Жанр:

Автор:

««Крестоносцы» войны»

2484

Описание

Высадившись в Нормандии весной 1944 года, американцы — лейтенант Иетс, сержант Бинг, капитан Трой, рядовой Толачьян и военная журналистка Карен — искренне верят в «крестовый поход» американской демократии против фашизма. Однако им предстоят не только полные опасностей и непредвиденных ситуаций военные будни, но и поиски ответа на непростой вопрос: кто они — воины-освободители или простые наемники, прикрывающие махинации и тщеславные амбиции своих командиров. Стефан Гейм (1913—2001) — немецкий писатель, автор нескольких десятков романов как на английском, так и на немецком языке, во время Второй мировой войны в чине офицера американской армии участвовал в высадке союзных войск в Нормандии.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Стефан Гейм. «Крестоносцы» войны. Роман

КНИГА ПЕРВАЯ. СОРОК ВОСЕМЬ ЗАЛПОВ ИЗ СОРОКА ВОСЬМИ ОРУДИЙ

1

Трава — густая, мягкая, сочная трава. Если растянуться на ней во весь рост, она смыкается над тобой, и тебя не видно. Она колышется на ветру, дующем с Ла-Манша, с береговых укреплений, где еще видны следы десанта — снаряжение, брошенное в бою, разбитые немецкие орудия, исковерканные остовы танков. Минутами Бингу казалось, что ветер все еще доносит тяжелый, приторный запах тления. Но этого не может быть: трупы похоронены на участках «Омаха» и «Юта». Он сам видел, как немецкие военнопленные рыли могилы; и теперь эти могилы были наполнены трупами и песком, и ветер, ласкающий траву вокруг них, пролетал над крестами, выросшими среди холмов.

Он повернул голову. Сквозь высокую густую траву ему виден был замок — Шато Валер, его круглая башня, ветхая кровля, узкие, подслеповатые окна. Из-под навеса возле ручья, стекающего в ров, который темно-зеленой лентой опоясывал замок, доносился непрерывный приглушенный стук: дочери арендатора — крепкие, широкобедрые и краснощекие, обе на одно лицо, так что трудно было различить, которая Манон, а которая Полина, — колотили выстиранное белье — рубахи, штаны, куртки, трусы и носки всего отдела.

Хороший день для стирки, подумал Бинг. Скоро Манон и Полина выйдут из-под навеса и начнут развешивать белье. Он подложил руки под голову и посмотрел на безоблачное небо. Здешнее небо не такое глубокое, как в Англии, где он побывал перед вторжением. Здешнее небо другое — континентальное, к которому он привык с детства. Ни единого облачка не видно. Высоко-высоко, будто крохотное насекомое, ползет с тоненьким жужжанием самолет-разведчик. Только он один нарушает мир и тишину.

Девушки вышли из-под навеса, держа в руках вороха мокрого белья. Бинг встал и не спеша направился к ним.

— Bonjour, mes petites[1], — сказал он.

— Bonjour, m'sieur le sergent[2], — сказала Манон, и обе засмеялись.

— Когда мое белье будет готово? И рубашки будьте добры выгладить. Не забудете?

— А шоколад у вас найдется для нас? — спросила Полина, зажмурившись, словно уже чувствуя на языке сладкий вкус шоколада.

— Увидим, увидим. Вы и так не худенькие.

— Завтра к вечеру все будет готово, — сказала Манон. — На солнце быстро сохнет. Но спешить некуда. Отправки не будет.

— Какие вы умные, — сказал Бинг. — Откуда вы знаете?

Сестры опять засмеялись.

— Капитан Люмис велел двум солдатам перенести кровать графини в свою комнату. А эта кровать с пологом, такой большой, зеленый полог. И пылищи в нем! Вы бы слышали, как солдаты чихали и чертыхались! А майор Уиллоуби велел зарезать к завтрему двух гусей, и он послал сержанта Дондоло в Изиньи за сыром.

— Уж этот Дондоло! — подхватила Полина. — Умеет жить! Меняет ваши сигареты на кальвадос, а потом продает кальвадос солдатам. Этот разбогатеет, не беспокойтесь.

Бинг засмеялся:

— А я, как, по-вашему, разбогатею?

Полина и Манон внимательно посмотрели на него. Потом Манон сказала:

— Вы? Вы слишком серьезный. Вы всегда думаете.

Он не ответил. Девушки принялись развешивать белье.

Подъемный мост замка не поднимался уже сотни лет. Петли и цепи заржавели, древние доски настила стонали под тяжелыми американскими грузовиками, въезжающими во двор Шато Валер.

Лейтенант Дэвид Иетс стоял на мосту, прислонившись спиной к перилам, и с раздражением ковырял носком башмака мелкие щепки, покрывающие настил. Сверху солнце палило вовсю; голова его под раскаленной каской казалась ему куском теста, посаженного в печь, которое сейчас начнет подыматься на дрожжах. Вторая — отраженная — волна зноя катилась на него снизу из замкового рва вместе со зловонием гниющих водорослей.

Иетс вытер струйку пота, стекающую по шее за воротник. Чувствовал он себя отвратительно: весь липкий, грязный. К тому же он никак не мог решить, что ему делать. С одной стороны, хотелось уйти в полутемные сводчатые покои замка, сбегать к колодцу умыть лицо и руки; с другой — никак нельзя было уйти с этого проклятого моста; чего доброго прозеваешь Бинга и выйдет задержка с выполнением полученного задания. Все равно как, бывало, дома: стоишь на углу и поджидаешь такси. Ни единого. А если и пройдет машина, то занятая. Но стоит только повернуться, решив идти пешком или сесть в трамвай, — она тут как тут, и кто-то уже перехватил ее.

Где это Бинг пропадает?

— Абрамеску! — громко крикнул Иетс.

Низенький капрал в широченной каске, который прохаживался в тени замка, остановился. Словно черепаха, которая на своем медлительном пути столкнулась с непреодолимым препятствием. Потом капрал разглядел Иетса и, быстро перебирая короткими ногами, пересек двор и взошел на мост.

— Подтяните штаны! — устало сказал Иетс, — Постарайтесь хоть немного походить на солдата.

Абрамеску огорчился: он старался походить на солдата с той самой минуты, как вступил в армию, и ему казалось, что он достиг некоторых успехов. Особенно обидно было услышать упрек из уст Иетса, потому что лейтенант ему нравился и к тому же весьма редко заботился о том, похож ты на солдата или нет.

— Чем же я виноват, — запротестовал он, — если правительство выдает мне штаны не впору?

Иетс подавил улыбку.

— Правительство тут не при чем, виновато ваше брюшко.

Абрамеску, опустив бледно-голубые глаза под веснушчатыми веками, покосился на свой живот. Штаны у него сползли, куртка расстегнулась. Потом, словно сравнивая себя с лейтенантом, он взглянул на подтянутую фигуру Иетса, который даже в прилипшей к телу потной рубашке сохранял некоторое благообразие.

— Вы же знаете, — сказал Иетс, — если вы попадетесь на глаза капитану Люмису, вам влетит. А теперь ступайте, найдите мне Бинга. И скажите ему, чтобы поторапливался. Нет, — добавил он, прочитав вопрос на лице капрала, — я понятия не имею, где он. Проявите инициативу! Разыщите его!

— Слушаю, сэр.

Иетс посмотрел вслед Абрамеску — тот рысцой трусил по мосту, приклад винтовки бил его по толстеньким икрам. Хороший работник Абрамеску, незаменимый. Может стенографировать по-немецки и по-английски. Но иногда он раздражает.

А что меня не раздражает? — спросил себя Иетс. Всякие мелочи, действовавшие ему на нервы, все больше осаждали его. Они подтачивали его самочувствие. А зависимость от своего самочувствия больше всего злила Иетса.

Нелегко было примириться с мыслью, что Дэвид Иетс, доктор философии, ассистент кафедры германских языков в Колтер-колледже, превратился в военного; причины и цели этого превращения были ему ясны; однако он не изменил своим убеждениям и по-прежнему считал, что война — это шаг назад, мерзкий, позорный способ разрешать проблемы, которые не должны бы и возникать. Тем не менее, раз уж он был втянут в войну, он подчинился ее требованиям и делал то, что от него ждали, без злобы и даже с готовностью, не теряя надежды, что мелочи жизни перестанут досаждать ему.

Иетс поймал себя на том, что уже две-три минуты как трет влажной ладонью правой руки бородавку на указательном пальце левой. Таких бородавок у него было несколько, и они сильно беспокоили Иетса. Первая появилась на его руке вскоре после того, как он был призван в армию, и чем ближе он подвигался к театру военных действий, тем бородавок становилось больше. Врачи санитарной части лечили их примочками, выжигали электричеством, даже пробовали рентген. Бородавки упорно держались. Иетса они смущали, они казались ему унизительными. Наконец один из врачей сказал ему:

— Бросьте возиться с ними. Когда-нибудь они сами исчезнут. Это явление нервно-соматическое.

— Нервно-соматическое, — повторил Иетс, — понимаю.

— Ничего вы не понимаете, — сказал врач. — Но вы не беспокойтесь. Это пройдет.

Значит, подумал Иетс, не тело его порождает бородавки, а душа. Поразительно. Некоторое время это занимало его, он пытался понять причину такого странного явления. Но он ни разу не дерзнул докопаться до истинной причины. Он продолжал лечить свои бородавки, приписывая их грязи, плохой пище, холоду, жаре. Люди, с которыми свела его судьба, война, в которую он был втянут, оставили маленьких посланцев на его коже.

Наконец Абрамеску появился, ведя за собой Бинга. Раздражение Иетса уже улеглось. Он устало спросил:

— Где вы пропадали? Вы же знали, что должны явиться ко мне!

У Бинга сразу испортилось настроение, как только он увидел приземистую фигуру капрала, который шагал к нему по лужайке, оставляя за собой широкий след примятой травы. Бинг твердо решил отговорить Иетса от любого дела, ради которого лейтенант вызывал его.

— Никто мне ничего не сказал, — спокойно ответил Бинг.

Совсем измотали парня, подумал Иетс. Это все Люмис. Капитан Люмис всегда очень заботился о себе, о своих удобствах, о своей безопасности. Он заставлял солдат ночевать под открытым небом, а офицеры спали на мягких кроватях в замке. Иетс знал, что Бинг, Престон Торп и еще кое-кто из солдат устроились на чердаке замковой башни, но Люмису он этого не сообщил.

— Звонили из Матадора, — сказал Иетс. — Нужно выпустить экстренную листовку. Забирайте оборудование и едем.

В другое время Бинг обрадовался бы предстоящей поездке в Матадор — так по коду называлась бронетанковая дивизия генерала Фарриша. Все-таки хоть какое-то разнообразие! Но сейчас он слишком устал.

Поэтому Бинг сказал:

— Я только что вернулся от пленных. Проработал там два дня. Допросил несколько десятков человек. У меня мозги высохли. Все равно ничего не придумаю.

Иетс промолчал: он видел темные круги под глазами Бинга. Верно, парень совсем замучился.

Бинг продолжал:

— Если вы привезете материалы из разведотдела Матадора, я напишу вам листовку. Я вас не подведу. Но я должен хоть немного поспать.

Иетс фыркнул:

— В том-то и дело, что мы не хотим писать листовку.

— Не хотите? — Бинг вгляделся в лицо лейтенанта, стараясь проникнуть в смысл столь очевидного противоречия. От прямого носа Иетса две складки спускались к выразительному, мягко очерченному рту; в складки набилась пыль. Он понял, что Иетс тоже смертельно устал; майор Уиллоуби, начальник отдела, повсюду посылал Иетса, потому что тот принадлежал к числу немногих толковых офицеров в их части. И Иетс покорно отправлялся выполнять задание и всегда выполнял его успешно. — Если листовки не будет, — сказал Бинг, — чего ради мы должны ехать?

Иетс потерял терпение:

— Вероятно, во всей американской армии нет другой части, где бы задавали столько глупых вопросов. Собирайте свое барахло и поехали, — это не мое распоряжение, это приказ мистера Крерара и майора Уиллоуби.

Бинг пожал плечами. Он повернулся и вскоре исчез за узкой сводчатой дверью, ведущей в круглую башню замка. Иетс рассматривал трещины в стене башни. Они стали как будто глубже и шире — ночные налеты до основания сотрясали древнее здание. Иетсу нравился Шато Валер; для него такие памятники старины всегда были овеяны романтикой. Правда, мало что оставалось ценного в замке, после того как здесь похозяйничали немцы. Однажды мадемуазель Вокан, кастелянша, сухонькая, морщинистая старушка в кружевах и с завитушками на лбу, заметив, что он интересуется убранством замка, в обмен на пачку сигарет показала ему остатки древних сокровищ. Остановившись перед хрупкими севрскими часами, мадемуазель Вокан рассказала, что дюжий офицер-баварец, командир части, стоявшей в Шато Валер, велел ей беречь эти часы. Он заявил, что немцы скоро вернутся и он намерен послать эти часы своей жене в Байрейт.

— Не беспокойтесь, они не вернутся, — утешил Иетс старушку. Но в глубине души он вовсе не был так уверен, что баварцу не представится случая присвоить себе часы севрского фарфора.

Пыль покрывала высокую сплошную изгородь. Пыль висела над дорогой, тучами вздымалась из-под тяжелых колес, которые вгрызались в землю, оставляя за собой новые рытвины, откуда вставали новые тучи пыли. Эта тончайшая пыль оседала чрезвычайно медленно, — если вообще оседала. Лица шоферов и седоков были осыпаны ею, она проникала сквозь одежду, от нее пересыхало в горле, свербило в носу, слезились глаза.

Провода, тоже белые от пыли, тянулись вдоль живой изгороди. А за этой изгородью была другая. Иетс подумал, что, вероятно, вся Нормандия разбита на четырехугольники, и каждый четырехугольник огорожен. У людей, которые посадили и вырастили эти изгороди, по-видимому, сильно развито чувство собственности. Сплошные зеленые стены ограждали поля от потравы и от нескромных взоров соседей.

Теперь в этих полях расположились войска. В поисках прикрытия солдаты жались к изгородям, рыли ямы в прорезанной корнями земле; а если, на счастье, попадался фруктовый сад, устраивались под деревьями.

— Будь у немцев больше авиации, они могли бы разнести всю нашу армию, — сказал Иетс, неопределенным жестом указывая вперед.

Бинг поднял голову. Колонны грузовиков, бронетранспортеров, легковых машин двигались в обоих направлениях по узкой проселочной дороге. На перекрестке, впереди, по-видимому, образовалась пробка.

Иетс продолжал:

— Им нужно только обстрелять изгороди и сбросить бомбы на поля. Мы здесь, как сельди в бочке. — Он снял каску и подставил ветерку влажные от пота волосы.

Бинг откинулся назад и поглядел на красивую голову Иетса, на его темно-каштановые волнистые волосы, на виски, где уже пробивалась седина. Высокий лоб лейтенанта был нахмурен.

— Пленные фрицы говорят, что скоро их самолетов здесь будет очень много, — медленно заговорил Бинг. — Я еще не забыл, как мы в первые дни выскакивали из машин и бежали прятаться в канавы. А они пикировали, черт бы их драл! Когда земля фонтаном бьет вокруг тебя, чувствуешь себя таким голым, таким несчастным! Голова гудит, и внушаешь себе, что ты совсем малюсенький, а сам отлично знаешь, что ты такой, как всегда…

Иетс прибыл в Нормандию на третий день вторжения, он тоже прыгал в канаву и лежал под пикирующими «мессершмиттами». И сейчас еще он видел перед собой листья кустарника, где его тошнило от страха.

Он заставил себя засмеяться.

— Покурим? — предложил Бинг.

— Спасибо. — Иетс с трудом закурил на ветру сигарету. Он воспользовался минутным молчанием, чтобы найти более приятную тему для разговора. — Какие они жалкие, эти пленные немцы! По лицам видно, что им тоже было несладко. Им ведь еще хуже пришлось.

Бинг покосился на своего начальника. Шутит он, что ли?

— Я их ненавижу, — резко сказал он.

— Ненависть… — нерешительно протянул Иетс и добавил наставительным тоном: — Это психологическая война. Вы ведь хотите понять немцев? Для того чтобы определить их душевное состояние, нужно поставить себя на их место. А как вы это сделаете, если вы их ненавидите?

— Вот так и сделаю, — усмехнулся Бинг.

— Может быть, я тоже ненавидел бы их, если бы мне, как вам, пришлось покинуть Германию, свою родину. Но вы должны научиться отделять личные чувства от нашей работы.

— Не хочу я этому учиться, — сказал Бинг.

— Вы еще очень молоды! — сказал Иетс. — Смотрите на вещи трезво. Со всех сторон. Немецкий военнопленный делал то же, что вас заставляют делать: он подчинялся приказу. У него та же забота — спасти свою шкуру. Он такая же жертва своих политических деятелей, как мы — своих. Вот что определяет его психологию и вот с чем нам приходится иметь дело. Разве не так?

— Вы говорите, как пленные фрицы, — сказал Бинг.

Иетс уже занес руку, но сдержался и только поправил промокший от пота воротник.

— Я могу замолчать, — предложил Бинг.

— Каждый вправе иметь свое мнение, — кисло сказал Иетс.

Бинг решил пойти на мировую. В конце концов Иетс — неплохой парень.

— А вы как с ними разговариваете? — спросил он.

— Вчера мне попался один, из парашютных войск. Он заявил, что он не нацист. Он спросил меня, зачем мы сюда явились. У немцев и у американцев, мол, одна и та же «Kultur». Ни немцы, ни Гитлер не собирались нападать на Соединенные Штаты. Образованный немец.

— А что вы ему ответили?

— Я спросил его, соответствуют ли концлагеря его представлениям о культуре. А он в ответ заявил, что концлагеря первыми придумали англичане.

— И вы поверили, что он не нацист!

— Ничего я не поверил! — рассердился Иетс. — Но я хотел бы знать, что бы вы ему на это сказали?

— Если рассматривать вещи со всех сторон… — съязвил Бинг.

Иетс понял намек, но не нашелся, что ответить. Бинг вдруг заговорил серьезно:

— Они думают, что знают, за что воюют. А мы, по их мнению, не знаем.

— Они тоже не знают. Никто не знает. Отправляешься на войну, вооруженный газетными заголовками. Неважное снаряжение!

— В лагере военнопленных есть отделение для дезертиров-американцев. Я разговаривал с одним. Он из дивизии Фарриша. Он был на передовой с первого дня. От всего взвода осталось трое. Три человека. Он сказал, что он жить хочет, просто жить. Все равно как, все равно под кем, лишь бы жить.

Иетс в душе посочувствовал дезертиру.

— А если так, — начал он нерешительно, — то чем прикажете пичкать наших ребят? — Иетс и себя причислял к «нашим ребятам». — И что вы можете предложить немцу, чтобы заставить его бросить своих соотечественников, свою часть и сдаться нам, даже без твердой надежды остаться в живых? Есть у вас такая могучая идея?

Вопрос Иетса остался без ответа. Бинг чувствовал, что надо ответить, но не находил нужных слов.

Иетс сплюнул на дорогу.

— Фарриш хочет, чтобы мы выпустили листовку на эту тему, со всеми онерами — справедливость, демократия, свобода.

— Фарриш? — переспросил Бинг. — Неужели Фарриш?

— Да, представьте себе, — улыбнулся Иетс. — Но только не будет ему листовки. И мы должны сообщить ему об этом.

— Приятное поручение они выбрали для нас, — сказал Бинг.

— Для меня, — поправил его Иетс. — Вам, скорее всего, ничего не придется говорить. Вы просто доказательство нашей доброй воли.

— А почему, собственно? — В этом решительном отказе выпустить листовку была какая-то несообразность, от которой Бинга коробило. — Почему бы и не выпустить ее?

Иетс уставился на свою руку, внимательно разглядывая бородавки.

— Такие люди, как мы с вами, склонны преувеличивать значение слов. В конце концов на войне важно только, чтобы было много пушек и много самолетов — как можно больше пушек и самолетов. И потом, мы — армия. С какой стати майор Уиллоуби и мистер Крерар возьмутся за это? Обязанность нашего отдела — объявить немцам, что их дело дрянь, и если они подымут руки, с ними будут хорошо обращаться и накормят их тушенкой и сгущенным молоком. И только.

— Может быть, поэтому мы все еще и торчим на этом клочке земли, который называется Нормандией?

Оригинальная точка зрения, подумал Иетс. Малый не глуп, ничего не скажешь. Но он еще мальчишка. Когда я был в его возрасте, мой отец потерял все до нитки из-за кризиса, и пока я не получил место в колледже, очень туго приходилось… Ничего нет верного. Вопросов слишком много, а ответов на них мало, да и то весьма туманные. Вот почему есть только один действенный призыв, с которым нужно обращаться к немцам, — свиная тушенка, сгущенное молоко и все блага, гарантированные Женевской конвенцией…

Фарриш любил располагать свой командный пункт поближе к фронту. Сейчас он со своим штабом занимал широко раскинувшийся парк, примыкающий к замку одного французского коммерсанта, — не чета полуразвалившемуся Шато Валер.

Иетс не без зависти любовался лепными украшениями, широкими окнами, высокой аркой входных дверей.

На крыльцо вышли двое детей, бледных до синевы, их тоненькие ножки торчали из-под аккуратных чистеньких пальтишек. Следом за детьми появился старик в черном сюртуке с серебряными пуговицами. Он взял детей за руки и повел их в парк на послеобеденную прогулку.

Иетс и Бинг с удивлением смотрели на старика и детей. Трудно поверить. Словно они прямехонько из мопассановского романа ступили на землю, сотрясаемую огнем артиллерийской батареи, расположенной по соседству.

К Иетсу подошел солдат.

— Капитан Каррузерс сейчас примет вас, сэр, — сказал он.

— Можете вы накормить сержанта? — спросил Иетс. — Он не успел пообедать. — Он повернулся к Бингу: — Нет смысла обоим поститься. Ищите меня в разведотделе штаба.

Бинг пошел вместе с солдатом. У того было озабоченное, хмурое лицо, словно у ребенка, слишком рано узнавшего жизнь.

— Черт знает что, — сказал он. — Я по ночам зарываюсь в яму, и недаром. А этот старик с детьми остаются в доме, одни-одинешеньки. Мы говорили им, чтобы они перебрались в погреб. А старик сказал, что боится, как бы дети не простудились. Ночью фрицы начинают палить, снаряды так и свищут. А дети лежат на верхнем этаже, в потемках, конечно. Сумасшествие…

Он показал пальцем на одну из аллей:

— Видите дорогу? Ступайте по ней все прямо, этак шагов триста, потом свернете налево и увидите кучку деревьев. Там походная кухня. Мы уже с час как пообедали. Постарайтесь уговорить повара.

Бинг разыскал кухню. Уговаривать повара не пришлось. Ему дали остатки от обеда — разогретые и опять остывшие консервы, сухари, тепловатый кофе. Он уселся на землю, прислонился спиной к дереву и без особого аппетита начал есть.

Бинг вошел в блиндаж разведотдела, когда Иетс объяснял другому офицеру, почему нет никакой возможности приготовить экстренную листовку для Матадора. Бинг слышал голос Иетса, но видел только широкую спину его собеседника, освещенную тусклым светом подвешенной к потолку лампочки.

Иетс говорил:

— В этом все дело, капитан. Такая листовка равносильна провозглашению наших целей войны. А это значит: определить общую политическую линию, на что ни у вас, ни у нас нет полномочий.

Глаза Бинга мало-помалу привыкали к полумраку. Хороший, добротный блиндаж. Только прямое попадание могло разрушить его. Глубоко врыт в землю, на стенах карты и пустые мешки из-под муки. Перекрытие сплошное, бревенчатое, сверху засыпано землей.

Иетс заметил Бинга и подозвал его.

— Капитан Каррузерс, это сержант Бинг, один из наших специалистов. Листовку мы поручим ему, если будет разрешение союзного командования.

На широких плечах капитана Каррузерса сидела несоразмерно маленькая голова. От длинных висячих усов она казалась еще меньше. Слушая Иетса, капитан все время досадливо крутил их. Но тут он опустил руку и сказал с торжеством:

— Вот видите, Иетс, вы же сами привезли его! Остается только обсудить содержание. Как я уже говорил, начнется с огневого вала невиданной силы. Как будто идет подготовка к серьезному наступлению. Нагоним на них страху. А потом…

— Но, капитан, я же вам говорю, что союзное командование никогда этого не одобрит. А если даже мы получим разрешение, будет слишком поздно. Почему вы не хотите взять одну из готовых листовок?

Иетс без особого подъема исполнял роль, навязанную ему Крераром и Уиллоуби. Слова Каррузерса отнюдь не убедили его в том, что предполагаемая листовка возымеет действие; однако и вреда он в ней не видел.

— У меня с собой несколько штук. Вот хотя бы эта: здесь излагается обстановка после капитуляции Шербура. И карта есть. Картой они всегда интересуются, даже если не желают читать текст.

Каррузерс встал. Бинг думал, что он непременно стукнется головой о потолок, но между макушкой капитана и бревенчатым потолком оказалось вполне надежное расстояние.

— У нас имеются миллионы экземпляров, — продолжал Иетс все менее и менее убедительно. — Мы можем послезавтра доставить их на ваши полевые склады.

Счастье, думал Иетс, что Фарриша здесь нет. Каррузерсу приходится выслушивать его доводы и спорить с ним. Генерал не потерпел бы возражений.

— Но нам не нужен этот старый хлам, — настаивал Каррузерс. — От него никакого проку. С таким же успехом мы можем посылать туалетную бумагу или вообще поберечь снаряды.

В сущности, почему не написать для них листовку, спрашивал себя Иетс. Сам-то он — за или против? Ему-то уж во всяком случае наплевать, чья это компетенция — заниматься политикой. Все эти соперничающие между собой армейские инстанции раздувают свое значение, чтобы сохранить теплые местечки.

— А лучше всего действуют пропуска, — сказал Иетс рассеянно. — Немцы так и хватают их. Почти у всех пленных они есть. Вы же сами докладывали об этом.

Нет, он все-таки против листовки. Она поставит его перед необходимостью ответить на некоторые вопросы, а у него нет ответов. Правда, писать будет Бинг, не он… Но какая разница? Разве он может уклониться от ответственности? Даже если от него не потребуют ни единого слова, ни единой мысли, он все равно должен будет принять или отвергнуть смысл написанного — хотя бы для самого себя.

— Лейтенант Иетс! — Каррузерс запротестовал так громко, что связист, дремавший в дальнем углу за коммутаторной доской, проснулся и вскочил со стула. — Это идея генерала. Я же вам говорил. И прекрасная идея, по-моему. Четвертое июля…

— Знаю, знаю, — устало прервал его Иетс. — Четвертое июля — рождение нации, и нация ведет войну… Почему вы не хотите меня понять? Вы просто боитесь генерала.

— Ничего подобного!

— Хорошо, допустим, — согласился Иетс. — Вы хотите выполнить приказ своего начальства. А мы должны подчиняться своему.

— Но, черт возьми, армия-то ведь одна!

— Вот именно. И генерал Фарриш тоже служит в этой армии. Весьма сожалею, что вам придется объяснить ему это.

— Что объяснить? — раздался с порога густой хриплый бас.

Все обернулись.

— Смирно! — гаркнул связист из своего угла, втайне благодаря своего ангела-хранителя за то, что проснулся вовремя.

Фарриш, наклонив голову, чтобы не задеть за притолоку, проследовал к столу. На нем были сапоги для верховой езды, в руках — стек. Он положил стек на стол и сел на место Каррузерса; стул затрещал под его тяжестью.

— Вольно, — сказал Фарриш. — О чем вы тут говорили? Что объяснить? Кто эти люди, Каррузерс?

— Это лейтенант Иетс, из отдела разведки и пропаганды… А это сержант…

— Бинг, сэр.

Иетс не боялся Фарриша, хотя и знал, что генерал известен своей раздражительностью, — из этого возраста он вышел. Но ему импонировал этот человек, который немедленно сосредоточивал на себе всеобщее внимание, и не только потому, что на его широких, прямых плечах поблескивали генеральские звездочки.

Каррузерс начал объяснять:

— Они пришли, чтобы обсудить операцию, назначенную на четвертое июля.

— Отлично! — просиял Фарриш.

Генерал Фарриш казался воплощением силы и могущества, больше того — он был уверен в своей силе и могуществе. Эта уверенность сквозила во всем — в его голосе, осанке, в каждом движении, даже в его наружности; то, что сначала было заученной позой, с годами стало столь привычным, что потеряло всякую нарочитость, превратилось в неотъемлемое свойство.

— Вам известна обстановка? — спросил Фарриш.

Иетс ответил, что да, известна, — Каррузерс сказал ему. Не совсем так, подумал Иетс. Он знал обстановку на фронте. Ну а здесь, в этой мелкой игре, в которой его принудили участвовать, обстановка коренным образом изменилась с появлением Фарриша. И Иетс спрашивал себя, стоит ли подвергаться всем предстоящим ему неприятностям ради того только, чтобы вызволить Крерара и Уиллоуби из неловкого положения?

Фарриш начал излагать свой план, нимало не интересуясь тем, что уже сказал или не сказал Каррузерс. Он любил слушать самого себя.

— У меня больше артиллерии, чем полагается по штату. В моей дивизии сорок восемь орудий. Я сберег достаточно боеприпасов, чтобы разнести в щепы Сен-Ло, или Кутанс, или Авранш, — словом, любой из этих городишек. В пять часов утра четвертого июля я намерен дать сорок восемь залпов из всех сорока восьми орудий. Именно сорок восемь залпов из сорока восьми орудий. Сколько у нас штатов? — Сорок восемь. Сколько звезд на флаге? — Сорок восемь. Это голос Америки в лето от рождества Христова тысяча девятьсот сорок четвертое. Шикарно, а?

— Да, сэр, — невольно сказал Иетс. Сумасшедший, подумал он про себя. Но в его безумии есть своя логика.

Бинг слушал внимательно. Затея генерала заинтересовала его.

Фарриш потянулся за стеком. Тихонько постукивая себя рукояткой по подбородку, он продолжал:

— Можете себе представить, как это подействует на немцев. Полное смятение! И вот после сорока восьми залпов внезапно воцаряется тишина. Вы слышите эту тишину?

— Да, сэр, — сказал Иетс. Как это ни странно, он в самом деле слышал. Безумие Фарриша заразило его.

— Фрицы, — сколько их останется, — будут ждать. Они будут ждать атаки танков и пехоты. Но вместо атаки — дождь листовок.

Это уже балаган, подумал Иетс.

— Мы им скажем, почему мы им задали жару. Мы им скажем, почему мы можем даром тратить снаряды. Мы им скажем, что означает Четвертое июля, и почему мы воюем, и почему им крышка, и что мы советуем им сдаться.

Последние слова Фарриш проговорил, грозно повысив голос. Его колючие голубые глаза сузились; коротко остриженные седые волосы, казалось, встали щетиной; на красном лице появилось выражение беспощадной жестокости.

Каррузерс теребил свои длинные усы. Он был не злой человек, но он считал, что Иетс сам виноват. Надо быть более покладистым.

— Лейтенант полагает, — сказал он, тщательно выбирая слова, — что он не сможет приготовить листовку. Он говорит, что это касается политики, и решать в этом деле должен верховный штаб союзного командования.

Глаза Фарриша еще более сузились, но он промолчал.

Иетс судорожно силился придумать какое-нибудь объяснение. Он не мог спорить с Фарришем. Он не мог сказать ему: то, из-за чего мы воюем, это целый клубок побуждений — явных и тайных, возвышенных и низменных, политических и экономических, и что об этом не напишешь в листовке, а нужно написать целую книгу, и что даже и так вывод был бы весьма туманным. Фарриш хотел диктовать мысли и думал, что это так же просто, как распоряжаться доставкой боеприпасов и продовольствия или затребовать поддержку авиации.

— Вы хотите сказать, что ваше начальство откажет мне в этом абсолютно законном и разумном требовании? — голос генерала звучал ровно. — Что оно захочет воспрепятствовать проведению операции, задуманной боевым генералом?

— Нет, не захочет, — Иетс отлично это знал. Вы полегче с Фарришем, сказал ему Уиллоуби, посылая его с этим поручением в Матадор: — Фарриш — не кто-нибудь. Он отличился в Северной Африке, завоевал популярность. Проявите максимум такта.

— Мы готовы всячески пойти вам навстречу… — осторожно начал Иетс. И тут ему пришло в голову, что на генерала могут подействовать соображения технического порядка. — Сержант Бинг, наш специалист по листовкам, может подтвердить, что нет никакой возможности выпустить вовремя листовку, приуроченную к Четвертому июля. С вашего разрешения, сэр, я объясню вам, как это делается. Сначала надо составить и согласовать текст. Потом его нужно набрать, тиснуть и выправить. Потом нужно отпечатать тысячи экземпляров, высушить, разрезать. Потом листовки нужно сложить пачками и свернуть, чтобы можно было вложить их в снаряды. Потом их нужно доставить на ваши склады. Потом начинить ими снаряды. Все это требует времени. А у нас его нет. Верно, сержант Бинг?

Фарриш ударил стеком по столу.

— Время! Время! — крикнул он. Потом, понизив голос почти до шепота, продолжал: — Вы знаете, что означает время, лейтенант? Человеческие жизни, вот что! Жизни моих солдат! Я должен вырваться из этой ловушки, где каждая изгородь — укрепленный пункт. Мне нужно место, чтобы развернуть танки. Вы когда-нибудь пробовали атаковать изгородь? Так вот, попробуйте! Нужно идти открытым полем, немцев не видно, только слышно, как свистят пули. А когда вы их выкурите, оказывается, что вы потеряли половину своих солдат.

Иетс знал, что списки потерь в дивизии Фарриша всегда длиннее всех. Может быть, Фарриш говорит искренне? Иетс полностью соглашался с тем, что говорил генерал о жертвах и об изгородях. Но какое это имеет отношение к листовке политического характера? Иетс почти просительно посмотрел на Бинга. Мнение сержанта о технической стороне вопроса должно решить дело. А может быть, он просто хочет свалить всю ответственность на Бинга?

Каррузерс уже открыл было рот, чтобы сказать, что сначала Иетс говорил совсем другое, но тут выступил вперед Бинг.

— Я думаю, сэр, что мы успеем выпустить вашу листовку к четвертому июля.

— Вот видите! — сказал Каррузерс.

Иетс молчал. Он сам выбил оружие у себя из рук. Он положился на решение оракула, и решение обернулось против него же. Очень весело. Иетс уже видел, какую физиономию скорчит Уиллоуби, когда узнает. Отвечать-то придется Уиллоуби. Пирамидальная система субординации в армии имеет свои преимущества.

Фарриш одобрительно кивнул Бингу.

— Когда будете писать листовку, сержант, думайте о том, что я бы сказал, будь у меня случай поговорить с немцами. Я — американец. Чувствуете, сержант?

Бинг стоял навытяжку. Отвечать ему было нечего. Он вдруг испугался огромной задачи, которую добровольно взял на себя. Что заставило его пойти наперекор Иетсу? Это нужно продумать. Скорее всего — соблазн сыграть шутку с историей. Он, сержант Вальтер Бинг, ничтожество, мальчишка, который приехал в Америку, не имея там ни корней, ни связей, бездомный изгнанник, — он призван провозгласить цели войны. Ибо в этом будет суть листовки. И никто не сможет от нее отречься. Придется им признать ее — всем этим важным господам, которые так боятся связать себя каким-либо обязательством. Фарриш сам не понимает, что он затеял. Бинг тоже не понимал, когда очертя голову ввязался в это дело. Но теперь он понял. Чувствует ли он, какая на нем лежит ответственность? Чувствует. И ему очень страшно.

Кто-то, спотыкаясь, спускался по шатким ступеням, ведущим в блиндаж.

— Хелло, Джек! — раздалось с порога. — Ваша лестница — это просто ужас какой-то. Так и ногу сломать недолго.

Голос был женский. Даже Фарриш обернулся на его звук.

Вошедшая, — которую присутствие генерала, видимо, нисколько не смущало, — была не слишком хороша собой, и каска, закрывавшая волосы, отнюдь не красила ее; а что касается фигуры, то каковы бы ни были ее достоинства, их поглотил мешковатый комбинезон. И тем не менее при ее появлении все подтянулись. Связист за коммутаторной доской спешно начал чистить ногти.

Генерал приподнялся на стуле и кивнул головой. Каррузерс, и гордый и смущенный фамильярным обращением с ним гостьи, представил:

— Мисс Карен Уоллес.

Иетс вспомнил, кто она такая. Ему приходилось читать ее очерки об итальянском походе; читая их, он злился: они были написаны, как все военные очерки, в которых о «наших ребятах» говорится покровительственно и ласково, словно солдаты какие-то дурачки. Но, по-видимому, американским читателям нравилось именно так представлять себе армию. Очерки Уоллес пользовались широкой известностью. Нельзя было отказать ей и в мужестве, — она очень близко подбиралась к переднему краю. Впрочем, может быть, это не столько мужество, сколько погоня за сенсацией.

— Я много слышала о вас, генерал, — сказала она грудным и неожиданно задушевным голосом. — Я не ожидала вас здесь застать. Я просто зашла поздороваться с капитаном Каррузерсом и узнать, что нового.

Фарриш просиял.

— Вы прятали ее от нас, Джек, — сказал он, повернувшись к Каррузерсу. — Весьма понятно, по каким причинам!

Карен засмеялась.

Хорошо смеется, от души, подумал Иетс. Слава богу, не ломается. Но врать бы надо умнее: Каррузерс — не сотрудник отдела печати, от которого узнают новости; он помощник начальника разведотдела. Ну что ж, он красивый мужчина; правда, с усами, — но это уж дело вкуса.

Каррузерс представил Иетса и Бинга. Карен сняла каску. У нее были густые рыжеватые волосы, коротко остриженные. На лбу остался красный след от каски. Серые глаза глядели спокойно и пытливо.

Фарриш снова заговорил. Карен подумала, что генерал, видимо, просто не выносит, когда кто-нибудь другой становится центром внимания.

— У меня есть для вас сенсация! — объявил он. — Великолепный заголовок: «Сорок восемь залпов из сорока восьми орудий!» Что вы скажете?

Каррузерс что-то прошептал на ухо генералу.

— Ничего, ничего, пусть узнает! — отмахнулся Фарриш от предостережения капитана. — Женщины лучше читают мысли мужчин, чем мы сами, верно?

Она улыбнулась:

— Смотря по тому, какие мысли…

— Речь идет о мыслях немцев, — сказал Фарриш. Он еще раз изложил свой план, украшая его новыми подробностями. — Вот этот сержант… Бинг, кажется? он напишет мои мысли по-немецки. Замечательно пишет! — Само собой разумелось, что любой человек, работающий для Фарриша, все делал замечательно. — Вы только вообразите себе немцев после обстрела: как они вылезают из своих ям, дрожа от страха, и ждут, что же будет дальше? И вот, пожалуйста, — листовки! Какое облегчение! Они читают — мы говорим с ними, как с людьми, мы объясняем им. Четвертое июля — это не древняя история, это сегодняшний день! Что нам история, мисс Уоллес! Мы сами делаем историю! — Он откинулся на спинку стула, весьма довольный собой.

Точно мальчишка, стрельнувший из пугача, подумала Карен.

Иетс подавил улыбку. Толстый генерал явно рисовался.

Но Карен была заинтересована. Не генеральской затеей Фарриша с ее дешевыми эффектами, а задачей, которая предстояла сержанту Бингу; это он напишет о том, почему их идеалы лучше идеалов немцев; он будет убеждать упорного врага, что именно в силу этого превосходства противника он должен сражаться менее ожесточенно или вовсе сложить оружие. Это увлекательная задача. Она прежде всего требует четкого и ясного образа мыслей, уверенности в своей правоте. И выбора критерия для добра и зла. Убедить кого-нибудь — это значит одержать верх в состязании двух мировоззрений; это возможно, только если обладаешь неизмеримо более сильной верой в свои принципы, чем противник.

Она была заинтересована еще и потому, что сама такой веры не имела и пыталась найти подтверждение тем идеям, в которые ей хотелось бы верить.

А может быть, думала она, эти люди просто циники, которые рекламируют свои идеи, как рекламируют овсянку, сигареты, порошки от головной боли?

— Джек, — сказала Карен. — Можете вы доставить меня в этот отдел разведки и… как его там?

Каррузерс ответил не сразу. Собственно говоря, он надеялся провести с ней вечерок.

— Разумеется, он это устроит! — осклабился Фарриш. — Зачем обращаться к епископу, когда налицо сам папа? — и, откинув голову, он захохотал во все горло.

— Мы можем подвезти вас, мисс Уоллес, — сказал Иетс. — Мы сейчас едем обратно, и в нашей машине места хватит.

Карен взглянула на Иетса; она увидела его приветливую улыбку, чуть приподнятые брови над темными насмешливыми глазами, словно говорившими: ведь мы понимаем друг друга?

— С вашего разрешения, генерал, — сказала она, — я принимаю предложение лейтенанта.

— Но вы еще вернетесь к нам? — Фарриш старался придать елейность своему зычному басу. — Милости просим, в любое время. И не забудьте дать заголовок — «Сорок восемь залпов из сорока восьми орудий»!

2

Они ехали через местечко Изиньи.

От церкви остался один остов, а надгробные камни вокруг нее попадали со своих постаментов.

Машина замедлила ход, и в большую зубчатую брешь в стене церкви Иетс увидел распятие. У грубо высеченной деревянной фигуры Христа с торчащими ребрами и страдальческим, почти квадратным ртом были отбиты обе ноги и левая рука — распятие держалось на одной правой. Иетс не был религиозен; дома, в Америке, он всегда гордился своим просвещенным скептицизмом в вопросах религии. Он верил лишь в разумное начало, управляющее вселенной, и то главным образом потому, что ему хотелось видеть в своем собственном существовании нечто большее, чем простую случайность. Но вид искалеченного Христа произвел на него тягостное впечатление.

— Вы видели? — спросил он.

Карен явно видела, так как ответила сразу:

— Это все-таки наш лучший бог — единственный, которого мы сумели выдумать. Бог всегда таков, каким мы его делаем.

Бинг сказал:

— Это неизбежно. Здесь шел бой. Стреляли с колокольни, укрывались за надгробиями…

Иетс молчал. Не раз во время вторжения он был на волосок от смерти; в такие минуты он жаждал найти спасение и покой в объятиях всемогущего, всеведущего Бога; и, однако, он знал, что тщетно ищет помощи извне.

— Бог, который не может защитить самого себя… — пробормотал он.

На одном из домов, выходящих на рыночную площадь, они увидели бутафорские часы и черную, всю в трещинах, вывеску с надписью золотыми облупившимися буквами: Огюст Глоден.

— Нельзя ли на минутку остановиться? — спросила Карен. — Мне надо часы починить. Но, может быть, это вас задержит?

— Ничего, — сказал Иетс.

Машина подъехала к тротуару. Дверь в мастерскую часовщика была на запоре. Бинг постучал раз, другой. Карен стояла возле него. Подошел Иетс, взял у Бинга карабин и начал колотить по двери прикладом.

Послышались шаркающие шаги. Дверь медленно приотворилась и в щели показалась половина женского лица.

— Часовщик дома? — спросил Бинг. — Месье Глоден?

Дверь открылась пошире, и они увидели подозрительный взгляд, сморщенный нос, сморщенный рот — все в этом лице казалось сморщенным; потом выражение его смягчилось и дверь растворилась настежь.

— Вы уж простите, мы столько лет просидели взаперти… — объяснила женщина. — Никак не привыкнем к новым порядкам, все что-то не верится… О-о, женщина-солдат! — воскликнула она, разглядев Карен. — У вас и женщины воюют? Неужели мужчин не хватает? Вот у нас, во Франции, совсем их мало. Немцы стольких забрали! Из одного только Изиньи больше полутораста человек…

— Она не солдат, — прервал ее Бинг. — Она пишет в газетах. Про войну. У нее часы испортились.

— Глоден! — крикнула женщина, повернувшись к лестнице. — Американцы пришли! Иди скорей! Только надень синюю куртку! Она в комоде! — Она снова повернулась к посетителям и сказала, озабоченно качая головой: — Ни за что сам не найдет.

— Скажите ей, что мне только нужно починить часы, — сказала Карен Бингу. — Скажите, что он может не одеваться.

На пороге появился Глоден. Одной рукой он застегивал куртку, надетую поверх фартука, другой приглаживал взъерошенные седые волосы.

— Пожалуйте! — сказал он. — Женщины всегда так волнуются. Что поделаешь — война! Заходите.

Он повел их в мастерскую по коридору, где пахло жареной рыбой и сидром. Глоден вставил в глаз увеличительное стекло, открыл часы Карен и погрузился в изучение механизма. — Вы купались с ними?

Карен засмеялась:

— Пришлось, месье Глоден. Что-то попало в пароход, на котором я ехала.

Глоден сдвинул стекло на лоб. Казалось, у него вырос рог, и он стал похож на сатира.

— Ваше счастье, мадемуазель, что пострадали только часы. Их-то я могу починить в три дня. — Вдруг он засуетился. — Вы ведь посидите у нас, правда? Такая молоденькая американка, и приехала сюда, рискуя жизнью! Жена сейчас принесет из погреба красного вина, хорошего! Я всегда говорил ей, что это вино надо приберечь для какого-нибудь случая…

Иетс посмотрел на свои часы. Вдруг он почувствовал, что кто-то трется о его ноги. Нагнувшись, он увидел маленькую девочку. Она попятилась и от смущения стала теребить подол своего платьица. Ножки у нее были худенькие, как спички.

Глоден вышел из-за прилавка и взял ребенка на руки.

— Это наша младшенькая. А старший — мальчик. Он болен. Но он сейчас встанет.

— Не надо, — сказал Иетс. — Мы скоро уедем.

— Ничего, ничего, вы посидите! — уговаривал Глоден.

— Полчаса, — со вздохом покорился Иетс. — Больше никак нельзя. Нам нужно вернуться засветло.

Глоден повел посетителей в комнату, по-видимому, служившую гостиной. Он усадил их вокруг шаткого овального стола, а сморщенная хозяйка принесла вино и стаканы. Потом высокая угловатая женщина с усиками, одетая в брюки и обтрепанный свитер, вошла в комнату, поддерживая очень бледного мальчика, ковылявшего на самодельных костылях.

— Это мадемуазель Годфруа, наша учительница, — представил Глоден. — Она теперь живет у нас. — Потом он показал на мальчика и с гордостью добавил: — Мой сын Пьер — его ранило, когда немцы уходили.

— Как это случилось? — спросила Карен.

Учительница усадила мальчика в кресло.

— Мы все стояли на крыше, — сказал он, улыбнувшись Карен, — моя сестренка, папа с мамой, соседи. Мы слышали, как стреляли возле церкви. Потом стрельба прекратилась. На улицах собрались немцы. Они ужасно спешили. Побросали почти все, что у них было. Когда они нас увидели, их офицер что-то сказал. Немцы стали стрелять в нас. А потом повернулись и побежали. То есть папа и мама говорят, что они побежали. Я-то их не видел, я видел только темно-зеленый туман перед глазами. Правда, правда — темно-зеленый. Уж не знаю, почему.

Мадемуазель Годфруа ласково потрепала мальчика по руке и сказала:

— Я могу понять, почему немцы стреляли в нас, но это неразумно.

Точно в подтверждение ее слов часовщик добавил:

— Дом мадемуазель Годфруа сгорел во время налета американских бомбардировщиков. Все ее вещи погибли.

Иетс неуверенно покосился на учительницу.

— Конечно, это неразумно, — сказал он. — А что в войне разумно?

Лицо учительницы было сурово и замкнуто. Иетс почувствовал, что его слова, сказанные с наилучшими намерениями, не понравились француженке. Он попытался представить себе, каково бы ему было, если бы маленький домик в Колтере, который они с Рут купили в рассрочку — и еще не оплатили полностью, — разбомбили, и все бы сгорело — его книги, письменный стол, все…

— Ваш дом разрушили мы, это тоже было неразумно, — начал он примирительным тоном.

Учительница в упор смотрела на него. Карен тоже выжидательно повернулась в его сторону.

— Вы хотите сказать, — заговорила мадемуазель Годфруа, — что я приветствую вас и все мы приветствуем вас потому, что теперь вы здесь и у вас пушки?

— Нет, — смущенно ответил Иетс. Он вовсе не хотел заходить так далеко.

— Верно, что французы любят свой домашний очаг и свое добро, — продолжала учительница слегка торжественным тоном, — любят, быть может, сильнее, чем другие народы. Но знайте, что стоило лишиться крова, вещей, одежды, всего, что хранило память о минувших днях целой жизни, ради того, чтобы увидеть, как боши бегут.

— Браво! — сказала Карен.

Иетс молча прихлебывал вино. Он ведь только хотел рассуждать трезво, трезво докопаться до сути дела; а француженка, видимо, именно за это укоряла его.

— Поймите меня! — сказала она. — Немцы были так сильны, и они так долго распоряжались здесь, что мы счет годам потеряли. Мы уже почти примирились с мыслью, что это на веки вечные, что этих людей нельзя обратить в бегство. А потом они все-таки побежали.

— Это вы, американцы, заставили их уйти, — из вежливости сказал хозяин.

Рука учительницы описала в воздухе небольшой круг.

— Это восстановило те жизненные правила, которым нас учили когда-то и которым я сама учу детей.

Иетс понимал, чем было бегство немцев для жителей Изиньи. Будь он одним из них, он, может быть, испытывал бы то же, что и они. Но в том-то и дело, что он не житель Изиньи. Он, словно врач, который, притронувшись к пылающему лбу больного, чувствует чужой жар, но сам не страдает от него.

Он молча протянул маленькой дочке часовщика кусок шоколада. Ответа для мадемуазель Годфруа он так и не придумал.

В Шато Валер они приехали на закате. Машина остановилась у главных ворот: два каменных столба, сложенных несколько веков назад на опушке леса, где дорога выбегала из чащи. За лужайкой и рвом на оранжево-багровом небе чернели башни, трубы и островерхие крыши замка.

Когда замолкла трескотня мотора, явственно послышался грохот орудий. Становилось свежо. Карен зябко передернула плечами.

— Выйдемте здесь, Карен, — сказал Иетс. — Шофер отведет машину в парк. — Он помог ей выйти и добавил: — Я прежде всего провожу вас к Крерару, у него всегда есть виски.

— А вы сразу выпиваете свой паек? — улыбнулась она.

— У Крерара есть виски потому, что он штатский, которого нам навязало Бюро военной информации, и потому, что ему присвоили чин подполковника, и потому, что его обязанность — принимать «весьма важных особ». — Иетс повел Карен к палатке на холме, справа от дороги. Перед палаткой стоял Абрамеску, расставив короткие ноги, опершись на винтовку. Вокруг него прыгал котенок, ловя что-то лапками в воздухе. Потом ему это надоело и он стал тереться о ноги Абрамеску, выгнув спину и задрав хвост.

— Котенка зовут Плотц, — сказал Иетс. — Крерар привез его из Англии.

Абрамеску спустился с пригорка, осторожно переставляя большие ступни. Дойдя до Иетса, он удивленно уставился на Карен, потом весь покраснел и сказал, запинаясь:

— Майор дожидается вас, сэр…

— Вижу, — сказал Иетс. Он успел заметить плотную фигуру Уиллоуби, вышедшего из палатки в сопровождении высокого, узкоплечего Крерара.

Уиллоуби побежал вниз и уже издали закричал, протягивая короткие руки:

— Дама! Какая неожиданная радость!

Его пухлая физиономия расплылась в блаженной улыбке; маленькие колючие глазки сверкали из-под припухших век.

— Майор Уиллоуби, — сказал Иетс. — Наш начальник. Мисс Карен Уоллес. Она будет писать корреспонденцию об операции, назначенной на четвертое июля.

— О какой операции? — спросил Уиллоуби, недоумевающе глядя на лейтенанта. Но он тут же спохватился. — Об этом после, — сказал он и снова обратился к Карен. Сияя улыбкой, он подхватил ее под руку. Она почувствовала его толстые пальцы на своем запястье.

Заявку делает, подумал Иетс. Но он заметил, что у Карен чуть искривились губы. Эта сумеет за себя постоять. Может быть, и он ошибался: сделал слишком скорый вывод, когда она так легко приняла его предложение и бросила Каррузерса вместе с его картами, блиндажом и генералом. Он прошел вперед и, дойдя до палатки, сказал:

— Разрешите познакомить вас с мистером Крераром, мисс Уоллес. Он расскажет вам все, что вам захочется узнать.

Крерар протянул руку. Котенок уже взобрался к нему на плечо и мурлыча терся об его ухо.

— Непременно познакомьтесь с мистерам Крераром. Он все знает, — сказал Уиллоуби.

Длинный, мясистый нос Крерара почти доходил до его тонких губ. В глубоких морщинках вокруг глаз таилась насмешка.

— Уиллоуби всегда преувеличивает, — сказал он. — Скоро сами увидите. Не доверяйте ему, дорогая. Он слишком занят самим собой.

Уиллоуби засмеялся:

— Зависть! Мужчины всегда так ведут себя, когда женщин мало. — Он хлопнул Крерара по спине. Котенок, испугавшись, спрыгнул наземь, мяукнул, потянулся и побрел к палатке.

— Пошел молочко лакать, — объяснил Крерар.

— Мы устроим пир в честь мисс Уоллес, — сказал Уиллоуби. — Или, вернее, пирушку — только для своих. Иетс! Скажите девушкам на кухне, чтобы зажарили гуся к вечеру. Мисс Уоллес, вы знаете анекдот про человека, который без предупреждения пришел в гости к своей родне?

Хлопает людей по спине, рассказывает анекдоты, отметила про себя Карен.

Иетс не испытывал ни малейшего желания идти на кухню. Он передоверил это Бингу; и Бинг, видя, что господа офицеры состязаются в галантности, увиваясь вокруг Карен, решительно повернулся и пошел на кухню к Манон и Полине, краснощеким дочкам арендатора.

— Так вы знаете анекдот? — приставал Уиллоуби.

— Нет, — сказала Карен.

— Он слишком длинный, — сказал Уиллоуби, — я расскажу только самую соль.

— Не надо, — сказал Крерар. — Анекдот неприличный.

— Зависть! — повторил Уиллоуби. — Крерар умеет веселиться, только когда пьян. А я человек простой. Люблю и поработать и пожить в свое удовольствие. Мы с вами поладим, мисс Уоллес, вот увидите, отлично поладим.

— Я вообще умею ладить, — сказала Карен, высвобождая свою руку. Она взглянула на Иетса, но тот сосредоточенно изучал краски заката.

Подъехала машина. Кто-то из сидящих в ней крикнул: — А вот и мы! — и еще что-то, чего нельзя было разобрать.

— Я думал, что этот кабак уже прикрыли, — сказал Крерар.

— Прикрыли, — подтвердил Уиллоуби. — Надо поговорить с Люмисом. Он должен принять меры против пьянства среди солдат. Этот чертов кальвадос… — он засмеялся.

Крерар вгляделся в офицера, который, еле держась на ногах, вылезал из машины.

— Люмис! — сказал он. — Какое совпадение! Впереди Люмиса, переваливаясь, шел толстяк в штатском, вид у него был испуганный и приниженный. Люмис злобно ругался и грубо толкал штатского в спину.

Поднявшись на пригорок, они остановились. Люмис, пошатываясь, приложил руку к козырьку.

— Разрешите доложить, — сказал он. — Я произвел арест. — Он приставил пистолет к спине обливающегося потом толстяка. — Фамилия! — заорал он. — Как тебя зовут? Фамилия!

Штатский боялся шелохнуться и только глаза его сновали как ящерицы.

— Леон Пулэ, — прошептал он.

— Люмис, вы пьяны, — сказал Крерар.

— Он коллаборационист, — сказал Люмис. — Я арестовал его. Ишь, жирный какой! — он ткнул штатского в живот. — Коллаборационист.

Вдруг он заметил Карен.

— Женщина! — пробормотал он. — Ах ты черт, — женщина! — Люмис подошел к ней, все еще размахивая пистолетом. — Какая милашка! — сказал он, с трудом ворочая языком. — Не обращайте внимания на этого злодея. Я позабочусь о нем, он вас не тронет…

Он помолчал. Потом его осенила новая мысль:

— Мы его сейчас предадим казни! По всем правилам! — Он навел пистолет на Пулэ, тот в ужасе закрыл лицо дрожащими руками. — Бум! Бум! — сказал Люмис.

Уиллоуби взял у Люмиса из рук пистолет.

— Успокойтесь! — сказал он. — Отправляйтесь спать.

— Не хочу спать!

— Эта дама — военный корреспондент, — предостерегающе сказал Уиллоуби. — Я вовсе не желаю, чтобы вы показывались при ней в таком виде.

— Пишет? — спросил Люмис. — В газетах? — Он призадумался. Потом помотал головой. — Я джентльмен, Уиллоуби!

— Ну, разумеется. А теперь идите спать.

— Эй ты, — Люмис помахал рукой арестованному. — Иди сюда! Мы с тобой попадем в газеты — ты и я! Как тебя зовут, черт подери? Фамилия! — гаркнул он во все горло.

Несчастный Пулэ стоял перед Карен. Его клетчатый жилет задрался на круглом животе, брюки пузырились на дрожащих коленях, редкие черные кудряшки вокруг розовой лысины взмокли от пота.

Иетс следил за выражением лица Карен. Вся сцена была до омерзения нелепа. Люмис, даже и трезвый, не сумел бы отличить коллаборациониста от телеграфного столба.

— Как вы арестовали его? — спросил Уиллоуби.

Люмис небрежно помахал рукой.

— Ах, пустяки, уверяю вас. Я только исполнил свой долг.

— Молодец! — сказал Крерар. — Действовать решительно и смело, да еще нализавшись…

— Кальвадос! — Люмис ударил себя в грудь. — Я всегда говорю, ежели не умеешь пить, то и не пей. Кальвадос развязывает язык. Стоит, понимаете ли, у стойки, говорит, говорит и заговаривается. Выдал себя с головой.

— Какая стойка? Где? — спросил Уиллоуби.

— В кафе! В деревне Валер! — Люмис повернулся к Пулэ и, грозно нахмурив брови, крикнул: — Признавайся!

Пулэ со свистом втянул в себя воздух и упал перед Карен на колени. Он быстро заговорил на местном диалекте, робко и просительно поглаживая ее башмаки.

— Вставай, эй, ты! — в бешенстве закричал Люмис. Он начинал смутно понимать, что спьяну сделал какую-то большую глупость.

Но Пулэ горько плакал и не вставал. Карен тщетно пыталась отойти от него — он крепко ухватился за ее ноги.

Иетсу стало стыдно. Не потому, что Пулэ стоял на коленях, и не потому, что Люмис был пьян. Что ж, человеческое достоинство ежедневно попирается на войне, и никто над этим не задумывается; да и Люмис, в сущности, неплохой парень. Иетса коробило только то, что все это происходило в присутствии Карен — постороннего зрителя. Он вдруг понял, что сам стал походить на людей, с которыми знался. У них не было иного мерила для своего поведения, кроме собственного же поведения, и потому они вообще перестали следить за собой. Не будь здесь Карен, паясничанье Люмиса только рассмешило бы его — и все.

Он резко схватил Пулэ за плечи и поднял его на ноги.

— Довольно хныкать, — сказал он по-французски. — Никто вас не тронет.

Пулэ искоса посмотрел на Иетса и высморкался. Если бы от него не пахло так сильно потом и скверным мылом, Иетс, пожалуй, даже почувствовал бы к нему участие.

Люмис несколько утратил свой воинственный пыл и обиженно молчал. Уиллоуби, видимо, был в нерешительности.

— Куда же я его дену? — сердито спросил Иетс. — Он мне не подведомствен.

На дороге показались солдат и женщина. Увидев офицеров, женщина побежала к ним, приминая траву деревянными башмаками. Иетс узнал солдата, шедшего за женщиной. Солдат отдал честь и сказал:

— Я пришел за мэром деревни Валер.

— Толачьян, — окликнул его Иетс, — вы знаете этого человека?

— Да, сэр. — Толачьян снял каску и вытер лоб. Густые седые волосы резко забелели над глубоко посаженными, черными, как вишни, глазами.

Невзирая на хмель в голове, Люмис догадался, что с приходом Толачьяна дело может принять дурной оборот.

— Кто велел тебе являться сюда? — спросил он хрипло. — Нечего тебе здесь делать. Ступай обратно!

— Постойте, постойте минуточку! — сказал Уиллоуби. — Давайте сперва разберемся.

Но прежде чем кто-либо успел приступить к разбирательству, женщина устремилась к Пулэ, который при виде ее сделал отчаянную попытку снова кинуться Карен в ноги.

— Свинья! — выкрикнула она. Ее маленькие блестящие глазки сверлили лицо толстяка. — Напился, свинья этакая, с американцем! — Она обдернула передник, туго обтягивающий ее костлявые бедра, и, оглядев офицеров в поисках старшего, остановилась на Уиллоуби.

— Месье! Мой муж ни в чем не виноват! Он никогда ничего дурного не делал. …А с тобой я поговорю дома!… — бросила она мужу. — Месье, он мэр этой деревни и владелец кафе, а разрешение содержать кафе было подтверждено американскими властями…

Она негодующе потрясла головой. Карен так и ждала, что жиденький узелок волос сейчас отлетит от ее плоской макушки.

— Пулэ! — причитала женщина. — Ах ты, дурень несчастный, ну зачем ты его впустил? Этого…

Она повернулась к Люмису:

— Хороши вы — со своим кальвадосом! Налей стаканчик, да еще налей стаканчик, а мой-то дурачок…

Мадам Пулэ остановилась, чтобы перевести дух. Люмис понемногу трезвел. Уиллоуби усмехался во весь рот. Он не находил нужным вмешиваться и с явным удовольствием слушал поток яростных упреков, изливающийся на капитана.

— Месье, — снова заговорила женщина, — у него орден Почетного легиона, он честный гражданин… он только хотел оказать любезность капитану! Я говорила ему: нельзя, нужно закрыть кафе, а то нагрянет полиция, тебе запретили продавать спиртное американцам, потому что, шут их знает, не умеют они пить…

— Женщина! — Люмис приосанился, пытаясь поддержать свое достоинство. — Не забывай, что ты разговариваешь с американским офицером!

— Дурак! Ты опозорил мой дом! Ты похитил моего мужа!

Она поворачивала худое лицо с длинным носом от одного к другому, ища поддержки и сочувствия.

— Господин лейтенант! — обратилась она к Иетсу. — Пулэ говорил этому пьянице: уходите! Просил его, уговаривал, повел к двери, точно больную овцу. Пулэ и мухи не обидит… а тот!

Она снова накинулась на Люмиса.

— Человек ты или нет? Дерешься, бьешь моего глупышку… Пьян? Мой муж, мэр деревни Валер, никогда не напивается! Ты вытолкал его на улицу, ты унизил его перед всеми, а ведь он — власть! Как же он будет вводить ваши американские порядки, если ты на глазах у всей деревни бьешь его, толкаешь, грозишь пистолетом? Ну как, скажи, как?

Люмис зажал уши. Молча, остекленевшими глазами смотрел он на костлявое лицо мадам Пулэ, на ее руки, которыми она размахивала под самым его носом, на желтую брошь у ворота кофточки.

Взгляд его упал на Толачьяна, которому надлежало быть в деревне при установленной там полевой типографии. Люмис смутно понимал, что есть какая-то связь между присутствием здесь Толачьяна и неловким положением, в котором он очутился.

— Как все это случилось, Толачьян? — спросил он, стараясь говорить ровным голосом.

— Вы, как видно, арестовали мэра, сэр, — спокойно сказал Толачьян. — Потом эта женщина пришла в типографию…

Толачьян указал на мадам Пулэ, которая, ухватив мужа за шиворот, пыталась встряхнуть его.

— Она кричала и плакала… — Толачьян беспомощно развел руками. Потом добавил: — Я видел, как вы выходили из кафе, сэр.

Иетс повернулся к Крерару, с усмешкой следившему за развитием скандала:

— Вы не думаете, что пора бы прекратить это?

Крерар кивнул:

— Валяйте!

Иетс подошел к Люмису и зашептал ему на ухо:

— Идите в замок, капитан. Мы уладим это дело с мэром.

Но Люмис, чувствуя, что его репутация сильно пострадала, заорал:

— Никуда я не пойду! Не суйтесь не в свое дело!

Он отстранил Иетса и, тщательно обойдя мадам Пулэ, подошел к Толачьяну.

— И ты суешь свой нос, куда не следует? Я этого не люблю! Слышишь, не люблю!

Толачьян стоял навытяжку. Он был почти вдвое старше капитана. Пошел на войну добровольцем. Он знал, когда нужно стоять навытяжку.

Люмис смотрел на Толачьяна с ненавистью, теперь он понял, что, в сущности, всегда ненавидел его, с той самой минуты, как Толачьян явился в отдел еще там, в Америке. Седой солдат, крепкий, с уверенным спокойствием зрелого человека.

— Пора тебе научиться вести себя в армии! Явишься ко мне вечером!

Иетс сделал попытку вмешаться:

— Вероятно, капитан Люмис вовсе не арестовал мэра. Просто оба были в приподнятом настроении и решили прогуляться к замку, правда?

— Я именно арестовал его! — упорствовал Люмис. — Он предатель!

Уиллоуби, который все это время сыпал остротами, стараясь рассмешить Карен, наконец заметил, что инцидент с мэром отнюдь не доставляет ей удовольствия.

— Капитан Люмис, — резко сказал он, — попрошу вас оставить вашего арестанта на попечении его жены и рядового Толачьяна.

Он отмахнулся от мадам Пулэ, которая уже готовилась разразиться новым потоком слов.

— Ладно, ладно! Толачьян, заберите их обратно в деревню. И в другой раз не приводите сюда ничьих жен, пока не узнаете, нужны ли они нам.

Он весело засмеялся собственной шутке. Потом обернулся к Карен:

— Пойдемте в замок, я покажу вам вашу комнату, Особенной роскоши не ждите, но это лучшее, что у нас есть… Капитан Люмис, вы уступите мисс Уоллес свою кровать, а сами пойдете ночевать к Иетсу.

— Для дамы — готов на любую жертву! — сказал Люмис, пряча пистолет, возвращенный ему Уиллоуби.

— Не вижу, как мы могли бы от этого отвертеться, — закончил свой доклад Иетс. — Фарриш хочет, чтобы была листовка, и именно такая. Он хочет, чтобы мы сказали немцам, ради чего мы воюем. Он припер меня к стене. Вы достаточно долго пробыли в армии, мистер Крерар, и отлично знаете, как это делается. Я лейтенант, а он генерал. Если вы хотите возражать, придется вам или майору поговорить с Фарришем.

Крерар, скрестив ноги, сидел на своей койке, котенок примостился у него на коленях.

Уиллоуби, казалось, почти не слушал.

— Это самый лучший анекдот за всю войну, — сказал он посмеиваясь. — Люмис и коллаборационист! Надо что-нибудь придумать для девушки, а то она такого про нас напишет… Девитту это не понравится.

— Что не понравится?

— Да эта затея с листовкой, — сказал Уиллоуби. — Во всяком случае, я не намерен лезть вперед. Как, по-вашему, — за что мы воюем? А? Можете вы сказать?

— Могу, — заговорил Крерар. — Я воюю за свою ферму. Не ферма, а игрушка. Миль пятьдесят севернее Парижа. Я держал коров, верховых лошадей. У меня был фруктовый сад, рощица. Раньше все это было мое. А теперь там хозяйничают нацисты. Хотел бы я знать, что они сделали со скотиной?

— Наверно, зарезали, — сказал Иетс.

— На этой ферме я прожил с Евой счастливейшие годы моей жизни. Она радовалась всему, как ребенок. А сейчас она сидит взаперти в нью-йоркской квартире… Это очень волнует меня.

Иетс посмотрел на косматую седую голову Крерара. Он хочет, чтобы армия отвоевала ему обратно его молодость, подумал он. О господи, да мы все сумасшедшие!

— Но Фарриш требует листовку, — повторил он.

— Это невозможно, — сказал Уиллоуби. — Если мы ее выпустим, союзное командование устроит нам дикий скандал.

— А если не выпустим, Фарриш будет жаловаться в высшие инстанции, — сказал Крерар. — В штабе корпуса обозлятся, в штабе армии подымется крик и в конце концов вмешается штаб союзного командования и все равно дело кончится скандалом.

— А не связаться ли нам с Девиттом? — предложил Иетс. — Он человек разумный, насколько я могу судить.

— Девитт — типичный военный, — сказал Уиллоуби. — По-моему, он окончил военное училище в Уэст-Пойнте. Знает порядки в армии. К тому же он ничего сделать не может. Подумать только — цели войны! Да ведь это же политика! Военное министерство, государственный департамент…

В палатку вошел Люмис. Он успел протрезвиться, и вид у него был покаянный.

— Я уже поговорил с Бингом, — заявил он. — Лично я его терпеть не могу. Уж больно много о себе воображает. Но листовку он напишет хорошую. Это же огромная удача для нас, что Фарришу потребовалась наша помощь!

Еще бы, подумал Иетс, еще бы не огромная удача! Пока отдел оправдывает себя, его не расформируют, и вы, капитан Люмис, можете отсиживаться на безопасном расстоянии от переднего края. Это, конечно, несравненно приятнее, чем очутиться в пехоте.

Крерар молча гладил котенка.

— Я против, — сказал Уиллоуби.

Люмис опешил. Он подергал свои редкие волосы, потом сказал:

— Разумеется, надо это хорошенько обдумать. Такую листовку нельзя выпустить второпях. Я думаю, Иетс объяснил это в Матадоре.

— Я говорил, — с досадой сказал Иетс, — но тут такая каша, что не разберешься.

— Так как же, — выпускаем листовку или нет? — спросил Крерар.

Никто не ответил.

— И если нет, то что мы скажем Фарришу? А если да, то что мы скажем Девитту?

Ну и ну, подумал Иетс, что же это мы делаем? Гадаем, что лучше: ослушаться Фарриша или Девитта? Толкуй тут о принципах! Бедная мадемуазель Годфруа — она-то воображает, что ее домишко сгорел во имя принципа. Как она сказала? Ради восстановления жизненных правил. Личные интересы, мелкие интриги, — а до остального им дела нет. Иетс, собственно говоря, не осуждал их. Ему самому нечего предложить им вместо личных интересов и мелких интриг. А люди они не такие уж скверные. Уиллоуби необыкновенно способный человек, проницательный, толковый и даже добрый, если ему это ничего не стоит. Люмис, безусловно, дурак и большой эгоист, но и он не многим хуже других — и там, дома, и здесь, в армии; по крайней мере он никого не задирает, пока ему не наступят на любимую мозоль. А Крерар? Иетсу нравился Крерар. Лет через двадцать он, вероятно, сам будет такой же: отлично будет видеть, где гнило, но палец о палец не ударит, потому что, мол, гнили слишком много.

С другой стороны, если сельская учительница может сказать: «стоит остаться без крова, чтобы увидеть, как боши бегут», если мальчик может мириться с тем, чтобы на всю жизнь остаться калекой, — значит, есть что-то такое, чего он, Иетс, не знает или не хочет признать. К черту! Все это пустые рассуждения и никакого отношения к листовке не имеет.

Уиллоуби хлопнул себя по ляжке.

— Иетс, — сказал он, — расскажите еще раз, что Фарриш сказал, — в точности? «Сорок восемь залпов из сорока восьми орудий»? Так, что ли?

— Да.

Уиллоуби, изобразив на своем лице решимость, объявил загадочно и несколько высокомерно:

— Вопрос исчерпан. Я сам все улажу.

— Каким образом? — спросил Крерар.

Впрочем, он не проявил особого любопытства. Крерар чувствовал себя утомленным. Долголетний жизненный опыт научил его, что нет такого тупика, из которого в конце концов не нашелся бы какой-нибудь выход. Он с радостью предоставил Уиллоуби самому управиться с этим делом.

Уиллоуби не склонен был открывать свою тайну. Мысль, осенившая его, казалась ему такой простой, такой бесспорной, что он не мог отказать себе в удовольствии просмаковать ее.

— На войне, — сказал он, — все то же, что и всюду в жизни. Сталкиваешься с людьми, знакомишься с ними, сходишься, дружишь. А потом приходит день, когда это может пригодиться. Вот теперь такой день и наступил.

Он встал и потянулся.

— На всякий случай пусть Бинг напишет листовку. Это будет наша вторая линия обороны. Но я думаю, что она нам не понадобится.

3

У Пита Дондоло был приятный голос. Когда он еще ходил в начальную школу, учительница мисс Уокер, бывало, говорила:

— Если бы ты мог учиться петь, Дондоло! — И при этом глядела на мальчика, склонив голову набок, точно птица, которая не знает, улететь ей или остаться. Пит нахально смотрел ей в лицо и не отвечал ни слова. Еще что — учиться петь!

Дондоло никогда не занимался своим голосом. Но в глубине души он гордился им. Он знал, как нужно переводить дыхание и как прижимать язык к нёбу, чтобы звук получился чистый и громкий, громче, чем у других. Он умел придать своему голосу такие интонации, что Лина, его жена, бледнела от страха и спешила укрыться в кухне. После рождения второго ребенка она расплылась и постарела, и он уже иначе с ней не разговаривал.

Потом он открыл в себе еще один талант. Он с легкостью мог подражать речи любого человека, его произношению, голосу, манере говорить. Когда Лина звала своего старшего сынишку Ларри, она никогда не знала, кто ей отвечает — мальчик или Дондоло, и со страху совсем перестала звать его. Однажды на предвыборном собрании в Десятом городском районе выступил кандидат оппозиции. Марчелли — политический босс Десятого района — не терпел оппозиции. Дондоло взял слово после кандидата и так ловко повторил его речь, подражая всем интонациям и жестам, извращая и переиначивая смысл сказанного, что злополучного оратора подняли на смех, и ему пришлось спасаться бегством. Даже Марчелли с трудом удалось сохранить серьезное выражение лица, и он сказал Дондоло: «Да ты прирожденный актер, Пит!»

Война оборвала политическую карьеру Дондоло в Десятом городском районе. Он пытался увильнуть от службы в армии. Марчелли говорил:

— Эта война — нелепость. Все равно, как если бы я стал воевать против Ши (Ши был боссом Четырнадцатого района). С какой стати мне драться с Ши, если я могу с ним сговориться полюбовно?

Марчелли пообещал заботиться о Ларри и его младшем братишке Саверио. Но Дондоло все-таки беспокоился о них. Он досылал половину своего жалованья и побочных доходов в банк, где открыл отдельный текущий счет для детей. Лина не смела трогать эти деньги, она даже не знала о них. Только Марчелли знал; у него же была и доверенность.

А потом сержанта Дондоло назначили главным поваром в отдел разведки и пропаганды. Здесь было полно людей, с которыми он никак не мог освоиться. Трудно жить в свое удовольствие и обделывать всякие делишки, если нужно все время следить за собой и соблюдать осторожность. Впрочем, он не совсем был одинок. Нашлись и единомышленники — вот хотя бы Лорд, главный механик, и Вейданек, помощник повара. Эта троица быстро нашла способ держать в руках всех остальных. Ибо большинство солдат хотели только делать свое дело и не впутываться ни в какие истории, — и это, по мнению Дондоло, свидетельствовало об их слабости.

И тут актерский талант Дондоло очень пригодился ему. У него был зоркий глаз и тонкий слух, и он не знал жалости. Он передразнивал все слова и движения своей жертвы, делал из нее посмешище, и против этого не было защиты. Как тут бороться — это же только для смеха. В случае чего Дондоло всегда мог сказать, что он просто шутил. И Люмис за него заступится. Люмис боится его; у этого капитана хороший нюх, он знает, в чьих руках сила.

В этот вечер Дондоло наметил себе в жертвы Абрамеску. После того как совещание офицеров кончилось, Крерар вызвал Абрамеску и продиктовал ему донесение Девитту. Донесение пришлось перепечатать на машинке и отправить в узел связи. Поэтому Абрамеску опоздал к ужину.

Дондоло, как всегда, подал сигнал к атаке ироническим вопросом:

— Что такое?

Это «что такое?» стало его боевым кличем. Случалось, что солдаты, задумавшись, забывали о том, что они на войне, не замечали окружающего, и когда что-нибудь грубо возвращало их к действительности, они, словно со сна, спрашивали: «Что такое?» Дондоло, который никогда ничему не удивлялся и любое явление принимал, как оно есть, только думая о том, как бы извлечь из него пользу, этот вопрос смешил до упаду.

— Что такое? — повторил он, и Лорд и Вейданек, услышав сигнал, вышли из палатки, где помещалась столовая.

— Я хочу есть, — сказал Абрамеску, протягивая котелок.

— Он хочет есть! — сказал Дондоло. — Скажите пожалуйста, он хочет есть, — повторил он громче, словно обращаясь к толпе зрителей. Лорд и Вейданек засмеялись. — Является после положенного времени, и, видите ли, он хочет есть! — Дондоло подбоченился и, так сильно выставив вперед нижнюю челюсть, что жилы на его бычьей шее надулись, наклонился к Абрамеску: — Здесь не ресторан, понятно? Опоздал к ужину, жди завтрака. Что такое?

Абрамеску все еще протягивал свой котелок. Он был голоден. Он всегда был голоден. Его коренастое тело требовало большого количества пищи. Абрамеску очень заботился о своем здоровье.

Дондоло схватил половник и выбил котелок из протянутой руки Абрамеску. Котелок со стуком упал на землю. Абрамеску нагнулся и молча поднял его.

Потом, с глубоким убеждением в своей безусловной правоте, он сказал:

— Солдат, который проработал целый день, имеет право поесть.

— Солдат имеет право поесть! — артистически передразнил его Дондоло. — А у сержанта нет никаких прав, так, что ли? А я не работаю? Не встаю в четыре утра? Не парюсь целый день над горячей плитой? Я, значит, не имею права отдохнуть после работы? Я небось не получаю сверхурочных! А я тоже служу в армии, как и ты! Больше ужинов не выдаем!

Если бы Абрамеску разозлился, поднял крик, начал жаловаться всем на несправедливость, Дондоло, Лорд и Вейданек потешились бы всласть над толстеньким капралом и в конце концов дали бы ему поесть. Но Абрамеску молчал. Он просто протягивал котелок, требуя свою порцию. Его большие плоские ступни крепко упирались в землю, светлые глаза глядели спокойно. Это раздражало и злило Дондоло.

Для Абрамеску во всем этом не было ничего нового. Ему приходилось в детстве видеть еврейские погромы. К Дондоло он относился, как ко всякому должностному лицу, облеченному властью. К такому можно приноровиться. Но если это лицо вздумало куражиться, остается только одно: молчать, и пусть поток оскорблений стекает с тебя, как с гуся вода.

Но Дондоло воображал, что придумал нечто новое, и, не достигнув желаемого эффекта, разъярялся все сильнее.

А тут еще Вейданек подлил масла в огонь.

— Да ну его к черту! Дай ему чего-нибудь поесть, — сказал он.

Увидев такое предательство в собственных рядах, Дондоло взбеленился. Вероятно, на это Вейданек и рассчитывал.

Дондоло вышел из-за стола, на котором еще стояли остатки ужина, и толкнул Абрамеску. Не очень сильно, но все-таки капрал покачнулся и его котелок опять упал на землю.

— Так нельзя! — сказал Абрамеску. — Солдат имеет право…

— Ах, нельзя! Вот я покажу тебе…

— Дайте ему поесть, — раздался чей-то голос, — у вас осталась еда!

Уже несколько минут, как Престон Торп, бесшумно шагая по мягкой траве, подошел к ним. Он смотрел на Дондоло, и у него все нутро переворачивалось. Торп терпеть не мог, когда сильные издевались над слабыми; поведение Дондоло претило ему — оно отдавало изуверством, мракобесием, всеми предрассудками, которые его с детства научили презирать.

Дондоло зверем глядел на нового противника. Торп был выше его ростом, к тому же, как видно, жилистый, Дондоло еще ни разу не дерзнул схватиться с Торпом — это был единственный солдат их части, который побывал на войне до высадки в Нормандии. Торп воевал в Северной Африке, и притом — в пехоте.

— Вы же все равно выбросите остатки на помойку, а он имеет право…

Это переполнило чашу; Дондоло потерял голову. В том мире, к которому он привык, никто не имел никаких прав, там знали только подачки.

На дне большого оцинкованного бака возле стола поблескивали остатки черного кофе. С края бака свисал ковшик на длинной ручке. Дондоло схватил ковшик, зачерпнул и выплеснул кофе Торпу в лицо. Тепловатая жидкость залила ему глаза и на мгновение ослепила его.

И не только ослепила: как только Торп ощутил теплые струйки на своей шее, на груди, между лопаток, он весь оцепенел и обессилел. Теплые, липкие струйки — да это кровь!

Торп громко застонал. Опять! Все вернулось, все, что он старался забыть, нахлынуло на него, захлестнуло…

Тупая боль, сознание, что жизнь капля за каплей сочится из тебя, страх перед вечным мраком, надвигающееся ничто, пустота вокруг, великая бескрайняя пустота. Вот она снова здесь, и он не может ни поднять руку, ни повернуть голову, ни вымолвить слово.

Тоненькой ниточкой в мозгу тянулась мысль: схвати мерзавца, поколоти его, убей. Но ужас владел им; он смертельно боялся прикоснуться к чему-нибудь, а еще больше — как бы что-нибудь не коснулось его. Все мышцы его тела, все нервы сжимались, отказывались от борьбы, искали спасения.

Торп очнулся, почувствовав, что кто-то вытирает ему лицо.

Бинг еще позже Абрамеску пришел за своим ужином.

— Что такое? — пропищал Дондоло.

— Всыпать бы тебе за это, сукин сын, — сказал Бинг.

— А ну! — сказал Дондоло, — давай, выходи! — Он был почти уверен, что Бинг не станет драться. Это грозило бы Бингу военным судом, во всяком случае в части, которой командовал Люмис. Бинг — не такой дурак.

— Выходи! — подзадоривал Дондоло.

— Ишь, как вам не терпится! — Бинг колебался. Дондоло, вероятно, побьет его. К тому же — военный суд. А листовка, война? Важнее драться с немцами, чем с Дондоло. Германия, германская армия, нацистская партия — это миллионы таких Дондоло. Но как воевать против них, если в своих же рядах имеются Дондоло, неистребленные и неистребимые?

— Выродки несчастные! — Дондоло сплюнул, — Все они выродки. Евреи! Иностранцы! Что такое?

Дондоло вдруг осекся. Наступило неловкое молчание.

Внезапно земля дрогнула под ногами; раздался глухой гул: американские орудия отвечали немцам.

— Пошли, — сказал Абрамеску. — У меня пропал аппетит.

— Вейданек! — позвал Дондоло. — Так и быть, дай им поужинать.

— Идите сюда, ребята! — крикнул Вейданек. — Получайте!

— Спасибо, не хочу, — сказал Абрамеску, — небось, все остыло.

Дондоло пожал плечами:

— Сами виноваты, надо приходить вовремя.

— Я хотел бы спросить вас кое о чем, Дондоло, — Бинг захлопнул котелок и подошел к сержанту. Дондоло невольно попятился. Он знал, что зарвался. Есть вещи, которые можно думать, можно даже говорить в кругу друзей, но которые нельзя выбалтывать при всех, во всяком случае не сейчас. Что Бинг от него хочет? Бинг — хитрый, он может заманить в ловушку.

— Во имя чего, по-вашему, ведется эта война? — сказал Бинг. — И ради чего вы воюете?

Дондоло напряженно думал. Это было нелегко — бешенство, охватившее его, еще не улеглось. Дондоло не привык рассуждать после драки. В его компании в таких случаях звали полицию или бросались наутек. Но, может быть, эти люди такие трусы, что они хотят вступить в переговоры, помириться, сделать вид, будто ничего не случилось. Если Бинг идет на мировую, что ж, он не возражает. Как-никак, а он зашел слишком далеко.

— Я? — уклончиво сказал он. — При чем тут я? Меня призвали — и все.

— Меня тоже призвали. По закону о мобилизации. Но вы же могли отказаться.

— Еще что! И попасть в переделку?

— Вы и так попали в переделку. Слышите, как палят! Момент — и готово. — Бинг щелкнул пальцами.

Дондоло не ответил.

— Должны же вы иметь хоть какое-то представление о том, за что вы умираете.

— Я не собираюсь умирать.

— Понятно, не собираетесь, — спокойно сказал Бинг. — Но это легко может случиться.

Лорд, главный механик, который за все время не проронил ни слова, закурил сигарету и сказал:

— Дурацкие разговоры.

— Что такое? — сказал Вейданек, неестественно засмеявшись.

Снова заговорила германская артиллерия — на этот раз ближе. Канонада ясно слышалась в тихом вечернем воздухе.

— Глупые разговоры, — повторил Лорд, но без убеждения.

— Вы боитесь смерти, — сказал Бинг. — И не хотите говорить об этом. Конечно, вашим ребятишкам плохо пришлось бы.

— Оставьте моих детей в покое! Это вас не касается!

— Зато вас касается. Вы ради них воюете?

Дондоло опять начал свирепеть: Бинг ударил его по больному месту. Ларри и маленький Саверио — даже упоминать о них здесь нельзя. Ему казалось, что это накличет на них беду, и на него тоже.

— Хватит! — сказал он. — Конечно, я воюю ради детей. И я твердо намерен вернуться к ним. Только из-за таких, как вы, мне и пришлось покинуть их. Если с ними что-нибудь случится, тогда держитесь! Подумать только — тронули каких-то евреев, и вся американская армия плывет через океан! Этот их Гитлер отлично знал, что делает, и Муссолини тоже. Все — шиворот-навыворот. Нам надо было воевать вместе с ними против коммунистов. Коммунисты разрушают семью, все на свете…

— Идите сюда! — сказал Лорд. — Берите ужин.

— Я сейчас подогрею кофе, — крикнул Вейданек.

— Нет, спасибо, — сказал Бинг,

Они стояли втроем на подъемном мосту и, перегнувшись через перила, вглядывались в черную поверхность рва, на которой кое-где в лунном свете белели водяные лилии. Из кухни доносились приглушенные голоса Манон и Полины.

Торп бросил в воду камушек и прислушался к всплеску. На какую-то долю секунды лягушечье кваканье умолкло.

Абрамеску хлопнул себя по щеке.

— Комары, — сказал он.

— Убил? — спросил Бинг.

— Нет. — Абрамеску кашлянул. — Комары являются носителями многих болезней, например малярии.

— Только не здесь.

— Откуда вы знаете? — Абрамеску очень интересовался болезнями. Он постоянно изучал всякие справочники и руководства по профилактике. — В наших частях есть солдаты, которые болели малярией в тропиках. Комар кусает одного из маляриков, потом кусает здорового человека. Таким образом малярия может быть занесена в Нормандию.

— Ну, так закурите. Комары боятся дыма.

— Я не курю, — сказал Абрамеску. — Я не намерен добровольно отравлять свой организм. Кроме того, я не стал бы закуривать в темноте. Ночью пламя спички видно за несколько миль. Это проверено опытным путем. Так можно выдать наши позиции германским разведывательным самолетам.

Торп снова бросил в воду камушек.

— Расквакались, окаянные!

— Если залить этот ров нефтью, — сказал Абрамеску, — личинки задохнутся и комаров не будет.

— Шел бы ты спать, — сказал Торп.

Когда Абрамеску ушел, Торп зажег две сигареты и одну из них протянул Бингу.

— Не зажигать огня! — крикнул кто-то.

— Нервничают, — сказал Торп. — Все нервничают. А я — нет. Не потому, что я все это уже проделал. Говорят, чем дольше воюешь, тем больше боишься. Должно быть, так оно и есть. Да я и не говорю, что мне не страшно. Но есть другое, что гораздо страшнее. Вот, как я стоял перед Дондоло и не мог сдвинуться с места. Точно у меня ноги вросли в землю, а руки прилипли к телу. С тобой так бывало? А теперь голова болит. И не могу долго смотреть на воду, эти белые пятна — все кружится перед глазами.

— Тебе надо выспаться. Хочешь, дам аспирину? Мы же никогда не высыпаемся.

— Спать я совсем не могу, — сказал Торп. — Я даже рад, когда немцы бомбят. Жужжат моторы, потом начинается дождь красных, зеленых, желтых огней. Я люблю смотреть, как они падают. Смотрю и забываю про то, другое…

— Про что это?

— Не знаю сам, как объяснить. Все стараюсь понять. Этот мерзавец Дондоло немножко помог мне… как-то яснее стало.

— Зачем ты так много говоришь, если у тебя голова болит?

— Почему ты спрашивал Дондоло, за что он воюет?

— Потому что сам я не знаю, за что мы воюем. У меня есть кое-какие мысли на этот счет, но ни одна не охватывает всего. А я должен написать об этом листовку — сказать об этом немцам. Фарриш велел.

— Фарриш?

— Чудно, правда? Такой толстокожий, что, кажется, у него не голова, а футбольный мяч. А вот поди ж ты, надумал!

— Но тебе надо знать! Что же ты скажешь немцам, если сам не знаешь?

— Мало ли лозунгов.

— А куда они годятся? — Торп ударил кулаком по перилам. — Я все их перепробовал. Повторял про себя, когда лежал в госпитале, когда видел, как люди мучаются. И мне казалось, что все такие мужественные, и только я малодушен. А потом я понял, что они притворяются, так же как и я. И все, кто и не ранен, тоже притворяются. Если бы ты был один, и никто бы тебя не видел, ни товарищи, ни офицеры, — разве бы ты не убежал? Не убежал без оглядки? Мы только потому и держимся, что никогда не бываем одни. В этом весь секрет. Это очень хитро придумано. На людях никогда не решишься сказать, что тебе страшно и что ты хочешь домой.

Из темноты выступил Толачьян.

— Я был у Люмиса, — сказал он.

— Ну и как? — спросил Торп.

— Сказал, что ему не нравится мое поведение. Что я нарушаю субординацию. И еще сказал, что сам лично позаботится о том, чтобы я больше не вмешивался.

— В его отношения с французами? — Перепалка Люмиса с мадам Пулэ уже была известна всему отделу.

— Надо думать, что так. — Толачьян почесал руку. — Кусаются, черти!

Бинг покачал головой.

— Ты смотри, поостерегись. Он из-за тебя при всех в дураках остался. Этого люди не прощают. Особенно такие, как Люмис.

— Все они сволочи, — убежденно сказал Торп, — все.

Толачьян оперся локтями о перила и сложил большие руки с широкими сильными пальцами. Повернув голову к Бингу, он в темноте старался разглядеть его лицо.

— Пусть его, — сказал он.

— А ты подумай о себе! У тебя ведь жена дома, правда? Ты сам рассказывал, как много она работает. Разве тебе не хочется вернуться, чтобы ей было полегче?

— Хочется, — сказал Толачьян, — очень даже хочется.

С минуту все молчали. Торп, который только с трудом, и то ненадолго, отрывался от мыслей о самом себе, вернулся к прерванному разговору.

— Ну и вот, — начал он, — превозмогаешь себя, не бежишь. А потом видишь, что то самое, против чего ты сражаешься, оказывается у тебя за спиной…

— Например?

— Не знаю даже, как назвать. Словами всего не скажешь. Несправедливость. Жестокость. Тупость. Корысть. Тщеславие. Ну и так далее.

— Дондоло, — сказал Бинг.

— Да, и он.

— А что Дондоло сделал? — спросил Толачьян, стараясь понять, с чего начался разговор.

— Что он сделал? — сказал Бинг. — Да все то же, Он и его банда измывались над Абрамеску. А потом принялись за Торпа.

— Проучить бы его надо хорошенько, — серьезно сказал Толачьян.

— Я должен был это сделать. — Торп тяжело вздохнул.

— Ты не лезь, — сказал Толачьян. — Тебе и так уж досталось за эту войну.

Торп махнул рукой.

— Дондоло! — гневно сказал он. — Вот это как раз такой тип! А потом выше и выше — Люмис, Уиллоуби, Фарриш! Я помню, как Фарриш обходил наш госпиталь в Северной Африке. Там был один помешанный, после контузии. Стоит он перед своей койкой навытяжку, а Фарриш его честит и честит. Потом уж его перевели в другую палату, куда не пускают посетителей. Верьте, не верьте, а я радовался, что у меня две открытые раны на теле, которые я мог предъявить генералу.

Он тяжело перевел дыхание.

— Мне говорили, что я воюю за демократию, против фашизма. Замечательно, правда? Власть народа, именем народа, для народа. Потом поразмыслил над этим и вижу: каждый каждому волен перерезать горло.

Он замолчал, и все услышали громкое кваканье лягушек.

— У меня был друг, — сказал Толачьян. — Его звали Тони. Он был большой, сильный, а сердце имел детское. Скажи ему, что есть такой ангел, который каждый месяц отрезает серебряные ломтики от луны и раздает их вдовам и сиротам, и он поверил бы, потому что ему хотелось верить в такие сказки.

И вот однажды Тони попал в драку. Это было в Чикаго, во время забастовки. Понятное дело, каждому хочется одеть жену поприличней, и чтобы дети были сыты, и грамоте их обучить…

Дело было в воскресенье, рабочие с женами и детьми прохаживались возле завода, на Южной Стороне. Светило солнце, и все было тихо и мирно, словно это не забастовка, а праздник. Вдруг, откуда ни возьмись со всех сторон налетели полицейские и давай избивать рабочих дубинками, а некоторые так даже стреляли.

Тони все это видел. Сам он не бастовал, он не работал на том заводе, а был наборщик, как я. Но он врезался в толпу, обхватил своими ручищами первого попавшегося полицейского и оторвал его от женщины, на которую тот замахнулся. А потом принялся за остальных. Он расшвыривал их, точно… как его?… Поль Бэниан; и там, где он стоял, людей не теснили.

Тогда в него стали стрелять. Я навестил его в больнице. У него лицо было круглое, румяное, а теперь осунулось — и ни кровинки в нем. «Кашель душит, — говорит он мне, — а кашлять не могу, очень больно…» Вот до чего мучился, даже кашлять не мог. Я спросил его: «Тони, — говорю, — чего ради ты ввязался в драку? Большую глупость ты сделал».

Тони долго молчал. А потом говорит: «Саркис, — он звал меня по имени, — Саркис, я сделал правильно».

«Ну, конечно, — говорю, — ты сделал правильное», — это чтоб он не волновался.

«Нет, — говорит, — ты не понимаешь. Если люди, у которых есть оружие, бьют людей, у которых его нет, бьют женщин и детей, — это неправильно. И я думаю так: когда это случается где-нибудь, значит, это может случиться повсюду. И раз это случилось с бастующими на Южной Стороне, значит, случилось и со мной. И я не жалею о том, что сделал. Нисколько не жалею. Когда ты видишь сорную траву, ты ее вырываешь с корнем. Иначе она заглушит все поле. Если ты увидишь сорную траву, Саркис, — говорит он мне, — а ты не раз ее увидишь…» — и тут он закашлялся.

Мысль Бинга работала с лихорадочной быстротой. Голосом, который, казалось, исходил не от него, он повторил: «Если это случилось где-нибудь, это случилось со мной…» Вот-вот, это то самое!

— А что потом было с Тони? — спросил Торп.

Толачьян разжал руки.

— Умер.

4

Карен Уоллес искала Бинга. Когда она подошла к нему, он немного смутился и поспешил представить ей Торпа, — Толачьян уже ушел к себе, в деревню Валер.

— Это Престон Торп, — сказал Бинг. — Он воевал в Северной Африке.

Торп почувствовал на себе любопытный взгляд Карен.

— Брось ты эту Северную Африку! — отмахнулся он. — Я хочу забыть про нее. Я хочу…

Бинг расслышал страх в голосе Торпа и понял свою ошибку. Карен тоже заметила волнение Торпа и переменила разговор.

— Ну как листовка? — спросила она Бинга. — Я ничего не выудила ни у Уиллоуби, ни у других офицеров.

Она хотела знать все: точку зрения, с какой Бинг думает подойти к вопросу, форму, в которую собирается облечь свои мысли, доводы, которые, по его мнению, должны убедить немцев.

— Видите ли, мисс Уоллес, — ответил Бинг. — Если бы хоть кто-нибудь мог сказать мне точно и ясно, ради чего мы воюем, у меня было бы, за что зацепиться. — Он подтолкнул локтем Торпа, но Торп молчал. Он отвернулся от них и пристально вглядывался в чашечки водяных лилий, смутно белевших на черной воде.

— Я уже несколько часов, как опрашиваю всех, кто мне попадается… — продолжал Бинг.

— Может быть, начать с четырех свобод? — нерешительно предложила Карен. — Это как будто годится.

— Нет, это очень туманно. Спросите любого нашего солдата: воюет ли он за свободу слова, за свободу совести? Да еще за свободу слова и совести для других. И за свободу от нужды и страха — тоже для других? Нет, никогда немцы этому не поверят.

Торп вдруг резко повернулся.

— А флаг, — насмешливо сказал он. — А наши традиции?

— Ну, знаешь, — ответил Бинг. — Коли на то пошло, у немцев традиций гораздо больше, а уж флагов — и не счесть!

— А ну тебя! — сказал Торп. — Сам же просишь совета — и ни одного не принимаешь. Уж лучше флага, поверь мне, ты ничего не придумаешь. Спокойной ночи, мисс Уоллес! — И он торопливо ушел, тихонько посмеиваясь про себя.

— Что с ним? — спросила Карен.

— Не знаю. Я таким его еще не видел. Не пойти ли мне за ним? — Бинг нерешительно потоптался на месте. — Да нет, обойдется. Просто он устал от войны, да еще эта луна… Как вы провели день?

— Набиралась впечатлений.

— Воображаю. Ну и что вы скажете?

— Да я разговаривала только с начальством. Нелегко вам, должно быть, сержант Бинг. Хотя вы уж так привыкли, что раз начальство, значит, и разговаривать нечего.

— Пожалуй, что и так. Но, между нами, я частенько поступаю по-своему. Разница между хорошими и плохими офицерами в том, что хорошие не мешают вам поступать по-своему, а плохие вставляют палки в колеса.

— И вам это сходит с рук? — улыбнулась Карен.

— Да вот хотя бы… — Бинг замялся. Он не знал, хорошо ли это будет, если он расскажет ей про случай в Сен-Сюльпис.

— Ну, что же вы? Рассказывайте. Я умею слушать,

— Я хотел сказать про майора Уиллоуби. При всех своих недостатках, он хороший офицер. Когда мы вошли в Сен-Сюльпис, чтобы занять форт, у Уиллоуби хватило ума засесть в кафе и напиться, а проведение операции предоставить сержанту Клементсу и мне.

— Я слышала об этой истории. Расскажите поподробней. — В Карен проснулось профессиональное любопытство.

— Немцы были отрезаны в форте; их было много, несколько сот, точно мы не знали — сколько. Но нам было известно, что боеприпасов и продовольствия им хватит надолго. А генералы торопили — нужно было очистить дорогу на Шербур. Вероятно, Уиллоуби предложил им пустить в ход громкоговоритель; если хотите, я вам покажу машину, на которой он установлен. Она стоит у самого моста. Мы должны были выманить немцев из форта.

— А Уиллоуби засел в кафе?

Бинг засмеялся:

— Он, видимо, надеялся на нас… Ну, мы с Клементсом обсудили положение. Потом предъявили немцам ультиматум. Наш громкоговоритель сообщил им, что у нас достаточно пушек и танков, чтобы сравнять их форт с землей, и что мы даем им десять минут сроку, чтобы одуматься и выйти с поднятыми руками. Ровно десять минут. А потом — и в этом состоял главный фокус — мы стали отсчитывать минуты: девять минут осталось, восемь минут, семь… Немцы, должно быть, нервничали, но, поверьте, не так, как мы!

— И сколько же вы отсчитали?

— Когда оставалось три минуты, вышли первые немцы. Потом больше и больше — словно плотину прорвало. Казалось, им конца не будет. Они окружили нас. И вот вместо пушек и танков они увидели грузовик с громкоговорителем и один несчастный взвод военной полиции или того меньше. Положение их было глупое, но и наше не лучше. Лейтенант, командовавший взводом полиции, метался в поисках подкреплений. Немцы обозлились; они сказали, что мы их обманули, и если так, то они не желают сдаваться.

Карен засмеялась.

— Мы не знали, что делать, — продолжал Бинг. — Позволить им уйти обратно в форт мы не могли, да, по всей видимости, немцам этого вовсе и не хотелось. Пожитки их были аккуратно уложены — они явно решили кончать это дело.

— Они могли бы наброситься на вас и убить.

— Не такое у них было настроение. Но один из их офицеров потребовал, чтобы пришли танки и выпустили несколько залпов. Тогда они смогут заявить, что капитулировали ввиду превосходства сил противника.

— Так что же вы сделали?

— Я отрядил Клементса в кафе, где сидел Уиллоуби. Мы хотели, чтобы Уиллоуби достал нам танки. Майора в кафе не оказалось. Он ушел оттуда с какой-то девицей и не велел себя беспокоить. Но там был Иетс и еще один лейтенант — Лаборд, вы с ним, вероятно, познакомитесь. Лаборд должен был участвовать в нашей операции, но, слава тебе господи, опоздал. Будь он на месте, он, чего доброго, открыл бы огонь по немцам. В конце концов танки нам достал Иетс — штук шесть. Они обстреляли форт, и после этого немцев увели в плен.

— И вы так об этом рассказываете, как будто речь идет о безделице! — сказала Карен.

— Это я нарочно, — засмеялся Бинг. — Чтобы вы меня похвалили. А то никто не хвалит.

— Вы хоть медаль-то получили?

— Ни шиша.

— Я бы охотно написала об этой истории.

— Не надо, прошу вас. Порадуйтесь со мной, что, может быть, кое-кто из ребят сегодня жив, потому что мы с Клементсом сумели выкурить немцев. Но если эта история получит огласку, Уиллоуби обозлится, и Люмис, и еще другие, — и тогда меня совсем лишат свободы действий.

— Мне пора идти, — сказала Карен. — Они там вечеринку устраивают для меня.

Они сошли с моста. Под деревьями стоял грузовик с громкоговорителем, накрытый маскировочной сеткой. Карен и Бинг сели на ящик с инструментами, стоявший возле грузовика.

— Эта листовка начинает тревожить меня, — заговорил Бинг. — Я отчасти виноват в этой затее. Вот когда вы пришли в блиндаж Каррузерса, я только что всадил Иетсу нож в спину. Просто так — из озорства. Иетс приехал в дивизию Фарриша с определенным заданием: сказать, что выпустить листовку невозможно. А я возьми да и скажи, что можно. Не знаю, какая муха меня укусила. Нет, знаю: мне захотелось написать листовку. Захотелось сказать, за что мы воюем, потому что я сам хотел разобраться в этом, и потому что, по-моему, эта война — не только война пушек, танков и самолетов, но и война идей. Как, по-вашему?

— С одной стороны, это верно, — согласилась Карен. — Но ведь есть промышленники, которые сейчас получают миллионные прибыли, и они воюют за них. И есть солдаты, которые воюют, потому что их призвали, — что же им оставалось делать? А есть люди, которые воюют за право на жизнь. Но, воюя за это право, они вместе с тем воюют и за прибыли миллионеров. Так мне кажется. Тут все перепутано, и я не представляю себе, как это можно привести к одному знаменателю.

— Вы очень странно говорите…

— А как я должна говорить, по-вашему?

— Ну, не знаю… Вы все-таки женщина; вы должны бы чувствовать любовь, сострадание к угнетенным, сочувствие к тем, кто борется…

— Послушайте, Бинг, — сказала Карен. — Я всего нагляделась.

— Понятно.

— Я уже не верю в высокие идеалы. Когда доходит до дела, все решают цифры: сколько у кого войск, техники, денег. Без этого все ваши идеалы повиснут в воздухе, а те, кто верует в них, — на двух столбах с перекладиной.

Они встали и пошли к замку. Во дворе они столкнулись с Иетсом.

Увидев Карен, Иетс быстро подошел к ней.

— Я ищу вас повсюду, мисс Уоллес, мы вас ждем…

Внезапно темный двор осветился ярким светом: словно гигантские люстры, в воздухе повисли немецкие парашютные ракеты. С бешеной быстротой приближался глухой рокот моторов.

Загрохотали зенитки. Как всегда, — будь то огонь тяжелых или легких орудий, — казалось, что прислуга уснула и, застигнутая врасплох, теперь старается наверстать упущенное время. Пестрые дуги трассирующих пуль смыкались вокруг мишеней.

Карен побежала к замку. Иетс бросился за ней и схватил ее за плечи.

— Стойте на месте! — прошипел он.

— Вряд ли они могут нас нащупать, — сказал Бинг. — Но и он стоял неподвижно.

Невдалеке от них уже взрывались немецкие бомбы. Иетс чувствовал, как содрогается земля под ногами. У него сосало под ложечкой и дрожали колени.

— Не бойтесь, — сказал он Карен. — Это довольно далеко.

— Смотрите, как красиво! — воскликнула Карен. — Вот еще ракеты и еще… Как раз над нами!

Лица их в резком свете ракет казались неестественно большими, глубокие черные тени прорезали мертвенную бледность щек.

Иетс сказал:

— Да, в этом есть своеобразная красота. — Черт подери, если она может любоваться бомбежкой, то и он может.

— Терпеть не могу, когда осколки падают возле меня, — сказал Бинг. — Это самое противное. — Голос его звучал ровно.

— Вы не боитесь? — спросила Карен.

— Конечно, боюсь… Смотрите, смотрите! Один сбили!

До сих пор бомбардировщики были скрыты за световой завесой ракет. Но вот один из них вспыхнул, словно огромная звезда, закачался и сверкающей хвостатой кометой скользнул по небу.

Бинг толкнул Карен в спину, и не успела она опомниться, как они уже оба лежали ничком, прижимаясь к жесткой земле. Волна горячего воздуха прокатилась над ними.

— Чуть-чуть не задело. — Голос Иетса донесся до нее, словно откуда-то издалека. — Он упал там, за полем. Отсюда видно, как он горит.

Иетс помог Карен встать.

— Вы не ушиблись? — спросил он, смахивая пыль с ее куртки.

— Нет, я только очень испугалась. Не тогда, когда он падал, — я не поняла, что это значит. Но после взрыва…

— Видимо, он не успел сбросить все бомбы. Они и взорвались. Должно быть, мало что от него осталось. Может быть, сходим поглядеть? — оживленно говорил Иетс; сознание, что опасность миновала, развязало ему язык.

— Мне что-то не хочется никуда идти, — сказала Карен.

Кругом все было тихо, только пламя горящего самолета потрескивало в неподвижном воздухе.

— Ну, мисс Уоллес, — с наигранной бодростью сказал Иетс, — вас ждут на вечеринку. Пойдемте.

Бинг лежал на спальном мешке в башне замка и лихорадочно припоминал свой разговор с Толачьяном. Как он сказал? Где бы это ни случилось, это случилось со мной… Что именно случилось? Несправедливость, должно быть, страдания. Слушая Толачьяна, Бинг был твердо уверен, что рассказ о Тони, об этом новом Бэниане — великане с детским сердцем — разрешает все вопросы. А теперь он опять ни в чем не уверен… Трещины в стенах стали еще больше. Штукатурка так и сыплется с потолка. Завтра надо будет вытрясти мешок, он такой грязный… И хорошенько подумать о словах Толачьяна и о словах Карен… К черту все это, спать пора. Все равно не дадут спать — начнется бомбежка, зенитки. Красивое имя — Карен. Она честная, говорит, что думает. В том-то и беда — послушаешь ее и во всем изверишься… Ох, уж эта война!

5

На столе высился внушительный ряд бутылок: херес и бенедиктин, найденные в одном из погребов местечка Изиньи, шотландское виски и джин, припасенные еще во время службы в Англии, и прозрачный забористый кальвадос, выменянный Дондоло у здешних крестьян на сигареты. Мадемуазель Вокан, по просьбе Иетса, разрешила воспользоваться бокалами из хрустального набора, принадлежащего господину графу, который проживал в Париже; на тончайшем венецианском стекле — родовой герб: единорог над двумя сцепившимися львами.

— Вот это жизнь! — воскликнул Уиллоуби, косясь на ноги Карен.

Карен сменила брюки на юбку. Она удобно расположилась в углу диванчика времен Людовика XIV с сильно потертой голубой обивкой. Лампочки большой люстры ярко горели, сообщая комнате некоторое подобие ее былого великолепия. Окна были затемнены старым картоном и плакатами, на которых американский танкист, высунувшись из башни, пожимал руку многочисленному французскому семейству.

— Что же вы молчите, мисс Уоллес! — сказал Уиллоуби. — Правда, здесь очень уютно? Мы стараемся отгородиться от войны. Malbrough s'en va-t-en guerre![3] Ратаплан! Ратаплан! — запел он, размахивая в такт бокалом и расплескивая вино.

Иетс, тоже с бокалом в руке, сидел возле Карен на подлокотнике дивана. Он поглядел на Уиллоуби и сказал:

— Как вы думаете, почему мадам Пулэ сказала, что мы не умеем пить?

Уиллоуби замолчал и посмотрел исподлобья на Карен и Иетса.

Начальник радиосвязи в чине капитана и три лейтенанта устроились на полу, в дальнем углу комнаты, вокруг разостланного одеяла: они играли в покер. Пачки бумажных денег — «франки вторжения» — переходили из рук в руки. Один из лейтенантов, немолодой человек с рыжеватыми волосами и обрюзгшим бледным лицом, поднялся на ноги и сказал:

— Хватит с меня. Я продулся.

Остальные стали удерживать его.

— Я поставлю за вас! — крикнул капитан. — Успею с вас получить. Война не скоро кончится!

— Они играют без перерыва с той самой минуты, как сели на транспорт, чтобы пересечь Ла-Манш, — сказал Иетс. — Чем больше выпивки, тем быстрее оборачивается их наличность. — Он понизил голос. — Да, мисс Уоллес, мы пьем, потому что нам тоскливо.

Он коснулся рукой ее плеча. Она отстранилась, но так, чтобы не обидеть его.

— Ах, Карен, — шепнул он, — как хорошо посидеть с вами.

— Благодарю вас, — сказала она мягко. При первом знакомстве он ей не понравился, показался каким-то натянутым, неестественным. Теперь он держался проще. А может быть, он только выгодно отличается от всей этой компании?

Уиллоуби направился к дивану. Карен обернулась к Иетсу и спросила, указывая на офицера, одиноко сидевшего у стола:

— Кто это?

Лейтенант Лаборд, наморщив бледный лоб, пристально разглядывал свои руки. Он мучительно придумывал, как бы ему привлечь внимание журналистки. Чем он может заинтересовать ее? Сказать ей, что он герой, что он в любую минуту готов пожертвовать жизнью? Его так засмеют, что придется бежать отсюда. Никто из офицеров без крайней необходимости не желает проявлять геройство. Но он всегда был смельчаком. Еще когда он служил в крупном химическом тресте, он бесстрашно вошел в газовую камеру, отнюдь не будучи уверен, что выйдет оттуда живым. А сколько раз его крутили в учебной кабине, чтобы установить, что может выдержать человеческий организм. Его организм все может выдержать. Но какое кому до этого дело?

— Это лейтенант Лаборд, — сказал Иетс и жадно допил свой бокал, словно ему вдруг нестерпимо захотелось пить. — Позвать его? Он будет просто счастлив.

Но Уиллоуби уже уселся на свободное место возле Карен.

— Правда, у нас уютно? — спросил он.

Люмис откупорил еще одну бутылку. Когда пробка хлопнула, он тупо уставился на нее.

— Помните Карантан? — сказал он. Не дождавшись ответа, он громче повторил свой вопрос: — Кто помнит, как мы выступили из Карантана? Под огнем противника? Эй, Крэбтриз!

Лейтенант Крэбтриз, живописно изогнувшись в кресле, захохотал.

— Еще бы! В жизни не забуду. Хоть сто лет проживу. Да, в то время еще было опасно ездить по дорогам. На мосту через… как же она называлась, эта проклятая речонка?…

— Вы не поверите, мисс Уоллес, — подхватил Люмис, — охрана моста ежедневно теряла людей. Просто головы поднять нельзя было! Немцы засели за холмом и держали дорогу под наблюдением. Случалось вам быть под огнем минометов? Не знаю, что хуже — артобстрел или бомбежка, но хуже минометов ничего быть не может.

— Безусловно! — сказал Крэбтриз и подтянул ремень на своей осиной талии.

Наконец, Люмис дождался вопроса Карен:

— И что же там случилось, капитан?

— Так вот, — начал Люмис, торжественно приступая к рассказу о своих подвигах, — нам нужно было проехать этой дорогой. Другой дороги просто-напросто не было. И как раз в то время, когда немцы начинали свой ежедневный обстрел…

— Ровно в пять часов пополудни, — сказал Крэбтриз. — Ежедневно. Пунктуальный народ, эти немцы!

— Не мешайте, — отмахнулся Люмис. — Я говорю шоферу: мы рискуем жизнью, но мы должны исполнить свой долг! «Есть, сэр», — отвечает шофер. Чудесные ребята в нашей части, просто чудесные. И вот мы едем…

— И вас обстреляли, — прервал его Уиллоуби.

— Обстреляли? Боже милостивый, да это был настоящий огневой вал. Бум, бум, бум! Позади нас, впереди! Я говорю шоферу: жми, жми, давай газу! «И так жму, сэр!» — говорит. Мы летели — шестьдесят миль в час, семьдесят…

— Больше! — Крэбтриз от волнения отпустил поясной ремень.

— А потом что? — спросила Карен.

— Благополучно доехали! Мы были спасены!

— Какое счастье, — сказал Крерар, беря на руки котенка. Иетс откинулся назад и сдержанно фыркнул.

— Вы не представляете себе, как это опасно, — оправдывался Люмис. — Ехать по дороге под обстрелом! Но у нас не было выбора.

Уиллоуби встал с дивана. Он допил свой бокал и со стуком поставил его на стол.

— Мисс Уоллес, — сказал он, — вы их не слушайте. Конечно, каждый из нас выполняет свой долг. Для этого мы здесь. Но наша часть — тыловая. Случается, что нас обстреливают или бомбят, — но это сущие пустяки. Мы не можем сравнивать себя с солдатами на фронте, которые сидят в окопах, сражаются лицом к лицу с фрицами. Вот они — настоящие герои…

Какой скромник выискался, подумал Иетс. Чего он ломается? Уж не воображает ли он, что Карен наивная дурочка? Иетс подошел к столу, налил себе вина и вернулся на свое место.

— Не подумайте, Люмис, — сказал Уиллоуби, любезно улыбаясь, — что я хочу умалить…

— Нет, нет, что вы! — покорно сказал Люмис. Он знал, что тягаться с Уиллоуби ему не по плечу.

— Иногда, правда, нам кое-что удается сделать, — сказал Уиллоуби. Он подошел к Карен с бутылкой в руке и налил себе и ей. — С вашего разрешения, Иетс… — Он с видом хозяина сел совсем близко к Карен.

— Да, кое-что удается, — повторил он. — Может быть, это и пустяки, но кто скажет, что важно, а что неважно в ходе этой всеобъемлющей войны? Все мы исполняем свой долг!

Иетс встал с ручки дивана. Повернувшись лицом к Уиллоуби и Карен, он залпом проглотил остатки вина в своем бокале. Ему обожгло горло, а в голове появилась приятная легкость.

— Хо-хо, — произнес он.

— Опьянел наш друг, — сказал Уиллоуби, наклоняясь к Карен. Потом он повернулся к Иетсу:

— Валяйте! Там еще много осталось. Только чтобы завтра не жаловаться, что голова болит!

Иетс ничего не ответил. Он подошел к Люмису и сказал громко:

— Вы, Люмис, шут гороховый! Просто шут гороховый!

— Чем? — вяло спросил Люмис, все еще слишком подавленный, чтобы возмутиться. Но Иетс отошел от него.

Уиллоуби продолжал:

— Вот, например, операция в Сен-Сюльпис, мисс Уоллес, это полностью наша заслуга. Свыше тысячи пленных, огромные трофеи — продовольствие, боеприпасы, военное имущество… все это мы добыли. Разрешите немного похвастать?

— Хвастайте на здоровье! — Бенедиктин уже оказывал свое действие, желтоватое лицо Уиллоуби расплывалось перед ее затуманенным взором.

— А как это было просто! Я приехал, обследовал обстановку. Понадобилось бы несколько дней, чтобы атаковать и взять этот пункт. Тогда я говорю: мы предъявим им ультиматум. Беспощадный ультиматум: десять минут на размышление. Мы сказали нацистам, что наши танки и орудия наготове, чтобы разнести их в клочья. А потом я приказал отсчитывать минуты, — вы представляете себе психологический эффект, мисс Уоллес! Осталось жить восемь минут… пять… три!

— Гениально! — сказала Карен. — И вы все это сами придумали?

— Ах, бросьте, — отмахнулся Уиллоуби, кладя руку на ее колено. — Ничего особенного, сущая безделица.

— Вы врете, — сказал Иетс. Голос его прозвучал ровно, звонко и гневно. Все разговоры разом оборвались. Даже игроки в покер перестали шелестеть картами. Слышался только голос Крерара: — Плотц, Плотц, иди сюда! Иди к папочке!

Иетс застыл на месте, ошеломленный своей выходкой. Он не хотел лезть в драку, но бахвальство Уиллоуби и грубое приставание к Карен вывели его из себя, а к этому примешалась обида за Бинга и других его подчиненных, которые честно и скромно делали свое дело.

Карен, оттолкнув Уиллоуби, быстро встала с дивана и подошла к Иетсу.

— Молчите, прошу вас, молчите. Не нужно. Я знаю правду.

— Но ведь это же просто вранье! — сказал он. Уиллоуби смотрел на них с натянутой улыбкой.

— Мисс Уоллес! — позвал он. — Идите сюда, садитесь. Не из-за чего расстраиваться. Лейтенант Иетс отчасти прав — фактически операция была проведена двумя сержантами. Разумеется, он мог бы выразиться поучтивее. Но мы припишем это действию алкоголя. Не забывайте, что я, как командир, на которого было возложено выполнение этого задания, нес всю ответственность за исход операции и поэтому имею известное право считать ее успех своей заслугой. В случае неудачи отвечать пришлось бы мне, — так уже водится в армии, мисс Уоллес.

— Совершенно верно, — сказал Люмис. — Я нахожу, что майор Уиллоуби проявляет необыкновенное великодушие, ибо поступок лейтенанта Иетса, прискорбный, я бы сказал… — он запнулся, запутавшись в длинной фразе и не зная, как ее закончить. — Но так или иначе…

— Замолчите! — сказал Уиллоуби.

Крерар играл с котенком. Плотц лежал на спине, выставив белое брюшко, и махал своими бархатными лапками. — Кис, кис, кис, — сказал Крерар, — ах ты глупый Плотц, ничего ты не понимаешь… Кис, кис, кис, ты просто гражданская тварь!

— Это намек! — грозно сказал Лаборд.

— Простите? — Крерар выпустил котенка.

— Мы — военные! Каждому ясно, что вы не кошку имели в виду!

— Тише! — крикнул Уиллоуби. — Если вы не умеете вести себя в присутствии дамы, я вас всех сейчас разгоню!

Один из игроков в покер вылез из угла и подошел к Уиллоуби.

— Неужели вы допустите, чтобы вся эта выпивка пропала даром?

— Ну, вот что… — Уиллоуби, по-видимому, смягчился.

Он с минуту посидел в задумчивости, опустив глаза.

Скверно. Нетрудно себе представить, что Карен думает о нем, о всей честной компании.

Уиллоуби налил себе еще вина.

— Видите ли, мисс Уоллес, мне хотелось рассказать вам о нашей работе, чтобы вы не считали, что даром к нам приехали.

Он выдержал паузу, словно ожидая ее вопроса, но она молча потягивала бенедиктин.

— Даром! — повторил он многозначительно. — Ибо о листовке, которая вас заинтересовала… о листовке вам писать не придется.

Крерар тихонько присвистнул.

— Никакой листовки не будет, — продолжал Уиллоуби, — не будет никаких «Сорок восемь залпов из сорока восьми орудий».

— Почему? — спросила Карен.

— Я сорвал это дело.

— Почему?

Уиллоуби понимал, что его слова произвели сенсацию. Достаточно было взглянуть на лица офицеров. Пусть он возглавляет только маленькую группу, которой помыкает любой разведотдел, пусть он принужден барахтаться между всемогущими повелителями в штабе союзного командования и заносчивыми генералами — все-таки он, Уиллоуби, вертит ими. Учтите, мисс Уоллес!

— Почему? — сказал он. — Да потому, что вся эта затея — просто нелепость. Фарриш, бесспорно, кое-что понимает в танковых атаках, в «клещах» и прочее, но он не имеет ни малейшего представления о человеческой психологии.

— А мне понравилась его идея.

— Неужели, мисс Уоллес, вы серьезно думаете, что немецкому солдату интересно знать, за что мы воюем? Какое ему до этого дело? Что он — политик или философ? Как, по-вашему?

— Не знаю, — ответила Карен. Она уже не чувствовала опьянения. — Но как вы могли отменить листовку? Мне кажется, что Фарриш умеет настоять на своем.

Крерар весь превратился в слух. Неужели Уиллоуби сейчас откроет свой план, который он утаил от них на совещании? Если так, то он кретин, безответственный болтун. Впрочем, если ему хочется, пусть лезет в петлю — это его забота.

Уиллоуби и сам колебался. Но Иетс только что уличил его во лжи. Если он сейчас ничего не расскажет, то выйдет, что он опять прихвастнул. Соблазн был слишком велик.

Он встал и повернулся лицом к Карен.

— Я вам доверяю, крошка. Само собой — это не для печати.

— Само собой, — сказала Карен.

— Все равно, если даже это получит огласку, — задумчиво добавил Уиллоуби — я всегда могу опровергнуть сообщение… Я глубоко убежден, что война отличается от обыкновенной будничной жизни только тем, что она увеличивает риск, на который иногда приходится идти. А вообще отношения между людьми остаются те же. Соперничество, зависть, интриги, — ну, вы понимаете. Я отнюдь не считаю себя умней других…

— Напрасно, сэр, напрасно! — крикнул Крэбтриз. Он был очень пьян и, чтобы не упасть, держался за Люмиса.

— План Фарриша предусматривает непроизводительный расход боеприпасов. Так вот — я звоню в штаб корпусной артиллерии, вызываю генерала Дора. А генерал Дор — мой старый приятель, мы знакомы домами. Он зовет меня Кларенс, а я его Чарли. Вот я и говорю ему: «Послушай, Чарли, друг дорогой, — Фарриш придумал сногсшибательный трюк, он хочет в честь Четвертого июля устроить грандиозный фейерверк — дать сорок восемь залпов из сорока восьми орудий. Кто бы мог подумать. Фарриш — и вдруг расшибается в лепешку во славу звездного знамени и все такое…» Вы бы послушали, что сделалось с Дором! «Что? — говорит. — А Фарриш знает, сколько на это пойдет снарядов? И сколько времени требуется, чтобы доставить боеприпасы через Ламанш?» Разбушевался, не приведи бог… Итак, разрешите сообщить вам, мисс Уоллес, и вам, джентльмены, что разговор состоялся в девять часов вечера и что, по моим расчетам, генерал Фарриш уже отказался от своего намерения.

Уиллоуби сел. Он был чрезвычайно доволен собой. Девчонка смотрит на него с восторгом. А какие у нее красивые глаза! Она понимает жизнь — умеет ценить ум и силу.

Иетс пытался быть беспристрастным, но хмель мешал ему рассуждать здраво. Неужели ход истории зависит от таких закулисных махинаций? В колледже ему внушали, что есть люди, мысль которых охватывает широчайшие человеческие массы, мощные общественные движения, и которые используют свое влияние, свою силу, имея в виду общее благо. Но в жизни он встречал только таких людей, как Уиллоуби, которые плели свои мелкие интриги в узком, ограниченном мирке. Иетсу стало страшно: сегодня Уиллоуби убил листовку, завтра он может убить его, Иетса.

Карен действительно восхищалась Уиллоуби: было что-то поистине безмерное в этом грошовом интриганстве.

— Итак, вы считаете, майор, — сказала она, — что между войной и… скажем, миром очень маленькая разница? Мне кажется, вы забываете о том, что во время войны в гораздо большей степени, чем в мирное время, от любого принятого решения зависят человеческие жизни.

— Это разница только в степени, а не по существу.

— Не согласен! — резко сказал Иетс. — Из-за войны моя жизнь зависит от вас!

— Плотц считает, что это подлость, но весьма остроумная, — засмеялся Крерар.

Люмис, до которого только сейчас дошел смысл сообщения Уиллоуби, рассыпался в похвалах по адресу майора.

— Изумительно! — восклицал он, — изумительно! — Потом добавил с завистью: — Конечно, если имеешь связи…

Уиллоуби, восстановив свой престиж, повел решительную атаку на Карен.

Еще минута, и он сядет ей на колени, подумал Иетс. Почему она не прогонит его? Может быть, она ничего не имеет против… Во всяком случае, глядеть на это не особенно приятно. И вообще хватит торчать здесь. Иетс встал и направился к двери.

Кто-то загораживал выход.

Человек, стоявший в дверях, походил на видение горячечного бреда: бледное лицо, оскаленный рот, разорванный ворот рубашки.

Иетс узнал Торпа.

— Господи! — Иетс бросился к солдату, думая, что тот сейчас упадет. Но Торп не упал. Он овладел собой, вошел в комнату и заговорил, сдерживая волнение.

— Я не могу уснуть, Простите, пожалуйста, но я не могу уснуть.

Карен налила вина в бокал и подошла к Торпу. Жаль, что здесь нет Бинга, подумала она. Бинг сумел бы успокоить своего друга.

Торп, казалось, не видел Карен, стоявшую перед ним с бокалом в руке.

— Не могу уснуть! — крикнул он, словно взывая о помощи.

— Ничего, ничего, Торп, успокойтесь! — сказал Иетс.

— Нет ли у кого каких-нибудь пилюль? — спросил Люмис.

Торп не замечал ни окружающих, ни вызванного им переполоха.

— Почему вы не можете уснуть? — спросила Карен.

Не глядя на нее, Торп сказал неожиданно бесстрастным голосом:

— Уж очень тихо. А они лезут отовсюду!

— Кто лезет? — спросил Уиллоуби. — Что за чепуха!

Блуждающий взгляд Торпа остановился на Иетсе.

— Вы честный человек, — сказал он все тем же ровным, бесстрастным голосом. — Ведь это и вас касается. Разве вы не видите, что мы проигрываем войну? Мы каждый день терпим поражение. Фашисты лезут отовсюду. Я не болен, лейтенант, уверяю вас, я не болен. Я вижу, своими глазами вижу, как они подбираются к нам. Вот здесь, в этой комнате, в замке, в армии, дома…

Иетс почувствовал, что все офицеры смотрят уже не на Торпа, а на него.

— Он воевал в Северной Африке, — сказала Карен.

— Это все бомбежка, — сказал Крэбтриз. — Есть люди, которые ее просто не выносят.

— Но он ведь жалуется, что слишком тихо, — заместил Крерар.

Торп поднял руку.

— Молчать! Что толку выигрывать сражения, если мы проигрываем войну? Наш флаг — да это же всего-навсего пестрая тряпка. Разве не так, лейтенант? Скажите!

У Иетса словно язык отнялся. Он не вслушивался в слова Торпа и не вполне понимал, что происходит в душе солдата. Он только видел, что тот совсем измучился и глубоко несчастлив. Однако Иетс отлично знал, что офицерская пирушка — не место для нервного припадка.

— Это ваш подчиненный, Иетс? — сказал Уиллоуби. — Будьте любезны, уведите его отсюда.

Торп, погруженный в свои мысли, все же понял смысл приказа Уиллоуби.

— Не надо! — закричал он. — Не гоните меня, лейтенант! Скажите мне — прав я или не прав? — Не дожидаясь ответа, он заговорил, понизив голос, словно хотел быть услышанным одним только Иетсом: — Некуда будет уйти! Куда вы уйдете? Будет только всепоглощающий мрак, черный, густой, удушливый…

Иетс сказал нерешительно:

— Не бойтесь, я вас не брошу одного.

Люмис подошел к двери и крикнул:

— Разводящий!

Торп сделал еще шаг к Иетсу:

— Пока не поздно, уйдемте куда-нибудь, — вы и я, и все честные люди, которых мы сумеем найти.

— Выпейте! — Карен снова протянула бокал.

Торп, видимо, узнал, ее.

— Вы от газеты, я знаю, знаю… Пожалуйста, подождите минутку. Я сделаю заявление, которое поразит всех. Но сейчас, простите, у меня неотложное дело.

Он схватил Иетса за рукав.

— Вам скажут, что со мной что-то неладно, потому что я всех их вижу насквозь. Я знаю, чего они хотят. Но вы им не поверите, лейтенант? Обещайте мне, что не поверите!

— Обещаю.

Иетс испытывал мучительную тревогу. Сбивчивые, страстные слова Торпа, в которых звучал и бред помешанного, и страх, и намеки на многое, что Иетс смутно ощущал, но во что никогда не дерзал вдуматься, потрясли его до глубины души. Он не желал иметь ничего общего ни с безумием Торпа, ни с его фантазиями и в то же время чувствовал, что ему уже не отделаться от них, что Торп выжег на нем клеймо, о котором не забудут ни он сам, ни другие офицеры.

— Надо как-нибудь помочь ему, — сказал он Люмису.

— Мы завтра утром пошлем его к врачу, — извиняющимся тоном сказал Люмис, обращаясь к Уиллоуби и Карен.

В комнату вошел Дондоло, в полном вооружении.

— Сержант Дондоло, — сказал Люмис, — вы зачем здесь?

— Я заменяю разводящего, сэр. Сержант Лорд…

— Понятно, понятно… — Люмис сообразил, что Дондоло, вероятно, берет десять долларов или около того за несение караульной службы вместо Лорда. — Если вы разводящий, — сказал он повелительным тоном, — уведите этого солдата и уложите его спать.

— Торп, — сказал Дондоло, — идем.

Торп отпрянул, словно его ударили хлыстом; он хотел что-то сказать, но не мог вымолвить ни слова. Он, точно утопающий, судорожно вцепился в руку Иетса.

— Отпусти лейтенанта, — сказал Дондоло. — Я знаю его, — продолжал он, обращаясь ко всем присутствующим. — Он иногда чудит, но он смирный… Идем, идем, Торп, незачем тут торчать. — Он говорил ласково, почти с нежностью.

Торп бессильно уронил руки. Он понурил голову и медленно, но покорно пошел к двери, где ждал его Дондоло. Дондоло обнял его за плечи.

— Не беспокойтесь, капитан Люмис, я уж позабочусь о нем. Простите, господа, за беспокойство.

Дондоло и Торп вышли.

Иетс облегченно вздохнул. Он было хотел последовать за Торпом. В заботливости Дондоло ему почудилось что-то каверзное, пугающее. Но и так уж достаточно скверно, что этот тягостный случай привлек к нему всеобщее внимание. Он не хотел расширять пропасть, которую Торп своим поведением вырыл между ним и другими офицерами; напротив, он хотел уничтожить ее, сгладить впечатление. К тому же инцидент с Торпом как-то разъединил Уиллоуби и Карен, а до утра еще далеко. Можно отложить до завтра; завтра он позаботится о Торпе.

— Вы уверены, — спросила Карен, обращаясь к Люмису, — что этот сержант сумеет обойтись с бедным малым? По-моему, ему нужен психиатр.

— Солдатам часто не спится, — сказал Уиллоуби. — Война — не шутка. Если каждого, кого душит кошмар, отправлять к психиатру, некому будет воевать. Бросьте об этом думать.

— О Торпе позаботятся, — сказал Люмис. — Солдаты отлично друг друга понимают. Лучше в их дела не мешаться.

Этажом ниже Дондоло бил Торпа ногою в пах. Когда Торп от боли сгибался пополам, он бил его по почкам. При каждом ударе Дондоло шипел:

— К офицерам шляешься… фискалишь… доносишь на меня… я те покажу… сукин сын…

Торп упал на колени, Дондоло рывком поставил его на ноги.

Сверху доносилось пение. Офицеры горланили: «Люблю мою красотку за то, что хлещет водку!»

Даже рюмки не поднесли, думал Дондоло, хоть бы одну паршивую рюмку вина. Он снова ударил Торпа.

Только немцы вырвали жертву из рук Дондоло, обезумевшего от радости, что Торпа отдали ему на растерзание.

Немецкие бомбардировщики летели низко. Бомбы стали падать прежде, чем зенитки успели открыть огонь.

Дондоло бросился на пол. Он втиснул свое плотное тело в угол между лестницей и стеной. Торп спотыкаясь прошел мимо него, спустился с лестницы и вышел во двор. Дондоло дал ему уйти. Если парень хочет быть убитым, — это его дело.

Наверху Уиллоуби держал речь, доказывая необходимость жить полной жизнью.

— Ловите момент, — говорил он. — И старайтесь насладиться им вполне.

Люмису это очень понравилось. Он одобрительно закивал головой.

Уиллоуби продолжал:

— Война учит нас, как мало надежд мы можем возлагать на день грядущий…

Тут раздался взрыв, и комната погрузилась во мрак.

Наступила напряженная тишина.

— Где вы все? — спросил Люмис.

Кто-то сказал:

— Должно быть, в динамо ударило.

— Свет! Дайте свет! — закричал Крэбтриз.

— Окна! Уйдите от окон!

Все копошились в поисках ручных фонарей, свечек или безопасного места, куда бы спрятаться.

Взорвалась вторая бомба, на этот раз ближе. Осколки стекла со звоном посыпались на пол.

Карен почувствовала, что кто-то взял ее за плечи и чьи-то губы ищут ее губ. Она подняла руку и ударила кого-то по щеке.

Потом вспыхнул свет.

Почти все участники пирушки лежали у стены против окон. Уиллоуби спрятал голову под стул. Крэбтриз скорчился позади Люмиса. Крерар прижимал к груди котенка.

— Теперь, я думаю, достаточно шума, чтобы Торп мог уснуть, — сказал он.

Иетс стоял на коленях возле Карен:

— Простите, но я ведь только хотел заслонить вас. Вы не поняли, — бормотал он.

На столе, скрестив по-портновски ноги, обнимая обеими руками еще не откупоренные бутылки, сидел лейтенант Лаборд. Когда все взоры устремились на него, он удовлетворенно улыбнулся. Наибольшего эффекта в конце концов добился все-таки он.

6

Абрамеску перепечатал шифрованное сообщение, переданное ему связистом. Печатал он всегда методически, не спеша, радуясь тому, как аккуратно и чистенько у него получается. Когда кто-нибудь торопил его: «Бросьте вы красоту наводить, печатайте скорей!», он отвечал обиженным тоном: «Первое условие ведения современной войны — точность и пунктуальность». Трудно было спорить с Абрамеску.

Но в это утро никто не торопил его. Мистер Крерар и большинство офицеров еще не очухались после вчерашней пирушки. Абрамеску мог сколько душе угодно читать и перечитывать сообщение: сначала ряд загадочных названий — обозначения инстанций, через которые оно прошло, начиная с части, из которой оно было отправлено, и кончая той, которая его приняла. Затем сам текст: «Категорически против плана Матадор. Распоряжения следуют». Затем подпись: «Девитт».

Абрамеску задумчиво кивал головой. Так, так. Значит, генералу Фарришу придется отказаться от своей затеи. Правильно: что станется с армией, если каждый будет вмешиваться в чужие дела?

Вошел Крерар, небритый, всклокоченный. Щетина на подбородке подчеркивала бледность дряблых щек; вид у него был усталый и подавленный. Следом за ним вошел котенок и немедленно принялся ловить скомканную бумагу, торчащую из корзинки для мусора.

Крерар растянулся на койке.

— Как вы спали? — спросил он.

— Я почти не спал, — ответил Абрамеску. — Если мне суждено умереть, — серьезно добавил он, — я не хочу, чтобы смерть настигла меня во сне.

— Бросьте! — сказал Крерар. — В наши дни мало в чем можно быть уверенным, но я ничуть не сомневаюсь, что вы не только выживете в этой войне, но и растолстеете.

— Надеюсь, мистер Крерар. Но нужно быть готовым ко всему. Готовность — залог победы.

О господи, подумал Крерар. До чего же нудный парень.

— Могу вам сообщить, мистер Крерар, — торжествующе начал Абрамеску, — что ваша позиция относительно листовки, задуманной генералом Фарришем, полностью совпадает с позицией полковника Девитта.

— Да что вы говорите?

— Он безоговорочно поддерживает вас.

— Есть извещение?

— Вот, пожалуйста. — Абрамеску протянул Крерару одну из копий.

Крерар вздохнул.

— Вам не кажется, что вы могли бы сделать это, когда я вошел в комнату? Ведь здесь же написано: «срочно»!

— Я видел, что вы не в настроении заниматься делами, — спокойно ответил Абрамеску.

Крерар поморщился. Он скомкал бумагу и бросил ее на пол. Абрамеску нагнулся, поднял ее и положил в корзину.

Накануне вечером, после того как Уиллоуби выдал тайну своей закулисной махинации, Крерар вдруг затосковал по такой силе, которая остановила бы всю эту недостойную игру и сделала бы так, чтобы люди были людьми, а не чинушами с мелкими душонками и мелкими стремлениями. Он даже готов был поддержать затею с листовкой, лишь бы осадить немного Уиллоуби и помешать его планам.

Крерар знал заранее, что Девитт наложит вето на листовку. Другое дело, если бы Девитт уже был здесь. Девитт — кадровый военный, но он с огоньком и при случае не побоялся бы поспорить с высшей инстанцией. Но поскольку Девитт сам представляет сейчас высшую инстанцию, то надеяться не на что.

Его мысли были прерваны окликом:

— Мистер Крерар!

— Да? — Крерар вздрогнул и так быстро вскочил, что у него слегка закружилась голова.

— Я хочу показать вам листовку. — Перед ним стоял Бинг и протягивал ему две испещренные помарками странички. — Это еще только черновик, но, мне кажется, это более или менее то, что нам нужно.

Крерар протер глаза, поморгал.

— Вы приложили перевод? Давайте.

Бинг следил за лицом Крерара, стараясь по движению бровей и полуулыбкам угадать, что тот думает. Эта листовка — не просто очередная работа, а нечто неизмеримо более важное. Если то, что он написал, произведет впечатление на Крерара, оторвет его от Уиллоуби, то выпуск листовки может все-таки состояться. А Бинг желал этого не ради себя, не ради шутки над историей, нет, ради других — Тони, Толачьяна, Торпа и ради Карен, Иетса… и даже Фарриша.

Крерар медленно читал:

«Да здравствует Четвертое июля!

Вы слышали залп наших пушек. Это голос Америки. Так говорит Америка Четвертого июля 1944 года.

Для нас Четвертое июля — священный день. Четвертого июля 1776 года родилось государство Соединенных Штатов Америки, — родилась нация свободных граждан, равных перед законом, твердо решивших самим управлять своей судьбой.

За наши права и свободы мы сражались в 1776 году. За наши права и свободы сражаемся мы и ныне. Ибо, где бы им ни грозила опасность, она грозит и нам. Где бы ни попиралось человеческое достоинство, попирается наше достоинство. Где бы люди ни страдали, где бы ни подвергались гонениям, страдаем и мы. И потому, что мы такая нация, мы переплыли океан, чтобы обуздать тирана, который хочет навязать свою волю целой стране, Европе, всему миру.

А вы, немцы, — во имя чего вы сражаетесь?

Вы сражаетесь только для того, чтобы затянуть уже проигранную войну, войну, которая, — если вы не остановите ее, — приведет вас к гибели.

Вы уже воюете пять лет. Миллионы ваших солдат погибли в России — и все-таки русские войска стоят на границах Германии. В Италии вы отдали три четверти страны, и ваше отступление продолжается. Здесь, на западе, нажим на ваш фронт усиливается с каждым днем. А ваши города и села рассыпаются прахом под ударами авиации союзников. Если вы хотите спасти себя, спасти Германию, — у вас только один путь.

Кончайте войну!»

— Покурим? — Крерар протянул Бингу портсигар. Он сложил листочки и передал их Абрамеску. — Перепечатайте в четырех экземплярах.

Абрамеску внимательно прочел текст.

— Как жаль, что это не будет опубликовано, — сказал он.

Чтобы скрыть волнение, Бинг закурил. Он подумал о Карен. Может быть, удастся уговорить ее, чтобы она пригрозила всем этим шкурникам разоблачением в печати? Конечно, существует военная цензура, но попытаться стоит.

— Весь вопрос в том, — сказал Крерар, — верите ли вы в это? И насколько сильна ваша вера?

— Да разве я стал бы писать, если бы… — Бинга удивило участие, прозвучавшее в тоне Крерара. — Мистер Крерар! Ведь это я все затеял! Был такой момент, когда все дело можно было сорвать. Лейтенант Иетс доложил, что нет возможности выпустить листовку к сроку, и, по-моему, генерал Фарриш готов был сдаться. Тут я и сказал, что успеть можно.

Крерар, поджав губы, посмотрел на Бинга.

И зачем это я выдал себя, подумал Бинг. Теперь он обозлится. Умно, нечего сказать! И кто меня тянул за язык?

— Все это звучит неплохо, — небрежно сказал Крерар. — Но я не могу судить о том, насколько такая листовка окажется убедительной, особенно для немцев. Я-то лично во все это не верю.

— Не верите?

— Послушайте, сержант Бинг, наша революция — это древняя история. Сегодня, если вы произнесете это слово, поднимется крик: «Красный!» Вы написали революционную листовку… Равенство перед законом! Вы знаете не хуже меня, что миллионы людей в Америке не имеют даже права голоса!… Самим управлять своей судьбой! Я кое-что знаю о том, кто управляет страной, — я сам работал в крупных концернах. И война ничего не изменила. Эта же порода людей хозяйничает в Европе, она же хозяйничает и в Германии. И не говорите мне о разнице в методах. В Америке мы еще не дошли до концентрационных лагерей и массового истребления национальных меньшинств. Но если люди, стоящие у власти, решат, что так нужно, все это у нас будет — и безотлагательно!

— Нет! — сказал Бинг. — Так не будет. Допустим, что я взялся за это, не подумав. Я не знал, на что иду. Я даже не знал, что буду писать. А потом я поговорил с солдатами. Есть негодяи: это готовые надзиратели для ваших будущих концлагерей. Но есть и другие, которые скажут: «Кем это вы собираетесь командовать? Что вы затеяли?» Я думаю, они даже будут бороться.

— Вы думаете, но вы не уверены, — сказал Крерар. — Помяните мое слово, если только фашизм восторжествует в Америке, то по сравнению с ним его германская разновидность покажется просто идиллией. Мне он не повредит, я скорее только выиграю от него. Но вам несдобровать, можете не сомневаться. Для вас эта война — что-то вроде крестового похода. Я помню, об этом даже говорилось в каком-то приказе. Мне нравится ваш идеализм, ваша простодушная вера. Сознаюсь, она даже вселяет в меня надежду. Но я склонен рассуждать трезво.

— Так вы находите, что листовка плохая?

— Листовка — отличная. Но это сплошное лицемерие.

— Я искренно верю в то, что написал, мистер Крерар.

— Вы — да, и, возможно, еще тысячи других. Но не сержант Бинг обращается к немцам по случаю Четвертого июля. Говорит Америка. Америка рекламирует свой товар. А товар-то гнилой.

Бинг не сдавался: он защищал Толачьяна и погибшего от полицейской пули Тони, которого он никогда не видел.

— Может быть, это и так, мистер Крерар. Но мы пытаемся бороться против этого. Все-таки это другая война — нужная, справедливая.

Крерар устало закрыл лицо руками. Как он хотел бы верить в слова Бинга! Но его житейский опыт опровергал их, и от этого на душе было горько.

— Мы ни до чего не договоримся, — сказал он глухим голосом, — и все равно, наш спор — впустую.

В палатку, грозно нахмурившись, вошел Фарриш.

— Ну, как листовка? Готова? — спросил он, едва взглянув на Крерара, назвавшего свое имя.

Капитан Каррузерс, теребя уныло повисшие усы, шепнул Крерару на ухо:

— Он решил самолично проверить…

— Что вы там болтаете? — загремел Фарриш. — Я все слышу! Конечно, я желаю сам проверить! Если я сам недосмотрю, ничего не делается! — Он повернулся к Крерару: — За пределами моей дивизии, разумеется. Хотел бы я видеть, чтобы среди моих подчиненных случилось что-нибудь подобное!

— А что случилось, сэр? — осведомился Крерар.

Каррузерс открыл было рот, но генерал оборвал его:

— Покажите листовку! Надеюсь, вы ее заготовили?

В палатке было так тесно, что Абрамеску волей-неволей пришлось задеть генерала, протискиваясь к Крерару с текстом листовки. Фарриш выхватил ее из рук Крерара.

Генерал читал медленно, шевеля губами. Бинг, притаившийся в полутемном углу палатки, напряженно следил за ним. Понимает ли Фарриш весь смысл написанного? Если листовка ему не понравится, — новую писать уже нет времени, и придется отказаться от нее.

— Как будто немного беззубо, — нерешительно сказал Фарриш. — Мне кажется, следовало бы им задать перцу! И в энергичных выражениях!

Он заметил по лицу Крерара, что тот собирается возражать.

— Подождите, мистер! Я вовсе не хочу сказать, что их надо обзывать по-всякому. Просто заявить им, что мы сотрем их в порошок, если они не хотят понимать. На моей родине был проповедник — вот уж умел говорить! Так, бывало, распишет нам ад и чертей, которые будут прижигать наши грешные души раскаленными прутьями, что мороз по коже подирает, хоть бы июльская жара стояла на дворе. И ведь в самом деле, послушаешь его и даешь себе обет исправиться. Вот что я хотел сказать. Все это очень мило и культурно, но, на мой взгляд, слишком чувствительно…

Так как никто ему не возражал, Фарриш побарабанил ногтями по своей каске и откашлялся.

— Ну, я думаю, вам, специалистам, лучше знать. Я не советую моим хирургам, как зашивать кишки раненым, и не собираюсь учить вас вашему ремеслу. Значит, это в порядке! — Он хлопнул рукой по листовке и вручил ее Крерару.

Бинг выжидательно посмотрел на Крерара. Что он сделает? Не покажет и вида, что знает о вмешательстве Уиллоуби и о том, что вся операция отменяется?

Между тем Фарриш командовал:

— Снаряды начинить листовками к вечеру третьего июля на моих полевых складах. Каррузерс укажет вам расположение. У вас есть кому заряжать?

— Есть, сэр, — ответил Крерар, — разумеется, есть. — Он был слишком прожженным дипломатом, чтобы задавать вопросы или выражать сомнение.

Зловещий огонек медленно разгорался в глазах генерала:

— Вы изумлены, да?

— Изумлен, сэр? — Крерар, улыбаясь, покачал головой. — Мы счастливы сотрудничать с вами, счастливы, что вы одобряете нашу работу!

— Любезно, — сказал Фарриш, — весьма любезно… Впрочем, вы, может быть, не знаете…

Уиллоуби и Люмис, еле переводя дух, вбежали в палатку и замерли перед высоким гостем.

Фарриш, не отвечая на их приветствие, сел и вытянул длинные ноги. Начищенные сапоги поблескивали даже в полумраке палатки. Каррузерс видел сигналы тревоги: на лбу и щеках Фарриша выступили багровые пятна. Явно собиралась гроза. Каррузерс хотел заговорить, но было уже поздно; Фарриш рявкнул:

— Какая-то сволочь предупредила штаб корпуса! — и швырнул на стол каску. — Какой-то предатель, иуда, продажная тварь! Имейте в виду, Крерар, что я найду этого мерзавца и разделаюсь с ним! Можете не сомневаться!

Словно ругань и угрозы Фарриша относились не к нему, Уиллоуби, как завороженный, смотрел на разбушевавшегося генерала. Когда майор узнал, что Фарриш собственной персоной пожаловал в отдел, он с минуту колебался; потом решил, что лучше встретить бурю лицом к лицу и по-своему справиться с ней, если вообще будет буря. И он, и Люмис вскочили с постели и помчались через двор замка, чтобы представиться генералу и постараться произвести хорошее впечатление.

Фарриш продолжал, не сбавляя тона:

— Сегодня утром мне звонит генерал Дор — с постели поднял! — и говорит: «Фарриш, этот ваш фейерверк четвертого июля — отменяется. Снаряды надо расходовать для тактических целей», говорит. Так вот, я вас спрашиваю, кто донес Дору?

Крерар пожал плечами.

— Ну, кто?

— Я предполагал, что штаб корпуса поддерживает ваш план, сэр, — соврал Крерар.

— Теперь поддерживает! — торжествующе крикнул Фарриш.

Уиллоуби был сильно расстроен — не тем, что генерал Дор не устоял перед натиском Фарриша, и не перспективой скандала, который ему закатят союзное командование и полковник Девитт, а своей собственной оплошностью. Как можно было колебаться в выборе между Девиттом и Фарришем, между директивой начальства и желанием этого человека? Достаточно взглянуть на него. Иетс, интеллигент, учителишко, ничего не понял. Иетс не сказал ему, что это прирожденный повелитель — власть, сила! Это не просто генерал, командир дивизии, это человек, за которого надо держаться, который пойдет далеко, которому надо подчиняться так же слепо, как старику Костеру, там, дома, в юридической конторе «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби».

— Да, я заставил штаб корпуса поддержать меня! — ликовал Фарриш. — Я сказал Дору: а это что, не тактика? Да еще какая? Мы выпалим сорок восемь залпов из сорока восьми орудий, а потом мы им скажем — мощь Америки! Голос Америки! Но Дор уперся. Кто-то ему нашептал. Кричит — бессмысленный расход, и все тут. Тогда, знаете, что я сделал?

Все почтительно молчали. Каррузерс наклонился вперед и прошептал:

— Здесь не одни офицеры, сэр!

— А мне наплевать! Никакой тайны тут нет! Это была тайна, а теперь пусть слышат все. Так вы знаете, что я сделал? Я пошел на компромисс. Я отступил на одном участке, чтобы победить по всей линии. Вся армия, стоящая в Нормандии, сделает по-моему! Конечно, того эффекта не будет. Шику поубавится. Это уж будет не личная операция Фарриша, — ну да черт с ним! Все орудия до единого, по всему фронту, одновременно, в пять часов утра, выстрелят в честь праздника… Но листовки будут только у меня.

— Изумительно! — сказал Уиллоуби.

— А? Что?

— Изумительно, сэр!

Фарриш воззрился на Уиллоуби.

— Конечно, изумительно. А вы кто такой?

— Это майор Уиллоуби, наш начальник, — сказал Крерар, — а это капитан Люмис, его помощник.

Оба отдали честь. Фарриш небрежно помахал рукой.

— Сэр, — скромно заговорил Уиллоуби, — я приготовил для вас листовку.

— Как вы сказали — ваша фамилия? Уиллоуби? — спросил Фарриш. — Вы умеете писать по-немецки, майор Уиллоуби?

— Нет, сэр. К сожалению, не умею. Но я отдал распоряжение.

— Я отдал распоряжение, майор. Какому-то лейтенанту.

— Да, сэр, лейтенанту Иетсу, — сказал Уиллоуби. Он кивнул Абрамеску. — Позовите лейтенанта Иетса.

— Не надо, — сказал Фарриш. — Тут и так слишком много народу. Капитан Каррузерс, будьте добры, объясните этому майору, что я терпеть не могу, когда вмешиваются в мои дела!… Теперь слушайте: мне нужно, чтобы эта операция возымела ощутимое действие. Я заставлю Дора взять свои слова обратно. Я докажу, что я не трачу даром боеприпасов. Какой смысл затевать всю эту операцию, если она не даст никаких результатов? Мне нужна гарантия, что после того, как мы выпустим эти бумажонки, несколько фрицев перебегут к нам. Что вы можете предложить?

Люмису хотелось заговорить, до смерти хотелось. Но он побоялся. Он только весь вытянулся, запыхтел и поднял руку. Уиллоуби схватил его за локоть.

— Чего вам? — прошипел он.

— Радио! — шепнул Люмис на ухо майору. — Радио! Обращение по радио — сразу после залпа!

— Заткнитесь! — сказал Уиллоуби.

Заговорил Крерар:

— Боюсь, генерал, что нам придется положиться на действие листовки.

Уиллоуби выступил вперед.

— Нет, сэр, мы можем сделать больше, гораздо больше.

Фарриш переводил взгляд с Крерара на Уиллоуби и обратно.

— Ну, выкладывайте, да поживее!

Уиллоуби почувствовал, что такого случая упускать нельзя.

— Мы можем, сэр, предоставить в ваше распоряжение громкоговорители и нужных людей. Они выедут на передовую и поговорят с немцами. Если выбрать место на том участке, где вы нанесли немцам значительные потери, то такая комбинация — листовки плюс обращение по радио — должна дать хорошие результаты. Вы, несомненно, слышали, сэр, об исключительном успехе, которого мы добились в Сен-Сюльпис. Мы заставили гарнизон сдаться.

— Ах, вы заставили гарнизон сдаться?

Люмис не вытерпел:

— Сэр, с вашего разрешения, — у нас есть чрезвычайно подходящий для этого человек. Сержант Бинг, он работал над листовкой, и он отлично умеет выступать по радио…

«Вот не было печали!» — подумал Бинг.

Люмиса осенила еще одна блестящая идея. Он даже весь вспотел от волнения.

— А в качестве помощника Бингу мы можем отрядить опытного техника, очень спокойного и положительного, который обеспечит успешное выполнение задания, — рядового Толачьяна. А возглавлять операцию будет лейтенант Лаборд, лучше его не найти для…

— Довольно! — оборвал его Фарриш. — Что здесь такое — сумасшедший дом? В бойскаутов играете? Какое мне дело, кого и куда вы пошлете?… Обращение по радио — одобряю. Валяйте.

Валяйте — эхом отдалось в мозгу Бинга. Толачьян, Лаборд и он сам — веселое дело!

Он попытался поймать взгляд Крерара. Но тот был занят проводами генерала.

После ухода Фарриша Люмис не мог ни успокоиться, ни заняться повседневными делами. Он шагал взад и вперед по двору замка, радостно улыбаясь про себя.

Как много он сделал за сегодняшнее утро и как хорошо сделал! Он обратил на себя внимание генерала своим разумным предложением. Правда, Уиллоуби отчасти присвоил себе его заслугу, но Уиллоуби всегда это делал. Кроме того, он устроил так, что Толачьян получит хороший урок. В следующий раз он поостережется делать посмешище из своего командира. А Бинг — этот нахал, всезнайка, — посмотрим, как ему понравится, когда пули будут свистеть вокруг него. Можно не сомневаться, что Лаборд будет лезть на рожон, нимало не заботясь о естественном желании Бинга и Толачьяна остаться в живых.

7

Карен уехала из Шато Валер в день посещения генерала Фарриша. Она отправилась в лагерь корреспондентов и села писать очерк о листовке. Обычно она работала быстро. Она всегда предварительно продумывала план и составляла в уме целые фразы, прежде чем записать их на бумаге. У нее был своеобразный стиль, и она гордилась этим. Она писала просто, сжато, не размазывая, хотя нередко отводила больше места общей атмосфере, чем фактам. Недавно редактор ее газеты предложил ей больше оттенять «женский подход» в ее корреспонденциях.

— Надо побольше задушевности, Карен, — сказал он. — Вот как в ваших «портретах бойцов»…

— Сантиментов? — спросила Карен.

— Да, если хотите, сантиментов.

Она отказалась наотрез.

— С тех пор как я писала «портреты», я многое узнала. По-видимому, я изменилась. Грамматика одна и та же — для мужчин и для женщин. И факты те же.

Редактор не стал спорить. Ее очерки пользовались успехом. Их по-прежнему охотно перепечатывали другие газеты, хотя в них уже не было сантиментов.

Но корреспонденция о листовке никак не давалась Карен. Она задумчиво смотрела на пишущую машинку, рассеянно перебирая клавиши. О каше, заварившейся вокруг листовки, о сумасбродстве Фарриша, интриганстве Уиллоуби, разговорах Бинга с солдатами писать нельзя. Ни один цензор не пропустит этого. Под рубрику «нарушение военной тайны» можно подвести что угодно. Офицеры, в том числе и цензор, конечно, покрывают друг друга. Может быть, так и следует, — очень важно поддерживать доверие тыла к армии. Жены и матери дрожат за жизнь своих близких; нужно внушать им, что эта жизнь находится в надежных руках, в руках добросовестных, дальновидных, сознающих свою ответственность людей. Но в таком случае она может написать только, что утром четвертого июля выстрелят пушки, а потом немцы получат листовку следующего содержания…

Текст листовки цензура, вероятно, пропустит только после четвертого июля. Значит, если она не добавит свежего, интересного материала, заметка уже устареет. Любой корреспондент сможет написать то же самое. Надо бы изложить свою личную точку зрения. Но тогда придется ответить на вопрос: за что мы воюем? Она никогда не писала политических статей, это — не дело очеркиста. И что она может сказать о целях войны, если сама ни в чем не уверена? Так хорошей статьи не напишешь. А может быть, подождать? Посмотреть, что получится из обращения к немцам?

Карен обратилась к офицеру по связи с прессой, и тот достал ей разрешение присутствовать при радиопередаче отдела разведки и пропаганды.

О том, кто назначен для проведения радиопередачи, Иетс узнал от Крерара. Крерар сказал об этом мимоходом, как о решенном деле:

— Лаборд, Бинг и Толачьян, — я не уверен, что это удачная комбинация.

— Дело серьезное, — сказал Иетс, — и, по-моему, ничего хорошего при таком подборе людей не выйдет. Почему бы вам не назначить других?

— Я не имею ни права, ни желания вмешиваться в такие подробности. Это дело Уиллоуби и Люмиса.

— Я вас не понимаю, — сердито сказал Иетс. — Вы отлично видите, что происходит, вы знаете, что Лаборда надо держать на привязи, иначе он черт знает что может натворить, и вы преспокойно умываете руки.

— Да, — сказал Крерар, — я умываю руки. Вспомните, сколько мы ломали голову над этой дурацкой листовкой, и все равно вопрос решился без нас. — Заметив, что Иетс не удовлетворен его ответом, он прищурился и спросил: — Кстати, как поживает ваш друг Торп?

— Кажется, ничего, — уклончиво ответил Иетс. Он наблюдал за Торпом и видел, что тот бледен, молчалив, но делает свое дело, словно ничего не случилось. Иетсу хотелось поговорить с ним, но Торп, видимо, избегал его и отходил в сторону, как только замечал, что лейтенант приближается к нему.

Это беспокоило Иетса. Но он не делал попыток заговорить с Торпом; не станет же он втираться к нему в доверие, это было бы просто смешно. Ведь в конце концов они оба — взрослые люди, солдаты, не мальчишки какие-нибудь. Как бы то ни было, он не имеет права осуждать Крерара за то, что тот не вмешивается в ход событий, однако события явно принимают дурной оборот.

— Вы не возражаете, если я попытаюсь что-нибудь предпринять? — спросил он Крерара; Крерар только пожал плечами, и Иетс отправился к Люмису.

Люмис лежал на старинной графской кровати; тяжелый полог отбрасывал зеленоватые тени на его самодовольное лицо. Тут же были Крэбтриз и Лаборд; Крэбтриз сидел в ногах у Люмиса, и вся его поза говорила о том, что лучшей жизни и не придумаешь; всегда угрюмое лицо Лаборда сейчас выражало какое-то дружелюбное ехидство, от которого Иетса чуть не стошнило.

— А мы только что говорили о вас, — прокартавил Крэбтриз. — Мы восхищались вашим уменьем обходиться с солдатами, и я сказал, что это, должно быть, оттого, что вы педагог. Как, по-вашему?

Иетс легко мог себе представить, что они говорили на самом деле.

— У меня нет никаких выработанных методов.

— Каковы бы ни были ваши методы, — сказал Лаборд, — вы подрываете авторитет всех нас.

— Едва ли вы пришли сюда без определенной цели, — сказал Люмис. — Что вам нужно?

Иетс предпочел бы высказать свою просьбу в отсутствие Лаборда. Он помедлил, но тут же сообразил, что все равно Лаборду немедленно все станет известно.

— Я хочу предложить свои услуги, — сказал он.

— То есть? — спросил Люмис.

— Я пропустил почти всю операцию в Сен-Сюльпис. Я хотел бы взять на себя радиопередачу.

— Что это вам вздумалось? — спросил Крэбтриз.

— Хорошо, — сказал Люмис, — в следующий раз будете назначены.

Притворяется Люмис или в самом деле не понимает, в чем дело? Иетс внимательно посмотрел в лицо капитана, разлегшегося на роскошном ложе. Вид у него был вполне невинный.

— Нет, — сказал Иетс. — Я имею в виду не какое-нибудь задание. Я говорю об операции четвертого июля.

Люмис сел на кровати.

Крэбтриз тронул концом ботинка колено Иетса:

— Потому что журналистка едет, а?

— Я даже не знал, что она собирается ехать, — сказал Иетс, но сердце у него екнуло. — Личные побуждения тут не при чем. Я заинтересован в успехе этой операции. — Он вдруг замолчал. Так ли это? Неужели листовка приобрела значение в его глазах?

— Мы все заинтересованы в успехе, — строго сказал Люмис. — Но все равно, люди уже назначены, приказ заготовлен. Вы опоздали.

— Вам ничего не стоит заменить одно имя другим, — настаивал Иетс. — Я хотел бы взять на себя командование этой операцией.

— Почему, собственно? — спросил Лаборд.

— Да, сэр, — подхватил Люмис, — почему именно этой операцией вам так хочется командовать?

Вопрос закономерный, подумал Иетс. Какая ему, в сущности, забота, убьют Бинга и Толачьяна или нет? И может ли он поручиться, что если командиром будет он, вражеский огонь будет менее смертоносным? Как сказал Уиллоуби, в войне надо считаться с большим риском…

— Хорошо, я вам скажу… — Он поглядел Люмису прямо в лицо. — Потому, что вы, как мне кажется, неудачно подобрали людей.

— Что вы о себе воображаете? — вспыхнул Лаборд.

— Я ничего не хочу сказать про вас лично, Лаборд. Просто у меня такое чувство…

— Чувство! — прервал его Люмис. — Мы не принимаем решений на основании чувств. Мы, как-никак, в армии. Я уже давно замечаю, что вы склонны забывать об этом.

Лучше отступиться, сказал себе Иетс. Но он прочел злобу в глазах Люмиса, большую, чем на лице Лаборда, — и это удивило его. Почему Люмис так взъелся из-за обыкновенного спора о том, кому, куда и с кем отправляться?

Люмис продолжал:

— Мне уже случалось давать наряды на кухню и профессорам и докторам. В армии мы все равны. Дома, в Америке, у меня была небольшая торговля радиоаппаратурой. Может быть, вам это не нравится? Может быть, вам не нравится, что я капитан, а вы лейтенант, и вы считаете, что правильнее было бы наоборот? Так, что ли?

— В таком случае, — сказал Иетс, пропуская мимо ушей демагогический выпад Люмиса, — я вам прямо скажу свое мнение. И не браните меня, вы сами напрашиваетесь.

— Как-нибудь переживем! — засмеялся Крэбтриз. — Не маленькие.

— Мне не нравится, что вы назначили Толачьяна. Он слишком стар, такое задание не по нему.

— Дальше! — сказал Люмис.

— Мне не нравится, что вы назначили Лаборда.

— Неужели? — язвительно спросил Лаборд.

— Дело не в вас лично, Лаборд. Почему вы не хотите понять? Вы прекрасный офицер, очень храбрый и все такое. Но вы неподходящий командир для этой операции. Подумайте, что будет твориться на фронте после этого залпа, а Толачьян…

Люмис сердито кусал губы. Крерар уже делал ему такие намеки, а теперь Иетс открыто предостерегает его. Но если он пойдет на попятный и передаст командование Иетсу, значит, он признает свою вину.

— Боюсь, — сказал Люмис, — что никаких изменений не будет. Толачьян был признан годным для службы в действующей армии. Я думаю, врачи в этом разбираются лучше, чем мы с вами. А назначение лейтенанта Лаборда одобрено майором Уиллоуби и, можно сказать, генералом Фарришем, так как генерал был поставлен в известность об этом. Все.

— Почему вы именно Толачьяна выбрали? — настаивал Иетс.

— Слушайте, Иетс, я никого не выбираю. В моей части каждый по очереди может показать, чего он стоит.

— И вы в том числе! — сказал Крэбтриз.

Какие рожи! Ничем их не проймешь. Иетс теперь знал это; впрочем, он знал это давно. Он был отверженным среди них, — не потому, что Торп в припадке безумия искал у него сочувствия, а потому, что он понемногу становился таким человеком, у которого Торп мог искать сочувствия.

В небольшом грузовике, который двинулся на передний край накануне праздника Четвертого июля, сидело четверо: Карен Уоллес, Бинг, Толачьян и Лаборд. Вел машину Толачьян. Рядом с ним беспокойно ерзал на сиденье Лаборд, еще не переваривший обидные замечания Иетса. Он решил во что бы то ни стало покрыть себя славой в предстоящей операции и уже заранее держался соответственно. Он отдавал краткие, четкие приказания Бингу и Толачьяну, на прощанье крепко и многозначительно пожал руку Люмису, обращался с Карен подчеркнуто вежливо, и по всему было видно, что он решил либо вернуться победителем, либо не возвращаться вовсе.

В кузове грузовика на одной стороне была сложена вся аппаратура, на другой сидели Карен и Бинг.

Из замка они выехали после наступления темноты. Согласно плану, они должны были ехать всю ночь и перед рассветом прибыть на пятую батарею — одну из батарей, предназначенных для операции с листовками. Предполагалось, что Карен останется на батарее, а грузовик поедет в расположение третьей роты мотопехотного полка — по коду «Монитор», — входящего в состав дивизии Фарриша. Для установки громкоговорителей был выбран сторожевой участок третьей роты. Лаборд захватил с собой карту, на которой был отмечен весь путь следования, а на поясе у него болтался компас.

Мысль о возможной опасности, видимо, не тревожила Лаборда.

— Мисс Уоллес, — сказал он перед выездом, — ехать будет не слишком удобно, но совершенно безопасно. Я велел Бингу захватить одеяла, чтобы вы могли поспать по дороге.

Бинг не разделял легкомысленной уверенности лейтенанта. Крерар, получивший от Каррузерса переснятую на кальку карту обстановки, сказал ему, что немцы, занимающие позиции против третьей роты, вряд ли склонны будут сдаваться. Они окопались на этом участке так же прочно, как американцы; они не были ни окружены, ни отрезаны; по-видимому, они поддерживали прочную связь с частями, расположенными справа и слева от них. Условия, обеспечившие успех операции в Сен-Сюльпис, здесь отсутствовали. Бинг думал о том, что его начальство рассуждает не так, как следовало бы рассуждать военным командирам, а как обыкновенные штатские, вернее, как женщины. Если в моде низкий каблук, все девушки носят туфли на низких каблуках, не заботясь о том, идет им это или нет. Если в Сен-Сюльпис применение громкоговорителя оказалось удачным, почему не пустить его в ход и здесь, на позициях третьей роты? От этой косности, от нежелания рассмотреть каждое положение со всех сторон и правильно оценить его страдает в данном случае и он лично. Если бы в Сен-Сюльпис дело сорвалось, они еще подумали бы, кого послать, а так они будут хвататься за него каждый раз, как понадобится передача. И все для того, чтобы Уиллоуби и Люмис угодили Фарришу, против которого они только что интриговали! По их мнению, если его листовка заставит десяток полумертвых от усталости фрицев перейти линию, то, значит, листовка хорошая; а если нет, то плохая. Это же кретинизм! Слова, написанные им, должны медленно, постепенно проникать в сознание немцев, — но ни Фарриш, ни Уиллоуби ничего в этом не понимают…

А хуже всего, что операцией командует Лаборд. В такой передаче нужно, чтобы тот, кто говорит в микрофон, действовал на свой собственный страх и риск. Ну что ж, решил Бинг, если Лаборд намерен вмешиваться, остается только не обращать на него внимания. Бинг знал себе цену; вряд ли ему очень влетит, ведь его не так-то легко заменить.

Плохо и то, что техническая сторона операции поручена Толачьяну. Толачьян обучен этому делу, но ему никогда не приходилось работать в боевых условиях. Его использовали в полевой типографии, что было вполне разумно, поскольку он до войны работал наборщиком. Бинг ни минуты не сомневался, что друг погибшего Тони окажется верным товарищем и не бросит его в беде; но может случиться, что Толачьян не проявит достаточного проворства, и им придется пробыть под огнем дольше, чем нужно, или вовсе отказаться от выполнения задания… Люмис, конечно, нарочно послал Толачьяна.

Лучше бы ему дали в помощники Клементса, с которым он работал в Сен-Сюльпис, и избавили бы его от Лаборда, а если уж никак нельзя без начальства, то назначили бы Иетса.

Не стоит над этим раздумывать. Теперь все равно уже ничего изменить нельзя, и с каждым оборотом колес они приближаются к своей цели.

Карен уснула, закутавшись в одеяло. Бинг сидел подле нее и задумчиво смотрел в темноту. После нескольких часов непроглядного мрака ночь чуть-чуть посветлела; тучи рассеялись, зажглись звезды. Бинг стал глядеть на дорогу, которая вихляла перед его глазами при каждом покачивании грузовика. Дорога становилась все пустыннее. Сначала навстречу попадались другие машины; они возникали из мрака, как плотные скользящие тени, и стремительно проносились мимо. Фары были потушены, и только на мгновение мелькали красные щелки задних фонарей. Но все же эти краткие встречи внушали уверенность: бесшумные машины напоминали о том, что армия, хоть и скрытая во тьме, зорко охраняет их.

Бингу казалось, что прошла целая вечность с тех пор, как им повстречалась последняя машина. И пропустить он не мог ни одной — взошла луна и дорогу хорошо было видно. Это обеспокоило его. Если они едут по правильному пути, не может дорога быть такой безлюдной.

Но они все ехали и ехали. Когда по стуку колес Бинг понял, что гудрон сменился булыжником, он крикнул Толачьяну, чтобы тот остановился. Карен проснулась от толчка и, не понимая, где она, что-то невнятно пробормотала.

Бинг схватил свой карабин, соскочил наземь и подошел к кабине.

— Вы знаете, где мы находимся?

— Разумеется! — вызывающе ответил Лаборд. Он достал свою карту и показал Бингу дорогу, по которой они ехали. — Мы где-нибудь здесь, — сказал он, тыча костлявым пальцем в черную точку на карте.

— Если мы находимся в этом городе, — сказал Бинг, отодвигая палец лейтенанта, — то мы должны были миновать вот этот перекресток. Никакого перекрестка не было. Я смотрел внимательно.

