«Последние солдаты империи»

5520

Описание

В августе 1914 года началась война, в которую были втянуты многие мировые державы. Долгих четыре года продолжались кровопролитные сражения. Итог – 10 миллионов убитых, 22 миллиона раненых! Четыре мощные, экономически развитые державы – Россия, Германия, Австро-Венгрия и Османская империя – прекратили свое существование. Так была ли возможность предотвратить крушение монархии в России и предупредить последующую революцию и террор, направив страну по иному пути? Почему Россия вступила в Первую мировую войну? Какими были истинные отношения Григория Распутина с царской семьей? И какую роль в русской революции 1917 года сыграли германский Генштаб и Александр Гельфанд-Парвус?… Об этом и о многом другом повествует новый захватывающий роман Евгения Авдиенко!



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Евгений Авдиенко Последние солдаты империи

От автора

В жизни каждого человека случаются события, которые поначалу кажутся незначительными, но по прошествии времени, оглядываясь назад, мы осознаем, что именно они оказались поворотными моментами в нашей судьбе, став детонатором, который вызывает цепную реакцию, непредсказуемую и необратимую, и совершенно меняет нашу жизнь. Подобные события происходят не только в жизни людей – иногда они случаются и в жизни государств. Истории известен факт, когда несколько выстрелов в Сараево послужили началом кровавой бойни, унесшей жизни миллионов людей. Именно эти роковые выстрелы через несколько лет и привели Великую Российскую империю к краху, а самодержца Николая II вместе со всей своей семьей – к гибели в доме военного инженера Ипатьева.

Роман «Последние солдаты империи» поначалу был задуман как одна самостоятельная книга; я почему-то был абсолютно уверен, что легко смогу вместить в одно произведение все четырехлетние события, которые начались с убийства эрцгерцога Франца Фердинанда, а закончились 17 июля 1918 года расстрелом царской семьи – по моему мнению, именно убийство царя Николая и поставило жирную точку на вековом имперском величии России.

Многие мне могут возразить: дескать, на ее руинах образовалась другая великая страна и возникла другая империя. И это правда. Трудно отрицать очевидное. Но к произведению «Последние солдаты империи» эта новая страна не имеет никакого отношения. Как не имеет отношения она и к тем последним солдатам той Великой Русской империи, которые миллионами умирали за Веру, Царя и Отечество на полях сражений Первой мировой войны. И когда я понял, что невозможно объять необъятное, решил разделить роман на четыре книги, где каждая будет посвящена только одному году тех далеких и страшных событий.

Вам предстоит прочитать произведение, которое охватывает всего лишь первый год той жестокой войны. Далее последуют другие, еще более страшные и драматичные события, которые до основания разрушат самое большое в мире государство и повергнут огромную страну в хаос и анархию.

В заключение я хотел бы еще на несколько секунд задержать внимание моего уважаемого читателя и выразить признательность тем людям, которые в разное время помогли мне решиться на этот писательский труд, где начать бывает гораздо легче, чем закончить.

Я искренне благодарю Алекса Бертрана Громова, Павла Иванова, Эдуарда Утукина, Богдана Курилко, Наталью и Вадима Бурлака, Кирилла Кобзаренко, Марину и Евгения Копышту, Юлию и Михаила Шеиных, Тамару и Игоря Рожковых, Романа Айвазова, Наталью и Игоря Балобиных, Марину Чередниченко, Дмитрия Федотова, Нэлли Космынину за разнообразную помощь и содействие, которые они оказали во время работы над первой книгой романа «Последние солдаты империи».

Особую признательность хочу выразить моей жене Юлии за любовь и поддержку во всех моих начинаниях.

Пролог

Посвящается моим родителям, Виктору Михайловичу и Галине Васильевне Авдиенко

В первый день Рождества 1901 года российский император Николай II с семьей по установившейся традиции прибыл в Федоровский собор на богослужение. Войдя через боковую дверь, государь привычно занял место около клироса, впереди команд казаков и нижних чинов, которые стояли во всю ширину собора. Императрица Александра Федоровна на этот раз прошла в особую молебну, отделенную от алтаря аркою. По окончании церковной службы Их Величества по традиции должны были посетить дневную елку для нижних чинов и раздать подарки, которые были приготовлены заранее. Обычно это действие занимало несколько часов, и царственные особы охотно принимали в нем участие, но в этот день привычный регламент был нарушен, и государь уехал, так и не посетив это мероприятие. А честь раздачи подарков выпала дяде императора, великому князю Кириллу Александровичу.

Чтобы предотвратить нежелательные сплетни и слухи, всем присутствующим была предложена официальная версия о недомогании государыни, которая полностью удовлетворила большинство придворных, а те немногие, которые знали истинную причину отъезда императора, предпочли молчать, всецело соглашаясь с заявленным фактом. Но по прошествии времени в Петербурге стали распространяться слухи, что якобы прямо из Федоровского собора государь император отправился в Гатчинский дворец, где хранился таинственный запечатанный ларец покойной императрицы Марии Федоровны, вдовы убиенного императора Павла I. Этот ларец, по воле покойной императрицы, после смерти Павла I должен был сохраняться ровно сто лет, и открыть его полагалось в первый день Рождества Христова тому российскому императору, который в это время будет царствовать.

Много разных слухов ходило на счет содержимого этого ларца. Кто-то утверждал, что он хранит документы, обличающие истинных убийц императора Павла I. Другая версия гласила, что в этом ларце Мария Федоровна оставила потомкам имя настоящего отца российского императора Александра I и что якобы Павел I узнал об этом, решил не допустить восшествие на трон человека чужой крови, за что и был убит.

Но самым популярным предположением было то, что в ларце бережно хранилось таинственное предсказание-завещание монаха Авеля, который при жизни поразительно точно предугадывал не только важнейшие происшествия своего времени, но и события отдаленного будущего. Именно за свои пророчества, касающиеся жизни августейших особ, Авель после смерти своей покровительницы Марии Федоровны был определен на пожизненное заключение в Петропавловскую крепость.

В завещании, которое хранилось в Гатчинском дворце, Авель якобы предсказал некие страшные события царствования российского императора от начала XX века. По версии монаха, череда взаимосвязанных событий должна была привести к крушению династии Романовых, а затем и к гибели самого самодержца и всей его семьи. Но, по легенде, это завещание было не только прорицательным. По настоянию Марии Федоровны оно содержало в себе четкие и ясные советы, что делать и как избежать надвигающейся катастрофы и не допустить всемирного хаоса и анархии. Покойная императрица свято верила, что судьбу можно изменить, если знать наперед, какие беды тебя ожидают.

Ключ от этого ларца Николай II получил от своего родителя Александра III, который, говорят, очень ждал назначенного часа и сам хотел вскрыть таинственное послание, но не успел и, умирая, больше всего сожалел об этом.

Зная, какое значение его отец придавал содержимому ларца, государь отменил рождественскую раздачу подарков и, проигнорировав невысказанное желание придворных сопровождать Его Величество в поездке, отправился в Гатчинский дворец только в сопровождении императрицы и нескольких офицеров Кавалергардского полка.

Многие потом говорили, что, ознакомившись с записями, государь на несколько дней закрылся в своих покоях, отменил все приемы и запретил шумные гуляния. Однако со временем тайна ларца превратилась в легенду, и о ней постепенно стали забывать. Но некоторыми близкими к государю особами после было замечено, что российский император стал довольно часто без всякого на то основания задумчив и менее общителен, а государыня начала интересоваться целителями и прорицателями, которые с подачи императрицы становились все более и более известны в России.

Но, возможно, это были только слухи, которых в этой стране всегда великое множество…

Часть первая

I

Обычный человек тоже исследует прошлое.

Но он соизмеряет себя с прошлым, своим личным прошлым или прошлыми знаниями своего времени.

Делает он это для того, чтобы найти оправдания своему поведению в настоящем или будущем.

Или для того, чтобы найти для себя модель.

Карлос Кастанеда

Август четырнадцатого года… Месяц радости и слез, восторгов и проклятий, надежд и отчаяния…

Первого августа 1914 года германский посол граф Пурталес вручил министру иностранных дел Российской империи Сазонову ноту, в которой помпезно и вычурно было заявлено об объявлении войны. Кайзер Вильгельм II от имени своей империи якобы принимал брошенный вызов России, которая и не думала ничего ему бросать, так как войны не хотела и была к ней абсолютно не готова. Впрочем, в истории Российского государства не было случая, чтобы огромная страна, обладающая колоссальными ресурсами, была готова к отражению агрессии извне. Мобилизация, проводимая Россией, затянулась на долгих сорок дней – сказались огромные территории и качество дорог – и кайзеровская Германия, мобилизовавшись в два с половиной раза быстрее и рассчитывая вначале разделаться с союзной Францией, двинула на Париж.

Франция запаниковала. Противостоять совершенной немецкой военной машине в одиночку она не могла, и в Петербург полетели мольбы о помощи.

В то время бытовало мнение о молниеносности этой войны. И германские генералы, и российский Генштаб рассчитывали завершить эту кампанию до зимы и поэтому спешили сделать удачный дебют. По настоянию Антанты, на помощь союзной Франции раньше сроков окончания всеобщей мобилизации в непроходимые Мазурские болота Восточной Пруссии Россия выдвинула две армии: с севера – 1-ю армию Петра Карловича Ренненкампфа, с юга, – 2-ю армию бывшего генерал-губернатора Туркестана Александра Васильевича Самсонова.