— И я не заметил перекрестка, — сказал Толачьян. Лаборд вытащил компас. Он лег на землю и стал поворачивать компас, вглядываясь в светящиеся знаки. — Вот здесь север! — он неопределенно ткнул пальцем в пространство. — Мы едем на юг, все в порядке. Не беспокойтесь, мы доберемся до батареи.

— Что касается меня, — сказал Бинг, — то мне в высшей степени безразлично, доберемся мы туда или нет. Но должен сказать вам, что я вовсе не жажду вдруг очутиться у немцев. Тут у нас имеется ценное оборудование, которое может приглянуться фрицам.

Лаборд задумался. Соображение Бинга было правильным. Он снова погрузился в изучение карты, бормоча про себя названия пунктов и прикидывая, в котором из них они могут находиться.

Карен соскочила с грузовика и подошла к ним.

— Заблудились? — спросила она.

Бинг усмехнулся:

— Заблудиться здесь нельзя. Если мы будем держать на юг или на юго-восток, мы непременно приедем на передний край, и не беспокойтесь, нам сразу дадут знать, что мы приехали. Тем не менее мы не вполне уверены, где мы. — Он повернулся к Лаборду: — Разрешите, лейтенант, я поброжу вокруг. Может, мне попадется местный житель или какая-нибудь наша часть.

Лаборд кивнул, скрепя сердце уступая инициативу Бингу.

— Можно мне с вами? — спросила Карен. Никто ей не ответил, и она побежала за Бингом, который шагал по направлению к центру города. Он шел осторожно, держась поближе к домам. Но чем ближе к центру, тем труднее становилось идти: улица была усеяна щебнем, битым кирпичом, обломками. Бинг то и дело спотыкался.

Карен стойко шла за ним, стараясь не отставать. Нелегко ей, должно быть, думал Бинг, но не замедлял шага. Она сама захотела, — пусть попотеет.

Вдруг она дернула его за рукав:

— Посмотрите!

— Что такое?

Она молча дернула руку. Он последовал взглядом за ее рукой и вдруг увидел. Он так был поглощен своим делом, что не замечал ничего вокруг, — а теперь словно пелена спала с его глаз.

Они находились в части города, которая была полностью разрушена. Высились только стены выгоревших домов, освещенные сзади тусклым серебристым светом луны.

Свет струился в зияющих провалах окон, и казалось, они живут своей, призрачной жизнью, полной горькой, жестокой красоты. Зубчатые очертания полуобвалившихся стен четко выступали из сумрака; и над развалинами безраздельно царило безмолвие смерти.

— Какая декорация! — сказала Карен.

Бинг кивнул.

— А каково актерам? — прошептал он.

— Неужели вы думаете, что здесь есть люди?

— Люди? — Бинг оторвался от волшебного зрелища. — Где только не бывает людей!

Вдалеке с шумом покатился камень. Бинг сделал Карен знак пригнуться. Снова наступила тишина, и Бинг пошел дальше.

— Черт знает что такое, никого мы не найдем.

— Подождите минутку, — сказала Карен, — давайте взглянем еще разок. Жаль, что я не художник. А то я написала бы картину: вашу голову в каске на фоне пустых окон, залитых лунным светом.

— Нет, — сказал он, — это вовсе не моя жизнь. Я не хотел такой жизни…

— Но она стала вашей, — убежденно сказала Карен.

Они пошли дальше. Вид разрушенных домов, освещенных луной, стал привычным и уже не поражал воображение. Потом так же неожиданно, как они очутились среди развалин города, они снова вышли на шоссе. Издали, медленно нарастая, приближался рокот автомобиля.

— Отойдите в сторону, — сказал Бинг, и сам, сойдя с дороги, стал вглядываться в темноту.

Когда машина почти поравнялась с ними, Бинг выступил вперед и помахал рукой. Машина, завизжав, остановилась. Это оказался американский «виллис», приведенный в боевой порядок; ветровое стекло было опущено, пол завален мешками с песком. В машине сидело трое солдат, обросших щетиной, в залепленной окопной грязью одежде. У солдата, сидевшего рядом с шофером, на поясе висел большой нож.

— Чудно, — сказал он, щуря на Карен слипающиеся от усталости глаза. — Чудные вы какие-то. И без оружия. Откуда вы взялись, ребята?

— Это девушка, — сказал Бинг и, заметив изумление на лицах солдат, поспешил объяснить: — Она корреспондентка. Наш грузовик стоит там, на окраине города. Как он, кстати, называется?

— Почем я знаю, — ответил солдат с ножом. — Не разберешь эти французские названия. А что вы здесь делаете?

— Мы заблудились. Хорошо, что вас встретили. В этой груде мусора живой души не найдешь.

— Еще бы! Да и вы лучше выбирайтесь отсюда. Немцы бьют из минометов, когда им только вздумается. На мой вкус, слишком часто.

Видно было, что остальным седокам «виллиса» немецкие минометы тоже не по вкусу. Шофер нетерпеливо нажимал на стартер.

— Я все-таки хотел бы знать, где мы находимся, — сказал Бинг, — Нам нужно добраться до дивизионной батареи. Вы можете сказать хоть приблизительно, где расположена наша артиллерия?

— Нет, — ответил солдат. — И очень жалею об этом. А то бы я сказал им пару теплых слов — они только и делают, что спят.

— Ну так скажите хоть, куда вы сами едете?

— На пост.

— А откуда вы едете?

— С другого поста.

— Значит, вы едете с одного поста на другой?

— Вот именно.

— Тогда выходит, что мы на переднем крае?

— Правильно! — солдат засмеялся. Засмеялись и шофер, и третий солдат, сидевший на заднем сиденье. — Чему вы удивились? Редко же вы сюда заглядываете!

Бинг пропустил насмешку мимо ушей.

— А скажите, где немцы?

— Да в конце этого шоссе, ярдах в четырехстах.

— Спасибо, — сказал Бинг, облегченно вздохнув.

— Не ездите дальше по этой дороге, она под обстрелом. Как-нибудь навестите нас с вашей дамочкой, когда мы будем посвободней.

— Спасибо, — сказала Карен. Машина отъехала.

Дорога, ведущая к немецким позициям, мирно дремала в лунном свете.

— Пошли обратно, — сказал Бинг. — Лаборд, верно, заждался.

Брезжило утро, когда они добрались до пятой батареи. На востоке гаснущие звезды уже заволакивала легкая дымка рассвета, нежная и юная, и трудно было поверить, что она предвещает день, который будет отмечен убийством сотен и сотен людей.

Артиллеристы пятой батареи явно об этом не думали. Они только что поднялись, и все, кроме часовых, сидели на земле, протирали сонные глаза и, зевая, дожидались кофе. Кое-кто уже готовил орудия к назначенному на пять часов залпу.

Никто из них не думал ни о сегодняшней годовщине, ни о смысле предстоящего залпа. Никаких разговоров об этом не было, изредка только слышалось ворчание: и нужно же придумать такое — подымать людей ни свет ни заря, чтобы выпустить по одному снаряду! Но большинство даже и не ворчали. Это были мастера своего дела, которые выучились управлять сложными орудиями, ухаживать за ними и готовить их к той роковой минуте, когда снаряд отрывается от дула и с визгом мчится по своему предначертанному пути, стремясь к неведомой цели, о которой они не знали ничего, кроме нескольких цифр, торопливо переданных по полевому телефону.

Толачьян стоял возле одной из гаубиц и с интересом рассматривал затвор. Двое артиллеристов подносили снаряды; они больше походили на рабочих сталелитейного завода, чем на солдат, только цех находился под открытым небом, — потолком служила маскировочная сетка, укрепленная на шестах.

— Нелегко вам, братцы, — сказал Толачьян.

Один из двух солдат, несших снаряд, с покрасневшим от натуги лицом, в расстегнутой до пояса рубашке, сказал:

— Ничего, не так страшно. — Он опустил снаряд возле орудия, выпрямился, вытер лоб и поглядел на небо. — Ясный день будет, — жаркий. — Увидев подходившую Карен, он спросил Толачьяна: — А она что тут делает? Катается с вами?

Но Толачьян не успел ответить, Карен уже была возле них. Другой солдат, молчавший до сих пор, облизнул пересохшие губы и хрипло спросил:

— Хотите кофе, мисс?

Она кивнула, улыбаясь. Артиллерист был трогательно юн. Прядь светлых волос падала ему на лоб, маленькое лицо казалось пепельно-серым в предрассветном сумраке.

— Глядите, — сказал он, — солнце встает!

Слева от них, за небольшой рощицей, возникло красновато-желтое сиянье. Ветви и листва деревьев потемнели до черноты. Подул ветерок, чистый и свежий. Потом солнце словно подскочило к верхушкам деревьев и повисло пламенеющим шаром. Все вокруг изменилось, обрело новые, более точные очертания; гаубица уже не казалась, как в сумраке, огромным чудовищем.

Подошел Бинг и протянул Карен чашку черного кофе. Она отошла в сторону и с жадностью принялась пить, чувствуя, как приятно согревается все тело. Ей уже не хотелось спать.

— Хорошо бы помыться, — сказала она.

— Я уже думал об этом, — ответил Бинг. — Но у них тут только немного питьевой воды, и она им самим нужна.

Толачьян достал свою флягу.

— Возьмите, — сказал он. — Она полная, мне столько не нужно.

— Вы, может быть, сами хотите умыться?

Толачьян улыбнулся, радуясь, что у него нашлось чем поделиться.

— Берите, берите, мисс, — сказал он, — я привык, обойдусь и так.

— Уже почти пять часов, — сказал Бинг. — Сейчас начнется. Пошли?

Они втроем вернулись к орудию. Прислуга уже была в сборе и заряжала гаубицу для залпа в честь Четвертого июля.

На земле лежали снаряды, уже начиненные листовками; их должны были выпустить через несколько минут после первого выстрела.

Карен дивилась спокойной, умелой работе орудийного расчета.

Наводчики завертели штурвалы, и широкий короткий ствол медленно переместился. Массивные станины крепко упирались в землю, словно ноги бегуна перед стартом.

Прислуга обошла гаубицу, вдвинула снаряд в казенную часть и захлопнула затвор. Все было сделано легко, без видимых усилий.

Подошел сержант, поглядел на Карен и ухмыльнулся.

— Не забудьте открыть рот, а то оглохнете, — сказал он.

— Вот так? — спросила она.

Она широко открыла рот. Должно быть, у меня очень глупый вид, подумала она, когда сержант засмеялся.

— Вот, вот, мисс! Теперь держитесь!

В ту же секунду грянул залп. Басистое сердитое грохотание началось далеко справа, с молниеносной быстротой докатилось до них, земля содрогнулась от рева сотен орудий. Карен еще успела заметить чью-то поднятую руку, прежде чем грохнула их батарея.

Теперь к эху орудийных выстрелов примешивались оглушительные взрывы по ту сторону линии фронта, где снаряды разворачивали землю, засыпая осколками немецкие окопы.

Канонада продолжалась еще несколько секунд. Потом она утихла так же внезапно, как началась. Наступившая тишина показалась Карен столь же грозной, как оглушительный огневой вал. Кто-то неестественно засмеялся, когда пустая гильза, все еще дымясь, вывалилась из орудия и покатилась по притоптанной траве.

Застигнутые врасплох немцы открыли беспорядочный ответный огонь. Неподалеку просвистел снаряд.

— Не понравилось! — сказал сержант. — Теперь и они начнут палить.

Бинг протянул Карен руку.

— Мне пора, — сказал он.

У Карен на глазах навернулись слезы:

— Берегите себя.

— До скорого!

8

Грузовик ехал уже не по шоссе, а по проселку между живыми изгородями. Изгороди радовали Бинга — все-таки какое-то прикрытие. Его трясло и подбрасывало, и он, чертыхаясь, то и дело хватался за сиденье. Невозможно предаваться страху и гадать о том, что тебя ждет через полчаса, если ты ежеминутно рискуешь свалиться на жесткий пол грузовика и удариться головой о ящик с инструментами. А кроме того, ему некогда предаваться страху, он должен придумать, что сказать немцам, чтобы убедить их сдаться.

Проехав минут десять, грузовик круто остановился. Бинг соскочил на землю. Лаборд разговаривал с капитаном, который сказал, что его фамилия Трой и что он командует третьей ротой. Трой стоял, прислонившись к крылу машины. Вся его могучая фигура выражала, в отличие от нервной суетливости Лаборда, бодрую уверенность, хотя в его словах не было ничего ободряющего ни для него, ни для приезжих.

— Вы хотите выкатить туда эту махину? — спросил он.

— Разумеется! — подтвердил Лаборд. — Мы снимем громкоговорители, но мы не можем поместить их на слишком большом расстоянии от грузовика. Чем дальше протянуты провода от усилителя к репродукторам, тем больше сопротивление и тем меньше сила звука.

— А какова сила звука? — спросил Трой. Бинг заметил, как быстро лицо капитана из улыбчивого могло стать озабоченным.

— Для того чтобы немцы могли разобрать слова, — объяснил Лаборд, — расстояние не должно превышать шестидесяти — ста ярдов. Наши громкоговорители обладают весьма небольшой мощностью. Предполагалось вначале, что нас снабдят репродукторами в десять раз более мощными, но почему-то это осталось на бумаге. Вы же знаете, так всегда бывает в армии. Но это не имеет особого значения. Просто нам придется поближе подобраться к немцам.

— Поближе к немцам… — задумчиво повторил Трой. — Не любим мы подходить близко к немцам.

— А мы любим, — заявил Лаборд.

— Вы с ума сошли! — Трой уже составил себе мнение о непрошеном госте. — Либо вы сумасшедший, либо вы не знаете, что тут происходит. Не стану я рисковать жизнью моих людей из-за того, что у вас плохое оборудование. Эта ваша махина привлечет огонь противника, как пить дать. А от огня противника могут погибнуть мои люди.

Худые щеки Лаборда еще больше ввалились. В глазах горел мученический экстаз первых христиан, брошенных в клетку со львами.

— На войне каждый подвергается опасности, это неизбежно.

— Послушайте, приятель, — очень спокойно сказал Трой. Ямочки на его щеках исчезли, и энергичный подбородок выдвинулся вперед. — Не знаю, где вы околачивались все это время. Но моя рота ведет бои с первой минуты вторжения, и не проходит дня, чтобы она не имела потерь. Я отвечаю за своих солдат. Каждое утро я должен рапортовать о том, даром или недаром я потерял людей убитыми и ранеными.

— Подождите, не горячитесь! — сказал Лаборд. Он не мог себе позволить разругаться с этим капитаном, хотя невзлюбил его с той самой минуты, как Трой вышел из-за изгороди, остановил грузовик и сказал, что не может пропустить его. А поскольку капитан командовал этим участком, он мог затруднить операцию Лаборда, а то и вовсе сорвать ее. Лаборду пришлось проглотить обиду.

— Я приехал сюда не ради своего удовольствия, — сдерживаясь, продолжал Лаборд. — Меня послали сюда с определенным заданием, выполнение которого и вам принесет пользу. Если после нашей передачи немцы перейдут линию, это будут ваши пленные.

Но Трой не пошел на приманку.

— Вы можете поручиться, что немцы начнут сдаваться? Нет? А я вот ручаюсь, что ваш грузовик, громкоговорители и вся эта возня привлекут внимание немцев; учитывая состояние моей роты и важность участка, который мы удерживаем, я хотел бы избежать этого.

Лаборд вытащил из кармана приказ, подписанный генералом Фарришем. В приказе говорилось, что группа, возглавляемая лейтенантом Лабордом, направляется для проведения тактической операции в расположение третьей роты и что третьей роте надлежит оказать ей необходимое содействие.

Пока Трой пробегал глазами приказ, Лаборд говорил:

— За последние несколько минут наша артиллерия послала немцам тысячи листовок. Они их теперь читают. Они подготовлены к нашему обращению.

— Не знаю… — Трой подошел к заднему борту грузовика и недоверчиво оглядел провода, приборные доски, репродукторы. — Я готов содействовать вам постольку, поскольку это не нанесет вреда моим людям и нашим позициям.

Бинг видел, что Лаборд не сговорится с этим капитаном. Ему нравилась точка зрения Троя, его чувство ответственности за своих солдат. Если бы Трой мог отговорить Лаборда от всей этой затеи, Бинг бы только порадовался. Но Трой в лучшем случае добьется лишь того, что Лаборд полезет вперед на свой страх и риск, и тогда черт знает что может случиться.

— Капитан, — сказал Бинг, — нельзя ли мне пойти с вами и ознакомиться с обстановкой? Грузовик пусть постоит здесь. А мы поищем место, откуда можно будет сделать передачу, не подвергая лишней опасности ни нас, ни ваших солдат.

Лицо Троя прояснилось.

— Сержант, — сказал он, — вот первые разумные слова, которые я слышу. Пошли!

Лаборд скорчил кислую гримасу, но возражать не стал.

Бинг еле поспевал за капитаном, шедшим широкими, размашистыми шагами, наклонив вперед голову, плечи и верхнюю часть туловища; такая походка стала для него привычной — она делала его менее заметной мишенью.

Они все еще шли вдоль изгороди. В поле с правой стороны мирно паслись коровы среди темных кругов голой земли.

— Воронки, — сказал Трой, словно он видел вопросительный взгляд Бинга. — Отличное попадание. Беда только в том, что бомбы падали с наших самолетов.

Когда изгородь кончилась, Трой остановился и заговорил с солдатом, в полном смысле слова выросшим из-под земли. Бинг не разобрал, о чем они говорили, но он видел, как солдат показал рукой вперед и Трой кивнул.

Перед ними лежало неогороженное холмистое поле, изрытое воронками от снарядов и ямами поменьше, в которых иногда что-то шевелилось. В воздухе стоял въедливый, приторный запах и слышалось глухое, упорное жужжание.

Трой повернулся и подошел к Бингу. Солдат снова исчез под землей.

— Подстреленная корова, — сказал Трой. — Мертвая. Лежит за изгородью. Нельзя зарыть ее, немцы держат ту сторону под наблюдением. Удивительная вещь, к трупному запаху нельзя привыкнуть.

— Это мухи жужжат?

— Да. Такие большие, толстые. Тучами слетаются, синие и зеленые.

— Где немцы?

— Вон там, за полем. Видите изгородь, которая тянется почти под прямым углом к этой? Там их заставы. У них несколько пулеметных гнезд, но только одно орудие. Они часто передвигают его. Я пытался выбить его минометным огнем, — не удалось.

— Пойдем дальше? — спросил Бинг.

— По-моему, не стоит, — сказал Трой. — Немцы сидят тихо, и мы тоже. Если они увидят нас, они насторожатся. Вам отсюда отлично видно расположение. И немцам видно все это поле, кроме двух-трех возвышений, за которыми можно укрыться.

Раздался сухой треск, словно щелканье бича.

— Кто-то не удержался и высунул голову, — сказал Трой. — Огневой вал в пять часов утра, а потом все эти бумажки, которые посыпались на них, — нервничают, должно быть.

— Не нравится мне все это, — сказал Бинг.

— И мне не нравится. — Трой достал полевой бинокль и вгляделся в изгородь, за которой были немцы. — Этот ваш лейтенант — типичный пример безрассудной отваги. Верно?

— Да, приблизительно так.

— Ну, как? Нашли вы для себя место?

— Я думаю — вон то возвышение почти в центре поля. Грузовик можно подтянуть туда — за ним будем укрываться; громкоговорители мы установим в кустарнике, справа и слева. А я буду говорить откуда-нибудь возле грузовика.

Трой поднял бинокль на уровень холма и кустарника.

— Там окопались несколько моих ребят. Ну, что ж, ничего не поделаешь. Да, пожалуй, вы правы, это лучшее место для вашей махины, чтоб ей провалиться! Что вы скажете немцам?

— Откровенно говоря, я еще не подумал об этом как следует.

— Неужели вы говорите им то, что придет в голову?

— Более или менее. Конечно, есть общая линия, которой мы всегда придерживаемся…

— А действует — более или менее?

Они повернули и пошли обратно, держась поближе к изгороди.

— Иногда действует. — Бинг вдруг поднял голову и посмотрел на Троя. — Скажите, капитан, вы не знаете, заминировано поле?

— На нашей стороне — нет. Но что делается у немцев, особенно по ночам, нам неизвестно. Это мы узнаем только, когда пойдем в атаку на их позиции, — если мы пойдем в атаку и если немцы не атакуют нас первыми.

— Дело в том, что если впереди их позиций заложены мины, то они вряд ли с особой охотой вылезут из окопов и побегут к нам. Не очень-то весело подорваться на своих же минах, вместо того чтобы насладиться комфортом американского лагеря для военнопленных.

Трой засмеялся:

— Я вижу, вам о многом приходится думать на вашей работе.

— Я не думаю. За меня думает лейтенант Лаборд.

Они уже подходили к грузовику. Трой повернулся к Бингу и поглядел на него так, словно только сейчас впервые увидел.

— Не сердитесь на него, — сказал он мягко, — бог с ним.

Грузовик уже был установлен. Толачьян быстро провел его по полю, лавируя между воронками, и осадил перед холмом. Немцы открыли по грузовику ружейный огонь, но менее сильный, чем опасался Бинг. По-видимому, немцы не понимали, что это за люди, которые так близко подъехали к их позициям, и выжидали. А может быть, они устанавливали минометы, чтобы ударить по грузовику, укрывшемуся за холмом.

Толачьян снял громкоговорители с грузовика. Их было четыре. Бинг предложил установить два справа, два слева от холма.

— Что вы тут делаете? — раздался голос из-под земли. — Убирайтесь отсюда! Хотите нас всех угробить?

Толачьян поглядел вокруг, но никого не увидел.

— Молчи! — сказал он. — Для вас же стараемся.

— Еще что!

— Кино привезли? — крикнул другой голос. — Опять артикулы показывать будете?

— Нет, не кино, — крикнул Бинг. — Передача!

— Смотри, брат, подстрелят!

— И нас заодно! — сказал первый голос. Послышалась короткая очередь — словно кто-то стучал металлической линейкой по деревянной доске.

— Видал? — крикнул голос. — Это еще только цветочки!

У Бинга дрожали колени, ему казалось, что он бредет по воде против сильного течения. Ноги не слушались его.

Он снова ощутил сладковатый запах тления, хотя и знал, что разлагающийся труп коровы, усеянный синими и зелеными мухами, остался далеко позади. Словно этот тошнотворный запах застрял у него в носу и не давал дышать. А какие тяжелые эти громкоговорители, черт бы их побрал! Он обхватил один из них, согнулся в три погибели и выбежал из-под прикрытия. Чем больше он съеживался, тем, казалось ему, огромней и заметней он становился. Что-то просвистело мимо его уха. Он бросился наземь. Надо встать, думал он. Но встать не было сил. И не мое это вовсе дело. Чего ради я вожусь с репродуктором?

Толачьян подполз к нему и взял у него из рук репродуктор. По лицу Толачьяна струился пот. Он пополз обратно в кустарник, где уже установил один громкоговоритель. Он подключил провода и махнул Бингу рукой:

— Все в порядке, ползи обратно.

Какой молодец Толачьян! Он не только помог ему, когда взял у него громкоговоритель, — он показал, что берет на себя инициативу. Бинг немного успокоился и глубоко перевел дух. Когда он добрался до грузовика, Лаборд топнул ногой и крикнул:

— Чего вы копаетесь? Живей, живей!

От нетерпения и досады лейтенант даже скрипел зубами. Бинг посмотрел на его высоко поднятые брови, на оскаленный рот и едва удержался, чтобы не ударить кулаком по его редким верхним зубам.

— А почему вы нам не помогаете? Чего вы стоите здесь как истукан?

— Что-о? — сказал Лаборд.

— Делайте что-нибудь! — крикнул Бинг.

Он подошел к машине, снял микрофон и выбрал место для себя шагах в десяти от грузовика — небольшое углубление в земле, где он мог залечь. Он лег ничком и на минуту закрыл глаза. Потом он увидел, что Лаборд послушно тащит громкоговоритель в кусты налево. Толачьян тащил второй.

Но Бингу некогда было порадоваться за Лаборда. Немцы, видимо, решили, что каковы бы ни были намерения американцев, привезших грузовик, ничего хорошего он им не сулит. Поэтому немцы били по всему, что двигалось на американской стороне. Щелканье бича раздавалось все чаще и все размеренней.

Бинг жалел, что с ним нет капитана Троя. Пока они были вместе, Бинг чувствовал себя спокойно и уверенно. Капитан был такой большой, неторопливый, говорил ровно и деловито. Теперь место Троя занял Толачьян; правда, только отчасти, — у Толачьяна довольно своих хлопот.

Как Толачьян может делать свое дело? Бингу это казалось просто чудом. Сам он не в силах был сдвинуться с места, словно пот, смешавшись с грязью, припаял его к земле.

И ему надо подумать. Давно пора преодолеть свой страх, свое инстинктивное желание сжаться в комок, исчезнуть, каждый раз, как немцы начинали стрелять. Он не имел ни малейшего представления о том, что он им скажет. Ни одной мысли не бродило в его голове, и сколько он ни заставлял себя, он мог думать только о том, как ему хочется уйти отсюда. И вдруг ужас охватил его: что, если он ничего не сумеет сказать? Если ничего у него не выйдет, кроме бессвязного лепета. Что тогда? Все эти муки — впустую?

Кто-то тронул его за плечо. Толачьян лежал возле него.

— Все готово, — сказал Толачьян улыбаясь. — Ты готов?

— Нет, — сказал Бинг, — не готов.

— Что с тобой?

— Ничего.

Толачьян перевернулся на спину. Вытащив измазанную землей пачку сигарет, он щелкнул по ней пальцем, и сигареты выскочили.

— Успеем покурить, — сказал он.

Бинг тоже лег на спину, и они закурили, глядя в безоблачное небо.

— Здесь хорошо, — сказал Толачьян потягиваясь. — Когда-нибудь после войны я приеду сюда с женой погостить. Неплохое место выбрали для войны! Ты видел яблони, там, где мы поставили грузовик, пока ты ходил искать дорогу? Я надкусил одно яблоко, они еще зеленые, но скоро поспеют. — Он взял в руки ком земли, растер его и просеял между пальцами. — Хорошая земля, — сказал он, — все здесь может расти, а после боев еще лучше будет.

Где-то в стороне раздался взрыв.

— Миномет, — сказал Бинг.

— Да, — Толачьян затушил окурок о землю. — Мину слышишь только, когда уже пролетит. Это хорошо. Если попадет — сразу конец, не чувствуешь, не знаешь. Правда?

— Как по-твоему, что они там думают, немцы?

— Вот уж не знаю. Ну, я пойду, пора включить ток. А ты подуй в микрофон, когда будешь готов.

— Хорошо.

Бинг проводил Толачьяна взглядом, посмотрел, как тот влезает на грузовик. Для своих лет — проворный.

Еще одна мина взорвалась неподалеку. Бинг взял в руки микрофон. Черная букашка, потревоженная его резким движением, стремительно сползла по травинке и спряталась за комочком земли.

Разумная букашка, подумал Бинг.

Он заговорил в микрофон.

— Achtung! Achtung![4]

Голос его, усиленный репродукторами, звучал неожиданно громко.

— Внимание! Немецкие солдаты!

Это вовсе не его голос. Он звучит удивительно твердо и уверенно, даже вызывающе. Бинг улыбнулся. Напряжение покинуло его. Он пошевелился, устраиваясь поудобнее, и слегка передвинул локоть правой руки, державшей микрофон. Мысль работала ясно.

— Немецкие солдаты! Сегодня вы могли убедиться в мощи американской армии. Мы дали только один залп из всех наших орудий. Вы легко можете себе представить, что сталось бы с вашими позициями, если бы мы открыли заградительный огонь.

Так хорошо, подумал Бинг. Запросто, как будто беседуешь с ними. Точно они — нашкодившие дети; ты — голос разума; не хотите, мол, не слушайте, но я должен сказать вам, и уж после, когда вам достанется, пеняйте на себя.

— Потом мы послали вам листовки, чтобы объяснить, зачем сегодня стреляли все пушки по всему фронту. Они стреляли в честь Четвертого июля. Это наш национальный праздник, день основания Соединенных Штатов. Кое-кто из вас, вероятно, прочел наши листовки; не думаю, чтобы ваши офицеры могли помешать вам.

Немецкий пулемет лихорадочно застрочил. Очередь попала в один из громкоговорителей справа. Бинг слышал, как пули впивались в металл.

— Стойте! — крикнул он в микрофон. — Прекратите огонь! Неужели вы так боитесь правды, что и слушать ее не можете?

Немцы явно прислушиваются к его словам. Пулемет замолчал. Теперь Бинга почти радовала его работа. Он чувствовал, что установил контакт со своими слушателями. Хорошо бы увидеть их лица — настороженные, встревоженные, ожидающие, что же будет дальше. И злобные, сердитые лица, которые хотели бы остановить его, но колеблются, боясь показаться трусами.

— Сегодняшний огневой вал только подтвердил то, что вам уже давно известно. Против каждого вашего орудия — у нас имеется шесть; против каждого снаряда — двенадцать снарядов. Днем ваша авиация боится показаться. А наша может бомбить все ваши окопы подряд.

Это достоверные факты, думал Бинг. Сделаем паузу. Пусть факты дойдут до сознания.

— Вам говорили, что Атлантический вал непроницаем. Мы прорвали его и разрушили. Ваш фюрер сказал, что мы не больше двенадцати часов продержимся на европейской земле. Прошел почти месяц с высадки, и мы оттесняем вас все дальше и дальше. В Шербуре ваши генералы и адмиралы легко сдавались. И они, и их солдаты поняли, к чему дело идет.

Еще паузу выдержим. Пусть подумают. Не надо торопиться с выводами, они их сделают сами, а мы только подтвердим.

— Эти генералы и их солдаты — такие же немцы, как и вы, — знали, что если они сдадутся в плен, они останутся живы. Мы хотим дать и вам возможность остаться в живых. В течение ближайших десяти минут мы стрелять не будем. Выходите из ваших окопов, без оружия, с поднятыми руками. Мы встретим вас и немедленно выведем из-под обстрела. Не упускайте этого случая. Другого может не представиться.

Бинг умолк. Он помахал Толачьяну и выключил микрофон. Слава богу, кончено. Он был весь мокрый от пота, хоть выжимай. Теперь прочь отсюда, скорей, скорей. Немцы не потерпят этого. Сейчас они что-нибудь учинят.

Несколько бесконечных минут стояла полная тишина. Даже редкая ружейная стрельба, сопровождавшая выступление Бинга, и та умолкла.

В конце изгороди на американской стороне, там, откуда Бинг выбрал место для грузовика и громкоговорителей, кто-то стоял и махал рукой. Бинг решил, что это, вероятно, Трой подает знак, чтобы они уходили. Но Лаборд ползком обогнул холм и теперь находился по ту сторону, против немцев. Бинг пополз за ним, чтобы сказать ему про Троя.

Очутившись против немцев, он увидел, что какая-то фигура отделилась от изгороди противника, помедлила немного и бросилась бежать по направлению к холму. Человек бежал как-то странно, словно кукла, которую дергают за веревочку. Через полминуты показалась еще одна фигура, потом третья, потом еще. Бинг насчитал четырнадцать человек. Они бежали через поле, подняв руки. Маленькие фигурки отбрасывали черные тени на залитое солнцем поле. Бингу вся картина казалась нереальной, словно сцена из какой-то феерии. Поэтому он не чувствовал никакого волнения и не принял никаких мер для встречи перебежчиков.

Лаборд встал во весь рост. С сигаретой в зубах, заложив руки за спину, он принялся расхаживать взад и вперед перед холмом с видом Наполеона после Аустерлица.

На немецкой стороне снова застрочил пулемет. Бинг видел фонтанчики земли, поднимаемые пулями. Немцы били по своим.

Лаборд продолжал хладнокровно разгуливать взад и вперед. Бинг мысленно видел его нарочито пренебрежительную улыбку.

Один из перебежчиков упал и остался лежать. Другой остановился, медленно обернулся, словно в недоумении, потом упал на колени, испустил пронзительный долгий крик и повалился ничком. Остальные дезертиры побежали быстрее. По-видимому, они заметили одинокую фигуру Лаборда, потому что бежали уже не вразброд, как вначале, а прямо на него.

Достигнув цели, они столпились вокруг Лаборда, испуганные, растерянные, все еще не опуская рук. Они совершили нечто сверхъестественное — отвергли защиту своей армии в поисках другой, более надежной и длительной защиты; на их посеревших лицах, в испуганных глазах застыл недоуменный вопрос: что я сделал? Что теперь будет со мной?

Лаборд презрительно оглядывал их. Он показал на куртку одного немца, и тот, виновато ухмыляясь, застегнулся и вытянул руки по швам.

Все это казалось Бингу совершенно неправдоподобным, чем-то непостижимым, словно из другого мира. Лаборд рассматривал этих двенадцать пленных, могущих дать ценные показания, как свою личную собственность, и заботился об их выправке, между тем как немцы, по всей вероятности, уже вызвали подкрепление и теперь постреливали в группу людей, стоявших на виду перед холмом.

Четверо солдат из роты Троя, разбираемые любопытством, вылезли из своих ям, забыв о том, что противнику их отлично видно. Все они были необстрелянные юнцы, недавно прибывшие на фронт.

Раздался взрыв, совсем близко.

Опять миномет, черт бы его побрал, подумал Бинг.

Четверо американцев кинулись было к своим ямам. Но Бинг, приподнявшись, остановил их. Пленных надо было вести в тыл. Ни он сам, ни Толачьян не могли этого сделать, а Лаборду нельзя доверять. Лаборд способен пройти с ними церемониальным маршем по всему фронту, чтобы доказать, что его пуля не берет.

— Эй, вы! — крикнул Бинг. — Отведите их!

Солдаты оглянулись, увидели сержанта, смутно поняли его команду. Мины рвались все чаще, все ближе. Миномет явно нащупал цель. Перебежчики в ожидании распоряжений Лаборда беспомощно жались друг к другу, словно стадо овец, застигнутое грозой.

— Есть, сержант! — сказал один из американцев с деланной бодростью.

Они подошли к дезертирам, держа винтовки наперевес. Знаками они велели им двигаться вперед. Немцы тронулись.

Бинг глубоко вздохнул. С этим покончено. Он снова лег ничком на землю, готовясь ползти обратно за холм, хоть немного прикрывавший от минометного огня. Если Лаборду хочется еще поломаться, пусть его. Сумасшедших лучше не трогать. Неприятельский миномет теперь стрелял беспрерывно, мины ложились все ближе к холму, поднимая вокруг него столбы земли.

Бинг бросил последний взгляд на поле.

Вдруг он застыл на месте: мир перевернулся вверх дном! Не может быть! Это ему кажется, он, видимо, совсем обалдел от усталости и волнения. Его обращение к немцам, неожиданный успех, такой наглядный, ощутимый…

Он протер глаза и опять посмотрел на поле.

Четверо американских солдат вели перебежчиков обратно к немецким позициям.

Ясно, они потеряли голову. Прячась в своих норах, под непрерывным огнем противника, с минуты на минуту ожидая смерти, они утратили чувство действительности и уже не различают, где право, где лево, где фронт и где тыл.

Лаборд с каменным лицом стоял впереди холма, скрестив руки на груди, выставив вперед одну ногу.

Бинг чуть не рассмеялся. Но смех застрял у него в горле. Что же дальше? Конечно, он мог бы умыть руки. Он сделал все, что от него требовалось, и даже больше.

Вот кретин, твердил он про себя. Вот кретин, чтоб ему!

Потом он вскочил и побежал, — побежал как безумный догонять четверых американцев с их двенадцатью пленными. Немцы не спешили обстреливать их. Они выжидали. Один бог знает, что они подумали. Может быть, они решили, что дезертиры уговорили американцев поменяться ролями.

Бинг добежал до пленных.

— Назад! — крикнул он. — Назад!

Американские солдаты посмотрели на него пустыми, невидящими глазами. На их лицах было то же выражение, что у пленных, тот же недоуменный вопрос: что вам от нас нужно? Когда же это все кончится?

— Назад! — Бинг показал рукой на американские позиции.

Один из солдат отрицательно помотал головой. Вдруг Бинга осенило. Он усмехнулся про себя. Они послушаются команды сержанта.

Он гаркнул во все горло:

— Смирно! Кругом — марш!

Американцы повернули — повернули и пленные немцы. Бинг махнул рукой и побежал. Все последовали за ним.

Лаборд наконец вспомнил о своих обязанностях командира. Преследуемые сосредоточенным огнем миномета и пулеметов, пленные со своим конвоем достигли сравнительно безопасной зоны под прикрытием изгороди на американской стороне. В ведении Лаборда остались только грузовик с Толачьяном и Бингом да громкоговорители, установленные в кустарнике.

Бинг настаивал на немедленном отъезде. Они теперь являлись единственной мишенью для немцев, и можно было не сомневаться, что немцы, обозленные тем, что упустили своих дезертиров, приложат все усилия, чтобы подбить их.

— Что? — сказал Лаборд. — И бросить громкоговорители?

Толачьян уже сидел за рулем, готовясь тронуться в путь.

— Это заменимое оборудование, — сказал Бинг.

— Только в случае крайности! — уточнил Лаборд. — А провода? Я не намерен терять государственное имущество.

— Послушайте, лейтенант! — сказал Бинг. — Мы сегодня поработали на совесть. Не надо искушать судьбу. Будьте благоразумны!

— Трусите? — сказал Лаборд.

— Хорошо, пусть я трус. Уедем отсюда! Толачьян, поехали! — Он шагнул к грузовику, Толачьян завел мотор.

— Стой! — крикнул Лаборд. — Я вас предам военному суду! За неподчинение приказу! За проявление трусости перед лицом неприятеля! — Лаборд закусил удила.

Наконец-то он нашел, на чем отыграться. Вся операция была проведена без его участия. Место, откуда было послано обращение, выбрали без него. Само обращение — тоже не его заслуга. Перебежчики перешли линию по собственному желанию. В тыл их увели четыре солдата чужой роты. Но зато он привезет обратно громкоговорители.

— Да будет вам… — сказал Бинг.

— Вы можете сидеть здесь! — сказал Лаборд. — Толачьян! — крикнул он вдруг охрипшим голосом.

— Да, сэр, — Толачьян высунул голову из кабины.

— Громкоговорители! Надо захватить громкоговорители!

Толачьян вылез из грузовика. Он бросил Бингу беспомощный взгляд. Забрать громкоговорители было обязанностью Толачьяна. Он пошел за ними.

Бинг видел, как мины падают возле кустарника. Лаборд закурил. Он себя не помнил: сознание своей власти, жажда славы ударили ему в голову.

Тогда Бинг вышел из-за прикрытия. Он двинулся за Толачьяном, который медленно полз вперед и почти уже добрался до кустарника справа, где стоял репродуктор.

Только много позже Бинг сумел разобраться в клубке ощущений, сразу обрушившихся на него: вздыбленная земля, раздирающий уши взрыв, удары комков земли и камней по спине, едкий запах, черный мрак перед глазами. Он почувствовал резкую боль во всем теле, но она мгновенно отпустила его. Дотронулся рукой до мокрой липкой щеки. Порез был неглубок. Потом он пошевелился, зрение прояснилось. Первое, что он увидел — примятый пучок травы, в который он прятал голову.

Он поднял глаза.

Перед ним лежал Толачьян. Он лежал на спине, точно так же, как лежал — сколько веков прошло с тех пор? — когда они вместе курили за холмом, перед обращением Бинга к немцам. Толачьян не двигался. Убит, подумал Бинг.

С лихорадочной быстротой Бинг прополз короткое расстояние, отделявшее его от Толачьяна. Он тронул его за руку. Рука была тяжелая. Бинг ухватил Толачьяна за ворот рубашки, стараясь повернуть его на бок. Насквозь промокшая рубашка выскользнула у него из рук.

Он подполз к неподвижному телу с другой стороны. Увидел страшные рваные раны, осколки костей, кровавое месиво из темного сукна, человеческой кожи, внутренностей… Бинг никогда не думал, что будет в состоянии смотреть на это и не лишиться рассудка.

В двух шагах от Толачьяна — целый и невредимый стоял громкоговоритель, о котором столь заботился Лаборд.

Бинг взвалил себе на спину тело Толачьяна и пополз обратно к грузовику. Ползти было трудно, мертвое тело давило всей своей тяжестью.

Потом Бинг положил тело убитого друга на грузовик рядом с усилителем. Он нашел плащ Лаборда, свернул его и подложил Толачьяну под голову.

Он подошел к кабине, сел за руль и нажал стартер. Тут только он увидел Лаборда. Лейтенант лежал на земле и торопливо рыл яму. Но дело у него не двигалось. Во рту еще торчала потухшая сигарета.

— Стой! — закричал Лаборд, видя, что грузовик тронулся. Бинг не остановился. Лаборду пришлось вскочить на подножку и изо всех сил цепляться за дверцу, пока Бинг гнал по полю машину, все еще преследуемую огнем миномета.

Трой встретил их спокойно. По его приказу несколько солдат сняли тело Толачьяна с грузовика.

Потом он повел Бинга к своему окопчику, вырытому под изгородью. Окопчик был глубокий и достаточно просторный, чтобы в нем можно было вытянуться. Кусок палатки служил навесом и давал немного тени.

— Садитесь! — сказал он.

Бинг снял каску и сел на землю. Трой протянул руку в окоп и достал бутылку.

— Кальвадос, — сказал он. — Пейте.

Бинг отхлебнул; водка обожгла ему горло, пищевод.

— Еще! — сказал Трой. — Еще выпейте.

Бинг выпил.

— Лучше стало?

— Да, сэр.

Но ему не стало лучше. Его тут же стошнило.

— А теперь вам надо переодеться, — сказал Трой. — Я могу дать вам рубашку и пару штанов.

— Спасибо, сэр, — сказал Бинг.

— Смерть всегда тяжело видеть, — сказал Трой, — что бы там ни говорили. Но к этому привыкаешь.

— Не тех смерть берет, кого надо! — сказал Бинг.

— Ну, не говорите, — возразил Трой. — Она довольно беспристрастна. Просто мы обращаем на нее больше внимания, когда умирают те, кому следовало бы жить.

9

Они заехали на батарею за Карен. Машину вел Лаборд. Бинг прямо заявил ему, что если он желает вернуться в Шато Валер, то пусть найдет себе другого шофера. Лаборд, поглядев в бледное лицо Бинга, не стал настаивать; он ясно представил себе опрокинутый грузовик, валяющийся где-нибудь в канаве; Лаборд чувствовал, что Бинга сейчас такая перспектива не пугает. Но его, Лаборда, она пугала.

У Карен больно сжалось сердце, когда она увидела, что за рулем сидит лейтенант, место возле него пусто и никто не выходит из машины.

— Где остальные? — с трудом выговорила она.

Лаборд кивком указал на кузов.

— Я сяду туда, — сказала Карен.

— Но это место теперь свободно, — сказал Лаборд. — Здесь гораздо удобнее.

Бинг сидел, откинувшись назад; глаза его были закрыты. Карен подумала, что он спит.

Но он заговорил — не двигаясь с места, не открывая глаз:

— Это вы, Карен? Идите сюда, только осторожней, не поскользнитесь.

Пол грузовика был испещрен красновато-бурыми пятнами. Она знала, что это, и не стала спрашивать.

— Толачьян… — начал Бинг. — Грузовик не вымыли.

— Убит?

— Да.

Машина рванулась вперед.

Бинга качнуло прямо на Карен.

— Простите! — сказал он машинально. Потом посмотрел на нее удивленным взглядом, словно она явилась сюда из другого мира. — Вы меня не поймете, Карен. Я ненавижу этого негодяя. Он убил Толачьяна.

Карен молчала. Пусть выговорится, ему легче станет.

— Я про него говорю! — Бинг показал на перегородку, отделявшую от них кабину шофера. — Немцы били по нам, как по мишеням на полигоне, — из миномета, пулеметов, винтовок, всего на свете, — а Лаборд послал Толачьяна за громкоговорителями.

— А вы могли уехать раньше?

— Конечно. Мы все сделали. Четырнадцать немцев перебежали к нам. Двое были убиты. Двенадцать достались нам живыми.

— А это много? — спросила она.

— Я думал, ни одного не будет.

— А потом что случилось?

— Не хочу об этом говорить.

— Скажите.

— Карен! Он заставил нас остаться. Мы могли бросить эти громкоговорители, понимаете? Мы можем получить их сколько угодно! Почему я не убил его? Почему?

— Тише! Он услышит.

— Ну и пусть слышит. Ничего не стоило убить его. Никто бы даже не узнал. Немецкие пули так и свистели вокруг. Но со мной всегда так — я задним умом крепок. Сейчас Толачьян был бы жив и сидел бы за рулем вместо этого мрачного кретина.

Лаборд, не останавливаясь, привел машину в Шато Валер. Люмис вышел во двор замка и принял рапорт Лаборда. Взято двенадцать пленных, убит один американский солдат; суточная ведомость будет выглядеть превосходно.

Тем не менее Люмису было не по себе. Он вовсе не хотел смерти Толачьяна, поспешил он себя заверить. Он только хотел проучить его. То, что урок кончился смертью Толачьяна, — это просто случайность, и он-то уж тут ни с какой стороны не виноват.

Лаборд не уточнил подробностей гибели Толачьяна; он ни словом не обмолвился о своем распоряжении и только сказал, что громкоговорители забрать не удалось. Бинг был слишком подавлен, чтобы опровергнуть это заявление.

Но тут пришел Иетс. Иетс все утро нетерпеливо поджидал грузовик, считал часы; он отложил свою поездку в лагерь пленных. Услышав шум въезжающего во двор грузовика, он сбежал вниз, радуясь возвращению своих людей и предвкушая встречу с Карен.

Люмис первый заметил Иетса и немедленно принял оборонительные меры. Он начал превозносить Бинга, называя его храбрецом, который должен служить примером для всей части. Восхвалял его мужество, его хладнокровие под огнем противника. Сказал, что понимает, как тяжело Бингу потерять друга, что он всячески сочувствует ему и готов сделать все, чтобы помочь ему пережить эту утрату. Может быть, Бинг хочет отдохнуть несколько дней? Пожалуйста. Может быть, он хочет получить Бронзовую звезду? Он вполне заслужил награду. Еще бы! Двенадцать пленных! Люмис лично похлопочет об этом.

— Итак, Толачьян убит… — сказал Иетс. — Как это случилось?

Лаборд торопливо стал поддакивать Люмису, забыв, что сам грозил Бингу военным судом.

— Сержант Бинг сегодня отличился, — сказал он, покраснев. — Предложение капитана Люмиса встретит полную поддержку с моей стороны.

— Они убили Толачьяна, — сказал Бинг, не подымая глаз.

Люмис снова начал свои восхваления.

Иетс пристально смотрел на него. Преувеличенные комплименты по адресу Бинга, явное смущение капитана — какая жалкая развязка! Поздно, думал Иетс, поздно. Он физически ощущал свое бессилие, до самых кончиков пальцев. Ему хотелось заговорить с Карен, сказать ей, что он пытался предотвратить смерть Толачьяна и что, как-никак, листовку все-таки выпустили. И еще ему хотелось помочь Бингу.

Но прежде чем он успел открыть рот, Карен прервала словоизвержение Люмиса:

— Почему бы вам не оставить его в покое, капитан? Разве вы не видите, что ему наплевать на все ваши ухищрения?

Люмис прикусил язык. Он побагровел и обиженно спросил:

— Простите, как вы сказали?

— Вот так и сказала, — спокойно ответила Карен. — Один из ваших солдат погиб. И если вы спросите лейтенанта Лаборда, он вынужден будет подтвердить, что солдат погиб без нужды, и вся ваша болтовня не вернет его к жизни.

Люмис грозно нахмурил брови:

— Сержант Бинг!

— Да, сэр!

— Вы дали военные сведения представителю прессы без разрешения своего командира!

Нет, подумал Иетс, не отдам я ему Бинга, довольно одного Толачьяна.

— Уж очень вы скоры на обвинения, капитан! Почему вы не спросите Лаборда, как это случилось?

Лаборд повернулся к Карен. Брызгая слюной, он со злобой спросил ее:

— Откуда вам известно, при каких обстоятельствах был убит этот солдат? Все вы, корреспонденты, так: отсиживаетесь в тылу, а потом пишете черт знает что о том, что делается на фронте. Что же, я виноват, по-вашему, в том, как падают немецкие мины? С тем же успехом они могли попасть в меня. Я не искал прикрытия…

— Вопрос не в том, искали вы прикрытия или нет, — сердито вмешался Иетс. — Вопрос в том, помешали вы своим людям вовремя найти прикрытие? Кроме того, извольте немедленно извиниться перед мисс Уоллес, слышите? Не то я уведу вас за угол и наломаю вам шею!

Лаборд видел бешеные глаза Иетса, его побелевшие губы.

Храбрец, которого до одури крутили в учебной кабине, который спокойно входил в газовую камеру, вдруг сразу скис и перестал петушиться:

— Я весьма сожалею, мисс Уоллес, весьма сожалею…

Карен даже не взглянула на него.

— Я сама могу постоять за себя, лейтенант Иетс! — сказала она сухо. — Но что вы думаете делать дальше?

Иетсу нечего было ответить.

— Ну, ну! — заговорил Люмис, делая попытку примирить всех. Он был доволен, что Иетс заставил Лаборда извиниться, — Уиллоуби не потерпел бы оскорбления корреспондента. Но эту бабу надо убрать отсюда, она слишком занозистая. — Мисс Уоллес, разве вы не понимаете, что вмешиваетесь в вопросы чисто военного характера? У вас нет жалоб на нежелание сотрудничать с вами, на отсутствие содействия прессе с нашей стороны? В таком случае, если вы желаете дать какую-нибудь информацию, обратитесь в отдел по связи с прессой при штабе армии, там этим займутся. Мы все здесь делаем, что можем, — так же как сержант Бинг, как рядовой Толачьян, к несчастью, погибший при исполнении своих обязанностей. А теперь, не желаете ли вы пойти с нами в замок?… Сержант Бинг, можете идти!

Карен ничего не ответила. Она повернулась к нему спиной и пошла за Бингом к подъемному мосту.

— Вы только поглядите! — сказал Люмис. — Хватает же нахальства у этой девчонки!

— Люди здесь совсем распустились, — сказал Лаборд. — Это ваше дело подтянуть их.

— А вы молчите! — огрызнулся Люмис. — Ваше дело — не терять людей, а привозить их обратно живыми!

— А почему вы мне даете таких разинь!

Люмис подтолкнул его локтем. Лаборд оглянулся и увидел, что Иетс слушает их.

— Ну что ж! — весело сказал Лаборд, — двенадцать фрицев все-таки попались нам!

— Толачьян был такой славный парень, спокойный, положительный! — сказал Люмис. — Должен вам сказать, что я давным-давно простил ему ту историю с женой мэра… Со всяким может случиться ошибка!

— Двенадцать фрицев! — повторил Лаборд.

Люмис улыбнулся:

— Интересно, что скажет Фарриш!

— Не сомневаюсь, что ваше донесение будет блистательное, — сказал Иетс.

КНИГА ВТОРАЯ. ПАРИЖ — ЭТО МЕЧТА

1

Фарриш выступал на пресс-конференции.

Он стоял на живописном фоне собственного танка, на котором выведены были названия пунктов в Северной Африке и в Сицилии, где сражалась его дивизия. Только что — еще краска не просохла — к ним прибавилась новая надпись — «АВРАНШ».

Позирует, как всегда, думала Карен.

— Авранш, — гремел Фарриш, — один из поворотных пунктов в этой войне. Представьте себе большую, накрепко закрытую дверь, которая не пускает нас дальше двух полуостровов — Карантена и Бретани. Пока мы были заперты на этих подходах к Европейскому континенту, существовала серьезная опасность, что немцы, собрав достаточно войск и техники, сбросят нас обратно в море. Так вот, Авранш был замком на этой двери. Мы сбили замок, и дверь отворилась. Теперь мы двинемся вперед.

Карен спросила:

— А как же Гавр? И другие порты, которые немцы превратили в опорные пункты? Где и когда немцы займут новый рубеж?

Фарриш выбросил вперед руку, словно сметая все на своем пути.

— Займут ли немцы новый рубеж и где именно, — целиком зависит от нас, от наших темпов, нашего снабжения, выдержки наших солдат. Я мыслю себе ряд клещей, какие мы практиковали на последних этапах кампании в Северной Африке. Используя мобильность, в которой мы превосходим немцев, и элемент внезапности, мы затеем с германскими дивизиями, корпусами и армиями своего рода игру в «Море волнуется», — будем отсекать их и уничтожать одну за другой. Это можете цитировать. А вот это уже не для печати: направление главного удара будет на Париж.

— Но ведь это как раз самое интересное! — не утерпел кто-то из корреспондентов.

— Знаю! — Фарриш снисходительно улыбнулся. — И все-таки это, к сожалению, не для печати. Вот когда будете писать корреспонденции из Парижа, тогда можете припомнить мои слова. Леди и джентльмены, Париж — это Победа. Это завершение всего, что нами сделано до сих пор. Ради этого мы трудились не покладая рук, проходили обучение на родине, сражались в пустынях Северной Африки и в горах Сицилии. Мы пройдем триумфальным маршем по той же дороге, какой шел Наполеон после своих первых побед. Грохот моих танков заглушит топот германских сапог на Елисейских Полях.

Кто-то шепнул на ухо Карен:

— Ну и расхвастался.

Фарриш вскочил на свой танк и скрылся из глаз в грохоте гусениц и клубах пыли — видна была только сверкающая каска и машущая на прощание рука.

— Ему война явно по душе, — сказал тот же голос, теперь уже вслух.

— Он мастер на эффектные фразы, — ответила Карен. — Это большое удобство.

Ее собеседник — невзрачный человечек по имени Текс Майерс — покачал головой.

— Не так уж трудно, черт возьми, делать красивые фразы из чужой крови. Ну, да что там… — И он исчез, оставив Карен наедине с ее объемистым блокнотом.

Задолго до того, как генерал издаст приказ или пригласит к себе корреспондентов, рядовой солдат, чутьем улавливающий перемену в обстановке, успевает понять, в чем дело, снять башмаки, растянуться на земле, выкурить сигарету из смятой, пропотевшей пачки и начать отсыпаться.

Долго спать ему не приходится. Если его почему-нибудь не отправят в тыл, он слышит команду: «По машинам!» Он влезает на грузовик и, если посчастливится, — едет сидя. Его трясет на скверных дорогах, он раскачивается, мотает головой, старается поспать еще немножко. Но вот и пункт назначения, он слышит команду выгружаться, и опять до него доносятся звуки боя.

Все это страшно утомительно, но и радостно. Радость порождена сознанием, что легче воевать, когда противник бежит, чем когда он зарылся в землю. Еще не пришло время уныло смириться с тем, что за каждой взятой высотой поднимается другая, круче прежней, за каждой горой вырастают новые горы, и Европа куда больше, чем кажется, когда смотришь на карту.

Движется вперед и рота Троя. Командир взвода сидит на задней скамье машины. Он глотает пыль, на его желто-сером лице выделяются одни глаза.

Говорит Шийл:

— Может, мы едем прямым путем в Париж? Вот бы здорово! — Шийл очень молод; у него мягкие черты лица и пухлые руки.

Трауб настроен скептически.

— Париж мы возьмем, а что толку? Посадят в казармы, и сиди.

Черелли вытягивает вперед ноги и пробует пристроить вещевой мешок так, чтобы ремни не врезались в плечи.

— Когда мы возьмем Париж, война будет кончена. Это я где-то читал. Да иначе и быть не может. Вы подумайте, какой растянутый фронт у немцев на Востоке. А теперь еще и здесь. Разве им выдержать? Вот, глядите, пленные.

Навстречу несущимся машинам тянется цепочка забрызганных грязью немецких солдат.

Черелли продолжает:

— Когда кончится война, открою свое дело. Уж я себе присмотрел кое-что по части подержанных автомобилей…

Его никто не слушает. Все уже знают про его подержанные автомобили и как их можно подремонтировать, чтобы шли как новенькие двое суток или хотя бы до тех пор, пока покупатель не уедет достаточно далеко.

Сержант Лестер вытирает платком лицо. Ему приснилась постель с чистыми, прохладными простынями и ванна, в которой можно лежать часами, — только подбавлять горячей воды, когда остынет.

— Держи карман, — говорит он. — Я-то знаю, куда мы едем.

— Куда?

— Вы о таком месте и не слышали. Я сам не рад, что слышал.

Все огорчены, но хорошее настроение не пропало. Лестеру уже тридцать лет — старик. Вот он и каркает.

Капитан Трой сидит с шофером, привалившись к стенке кабины. Несмотря на все его усилия, глаза у него слипаются, голова падает на грудь. Он спит.

Иетс ехал, лежа на машине, до отказа нагруженной имуществом. Он попал в первую группу своего отдела, которая должна была прибыть в Париж сразу после освобождения города. Иетс чувствовал себя неплохо: он долго уминал и перекладывал груз и теперь мог вытянуться, не рискуя тем, что на каждом ухабе в ребра ему будет впиваться шест от палатки или еще какой-нибудь жесткий предмет.

День выдался теплый и ясный. Дорога была обсажена тополями, и они летели мимо, как две сплошных, колеблемых ветром зеленых стены. Казалось, он едет по бесконечно длинному собору, с крышей, уходящей прямо в небо.

Он думал о том, что, судя по возрасту деревьев, дороги эти проложены очень давно. Он думал о войсках, которые двигались по ним в прошлом, до того как появилась здесь эта новая армия с танками, «виллисами», бульдозерами, грузовиками и самоходными пушками. В Нормандии эти миллионы колес не имели особого значения. Люди перебегали от изгороди к изгороди, и какая-нибудь деревушка, захваченная с тяжелыми потерями, уже знаменовала собой серьезный успех.

Стоило немного повернуть голову, и видны были выведенные из строя германские машины. Словно уступая дорогу, они жались по обочинам, часто на их буро-красно-зеленой маскировочной раскраске были заметны следы огня, уничтожившего все, кроме стального остова. У иных расщепленные дула орудий раскрылись подобно диковинным цветам; колеса, оторвавшиеся от транспортеров, создавали впечатление безнадежного хаоса. Американцы неслись вперед мимо этих немых свидетелей поспешного отступления, мимо крестьян, пахавших в полях, на которых торчали брошенные противотанковые пушки, мимо взорванных дорожных завалов.

Иетс не уставал любоваться этой картиной. Каждая миля пути, каждая разбитая германская машина подтверждали слова, которые, казалось, выстукивали колеса грузовика на древнем булыжнике дороги: «И на них есть управа… есть управа… есть управа…» Только теперь Иетс начал понимать слова, сказанные мадемуазель Годфруа, учительницей из местечка Изиньи: «Мы уже почти примирились с мыслью, что этих людей нельзя обратить в бегство. А они все-таки побежали».

Разбитые танки и орудия немцев означали если не самое победу, то хотя бы возможность ее. Ведь это — дорога на Париж. Иетс вспомнил, что сказал своим подчиненным полковник Девитт, когда по приезде из Англии принял командование отделом:

«Освобождение Парижа, о котором уже можно говорить с уверенностью, явится для немцев психологическим ударом. С точки зрения стратегической — это нуль. Нам было бы гораздо важнее захватить лишний порт на Ламанше для снабжения армии. Но мы знаем, что немцы придают столице Франции большое, символическое значение. Поэтому освобождение Парижа будет для них ударом. И наша задача — сделать этот удар как можно более чувствительным ».

С первого взгляда полковнику Девитту нельзя было дать его лет. У него была фигура спортсмена и цвет лица человека, который не прочь выпить. При взгляде на его прямой, высокий лоб, изрезанный морщинами, всякий чувствовал, что он не бросает слов на ветер.

— Что это с ним? — спросил Иетс Крерара. — У него всегда так дрожат руки?

— Нервная система не в порядке, — объяснил Крерар. — В иные дни это особенно сказывается, и боли его мучают.

— Так зачем же он здесь?

Крерар пожал плечами:

— Сам захотел. Я не сомневаюсь, что ему бы дали спокойную работу в Вашингтоне.

В заключение Девитт сказал:

— Задача ясна. Но не льстите себя надеждой, господа, что выполнить ее будет легко!

Почему-то Иетсу думалось, что не будь Девитта, это было бы еще много труднее.

Париж был не только объектом. Париж был мечтой.

По-своему мечтал о Париже Макгайр, сидя за рулем виллиса, в котором ехали Люмис и Крэбтриз. Откуда взялись эти мечты, он бы не мог объяснить. Вероятнее всего, их породили журналы и фильмы, снимки и рассказы, ходившие среди солдат…

Гостеприимный город, в нем большие дома и красивые женщины, и говорят там слишком быстро. Он бывал в больших городах, — видел проездом Нью-Йорк и время от времени наезжал из Роки-Крик в штате Кентукки в Луисвилл. Но если подумать, так Луисвилл — всего только Роки-Крик, помноженный на пятьдесят или на сто, а Нью-Йорк — город для дураков: с солдата дерут там за все втридорога, а продают дрянь. А вот Париж… В Париже можно иметь и то, о чем только мечтаешь по ночам, да еще бесплатно или почти бесплатно, — немного денег он готов потратить, нужно же и французам жить. В Париже — чего душа просит: вино, театры, танцы, нескончаемое гулянье и днем и ночью.

Макгайр, конечно, и вида не подал, когда Люмис приказал ему готовить машину, чтобы ехать в Париж. Поглядывая одним глазом на капитана и в то же время следя за дорогой, он думал о том, что Люмис — неплохой парень. Он вовсе не против того, чтобы быть у Люмиса шофером. Ведь в конце пути — Париж.

Люмис, уносясь во тьму, восхищался собственной храбростью, но начинал сомневаться в своем благоразумии.

Пока они оставались на базе, ему казалось, что наступать очень просто. Немцы, как его уверяли со всех сторон, обращены в бегство и едва ли скоро остановятся, не говоря уже о том, чтобы огрызнуться на своих преследователей. Единственное, что от него требуется — это вскочить в машину и ехать по дороге в Париж примерно с такой же скоростью, с какой немцы отступают.

Париж — это спелый плод. Если хочешь отведать его, нужно быть на месте, когда он упадет на землю. А Люмис твердо решил его отведать. Он стольким пожертвовал из-за этой войны: ленивой, размеренной жизнью; своим магазином радиотоваров; возможностью сколотить капиталец — его жена Дороти каждую неделю пишет ему о том, как дома, в Америке, люди богатеют. Армия перед ним в неоплатном долгу. Одним из первых оказаться в Париже — его право.

Крэбтриз блаженно улыбался.

— Вот удивятся они там, в Филадельфии, когда узнают, что мы первыми попали в Париж! — Тощая старшая сестра, которая вечно пытается им командовать; мать, которая в порыве любви и гордости называла его своим солдатиком. Теперь-то он им покажет.

Впереди, в прозрачной шелковистой синеве летней ночи Люмис увидел какое-то черное пятно.

— Сбавить ход! — приказал он Макгайру. — Мы в любую минуту можем встретить сопротивление…

«Сопротивление» оказалось кучкой застрявших на дороге грузовиков.

— Ну что ж, — сказал Люмис с облегчением, — значит, впереди нас еще есть войска.

Торп тоже мечтал о Париже.

Париж был для него историей — узкие улочки с покривившимися домами, булыжник, по которому в Средние века стекали помои, а позже — кровь мушкетеров. Он испытывал смиренное чувство человека, сознающего, что его родина — страна почти без истории; он принимал старину со всем хорошим и плохим, что в ней было, и окружал ее ореолом славы.

Нравился ему и размах Парижа. Здесь все делается на широкую ногу — не то что в Америке. Там прокладывают улицу, чтобы по ней ездить; здесь — потому что очень красиво, когда в городе есть площадь Etoile — звезда, от которой лучами расходятся бульвары.

Но главное — Париж населяют люди, миллионы невоенных людей. Среди них можно затеряться, почти почувствовать себя одним из них, отдохнуть от армейской муштры, от обстановки, в которую тебя втиснули против воли, от дисциплины, рассчитанной на дураков.

Он мечтал, что в Париже, окунувшись в пеструю толпу, он снова обретет себя и станет человеком.

Крерар страшился свидания с Парижем, и все же одна мысль о задержке приводила его в трепет. Он надеялся, что в самом городе немцы не окажут сопротивления; он знал, что Париж сильно изменился со времени его поспешного отъезда. Город не мог не измениться — немцы на всем оставляют свой отпечаток. Удалось ли им поставить свое клеймо на живом, трепещущем теле Парижа?

Нет, не может быть, чтобы Париж разрушили. Крерар так хотел снова увидеть знакомые места — Монпарнасс, кафе, где они с Евой сиживали вечерами, потягивая creme de menthe или скверный лимонад, так же неразрывно связанный с сутолокой бульваров, как гудки такси. Ах да, такси у них больше нет. Есть «вело-такси» — велосипеды с каретками. А что сталось с людьми, которых он знал? Живы ли они, работают ли в своих ателье, в театрах? Многие ли из них продались немцам? Многие ли из женщин — брызжущих жизнью, похожих на горящий, но никогда не сгорающий уголь, — многие ли из них умерли для него, польстившись на покровительство немецкого офицера — тупого болвана или лощеного франта?

Впрочем, люди — это неважно. Ему нужна душа, аромат Парижа. Вот что он должен там найти, потому что без этого аромата немыслима Ева. Париж — последний этап на пути к его ферме, а там он снова обретет свою Еву, которая не может жить в чужом скучном Нью-Йорке и отдаляется, уходит от него, как его молодость.

А Париж, казалось, крепко спал, но это был сон перед великим пробуждением. Таит ли он в себе вожделенный Грааль — о том никто не ведал.

2

Головной танк остановился в том месте, где боковая дорога вливалась в шоссе, ведущее на Париж.

На карте этот пункт назывался Рамбуйе — небольшой, ничем не примечательный городок, каких много в этой части Франции: мэрия, школа, церковь, публичный дом, гараж и заправочная станция; дома почти сплошь серые, так что не разобрать, сколько им лет. В лучах вечернего солнца серые стены казались розоватыми, а окна кое-где горели золотом.

На тротуарах были свалены остатки немецкого завала — толстые бревна, расщепленные взрывами, бруски бетона, спутанная колючая проволока. Прислонившись к обломкам, сержант Лестер наблюдал за работой своей команды. Они хорошо потрудились над этим завалом, хорошо потрудились на всем протяжении дороги, которую они расчищали для дивизии Фарриша.

Со своего места он увидел, как подошла с боковой дороги и остановилась танковая колонна. Танки явно были американские, иначе Лестер сразу бы смылся; но его все же встревожило, почему группа легких танков появилась в Рамбуйе с этой стороны. К тому же танкисты вели себя неосторожно, словно только о том и думали, как бы подышать свежим вечерним воздухом.

Лестер не спеша подошел к головному танку и тут только разглядел на его борту полустертые и размытые дождем французские опознавательные знаки.

Командир танка вылез из люка, соскочил наземь и стал восторженно трясти руку Лестеру. По мнению Лестера, рукопожатие было слишком продолжительным и пылким. Француз улыбался и быстро говорил что-то. Наконец он отпустил руку Лестера и указал на дорогу, ведущую в Париж.

Лестер решительно замотал головой.

Француз взволновался. Он сделал красноречивый жест сначала в сторону танков, потом опять в сторону Парижа.

— Нет, нет, — сказал Лестер. — Мы, — он ткнул себя большим пальцем в грудь, — Париж!

Француз всплеснул руками. Он разразился целым потоком гневных слов. Потом повернулся к танку, всем своим видом показывая, что намерен двинуться вперед.

Нервный народ, подумал Лестер. Дернув француза за рукав, он указал на свой автомат и сказал:

— Пиф-паф! Придется вас, милейший, застрелить, если вы не бросите эти штучки.

Француз вынул из кобуры маленький револьвер и тоже сказал:

— Пиф-паф!

Потом они оба расхохотались, и Лестер, заявив: «Вы с моим капитаном — туда», повел француза к зданию школы, где находился командный пункт капитана Троя.

Не прошли они и нескольких шагов, как по той же дороге подошла еще одна группа танков и остановилась в хвосте первой. Тогда первая с грохотом въехала на шоссе. Перед узким проходом у разобранного завала головной танк остановился в ожидании приказа. И в ту же минуту подкатившая по главной дороге колонна открытых американских транспортеров затормозила перед прочным барьером, который образовали собой французские танки и остатки завала.

Шоферы стали перекрикиваться, и так как американцы не понимали, что кричат французы, а французы не понимали американцев, шум и ругань поднялись оглушительные. Но даже при желании ни та ни другая сторона не могла бы уступить, потому что обе колонны, сцепившиеся головами, с каждой минутой все больше вытягивались в длину.

Трой сидел за учительским столом в классной комнате на первом этаже школы. Он читал написанные на доске алгебраические примеры, проверяя, может ли он еще их решить, и старательно отводя глаза от красующейся наверху доски надписи: «Лейтенант Хандлер — осел!» Хоть бы только Хандлер не вошел сюда. Хандлер велит кому-нибудь стереть с доски, будет искать виновного, никого не найдет и только выставит себя на посмешище. К тому же Хандлер и правда осел.

Трой думал о том, давно ли у здешних ребят был последний урок алгебры. Еще утром в городе были немцы; они построили завал на дороге, а потом по каким-то причинам решили уйти. Вчера город обстреливали американцы, несколько домов было разрушено, почти все жители убежали в поле и в лес. Мало кто вернулся в город; это очень удобно: трудно разобрать, кто здесь держит чью сторону. Трою вовсе не улыбалось заниматься гражданским населением в дополнение к своей основной задаче — расчищать дорогу на Париж.

Когда в класс вошел Лестер с французским офицером, Трой сразу почуял неладное. Французским войскам здесь быть не полагалось.

Он встал с удобного учительского кресла, взял под козырек и пожал французу руку.

— Сходите за Траубом, — приказал он Лестеру. Трауб считался в роте специалистом по переговорам с французскими фермерами относительно яиц, сидра и более крепких напитков.

Трауб явился.

Пока он объяснялся с французом, Трой внимательно разглядывал своего союзника. Он даже обошел его кругом. Выглядел француз неважно — худой, одет в какую-то смесь из американского, английского, старого французского обмундирования. С Траубом они, видимо, отлично поладили: смеются, пожимают плечами и лопочут без конца, точно у них больше и дела нет, кроме как любезничать, точно немцы за тридевять земель, точно самое главное в жизни — приятная компания. Да, французы не понимают, что дела нужно делать быстро; потому, наверно, нацисты и покорили их так легко.

Из всего разговора Трой разобрал только одно слово: — «де Жанненэ», — но и этого было достаточно, чтобы еще усилить его тревогу; де Жанненэ командовал французской бронетанковой дивизией; какого черта частям этой дивизии нужно в Рамбуйе?

Трауб подтвердил его опасения. Напоследок обменявшись с французом комплиментами, он обратился к своему начальнику:

— Ну вот, сэр, я, кажется, разобрался: танки этого лейтенанта входят в состав авангарда французской бронетанковой дивизии. Остальные их части тоже сюда подтягиваются. У них приказ — продвигаться по дороге Рамбуйе — Париж и при первой возможности вступить в столицу.

— Раньше нас?

Трауб перевел вопрос французу. Тот выразительно вздернул плечи и заговорил вежливо и быстро.

— Да, — сказал Трауб.

— Черт бы побрал этих связистов! — Трой схватил со стола кусок мела и, прицелившись, швырнул его в угол комнаты, прямо в плевательницу. — Почему нас ни о чем не извещают? Скажите ему, что мне все равно, кто первым войдет в Париж, но я подчиняюсь приказу. Я не могу пропустить его, пока не выясню, в чем тут дело.

Трауб начал переводить. Француз натянуто улыбнулся.

— Он говорит, что подождет немножко в Рамбуйе, — перевел Трауб, — но не очень долго. Он должен выполнять приказ своего начальства.

— Вот что, Трауб, — на верхней губе у Троя выступили капельки пота. — Извольте разъяснить этому молодчику, что без моего разрешения он отсюда не двинется. Да так разъясните, чтобы он понял!

— Слушаю, сэр.

Мысленно Трой уже видел дорогу на Париж и затор из сломанных французских машин, через которые не могут пробиться тяжелые танки Фарриша. Он обернулся к Лестеру:

— Свяжите меня с штабом полка. Телефон заработал?

— Нет, капитан, еще не работает.

— Ну, так попробуйте по радио. Да поживее!

В меркнущем свете дня взору Троя представилось безотрадное зрелище. Улица перед школой была забита всевозможными машинами, французскими и американскими. На узкой мостовой, где с трудом могли разъехаться две телеги, стояли в два ряда танки и самоходные пушки, грузовики с прицепами, транспортеры, бульдозеры и тягачи. Американцы задержали французов, — об этом позаботился Лестер, поставивший у разобранного завала десять здоровенных солдат. Французы в отместку закрыли путь американцам.

Французские шоферы отпускали веселые шутки, хриплыми голосами пели песню, разражаясь хохотом после каждого куплета. Они от всей души наслаждались забавным приключением, в то время как американцы отдыхали, откинувшись на сиденьях, помня, что в армии всегда так — то гони сломя голову, то сиди и жди. Они отлично понимали, что участвуют в гонке — в гонке на Париж. Но пока и они, и их соперники заперты на этой паршивой дороге, волноваться нечего.

О господи, подумал Трой, что если об этом узнают немцы! Он не был наделен богатым воображением, но достаточно долго пробыл на фронте, чтобы ясно представить себе нападение немцев с воздуха на эти машины, когда они стоят, как сейчас, вплотную одна к другой, чуть что не трутся бортами. Да и не обязательно с воздуха! Одной роты пехотинцев с пулеметами и ручными гранатами хватило бы, чтобы вызвать панику, и тогда поди разбери, где противник, все стреляют друг в друга, пули отскакивают от домов, командуют и французы и наши. А в результате полный разгром! Рвутся боеприпасы в танках и зарядных ящиках, летят в воздух сталь и человеческие тела…

На него наседали офицеры и младшие командиры, все хотели знать, что творится и долго ли им еще ждать.

Из школы вышел Лестер.

Через головы окружившей его шумной толпы, через головы французских и американских солдат, уже затеявших мену сигаретами и спиртным, Трой заорал:

— С полком связались?

— Нет еще.

— Попробуйте еще раз! Пробуйте, пока не добьетесь.

Зараженный тревогой своего начальника, Лестер кинулся обратно в здание школы и заорал на радиста.

Радист защищался:

— Сам попробуй, если можешь. Полк ведь тоже не стоит на месте, понятно?

Машины и войска продолжали двумя потоками вливаться в Рамбуйе.

Наступил вечер. И вечером прибыл де Жанненэ.

Длинный и тощий, опираясь на трость, генерал стоял перед затемненными окнами кафе «Монтобан», которое французы использовали как временный командный пункт.

Полковник танковых войск в съехавшей набок каске виновато оправдывался:

— Американцы… Они нас не пропускают. Чтобы прорваться вперед, нужно дать им бой…

— Не пропускают? — переспросил де Жанненэ. — Кто не пропускает?

— Американский капитан.

— Ка-пи-тан?

Полковник съежился.

— Господин генерал… Американский капитан действует по приказу генерала Фарриша! Генерал Фарриш должен прибыть сюда.

— Мы его подождем, — сказал де Жанненэ. Он знаком приказал своему адъютанту расставить складной стул на тротуаре, у столика.

— Здесь будет мой штаб, — сказал он адъютанту. — Сидру!

— Сидру! — сказал адъютант хозяину кафе «Монтобан», который совсем затерялся среди множества мундиров.

Сидр поставили на столик, и генерал стал его потягивать, закрывая небольшие глазки и всем своим лицом, похожим на морду гончей, выражая полное удовлетворение. Полковник почтительно заметил, что поскольку Рамбуйе расположен на переднем крае, генералу не стоило бы здесь оставаться.

— Очень опасно! Очень опасно, господин генерал!

Де Жанненэ постучал тростью о тротуар и закинул ногу на ногу.

— Я здесь потому, что следую в Париж. Я не отступлю ни на шаг!

Уиллоуби влетел в Рамбуйе на своем «виллисе». Крерар, пристроив котенка Плоца за пазухой кителя, сидел на заднем сиденье, обеими руками вцепившись в стальные поручни. Он вздохнул с облегчением, когда машина замедлила ход.

— Куда вы так спешите?

— В Париж! — ответил Уиллоуби и щелкнул языком. — Да и неудобно, если старик будет нас ждать.

Машина остановилась. Уиллоуби встал и огляделся.

— Как всегда, беспорядок, — заметил он и приказал шоферу: — Поехали!

Поровну наделяя бранью французов и американцев, шофер повел «виллис» среди сгрудившихся машин, по тротуарам, в объезд фонарных столбов и выступающих на улицу крылечек.

Потом «виллис» задержали.

— Почему остановка?

Шофер указал вперед: перед машиной стоял, раскинув руки, рядовой Шийл и отчитывал его:

— Не видишь разве, что путь закрыт, проезда нет? Катись к черту, откуда приехал!

Уиллоуби выскочил из машины и двинулся к Шийлу.

Тот увидел запыленные золотые листья на плечах офицера. Уиллоуби сказал, не повышая голоса:

— Вот что, молодой человек, вы на моего шофера не кричите. Он делает, что может. И будьте добры, сойдите с дороги, нам нужно проехать.

Шийл в течение нескольких часов беспрерывно отругивался, и поэтому он сказал коротко и ясно:

— Я подчиняюсь приказу.

— Ну, знаете ли, приказы…

Шийл смутился.

— Я ведь тоже мог бы дать вам приказ, так? — сказал Уиллоуби.

Шийлу не понравился его снисходительный тон. Голос Уиллоуби зазвучал чуть-чуть резче:

— Мы, видите ли, торопимся, молодой человек.

— Все торопятся, сэр! — отвечал Шийл устало. — Я подчиняюсь приказам капитана Троя.

— Капитан Трой. Так, — кивнул Уиллоуби. — А кто он такой?

— Мой ротный командир, сэр. Он вон там, в школе.

— Прекрасно, — улыбнулся Уиллоуби. — Я скажу капитану Трою, что у него хорошие солдаты.

— Благодарю вас, сэр.

Уверившись, что майор повернулся к нему спиной, Шийл сплюнул.

До школы было совсем близко. Мимо дремлющих на лестнице солдат Уиллоуби и Крерар пробрались в класс. Трой спал, склонившись головой на учительский стол.

Уиллоуби потряс его за плечо.

Трой вскочил, моргая спросонья.

— Чем могу служить, майор?

— Я — майор Уиллоуби, отдел разведки и пропаганды. Это — мистер Крерар.

— Трой, сэр, Джемс Трой.

— Нам нужно попасть в Париж, капитан Трой. А у вас там стоит один молодчик и не пропускает нас.

— Угу, — кивнул Трой. — У меня там несколько молодчиков, они никого и ничего не пропускают.

— Разрешите узнать, почему?

— Майор Уиллоуби, у вас что, есть сведения, что Париж взят?

— Но ведь он вот-вот будет взят.

— Пока еще не взят, — медленно сказал Трой. — Видите ли, сэр, брать-то его предстоит нам.

Уиллоуби внимательно вгляделся в этого завоевателя Парижа. Лицо у Троя было мужественное, грубоватое, только в красных полосах, оставшихся на щеке, под которую он во сне подложил руку, было что-то детское. Он смотрел на Уиллоуби, словно хотел сказать: «Вот так-то. И что вы теперь думаете предпринять?»

Уиллоуби насторожился.

— Вы хотите сказать, что впереди вас никого нет?

На щеках у Троя появились ямочки.

— По мне, как хотите, майор. Если сумеете пробраться через заторы на улицах, — поезжайте, счастливой дороги. Я пошлю с вами солдата, он передаст часовым, чтобы вас пропустили.

Уиллоуби засмеялся.

— Не трудитесь, капитан! Мы с мистером Крераром не настолько честолюбивы.

— Ясно, — сказал Трой.

— Вы случайно не знаете, не здесь ли некий полковник Девитт? Мы должны были с ним встретиться по ту сторону Рамбуйе.

— Нет, к сожалению, не знаю, — сказал Трой. — Но из Рамбуйе вперед никто не двинулся, за это ручаюсь.

— Так, может, вы нам посоветуете, где переночевать?

Трой оглядел комнату.

— Располагайтесь здесь. Но слишком много места не занимайте. Скоро сюда придет часть моих солдат, им тоже нужно поспать.

— А вы не заняли никакой гостиницы? — Уиллоуби старался представить себе, как можно втиснуться в школьную парту. — Или какой-нибудь дом? Где у вас помещаются офицеры?

Трой взглянул на небритые, обвислые щеки майора.

— Мы здесь на передовой, сэр. Стоит ли устраиваться в гостиницах, когда тебя в любую минуту могут сорвать с постели.

— Но ведь кругом все тихо, — нерешительно сказал Уиллоуби.

— А это потому, что мы не знаем, где находятся немцы.

— Понимаю! — сказал Уиллоуби. Он вытащил из вещевого мешка бутылку и протянул ее Трою. — Не хотите ли?

Трой посмотрел на бутылку, осветив ее сзади своим фонариком.

— Не прогадаете, — сказал Крерар. — Мы по дороге пробовали. Прикладывайтесь!

Трой отпил солидный глоток и передал бутылку Уиллоуби. От Уиллоуби она перешла к Крерару, от него опять к Трою.

Вошел сержант Лестер, явно — с донесением.

Трой сказал:

— Прежде всего, сержант, нужно выпить. — И добавил, лукаво взглянув на Уиллоуби: — Ведь вы разрешите, майор?

Крерар улыбнулся. Уиллоуби сдержал недовольную гримасу:

— Ну, разумеется. Угощайтесь, сержант.

Лестер глотнул, потом вытер рот и сказал, с сожалением ставя бутылку на стол:

— Вы ее лучше приберегите, капитан.

Он наклонился к Трою и шепнул ему что-то на ухо.

— Наконец-то! — сказал Трой. — Теперь узел распутается.

Не успел он сунуть бутылку под стол, как дверь распахнулась и в узком проходе между партами появился Фарриш. Его сопровождал только Каррузерс.

— Сколько времени продолжается это безобразие, капитан? — спросил Фарриш.

Уиллоуби показалось, что воздух зарядили электричеством. Снова увидеть генерала, увидеть, как он вошел в комнату и сразу овладел положением, доставило ему прямо-таки эстетическое удовольствие. Как и тогда, в Шато Валер, его неудержимо влекло к Фарришу.

— Сколько времени эти французы не дают нам дорогу? — Фарриш топнул ногой. — Дождусь я от вас точного ответа, капитан?

Трою еще не доводилось встречаться с генералом Фарришем.

— Часов с пяти, сэр, с тех пор как их головные машины подошли к перекрестку. Ваш приказ, сэр, — держать дорогу открытой для продвижения наших частей.

Уиллоуби не понравилось, как Трой держит себя с генералом. Очень уж просто. Увалень, да и только. Оставь такого наедине с красивой женщиной, он и то поленится пальцем шевельнуть.

— И это вы называете «держать дорогу открытой»? — спросил генерал.

Всякий прямой ответ Фарриш мог использовать для целого потока обвинений. Трой вильнул в сторону.

— Сейчас в городе генерал де Жанненэ, сэр, — сказал он, давая понять, что теперь оба командующих могут сами разрешить проклятый вопрос.

— Знаю, — сказал Фарриш. — Я с ним поговорю. — За этим слышалось: «И надеру ему уши и спущу с него шкуру». — Кто здесь знает по-французски?

И Крерар и Уиллоуби сделали шаг вперед. Толстая физиономия Уиллоуби выражала неподдельную преданность.

— Э, да я вас помню, вы листовку выпускали, — сказал Фарриш. — Какого черта вы околачиваетесь в этой паршивой дыре? В Париж хотите, а?

— Да, сэр, — сказал Уиллоуби. — Если вы нас возьмете с собой…

— Мы должны встретиться здесь с полковником Девиттом, — пояснил Крерар.

— Девитт! — Фарриш стукнул правым кулаком по левой ладони. — Эх, как мал свет, а? — Он захохотал, и Уиллоуби расплылся в улыбке. — Мы же с ним хорошо знакомы и давно. Ну, как он? Пошли, пошли, господа. Вы тогда неплохо поработали с этими бумажками — и пленные были — помню, помню! Мы покажем этому французу. — Он двинул ногой парту. — Прикажите убрать этот хлам, капитан Трой.

Крерар задержался на минуту.

— Капитан Трой! Если сюда зайдет полковник Девитт, будьте добры, скажите ему, где мы.

— Идем, идем, мистер! — крикнул Фарриш.

И он исчез, как комета, хвост которой являли собой Уиллоуби, Каррузерс и Крерар.

Сержант Лестер нырнул под учительский стол и выудил бутылку. Он протянул ее Трою.

— Уф! — Трой вытер лоб, потом поднял бутылку. — За то, чтоб подольше поспать!

Сержант с грустью следил за быстро убывающей влагой.

— Лестно видеть генерала, — сказал он, — а еще лучше, когда его нет.

Сражение между Фарришем и де Жанненэ началось по старинке, с рекогносцировки. Оба до поры до времени приберегали главные силы.

Де Жанненэ, уже принявшийся за третью бутылку сидра, предложил стаканчик Фарришу. Тот вежливо поблагодарил и в ответ предложил сигару.

— Переводите, — сказал он Уиллоуби: — Я давно мечтал познакомиться с генералом, наслышан о его бранных подвигах, ну и всякая такая мура, сами знаете.

— Знаю, — сказал Уиллоуби. — Я юрист. — И залился соловьем.

Француз слегка поклонился всем корпусом. Он ответил комплиментом на комплимент, однако добавил, что сожалеет о не вполне благоприятных обстоятельствах, при которых состоялось их знакомство.

— Почему же? — сказал Фарриш, которому хотелось выяснить, много ли де Жанненэ известно об общем плане наступления. — Вы можете следовать за нами в Париж. Эта операция явится образцом единства и согласованности в действиях союзников.

На самочувствии де Жанненэ уже начало сказываться огромное количество поглощенного им сидра. Он высоко ставил требования этикета; ему не хотелось прерывать этот важный разговор, а чтобы сократить его, приходилось высказываться с нежелательной прямотой.

— Согласованность и единство! — сказал он. — Превосходно, я согласен. Правильно! Но порядок, порядок будет иной, господин генерал! Вы будете следовать в Париж за нами; и я считаю, что соответствующие приказы нужно дать немедленно. Время не терпит, а положение наше в Рамбуйе невыносимое.

Вот наглец, подумал Фарриш.

— Невыносимое! — сказал он. — А по чьей милости оно невыносимое? Чьи машины забили дорогу? Меня-то не было, когда это случилось, а вы здесь уже сколько времени сидите. У вас что, глаз нет? Не видите, какая получилась мишень для немцев?

Распаляя в себе благородный гнев — и лишь изредка замолкая, чтобы дать время Крерару и Уиллоуби в чуть более мягкой форме перевести его речь, — он мысленно подыскивал довод, которым мог бы выбить козырь из рук у француза. Фарриш прекрасно знал, что право на стороне де Жанненэ, а сам он находится в Рамбуйе без всяких на то оснований. Где-то, далеко от фронта, политики сговорились, что первыми в Париж войдут французы.

И вот откопали этого де Жанненэ с допотопными залатанными танками, которым не устоять перед мало-мальски приличной противотанковой обороной, и подарили ему триумф, ради которого воевали американцы, воевал генерал Фарриш!

— Если случится несчастье, — крикнул Фарриш, — вы отвечаете!

Де Жанненэ почесал свой длинный нос. Сейчас он был похож не на генерала, а на конторщика, страдающего несварением желудка. Да, в течение нескольких часов он был старшим по чину во всем Рамбуйе, так что формально упреки Фарриша справедливы. Но де Жанненэ был почти уверен, что американец бушует неспроста; его цель — скрыть самое главное: что Фарриш задумал незаконно пролезть вперед. И де Жанненэ решил сохранить хладнокровие.

— Господин генерал, — сказал он. — Я — разумный человек. Я, как и вы, старый солдат. Я подчиняюсь приказам и никогда не действую самовольно.

Фарриш раздавил в пальцах свою сигару и бросил ее в стакан. Де Жанненэ заметил, что слово «приказы» задело его за живое.

— Я получил приказ преследовать и бить противника, где бы я его ни встретил, — сказал Фарриш. — И я буду преследовать его до самого Парижа.

— На Париж открыта всего одна дорога, — возразил де Жанненэ. — Вот эта самая дорога, через Рамбуйе. Вы выбрали легкий способ преследования.

Фарриш встал со стула.

— О черт! А почему эта дорога открыта? Потому что я ее расчистил, вот почему!

— Еще бутылочку! — крикнул де Жанненэ. Он ерзал на стуле и напряженно хмурился, стараясь побороть действие сидра. — Садитесь, господин генерал.

Но Фарришу казалось, что он нащупал способ обойти француза. Правда, он не посчитался с решением политиканов — он вырвался вперед, достиг Рамбуйе, и еще бы немножко, выгадай он несколько лишних часов, проскочил бы через этот городишко прямо к Парижу. Де Жанненэ помешал ему, но де Жанненэ не на что опереться, — у него нет ни настоящего правительства, ни территории, ни промышленности, есть только скопище добровольцев. Он и живет, и ест, и воюет, и снабжается милостью Англии и Америки — главным образом Америки, — и нечего с ним деликатничать.

— Так что же вы хотите? — спросил он, снова опускаясь на шаткий стул кафе «Монтобан». — Чтобы я вас пропустил в Париж и позволил вам вообразить, будто вы выиграли войну? Да кто вы такие, черт побери? Мы воюем беспрерывно с самых берегов Нормандии. Одна моя дивизия потеряла шесть тысяч солдат, и для чего? Чтобы ваши колымаги первыми въехали в Париж?

У де Жанненэ побелел кончик носа.

— Генерал Фарриш, — сказал он и добавил, обернувшись к Уиллоуби: — Прошу вас, господин майор, переведите это как можно точнее… Генерал Фарриш, мой народ воевал значительно дольше, чем вы. Чтобы не сложить оружия, я бежал из своего отечества. Я пожертвовал своей семьей. Я прошел половину Африки с солдатами, одетыми в лохмотья, изнемогавшими от голода и жажды. Как и вы, мы с боями пробились к Парижу, и я прошу вас не забывать об этом.

Уиллоуби старательно переводил. Интонациями своего маслянистого голоса он, где мог, подчеркивал резкость де Жанненэ. Ему так хотелось, чтобы Фарриш стер француза в порошок — и ради себя и ради Америки. Уиллоуби начинал постигать, что такое национальная гордость.

Речь де Жанненэ привела Фарриша в бешенство. Бедным родственникам нечего соваться в гостиную.

— А где бы вы сейчас были, — проговорил он, устремив на француза грозный взгляд, — где бы вы были, если бы не мы? Пеклись бы, как черти у какого-нибудь озера Чад? Все ваше оружие получено от нас, все снаряды, которые вы выпустили, изготовлены нами, все пайки, которые вы поедаете, отняты у наших солдат, а теперь вы хотите вырвать у нас из рук победу? Бросьте вы эти шутки! Мы союзники — пусть. Но и среди союзников каждый должен знать свое место.

Де Жанненэ не мог больше выдержать. Он встал и деревянной походкой удалился в кафе.

Фарриш был озадачен. Неужели де Жанненэ прекратил разговор? Но ведь так продолжаться не может — с каждым часом растет опасность, что немцы обнаружат уязвимую позицию союзников в Рамбуйе.

Фарриш тоже встал, сердитым жестом запретил сопровождать себя и двинулся в кафе «Монтобан» искать де Жанненэ. Пройдя через полутемную комнату и коридор, он наконец увидел голову и плечи генерала — остальное скрывала низкая деревянная дверь, еще не переставшая раскачиваться на петлях. Фарриш пристроился рядом с де Жанненэ, снедаемый злобой не столько к генералу, сколько к политиканам и к заправилам из верховного командования — к истинным виновникам, которые связали ему руки в момент, когда он почти достиг цели. Нет, в другой раз они не обманут его своим нытьем насчет согласованных действий и единой стратегии. Теперь будет так: каждый за себя; и он уж сумеет о себе позаботиться.

— Знаете что, — неожиданно сказал де Жанненэ. — Мне все равно. Запросим штаб армии. Пусть решают.

— Вы говорите по-английски?

— Разумеется.

— Ах, вот что… Я, может быть, допустил излишнюю резкость…

— Ваши переводчики были чрезвычайно любезны.

Значит, де Жанненэ одурачил его. Но все равно, Фарриш не мог допустить, чтобы в дело вмешалось командование армией: не окажись он запертым в Рамбуйе, он мог бы оправдать свой бросок требованиями тактической обстановки; но поскольку он и де Жанненэ заняли трамплин одновременно и поскольку француз не желает уступить ему первое место, всю вину свалят на него одного.

— А мы, — сказал де Жанненэ, пропуская Фарриша вперед, — могли бы подождать здесь, пока не придет ответ из штаба армии.

— Ну нет, дудки! — сказал Фарриш. — Вы, очевидно, не понимаете, чем это пахнет, зато я понимаю. — В нем опять стала накипать злоба. — Проезжайте вперед, я не возражаю. Катитесь отсюда — и чем скорее, тем лучше.

Де Жанненэ потянулся пожать ему руку:

— Общими силами, господин генерал, общими силами!

Генералы вместе вышли из кафе. Подойдя к столику, де Жанненэ поднял свой недопитый стакан.

Фарриш только посмотрел на свой стакан, который за время его отсутствия вымыли и наполнили снова. Он сказал:

— Пробкой пахнет, — и не стал пить.

Стоя перед зданием школы, Фарриш смотрел, как из гущи его дивизии выбираются подразделения де Жанненэ.

Он приказал всем уйти и оставить его одного. Отойдя в сторонку, Каррузерс и группа штабных офицеров смотрели, как их начальник пьет горькую чашу унижения.

Среди них был и Уиллоуби. Фарриш получил щелчок, но Уиллоуби теперь еще сильнее в него верил и сочувствовал ему. Прослушав спор между генералами, Уиллоуби понял, что дело Фарриша — дрянь, и оценил, что тот все же попробовал тягаться с французом. Фарриш — человек в его вкусе и может оказаться ему полезен. Фарриш смел и пойдет напролом, чтобы добиться своего. Пусть сегодня у него ничего не вышло — когда-нибудь выйдет. Сколько раз Уиллоуби наблюдал, как старик Костер — главный компаньон юридической конторы «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби», спокойно выслушав неблагоприятное для него постановление низшей судебной инстанции, еще крепче вгрызался в дело, нажимал еще несколько кнопок, добывал еще нескольких свидетелей и в высшей инстанции выходил победителем. Великое дело — умение заглядывать вперед!

Генерал провожал глазами французские машины, уходящие в Париж; из выхлопных труб летели искры, стучали колеса транспортеров, и частые разряды в цилиндрах напоминали выстрелы.

Наконец, видимо, решив, что с него довольно, он повернулся на каблуках и вошел в здание школы.

В классе, где раньше был командный пункт Троя, на крышке парты сидел пожилой офицер в расстегнутом плаще. При виде Фарриша он встал и тяжелыми шагами направился к нему.

— Фарриш! — сказал он приветливо, — ну, как дела?

Фарриш взял его за руку, повел к учительскому столу и сказал, указывая на единственный стул: — Садитесь, Девитт.

— Вы сами садитесь! Ведь вы, наверно, устали.

— Да… Как-никак, весь день в пути. О черт… Я так зол, мне не до отдыха. Слышали, какую мне свинью подложили?

— Мне Уиллоуби сказал, что вы, вероятно, захотите со мной повидаться. И упомянул в двух словах о вашей размолвке с де Жанненэ.

— Размолвка! — сказал Фарриш. Он уткнул один палец в стол возле чернильницы, а другой — возле куска мела, на расстоянии нескольких дюймов. — Вот сколько мне оставалось до Парижа. А тут — сговорились за моей спиной, и только я Париж и видел.

Девитт внимательно посмотрел на генерала.

— Что мне сказать вам в ответ?

Отношения между этими двумя людьми были несколько необычные, и, вероятно, Девитт понимал это лучше, чем Фарриш. Фарриш был моложе годами, но старше чином. Быстро пройдя путь от безвестного командира танкового батальона до командующего закаленной в боях бронетанковой дивизией, Фарриш не мог не рисоваться, даже в присутствии человека, знавшего его, когда в военном отношении он был младенцем.

— Что сказать в ответ… — повторил он. — Да то, что вы об этом думаете. Такого дилетантского, подлого, никчемного распоряжения…

— Вы спрашиваете моего мнения, но едва ли оно вам понравится.

— А вы скажите! Я не боюсь.

Рукою в перчатке Девитт осторожно отставил в сторону чернильницу.

— По-моему, правильно, что французам позволили освободить свою столицу. — И, не дав Фарришу времени возмутиться, Девитт продолжал: — Вы же не на футбольном поле. Помните, как вы здорово пасовали?

Фарриш отмахнулся от этих воспоминаний.

Девитт развил свою мысль:

— Но с другими игроками вы не считались. А теперь нужно помнить, что вы не один.

Фарриш сказал с сердцем:

— Я лучше других!

Девитт поднялся.

— Нет, — сказал Фарриш. — Побудьте со мной. Мне нужна поддержка.

— Стоит ли? — возразил Девитт. — Вы меня не слушаете. А не слушаете потому, что я говорю не то, что вам хочется услышать.

— Да я слушаю, — сказал Фарриш с досадой. — Одной обидой больше, одной меньше — не все ли равно?

Девитт застегнул плащ.

— Если для вас эта война — только погоня за славой, вас ждет много разочарований. Мне, возможно, повезло больше, чем вам: прежде чем снова стать под ружье, я успел пожить гражданской жизнью. Я общался с людьми, далекими от военных кругов. И я хочу вам сказать: эта война не исчерпывается передвижением дивизий по карте. Идет и другая борьба, которая на ваших картах не отмечается. Потому-то и хорошо, что в Париж направили эту французскую дивизию. Потому-то вам и предстоит еще немало огорчений.

Фарриш рассмеялся.

— Пусть поостерегутся огорчать меня слишком сильно!… — В голосе его прозвучала угроза. — Вы куда?

— Пора двигаться, — отвечал Девитт, щадя самолюбие Фарриша.

— В Париж, что ли?

Девитт пожал плечами.

— В Париж? — растравлял себя Фарриш.

— Да, между прочим и в Париж.

— Ну, когда-нибудь расскажете, как все было. Расскажете, потому что…

— Почему?

— Нет, ничего.

— Так до свиданья, Фарриш, желаю удачи.

— Стойте, стойте! — сказал Фарриш. — Ответьте-ка мне на один вопрос, прежде чем укатить на Елисейские Поля. Где это вы… где вы нахватались таких возвышенных мыслей?

— Право, не знаю, — Девитт не видел в своих мыслях ничего из ряда вон выходящего.

3

Париж начинал пробуждаться.

Автобус, в котором ехала домой Тереза Лоран, был набит до отказа. Она оказалась между двумя мужчинами — один в рубахе, разорванной по шву на плече, другой в соломенной шляпе, на полях которой в том месте, где он брался за нее рукой, образовалось расплывчатое пятно.

Человека в соломенной шляпе, казалось, нисколько не смущали теснота и жара. Он вдыхал тяжелый запах генераторного газа и жмурился, словно говоря: «Какой сладкий аромат!» Он улыбнулся Терезе, и ей понравилась его улыбка — хорошо очерченный рот, крепкие зубы, только усики ни к чему. Но она и вида не подала, — с какой стати он вздумал ей улыбаться?

Вдруг автобус остановился.

— В чем дело? — спросил мужчина в разорванной рубахе, изгибаясь, чтобы выглянуть в окно. — Здесь же нет остановки. Опять что-то с мотором.

Человек в соломенной шляпе стал пробираться к задней двери.

— Не толкайтесь! — раздраженно взвизгнула женщина с кошелкой. — Выходите по одному. Я все утро простояла в очереди, а вы и подождать не можете.

Человек в соломенной шляпе улыбнулся Терезе и сказал:

— Довольно ждали, хватит.

Автобус тряхнуло, — водитель медленно, толчками, поворачивал его куда-то в сторону.

— Господа! — громко сказал человек в соломенной шляпе. Теперь его лицо было серьезно, а голос звучал ясно и уверенно. — Не бросайтесь к выходам. Когда автобус остановится, выходите спокойно, по одному. Не волнуйтесь, выйти успеют все.

В ответ посыпались восклицания, одни тревожные, другие негодующие. Кто-то крикнул:

— Полиция! Где полиция?

Автобус снова остановился. Водитель выключил мотор. Как только стих шум мотора, пассажиры тоже притихли и молча повернулись к человеку в соломенной шляпе.

Он снял шляпу, вытер лицо, откашлялся. Тереза увидела, что у него густые черные волосы, а на лбу — шрам. Глаза его лукаво поблескивали, может быть, он немного стеснялся.

— Приехали, — сказал он, — вот и конец маршрута. Бригада сменяется. — Вскочив на сиденье, он наблюдал за выходом пассажиров. Они выходили не спеша, друг за другом, словно подчиняясь строгой дисциплине. Даже кондуктор, казалось, проникся доверием к новому, так внезапно заявившему о себе начальству… или он заранее знал, какая роль предназначена человеку в соломенной шляпе?

Тереза, соскочив с подножки, услышала, как его приветствует кучка вооруженных людей.

— Ого, Мантен!

— Хорошо, что подоспел!

— Тут бошей до черта, патрули!

— Два броневика!

Мантен ловил новости на ходу, он, видимо, разбирался в том, что происходит.

— Все вышли из автобуса? — крикнул он.

Откуда-то появились веревки, их привязали к крыше автобуса.

— Раз-два — взяли! — кричал Мантен, дергая за веревку, весь красный от натуги.

Автобус опрокинулся.

Принесли кусок железной ограды. Кто-то явился с мотком колючей проволоки. Мантен приказал тащить из соседних домов мешки с песком, припасенные на случай воздушных налетов.

— А вы, — обратился он к пассажирам, — либо помогайте, либо расходитесь по домам. Что стали, как дураки? Видите, здесь дело серьезное.

Но глаза его смеялись.

— Мадемуазель, — сказал он Терезе, — вы можете нам помочь. Вы будете у нас санитаркой, будете перевязывать раненых, хорошо?

— Да, — отвечала Тереза. — Конечно.

Она и сама не знала, почему сказала «да», почему так быстро отозвалась на просьбу, прозвучавшую как приказание. До сих пор ее мало интересовало то, что не касалось ее лично. Не обращать внимания на тяготы оккупации, держаться подальше от бошей, мириться с неудобствами военного времени и знать только свою работу да скромные развлечения, доступные тем, кому не по карману черный рынок, вести незаметное, маленькое существование, — и ладно, и никому до тебя нет дела.

И вдруг ее бросило в этот новый мир, где люди валят на землю автобус, в котором ты только что ехала, где спокойно говорят о том, что будут раненые, а может быть, и убитые, — и она приняла это с радостью, с радостью и удивлением. Все, что она видела и слышала, проникало в ее сознание, но так, словно происходило где-то очень далеко.

— Где мне достать бинтов? — спросила она Мантена.

Мантен ткнул большим пальцем через плечо. На противоположной стороне улицы была аптека, — дверь заперта, на окно и на дверь спущены железные шторы. Тереза хотела что-то спросить, но Мантен был занят, он расставлял людей позади баррикады. Шляпа его лихо сидела на затылке.

Тереза перешла улицу и постучала в железную штору. В ней открылось квадратное окошечко; помаргивая из-за толстых очков, на нее смотрел хозяин.

— Чего вам нужно? — сердито спросил он.

— Бинтов и ваты, перевязывать раненых. Дайте все, что у вас есть. — Ее поразило, как настоятельно прозвучал ее голос.

— Для кого? — спросил аптекарь.

Тереза кивнула в сторону баррикады:

— Для них.

— Вы тоже с ними?

Она помолчала. Потом уверенно ответила:

— Да.

Окошечко захлопнулось. Она ждала. Неужели она сказала не то, что нужно? Неужели аптекарь ей не поверил, не поверил, как срочно требуются его товары? Или он тоже враг? До сих пор единственными врагами были для Терезы немцы, да и то скорее в теории. Теперь, благодаря Мантену, или просто потому, что все пошло по-новому, она сразу приобрела много друзей, — но и врагов тоже.

Железная штора медленно поползла вверх. Аптекарь отворил дверь.

— Мадемуазель, это очень ценный товар. Больше мне его не достать. Вы же понимаете, какое сейчас время. А вы просите его для людей, которых я даже не знаю.

— Мы не можем ждать, — сказала она. — Ради бога, скорее.

Он исчез в глубине аптеки и вернулся, нагруженный пакетами. Она подставила руки. Один сверток упал, аптекарь поднял его и положил сверху, на остальные.

— Спасибо, месье!

— Минутку, — сказал он, удерживая ее. — А кто мне за все это заплатит?

У нее не было денег. В сумочке оставалось несколько франков — на них не купишь и десятой доли того, что она держит в руках. Аптекарь, конечно, небогатый человек, он не может отдать столько товара без денег. Она постаралась представить себе, что бы ответил Мантен; вероятно, он сказал бы, что сейчас все должны приносить жертвы; одни жертвуют своей кровью, другие — деньгами. Если б аптеку сожгли или разграбили немцы, с кого бы хозяин стал взыскивать убытки? Но слова о жертвах не шли у нее с языка.

— Мадемуазель! — взывал аптекарь, не в силах ни расстаться со своим товаром, ни потребовать его обратно.

На несколько секунд Тереза растерялась. Потом ответ пришел сам собой, ответ поразительный, но единственно возможный. Она сказала:

— Заплатит новое правительство!

— Ах, новое правительство! — Он кивнул. — Ну что ж, это хорошо.

Прижав к себе свертки, Тереза побежала к баррикаде. Она думала: «И я — я тоже новое правительство».

Эрих Петтингер, оберштурмбаннфюрер, подполковник эсэсовских войск, воспринимал оживление, внезапно охватившее жителей Парижа, как нечто сугубо ненормальное. Он видел это оживление, слышал его, почти осязал, оно подтверждалось всеми донесениями, которые к нему поступали, и все же он не хотел с ним считаться. Он был убежден, что все люди в глубине души трусы, они ценят только свою ничтожную жизнь с ее мелкими интересами, свои деньги, свое пиво, своих скучных женщин.

Чтобы править ими, нужна сила в сочетании с духовным руководством. Раз они только того и хотят, чтобы ими правили, правящим не страшно остаться в меньшинстве, если это меньшинство должным образом организовано и получает точные директивы из центра; что же касается духовного руководства, то при нормальных обстоятельствах это дело не сложное.

Петтингер пересекал площадь Оперы, направляясь к себе в отель «Скриб». Казалось, все идет нормально, и Петтингер думал было насладиться солнечным днем. Но, приглядевшись к прохожим, он позабыл о хорошей погоде. Он явственно ощущал, что они смеются ему вслед, хотя только что, двигаясь навстречу ему, хранили выражение равнодушное и даже почтительное. А иные, и встречаясь с ним глазами, не давали себе труда стереть с лица хитрую усмешку. Это было что-то новое.

Петтингера подмывало схватить какого-нибудь прохожего за горло и так тряхнуть, чтобы у того глаза на лоб полезли. Но он воздержался, и это тоже было что-то новое. Два месяца назад он бы, не задумываясь, дал волю рукам, и люди поспешно проходили бы каждый своей дорогой, старательно притворяясь, будто ничего не заметили. А теперь? Теперь собралась бы толпа, и ему пришлось бы объясняться. А что он им скажет?

Он презирал людей; однако он знал, что уже не может безнаказанно отхлестать по щекам первого встречного, — это время прошло. Он усматривал здесь противоречие. Противоречие гнездилось в его сознании, и следовало его разрешить, прежде чем предпринимать что-либо.

Он задержался у газетного киоска против «Cafe de la Paix». Заголовки его удовлетворили:

ПРОДВИЖЕНИЕ СОЮЗНЫХ ВОЙСК ЗАМЕДЛИЛОСЬ.

КРУПНЫЕ ГЕРМАНСКИЕ СОЕДИНЕНИЯ ОТБИВАЮТ ВСЕ ПОПЫТКИ ПРОРВАТЬ ОБОРОНУ.

ПОСЛЕ УПОРНЫХ БОЕВ ГЕРМАНСКИЕ ВОЙСКА ОТОШЛИ НА ЗАРАНЕЕ ПОДГОТОВЛЕННЫЕ ПОЗИЦИИ.

СОЗДАНА НОВАЯ УСТОЙЧИВАЯ ЛИНИЯ ФРОНТА.

Заголовки были результатом его вчерашней встречи с французскими журналистами; он сам прочел им сводку верховного командования, прочел, как всегда, заученно спокойным тоном. А потом, покончив с сухим языком сводки, он обрисовал положение на фронте так, как его должны были увидеть журналисты.

Долгое знакомство с Петтингером научило французских корреспондентов задавать вопросы осторожно, чтобы отвечать на них было легко. Они хорошо знали, что всякий, кто обратит на себя внимание бестактным вопросом, незамедлительно лишится работы или даже будет отправлен с эшелоном в Германию трудиться на благо «Новой Европы».

Но за последние дни они тоже заволновались. Один спросил со слезою в голосе: «Неужто вам придется сдать Париж?» Петтингер понял, что это не шпилька, — просто человек дрожит за свою жизнь. И таких много, они подозревают, что включены в какие-нибудь списки. Ну что ж, значит, так им на роду написано. Если им придется плохо, он, Петтингер, не сможет их защитить. В наше время человек должен выбирать, к какой стороне присоединиться, и если выбранная им сторона терпит поражение — временное или окончательное, — он должен быть готов к любым последствиям.

Петтингер не мог допустить, чтобы такие опасения высказывались вслух. К чему это может привести? И ответить на вопрос о Париже он тоже не мог. Вполне возможно, что Париж придется сдать, — все зависит от положения на фронте. Он дал им свое толкование военных событий, и хватит.

Впрочем, он сделал и еще кое-что: все органы полиции, и французские и германские, усиленно собирали слухи и выслеживали, откуда они распространяются. Сейчас, когда фронт прорван, всякие темные личности бродят по стране и особенно тянутся к Парижу. Они разносят новости, мешая правду с догадками и чистейшим вымыслом; рассказывают, что целые германские армии окружены и уничтожаются, что передовые части союзников пробивают новые, с таким трудом укрепленные немецкие позиции, что тысячи немцев бросают оружие, поднимают руки и сдаются в плен.

Петтингер вошел в отель «Скриб». У конторки дежурный портье доложил, что его спрашивал его друг, некий майор Дейн.

— Дейн?

— Да, господин полковник.

Значит, Дейн в Париже. Какого черта?…

— Он просил что-нибудь передать?

— Нет, господин полковник.

Портье говорил своим обычным тоном — деловым и притом вкрадчивым ровно настолько, чтобы создать впечатление неизменного «чего изволите?». Петтингер стал медленно подниматься по лестнице, посмеиваясь про себя. В Париже и в окрестностях его мечутся сотни людей, готовых перегрызть друг другу горло. Они делают историю, а тем временем в отеле «Скриб» все идет заведенным порядком. И это не пустяк, это сила, которой конца не видно. Портье будет сидеть за своей конторкой и завтра и так же докладывать о посетителях новым постояльцам, а где завтра будет Петтингер — одному богу известно.

Очевидно, идут одновременно две жизни: в одной существует этот портье, и лавочник на углу, и крестьянин в поле, там сеют, торгуют селедками, докладывают о посетителях; в другой жизни, частью которой является и Петтингер, сражаются армии, издают газеты и великие люди выступают с важными заявлениями для печати.

У Петтингера, жившего в этой второй, деятельной жизни, существование портье вызывало досаду. Оно доказывало, что, несмотря на все старания, вместо бури, которую они рассчитывали искусственно создать, получился всего лишь порыв ветра; уляжется ветер, и та, другая жизнь вновь утвердится во всей своей незыблемости. И хуже того: чтобы создать бурю, нужно привести в движение миллионы людей, из категории неподвижных, а эти люди только о том и мечтают, как бы снова осесть на месте и снова докладывать о посетителях, торговать селедками и сеять ячмень или что бы они там ни сеяли.

Коренную перемену нельзя осуществить, не нарушив эту неподвижную жизнь раз и навсегда; только при этом условии крестьянин, лавочник, портье слепо пойдут, куда прикажут, потому что им некуда будет возвращаться. Массовые переселения с востока на запад и с запада на восток, разрушение городов и жилищ, создание человека нового типа, который жил бы в бараках, не имел дома и покорно, до потери сил, работал на своих хозяев — вот что обеспечило бы наступление новой эры. Это обеспечило бы конечную победу национал-социализма независимо от исхода боев.

Да, буря, которую старались вызвать он и ему подобные, обернулась пустым порывом ветра, но и ветер, если дует с достаточной силой, может вырвать с корнем самое крепкое дерево.

Дверь номера, которую Петтингер запер перед уходом, была приотворена. Он распахнул ее.

На диване лежал, развалившись, военный.

— Дейн! — сказал Петтингер. — Что вы здесь делаете? Как вы вошли?

— Меня впустила горничная. Горничные мне всегда помогают. Мне нужно было где-нибудь отдохнуть. Я и выбрал вашу комнату, решил — ничего, вам все равно недолго осталось здесь жить. — Он, не вставая, подтащил к дивану стул и похлопал рукой по сиденью. — Очень мягко. Садитесь, Петтингер. — Он указал на бутылку, стоявшую на полу у дивана. — Я уже подкрепился. У вас была всего одна бутылка. Куда вы девали остальные? Да нет, нет, вы меня не бойтесь. Я знаю, какой у меня вид. Брюки разорваны. Денщик их зашил, и с тех пор я своего денщика не видел. На кителе грязь от сотни воронок, в которых я прятался, на сапогах — глина проселочных дорог и лесов, по которым я бежал. Бритву — и ту потерял. А к французскому парикмахеру мне что-то не захотелось идти. Незачем зря подставлять горло.

— Не говорите глупостей.

— Я что знаю, то знаю, — упрямо сказал Дейн. — Я видел, как они выходят из своих нор и нападают на нас.

— Кто?

— Люди! — крикнул Дейн. Потом добавил сорвавшимся голосом: — Всех бы их расстрелять… — Он, видимо, устал, и угроза прозвучала неубедительно. Он перевернулся с боку на бок, оставляя грязные следы на роскошном диване отеля. — Теперь поздно. Нас не хватит, чтобы их всех убить.

— Где вы потеряли бритву? Где вы потеряли свою часть?

Петтингер вспомнил, как безукоризненно Дейн одевался, когда был холостяком, до того как сумел жениться на дочери Максимилиана фон Ринтелен… как же ее звали? Памела. Отец Памелы возглавлял немецкий стальной трест. Дейн, обедневший юнкер, в свое время помогавший Петтингеру избивать людей на улицах Креммена и других городов Рура, взял в жены золотую жилу и остепенился.

— Мою часть… мою бритву… — Дейн нахмурился. — Не все ли равно, где я их потерял? — Он повернулся к Петтингеру и испытующе посмотрел на него. — Это что, проверка? Не знаю, где потерял. Мы все время бежали. Вы скоро узнаете, каково это. Вы тоже побежите.

— Не так, как вы.

— Э-э… — Дейну хотелось презрительно сплюнуть, но он сдержался и снова потянул из бутылки.

— Не пейте так много. Я жду гостя.

Дейн поставил бутылку на пол. Рука его дрожала.

— Вы понятия не имеете о том, что творится. Сидите в Париже да отправляете домой шелка и коньяк, а мы отдуваемся. Вы ничего не знаете. Я был в Фалез. Думал, что и не выберусь из этой ловушки. С тех пор я все время бежал, через всю Францию. А теперь мне надоело бежать. Я устал.

— Что вы думаете предпринять? Вы зарегистрировались на пункте сбора?

Дейн закрыл глаза.

— К чему?

— Как к чему? Да что с вами? Ну, я понимаю, у вас нервы расстроены, но всему есть предел. Вы же офицер! Мне следовало бы отправить вас в полевую жандармерию!

Дейн приподнялся на локте.

— Что со мной?… — Он рассмеялся. — Это интересный вопрос. Я сам об этом думал. Когда бежишь, много о чем успеваешь подумать.

Он достал из кармана смятый листок бумаги и разгладил его.

— Вот послушайте, это американцы нам прислали в одно прекрасное утро. «Нация свободных граждан, равных перед законом и твердо решившихся самим управлять своей судьбой… за эти права и свободы сражаемся мы и ныне… Где бы ни попиралось человеческое достоинство, попирается наше достоинство. Где бы люди ни страдали, где бы ни подвергались гонениям, страдаем и мы. И потому, что мы — такая нация, мы переплыли океан, чтобы обуздать тирана, который хочет навязать свою волю целой стране, Европе, всему миру…» — Дейн читал негромко и быстро, словно знал текст наизусть.

— Дайте сюда! — сказал Петтингер и просмотрел листовку. Он очень рассердился: отступление — и вот уже дезорганизация! Эта листовка давно должна была попасть к нему в руки, чтобы он мог принять контрмеры. А он до сих пор ее не видел.

— Я оставляю это у себя.

— На здоровье!

— И вы хотите сказать, — начал Петтингер, — что верите в эту галиматью?

— Нет.

— Свобода! Достоинство человека! Хороша свобода — стучаться в двери, которые захлопывают у тебя перед носом; хорошо достоинство — дырявые подметки и старый летний костюм в декабрьский мороз!

— Интересно! — сказал Дейн. — Это я от вас в первый раз слышу. Вы что, боитесь снова оказаться безработным?

Петтингер бросил на него быстрый взгляд. Он и не заметил, что выдает себя.

— Нет! — продолжал Дейн. — Разумеется, я не верю ни одному слову.

Он опять взялся за бутылку. Петтингер не остановил его. Потом Дейн растянулся на диване.

— Дайте мне поспать. Десять минут. Тут так хорошо, мягко. Потом я уйду. Пункт сбора… — протянул он сонно. — К чему? — и закрыл глаза.

Петтингер подошел к телефону. Его не сразу соединили с транспортным отделом парижского гарнизона, а когда соединили, оказалось, что во всем отделе сидит один вконец задерганный лейтенант, который пообещал прислать машину, если найдется свободная. Петтингер крикнул в трубку: «Мне полагается вне очереди!» Но лейтенант ответил, что все так говорят, а проверять ему некогда. Хайль Гитлер.

Организация явно разваливалась и без помощи вражеской пропаганды. Дейн — не исключение. Вон он как спит, — весь потный, кряхтит, вероятно, ему снится погоня.

Петтингер проделал в свое время сталинградское отступление. Он находился в частях, которые шли на подмогу окруженной шестой армии Паулюса — и вынуждены были отступить. Он не потерял голову тогда, не потеряет и теперь. Утешая себя, он думал о том, как умно было завоевать такую огромную территорию: теперь можно немного отойти, втянуть рожки, и все-таки еще не нужно спасаться в последнее внутреннее кольцо, в Германию. От нынешней линии фронта до Германии еще не близко; а пока немцы владеют Германией и прилежащими к ней территориями, война может продолжаться.

Дейн со стоном вскочил с дивана.

— Ах это вы! — сказал он.

— Теперь вам пора уходить, — сказал Петтингер более мягким тоном, чем раньше. — Отставшие от своих частей регистрируются в Инженерных казармах. Туда и явитесь.

— Вы мне, стало быть, указываете, куда идти? — Дейн надел фуражку, но китель застегивать не стал. — Желаю вам, чтобы ваша машина прибыла вовремя. Благодарю за гостеприимство, я вздремнул на славу. Да смотрите, не попадайтесь им! — Он повернулся на каблуках и исчез.

У Петтингера вытянулось лицо. Значит, Дейн слышал, как он вызывал машину. Он разрешил себе вздохнуть, но тут же выпрямился. В нескольких кварталах от отеля «Скриб» раздалась беспорядочная стрельба. Усилием воли Петтингер выключил этот звук из своего сознания. Как бы ни закончились бои за Париж, это еще не последние, не решающие бои. По улице с грохотом пронеслись грузовики. Этот грохот он тоже выключил. Отступление из Парижа — чисто тактическое, а его интересуют более широкие вопросы. И хотя тихий, назойливый голос нашёптывал ему, что несколько таких отступлений, вместе взятых, уже сливаются в поток событий, который не в силах остановить ни он, ни кто бы то ни было, и что людям, подобным ему, скоро наступит конец, — он выключил и этот голос.

Зазвонил телефон. Снизу доложили о приходе князя Якова Березкина. Петтингер велел просить.

Убрав недопитую бутылку в стенной шкаф, он уселся в кресло возле столика красного дерева, открыл первую попавшуюся книгу и стал читать.

Князь Березкин вошел, неслышно ступая по ковру.

— Идиллия! — сказал он. — Этюд на тему «Человек и книга». Вы разве не знаете, что творится в городе? Или вам известно о каких-нибудь событиях, которые могут изменить всю картину?

Князь Березкин говорил по-французски безукоризненно. Но и сейчас, после двадцати лет, прожитых в Париже, французский оставался для него иностранным языком, на который он переводил со своего родного русского, так что речь его звучала связанно и несколько высокопарно. При желании он мог бы, вероятно, изъясняться свободно и легко, как любой парижанин; но князь Березкин полагал, что выработанная им манера говорить — в его стиле, так же как и темные с проседью волосы, щеткой торчащие на длинном угловатом черепе, прямой, широкий на конце нос, ровные, будто нарисованные брови.

Этот стиль сослужил ему хорошую службу — не дал ему затеряться среди множества эмигрантов из Российской империи; позволил сохранить руки чистыми, хоть порой он ловил рыбу в очень мутной воде; помог войти в самое лучшее общество и, в результате хитроумных махинаций, занять пост председателя правления заводов Делакруа и К°.

— Вы располагаете какими-нибудь секретными сведениями?

Петтингер покачал головой.

— Просто я сегодня в хорошем настроении. — Он захлопнул книгу, поднялся с кресла и достал из шкафа бутылку.

— Вы сократили свои запасы? — спросил Березкин.

Петтингер отпил глоток и предложил бутылку князю.

— Сколько раз я говорил прислуге, чтобы оставляли рюмки здесь, так нет же, всегда уносят.

Князь Березкин выпил и вытер губы.

— Теперь, по-видимому, уже мало смысла заявлять претензии.

— Пока я здесь, я имею право требовать, чтобы меня прилично обслуживали, разве не так?

— Безусловно. — Березкину было не до таких пустяков. — Как долго вы еще думаете здесь пробыть?

Петтингер не ответил.

Березкин сказал:

— За долгое время нашего знакомства вы могли убедиться, что я умею хранить тайны. А впрочем, мне не так уж нужно это знать.

— Я думаю, что меня скоро эвакуируют, — Петтингер кивнул на стенной шкаф, — поэтому и не держу здесь ничего.

— Так вот, мой друг, — сказал князь, — поскольку вы не знаете наверняка, сколько времени осталось в вашем распоряжении, вы разрешите мне приступить к делу, которое привело меня сюда?

— Пожалуйста.

Петтингера очень интересовало, что последует дальше. Он работал с князем с тех самых пор, как обосновался в Париже. Познакомил их Дейн, — интересы компаний Делакруа и Ринтелен в сталелитейной и горнодобывающей промышленности тесно переплетались между собой. Знакомство, начавшееся с того, что Петтингер не дал хода неким слухам, которые, по мнению Березкина, могли повредить Делакруа и К° со временем вылилось в прочное и многогранное содружество. Однако последние несколько месяцев Петтингер почти не встречался с князем и заключил, что тот исподволь готовится к передаче себя и своей фирмы новому хозяину. Поэтому Петтингер не вмешался, когда управление технического снабжения армии стало увозить в Германию ценные машины с расположенных во Франции заводов Делакруа.

— Где-нибудь к востоку от Парижа и к западу от Рейна, — медленно начал Березкин, — вашему командованию удастся создать новый фронт. Всякое наступление по мере удаления от своих баз неизбежно теряет силу и наконец выдыхается; всякая оборона по мере приближения к своим базам неизбежно набирается сил. Правильно?

— Правильно.

Петтингера порадовало, что оценка положения, данная князем Березкиным, трезвым наблюдателем и военным человеком — он служил в царской армии, а потом у Керенского и у Колчака, — целиком совпадает с его собственной.

— Для меня это означает, — продолжал Березкин, — что одна часть предприятий Делакруа окажется в руках новых властей, в то время как другой по-прежнему будете распоряжаться вы, немцы.

Петтингер начал понимать, куда гнет Березкин.

— В настоящее время, — сказал князь, — мне важнее остаться в Париже и войти в контакт с американцами, которые, вероятно, и будут в основном решать судьбу нашей промышленности. У американцев есть правило: «Равняйся по тем, у кого больше денег». Вы меня понимаете?

— Вполне.

— В вашем лагере, мой милый Петтингер, найдутся ограниченные и завистливые люди, которые будут утверждать, что я — предатель, поскольку я решил остаться в Париже и вести дела с новой властью. Но я, разумеется, не предатель.

— Почему? — в упор спросил Петтингер.

— Потому что я не присягал на верность ни той ни другой стороне. Чтобы стать предателем, нужно, чтобы было что предавать. Разве не так?

Его доводы были неопровержимо логичны, и Петтингер промолчал. Березкин вернулся к основной теме.

— Эти завистливые и неумные люди, возможно, попытаются наложить руку на собственность Делакруа в занятых немцами районах, под тем предлогом, что я перешел на сторону так называемого врага.

— И с этими завистливыми и неумными людьми трудно бороться? — спросил Петтингер.

— Совершенно верно, — подтвердил Березкин. — Поэтому я и пришел к вам. Я знаю вас, знаю, какие у вас связи и как с вами считаются. В вашей власти не допустить такого вмешательства, и я пришел просить вас об этом.

Петтингер внимательно изучал этикетку на бутылке с вином. Следующий вопрос надлежало задать ему. Он мог бы пуститься в уклончивые рассуждения о том, что у него очень мало времени, что такие дела — не по его части; но это утомительная игра. И он решил, в ответ на откровенность князя, тоже действовать в открытую.

— Сколько?

— Я вручу вам распоряжение, — сказал Березкин, — по которому вы сможете получить с любого из наших счетов… ну, скажем, миллион франков.

— Два.

— Слышите, как в городе стреляют? — сказал Березкин. — Один.

— Два. Если бы в городе не стреляли, вы не пришли бы ко мне.

— Мы с вами люди разумные и тактичные. Я уверен, что мы договоримся.

— Позвольте, — сказал Петтингер. — Мне не ясен один пункт.

— Спрашивайте все, что вам угодно. Лицо князя было непроницаемо. — Я получу от вас распоряжение. Будет ли оно действительно?

— На нем будет моя подпись.

— А если мне не удастся исполнить вашу просьбу?

— Тогда вам не удастся получить деньги. Если заводы Делакруа в занятых немцами районах перейдут в другие руки, по моему приказу вам, разумеется, не заплатят.

— А если я сначала получу деньги, а потом отстранюсь от этого дела?

— Я думал о такой возможности, — признался Березкин. — Я, конечно, всецело вам доверяю, но приходится взвешивать все шансы. Откровенно говоря, Петтингер, я сомневаюсь, что вы пойдете получать эти деньги, если не будете твердо уверены, что Делакруа останется Делакруа, а не сменит вывеску, скажем, на Геринг.

— Почему? — сказал Петтингер. — Почему я должен так заботиться о вашей собственности после того, как получу деньги?

— Потому что всякая выданная вам сумма будет занесена в какие-то книги. А книги эти попадут в руки немецкой ликвидационной комиссии. Без всякого сомнения, в бухгалтерии Геринга вам зададут ряд пренеприятнейших вопросов и либо отнимут у вас деньги, либо потребуют себе изрядную долю. Вам едва ли хочется, чтобы до этого дошло?

— И все-таки два миллиона, — сказал Петтингер.

В комнату ворвался Дейн. На лице его был написан ужас, угрюмой наглости как не бывало.

— А-а, майор Дейн! — приветствовал его Березкин. Дейн и не взглянул на князя.

— Петтингер, нам нужно выбираться отсюда! — крикнул он, задыхаясь. — Как можно скорее выбираться. Все уезжают. Неужели вы хотите, чтобы мы здесь застряли?

— Мы!… — Петтингер был взбешен таким нарушением дисциплины и всяческих приличий.

— На улицах бои! — взвизгнул Дейн. — Повсюду вооруженные банды французов… полиция взбунтовалась… гарнизон отступает…

— Молчать! — сказал Петтингер. — Я занят. Выйдите вон. Ждите за дверью.

Тон Петтингера подействовал на Дейна как пощечина, — истерика кончилась.

— Виноват, виноват. — Он вдруг заметил Березкина. — А, князь, здравствуйте! Паршиво, а?… — Он обернулся к Петтингеру. — Возьмите меня с собой. Я не могу один, просто не могу. Когда вы уезжаете?

Петтингер понял, что унимать Дейна бесполезно.

— За мной заедет машина.

Дейн рассмеялся. Смех его прозвучал безобразно, потому что лицо, как и прежде, было искажено страхом. Березкин, который до сих пор подчеркнуто держался в стороне, поднял голову.

Петтингер прошипел, оскалив зубы:

— Вы совсем с ума сошли!

— Машина! Какая машина? — Дейн вытащил из кармана листок бумаги. — Мне портье дал, для вас. Только что звонили из транспортного отдела. Машин нет.

— Я вам второй раз приказываю, — сказал Петтингер. — Выйдите из комнаты. Ждите за дверью.

Дейн молча вышел.

— Нервничает наш приятель, — сказал Березкин. — Но такие катастрофы действительно волнуют.

Теперь ярость Петтингера обратилась на князя. Хоть он и делает с ним дела, все же этот князь — иностранец, русский или самозваный француз, словом, представитель низшей расы, не имеющий никакого права критиковать германского офицера.

— Не беспокойтесь, я им займусь, — сказал Петтингер резко.

— Едва ли успеете, — возразил Березкин. — В ближайшем будущем он уже, вероятно, не будет вам подчинен.

Березкин прав, подумал Петтингер. Выболтав секрет о неудаче с машиной, Дейн серьезно подорвал его положение. Но, с другой стороны, если он не выберется из Парижа, у Березкина не будет в немецком тылу никого, кто стал бы охранять интересы Делакруа и К°.

Петтингер улыбнулся.

— Видимо, мне понадобится какой-нибудь транспорт.

Березкин кивнул.

— Разрешите воспользоваться вашим телефоном?

Петтингер подвинул к нему аппарат. Березкин взял трубку, стал набирать номер… и остановился.

— Миллион франков?

— Вы жестокий человек.

— Ну что вы, — сказал князь. — Я — сама гуманность. — Он наконец набрал номер, услышал ответ и отдал кому-то распоряжения. Потом он попросил у Петтингера бумаги. Водворилась тишина — князь писал своему управляющему. Кончив, он поставил под письмом жирную крючковатую подпись, помахал листком, чтобы высохли чернила, и передал его Петтингеру.

Петтингер прочел.

— Устраивает?

— Принимая во внимание обстановку, — да.

Больше говорить было не о чем. Они молча сидели друг против друга. Время тянулось. От близкого залпа задребезжали стекла.

— Слишком большие окна, — сказал Петтингер.

— Уверяю вас, что нет, — сказал Березкин. — Я установил, что маленькие стекла вылетают так же легко.

В дверь постучали. Оба подняли голову. На пороге стоял Дейн, а с ним — худощавый человек в шоферском комбинезоне.

— Познакомьтесь, это Сурир, — сказал Березкин.

Сурир кивнул и улыбнулся, обнажив гнилые зубы.

Улыбаясь, он закрывал глаза, словно боялся, что они его выдадут.

— Суриру можно доверять, — сказал Березкин. — Я знаю его много лет.

— Мы друзья, — сказал Сурир. — И в счастье и в горе.

— Наш друг Сурир подвизается на черном рынке, — присовокупил Березкин в виде дополнительной рекомендации. — Он знает дороги, как свои пять пальцев.

Петтингер вынул из ящика стола кобуру и пояс, взял в руки фуражку:

— До свидания, князь!

— А вещи?

Петтингер помахал рукой.

— Вещи я отправил вперед еще на прошлой неделе… Мсье Сурир, нам, до того как выехать из города, нужно еще прихватить кое-кого.

Тот пожал плечами, словно хотел сказать: «Дело ваше, теперь вы хозяин», Березкин услышал, как он на ходу говорил Петтингеру:

— Вы уж не посетуйте, машина у меня не блещет чистотой. Вызвали-то меня срочно, а мы как раз сегодня утром перевозили партию свиней…

Оставшись один, князь вернулся к бутылке. Его лицо уже не было ни сухим, ни равнодушным.

4

Свобода!

Колокольный звон, цветы, поцелуи, вино.

Раздвинулись улицы, участилось дыхание, солнце сияет и каждый встречный мне брат.

Как мы ждали этого дня. Давно-давно, в раннем детстве, мать учила нас говорить; но только сегодня мы вновь почувствовали сладость тех первых слов. Я не умею петь, правда не умею, но я не могу не петь; другие поют, и я с ними.

Я давно живу в этом доме, на этой улице, среди этих людей. Сегодня они преобразились, они стали лучше, умнее, красивее. Наверно, это мои глаза изменились.

Нужно начинать все сначала, ибо начинается новый мир, и я могу творить его по своему желанию. Я — как бог.

Впервые в жизни Макгайр увидел баррикаду. Только что он вел машину по широкой улице, среди лавчонок и ресторанчиков с полинявшими вывесками. Ему пришлось тащиться в хвосте за медленно ползущими французскими танками, которым доставались на долю все восторги и приветствия.

Когда «виллис» поравнялся с относительно малолюдной улицей, отходившей вправо, Люмис, которому проклятые танки уже давно мозолили глаза, велел Макгайру сворачивать.

— Нужно объезжать, — уверял он, — не то пропустим самое главное.

Где произойдет «самое главное» и в чем оно будет состоять, Люмис не знал. На последнем отрезке пути из Рамбуйе, у пригородов Парижа, его стала трясти лихорадка освобождения. Сейчас она достигла высшей точки.

— Крэбтриз! Мы же освободители! Освободители, черт его подери!

В памяти его всплыли какие-то слова, слышанные в школе, на уроках истории.

Следуя приказу Люмиса, Макгайр свернул за угол и очутился перед баррикадой. Он стал ее разглядывать: опрокинутый автобус, матрацы и мешки с песком, куски железной решетки и обрывки колючей проволоки — танк прошел бы по ним, как по ровному месту, — и кое-где из этого нагромождения торчат направленные прямо на него винтовки. Он никогда не слышал о том, что такое баррикады и какие люди на них сражаются, но почему-то испытал легкое волнение и даже чувство гордости. Что за баррикадой могут скрываться враги, ему и в голову не пришло.

Зато Люмис и Крэбтриз сразу об этом подумали. Люмис решил поспешно отступить и уже хотел приказать Макгайру дать задний ход, но тут на баррикаде показался человек и, упоенно размахивая руками, крикнул:

— Американцы! Ура!

Макгайр невольно рассмеялся: человек возник на этой куче хлама так внезапно, точно его выбросило пружиной; но Макгайр тотчас же понял, что он являет собой некий сигнал. В мгновение ока вся картина преобразилась. Пустынная, тихая улица наполнилась людьми. Они выбегали из домов и из-за баррикады, крича и жестикулируя, перелезали и перепрыгивали через препятствие, которое сами же возвели.

Крик «Американцы! Ура!» подхватили сотни голосов. Какая-то старуха с развевающимися седыми космами посылала Макгайру воздушные поцелуи. Детишки, пробравшись между ногами взрослых, осаждали «виллис» и залезали на капот, выкрикивая что-то, чего никто, даже они сами, не понимали. Мужчина в черном костюме и в котелке, видимо, считающий себя должностным лицом, преподнес Макгайру три бутылки вина и начал торжественную речь, которая тут же потонула в оглушительном реве, крике, визге, песнях — в многоголосом ликовании толпы.

Вино явилось началом целого потока подарков: женщина, за юбку которой держались два малыша, круглыми глазами уставившиеся на чужих, краснея, преподнесла им корзинку с жареной курицей; крупный мужчина в закапанном кровью фартуке — вероятно, мясник, — принес еще вина; какая-то дама явилась с бутылкой ликера и, видимо, пыталась объяснить, что она знавала лучшие дни и что бутылка эта — последний тому свидетель.

А цветы! Макгайр просто не мог себе представить, откуда в этом убогом квартале Парижа могло появиться столько цветов. Розы, гвоздика, и еще цветы, каких он никогда не видел, белые, желтые, синие, красные, оранжевые, лиловые! Сначала он пытался украсить цветами свою машину, но потом махнул рукой: цветы прибывали так быстро и в таком количестве, что раскладывать их было некогда и негде.

Люмис и Крэбтриз с довольным видом разукрасили цветами свои персоны, уподобившись быкам на деревенской ярмарке. Но скоро они забыли о цветах — их внимание привлекли женщины.

— Вы посмотрите! — ахнул Крэбтриз. — Нет, вы только посмотрите на них!

Молодые женщины, которым удалось наконец протолкаться в первые ряды толпы, колыхавшейся вокруг машины, были вызывающе красивы. Как они успели нарядиться за несколько минут, промелькнувших с тех пор, как баррикада сдалась американской машине? Или, может быть, они разоделись уже давно, в ожидании освободителей? Или всегда носили такие платья и прически? Никто этого не знал, да и не спрашивал. Они были здесь, вот и все. Волосы, зачесанные на сказочную высоту; светлые, яркие, пестрые платья, обрисовывающие грудь; юбки, открывавшие ноги выше колен, когда обладательницы их отчаянно толкались и извивались, протискиваясь к трем американцам, чтобы пожать им руки, обнять их и расцеловать! Всякое подобие стеснения исчезло без следа, как только первая девушка со смехом бросилась на шею Крэбтризу.

В лице этих молодых женщин вся улица, весь квартал, весь город отдавал свою любовь освободителям.

Люмис был в полном восторге. Он подпрыгивал на сиденье, обнимался, целовался, хохотал, а когда удалось перевести дух, хлопнул Крзбтриза по плечу и заорал:

— Ну, что я вам говорил? Стоило, а?

И Крэбтриз крикнул, захлебываясь от удовольствия: — Liberte, Fraternite, Egalite![5], — и заткнул себе за ухо еще один цветок.

— Здорово, черт возьми! — взревел Люмис и обхватил руками девушку, которая лезла в машину.

Это была Тереза.

Она вышла из-за баррикады, которую Мантен приказал частично разобрать, чтобы «виллис» мог проехать дальше, когда уляжется буря приветствий.

Сначала она глядела на веселье издали. Но толпа понесла ее вперед, и с каждым шагом общее настроение все сильнее охватывало ее. Когда она очутилась возле машины, она уже волновалась и радовалась не меньше других: начинается новая жизнь! Люди снова стали людьми, и смеются, и любят друг друга!

Она почувствовала, что взлетает на воздух. Она почувствовала, что ее обнимают сильные руки большого, веселого, смеющегося американца, — он сказал что-то, чего она не поняла, потом наклонился к ней.

Внезапно воздух прорезали выстрелы. Отзвуки их заметались между домами, где-то пуля рикошетом попала в стену, и на улицу посыпалась штукатурка.

Люмис замер. Его пронизало страшное ощущение, будто он, только он один — мишень невидимого, коварного, бьющего насмерть врага.

Инстинктивно он выдвинул Терезу вперед, а сам за ее спиной скорчился на сиденье.

— Поехали! — крикнул он Макгайру. — Скорее вон отсюда! Давайте газ!

Снова раздались выстрелы. Макгайр как будто разобрал, с какой крыши стреляли.

После первого залпа люди словно окаменели. Второй вернул их к жизни. Они стали разбегаться во все стороны; женщины тащили за собой детей; дети падали, взрослые спотыкались о них…

К машине подбежал Мантен.

— Помогите нам! — крикнул он на ломаном английском языке. — Фашисты! — Он указал на крышу. — Снайперы… Предатели… немцы оставляют их здесь.

— Давайте газ! — завизжал Люмис. Макгайр обернулся и увидел, что Люмис прячется за девушкой, как за щитом. Ругнувшись вполголоса, он схватил руки капитана, судорожно вцепившиеся в Терезу, и стал отдирать их. Люмис ощерился, но разжал пальцы. Макгайр едва успел бросить девушку на дно загруженного подарками «виллиса», как раздался третий залп.

Макгайр рывком пустил машину вперед, не отнимая большого пальца от кнопки клаксона.

Мантену пришлось отскочить в сторону. Он глянул вслед машине, уносившейся прочь через брешь, которую он сам приказал проделать в баррикаде. Потом закрыл глаза, словно для того, чтобы не видеть безобразного зрелища.

Его люди еще оставались за баррикадой, под защитой автобуса и мешков с песком. Мантен собрал свой отряд и повел в здание, из которого фашисты стреляли в толпу.

Портье в отеле «Скриб» зарегистрировал Люмиса и Крэбтриза и сделал вид, что не заметил Терезу. Оба офицера были тяжело нагружены своим походным снаряжением и бутылками, полученными в дар от благодарного населения Парижа. Тереза несла корзинку с курицей.

Она была голодна. Пока они мчались от баррикады к отелю «Скриб», салфетка, прикрывавшая курицу, съехала набок; Люмис, решивший, что всякая остановка грозит ему гибелью, велел гнать, не отвечая на приветствия жителей. Тереза, забившись в машину среди полевых сумок, спальных мешков, цветов и бутылок, всю дорогу видела эту курицу и вдыхала ее запах. Время от времени она судорожно глотала слюну; она не ела с самого утра, если не считать одного серого хлебца.

Глядя на жирную, поджаристую куриную грудку, Тереза впервые за весь день осознала перемену, происшедшую в ее жизни. Перемена эта совершилась так быстро, и сама Тереза так деятельно в ней участвовала, что задуматься она успела только теперь, когда ее уносило этим новым, бурным потоком.

Стремительное движение пьянило ее. А между тем в ней жило смутное чувство: «Зачем я здесь, с этими чужими людьми, с военными, — кто знает, куда они едут и что у них на уме». Баррикада, породившая такой огромный нервный подъем, все же была скалой в бушующем море, за которую можно было держаться, а она пустилась вплавь, когда еще гремели выстрелы, впрочем, нет, те выстрелы были последними, война кончилась, явились освободители, и она едет с ними в машине.

А машина мчалась так быстро, и так пьянил запах жаркого, и таким огромным казалось все, что с ней происходило, что пути назад не было. С той самой минуты, как удивительный Мантен приказал валить наземь автобус и Тереза оказалась участницей созидания нового мира, она почувствовала перст судьбы и всю невозможность противиться этой судьбе.

Все, чего ей не хватало, когда она жила, замкнувшись в своей личной жизни, теперь заливало ее горячими волнами. Плоды свободы! Давать и получать — ведь это одно и то же. Мы стали так богаты, что от изобилия сердца наши раскрываются и отдают свои сокровища, одновременно получая и обогащаясь во сто крат.

— А вы разве не пойдете с нами? — спросил Люмис. Она еще не очнулась от своих мыслей. Люмис обнял ее за талию, вложив в этот жест и горячую просьбу, и покровительство хозяина.

— Да, я пойду с вами, — отвечала она фразой из английского учебника. Она послушно двинулась к лифту вместе с обоими американцами. Новый мир, в который она попала, все еще казался ей нереальным — мягкие ковры, теплые тона мебели, блестящая бронза. Но этот мир начинал ей нравиться.

— Это я понимаю! — сказал Люмис.

Он повалился на кровать, цепляя крючками краг о золотую вышивку синего шелкового одеяла.

«Это» включало решительно все — роскошный номер, обои с рисунком «павлиний глаз», Европу, зеркало в золоченой раме, девушку, вино и ощущение: «Наконец-то добрались и теперь попробуй кто выгнать нас отсюда!»

Крэбтриз поцеловал Терезу и смеясь объяснил, что вовремя не успел получить свою долю, — снайперы помешали.

Тереза позволила поцеловать себя — он ведь еще маленький, даже борода не растет, только пушок на подбородке и на верхней губе.

Люмис снял каску и плащ. Тереза увидела его жидкие темные волосы, слежавшиеся под каской.

Он потянулся и подмигнул Крэбтризу. Потом, приподнявшись, обнял Терезу.

Она отстранила его.

— Ты не хочешь?… — спросил Люмис.

Она засмеялась. До чего же они прямолинейны! Чужие люди в чужой стране! Они плыли через огромный океан, им тоскливо, а она в своем новом мире так богата, она может поделиться с ними… Но зачем так сразу?…

— Я голодна, — сказала она.

Это Люмис понял. Он тоже был голоден. Они извлекли из корзинки курицу и набросились на нее. Сало стекало у них по подбородкам, по пальцам. Люмис выбрал одну из бутылок и послал Крэбтриза в ванную за стаканами. Он ударил бутылку горлышком о край стола. Горлышко отломилось, красное вино потекло на ковер, Люмис рассмеялся: он подумал о доме, что сказала бы Дороти, если бы он пролил вино на ковер в их столовой? Но он, благодарение богу, не дома!

Они чокнулись и выпили. Люмис только теперь почувствовал, как у него пересохло в горле. Он налил еще по стакану.

— Тебя зовут Тереза? Очень красиво, очень мило. Ну, пей, пей, вино хорошее, оно нам даром досталось.

Она отпила глоток.

— Да разве так пьют? Нужно до дна, вот так, понятно? У нас в Америке не полагается отставать.

Он опять засмеялся, посадил ее к себе на колени и стал поить из стакана.

Она отбивалась. Потом перестала. Он желает ей добра. Хочет угостить ее, так зачем же его обижать? Он солдат, но не простой солдат, он принес им новый мир — ей, и Мантену, и тем, кто стоял с ними за поваленным автобусом. Поэтому он и хочет с ней поделиться и вином, и курицей, и всем, что у него есть. А выражать свои чувства более деликатно ему трудно. Ведь он — солдат.

Крэбтризу очень понравилось, как Люмис откупорил бутылку, и он решил тоже попробовать. Он отбивал одно горлышко за другим, и они еще долго пили после того, как курица была съедена и кости запрятаны под ковер у кровати.

Люмис завел какой-то длинный рассказ, из которого Тереза почти ничего не поняла, — что-то про Америку, где он играет очень видную роль. Наверно, он видный человек, думала она; он приехал в Париж на собственной машине, остановился в этом огромном отеле, снял самый роскошный номер.

Он дал ей сигарету. Она давно не курила, несколько недель, а может быть, и месяцев. Она затянулась, и у нее закружилась голова. Что это он говорит? Рассказывает о женщинах, которых он знал. Вероятно, привирает, но не все ли равно? Он высокий, крепкий мужчина, конечно, он нравился многим женщинам. Он и ей как будто нравится.

Люмис откупорил бутылку коньяка; он и Крэбтриз пили коньяк из стаканов.

Тереза пыталась объяснить, что так не полагается — коньяк пьют понемножку, со вкусом, из маленьких рюмок, его нужно подержать на языке, а потом уж проглотить и почувствовать, как тепло разливается по всему телу. А так нельзя! Он же крепкий! Это не вода и не вино!

Но они не давали ей отставать, они грубо торопили ее. Как научить их в такой короткий срок? Всякий раз, как они не хотели понимать, они отвечали: «Не понимай…»

— Меня зовут Виктор Люмис, понимаешь? Тебя зовут Тереза, а меня — Виктор. Называй меня «Вик».

— Виктор Люмис, — повторила она, — Вик! — И ее стал разбирать беспричинный смех. Она погладила маленького по голове, по мягким вьющимся волосам. Глупый какой мальчик, когда-нибудь попадет в беду, какая-нибудь женщина жестоко над ним посмеется. Но сейчас хорошо, что он здесь, что она не одна с Виком.

Какая тяжелая у нее голова! Хоть бы они дали ей поспать. Кровать здесь такая большая, мягкая, куда лучше, чем у нее, хоть одеяло все в грязи от башмаков американца, который велел ей называть себя «Вик».

Вик сказал что-то мальчику, она не разобрала слов, но увидела, что он указывает на дверь в ванную. Зачем Вик посылает его туда? Наверно, мальчик совсем пьян.

А потом она оказалась одна с Виком. Люмис потянулся к бутылке с коньяком. Бутылка была пуста. У всех остальных бутылок горлышки были отбиты — значит, и они пустые. Люмис наморщил лоб, собираясь с мыслями. Наконец, он сообразил, что нужно сделать. Он, шатаясь, подошел к телефону и велел вызвать Макгайра.

— Мой шофер, да, конечно, он должен быть тут, — у вашего чертова подъезда, в джипе… Не знаете, что такое джип? Маленький такой автомобиль, открытый, да найдете, что там… Скажите, чтобы принес мне выпивки, говорит капитан Люмис — Л-ю-м-и-с!… Есть у него вино, я знаю… здешние жители даром отдают, — только сиди в джипе и принимай… Свобода, равенство — ну, быстренько, понятно?

Он повернулся к Терезе.

— Видала? Стоит только приказать — и готово. Он обнял ее.

— Ах, бедное платьице, такое миленькое, а теперь все смялось, — сказал он с искренним сожалением.

Она стала вырываться.

Тогда он положил ей руки на плечи и посмотрел прямо в глаза пьяными, злыми глазами.

— Ну, знаешь ли, хватит, — сказал он. — Ты что, когда шла сюда, не знала, зачем идешь? Будет артачиться. У нас в Америке так не играют. А тем более в Париже, черт подери!

Она приложила палец к его губам.

— К черту! — заорал он.

— Тише!

Маленький все не возвращался. Может быть, они сговорились?

Она указала на растворенное окно.

Он закивал понимающе, схватил со стола два стакана с остатками коньяка и, сунув один стакан Терезе, повел ее под руку к окну спускать занавеску.

Она пыталась вырваться, убежать в глубину комнаты, но он держал ее руку, как в тисках. И вдруг она увидела, что он кому-то машет рукой.

У другого окна отеля «Скриб», прямо через двор, тоже стояли мужчина и женщина, совершенно голые. Мужчина, высунувшись из окна, крикнул «Хелло, Люмис!» и поднял стакан, другой рукой указывая на женщину.

— Хелло, Уиллоуби! — крикнул Люмис в восторге и тоже поднял стакан.

— Веселый денек! — воскликнул Уиллоуби. — Вы как там, хорошо проводите время?

— Неплохо, сэр, неплохо! Развлекаемся, как умеем.

И тут в комнату вошел Макгайр. Он стучал, но ему никто не ответил. Он увидел все. Увидел Люмиса и Терезу, а в противоположном окне — майора с женщиной.

Макгайр тихонько поставил бутылку на пол и вышел.

Он пожалел, что принес вино. У того парня, от которого он получил его в подарок, пока ждал у подъезда, было такое славное лицо.

5

Наконец он отстал от нее, и она свободна. Терезе хотелось все забыть, но она знала, что до конца дней будет чувствовать себя опоганенной.

Когда она сказала «нет» и закричала, он пригрозил ей: «Это что за штучки? Ты не хочешь? Так я тебя заставлю».

А теперь он заснул. Из ванной доносился тихий, похожий на всхлипывания, храп мальчика.

Тереза стала одеваться. Тише, ради бога, тише, только бы не разбудить его…

Это было главное — уйти отсюда. Во рту у нее пересохло, стучало в висках, мысли путались.

Да, она пришла сюда вместе с двумя американцами. На что она рассчитывала? У нее на глазах они принимали от народа еду и вино; так с какой стати им отказываться от женщин? Но еду и вино дарили от чистого сердца, от избытка счастья и благодарности…

Мы стояли у окна и пили. В комнате было жарко или это мне было жарко — не все ли равно? Конечно, я могла бы выскочить в окно. Сколько тут этажей? Три, четыре, пять. Меня подобрали бы и увезли. И смеялись бы — «пьяная». Конечно, я была пьяная. Пей до дна! Да нет же, надо подержать коньяк на языке, прочувствовать, оценить дар божий. Дар божий! — он им не за труды достался. А за что? Приехали в Париж в своих грязно-зеленых машинах, выгнали бошей, завезли ее в отель «Скриб» и заснули пьяным сном. Чего же им и не лакать коньяк стаканами? Кто им запретит?

А мальчик-то! Ну, конечно, они сговорились. Но в ванной мальчику, наверно, стало плохо, и он не мог вернуться. А теперь придет и увидит — никого нет, один только Вик. Бедный малыш! Ведь плыл издалека, и все зря. Плыли в Европу как герои.

До чего они были великолепны! Солнце светило ей в лицо, когда она вышла из-за баррикады, и они, залитые светом, стояли в своей машине как победители. Кто мог устоять перед ними? Разве можно было не броситься к ним? Все так и делали. Ведь пока не явились они, залитые солнечным светом, не было жизни. Все бросились к ним — а потом раздались выстрелы. Она беззвучно рассмеялась. Ну да, вспомнила — большой американец, победитель, спрятался за ее спиной.

Свобода!

Колокольный звон, цветы, поцелуи, вино. Только сегодня мне открылась вся сладость слов, которым учила меня мать.

«Если не хочешь, я тебя заставлю. Не знаешь разве, зачем шла сюда? Нечего артачиться. Лучше выпей».

Она нашла служебную лестницу и стала спускаться вниз, в запахе грязного белья и немытой посуды. Этот запах не раздражал ее, он был в порядке вещей. И вдруг она почувствовала, что не может идти дальше. Она села на ступеньку и заплакала.

Слезы принесли облегчение. Но не было сил оставаться одной. Ее потянуло к людям, к своим людям. Где это она была среди своих?

На баррикаде. На баррикаде, которую немцы так и не атаковали. Но и она, и люди, стоявшие за поваленным автобусом, были готовы сражаться, и за эту готовность они приняли ее в свои ряды.

Мантен объяснил ей это в минуту затишья.

— Тереза Лоран, — сказал он тогда, — не ждите ничего, даже славы. Наша работа грязная, трудная и опасная. Иные из нас знакомы с ней много лет; другие, как вы, например, пришли только сегодня. Вы должны знать, на что идете. Вы не раздумали?

Незадолго до этого поступило донесение, что в двух кварталах от них замечен германский грузовик с пулеметами.

Она спросила:

— А вы не боитесь, что я убегу? Ведь я никогда ни в чем таком не участвовала.

— Нет, — сказал Мантен, — но, может быть, вы просто хотите уйти, пока еще есть время. Они сейчас особенно свирепствуют, и немцы, и наши отечественные фашисты, которых они здесь оставляют. Вам нельзя попадаться им в руки.

— Вам тоже, — отвечала она.

И тогда Мантен сказал «Все в порядке!» и, отвернувшись от Терезы, стал отчитывать одного из своих людей за плохо вычищенное оружие.

Каким все это казалось далеким! Напряженное ожидание боя сменилось счастьем победы, когда все преграды рухнули, все люди стали заодно, в общем порыве счастья забыв о сомнениях и страхах. Право же, она не виновата, что потом убежала!

Тереза вышла на улицу и отправилась искать Мантена. Найти человека среди миллионной толпы, запрудившей улицы! Но больше ей ничего не оставалось. И она пошла по течению, к площади Мадлен, высматривая человека в соломенной шляпе. Завидев похожую соломенную шляпу, она бросалась вперед, протискиваясь сквозь толпу. И всякий раз ее ждало разочарование, — то был не Мантен.

Однако что-то напоминавшее Мантена было во всех лицах, и под соломенными шляпами, и под другими. Новая надежда, новая сила, сознание общей цели и общей победы, — что-то, что она испытала и утратила и жаждала вновь обрести, потому что, раз приобщившись к этому, она уже не могла без этого жить.

Иетс прибыл в Париж часа в два пополудни. К этому времени город уже был охвачен бурным ликованием. Повсюду, кроме тех улиц, где еще отстреливались снайперы и последние обреченные горсточки немцев, люди двигались по тротуарам плотной, многоцветной стеной; захватывая мостовую, они просачивались между рядами военных машин, кричали, танцевали, пели.

Общий подъем захватил и Иетса. Он хотел пробиться куда-нибудь со своим грузовиком, найти свой штаб, если таковой где-нибудь расположился; он знал, что ему нужно немедленно браться за работу, — сейчас, когда весь город предается веселью, каждый потерянный час грозит бесследным исчезновением преступных лиц, уничтожением драгоценных документов. Но он не устоял. За всю свою жизнь, прожитую так спокойно, он не испытывал ничего подобного, — казалось, это на него изливается любовь тысячной толпы, на него обращены благодарные взгляды, к нему тянутся руки. Стоя на подножке грузовика и держась левой рукой, он самозабвенно махал правой в ответ на приветствия, выкрикивал бессмысленные слова и думал: «О господи, какое счастье, что мне дано это увидеть. Le jour de gloire est arrive[6]. Великий крестовый поход. Мы пришли обуздать тирана. Мы обуздали его, обратили в бегство. Хор из финала девятой симфонии "Обнимитесь, миллионы", я обнимаю вас, народы мира, — пусть звучит эта мелодия, взмывая ввысь, над ликующим городом».

Но ему пришлось спуститься на землю. Он поставил свою машину в гараж, реквизированный французской противотанковой ротой, и ушел, лелея в душе надежду, что к его возвращению хотя бы часть груза окажется на месте. Он попытался найти Девитта и Крерара, обошел все места, куда они приказали ему явиться — нигде ни следа. Он побывал в отеле «Скриб», справился о Люмисе и Уиллоуби, но ничего не добился от портье, кроме того, что в отеле полно американских офицеров. Иетс хотел взять себе номер.

— Очень сожалею, — сказал портье, который за последние недели освежил свои знания английского языка. — Вы опоздали, лейтенант. Попытайте счастья в другом отеле.

Иетс разозлился. На черта годится этот Люмис! Выклянчил себе разрешение ехать в первой группе, так неужели не мог хотя бы организовать определенное место сбора и позаботиться о размещении отдела?

Иетс сам не знал, что ощущает сильнее: счастье победителя при встрече с ликующим населением или уныние туриста, попавшего в модный курорт. Только что его обнимали, а сейчас говорят, что нет свободных номеров. Наконец он нашел пристанище себе и своему шоферу в маленьком отеле «Пьер». По скрипучей лестнице они втащили свои вещи в скромный номер на четвертом этаже, и Иетс растянулся на кровати.

Но спать ему не хотелось. Хотелось снова окунуться в водоворот Парижа, почувствовать душу города, глотнуть пьянящего вина свободы.

Он побрился, умылся холодной водой и, освеженный, вышел на улицу. Стоило ему свернуть из тихого переулка на бульвар, как он стал частицей праздничной толпы, впрочем, частицей совершенно особого рода: он был и зрителем и зрелищем; блестящими от радости глазами парижан он смотрел, как в город вливается поток французских и американских машин, каплей которого он сам только что являлся. На каждом шагу ему жали руки, его целовали и хлопали по плечу. Он стал забывать, что ищет своих, — Люмис, Уиллоуби, Крерар, Девитт — все затерялись в этой суматохе; ну и пусть.

Его толкали во все стороны — люди сами не знали, куда идут. Но это ему нравилось. Впечатления его были смутны — вместо деталей он видел яркие пятна, вместо слов слышал нарастающий и спадающий гул, вместо отдельных черточек улавливал общий смысл. И дивился, что город принял и поглотил его так быстро и без остатка.

Вдруг он заметил, что уже некоторое время близко от него идет человек в соломенной шляпе и что усики этого человека как-то не вяжутся с его мужественным лицом, со шрамом на лбу, с ироническим, но дружелюбным взглядом.

Иетс улыбнулся ему. Тот ответил улыбкой и сказал, что страшно толкаются, но ничего, в такой день можно.

Иетс радостно закивал головой.

— Вы говорите по-французски?

— Конечно! — сказал Иетс.

Мужчина пробрался к нему.

— Меня зовут Мантен, месье. Я столяр. Разрешите вас приветствовать. Вы и представить себе не можете, как мы ждали этого дня.

Мантен обладал способностью удивительно ловко и притом вежливо лавировать в толпе; Иетс пошел за ним следом. Выбравшись из толпы, они замедлили шаг.

— Мы так ждали, так ждали, — сказал Мантен. — Еще сегодня утром я был на баррикаде. В городе еще были немцы, и кое-где они действовали организованно…

— Баррикада! — сказал Иетс. Он восхищался этими людьми, не без успеха применявшими в современной войне технику времен Коммуны. — Видно, ваш народ так и не примирился с нацистами?

Мантен взглянул на него.

— Вы знаете, что это за люди?

— Я их немало видел на фронте — пленных.

— Ага, пленных, это другое дело. А когда вы сами у них в плену…

— Разве было так уж плохо? Ваш город стоит во всей своей красе…

— Вам не понять. Вы — американец.

В голосе Мантена прозвучала презрительная нотка. Он вспомнил двух американских офицеров в «виллисе», которых он так радостно приветствовал, ради которых велел разобрать баррикаду, а чуть снайперы открыли огонь, они проскочили в брешь и удрали.

Он их раскусил — им жизнь дорога, убивать снайперов — не их дело. Умели бы ненавидеть, так и воевали бы лучше.

Подходя к площади Согласия, они услышали стрельбу.

Иетс снял с плеча свой карабин, и они выбежали на площадь, где кучки людей жались к зданиям, наблюдая уличный бой.

Вся картина показалась Иетсу нереальной, — словно он смотрит из первых рядов на арену, а вместо капельдинера полицейский ходит взад и вперед через улицу, отгоняя любопытных. Иетсу вовсе не улыбалось вступать в бой, но из всей толпы он один был вооружен; все остальные мужчины, имевшие оружие, уже сражались на площади.

Мантен сохранял полное спокойствие. Он сказал:

— Это идет по всему городу. Снайперы. В нашем районе мы их уже выкурили.

Иетсу была видна только часть площади. Там появились два броневика и стали стрелять влево, в какое-то невидимое ему здание. Из-за броневиков выскочили несколько мужчин в беретах. Они побежали влево, таща в руках пулемет.

Зрители проводили их радостными криками.

Иетс почувствовал на себе взгляд Мантена, словно спрашивающий, чего он стоит. Так оно и было: Мантен мысленно сравнивал Иетса с двумя «освободителями» у баррикады.

— Ну что ж, пошли туда, — покорно сказал Иетс.

Мантен двинулся за ним следом. В руке у Мантена оказался револьвер. Иетс поморщился — неприятно, когда твои новые друзья прячут в кармане оружие.

Полицейский преградил им дорогу. Он стал их уговаривать, жестикулируя так энергично, что его синий плащ трепыхался, подобно крыльям готового взлететь пеликана.

— Мы овладели положением! — надрывался он, воображая, что Иетс поймет французские слова, если произнести их достаточно громко. — Силы закона и порядка одержали верх. Мы очищаем от врагов крыши Военно-морского министерства и отеля «Крийон», — отчаянно сопротивляются, отчаянно! Прошу вас, месье, не ходите туда. Мы не хотим, чтобы на площади были посторонние. Кто-нибудь может пострадать…

— Ладно, — Иетс повесил карабин через плечо. — Ладно, не расстраивайтесь.

Плащ перестал трепыхаться. Полицейский со вздохом облегчения потряс Иетсу руку.

— Рады вас видеть в Париже, месье!

Послышались возгласы одобрения. Иетс смущенно обернулся. Он ничем не заслужил их одобрения — напротив. Только за то, что он в каске и при оружии, они возвели его в герои, тогда как он — всего лишь статист с копьем, участник массовой сцены.

Он поискал глазами Мантена и увидел, что тот стоит в подъезде, и рядом с ним — девушка. Мантен помахал ему.

Иетс заметил, что при его приближении девушка схватила Мантена за локоть, словно ища у него защиты.

— Здравствуйте, мадемуазель, — сказал Иетс и улыбнулся ей.

Она не ответила, но, повернувшись к Мантену, заговорила быстро и возбужденно.

Мантен перебил ее и представил Иетсу:

— Это мой друг Тереза Лоран. Она была со мной на баррикаде.

Девушка посмотрела на Иетса недоверчиво, почти враждебно, и в то же время со страхом. Он подумал — может быть, она шла по площади Согласия и оказалась под пулями. Но если она была с Мантеном на баррикаде, едва ли такая мелочь могла напугать ее. Хотя, с другой стороны, внезапная стрельба всегда пугает. А она — женщина, и к тому же такая хрупкая и красивая, совершенно новой для него красотой — нечего ей делать на баррикаде, да и здесь на площади, когда идет бой.

Он сказал, что восхищен ее храбростью.

— Но, к счастью, — добавил он, — прошли те дни, когда женщинам приходилось делать такие вещи.

— А что придется делать женщинам теперь? — спросила она с горечью.

Опять эта враждебность… Иетс заметил, что она причесана кое-как и платье у нее измято. Ее лицо казалось усталым, а когда обращалось к нему — и угрюмым.

— Беспокойный сегодня день? — заметил он нарочито-легким тоном.

— Ужасно, — сказала она. — И ужасно длинный. — Потом опять повернулась к Мантену: — Вы не можете проводить меня домой, месье? Если, конечно, у вас нет более важных дел… Мне нужно с вами поговорить.

Мантен сказал нерешительно:

— Хорошо…

Иетс видел, что Мантена и девушку связывают не личные отношения. Он не знал, куда идти, куда девать себя. А девушка ему нравилась. Он представил себе, как она выглядит, когда примет ванну, причешется, наденет свежее платье.

Иетс мысленно посмеялся над собой. Ему и самому не мешало бы принять ванну, и одежда его после долгой дороги вся в пыли.

— Мадемуазель Тереза, — сказал он, — может быть, я могу проводить вас домой?

— Нет!

Это было не слово, а плевок. Тереза поднесла руку к губам. Рука дрожала.

— Тереза! — Мантен ласково коснулся ее локтя. — Этот американец — мой друг. — И пояснил Иетсу: — Такой день, она переутомилась.

— Ну, конечно, — подтвердил Иетс. У женщин легко сдают нервы, подумал он, но тут же решил, что не в этом дело и за ее смятением кроется что-то другое.

— Я хочу пить, — заявила она вдруг.

— Это идея! — сказал Иетс. — Месье Мантен, вы не знаете, нет здесь поблизости места, где не стреляют и где можно промочить горло?

Мантен кивнул. Есть такое место. Совсем рядом.

Они спустились в погребок. Длинный день сменили, наконец, сумерки, слабый свет почти не проникал сюда. Мягкая полутьма успокаивала нервы.

— Мне воды, — сказала Тереза.

Она выпила целый стакан жадно, большими глотками. Потом отерла лицо. Иетсу хотелось спросить, почему она его боится, боится в такой день, когда все наперебой обнимают американцев. Но вместо этого он спросил:

— Что побудило вас пойти с месье Мантеном на баррикаду?

— Как?

— Я хочу сказать… вы уже старый воин? Давно сражаетесь с бошами? В Америке женщины, как правило, не принимают таких решений внезапно.

Тереза изучала лицо Иетса. Его скрывали тени, но все же она поняла, какой он человек и что он — не Люмис.

Когда он подошел к ней на площади Согласия, ей почудилось, что он похож на Люмиса, на Вика. Ей чудилось, что все американцы на него похожи.

Но зачем этот американец расспрашивает ее про баррикаду? Что ему нужно?

— А она именно так и поступила, — ответил за нее Мантен. — Увидела, что мы строим баррикаду, и решила помочь нам. Ведь так?

— Да.

— Сражаться нам, правда, не пришлось, — продолжал Мантен с коротким смешком. Шрам у него на лбу казался теперь совсем черным. — Боши не стали нас атаковать и удрали, так что потерь у нас не было. Славы, впрочем, мы тоже не заработали. Тереза числилась у нас санитаркой. Она достала перевязочных средств и готова была в любую минуту взяться за дело.

— Но почему? — спросил Иетс. — Что вас заставило…

— Не знаю, — ответила Тереза. — Я пошла в аптеку и сказала, что нам нужны бинты и вата.

Ей доставляло облегчение говорить о том хорошем, что она сделала в этот день, о людях, среди которых она была на месте. Взгляд ее оживился.

— Хозяин аптеки просил заплатить, у меня не было денег. Я ему сказала, что заплатит новое правительство. А кто это — новое правительство? Я не знаю. Я поступила неправильно, месье Мантен?

Мантен почувствовал, что ее тревожит не только обещание, которое она дала аптекарю. Рука его сжалась в кулак.

— Нет. Вы поступили правильно.

— Я не обманывала, я чувствовала, что я сама — новое правительство. Глупо, конечно. При чем тут правительство? В обычные дни я просто работаю в конторе.

— Сегодня, — серьезно сказал Мантен, — вы представляли новое правительство. Да.

— Но ведь потом я убежала, — сказала она едва слышно.

Мантен, хорошо знавший меру человеческой слабости, потрепал ее по руке:

— Ничего… Мы к тому времени почти кончили. Все обошлось хорошо.

Она улыбнулась.

Иетс в первый раз увидел, как она улыбается и как она хороша. Но ему стало не по себе. Столяр и стенографистка воображают себя каким-то правительством… Он вспомнил Рут, которая тоже понимала правительство, как нечто лично ее касающееся, относилась к общественным вопросам с сугубой серьезностью и не имела представления о том, как огромны власть имущие и как ничтожно мала она сама.

Он сказал:

— Я так и не знаю, мадемуазель Тереза, что толкнуло вас на баррикаду.

— Почему вам хочется это знать? — спросил Мантен.

— Меня интересуют люди.

— Интересуют… — Мантен пожал плечами. — Людям надо сочувствовать.

— Я не могу объяснить, — сказала Тереза. — Ничего не могу объяснить из того, что я сегодня делала. Наверно, потому, что все было так неожиданно. В воздухе что-то звучало, как музыка в церкви, на Пасху.

— Да, — сказал Иетс, — это я понимаю. — Ему и правда казалось, что он понимает ее, видит ее глазами, воспринимает ее чувствами; но не потому, что она — «люди». Потому что она — именно эта женщина, с ей одной присущей красотой. Жанна д'Арк.

Мантен сказал:

— Люди, видимо, инстинктом чувствуют, когда наступает решительный час.

Иетс взял со стула свой карабин.

Жанна д'Арк? Чушь. Всего только стенографисточка, потерявшая голову в угаре освобождения. А Мантен — всего только столяр, гордый тем, что командовал баррикадой. А между тем они делали большое дело, даже если оно свелось к тому, чтобы выловить нескольких нацистов. Люди, народ… Они ненавидят бошей и хотят быть правительством, и предприняли что-то для собственного освобождения. Ему до них далеко.

— А теперь, — сказал Мантен, — мы вместе проводим Терезу Лоран домой.

6

Шел второй час дня, и в кухне отеля «Сен-Клу» было тихо.

Сержант Дондоло сидел за чисто вымытым столом для резки мяса, машинально проводя пальцами по бороздкам, которые оставили в мягком дереве ножи бесчисленных поваров. Он читал старый номер юмористического журнала, забытый кем-то в кухне. Дондоло застрял посреди очередной истории про Дика Трэси; он полистал затрепанную книжку и обнаружил, что самых интересных страниц не хватает.

Дондоло с досадой бросил книжку на стол. Сплошные неприятности в этом паршивом отеле, где отдел обосновался наконец после того, как несколько раз переезжал с места на место. Он поднял голову. За окнами, забранными решеткой, двигалось множество ног. Человек десять стариков и старух толпились вокруг помоек, выбирая из них остатки еды, выкинутой солдатами. Каждый день они приходили и копались в отбросах, пока их не прогоняла военная полиция.

Несчастные люди, снисходительно подумал Дондоло. В отеле вечно ворчат, что еда нехороша, — не ценят того, что имеют. Раз у них остается, что выбрасывать на помойку французам, — значит, сыты. Попробуй капитан Люмис еще раз сказать, что людей плохо кормят, он просто покажет ему, что творится у помойки. На Люмиса такие вещи действуют. На ближайшем сборе он разнесет солдат за вечные жалобы, и тогда Дондоло оставят в покое.

Дондоло никогда не обольщался насчет французов — не такой он был человек. Те крохи восторгов, какие достались на его долю в первые дни, мало взволновали его; когда же восторги улеглись, он с легкостью приспособился к заведенному порядку, в то же время зорко высматривая выгодные возможности, которых не мог не таить в себе изголодавшийся город. Человеку, все еще произносившему слово «Париж» с мечтательным вздохом, Дондоло мог ответить только презрительной улыбкой.

Он швырнул юмористический журнал в ведро. Пора заняться продуктами для Сурира. Чудно получилось с этим Суриром — Дондоло никак не мог вспомнить, когда именно Сурир привязался к нему. Может быть, в баре на углу улицы Джианини, а может быть, гораздо позже, когда он заблудился и не мог попасть домой. Во всяком случае, он помнил Сурира отчетливо лишь с того времени, когда они вместе сидели за кухонным столом, причем у Дондоло страшно болела голова, в висках точно молотком стучало, а Вейданек поил их горячим черным кофе. Сурир со смехом уверял, что притащил Дондоло домой на руках; но едва ли, — Сурир был меньше его ростом и не такой плотный. Возможно, тут замешались и еще какие-нибудь люди, приятели Сурира. Но окружение Сурира не интересовало Дондоло, лишь бы все сошло гладко. В ту ночь, вернее, в то утро, после того как черный кофе прояснил его мозги, Дондоло заметил, что глаза Сурира так и бегают по полкам кладовой — Вейданек, когда ходил за кофе, оставил дверь отворенной, — замечая все: окорока, яичный порошок, сахар, муку, мясные консервы, — все припасы, ключи от которых хранились у Дондоло.

— Вы даже не понимаете, что у вас тут есть, — восхищенно сказал Сурир и улыбнулся, закрыв глаза.

— Так-таки не понимаю? — съязвил Дондоло.

Дальнейшие излияния Сурира Дондоло пресек, едва заметно поведя головой в сторону навострившего уши Вейданека, и Сурир сейчас же понял. Это едва заметное движение Дондоло и определило их отношения на будущее.

И теперь Сурир частенько наведывался в кухню отеля «Сен-Клу». Нельзя сказать, чтобы Дондоло был совсем спокоен: то, что он сбывал в Нормандии, и в сравнение не шло с количеством продуктов, которые Сурир грузил в свои сумки и увозил на своем расхлябанном грузовичке. Но Дондоло заглушал угрызения совести просто: он говорил себе, что дома все наживаются на войне, а значит, и ему нужно вознаградить себя за упущенные возможности. Это его долг по отношению к Ларри и крошке Саверио. Всякий раз, пересылая Марчелли сто долларов, которые тот клал на его имя в банк, Дондоло думал: вот и еще на несколько месяцев ученья. Дать образование двум детям — это недешево обходится.

Дондоло отпер дверь кладовой и оглядел полки. Как бы это получше составлять меню и в то же время бесперебойно снабжать Сурира?… Он стал напряженно прикидывать, сколько раз в неделю можно готовить бобы вместо мяса, так, чтобы все же сохранилась видимость разнообразного питания. Разнообразие! Сурир как-то рассказывал ему, какое питание получали французские солдаты, и Дондоло даже позавидовал своим собратьям в старой французской армии; но потом подумал, что сейчас французскому сержанту — заведующему столовой, или как они там у них называются, и выбирать-то было бы не из чего.

Кто-то вежливо кашлянул у него за спиной.

— Сурир? — сказал Дондоло. — Здорово.

Сурир улыбнулся.

— Как дела? — сказал он бодро. — Что пишут из дому? Как себя чувствует малютка Саверио?

— Опять не было почты! — проворчал Дондоло. — Как въехали в этот проклятый город, ни одного письма не получил.

— Получите! — утешил его Сурир. — Когда я был во французской армии в тысяча девятьсот сороковом году, мы никогда не получали почты — очень уж быстро отступали.

— Ага, — сказал Дондоло. — Но мы-то не отступаем.

— Это верно, — согласился Сурир.

— Все потому, что нет о нас заботы. Точно мы и не люди.

— В армии, — сказал Сурир, — я бы сказал, в любой армии, убеждаешься в одном: каждый должен сам о себе заботиться.

Дондоло его замечание не понравилось — чересчур откровенно. Эта сволочь Сурир думает только о своей выгоде, а до малютки Саверио ему и дела нет.

— Ну, давайте начинать, — сказал Дондоло. — Сегодня я могу дать вам вот это и это. — Он жестом пригласил Сурира в кладовую и стал показывать, какие продукты считает возможным ему уделить. Сурир потянулся к окороку.

— Полегче! — сказал Дондоло. — Мне интересно, чтобы вы ушли поскорее, но вы что-то уж очень торопитесь. Сколько?

— За все?

— Да.

Сурир мысленно подсчитал и ответил:

— Четыре тысячи.

Четыре тысячи франков, подумал Дондоло. Даже сотни долларов не получается.

— Что я, с ума сошел? — сказал он. — Я лучше сам съем.

— А оно больше не стоит.

— Рассказывайте, — возразил Дондоло. — Я кое-где побывал. Знаю, какие сейчас цены.

— Это вы вздуваете цены! — Сурир изобразил благородное негодование. — Я думаю о тех, кто будет это покупать.

— Не беспокойтесь, купят.

Сурир не стал спорить. Он и сам знал, что купят, купят по любой цене.

— Ладно, пять, — надбавил он.

— Вот так-то лучше, — сказал Дондоло. — Выкладывайте деньги.

Сурир извлек из кармана пачку линялых бумажек.

— Неудобный формат, черт их побери, — фыркнул Дондоло, складывая тысячефранковые банкноты и втискивая их в бумажник. — И чего вы не выпускаете приличных денег? Вот, видали? — Он показал Суриру бумажный доллар, который всегда носил в кармане на память о доме и как символ своего долга перед семьей. — Это вот настоящие деньги!

Француз пощупал доллар.

— Сто франков за него хотите?

— Не продается, — сказал Дондоло и прибавил: — Хватит время проводить, давайте все упакуем. Я услал Вейданека, но когда-нибудь он все же вернется.

Некоторое время Дондоло и Сурир усердно работали — лазили по полкам, складывали пакеты и банки в мешок, который Сурир принес с собой. Мешок казался бездонным.

— Думаете, снесете? — спросил Дондоло.

— Неужели нет? — сказал Сурир, отправляя в мешок вожделенный окорок. — Девушки говорят, что у меня руки как железные.

Он засмеялся.

Внезапно смех застрял у него в горле. В кухню кто-то вошел.

— Есть здесь кто? — раздался голос.

— Не шевелитесь, — шепнул Дондоло. — Может, он нас не найдет. — Но в кладовой горел свет, а дверь была открыта. Дондоло хотел было выключить свет, но это еще больше привлекло бы внимание.

Когда Дондоло сообразил, что нужно просто выйти из кладовой и запереть там Сурира, было поздно: Торп уже стоял в дверях.

Вот дьявол, подумал Дондоло, почему именно Торп? Будь это Вейданек или кто другой, можно было бы договориться, взять его в долю или что-нибудь посулить. Но Торп!… Дондоло хорошо помнил лестницу в Шато Валер в тот вечер, когда налетели немецкие самолеты, и как он избил Торпа…

— Чего нужно? — сказал он. — Чего тебе здесь нужно? Незачем шляться на кухню. Катись отсюда к черту.

— Я есть хочу, — сказал Торп.

— Ничего нет, — сказал Дондоло. — Есть будешь в шесть часов.

— Ну что ж, — Торп сделал шаг назад, не сводя глаз с Дондоло. — Я только хотел попросить сэндвич.

— Дайте ему сэндвич! — шепнул Сурир.

Но Торп уже уходил, все убыстряя шаг.

О господи, подумал Дондоло, что же это я делаю? Стоит ему выйти за дверь, и он поднимет крик на весь дом.

— Послушай-ка, вернись! — окликнул он.

Торп остановился.

— Получи свой сэндвич.

И тут наконец Торп все понял. Он зашел на кухню, рассчитывая застать там Вейданека. Дондоло после двенадцати обычно уходил в город. Вейданек дал бы ему сэндвич. Но если сэндвич предлагает Дондоло, значит, у него есть на то причины, и причины эти связаны с чужим человеком в штатском и с набитым до отказа мешком. Теперь все объяснилось: и несытное питание, и слухи, которые ходят среди солдат.

Что же ему предпринять? К Люмису пойти нельзя. Зато можно поделиться с товарищами, рассказать им, что он видел, или, может быть, Иетс сумеет прекратить это безобразие.

— Вернись-ка сюда, — повторил Дондоло. — Мне с тобой поговорить надо.

Торп увидел, что сержант на что-то решился, и почуял опасность.

Можно бы убежать, подумал Торп. Но их двое, штатский и Дондоло, и они что-то против него задумали. К тому же ему не хотелось убегать; внутренний голос удерживал его. Нужно с ними сразиться. Тогда, в Нормандии, он был бессилен, но только потому, что кофе, которым его облил Дондоло, воскресил в сознании давнишнее ранение и давнишние страхи. Он помнил, что после этого случилось что-то неописуемо страшное и что оно связано с Дондоло. Подробности же той ночи расплылись в каком-то желтоватом тумане, который по временам заливал его сны, душил его, обволакивал, мешая разглядеть опасность, заставлял его просыпаться от собственного крика и потом в течение многих дней поминутно вздрагивать и оглядываться.

Дондоло подошел ближе и сказал:

— Ты, может, думаешь, что тут дело нечисто?

Торп отступил, чтобы не стоять близко к сержанту. Он слишком поздно заметил, что Дондоло преградил ему путь к двери.

— Ну и думай, мне плевать, — рассмеялся Дондоло. — Что же ты намерен предпринять?

— Я? — переспросил Торп. — Я в ваши дела не вмешиваюсь.

Он тут же пожалел о своих словах, видя, как скривились тонкие губы Дондоло.

— Но я скажу, что я об этом думаю, — продолжал Торп. — Эти продукты — наши. Пусть бы вы их отдали тем людям, что роются в помойке, а то ведь нет. Они достанутся спекулянтам на черном рынке. Достанутся богатым.

— Так что же ты намерен предпринять? — повторил Дондоло.

Торп не ответил. Он следил за каждым движением Дондоло.

— Давай договоримся, — предложил сержант. Он и сам, в сущности, не принимал своего предложения всерьез. Только выпусти Торпа из кухни, и пиши пропало. Но все же… может, не такой уж он честный? Не родился еще тот человек, который устоял бы, если посулить ему достаточно щедрую мзду. Может, удастся заткнуть ему рот хоть на время, чтобы Сурир успел убраться восвояси, а Дондоло — скрыть недостачу в недельном пайке. А после этого — пойди докажи что-нибудь.

— О чем договоримся? — спросил Торп. Наверно, Дондоло просто хитрит, а сам хочет подобраться к нему поближе, избить его, а то и убить. — Чтобы я держал язык за зубами?

— Ну да, — сказал Дондоло, протягивая ему жирную руку. — Тут нам обоим хватит.

— По-вашему, выходит я — подлец?

— Ладно, — сказал Дондоло. — Не хочешь — не нужно.

На мгновение Торп ощутил радость от того, что все ясно и война объявлена. До сих пор Дондоло воплощал в себе все то, что терзало Торпа, не давало ему покоя ни днем ни ночью. Теперь оказалось, что Дондоло — просто мелкий жулик. От этого он стал более понятным и менее страшным, словно из призрака превратился в человека.

Торп перехватил взгляд, который Дондоло бросил штатскому.

Тот стал приближаться к Торпу, и Торп понял, какая у них тактика: штатский будет подгонять его все ближе к Дондоло.

Торп обернулся к штатскому.

Сурир вскинул глаза на Торпа и поспешно отступил. Он пятился назад смешными шажками — маленький, перепуганный человечек. Торп усмехнулся.

И тут на него налетел Дондоло.

Напружив мускулы, Дондоло обхватил Торпа за шею и стал душить, стараясь отогнуть ему назад голову.

Но Дондоло не учел, что Торп, хоть и некрепкого сложения, выше его ростом и проворнее. Резким движением Торп сумел высвободиться из тисков. Дондоло потерял равновесие, почувствовал, что взлетает на воздух, и рухнул наземь.

Он застонал, но поднялся. Кровь бросилась ему в голову, все поплыло перед глазами; уже не один, а два, три Торпа с ненавистью смотрели на него.

Во время короткой передышки Торп мучительно думал. Не может Дондоло надеяться, что он будет молчать, если сам же Дондоло изобьет его до полусмерти. Так что же Дондоло задумал? Убить его? Но его хватятся. Абрамеску знает, что он пошел на кухню. Куда они денут его труп? И вдруг Торп сообразил — ведь у штатского, наверно, есть машина или какая-нибудь повозка, — не на себе же он потащит краденые продукты. Ну да, его труп увезут и бросят в Сену или в сточную канаву… Нет, нет, Дондоло служит в американской армии. Американские солдаты такими делами не занимаются… Но ведь Дондоло на все способен, он фашист. Он не только убьет его, он постарается убить его медленно и будет стоять над ним и смотреть, пока последняя капля крови не вытечет из его растерзанного тела.

Торпу и в голову не пришло, что, по теории Дондоло, достаточно избить человека, чтобы заставить его молчать. Впрочем, он уже ни о чем не успел подумать, так как Дондоло снова накинулся на него с яростью человека, который борется за свою жизнь.

Дондоло исхитрился ударить кулаком по старой ране Торпа. Мгновенно боль волнами разлилась по всему телу. Дондоло вцепился в него, твердо решив, что больше не допустит никаких глупостей. А тем временем маленький француз, не переставая, чем-то колотил Торпа по спине. Сначала это только раздражало Торпа, но потом боль от ударов усилилась, слилась с болью от старой раны, и Торп, чувствуя нарастающую слабость, вдруг понял, что если не положить конец этим подлым ударам, он скоро останется совсем без сил.

Он почувствовал, что еще минута — и он потеряет голову и закричит. Он решил закричать сейчас, пока еще находится в полном сознании. Он закричал, и Дондоло одной рукой стал закрывать ему рот. Торп укусил его в руку. Рука отвратительно пахла потом и внутренностями всех животных и птиц, которых Дондоло потрошил на своем веку. Торп крепко впился в руку зубами.

Дондоло вырвал руку и, размахнувшись, с такой силой ударил Торпа по лицу, что тот отлетел далеко от него и от француза.

Торп опять закричал — на этот раз от нестерпимой боли во рту и в ушах.

Он услышал голос Дондоло:

— Уймите его! — Голос звучал неясно, словно издалека.

И все-таки Торп знал, что не боится их; и знал, что пока нет страха, пока не вернулось то ощущение, от которого руки прирастают к бокам, а ноги к полу, — все хорошо.

Дондоло снова двинулся к нему.

Торп засмеялся — Дондоло был совсем открыт. Торп не спеша поднял ногу и ударил Дондоло в пах.

Дондоло весь скрючился, но устоял на ногах.

Теперь закричал Дондоло, и в этом крике было все — и боль, и страх, страх за себя, и за Ларри, и за крошку Саверио.

Для Торпа этот крик прозвучал музыкой. А потом все исчезло: обшитый кожей свинцовый шарик на резиновой петле, которым Сурир прежде барабанил по его спине, теперь угодил ему прямо в череп.

Торп очнулся, когда Дондоло выплеснул ему в лицо ведро воды. Рядом с сержантом стоял часовой из военной полиции, тот, что охранял отель. Второй полицейский стоял возле человека в штатском.

Сначала Торп воспринимал то, что они говорили, как тихое жужжание. Потом с усилием начал разбирать отдельные слова и складывать их в фразы.

— Крал продукты из кладовой… — расслышал он. — Черный рынок… давно замечал нехватку… поймал его с поличным…

Это говорил Дондоло.

Торп услышал голос полицейского:

— Здорово вы его отделали!

Дондоло засмеялся:

— Ему это не понравилось, вон, взгляните на мою руку.

Да, именно так они говорили. Торп был в этом уверен. Но смысла в их словах не было. Торп попробовал встать с пола. Он зашатался, схватился за стену. Дондоло предостерег полицейского:

— Вы с ним осторожно. Он опасный человек. Полицейский крепко ухватил Торпа за локоть.

— Пошли, приятель. И без глупостей, понятно?

Пошли? Куда пошли? Зачем? Голова у Торпа стала большая-большая, такая большая, что мысли все до одной терялись в ее просторах.

— Вы куда хотите меня вести? — спросил он. Слова сходили у него с языка медленно. Распухший рот болел. — Я ничего не сделал.

— Вы же слышали, что говорит сержант, — сказал полицейский все еще дружелюбным тоном.

Дондоло сказал:

— Дурачком прикидывается.

— Знаю, знаю, — сказал полицейский. — Все они так. Думают, что это им поможет. Но это ненадолго. Мы им живо вправляем мозги.

Торп тряхнул головой, пытаясь собрать мысли.

— Повторите, — попросил он.

— Что повторить? — сказал полицейский и подумал: «Видно, парню и вправду досталось».

— Что вам Дондоло сказал… про меня.

— Я повторю! — выскочил Дондоло. — Я поймал его с поличным: продавал продукты этому французу — вон полный мешок набрали! Мука, окорок, яичный порошок, сахар, консервы. Я его поймал и говорю: «Ага, наконец ты мне попался!» А он на меня бросился — взгляните на мою руку, — придется к врачу идти.

— Ну вот, — сказал полицейский. — И нечего больше рассуждать. Пошли.

Торп вырвался у него из рук.

— Стойте, — сказал он, — это он врет. Врет, черт его возьми. Он сам все сделал, а на меня сказал. Это я его поймал, когда он продавал продукты.

Полицейский взглянул на Дондоло.

— Ну?

— Да что я, о двух головах? — сказал Дондоло. — Если бы я продавал имущество армии Соединенных Штатов, думаете, я бы попался такому олуху?

Торп почувствовал, как приближается страх. Голые, ослепительно белые стены кухни качнулись, стали сдвигаться.

— Это ложь! — выговорил он.

— Спросите француза, — сказал Дондоло. — Он говорит по-английски.

Полицейский вопросительно взглянул на Сурира.

Сурир и Дондоло успели сговориться за несколько секунд, когда Торп замертво свалился на пол, а полицейские, заслышавшие шум потасовки, еще не добежали до кухни.

— С кем торговали? — грубо спросил полицейский.

Сурир указал на Торпа:

— Вот!

— Это ложь! — прошептал Торп. Полицейский даже не расслышал. Он опять взял Торпа за локоть.

Теперь стены кухни не только надвигались на Торпа: они стали прозрачными. Он видел, как целые армии Суриров и Дондоло маршируют взад и вперед, скалят зубы, берут на караул. Их колонны окружили его, зажали, не оставили ни лазейки. Впрочем, если бы и была лазейка, он не мог бы убежать, — ноги отказывались ему служить. И он подумал: все это сон. Свернуться, сжаться в комок — и проснешься в теплых, ласковых объятиях матери. С тех пор как не стало материнской ласки, все было только сном, — как вырос, пошел воевать, был ранен. Но в то же время он знал, что это не сон. Враги одолевали его, устоять против них не хватало сил.

Он покорно двинулся к дверям, устало волоча ноги.

Дондоло пошел к Люмису. Ему не хотелось идти. В Штатах, в Десятом городском районе, их босс Марчелли всегда внушал ему, что чем меньше народу знает о каждой сделке, тем лучше для всех участников и тем больше барыши. Но у Дондоло хватило ума сообразить, что после вмешательства полиции и ареста Торпа вся история уже вышла за пределы его, сержантской, компетенции.

К тому же вполне возможно, что Сурир пойдет на попятный, когда убедится, что не так-то легко перекочевать из американской военной полиции в уютную французскую тюрьму.

Люмису Дондоло рассказал в общих чертах то же, что военной полиции.

Люмис не поверил ни единому слову. Он знал Торпа, и он достаточно знал Дондоло, чтобы представить себе, как было дело.

— А где Торп сейчас? — спросил он.

Дондоло пожал плечами.

— Наверно, в военной полиции.

Больше Люмис ничего не спросил. Его тревожило другое: чего добивается от него Дондоло?

Дондоло занимал в отделе особое положение. В своей узкой сфере он с самой Англии действовал как опытный политик. Он создал себе небольшой, но крепко слаженный аппарат: завел друзей и подкреплял эту дружбу подачками по своему ведомству. Первая забота военного человека — еда, а еду выдавал Дондоло. Люмис и сам участвовал в ночных угощениях; он хорошо помнил вкусные мясные сэндвичи с прокладкой из нарезанных ломтиками соленых огурцов, которые Дондоло так ловко готовил для офицеров. Все это урывалось от солдатских пайков. Кто знает, как далеко это зашло, со сколькими солдатами и офицерами Дондоло связал себя невидимыми нитями.

— Очень скверная история, — сказал наконец Люмис. — Очень тяжкое преступление.

— Да, сэр.

— Продажа государственного имущества, нападение на младшего командира при исполнении им служебных обязанностей — воинский устав, статьи 24 и 95… Ну-ка, посмотрим… в случае осуждения пять с половиной лет как минимум.

Дондоло следил взглядом за пальцами Люмиса, листавшими страницы знакомой книжки. Плохо дело. Он уже представил себе, как будут жить Ларри и Саверио, когда отец их сядет в Ливенвортскую тюрьму. Потом он взял себя в руки, решив держаться своей версии, хотя бы это стоило жизни Торпу и кому угодно еще.

— Непонятно, — сказал Люмис. — Ну, хорошо, Торп — помешанный, но не в такой степени. И мне лично кажется, Дондоло, что продавать военные пайки будет не помешанный, а скорее очень расчетливый человек. Тут какое-то противоречие.

— Верно, сэр, — сказал Дондоло убитым голосом.

Люмис приободрился, увидев, что Дондоло, обычно такой самоуверенный, сидит перед ним, потупив глаза, опустив голову, смущенно поглаживая руками колени.

— Придется вам меня выручать, — сказал Дондоло.

— Я всегда готов помочь моим подчиненным, — сказал Люмис. — Вы это знаете. Если у вас неприятности, скажите лучше прямо.

Дондоло сдержал улыбку.

— Я от вас ничего не скрою, — сказал он. — Француз-то приходил ко мне…

— Какой француз? Где вы с ним познакомились?

— В баре, — сказал Дондоло. — Он по-хорошему со мной обошелся, угощал вином.

— Так, — сказал Люмис. Он понял, что роль злодея уготована французу.

— Сегодня он явился ко мне, — продолжал Дондоло, — и стал просить продуктов. Говорит, у него большая семья и они при немцах очень голодали. Двое детей, говорит, больны, — кажется, рахит или что-то в этом роде. А жена, говорит, до того изголодалась, что молоко пропало, не может кормить ребенка. Два месяца ребенку-то, — добавил Дондоло.

— Здесь многим туго приходится, — сказал Люмис. — Но не раздавать же нам еду направо и налево.

— Сэр! — сказал Дондоло, и в голосе его прозвучала искренняя мольба, — прошу вас, как-нибудь после завтрака или обеда подойдите к окнам кухни и взгляните, как эти французы роются в помойках. Помои едят, отбросы! Просто сил нет на них смотреть.

Люмис прервал его причитания:

— Значит, этот француз пришел к вам…

— У нас продуктов хватает, я ему кое-что дал. Что ж тут такого? Разве мы для того освободили этих людей, чтобы они сидели голодные?

— Вы деньги взяли?

— Немножко, — сознался Дондоло. — француз мне их сам навязал. Я, говорит, не нищий, я зарабатываю, разве я могу взять продукты даром? Мне не хотелось спорить, если он предпочитает платить, — пожалуйста. Я ведь только сержант, сэр, ну, заработал несколько долларов, мне и о семье нужно думать.

— Да, да, конечно, — сказал Люмис. — Но как тут оказался замешанным Торп?

— Торп зашел на кухню. Нечего ему было там делать! — В Дондоло опять вспыхнула злоба. — Но у нас тут вечно во все суют нос.

Люмис сочувственно крякнул. Он понимал возмущение Дондоло. Толачьян тоже совал нос в чужие дела… Толачьян погиб.

— Торп, значит, пришел на кухню, — продолжал Дондоло, — увидел, что я даю французу продукты, и поднял крик: я, мол, обкрадываю армию! Я продаю их пайки! И жуликом меня обозвал, и по-всякому. Вы же знаете Торпа, сэр, он не в своем уме. Вы сами скажите, сэр, кто у нас не наедается досыта? Разве я не забочусь обо всех?

— Да, конечно, — сказал Люмис.

Дондоло продолжал:

— Так разъярился, что мочи нет. Покраснел весь, потом побледнел, и как бросится на меня. Я, сколько мог, его удерживал, ну, а потом он меня вот сюда ногой пнул — может, на всю жизнь покалечил, сэр, — и тут уж я тоже из себя вышел. Наконец, явились полицейские.

— Это все?

— Все, сэр! — сказал Дондоло, вполне довольный своей выдумкой.

Получается складно, подумал Люмис. Но никто в отделе не поверит в филантропические наклонности Дондоло. К тому же он сам сознался, что взял деньги.

— Податься вам некуда, — сказал Люмис. — Вы торговали с французом и попались с поличным.

Дондоло кивнул.

— И едва ли Торп первый полез драться. Не такой он человек.

— А не все ли равно? — Дондоло обозлился. Что он, без Люмиса не знает, кто кого бил?

— Мне не нравится ваш тон! — сказал Люмис. Мысли его приняли новое направление. Рано или поздно вое эти любимчики обязательно являются к нему и затевают скандал. Дондоло зарвался. Пора его осадить.

— Мне не нравится ваш тон, сержант. И не вам указывать мне, все равно или не все равно то, что я говорю. Да, да, не вам мне указывать. Я достаточно наслушался жалоб на плохое питание, так что вы, видно, не в первый раз делали дела с этим французом, а может быть, и другие французы производили впечатление на ваше сердце и ваш карман.

Люмис увидел, что попал в цель.

— Хватит валять дурака, — сказал он.

— Да, хватит валять дурака! — подтвердил Дондоло. Его черные блестящие глазки сузились, губы были крепко сжаты, все лицо выражало наглое презрение. — Хотите вы мне помочь, капитан, или не хотите?

— Помочь вам?!

— Ну да. Я никому зла не желаю.

Люмис медленно, словно в крайнем изумлении, покачал головой.

— Вы начинаете меня интересовать, Дондоло. С чего вы взяли, что я собираюсь помешать свершиться правосудию? Вот воинский устав, здесь все написано. За один ваш намек я мог бы предать вас военному суду.

— Я же сказал, хватит валять дурака, сэр, — заявил Дондоло, не повышая голоса. — Предать военному суду! Очень хорошо. Но когда меня будут судить, я обо всем расскажу, можете не сомневаться.

— О чем же вы расскажете, сержант?

— Вы что думаете, я тут один такими делами занимаюсь? Да когда я первый раз всерьез говорил с этим французом, — фамилия ему Сурир, вы, может, его знаете? — он на вас сослался. Сказал, что ведет дела только с порядочными людьми. — Дондоло усмехнулся. — Я тоже с первым встречным не вступаю в знакомство. Потом я еще справился у Лорда, главного механика. Лорд сказал, что на бензин пишут заявки в двойном размере и что часть бензина не доходит до нашего гаража — по дороге исчезает. А вы говорите — с чего я взял.

У Люмиса засосало под ложечкой.

Дондоло старался понять, какое действие возымели его слова. Он сделал рискованный ход и не был уверен, оправдался ли этот риск. Он знал только то, что слышал от Лорда, и помнил, что Люмис имеет какое-то отношение к заявкам на горючее.

— Я никому не желаю зла, сэр, — сказал Дондоло. — Я только думаю, что нам следует держаться друг за друга.

В эту минуту Люмис горько пожалел о том, что попал в Париж. В Париже все жили на широкую ногу. Более или менее приличный обед в ресторане стоил столько, сколько он получал за неделю; вино было недоступно, а на красивые вещички, которые можно было бы купить в магазинах и послать домой из Парижа, и вовсе ни у кого не хватало денег. Выходило, что без приработка не обойтись. Он не знал, как устраиваются другие; Уиллоуби, тот как будто не стесняется в средствах. Нельзя же вечно одолжаться. Стоило ли выигрывать войну, если человек как был бедняком, так и остался? А сделки с бензином сходили так гладко!

Конечно, есть много доводов, чтобы заглушить совесть. Но если вспомнить, чему тебя учили в школе, — а истории, которые рассказывают малым детям, не так уж глупы, — станет ясно, что от совести все равно не уйти.

С отчаянием в голосе Люмис сказал:

— Я не знаю, что тут можно сделать.

Дондоло встал с места. Все в порядке. Ларри и Саверио, да благословит их Бог, не лишатся отца.

— Не тревожьтесь, капитан, — сказал он бодро. — Вдвоем мы с вами все уладим.

Его фамильярный тон резнул Люмиса, но утешение было ему нужно.

— Если бы еще не явилась полиция! — сказал он.

— А помните, как Торп вам испортил вечеринку в Шато Валер? — Дондоло наклонился близко к Люмису. — Спятил он, это все знают. Понять не могу, почему на него еще в Нормандии не надели смирительную рубашку, — ворвался в офицерскую компанию и к лейтенанту Иетсу пристал, и всех расстроил. А с тех пор все время чудит. Воображает, что за ним следят. Его опасно оставлять на свободе.

— Ну хорошо, — его поместят в госпиталь. А военная полиция?

— Ведь они чьи показания слышали? Мои. А Торпу кто поверит, пока врачи будут изучать, скольких у него винтиков не хватает?

— Не нравится мне это, — сказал Люмис. — Не нравится.

— Чего же вам нужно? — сказал Дондоло брезгливо. — Вы уж решайте, сэр. Если не сделаете так, Торп будет у меня камнем на шее, да и у вас тоже. Вы меня понимаете.

Люмис закрыл томик воинского устава.

— Я напишу донесение, — сказал он.

7

Иетс узнал обо всем от Бинга.

— Когда его увезли в госпиталь? — спросил он.

— Вчера вечером. Его весь день продержали в военной полиции, а вечером увезли. Я звонил туда, и сам ездил, хотел повидать его — не разрешили.

Иетс потер бородавки на левой руке.

— О господи, вот несчастный…. — В памяти Иетса возник Торп, каким он явился на офицерскую вечеринку, просить помощи у него, Иетса. — Что ж, Бинг, вы сделали, что могли, благодарю вас.

Бинг удивленно посмотрел на него.

— Не стоит благодарности.

— Я попробую что-нибудь сделать, — поспешно добавил Иетс.

— Я так и думал, лейтенант.

— В самом деле? — Намек, заключенный в словах Бинга, раздосадовал Иетса. Почему все обращаются к нему за помощью, и почему все, кому он пробует помочь, кончают так плохо?

— Вряд ли я смогу многого добиться, — сказал он. Бинг не понял его. Ему показалось, что Иетс идет на попятный. — Ну что вы, лейтенант, — сказал он. — Вы знаете, кто-то обработал Торпа так, что его пришлось увезти в госпиталь…

— Торп всегда был… ну, скажем, несколько неуравновешен.

— Я думал… Знаете, лейтенант, солдатам известно гораздо больше, чем вам кажется. Нам, например, известно, что четвертого июля вы пытались заменить лейтенанта Лаборда.

— Значит, сунулся не в свое дело, — раздраженно возразил Иетс. — Чего я добился? Кому я помог? Это как раз доказывает, что сделать почти ничего нельзя.

Бинг помолчал.

— Может, когда вы попытались, было уже поздно. Может, вы действовали недостаточно энергично. Во всяком случае, вы пытались.

Иетс подумал, что Бинг, так наивно побуждающий его к действию, сам не знает, насколько он близок к истине. И с Толачьяном, и с Торпом Иетс остановился на полпути, решив: «Как-нибудь обойдется». Вот и не обошлось. И не могло обойтись, потому что нельзя подчиняться обстоятельствам, нужно быть хозяином положения.

— Я обещаю вам, что попытаюсь повидать Торпа, — сказал он скрепя сердце.

— Благодарю вас, лейтенант, — сказал Бинг. Иетс с нетерпением ждал, когда Бинг перестанет благодарить его, но тот не унимался. — Я знаю, что вы за Торпа не отвечаете. За солдат нашего отдела отвечают капитан Люмис и майор Уиллоуби, но вы сами видите, как обстоит дело. Поэтому я и пришел к вам. Происходят всякие вещи, в которых кому-то следовало бы разобраться. В ту ночь, когда нас бомбили в Шато Валер, Торп пришел в башню спать весь избитый.

Черт бы побрал эту ночь в Шато Валер, подумал Иетс.

— Избитый? — спросил он. — Кем?

— Он не хотел сказать. Я спрашивал несколько раз, но он только отругивался, а потом замолкал на целый день.

— Ну, тут уж ничего не поделаешь. Поздно.

— Для Толачьяна поздно, — сказал Бинг.

— А Торп еще жив, так? Ну, хорошо, хорошо. Я вам сказал — сделаю, что могу.

— Благодарю вас, сэр. — И Бинг ушел.

Иетс усмехнулся — упорен, негодяй. Потом он нахмурился. «Поздно»! Опять попытка оправдать собственное бездействие.

Иетс позвонил в госпиталь и долго добивался, чтобы к телефону позвали кого-нибудь из врачей. Наконец сухой, но вежливый голос сообщил ему, что слушает капитан Филипзон. Да, ему известно об этом больном; особых оснований для беспокойства нет; делается все возможное, чтобы привести Торпа в себя.

— Привести в себя? — переспросил Иетс.

— Да, это своего рода транс, — сказал капитан Филипзон. — Он пережил сильный шок. И физически он в плохом состоянии. Вы ведь знаете, он был сильно избит. Но вы не тревожьтесь, лейтенант, все образуется.

— Можно его навестить? — спросил Иетс, мало надеясь на успех.

— К сожалению, нет, — голос прозвучал нерешительно. — Мы не хотим его волновать.

Иетс взял с врача слово известить его, как только к Торпу можно будет зайти.

— Благодарю за участие, — сказал капитан Филипзон. — Честь имею.

Иетс положил трубку и еще долго неподвижно сидел на неудобном стуле в канцелярии, сжимая пальцами виски. Значит, дело не в бюрократических отговорках, — к Торпу не пускают, потому что он действительно очень плох. Иетсу было бы легче, если бы ему разрешили этот жест — сказать Торпу несколько слов утешения. Но это отпало. И, что много важнее, теперь от Торпа ничего нельзя будет узнать. Оставался только француз, — тот, что покупал продукты.

Иетс вышел из канцелярии. На улице воздух казался чистым и свежим после затхлой атмосферы отеля «Сен-Клу», где запах давнишних постояльцев мешался с новыми запахами военного жилья. Надо надеяться, что француза еще не выпустили на свободу. Иетс не знал, какие на этот счет правила у французских гражданских властей, — если они при новом режиме вообще придерживаются каких-нибудь правил.

К подъезду подкатил «виллис Макгайра»; из машины выскочил Люмис и преувеличенно-любезно приветствовал Иетса, — эти дни он старался поддерживать со всеми наилучшие отношения. Пользуясь случаем, Иетс попросил у него на время машину. Капитан просиял.

— Ну, разумеется! — воскликнул он и приказал Макгайру: — Отвезите лейтенанта, куда ему нужно.

Макгайр что-то проворчал себе под нос.

— Мне недалеко, — сказал Иетс, больше для того, чтобы успокоить шофера, чем из уважения к Люмису. — Только в полицейскую часть.

Люмис, уже входивший в подъезд, круто обернулся.

— Куда? — Но он, видимо, прекрасно расслышал, потому что тут же продолжал: — А вам что нужно в полицейской части?

Иетс пожалел, что проболтался; Люмис, конечно, заподозрит вмешательство в какие-то его дела.

— Ничего интересного, — сказал Иетс, как можно более равнодушным тоном. — Нужно проверить кое-какие сведения…

— Да? — сказал Люмис. Расспрашивать Иетса он не решился. — Ну что ж, желаю удачи.

— Спасибо.

Людные улицы снова напомнили Иетсу первые дни в Париже, медовый месяц «освобождения». Правда, фронт с тех пор передвинулся к востоку, но и сейчас на Париж падал героический отсвет войны, город все еще был недалеко от переднего края. Стрельба с крыш прекратилась. Фашистских снайперов выловили, а иные сами сдались, поняв, что на возвращение немцев надеяться нечего. Парижане, сражавшиеся за освобождение своего города, почти все сложили оружие и волей-неволей вернулись к повседневным делам — к поискам работы и пропитания.

Нужно узнать у Терезы, куда девался Мантен, подумал Иетс, и порадовался, что даже сейчас, когда мысли его заняты Торпом, он может думать о Терезе.

После встречи на площади Согласия он виделся с ней всего один раз. Тереза с самого начала заявила ему, что любовь ее не интересует; и если, как она подозревает, у него есть что-нибудь такое на уме, им лучше сразу же распроститься. Тогда он сказал ей, что женат и любит свою жену, а с Терезой просто хочет быть знакомым. Он даже сам в то время верил этому. Подозревая в словах Терезы наивную попытку набить себе цену и тем вернее привлечь его, он отнесся к ним не слишком серьезно, однако вызов принял.

Он одернул себя. Хотя они с Терезой только прошлись по улицам да посидели на тротуаре перед кафе, потягивая синтетический лимонад и вполне довольные друг другом, все же нельзя, недопустимо предаваться мыслям о ней и предвкушать новую встречу сейчас, когда Торп находится в психиатрическом отделении госпиталя и едва ли поправится, пока его будут там держать.

А впрочем, почему? Так уж он устроен. Его жену Рут подчас поражало и возмущало, с какой легкостью он пускался в погоню за красивой мечтой в самые серьезные моменты их совместной жизни. Она говорила, что он ведет себя, как мальчишка. Он защищался, утверждая, что это помогает ему сохранить равновесие. Рут возражала, что он идет на уловки, чтобы не лишать себя комфорта и покоя, которые он ценит превыше всего. Иногда она говорила: «Ты дождешься, что попадешь в беду, а меня не будет рядом и некому будет подать тебе ночные туфли». А он только смеялся и уверял ее, что отлично уладит все сам.

Он ничего не уладил. Толачьян погиб, Торп томится в госпитале. Сам он мечтает о женщине, которая ясно сказала, что он ей не нужен. И на войне он тоже никак не отличился.

Его мысли прервал голос Макгайра.

— Что такое? — переспросил Иетс.

Макгайр повторил:

— Видно, я так и буду ездить взад-вперед между отелем и военной полицией.

— Кто это ездит взад-вперед?

— Да я только что оттуда.

— Возили капитана Люмиса в полицию?

— Ну да.

Иетс промолчал. Но Макгайру хотелось поболтать. С того дня, как он увидал пьяного Люмиса с женщиной у окна отеля «Скриб», он перестал с ним разговаривать, кроме как по долгу службы. Люмис после двух-трех неудачных попыток отступился, но угрюмое молчание шофера злило его, и он стал выговаривать ему за то, что «виллис» плохо вымыт, и за прочие пустяки, из чего Макгайр заключил, что капитан ищет случая от него избавиться. Макгайр надеялся, что, может быть, Иетс, у которого не было своей машины, заберет его себе вместе с «виллисом».

— Я не знаю, зачем капитан Люмис туда ездил, — объяснил он с готовностью. — Но догадаться нетрудно, наверно, что-нибудь насчет Торпа.

— Едва ли, — сказал Иетс. — Торпа вчера вечером перевезли в госпиталь.

— Может, и так, — согласился Макгайр и после паузы добавил: — Ни за что упекли человека.

Оттого, что слова эти были сказаны будто бы мимоходом, они приобрели особую остроту. Макгайр, простой, неученый человек, не прятался от фактов. Но он перехватил. И Иетс сказал строго:

— Запомните — я этого не слышал. Но советую вам впредь поосторожнее отзываться о капитане Люмисе и вообще об офицерах.

— Что? — Макгайр замедлил ход. — Да я про капитана ни словом не обмолвился.

Иетс вздрогнул. Ведь и правда, Макгайр никого не назвал, тем более Люмиса. Он сам подсказал ему это имя, допустил один из тех промахов, которые говорят о направлении наших мыслей больше, чем мы хотели бы о нем знать.

Макгайр затормозил.

— Приехали.

Иетс вошел в подъезд. Унылая приемная напомнила ему полицейские участки на родине; не хватало только потускневшей медной плевательницы, окруженной свидетельствами недостаточно меткого огня.

Он справился у дежурного сержанта, молодого человека с нечистым цветом лица, как ему найти француза, которого доставили накануне вместе с американским солдатом до фамилии Торп.

— Знаю, знаю, — сказал сержант, — тут с ним беспокойства не оберешься. Да, мы его выпустим, но нужна подпись нашего лейтенанта, а он еще не приходил.

— Так этот француз здесь?

— А как же!

— Почему вы хотите его выпустить?

— Это не я хочу его выпустить. Мне до него дела нет. — Сержант злился, однако помнил, что разговаривает с офицером. — Но тут только что был один капитан — не помню фамилии, впрочем, если хотите, могу посмотреть…

— Спасибо, я знаю, — поспешил заверить его Иетс. — Так зачем же приезжал этот капитан?

— Да он сказал, что этот солдат, которого мы отправили в госпиталь, этот Торп — невменяемый, и поэтому все обвинения отпадают, а значит, и француза незачем больше здесь держать. А камера у нас битком набита, сэр, даже спят по очереди, так что мы рады разгрузиться.

Иетс засмеялся:

— Сочувствую вам. — Он приехал в самое время! Может быть, в награду за то, что он решил отбросить колебания и выполнить то, что подсказывал ему долг, обстоятельства стали складываться в его пользу?

— Можно мне побеседовать с этим французом, сержант, прежде чем вы его отпустите?

— Сделайте одолжение, — сказал сержант. — Здесь рядом есть пустая комната; я велю его туда привести.

Соседняя комната была меньше приемной, но такая же унылая. Окна в ней не мыли со времен Третьей республики, стены облупились. Иетс стал машинально отдирать от стены куски засохшей краски. Он был взбешен: как мог Люмис, не дождавшись расследования, дать приказ об освобождении Сурира? Это либо непростительная халатность, либо нечто похуже. Услышав за спиною шаги, он резко повернулся на каблуках.

Сурир разразился бурной тирадой.

— Легче, легче! — сказал Иетс. — Я по-французски понимаю, но не настолько. Вы помедленнее.

— Я говорю по-английски, сэр, — сказал Сурир. — Я образованный человек. Со мной поступили несправедливо, очень несправедливо. Ах да, вы не знаете, как меня зовут — Сурир, сэр, Амедэ Сурир.

От пребывания в тюрьме Сурир не похорошел, но зато ему теперь легче было произвести нужное впечатление. Небритые щеки ввалились, узкие плечи сутулились — это было убитое горем существо, беспомощная жертва всемогущих сил. Только в те мгновения, когда он забывал маскировать свой взгляд, Иетс мог заметить, как этот человек проницателен и хитер.

— Вы пришли выпустить меня на волю? — спросил француз.

Сурир привык к тому, что его быстро выручали из всяких переделок, но на этот раз никто не явился к нему на помощь. Он провел в тюрьме целые сутки, и Иетс первым посетил его. Сурир решил, что, вероятно, лейтенанта прислали его влиятельные друзья.

Иетс ответил, не размышляя:

— Почему вы думаете, месье Сурир, что американская армия так легко вас освободит?

Сурир сбросил маску.

— Ах, так? — Он выпрямился и быстрым движением отбросил со лба длинные жидкие волосы. — Козла отпущения вам не удастся из меня сделать, не надейтесь.

Иетс молча наблюдал за ним. Такие вспышки были ему не внове. Всякий раз, как пленный немец закатывал истерику, можно было не сомневаться, что он хочет увильнуть от еще не заданного вопроса. Поэтому Иетс счел за благо дать Суриру еще немного покуражиться.

— Козел отпущения! — повторил он. — Вы говорите загадками.

— А как же еще это назвать? — негодующе возразил Сурир. — Но, уверяю вас… — Он осекся. — Да кто вы, собственно, такой?

Иетс ответил уклончиво:

— Я имею непосредственное отношение к тому, выйдете вы отсюда или нет.

— Я не сделал ничего дурного, — осторожно начал Сурир. — Мне предложили купить продуктов, я пришел посмотреть, и тут меня арестовали. Совсем как нацисты. И если вы думаете, что эта тюрьма лучше, чем нацистская, — попробуйте сами.

— Кто предложил вам купить продуктов?

— Вам, американцам, следовало бы знать, что законно, а что нет. Сами же предлагаете купить, а меня арестовали. Я тут при чем?

— Кто предложил вам купить продуктов?

— Не знаю я его фамилию.

— Не знаете или не хотите сказать?

— Честное слово, не знаю.

Это звучало правдоподобно — в таких случаях имена обычно скрывают.

— Опишите этого человека, — приказал Иетс.

— Он… он высокого роста, худой, с лица бледный, под глазами круги.

— Волосы?

— Волосы как будто светлые. — Сурир изо всех сил старался припомнить внешность Торпа; когда бьешь человека, некогда в него вглядываться.

Да, это Торп, несомненно. Иетсу стало тоскливо. Он не стал бы судить человека слишком строго за небольшой заработок на стороне. Ведь первый моральный принцип американца: «Лишь бы не попасться…» Но когда хорошо относишься к кому-нибудь, такие вещи огорчают.

Он повернулся к двери.

— Господин лейтенант! — сказал Сурир. — Теперь меня выпустят?

— Нет, — солгал Иетс. — С чего бы? — Приказ Люмиса скоро будет выполнен, а до тех пор пусть этот мошенник помучается.

— Сержант! — крикнул Иетс.

— Господин лейтенант! — Сурир подбежал к Иетсу и протянул умоляюще: — Я хочу вам что-то сказать!

Голова сержанта показалась в дверях. Иетс перевел дух и сказал хрипло:

— Простите, сержант, я еще не совсем кончил.

— Нужна моя помощь?

— Нет. Пока нет.

Сержант скрылся.

Иетс обратился к Суриру:

— Времени у меня мало. Ложь я не люблю. Вы как следует обдумайте, что собираетесь сказать.

— А если я все скажу, вы меня отпустите?

— Да, если скажете всю правду, — милостиво пообещал Иетс.

Сурир изобразил на лице сладкую улыбку; глаза его закрылись.

— Вы мне не верите, Сурир? — подстегнул его Иетс. — Разве вы недовольны американцами?

— Очень недоволен, — сказал Сурир. — Я тут с одним сержантом дела делал, так он обещал, что мигом вызволит меня из тюрьмы, А что получилось? До сих пор сижу.

— Сержант Дондоло?

— Да.

Иетс сделал шаг к стене и отломил еще кусок краски. На этот раз ему повезло! Просто повезло.

— Вы знаете сержанта Дондоло? — спросил Сурир.

— Конечно. Так, значит, продукты вам продавал не тот человек, которого вы описали, а Дондоло?

— Да… Вы его друг?

— Я хорошо с ним знаком.

— И вы обещаете, что меня освободят?

— Безусловно.

Сурир нахально посмотрел на Иетса. От его смирения и следа не осталось.

— Только не подведите… — пригрозил он, — а то у меня есть друзья в верхах.

— Не сомневаюсь. Вы по своему роду деятельности много с кем общаетесь.

— Если вы обманете, меня князь вызволит.

— Какой это князь?

— Князь Яков Березкин. — Сурир выбросил вперед руку, крепко сжав указательный и средний пальцы. — Вот какой князь! Настоящий! Из России — у них там раньше были тысячи таких князей.

Князь Яков Березкин… где-то Иетс слышал это имя, но никак не мог вспомнить, что за ним кроется.

— Если у вас такие связи, Сурир, почему же вы до сих пор в тюрьме?

Сурир ответил не сразу, все его лицо выражало напряженную работу мысли. Потом его прорвало:

— Почему, почему! Откуда я знаю? Я для него столько раз жизнью рисковал…

— На черном рынке? — улыбнулся Иетс.

— Для этого человека я переправлял людей, через линию фронта! — Сурир спохватился и поспешил добавить: — Теперь-то нет. Я остепенился. Занимаюсь исключительно торговлей,

— Каких людей? — опросил Иетс. — Когда? Через какой фронт?

— А вы меня отпустите? — заволновался Сурир.

— Извольте отвечать!

— Германских офицеров. Полковника Петтингера. В тот день, когда союзники вступили в Париж.

— Это князь поручил вам вывезти отсюда немцев?

— Ну конечно! Мне заплатили. Я ненавижу бошей. Думаете, я бы по своей воле это сделал? — Сурир сплюнул. — И выбросить их я не мог. Этот Петтингер как уткнул револьвер мне в ребра, так всю дорогу и ехал. Что можно сделать в таких условиях?

— Очень немного, — сказал Иетс.

— Вы меня отпустите?

— Думаю, что да.

Иетс позвал дежурного сержанта и сказал:

— Как только явится ваш лейтенант, можете отпустить этого француза. — И добавил с важным видом: — С моей стороны возражений нет. — У него мелькнула злорадная мысль: если выяснится, что Сурира не следовало выпускать из тюрьмы, отвечать будет Люмис.

Потом он подумал о Торпе, о Дондоло. Что это за борьба, в которую он оказался втянутым?

В ожидании сержанта, который повел Сурира в камеру, он перелистал открытую на его столе книгу записей. Да, вот оно: Сурир Амедэ, и дата, и адрес. Сурир не дал своего домашнего адреса; в книге было записано: найти через Делакруа и К°.

Теперь он вспомнил. Князь Яков Березкин — Делакруа… Вывеска французского горнорудного и сталелитейного треста. Иетс пока даже не пытался рассортировать и привести в порядок все сведения, которые он получил от Сурира. Делакруа — теперь все дело предстало в совершенно новом свете.

Иетс ушел, не дожидаясь возвращения сержанта.

Контора треста Делакруа и К° помещалась неподалеку от площади Оперы.

Разглядывая ветхие колонны и каменную облицовку стен, майор Уиллоуби потрогал карман кителя, где лежало письмо. Так вот в каком жалком здании ютится фирма, которая до захвата Парижа немцами контролировала большую долю добычи и обработки железной руды и сталелитейного производства Франции, а может быть, контролирует их и по сей день, — так по крайней мере было сказано в письме от юридической конторы «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби». В собственноручной приписке старик Костер добавлял, что придает огромное значение личной беседе Уиллоуби с представителем фирмы Делакруа, князем Яковом Березкиным, — буде он еще жив, — и что Уиллоуби уполномочен оформить любое предварительное соглашение, какое князь пожелает заключить с фирмой «Амальгамейтед стил». Костеру не было нужды вдаваться в детали, — Уиллоуби прекрасно знал, что «Амальгамейтед стил» — самый крупный клиент их конторы, что рано или поздно война будет выиграна и что майор Уиллоуби снова станет попросту Кларенсом Уиллоуби со всеми привилегиями и обязанностями, вытекающими из положения младшего компаньона, которым он так дорожил.

Внешний вид штаб-квартиры Делакруа не породил в душе Уиллоуби особо радужных надежд на будущее. От фирмы, видимо, остались рожки да ножки. Впрочем, заводы и шахты Делакруа в основном расположены восточнее, в Лотарингии. Может быть, там у них все обставлено более пышно, а парижская контора считается просто филиалом. Или, может быть, это своего рода стиль Делакруа — во Франции деловые круги живут по старинке и не спешат возводить себе башни из стали, стекла и бетона, похожие на диаграммы их прибылей. Ведь французская промышленность при немцах работала на полную мощность, а значит, безусловно процветала, несмотря на все налоги и поборы. И, вероятно, во Франции главные бухгалтеры не хуже, чем в других странах, умеют скрывать активы…

Поднимаясь на второй этаж, он уже чувствовал себя бодрее. Пожилой господин в визитке — лощеная помесь секретаря с администратором — провел его в приемную перед кабинетом Березкина.

На вопрос Уиллоуби господин в визитке ответил, что князь, слава богу, жив и здоров и перенес тяготы нацистского режима без особого ущерба как для себя лично, так и для состояния своих дел.

— Конечно, — добавил он задумчиво, — годы никого не щадят, жизнь берет свое — вы знавали князя до войны?

— Нет, — сказал Уиллоуби.

Господин в визитке заметил, что это очень жаль.

— Князь исключительно предан своим друзьям. Он никогда ни о ком не забывает.

Через стеклянную дверь Уиллоуби видно было еще несколько комнат. Он вспомнил, какое оживление всегда царит в американских конторах — хлопают двери, носятся клерки с бумагами, «бесшумные» машинки чавкают так, что кажется — сотни людей с открытым ртом жуют резинку. А здесь — ни звука.

— В делах, видно, затишье? — спросил он.

— Понемножку живем. — Господин в визитке улыбнулся. — Мы восстанавливаем наши связи. Наша собственность все еще в большой мере находится в руках у немцев, надеюсь, впрочем, что ненадолго. — С последними словами он бросил многозначительный взгляд на мундир Уиллоуби.

Его ровный, мягкий голос и учтивые манеры несколько успокоили Уиллоуби, который все не мог решить, как лучше будет подойти к князю Березкину. Уиллоуби ведь был всего лишь младшим компаньоном, и его чин и положение в армии ничего не меняли в глазах Костера или даже Брюиля и Ригана. Никогда еще ему не поручали дела, столь важного для фирмы. Ему казалось, что он так и слышит голос старика Костера: «Что ж, придется доверить это Уиллоуби, благо он там, на месте».

Что он представляет собой, этот будущий клиент — председатель правления фирмы, да еще князь? Нужно ли называть его «ваше сиятельство»? Это смущало Уиллоуби, но спросить господина в визитке он не решался. Ваше сиятельство… Да нет же! Здесь не оперетта, а бизнес, крупный бизнес. Эх, если б на нем был элегантный, но строгий костюм, на каких всегда настаивает старик Костер… впрочем, и в мундире неплохо, хоть мундир и напоминает о том, что его миссию даже с натяжкой нельзя включить в разряд «служебных обязанностей». Ну да ладно, никто не узнает, что он здесь был.

Березкин сам подошел к дверям кабинета и пригласил Уиллоуби к себе. Он сказал как нельзя более сердечно:

— Милости просим, майор, я вас поджидал. — По-английски он говорил не менее изысканно, чем по-французски.

Кабинет был огромный, панели из дорогого светлого дерева, не нарушая деловую атмосферу комнаты, делали ее уютнее и теплее. Березкин, быстро шагая рядом с Уиллоуби, подвел его к столику, на котором стояли графин и рюмки.

— Садитесь, — пригласил он. — Хотите виски? Я всегда держу здесь небольшой запас. Я отмечаю часы умеренными дозами спиртного. День — как страница в книге, которую нельзя прочесть без точек и запятых.

— Это очень верно, — улыбнулся Уиллоуби, опускаясь в глубокое кресло. Для себя Березкин выбрал стул с прямой спинкой, что давало ему возможность смотреть на Уиллоуби сверху вниз.

— Я с удовольствием выпью, — сказал Уиллоуби. Он старался определить лицо Березкина. У него была теория, не раз подтвержденная при отборе присяжных, что люди делятся на сравнительно небольшое количество типов — тридцать пять или, от силы, сорок, — и представители одного и того же типа почти не отличаются друг от друга. Стоило только отнести человека к той или иной категории, а дальше Уиллоуби, как правило, уже не сомневался в выборе тактики.

Но Березкин не подходил ни к одному из известных Уиллоуби типов. В нем сливались самые разнообразные черты. Было в нем что-то слишком угловатое, слишком замкнутое для дельца; впрочем, Уиллоуби даже это не мог бы сказать с уверенностью.

— Неужели вы действительно поджидали меня? — начал он. — Кстати, простите, пожалуйста, я не знаю, как вас называть. Ведь у нас в Штатах, вы знаете, титулов нет…

Березкин позволил себе короткий натянутый смешок.

— Это не суть важно, майор. Мой титул — давно забытая фикция. Я — рядовой гражданин заново родившейся демократической страны. Мои друзья называют меня «князь». — Он, казалось, не усмотрел противоречия в своих словах. — Но вернемся к вашему вопросу. Я, естественно, ожидал, что меня посетит какой-нибудь представитель вашей славной армии. Я не сомневаюсь, что отрасли промышленности, которые я возглавляю, могут весьма и весьма содействовать доведению настоящей войны до победного конца.

Уиллоуби принял к сведению, что к Березкину еще не обращались с официальными предложениями. И то хорошо.

— У меня есть для вас письмо, — сказал он и протянул Березкину тонкий листок бумаги для воздушной почты, на котором Костер написал ему рекомендацию. Князь взглянул на подпись, потом на Уиллоуби, но ничего не сказал.

Уиллоуби счел нужным объяснить:

— В первую очередь я являюсь курьером.

— Совершенно верно, — сказал Березкин. Он достал из кармана пенсне и нацепил его на свой длинный прямой нос.

Уиллоуби уловил что-то общее между князем и господином в визитке. Казалось бы, нечего удивляться, если слуга подражает внешности хозяина; но в том, как себя держали и слуга и хозяин, проскальзывало высокомерие, почти наглость, и это начинало раздражать Уиллоуби. Костера такой пустяк, разумеется, не смутил бы. Однако Березкин явно стремился войти в контакт с американской армией, и Уиллоуби решил выжать из этого обстоятельства все, что возможно.

— А теперь, — сказал он, хотя князь еще не дочитал до конца, — я передал письмо и уже не являюсь курьером.

— Кем же вы хотели бы быть? — спросил князь, не поднимая головы.

Уиллоуби не растерялся:

— А это вы мне скажете. — Он знал, что Костер в своем письме отзывается о нем как о человеке, с которым можно вести дела.

Березкин аккуратно сложил письмо и спрятал его в карман.

— С «Амальгамейтед» меня всегда связывали самые сердечные отношения, я рад возобновить нашу дружбу.

— Так, значит, мы можем конкретно обсудить предложения, которые содержатся в этом письме? — У Уиллоуби отлегло от сердца. — Что до меня, князь, так я люблю делать дела с прохладцей. Вы в гольф играете? Вот это хорошо. А то в первый же день погрузиться в трясину международной системы картелей… — Он красноречиво развел пухлыми руками. — Впрочем, времена сейчас не совсем обычные.

— Не совсем, — подтвердил Березкин.

— Наши планы очень просты, — сказал Уиллоуби. — Разрушения, вызванные войной, особенно в Европе, а также ненормальности в производстве, если можно так выразиться, в связи с тем, что наши производственные мощности используются почти исключительно для изготовления средств разрушения, приведут к нескольким годам послевоенного бума в американской промышленности.

Березкин подпер подбородок костлявыми пальцами.

— Что и говорить, это политика дальнего прицела, — заметил он.

— Безусловно, — сказал Уиллоуби и поспешил добавить: — В наше время американская промышленность, как-никак, научилась планировать.

Березкин одобрительно кивнул головой.

— В последние годы становилось все труднее поддерживать обоюдно выгодные отношения, — сказал он. — Я рад слышать, что американская промышленность не стоит на месте.

Уиллоуби рассмеялся.

— А иначе разве мы добрались бы до Парижа? Война вылилась в некий поединок между двумя самыми передовыми, самыми мощными промышленными синдикатами, — и мы скоро ее выиграем.

— Совершенно верно, — сказал Березкин.

Уиллоуби упустил было из вида, что его собеседник едва ли почитал за счастье принадлежать к какому-либо из этих синдикатов, а получалось, что не успел он освободиться от одного из них, в который его включили силой, как ему уже предлагают примкнуть к другому. Он поправил свой промах:

— Это не значит, что мы недооцениваем значение Делакруа и К° и ту роль, какую вам предстоит играть на мировом рынке.

— Ах, мировой рынок, — вздохнул Березкин, не очень, впрочем, сокрушенно. — Когда я в последний раз слышал эти слова?

— Мировой рынок — не пустые слова, — возразил Уиллоуби. — Это наш единственный шанс. Вот мы выиграем войну, проведем реконверсию, а что нам дальше делать с нашим производственным потенциалом, с нашими деньгами?

— Затевать новые войны, — сказал Березкин.

— Ну, не знаю, — сказал Уиллоуби. — Мне кажется, нам нужен хотя бы некоторый период нормального бизнеса. Мы, американцы, верим в широкое понимание экономики, в свободу инициативы, свободу торговли, беспрепятственный товарообмен, в равные возможности для всех.

— В случае успеха это великолепно. — Лицо князя оставалось непроницаемым. — Вы не посетуйте, мистер Уиллоуби, что я сейчас не очень хорошо разбираюсь в этих вопросах. Все последние годы мне указывали, что производить и куда отправлять продукцию; выбора у меня не было. И мое мышление как-то приспособилось к этому методу работы. Должен сказать, что это было неприятно, очень неприятно.

— Теперь-то с этим покончено, — сказал Уиллоуби бодро.

— Благодаря вам, — сказал Березкин с легким поклоном. — Теперь я подбираю оборванные нити, пытаюсь связать их и выясняю, что у меня осталось и что можно сделать. Я стал очень скромен.

Хорошо бы он действительно был такой скромный, подумал Уиллоуби и сказал:

— Так вот, насчет предстоящего бума… — Ему хотелось вернуть разговор в прежнее русло.

— Ах да, бум! Что же мы думали предпринять в связи с бумом? — невинно спросил Березкин.

Уиллоуби приступил к делу:

— Вы, конечно, понимаете, князь, что при нынешнем неустойчивом равновесии свободных экономических сил всякая несогласованность, излишняя конкуренция и так далее могут пойти во вред не только вашей фирме и моим друзьям, представителем которых я являюсь, но и выполнению стоящей перед всеми нами общей задачи реконструкции. Вот этого мы стремимся избежать.

Березкин был изумлен. Ах, эти американцы! Как они умеют совместить заботу о счастье человечества с крепкой деловой хваткой! Немцы перед ними — сущие младенцы; те прикрывали свою жестокость и жадность любовью к фатерланду, а в последнее время отказались и от этого маскарада. Американцы же, если судить по этому майору, действительно верят в свою гуманность. Они осуществили полное слияние Бога, демократии и дивидендов. Так жаль, что судьба столкнула их с вырождающейся Европой!

Однако он не был намерен давать американцам повод для надежд. Он сказал:

— Я рад сообщить вам, майор, что наши интересы совпадают.

— Превосходно! — Уиллоуби даже порозовел от удовольствия. — В таком случае мы, очевидно, можем ориентировочно договориться о долях в производстве, о ценах, экспорте, словом, обо всем, из-за чего возникают нездоровые конфликты.

— Мне бы этого очень хотелось, — сказал Березкин. — Право же, хотелось бы. — Он замолчал. Все его длинное сухое лицо выражало глубочайшее сожаление.

— Так за чем же дело стало? — не выдержал Уиллоуби.

Князь покачал головой.

— Вы не знаете, что здесь происходит. В Европе люди, подобные мне, уже не хозяева в своем доме.

— Но ведь немцы ушли, — сказал Уиллоуби.

— Немцы ушли, — повторил Березкин, — а кто пришел? Милый майор Уиллоуби, вы первый, в чьем расположении я могу не сомневаться. А до вас, кто приходил ко мне сюда? Комиссии обследования, комиссии контроля, комиссии по национализации промышленности и, черт его знает какие еще комиссии. Они мне житья не дают!

— И все французы?

— Разумеется. У себя на родине вы, надеюсь, не знаете, что это такое! При немцах я и то свободнее распоряжался своими делами. Мне очень жаль, сэр, но сейчас я не могу взять на себя никаких обязательств, да и за будущее не ручаюсь.

— Полно, — сказал Уиллоуби терпеливо, — это все утрясется. Правительство новое; значительная часть страны еще оккупирована врагом; все нервничают.

Березкин визгливо рассмеялся:

— Правительство! — Потом он успокоился и, встав со стула, положил правую руку на плечо Уиллоуби. — Они обвиняют меня в том, что я вел дела с немцами. Боже правый, а с кем еще мне было вести дела? Неужели приятно, когда вам указывают, сколько прибыли вы должны получить с каждой сотни франков?

Он снял руку с плеча гостя.

— А если бы я отказался, — сказал он задумчиво, — вы знаете, чем бы это грозило?

— Чем? — спросил Уиллоуби.

— Немцы забрали бы Делакруа и К° себе. То немногое, что мне удалось сохранить для Франции, пропало бы безвозвратно. Они пробовали — и Ринтелен и Геринг Верке — не раз, а десятки раз. Но вот этого-то и не понимают здешние господа с их радикальными методами и патриотическими фразами — истинный патриот не бросает своего дела и страдает молча.

Уиллоуби сомневался, чтобы страдания князя были особенно жестоки. Его больше заинтересовали сведения о том, что новое французское правительство сует свой нос в дела Делакруа и К°. Если так пойдет дальше, юридическая контора «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби» останется ни с чем; потому что тогда сторонами всякого международного соглашения станут Вашингтон и Париж. Если бы сейчас спросили его мнения, Уиллоуби, не задумываясь, высказался бы за отделение бизнеса от государства.

— Да что там, — воскликнул Березкин, — мне в любую минуту могут предложить собрать мои немногочисленные пожитки и выехать отсюда — фирму забирает правительство, и за этим столом будет сидеть комиссар. Национализация! Социализация! Когда люди еще вчера держали в руках винтовку, такие вещи всегда носятся в воздухе. В Америке вы не знаете этой опасности, и да сохранит вас от нее всемилостивый Бог, — но я-то, поверьте, знаю. Я видел, как все это происходило в стране нашего великого восточного союзника. Мне чутье подсказывает, чего следует ждать.

— Я думаю, что это вовсе не обязательно, — произнес Уиллоуби веско. Он намекнул, что постарается внушить нужному человеку из военных кругов необходимость в нужный момент шепнуть нужное слово нужному лицу в новом французском правительстве. Это правительство целиком зависит от милостей американской армии, а эта армия не для того вторглась в Европу, чтобы насаждать здесь социализм.

— Однако, — протянул Березкин жалобно, — вы же сами декларируете принцип невмешательства во внутренние дела так называемых освобожденных стран!

— Делакруа и К° — не внутреннее дело, — решительно заявил Уиллоуби. — Я уверен, что нашей армии понадобится помощь ваших заводов. Война-то ведь не кончилась, так? Национализация, социализация — называйте это как хотите, — но что это означает? Снижение темпов производства, чего мы в нынешней чрезвычайной обстановке просто не можем допустить. Армии нужно умелое руководство промышленностью.

Никто не уполномочил Уиллоуби высказывать такие взгляды, но речь его звучала авторитетно. Он заметил, что произвел впечатление.

Он хотел было развить свой успех, но тут зазвонил телефон.

— Прошу прощения! — Березкин взял трубку. Первые его слова были: — Я же сказал, чтобы мне не мешали… — Потом он некоторое время слушал молча, изредка взглядывая на Уиллоуби. Наконец он прикрыл трубку рукой. — Майор, вам знаком такой лейтенант Иетс?

— Да, — сказал Уиллоуби. — Да, конечно. А в чем дело?

Имя Иетса сбило его с толку. Все шло так хорошо, только что он беседовал с князем с таким апломбом, словно воплощал в себе все верховное командование союзников, в спокойном сознании, что никто не подозревает, где он находится, а тем более — какие вопросы обсуждает, и вдруг — у телефона Иетс! Следят за ним, что ли? Как это понять?

Уиллоуби спросил:

— Это Иетс говорит? Что ему нужно?

— Минуточку. — Березкин сказал несколько слов в телефон и опять прикрыл трубку. — Он хочет лично беседовать со мной.

— Спросите, что ему нужно! — сказал Уиллоуби шепотом, хотя никто, кроме князя, не мог его услышать.

— А о чем вы хотели бы со мной побеседовать?… Говорит, что не может объяснить по телефону, но дело важное.

— Нет, это просто невозможно! — Уиллоуби пытался скрыть свое отчаяние. Как знать, чего Иетсу нужно от Березкина? Но все равно, нельзя допустить, чтобы о таком деликатном эпизоде, как визит Уиллоуби к Делакруа и К°, стали болтать в отделе, что, конечно, привело бы к расспросам со стороны Девитта и Крерара. — Скажите ему, князь, что вы не можете его принять.

— Но он офицер американской армии! — князь явно колебался.

— Будь он хоть адмиралом швейцарского флота! Я беру это на себя. Скажите, что вы заняты.

Князь пожал плечами.

— Хорошо, на вашу ответственность. — И сказал в трубку: — Очень сожалею, сэр, но я до крайности занят… Нет, завтра тоже не могу. Я уже связан с представителями армии Соединенных Штатов. С вами мне решительно нечего обсуждать… Благодарю вас. До свиданья.

Он положил трубку.

— Скажите, майор, что нужно от меня вашему настойчивому лейтенанту Иетсу? И почему вы так противитесь нашей встрече?

Уиллоуби понял: Березкин решил использовать этот инцидент, чтобы оттянуть время и укрепить свои позиции для дальнейших переговоров. Он улыбнулся:

— Дорогой князь, я не обсуждал моих предложений с вашим швейцаром. Я пришел к вам. Так не лучше ли и вам беседовать не с моим лейтенантом, а непосредственно со мной?

— Разумеется.

— Тогда продолжим наш разговор. Как я уже сказал, вам нечего опасаться помехи со стороны вашего правительства. Этим займемся мы.

А гонора в нем поубавилось, подумал Березкин.

Уиллоуби начал сбиваться:

— Достигнуть соглашения между вами и моими друзьями, которых я здесь представляю, вовсе не так трудно. Мы же отлично знаем… нужно считаться с неустоявшейся обстановкой…

Видимо, князь тоже почуял какую-то опасность, — если Иетс не более как швейцар, стоило ли тратить столько усилий, чтобы не пустить его сюда?

На самом деле князь не придал значения этой заминке. Он соображал, что в обмен на кое-какие уступки (которые еще минимум год останутся фикцией) он получит вполне реальное покровительство американцев, — выгодная сделка. Если Уиллоуби и недостаточно полномочный клиент, придут другие. С постепенным очищением империи Делакруа от немцев число предложений будет возрастать, а когда к Березкину вернутся лотарингские шахты, он станет хозяином положения. Он может подождать. Говоря об угрозе национализации, он умышленно сгустил краски, — американцы по самой сути своей — противники революционных мер. Да, он вполне может подождать. Конечно, если узнают, какие дела он вел с немцами… ну что ж, лазейку всегда можно найти.

— Майор Уиллоуби, — сказал он, — я изучу ваше предложение и дам вам о себе знать. В принципе оно мне нравится.

Они простились, князь — чуть свысока, Уиллоуби — вполне успешно притворяясь довольным, хотя это было нелегко.

В приемной, под охраной господина в визитке, сидел Иетс.

Уиллоуби догадался разыграть приятное изумление.

Чуть завидев Уиллоуби, человек в визитке сказал:

— Вот видите, лейтенант, — князь Березкин действительно связан с представителями вашей армии; ему нет нужды беседовать с вами. Почему бы вам не навести справки через майора?

Иетс поспешно встал с дивана, на котором его держали, как в клетке, и сухо поздоровался с начальством.

Уиллоуби откашлялся.

— О, да это Иетс! Вы что здесь делаете? Могу я вам чем-нибудь помочь?

В далекие времена высадки в Нормандии Иетс ответил бы откровенно, рассчитывая на помощь товарища. Но то было до сдачи гарнизона в Сен-Сюльпис, до листовки Четвертого июля, до гибели Толачьяна, до Парижа. И Иетс решил не выдавать себя, пока не выяснит, какова позиция Уиллоуби и какие нити связывают его с Березкиным.

Он подозревал, что во время разговора по телефону Уиллоуби сидел рядом с князем. Едва ли у Березкина хватило бы нахальства отказать ему в свидании, не будь на то согласия, а то и приказа Уиллоуби.

Но почему?

— Помочь мне? Да, конечно, майор. Мне нужно пройти к князю, а это ископаемое в визитке меня не пускает.

— Зачем вам к князю? — Неужели это слежка? И кто ее ведет: сам Иетс или Иетс действует по указаниям Девитта?

Иетс ответил первое, что пришло на ум:

— Я провожу своего рода обследование — отношение общественности к освобождению и тем перспективам, какие оно открывает. Опрашиваю людей всевозможных состояний — рабочих, торговцев, даже кое-кого из тузов. Собранный материал должен помочь нам при руководстве поведением войск.

— Ничего не слышал о таком обследовании, — сказал Уиллоуби.

— Разве это не проходило по инстанциям? — спросил Иетс невинным тоном.

Возможно, что и так, думал Уиллоуби. Теперь, когда командование принял Девитт и отдел расширен и разбит на несколько групп, такая инструкция могла миновать его… Но подозрительно то, что Иетс появился в самый разгар его коммерческих переговоров.

— В частности, — продолжал Иетс, — я хотел бы задать несколько вопросов князю…

Беспокойство Уиллоуби усилилось. Иетс отлично ведет допросы, подпускать его к Березкину нельзя ни в коем случае.

— И с чего он не захотел меня принять? — сказал Иетс. — Я оказываю ему любезность, прихожу сам, когда мог бы послать младшего командира, думаю, раз он представитель крупного бизнеса, пусть получит удовольствие, полюбуется на две полоски. А он еще важничает — некогда ему, видите ли, занят!… Черт его… — Иетс лгал талантливо, и совесть не мучила его — он лгал ради Торпа.

— Я вам вот что скажу. — Уиллоуби дружески обнял Иетса за плечи. — В этом деле требуется бездна такта. Я только что был у князя. Он — важная персона в этой смешной стране. Знай я раньше, я бы взял вас с собой. Одним выстрелом убили бы двух зайцев. Почему меня ни о чем не извещают?

Иетс сказал, что очень сожалеет.

— Некрасиво получается, если его будет терзать один офицер за другим. С их чувствами тоже нужно считаться, верно? Вы возьмите себе кого-нибудь другого, хотя бы Рене Садо, автомобильного магната. Или давайте я передам князю ваш вопросник в следующий раз, как увижу его.

О черт, подумал Иетс, он меня убьет своим великодушием. Я даже врать не умею толково.

— К сожалению, майор, типовой анкеты у нас нет, — сказал он. — Мы задаем вопросы по ходу разговора.

Уиллоуби снял руку с его плеча.

— Может быть, и обследования никакого нет?

— А если нет, — сказал Иетс резко, — почему бы мне не повидаться с князем?

— Потому, лейтенант, что князь Яков Березкин — моя забота. И прошу вас об этом помнить.

— Есть, сэр! — сказал Иетс и двинулся вниз по лестнице следом за Уиллоуби.

У подъезда конторы Делакруа Иетс расстался с Уиллоуби и, перейдя через площадь Оперы, уселся за столик перед кафе.

Значит, и Уиллоуби тут замешан. Целый заговор… Торп — не центральная фигура, а всего лишь случайная жертва; он оказался на дороге, и его нужно было убрать. Заговор — как лестница: на нижней ступеньке Сурир и Дондоло; на верхней — Березкин и Уиллоуби; Люмис где-то посередине. А кто такой Петтингер и какую роль он играет?

Официант подал Иетсу чашку суррогатного кофе с суррогатной булочкой. Мимо шли женщины и мужчины, штатские и военные во всевозможных мундирах; сигналили армейские машины; звенели колокольчики велотакси. У Иетса зарябило в глазах. Он опустил веки.

Три обезьянки, думал он, одна зажала руками глаза, другая уши, третья рот. «Не видеть дурного, не слышать дурного, не говорить дурного», — так сказала Рут, когда вошла ко мне с дешевой статуэткой и поставила ее на мой стол… Не надо на стол, Здесь и так тесно, а кроме того, ты действуешь не очень тонко! Это когда я не захотел выступить в пользу Испании, потому что прекрасно знал, что заслужу немилость Арчера Лайтелла и совета попечителей колледжа, а кто я был такой, чтобы идти против Лайтелла, заведующего кафедрой? Ну а потом пришла война. Поверь мне, Рут, такие люди, как Уиллоуби или даже Люмис, много сильнее, чем какой-нибудь старикан Лайтелл. И вот Толачьян погиб, а Торп сошел с ума… Дай мне твоих мудрых обезьянок, дорогая, — они правы, совершенно правы, на сто процентов.

Давай их сюда. Я разобью их вдребезги.

8

Она не спеша вела его по берегу Сены.

Кое-где уже снова открылись книжные лавки. Торговля шла вяло; букинисты, по большей части люди пожилые и склонные к мысли о тщете всего земного, за исключением книг, стояли прислонившись к своим прилавкам или к каменному парапету набережной. Иные, решительно повернувшись спиной к проблематичным покупателям, равнодушно наблюдали за рыболовами, которые без видимого толка маячили у края воды или сидели в плоскодонных лодках, терпеливо закидывая удочки.

Ленивый день, бесконечно далекий от войны. Прогретый солнцем воздух словно распадался на крошечные точки, и Иетс начинал понимать тех французских художников, которые достигали нужного эффекта, накладывая на холст тысячи мельчайших точек-мазков.

Им овладела огромная, блаженная усталость, воля его спала. В этот час он был всем доволен, он самому себе дал покой. Ему следовало бы сейчас пробивать стену, которой окружили Торпа, следовало бы много чего делать. Но брести по набережной Сены было куда лучше; и порою человек имеет право быть маленьким мазком на огромном холсте, который называется Война, или Париж, или как вам угодно.

Тереза чувствовала, что ее спутник покоен и доволен. Пока он ничего от нее не требовал, ей было с ним хорошо. Оба избегали говорить о том, что так легко могло бы поколебать установившиеся между ними отношения.

Иногда Тереза спрашивала себя, почему после всего, что было, она вообще согласилась на знакомство с американцем, — спрашивала и не находила ответа. Она знала одно: в сердце у нее жило ощущение необычайной легкости, что-то, что становилось и сильнее и легче с приближением каждой новой встречи, что распирало ей грудь до боли, но и боль эта не была мучительна.

А когда Иетс появлялся — в прошлый раз они встретились перед кафе на площади Согласия, сегодня — у Нового моста, — у нее захватывало дух, и она начинала быстро открывать и закрывать сумочку, чтобы только не поддаться искушению броситься к нему на шею.

— Не люблю я Париж, — сказала она

Он улыбнулся.

— Даже сегодня?

— Здесь не видишь настоящих людей.

— А каких людей вам хотелось бы видеть?

— Когда Франция станет снова свободной… и когда вас здесь не будет, — добавила она, — и можно будет опять ездить по железной дороге, я уеду из Парижа и поселюсь в каком-нибудь маленьком провинциальном городке.

— Зачем?

— Там как раз и живут настоящие люди. Честные, работящие. Я не жажду какой-то интересной, волнующей жизни. Хватит с меня. Я хочу спокойно стариться, по вечерам буду сидеть на крылечке своего дома и смотреть, как заходит солнце, и мне не будет грустно, потому что завтра оно опять взойдет.

— И дети, и кухня, и каждый день одни и те же лица?

— Да, дети, кухня, одни и те же лица, — повторила она упрямо.

— А какая роль в этой идиллии уготована мне? — спросил он.

— Вы здесь ни при чем. Вы думаете, я вспоминаю о вас, когда вас нет рядом? Я умею себя сдерживать. И вас сдерживать не трудно. Нет, пожалуйста, не прикасайтесь ко мне, я этого не люблю.

— Как вы сдерживаете свои чувства?

Она не ответила. Много ли для этого нужно? Сорвать бинты, обнажить незажившую рану. Закрыть глаза и увидеть, как к тебе придвигается «Вик»…

Конечно, она нехорошо обходится с Иетсом. Но кто его просил к ней привязываться? Уж не она ли? Кто хорошо обошелся с ней? Она наказывала Иетса за то зло, которое ей причинил другой. Конечно, это несправедливо по отношению к Иетсу, но если смотреть шире, пожалуй, и справедливо. Он мужчина, американец, значит, так и нужно. Даже если ей самой от этого больно. Чем он бережнее с ней, тем ей больнее и тем ближе ее исцеление.

— Тереза, — сказал он, — я недолго здесь пробуду.

— А я этого и не думала, — сказала она бойко, но сердце у нее сжалось. — Военные всегда так — сегодня здесь, завтра нет. Глупа та женщина, которая полюбит военного.

— До того как я уеду на фронт, а вы — в свою провинцию любоваться заходом солнца, мы могли бы быть очень счастливы.

— Хорошо счастье! — возразила она. — А потом остаться одной, помнить человека, его руки, его губы, и знать, что никогда больше его не увидишь.

Она, бедненькая, выдала себя, и он этим воспользовался.

— Вы-то что можете об этом знать… — сказал он.

Она тихо ответила:

— Я подумала, как бы было, если бы мы любили друг друга, и вы бы уехали.

Ее слова поразили его. Всем своим существом он тянулся к этой женщине. И он относился к ней бережно, не настаивал, ведь он — культурный человек, офицер и джентльмен; но ни разу он не подумал, как было бы, если бы мы любили друг друга, а потом расстались бы, — и не осталось бы ничего, кроме воспоминаний о руках, которые тебя касались. Может быть, у Рут и этого не осталось? Он всегда знал, почему она целует его, почему смеется или плачет. И всегда отгораживался какой-то чертой и от ее поцелуев, и от слез, и от смеха, — почему? Всю жизнь он жил только своими чувствами; чужие чувства он, может быть, анализировал, но значение придавал только своим. Или он боялся, что большое ответное чувство лишит его ощущения безопасности, которого он добился с таким трудом? Ну а позднее, когда безопасность кончилась, когда он знал, что едет за океан, на войну?

Похоже, что женщины всего мира в союзе между собой, подумал он, и это показалось ему обидно. Они говорят и действуют друг за друга и защищают одна другую от мужчин. Тереза, такая непохожая на Рут, сливалась с нею в одно.

— Милая моя Тереза, я не знаю, как бывает, когда человек уходит от женщины. Я в этом отношении очень неопытен. Я ушел на войну, жена осталась дома. Вот вы сейчас сказали, что остаешься с пустыми руками… и я в первый раз задумался о том, что она, вероятно, пережила и сейчас переживает.

Странные эти американцы — один без всяких тормозов, другой весь скован воспоминаниями и укорами совести.

— Будь я вашей женой, — сказала она, — я бы не отпустила вас на войну…

— А как бы вы меня удержали? — улыбнулся он.

— Не знаю. Может, подсыпала бы чего-нибудь вам в еду, чтобы вы заболели. Женщины слишком слабые, они недостаточно крепко держатся за своих мужчин, иначе и войн бы не было, некому было бы воевать. Если бы я любила человека, я бы его удержала; а нет, так пошла бы за ним на край света.

— Мужа не пустили бы на войну, — сказал он, — а сами пошли на баррикаду?

— Это другое дело, вы женщин совсем не знаете. Не знаете, что чувствовала ваша жена, когда провожала вас. И вам все равно.

Не то, подумал Иетс. Он любил Рут, и сейчас любит. Он не эгоист; люди ему не безразличны, если только они умещаются в его сознании, где главное место занимает он сам…

— Нет, Тереза, вы не правы, — сказал он. — Просто я слишком много думал о себе.

— Вам страшно было идти на войну? — спросила она участливо. — Какой ужас знать, что тебя могут убить или ранить, и все-таки мужчины идут и идут воевать.

— Страшно, — признался он.

Она взяла его за руку. Они остановились, и она держала его руку, словно это могло защитить его.

— Вы не грустите, — сказал он. — Теперь это кончилось. Мне повезло. Есть вещи похуже.

Он подумал о Торпе. Страх, испытанный им когда-то, владел и Торпом. Этот страх — как пуля. Никогда не знаешь, в кого попадет — в тебя или в соседа.

— Да, есть вещи похуже, — согласилась она и отпустила его руку. — Хочешь забыть их — и не можешь. Вечно они преследуют тебя, даже в самые чудесные минуты.

Она поняла его буквально и говорила о чем-то определенном.

— Что именно? — спросил он. — Что вас мучает?

— Что-то очень гадкое. Я не хочу об этом говорить.

— Хуже страха, — сказал он, — бывает неумение с ним справиться. Это очень сложно. — Он не был уверен, насколько она способна понять.

— Я так хорошо отношусь к вам, — сказала она глухо, — вы должны мне доверять.

— Я доверяю.

— Вам нехорошо. Это потому, что нужно опять ехать на фронт? Или вам не нравится ваша работа? Или у вас плохие отношения с товарищами?

— Есть несколько дел, которыми я должен заняться, и боюсь. И есть люди, с которыми я боюсь иметь дело, потому что они скверные.

— Как боши?

— Да, в этом роде.

— Вы их накажете, — сказала она уверенно. Ей даже захотелось рассказать Иетсу, как ее оскорбили, чтобы он пошел и наказал Люмиса. Но нет, это слишком стыдно. — Вы их накажете, — повторила она злорадно. Она уже представляла себе, как Иетс творит над ними суд и расправу.

— Это не так просто, — сказал он.

— Почему? Когда решишься, все просто. Я знаю. Когда парижане решили выгнать бошей, они объединились и выгнали их. Я тоже не думала, что это так просто, а потом вдруг очутилась на баррикаде, вместе с Мантеном. Нужно только забыть о себе.

— Я постараюсь, — сказал он. Как ему уйти от самого себя? Когда врач не пустил его к Торпу, он не настаивал, потому что боялся свидания с Торпом. Когда Уиллоуби не пустил его к Березкину, он не настаивал, потому что боялся открытой ссоры, которой ему все равно не избежать.

Снова он почувствовал, что Тереза и Рут сливаются воедино. Как и Тереза, Рут требовала от него выполнения того, что она считала его долгом, а он укрывался в тиши своего кабинета. Все женщины одинаковы… или дело не в них, а в нем, и всякая женщина, которой он небезразличен, может отнестись к нему только так?

— Вы сейчас в мыслях далеко от меня, — сказала Тереза.

Бедняжка, если бы она знала, что сама посылает его на войну.

— Сейчас, — сказал он, — я пойду и займусь одним из тех дел, которые я должен сделать. Вы меня не поцелуете на прощанье?

— Нет, — улыбнулась она, — никаких наград.

Он покорился.

Военный госпиталь помещался в неказистом здании на одной из окраин Парижа. Он больше, походил на тюрьму, чем на тихую пристань, где людям возвращают здоровье. Иетс разыскал капитана Филипзона в маленькой комнате, на двери которой была приколота бумажка с надписью: «Психиатр».

Филипзон был невысок ростом, с печальным, понимающим взглядом черных глаз и волнистыми волосами, которые он то и дело приглаживал нервным движением пальцев. Да, он помнит лейтенанта Иетса, ведь это Иетс звонил ему по поводу больного по фамилии Торп? Очень трудный случай, очень…

Иетс спросил, не поправился ли больной настолько, чтобы его можно было навестить.

— Да, собственно говоря, нет, — сказал капитан Филипзон, окинув Иетса профессиональным взглядом. Иетс беспокойно задвигался на шатком маленьком стуле.

— Я объясню вам, — сказал Филипзон. — Вот у нас открытая рана. Мы, естественно, перевязываем ее, чтобы в нее не попала грязь, микробы, какое-нибудь инородное тело. А такой Торп — сплошная открытая рана. Мы надеемся, что со временем она заживет, — добавил он, заметив, что Иетса передернуло.

— Я должен его повидать, — не сдавался Иетс.

Из кучи бумаг, загромождавших стол, врач вытащил небольшую карточку.

— Я очень мало знаю об этом больном, может быть, вы, лейтенант, сообщите мне, что вам о нем известно.

— А Торп вам ничего не рассказал?

— Торп не разговаривает, — деловито пояснил Филипзон. — Во всяком случае, понять его невозможно.

У Иетса защемило сердце.

— Неужели он настолько плох?

Филипзон не счел нужным ответить.

— Я пытался получить кое-какие сведения от офицера, по приказу которого он был доставлен сюда.

— Капитан Люмис?

— Да, Люмис. Но он почти ничего не знал, а может быть, не хотел говорить.

Иетс бросил на него острый взгляд. Что он подозревает?

Но Филипзон сразу заговорил о другом.

— Очень досадно, что больного привезли вечером. Меня не было. Тот врач, который первым его осмотрел и обработал его порезы и ушибы, доложил, что больной чем-то, видимо, озабочен, но в общем ничего. Его поместили в общую палату, а среди ночи он стал буйствовать, расшвырял все, что попалось под руку, кричал что-то про фашизм, про заговор. Дежурный врач — опять-таки новый человек — распорядился изолировать его.

— Это что же, вроде одиночки? — спросил Иетс.

— Вроде, — вздохнул Филипзон. — Все это очень печально, лейтенант. Не забудьте, мы имеем дело с теневой стороной жизни.

— Вы-то сами когда его увидели?

— Меня не вызвали, — сказал Филипзон и добавил в защиту своих коллег: — И ни к чему было. Я бы сделал то же, что они, — дал бы ему шприц, чтобы он успокоился. Утром он был такой, как сейчас, и с тех пор все время пребывает в этом состоянии.

— Такие случаи часты?

— Довольно часты.

— Кто-то должен был с ним поговорить, как только его сюда привезли, — сказал Иетс возмущенно.

Филипзон резко отпарировал: — Кто-то должен был помочь ему до того, как его увезли в полицию! Кто-то должен был побывать в полиции и разобраться в его делах! Кто-то должен был не допустить, чтобы его так избили неизвестно где. Кто-то! Кто-то! Бросьте вы свои обвинения, лейтенант, они нам не помогут. — Он сдержался и добавил спокойно: — О себе вам следует на время забыть.

Иетс проглотил пилюлю.

— У вас есть особые причины желать его выздоровления? — спросил врач.

Иетс ответил не сразу.

— Была допущена несправедливость, — сказал он. — Чтобы поправить дело, нам нужен вполне вменяемый, отвечающий за свои слова Торп. В качестве свидетеля.

Взгляд врача спрашивал — ну, дальше?

— Вам может показаться, что это пустяк, — сказал Иетс. — Торпа обвиняют в некой сделке на черном рынке. Я разыскал одного француза, который признался, что виновен вовсе не Торп, а тот самый американский сержант, который его обвиняет. Теперь этого француза выпустили, и я не могу его найти. Так что, вы понимаете, мне нужен Торп.

— Боретесь за попранную справедливость? — спросил Филипзон.

Иетс нахмурился.

— В жизни не думал, что до этого дойдет. Но рано или поздно приходится.

Капитан Филипзон нервно пригладил волосы.

— Ничего у вас не выйдет.

— Я обещал, — упорствовал Иетс. — И в первую очередь самому себе.

Филипзону лейтенант начинал нравиться.

— Каковы ваши отношения с больным? — спросил он.

— Отношения не совсем обычные, — медленно ответил Иетс. — Я — офицер того отдела, в котором служит Торп. Один раз, еще в Нормандии, у нас была вечеринка — собрались офицеры и одна женщина, военный корреспондент. И в самый разгар веселья явился Торп, попросту вломился к нам, в страшном возбуждении. Говорил он не очень связно, и я не помню точно, что именно он сказал, но сводилось все к тому, что повсюду фашисты, и среди нас тоже; видимо, ему мерещился какой-то заговор; и что мы проиграем войну, даже если победим…

— Это вы впервые слышали от него такое? — спросил Филипзон.

— Да. Он говорил как одержимый. У меня было такое впечатление… ну, как будто человек говорит вам, что видит белых мышей, и вдруг вы сами находите белую мышь у себя в кармане.

— А при чем все-таки здесь вы, лейтенант?

— Торп пришел просить у меня помощи. Из всех выбрал меня. Он сказал, что такие люди, как мы с ним, будем… жертвами.

— И что вы сделали?

— Ничего.

— Так, — сказал Филипзон. Он посмотрел на руки Иетса, на бородавки.

Иетс спрятал руки.

— Это нервно-соматическое, — сказал он виновато.

— Так, — повторил Филипзон. — Ну и что же было дальше?

— Вызвали разводящего и Торпа увели. Потом нас бомбили немцы. А гораздо позже один солдат, который спал с ним рядом, сообщил мне, что Торп в ту ночь пришел спать весь избитый.

— Вам известно, кто это сделал?

— Торп никогда об этом не говорил. Между прочим, — у Иетса точно молния сверкнула в памяти, — разводящим в ту ночь был тот самый человек, который сейчас обвиняет Торпа.

— И вы не поговорили с Торпом после того, как его увели с вашей вечеринки? Так и оставили его одного?

— Я пробовал. Но было поздно. — Иетс заметил, что Филипзон опять смотрит на его бородавки. — Ну, ну, не стесняйтесь! Скажите, что вы обо мне думаете!

— Перестаньте ребячиться. Торп, вероятно, рехнулся еще после Северной Африки. Но как бы то ни было, я решил, что могу допустить вас к нему.

— Спасибо.

— Вам, может быть, интересно, почему я так решил? У меня есть надежда, только помните, лейтенант, очень слабая надежда, что ваше присутствие поможет больному найти мостик, чтобы вернуться на нашу сторону жизни. По тем или иным причинам Торп в трудную минуту почувствовал в вас родственную душу. Если бы нам удалось воссоздать это чувство, хотя бы частично…

— Сейчас?

Теперь, когда ему предстояло увидеть Торпа или то, чем Торп стал по его вине, Иетс почти жалел, что врач не отказал ему. Он чувствовал, что свидание с Торпом будет поворотным пунктом в его жизни, и это его пугало.

— Сейчас! — сказал капитан Филипзон. Это прозвучало, как приказ.

Иетс попробовал возмутиться.

— Я-то не ваш пациент, — сказал он.

Филипзон поднялся и, подождав, пока Иетс встанет со стула, пошел впереди его к двери.

Иетс услышал, как за спиной у него щелкнул замок. Через несколько секунд глаза его привыкли к полутьме; единственное окно закрывала плотная занавеска, повешенная так, что из комнаты ее нельзя было достать.

В комнате стоял отвратительный запах. Запах держался, хотя в комнате, видимо, подметали и мыли. Единственным подобием мебели была полка, вероятно, служившая кроватью, но сейчас поднятая и привинченная к стене.

Оттого, что в комнате ничего не было, она казалась большой, но, несмотря на это, рождала ощущение, что ты здесь заперт навеки и надежды на избавление нет. Иетс ожидал, что обстановка в палатах располагает к спокойствию и бодрости, а здесь и нормальный человек свихнется, подумал он и решил указать на это Филипзону.

Кто-то кашлянул.

Это было самое обыкновенное покашливание, словно человек, прежде чем заговорить, хотел привлечь к себе внимание.

Иетс вздрогнул, именно потому, что кашель прозвучал так нормально и просто. Он еще раньше увидел Торпа, но нарочно отводил от него глаза и разглядывал стены, пол, потолок и полку, лишь бы не глядеть на человеческую фигуру, не то сидевшую, не то лежавшую в самом центре комнаты. На него нельзя смотреть, думал Иетс; горбуны и люди с кривыми носами обижаются, когда на них смотрят. Он гнал от себя мысль, что Торп, вероятно, уже не в состоянии обижаться на что бы то ни было…

— Хелло, Торп! — сказал он.

Для начала вышло неплохо, — он сумел произнести эти слова легко и весело,

— Хелло, Торп, как живем? Кормят вас тут прилично?

Теперь он уже различал голову и туловище; из полумрака выступило белое лицо Торпа. Он был наголо обрит. На черепе вздулась шишка, бледные губы тоже как будто распухли.

Что-то в лице изменилось. Глаза открылись, но в них не было жизни; они светились тускло, как янтарь.

Голова медленно поднялась и замерла, склонившись набок. Торп старался услышать, понять. Знакомый звук, раздавшийся извне, коснулся какой-то струны; но есть ли дека, чтобы вызвать ответный звук, или она разбита в щепки?

Иетс говорил не умолкая:

— Все хорошо. Скоро мы за вами приедем, увезем вас отсюда. Вам уже лучше, гораздо лучше. Товарищи шлют вам привет — Бинг, Клементс, Абрамеску, все…

Руки пошевелились. Это были руки слепого — длинные, чуткие; они старались нащупать мир, но не встретили ничего, только спертый, зловонный воздух.

Этот жест потряс Иетса.

— Торп! — крикнул он. — Вы меня слышите, Торп?

Распухшие губы дрогнули. Лицо оживало. Глаза уже не казались янтарными, в них наметились зрачки.

— Скажите что-нибудь, Торп! — Голос Иетса срывался от напряжения. — Вы меня узнали? Это я, Иетс…

Он вложил в эти слова всю свою волю. Словно передаешь сигналы по радио. Нужно усилить передатчик, чтобы слабенький, разбитый приемник их услышал.

— Иетс! — сказал Торп.

Сигнал принят! Теперь дело пойдет. Главное — не терять контакта.

— Ну, конечно, это я! Вы же знали, что я приду вас навестить, правда?

Неважно, что говорить ему, лишь бы говорить, лишь бы удержать внимание Торпа и тянуть, тянуть за веревочку, которую он ему бросил.

— Вы — Иетс?

— Ну разумеется, Иетс! — Бедняга, он еще сомневается. Но мы с этим справимся. — Я пришел вас навестить. Вы хворали, вам много пришлось пережить, но теперь вы уже поправляетесь, с каждым днем все больше.

— Быть не может, что вы Иетс.

— Да вы… — он чуть не сказал «с ума сошли». — Ну посмотрите на меня как следует. Откройте глаза. Потрогайте меня. Я Иетс. Я вам друг.

— Угу.

— Вот видите — вы меня узнали! А я вам кое-что принес. — Он ничего не принес. Он приехал в госпиталь экспромтом, сразу после свидания с Терезой. Нужно было скорее придумать, что бы подарить Торпу.

— Платок. Я принес вам носовой платок. Думал, вам пригодится, — добавил он неуверенно.

Он положил платок перед Торпом и ждал, когда тот возьмет его.

— Иетс умер.

На минуту Иетс растерялся. Вялость Торпа сменилась чем-то иным. Утверждение, что он, Иетс, умер, было высказано твердо, решительно.

Иетс попробовал рассмеяться.

— Ерунда! Кто это вам сказал? Я не умер, вот он я, перед вами. Вы разве меня не видите? Ну, потрогайте меня.

Он взял руку Торпа и поднес ее к своему рукаву. Он вспомнил, как давно-давно Торп вцепился в этот рукав, не отпускал его.

Рука бессильно упала. Рука не поверила.

— Иетс умер. Убили его. Забили до смерти. Вы не Иетс.

— Что они с вами сделали? — Праздный вопрос! Разве он сам не приложил руку? Он не вмешался. Он виновен не меньше других.

— Китель! — сказал Торп и тихо, хитро засмеялся. — Меня не обманешь. Я знаю. Я ничего не скажу. Иетс умер.

Да, подумал Иетс. Иетс умер, тот Иетс, что жил в сознании этого человека.

В том-то и суть: того Иетса, какого Торп выдумал, никогда не было! И все же он где-то существовал, этот человек, к которому Торп мог придти в минуту отчаяния, честный человек, храбрый, преданный и мудрый — такой большой человек, что его измену Торп мог объяснить только смертью.

— Неправда, — сказал Иетс. — Иетс не умер. Он жив! Он почувствовал, что слова его отскакивают от стен, не достигая цели.

— Да послушайте, Торп, — сказал он, собрав последние силы, — Иетс жив!

Казалось, Торп его слушает, но в то же время видно было, что он уходит все дальше, снова погружается в бездонное равнодушие, из которого на минуту вынырнул.

Губы его раскрылись. В уголках рта показалась слюна.

9

Сразу после обеда в баре бывало не так людно, как по вечерам. Полковник Девитт, который любил поесть и вообще не гнушался мирскими радостями, обычно заходил сюда в это время выпить рюмочку «для пищеварения». Сейчас он сидел за столиком в углу бара, и спина Крерара скрывала его от посторонних глаз.

С первого взгляда наружность Девитта поражала своей простотой. Одевался он строго по форме, не терпел бронзы на погонах и ленточек. Грубоватые черты его лица свидетельствовали о некоторой гармонии между его желаниями, усилиями и успехами. Губы у него были необыкновенно полные для человека его лет; глаза быстрые и наблюдательные. Крерар, служивший с ним в Англии, подозревал, что внешнее его спокойствие — лишь маскировка человека с пытливым умом, каждое свое мнение взявшего с бою. В кругах, близких к военному министерству, Девитта называли иногда чудаком, тут же оговариваясь, что на самом деле он вовсе не чудак; он не сторонился людей, служил исправно, но явно не обладал гибкостью, которая помогла бы ему сделать карьеру.

Однажды в Лондоне, в Гровенор-сквере, наводнением американскими военными, которые на время подготовки к вторжению заняли прилежащие к площади дома, Девитт сказал Крерару:

— Все это я уже видел однажды, в прошлую войну. Тогда я был молод. Мне казалось, что это очень интересно, но бессмысленно. И вот я опять здесь…

— Что это доказывает? — спросил Крерар, и Девитт ответил с ноткой разочарования в голосе:

— Я надеялся, что люди с тех пор поумнели.

Крерар и тогда считал, что это пустые надежды, и еще более утвердился в этом мнении сейчас, после поездки на свою разоренную ферму к северу от Парижа. За столом разговор все время вертелся вокруг этой поездки. Крерар повторял:

— Зря я туда поехал, нужно было сохранить все в памяти таким, каким оно было раньше… — а Девитт утешал его:

— Земля ведь осталась, и стены стоят. Начните все сначала. Деньги у вас есть. На моей родине, в Новой Англии, ураганы и наводнения иногда уничтожают целые деревни. И всегда они снова отстраиваются.

— Пальцем не шевельну, — угрюмо возражал Крерар. — Они там деревья срубили для своей артиллерии, а стрелять не стреляли, ушли в другое место.

— Посадите новые деревья, — терпеливо сказал Девитт.

— А вы знаете, сколько времени растет дерево? Посади я их сегодня, мне все равно не дожить, пока они начнут давать настоящую тень.

Девитт понял: вместе с фермой безвозвратно ушел в прошлое целый период жизни Крерара, и он мучительно переживал утрату.

— Кстати, куда девался Плотц? — спросил Девитт.

— Я оставил его на ферме, — улыбнулся Крерар. — Совсем одного, с мышами и крысами. Он так вырос, что неудобно таскать его с собой.

Девитт заговорил о другом:

— Фарриш в Париже. Я его видел вчера вечером, но не подошел, не хотелось с ним говорить. — Он покачал головой. — Беснуется человек.

— А он всегда так. — Крерар вспомнил, как генерал явился в его палатку в Нормандии, вспомнил Рамбуйе. Вечно Фарриш пыжится, хвастает, петушится.

— Я знаю, как тяжело ему далось отступление.

— Отступление? — удивился Крерар.

— Конечно. Чуть не взял Париж, прошел всю Францию, а потом изволь отходить от Метца, когда знаешь, что впереди фактически нет организованного сопротивления, — потому только, что в танках не осталось ни капли горючего.

— Но ведь бензин поступает! Зря мы разве тянем бензопровод?

Девитт сказал с горечью:

— Бензин поступает. И тут же, в Париже, продается на сторону.

— Да, по нескольку бидонов. Я сам видел на Елисейских Полях. Остановился военный грузовик с бензином, и шофер передал два бидона какому-то гражданскому типу.

— А вы почему не вмешались? Вы же приравнены в чине к подполковнику! — Девитт гадливо разглядывал свою рюмку. — Все кричат о черном рынке, а никто ничего не делает.

Крерар обиделся. Если господа военные сами не справляются с дисциплиной, пусть бы молчали.

Девитт злобно усмехнулся.

— Вот так и все рассуждают, — сказал он помолчав. — Тут два бидона, там два бидона. А пока горючее дойдет до фронта, смотришь — половина осталась. Я вам скажу, в чем тут дело: нас губит успех. Те же люди, которые работали, как черти, когда кругом рвались снаряды, — посмотрите на них сейчас: бездельничают, нос задирают — «попробуй нас тронуть, нам все нипочем». Меня временами пугает — что будет, когда мы выиграем войну, если мы ее выиграем.

— Мы — молодая нация, — иронически улыбнулся Крерар.

— Но мы живем в мире взрослых. Я никогда не позволял сыну оправдываться тем, что он-де еще молод и чего-то там не знал. Я ему говорил: у тебя есть голова на плечах, есть язык, чтобы задать вопрос. Я тебя деру за лень, изволь пользоваться тем, чем тебя наделила природа.

В бар вошли Люмис и Крэбтриз. Люмис направился было к столику Девитта, но тот не взглянул на него; Люмис поколебался, потом круто свернул вправо и выбрал себе место в противоположном конце комнаты.

Гуськом, возглавляемые начальником радиосвязи, проследовали через бар четыре игрока в покер, которые начали партию еще на транспорте, когда пересекали Ла-Манш. Люмис помахал им, но они, не останавливаясь, прошли к другому столику, потребовали виски и карты и стали передвигать по столу пачки «франков вторжения».

Люмис начинал тяготиться одиночеством. Правда, у него есть Крэбтриз; но Крэбтриз не в счет. Он чувствовал себя отверженным, хотя ничего, казалось, не давало к тому оснований. Никаких тревожных сигналов не поступало, молчали и Дондоло, и Сурир, и военная полиция, и госпиталь. Люмис даже подумывал, нельзя ли чем-нибудь помочь Торпу.

— Да что с вами? — спросил Крэбтриз. — Желудок не варит?

— Оставьте меня в покое, — сказал Люмис. — Принесите коньяку, двойную рюмку. Здесь не обслуживание, а черт знает что.

Есть люди, которые винят его в смерти Толачьяна; теперь, чего доброго, найдутся такие, которые и помешательство Торпа на него свалят. Почему на него? Почему не на Уиллоуби, например? Уиллоуби везет; даже из того скандала с листовкой он вышел героем. Сам Девитт его похвалил, точно забыл, что они действовали в обход верховного командования. Уиллоуби всегда сухим из воды выйдет.

Вернулся Крэбтриз с коньяком.

Люмис залпом выпил рюмку.

— Осточертела мне война, — сказал он. — Ничего хорошего из нее не получится.

Крэбтриз поднял брови:

— Чем плоха война? Разве вам скучно живется в Париже? Вспомните ту девочку…

— Какую еще девочку?

— Да ту, к которой вы меня не подпустили. Ну хорошо, я был пьян. А вы разве плохо развлеклись?

Люмис надулся.

— Спасибо за такое развлечение.

Крэбтриз стал его расспрашивать. Люмис отмахнулся от него. Его беспокойство росло; почему-то он был уверен, что полковник и Крерар говорят о нем. Если б набраться смелости, подойти к ним и ввязаться в разговор! Или хотя бы услышать что-нибудь!

В бар вошел Иетс.

Люмис и ему помахал рукой. Иетс прошел прямо к столику Девитта.

— Да ну вас! — цыкнул Люмис на Крэбтриза, снова задавшего ему какой-то вопрос насчет Терезы. Но когда Крэбтриз, обидевшись, замолчал, только слышнее стали азартные выкрики игроков, веселый смех и говор завсегдатаев и мерное позвякивание стаканов, которые буфетчик ополаскивал, вытирал и ставил обратно на полки.

Девитт взглянул на Иетса с интересом, но без неудовольствия. Лейтенант никогда не искал его общества, — вероятно, не хотел прослыть подхалимом.

— Садитесь, Иетс, — сказал он. — Как дела?

— Я только что был в госпитале у одного из наших солдат, — начал Иетс.

Он сам удивился, как легко далось ему начало. Он готовился к нему с той минуты, как вышел из камеры Торпа. Что он может доказать? У него мало фактов и много догадок, а Девитт не придаст значения домыслам. Был момент, когда препятствия показались ему такими огромными, что он чуть не отказался от своей затеи. Ведь для Торпа нет и тени надежды. Он отбросил эту мысль, но как характерно, что она все же пришла ему в голову!

Полковник ждал, что он скажет дальше.

— Этот солдат будет негоден к службе, если вообще выживет, — продолжал Иетс.

— Торп? — спросил Крерар. — Я о нем слышал. Это ведь он так неожиданно появился тогда на вечере, который Уиллоуби устроил в Шато Валер?

Иетс кивнул.

— Я в первый раз был в таком отделении. Это очень страшно, и я лучше не буду об этом говорить. Меня интересует только этот случай, сэр. Я в свободное время занялся им и собрал кой-какие данные. — Он взглянул прямо в глаза Девитту. — Я хотел бы познакомить вас с ними, полковник.

Девитт выслушал историю про Торпа и Сурира. Лицо его все больше темнело.

— Почему, лейтенант, вы не предоставили это тем, кому положено заниматься такими вещами? — проворчал он. — Чем вас так заинтересовал этот Торп?

Иетсу хотелось сказать, что отстаивать справедливость положено всем. Но Девитт был военным старого толка, и Иетс отвечал с оглядкой.

— На том вечере, о котором упомянул мистер Крерар, Торп обратился ко мне, почему — не знаю. Может быть, он рассчитывал на мою помощь. Ведь такое доверие обязывает, не правда ли?

Ответ, видимо, удовлетворил Девитта.

— А этот Сурир все сидит в военной полиции?

— Боюсь, что нет, сэр. Я еще застал его там. Капитан Люмис разрешил его отпустить, а в полиции мне сказали, что камера полна и они рады от него избавиться.

— Тогда нужно прощупать Дондоло, — сказал Крерар.

— А если он станет отпираться? — спросил полковник. — Ведь других свидетелей нет?

— Нет.

— Так что мы можем узнать только версию Дондоло.

— Нет, есть и другая сторона, — возразил Иетс. То, что полковник был, видимо, не прочь провести расследование, придало ему уверенности. — Я выяснил, что Сурир действует не вполне самостоятельно. У него есть хозяин, для которого он выполняет всякие поручения: между прочим, в тот день, когда мы вошли в Париж, он вывез отсюда на грузовике нескольких немецких офицеров.

Крерар тихо свистнул.

Иетс продолжал:

— Старший из этих офицеров — некий подполковник Петтингер. Я справлялся у оперативных работников в отделе разведки. Его имя там известно. Он — эсэсовец, но больше мне ничего не сказали.

— Это уже интересно! — сказал Крерар. — Если Торп должен был сойти с ума, чтобы защитить Петтингера…

— Не торопитесь с выводами! — сказал Девитт сердито. — Возможно, что на черном рынке Сурир работал от себя. Кто его хозяин?

— Некий князь Яков Березкин.

— Князь Березкин? — воскликнул Крерар.

— Вы его знаете? — спросил Иетс

— Слышал фамилию.

— Ну, хорошо, хорошо! — Девитт не хотел упускать нить разговора. — Расскажите мне, что это за князь. Чем он промышляет?

— Он не промышляет, — сказал Крерар. — Он председатель правления фирмы Делакруа, а Делакруа во Франции означает сталь.

— Невероятно, — сказал Девитт. Он инстинктивно питал некоторое уважение к крупным дельцам. Не то чтобы у него не хватало смелости ставить им условия, если того требовала война, но он полагал, что самый размах их деятельности предполагает более или менее высокий этический уровень.

— Можно бы побеседовать с князем Березкиным, — сказал Крерар. — Можно спросить его, знает ли он Сурира и как нам до него добраться.

Иетс не решался сделать следующий шаг. О Люмисе он сказал все, что мог сказать, не выдавая своих личных подозрений. Уиллоуби — другое дело. Он помощник Девитта, его ближайший сотрудник, и, должно быть, пользуется неограниченным доверием старика.

— Вы случайно не связались с этим Березкиным? — спросил Девитт.

Иетс увильнул от прямого ответа:

— Вероятно, нам мог бы помочь майор Уиллоуби. Он знаком с князем.

Иетс ожидал, что Девитт спросит: а вы откуда знаете? Но полковник встал из-за стола и тоном, не предвещавшим ничего хорошего, объявил:

— Перейдем, пожалуй, в мой кабинет. — Заметив, что Крерар колеблется, он добавил: — Вы мне тоже нужны, Крерар.

Люмис видел, как полковник пошел к выходу в сопровождении Крерара и Иетса. Весь вид их говорил о том, что уходят они не на поиски развлечений.

— Иетс-то! — сказал он Крэбтризу. — Наушничает!

Крэбтриз поглядел вслед маленькой процессии.

— Хоть бы в общественном месте постыдился!

Майор Уиллоуби писал мистеру Костеру, сообщая ему о своем свидании с князем. Письмо дышало оптимизмом. Уиллоуби писал, что будет продвигать это дело, насколько ему позволят его другие обязанности; в данную минуту руки у него связаны, потому что Березкин уехал из Парижа в Роллинген (Лотарингия), который только что очищен от немцев. Роллинген, пояснил Уиллоуби своему патрону, это Питсбург Империи Делакруа.

Зазвонил телефон. Уиллоуби фыркнул с досады и взял трубку.

— Да. Что такое? — Но, узнав скрипучий голос Девитта, он живо съехал на вежливый тон. — Да, сэр. Приду сию минуту.

Он вернулся к столу. Перечитав письмо, он не спеша подписался, запечатал конверт и засунул его под бювар.

Девитт был немногословен. Скорее всего, ему просто хочется поговорить. Старик скучает; сидеть бы ему дома, у камина, играть с женой в триктрак или во что они там играют в его возрасте…

Он обрадовался, увидев, что полковник не один. Но радость его быстро померкла, когда он спросил себя, зачем здесь Иетс.

Девитт сразу заговорил о деле.

— Я слышал, вы знакомы с князем Березкиным.

— Да, сэр. — Уиллоуби сумел сохранить спокойствие. — А что?

Девитт не считал нужным скрывать что-нибудь от своего помощника.

— Я хочу получить о нем кое-какие сведения.

— В связи с чем?

Полковник ответил:

— До меня дошло, что люди из нашего отдела занимаются аферами на черном рынке. Я этого не потерплю. Зачем, скажите на милость, здесь находитесь вы и еще целая куча офицеров, если вы не можете это пресечь?

— Мы стараемся, сэр, стараемся пресекать, — попытался успокоить его Уиллоуби.

— Короче говоря, — продолжал Девитт, — мне сообщили, что один субъект, которого этот князь Березкин отлично знает, некий Сурир, торгует с нашими людьми, и я хочу, чтобы этого Сурира нашли и допросили, и выяснили наконец, кто тут замешан. Черт знает что! — взорвался он. — Чем приходится заниматься, точно у нас другого дела нет!

Иетс увидел, что полковник, рассердившись, забыл о главном… Спросите Уиллоуби, как он познакомился с князем! — молил он мысленно. Не открывайте карт. Дайте я с ним поговорю; я это умею, и от этого будет куда больше толку… И вдруг он подумал: О, господи, сейчас он разболтает про Петтингера…

Так и случилось. Девитт дружески, как равный к равному, обратился к Уиллоуби:

— Я хочу вас предостеречь относительно этого Березкина. Есть сведения, что уже после вступления союзников в Париж Сурир по его распоряжению помог бежать нескольким германским офицерам. Среди них был некий эсэсовец, подполковник Петтингер, который нас интересует. Так что будьте с князем как можно осторожнее.

Уиллоуби навострил уши. Ясно, что сведения идут от Иетса. Этот проныра умней, чем можно было подумать; пожалуй, есть смысл войти с ним в союз.

— Я всегда действую осторожно, сэр, — сказал он. — Я юрист.

Иетсу казалось, что никогда еще он не сидел на таком неудобном стуле. Полковник явно потерял нить, сейчас Уиллоуби подхватит ее.

Он вмешался: — Разрешите, сэр, я бы хотел задать майору Уиллоуби один вопрос.

Оба были изумлены, Девитт потому, что не ожидал такой дерзости от младшего по чину, Уиллоуби — потому, что почувствовал: вот оно, этот проныра приберег-таки последний удар.

— Давайте! — сказал Девитт.

— Это, собственно, просьба, майор. В следующий раз, как вы пойдете к князю Березкину, возьмите меня с собой!

Нет, подумал Уиллоуби, это еще не то. Но почти то. Он ответил: — С удовольствием! Только, к сожалению, нам придется подождать, Иетс. Я недавно узнал, что Березкин уехал в Лотарингию, в Роллинген, где расположены самые крупные предприятия Делакруа.

Иетс почувствовал, что у него уходит почва из-под ног. Когда-то теперь доберешься до Березкина, когда-то извлечешь у него сведения о Сурире, а потом придется возвращаться в Париж разыскивать этого типа, а фронт тем временем передвинется дальше, и работы будет по горло, — нет, невозможно. Оттяжка равносильна поражению. И он выпалил:

— Так зачем же, черт возьми, вы не дали мне поговорить с Березкиным?

— Стойте, — перебил полковник. — Повторите, что вы сказали. Выходит, вы тут что-то от меня скрываете?

Лицо его побагровело, руки тряслись. Крерар шепнул ему:

— Тише, тише. Лейтенант Иетс все объяснит.

— Попробуй лейтенант Иетс не объяснить! — сказал Девитт. — Ну?

— Как я вам уже докладывал, сэр, — дипломатично начал Иетс, — я узнал от Сурира, что Березкин, возможно, орудует на черном рынке и безусловно причастен к бегству Петтингера. Тогда я навел справки о том, кто такой Березкин и как его найти.

— А тем временем упустили Сурира? — перебил его полковник. — Почему вы не доложили тогда же?

Так, теперь его обвиняют в освобождении Сурира. Это даже забавно. Нужно защищаться.

— Сэр, — сказал Иетс, — я знал, что вы не захотите меня выслушать, если у меня не будет всех данных. А кроме того, за освобождение Сурира отвечает капитан Люмис. Это он дал приказ в военную полицию.

Значит, и Люмис здесь замешан, подумал Уиллоуби. За этими молодчиками нужен глаз да глаз.

— Этим мы займемся в свое время, — сказал Девитт. — Так что же, вы пошли к этому князю?

— Я позвонил в контору Делакруа и попросил князя Березкина к телефону. Он подошел, но сказал, что очень занят и не может меня принять. Я сказал, что дело срочное, но это не помогло. Тогда я поехал сам… — Иетс замолчал. Нельзя бросать тень на Уиллоуби. Полковник истолкует это превратно.

— Продолжайте, — подбодрил его Уиллоуби. — Что же было дальше?

Иетс судорожно глотнул.

— Из кабинета князя вышел майор Уиллоуби…

Уиллоуби зацепил большим пальцем складку жира под подбородком.

— И я сказал вам, что вам незачем ходить к Березкину.

— Да, сэр.

Вот так оно и идет в армии. «Да, сэр», а потом молчи. С ними не сладишь, они всегда выше тебя. Пирамида; чем выше лежит камень, тем тяжелее он давит тебе на шею, тем труднее пошевелиться.

— А вы сами, Уиллоуби, что делали у него в кабинете? — спросил полковник.

Раньше нужно было спросить, подумал Иетс.

— Что я там делал? — Уиллоуби снисходительно покачал головой. — Между прочим, расспрашивал князя относительно Петтингера, — солгал он. — Это было нетрудно, князь привел этот случай, как иллюстрацию нацистских методов. По его словам, Петтингер с револьвером в руке потребовал у него грузовик. Князь вызвал шофера. — Уиллоуби повернулся к Иетсу. — Видимо, это и был ваш Сурир, лейтенант.

Иетс закусил губу. Ладно, пусть даже и так, но почему Петтингер обратился именно к Березкину? И о чем еще Уиллоуби беседовал с князем?… А спросить нельзя. Он младший по чину и к тому же ему явно не доверяют.

— Ну, все ясно, — сказал полковник.

— Не совсем, — сказал Уиллоуби. — Разрешите, сэр, я выясню еще одну вещь, для сведения. Лейтенант Иетс, чем вы мне объяснили ваше желание повидать князя Березкина?

— Я сказал, что провожу обследование. — Улыбайся, подумал Иетс, больше ничего не остается.

— По-вашему, это смешно, лейтенант? — спросил Девитт.

— Нет, сэр.

— Тогда к чему эта дурацкая улыбка?

Уиллоуби сделал вид, что ему жаль Иетса.

— А что я вам ответил?

— Вы сказали, что князь — важное лицо, и вы не хотите, чтобы его беспокоили.

— Правильно, — сказал Уиллоуби. — Благодарю вас, Иетс… — Он обернулся к Девитту. — Вы понимаете, полковник, если бы я знал истинные мотивы Иетса…

Крерар встал с места.

— Поразительно! — сказал он. — Могу я теперь идти?

— Что поразительно? — спросил полковник брюзгливо.

— Все! — ответил Крерар. — Армия, жизнь, назовите как угодно. Прошу прощенья, господа. Спокойной ночи.

— Вызвать сюда Люмиса, — сказал Девитт.

Войдя в комнату полковника, Люмис почувствовал, что предстал перед судом. Два старших офицера — это судья, обвинитель и присяжные; Иетс, вполне очевидно, — главный свидетель обвинения. И в то время как во всяком цивилизованном суде подсудимый может хотя бы рассчитывать на ободряющий кивок своего защитника, Люмису было не на что опереться. Он оглядел все лица в тщетных поисках сочувствия, — Иетс крепко сжал губы; полковник рассматривал свои руки, левой рукой сдерживая дрожь в правой; а Уиллоуби задумчиво растирал складки на подбородке.

Может быть, лучше сразу во всем признаться, подумал Люмис, отдать себя на милость Девитта и Уиллоуби. От Девитта он, правда, не ждал особенной милости, но Уиллоуби как будто понимает людей.

Полковник сложил руки на столе.

— Капитан Люмис, знаете вы человека по имени Сурир?

Так и есть. Иетс все пронюхал. Иетс все рассказал. И он, он сам предложил Иетсу машину, чтобы ехать в военную полицию!…

— Сурир! — повторил полковник. — Знаете вы такого или нет?

Люмис нахмурился. Какая нелепость! Сейчас, когда все его будущее зависит от правильного ответа, он может думать только об этой пустячной ошибке — что он дал Иетсу машину.

— Да… я знаю Сурира, — сказал он нерешительно. Уиллоуби перестал растирать подбородок. Если Люмис начнет болтать про Сурира, Девитт, чего доброго, нападет на след, который может привести к Березкину и к намечающейся сделке с «Амальгамейтед стил». Пронзительно-острым взглядом обведенных темными кругами глаз он поймал и приковал к себе взгляд Люмиса. Люмис уловил что-то в его глазах — возможно, предостережение; он еще не был уверен.

— Вы лично знакомы с этим Суриром? — спросил полковник.

Люмис замялся.

— Сэр, я не имел намерения…

— Намерения! — перебил его Уиллоуби. — Намерения нас не интересуют. Будьте добры говорить о фактах, Люмис.

От резкого тона Уиллоуби все иллюзорные надежды Люмиса на милость и понимание пошли прахом; остался только голый, леденящий страх перед тем, что его ждет, если он хоть в чем-нибудь признается.

— Нет, лично я с ним незнаком. Разумеется, нет. Где же мне было с ним познакомиться?

Девитт разнял руки, — они перестали дрожать. Он так и думал, что Люмис — порядочный человек. Девитт терпеть не мог вести допросы. Он сделал знак Уиллоуби.

Уиллоуби понял, что от него требуется. Понял он и то, что выиграл дело, во всяком случае настолько, что ему самому поручается вести его дальше. На беду, он понятия не имел о том, какими сведениями располагают Люмис и Иетс. Он начал издалека:

— Скажите, капитан Люмис, вам, конечно, известно, что кое-кто в отделе связался с черным рынком?

Иетс ерзал на стуле. Да Уиллоуби просто подсказывает ему ответ!

Люмис отер пот с верхней губы. Может быть, он скрыл за этим жестом вздох облегчения.

— Я это прекратил, — сказал он уже с апломбом. — Чуть только узнал об этом, немедленно прекратил.

— А почему не доложили? — грозно спросил Уиллоуби.

— Донесение готово, лежит у меня в столе, сэр, — сказал Люмис, обращаясь к Девитту. — Задержка вышла из-за машинки. Я собирался подать его завтра.

Девитт увидел, что дело не подвигается, и жестом отстранил Уиллоуби.

— Капитан, известно вам, как можно найти Сурира?

— Нет, сэр… виноват! — Мысленно Люмис благословил тот час, когда распорядился отпустить Сурира.

Девитт помрачнел.

— Очень жаль! — У него шевельнулось подозрение. Как ни был дискредитирован Иетс, это не изгладило впечатления искренности, которое он произвел на полковника, когда явился к нему в бар со своим докладом. А Иетс сказал, что Сурира освободили по приказу Люмиса. — Ведь это вы распорядились выпустить Сурира из военной полиции? До того, как подали донесение. До того, как закончилось следствие. Вернее, до того, как оно началось!

На миг у Иетса забрезжила надежда.

Но тут снова вмешался Уиллоуби.

— Не кажется ли вам, что вы зря поторопились, капитан Люмис?

Словно озаренный свыше, Люмис ответил полковнику:

— Сэр, я вполне заслужил ваш выговор. Я действительно поторопился. — Он увидел, как лицо полковника прояснилось. Взглянув на Уиллоуби, он добавил: — Но разве Торп недостаточно наказан? Стоит ли мучить его дальше? Ведь он совсем рехнулся, больше уж не будет продавать казенное добро.

Иетс вскочил с места. — Торп не продавал казенного добра, капитан Люмис!

Люмис побелел.

— Лейтенант Иетс! — Рука Девитта тяжело опустилась на ручку кресла. — Один раз вы сегодня уже попали впросак! Будьте добры не вмешиваться!

— Видите ли, капитан, насчет того, что Торп, как вы утверждаете, торговал на черном рынке, имеются сомнения, — сказал Уиллоуби тихо, вкрадчиво. Только бы вытянуть из Люмиса какое-нибудь правдоподобное объяснение, почему он обвиняет Торпа! Опять нитка повисла в воздухе. Если Девитт ухватится за нее и потянет, весь грязный клубок еще может размотаться!

— У нас есть показания сержанта Дондоло, сэр! — Люмис решил защищаться. — Их подтверждают показания, которые этот француз, Сурир, дал в военной полиции. Я приложил их к докладу…

— Стойте! — перебил Девитт. — Иетс, вы же мне сказали, что француз признался, что покупал продукты у Дондоло!

— Совершенно верно, сэр!

Люмис тупо улыбнулся. Пропал! Каждое его слово пойдет ему во вред.

— Я не имел намерения… — начал он, но вспомнил, что уже говорил это, и умолк.

— Верно? — Уиллоуби пожал плечами. — Эти французы скажут вам все, что вы им велите. — Он повернулся к Люмису: — Вы допрашивали Дондоло?

— Строго допрашивал, сэр, — сокрушенно ответил Люмис.

— У вас есть основания не верить ему?

— Нет, сэр.

Уиллоуби не унимался.

— Но Торпа вы не выслушали, ведь так?

— Я не мог, сэр. Торп был не в таком состоянии, чтобы его допрашивать. Да и чего стоили бы показания человека, который через сутки угодил в желтый дом?

— Не смейте говорить «желтый дом»! — сказал Девитт.

— Виноват, сэр, в госпиталь. Я хочу сказать… мы не могли предать ненормального человека военному суду, так какой же смысл было держать Сурира?

Уиллоуби взглянул на полковника. Девитт, сердито сдвинув брови, опять разглядывал свои руки. Казалось, у него больше нет вопросов.

— Я предлагаю взять сержанта Дондоло из кухни, — сказал Уиллоуби. — Переведем его в гараж. Шоферы нам всегда нужны.

Девитт согласился.

— Кто бы ни воровал продукты, беречь их входило в обязанности Дондоло, — сказал он с сердцем.

Уиллоуби приказал Люмису:

— Вы этим займитесь, капитан!

— Слушаю, сэр! — ответил Люмис с восторгом. Полковник взглянул на Иетса. Подбородок у Иетса дрожал, уголки красивого нервного рта опустились. Девитту стало жаль его, ведь Иетс, как-никак, действовал из лучших побуждений.

— Что, лейтенант, — сказал он, — выходит, вы шли по ложному следу. Но это ничего. Мы выяснили много интересного.

Девитт желал ему добра; но Иетс только острее ощутил свое поражение.

— Да, сэр, — сказал он машинально.

— А что касается князя и эсэсовского полковника, — продолжал Девитт, — я попрошу вас, лейтенант Иетс, составить донесение в разведотдел штаба. И попрошу вас, Уиллоуби, и вас, Иетс, собрать еще данных по этому делу. Мы скоро передвинемся ближе к фронту, и устроить поездку в Лотарингию будет нетрудно. И пожалуйста, имейте в виду, господа, что я ничего не забываю, и не люблю, чтобы действовали за моей спиной. Шея у меня плохо вертится — ничего не поделаешь, возраст! — но иногда я все же оглядываюсь.

Иетс вспомнил Торпа, заживо гниющего в своей одиночке. Вспомнил Толачьяна с пятнами крови на седых волосах. Вспомнил Терезу, чьи слова побудили его к действию; и Рут, которая всегда требовала, чтобы он воевал за дело, которое ему казалось безнадежным.

Так вот кем он стал, — борцом за безнадежное дело; и роль его в этой борьбе отнюдь не героическая.

10

Итак, все было кончено. Славный поход, предпринятый Иетсом против тех, кого он мысленно окрестил «концерн», завершился полным разгромом. Только доброта Девитта помогла ему сохранить подобие престижа.

Он позвонил капитану Филипзону и узнал, что Торпу стало хуже. Филипзон сказал без обиняков — весьма сомнительно, чтобы Торпа когда-нибудь можно было выписать из больницы; во всяком случае, новейшие достижения психиатрии удобнее будет применить в Штатах; как только Торп будет в состоянии перенести переезд, Филипзон назначит его к отправке в Америку. Да, он советует сообщить родителям всю правду.

— Я напишу им письмо, — сказал Иетс.

— Почему не предоставить это его непосредственному начальству? — предложил Филипзон.

— Нет, — сказал Иетс, — я сам напишу.

Это все, что он может сделать для Торпа; это его долг, а не Люмиса, и не Уиллоуби; это все равно, что спустить флаг в знак капитуляции. Уклониться от этого нельзя.

Иетс принял поражение и стал искать причину его в самом себе. Как и с письмом к родителям Торпа, он не выбрал единственного легкого пути; он не свалил всю вину на «концерн»: они только защищались, это их право.

Однако и за собой он не чувствовал особой вины; было то же, что и всегда: бездействие, наперекор рассудку и совести; благодушие, лень, забота о собственном спокойствии, «мое дело — сторона». Затем, как это ни было тяжко, Иетс сделал следующий шаг. Он спросил себя: «Почему? Почему я такой?»

Может, это влияние армии? Привычка ничего не делать без приказа, которую упорно культивирует вся пирамидальная система военной иерархии? Давно ли он в армии? Два года… нет, два с половиной, скоро три; тут и времени счет потеряешь. И этого довольно, чтобы в корне изменить человека? Усилить некоторые черты его характера — да, но не изменить его по существу. Другие остались же самими собой. Бинг, например, написал листовку Четвертого июля, по существу, ослушавшись приказа. И не прояви Бинг инициативы, не последуй он голосу совести, листовка не была бы написана и послана, какой бы нажим ни оказал Фарриш. Значит, и в армии человек может остаться честным, не идти на компромисс. Чем-то приходится рисковать; Торп, по-своему, тоже рискнул, опрометчиво и без оглядки, и кончил очень плохо. У Торпа с самого начала не было почвы под ногами, но все-таки он рискнул.

Чтобы добраться до корня, нужно заглянуть дальше в прошлое, решил Иетс. Что было до того, как армия поглотила его и стала обтесывать по-своему? Был Колтер-колледж. Красно-белые кирпичные здания, разделенные газонами; вязы, клены, каштаны. Тенистые асфальтовые дорожки от учебных корпусов к библиотеке. Тихое, надежное убежище, долгие годы, отмеченные лишь такими волнующими событиями, как выпускные экзамены, футбольные матчи, да изредка — чинные похороны какого-нибудь дряхлого, дожившего свой век профессора.

Когда Иетс, расставшись с городом, переехал в колледж, он испытал чувство глубокого удовлетворения. И чувство это возникало с необычайной остротой всякий раз, как он возвращался из города, куда наезжал все реже и реже. За то, чтобы добиться такой жизни и сохранить ее, стоило заплатить любую цену. Его женитьба тоже была в какой-то степени связана с мечтами о спокойном существовании (молодому, красивому преподавателю лучше быть женатым), и он выбрал Рут — самую миловидную и развитую, хотя отнюдь не самую богатую из своих студенток.

Но мирная обстановка колледжа была лишь позолотой, в чем Иетс убедился после того, как наконец был зачислен на кафедру Арчера Лайтелла. В клубе, где преподаватели собирались за чашкой чая, воздух всегда был насыщен электричеством. Старые работники кафедры ревниво оберегали свои исконные права от посягательств новичков. Споры о том, кому читать немецкую литературу на первом или втором курсе, вызывали вспышки давно затаенной ненависти. К концу учебного года люди, известные своей вежливостью, становились ядовитыми, как кобры. Приходилось все время быть начеку, думать о каждом слове, со всеми поддерживать хорошие отношения. А глава кафедры Арчер Лайтелл, роняя едва заметные намеки, по каплям подливал масла в огонь, — всемогущий, неприступный, полновластный хозяин над их судьбами.

Иетс попробовал провести параллель между колледжем и армией. Девитт, конечно, не Лайтелл, но наделен такою же властью. И окажись Уиллоуби или Люмис подчиненными Лайтелла, атмосфера на кафедре не изменилась бы ни к лучшему, ни к худшему. Иетс улыбнулся: разумеется, разница есть. В армии начальник волен в твоей жизни и смерти; Арчер Лайтелл волен оставить или не оставить за тобой несчастных три тысячи долларов в год. Но разве от этих трех тысяч долларов не зависят жизнь и смерть, и тихая пристань под сенью каштанов, кленов и вязов?

Иетс всегда гордился своим умением трезво оценивать обстановку. Если ему действительно хотелось чего-нибудь, он умел и приспособиться. Не пробыв в колледже и недели, он разобрался в своем окружении и решил, что если он хочет здесь удержаться, ему следует стать хорошей посредственностью, не соваться в чужие дела, не кипятиться, выжидать. И когда-нибудь он, возможно, займет пост Арчера Лайтелла, предварительно написав краткий, исполненный достоинства некролог с перечислением заслуг покойного заведующего кафедрой.

Вот это и бесило Рут, потому она и пыталась повлиять на мужа. Он не хуже ее знал, что мир устроен далеко не идеально; зачем же пилить человека?

— Я не буду открыто выступать за Испанию и вообще за твои идеи, — сказал он ей. — Выступит еще один преподаватель колледжа или нет, — не все ли равно?

— Ты боишься, — отвечала она, — просто боишься, что это не понравится Лайтеллу.

— Я знаю, что это ему не понравится, и ректору тоже, и я не намерен рисковать работой.

— Три тысячи долларов! — съязвила она.

— Да, три тысячи долларов! Этот домик, и еда в холодильнике, и хотя бы часть того, что нам нужно.

— Мне ничего не нужно, если это покупается такой ценой.

— Глупости, Рут!

— И, наверно, ты все равно все потеряешь, — сказала она. И купила ему трех обезьянок.

Выходило, что Рут была права, если и не во всем. Пришла война, и как далеко, словно в другом мире, остался колледж, вязы, каштаны и клены, и маленькие, такие незначительные заботы. Но кое в чем Рут ошибалась: нельзя сравнить Америку мирного времени с войной, Европой, вторжением. Здесь нужно действовать так, как подсказывает совесть, — нужно, потому что речь идет о человеческих жизнях. А колледжу не будет конца. Там жизнь — постепенный подъем, все прекрасно организовано раз и навсегда, и традиции, и будущее; там не обойтись без уловок и компромиссов. Нельзя же в самом деле считать, будто Толачьян погиб потому, что Арчер Лайтелл волен снять Иетса с должности. И Торп не потому ведь сошел с ума, что много лет назад Иетс стремился читать немецкую литературу на втором курсе!

Они сидели за столиком перед кафе «Гордон», на бульваре Монпарнас. Соломенный стул скрипел от каждого движения Иетса, но встать и взять другой стул было лень.

Тереза опустила руку на колени; он стал тихонько гладить ее по руке.

— Так вы ничего и не смогли для него сделать, — сказала она, — бедняжка…

Иетс не был уверен, относится ли «бедняжка» к Торпу, о котором он только что ей рассказал, или к нему самому. Вероятно, к Торпу; но все равно, — значит, в ней проснулась жалость, в такие минуты женщина всегда готова помочь, а в чем может выразиться помощь женщины?…

Она не отнимала руки. Этот человек смиренно приносил ей в дар свою нежность. Глупый, ненужный подарок, букет цветов, который скоро завянет. Ничего из этого не выйдет, но сейчас их отношения прекрасны.

На глазах у них жил своей торопливой жизнью бульвар. Смеясь, проходили военные всевозможных армий в пилотках и фуражках всевозможных цветов; смеясь, пробегали на высоких каблучках женщины с неимоверно высокими прическами. Жизнь торопливо проносилась мимо них и в то же время словно стояла на месте. Бывают минуты, которые не кончаются, потому что нам не хочется, чтобы они кончались.

— Je t'aime[7], — сказал он.

Только эти французские слова могли точно выразить его чувство.

Он взглянул ей в лицо. В сумерках, спускавшихся над бульваром, очертания его были особенно мягки: милое лицо, не красивое, но милое и трогательное. Ни за что в жизни он не мог бы ее обидеть.

— Je t'aime, — повторил он.

Она покачала головой, но не ответила.

— Я уезжаю, — сказал он.

— Да? — Она отняла руку. — Скоро?

Они получили приказ утром: одна группа отдела, в состав которой входил и Иетс, направлялась в Верден. В Вердене они будут ближе к фронту. Иетса это вполне устраивало, особенно после поражения, которое нанес ему Уиллоуби. Фронт с его кровью и грязью все же казался ему чище тыла. Там люди ведут себя лучше, не потому, что становятся другими, а потому, что туда не достает тлетворное влияние Парижа и «торжества победителей».

— Скоро ли я уезжаю? Может быть, завтра, может быть, днем позже.

— Куда?

Он солгал, скорее по привычке, чем из недоверия к ней:

— Не знаю. Нам не говорят.

— Я вас больше не увижу? — спросила она тихо и раздельно.

— Нет, Тереза.

Она, казалось, ждала. Он не знал, что еще сказать. Он, конечно, знал, что хотел бы сказать: «Такова жизнь, сегодня — последняя возможность, и дураки мы будем, если упустим ее».

— Это было, как сон, — сказала Тереза.

Ну, конечно. Чего же от нее ждать. Она очень молода, моложе своих лет. А не заговори она про какой-то сон, ведь он, вероятно, выложил бы ей свои соображения.

— Или как стихи, — сказала она. — Наше знакомство, встречи, прогулки…

Стихи. В Париже, летней ночью, на бульваре Монпарнас. Ну и романтика! И он поддался ей. Нет, не то чтобы поддался, просто он не мог заставить себя говорить с этой девушкой начистоту.

— Стихи-то не оконченные? — улыбнулся он.

Она серьезно кивнула головой.

— Но красивые. Вы были очень добры ко мне.

Он потягивал жиденький, переслащенный лимонад. Такой же вкус, как у их «романа». Никому и никогда он не сможет об этом рассказать. Его подняли бы на смех.

Она думала о том, что он опять уезжает на фронт. В него будут стрелять. Она сама была на баррикаде, была на площади Согласия, она знала, что такое свист пули и что такое страх. Но ее страх потонул в радостном подъеме дня победы, в сознании высокой цели их борьбы и в ужасе того, что произошло с ней позднее, в отеле «Скриб». Так, вероятно, бывает в бою: чувство долга заставляет позабыть о страхе.

Но страх за этого человека останется с нею; ничто не облегчит его тяжести. Если б можно было стать совсем маленькой, забраться к нему в карман и быть с ним, тогда ей не было бы страшно. И еще была жалость. Он уедет на фронт, и ему будет очень одиноко, потому что такой уж он человек. Ее мало трогало, какие воспоминания он унес из далекого прошлого; они уже бессильны развеять его одиночество. Вот если бы он знал последнюю строчку стихотворения, завершающую рифму, после которой все становится понятным и законченным, и на сердце легко…

А почему бы и нет? Ведь это так просто?

Ее жестоко обидели, и обида не прошла до сих пор. Но в этом человеке много нежности, он не разбередит чуть затянувшуюся рану.

Она сказала:

— Комната у меня некрасивая. У меня совсем нет денег. Но если вы хотите зайти…

Ее откровенность внушила ему глубокое уважение. Он не сразу нашел нужный ответ. Нельзя было сказать «Ясно, милашка, пошли!» или «Я люблю тебя». Нужно было равняться по той высоте, на которую Тереза подняла их отношения.

Он сказал:

— Спасибо.

Они пошли по бульвару, невольно шагая в ногу. Иетс ощущал ее близость так остро, что подумал: «Никогда еще никто не был мне так близок. Он ощущал в ней уверенность и радость, и ему самому становилось радостно и легко.

Комната оказалась еще хуже, чем он мог себе представить по ее словам, — в третьеразрядной гостинице, обставленная мебелью, уже не пригодной для заведения второго разряда.

И все же кое-какие черточки словно хотели искупить неприглядное прошлое этой комнаты и напомнить о том, что нынешняя хозяйка считает ее своим домом. На шатком крашеном комоде, сохранившем отпечатки множества рук, стоял стакан с цветами — едва раскрывшиеся бутоны белых, красных и чайных роз. Между двумя литографиями религиозного содержания — от пыли, осевшей на стекло и потрескавшиеся золоченые рамы, их дешевая безвкусица не так бросалась в глаза, — висела хорошая репродукция с картины Ренуара, на которую Тереза сейчас же указала, как на свою собственность. Но эти черточки не могли сгладить впечатления бедности, ядовитым запахом которой тянуло от выцветших, рваных обоев и жалких остатков коврика у кровати.

Иетс решил, что оставит ей денег; она сильно нуждается, а он уж сумеет сделать так, чтобы не оскорбить ее.

Он снял китель, повесил его на стул и помог ей снять жакет. Она казалась растерянной и смущенной.

— Ну что, не очень плохо? — спросила она.

— Я бывал во многих комнатах хуже этой, — ответил он с улыбкой, чтобы ободрить ее.

— У меня и книги есть, — сказала она, — только немного. Я почти все свои вещи распродала. Сейчас все так дорого…

Иетсу не улыбалось поддерживать разговор на тему об экономических затруднениях Франции. Он чувствовал, что должен тактично и тонко взять на себя инициативу.

Он положил руки на плечи Терезе и посмотрел ей в глаза. Едва заметно, словно против воли, она подвинулась ближе к нему. Тогда он обнял ее.

И вдруг с потрясающей ясностью она опять все вспомнила. Если бы только он заговорил, сказал бы слово, чтобы разбить это наваждение, как камень разбивает отражение в воде. Но он молчал, и в ней что-то увяло, словно разом засох и свернулся большой зеленый лист.

Она сказала едва слышно:

— Я не могу.

— Но что случилось, родная, почему?…

Она отстранилась от него.

Он замолчал, посмотрел на нее в надежде понять, но ничего не понял…

Он улыбался озадаченно, но все еще терпеливо. А она видела перед собой Люмиса. И все больше удаляясь от Иетса, она в то же время думала: это ужасно, я люблю его, и он никогда мне не простит.

Она знала, что стоит ей выговориться, во всем признаться Иетсу, — и призрак Люмиса исчезнет, может быть, навсегда. Но как рассказать о своем позоре?

Иетс закурил и дал ей сигарету.

— Это просто настроение, — сказал он, — это пройдет.

Она со вздохом покачала головой.

— Не думаю…

Он решительно повернулся к ней.

— Ну, не будем больше ребячиться, Тереза. Мы же нравимся друг другу. Нам было бы так хорошо. Я не знаю, какая мысль не дает вам покоя, но все равно, я не хочу, чтобы что-то встало между нами.

— Бедненький, — сказала она.

— Бедненький, — передразнил он ее.

Она отвернулась и стала смотреть на тщательно спущенную штору затемнения, покрытую фантастическими узорами от времени и дождя.

Он загасил сигарету. Пепельница, когда-то расколовшаяся на четыре куска, была аккуратно склеена.

— Прощайте, Тереза, — сказал он.

Она сжала ему руку.

— Я вас никогда не забуду, — сказала она. — Поцелуйте меня на прощание.

Он поцеловал ее, погладил по голове.

— Я хочу поблагодарить вас, — сказал он. — Без вас мне было бы здесь очень тоскливо. Но теперь мне пора уходить.

Он вышел и неслышно прикрыл за собою дверь. Она сидела неподвижно, чувствуя, что боль, сушившая ей душу, исчезла. Вместо нее было тихое, мягкое чувство, — такое чувство она испытала однажды летом, сидя в маленькой лодке на спокойном пруду, опустив кончики пальцев в воду. Она знала, что Люмис ушел и никогда не вернется, никогда больше не будет ее мучить. Она знала, что пришло исцеление и что исцелил ее Иетс.

Ей было очень хорошо.

КНИГА ТРЕТЬЯ. ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ЗНАКОМУЮ ТЕМУ

1

Бывает, что прошлое врывается в настоящее с необычайной силой. Словно чьи-то руки крепко сжимают тебе череп. Немые свидетели через много лет после смерти обретают дар речи, и голос их звучит так громко, что смолкают шутки и смех, песни и разговоры.

Солдаты из роты Троя, и притом не только самые впечатлительные и серьезные, чувствовали это, когда наступали в районе Вердена. Настроение их породил не только памятник павшим воинам, видный со всех окрестных высот, — огромный каменный солдат, сложивший руки на рукоятке меча, и не только бесконечные ровные ряды крестов, которыми щетинились холмы.

Больше всего поразили солдат окопы, которые все еще уродовали землю. Правда, острые края их обсыпались и поросли травой, но и трех десятков лет оказалось недостаточно, чтобы сравнять их с землей, уничтожить след сотен тысяч людей, истекших кровью в этой бессмысленной, ничего не доказавшей бойне.

Солдаты Троя знали о Вердене очень мало. В год верденских боев большинства из них еще не было на свете. Они слышали об этих событиях в школе или от отцов и дядей, в свое время читавших газетные заголовки, где упоминалось о продвижении на столько-то ярдов и мелькали чудные названия фортов и деревень. Теперь эти чудные названия снова появились на картах. Оказывается, все это действительно существовало, вплоть до неубранных развалин, казавшихся солдатам очень маленькими по сравнению с новыми развалинами, которые они видели и в которые сами обращали города.

В Нормандии и в Северной Франции армия продвигалась по нетронутой земле, на которой веками никто не воевал. Теперь же приходилось идти по таким печальным местам…

А в воздухе уже чувствовалась осень. Прошедшая ночь выдалась совсем холодная. Они, правда, продолжали наступать, но конец войны, казалось, отодвигался все дальше. «К рождеству будем дома!» Как бы не так. Солдаты вспоминали, как они после Авранша мчались по дороге на Париж. Куда девались их уверенность, их надежды? Осталось одно — шагать и шагать вперед.

Они шли среди полей, невозделанных с тех пор, как их пахали снаряды прошлой войны. Моросил дождь, липкой пылью оседая на руках и на лицах. Винтовки, повернутые дулом вниз, стали тяжелее, с мокрых касок по каплям стекала вода.

Город остался в стороне от их пути; в его окружении они не участвовали. Где-то восточнее Вердена они остановились на ночлег. Трой обошел свои взводы. Он заметил, как молчаливы солдаты, и это ему не нравилось; он по себе знал, чем заняты их мысли.

Он сказал:

— Я знаю, о чем вы думаете, потому что сам думаю о том же. Война, будь она проклята, конца ей не видно, а ради чего? Вон окопы остались с тысяча девятьсот шестнадцатого года, — за что в них погибали люди? И неужели через двадцать—тридцать лет по этим местам опять пройдут войска? Вот о чем вы все думаете.

Они смотрели на него — Саймон и Уотлингер, Черелли, Трауб, Шийл и сержант Лестер. Выражение у них было не напряженное, а выжидательное и чуть скептическое. Трой подумал, как они стали похожи друг на друга, на всех лицах лежит отпечаток того, что вместе пережито.

— Готовых ответов у меня нет, — сказал Трой. — И думаю, что никто не мог бы вам ответить. Но возьмите нашу роту. Вот мы остановились на ночлег, и что мы сделали? Выставили часовых, значит, кое-кто из нас жертвует несколькими часами сна ради товарищей. Думаю, что после победы мы должны будем поступать точно так же. Сразу ничему не научишься, у одних это идет быстрее, у других медленнее. Вы постарайтесь чему-нибудь научиться, пока есть время. Война — хорошая школа.

— Разве? — сказал Шийл.

— Тише, — сказал Лестер, — капитан говорит.

— Нет, я кончил. — Трой сдвинул каску на затылок. Сейчас он выглядел моложе своих солдат.

На следующий день под вечер рота Троя подошла к группе строений, в которых, судя по слинявшим вывескам, когда-то помещались французские военные склады; более свежие приметы говорили о том, что здесь хозяйничали немцы. Некоторые из этих строений выгорели внутри и были полуразрушены, другие остались целы. При виде их солдаты оживились. Картина запустения не обманула их; они по опыту знали, что здесь пахнет добычей, сувенирами, — словом, будет чем поживиться.

Лейтенант Фулбрайт, невысокий, с низким лбом и широкими плечами футболиста, шел впереди первого взвода, готовый ко всяким неожиданностям. Фулбрайт поступил в роту уже после Нормандии и не любил рисковать; но, оглядев здания, он мысленно согласился с мнением солдат: немцы ушли, захватив с собой все, что можно, а остальное пытались уничтожить, но не успели.

Людей не было видно; только из одного здания появились несколько французов в огромных меховых шапках, в куртках и штанах на меху и в меховых шубах. Они глупо улыбались, попробовали выклянчить курева и исчезли, как только Фулбрайт крикнул:

— А ну, катись отсюда!

— Хороши зимние вещички, — сказал Лестер.

— Казенное имущество, — произнес Фулбрайт медленно и с сожалением. — Придется, видно, расставить часовых.

— Придется, — подтвердил Лестер. Его это не огорчало, — лишь бы часовые были из третьей роты. Они никого чужого не подпустят, а своим ребятам будет раздолье.

Мысли Фулбрайта, очевидно, шли в том же направлении, потому что он добавил:

— Вы там поаккуратнее, не наткнитесь на ловушку.

Шийл хитро подмигнул:

— Навряд ли, очень уж они быстро драпали. Я ловушку издали чую.

— Лейтенант говорит, что ловушки есть, — сказал Лестер, — значит, надо соблюдать осторожность. Ступай вон к тому зданию, видишь, где окна в нижнем этаже выбиты, будешь его охранять.

— Нашел дурака, — Шийл выплюнул кусок жевательной резинки.

— Бегом марш! — сказал Лестер.

Фулбрайт слушал эту перепалку молча, чуть заметно улыбаясь. Он не сразу, и то только с помощью Троя, разобрался в том, какие люди его окружают, и понял, что дисциплина достигается не изучением устава; но, раз поняв это, он сжился с ротой и стал ее неотъемлемой частью.

— Расставить остальных часовых! — приказал он.

Лестер назначил людей, а взводу крикнул: «Разойдись», и люди мгновенно исчезли, торопясь воспользоваться остатками дневного света.

Из полуразрушенного здания вышли Трауб, Черелли и Шийл — в черных галстуках и немецких матросских шапочках.

— Чего там написано? — спросил Шийл, разглядывая золотые буквы на черной ленте. — Ну и язык!

— «Kriegsmarine», — засмеялся Трауб, — это их военный флот.

— Выбрать якорь! — протяжно крикнул Черелли, балансируя на обломках бетона и покореженных стальных рельс. Он стал вертеть руками воображаемый штурвал. — Полный вперед! Огонь торпедой! Вззз! Есть! Пошел ко дну, чертов сын, со всем экипажем! — Он повернулся к Траубу. — Я к вам по ошибке попал. Я прирожденный моряк. — И добавил мечтательно: — Мне бы на корабль, в море…

— Заткнись, адмирал, — сказал Шийл. Он прислушался. В отдалении прогромыхала скрытая сумерками колонна танков. — Я эту шапку домой пошлю, пусть сестренка носит.

— Да она в ней потонет, — сказал Трауб. — Ей какой номер нужен?

— Вот черт, — сказал Шийл, — я забыл. Да нет, она теперь подросла, ведь у ребят головы тоже растут, а?

— Не так быстро, как ноги.

— Ей будет интересно, — упорствовал Шийл, — я ей напишу, что снял шапку с нациста.

— Детям врать — это не дело, — сказал Черелли. — Взрослым ври сколько влезет, а ребята и без того слишком быстро набираются скверных привычек.

— Так она же не будет знать, что я соврал! — сказал Шийл. Потом он швырнул шапку на землю. — Ну ее к черту, все равно не во что завернуть. Ни минуты свободной нет у человека…

— Ты лучше пройди вон туда, — посоветовал Черелли, — да «освободи» себе парочку меховых вещиц.

Им преградили путь четыре человека, внезапно выступившие из полутьмы. Одежда их — смесь гражданской и военной — была сильно поношена, за плечами винтовки.

Шийл первым увидел их и испугался. Он навел на них винтовку и крикнул:

— Стой!

Все четверо остановились. Первый протянул вперед руки ладонями вверх — либо в знак приветствия, либо чтобы показать, что в руках у него ничего нет.

— Здорово, американцы! — сказал человек, улыбаясь широко и радостно.

— Ни с места! — крикнул Шийл. Он сделал знак Траубу и Черелли заходить с флангов, в то время как неизвестный, видимо, главный в своем маленьком отряде, осторожно шагнул вперед.

Указывая на себя, он сказал:

— Русский! — Потом указал на двоих из своих товарищей и повторил: — Русский, — а о третьем сказал: — Поляк! — Потом опять улыбнулся и хлопнул Шийла по плечу с такой силой, что тот зашатался.

Шийл смущенно поглядел на русского; тот был немногим выше его, но какие плечи! Какие крепкие руки и ноги!

Русский ткнул себя в грудь и представился:

— Ковалев! Андрей Борисович Ковалев! — Потом вопросительно посмотрел на Шийла.

— Шийл, — ответил тот.

На этом разговор прервался. Продолжить его следовало Шийлу, а он не знал, что сказать.

Наконец он сообразил, что нужно известить Лестера или лейтенанта. Но когда он попросил Черелли сходить за ними, тот фыркнул:

— Где это я их буду искать? — и Шийл понял, что их действительно не найти, раз они охотятся за меховыми куртками в каком-то из полутора десятков домов.

— Нечего рассуждать! — крикнул он Черелли и Траубу. — Отберите у них винтовки, и пошли! — Он потянулся к оружию Ковалева. Большая рука русского крепко обхватила ствол винтовки.

— Давай, давай, — сказал Шийл и потянул винтовку к себе.

Русский, не разжимая пальцев, покачал головой, дружелюбно, но твердо.

Шийл растерялся. Без нужды лезть в драку с такими людьми ему не хотелось. Он нехотя отпустил винтовку, русский улыбнулся.

Шийл подтолкнул его вперед. Ковалев послушался: высоко держа голову, он двинулся с места легким шагом человека, привыкшего к большим переходам.

Командный пункт роты помещался неподалеку, в маленьком доме на дороге, ведущей к складам. В углу на скамье несколько солдат играли в карты. Трой накладывал в плиту дрова, а какая-то старуха в синем переднике суетилась с кастрюлями и чайниками, стуча деревянными подошвами по каменному полу.

Трой поднял голову, не выпуская из рук полена.

— Я к вам привел этих людей, сэр, — доложил Шийл. — Кажется, русские.

— Дело! — сказал Трой. — Пусть сдадут оружие старшине.

— Насчет этого, сэр, вы лучше сами с ними поговорите, я уже пробовал. — И озабоченный тем, как бы поскорее вернуться к меховым курткам, Шийл добавил, что он поставлен охранять склады.

— Ладно, — кивнул Трой. Шийл и Черелли ушли; Трауб остался, предвкушая тепло и кофе.

Трой оглядел четырех незнакомцев. По их измученным лицам видно было, что они много пережили. Недоверие Троя быстро растаяло. Немец, или человек, служивший немцам, не был бы таким тощим и не было бы у него в глазах такой спокойной уверенности и надежды, как у этих людей.

Трой выбрал из четверки того, в котором всего заметнее была военная выправка, и знаком подозвал его к столу.

Русский отдал честь:

— Сержант Ковалев, Андрей Борисович. — Потом, взяв протянутую руку Троя, пожал ее крепко и сердечно.

Трой указал на стул.

— Вы по-английски говорите?

Ковалев улыбнулся.

— Не понимаю.

— Как?

— Не понимаю. Nicht verstehe! — У-у… — Трой был озадачен.

— Deutsch! Ich spreche deutsch! — сказал Ковалев.

Из угла, где играли в карты, Трауб крикнул:

— Он говорит, что знает по-немецки!

— Так идите сюда! — нетерпеливо сказал Трой.

У Трауба с русским завязался оживленный разговор. Трой перебил их:

— Мне нужно узнать, как они сюда попали.

Трауб дал Ковалеву сигарету и продолжал его расспрашивать. Отвечая на вопросы, Ковалев достал из кармана большой нож, разрезал сигарету на три равных кусочка и отдал своим товарищам.

Трой посмотрел на русского, тот ответил на его взгляд и улыбнулся.

— Знаю, — сказал Трой, словно Ковалев мог понять его, — это свинство с моей стороны. — Он вытащил из вещевой сумки пачку сигарет и протянул Ковалеву.

— Спасибо!

— На здоровье… товарищ!… Как там кофе, готов?

Трауб пересказал Трою историю Ковалева.

Ковалев служил сержантом в русской морской пехоте, участвовал в обороне острова Эзель при входе в Рижский залив, был тяжело ранен и попал в плен к немцам. Он бежал и пробрался к своим.

— Как же он оказался здесь? — спросил Трой.

— Партизан, — объяснил Трауб. — Его послали за линию фронта партизанить. В Риге немцы схватили его и пытали.

— Заливает! — сказал Трой.

Он привык к иной войне — более упорядоченной, более цивилизованной. Пленных не пытают! Партизаны — это романтика, пропагандистская выдумка в советских киновыпусках последних известий, которые он смотрел в Штатах.

Трауб сказал что-то Ковалеву. Тот снял свою тонкую, заплатанную на локтях куртку. Под ней оказалась чисто выстиранная полосатая тельняшка. Он стянул ее через голову и повернулся к Трою спиной. Спина тоже была полосатая, только полосы были не синие, а красные.

Трауб поглядел на эту спину. Из угла подошли картежники и тоже стали смотреть.

Трой судорожно проглотил слюну.

— Скажите ему, пусть оденется. Скажите, что я ему верю.

Трауб перевел:

— Он хочет, чтобы я вам сказал, капитан, что он убил много немцев. Они работали в шахте в Лотарингии. Они оттуда бежали и голыми руками убили нескольких немцев. Потом взяли у них оружие и этим оружием убили еще много немцев.

Трой протянул палец к поясной пряжке Ковалева.

— Советская! — сказал Ковалев. — Советская морская пехота! — Он показал Трою серп и молот.

Трауб объяснил:

— Это все, что у него осталось от своего обмундирования — тельник и пряжка. Даже немцы не смогли их отнять.

Трой задумчиво подал Ковалеву кружку кофе.

— Трауб! Скажите, что мы его обмундируем с ног до головы. У нас тут целый склад германского военного флота, прекрасные вещи — брюки, кители и все прочее.

Ковалев, с упрямым огоньком в глазах, сказал что-то Трою.

— Он хочет воевать, — перевел Трауб.

Трой, сдержав улыбку, велел Траубу объяснить, что Ковалева и его спутников отправят в Верден, и там другие американцы решат, что ему делать дальше.

— Воевать? — сказал Ковалев.

— Да, да.

— А теперь, Трауб, скажите ему, что винтовки все-таки нужно сдать. Нельзя терпеть такое в нашем тылу.

Трауб попытался разъяснить его слова Ковалеву.

— Воевать? — спросил тот снова и развел руками в знак того, что уже совсем ничего не понимает.

Трой в глубине души соглашался с логикой русского. Но отобрать винтовки он был обязан.

2

Иетс и Бинг шли по двору лагеря для перемещенных лиц в Вердене. Иетс застегнул воротник шинели. Потом он поглядел на небо, по которому сильный ветер гнал рваные, грязно-серые тучи.

— Видно, сегодня так и не прояснится.

— Видно, что так, — сказал Бинг и заговорил о другом. — Вы добились от администрации молока?

— Нет.

— Почему?

Иетс досадливо вздохнул. Он пытался уже в третий раз, и все напрасно.

— Официально здесь распоряжаются французы, они говорят, что у них нет молока. Тогда я пошел к майору Хеффернану, а Хеффернан говорит, что пробовал достать молочный порошок на наших складах, но ему не дали, потому что лагерь французский.

Бинг ничего не сказал. Он стал пробираться между двумя глубокими лужами, поскользнулся и выругался. Двор был немощеный. В свое время, когда в окружавших его одноэтажных казармах размещались французские войска, землю накрепко утрамбовали тысячи солдатских ног: здесь часами маршировали взад и вперед, делали равнение направо и налево, проходили обучение по отделениям и повзводно. Но то было давно. Армия, утоптавшая этот двор, была побеждена и разбита. Солнце и непогода много потрудились над казармами — продырявили крыши, изрезали трещинами стены, разбили окна А теперь шел дождь, шел уже много дней — унылый осенний дождь Восточной Франции, что затягивает и небо, и душу безысходной тоской.

Над единственным крепким каменным зданием, где помещалась администрация лагеря, уныло свисали вниз намокшие флаги — французский, американский и английский, — лишь изредка при порывах ветра взлетая и хлопая о флагштоки. Среди огромных луж, поверхность которых непрестанно рябилась от новых капель дождя, кучками бродили мужчины и женщины, иногда с детьми, втянув голову в плечи, подняв воротники жиденьких курток, засунув руки в карманы поношенных пальто и брюк.

— Ну, знаете, лейтенант, — сказал Бинг, — если это свобода, — немногого она стоит.

— А по-вашему, как, отпустить их на все четыре стороны? — огрызнулся Иетс. — Их нужно разбить на группы, проверить, организовать…

— Но как они живут!

— А как они, по-вашему, жили до сих пор?

— Тем более! — упорствовал Бинг.

Иетс вспылил:

— Да замолчите вы, черт вас возьми! Я же делаю, что могу.

— Да, сэр, наверно, так, — согласился Бинг. Бинг видел, как именно Иетс «делает, что может» — набирает полные карманы конфет и раздает их детям, выбирая самых худых.

Иетс уже в течение двух дней опрашивал обитателей лагеря, количество которых все время росло, и убедился, что бьется головой об очень мягкую, эластичную стену. Майор Хеффернан, состоящий при администрации лагеря для связи с американской армией, сыпал обещаниями, французское начальство тоже, все выражали желание помочь, и все объясняли, почему это не в их силах. Каждый день, перед тем как идти завтракать, Иетс надоедал кому-нибудь из администрации и уходил, облегчив свою совесть ровно настолько, чтобы еда не стала ему поперек горла. И каждый раз, как он снова оказывался в лагере среди перемещенных, ему становилось тошно от одной мысли о съеденном завтраке.

Официально в задачу Иетса и Бинга входило опросить возможно больше перемещенных лиц, чтобы собрать данные об их взглядах, настроениях и моральном состоянии. В Вердене отдел впервые столкнулся с этим порождением гитлеровской Европы. Миллионы людей еще томились в рабстве за линией фронта и по всей Германии.

Иетс старался ничего не чувствовать, — время военное, ему поручена определенная работа. Но перед глазами у него были дети со старческими лицами и вздутыми животами, дети, которые, вместо того чтобы шумно резвиться, разыскивали что-то в грязи двора или жались у кухонного навеса, раскрыв рот и вдыхая запах кипящей капусты. Были старики и старухи с детскими лицами и черными от грязи морщинами на шее и на лбу, норовившие потянуть его за рукав, обдавая его кислым запахом заплесневелой одежды и немытого тела. Были женщины, либо худые как скелеты, либо распухшие от картошки, почти все босые, с черными, сломанными ногтями на пальцах ног, месивших жидкую грязь. Были заросшие, голодные мужчины, смотревшие на него со смешанным выражением надежды и недоверия, одни — вконец запуганные, другие — несмотря ни на что, сохранившие собственное достоинство.

— Когда-то у них был родной дом, — сказал Бинг, готовый снова пуститься в рассуждения о необходимости принять меры.

— Это было давно, — сказал Иетс. — Мы имеем дело с совершенно новым явлением. Поймите, сейчас появляется новый сорт людей — люди бараков. Немцы забрали их, поселили в бараках и заставили работать, сведя их существование к минимуму — немножко сна, миска супа и работа, сколько хватит сил. Мы хоть не заставляем их работать. Ругайте немцев, если непременно хотите кого-то ругать, а нам дайте хоть немного разобраться.

Иетс замолчал, с удивлением заметив, что говорит Бингу примерно то же, что сам слышал от Хеффернана.

— «Разобраться»! — передразнил Бинг.

— А как же? Кто мог знать, что их будет так много?

— Ну, хорошо, — сказал Бинг. — Мы делаем, что можем. Импровизируем. Но ведь это только начало. Что мы предпримем, когда у нас на руках будут не тысячи, а миллионы этих перемещенных лиц? А как быть с немцами?… Разве мы не знали, что представляет собой Европа?

Иетс ухватился за слово «импровизируем».

— Импровизировать — это наша специальность, — сказал он. — Американская изобретательность. Вы не родились в Америке, поэтому, наверно, не чувствуете этого. А мы экспромтом освоили целый материк.

Бинг не ответил. Он мог бы возразить, что здесь нельзя провести параллель с наступлением американцев на прерии и леса Дикого Запада. Что немцы, снимая этих людей с места, действовали по плану, а следовательно, для того чтобы исправить зло, сделанное немцами, и, может быть, создать что-нибудь получше, тоже нужен план. Он не ответил потому, что Иетс в сердцах исключил его из числа американцев и лишил права говорить от их имени; выходило, что Бинг не способен проникнуться пресловутым духом пионеров, якобы помогающим американцам находить готовые рецепты для всего человечества.

Испанец Мануэль говорил по-английски медленно, но почти без ошибок. Речь его часто прерывалась глухим, свистящим кашлем, и он сплевывал в синий платок, который держал в руке. Рука, несмотря на смуглую кожу, казалась почти прозрачной.

— Нас осталось очень мало, — сказал он. — Мы солдаты. Мы сражались на Хараме, в Каталонии, в Пиренеях. Каковы ваши планы в отношении нас?

Иетс посмотрел на его иссохшее тело, на ввалившиеся глаза.

— Я не знаю. Не знаю, есть ли вообще какие-либо планы. Вы теперь находитесь в свободной Франции, этот лагерь французский, может быть, французы уже что-нибудь решили. Я у них спрошу.

— Нет, не решили, — сказал Мануэль спокойно. — К тому же мы им не верим. Они нас предали, выдали нас немцам, — вы знаете, что на Хараме мы несколько недель сдерживали атаки немцев?

— Прошлое едва ли вам поможет, — отвечал Иетс. — Сейчас нужно считаться с настоящим, с новой обстановкой.

— Но мы так и делаем, — сказал Мануэль и закашлялся. — Простите. Раньше у меня было прекрасное здоровье, я был капитаном испанского торгового корабля. Я не о себе забочусь, я-то скоро умру, а вот другие. Им некуда деваться. Когда вы выиграете войну, все уедут к себе на родину, а мы этого не можем.

Это был конченый человек, он ничего не требовал. Но вся его фигура, когда он сидел перед Иетсом на перевернутом ящике, в изорванной, засаленной куртке и связанных бечевкой башмаках, казалась живым упреком.

— Чего вы хотите? — спросил Иетс.

— Мы хотим вступить в вашу армию. Мы солдаты. Мы давно, очень давно не держали в руках оружия, но наверстать недолго! Дайте нам возможность сражаться.

— Но ваша страна нейтральна.

— Наша страна в союзе с вашим противником, лейтенант.

— Простите, я не подумал.

— Лейтенант, вы американец. Мы сражались и за вас. Вы нам не помогли. Мы проиграли войну.

Странно, подумал Иетс, то же самое говорила Рут.

— Мы перешли Пиренеи в поисках места, где бы приклонить голову, — продолжал Мануэль. — А тут пришел к власти Петэн. Вы сами знаете, что было после. Не дайте нам заживо сгнить здесь, мы этого не заслужили.

— Поверьте, я вам сочувствую всей душой.

— Нам нужны постели, еда, одежда.

— Давно ли вы здесь? Потерпите немного. Вы же солдат. Вы понимаете, какая сложная вещь — война. В первую очередь мы должны снабжать свою армию. Имеются организации по оказанию помощи…

Испанец поежился.

— Благотворительность? — заговорил он с усилием. — Мы считали, что у нас есть кое-какие права. Мы были рабами — пусть. Мы и жили и работали, как рабы. Немцы не забыли боев на Хараме. Потому нас и осталось так мало.

— Теперь-то вы свободны. — Иетс сказал это искренне, ему хотелось помочь испанцу.

Тот засмеялся, но смех прервался кашлем, от которого все тело его судорожно скорчилось и по щекам покатились слезы. Другие испанцы, державшиеся до сих пор поодаль, подошли ближе. Один из них потряс Мануэля за плечо. Судороги прекратились. Несколько секунд Мануэль сидел с закрытыми глазами.

Потом он сказал:

— Не взыщите. Меня много били, поэтому у меня бывают припадки, не могу сдержать себя.

— Чему вы смеялись?

— Разве я смеялся? Нет. А если бы и смеялся? Смеюсь от радости. Рад, что я свободен. Вы знаете, что такое чувство свободы? Мы вот с ними испытали его однажды, давно, на Хараме.

Он понурил голову.

Иетс увидел, что на макушке у него лиловый шрам, глубокий, с неровными краями.

— Я постараюсь что-нибудь для вас сделать, — сказал он. — Поговорю с администрацией лагеря.