Более неудачного тандема командующих армиями придумать было невозможно. Еще в Русско-японскую кампанию Ренненкампф и Самсонов, будучи соседями на фронте, стали заклятыми врагами после того, как Самсонов без каких-либо оснований не поддержал атаку частей Ренненкампфа, что привело к чудовищным потерям и срыву наступления. С того времени оба генерала при нечастых встречах никогда не подавали друг другу руки, а на балах и приемах вообще старались не замечать присутствия «обидчика».

Союзники умоляли Петербург надавить на немцев, и российский Генштаб слал к Самсонову депеши: «Только вперед!» И Самсонов наступал. Наступал, надеясь, что Ренненкампф, верный своему воинскому долгу и присяге, забудет былую ссору и ударит по немцам с севера.

* * *

Адъютант командира Гвардейского Кексгольмского полка лейб-гвардии поручик Борис Петрович Нелюбов грыз семечки, которыми его угостили казаки конвойной сотни есаула Глотова, и пытался представить себе, что сейчас делает в далеком Петербурге его Варя. Год назад по безумной любви он женился на дальней родственнице видного государственного деятеля, друга Александра III, обер-егерьмейстера, члена Государственного совета графа Сергея Дмитриевича Шереметева и теперь с надеждой и оптимизмом смотрел в будущее.

В начале войны, получив назначение во 2-ю армию генерала Самсонова, в последний вечер с женой Борис старался казаться беспечным и веселым, как будто ехал на прогулку, а Варя молчала и только грустно смотрела на него своими умными голубыми глазами, в которых отчетливо читалась несказанная тревога за судьбу мужа.

Как же Борис любил эти васильковые глаза, этот милый овал лица, ласковую улыбку и неповторимый запах волос. Когда в июне, за месяц до войны, Варя сказала ему, что ждет ребенка, Нелюбов, не найдя слов от охватившего душу восторга, подхватил жену на руки и долго носил по их большой квартире на Троицкой улице, не в силах расстаться с женой и с новой зарождающейся в ней жизнью.

А ведь каких-то три-четыре года назад все было иначе. Мот и повеса, картежник и дуэлянт, поручик-кавалергард Борис Петрович Нелюбов был известен всему Петербургу. Его успехи у замужних столичных дам превышали все нормы и без того не пуританской столицы. Обманутые мужья, даже зная о близких отношениях Бориса со своими дражайшими половинами, не решались открыто вступить в конфликт с лихим поручиком, который был превосходным стрелком из револьвера, а на саблях фехтовал так, что даже бывалые вояки, пройдя не одну войну и прожив не один год в столице, удивлялись ловкости Нелюбова. Великий князь Дмитрий Павлович, однажды посетив полковой тир кавалергардов, увидел, как ранее неизвестный ему высокий, красивый поручик на спор от бедра влет, раз за разом из двух револьверов расстрелял четырнадцать пустых бутылок из-под шампанского – именно столько у стрелка было патронов. Причем два полупьяных ассистента-сослуживца, совсем не старались облегчить тому задачу и подкидывали бутылки в разные стороны. Пораженный такой дьявольской меткостью, великий князь попросил командира полка представить ему поручика и, узнав, что они почти ровесники, тут же пригласил Нелюбова составить ему компанию на вечер. Дмитрию Павловичу понравился простой и веселый характер офицера, и с тех пор тот стал неизменным товарищем двоюродного брата Николая II на всех вечеринках гвардейской молодежи. И хотя раньше Борис, как и многие другие, сам частенько злословил об «особых отношениях» великого князя Дмитрия Павловича и Феликса Юсупова, оказавшись в одной компании и приглядевшись к обоим повнимательней, понял, что всему виной скука, которая обуревала не только этих великосветских бездельников, но и разлагающе действовала на добрую половину Петербурга. «Бог им судья!» – решил тогда для себя Борис и, стараясь не пропустить ни одной вечеринки, вдохновенно бросался на штурм любой крепости, которая носила юбку и была хороша собой.

От воспоминаний Бориса оторвал вестовой из штаба полка, маленький деревенский паренек, который всегда почему-то смущался и робел, передавая приказания командира:

– Ваше благородие! Приехал командир дивизии. Они с господином генералом срочно просят вас к себе.

Когда вестовой виновато отвел глаза, Нелюбов улыбнулся и, легко поднявшись на ноги, направился к штабу.

В палатке командира полка было нестерпимо жарко, и клубы табачного дыма в замкнутом пространстве медленно и величаво плавали среди штабных офицеров, изредка колыхаясь при приближении тел. Командира 2-й пехотной дивизии генерал-лейтенанта Мингина Нелюбов видел впервые, зная только, что тот прибыл вместе с Самсоновым из Туркестана, где генералы дружили семьями.

Генерал Мингин, оглядев щегольской вид Бориса, что в условия передовой выглядело слегка вызывающе и, старательно пряча улыбку в своих огромных усах, спросил:

– Поручик, вы, кажется, раньше служили в кавалергардах? А потом случилась какая-то история? Вы нам не расскажете?

По лукавому взгляду генерала Борис понял, что тот все знает, но хочет услышать, что ответит ему Нелюбов.

Роковая дуэль, лишившая Нелюбова веселой и бесшабашной жизни кавалергарда, произошла как всегда по глупости и как всегда случайно. Тот подполковник был в стельку пьян и, то ли от избытка чувств, то ли желая показать, какой он хороший стрелок, начал палить в висевшую посреди зала огромную люстру. Дело происходило вечером в ресторане, который был явно не приспособлен к упражнениям в стрельбе. Поднялась суматоха, усиливающаяся женскими криками и визгом, и Нелюбов как самый близко сидящий к пьяному стрелку офицер, подошел к нему и отобрал револьвер. Подполковник, лишившись личного оружия, по началу оторопел, а затем, как видно, обидевшись, что ему помешали превратить ресторан в стрелковый тир, вскричал, что не позволит какому-то щенку безнаказанно отбирать его оружие, и потребовал сатисфакции. Друзья Бориса попытались замять скандал, но было уже поздно – оскорбление нанесено публично.

Через три дня состоялась дуэль, и Нелюбов убил подполковника выстрелом в лоб, куда и обещал попасть перед началом дуэли. Возможно, на этом все бы и закончилось, да только впоследствии оказалось, что убитый подполковник находился под покровительством Григория Распутина, и целитель царской семьи каким-то образом сумел убедить императора, что убит святой человек, а Российская империя понесла невосполнимую потерю.

Что за потеря случилась для Российской империи, тогда никто в Петербурге так и не понял, все лишь знали, что Распутин потерял своего постоянного собутыльника и сводника, – в обязанности подполковника входил поиск легкомысленных петербургских дам, которые еще не испытали божественного воздействия Распутина и не прикоснулись к его святыне. В общем, ни заступничество великого князя, ни общественное мнение, которое было целиком на стороне Нелюбова, не уберегли Бориса от царского гнева, и бравый поручик был сослан в какую-то второстепенную часть в Самару, где почти три года прозябал вдали от высшего света.

Служба в Самарском полку была ужасной. Офицеры постоянно ругались меж собой, в квартире Борису было отказано, так что ему пришлось все время жить в грязной провинциальной гостинице. Но именно в этом городе судьба свела его с удивительной девушкой, в которую он влюбился так, что попросил ее руки раньше, чем узнал, что она родственница всесильного графа Шереметева.

Этот брак оказался удачен не только для личной жизни Бориса. После женитьбы хлопотами родственников Варвары Нелюбова перевели в Петербург, и молодые стали жить в его большой квартире на Троицкой улице. Друзья-гвардейцы, встречая поручика, часто предлагали вспомнить былые дни и звали на вечеринки, но Борис с улыбкой неизменно отказывался и спешил домой к своей Варе.

И хотя Нелюбов давно уже привык к расспросам о причинах своей трехлетней опалы, сейчас этот вопрос генерала застал его несколько врасплох, однако, не мудрствуя, он ответил то, что отвечал обычно:

– Защищая честь офицера, подрался на дуэли, господин генерал!

Генерал Мингин улыбнулся и, обратившись к командиру полка, сказал:

– У меня в штабе с недавних пор все как с ума посходили. Соревнования меж собой устроили, кто сумеет больше всех мишеней порубать. А виной тому ваш адъютант.

Борис невольно покраснел. Когда он прибыл в полк, то, желая показать свою лихость, с шашкой в правой и револьвером в левой руке на полном скаку за девять секунд расстрелял и разрубил двенадцать мишеней, чем вызвал бурю восторга однополчан. С тех пор многие просили показать этот трюк еще раз, и Нелюбов довольно часто его демонстрировал. Но когда начали приезжать из соседних полков, ему это быстро надоело и, хотя Борис понимал, что в условиях войны развлечений мало, прослыть полковым циркачом он категорически отказался.

Командир Кексгольмского пехотного полка генерал-майор Малиновский, не приняв шутливого тона командира дивизии, серьезно посмотрел на своего начальника и только пожал плечами, словно показывая, что это повышенное внимание к столь скромной персоне его адъютанта в сложившейся обстановке по меньшей мере не уместно.

Мингин еще раз улыбнулся, на этот раз серьезности и деловитости Малиновского, и пригласил офицеров к небольшому столу, на котором были разложены карты.

– Находясь на правом фланге армии, наша дивизия, как и весь корпус, уже несколько дней двигается вперед, ничего не зная о том, что творится у нас по соседству. В штабе фронта тоже ничего не знают о противнике. Мы ждем подхода генерала Ренненкампфа, однако немцы тоже этого ждут и постараются не допустить соединения наших армий. Разъезды докладывают, что противника слева нет, но они действуют на обычной для конных разъездов глубине, поэтому их данные не могут дать общей картины происходящего. Что нам ждать слева? Первую армию Ренненкампфа или ударные корпуса Гинденбурга и Людендорфа? – Мингин сделал многозначительную паузу.