— Мы будем вам благодарны, — сказал Мануэль.

Иетс мог бы отказаться от этой работы. Девитт не стал бы возражать, если бы он сказал, что не справляется, и изложил бы причины. Но он сам не хотел бросать начатое дело, потому что все еще надеялся принести какую-то пользу и потому еще, что новые люди занимали теперь его мысли и реже вспоминался Торп на полу своей камеры, Уиллоуби, выходящий из кабинета Березкина и пресекающий его, Иетса, попытки раскрыть правду, и Тереза в вечер их последнего свидания, да, и Тереза.

По дороге из Парижа в Верден Иетс часто спрашивал себя, почему он так покорно подчинился тогда ее настроению. Чем дальше отодвигался Париж, тем меньше он понимал, почему упустил то, что уже было у него в руках.

Он хотел забыть Терезу, хотел забыть Рут, хотел забыть прошлое. Он зарывался в работу. Но работа наталкивала его все на те же проблемы.

Иетс думал: если когда-нибудь наступит мир, этим людям — и испанцам и остальным — придется позабыть о прошлом и начать все сначала. Но разве это возможно?

Нам пришлось бы учить их, руководить ими. Но с чего начать? И кто будет учить? Кто будет руководить?

Может быть, майор Уиллоуби?

Он вошел в барак № 8, к русским. В первой комнате было полно народу, мужчин и женщин. Все они посмотрели на него, когда он вошел, но не проявили особого любопытства. В других бараках к нему сейчас же бросались с просьбами, наперебой стараясь привлечь его внимание. Здесь люди вели себя сдержанно.

Они дали ему осмотреть комнату: угол, которым не пользовались, потому что крыша протекла и вода капала в подставленные жестянки; тонкие подстилки из грязной соломы, служившие постелями; двухъярусные нары, и на них вместо матрацев — мешки с соломой. Они, видимо, предназначались для семейных, так как были завешены мешковиной и листами бумаги.

Иетс молча обошел комнату. Он попробовал улыбнуться и увидел, что кое-кто из людей, сгрудившихся на соломенных подстилках, улыбнулся ему в ответ. Он чувствовал, что много глаз следят за каждым его движением. Потом он стал различать отдельные детали. Изможденная женщина кормила грудью исхудалого младенца, с натугой тянувшего из нее последние капли молока. Мужчина неопределенного возраста смотрел на нее, посасывая пустую трубку, и кивал головой, словно подбодряя женщину в ее непосильном труде.

К Иетсу подошла босая, коротко остриженная девушка с серьезным лицом. Когда в ответ на ее русскую речь он покачал головой, она перешла на немецкий.

— Не люблю говорить по-немецки, — сказала она.

— Едва ли стоит переносить нелюбовь к какому-либо народу на его язык, — сказал Иетс менторским тоном. — Ведь это язык Гёте… впрочем, вы, вероятно, о нем не слышали… — он умолк.

— Я о нем слышала, — сказала девушка. — Я когда-то училась в Киевском университете.

— А я до войны был преподавателем, — сказал Иетс. — Значит, вы должны со мной согласиться, во всяком случае насчет Гёте.

— Посмотрите на нас, — сказала девушка, — вот как с нами обошлись его соотечественники.

— Я знаю.

— Вы смотрите на мои волосы? — спросила она. — Меня обрили.

— Они отрастут, — сказал он помолчав.

— Отрастут, — подтвердила она.

— Зачем вас обрили?

— Кто говорит, потому что немцам нужны были волосы, кто говорит, чтобы мы не убежали. Но мы все-таки убежали.

— Вас было много? — спросил Иетс.

Девушка указала на группу женщин, сидевших посредине комнаты на каком-то возвышении.

— Некоторые и сейчас здесь. Мы три дня шли пешком.

— А мужчин с вами не было? — спросил Иетс.

— Почти не было. Мужчины ушли за два дня до нас, когда немцы стали нервничать. Они сняли немецких часовых, забрали их оружие и ушли.

— Где это было?

— В Роллингене. Мы работали в шахте.

— Вы работали в шахте? И эти женщины тоже?

— Да.

— Под землей?

— Да.

«Крепкая, видно, девушка, — подумал он. — Вернее, была крепкая до того, как ее поставили на эту работу».

— Сколько часов в день? — спросил он.

— Десять, иногда двенадцать. Но мы не особенно надрывались, — добавила она с коротким, злым смешком.

— Разве с вас не требовали определенного количества руды?

— Это все улаживал Андрей.

— Кто такой Андрей?

— Он был у нас приемщиком, — объяснила она. — Его сейчас здесь нет. Он ушел с другими мужчинами. Я не знаю, где он. Андрей все и организовал.

— Он, видно, молодец, — сказал Иетс снисходительно.

— Он нас учил, — сказала девушка. — Шахта принадлежала какому-то французу, но руду забирали немцы.

— Делакруа? — спросил Иетс.

— Может быть, я не знаю. Все они друг друга стоят.

— Да, нужно полагать, что так, — сказал Иетс с убеждением. В голосе его прозвучала ненависть. Девушка подняла голову, и он прочел в ее глазах, что разногласие по поводу Гёте забыто.

Она подвела его к своим товаркам. Ему принесли ящик, он сел, расстегнул шинель, — словом, устроился по-домашнему.

Она представила его женщинам:

— Этот американский офицер пришел посмотреть, как мы живем. — И добавила, обращаясь к Иетсу: — До сих пор нами еще никто не интересовался.

Иетс не мог им сказать, что его задача — опросить их, а не облегчить их участь. И вдруг он заметил, что они уже не смотрят на него; даже киевлянка отвернулась куда-то в сторону.

Иетс тоже оглянулся.

В дверях стоял могучего вида мужчина; он с радостной улыбкой раскинул длинные руки, словно желая обнять сразу всех обитателей комнаты.

— Андрей! — ахнула девушка из Киева и бросилась к нему. — Ой, Андрей!

Он обнял ее — не как влюбленный, а скорее как защитник и покровитель. Рядом с ним она казалась очень маленькой, ее стриженая головка едва достигала его груди в том месте, где в вырезе синей матросской блузы видны были синие полоски тельника.

Она быстро и взволнованно заговорила по-русски, он, успокаивая, похлопал ее по плечу. Раздвинув рукой женщин, окруживших его плотным кольцом, он наконец вошел в комнату.

Иетс по-прежнему сидел на своем ящике. Так это и есть Андрей, учитель, организатор, тот, что ушел с мужчинами. Он держался, как настоящий военный, очень прямо и вместе с тем свободно. Волосы его, светло-русые, густые, невьющиеся, ежиком торчали над крепким квадратным лбом. Рот у него был небольшой, красивой формы подбородок, как и лоб, квадратный и решительный. Он поморгал, привыкая к полумраку комнаты, потом шагнул вперед и стал перед Иетсом, дожидаясь, пока тот обратится к нему.

В этом человеке было что-то до того значительное, что Иетс не мог пройти мимо него. К тому же он представлял и особый интерес. Вероятно, он пережил то же, что тысячи других перемещенных лиц в этом лагере. Как ему удалось сохранить такую бодрость, такую силу духа? И много ли таких, как он?

— Я — офицер американской армии, — сказал Иетс по-немецки, острее, чем когда-либо, чувствуя всю нелепость положения, при котором два союзника вынуждены объясняться на языке своего общего врага.

Он думал, что студентка будет переводить, но Андрей отвечал сам:

— Я сержант советской морской пехоты, Ковалев Андрей Борисович.

— На вас отличная форма, — заметил Иетс. — Неужели сохранилась с начала войны?

— Нет, — рассмеялся Ковалев. — Это мне дал один американский капитан. Когда мы с товарищами, — он указал на мужчин, стоявших позади него, и Иетс только тут заметил, что Ковалев пришел не один, — когда мы с ними добрались до американской заставы, у нас ничего не было, только лохмотья да винтовки. А теперь вот как одели.

Он пощупал свои брюки.

— Ничего сукно. Со складов германского флота… А вот это — советское! — Одной рукой он хлопнул по поясной пряжке, другой — по тельнику на груди. — Их у меня никто не мог отнять.

— Как ты сюда добрался? — спросила девушка. — Что ты делал, после того как ушел из шахты?

Ковалев отвечал не спеша, обращаясь к Иетсу:

— Мы убивали немцев. Мы жили в лесах, передвигались ночью. Партизаны — в Америке это тоже так называется? Меня этому обучали; нас много таких. Вот и пригодилось. За два дня мы набрали столько германского оружия, что девать было некуда. Мы могли бы долго так жить. Но я сказал своим: пора возвращаться в Красную армию. Пойдем к американцам, скажем, кто мы есть, и они нас отправят домой.

Едва ли он так наивен, подумал Иетс. Или у него такие странные представления о войне?

Он сказал:

— Боюсь, что это не так просто, Ковалев. Раз вы в этом лагере, вы являетесь перемещенным лицом, как и все остальные…

Ковалев небрежно повел рукой. Видимо, слова Иетса не испортили ему настроения. Ему, вероятно, доводилось решать и более трудные задачи.

— Ладно, там видно будет, — сказал он.

— А много было партизан, — спросил Иетс, — или только ваша группа?

— Один раз мы встретили французских партизан. Они четыре месяца провели в лесу, а вооружены были только старыми винтовками, и то не все. А мы сражались четыре дня, и у нас было два пулемета, а винтовок и боеприпасов хоть отбавляй. Пулеметы я оставил французам.

Женщины слушали, одобрительно кивая головой. Они были уверены, что кто-кто, а их мужчины сумеют за себя постоять.

Девушка сказала:

— Расскажи американскому офицеру, как мы устроили забастовку.

— Где вы устроили забастовку? Когда? — оживился Иетс. Если была забастовка, значит, в германском тылу много людей, подобных Ковалеву. Ведь именно за такими сведениями Иетс и направлен в этот лагерь.

Ковалев ответил девушке:

— Ты сама расскажи. Я устал. — И, не дожидаясь возражений, закрыл глаза.

— Он не любит говорить о себе, — сказала девушка. — Это было в Роллингене первого мая, вы ведь знаете, Первое мая — большой праздник. Вот Андрей и сказал — будем праздновать. Мы далеко от Советского Союза, мы пленные и рабы, но мы покажем немцам, что так не всегда будет. Мы жили в бараках, за городом. Перед каждой сменой нас отвозили на шахту поездом. Утренняя смена начиналась в пять часов. Мы собрали всю красную материю, какую могли найти, девушки отдавали белье, косынки, потом у нас были краденые немецкие флаги, мы свастику вырезали, а красное поле осталось. И когда первомайский поезд подкатил к шахте, из всех окон развевались красные флаги, наши флаги, рабочие, вы понимаете?

Иетс потер свои пальцы. Он не одобрял демонстраций, и в данном случае она не принесла никакой практической пользы.

— В шахте, — продолжала девушка, — полицейские отобрали у нас флаги и разорвали. Они бы нас застрелили, но кто бы стал тогда работать? Мы спустились под землю, но работать не стали. Мы устроили митинг, и Андрей сделал нам доклад о Первом мая, о его значении, и говорил, что мы — тоже солдаты и сражаемся плечом к плечу с Красной армией…

Иетс представил себе этот митинг под землей, в полутемном штреке, лица, обращенные к Ковалеву. В своем единстве они, даже будучи рабами, представляли собой силу. Он смутно позавидовал им. Они знают, за что борются.

Он вспомнил листовку Четвертого июля: я пошел к Фарришу и наговорил ему всякого вздора, чтобы убедить его и всех остальных не сообщать противнику, что мы, в некотором роде, тоже знаем, за что боремся…

Девушка продолжала рассказывать:

— Тогда они отобрали нескольких женщин и посадили в одиночки — и меня, и вот эту, Дуню. Они нас морили голодом и пытали, все хотели узнать, кто организовал забастовку. Но так ничего и не узнали.

Ковалев открыл глаза.

— С голоду вы не умерли, — сказал он.

— Нет, — сказала девушка. — Мы за все время у немцев столько не ели. О нас Андрей заботился.

— Что об этом говорить, — сказал Ковалев.

«Чем силен этот человек? — думал Иетс».

— Мне здесь не нравится, — услышал он голос Ковалева. — Я здесь не останусь.

Ковалев уже не казался Иетсу наивным. Иетс понял: здешний лагерь — то же медленное умирание, на какое обрекли этих людей немцы.

— Мне вы об этом не сообщайте, — улыбнулся он. — Но дайте мне честное слово, что пробудете здесь еще сутки. Завтра я приду сюда за вами. Я хочу, чтобы вы рассказали нашим о том, что видели и что сделали. После этого я доставлю вас обратно в лагерь, а там — поступайте, как хотите.

Он почувствовал, что Ковалев остановил на нем испытующий взгляд.

— Это приглашение на обед, — сказал Иетс и подумал, что скажут Уиллоуби, Девитт и все остальные, когда он появится в офицерской столовой с русским матросом.

— Я принимаю, — сказал Ковалев. — Принимаю от имени моих товарищей, потому что всех нас вы, понятно, не можете пригласить.

3

Бинг увидел, как Иетс показался в дверях одного из бараков, и окликнул его. Вид у Иетса был усталый и расстроенный.

— Хорошо, что я нашел вас, лейтенант, — сказал Бинг. — Мне нужно вам кое-что сообщить.

— Что случилось?

— Ничего не случилось. Во-первых, у меня там одна особа вас дожидается.

— Что, что такое?…

— Очень миленькая, лейтенант.

— Знаете что, Бинг, я — более чем снисходительный офицер, думаю, что вы в этом убедились. Я и с вами, и со всеми вообще обращаюсь по-человечески, как с взрослыми людьми. Но устраивать мою личную жизнь — это уж черт знает какое нахальство с вашей стороны. Об этом я сам позабочусь.

— О'кэй, пусть дожидается!… Я вовсе не хотел лезть в ваши дела. — Бинг порылся в карманах, извлек смятую пачку сигарет и закурил. — А второе дело — насчет одного слуха, а может, это и не просто слух. Я узнал от того сержанта военной полиции, который забрал себе белокурую польку. Ее тоже включили в список, но он добился, чтобы ее вычеркнули.

— Какой список? Какая полька?

— Тут собираются отправить целую партию этих перемещенных туда, откуда они явились, — в шахты.

Бинг замолчал. Иетс стоял неподвижно, потирая пальцы.

Вдруг глаза его сузились, и он резко спросил.

— Вы сказали, что меня дожидается какая-то особа? Где? Здесь, в лагере?

— Нет, конечно, за воротами! — Бинг только сейчас понял: Иетс заподозрил его в том, что он предлагает ему какую-то женщину из перемещенных. — Я этими делами не занимаюсь, лейтенант!

— «Особа»! Вы знаете, как ее зовут?

— Конечно, знаю. Она мне сказала — Тереза Лоран; и не будь она так увлечена вами, я бы и сам не прочь познакомиться с ней поближе.

— Тереза! — У Иетса заколотилось сердце; ему казалось, что и все кругом слышат каждый его удар. Унылый, серый лагерь словно растаял; он стоял один среди широкого поля, и Бинг, маячивший у него перед глазами, растворился в воздухе, как дымок.

— Где она? Как она сюда попала? Где вы ее встретили? — Он зашагал прочь от Бинга. Тот бросился его догонять.

— Вы не волнуйтесь, лейтенант. Она дожидается, за воротами. Вы идете в обратную сторону!

— За воротами… ах, да. Это не здесь… — Иетс улыбнулся. — Она здесь и дожидается, за воротами.

— Лейтенант! А как же насчет перемещенных?

Иетс послушно остановился.

— Здесь нужно что-то предпринять. Только что они были рабами, а теперь…

Иетс не понял ни слова. Он опять зашагал прочь, прямо через двор, налетая на людей, когда те не успевали посторониться.

Бинг бежал рядом с ним.

— Может, вы бы поговорили с полковником? Вы хотя бы попросите его… Да подождите немножко, лейтенант! Не убежит ваша девушка. Раз уж приехала сюда из Парижа, подождет еще немножко.

— Где вы ее встретили?

— Перед нашим домом. Я только вышел, чтобы идти сюда, а она меня остановила и спрашивает, не знаю ли я, где сейчас лейтенант Иетс, Дэвид Иетс.

Иетс кивнул головой.

— Дэвид Иетс.

— Я сказал, как не знать, мадемуазель, пойдемте со мной. Вот и все. Очень просто, верно? Может быть, мне самому поговорить с полковником Девиттом? Даже если в шахтах нужны рабочие…

— Как она оказалась у нашего дома? Приехала из Парижа…

— Да не знаю я! Вы ее сами спросите. Вы мне скажите, что мне предпринять по поводу перемещенных.

— Перемещенных?

О черт, заело, подумал Бинг.

— Я вот что сделаю, — предложил он. — Я скажу полковнику, что вы послали меня к нему с докладом по этому вопросу.

— По какому вопросу? Вы о чем?

— Да эта их мерзкая затея — опять послать перемещенных на работу…

На лице Иетса наконец мелькнул проблеск понимания.

— Я этим займусь… погодя.

— Разрешите мне этим заняться, сэр.

Они были уже близко от ворот. Только угол здания администрации скрывал от Иетса ворота, часовых и Терезу.

Он увидел ее раньше, чем она его. Отчаявшись, она уже перестала заглядывать в ворота и отошла подальше от любопытных французских часовых. Он увидел ее сквозь железную решетку ворот. Увидел знакомую хрупкую фигурку, пышные волосы под черным беретом. Он проскочил мимо часовых и окликнул:

— Тереза!

Она обернулась.

Все случилось совсем не так, как он себе представлял. Они не бросились друг к другу, а стали сходиться медленно, почти робко, словно шли по узкому, непрочному мосту.

И только когда он обнял ее и почувствовал, как ей с ним легко, он наконец поверил в реальность этой минуты.

— Я так счастлив, — сказал он.

Ответа ее он не разобрал. Она сказала что-то по-французски, очень быстро, точно лаская его каждым своим словом.

Тогда он поцеловал ее. Французские часовые скромно отвернулись в сторону.

— Как замечательно все получилось! — воскликнула Тереза. Они быстро шли прочь от лагеря.

— Да, — сказал Иетс, не задумываясь. Ему ни о чем не хотелось думать. Его, конечно, интересовало, как она очутилась в Вердене, как нашла дом, где был расквартирован отдел; но он не торопился с расспросами, ему достаточно было ее присутствия и твердой уверенности, что преграда, разделявшая их в Париже, исчезла без следа. А Тереза захлебывалась от сознания, что они нашли друг друга, и от гордости, что она не убоялась войны и своими силами одержала победу.

— Когда ты от меня ушел… — начала она. Он прижал к себе ее локоть.

— Я знаю, тебе неприятно об этом вспоминать, — сказала она, — я больше никогда не буду, это последний раз. Когда дверь закрылась и я осталась одна, я вдруг поняла, что люблю тебя и что стена, которая стояла между нами, рухнула. Она потому рухнула, что ты ушел. Если бы ты тогда остался, я ни за что, ни за что не приехала бы к тебе.

Он хотел возразить, но она сжала его руку.

— Мне мешала одна вещь, но теперь я об этом забыла. Это ушло и из твоей и из моей жизни, и нам нечего об этом тревожиться.

Он и не думал тревожиться. Никогда еще он не испытывал такого победного ощущения власти над собственной жизнью.

— Ты не сказал мне, куда уезжаешь.

— Я не мог сказать, дорогая. Это запрещено.

Она кивнула.

— Я пошла в отель «Скриб» справиться о тебе. Я думала, может, найду там кого-нибудь, кто тебя знает и скажет мне, куда тебя послали.

Она не сказала, что искала Люмиса, что готова была снова встретиться с ним, лишь бы узнать, как отыскать Иетса. Но Люмиса в отеле «Скриб» не оказалось.

— Ты здесь, значит, все хорошо, — сказал он.

— Мне помогла одна американка, — продолжала Тереза. — Она пишет в газетах. Ее зовут Карен Уоллес. Она очень хорошо отнеслась ко мне и все поняла. Она сказала, что знает, каково это, когда любишь человека, а его с тобой нет. Она мне понравилась. Она сказала, что я, может быть, найду тебя в Вердене.

— Я знаю мисс Уоллес, — подтвердил Иетс и мысленно улыбнулся. Да, все женщины в союзе между собой; если они твердо знают, что им нужно, куда мужчинам до них! И еще он подумал, много ли Карен рассказала о нем Терезе? Рассказала ли, что когда-то, очень давно, закатила ему пощечину, и за что?

Но если Тереза и узнала что-нибудь, она не придала этому значения.

— Тогда я пошла к месье Мантену и сказала, что мне нужно поехать в Верден повидаться с тобой. Он спросил, уверена ли я в том, что мне это нужно.

— И что ты ответила?

— Я сказала, что уверена. Я сказала, что все время думаю о тебе, а этого мало.

— Этого мало, ты права, — сказал он смиренно.

— Мантен дал мне пропуск и устроил меня на грузовик, который шел в Верден. Кроме того, он дал мне адрес людей, у которых я остановилась. Я сплю на раскладной кровати в одной комнате с двумя хозяйскими дочками.

— Все тебе помогли… — Через нее Иетс почувствовал себя частью разбросанной, но крепко спаянной семьи.

— Это потому, что война, — сказала Тереза. — Все разыскивают своих близких. Ты понимаешь?

— Понимаю.

— Мне даже из ваших кое-кто пытался помочь, — продолжала она. — Когда я сюда приехала, оказалось, что тут тысячи американских военных. У меня сначала руки опустились. Я стала расспрашивать, — никто тебя не знает. Я столько дней искала и уже стала думать, что та женщина в Париже ошиблась.

— Je t'aime, — сказал он.

— Очень было трудно. Некоторые солдаты отвечали грубо. Некоторые советовали забыть о тебе. Один сказал: «У нас здесь, красавица, больше лейтенантов, чем нужно. Вам его нипочем не найти».

— А ты все-таки нашла. Как хорошо.

— Потом кто-то послал меня к коменданту. Там сказали, что им некогда со мной разговаривать. Но я решила подождать. К концу дня они собрались уходить и увидели, что я все жду. Тогда они стали просматривать какие-то списки и наконец сказали мне, в каком доме ты живешь.

Вот как сильно она его любила. Сколько нужно было мужества и преданности, чтобы на основании одного слабого намека ринуться разыскивать его среди целой армии в походе. То, что она сделала, было так огромно, что он невольно спросил себя: где ты был до сих пор? Если такое возможно, как же плохо ты знаешь человеческое сердце. И как мало ты можешь дать ей…

— А потом ты вышел из ворот, — закончила она ликующим голосом и добавила едва слышно: — Я знала, что это ты, еще до того, как обернулась. Я чувствовала. Но я боялась обернуться, пока ты не позвал меня. Мне было страшно.

— А теперь тебе больше не страшно? Тебе хорошо?

— Да, — сказала она, — очень.

4

Голосом, который разнесся на всю огромную залу, служившую канцелярией передовой группы отдела и кабинетом Девитта и Уиллоуби, Абрамеску ответил Бингу:

— Нет, полковника Девитта здесь нет. Он уехал в штаб Матадора, к генералу Фарришу. Вернется только вечером.

Бинг попятился.

— Ладно, ладно, это несущественно.

Над заваленным бумагами столом в углу комнаты поднялось хмурое лицо Уиллоуби.

— Сержант Бинг!

— Да, сэр!

— Зачем вам нужен полковник?

— Ничего, сэр, я подожду.

— Подите сюда, сержант.

Бинг стал медленно пересекать залу. Он чувствовал себя неважно. После капитуляции гарнизона в Сен-Сюльпис они с Уиллоуби отнюдь не были в теплых отношениях. Бинг знал, какого мнения о нем держится майор; такие вещи трудно сохранить в тайне, когда люди все время друг у друга на виду, наблюдают друг за другом, сталкиваются, ссорятся и кое-как улаживают ссоры. Бинг знал, что Уиллоуби обозвал его выскочкой, всезнайкой и нахалом, а в ответ на жалобу Люмиса пообещал:

— Найдите мне работника такой же квалификации, и я в два счета переведу вашего сержанта Бинга в пехотную часть.

Иетс уже предостерегал Бинга. Однажды он сказал ему:

— Чудной вы человек. Вы многое понимаете и здраво судите о вещах, но зачем вы стараетесь обскакать самого себя, а главное — других? Зачем высказываете готовое мнение по вопросам, которые другие только начинают обдумывать? Неужели для вас не существует никаких «если» и «но»? Поверьте мне: вы с вашим острым языком наживете себе много лишних врагов.

Уиллоуби, несомненно, принадлежал к их числу, потому что в нем и в Бинге были несовместимые черты; потому что они не забыли листовку Четвертого июля; и потому что на данном этапе войны Бинг был незаменим, а это не могло не раздражать Уиллоуби, полагавшего, что на свете есть только один незаменимый человек — он сам.

— Сержант Бинг, — сказал Уиллоуби, — в армии не принято врываться прямо к старшему командиру. Что такое инстанция, вам известно?

— Да, сэр.

Бинг надеялся, что разговор окончен. Но Уиллоуби не отпускал его. Он, казалось, ждал чего-то.

— Так что же вам нужно, сержант?

— Это не спешно.

— Вы влетели сюда сам не свой, чтобы говорить с полковником Девиттом. А теперь вдруг танцуете назад. В чем дело?

— Лейтенант Иетс…

— Вас прислал лейтенант Иетс?

— Да, — ответил Бинг неуверенно.

— И он вам дал указания не иметь дела со мной?

— Нет, сэр. Конечно, нет. — Бинг почувствовал, что влип, и мысленно проклял громкий голос Абрамеску.

— Где лейтенант Иетс? Почему он не явился сам?

На толстой физиономии Уиллоуби отразилось разочарование, когда Бинг чистосердечно ответил:

— Он сейчас в лагере для перемещенных.

— Так, значит, он вас послал — по какому же делу?

Бинг знал, что раз Уиллоуби спрашивает, он обязан ответить. В отсутствие Девитта Уиллоуби был старшим начальником.

— В лагере что-то готовится. Там, по-видимому, решили вернуть наиболее крепких из перемещенных лиц на работу в лотарингские шахты.

— И лейтенант Иетс этого не одобряет?

Бинг ответил не сразу. Он был убежден, что Иетс так до конца и не понял, что происходит.

— Лейтенант Иетс считал, что полковнику следует об этом знать.

— А по-вашему, как? — спросил Уиллоуби.

— По-моему, это черт знает что такое.

Уиллоуби кивнул.

— Им и в лагере не сладко, — продолжал Бинг, дивясь явному сочувствию майора, — ну а уж это такое, что дальше ехать некуда. Пусть мы не знаем, что делать с этими людьми, но это не дает нам права…

— Очень хорошо, что вы поставили меня в известность, — перебил его Уиллоуби. — Мы не можем этого допустить. Разумеется, у вас с лейтенантом Иетсом сентиментальный подход к таким вещам. Гораздо важнее помнить о нашей великой цели — выиграть войну. Если мы вернем перемещенных в шахты, немцы безусловно об этом пронюхают и, боже ты мой, как они это обыграют! Кто у нас там для связи с администрацией лагеря? Майор Хеффернан? Хорошо.

Уиллоуби потянулся через стол к кожаному футляру, в который был убран полевой телефон, вытащил рычажок и повернул.

Вот это оперативность, подумал Бинг. Он не надеялся добиться такого успеха, особенно у Уиллоуби. А Уиллоуби прав — немцы сумеют изобразить дело так, что их обращение с перемещенными покажется верхом милосердия по сравнению с действиями союзников. Бингу доставило истинное удовольствие проследить за ходом мыслей Уиллоуби и хоть раз в жизни оказаться одного с ним мнения.

Телефонист, видимо, замешкался. Уиллоуби позвонил еще раз и обернулся к Бингу.

— Вы, случайно, не слышали, куда именно их собираются послать?

— Насколько я знаю, почти всех направляют в окрестности Роллингена, в шахты Делакруа.

Бинг расслышал в трубке голос телефониста. Уиллоуби промолчал и тихо положил трубку обратно в футляр.

— Тут есть и другая сторона… — сказал он и удобнее уселся в кресле, сложив пухлые руки на животе и ласково поглядывая на Бинга проницательными темными глазами.

— Но как же, сэр…

— Нельзя забывать, что в этих шахтах добывается руда, что из руды делается сталь, а сталь нужна нам для войны. Главное, как я уже сказал, это выиграть войну. К тому же я знаю майора Хеффернана. Этих людей не будут принуждать — возьмут только тех, кто сам захочет, и будут им платить, сколько следует. Мы же не нацисты!

— Нет, конечно.

Уиллоуби заговорил вполне благосклонно.

— Вы молодец, сержант. Понятливый, расторопный. Мне очень приятно, если мы с вами сходимся во взглядах. Почему вы иногда проявляете такое упрямство? Ведь это едва ли идет вам на пользу.

Бинг, растерявшийся от такого неожиданного поворота, не ждал ничего хорошего.

— Вы тоже молодец, сэр, если мне позволительно это сказать.

Уиллоуби улыбнулся.

— Вы можете понять любой вопрос, предусмотреть любые последствия. А что касается моего упрямства… или… — он подчеркнул это слово, — нахальства, так здесь все дело в том, чтобы, как вы сами сказали, сойтись во взглядах…

Уиллоуби уже не улыбался.

— Вы с кем разговариваете? Уходите вон! — сказал он холодно.

Бинг молча вышел. Уиллоуби не всегда молодец, а смотря по тому, ради чего и на кого он работает; а ты — молодец, только если работаешь на него.

Девитту не хотелось ссориться с Фарришем. Людей надо принимать такими, какие они есть; не всякий материал поддается переделке; нельзя сказать, чтобы полковник вообще стремился переделывать людей; он не считал себя для этого ни достаточно совершенным, ни достаточно авторитетным. Но когда он видел, что человек заблуждается и что его заблуждение может повредить делу, за которое этот человек отвечает, он пытался по возможности тактично образумить его.

Время для применения этого метода к Фарришу было неподходящее. Девитт беседовал с ним в последний раз в Рамбуйе, но с тех пор не терял его из вида. Фарриш, который прошел всю Францию в авангарде наступающих войск, первым почувствовал, как движение замедлилось. Теперь он застрял, не доходя Метца. У него был определенный план: быстро обойти город и окружить его, как разлившаяся река окружает остров, прежде чем скрыть его под своими волнами. Но наступление захлебнулось — подвело снабжение, и танки пришлось отвести назад за отсутствием горючего.

Немцы, уже готовившиеся эвакуировать город и крепость, почувствовали эту заминку; они подтянули подкрепления и усилили форты внутри города и вокруг него.

Когда прибыло наконец довольствие, которого Фарриш добивался просьбами и хитростью, угрозами и лестью, время для обходного маневра было упущено. Каждый дзот в районе Метца теперь нужно было атаковать и захватывать с большими потерями; из затопленного острова Метц превратился в узел обороны немцев.

За собою Фарриш не чувствовал никакой вины.

— Может быть, вы перерасходовали довольствие, — вслух размышлял Девитт. — Ведь это задача по технике снабжения: столько-то людей и материальной части на столько-то миль. С цифрами не поспоришь.

Фарриш, принимавший Девитта в своем прицепе, вышел из-под горячего душа, огромный, распаренный и красный, и облачился в голубой купальный халат.

— Хотите? — предложил он, гостю. — Пользуйтесь, пока вода не остыла.

— Спасибо, с удовольствием, — отвечал Девитт. — Жилье у меня в Вердене вполне приличное, но водопровод какой-то допотопный.

— Полотенца вон там! — Фарриш указал на шкафчик возле кровати. — Кто говорит, что я спорю с цифрами? Цифры мне, мой милый, известны, с цифрами у меня все в порядке. Но мне противно, — понимаете, противно, — он шлепнул себя по голой ляжке, — что нужно посылать солдат в атаку на эти германские дзоты, когда я знаю, что с легкостью мог бы взять фрицев голодом, если бы мой бензин не распродали на улицах Парижа. Да, да, не говорите, что я ошибаюсь! Каррузерс был в Париже и своими глазами видел. И другие видели.

— Что? — прокричал Девитт. Струя воды, падавшая ему на спину, заглушала голос Фарриша.

— Продали! — крикнул Фарриш. — Иуды проклятые! Пусть вся кровь, какую я вынужден пролить, падет на их голову.

Девитт завернул кран и стал растирать себе грудь.

— А вы толстеете, — сказал Фарриш. — Сидячую жизнь ведете, мой милый. Я вот все время двигаюсь… сейчас, впрочем, все больше назад.

Девитт кряхтя нагнулся, чтобы вытереть ноги.

— Доживите до моих лет, — сказал он, — тогда не будете хвастаться.

— За одну неделю мне два раза пришлось отвести мой КП, — сказал Фарриш. — Что-то здесь нужно сделать, и я это сделаю.

— Что же вы можете сделать? — спросил Девитт. — Разве что вывернуть наизнанку самую природу американцев?

Девитт помолчал, потом добавил:

— А чего вы, в сущности, хотите? Чего вы добиваетесь?

Фарриш поднял брови:

— Я как-то об этом не думал.

— Не уклоняйтесь от этого вопроса… генерал! — Никогда еще в разговоре с Фарришем Девитт не величал его генералом. Фарриш понял, что это значит.

— Хорошо! — вздохнул он. — Я вам скажу. Я много чего насмотрелся, и много думал, и много чего узнал. Нам нужна чистка. Нам нужно избавиться от нежелательных элементов — от жуликов, политиков, от всех этих господ, у которых всегда наготове тысячи доводов и возражений. У нас в армии чересчур много демократии, это не годится. Из-за этого мы теряем людей.

— Что же такое, по-вашему, демократия?

— А вот то самое, что я сказал: много говорят, мало делают, пускаются в политику, подсиживают друг друга, крадут мой бензин. Войну нужно вести твердой рукой…

Он заметил неодобрительный взгляд Девитта.

— Ничего не поделаешь, мой милый. Когда война кончится, пусть опять занимаются кто чем хочет — политики — политикой, жулики — мошенничеством. А сейчас нужно брать пример с нашего противника, хоть, может, это и неприятно. Да если бы у них в армии украли десятую часть того бензина, который наши распродали в Париже, они бы сто человек поставили к стенке, и правильно сделали бы. Сам я чист как стеклышко, и вы тоже, и еще есть много таких людей. Давайте объединимся и вычистим эти конюшни!

— Идея заманчивая, — сказал Девитт. — Но вы, конечно, знаете, как это называется.

— Называйте как хотите. Лишь бы был толк.

— А толку-то как раз и нет, — резко сказал Девитт. — Вы просто не знаете фактов. А у меня стол полон документов — захваченных документов и приказов, показаний пленных. Вы говорите — у нас коррупция, продают, покупают. Думаете, у немцев не то же самое? Сплошные политиканы и карьеристы, и в армии и вне ее. Фашизм — самая продажная система в мире, потому Гитлер и завел ее у себя.

— Я не говорил, что нам нужен фашизм, — сказал Фарриш, старательно подбирая слова. — Чтобы война закончилась победой, ее должны вести военные. «Армия граждан»… Ну, ясно, она состоит из граждан, а то из кого же? Но руководить ею должны военные, согласно военным законам, и по-военному — железным… железной…

— Железным кулаком?

— Вот-вот. Железным кулаком.

— Когда-то мы сочинили вам листовку. Вы помните, что в ней было написано?

— А как же! Она мне понравилась. Четвертое июля! Вот за это мы и воюем — за сильную Америку, чистую Америку, такую, которой можно гордиться!

— И за равенство перед законом?

— Конечно… только закон должны представлять мы. Нам нужна военная каста…

— А демократия?

— Разумеется. Но демократия должна быть как щит — сверкающая, крепкая, такая демократия, за которую каждый с гордостью пойдет воевать.

— Государство состоит не только из военных. Вы бы не продвинулись ни на милю, если бы не труд тысяч людей; вы никогда их не видели, никогда о них не слышали, но если они не работают заодно с вами, вы — ничто. У нас, как бы это сказать, индустриальное общество. То, что вы предлагаете, годилось, может быть, для Средних веков…

— В истории я слаб. Я — всего только командир дивизии. У меня пятнадцать тысяч людей, большинство из них я не знаю ни в лицо, ни по имени. Но я их заставляю действовать заодно, так? Я даже посылаю их умирать, а этого никто не требует от тех, о ком вы говорите!

— Я все же думаю, что из ваших планов ничего не выйдет. — Девитт говорил медленно, подчеркивая каждое слово. — Мы, как-никак, американцы. Мы не такой народ.

— Народ! — фыркнул Фарриш. — Народ распродает мой бензин. А я вот думаю, мой милый, не отстали ли вы от жизни?

Девитт уехал к себе в Верден. По дороге он думал; хорошо, что удалось хотя бы принять горячий душ.

5

Иетс, когда приглашал Ковалева, ни о чем не успел подумать; теперь же этот визит представился ему в новом свете, — он будто слышал, как Уиллоуби спрашивал вполголоса: «Опять Иетс что-то мудрит? Зачем он привел сюда этого бродягу?» И если бы такой вопрос задали Иетсу в лицо, он бы не сумел ответить. Что он хочет доказать? И кому? И разве это обязательно нужно?

Но Ковалев держал себя так просто и с таким достоинством, что опасения Иетса быстро рассеялись и он стал с интересом наблюдать, как состоялось знакомство, — словно встретившиеся в первый раз щенята, тихонько ворча, обнюхивают друг друга, — как в людях вспыхнуло живое участие, как наконец хозяева захлопотали, стараясь, чтобы гость почувствовал себя непринужденно.

Иетс понимал, что затея его удалась только благодаря терпимости Девитта и потому, что Девитт, организуя жизнь своих подчиненных в Вердене, в первую очередь имел в виду не этикет, а работу. Для своей маленькой группы — большая часть отдела еще оставалась в Париже в ожидании приказа — он реквизировал поместительный дом, где люди и жили, и работали. Несмотря на возражения Уиллоуби, он распорядился, чтобы офицеры и солдаты питались в общей комнате, хотя и за разными столами. Если бы Девитт не принял Ковалева, Иетсу было бы много труднее. Но Девитт сказал:

— Я воспитан в традициях гостеприимства. Мы все живем вместе; ваши гости — мои гости, — и первым пожал Ковалеву руку.

Уиллоуби внимательно оглядел могучую фигуру гостя и сухо заметил:

— Ничего себе… Но почему вы не выбрали более типичного образчика, Иетс?

— Я не искал образчиков, — отрезал Иетс. — Я привел сюда этого человека, потому что он много сделал для нас, и наш долг — хотя бы накормить его досыта.

— Ну, знаете, этак нам придется кормить пол-Европы!

— Не такая уж дорогая плата за кровь, — сказал Иетс.

— Возможности у нас ограниченные, — сказал Уиллоуби и добавил, брезгливо приглядевшись к сероватой массе в своей тарелке: — Честное слово, сэр, не грех бы нам потребовать более приличный паек…

Полковник лениво ковырял вилкой свиной паштет, разогретый прямо в консервной банке и отдававший жестью. Взглянув на Ковалева, он увидел, что тот методично отправляет паштет в рот, кусок за куском.

Девитту было досадно, что он не может поговорить с русским без посредника. Этот человек ему сразу понравился. Фигура и выправка замечательная, а это важно для солдата. Он оценил и взгляд Ковалева, который внимательно, ничего не упуская, изучал свое новое окружение, и то, как он быстро приспособился к новому для него обществу. По всему видно — воспитанный человек. Это тоже важное качество для военного.

Ковалев повернулся к Девитту.

— Что он хочет узнать? — спросил полковник.

Иетс нагнулся вперед, стараясь перекричать общий разговор.

— Он спрашивает, как мы кормим пленных немцев.

— А при чем это? — спросил Уиллоуби.

— В лагере для перемещенных лиц кормежка неважная.

— Они скоро выйдут из лагеря, — сказал Уиллоуби, — и начнут зарабатывать деньги. Часть перемещенных будет работать здесь поблизости, кажется, в лотарингских шахтах.

Иетс нахмурился. Он смутно припомнил, что слышал о чем-то таком от Бинга. И что-то там было очень нехорошо, но что именно — он забыл.

Девитт перестал ковырять вилкой паштет.

— Иетс, скажите сержанту Ковалеву: наши пленные едят в точности то же, чем мы сейчас угощаем его самого.

На лице Ковалева изумление сменилось недоверием, недоверие — гневом.

— Напомните ему про Женевскую конвенцию! — сказал Девитт.

Иетс начал говорить. Но он тут же почувствовал, что в присутствии Ковалева красивые фразы насчет гуманного обращения с побежденным, безоружным противником звучат как издевательство.

Ковалев отогнул рукава своей куртки, и все увидели на его запястьях шрамы, словно процарапанные толстым пером, обмакнутым в лиловые чернила.

— Проволочные кандалы, — пояснил он и, скрестив руки позади спинки стула, показал, как его подвешивали за кисти.

— Это было в Риге. Я возглавлял там одну группу. Нам было поручено взорвать пороховой склад, захваченный немцами.

— …пороховой склад, захваченный немцами, — повторил Иетс по-английски.

— Диверсия в тылу противника, — сказал Уиллоуби. — Мы за это тоже не погладили бы по головке.

Ковалев подождал, пока живые глаза Девитта снова не обратились на него, а затем продолжал свой рассказ, делая паузы, чтобы Иетс успевал переводить.

— В это время наша группа пополнилась одним новым человеком… Мы его ждали… Пароль он назвал правильно… Он должен был сменить меня… Я получил приказ выбраться из Риги еще до взрыва… Я пошел к нему на дом, чтобы передать дела… Никогда не забуду эту комнату… Деревянный стол, на крышке грубо вырезана голая женщина… Он сидел за столом, а когда я вошел, он встал… Мы поздоровались за руку, его рука была очень холодная… И тут в комнату ввалились немцы… Он так и не отпустил мою руку… Когда меня пытали, мне говорили, чтобы я все сказал… Что им все равно все известно… Они сказали, что схватили нашего человека, а вместо него послали своего агента… Они сказали, что я переношу пытки лучше других… Они смеялись, как будто им очень весело… Может, так оно и было.

— Может, так оно и было, — закончил Иетс. В столовой наступила тишина, только позвякивала посуда.

Молчание нарушил Уиллоуби.

— Спросите его, Иетс, как же он остался жив?

Ковалев отрезал тонкий ломтик американского сыра, положил его на ломтик хлеба, не спеша откусил кусочек и съел.

— Я ничего им не сказал. — И, помолчав: — Я остался жив.

Уиллоуби задумчиво упер палец в толстую щеку.

— Не хотел бы я иметь вас своим врагом, Ковалев! — И засмеялся.

Иетс повернулся к Ковалеву.

— Майор говорит, что не хотел бы иметь вас своим врагом.

Ковалев тихонько отложил нож.

— Мы сражаемся вместе, против общего врага. Вместе мы победим.

Напряженная атмосфера сразу разрядилась. Девитт поднял чашку с кофе.

— Прекрасный тост! Жаль, что у меня не осталось спиртного.

Выпили серьезно, в торжественном молчании.

Уиллоуби вдруг усмехнулся.

— Скажите ему, Иетс, для него уж и работку припасли. Такой верзила да с такими руками, как шахтер он просто находка…

Иетс резким движением отодвинул от себя чашку. Кофе расплескался на стол. Он заметил, что Бинг и другие солдаты обернулись в его сторону.

— Думаю, что вы ошибаетесь, майор! — сказал он. — Вы не знаете Ковалева. Он уже работал в шахте. У немцев. И выработку давал им ничтожную.

За солдатским столом кто-то засмеялся.

Полковник поднял руку.

— Военному место в армии. Если он хочет служить в нашем отделе, мы охотно возьмем его. Спросите его, Иетс.

— Сэр!… — Уиллоуби сдвинул брови.

— А почему бы нет? — Девитту стало не по себе. — Нам предстоит все больше сталкиваться с перемещенными лицами. Он мог бы переводить вместе с Иетсом, так ведь? А кроме того, он превосходный солдат. — Голос его опять звучал уверенно. — Вы как, Уиллоуби, хороший пулеметчик?

— Нет, сэр. Да это и не мое амплуа. — Уиллоуби сделал большие глаза и спросил: — Вы хотите, чтобы у нас завелись большевистские ячейки, сэр?

— Что?!

Ковалев почувствовал, что назревает ссора и что сам он послужил для нее поводом. Он тихо сказал что-то Иетсу.

Иетс перевел:

— Ковалев благодарит вас за ваше предложение, полковник. Но он хочет возвратиться в свою армию.

— Как это он возвратится? — спросил Уиллоуби.

Иетс улыбнулся.

— Как-нибудь сумеет.

Девитт закурил. Отказ Ковалева огорчил его. Девитту нужны были люди, которые укрепили бы его веру в то, что планы Фарриша неосуществимы. Он хотел иметь таких людей около себя; откуда возьмутся эти люди, ему было все равно, лишь бы они доказывали правильность его мнения, что человек в основе своей не так уж плох.

— Я был бы рад, если бы он остался с нами, — сказал Иетс.

— В самом деле? — хрипло спросил Уиллоуби.

— Понимаете, майор, если бы вам случилось послать меня на рискованное дело, с этим человеком я бы чувствовал себя в безопасности.

Уиллоуби защелкнул ручку своей походной чарки.

— Я привык полагаться только на самого себя.

6

Иетс откинулся на спинку сиденья «виллиса». Сырой ветер бил ему в лицо. Холмы и поля сменились лесом. Однотонно гудел мотор. Развалясь на сиденье, Иетс отдался на волю машины, вилявшей по разъезженной дороге.

Он нес в себе тупую боль расставания с Терезой; собрав все свое мужество, она сказала «au revoir», но оба знали, что больше никогда не увидятся.

— Уже… — протянула она, когда он сказал ей, что получил приказ выехать из Вердена.

— Да, уже…

Он всей душой возмущался, что его так грубо отрывают от Терезы, что чья-то подпись под отпечатанным на машинке текстом могла убить то прекрасное и нежное, что едва успело начаться. Возмущался и смутно понимал, что ни он, ни она не властны над своей судьбой.

Он пробовал поговорить с ней разумно. Он сказал ей, что то, чем они были друг для друга, останется и обогатит их, как мелодия, которая западает в сердце и звучит снова и снова, без конца. Она храбро кивнула, ответила: «Да, милый», и крепко сжала его руку.

Она столько дала ему; а он, что он дал ей такого, что мужчина обязан дать женщине? Дом? Обеспеченную жизнь?

Он вспомнил, что так и не понял, почему она однажды сказала: «Ты не знаешь, скольким я тебе обязана. Ты меня вылечил».

Объяснить свои слова она не захотела. Как я могу кого-нибудь вылечить, думал он, разве я для этого гожусь?… И ему пришло в голову, как плохо он знает Терезу, как плохо вообще знает людей, включая и свою жену Рут.

Странно, что он так много думает о Рут. И чем дальше, тем больше. Он стал вспоминать, много ли он думал о ней в дни высадки в Нормандии и еще раньше, в то туманное утро, когда их пароход вышел из мутной реки в океан, направляясь в Европу, в неизвестное. Ему было тогда очень страшно, он чуть рассудка не лишился от страха. И он сказал себе, что едва ли увидит еще когда-нибудь этот берег, жену, места, где родился и жил. Он присмотрелся к окружавшим его на пароходе солдатам и офицерам; они принимали все, что с ними происходило, как должное или, может быть, только притворялись равнодушными, а некоторые были даже преувеличенно веселы. Тогда он решил, что нужно зачеркнуть прошлое, а с ним и Рут, — чем меньше вспоминать о том, что оставил позади, тем меньше чувствуется утрата. Лучший, единственно возможный выход — это представить себе будущее как приключение и жить без забот, пока оно не кончится.

Конечно, этот план удался не вполне. Можно заставить себя забыть о внешнем; от того, что ты есть и из чего ты сделан, избавиться невозможно. Некоторые вещи стараешься похоронить, но они пробивают склеп и выходят наружу. Как ни крути, от самого себя не уйдешь.

И вот главное, что сделала для него Тереза: она перекинула мостик между Иетсом-человеком и Иетсом-военным, который боялся смерти и поэтому делал на нее ставку. Она передала ему частицу себя самой, и это при нем останется. Если и она сбережет какую-то часть его существа, это может явиться оправданием для их оборвавшейся любви. Благодаря Терезе он перерос замкнувшегося в себе искателя приключений и вернулся к жизни.

Перерос? Нет, благодаря Терезе он стал немного взрослее. Впервые в отношениях с женщиной он чувствовал, что он — опора и что она полагается на него. Ее доверие давало ему радость, его беспокоила мысль о ее будущем и невозможность что-нибудь для нее сделать, хотя ему так этого хотелось. Впервые судьба женщины занимала его больше, чем его собственная.

С чувством, близким к отчаянию, он понял, что Рут, вероятно, ждала от него именно того, что он дал Терезе и чего никогда не давал жене. Не сам ли он навязал Рут роль ментора, которая так его злила? Может быть, она все время терпеливо ждала, чтобы в нем проявились качества, которых она вправе была требовать от своего мужа?

Он никогда не знал, как сильно Рут любила его, потому что только теперь до конца понял, что такое любовь. Только теперь, на пустынной дороге из Вердена в Роллинген.

— Я направляю вас в Роллинген, — сказал Иетсу Девитт. — Возьмете с собой нескольких солдат и грузовик с громкоговорителем. Два-три раза в день будете передавать последние известия на рыночной площади — наверно, у них там есть рыночная площадь. Ваша основная задача — наблюдение за жителями; выясните их взгляды, симпатии, на чьей они стороне, можно ли рассчитывать на их поддержку.

— Когда выезжать?

— Лучше всего завтра утром. — И он передал Иетсу отпечатанный на машинке приказ.

Иетс аккуратно сложил бумажку и спрятал в карман. Это дало ему время побороть первую острую боль от мысли: «Вот и конец нашему счастью с Терезой». Но пока он возился с бумагами, с карманом, с пуговицей, он успел скрыть поглубже и другие соображения: Роллинген — центр империи Делакруа. Там находится князь Березкин. И там никто не помешает мне с ним поговорить.

Он взглянул на Девитта, — не думает ли он о том же? Но ничто в лице полковника не давало повода предположить, что за его словами что-нибудь кроется.

— Еще одно, — сказал Девитт. — Смотреть там за вами некому, так что будьте осторожны. Пожалуйста, никакой деятельности на стороне.

Это могло означать что угодно. Это не было запрещением наведаться к Березкину, чьи взгляды представляли такой же интерес, как взгляды мясника и булочника. Неужели Девитт потому придумал провести это обследование в Роллингене, что когда-то в Париже Иетс сослался на такое же обследование, чтобы объяснить Уиллоуби свое желание повидаться с князем? Девитт не лишен чувства юмора.

— Никакой деятельности на стороне, — подтвердил Иетс.

— Насколько я понимаю, население там можно назвать пограничным. Лотарингия — двуязычный район. В Роллингене больше говорят по-немецки. А вам, Иетс, нужно разрешить вопрос: насколько немецкими являются их настроения.

— Есть, — сказал Иетс. — Я думаю взять с собой Абрамеску и Бинга. Шофером Макгайра, вы не возражаете?

— Об этом договоритесь с Уиллоуби, — ответил Девитт.

Во время разговора с Уиллоуби Иетс заметил, что майор неспокоен. Он говорил, шагая взад и вперед по комнате:

— Так вы, значит, едете в Роллинген? Прелестно! Очень интересное задание, желаю вам успеха… Да, разумеется, берите кого вам нужно. И дайте мне знать, что вы там обнаружите.

Потом он остановился. Его острые темные глаза были красны, словно от бессонницы.

— Небось думаете, как ловко вы меня провели!

Он сел, задрал ноги на стол и сказал снисходительным тоном:

— Милый Иетс, вы на меня сердитесь, и это очень глупо. Знаю, знаю, в Париже вам пришлось скверно; кому же приятно оказаться в дураках? Но разве вы не понимаете, что я не мог поступить иначе? Либо вы должны были оказаться в дураках, либо я. У меня не было выбора. Разве вы на моем месте не поступили бы точно так же?

— Сэр, дело было не в том, кто окажется в дураках.

— Ну, все равно… Нам следует быть друзьями, Иетс. Я много чем могу вам помочь. В конце концов у нас одна цель — выиграть войну и вернуться домой.

Его речь звучала искренно.

Но Иетс ничем не связал себя. И, выходя из комнаты Уиллоуби, он слышал, как тот опять зашагал из угла в угол.

Над долиной поднимался ряд доменных печей. На них мирно светило осеннее солнце. У подножия их возились люди, маленькие, как букашки. Трудно было представить себе, что из их работы может выйти толк.

Иетс остановил свой «виллис» и грузовик с громкоговорителем на первом перекрестке города. Народу на улицах почти не было. Роллинген дремал, покорный и притихший, — его зловещая тишина обволакивала горсточку американцев, как невидимый туман.

Бинг вылез из грузовика и подошел к машине Иетса.

— Когда ушли немцы? — спросил Иетс у человека в застиранном синем фартуке, облегающем толстый живот, — вероятно, сапожника, хотя он мог быть и лавочником, и даже владельцем пивного погребка «Черный ворон», помещавшегося в доме на углу.

— Пять дней назад, — ответил тот. — Это после того, как они в последний раз приходили. Они уже три недели то приходят, то уходят.

— Сколько их было в последний раз?

— Немного. Должно быть, просто разъезд. — Он сделал шаг назад.

— Kommen Sie her![8] — крикнул Бинг. Человек опасливо приблизился.

— Что здесь происходит? Куда все попрятались?

Человек огляделся — не следят ли за ним. Потом, наклонившись к машине, шепнул Иетсу:

— Американцы отступают.

Иетс, у которого не было таких сведений, сказал:

— Глупости! Где вы подхватили эти слухи?

— Я своими глазами видел! Провалиться мне на этом месте, если не видел! Они пришли сюда в четверг с броневиками, танками, пушками и оставались до субботы, а в ночь на воскресенье ушли.

— Ну, ясно, — сказал Бинг. — А вы думали, войска здесь навсегда останутся? Обычно их, знаете ли, посылают на фронт, воевать.

— Возможно! — Человек развел руками, словно говоря: «Чего не бывает!» — Только они ушли вон в ту сторону. — Он указал большим пальцем через плечо в направлении перевала между холмами, откуда приехал Иетс. — Нас тут никто не защищает. — Он вдруг захныкал: — А у нас жены, дети. Что с нами будет?

Потом выражение его лица изменилось. Слабая улыбка надежды расплылась по толстому унылому лицу.

— Вы-то здесь останетесь?

— Вероятно, — сказал Иетс, чтобы успокоить его. Положение было нелепое. Со своими тремя солдатами он при всем желании не мог бы защитить Роллинген от кого бы то ни было. Но для этого человека и, вероятно, для многих подобных ему, «виллис» и радиогрузовик — вооружение: один револьвер, один карабин и две винтовки — означали, что американцы прочно обосновались в городе. В Вердене Иетсу было сказано, что он застанет в Роллингене батальон мотопехоты, — видимо, тот самый, об уходе которого ему только что сообщили. Направление батальона, истолкованное жителями как признак отступления, ничего, конечно, не доказывало, но как объяснить этому человеку всю сложность передвижения войск? Мало ли где этот батальон мог понадобиться.

Тем временем вокруг них собралось десятка полтора местных жителей. Лица у всех были озабоченные.

— Как дела в Метце? — спросил кто-то. Голос был высокий, раздраженный, готовый перейти на крик.

— Метц занят американцами, — твердо сказал Бинг. Поскольку им все равно предстояло передавать по радио последние новости, он не считал нужным это скрывать.

Тот же высокий голос произнес, но уже не раздраженно, а насмешливо:

— Ничего подобного. Мы-то знаем.

С другой стороны к «виллису» подошла какая-то женщина и, тронув Абрамеску за рукав, прошептала:

— Это хозяин гостиницы «Золотой баран». У него все нацистские начальники останавливались. Вы ему не верьте.

Абрамеску ничего не ответил. Он решил никому здесь не доверять и на всякий случай держать винтовку наготове.

Высокий голос звучал все более авторитетно. Было неясно, обращается ли владелец «Золотого барана» к своим согражданам или к американцам.

— Есть ли вода в верхней части нашего города? Верхняя часть города снабжается водой из Метца, это все знают!

Он помолчал.

— Но сейчас там нет воды. Немцы заперли магистраль. Значит, в Метце немцы.

Бинг стал пробираться поближе к оратору. Тот попятился. Потом, увидев, что он отрезан от своих и защитить его некому, он быстро заговорил:

— Это истинная правда! Проверьте водопровод в верхнем городе. Я не говорю, что в Метце нет американцев, но немцы тоже там есть. Их там мало, очень мало, скоро все уйдут. Они всегда уходят быстро, прямо убегают, трусы этакие! Мы же видели, как они убегали из Роллингена!

Он истерически захохотал, но тут же осекся, заметив, что Бинг знаком приглашает его подойти поближе.

— Как ваша фамилия?

— Рейтер, господин фельдфебель.

— Сколько у вас комнат в «Золотом баране»?

Рейтер залепетал что-то.

— Нам нужны четыре комнаты и чистые простыни, — категорически заявил Бинг.

— Но, lieber Herr, у меня только что стояли американские солдаты. Почему бы вам не остановиться в «Черном вороне»? Гостиница первоклассная, она тоже зарегистрирована в Национальной немецкой ассоциации владельцев гостиниц.

— Подойдите-ка сюда, любезный! — ласково сказал Бинг. Вместе с хозяином «Золотого барана» он стоял теперь в центре толпы, которая все росла.

— Мы привезли вам кучу подарков! — разразился Бинг. — Свободу, безопасность, возможность воссоединения с Францией, о котором вы так давно мечтали. Вам должно быть лестно пойти ради этого на небольшие жертвы.

При слове «жертвы» толпа быстро стала редеть; но те, кто не ушел, усмехались.

— Итак, герр Рейтер, лезьте в машину и показывайте нам дорогу в ваш первоклассный отель, тоже зарегистрированный в Национальной немецкой ассоциации владельцев гостиниц. Будем надеяться, что их рекомендации можно верить.

Бинг игриво повернул Рейтера за плечи и подтолкнул ровно на столько, чтобы он на полной скорости достиг машины.

— Жилищная проблема разрешена, — доложил он Иетсу.

Иетс прошел со своей свитой в мэрию — единственное здание, на котором был поднят французский флаг.

Их встретил мэр, местный адвокат, рыжая борода которого никак не гармонировала с его серым в искорку костюмом. Он объяснил, что до эвакуации города немцами скрывался в лесу и, поскольку он не знает, сколько времени пробудет в должности, решил пока не расставаться с бородой.

Начальник полиции, обрадованный тем, что силы сопротивления пополнились новым отрядом, долго и горячо тряс Иетсу руку и уверял его, что положение в городе как нельзя лучше и что с минуты на минуту можно ожидать полицейских подкреплений, которые им обещали из Нанси уже три дня назад.

— Целый взвод жандармов! — сказал он радостно. — Все в мундирах и при оружии.

Сам он был в комбинезоне и в берете, а на поясе — немецкий револьвер.

— Я-то не полицейский, — признался он Иетсу. — Я рабочий, литейщик. Нас здесь было человек шестьдесят дружинников внутренних сил, но сейчас многие разошлись по домам. Оно и понятно, не правда ли?

— Как только придут жандармы из Нанси, — сказал мэр, — мы устроим парад в честь освобождения. Надеюсь, что вы, лейтенант, примете в нем участие, господа из отдела связи с населением тоже обещали быть. Впереди пойдет полиция, потом американцы, потом пожарные, потом роллингенское общество молодых женщин в национальных костюмах, — очень красиво, уверяю вас; а затем — все желающие из местных жителей. Кюре распорядится, чтобы звонили в колокола, и будет оркестр, если мы сумеем собрать достаточно инструментов, — самые лучшие раскрали немцы.

Он так умоляюще смотрел на Иетса, что тот выразил полную готовность участвовать в параде.

— Я думал еще вывесить флаги, — сказал мэр, — но начальник полиции не советует. Тут неподалеку, в Вильбланше, люди вывесили флаги, а немцы вернулись, и в каждом доме, на котором был французский флаг, они забрали главу семьи и увезли с собой. Так о них с тех пор и не слышали.

— Да что вы? — сказал Иетс — Ну, здесь этого не случится.

Мэр промолчал.

— Здесь ситуация иная, — продолжал Иетс. — Передовая…

— Господин лейтенант, — сказал начальник полиции, сдвинув берет на затылок, — передовая — это мы, и вы, и ваш отдел связи с населением, который расквартирован за полотном железной дороги.

— А немцы?

— Мы не знаем. Может, они в пятнадцати милях отсюда, может, в пяти. Будем надеяться, что здесь тихий участок.

— А если они просочатся?

— То есть войдут в город, господин лейтенант? Вполне возможно. Кто им помешает — разве что человек тридцать—сорок дружинников внутренних сил; они стоят на ферме, к востоку от города.

— Вот, понимаете, какое положение, — сказал мэр.

Иетс отлично понимал положение. Эти люди так хотят, чтобы у них что-то получилось, но они живут на вулкане. И все-таки они не падают духом. Что ж, разве он хуже их?

— Я приму участие в параде, — сказал он, — и мои солдаты тоже. К сожалению, у меня их только три…

Не успел Иетс выйти из мэрии, как из-за угла вылетел дребезжащий старый грузовик, битком набитый жандармами. Иетс всегда недолюбливал полицию, но этим жандармам он искренно обрадовался и пошел поговорить с их сержантом.

Да, в параде они примут участие, сказал сержант; они уже по дороге участвовали в двух парадах. Но потом им нужно двигаться дальше. Разумеется, в Роллингене будет оставлен достаточно сильный отряд.

— Сколько человек? — спросил Иетс.

— Четыре, — ответил сержант и, вежливо извинившись, ушел на совещание с начальником полиции.

Обстановка в Роллингене начала представляться Иетсу в несколько комическом свете, и он решил, что ничего не остается, как только приспособиться к ней. Нужно быть фаталистом, хотя бы в той же степени, как этот французский мэр. Если положение так опасно, тем более нужно немедленно связаться с Березкиным. Но парад задержит его до самого вечера…

Нужно послать к Березкину Бинга.

Он кликнул своих людей. Явились только Абрамеску и Макгайр. Оба жевали яблоки. Абрамеску невозмутимо доложил, что Бингу надоело ждать и он пошел прогуляться по городу.

Иетс вспылил.

Долго копившееся в нем напряжение прорвалось наружу. Но посреди своей гневной тирады он вдруг замолчал. Нет смысла разносить Абрамеску, а то он раскиснет; ведь теперь из-за безответственности Бинга его же и придется отрядить к Березкину.

Бинг, если бы снабдить его соответствующими инструкциями, справился бы с этой миссией блестяще; если бы потребовалось, он притащил бы князя за шиворот.

А Абрамеску? Может, даже Макгайр предпочтительнее. Нет, Макгайр не говорит по-французски, а визит на виллу Березкина может потребовать длительных переговоров со сторожами, лакеями или горничными, — ну а уж где горничные, там Макгайр пропал.

— Сегодня состоится парад, — сказал Иетс и объяснил, что они вчетвером будут представлять военную мощь Соединенных Штатов.

Абрамеску просиял и гордо выпятил грудь. Иетс увидел, что мысленно он уже готовится к своей роли.

— Еще не сейчас, Абрамеску, — сказал Иетс. — До начала парада около часа… Макгайр, вы пока можете идти. Постарайтесь найти Бинга и будьте здесь, у подъезда мэрии, ровно через час… Вам, Абрамеску, я даю поручение.

Он печально оглядел Абрамеску. И вдруг у него мелькнула мысль, что как раз воинственный пыл маленького капрала и полное отсутствие в нем юмора и могут произвести впечатление на Березкина. Когда Абрамеску не забывает подтянуть штаны, вид у него бывает весьма внушительный.

— Видите вон тот большой дом на холме? Да, да, тот, что похож на декорацию к опере Вагнера.

Когда домны работают, подумал Иетс, весь дом, вероятно, окутан дымом, — может быть, Березкину нравится эта копоть, она сулит ему прибыли!

— Возьмите машину, — сказал Иетс, — поезжайте туда и спросите князя Березкина. — Спохватившись, он быстро добавил: — Мы американцы. Нам на титулы наплевать. Так?

— Да, сэр!

— Если князь дома, позаботьтесь, чтобы он и дальше был дома. Скажите ему, что я в Роллингене и желаю видеть его завтра, ровно в два часа. Пусть ждет меня. Не принимайте никаких отговорок; если кто-нибудь попробует дурить и не захочет пустить вас к князю, намекните, что вы вооружены.

Абрамеску хлопнул ладонью по ложу винтовки.

— Вот-вот! — Иетс не позволил себе ни тени улыбки. — Точно так же как на параде мы представляем нашу армию, наш народ и наше правительство, так и вы на время визита к князю представляете армию, народ, правительство и в придачу — меня.

Абрамеску озабоченно сдвинул брови.

— Этот князь — опасный человек?

— Физически — нет. — Иетс не мог допустить, чтобы в сердце его посланца закрался страх. — Князь Березкин опасен с политической точки зрения.

— Агент нацистов?

— Князь — очень богатый человек, — старательно пояснил Иетс. — Ему принадлежат три четверти этого города, и политические симпатии его внушают подозрение. Я всецело полагаюсь на вас, Абрамеску, на ваши дипломатические способности и личный авторитет.

— Слушаю, сэр! — гаркнул Абрамеску. Наконец-то он признан по заслугам: самостоятельное поручение, а потом — парад!

Он побежал к «Золотому барану», где остался «виллис».

Подъезжая к вилле Березкина, Абрамеску беспокойно ерзал на сиденье машины. Его беспокойство и неуверенность возросли, когда он очутился в вестибюле, заставленном массивной мебелью и устланном мягким ковром, в котором утопала нога. Перед тем как пойти доложить о нем князю, лакей бросил на него недоверчивый взгляд; другой лакей все время маячил поблизости, явно опасаясь, как бы солдат в большой каске не вздумал взять себе на память какую-нибудь драгоценную безделушку.

Абрамеску воинственно воззрился на лакея и попробовал стукнуть об пол прикладом винтовки, но стука не получилось — помешал ковер. Судя по его образу жизни, этот князь — да подлинно ли он князь? — навряд ли захочет подчиниться приказу капрала. Абрамеску заставили ждать, и чем дольше он ждал, тем больше росла его тревога. Может быть, он попал в ловушку? Ведь Иетс сказал, что с политической точки зрения князь небезопасен. Что если в этом огромном мрачном доме прячутся немцы? Союзных войск в Роллингене нет; напрасно Иетс послал его сюда одного. Если он исчезнет, Иетс ничего не сможет предпринять. Абрамеску крепче стиснул винтовку и, сделав несколько шагов по направлению к наблюдавшему за ним лакею, хрипло произнес:

— Мне ждать некогда. Я должен повидать князя немедленно.

Вероятно, слуга заметил, как крепко пальцы Абрамеску впились в винтовку. Он мгновенно исчез и через минуту возвратился вместе с первым лакеем, который передал извинения князя и приглашение сейчас же пройти к нему.

— Ага! — сказал Абрамеску. — Так-то лучше. — И победоносно последовал за лакеем.

Березкин сидел в глубоком кресле, синий шелковый халат облекал его костлявую фигуру. У ног его лежала овчарка величиной с Абрамеску; овчарка заворчала, поднялась и ткнулась мокрым носом в его подсумок.

— Гришка! — тихо позвал князь. — Гришка, ко мне. — Собака медленно улеглась на место, Березкин потрепал ее по шее. — Гришка не любит чужих, — сказал он, словно давая понять, что разделяет антипатию своей собаки.

Абрамеску откашлялся, занял позицию, с которой ему хорошо были видны и собака и князь, и наконец вспомнил о самом главном: он щелкнул затвором, и патрон скользнул в ствол.

Березкин вздрогнул от неприятного звука.

— Это зачем?

Абрамеску разъяснил:

— На таком расстоянии винтовочная пуля пробьет в вашей собаке отверстие величиной с мой кулак. — Колени у него дрожали, и он с облегчением подумал, что брюки ему широки, так что князь не заметит.

— Садитесь, — сказал Березкин, — считайте, что вы у меня в гостях. Пить будете?

— Я никогда не пью, — чистосердечно ответил Абрамеску. Он объяснил бы князю, как вреден для человеческого организма алкоголь, если бы каждое слово не давалось ему с таким трудом.

Молчаливость гостя, пуля в стволе винтовки — все это было очень неуютно. До сих пор Березкин имел дело только с офицерами; даже немцы, не раз пытавшиеся его шантажировать, соблюдали некоторый этикет, считаясь с его общественным положением.

— Что вам нужно? — не выдержал он.

— Очень немного, — пролепетал Абрамеску.

Очень немного, подумал Березкин. Это что, налет?

Он приехал сюда, чтобы навести порядок в делах и пустить шахты и заводы. Он ничем не мог прогневить союзников: он принял и этого дурака-мэра с его рыжей бородищей, и американского капитана, возглавляющего отдел связи с населением, с властями предержащими у него полный контакт. А это посещение не укладывается ни в какие рамки, в нем даже есть что-то зловещее.

— Мой командир, — сказал Абрамеску, взяв наконец разгон на более длинную фразу, — предлагает вам быть в состоянии готовности завтра, ровно в два часа пополудни.

— Но зачем я ему нужен? Я — гражданин Французской республики, я всеми уважаемый финансист. Заниматься вверенной мне собственностью — мое безусловное право…

— Не знаю, — отчеканил Абрамеску и нечаянно повернулся на стуле так, что дуло винтовки оказалось совсем близко к князю.

— Сейчас же уберите винтовку! — вскинулся князь. — Я не привык к такого рода посетителям.

— Винтовка, — сказал Абрамеску, который чувствовал себя всего спокойнее, когда оперировал непреложными истинами, — составляет важнейшую часть снаряжения. В военное время солдат не расстается с винтовкой; даже когда он спит, винтовка должна быть у него под рукой.

Березкин усмотрел в его словах насмешку. Этот маленький человечек с большими ногами и в большущей каске, который сперва показался ему комичным, видимо, представляет собой серьезную опасность. И, что хуже всего, неизвестно, в чем состоит эта опасность, и нет возможности это выяснить.

— Вы хотите сказать, что я нахожусь под домашним арестом? Быть в состоянии готовности? Но для чего? Я не понимаю. Ведь мы не в Германии, где человека можно арестовать в любое время и под любым предлогом.

Чем больше волновался Березкин, тем увереннее чувствовал себя Абрамеску. Он вспомнил о том, как важно порученное ему дело, вспомнил, с кем разговаривает.

— Вы очень богатый человек, — сказал он.

Гангстер, решил Березкин. В Америке их полным-полно. Конечно, они есть и среди военных. Он хотел позвонить, вызвать полицию, вызвать отдел связи с населением. На таком расстоянии винтовочная пуля пробьет отверстие величиной с мой кулак…

— Что вам нужно? Сколько? У меня нет при себе денег. Я здесь всего несколько дней…

Абрамеску понял не сразу. Но постепенно смысл того, что сказал Березкин, просочился сквозь броню его неподкупной честности.

— Вы смеете предлагать мне взятку? Да я мог бы арестовать вас на месте, сэр. В военное время во фронтовой полосе любой американский военный имеет право произвести арест.

— Вы сказали, что не пьете, а мне вы разрешите выпить?

— Да, — сказал Абрамеску. — Губите свое здоровье, если вам так хочется. — Он встал со стула, собака тоже встала. Нельзя пугаться, подумал он. Когда человек боится, собаки это чувствуют и бросаются на него. Он стал отступать к двери, медленно, с оглядкой.

— Завтра в два часа! — напомнил он. — Не забудьте. И смотрите, чтобы вы были дома!

Не успела дверь закрыться за ним, как Березкин кинулся к окну и стал искать глазами солдат, оцепивших дом. Не увидев ни души, он решил, что они, вероятно, сумели хорошо замаскироваться.

Странное чувство овладело Бингом, когда он, дожидаясь Иетса у подъезда мэрии, увидел мальчишку с яблоками. Он сторговал за пачку сигарет три яблока, дал по яблоку Макгайру и Абрамеску и ушел.

Пестрые впечатления этого утра понемногу устоялись и слились в одно, глубоко взволновавшее Бинга: он видел перед собой свое утраченное детство. Он понимал, что породило это ощущение: Роллинген, хоть и расположенный на территории Франции, был первым немецким городом на его пути. Не победители, не нацистский сапог оставили здесь этот отпечаток, а простые немцы, уже давно составлявшие большую часть населения Лотарингии. Бинг видел это, слышал, ощущал. Педантичная чистоплотность; аккуратно покрашенные железные решетки; звания, предшествующие фамилиям на вывесках магазинов и гостиниц; пивные кружки в «Золотом баране» с именными пластинками для завсегдатаев; похожая на мозаику кладка булыжной мостовой; куда ни взгляни — основательность и прочность, узость и мелочность; и как люди снимают шляпу, — с точным учетом общественного положения того, к кому обращено приветствие.

На таком фоне более или менее счастливо протекало детство Бинга до прихода Гитлера к власти. Бинг отлично понимал этих людей. Стоило ему взглянуть на какого-нибудь Рейтера, хозяина «Золотого барана», чтобы знать, как с ним нужно обращаться. Неужели это инстинктивное понимание объясняется тем, что он сам немного сродни этим людям? А если так, что с ним будет? Ведь он ненавидит их за то, что они в себе воплощают, что они сделали и чему не сумели помешать. Значит, нужно возненавидеть самого себя? Он не находил ответа. Но он знал, что когда-нибудь на этот вопрос придется ответить, что он будет мучить его еще сильнее, когда армия вступит в собственно Германию и начнет продвигаться в глубь ее. И он решил, что если они продвинутся достаточно далеко, он непременно исхитрится и побывает в небольшом городке Нейштадте. Там он родился и провел детство.

Он бродил по улицам, не выбирая направления, забыв о времени. И вдруг он услышал впереди себя музыку, увидел движущиеся флаги. Сначала он едва угадал мелодию «Марсельезы», потом она окрепла, зазвучала мощно, в полную силу. Он невольно приспособил шаг к ритму музыки.

Процессия приближалась, он уже ясно видел жандармов, городских сановников, барабаны, флаги. Тихо шевелились от ветра ленты и кружева на живописных костюмах девиц из роллингенского общества молодых женщин, бросавших на него любопытные взгляды.

А вот шагают Иетс, Макгайр и Абрамеску!

Бинг взял винтовку к плечу и застыл на тротуаре.

Но Иетс не ответил на приветствие, словно и не видел Бинга.

Парад освобождения, как он ни был скромен, произвел некоторый эффект. В окнах кое-где появились французские флаги. Радиогрузовик на рыночной площади собрал больше народу, чем ожидал Иетс.

Макгайр поставил грузовик около самой церкви. Церковные часы только что пробили шесть, звук еще дрожал в вечернем воздухе. В грузовике сидел Бинг, предвкушая разнос, который Иетс обещал ему учинить, как только кончится радиопередача.

Иетс, стоя возле грузовика, с нарочито равнодушным видом наблюдал толпу. До него доносились обрывки разговоров. К любопытству все еще примешивался страх; люди ждали либо выступления союзнического «фюрера», либо приказов. По тому, как одни держались подчеркнуто тихо, а другие неестественно бодро, видно было, что у многих рыльце в пушку. Иетс уловил общий вздох облегчения, когда люди наконец поняли, что отчетливый, уверенный голос диктора всего-навсего сообщает последние известия.

Иетс чувствовал, что голова у него раскалывается; все мешалось в сознании — угроза, затаившаяся в городе, предвкушение визита к Березкину, злость на Бинга, медленно остывающая боль разлуки с Терезой. Он еле дождался конца передачи. Как только она кончилась, он заглянул в грузовик, где Бинг запирал аппаратуру и складывал свои записки.

Ну, сейчас начнется, подумал Бинг.

— Это что еще за выдумки — отлучаться без доклада? — начал Иетс и спросил, неужели Бингу нужно объяснять, какая здесь обстановка, когда местные нацисты все еще рассчитывают на возвращение немцев и никто не может ничего предсказать на час вперед. Ведь это передовая! Он категорически требует дисциплины, в особенности от Бинга, которому следовало бы самому понимать такие вещи…

— Почему я отлучился? Не знаю. Не нравится мне этот город. От него под ложечкой сосет. Надо было пойти, посмотреть.

— Что посмотреть?

— Не знаю…

— А, черт! Нам всем здесь не нравится! Вы мне были нужны. А вы пропали неизвестно куда. Я не потерплю…

Иетс осекся. О чем он говорит? Откуда ему знать, почему человек уходит или остается, выполняет или не выполняет то, что принято называть долгом? Откуда ему знать, что вынудило Бинга пуститься в свои одинокие странствия по городу?

— Ладно, — сказал Иетс. — Чтобы этого больше не было. Понятно?

— Да, сэр. — У Бинга был свой метод претерпевать неприятности, которые мало его интересовали. Он умел стоять, глядя человеку в глаза, но как бы погрузившись в дремоту, отпустив мысли бродить на свободе. Он выучился этому в школе, в Германии, под руководством придирчивых, надутых, самодовольных учителей.

Ответ Бинга прозвучал неубедительно, и Иетс уже думал, что бы еще добавить к своей проповеди, когда до площади донесся грохот приближающейся автоколонны. Бинг помчался взглянуть, что происходит; Иетс — за ним.

И вот в последних отблесках дневного света из-за угла показались сначала броневик-разведчик, потом транспортеры, потом грузовики с солдатами — молчаливые, хмурые лица, прорезанные черными тенями; солдатские лица перед боем. Колонна держала направление на Метц. Иетс разглядел опознавательные знаки на машинах: это Фарриш бросал в дело свои резервы.

Ехавший в одной из машин высокий белокурый офицер, привстав, помахал рукой Бингу; Бинг что-то крикнул и помахал ему в ответ.

— Это капитан Трой, — сказал он Иетсу, и глаза у него потеплели.

— Вы его знаете? — спросил Иетс.

— Да, — ответил Бинг, — довелось встретиться четвертого июля.

— Вот как.

— Надо полагать, что сегодня ночью немцы не доставят нам беспокойства.

Несколько хвостовых машин, отделившись от колонны, свернули на площадь и остановились; солдаты попрыгали на землю, но не разошлись, — видимо, чего-то ждали.

Колонна скрылась из глаз, только редкие искры еще порхали в воздухе.

— Легче стало на душе, — улыбнулся Бинг. — Можно я с ними поговорю?

— Валяйте!

Но Бинг застыл на месте. С той же стороны, откуда шла мотопехота, дребезжа подкатили четыре стареньких гражданских грузовика, в кузовах которых тесно, плечом к плечу, сидели мужчины и женщины.

Грузовики тоже остановились на площади. Солдаты подошли к ним, открыли борта и стали ждать, пока пассажиры сойдут на землю.

Не обменявшись ни словом, Бинг и Иетс подошли ближе и стали смотреть.

Вдруг Иетс громко выругался.

— Пошли, — сказал он наконец. — Пошли прочь отсюда!

— А что? — спросил Бинг. — Вы же знали, что так будет. Я вам говорил.

— Вы видели эту девушку? — спросил Иетс. — Вон ту, стриженую. Это немцы сделали — может, им ее волосы понадобились, может, для того, чтобы она не убежала. Она училась в Киевском университете. Она читала Гёте.

Бинг засмеялся.

— Чему вы? — оборвал его Иетс.

— Я подумал, как это пригодится ей, когда она опять спустится в шахту Делакруа и К°.

Солдаты разбили рабочих-иностранцев на группы и увели. Над холмами, обычно озаренными пламенем доменных печей, вспыхивали молнии далеких разрывов.

7

На следующее утро, часам к десяти, в Роллинген явился Уиллоуби. Он вошел в зал «Золотого барана» в превосходном настроении. Придвинул себе стул, уселся, вытянул ноги и спросил, любезно улыбаясь: — Хорошо ли поспали?

Ах, мерзавец, подумал Иетс.

— Благодарю, сэр, спали хорошо, после того как прибыли наши войска. А вы, видимо, рано встали?

— Угу!

— Жаль, что вас здесь не было вчера вечером, когда перемещенных водворяли обратно в шахты, — сказал Иетс, глядя прямо в лицо Уиллоуби.

Майор и бровью не повел.

— Вот как? — сказал он. — Ну что ж, это не наше дело, значит, и спорить об этом не стоит.

Иетс не собирался спорить. С появлением Уиллоуби вопрос о перемещенных лицах отодвинулся на второй план. Полусознательно Иетс все время ожидал такого фокуса, — очень уж ласково майор прощался с ним в Вердене. Он мог бы догадаться, что Уиллоуби так легко не уступит ему Березкина. А все этот несчастный парад. Нужно было сказать рыжебородому мэру, что ему вполне хватит отдела связи с населением, пожарных и общества молодых женщин.

А теперь Уиллоуби попытается повторить свой парижский трюк — вмешаться, стать между Березкиным и всяким, кто захочет вывести князя на чистую воду.

Но на этот раз Иетс решил не сдаваться.

Словно читая его мысли, Уиллоуби сказал:

— Давайте обсудим это дело, как два разумных взрослых человека, которые знают, что им нужно, и знают друг другу цену. Да, я приехал сюда повидаться с Березкиным. Я считаю, что князь в некотором роде моя монополия… И я не позволю вам обрабатывать его без моего участия. Вы меня понимаете?

— Понимаю, майор. Это как, приказ? Я бы хотел знать, так сказать, для протокола.

— Протокол, протокол! Бросьте вы эти глупости. Если вы хотите упрямиться, Иетс, если не хотите меня слушать, у нас ничего не получится.

Уиллоуби помолчал.

— Ведь вы его еще не видели?

Иетсу не было смысла лгать.

— Нет, — ответил он. — Не видел.

— Прекрасно! Поймите, Иетс, вы заблуждаетесь. Я в Париже навел кое-какие справки. Я говорил с Люмисом в частном порядке; я даже говорил с Дондоло.

Иетс удивленно смотрел на него.

— Ну и что же, пришли вы к выводу, что Торп невиновен?

Уиллоуби взглянул на него весело и лукаво. — А кроме Торпа вас ничего не интересует?

— Торп или, вернее, дело Торпа имеет принципиальное значение. — Иетс потер пальцы и, обойдя стол, остановился перед Уиллоуби. — Майор, здесь речь идет о жизни и смерти человека, не говоря уже о таких серьезных вещах, как честность, порядочность, совесть…

Честность, порядочность, совесть — какая чепуха, думал Уиллоуби; ладно, сейчас успокою его на этот счет. Или Иетс узнал-таки про сделку с «Амальгамейтед Стил» и приберегает этот козырь напоследок?

Уиллоуби сказал:

— Вы правы, Иетс. Обо всем этом я тоже непрестанно помню. Только вы кипятитесь, кричите, а я молчу. После разговоров с Люмисом, с Дондоло, еще кое с кем я сделал известные выводы. Я начал понимать, чего вы, собственно, добивались…

Уиллоуби задумчиво ущипнул себя за щеку.

— Нельзя обвинять людей огульно, ни в армии, ни вне ее. Нужны свидетели или документальные доказательства, а лучше и то и другое. У вас документов нет, иначе вы передали бы их полковнику. Что касается Люмиса и Дондоло…

Он пожал плечами.

— А Сурир? — сказал Иетс. — Он — агент Березкина.

— Попробуйте, найдите Сурира!

— И попробую!

— Я вам помогу, Иетс, только дайте мне возможность. И знаете почему? Когда я все это обдумывал — наш… гм… спор в кабинете полковника в Париже; все намеки, которые вы тогда обронили, и то, что я услышал от Люмиса и Дондоло, — мне пришла в голову еще одна мысль.

— Да?

— Вы подозреваете меня в принадлежности к этой шайке, если — повторяю, если такая шайка существует. Ну скажите, не далеко ли вы хватили? Вы же меня знаете. И вы допустили мысль, что я стану заниматься такой дрянью! Черный рынок! Как будто я не мог выдумать себе более прибыльного и менее рискованного дела…

Иетс пошел к стойке выпить стакан воды. Как наивно было его подозрение, что Уиллоуби причастен к клевете на Торпа! Какой ошибкой было ломать копья, не имея ничего, кроме этого подозрения! Он сам допустил то, за что когда-то осуждал Бинга: безоговорочно разделил людей на хороших и дурных.

— Выходит, что вы вдвойне ошиблись на мой счет! — Уиллоуби говорил громко, чтобы Иетс расслышал каждое его слово. — Во-первых, недооценили мои способности, во-вторых — приписали мне участие в какой-то темной сделке.

Он покачал головой.

— Согласитесь, Иетс, что я имею полное право задать вам жару… Почему я этого не делаю? А вот это и есть самое интересное: потому что вы мне нравитесь. Когда вы пошли к Девитту, — а надо сказать, что демарш ваш не был ни тактичным, ни успешным, — вы сделали это потому, что вы — порядочный человек и хотели поступить правильно. Я это ценю. Нам нужны такие люди. В них — наша сила. Вам странно слышать такие вещи от меня? Вы мне не верите, а?

— Сказать по правде, майор, верю, но не всегда.

Уиллоуби рассмеялся.

— Галахад! — сказал он. — Непорочный рыцарь. Ищет святой Грааль, а по дороге крушит, что под руку попадется. Но симпатичен.

— А ваши функции каковы?

— Я не ищу Граалей, времени нет. Дома сведущие люди говорили: «Уиллоуби далеко пойдет!» Помешала война. Я хочу, чтобы она скорее кончилась… Словом, я докажу, как я к вам отношусь. Мы с вами отправимся к Березкину вместе, и задавать вопросы будете вы. Согласны?

От Иетса не ускользнуло, что Уиллоуби напросился к нему в компанию, а сам представил дело так, будто из любезности берет с собой Иетса. Но, в общем, речь его прозвучала довольно искренно.

— Я договорился встретиться с князем в два часа.

— Вот и отлично! — сказал Уиллоуби. — С удовольствием посмотрю, как вы работаете.

— Так это вы! — сказал Березкин и радостно пожал Уиллоуби руку. — А я после вчерашнего визита не знал, кого и ждать.

— Познакомьтесь, это лейтенант Иетс, — сказал Уиллоуби. — Князь Яков Березкин — лейтенант Иетс.

— Очень приятно! — сказал князь.

Огонь в камине отбрасывал на лицо Березкина оранжевые блики, смягчая его резкие черты. В домашних туфлях и бархатной куртке он производил впечатление человека весьма почтенного, может быть, чуть-чуть эксцентричного. Иетс решил, что он неглуп, прекрасно воспитан, вероятно, — гостеприимный хозяин и хороший собеседник, с которым можно поговорить о делах, о политике, об искусстве.

— Кого же вы все-таки ждали, князь? — спросил Уиллоуби.

— Какого-нибудь гангстера, вымогателя…

— Разве капрал не сказал вам, что передает мое поручение? — спросил Иетс.

— Так это был ваш эмиссар, лейтенант Иетс! Жаль, что я этого не знал. У вашего капрала очень оригинальная тактика. Я всю ночь не мог уснуть. Он мне грозил оружием.

Уиллоуби нахмурился.

— Кто это был, лейтенант Иетс?

Иетс пожал плечами.

— Я посылал Абрамеску.

Уиллоуби бросил на князя быстрый взгляд. Абрамеску и кролика не напугает. Если Березкин действительно не спал всю ночь, то причина этого кроется не в самом Абрамеску, а в том поручении, которое он передал князю.

— Мой друг Иетс не смог повидать вас в Париже и теперь хочет задать вам несколько вопросов, вот и все.

Березкин быстро поднял голову и тут же улыбнулся. Этот тип ему знаком: ретивые молодые служащие из Налогового управления — вообразят, что уличили вас в каких-то грехах, и являются проверять ваши книги. Рано или поздно все они оказывались у него на жаловании. К тому же и Уиллоуби здесь — явно оберегает свои будущие доходы!

— Что вы хотели бы узнать, лейтенант?

Уиллоуби отошел к окну, делая вид, что беседа Иетса с Березкиным его совсем не интересует. Перед ним расстилался индустриальный пейзаж — домны, заводы, сеть канатных дорог с неподвижно застывшими в воздухе вагонетками. Он уже спрашивал себя, имело ли смысл приезжать сюда с Иетсом. Столько усилий — и для чего? Столько трепать языком, чтобы рассеять подозрения Иетса! Как будто он сомневался в тактичности Березкина, в его умении жить. Разве не ясно, что человек, сумевший достичь такого положения, способен веревки вить из таких птенцов, как Иетс?

— Вы знаете человека по фамилии Сурир? — начал Иетс.

— Сурир… Сурир!…

Сурир — это мостик к Петтингеру. Березкин понял: разговор предстоял неприятный. А Уиллоуби все так же безучастно смотрит в окно.

— Да, припоминаю, лейтенант. Кажется, шофер? — Кого они поймали, Петтингера или Сурира? И который из них наболтал лишнего? Или, может быть, оба?

— Совершенно верно, — сказал Иетс, — между прочим и шофер.

Березкин принял решение. Незачем стараться скрыть это знакомство. Петтингер либо в безопасности, за линией фронта, либо попал в плен к американцам. И в том и в другом случае Березкин бессилен ему помочь. А Сурир — Сурир просто мошенник, мелкая сошка, и поделом ему, если попался, нужно было действовать умнее.

И князь предпринял контратаку. Он спросил:

— Вы знаете эсэсовского полковника по фамилии Петтингер?

Иетс не ожидал такого скачка. Он собирался лишь постепенно перейти к Петтингеру. Он ответил вопросом:

— Что вам о нем известно?

— О, это очень ловкий, жестокий и грубый человек. Такой же грубый, как тот капрал, которого вы присылали ко мне вчера.

Уиллоуби кашлянул.

— Вот как? — сказал Иетс. — Будьте добры, расскажите мне еще про Петтингера.

Князь поставил локти на стол и соединил кончики пальцев. Руки были велики по его росту, худые, хищные.

— Рассказать мне вам почти нечего. Кажется, он имел отношение к французским газетам, очевидно, по линии цензуры или пропаганды. Я познакомился с ним в связи с одной жалобой, которую я подал. Понимаете, меня шантажировали, чтобы заставить поместить рекламу в ряде газет, которые поддерживали немцы. Путь богатого человека, лейтенант, не всегда усыпан розами — вечно вокруг тебя завистники, вечно ты у всех на виду!

Уиллоуби усмехнулся. Такие разговоры он слышал в Америке и по долгу службы не раз выражал сочувствие тому или иному миллионеру; клиенты их конторы имели право ожидать сочувствия от своих юрисконсультов.

Горькая доля «бедных богачей» не растрогала Иетса.

— Продолжайте, князь, — сказал он.

— Петтингер удостоил меня своим посещением. Он дал мне понять, что я должен… как бы это сказать, пойти ему навстречу. Вот видите, лейтенант, как действовали немцы. Я был очень рад от них избавиться.

— И больше у вас не было с ним связей?

— Ну как же, были, — сказал Березкин.

Он уподобился кораблю, который вышел из тесного порта в открытое море и набирает скорость.

— А теперь о Сурире. Это было в последние дни оккупации Парижа. Вернее, в самый последний день. Я как сейчас помню — стрельба на улицах, все возбуждены, вот оно — долгожданное освобождение!

Он глубоко вздохнул; Иетс заметил, как приставшее к куртке Березкина крошечное перышко, видимо из подушки, отделилось и поплыло по воздуху в оранжевом луче света.

— Этот Петтингер — между прочим, он был всего подполковником, — явился ко мне без доклада. У него был пистолет, и он грозил пристрелить меня, если я не достану ему машины. Лейтенант, я мирный житель! Я решил, что моя жизнь стоит грузовой машины. Я позвонил в гараж и велел прислать за Петтингером грузовик. Фамилия шофера была Сурир.

Уиллоуби внимательно слушал. Был момент, когда все висело на волоске. Но князь оказался превосходным рассказчиком. И версия Березкина в точности совпадала с тем, что сам он выдумал и наплел Девитту в Париже!

А что если бы не совпала? Но, по-видимому, всякий, думая о нацистах, исходит из предположения, что они действуют угрозами и заставляют себя слушаться силой. В своих вымыслах они с князем шли по одной и той же проторенной дорожке. И как знать, — может быть, они оба говорили правду!

Иетс продолжал допрос.

— Видели вы Сурира после того, как Петтингер воспользовался его услугами?

— Нет, сэр, не видел.

— Не знаете ли вы, как его можно найти?

— Нет, разве что в нашем парижском гараже записаны домашние адреса шоферов. Не забывайте, лейтенант, ведь я председатель правления. Я понятия не имею о том, как поставлена работа гаража. Вероятно, шоферы живут у себя дома и с утра являются на работу. А вы как думаете?

Иетс чувствовал, что мало подвигается вперед.

— Как я думаю? Нет, князь, меня интересует, что вы скажете. Чем занимался Сурир помимо работы при вашем гараже?

— Лейтенант! — протянул Березкин со скучающим видом. — Неужели вы думаете, что ваш мистер Дюпон в курсе того, чем занимаются в нерабочее время шоферы его химических заводов?

По тону князя ясно было, что он говорит ровно столько, сколько хочет сказать, и ни слова больше.

Иетс повысил тон.

— Разрешите указать вам, князь, что вы сами подтвердили факт вашего содействия побегу немецкого офицера, — и, наперед отмахнувшись от возражений Березкина, он насмешливо сказал: — Вы оправдываетесь тем, что у Петтингера был револьвер? Тысячи ваших соотечественников не убоялись германских винтовок и не стали коллаборационистами. Да, да, это самое подходящее слово — не будем об этом забывать!

Березкин умоляюще смотрел на Уиллоуби. Уиллоуби, покинув свой наблюдательный пункт у окна, двинулся к Иетсу. Но Иетс не дал ему раскрыть рот.

— Сурир — спекулянт, аферист. Почему это машину для Петтингера должен был доставить именно Сурир? Почему это Петтингер потребовал машину именно у вас? Ваша вина гораздо серьезнее, чем вы хотите это изобразить!

— Майор Уиллоуби! — вскричал князь. — Я не желаю слушать такие вещи! Я человек с положением, с репутацией, и если вы рассчитываете вести со мной дела…

Уиллоуби всплеснул руками.

— Постойте, постойте минуточку! Джентльмены!

То, чего он боялся, случилось. Березкин проговорился.

— Позвольте мне, Иетс, хорошо? Вы недостаточно спокойны, так вы ничего не добьетесь. Вы бросаете какие-то обвинения, зачем? Князь охотно согласился рассказать нам то, что он знает, этого вы не будете отрицать; он даже рассказал нам много нового. Послушайтесь совета старого юриста, ни к чему запугивать людей, а тем более этого человека.

Он повернулся к Березкину.

— Ну вот, князь, теперь расскажите нам еще что-нибудь про этого Петтингера.

Иетс перебил его.

— Простите, майор, но мы условились — задавать вопросы буду я. Итак, князь Березкин, что именно означали ваши слова — «если вы рассчитываете вести со мной дела»… Какие дела?

Березкин успел успокоиться. Он взглянул на Уиллоуби — тот сидел, плотно сжав губы.

— А это я просто так выразился, — сказал князь. — Дела — мое любимое времяпрепровождение, лейтенант. Это слово всегда присутствует в моем лексиконе…

— С кем вести дела, князь?

— С вами, лейтенант, с кем угодно… У человека моего склада все человеческие отношения рано или поздно сводятся к делам. — Он печально покивал головой.

Иетс решил, что с него хватит. Уиллоуби так смягчил удар, который он нанес Березкину, что второй раз тот уже не попадется.

— Ваша очередь, майор! — сказал он едко.

Стоит ли продолжать этот фарс, подумал Уиллоуби. Березкин, по-видимому, был не прочь; по его длинному лицу бродила спокойная, самодовольная улыбка. В конце концов Уиллоуби решил, что не стоит. Гораздо важнее было договориться с Иетсом.

Вернувшись в гостиницу, они прошли в комнату Иетса. Иетс сел на кровать, Уиллоуби — в кресло в углу, возле умывальника. Через открытое окно в комнату неслось оживленное чириканье воробьев.

Иетс мысленно подводил итоги разговора с Березкиным. Дело Торпа придется похоронить, потому что отпала возможность разыскать Сурира. Это расстроило Иетса, но не так сильно, как он ожидал. Неужели и ему передалось общее равнодушие? Или весь этот эпизод стал представляться ему в новом свете, как деталь большой картины, на которой одинаково четко вырисовывается и интрига вокруг листовки Четвертого июля, и скверная путаница в верденском лагере для перемещенных лиц?

Уиллоуби не сиделось в широком мягком кресле. Он подозревал, что Иетс припоминает весь их разговор у Березкина, в особенности злосчастное упоминание князя о делах, и что выводы его неблагоприятны.

— Ну, что же вы не спрашиваете? — заговорил он с вызовом.

— О чем?

— Почему я вздумал защищать Березкина.

— Не имею права.

— Бросьте кривляться. Я вам разрешаю.

— Так почему? — спросил Иетс.

— По двум причинам. Одна из них личная, другая — общая. Возьмем сначала личную причину. Юридическая контора, в которой я состою компаньоном, представляет интересы фирмы Делакруа в Штатах.

Уиллоуби знал, что выдает свои надежды за свершившийся факт; но сейчас не до таких мелочей, как различие между текущими и проектируемыми деловыми операциями.

— Мне, естественно, не хотелось восстанавливать против себя клиента, — продолжал он, — хотя сейчас я и служу в армии. Кроме того, на основании моего опыта я могу смело утверждать, что Березкин — не коллаборационист. Выше известного уровня бизнес приобретает международный характер. Это уже не сотрудничество с врагом, а принадлежность к картелю. Итак, вот моя личная причина. Вы меня поняли?

— Да, это нетрудно.

— Однако главное заключается во второй причине, в ответе на вопрос, с кем мы хотим здесь работать — мы, американцы. Вы об этом когда-нибудь думали?

— Да, собственно, нет, — признался Иетс.

— Как я понимаю, война потрясла самые основы европейского общества. Подготовительную работу провели нацисты — закоренелые воры и грабители, у которых одно правило — хватай, что можешь и пока можешь. А то, чего не успели растащить немцы, разрушает война как таковая, насильственное переселение миллионов людей — с этим вам самому пришлось столкнуться, — разорение этих и многих других миллионов.

Иетс был вынужден признать, что Уиллоуби неплохо оценил обстановку.

— И вот мы стоим перед выбором, — продолжал Уиллоуби. — Что мы хотим построить на развалинах — то, что было раньше, или нечто новое? Я знаю, что многие, даже высоко стоящие, люди не задают себе этого вопроса. Но это не значит, что нам не придется выбирать. И я лично считаю, что нация, подобная нашей, должна и будет работать рука об руку с созидательными силами в Европе, с целью построить порядок, возможно более похожий на то, что мы имеем у себя.

— И этого князя Березкина вы причисляете к созидательным силам?

— Безусловно.

— Несмотря на все, что мы знаем про него и про Петтингера?

— А что мы о нем знаем? Ничего. Гораздо важнее, что он-то много знает о производстве стали и может содействовать восстановлению французской промышленности.

Иетс ничего не сказал.

— Вам это не нравится?

— Нет.

— А что вы предлагаете взамен? Чтобы страной правили какие-нибудь подпольщики, какие-нибудь оборванцы из внутренних сил?

Иетс вспомнил Мантена и Терезу, темное парижское бистро близ площади Согласия и как они называли себя новым правительством.

— Они нам помогли. Больше помогли, чем ваш князь Березкин. Тот был за Петтингера.

— Вы очень примитивно рассуждаете, Иетс. Я согласен, что во время войны они очень полезны. Но только во время войны. Нет, я вовсе не циник. Но мы должны выяснить для себя: чего мы хотим. Что вам нужно — хаос, большевизм, анархия? Вы что, серьезно думаете, что американский народ послал свою армию в Европу, чтобы она насаждала здесь коммунизм?

— Нет, — сказал Иетс. Этого он и не хотел.

— Так, повторяю, что же вы предлагаете?

— Демократию…

Что за непроходимая наивность, подумал Уиллоуби. Он еще ни с кем в отделе не говорил так откровенно, как с Иетсом. А Иетс не желает мыслить логически.

— Демократия, Иетс, это исключительно вопрос формы. Нам важно другое: кто будет контролировать заводы Делакруа — Яков Березкин, который понимает толк и в производстве, и в управлении, или комитет из представителей низов, может быть, вот этаких перемещенных, которые, кроме физической работы, ничего не умеют?

— Так вопрос не ставится!

— А как же? — спросил Уиллоуби.

Иетсу хотелось сказать, что есть и третья сила, которая выйдет на поверхность и которой принадлежит будущее, — такие люди, как он сам, люди честные, исполненные доброй воли, не преследующие личных целей. Вот кого он намерен поддерживать.

Но он не мог этого сказать. Он понимал, что в споре с Уиллоуби этот довод неуместен.

А раз он не может противопоставить ничего конкретного, значит, бороться бесполезно. Надежда — негодное орудие для борьбы с твердо устоявшимися институтами.

Оставалось признать, что, поддерживая Березкина, Уиллоуби поступает логично, хотя Иетс всей душой возмущался против этого сговора дельцов.

Уиллоуби довольно усмехнулся.

— Ответа у вас нет? Тогда советую вам, Иетс, ограничивайтесь своими обязанностями, пока не придумаете чего-нибудь получше.

— Я знаю свои обязанности, — мрачно сказал Иетс.

— Ну вот, теперь вы на меня сердитесь… — Уиллоуби поднял руку и опять уронил ее на колени. — Милый мой, я вам преподал небольшой урок, чтобы вы поняли, что к чему. Вы должны быть мне благодарны. Я вам добра желаю. Ведь мы, как-никак, воюем на одной стороне!…

Он встал и взглянул в окно. Над крышами города поднимались вышки доменных печей.

— Тут еще откроются огромные перспективы!

— Вы имеете в виду потенциальные барыши? — съязвил Иетс.

— А чем это плохо?

Он повернулся к Иетсу, но раздумал говорить то, что хотел было сказать о деньгах. По лицу Иетса он понял, что тот сыт по горло такими нравоучениями.

Уиллоуби пожал плечами:

— Как бы то ни было, прежде всего нужно выиграть эту проклятую войну.

— Война-то скоро кончится…

— Ну нет, Иетс! Мечты об увеселительной прогулке в Берлин нужно оставить. Война еще далеко не окончена, и победа достанется нам нелегко.

Уиллоуби поморгал и как-то весь подтянулся.

Иетс подошел к окну и, раскрошив печенье, бросил крошки воробьям. Стайка их, оживленно чирикая, опустилась на подоконник. Иетс понял, о чем говорит Уиллоуби. На ближайшее время им нужно быть союзниками.

Он взглянул на небо и сказал:

— Будет дождь.

— Тут всю зиму будет дождь, — сказал Уиллоуби. — Такая страна дурацкая.

8

Фарриш наконец приготовился к решительному прыжку.

Третья рота полка Монитор под командой капитана Троя получила приказ ликвидировать три дота, наличие которых на южной окраине Метца являлось одним из нескольких изъянов в тактическом плане Фарриша. Доты были расположены на вершине холма под номером 378, с которого простреливался небольшой, но очень важный участок дороги, ведущей к реке Мозель.

Трой показал на карте изящные волнистые линии, обозначающие склоны высоты 378, и сравнил их сданными аэрофотосъемки. Поговорив о перекрывающихся полях обстрела, он сказал:

— Нужно признать откровенно, задача не из легких.

Сержант Лестер сказал:

— Если они могли сделать такие замечательные снимки, чего же они не разбомбили к черту всю высоту?

Трой пожал плечами.

— Раз не разбомбили, значит, не могли. У нас будет непосредственная артиллерийская поддержка — за полчаса До нашей атаки немцам всыпят как следует, чтобы они носа не могли высунуть из своих дотов. Ну а действовать мы будем так: второй взвод должен захватить дот «Б» на левом фланге, третий — дот «В» на правом. Центральный, самый сильный дот, который я обозначаю буквой «А», поручается первому взводу. Я считаю, что сил у нас более чем достаточно, нужно только правильно согласовать атаку. Лейтенант Фулбрайт, вы хотите что-то сказать?

Фулбрайт проворчал, собрав в складки свой выпуклый низкий лоб:

— Скучновато оно получается — всегда третьей роте достается самое паршивое задание, а моему 322-му взводу — тем более… — Фулбрайт любил поворчать, тем утверждая за собой право выразить протест. Но он прекрасно знал, что Трой потому остановил свой выбор на нем и на первом взводе, что считал его самым выдержанным командиром, а его солдат — лучшими в роте.

— Вы недовольны? — невозмутимо спросил Трой. — Хотите, чтобы я внес в приказ какие-нибудь изменения?

Фулбрайт ухмыльнулся капитану. Трой ему нравился — легкий человек.

— Не трудитесь, — сказал он. — Как-нибудь справлюсь. Нам понадобится саперное имущество, главное — шестовые заряды.

— Это все будет обеспечено, — сказал Трой. Он знал, что Фулбрайт успокоится, как только уяснит себе свои обязанности. Лейтенант был похож на мастера, который знает свои машины, знает людей, обслуживающих эти машины, и поэтому может предсказать выработку. Что ни возьми — их радости, как бы мало их ни было, их безопасность, их жизнь, — они во всем зависели друг от друга; это они теперь знали твердо. Как и следовало ожидать, время обострило их взаимные обиды, их антипатии и мелкие разногласия. Когда изо дня в день живешь с человеком, вместе ешь и вместе спишь и не можешь от него уйти, то постепенно проникаешься к нему лютой ненавистью, какой не испытать и к чужому. На глазах Троя Лестер и Фулбрайт, Шийл и Черелли, Трауб и Уотлингер по самому пустячному поводу бросались друг на друга с кулаками. Ни одного из них нельзя было назвать приятным человеком; непрочный внешний лоск, приобретенный ими дома и в воскресной школе, быстро слетел под влиянием грязи и вечной усталости до одури, среди снарядов и мин, которые всегда ложились где-то рядом и до сих пор пугали, как в первый день.

Почему Троя одолевали беспокойные мысли? Может, он опасался, что не все его солдаты возвратятся после атаки дотов на высоте 378? Может, хотел доказать себе, что принятое им решение правильно? Он уже столько принимал решений, столько потерял людей — его рота наполовину состояла из новичков. Это не проходило даром, и он сам становился другим человеком. Трой теперь почти не отдавал приказов — он только предлагал, как лучше поступить. Солдаты в него верили. Когда он ощущал эту веру, он приходил в отчаяние. Он сказал, что самый сильный дот будет брать Фулбрайт со своим взводом. Если Фулбрайта убьют, или Лестера, или Шийла, выйдет, что это он послал их на смерть. И распредели он задания по-другому, все равно будет то же самое.

Лестеру было слышно, как чертыхается Фулбрайт; он не видел лейтенанта, потому что его скрывала выпуклость холма и потому что Лестер полз, опустив голову. Земля была мокрая и скользкая от вчерашнего дождя; уже через несколько минут одежда его промокла. Летом земля была другом; теперь она отвергала его. От этого рождалось ощущение бессилия и злости, но страха он не испытывал.

Страх исчез, как только он начал подниматься на высоту 378. Следом за ним двигались капрал Саймон, Уотлингер, Черелли, Трауб и Шийл. С ними ему предстояло сделать последнюю перебежку — ярдов пятьдесят по голому месту, без единой былинки, за которой бы можно было укрыться, — прямо к стене дота. Только добежать до этой стены, пригнуться к ней — и дот им не страшен, потому что немцы могли стрелять только через амбразуры. Фулбрайт сказал:

— Когда будете пересекать этот участок, вас будут прикрывать двадцать пять винтовок и минометы…

И Лестер ответил:

— Да, сэр! — хотя знал, что они не могут его прикрыть, потому что немцев за их бетонными укреплениями этот огонь все равно не достанет.

Лестер полз, стараясь оставаться незаметным. У него было достаточно времени, чтобы обдумать, почему это он не боится, — вероятно, потому, что достиг той точки, когда уже ничего не чувствуешь. Всю ночь он ворочался с боку на бок и не мог уснуть; он мысленно переживал эту перебежку — пятьдесят ярдов до стены дота; он представлял себе страшную минуту — удар, словно с размаха кулаком по лицу; вот он вскинул руку, перевернулся и замер, кровь сочится из раны, а сам он становится все легче, легче — сейчас улетит. Он так и не заснул до побудки. Он испытал все, что может испытать человек в предсмертных муках, и теперь ощущал только пустоту да страшную головную боль.

Это случалось с ним всякий раз, когда он заранее знал о предстоящем бое. Но чем дольше он был на фронте, тем более подробные и яркие картины ему рисовались. Перед первыми боями среди нормандских изгородей страх возникал лишь в общих очертаниях; с тех пор Лестер столько всего нагляделся, что теперь мог в совершенстве расцветить его подробностями.

Последние полмили до исходной точки он шел, сознавая только, что должен с каменным лицом передвигать ноги впереди пяти солдат, которых сам себе выбрал. Он не разговаривал с ними; им уже было сказано, что кому делать и кто что должен делать, если сосед будет убит или ранен.

И внутри у него была пустота, а страха не было.

Склон холма поднимался к доту отлого, но весь был изрыт воронками. Воронки неудержимо тянули к себе. Лестер старался не смотреть на них; он чувствовал — стоит залезть в воронку и не захочешь вылезать. Он очень устал ползти на локтях и коленях, каждое движение требовало усилия воли. Мелкие острые камешки кололи руки; казалось бы, нечего обращать внимание на такую ничтожную боль — а вот поди же ты!

Он посмотрел на часы. Прошло всего четыре минуты, половина склона была позади, и пока ничего не случилось.

Внезапно он ощутил нетерпение. Захотелось поскорее отделаться. Он взвесил шансы.

Если встать и пуститься бегом, у немцев окажется сравнительно большая мишень. Если продолжать ползти, мишень будет меньше, но она неизмеримо дольше останется на мушке у немцев. Неизвестно, что хуже.

Он приподнялся. Немецкий пулемет дал очередь.

— С ума сошел? — крикнул Саймон. — Ложись!

Боится, подумал Лестер, а посмотреть на него — силач, богатырь.

Лестер встал, махнул другим, чтобы не отставали, пробежал несколько шагов. Вот это еще так! Теперь каждый шаг приближал его к цели, хотя нога, коснувшись скользкой земли, при каждом шаге съезжала назад на несколько дюймов. Он отчаянно боролся с глиной. Дыхание у него прерывалось, в висках стучало.

Все же он услышал слабый возглас, словно вскрикнул испуганный ребенок. Он хотел бежать дальше, но не мог.

Он подумал, если я обернусь, — конец, а так хорошо бежали. Он обернулся. Он увидел, как огромное тело Саймона катится вниз по склону. Руки и ноги казались мягкими, как тряпки, на тело налипала грязь. Наконец Саймон скатился в воронку и остался лежать распластавшись, уже наполовину засыпанный землей.

Пулемет опять застучал. Впереди Лестера взметнулся фонтан грязи.

— Ложись! — крикнул он. — Ложись!

И снова он как автомат полз вверх на локтях и коленях. Без Саймона их осталось всего пятеро. Ради живого Саймона он прошел бы через такой же ад, какой переживал сейчас; мертвый Саймон был только цифрой, — теперь немцы будут целиться всего в пятерых, особенно во время последней перебежки. Его личные шансы уменьшились.

Он услышал позади себя тяжелое дыхание. Часто переводя дух, Шийл выговорил:

— Надо к Саймону… раненый он, ранен.

— К черту! Он убит, — сказал Лестер.

— Ранен он… в колено… я видел… раз — и готово.

— К чертовой матери! — крикнул Лестер. — Здесь оставайся! Со мной!

Шийл остался. Вид у него был жалкий.

— Сукин ты сын! — сказал он.

Лестер все полз вперед.

— Тебя бы самого так! — сказал Шийл.

Лестер уныло молчал. Он все полз вперед.

— Надо же было подняться! — сказал Шийл. — Теперь он кровью изойдет!

— Санитары заберут его, — хрипло сказал Лестер. — Держи дистанцию.

Шийл отстал.

Лестер посмотрел на часы. Прошло еще две минуты. Они почти достигли конца подъема.

Те, что уцелели после этой перебежки — Черелли, Трауб, Шийл и Лестер, — никогда ее не забудут. Еще долго они будут с криком просыпаться по ночам и видеть разрытый снарядами кусок земли и в конце его — серый бетонный блок, расширяющийся книзу, как крышка гроба.

Уотлингер не добежал до него. Черелли и Трауб видели, как он погиб. У них на глазах он обратился в ничто и вознесся к небесам в дыму и пламени, под оглушительный грохот взрыва. Им показалось, что они видели, как куски его тела пронеслись по воздуху, но опытные люди в ответ на их рассказ только качали головой — не может быть. Он наступил на мину, так? Ну, значит, если от него и остались видимые глазу куски, они летели так быстро, что их все равно невозможно было увидеть.

От ужаса оба застыли на месте. Черелли услышал, как мимо со свистом пронеслись куски металла, и подумал, — ну, конец, а потом удивился, что он еще может думать, и решил, нет, значит, не конец, и рыдание сдавило ему горло, но не вырвалось наружу. Уотлингер не был ему особенно близок; но просто не верилось, что там, где только что был человек, теперь яма, а больше ничего не осталось.

Трауба с силой ударило куском мокрой глины; удар пришелся в почки, и Трауб застонал. Он понял это уже позднее, а в ту минуту был оглушен и ничего не соображал, только ловил ртом воздух. У него мелькнула сумасшедшая мысль, что взрыв, в котором исчез Уотлингер, вобрал в себя весь воздух, что сам он оказался в безвоздушном пространстве, а значит, ему не жить. О господи, о господи, твердил он мысленно, не в силах ничего произнести вслух. Он видел своих: Черелли стоит как вкопанный, Лестер и Шийл бегут вперед. Но они казались маленькими, далекими и нереальными, как бывает, когда смотришь в перевернутый бинокль. И еще он видел дот, дымки, вырывающиеся из щелей; оттуда продолжали стрелять — стрелять в него.

В эту минуту Лестер обернулся. Не более десяти шагов отделяли его от безопасной точки под стеной дота. Немцы не могли стрелять через амбразуры прямо вниз; там, рядом с ними, отделенный от них бетоном и сталью, он сможет передохнуть, а потом уничтожить их. Десять шагов.

И тут грохот взрыва дошел до его сознания, и он, не останавливаясь, оглянулся через плечо; Шийл тоже бежал, немного позади и сбоку от него. Дальше два солдата стояли на месте, как бараны перед запертыми воротами; а где же, черт возьми, третий? Третий имел какое-то отношение к взрыву. Был взрыв, и третий солдат исчез. Заряды по-прежнему в руках у Черелли и Трауба; значит, исчез Уотлингер. Но что они там стоят, как истуканы? Люди должны двигаться, людей убивают, это серьезное дело, нельзя стоять и ждать, пока тебя прихлопнет.

Он закричал, но они либо не услышали, либо не обратили внимания.

Лестер видел гостеприимную выемку у подножия дота. Он стремился туда из последних сил, с отчаянием загнанного зверя. И все же он повернулся и побежал обратно к Траубу — десять, пятнадцать, двадцать шагов, в обход ямы, возникшей там, где исчез Уотлингер. Он толкнул Трауба, стал бить его по спине, кричать:

— Вперед беги, сволочь ты этакая, вперед! — Он заставил Трауба сдвинуться с места. — Быстрей! — заорал он, и Трауб побежал быстрее, смешно увертываясь от пуль, сгибаясь под тяжестью зарядов, которые могли взорваться от малейшего попадания и разнести его в клочки.

Тогда Лестер ринулся к Черелли. Тот, видимо, испугался, и Лестер успел отметить это со злорадным удовлетворением. Черелли отпрянул от него и бегом пустился вперед. Гораздо позже он рассказал Лестеру, что даже не видел, как тот шел на него, подобный разъяренному быку; просто он заметил, что Трауб побежал, и ему не захотелось оставаться одному.

А Шийл один бежал впереди, один против целого дота. Страшная злоба заливала все его существо. Так бывало с ним в детстве. Когда на него находило, он бросался на пол, брыкался, никого не подпускал к себе. Теперь он был зол на Лестера, который не захотел помочь Саймону; Саймона Шийл уже не помнил, но злоба осталась и разгоралась все жарче от сознания несправедливости; он один бежит по открытому месту к доту, откуда в него целятся немцы. Он завидовал немцам — им хорошо, они за толстой стеной. Он их ненавидел, хотя не знал, сколько их и какие они, молодые или старые. Он осыпал их самыми страшными ругательствами, какие мог припомнить, надеясь, что они услышат и поймут; он рвался убивать, и не быстро — лишь бы убить, — а не спеша, со смаком. Он ненавидел их, потому что был отдан им на растерзание, и они хотели убить его, а он был беззащитен.

Лестер добрался до дота последним. Он посмотрел на часы. Прошло восемь с половиной минут.

Наступила поразительная тишина. Фулбрайт приказал солдатам, прикрывавшим атаку Лестера, прекратить огонь; а немцы, засевшие в доте, ничего не видели, и они насторожились и ждали.

Черелли приник ухом к бетону.

— Ничего не услышишь! — сказал Лестер, но вполголоса, словно немцы могли его услышать. Потом он сказал: — Пошли, а то еще вылезут и свалятся тебе на голову. Давайте мне эту штуковину.

Черелли осторожно передал шестовой заряд Шийлу, тот Лестеру. Сержант подержал его обеими руками, словно взвешивая. На какой-то миг его голова и плечи закроют амбразуру, окажутся прямо перед дулом германского пулемета. Он представил себе, что увидит пулеметчик — только черную-пречерную тень. Может быть, немец не сообразит, что это такое, и не успеет выстрелить.

— Если не сработает, — сказал Лестер, подразумевая: «если меня убьют», — следующим идет Шийл. — Если меня убьют… Но он не верил, что его могут убить. Сознание не принимало этой возможности, хотя распорядиться на случай своей смерти он был обязан.

— Ладно, — сказал Шийл. — Знаю.

Тогда Лестер поджег шнур. Он вскочил на ноги и сунул шест, обмотанный тринитротолуолом, в амбразуру дота, как пекарь сует в печь лопату с тестом, которое поднимется, превратится в горячий хлеб и насытит голодных. Лестер не думал о таких сравнениях; он только чувствовал, что слишком долго полз, бежал, уговаривал и теперь наконец делает нужное дело.

Ничего не произошло. Возможно, что немца, припавшего к амбразуре, и других, стоявших с ним рядом, этот нежданный вестник из внешнего мира застал врасплох. Ведь как-никак это глупо: они укрыты крепкой стеной, у них оружие новейшего образца — полевое орудие, пулеметы, карабины, — и вдруг к ним просовывается этот шест…

Лестер протолкнул его внутрь как можно дальше.

Потом он в изнеможении опустился на землю и закрыл глава.

Земля сотряслась. Словно разбуженные толчком, они вдруг поняли, что работа их закончена, что они выиграли бой. Черелли выпрямился и хрипло прокричал «ура».

Трауб рассмеялся, глядя на него. Лестер неподвижно сидел на земле, отдыхая.

Шийл сказал:

— Не хотел бы я увидеть, что там творится. — Злоба его испарилась. Так бывало и в детстве, когда он, вволю накричавшись, переставал брыкаться и затихал.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. ЗА УПОКОЙ ЖИВЫХ

1

В разгар немецкого отступления фельдмаршал фон Клемм-Боровский был назначен командующим той немецкой армейской группой, которая занимала весь центральный сектор на Западном фронте.

Петтингер, прибывший в штаб фронта через несколько дней после того как маршал принял командование, не раз задумывался над тем, что заставило Берлин выбрать Клемм-Боровского для реорганизации и преодоления разрухи. Фельдмаршал не был боевым генералом; ему ни разу не пришлось вести в сражение хотя бы роту. Он был математик, специалист по передвижениям войск, и любил ордена и медали, с помощью которых старался придать более внушительный вид своей узкой груди. Петтингер, у которого был на это глаз, презирал его юнкерские покушения на элегантность, его манеру туго стягивать пояс, отчего живот только сильнее выдавался и сверху, и снизу.

Однако маршал был не так прост, как показалось Петтингеру по первому впечатлению. То, что Клемм-Боровский разогнал весь штаб своего предшественника, можно было понять как суеверие, как боязнь, что невезение, раз привязавшись к людям, сопровождает их постоянно, делает их хроническими неудачниками, но этот же поступок указывал на твердую уверенность в своих силах и на понимание того, что штабу, потерпевшему такое поражение, потребуется для перестройки больше времени, чем допускает положение на фронте.

Слушая высокопарную фразу маршала: «Любезный Петтингер, тот день, когда я вступаю в командование где бы то ни было, является началом новой эры», — Петтингер в глубине души проклинал тот день, когда провалился заговор Витцлебена и Гитлер перестал доверять кому бы то ни было, кроме нескольких высших генералов. Однако меры, принятые Клемм-Боровским для того, чтобы укрепить фронт и задержать отступление, показывали, что у маршала слово не расходится с делом и что он имел право первым из генералов послать Гитлеру поздравительную телеграмму по случаю избавления фюрера от бомбы злоумышленника. Сам Петтингер видел в заговоре Витцлебена явное доказательство раскола в верхах — между теми, кто считал войну проигранной и хотел выйти из нее с наименьшим ущербом, и теми, кто полагал, что для Германии и теперь еще возможна победа.

Клемм-Боровский не только послал телеграмму, он сделал больше: он принял это трудное и, по всей вероятности, неблагодарное назначение.

Петтингер считал поражение немыслимым. Это была глубокая уверенность, для которой он постоянно искал подтверждения в фактах. Несмотря на противоположность их характеров, эти поиски заставили его желать расположения маршала, подойти к нему ближе. Он представил на рассмотрение Клемм-Боровского несколько предложений, которые, как он думал, должны были понравиться человеку такого склада; если они будут приняты, Петтингеру представится дополнительное преимущество — возможность разъезжать, позаботиться об интересах концерна Делакруа и получить остальные деньги по записке князя Березкина.

В конце концов маршал вызвал Петтингера и обстоятельно расспросил. Петтингер сообщил ему только наименее пикантное о своем бегстве из Парижа: о благополучном прибытии на командный пункт немецкого артиллерийского батальона, откуда он пробрался в армейскую группу. Он опустил все, что могло дать маршалу повод считать его дезертиром: свой побег, унылые скитания с артиллерийским батальоном и то, как он, угрожая пистолетом, загнал своего друга, майора Дейна, в объятия командира на сборном пункте для отставших. Что касается остановок на заводах Делакруа и совещаний с их директорами, то все это совершенно не касалось Клемм-Боровского.

Клемм-Боровский слушал. По-видимому, это был человек, который охотнее слушал, чем говорил. Вдруг он буркнул:

— Я вас проверял, вы это знаете?

Петтингер взглянул в мутные зрачки маршала, скрытые за толстыми очками в роговой оправе. Проверку Петтингер считал в порядке вещей. Он был эсэсовец, а после заговора Витцлебена со стороны маршала было естественно подозревать, что его приставили к штабу фронта в качестве осведомителя.

— Мне сообщили, что вы на отличном счету, — помолчав, сказал маршал.

Петтингер кивнул. Если этот коротенький, похожий на филина, человечек его боится, тем лучше.

— Я математик, — сказал маршал. — Я могу вычислить, на какое пространство мы продвинемся в такое-то время, могу доказать вам, что один хороший солдат равняется трем плохим и что при известных благоприятных условиях один плохой солдат равняется одному хорошему — например, за стеной железобетонного укрепления. Но я ничего не смыслю в людях.

— В людях? — спросил Петтингер.

— Да, вот именно. А все ваши предложения касаются людей. Мне они кажутся рискованными. Думаю, что мы оба из-за них можем попасть в петлю. А я хотел бы знать наверное, что рискую не один.

Петтингер понял. Специалист по передвижениям войск, очевидно, все-таки знал людей, если не в массе, то как отдельных личностей.

— Но ваши предложения совпадают с моим планом, — продолжал Клемм-Боровский.

— А в чем состоит этот план, ваше превосходительство?

Маршал усмехнулся и откинулся на спинку кресла.

— Предположим, вы мне это скажете сами, герр оберштурмбаннфюрер?

Петтингер заколебался. Многое ставилось этим на карту — не только его назначение на должность и личная судьба, но и будущее Германии.

— Ну? — спросил маршал. — Ведь вы старый солдат…

— План простой, — сказал Петтингер. — Вы ввели его в действие с той самой минуты, как приняли командование. Удар союзников принял на себя буфер из второсортных, списанных в расход войск. Я видел, как их стерли в порошок — стариков и мальчишек, хорватов, словаков, эльзасцев, венгров — отбросы завоеванной нами Европы.

— А после этого?

— Вы хотите собрать две армии…

Маршал встал.

— И я их соберу, Петтингер! Вот мой план: сначала — ограниченное поле действия для моего контрнаступления, но такое, чтобы мы могли выиграть еще полгода. А после того — финальный удар, нанесенный совершенно новым оружием!

— Самолеты-снаряды? — с сомнением спросил Петтингер.

— Гораздо сильнее! Нечто совершенно потрясающее, оно сотрет союзников с лица земли. И выиграет войну!

Он заметил, как оживились глаза Петтингера.

— Мы с вами понимаем друг друга, я вижу, — сказал он почти дружеским тоном. Потом снова стал сухим и деловитым. — Я намечаю свое наступление на декабрь. Американцы горазды воевать только в теплое время.

Петтингер улыбнулся. Наступила и для него минута внести свое предложение.

— А до тех пор, ваше превосходительство, — сказал он осторожно, — вы будете проигрывать пространство, выигрывая время.

— Вот именно.

— Но даром мы ничего отдавать не собираемся, не так ли, ваше превосходительство?

— Ну разумеется! — В голосе маршала слышалось легкое раздражение.

Петтингер видел, что Клемм-Боровского злит его намерение внушить ему нечто, однако настаивал на своем.

— На этом пространстве живут люди! — И, указав на карту на стене, продолжал: — На территории, по которой мы теперь отступаем, живут немцы или, по крайней мере, люди, говорящие по-немецки. Тут-то, ваше превосходительство, и вступают в силу мои предложения.

— Знаю, знаю! — отозвался Клемм-Боровский. — Я же вам сказал, что учту их.

— Но теперь как раз время! Мы должны уничтожить все, что можно! — Петтингер даже повысил голос: — Чтобы неприятелю не осталось ничего, кроме обугленной земли.

— А что вы сделаете с людьми? — спросил Клемм-Боровский.

— Эвакуируем их! Не все ли равно? Лишь бы не оставлять неприятелю благоустроенных населенных пунктов. Германия должна жить, независимо от того, торгуют люди селедкой и сеют ячмень или нет!

Маршал вложил очки в футляр и защелкнул крышку. Без очков он не так походил на филина.

— А вы не подумали об административной путанице, герр оберштурмбаннфюрер? Все должно делаться по порядку. Выгнать миллионы людей на дорогу… — Он замолчал, уставившись в пространство своими близорукими глазами.

«Выгнать миллионы людей на дорогу, — это легко можно истолковать как часть заговора Витцлебена», — мысленно докончил Петтингер фразу маршала. А Берлин нетрудно разгневать… Клемм-Боровский явно боялся петли.

Петтингер пожал плечами.

— Я вижу, ваше превосходительство не доверяет мне.

— Не в том дело, — неохотно ответил маршал.

— Однако не забывайте — перед вами возможность стать спасителем Германии, истинным победителем в войне. Вам необходимо иметь людей, на которых вы могли бы положиться.

Маршал погладил подбородок. Петтингер вполне точно обрисовал его положение: если он победит, Германия будет спасена. Вопрос в том, может ли он поручить Петтингеру осуществление своего плана.

— Нам нельзя привередничать! — доказывал ему Петтингер. — Время уходит! Если мы оставим жителей на месте, они скоро узнают, что немцам можно жить и при англо-американской оккупации. Люди мирятся с любым порядком!

Его тонкие губы презрительно искривились.

— И поверьте, американцы сумеют этим воспользоваться: мы отдали им радиостанцию в Люксембурге, и они прожужжат нам все уши, восхваляя прелесть своего режима. А население, вместо того чтобы поддерживать нашу армию, будет разлагать ее. Нет, ваше превосходительство, нельзя оставлять ни одного человека неприятелю!

Клемм-Боровский поднял глаза и пронзительно посмотрел на эсэсовца. Петтингер понял, что сумел расшевелить эксперта по передвижениям войск.

Он понял больше. Он увидел свой новый лозунг: «Ни одного человека неприятелю!» — на стенах опустевших деревень и взорванных городов. По доброй воле или нет, в конце концов все население будет втянуто в войну. А когда на восток широкой рекой хлынут беженцы, никто не заметит, что заводы Делакруа и К° в пограничных областях и в бассейне Саара были оставлены нетронутыми.

2

Шахта была заброшенная еще в те времена, когда угля было много и не нужно было вгрызаться глубоко в недра земли. Она проходила туннелем под горой, отделявшей город Энсдорф от селения Швальбах. В нее можно было войти и со стороны Энсдорфа, и со стороны Швальбаха, но пройти ее из конца в конец было трудно, так как в самом глубоком месте туннеля скопилась вода. Там, на протяжении восьмидесяти шагов, приходилось брести по пояс в холодной, черной воде, старательно оберегая фонарь: тяжкий воздух давил с одинаковой силой и на колеблющееся пламя, и на грудь человека.

Теперь этот туннель стал убежищем для пяти тысяч человек. Шахтеры и дети шахтеров — почти все они в детстве играли в его темных пещерах, а потом забыли про него.

Элизабет Петрик, жена сапожника, первая вспомнила про шахту. Целыми днями через Энсдорф тащились эвакуированные из пограничных деревень, уходя от фронта; они брели по дороге, сами не зная куда, гонимые паникой, взвалив свой жалкий скарб на тачки, на тележки, на детские колясочки. Целыми днями Элизабет Петрик и ее хромой сын Пауль стояли перед своим домом, глядя на это бесконечное шествие.

— Люди остались без крова, — сказала фрау Петрик, крепче стягивая шаль на худой груди. И Пауль спросил с боязнью, думая о своей искалеченной ноге:

— А мы куда пойдем?

Потом, совсем неожиданно, фронт дошел до Энсдорфа. Местная власть в лице бургомистра Конца уехала на казенном лимузине. Прыщавый Франц Зейдель, сторож, конторщик и агент для поручений при ратуше, превратился в заместителя бургомистра и бегал по улицам Энсдорфа, крича: «Сегодня эвакуация! Сегодня эвакуация!» Снаряд упал в толпу мужчин и женщин, дожидавшихся перед ратушей выдачи удостоверений для беженцев.

Вот тогда Элизабет Петрик и вспомнила про шахту. Она связала вещи в узел и повела туда своего хромого сына и покорного мужа; за ней пошли девушка Леони и почти все население Энсдорфа. Люди почувствовали, что есть кому их вести. Никакого плана не было. Просто один авторитет рухнул и на его место стал другой; а может быть, люди, как и фрау Петрик, вспомнили старую шахту оттого, что привыкли почти всю жизнь проводить под землей.

Как только они попали в шахту, вопрос о том, кому распоряжаться, стал насущным. Образовался комитет из тех людей, которые выступили вперед, когда вдруг нахлынула тысячная, беспокойно мечущаяся, испуганная и кричащая толпа, и им сказали:

— Вот ваше место; а здесь будет ваша семья, а коз вы будете держать вон там.

Сами того не желая, преподобный отец Грегор, Элизабет Петрик, шахтер Карг, учитель Вендт, булочник Крулле взялись за работу, организуя жизнь в шахте, в темноте узкого и низкого туннеля. Комитету повезло в том отношении, что он имел дело с дисциплинированными людьми, привыкшими к порядку и повиновению властям. Брошенные Францем Зейделем и нацистами, жители Энсдорфа приняли новый порядок почти беспрекословно. Двенадцать лет фашизма принесли неожиданные плоды.

Кроме того, как Пауль Петрик иронически сказал Леони, они совершенно так же покорно приняли и свое жалкое существование. Они видели столько обездоленных, изгнанных из родного дома людей, что не могут жаловаться теперь, когда пришел их черед.

Леони почувствовала, как в ней шевельнулся ребенок. Она не могла думать о других — только о себе.

Она была в трудовом лагере и там подружилась с Геллештилем, руководителем гитлеровской молодежи, и со всей его шайкой. Тогда было весело, а теперь всему конец. Ничего больше не оставалось, как вернуться в Энсдорф и ждать рождения ребенка; фрау Петрик взяла ее к себе.

Леони сказала:

— Чего ты хочешь от людей? Так уж вышло. Мы не могли себе помочь и теперь не можем.

Они с Паулем вбились в маленькую темную нишу, ближе к выходу в Энсдорф. Давным-давно умерший шахтер, должно быть, выдолбил ее в породе, чтобы было куда деваться, когда тележки с углем, запряженные слепыми лошадьми, тащились мимо. Пятнышко дневного света у входа брезжило где-то далеко и казалось не больше булавочной головки, но ярким, как алмаз.

— Ничего не можем сделать, — передразнил Пауль. — Это я не могу со своей ногой, а вы все здоровые и не инвалиды! Кого вы теперь вините — руководителей?

Но они бежали! Если б я сам тут не сидел, а смотрел бы на вас откуда-нибудь, я бы лопнул со смеха!

— Пауль, — сказала она, — у меня будет ребенок. Она почувствовала, что Пауль отодвинулся от нее, насколько позволяла маленькая ниша.

— От кого?

— От Геллештиля, должно быть. Не знаю.

Она подождала ответа. Его не было. Мимо прошла, спотыкаясь, кучка людей. Леони услышала спокойный, ровный голос фрау Петрик:

— Как только стемнеет, вы пойдете в деревню. Карг вас доведет. Подоите коров, зададите им корм и скорее обратно с молоком. Я возьму с собой нескольких женщин. Мы будем готовить у Конца в доме и у булочника. Должны же люди поесть чего-нибудь горячего.

— Твоя мать удивительная женщина, — сказала Леони.

Но Пауль все не отвечал.

— Почему ты молчишь?

— А что мне говорить? Ты же сама сказала, что тут ничем помочь нельзя.

— Это же было во имя расы, — шепнула она.

— Все они дрянь, — сказал он. — Пропади пропадом эта раса.

— А твоя мать достает для них молоко!

— Пускай они подавятся им! — угрюмо произнес он.

— Не говори так, — сказала она, отыскивая его руку. — Ведь это же твои, твой народ.

— Вот это меня и бесит! — воскликнул он.

Яркая звездочка дневного света исчезла. Если не считать вспышки факела или огонька свечи кое-где, калека и беременная девушка были окутаны черной бархатной тьмой.

Община в шахте возникла из общей цели: спасти жизнь входящих в нее людей и не дать им рассеяться по дорогам. Но минута за минутой и час за часом темнота, дурной воздух, голод, скученность делали свое дело. Когда непосредственная опасность погибнуть от снарядов и бомб миновала, люди начали сознавать убожество своего существования.

Комитет скоро понял, что его влияние идет на убыль. Сначала это были мелочи: один отказался выполнить поручение, другая жаловалась, что ей приходится ходить за ребенком, мать которого убита. Новая власть была чем-то непривычным, неиспытанным; и, быть может, члены комитета не годились для того, чтобы пользоваться властью и принуждать других.

Шахтер Карг, учитель Вендт, булочник Крулле и фрау Петрик сидели у Энсдорфского входа в шахту и смотрели на клубы дыма, на тучи песка и камней, взлетавших и падавших при каждом разрыве снаряда.

— Все еще дерутся кругом? — спросил Крулле, обращая к шахтеру круглое лицо, над которым торчала короткая щетина белесых волос. Карг, только что вернувшийся со стороны Швальбаха, внимательно смотрел на свои подвернутые брюки, с которых текла вода в его рваные и стоптанные башмаки.

— Переоденься, — сказала Элизабет Петрик, — ты простудишься.

— На той стороне то же самое, — сказал Карг, отвечая булочнику.

— Что ж, — заметил Крулле, потирая пухлые руки, — если кто-нибудь хочет уйти тем ходом, пусть уходит! Я не отвечаю за то, что может случиться с такими дураками!

Заговорила Элизабет Петрик:

— Почему вы не хотите понять, что из этого выйдет? Если все бросятся к Швальбахскому выходу, начнется давка, и мы этого остановить не сможем. Многие будут убиты. Но не так мало и уйдет. А мы останемся здесь, и с нами те, кто за нас держится.

— Просторней будет! — сказал Крулле.

— Да. И тем легче будет нацистам забрать нас. Они вернутся — обязательно! А то, что мы сюда ушли, — это бунт. Как ни посмотри — мы не выполнили их приказа. Приказа Зейделя.

— Мы спасли жизнь тысячам немцев! — сказал учитель Вендт, который был ветераном Первой мировой войны и больше всего любил беседовать об эпохе Бисмарка.

— Что им человеческая жизнь! — сказал Карг. — Помните взрыв на руднике Фридриха-Вильгельма? Людей, похороненных заживо, наверное, можно было еще спасти, а нам велели заложить стеной тот горизонт, где произошел взрыв, и идти дальше вглубь, добывать уголь.

— Мы не выполнили их приказа, — настаивала фрау Петрик, — и они не оставят этого так. Но что они могут сделать с пятью тысячами человек, которые держатся вместе? Им придется послать целый полк полиции в эту шахту, а людей у них нет, да они и не посмеют. Когда-нибудь бой прекратится. Фронт передвинется в ту или другую сторону. А до тех пор нам надо держать людей вместе. Другого выхода нет.

Крулле попытался представить себе, чем грозят те возможности, о которых говорила Элизабет Петрик. Он беспокоился главным образом о своей булочной и о новой печи, которая стоила ему столько денег. Он не хотел их бросать; вот почему он решил не уходить и готов был на все, лишь бы остаться.

— Я не сделал ничего дурного! — сказал он и упрямо сжал губы.

— С исторической точки зрения — нет, — сказал учитель. — С точки зрения закона — да.

— Я не понимаю этих тонкостей, — сказала фрау Петрик. — Я знаю только, что нам нужно поставить охрану к обоим выходам, чтобы нас предупредили, если кто-нибудь придет. Все в воле Божьей.

— Может быть, отец Грегор отслужит завтра обедню, — предложил Крулле.

Карг заметил:

— Завтра не воскресенье.

Учитель Вендт, прямой, с подстриженным на прусский манер затылком, сказал:

— Бог стоит на посту во всякий день и во всякий час. Будем надеяться, что американцы наконец продвинутся хоть сколько-нибудь вперед.

— Это вы говорите? — спросил Крулле, еще не освоившийся с мыслью, что их участь зависит от успехов врага.

— Я сужу как старый солдат, — сказал Вендт. — Военный специалист наблюдает, но не становится ни на чью сторону.

Карг пожал плечами. Он считал, что все эти разговоры ни к чему.

В тот же вечер, после того как стемнело, в шахту пришел Франц Зейдель. С ним был подполковник-эсэсовец, который держался на равном расстоянии и от Зейделя, и от людей, сидевших у стены; его резиновые сапоги, доходившие до бедер, блестели от воды. За ним, осторожно нащупывая дорогу, брели человек двадцать жандармов.

Охрана, стоявшая у выхода в Швальбах, успела предупредить комитет, и вскоре после того как посетители миновали брод, их встретили члены комитета, за спиною которых тесными рядами стояли шахтеры, заполнявшие всю ширину туннеля.

— Зейдель! — крикнул кто-то. — Откуда ты вдруг явился? Здесь ведь не тепло! И не мягко!

Свет шахтерской лампочки скользнул по узкому, прыщавому лицу Зейделя; оно было неестественно бледно.

— Где священник? — спросил он. — Где отец Грегор? Нам нужно с ним поговорить. — Над головой Зейделя низко нависал потолок шахты, грубо иссеченный и влажный. В цинковой обманке и каплях воды отражался луч его фонарика; он перевел его ниже, так что этот луч бил в глаза людям, столпившимся в глубине туннеля. В задних рядах становились на цыпочки или подтягивались кверху, опираясь на плечи соседей, чтобы хоть мельком увидеть то, что происходит впереди. Зейделю казалось, что все эти глаза светятся фосфорическим блеском и совсем не похожи на глаза тех людей, которых он видел каждый день, подметая лестницу ратуши.

Потом стена людей расступилась, и отец Грегор, в белом священническом одеянии, выступил вперед. Его голос, попеременно поглощаемый и отражаемый скалами и расселинами, звучал глухо и необычно.

— Все, что вы хотите мне сказать, Франц Зейдель, вы можете говорить перед этими людьми. У меня нет тайн.

Зейдель, казавшийся особенно щуплым в широком офицерском дождевике, взял руку священника и поцеловал ее. Потом отступил назад, выпрямился насколько возможно и начал:

— Я вернулся к вам, невзирая на ту опасность, которой себя подвергаю. Я вернулся, так как уверен, что вы меня послушаетесь. Я приказываю немедленно эвакуировать эту шахту. Здесь никто не останется. У Швальбахского выхода вас посадят на грузовики. Временное убежище приготовлено для вас в Рейнфранкене. Жандармы здесь для того, чтобы наблюдать за порядком эвакуации. Мы начнем ее немедленно.

Зейдель увидел, что все перевели глаза на священника. Отец Грегор молчал. Он не пошевельнулся. Если бы люди захотели очистить шахту, им пришлось бы обойти его или перешагнуть через него.

— Чего же вы ждете? — тревожно спросил Зейдель. — Оберштурмбаннфюрер Петтингер пришел со мной для того, чтобы подтвердить вам всем, что эвакуация — самое лучшее, единственное средство спасти вам жизнь.

Фрау Петрик сказала:

— Вы говорите про грузовики. Три дня назад вы обещали, что грузовики заберут нас в Энсдорфе. Это те же самые?

Зейдель узнал ее голос и сердито огрызнулся:

— Не все ли вам равно, какие это грузовики?

— Мы просто хотим знать! Нам надавали обещаний и ничего не исполнили.

Учитель Вендт сказал:

— Герр Зейдель, предположим, что на одну машину можно погрузить двадцать человек с вещами, тогда вам понадобится двести пятьдесят машин, чтобы вывезти пять тысяч человек из шахты. А сколько машин у вас есть?

Зейдель, у которого стояло всего две машины перед шахтой со стороны Швальбаха, был захвачен врасплох математической точностью подсчетов Вендта. Он пробормотал что-то невнятное.

— Я не верю, что они у вас есть, — сказал Карг. — Но даже если бы они были, это безумие — под обстрелом сажать на машины пять тысяч человек — стариков, женщин и детей.

Булочник Крулле спросил голосом, охрипшим от возмущения:

— За кого вы нас принимаете? Разве мы мало разговаривали с людьми, которые ушли из своих деревень? Разве вы не знаете и разве мы тоже не знаем, что им не дали ни машин, ни крова, ни пищи?

— Ступайте, откуда пришли!

— Почему вы нас не оставите в покое?

— Мы и сами о себе позаботимся!

— Здесь никто в нас не стреляет! Мы тут в безопасности!

Женщина, пронзительно вскрикивая, протолкалась через толпу.

— Я хочу уехать! — взвизгнула она.

Отец Грегор обернулся к ней. Это была почтмейстерша, фрау Бирман. Он улыбнулся и благословил ее.

— Уезжайте, — сказал он, — никто вас не задерживает. И если еще кто-нибудь хочет ехать с ней, то пусть едет.

Петтингер наблюдал за толпой. Но только двое последовали за фрау Бирман. Человеческая стена снова сомкнулась за спиной священника.

Фрау Петрик глубоко вздохнула. Она пыталась удержать фрау Бирман, ей казалось, если не выдержала одна, то и все не выдержат… Как же случилось, что стена устояла? Может быть, люди сильней, или больше боятся стрельбы, чем она предполагала?

Ее муж Иоганнес, стоявший рядом с ней, ответил на ее вопрос:

— Если фрау Бирман и тем двоим удастся пройти, то мы тоже уйдем. Никто не останется. Но сначала нужно знать наверное.

— Господин пастор! — начал Зейдель. — Мы всегда так хорошо с вами ладили — почему вы теперь не хотите нам помочь?

Петтингер оттолкнул Зейделя в сторону. Держась все так же отчужденно, но вовсе не с угрозой, а скорее дружески, он сказал:

— Герр пастор! И вы все — я уважаю вашу любовь к своей земле, любовь к родному дому. Это чувство, которым гордится каждый немец. Мы обсудили ваше положение — ваш бургомистр Конц, начальник округа и другие должностные лица в Саарбрюкене. От их имени и как офицер СС я даю вам слово, что вы вернетесь к себе домой, как только противник будет отброшен и как только возвращаться будет безопасно. А до тех пор вам придется уйти из шахты.

— Под огнем? — спросил Карг.

В темноте Петтингер не мог разглядеть говорившего. Он обернулся на звук его голоса и сказал:

— А все оттого, что вы непременно хотели сидеть в шахте и досидели до тех пор, что эвакуироваться стало опасно! Если бы вы ушли, когда вам было приказано, то были бы теперь во временных убежищах, приготовленных для вас в Рейнфранкене. Вы жили бы в чистых бараках, у вас были бы свет, воздух, вода, горячая пища, ваши дети находились бы в яслях…

Он замолчал. Что это он делает? Упрашивает этих людей — упрашивает, вместо того чтобы приказать! Он подумал о своих двадцати жандармах, о том, сколько народа они могли бы перебить в этом туннеле… Но тогда и ему ни за что не уйти живому.

— Посмотрите на себя! — закричал он. — Живете хуже скотов в этой темной дыре, со стен течет вода, воздух дурной, вредный, от угольного газа вас тошнит, он каждую минуту может воспламениться — где же у вас шахтеры, которые могли бы подтвердить мои слова?

— Нам здесь тоже не нравится, — послышался спокойный голос Элизабет Петрик. — Но другого убежища у нас нет. Мы маленькие люди. У нас нет красивых быстроходных машин, как у бургомистра Конца и у другого начальства. Мы согласны уйти. Но мы хотим жить. Мы просим вас со всем почтением, герр оберштурмбаннфюрер: съездите к американцам, договоритесь о перемирии на три часа, чтобы нас не перебили, пока мы выходим из шахты!

Петтингер был смущен. Впервые его соотечественники оказались неподатливыми; они напали на него, атаковали с фланга! Не стоило их спасать! Ладно, какое ему дело, спасутся они или нет, — ему нужно вывести их из шахты, подальше от американцев, вывести на дорогу, куда угодно, лишь бы они не оставались тут… Надо удалить священника. Священник является душой этого бунта.

— Вы едете с нами, герр пастор! — приказал Петтингер.

— Вам придется применить силу, — ответил пастор.

— Я заставлю вас! — Петтингер шагнул вперед и протянул руку.

И тут послышались свистки. Толпа рванулась вперед и закрыла собой священника.

Это был провал. Петтингер отвернулся. Провожаемый насмешками и презрительными возгласами, он отступил, и злые голоса замолкли только тогда, когда он миновал брод. Холодная вода отрезвила его. Ничего особенного не случилось, все это можно поправить с помощью взвода саперов и динамита. Как только он вернется в Саарбрюкен, то сейчас же отдаст приказ, чтобы эту помеху устранили.

Иоганнес Петрик последовал за Петтингером и жандармами на таком расстоянии, чтобы видеть их спины и тонкие, колеблющиеся лучи их фонариков, а самому оставаться невидимым.

Для чего он идет за ними, ему было неясно, мелькала только смутная мысль, что советы и распоряжения его жены, быть может, не совсем годятся. Конечно, она хорошая хозяйка, хорошая женщина, умная и здоровая, слава Богу, но все-таки женщина и при этом его жена, чьи слабости он знает наперечет, и училась она всего четыре года! А какую ответственность она берет на себя — даже мужчины, как он, занимавшиеся всю жизнь квалифицированной работой, где требовалось соображать и рассчитывать, не отважились бы на это! В конце концов отвечать придется ему, хотя она теперь действует довольно смело…

Он споткнулся, переходя брод, и нечаянно глотнул холодной грязной воды, взбаламученной сапогами жандармов; он долго откашливался и отплевывался, чтобы избавиться от противного вкуса угля во рту, и чуть не потерял из виду фрау Бирман и ее двух спутников, которые плелись в хвосте отряда жандармов. На Швальбахскую сторону шахты он пришел, задыхаясь и в таком виде, что люди в этом конце туннеля приняли его за вестника какого-то несчастья и побрели за ним к выходу.

Вот каким образом Иоганнес Петрик и несколько человек на Швальбахской стороне шахты стали свидетелями гибели фрау Бирман. Они видели, как жандармы рассыпались и, поодиночке или группами по нескольку человек, начали спускаться с горы к Швальбаху. Они видели, как Петтингер сел в машину и уехал. Они видели, как Франц Зейдель посадил почтмейстершу в свою машину и как те двое, которые хотели уехать вместе с ней, стояли в нерешимости, потому что никто не сказал им, куда идти и что делать.

Машина Зейделя тронулась с места и быстро помчалась по направлению к Швальбаху. Иоганнес Петрик позавидовал этой женщине — с какими удобствами ее отправляют в эвакуацию!

И тут снаряд попал прямо в машину. То, что от нее осталось, было вмиг охвачено пламенем. Черный исковерканный остов выступал на фоне огня. Никто не вышел из машины ни шофер, ни Франц Зейдель, ни почтмейстерша фрау Бирман.

И ни один человек из шахты не подбежал посмотреть, нельзя ли помочь чем-нибудь. Никто из них не сказал ни слова. Все стояли молча и смотрели, как горит машина и человеческие тела в ней.

Один из мужчин, который ушел вместе с фрау Бирман, перебежал поле и скрылся в темноте; другой медленными, неуверенными шагами побрел обратно в шахту. Позже, когда он вместе с Иоганнесом Петриком вернулся на Энсдорфскую сторону, он сказал шахтеру Каргу:

— А куда мне было идти? Что делать? Кругом словно пустыня…

Дорога по горе до Энсдорфского входа отняла целый час у четырех немецких саперов во главе с капралом. Они измучились, таща тяжелый груз. Достав из рюкзаков хлеб и колбасу, они уселись под горой, скрывавшей их от американцев, и принялись закусывать. Капрал закурил трубку, но осторожно, потому что противник был близко. Он сказал, что они заслужили хороший отдых, потому что всю ночь им придется закладывать динамит, а он собирается делать дело не наспех, а как следует.

Внутри шахты Карг, как представитель комитета, дежурил вместе с двумя шахтерами, стоявшими на страже у Энсдорфского входа. Они доложили, что неожиданно показались солдаты с какими-то ящиками. Карг задал себе вопрос, не является ли это следствием неудачного визита Петтингера, но отбросил эту мысль, когда, выглянув наружу, увидел капрала с саперами, — те отдыхали, прислушиваясь к редким разрывам снарядов, и все их поведение говорило о том, что совесть у них совершенно чиста.

— Тебе не стыдно — сказал капрал, не меняя позы.

— Почему? — Карг сел рядом с солдатами, сорвал травинку и принялся ее жевать.

— Ведь ты дезертир, конечно? — сказал капрал, но в его голосе не слышалось осуждения. — Знаешь, что мы собираемся делать?

Карг сплюнул.

— Нет, не знаю.

Капрал дотронулся до одного из ящиков носком поношенного, неуклюжего сапога:

— Это динамит. — Он с хитрым видом подмигнул Каргу. Однако по лицу Карга было ясно, что он ровно ничего не понимает.

— Ты не только дезертир, — продолжал капрал, — ты еще и дурак.

— Почему вы называете меня дезертиром? — спросил Карг.

— Почему? — капрал пожал плечами. — Вот что я тебе скажу: уходи-ка лучше отсюда. Мне ты не нравишься. Но все-таки приятней умереть как-нибудь по-другому, чем быть закупоренным здесь. Вот для чего у нас динамит, понял теперь?

Карг понял. Но истинный смысл этих слов не сразу дошел до него.

— Дезертир? — повторил он с недоумением.

Солдат, сидевший рядом с капралом, вытер с ножа ливерную колбасу и закрыл его, щелкнув лезвием.

— Мне бы тоже не хотелось попасть в фольксштурм. — Он засмеялся.

Травинка выпала из рук Карга.

— В этой шахте мои дети! — крикнул он. — Там пять тысяч человек! Женщины! Там люди живут! Что вы хотите делать?

— Господи! — ахнул один из солдат.

Капрал слегка приподнялся.

— В этом районе все эвакуированы.

— Мы остались, — тихо сказал Карг. Потом заговорил громче. — У вас тоже где-нибудь есть дом, жена, может быть, дети. Ведь вы бы не хотели, чтобы их оттуда выгнали?

Капрал, который служил в Польше и видел все это собственными глазами, сказал, что нет, он этого не хотел бы.

— Подите посмотрите на них, — сказал Карг. — Это всего несколько шагов. Подите посмотрите на них!

Становилось темно. Капрал не хотел двигаться с места, не хотел смотреть. Он слышал, как снаряды ложатся между Энсдорфом и шахтой. Он видел вспышки американских орудий. В Энсдорфе горел дом, и пламя поднималось прямо кверху в неподвижном воздухе.

— Не верю, — сказал он.

— У меня есть приказ. Карг вскочил и побежал к шахте.

Капрал крикнул ему вслед:

— Уходите оттуда! Уходите оттуда! У меня приказ!

Карг, спотыкаясь, вбежал в шахту. Он бежал так быстро, что его ноги заплетались, хоть он с детства привык к скользкому, неровному полу шахты.

Его остановила Элизабет Петрик.

— Идем! — крикнул он, — идем со мной! Сейчас же, сию минуту, скорее. Ради Бога, скорее!

Он схватил ее за руку, и они вместе побежали к выходу, мимо участков, отведенных семейным, мимо встревоженных мужчин и женщин, появлявшихся из темноты; он проталкивался вперед, а она, все еще не зная, куда он ведет ее, отвечала на все вопросы:

— Тише! Тише!

Выйдя из шахты, Карг подвел фрау Петрик к капралу:

— Вот! Видите, это женщина! Теперь вы мне верите?

Капрал поднялся на ноги. Он взглянул на женщину, даже дотронулся до нее.

— И много их там? — спросил он, готовый поверить и не в состоянии ни на что решиться.

— Нельзя взрывать вход в шахту! — сказал Карг. — Нельзя! Мы там в безопасности! Мы не можем уйти! Нельзя же нас похоронить там!

Элизабет Петрик поняла, что собираются делать солдаты. Она вся помертвела, но осталась спокойна.

— Нас пять тысяч человек, — сказала она, — мы такие же люди, как и вы, а вы хотите…

— Знаю, знаю, — ответил капрал, — но как же быть с приказом?

Да, как быть с приказом? Элизабет Петрик знала, что такое приказ, она была немка: лично она могла не послушаться приказа, если не было никакого иного выхода, но ожидать того же от других немцев, а в особенности от солдат, ей и в голову не приходило. Она вполне понимала, какая опасность заключается в том, что капрал получил приказ.

— Я за это не отвечаю, — сказал капрал.

Остается одно: если он получил приказ, надо этот приказ отменить.

— Где ваш офицер? — спросила она. — У вас должен быть офицер!

— Лейтенант на другой стороне, на Швальбахской, кажется, — с готовностью сказал капрал. Он понимал, что она указывает ему выход. — Туда час пути; мы только что перебрались через гору…

— Через шахту ближе, — сказала Элизабет Петрик. — Подождите здесь, капрал! — Она не просила, она приказывала, а он повиновался. — Подождите здесь и не двигайтесь с места, пока я не вернусь!

— Скорей! — ответил капрал. — Долго ждать я не могу. У меня приказ.

Лейтенант саперов был офицер запаса по фамилии Шлагхаммер, уже немолодой человек, смуглый, с рябым лицом и нерешительным взглядом, хороший отец и хороший муж. У него не было оснований не верить словам Петтингера, сказавшего, что он осмотрел шахту и что, по его мнению, американцы вполне могут пробраться через нее из Энсдорфа в Швальбах. Его удивило, однако, для чего офицеру в таком высоком чине понадобилось лично осматривать эту темную и грязную дыру, промочив при этом штаны; но он был не такой человек, чтобы задавать вопросы подполковнику.

Петтингер прибавил к приказу:

— Там, в шахте, может быть, есть несколько человек — дезертиры фольксштурма, которые уклоняются от выполнения долга.

Шлагхаммер ответил:

— Слушаю.

На мгновение он увидел перед собой этих людей в шахте, которые ногтями и карманными ножами царапают скалу, отрезавшую от них воздух и свет, и отступают в полном изнеможении. Потом он отогнал это видение. У него три сына на фронте, чья жизнь, быть может, подвергается опасности из-за того, что эти дезертиры уклоняются от своего долга.

Он немедленно выступил из Саарбрюкена в Швальбах. Изучив местность, он послал половину своего отряда к Энсдорфскому концу шахты с двумя ящиками динамита, приказав идти верхней дорогой. Он не желал, чтобы динамит несли туннелем, где скопилась подпочвенная вода. Он оставил у себя другие два ящика, набитые динамитом, для того чтобы взорвать склон горы над Швальбахским входом в шахту.

Теперь лейтенант Шлагхаммер стоял и слушал фрау Петрик. «Они тоже люди, — думал он — Петтингер сказал, что там дезертиры… Боже мой, а там женщины, дети и старики, бежавшие от войны». Американцы могут просочиться… Каким образом? Перебив прикладами и заколов штыками этих людей? Но у него есть приказ…

— Видите ли, — сказал он, — не то чтобы мы хотели вреда вам всем. Но по ту сторону находятся американцы. Они частично заняли Энсдорф. Если они пройдут через шахту, они атакуют наш тыл. Так что это военная необходимость.

Военная необходимость — это очень важно. Элизабет Петрик почувствовала, что кровь холодеет у нее в жилах. Против военной необходимости нечего и спорить.

— Хорошо, — сказал лейтенант, — если мы взорвем только одну сторону, вы можете там остаться.

— Это не просто туннель, — ответила она, — это старая шахта. Если не будет тяги, начнет скопляться гремучий газ. Я знаю. Я всю жизнь прожила в шахтерском городке. Надо, чтобы обе стороны оставались открытыми.

Шлагхаммер нахмурился. Не его дело судить Петтингера, разбирать, какие у него соображения, что у него правда и что ложь. Но толковать приказ — это его дело.

Ему велели взорвать вход в шахту, а не убить пять тысяч человек. Петтингер ничего на этот счет не говорил — лишь бы не просочились американцы, как ни маловероятна такая возможность.

— Это же только на время, — убеждала она. — Ведь фронт передвинется. Тогда мы опять можем выйти из шахты, опять жить…

Шлагхаммер расстегнул воротник. Если шахта станет чем-то вроде нейтральной территории, которой не будет пользоваться ни та ни другая сторона, то это все равно что завалить ее взрывом. Кто станет проверять, каким образом он выполнил приказ и осуществил его цель? Его командование далеко отсюда, в Саарбрюкене. А Петтингер вряд ли сюда вернется.

— Мне нужна гарантия, — резко сказал Шлагхаммер, — что американцы не будут пользоваться шахтой. Можете вы доставить мне такую гарантию?

— Мы можем попробовать!

— Кто это «мы»? Я имею в виду вас, фрау… Как ваша фамилия?

— Петрик.

— Вас, фрау Петрик.

— Я только женщина, — сказала она, предвидя возражения со стороны комитета, своего мужа, людей в шахте.

Шлагхаммер начинал терять терпение.

— Вот именно! Если они кого-нибудь послушают, эти американцы, то только женщину. К мужчине всегда отнесутся подозрительно — почему он не на фронте?

Она взглянула ему прямо в глаза.

— Я попробую.

— Может быть, они послушают вас, — сказал он с надеждой: — Они тоже люди. Ступайте, попробуйте, фрау Петрик.

— Благодарю вас, — сказала она, — благодарю…

Он остановил ее.

— Я даю вам сорок восемь часов. Это все, что я могу сделать.

— Сорок восемь часов. Хорошо, герр лейтенант. — Она выпрямилась и вышла.

Лейтенант смотрел, как она, старая женщина, твердыми шагами идет к шахте. А если ей не удастся? Если там, по ту сторону фронта, не поймут, чего она хочет? Посмеются над ней? То, что он сделал, — не по правилам, это самое меньшее, что можно сказать.

— Я знаю, что мне теперь делать, — сказала фрау Петрик отцу Грегору и комитету.

Они выслушали ее. К ее удивлению, они возражали мало и очень нерешительно. В конце концов все согласились с тем, что идти следует именно ей.

Пастор подошел к чемодану, который он принес с собой в шахту, с трудом опустился перед ним на колени и достал оттуда облачение. Он подал его фрау Петрик, держа сложенным на вытянутых руках.

— Вам понадобится белый флаг, — сказал он.

— Ваша риза! Она вам самому нужна!

Старческая рука с набухшими венами разгладила шелк одеяния.

— Быть может, она защитит вас, — тихо сказал священник.

Потом фрау Петрик подошла к своему углу. Все здесь было в забросе. Ее муж сидел на корточках среди беспорядка, отличавшего этот маленький квадрат от других. Одеяла фрау Петрик, когда-то ее гордость, валялись где попало; немытые тарелки были кое-как составлены в кучу; горящая свеча вся оплыла. Пауль и Леони сидели рука об руку, поодаль от Иоганнеса.

Фрау Петрик спохватилась, что совсем забыла о своих обязанностях хозяйки: даже здесь, в шахте, она должна была позаботиться о своей семье, о том, чтобы все они были накормлены и держались вместе. А теперь ей придется их оставить.

Иоганнес Петрик встретил ее жалобами.

— Не разорваться же мне, — оправдывалась она, сознавая в то же время, что между ними начинается отчуждение. — Я ухожу сейчас, — сказала она, в надежде, что он, быть может, пойдет вместе с ней. — Я ухожу из шахты и отправляюсь к американцам; они нам помогут.

Иоганнес Петрик вскочил.

— Ты с ума сошла! Довольно с меня! Ты не начальство! И не мужчина! Я тебе запрещаю!

Пауль подошел ближе, девушка нерешительно двинулась за ним. Она не знала, так ли она близка к их семье, чтобы принимать участие в споре.

— Я запрещаю тебе! — кричал сапожник. — Посмотри на нас! Посмотри, как мы бедствуем! Ты нам нужна… — Он беспомощно замолчал. — Я всегда был тебе хорошим мужем…

— Да, правда.

Он все уговаривал ее:

— Ты не можешь нас бросить. Тебя там убьют! А чего ради? И как ты будешь разговаривать с американцами, когда ты жена сапожника и училась всего четыре года! В этом твоем комитете, должно быть, совсем рехнулись, что посылают тебя, — они мужчины, а боятся идти сами.

— Женщине скорей удастся, — ответила она.

Он встал перед ней, раскинув руки, словно этим мог загородить ей путь к выходу.

— Успокойся, — сказала она, — не то соседи начнут болтать.

— Я пойду с тобой, — сказал Пауль.

Она взглянула на сына и улыбнулась. Такой же улыбкой она улыбнулась ему после несчастного случая, когда он повредил ногу. Пауль это хорошо помнил. Сердце у него защемило, потому что ее улыбка была полна любви, а он предавал мать в эту минуту: ему не хотелось идти с ней, он боялся снарядов, грохота и вспышек во мраке; никогда еще он не дорожил так жизнью и теперешней, и той, которую он собирался прожить вместе с Леони.

— Я пойду с тобой, — повторил Пауль. Это был для него вопрос чести и мужества, возможность показать себя перед Леони. Но он не мог двинуться с места. Больная нога подогнулась, и он ухватился за плечо матери.

Она пошатнулась под его тяжестью.

— Ты хороший, Пауль. Но видишь ли… — Она не знала, что сказать дальше, ей не хотелось обидеть его. — С твоей ногой, знаешь ли, ты не сможешь бежать быстро, а до Энсдорфа далеко, и по дороге полно ям от снарядов. Я скоро вернусь…

— Мама! — вскрикнул он и припал к ее плечу, стыдясь и радуясь, что она не видит выражения его лица.

Элизабет Петрик поцеловала и его, и мужа, и Леони. Потом ушла, держа облачение под мышкой. На ней были мужские башмаки, которые ей дал Карг, потому что ее собственные пропускали воду. На полинявшую серую кофту она накинула легкое пальто. Люди, мимо которых она проходила и которые знали, куда она идет, видели, как сразу похудело и осунулось ее лицо.

Выйдя из шахты, она глубоко вдохнула свежий воздух. Капрал и его саперы, охранявшие динамит, видели, как она прошла мимо; она развернула облачение и привязала его к палке.

На ходу она размахивала этим флагом, означавшим перемирие и сдачу; но для нее он был символом личной победы. Потом она услышала, что кто-то зовет ее и, спотыкаясь, бежит за нею. Она замедлила шаги, несмотря на то что снаряды начали ложиться ближе.

Это была Леони.

— Я не могла отпустить тебя одну, — сказала она.

Фрау Петрик взглянула в сторону Энсдорфа.

— Ты столько прошла, что теперь можешь идти со мной и дальше.

И они пошли вместе.

3

Третья рота заняла западную часть Энсдорфа. Накануне вечером здесь шли уличные бои, но когда стемнело, Трой решил приостановить наступление. Ему не хотелось посылать своих людей в восточную часть города, пока имелась надежда, что артиллерия, планомерно действуя на переднем крае, сломит сравнительно слабую оборону немцев.

Черелли первым увидел впереди на дороге что-то белое. Он лежал на кровати булочника Крулле, которую передвинул к выбитому окну на втором этаже дома. Он нагнул голову, так что над подоконником видны были только его каска и глаза. Он, не шевелясь, наблюдал дорогу и думал о подержанных автомобилях, которые он будет ремонтировать, когда война кончится и он вернется на родину; этой приятной перспективой он пытался отогнать сон, который подкрадывался к нему, заставляя то в дело клевать носом. Он увидел белое развевающееся облачение, словно призрак летевшее над дорогой. Это было неожиданно и сверхъестественно, он не знал, как это понять, и первой его мыслью было, что он, кажется, ничего плохого не делал… а второй — выстрелить и посмотреть, что будет дальше.

Потом он заметил, что под летящим белым облаком идут две женщины и что они еле переставляют ноги.

Черелли вовсе не собирался им показываться. Может, это ловушка.

— Эй, вы! — крикнул он.

Обе фигуры сразу остановились. Облачение перестало двигаться и бессильно повисло на палке. Черелли понял, что это нечто вроде флага — белый флаг, знак переговоров или сдачи.

На зов Черелли явился капрал Клей, который замещал раненого Саймона. Клей бросился на кровать рядом с Черелли. Пружины заскрипели — Клей был грузный мужчина.

— Что это значит, по-твоему? — спросил Черелли. Клей наморщил свой веснушчатый лоб. Его толстые губы шевелились, как всегда, когда он думал.

— Гражданское население, — сказал он, — колбасники. Небось, сидели где-нибудь в погребе и тряслись от страха. А теперь ночь, они и выползли. Я за ними схожу, а ты меня прикрывай.

Черелли почувствовал, что матрац булочника поднялся, как только капрал слез с кровати. Потом он увидел, как Клей перебежал через улицу и, под прикрытием стены соседнего дома, подошел поближе к странной паре. Он сделал им знак. Они робко подошли ближе к стене, к которой прижималось грузное тело Клея; потом капрал прикладом погнал их по улице к окну Черелли и дальше, мимо булочной, так что Черелли потерял их из виду. Улица опять опустела, и все затихло, кроме непрерывного грохота орудий.

Через несколько минут Клей вернулся.

— Ну уж и дамочки, — сообщил он. — Одна совсем старуха. Все вопила: «Официр, официр!» Я их отвел к Шийлу, теперь ему придется стеречь этих немок. А что мне было делать? Вести их к капитану среди ночи? Пускай Трой скажет завтра утром, как с ними быть… — Он вдруг выругался. — Чего лезут не вовремя?

Черелли засмеялся. Его открытое, мальчишеское лицо обернулось к капралу.

— Может, они знают, где тут есть выпивка? Небось, не спросил?

— Нет, — сказал Клей, — забыл, черт возьми.

— Ты еще новичок тут, — утешил его Черелли. — Надо приучаться к местным порядкам…

Наутро капитан Трой получил приказ не продвигаться дальше в этот день. Надо было выровнять фланги, перед тем как вести дальнейшее наступление в его секторе. Он был рад возможности окопаться и закрепиться, но к этой радости примешивалось некоторое беспокойство. Продвижение замедлялось с каждым днем, и у него явилось тяжелое предчувствие, что противник что-то затевает. Это опасение было ни на чем не основано, потому что немцы почти не высылали патрулей, а если бы они предполагали завязать бой, то их активность усилилась бы. Он вспомнил свою бабушку, у которой мозжило колено к перемене погоды; колени у него были в порядке, и все же предчувствие не оставляло его.

Трой услышал, как виллис подъехал к дому, в котором он расположил свой командный пункт. Он услышал, как башмаки застучали по лестнице и как захрустели осколки стекла — хоть бы кто-нибудь подмел в коридоре! Вошел сержант.

— Я вам должен штаны и рубашку, — сказал Бинг, — помните, это было еще в Нормандии?

Он положил сверток на стул.

— Как, это вы? — воскликнул Трой и поднялся, чтобы пожать ему руку. И вдруг нахмурился: — Надеюсь, вы не привезли с собой эти проклятые громкоговорители?

— Нет, черт возьми! Это просто дружеский визит, в благодарность за старое одолжение. Я рад, что вы живы, сэр!

— А я удивляюсь, что вы живы! Лейтенант у вас теперь не тот?

— Я ухитрился от него отделаться. Теперь у меня другой, очень приличный парень по фамилии Иетс. Я думал, что встречу его в вашем лагере пленных, но он не явился, так что я приехал сюда. Да там и вообще никого нет.

— Напрасно вы приехали. Тут жарко. А штанов у меня достаточно.

— Ну, капитан, эти штаны я достал в вашей же хозяйственной части, так что никакой жертвы с моей стороны нет. А я собирался к вам заехать с того самого дня, как вы обогнали меня в Роллингене.

Трой дружески взглянул на Бинга.

— Вы постарели. Хотите кофе?

Бинг сел. Горячая кружка приятно согревала пальцы. Он подул в нее.

— Как вам нравится положение? — спросил Трой.

— Мы что-то застряли.

— Что там затевают немцы?

Бинг осторожно хлебнул.

— Вы что-нибудь знаете?

— Нет, — мрачно сказал Трой.

— Я допрашиваю пленных. Они иногда делают намеки, особенно те, которые понаглее.

— Какого рода намеки?

— Ничего определенного. Но если вы хотите знать мое мнение, они собираются наступать.

— Вы об этом докладывали?

— Разумеется. И я слышу то же самое от переводчиков по всей линии фронта. Но это, может быть, ровно ничего не значит. Иногда немцы сами распускают такие слухи среди своих солдат, чтобы поддержать настроение. То это новое оружие, то общее наступление, то еще что-нибудь — всерьез их принимать нельзя.