– Штабом корпуса решено провести глубинную разведку двумя отрядами. Командовать первым отрядом назначен поручик Нелюбов, вторым – поручик Иловлев. Оба офицера сразу после совещания принимают под свое командование по сотне из 14-го Донского казачьего полка и на рассвете выступают по установленным маршрутам. При столкновении с численно превосходящим противником – в бой не вступать, уходить в леса. Населенные пункты после предварительной разведки обходить стороной. Любые сведения, полученные в ходе рейда, должны быть немедленно доставлены в штаб дивизии. Карты с маршрутами движения поручики получат за час до выступления. У меня все. Господа офицеры, кто хочет что-то уточнить или добавить, прошу высказываться.

Генерал Мингин обвел внимательным взглядом стоящих рядом офицеров и под всеобщее молчание подвел итог:

– Если Ренненкампф не успеет подойти, мы можем оказаться в сложном положении.

– А если он вообще не придет? – хотелось спросить Борису, но он промолчал. Его задача была тактического характера, а стратегия – это прерогатива командования.

«Интересно, как генерал Малиновский согласился отпустить своего адъютанта в самостоятельный рейд?» – подумал Нелюбов, перехватив озабоченный взгляд своего командира.

Борису не нравилась должность адъютанта, и он при любой возможности просил командира полка перевести его со штабной службы на строевую. «Наверное, надоел генералу своими вечными просьбами», – удовлетворенно подумал поручик, вместе с другими офицерами выходя из штабной палатки командира полка.

II

Командующего 8-й германской армией Пауля фон Гинденбурга несколько дней подряд мучила бессонница. Совсем недавно, в 1911 году, после сорока пяти лет безупречной службы, в чине генерала пехоты (полного генерала) Гинденбург вышел в отставку и собирался спокойно, с чувством выполненного долга встретить старость. Участник двух победных для Берлина войн, Австро-прусской 1866 года и Франко-прусской 1870 года, в составе 3-го гвардейского пехотного полка, он в полной мере испытал триумф германской нации. Коленопреклоненная Вена и поверженный Париж навсегда запечатлелись в памяти молодого солдата, и долг перед потомками звал его к письменному столу, но оказалось, что германский Генштаб не забывал о нем, и вместе с мирным временем закончилась отставка Гинденбурга. Назначение командующим 8-й армией генерал воспринял со спокойствием старого солдата и решимостью прусского рыцаря. Но, имея под своим началом около 250 тысяч солдат против 500 тысяч русских, генерал Гинденбург попал в непростую ситуацию. Противостоять армиям Ренненкампфа и Самсонова после их соединения было невозможно, и в случае разгрома 8-й германской армии, дорога на Берлин была бы открыта. Однако германский Генштаб, зная о вражде командующих русскими армиями, настоятельно указывал на возможное бездействие Ренненкампфа и советовал ударить по армии Самсонова, не дожидаясь подхода 1-й армии.

В битве при Ватерлоо Наполеон, практически выиграв сражение, ждал маршала Груши, но к Веллингтону подоспел фон Блюхер и решил исход битвы. Гинденбургу же в отличие от русских ждать было некого.

* * *

– Ваше благородие! Вы не беспокойтесь! Это мы мигом поправим. Всего и делов-то – подкова! Была б голова цела, а подкова – пустяк! – Хорунжий Усов, могучий казак, приведший сотню из 14-ого Донского казачьего полка, рокочущим басом успокаивал поручика, осматривая ногу коня.

– Жигалин! Пулей к кузнецу! И перековать немедля! – крикнул Усов стоявшей невдалеке сотне и, повернувшись к Борису, видя его расстроенный вид, хотел что-то добавить, но передумал и только горестно покачал головой.

От сотни отделился казак и наметом подъехал к Нелюбову и Усову.

– Отставить хорунжий! Времени нет. Через пять минут выступаем. Коня придется оставить в полку, – отменил команду хорунжего Нелюбов.

Борис с сожаленьем потрепал гриву верному Буяну, затем подождал, когда к нему подведут запасного коня и, узнав, что жеребца зовут Сашкой, легко вскочил в седло, бросив прощальный взгляд на своего вороного друга, который, поняв что его разлучают с хозяином, обиженно заржал.

Пройдя школу кавалергарда, поручик считал верховую езду одной из основных дисциплин. Все восторгались, с каким умением и ловкостью он поражал мишени при джигитовке, но никто не подозревал, сколько сил и времени потратил Борис, прежде чем смог управлять конем одними коленями. Сколько синяков он набил, прежде чем научился в бешеной скачке сливаться с лошадью в одно целое, испытывая необъяснимое чувство единения с этим прекрасным и умным животным.

Перейдя с шага на рысь, Борис почувствовал, что под ним прекрасно объезженный конь.

– Но как он себя поведет в бою? Плохо, что все началось с потерянной подковы… – посетовал он.

* * *

Густой утренний туман низко стелился над Мазурскими болотами, белесой дымкой обволакивая деревья и кустарники. На рысях, пройдя около десяти верст и не встретив ни одной живой души, поручик дал команду остановиться и, сверившись с картой, объявил привал. Где-то рядом должна быть деревня.

– Хорунжий! Пошлите вперед дозорных. Пусть сделают крюк и обойдут деревню слева. Если заметят немцев, уходить немедленно…

Борис всегда удивлялся, с какой быстротой и слаженностью казаки выполняли команды. Внешне медлительные и степенные, казаки буквально преображались, услышав приказ командира. «Военные крестьяне» – вспомнилось Нелюбову услышанное еще в Петербурге брошенное кем-то из сослуживцев определение казачьих войск.

Хорунжий Усов, отдав необходимые распоряжения, подъехал к поручику и, доложив об исполнении приказа, остался рядом, с любопытством и без тени смущения рассматривая Бориса. Нелюбов молчал, и хорунжий, видимо, сочтя эту безмолвную паузу достаточной, поглаживая шею своего гнедого, пробасил:

– Ваш коник-то как убивался, что вы его оставляете. А красавец какой! У нас в станице был один такой, ну, прям, как ваш. Когда хозяин сгинул, месяц никого к себе не подпускал, есть отказывался, думали, сдохнет. А потом ничего, отошел, только резвость пропала.

– А что хозяин? На войне погиб?

– Да кабы на войне… – Хорунжий явно обрадовался, что удалось завязать разговор и, когда поручик спешился и присел на траву, тоже неторопливо слез с коня и опустился рядом.

– У нас казачка одна жила, гарна девка! По молодости Демьян, ну, тот станишник, и она любились дюже. А потом ее замуж выдали, и, как мужа на службу призвали, у них опять любовь началась, значит. Муж через год приехал на побывку, люди добрые ему и нашептали, – Усов шумно и расстроенно вздохнул. – Не стерпел обиды казак и обоих изменников из винта в этот же день и уложил. А молодка-то его с приплодом была от Демьяна. Он как узнал об этом, той ночью и удавился…

Борис вдруг вспомнил Варю, ребенка, которого носила она под сердцем, и ему стало не по себе от рассказа Усова. Заметив мелькнувшую тень на лице поручика, хорунжий решил переменить тему и, поправив лежавшую рядом шашку, с уважительной улыбкой сказал:

– Мы со станишниками прошлый раз дивились, как вы лихо чучела рубили… У нас в полку многие потом пробовали, чтобы, значит, как вы. Да только больше восьми чучел никто не осилил, – и смущенно добавил: – Я ведь как узнал, что ищут охотников с вами в разведку, сам пошел к начальству и прямо сказал, – моя сотня самая лучшая в дивизии, об этом все знают, значит, мне и ехать…

Борис, не ожидавший такой откровенности от казачьего офицера, удивленно посмотрел на него. Хорунжий своим простодушием начинал ему нравиться.

«Интересные люди, – подумал Борис. – Немцы специальный приказ издали, – „казаков в плен не брать, расстреливать на месте“, а казаки как узнали об этом, только посмеялись, – „ох, и боится нас немчура!“»

Возникла молчаливая пауза, которую прервал Усов, указав на скачущий бешеным галопом посланный в деревню дозор. Борис вскочил на коня и с напряженным вниманием стал ожидать результатов разведки, а хорунжий, понявший, что столь стремительное возвращение дозорных казаков сулит лишь скорую встречу с врагом, дал команду приготовиться к бою.

– Ваше благородие! В селе никого нет, но за селом на подходе уланы. Я думаю сабель двести, не более, – доложил чубатый светловолосый унтер-офицер, который был старшим.

– Они вас заметили?

– Никак нет, ваше благородие! Мы только их увидели и, как мышки, шасть меж домов, и к вам! А немчура не спеша едет, как на параде!

– Двести сабель? Всего-то? По два германца на станишника… – пробасил Усов, весело поглядывая на Бориса.

Нелюбов бросил взгляд на Усова и, оглядев готовую к маршу сотню, неожиданно понял, что думает о том же, что и казаки.

Если ударить неожиданно, то, застав улан врасплох, можно всех уничтожить. Приказ был в бой не вступать, но языка по-тихому взять не получится, а с такими орлами мы из них быстро сделаем баварские сосиски для пива, решил поручик и, понимая, что рискует, что это может быть только авангард, однако, надеясь на стремительность и скоротечность боя, дал команду развернуться для атаки.

* * *

Внезапная атака кавалерии во все времена часто решала исход сражения. Атакуемый противник за несколько минут, необходимых для сближения, не успевал ни организовать грамотную оборону, ни предпринять эффективные контратакующие действия. Бой распадался на локальные сражения, в которых основную роль играла боевая выучка и мужество бойцов, а казакам в сабельных атаках равных не было.

Поручик Нелюбов за развитием боя следил лишь до околицы деревни и с неудовольствием отметил, что уланы к началу атаки не успели спешиться и, сверкнув саблями, двинулись навстречу противнику.

Но казаки, ощетинившись пиками, были уже рядом.

Преодолевая последние метры, Борис позабыл обо всем на свете. Однополчане, друзья-гвардейцы, Варя – все это куда-то исчезло, остались только враги, которые хотели убить его и которых должен убить он.

Сделав несколько круговых движений высоко поднятой шашкой, разогревая кисть руки, Нелюбов заметил небольшой коридор между немецкими всадниками и, застрелив ближних к нему улан из револьвера, ринулся прямо в этот просвет.

Стремительный натиск и ярость донцов оказались настолько сильны, что германская кавалерия, не выдержав и минуты ожесточенной рубки, начала отступать. Уланы в панике стали разворачивать коней в надежде спастись бегством, но это было фатальной ошибкой. Поймавшие кураж казаки рубили немцев, не обращая внимания на то, вооружен противник или, бросив оружие, пытается спастись, закрывая голову голыми руками. Через несколько минут все было кончено; тут Борис заметил, что невдалеке его казаки плотным кольцом окружили немецкого офицера, который яростно отбивался, что-то крича по-немецки.

«Живым хотят взять! Молодцы!» – подумал Нелюбов, разворачивая Сашку. Казаки же, стараясь не приближаться к немцу на расстояние сабельного удара, пиками, с хохотом пытались сбить шлем с головы немецкого офицера, который настолько устал, что чуть не плача от злости, слабо отмахивался палашом.

Едва завидя поручика, казаки прекратили игру, а один из них, перехватив пику тупым концом, опрокинул совершенно уставшего немца на землю.

К Борису подъехал Усов и, не глядя на поручика, доложил:

– В сотне восемь убитыми, семеро ранены легко, а один тяжелый. Вот-вот помрет, – помолчав, он добавил: – Степка, сосед мой. Мы с ним пацанами дрались шибко, а потом одним призывом пошли…

Проследив направление взгляда хорунжего, шагах в двадцати Борис заметил лежащего на траве казака, все лицо которого было залито кровью, а из распоротого живота прямо на траву вывалились внутренности. Подъехав поближе, Нелюбов увидел, что кроме ранения в живот и лицо у казака из правого плеча торчал обрубок пики и темная кровь слабыми фонтанами стекала на шинель, которую под умирающего заботливо подложили его товарищи.

«Странно, что он еще жив», – подумал поручик и повернулся к Усову.

– Выступаем немедля! Раненых и пленных в сопровождении отправьте в тыл… А горевать, хорунжий, после войны будем! – довольно резко добавил Борис, заметив слезу, мелькнувшую в глазах огромного казачьего офицера. Но когда тот отъехал, Нелюбов со злостью на себя, сожалея о сказанном, посмотрел ему вслед: зря ведь обидел хорошего человека!

* * *

Сотня Нелюбова продолжала двигаться установленным маршрутом, когда поручик и казаки услышали справа отдаленный грохот канонады. Через несколько минут артиллерийская стрельба послышалась слева, причем шум ее быстро нарастал до тех пор, пока не слился в один сплошной гул.

Молчал поручик, молчали и казаки, и только изредка тревожно поглядывали по сторонам.

А в это время Гинденбург, умело маневрируя частями 8-ой армии, отсекал фланговые корпуса генерала Самсонова от основных сил.

III

Восемь часов назад Паулю фон Гинденбургу принесли перехваченную радиограмму генерала Самсонова. Германский Генштаб еще до войны получил таблицы с кодами армейских шифров русских, и теперь немецкие шифровальщики свободно читали секретные переговоры и планы противника.

Подсчитав по карте расстояние между русскими армиями, Гинденбург довольно хмыкнул и передал радиоперехват своему начальнику штаба Эриху Людендорфу. Армии Ренненкампфа и Самсонова разделяли больше ста верст, к тому же корпуса Самсонова оказались в невыгодном положении, застрявши в болотах, где их окружала густая сеть железных дорог.

– Русский медведь сам залез в капкан, осталось только пустить собак, а стрелкам стать на номера, – потирая руки, заключил старый охотник Гинденбург.

Начальник штаба 8-й германской армии генерал-майор Эрих Людендорф был прямой противоположностью своего непосредственного начальника Пауля фон Гинденбурга. Излишне агрессивен, чересчур прямолинеен и недостаточно гибок, он, однако, имел черты характера, которые резко выделяли его из всего германского генералитета; талантливый стратег и организатор, генерал Людендорф обладал неуемным темпераментом и исключительным бесстрашием. До 48 лет он не располагал возможностью отличиться и прозябал на второстепенных должностях, из года в год с тоской наблюдая, как его обходят более сговорчивые и услужливые коллеги. И не случись этой войны, возможно, судьба талантливого военачальника сложилась бы совершенно иначе, но война всегда предоставляет шанс тем, кто для нее создан; когда во время одной из инспекторских проверок убили командира бригады назначенной для штурма крепости, Людендорф, не задумываясь, принял на себя командование и повел эту бригаду в бой. А через два дня, опережая на автомобиле свои застрявшие при прорыве войска, с шофером и личным адъютантом под швальным артиллерийским огнем проехал через весь город к главной цитадели и, появившись у ее стен, вызвал панику среди защитников, которые, так и не оправившись от шока, побросали оружие и тут же сдались в плен.

За этот подвиг император Вильгельм II в начале августа лично вручил Людендорфу орден Poul le Merite («За достоинство»), а германский Генштаб, учитывая особенности характера строптивого генерала, рекомендовал назначить его начальником штаба 8-й армии.

Забегая вперед, можно сказать, что немецкие генштабисты не ошиблись. Обладая столь разными темпераментами, и Гинденбург, и Людендорф достигли полного единения во взглядах на ведение войны, – оба были ревностными сторонниками стратегии уничтожения противника путем неожиданных операций против флангов и тыловых частей. И когда Людендорф предложил нанести фланговые удары по 2-й армии, от Зенсбурга с севера и от Гильденбурга с юга, генерал Гинденбург, не колеблясь, согласился, так как сразу понял, что в случае успеха операции центральным армейским корпусам Самсонова, а именно – XV и XIII, грозит неминуемое окружение.

Тем временем 2-я армия Самсонова, барахтаясь в гуще лесов и болот, упорно двигалась навстречу своей гибели. Тылы безнадежно отстали. Из-за отсутствия достаточного количества телеграфных проводов связь между корпусами и дивизиями была нарушена. Нащупав противника, многие командиры частей и соединений стремились выполнить последний полученный из штаба армии приказ – «Вперед!», зачастую в силу сложившихся обстоятельств совершенно не заботясь об обнаженных флангах.

* * *

Слегка поредевшая сотня поручика Нелюбова к полудню вышла к небольшой речушке, больше похожей на заросшее камышами болото, к тому же не обозначенной на карте. Выслал вперед боевое охранение и, дав команду найти брод на этой неожиданной водной преграде, Борис объявил привал.

Артиллерийская канонада грохотала уже со всех сторон. Нелюбов еще раз внимательно посмотрел на карту; пленный немецкий офицер отказался не только назвать номер своей части, но и говорить вообще, а злость и презрение в его глазах и надменный вид, который он напустил на себя, вызвали только досаду в душе Бориса.

Через полчаса сложив карту в планшет и поднявшись на ноги, Борис посмотрел на Усова. Хорунжий был невдалеке и, встретившись с вопросительным взглядом поручика, молча и по-южному окая, громко скомандовал:

– Кончай привал! По коням!

Подойдя к Нелюбову, не глядя, как выполняется его команда, Усов доложил: – Тут рядом, саженей пятьдесят книзу мои казаки брод пошукали, через него и перейдем эту запруду.

Борис удовлетворенно кивнул в ответ:

– Готовьтесь к переправе… – И, взяв повод своего коня, ласково потрепал гриву. – Не подвел четвероногий! – Во время скоротечной схватки с уланами Нелюбову некогда было оценивать достоинства боевого товарища, но сейчас, вспоминая, как Сашка, полностью доверяя своему новому хозяину, безрассудно бросался в гущу ожесточенной рубки, испытал чувство, похожее на нежность, в который раз убедившись, что лошадь – самое близкое человеку существо.

Форсировав речушку, сотня перешла на рысь. Мрачный поручик изредка поглядывал на такие же, как и у него, хмурые и напряженные лица остальных казаков его сотни. Беспокойство, которое он ощутил с того самого момента, когда услышал гул канонады, с каждой минутой увеличивалось. Разум и интуиция подсказывали поручику, что ситуация изменилась. Та неизвестность, которой томилось этой ночью корпусное, да и армейское начальство закончилось; что корпуса и дивизии 2-й армии генерала Самсонова наконец-то вошли в соприкосновение с главными силами 8-й германской армии, и то, для чего послали Нелюбова, стало уже ненужным и бессмысленным. Но верный воинскому долгу, поручик строго придерживался предписанного приказом маршрута, из условленных точек посылая донесения в штаб дивизии, в которых непременно указывал на отсутствие на своем маршруте крупных немецких соединений.

Ни поручик Нелюбов, ни казаки его отряда не знали, что только случайно их путь лег между двух основных ударных корпусов Гинденбурга. Что сотня, двигаясь вперед, чудом избегала столкновения с немецкими разъездами, а все донесения, посылаемые Нелюбовым в штаб дивизии, перехватывались германскими дозорами.

Дорога, которая представляла собой две едва заметные параллельные примятые полоски, поворачивала вправо, скрываясь за опушкой леса, и Нелюбов, решив не испытывать судьбу, тут же остановил сотню и выслал вперед разъезд.