— Да, — сказал Трой. — Совсем не то, что прогулка по Франции.

— Сейчас зима, — Бинг ухмыльнулся в свою кружку. — Зимой воевать надо в помещении.

— У меня двое пленных, — сказал Трой. — Мой переводчик, Трауб, который обычно имеет с ними дело, ранен в руку и отправился на перевязочный пункт. Хотите взглянуть на них после кофе?

— За всю поездку это мне в первый раз так повезло! — Бинг торопливо допил кофе. — Спасибо. Конечно, хочу!

Вошел сержант Лестер, Трой познакомил их. Бингу очень понравилось, что это вышло совсем по-штатски.

Лестер сказал:

— Капитан, ночью пришли две немки с белым флагом. Шийл докладывает, что они всю ночь просили отвести их к офицеру. Разрешите привести их сюда?

Трой взглянул на Бинга.

— Если это не затруднит…

— С белым флагом? — заинтересовался Бинг.

— Не совсем, — сказал Лестер. — Я видел эту штуку. Очень красивая, вышитая золотом. Шийл говорит, что ему хочется взять ее себе на память. Такая, как священники надевают в церкви, знаете?

— Не приводите их сюда, — сказал Трой. — Бинг пойдет с вами и там допросит их.

— Долго же вы там сидели, — сказал Дондоло, когда Бинг с Лестером вышли от капитана. — Здесь, на улице, холодно.

Бинг проклинал случай, навязавший ему в шоферы Дондоло. При первой же попытке Дондоло заартачиться он дал понять бывшему сержанту, кто теперь командует; однако Дондоло не сразу с этим примирился. И сейчас Бинг отпарировал его жалобу:

— Да, конечно, трудновато — это не то, что в теплой кухне: приходится ездить, а тут и опасно, и мало ли что… Поставьте машину и идите с нами. Мы будем в помещении, там обогреете свой чувствительный зад.

Дондоло промолчал: он умел выжидать удобного случая и рассчитывал, что ждать придется недолго.

Бинг устроился в пустом доме рядом с командным пунктом капитана Троя. Там было три комнаты на первом этаже — лучшую он занял для допроса пленных, в другой Дондоло стал на страже, третья оставалась пустой.

Бинг скоро покончил с допросом двух немецких солдат. Они недавно были причислены к фольксгренадерам и сбились с дороги во время отступления; они не знали почти ничего, кроме номера своей роты, номера дивизии и фамилии своего лейтенанта, который сбежал первым. Они были еще более угнетены, чем остальные пленные из таких частей; говорили, что война проиграна, и чем скорей она кончится, тем лучше.

Шийл явился забрать этих двух солдат из-под охраны Дондоло. После этого Бинг вызвал старшую из двух женщин.

— Но ведь вы не офицер! — были ее первые слова.

Бинг подставил ей стул. Она села, измученная, бледная; бессонная ночь, тревога, голод — она ничего не ела со вчерашнего дня — покрыли ее лицо сетью тонких морщинок, словно штрихами. Но глаза оставались живыми — обведенные кругами, усталые глаза с почти незаметными ресницами.

Она все расправляла измятое пальто и юбку, но без успеха; ее платье потеряло всякий вид, после того как она провела ночь на полу в подвале.

— Для чего вам нужно видеть офицера? — спросил Бинг.

— Потому что шахту… там пять тысяч человек… ее взорвут… они все погибнут, задохнутся… а герр лейтенант велел, чтобы я пошла к американскому командиру…

Она захлебывалась словами.

В долгие часы ночи, когда все кости у нее болели от каменного пола и пронизывающей сырости, а душу терзала мысль, что время проходит без всякой пользы, она так хорошо обдумала свою речь. Но теперь все ее красноречие исчезло. На языке у нее было то, чего она боялась ночью, она считала излишними даже те простые, необходимые вопросы, которыми американец перебивал ее речь: как ее фамилия… откуда она, из Энсдорфа или нет… и почему именно ей поручили такое трудное дело…

Бинг, едва выслушав начало ее сбивчивого рассказа, понял все его значение и оживился. Взбунтовались пять тысяч немцев, или если не взбунтовались, то по крайней мере сознательно воспротивились приказу нацистов; а нацисты собираются уничтожить их, своих же немцев; тут есть возможность поддержать этих шахтеров и их семьи, укрепить их волю, укрепить сопротивление; ведь это пример для всего германского народа, трещина между правителями и народом, между нацистами и народом; трещину можно углубить, если вовремя вогнать клин быстрым, решительным ударом.

— У меня осталось только тридцать восемь часов, — сказала Элизабет Петрик. — После этого я должна передать лейтенанту Шлагхаммеру, что вы не пойдете через шахту. Хотите вы мне помочь? Можете вы отвести меня к вашему полковнику, к вашему генералу?

«Пройти через шахту!» — подумал Бинг. Он не был знаком с картой местности и с боевой обстановкой. Трой, наверное, сумеет в этом разобраться. Но сам Бинг был склонен считать все это выдумкой, для того чтобы выгнать энсдорфцев из шахты или дать этому Шлагхаммеру достаточное основание, чтобы их уничтожить. Любой американский командир подумал бы, прежде чем посылать своих людей в длинный, темный туннель, который могли заградить трое солдат с пулеметом.

В соседней комнате Дондоло разглядывал Леони. Его не отпугнул ее жалкий костюм; то, что она была грязна и нечесана, ровно ничего не значило.

Леони отлично понимала, чего хочет от нее этот американец; Геллештиль иногда смотрел на нее вот таким же взглядом, словно она отдана в его полное распоряжение. Она отодвинулась подальше от солдата; взгляд ее выражал мольбу, но и страх тоже — это-то и заставило Дондоло перейти к действию.

Он загнал ее в угол, методически и не торопясь, потом схватил за плечи и прижал к стене.

Она закричала.

— Молчать! — зашипел он.

Но было слишком поздно. Бинг уже вбежал в комнату. Позади Бинга Дондоло увидел старуху, которая говорила что-то непонятное. Женщин в известном возрасте следовало бы убивать, они уже ни на что не годятся.

Дондоло вызывающе оглянулся на Бинга, и в эту минуту девушка вырвалась. Она была проворна, как кошка. Дондоло видел, как она промелькнула мимо, услышал, как хлопнула входная дверь, как девушка сбежала по лестнице, потом выскочила на улицу — и все стихло.

Капли пота выступили у него на лбу. Он хрипло засмеялся и пригладил волосы.

— Вам это так не пройдет, — сказал Бинг. Губы у него побелели.

— А что вы мне можете сделать? — сказал Дондоло. — Ничего не может быть хуже места, где я сейчас нахожусь. В военно-полицейской тюрьме и то лучше.

— Идем! — сказал Бинг фрау Петрик и, отведя ее в другую комнату, закрыл дверь между собой и Дондоло. Он не знал, с чего начать.

— Мне очень жаль, — сказал он наконец, — очень жаль. Этому солдату нет никакого оправдания. Он будет наказан.

Женщина как будто прислушивалась, но не к его словам. Фрау Петрик надеялась, что Леони догадается вернуться. Она прислушивалась, не раздастся ли выстрел — это значило бы, что американский или немецкий солдат пытается остановить бегущую девушку. Но этот одинокий выстрел так и не прозвучал.

— Это ваша дочь? — спросил Бинг.

— Нет.

Элизабет Петрик положила пальцы на край стола; он увидел ее широкие ногти и набившуюся под ними грязь.

— Леони — девушка из этого города, — сказала она беззвучно.

— Очень смело с ее стороны, что она пошла с вами. Разве не было мужчин?

— Мы думали, что лучше идти женщинам… Который час?

Было что-то почти нечеловеческое, что-то очень немецкое в ее упорстве, в ее решимости и в ее сосредоточенности на одной мысли об офицере и проходе американцев через шахту.

Бинг спросил:

— Ваша семья тоже в шахте?

— Да.

Этим объяснялось кое-что, но не все.

— Я не могу идти разыскивать вашу девушку, — сказал он.

Фрау Петрик это знала. Она взглянула на него. Утрата Леони, девушки, которую любил Пауль, заставила ее еще сильнее стремиться к спасению своего сына и тысяч людей в шахте. А этот американец был единственной ее надеждой, единственным связующим звеном с тем американским офицером, который поручится ей и Шлагхаммеру за то, что американцы не войдут в шахту.

— Который час? — опять спросила она.

— Десять тридцать, — ответил Бинг.

— Отведите меня к офицеру, прошу вас!

Бинг рассказал капитану Трою всю историю. Они вместе нанесли местоположение старой шахты на карту — ее забросили так давно, что на новых картах этой шахты не было.

— Как вы думаете, — спросил Бинг, — есть ли возможность для вас пройти через туннель?

— Возможность есть, — сказал Трой, — но маловероятная.

— Почему?

— Я бы выбрал любой подступ, только не эту шахту. Вы сами сказали, что этот туннель, да и всякий туннель, может быть прегражден тремя солдатами с пулеметом. Я знаю, чего нам стоило пробиться через подземные ходы, чтобы взять укрепления Метца.

Он помолчал.

— Можете сказать вашей старушке, чтобы она не беспокоилась, пускай идет обратно и скажет своим, что мы не собираемся обрушить гору им на головы!

— Я бы хотел задержать ее до прихода лейтенанта Иетса. Мне наконец удалось разыскать его в штабе дивизии, и он сказал, что сейчас же приедет.

Трой пожал плечами.

— Как хотите!

Зазвонил телефон, вошел лейтенант Фулбрайт, и Трой занялся другими делами. Бинг спокойно ждал, обдумывая, каким путем осуществить на практике свою идею. Если эта женщина и люди в шахте служат доказательством, что на той стороне расшатались какие-то устои, надо этим воспользоваться и расшатать их еще больше. Но, как и всегда, как это было в деле с листовкой Четвертого июля и с перемещенными лицами в Вердене, никто ничего не предвидел. Иетс, вероятно, опять будет говорить об импровизации.

Вошел Иетс, они с капитаном пожали друг другу руки. Рядом с громоздкой фигурой капитана Иетс казался стройным, почти изящным.

— Очень вам благодарен, капитан, что вы так быстро нас вызвали, — сказал он.

Трой, который смутно помнил Лаборда и столкновение из-за установки громкоговорителей, ожидал встретиться с человеком того же типа, несмотря на предупреждение Бинга, что Иетс совсем другой. Кроме того, капитан, естественно, недолюбливал людей, которые вели сравнительно оседлую и безопасную жизнь в тыловых частях.

— Если дело обстоит так, как сержант доложил мне по телефону, — продолжал Иетс, — может быть, мы вам поможем и даже сохраним жизнь некоторым из ваших людей.

Трой не приписывал такого значения женщине из Энсдорфа, но ему понравилось, что Иетс думает и о солдатах его роты.

— Все это дело сержанта, — сказал Трой. — Это он с ней разговаривал. Что такое вы с ней собираетесь делать, от чего мне была бы польза?

— Откровенно говоря, не знаю. У меня есть одна идея. Но прежде всего нам надо поговорить с ней еще раз.

То, что Иетс еще не знал и сознавался в своем незнании, было лишним доводом в его пользу. Капитану было известно, что в эту войну всегда приходится действовать наугад, и твое счастье, если догадка оказывается верной.

— Что бы вы ни задумали делать, — сказал Трой, — делайте основательно.

— У Бинга всегда есть удачные идеи! — ухмыльнулся Иетс.

Бинг оставался серьезен.

— Капитан, если бы участок фронта впереди вашей роты был оголен, если бы неприятеля там не оказалось, — просто пустота — вы бы не продвинулись?

— Если с флангов не будут беспокоить… — засмеялся Трой. — Только об этом и мечтаю.

— Так вот, ситуация именно такова! — Бинг знал, что сильно упрощает дело, но ему хотелось, чтобы оба офицера выслушали его до конца. — Руководители этих людей сбежали, не оставив им никаких иллюзий. Если мы не продвинемся вперед, если мы оставим этих людей без руководства, они будут по-прежнему воевать, так как ничего другого им не остается делать. Что говорит нам женщина из Энсдорфа? Вполне очевидно, что сейчас настало наше время. — Трой улыбнулся. — Я за все то, что избавит нас хотя бы от одного дня боев. Может быть, именно в этот день будет выпущена та пуля, которая убьет меня.

Иетс сказал:

— Бросьте ваши теории, Бинг! Перед нами стоит неотложная задача. Пять тысяч человек того гляди задохнутся. Я хочу поговорить с этой женщиной. Капитан Трой, не найдется ли у вас свободной комнаты? Может быть, наверху?

— Конечно! — Трой снизошел до того, что положил свою широкую руку на плечо Иетса. — Только сделайте мне одолжение, уберите ее от меня.

— Времени это займет немного, — пообещал Иетс.

Бинг пошел вместе с Иетсом. Он чувствовал себя неважно. Ни Иетс, ни Трой не поняли его, не уяснили себе той перемены, которая происходит у противника.

К тому времени как Элизабет Петрик начала излагать свое дело Иетсу, ее рассказ отлился в определенную форму; то волнение, с каким она пересказывала его Бингу, сменилось сдержанностью, которую Иетс принял за черствость.

Только впоследствии он понял, насколько прав был Бинг в оценке всей сложности положения, только впоследствии он пожалел о том, что женщина из Энсдорфа не пришла к нему в такое время, когда он был бы способен понять ее. Но сейчас он думал вовсе не о том. Ему хотелось спросить ее, почему они там, в шахте, не набросились на Петтингера и не разорвали его в клочья? Петтингера, креатуру князя Березкина, Петтингера, который то и дело становился ему поперек дороги, словно личный враг.

Когда она рассказала ему, что Петтингер хотел уничтожить своих соотечественников с той же беспощадностью, с какой нацисты уничтожали французов в Изиньи и перемещенных лиц по всей Европе, причем это были даже не евреи и не жители вражеских стран, когда Бинг прибавил, что маловероятная возможность вторжения американцев через шахту была просто-напросто очковтирательством, — Иетс еще сильнее возненавидел не только Петтингера, но и вообще всех нацистов.

Он сказал фрау Петрик:

— Могу вас уверить, что с нашей стороны не будет сделано никаких попыток проникнуть из Швальбаха в Энсдорф через шахту, где укрылись ваши сограждане. — И он прибавил для полной ясности: — Можете вы себе представить, чтобы наши танки, наши орудия, наши автомашины прошли через эту дыру? Мы застряли бы на первом повороте туннеля, в первом узком месте.

— Да, герр лейтенант. — Она поняла.

— Более того, герр Шлагхаммер, ваш саперный лейтенант, который собирается взорвать выходы и похоронить вас в горе, тоже это знает, должен знать как военный. И Петтингер не был бы эсэсовцем, если бы не знал этого. Они хотят только избавиться от вас, не тем, так иным способом.

Элизабет Петрик никак не могла привыкнуть к мысли, что Шлагхаммер ее обманул.

— Что же нам делать? — повторяла она в отчаянии. — Что нам делать?

Она так держалась за ту слабую надежду, которую подал ей немецкий сапер. У нее только и было, что эта надежда, и ради этой надежды она оставила семью, калеку сына и всех своих, ради нее сложила с себя ответственность за Леони, которая вместе с ней пошла по трудному пути, под пулями и снарядами; эта надежда заставила ее отдаться на милость тех, которые в конце концов были ее врагами, а теперь этот американский офицер говорит ей, что Шлагхаммер обманул ее, подав ей такую надежду.

— Вернемся к вашему другу Шлагхаммеру, — сказал Иетс. — Предположим, что он так и думает, как говорит. А если его сменят завтра или уже сменили? Что, если кто-нибудь из начальства вздумает его проверить? Неужели вы полагаете, что такой человек, как Петтингер, бросит на полдороге начатое им дело? Можете вы за это отвечать, фрау Петрик?

Конечно, нет, она не могла.

Может быть, с его стороны жестоко подвергать ее такой пытке, однако Иетс знал, что должен это сделать, если хочет убедить ее.

Она тихо заплакала. Платка у нее не было, и, оглянувшись, она в смущении вытерла нос рукавом своей старенькой кофты.

Иетс досадливо поморщился. Он поднял палец, невольно впадая в привычный для него поучительный тон:

— Как можем мы остановить нацистов, остановить Петтингера? Это вы можете его остановить! Мы хотим спасти жителей Энсдорфа не ради них самих, но потому, что мы ради этого и воюем. И мы сумеем их спасти за то время, которое вы сами назначили, фрау Петрик. Мы с вами вместе сможем это сделать. И, кстати, спасти тысячи других людей. Разве не логично будет предположить, что в других городах люди тоже хотят остаться у себя дома, прячутся, когда приходят нацисты, и хотят прогнать их? Разве вы не думаете, что есть и другие Петтингеры, которые готовы скорее убить этих людей, чем допустить, чтобы они жили при другом правительстве?

— Да, да… Но ведь я только женщина, домашняя хозяйка. Я училась всего четыре года…

Бинг улыбнулся Иетсу. Она только женщина, а Иетс только лейтенант, а он, Бинг, только сержант.

Иетс сделал вид, будто не заметил его улыбки. Он сказал искренним тоном:

— Вы перестали быть домашней хозяйкой, когда повели население Энсдорфа в шахту. Вы взяли на себя ответственность и должны довести дело до конца.

— Что же я должна делать?

— Мы захватили радиостанцию в Люксембурге, одну из самых мощных в Европе. Вы будете говорить по радио. Вы расскажете вашу историю всему германскому народу. Вы разоблачите Петтингера и планы нацистов; расскажете, что они собираются сделать с вашими согражданами. Если вам удастся это рассказать, и рассказать как нужно, если вся Германия об этом узнает, нацисты должны будут оставить этих людей в живых: ведь не могут же они сознаться — теперь, когда поддержка народа нужна им больше всего, — не могут же они сознаться в том, что убивают немцев ради своих целей?

Она молчала, ошеломленная. Голова у нее начала трястись, как у дряхлой старухи. Раньше ей никогда не приходилось об этом думать, и теперь она не сразу могла освоиться с новизной этой мысли. Это было трудно.

— Вы поняли лейтенанта? — спросил Бинг.

— Ах, Господи, — ответила она. — Как же я могу? По радио! Ведь мой муж сапожник!

— Забудьте об этом, — сказал Иетс. — Вы должны думать не только о знакомых вам людях в шахте, о пяти тысячах жителей Энсдорфа и Швальбаха, но и обо всех других! Американская армия переходит в наступление. Ничто не сможет нас задержать. Каждому немцу придется очень скоро встретиться с тем же, с чем сегодня встретились вы.

— Ловко, — сказал Бинг лейтенанту. И подумал: может случиться, что и выйдет толк. И все же это только полумера. Только паллиатив. А еще Иетс старается тек усердно и добросовестно!

— Который час? — спросила Элизабет Петрик.

— Четверть первого, — сказал Иетс. — Сегодня вечером мы можем быть в Люксембурге.

Леони, спасаясь от Дондоло, сделала самое благоразумное, что могла. Она выбежала на улицу, но тут же свернула в ближайший пустой дом. Задыхаясь, ничего не видя от страха, она присела на корточки в прихожей, среди всяких предметов обстановки, картин и ламп, которые люди хотели взять с собой и в конце концов бросили перед своим поспешным бегством в шахту.

Прикорнув в темной прихожей, которую все время сотрясали разрывы снарядов, Леони сообразила, что, по-видимому, никто за ней не гонится, а может быть, ее никто и не видел; больше всего ей в эту минуту хотелось лечь и умереть. Потом она вспомнила Пауля, который хотел помочь ей своими слабыми силами; но Пауль был только калека. Она жалела Пауля, но больше жалела самое себя. А потом она вздрогнула от испуга, вспомнив о его матери, которая все еще у американцев, теперь совсем одна. И тут под сердцем у нее шевельнулся ребенок. Тогда она поняла, что не может вернуться к Элизабет Петрик, к тому черному, пахнущему потом солдату, который приставал к ней. Она не одна. Это ее ребенок, хотя он и от Геллештиля, он живет и предъявляет свои права, и она должна его оберегать.

Ей захотелось есть. Она дотащилась до кухни, до шкафа — пусто. Она взобралась наверх, открыла первую дверь и с трудом удержалась от крика — она едва не шагнула в пустоту. Снаряд оторвал верхний угол дома. Дверь осталась на месте, осталась и та стена, в которой была эта дверь, и нелепо торчащая раковина, и крюк, на котором висело пальто. Ей нужно было пальто, оно согрело бы ее, но она не могла до него дотянуться, боялась даже попробовать.

Но, оставив дверь чуть приоткрытой, она могла видеть тот дом, где находилась фрау Петрик.

Леони осталась на своем наблюдательном посту. Через некоторое время она увидела, как американские солдаты торопливо перешли улицу. Потом фрау Петрик в сопровождении того, черного, и другого солдата, который тогда остановил черного, вышла на улицу и скрылась в другом доме. Леони все ждала и ждала, напрягая зрение.

Ноги у нее болели, и спина была как туго натянутая веревка. Наконец она увидела, что к дому подъехала машина, за ней другая. Потом Элизабет Петрик села в машину, и Леони увидела, как обе машины выехали из Энсдорфа: они делались все меньше и меньше и наконец совсем исчезли.

Леони даже не пыталась много раздумывать о том, что будет с фрау Петрик. Обе они были женщины, попавшие под колеса войны. А что сделали бы с ними нацисты — Геллештиль или Петтингер?

Ей оставалось только одно — вернуться в шахту. Там, по крайней мере, были знакомые ей люди, хотя никто не мог сказать, сколько они пробудут в шахте или когда погибнут там среди падающих обломков, когда задохнутся в спертом, отравленном воздухе.

Ей предстояло принести в шахту страшную весть. Они так и не видели офицера. Фрау Петрик арестована. Белое облачение не помогло им.

После наступления темноты Леони скорее доползла, чем дошла, до шахты. Она добралась туда, ободрав до крови руки и колени, и, потеряв сознание, упала на руки шахтера Карга.

4

Невзирая на поздний час, Иетс застал полковника Девитта за письменным столом. В его кабинете, помещавшемся в здании Люксембургского радиоузла, было душно; Девитт работал, сняв китель и расстегнув воротничок рубашки; он походил больше на деревенского врача, чем на военного. Сначала, пока Иетс докладывал ему о своей находке и о тех возможностях, какие заключались в Элизабет Петрик и жителях Энсдорфа, он продолжал рыться в бумагах. Однако мало-помалу бумаги перестали шелестеть, полковник оперся на них локтями, сложил руки на столе, и только подергивание пальцев говорило о том, что это живой человек, а не статуя.

Потом Девитт позвал Крерара из соседней комнаты. Крерар, еще более морщинистый, чем всегда, в надетых кое-как обмотках, уселся на стул возле полковника.

Иетс перешел к выводам. Он был в приподнятом настроении и не допускал мысли, что слушатели могут и не согласиться на его предложения:

— Мы разоблачим перед немецким населением тактику противника и не дадим ему удушить жителей Энсдорфа и Бог весть сколько других, находящихся в таком же положении. Мы не позволим ему превратить оккупированные нами области в сожженную, безлюдную пустыню…

Девитт повернулся вместе со стулом.

— Ваше мнение, Крерар?

— Замечательно! — сказал Крерар. — Представьте себе этих людей в шахте, которые ждут, что вот-вот захлопнется западня. Им предстоит выбор: быть убитыми под открытым небом, во время боя, или задохнуться в темноте под землей, когда у них истощится кислород и запасы пищи. Какую ловкую и простую угрозу придумал этот Петтингер! Кстати, это не тот, который удрал от нас в Париже?

Иетса взбесило равнодушие Крерара, хоть он и не ожидал от него многого. Как будто жители Энсдорфа не люди, а тени на экране!

— Да, это тот самый Петтингер! — отрезал он.

— И этот лейтенант Шлагхаммер, — продолжал Крерар, — разрывающийся между долгом и совестью. Классический тип, классическая ситуация… Непременно нужно драматизировать этот эпизод, эту жену сапожника, которая посмела бросить вызов своему правительству!

Девитт поморщился:

— Вам бы надо работать для кино.

— Всегда стремился, полковник. Но реклама дает больше денег. И доход более верный.

«Они никогда не переменятся, — с досадой подумал Иетс. Они на все смотрят поверхностно, ни к чему не относятся по-настоящему серьезно. А ведь когда-то он и сам был такой же…

Девитт заметил, что Иетс недоволен, и сказал деловитым тоном:

— Я за то, чтобы эта женщина из Энсдорфа говорила, если кто-нибудь из вас подготовит материал. Может быть, Бинг сумеет это сделать. Но я хочу заметить в особенности вам, Иетс! — вы глубоко ошибаетесь, если думаете, что это может спасти людей в шахте.

Иетс был поражен.

— Да, конечно, гарантии нет, — согласился он неохотно.

— Мягко сказано! — улыбнулся Девитт. — По-моему, речь фрау Петрик будет смертным приговором для энсдорфцев.

— Очевидно! — воскликнул Крерар. — Эффектный монолог под занавес!

Иетсу вдруг стало так страшно, что щеки и лоб у него похолодели.

— Не могли бы вы разъяснить это подробнее? — с трудом спросил он.

— Конечно.

Девитт отодвинул в сторону все свои бумаги и написал на чистом листе крупными буквами: «I. Военная необходимость».

— Я думаю, что в данном случае нацисты руководствуются военной необходимостью. Не шахта сама по себе является военным объектом, но люди в ней. Если, как нам известно, немцы намерены оставить нам одни голые поля и необитаемые развалины, то они должны уничтожить всех, кто этому противится.

Крерар сказал:

— Нелепость! Ведь это же атавизм! Это древняя идея Нибелунгов: обречь вместе с собой на гибель по возможности больше людей!

Девитт, не обращая внимания на слова Крерара, писал: «II. Замести следы».

— Кроме того, Иетс, если их план в применении к людям в шахте будет разоблачен фрау Петрик, немцам придется устранить этих людей как свидетелей бунта. Я не вижу для них другого выхода.

Иетс, подавленный доводами полковника, выговорил с запинкой:

— Тогда мы… мы не можем этого сделать.

Девитт скомкал исписанный лист.

— Мы можем и должны это сделать. Наша обязанность использовать все средства для того, чтобы оторвать немецкий народ от его правительства. Фрау Петрик докажет им, что возможно противостоять нацизму. Вот это нам и нужно.

— Даже ценой жизни пяти тысяч беззащитных людей? — спросил Иетс.

— Мы тоже знаем, что такое военная необходимость. Если их смерть сохранит для нас жизнь пятерых американских солдат, даже одного-единственного, — то это превосходно!

Девитт говорил с жестоким равнодушием: он знал, что, чем суровее он покажется Иетсу, тем легче будет лейтенанту осудить его за возможные последствия.

— Мы как-то разговаривали с вами о деревьях на вашей ферме, Крерар, — продолжал полковник. — Вы жаловались, что нацисты срубили их, чтобы подготовить площадку для своей батареи. А я вам сказал, что поступил бы точно так же, помните?

— А какие красивые были деревья, — сказал Крерар. «Деревья!» — подумал Иетс.

— Но, сэр, ведь это я подал женщине мысль о радиовещании. Я обещал ей, что это единственная возможность спасти людей в шахте.

— Может быть, дело и не кончится так трагически, — успокаивающе сказал Крерар. — Очень многое зависит от хода сражения, от местной ситуации.

— Вам нет надобности опять видеться с ней, Иетс, — пожал плечами полковник. — Предоставьте все Бингу.

— Не могу, — сказал Иетс. — Я должен сам довести дело до конца.

— Боюсь, что вам придется как-то сговориться на этот счет с вашей совестью. Завтра утром эта женщина будет говорить по радио.

Бинг не скрывал своих намерений. Он наспех поужинал вместе с Дондоло и за столом объявил ему, что нынче же вечером пойдет к Люмису с донесением.

— Я не хочу делать это за вашей спиной. Если желаете идти со мной вместе, — пожалуйста.

Дондоло взял остывшую сморщенную сосиску и задумчиво помахал ею перед глазами. Потом сунул ее в рот, откусил кусок, пожевал и выплюнул кожу.

— Что такое? Может, вы хотите навещать меня в кутузке?

— Нет, — спокойно сказал Бинг, — я хочу, чтобы вас вздернули.

Дондоло откинулся на спинку стула.

— Да что вы, — ответил он так же спокойно, — а еще считаете себя образованным человеком. Не знаю, когда придет такое время, но, когда оно придет и вас со всеми вашими отправят куда следует, я тоже с радостью вас вздерну и переломаю вам все кости.

Бинг знал, что он так и сделает, дай ему волю.

— Как Торпу?

— Ничего я Торпу не сделал. Ровно ничего. Зарубите это себе на носу.

— Ну, идем? — спросил Бинг.

— Отчего же не пойти, — любезно ответил Дондоло. Он даже распахнул дверь перед Бингом, когда они выходили из столовой.

Они застали Люмиса одного в комнате, раскладывающим пасьянс. Он собрал колоду.

— Очень хорошо, что вы зашли ко мне, ребята!

— Мы вовсе не в гости, сэр, — сказал Бинг. — Я хочу сделать донесение.

— Отдайте честь как следует! — сказал Люмис. — Я и не думал, что вы пришли в гости.

Он щелкнул колодой и, переводя глаза с Бинга на Дондоло и обратно, выслушал рассказ о покушении Дондоло на Леони. Какие пустяки! Так, значит, старуха разволновалась!… В военное время старухам и полагается волноваться.

— Имеете что-нибудь добавить? — спросил он Дондоло.

Дондоло покосился на него с хитрой улыбкой на тонких губах.

— Да что ж, сэр! — сказал он. — Конечно, я к ней пристал. Что же тут такого?

— Это покушение на изнасилование, — сказал Бинг.

Дондоло взглянул на Бинга с холодной ненавистью.

— Я не знал, что эта дамочка так нужна сержанту Бингу. Чего же он мне не сказал? Я бы мог и подождать.

Люмис опять начал раскладывать карты.

— Вы понимаете, Бинг, что такое обвинение является не совсем обычным. Может быть, вы теперь облегчили душу и согласитесь, чтобы я не давал делу хода.

— Я настаиваю на том, чтобы обвинению был дан ход, — сказал Бинг. — Если б это был кто-нибудь другой, я бы взял свои слова обратно. Но не для этого человека. Не после того, что было сделано с Торпом. Ведь это Дондоло уличил Торпа — по официальной версии?

Люмис чуть было не спросил: «Что вы хотите этим сказать — "по официальной версии"? Но закусил губу и, отвернувшись от света, еще раз обдумал этот вопрос. Ему вспомнилась та девушка в Париже. Он понимал Дондоло, но почему с ним всегда выходят какие-то неприятности?

— Знаете, — сказал Люмис Бингу, — вам придется разыскать эту девушку — ведь у меня только ваше заявление против Дондоло.

Но тут вмешался Дондоло. С цинизмом, сбившим с толку Люмиса, он сказал: — Вы забываете, сэр, я же сознался!

— Ах, да, да вы сознались. — Потом, повернувшись к ним обоим, закричал: — Чего вы от меня хотите?

— Чтобы вы дали ход обвинению! — настаивал Бинг.

— Мне все равно, — сказал Дондоло, глядя прямо в лицо Люмису. «Господи, — думал он, — ну и туго же он соображает…»

Люмис наконец понял. Это разрешало все его затруднения.

На минуту он обеспокоился — Дондоло уж чересчур явно дал понять, чего хочет. Ну что ж, может быть, Бинг тоже не прочь отделаться от Дондоло.

— Хорошо! — сказал он. — Капрал Дондоло, вам объявляется строгий выговор. Вы будете отчислены из этой части и отосланы на приемный пункт пополнения. Завтра я дам об этом приказ.

Люмис взглянул на Бинга. Если Бингу этого мало, то можно обернуть дело так, что и Бингу не поздоровится. Но Бинг казался довольным. «Пункт пополнения» для него означал, что Дондоло очень скоро превратится в пехотинца.

Бинг забыл о том, о чем хорошо помнил Дондоло: по своей квалификации он сержант-повар и в самом худшем случае его отошлют на кухню в какую-нибудь другую часть. Дондоло имел основания надеяться на большее: он был уверен, что его долгий опыт службы в армии поможет ему устроиться на теплое местечко в глубоком тылу или даже вернуться в Штаты. Столько всякой гнили развелось в армии — стоит только принюхаться. В армии порядки в конце концов почти те же, что и дома, в Десятом городском районе, и ничего не может случиться с человеком, который умеет припугнуть кого надо.

А Бинг, радовался Дондоло, по-прежнему будет ездить с опасными заданиями, и другой простофиля будет возить его — уже не Дондоло, слава Богу. И где-нибудь уже отлита пуля с именем Бинга на ней. Дондоло надеялся, что эта пуля — крупного калибра.

Обратный путь до Энсдорфа показался Иетсу бесконечным. Элизабет Петрик перестала спрашивать у него, который час: она знала, что сорок восемь часов, назначенные немецким лейтенантом саперов Шлагхаммером, уже истекают. Она говорила о том, как она рада, что ей удалось добиться своего, как она счастлива, что снова увидится с сыном…

— Какая жалость, что я потеряла облачение. А другого нам больше не достать.

Дорога вилась среди гор. Клочья грязного снега летели из-под колес. Небо становилось все темней и мрачней, и время от времени машина въезжала в полосу тумана.

— Сейчас пойдет снег, — сказал Иетс.

— Ах да, — вздохнула фрау Петрик. — Может быть, нам скоро можно будет вернуться в свои дома. Крыши, конечно, снесены, и стекла в окнах выбиты. Холодная будет зима. Но мы как-нибудь устроимся.

Иетсу хотелось, чтобы она замолчала, но у него не хватило духа остановить ее. Он старался не слушать.

— Мне уж давно пора вернуться, — продолжала Элизабет Петрик. — Мой сын хромой, ему без меня трудно обходиться. Да и мужу также, хоть он, слава Богу, совершенно здоров. Мужчины такие беспомощные — я говорю не про солдат, военные приучились сами о себе заботиться, а про штатских, когда они не дома и не знают, где что лежит. Они, должно быть, за все это время ни разу не ели горячего. Боже мой, герр лейтенант, вы не можете себе представить, что за жизнь в этой старой шахте: света нет, грязь, кругом все время капает вода; просто удивительно, что никто не заболел воспалением легких. А бедная Леони… Такие люди, как мы, больше всего страдают во время войны. Счастливые вы, американцы, что война идет здесь, а не у вас…

Потом она начала рассказывать про шахту, про семью, которая захватила с собой трех коз, и как эти козы отвязались и начали жевать у соседей башмаки; про ребенка, который родился в шахте, и про то, как его окрестили… Она держалась бодро: говорила, что жить в туннеле все-таки лучше, чем скитаться без крова и без цели по дорогам Германии, особенно в такую погоду. Ее даже тянуло обратно в шахту, то есть, собственно, не в шахту, а в Энсдорф, к тем людям, с которыми она провела всю свою жизнь. Никогда больше она не уйдет от них, и, как ни интересно было говорить по радио, все-таки она только жена сапожника и больше никогда за это не возьмется, ни за что на свете.

Иетс изредка отвечал ей короткими замечаниями. Ее ожидает ужасный удар. Он знал это и не мог предотвратить его.

Какова будет его роль? Стоять рядом и поддерживать ее, сраженную несчастьем? Не бросать ее, заботиться о сохранении ее жизни, когда жизнь потеряла для нее всякий смысл? Он ясно представлял себе эту жизнь, всю отданную заботам о калеке-сыне, который без нее умер бы, о сапожнике, который не мог обойтись без нее, видел все мелочи ее быта: каким был ее дом, и обстановка, и все остальное — все то, что война уничтожила в первую очередь. «Для некоторых людей, думал он, — например, для мадемуазель Годфруа, учительницы в Изиньи, — это разрушение имело смысл как часть общей картины; это была цена, которой они заплатили за утраченную и вновь обретенную свободу. Но для немцев оно не имело никакого смысла, для них разрушение было только разрушением, они ничего не получали взамен, потому что такова была та война, которую они начали и которую вели; и даже если кто-нибудь из них, как фрау Петрик, забыв о себе, пытался предотвратить гибель, то это было тщетно».

Когда они приехали в Энсдорф, снег падал большими, мокрыми, липкими хлопьями. В том доме, где был командный пункт капитана Троя, Иетс нашел майора, который сообщил ему, что третья рота продвинулась на несколько миль вперед, почти не встретив сопротивления; по его словам, они были уже на окраине Швальбаха.

— Известно ли вам что-нибудь о людях в шахте? Знаете ли вы, что с ними стало?

— В какой шахте? С какими людьми? — спросил майор. — Ах да, я знаю, что вы имеете в виду, лейтенант. Трой говорил что-то на этот счет. Люди, которые укрылись в шахте? Кажется, они ушли оттуда, когда шахту заняла его рота…

Элизабет Петрик все еще ждала в машине. Ее руки вцепились в стальную раму переднего сиденья: она приподнялась, увидев, что Иетс выходит из дома.

— Сейчас слишком темно, чтобы ехать через поле на машине, — сказал он ей. — Нам придется идти пешком. Вы покажете мне дорогу.

Она с трудом вылезла из машины. Казалось, она вот-вот упадет, от того ли, что ноги затекли в неудобной машине, или от внезапной слабости — Иетс не знал. Он поддержал ее, и, сделав несколько шагов, она пришла в себя. Она спросила о чем-то, но голос у нее был такой слабый, что он не расслышал.

— Что?

— Можно ли… можно ли вам идти в шахту? Это для вас не опасно?

— Ничуть, — ответил он. — Мы продвинулись дальше вперед. Мы дошли до Швальбаха.

Она остановилась. Ее руки, искавшие, за что уцепиться, нашли столбик, сырой и ржавый, часть разрушенной изгороди. Потом эти руки поднялись к лицу и закрыли его, и, когда они опустились, лицо было все в грязных полосах. Иетс достал свой платок. Он знал, какая мысль поразила ее: если американцы продвинулись дальше шахты и если все ее близкие спаслись, то почему же они не вернулись в Энсдорф? Почему в городе никого нет — никого, кроме нескольких американских солдат, которые бесцельно слонялись из дома в дом?

Она не заметила платка, который он ей протягивал. Он сам вытер грязные полосы с ее лица, думая при этом: «Вот оно, теперь начинается, она этого не переживет. Мне бы надо было послать за санитарной машиной. А если переживет, куда ей деваться? Что я с ней буду делать? Не отвезти ли ее в лагерь для перемещенных лиц? Но она немка, там ей не место. Оставить ее в Энсдорфе, совершенно одну?»

— Вам лучше приготовиться, фрау Петрик, — сказал он и обнял рукой ее согбенные плечи. — Быть может, вышло не совсем так, как мы предполагали…

Но ее плечи вдруг распрямились. Она засмеялась.

— Ну разумеется! Они не выйдут, если кто-нибудь им не скажет. Придется мне сказать им. Надо сказать, что теперь они могут вернуться домой. Фронт передвинулся дальше, миновал их…

Она побежала прямо по грязи, через лужи, то и дело спотыкаясь на взрытой снарядами мостовой, потом выпрямлялась и заставляла себя идти дальше. Иетс задыхался, но не отставал от нее. Ему слышно было, как трудно и прерывисто она дышит. Шаль тащилась за ней по грязи. Мужские башмаки, которые были ей велики, шлепали по лужам; полы расстегнутого пальто, насквозь мокрого, били ее по худым ногам; снег повалил еще гуще, и хлопья застревали у нее в волосах, выбившихся на лоб.

Последние дома Энсдорфа остались позади. Они поднимались в гору полем, где борозды были наполовину засыпаны снегом. Прошлогоднее жнивье гнулось под башмаками Иетса; он поскользнулся, выругался и чуть не потерял фрау Петрик из виду.

— Погодите! Осторожней!

Уже сгущались ранние декабрьские сумерки; фрау Петрик бежала, не обращая внимания на ямы от снарядов, бежала так, словно за нею гнались, не глядя ни по сторонам, ни под ноги, упорно стремясь вперед.

Перед ними зияло отверстие туннеля. Краешком глаза Иетс заметил двух американских часовых, охранявших туннель, но он не смотрел на них. Он не хотел выпускать из виду фрау Петрик.

— Эй, лейтенант! — окликнул его кто-то.

Тогда Элизабет Петрик остановилась. Никого не было у входа, ни единой души, ни звука, никто не встречал ее, зияло только черное отверстие, словно пасть, разодранная в крике, беззубая, разверстая пасть.

Она стояла как вкопанная.

Иетс заметил ящик, стоявший в стороне от входа. Надписи он прочесть не мог, было слишком темно. Но он был совершенно уверен, что в нем тот самый динамит, который должны были пустить в ход немецкие саперы.

— Что ж, они все-таки не взорвали шахту, — сказал он женщине. — По крайней мере мы предупредили хоть это!

Она не ответила. Она не отрываясь глядела в черный зев туннеля, словно каждую секунду оттуда могли выбежать люди, торжествуя и радуясь своему освобождению от ужасов войны.

Один человек все же вышел оттуда. Сначала они увидели пятнышко света, маленькую белую точку, которая становилась все больше и больше, потом, приблизившись к выходу, погасла.

— А, это вы, лейтенант! — сказал Трой. — Рад вас видеть. Я прошел там довольно далеко вглубь. Ничего. Все пусто. Никто не остался, дураки несчастные! Они вышли с другой стороны, знаете, к Швальбаху. И попали в самую кашу. Они вышли, должно быть, как раз в то время, когда мы готовились перейти гору. Артиллерия работала вовсю. И снаряды ложились как раз между Швальбахом и входом в шахту на той стороне. — Он покачал головой. — Ужас! И дети были. Много детей.

Один из солдат сказал:

— Им не надо было уходить. Они были в полной безопасности!

Иетс, слушая Троя, отвернулся от фрау Петрик.

Трой говорил:

— Моим людям пришлось пробиваться через груду мертвых тел, развороченных выстрелами детских колясочек и всего хлама, который эти люди хотели с собой унести…

Иетс оглянулся на фрау Петрик. Она исчезла. Там, где она только что стояла, никого уже не было.

Из шахты донесся ее крик:

— Пауль! Пауль! Пауль!…

Иетс побежал вслед за ней в черную тьму.

— Пауль! — прозвучало гораздо тише и гораздо дальше, и эхо отозвалось:

— Пауль!…

— Фрау Петрик! — позвал Иетс. — Подождите! Фрау Петрик, вернитесь!

Ответа не было. Даже крики «Пауль!» прекратились.

Иетс стоял и ждал в непроглядной тьме очень долго — он и сам бы не мог сказать, сколько времени. «Ведь пристреливают старых лошадей, — думал он, — которые больше не могут работать. Для нее было бы лучше, если бы я оказал ей эту последнюю услугу».

Наконец шахта вокруг него осветилась. Трой водил своим фонариком по стенам и по заваленному сором полу.

— Оставьте ее, — сказал он. — Ведь вы ничем не можете ей помочь.

Он нагнулся и поднял разорванную открытку. Это был портрет Гитлера на белом коне, с золотым щитом, украшенным большой свастикой; за его спиной восходило солнце.

Трой бросил открытку на землю и наступил на нее ногой.

— А, черт! — сказал он.

5

В кармане Дондоло лежали его личное дело и приказ, подписанный Люмисом и одобренный Уиллоуби.

К большому облегчению капитана, его решение не вызвало никаких вопросов. Девитт, конечно, мог бы вникнуть в дело и настоять на строгом дисциплинарном взыскании, но его не было в Люксембурге. Накануне вечером он уехал в Париж на совещание. А что касается Уиллоуби, то майор не проявил особого интереса к делу, по крайней мере не нашел повода отменить распоряжение Люмиса. Уиллоуби только поднял свои густые брови и сказал:

— А ведь редеет старая гвардия, верно?

Остатки старой гвардии окружали Дондоло, когда он стоял перед грузовиком, который должен был отвезти его на приемный пункт пополнения; тут были и главный механик Лорд, и Вейданек, которого теперь сделали старшим поваром. Машина была уже нагружена и готова к отправлению, но ее задерживал Дондоло.

Он сказал шоферу:

— Мне надо еще кое с кем попрощаться. Не беспокойся. Я тоже хочу отсюда убраться!

Когда Бинг по обыкновению явился в студию с докладом, Дондоло выступил вперед, пропищав: «Что такое?», и вместе со своими приспешниками загородил Бингу дорогу.

— Что такое? — передразнил его Бинг. — Я вам скажу, что, — вас выставили! Больше уж не будете устраивать пакостей, это была последняя, и на сей раз она вам с рук не сошла. Вот что!

— Знаете новость? — спросил Дондоло.

Бинг еще ничего не знал и, не желая узнавать новости от Дондоло, промолчал.

Дондоло сказал:

— Немцы наступают по всему фронту. К востоку отсюда они прорвали линию обороны! Четверть часа назад это передавали по радио!

— Что такое?… — невольно вырвалось у Бинга.

— Что такое? — Дондоло, Лорд, Вейданек, даже незнакомый шофер разразились громким хохотом.

У Бинга помутилось в голове, он словно физически ощутил этот удар. У него мелькнула странная мысль, что он этого ожидал; он вспомнил даже, что именно так и сказал Трою тогда в Энсдорфе. И это исполнилось; Дондоло объявил это так, будто немецкое наступление было делом его личной мести.

Дондоло издевательски вытянулся во фронт перед Бингом.

— Брат, вся душа болит за тебя! Когда сюда придут фрицы и станет жарко, вспомни обо мне. Я буду трудиться у плиты на пункте пополнения. А может, мне даже посчастливится уехать на родину. Вот приеду домой, расскажу там, какие вы замечательные ребята и как вы тут воюете. Я-то больше воевать не буду — спасибо вам, сержант Бинг!

Бинг сдержался. Он не позволит какому-нибудь Дондоло раздразнить себя.

Дондоло был весь в поту, лицо у него блестело. Ему хотелось бы дразнить Бинга и дальше, хотелось рассказать, как немцы возьмут его в плен и что они с ним сделают, но шофер, которому не терпелось убраться подальше от противника, пошел к своему грузовику. Дондоло вскочил на подножку, помахал рукой, и, когда машина уже тронулась, в последний раз выкрикнул сквозь шум мотора: «Что такое?».

Первые донесения, полученные генералом Фарришем в его штабе на границе бассейна Саара, были отрывочны и так же туманны, как погода в эти дни. Было ясно только одно, что на участке фронта, далее к северу, между Моншо на левом фланге и Люксембургом в центре расположения американских войск, началось сильное оживление. В том секторе, где находилась его собственная дивизия, все оставалось спокойно и без перемен и, если можно было положиться на сводки Каррузерса, обещало и впредь оставаться в том же положении.

Мало-помалу сводки стали поступать чаще. Они были уже не так коротки, и картина начала вырисовываться более ясно.

Фарриш сидел над картами. Опасность была очевидна. Он видел всю простоту немецкого плана, любовался им; как образец маневренной войны вся операция представлялась ему блестящей.

— Разрезать нас пополам, только и всего! Грандиозно! — восклицал он. Потом, обернувшись к Каррузерсу, сказал: — Созовите совещание. Немедленно. Всех, вплоть до батальонных командиров. Там, на дороге, есть амбар, кажется, он достаточно велик и вместит всех. Прикажите осветить его и перенести туда карты.

Фарриш мог бы выбрать для совещания приличный дом, но романтический амбар показался ему более подходящим для такого экстренного случая. Стоял жестокий мороз; ветер врывался в щели между балками, а солому давным-давно почти всю растаскали. По трем сторонам амбара шли узенькие мостки. Свет был направлен прямо на карты, которые занимали большую часть передней стены, и потому видны были только ноги офицеров, сидевших на мостках. Многим пришлось сидеть на полу, и чем выше был чин офицера, тем больше ему подкладывали соломы.

Фарриш стоял перед своими картами в позе дирижера. Над собравшимися подымался пар от дыхания, и слышался сдержанный говор. Все разговаривали главным образом о холодах и гораздо меньше о том, зачем их сюда позвали.

Наконец Фарриш уверился, что пришли почти все. Он откашлялся, и все стихло.

— Господа! — сказал он, — я очень рад сообщить вам, что военные действия возобновились.

Уголки его губ иронически приподнялись.

— К несчастью, это произошло не по нашей инициативе.

Он зашагал перед картами. На поворотах он останавливался и покачивался, переступая с носков на пятки.

— Кое-кто был захвачен врасплох. — Он покачался на носках. — Довожу до вашего сведения, что это не критика. — Он опять покачался.

Смех в зале.

— И смеяться тут, черт возьми, нечему! — Опять покачивание.

Мертвая тишина.

— Обстановка, по-видимому, такова: немцы продвигаются где-то здесь, — его правая рука с растопыренными пальцами шлепнула по Арденнам, — на участке фронта, простирающемся вот отсюда и до сих пор… — Генерал пустил в ход обе руки, держа стек в зубах.

— Главный удар направлен вот сюда! — Кулак Фарриша накрыл северную часть Люксембурга и Бастонь. — План, очевидно, заключается в том, чтобы пробиться на северо-запад, выйти на равнину, захватить обратно Антверпен, Брюссель взять в клещи; может быть, занять Париж.

Стек опять у него в руках и обводит очертания клещей.

— Вот как сделал бы я; и, судя по имеющимся у меня весьма скудным сведениям, полагаю, что это и есть их план. Они пытаются отрезать англичан и Девятую армию от Первой и Третьей армий; если возможно, они попытаются уничтожить Первую армию. Должен сказать, господа, что прорыв им удался!

Лицом к слушателям, держа стек обеими руками, он опять покачивался с носка на пятку.

— Существуют островки сопротивления. Я не знаю, сколько времени они могут продержаться. Силы неприятеля мне точно неизвестны, но они, безусловно, довольно значительны и весьма подвижны. Мы можем противопоставить им только тыловые части, обоз, военную полицию, Бог весть что.

Фарриш выдержал паузу, давая слушателям время усвоить все значение катастрофы. Его офицеры — он сам лично выбирал почти каждого из них — были явно подавлены. Сидевшие на мостках перестали болтать ногами.

— Ну и дела! — сказал кто-то.

Коротким, быстрым движением руки Фарриш прекратил начавшийся было шепот.

— Господа, мне не нравилась война в эти последние месяцы. Как в Нормандии, когда мы воевали против изгородей: успехи были очень слабые, а доставались они нам дорого. Теперь немцы высунули голову, и мы постараемся, чтобы она попала в петлю. Когда генерал Паттон призовет нас затянуть покрепче эту петлю, я хочу, чтобы моя дивизия была готова первой выполнить эту задачу. Благодарю вас, господа.

Дивизия Фарриша двигалась на север. Они шли днем и ночью, без отдыха. Предельной скорости установлено не было. Дороги сотрясались под тяжестью танков; ямы, выбитые в дорожном полотне, становились все глубже и глубже; мокрый снег летел из-под колес; крылья грузовиков облепила грязь; кузова были забрызганы грязью; людей с ног до головы покрывала грязь.

Сырость пропитывала одежду насквозь. А ветер, ледяной ветер, подхлестываемый бешеной гонкой до шестидесяти миль в час, пронизывал до костей — казалось, будто грязь примерзает к коже. Почти ничего не было видно — туман стоял настолько густой, что едва можно было разглядеть очертания идущей впереди машины. Горячей пищи нет. Согреться негде, разве только прижаться как можно плотнее к соседу и позаимствовать у него хоть немного тепла. Зубы стучат, руки коченеют, страшно дотронуться до металлических частей своего оружия того и гляди пальцы примерзнут. Ноги стоят на железном полу машины, холод просачивается сквозь подошвы, словно башмаки и носки из бумаги. Какой толк от плащ-палаток, шинелей и свитеров? Под конец перестаешь искать укрытия и стараешься уснуть, потому что от усталости становится еще холодней, думаешь хоть во сне согреться. И сон ненастоящий, а только дремота, которая не освежает и не дает иллюзии тепла. И ночи без звезд, а единственный твой товарищ — рев моторов впереди и позади…

Иетс тоже участвовал в походе на север. Он был с Троем в Швальбахе, когда третья рота получила приказ выступить. Он взял Троя в свой виллис, потому что капитан отдал свою командирскую машину с мягкими сиденьями тем солдатам, которые отказались лечь в госпиталь, не желая отстать от своей роты.

Иетс был рад, что едет с Троем, несмотря на то что он был стиснут между капитаном, поклажей и шофером; он понимал, как тяжело было бы ему ехать на север одному.

Невзирая на все ужасы, на жестокость и бессмыслицу, с которыми столкнула его война, в нем жила, по крайней мере после Парижа, уверенность в победе. Эта уверенность никогда не покидала его, хотя он почти не сознавал этого, настолько она укоренилась в нем. Он знал, что не в состоянии был бы выдержать, если б ему непрерывно грозила опасность оказаться в стане побежденных. Он думал о том, сколько раз он предлагал и одобрял обращение к немцам для листовок и радиопередач. «Сдавайтесь, кончайте войну, вы ее все равно проиграли!» А теперь медаль повернулась оборотной стороной или повертывается. Надо приноровиться, а то не выдержишь. И он, и все остальные должны научиться воевать зимой. И летом воевать не так-то легко в эту войну; но зимой гораздо, гораздо хуже.

— Хоть бы знать точно, что происходит, — волновался он.

Трой, закутанный в походную шинель, спросил:

— Вы про что?

— Нет, я так.

Приглушенный голос капитана стал громче:

— Если б и знали, чем бы это нам помогло? Ничего не изменилось бы. Подождем, увидим. Я стал специалистом по части «Подождем, увидим».

Но слухи опережали колонну: радисты между делом слушали сообщения обеих сторон. К тому времени как колонна подошла к Люксембургу, люди приблизительно знали обстановку. И так как слухи подчеркивали темную сторону картины, ко всему этому шепоту, ропоту и воркотне примешивались панические нотки.

Черелли заговорил о «тиграх» и заметил, что американцам нечего выставить против них. Потом добавил с глубоким вздохом:

— А помните, как мы катили по Франции? — По сравнению с настоящим это казалось увеселительной прогулкой.

Пух на подбородке и верхней губе Шийла покрылся инеем от его дыхания. Он закрывал лицо руками в перчатках, стараясь отогреть щеки, и его голос звучал глухо:

— Не люблю никаких разъездов. Наездился на своем веку. Когда война кончится, я обзаведусь своим домом и буду сидеть на одном месте, да, черт возьми, на одном месте!

Из глаз Трауба раздражающе и упорно текли слезы. Он обмотал шарф плотнее вокруг головы, надвинул ниже вязаный подшлемник и поверх всего этого нахлобучил каску.

— Ну и вид у нас! — сказал кто-то.

— Куда мы едем? — спросил Шийл.

— Да уймитесь вы! — сказал Лестер.

Черелли затеял драку из-за того, что Шийл, повернувшись, нечаянно ударил его саперной лопаткой. Лестер перегнулся и разнял их; Клей заступился за Черелли, а Трауб кричал, что Шийл не виноват; скоро все перессорились и унялись только потому, что негде было размахивать кулаками в тряской, вихляющейся машине, битком набитой людьми и поклажей. Озябшие и усталые, они сердито глядели друг на друга, с ненавистью думая о том дне, который свел их вместе, ненавидя и сей день, и все грядущие дни.

Этим утром город Люксембург подвергся обстрелу. Обстрел был не очень сильный — всего несколько снарядов из дальнобойных орудий, но это случилось в первый раз и поразило город своей внезапностью. Гром грянул из черных, низко нависших над землею туч, воскресив толки о секретном немецком сверхвооружении и породив слухи о том, что на Люксембург сброшены немецкие парашютисты.

Иетс видел перемену в людях — в тех самых людях, которые только два месяца назад насмехались над немецкими войсками, бежавшими на краденых велосипедах и в повозках, запряженных чужими лошадьми; в тех самых людях, которые приветствовали американцев со всем пылом, на какой были способны их флегматичные, уравновешенные натуры. Теперь они угрюмо стояли на тротуарах и на углах улиц; разгром немцев, тогда казавшийся полным и окончательным, видимо, вовсе не был окончательным; и первые американские части, стянутые с юга и брошенные в прорыв, грязные, усталые и озябшие, походили уже не на победителей, а на последние жалкие отряды ополчения.

Человеку, настолько восприимчивому к чужим настроениям, как Иетс, было особенно трудно сохранять спокойное выражение лица в этой атмосфере, заряженной унынием. Ему хотелось поговорить с Девиттом. Ему необходимо было составить себе ясную, трезвую и правдивую картину того, что произошло и что может произойти в дальнейшем. Ему необходимо было свое место, разумная деятельность в рядах армии, которые теперь должны были сплотиться под угрозой надвигающейся катастрофы для подготовки к контрудару.

Число часовых перед зданием радиоузла было удвоено, и документы у Иетса проверили; это его несколько ободрило.

Но, когда оказалось, что кабинет полковника пустует, так как он уехал в Париж накануне прорыва и с тех пор не давал о себе знать, Иетс был разочарован, почти обижен. Отсутствие Девитта лишало его уверенности, в которой он так нуждался; кроме того, это означало, что всем командует Уиллоуби. Уиллоуби отлично умел подлаживаться и неплохо соображал, когда дело шло о разных трюках, подходах и интригах. Но каков он будет перед лицом непосредственной опасности? А ведь в эту критическую минуту от Уиллоуби зависела не только работа всего отдела, но и сама жизнь Иетса…

Иетс застал майора в оживленной беседе с Крераром; он казался бодрым и спокойным; только мешки под глазами стали больше и тени в складках щек темнее.

— Рад видеть вас! — сказал он. — Полагаю, вы уже слышали новость?

— Слышал, — отозвался Иетс. — Я прибыл с частью, которая назначена на линию обороны где-то поблизости, но не знаю точно, каково положение дел.

— Плохо, — сказал Крерар.

— Вы нас могли и не застать, — сказал Уиллоуби и засмеялся. — Немцы уже оседлали главную магистраль в город Люксембург и часа за полтора могли бы добраться сюда… Но четвертая дивизия их остановила. Предполагалось, что дивизия на отдыхе, она вышла из Гюртгенского леса… От нее осталось очень немного, зато она остановила немцев; повара и канцеляристы, военная полиция и Бог весть кто остановил их.

— Что же мы собираемся делать?

Уиллоуби сказал с вызовом:

— Ничего. Сидеть на своем месте!

— Ну что ж, — сказал Иетс, — не возражаю.

Он начинал ценить майора: не кто иной как Уиллоуби предсказывал в Роллингене: «Война еще далеко не кончилась, и она будет упорной»… Может быть, не так плохо иметь Уиллоуби под боком. Это тоже могло поддержать оптимизм, как поддерживал его беспредельный стоицизм Троя по дороге в Люксембург.

Уиллоуби продолжал:

— Мы на крайнем левом фланге немецкого наступления. Не думаю, чтобы в намерения немцев входило тратить силы на взятие города: здесь ничего нет, кроме радиоузла и соблазнительной возможности вернуть первую из многих потерянных ими столиц. И они его займут, конечно, если он попадет к ним в руки в результате их дальнейшего продвижения на север.

— А что получилось здесь?

— Прорыв фронта, — сказал Крерар.

Уиллоуби уточнил:

— Непрерывной линии фронта больше не существует. Сто первая воздушно-десантная дивизия пока еще в Бастони.

— Держится?

Уиллоуби пожал плечами. — Я хотел вам сказать, Иетс, что с этой женщиной из Энсдорфа вы поработали отлично…

— Нашли о чем вспомнить! — сказал Крерар. — Кто теперь станет беспокоиться, сидит ли немецкое население у себя дома или нет? Тогда мы витали в облаках. Отныне я стою за то, чтобы каждый из нас некоторое время пробыл на фронте — так сказать, соприкоснулся с войной…

— Я никогда не сидел по канцеляриям, — сказал Иетс.

— Я не о вас говорил, — ответил Крерар.

— Мистер Крерар, — усмехнулся Уиллоуби, — хочет начать новую жизнь. Чего ради нам водить друг друга за нос?…

Пустая болтовня. На Иетса она действовала угнетающе. Они уже и так соприкоснулись с войной, война догнала их.

— Так вот, Иетс, — сказал Уиллоуби неожиданно изменившимся голосом, — укладывайте ваши вещи и будьте готовы к выступлению. Я уже отдал приказ. Не знаю, сколько времени мы еще пробудем здесь. Насколько мне известно, Фарриш подходит с юга; он займет этот участок фронта, и мы будем формально под его командой. Так что решать будет он. Но, разумеется, мы и сами должны смотреть в оба.

— А когда возвращается полковник Девитт?

Иетсу было не совсем понятно, почему этот вопрос так не понравился майору. Уиллоуби оттолкнул свой стул, и Иетс увидел, что револьвер он пристегнул к поясу.

— Не знаю! Я не знаю даже, сможет ли он вернуться, — в данную минуту остались открытыми только две дороги, и обе они забиты войсками — а сколько времени они еще останутся открытыми, никто не может сказать. Я не хочу, чтобы нас отрезали. Мы незаменимы!

Он обошел вокруг своего стола и похлопал Крерара по тощей груди. — Незаменимы, верно? — И прибавил: — По крайней мере некоторые из нас, верно?

Было что-то подозрительное в настойчивости Уиллоуби.

— Что вы прикажете делать мне, майор? — спросил Иетс.

— Я же вам сказал, укладывайтесь!

— А потом?

— Ждите.

— Я не хочу ждать, я хочу что-нибудь делать!

Темные, точно затуманенные глаза Уиллоуби смотрели на него без всякого выражения.

— Отлично! Я имел в виду кое-что для вас, — медленно начал он. — Отправляйтесь вперед, в третью роту; если хотите, еще дальше. Я хочу знать, что фрицы думают именно теперь. Нам нужно просмотреть и изменить все наши передачи. Возьмите с собой надежного человека, который может записывать ваши донесения и служить связным. Хотите?

Было ясно, что майор импровизирует. Но он предлагал как раз то, чего хотелось самому Иетсу. С него довольно было одного взгляда на свое начальство, подавленное поражением. Если придется отступать, то лучше отступать с людьми, которые иногда отстреливаются; а если придется умирать, то лучше идти в последний путь в таком обществе, которое тебе по душе.

Любопытно, что мысль о смерти явилась у него только теперь, в натопленном кабинете, где можно было стащить с себя шинель и походный китель, вытянуться как следует и согреть ноги. Сидя в виллисе вместе с Троем, он как-то не думал о смерти.

Он отправился на розыски капитана. Бинга он не мог взять с собой: Уиллоуби сказал, что Бинга отпустить нельзя. Придется взять Абрамеску.

Абрамеску это не понравилось. Он объяснил Иетсу, что не любит бывать на воздухе.

Иетс, вспомнив свои мысли о зимних походах, процитировал Пэйна, на что Абрамеску ответил изречением, тоже похожим на цитату, а на самом деле принадлежавшим его отцу, ветерану румынской армии, насчет нежелательности войны вообще, а зимой в особенности.

После того как Абрамеску предложил целый список подходящих кандидатов и все они были один за другим терпеливо отвергнуты Иетсом, он покорился своей судьбе.

Он явился в полном обмундировании, из чего явствовало, насколько старательно он берег все, что выдавали ему в армии, и с целым рядом вещей, которые приобрел частным образом. Зеленые с белым лыжные носки из мериносовой шерсти упрямо вылезали из его сапог. Что-то вроде вязаной маски закрывало ему все лицо, кроме носа и глаз. Весь он был закутан во что-то похожее на гигантскую наволочку, которую приподнял изящным движением, чтобы влезть в машину. Перевалившись на сиденье, он объяснил Иетсу, что это вовсе не наволочка, а две простыни, которые он сшил вместе.

— Зимой на войне, — сказал он, — полагается носить белый маскхалат. В самом деле, белое трудно заметить на белом, особенно издали. Я могу сойти за камень или за небольшое возвышение, покрытое снегом.

— А что будет, если немцы вас не заметят? — спросил Иетс. — Представьте, они атакуют, проходят мимо вас, а вы остаетесь позади — небольшое возвышение, покрытое снегом.

— Но разве вы не будете поблизости? — забеспокоился Абрамеску.

Иетс не ответил ему на этот вопрос.

Колонны грузовиков, шедшие на север от города Люксембург все редели. Легковая машина теперь могла обогнать их и развить скорость. Иетсу хотелось догнать Троя и его роту; он провел всего около трех часов в городе, пока беседовал с Уиллоуби, мобилизовал Абрамеску, менял белье и наскоро глотал обед — горячий, в чем и состояло его единственное достоинство. Теперь упадок сил давал себя чувствовать, но этому нельзя было поддаваться. Надо было как-то держаться.

Где-то на востоке лежала река Зауер. Накануне ночью дивизия фольксгренадеров, на крайнем левом фланге немецкого наступления, форсировала эту реку и была задержана на ее западном берегу. Но никто не знал определенно, чем кончился бой. Тем временем мотопехота бронетанковой дивизии Фарриша продолжала продвигаться в северном направлении, стараясь прощупать немецкий левый фланг.

Чем дальше на север ехали Иетс и Абрамеску, тем чаще попадались им следы того, что здесь произошло. Это было обратное тому, что происходило во Франции, — американские машины, вместо немецких, тянулись по бокам дороги, искромсанные, разнесенные вдребезги снарядами; американские орудия, с размозженным дулом, искалеченным стволом, стояли, брошенные где пришлось. Свежевыпавший снег и нежная пелена тумана смягчали картину разрушения, внося в нее оттенок тихой скорби.

И тут Абрамеску увидел первого мертвеца — в канаве, словно прикорнувшего отдохнуть. Первой мыслью Абрамеску было: «как это вредно! Он простудится насмерть!» — и прошло несколько секунд, прежде чем он понял, что этот человек убит, что снег не тает на нем и что черное на его мундире вовсе не тень, а страшный след шрапнели, изорвавшей его тело.

Впереди на дороге была воронка, и машины объезжали ее — войска в одном направлении, а санитарные машины в обратном.

Абрамеску наклонился вперед:

— Лейтенант, — сказал он сиплым от волнения голосом.

Иетс обернулся.

— Не смотрите направо.

— Почему? В чем дело?

— Пожалуйста, не смотрите, и все.

— Хорошо! — с досадой сказал Иетс. Но он все-таки посмотрел направо, уголком глаза, и увидел, что лежит в канаве. Он понял, что Абрамеску щадит его, и, обернувшись к неуклюжей фигуре в белом, похлопал капрала по коленке.

Заботливость Абрамеску заставила его вспомнить Рут. Она знала, что он в Люксембурге. По письмам его нетрудно было догадаться, на каком участке фронта он находится. Теперь она прочтет в американских газетах о прорыве; сенсационные заголовки, истерические вопли только усилят ее тревогу. И его сердце вдруг рванулось к ней, сильнее, чем к кому бы то ни было, даже к Терезе… Теперь ты знаешь, что тебе нужна Рут, потому что ты черпаешь силы в ней, а она в тебе; потому что вас двое, и никакая дружба, никакое товарищество, никакие другие отношения не могут заменить этой вашей близости.

Идущие впереди машины остановились, люди вылезали из них и скрывались в лесу с обеих сторон дороги. По лесу, казалось, прошелся гигантский гребень, которым водила грубая рука гиганта цирюльника. Расщепленные стволы, изломанные вкривь и вкось верхушки, взрытый вдоль и поперек кустарник, обнаженные корни, торчащие, как изуродованные пальцы, — все это было переплетено убегающими клочьями тумана, который прикрывал одно и оголял другое, придавая искалеченному лесу какой-то новый, таинственный и зыбкий облик. Только людские голоса возвращали к действительности: слышались команда, брань, вопросы. Подвозили орудия, устанавливали их. Где-то, пристреливаясь, встревоженно строчил пулемет.

Иетс ехал мимо стоявших грузовиков. Вскоре лес кончился, затем на протяжении мили дорога шла между голыми, испятнанными снегом горами, вершины которых окутывал желтоватый туман.

Мертвая тишина нарушалась только разрывами снарядов сухим и жестким грохотом, звучавшим страшнее обычного в этой снежной пустыне, окутанной туманом.

Теперь редкие деревья по обочинам дороги высились, словно колонны портала; Иетс, не зная, можно ли проехать дальше, остановил виллис. Справа показался солдат.

— Куда вы едете, лейтенант?

Иетс неопределенно махнул рукой вперед.

— Ого! — сказал тот. — Напрасно.

— Почему?

— Немцы.

— Да?

Солдат повернулся к Иетсу спиной. Казалось, он был мало заинтересован в том, последует лейтенант его совету или нет.

— Где находится третья рота? — крикнул Иетс ему вслед.

— Здесь! — отозвался солдат.

— Где ваш КП?

— Вон там — ступайте через кусты и дальше — прямо!

6

Ночь наступила рано, черно-серая, промозгло-холодная ночь.

Сержант Лестер продвигался вперед, согнувшись над своим автоматом, едва видный Шийлу, который шел за ним. Позади них, справа и слева, молча, в шахматном порядке двигались отделения; слышно было только шлепанье ног по мокрому снегу и жидкой глине, иногда трещал тонкий лед, ломаясь под башмаками солдат. Они могли слышать друг друга, но не видели ничего, кроме смутных очертаний идущей впереди фигуры.

Они вышли из леса на оголенную, холмистую равнину, не зная, что ждет их впереди; но Трой сказал им, что они должны продвинуться вперед, что ночь и туман защищают их, так же как и немцев, и что они могут наткнуться на противника неожиданно и захватить его врасплох.

Фулбрайт был где-то в центре наступающего клина. Он старался держать связь со своими флангами и с Лестером на острие клина; по временам один из солдат выходил из строя и, отыскав в темноте лейтенанта, докладывал, что пока они ни с кем еще не повстречались.

Где-то позади них была остальная рота; она выходила из леса, следуя за клином лейтенанта Фулбрайта. Контакт надо было держать через связных и по радиотелефону, если всякий другой будет утрачен, что вполне могло случиться в темноте. Если Фулбрайт встретил бы усиленное сопротивление, он должен был отойти и подождать главные силы роты. В остальном многое зависело от решения самого Фулбрайта.

Люди медленно продвигались вперед по холмам, поднимаясь и опускаясь, словно флажки на рыбачьей сети, колеблемые течением.

Лестер был совсем один. Он прислушивался к своим шагам, словно они были не его, а чьи-то чужие. Долго ли может человек выдерживать такое, оставаясь в своем уме? Уотлингер был хороший парень, но его разорвало в клочки; говорят, видели, как его рука летела по воздуху, все выше и выше, прямо на небо. Интересно, примут ли там одну руку вместо всего человека. Душа вряд ли находится в руке, скорее она где-нибудь в сердце, в животе или в мозгу, только не в руке.

— Шийл! — прошептал он.

Шийл осторожно подвинулся вперед.

— Как ты думаешь, где у тебя душа?

— Чего?

— Ведь ты слышал!

— Совсем рехнулся, — сказал Шийл и отступил назад.

Шийл окликнул Трауба, шедшего позади него.

— Эй, Трауб!

— Ну?

— Лестеру хочется знать, где у него душа.

— Черелли! — прошептал Трауб.

— Что тебе?

— Ступай к Лестеру, он хочет спросить тебя кое о чем.

Черелли, спотыкаясь, пошел вперед.

— Ну, в чем дело, Лестер?

— Ни в чем. Там, сзади, что-нибудь случилось?

— Нет, все в порядке. Они говорят, тебе что-то нужно.

— Мне? Ровно ничего. Погоди минутку! Видишь ты свет — вон там?

— Нет.

— А слышишь что-нибудь?

— Нет.

— Есть какая-нибудь разница между сном и явью?

— А я почем знаю!

— Давно мы так идем?

Черелли взглянул на часы, но стекло запотело.

Лестер сказал:

— Ты когда-нибудь пробовал следить за своими мыслями?

— Откуда ты берешь выпивку? Уступил бы мне! Я тоже хочу встряхнуться!

— Пошел назад! — скомандовал Лестер. — Пошел назад, а не то тресну!

— Ладно, ладно!

Почва под ногами Лестера вдруг стала твердой. Он опомнился в одно мгновение. Под снегом чувствовалось что-то вроде дорожного полотна: а вправо и влево уходила в темноту какая-то прямая белая полоса, а густые тени по ее сторонам могли быть и деревьями, и телеграфными столбами. Ясно, что это дорога, она тянется с востока на запад, и где-то влево она должна пересекать шоссе из Люксембурга, идущее с юга на север, по которому они ехали вчера ночью. Теперь Лестер мог ориентироваться. Он велел передать Фулбрайту, что он вышел на дорогу и что она, но-видимому, свободна.

Получив это сообщение, лейтенант приказал радисту связаться с капитаном Троем и передать ему, что они вышли на дорогу, собираются пересечь ее и двигаться дальше вперед.

Тем временем Лестер перешел дорогу, и солдаты спешили перейти ее вслед за ним. Одолев невысокую насыпь, он снова очутился среди волнистой обледенелой равнины. Он замедлил шаг и только тогда снова его ускорил, когда уверился, что весь его взвод пересек дорогу.

У человека, достаточно долго пробывшего на фронте, развивается особое чутье, предупреждающее его об опасности. Оно похоже на инстинкт боксера, который увертывается от удара, прежде чем этот удар нанесен противником.

Когда грохот гусениц донесся до солдат, никто не говорил им, да и не было никого, кто мог бы им сказать, что немецкая танковая колонна движется по той самой дороге, которую они только что пересекли с такой осторожностью; что немецкие танки мчатся не только по самой дороге, но растянулись по полю вширь, словно бредень; что эти танки пройдут между ними и другими взводами их роты; что они отрезаны, а их тридцать или сорок человек с автоматами против целой колонны тяжелых танков. Однако они это знали.

Это была одна из тех подвижных танковых колонн, которыми немцы пробили словно пунктиром всю линию фронта и с помощью которых они углубляли прорыв. Взвод Фулбрайта был просто камешком на их пути; он неосмотрительно вырвался вперед, введенный в заблуждение тишиной ночи. А будь это пятью минутами раньше или пятью минутами позже, их дороги никогда не скрестились бы.

Лейтенант Фулбрайт обдумывал и это, и многое другое. Он надеялся, впрочем очень недолго, что его маленький отряд ускользнет от внимания немецких танков, что темнота и туман укроют его солдат.

Но немцы их увидели. Маневрируя вокруг отряда, они отрезали его с трех сторон и начали обстреливать, без разбора поливая землю смертоносным дождем пулеметных очередей. Они даже открыли огонь из 88-миллиметровых орудий. Смешно. Все равно что швырять кирпичами в муху, сидящую на подоконнике.

Фулбрайту не пришлось отдавать команду. Он с радостью увидел, что его пулеметный расчет и автоматчики уже бесстрашно вступили в безнадежный бой. Он вел мяч и старался прорваться, а против него была целая команда серогрудых молодцов, и каждый из них был вдвое крупнее его. Они играли нечестно. Они ударили его в самое уязвимое место, они нарушали правила, но где же был судья?… Вот и он. Только он похож на профессора Кэвено, который сказал когда-то: «Я бы не поставил вам переводного балла, Фулбрайт, если бы вы не вели так хорошо нападение». Но у профессора Кэвено была длинная седая борода, а это вовсе не профессор Кэвено; этот больше похож на Чарли, негра-истопника в студенческом общежитии, и он пел «Снизойди, Моисей!», — а студенты кричали: «Ура!»

Лейтенант Фулбрайт перевернулся на снегу, бережно придерживая каску локтем, словно футбольный мяч, и затих.

Сержант Лестер видел поля, цветом напоминавшие мраморный прилавок в аптеке Пита Драйзера, когда включали лампочки дневного света. Он прислонился к прилавку, чувствуя плечом его твердый край. Боль была очень сильная. Она становилась все сильней, сделалась невыносимо острой; и больше не было уже ни прилавка, ни света, одна только боль и Лестер, корчившийся от боли.

Черелли, Шийл и Трауб продолжали стрелять. Они стреляли в движущиеся небоскребы, которые были немецкими танками, потому что их учили стрелять и потому что они знали, что все будет кончено, как только они перестанут стрелять.

Трауб примкнул свой штык. Трауб хотел умереть стоя. Это была безрассудная мысль, и Черелли с Шийлом постарались удержать его, когда увидели, что он встает. Но Трауб вырвался от них и зашагал вперед. Казалось, будто штык тянет его за собой. Он наметил себе один танк и пошел к нему. Непонятно, каким образом пулеметная очередь не изрешетила его. Он все шел вперед, и наконец они очутились лицом к лицу, маленький Трауб с Ривингтон-стрит и черная свастика на белом фоне. Потом штык и винтовка разлетелись вдребезги. Танк двигался дальше.

Капрал Клей видел, как немецкая пехота окружает со всех сторон его, Черелли, Шийла и еще нескольких солдат, оставшихся от всего взвода. Пехота, должно быть, ехала на полугусеничных машинах за немецкими танками. Немцы стреляли и подходили ближе, стреляли и подходили ближе. Капралу Клею хотелось жить. В эту минуту в нем звучал всепобеждающий голос: «Нет, нет, нет! Это не конец, это не может быть конец, не здесь, не так, не теперь». Он оглянулся, ища кого-нибудь старше себя чином, кто мог бы приказывать. Если бы кто-нибудь приказал ему: «Стреляй! Дерись!», — он бы стрелял и дрался, потому что был неплохой солдат, но он привык, чтобы им командовали. Но некому было приказывать, и только внутренний голос кричал ему, что лучше жить какой угодно жизнью, чем удариться о землю, об эти борозды, камни и мертвые тела, о снег, потемневший от грязи и крови, — и больше не встать.

Капрал Клей бросил свой автомат и поднял руки вверх. И другие солдаты из взвода лейтенанта Фулбрайта, те, что остались живы, тоже бросили оружие и подняли руки вверх, и тут вперед вышел немецкий майор и ударил Клея своими кожаными перчатками сначала по правой, потом по левой щеке.

Бешеная злоба, которую майор Дейн сорвал на капрале, прошла так же быстро, как и вспыхнула. В продолжение этих последних месяцев, во время бегства через Францию и в Париже, где он встретил Петтингера и понял что больше он не выдержит, майору не однажды хотелось поднять руки и сдаться, положить всему конец и найти мир, покой и безопасность в каком-нибудь унылом лагере для военнопленных.

Однако он продолжал воевать. Петтингер заставил его явиться на сборный пункт, а остатки юнкерских традиций удерживали его в строю; он покорно принял новое назначение, и когда подвертывался случай занять безопасный пост где-нибудь в тылу, какая-то всемогущая рука всякий раз мешала этому. Майор Дейн подозревал, что это не случайно, что милейший Петтингер злорадно распоряжается его судьбой. Эти подозрения подтвердились, как только Петтингер присоединился к колонне Дейна в тот самый час, когда она должна была идти в наступление.

Теперь, когда бой поблизости от него прекратился, ему стала слышна перестрелка на юге, где бронетанковая рота, прикрывавшая его левый фланг, вероятно, столкнулась с американцами. Дейну не нравилось создавшееся положение. Его задачей было продвигаться вперед как можно быстрее, предоставляя частям пехоты, следовавшим за ним, заканчивать операцию. Пленные, которых он взял, мешали его продвижению; на его танках и полугусеничных машинах не было для них места, и отпустить их он тоже не мог.

Петтингер подошел к нему, топая, чтобы стряхнуть снег с сапог.

— Сколько? — указал он на американцев, которые уныло жались в кучу, словно близость друг к другу могла защитить их.

— Около пятнадцати, — сказал Дейн.

— Ну так чего же вы ждете?

Дейн наподдал коленом свое блестящее кожаное пальто: оно было такое жесткое и новое, что стояло колоколом вокруг его тощих ног.

— Не знаю, право… — сказал Дейн, растягивая слова.

Петтингер злобно сверкнул глазами. «Дейн — аристократишка, проныра, паразит. Опять за свое. Что ж, ничего удивительного тут нет! Он и в Париже меня подвел, это мне обошлось в миллион франков».

— Вы не знаете! — передразнил его Петтингер. — Вы здесь командир, не забыли, надеюсь?

— Мне их не жаль, — сказал Дейн, — ей-богу, нисколько! Но я не могу…

— Почему же вы не можете?

— Потому что они пленные. Потому что они безоружные, черт бы их побрал.

— Если бы вы не действовали как идиот, если бы вы стреляли с танков, вместо того чтобы заставлять своих панцергренадеров спешиться, то никакого вопроса не было бы.

Дейн не ответил.

— Так в чем же вы видите тонкое моральное различие? — насмехался Петтингер.

— Ну да, я приказал своим солдатам спешиться. Эти люди сдались. — Дейн заупрямился, как всегда, когда попадал в безвыходное положение.

— И долго вы собираетесь дожидаться тут? Ведь вы не можете взять их с собой?

Дейн выругался.

— Дайте мне время подумать.

Петтингер брезгливо поморщился.

— Так вы советуете… — Дейн не договорил.

— Да. Положительно советую.

— Тогда вы и дайте приказ!

Петтингер засмеялся. Американцы слышали этот смех.

— Вы трус, — сказал Петтингер. — Я всегда это знал. И умрете вы как трус, помяните мое слово. — Он закурил сигарету и крикнул: — Унтер-офицер! — Сержант бросился к нему.

Огонек сигареты описал короткую дугу. — Велите расстрелять.

Сержант откозырнул.

Черелли видел, как оба офицера повернулись и исчезли в темноте. Он услышал, как взревели моторы немецких танков. Потом он увидел, как из темноты вышли несколько фигур и выстроились. Он толкнул Клея, и Клей тоже их увидел.

— Нет! — крикнул Клей. — Не надо! Нет! — И потом, вспомнив то немногое, что он знал по-немецки, крикнул:

— Nicht schiessen! Nicht schiessen![9]

Но немецкие солдаты не слушали. Они не хотели ничего слушать. Как роботы, они механически выполняли данный им приказ.

Шийлу было горячо лежать. Вокруг него стоял запах крови, она покрывала все его лицо; с каждым вздохом он втягивал ее в ноздри, и рот его был полон крови. Он хотел поднять руку и стереть кровь с лица, но не мог. Что-то тяжелое, неподвижное навалилось ему на плечи и на ноги и придавило его к земле.

Последнее, что Трой слышал от Фулбрайта, было известие о том, что он собирается перейти лежащую впереди дорогу. Это было его последнее донесение.

После этого послышался грохот танков, треск выстрелов; одинокая зеленая ракета взвилась и повисла в тумане, тщетно пытаясь разгореться, потом ее задушила густая, беловатая муть.

Трой торопил своих людей. Они карабкались вверх по холмам и спускались вниз, спускались и опять поднимались, гнали, не разбирая дороги.

Он кричал исступленным голосом, напрягая грудь:

— Скорей! Черт вас возьми! — Это было безумие. Он подстегивал себя, подстегивал своих людей. Он должен дойти. Должен дойти вовремя. Это он виноват. Надо было приказать, чтобы Фулбрайт подождал. Надо было идти быстрей самому, не терять связи с передовым взводом, который теперь отрезан.

Он прислушивался. Там все еще стреляли, все еще дрались, у него еще оставалась какая-то надежда. Когда он наткнулся на танковую роту на левом фланге немцев, он не столько беспокоился о себе и своих двух взводах, сколько терзался мыслью, что перед ним стена, преграда, мешающая ему пробиться к Фулбрайту.

Он сообразил, что надо затребовать танки для подкрепления, но дожидаться, пока они прибудут, не стал. Он пошел в атаку, не думая о том, чего это будет стоить, не считаясь с тем, что немцы, естественно, ответят контратакой и легко могут раздавить его.

Абрамеску находил форсированный марш по голым холмам, в холоде и тумане неприятным и ненужным. Ему все еще было не совсем понятно, почему он шел вместе с людьми Троя; разве потому, что поплелся за своим лейтенантом, увидев, что тот присоединился к роте. Ветер трепал его самодельный маскхалат, простыни путались между ногами, винтовка казалась все тяжелее, с каждым шагом идти становилось все труднее. Он старался не отставать от Иетса, и тот слышал по временам его бормотанье: «В современной моторизованной армии тактика должна была бы сообразоваться с техническими возможностями…» или: «Куриная слепота объясняется недостатком витаминов». Абрамеску, по-видимому, совершенно позабыл о тех причинах, которые заставили Троя с его людьми и Иетса пуститься очертя голову в эту гонку; для него это была почти такая же нелепость, как, например, моментально построиться, а потом целый час стоять в строю и дожидаться, пока кто-нибудь из высших офицеров не обратится к солдатам с речью.

Абрамеску не сразу сообразил, что огонь противника направлен на него. Потом инстинкт самосохранения заставил его броситься на землю с такой силой, что затрещали все кости. Он быстро пересилил естественную реакцию: «Со мной этого не могут сделать» — они, несомненно, это делали, и ему нужно было как-то реагировать. Его реакция приняла форму упрямой решимости отвечать ударом на удар, и, к счастью, в эту минуту он мог услышать, понять и выполнить хриплую команду сержантов. Он различал двигавшиеся тени немецких танков — как ему казалось — на горизонте. Небо светлело, близилось утро, и он видел неясные очертания маленьких фигурок, двигавшихся рядом с автомашинами, — видел врагов, которые стреляли в него.

Абрамеску целился и стрелял, целился и стрелял.

Он проделывал это очень спокойно, не героически спокойно — впоследствии он не мог объяснить как следует, почему он так себя вел, — скорее, это получалось само собой: в таких-то и таких-то обстоятельствах солдат должен действовать так-то и так-то.

То, что происходило вокруг, он видел словно сквозь туман. Он замечал многое, почти не глядя: человек держится за живот и кричит, потом крик становится слабым, как мяуканье котенка, и совсем затихает; подбитый немецкий танк вспыхивает ярким пламенем, маленькая фигурка силится вылезти из него, загорается, машет горящими руками и падает, как погасший уголек; слева от него устанавливают миномет, человек загоняет снаряды в ствол орудия, систематически, один за другим: уи-ит, уи-ит; и вдруг — ни человека, ни орудия, только груда мяса, исковерканный ствол орудия и горячее дыхание взрыва.

Абрамеску перезаряжал винтовку, когда вдруг заметил, что кругом наступила тишина. Он поискал глазами тени врагов и увидел, что эти тени исчезли; где-то далеко слева от него стрекотал пулемет, но и тот сразу умолк. Туман сгустился и окутал его; рядом с ним лежал Иетс, смутно видный в тумане, и Иетс вставал на колени, опираясь на руки, с трудом, словно старик.

И вдруг Абрамеску понял, что бой кончился, оставив его в живых; это был бой — настоящий бой! Такой, где люди идут, нажимая кнопки и спуская курки, рассчитывают дистанцию и целятся с намерением убить, вырвать тебе внутренности, размозжить череп, покрыть большими, рваными ранами тело, которое ты холил, кормил и обмывал всю жизнь, — ранами, из которых польется твоя кровь, столько крови, что ее не смоешь, не удержишь, не остановишь никакими бинтами!

Абрамеску взглянул на свой маскхалат. Он был весь в земле, в коричневых и серых пятнах. Абрамеску сорвал его и, раздирая наскоро сметанные швы, услышал, как с неприятным звуком рвется нитка. Простыни свалились к его ногам. И он перешагнул через складки грязного полотна, словно выходя из магического круга. Он поднял левую ногу — раз! правую ногу — два! — и побежал; колени у него подгибались, но он все бежал, шатаясь как пьяный.

Он бежал от сражения. Он обыкновенный человек, которому не хочется ни убивать, ни быть убитым; потому он и убежал. Он совершенно позабыл, что и сам участвовал в бою.

Иетс увидел его и побежал за ним, догнал его и привел обратно. Абрамеску не сопротивлялся. Он был послушен, как ягненок.

Трой с сержантом Булмером отправлялись на поиски. Иетс решил идти с ними. Он подумал, что дожидаться возвращения Троя будет трудней, чем пойти вместе с ним вперед и узнать, что случилось с Фулбрайтом и его людьми.

Трой очень изменился за последнее время. Все пережитое, начиная с Нормандии, явно сказывалось на нем. Его лицо отекло и все же было прорезано резкими морщинами, глаза глубоко запали.

— Покурим? — спросил Иетс.

Трой не ответил. После того как они перешли дорогу — теперь она казалась тихой и безобидной, и только по колеям было заметно, что здесь произошло, — он сказал:

— Как вы думаете, неужели все это даром?

Сержант Булмер крикнул:

— Вон там!

Они увидели темное пятно рядом с невысоким, покрытым снегом холмиком; снег был сильно утоптан и прибит. Темное пятно оказалось Лестером. И Лестер каким-то чудом остался в живых; он был ранен в обе ноги и в плечо и потерял сознание.

Иетс сбросил шинель. Они положили на нее Лестера. Трой сказал:

— Вы с Булмером отнесете его обратно. Возвращайтесь как можно скорей и приведите с собой десять человек. Я пойду один вперед.

Иетс глядел ему вслед, пока он не скрылся за холмом.

Когда Иетс возвратился со спасательной командой, Трой был уже не один. Он тащил Шийла; рука Шийла лежала на плече капитана, лицо Шийла было все в крови и в грязи, свободная рука безудержно тряслась.

— Ступайте туда! — сказал Трой, показывая назад. — Вы их найдете. — Он крепче обнял слабеющего Шийла. — Вы, Иетс, останетесь со мной!

— Слушаю, капитан.

Когда Булмер двинулся вместе с остальными людьми, Трой крикнул им вслед:

— Эй, послушайте!

Они остановились.

— Я хочу, чтобы вы запомнили то, что сейчас увидите. Навсегда запомнили.

Солдаты не ответили. Они медленно поднялись на ближайший холм. Иетс увидел, что, дойдя до вершины холма, они вдруг как-то странно бросились бежать.

— Они все лежат вповалку, — сказал Трой. Иетс промолчал.

— Все они лежат вповалку, — повторил Трой таким безжизненным тоном, что Иетсу вспомнился Торп в его камере. — Пятнадцать человек, — сказал Трой. Он глухо засмеялся.

— Пятнадцать. Все, что осталось. Я знал каждого из них. Для чего немцы это сделали?

Он не стал дожидаться ответа.

— Оружия у них не было. Они сдались. Они были пленные. Все они лежат вповалку.

Он прижал к себе Шийла, словно защищая его.

— Я стал на колени, — продолжал он. — Роюсь в груде тел. Обыскиваю карманы, где могу до них достать, срываю личные знаки — ведь я их капитан, я капитан груды мертвых тел…

Он помолчал и неожиданно трезвым голосом прибавил:

— Им ничего другого не оставалось, ничего ровно…

Потом продолжал рассказывать по-прежнему безучастно:

— И тут кто-то бросается на меня, начинает со мной бороться, душить меня. Вот он, Шийл.

Он усмехнулся.

— Принял меня за фашиста, правда, Шийл?… Он только что выбрался из кучи. Схватить меня как следует он не мог. Руки у него были скользкие и онемели.

Он стянул перчатку Шийла и показал Иетсу руку, закоченелую, посиневшую почти до черноты.

— Я ему кричу: я Трой, я твой капитан! А он все дерется. Пришлось его стукнуть… Ты ведь меня не узнал? Я понимаю. Я не сержусь на тебя, Шийл.

Иетс не находил слов. Горе капитана было такое сильное, что казалось просто немыслимым отделываться общими фразами о подлости врага или говорить: «Мы воздадим за это сторицей».

— У меня к вам просьба, — сказал Трой.

— Все, что в моих силах.

— Вы ведь говорите по-немецки?

— Да.

— Должны быть свидетели, — сказал Трой. — Тут была целая танковая колонна, сотни немцев об этом знают. Мы поймаем кого-нибудь из них. Ищите их, Иетс. Я не собираюсь убивать их, во всяком случае не всех. Я не говорю — око за око, зуб за зуб. Я христианин и намерен остаться им. Это трудно, но я им останусь.

Шийл, видимо, приходил в себя. Он уже не волочил ноги и старался шагать сам. Трою стало легче тащить его.

Трой выпрямился. С минуту он стоял неподвижно, возвышаясь над Иетсом и над солдатом, которого поддерживал.

— Но мне нужен человек, который отдал приказ! — крикнул он. — Мне нужен этот человек, и вы мне его найдете!

— Да, — сказал Иетс, — я его найду. — Это прозвучало как клятва.

7

Фарриш был на фронте.

Солдаты ненавидели его. Они знали, что он погонит их вперед. При нем придется идти днем и ночью; ни отдохнуть, ни присесть, ни вытянуть ноги. Леса начинали гореть, горы рушились вокруг, а люди у орудий все стреляли, пока не валились с ног; нервы у них были натянуты до предела.

Фарриш был похож на большую зловещую птицу: там, где он появлялся, смерть косила людей. Солдаты желали ему гибели, но пуля не брала его.

Медленно, медленно Фарриш продвигался на север. Нельзя было сказать, что положение на фронте изменилось. Немцы по-прежнему продвигались на запад, бросая свежие части на укрепление своего клина и углубляя его. Небо все еще было покрыто тучами, авиация оставалась прикованной к земле, и вся армия, как слепой, искала дорогу ощупью, падая и поднимаясь для того только, чтобы снова упасть.

Но и немцы далеко не достигли своей цели. Они еще не взяли Антверпен. Бронетанковые острия клина кое-где дошли до реки Маас, но нигде не закрепились, и американцы взрывали свои склады горючего, а с ними вместе погибли заветные мечты маршала Клемм-Боровского.

Фарриш побывал и в третьей роте. От нее осталось не больше половины.

Кто-то из солдат сказал:

— Ну его к черту. Я ни для кого вставать не собираюсь, и для него тоже.

Фарриш и не просил никого встать. Он прислонился к стволу дерева и носком сапога рисовал узоры на снегу.

— Я знаю, каково вам, — сказал он. — Я и сам устал, черт возьми. Хуже этого с нами никогда не бывало. Если мы не продвинемся вперед, нам несдобровать. Если мы отступим, нам тоже несдобровать. Имейте в виду, исход войны решается именно здесь, сейчас. Мы должны идти вперед. Вот как обстоит дело.

Несколько позже Трой сказал ему:

— Сэр, вы требуете больше, чем люди могут сделать!

— Я не спрашивал вашего мнения, капитан Трой!

Но Трой не склонен был уступать:

— Сэр, я его все-таки выскажу. Это мои люди. Это не только цифры.

Фарриш посмотрел на него и усмехнулся. У него были удивительные зубы — блестящие, белые. Трою сильно хотелось выбить их кулаком.

— Это мои люди, — сказал Фарриш, — они все мои. И прошу вас не забывать этого.

В тот вечер они снова пошли в атаку, и их снова задержали.

8

Крэбтриз вернулся с радиостанции. Он попал под обстрел: снаряды ложились в нескольких сотнях шагов от того места, где он стоял, и теперь по его смазливому лицу было видно, до какой степени он потрясен. Он сказал Люмису:

— Это было похоже на огонь снайперов, вот когда мы входили в Париж, только гораздо сильнее, гораздо больше… — Он опустился на стул и хотел затянуть пояс на своей тонкой талии, но пряжка соскочила и он так и не натянулся.

— Почему вы молчите?

— А что мне говорить? — спросил Люмис.

— Сколько времени это продолжится?

Капитан мрачно пожал плечами:

— Отвяжитесь от меня!

— Надо же мне с кем-нибудь поговорить.

— Зачем?

— Не знаю… Такое делается. Я чувствую себя как в западне. Не для этого я сюда ехал.

— И другие не для этого ехали.

— Там, на радиостанции, все занимались своим делом, даже штатские… А я не мог. Я заперся в уборной, но пришлось выйти; я боялся, что снаряд попадет в нее, пока я там сижу…

— И хорошая там уборная? — сказал Люмис.

Крэбтриз взглянул на него исподлобья.

— Сукин сын… — сказал он и вышел.

Он долго шагал по пустым коридорам и наконец заглянул в комнату, где висели карты. Перед одной из карт стоял Иетс и пристально разглядывал ее. Линия фронта имела такой вид, словно на ней развилась подагрическая шишка, безобразная, огромная, и не требовалось сильного воображения, чтобы представить себе, сколько крови и муки она вобрала в себя.

Крэбтриз подошел к Иетсу.

— Что вы об этом думаете?

Иетс с первого взгляда понял, что творится с Крэбтризом. Но он нисколько ему не сочувствовал. Другое дело Абрамеску, тому он постарался бы помочь, но не Крэбтризу, прихлебателю Люмиса, — этот, даже когда все шло хорошо, не стоил бумаги, на которой было напечатано его личное дело.

— Думаю, что все кончится благополучно, — равнодушным тоном сказал Иетс. — Сто первая дивизия еще держится под Бастонью. Она отрезана.

— Нас тоже могут отрезать…

— Как там на радиостанции?

— Отчаянное положение, — сказал Крэбтриз.

— А что такое? Немцы атакуют?

— Стреляют со всех сторон.

— Вот как!

— Почему бы вам самому не заглянуть туда? Вы бы тогда так не храбрились, — огрызнулся Крэбтриз.

— Потише, пожалуйста.

— Я вас терпеть не могу! — с неожиданной злостью сказал Крэбртиз.

— Подите вы, знаете, куда.

— Как не знать! — вскипел Крэбтриз. — Туда, где меня убьют из-за вас.

— Из-за меня?

— Ну да, из-за вас! Конечно! Вам ведь нравится эта война?

— Подите проспитесь.

— И пойду, и пойду! — угрожающим тоном сказал он.

Крэбтриз спустился в подвал, где находилась каморка, служившая ему кабинетом. Из нагрудного кармана он достал альбомчик в переплете из свиной кожи, раскрыл его и поставил перед собой на стол. На фотографии было написано: «Моему солдатику — от мамы». Он пристально смотрел на карточку своей матери, строгой дамы с резкими чертами лица, и с карточки на него смотрели критическим взглядом ее зоркие небольшие глаза.

Он не солдат, и мама это знает, но у мамы всегда были преувеличенные представления обо всем, даже о себе самой. А теперь она сидит там, в Филадельфии, и хвастает, что она тоже внесла свою лепту, что ее мальчик стал теперь солдатом. Она все-таки получала что-то от войны, все другие что-то получали, все, кроме него, который застрял тут, в Арденнах.

Он ненавидел Иетса, ненавидел Люмиса. Ему хотелось, чтобы в его власти было наказать их обоих; он придумывал разные планы, но все они никуда не годились. Все равно немцы наступают.

Отрезаны. Это начало конца. Он видел, как это будет: весь город заполонят фашисты; они ворвутся в здание радиоузла… «Очень жаль, солдатик, тебя поймали с этими людьми, вместе с ними и повесят!»

Нет, если до этого дойдет, он будет защищаться. Он достал свой пистолет, порылся в столе и вытащил шомпол и тряпку. Он взвесил оружие на руке: внушительная, надежная вещь. Мама, верно, заплакала бы, увидев его с пистолетом.

Надо быть поосторожней. Бывает, что люди себя ранят, чистя оружие, — самый обыкновенный случай. Но это противно. Говорят, человеку нужно быть очень храбрым, чтобы искалечить себя. Если тебя ранят в бою, ты не видишь, что и когда тебя ударило; а тут ты знаешь; ты сам выбираешь время… Очень практичное оружие кольт, действительно чудо современной техники! Надо потянуть вот так, чтобы патрон вошел в барабан — клик! — и в то же время курок взводится. Сразу видно, какое это хорошее оружие и какие меры приняты против несчастных случаев! Надо взяться за ручку таким образом, чтобы предохранитель — простая металлическая полоска, легко поддающаяся нажиму, — опустился, и только тогда можно стрелять.

Он положил пистолет на стол. Солдатик отрезан от всех, попал под обстрел, остался совсем один… Если бы думать об этом при ярком свете солнца, тогда, конечно, было бы не так тяжело — но солнца нет. Здесь, внизу, в этой каморке, всегда горит электричество, а наверху унылое небо застлано тучами и, если как следует прислушаться, доносится грохот орудий.

Он вздохнул и опять взялся за пистолет. Попробовал вытряхнуть патрон, но он застрял. Он опять встряхнул пистолет и постукал им об угол стола. Он открыл его и испытующе посмотрел на круглую, блестящую, неподатливую штучку в патроннике. Он держал пистолет далеко от себя, обеими руками — дулом вниз, как предписывают правила. И вдруг что-то соскочило, громко прозвучал выстрел, отражаясь от низких стен каморки. Невыносимая боль насквозь пронизала солдатика; едкий дым плавал вокруг него. Он услышал, как оружие, выскользнув из его ослабевших рук, упало на пол. Потом и он упал, потеряв сознание.

Люмис ни на минуту не поверил, что это был несчастный случай. Крэбтриз очень метко попал себе в ногу, и доктор сказал, что, может быть, придется отнимать ее. Его отсылали в тыл, в этапный госпиталь в Вердене; дорога через Арлон была еще открыта.

Люмис удивлялся, откуда у Крэбтриза взялась такая храбрость. В самом деле удивительно, он никогда не думал, что Крэбтриз на это способен — и очень жаль, что не знал, иначе он не выгнал бы его из кабинета. Он бы выслушал несчастного сосунка. А какой жизнерадостный малый был этот Крэбтриз! Никогда не жаловался, всегда готов был пошутить, а теперь вот он уехал.

Крэбтриз уехал, а он, Люмис, остался — как раз, когда тут заварилась такая каша и нельзя не понять, что дело дрянь. Всякий может сопоставить значки на картах с выражением лица у тех, кто отправлялся на передовую или возвращался с передовой, да и Уиллоуби приказал: «Укладывайтесь!» Люмис уложился, был готов к отправке в любую минуту. А какой от этого толк! Хоть и на вещевых мешках, а просидишь лишний час и попадешься немцам со всеми пожитками. Приходится отдать должное Крэбтризу: решился — и выполнил свое решение как мужчина.

Но Уиллоуби кричал, что это позор, и пускай Крэбтриз попробует доказать, что это несчастный случай. Чистил оружие! Скажите, пожалуйста!

— Он просто хотел смыться, — унылым тоном сказал Люмис. — Это легко понять.

Уиллоуби вспылил:

— Или мы все смоемся, или никто!

— Он только что побывал на радиостанции. Видел, что там делается. Я с ним разговаривал. Человек может терпеть до известного предела, потом видит, что это ни к чему.

— Я пытался связаться с Девиттом, — сказал Уиллоуби, по-видимому для того, чтобы переменить разговор.

— Никакого успеха?

— Ни малейшего.

— Так что мы остаемся одни в этой… — Углы губ у Люмиса опустились.

— Мы под командой Фарриша. — Голос Уиллоуби звучал так, как будто это в первый раз пришло ему в голову.

— Что он смыслит в радиовещании? — спросил Люмис.

— Он был очень любезен со мной, — осторожно сказал Уиллоуби. — Разумеется, если радиоузел придется оставить, за это в конечном счете ответит Фарриш; но когда дело идет о человеческих отношениях в пределах одной воинской части, не обязательно отвечает тот, кто подписал приказ. Существует моральная ответственность.

Люмис вышел, повесив голову.

Уиллоуби потянулся к телефону. — Попробуйте еще! — приказал он.

— Попробуйте связаться с Парижем, с полковником Девиттом. Или узнайте, выехал ли он, и когда выехал!

— Слушаю, сэр! — ответил радист.

Толку все равно не будет, Уиллоуби это знал. Хвататься за трубку сделалось для него привычкой, автоматическим рефлексом.

Он перелистал донесения, поступившие с радиостанции. Все они были удручающе похожи одно на другое.

«Отражали огонь, 5.00 — 5.40; попадание в железнодорожный переезд у Юнглингстера» — это была самая ближняя к антеннам деревня; «Обнаружены танки противника в полутора милях к северо-западу; 6.22 — рассеянный огонь тяжелой артиллерии противника»… Это были только верхние листки из целой груды; Уиллоуби отложил ее в сторону.

Миллионы поставлены на карту, миллионы долларов — оборудование, люди, и все это незаменимо. Что сделал бы Девитт на его месте?

Уиллоуби почесал подбородок. Может быть, следовало доехать до радиостанции и посмотреть самому. Но как же решить, смогут они удержать эту позицию или нет? Может быть, обстреливали не радиостанцию, а железнодорожную ветку?

Может быть, неприятельские танки свернули в другом направлении, а может быть, они вовсе не неприятельские. Все это были догадки и догадки… Как же решать, черт возьми, не имея в руках фактов? Впрочем, нет, факты были — сколько угодно фактов, но все неутешительные. Целые дивизии разгромлены; немцы все еще продвигаются вперед, авиация все еще прикована к земле, а это значило, что перевес на стороне немцев, где бы они ни вздумали наступать; и никто не знает, когда Фарриш сможет восстановить и укрепить что-нибудь, хотя отдаленно напоминающее непрерывную линию фронта.

Нет, он не поедет на радиостанцию. Какой в этом смысл? Единственное, что там может случиться, — это, что его самого убьют, а кто тогда примет командование? Люмис?

Или он мог бы созвать совещание. Обсудить все это, обменяться мнениями, узнать, как настроены люди. По крайней мере, если будут приняты какие-нибудь решения, то вся тяжесть ляжет не только на его плечи!

«Война очень похожа на мир», — как часто он это говорил. А вот на этот раз нисколько не похожа. Совещания в армии ни к чему не приводят, здесь дело решается не большинством голосов — поступают так, как прикажет командир, а командир теперь он.

Ну хорошо — во всяком случае, хоть чье-нибудь мнение! Но он знал, кто там будет: Крерар, Иетс, Люмис… Остальные тоже ему известны: ни один из них ничего не предложит; Крэбтриз во всяком случае не придет, Крэбтриз своим выстрелом уже сказал все, что мог.

Майор Уиллоуби в качестве командующего откроет совещание. Он обрисует обе возможности — что произойдет, если они будут продолжать радиовещание, а немцы приложат то небольшое усилие, которое требуется, чтобы захватить радиостанцию, а также взять город Люксембург и радиоузел. И что получится, если узел будет свернут, незаменимое оборудование и люди отправлены в более безопасный тыл, например, в Верден. Он скажет честно, что испытывает сомнения и нуждается в советах.

Но он знал, что ему ответят. Крерар сыграет на том, что он штатский: «Я устраняюсь. Я ничего не понимаю в военной обстановке».

Иетс будет надоедать ему декламацией. Он скажет, что мы хорошо держались в Нормандии и уронили себя в Париже. Вот что делает с нами победа. Зато во время поражения мы держимся удивительно. Во Франции, в Бельгии, в Люксембурге, на том клочке Германии, где мы еще держимся, все будут охвачены паникой — учтите последствия! Не сдавайте позиций! Не бегите с корабля!

К тому же это будет правда. Но не вся правда. Во время войны, как и во время мира, приходится и отступать, и наступать; иногда отступают для того, чтобы повести наступление. И даже если узел закроют ненадолго — зато какое это будет торжество, когда он откроется снова!

Может быть, Люмис так и скажет. Конечно, Люмис не сознается, что ему хочется бежать, так что он будет голосом разума — слегка гнусавым голосом — и развенчает героику Иетса.

А в конце майор Уиллоуби, командующий, подведет итоги, скажет: «Благодарю вас, господа!» и: «Я думаю, нам следует передать вопрос на рассмотрение генерала Фарриша!» Крерар и Иетс будут сомневаться — Крерар этого не покажет, а Иетс, наверное, возьмет да и выпалит что-нибудь вроде: «Не думаете ли вы, майор, что все зависит от того, как это будет доложено генералу?» Он, может быть, пойдет и дальше, Уиллоуби уже слышал, как он говорит: «Я за то, чтобы дождаться полковника Девитта!» Ну само собой, кому бы не хотелось его дождаться!

Телефон зазвонил. Сердце у Уиллоуби екнуло.

— Простите, сэр. Все время старался добиться связи с Парижем. Не удалось.

— Благодарю… Нет, погодите одну минуту. Позвоните господам офицерам и мистеру Крерару и попросите их ко мне в кабинет на совещание.

Уиллоуби откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди. В конце концов решать придется Фарришу. Ну и пусть его решает!

Ровно в пять часов пополудни радиостанция замолчала. Замерла даже несущая волна, это дыхание в эфире.

Люди, которым поручено было демонтировать радиостанцию — разобрать ее самые существенные части — американские военные техники и люксембургские гражданские инженеры, работали с лихорадочной быстротой. Это были те же самые люди, которые готовы были держаться до конца, до тех пор, пока фашисты не окажутся у главного выключателя; но теперь их мужество было не нужно и сменилось горьким чувством разочарования. Штатские негодовали на военных и на тех штатских, которым посчастливилось попасть в списки эвакуируемых; военные негодовали на штатских за то, что они были штатские. Даже Лаборд, который по выбору Люмиса наблюдал за эвакуацией, метался, как потревоженный воробей, мешая техникам работать постоянными окриками: «Скорее, скорее!»

Потом грузовики с металлическими, пластмассовыми и стеклянными деталями установки въехали во двор радиоузла и загромоздили его. Уиллоуби отдал распоряжение, чтобы люди разбились на две колонны: Люмис должен был ехать с первой, которая везла оборудование, и захватить с собой некоторых сотрудников, включая Крерара. Вторую, которая должна была отправиться через двенадцать часов или через двадцать четыре часа, собирался вести сам Уиллоуби. Он сделал эту уступку внутреннему голосу, который говорил ему: «Если ты бежишь, то хоть соблюдай приличия».

Разбирая свой стол, Люмис поймал себя на том, что говорит вслух — как бы разговаривает с Крэбтризом, подсмеивается над ним исподтишка: много ли тебе пользы от того, что ты размозжил себе ногу? Потихоньку он насвистывал «Где вчерашний поцелуй?» Ему нравилась эта песенка. В ней была какая-то приятная грусть. Он аккуратно уложил свои бумаги в папку и крепко перевязал ее. Он не торопился. Времени более чем достаточно. Он может еще попрощаться с теми, которые остаются: например, с Иетсом, который не пожелал ехать, хотя Уиллоуби предлагал ему место в первой колонне.

Иетс был не один. С ним был сержант Бинг. Они встретили его молчанием, Люмис это почувствовал — нарочно замолчали, как только его голова появилась в дверях.

Он не ошибся. Иетс говорил только что:

— Хотел бы я знать, что именно я сделал не так. Я убеждал их, как только мог, чтобы они не закрывали станции… Ничего не вышло.

Бинг доказывал Иетсу, что это безумие — сидеть вот так и обвинять самого себя.

— Вы всегда себя вините, всегда в себе копаетесь, созерцаете собственный пуп, словно это центр вселенной. Бывают времена, когда чувствуешь в этом потребность, но не всегда же этим заниматься. И уж, конечно, не сейчас: генерал отдал приказ — и точка.

— Будьте же последовательны! — отвечал ему Иетс. — Когда все были против листовки Четвертого июля, вы по собственной инициативе взялись за дело, испортив все планы Уиллоуби, включая и то, что должен был делать я. Тогда я готов был разорвать вас, но с тех пор давно вам простил. Перестаньте ухмыляться.

— Как же вы не понимаете? Не упускать же такой случай. Все вышло само собой…

— Почему у вас выходит, а у меня нет? Почему я сам себе все порчу?

Бинг пожал плечами.

— Ну ладно, — сказал Иетс. — Ответа нет. Мне это известно.

— Вы ровно ничего не могли сделать, лейтенант. Вы же старались! Так примите это спокойно. Будьте довольны, что уберетесь вовремя. Я доволен.

Бинг увидел, что дверь отворяется.

— Гость… — заметил он, и оба они замолчали.

Люмис был готов к отправлению: оружие, вещевая сумка — решительно все. Он сказал с веселостью, которая была довольно искренней:

— Ну, мы прощаемся не надолго. Завтра, когда вы прибудете в Верден, — я думаю, что это будет завтра, — у меня уже все будет устроено.

— Очень любезно с вашей стороны, сэр, — ответил Бинг. — Могу сказать от лица всех рядовых и сержантов, сэр, — мы к этому не привыкли.

Люмис принял похвалу за чистую монету:

— Очень рад, что вы это цените.

Иетс перестал потирать бородавку на указательном пальце левой руки и спросил:

— Вы для этого сюда пришли?

— Да. Пришел попрощаться.

— Ну что ж — прощайте!

Люмис обиделся. Намерения у него были добрые. Он замялся, потом повторил: — Прощайте…

— Убирайтесь вон! — резко сказал Иетс.

Лицо Люмиса расплылось в бессмысленную улыбку. — Вам бы следовало на коленях благодарить меня, Иетс, за то, что я спас вам жизнь!

— Благодарю. Я сам займусь своим спасением, когда мне вздумается.

— Я хочу только помочь вам!

— Так же, как вы помогли Торпу?

Люмис хлопнул дверью. Но он забыл свои перчатки. Ему пришлось вернуться за ними и, взяв их со стола Иетса, он повторил свой уход со сцены, бесясь, что повторение срывает ему весь эффект; но все же он бесился не настолько, чтобы уехать без перчаток в Верден.

Во дворе заревели моторы тяжелых грузовиков. Колонна тронулась.

— Давайте кутить! — сказал Иетс.

— А по какому случаю? В честь отъезда Люмиса?

— Да, хотя бы! У меня есть коробка конфет — хороших, мне прислали из дому, не военного образца. И есть еще сардинки, печенье и бутылка виски. Не хочется таскать все это с собой, и немцам оставлять тоже не хочется, если они придут. Заметили вы, какими довольными и сытыми всегда выглядят те, которые сдаются после осады? Я знаю, почему это бывает, — они отлично проводят время, доедая и допивая свои запасы. Вот и нам теперь приходится. Позовите наших — кого хотите, кого угодно, из тех, кто остался здесь.

Бинг привел Абрамеску, сержанта Клементса и шофера Макгайра. Остальные теснились за ними — механики, дикторы и оставшиеся офицеры, среди них Уиллоуби.

— Что-то стало скучно одному, — заявил Уиллоуби, точно оправдываясь. Он поставил на стол собственную бутылку. — Настоящее шотландское.

Никто ему не ответил.

— А нельзя ли музыку? — сказал Уиллоуби.

— Би-би-си хотите? — спросил Иетс, возясь у приемника.

— Ну что ж! Что угодно.

Послышалась музыка, нежная и ритмичная. Кто-то начал подпевать. Звякнули стаканы, загремела пустая жестянка из-под сардин, брошенная в мусорный ящик.

И тут музыка утихла. Голос диктора объявил:

— Говорит радиосеть союзного командования. Би-би-си, Лондон. Слушайте последние известия!

— Тише! Давайте послушаем!

Голос женщины-диктора, мягкий и участливый, напоминал о вязальных спицах и домашнем очаге. Она передавала сводки таким тоном, словно немецкое наступление вовсе не так страшно: что ж, может быть, она и права, думали ее слушатели.

Потом она сказала:

— Нам только что сообщили, что немецкие войска заняли радиоузел «Люксембург» и пользуются станцией. Радиостанция «Люксембург» была одной из самых мощных станций союзников. О судьбе доблестных людей, работавших на станции, ничего не известно. Предполагается, что они спаслись. Внимание! Все сообщения радиостанции «Люксембург» исходят от неприятеля…

— Вот так штука! — сказал Бинг.

— Выключите радио, — сказал Иетс. — Мне не интересно слушать, как нас отпевают.

Ломтик хлеба с двумя аккуратно положенными на него сардинками выпал из рук Абрамеску. — Что-то неладно! — сказал он, хватаясь за винтовку. — Немцы в здании!

— Чепуха!

— Для чего было выключать? — запротестовал Бинг, который опомнился первым. — Может быть, они скажут про нас еще что-нибудь приятное.

Уиллоуби протолкался к приемнику. Он включил его и настроил на волну Люксембурга, свою собственную волну.

— Вот оно! — крикнул он. Послышался голос, очень слабый, но отчетливый, говоривший по-немецки.

— Вот оно…

Все слушали в тягостном молчании. Уиллоуби сказал:

— Сволочи! Они настроились на нашу волну.

— Ловко, — заметил Бинг.

Иетс повернулся к Уиллоуби:

— Это только начало. Не говорите, что нас не предупреждали, майор.

Уиллоуби сказал резким тоном:

— Вы критикуете приказ генерала Фарриша?

Иетс отмахнулся от него движением, говорившим о том, как сильно он устал — и физически, и морально. Он не хотел больше спорить, не хотел бороться. Лишь бы хоть ненадолго остаться одному со своими мыслями. Он думал о Рут, которая в эту минуту у них дома, в маленьком университетском городке, слушает сообщение о том, что ее муж попал в руки к немцам, а может быть, убит.

Он поднялся с места и сказал:

— Ну ладно! Давайте разойдемся! Довольно, повеселились!

Немецкий голос все еще дребезжал в воздухе, гортанный и назойливый. Иетс повернул ручку с такой силой, что в приемнике что-то щелкнуло. Он остался один, чувствуя себя словно после пьяной истерики.

9

Абрамеску вбежал в кабинет Иетса. Он весь раскраснелся от радостного волнения и казался еще более неуклюжим, чем всегда. Когда он вытянулся, рапортуя, приклад его винтовки с размаху стукнулся о стол Иетса.

— Полковник вернулся! — сказал он. — Шум на дворе объясняется тем, что мыши разбежались, увидев кота.

— Абрамеску!

— Я решил вам сообщить, чтобы вы бросили укладываться.

Как раз об этом думал и сам Иетс, но не мог же он сказать Абрамеску, какого он мнения о приказе Уиллоуби и о том, что этот приказ, вероятно, будет отменен теперь, раз Девитт вернулся.

— А вы уложились? — спросил он Абрамеску.

— Да, сэр, конечно. Я начал укладываться с того дня, как немцы пошли в наступление. Я и питаюсь из вещевого мешка, но… — круглое лицо Абрамеску смотрело так простодушно, что Иетс невольно улыбнулся… — я, может быть, более предусмотрителен, чем вы.

Иетс улыбнулся:

— Во всяком случае — спасибо, что дали мне знать.

Девитт с Уиллоуби заперлись вдвоем. Им обоим надо было сказать друг другу много такого, что должно было остаться между ними.

Перелом настроения начался у Уиллоуби с той минуты, когда он увидел въезжающего во двор Девитта, услышал шаги полковника и его густой, сильный голос, разносившийся по коридорам. Все доводы, которыми он оперировал, доказывая себе самому и Фарришу необходимость закрытия станции, разлетелись в прах, как только он понял, что Девитт вернулся, что Девитт будет его спрашивать и что никакие ответы не удовлетворят полковника, как бы они ни были точны и уснащены данными. И, сознавая это, он из себя выходил, стараясь придумать более основательные доводы, более основательные ответы, еще до того как Девитт потребовал его к себе. На него еще никто не нападал, а он уже стал в оборонительную позицию.

Девитт начал не так, как ожидал Уиллоуби. Полковник не спросил: «Почему вы это сделали?» Не стал он и объяснять, почему задержался. Вместо этого он сказал:

— Ну, Уиллоуби, что же мы теперь будем делать?

Уиллоуби не приготовился к такому вопросу. Если бы все сложилось удачно, он уехал бы через двенадцать часов, но почему-то он никак не мог сказать Девитту:

— То есть как — «что мы теперь будем делать»? Сядем в машину и поедем в Верден или еще куда-нибудь и там будем выжидать, пока не минует самое худшее.

— У вас, вероятно, был какой-нибудь план? — спросил Девитт. — Не думали же вы, что закроете лавочку, и кончено дело?

— Разумеется, нет! Разумеется, нет! — поторопился ответить Уиллоуби. — Но я не хотел составлять никаких планов без вас. Я спасал оборудование, которое нельзя заменить, спасал людей, а остальное должны решать вы… — Девитт молча глядел на свой стол, и потому Уиллоуби неуверенно прибавил:

— По крайней мере, я так думал…

— Вы приняли без меня очень важное решение, — сказал Девитт. Его глаза, в которых обычно светилась искорка юмора, смотрели холодно и строго. — Я хотел только узнать, были ли еще какие-нибудь решения, не выполненные, но уже принятые.

— Нет, — заверил его Уиллоуби, — больше никаких не было. Вы, кажется, подозреваете, что я превысил свои полномочия. Нет, сэр. Мы тут остались в таком тяжелом положении, а от вас не было ни слова. Боже мой, я перевернул небо и землю, чтобы связаться с вами! А ведь что-то надо было делать — вот мы и представили вопрос на разрешение генералу Фарришу…

Настороженное молчание Девитта заставляло Уиллоуби сыпать словами все чаще:

— Это генерал приказал нам снять катодные лампы и другие детали. Они незаменимы. Вы это знаете, сэр. А радиостанцию действительно обстреливали; каждый рядовой, каждый офицер, которые там были, могут это подтвердить. И только одна дорога на Арлон оставалась открытой, но и ту могли каждую минуту отрезать. Я очень рад, что вы благополучно добрались, сэр! Учтите все эти факторы, сэр, поставьте себя на наше место, и я уверен, что в такой обстановке вы сами отдали бы такой же приказ. Ничего больше не оставалось делать. Я обсуждал положение со всеми: с Крераром, с Люмисом — со всеми решительно; я не полагался только на свое суждение; хотя в конце концов ни я, ни они не решали вопроса. Его решил генерал Фарриш. Если бы он сказал: «Оставайтесь!» — мы бы остались. Но он сказал: «Оборудование и люди важнее нескольких дней болтовни по радио» — так что… вот приказ, сэр.

Он передвинул пачку листков через стол Девитту. Девитт взял листки двумя пальцами, но не стал читать. Он просто раскачивал их: вправо — влево, вправо — влево, — глядя на Уиллоуби, который следил глазами за их движением.

Уиллоуби отвел глаза. Ведь он не сделал ничего предосудительного. Уж не хочет ли Девитт наказать его молчанием? И он внушительно закончил:

— Так что одна группа людей уехала вчера ночью, сэр, а другая уедет сегодня… — Он помолчал. — То есть, если вы не против.

Девитт уронил приказ на стол; потом, словно передумав, отдал его обратно Уиллоуби.

— Само собой, я осветил ему вопрос всесторонне. Я подчеркнул, что, по мнению некоторых, это все равно, что сознаться в поражении, но он посмотрел на дело иначе. Он посмеялся над этим, сказал, что поражение немыслимо, пока его люди находятся на фронте, а война обойдется несколько дней и без нашей болтовни… Извините, я повторяюсь, но он сказал именно так.

Впервые после своего возвращения Девитт улыбнулся Уиллоуби.

— Должен признать, что вы вели себя корректно. Вас нельзя обвинить ни в чем. Никто во всей армии не нашел бы за вами вины.

Уиллоуби улыбнулся в ответ Девитту; но при следующих словах полковника улыбка застыла на его лице.

— Я бы сказал, что это моя вина. — Девитт опять уставился взглядом на пустой стол. — Не потому, что я уехал в Париж, — никто не мог предвидеть немецкого наступления. Не потому, что я не смог вернуться вовремя, — я старался, но все дороги были забиты, а от подробностей поездки вы меня уволите. Моя ошибка заключалась в выборе человека, на которого я положился. Потому что я отвечаю за вас и за ваши действия — я, не Фарриш. По крайней мере, таковы законы чести, в них я верую.

«Законы чести! подумал Уиллоуби. Он желает жить по законам чести. Он сам признает, что меня винить не за что, и сам же винит меня и одновременно оправдывает, принимая вину на себя. Иисусом себя считает. Хотел бы я знать, что с ним случилось по дороге; он не в себе.

— Те люди, — сказал Девитт, — те люди, которые приняли на себя удар немцев, неужели вы думаете, что они не дрались? Не пробовали остановить их?

— Одни остались и дрались, другие бежали. Это вполне по-человечески. Чего вы хотите от людей?

— Может быть, надо смотреть глубже. Может быть, это зависит от того, во что вы верите.

— Я могу решать вопрос только так, как я его понимаю, — сказал Уиллоуби, — и с теми людьми, какие у меня есть. Один стреляет себе в ногу, и его приходится отвозить в тыл. Это Крэбтриз. А Люмис является ко мне и говорит…

— Что именно он говорил?

— Теперь уже не помню. Но было ясно, что он не выдержит. Это между прочим. А главное вот: радиостанция — не артиллерийская батарея. Катодные лампы — не гаубицы. Гаубицы можно заменить, а лампы нельзя. Я должен был думать и о будущем — о том дне, когда мы вернемся и наш голос зазвучит снова! Какой это будет великий день! Пускай нацисты смеются сейчас, мы еще посмотрим, кто будет смеяться последним!

Он подождал, что на это скажет Девитт. Тот ничего не ответил.

Неожиданно Уиллоуби вскричал:

— Мне совершенно все равно, как вы относитесь ко мне лично! Я поступил так, как считал правильным, и доволен этим, а если вы не одобряете, — что ж, вам не следовало уезжать. Как вы полагаете, что подумали солдаты, узнав, что вы уехали как раз в то время, когда положение изменилось к худшему?

— Я уже сказал, что это моя вина.

— Да, вы это говорите — но как! Вы стараетесь взвалить вину на меня! Хорошо, я принимаю обвинение. Я получил приказ от Фарриша, а он наш генерал, и что он скажет, то и делается.

— Ну конечно!

— Тогда чем же вы недовольны?

— Я предлагаю вам успокоиться. А после того как вы успокоитесь, предлагаю вам просить о переводе. Я поддержу вашу просьбу.

— Вот оно что! Вам нечем оправдаться по-настоящему, так вам нужно меня выгнать. Что же, может быть, мне бы следовало сказать теперь, что генерал Фарриш просил меня…

Уиллоуби остановился. Он вдруг задал себе вопрос, почему Девитт сидит и выслушивает все эти дерзости, терпит этот наглый тон, недопустимый по отношению к начальству. Опять разыгрывает Иисуса. Уиллоуби пришел в ярость. Он закусил нижнюю губу.

— Простите, сэр. Я забылся. Каждому неприятно, когда его называют трусом.

— Я не произнес этого слова.

— Вы его подразумевали.

— Даже и этого не было, — возразил Девитт. — Человек должен действовать соответственно тому, что он собой представляет и во что он верит. Не оставить ли нам этот разговор?

— Как вам угодно.

— Мне угодно его оставить. И пока вы еще находитесь под моей командой, не будете ли вы любезны отдать людям приказ, что они остаются, и вызвать обратно ту группу, которая уже уехала?

— Слушаю, сэр. Но генерал Фарриш…

— Отвечаю я, майор.

— А если нас отрежут?…

— У вас ведь есть оружие? Вас учили стрелять? Последнюю пулю приберегите для себя!

— Я намерен остаться в живых, — сухо сказал Уиллоуби.

— Да, — возразил Девитт. — Но какой ценой?

Иетс дожидался в коридоре перед кабинетом Девитта. У него не было никакого официального повода идти к старику, ему просто хотелось поговорить с ним.

Уиллоуби вышел из кабинета полковника и прошел мимо Иетса, не кивнув головой, даже не глядя на него.

Иетс постучался в дверь кабинета. Ему не ответили. Он постучался еще раз, прислушался; из комнаты по-прежнему не было слышно ни звука, и он повернул ручку и заглянул в дверь.

Девитт лежал всей грудью на столе, обхватив голову руками. Это была поза крайней усталости. Иетс почувствовал себя незваным гостем. Он хотел уже отступить назад и закрыть за собой дверь, но тут Девитт поднял глаза.

— А, Иетс, — сказал он, — войдите.

Он громко, с трубным звуком, высморкался, пригладил непокорные волосы и откашлялся.

Иетс сел. Он отыскал конский волос, торчащий из воротника кителя, и потянул его, избегая глядеть в лицо Девитту. «Надо дать ему возможность прийти в себя», — подумал он. Ему все еще было неловко, что он застал старика врасплох.

Девитт встряхнулся.

— Ну-с, чем я могу быть вам полезен?

— Ничем, сэр. — Иетс смутился. — Я просто проходил мимо и постучался к вам в дверь. Мне хотелось поздороваться и сказать, как все мы рады, что вы вернулись.

Он привстал.

— Нет, останьтесь! — сказал полковник. — Мне хочется поговорить.

Иетс боялся, что Девитт, расстроенный и усталый, может сказать что-нибудь такое, о чем пожалеет впоследствии.

— Станция не останется закрытой? — спросил он торопливо.

— Нет, черт возьми!

— Тогда — в чем же дело, сэр?

— В том, что я сильно ошибся.

— Человек чаще всего бывает таким, каким вы хотите его видеть, — заметил Иетс.

Девитт устало сказал:

— Я должен воевать. У меня нет никакого желания вести еще и дополнительную войну в наших собственных рядах.

— Вам, может быть, все-таки придется. Это очень сложная война.

— Поездка у меня была тяжелая, — сказал Девитт. — Я опять видел, как люди умирают. Я слишком много видел смертей за свою жизнь. Я участвовал в первой войне, а теперь участвую и в этой. Вы живете в обществе, это дало вам возможность развиваться, обзавестись своим домом, воспитать детей — значит, вы чем-то ему обязаны. Если начинается война, что ж, это и ваша война. Но во время этих войн я видел, как лучшие люди, которых я знал, были стерты с лица земли. Я не против этого — вы понимаете! Если в этом есть смысл! Скажите мне, как вы думаете, есть в этом смысл?

«Есть ли? — спросил себя Иетс. Есть ли в этом смысл, когда Толачьян убит зря, когда Торп сидит в сумасшедшем доме, когда князь Березкин всем верховодит, когда освобожденные люди томятся в лагерях для перемещенных лиц, когда испанцы остались без родины, жители Энсдорфа перебиты, Трой потерял своих людей, а Уиллоуби и Люмис задушили радиостанцию, тот голос, который внушал людям надежду?

— Я, конечно, не жду, что вы мне ответите на этот вопрос, — сказал Девитт. — Как относится к этому ваша жена?

— К чему? — Иетс не понял вопроса.

— Думаете вы когда-нибудь о том, что она переживает?

— Да. Особенно сейчас.

— Моя не хотела отпускать меня за океан, — сказал Девитт. — В мои годы я мог бы остаться дома. А я все-таки уехал. Я ее сильно огорчил.

— Я напишу жене, что в этом есть смысл, — спокойно сказал Иетс, — и надеюсь, что письмо дойдет до нее. Смысл будет, если мы его вложим, — и сейчас, и после войны.

— Возьмемся за то, что ближе к нам, за «сейчас», — сказал Девитт.

В ту ночь погода переменилась. Туман поднялся. Звезды и чистое бархатно-черное небо обновились, словно кожа после болезни. Воздух стал свежим, прозрачным и сухим, слякоть превратилась в лед, и снег стал пушистым. А утром солнце взошло в необычайном для зимы блеске; на небе не было ни облачка. Над землей, изорванной боями, поднимался незапятнанный, бледно-голубой купол, великолепный в своей высоте и прозрачности.

Для людей это был не только добрый знак. Это было существенно. Ибо там, в небе, по всем направлениям и на разной высоте, летали бомбардировщики; еще выше бомбардировщиков забирались крохотные серебристые пятнышки истребителей; а ближе к земле парили легкие самолеты, с которых земля казалась аккуратно расчерченной сетью квадратов, линий, кружков и точек.

Новый, своеобразный шум прибавился к старым звукам боя, по своей напряженности более страшный, чем все слышанное до сих пор: бомбы падали с неба по определенному плану, целые серии бомб летели одна за другой, как стрелы, с визгом взрывая землю.

Большой защитный полог, под покровом которого действовали немцы, был сорван. Каждый их ход был виден с самого начала; движение каждого танка, каждого грузовика, даже каждого человека было заметно, как булавка на карте, а колеи на снегу были словно стрелки, указывающие на мишень.

Армия, которая сражалась вслепую, теперь вновь обрела зрение и, прозрев, увидела истинные размеры неприятельских сил. Она увидела, что противник находится в зависимости от нескольких дорог, которые можно блокировать в стратегически важных пунктах. Она увидела, что он не в силах закрепиться на захваченной местности, что его позиции раскинуты, словно рука с тонкими пальцами, и каждый палец этой руки уязвим.

В живительном, отрезвляющем свете дня призрак, возникший из тумана, оказался вовсе не страшен; в конце концов это была та же немецкая армия, которую били со времен Нормандии, с теми же слабостями, что и всегда у нее не хватало автотранспорта, не хватало авиации, не хватало бензина. Как всегда, немцам приходилось окапывать танки, после того как кончалось горючее. Превращенные в неподвижные огневые точки, они стали для американских бомбардировщиков чем-то вроде уток на гнезде. Охота началась — сначала за колоннами и ротами, потом за отдельными машинами, а под конец и за единичными беглецами, спасавшими свою жизнь. Бронированные острия немецкого клина, дошедшие до Мааса, оказались отрезанными; немцы начали откатываться назад. И в то время как их тревожили с воздуха и донимали с флангов быстрыми ударами американских легких танков, основание немецкого выступа очутилось между молотом Фарриша и Паттона на юге и наковальней Ходжеса на севере. Как только вышла из окружения сто первая воздушно-десантная дивизия, сражение в Арденнах было выиграно.

КНИГА ПЯТАЯ. СОМНИТЕЛЬНАЯ ПОБЕДА

1

— Я отстал от своих — только и всего.

Немец искоса смотрел на Иетса, сплетая и расплетая свои тонкие пальцы.

— Откуда вы узнали, что наши части появятся в тех местах, майор… если не ошибаюсь, Дейн?

— Эрих Вольфганг фон Дейн.

Поимка Дейна расценивалась особенно высоко. Сдаваясь в плен, он заявил, что располагает секретными сведениями о работе органов пропаганды в немецкой армии, и потребовал, чтобы его передали соответствующим американским властям. Офицер в штабе полка внял этому доводу и отправил Дейна в отдел разведки и пропаганды в Люксембурге.

— Я вас слушаю. — Дейн улыбнулся.

— Последние недели я был прикомандирован к штабу армейской группы фельдмаршала фон Клемм-Боровского.

— Дальше.

— Есть такой городок — Роландс-Эк, знаете, лейтенант?

— Слыхал.

— Прекрасное местечко. Впрочем, будьте уверены, тыловые части плохого не выберут. Роландс-Эк лежит на самом берегу Рейна, недалеко от Бингена. Первоклассный отель — санаторного типа. Как раз то, что мне нужно, — санаторий…

Иетс взглянул на него:

— Боюсь, что в наших условиях…

— Нет, нет, не беспокойтесь! Домик мне предоставили чудесный, а этот маленький солдатик, который меня охраняет, так любезен!

Иетс подумал: «Надо сказать Абрамеску, чтобы он несколько умерил свою любезность».

— Я совершал длинные прогулки, — продолжал Дейн, — и, гуляя, все обдумал. Обожаю немецкий пейзаж! Рейн, струящийся среди восхитительных древних гор. Весна тогда только что наступила, и они оделись в волшебную нежную зелень тысячи оттенков. И будто ничто не изменилось за долгие века — вода так же отливает золотом на солнце, тем золотом, что похоронено на дне Рейна, золотом Нибелунгов… но вам, вероятно, это ничего не говорит?

Иетс промолчал.

— Это древний немецкий эпос. Мы, немцы, очень падки на такие вещи — мистицизм, судьба нации… вы меня понимаете?

— Да.

— «Приятный голос, — подумал Иетс, — голос культурного человека». — Все-таки ближе к делу.

— То, о чем я говорю, трудно поддается определению, — сказал Дейн. — Но вам, американцам, придется развить в себе восприимчивость к подобного рода вещам, иначе вы не добьетесь успеха. Немцы прислушиваются к таким призывам. Мы — народ-мечтатель. И вот тут я смогу быть полезен вам. Ваше прямое дело — пропаганда. Но вы американцы. Я читал ваши материалы. Они очень хороши, хотя тон их чужд нам, он слишком прозаичен. Такая пропаганда не дойдет до немецкой души. Все эти мысли приходили мне в голову во время моих одиноких прогулок по берегам Рейна. И лишь только наступило время — лишь только нам было приказано оставить очаровательный Роландс-Эк, я снова пошел погулять… Это была длинная и очень приятная прогулка, лейтенант. А когда я вернулся с нее, все уже ушли. Я сидел в холле отеля, читал, пил вино и ждал появления ваших войск. Мне было известно, что они форсировали Рейн в нескольких местах.

— И теперь вы предлагаете нам свои услуги?

— Да, — кротко ответил Дейн.

— Почему?

— Это сбережет не одну человеческую жизнь…

— Давайте придерживаться фактов, — сказал Иетс.

— Хорошо! Потому что мы проиграли войну, — признался Дейн.

— Значит, вы решили примкнуть к победителям, пока не поздно?

Дейн презрел и самый вопрос, и заключающийся в нем намек.

— Мы проиграли войну, но это все равно что проиграть одну игру в состязании, которое будет длиться бесконечно.

— Неужели вам все еще мало?

— Эта война велась неправильно, — пояснил Дейн. — Вместо того чтобы драться с Востоком при поддержке Запада, наши правители поставили нас лицом к лицу и с Востоком, и с Западом. Но чего можно было ждать от выскочек?

— Что же, по-вашему, будет дальше?

— Мы вышли из игры — на время, и только на время. Эта война, герр лейтенант, лишь оттянула ту минуту, когда надо будет принять серьезнейшее решение — сделать выбор между нашим образом жизни, вашим и моим, и образом жизни нашего настоящего противника. Сражаясь против Германии бок о бок со своим восточным союзником, вы сами же разрушили барьер, который отделял вас от агрессивного Востока, а теперь вам придется возводить его заново и ставить там часовыми своих людей. Настанет время, и вы обратитесь за помощью к нам же. Ведь ваша Америка слишком далеко отсюда, а относительно мощи англичан вы, надеюсь, иллюзий себе не создаете.

Он сидел, развязно положив нога на ногу, нервно поглаживая своей длинной рукой колено, круглившееся под хорошо сшитыми бриджами. Иетсу вдруг захотелось ударить по этой дегенеративной физиономии, черты которой были слишком уж утончены.

— А что, если мы не собираемся больше воевать? — спросил он.

— Я тоже не большой любитель войн, лейтенант. Последняя выбила меня из колеи, и в дальнейшем я вряд ли буду годен на что-нибудь. Но нации живут по законам, изменить которые они не в силах, а война — это начало и конец всего.

Он заглянул Иетсу в глаза, — не таится ли в них угроза. Потом заговорил снова.

— Я делал все, от меня зависящее, чтобы установить мир. И не я один, к этому стремились многие немцы. Мы хотели объединить Европу и создать из нее бастион против Востока. Я служил в военной администрации оккупированной Франции. Мы всячески добивались, чтобы французы сотрудничали с нами, и те меры воздействия, которые применял я, были, разумеется, самые гуманные. И чем увенчались все наши планы, вся наша политика дальнего прицела — перспективная политика? Народы ожесточились против нас, а ваша высадка окончательно нарушила мир в Европе. И теперь это будет длиться, длиться без конца.

Иетс мысленно взял себе на заметку службу Дейна во Франции.

— Используют вас в будущей войне или нет, майор, это зависит не от меня, — сказал он. — Давайте вернемся к теперешней. Когда вы окончательно убедились, что Германия проиграла ее?

Дейн откинулся на спинку стула. Теперь он снова почувствовал под собой надежную почву.

— Я пришел к этому выводу давно. Париж…

Он сощурил глаза, словно вглядываясь в прошлое.

— Небритый, грязный, в рваном мундире, я сидел в отеле «Скриб». Со мной был тогда оберштурмбаннфюрер Петтингер.

Весеннее солнце бросало лучи в окно, но пронизывающая сырость, стоявшая в доме, не уступала им, и теперь она словно усилила озноб, который вдруг почувствовал Иетс.

— Эрих Петтингер?

— Да. Герр оберштурмбаннфюрер был моим непосредственным начальником в штабе армейской группы Клемм-Боровского.

Торп в больничной камере, сошедший с ума и все-таки цепляющийся за свою веру в Иетса — в того Иетса, каким он вообразил его себе; фрау Петрик, убегающая в непроницаемый мрак энсдорфской шахты… Иетс чувствовал, как у него стягивает холодом щеки, но все же улыбнулся через силу.

— Что он такое, этот подполковник Петтингер?

— А что вы о нем знаете? — ответил Дейн вопросом на вопрос.

— Как об офицере? Кое-что знаю. — Тон у Иетса был небрежный, словно он спрашивал просто так, из любопытства. — Что он собой представляет как человек?

— Ein Schwein[10] — коротко ответил Дейн. Иетс поднял брови. — Вы думаете, я впервые очутился на положении пленного? — Дейн повысил голос. — Как бы не так! Он все это время держал меня точно под арестом. Он знал, что во мне живого места нет. Ему доставляло удовольствие назначать меня на такие посты, которые были мне не по силам. Я состоял при нем в качестве подопытной морской свинки!

— Вы давно его знаете?

— Очень давно — с двадцатого года. Вся его карьера протекала у меня на глазах. Еще задолго до 1933 года он избивал коммунистов — это хорошая школа, потому что риска почти никакого, полиция всегда на вашей стороне. И с тех пор Петтингер только и знает, что избивать людей тем или иным способом.

Иетс молчал.

— Я совсем больной человек. Я с самого Парижа в бегах. А ведь человеку захочется наконец остановиться! Я мог бы избавиться от военной службы. Моя жена урожденная Ринтелен — стальные магнаты, вы, наверно, слышали? И каждый раз какая-нибудь помеха… Это все Петтингер! Он не давал мне ни минуты покоя…

— Вы уже говорили об этом.

Дейн судорожно сжимал руки.

— Взять больного человека и бросить его в наступление, командиром части! И сам пошел на фронт только за тем, чтобы увидеть, как я свихнусь.

Это была нудная история, но Иетс слушал ее в надежде, что Дейн в конце концов выболтает нужные сведения о Петтингере.

— Командиром части? — спросил он. — Какой части?

— Бронетанкового батальона. Мы были и на Маасе — и там нас разбили вдребезги. Правда, Петтингер успел вовремя унести ноги и меня с собой прихватил. Ему не хотелось расставаться со своим козлом отпущения.

— Так, понимаю, — сказал Иетс. — Значит, там вы и заболели боевым неврозом?

— Нет. К тому времени, как мы вышли к Маасу, я уже успел превратиться в комок нервов. Это случилось со мной раньше. И я точно знаю, когда именно… — Дейн подпер свой скошенный подбородок большими пальцами. — Пустынная дорога севернее Люксембурга… мы рвались на запад… мчались сломя голову — на сей раз вперед, а не назад… — Он хмыкнул. — Представляете? Туман, кругом холмы… наткнулись на сопротивление, но не серьезное… так силами одного-двух отделений… захватили их…

Дейн замолчал. Как ему закончить этот рассказ? Он почувствовал какую-то перемену в своем собеседнике. Он пожал плечами:

— Эти ночные бои особенно действуют на нервы…

Иетс смотрел на него, смотрел пристально. Один шанс из ста… а может, больше, принимая во внимание, что тут замешан Петтингер? И он решил положиться на свое чутье.

— Вы были на дороге, которая шла с востока на запад, майор, примерно за милю от поворота на север, к Бастони? Помните телеграфные столбы? — покосившиеся, некоторые держались только на проводах? А направо высота, на ней кустарник…

Дейн вскинул голову. Его взгляд, вопрошающий, испуганный, был прикован к лицу Иетса.

Иетс сказал совершенно спокойно:

— Кто убил тех солдат?

— Неужели вы думаете, что я? — Дейн вскочил, наклонился над столом, чуть пошатываясь.

— Отвечайте на мой вопрос.

— Петтингер, — прошептал Дейн. — И вот это и доконало меня… — Его голос немного окреп. — Я отказался. Я не хотел брать на себя такую ответственность. Приказ дал он. Не сошел же я с ума, чтобы сдаваться в плен с таким преступлением на совести!

— Но командовали частью вы, майор!

— Он был старший по чину.

— Значит, вы выполнили его распоряжение. Вы допустили, чтобы американские военнопленные были уничтожены?

— Лейтенант! — Дейн воздел к потолку свои длинные руки и тут же уронил их жестом, полным безнадежности.

Оба молчали. Иетс чувствовал ровное биение своего сердца. И никто не уйдет от возмездия… Где он читал это?

Потом Дейн проговорил хрипло:

— Я пытался доказать ему, что так нельзя.

— Что он ответил?

— Он рассмеялся.

— Он рассмеялся, — повторил Иетс.

— Да, рассмеялся! — крикнул Дейн, как будто смех Петтингера мог служить ему оправданием. Он упал на стул.

Иетс посмотрел на бородавки у себя на пальцах и мысленно сравнил свои руки с тонкими, изящными руками Дейна. — Что касается наших воззваний к немцам, майор, я думаю, нам придется обойтись без вашей помощи.

— Что вы со мной сделаете? — сдавленным голосом спросил Дейн.

— Вы занимали административный пост во Франции, — Иетс вспомнил учительницу в Изиньи, мадемуазель Годфруа, вспомнил парижского столяра Мантена и Терезу, да, и Терезу. Он улыбнулся. — Мы передадим вас французам.

Лицо Дейна словно сразу усохло.

— Но почему? — с отчаянием воскликнул он. — Почему?

«Больной желудок», — думал Абрамеску. Ишь, какие стали привередливые! Раньше пленные радовались разумно составленному американскому военному пайку, с персиками на сладкое. А этот немец говорит: «Благодарю вас, у меня больной желудок».

Абрамеску вышел от майора, держа в одной руке тарелку с персиками, в другой винтовку, захлопнул за собой дверь и запер ее на ключ. Дверь была тяжелая, дубовая, а замок на ней не менее солидный.

Спустившись по лестнице во двор, Абрамеску поставил тарелку с персиками в тени у крыльца. Он сел тут же неподалеку на ящик, положил винтовку на колени и надвинул на нос свою большую каску. Было жарко, и его клонило ко сну. «Через часок-другой, — подумал он, — надо опять сходить туда с персиками». «Вы очень любезны», — вежливо скажет ему майор. Абрамеску наморщил лоб. Какая там любезность! Ему претили его новые обязанности, тем более что они сводились главным образом к лакейскому обслуживанию военнопленного. А Иетс сказал ему: Вы бросьте там добрячка разыгрывать! — когда он всего-навсего исполнял свой долг.

В окне верхнего этажа появился силуэт, неясный, расплывчатый в лучах солнца, бивших прямо в стекло. Майор, должно быть, смотрел на небо, на деревья и на цементные плиты двора. Абрамеску поднял голову, но не подал виду, что заметил его. Силуэт в окне исчез.

Абрамеску хотелось спать. Его мысли ушли так далеко, что он не мог угнаться за ними; углеводы перемешивались в них с витаминами и другими веществами, необходимыми всем — что пленным, что не пленным.

Он очнулся от дремоты и удивился, почему вокруг такая тишина. Посмотрел на часы. Что же это он, заснул? Персики по-прежнему стояли на крыльце, но солнце передвинулось, сок на тарелке почти высох, ломтики начинали морщиться.

Абрамеску встал. Он зевнул, расправил свои короткие ноги, взял с крыльца тарелку с персиками и не спеша стал подниматься вверх по лестнице.

— Почему! Он спрашивает меня, почему!

Иетс схватил сигарету, которую ему предложил Девитт.

Девитт опустил свои сильные руки на стол.

— Этот человек сдался нам. Он наш пленный. Будьте объективны, Иетс.

— В Нормандии, сэр, я был так объективен, что дальше некуда, а теперь мне хочется, чтобы меня назначили начальником карательного отряда.

— Я постараюсь уберечь вас от такого назначения, — сказал Девитт с лукавым смешком. — Не то вы, чего доброго, найдете и среди нас таких, к кому вам захочется приложить руки. Для вынесения приговора нужны улики.

— Неужели вам недостаточно горы трупов?

— А как вы докажете, что Дейн несет ответственность за расправу над военнопленными? — спросил Девитт.

— Приказ отдал Петтингер, Дейн допустил это! Девитт улыбнулся:

— Подержим его пока под арестом. Кончится война, найдем свидетелей, и будем судить его.

— Кончится война! — со злобой повторил Иетс. «После войны они станут еще объективнее», — подумал он. — Послушайте, полковник, мне не хочется причинять вам беспокойство и заставлять вас заглядывать так далеко в будущее. Разрешите передать Дейна французам, это единственное, о чем я прошу. Уж они как-нибудь позаботятся о нем.

— Я только потому и стою на страже справедливости и закона, — сказал Девитт, и руки у него задрожали, — что думаю о будущем.

— О будущем, сэр? Я, кажется, изложил вам теории, высказанные по этому поводу майором Дейном. Если мы не избавимся от него и ему подобных, он окажется прав и нам придется сразу перейти от этой войны к следующей.

— А вы не допускаете такой возможности?

— Сэр! Эта война еще не кончена! Я отказываюсь…

Дверь в кабинет Девитта распахнулась настежь. Абрамеску шагнул через порог, волоча за собой винтовку.

— Сэр!… я принес ему персики… персики на сладкое…

Иетс тряхнул его за плечи.

— Зеркало разбито… я с самого начала думал, что нельзя оставлять ему зеркало… но в уставе ничего… ничего про это не сказано.

— Капрал Абрамеску! — Полковник поднялся из-за стола. — Когда вы являетесь с рапортом к старшему офицеру, рубашка у вас должна быть заправлена в брюки!

— Слушаю, сэр! — Абрамеску бросил понимающий взгляд на Девитта. Он заправил рубашку, подтянул брюки, стал во фронт и сказал: — Сэр! Военнопленный покончил с собой.

2

У оперативника в штабе корпуса дел было по горло. Быстрое исчезновение флажков, обозначающих немецкие части, и продвижение американцев, которые, форсировав Рейн, появлялись в самых неожиданных пунктах, не давало ему ни отдыху, ни сроку.

Хотя немцы все еще оказывали сопротивление и продолжали наносить урон противнику, хотя они бросали на передовую все, что можно, — вплоть до фольксштурмовцев, которые шли в бой в штатском и с двумя фаустпатронами на человека, — их ожесточение, энергия, упорство исчезли бесследно.

Фарриш обосновался со своим штабом в маленьком курортном городке, стоявшем на берегу озера, а сам занял помещение в гостинице. Он попробовал местную минеральную воду и тут же выплюнул ее на глазах у курортного врача, который рекомендовал ему этот курс лечения в тайной надежде, что когда-нибудь в будущем оккупанты появятся здесь в качестве пациентов.

Уиллоуби расхохотался и пояснил профессору, что пищеварительный тракт генерала находится в идеальном порядке.

— Да и вообще, доктор, вам о нашем здоровье беспокоиться нечего. Мы выигрываем войну, знаете ли, а это как нельзя лучше способствует пищеварению.

Профессор отвесил им поклон и удалился.

Фарриш взял Уиллоуби за локоть и притянул к себе:

— Кларенс, а вы здорово умеете обращаться с этими фрицами. Как только военные действия кончатся, я назначу вас комендантом в районе расположения моей дивизии. Так и знайте! Вы полезный гражданин, подполковник Уиллоуби, весьма полезный!

Уиллоуби сдержанно принял эту похвалу. Попав в штаб к Фарришу, он вскоре же понял, что избыток чувств неприятен генералу и настраивает его на подозрительный лад. Когда Фарриш произвел Уиллоуби в подполковники, тот отнесся к своему повышению, пожалуй, чересчур сухо — вытянулся во фронт и чопорно поблагодарил генерала. Это тронуло Фарриша. Вся штука заключалась в том, как не замедлил раскусить Уиллоуби, чтобы балансировать на самой грани чувствительности, но в то же время проявлять солдатскую сдержанность, предоставляя возможность расчувствоваться самому генералу. Если придерживаться этого элементарного правила да время от времени подсказывать генералу кое-какие мыслишки, которые тот мог бы выдавать за свои, благоволение его обеспечено. Каррузерс — шляпа — не понимал этого по своей тупости, ходил, покручивал усы и каждый раз с большим опозданием убеждался, что Уиллоуби обскакал его.

Все это служило только основой, на которой можно было ладить с Фарришем. Подталкивать его вперед и самому поспевать за ним — являлось второй, более трудной задачей, требующей неустанных размышлений, бдительности и работы. Но у подполковника Уиллоуби хватало сообразительности, чтобы не выходить со своими подсказками за пределы внутридивизионной политики и рекламы генерала, и он строго установил границы своего поля деятельности, точно так же, как в юридической конторе «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби». Кроме того, он был искренне расположен к генералу.

Они поднимались по широкой лестнице, ведущей в апартаменты Фарриша. Генерал шагал сразу через две ступеньки, его свита поспешала следом за ним.

— Когда мы займем Нейштадт? — спросил Уиллоуби на первой площадке. — Каррузерс говорит, что немцы не смогут задержать нас.

Генерал повернул голову к Уиллоуби, который почтительно держался на полшага сзади.

— А я не собираюсь его занимать, — сказал он. — Это не мой сектор.

Они поднялись на последнюю ступеньку и быстро пошли к комнатам Фарриша. В дверях генерал остановился.

— А что? — спросил он. — Почему вдруг Нейштадт? Там выпускают фотоаппараты, что ли?

— Как будто нет, — рассмеялся Уиллоуби. — Кроме того, я уже давно освободил из неволи прекрасную лейку.

Фарриш посмотрел на него.

— Зайдите. — И, закрыв дверь, добавил: — Почему вдруг такие нежные чувства к Нейштадту? В чем дело?

Уиллоуби подошел к карте, висевшей на стене.

— Вот Нейштадт. — Его короткий толстый палец покрыл реку — один из притоков Рейна — и гору, у подножия которой ютился этот городок. — А вот здесь, — палец двинулся к востоку на расстояние, которое наметанный глаз Фарриша сразу определил миль в пятнадцать. — Здесь есть один пункт, не нанесенный ни на какие карты — ни на немецкие, ни на американские. Называется он «Паула». Одному Богу известно, в честь какой Паулы его назвали, вряд ли она была так уж очаровательна. «Паула» — это концентрационный лагерь.

— Гм! — хмыкнул Фарриш. — Значит, вот в чем дело, — концлагерь!

— «Паула» была бы первым концентрационным лагерем, освобожденным американскими войсками.

Генерал подошел к карте. Его громоздкая фигура заслонила Уиллоуби. Он быстро прикинул в уме расстояние, пробежав глазами изогнутую линию черточек и крестов, отмечающих границу между его дивизией и соседней.

— Эти горемыки, вероятно, не прочь, чтобы их наконец освободили, — сказал он после паузы. — Но фрицы успеют эвакуировать весь лагерь до того, как мы туда доберемся.

— Нет, не думаю, — стоял на своем Уиллоуби. — Только надо поторопиться.

— Тогда там всех перебьют.

— По имеющимся у нас сведениям, в концлагере «Паула» содержится от семи до десяти тысяч заключенных. Конечно, нацисты уничтожат весь лагерь не задумываясь, если не побоятся, что их застигнут врасплох за этим занятием.

Генерал слушал молча.

— У нас есть резервы, — продолжал Уиллоуби. — Один батальон мы выделим без всякого труда, а этого будет вполне достаточно. Какая там может быть охрана, когда у них и так людей не хватает!

— Разграничительная линия… — Фарриш повернулся к карте. — Впрочем, это все ерунда — теория. — И, словно в пояснение, добавил: — Когда продвигаешься вперед с такой быстротой, надо обезопасить себя и с флангов. — Но все же в его словах не чувствовалось уверенности.

Уиллоуби сказал:

— Прикажете вызвать корреспондентов, сэр? Одного-двоих можно будет прихватить с собой.

— Ну, это уж по вашей части, — проворчал Фарриш. Ему было гораздо приятнее представлять себя мысленно среди получивших свободу заключенных, чем думать о перспективе позировать перед фотоаппаратом. Эффектные исторические моменты должны возникать сами собой, без предварительной подготовки.

— Я обо всем позабочусь, сэр, — успокоил его Уиллоуби.

Фарриш затребовал у начальника штаба список подразделений и офицеров, числившихся в резерве. Ему надо было тщательно отобрать их — он не мог выделить для этой операции большое количество людей, ибо перед дивизией стояли другие задачи, а эта носила чисто контрабандный характер, и ее следовало поручить надежному человеку, который способен думать и действовать самостоятельно и не сядет в лужу, налетев на немцев или на американские части из других соединений.

Глаза Фарриша задержались на фамилии Троя. Это тот самый капитан, с которым у него было столкновение в Арденнах? Такой командир или закалился в боях, или скоро сорвется.

Трой был вызван к генералу — явиться немедленно. Он отправился в том виде, в каком посланный застал его, — побрит плохо, китель старый, давно дожидающийся отставки. Трой не видел Фарриша со времени их стычки. Может, генерал решил свести с ним старые счеты? Впрочем, вызов не очень его встревожил.

Трой спокойно встретил испытующий взгляд Фарриша. В глубине комнаты стоял Уиллоуби, которого капитан запомнил с той ночи в Рамбуйе. Уиллоуби ободряюще кивал ему.

Потом он услышал голос генерала:

— Так вот, капитан Трой, я высылаю группу для освобождения заключенных в концентрационном лагере «Паула», в пятнадцати милях восточнее Нейштадта. Вы считаете себя способным возглавить эту операцию, а?

— Я сделаю все, что мне прикажут, сэр.

— Вы не всегда так отвечаете, правда? — Фарриш иронически поджал губы.

Трой решил выдержать характер.

— Сэр, сегодня вопрос относится только ко мне, а не к моим людям.

Фарриш рассмеялся, — нельзя сказать, чтобы очень весело.

— Хорошо. Вернемся к самой операции. Вам придется действовать на свой страх и риск, капитан, меня рядом не будет. Я не смогу исправлять ваши ошибки. Вы оторветесь от нас, так что на поддержку не рассчитывайте, а радиосвязью я бы рекомендовал вам пользоваться только в самом крайнем случае — немцы смогут ловить ваши позывные с такой же легкостью, с какой и мы. Впрочем, не беспокойтесь, мы вас догоним, хотя на это потребуется несколько дней. Вы все поняли?

— Да, сэр.

— Не меняете решения?

— Нет, сэр.

Генерал внимательно посмотрел на капитана и остался доволен своим выбором. Широкоплечий, крепкий — такие не склонны действовать очертя голову; взгляд умный, пытливый, а подбородок говорит о твердом характере. Кроме того, офицер, который провел свою роту от побережья Нормандии до Рейна, безусловно, может отвечать и за себя, и за своих солдат.

— Хорошо. Подойдите сюда. — Генерал первый шагнул к карте. — Вот объект, а идти к нему вы будете вот так.

Трой увидел, что палец генерала пересек разграничительную линию между двумя дивизиями. Ага! вон оно какое дело!… Но он ничего не сказал об этом. Фарришу лучше знать.

— Ну-с, капитан, что вам понадобится, кроме вашей роты?

Трой снова взглянул на карту, определяя соотношение между передовыми частями Фарриша и лагерем «Паула», а также головными подразделениями соседней дивизии.

— Самое главное для меня — мобильность, — сказал он. — Самое главное — быстрота передвижения, так чтобы немцы не могли угнаться за мной, если придется удирать. Мобильность и независимость — следовательно, самоходная артиллерия среднего калибра и противотанковые средства. Кроме того, мне понадобятся саперы, снабжение, горючее — горючего как можно больше — и продовольствие. Ну а если я туда доберусь? Сколько в этом лагере заключенных? Семь тысяч? Чем же я накормлю семь тысяч человек, да еще изголодавшихся?

— Но в лагере будет какое-нибудь продовольствие! — сказал Уиллоуби.

Трой бросил на него недоверчивый взгляд.

Уиллоуби добавил:

— И мы сейчас же подвезем все, что нужно, как только вы займете лагерь. Впрочем, медикаментов возьмите побольше, там они наверняка понадобятся. И вам придется захватить с собой еще один груз…

— Какой?

— Корреспондентов, — ответил Уиллоуби.

Трой замялся.

— Сэр, — сказал он наконец. — Эта операция и без того рискованная, зачем еще впутывать в нее штатских?

— Их будет только двое, — успокоил его Уиллоуби. — Вся остальная братия приедет вместе с генералом.

Трой посмотрел на Фарриша в упор.

— Это ваше распоряжение, сэр?

Фарриш отступил к карте.

— Да, конечно… — Он откашлялся.

Уиллоуби прервал неловкое молчание:

— Я взял на себя смелость пригласить сюда тех двоих корреспондентов, которые поедут с капитаном Троем. Мне казалось, сэр, что ваши инструкции должны выслушать все.

— Хорошо. Зовите их, и покончим с этим, — сказал Фарриш.

Уиллоуби взял телефонную трубку. Вскоре в комнату вошли двое — мужчина и женщина, оба в военном.

— Вы помните мисс Карен Уоллес? — оживленно проговорил Уиллоуби, когда генерал поднялся и пожал ей руку.

— Ну еще бы! — Фарриш так и просиял. — Где вы пропадали столько времени? Я соскучился! Что у вас, зимняя спячка была? — Он неохотно отпустил ее руку.

— А это мистер Текс Майерс, — сказал Уиллоуби, подталкивая к генералу маленького, сухонького человечка.

— Здравствуйте, Текс, — небрежно бросил Фарриш, не сводя глаз с Карен.

— Я часто вас вспоминала, генерал, — любезно сказала Карен. — Мне пришлось побывать в Париже, потом меня направили в Седьмую армию, а это все так далеко от вас.

— Париж — неподходящее место для женщин, — безапелляционно заявил Фарриш. — Впрочем, не только для женщин. Там у меня украли горючее. Там застопорили войну.

— Да, знаю, — сказала Карен. — Я была там недолго. С настоящими солдатами на фронте мне больше нравится.

Фарриш взял ее за локоть и подвел к Трою.

— Познакомьтесь с капитаном Троем. Оказывается, вы едете вместе с ним освобождать лагерь «Паула»?

— Здравствуйте, — Трой поздоровался и тут же отдернул руку. Он чувствовал, что она смотрит на него, — а, может, сквозь него? — и сразу ощутил свои руки, ноги, грудь, шею — какое это все большое, неуклюжее!

Карен заговорила с генералом. Уиллоуби заметил, что ее взгляд снова вернулся к Трою. Он подтолкнул капитана локтем и зашептал:

— Трой, чего вы уставились? Первый раз женщину увидели?

Трой отстранил его от себя.

Она повернулась к нему.

— Когда же мы выступаем, капитан?

— А вы правда собираетесь с нами? — спросил он. — Веселого в этой поездке будет мало. И даже если мы доберемся туда, нас там ждут весьма неприятные вещи.

Ее серые глаза потемнели.

— Я знаю, капитан, и думаю, что выдержу. — Она увидела, что он улыбнулся — улыбнулся доброй улыбкой. Наконец-то оттаял немножко.

Трой сказал:

— Мой командный пункт за городом, на ферме у дороги номер двадцать два. Приезжайте туда с мистером Майерсом завтра, часов в двенадцать. Я думаю выступить, когда стемнеет. Успеем обо всем договориться.

— Хорошо, — сказала Карен.

Генерал снова завладел ею.

— С Троем вы будете как за каменной стеной. Ну, скажите, умею я подбирать людей, а?

Она одарила Фарриша своей самой очаровательной улыбкой. — Нам с Тексом так повезло, и мы обязаны этим вам и подполковнику Уиллоуби. Я знала, что на вас двоих всегда можно положиться.

Фарриш пригладил волосы. Он вздохнул полной грудью, и ноздри у него при этом чуть дрогнули.

— Я у вас в долгу, мисс Уоллес, за ту статью, которую кто-то сорвал. Сорок восемь залпов из сорока восьми орудий! Я сам придумал заголовок.

— Да, ту статью кто-то сорвал, — грустно проговорила Карен. Ее сочувственная улыбка была адресована теперь не только генералу, но и непосредственно Уиллоуби. — Надеюсь, на сей раз ничего такого не случится, — подчеркнуто добавила она.

— Ну нет! — воскликнул Фарриш. — Теперь я никому не позволю вмешиваться. Теперь мы доведем дело до конца, а сколько при этом будет перебито посуды, не суть важно. Мы займем лагерь «Паула», сотрем это пятно, позорящее весь христианский цивилизованный мир, освободим тех, кто там есть, а нацистов поставим перед лицом правосудия. Что вы скажете о таком заглавии, мисс Уоллес? «Крестовый поход генерала — вперед за Свободу и Правосудие!»

Карен молча кивнула. Она увидела, что лицо Троя застыло, словно маска, увидела, что Уиллоуби самодовольно надул щеки. Она услышала, как Текс Майерс пробормотал что-то сквозь зубы. Ей послышалось слово «бред», впрочем, может быть, она ошиблась.

3

Трой, будучи человеком твердым, не спасовал перед неизбежными трениями между разнородными частями, которые ему надо было сплотить в единое органическое целое ради достижения поставленной перед ними общей задачи. Он не был дипломатом и, вместо того чтобы идти на уступки, спокойно отдавал распоряжения, всегда немногословные и исключающие всякую возможность противоречий. Способность умело распределять работу, оставляя за собой только проверку исполнения, позволяла Трою свободно располагать своим временем, и он успевал отвечать на все вопросы, отшучиваться, когда нужно, и близко знакомиться с подчиненными командирами и связистами, доверием которых ему следовало заручиться, чтобы не провалить стремительный захват лагеря «Паула».

Но сомнения все-таки не оставляли Троя. Его мучил страх — как бы то, что произошло со взводом Фулбрайта, не повторилось, и на сей раз в больших масштабах. Если рассуждать трезво, это вполне возможно. Его небольшой отряд добровольно отрывается от дивизии, в сущности напрашиваясь на окружение и разгром, ибо помощь подоспеет к ним нескоро. Быстрота действий, полная координация сил и непоколебимая выдержка — вот что способно выручить их. Все это можно обдумать как следует, наладить, люди будут знать, на что они идут, рассуждал Трой, но такие рассуждения не помогали ему побороть в себе чувство неуверенности.

Он сидел в покинутом хозяевами домике у дороги № 22, ведущей к Нейштадту. В комнате повсюду лежало военное снаряжение, мебель так и осталась беспорядочно сдвинутой с места после следовавших одно за другим коротких совещаний. На полу валялись карты и бумага.

Он был один. Все улажено, согласовано. Ему предстоит теперь повидать двоих корреспондентов — Карен Уоллес, рыжеватую, коротко стриженную, и этого маленького человечка, Текса.

Трой вздохнул. Можно позвать солдат, они наведут здесь порядок, но нет, не стоит. Им самим некогда — укладываются, проверяют орудия, моторы, грузят боеприпасы. Он подобрал бумаги с пола, двинул стол туда, где ему, невидимому, полагалось стоять, — к скамье у большой, выложенной яркими изразцами печки, расставил стулья. Потом, откинув ногой вещевые сумки, мешки и скатки в угол, обнаружил среди них свой карманный фонарь, потерянный вчера, банку с плавленым сыром и, вдруг почувствовав голод, вспомнил, что ничего не ел с самого утра — не было ни минуты свободной. Он сел, вскрыл банку и только запустил туда нож, как за дверью послышались шаги. «Наверно, они», — промелькнуло у него, и он быстро сунул сыр под груду бумаг и захлопнул складной нож.

— А, это вы! — с явным разочарованием сказал Трой, когда в комнату вошел Иетс в сопровождении Бинга.

— Не ждали? — рассмеялся Иетс. — А мы уж отчаялись, думали, не разыщем вас. Все обошли и наконец наткнулись на моего старого друга Уиллоуби, а он направил нас сюда и посоветовал не мешкать, потому что вы сегодня ночью уходите.

Трой снова взялся за банку и ковырнул в ней ножом.

— Хотите?

— Нет, спасибо, — сказал Иетс. — Я этого пайкового сыра наелся на всю жизнь.

— А что он такое, этот Уиллоуби? — спросил Трой с полным ртом. — Откуда вы с ним знакомы?

— Он был у нас в отделе, — ответил Иетс. — Мы его вышвырнули, но это, кажется, пошло ему на пользу. Его подобрал Фарриш, и теперь Уиллоуби процветает.

— Угу… — промычал Трой.

— А что? — Иетс нахмурился. — У вас с ним были стычки?

— Да нет, ничего особенного.

— Он умеет ладить с людьми, — продолжал Иетс, — во всяком случае с теми, которые могут ему пригодиться.

— Ах, он из таких?

— Да, из таких.

Трой решил перевести разговор на другую тему. Он сказал Иетсу:

— Вы, наверно, долго до нас добирались?

— Ровно два дня.

Наступило молчание. Трой выскреб ножом остатки сыра и швырнул банку на печь, куда она и опустилась с грохотом.

Бинг поднял карту с пола и стал рассматривать ее.

— Я знаю эти места, — как бы между прочим сказал он. — Исколесил их вдоль и поперек вместе со своим папашей. Он был большой любитель пешеходных экскурсий и начал таскать меня с собой, едва только я научился ходить. На всю жизнь отбил у меня охоту к такому виду спорта.

— Какие места? — спросил Трой, сразу заинтересовавшись.

— Нейштадт и его окрестности, капитан. Я ведь сам оттуда. Родился, вырос в Нейштадте, и из этого же Нейштадта меня выставили. Им, видите ли, не понравился мой нос.

— Нейштадт… — проговорил Трой. — Там поблизости есть концентрационный лагерь «Паула», знаете?

— В наше время его еще только строили. Моему отцу пообещали, что он будет там в числе новоселов.

Трой внимательно слушал его, ковыряя в зубах.

Иетс сказал:

— Чего вы кривляетесь, Бинг!

— Я считаю — если говорить об этом, то только так, — ответил Бинг и снова уткнулся в карту. — По-моему, лагерь «Паула» строился вот здесь, капитан. — Он нарисовал карандашом небольшой квадрат на равнине, окруженной со всех сторон поросшими лесом холмами.

— Правильно! — сказал Трой, проверяя отметку Бинга по своей карте. — Совпадает в точности.

— Вы туда и выступаете? — живо спросил Бинг.

— Да, с оперативной группой.

Бинг сдержанно обратился к Иетсу:

— Лейтенант, разрешите мне присоединиться к оперативной группе. Я хочу повидать Нейштадт, хочу повидать дом, в котором родился, — вы меня понимаете?

Иетс сказал: — Мы не за этим сюда пришли.

— А зачем вы сюда пришли? — спросил Трой.

— Разрешите доложить, капитан?

Трой поднял голову, глаза у него сузились.

— Помните, что я вам пообещал одной зимней ночью?

— Вы поймали его? — с напряжением выговорил Трой.

— Нет. Но мы знаем, кто это.

Иетс увидел, как пальцы Троя впились в край грубого деревенского стола; он увидел, как вздулись мускулы у него на шее.

— Это подполковник эсэсовских войск Эрих Петтингер. Ваши люди были расстреляны по его приказу.

— Где он?

Иетс развел руками:

— Это одному Богу известно.

— Мне его живого нужно!

— Подождите, не волнуйтесь, — сказал Иетс. — Он, по всей вероятности, еще жив, а от Германии с каждым днем остается все меньше и меньше. Сейчас я вам все расскажу.