Стояла середина августа, и деревья, отливая багряно-желтым цветом, начинали готовиться к зиме. До 1907 года август и сентябрь были любимым временем года Бориса. В далеком детстве он каждую осень собирал опавшие листья и, тщательно разглаживая, бережно раскладывал их между страниц книг отцовской библиотеки. А студеной, морозной зимой, открывая заветную книгу, маленький Борис долго любовался застывшей осенью, вдыхая едва уловимый запах любимой поры.

Но семь лет назад в конце августа умер отец, и с тех пор багряная пора навсегда отделила невидимой полосой детство и зрелость, вызывая в душе только боль потери родного человека да острые, как иголки от пожелтевшей хвои, воспоминания.

Отец Бориса, Петр Борисович Нелюбов, в молодости учился в Петербургском университете на философском факультете и считал себя человеком прогрессивных взглядов. Женившись на очень богатой и единственной наследнице рязанского помещика и получив в приданое триста тысяч рублей да четыре тысячи десятин, он решил на время оставить Петербург и вместе с женой переехал в ее имение, которое находилось в двух сотнях верст от Москвы и где ровно через год в молодой семье родился мальчик, которого в честь деда назвали Борисом. Еще через год супруга скончалась, и Нелюбов-старший, оставив мысли о возвращении в столицу, полностью посвятил себя воспитанию единственного сына.

Будучи главой губернского дворянства, и нашедший себя в сельском хозяйстве, где он не без успеха применял новаторские идеи и новомодные европейские изобретения и постоянно «воевал» с арендаторами, которые не желали вовремя платить за землю, Петр Борисович совершенно не одобрял желания сына сделать военную карьеру, традиционно отдавая предпочтение службе государственной. Но Борис с детства мечтал о службе в гвардии, особенно мальчику нравились рассказы о подвигах гусар. В десять лет прочтя «Историю Отечественной войны 1812 года», Борис буквально влюбился в этих лихих вояк, и даже отец впоследствии не смог изменить мнение Бориса, говоря, что гусары на Руси хоть и славились в дни войны своей отвагой, в мирное время пользовались дурной репутацией. И что вообще слово «гусар» не русского происхождения – так называли в XV веке конных воинов дворянского венгерского ополчения, которые делились на роты по двадцать человек в каждой.

Но Борис был непреклонен и, когда настало время делать выбор, остановил его на Николаевском кавалерийском училище.

В начале XX века Николаевское кавалерийское училище размещалось в трехэтажном особняке на углу Ново-Петергофского проспекта и улицы 12-й Роты и пользовалось заслуженной репутацией одного из лучших военных учебных заведений России. Борис не оправдал тайной надежды отца и с честью выдержал вступительные экзамены, набрав на один бал больше, чем того требовалось, и вскоре начались суровые учебные будни.

Дни полетели как мгновения, классные занятия после часового перерыва сменяли строевые учения, затем курс одиночного бойца, потом бальные танцы, на которые приглашали девушек из соседних с училищем гимназий – весь день был расписан буквально по минутам. Через два месяца после начала занятий юнкера приступили к обучению верховой езде, которая в училище считалась одной из основных дисциплин. Перед началом офицеры-наставники настойчиво выспрашивали, кто умеет ездить верхом, и, получив от юнкера утвердительный ответ, тут же переводили «знатока» в конец строя. Дело в том, что Николаевское училище славилось своими особенными методиками подготовки в верховой езде, и тех юнкеров, которые до этого умели обращаться с лошадью, все равно приходилось переучивать.

Обучение начиналось со строевой рыси без стремян; чтобы придать гибкость своему корпусу, юнкера учились держать лошадь одними коленями, не отделяясь от седла. На освоение этого упражнения отводилось довольно много времени, и постепенно Борис понял, что надо просто уловить темп движения лошади, и так привык ездить без стремян, что даже «на рысях» стал позволять себе задумываться и отвлекаться, механически выполняя команды офицеров. Но в училище были опытные наставники. Заметив, что многие юнкера освоились и поймали темп, учителя тут же меняли тактику: «прибавить рысь», «в колону по три», «в колону по четыре» – следовали команды одна за другой, и горе-наездники, сшибая товарищей и ломая строй, вновь обливались потом, поминая добрым словом свое беззаботное отрочество.

Освоив рысь, перешли на галоп, затем вольтижировка и прыжки через барьер, которые поначалу, особенно без стремян, были попросту опасны для жизни и здоровья. Через некоторое время Борис так увлекся верховой ездой и стрельбой из револьвера и винтовки, что с огромным удовольствием проводил на манеже и в тире почти все свободное время. От пожилого унтер-офицера Нелюбов узнал, что лошадь имеет очень нежную натуру и по уму во многом превосходит даже собаку, а резкое слово от всадника не связывает с ним, с обидой воспринимая лишь наказание от стоящего на земле.

Результаты такого увлечения не преминули отразится на оценках, и к началу второго года юнкер Нелюбов стал первым на курсе.

За месяц до выпускных экзаменов Петр Борисович Нелюбов скоропостижно скончался от удара, и Борис, получив двухнедельный отпуск на устройство семейных дел, посвятил время, которые его товарищи потратили на подготовку к экзаменам, похоронам отца и изучению состояния движимого и недвижимого имущества, доставшегося ему в наследство.

Однако эта трагедия не помешала Борису Нелюбову блестяще сдать экзамены и в числе остальных выпускников получить из рук начальника училища памятный серебряный кубок с гравировкой, на котором в числителе было обозначено количество выездов, а в знаменателе стояли падения с лошади. И когда молодые офицеры, щеголяя новой парадной формой, начали сравнивать цифры, к удивлению некоторых, у Нелюбова оказался наиболее положительный баланс.

* * *

За опушкой леса, где несколько десятков минут назад скрылась разведка, послышались выстрелы, интенсивность которых быстро нарастала.

– Вот черт! – выругался Борис. – Нарвались-таки! Сотня! К бою! – скомандовал Нелюбов и, мгновенно вскочив в седло, приподнялся на стременах, безуспешно пытаясь разглядеть, что происходит впереди, за опушкой леса.

На изгибе дороги, по которой пятнадцать минут назад уехали посланные дозором казаки, показался всадник, в котором Нелюбов узнал одного из своих донцов. Пригнувшись к самой холке коня, он безжалостно хлестал его нагайкой, пытаясь заставить мчавшуюся бешеным галопом лошадь скакать еще быстрее.

На полном ходу рядовой Марченко – Нелюбов, обладая феноменальной памятью, к тому времени знал по фамилии почти всех казаков сотни – подлетел к замершему в ожидании поручику и, резко осадив коня, который от боли и обиды свечкой встал на дыбы, задыхаясь, доложил:

– Немцы! Не меньше полка! При орудиях! Плетнев и Никулин убиты, я один ушел…

Нелюбов больше не раздумывал.

– В бой не вступать, уходим в лес! Кто отстанет – пробираться на юго-восток… – И, выждав несколько секунд, когда сотня без суеты и паники выполнила его команду, дав шпоры коню, с места перелетел придорожную канаву и галопом направился к опушке леса.

Невдалеке забухали орудийные выстрелы, но разрывы ложились где-то слева и сзади. Как только сотня достигла опушки леса и углубилась в него, Борис приказал Усову пересчитать бойцов и, когда через пять минут хорунжий доложил, что потерь нет, и никто даже не ранен, с облегчением выдохнул:

– Слава богу, пока удача на нашей стороне.

IV

В Петербурге, да и во всей России начало войны встретили с небывалым воодушевлением. Газеты, раздувая патриотический порыв, на первых полосах восхваляли славу русского оружия и предрекали скорую и уверенную победу. Все жалели маленькую Сербию и осуждали вероломную Австро-Венгрию, а убийство наследника австрийского престола эрц-герцога Франца-Фердинанда, которое и спровоцировало начало дипломатического конфликта, переросшее затем в военное противостояние, всеми было скоро забыто.

Россия от своей армии ожидала быстрой и решительной победы. Нескончаемые эшелоны, следовавшие на запад, уносили полные мрачной решимости – умереть или победить – хорошо подготовленные и боеспособные кадровые полки Российской империи. Марш «Прощание славянки», написанный Агапкиным незадолго до августа 1914 года, с началом войны сделался бешено популярен. В городах и деревнях, на вокзалах и полустанках, вместе с криками приветствия и рыданьями жен и матерей, зазвучал он по всей стране.

Гвардия, в ресторанах готовясь к походу, с утра до вечера поднимала бокалы «во славу русского оружия», а фабриканты и заводчики дрались за подряды для воюющей армии и, получая их, в течение несколько дней увеличивали свои состояния вдвое.

Никто не сомневался в скорой победе.

Однако ни Россия вместе с союзной Францией и Англией, ни страны Тройственного союза никак не ожидали, что научно-технический прогресс развеет по ветру существовавшую доктрину ведения войны. Что пулеметы и легкие орудия очередями и шрапнелью загонят пехоту в окопы и траншеи, а тяжелая артиллерия за несколько десятков минут будет уничтожать целые кавалерийские дивизии.

* * *

Варвара Васильевна Нелюбова тяжело переносила беременность. Жестокий токсикоз совершенно измучил молодую женщину, и она, бледная и осунувшаяся, с синими кругами вокруг глаз, только в одном нашла успокоение – что в таком состоянии ее не видит муж.

Женщины часто, будучи в положении, находят изменения, происходящие с ними на разных этапах начинающегося материнства, крайне негативными для своей внешности. Многим почему-то кажется, что их теперешнее состояние оттолкнет любимого мужчину, и в подтверждение мужниной неувядающей любви часто требуют к себе повышенного внимания, что зачастую происходит излишне навязчиво и капризно.

Горничная Глаша появилась в тот момент, когда Варя заканчивала письмо Борису, в конце которого деликатно, но настойчиво просила беречь себя для нее и ребенка и писать как можно чаще.

– Варвара Васильевна! Вам больше гулять надо! А вы все дома сидите! Борис Петрович, уезжая, наказывал ведь, чтоб в деревню ехали, да разве вы послушаетесь! Он сердиться будет, когда вернется…

– Глашенька, милая, что же ты все время на меня ворчишь? Полно причитать, эдак превратишься в старушку раньше времени, и замуж никто не возьмет, – Варя чуть насмешливо посмотрела на свою горничную, в глазах которой промелькнул и тут же исчез страх вечного девичества, что часто преследует девушек, созревших для любви и мечтающих о женихе.

– Вам бы все шутить, Варвара Васильевна! – Глаша подошла и присела рядом. – А я вот давеча сон видела, что Борис Петрович опять на дуэли дрался, а я невдалеке стояла и смотрела. А потом у него сабля сломалась, и я так испугалась, что от ужаса проснулась.

Варя внимательно посмотрела на девушку и вздохнула.

– Он ведь на войне, Глашенька, там ему не до дуэлей. – И, взглянув на серьезное лицо девушки, решила переменить тему.

– А что это тебе Борис Петрович по ночам стал сниться? Смотри у меня – я ведь ревнивая! – и не в силах больше выдерживать строгий тон, который умышленно напустила на себя, рассмеялась, заметив, как смутилась и покраснела Глаша.

Впервые Варя увидела Бориса Нелюбова летом 1913 года в Самаре. Она гостила у тетки всего неделю, когда самарский генерал-губернатор по случаю именин своей супруги Надежды Павловны решил дать бал. Варя очень обрадовалась, получив приглашение, и долго перебирала свой гардероб, сердясь на свою тетку, Серафиму Ильиничну, которая подшучивала над молодой девушкой, непременно желая именно здесь, в Самаре, найти своей племяннице жениха.

Утром, накануне бала, Варя пригласила свою соседку и единственную подругу баронессу Алису фон Риттер, с кем она успела близко сойтись за время пребывания в городе, чтобы окончательно выбрать платье, так как Серафиме Ильиничне нравилось абсолютно все, что примеряла Варя, да и мнение пожилой тетушки, как ни любила она свою племянницу, было напрочь субъективным.

Баронесса фон Риттер была старше Вари на целых восемь лет и обладала длительным семейным опытом, который для юной Вари казался несколько противоестественным; когда Алисе исполнилось семнадцать лет, ее родители, чтобы поправить свои финансовые дела, удачно выдали свою единственную дочь замуж за шестидесятипятилетнего Альберта фон Риттера, родственника императрицы Александры Федоровны. Высокая и красивая, баронесса вызывала искреннее восхищение Вари, которая даже невольно стала подражать в манерах и поведении своей старшей подруге. Единственно, чего не могла понять юная Варя, – как можно выйти замуж за человека, который более чем в три раза старше тебя.

На балу у губернатора собрался весь высший свет Самарской губернии, и Варя с Алисой фон Риттер, которая также недавно приехала в свое имение из Петербурга, сразу же привлекли внимание. Надежда Павловна, супруга генерал-губернатора, сама встретила их у подъезда и проводила в огромный, со вкусом украшенный цветами и гирляндами зал, попутно представляя местной знати.

Варвара за всю свою жизнь была на балу только один раз, и такой повышенный интерес к своей скромной персоне заставил девушку смущаться и краснеть, но, замечая и чувствуя абсолютную уверенность такой светской львицы, как баронесса, Варя постепенно преодолела смущение и украдкой начала оглядываться по сторонам. Через несколько минут шагах в двадцати от себя она заметила высокого красивого брюнета в форме армейского поручика, который, вот уже несколько минут не отрываясь смотрел на Варю. Баронесса, ни на минуту не оставлявшая свою младшую подругу без внимания, заметила заинтересованный взгляд девушки и, проследив, кому он предназначен, вдруг залилась краской и в крайнем волнении тихо прошептала:

– Ах, Боже мой!.. Борис!

Варя, ничего не понимая, с удивлением посмотрела на подругу, а та, быстро справившись с волнением, решительно взяла Варвару под руку и направилась к этому офицеру.

Подойдя к молодому человеку, Алиса фон Риттер, пристально глядя ему в глаза, представила его Варе:

– Дорогая, позволь тебе рекомендовать – Борис Петрович Нелюбов. Мой старый знакомый и близкий друг нашей семьи. – А затем, подождав, когда поручик, щелкнув каблуками, изящным поклоном головы ответил на представление, продолжила: – Варвара Васильевна Оболенская, моя подруга. Приехала недавно из Петербурга погостить у своей тети. – И, не отрывая глаз от лица Нелюбова, с явными претензиями старой знакомой добавила: – А вы совсем не изменились, поручик! Последний раз мы, кажется, виделись весной одиннадцатого года? Я часто вспоминаю эту встречу…

– Настоящего не бывает без прошлого, только смешивать их нельзя, потому что нарушается последовательность событий, – довольно холодно ответил офицер и, повернувшись к Варе, неожиданно предложил:

– Варвара Васильевна! Позвольте вас пригласить? Как раз объявили новый танец…

Варя искренне обрадовалась этому предложению, потому что ей вдруг стала очень неприятна решительная и немного фамильярная манера разговора баронессы с этим офицером, и, благодарная Нелюбову за такое решение щекотливой для нее ситуации, она с одобрением подняла на него взгляд и, мгновенно вспыхнув, растворилась в огне его карих глаз.

От приятных воспоминаний Варю оторвал голос горничной, которая, оказывается, уже целую минуту что-то ей рассказывала:

– …Я ему объясняю, барыня еще спит и не велела будить, а он – мне велено передать записку лично в руки! Еле выпроводила.

Варя растерянно посмотрела на Глашу:

– Записка? Какая записка? От кого?

– Так я ж вам говорю, от Софьи Леопольдовны Краснопольской. Они из Европы прибыли, зовут вас к себе отобедать. Да здесь все написано.

– А ты что, прочитала, негодница! Эх, Глаша, Глаша, что же мне с тобой делать?

– Ничего не надо делать, Варвара Васильевна! Я ведь прочитала, потому что думала, а вдруг и вправду что срочное. Вдруг записка от Бориса Петровича… – смутилась Глаша.

– Ладно, ладно, давай сюда записку, – и, развеселившись, глядя на сконфуженный вид горничной, с улыбкой добавила:

– Завтрак приготовь, да огурцов соленых на стол не забудь.

– Не забуду, барыня, я ведь понимаю, организм требует.

– И мое розовое платье приготовь, которое я на днях в магазине у Румянцева купила. Софья Леопольдовна у нас большая модница, пусть видит, что мы тоже не отстаем от Европы.

* * *

Софья Леопольдовна Краснопольская была родом из столбовых дворян. Один из ее предков прославился во времена Ивана Грозного в войне против литовцев, а за участие во взятии Казани и верную службу получил к северу от Твери большой надел земли. При Петре I прародители графини служили во флоте, воевали со шведами, сопровождали государя в поездках по Европе и таким образом существенно преумножили свои капиталы. Так, благодаря счастливой фортуне и стараниям предков в конце прошлого века восемнадцатилетняя Софья Леопольдовна стала считаться одной из самых выгодных партий не только Петербурга, но и, возможно, всей России. Женихи толпами и поочередно ездили сватать наследницу огромного состояния, но романтичная натура Софьи Леопольдовны искала любви, и она скоро не замедлила появиться в лице блестящего польского офицера графа Максимилиана Краснопольского.

Вспыхнувшая страсть до того захватила молодых людей, что они были готовы пойти наперекор не только родителям Софьи, но и всему высшему свету. Тем не менее этот отчаянный шаг не понадобился.

Основная преграда представлялась влюбленным в том, что поручик был из обедневшего польского рода и, поступив на службу в России, проживал только на скромное офицерское жалование. Однако родители Софьи оказались покладистыми людьми, они давно обратили внимание на необычное поведение дочери в присутствии красавца офицера, и когда Максимилиан Краснопольский попросил руки их дочери, не стали сопротивляться и манерничать и с радостью устроили брак своему единственному ребенку.

Но, к сожалению, счастье недолго задерживается в благополучных семьях. Ротмистр Максимилиан Краснопольский был убит во время революционных выступлений в 1905 году, когда со своим эскадроном попытался остановить обезумевшую толпу рабочих, так и не решившись отдать приказ своим солдатам открыть огонь на поражение, заметив, что среди смутьянов находятся женщины и дети.

Софья Леопольдовна тяжело пережила гибель любимого мужа. Покинув Петербург, она с двумя маленькими дочерьми-погодками, уехала в имение, решив навсегда отдалиться от праздной столичной жизни.

Но с годами щемящая боль утраты начала отступать. Наблюдая, как растут ее девочки, и принимая их детские проблемы как свои, Софья Леопольдовна со временем стала несколько по-другому смотреть на мир. А когда заметила, что подросшие дочери вдруг заскучали в деревне и стали с возбужденным интересом расспрашивать у немногочисленных гостей о событиях в далеком Петербурге решила отказаться от затворничества и вернуться в столицу.

Сборы и сам переезд заняли целый месяц. Но графине Краснопольской эти хлопоты были приятны и волнительны. Ей казалось, что она на пороге особого события, ее прежние взгляды на уединенный образ жизни стали вдруг смешны и наивны, и дочери, наблюдая за переменой, которая на их глазах происходила с матерью, тоже с головой окунулись в деятельное и нетерпеливое ожидание отъезда.