Когда Иетс кончил, Трой снова повторил: — Мне его живого нужно. Сквитаться легко, но дело не в этом. Отомстить — что может быть проще! Я иду в Нейштадт, освобождать лагерь «Паула». Это очень хорошо, такая задача меня пришпорила, и я счастлив, что ее поручили мне. Теперь я, по крайней мере, знаю, что от меня требуется. Но этого мало. Мне нужен Петтингер, живой Петтингер.

«Он просто помешался на этом, — подумал Иетс.— Большой, сильный, здоровый человек. Вот что делает с нами война».

Бинг заговорил с жаром:

— Лейтенант, отпустите меня в Нейштадт. Капитану понадобится человек, который хорошо знает немецкий и понимает этих людей.

Иетсу хотелось сказать: «Обратитесь к Трою», — но он промолчал. Он был так поглощен своим рассказом о Петтингере и тем, как это подействовало на Троя, что смысл предстоящей операции не дошел до его сознания. Но просьба Бинга открыла ему глаза.

— Сержант прав, капитан, — сказал он. — Да я, пожалуй, сам поеду с вами и посмотрю, что это за лагерь «Паула».

Бинг не дал Трою ответить:

— Что там смотреть! Воображение у вас есть? Мало в отделе фотографий материалов о таких лагерях!

Иетс повернулся к Трою: — Я думаю, мне удастся раздобыть там кое-какие сведения для нашего отдела. Полковник Девитт не станет возражать. У меня свой виллис, и мы с Бингом, действительно, сможем вам помочь.

— Я говорю совершенно серьезно! — заволновался Бинг. — Поверьте мне, лейтенант! Надо знать, что делалось в Германии последние годы, чтобы представить себе такой лагерь. На вашем месте я, ради собственного душевного спокойствия, не сунулся бы туда без крайней нужды. Совсем это не обязательно!

— Чего вы так кипятитесь? — рассердился Иетс. Почему не послушаться Бинга? Зачем ему понадобился этот лагерь «Паула»? Собирать материал для пропаганды — предлог, выдуманный только для Девитта. Тогда что же? Может быть, он ищет правду о войне, а лагерь «Паула» часть этой правды, и, по всей вероятности, самая страшная ее часть.

Трой решил их спор.

— Ну что ж, собирайтесь на свой страх и риск, — сказал он. — Может, мы нападем на след Петтингера. Ему самый раз быть там, где людей подвергают пыткам.

— У вас только одно на уме, — улыбнулся Иетс. — Но мы все равно отправимся с вами.

В комнату вошли Карен и Текс Майерс.

— Мы не опоздали, капитан? — спросила Карен и, увидев знакомое лицо, хотя оно и было в тени, весело добавила: — Хелло, сержант Бинг! Рада вас видеть живым и здоровым после Нормандии. И вас, лейтенант Иетс, хотя я знала, что вы живы, от вашего друга Уиллоуби.

Иетс кивнул ей. Она мало изменилась за это время. Серые глаза, когда-то взволновавшие его, смотрят по-прежнему равнодушно, лицо, которое иногда согревала теплая улыбка, по-прежнему не блистает красотой. Не изменилось и рукопожатие этой сильной, почти мужской руки — руки, прикосновение которой он почувствовал однажды у себя на лице… впрочем, вспоминать об этом нелепом случае ему не хотелось.

— Мир тесен, а война тем более, — с приветливой улыбкой сказал Иетс. Всегда приятно видеть человека, перенесшего вместе с тобой опасность. — Вы тоже собираетесь в лагерь «Паула»?

— Да, если капитан Трой найдет место для нас с Тексом.

Трой чувствовал себя лишним между этими старыми друзьями. Но теперь они вовлекли в разговор и его. — У меня все готово. Вы поедете с основной группой… — Трой только было собрался пуститься в подробное описание того, что он от них ждет, какие вещи они должны взять с собой, какие меры предосторожности соблюдать. Он так тщательно обдумал все это, и теперь, когда Карен прервала его на полуслове, ему стало досадно.

— А вы обратитесь со своими наставлениями к Тексу. Он в этом разбирается лучше меня. — Она круто повернулась и вышла из комнаты.

Текс Майерс подсел к Трою и сказал:

— Не обращайте на нее внимания. С ней всегда так — не знаешь, на что рассчитывать. Вы бы видели, как она отчитала Уиллоуби!

Трой ответил раздраженно:

— Я не хочу никаких осложнений. Операция и без того серьезная. И лишние потери мне тоже не нужны. Понятно?

— Она сама о себе позаботится, — сказал Иетс.

Солнце било Карен прямо в лицо. Она прошла через весь двор и села в тени сарая на перевернутую тачку.

Солдаты, проходя мимо, свистнули ей и ушли со двора.

Потом она увидела Бинга и Иетса.

Иетс крикнул:

— До вечера! — а Бинг помахал рукой.

Карен ждала Текса Майерса, но он не шел. Вместо него на крыльце появился высокий капитан, который должен был командовать наступлением. Он прищурился на ярком свету, увидел ее и зашагал к сараю, чуть втянув голову в плечи, словно над ним летали пули. Ворот неглаженой рубашки был у него расстегнут, и в вырезе виднелись светлые волосы.

Он остановился перед Карен, посмотрел на нее сверху вниз и выдавил из себя улыбку.

— Жарко! — сказал он и на этом застрял.

— Да, ужасно, — ответила она.

— Ваш приятель Текс стучит у меня на машинке. Говорит, что пишет статью. Вы ведь тоже пишете?

— Да, как же!

— Мне иной раз самому хочется взяться за перо, — задумчиво проговорил он. — Столько всего пришлось повидать на войне. Обо всем этом надо написать книгу или хоть два-три рассказа.

— А вы попробуйте, капитан. — «Знакомая песенка», — подумала Карен. Сколько их приходило к ней со своими рассказами и романами, в полной уверенности, что все это случилось только с ними, тогда как на войне в большей или меньшей степени всюду одинаково. Чаще всего эти люди нагоняли на нее скуку.

— Я бы назвал свою книгу «Отвага неведения». Вот это что-то новое!

— Почему? — спросила она, и Трой заметил, что ее глаза — глаза, которые нравились ему, потому что он еще ни у кого не видел такого глубокого взгляда, — впервые посмотрели на него как-то по-иному, живее.

— Бесшабашной храбростью обладают только тупицы, — объявил он. — Когда вы впервые сознаете, что вам предстоит, у вас остается только одно желание — бежать, бежать сломя голову. Я понял это еще в Нормандии и с тех пор держусь того же мнения. Но я глубоко уважаю тех трусов, которые все-таки держат себя в руках. Вы, наверно, думаете: вот — рехнулся человек?

Ей хотелось поговорить с ним об этом подробнее, но он сам рассмеялся над своими словами и сказал:

— Мне частенько кажется, что у меня тут не все в порядке. Я по образованию техник, работал мастером на заводе сельскохозяйственных машин, а меня оттуда прямо в моторизированную пехоту. Так что где уж мне разобраться во всем этом! Но я вас задерживаю?

Текс Майерс вышел на крыльцо и окликнул их.

Трой повернулся:

— Пока всего хорошего, мисс Уоллес.

Она пригляделась к его походке. Он, наверно, очень сильный. И ей было приятно, что он сильный, что он такой, какой есть.

Лагерь «Паула» казался бесплодной пустыней среди зеленых холмов, оживлявших эту часть Германии, Трудно сказать, чем это объяснялось — то ли пылью, которую поднимали тысячи ног, устало шагавших за его изгородью, то ли невыносимым смрадом, доносившимся оттуда, то ли тем, что деревья вокруг были вырублены на тес для бараков, а также для того, чтобы часовые на вышке могли просматривать всю местность и в случае надобности стрелять по живой цели, — так или иначе, лагерь «Паула», словно страшная злокачественная опухоль, расползался по равнине и холмам, и те, кто попадал сюда, знали наверняка, не глядя на его вывеску: здесь погибло столько народу! Из тебя тоже высосут все соки, и ты превратишься в скелет и кончишь жизнь на свалке.

В лагере стояло около сорока бараков, разрушающихся один быстрее другого. Они строились с расчетом на сто человек каждый, и площадь их была вымерена с чисто немецкой тщательностью, так что тройной ряд грубо сколоченных нар не оставлял ни одного неиспользованного дюйма пространства. Теперь же в каждом бараке помещалось по триста человек. Окна все время держали открытыми, и, несмотря на это, в них стояли такая духота и вонь, что дышать там было почти нечем.

Лагерная администрация и барачные старосты уже давно потеряли счет заключенным. Умершие по нескольку дней лежали на нарах рядом с больными и обнаруживались только по трупному зловонию, перебивавшему все другие запахи. Тогда их выбрасывали из бараков. Трупы были легкие, и все же за каждый такой труп живые брались по меньшей мере втроем, а то и вчетвером, впятером.

Переполнение лагеря не особенно тревожило его коменданта Шрекенрейтера. Он получал одно и то же количество продовольствия, что на четыре, что на двенадцать тысяч заключенных, а значительную часть этого продовольствия эсэсовцы разворовывали и спускали на черном рынке. Лагерь не впервые был переполнен. Шрекенрейтер веровал в мудрость природы, которая сама следила за тем, чтобы с течением времени количество заключенных уменьшалось и становилось вполне приемлемым, а кроме того, природе можно было помогать различными способами.

Шрекенрейтер был человек худощавый, с мелко вьющимися белобрысыми волосами и почти альбинос. Он не отличался чрезмерной жестокостью — другими словами, жестокость как таковая не доставляла ему особенного удовольствия. Он применял ее исключительно с воспитательными целями. Наказывать заключенных можно по-разному, у него на это была целая система, которую он однажды привел в порядок, собственноручно напечатав ее на прекрасной белой бумаге и указав, за какой проступок полагается то или иное наказание. Его труд был переплетен в тонкий пергамент, который один из охранников изготовил из татуированной человеческой кожи. Трупы свежевали по приказу Шрекенрейтера, соблюдавшемуся неукоснительно.

Эта книжечка лежала у него на столе без употребления. Ему не приходилось внедрять в умы лагерного персонала тонкости своей системы: у них были на этот счет собственные теории, пожалуй, даже более усовершенствованные. Особой изобретательностью отличался помощник Шрекенрейтера, Видеркопф, брюнет с низким лбом и мохнатыми бровями.

Получив приказ об эвакуации лагеря «Паула», Шрекенрейтер расстроился. Кто бы мог этого ждать! Он, конечно, знал, что американцы близко; он регулярно слушал радио и умел вычитывать правду из немецких газет. Но ему думалось, что, во-первых: концентрационный лагерь не может считаться военным объектом, а во-вторых, что, если дела примут серьезный оборот, он с разрешения начальства передаст американцам лагерь «Паула», и передаст в полном порядке. А что американцы будут делать с заключенными? Оставят их так, как есть, конечно. Они больше ни на что не годятся. И, может быть, даже оставят на прежнем посту и его.

Но приказ был категоричен, и Шрекенрейтер как немецкий офицер не мог ослушаться его. В приказе подчеркивалось: все следы того, что делалось в лагере, подлежат уничтожению.

Это потребует массы работы, а у него нет времени. Если даже запереть заключенных в бараки и поджечь их, останутся обгоревшие трупы. В приказе сказано еще, что тех из заключенных, которые способны совершить переход, следует вывести из лагеря и использовать в качестве рабочей силы на военных заводах в Тюрингии.

Шрекенрейтер покачал головой. Что это значит — уничтожить все следы? И дела, наверно, совсем плохи, если правительству понадобились такие рабочие!

Он вызвал лагерного врача герра Валентина и сказал ему:

— Вам предстоят большие хлопоты.

Рудольф Келлерман рыл могилы. Место, которое Шрекенрейтер выбрал для них на основе подсчетов доктора Валентина, находилось шагах в пятистах от колючей проволоки и приблизительно на таком же расстоянии от покатого склона ближайшего холма с покривившимися, покрытыми пылью, медленно умирающими березами.

— Из лагеря можно вывести около пяти тысяч человек, — сказал Валентин Шрекенрейтеру, и могилы готовились для остальных семи тысяч. Предварительную разметку произвели со всей тщательностью. Один из эсэсовцев, понимавший кое-что в земляных работах, лег на живот, вымерил площадь, вбил в землю колышки и протянул между ними белый шнур. Если класть по три высохших трупа один на другой в два ряда, то рытье могил не потребует особого труда, и с ним справятся даже такие землекопы, которые сами высохли не меньше покойников.

Эсэсовцы не говорили, зачем производятся эти работы, но заключенные все знали. Догадаться было нетрудно. И Келлерману так же нетрудно было догадаться, что землекопы сами лягут в эти вырытые их же собственными руками могилы.

А Келлерман не хотел умирать. Он был в Северной Африке с 999-й бригадой — одной из штрафных частей, которые создавались в те годы нацистами, — и уцелел в боях, уцелел, несмотря на рабский труд. Келлерман был твердо уверен, что нацисты проиграют войну, а это значило, что ее выиграет он, и ему хотелось дожить до победы. Он уцелел и в гестаповской тюрьме в промышленном городе Креммене. Когда его, еще не оправившегося после пыток, вывели из тюрьмы, втолкнули на грузовик, где он мог стоять только потому, что его стискивали со всех сторон, и привезли в лагерь «Паула», Келлерман твердо решил выжить и здесь.

Он учился, и учился быстро. Он понял, что концентрационный лагерь — это еще не конец; что здесь тоже сколачиваются какие-то отношения между людьми; что гибель грозит лишь одиночкам. В лагере были группы — как в мужских, так, вероятно, и в женских бараках — группы людей, которых сблизило ожесточение, одинаковый опыт в прошлом, одинаковые надежды на будущее. Когда их посылали на местные заводы, на строительство или на уборку урожая, они крали друг для друга. Они укрывали больных, слабых от барачных старост и от эсэсовцев, хотя некоторые старосты, сами из заключенных, были в глубине души на их стороне. Они прятали какого-нибудь избитого, окровавленного товарища в темный угол барака и выхаживали его потихоньку. А по ночам шептались между собой — сначала о побеге, хотя им было прекрасно известно, что из этого ничего не выйдет, о том, как саботировать работу, к которой их принуждали, и наконец о будущем — всякий раз о будущем и о свободе. Слово «месть» редко слетало у них с языка — это подразумевалось само собой: эсэсовцы будут уничтожены быстро, без проволочек. Но как быть со всей страной, с изъеденной болезнью Германией, которую надо очищать и перестраивать сверху донизу! Кто же должен будет взять на себя такой труд, как не те, кому годы, проведенные за колючей проволокой, дали моральное право на это, кто уцелел под хлыстами и дубинками эсэсовцев, уцелел вопреки хлыстам и дубинкам эсэсовцев?

Слабея день ото дня, умирая, как это называлось в лагере, «естественной смертью» или от пыток, член такой группы не падал духом. Он знал, что другие выживут, ибо в свое время он помогал выжить им. Все они вели бой за смысл и цель жизни — за тот смысл и ту цель жизни, для уничтожения которых нацисты создавали концентрационные лагеря.

Для Келлермана самосохранение было личным долгом. Ему удалось сохранить жизнь все эти годы, и теперь он не позволит, чтобы его прикончили вместе с теми, кто роет сейчас могилы.

Он осмотрелся по сторонам, ища глазами, нет ли где валуна, и увидел то, что ему было нужно. Но валун лежал далеко, вряд ли он успеет быстро одолеть оставшийся кусок пространства и добраться до него. Копавший там землю человек в мокрой от пота, полосатой, как пижама, лагерной одежде, висевшей на нем мешком, видимо, боялся, что ему не справиться с такой тяжестью. Келлерман решил выждать некоторое время.

Наконец человек сделал слабую попытку своротить валун с места. Лоб у него взмок, покраснел, ужас сквозил в этом покорном взгляде, в чертах этого костлявого, как череп, лица. Лопата звякнула о камень. Охранник услышал этот звук и не спеша направился туда. Человек заработал быстрее, из-под валуна полетела земля, но сам он не двинулся с места. Часовой, как бы шутя, похлопал себя по твердому голенищу хлыстом со свинцовой прокладкой. Человек выпрямился. Он посмотрел из канавы вверх, на стоявшего у ее края охранника. Тот весил по меньшей мере вдвое больше него — грудь колесом, крепкие ноги, разрумянился на чистом, свежем воздухе.

— Ну? — сказал охранник.

Человек продолжал смотреть на него в ужасе, словно птица, зачарованная взглядом змеи, ибо он знал, что сейчас будет, и был бессилен предотвратить это.

Тогда Келлерман подошел к растерявшемуся товарищу. Он как будто не замечал охранника, и этот маневр заставил эсэсовца насторожиться и занять выжидательную позицию. Если б Келлерман сказал хоть слово или посмотрел бы на эсэсовца, взглядом прося у него разрешения, тот немедленно ответил бы ему отказом и подкрепил бы свой отказ ударом хлыста.

Келлерман всадил лопату в землю, под самый валун, так, чтобы ею можно было действовать как рычагом. Затем взялся за рукоятку и налег на нее всей своей тяжестью. Ему казалось, что его кости вот-вот прорвут вялые мышцы и выпрут наружу сквозь кожу, лишенную жирового слоя. Канава и землекопы поплыли у него перед глазами. Все вокруг подернулось красноватой пеленой. На лбу у него проступил пот. Боль, начавшаяся где-то в затылке, ударила в мозг — боль, такая острая, такая мучительная, что он чуть не закричал. Но, по счастью, вспухший язык, словно кляп, забил ему рот.

И вдруг рукоятка треснула. Он отлетел к краю канавы, не выпуская из пальцев обломка, и на секунду закрыл глаза.

Он услышал яростный крик охранника:

— Дурак! — И потом: — Вылезай оттуда, лезь наверх, болван!

Келлерман с трудом выбрался из канавы. Охранник схватил его за ворот выгоревшей полосатой куртки. Келлерман услышал, как она лопнула по швам.

Он стал перед охранником, заслонив лицо руками. — Смирно! — заорал тот. Келлерман вытянулся во фронт.

Команду надо выполнять ослушаешься, пулю в затылок.

Ярость эсэсовца утихла. Эту шваль или убивают на месте, или снова гонят на работу. Ему не хотелось убивать Келлермана, ибо вся его вина заключалась только в сломанном инструменте, а работал он хорошо — не в пример другим, которые еле-еле поднимают полную лопату.

Охранник взмахнул хлыстом и размеренными точными движениями начал стегать Келлермана по лицу — раз, другой, третий, четвертый. Два раза по левой щеке, два раза по правой. На вздувшихся рубцах сразу проступила кровь.

— Понял, за что?

— Да, — сказал Келлерман.

— Лопата — собственность рейха.

— Да, — сказал Келлерман. Глаза ему жгли слезы; он даже не подозревал, что в железах у него осталось так много влаги.

— Ступай принеси другую, — крикнул охранник. — Живо!

— Слушаю, — сказал Келлерман и побежал. Каждое движение было для него как удар ножом. Когда охранник остался далеко позади, он перешел на шаг. Спешить нельзя. Другие охранники могут подумать, что он решил убежать из лагеря. Он прошел в ворота, сказав часовому, что ему велено принести лопату землекопам, работающим в поле. Тот пропустил его.

Келлерману хотелось забраться в первый попавшийся барак и посидеть там в тишине, пока не пройдет боль. Но он шел все дальше и дальше, уговаривая свое злосчастное тело потерпеть: «Тебе приходилось еще не такое испытывать, сейчас не время сдаваться и падать в черноту, где нет ни боли, ни страданий».

Потом он увидел между двумя бараками двойную шеренгу — бесконечную двойную шеренгу людей в полосатой одежде, грязно-серой и грязно-синей, сливающейся в один неопределенный цвет грязи. Между первым и вторым рядом оставалось свободное пространство, и по этому коридору шествовала группа обследователей. Келлерман инстинктивно почувствовал, что это значит: двойная шеренга даст пополнение могилам, которые они рыли. Он должен занять место в одной из этих шеренг, несмотря на терзавшую его боль, несмотря на свое полуобморочное состояние. Он займет там место и, если понадобится, будет стоять часами, выпячивая грудь, прикидываясь крепким, — во всяком случае настолько крепким, чтобы вынести длинный переход. Потому что тем, кого не отберут для этого перехода, придется лечь в свежевырытые могилы.

Он продолжал красться позади бараков, тенью скользя вдоль обшитых толем стен. Промежутки между бараками, где его могли заметить, грозили опасностью, и он насильно заставлял себя преодолевать ее, в то же время приглядываясь к людям, стоявшим спиной к нему, и выискивая среди них кого-нибудь из своего барака, из своих товарищей.

На четвертый или пятый раз Келлерман увидел седую, словно изъеденную молью голову профессора. Моль тут была ни при чем — кто-то из нацистов, обозленный благородством этой головы, приказал парикмахеру выстричь безобразные плеши на ней, и волосы у профессора еще не успели отрасти с тех пор.

Собрав последние силы, Келлерман бросился к шеренге. Профессор чуть двинулся, то же самое сделал его сосед… Точно мимолетная рябь прошла по воде, и ряд полосатых грязных курток снова сомкнулся, застыв в неподвижности под лучами весеннего солнца.

Доктор Валентин был человек неглупый. Как медик, он знал, что произвести настоящий отбор годных к походу и выделить их среди тех, кому надлежит остаться и погибнуть, нельзя. Но он ничего не сказал об этом Шрекенрейтеру, ибо комендант, как ему было известно, прекрасно видел, что медицинское обслуживание в лагере — чистейший фарс, а кроме того, вся эта процедура мало интересовала его лично. Тех, кто не одолеет перехода и свалится но дороге, прикончат эсэсовцы, которые будут замыкать хвост колонны.

Выступая в роли судьбы, доктор Валентин не получал от этого никакого удовольствия. Он уже давно привык к тому, что легкое движение его руки, кивок решали вопрос жизни и смерти. Когда-то давно умоляющие, безмолвные взгляды давали ему приятное ощущение власти, но с годами это все приелось и перестало волновать. Спасение человеческих жизней — то, что по существу являлось его профессией, — потеряло всякий смысл в этом лагере, который был создан для уничтожения жизни.

Здесь от него требовалось лишь одно — подписывать свидетельства о смерти в результате ослабления сердечной деятельности или воспаления легких.

От скуки доктор Валентин вспомнил свои юношеские занятия — изучение средневековой латыни. Средневековая латынь была его коньком, и ему на редкость повезло, что такой знаток ее, как профессор Зекендорф, попал в лагерь «Паула». Профессор оказался чрезвычайно полезен доктору Валентину — он помогал ему изучать этот язык и читать тексты.

Однажды вечером после весьма успешного урока профессор Зекендорф рассказал доктору Валентину, каким образом он очутился в концентрационном лагере. Его дети, Ганс и Клара, были замешаны в студенческих беспорядках в Мюнхенском университете — затее хоть и вполне искренней, но вылившейся в ребяческий протест против кровопролитной войны. Всех их, разумеется, перехватали, Ганса и Клару присудили к смертной казни, а их отца, преподавателя латыни в том же университете, отправили в лагерь «Паула».

— Жизнь не имеет для меня никакой цены, — заключил профессор свой рассказ, — я не боюсь смерти.

Как обычно, впрыснув в конце занятий инсулин в эту до смешного худую старческую руку, доктор Валентин рассмеялся и сказал:

— Я не позволю вам умереть, герр профессор, и вот почему: во-первых, вы должны понести наказание за то, что у вас были такие дети, а во-вторых, нам, интеллигентам, нужно держаться друг за друга и сохранять культуру и науку в тяжелые военные годы.

Профессор чуть заметно поморщился, но промолчал. Чем дольше затягивался курс занятий с доктором Валентином, тем больше это давало ему времени, чтобы начать думать по-новому. Профессор подружился с Келлерманом и снова научился ценить жизнь и поверил, что должен жить и продолжать то дело, за которое умерли его дети.

Доктор вышел во двор. Он шагал вдоль длинной, безмолвной шеренги в сопровождений Шрекенрейтера и охранников, не всматриваясь в лица заключенных, а только искоса бросая на них взгляды. Время от времени указательный палец его левой руки тыкал какого-нибудь человека в грудь. Тогда человек выступал вперед — у него была возможность остаться в живых, если он не свалится в пути, — а обследователи проходили дальше.

Поравнявшись с профессором Зекендорфом, доктор Валентин остановился. Старик, конечно, не вынесет перехода. Доктор Валентин помедлил минуту. Но потом вспомнил, что долг ученого и офицера повелевает ему быть объективным. Кроме того, и занятия средневековой латынью, и чтение непристойных песен беглых монастырских школяров — все это кончилось. А жаль! Профессор Зекендорф уже ничем не может быть полезен ему.

Доктор Валентин прошел мимо профессора.

Он ткнул пальцем в грудь человека, который казался на редкость крепким для обитателя лагеря «Паула».

Доктор Валентин, Шрекенрейтер и охрана двинулись дальше. Келлерман выступил вперед. Он выступил вперед, увлекая за собой сопротивляющегося профессора.

— Молчите! — шепнул ему Келлерман. — Я знаю, что делаю.

Колонна заключенных вышла из лагеря «Паула» вскоре после того, как доктор Валентин закончил отбор. Вооруженные эсэсовцы носились взад и вперед, командовали, толкали, били заключенных, выстраивая их по трое в ряд, отгоняя слабых — тех, кого доктор Валентин не выделил. Ружейные приклады ударяли по костлявым телам, хлысты секли дряблую кожу. Слабые понимали, для чего выстроена эта колонна. Безжалостно избиваемые эсэсовцами, они боролись со смертью, но какая это была жалкая борьба! Они, словно осенние мухи, тянулись к последнему солнечному лучу, блеснувшему в окне.

Широкие ворота распахнулись настежь. Во главе колонны ехал в машине Шрекенрейтер. С удобством развалившись на сиденье, он отвечал на приветствия Видеркопфа и эсэсовцев — мужчин и женщин, которые должны были закончить все дела в лагере и выполнить ту часть приказа, где говорилось об уничтожении следов. За машиной шел оркестр — любимое детище и гордость Шрекенрейтера — барабан на тачке, трубы, горны. Оркестр играл «На заре мы выступаем» — веселую песенку в маршевом ритме, песенку о том, как солдаты уходят из маленького городка и расстаются со своими возлюбленными.

Следом за оркестром, стараясь шагать в такт музыке, шли заключенные; эсэсовцы с автоматами наперевес охраняли колонну с обеих сторон.

Келлерман шел не оглядываясь. Он не смел оглядываться, потому что эсэсовец справа мог заметить это. И он не хотел оглядываться — лагерь остался позади, и хотя они идут под конвоем эсэсовцев, этот путь ведет и должен привести к свободе. Сколько измученных, изголодавшихся мужчин и женщин одолеют этот переход, сказать было трудно, и Келлерман гнал от себя эту мысль. Но в себя он верил твердо.

И вдруг сзади послышались пулеметные очереди. Их стрекотанье доносилось из лагеря, и оркестр не мог заглушить эти звуки. Там, позади, началось уничтожение семи тысяч человек. Ряд за рядом они будут падать на землю, и кровь, еще оставшаяся в их жилах, будет капля за каплей впитываться в пыль.

— Пойте, сволочи! — раздались крики эсэсовцев. — Пойте!

Келлерман услышал дрожащий голос профессора. «На заре мы…»

На заре мы выступаем, вас, красотки, покидаем…

4

В Средние века город Нейштадт был окружен стеной, и, кроме того, обороной ему служила речка, в излучине которой он гнездился. Некогда Нейштадт стоял на большом торговом пути, ведущем из голландских портов через Кельн, Аугсбург и Венецию на Ближний Восток. В те дни купцы, путешествующие по извилистым дорогам со своими громоздкими повозками, груженными пряностями и драгоценными тканями, останавливались в Нейштадте. Город благоденствовал и был преисполнен чувства независимости и гордыни. В дальнейшем, когда расширилась заокеанская торговля и обе Америки возымели вес на рынке, когда Аугсбург и Ганзейский союз пришли в упадок, Нейштадт погрузился в сонную дремоту, оказавшуюся долговечнее его каменных стен, которые постепенно разрушились сами собой. Таким он и стоял весной 1945 года — средневековые церкви, ярко освещенные солнцем, башни с маленькими дозорными амбразурами, узкогрудые домишки с двускатными крышами. Стоял замкнутый, словно особняком от всего остального мира, маскируя свою бедность историческими декорациями, а его обитатели, переженившиеся между собой, всецело зависели от местной канатной фабрики, пивоваренного завода и от туристов, которые изредка приезжали полюбоваться древними красотами этого городка.

— Для любителей фотографии — рай, а жить здесь — упаси Боже! — сказал Бинг.

Трой стоял, прислонившись к своей командирской машине. Он остановил оперативную группу милях в двух от Нейштадта и теперь вместе с Иетсом и Карен слушал лекцию Бинга об этом притихшем городке, который лежал между зелеными холмами у самых их ног.

Бинг не успел досказать, как вернулся первый патруль, высланный на разведку. Командир его, лейтенант Диллон, подвел к Трою штатского, который, несмотря на теплую погоду, был в парадном темном костюме и шел, опираясь на трость с привязанным к ней вышитым носовым платком.

Диллон подтолкнул его к Трою.

— Мы поймали этого старикашку за городом.

— Сдаемся! — сказал штатский.

— Ладно, ладно! — Диллон отмахнулся от него. — Мы подъехали к самой реке. Город как на ладони — переплюнуть можно на тот берег. Огня не открывали — все тихо. Если это не ловушка, — кто их знает! — по-моему, можно вступать. Мост как будто цел. Артиллерию выдержит.

— Спасибо, — сказал Трой. — Молодцы! Ступайте отдыхать, Диллон, и покормите людей. — Он повернулся к Иетсу. — Ну, блесните!

— С удовольствием.

Иетс сказал по-немецки:

— Подойдите сюда.

Штатский немедленно повиновался и отвесил ему поклон.

— Карл Теодор Циппман. — Снова поклон, — Я здешний аптекарь…

Бинг не дал ему договорить.

— И по-прежнему незаконно торгуете бузинным шнапсом?

Обрюзгшая физиономия Циппмана побелела. Откуда этому солдату из-за океана известно про его бузинный шнапс!

— Нет! Нет! — крикнул он. — Я закона не нарушаю!

— Перестаньте, Бинг, — сказал Иетс по-английски. — Вы его с толку собьете.

Хитренькая улыбочка скользнула по губам Циппмана.

— Но две-три бутылочки у меня, может, найдутся… и когда вы, господа, будете в Нейштадте…

— Он не узнает меня, — сказал Бинг, обращаясь к Карен. И в голосе его прозвучали и разочарование, и радость.

Иетс ответил совершенно серьезным тоном:

— Нам некогда пробовать ваши шнапсы, герр Циппман. Есть в Нейштадте немецкие войска?

— Нет, герр официр. Об этом я и хочу вам доложить. Сегодня утром мы, четверо граждан города Нейштадта, вышли навстречу господам американцам. Я горд и счастлив тем, что в столь знаменательный в истории нашего города день мне выпала честь встретить вас первым. Герр Бундезен, виноторговец, — он председатель нашей торговой палаты, — никогда мне не простит этого, потому что я всего-навсего аптекарь, но отец Шлемм выделил меня…

— Подождите, — перебил его Иетс. — Вы уверены, что в Нейштадте нет немецких войск?

Бинг не мог удержаться. Заложив руки за спину, он подошел к Циппману сбоку, так что тот не знал, на кого ему смотреть — на него или на Иетса, и нетерпеливо сказал:

— Герр Циппман, если мы обнаружим в городе хоть одного немецкого солдата, вас расстреляют, и я сам позабочусь об этом.

— Ja, Herr… — Циппман весь сжался. — У нас стоял гарнизон — до вчерашнего дня, а вечером…

— Какой численностью? — спросил Иетс.

— Около сорока солдат. Но они убежали, и вместе с ними скрылся крейслейтер Моргенштерн. Он взял с собой троих служащих из ратуши и секретаршу, а жену бросил. Подумайте, какой прохвост! Половина фольксштурмовцев тоже ушла — те, которые из нацистов, а остальные просто не явились на сбор и сидят по домам.

Такой подробный отчет показался Иетсу вполне правдоподобным. Чего Бинг придирается к этому Циппману?

— Мост был заминирован, — деловито продолжал тот. — Но отец Шлемм велел рыбаку Ули перерезать провода, и Ули так и сделал, и мост остался неповрежденным.

— Кто этот отец Шлемм?

— Патер прихода святой Маргариты. Он сказал: надо известить американцев, что нацисты ушли и что мы сдаем город, иначе они его обстреляют и не оставят в нем камня на камне.

— А вы, может, ничего другого и не заслуживаете, — сказал Бинг.

— Перестаньте! — сказал Иетс и, снова перейдя на немецкий, спросил Циппмана: — А этот ваш патер, этот отец Шлемм — порядочный человек? — Он вспомнил отца Грегора из Энсдорфа.

— Да, безусловно.

— В мое время такого не было, — сказал Бинг по-английски. — Может, потом появился! Но Циппман человек более или менее приличный. При нацистах, если нам нужны были лекарства, мой отец ходил к нему после закрытия аптеки, и он никогда не отказывал.

— Чего же вы на него наседаете?

— Я знаю этот городок, лейтенант.

Иетс пожал плечами. Потом он вкратце пересказал Трою слова аптекаря и добавил:

— Все-таки осторожность не помешает, капитан.

Трой подошел к Циппману и оглядел его с головы до ног.

— Ладно! — сказал он наконец. — Чего же мы, собственно, ждем?

Он дал команду «вперед».

Саперы обследовали мост, и слова Циппмана подтвердились.

Тогда орудия, бронемашины и грузовики вступили в этот древний городок, громыхая колесами и гусеницами по булыжнику, будя эхо на узких улицах с их занятными домиками. И это были единственные звуки, которыми сопровождалось вступление завоевателей. В молчаливом приеме, оказанном им, чувствовалось что-то гнетущее, тревожное, несмотря на царившую здесь атмосферу старомодного, мещанского уюта.

Иетс видел лица, выглядывающие из-за прикрытых ставен. На коньках крыш, на карнизах, в нишах — всюду, где изобретательные нацисты ухитрились приспособить флагштоки, развевались самодельные белые флаги из простыней, полотенец, наволочек. Горожане, должно быть, хотели подчеркнуть таким образом свою лояльность. И все же то, что они перестарались, было совершенно очевидно. И это не внушало доверия.

Но в конце концов, думал Иетс, ни он, ни Трой, ни солдаты Троя, никто не рассчитывает на лояльность со стороны здешнего населения. Каков бы ни был этот хорошенький, точно с почтовой открытки, покорный город Нейштадт, он лежит во вражеском стане и является ближайшим соседом лагеря «Паула».

Улица расширилась, перейдя в довольно большую продолговатую площадь, в дальнем конце которой стояло готическое здание ратуши. Из-за него, словно владыки города, поднимались две колокольни церкви Святой Маргариты, и лишь только головные машины колонны подъехали к ратуше, колокола Святой Маргариты зазвонили мрачно и гулко, так же, как они звонили на Пасху или в день рождения Гитлера, а еще раньше — в день рождения кайзера.

Часть машин осталась на рыночной площади, другие двинулись к городским окраинам, охранять подступы к Нейштадту. Трой соскочил на тротуар и с револьвером в руке быстро взбежал по ступенькам, ведущим к главному входу в ратушу. Он налег плечом на массивную дверь, она с готовностью открылась перед ним. Внутри, под каменными сводами, было темно, прохладно и пахло плесенью. На полу валялись груды бумаг, порванных, обгорелых, — следы беспорядочного бегства. Он расшвырял их ногами по сторонам.

Бинг не участвовал в занятии Нейштадта. Он сказал Иетсу:

— Теперь отпустите меня, очень вас прошу. Я вернулся домой. Я вернулся туда, где начиналась моя жизнь.

Иетс отпустил его со словами:

— Спокойно, не волнуйтесь!

Бинг шел по улицам Нейштадта, казавшимся ему теперь такими маленькими, узкими, и думал: «С закрытыми глазами — и то найду дорогу». Он миновал аптеку Циппмана. На ее дверях висел замок. Заглянул в витрину — в его воспоминаниях она была гораздо богаче, но ему и сейчас почудился запах трав, из которых Циппман когда-то с таким знанием дела готовил лекарства.

А вот дом, где он родился и где жил; окно первого этажа по-прежнему зарешечено — решетку поставил еще его отец, чтобы мальчик, любивший играть у этого окна, не упал на улицу. Стоя вот в этих дверях, мать поджидала его из школы; он кидался к ней, радуясь возвращению домой после стольких часов, проведенных среди чужих людей. Ему мучительно захотелось войти в этот дом, посидеть в своей бывшей детской, потом в столовой, услышать шаги отца и мягкий голос матери.

Он позвонил в ту квартиру. На его звонок никто не ответил.

Тогда он нажал одну за другой все кнопки на дощечке с аккуратно выписанными фамилиями. Жильцы выглядывали из окон, некоторые вышли на крыльцо, спрашивая, кого ему нужно.

— Что это? — сказал он. — В первом этаже никого нет?

Они не узнали его; он уехал отсюда мальчиком, а вернулся взрослым мужчиной в военной форме.

— Да, герр зольдат, — ответила одна из женщин. — Там никого нет.

— Где же они?

Молчание. Женщина попятилась.

Бинг посмотрел на фамилию против номера той квартиры.

— Здесь живет Фримель — кто он такой?

— Адвокат, — ответила женщина. — Тут так и написано, герр зольдат.

— Нацист? — Молчание. — Убежал? — Молчание. — Я пройду в квартиру.

— Ключей ни у кого нет, герр зольдат, — с готовностью ответила она.

Тогда Бинг вспомнил, что отец называл фамилию Фримель. Это был тот самый Фримель, который отнял у него практику. Так делалось в те годы: соглашайся сам, а нет, так тебя заставят согласиться.

Он растолкал любопытных и вошел в дом. Дверь в квартиру была заперта на ключ. Он что есть силы ударил в нее ногой. Дверь подалась.

Бинг один стоял в своей старой квартире.

Он надеялся, что в этих комнатах осталось хоть что-то от прежнего. Но они стали совсем другие, запущенные. Обои сменили, мебель новая, дешевенькая. Единственная знакомая вещь — металлический чехол на радиаторе в передней. Ему захотелось отломать кусок от него, но стоит ли обзаводиться таким печальным сувениром? Он прошел по всей квартире, не задерживаясь ни в одной комнате. Ему нечего было делать здесь. Дом, запечатлевшийся в его памяти на всю жизнь, исчез, хотя стоял он на прежнем месте. Кров, под которым протекало его детство, оказывается, существовал только в его воображении.

Он вышел из квартиры, не оглядываясь назад, и оставил дверь открытой в надежде, что соседи или проходящие мимо солдаты приберут к рукам добро герра Фримеля.

Навстречу ему по улице бежала какая-то женщина. Она остановилась, вопросительно глядя на него, и когда он посмотрел ей в лицо, крикнула прерывающимся голосом:

— Так и есть! Мне говорят, к Фримелям кто-то пришел, и я догадалась, что это вы! Сразу догадалась! Какой вы стали большой, и как к вам идет военная форма! Просто не узнать маленького Вальтера Бинга!

Около них опять собралась толпа. Бинг крикнул: — Разойдитесь — ну! — и схватился за карабин. Любопытные бросились врассыпную.

Женщина засмеялась.

— Правильно, герр Бинг! Пусть знают, кто здесь теперь хозяин!

— Вы Фрида? — спросил он.

— А как поживают герр Бинг и ваша матушка? Ах, если б вы знали, сколько раз я вспоминала о старых временах! Ваши родители были такие добрые люди, так хорошо обращались с прислугой! Я всегда говорила Роберту — это мой муж… да, я замужем. — Она хихикнула. — Роберт, говорю, можешь ругать евреев как тебе угодно, но лучших хозяев не найти. Правда, ваш отец не еврей — мать еврейка, но такой доброй женщины я…

— А вы почти не изменились, Фрида. Где ваш муж?

— Роберт? — Она снова рассмеялась. — Ох, он у меня так сглупил! Поддался на уговоры и пошел в фольксштурм. Сейчас его нет. И где он, одному Богу известно. Вы не зайдете к нам? Квартирка у нас маленькая, но очень уютная. Вы же знаете, я женщина домовитая. Брайтештрассе, номер девять. Обязательно заходите. Может, прямо сейчас пойдем?

— Нет, сейчас не могу, — медленно проговорил он. — Да вообще я здесь ненадолго.

— У нас и переночевать можно, — продолжала она. — Кровать вам дам мягкую, постелю чистые простыни, как в добрые старые времена, две подушки положу.

— Нет, мне надо идти, — сказал он. — Меня ждет лейтенант.

— Ох, уж эта война!

Он отошел от нее, а она крикнула ему вслед:

— Адрес не забудете?

Бинг увидел Карен у входа в городскую ратушу и обрадовался ей.

— Ну, как родные пенаты? — спросила она. — Повстречали кого-нибудь из знакомых?

— Да, горничную, которая у нас служила, — ответил он. — Все такая же болтушка. Успела рассказать мне, что с ней случилось за эти годы. Кроме того, я заглянул в дом, где прошло мое детство, но этот дом стал совсем чужим. А знаете что? Хотите, я покажу вам город? Пойдемте к моей школе, и там вы сфотографируете меня. «Самый преуспевающий воспитанник Нейштадтской гимназии» Недурная подпись? И, кстати, это правда. Я жив и преуспеваю! Мои одноклассники, те, которые в свое время травили меня, либо погибли, либо попали в плен, либо торопятся проиграть войну. Пойдемте посмотрим, какой он, этот городок.

— Пойдемте.

К белым флагам прибавились выведенные от руки надписи: «Привет нашим освободителям!» Карен скептически поглядывала на них.

— Освобождение! — сказал Бинг тем насмешливым тоном, который появился у всех у них после вступления в Германию. Трудно было верить в это большое слово, когда такие надписи всюду лезли в глаза; когда полногрудые, веснушчатые, хорошо одетые фрейлейн прежде всего заявляли вам, что вы гораздо лучше фашистов, а потом спрашивали, нет ли у вас сигарет; когда упитанные, круглоголовые мальчишки, так не похожие на истощенную детвору Франции и Бельгии, весело здоровались с вами, поднимая руку гитлеровским приветствием, клянчили конфеты, шоколад, навязывая в обмен дешевенькие сувениры.

— Не знаю, каковы эти немцы были в роли победителей, — сказала Карен, — но побежденные они стали такими паиньками!

— А почему бы вам не написать об этом? Мы, собственно, освобождаем не их, а фотоаппараты, пистолеты, эсэсовские кинжалы. И такое освобождение немцам, видимо, по душе. Они знают, что натворили их соотечественники, и теперь рады — по крайней мере легко отделаются.

Навстречу им по улице, важно вышагивая, двигалась группа солдат в цилиндрах. Они приподнимали их, раскланивались широким жестом и кричали: — Guten Tag! Kommen Sie hier, Freulein![11]

— Вот это для фрицев кровная обида, — сказал Бинг. — Цилиндр в Нейштадте — символ добропорядочности. Он переходит от отца к сыну.

Карен рассмеялась.

— Чего же Трой смотрит! Остановил бы их!

— А зачем? Пусть развлекаются. Вся беда в том, что цилиндры — это только начало, а потом они приступают к торговле, и в конце концов немцы остаются и при своих цилиндрах, и при наших сигаретах.

— А потом?

— А потом Трой продвигается дальше. А потом приходят тыловые части. И вот тогда «освобождение» приобретает организованный характер. Крерар говорил… Он уже вернулся домой. Вы помните Крерара?

Карен не успела ответить, как Бинг бросился к двум мужчинам в полосатой, похожей на пижамы одежде. Один из них бессильно опустился на край тротуара, прислонившись головой к фонарному столбу, другой тщетно обращался к прохожим за помощью. Те обходили их стороной.

— Кто вы такие? Откуда? — строго спросил Бинг. Потом он увидел лицо старика, сидевшего на тротуаре, его закрытые, ввалившиеся глаза, острый подбородок, выстриженные плеши на седой голове; увидел резкие темные шрамы на щеках второго мужчины и, понизив голос, мягко добавил: — Вам помочь?

— Мы из лагеря «Паула», — сказал Келлерман. — Мы бежали…

В городской ратуше, в бывшем кабинете крейслейтера Моргенштерна, Трой назначил лейтенанта Диллона временным военным комендантом Нейштадта.

— Больше взвода я вам оставить не могу, — говорил он Диллону. — А этого вполне достаточно, будете поддерживать порядок в городе и следить за дорогой, чтобы нам не терять связи с дивизией. Полицейский час объявите с 19.00, улицы непременно патрулируйте. Если столкнетесь с регулярными немецкими войсками, численно превосходящими вас, оставьте город, отступите и попытайтесь связаться со мной.

— Хорошо, сэр. — Диллон был узкоплечий, анемичного вида молодой человек. — Но здешние фрицы меня больше беспокоят. Как сформировывают муниципалитет — я не знаю, а гражданские власти тут нужны обязательно, хотя бы для того, чтобы объявлять полицейский час.

— Придется вам завести глашатая, — посоветовал ему Иетс.

— А где этот патер? — спросил Трой.

— Дожидается приема, — сказал Иетс. — Я велел Циппману привести его сюда.

— Так пусть войдет.

Человек, который переступил порог кабинета и скромно остановился у двери, по-видимому, прекрасно умел пользоваться достоинством своей черной сутаны и серебряной цепи с нагрудным крестом. Лицо у него было так тщательно и гладко выбрито, что скулы и круглый подбородок отливали розовым. Этот розовый оттенок хорошо сочетался с живым взглядом его светлых глаз и темно-каштановыми волосами, напомаженными и расчесанными на косой пробор.

— Отец Шлемм? — спросил Иетс.

— Да. Я патер церкви Святой Маргариты — самого большого прихода в городе. — Он говорил на безукоризненном английском языке с американским акцентом, и его деловитый тон несколько смягчал высокомерие этого заявления. — Обращаюсь к вам на вашем языке, джентльмены, во избежание затруднений с немецким. Я провел несколько лет в иезуитском колледже в Нью-Джерси.

Диллон вздохнул свободнее. Слава Богу, нашелся человек, с которым можно будет работать.

— Насколько нам известно, вы содействовали сдаче города? — сказал Иетс.

Патер ответил после минутного раздумья:

— «Сдача» — не то слово, сэр. Церковь — наша мать, она считает, что лучше сохранить, чем предать гибели.

— Дело не в словах, — сказал Трой, не желавший вдаваться сейчас в споры.

Патер чуть заметно поднял брови.

— Церковь не вмешивается в политику, сэр. Все мирское чуждо ей.

— Значит, вы отказываетесь содействовать нам? — Трой поднялся с громадного кресла герра Моргенштерна, обогнул стол и подошел к патеру вплотную. Тот не отступил перед ним.

— Напротив, — сказал отец Шлемм. — Правда, мы еще не знаем, что от нас потребуется. В данный момент в абсолютной пустоте, которая царит в городе, мы являемся единственной дееспособной организацией, если не считать ваших войск, но ведь они рано или поздно уйдут отсюда.

— Вот это другой разговор, — сказал Трой.

Иетс отметил мысленно, что отец Шлемм уже начинает торговаться.

— Мы хотим установить порядок в Нейштадте, и мы его установим, либо с вашей помощью, либо без нее. Выбирайте, отец Шлемм.

Патер молча склонил голову.

— Давайте ближе к делу, — сказал Трой. — Нечего тянуть. Кто будет мэром?

— Бургомистром, — пояснил Иетс.

— Наш бывший бургомистр бежал вместе с крейслейтером Моргенштерном, так же как и другие должностные лица. — Отец Шлемм говорил сухо, не осуждая и не оправдывая беглецов.

— Вы знаете кого-нибудь, кто может занять этот пост? — спросил Иетс.

— Да, разумеется, — ответил патер. — Перед тем как прийти сюда, я взял на себя смелость составить список кандидатов на главные административные посты в городском управлении. Думаю, что они устроят и вас, и жителей Нейштадта.

— Почему вы сразу об этом не сказали! — с облегчением в голосе воскликнул Диллон.

Патер благосклонно улыбнулся.

— Я не знал, дозволят ли мне представить этот список. Но, вручая его вам, я хочу подчеркнуть, что церковь не несет никакой ответственности за действия этих лиц.

— Перестаньте вилять, — сказал Трой. — Кто они такие?

— Виноторговец и председатель торговой палаты герр Бундезен — самый подходящий кандидат на должность бургомистра. Он человек всеми уважаемый и прекрасный администратор, что подтверждается его положением в деловом мире. Городской инженер, герр Зондерштейн, предпочел остаться на своем посту, вместо того чтобы бежать вместе с крейслейтером Моргенштерном. Его советую назначить на должность помощника бургомистра по городскому хозяйству.

— Прекрасно! — сказал Диллон, радуясь, что кто-то будет заботиться о канализации и уборке мусора.

— Герр Клейнбах, управляющий центральной сберегательной кассой — учреждением хоть и небольшим, но весьма солидным, — годится на должность городского казначея.

— А начальник полиции? — забеспокоился Диллон.

— Сейчас скажу и о нем, — успокоил его отец Шлемм. — Это полицейский инспектор в отставке, точнее, полицай-оберинспектор, некто Вольфарт. У него бывают приступы подагры, но сейчас он здоров.

— А кого-нибудь помоложе, поэнергичнее не найдется? — спросил разочарованный Диллон.

— К сожалению, нет, — сказал отец Шлемм все с той же легкой благосклонной улыбкой. — Германия сейчас не так уж богата энергичными молодыми людьми.

«Что-то уж очень гладко у него получается», — подумал Иетс. Уиллоуби одобрил бы такой состав городского управления, но как раз поэтому Иетс и считал своим долгом отнестись к нему настороженно и, покуда еще есть время, повлиять на Троя.

Он сказал:

— А вы уверены, отец Шлемм, что эти люди согласятся занять места во временном городском управлении?

— Если я посоветую, согласятся, — спокойно ответил патер. — Они верные сыны церкви.

— Скажите мне, отец, — продолжал Иетс, — это все бывшие нацисты?

Патеру понадобилось секунду, чтобы ослабить мускулы своего внезапно окаменевшего лица. Потом он ответил:

— Да. Но каждому мало-мальски видному человеку в Германии приходилось быть членом национал-социалистской партии. Так же, как… ну, скажем, в штате Миссисипи, где все, кто занимает хоть какое-нибудь положение в обществе, должен быть демократом.

Иетс повернулся к Трою. — Ваши люди не за тем отдали жизнь в Арденнах, чтобы мы устанавливали здесь прежний порядок, жертвой которого они стали.

— Вы правы, — согласился Трой. — Но уважаемый патер так ловко все это подал!

— А кто же обеспечит подачу электроэнергии? — спросил Диллон. — Я понятия не имею, как это у них делается.

— Давайте обсудим все снова, — сказал Иетс патеру. — Садитесь, отец Шлемм. Вот вам стул. Вы слышали о лагере «Паула»?

Патер опустил глаза. Казалось, он рассматривает свои колени. — Да, я знаю о лагере «Паула», — проговорил он, сокрушенно поджав губы. — Туда попали некоторые из моих прихожан. Я пытался спасти их…

— И тем не менее вы смеете называть имена людей, принадлежавших к той самой партии, которая создала лагерь «Паула»?

— Вы не знаете Германии, сэр! — воскликнул патер. — Герр Бундезен и другие, кого я рекомендовал, не имеют никакого отношения к лагерю «Паула»!

— Давайте говорить начистоту, отец Шлемм!

— С удовольствием! — благосклонное выражение слетело с розовой физиономии патера. Он нервно потер ладонью островок коротких волос на макушке. — Какое городское управление вам нужно? Кто в городе может стать у власти? Вы должны радоваться, что здесь остались еще порядочные, всеми уважаемые люди, которые соглашаются помочь вам.

— Хорошо! Кто стоит за этим управлением, которое вы нам предлагаете? — Иетс вложил в свои слова всю ярость, бушевавшую в нем.

Патер впился руками в сиденье стула.

— За ним стою я, лейтенант!

Дверь распахнулась настежь. Бинг ввел в кабинет двоих мужчин в полосатой одежде.

— Входите, профессор, не бойтесь!

Потом, обращаясь к Иетсу, Трою и Диллону, Бинг сказал:

— Простите, что помешал вам. Но эти двое убежали из лагеря «Паула». Я подумал, что их надо выслушать немедленно.

Трой круто повернулся. Патер, Нейштадт, городское управление, уборка мусора — все сразу показалось ему сущим вздором.

Иетс перевел взгляд с двух беглецов на патера и обратно.

Патер поймал на себе этот взгляд. Он встал. — Пресвятая Дева! Их надо накормить! Я позабочусь об этом!

— Сядьте, отец Шлемм, — приказал ему Иетс. — Сначала послушаем, что скажут они. — Он подошел к тому, который был помоложе. — Вы можете говорить по-немецки. Как вас зовут?

— Рудольф Келлерман. — И, устало поведя рукой в сторону, добавил: — Это профессор Зекендорф из Мюнхенского университета.

— Вы из лагеря «Паула»? Как вам удалось бежать?

— Мы бежали не из лагеря…

— А откуда?

— Со станции.

— Со станции? А я думал, вы из лагеря «Паула».

— Так и есть. Нас эвакуировали. Пять тысяч человек, тех, кто покрепче. Семь тысяч осталось в лагере.

— И они до сих пор там?

Келлерман улыбнулся. Эта улыбка резнула их, как ножом.

— Не знаю…

Трой еле сдерживал нетерпение. Иетс вкратце перевел ему слова Келлермана.

— Лейтенант Диллон! — сказал Трой. — Дайте знать всем командирам частей: мы выступаем через полчаса.

Он подвинул свое кресло профессору, знаком приказал отцу Шлемму встать и подал его стул Келлерману. — Полчаса, Диллон! — повторил он. — Надо спасти хоть кого-нибудь из этих семи тысяч… пока не поздно.

— Слушаю, сэр! — Диллон выбежал из кабинета. Иетс снова обратился к Келлерману. — Как вам удалось бежать?

— В темноте, — ответил тот. — На станции был такой беспорядок.

— Вы громче не можете? Вот, выпейте. — Он подал свою фляжку сначала ему, потом профессору. Келлерман пил медленно.

— Нас гнали весь день. К вечеру мы подошли к железнодорожной станции. Подали поезд, и тут мы бросились бежать. В такой спешке устраивать облаву было некогда. Мы повернули на запад, подошли к этому городу, увидели белые флаги, увидели на окраине у большой фабрики броневик с белой звездой, я тогда я сказал профессору: «Добрались. Это американцы».

— Потом они вошли в город, — продолжал вместо него Бинг. — Мы с мисс Уоллес видим, сидят двое на тротуаре, а проклятые немцы обходят их чуть не за милю.

— Нейштадт! — воскликнул Трой таким тоном, который ясно говорил, что сейчас ему важно лишь одно — выступить вперед, к лагерю «Паула». — Иетс! На утверждение городского муниципалитета у нас остались считанные минуты. Давайте покончим с этим.

Иетс повернулся к Келлерману:

— Сколько вы просидели в лагере?

— Десять месяцев.

— А где были до этого?

— На военном заводе. Арестован по обвинению в саботаже.

— А вы действительно саботировали?

— Нет, случая не представлялось. Но я видел, как это делали русские и поляки, и не мешал им.

— Фанатик! — проговорил отец Шлемм. Келлерман услышал это. Он перевел взгляд с патера на Иетса и словно весь сжался, ушел в себя.

Иетс сказал Келлерману:

— Моя фамилия Иетс. Я американский офицер. Я смею вас заверить: ваши убеждения для нас не менее ценны, чем убеждения патера Шлемма. Где вы были до военного завода?

— В военном госпитале, — ответил Келлерман. — Я был ранен в Северной Африке.

— В какой части?

— 999-я бригада.

— Это штрафная часть?

— Да, туда посылали политических.

Иетс замолчал. Ни у него, ни у Троя не было никаких директив о назначении бургомистра в Нейштадте. Он посмотрел на Келлермана — воспаленные глаза, обтянутые скулы с запекшейся на них кровью — и уже больше не колебался.

— Капитан, вот вам бургомистр. Герр Келлерман, вы не откажетесь помочь нам навести порядок в Нейштадте?

Келлерман, только что опустившийся на стул, который освободил патер, снова встал. Впервые за долгие годы к нему обращались вежливо. Он почувствовал спазму в горле. Наконец-то пришло то время, ради которого он так цеплялся за жизнь.

— Может быть, лучше профессора… — проговорил Келлерман. — Он образованный человек.

— У вас больше сил, — улыбнулся Иетс.

— Не знаю, какой из меня получится бургомистр, — торжественно проговорил Келлерман. — Но обещаю вам, нацисты здесь головы не поднимут.

Патер поклонился и шагнул к двери. Трой окликнул его:

— Куда вы торопитесь, отец Шлемм? Если мы решим назначить бургомистром господина Келлермана, ему понадобится ваше сотрудничество.

— Я уже сказал вам, — ответил тот, — церковь не может вмешиваться в политику.

Иетс вставил язвительно:

— Другими словами, если это будет не ваш муниципалитет, вы намерены саботировать его работу? Правильно я вас понял?

— Это клевета, сэр! — ответил патер. — Вы можете навязать Нейштадту власть человека, сбежавшего из концентрационного лагеря, но не ждите, что я стану убеждать здешних жителей покориться этой власти и сочувствовать ей.

Трой отвел Иетса в сторону.

— Нельзя ворошить этот улей, пока дивизия не подтянет сюда достаточные силы.

— Это дело принципа, — сказал Иетс.

— Диллон с горсткой солдат не справится с взбунтовавшимся городом.

— Я оставлю здесь Бинга, — сказал припертый к стене Иетс. — У Диллона будет человек, который говорит по-немецки. Он обеспечит ему связь с кем нужно.

— Не будем препираться. — Мысленно Трой был уже по дороге к лагерю «Паула».

— Вы можете положиться на городское управление, в которое войдут четыре нациста? — спросил Иетс.

Отвечать на это было нечего. Трой подошел к окну и увидел, что его колонна уже строится на рыночной площади, увидел у подъезда ратуши свою машину и шофера. Лейтенант Диллон бежит вверх по ступенькам — доложить, что все готово к выступлению. Трой чувствовал у себя на затылке взгляды всех, кто был в кабинете.

Он круто повернулся.

— Отец Шлемм, а этот аптекарь, которого вы послали к нам, этот Циппман тоже был в нацистской партии?

— Нет, — сказал патер, — насколько мне известно, не был.

— Тогда пусть аптекарь и будет бургомистром.

Отец Шлемм покачал головой:

— Боюсь, сэр, что тут встретятся затруднения. Герр Циппман — увы! — протестант. А у нас община католическая.

Трой стукнул кулаком по подоконнику: — Это уже черт знает что!

Патер молча склонил голову.

Бинг чуть заметно поджал губы. Он поймал взгляд Иетса, и Иетс понял: американцы опять импровизируют. Нет у нас твердой программы. Но что тут, черт возьми, поделаешь, когда надо двигаться дальше!

Вошел Диллон с рапортом. Трой надел каску.

— Сержант Бинг! Лейтенант Иетс оставляет вас здесь в помощь Диллону. Диллон! Вы получили соответствующие указания. И позаботьтесь об этих двоих.

Трой снова посмотрел на Зекендорфа и Келлермана, и в этом взгляде промелькнуло беспокойство. Скоро у него на руках будут тысячи таких людей.

— Пошли, Иетс!

Бинг и патер спустились по лестнице следом за ними. Бинг смотрел, как колонна покидает площадь. Странно выглядят танки на этих древних улицах! Он стоял у ратуши до тех пор, пока их грохот не затих вдали.

Потом он услышал спокойный голос патера:

— Вам, американцам, еще многому надо поучиться.

— Да? — сказал Бинг. — У кого же?

5

Граждане города Нейштадта в точности выполняли правила военного положения. После семи часов вечера все живое, если не считать бездомных кошек и собак да редких американских патрулей, пряталось по домам. Окна были затемнены. Бургомистру Циппману велели известить жителей, что американцы будут стрелять в окна, если из них пробьется наружу хоть самая узкая полоска света. Диллон сознавал всю сложность обязанностей военного коменданта и сразу же почувствовал свою изолированность, лишь только Трой вывел оперативную группу из Нейштадта.

Но внушить солдатам, как необходимо быть начеку, ему не удавалось. Они сидели, развалившись за столом, в ресторане отеля «Zum Adler», где их расквартировали, и второй день пили. Больше им делать было нечего, а спиртное бодрит, повышает настроение, и его не надо тащить за собой на марше — оно остается внутри, куда бы тебя ни погнали завтра или послезавтра. Вернувшись с обхода, патрульные спешили наверстать упущенное, а те, кто сменял их, выходили на темные, извилистые улицы, предварительно зарядившись как следует.

Бинг пил потому, что он, самый преуспевающий воспитанник нейштадтской гимназии, вернулся домой, а дом потерял для него всякий смысл. Но он пил один. Он пришел в Нейштадт с этими солдатами. Они, наверно, хорошие ребята, только сойтись с ними ему не удалось — ты едешь в своей машине, они в своих. А теперь и вовсе поздно сходиться. Вернулся наш воин, вернулся домой… Им не понять этого, а если он попробует объяснить, они уставятся на него, как на двухголового зародыша в банке со спиртом.

Бинг высунулся за дверь, чтобы немного освежиться. Ветра не было. На улицах совсем стемнело, луна спряталась за серебристое по краям облако. Вдали виднелся неясный силуэт городской ратуши — какая-то чудная она, словно сгорбилась. У входа чугунный фонарный столб, лампочка не горит. И где-то позади ратуши голоса двух патрульных — поют фальшиво, но зато громко: «И красота твоя, как песнь»…

Неладно что-то в городе. Бинг не знал, что именно неладно, не мог определить это точно — уличную тишину нарушало только пение патрульных. Он вернулся в ресторан и поделился своими ощущениями со старшиной Эббетом. Тот поставил стакан на стол и сказал:

— Если что действительно неладно, нас это не минует. Шли бы вы спать, во сне все забудется.

Глаза у Эббета были маленькие, красные, и его взгляд говорил яснее слов: «Нечего тебе совать нос не в свои дела, приятель». И Бинг, поняв это, сказал:

— Да, пожалуй, ложиться рано. Вы не будете возражать, если я пойду прогуляюсь немного?

— Пожалуйста, — Эббет пожал плечами. — Только смотрите, не заплутайтесь. На поиски не будем посылать.

— Я знаю этот город как свои пять пальцев, — сказал Бинг, — не заплутаюсь. — Он взял карабин, фонарик и, сразу отрезвев, вышел из отеля «Zum Adler».

Этот город действительно был ему знаком даже в темноте. Посмеиваясь про себя, он шел переулками и темными проходными дворами и наконец свернул на Брайтештрассе, которой дали это название — Широкая улица, видимо, в насмешку, такая она была узкая и маленькая. Он посветил фонариком, нашел номер девять и позвонил.

На звонок никто не ответил. Бинг ждал, стараясь прогнать легкое чувство разочарования. Он посмотрел вдоль неровной линии домов и вдруг понял, чего ему не хватало, что его беспокоило, казалось, без всякой причины: белые флаги исчезли.

Он снова позвонил. Потом, подняв голову, увидел, что на доме Фриды тоже не было ничего белого — ни даже носового платка.

За дверью послышались тихие, мягкие шаги. Она приоткрылась, сначала на щелочку, потом шире. На секунду из дома номер девять скользнула на улицу полоса желтого света. Бинг быстро шагнул через порог и прикрыл за собой дверь.

Фрида была босиком, в жакете, наброшенном поверх ночной рубашки. Она сказала:

— Боже мой! Герр Бинг! Как вы меня напугали! Ш-ш… дети спят. Угомонились, слава Богу! Сладу с ними нет эти дни!

— Всем интересуются?

— Еще бы! Думаете, они не видят разницы? — сказала она.

— Какой разницы?

— Американцы, говорят, угощают нас шоколадом. Спрашивают: «Американцы здесь так и останутся?» — Она сжала Бингу руку. — А это наша парадная комната. Роберт называет ее гостиной. Пусть называет! Он у меня хороший, я очень удачно вышла замуж. Но где ему знать, какие бывают настоящие-то гостиные! А я каждый раз как услышу от него это слово, так вспоминаю вашу гостиную с роялем, с шелковой мебелью. Ведь мне каждый Божий день приходилось убирать ее! Ваша мама строго за этим следила.

Бинг сел в широкое мягкое кресло, а ноги поставил на низенькую скамеечку.

— А я ведь сразу вас узнала, — шепотом говорила Фрида. — Сказать, почему? По подбородку, он и у маленького Вальтера Бинга был такой же упрямый. Вы, бывало, всегда на своем настоите. И теперь, наверно, не изменились?… Смотри, пожалуйста, как он расселся! Роберт никогда не садится в это кресло — оно у нас для гостей…

— Фрида, скажите, почему убрали белые флаги? — перебил ее Бинг.

Она осеклась. Потом сказала:

— Флаги? Да просто так! Наверно, потому, что ночью их все равно не видно.

— Кто вам велел убрать белый флаг с дома?

— Ох уж эта война! Только про нее и слышишь!… Одна женщина, которая работает у Бундезена в винном погребе.

— Что она сказала?

— Сказала, что незачем больше вывешивать эти тряпки. Я и сняла — ведь она, как-никак, у Бундезена служит.

Вдруг Бинг окаменел: раздался выстрел. Сначала один, а затем беглый огонь. Затем топот ног в тяжелых, подбитых гвоздями сапогах.

Бинг схватил карабин, сбежал вниз по лестнице и выскочил на улицу. Скорей в отель, к Диллону и солдатам! Они не знают города, а ему знаком здесь каждый закоулок. С ним им будет легче и принять бой, и отступить, если нужно.

Он бежал пустынным переулком. Стрельба и крики не мешали ему слышать собственные шаги и собственное дыхание.

Не может быть! Неужели это наказание ему? Но уж если кого наказывать, так только его, а не тех несчастных пьянчуг!

Проходным двором… какая темнота! Все окна закрыты. Мерзавцы, сволочи! Попрятались по домам, лежат в постелях, ждут, чем кончится. У, черт, ну и мостовая… Не хватает только ногу сломать.

Он выбежал на улицу, параллельную Брайтештрассе.

Осталось каких-нибудь два квартала до Диллона и солдат, если они все еще в отеле. Перестрелка участилась.

Надо на ту сторону. И вдруг — топот кованых сапог справа, топот кованых сапог слева. Блеснули штыки; тусклые отсветы на немецких стальных касках. Улица блокирована с обоих концов. Он снова нырнул в подворотню. Слышны голоса, смех. Радуются своему успеху. На одной этой улице больше солдат, чем у Диллона, даже если все его патрульные успели вернуться в отель.

Ждать здесь бессмысленно. Он прошел в глубь двора, надеясь, что следующая улица будет свободна. Так оно и оказалось. Но когда он побежал по ней, из-за угла вышли немецкие солдаты. Этот проклятый городишко просто кишит ими.

Бингу ничего другого не оставалось, как вернуться переулком на Брайтештрассе. Но теперь он не бежал, а шел крадучись, пользуясь тем, что башмаки у него были на каучуковой подошве. За поворотом на Брайтештрассе опять послышались голоса немецких солдат. Бинг кинулся через улицу, вбежал во все еще открытую дверь дома номер девять и задвинул на ней щеколду. Потом медленно, словно это была не лестница, а отвесная скала, поднялся вверх по ступенькам, волоча за собой карабин. Он не стрелял из него, не дал ни единого выстрела.

Фрида сидела в большом кресле. Глаза у нее были заплаканные. Она увидела его и поднялась ему навстречу.

Бинг потушил свет, подошел к окну и открыл ставни. Он стоял там, прислушиваясь к перестрелке, которая постепенно затихала. Вот еще один выстрел — последний; и тут же вслед за ним многоголосый рев. И зазвонили колокола Святой Маргариты.

Бинг прикрыл ставни, но огня не зажег. Он предал Диллона, Троя, Иетса — всех, всех! В ту минуту, когда они нуждались в нем, его не оказалось на месте. И немцам он ничего не сделал, а ведь мог уложить нескольких на Брайтештрассе или на другой улице, прежде чем они сами не подстрелили бы его. Он убежал. Убежал и спрятался у бывшей горничной своей матери, в городе, где он родился и вырос, — он, самый преуспевающий воспитанник нейштадтской гимназии.

Бинг опустился на стул. Если бы вздремнуть немного! Ведь ему понадобится немало сил, чтобы добраться до дивизии, и еще неизвестно, каким образом он выйдет из города. Ну а добравшись до своих, как он объяснит, почему из всего отряда Диллона уцелел только он, он один? И что сказать Иетсу и Трою? И как после всего, что случилось с ним, можно жить?

Бинг взял свой карабин и вышел из комнаты, даже не оглянувшись на Фриду.

На улицах не было ни души, если не считать немецких патрульных, шаги которых четко раздавались в предрассветной тишине. Переулком с Брайтештрассе можно было выйти в северный район Нейштадта; дальше начинались огороды — старательно обработанные, каждый обнесен изгородью, — а за ними поля.

Выбравшись из Нейштадта, Бинг почувствовал себя более или менее в безопасности. Он старался держаться ближе к изгородям и кустарнику, а когда ему приходилось идти по открытому месту, низко пригибался или полз по земле. Реку он перешел вброд, взяв севернее моста, на котором немцы, как ему думалось, наверняка выставили часовых. На том берегу начался лес, и он углубился в него, следя за тем, чтобы солнце все время было за спиной. Его пугал малейший шорох и даже хруст сухих веток под ногами. Он не давал себе ни минуты отдыха и все время был на стороже, и даже чувство голода было приятно ему, ибо оно отгоняло мысли о совершенном им предательстве.

К полудню Бинг вышел из лесу. У его ног расстилались широкие поля, засеянные пшеницей, которая только начинала давать ростки, а за полями вилась узкая дорога, и по ней двигалось несколько танков. Бинг бросился бегом прямо через поле, отчаянно размахивая руками, крича что-то. Головная машина остановилась. Он подбежал к ней и навалился на нее плечом, чувствуя, как у него подкашиваются ноги. Из башенного люка показалось запыленное, красивое молодое лицо, и свежий юношеский голос крикнул:

— Господи помилуй! Сержант! Откуда вы взялись?

Бинг затрясся всем телом, плача без слез. Крейслейтер Моргенштерн чинил расправу в городской ратуше, где в течение суток подвизался бургомистр, назначенный Троем. Моргенштерн вернулся в Нейштадт во главе местного гарнизона, остатков фольксштурма и разбитого пехотного батальона, который был отрезан от своей дивизии, не знал, куда ему пристать, и согласился повернуть обратно и дать бой противнику, не способному на серьезное сопротивление. Моргенштерн не тешил себя никакими иллюзиями. Вряд ли ему суждено остаться в Нейштадте надолго, но пока он здесь, надо этим воспользоваться и сделать все, что можно.

— Американцы в тюрьме?

Начальник гарнизона, молодой лейтенантик, почему-то весь грязный — гораздо грязнее, чем полагается быть после такого короткого сражения, бодро ответил:

— Под замком. Десять человек. Шестеро тяжело ранены. Все пьяные в стельку. Свиньи!

— Трупы не убирать, пусть так и валяются, — сказал Моргенштерн.

— Какой убедительный пример! — воскликнул лейтенантик.

— Теперь приведите ко мне этого чернорясого попа. Двое солдат втолкнули в кабинет отца Шлемма. Патер не спал всю ночь после того, как белые флаги исчезли с домов. Он сидел на жестком стуле у себя в комнате и предавался размышлениям. Солдаты, явившиеся за ним, не застали его врасплох.

— Как вы думаете, лейтенант? — спросил Моргенштерн. — Люди с таким жирным загривком дольше корчатся на виселице?

— Да, безусловно, — подтвердил тот.

— Предатель! — крикнул Моргенштерн. — Вам, конечно, известно, как мы поступаем с предателями!

Отец Шлемм сказал:

— Вы ушли, вывели за собой гарнизон. Если это предательство — спасать немецкий город от разрушения, спасать жен и детей тех, кто ушел вместе с вами… в том числе и вашу жену, герр крейслейтер, если это предательство — спасать ни в чем не повинных людей от смерти, которой им грозили американские пушки, тогда…

— Вы, наверно, считаете нас совсем дураками! — загремел Моргенштерн. — Думаете, нам неизвестно, что здесь делалось последние сутки — как вы совещались с американцами, какие козни тут замышляли?

— Почему же вы не спросите своих осведомителей, как это все было? — негромко проговорил патер. — Спросите их. Спросите Бундезена. Он скажет вам, что я рекомендовал его в бургомистры.

— Приведите Циппмана! — распорядился Моргенштерн.

Циппмана ввели. Он был весь избит — лицо распухшее, в крови.

— Ну-с, герр бургомистр! — издевательским тоном сказал Моргенштерн.

— Меня… меня заставили, — запинаясь, пробормотал аптекарь.

— Я же вам говорил! — воскликнул патер Шлемм. — Американцы спросили, не нацист ли Бундезен, и назначили вместо него Циппмана.

— Повесить! — сказал Моргенштерн.

— Которого? — спросил лейтенантик.

Моргенштерн старался продлить эти сладостные минуты. Его взгляд переходил с патера Шлемма на Циппмана и обратно и наконец окончательно остановился на жалкой дрожащей фигуре того, кто еще совсем недавно был бургомистром города Нейштадта — ставленником американцев.

— Вот этого!

Известия о зверской расправе с американцами в Нейштадте переходили с одного командного пункта на другой. К тому времени, когда Бинг добрался до своей дивизии, Фарриш и Уиллоуби уже выработали план действий.

Поскольку Фарриш предпринял атаку на Нейштадт и лагерь «Паула» на свой страх и риск, ему надо было закончить эту операцию — и закончить ее с блеском. Полумеры могли только навлечь на его голову гнев педантов, отстаивающих святость пунктирных линий на карте, а такими педантами кишмя кишели штабы корпуса, армии и армейской группы. Он затребовал из авиационного корпуса две эскадрильи, чтобы наказать город с воздуха, и готовился двинуть туда большие силы.

Средневековый погреб нейштадтской фирмы «Винная торговля братьев Бундезен» дважды спас жизнь Келлерману и профессору. Первый раз, когда в Нейштадт вернулись немцы, второй — когда на него обрушился Фарриш.

Солдаты Диллона сломали тяжелый замок на двери в погреб, спустились вниз и извлекли оттуда бочонок вина — по словам герра Бундезена, лучшей марки, — Впрочем, он несколько преувеличивал, ибо на самом деле оно было из дешевых. Запасного замка у герра Бундезена не нашлось. И президент торговой палаты решил сам охранять свои подземные сокровища. Если ему не удалось справиться с американцами, то соседей-то он во всяком случае не пустит сюда.

Стоя на своем одиноком посту, герр Бундезен слышал, как немецкие войска вернулись в город, и с замиранием сердца ждал исхода этого неравного ночного боя. Наконец ему показалось, что пора выйти на улицу. Он возглавил толпу, кричавшую «Хайль» победителям, и отсутствовал довольно долго, а потому не мог увидеть, как двое в полосатой одежде вынырнули откуда-то из темноты и вошли в никем не охраняемый погреб, причем один из них, тот, который был помоложе, вел, вернее, тащил за собой своего спутника — старика.

Сойдя вниз, в самые недра погреба, в кромешную тьму, пропитанную запахом кисловатой винной плесени, они спрятались там. Зекендорф безвольно покорялся Келлерману, а тот твердо решил высидеть здесь до конца.

Келлерман взял бутылку и стал вытаскивать пробку из горлышка, орудуя зубами и ногтем большого пальца. Пробка подалась.

— Выпьем!

Оба выпили. От старого вина их сразу разморило; захотелось спать. Их разбудил оглушительный грохот. Они не знали, что сейчас — день или ночь, и только чувствовали, как сотрясается земля словно под ударами гигантских кулаков. Сотни винных бутылок плясали на полках, стукаясь одна о другую, добавляя к глухим взрывам свой резкий перезвон.

Профессор протянул к Келлерману свои дрожащие руки. Келлерман обнял его изможденное тело, хрупкое, почти как у ребенка. Внезапно вернувшись к действительности из глубины сна, чувствуя, как над головой у него и под ногами все ходит ходуном, не понимая, что это, кошмар или явь, старик проговорил срывающимся голосом:

— Теперь конец!

— Вздор! — сказал Келлерман. — Просто нас бомбят. — Он встал и ощупью пошел к двери. Он увидел там слабый, мерцающий огонек. Огонек приближался. Герр Бундезен, держа в дрожащей руке свечку, в страхе за свою жизнь прибежал спасаться в глубинах погреба.

Виноторговец увидел человека в полосатой лагерной одежде. Колеблющийся свет лег на запавшие щеки, темные шрамы, сверкающие глаза. Смерть падала на герра Бундезена с неба, надвигалась на него из недр земли. Герр Бундезен вскрикнул. Он уронил свечку, повернулся и бросился бежать.

Снова тьма. Келлерман прислушивался к гулкому эху, которое подхватывало спотыкающиеся шаги Бундезена, донося их сюда сквозь звон бутылок.

Потом его швырнуло на землю. Волны грохота сменяли одна другую; здание у них над головой рушилось. Он встал и пошел по лужам вина, по битому стеклу. Темнота наполнилась тяжелой пылью и едким дымом.

— Келлерман! Келлерман! — послышался дребезжащий голос профессора.

— Я здесь! Надо выходить!

Они ползком поднялись по ступенькам в первый этаж. Часть здания обвалилась. Миновав глыбы камня, из которого были сложены эти стоявшие веками стены, миновав изуродованное тело герра Бундезена, они вышли на свет, струившийся сквозь нагромождение балок у входа. Развалины уже охватило огнем.

Келлерман пролез наружу между двумя балками и вытащил за собой профессора. Несколько часов они бродили по пустынным, почти непроходимым улицам. Людям, уцелевшим после бомбежки, было не до них. Остатки немецких войск бежали в горы. Затянутое дымом небо отливало оранжевым заревом.

Поняв, наконец, что он жив, профессор спросил:

— Куда же мы теперь?

— Пойдем домой, — просто ответил Келлерман. — Домой — в Рур, в Креммен. И вы тоже со мной пойдете.

— Хорошо, — сказал Зекендорф. — Я очень рад.

На рыночной площади они натолкнулись на передовые части дивизий Фарриша.

Вторично занимая город, американцы решили обойтись без всяких формальностей. Они не задержались в нем. Они не стали утруждать себя сформированием городского управления, заботами о подаче электроэнергии и уборке мусора. Электричества в Нейштадте не было, и весь этот средневековый город превратился в груды мусора.

Не было больше в Нейштадте и городской ратуши, где могли бы заседать городские власти. На рыночной площади уцелел только чугунный фонарный столб, и ставленник Троя, бургомистр герр Циппман, все еще висел на нем, приветствуя американцев, вступающих в Нейштадт. Он оставался там до тех пор, пока кто-то из военной полиции не заметил, что все шоферы замедляют ход у этого фонаря, показывая седокам повешенного, и приказал снять его, чтобы не задерживать движения.

6

Почему Видеркопф — помощник Шрекенрейтера — не выполнил приказа начальства и прекратил расстрел заключенных, оставшихся в лагере «Паула», после того как комендант выехал из него во главе пятитысячной колонны эвакуированных?

Видеркопф не мог сказать ничего вразумительного по этому поводу на допросе, который пришлось вести Иетсу.

Им руководила не жалость к этим шести тысячам обреченных: около тысячи пулеметы успели скосить, пока Шрекенрейтер мог слышать выстрелы.

Может быть, он надеялся снискать милость американцев, которые должны были вот-вот появиться в лагере? Безусловно, такой расчет как-то повлиял на решение, возникшее в тупой башке Видеркопфа. С другой стороны, он прекрасно знал, что оставшиеся у него на руках шесть тысяч заключенных живыми покажутся американцам страшнее, чем мертвыми в могилах, предусмотрительно заготовленных для них Шрекенрейтером.

Так что же им руководило?

Отчасти паника. Покуда Шрекенрейтер был в лагере, он являлся для своего верного помощника представителем и символом той системы, которая позволяла маленькому человеку говорить: «Не вините меня, я сделал, как мне было приказано». И он так и сказал Иетсу, но теперь, когда Шрекенрейтер исчез, это звучало не очень убедительно.

Помимо паники Видеркопфа охватила апатия. После отъезда коменданта лагеря сила, исходившая с верхушки государственной пирамиды, сила, струившаяся через Шрекенрейтера к Видеркопфу, а от него к рядовым эсэсовцам и барачным старостам, вдруг иссякла. У Видеркопфа пропала всякая охота выполнять приказы, которые Шрекенрейтер получал сверху и передавал ему. У него пропала всякая охота уничтожать следы того, что делалось в лагере. А приказать ему было некому. Он просто бросил работу. Только и всего.

Оставшиеся в лагере эсэсовцы тоже бросили работу. Они околачивались около бараков, бесцельно слонялись с места на место. Изредка кто-нибудь бил сапогом заключенного, попавшегося под ноги, но все это было как-то бессистемно. Правда, кухня и провиантский склад охранялись строго и ревностно. Если б не запасы продовольствия, эсэсовцы давно удрали бы из лагеря. И несколько человек так и сделали — те, у кого поблизости жили родственники или знакомые.

Часовых на вышках уже не было, по колючей проволоке уже не проходил ток. Подача электроэнергии из Нейштадта вдруг прекратилась, и никто особенно не задумывался над тем, почему это произошло. Только крайняя физическая слабость заключенных уберегала лагерь от бунта.

Видеркопф несколько пришел в себя лишь тогда, когда в лагерь поступило первое известие о приближении американцев. Заключенных, в полузабытьи лежавших на солнце, загнали в бараки; туда же убрали и недавно умерших. Тысячи расстрелянных так и остались лежать в могилах незарытыми, но могилы были за лагерной зоной, и это не претило даже такому ревностному блюстителю чистоты и порядка, как Видеркопф.

Он скомандовал оставшимся эсэсовцам построиться взводом перед комендатурой, а сам, составив приветственную делегацию из одного человека, пошел к воротам встречать победителей.

Он крайне удивился и вознегодовал, увидев у ворот человек десять заключенных — из тех, у которых еще остались кое-какие силы. Они поддерживали друг друга.

Некоторые вышли за ворота. Они кричали что-то и махали руками — махали руками машинам, не спеша двигавшимся к лагерю.

Видеркопф подбежал к ним.

— Назад! — крикнул он.

Они засмеялись. Голые черепа с лихорадочно горящими глазами засмеялись ему в лицо.

И тут Видеркопф понял свою ошибку: разве можно было оставлять их в живых! Его охватил ужас, он почувствовал ноющую пустоту в желудке. Заключенные издали увидели приближающиеся машины, и их будто подменили, они стали врагами, грозной силой.

Надо опередить их. В этом — его единственное спасение. Он должен сдать американцам лагерь, он, а не эти неумолимые враги в полосатой одежде.

Видеркопф кинулся вперед, обогнал заключенных и замахал рукой. Он первый встретит у лагеря «Паула» первый американский танк.

— Ich übergebe… — крикнул он. — Я сдаю…

Из броневика выскочил американский офицер. Лицо у него было суровое. Видеркопф увидел грозный взгляд темных глаз, сжатые губы, резкие складки, идущие от носа ко рту. Черты этого лица свидетельствовали о твердости характера. И Видеркопф совсем пал духом. С таким человеком не поговоришь, такой человек будет сам с тобой разговаривать.

— Ваше оружие! — сказал Иетс. — Вы арестованы!

Видеркопф молча смотрел, как заключенные окружили этого американского офицера.

— Вы свободны! — говорил им Иетс. — Вы свободны.

Солдаты Троя неистовствовали.

Иетс знал это и не останавливал их.

У него на глазах они ворвались в бараки и увидели там заключенных, валявшихся вповалку на нарах — живые вместе с мертвыми, и живых можно было отличить от трупов только потому, что грудь у них чуть заметно вздымалась, ловя кислород в этом тлетворном, зловонном воздухе.

У него на глазах они обнаружили тысячу расстрелянных, которые лежали в свежевырытых могилах, голые с головы до ног.

У него на глазах солдаты Троя наткнулись на бетонированный резервуар, десять футов на двенадцать, наполненный водой, мутной и тухлой от валявшейся там всякой дряни, начиная с дохлых крыс и кончая ржавыми консервными банками.

Высокий рыжий капрал спросил, показывая на резервуар:

— Что это? — и кадык у него судорожно дернулся. Один из заключенных ответил ему:

— Питьевая вода.

— И вы все ее пили?

— Все, а нас было двенадцать тысяч.

У Иетса на глазах американские солдаты обнаружили целый склад обуви — тысячи и тысячи пар, аккуратно сложенных штабелями, каждая пара с ярлычком — обувь новая, старая, рваная, чиненная не один раз и снова рваная.

— Чья это?

— Откуда мы знаем? Те, кто ее носил, давно умерли.

У Иетса на глазах солдаты Троя застали толпу заключенных в ту минуту, когда она сломала забор возле кухни и накинулась на помойку.

Один солдат, совсем еще мальчик, заплакал, глядя на них.

Но другие американцы не плакали. Они гонялись за эсэсовцами, находили их всюду — в темных бараках, за провиантским складом, на чердаке комендатуры.

Они отнимали у эсэсовцев дубинки и хлысты и угощали их тем и другим. Рыжий капрал бил высокого круглолицего охранника — бил не спеша, методически, до тех пор, пока голова у охранника не превратилась в сплошное месиво.

Коренастый, плотный эсэсовец, выпучив глаза, бежал по дороге между бараками, за ним гнались четыре американца. Иетс увидел его; он шагнул вперед и дал ему подножку. Эсэсовец упал, взвизгнул и пополз на брюхе. Подняться ему больше не пришлось. Американцы бросились на него вчетвером. Один стал ему на грудь и подпрыгнул на ней три раза. Второй нагнулся, отхватил ножом средний палец убитого и сунул в карман массивный перстень с двумя скрещенными молниями.

На складе солдатам попался моток веревки. Они нашли пятерых эсэсовцев и погнали их к воротам, а потом вдоль изгороди к сторожевой вышке. На глазах у Иетса один из американцев залез на вышку с веревкой в руках и перебросил ее через поперечное бревно. На глазах у Иетса эсэсовцев вздернули одного за другим. Он слышал их отчаянные крики. Он стоял, глубоко засунув руки в карманы, и смотрел на вышку.

Позже днем, встретив Карен, Иетс сказал:

— Знаете, у меня такое ощущение, будто все мы реагируем на это совершенно одинаково. Солдаты не потратили ни одного лишнего слова, ни одного патрона.

Он показал на вышку, где болтались пять черных кукол.

Она побледнела. В его голосе послышалась ярость: — С этим надо покончить поскорее, пока у нас задерживающие центры не заработают — ведь мы люди цивилизованные.

— Вас искал Трой, — сказала она.

— Трой подождет, — ответил Иетс. — Я хочу все это видеть своими глазами. Так, чтобы запомнить на всю жизнь.

Трой занял помещение лагерной комендатуры.

Карен вошла туда и сказала с деланной небрежностью:

— Если вы не спохватитесь вовремя, капитан, у вас здесь не останется в живых ни одного эсэсовца. А нескольких все-таки не мешает приберечь для будущего суда.

— Знаю, — устало проговорил он. — Я уже распорядился, чтобы их согнали всех в одно место. Надо было бы раньше об этом позаботиться, но ведь просто не придумаешь, с чего начать!

— Вы действуете совершенно правильно, — сказала Карен. Ей хотелось подбодрить его, но из этого ничего не вышло.

— Ни продовольствия, ни медикаментов, ни воды, ни постелей! ДДТ и то не хватает — дезинфекцию нечем сделать! Мне думалось, я достаточно всего повидал на войне — больше, кажется, некуда. Но это… — он покачал головой. — Как тут быть? Санитары говорят, что среди заключенных свирепствуют и сыпной и брюшной тиф, и туберкулез, и все болезни, какие только есть на свете. А я сижу, ничего не делаю, когда эти несчастные… не знаю даже, как их назвать… умирают один за другим у меня на глазах. Я выдал все, что здесь было на продовольственном складе, добавил, сколько мог, из солдатских пайков — и дай Бог, чтобы всего этого хватило на одну кормежку. Я запросил у генерала продовольствия, врачей, санитаров, медикаментов, но когда все это пришлют! А сейчас как быть?

— Фарриш не имел права посылать вас сюда с пустыми руками, — сказала она.

— На это я не могу ссылаться.

На минуту Трой забыл о своих терзаниях и увидел по смягчившемуся взгляду Карен, что ей жаль его. — Вы очень добры ко мне. Я чувствую, что вам хочется меня утешить. — Он нахмурился. — Ничего не поможет, мисс Уоллес. Я окончательно запутался.

И он снова вернулся к тому, что не давало ему покоя:

— Я был обязан заранее подумать, что здесь потребуется, заранее все достать! Это мой прямой долг как командира! Ведь мне бы и в голову не пришло выступать без боеприпасов!

— Но как вы могли предугадать, что здесь творится!

— Может, вы правы. Не знаю… Я ничего не знаю. Хочу только одного — уйти отсюда. Хочу в бой, сражаться с врагами. И пусть война поскорее кончается, так чтобы забыть все это к черту.

Она представила себе, как он будет стараться забыть. Пройдут годы, и что бы он ни делал, о чем бы ни думал, вдруг рука сама поднимется к глазам… прогнать, стереть воспоминание о скелетах, копошащихся на земле в лагере «Паула», воспоминание о людях, которых он вел в бой и которые погибли в бою.

— Не сдавайтесь, — сказала она. — Делайте все, что сможете сделать, и пусть ваша совесть будет спокойна.

Сердце у Троя дрогнуло, он сдвинул в сторону ворох бумаг, лежавший на столе между ними, и сжал ей руку. — Спасибо… Спасибо вам.

Она не отняла своей руки.

И тут же ее взгляд упал на то, что лежало поверх бумаг, которые отодвинул Трой. Это была книга в переплете с каким-то странным рисунком.

Он увидел, как изменился у нее взгляд, отпустил ее руку, быстро сунул книгу под бумаги.

— Что это? — спросила Карен.

— Я не хотел, чтобы она попалась вам на глаза. Я разглядывал ее, когда вы вошли. Вот теперь сам виноват.

— Но что это?

— Я не знаю, что написано в этой книге, — медленно проговорил Трой, — но переплет ее сделан из татуированной человеческой кожи. — Он вскочил и быстрым движением поднес свою флягу к ее губам. — Выпейте, Карен! Что с вами? Очнитесь!

Около тридцати эсэсовцев, включая Видеркопфа, убереглись от разъяренных американских солдат. По приказу Троя их заставили убирать мертвых. Дрожащие от страха, ошеломленные своим внезапным падением с вершин власти, эсэсовцы вышли за зону, повязав нос и рот платками, чтобы не подхватить какую-нибудь заразу от трупов. Заключенные молча наблюдали за своими бывшими властелинами, не проявлявшими особого рвения к такой работе.

Те из заключенных, которые были покрепче, пробрались в казармы. Там были оружие, обувь, обмундирование, консервы. Солдаты Троя, снявшие со всего этого сливки, не препятствовали грабежу.

Трой был связан в своих действиях по рукам и ногам, потому что ему приходилось держать значительные силы вне лагерной зоны на случай внезапной атаки немцев. На то, чтобы поддерживать порядок в самом лагере, выдавать продовольствие и оказывать медицинскую помощь больным, у него осталось около ста человек.

Чем больше Трой приглядывался к тому, что творилось в лагере, тем больше чувствовал он всю тяжесть своих обязанностей. Американский военный врач, капитан медицинской службы, затащил Троя и Иетса в больничный барак.

— Вот, полюбуйтесь! — сказал он и откинул одеяло с лежавшей на койке женщины, груди которой представляли собой сплошные гноящиеся раны. — Я сделал ей укол морфия. Она скоро умрет.

— Боже милостивый! — воскликнул Трой. — Для чего они это делали?

— Вероятно, для того, чтобы искусственным способом вызывать рак, — ответил врач. — Лейтенант Иетс, может быть, вам удастся узнать что-нибудь от других больных?

Несколько вопросов, заданных Иетсом, сразу подтвердили эту догадку.

Капитан медицинской службы подергал себя за усы.

— Но это безумие! — сказал он. Потом повернулся к Трою. — Как же мы поступим с людьми, которые делали такие вещи, и с теми, кто допускал, чтобы это делалось?

Борясь с желанием убежать, спрятаться от всего этого, Иетс проговорил язвительно:

— Капитан Трой намерен сохранить им жизнь.

— Сохранить жизнь? — повторил врач. — Ну, это его дело — он командир. Но здесь я хозяин, и решение остается за мной. Черт подери! Если б у меня действительно было право поступить по-своему! Я бы прекратил мучения этих обреченных!

Трой схватился за голову. Все против него, но он должен предотвратить насилие, сохранить порядок в лагере! Он прекратил уборку трупов, велел запереть эсэсовцев в барак и вызвал к себе своего самого надежного сержанта — Лестера, вернувшегося в часть из госпиталя под Верденом. Лестер назначался начальником караула у барака, где сидели эсэсовцы, и он должен был сам выбрать троих караульных.

Лестер холодно посмотрел на него.

— Попробую, сэр, — сказал он.

Через несколько минут Лестер снова вошел к Трою.

— Вам не везет, капитан. Все отказались наотрез. Просили передать вам, что расправиться с этой сволочью они готовы любым способом, а охранять их не будут.

— Что вы им ответили?

— Ничего, — сказал Лестер. — Я сам так же считаю.

— Посмотрим! — сказал Трой.

Это был мятеж, открытый мятеж. Если он хочет спасти эсэсовцев, ему придется пойти к солдатам и самому назначить караульных.

Мрачный, с тяжестью на сердце, Трой вышел вместе с сержантом из комендатуры. Он приказал солдатам построиться и обратился к ним со следующими словами:

— Многие из вас знают меня давно, еще с Нормандии. Как вам кажется, хорошо я себя чувствую здесь?

Неясное бормотанье в ответ.

— Я думал, мы придем сюда, распахнем ворота настежь и скажем заключенным: «Расходитесь по домам! Вы свободны!» А все вышло по-другому. Многие из этих несчастных не доберутся и до ворот. А если и доберутся, их все равно нельзя будет выпустить отсюда, потому что они носители заразы. Поэтому пусть сидят здесь до тех пор, пока мы не получим подкрепления и довольствия, а тем временем в лагере надо поддерживать порядок. Мне известно, что кое-кто из заключенных обзавелся оружием. Его надо отобрать у них. Пока я не отставлен от командования, бунта в лагере не будет. Теперь насчет эсэсовцев. Тут имели место несчастные случаи…

Смешки, фырканье.

— Смирно! Итак, тут имели место несчастные случаи. Если б я употребил другие слова, мне пришлось бы посадить кое-кого из вас в один барак с эсэсовцами. А я не хочу этого делать. У нас и без того нехватка в людях. Так вот, запомните: таких несчастных случаев здесь больше не будет. Понятно?

Солдаты молчали, но в их молчании чувствовалось недовольство.

— Нужны трое добровольцев для несения караула, — вдруг сказал он.

Никто не выступил вперед.

— Ладно! — Трой стиснул зубы, выставил подбородок. — Шийл! Козинский! Бартлет! В распоряжение сержанта Лестера. Разойдись!

Он сделал направо кругом и, печатая шаг, пошел прочь, злясь на самого себя, злясь на Фарриша, который так удружил ему.

Наступил вечер.

Иетс допрашивал Видеркопфа. Видеркопф совершенно потерялся и не знал, что и подумать. Почему этот американец так настроен против него?

— Заключенных нужно учить, — хмуро проговорил Видеркопф. — Вот вы дали им свободу. Посмотрите, что они теперь делают! Мы, немцы, во всем любим порядок. А я только исполнял свой долг.

— Значит, вы считали себя учителем?

— Да, — ответил Видеркопф.

Иетс сказал:

— Я по профессии тоже педагог.

— Тогда вы меня поймете, — сказал Видеркопф.

Иетс решил прекратить бесполезный допрос. Он повел Видеркопфа в барак, где держали эсэсовцев. В лагере стояла темнота, идти было трудно. Иетс полагался на Видеркопфа, на его чувство ориентации. Эсэсовец был весьма предупредителен; он жался к Иетсу, боясь, как бы не потерять его в темноте и не остаться одному. А у Иетса было такое чувство, словно на земле что-то копошится, Ползает, увертываясь от него и от Видеркопфа и в то же время цепляясь за них.

Шийл, стоявший на часах у барака, окликнул Иетса. Тот велел ему открыть дверь и впустить туда Видеркопфа.

Когда Иетс вернулся в помещение комендатуры, Трой и Карен молча сидели за столом друг против друга.

Иетс устало опустился на стул. Молчание стало еще ощутимее. Он чувствовал, что между этими двумя людьми завязываются какие-то нити, может быть, даже незаметно для них самих.

— Пойду спать, — сказал он и для виду зевнул.

— Нет, еще рано, — быстро проговорил Трой. Потом добавил более сдержанно: — Я совсем отбился от сна. Этот лагерь давит меня, как кошмар. Стереть бы его с лица земли, так чтобы и следов не осталось!

— Нет, его надо сохранить, — сказал Иетс, — и сгонять сюда туристов со всех концов света, а главным образом из Америки.

Трой закурил сигарету.

— Может, вы правы. Но я не стану принимать в этом участие. С меня на всю жизнь хватит того, чего я насмотрелся здесь за один день. Карен хорошо! Она напишет и отделается от всего этого.

— И напишу! — горячо вырвалось у Карен. — Только мне не поверят.

— Когда я уйду отсюда, — сказал Трой, — мне тоже не захочется в это верить. Вот смотрю я на вас двоих или на других порядочных людей, на своих солдат, и думаю только бы покончить с войной, а там жизнь наладится. Потом вдруг сразу себя одерну: а разве за всех можно поручиться? Возьмите любого из этих нацистов, которые сидят у нас сейчас под замком, оденьте его в штатское и выпустите на свободу где-нибудь в Нью-Йорке, или Чикаго, или Денвере, или в Лос-Анджелесе — разве такого отличишь по виду от остальных людей? Вот это-то меня и пугает!

— Фу, черт! — пробормотал Иетс, потирая свои бородавки. И ему представилась университетская спортивная площадка в Колтер-колледже и футбольное поле позади нее — поле, на котором всюду бараки. Он увидел самого себя — вернее, свою тень, в мешковатой одежде в полоску, увидел, как эта тень вымаливает кусок хлеба, пьет грязную воду, плетется на непосильную работу под ударами хлыста.

Если б они выиграли войну, подумал Иетс… но они ее не выиграли.

Раздался выстрел, следом за ним — крики, злобные вперемежку с отчаянными. И тут же послышалось потрескивание огня, мгновенно охватившего сухое дерево.

Трой расстегнул кобуру и выбежал из комендатуры. Горел барак; пламя столбом поднималось вверх в безветренном воздухе, четко обрисовывая стены барака; в окнах мелькали руки, лица. Пронзительные крики перекрывали рев огня.

В отсветах пожара кипела, крутилась, словно подхваченная водоворотом, толпа заключенных. Трой, а за ним Иетс и Карен пробились сквозь нее.

«Они вооружены!» — пронеслось в голове у Троя. Он кинулся к ним, не обращая внимания на винтовки и автоматы, наведенные на запертую дверь барака.

Заключенные не двинулись с места. Передние видели решительное лицо Троя, но отступить не могли, потому что на них напирали сзади.

Трой оттолкнул Шийла, который, бледный как полотно, стоял на своем посту у горящего барака.

— Ключ! Ключ давай!

Шийл наконец-то понял, что от него требуется. Он полез в один карман, в другой…

Трой не стал ждать его. Он налег своим могучим плечом на дверь, сломал замок. Но дверь, уже тлеющая поверху, не подалась — эсэсовцы напирали на нее изнутри, тщетно стараясь вырваться наружу.

— Воды! — крикнул Трой. — Иетс! Что же вы! Пошлите за водой! — В толпе появились солдаты. — Воды! — снова крикнул Трой. Но они стояли как вкопанные, то ли не расслышав слов своего капитана, то ли не желая понять его, то ли не в силах оторваться от зрелища горящего барака.

— Вы же знаете, что воды не хватит! — сказал Иетс, стараясь удержать Троя. — И все равно ее сюда не подашь… Выходите! — крикнул он эсэсовцам. — Kommt heraus!

Дверь, уже охваченная огнем, вдруг подалась. В ее рамке показался Видеркопф; он выл не своим голосом, лицо у него было искажено от ужаса, рубашка на нем тлела, лохматые волосы опалило огнем. Эсэсовцы вытолкнули его вперед.

Видеркопф увидел заключенных в полосатой одежде, увидел наведенные на него винтовки, автоматы. Отчаяние придало ему сил — он оттеснил обратно в барак живые факелы, которые напирали на него сзади, толкая его в этот водоворот ненависти.

Но тут крыша обвалилась, стены рухнули, и пламя этого смрадного костра из человеческих тел пошло на убыль.

Трой, сам обгоревший, с закопченными руками и лицом, отвернулся от дымящегося пожарища.

— Отобрать оружие! — скомандовал он солдатам. Заключенные беспрекословно расстались с винтовками и автоматами.

— Шийл!

Шийл выступил вперед; губы у него были упрямо сжаты. Трой потер ладонью свои покрасневшие, слезящиеся от дыма глаза.

— Что тут произошло?

— Я ничего не мог поделать! — сказал Шийл. — Честное слово, ничего! Они вдруг окружили барак и меня… — Он показал на заключенных, которые быстро исчезали в темноте.

— Почему вы не позвали Лестера?

— Они мне ничем не грозили, сэр.

— Кто стрелял?

— Не я, сэр.

— Значит, они?

К этому времени заключенные исчезли все до одного.

— Нет, сэр, стреляли из барака. Может, у кого-нибудь из эсэсовцев был револьвер, может, они струсили, когда увидели заключенных. Я бы на их месте тоже струхнул.

— Продолжайте!

— Выстрелом убило одного заключенного. Толпа разъярилась, но меня не тронула. Подожгли барак. Он вспыхнул, как спичка. Дождя давно не было, вы сами это знаете, сэр.

— Кому было поручено охранять барак?

— Вам! Вы жизнью должны были отвечать за этих сволочей! Будто вы этого не знаете, Шийл!

Шийл судорожно проглотил слюну, потом сказал:

— Может, напрасно вы меня сюда поставили, сэр. Я был в Арденнах. Я не могу защищать фрицев.

Трой ничего не ответил на это. Он посмотрел на потухший костер, потом перевел взгляд на Шийла. — Идите спать, — через силу проговорил он. — Некого здесь больше сторожить.

7

На следующий день, часов около двенадцати, в лагерь прибыл Фарриш.

С ним явились корреспонденты, фоторепортеры, цензоры и офицеры, околачивающиеся около штаба. Во главе с Уиллоуби, успевшим прожужжать им все уши о величии Фарриша, они шествовали за крупно шагавшим генералом.

Они шествовали мимо Иетса и Троя. Они шествовали мимо солдат, которые заняли лагерь. Они толпой окружали заключенных, которые не успевали или не могли убраться с их дороги. Они осторожно трогали пальцами костлявые руки, дряблую кожу, вслух высказывая свое возмущение и прикрывая нос платками.

Трой терпел все это, пока у него хватило выдержки. Потом он подошел к генералу. Ему не сразу удалось привлечь к себе внимание Фарриша, хотя тот не мог не заметить его приветствия.

— Где содержатся эсэсовцы? — спросил один из репортеров.

Уиллоуби выжидательно посмотрел на Троя.

— Они сгорели вчера ночью, — медленно проговорил Трой.

Фарриш круто повернулся.

— Что?

— Несчастный случай, сэр, — сказал Трой.

— Что-то слишком часто вы ссылаетесь на несчастные случаи, капитан! — рявкнул Фарриш и потом, вспомнив о представителях прессы, добавил несколько сдержаннее: — Мы об этом еще поговорим.

Но тон генерала не устрашил Троя.

— Два слова, сэр… Снабжение! Продовольствие, медикаменты, которые я запрашивал! Без них просто гибель, сэр! Люди здесь мрут от голода.

Фарриш сверкнул на Троя глазами, но Трой выдержал его взгляд.

Уиллоуби ринулся в бой:

— Генерал Фарриш распорядился о снабжении продовольствием обитателей этого лагеря, — громогласно заявил он. — Попрошу фоторепортеров приготовиться. — Потом повернулся к Трою: — Если вы хотите чем-нибудь помочь нам, соберите хоть несколько заключенных, так чтобы можно было произвести съемку. И поживей, друг мой! Мы присутствуем при историческом моменте!

Трой увидел, как вся компания под предводительством генерала проследовала к баракам. Мучительное чувство горечи поднялось в нем. Так вот в чем заключалась его миссия — расчистить дорогу журналистам!

К нему подошел Иетс.

— Осадили? Ничего, не расстраивайтесь. Наше счастье, что Видеркопф сгорел заживо, иначе он позировал бы сейчас перед аппаратом вместе с Фарришем.

Генеральская свита растеклась вокруг группы заключенных.

Иетс услышал, как кто-то из фоторепортеров сказал:

— Генерал, будьте добры, улыбнитесь.

— Генерал не любит улыбаться, — вмешался Уиллоуби. — И, кроме того, сейчас это совершенно неуместно.

Трой с Иетсом пошли следом за гостями. Щелканье аппаратов на каждом шагу, вспышки осветительных ламп. Фарриш у разверстой общей могилы. Фарриш у входа в барак — из-за дверей высунулись бритые наголо черепа заключенных. Фарриш с книжкой Шрекенрейтера в руках.

— Крупным планом ее! Самое интересное — татуировка!

Фарриш смотрит на покрытого струпьями заключенного, которого подвергают дезинфекции. Фарриш с пайковой консервной банкой — грузовики с продовольствием только что прибыли. И Фарриш в своей коронной роли — у койки одного из подопытных раковых больных доктора Валентина.

Фарриш у микрофона:

— Освобождение лагеря «Паула», может быть, превосходит все, сделанное до сих пор солдатами моей дивизии. Я горжусь этим не меньше, чем теми победами, которые они одерживали на поле боя под моим командованием.

И вокруг этих туристов, точно клушка вокруг цыплят, суетится вездесущий Уиллоуби.

— Что он, совсем бесчувственный, что ли? — спросил Трой.

Иетс сказал:

— Нет, почему? Просто ему некогда осмотреться по сторонам, а может, он и намеренно этого не делает. Занят, хлопот по горло!

— Упырь! — буркнул Трой.

Все это кончилось довольно быстро. Большинство корреспондентов умчалось в штаб обрабатывать материалы. Карен отдала свою статью Тексу Майерсу для передачи. Те, кто остался в лагере, бродили от барака к бараку в поисках интересных деталей и сколько-нибудь видных заключенных, имена которых могли бы произвести впечатление в Соединенных Штатах; расспрашивали, нет ли у кого родственников в Америке, желательно в тех местах, где выходили их газеты. Как правило, обитатели лагеря «Паула» сторонились корреспондентов. Они не замедлили убедиться, что эти люди не имеют никакого отношения к раздаче продовольствия. Кое у кого уже началась рвота — ссохшиеся желудки отказывались принимать пищу, проглоченную наспех, всухомятку. Это сразу лишило заключенных привлекательности в глазах корреспондентов, ибо они прекрасно знали, что их газеты и телеграфные агентства сильно урезывают материалы об ужасах войны.

Фарриш сообщил Трою о Нейштадтской катастрофе без всякой подготовки, со свойственной ему резкостью. И, закончив свой рассказ, спросил ошеломленного капитана:

— Что вы можете сказать в свое оправдание?

Трой мог бы сказать многое: его оперативная группа была слишком мала, чтобы поддерживать связь с Нейштадтом; за Нейштадт должен был отвечать Диллон, поскольку он, Трой, продвинулся дальше, и Диллон, по-видимому, поплатился жизнью за свои ошибки; Нейштадт и лагерь «Паула» находились за пределами сектора Фарриша, и эту операцию следовало согласовать с дивизией, которая действовала в том секторе. И, наконец, Трой мог бы сказать в свою защиту, что когда он узнал об эвакуации лагеря «Паула» и о предстоящем расстреле оставленных там заключенных, у него уже не было времени добывать сведения разведкой, не грозит ли Нейштадту наступление какой-нибудь случайной немецкой части, численно превосходящей отряд Диллона.

Уиллоуби приготовился возражать и, если понадобится, разбить все эти доводы. Но ему не пришлось пустить в ход свои юридические таланты.

Гибель отряда Диллона в Нейштадте слишком напомнила Трою уничтожение взвода Фулбрайта во время боев на Арденнском выступе. И ему сказали об этом сейчас, когда он и без того подавлен тем, что не может наладить порядок в лагере «Паула». Трой не стал защищаться.

Стоя позади Фарриша, Уиллоуби видел лицо Троя — стиснутые губы, пустой взгляд. Он хотел было поднять вопрос о сожженных заживо эсэсовцах, но смолчал.

А Фарриш тем временем говорил:

— Вы сами должны понять, капитан, что выбора у меня нет.

— Да, сэр.

— Вы, по-видимому, не справились со своими обязанностями командира.

— Да, сэр.

Фарриш весь ощетинился:

— Черт вас возьми! Скажите что-нибудь, кроме «Да, сэр»!

Генерал задыхался. Он не может мириться с неудачами. Всякая неудача — это выпад против него!

Уиллоуби воспользовался наступившей паузой. Ему казалось, что, принимая всю вину на себя, Трой хочет выгородить Фарриша и его, Уиллоуби, — инициатора этой операции. И он сказал:

— Вы не должны обижаться, капитан, лично против вас никто ничего не имеет. Вам были предоставлены все возможности, но обстоятельства так сложились, что…

— Мои офицеры и мои солдаты используют все данные им возможности! — подхватил Фарриш. — И я горжусь этим! Если я не могу выбирать каждого своего солдата и офицера в отдельности, то изгонять тех, кто не оправдал моего доверия, — это в моих силах. Таков мой принцип.

— Я не отказываюсь нести ответственность, сэр, — с трудом выговорил Трой. — Я слагаю с себя офицерское звание. Войну я начал рядовым и продолжать ее могу тоже рядовым.

— Предоставьте решить вашу дальнейшую судьбу мне, капитан.

Слишком уж он тяжело это принял. Но Фарриш не может заявить: «Тут есть и моя вина». Во-первых, потому, что он ни в чем не виноват и никогда не бывает виноват. Во-вторых, кто-то должен сказать: «Я не отказываюсь нести ответственность». Трой сказал это. Фарриш был человек не мстительный, покуда все шло так, как ему хотелось.

— Лично против вас я ничего не имею, — повторил он слова Уиллоуби.

— Слушаю, сэр.

— Явитесь в отдел личного состава за новым назначением.

— Слушаю, сэр.

Трой вышел из генеральского прицепа. Оставшись наедине с Фарришем, Уиллоуби сказал:

— Какая жалость! Прекрасный офицер. Я его знаю по Рамбуйе. Надежный строевик. Очевидно, такая задача была ему не по силам — не справился…

— Кларенс Уиллоуби! — воскликнул Фарриш. — Вы все еще мало меня знаете! Мне это гораздо тяжелее перенести, чем ему. Но принцип есть принцип.

8

Фельдмаршал фон Клемм-Боровский называл это «Kessel», американцы называли окружением или кольцом. Немецкое название было гораздо выразительнее. «Kessel» — это котел, в котором ты сидишь и из которого не можешь выбраться, несмотря на все свои отчаянные попытки, — сидишь и ждешь, когда под тобой разведут огонь.

То, что такой казус случился с ним после того, как он перевел почти все свои войска обратно через Рейн, потрясло до основания веру Клемм-Боровского в самого себя. Неужели он, математик, специалист по передвижению войск, допустил где-то ошибку, спутавшую все его расчеты?

Пока кольцо еще только стягивалось вокруг него, он предпринимал одну контратаку за другой, зная, что это ни к чему не приведет; но что оставалось делать? Если б, предвидя окружение, он отступил из Рура и спас остатки своей армейской группы, потеря рурского бассейна окончательно подорвала бы обороноспособность Германии. А стараясь удержать и защитить Рур, он неминуемо должен был отрезать себе путь к отступлению и попасть в котел.

Фельдмаршал знал также, что его армейская группа — последняя из уцелевших на западе. Если он выйдет из игры, Верховное командование, вероятно, перейдет к подвижной обороне между Рейном и Эльбой, но это будет только оттяжка, не более.

Командный пункт Клемм-Боровского помещался в двухквартирном жилом доме на окраине Креммена. Снаружи дом этот ничем не отличался от других, и потому-то Клемм-Боровский и остановил на нем свой выбор. Ни воздушные, ни наземные разведчики противника никогда не догадаются, что именно отсюда маршал руководит последней битвой за Рур. Правда, особенного руководства сейчас не требовалось. Приказ по армии был обычный — сражаться до последнего человека, и Клемм-Боровский отдал его скрепя сердце, потому что такие приказы слишком часто повторялись за эту войну и всегда предвещали поражение и никогда не способствовали победе.

У маршала было достаточно свободного времени для раздумий о неминуемом поражении и о будущем Германии. Он был уверен, что ее будущее сложится без его участия, но полученный им урок не пропадет даром, им должны воспользоваться будущие немецкие полководцы и политики.

Он записал свои соображения по этому поводу мелким готическим шрифтом. Потом послал за Петтингером.

Петтингер несколько полинял за последнее время, но держался по-прежнему уверенно и сухо. Он знал, что нельзя больше терпеть эти поражения и отступления, и все же не позволял себе раскисать. Тотальная война может закончиться или тотальной победой или тотальным поражением, а если им суждено последнее, тогда пусть гибнет вся страна, вся Европа, весь мир. Уничтожь его, если не можешь управлять им.

Фельдмаршал усталым движением протянул руку к карте.

— Вы видите, герр оберштурмбаннфюрер, — надежды нет.

— Да, плохо, — бесстрастно подтвердил Петтингер. Стоит ли говорить этому старому филину, что, покуда есть люди, а у людей есть оружие, от надежды отказываться нельзя!

— Я не только математик, — продолжал Клемм-Боровский, — я, кроме того, историк. Исторические циклы сменяют один другой. В 1918 году мы уже готовились к следующему историческому циклу — будем готовиться и теперь.

Петтингер криво усмехнулся. На следующий цикл рассчитывать нечего.

Маршал подвинул к себе бумаги, лежавшие на столе.

— Вот тут изложены мои мысли по этому поводу. И я поручаю вам, подполковник, проследить, чтобы этот документ попал в соответствующие руки и был соответствующим образом использован.

— Я чрезвычайно польщен.

Клемм-Боровский откашлялся. Потом спросил:

— А вам не интересно узнать, почему я не передаю его сам, а поручаю сделать это кому-то другому? И что здесь написано? И почему я избрал именно вас?

— Почему, герр маршал?

— Я анахронизм, Петтингер. Я воевал по старинке, несмотря на все свои таблицы и расчеты. Я юнкер, Петтингер, — обломок Средневековья. Сражение, последнее в этой войне, проиграно. Мне остается одно — умереть.

Маршал поднял голову. Он надеялся уловить на лице Петтингера следы волнения, горя, ужаса, жалости — следы каких-нибудь чувств, любых чувств.

Но лицо у Петтингера словно застыло.

Клемм-Боровский продолжал, уже не в столь пышных выражениях:

— Так что я не смогу позаботиться о своем завещании. Придется это сделать за меня кому-то другому.

— Разумеется, — сказал Петтингер.

Маршал не сразу собрался с мыслями:

— Я мог бы выбрать человека своего круга, своей среды, у меня в штабе их много, но они не годятся… Не годятся на такое дело, — поправился он.

Петтингер вдруг вспомнил, каким стал под конец Дейн — надломленный, а со своим болезненным гонором так и не расстался. Интересно, где он сейчас, в какой норе отсиживается?

— Мало мы их перевешали после вицлебенского мятежа — надо было больше, — сказал он.

Клемм-Боровский, близко знавший маршала Вицлебена, поморщился.

— Вот почему я выбрал вас, — продолжал он нарочито бодрым голосом. — И думаю, что не ошибся в своем выборе.

— Думаю, что нет, — подтвердил Петтингер. — Я уцелею, если не окажусь жертвой какой-нибудь нелепой случайности. Итак, ваше завещание?

— Я опускаю ту его часть, которая касается меня лично. Основное — политика. Мы должны учесть все свои ошибки. Я знаю, вы, как член национал-социалистической партии, не захотите слушать мои упреки по адресу фюрера. Но при создавшемся положении, — он показал на карту, — недомолвки вряд ли уместны.

— Ничего! — Петтингер улыбнулся. — Не бойтесь меня, герр маршал.

«И он смеет так говорить!» — пронеслось в голове у Клемм-Боровского, но он быстро отогнал от себя эту мысль.

— Какое безумие, что мы позволили втянуть Германию в войну на два фронта! Я имею в виду не обычную войну на два фронта — одновременно на Востоке и на Западе, с этим мы, может быть, и справились бы. Нет, нам пришлось вести сразу две войны! Одну старомодную — вы только подумайте, какие ничтожные разногласия были у нас с англичанами и американцами! Что значил спор из-за каких-то рынков и источников сырья? С какой легкостью мы могли бы поделить между собой Европу! Поменьше громовых раскатов, побольше терпимости с нашей стороны — и все сошло бы как нельзя лучше, ибо — запомните это, Петтингер! — мы, и Западная Европа, и Америка вращаемся в одной и той же орбите, у нас один и тот же уклад жизни, одна и та же культура, одни и те же нравственные устои.

— Допустим! — сказал Петтингер. — Но танки, которые идут на нас, стреляют снарядами, изготовленными на Западе.

— По нашей вине! — воскликнул маршал. Потом, успокоившись, продолжал: — Вторая война была совсем иного порядка. Это война против другого мира, настолько непонятного и чуждого нам, что о компромиссе с ним не могло быть и речи. И мы проиграли ее, потому что нам пришлось одновременно вести и ту, первую войну. Первую, никому не нужную войну надо прекратить, чтобы продолжить вторую — неизбежную. И вести ее придется людям вашего склада — вести то открыто, с оружием в руках, то затаившись, выжидая подходящей минуты для удара, полагаясь на то, что когда-нибудь обстоятельства обернутся в вашу пользу.

И тут у Петтингера открылись глаза. Многое в исповеди маршала показалось ему сущим вздором, болтовней поверженного во прах человека, который пытается оправдать свое поражение, оправдать себя и себе подобных, свалить вину на других. Он уже собирался сказать Клемм-Боровскому, что если «сумерки богов» близки, такие люди, как его покорный слуга Петтингер, предпочтут уйти со сцены с блеском, в громе выстрелов, оставив победителям одни развалины, которые нельзя будет восстановить за сто лет.

Но Клемм-Боровский предлагал другой выход, и этот выход избавлял от необходимости идти на героическую гибель.

Самоуничтожение хорошо, пока оно длится, ибо никому не дано читать собственные некрологи и то, что будет написано в грядущих веках в учебниках по истории.

— Обстоятельства повернутся в нашу пользу, — повторил он. — Но каким образом?

— Не забывайте, Петтингер, Европа — это сердце мира, а Германия — сердце Европы. Уверяю вас, в Лондоне и Вашингтоне уже задаются вопросом: как же будет построена послевоенная Европа, как будет построена Германия — по их образцу, то есть по нашему, или по образцу русских? Разгромив нас, Лондон и Вашингтон должны будут нянчиться с нами и воссоздавать Германию заново, ибо без нашей помощи им не обойтись. Вот тогда-то вы и выступите вперед, Петтингер. В оркестре, который будет исполнять их музыку, вам не дадут сразу партию первой скрипки, не надейтесь на это. Довольствуйтесь на первых порах треугольником и позванивайте им хоть изредка. Но где они найдут подходящих музыкантов? Вскоре вам поручат партию барабана, потом гобоя, потом виолончели — и наконец вы снова станете за дирижерский пульт.

Петтингер кивнул:

— А вы, оказывается, знаток музыки, герр маршал.

— Да. Я человек большой культуры. — Он подвинул Петтингеру бумаги:

— Вот мое завещание. Вы позаботитесь о нем?

— Да, герр маршал.

— Назовем его «План Клемм-Боровского». Каждому человеку хочется что-то оставить после себя на земле. И приступайте к делу немедленно. Прежде всего откройте фронт на Западе на всем его протяжении.

— Что?! — Хотя «сумерки богов» уже не маячили перед Петтингером, он еще не был готов к тому, чтобы сразу поставить крест на всем.

— Конечно! Пусть двигаются вперед. Пусть идут к Эльбе, за Эльбу! Чем они дальше проникнут на Восток, тем больше останется у них за плечами Германии — нашей Германии. Сдайте в архив все устарелые и сильно раздутые понятия о предательстве.

Петтингер снова взвесил в уме предложение маршала. Специалисту по передвижению войск нельзя было отказать в логичности.

Клемм-Боровский проговорил торжественным тоном:

— Мы думаем о грядущем историческом цикле!

Нет, логика у него хромает.

— Мы, герр маршал? — переспросил Петтингер.

Маршал остолбенел.

— Я знаю, вы стремитесь к истинному величию — величию человека, жертвующего жизнью ради идеи, — сказал Петтингер с легкой дрожью в голосе. — Какова была бы судьба национал-социализма без мучеников 1923 года — без тех людей, которые сложили голову во время мюнхенского путча?

Маршал встревожился. Решив уйти из жизни, пожертвовать собой ради своего народа и своей страны, он вовсе не желал, чтобы его подталкивали на этом пути.

Но Петтингер решил по-своему. Чудо случилось, и случилось там, где его меньше всего можно было ожидать.

Идеи маршала хлынули в пустоту, скрывавшуюся за позерством Петтингера, и он снова преисполнился надежд. План Клемм-Боровского казался ему не только осуществимым, в нем была единственная возможность спасения. Петтингер проглотил его целиком, переварил, освоил и несколько изменил, предвидя возможные случайности. Вопрос об авторстве, который так подчеркивал маршал, не имел ни малейшего отношения к делу. Этот план мог обрести силу лишь в том случае, если он во всех своих стадиях будет безымянным и примет видимость стихийного движения.

Петтингер встал.

— Ваше превосходительство, вы сами сказали, что должны умереть. Успех вашего плана зависит от вашей репутации. А ваша репутация останется незыблемой только в том случае, если вы умрете.

Клемм-Боровский вскочил из-за стола. Он брызгал слюной от ярости.

— Тише! Тише! — успокаивающим тоном проговорил Петтингер. Потом вынул завещание из кармана и прочел вслух первую строчку: — «Я умираю во главе своих войск, чтобы спасти Германию».

— Я умру, полковник Петтингер, когда для этого настанет время!

— Герр маршал, представьте себе, какой жалкий вид вы будете иметь в качестве военного преступника на судебном процессе, который начнут союзники! Кто же тогда примет всерьез ваше завещание, кто возьмется проводить в жизнь вашу идею о сотрудничестве с англичанами и американцами?

— Меня нельзя судить! Я только выполнял свой воинский долг. Наш разговор окончен. Желаю вам счастья и всяческого успеха. Вы свободны.

Теперь, когда в руках у Петтингера был талон на жизнь, выписанный маршалом, ему очень хотелось поскорее вырваться из рурского мешка.

— Ваше превосходительство, у меня еще есть время. Уйти отсюда я всегда успею. Одному это сделать нетрудно, тем более, что я хорошо знаю здешние места. Но я решил остаться с вами до конца.

— Я приказываю вам уйти! — резко сказал маршал.

Петтингер знал, что Клемм-Боровский может позвать своих адъютантов.

— У меня ваше завещание, герр маршал, — угрожающе проговорил он. — Признавшись в своем намерении совершить самоубийство, вы тем самым заявили всему миру, что не отвечаете за свои дальнейшие поступки. Я должен остаться при вас.

Маршал опустился в кресло. Так больше не может продолжаться — что-то должно произойти. Вдруг придут американцы — придут и захватят в плен и его, и Петтингера, и завещание.

Он встал, взял со стула пояс с кобурой, стянул им живот, надел каску и шагнул к двери.

Пальцы Петтингера легли на дверную ручку, прежде чем он успел коснуться ее.

— Что это значит, Петтингер!

— Герр маршал, я с вами.

— Я иду на передовую, умирать во главе своих войск.

— Герр маршал, я не оставлю вас.

Маршал повернулся и снова подошел к столу. Он сел в кресло и уставился взглядом куда-то в пространство, сквозь Петтингера. Петтингер вынул из кармана пачку сигарет.

— Хотите?

Клемм-Боровский не двинулся. Петтингер закурил, стараясь подавить нервную дрожь.

— Подождите… — жалобно проговорил маршал. — Подождите, может быть, скоро подойдут американцы…

— И вы сдадитесь живым?

— Нет! — Он взмахнул рукой. — Нет, нет… Здесь в соседних домах расквартирована штабная рота. Я пойду с ней в бой и вместе с ней погибну.

— Они не дадут вам погибнуть, — сказал Петтингер. — Солдаты уберегут вас от гибели.

Маршал засмеялся дребезжащим смехом: — Я не смогу умереть, Петтингер! Мне не позволят умереть! Отдайте завещание!

— У вас есть оружие, — безучастным тоном проговорил Петтингер.

— Да, да… У меня есть оружие… — лицо Клемм-Боровского прояснилось. Он вынул револьвер из кобуры, прищурился, потом, видимо, приняв какое-то решение, повертел его в руках и навел на Петтингера.

Сигарета, догорев, обожгла Петтингеру пальцы.

— Хорошо. Вы застрелите меня, — спокойно сказал он. — А дальше что? Вам придется поручать свое завещание кому-то другому, начинать все с начала. А впереди у вас все то же: или скамья подсудимых, или смерть сейчас.

Он бросил окурок на пол и придавил его каблуком.

— Отдайте мне револьвер.

Рука маршала, словно против его воли, потянулась к Петтингеру, пальцы ее разжались, и револьвер упал на стол.

Петтингер не спеша поднял его. Он прицелился маршалу в сердце.

На выстрел в комнату вбежали офицеры и солдаты. Онемевший от ужаса полковник замер перед Петтингером.

Петтингер вынул из кармана завещание Клемм-Боровского:

— Вам знаком этот почерк?

— Да. Это рука маршала.

— Читайте! — приказал ему Петтингер. — Вслух читайте!

Полковник судорожно глотнул слюну и облизнул губы. «Я умираю… во главе своих войск… чтобы спасти Германию… пожертвовав нации самым дорогим, что у меня есть… я завещаю ей… дело…»

— Достаточно, — сказал Петтингер, складывая документ и пряча его в карман. — Его превосходительство фельдмаршал фон Клемм-Боровский обратился ко мне за этим последним одолжением. Позаботьтесь о том, чтобы его похоронили с воинскими почестями.

Трясущийся полковник мог только пролепетать: «Jawohl!»

Петтингер повернулся к двери. Ему не терпелось уйти до того, как полковник и другие офицеры придут в себя и, чего доброго, начнут задавать вопросы. Но уходить надо было с достоинством.

— Meine Herren, — сказал он. — Фельдмаршал фон Клемм-Боровский был великий человек. Он умер, чтобы жила Германия.

— Jawohl! — сказал полковник. Но Петтингер уже исчез.

9

В том, как бежали последние недели войны, было что-то странное, нереальное. Людям, которые пришли сюда от берегов Нормандии, казалось, будто все это время, тянувшееся бесконечно, они двигались в тумане, так что туман стал для них чем-то привычным, само собой разумеющимся. А теперь туман рассеивался. Сквозь него проглядывали поля и клочки чистого неба, деревья и дороги, и это было невероятно — четкие очертания, незыблемая земля, пахучая зеленая трава. Задерживаешь шаг, вспоминаешь недавнее прошлое и сознаешь, что видишь мир впервые в жизни. Зачем тебе были даны глаза до сих пор? Вспоминались Нормандия, Фалэз, Льеж; как продирались сквозь Гюртгенский лес, бои в Арденнах — ледяная земля Люксембурга рушится под ногами в кромешной тьме; перебежка по стальным фермам Ремагенского моста — впереди холм, его надо занять, а за ним еще сотни таких же холмов, и у подножия одного из них тебя ждет смерть. Теперь холмы встречались редко. Их можно было пересчитать по пальцам. Крестовый поход приближался к концу, и впереди лежала широкая, серая, мутная река, о существовании которой почти никто из них не подозревал раньше, — Эльба. Это была единственная река, через которую саперам не придется наводить мосты, единственная река, которую тебе не придется форсировать под огнем, по зыбким понтонам. На том берегу не будет фрицев. Там союзники — они проделали очень большой путь, прежде чем добраться сюда. И это конец походу. Не укладывается в голове! Ну что ж, привыкай, привыкай!

Если это казалось нереальным тебе, то каково же было немцам! Они чувствовали, что все кончено, и тем не менее не желали мириться с фактами. Они пытались повернуть вспять неумолимое время, пытались опрокинуть логику истории. Что они бросали в бой? Спешно пригнанные на фронт резервы, не объединенные единым командованием; вооружение с бору да с сосенки. В чудовищной бессистемности снабжения, в маневрах без стратегического плана не было ни воли к победе, ни ожесточения, вызванного неминуемым разгромом, а лишь одна иллюзия — иллюзия, что немецкая организованность не может дать трещину, ибо она немецкая; что армия все еще существует, ибо немецкую армию разбить нельзя. И, забывая об истинном положении вещей, они метались между молотом и наковальней — в пространстве, которое день ото дня сжималось все больше и больше.

И вдруг посреди боев наступало отрезвление. Ошеломленные, сбитые с толку, они сдавались в плен, в полной уверенности, что к ним отнесутся как к детям, которые напроказили в мире взрослых.

Иетс допрашивал многих из них, чувствуя и интерес, и отвращение к этому психологическому выверту — результату массовой травмы.

Немецкий капитан, сдавшийся вместе со своим полком, который по боеспособности вряд ли равнялся роте, заявил ему на допросе:

— Нас не готовили к тому, чтобы мы признавали себя побежденными.

— Может быть, сейчас пора это признать?

Капитан задумался и думал долго. Его лицо, носившее следы всего пережитого за последние недели и дни, судорожно подергивалось.

— Нет, — сказал он наконец. — Стоит только мне закрыть глаза, и то, что я сижу на пустом бензобаке в американском лагере для военнопленных, кажется дурным сном.

— А все, что вне этого сна, — реальность?

— Да.

Иетс заговорил с плохо скрытым раздражением:

— Неужели вы не понимаете, как дорого обходится ваш бред. Ведь люди расплачиваются за него жизнью — главным образом ваши люди, но и наши тоже! Что вы скажете матерям — вашим немецким матерям? — что их сыновья погибли ради гитлеровских бредней?

Капитан поежился: — Что вы от меня хотите, герр лейтенант! Я солдат. Я подчиняюсь приказам. Но приказа прекратить сопротивление отдать было некому. И мы продолжали воевать.

Снова пошли в ход громкоговорители. Теперь их устанавливали на броневиках и легких танках. Работники отдела разведки и пропаганды должны были поспевать за быстро продвигающимися вперед танковыми дивизиями, и Девитт настоял, чтобы его люди охранялись так же, как и все другие солдаты — участники механизированной войны. Все в отделе, кого можно было поставить к микрофонам, говорили немцам, что им пора складывать оружие, призывали их сдаваться, указывали пункты сбора военнопленных.

Бинга прикрепили к лейтенанту Лаборду.

Лаборд был все такой же бесстрашный, такой же худой, но опьянение успехом проскальзывало даже на его кислой физиономии. Он не расставался с записной книжкой и заносил туда количество немецких солдат, взятых им в плен. Счет велся точный, хотя никто не отмечал его заслуг в этой области, никто не интересовался ими. И в те дни, когда добыча у Лаборда была скудная, он не находил себе места от беспокойства и, заставляя своего водителя и Бинга выезжать с ним на охоту, рыскал повсюду, словно голодный волк. Если б Лаборд говорил по-немецки, он отказался бы от диктора. Но без диктора ему не удавалось бы раз от разу пополнять свой список. И Лаборд был рад и Бингу, хотя по-прежнему чувствовал к нему неприязнь. Тот факт, что этот человек был свидетелем единственной его неудачи, стоившей жизни Толачьяну, он не мог ни простить, ни забыть.

Выбор командира не зависел от Бинга. Ему приказали, его назначили. Он мог бы нажать, где нужно, мог бы поговорить с Иетсом или обратиться через него к Девитту. Ничего этого Бинг не сделал. Ему было все равно, где работать, с кем работать.

Зато Иетсу было не все равно. Вскоре после того, как Бинга прикомандировали к танку Лаборда, он отыскал его и спросил в упор, без всяких обиняков:

— Ну, как вы ладите с лейтенантом Лабордом?

— Ничего, спасибо.

На лице Бинга лежал тонкий, чуть заметный налет грусти, словно кто сбрызнул химическим раствором пастельный рисунок. Его прежнее отношение к жизни, которому так завидовал Иетс, исчезло. Теперь он не мог бы сказать: «Я хозяин своей жизни: что хочу, то и делаю с ней».

Бинг очень много значил для Иетса. Задним числом Иетс понял, что Бинг подталкивал его вперед самым фактом своего существования, той юношеской дерзостью, которая помогла ему справиться с листовкой Четвертого июля, четким определением путаного вопроса о целях войны, трезвым мужеством, поддержавшим их всех, когда они выслушали собственный некролог, переданный в эфир Би-би-си, и не только выслушали, но и посмеялись над ним.

Сейчас Бинг нуждался в помощи или хотя бы в совете, и Иетс знал, что на войне такая помощь — долг не менее священный, чем долг санитара, который выносит тебя, раненого, с поля боя. Он отказал в такой помощи Торпу и жестоко поплатился за это.

— Бинг, что с вами? — в голосе Иетса послышалась почти нежность. — Почему бы вам не высказаться? Мы достаточно знаем друг друга. Вы видели меня в те дни, когда я был далеко не на высоте.

Бинг покачал головой. В уголках его рта залегли горькие складки — нечто новое для лица Бинга.

— Оставьте меня в покое, лейтенант. Я сам с собой справлюсь. А с Лабордом у меня все в порядке. Лаборд мне нравится. Чем больше он будет сходить с ума, тем лучше.

— Что с вами случилось? Неужели всему виной возвращение на родину? Я был так доволен, что взял вас с собой в Нейштадт! А этого, вероятно, не следовало делать.

— С Нейштадтом все в порядке, и с Лабордом, и со мной все в порядке.

— Что произошло в Нейштадте?

— Что произошло в Нейштадте… — Бинг отвернулся. — Ничего. Чудной, старинный городок — в Старом свете таких городов полным-полно.

Иетс тщательно обдумал свой следующий вопрос:

— Когда немцы ворвались туда… а Диллон остался с горсткой солдат… что там было?… Вы ничего не рассказывали.

— Еще бы рассказывать! — Бинг рассмеялся. — А разве у вас не было на войне таких случаев, о которых вам не хотелось бы говорить?

— Конечно, были. Но я все-таки говорил о них или что-то делал. И мне было легче от этого.

— А я, может, не хочу, чтобы мне было легче! Может, я хочу делать то, что я делаю, и чувствовать то, что я чувствую, и постепенно привыкать к своей поганой, убогой жизни! Может, мне так нравится! А вы, собственно, кто такой, чтобы указывать другим? Вечно суете свой нос в чужие дела! Миссионер! Крестоносец! Помню я эти пышные словеса! Я их выводил пером по бумаге, когда вам и подумать-то обо всем этом было лень. И знайте — тогда вы мне больше нравились. Тогда в вас, по крайней мере, не было этой навязчивости.

— Что ж, прошу прощения, — сказал Иетс.

Он ушел, подавленный. Почему ему не удалось помочь Бингу? Может быть, подход был неправильный? Бинг ответил на это сам: раньше он, Иетс, избегал тесного общения с людьми. Такая позиция не оправдала себя, и тогда он ударился в другую крайность. Вероятно, Бинг почувствовал это. Вероятно, поэтому он и не оттаял.

Иетс увидел самого себя — молодой человек, преисполненный доброй воли и превозносящий свои высокие идеалы. Отвратительно, И вдобавок глупо. Вот почему он не справился с Уиллоуби. Вот почему в самые решительные минуты он оказывался в одиночестве. Сэр Галахад с лейтенантскими погонами!

Надо жить среди людей, а не в стороне от них, не в оппозиции к ним. Но ведь он жалел Бинга! Да, но это ни к чему не привело. И теперь он знает, почему: у этого юноши не настолько сильна вера в него, чтобы он мог поделиться с ним своей бедой.

«Далеко мне до Троя, — думал Иетс. — Трой не станет пускаться в такие психологические дебри, и все же он пользуется гораздо большим влиянием на людей, чем я. Делить с людьми их горе, этого еще мало, заключил Иетс свои размышления. С ними надо работать рука об руку, с ними надо жить одной жизнью, даже если тебе придется немножко обкорнать ради этого свои перышки.

С танком Лаборда вечно что-нибудь случалось. Этот танк не входил в состав тех боевых групп, к которым Лаборда прикомандировали; кроме того, это был старый, видавший виды танк, ремонтировавшийся бесчисленное количество раз. В нем всегда не хватало какой-нибудь части, всегда что-нибудь требовало починки.

Лаборд вел постоянную бесславную войну с ремонтно-восстановительной ротой. Когда у его машины отказывал мотор, ее ремонтировали в последнюю очередь; когда им нужно было горючее, Бингу приходилось или вымаливать, или красть его. И танк Лаборда ходил без пестро-размалеванных сигнальных полотнищ, которыми теперь обзавелись все машины.

Только армия, имеющая абсолютное превосходство в воздухе, могла отказываться от маскировки и дерзко выставлять на своих машинах оранжевые, красные, желтые опознавательные знаки. Эти яркие пятна были особенно необходимы на танках. За последние недели войны авиация не успевала заносить на карты продвижение американских танковых войск. Танковые войска далеко проникли на территорию, которая все еще значилась как вражеская. Горький опыт американских колонн, не раз подвергавшихся обстрелу и бомбежке со своих же самолетов до того, как ошибка была обнаружена, привел к необходимости снабжать танки более заметными опознавательными знаками, чем их обычная белая звезда.

Но сержант из отдела снабжения почему-то так и не удосужился выдать комплект цветных полотнищ танку Лаборда.

Виноват в этом был, конечно, сам Лаборд, с его гонором. К несчастью, лейтенантский гонор — это не Бог весть что, а на фронте им и вовсе никого не удивишь, особенно если будешь пускать пыль в глаза людям, которые проделали не одну кампанию.

Хотел того Бинг или нет, но ему пришлось самому заняться этим.

Все утро он пытался достать в отделе снабжения оранжевое полотнище, так как, согласно распоряжению по работе связи, этот цвет был установлен для того дня.

Лаборд заявил:

— Хорошо! Поедем без полотнища. Я сижу, дожидаюсь битых три часа, а мы сегодня еще ничего не сделали. Пошли!

— Я еще раз попробую, — сказал Бинг. — Может, удастся стащить где-нибудь.

— Что! Снимать полотнища с других машин, которые, может быть, нуждаются в них не меньше, чем мы! Кругом и так слишком много воровства! Рискнем без опознавательного знака.

— Сержант из отдела снабжения посоветовал мне обратиться в ремонтную роту, — устало проговорил Бинг. — Снимем с какой-нибудь машины, которая никуда не пойдет сегодня, а потом вернем обратно.

— Некогда! — отрезал Лаборд.

И сделал по-своему. Последнее время ему многое удавалось делать по-своему. Бинг не настаивал, не спорил с пеной у рта. Он относился ко всему спустя рукава, потому что ему было все равно.

Водитель Чарли уже сидел в танке. Это был долговязый, молчаливый человек лет тридцати — механик из автомобильного гаража в штате Огайо. Он заклеил все свободное пространство внутри танка вырезанными из журналов портретами красивых девушек, но Лаборд, увидев это, пришел в ярость и заставил его содрать картинки все до одной.

— Терпеть не могу похабства! — орал он. — Всему свое место, в том числе и женщинам, но только не у меня в танке!

Чарли промолчал, однако, когда правому сиденью в башне понадобился пустяковый ремонт, он оставил этот факт без внимания. Каждая выбоина на дороге, каждая рытвина в поле давала себя чувствовать Лаборду. Лаборд мирился с неудобством и болью — это было вполне в его духе, так же как и десять тысяч оборотов в учебной кабине, когда он в качестве живой модели проходил испытание на выносливость человеческого организма.

Бинг надел шлем, наушники, ларингофон и сел рядом с Лабордом. Он мог бы сесть справа от водителя, но Лаборд, боявшийся, как бы молчаливая неприязнь Чарли не нашла себе поддержки в угрюмой надменности Бинга, ясно дал понять, что место Бинга в башне.

Они шли быстро; дорога была ровная. Бинг любил ездить в танке, особенно с задраенными люками, когда связью с внешним миром служил только перископ. Так он чувствовал себя в безопасности, и это чувство особенно обострилось в нем после Нейштадта. Разумом Бинг понимал, что тонкая броня легкого танка может защитить его в лучшем случае только от огневых средств пехоты, понимал, что метко брошенный немецкий фаустпатрон пробьет ее. Никаких иллюзий на этот счет у него быть не могло, после того как ему пришлось повидать столько сожженных, искореженных танков. Но ощущение покоя оставалось, и он старался не спугнуть его. Это ощущение было приятно, оно немного ослабляло раздражение, которое закипало в нем в присутствии Лаборда.

Лаборд предпочитал держать башенный люк открытым, даже в те минуты, когда их могли обстрелять из винтовок. Он подчеркивал этим свое презрение к той хоть и слабой, но все-таки защите, которую давал танк. Какой интерес в войне, если не будешь рисковать? Даже растущие столбики цифр в записной книжке были для Лаборда чем-то вроде суррогата славы. Стоит только присмотреться к ним поближе, и сразу поймешь, какая это легкая работа. Слишком легкая!

Бинг машинально наблюдал за Чарли — худые, сильные руки Чарли на двух рычагах управления; нога Чарли на акселераторе, касается его, будто лаская, чувствует малейшую неровность на дороге. Светящиеся циферблаты на доске с приборами чуть подрагивали. Чарли улыбнулся.

— Хороший денек!

— Да, — сказал Бинг. — Хочешь резинку?

Лаборд стал в башне во весь рост и, высунувшись из люка, оглядывал дорогу.

— Спасибо, я и так жую, — сказал Чарли.

Зная, что микрофон донесет до Лаборда каждое слово, Бинг похлопал Чарли по спине и попросил у него знаком жевательную резинку, которую тот переваливал языком во рту. Чарли подал ее через плечо. Бинг не спеша приклеил резинку на сидение Лаборда.

Потом он посмотрел в перископ. Они подъезжали к колонне танков той части, к которой был прикомандирован Лаборд. Танки быстро шли по дороге.

Бинг включил радио. Несколько минут ничего не было слышно — колонна двигалась в полном молчании. Потом раздалась команда.

Танки свернули вбок и неровной линией растянулись по полю. Они шли все медленнее и медленнее, словно нащупывая путь к какому-то объекту. Поле кончилось; в перископе показались кучки деревьев; над кружевным переплетом веток вставали серовато-белые дымки. Лаборд все еще выглядывал из башни, высунувшись до пояса. Чарли задраил свой люк. Потом сбавил газ.

Бинг открыл затвор пулемета и вставил в него ленту.

— Зачем замедлили ход? — послышался раздраженный голос Лаборда.

Чарли сказал, не отрываясь от перископа:

— Что же нам, обгонять колонну, что ли?

Лаборд сел на свое место, оставив люк открытым.

— Я сам дам команду, когда сбавить газ или свернуть с дороги.

— Дорога может быть заминирована, — предостерег его Бинг.

Лаборд снова высунулся из люка. Бингу была видна его нетерпеливо подрыгивающая нога.

— Трясетесь за свою жизнь? — язвительно проговорил Лаборд. — Я, кажется, всегда доставляю вас обратно живыми и невредимыми.

Бинг ничего не ответил на это. Он не трясся за свою жизнь. Плевать ему было на свою жизнь с тех пор, как он ушел из Нейштадта. Но разве Лаборд что-нибудь поймет!

— От разбитого танка с молчащим репродуктором толку будет мало, — равнодушно сказал он. — Немецкие мины не подозревают, что мы исполнены самых лучших намерений.

— Я доставляю вас обратно живыми и невредимыми, — повторил Лаборд. — Так это или не так? Отвечайте!

— Так, сэр, — сказал Бинг. — До сих пор нам сопутствовала удача.

— Удача! Что такое удача? — Лаборд откашлялся. — Ставишь жизнь на карту — выигрываешь. Никаких колебаний, никаких полумер.

Бинг задумался. В Нейштадте были одни колебания, одни полумеры, и привело это к полному краху, к сдаче всех его моральных позиций. Он ничего не мог возразить Лаборду, не мог доказать ему, что надо остановиться и выждать, пока танки не поравняются с ними.

Лаборд направил свой танк к первой рощице справа от дороги. Огонь, который Бинг заметил в перископ, велся оттуда. Теперь в рощице все стихло.

План Лаборда был ясен. Если немцы, засевшие, как он полагал, в этой рощице, выйдут и сдадутся, прежде чем туда подойдет колонна танков, тогда у него будет крупная добыча. Он подвел свой танк почти к самым деревьям — до них оставалось сто, восемьдесят, шестьдесят шагов. Бинг ждал — вот послышится характерное дробное пощелкивание пуль и осколков о броню. Но все было тихо.

Лаборд нырнул вниз. Он сел на жевательную резинку, задраил люк у себя над головой, сказал Чарли:

— Сбавьте газ, держитесь вдоль опушки, — и Бингу: — Ну, начинайте!

Бинг схватил микрофон, соединенный с репродукторами, которые были установлены по бокам башни.

— Deutsche Soldaten!

Говорить все-таки было приятно. Слова — его оружие. Эти не понятные для Лаборда слова помогут ему уйти от Лаборда, остаться наедине с самим собой. И в эти слова, в эти доводы, которые должны убедить немцев, он вложит всю свою ненависть, все свое презрение к врагу, и они же уберегут его от презрения и ненависти к себе.

После первых двух-трех фраз мысль Бинга заработала сама собой. Он говорил немцам, затаившимся в роще, что сюда пришла крупная бронетанковая часть, что танки взяли тысячи пленных и что это предупреждение последнее. Они должны прислушаться к нему, должны бросить оружие и выйти из рощи с поднятыми руками, и их никто не тронет. Пора кончать эту бессмысленную войну.

— Теперь, когда война почти кончилась, подумайте, за что вы сражались? За то, чтобы несколько человек, которые высасывали все соки из Германии, могли бы получать дополнительные прибыли и с Европы? За то, чтобы сохранить у власти нескольких человек, которые теперь спешат упаковать свои драгоценности и другие сокровища и готовятся удрать от русских, занимающих Берлин? Разве вы сражались за самих себя?

Что вам дала эта война? Ваши жены погибли или бегут из дому, или прячутся в бомбоубежищах, или живут в местностях, оккупированных союзниками. Ваши сыновья и отцы тоже погибли, или ранены, или попали в плен. От Германии остался ничтожный кусок территории, зажатый между русскими, наступающими с востока, и союзниками, наступающими с Запада. Как вы ошиблись, рассчитывая, что сможете управлять всем миром, — вы, которые потерпели такой крах в своей стране! Призадумайтесь над этим! Солдат воюет, когда ему есть за что воевать. Какой смысл продолжать эту войну, когда она кончена, когда ненужность ее бьет в глаза? Напрасно вы ее затеяли, вам следовало взяться за ум несколько лет назад. Но теперь — теперь, в последнюю минуту, не дожидайтесь, когда наши танки двинутся на вас и скажут свое непреложное, железное, последнее слово. Действуйте! Спасайте свою жизнь, многие годы которой прошли впустую, спасайте жизнь, может быть, она еще пригодится вам в будущем! Сдавайтесь!

В висках у Бинга стучало. Пот градом лился из-под каски по его щекам; глаза резало, пересохшие губы сводило. Он поднес флягу ко рту, сделал глоток и сплюнул — вода была с сильным привкусом хлора.

Ни звука кругом, только мягкий рокот танка, медленно движущегося вдоль опушки рощи. Бинг вытер рот и глаза и прильнул к перископу. Деревья были совсем близко — ему казалось, что можно разглядеть каждую сосновую иглу, каждую шишку на сочной зелени веток. Сосны были все больше молодые, и Бингу вдруг захотелось выйти из танка, растянуться под ними, почувствовать под собой упругий ковер хвои, уловить запах весны.

— Все тихо, — сказал он.

Лаборд открыл люк. Он высунулся наружу, точно неоперившийся птенец из гнезда.

У Бинга мелькнула догадка, он не выдержал и расхохотался:

— По-моему, мы обращаемся со своей проповедью к деревьям и птицам, — вырвалось у него сквозь смех. — Тратим попусту государственное добро — горючее, электроэнергию — и собственные умственные способности.

Лаборд поперхнулся от злобы.

— Сейчас посмотрим! — угрожающе проговорил он. — Посмотрим! Водитель! Прямо в рощу!

— Вы с ума сошли! — крикнул Бинг. — А что, если это ловушка!

— Влево! — Ослушаться команды было нельзя.

И водитель Чарли не ослушался ее. Даже не посмотрев в перископ, он врезался в рощу молодых сосен. Он вел танк напрямик, стиснув зубы. Чарли ненавидел Лаборда.

Они прошли рощу. На это не потребовалось и двух минут. Деревья остались за ними. Впереди были поле и овраг.

Лаборд убедился, что в роще пусто. Они взывали в пустоту, в воздух, они сражались с ветряными мельницами, пуская слова на ветер.

Вот следы немцев — брошенное вооружение, стреляные гильзы, раздавленная каска. Немцы, вероятно, убежали, увидев танки. Они не стали дожидаться Лаборда с его репродукторами.

Чарли остановил танк. Внутри было невыносимо душно. Он открыл свой люк.

— Что будем делать дальше, сэр? — спросил Чарли, выглянув наружу.

Лаборд опустился вниз. Бинг увидел жевательную резинку, прилипшую к его штанам. Лаборд сел спиной к люку, потянулся, закурил сигарету и хмуро сказал:

— Ждать.

— Есть, сэр, — сказал Чарли.

— Подождем, — сказал Лаборд. — Может, танки тоже убедятся, что здесь не с кем воевать.

Бинг вылез по плечи из башни и глубоко вздохнул. Откуда-то издали доносилась стрельба.

— Мы, вероятно, остановили свой выбор не на той роще, на какой следовало, — сказал он назло Лаборду.

— Похоже, что так, — сказал Чарли.

Лаборд не сказал ни слова. Он внимательно изучал местность — овраг чуть правее рощи, зеленеющее поле по другую сторону от нее.

Бинг услышал еле различимый гул.

Высоко в небе, держа курс на восток, шло звено истребителей-бомбардировщиков. Он вспомнил небо Нормандии. Та же синева, то же ощущение от нее, только теперь война почти кончилась. Время совершило свой круг, — снова небо и снова еле различимый гул.

Один из бомбардировщиков оторвался от звена.

Лаборд поднял голову:

— Наши. Мне бы следовало служить в авиации, да не взяли. Там чувствуешь себя настоящим человеком.

Бомбардировщик резко пошел на снижение.

— Блестяще пикирует, — заметил Лаборд. — Наверно, увидел где-нибудь фрицев. Посмотрим, какой сейчас будет фейерверк.

Бинг вспомнил, что ему так и не удалось достать сигнальное полотнище. Бомбардировщик с каждой секундой спускался все ниже и ниже.

Бинг нырнул в танк.

— Это за нами! — крикнул он.

Лаборд тоже все понял, но он не стал прятаться. Он стоял в танке во весь рост, отчаянно размахивая руками, выкрикивая какие-то слова, тонущие в реве моторов.

— Дай газ! — крикнул Бинг. — В овраг!

Он подумал: «Надо задраить люк», — но Лаборд все еще загораживал его. И вдруг — град пуль. Силуэт Лаборда, темнеющий в открытом люке, перерезало ломаной линией. Нижняя половина его упала в танк. Боже, до чего нелепо! — жевательная резинка так и осталась на штанах.

Танк рванулся вперед. Бинг упал на колени. Ослепительный блеск и грохот.

Бинг увидел, как стены танка вздыбились кверху, отсеки сплющило, посыпалась всякая мелочь — дымовые бомбы, отвертки. И голова Чарли, залитая кровью, глаза навыкате, вместо шеи — зияющая дыра.

Бинг чувствовал, как его что-то давит сверху. Там, где ноги, тяжесть и боль. Стены танка все еще крутятся, а может, это его крутит? И жара, жара, желтый дым. Боль, мучительная боль. Потом дым и огонь обрели очертания. Это великан Тони — великан Тони, у которого сердце было детское. Где бы это ни случилось, это случилось с тобой. Его убили, а он хороший человек. Вот за что мы сражались. И вдруг это уже не Тони, а Иетс. Как они быстро сменяют один другого. И боль. Нейштадт тоже боль. Не надо этого.

Ничего не надо.

10

Писарь полевого штаба, к которому наконец направили Иетса, выслушал его терпеливо. Он привык к таким запросам.

— Уже неделя, как у нас нет известий, — сказал Иетс. — Лейтенант Лаборд, сержант Бинг и водитель должны были явиться четыре дня тому назад.

Писарь, зажатый в углу за маленьким складным столом, пошаркал ногами по полу. Он посмотрел на лейтенанта и на вошедшего с ним вместе капрала — небольшого роста румяного человечка, который, не отрываясь, смотрел светлыми глазами на его картотеку.

— В армии, — сказал Абрамеску, — принята единая система учета. Если точно придерживаться ее, можно за одну минуту…

— Да, — сказал писарь, — а если они были прикомандированы без зачисления в часть?

— Это усложняет дело, но не безнадежно. Для таких случаев тоже выработана система. Вы мне позволите взглянуть на ваши суточные ведомости?

— Нет, — сказал писарь.

Они уперлись в стену штабной бюрократии, но Иетс твердо решил тут же пробить эту стену — Покажите нам вашу картотеку. При вашей части был только один танк с громкоговорителем. Если бы с ним что-нибудь случилось, вы бы знали и без картотеки.

— А мы и знаем, — сказал писарь.

— Что же вы сразу не сказали?

Писарь указал большим пальцем на Абрамеску. — Это он мне помешал, сэр!

— Ну конечно! — обиделся Абрамеску. — Значение картотек заключается в том, что они представляют собой источник дополнительных…

— Что с ними?

— Погибли.

Иетс внезапно ощутил тупую боль в затылке; он подумал — это неправда. В некоторых людях так много жизни, что смерть не может их коснуться. Должно быть, тут ошибка. Столько бумаг каждый день заполняют, передают, рассылают — разве тут избежишь путаницы? Потом ему вспомнился последний разговор с Бингом… Нет, это правда, Бинг погиб. Что-то отняло у него радость жизни, и физическая смерть только завершила то, что уже давно назревало. Об этом можно горевать, но возразить тут нечего.

— Где они погибли? Как?

Писарь подошел к картотеке и, чувствуя на себе внимательный взгляд Абрамеску, стал просматривать пачку бумаг.

— Все в порядке, — сказал он. — Я помнил, что мы уведомили вашу часть. По инстанциям. А сейчас сами знаете, как с этим плохо. Фронт передвигается быстро. Донесение о смерти трех человек никто не пропустит без очереди… Вот вам копия.

Иетс взял листок. Это была пятая или шестая копия, совсем слепой текст. Или, может быть, это его глаза плохо видят? Обычные условные наименования, сокращения, литеры. Ненавистный ему язык, сухой и мертвый, но, вероятно, только с его помощью можно сжать огромные события до таких размеров, которые способно вместить человеческое сознание. Арабскими цифрами один, два, три. Да, вот оно. При исполнении служебных обязанностей… близ деревни Шенебрунн… несколько цифр в скобках, очевидно — координаты по сетке карты… впереди нашей линии фронта… бомбой с американского самолета… и так далее, и так далее… Очень скверная копия.

— Можно оставить себе?

— Да, — сказал писарь. — У меня есть еще одна для подшивки.

— Их похоронили?

Писарь сказал, явно с целью задеть Абрамеску:

— Ваш капрал объяснит вам, что это значит — вон та пометка внизу страницы.

Абрамеску вытянул шею и взглянул на листок. Он промолчал, но, казалось, крепче уперся ногами в пол.

— Хоронить было нечего, — сказал писарь. Молчание Абрамеску подчеркнуло смысл его собственных слов. — Сохранился только остов танка, а внутри все выгорело…

Иетса охватила странная слабость, и мысли его на минуту спутались. В памяти пронеслись строки стихотворения: «Нет, это сон, что ты лежишь холодный, неживой. Безмолвствует мой капитан…»

Капитан! Бинг не был ничьим капитаном, и он нигде не лежит, потому что от него ничего не осталось. Иетса раздосадовало, что ему понадобились чужие слова для выражения своего горя. Он коротко поблагодарил писаря:

— Спасибо за сведения. — И кивнул Абрамеску: — Пошли.

Забравшись в виллис, он развернул карту.

— Мы поедем… туда? — спросил Абрамеску.

— Это недалеко. Часа три, если дороги в приличном состоянии. — Спустя некоторое время, когда виллис уже мчался вперед, он добавил: — Сам не знаю, зачем. Никому этим не поможешь.

— Может, мы что-нибудь найдем, — сказал Абрамеску наигранно-бодро. — Его часы или ручку. Тогда пошлем родителям.

— Да, — сказал Иетс. — Пошлем.

Среди невозделанных полей зеленели клочки озимой пшеницы. Крестьяне мало сеяли этой весной. Видно, ими тоже руководило чувство, охватившее всех немцев весною 1945 года, — словно все они висят в воздухе и время остановилось, так что даже смена времен года утеряла свое привычное значение.

Лишь изредка возникала фигура какого-нибудь старика, бредущего по полю, или устало согнувшаяся женщина поднимала голову, заслышав приближение виллиса.

Иетс и Абрамеску проехали через деревню Шенебрунн. Она почти не пострадала от наступления. Кое-где дома пробиты снарядами, на краю деревни — брошенный германский «юнкерс-88», куры не спеша переходят дорогу, а потом с отчаянным кудахтаньем, хлопая крыльями, бросаются врассыпную из-под самых колес.

А за деревней — опять поля и те перелески, где Бинг бросал свое воззвание в пустоту.

Иетс поднял руку, и Абрамеску, свернув с дороги, медленно повел машину по вспаханному, исчерченному колеями полю. Среди поля высился танк, пушка его все еще грозила давно ушедшему противнику; одна гусеница, оторванная снарядом, извивалась на земле, как огромное пресмыкающееся, которому отдавило голову невидимым сапогом.

— Это не тот, — сказал Иетс.

— Конечно, — подтвердил Абрамеску. — На этом нет громкоговорителей.

Иетс достал карту из ящичка под приборной доской.

— Должно быть, где-то здесь.

Абрамеску указал на небольшую рощицу справа от них. В нее уходила прямая, свежая просека, будто там пронеслось стадо слонов, с треском ломая по пути молодые деревья.

— Поедем здесь, — сказал Иетс.

— Нельзя. — Абрамеску остановил машину и огляделся. — Виллис не пройдет, слишком неровная почва.

— Тогда возьмем в объезд.

Абрамеску кивнул. Он ехал медленно. Лицо его словно похудело от напряжения, в глазах, изучавших каждую кочку впереди машины, появился сосредоточенный блеск.

Иетс достал из нагрудного кармана пачку сигарет. Первая сигарета не желала вылезать из пачки, он разорвал ее и просыпал табак. Вторая плохо закурилась, стала гореть с одного боку. Иетс выбросил ее и не стал больше закуривать.

Они свернули влево, по опушке.

— Где нибудь они должны были выехать из леса, — сказал Иетс, чтобы только не молчать. — Разве что застряли в чаще.

Они опять свернули влево.

— Вот! — крикнул Иетс. Он увидел место, где танк вырвался из-под деревьев. — Но куда же он девался?

Абрамеску дал тормоз. Мотор заглох.

— Чуть-чуть туда не скатился! — Виноватый смешок застрял у него в горле. С несвойственным ему проворством он выскочил из машины и стал, скользя и цепляясь за кусты, спускаться в овраг.

Иетс не отставал от него.

Теперь и он увидел — вон стоит обгорелый, пробитый пулями разбитый остов танка лейтенанта Лаборда, ствол орудия согнут как сучок, громкоговорители, установленные рядом с башней, расплющены, как консервные банки, по которым прошелся трактор.

Они добрались до дна оврага. Иетс в кровь разодрал себе руку, но не заметил этого.

— Рука-то у вас! — сказал Абрамеску.

— Что рука? Ах, да…

Осторожно, затаив дыхание, они двинулись вперед.

— Ничего там не осталось, — тихо сказал Абрамеску, стараясь подбодрить себя или оправдать свое нежелание заглянуть внутрь танка.

Иетс посмотрел на него. Абрамеску стоял на месте, всем своим видом говоря: до сих пор я дошел, но дальше — ни шагу.

Мысли проносились у Иетса в мозгу, обгоняя одна другую, как тучи в ветреный день. Он столько всего перевидал, и вот теперь — этот танк, который несколько раз перевернулся, а потом сгорел. Казалось, из него все еще сочится запах — не запах смерти, не запах горелой резины и раскаленного металла, нет, какой-то особый запах, пронзительно горький, как пыль, и ржавчина, и истлевшие от времени лохмотья. Или, может быть, это впечатление рождала тень и прохлада оврага, где не было ни дуновения ветерка, или кусок голубого неба над головой, которое будет здесь и тогда, когда ржавчина наконец разъест металл и густая зеленая поросль скроет бесформенный стальной гроб?

Иетс заставил себя пройти еще несколько шагов.

Он занес ногу на колесо, чтобы подтянуться к раскроенной башне.

«Так нужно, — твердил он себе. — Я ведь и к Торпу пошел. Но это хуже».

И он заглянул внутрь.

Лучи света, пробравшись через помятый люк, через отверстия, пробитые в легкой броне, через щели, где разошлась клепка, падали на искореженный металл, который местами расплавился и снова затвердел, образуя причудливые узоры. Иетс искал чего-нибудь, напоминающего человеческие тела. Он увидел темные комки. Это могло быть что угодно. Груды пепла.

Он разжал руки и спрыгнул с колеса.

Когда он почувствовал под ногами землю, милую твердую землю, когда взглянул на небо и увидел настоящий свет, а не бледные, призрачные полосы его, как внутри танка, он сел, перевел дух, и голова у него перестала кружиться. Страшное видение — Бинг, весь в жестоких ожогах, но все же узнаваемый — видение, которого он так боялся, но от которого не захотел отмахнуться, наконец исчезло.

— Ничего нет? — спросил Абрамеску.

— Ничего, — сказал Иетс, — слава Богу.

Иетс и Абрамеску ехали в кильватере последнего наступления.

Навстречу им сотнями, тысячами шли в американский тыл пленные немцы.

При них почти не было американского конвоя; собственные офицеры вели их целыми колоннами, рядовые несли офицерские пожитки, сапоги у офицеров были начищены, брюки пригнаны по мерке; на перекрестках американская военная полиция любезно сообщала им, где их будут кормить.

Все это раздражало Иетса. Совсем недавно он стоял у сгоревшего танка. Еще свежо было воспоминание о лагере «Паула», открытые могилы и в них, рядами, трупы расстрелянных из пулеметов людей. А тут шагают эти немцы, правда, побежденные — ведь по их стране невозбранно передвигаются войска противника, — но отнюдь не опечаленные, словно они самой своей походкой хотят сказать, что сдали оружие по доброй воле, потому что на ближайшее время считают лагеря, наскоро устроенные американцами для пленных, единственным местом, где найдется еда для их жадных глоток и где они смогут сохранить хотя бы видимость своей организации.

Поравнявшись с одной такой поющей, бодро шагающей колонной, Иетс остановил машину и поманил к себе возглавлявшего ее молодого майора.

Майор пронзительно крикнул: Das Ganze, halt![12]

Колонна стала, песня смолкла, сотни любопытных глаз были устремлены на одинокий виллис, в котором сидело двое военных, покрытых пылью и совсем не похожих на победителей.

Майор не спеша подошел к машине. Иетс упорно смотрел на него, пока тот, спохватившись, не вскинул руку к козырьку. Потом немец сказал:

— Вот наш приказ о марше, — и достал из кармана листок бумаги.

Иетс внимательно прочел приказ. Все было в порядке. Внизу стояла подпись какого-то лейтенанта из военной полиции дивизии.

Он передал приказ Абрамеску. — Будьте добры, прочтите вслух и переведите этому майору на немецкий.

— Но я знаю, что там написано! — возмутился майор. — Я читаю по-английски.

— Переводите!

Абрамеску, не вполне понимая, куда гнет Иетс, все же добросовестно приступил к делу. Абрамеску был способен вдохнуть жизнь в любой официальный документ.

— Громче! — приказал Иетс.

Абрамеску перешел на фортиссимо. Первые десять-пятнадцать рядов пленных слышали теперь каждое слово.

Абрамеску кончил. Майор, озадаченный, но неустрашенный, протянул руку за приказом.

Но Иетс не выпустил бумаги из рук.

— Где же тут сказано, что вы должны петь? — спросил он гневно. — Или у вас есть особое разрешение на песни? Где оно? Покажите его мне!

Майор наконец заволновался.

— О пении нигде не упомянуто, сэр. Я приказал петь, потому что…

— Почему?

— Потому что… под песню легче идти…

— Капрал Абрамеску! Объясните майору, куда он направляется и каково его положение.

Абрамеску встал, выпрямился и подтянул штаны.

— Вы направляетесь в плен, — загремел он. — Плен — это состояние, в котором находится военный, захваченный противником.

Майор, сощурившись, перевел взгляд с маленького оратора на Иетса, который откинулся на сиденье и равнодушно обводил глазами колонну.

Майор переминался с ноги на ногу. Среди пленных слышны были сдавленные смешки.

— Многим из вас, — Абрамеску обратился мысленно в будущее, — пребывание в плену даст возможность исправиться. Все вы, вплоть до капрала, будете работать. Это спасет вас от скуки, какую, естественно, испытывает человек, лишенный свободы. Это также поможет вам стать полезными членами общества, если союзники когда-нибудь сочтут целесообразным вас освободить. Унтер-офицерский состав используется для наблюдения за работали.

Иетс заметил немецкого ефрейтора на фланге пятой шеренги; тот был заметно разочарован.

Абрамеску повернулся к майору. — Офицеры не работают. Привилегии, связанные с их чином, остаются в силе.

По рядам прошел глухой ропот. Майор передернулся, другие офицеры, образующие первые три шеренги колонны, беспокойно зашевелились.

— Они могут по-прежнему проводить свои дни в праздности. Ординарцев у них не будет, они сами должны нести свои вещи и сами чистить себе башмаки и стирать одежду, если хотят, чтобы она была чистая.

От колонны отделился крепкий, высокого роста солдат; его сильные руки торчали из коротких, не по росту рукавов. Он молча сложил к ногам майора две объемистых сумки, козырнул и вернулся на свое место.

— В заключение, — сказал Абрамеску, — я хочу сказать, что те из вас, которые не умрут естественной смертью, останутся живы.

Он сел.

— Превосходно! — сказал Иетс. Он вернул майору приказ. — Теперь можете идти дальше.

Немец сунул бумагу в карман и взялся за сумки. В глазах его была ненависть. Он сказал хрипло:

— Мы воевали по-джентльменски. Мы сдались как джентльмены. Мы думали, что с нами будут обращаться как с джентльменами.

— Вы ошибаетесь, — резко сказал Иетс. — Вы воевали не по-джентльменски. Вы сдались, потому что мы вас к этому принудили и потому что вы смертельно боялись русских. А обращаются с вами лучше, чем вы того заслуживаете.

Майор смолчал. Он повернулся на каблуках — не так ловко, как ему хотелось, потому что его стесняли тяжелые сумки, — и крикнул:

— Achtung! Vorwärts! Marsch![13]

Колонна потянулась мимо Иетса. Теперь солдаты шагали тяжело и безмолвно. Колонна была длинная, и Иетс подумал, что стоило майору сказать слово, и пленные могли бы броситься к машине и убить его и Абрамеску. Но немцу это, по-видимому, и в голову не пришло.

И вот они достигли Эльбы.

Они еще не видели реки, но знали, что приближаются к ней. На ровных полях отдыхали войска; стояли без дела орудия и танки; зенитные батареи еще поднимали свои дула к небу, но уже никому не угрожали.

Здесь война уже закончилась.

Иетса охватило чувство глубокого облегчения. Дошли! Тетива, так долго остававшаяся натянутой, оборвалась и задрожала. Снова стоило жить, и жизнь стала дороже, чем сплющенный кусок свинца.

Он обхватил рукой широкие плечи Абрамеску:

— Нет, вы подумайте! Ведь кончено, черт возьми, совсем кончено! Дело сделано. О Господи, как хорошо!

Абрамеску кивнул и стал насвистывать что-то веселое. Это так не вязалось с его обычной серьезностью, что Иетс улыбнулся, потом захохотал неудержимо и громко.

— Давайте веселиться! — воскликнул он. — Можно же повеселиться, — в такой-то день!

Абрамеску вел машину, лавируя между пьяными, которые в съехавших набок касках с криком выскакивали на дорогу, размахивая бутылками.

— Ну вот и река, — сказал он. — Теперь куда? Широкая мутная река текла медленно, невозмутимо.

На отмелях у обоих берегов стояли баржи, над водой торчали трубы и палубные надстройки буксиров, словно сигналы прошлого, которое Иетсу хотелось оттолкнуть от себя как можно дальше и как можно скорее.

По воде плыли обломки мостов и лодок да изредка — безобразно вздувшиеся трупы, уносимые течением. На только что наведенном мосту группа солдат очищала понтоны.

— Вон туда, — сказал Иетс. — Там, кажется, стоянка машин.

Они вышли из виллиса и направились к реке. Иетс чувствовал, что восторг его быстро улетучивается; только что он жалел, что не может позвонить по телефону или хотя бы послать телеграмму Рут, сообщить ей огромную, радостную новость — что союзники выиграли войну, что с войной покончено совсем и навсегда, что он стоит на берегу реки Эльбы, живой и невредимый, что он скоро вернется домой и очень любит ее в этот великий, величайший в его жизни час, час второго рождения.

Именно с ней ему хотелось поделиться этой минутой, а минута ускользала между пальцев. Может быть, он сам не сознавал, как велика его усталость. Может быть, расстояние, отделявшее эту минуту от туманного утра, когда его транспорт выходил из Гудзона в океан, было так огромно, что, пройдя его до конца, он еще не понимал этого. Во всяком случае, легче было сказать «Я устал», чем ломать себе голову над вопросом, почему этот день не оправдал его ожиданий. К тому же он, вероятно, оказался в неудачном пункте. Вероятно, есть места, где можно забыться и дать себе волю, где войска проходят парадом по улицам покоренных городов и реют знамена и поблескивают штыки — где победа похожа на победу.