Петербург встретил семейство Краснопольских радостным оживлением. Толпы гуляющего народа, пахнущие бензином автомобили, чистые и опрятные улицы произвели на дочерей Софьи Леопольдовны ошеломляющее впечатление; девочкам показалось, что они попали на какой-то необыкновенный праздник жизни, который не закончится никогда.

Их огромная квартира на Надеждинской улице пребывала в запустении. Все в ней оставалось так же, как и в тот злополучный день, когда Софья Леопольдовна получила известие о гибели мужа. Прошлое опять догоняло графиню, но теперь она не поддалась слабости и, переехав на время к родственникам, приказала полностью отремонтировать квартиру, заменив в ней всю мебель, а сама головой окунулась в водоворот столичной жизни.

Когда в квартире закончился ремонт, то старые и новые знакомые, давние подруги и свежеиспеченные поклонники стали частыми и желанными гостями. По вечерам Софья Леопольдовна устраивала то чтение стихов и рассказов, когда к ней приходили Бунин и Блок, то вечера музыки, когда появлялись Шаляпин или Рахманинов. Время от времени у Краснопольских появлялись и Станиславский с Неждановой, и Мейерхольд со Скрябиным, и многие давние знакомые стали заново узнавать гостеприимную хозяйку салона, которая теперь, после семи лет затворничества словно пыталась наверстать упущенное время.

Весной 1914 года графиня Краснопольская, решив, что пора показать дочерям мир, отбыла в Европу и, поочередно посетив Испанию, Францию и Германию, начало войны встретила в Берлине.

Когда в квартире появилась Варвара, Софья Леопольдовна представила гостям ее, любезно предложив Нелюбовой кресло рядом с собой, а затем, продолжила рассказ о своих последних днях, которые она провела в немецкой столице.

– Я уже не знаю! Мне все говорили, но я не верила. Может, мир сошел с ума?! – словно в продолжение начатого, сказала графиня. – Я, право, никогда не думала, что добродушные и внимательные немецкие господа способны на такое! Едва узнав, что человек француз или русский, они превращались в животных. Окна нашей гостиницы выходили на Кирхенштрассе, и однажды вечером, когда девочки уже спали, я услышала душераздирающие крики на улице и подошла к окну. Целая толпа разъяренных и, наверное, пьяных бюргеров гналась за молодой парой, которые кричали то по-немецки, то по-русски, умоляя пощадить их. Я тут же выбежала в фойе и потребовала помочь несчастным, но коридорный – вот хам и скотина! – Софья Леопольдовна сердито передернула плечами. – Сказал, чтобы я шла к себе в номер и не мешала полиции ловить русских шпионов… Каково, господа!? – Графиня Краснопольская обвела присутствующих негодующим взглядом, и всем вдруг стало так же неприятно и обидно, как и хозяйке. А графиня, заново переживая эти минуты, достала носовой платок и хотела вытереть набежавшую слезу, но затем, сжав его в своей маленькой изящной ручке, возмущенно продолжила:

– Я утром пошла к управляющему и потребовала выгнать коридорного. Сказала, что в противном случае ноги моей больше не будет в этой гостинице! А он так нагло на меня посмотрел и с мерзкой улыбкой говорит, что лучше мне уехать, а то скоро и мной, и особенно моими девочками может заняться полиция, раз мы сочувствуем врагам германской нации.

Софья Леопольдовна удрученно замолчала, а Варе вдруг стало по-настоящему страшно. Война, такая далекая и неумолимая, подступала все ближе и ближе. Тревога за мужа с новой силой овладела чувствами молодой женщины, и эта тревога, наравне с ее беспомощностью и невозможностью изменить происходящее, заставили Варю при первой же возможности покинуть гостеприимную хозяйку и отправиться домой.

«Как теперь можно развлекаться, когда идет такая страшная война?», – думала она всю дорогу, неприязненно поглядывая на встречные экипажи, в которых хохотали, выглядывая наружу, хорошенькие барышни в сопровождении таких же веселых и довольных жизнью кавалеров.

V

Генерал Самсонов, выполняя приказ командующего Северо-Западным фронтом генерала Жилинского, продолжал гнать свои войска вперед, ничего не зная ни о противнике, ни о своих фланговых соединениях. Два центральных корпуса его армии, XIII и XV, выполняя директиву командующего, продолжали наступать в направлении Мюлена и Хохенштейна. В то время как I армейский корпус, наступавший на левом фланге в направлении Сольдау, и VI армейский корпус, наступавший правее центральных корпусов, без согласования со штабом армии, теснимые германскими войсками, начали отход. Что поставило фланги и тылы центральных корпусов под удар.

* * *

Наступившее утро застало отряд поручика Нелюбова в густой чаще леса. Еда и боеприпасы были на исходе. Казаки, посланные в разведку, докладывали, что по всем дорогам движутся колоны немецких войск. Небольшая станция, находящаяся западнее того места, где сотня расположилась на ночлег, была забита войсками, на которой, на выводной стрелке под парами стоял бронепоезд.

Борис скрупулезно наносил на карту данные разведки, в полной мере понимая, что ценность этих сведений уже завтра потеряет свою злободневность. Поэтому, не колеблясь, принял решение немедленно переправить их в штаб дивизии.

Добровольцем отвести пакет вызвался казак со странной фамилией Глыба, что никак не вязалось с его маленьким ростом и щуплым телосложением.

Нелюбов, сделав себе копию карты, вручил оригинал Глыбе, посоветовав спрятать понадежней.

– Вы должны понимать, что ни при каких условиях не должны попасть в плен! А если это все-таки случится, донесение необходимо уничтожить раньше, чем вас схватят.

– Ваше благородие! Да я ж бачив, что немец со мной сробит! – улыбнулся рядовой Глыба. – У мене дома жинка, да трое деток малых! Ужом проползу, но доставлю депешу!

Отправив посыльного, поручик дал команду к маршу и, избегая дорог и населенных пунктов, повел сотню в направлении Ортельсбурга, где рассчитывал соединиться с основными частями 2-й армии.

Целый день, соблюдая предельную осторожность, пробирался отряд на юго-восток, в направлении ни на минуту не смолкающей артиллерийской канонады.

Ближе к вечеру, когда посланная вперед разведка доложила, что прямо перед ними находится набольшая немецкая деревушка, Борис объявил привал, понимая, что люди валятся с ног от усталости, а лошади не кормлены вторые сутки, и сам отправился на рекогносцировку.

Деревня действительно была очень маленькой – не больше пятнадцати домов. В центре, около самой большой избы, стояло несколько фургонов, загруженных то ли фуражом, то ли продуктами, а несколько десятков немецких солдат, сложив винтовки шалашиком, отдыхали около костра.

Обозники, решил Борис и, пристально разглядывая в бинокль дома деревушки, пытался определить, какие из них заняты солдатами и какова все-таки реальная численность этого гарнизона.

Дорога, ведущая в деревню, была пустынна. Немецкие солдаты, чувствуя себя в полной безопасности, не потрудились даже выставить часовых.

Возвращаясь обратно, Нелюбов принял решение, – на измученных, голодных лошадях далеко не уйдешь, да и надоело прятаться, как волки, по лесам, не мешает немного размяться, а заодно и пополнить запасы продовольствия.

Разделив сотню на два отряда, – хорунжий с десятком казачков отсекали дорогу из деревни, – Борис с основной группой начал сосредоточение на опушке леса.

Выждав условленное время, отведенное Усову для занятия исходной позиции, Нелюбов, привычно сжав револьвер в левой руке, обнажил шашку:

– Пики к бою, шашки вон! Наметом… арш!

В первые секунды немецкие солдаты, заметив приближающихся всадников, в которых они узнали тех самых казаков, которыми пугала всю Германию кайзеровская пропаганда, остолбенели от удивления и ужаса. Но потом быстро разобрали винтовки и открыли беспорядочную стрельбу.

Когда до первых строений оставалось чуть менее ста метров, Нелюбов с радостью отметил, что не ошибся в количестве гарнизона, из близлежащих домов выскочило не более десятка человек в нижнем белье, сразу же открывших огонь из карабинов.

«Удачная оказалась авантюра», – радостно подумал Борис, когда вдруг совершенно неожиданно, из окна крайнего дома, прямо в лоб наступавшей сотне ударил пулемет.

Развернутая казачья линия словно натолкнулась на невидимое препятствие. Крики боли и отчаяния, ржание смертельно раненных лошадей и гулкие удары тел о землю в смертельном вихре закружились вокруг Бориса.

«Всех ведь положит, сволочь!» – в отчаянии подумал он и, пригнувшись к самой холке, дав шпоры коню, ринулся прямо на пулемет.

Когда до дома, из которого летела беспощадная смерть, осталось около тридцати метров, Нелюбов почувствовал, как Сашка, вздрогнув, захрипел и сбился с галопа. Освободив ноги от стремян, Борис на доли секунды опередил момент, когда конь начал заваливаться набок, отбросил шашку и, выхватив правой рукой второй револьвер, упал вместе с лошадью и, прикрываясь тушей животного, открыл беглый огонь с обоих револьверов по пулемету.

Первые пули Нелюбова ударили в раму окна, из которого, не останавливаясь ни на секунду, градом летели пули, но поручик, не обращая внимания на очередь, которая легла совсем рядом, яростно палил в озаряемый частыми вспышками ненавистный черный квадрат до тех пор, пока пулемет наконец не замолчал…

* * *

На войне, да и в жизни, случается, что, жертвуя малым, достигают результатов более весомых по своей значимости, чем принесенная жертва. К сожалению, очень часто в истории России бывали случаи, когда кровь русского солдата проливалась вдали от родины и в угоду политическим амбициям монархии. В Семилетней войне 1756–1762 годов против Фридриха II русская армия всей Европе показала свою боевую мощь. Неся огромные потери в битвах при Цорндорфе и Кунерсдорфе с прекрасно подготовленной и обученной прусской армией, русские солдаты выдержали все «косые атаки» Фридриха Великого, а при Кунерсдорфе, после тяжелого и кровопролитного боя, сумели перехватить инициативу, наголову разбив непобедимую прусскую армию. Однако справедливости ради надо заметить, что не все государи и правители России безропотно бросали русского солдата в пекло сражений в угоду своим союзникам. Когда Америка, во главе с Джорджем Вашингтоном вела войну за независимость и Великая Британская империя раз за разом терпела поражения от молодой американской армии, англичане предложили огромную по тем временам сумму за русский экспедиционный корпус во главе с Александром Суворовым. И неизвестно, какой сегодня была бы политическая карта американского континента, если бы светлейший князь Потемкин-Таврический в резкой форме не отказал английским лордам, заявив, что кровь русского солдата не продается…

В августе 1914-го года именно армия генерала Самсонова была принесена в жертву союзнических обязательств перед Францией. Угроза русского вторжения заставила германский Генштаб перебросить несколько корпусов и дивизий с Западного фронта, что без преувеличения спасло Францию, существенно усилило 8-ю армию Гинденбурга и привело к разгрому 2-й русской армии генерала Самсонова.

* * *

Поручик Нелюбов пребывал в очень скверном расположении духа, что никак не было заметно людям малознакомым, но сразу замечалось близкими и друзьями. Прикуривая одну сигарету от другой и постоянно похлестывая плеткой по голени сапога, Борис жестоко корил себя за потери почти половины казачьей сотни.

«Зачем поспешил! Надо было дождаться ночи и спокойно перерезать весь этот маленький гарнизон!» – думал он, сидя в избе, которую раньше занимали немецкие офицеры. Поручик еще раз горестно вздохнул и, поднявшись, подошел к двери, на которой прямо посередине была приколота листовка, изображавшая огромного бородатого казака, который со зверским выражением лица насаживал на свою пику немецких детей.

«Теперь понятно, почему местные жители покинули свои дома», – раздраженно подумал Нелюбов и с отвращением сорвал это творение германской пропаганды.

В дверях показался Усов и с порога выпалил:

– Ваше благородие! Там наши! Пленные! Больше сорока душ! Немцы их сутки продержали без воды и пищи, так двое раненых в сарае и скончались!

– Офицеры есть? – Борис взял со стола фуражку и направился к выходу.

– Есть, трое. Они вас спрашивали.

День быстро подходил к концу. Августовское солнце, наполовину скрывшись за верхушками деревьев, освещало место недавнего сражения. Большая часть Нелюбовского отряда, кто не стоял на часах, сняв оружие и амуницию, рыли могилы своим товарищам, остальные, окружив бывших пленных, что-то возбужденно с ними обсуждали.

Заметив поручика, все замолчали, а трое, отделившись от остальных, направились к Нелюбову, и в одном из офицеров Борис с удивлением узнал своего старого друга Дмитрия Щербицкого, и от неожиданности встречи и внешнего вида своего товарища, оторопело уставился на грязного и оборванного штабс-капитана.

– Борис! Вот так встреча! Так это ты нас спас? А то твои казаки все – Нелюбов, да Нелюбов, я и не подумал, что это ты! Знакомьтесь, господа, Борис Нелюбов, мой товарищ по Николаевскому училищу, самый бесшабашный юнкер из всего нашего выпуска, а это мои собратья по несчастью, поручик Сухонин и прапорщик Варенцов.

Борис по очереди пожал руки поручику и прапорщику, которые выглядели ничуть не лучше штабс-капитана, но обрадовались встрече не меньше его.

По дороге в избу, которую Борис определил как штабную, Щербицкий рассказал о том, что XV армейский корпус генерала Мартоса, в котором он командовал батальоном, понес тяжелые потери в боях за Мулен. Город они не взяли, а когда в тыл ударили немцы, обе дивизии корпуса, 6-я и 8-я, были практически уничтожены. Генерал Мартос, по-видимому, погиб, а о командующем ничего неизвестно. Два дня назад Самсонов приехал в штаб корпуса, да там и остался, а когда начали отступать, то была такая каша, что Щербицкому даже сейчас вспоминать стыдно.

– Вот скажи, Борис! Как такое могло случиться, что мы оказались разбиты? Мой батальон весь лег, а ни на шаг не отступил. Меня в траншее немецкий снаряд почти похоронил, спасибо солдатам, не бросили, откопали! Пришел в себя, вижу, они все восемь оставшихся в живых вокруг меня собрались, а немцы рядом стоят и решают, что с нами делать, – сейчас расстрелять или после обеда. Я не выдержал такого издевательства и говорю: «Я – офицер русской армии, немедленно позовите командира», – так они на меня глаза вытаращили, как будто обезьяна заговорила.

Нелюбов с сочувствием взглянул на Щербитского, в глазах которого мелькнули слезы горечи. В Николаевском училище их койки располагались по соседству, и молодые люди, обладая схожими характерами, довольно быстро сдружились. И теперь, вспомнив, как Дмитрий, зачастую не задумываясь о последствиях, выступал на стороне задиристого приятеля в стычках с юнкерами старшего курса, Борис Нелюбов опять испытал то полузабытое чувство товарищества, которое с годами у людей, которые больше всего на свете ценят верность и мужскую дружбу, немного притупляется, но целиком и полностью не исчезает до конца жизни никогда.

* * *

В штабной избе Борис распорядился, чтобы офицеров покормили, сам же достал трофейную карту Восточной Пруссии и, не отрываясь, долго смотрел на нее, как будто она могла дать исчерпывающий ответ на вопрос, который с недавнего времени мучил поручика: как теперь пробираться к своим, пополнив отряд буквально свалившейся с неба пехотой?

VI

Сообщение Верховного главнокомандующего генерал-адъютанта Николая императору Николаю II от 19 августа / 1 сентября 1914 г.

О причинах катастрофы 2-й армии генерала Самсонова

ГОСУДАРЮ ИМПЕРАТОРУ

Командированный главнокомандующим генерал-квартирмейстер Северо-Западного фронта ген. Леонтьев приехал с роковой вестью: XIII и XV корпуса, части XXIII, а именно – 2-я дивизия и Кексгольмский полк, были окружены и погибли.

Ген. Самсонов при отступлении застрелился, командир XV корпуса ген. Мартос и весь штаб, за исключением начальника штаба, убиты, также убит начальник штаба XIII корпуса ген. Пестич.

О командире корпуса ген. Клюеве сведений нет. Лейб-гвардии Литовский полк уцелел, понеся большие потери от огня тяжелой артиллерии, действия которой до сих пор, где бы она ни появлялась, имеют решающее значение, так как у нас средств борьбы с ней мало. Из состава 3-й Гвард. дивизии Петербургский полк уцелел, а Волынский, по-видимому, не успел принять участия в бою.

I и VI арм. корпуса, по имеющимся у меня до сих пор сведениям, в этом бою не пострадали. Им дана директива отходить, сближаясь, на линию Млава, Хоржеле.

1-й армии указано в зависимости от обстановки отходить на линию Инстербург, Ангербург, всемерно стремясь в будущем войти в связь с оставшимися корпусами 2-й армии…

При первом моем свидании с ген. Жилинским он высказал, что недоволен распоряжениями покойного ген. Самсонова, на что мною было предложено его сменить. Ген. Жилинский тогда попросил повременить.

Причины катастрофы 2-й армии – отсутствие связи между ее корпусами, своевольный перерыв телеграфного сообщения покойным командующим 2-й армией со штабом. Последний, со своей стороны, хотя и принял меры для восстановления связи, но неудачно.

Кроме того, у меня есть основания предполагать, что штаб фронта некоторые известные обстоятельства от меня скрывал, надеясь их поправить. Тем не менее, Ваше Величество, всецело беру ответственность на себя.

На австрийском фронте упорные бои продолжаются.

Генерал-адъютант Николай

* * *

На Восточную Пруссию опустилась ночь. Нелюбов вместе с Усовым проверили посты и возвратились в штабную избу. Зная педантизм немцев, Борис надеялся, что ночь пройдет без приключений, но перед рассветом из деревни надо было уходить. Но куда? На сравнительно небольшой площади сосредоточено столько германских частей, что пройти незамеченными теперь вряд ли удастся.

Офицеры после незамысловатого ужина дымили папиросами, что-то оживленно обсуждая. Борис молча присел рядом и прислушался.

– Наши трехдюймовки против их «чемоданов», что слону булавка, – продолжил спор артиллерист Сухонин, начатый еще до прихода Нелюбова.

– Моя батарея три раза выходила из-под огня, а в четвертый раз не успела, после первого залпа нас и накрыло. У них даже на бронепоездах десятидюймовки стоят, сам видел, попробуй достань такого! Он, как Фигаро, минуту назад здесь был, а через час из-за соседнего леса лупит. – Сухонин в отчаянии махнул рукой. И, повернувшись к Борису, пояснил:

– Нас через станцию гнали, что в семи верстах отсюда, так я видел тот бронепоезд, что мою батарею с землей сровнял. Красавец. Нам бы пару таких, да все эта немецкая колея, будь она неладна… У нас и снарядов-то наперечет было, наши вагоны на границе застряли, а на лошадь много ли нагрузишь.

– А что, господин поручик, раз вам так понравился немецкий бронепоезд, давайте его угоним? – Борис с улыбкой смотрел на Сухонина, который удивленно молчал, не понимая, шутит Нелюбов или говорит серьезно.