Или, может быть, виноваты немцы. Они довели до того, что война выдохлась. Не было исторической минуты, когда по всему фронту прокатился приказ «Прекратить огонь!» и люди вышли из своих укрытий и стали в восторге обнимать друг друга. Здесь, на этом участке, война окончена; на других участках она еще понемножку тянется.

Или, может быть, войне вообще нет конца.

Часовой на американском конце моста бегло проглядел документы Иетса.

— Хотите пройти на тот берег, сэр?

— Да.

— К восемнадцати часам все должны вернуться. Есть приказ.

— А почему? Что случилось?

— Не знаю, — сказал часовой. — Говорят, что с завтрашнего утра движение по мосту прекращается. Будет только по специальным пропускам.

На другом берегу мост охраняли две вооруженные автоматами полногрудые девушки с медалями на гимнастерках. Иетс и Абрамеску стали подниматься по длинному отлогому склону, мимо русских солдат, лежавших на траве или расхаживавших взад и вперед, как люди, которые после длинного трудового дня пришли провести вечер в парке и радуются отдыху.

Радость, которую Иетс читал на лицах русских, будила в его душе зависть и тревогу. Это была та самая радость, которую ему так хотелось ощутить, которая была так естественна в эту минуту, но почему-то не давалась ему.

«Почему это так, — спрашивал он себя, — чего нам недостает?»

Они подходили к городу. Здесь дорогу все гуще обступали дома, сравнительно мало разрушенные. Абрамеску остановился перед только что наклеенным на стену объявлением на русском и немецком языках.

— Как это они скоро сделали! — сказал он.

Иетса объявление не интересовало. Он искал ответа, искал человека, который дал бы ему ответ, и он знал, кто этот человек.

— Помните Ковалева? — спросил он.

— Конечно, помню. Русский матрос. Он обедал у нас в Вердене.

— Интересно, что с ним сталось…

Иетс шагал все быстрее. Он шел к центру города. Казалось, он кого-то ищет.

— Уж вы не думаете ли встретить его здесь? — Абрамеску не на шутку встревожился. Есть люди, которые не берегут себя; такие не выдерживают напряжения, а если напряжение ослабевает слишком внезапно, тогда им может стать совсем худо.

— Нет, едва ли я его встречу. А хотелось бы.

— Почему? Зачем он вам нужен?

— Не знаю… Но я еще никогда не видел человека, который так твердо верит в свои убеждения… Он говорил, что уйдет из верденского лагеря и вернется к своим воевать. Так что это вполне возможно.

— Что возможно?

— Что мы его здесь встретим.

Когда люди в таком состоянии, им следует потакать. — Очень хорошо, лейтенант, — согласился Абрамеску, — будем надеяться, что мы встретим этого Ковалева. Ну а что дальше! Какой от этого толк? Война окончена, скоро мы все уедем домой. Если мы и не встретим его, какая разница? Пойдемте к себе, на тот берег. Мы уже здесь все посмотрели — такой же разрушенный город, как и другие…

Перед домом на противоположной стороне улицы сидел русский солдат. Иетсу видна была только его спина, но спина показалась ему знакомой. Может быть, защитное сукно гимнастерки скрывало рубцы. Иетс перешел улицу по кучам щебня и мусора. Волосы у русского были, как у Ковалева, светлые и густые, и шея такая же крепкая.

Иетс подошел к нему сзади.

— Ковалев! — сказал он и положил руку солдату на плечо.

Тот быстро обернулся.

На лице его показалась широкая добродушная улыбка. Глубоко посаженные глаза засветились. Он крепко пожал Иетсу руку:

— Товарищ американец!

Но это был не Ковалев.

— Ковалев! — растерянно повторил Иетс, чувствуя себя обманутым.

Русский крикнул что-то в открытую дверь дома, оттуда сейчас же вышло еще несколько солдат.

Первый солдат указал на Иетса: — Товарищ американец! — Потом он указал на себя: — Павлов!

Другие тоже назвали свои фамилии.

Откуда-то появилась бутылка. Павлов протянул ее Иетсу.

«Русская водка», — подумал Иетс и осторожно отпил глоток. Но это была не водка, а кюммель. Ему обожгло горло. Он глотнул еще.

Тепло разлилось по всему телу. Он почувствовал себя лучше. Он передал бутылку Абрамеску. Русские одобрительно засмеялись. Абрамеску отчаянно затряс головой. Он не для того выиграл войну, чтобы портить себе здоровье. К нему подошел Павлов. Весело кивнув Иетсу, он схватил Абрамеску в охапку, как малого ребенка, и влил ему в рот вина.

Потом Павлов подержал бутылку на свет и бросил ее оземь.

— Нитшево! — сказал Иетс.

— Ничего! — сказал Павлов. Он громко позвал кого-то, и словно из-под земли появившийся немец стал вытаскивать на улицу стулья, стаканы, бутылки. Перед домом, среди щебня и мусора, возникло кафе на открытом воздухе.

Иетсу море было по колено, и хотелось одного — выпить. Абрамеску, покачиваясь, блаженно лепетал, что победа, если не отпраздновать ее честь честью, вообще не победа.

— Ковалев! — воскликнул Иетс и, чувствуя комок в горле, поспешил глотнуть кюммеля и вытер глаза.

Павлов произнес речь. Иетс улавливал знакомые имена, они словно плыли по воздуху, ласково касаясь его слуха: «Сталин!», «Рузвельт!»

Павлов сел. Все выпили. Наступила пауза. Иетс видел, что глаза русских устремлены на него. Он понял, чего от него ждут, и встал. Все захлопали.

Иетс огляделся. Абрамеску тихо всхрапывал, положив голову на стол. Кругом были русские, много русских, не счесть. И все они были похожи на Ковалева.

— Ковалев! — начал Иетс тихо. Он покачнулся и схватился за край стола. Еще недоставало — на ногах не держусь!

— Ну, Ковалев, что вы теперь скажете? Я знал, что вы здесь. Я знал, что встречу вас, все время знал. Должен был встретить, понимаете? Что вы скажете о трех обезьянках, которые мне подарила моя жена Рут? Не видеть, не слышать, не говорить — а я смотрел, и слушал, и больше я не буду молчать. Все-таки — все-таки это была правильная война. Я это знаю, знаю, но что же со мной творится? Вы мне не можете сказать? Вот вы сидите здесь и радуетесь, и пьете, и я тоже пьян, но мне грустно. Почему? Я стольких потерял. Потерял людей, которых я бы любил, — Толачьяна, Торпа, Бинга. Кто у меня остался? Один Абрамеску, а он храпит. Но вы-то, вы скольких потеряли! И у вас рубцы на спине, и на руках, ведь вас подвешивали за руки. Но я тоже кое-что сделал. Я, можно сказать, убил Дейна, — вы его не знаете, но это, поверьте мне, не большая потеря. А еще я побывал в лагере «Паула», этого мне вовек не забыть. Я впечатлительный человек, педагог, вы не смейтесь надо мной, у меня тоже есть шрамы. Вам еще повезло — у вас Уиллоуби не сидел на шее. Каждому, видно, свое. Но почему я не могу радоваться так, как вы? Почему вы не отвечаете? Не можете ответить? Война кончилась, теперь все будет хорошо. Вы качаете головой, вы не согласны? Я не понимаю — вы говорите мне, что ничего не кончилось, что все только начинается? Ведь вы прошли такой долгий путь и теперь можете посидеть, отдышаться. А вы все гоните, все гоните себя вперед. И в то же время вы радуетесь. Может быть, радость не в том, чтобы отдыхать и оглядываться на прошлое. Может быть, нужно смотреть вперед, посвятить свою жизнь борьбе, сгорать в этой борьбе, отдаваться ей до конца. Вы меня на это толкаете. Я этого не хотел. Я был доволен. Думал — сделал свое дело, и хватит с меня. Но пусть так. Пойдем дальше вместе, вы и я. Только дайте мне вашей радости. Дайте, она мне нужна…

КНИГА ШЕСТАЯ. КАЖДЫЙ ДОЛЖЕН ЗНАТЬ СВОЕ МЕСТО

1

Автострада, проходящая в самом сердце индустриального Рура, впереди разветвлялась, и боковое шоссе, точно стрелка, указывало путь к городу Креммен.

Иетс был в приподнятом настроении. Но шофер смотрел вперед со скучающим видом, а Абрамеску на заднем сиденье мирно дремал. Иетс приказал остановить машину и вышел.

Это настроение не покидало его с той минуты, как он получил свое новое назначение.

— Хотите поехать в Креммен, Иетс? — спросил его Девитт. — Там нужно наладить выпуск газеты для немецкого населения. Работа должна вестись в тесном контакте с военной администрацией. Я предлагаю это именно вам, потому что вы хорошо знаете Уиллоуби и сталкивались с Фарришем. Это облегчает дело.

Иетс понял.

— Да, конечно, — сказал он полковнику. — Благодарю вас.

И вот он на пути к месту. С обрыва горы, щурясь и мигая от яркого солнца, он смотрел вниз, туда, где шоссе сбегало к щербатым развалинам города. Креммен! Питсбург Рурской области, вотчина Ринтеленов, ставшая вотчиной Фарриша и Уиллоуби. Слово «Креммен» всегда вызывало в сознании Иетса определенный образ: скопление корпусов, днем тонущее в дыму, ночью — накрытое багровым заревом заводских огней. Но город, лежавший перед ним в солнечных лучах, был скорей похож на слепого, который греет на солнце свои пустые глазницы, не видя света; и вместо крепкого запаха дыма ноздри щекотала только сухая пыль разрушения.

Иетс вздохнул, потер было по привычке пальцы и довольно улыбнулся, почувствовав снова, что бородавки исчезли, кожа стала здоровой и гладкой. «Мудра, мудра природа», — подумал он и тут же сам над собой посмеялся. Как это похоже на него — связать исчезновение противных наростов на коже с победой, с радостным сознанием, что ты уцелел, с избавлением от всех страхов.

Он повернулся к машине и крикнул:

— Эй, Абрамеску! Вставайте! Уже виден Креммен!

Абрамеску встрепенулся. Солнце напекло ему щеку, и он принялся растирать ее рукой. Потом он высунулся и глянул вниз, в долину.

— Вот это Креммен? А зачем, собственно, мы сюда едем? Если тут еще есть кто живой, так самое для него разумное — это сложить чемоданы и убираться.

Иетс уселся на свое место.

— Поехали! — приказал он, и машина понеслась вперед, вниз, в Креммен.

Креммен никогда не был красивым городом, но жизнь в нем кипела. Теперь за пустыми проемами окон громоздились бесформенные кучи — щебень, кирпич, ржавые ванны и печки, еще какие-то предметы, изуродованные до неузнаваемости. Среди всего этого уже росли сорняки. Шофер неудачно свернул, и машина застряла посреди улицы, которую никто не пытался расчистить для проезда; в воронках стояла грязная, вонючая вода. Наконец им удалось выбраться на другую улицу, где мусор и обломки были аккуратно сложены в два вала, тянувшиеся вдоль разбитых, сожженных домов. Среди развалин, словно сонные мухи, устало копошились люди. В рабочих кварталах американская авиация потрудилась особенно усердно. Иетс вдруг резко потянул носом воздух. Он узнал этот запах, запах изгородей Нормандии. Под развалинами еще лежат мертвые.

— Возмездие! — произнес Абрамеску.

Улица стала шире, ряды мелких развалин отступили, и впереди показались огромные корпуса ринтеленовских заводов. Часть цехов выгорела дотла; только искореженные скелеты зданий высились над обломками оборудования. Но другие корпуса стояли совершенно неповрежденные. В центре заводской территории был памятник Максимилиану Ринтелену; озорная бомба сбросила его с пьедестала, и теперь он мирно сидел у собственного подножия, задумчиво подперев рукой мощную бородатую голову и созерцая то, что осталось от его творения.

Осталось, впрочем, немало, подумал Иетс.

— Возмездие… — повторил он, обращаясь к Абрамеску. — Да, только, пожалуй, распределилось оно не совсем справедливо. — И добавил: — Не знаю, что мы со всем этим будем делать…

— Кто это мы?

— Американцы! — сказал Иетс. Машину тряхнуло, и он ухватился за передний щиток. — Фу, черт!… В городе есть жители. И часть заводов уцелела.

Абрамеску немного подумал.

— В армии, — сказал он наконец, — точно определено, кто чем должен заниматься. Наше дело — перевоспитание. Обо всем остальном пусть думает подполковник Уиллоуби.

Иетс покосился на Абрамеску. Этот толстый, краснощекий, деловитый человек был прав, как всегда.

Рука Иетса крепче сжала край щитка. Ему вспомнилось ощущение пустоты, последовавшее за победой, непонятное разочарование, которое он испытывал все последние недели, безучастно отсиживаясь в штабе. Он думал о тех, кто не дожил, — о Бинге, Торпе, Толачьяне.

— Перевоспитание? — хрипло переспросил он. — А как, в каком духе?

— Ну, уж это вы придумаете, — сказал Абрамеску.

Машина затормозила у кремменских драгунских казарм, где теперь помещался штаб Фарриша. Иетс окинул взглядом будки часовых, свежевыкрашенные в защитный цвет, прибитый над главными воротами большой белый щит, на котором красовалась эмблема дивизии Матадор, а под ней текст благодарностей, полученных от президента, и длинный перечень боев и побед.

— Да, что-нибудь надо придумать, — сказал он.

Уиллоуби злился. Управление Кремменским районом оказывалось вовсе не таким легким и приятным делом, как ему рисовалось. Он сказал Фарришу:

— Мы должны показать немцам свою систему управления; а как это сделать, когда в четырех пятых города не работает ни электричество, ни газ, ни водопровод, ни канализация; не говоря уже о том, что наши части заняли все дома, сколько-нибудь пригодные для жилья.

— Фрицы могут потесниться, — проворчал генерал. — Или, может быть, вы желаете, чтоб я очистил это помещение?

Уиллоуби не нашел ответа. Фарриш жил не в какой-нибудь роскошной вилле, на что имел право по своему рангу. Он вместе со всем персоналом штаба устроился в казармах, некогда принадлежавших Кремменскому драгунскому полку. Это была группа трехэтажных кирпичных зданий, симметрично расположенных и совершенно одинаковых, точно прусские солдаты на смотру.

У кремменских драгун всегда были в большом почете полковые традиции. Правда, полк вместе со своими традициями полег на Кавказе, но память о его знаменах, его оркестре, его пышных парадах сохранилась. Фарриш завидовал этой памяти; ему хотелось придать своей дивизии Матадор блеск и шик кремменских драгун — пусть даже кожа, из которой были сделаны башмаки его солдат, плохо поддавалась наведению глянца.

Первое время Уиллоуби нравились эти замашки. Красиво, что Фарриш даже после победы остается солдатским генералом и продолжает жить среди своих людей, входя во все мелочи их повседневного быта — вплоть до требований, чтобы окна сверкали чистотой, чтобы дворы были подметены и ремешки касок отлакированы. Уиллоуби знал цену такого рода популярности как в армии, так и в Соединенных Штатах.

Но эта военная башня из слоновой кости, в которой замкнулся Фарриш, создавала для Уиллоуби дополнительные трудности при решении стоявших перед ним практических задач. Его чувство субординации подвергалось серьезному испытанию. Честолюбивые стремления Фарриша вступали в противоречие с реальными возможностями, которыми располагал Уиллоуби; а власть Фарриша над Уиллоуби была неограниченной. Генерал восторгался разрушениями, причиненными Креммену на последних этапах битвы за Рур: «Мы им показали, Кларенс!» — и ничуть не задумывался о том, что эти самые разрушения мешали Уиллоуби, главе местной военной администрации, ставить рекорды в условиях мира, как Фарриш ставил их в условиях войны. Стоило Фарришу узнать, что в каком-нибудь другом немецком городе, пострадавшем меньше Креммена, уже ходят трамваи, — он требовал, чтобы и у него ходили трамваи, хотя бы на участке всего в две-три мили.

— Мне нужен порядок! Мне нужно, чтоб начиналась жизнь! — Эти слова, произнесенные скрипучим повелительным голосом генерала, постоянно звенели в ушах Уиллоуби. А за этим слышалось: «И скорей, чем везде, и в больших масштабах, чем везде!» Неудивительно — ведь он сам вбил генералу в голову эту навязчивую идею. Военная слава — вещь хорошая, но в Штатах легко забывают. Фарришу нужно подумать о новой карьере — политической: сенатор, губернатор, а может быть, и больше. Одним словом, Уиллоуби не знал ни минуты покоя, постоянно должен был укреплять свои позиции перед Фарришем, постоянно изобретать какие-то мероприятия, которые ничего по существу не разрешали, но по крайней мере доставляли генералу некоторое удовольствие.

А Уиллоуби пора было подумать о собственном будущем.

С каждым днем это будущее становилось все более и более осязаемым. Условия работы заставляли его тесно соприкасаться с гражданской жизнью — пусть это была жизнь чужой, побежденной страны. Являвшиеся в качестве просителей дельцы, адвокаты, чиновники, все те, чье политическое и экономическое благополучие зависело целиком от милости Уиллоуби, вызывали в нем тревожные мысли о том, что ждет его самого через какой-нибудь год — по возвращении в Штаты. Он подумывал даже, не остаться ли навсегда с оккупационной армией — лучше быть щукой в пруду, чем карасем в океане. Но он знал, что рано или поздно пруд высохнет: оккупация Германии не будет длиться вечно. Он читал американские газеты, читал письма от Костера, старшего компаньона фирмы «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби», и с ужасом убеждался, что необходимо поскорей возвратиться в Америку, поскорей ринуться в общую драку за прибыли реконверсии, за места, положение, клиентуру, за все то, от чего зависит успех в послевоенном мире. А он завяз здесь, в Креммене, скованный по рукам и ногам своей верностью и преданностью Фарришу, и пока он будет тут сидеть, другие успеют расхватать все лучшие куски — разве только он сумеет еще отсюда, из Креммена, может быть, с помощью Фарриша, обеспечить себе солидный трамплин для прыжка в самую гущу потасовки. С тоской думал он о деле Делакруа. Ах, если бы ему удалось тогда связать князя Березкина с интересами «Амальгамейтед стил»!… Но Иетс все испортил.

Уиллоуби вкладывал в работу весь опыт мелкой политической игры, все навыки в искусстве компромисса, все личное обаяние, на которое он был способен. Но этого оказывалось мало. Он совсем извелся, выходил из себя при малейшем возражении. Штаб союзного командования засыпал его противоречивыми директивами. От него требовали проведения денацификации, приказывали ему уволить из немецкого гражданского управления всех членов нацистской партии. Но от него требовали бесперебойной работы административного аппарата, а в этом ему могли помочь только те самые люди, которых он должен был выгнать. От него требовали пуска ринтеленовских заводов («Сталь!» — долбили ему в уши. — «Германии нужна сталь!»), но неизвестно было, кто хозяин этих заводов и кто должен управлять ими.

В конце концов он убрал со своего стола все инструкции, приказы и директивы и провозгласил: «Креммен — это я»! — и тут же торопливо оглянулся: не слышал ли кто? — чтобы в этом случае добавить: «По согласованию с генералом Фарришем».

После этого он окончательно выбрал себе бургомистра — четвертого по счету.

Возьмите рабочую лошадь, привыкшую пахать, и вместо плуга впрягите ее в кабриолет. Она растеряется, ей будет не по себе, и рысью она все равно не побежит.

Примерно так чувствовал себя Трой в роли начальника отдела общественной безопасности при Уиллоуби, когда это назначение утратило прелесть новизны. Иногда он задавал себе вопрос: почему, собственно, Уиллоуби выбрал именно его? Впрочем, для объяснения достаточно было взглянуть на Люмиса, которого Уиллоуби выпросил у Девитта и поставил руководить экономикой — Wirlschaft, как это называют немцы. Люмис не больше разбирался в экономике крупного центра сталелитейной промышленности, чем Трой — в организации полицейского аппарата, который он возглавлял. Руководители остальных отделов военной комендатуры были подобраны столь же удачно.

«Ну и черт с ним — я, значит, не хуже других, — решил в конце концов Трой, — и спасибо Уиллоуби, что он дал мне хоть какое-то занятие». Свою благодарность Трой проявил на деле. Он рьяно принялся за работу, произвел чистку полиции, выгнал полицейпрезидента, который был пережитком нацистского режима, и посадил на его место инспектора, ушедшего на пенсию еще в 1930 году и, следовательно, не зараженного нацизмом. Он распорядился перекрасить в синий цвет мундиры обновленного полицейского корпуса и заказал блестящие металлические бляхи, изготовленные Люмисом в точном соответствии с нью-йоркским образцом. Все эти достижения венчал, в глазах Уиллоуби, смотр полицейских сил, учиненный Фарришем.

Если бы Трой на этом успокоился, вез бы потихоньку свой кабриолетик и, как Люмис, учтиво поддакивал Уиллоуби на бесконечных совещаниях, жизнь его текла бы мирно и счастливо. Но Трою был чужд подобный вид счастья. Троя заедала совесть.

Креммен, с его полуразрушенными домами, разбитыми дверьми и окнами, был сущим раем для воров. Война и нацистские нравы подорвали общепринятую мораль; разруха, голод, безработица приучили рядового обывателя хватать, что плохо лежит. Кроме того, в городе было много уголовников, бывших заключенных концлагерей; все они имели зуб против тех, кто наживался при нацизме. Правила военного положения никого не смущали. Попробуй-ка среди развалин поймать нарушителя! Ночью к кражам прибавлялись и убийства.

Трою было ясно одно: тут задача, которой не разрешить полицейскими мерами, будь то американская полиция или немецкая. Он пошел к Уиллоуби.

— Ладно, — сказал Уиллоуби, — попрошу генерала, чтоб вам дали батальон. Ловите мерзавцев. Выкуривайте, чтоб духу их не было!

Трой беспомощно развел своими ручищами:

— Неужели вы не понимаете, сэр? Этим людям нужно дать работу! Их надо разместить где-нибудь, устроить для них общежития, организовать питание. — Ему это казалось так логично, так просто. Почему это не делается?

Уиллоуби сразу помрачнел. Он оттянул пальцами второй подбородок и закрыл свои маленькие, тревожно бегающие глазки.

— Занимайтесь своим делом, Трой, — сказал он.

Трой читал в мыслях Уиллоуби: «Смутьян! Сам лишился командования, теперь меня хочет подвести!»

Он отступил. В этот же вечер он написал Карен. Ему хотелось написать от всего сердца; десять раз он начинал писать и рвал, все выходило глупо, плаксиво, навязчиво. Письмо, которое он отправил, представляло юмористический рассказ о мундирах, бляхах и мелких незначительных происшествиях. В конце стояло: «Отчего бы Вам не приехать сюда? Вы бы не пожалели. Наверно, тут найдется для вас материал».

Это было две недели назад. Ответа он не получил.

Трой брел на очередное совещание у Уиллоуби. Бессмысленная, утомительная трата времени. Уиллоуби не ждал ни от кого предложений, не интересовался ничьим мнением. Ему просто нужно было послушать самого себя и нужны были поддакивания его помощников — людей, каких Трой у себя в роте никогда не потерпел бы. Казалось, он все время ищет подтверждений тому, что говорит. Трой не понимал Уиллоуби, и это тревожило его. Это тревожило его так же, как вид бывших заключенных концлагерей, которые беспокойно бродили по городским улицам в своей полосатой лагерной одежде. Трой чувствовал себя как-то связанным с этими людьми и ответственным за их судьбу. Он не забыл лагеря «Паула». Но ему не с кем было поделиться своими мыслями.

В зале заседаний, убранном с суровой простотой, — Уиллоуби умел создавать себе обстановку! — Трой занял место рядом с Люмисом. Темная шевелюра Люмиса заметно поредела, и лоб казался больше, но выражение лица от этого не стало умнее. Люмис завел разговор о том, как прекрасно все складывается. Трой не знал, что отвечать, но, по счастью, Уиллоуби начал говорить и тем вывел его из затруднения.

Не без язвительности Уиллоуби сказал:

— Мы не можем управлять городом по директивам союзного командования, нам нужен мэр. За три недели у нас сменилось три мэра: профессор, врач и бывший журналист.

Трою это было известно, и он даже удивлялся, как это Фарриш не устраивает Уиллоуби скандала по поводу столь частой смены должностных лиц; по-видимому, генерал просто не отличает одного немца от другого.

Уиллоуби продолжал мрачным тоном:

— Нам что-то не везет. Не успеем мы посадить человека на этот пост, сейчас же появляется какой-нибудь умник из контрразведки и объявляет, что наш мэр — бывший нацист. Так вот я сейчас назначаю нового мэра, и никто меня не заставит его снять. Пусть это окажется хоть переодетый Гитлер — я с ним управлюсь!

Люмис наклонился к Трою и шепнул, что ему известно, кто этот новый мэр, и что это он, Люмис, предложил Уиллоуби его кандидатуру. Трой неопределенно кивнул; рекомендация Люмиса, на его взгляд, не делала кандидату чести.

Уиллоуби объявил:

— Мой кандидат — герр Лемлейн, Generaldirektor, или главноуправляющий заводов Ринтелен. Деловой человек и, насколько мне известно, никогда не состоял в нацистской партии. Креммен — заводской город, заводам Ринтелен здесь подчинена была вся жизнь, от них каждый кремменец получал свой кусок хлеба с маслом…

Он прервал себя и кисло улыбнулся.

— Ну, может быть, и без масла, но все-таки кусок хлеба. Положение, которое наш мэр занимает в фирме Ринтелен, укрепит доверие жителей к своей администрации. Кроме того, он говорит по-английски. Я лично симпатизирую дельцам. У них есть трезвость, инициатива и организаторский опыт. Конечно, мы проверим его на работе, прежде чем утверждать в должности.

Трой не имел определенного мнения о дельцах. Он решил, что, вероятно, Уиллоуби всесторонне обдумал свой выбор, прежде чем его обнародовать. И, поскольку Уиллоуби позаботился превратить военную администрацию в сборище присяжных поддакивателей, есть все основания полагать, что теперь он по этому же признаку подбирает немецких должностных лиц.

— Возражений нет? — спросил Уиллоуби. — Капитан Трой?

Трой почувствовал на себе тяжелый взгляд полуприкрытых глаз Уиллоуби.

— Нет, сэр! — сказал он. — Никаких возражений.

Иетс прошел мимо длинной очереди немцев, терпеливо дожидающихся в полуразрушенных коридорах кремменского полицейпрезидиума. Некоторые в очереди поторопились приветствовать его с преувеличенным жаром: «Guten Tag, Herr Leutnant!»[14]. Кое-кто, видимо, хотел к нему обратиться, но он прошел не останавливаясь. Явившись к Уиллоуби, он узнал о том, что Трой в Креммене, и ему захотелось сразу же повидать капитана. Приглушенный гул голосов в коридоре проводил его до самого кабинета Троя и стих только тогда, когда он затворил за собою дверь.

В кабинете был уже один посетитель. Трой стоял у окна, а рядом с ним стояла Карен, и оба не отрываясь смотрели на уходящие вдаль ряды развалин. На стук двери они торопливо обернулись, и Трой бросился навстречу гостю; его массивная фигура против света казалась черной и особенно большой.

— Иетс! — вскричал он. — До чего же я рад вас видеть! Сначала Карен, а теперь вы. Нет, решительно у меня сегодня большой день!

— Хелло, Карен! — сказал Иетс.

Карен подошла и протянула ему руку. Иетс вдруг подумал о том, что ей, в сущности, совсем не идет военная форма.

— Она приехала всего за несколько минут до вас, — рассказывал Трой. — А я уж думал — умру тут с тоски один. Я ведь теперь полицейский, слыхали? — Он выдвинул ящик письменного стола и вытащил горсть сверкающих новеньких полицейских значков. — Правда, совсем как в Нью-Йорке? Только вот герб кремменский… — Он прервал себя. — Вы ведь здесь побудете, да?

Карен с интересом разглядывала значок, пальцем водя по рисунку.

— Очень, очень мило, — одобрила она.

— Знаете что? — сказал Трой. — Тут есть один ювелир, я ему закажу сделать для вас такой же значок, только из золота и поменьше — будете носить его на счастье. Вы не откажетесь принять от меня такой подарок?

Она засмеялась:

— Приму с удовольствием.

«А ведь они прекрасная пара», — подумал Иетс, а вслух сказал:

— Я сейчас на минутку, только поздороваться. Но мы еще увидимся. Мне поручено выпускать газету для местного населения.

— Постойте, не уходите, — взмолился Трой. Ему хотелось остаться с Карен наедине, но в то же время он боялся этого.

— Нет, мне нужно в типографию, — невозмутимо сказал Иетс. — У меня там Абрамеску один.

— Абрамеску? — удивилась Карен.

— Вы его не помните? Маленький, толстым, еще у него брюки постоянно съезжают. Он теперь мой помощник.

— А где Бинг? — спросила она.

— Бинг… — повторил Иетс. — Что ж мы все стоим? — сказал он. — Давайте сядем. — Потом он сказал негромко: — Бинг погиб.

Карен склонила голову.

— Как это произошло? — спросила она, машинально вертя в руках полицейский значок Троя.

Иетс рассказал о гибели Бинга, опуская самые тягостные подробности. Но ей, так долго находившейся в непосредственной близости к фронту, нетрудно было дополнить нарисованную им картину.

— Он последнее время находился под началом Лаборда, — сказал Иетс, — а Лаборд — это была настоящая бомба замедленного действия: слышишь тиканье, но не знаешь, когда именно произойдет взрыв. Я говорил с Бингом, советовал ему уйти от Лаборда. Ничего не вышло. Бинг впал в какую-то апатию, все ему было безразлично. Он дошел до такого состояния, когда человек уже не дорожит своей жизнью.

— Мне он нравился, — сказал Трой. — Я охотно взял бы его к себе в часть.

Карен сказала:

— Хорошо все-таки, что он побывал в Нейштадте. Хотя бы это его желание исполнилось.

Иетс догадывался о том, как подействовало на Бинга посещение Нейштадта, но он ничего не сказал.

2

Вдова Ринтелен была монументальной женщиной. Все в ней было монументально — щеки, подбородок, глаза навыкате, рыхлое, оплывшее тело. Только руки и ноги были несоразмерно малы, и таким же несоразмерным казался ее голос, тоненький, робкий — результат долгих лет безраздельного господства Максимилиана фон Ринтелена над ее жизнью, как и над жизнью большинства населения Креммена.

Собственно говоря, Максимилиан фон Ринтелен — дворянская частица «фон» была пожалована ему покойным кайзером — до сих пор царил в доме; вдова порой почти физически ощущала его незримое присутствие, а может быть, такова была сила большого портрета, занимавшего весь простенок над широкой, устланной ковром лестницей главного холла замка. На этом портрете, исполненном в рембрандтовской манере, он был изображен на темном фоне, который выгодно оттенял великолепную седую бороду, веером лежащую на широкой груди; алчный взгляд небольших, близко поставленных глаз, казалось, проникал во все углы дома, чувственная усмешка пряталась под пышными усами. Свет, падавший сверху, мимоходом озарял его плешь и сосредоточивался на руках. Руки были хищные, грозные, с длинными, узловатыми пальцами, и вдове достаточно было взглянуть на портрет, чтобы вспомнить их прикосновение и силу, которая от них исходила.

Он умер лет семидесяти или семидесяти пяти — уже пожилым он женился на ней, стройной, молодой девушке; но для него как бы не существовало возраста, и казалось противоестественным, что этот человек может когда-нибудь умереть; он и не умер естественной смертью — он погиб под обломками своей рушившейся империи, в ночь, когда американские самолеты бомбили ринтеленовские сталелитейные заводы.

Кто же мог занять его место? Не было такого человека. Времена великих людей миновали.

Дейн, муж ее дочери Памелы, — по любви или ради денег он на ней женился, это для вдовы так и осталось неясным, потому что сам Дейн был образцом корректной уклончивости, а Памела никогда не касалась этого вопроса, — воевал где-то на западе. Так что всеми делами ведал Лемлейн, главноуправляющий заводов, деловитый, практичный Лемлейн, у которого все было серое — серые глаза, серая кожа, серые волосы, серые костюмы. Он по-своему неплох; культурный человек, с тактом. Но он не из породы великих людей. Вдова чувствовала, что трон, который ей оставил Максимилиан фон Ринтелен, вот-вот развалится под нею.

Дом был большой, настоящий дворец, и вдова неусыпно пеклась о нем, таскала свою грузную тушу из зала в зал, старалась сохранять дисциплину в выложенной кафелем кухне, держать в подчинении кухарку, горничных, дворецкого и садовника. Но все они были иностранцы, и сейчас, когда немецкую землю топтал враг, совершенно отбились от рук.

С тяжелым вздохом вдова опустилась в кресло у огромного, вполне современного письменного стола. И стол, и кресло вносили нестерпимый диссонанс в строго выдержанное убранство холла и всего дома, но это были стол и кресло Максимилиана, спасенные из его кабинета после бомбежки.

С лестницы спускалась Памела. Пушистый ковер заглушал ее шаги, но вдова вдруг учуяла присутствие дочери и с неожиданной живостью вскочила, словно застигнутая на месте преступления.

— Сидите, сидите! — сказала Памела, и в ее низком, грудном голосе прозвучало пренебрежение. — Ничего особенного в этом кресле нет. Кресло как кресло.

— Ты меня испугала. Подошла так внезапно.

— Его кресло! Его стол! С каким удовольствием я бы разнесла их в щепы. Весь этот дом! Он мне действует на нервы. Я хочу отделать его заново. Теперь, когда дурацкая война кончилась, я надеюсь, мы можем себе это позволить, — Памела уселась на стол. От ее пальцев на стекле остались пятна, и вдова поспешила вытереть их носовым платком.

— Это все равно его дом! Пока я жива, это его дом! — сказала вдова своим надтреснутым, астматическим голосом.

— Вы отлично знаете, что Макси построил этот дом, чтобы вы имели занятие и не мешали ему развлекаться.

— Памела! Я не разрешаю тебе называть своего отца Макси!

Памела повернулась лицом к портрету.

— Макси!… — повторила она и засмеялась грудным, вызывающим смехом, словно ожидая, что вот сейчас старик выйдет из золоченой рамы и возьмет ее двумя пальцами за подбородок.

— Твой отец был большой человек, замечательный человек, созидатель империи!

— Подумаешь! А что от него осталось? Что осталось от его империи?

Вдова рывком выдвинула средний ящик стола, придавив свой круглый живот.

— Молчи! Много ты знаешь! — Она достала из ящика карту и развернула ее на столе. — На, смотри! Часть кремменских заводов разрушена, но только часть. Литейный цех можно пустить за каких-нибудь несколько недель! Сам Лемлейн говорил так. А другие заводы? Мюльгейм? Гельзенкирхен? Почти не тронуты! А шахты? Ведь шахты разрушить нельзя.

— Но можно отнять, что американцы и сделают. И пусть! Макси до сих пор держит вас в руках. Пора уж вам похоронить его и все, что от него осталось.

— Ты своего мужа никогда не любила, Памела.

— Посмотрите на меня! — Памела спрыгнула со стола и провела руками по своим бедрам. — И посмотрите на себя!

— Я и то смотрю на тебя. Не мешало бы тебе надеть туфли и застегнуть халат.

— Мне, слава Богу, стыдиться нечего.

Вошел дворецкий — голландец с квадратным лицом и такой комплекции, что смокинг его предшественника, казалось, вот-вот лопнет на нем по всем швам.

— Какой-то господин желает видеть фрау Памелу.

Памела улыбнулась ему и сказала:

— Что ж, пойду одеваться…

Вдова укоризненно заметила:

— Корнелиус! Вы до сих пор не подмели!

Дворецкий повернулся к выходу, словно не слыхав ее слов. Вдова закрыла лицо руками.

Тихим, неслышным шагом вошел Петтингер. На нем был неотглаженный, мешковатый штатский костюм, из рукавов торчали обтрепанные, грязные по краям манжеты. Его худое лицо как будто заострилось, и скулы выступили сильнее; впрочем, может быть, это только так казалось, потому что на небритых щеках резче обозначались тени. И все же он старался сохранять внешнее достоинство. Держался, как всегда, прямо и всей своей осанкой подчеркивал несоответствие между своей личностью и своим костюмом.

Он огляделся по сторонам. Приятный дом, чувствуется размах. Немного запущен, но это сейчас — обычное явление. Он посмотрел на толстую старуху, которая сидела в кресле, понурая, но не лишенная величественности. Кое-что подновить — и вид будет вполне внушительный!

Он кашлянул.

Вдова вздрогнула.

— Фрау фон Ринтелен?

Она хотела спросить, кто он такой, но он предупредил ее вопрос.

— Я не назову вам своего имени, сударыня. Чем меньше вы будете знать, тем лучше для вас. Где ваша дочь Памела?

— Что вам нужно? — Она явно была испугана.

— Я друг вашего зятя, майора Дейна.

Сверху, с лестницы, послышался голос Памелы:

— А что с ним? — Она неторопливо спускалась с лестницы, на мгновение задерживаясь на каждой ступеньке. Петтингер прищурил глаза, словно зрелище было для него слишком ослепительным, — да в какой-то мере оно так и было. Человек, находящийся в бегах, всегда испытывает голод.

От Памелы не укрылось произведенное впечатление.

— Так где же сейчас майор Дейн?

Петтингер положил пальто и шляпу на ближайшее кресло.

— Не знаю, — сказал он. — В последний раз мы с ним виделись в Ролландс-Эк, на берегу Рейна, и он мне тогда сказал: «Друг мой, если вам когда-нибудь понадобится помощь, ступайте в замок Ринтелен, к Памеле…»

Памела поджала губы.

— А почему вы не остались вместе с моим мужем?

Петтингер повернулся так, чтобы быть лицом к обеим женщинам.

— Майор Дейн был едва ли не лучшим моим другом. Он несколько нервозен, и все же с таким человеком приятно работать, а иметь его под командой — одно удовольствие. Заверяю вас, что это было нелегкое решение. Но кто-то должен жить, а кто-то — жертвовать собой.

Петтингер хотел придать своему вступлению в этом побольше драматизма. Не мог же он рассказать тут, при каких неприглядных обстоятельствах он расстался с Дейном, или признаться, что не имеет понятия о его дальнейшей судьбе.

— А кто, — с недоброй ноткой в голосе спросила Памела, — кто решает, кому жить, а кому жертвовать собой?

— Я решаю! — сказал Петтингер.

Это сразу сломило внутренний протест вдовы против непрошеного гостя. Кто бы он ни был, он умел говорить тоном хозяина, не допускавшим возражений, тоном Максимилиана фон Ринтелена.

Петтингер продолжал:

— На некоторое время я должен остаться здесь.

Вдова попыталась стряхнуть оцепенение.

— По какому праву…

— Сударыня! — мягко перебил ее Петтингер. — Я немецкий офицер. У меня имеется важное ответственное задание. Ваша усадьба, этот дом как нельзя лучше соответствуют моим планам.

— Простите! — сказала вдова со всей внушительностью, которую допускал ее птичий голосок.

В глазах Памелы отразился живой интерес.

— И как долго вы предполагаете здесь пробыть, герр…

— Зовите меня Эрих.

— …герр Эрих?

— Пока не могу сказать. Я понимаю ваше беспокойство и постараюсь не задерживаться дольше, чем… — Он широко раскрыл глаза и уставился на белую шею Памелы — …чем это будет необходимо.

Вдова жалобно проговорила:

— Но ведь за такими людьми, как вы, следят. Что, если вас найдут здесь? Меня и Памелу арестуют; у нас отнимут дом, отнимут заводы, шахты, все, что оставил нам в наследство мой муж…

— Вы отказываете, сударыня? В таком случае уж лучше прямо передайте меня в руки американцам.

— Но наш дом… — настаивала вдова, уже видя, что выхода нет.

Он усмехнулся:

— Ваш дом — самое безопасное место во всей Германии.

Вдова, которую неотступно преследовало видение дома, обваливающегося над ее головой, всей своей тушей повернулась к Петтингеру и недоверчиво воззрилась на него.

— Дом бедняка, дом обыкновенного добропорядочного горожанина — все это не годится, — с готовностью пояснил Петтингер. — Там всегда можно ждать обыска, налета, реквизиции; любому американцу ничего не стоит лишить хозяина его собственности. Другое дело — этот замок. Американцы питают уважение ко всему солидному. Имя Ринтелен — солидное имя. Оно известно в Америке. Его там знают крупные, значительные люди. На столбцах их газет немало места уделялось герру фон Ринтелену и его империи, и такого человека, его вдову, его дом никто не тронет.

Это простое соображение прежде не приходило ей в голову. У нее стало легче на душе. Она сказала:

— Я уверена, что Максимилиан фон Ринтелен с радостью оказал бы вам гостеприимство. Но это был человек, который не боялся никого и ничего. Я и сама надеюсь, что мой дом — безопасное место. Но оно перестанет быть безопасным, если здесь найдут вас.

Это была правда. Но Петтингер не знал ни часу покоя и отдыха со дня своего знаменательного свидания с фельдмаршалом; все это время он бежал, увертывался, прятался, проскальзывал сквозь расставленные ему сети, ночевал где придется. Ему хотелось выспаться, принять ванну, надеть приличный костюм, обрести базу для дальнейших действий, нащупать нити, ведущие к другим, таким же, как он.

— Сударыня, — сказал он, — здесь найти меня не могут, разве только вообще заинтересуются вашим домом. Но помните, даже если меня возьмут в другом месте — в любом другом месте — империи, созданной Максимилианом фон Ринтеленом, все равно наступит конец. Вы лишитесь всего, включая и этот дом. Рано или поздно его у вас отнимут, если только наше военное поражение не превратится в политическую победу. А люди, способные осуществить это превращение, есть. Правда, сейчас они находятся в отчаянном положении, эти люди. И если вы хотите меня прогнать… — Он не договорил и пожал плечами.

Вдова сокрушенно затрясла массивной головой; все выпуклости ее тела выражали тревогу. Она видела, что, какое решение ни принять, все равно ее дом, ее наследство, она сама — все окажется под ударом.

— Проводи гостя наверх, Памела. Покажи ему его комнату… — сказала она тоном маленькой девочки, которую прибили мальчишки.

— Можно будет дать ему кое-что из гардероба Дейна, — сказала Памела.

— Не смей! — вскричала вдова. Она-то цеплялась за все, когда-либо принадлежавшее ее мужу, созидателю империи. — Ведь ты даже не знаешь, может быть, он не…

— Не убит? — спросила Памела. И небрежно повторила, обращаясь к Петтингеру: — Он убит, герр Эрих?

— Никогда не нужно терять надежду! — ободряюще произнес Петтингер. И тут же, взглянув на Памелу, понял, что она не так уж стремится эту надежду сохранить. Нога Петтингера тонула в мягком ковре, устилавшем лестницу. После булыжника дорог, которые ему пришлось исходить, одного этого ковра было довольно, чтобы захотеть здесь остаться.

— Не найдется ли у вас стакана шнапса, фрау Памела?

— Я сейчас сама вам принесу, — пообещала она, проводив его до двери одной из расположенных наверху комнат для гостей.

Ганс Генрих Лемлейн, нареченный бургомистр города Креммена, ехал в замок Ринтелен в самом лучшем расположении духа. Приятно было сидеть в своем элегантном черном автомобиле, для которого Люмис разрешил ему брать контролируемый американцами бензин. Приятно было испытывать чувство целеустремленности и уверенности, вернувшееся к нему гораздо раньше, чем он смел мечтать. Впрочем, что это чувство вернется, он знал с того момента, как капитан Люмис, по его настоянию, согласился представить его подполковнику Уиллоуби. А Уиллоуби был человеком одной с ним породы — несмотря на разницу в обличье и в душевном складе, несмотря на пропасть, отделявшую победителя от побежденного. То общее, что их связывало, было сильней государственных границ, языка, традиций, военных мундиров и часовых.

Лемлейн приветствовал вдову со всей почтительностью, какой требовал к себе контрольный пакет акций фирмы Ринтелен, но не без оттенка фамильярности, позволительной для преданного управляющего, приобщенного к тайнам гроссбухов и задачам текущего дня. Подтянув свой безупречный жемчужно-серого цвета галстук так, чтобы узел пришелся вплотную к высокому крахмальному воротничку, Лемлейн объявил:

— С американцами гораздо легче иметь дело, чем я ожидал. Много значит, когда человек воспитан в условиях нашей, западной цивилизации. Я имел весьма интересную беседу с подполковником Уиллоуби, главой американской военной администрации, и наш обмен мнений привел к весьма, весьма благоприятным результатам. Сударыня, я хочу, чтобы вы, как и подобает, первая услышали от меня добрую весть.

— Ах! — сказала вдова. — Какие теперь могут быть добрые вести? Корнелиус!… Не знаю, когда эти иностранцы научатся послушанию. Я велела ему подать нам бутылку хереса… Они с каждым днем становятся не лучше, а хуже. Положительно во всем чувствуется, что мы проиграли войну.

— Фрау фон Ринтелен, я обеспечу вас самой лучшей прислугой. По американской инициативе и при американской поддержке мне предстоит занять пост бургомистра города Креммена!

Вдова одним движением выпрямилась в кресле.

Лемлейн разрешил себе улыбку.

— Подумайте, что это значит, сударыня.

Вдове нетрудно было представить себе, что это значит. Она уже видела, как встают из развалин создания ее мужа, восстановленные руками рабочих, которыми Лемлейн теперь может распоряжаться. Она видела, как оживают плавильные печи, задутые на коксе, который Лемлейн теперь может реквизировать. Она видела, как появляются на столе бутылки хереса, поданные дворецкими, которых Лемлейн теперь может заставить служить как следует. Она видела все это, но еще не решалась дать полную волю своим надеждам. Не так легко было сбросить гнет последних месяцев, забыть бомбежки, разруху, поражение, забыть пугающее присутствие незнакомца в доме. Слишком уж невероятным казалось, что власть, вырванная из ринтеленовских рук в боях, за которыми она следила с замиранием сердца, будет возвращена так легко и просто.

Лемлейн, чье серое лицо оставалось бесстрастным, читал все чувства и мысли, волновавшие вдову, по выражению ее заплывшей жиром физиономии.

— Разумеется, даром нам ничего не дадут, кое-что придется и уступить, — сказал он.

Он сделал паузу, выжидая, когда эта существенная оговорка дойдет до сознания вдовы. Ее лицо помрачнело, губы плотно сжались, взгляд стал враждебным и довольно ясно говорил, что она ничего не намерена уступать ради выгоды и славы Лемлейна.

— Не забудьте, — предостерег он, — без поддержки американцев все, что у вас есть, — это сомнительное право на полуразрушенные предприятия. Так вот, сегодня вечером подполковник изъявил согласие прибыть сюда для небольшого собеседования в частном порядке — вы, он, я и фрау Памела.

Он внимательно осмотрел вдову. Она еще больше, чем всегда, походила на бочку; черное платье с глухим воротом, подпиравшим тройной подбородок, придавало ей нелепый вид.

— Не переодеться ли вам, сударыня? — деликатно посоветовал он. — Я взял на себя смелость захватить ваши бриллианты из сейфа в бомбоубежище. Желательно произвести впечатление.

Этот сейф, тайна которого была известна только вдове, покойному Максимилиану и Лемлейну, стоял в глубоком, хорошо укрепленном бомбоубежище под разрушенным зданием конторы ринтеленовских заводов, той самой, где смерть настигла ее мужа. Ах, если бы он вовремя спустился вниз! Бомбоубежище так и не пострадало, хотя над ним все было обращено в груду развалин.

Вдова вздохнула. Она взяла из рук Лемлейна блестящий металлический ящичек и, бережно держа его на маленькой пухлой ладони, пошла, переваливаясь, к письменному столу покойного супруга. Осторожно поставив ящичек на стол, она подняла крышку. Бриллианты, подарок Максимилиана, засверкали на бледно-голубом бархате. Целое состояние!

— Мне кажется, вам следует их надеть, — сказал Лемлейн.

В это время на лестнице он увидел Памелу с незнакомым мужчиной. Он поспешно встал так, чтобы заслонить собою бриллианты.

В два прыжка Памела очутилась возле матери.

— Вы хотите продать это? — спросила она.

Незнакомец, следуя за ней, обошел Лемлейна и бросил быстрый взгляд на драгоценности. Он не сказал ни слова, но Лемлейн увидел, как он облизнул губы.

Вдова резко захлопнула крышку.

— Познакомьтесь, — сказала Памела. — Герр Эрих — герр Лемлейн.

Мужчины подозрительно приглядывались друг к другу. Лицо гостя показалось Лемлейну знакомым, но он не мог вспомнить, где он его видел.

— Лемлейн, — задумчиво повторил Петтингер, — Лемлейн… Вы в национал-социалистической партии не состояли?

— Нет, не состоял. — Серое лицо Лемлейна еще чуть-чуть посерело. — Герр Ринтелен не считал желательным…

— А, припоминаю! — сказал Петтингер. — По этому поводу велась бесконечная переписка, пока старик, — он сделал неопределенный жест в сторону портрета, — не вмешался лично.

Глаза Лемлейна округлились от ужаса: он узнал.

— Но это безумие! — вскричал главноуправляющий заводов Ринтелен. — Что вы здесь делаете?

— Мы с фрау Памелой договорились, что на некоторое время я займу место майора Дейна, судьба которого не выяснена. Вот, на мне его костюм. У нас один размер, одни вкусы. — Он нежно взял Памелу за руку.

Лемлейн захлебывался от страха и негодования:

— Но в городе есть люди, которые лично знают майора Дейна, — пролепетал он.

— Я не намерен нигде показываться, — успокоил его Петтингер. — Вы же видите: я не вполне здоров, я нуждаюсь в отдыхе. Надеюсь, вы согласитесь выполнять для меня некоторые — ну, скажем, посреднические функции.

— Ни в коем случае.

Петтингер был частью той Германии, которая некогда служила для Лемлейна источником доходов и национальной гордости. Он, Лемлейн, конечно, будет молчать. Но та Германия больше не существует; а ни в какие подпольные дела он не желает путаться. У него на руках жена, четверо детей и ринтеленовские заводы.

Лемлейн принял решение.

— Вы немедленно уедете отсюда. Меня назначают кремменским бургомистром! Будущее Германии зависит от сотрудничества с американцами.

— А с чего вы взяли, что я не хочу сотрудничать с американцами? — сердито сказал Петтингер. — Вообще мне нужно поговорить с вами — наедине!

— Только не сейчас — у нас нет времени… — Лемлейн озабоченно замигал глазами. — Подполковник Уиллоуби — военный комендант — собирается приехать в замок. Он может быть здесь с минуты на минуту…

— Великолепно! — сказал Петтингер. — Тем более нам нужно переговорить, не откладывая! — Крепко ухватив нареченного бургомистра под руку, он втолкнул его в библиотеку.

Удостоверясь, что дверь плотно затворена, Петтингер отпустил локоть Лемлейна.

— Садитесь! — приказал он.

Но Лемлейн не сел.

— Война проиграна, герр оберштурмбаннфюрер, — захныкал он. — Вы тут ничего не сделаете, только испортите то, что пытаюсь создать я.

Петтингер силой усадил его в кресло.

— Если вам нравится быть бургомистром у американцев, — пожалуйста! Это вполне вяжется с моими намерениями…

В коротких словах он изложил ему план фельдмаршала фон Клемм-Боровского, не упомянув при этом даже имени покойного специалиста по передвижению войск. Говоря, он не спускал глаз с Лемлейна и по выражению его лица отмечал, как тревога сменялась напряженной работой мысли, а затем полным принятием и одобрением услышанного.

— Играйте им в руку! — заключил Петтингер. — Старайтесь сохранить для нас все, что может быть сохранено. Потому что даже сейчас, после разгрома и поражения, баланс сил складывается в нашу пользу. Но мы должны знать, куда мы идем! Нам нужна перспектива! Нам нужно руководство, нужна организация, использующая все возможные каналы — административные органы, допущенные оккупационным статутом, промышленные предприятия, школы, церковь, демобилизованных офицеров и репатриированных военнопленных. Мы будем действовать медленно, стравливая оккупантов друг с другом, создавая для них трудности, восстанавливая лишь то, что нужно нам самим, — исподволь, терпеливо, пока не пробьет час; а тогда мы выступим вперед с поднятым забралом и продиктуем свои условия!

— Чьи — свои?

Петтингер оставил вопрос неуточненным.

— Ваши — мои…

Они вернулись к дамам. Петтингер залпом проглотил бокал хересу, который все-таки подал дворецкий, а затем сказал Лемлейну:

— Может быть, ваш приятель Уиллоуби снабдит нас шотландским виски?

— И сигаретами! — добавила Памела.

Когда Уиллоуби прибыл в замок Ринтелен, на сцене все уже было готово к поднятию занавеса. Посредине главного холла, в троноподобном кресле с высокой спинкой, сверкая всеми своими бриллиантами, сидела вдова. Ее массивная фигура была облачена в длинное платье, доходившее почти до полу, так что виднелись только маленькие ноги в изящных лакированных туфлях. Справа от нее, обложенный подушками и одеялами, полулежал в глубоком кресле Петтингер.

— Если я — майор Дейн, — сказал Петтингер, когда они сообща вырабатывали мизансцену для приема Уиллоуби, — я должен быть с вами. Незачем прятаться по углам и рисковать, что меня найдут или что кто-нибудь из прислуги меня выдаст. Самый верный способ не привлекать к себе внимания — это пребывать у всех на виду.

Лемлейн оттянул пальцами ставший вдруг тесным воротничок.

— Мужчина вашего возраста должен быть в армии, — сказал он. — Уиллоуби непременно спросит, почему вы не в американском лагере для военнопленных, кто вас выпустил, где и когда, а кончится это требованием предъявить документы.

— Взгляните на меня, — возразил Петтингер. — Я же болен. Я инвалид. Русская зима оказалась мне не по силам.

И Лемлейн невольно засмеялся, а Памела обложила Петтингера подушками и подоткнула со всех сторон плед.

Сейчас Уиллоуби сидел в кресле напротив вдовы. Он чувствовал себя почти растроганным — эта дружная обветшалая обстановка, разбитое окно, сквозь которое дул ветер, шевеля волосы на голове больного. Роскошь Старого света рождала в нем чувство неполноценности, смешанное с чувством снисходительного превосходства. Если его расчеты оправдаются, можно будет, пожалуй, купить весь замок, как он есть, перевезти в Штаты и поставить где-нибудь за городом. Что вся старина тут не древнее эпохи Вильгельма II, он не знал, но вид был богатый.

Уиллоуби действовал осторожно, с прохладцей; явно из одной вежливости он осведомлялся о здоровье вдовы, о том, в каком полку служил майор Дейн и где именно его сразила болезнь.

Петтингер назвал памятную ему русскую деревню в окрестностях Сталинграда.

Уиллоуби нахмурился:

— Непростительная была ошибка — дать своей армии затеряться в необъятных пространствах России. Вы недооценили противника, откусили больше, чем могли проглотить. Впрочем, это типичная немецкая черта.

Петтингер согласился. Но тут же добавил, следуя заветам фельдмаршала Клемм-Боровского:

— Вы несколько упрощаете, подполковник. Помню, как-то ночью нам пришлось отбивать атаку русских. Мы буквально скосили их перед своими позициями. Мороз был тридцать или сорок градусов. Мы не сомневались, что кто не убит, тот в течение получаса замерзнет насмерть. И что ж? Перед рассветом, часа четыре спустя, эти самые люди поднялись с обледенелой земли и снова пошли в атаку. И разбили нас. Не знаю, откуда у них это упорство в борьбе. Но знаю, что мы были вашим оплотом против Востока!

На изможденном лице Петтингера появились красные пятна. Столько времени прошло, а его недоумение и ярость были все те же.

— Вы, американцы, сами разбили нас! — сказал он и театрально закашлялся. — Теперь берегитесь!

Уиллоуби погладил себя по толстой ляжке.

— Мы производим товаров больше всех в мире — нам некого бояться. — Он засмеялся.

Лемлейн, встревоженный политическим оборотом разговора, наклонился к вдове и что-то шепнул ей. Вдова медленно потянулась к колокольчику и позвонила. Вошла горничная с чайным прибором на подносе.

— Давно вы покинули ряды немецкой армии, майор Дейн? — спросил Уиллоуби.

— Полтора года назад, — сказал Петтингер. — Как жаль, что мы тогда же не кончили войну.

— Бросьте шутить, — возразил Уиллоуби. — Ринтелены неплохо заработали на этой войне — и чем дольше она тянулась, тем для них лучше.

Лемлейн поспешил на выручку. — А налоги? — воскликнул он. — А отчисления на армию? Наконец, разруха. При чем мы теперь остались?

Вдова разливала чай в саксонские чашки.

Внимание Уиллоуби по-прежнему привлекал Петтингер.

— Какой пост вы занимали в фирме Ринтелен до войны?

Лемлейн уже готов был снова устремиться в прорыв. Но Петтингер предупредил его.

— Видите ли, формально я, кажется, числился одним из членов правления. Но меня больше всего интересовало искусство — живопись, скульптура. Я путешествовал, был в Италии, Англии, Франции. Должен вам сказать, подполковник, — в голосе его появились бархатные ноты, — мы с Памелой женились по любви. — Он взял ее руку и нежно погладил. — Покойный Максимилиан фон Ринтелен всячески старался сделать из меня делового человека. Но, — он с улыбкой покачал головой, — мне всегда казалось: зачем иметь много денег, если тратить их только на то, чтобы нажить еще больше?

Из-под полуприкрытых век он зорко наблюдал за Уиллоуби. По-видимому, американец успокоился, убедясь, что со стороны наследника мужского пола его замыслам ничего не грозит.

Уиллоуби взял предложенную ему чашку, отпил глоток эрзац-чая и невольно поморщился. Это была идея Лемлейна — заварить эту гадость. Главноуправляющий стремился произвести именно тот эффект, который и был достигнут, — продемонстрировать былое великолепие, будущие возможности и нынешнюю нужду.

Эрзац-чай расположил Уиллоуби к большей бесцеремонности.

— Вы проиграли войну. Вам отлично известно, как вели себя ваши в побежденных странах; майор Дейн может это засвидетельствовать. В сущности, мы имеем полное право так же вести себя здесь.

Ни Петтингер, ни Лемлейн ничего на это не ответили; Памела поила чаем больного. Взгляд Уиллоуби остановился на вдове; в конце концов именно она возглавляет семейную корпорацию.

Вдова прочирикала:

— Мы в ваших руках. — По-английски она говорила медленно и с запинкой, и казалось, будто она очень старается, чтобы угодить гостю.

— Я назначаю вашего управляющего, Лемлейна, мэром города. Отсюда вы можете заключить, что мы не склонны злоупотреблять своим положением.

— Еще чаю? — предложила вдова.

— Нет, благодарю вас.

— Может быть, печенья?

Уиллоуби взял штучку печенья. У него был вкус соломы.

— Из чего это сделано?

Вдова сказала:

— У нас плохо с питанием. — И, перехватив взгляд Уиллоуби, словно прикидывающий ее вес, добавила, краснея. — Я — больной человек.

— Простите! — сказал Уиллоуби.

— Ах! — сказала вдова. — Вы нас совсем придавили к земле. Не знаю, как нам удастся подняться.

Петтингер медленно качал головой, разыгрывая утомление. И думал: какой это был мудрый шаг — укрыться в этом доме. Американский бизнесмен в мундире, сидящий сейчас против него, послужит самой верной гарантией его безопасности, идеальной ширмой, за которой он будет делать свое дело.

Уиллоуби выпрямился в кресле.

— Мистер Лемлейн, вы разъяснили членам семьи Ринтелен трудности положения фирмы?

— Мне кажется, фрау фон Ринтелен в курсе — более или менее…

— В таком случае разрешите мне уточнить, — сказал Уиллоуби, поглаживая свой двойной подбородок. — Эта война была тотальной войной. В наших рядах имеются люди, которые склонны рассматривать деятельность Ринтеленов в таком же свете, как — ну, скажем, деятельность Гиммлера или Штрейхера…

На мощных руках вдовы зазвенели браслеты.

— Но как же можно! — чирикнула она. — Мы ведь никогда не вмешивались в политику. Что мог делать мой муж? Отказываться от правительственных заказов? Чтобы Геринг конфисковал все его имущество? Чтобы его самого заперли в концентрационный лагерь?

Петтингер сказал: — Папа всегда держался корректно.

— Я понимаю, — сказал Уиллоуби. — Герр фон Ринтелен стремился сохранить то, что имел, но именно потому вам сейчас грозит опасность это потерять. Как вы думаете, сколько американцев погибло от продукции ринтеленовских заводов?

— Вы ведь не судите немецких солдат за то, что они в вас стреляли? — вступился Лемлейн. — Они только выполняли приказ.

— Не судим, но сажаем за колючую проволоку, — сухо возразил Уиллоуби.

Петтингер был спокоен; он видел, что его убежищу ничто не угрожает. Если среди американцев и есть люди, которые так смотрят на немецких промышленников, то эти люди не пользуются властью — иначе они овладели бы ринтеленовскими заводами в тот самый день, когда их войска заняли Креммен.

— Если вы явились, чтобы арестовать меня, — тоном героини произнесла вдова, — я готова.

Уиллоуби удивлял звук ее голоса. Казалось, это вовсе не она говорит, а где-то в ее огромном животе спрятан музыкальный ящик.

— Я уже сказал, что понимаю ваше положение. И что я отношусь к вам без предрассудков. Если нам удастся достигнуть взаимного понимания, Лемлейн будет сделан кремменским мэром. Если нет — вы рискуете потерять все, даже этот дом.

Лемлейн сказал:

— Мы — побежденные. Мы готовы на все — в пределах разумного.

— Правильная постановка, — сказал Уиллоуби. — А вы что скажете, сударыня?

— То же самое.

Уиллоуби был удовлетворен.

— Заводы принадлежат целиком семейству Ринтелен?

— Да, — с гордостью сказала вдова.

— Это плохо, — заметил Уиллоуби.

И Петтингер, и Лемлейн насторожились. Оба понимали, что вот теперь Уиллоуби подходит к сути дела. Памела вдруг почувствовала к нему ненависть. Ее рука сжала руку Петтингера и ощутила ответное пожатие.

— Вы сами должны понимать, — продолжал Уиллоуби, — что в наши дни любое немецкое предприятие представляет весьма ненадежную ценность. Мы можем отнести его к военному потенциалу Германии — и разрушить, можем включить в список репараций… Вам необходимо иметь кого-нибудь за границей, кто был бы заинтересован в делах фирмы…

— Делакруа! — вскричал Лемлейн.

Уиллоуби едва не подскочил на месте. Он все это время ломал себе голову, как бы подипломатичнее навести разговор на «Амальгамейтед стил»; но это даже лучше. Сохраняя невозмутимость, он спросил:

— А что Делакруа?

Но Лемлейн уже опять приуныл:

— К сожалению, это дело прошлое. Когда наши войска заняли Париж, герр фон Ринтелен поехал туда и имел свидание с князем Яковом Березкиным — вы знаете, кто такой князь Березкин?

— Слыхал о нем, — усмехнулся Уиллоуби. Петтингер завозился под своими пледами. Париж, дни победы и дни отступления, Березкин и Сурир… Ему вдруг тоже захотелось сказать, как вдова: «Ах, вы нас придавили к земле».

— И князь согласился на предложение, которое ему сделал герр фон Ринтелен, — сказал Лемлейн.

— Шантаж! — вскричал Уиллоуби.

Лемлейн оглянулся на портрет покойного магната.

— Сила убеждения — скажем так: сила убеждения.

— Шантаж! — настаивал Уиллоуби.

— Герр фон Ринтелен откупил у фирмы Делакруа те двадцать процентов своих акций, которые до тех пор числились за ней.

— Сделка не имеет законной силы. Ее не признает ни один суд. Говорю вам это как американец и как юрист.

— Но у нас есть все документы! — сказал Лемлейн.

— Документы! — презрительно фыркнул Уиллоуби. — Документы, подписанные под дулом револьвера.

— Герр фон Ринтелен никогда не прибегал к подобным грубым методам!

— Мистер Лемлейн! В наших общих интересах утверждать, что это было именно так.

У Петтингера снова начался приступ кашля.

— Да, конечно, — с трудом выговорил он. — Будем утверждать, что так.

Уиллоуби вздохнул.

— Вы, немцы, лишены всякой проницательности. Я давно в этом убедился. Пока вас не подтолкнешь, вы не способны трезво взглянуть на вещи.

Лемлейн кивнул в знак согласия. При таком обороте вдова дешево отделается. Если двадцать процентов ринтеленовских акций будут возвращены фирме Делакруа, это значит, что ценой этих двадцати процентов будут сохранены остальные восемьдесят. Не так плохо, особенно если учесть, что старик Максимилиан получил эти двадцать процентов фактически даром — ведь он платил князю оккупационными франками, иначе говоря — просто бумагой.

— Еще чаю? — предложила вдова.

— Нет, благодарю, — сказал Уиллоуби. Ему рисовались радужные картины. Вот он является к князю Березкину и предлагает вернуть ему утраченные фирмой Делакруа акции предприятий Ринтелен. В ответ на эту услугу князь вступает в соглашение с «Амальгамейтед стил». И возникает мощный комбинат Амальгамейтед—Делакруа—Ринтелен, способный перестроить мир, и перестроить его в стали! И не кто иной, как он, Уиллоуби, вручает этот лакомый кусочек фирме «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби». Да нет, уж после этого, пожалуй, фирма будет писаться: «Уиллоуби, Костер, Брюиль и Риган» и что-что, а кресло в правлении «Амальгамейтед» ему обеспечено; ни старик Костер, ни все эти остальные воротилы — люди не мелочные, это следует признать.

Он поднялся.

— Благодарю за приятный вечер.

— Спасибо, сэр, — просиял Лемлейн, обеими руками пожимая руку Уиллоуби.

Петтингер дремал в кресле. Прием гостя оказался чересчур большим испытанием для его слабых сил.

3

Первым побуждением Келлермана было — бежать.

Герр Бендель, директор отдела гражданского обеспечения кремменского муниципалитета, не преувеличивал, называя это место «Преисподней». Здесь прежде было общежитие для иностранных рабочих, на заводах Ринтелен широко использовался рабский труд. Американцы вывезли их отсюда и переселили в только что организованные лагеря для перемещенных лиц, где условия были немногим лучше. Вокруг «Преисподней» по-прежнему шла ограда из колючей проволоки, верхний этаж был разрушен зажигательными бомбами, а обитатели дома с тех пор, как он стал называться Убежищем для политических жертв национал-социализма, жили еще в большей тесноте, чем в свое время порабощенные рабочие.

С тяжелым чувством усталости от ожидания неизвестно чего Келлерман бесцельно слонялся по темным, сырым комнатам; даже сухой, пыльный зной лета, проникавший сквозь разбитые окна, не мог разогнать застоявшийся запах плесени и тысяч немытых, натруженных тел. Это была та же тюрьма, тот же лагерь, только без часовых.

Так почему же он не бежал? Почему все они не бежали? Никто не удерживал их в «Преисподней». Но куда было идти в разоренной стране вчерашним узникам концлагерей, еще носившим на себе клеймо своего недавнего прошлого?

Келлерман повторял себе, что ему ничего не остается, как только ждать, пока выйдет из больницы профессор. Еще счастье, что старик лишился чувств в приемной у герра Бенделя. Упади он просто на улице, когда они бродили среди развалин в надежде встретить хоть одно знакомое лицо, — он, вероятно, уже не встал бы. Помощи было ждать не от кого. Население сторонилось таких, как они, потому что эти полосатые лохмотья выделяли их из общей массы, связывали их как-то с победителями, обличали в них свидетелей преступлений, о которых никому не хотелось вспоминать. Кто же оставался — подставные хозяйчики предприятий, на которых Келлерман пробовал искать работы? А ведь работа была — ее было столько, что хватило бы на долгие годы всему трудоспособному Креммену. Но никто ничего не предпринимал. Американцы, видимо, дожидались, чтобы немцы начали; а немцы дожидались приказа от новых властей, но власти ограничивались длинными перечнями того, что считалось verboten[15]. А в немногом, что пока делалось, обходились и без Келлермана.

Как глубоко прав был профессор: «Status quo ante»[16], — сказал, усмехаясь, Зекендорф. «При нацистах мы были последними людьми в стране. Оттого, что сверху над нацистами сел еще кто-то, мы не поднялись выше». И профессор предложил обратиться в отдел гражданского обеспечения.

Его обморок в помещении отдела заставил Бенделя принять меры, вызвать санитарную машину и отправить старика в кремменскую больницу скорой помощи. Положительно это была насмешка судьбы, что Бендель все-таки сделал одно доброе дело. Нельзя же было считать добрыми делами выдачу продовольственных карточек и направлений в Убежище для политических жертв национал-социализма. Еще большей насмешкой должно было показаться Келлерману, что после долгого и тягостного перехода из Нейштадта, после первых мучительных кремменских недель единственным знакомым лицом, которое он здесь увидел, оказалось лицо Бенделя — его колючие глаза так же точно смотрели поверх очков в стальной оправе, как при республике и при нацистах.

В конце концов Келлерман должен был признаться себе, что он попросту оттягивает решение. Ожидание профессора было шитым белыми нитками предлогом для того, чтобы ничего не делать. И все же он продолжал жить в «Преисподней», валялся в грязи, своей и чужой, и ел суп, который раз в день наливали каждому из огромного закопченного бака.

Иногда он принимался создавать грандиозные планы всеобщего спасения, но тут же падал духом, убеждаясь в их неосуществимости. А в общем, эта жизнь затянула его, как затягивала всех, кто сюда попадал. Он видел это не раз. Он видел, как надежда, еще озарявшая лица новых пришельцев, гасла, точно пламя свечи под опрокинутым стаканом. Некоторые пускались на воровство, потому что они ничего не имели и во всем нуждались. Это привело к тому, что от них крепче стали запирать двери — там, где еще уцелели двери. И они крали друг у друга: ложку, оловянную миску, окурок, старый носовой платок, пару рваных штанов — все, что еще сохранилось или же вновь завелось у соседа.

Келлерман пытался этому помешать. Но, как видно, его дар руководителя изменил ему. Тон в убежище задавали такие люди, как Бальдуин или Карл Молоток. Келлерману этот тип был хорошо знаком; нацисты намеренно прослаивали население концлагерей уголовным элементом — из бывших сутенеров и осужденных убийц выходили отличные старосты, надсмотрщики, ябедники и шпионы. После освобождения заключенных вместе с другими в «Преисподнюю» попали и такие люди.

Бальдуин, элегантный мужчина в лакированных туфлях, брюках с безукоризненной складкой в полосатой тюремной куртке, которую он продолжал носить ради устрашения кремменских обывателей, предлагал Келлерману вступить в его шайку. Он рисовал заманчивые картины осуществляемых с необычайной легкостью налетов и грабежей, рассказывал, как он и его приспешники вламываются в запертые дома и как спускают на черном рынке свою добычу.

— Спасибо, — сказал Келлерман. — Я сидел в лагере за другое.

Бальдуин наморщил свой сплюснутый нос — когда-то он был переломлен и неудачно сросся.

— Что, полиции боишься?

Келлерман только молча пожал плечами.

В комнате появилось новое лицо — девушка, хорошенькая даже в своих лохмотьях.

— Есть тут свободная койка?

Бальдуин взял ее двумя пальцами за подбородок и критически оглядел. Затем спросил, обращаясь к Келлерману:

— Недурна?

Келлерман, очнувшийся от своих мечтаний, смотрел на девушку. Она показалась ему красивой, даже незаурядно красивой.

— Не для тебя! — сказал он Бальдуину.

Бывший сутенер дружески подшлепнул девушку сзади и спросил:

— Пойдешь со мной?

Девушка смерила его взглядом.

— Нет, — сказала она.

— Захотел бы, так пошла бы, — выразительно заметил Бальдуин.

Келлерман привстал с койки.

— Да не больно нужно, — заключил Бальдуин. — Мне от вашей сестры и так деваться некуда. — Он повернулся к дверям, где высилась богатырская фигура Карла Молотка. — Пошли, — бросил он.

Келлерман проводил их глазами. Девушка присела на край его койки.

— Вы долго были там? — спросил у нее Келлерман. Где — «там», уточнять не требовалось. «Там» могло означать только одно.

— Два с половиной года, — ответила девушка. — Сначала в тюрьме, потом в Бухенвальде.

Он взглянул на нее с участием. Грязные руки, лицо, шея, ноги, мешковатое, уродующее платье — и все-таки в затхлой атмосфере «Преисподней» от нее веяло чем-то здоровым и свежим, может быть, потому, что она только что попала сюда. Красная ленточка перехватывала волосы, оттеняя их темный блеск. В глазах мерцали веселые искорки, и когда она подняла взгляд на Келлермана, коричневые зрачки впились в него так напряженно, что на миг показалось, будто она косит. Кожа у нее была смуглая от загара — нежная гладкость этой кожи даже как-то не вязалась с мыслью о двух с половиной годах лагеря и тюрьмы.

— За что вас взяли? — спросил он.

— За что, за что, — огрызнулась она. — Наверное, им мой нос не понравился.

— Простите…

— Терпеть не могу, когда меня расспрашивают. Слишком много мне в жизни пришлось отвечать на вопросы, и приятно это никогда не было.

Разговаривая, она шевелила пальцами босой ноги. У нее были красивые ноги, длинные, стройные, с округлыми коленями — ее поза давала возможность хорошо рассмотреть все это.

— Меня зовут Марианна.

— А меня — Рудольф Келлерман.

— Вы тут один? — Она незаметно пододвинулась чуть поближе.

От него не укрылось ее движение, и он сказал:

— Да. — И помолчав, прибавил. — То есть не совсем. Был со мной один старик, но его увезли в больницу. Говорят, он выйдет оттуда недели через три, не раньше.

Марианна подумала: «Вот-вот, он как раз из таких, что таскают за собой больных стариков». Но вслух сказала только:

— Вам бы нужны друзья помоложе.

— Мы вместе сидели в лагере «Паула», — сказал Келлерман. — Вместе бежали оттуда. Это человек, не приспособленный к жизни, — старый ученый, профессор. В свое время пользовался известностью. Профессор Зекендорф из Мюнхенского университета.

— Я его знаю! — воскликнула девушка.

Келлерман заметил, как она оживилась.

— Знаете? Откуда?

Она сунула руку за вырез платья и достала замусоленную газетную вырезку.

— Вот — это из новой газеты, которую издают американцы…

Келлерман внимательно прочитал заметку. Это было письмо в редакцию за подписью доктора Фридриха Гросса из кремменской больницы скорой помощи, который, по его словам, некогда изучал латынь под руководством Зекендорфа. «Редакции и широким читательским кругам, может быть, не безынтересно…» — так начиналось это письмо, а дальше шла подробно и несколько витиевато изложенная история профессора и его двух детей вплоть до того дня, когда старый ученый упал в обморок в приемной герра Бенделя и был препровожден в больницу скорой помощи, где находится и сейчас, под наблюдением автора настоящего письма. В заключение было сказано, что люди, подобные профессору Зекендорфу, представляют то лучшее, что есть в Германии, истинной Германии мыслителей и поэтов.

Келлерман вернул вырезку, взволнованный, как всегда, когда что-нибудь напоминало ему о профессоре Зекендорфе. Девушка бережно сложила затертый клочок газетной бумаги и спрятала его на груди. Она думала о том, как это здорово вышло, что заметка попалась ей на глаза, что она сумела достаточно внимательно прочитать ее и что наконец именно здесь, в «Преисподней», она столкнулась с человеком, который мог пополнить ее сведения о Зекендорфе. Она обладала безошибочным чутьем, которое никогда ее не подводило; ее хорошенький носик словно сам собой поворачивался в ту сторону, где пахло какой-нибудь удачей. И пока она полагалась на свое чутье, все шло хорошо; а стоило один раз пренебречь им — и дело кончилось арестом и тюрьмой. Ведь надо же было такое — залезть в карман к переодетому полицейскому шпику! Что-то внутри говорило ей: «Не нужно!» — но он был так хорошо одет, казался таким сытым, солидным и глупым!

— Зачем вы бережете эту вырезку?

Она так ушла в свои мысли, так была поглощена планом, который созрел в ее голове, что Келлерману пришлось повторить вопрос.

— Что? Ach ja… — Она решила не торопиться.

— Я спрашиваю, зачем… Не бойтесь, мне можно доверять.

Что доверять ему можно, она не сомневалась. Но не в том сила.

— Очень просто, — сказала она наконец. — Моя фамилия тоже Зекендорф.

Она взглянула ему прямо в глаза. В них отразились последовательно: удивление, радость, потом недоверие. Старик часто говорил о своих детях, но ни разу за все время, что они были вместе, он не упомянул о существовании Марианны Зекендорф.

Она тем временем вытащила еще один лоскуток бумаги. Это было подписанное Бенделем направление в «Преисподнюю». На нем, скрепленное личной подписью директора отдела гражданского обеспечения, черным по белому значилось ее имя: Марианна Зекендорф.

— Вы родственница профессора?

Ответ последовал без промедления, без запинки:

— Родная племянница… Бедные Ганс и Клара. Тогда-то меня и арестовали, в Мюнхене, перед зданием университета. Хотели заставить меня говорить. Хотели вырвать у меня признание, что я помогала распространять листовки. Но я молчала. Какой это был ужас! Меня били… Нет, следов не осталось, — поспешила она добавить. — Не знаю, чем меня били, но только я думала, что не выживу.

Келлерман, которому не раз пришлось испытать на себе то, о чем она говорила, сказал участливо:

— Не надо об этом. Постарайтесь забыть. Мне все это знакомо. Ночью, когда не спишь, как будто снова все переживаешь…

— Я ни в чем не призналась! — сказала она гордо, подняв на него свои темные, чуть косящие глаза.

Это была чистая правда. Гестаповский чиновник, допрашивавший пойманную воровку, отметил мимоходом тот факт, что она является однофамилицей двух видных студенческих лидеров. Но хотя все трое были арестованы почти одновременно в одном районе одного города, это сочли случайным совпадением. Гестапо установило, что отец Марианны был простым гейдельбергским жестяником, и на том успокоилось; ее судили коротким, но беспристрастным судом и приговорили к тюремному заключению.

— Видно, это у вас семейная черта, — сказал Келлерман, делая ей самый большой комплимент, на какой только был способен. Его привычная настороженность исчезла. Он уже перенес на эту девушку часть той симпатии, которую испытывал к старому профессору, — а может быть, к этому примешивалось и еще кое-что. Лагерная жизнь притупила в нем всякие чувства. Но сейчас они оживали вновь.

— Здесь для вас не место, — отрывисто сказал он. — Мы должны выбраться отсюда — вы, я, все мы. Иначе нас засосет в этой клоаке!

Она охотно согласилась. С нее достаточно было и нескольких часов, проведенных в «Преисподней». Безусловно, это не место для нее.

— Мы с вами, — начала она осторожно, — вдвоем мы сумели бы справиться с этим. Я недавно в Креммене, но, насколько я успела заметить, два человека, неглупые и твердо решившие выбиться, здесь не пропадут…

Его кольнуло что-то, похожее на разочарование.

Но ведь она — участница студенческого протеста! Пусть это была лишь неумелая, бесплодная попытка, все-таки тут требовалось недюжинное бескорыстие и самоотречение…

— Речь идет не только о нас с вами, — заметил он мягко. — Речь идет обо всех нас. Мы пережили лагерь, тюрьму, допросы и пытки — у нас одних чистые руки… На нас лежит долг перед человечеством… Будущее за нами… Понятно вам это?

Марианне все было понятно. Этот человек — помешанный. На мгновение она даже почувствовала к нему нежность — сидит тут, похожий на скелет, в своих полосатых лохмотьях. Но природная рассудительность не позволяла ей разжалобиться, пойти за ним, попытаться спасти его. Она подавила в себе чувство сострадания, однако сохранила сострадательную мину. Она заговорила с ним тихим, проникновенным голосом; Келлерман забыл всякую осторожность, и она без труда выкачала из него все, что ей нужно было узнать о профессоре — его окружение, взгляды, причуды; о его детях — их внешность, воззрения, привычки; о подробностях мюнхенского суда; о его жизни в лагере «Паула», об уроках средневековой латыни, которые он давал лагерному врачу — доктору Валентину. Чем дольше Келлерман говорил обо всем этом, тем он сильней увлекался и тем больше выкладывал ей; так что в конце концов беседа принесла ему приятную уверенность в том, что он вернул ее на стезю, по которой она некогда шла, а ей помогла составить довольно верное представление обо всем, что касалось профессора и его детей.

— Теперь вы понимаете мою мысль? — спросил он, глядя на нее затуманенными глазами. — Вы согласны помочь мне?

— Вам помочь? В чем?

Он пояснил свой замысел. Огромная, прекрасная здравница с широкими окнами, с террасами и соляриями, где жертвы лагерей и тюрем смогут найти сытную, здоровую пищу и заботливый уход; мастерские, где их будут учить новым, полезным видам трудовой деятельности; склады обуви и готового платья, где они приоденутся для вступления в новую жизнь.

— И все это возможно, достижимо. Стоит только протянуть руку и взять! Богачи и во время войны жили неплохо. Нам нужно организоваться, и мы сумеем осуществить это!

Недостатком воображения Марианна не страдала. Она ясно видела большой, залитый солнцем дворец, видела и себя на одной из его террас. Ее зрачки сузились, острый, напряженный взгляд словно пробивал сырые, покрытые плесенью стены «Преисподней».

Наконец она сказала:

— Я хочу того, о чем вы говорите. Я очень сильно этого хочу. И все это у меня будет. Гораздо раньше, чем у вас. Но я не собираюсь ждать, пока весь здешний сброд соберется с силами. Я молода и найду свои пути. Вы мечтатель, Рудольф Келлерман. Опомнитесь, взгляните на вещи просто…

Келлерман вздрогнул. Стены «Преисподней» снова надвинулись на него. Он увидел, как Марианна встала и вышла. Он даже не пожалел о ней.

Иетс и Карен заключили между собой товарищеское соглашение. Она станет помогать ему в выпуске газеты, которая печаталась на станках, уцелевших в подвале разрушенного здания кремменской «Allgemeine Zeitung». («Когда я жил в Колтере, — признался он ей, — мимо дома каждый день проезжал на велосипеде растрепанный мальчуган и бросал на крыльцо свежий номер газеты. Вот все, что мне известно о газетном деле».) А он зато будет передавать ей все попадающие в редакцию материалы, которые могут пригодиться для ее серии очерков: «Как живут в немецком городе при американцах».

Карен нравилось работать вместе с Иетсом, нравилось беседовать с ним на разные темы, нравилось, как он относится к Абрамеску. Она знала, что и Иетсу приятно ее общество.

Она спустилась в подвал, прошла мимо тихо позвякивающих линотипов, миновала уютный закуток, служивший одновременно и приемной и архивом, где безраздельно властвовал Абрамеску, и вошла в другой, еще более тесный закуток, служивший редакторским кабинетом Иетса. Иетс сидел, согнувшись над гранками; желтоватый электрический свет подчеркивал морщины в углах глаз, выдававшие, насколько состарила его война, заострял все тени, отчего тонкий нос казался длинным, щеки впалыми, а подбородок и лоб сильно выступающими вперед. А может быть, это сказывалось переутомление?

Иетс пододвинул ей стул.

— По делу или в гости?

— По делу.

— Всегда только по делу… Ну что ж… — он достал номер за прошлую неделю и вкратце перевел ей письмо в редакцию доктора Гросса. — Что вы на это скажете?

— Мне оно ни к чему. Устарелый материал. Об этом протесте мюнхенских студентов Текс Майерс уже писал для своей газеты.

— Вот как! — сказал Иетс. — Ну, а Келлерман?

— Кто такой Келлерман?

— Спутник профессора. Его товарищ по заключению. Они вместе бежали из лагеря «Паула». Вместе пришли в Нейштадт. Там они попали к нам, ко мне и Трою. Их привел Бинг.

Она молчала… Узкая, кривая уличка в Нейштадте, весеннее солнце на булыжнике мостовой; они с Бингом идут по улице; и вдруг внимание Бинга привлекают две одинокие фигуры, которых все сторонятся, — старик, сидящий на краю тротуара, и рядом его товарищ, устало прислонившийся к столбу…

— Ну, Бинг привел их к вам — а дальше что?

— Я хотел назначить этого Келлермана мэром Нейштадта. Но местный патер воспротивился, и мы помирились на аптекаре, которого потом повесили нацисты, когда вернулись в Нейштадт.

— Вы и сейчас не прочь сделать Келлермана мэром?

Улыбка исчезла с лица Иетса.

— Здесь мэров выбирает Уиллоуби.

— Не вижу все-таки для себя темы.

— А судьба таких людей, как Келлерман? Как они теперь живут? Какое применение себе находят? Пользуются ли вообще влиянием бывшие заключенные концлагерей? Что для них делает герр Лемлейн? Используем ли их мы, американцы? Да мало ли что еще.

— Об этом, вообще говоря, можно писать, — медленно проговорила она. — Но не знаю, интересно ли получится.

— Полезно, во всяком случае, — заметил он сухо.

Послышались шаги, которые могли принадлежать только Абрамеску. Он вошел, тяжело топая ногами, весь забрызганный грязью, и возмущенно объявил:

— Редакция газеты не должна находиться в таком помещении, к которому иначе не проедешь, как через воронку, полную воды!

— А вы бы объехали стороной. Мы всегда так делаем. Ну как, узнали что-нибудь о Келлермане?

— Мне потребуется увольнительная на полдня, чтобы отчистить куртку. Завтра же напишу рапорт подполковнику Уиллоуби о том, что необходимо засыпать воронку. А вы подпишете.

— Что Келлерман? — повторил Иетс.

— Я побывал также в отделе гражданского обеспечения, — продолжал Абрамеску. — Там заправляет делами некий герр Бендель. Людям, которые уклоняются от прямых ответов на вопросы американского капрала, — не место на административных постах. Так я ему и сказал. Завтра же напишу еще один рапорт подполковнику Уиллоуби по поводу герра Бенделя. А вы подпишете.

— Абрамеску не дает военной администрации ни минутки покоя, — сказал Иетс, обращаясь к Карен. — К сожалению, там думают, что это я.

Он повернулся к Абрамеску и в третий раз спросил его о Келлермане.

Абрамеску тщательно стер лепешку грязи со своей круглой щеки.

— Он находится в вонючей трущобе, которую здесь прозвали «Преисподней». — Он увидел, что Карен встала, готовая идти. — Сэр, даме туда входить не следует. Это противоречит элементарным правилам гигиены!

— Идем, лейтенант! — сказала Карен.

Абрамеску обиженно спросил:

— Могу я взять сегодня увольнительную?

Иетс кивнул. У самого выхода Абрамеску нагнал его и молча всунул что-то ему в руку. Иетс взглянул и весело улыбнулся. Небольшая коробочка ДДТ.

Это был тот же лагерь «Паула», только без эсэсовцев, тот же верденский лагерь для перемещенных, только под крышей; так по крайней мере показалось Иетсу. Сначала они не увидели ничего, кроме леса протянутых рук; старые и молодые руки всех оттенков землисто-серого цвета, худые, высохшие, просящие, цеплялись за него и Карен. Потом в полутьме коридора обозначились лица, и на всех этих лицах, от детских до старческих, лежал один и тот же отпечаток, во всех глазах был волчий голодный блеск.

Иетс и Карен быстрым шагом, не оглядываясь, шли по коридорам, поднимались по лестницам, снова шли и снова поднимались; они не разговаривали; говорить было не о чем; Иетс только крепко держал Карен за локоть и увлекал ее вперед. Наконец в одной из комнат они увидели Келлермана; он все еще сидел на своей койке, как его оставила Марианна. Иетс начал с того, что выставил из комнаты всех остальных ее обитателей.

— Вы меня не помните? — спросил Иетс. — Мы с вами виделись в Нейштадте. Очень рад, что у вас все кончилось благополучно. А как вы теперь живете?

Келлерман поднялся с койки и, ссутулясь, стоял перед ними; его уши казались непропорционально большими рядом с изможденным лицом.

— Да, да, вспоминаю.

— Вы, значит, попали в Креммен, — продолжал Иетс, просто чтобы что-нибудь сказать. Он словно слышал все незаданные вопросы Келлермана: «Что вам тут нужно? Интересуетесь трущобным бытом? Желаете посмотреть, как низко может пасть человек? Проверяете результаты того, чего вы не сделали?»

— Как вы теперь живете? — повторил Иетс.

Келлерман пожал плечами и молча обвел взглядом комнату: хромоногие койки с продавленными сетками, грязные, рваные одеяла, жалкие пожитки своих соседей — мусор, добытый из мусорной кучи, отбросы разоренного города.

— Вы больны?

Прежде чем Келлерман успел ответить, дверь распахнулась. В комнату хлынул целый поток обитателей «Преисподней»; часть устремилась дальше, через противоположные двери, часть сгрудилась вокруг Иетса и Карен, словно ища у них защиты. За ними ворвались, красуясь своими синими мундирами, сверкая медными бляхами, размахивая дубинками, с полдюжины немецких полицейских; впрочем, дубинки сразу повисли в воздухе при виде двух американцев в военной форме.

Иетс закричал:

— Что за черт! Прекратите безобразие! Это вам не эсэсовские времена!

И только что свирепствовавшие полицейские, разом присмирев, обратились в то, чем они на самом деле были, — в пожилых, изголодавшихся обывателей разрушенного войной немецкого города. Видя это, люди, прятавшиеся за спинами Иетса и Карен, вышли вперед и стали наступать на них, выкрикивая брань и угрозы. Шум не прекратился, даже когда в дверях показались чины американской военной полиции. Они поручили грязную работу фрицам, а сами рассчитывали явиться на готовое.

— Какого дьявола вы терроризируете этих людей? — обрушился на них Иетс. — Кто тут начальник?

— Я начальник, — послышалось в дверях, и сквозь толпу немецких и американских полицейских протолкался Трой. Лицо у него было мокрое от пота, воротник рубашки расстегнут, жилы на шее набрякли.

Он увидел Карен. Выхватив носовой платок, он вытер лоб и сердито оттопыренные губы и спросил хриплым голосом:

— Вы что тут делаете? Женщинам здесь не место! Уведите ее, Иетс!

Она повернулась было к выходу, но Иетс удержал ее.

Трой стащил с головы фуражку и мял ее в перепачканных пальцах. Выкричавшись, он теперь заговорил тихим, оправдывающимся голосом:

— Понимаете, мы ищем двух бандитов, охотимся за ними по всему городу — и вот загнали сюда. А теперь все пропало. Попробуй найди кого-нибудь в этой трущобе, сверху донизу набитой людьми, да вот еще вы вздумали мешать!

— А вы со времен лагеря «Паула» сделали успехи, Трой, — заметил Иетс.

Трой чувствовал на себе пристальный взгляд Карен. Снова его прошиб пот.

— Что ж мне, по-вашему, делать? — огрызнулся он. — Они тут сколотили шайку. Воруют, да и не только воруют. А я отвечаю за порядок в городе.

Иетс обратился к Келлерману.

— Кто главарь шайки? — Келлерман молчал.

— Вы сами себе вредите. Кто они? Как нам найти их?

— Не знаю, — сказал Келлерман.

— Вы что, боитесь мне сказать?

— Нет.

— Я вас прошу помочь нам, герр Келлерман.

— Люди воруют потому, что у них нет другого выхода, — сказал Келлерман безразличным тоном.

Трой всмотрелся в него.

— Что-то мне знаком этот молодчик. Иетс, не тот ли это, кого вы прочили в нейштадтские мэры?

— Он самый, — подтвердил Иетс.

— И тоже с бандитами заодно! — Воспоминание о Нейштадте, о личном поражении, которое он там потерпел, лишило Троя последних остатков сдержанности. — Нечего сказать, Иетс, вы умеете выбирать людей.

Карен переводила взгляд с Келлермана на Иетса, с Иетса на Троя. Трой на нее не смотрел. Он упорно разглядывал свои башмаки. Потом, наконец, сказал без всякого выражения в голосе: — Что ж, пойдем отсюда…

— Я хотел бы продолжить разговор с Келлерманом, — сказал Иетс. — Мы с Карен пришли сюда как журналисты.

Трой пожевал губами. Потом вдруг повернулся и скомандовал:

— Сержант! Очистить помещение! — А Келлерману сказал: — Вы останьтесь.

— А ну-ка, марш отсюда! — рявкнул сержант. Немецкие полицейские ожили и засуетились: — «Raus, raus!»[17]

Наконец водворилось спокойствие. Иетс спросил:

— Ну, Карен, что скажете? Подходящий сюжет?

Карен не ответила. Она подошла к Трою и стала поправлять на нем галстук.

— Я стараюсь делать, что могу, — пробурчал Трой.

— Знаю, — сказала она.

— Если мне не удастся разгромить эту шайку, завтра будет то же самое. А через неделю будет еще хуже.

— Объективные условия в тюрьму не посадишь… — Она старалась помочь ему.

Иетс сказал сердито:

— Мы освободили этих людей из лагеря «Паула». Но может быть, этого недостаточно? Может быть, нужно еще что-то сделать?

— Но что, что? — с горечью спросил Трой. — Думаете, я бы сам не рад перетряхнуть эту трущобу и вычистить всю мерзость, которая тут скопилась?

Иетс сказал горячо, но несколько неуверенно:

— Не знаю. Все что-то получается вкривь и вкось! — Ах, был бы жив Бинг! У Бинга уж нашелся бы ответ… Он вдруг почти набросился на Келлермана. — А вы, почему вы сами не пришли к нам? Вы знаете, что мы ищем немцев, которым можно было бы доверять!

— В таком виде? — спросил Келлерман.

Да, он прав, его спустили бы с лестницы. Жалкое подобие человека, всклокоченные волосы, щетина на подбородке, воспаленные глаза, опорки на ногах, полосатая лагерная куртка, вся в заплатах и прорехах.

— Вам, что же, не выдали никакой одежды? Даже обуви?

— Нет.

— А вы просили?

— Кого же просить?… Послушайте, нет ли у вас сигареты?

Иетс поспешно вытащил из кармана пачку сигарет.

— Пожалуйста, берете все. Извините меня, я, конечно, сам должен был догадаться.

— Мне понятно, зачем сюда явился капитан, — сказал Келлерман, распечатывая пачку. — Полиция навещает нас каждый день. Но вот что ей тут нужно? — Легким движением головы он указал на Карен, которая наблюдала с таким видом, как будто понимала, о чем идет речь.

Иетс поднес Келлерману огня.

— Мисс Уоллес — корреспондентка одной американской газеты. Она хочет писать о судьбе вашей и ваших товарищей. Ей нужен какой-нибудь интересный материал.

Келлерман внимательно посмотрел на Карен:

— Интересный? А ничего интересного тут нет. В Креммене все осталось, как было.

— Может быть, то и интересно, что все осталось, как было. — Иетсу вдруг пришло в голову, что в этой случайно оброненной фразе он выразил самую суть дела.

Келлерман негромко засмеялся:

— Я был в отделе гражданского обеспечения. Там сидит тот же самый чиновник, который при республике отказывал нам в пособии, а при Гитлере выдавал нас нацистам. Теперь он выписывает нам направления в «Преисподнюю».

— Почему же вы не пришли и не сказали нам об этом? Мы бы его сняли с его должности.

— Герр Бендель назначен самим бургомистром Лемлейном, как и все наиболее крупные чиновники.

— Что он там говорит про Лемлейна? — вмешался Трой.

Иетс вкратце передал Трою и Карен содержание разговора и затем спросил:

— Это все правда?

— Да, но… — Трой приготовился защищаться. — Я же не виноват, если Уиллоуби…

— Конечно, он не виноват! — сказала Иетсу Карен. — Лучше скажите, как вы думаете помочь этому человеку.

С притворной развязностью Иетс стал выкладывать перед Келлерманом целый ворох разных предложений благотворительного характера. Келлерман слушал, и его напряженный взгляд становился все более насмешливым. Иетс смутился под этим взглядом:

— В чем дело? Вам что, очень нравится, как вы сейчас…

Келлерман остановил его:

— Вы можете раздобыть мне приличный костюм и пару целых башмаков; очень хорошо. Пожалуй, вы даже можете устроить меня работать в походной кухне какой-нибудь американской части; тоже неплохо. Во всяком случае это облегчит вашу совесть. — Он заботливо притушил сигарету и спрятал окурок.

Злясь на свою беспомощность, Иетс спросил:

— Чего же в конце концов вы хотите?

— Вам не понять, чего я хочу.

— Окажите уж нам доверие, герр Келлерман. Я постараюсь понять.

— Вы утратили наше доверие, — сказал Келлерман. — Сначала, когда вы пришли и разбили нацистов, вам доверяли безгранично… Дело не во мне только. Есть много — тысячи, десятки тысяч людей, которые с радостью помогли бы вам перестроить страну на новый, разумный лад… Нет, лейтенант, спасибо, но я не воспользуюсь вашими милостями. Я уйду отсюда тогда, когда уйдут все.

У Келлермана горели щеки. Наконец-то он высказал то, что ему уже давно хотелось высказать. Но возбуждение улеглось, и он увидел оборотную сторону своего поступка. Ему нужен костюм, ему нужна работа, а он только оттолкнул от себя единственного американца, который в него в какой-то степени верил.

Иетс не столько обиделся, сколько огорчился. Потом он подумал. «Вот еще одна жертва нашей импровизации».

Но что, если это не только импровизация? Если тут кроется что-то более серьезное? Он с досадой сказал Трою и Карен:

— Келлерман не хочет никакой помощи для себя лично. Он ждет от нас разрешения проблемы в целом.

— Да, но как ее разрешить? — спросил Трой. — Пусть подскажет, я приму его совет.

Иетс снова заговорил по-немецки.

— Что мы, по-вашему, должны сделать, герр Келлерман?

Келлерман испытывал затруднение. Легко было развивать утопические проекты перед Марианной Зекендорф, но мечта — это еще не рабочий чертеж.

— Возьмите, возьмите нас всех отсюда, — проговорил он, запинаясь. — Большой дом для всех — деревья — свет — полноправное существование — лекции — мастерские…

— Нет, так не годится, нужно заставить себя говорить более связно.

Он стиснул руки.

— Вы нам дайте, дайте нам какое-нибудь барское поместье — хотя бы усадьбу Ринтелен. Увидите, мы справимся с хозяйством. Впрочем, может быть, это слишком много. Дайте нам любой дом, любой участок. Только чтобы мы могли работать. Мы будем трудиться изо всех сил. Мы построим себе новую жизнь…

Иетс переводил тщательно, слово за словом: большой дом для всех — деревья — свет — полноправное существование — лекции — мастерские…

Но, слушая размечтавшегося Келлермана, Иетс слышал другие слова, другой голос: Уиллоуби, развалясь в кресле возле умывальника в убогом номере роллингенского «Золотого барана», разглагольствует о том, ради чего, собственно, Америка послала в Европу свои войска.

4

Уиллоуби принял Карен и Иетса в конференц-зале военной комендатуры. Он был мил и словоохотлив.

— Обстановка вся ринтеленовская, — пояснил он, поглаживая светлую, гладко отполированную поверхность овального стола. — Стены я велел обтянуть материей. Как-то теплее в комнате, и потом, не видно отбитой штукатурки.

В углу на небольшом возвышении уныло повис американский флаг. Уиллоуби жестом указал на него:

— Дар генерала. Он желает, чтобы в каждом служебном помещении было по флагу, а где их взять столько? Я выписал целый гросс. А пока приходится обходиться этим.

Он уселся в огромное вертящееся кресло в конце стола и указал гостям на два кресла поменьше, стоявшие по сторонам.

— Присаживайтесь, прошу вас. Сейчас я вызову своих немцев, и вы увидите, как у нас идет работа. Все очень корректно, без малейших трений; они у меня вымуштрованы.

Он самодовольно засмеялся, накрыв руку Карен своей пухлой ладонью.

— Вы, я слышал, успели побывать в наших благотворительных учреждениях. Не думайте, что эта оборотная сторона кремменской жизни от меня скрыта! Но не все сразу, мисс Уоллес, не все сразу!

Он явно ждал ответа. Однако она лишь молча кивнула, и он обернулся к Иетсу:

— Это и к вам относится, лейтенант. Я охотно позабочусь, чтобы дорога к вашей типографии была исправлена, но уж выбор моих немецких администраторов вы предоставьте мне. Хорошо, что они у меня все-таки есть. Не садиться же мне самому на место герра Бенделя выдавать продовольственные карточки — или вы хотели бы, чтобы я этим занимался?

— Нет, — сказал Иетс, — откровенно говоря, не хотел бы. — Он старался сохранять невозмутимый вид. По-видимому, аккуратно отпечатанные кляузы Абрамеску попали-таки на стол к Уиллоуби, а поскольку всякого рода ведомственная переписка неминуемо проходила через много рук, Уиллоуби, должно быть, стоила немалых усилий его выдержка.

— Трой не говорил с вами по поводу поместья Ринтелен? — как бы мимоходом спросил Иетс. Присутствие Карен обязывало Уиллоуби к вежливости, и, пользуясь этим, Иетс решил затронуть и этот вопрос.

Уиллоуби потер подбородок.

— Д-да, был такой разговор. А что, вы тоже интересуетесь этим делом?

— Нет, — сказал Иетс, — меня лично оно не касается.

Карен наблюдала с легкой полуулыбкой. Хороший бой — всегда интересное зрелище, а здесь бой шел по всем правилам, хотя противники были в мягких перчатках, а голоса их звучали ровно и сдержанно.

— Это вы повели мисс Уоллес в убежище для политических жертв национал-социализма? — спросил Уиллоуби.

— Я. Вы этим недовольны, сэр?

— Нет, почему же… И тогда-то, по-видимому, у капитана Троя и возникла мысль просить меня об использовании для этих людей поместья Ринтелен?

— Возможно, мы беседовали на эту тему, — согласился Иетс. — Так вы собираетесь реквизировать поместье?

— Я об этом серьезно думаю, лейтенант! — сказал Уиллоуби.

— Разрешите дать в газете заметку на эту тему? — Иетс вынул блокнот, который завел с тех пор, как получил свое новое назначение.

— Ничего не нужно делать преждевременно! — изрек Уиллоуби. Затем он посмотрел на часы. — Ровно десять, — сказал он и взялся за серебряный колокольчик, стоявший на столе рядом с пепельницей. — Прусская пунктуальность! Очень выгодное впечатление производит на немцев.

Колокольчик зазвенел. Он еще не перестал раскачиваться в руке Уиллоуби, как обе половинки двери распахнулись, и в зал, предводительствуемые Люмисом, гуськом вошли немцы. Они обошли стол кругом и стали каждый за своим стулом. В конце стола, как раз напротив Уиллоуби, стоял Лемлейн. Заняв места, немцы поклонились Уиллоуби. Затем, по знаку, данному Люмисом, они отодвинули стулья и разом сели, сохраняя на лицах напряженное, сосредоточенное выражение, подобающее торжественности момента.

— Это моя торговая палата, — шепнул Уиллоуби, наклоняясь к Карен. — Публика солидная, верно?

Он поставил колокольчик рядом с пепельницей. — Доброе утро, господа!

— Доброе утро, Herr Oberstleutnant! — раздался дружный хор.

Иетс обвел глазами лица сидевших за столом. Всего было десять человек, считая Лемлейна, — люди равных положений, профессий, возраста, но что-то в них было стандартное, единообразное — их связанность, льстивая напряженность. Только один держался сравнительно свободно — сидевший напротив Уиллоуби серый человечек, с внешностью бухгалтера, в крахмальном воротничке и пиджаке с узкими плечами.

— Рекомендую: лейтенант Иетс, редактор новой кремменской газеты, — сказал Уиллоуби. — А это мисс Уоллес, представительница американской прессы. Люмис, потрудитесь представить мэра и членов палаты.

Люмис встал и бойко отрапортовал перечень имен и представляемых отраслей коммерции. Каждый названный вставал, кланялся в сторону Уиллоуби и садился снова, слегка отдуваясь, словно после взятого препятствия.

— Что у нас на повестке? — осведомился Уиллоуби.

Бургомистр Лемлейн поднял с полу элегантный портфель и бережно положил перед собой на стол. Затем он извлек из кармана связку ключей на кольце, методично перебрал несколько ключей, выбрал нужный, отомкнул замок, вынул из портфеля лист бумаги и, откашлявшись, прочитал список вопросов, сперва по-английски, потом по-немецки. На каждый новый пункт девять членов торговой палаты дружно кивали в знак одобрения. Иетсу все эти вопросы показались пустяковыми. Он наклонился к Уиллоуби и спросил шепотом:

— А как насчет заводов Ринтелен?

Уиллоуби нахмурился.

— Этого пункта нет в повестке.

— Вот как! — сказал Иетс. — А когда же он будет?

— Терпение, лейтенант, терпение! — так же шепотом ответил Уиллоуби.

Лысый, толстый господин с золотой цепью через весь живот стал зачитывать столбцы каких-то цифр. Это был представитель кремменской ассоциации поставщиков угля; он сетовал по поводу того, что выдачу лицензий на торговлю углем придется лимитировать, — во-первых, ввиду недостатка угля, а во-вторых, оттого что число лиц, занимающихся этим видом коммерческой деятельности, и так очень велико.

Лемлейн перевел, и Уиллоуби благосклонно заметил:

— Спросите его, Лемлейн, подготовил ли он список тех, кому следует выдать лицензию.

Такой список у представителя ассоциации поставщиков угля имелся, и он тут же принялся зачитывать фамилии и адреса. Покончив со списком, он вопросительно поглядел на Лемлейна. Лемлейн поглядел на Уиллоуби.

Уиллоуби, сердцу которого все кремменские поставщики угля были одинаково милы, произнес, обращаясь к присутствующим:

— Ну как, дадим мы им лицензию?

— Я считаю, что нужно дать, — сказал Лемлейн.

— Не возражаю, — сказал Уиллоуби. — Переходим к следующему пункту.

— У меня вопрос, — сказал Иетс.

— Вопрос? — оглянулся на него Уиллоуби. Он взял в руки колокольчик и поиграл им. Потом, вздохнув, сказал: — Ну, давайте ваш вопрос. Только покороче. У нас еще черт знает сколько дел.

— Как давно существует ваша ассоциация поставщиков угля? — Иетс говорил по-английски; пусть Лемлейн и господин с золотой цепью не знают, что он способен заметить неточность в переводе.

Представитель ассоциации, выслушав вопрос по-немецки, сказал:

— Fünfzig Jahre, — и Лемлейн тут же перевел: — Пятьдесят лет.

— И последние тринадцать лет вы работали обычным порядком?

— Да, обычным порядком.

— Скажите, а в руководстве ассоциации сейчас те же люди, что и все эти тринадцать лет?

Представителю ассоциации вовсе не нравилось, что американский офицер так напирает на эти тринадцать лет. Это были годы нацистского господства. Лемлейн, все с тем же невозмутимо корректным выражением лица, перевел ответ:

— За одним исключением. Секретарь ассоциации умер в 1938 году от грудной жабы.

— Надо полагать, ассоциация, как и все другие учреждения этого рода, придерживалась в своей работе принципов национал-социализма?

— Иначе нельзя было! — сказал представитель ассоциации. Его лысина приобрела лиловатый оттенок, и на ней заблестели капли пота.

— Вот вы сейчас ограничиваете число лицензий на торговлю углем; а какой у вас критерий для отбора?

На этот раз ответил сам Лемлейн:

— Солидность фирмы.

Уиллоуби выразительно откашлялся. Хватит, он и так уже достаточно долго терпит.

Но Иетс не захотел понять намека. Иетс гнул свое.

— Солидность фирмы? Но ведь если вы ограничиваете конкуренцию и создаете гарантию сбыта, да еще при недостатке товара, тут любая фирма будет солидной. А не кажется вам, что те самые люди, которые командовали вашей ассоциацией и вашей торговой палатой при нацистах, теперь, благодаря этим махинациям с лицензиями, забирают еще большую власть над населением города?

— Лейтенант спрашивает… — Лемлейн стал переводить наскок Иетса слово в слово, не столько из стремления к точности, сколько чтобы выиграть время.

Немцы слушали, уставясь в стол перед собой. Угольщик выудил из внутреннего кармана огромный носовой платок и оглушительно сморкался. Карен старалась казаться незаинтересованной, но в то же время записывала что-то в блокнот; а Уиллоуби, втайне проклиная Иетса, вертел в руках карандаш, пока не отломил кончик.

Разогнал тучу Люмис — может быть, именно потому, что не заметил, какая она была густая и черная. Он сказал:

— Погодите, Иетс, вы же видите, что без нашей санкции ничего тут не делается.

— Jawohl![18] — с явным облегчением подтвердил Лемлейн и поспешно перевел заявление Люмиса немцам. Члены торговой палаты подняли глаза и стали переглядываться, с довольным шепотком. Карен перестала писать, а Уиллоуби отложил в сторону сломанный карандаш, повернулся к Иетсу и спросил, великодушно подавляя напрашивающийся сарказм:

— Удовлетворены?

Иетс ничего не ответил.

Уиллоуби перешел к следующему пункту повестки.

Обсудили вопрос о намечающемся открытии мыловаренного завода и бумажной фабрики, если будет поступать достаточно жиров и древесины. За этим последовало предложение одного предпринимателя — организовать производство деревянных игрушек, но тут Уиллоуби отказал наотрез.

— Предметы роскоши! Игрушки! Мы не разрешим расходовать драгоценное сырье и рабочую силу на что-либо подобное. Немецким детям не мешает знать о том, что их отцы проиграли войну.

У немцев вытянулись лица, но, поскольку они отлично знали, что на их подлинные интересы деревянные игрушки никак не влияют, спорить никто не стал.

Во время отчета о ликвидации книжного магазина, торговавшего в Креммене официальной нацистской литературой, вошел Фарриш.

Лемлейн заметил движение у дверей и разом умолк. При мысли о том, что сейчас он увидит генерала, сердце у него сладостно замерло и рука сама собой дернулась было вверх; но он вовремя спохватился и лишь почтительно вытянулся. Прочие немцы тоже встали.

Уиллоуби, пыжась от гордости и страстно желая, чтобы Фарриш почувствовал себя окунувшимся в кипучую деловую атмосферу, доложил, что здесь происходит заседание местной торговой палаты. В сущности, он не так уж был рад этому неожиданному вторжению; дело пахло потерей по меньшей мере часа времени. Вся повестка теперь пойдет насмарку, и придется созывать еще одно заседание, чтобы рассмотреть оставшиеся вопросы. И почему было Фарришу не предупредить его? Он бы мог провести кое-какую подготовку. А так все придется делать экспромтом.

— Торговая палата! — сказал Фарриш. — Смотри, пожалуйста, совсем как у нас дома.

Он загоготал, довольный своим остроумием, и все кругом, включая ничего не понявших немцев, подобострастно захихикали.

Фарриш остановил свой пронизывающий взгляд на Карен.

— Мисс Уоллес! Вы опять с нами? — Повернув спину всей торговой палате, он устремился к ней и схватил ее за руки. — Ну как наш Уиллоуби? Молодец, верно, ловко управляется с фрицами? Он оглянулся. — Зачем это все стоят? Сядьте! Продолжайте свое дело! Пусть вам кажется, что меня здесь нет.

Он снова загоготал и выпустил руки Карен.

— Прошу вас сесть! — скомандовал Уиллоуби. — Люмис, позаботьтесь о стульях для свиты генерала! — Каррузерс и еще несколько офицеров толпились в дверях, не зная, что решит Фарриш, уходить или оставаться. Уиллоуби уступил генералу собственное вертящееся кресло в конце стола, а сам встал рядом, дожидаясь, пока войдет и рассядется свита.

После этого он обратился к Фарришу:

— Не угодно ли будет генералу сказать несколько слов присутствующим здесь немцам — в некотором роде лидерам местного населения? Вон тот господин напротив — да, да, маленький, в сером — это наш новый мэр, Лемлейн, — рекомендую! Он говорит по-английски, сэр, и переведет вашу речь остальным.

— А ведь у нас, кажется, был мэр?

— Тот оказался неподходящим, — пояснил Уиллоуби. — Мы его сместили.

— Сместили? — повторил Фарриш. — Очень хорошо! Пусть знают, что у меня в районе никому не дано прирастать к служебному креслу.

Фарриш встал. Концом стека он отодвинул пепельницу Уиллоуби, серебряный колокольчик и разложенные в порядке бумаги.

Он оглянулся на Карен и подмигнул ей:

— Ну как, поговорить с ними?

Вместо ответа она подняла карандаш, приготовляясь писать. Он погладил свои подстриженные бобриком волосы и принял самодовольно-глубокомысленный вид. «Все в порядке: аудитория есть, пресса тоже», — подумал Иетс.

— Подполковник Уиллоуби просит меня сказать вам несколько слов. Что ж, можно. Я желаю, чтобы вы знали, как я смотрю на всю эту оккупационную музыку и чего я жду от вас. Вы, надо думать, слыхали, кто я такой и чем занимался раньше. Так вот, мы пришли сюда, чтобы поучить вас на деле тому, что такое демократия. Демократия есть правление рядовых людей; при демократии все пользуются одинаковыми правами. Ясно? Вопросов нет?

Лемлейн переводил, мужественно справляясь со своей задачей. Вопросов, разумеется, не оказалось.

— Положение здесь, вообще говоря, препаршивое, город почти весь разрушен, моральное состояние жителей никуда не годится. Едешь по улице, так от вони не продохнешь. Это все мы изменим. Моя дивизия — лучшая во всей американской армии, и мой район оккупации должен быть лучшим во всей Германии.

Выслушав перевод, немцы закивали еще энергичнее. Точка зрения генерала пришлась им по вкусу.

— Я хочу, чтоб были приведены в порядок дороги, хочу, чтоб в городе ходили трамваи. Хочу, чтоб восстановилась какая-то нормальная жизнь, когда каждый знает, что он должен делать, и у каждого есть свое место. Ясно?

Это было встречено с полным сочувствием. Немцам тоже хотелось вернуться к заведенному порядку, чтобы у каждого было свое место, чтобы они, члены торговой палаты, делали бы дела, а другие бы на них работали.

— Теперь о денацификации. Я имею приказ союзного командования очистить аппарат от нацистской сволочи. Все знают, что я привык выполнять приказы, чего бы это мне ни стоило, — а в данном случае это ничего стоить не будет! — Он прервал свою речь, наклонился к Карен и шепнул: — Неплохо завернуто, а? — Потом снова выпрямился и постучал ручкой стека по столу. — Мы проведем такую чистку, что у нас ни одного нациста не останется! Мой район будет самым денацифицированным во всей Германии. А вам это поможет оправдаться перед Господом Богом, Который уж, наверно, не одобрял нацизма, и перед нами, которые его тоже не одобряют.

Он замолчал и, уперев свои здоровенные кулаки в стол, свирепым взглядом обвел аудиторию. Немцы замерли в позе почтительного внимания.

— Ну, Уиллоуби, — сказал Фарриш. — Хотите, чтоб я еще что-нибудь сказал вашим фрицам?

Уиллоуби похвалил речь генерала, заметив, что он исчерпывающе осветил положение и что его слова, несомненно, произведут сильнейший эффект. Не желает ли теперь генерал, чтобы кто-нибудь от имени немцев заверил его в их готовности к сотрудничеству?

— Не возражаю, — сказал Фарриш. — Только покороче.

Он уселся в кресло Уиллоуби и стал покачиваться на нем, переплетя пальцы на животе.

Лемлейн, в руки которого Уиллоуби передал инициативу, медлил, не зная, с чего начать. Генерал напоминал ему покойного Максимилиана фон Ринтелена, только, разумеется, созидатель империи был похитрее. Впрочем, кто знает, может быть, за внешним фанфаронством Фарриша кроется такая же хитрость. Лемлейн спрашивал себя, не лучше ли сказать несколько банальных фраз и тем ограничиться; по крайней мере не будет риска не угодить всемогущему. С другой стороны, очень возможно, что Фарриш не любитель общих мест, что он предпочитает четкие, определенные суждения, и попыткой улестить его только вызовешь недовольство. Что же, говорить по существу? Но ведь это значит поставить на карту свое положение, дальнейшее существование ринтеленовских заводов, все вообще?

Серое лицо Лемлейна посерело еще больше; он встал и нерешительно отодвинул от себя лежавшие перед ним бумаги.

— Сэр, — начал он, — вы для нас не только прославленный полководец — германская история знала немало таких полководцев, и потому мы умеем отличать их при встрече; и не только человек, в чьих руках находится наша жизнь и на чье великодушие мы твердо уповаем; вы для нас прежде всего — учитель.

— Вон куда повернул! — услышал Иетс слова генерала, обращенные к Карен; впрочем, видно было, что он ничего не имеет против такого поворота.

— А нам есть чему учиться, — торжественно продолжал Лемлейн. — Глядя на развалины нашего любимого города, мы каждый день, каждый час говорим себе, что где-то нами была допущена трагическая ошибка…

— Еще бы! — прогудел Фарриш.

— Простите?… О, да. И мы вам бесконечно признательны, сэр, за то, что вы взяли на себя миссию помочь нам в преодолении этой ошибки. Поверьте, что и мы хотели бы вновь сделаться свидетелями процветания данного района.

И мы хотели бы, чтобы он стал самым лучшим, самым прекрасным и передовым районом во всей Германии. И, как ни велика разруха, средства к достижению этой цели в наших руках. Я имею в виду не только работу трамвая — с этим, сэр, мы можем справиться в самое короткое время, — и не только состояние дорог, несомненно, являющееся весьма существенным обстоятельством для вашей армии; я имею в виду мощный промышленный потенциал области, который сейчас заморожен, но в наших силах оживить его. Я предвижу день, когда по восстановленным железнодорожным путям вновь пойдут составы с продукцией кремменских заводов — кремменская сталь, кремменские станки, кремменский уголь; а навстречу потянется продовольствие и другие жизненно необходимые товары, потому что оживет торговля, связывающая наш район со всей остальной Германией, мало того — со всем просвещенным миром. И позвольте мне сказать вам, что в этот счастливый день не только я лично, но и все население Креммена обратит свои благодарные взоры на того, чья чуткость, великодушие и воля к сотрудничеству сделали все это возможным.

Лемлейн перевел дух, не спуская своего серого, тусклого взгляда с генерала. Тень недоверия, смущавшая Фарриша вначале, теперь рассеялась, и он думал о том, что неплохо бы услышать когда-нибудь от своих соотечественников хотя бы десятую часть таких похвал. В конце концов, что такого он сделал для этих фрицев? Запугал их, и только.

— Да, мы должны изгнать из своей среды преступников, ввергнувших нас в пучину бедствий, — заливался Лемлейн. — Я приветствую денацификацию! Но нужно действовать с осторожностью. Я вправе так рассуждать, потому что я никогда не был членом партии нацистов.

Слово «нацистов» Лемлейн произнес с таким презрением, что казалось, он его выплюнул.

— Да, не был, и немало страдал за это. Но будем ли мы судить человека по его ярлыку или по делам его? Пусть несет кару за свою слабость, это справедливо, но пусть трудится, помогая восстанавливать то, что было разрушено из-за этой слабости! Мы не можем пустить городской трамвай без квалифицированных кадров трамвайщиков.

Мы не можем и помышлять о введении в строй ринтеленовских заводов без опытных, способных администраторов! Впрочем, вопрос будете решать вы, сэр, а у вас достаточно мудрости, чтобы правильно оценить значение любого из нас, руководствуясь интересами города, которые, несомненно, дороги вашему сердцу. Мы заранее убеждены в справедливости ваших решений.

Фарриш и сам был в этом убежден. От Иетса не укрылось, что великий муж растроган, умилен и склонен к снисходительности и всепрощению. Иетс даже почувствовал к нему некоторое сострадание; Лемлейн ловко укатал генерала. А Уиллоуби даже не думал прийти к нему на помощь; Уиллоуби смаковал собственные заслуги в деле приручения немецких тюленей.

Фарриш сказал:

— Мэр Лемлейн, я повторю вам слова нашего главнокомандующего, генерала Эйзенхауэра: «Мы пришли сюда как завоеватели, но не как угнетатели». Так оно и есть. Прошу вас непосредственно обращаться ко мне при всех недоразумениях, которых не сможет уладить подполковник Уиллоуби. Я умею отличать порядочных людей. У нас в Америке две партии, но я никогда не спрашиваю у своего подчиненного, кто он — демократ или республиканец. Для меня человек прежде всего человек, а потом уже все остальное. Ясно? Вопросов нет?

У Иетса нашлись бы кое-какие вопросы. Но он не стал бы их задавать, даже если бы Фарриш, довольный собой и своими успехами за день, не покинул в это время конференц-зал: в мире Фарриша логике не было места. Генерал парил на некоем воздушном пьедестале.

Иетсу не удалось даже поделиться своими мыслями с Карен, потому что Уиллоуби завладел ею и объяснял, что все немцы — отчаянные пройдохи, но это не страшно, нужно только уметь с ними обращаться.

Абрамеску никогда не был знатоком женщин. Подход у него к ним был практический; родную мать он особенно нежно любил в те дни, когда она его вкуснее кормила. Но даже он не остался вполне равнодушным к чарам Марианны Зекендорф. Она явилась к нему, одетая в простенький костюм, притом сильно поношенный, что не укрылось даже от Абрамеску; но и этот убогий наряд выгодно подчеркивал линии ее плеч и стройных бедер.

Марианна отметила произведенное впечатление и осталась довольна. Абрамеску с полуоткрытым ртом, словно застывшим в беззвучном свисте, не отрываясь, смотрел на ее пухлые губы и круглый подбородок.

Этот костюм и стоптанные коричневые туфли составляли весь капитал Марианны. Она сколотила его за время своего пребывания в «Преисподней»; помог ей в этом бывший сутенер Бальдуин, в вознаграждение за кое-какие оказанные услуги преподнесший ей краденый радиоприемник. Марианна тут же обратилась к черному рынку и в результате долгих и сложных коммерческих операций обменяла приемник на свой теперешний наряд. Выражение лица Абрамеску подтвердило ей, что игра стоила свеч. Очевидно, сейчас должно было последовать со стороны маленького капрала недвусмысленное предложение — и Марианна уже готовилась дипломатически отклонить его: не для того потрачено столько усилий, чтобы поймать какого-то коротышку, дежурящего в чужой приемной. Впрочем, ей не пришлось изощряться в дипломатических уловках, так как Абрамеску вовремя вспомнились хорошенькие соблазнительницы с плакатов санитарной службы, предупреждавших об опасности венерических заболеваний.

И Марианна во всеоружии, включая газетную вырезку о семействе Зекендорф и мюнхенском студенческом протесте, предстала перед Иетсом.

— Ого! — сказал Иетс. — Я не знал, что в Креммене водятся такие.

Она пленительно улыбнулась.

— Сказать вам правду, лейтенант, то, что на мне надето, — это единственное, что у меня есть. Кроме того, я не из Креммена. Я из Мюнхена.

В кокетливом замешательстве она протянула ему листок бумаги.

Он прочел отпечатанный на ротаторе текст свидетельства об освобождении из концлагеря Бухенвальд за подписью лейтенанта Фаркуарта и с ее именем, проставленным чернилами: Марианна Зекендорф.

Он поднял голову:

— Позвольте, если вы из Мюнхена, что же вы делаете здесь, в Креммене?

Вопрос звучал не слишком поощрительно; но ей почудилось в его взгляде нечто противоречившее его тону.

— Ach, Gott! — вздохнула она. — Вы, американцы, привыкли не считаться ни с кем и ни с чем. Я шла по дороге, а мимо ехал американский грузовик. Я крикнула солдату который сидел за рулем: «Мюнхен!» Он ответил: «О'кей». Я села, мы ехали всю ночь, а наутро оказались в Креммене. И тут он мне говорит: «Ну, детка, слезай, приехали. Raüs!»

Иетс не стал расспрашивать о подробностях этого ночного путешествия. Их нетрудно было вообразить.

— А теперь, фрейлейн Зекендорф, вы хотели бы вернуться в Мюнхен?

Она, пригорюнившись, махнула рукой:

— Мне все равно, где быть. У меня в Мюнхене никого не осталось, ни родных, ни друзей. — Она почувствовала, что вступает на зыбкую почву. Глаза ее чуть-чуть скосились. — Если можно, я предпочла бы остаться в Креммене. Здесь…

Она вытащила свою вырезку и робко протянула ее Иетсу.

Иетс глянул и пригласил ее сесть.

— Вы что же, родственница профессору Зекендорфу?

— Он мой дядя.

— Вы были у него в больнице? Как его здоровье?

— Я пыталась пройти, — сказала она грустно. — Но меня не пустили. Не полагается. Теперь, знаете, везде так строго. — И она снова улыбнулась, давая понять Иетсу, что его-то она не считает таким уж беспощадно строгим.

— Я, пожалуй, мог бы вам устроить пропуск.

Она пробормотала какие-то вежливые слова. У нее не было ни малейшего желания встречаться со стариком. Ее невинная маленькая ложь не должна выйти наружу, пока она не устроит достаточно прочно свои дела.

— Напомните мне перед уходом, чтобы я дал вам письмо к доктору Гроссу, — сказал Иетс. Потом он отодвинул в сторону лежавшие перед ним бумаги и откинулся на спинку кресла. — А теперь расскажите о себе. — В конце концов, если в этом унылом городе, среди этой унылой работы залетело к нему что-то, радующее взгляд, не грех и позволить себе отдохнуть немного.

— Что ж рассказывать? После мюнхенской истории фамилию Зекендорф стало опасно носить… Я-то сама не училась в университете. Не люблю книг. Сотню страниц еще прочту, а дальше мне уже скучно. В нашей семье не все ученые.

Иетс усмехнулся.

— Но я знала, чем занимаются Ганс и Клара Зекендорф. Они меня сначала не подпускали, боялись за меня, предвидя, чем все это может кончиться. Но я упряма, особенно там, где я считаю, что дело правое. И в конце концов мне тоже дали распространять листовки.

— Вы смелая девушка, — сказал Иетс.

У нее заблестели глаза.

— Я оказалась осторожнее их. Когда меня взяли, при мне ничего предосудительного не было.

Иетс внимательно рассматривал ее. Он не мог прийти ни к какому выводу. Все вязалось одно с другим, пока она не заявила, что участвовала в распространении этой студенческой листовки.

— При каких обстоятельствах вас арестовали?

— Меня арестовали не из-за листовок, — кокетливо прихвастнула она. — И не вместе с кем-либо из замешанных в этом деле. Но просто они уже преследовали всю семью. Вы ведь знаете, что сделали с дядей?

— Знаю. А что же сделали с вами?

— Об этом мне не хочется говорить.

— Меня вы можете не стесняться, — сказал он. — Я видел концлагерь «Паула», когда туда вступили наши войска.

Марианна мысленно оценивала этого американца. Она пришла сюда просто потому, что газетная вырезка естественно навела ее на мысль о редакции газеты. Она не ожидала, что ей так скоро придется подвергнуться испытанию в затеянной ею игре; но в конце концов рано или поздно это должно было произойти; и если сейчас она успешно пройдет испытание, дело будет сделано, раз и навсегда. Если б только он не был такой рыбой. Она рассчитывала, что действие ее чар покроет кое-какие несообразности в ее рассказе. Сколько американских солдат на ее глазах с молниеносной быстротой переходили от стадии покрикивания: «Эй, фрейлейн, идите сюда!» — к стадии покорнейшего подчинения всем капризам фрейлейн! На этой мужской наивности строился весь ее расчет. Но мужчина, сидевший сейчас напротив нее, не был наивен.

— Костей мне не ломали. Даже нигде не оцарапали кожи. Сначала это была пытка светом. День и ночь яркий свет прямо в глаза, так что я думала, что ослепну или сойду с ума от головной боли. Я даже хотела ослепнуть. Но я ни в чем не призналась. Мне, слава Богу, и не в чем было признаваться. Ганса и Клару взяли раньше меня, и листовки нашли при них; так что я могла не бояться выдать кого-нибудь…

Иетсу трудно было сосредоточиться. Давно уже не попадался ему на пути такой лакомый кусочек. Но в то же время он чувствовал, что должен следить за каждым словом.

— Что ж потом? — спросил он участливо.

— Самое страшное случилось в начале марта. Они вошли ко мне в камеру ночью и заставили меня раздеться. Их было четверо. Я думала, это конец. Но они меня не тронули. Они повели меня на другой конец коридора, в другую камеру. Там стоял большой деревянный чан с водой. На поверхности воды плавали куски льда.

— Куски льда… — повторил он.

— Поверите ли, — продолжала она с надрывом в голосе, — я не могла разобрать, ледяная ли это вода или кипяток. То есть я, конечно, видела лед, но понимать уже ничего не понимала.

— Сигарету?

Он подумал, что ей будет легче, если она закурит. Вообще говоря, он не ошибся. Марианна сама увлеклась своим рассказом. Тем более что в Бухенвальде она видала женщину, с которой все это произошло в действительности, — это была немолодая, некрасивая женщина, не представлявшая для эсэсовцев никакого интереса.

Иетс поднес ей спичку.

— Ощущение было такое, будто меня режут, прокалывают насквозь. Тысячи острых ножей. Страшная, нестерпимая, одуряющая боль.

«Одуряющая» — подействовало. Иетс верил рассказу, верил каждому его слову; такие подробности придумать нельзя. И все же он не мог отделаться от ощущения какой-то странной неуловимой несообразности, словно эти два тела — то, что сейчас предлагало ему себя, и то, которое коченело в ледяной ванне, одинаковые оба, вплоть до крохотной родинки за ухом, — все же не принадлежали одной и той же женщине.

— Что же было потом? — терпеливо спросил Иетс.

— Очевидно, я потеряла сознание и упала. Очнулась я у себя в камере. Одеяло с меня сняли, а окно было открыто. Я вся обледенела. А может быть, мне это только казалось. Не знаю. Потом я долго была больна, лежала в тюремном лазарете. Я думала, что умру. Но я оправилась. И тогда меня перевели в Бухенвальдский лагерь.

Она умолкла. Все, что можно, она сделала. Самое трудное — это начать, твердо поставить ногу на первую ступеньку. Дальше пойдет легче.

— Но почему они применили к вам такие особые меры? — спросил Иетс.

— Я сама думала над этим вопросом, — сказала она.

— И к какому же выводу вы пришли?

Она ясно видела, что непосредственное впечатление от ее рассказа уже рассеялось. Весь вопрос в том, насколько глубокий след оно успело оставить в этом американце.

— Мне кажется, что кто-то отдал распоряжение не уродовать мое тело… — И тут же она прибавила: — Его не изуродовали ничуть.

Иетс принял к сведению этот намек. Оставалось назначить ей час и место. Все очень просто. Только для этого она сюда и явилась. Предложить себя, а он за это пусть даст ей комнату, американские продукты и платья. Это было откровенное деловое соглашение, и таких случаев он знал немало.

Да, но слишком уж тут все просто. Слишком просто и слишком дешево.

— Рад слышать, что физически вы не пострадали, — сказал Иетс. — Чем я могу быть вам полезен?

Она повернулась так, чтобы дать ему возможность полюбоваться линией ее профиля, изгибом шеи и груди.

— Вы такой добрый…

Конечно, он добрый. Может быть, все-таки разрешить себе эту передышку на одну ночь? Разве он не заслужил? И она хочет того же. Нет, она хочет большего. И пусть даже ледяная ванна — только плод ее больной фантазии или неосуществленная угроза, пусть то, что она ему рассказывала, — только наполовину правда, но она была в Бухенвальде и она заслуживает лучшего отношения.

Видя его нерешительность, она попыталась прийти ему на помощь:

— Мне через многое пришлось пройти. Я хочу стать лучше, чем была. Я на все готова ради этого.

Это он знал.

— Мое прошлое мне очень мешает, — сказала она. — Конечно, нацисты уже не у власти, но…

Это он тоже знал. При лемлейновском правлении реабилитация бывших заключенных зависела от личной удачи. Одни, как эта девушка, вступали на такой путь; другие, подобно Келлерману, его отвергали. Ну что ж, если встать на ее точку зрения и принимать жизнь как она есть, нужно стараться извлечь все лучшее. Но это лучшее казалось недостаточно хорошим Иетсу.

— Американцы… — начала она с надеждой в голосе.

— Вы решили сделать ставку на американцев? — Он перешел на родной язык. — Вы говорите по-английски?

— Немножко. Училась в школе.

— А печатать вы умеете?

— Печатать?

— Ну, на машинке, — он постукал пальцами по воображаемым клавишам.

— Ах, да! Умею, только не очень быстро.

— Здесь у меня для вас работы нет, — сказал он. — Но я дам вам письмо к капитану Люмису, в военную администрацию. Может быть, там вам больше повезет.

В последнем он был почти уверен. В военной администрации есть много местечек, на которые можно пристроить хорошенькую, уступчивую молодую женщину. Пусть ищет себе там доброго американского дядюшку.

— Спасибо, — прошептала она. — Большое, большое спасибо.

Он стал писать письмо, время от времени косясь в ее сторону. Она мысленно махнула на него рукой — и сразу же слиняла, весь ее блеск исчез.

Наконец он вручил ей письмо вместе с ее бухенвальдским удостоверением. Уже на пороге она услышала, что он ее окликает.

— Вы кое-что забыли, Марианна!

Она смотрела на него с недоумением.

— Ведь вы хотели получить пропуск в больницу к дяде?

Он быстро нацарапал обещанную записку к доктору Гроссу, не глядя на нее. Ему больше незачем было на нее смотреть. Он уже решил сейчас же позвонить Люмису и попросить проверить ее личность через контрразведку.

5

Лемлейн сидел, запершись с Уиллоуби, в кабинете военного коменданта.

— Я вашу игру насквозь вижу, — сказал Уиллоуби. — И не думайте, что это вам так сойдет.

— Какую игру? — невинно удивился Лемлейн.

— Что вы там наплели генералу? — Уиллоуби сердито ездил на своем вертящемся кресле из стороны в сторону. — Генерал по доброте своей разрешил вам обращаться к нему в известных случаях. Не советую пользоваться этим разрешением.

Лемлейн развел руками:

— Помилуйте, сэр, это само собой разумеется.

— Сотрудничество так сотрудничество, понятно? Можете как угодно укреплять тут, в Креммене, свои позиции, я не возражаю, но только под моим контролем. Никаких фокусов у меня за спиной!

— Не будет, — заверил его Лемлейн. — Я знаю свое место.

Уиллоуби узнал цитату из речи Фарриша и внимательно посмотрел на Лемлейна, стараясь определить, что кроется под этой серой оболочкой.

— По правде сказать, сэр, — с расстановкой проговорил Лемлейн, — довольно трудно не навлечь на себя ваше недовольство, постоянно подвергаясь всякого рода нажимам. Мы — побежденные, и наше дело — повиноваться, но как быть, если попадаешь в сферу противоречивых интересов?

— Слушаться нужно меня, — раздраженно заявил Уиллоуби. — Что еще там за нажимы?

Лемлейн изобразил на своем лице переживания человека, разрывающегося между долгом и совестью. — Вам, вероятно, известно, сэр. Едва ли он предложил бы мне это без вашего одобрения.

Уиллоуби подозрительно покосился на него.

— Кто предложил? Что?

— Капитан Люмис, сэр! — Лемлейн, казалось, готов был рассыпаться в извинениях.

Уиллоуби пришло в голову, что Лемлейн хочет посеять раскол в рядах военной администрации.

— Да? — спросил он. — Так что же капитан Люмис?

— Я об этом узнал через герра Тольберера из ассоциации поставщиков угля, — сказал Лемлейн. — Тольберер думал, что я знаю; вы слышали Тольберера на заседании, сэр; он не блещет умом.

— Да, отнюдь не блещет. Но нельзя ли ближе к делу,

— Капитан Люмис требует десятипроцентных отчислений с оборота каждого предприятия, которому он разрешит выдать лицензию.

Уиллоуби встал и подошел к окну.

За окном четко вырисовывались развалины кремменских зданий — день был ясный и солнечный. Развалины обманчивы. Смотришь на них с высоты птичьего полета — и кажется, что никакая жизнь там невозможна. Но стоит пройтись по засыпанным обломками улицам, и видишь, что в уцелевших комнатах ютятся жители, что в подвалах и пристройках уже выросли лавчонки, пробраться к которым можно только перелезая через нагромождение кирпича и щебня. Двумстам тысячам оставшихся в живых кремменцев нужно где-то торговать, нужно искать каких-то заработков, производить что-то, годное для продажи или обмена. В основу придуманного Люмисом рэкета лег простой и здравый расчет — настолько простой и здравый, что самому Уиллоуби он не пришел в голову.

Уиллоуби круто повернулся и поймал на лице Лемлейна довольную улыбку.

— Военная администрация, — веско отчеканил он, — поощряет систему отчислений такого рода. Эта система, изымая излишки наличности, ограничивает наблюдающуюся инфляционную тенденцию. Вы, немцы, должны быть благодарны за это — вспомните бешеную инфляцию 1923 года.

— Деньги следует вносить капитану Люмису? — спросил Лемлейн; от его улыбки не осталось и следа.

— Да, конечно! — Уиллоуби, казалось, был слегка раздосадован. — Капитан Люмис отчитывается передо мною!

Кафе назвали «Клуб Матадор» в честь Фарриша и его дивизии, а также в расчете привлечь американских офицеров и солдат, болтающихся без дела среди развалин Креммена. Здесь торговали вином и ликерами недурного качества — поскольку они происходили из награбленных запасов, сбываемых на черном рынке, и жиденьким пивом, которое, впрочем, не пользовалось особенным спросом. Цены даже для американских карманов были непомерные: ведь кроме дани, наложенной Люмисом, нужно было покрыть городские и общегосударственные налоги, шедшие в репарационный фонд, оправдать наценки черного рынка и оставить кое-что в пользу герра Вайнера, содержателя кафе, а также стоявшего за ним синдиката, к которому и бургомистр Лемлейн имел кое-какое отношение.

Но все же кафе было битком набито.

Чтобы попасть в него, нужно было пройти через разрушенный дом и грязный двор, кишевший мальчишками, которые приставали к вам, клянча окурки, или предлагая свести к своей старшей сестре, или и то и другое.

В вестибюле вас встречали роскошный швейцар в коричневой ливрее с золотыми эполетами и гардеробщица, костюм которой состоял из коротких шелковых штанишек, лифчика и крохотного белого фартучка; а из зала неслись многоголосый немецко-американский говор, смех и томные укачивающие звуки джаза.

Оркестр приютился в углу небольшой и тесной танцевальной площадки. То и дело какая-нибудь пара, сбитая с ног в толкотне, валилась прямо на барабаны; но после короткого замешательства музыка возобновлялась, и потные, разгоряченные вином танцоры продолжали прижиматься друг к другу.

За угловым столиком, стиснутые вплотную, сидели Люмис, Марианна, Уиллоуби и напротив них две немецкие пары. Немцы сначала чувствовали себя неловко, но, видя, что под действием виски американцы подобрели, они тоже приободрились, и вскоре один из них, тощий, длинноволосый субъект с зеленым лицом наркомана и, вероятно, в самом деле наркоман, настолько осмелел, что стал уговаривать Уиллоуби купить какой-то шедевр Брейгеля вместе с документами, удостоверяющими его подлинность. Он говорил на чудовищном ломаном английском языке. Второй немец, короткий толстяк, все время молчал, держа обеими руками свой стакан. Он не сводил глаз с Марианны. Она была в новом платье, которое успела потребовать от Люмиса. Монашеская строгость высокого ворота подчеркивала нежный овал ее лица. Широкие поля ее шляпы бросали тень на глаза, вызывая желание заглянуть в них поглубже. В общем, она была весьма эффектна. Толстый немец то и дело ронял на пол платок, вилку или еще какой-нибудь предмет и, кряхтя, лез за ним под стол, чтобы полюбоваться ее стройными ногами, перехваченными у щиколотки широкими ремешками элегантных лакированных туфелек.

Люмис замечал, что Марианна все ближе и ближе клонится к Уиллоуби, и в нем еще сильней разгорались страсти, бурный прилив которых он испытывал с того самого дня, когда Марианна с рекомендательным письмом от Иетса вошла в его канцелярию и в его жизнь. Все это время он жил в угаре непрерывного блаженства и непрерывной новизны ощущений, и вся его прежняя жизнь предстала теперь в тумане сожалений об упущенном.

Ему хотелось бы спрятать ее от всего мира в комнатке, которую он для нее реквизировал. Но она настояла, чтобы он дал ей работу у себя в канцелярии. Она его любит, говорила она, но не желает быть его содержанкой. Он долго вздыхал, удрученный таким избытком нравственной щепетильности, но потом уступил — да и что еще он мог делать, как не уступать ей во всем? Со страхом он ждал минуты, когда кто-нибудь обнаружит его сокровище.

Эта минута настала, когда в канцелярию зачем-то заглянул Уиллоуби и тотчас же спросил:

— Где это вы себе такую хорошенькую секретаршу отхватили? Нет ли там еще в этом роде? — Люмис повел себя как нельзя глупее; не сумел скрыть своей озабоченности и тревоги; не узнал, какое, собственно, неотложное дело привело Уиллоуби к нему в канцелярию; и не успел оглянуться, как ему навязали этот кутеж в «Клубе Матадор».

А ей, конечно, только того и нужно было!

Посмотреть лишь, как они танцуют! Как она виснет на Уиллоуби! А он-то! Физиономия так и лоснится от восторга. Впервые в жизни Люмис испытывал муки ревности, унизительное чувство своего бессилия. Вот вскочить бы сейчас, вырвать ее из объятий этого скота, дать ему в зубы, а ее избить так, чтоб на всем ее прелестном теле живого места не осталось. Уиллоуби и Марианна вернулись к столу рука об руку, усталые, запыхавшиеся. Люмис выжал на своем лице кривое подобие улыбки.

— Полковник чудно танцует, — сказала она, повысив Уиллоуби в чине.

Уиллоуби допил свой бокал и потребовал еще вина. Толстый немец, окончательно позабыв про свою даму, пробормотал что-то насчет «mein Schuh»[19] и нагнулся завязать шнурок башмака. Наркоман снова завел речь о Брейгеле.

Люмис решил, что надо действовать. Он встал. Не дав толстому немцу времени вынырнуть из-под стола, он схватил его за шиворот и стал орать на него. Прибежал официант и с ним еще какие-то двое, по виду не то вышибалы, не то отпущенные на честное слово эсэсовцы. Американские офицеры за соседними столиками принялись подзадоривать собрата. Хозяин, герр Вайнер, в безукоризненном смокинге, проскользнул сквозь толпу, и его воркующие извинения присоединились к гневной тираде Люмиса о паршивых фрицах, которые осмеливаются беспокоить даму американского офицера.

Посреди всей этой суматохи Марианна сидела с видом принцессы, чью карету остановила нищая толпа, и не то скучая, не то забавляясь, обмахивалась своей салфеткой.

Уиллоуби сказал ей:

— Все они — зверье. Вы слишком хороши для них.

— Вы такой чуткий, — улыбнулась она ему. — Такой милый.

— Нет, — возразил он. — В глубине души я такой же зверь, но я из той породы, которая охотно позволяет себя приручить. Это нелегкое, но очень увлекательное занятие — приручать зверя. Хотите попробовать?

Она не все поняла из его слов. Но поняла достаточно, чтобы определить: это — предложение.

Герр Вайнер, из уважения к власти, представителем которой являлся Люмис, уладил инцидент тем, что велел выставить вон обоих немцев вместе с их дамами.

— Ну вот! — сказал Люмис. — Теперь у нас хоть есть Lebensraum[20]. Нахальство! Я заранее заказываю стол, а они мне подсаживают еще кого-то. Хотел бы я знать, кто, собственно, выиграл войну?

Снова заиграла музыка; Уиллоуби кивнул Марианне, и они вклинились в толпу танцующих. Люмис мрачно озирал стол, пустые бокалы, тарелки с застывшим соусом, бледно-розовые пятна пролитого вина на скатерти. Он думал о Крэбтризе, который теперь дома и корчит из себя героя, щеголяя значком «Пурпурного сердца», полученным обманным путем. Он думал обо всей этой войне, о том, как нелегко ему в ней приходилось, как его шпыняли и затирали, постоянно держа на вторых ролях, и как единственный плод, который ему лично принесла победа, вырывают теперь у него из рук.

Он встал и, протолкавшись сквозь толпу танцующих, тяжело положил руку Уиллоуби на плечо.

Уиллоуби решил, что Люмис просит уступить ему даму на остаток танца, и сказал:

— Ну, ну, мы не на балу в пользу Красного Креста, здесь это не принято.

— Мне нужно поговорить с вами.

— Сейчас?

— Сейчас.

— Простите! — сказал Уиллоуби Марианне и бережно, с фамильярной заботливостью повел ее к столу.

— Ну, в чем дело? — Уиллоуби был недоволен и не пытался скрывать это. Он догадывался, в чем дело.

Люмис хотел было возвать к великодушию Уиллоуби, напомнить ему о том, сколько перед ним открыто разнообразных возможностей, сказать, что это жестоко, бесчеловечно и недостойно такого человека — отнимать у бедняка его единственное сокровище. Но, взглянув на Уиллоуби, он отказался от этой мысли; лицо начальника, суровое, несмотря на отвислые щеки и жирный подбородок, не предвещало ничего хорошего.

И Люмис просто выпалил:

— Это моя девушка. Я ее нашел, я ее устроил и я ее не отдам.

Короткие толстые пальцы Уиллоуби отбивали дробь на скатерти.

— Я уже заподозрил, чем тут пахнет, когда вы подняли весь этот скандал с фрицами. Не валяйте дурака, Люмис, будьте мужчиной. В городе полно женщин, и любую вы можете получить за пачку сигарет.

Люмис поднялся.

— Марианна! — скомандовал он. — Мы уходим!

Уиллоуби опустил ему руку на плечо.

— Ей здесь нравится. Она уйдет тогда, когда я сочту, что вечер окончен. И уйдет со мной. — Он говорил спокойным, деловым тоном, как будто вопрос уже был решен и согласован.

— Я этого не допущу! — взвизгнул Люмис. — Как же вы думаете помешать этому?

Люмис вдруг забыл, где он, кто он и представителем чего является. Он видел только Марианну, улыбающуюся, довольную, невозмутимую.

Он перегнулся через стол. Его рука сама потянулась и схватила Уиллоуби за ворот.

Уиллоуби взял со стола ложку и ударил его по косточкам пальцев.

— Сядьте!

Люмис почувствовал боль. Это прояснило его сознание.

— Я не хочу неприятностей, — сказал Уиллоуби. — Ни с вами, ни с кем вообще. Но если вам непременно нужны неприятности, это можно устроить. Есть вещи, о которых я знаю и молчу. Я знаю, например, что сейчас мне придется переплатить по счету, потому что десять процентов с доходов предприятия идут в ваш карман. И не только этого предприятия, но и любого, функционирующего в городе.

Люмис так и сел.

— Я не возражаю против того, чтобы вы доили фрицев. Но отныне вам придется делить ваши прибыли, и делить честно, пополам. И отныне я позабочусь, чтобы вы знали свое место. Пойдем, детка, — Уиллоуби обернулся к Марианне. — Пойдем дотанцуем.

Марианна порхнула в его объятия. Она слегка откинула назад голову; ее гладкие черные волосы блестели в рассеянном свете, и на лице была написана полнейшая покорность. Сущность ссоры от нее не укрылась; она понимала английский язык лучше, чем говорила на нем.

Уиллоуби, как человек осмотрительный, учитывал опыт своего предшественника. Он вовсе не желал быть битым своим же оружием, если какой-нибудь полковник или бригадный генерал невзначай заинтересуется работой военной администрации и подбором ее кадров.

Убедить Марианну, что ее обязанности лежат теперь за пределами канцелярского помещения, было довольно легко; ее трудовой энтузиазм, ее отвращение к роли содержанки, все, что так удручало Люмиса, испарилось за одну ночь. Она решила не искушать судьбу. Ей необычайно повезло, и она успела в короткий срок забраться довольно высоко. Теперь разумнее всего было на некоторое время успокоиться на достигнутом, пожить в свое удовольствие, обзавестись приличным гардеробом, пополнеть немного там, где это нужно, и собрать кое-какой запас модных побрякушек, а также сигарет, мыла и одеколона.

Перед Уиллоуби встала проблема — найти ей какое-нибудь занятие. Предположим, что до полудня она будет спать; но дальше? Уиллоуби всегда считал, что, если у женщины слишком много свободного времени, это к добру не ведет. Предоставленная самой себе, как бы она не начала задумываться о своих выгодах и интересах. Он мог с лихвой удовлетворить все ее потребности и прихоти. Но он знал человеческую природу, знал, как легко даже самую нежную и холеную кожу начинает тревожить дьявольский зуд: а вдруг можно найти что-то еще лучше, богаче, пикантнее?

Кроме того, Уиллоуби полагал, что ничьи таланты и возможности не должны пропадать зря. В первую же ночь, сидя возле него и нежно перебирая его пальцы, она рассказала ему историю с ледяной ванной — усложненный вариант того, что уже слышал Иетс. Уиллоуби глядел в ее расширенные от ужаса глаза; чувствовал, как она дрожит, когда бедняжка прижалась к нему, ища защиты от страшных воспоминаний; ласкал это тело, которое когда-то стыло под ледяной корой, — как только она это вынесла! Поистине человеческое мужество и терпение не знают границ. И, обнимая ее, Уиллоуби шептал:

— Ну, ну, детка, все это уже позади. Теперь здесь мы, и мы не дадим тебя в обиду, и нужно перестать думать об этом. Ну как, согрелась, успокоилась? — И его пухлые руки гладили ее в знак утешения и полной реабилитации.

Но дело он ей в конце концов нашел. Точнее, он придумал для нее дело. Он поехал в замок Ринтелен и убедил вдову, что ей необходима компаньонка. Его беспокоит, сказал он, как она живет тут одна, вдали от города, не имея подле себя никого, кроме дочери и немощного майора Дейна.

— Вам, женщинам, будет веселее втроем. А я буду приезжать к вам погреться в атмосфере домашнего уюта — ведь я так давно лишен этой атмосферы! — Он взывал к совести вдовы; рассказал ей про все, что Марианне пришлось испытать, упомянул и про ледяную ванну. — Долг каждого порядочного немца — постараться искупить эти злодеяния. Вы меня понимаете, надеюсь? — Но так как и вдова, и Памела энергично протестовали, то в конце концов он им сказал просто: — Зачем осложнять положение и для меня, и для себя? Имейте в виду, многие американцы давно требуют, чтобы я реквизировал все ваше поместье.

— Реквизировал! — пискнула вдова.

— Да, реквизировал, конфисковал, отнял. — Он сложил руку лодочкой и сделал уничтожающий взмах над столом Максимилиана фон Ринтелена. — Пшшшик — тютю, капут! Ринтелен, замок, все!

И вот солнечным воскресным утром, не омраченным ни единым облачком на мирном голубом небе, он усадил Марианну в свою открытую туристскую машину и повез ее за город — сперва по главному шоссе, потом боковой проселочной дорогой, мимо заброшенных полей и поросших чахлым кустарником пригорков, и наконец широкой аллеей, по сторонам которой тянулись посаженные ровными рядами молодые сосны, — в парк поместья Ринтелен.

— Как красиво!

За поворотом аллеи точно в заколдованном лесу вырос замок Ринтелен; блестели на солнце целехонькие стекла; задорно высились пряничные башенки, и пышный сводчатый подъезд предвещал роскошь и изысканный уют внутренних покоев.

— Вот тебе сказочный дворец, — объявил Уиллоуби, тормозя на хрустящем гравии аллеи. — Здесь ты будешь жить.

Она прижалась к его плечу:

— Ах, ты такой чуткий! Такой милый! — и тут же, словно испугавшись чего-то, воскликнула: — Как, одна? Без тебя?

Уиллоуби вылез и галантно подал ей руку:

— Я все предусмотрел, детка. Общество тебе обеспечено. Здесь живут две дамы, хозяйки этой усадьбы, и больной муж одной из них. Они уступят тебе лучшие комнаты, а сами перейдут в помещение для гостей или куда им угодно. Ты будешь жить с ними в добром согласии, а меня держать в курсе всего, что здесь происходит… Пойдем, я покажу тебе парк.

Он повел ее в обход дома по мягкой траве лужайки. В тенистом уголке он указал ей скамью, где любил отдыхать Гитлер, когда приезжал в Креммен и останавливался у Ринтеленов.

— Я буду часто приезжать сюда, — пообещал он. — А захочешь, всегда можно съездить в город проветриться — в Гранд-отель или «Клуб Матадор». Тебе не будет скучно, не бойся.

— А если меня тут невзлюбят, — сказала вдруг Марианна.

Он обнял ее и нежно поцеловал.

— Не тревожься, моя прелесть. Они будут плясать под твою дудку. И еще за счастье почтут.

Она засмеялась и, насвистывая, закружилась по устланной хвойными иглами дорожке.

«Ах, до чего хороша», — думал счастливый Уиллоуби, любуясь ею.

А в занавешенное окно верхнего этажа смотрел Петтингер и тоже любовался.

6

Петтингера томила скука. Война приучила его к быстрым решениям, которые тут же претворялись в жизнь. Эта быстрота и постоянная напряженная деятельность определили все его привычки, весь жизненный уклад. И теперешнее оранжерейное существование среди нежащей роскоши замка, в ненасытных объятиях Памелы явилось для него просто пыткой. Сеть, которую он старался сплести, подвигалась, но черепашьим темпом; и незначительные отдельные успехи не приносили ему облегчения.

Время от времени — чересчур редко, как казалось нетерпеливому Петтингеру, — Лемлейн привозил известия от людей, с которыми путем длительных усилий удавалось установить контакт. Эти люди, военные преступники, сумевшие бежать и скрыться, теперь развивали деятельность по восстановлению прежних связей, по организации групп и группок и через Лемлейна уведомляли Петтингера о том, что готовы поддержать его план. Они все дружно соглашались, что на оккупированной территории быстро зреет почва для недовольства. Но это дружное согласие кончалось, как только вставал вопрос о том, кто же должен возглавить все дело. Они советовали не торопиться, дать былому порасти быльем; они утверждали, что никто из уцелевшей кучки прежних заправил не может выступить открыто, чтобы дать движению направление и форму, что нужно подготовить новых людей, которые смогут явиться номинальными руководителями, причем желательно из числа тех, кто пользуется полным доверием оккупационных властей; они жаловались, что большинство населения, поглощенное личными нуждами и заботами, способно только ворчать без толку. Но при всем том они делали, что могли, усиленно распространяли антисоветскую клевету и вносили разложение в ряды американской армии, действуя через женщин и разную другую гражданскую агентуру.

Петтингер внимательно вчитывался в каждую газету, немецкую или английскую, которая попадала ему в руки. Сообщение о предстоящем Нюрнбергском процессе вызвало у него насмешку: «Чепуха, комедия!» — заявил он. Немало радовали его известия о разногласиях между союзниками, начавшихся сразу же после конференции в Сан-Франциско. Малейшие трения в союзном контрольном совете действовали на него, как ложка целительного бальзама, но все шло так медленно, так отвратительно медленно, а удручающее однообразие его дней и ночей вызывало у него затяжные приступы тоски и заставляло искать утешения в шнапсе.

Когда Памела сообщила ему, что ее мать вынуждена принять под свой кров содержанку Уиллоуби, он на мгновение перетрусил. В испуге он слушал ее взволнованную и властную речь: он должен немедленно переселиться в домик садовника; пусть его принимают за одного из работников имения — изгородь и в самом деле давно не подстригали.

Но тут он опомнился.

— Подстригать изгородь — дело пленного поляка, — оборвал он ее. — Уиллоуби знает, что я твой муж и что я живу здесь. А теперь ты вдруг выкинешь меня из своей спальни и переселишь в домик садовника — остроумно, нечего сказать!

Он усмехнулся. Ему в голову вдруг пришла каверзная мысль, которая его позабавила, и разговор на том окончился.

Как только Уиллоуби, водворив Марианну в замок, уехал, Памела ворвалась в комнату Петтингера с лицом, перекошенным от волнения, злости и страха.

— Это шпионка!

— Дорогая моя, я немало имел дела со шпионами, — возразил Петтингер. — Таких хорошеньких шпионок не бывает.

— А ты ее уже видел?

— Издали.

Он почувствовал испуганное прикосновение ее влажной от пота ладони.

— Ты уже совершенно не похож на больного. Придется тебе все время сидеть в своей комнате, не выходить даже на прогулку. А то она может тебя увидеть. И этот американец теперь все время будет ездить, навещать свою девку! Ach, Gott!

Петтингер в раздумье спросил:

— А кто она такая? Немка, конечно?

— Разумеется, немка. И только что из концлагеря, хоть по ней и не видно. Отъелась на американских пайках, приоделась в краденые тряпки.

— Они победители, а мы побежденные, — философски заметил Петтингер. — Как приятно будет еще раз запереть такую в концлагерь!

— Но когда? — спросила Памела. — Когда?

Но точного срока он не мог назвать. Ничего, кроме неопределенных обещаний.

— Может быть, ты и права, — сказал он наконец. — Как-нибудь на днях я на нее погляжу поближе и решу, что нам с ней делать.

— Я бы хотела видеть ее мертвой, — горячо сказала Памела.

Петтингер, нахмурясь, посмотрел на нее. У него мелькнула мысль, что она вполне способна на убийство.

Марианна не стала настаивать на том, чтобы занять апартаменты вдовы. Она прошлась по всем комнатам и сказала вдове:

— Я не хочу причинять вам никаких неудобств. — Можно было заставить их в точности выполнить распоряжение Уиллоуби, но она учла, что ей придется жить с дамами Ринтелен и ладить с ними, а потому, чем скромней и непритязательней она себя выкажет, тем скорей вдова и Памела простят ей ее вторжение. Она даже решила объяснить им, что очутилась здесь исключительно по прихоти Уиллоуби.

— Эти американцы, вы знаете, мадам, — они просто с ума сходят, когда им нравится женщина; очень милые люди, по-своему, но никакого понятия о чужих правах, о вежливости, о приличиях.

Помимо всего прочего, комнаты вдовы представляли собой настоящий музей, тошнотворное нагромождение пастелей, вышитых подушечек, кружев и разных безделушек. Марианне казалось, что она не сможет повернуться в этих комнатах, не разбив какого-нибудь гипсового шедевра; она решительно предпочитала стиль модерн. Помирились на комнате в нижнем этаже, которую обычно занимал Дейн, когда уж он никак не мог уклониться от пребывания в замке.

Первую свою ночь в замке Марианна проспала довольно безмятежно; встала она поздно и честно попыталась войти в роль компаньонки вдовы. Но попытка встретила вежливый отпор; Марианна пожала плечами и отправилась гулять по парку.

Вернулась она уже после полудня. Потихоньку отворила дверь и вошла. В главном холле замка всегда господствовали сумерки и воздух был душный и спертый. На столике в углу стояла ваза с букетом жимолости; Марианна, проходя, остановилась, чтобы оторвать веточку и воткнуть в волосы. Настроение у нее было отличное, и она даже мурлыкала песенку.

Но вдруг мурлыканье оборвалось — полускрытый от глаз, в самом большом и спокойном кресле холла сидел Петтингер.

— Славная песенка, — сказал он. — И голосок тоже славный. Я вас испугал?

Она сунула веточку обратно в вазу.

— Я муж фрау Памелы.

На нем были светло-серые брюки Дейна и свободная, с широкими плечами, домашняя куртка. Он отложил старый журнал, который небрежно перелистывал до этого, встал и сказал:

— Зовите меня Эрих. Я вчера не мог спуститься, чтобы встретить вас. Я болен. Лежал в постели.

— Вы не кажетесь больным. — У нее пересохли губы; она облизнула их быстрым движением.

— У меня день на день не приходится, бывает лучше, бывает хуже, — сказал он.

Она мысленно порадовалась, что Уиллоуби его не видит. Ей положительно начинало тут нравиться, а она знала, что Уиллоуби ни за что не оставил бы ее под одной крышей с сильным, красивым и на вид вполне здоровым мужчиной.

— Надеюсь, вас удобно устроили? — спросил он. — Памела была против вашего приезда, а я считаю, что в этот дом совсем не мешает внести немножко жизни. Вы, я слыхал, были в концентрационном лагере? Вероятно, немало натерпелись. От нас, знаете ли, очень тщательно скрывали все то, что там происходило; только теперь начинаешь узнавать правду. Мне, право, стыдно. Германия, которая так гордилась своей музыкой, своим театром, своими культурными достижениями! Я сам в меру своих скромных возможностей всегда поддерживал искусство. Но теперь это отошло в прошлое. Нет денег, нет и искусства.

Говоря, он не сводил с нее внимательных глаз.

Она чувствовала его взгляд, который как бы зондировал ее; но почему-то ее это не смущало. Перед ней был настоящий барин, мужчина высокой марки, и ей пришлось напомнить себе о том, что она уже больше не мелкая карманная воровка и что ее американские связи сделали ее равной ему, — если только она не даст маху.

— В концлагере приятного было мало, — сказала она.

— Памела рассказывала мне, что вас подвергали ужасным мучениям. Ледяная ванна, кажется?

Несмотря на сумерки, она разглядела огонек в его глазах. Сердце у нее сильно забилось.

— Да, меня держали в ледяной воде, — сказала она. — Совсем голую.

— Не может быть! — воскликнул он. — Вы мне об этом еще расскажете, когда мы с вами познакомимся поближе. Вы были коммунисткой?

— Что вы, что вы! — От испуга она даже скосила глаза. Если Ринтелены сочтут ее коммунисткой и об этом узнает Уиллоуби, — прощай, замок, прощайте, новые платья, прощай все!

Петтингер облегченно перевел дух. По-видимому, она не лгала. Раз она не коммунистка, — а в этом он, собственно, с первого взгляда усомнился, — пусть себе будет чем угодно.

— Присядьте!

Она мгновенно повиновалась.

— Но если так, к чему же эта ледяная ванна и все прочее?

Ей не пришло в голову ничего нового.

— Должно быть кто-то распорядился не уродовать мое тело. И оно не изуродовано.

Он окинул взглядом ее ноги, ее плечи, сравнивая их упругость с дебелой рыхлостью Памелы.

— Вам посчастливилось!

— Не правда ли? — Ей захотелось призывно улыбнуться ему. Ей продолжает везти. То, что подействовало на Иетса, на Люмиса, на Уиллоуби, видимо, действует и на этого человека. Совершенно ясно, что его уже тянет к ней. Но улыбка не получалась; почему-то она вдруг утратила свою уверенность, то чувство безопасности, которое давало ей положение приспешницы победителей. Его домашний костюм, его легкий непринужденный разговор — все в нем было гладко, ровно — и тем не менее рождало тревогу. В его расспросах ей словно чудился твердый, тычущий палец. Она — коммунистка! Этого еще не хватало!

Он снова взял в руки журнал. Она увидела, как он свернул его в тугую трубку и, взмахнув рукой, принялся сечь им воздух. Это напоминало кнут или дубинку — привычное движение, и оно словно приковало ее взгляд.

Она задрожала. На миг ей вдруг захотелось убежать отсюда, вернуться в Креммен, к Уиллоуби… Но он уже опять заговорил с той легкой непринужденностью, которая как будто привораживала ее.

— Так скажите же, Марианна, за что все-таки вас арестовали?

— За фамилию, — сказала она слабеньким голоском. — Зекендорфы были замешаны в мюнхенском студенческом протесте. Я в это время тоже была в Мюнхене. Полиция меня и схватила…

— Какая глупость! — сказал он ласково. — А вы даже и не родня предателям?

Она молчала.

— Да или нет? — Он положил руку на ее локоны. Пальцы сдавили ей затылок.

— Не надо! — прошептала она.

— Да или нет? — Затылок был точно в тисках.

От боли становилось страшно и в то же время хотелось броситься к его ногам.

— Нет, не родня.

Тиски разжались, и вместо них она почувствовала ласковое поглаживание. Вся обмякнув, она услышала его голос:

— Ничего, Марианна, все будет хорошо, — и потом свой: — Да, Эрих.

Ночью он вошел к ней в комнату. Он запер за собой дверь и уселся на кровать. Она подтянула одеяло к самому подбородку.

Немного спустя они услышали шаги в коридоре. Босые ноги шлепали взад и вперед мимо двери. Потом удалились.

— Это Памела, — сказал он. — Терпеть не могу женщин-собственниц. Не вздумай меня когда-нибудь ревновать.

— Не буду, — сказала она и, помолчав, прибавила: — Памела меня теперь возненавидит.

— Она тебя и так ненавидит. Женская интуиция. Но ты не бойся. Твой американский подполковник не даст тебя в обиду; и я тоже с тобой.

Он взял ее за руку.

— Придется мне здесь остаться, — засмеялся он. — Она всю ночь будет сторожить. — Потом он вернулся к начатому разговору. — Да, интуиция. Я лично не претендую на интуицию. Но я не американец. Так что со мной ты лучше не пытайся ломать комедию. Ты просто славная девушка, которая начала жизнь не так, как полагается. Подробности меня не интересуют. Но не становись передо мной в позу мученицы. Ледяная ванна! Я не возражаю, к американцам можешь подлаживаться сколько тебе вздумается. Это мы все должны, каждый по-своему. Может быть, в свое время я даже попрошу тебя оказать мне кое-какие маленькие услуги.

Вместо ответа она только теснее прижалась к нему.

Завтрак вылился в довольно неприятную процедуру. Памела почти не прикасалась к еде. Она упорно гремела ложечкой в своей чашке, зная, что это раздражает остальных.

Остальные в свою очередь раздражали ее. Вдова отправляла в рот пышку за пышкой и жаловалась, что яйцо недоварено.

— Две с половиной минуты, — чирикала она. — Кажется, чего проще — только посмотреть на часы. Но они и этого не могут. Или, вернее, не хотят. А яйца теперь так трудно доставать. — Затем она переменила объект и взялась за Памелу: что с ней, у нее вид такой, будто она не выспалась. — И не мешало бы одеться к завтраку, — сказала она. — Тем более что у нас гости.

— Гости! — повторила Памела. — Эти гости уже, кажется, живут с нами.

Марианна подняла глаза, но промолчала. Она скромно доела яйцо и подобрала крошки с тарелки, любуясь разрисовкой саксонского фарфора. Затем она глотнула кофе и поспешно отставила чашку.

— Хотите, я достану у американцев настоящего кофе в зернах? — любезно предложила она.

Памела пронзила ее взглядом:

— Не утруждайте себя!

— Но у них сколько угодно. Почему им не поделиться с нами?

Памела задышала чаще.

— Мы, слава Богу, еще сохранили свою гордость!

— Вот тебе сахару за твою гордость, — сказал Петтингер, пододвигая к ней сахарницу.

Памела издала глухой стон. Потом она с шумом толкнула свой стул и вышла из столовой, путаясь в подоле ночной сорочки, видневшейся из-под халата.

Спустя некоторое время она пришла к Петтингеру, в его комнату. Она не сомневалась, что у него уже заготовлена для нее правдоподобная версия, но твердо решила не поддаваться. Она не намерена делить его с кем-то еще, тем более с американской потаскухой.

При виде лица Памелы, искаженного, отекшего, почти трагического после бессонной ночи, он сразу понял, что нужно переломить ее решимость. Для начала он подверг ее унижению, заставив признаться, что она весь дом обегала, разыскивая его; что она подслушивала у дверей Марианны; что она стояла на страже у его дверей, приложив ухо к щели, сгорая от ярости и обиды.

— Так почему же ты не постучалась, Памела? Почему не окликнула меня? Почему не вошла?

— Дверь была заперта.

— Это я, наверно, машинально запер по привычке. Голова занята разными мыслями, ты же знаешь…

— Тебя не было в комнате!

Он улыбнулся своей жесткой, маскообразной улыбкой.

— Я спал как младенец. Ничего не слышал.

Это была наглая ложь. Она пошатнулась. И сейчас же подумала: «Если бы это была правда. Господи, если бы эта была правда!»

— Эрих, — сказала она, — я из тех женщин, для которых лучше совсем не иметь мужчину, чем делить его с кем-либо.

На его лице отразилась скука.

— Весьма устарелый взгляд, если учесть недостаток мужчин в Германии.

Она вдруг засмеялась резким, напряженным смехом. Потом сказала тихо:

— Поцелуй меня, Эрих.

Он послушно приложился к ней губами.

Памела отступила на шаг. Ее лицо было мертвенно бледно. Хриплым голосом она сказала:

— Я не знаю, кто ты такой. Но есть люди, которым очень интересно было бы это узнать, очень интересно было бы узнать, что какой-то неизвестный человек живет здесь, носит платье моего мужа, спит в его постели. Так что лучше уж продолжай игру, будь мне настоящим, преданным мужем…

Черт бы побрал эту бабу, эту ненасытную Брунгильду! И ведь с ней не развяжешься — только она может дать ему то, что ему сейчас необходимо: это убежище, эти хрупкие связи, которые он налаживает через Лемлейна.

Тонок, тонок ледок.

Он разгладил морщины на лбу и заставил себя добродушно усмехнуться.

— Я тебя считал умней, Памела. За кого ты меня в самом деле принимаешь? Ведь она же содержанка Уиллоуби. Это он привез ее сюда.

— Ну что ж, тем для тебя приятнее — можно посмеяться над двоими сразу: над американцем и надо мной.

— Она только что из концлагеря. Разве я мог бы доверять ей?

— Я и не говорю, что ты ей доверяешь.

— Памела, дорогая, ты совершенно не знаешь, что представляет собой эта девушка. А я с ней разговаривал.

— Не сомневаюсь, — едко заметила она.

Он пропустил шпильку мимо ушей.

— Это обыкновенная потаскушка. Она и в концлагере очутилась по недоразумению. Она даже не родня тем Зекендорфам, которые участвовали в студенческом протесте в Мюнхене. Просто беспринципная маленькая интриганка, старающаяся извлечь для себя, что можно, из того положения, в котором мы все очутились. Такая еще скорей меня выдаст, чем ты, голубка, и ей для этого понадобится меньше оснований.

— Так, значит, она втирает очки американцам, — с расстановкой произнесла Памела.

Он усмехнулся:

— Американцам — да, но не мне! — Его приятно удивил тот факт, что он ничуть не утратил своей способности трезво оценивать любое положение и в то же время пренебрегать доводами разума. Вдруг он увидел, что у Памелы мокрые глаза.

— Ну, теперь что?

Она всхлипнула:

— Когда я подумаю, что тебе грозит…

Он понял, что снова в безопасности.

— Давай-ка будем продолжать нашу маленькую семейную идиллию. Предоставь мне тревоги и заботы, а сама верь в мою счастливую звезду. Я в нее твердо верю.

После обеда, улучив минутку, он шепнул Марианне, что придет к ней, как только можно будет, и что Памела укрощена.

7

Девитт прибыл в Креммен без всякой помпы. Оставив свой багаж в Гранд-отеле, где размещались члены военной администрации и проезжие офицеры, он отправился в казармы кремменского драгунского полка. Фарриша он застал в его квартире на верхнем этаже здания административного корпуса. Квартира была обставлена с таким вкусом, таким продуманным комфортом, что Девитт даже удивился.

— Нравится? — сразу же спросил Фарриш. — Это у меня есть один лейтенант, который раньше был специалистом по домашнему убранству. Препротивный малый, но свое дело знает.

— Вы, как видно, очень довольны…

Заметив озабоченно-хмурое выражение лица Девитта, Фарриш поспешил порадовать его сообщением, что Германия — прекрасная страна, специально созданная для оккупации самой лучшей в мире армией, что Креммен — прекрасный район, специально созданный для постоя самой лучшей дивизии, и что Уиллоуби — прекрасный человек, специально созданный для должности военного коменданта.

— Вы просто сваляли дурака, отпустив его из своего отдела, — сказал Фарриш.

Девитт ответил:

— Ну что ж, моя ошибка вам на пользу.

— Трамвай мой видели?

— Видел, конечно.

— Плохо только, что большинство вагонов ходит пустыми, — сказал Фарриш. — Целые мили расчищенных путей приходятся на такие районы, куда никто не ездит. Уиллоуби взялся урегулировать это.

— Каким образом?

— Да что-то такое он поговаривает насчет пуска ринтеленовских заводов и насчет благоустройства города. Я считаю, что это очень интересный вопрос. Разве вы не видите, какие нам открываются возможности? Здесь действительно можно делать дела! Если бы мы у себя в Штатах имели хоть десятую долю этой власти! Посмотрите, что там творится — стачки, волнения! А здесь стоит мне ткнуть пальцем в карту — и завтра в том месте, куда я ткнул, уже начинаются работы по расчистке. А результаты вы видели. Честное слово, фрицы не так уж плохи. Они послушны, они приучены к дисциплине.

— Вы, видно, их хорошо успели узнать.

— А что тут узнавать? Ведь я же знаю американцев. А не все ли равно, американцы ли, немцы ли? Ну, потом я много сталкиваюсь с людьми. Вот возьмите Лемлейна, это новый мэр, которого подыскал Уиллоуби. На днях мы все втроем ездили на охоту. Нигде так не сказывается человек, как на охоте. И вот представьте, выбегает на нас олень — изумительное животное, красавец. Фриц стреляет первым — мимо. Затем моя очередь. Я стреляю, и олень убит. Но я не к тому веду рассказ. Я видел, как этот самый мэр улыбнулся, не попав в оленя. Вот что мне понравилось. Нужно уметь красиво переносить неудачи. Нужно быть настоящим спортсменом. И на войне, и в мирной жизни. А главное — нужно знать свое место. Это везде справедливо, что здесь, что у нас в Штатах, — верно я говорю?

Девитт погладил подбородок.

— Гм, пожалуй, смотря по тому, кем это место указано…

Фарриш на минуту смутился, потом разразился шумным хохотом.

— Остроумно! Скажите, мой милый, как вас сюда занесло?

— Приехал посмотреть, как идут дела. Один из моих людей выпускает у вас тут газету. Вы ее когда-нибудь читаете?

— Уиллоуби очень хвалил эту газету. Читать я по-немецки не читаю, но во всяком организованном обществе должна издаваться газета. Общественное мнение, знаете ли, просветительная деятельность, улучшение морального состояния. Я это одобряю. Они напечатали статью обо мне. С картинками. Погодите-ка минутку, она у меня где-то тут. Каррузерс!

Каррузерс явился.

— Где та вырезка, Каррузерс, — знаете, из немецкой газеты?

Каррузерс принес вырезку. Девитт порылся в карманах, выудил очки, бережно достал их из футляра и оседлал свой широкий нос.

Фарриш нетерпеливо дожидался конца этой процедуры и, дождавшись, загудел:

— Вот, смотрите: «Farrisch, der Panzer-General». Это заголовок: «Фарриш, бронированный генерал». Прочесть я не могу, только названия и даты мне понятны — все мои победы. Но все-таки приятно. У вас там толковый человек сидит, в этой газете. А фрицы — они знают, с кем имеют дело.

— Но если завтра вас переведут, а сюда назначат другого, — не спеша произнес Девитт, — нам придется другому создавать славу.

— Почему это меня переведут? Никуда меня не переведут. Мне здесь нравится. Разве только — но это строго между нами, — в моем штате сейчас возникло движение — хотят будто бы выставить мою кандидатуру в сенат. Но я соглашусь только в том случае, если избрание будет гарантировано. В конце концов, что такое сенатор в наше время? Один из девяноста шести.

В глазах Девитта мелькнула насмешливая искра.

— Я всегда считал, что вы презираете политику.

Фарриш похлопал стеком по сверкающим голенищам своих сапог. Потом оскалил зубы:

— Я буду тем политиком, который положит конец всякой политике. У меня уже разработан стратегический план. По образцу Авранша — я прорываюсь, и потом меня не остановить.

— А Уиллоуби знает?

— Уиллоуби говорит, если только меня выдвинут, можно считать, что дело в шляпе. Материал для предвыборной агитации и здесь подбирается недурной. В городе ходят трамваи, сформирован полицейский корпус. Все полицейские в новеньких мундирах, точь-в-точь наши, американские. Уиллоуби послал целую кучу фотографий, и они уже появились во всех газетах Штатов. Не следует пренебрегать ничем.

— Правильно.

— А вы за меня будете голосовать, Девитт?

У Девитта слегка дрожала рука, и он положил ее на колено. Ему стало страшно. Он боялся не Фарриша, не какого-нибудь другого человека — он сам не знал, чего.

— Я не могу голосовать за вас; я живу в другом штате.

— Да, это верно. А жаль…

«Я живу в другом мире, не в мире Фарриша», — думал Девитт. Он теперь не спорил с Фарришем, как бывало во время войны. Казалось, генерал обледенел в той позе, в которой застало его окончание военных действий, и так и не оттаял за все это время. А лед нельзя ни мять, ни гнуть; его либо ломают, либо подносят к нему горящий факел.

С Уиллоуби Девитт столкнулся, входя в ресторан при Гранд-отеле, где постоянно господствовал полумрак. Разбитые окна были заколочены досками, и дневной свет просачивался только в трещины и в щели на стыках, где доски были неплотно пригнаны; несколько лампочек, ввинченных в люстру, не могли разогнать мрак под высокими сводами.

Иетс, сидевший за одним из дальних столиков, встал, ожидая, что полковник подсядет к нему. Но Девитт остановился на пороге и спросил Уиллоуби:

— Как справляется Иетс? Помогает он вам в работе или нет?

Уиллоуби знал, что любое критическое замечание, исходящее от него, будет зачтено Девиттом в пользу Иетса.

— Ну, я просто не знаю, как бы я налаживал жизнь в городе, если б не было его и его газеты. Он, правда, все еще не изжил своих радикальных настроений, но сейчас это именно то, что нам нужно. Военная администрация, полковник, этот битюг, которому нужно кое-когда давать кнута.

Его губы старательно складывались в улыбку, тон был деланно-шутливый. Еще со времени Люксембурга Уиллоуби всегда становилось не по себе, когда он вспоминал о Девитте, — как будто старик что-то знал про него или видел его насквозь; хотя что, собственно, мог он видеть? А Иетс всегда словно держал Уиллоуби на мушке, и это заставило его еще больше заинтересоваться причиной неожиданного приезда Девитта.

— Мы условились пообедать здесь вместе с капитаном Троем и мисс Уоллес — вы, вероятно, знакомы. Знай я заранее о вашем приезде, сэр, я бы, конечно, не стал занимать этот вечер…

— Мы не знакомы, но это ничего не значит, пообедаем все вместе, — сказал Девитт и помахал рукой Иетсу.

Трой и Карен вскоре явились.

— Мы все четверо — ветераны лагеря «Паула», — пошутил Уиллоуби, обращаясь к полковнику; но никто не захотел поддержать разговор, и первая половина обеда прошла в молчании. Наконец, Уиллоуби не выдержал:

— Надолго вы к нам, полковник?

Девитт вытер губы.

— Сказать по правде, сам не знаю. Генерал хотел познакомить меня с обстановкой; здесь, вероятно, немало интересного. — Он присматривался к Уиллоуби — напряженный взгляд, мешки под глазами, обвисшие щеки. У военного коменданта, надо ему отдать справедливость, жизнь хлопотливая, и приятного в ней не так много.

Иетс отметил сдержанный тон полковника.

— Креммен любопытный город, не правда ли? — обратился он к Карен.

— Генерал очень гордится вашими достижениями, — сказал Девитт Уиллоуби.

Уиллоуби ответил с нарочитой любезностью:

— Мы работаем все вместе. Трой организовал превосходную полицию, а газета Иетса, несомненно, оказывает большое влияние на немцев… Все направлено к общей цели.

Иетс наклонился вперед:

— Вы хотите сказать — я исправно печатаю все, что вы мне подсовываете?

— Это необходимо, — сказал Уиллоуби.

— Статья о бронированном генерале тоже от вас исходила? — сухо спросил Девитт.

— Генералу Фарришу она очень понравилась.

— Да, я знаю, — сказал Девитт. — Он мне рассказывал. И про вашего нового мэра тоже рассказывал. Видно, меткий стрелок этот мэр.

— Лемлейн, — сказала Карен. — Лемлейн учредил в Креммене убежище для политических жертв нацизма. Мы там нашли несколько человек из лагеря «Паула». Это убежище прозвали «Преисподней».

Уиллоуби тщательно разминал вилкой картофель. Он ломал голову, как бы перевести разговор на другую тему.

— Лемлейн, — сказал он. — Забавная фамилия. Знаете, что это значит по-немецки? Ягненочек!

— А он оправдывает свою фамилию? — спросил Девитт.

— Он — главный управляющий заводов Ринтелен, — сказал Иетс. — Сталь. Большой бизнес. Большинство этой публики — нацисты с ног до головы. Но нам везет. Как раз Лемлейн — исключение. Он даже не был членом нацистской партии — по крайней мере он сам так говорит.

— Совершенно нечего иронизировать, — огрызнулся Уиллоуби. — Мы все проверили. Он самый подходящий человек для должности мэра. Уж мы кого только не пробовали. Иетсу легко говорить, полковник. Его дело простое — нашел типографию, и печатай свою газету. А нам приходится с людьми работать!

Ему хотелось, чтобы Девитт одернул Иетса, но полковник нарезал ростбиф аккуратными квадратиками и молчал.

Иетс отложил нож и вилку.

— Максимилиан фон Ринтелен был одним из гитлеровских финансовых тузов. Он нажил состояние на танках, пушках и снарядах, которые поставлял немецкой армии. Капитан Трой, вы были строевым офицером — как, по-вашему, заслуживает подобная деятельность поощрения?

— Трой здесь ни при чем! — прикрикнул Уиллоуби. Снова он оглянулся на Девитта, ища поддержки. И тут же накинулся на Иетса. — Ринтелен давно умер! И вообще мы, кажется, договорились с вами, Иетс, — я провожу работу военной администрации, а вы о ней пишете — и в благожелательном тоне!

— Ну вот, Иетс, ваши задачи ясны, — сказал Девитт.

— Еще бы! — горькие складки вокруг рта Иетса обозначились резче. — Я сам себе цензор… О том, что я видел в «Преисподней», писать нельзя, потому что это позорит армию. О наших планах в отношении ринтеленовских заводов можно было бы написать, но у меня нет материала, а ведь это вопрос, который больше всего интересует моих читателей. Это вопрос об их куске хлеба! Возьмем ли мы управление заводами на себя? Что мы будем делать с уцелевшими цехами? Демонтируем? Уничтожим? Восстановим? Полностью? Или только частично? И кто теперь будет хозяином? Семейство Ринтелен? Союзники? Народ?

Официант принес десерт и кофе. Все замолчали. Потом Уиллоуби с жестким смешком сказал:

— До чего у вас здорово язык подвешен, Иетс!

Девитт помешал ложечкой в чашке.

— Ну а как все-таки вы думаете поступить с ринтеленовскими заводами?

Уиллоуби сразу переменил тон:

— Я очень рад, сэр, что вам представляется возможность самому ознакомиться с положением. Посидите здесь неделю-другую и вы увидите, сколько у нас забот — и транспорт, и канализация, и расчистка улиц, и откуда-то нужно набрать еще десяток полисменов, и где-то достать инженера для водопроводной сети, и уголь для электростанции, и помещение для постоя войск, и…

Список был длинный, и Уиллоуби подчеркивал каждый пункт.

— Кто будет хозяином ринтеленовских заводов? — продолжал он, впервые за весь обед обретя некоторую уверенность в себе. — Это вопрос вне нашей компетенции! Мы заняты практическими проблемами. Пусть там, в Вашингтоне, думают о политике. А наше дело…

Воодушевленный убедительностью собственных слов, он оглядел сидевших за столом. Девитт как будто смотрел одобрительно. Карен улыбалась, но неясно было, что выражает ее улыбка. Трой что-то шептал. А Иетс… Иетс сказал:

— Вы раньше рассуждали по-другому, подполковник Уиллоуби. Я даже помню, как-то раз вы очень конкретно высказывались по поводу того, зачем американский народ шлет за океан своих солдат…

— Зачем же? — спросил Девитт.

Уиллоуби швырнул на стол салфетку.

— Лейтенант Иетс, я давно уже подозревал это, но теперь я убедился. Недаром вы еще в Вердене якшались с русскими! Этот Ковалев или как там его зовут… Вы — коммунист. Вы опасная личность! Вам не место в американской армии…

— Довольно, Уиллоуби! — Девитт поставил свою чашку. Его седые нависшие брови сошлись на лбу прямой чертой. — Не нужно швыряться обвинениями. Даже в армии каждый человек имеет право на собственное мнение. И если вам не нравятся вопросы, которые задает Иетс, это еще не значит, что он коммунист.

Уиллоуби встал.

— Сэр, я охотно побеседую с вами на эту тему без посторонних.

— Не вижу здесь ничего секретного.

— Вот как? — Уиллоуби медленно кивнул головой. — Ну, мне теперь понятна ваша точка зрения… Вы не возражаете, если я вас покину, сэр? У меня свидание с одним человеком.

— Пожалуйста, пожалуйста!… Прошу вас, не беспокойтесь. По счету плачу я.

Уиллоуби потоптался на месте, ожидая, что Карен и Трой последуют за ним. Но они не двигались, и, повернувшись, он один пошел между столиками к двери, на ходу выпятив грудь колесом.

После ухода Уиллоуби Карен попыталась завязать легкий разговор. Но из ее попыток ничего не вышло, и Девитт положил конец неудачному обеду, предложив Иетсу подняться к нему в номер для доклада о делах газеты.

Трой и Карен прошли в соседний бар и заказали коктейль «Французский № 75» — новый рецепт, родившийся после реквизиции огромных запасов немецкого шампанского и коньяка; то и другое вместе давало довольно занозистую смесь. Трой усадил Карен за небольшой круглый столик, а сам с трудом втиснулся в узенькое креслице напротив. Он взял свой бокал и стал вертеть его в руках. Голова у него кружилась от целого калейдоскопа пестрых чувств, в котором каждое, наплывая, туманило все другие, а он старался ухватиться за что-нибудь одно, чтобы остановить это кружение и, разложив все по порядку, предъявить Карен и сказать ей: «Вот — я, а вот — то, что я к вам чувствую, и то, чем вы для меня стали, и делайте со всем этим, что хотите».

Он видел ее лицо, выжидательно повернутое к нему, видел естественную свежесть ее губ, проступавшую сквозь полуслизанную краску; прямой мальчишеский задорный нос; бархатную кожу щек; маленькое, красивой формы ухо с розовой мочкой, полуприкрытое короткими вьющимися волосами. Ему казалось, что сердце комком стоит у него в горле. Он безмолвно умолял ее помочь ему начать, но ей, видимо, нравилось вот так сидеть друг против друга, не произнося ни слова.

«Ну что я за дубина», — терзался Трой. Мало того, что за весь обед ни разу не раскрыл рта, предоставив Иетсу сражаться за то, чему он и сам внутренне вполне сочувствовал! Не способен он к разговору; нужные слова всегда приходят ему в голову лишь много времени спустя после того, как их нужно было сказать, а в присутствии Карен он и вовсе боится пошевелить языком, чтобы не сделать какого-нибудь промаха. Хорошо бы сейчас разделать перед Карен Уиллоуби; это облегчило бы переход к другим темам. Но он не знал, как приступить, и чем больше думал, тем больше терял мужество, а короткие минуты возможного объяснения шли и шли.

Он допил свой коктейль. Он не привык пить, никогда не был любителем выпивки. Только изредка перед боем проглатывал порцию виски, чтобы избавиться от неприятного сосущего чувства под ложечкой.

«Французский № 75» начал оказывать свое действие. Ему стало тепло, а сердце хоть и ушло обратно на свое место, но теперь колотилось так, что, кажется, слышно было.

— Карен, — сказал Трой охрипшим голосом. — Я не знаю, сколько времени вы еще пробудете здесь. Мне очень трудно говорить. Я не какая-нибудь яркая личность. Но я должен обязательно спросить у вас одну вещь…

Пальцы его больших рук беспокойно шевелились.

— Я боюсь спрашивать. Знаете, почему? Потому что, если я спрошу, мне нужно будет выслушать ответ. А ответ — это страшно. Ответ — это значит «да» или «нет», — и кончено, больше не о чем разговаривать. А так я хотя могу тешить себя надеждами и иногда, на минуту, воображать, что мне хорошо. Но сомнений у меня больше, чем надежд, а сомнения — это очень тяжело. Пусть лучше все будет ясно.

Карен давно знала, что эта минута придет. В душе этого большого сильного человека можно было читать, как по книге. Он обладал всеми качествами, каких только можно желать в мужчине, с которым связываешь свою жизнь. Бывали мгновения, когда ее неудержимо тянуло к нему. И все же сейчас ей хотелось уклониться от решительного ответа.

К счастью, бар наполнился людьми. Появилось несколько знакомых офицеров, которые явно собирались подойти к их столику. Карен отвечала на поклоны достаточно холодно, чтобы отбить у них охоту; но она видела, как их появление подействовало на Троя. Он сразу опять ушел в себя.

— Человек! — крикнул он. — Еще два коктейля!

Немец-официант проворно подбежал к столу.

Трой поднял свой бокал и спросил с насильственным смешком:

— Так как же, Карен?

Она не могла сказать: «Я люблю вас». Она даже не могла сказать: «Вы мне очень нравитесь». С таким человеком, как он, даже это было бы уже обязательством. Но сказать: «Я еще сама не знаю» — тоже нельзя было. Она прекрасно умела разбираться в своих чувствах, и он это знал.

— Я вам сейчас не скажу ни да, ни нет. Повременим с этим. Хорошо?

Он залпом проглотил второй коктейль с шампанским.

— Нет, нехорошо.

Она взяла его за руку. Рука была влажная и горячая.

— Помогите мне, — попросила она. — Почему вы не хотите?

— Мне вам помочь? Не глупите, Карен. И не старайтесь подложить мне подушку, чтоб мягче было падать. Ничего, переживу.

— Что за детские разговоры! Почему вы не хотите принять всерьез мой ответ?

— Вы не дали мне ответа.

— Я вас просила повременить.

— Карен, я люблю вас.

Он закрыл глаза, словно желая притвориться, что его тут нет. Он был бледен, и на виске у него быстро билась жилка.

Сидевшие у стойки стали на них оглядываться.

— Еще два коктейля! — крикнул Трой. Официант подал.

— Чего вы от меня хотите? — спросил Трой, хватаясь за третий по счету бокал.

— Успокойтесь, — мягко сказала Карен. — И дайте мне подумать. — Она допила свой коктейль; у него был острый, пряный вкус.

Трой вдруг увидел Иетса. Очевидно, Иетс, войдя, направился прямо к стойке и уселся на свободный табурет. До Троя долетали обрывки его беседы с каким-то майором авиации; майор говорил о том, как хорошо, что война окончилась раньше, чем немцы успели развернуть производство своих реактивных самолетов.

— Иетс! — позвал Трой. — Идите сюда, к нам! — Его присутствие ускорит дело. Все равно как, но что-то станет яснее.

Однако инициативой завладела Карен. Она улыбнулась Иетсу и сказала:

— Ловко это вы, за обедом. Теперь вам обеспечена медаль или…

— Ночной горшок бы мне на голову за такую ловкость, — сказал Иетс. — Ну, отделал я Уиллоуби, а что толку? Только вот что душу отвел… — Он пожал плечами.

— Я получила огромное удовольствие! — сказала Карен.

Трой покосился на нее. Так вот чем можно доставить ей огромное удовольствие…

— Все разговоры одни! — неожиданно сказал он. — А делать ничего не делается.

— Вы, кажется, злитесь, — сказала Карен.

— Да, я злюсь. Я имею право злиться. Я пожертвовал многими жизнями, чтобы освободить людей из лагеря «Паула». А к чему это привело? Теперь те же самые люди маются в «Преисподней». И я же должен кое-кого из них арестовывать.

Карен спросила:

— А как ваш план относительно ринтеленовского поместья?

Трой вспыхнул:

— Я говорил с Уиллоуби. Он просил меня повременить. Все меня просят повременить!

— Уиллоуби — не сторонник нажима на богачей, — заметил Иетс. — Он сам говорил мне — американская армия не для того пришла в Европу, чтобы дать власть голытьбе.

— Мы и не дали, — сказал Трой. — Но я не понимаю, при чем это здесь.

— Вы же хотите поселить кремменскую голытьбу в доме Ринтеленов — это ли не нажим на богачей? — сказала Карен.

— Пораскиньте умом, Трой, — воскликнул Иетс. — Простая логика! Сначала вы передаете народу ринтеленовское поместье, а потом захотите передать ему ринтеленовские заводы.

— Может быть, Уиллоуби руководствуется политическими соображениями, — упавшим голосом сказал Трой. — Человек! Три коктейля!

Официант принес три порции «Французского № 75». Трой жадно выпил свою, не дожидаясь Карен и Иетса, и тут же сделал официанту знак повторить.

Иетс между тем говорил:

— Политические соображения! Как бы не так! Во-первых, их нет; во-вторых, они неясны; а в-третьих, — кто с ними считается?

— Политика! — сказал Трой. — Чушь!

— Политика — это то, что делается на местах. Может быть, где-то в верхах и есть свои особые соображения. Может быть, разумные, а может быть, глупые, а может быть, там и сами не знают, чего хотят. Но пока эти соображения дойдут до мест, они успевают настолько расплыться, что уже никакой силы не имеют.

— А при чем тут Уиллоуби? — сердито буркнул Трой.

— Уиллоуби как раз из тех, кто действует на местах. Но мы ведь тоже не на луне действуем. Вы понимаете мою мысль?

— Я понимаю только то, что понимают мои солдаты. — Трой вдруг понурил голову. — Но меня с ними разлучили…

— Ну, ну, ладно, — сказала Карен.

— Я, кажется, дал ему достаточно времени.

— Кому?

— Уиллоуби! Мог уже решить что-нибудь в своей безмозглой башке! А если он забыл, так я ему напомню. Я ему житья не дам, этому мозгляку, этому чистоплюю толстозадому!…

Он с усилием выбрался из своего кресла, едва не опрокинув при этом столик, и, буркнув какое-то извинение, крупными шагами пошел к выходу.

— Что он задумал? — с беспокойством спросила Карен.

— Я, кажется, знаю. — Иетс нахмурился. — Не натворил бы он беды…

— Пойдите за ним, Иетс… — сказала Карен умоляюще.

Иетс покачал головой:

— Это его только взбесит. Есть вопросы, которые человек должен сам для себя решать.

Без Троя комната показалась Карен чересчур просторной и пустой. Она закурила, но не могла скрыть своей тревоги.

— Он вам очень дорог, правда? — спросил Иетс. Она чувствовала взгляд его проницательных темных глаз, видела тень лукавой улыбки на его губах.

— Да, — призналась она.

— Я очень рад за вас. — В тоне Иетса были теплота и искренность.

— Рады? Не думаю, чтобы из этого что-нибудь вышло.

— Почему?

— Я его слишком люблю, — сказала она. — И я считаю, что нечестно взять такого человека и в то же время стремиться сохранить для себя что-то свое, личное. Но прежде чем я от этого откажусь, я должна убедиться, что он действительно способен заменить мне все.

Иетс погладил ее руку.

— Я сам когда-то так рассуждал. Но это лишь приводит к тому, что начинаешь чувствовать себя одиноким и несчастным. Когда я вернусь домой, если только моя жена не изменилась за это время, я сумею любить ее по-настоящему.

Карен молчала. Ей вспомнилась маленькая француженка, которая приходила к ней в Париже разыскивать Иетса.

Немного погодя Иетс сказал:

— Во время войны все было иначе. Но сейчас, стоит мне закрыть глаза, я вижу Рут. Закройте глаза, Карен. Каким вы видите своего избранника?

— Каким? Каждый раз иным, но чаще всего я вижу его человеком, принимающим удары. Он умеет при этом сохранять достоинство, но все-таки он принимает, а не дает сдачи. А женщине, черт возьми, хочется видеть своего избранника героем. Я желаю, чтобы он давал сдачи…

— Откройте глаза, Карен. Как вы думаете, что сейчас делает Трой?

— Уиллоуби? — встрепенулась она. Иетс, весело улыбаясь, смотрел на нее поверх своего бокала с «Французским № 75».

Трой застал Уиллоуби в тот момент, когда он собирался выйти из своего номера. Уиллоуби был в длинных брюках, пилотке и при всех своих орденских планках. Китель оттопыривался от револьвера, с которым он не расставался. Он ни разу не выстрелил из этого револьвера; ни разу не был даже вблизи таких мест, где могла бы возникнуть в этом надобность, но на всякий случай всегда носил его с собой.

— Сэр! — Трой слегка пошатывался от действия коктейля и от того, что бежал по лестнице, перескакивая через три ступеньки. — Сэр, мне нужно задать вам один вопрос.

Такого великана, как Трой, нельзя было просто отстранить с дороги.

— Это что, непременно сейчас? Я тороплюсь на свидание.

— Оно и видно, — сказал Трой. Он прислонился к косяку двери и сверху вниз глядел на своего тучного начальника. Все в этом человеке претило ему. Трой так и не завел себе длинных брюк. Во время боев они ему не нужны были, а сейчас было бы уж очень глупо путешествовать за ними на интендантский склад.

— С вопросами прошу обращаться в служебное время! — сказал Уиллоуби, беспомощно взирая на массивную фигуру Троя, по-прежнему загораживавшего ему путь.

— Да я тут одно маленькое пари заключил, — Трой насмешливо склонил голову набок.

— Вы пьяны, — сказал Уиллоуби. — Хорошо, идем, по дороге скажете.

Трой сделал налево кругом, пропуская Уиллоуби. Но, дав ему выйти из номера, он обхватил его своей ручищей за плечи и хриплым шепотом спросил:

— Так как же с поместьем Ринтелен? Вы помните, сэр, — я хотел там устроить всех тех, которых мы освободили из концлагерей.

— Да, да, я помню, — Уиллоуби как раз собирался ехать в замок. И пора было.

— Когда мне можно начать переводить их?

— Я вас оповещу своевременно.

— А когда?

Уиллоуби высвободился из объятий Троя:

— Капитан, я не привык, чтобы меня понукали!

— Я же только прошу дать мне ясный ответ, — с пьяным упорством настаивал Трой. — Реквизируете вы поместье или не реквизируете?

— Кто вас подослал? — В Уиллоуби все кипело. Это, конечно, опять штуки Иетса. С приездом Девитта Иетс вообразил, что теперь можно беспрепятственно ублажать битых фрицев и отравлять жизнь ему, Уиллоуби. А этого дурня используют в качестве ширмы.

— Меня подослал? — Трой наморщил лоб, силясь понять вопрос.

— Это не ваш котелок сварил, Трой. Кто накачал вас, говорите?

Прямой отказ Трой бы еще мог перенести, но эта уклончивость, да еще после его неудачи с Карен, оказалась выше его сил.

Они дошли до площадки лестницы. Трой шагнул вперед и снова загородил Уиллоуби дорогу:

— Подполковник Уиллоуби, это именно мой котелок сварил. Это меня прямо и непосредственно касается. Я освободил людей лагеря «Паула». Я потерял немало солдат в этой операции. И я хочу знать, ради чего все это было — чтобы вы и генерал Фарриш могли любоваться своими фотографиями в газете?

Уиллоуби побелел от злости; даже в полутьме лестничной клетки была видна зловещая белизна его лица. Он попытался оттолкнуть Троя.

Трой не сдвинулся с места:

— Я хочу получить ответ, и притом совершенно определенный. Никаких уверток, никаких увиливаний, никаких липовых обещаний. Достаточно мы и сами этого блюда кушаем и других кормим. Даете вы мне поместье Ринтелен или нет? А если даете, то когда?

— С завтрашнего дня вы в военной администрации не работаете! — завизжал Уиллоуби.

— Благодарю вас, сэр, — спокойно сказал Трой. — Я считаю, что получил ответ.

Он дал Уиллоуби пройти и медленно пошел следом. Он видел, как Уиллоуби почти бегом пересек вестибюль. «Ничем его не проймешь, — подумал Трой. — Ничем».

Он вернулся в бар и тяжело сел в то самое узкое креслице напротив Карен.

— Человек! — крикнул он. — Три коктейля.

Карен и Иетс сразу увидели, что он не в себе. Карен так и подмывало расспросить его, но она выжидала. Он отвернулся от нее.

— Мне хорошо. Мне теперь гораздо лучше.

— Что вы сделали? — спросил Иетс.

— Схлопотал себе увольнение. Спасибо вам. Вы мне подали прекрасную мысль.

Иетс почувствовал себя приниженным. Что он может? Только говорить и говорить. А вот тут человек пошел и сделал что-то. И вот — смотрите.

— Завтра я, кажется, стану безработным, — сказал Трой и засмеялся деревянным смехом. — Плевать. В военной службе то и хорошо, что уволить тебя не могут; обязаны подыскать другое место.

У Карен сжалось сердце. Нельзя было отпускать его, да еще в таком состоянии. Вот он полез в драку и, конечно, потерпел поражение. Чего ей, собственно, надо было? Чтобы он доказал, что умеет драться? Он это сотни раз доказывал. И кто дал ей право требовать, чтобы он расшибал себе голову о каменную стену? Она-то кто? Глупая баба, которая не способна ценить то, что имеет, и еще раздумывает, принимать ей или не принимать все хорошее, чем готов одарить ее любимый человек, только потому, что к подарку не приложена охранная грамота на ее драгоценный «личный уголок».

— Не беспокойтесь! — сказал Трой, — я из него выжму ринтеленовское поместье, чего бы мне это ни стоило. Когда я стоял и смотрел на его жирную морду, я вдруг понял, почему это так необходимо. Должна быть какая-то логика вещей. Победа — это нечто прекрасное, нечто, во имя чего умирают люди, а то, что получилось у нас, далеко не прекрасно…

Карен подумала: вот если бы он сейчас спросил, любит ли она его. Сейчас она бы знала, что ответить.

Но он был увлечен овладевшей им новой идеей. Напряженная работа мысли отражалась на его широком лице.

Только один Иетс обнаружил здравый и практический подход к делу.

— Что же нам теперь предпринять? — задал он вопрос.

Трой вернулся к действительности:

— Предпринять? Ничего! Пусть так все и идет!

— Хорошо бы поговорить об этом с Девиттом. Раз уж старик здесь, почему бы нам не узнать его мнение.

— Ну вот еще! — возмутился Трой. — Я никогда не обращался за помощью к начальству и теперь не собираюсь. Дело того не стоит.

Иетс резко возразил:

— Вопрос не в вас и не в вашей работе. Неужели вы не можете это понять? Вопрос в ринтеленовском поместье. Вопрос в том, кто прав — Уиллоуби или же я, Бинг и еще многие другие, которых я даже не знаю, но которые тоже верили, что сражаются за какие-то новые идеалы… Если на будущей неделе я смогу сообщить в своей газете, что ринтеленовское поместье передано бывшим заключенным концлагерей, для немцев это будет означать, что наша демократия — не пустые слова. А на вашу работу наплевать.

Не дожидаясь ответа, Иетс пошел звонить Девитту. Вернувшись, он сказал:

— Старик у себя в номере и еще не спит. Бессонница, видно. Просил захватить бутылку чего-нибудь.

Они велели подать себе бутылку коньяку и все вместе отправились наверх. Девитт в измятом синем халате сидел на единственном стуле, имевшемся в этой неприглядной комнате. Глаза его были красны, рубашка расстегнута на груди. Он пригласил гостей сесть на кровать.

Потолок и стены номера треснули при бомбежке; трещины замазали, но не закрасили, и пятна мокрой штукатурки выглядели точно лишаи на теле. В окно, наполовину забитое досками, проникала ночная сырость.

— Очень полезно для моего ревматизма, — пошутил Девитт. — Что ж, выпьем?

У Троя кружилась голова. Он прислонился к спинке кровати и решил молчать, из опасения, как бы отяжелевший язык не подвел его. Карен успела прийти в воинственное настроение; один Иетс был трезв как стеклышко.

Иетс изложил полковнику все обстоятельства. Девитт слушал молча, время от времени потягивая коньяк и причмокивая губами.

Он видел, с каким напряженным ожиданием смотрят на него и девушка, и оба офицера. Он выслушал Иетса до конца и сказал:

— Боюсь, что я тут ничем не могу помочь.

— Вы можете поговорить с генералом! — сказала Карен с неожиданной для самой себя резкостью.

— О чем, мисс Уоллес? У нас нет распоряжения выселять вдов промышленников из их домов, забота о бывших заключенных концлагерей — дело немецкой гражданской администрации. Тем более, что люди, о которых идет речь, — немецкие граждане.

— Сэр! — сказал Иетс. — У нас есть своя миссия. Когда мы уйдем отсюда, мы должны знать, что в этой стране больше нет места тем мерзавцам, которые спровоцировали войну, что у них вырваны когти и зубы. Это должна быть совсем новая страна.

— Чья это миссия? — спросил Девитт. — Генерала Фарриша?

Наступило молчание. Трой совсем было свесил голову на грудь, но вдруг испуганно встрепенулся, почувствовав, что засыпает. Карен подошла к умывальнику, налила стакан воды и сунула в руку Трою.

— Не пейте! — сказал Девитт. — Говорят, эта вода загажена. Канализационные трубы Уиллоуби слишком тесно переплетаются с водопроводными.

— Что ж, — заметила Карен, — значит, вы в курсе дела?

Девитт встал и прошелся по комнате, шаркая ночными туфлями. Потом он остановился перед Карен:

— Вы говорите — в курсе дела? На войне мне приходилось сталкиваться с тысячами людей, и многие из них, каждый в отдельности, оказывались честными, неглупыми, способными к взаимному пониманию. Ведь мы даже выиграли войну. Теперь мы в какой-то мере ответственны за положение в этой побежденной стране — согласен. Но оказывается, что нам не под силу даже позаботиться о людях, терпевших голод и пытки за то самое, во имя чего мы якобы пошли в бой. Или, может быть, это не то же самое, может быть, это что-то другое. Не знаю. Чем дольше нахожусь в Германии, тем мне все кажется непонятней.

Из троих людей, к которым он обращался, только один Иетс понимал, как ему трудно. Нельзя его торопить. Он еще не готов. Но Карен, больше всего думая о завтрашнем дне Троя, продолжала настаивать.

Девитт устало сказал:

— Подскажите вы мне! В чем тут дело, почему именно с поместьем Ринтелен возникает такая сложность? Мы без труда занимаем любое понадобившееся нам здание; подпись на клочке бумажки — вот все, что для этого требуется. И потом, я знаю Уиллоуби! Он всегда щедр на одолжения своим подчиненным, если это ему ничего не стоит. Казалось бы, он сам должен сказать Трою: «Хотите поместье Ринтелен? Пожалуйста! Берите, устраивайтесь!» Но он этого не говорит. Почему?

Это был основной вопрос. И Иетс видел, что Девитт чистосердечно ждет ответа, но ни он, ни Карен не могли этого ответа дать.

Абрамеску ввел к Иетсу в его закуток Келлермана и профессора Зекендорфа. Он тщательно избегал соприкасаться с ними, особенно с Келлерманом, который по-прежнему был одет в полосатые лагерные отрепья.

— Я вам не нужен, лейтенант? — спросил он и, услышав от Иетса «нет», спешно покинул это скопище микробов.

Иетс отложил в сторону гранки указов союзного командования, которые он правил, встал и сердечно пожал руки обоим посетителям:

— Дайте-ка на вас взглянуть, профессор! Да, не мешало бы вам еще немножко обрасти мясом — видно, в больнице вас не перекармливали. Садитесь, пожалуйста. Не стесняйтесь.

Профессор осторожно присел, словно боясь попортить старенькую пиджачную пару, которую ему дал доктор Гросс. Келлерман остался стоять.

Иетс отмечал про себя, как висит костюм на изможденном теле старика, как заострились черты лица Келлермана.

— Давно выписались, профессор? — спросил он, стараясь говорить непринужденно-весело. — Нашли себе квартиру? Или Келлерман желает, чтобы вы тоже жили в «Преисподней»?…

— Мы еще не решили, — с легким оттенком сарказма сказал Келлерман. — Профессор выписался только сегодня. Я взял его из больницы. Прямо оттуда мы пришли к вам.

— И хорошо сделали! — Иетс знал, что рано или поздно Келлерман придет. Великодушное побуждение заставило его отказаться от помощи тогда, в «Преисподней»; но Креммен подполковника Уиллоуби — неблагодарная почва для великодушных побуждений. — Вам бы давно уже надо прийти, господин Келлерман.

Профессор стал откашливаться.

Иетс пришел ему на помощь:

— Ничего, профессор Зекендорф, я думаю, что смогу быть вам полезен. Самое главное — это то, что вы поправились. Как говорили ваши друзья римляне: Mens sana in corpore sano![21] Здоровый дух! Воля к жизни!

— И инсулин, — вставил Зекендорф.

— Инсулин — да, конечно, инсулин вам нужен. Я поговорю с нашими врачами. Но о прочем не беспокойтесь. Здесь, наверно, найдутся люди, которые не забыли вашей академической репутации. Мы найдем вам какую-нибудь научно-исследовательскую работу или педагогическую, а может быть, вы захотите написать что-нибудь для моей кремменской газетенки? Что же касается жилья, то, когда вы пойдете искать квартиру, я пошлю с вами своего капрала. Это облегчит дело… — Иетс обернулся к Келлерману и сказал ему с ударением: — Если вы хотите работать, это мы тоже сможем устроить…

— Мы пришли сделать вам одно заявление, — сказал Келлерман.

Иетс сразу осел. Не в его силах было изменить то положение, которое вынуждало бывших узников лагеря «Паула» приходить к нему в качестве просителей, но ему хотелось как-то подбодрить этих двух людей. А они, оказывается, тоже пришли с заявлением! Заявления, разоблачения, доносы сыпались на него с утра до вечера, как и на любого американца, связанного с военной администрацией.

— Что ж, выслушивать заявления — одна из моих обязанностей, — сказал он, не пытаясь скрыть свое разочарование.

Келлерман начал:

— Есть такая девушка, Марианна Зекендорф…

— Марианна Зекендорф? Она сюда ко мне приходила. А что, больничное начальство так и не допустило ее к профессору?… — Иетс повернулся к старику. — Я дал вашей племяннице письмо на имя доктора Гросса. Я ему написал, что это ваша единственная родственница.

— Она не моя племянница, — сказал Зекендорф.

— Она не… — Иетс недоуменно вгляделся в изборожденное морщинами скорбное лицо профессора.

— Она не его племянница, — подтвердил Келлерман, — она ему вообще не родня. Я ее видел в «Преисподней». Она сказала мне, что распространяла листовки в Мюнхене. Она так говорила о детях профессора, будто эта были ее ближайшие друзья. Потом она исчезла из «Преисподней» и, как я слыхал, устроилась на работу у вас в военной администрации… Я думал, может быть, профессору приятно будет увидеть своего человека, вот я ему и рассказал про нее. А оказывается… — он запнулся и потом договорил, кивнув на старика: — она спекулировала на памяти его детей…

— Я не знаю даже, где их могилы, — глухим голосом сказал Зекендорф. — Безымянные холмики земли, неведомо где. На дощечках краской написаны номера, цифры расплываются от дождя, выгорают от солнца.

— Действительно ли ее фамилия Зекендорф, этого мы не знаем, — продолжал Келлерман. — Но профессору она не родственница, и потому, надо полагать, что к студенческому протесту в Мюнхене она никакого отношения не имела. — Он криво усмехнулся. — Мы подумали, сэр, что для вас это может быть интересно.

«Я ведь говорил Люмису, чтобы они там проверили ее личность, — подумал Иетс. — Почему же этого не сделали?… Должны были сделать».

— Это серьезное обвинение, Herr Professor. Намеренно ввести в заблуждение американские оккупационные власти — за такие дела по головке не гладят. Вы вполне уверены? Может быть, какое-нибудь дальнее родство?…

— Сэр, я бы сам желал, чтобы на свете жило молодое существо одной со мной крови. Я бы отдал ему свое сердце, я бы на край света пошел, чтобы найти его, оно заменило бы мне моих погибших детей. — Старик раскинул руки, словно раскрывая кому-то объятия. Эти пустые объятия красноречиво говорили о его горе.

Иетс сидел словно пришибленный. Но вдруг его бросило в жар. Что, если Уиллоуби узнает!…

— Что же я тут могу сделать, по-вашему? Объявить об этом в газете?

Келлерман вмешался.

— Я советовал профессору оставить это без внимания… Пусть себе девушка утешается. Есть довольно людей, с которыми важней свести счеты.

Иетс почувствовал шпильку и беспокойно заерзал на стуле. Он, очевидно, был первым американцем, на котором Марианна испробовала свой трюк, и он почти во всем поверил ей. Вероятно, фамилия ее действительно Зекендорф; он ведь видел ее бухенвальдское свидетельство. Но это было единственное очко в его пользу. Если сейчас ему выступить с разоблачением этой девицы, он только покажет себя дураком, а Уиллоуби, конечно, не преминет этим воспользоваться.

Никто ведь не заставляет его действовать. Можно выбросить из головы и профессора, и Келлермана. Две из многих жертв концлагеря. В сущности, это мелочь, незначительный эпизод. Такая же мелочь — как приход к нему Торпа когда-то, в Нормандии. Мелочь — память двух молодых людей, давно уже казненных, погребенных в безвестной, безымянной могиле.

Он потянулся к телефону и набрал номер Люмиса.

— Хелло, капитан! — сказал он, услышав в трубке гнусавый голос Люмиса. — Говорит Иетс, из газеты.

Люмис не проявил особого восторга.

— Помните девушку, которую я к вам направил с месяц назад, — Марианну Зекендорф?

Ему показалось, будто в трубке раздался стон.

— Что, ее тогда проверяли через контрразведку?

— А я почем знаю? — огрызнулся Люмис. — Я послал запрос, и все. Чего вы от меня еще хотите?

— Что-нибудь выяснилось?

— Не знаю. Мне не сообщали.

— Ну ладно… А вы не знаете, где ее сейчас можно найти?

Люмис почему-то пришел в ярость. Он долго ругался и закончил словами:

— Спросите Уиллоуби!

Иетс на мгновение оторопел. Потом спросил:

— При чем тут Уиллоуби? Какое она имеет к нему отношение?

Люмис в трубке захохотал. Затем язвительно осведомился:

— Вас это интересует? — и, наконец, пропел что-то режущим уши фальцетом. Впрочем, слова можно было разобрать: «Ах, папочка, ах, папочка, всем сердцем я твоя!»

Иетс тихо положил трубку. С минуту он молчал, задумавшись. Его вернуло к действительности покашливание Келлермана.

— Мы вам еще нужны, лейтенант?

— Да, — с внезапной решимостью сказал Иетс. — Нужны. — Он снова взялся за телефон, и, услышав ответ, сказал в трубку: — Трой?… Это Иетс… Ничего, все в порядке. Слушайте, мне нужно срочно навести одну справку. Только это между нами, совершенно секретно… Есть особа, называющая себя Марианной Зекендорф… Ее должны были проверить через контрразведку… Узнайте, где она сейчас и какое она имеет отношение к нашему общему другу У… Я у вас буду через двадцать минут. Вы можете сейчас же взяться за дело?… Да? Чудно… Все! Честь имею!

Иетс потирал руки. Он вызвал Абрамеску и распорядился покормить Зекендорфа и Келлермана. Потом он выбрался из подвала наверх и, щурясь от дневного света, уселся в свой виллис и укатил.

Трой глазами следил за Иетсом. Иетс сердито шагал по комнате, его обычно спокойное лицо подергивалось, волосы растрепались от порывистого движения, которым он стащил с головы фуражку, руки рубили воздух, подчеркивая слова.

Трой потихоньку радовался, видя волнение этого человека, который обычно всегда знал, что и когда сказать.

Иетс сделал крутой поворот и остановился перед Троем. Гримаса отвращения углубила складки, пролегавшие от крыльев его острого носа к углам рта.

— И ведь это я сам ее направил к вам в комендатуру!

— А зачем?

— Потому что у меня не было для нее никакой работы, и еще потому, что она мне не понравилась.

Трой взял в руки папку, на которой большими черными буквами было написано: «Марианна Зекендорф. Материал расследования». — Он широко улыбнулся Иетсу и спросил: — Вы что ж, хотите, чтоб я это записал в дело?

— Не острите, — мрачно сказал Иетс. — Мы сваляли тут большого дурака, все мы, и я не знаю, почему вы так благодушно настроены.

— Откуда же мне было знать, что и у вас рыльце в пушку? — невинно возразил Трой.

— Вы все обязаны знать! — отрезал Иетс. — Почему контрразведка не проверила ее личность? Человек у вас числился в штате!

Трой выразительно развел руками:

— Голубчик, я же непосредственно никаких запросов не получал. Ко мне все поступает через Уиллоуби. Не было приказа заняться этим делом, я и не занимался. Это ведь армия! Так что напрасно вы кипятитесь.

— Но вы сами сказали…

Трой вытер свой крутой лоб.

— Слушайте, Иетс. Вы мне позвонили полчаса назад. — Его большая рука легла на папку с материалами. — И я сейчас же стал действовать. За эти полчаса не была потеряна ни одна минута. У нас, во всяком случае, есть от чего отправляться. Из отчетов гражданской автобазы мы знаем, что ваша Марианна…

— Пожалуйста, не называйте ее моей Марианной!

— Ладно, не буду. Мы знаем, что Марианна Зекендорф живет в замке Ринтелен. Мы знаем, что поселил ее там Уиллоуби. Мы знаем, что почти каждый вечер он либо сам ездит туда, либо посылает за ней шофера. И мы знаем, что она всех нас водит за нос, а главным образом Уиллоуби. Что вы можете предложить?

— Вы — начальник отдела общественной безопасности, — злорадно отозвался Иетс. — Вам и решать…

Трой сказал:

— Было бы неплохо сцапать ее там, в замке, привезти сюда, и чтоб вы ей задали хорошую трепку.

— А что это нам даст? — Иетс сел на скамейку у стены, предназначенную для жалобщиков-немцев. — Она ведь уже не работает в военной администрации. А для предмета любовных утех Уиллоуби стаж политической борьбы с нацизмом, кажется, не обязателен.

— Это халатность, если не больше, — заспорил Трой. — Почему он отменил проверку личности?

— Потому что она больше не сотрудник. Потому что его личные приятельницы контрразведке не подведомственны. Именно так он и скажет, когда его спросят. Если вообще будут спрашивать.

— Можно поднять такой скандал, что узнает Фарриш. А Фарриш не любит, когда у него в хозяйстве что-нибудь не так.

Иетс встал со скамьи. Он подошел к столу и исподлобья взглянул в лицо Трою.

— Мне не нравится ваш подход. Слишком мелко… Это Уиллоуби мог бы себя так вести, если бы вдруг застал врасплох человека, к которому он давно подбирается.

— Глупости! — Трой нахмурил брови. — Меня выжили отовсюду, где я мог с чистой совестью делать свое дело. Я должен цепляться за эту должность, в которой я завишу от милости Уиллоуби. Как же мне защищать себя — в белых перчатках?

Иетс переменил тон.

— Я очень сожалею… — начал он.

— А вы не сожалейте. Давайте лучше действовать. Нельзя это так оставить. Что-нибудь да выйдет из этого. Посоветуемся с Девиттом.

Несколько удивленный таким предложением со стороны Троя, Иетс признался:

— Я сам об этом думал.

— Не воображайте, что я хочу жаловаться старшим! — сказал Трой, почувствовав удивление Иетса. — Просто — отчего не поговорить с хорошим стариком!

— Согласен! — сказал Иетс. Марианна Зекендорф, ринтеленовское поместье, Креммен — все это было как-то связано между собой; и где ни копнешь, всюду чуялось неладное. Не то чтобы совсем уж неладное, ничего противозаконного, никаких данных для прямого обвинения. С внешней стороны все казалось совершенно гладко. Но, может быть, невинный обман Марианны Зекендорф окажется той трещиной, куда можно вбить клин, чтобы расшатать всю постройку.

Запустить руку прямо в осиное гнездо личных связей Уиллоуби, его планов, замыслов и махинаций — значило объявить ему открытую войну. В ходе этой войны он и Трой рисковали столкнуться и с Фарришем. Тут нужна была поддержка, хотя бы моральная.

За коктейлями, перед обедом, они завели с Девиттом разговор и нарисовали ему всю картину. Девитт задал им много вопросов. Самый существенный из этих вопросов был:

— Знаете ли вы, дети мои, на что идете?

Иетс ответил за обоих:

— Знаем.

Морщинки у глаз Девитта разбежались лучиками в улыбке.

— Ну что ж, тогда — к делу, — сказал он.

8

Для Уиллоуби выдался на редкость удачный день.

Генерал его ни разу не вызвал. Во всех отделах комендатуры все шло своим заведенным порядком, а потому ровно в пять часов он смог отбыть к себе в Гранд-отель, где ему предстояла приватная беседа с Лемлейном. А вечером должна была приехать Марианна.

Все складывалось как нельзя лучше: частные дела следовали за служебными, удовольствия — за трудами. В такие дни все, что от человека требуется, — это мелкие организационные мероприятия: распорядиться, чтобы с гражданской автобазы за Марианной вовремя была послана машина; дать Лемлейну понять, что пора выполнить данные обещания.

Лемлейн явился минута в минуту. В руках у бургомистра был светло-коричневый сафьяновый портфель с золотыми инициалами Уиллоуби на клапане.

— Этот портфель, — сказал Лемлейн, — есть знак глубокого уважения жителей Креммена к своему военному коменданту. Содержимое же, сэр, составляет своего рода репарацию. Фрау фон Ринтелен, члены ее семейства и я счастливы возвратить законному владельцу утраченные им акции ринтеленовских предприятий вкупе со всеми необходимыми документами. Желаете просмотреть?

— А как же! — весело сказал Уиллоуби. — Мешок великолепен, но я все же хочу взглянуть на кота.

И они просидели добрых два часа, проверяя счета и расписки, пересчитывая хрустящие листы гербовой бумаги, набрасывая длинные столбцы цифр, складывая и умножая. Косые лучи заходящего солнца озаряли лоснящиеся щеки Уиллоуби, и даже Лемлейн в этом освещении казался не таким безнадежно серым. Но вот наступили сумерки. Уиллоуби глубоко вздохнул, собрал бумаги, запер портфель и засунул его в чемодан между брюками.

Лемлейн встал.

— Мы выполнили свой долг, сэр, — сказал он торжественным, но в то же время не совсем уверенным тоном.

— Да, да, мой милый Лемлейн! Теперь все в полном порядке!

— Но я все еще не…

Уиллоуби добродушно усмехнулся:

— Это можно уладить. Официально назначаю вас впредь до выборов кремменским бургомистром. Надеюсь, вы достаточно разбираетесь в демократических порядках, чтобы обеспечить себе успех у избирательной урны?

— О, да, Herr Oberstleutnant. — Лемлейн не трогался с места. — Почту за честь нести эту должность, пока я могу быть полезен вам и генералу Фарришу…

«Вот прилип», — подумал Уиллоуби. — Ну? — Он не пытался скрыть свое нетерпение.

— Мы бы хотели получить нечто более прочное, сэр, более ощутимое.

— Письменное подтверждение, что ли?

Лемлейн вдруг перестал быть смиренным и послушным немецким чиновником:

— На заводах Ринтелен все готово к возобновлению производства. Для этого мне необходимы полномочия от вас. Мы вам немало дали, сэр. Остальное наше. Идет?

— Завтра! — сказал Уиллоуби. — Завтра все будет улажено. — И видя, что Лемлейн все еще колеблется, он решительно взял его за плечи и повернул к дверям.

Даже эта первая тень разногласий не омрачила превосходного настроения Уиллоуби. Мысль его продолжала работать, пока он брился и одевался, готовясь к свиданию с Марианной. Он обдумывал возможности поездки в Париж, к князю Березкину. Придется отложить кое-какие дела. Придется натаскать Люмиса, чтобы тот мог заменить его на время отсутствия. Придется получить у Фарриша разрешение на отпуск. Но все это не представляет особых трудностей.

Уиллоуби уже видел свой финансовый расцвет. Он прикидывал, сколько ему еще потребуется пробыть в Германии после возвращения из Парижа. Самое большее полгода. А потом — домой, под сень фирмы «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби». Война, в общем, оказалась неплохим коммерческим предприятием. Одни занялись картинами и бриллиантами, другие собирают фотоаппараты или продают немцам мыло, шоколад и сигареты. Мелкота, нарушают закон ради грошовой наживы! Законы пишутся не для того, чтобы их нарушали, законы пишутся для того, чтобы действовать на их основе. Он всегда говорил, что война ничем не отличается от мира; только на войне крупнее ставки, шире возможности и гораздо серьезнее решения, которые приходится принимать. А в остальном — все вопрос связей и умения рассчитывать на три хода вперед и шевелить мозгами, которыми нас наделил Бог; в штате Индиана или в Руре — безразлично.

Скоро Марианна будет здесь. Нужно заказать обед на двоих сюда, в номер.

В конце концов Памела накрыла Петтингера на месте преступления.

Она шла в комнату Марианны сказать о том, что только что звонили от Уиллоуби: вольнонаемный шофер комендатуры приедет за ней в семь часов вечера. Дверь была не заперта. Памела постучалась, но, не дожидаясь ответа, толкнула дверь и вошла. Она успела заметить, как Марианна поспешно набросила одеяло на Петтингера.

Памела, бледная, дрожащим голосом кое-как передала поручение; потом она вышла в коридор и встала у двери, прислонясь к стене и стараясь унять сердце, бившееся короткими неровными толчками.

Спустя некоторое время из комнаты вышел Петтингер, довольный, порозовевший, его пиджак и галстук были небрежно перекинуты через руку.

— Ах, это ты, Памела! — сказал он.

— Да, это я — Памела! — ответила она.

Тогда он засмеялся, как смеются в таких случаях мужчины: смущенно-торжествующе-виноватым, а главное, насквозь фальшивым смехом.

И оба, словно по взаимному уговору, понизили голос; ни тот, ни другая не хотели, чтобы слышала Марианна.

Петтингер бормотал какие-то оправдания и извинения, а сам между тем думал: «Как далеко, однако, она рискнет пойти? Что предпринять, чтобы она не потеряла голову и не выдала меня?»

— Перестань щелкать подтяжками! — прошипела Памела.

Он покорно опустил руку. Прежде всего нужно выждать, пока она остынет немножко, а тогда уже видно будет, насколько она успокоится и в какой мере можно ее умиротворить.

Памела превозмогала подступавшую истерику. Напрасная трата нервов — говорить слова, которые на него не действуют. Ясно одно: он больше всего боится, что она может его выдать.

Когда она, выговорившись, пошла прочь, он последовал за ней. Весь остаток дня он не отходил от нее ни на шаг. Снова и снова он делал попытки к примирению, то в шутливом тоне, то в чувствительном, один раз даже попробовал сослаться на старую нацистскую теорию о том, что долг человека высшей породы заботиться о приумножении расы без оглядки на старомодную мораль.

— Не уверяй меня, что ты собирался наградить Уиллоуби приблудышем, — сказала на это Памела.

Он даже не пошел проводить Марианну к машине, как обычно. После обеда он уселся в холле, мрачно соображая, что Уиллоуби наперечет известны все обитатели дома, и если Памелу убрать, он об этом сейчас же узнает.

Вдова настраивала приемник; она заметила какое-то замешательство, но не настолько заинтересовалась, чтобы пуститься в расспросы. Памела делала вид, будто читает.

— Ты куда? — встрепенулся Петтингер, увидя, что Памела встает.

— К себе в спальню, с твоего разрешения, — ядовито ответила она.

Он сунулся было за ней, но она заперла дверь у него перед носом. Сквозь радиомузыку, доносившуюся снизу, из холла, Петтингер различал знакомые звуки ее приготовлений ко сну — журчание воды в умывальнике, стук упавших на ковер туфель, звяканье разных мелочей на туалетном столе. У него отлегло от сердца, и, вернувшись в холл, он предложил вдове сыграть партию в шестьдесят шесть — игру, не требующую умственного напряжения и потому излюбленную ею. Но ухо его и во время игры чутко ловило малейший шорох в доме и вне дома.

Памела, держа туфли в руке, прошла через свою ванную в смежную с ней комнату для гостей, спустилась по задней лестнице в кухню и черным ходом вышла из замка. Машина стояла в гараже, но взять ее Памела побоялась — Петтингер мог услышать скрип тяжелых дверей и шум мотора. Всю дорогу до шоссе она не шла, а бежала. Ей казалось, что деревья, росшие по сторонам, наступают на нее. Несколько раз она замедляла шаг, прислушиваясь, нет ли за ней погони. Она боялась, что Петтингер убьет ее. Здесь это ему ничего не стоило сделать. На него и подозрение не падет — мало ли всяких иностранцев и солдат шатается теперь по стране. Убьет, даже не спросив ни о чем, даже не узнав, что ему вовсе незачем было ее бояться: его она бы никогда не выдала. Но от Марианны она твердо решила отделаться. А как только эта девка уберется из замка обратно на панель, откуда явилась, — Петтингер снова окажется связанным, скованным по рукам и ногам горько-сладкими цепями домашнего уюта, одиночества и своих честолюбивых замыслов.

Памела, запыхавшись, вышла на Кремменское шоссе и на конечной станции села в трамвай. Она осталась на площадке, потому что там было темней. Трамвай, грохоча, понесся к городу. Близился полицейский час, пассажиров было мало.

— Где находится военная комендатура? — спросила Памела у кондукторши.

— Die Militar-Regierung?[22] — Кондукторша в сильно изношенной форме подозрительно оглядела полную вспотевшую женщину, с растрепанной прической и небрежно одетую. — Я вам скажу, где выходить. — И она не преминула это сделать, очевидно довольная, что избавится от странной пассажирки.

От трамвайной остановки до здания военной комендатуры Памеле пришлось еще несколько кварталов пройти пешком. Было уже совсем темно. Спотыкаясь о разный хлам, еще загромождавший боковые улицы, она шла мимо треснувших бетонных плит, мимо ржавых и погнутых балок, которые составляли часть заводов ее отца, часть ее богатого наследства.

Наконец она увидела большую белую вывеску; часовой у ворот шагнул ей навстречу.

— Herr Oberstleutnant Уиллоуби? — спросила она. — Где подполковник Уиллоуби?

— Не знаю, — сказал часовой. — Он уже давно ушел.

— Мне нужно его видеть.

— Завтра приходите.

— А где он сейчас?

— О, коммен зи хир, фрейлейн! — сказал солдат.

Она подошла поближе. Это был широкоплечий, круглолицый малый; во рту у него виднелся золотой зуб, слабо поблескивавший в мутном свете соседнего уличного фонаря.

— Скажите, где сейчас Herr Oberstleutnant? — она подкупающе улыбнулась солдату.

Кто-то громко, настойчиво застучал в дверь. Уиллоуби вскочил на ноги.

— Что за черт! С ума он сошел, этот официант! Только начни обращаться с фрицами по-человечески, они сейчас же наглеют… — Он отворил дверь. — Трой? Какого дьявола…

Но тут за спиной Троя он увидел Иетса.

— Что вам нужно? Я занят.

— Здесь находится некая Марианна Зекендорф, сэр? — спросил Трой.

Иетс сказал:

— Она здесь. Нам сказал портье. Разрешите войти, сэр.

— Зачем это?

— Чтобы арестовать Марианну Зекендорф, сэр.

— Что?! — На лице Уиллоуби отразилась смесь бешенства с недоумением.

— Будьте добры пропустить нас, сэр.

Трой, без труда заглянув через плечо Уиллоуби, увидел Марианну, вертевшуюся в комнате. Уиллоуби по-прежнему загораживал вход, Трой и Иетс тоже стояли не двигаясь. Кому-то нужно было уступить.

— Входите! — процедил сквозь зубы Уиллоуби. — Но советую вам думать о том, что вы делаете…

Иетс уверенно вошел в номер и принялся рассматривать Марианну.

Уиллоуби задыхался от негодования.

— Что все это значит? — выкрикнул он. — Кто из вас затеял эту комедию?

Марианна улыбнулась сначала Трою, потом Иетсу.

— Добрый вечер, — сказала она. — Как поживаете?

— Мы поживаем прекрасно, — ответил ей Иетс. Затем он обернулся к Уиллоуби. — Простите, что пришлось ворваться к вам в номер, сэр. Мы сейчас заберем эту даму с собой и больше вас беспокоить не будем.

— Я, кажется, вас о чем-то спрашивал, лейтенант!

— Нам приказано арестовать фрейлейн Зекендорф, — сказал Иетс. — Она нужна для дачи показаний.

— В Креммене только два человека имеют право приказывать — генерал Фарриш и я. А я вам приказываю выйти вон!

Иетс спокойно ответил:

— Мы арестуем мисс Зекендорф согласно устному приказу полковника Девитта.

Уиллоуби немного сбавил тон. Что они задумали? Запятнать его имя? Чепуха. Им не на что опереться. Вся затея дутая.

— Ваш полковник Девитт — гость в этом районе. Он не уполномочен издавать приказы!

Иетс улыбнулся про себя. Он подумал, что будь тут Абрамеску, тот бы сразу нашел цитату из устава, которая заставила бы Уиллоуби замолчать. Однако он только сказал, не повышая голоса:

— Не смею с вами спорить, сэр. Но для меня приказы полковника Девитта действительны в любом месте. Если же вам угодно обсудить с ним вопросы соотношения инстанций, я не сомневаюсь, что полковник охотно пойдет навстречу вашему желанию.

Уиллоуби вдруг круто переменил фронт. Его лицо приняло добродушно-дружеское выражение. Он уселся, отодвинул стоявшую на столе посуду, достал сигару, долго постукивал ею о ноготь большого пальца и наконец закурил.

— Ну вот что, Иетс, — сказал он, — объясните мне, в чем тут дело? Что вы хотите от этой девушки? Чем она провинилась?

Но за этими спокойными, неторопливыми фразами скрывались лихорадочно бегущие мысли. Не девушка нужна им, а он, Уиллоуби. Его хотят в чем-то уличить. Но в чем? Комбинация с ринтеленовскими акциями — дело совершенно чистое; и потом, об этом никто не знает, кроме Лемлейна и членов семьи. Может быть, Марианне что-нибудь известно; какая глупость была поселить ее там! Ну хорошо, допустим, она знает. Что ж такого? Он, как глава военной администрации, даже обязан способствовать возвращению имущества его законным владельцам…

— В чем ее обвиняют? Что она сделала? — снова спросил Уиллоуби.

— Нам неизвестно, что она сделала, — сказал Иетс. — Мы именно это и хотим узнать.

— Значит, никаких конкретных улик против нее нет? — Голос Уиллоуби зазвучал чуть построже.

— Она немка. Тут конкретные улики не требуются. Достаточно подозрений.

Это Уиллоуби знал. Но он также знал, что Иетс не заварил бы кашу, основываясь только на поддержке Девитта и каких-то неопределенных подозрениях. Уиллоуби загасил сигару.

— Отлично, лейтенант Иетс, как говорится: ум хорошо, а два лучше. Марианну Зекендорф арестую я. С этой минуты она находится под моей охраной. Я полагаю, полковника Девитта это устроит?

«Обошел, — подумал Иетс, — перехитрил, переплюнул». С минуту он не мог произнести ни слова и только мысленно ежился, чувствуя на себе насмешливый взгляд Уиллоуби. Теперь им с Троем — Трой в это время в замешательстве шаркал ногами по полу — остается только поспешно отступить.

Уиллоуби улыбался, покачивая головой.

— Ум хорошо, а два лучше, вот именно, лейтенант.

Вдруг Иетс тоже улыбнулся:

— Полковник Девитт будет вам очень благодарен за поддержку, сэр. Это значительно облегчает нашу задачу. — И, сразу переменив тон, он скомандовал по-немецки: — Fäulein Seckendorf! Anziehen! Kommen Sie mit![23]

— Что? Что такое вы говорите?

— Сэр, я просил эту даму надеть шляпу и следовать за нами. У меня внизу машина. Мы поедем ко мне в редакцию. Там все приготовлено для ее допроса. Вы, конечно, поедете с нами, сэр? Поскольку формально она теперь под вашей охраной…

— Но позвольте…

— Мы должны сегодня же начать дознание, сэр. Имеются свидетели, которых я не могу задерживать. Так что, с вашего разрешения, kommen Sie, Marianne!

Марианна не посмела ослушаться его команды. Внезапное появление Иетса — первого американца, которому она рассказала свою вымышленную историю, — означало, что все, что она для себя создала, ради чего трудилась, не щадя никаких усилий, повисло на волоске.

Она все время следила за Уиллоуби. Она видела, что сначала он храбро выступил на ее защиту, но почему-то потерпел поражение и сразу выдохся.

Теперь, встревоженный и хмурый, он семенил за Иетсом и его спутником, капитаном. Иетс был с ней крайне галантен, открывал двери, приглашал пройти вперед. Внизу, у конторки портье, он остановился, и она слышала, как он сказал:

— Если спросит полковник Девитт, скажите, что мы в редакции газеты.

Марианне показалось странным: почему в редакции газеты? Потом она вспомнила, что именно там началась ее карьера, и подумала: неужели там она и окончится? Но пока они ехали, страхи ее несколько улеглись. Под ободряющим прикосновением руки Уиллоуби она успела все взвесить и обдумать. Ничего дурного она не сделала, никакого преступления не совершила, а ее маленький обман относительно участия в мюнхенском протесте никому не причинил вреда. Все немцы старались приписать себе в прошлом заслуги по борьбе с нацизмом. Это было модно, это имело успех, а она ведь и в самом деле сидела в тюрьме, была в концлагере, подвергалась лишениям. В этом пункте Марианна чувствовала себя неуязвимой.

Ее повели прямо в маленький кабинетик Иетса. Она уже почти оправилась от испуга. Первые вопросы Иетса были совсем не страшны и даже приятны. Имя и фамилия? Марианна Зекендорф. Возраст? Двадцать два года. Место рождения? Гейдельберг. Пока что она чувствовала себя на твердой почве, а ободряющие кивки Уиллоуби совсем бы усыпили ее тревогу, если б не одна неотвязно сверлящая мысль: к чему, собственно, клонит Иетс?

Он стал углубляться в прошлое, проверил даты ее освобождения из Бухенвальда, ее перевода в лагерь из мюнхенской тюрьмы, ее ареста. Она замечала, как усиливается выражение скуки на лице Уиллоуби, как Трой, раскрыв перед собой блокнот, рисует человечков с длинными лицами, носами и ушами, потом вырывает листок за листком, комкает и кидает в корзину.

— Можете вы пересказать мне содержание тех листовок, которые вы помогали распространять? — спросил Иетс.

— Это было так давно… — Марианна подкупающе улыбнулась.

— Но вы шли на такие трудности, на такой риск — неужели вы не поинтересовались, что написано в этих листовках?

Он перевел Уиллоуби свой вопрос. Уиллоуби кивнул. Уиллоуби не усмотрел в этом вопросе ничего опасного. Марианна — славная девочка, она не любила нацистов и доказала это на деле; ну что ж, подобные чувства заслуживают уважения.

— Там было что-то против правительства, — сказала она Иетсу. Вполне безопасный ответ; если людей казнили за составление и распространение листовок, значит, там наверняка было много чего против правительства.

— Да, да, разумеется, — с тонкой усмешкой сказал Иетс. — Но я бы хотел, чтобы вы мне рассказали поподробнее.

— Это было так давно, — повторила она, — столько времени прошло с тех пор. И потом, все эти ужасные переживания… Я просто знала, что раз Ганс и Клара о чем-то пишут в листовках, значит, это правильно. То есть я, конечно, читала, но не очень внимательно.

— Расскажите мне о своих родных, — переменил Иетс тему.

— А что вы желаете знать? — Она уже поняла, к чему клонит Иетс. Он хочет изобличить ее во лжи. Если бы в комнате не было Уиллоуби, можно было даже признаться, объяснить Иетсу, что она пошла на это маленькое искажение истины, потому что жить было трудно и хотелось хороших платьев, и сытной еды, и всего того, что у американцев имелось в изобилии. Но при Уиллоуби она вынуждена была держаться за свою ложь. Не стоит его огорчать; и потом, это такой человек: узнай он, что она ему солгала, он больше никогда не поверит ни одному ее слову.

— Что я желаю знать? — переспросил Иетс. — Все. Кто был ваш отец, чем он занимался?

Ее отец был гейдельбергский жестяник, который каждое утро надевал синий комбинезон и, захватив завернутый в газету завтрак, уходил на работу. Но для брата профессора это, пожалуй, слишком скромно. Брат профессора должен быть персоной поважнее.

— Он был подрядчиком по кровельным работам, — сказала она.

— В каком родстве он состоял с профессором Зекендорфом?

— Как в каком? Его родной брат. — Она улыбнулась.

— Старший? Младший?

— Младший.

— Марианна, как это ни удивительно, у профессора Зекендорфа никогда не было братьев.

Взгляд Марианны, слегка скосившись, уперся в стену позади Иетса. Уиллоуби с беспокойством спросил, что такое сказал Иетс.

Иетс перевел ему свои слова.

Уиллоуби повернулся к девушке:

— Это правда, Марианна?

— Нет.

— Вот видите! — сказал Уиллоуби. — Да вы что, собственно, хотите доказать?

Трой перестал рисовать человечков. Он теперь быстро писал карандашом в блокноте.

— Если у профессора не было братьев, Марианна, значит, вы не можете быть его племянницей.

— Но я его племянница! — сказала она. Ее голос чуть-чуть не сорвался. Еще минута, и она бы расплакалась. Она вытащила из сумочки носовой платок. — Кто-то вам наговорил на меня! Люди так завистливы. Не могут перенести, когда другому хорошо!

— Что? Что такое? — спрашивал Уиллоуби. Сердце его уже снова растаяло.

— Может быть, вам еще скажут, что я и в концлагере не была? Что я не переносила пыток, раз у меня на теле нет рубцов? Да, они старались не попортить мое тело, они были осторожны, когда сажали меня в ледяную ванну… Много вы знаете, вы, американцы!…

— Что она говорит? Иетс, ради Бога!

— Опять пережевывает свою старую басню о ледяной ванне, — пояснил Иетс.

Уиллоуби сорвался с места:

— Обычно, Иетс, вы готовы развесить уши перед каждым, кто выдает себя за жертву нацистов. А тут вас вдруг одолел скептицизм — только потому, что я взял под защиту эту бедную девочку.

Марианна вдруг зарыдала. Для удобства Уиллоуби она решила прибегнуть к своим скудным познаниям в английском языке.

— Гестапо — там тоже так спрашивали — тоже так…

— Это просто гнусно! — вскричал Уиллоуби. — Вы, кажется, считаете себя офицером и джентльменом!

— Она всех нас дурачит, включая и вас, сэр. Я вам это сейчас докажу!… Вы правильно сказали — это просто гнусно!

— Доказывайте, если можете!

— Марианна, перестаньте хныкать, от этого цвет лица портится. Скажите мне лучше, когда вы последний раз видели вашего дядю?

Она высморкалась и напудрила нос — она и в самом деле плакала, от страха, от обиды, от жалости к самой себе.

— Ну, Марианна, я жду. Когда?

— В 1942 году, в Мюнхене. Бедный дядя, он так всегда тревожился за Ганса и Клару.

Иетс нажал кнопку, скрытую под столом. Где-то в другой комнате загудел зуммер.

Вошел старый профессор. Увидя столько народу в маленьком кабинетике, он смутился и растерянно заморгал, не зная, чего от него хотят. Ему бросился в глаза затылок девушки, изящная линия ее спины; он встретил удивленный взгляд припухших глаз Уиллоуби.

— Кто это? — спросил Уиллоуби.

Марианна оглянулась. Вошедший старик показался ей симпатичным. Только очень уж истощен, видно, что ему нужны питание и уход. Волосы всклокочены, губы синеватого оттенка, многих зубов недостает. Она посмотрела на Иетса. Ее удивило его сосредоточенное выражение. Он явно наблюдал за ней. И вдруг ее осенило — этот старик, выжидательный взгляд Иетса…

Она вскочила. В одно мгновение старик очутился в ее объятиях. Она целовала его; от него пахло скверным мылом, порошком от насекомых и дезинфекцией, но она целовала его. И приговаривала:

— Ах, какая радость! Какая радость! Дядечка, дорогой, миленький! — Дальше пошла такая скороговорка, что даже Иетс ничего не мог разобрать.

Она переигрывала. Иетс отчетливо слышал фальшивую ноту, но фальшивая нота — еще не достаточный материал для обвинения.

Ее не смущало, что старик всячески вырывался из ее объятий, отталкивал ее и настойчиво твердил:

— Я вам вовсе не дядя! Herr Leutnant Иетс, что это еще за комедия?

Но Марианна торжествовала; погода снова будет благоприятствовать ей. Буря миновала, и теперь нужно только выдержать свою роль до конца, а с этим она справится. Встретив столь грубый отпор, она умерила свои восторги и зашептала тоном проникновенной жалости:

— Бедный старичок, сколько он, видно, перенес… Он не узнает меня, даже меня…

Профессор Зекендорф сердито сказал:

— Уверяю вас, фрейлейн, я в здравом уме и твердой памяти. Я стар и болен, но не настолько.

— Дядя, неужели вы не помните Мюнхен? Неужели вы не помните Ганса и Клару?

Упоминание о его загубленных детях в устах женщины, присвоившей их имя, их память и их славу, привело профессора в неистовство:

— Не смейте, не смейте говорить про них! Неужели ни у кого здесь нет ни капли совести? Герр Иетс, я прошу вас прекратить этот балаган!…

Хотя разговор велся по-немецки и очень быстро, смысл происшедшей сцены дошел до Уиллоуби. В нем, правда, не было уже такой уверенности, что рассказ Марианны непогрешим во всех деталях, но он счел, что замысел Иетса провалился, и даже почувствовал своего рода профессиональную гордость за девушку, которая с честью сумела выбраться из всех расставленных Иетсом ловушек. Она отстояла не только себя, но и своего Кларри; она вывела его из довольно неловкого положения; она отплатила Иетсу и Трою их же монетой за ту напраслину, которую они хотели взвести на нее и на него. И племянница она своему дяде или не племянница, а он, Уиллоуби, ее не оставит.

— Иетс, — сказал он, — не кажется ли вам, что пора кончать? Это, если не ошибаюсь, профессор Зекендорф? Что ж, все профессора славятся своей забывчивостью — вы ведь сами профессор, вы должны знать. И годы концлагеря тоже, вероятно, не способствовали улучшению его памяти. Все это очень грустно, конечно, я понимаю.

— Марианна, — упрямо повторил Иетс, — вы настаиваете, что этот человек — ваш дядя?

— Чего вы, собственно, добиваетесь, Иетс? — вмешался Уиллоуби. — Ну, может быть, дело не в забывчивости профессора, а еще в чем-нибудь. Если вы хоть немного психолог, вам должно быть известно, до чего могут довести человека горе, боль и чувство утраты. Может быть, он хочет, чтобы ореол мученичества принадлежал только ему и его детям?…

В этой идее была доля здравого смысла, и Уиллоуби сумел придать ей вразумительную форму. Иетс действительно во всем основывался на заявлении профессора. Он верил ему на слово, потому что сказанное стариком вязалось с его собственными подозрениями, с его интересами, с его внутренним протестом против произвола оккупационных властей, против Уиллоуби и всего того, что Уиллоуби воплощал в себе. А Трой пошел по указанному им пути. Но сейчас Иетс взглянул на профессора другими глазами. Увлечение рассеялось, зародились сомнения. Он увидел перед собой чудом уцелевший обломок человека, изголодавшегося душевно, изголодавшегося физически, ожесточенного своим личным горем, живущего только мечтами, иллюзиями и воспоминаниями.

И на его-то словах он все построил. Не характерно ли это для всей вообще его деятельности? Ради кого, собственно, он старается? Ради обездоленного старика, который живет мыслями о мертвых и о прошлом?

Профессор между тем искал помощи у всех по очереди. Он даже к Уиллоуби попробовал обратиться:

— Сэр… Мои дети… они погибли святою смертью… их память, не позволяйте осквернять их память…

— Что он такое говорит? — спросил Уиллоуби. — И вообще, Иетс, к чему было замешивать в дело разных оборванцев?

Абрамеску, охранявший вход в кабинет Иетса, принимал посетительницу.

— Нет, — говорил он, — нет, фрейлейн, я не могу допустить вас к подполковнику Уиллоуби. Он на совещании, на секретном совещании. В американской армии различаются три категории секретности, а в военное время четыре: «Для служебного использования», «Не подлежит оглашению», «Секретно» и «Совершенно секретно». В данном случае мы имеем дело с категорией «Совершенно секретно». Едва ли то, что вы имеете сообщить подполковнику Уиллоуби, может подойти под категорию «Совершенно секретно».

— А после совещания он меня примет?

— Не могу знать. Я подчинен лейтенанту Иетсу. О его намерениях я могу вам сообщить, если только они не относятся к одной из секретных категорий.

— В таком случае нельзя ли мне поговорить с лейтенантом Иетсом?

— Он тоже на совещании!

— Herr Soldat, я вас прошу…

Абрамеску не спускал с нее своих бледно-голубых глаз. Она поймала этот взгляд и по-своему истолковала его значение. Она подошла ближе и присела на край стола Абрамеску; ткань юбки туго натянулась на мясистом бедре.

— Я вас прошу…

— Столы в этом помещении, — сказал Абрамеску строго и назидательно, — составляют государственную собственность. — Он взял типографскую линейку и нерешительно ткнул ее в бок. Она засмеялась.

Но ей совсем не было весело. Она проделала долгий путь — шла пешком по проселочной дороге, ехала в дребезжащем трамвае, пробиралась по заваленным обломками улицам, сначала в военную комендатуру, потом из комендатуры в Гранд-отель, где от портье она узнала, что подполковник Уиллоуби находится в редакции газеты. Она насквозь промочила чулки и туфли, переходя воронку перед самым зданием редакции, на четверть метра наполненную водой. Мокрая земля прилипла к ее коленям. Ноги болели, а грудь распирало и жгло, как бывает после чересчур обильной трапезы. Да трапеза и в самом деле была обильная — пыль и грязь, которых она наглоталась по дороге, сдобренные неутолимой ненавистью.

— Скажите своему лейтенанту, что его хочет видеть Памела Ринтелен, — настаивала она. — Он, наверно, слыхал это имя.

— В американской армии, — сказал Абрамеску, — не придают значения именам. Для нас все немцы одинаковы.

— Jawohl! — сердито произнесла Памела.

Она предложила Абрамеску деньги. Потом предложила ему себя. Но Абрамеску сказал:

— Дорогая фрейлейн, управление этой страной осуществляется без пристрастий и лицеприятий. Это вопрос принципа. Если правило хоть раз нарушено, оно перестает быть правилом. Я очень занят. Я уже затратил на вас достаточно времени, которое, если быть точным, принадлежит армии Соединенных Штатов. Ступайте. Идите. Марш. Raus!

Она вскинула не него молящий взгляд. Но настаивать не посмела и, следуя повелительному движению его руки, ушла.

Вокруг Абрамеску водворилась тишина. Он принялся за работу. Вооружась ножницами, он аккуратно вырезал полосы текста из типографских гранок для макетировки очередного номера. Но его ножницы двигались все медленней и медленней. Посетительница все-таки возбудила его любопытство. Люди часто входили к нему с таким многозначительным видом, как будто благополучие американской армии целиком зависело от сообщения, которое они явились сделать. Потом все оказывалось чепухой, пустячным делом, ради которого не стоило беспокоить даже самую низшую инстанцию.

Он вдруг заметил, что режет неправильно. Привычными руками он перебрал всю пачку длинных и коротких вырезок. Все было перепутано, все нужно было переделывать. Абрамеску сердито встал. Придется идти в наборную, требовать у метранпажа другой комплект гранок.

Абрамеску открыл дверь. Перед ним стояла Памела.

— Время уже после полицейского часа, — сказал он. Полицейский час миновал еще до того, как она явилась в редакцию. — Уже после полицейского часа… — повторил он.

— Я все равно не уйду, Herr Soldat, пока не поговорю с лейтенантом Иетсом или с подполковником Уиллоуби.

— Ладно, входите, фрейлейн. — Абрамеску смахнул в корзину обрезки бумаги. — Основа работы военной разведки — терпение и рассудительность. Расскажите мне, что вас тревожит. — Благодаря торжественности его тона все, что он ни говорил, звучало официально.

— Я по поводу Марианны Зекендорф, — начала Памела. — Она не та, за кого себя выдает.

— Это нам известно, — перебил ее Абрамеску. — Едва ли вы можете чем-либо существенно дополнить факты, уже имеющиеся в нашем распоряжении.

Уверенный тон маленького толстяка смутил Памелу.

— Но, может быть, вам известно не все, — взмолилась она.

— Вы желаете сделать мне заявление, фрейлейн, так я вас понял? — строго спросил Абрамеску.

— Да, желаю!

Она стала рассказывать, тщательно избегая упоминаний о втором госте ринтеленовского замка. Абрамеску стенографировал, то и дело поднимая на нее свои бесцветные, водянистые глаза. Чем больше она говорила, тем сильней он сомневался, правильно ли поступает, задерживая ее у себя. Основа военной разведки — терпение и рассудительность. Терпение он проявил. А вот как насчет рассудительности?

— Так что ни в какую ледяную ванну ее не сажали! — сказала Памела.

Абрамеску положил карандаш. — Ждите меня здесь! — Он говорил сдавленным голосом. — Я позову лейтенанта Иетса.

Абрамеску отворил дверь в кабинет и стал делать знаки Иетсу. Иетс вышел из кабинета, и Абрамеску сразу увидел на его лице досаду и разочарование. По-видимому, все шло не так, как хотелось Иетсу. Абрамеску, ожидавший нахлобучки за вторжение, немедленно же преисполнился важности.

— Лейтенант, тут у меня сидит Памела Ринтелен, а вот заявление, которое я из нее вытянул.

Он стал читать. Он видел растущее волнение Иетса, и это волнение стало передаваться и ему. Когда Иетс дочитывал последние слова, Абрамеску был уже вполне уверен, что своей ловкой обработкой Памелы он спас положение.

Иетс овладел собой. Подойдя к Памеле, он холодно спросил ее:

— Вы можете повторить все, что вы тут рассказывали, в присутствии фрейлейн Зекендорф?

Памела выпрямилась. Она была крупная женщина, и в эту минуту в ней, в дочери созидателя империи, было нечто поистине вагнеровское. Сейчас она покарает захватчика, всех захватчиков в одном лице — и американцев, и человека, узурпировавшего место ее мужа, и ненавистную Марианну. Ее час настал, и она была готова.

— В ее присутствии? — переспросила она. — С радостью!

Иетс повел ее в кабинет. Абрамеску проскользнул за ними; он ее открыл, он желал видеть, как она будет действовать.

— Памела Ринтелен! — представил Иетс. Уиллоуби на мгновение окаменел. В одну секунду все приняло для него новый оборот. Памела знает о комбинации с ринтеленовскими акциями — неужели Иетс и до этого дошел?… Но Иетс уже продолжал, не дав ему опомниться:

— Она пришла сообщить нам некоторые добавочные сведения по интересующему нас делу. — Он повернулся к Памеле. — Прошу вас рассказать все, что вы знаете. Можете говорить по-немецки, капрал Абрамеску будет переводить.

Памела словно не замечала Уиллоуби. Она смотрела только на Марианну. А Марианна попыталась выдержать ее взгляд, но не смогла — слишком много торжества, жестокости, сознания своей правоты было в этом взгляде. Ей сделалось страшно.

— Эту особу, — сказала Памела, — привез к нам в дом подполковник Уиллоуби в качестве компаньонки для моей бедной матери. Как будто мы нуждались в компаньонке! Он нам ее просто навязал силой. В ней было что-то странное, мы это сразу заметили. У моего отца в свое время работало много иностранцев, побывавших в концлагере. И после двух недель заключения они уже были непохожи на людей. Разве из лагеря выходят гладкой, холеной красоткой! Но подполковник сказал нам, что она принимала участие в мюнхенском студенческом протесте и что она действительно была в лагере, и что ее сажали в ледяную ванну, и многое другое, и сам он, видимо, во все это верил. А мы с матерью не смели ему противоречить — мы ведь немки, побежденная нация.

— Кларри! — взвизгнула Марианна. — Останови ее!

— Продолжайте, — сказал Иетс. — Никто вас не остановит.

— Трудно жить в одном доме с людьми и держать про себя свои тайны. Фрейлейн Зекендорф стала проговариваться, она даже хвастала иногда тем, как ей удалось провести вас, американцев. Ни в каком мюнхенском протесте она не участвовала и в жизни не видала в глаза ни одной листовки. В тюрьме и в лагере ей действительно пришлось побывать, но ведь туда попадали и самые обыкновенные, уголовные преступники. Она вам сама скажет, за что ее посадили. Спросите ее! Но она очень быстро сообразила, что политическое прошлое придаст ей цену в глазах американцев. А потому она сочинила себе это прошлое, и все вы ей поверили, и она стала наслаждаться жизнью, меняя платья и любовников. И пусть наслаждается. Пусть… Но только не у нас в доме, не в доме, который выстроил мой отец, не в приличном немецком доме!

Мир Марианны рухнул.

Ей удалось отбиться от старого профессора, но сейчас против нее оказались выставлены чересчур уж большие силы. И она была совсем одна. Лица кругом были чужие, вражеские лица. Она опустила глаза; ей показалось, что до пола очень далеко, а ее собственные ноги, стоявшие на этом полу, ей не принадлежат. Она вспомнила, какие были эти ноги, когда она жила в «Преисподней», — грязные, босые с обломанными ногтями. Опять у нее ничего нет, опять она очутилась в самом низу, у подножия лестницы, но взобраться наверх они ей теперь уже не дадут. А у самих есть все. Вон какая Памела, толстая, богатая! Вон какие все эти американцы, сытые, нарядные, ни в чем не знающие нужды.

Попробуй взобраться наверх! Попробуй чего-нибудь достигнуть! Стоит только взяться руками за самую нижнюю перекладину лестницы, сейчас же тебе наступают на пальцы, топчут их и давят, и приходится отступить.

Марианна прислушалась к голосу маленького капрала, бесстрастным тоном переводившего слова Памелы. Даже этот толстый! Чужая гнусавая речь. Это ее судьбу они решают на своем языке.

Хорошо же. Раз они против нее, так и она против них. Против всех их, кроме разве Кларри, который был всегда добр к ней и закрывал глаза на то, чего не хотел видеть.

А больше всего ей теперь хотелось погубить человека, который ее предал, который еще сегодня доказывал ей свою любовь, сжимая ее в своих крепких объятиях и целуя своими твердыми губами; который выманил ее тайну, посмеялся над ней и, глумясь, рассказал все Памеле — женщине, имеющей и дом, и платья, и еду, и все то, ради чего другим приходится лезть из кожи.

— Фрейлейн Зекендорф, — мягко обратился к ней Иетс, — желаете что-нибудь сказать?

Он думал, что она попытается отрицать сказанное Памелой. Тогда ему понадобилось бы пятнадцать-двадцать минут, чтобы сломить ее упорство с помощью перекрестного допроса.

Но Марианна сказала:

— Это все правда. Арестовали меня в Мюнхене за карманную кражу. Профессору Зекендорфу я не родня. Случайно у нас с ним одна фамилия, Зекендорфов в Германии много. Про мюнхенских студентов я прочитала в газете и решила воспользоваться этим, чтобы устроиться на службу. Про ледяную ванну я слыхала в Бухенвальде. Меня туда перевели, когда я отсидела свой срок в тюрьме. Что вы еще хотите знать?

— Этого достаточно, — сказал Иетс.

У него слегка горели щеки, и он себя спрашивал: «Что же дальше? Куда это нас поведет?»

Уиллоуби по тону Марианны угадал, что она в чем-то призналась, и взволнованно требовал от Абрамеску перевода.

Абрамеску сказал:

— Когда у человека столько обязанностей, сэр, ему приходится рассчитывать свое время. Прежде всего — расшифровка стенограммы. Потом уже — перевод.

— Так торопитесь же, черт вас подери! — заревел Уиллоуби.

Иетс вступился:

— Он делает, что может, сэр.

Марианна приняла решение. Она возьмет тот самый кинжал, который в нее вонзила Памела, и возвратит удар, да еще повернет кинжал в ране. Она лишилась всего, пусть, но и Памеле не наслаждаться плодами своей победы.

— Я еще не все сказала, — заявила Марианна.

— Что? — переспросил Иетс. — Одну минутку. Абрамеску, записывайте! Так, Марианна, мы вас слушаем, выкладывайте все начистоту.

Марианна сказала:

— Вы решили, что вы уже все знаете и со мной покончено. Что ж, может быть! Я — дрянь, вот я и действовала по-своему, по-дрянному. Но, может, вы, американцы, только с маленьких людей взыскиваете? Похоже на то — вот ведь Ринтеленов вы не тронули! А все знают, что они были нацистами!

Иетс решил, что она просто сводит счеты с Памелой и Ринтеленами. В сущности, со своей точки зрения она права — почему она должна попасться на крючок и угодить на сковородку, а более крупная рыба невредимой уходит в воду? Но ему не хотелось, чтобы личный поклеп ослабил эффект ее признания.

— Пожалуйста, без встречных обвинений, Марианна. Это вам все равно не поможет. Кроме того, к вашему сведению: Ринтелены не состояли в нацистской партии. Очень жаль, но не состояли.

— Вот как! А милый зятек? Почему это он целыми днями сидит один у себя в комнате и никто туда не смеет войти? Я говорю про майора Дейна.

Карандаш Абрамеску круто остановился на бумаге.

— Майор Дейн? — воскликнул Иетс. — В замке Ринтелен?

— Да, муж Памелы! — Марианна с особым смаком презрительно отчеканила звание, которое присвоил себе ее любовник. — А может быть, он ей не муж? Судя по тому, как он себя вел со мной…

Памела мешком опустилась на стул, который Иетс едва успел ей подставить. Что она наделала! Боже, что она наделала! Желая подвести под наказание соперницу, она в то же время подвела возлюбленного!

Иетс уже не отставал от Памелы:

— Ваш муж, майор Дейн, умер!

— В чем дело? — спрашивал всех Уиллоуби. — Что тут происходит? О чем вы говорите?

На него никто не обращал внимания. Пухлое лицо Памелы посерело. Она поднесла руки к вискам и начала судорожно всхлипывать.

— Воды! — скомандовал Иетс.

Абрамеску вмиг принес полный стакан воды. Иетс плеснул Памеле в лицо; вода потекла по ее щекам, плечам, за ворот блузки.

— Майор Дейн сдался, когда мы перешли Рейн. Он покончил самоубийством. Я сам видел тело.

— Чувствительный был мужчина, — заметил Абрамеску. — Я бы сказал, чересчур чувствительный.

— Памела Ринтелен Дейн! — сказал Иетс. — Кто этот человек, живущий в вашем доме под именем вашего мужа?

— Я не знаю, — жалобно ответила Памела.

— То есть как это вы не знаете? — в первый раз за весь вечер Иетс повысил голос. — Вы живете с человеком под одной крышей, едите за одним столом, спите в одной постели — и вы не знаете, кто он такой? — Он перешел на английский язык. — Подполковник Уиллоуби, вы бывали в замке Ринтелен! Можете вы описать внешность человека, которого называют майором Дейном?

Уиллоуби спросил хриплым голосом:

— А что случилось?

— Случилось то, что это вовсе не майор Дейн. Настоящий майор Дейн похоронен в Люксембурге. Скажите, сэр, вам не приходит на ум, кто бы это мог быть?

Уиллоуби почувствовал, что холодеет.

— Но это и есть Дейн! Он больной, инвалид! — растерянно забормотал он.

— Как он выглядит? — настаивал Иетс.

— Худой, высокий, обтянутые скулы…

Памела перебила его:

— Даю вам честное слово, что я не знаю, кто он. Он явился в один прекрасный день и сказал, что останется у нас. У него был вид совсем больного человека, и я думаю, что он действительно тогда был болен. Лемлейн сказал, чтобы мы оставили его у себя.

— А Лемлейн знает его?

— Мне кажется, знает…

Упоминание имени Лемлейна привело Уиллоуби в неистовство.

— Черт вас всех дери! — заорал он. — Почему мне не говорят, что здесь такое происходит? Абрамеску! Сейчас же переводите! — Но он не стал дожидаться, пока Абрамеску перелистает назад страницы блокнота. Он продолжал кричать:

— Я тут ни при чем, слышите? — Он вдруг вспомнил о Марианне, которая навлекла на него все эти неприятности. — Ну да, я с ней жил, что же из этого? Она всех обманула, обманула и меня.

Марианна бросилась было к нему, но он грубо оттолкнул ее. — Не подходи ко мне, ты! Fort! Weg![24] — Он использовал те немногие немецкие слова, которым она его научила.

У Марианны сузились зрачки. И этот от нее отступился. Щеки Уиллоуби, которые она столько раз гладила, противно обвисли, под глазами набрякли мешки. С Памелой и ее супругом покончено; что ж, можно округлить счет.

— Fort! Weg! — передразнила она. — Вот что значит: я теперь не нужна стала. Раньше, так только и слышно было, что Liebling да Mädelchen.[25]

— Абрамеску! Иетс! Что она говорит?

Абрамеску писал, торопясь, как только мог. А Иетс не расположен был останавливать поток гневных обличений Марианны.

— Хороши голубчики, готовы растерзать бедную девушку за то, что ей нужна была крыша над головой, платье, чтобы прикрыть свое тело! Но ничего, Кларри, mein Liebling, мне про тебя тоже кое-что известно — ich weiss zu viel.[26]

Уиллоуби поднял руку. Еще минута, и он бы ее ударил.

— Ай-ай-ай! — сказал Иетс. — Офицер и джентльмен!

— Как насчет десяти процентов, которые вы с Люмисом берете с каждого предприятия в Креммене? Я ведь слышала! Я каждое ваше слово слышала тогда, в «Клубе Матадор»! Herr Leutnant! — Она повернулась к Иетсу, и он увидел, что у нее по щекам текут слезы. — Я бедная, одинокая девушка, меня каждый рад обидеть…

— Ладно, ладно, Марианна, — сказал Иетс, — мы вас не дадим в обиду… Абрамеску, вы все записали?

— Так точно, сэр, — сказал Абрамеску. — Обыкновенная походная машинка, если она в исправном состоянии, легко возьмет шесть экземпляров.

— Шесть экземпляров, — повторил Иетс. — Один из них пойдет подполковнику Уиллоуби… Капитан Трой, придется обеих женщин задержать до утра — только не сажайте их в одну камеру. У вас, я полагаю, возражений не будет, подполковник? Или вы еще настаиваете, чтобы фрейлейн Зекендорф находилась под вашей личной охраной?

— Вы болван, Иетс, — сказал Уиллоуби, дрожащими руками раскрывая перед ним свой портсигар. — Вы только и делаете, что наживаете себе врагов…

Иетс взял предложенную сигарету.

Перед тем как уйти из опустевшего кабинета, профессор Зекендорф тронул Иетса за локоть.

— Herr Leutnant, память моих детей…

— Да, да, — сказал Иетс. — Не беспокойтесь, профессор… Об этом мы позаботимся… — Он обнял старика за плечи.

— Благодарю вас, — сказал Зекендорф. — От всей души благодарю.

9

Катастрофа разразилась. Теперь нужно было сохранить спокойствие, тщательно взвесить все обстоятельства и срочно приготовиться к обороне. И Уиллоуби оказался на высоте.

Его негодование против Иетса, ужас, овладевший им, когда вслед за Марианной и Памелой объектом разоблачений оказался он сам, — все это были преходящие тревоги. Они улеглись, прежде чем машина Уиллоуби успела проехать полдороги от редакции до Гранд-отеля. Его сознание стало просеивать факты, навалившиеся на него в течение одного этого вечера. Он нехотя отдал должное той прозорливости, которая обеспечила Иетсу успех, а затем принялся перебирать возможные пункты обвинения.

Он отдал свои симпатии девушке, которая оказалась бессовестной мошенницей. Но ведь она обманула всех, не его одного. Конечно, он обязан был проверить ее через контрразведку; это, несомненно, — очко в пользу противника. Но он скажет, что в проверке отпала надобность, поскольку Марианна перестала работать в комендатуре.

Он принял на веру все, что касалось личности человека, жившего в замке Ринтелен под именем покойного мужа Памелы. Но почему он должен был усомниться? Ринтелены — вполне почтенная семья. Уиллоуби сердито фыркнул. Нужно поймать Троя и дать приказ об аресте неизвестного, пока Иетс не опередил его в этом.

Арест должен быть произведен быстро и без лишнего шума, так, чтобы слух обо всей истории не дошел до Фарриша. Если окажется, что незнакомец — фигура потенциально опасная, генерал этого так не оставит. Можно, конечно, сказать, что Марианна была помещена в замке специально для того, чтобы следить за его обитателями, — это даже, между прочим, правда! Кто же знал, что эта шлюха немедленно заведет шашни с мнимым майором Дейном! Все от чрезмерного доверия к фрицам! Ладно, теперь он прихлопнет всю эту ринтеленовскую шайку; березкинские акции Лемлейн ему уже передал, так что руки у него развязаны.

Лемлейн! Ведь и Лемлейн оказался замешанным в деле! Вот это действительно загвоздка! Такой услужливый, безобидный на вид человек — мелкий чинуша, не больше. Ездил с генералом на охоту, уступил ему оленя… Но кто знает, что у него все время было на уме? Памела говорит, что мэру известно настоящее имя ринтеленовского гостя… Наверно, снюхался с ним с самого начала. Черт бы драл этих фрицев, все они одинаковая сволочь! Но ведь Лемлейну не только этот секрет известен. Милейший мэр причастен и к сделке с ринтеленовскими акциями, и к истории с десятипроцентным налогом на все кремменские предприятия. Эти паршивые десять процентов, которые еще нужно было делить с Люмисом, — они ему теперь могут дорого обойтись. Лишнее доказательство, что не следует размениваться на мелочи, если хочешь вести крупную игру.

Вся злость, накипевшая в Уиллоуби, обратилась на Люмиса; кто, как не Люмис, впутал его в эту дурацкую аферу с десятью процентами! Но злость утихла, и Уиллоуби стал спрашивать себя: против кого же и против чего, в конечном счете, должен он принимать меры?

К тому времени как машина Уиллоуби подъехала к Гранд-отелю, у него уже был готов вчерне план действий.

Он ворвался к Люмису в номер и бесцеремонно растолкал его. Люмис, спавший в помятой пижаме и с не менее помятым лицом, проснулся не сразу. Но до его сонного сознания все же дошло, что Уиллоуби чем-то встревожен.

— Что вам от меня нужно? — спросил он заплетающимся языком. — Сначала отняли мою девочку, потом навязались в компаньоны — все равно друзей у вас нет, никто вас не любит. Я тоже не люблю. Дайте мне спать.

Но Уиллоуби рывком поднял его с постели.

— Одевайтесь! Живо!

— Зачем?

— Не задавайте идиотских вопросов. Мне грозят неприятности — понятно? Но и вам тоже.

— Какие там еще неприятности? У меня все в порядке.

— Стало известно про десять процентов.

У Люмиса мгновенно сон прошел. Он забегал по комнате, ища свои трусы; его поджарые ноги, покрытые редкими топорщившимися волосами, придавали ему карикатурный вид.

— Вот они! — Уиллоуби поддел ногой лежавшие на полу трусы и швырнул их Люмису. — Вы неряха. Всегда были неряхой. Вот ваша рубашка. Может, вас еще одеть?

— Что нам теперь делать? Кому известно? Кто докопался?

Углы губ Уиллоуби искривились в презрительной гримасе. — И докапываться не нужно было! Вы сами все выдали! Завели разговор на эту тему в кабаке, при Марианне!

— Это вы начали, а не я! Вы первый!

— Я первый, вы первый! Не в этом сейчас дело! Важно, что она слышала и разболтала. Иетс знает. Трой знает.

Люмис сел на кровать; рубаха у него была расстегнута, брюки сползали. Он уставился на Уиллоуби невидящим взглядом, повторяя:

— Что нам делать? Что делать?

— Если вы в состоянии привести свои мозги в порядок, берите машину и поезжайте к Лемлейну домой. Приведите его сюда в каком угодно виде: в пижаме, голого, мне наплевать. Вот что вы конкретно можете сделать. У Троя и Иетса нет других доказательств, кроме слов Марианны. Дамочка оказалась просто жуликом в юбке! Вы, конечно, поверили ей — и дурацкой басне про ледяную ванну, и всему прочему. Нелепость! Вообразить, что такая девка участвовала в мюнхенском студенческом протесте! В драке в какой-нибудь мюнхенской пивной — это скорее! Словом, ее изобличили во лжи, она взбеленилась — и вот вам результат.

— Что же делать?

— Я ведь вам сказал, что делать! Добудьте мне Лемлейна! Лемлейн с самого начала знал про ваши десятипроцентные поборы. Так вот, нужно, чтобы он молчал и чтобы его торговая палата тоже молчала. Я ему сумею объяснить, что к чему. Если мы слетим, он тоже слетит; очень просто.

— Да, — закивал головой Люмис. — Да, да. Если вы думаете, что это правильный выход.

— Правильный! Это единственный выход! — Уиллоуби не счел нужным пояснить Люмису, что есть еще ряд моментов, по которым он желал бы заставить Лемлейна молчать. Люмис и так знал больше, чем ему можно было доверить. Господи, с какими людьми приходится работать!

Уиллоуби снял с вешалки походный китель и набросил ему на плечи.

— Помните, все должно быть сделано за эту ночь, больше у нас времени нет. Я буду ждать в своем номере.

Он погасил свет, вытолкал Люмиса из комнаты и потащил его вниз. Люмис спотыкался на каждой ступеньке; он хотя проснулся, но никак не мог прийти в себя. Уиллоуби, глядя на него, сокрушенно качал головой. И зачем только он вообще взял Люмиса в военную администрацию — да еще на такую работу! Дружба! Симпатия! Может быть, даже жалость! Никогда не нужно припутывать личные чувства к служебным обязанностям. А то кончается тем, что тебе же приходится платить по счету.

Люмис почти вслепую вел машину по темным, грязным улицам. В воздухе висела сырая мгла. Люмис, сыпля бранью, без конца протирал переднее стекло, нажимал то на акселератор, то на тормоза, стараясь набрать скорость и при этом не угодить в одну из бесчисленных воронок на мостовой. Подальше от городского центра дороги были лучше, но зато здесь стояла уже вовсе непроглядная тьма; угля не хватало, и Лемлейн ввиду экономии электроэнергии установил норму ночного освещения — один фонарь на квартал.

Наконец он доехал до нарядной, недавно отремонтированной виллы цвета лососины, где была резиденция Лемлейна. Въезжать в ворота он не стал. Он выпрыгнул из машины посреди мостовой, пробежал вдоль аккуратно подстриженной живой изгороди к массивной, прочной парадной двери и, нащупав кнопку звонка, изо всех сил надавил ее. В ответ не послышалось ни голоса, ни шагов. Нигде не зажегся свет. Люмиса прошиб пот. «Дома нет, — подумал он, — этот мерзавец не ночует дома». Что теперь делать? Что делать?

Он выхватил пистолет и заколотил рукояткой по филенке двери. В ночной тишине гулко отдался этот грохот, в котором было больше злости, чем смысла. На этот раз в окнах зажглись огни, и не только у Лемлейна, но и по соседству.

— Ja, was ist denn? Ja! Ja![27] — послышался сверху испуганный женский голос.

— Откройте! Где бургомистр Лемлейн?

— Ja! Ja!

Шаги за дверью. Наконец дверь приотворилась на цепочке.

— Amerikanischer Militär! — сказал Люмис. — Откройте! Лемлейн!

Женщина, костлявая, долговязая, в нарядном оранжевом халате с оборочками, плохо скрывавшем ее худобу, вся дрожа, откинула цепочку.

— Was ist denn?

Люмис оттолкнул ее в сторону.

— Где Лемлейн?

Она указала наверх. Люмис, все еще держа в руке пистолет, побежал по лестнице. На площадке верхнего этажа, в дверях своей спальни, облаченный в широченную ночную сорочку, стоял бургомистр Лемлейн.

— Ах, капитан Люмис! — воскликнул он с видимым облегчением. — Как вы нас испугали. Особенно мою бедную жену. Мы, знаете, привыкли к такому стуку — так, бывало, являлось гестапо, ночью, всегда ночью…

— Вы немедленно поедете со мной. Подполковник Уиллоуби…

— Что-нибудь случилось с подполковником? Но вы войдите, пожалуйста, ко мне в спальню, капитан. Здесь холодно. Я, знаете, очень чувствителен к сквознякам. Все от дурного питания, постоянно недоедаем, пища малокалорийная…

Люмис последовал за бургомистром в его спальню. Лемлейн рылся в стенном шкафу, разыскивая халат.

— Ах, моя жена, — говорил он. — Вечно она у меня наводит порядок. Потом я ничего не могу найти. Ну хорошо, ночные туфли во всяком случае должны быть здесь. — Он открыл низенький ночной шкафчик с мраморной доской.

Он надел ночные туфли, потом стащил с постели голубое стеганое одеяло и задрапировался им. Люмис смотрел на все это, постепенно приходя в бешенство от медлительности Лемлейна.

— Я вам сказал, что подполковник Уиллоуби ждет вас. Вы разве не слышали?

— Но что случилось? Что произошло? Неужели что-нибудь настолько серьезное, что нельзя даже подождать, пока я оденусь?…

Он был достаточно сведущ в новейшей немецкой истории, чтобы помнить: не следует добровольно покидать среди ночи свой дом, не зная, зачем.

— Что произошло? — повторил Лемлейн.

— А то произошло, что нас выдали. Идет дознание, и вас оно тоже не минует. Ни вас, ни нас. Сколько вам нужно времени, чтобы одеться? Чертовы фрицы — копаются, копаются, копаются!…

Он расхаживал взад и вперед, от окна с цветастыми занавесями до белой двери, меряя шагами эту веселую комнату, от безмятежности которой у него еще тревожнее становилось на душе.

— Ach, Gott! — приговаривал Лемлейн. — Это ужасно!

— Да, именно ужасно! — сказал Люмис. Лемлейн все с той же сонной педантичностью натягивал свои длинные подштанники. Люмису не терпелось поскорей вернуться к Уиллоуби; в Уиллоуби он чувствовал свою единственную опору. Почему, чтобы одеться, нужно три часа времени?

В самом деле, почему? Все предметы одежды Лемлейна оказывались не на месте; вчерашние носки были брошены в грязное, а чистых не находилось. Лемлейн попросту тянул время. Ему до смерти хотелось отделаться от Люмиса. С той минуты как Люмис произнес свое «Нас выдали», Лемлейн напряженно старался определить, какой стороной это зловещее сообщение может относиться непосредственно к нему. Что именно выдали? Во всех своих действиях Лемлейн всегда старался неуклонно следовать букве многочисленных декретов и указов военной администрации, а также той части немецкого уголовного кодекса, которая была оставлена в силе. Если же ему случалось нарушать закон, он устраивал так, что виновными в нарушении оказывались сами оккупанты, как в случае с передачей ринтеленовских акций или с взиманием дани с предпринимателей. А он был маленький человек, выполнявший приказания, и только. Единственным уязвимым местом являлся Петтингер; правда, и тут Лемлейн действовал как маленький человек, выполняющий чужую волю, но на сей раз это была воля другой, временно покоренной стороны. Любое расследование деятельности Уиллоуби, Люмиса и его собственной рано или поздно протянуло бы нити к ринтеленовскому поместью и ринтеленовским заводам, а следовательно, необходимо было устранить то единственное, что могло его подвести. Не откладывая. Этой же ночью.

После долгих поисков Лемлейн разыскал свои высокие сапоги на шнуровке. Он не надевал их уже давно. Шнурки были истрепаны до последней степени. Лемлейн, пригнувшись, усердно шнуровал их, в то же время искоса поглядывая на Люмиса. Вдруг он дернул — и шнурок порвался. Пришлось связать концы узелком. Узелок упорно развязывался. Потом нужно было заново продеть шнурок в пропущенные дырочки.

У Люмиса лопнуло терпение.

— Сволочь! Мерзавец! Чорт вас побери!

— Простите? — переспросил Лемлейн.

— Оденетесь вы когда-нибудь или нет?

— Почему вы мне не позвонили? — спросил Лемлейн. — Я бы оделся заранее и к вашему приезду был бы готов…

И верно, почему он не позвонил? Почему Уиллоуби это не пришло в голову? Всего не предусмотришь. А может быть, Уиллоуби боялся говорить по телефону?

— У вас есть машина? — спросил Люмис.

— Есть. Вы разве забыли? Благодаря вашей любезности…

— Ладно. Я тогда поеду в Гранд-отель. А вы, как только оденетесь, берите свою машину и приезжайте туда же.

— Слушаю, сэр, — сказал Лемлейн. — Я мигом.

Люмис вылетел из дома.

Лемлейн отшвырнул сапоги со шнуровкой и проворно достал из шкафа нормальную пару обуви. Он прислушался к звуку шагов Люмиса по лестнице, в вестибюле, на гравии дорожки. Он услышал, как запыхтел мотор и машина, рванувшись, унеслась в ночь.

На одно мгновение он позволил себе улыбнуться. Потом быстро оделся, крикнул своей костлявой жене, что вернется через три-четыре часа, побежал в гараж и выкатил оттуда свою служебную машину, большой щегольской черный лимузин, который раньше принадлежал гаулейтеру.

Иетс складывал и раскладывал экземпляр расшифрованной стенограммы. Несмотря на спешку, страницы были отпечатаны со всей безупречной аккуратностью, свойственной Абрамеску.

Девитт протянул руку.

— Дайте-ка сюда стенограмму, пока она еще цела. Отчего вы так нервничаете?

— Никогда со мной такого не бывало, — сказал Иетс. — Это в первый раз сегодня. Я словно вижу перед собой составную головоломку, отдельных кусков еще не хватает, но картина уже начинает вырисовываться.

— Какая же картина? — спросил Девитт, движением руки показывая, что считает достигнутые результаты любопытными, но не потрясающими. — Хорошенькая девчонка втерлась в кому-то в милость под вымышленным предлогом. Это единственное, что вам удалось доказать. Все остальное лишь намеки, предположения и доносы, которые пока ничем не подкреплены.

— Нет, почему, — вмешался Трой, — разве только это? А десятипроцентный рэкет Люмиса и Уиллоуби — Господи боже, подумать, что мы пришли сюда учить немцев демократии!

— Свидетель — Марианна Зекендорф, которую вы сами разоблачили как безответственную лгунью.

— А нацист, скрывающийся в поместье Ринтелен — том самом поместье, которое мы никак не можем вырвать у Уиллоуби?

— Откуда вы знаете, что этот человек нацист?

Иетс сказал:

— Это не Дейн! Майор Дейн умер!

— А кто же это? Почему его до сих пор не взяли?

Иетс пожал плечами:

— Сэр, дело настолько запутанное, что я не решился действовать дальше без ваших распоряжений.

— А, армейская субординация! Я достаточно старый военный, чтоб знать ей цену! — Девитт подался вперед, энергично жестикулируя. — Есть моменты, когда нужно действовать на свой страх и риск, если знаешь, чего добиваешься. Но вы-то знаете? Что вас интересует? Уиллоуби? Неизвестный в замке Ринтелен? Фарриш? Или что-то более значительное, чем каждый из этих людей в отдельности?

Иетс нахмурился и провел рукой по волосам.

— Сам не знаю, сэр. Сегодня на меня что-то уж очень много всего навалилось. Я еще не успел обдумать.

— Так думайте быстрей! Не теряйте времени!

— У меня были бородавки на пальцах, сэр. Бывало, выжжешь одну — а на ее месте или где-нибудь рядом сейчас же вырастет другая. Так и здесь. Уиллоуби не стал бы делать то, что он делал, если бы не чувствовал себя одним из многих, если бы не рассчитывал, что это ему сойдет с рук. У него есть свои представления относительно того, зачем мы пришли в Европу. Мы, видите ли, принесли сюда лозунг свободы предпринимательства, свободы любыми средствами обеспечивать свою выгоду, пока тебя не стукнут по голове. Я раньше думал, что у нас нет определенной цели. Благодаря Уиллоуби я уразумел, что цель есть…

Иетс говорил спокойно, не горячась. Он только следил за Девиттом, стараясь понять, соглашается ли тот с ним, или, по крайней мере, принимает ли его основные положения.

Девитт, помолчав, сказал:

— В вас слишком много ненависти.

Иетс улыбнулся одними глазами:

— Война научила, сэр. Но я не согласился бы забыть этот урок за все блага мира.

— Вернемся к действительности! — сказал Девитт. — Как, по-вашему, достаточно у нас данных, чтобы, как вы выразились, стукнуть этих молодчиков по голове?

Иетс слегка нахмурился:

— Мне кажется, успех местного значения нам обеспечен.

— Тогда чего вы ждете?

— Я всего лишь лейтенант, сэр, — и притом в душе школьный учитель. А если завтра генерал скомандует «Руки прочь»?

— До завтра еще далеко, — сказал Девитт. — Завтра я побеседую с Фарришем и еще кое с кем. А пока — ночь в вашем распоряжении.

Было около часу ночи, когда Лемлейн подъехал к замку Ринтелен. Петтингер еще не спал; он сидел у себя в комнате перед камином и помешивал тонкий серый пепел сожженных бумаг.

— Так вы уже знаете… — были первые слова Лемлейна.

Петтингер указал на пепел:

— Мне не впервые! — Он отставил кочергу. — Я рассчитывал на ваш приезд, герр бургомистр. Мне сегодня понадобится проводник. Памела в восемь часов ушла из дому и не вернулась. Вдова совершенно спятила — вы не слышали, как она там мечется?

— Памела ушла и не вернулась… — повторил Лемлейн.

Он прислонился к кровати Петтингера, раскрыв рот, вытаращив глаза — точно человек, силящийся проглотить слишком большой кусок. Отсутствие Памелы — и полуночный визит Люмиса!… Лемлейн затрясся. Но зачем бы Памела стала доносить на него? Она ведь знает, что он — единственный защитник ринтеленовских интересов!

Петтингер закричал:

— Gott verdammt![28] Что вы стоите точно истукан? Надо что-то делать! Вы знаете город! Куда мне идти?

— Вы поссорились? — упавшим голосом спросил Лемлейн.

— Да, поссорились. Она каждые пять минут желает целоваться. Сколько можно выдержать такое?

— А где та, Марианна?

— Почем я знаю? Уиллоуби прислал за ней машину. Она обычно ночует у него.

— Вы и с ней баловались?

Петтингер фыркнул:

— Надо же человеку отдохнуть!

Лемлейн стал ощупывать свое тело, машинально, сам не зная, чего ищет.

— Это еще хуже, чем я думал, — простонал он. Его воздержание от политической деятельности при нацизме, его ухаживания за Уиллоуби, все труды, все унижения — все пропало зря. Петтингер оказался тем прогнившим столбом, который подломился, и теперь грозила рухнуть вся постройка.

— Вы мозгляк! — услышал он слова Петтингера. — Возьмите себя в руки.

Лемлейн встрепенулся. Его оцепенение уступило место ярости.

— Ах, я мозгляк! — взвизгнул он. — Я мозгляк? Может быть, это мне принадлежат ваши бредовые замыслы! Эрих Петтингер, оберштурмбаннфюрер, претендент на роль фюрера новой Германии, великий политик, стравливающий две державы, — и не может помирить двух баб или обуздать собственные аппетиты!

На мгновение Петтингер даже оторопел от этого неожиданного наскока.

— Легко быть умным и важным, когда ты у власти! — продолжал расходившийся Лемлейн. — Это каждый сможет, любой мазилка, любой скандалист, любой бродяга! А вот когда ты не у власти, когда нужно терпеть, выжидать, организовывать, планировать…

Петтингер размахнулся и дал Лемлейну пощечину. От силы удара голова бургомистра качнулась на тонкой шее.

Пощечина вернула Лемлейна на место и восстановила дисциплину. Лицо его было теперь пепельного цвета, только на щеке тяжелая рука Петтингера оставила багровый след.

— Мне случалось убивать людей за меньшие дерзости, — сообщил Петтингер. — А на случай, если вы рассчитываете выдать меня американцам и ценой моего аккуратно расфасованного трупа вернуть себе их благосклонность, позвольте пролить некоторый свет на ваше положение. Кто отрекомендовал меня Уиллоуби под именем майора Дейна? Вы. Следовательно, мы с вами неразрывно связаны, и если меня поймают и вздернут, то на соседней веревке будете болтаться вы… Пусть я попал в беду, пусть даже я сам виноват в этом, но вы приложите все усилия, чтобы меня выручить. Понятно?

Лемлейн только теперь осознал размеры катастрофы.

— Понятно, — ответил он.

— Ну, ведите меня! — приказал Петтингер.

— Куда вы хотите идти?

— Я не знаю, куда.

Лемлейн жалобно сказал:

— Но меня ждет Уиллоуби.

— Пусть ждет! Найдите место в самом Креммене. Я должен сохранить имеющиеся связи. Нельзя допустить, чтобы такие случайности влияли на ход истории!

Лемлейн посмотрел на него. История! Человек по собственной глупости лишился последнего пристанища и болтает об истории!

— Я знаю одно место, — сказал Лемлейн, — старое бомбоубежище под разрушенной конторой герра фон Ринтелена. Я проведу вас туда. Вы там отсидитесь несколько дней, а потом я увезу вас из города.

Петтингер поморщился.

— Там, конечно, не так уютно и удобно, как здесь, — подхватил Лемлейн в последнем проблеске бунта.

Петтингер сдернул со своей несмятой постели пушистое розовое одеяло.

Лемлейн вдруг заторопил его:

— Убежище пустует с самой войны. У вас нет карманного фонарика? Ничего, у меня в машине найдется. Возьмите два одеяла. Еду я вам как-нибудь доставлю. Скорей, скорей!…

Выдвинув ящик небольшого викторианского бюро, Петтингер достал свой маузер и патроны.

— Им можно пользоваться и как винтовкой, — показал он Лемлейну. — Деревянная кобура заменяет ложе.

Лемлейн покосился на ствол, отливавший тусклой синевой.

— Надеюсь, вам не придется прибегать к нему, — заметил он. Это было сказано от всего сердца. Перестрелка не входила в планы Лемлейна. Единственное, что могло спасти его шкуру, положение и деньги, — это тихое и незаметное исчезновение Петтингера со сцены.

Петтингер не ответил. Перекинув одеяла через руку, зажав пистолет под мышкой, он спустился с лестницы и прошел через холл, мимо вдовы, которая, сгорбившись, сидела за письменным столом своего покойного мужа и листала какие-то старые гроссбухи.

Лемлейн, семенивший следом, шепнул:

— Вы бы хоть простились с фрау фон Ринтелен, она все-таки была для вас гостеприимной хозяйкой.

Петтингер остановился. Он посмотрел на огромную тушу, неподвижно застывшую у стола. Потом его взгляд скользнул выше, на портрет созидателя империи, Макси, с его хищными руками.

— Пошли! — сказал он.

Он ускорил шаг. Дверей он достиг уже почти бегом.

Лемлейн едва поспевал за ним.

10

Ровно в девять часов утра Девитт вышел из машины у здания военной комендатуры, взглянул на указатель, висевший у входной двери, и поднялся на второй этаж. Там он прошел по длинному коридору, уже переполненному немцами-просителями, и остановился у двери с табличкой, на которой крупными буквами значилось: капитан В. Люмис. Экономический отдел.

Девитт прошел мимо вытянувшегося во фронт сержанта, дежурившего у двери, и очутился в кабинете Люмиса. Самого Люмиса еще не было. Девитт уселся в кресло капитана за его полированный, темного дерева стол. Тем лучше, что он явился первым; пусть Люмис после не слишком спокойной ночи получит еще утренний сюрприз.

Зазвонил телефон. Девитт не взял трубки. Он услышал, как сержант ответил по отводному аппарату:

— Нет, подполковник Уиллоуби, капитан еще не приезжал. Слушаю, сэр. Спасибо, сэр.

Уиллоуби, значит, уже на ногах; что ж, это тоже неплохо. Девитт попытался представить себе, каков ход мысли у этих людей. Вероятно, самый обыкновенный, ничего особенного. Просто, став победителями, они вырабатывали для себя новые нормы поведения, значительно более вольные, чем это было на родине или же во время войны. Но нет, не может быть, чтобы это были совсем новые нормы. Иетс прав, конечно. Законы и нравы складываются на основе прежнего опыта, привычек и традиций. Семена тех цветов, что распустились здесь, посеяны были еще в Америке. Как могли эти люди понять, что неограниченная власть еще не означает неограниченную свободу действий? Для одних война означала кровь, боль и горе; для других она явилась золотым дном. Теперь, когда кровь больше не льется, боль утихла и горе потеряло остроту, теперь, когда победа предлагает свои блага всем, таким, как Люмис, кажется, что было бы глупо ими не пользоваться.

Дверь отворилась, и Люмис при виде гостя остановился как вкопанный.

— Я занял ваше место, — сказал Девитт. — Прошу прощения.

— Пожалуйста, сидите, сэр, — сказал Люмис, — если вам тут удобно. — Он подошел к вешалке и стал аккуратно вешать фуражку, китель, кобуру с револьвером. Он всячески старался затратить на это побольше времени. Но рано или поздно должен был наступить момент, когда придется повернуться и взглянуть в лицо Девитту.

— Садитесь, — сказал Девитт.

Немного странно, когда тебя приглашают сесть в твоем же кабинете. Но для Люмиса это был знак перемены в его положении — он уже лишился своих прав и привилегий.

Девитт отметил зеленоватую бледность капитана. Люмис плохо спал эту ночь, может быть, и вовсе не ложился. Припухшие глаза казались еще меньше от темных кругов под ними.

— Я не успел выпить кофе, — сказал Люмис. — У сержанта имеется электрическая плитка — где-то «освободил», должно быть. Хотите чашку кофе, сэр?

— Нет, благодарю, — ответил Девитт.

Светская часть разговора была исчерпана. Люмис понял, что сейчас Девитт перейдет к делу.

Сделал он это с исключительной мягкостью.

— Я не хочу вас запугивать, Люмис, — сказал он, — не хочу страхом вынуждать вас к чему-либо. Но стало известно, что здесь творятся некрасивые дела. Я имею в виду десятипроцентные отчисления, которые вы взимаете.

— Это неправда! — вскричал Люмис. «Отрицайте все, сказал им ночью Уиллоуби, ему и Лемлейну. — Сколько бы вас ни допрашивали, что бы вам ни обещали, отрицайте все. У них никаких доказательств нет».

Девитт поднял руку, как бы отклоняя его протест.

— Но я клянусь вам, полковник… — «Отрицайте все и предоставьте мне выпутываться».

— Не нужно клясться, — сказал Девитт.

— Это гнусная сплетня, сэр. Девка распустила ее нарочно, чтобы отомстить Уиллоуби и мне.

— Значит, Уиллоуби сказал вам?

— Да, сэр!

— А что он вам еще сказал?

— Ничего.

— Ничего?

Оттого, что Девитт не кричал, не грозил, не приводил статей закона, Люмис чувствовал себя еще хуже. Он нервно грыз ногти.

Девитт подумал: «У них даже не хватает мужества защищать свои поступки».

— Сэр, может быть, мы пригласим сюда подполковника Уиллоуби? Он охотно подтвердит…

— Потом, Люмис, потом. Я сначала хочу поговорить с вами, потому что, мне кажется, для вас можно найти смягчающие обстоятельства. Вы разрешите задать вам несколько вопросов личного порядка?

Люмис молча кивнул.

— Чем вы занимались до войны, Люмис? У вас, кажется, был небольшой магазин радиотоваров? Вы, кажется, женаты? На жизнь хватало?

— Более или менее.

— А сейчас торговлю пришлось закрыть?

— Жена там управляется.

— Потом, значит, вы попали в Европу. У вас оказались подчиненные, много подчиненных. Вы когда-нибудь держали служащих?

— Некоторое время держал одного.

— А здесь сразу же, еще в Нормандии, у вас под началом оказалось более сотни человек, правда?

— Да.

— Вам это нравилось?

— Нравилось.

— Они были обязаны исполнять ваши приказания. Это вам нравилось?

— Нравилось.

— Среди них был человек по фамилии Толачьян. Вы послали его с заданием на передний край. Он не вернулся.

Ноги и руки у Люмиса налились свинцом. Он порадовался, что сидит, а не стоит. С трудом он выдавил из себя:

— Но ведь кому-то надо было пойти, сэр! Кто-то должен был выполнить задание!

— Вы выбрали его. Он был в вашей власти. Потом вы попали в Париж. Там вам понравилось?

— Понравилось, — нерешительно сказал Люмис.

— Вы прекрасно проводили время. В вашем распоряжении были не только люди, но и припасы — продовольствие, бензин, которых не хватало, и потому они ценились очень высоко. Возможно, вы и сбывали кое-что на сторону. Столько людей промышляло на черном рынке, отчего же и вам было не попробовать?

— Сэр, это неправда!

— Дело прошлое, Люмис. Никто вас теперь за это казнить не собирается. Я и сам уже почти забыл. Вот только нехорошо, что еще один из ваших людей, Торп, погиб из-за этой истории. Но, очевидно, тут тоже ничего нельзя было поделать. Вы должны были поддержать престиж своей власти.

— Торп свихнулся до этого, — сказал Люмис.

— Потом вы попали в Люксембург, и как раз в это время противник начал наступление. Ваша власть была при вас. Но под неприятельским огнем от нее было мало пользы. Однако вы не пожелали рисковать ею. Вы не пожелали рисковать своей жизнью.

— Был приказ генерала Фарриша, — сказал Люмис. — И меня отправил подполковник Уиллоуби. — Но это прозвучало не особенно убедительно. Картина, которую рисовал Девитт, стала мало-помалу затуманивать то представление, которое у самого Люмиса было о себе. Во многом эти два образа совпадали, но образ Девитта был резче, отчетливее, обладал теми живыми штрихами, которые так выгодно отличают живописный портрет от фотографии.

— И вот, наконец, вы в Германии. Здесь под вашей властью уже не несколько сот человек, а десятки тысяч. И вы знаете, что это не навеки. И вот вы решаете, что надо успеть как можно больше за то короткое время, которое вам еще осталось! Отсюда все и идет. Это очень просто, очень понятно, это даже можно как-то извинить. И не кажется ли вам, что почти всегда вас заставляли поступать так, а не иначе, что вы делали многое лишь потому, что не делать — значило бы причинить себе вред?

— Да, — сказал Люмис, — это все верно. Мне всегда было тяжело знать, что кто-то страдает. Но ведь если бы не страдали другие, пострадал бы я…

— На то война, Люмис. Война требует жертв. Сначала Толачьян, потом Торп, а вот теперь, в известном смысле, вы. Но вам еще повезло. Вы останетесь живы. Я не хочу судить вас слишком строго. И не могу. Я был вашим командиром. Я сам тоже несу какую-то долю ответственности за все это, и я часто не сплю по ночам. Несомненно, ко мне прислушаются, когда будут решать вашу судьбу. Так вот, Люмис, согласны ли вы помочь мне?

«Отрицайте все», — говорил Уиллоуби. Люмис низко склонил голову. Он посмотрел на свои колени, на свои руки, лежащие на коленях, и почувствовал, что очень устал. Он вспомнил все события этой ужасной ночи — как он метался, стараясь заткнуть одну течь, а рядом сейчас же открывалась другая, как он искал сочувствия и помощи и натыкался повсюду лишь на такой же панический страх. Другой подобной ночи ему не выдержать. Может быть, это Девитт своим разговором сумел склонить его к такому решению. Но пусть будет так. Он устал и хочет покоя.

— Да, — сказал он слабым голосом. — Я согласен. Девитт закурил сигарету.

— Не стоит, я думаю, звать сержанта. Вы на машинке писать умеете? Отлично, садитесь здесь. Бумаги? Вот бумага, два экземпляра, пожалуйста. Как озаглавить? Раньше всего поставьте число. А затем — нет, не надо называть это признанием. Просто — заявление. Вы готовы? Параграф первый: я, нижеподписавшийся, совместно с подполковником Кларенсом Уиллоуби…

Девитт знал слабое место Фарриша. Боевые успехи генерала и постоянное подхалимство людей, которыми он себя окружал, были причиной тому, что он шел словно в шорах, глядя вперед и только вперед, не желая видеть, что делается по сторонам.

— Вы понимаете, — говорил Фарриш, — с каждым человеком бывает, что, когда он покончит одно дело, ему хочется передохнуть, прежде чем начинать другое. Хоть дух перевести. У меня тут уже все идет как по маслу. Колеса, можно сказать, сами вертятся. Я просыпаюсь утром, слушаю, как горнист играет зорю, и думаю: вот начинается еще один хорошо организованный день, такой же, как был вчера и как будет завтра. — Он тряхнул головой, как бы подчеркивая свои слова. — Система! Нужно, чтобы во всем была система! И нужно уметь подбирать себе помощников.

— Это чувство и мне знакомо, — сказал Девитт. — Когда я ехал в Креммен, я говорил себе: ну вот, это для меня будет маленькая передышка. Посижу сложа руки и посмотрю со стороны, как идут дела.

— Что ж, это заслуженный отдых.

— Но дела, оказывается, идут не так уж хорошо.

— А что? У вас неприятности? Я могу чем-нибудь помочь?

— Нет, не у меня, а у вас неприятности.

Фарриш захохотал своим зычным раскатистым хохотом:

— Вот тебе на! Я все время, безотлучно здесь, за всем слежу сам — и, оказывается, у меня неприятности!

— Вашего мэра придется арестовать, — сказал Девитт.

— Лемлейна?

— Да, кажется, так его фамилия.

— Вы всегда любите вмешиваться в чужие дела, Девитт. Досадная привычка. Может быть, это признак старости.

— Я говорю для вашей же пользы, — сказал Девитт, пропуская мимо ушей шпильку. — Этот человек смеется над вами. Хуже того. Он смеется над тем, во имя чего вы сражались и ради чего посылали на смерть тысячи людей.

Фарриш ответил неприятным скрипучим голосом:

— Слушайте, Девитт, надо мной еще никто никогда не смеялся. Отвечаю за это всей своей репутацией. С Лемлейном я охотился вместе, так что я его знаю. Не беспокойтесь, я умею судить о людях.

— Да, да, — сказал Девитт, — ваш мэр промахнулся, стреляя в оленя, и принял это с улыбкой. Может быть, он вам просто подарил этого оленя?

Фарриш яростно дернул себя за подбородок.

— Лемлейн делает все, что ему приказывает Уиллоуби. Взгляните на Креммен! У вас было достаточно времени для наблюдений! Трамваи ходят, все центральные улицы расчищены, работает электростанция, водопровод, канализация, оживают промышленность и торговля. Во всей Западной Германии нет города, где был бы больший порядок. Я повидал немецкие города, можете мне поверить. А то поезжайте, сравните!

Девитт негромко возразил:

— А всеми предприятиями общественного пользования руководит тот, кто руководил ими раньше. А во главе отдела гражданского обеспечения стоит тот, кто возглавлял его при нацистах. Люди, которых вы освободили из лагеря «Паула», живут в трущобе, очень мало чем отличающейся от концентрационного лагеря. А ринтеленовские заводы находятся в руках тех же Ринтеленов, которые производили снаряды для убийства ваших солдат. Вы ничего не изменили! Вы не принесли с собой никакой демократии. В чем же дело? Где загвоздка?

— Демократия! — закричал Фарриш. — Вы просто помешались на этой демократии! Вам непременно надо все перевернуть вверх дном! А какой у вас есть практический опыт? Я бывал на заседаниях торговой палаты! Я знаю все насущные проблемы! По-вашему, все немцы сволочи и ни одному из них нельзя доверять. Но я должен управлять районом, исходя из своих реальных возможностей. Пусть каждый знает свое место и делает то, что ему велят! Остальное я беру на себя!

— Что ж, — вздохнул Девитт, — видно, придется мне говорить до конца.

Фарриш сердито фыркнул.

— Генерал! Живя в опрятных, чистеньких драгунских казармах, в своей уютной, чистенькой квартире, вы прикрывали гнойник коррупции, который сейчас вскрылся у вас на глазах, а вы этого не видите! Вы ничего не видите и не замечаете, потому что вы блаженно почили на лаврах своих побед, забывая, что военная победа — не цель сама по себе, а только средство к достижению цели. Впрочем, может быть, вы и не забыли. Но только у вас своя цель: взобраться выше, стать сенатором или губернатором своего штата, а может быть, даже и президентом — а это не та цель, о которой нужно помнить.

— Коррупция! — прохрипел Фарриш.

— Да, коррупция! Вы помните Метц? Помните, как ваши солдаты гибли оттого, что вашим бензином торговали на улицах Парижа? Так вот, это пустяки по сравнению с тем, что творится здесь.

— Потрудитесь подтвердить свои слова фактами!

Фарриш был потрясен. Одно дело критика, но совсем другое — такое прямое обвинение!

В сущности, они с Девиттом никогда не сходились во взглядах там, где речь шла о чем-либо серьезном. Он выигрывал бои вопреки мнению Девитта. И с каких это пор считается преступным заниматься политической деятельностью? А что, если у Девитта найдутся подтверждающие факты?

— Ну что же вы? — вызывающе крикнул Фарриш. — Факты! Факты!

Девитт, не торопясь, пересказал ему содержание и результаты допроса Марианны Зекендорф. Он описал — по заметкам Троя — очную ставку Марианны с профессором, затем, уже по стенограмме Абрамеску, — появление Памелы, вспышку Марианны, взаимные обвинения и разоблачения…

— Вот вам факты, генерал. Неизвестный нацист в замке Ринтелен, вся вообще ситуация там, сложившаяся под прямым и косвенным покровительством Уиллоуби. Этой ночью мой офицер Иетс вместе с капитаном Троем отправились арестовать человека, прятавшегося в замке, но его там уже не оказалось. Где он, мы не знаем. Но зато мы знаем, кто замешан в рэкете с десятипроцентными отчислениями: руководящие работники вашей военной администрации и человек, который так любезно уступил вам оленя на охоте и который повсюду играет главную роль — в Кремменском городском управлении, в торговой палате, на заводах Ринтелен, — ваш Лемлейн, ваш образец хорошего немца.

— Сплетни! — заревел Фарриш. Он сорвался с кресла и заходил вокруг Девитта, словно желая замуровать его в кольцо своих шагов и тем положить конец всему этому делу. — Сплетни! Хитрая выдумка! Все основано на словах изолгавшейся, ревнивой, преступной истерички. Смех, да и только! Я просил у вас фактов, а не слухов. Я американец. Я поверю свидетельству американцев, офицеров.

— Вызовите Уиллоуби, — сказал Девитт.

— И вызову! И вызову! — торжествующе воскликнул Фарриш. Он быстрыми шагами подошел к двери и, распахнув ее, закричал: — Каррузерс! Каррузерс!

Бегом прибежал Каррузерс.

— Возьмите машину. Поезжайте в город. Привезите из комендатуры подполковника Уиллоуби. Без задержки.

Каррузерс подкрутил усы.

— Привезти подполковника Уиллоуби, — повторил он. — Без задержки. Есть, сэр.

Каррузерс исчез, и они снова остались вдвоем. Девитт сознавал, что задача, которую он себе поставил, близка к осуществлению, и все же ему было невесело. Он видел, каких трудов стоит Фарришу сохранять самонадеянный вид; выражение благородного негодования на его красном лице под щеткой седых волос было лишь маской, скрывавшей тяжелые сомнения.

Генерал продолжал кипятиться:

— Сейчас мы доберемся до истины. Я вас заставлю взять свои слова обратно, Девитт. Да, сэр! Дело не в Уиллоуби и не в Лемлейне, — он колотил себя в грудь, украшенную богатым набором планок, — дело во мне, во мне! Если все это правда, я подам в отставку! Если это правда, значит мне, как командиру, грош цена!

— Не нужно преувеличивать. У вас превосходная дивизия, и в ней поддерживается образцовый порядок. Вы свое дело делаете…

— Дело! — насмешливо подхватил Фарриш. — Указывать солдатам, как начищать пуговицы к параду, это всякий дурак может. Я способен на большее! Да, и я большего стою!

Девитт ничего не ответил. Он ждал. Немного спустя Фарриш устал кружить по комнате и сел в кресло. Он все еще старался держаться независимо, но сквозь внешнюю уверенность явственно проглядывала тревога. Его мысль усиленно работала; он прикидывал: что, если обвинения Девитта окажутся основательными? Какие выводы придется сделать? Предать Уиллоуби военно-полевому суду? А кем его заменить? А как замять все дело, чтобы избежать неприятностей в высших командных инстанциях? С кем из начальства следует поговорить, много ли найдется доброжелателей? Кто постарается раздуть скандал? На чью поддержку можно рассчитывать? В конце концов не так уж все беспросветно, как кажется. Много ли значит одна раскрытая афера в одном городе, когда в американской зоне оккупации таких городов десятки, и в каждом, вероятно, творятся свои темные дела, и тысячи рук тянутся к десяти тысячам лакомых кусков? Война была нешуточная, отчаянная война. И все-таки, что ни говори, а в смысле порядка Креммен, наверное, стоит на первом месте.

Он почти успокоился к тому времени, как в его кабинет был доставлен Уиллоуби. Каррузерс не отказал себе в удовольствии понять приказ Фарриша буквально и держал себя с Уиллоуби почти как с арестованным.

Отдав честь генералу, Уиллоуби тут же принялся жаловаться на Каррузерса. Что означает это безобразное, оскорбительное обращение? Он, Уиллоуби, не знает за собой каких-либо проступков, которые оправдали бы это. Он офицер американской армии, и там, где находится эта армия, действуют американские законы, а в Америке никто не смеет обвинить человека без суда и следствия.

Фарриш резко оборвал его:

— Уиллоуби, что это за история с десятипроцентными отчислениями?

Уиллоуби, чувствуя себя в относительной безопасности на тех позициях, укреплением которых они с Люмисом и Лемлейном занимались всю ночь, устремил на генерала сокрушенный и недоумевающий взгляд:

— Сэр, я никогда не давал вам повода сомневаться в моей преданности. Я считал и продолжаю считать вас величайшим полководцем нашей армии. Это мнение сложилось у меня со времен высадки в Нормандии. Почему же вы вдруг во мне усомнились?

Фарриш заколебался. Уиллоуби знал, куда метил. Генерал мысленным взором уже созерцал себя в виде великолепной статуи и не желал, чтобы ее разбили.

— У меня имеются сведения, — угрюмо сказал Фарриш.

Уиллоуби улыбнулся грустной улыбкой:

— Сэр, — сказал он Фарришу, — я надеялся, что мне удастся избавить вас от этого. Вы достаточно обременены более важными делами, и мне не хотелось, чтобы вы тратили свое внимание на мелкие и некрасивые сплетни. Дело в том, что есть люди, в частности некий лейтенант Иетс — он издает в Креммене немецкую газету, — которые уже давно стараются нанести мне удар в спину.

Фарриш нахмурился. Он знал, каково это — получать удар в спину.

— Я пытался стать выше этого, — продолжал Уиллоуби. — Я неоднократно предлагал дружбу лейтенанту Иетсу, разъяснял ему свои взгляды, просил прекратить нападки. Но тут подоплека более глубокая. Иетс относится недоброжелательно к той созидательной работе, которую вы, сэр, и я пытаемся проводить в этом районе. Он хочет только разрушать. Он — радикал, красный.

Фарриш потянулся за своим стеком и стал негромко постукивать ручкой по краю стола.

— Красный, вот как? Не сочувствует созидательной работе, вот как?

Уиллоуби бросил многозначительный взгляд на Девитта.

— К сожалению, генерал, он пользуется некоторой поддержкой ваших личных друзей. Я не сомневаюсь, что полковник Девитт не имел намерения стать одной из фигур в этом заговоре, но так оно получилось после наших разногласий по поводу закрытия Люксембургской радиостанции. — Он помолчал, ожидая реплики со стороны Девитта. Но так как Девитт ничего не сказал и даже не взглянул на него, Уиллоуби продолжал, уже не так уверенно. — Вы, вероятно, помните, генерал, вы лично дали мне приказ прекратить передачи во время арденнской операции и вывезти незаменимое оборудование радиостанции… Так вот, по-видимому, сейчас лейтенант Иетс занимается собиранием и обработкой разного рода слухов, распускаемых главным образом немками. Если вы, сэр, желаете подвергнуть меня допросу на основании такого рода данных, я готов отвечать. Но, на мой взгляд, в этом едва ли есть необходимость.

Фарриш чувствовал себя как на горячих угольях. Будь он с Уиллоуби наедине, он бы тут же сказал ему: «Все в порядке, возвращайтесь в комендатуру и занимайтесь своими делами».

Но рядом сидел Девитт.

— В поместье Ринтелен проживает человек… — снова начал Фарриш.

— Знаю, сэр. Я уже отдал распоряжение о его аресте.

Фарриш почесал затылок кончиком стека.

— Но мне известно, что ему удалось скрыться!

— Мы его поймаем, сэр! — сказал Уиллоуби убежденно.

Фарриш кашлянул.

— Что ж, в таком случае… — он оглянулся на Девитта, как бы спрашивая, нужно ли продолжать.

Девитт выжидал, все еще выжидал.

Фарриш шумно вздохнул, готовясь возобновить атаку:

— А десять процентов, Уиллоуби, десять процентов?

Уиллоуби весь подобрался.

— Выдумка от начала до конца!

Фарриш встал, положил стек рядом с вечным пером и карандашами и торжествующе взглянул на Девитта. — Что касается меня, Девитт, я больше верю слову американского офицера, чем болтовне немецкой девки.

— Уиллоуби, вы лжете! — спокойно сказал Девитт.

Жирная физиономия Уиллоуби побагровела.

— Я требую извинений! — закричал он. — Я требую, генерал Фарриш…

— Вот, — сказал Девитт, вынимая из кармана сложенный лист бумаги. — Вот тут у меня слово другого американского офицера — письменное заявление капитана Люмиса, который, насколько мне известно, был вашим партнером в этом деле. Разрешите, генерал, прочесть вам это заявление. Креммен, год и число. Параграф первый: я, нижеподписавшийся, совместно с подполковником Кларенсом Уиллоуби…

Заявление было пространное. В нем излагались все подробности дела, названа была дата, начиная с которой доходы от приватного налога, взимаемого со всех кремменских предприятий, крупных и мелких, делились между Люмисом и Уиллоуби; приводились основания такого дележа, описывалась система отчислений, все решительно.

Девитт читал ровным, монотонным голосом. Он не испытывал никакого злорадства, никакого удовольствия от того, что свалил, наконец, Уиллоуби. Он чувствовал себя старым, усталым, потерявшим вкус ко всему.

Уиллоуби слушал, словно окаменев. Вдруг он пошатнулся и схватился за стул, чтобы не упасть. «Только не падай! — подумал он. — Стой, держись, будь тверд». Окружающие предметы показались ему маленькими и необыкновенно четкими, как будто он глядел на них в бинокль с обратного конца. Но вот его сознание отметило лицо генерала, такое багрово-красное, что на нем неестественно синими казались выкатившиеся глаза. Сознание Уиллоуби вновь приобрело остроту. «Фарриш будет кричать, бесноваться — ну а дальше что? Особенно разойтись он не может; чем большую огласку приобретет это дело, тем глупее будет выглядеть он сам. И у меня остаются ринтеленовские акции».

Монотонное чтение Девитта оборвалось. Уиллоуби услышал голос Фарриша:

— Да, понимаю. Да, да. — Жалкое зрелище. У великого мужа не находилось слов, даже кричать, и грозить он не мог.

Но тут Фарриш все-таки закричал. Ему понадобилось несколько секунд, чтобы набрать воздуху в легкие.

— Вон! Вон отсюда! Вон из Креммена!

— Да, сэр.

Запас воздуха в легких кончился. Голос генерала стал тоненьким и визгливым:

— Я мог бы предать вас военно-полевому суду. Но не хочу марать руки о такое дело. К черту! Вам не место в экспедиционной армии, вам не место в армии вообще! Подполковник Уиллоуби, приказываю вам немедленно отправляться в район базы!

— Да, сэр.

«Путь в Гавр лежит через Париж», — торопливо соображал Уиллоуби. В Париже князь Березкин. Можно будет вручить князю ринтеленовские акции. Это деловая операция, вполне чистая и законная, и никто не может к ней придраться. Они думают, что победили — Иетс, Девитт, все это непорочное рыцарство. Ошибаются. Они не могут победить. Они никогда не победят. Он всегда даст им очко вперед, и на войне, и в мирной жизни. Да, сэр.

— Вон! — прохрипел Фарриш. Уиллоуби молодцевато откозырял.

У ворот казармы кремменских драгун он остановил попутный грузовик с провиантом.

— Курите? — Он любезно протянул водителю вскрытую пачку.

— Да, сэр. Благодарю вас, сэр, — отвечал водитель.

11

— Петтингер, — говорил Иетс Трою, — Эрих Петтингер, подполковник эсэсовских войск, приятель князя Березкина, тот самый человек, который отдал приказ о расстреле ваших солдат в Арденнах, который готовил жителям Энсдорфа смерть от удушья в старой шахте, — и вдруг Лемлейн назвал мне именно это имя. И так просто назвал… Даже смешно. Мне, впрочем, не было смешно. У меня так и оборвалось сердце.

Иетс пришел к Трою в его кабинет в кремменском полицейпрезидиуме прямо с допроса только что арестованного Лемлейна. На лице Иетса еще были видны следы волнения, которое он испытал, когда последняя недостающая часть головоломки легла на место; его красивые полные губы то и дело подергивались, глаза блестели, складки на лбу не разглаживались.

— Как вам удалось заставить Лемлейна говорить? — спросил Трой. — Ведь он, наверно, знал, чем это ему грозит.

Иетс посмотрел на свои руки и потер большим пальцем то место, где были бородавки.

— Очевидно, уменье обломать человека — тоже специальность, которой можно овладеть. Я был уверен, что, когда я скажу ему, что с Уиллоуби кончено, он сдастся. «А если комендант снят, бургомистра тоже снимут?» — спросил он меня. Тогда я сказал ему, что сам генерал Фарриш отдал приказ об его аресте. И сразу передо мной оказался обыкновенный трус, лишенный всякой поддержки.

— Но Петтингер, Петтингер… — Трой затянул пряжку портупеи. Брови его сошлись на переносице. Ему вспомнился рядовой Шийл, как он цеплялся за него, выбравшись из груды трупов.

Иетсом вдруг овладела глубокая усталость, словно иссяк запас его внутренних сил.

— Благодаря показаниям Люмиса и вдовы Ринтелен мы шаг за шагом восстановили все, что делал Лемлейн в эту ночь. Я совершенно точно сказал ему, когда он спрятал Петтингера, — и тогда он мне сказал, где он его спрятал. А раз уж я узнал про бомбоубежище с двумя выходами, скрывать имя Петтингера больше не имело смысла. Лемлейн попался потому, что не представлял себе, как мы, в сущности, мало знаем. Вот и все.

— Не пойму я вас, Иетс. — Трой внимательно посмотрел на Иетса. — Для меня это, может быть, самый большой день за всю войну. Как-то, еще в Арденнах, вы обещали, что поможете мне разыскать мерзавца, который расстрелял моих солдат, — и вот теперь вы это сделали, хотя прошло много времени и мы оба положили немало трудов. Так неужели вас это не трогает?

— Мы его еще не поймали, — уклончиво ответил Иетс.

— Поймаем! — Трой решительно поднялся. — В жизни не был ни в чем так уверен. Это логика вещей. Должна же война привести к чему-то…

Иетс в ответ улыбнулся бледной, усталой улыбкой:

— Когда эта серая личность вдруг произнесла «Петтингер», — я на мгновение подумал: вот оно. Но поймите, Трой, что значит один человек, даже два, если присчитать сюда и Уиллоуби? Это еще только начало. Когда я сел на пароход и мы поплыли по Гудзону и дальше, через океан, я не думал, что ввязываюсь в дело, которому нет конца…

Трой с минуту молчал, задумавшись. Потом встряхнулся и сказал:

— Ладно, пока что пойдем ловить мерзавца!

— А вы не хотите позвонить Карен и позвать ее с нами?

Трой понял мысль Иетса. Эта операция должна была полностью реабилитировать его, Троя. Но он отказался, тревожась за нее. Кто его знает, как там все обернется.

Они взяли с собой десятка полтора людей — достаточно, чтобы блокировать оба выхода ринтеленовского бомбоубежища. Злосчастного Лемлейна тоже прихватили, и он в своей благопристойной, хоть и взмокшей от пота серой тройке выглядел крайне нелепо среди вооруженных и защищенных стальными касками солдат.

Они въехали в главные ворота заводов Ринтелен и попали на дорогу, проложенную в хаосе обломков бетона и стали. Они увидели группы рабочих, занятых расчисткой территории, — Лемлейн всерьез принялся за восстановление ринтеленовской империи. Справа от этой дороги возвышалось некогда здание конторы; сейчас от него остался только остов — три стены, четвертая почти совсем обрушилась.

Тут же, за углом, был вход в убежище, едва заметный среди развалин, — дыра величиной в половину человеческого роста.

Руководство взял на себя Трой.

— Оставайтесь здесь с пятью солдатами, — сказал он Иетсу. — А я возьму остальных и пойду прикрывать второй выход.

Солдаты стали спрыгивать с привезшего их грузовика.

— Имейте в виду, что, может быть, придется стрелять, — сказал им Трой. — Тот молодчик вооружен, а я не желаю терять ни одного человека, — и он ушел, уводя с собой половину маленького отряда. Иетс смотрел, как головы Троя и его солдат мелькали среди освещенных солнцем развалин, то появляясь, то вновь исчезая, и наконец окончательно скрылись из виду. Иетс подавил вздох. Это не было сожаление. Он сознательно уступил Трою свои права на Петтингера.

Немного спустя Трой вернулся один.

— Нашли второй ход, — сказал он. — Все в порядке.

Иетс позвал Лемлейна, который оставался на грузовике под охраной шофера.

— Ступайте туда, — сказал он. — Скажите Петтингеру, что игра проиграна. Пусть выйдет наверх, спокойно, бросив оружие. Мы предпочитаем окончить это дело без кровопролития. Но если он вздумает стрелять, его убьют на месте. Так и передайте.

Лемлейн замотал головой. Он не в силах говорить. Он не в силах двигаться. Иетс ведь видит сам. Зачем требовать невозможного?

— Герр Лемлейн, — сказал Иетс, — никого из своих людей мы туда посылать не будем. Вы не рассчитывайте на это. Вы его туда посадили, вы его оттуда и выведите.

Лемлейн смотрел на Иетса рассеянным, блуждающим взглядом. Он узнавал ту грозную настойчивость, которая сломила его во время допроса. О, он долго держался. На каждый вопрос у него готов был ответ, неопровержимо доказывающий, что виноват не он, а кто-то другой. И только Петтингер подвел. Тут уж ни на кого вину переложить нельзя было. И ему пришлось сознаться, выдать все, выдать себя самого.

Он услышал ровный голос Троя:

— Поторапливайтесь, Лемлейн. Иначе я должен буду заставить вас поторопиться, а мне этого не хотелось бы.

Хорошо, хорошо, он идет. Медленными, нетвердыми шагами Лемлейн направился к зияющей черной дыре и исчез в ней.

Остальные ждали. Припекало солнце. Фигуры солдат с винтовками наперевес, обращенными ко входу в убежище, казалось, подрагивали в сухом, пыльном, сверкающем воздухе. От земли исходил слабый гнилостный запах тления.

Иетс и Трой прислушивались. Но из убежища не доносилось ни звука. Вероятно, Петтингер прячется где-то в самой глубине; Лемлейну нужно время, чтобы до него добраться.

— А не мог он нас одурачить, как вы думаете? — спросил Трой. — Может быть, есть третий выход, и оба голубчика ускользнули и теперь потешаются над нами?

— Нет, — сказал Иетс. — Я проверил расположение.

— Может быть, Петтингер решил удержать Лемлейна в качестве заложника?

— Это было бы просто глупо, — сказал Иетс. — Едва ли он настолько переоценивает значение Лемлейна для нас. И должен же он понимать, что рано или поздно мы войдем в убежище…

— А может быть, Петтингера там давно уже нет; Лемлейн его не нашел, а выйти не решается из страха перед нами?…

Хлопнул выстрел, где-то очень далеко, и вслед за ним — приглушенный грохот.

Солдаты замерли.

В отверстии показалось лицо Лемлейна, мертвенно-бледное, с разинутым, перекошенным ртом. Последним усилием бургомистр выполз из отверстия и тут же потерял сознание.

— Фельдшера! — крикнул Трой.

Из живота у Лемлейна текла кровь, он корчился от боли, на губах его выступила пена, глаза закатились так, что видны были только желтоватые белки, как у слепого.

— Сделайте ему укол! — сказал Трой. Фельдшер уже разрезал рукав пиджака Лемлейна.

Он воткнул шприц под кожу. Дыхание Лемлейна стало ровнее. Он зашевелил губами, пытаясь что-то сказать. Иетс приложил ухо к его тонким бескровным губам.

— Не мо… не может… справиться… — Слова перебил сердитый, болезненный кашель. Лемлейн как будто смеялся над чем-то, но над чем, Иетс не мог понять. — Говорю… выходите… стреляет… не может справиться… ни с чем…

— От него ничего не узнаешь, — сказал Иетс. — Что, капрал, кровотечение остановить нельзя?

— Нет, сэр.

— Тогда вызовите санитарную машину, — сказал Трой. Фельдшер ушел.

— Что же теперь делать? — спросил Трой, не то сердито, не то огорченно, не то и сердито и огорченно вместе.

Иетс поднялся на ноги.

— Двоих людей ко мне! — скомандовал он. И, повернувшись к Трою, сказал спокойным тоном: — Я иду вниз. Приятно будет поставить последнюю точку.

Подошли два солдата и встали рядом с Иетсом.

— Предоставьте дело мне, — сказал Трой. — Я ведь сказал, что не допущу потерь. На этот раз нет. Мерзавец не стоит даже царапины на колене любого из вас! — Он вгляделся в черноту входа.

Иетс тоже посмотрел туда — и вдруг ему вспомнились жители Энсдорфа.

Трой наконец принял решение. Он сделал знак шоферу грузовика, и тот поспешно подошел к ним.

— Скажите, у вас случайно не сохранились те толовые шашки?

— Толовые шашки? — с недоумением повторил шофер; но тут же его лицо просветлело — он понял. Еще в Нормандии ему выдали четыре мешка полуфунтовых брусков тринитротолуола по восемнадцать штук в каждом, чтобы в случае надобности прокладывать машине дорогу через изгороди. Он совсем позабыл про них, поскольку тринитротолуол без взрывателя не представлял никакой опасности, и забытые мешки все это время пролежали под сиденьем кабины.

— Прикажете принести их, сэр? — спросил он.

— Да, пожалуйста.

Шофер сходил к машине и вернулся, таща под мышкой два мешка; капсюли и шнур оказались у него в кармане.

Трой взял один мешок и положил на верхнюю ступеньку лестницы, ведущей в убежище. Потом соединил капсюль со шнуром. Шофер вытащил из другого кармана клещи. Трой закрепил шнур и вставил капсюль в канал среднего бруска заряда.

— Вот! — он отмерил около трех футов шнура,, отрезал и подал конец Иетсу. — Этого хватит. Теперь скажите мне, Иетс, сколько на ваших часах, только точно.

Иетс сказал, что восемнадцать минут пятого.

— Шестнадцать… восемнадцать, — повторил Трой, сверяя со своими. — Значит, так: вы даете мне пятнадцать минут срока. Через пятнадцать минут вы зажигаете шнур. У вас будет полторы минуты, чтобы добежать до грузовика. — Он улыбнулся. — Все ясно?

— Все ясно, — сказал Иетс, беря у него из рук шнур.

Трой захватил второй мешок с толом и стал пробираться к дальнему выходу из убежища. Иетс ждал. Подошла санитарная машина. Лежавшего без сознания Лемлейна подняли на носилках и увезли. Медленно тянулись минуты. В такие минуты мысль всегда работает особенно четко. Иетс думал о человеке, который сейчас окажется замурованным там, под землей; ему тоже придется ждать, ждать без конца; он узнает терзания голода, на которые он столько раз обрекал других; нестерпимую жажду; леденящий холод — холод отчаяния; потом в неподвижном спертом воздухе станет трудно дышать; начнет слабеть тело; его сморит сон, долгий тягостный сон с кошмарами, которые камнем навалятся на грудь и придавят сердце; и он будет просыпаться весь в липком, холодном поту, пока не заснет последним страшным сном. Или от ужаса он лишится рассудка, перестанет сознавать, что с ним. И сколько же времени понадобится ему, чтобы понять и поверить, что это конец, что оба выхода из туннеля закрыты навсегда?

В одном ему во всяком случае повезло — при нем оружие. Он может разом все кончить, если захочет. Но он не захочет. Потому что будет цепляться за надежду, последнюю надежду…

Потом Иетс стал думать о себе. То, что ему сейчас предстояло сделать, короткое чирканье спички, было словно жирная черта внизу счета. Вот он, этот счет, весь перед глазами. Много в нем записей красным, а много такого, что он охотно бы вычеркнул, не показал никому, даже Рут. Вот это, сегодняшнее, невозможно рассказать дома — на него вытаращили бы глаза. Кто он будет там? По-прежнему свой, такой же, как другие, преподаватель немецкого языка и литературы, участник товарищеских чаепитий в профессорском клубе, почтительный собеседник Арчера Лайтелла, руководителя кафедры.

Нет, Рут он расскажет все. Если кто-нибудь может понять, так только она. С того самого дня, когда он впервые ступил на нормандский берег, все, что он делал, он делал ради нее — с трудом, неохотно, против воли, но он это делал ради нее и ради себя, ради обоих. Ему томительно хотелось рассказать ей об этом — о том, как чиркнула спичка, обо всем, с начала и до конца. Это все слишком огромно, чтобы держать в себе; он с ума сойдет, если будет держать это в себе; нужно вложить это в слова, произнести вслух. Что пользы в том, что ты узнал многое, если ты будешь это знать один?

Иетс взглянул на часы. Время истекло.

Он приказал своим людям уйти. Он чиркнул спичкой, прикрыв ее ладонью, поднес к концу шнура и мгновение смотрел, как огонек бежит по шнуру. Потом нарочито неторопливо он повернулся и пошел к грузовику.

Секунды…

Потом удар, грохот, пыль. И ответный удар с другого конца, где Трой.

Дело сделано.

12

Вдова уже была на грузовике. Солдаты помогли ей усесться в кресло возле письменного стола, который некогда принадлежал ее мужу. Она бессильно уронила свои толстые руки на полированную доску и пальцами вцепилась в ее края, словно хотела слиться с этим столом, сделать его частью своей обильной плоти.

Теперь в кузов подсаживали Памелу, и она истошным голосом кляла всех и вся на свете: американцев, обитателей «Преисподней», помогавших грузить личное имущество ее и ее матери, которое им разрешено было взять с собой; лукаво ухмылявшегося Корнелиуса — он собирался на родину, в Голландию, и зашел проститься с прежними господами; человечество; день, когда она родилась; день, когда Петтингер переступил порог замка. Запыхтел мотор, и грузовик покатил по аллее. Густой дым газогенератора скоро заволок фигуры обеих женщин. У ворот замка наступила тишина. Она длилась до тех пор, пока грузовик не скрылся из виду. Тогда толпа ожила. Вчерашние жители «Преисподней» бросились в замок, торопясь утвердить свои вновь обретенные права.

Трой вел Карен мимо пустых гаражей и конюшен, мимо домиков для служащих — каждый домик был настоящим маленьким коттеджем, с кухней и со всеми удобствами.

— У нас мало времени, — с ласковым сожалением сказала Карен. — Фарриш уже здесь, в полном параде…

— Ну ничего, еще несколько минут! — Тон у Троя был и радостный, и в то же время серьезный. Чуть охрипшим голосом он пояснял Карен: — Мы тут прекрасно все устроим! Людей разместим в самом замке и вот в этих коттеджах, конюшни и гаражи тоже переоборудуем под жилье и частично под мастерские. А не хватит места, поставим еще стандартные домики в парке.

Он говорил как строитель, как разумный человек, который видит перед собой живое, интересное дело. Карен сжала его руку.

— Вот вернусь в Америку, — продолжал он, — займусь налаживанием своей жизни. Выстрою себе дом, осяду и буду жить и забывать.

— Вы не сможете забыть.

— Да. Пожалуй, не смогу. Но дом я себе все-таки выстрою. Я могу много работать, Карен. Вы не представляете, как много я могу работать, если вижу перед собой цель и верю, что достигну ее.

Карен обвела взглядом парк, холмистые дали, горизонт, ощетинившийся заводскими трубами Креммена. Посмотрела на замок, который был точно крепость, взятая человеком, который стоял с ней рядом. И наконец остановила взгляд на нем самом, на его энергичном лице, обращенном к ней в сосредоточенном, но спокойном ожидании. Она подумала о войне, о том, к чему эта война привела. И подумала, что теперь настанет время, когда жить только и можно будет, имея рядом такого человека.

— Хотите, чтобы мы были вместе? — просто спросил он.

— Да.

— Совсем вместе, навсегда? ~ Да.

— Вы уверены, Карен? Не передумаете?…

Вместо ответа она повернулась к нему. Губы у него были сухие и твердые, и он больно придавил подбородком ее лицо.

— Милый, — шепнула она. — Вот ты какой… Потом он повел ее в замок неторопливым уверенным шагом, и Карен казалось, будто он несет ее на руках.

Решено было, что профессор Зекендорф обратится к людям из «Преисподней» с речью, а Абрамеску будет переводить самые существенные места этой речи для американского начальства, присутствующего на торжестве.

Девитт слушал медленно произносимые слова чужого ему языка; он не понимал их смысла, но ощущал достоинство, с которым они говорились, чувствовал их силу, рожденную страданием. Девитт посмотрел на Келлермана, который довел профессора до лестницы и остался у ее подножия; потом он перевел глаза на толпу исхудалых, жавшихся друг к другу людей, мужчин и женщин.

Девитт услышал зычный голос Абрамеску. Слова, лишенные того волнения, которое в них вкладывал старый профессор, звучали резко, каждая мысль приобретала трезвую конкретность факта.

— Мы сумели пережить концлагерь, — говорил Абрамеску, — потому что мы помогали друг другу, потому что мы действовали заодно, а не во вред один другому.

Абрамеску сделал паузу и стал проглядывать свои записи, выбирая следующее место для перевода. Девитт пожалел, что не знает языка.

— Что еще мы поняли в лагере? Мы поняли, что враг бывает не только за линией фронта или по ту сторону границы. К чему мы стремимся? Что нам нужно? Страна, где люди могли бы жить, не зная страха, не опасаясь за свою жизнь, свои идеи и плоды своих трудов. В Германии враг всего того потерпел поражение, но он не сокрушен…

Девитт снова перевел глаза на группу людей из «Преисподней». Их врагом были немцы — немцы, как и они сами.

— Для этого врага не существует границы, — трубил Абрамеску, — ни германской, ни какой-либо иной. Будем рассматривать этот дом как школу для подготовки бойцов против этого врага, где бы он ни скрывался…

До слуха Девитта вдруг дошло нетерпеливое постукивание о пол генеральского сапога. Абрамеску сложил свои записки и, весь красный от удовольствия, отправился на свое место. Тогда по лестнице размеренным шагом поднялся Фарриш. Он встал прямо под флагом, водруженным на том месте, где раньше красовался портрет Максимилиана фон Ринтелена. Оттуда, с высоты, он оглядел свою аудиторию — американцы с одной стороны, сбившиеся в кучу немцы с другой. Его руки беспокойно шевелились, ему не хватало его стека.

— Это поместье давно уже у меня на примете, — начал Фарриш. — Я себе говорил: вот это как раз подходящее место для бывших заключенных. Я, к вашему сведению, всегда заботился о нуждах простого человека. И не потому, что я какой-нибудь там теоретик или философ. В теориях и философиях я ничего не смыслю. Я простой солдат. Но когда я вижу, что нужно сделать, я иду и делаю. Вот так я одерживал все свои победы. Так мы и войну выиграли. Так и тут: я пошел и реквизировал для вас этот дом. Но помните, он составляет американскую собственность. Там, где мы, там Америка, и никаких глупостей мы не потерпим. То, что тут говорил профессор, все это очень мило и хорошо, я одобряю. Я всегда одобряю благородные чувства. Но при всем том каждый должен знать свое место…

Девитт оглянулся и поймал взгляд Иетса. Едва заметным движением головы он указал на дверь. Оба на цыпочках вышли из холла, где Фарриш продолжал ораторствовать.

— Не могу больше, — сказал Девитт.

Они уселись на каменной скамье у дверей замка.

— Он, наверно, видел, как мы ушли, — сказал Иетс. Девитт пожал плечами:

— Я все равно возвращаюсь в Штаты. Подал в отставку. Пора, уже годы такие. Да и война ведь, собственно, окончилась.

— Еще есть много дела, — сказал Иетс, уголком глаза наблюдая за полковником. Девитт как-то сразу постарел.

— Я знаю, что дела еще много, — согласился Девитт, — но теперь вы уже отлично будете справляться и без меня. Вы, Трой, любой честный, порядочный и сознательный человек.

Иетс взвесил эти слова и почувствовал их справедливость. Он теперь может действовать на свой страх и риск и не растеряется, с чем бы ни пришлось столкнуться на пути. Он вырос.

— Дело было так, — продолжал Девитт. — Когда разыгралась эта история с Уиллоуби, Фарриш сказал, что, если мне удастся доказать, что все это правда, он уйдет из армии. Что ж, мы свое доказали. Но у него не хватило духу сдержать слово. Великий полководец Фарриш! Не хватило у него духу признать, что он неправ, что он не годится в строители нового мира. Я сказал ему: «Генерал, для нас двоих здесь места нет». Он засмеялся. Вы знаете его манеру смеяться. Когда-то она мне нравилась; мне казалось, что это искренний смех здорового, сильного человека, но я ошибался. А перестав смеяться, он сказал: «Ну что ж, мой милый, придется, значит, вам уйти». Вот я и ухожу.

Иетс спросил:

— Вы уверены, сэр, что поступаете правильно?

Девитт подобрал с земли камушек и кинул его.

— Нет, — сказал он. — В том-то и беда, что я совсем не уверен. Но в наше время не так уж существенно, где именно быть. Хороший человек этот ваш профессор! Когда Абрамеску переводил нам его речь, я все время думал: «Если враг, о котором он говорит, победит в нашей стране, мне тоже не миновать концлагеря».

— Сочту за честь с вами там встретиться, сэр, — сказал Иетс.

Церемония в замке, как видно, пришла к концу. В дверях показался генерал. Взгляд его упал на Девитта и Иетса, сидевших рядом на скамье. Он сердито поджал губы, но не сказал ничего.

Примечания

1

Добрый день, девушки (франц.).

(обратно)

2

Добрый день, господин сержант (франц.).

(обратно)

3

Мальбрук в поход собрался (франц.).

(обратно)

4

Внимание! (нем.)

(обратно)

5

Свобода, братство, равенство! (франц.).

(обратно)

6

«День славы наступил» (франц.) — строка из «Марсельезы».

(обратно)

7

Я люблю тебя (франц.).

(обратно)

8

Подойдите сюда (нем.).

(обратно)

9

Не стрелять! (нем.)

(обратно)

10

Свинья (нем.)

(обратно)

11

Добрый день! Идите сюда, фрейлейн! (нем.)

(обратно)

12

Колонна, стой! (нем.)

(обратно)

13

Смирно! Вперед марш! (нем.)

(обратно)

14

Добрый день, господин лейтенант! (нем.)

(обратно)

15

Запрещено (нем.)

(обратно)

16

Положение прежнее (лат.)

(обратно)

17

Наружу, наружу! (нем.).

(обратно)

18

Есть! (нем.)

(обратно)

19

Мой бычок (нем.)

(обратно)

20

Жизненное пространство (нем.)

(обратно)

21

Здоровый дух в здоровом теле! (лат.)

(обратно)

22

Военная комендатура? (нем.)

(обратно)

23

Одевайтесь! Идем! (нем.)

(обратно)

24

Вон! Прочь! (нем.)

(обратно)

25

Миленькая, деточка (нем.)

(обратно)

26

Я слишком много знаю (нем.)

(обратно)

27

Что случилось? Сейчас, сейчас! (нем.)

(обратно)

28

Проклятье! (нем.)

(обратно)

Оглавление

  • КНИГА ПЕРВАЯ. СОРОК ВОСЕМЬ ЗАЛПОВ ИЗ СОРОКА ВОСЬМИ ОРУДИЙ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  • КНИГА ВТОРАЯ. ПАРИЖ — ЭТО МЕЧТА
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  • КНИГА ТРЕТЬЯ. ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ЗНАКОМУЮ ТЕМУ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. ЗА УПОКОЙ ЖИВЫХ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  • КНИГА ПЯТАЯ. СОМНИТЕЛЬНАЯ ПОБЕДА
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  • КНИГА ШЕСТАЯ. КАЖДЫЙ ДОЛЖЕН ЗНАТЬ СВОЕ МЕСТО
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге ««Крестоносцы» войны», Стефан Гейм

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства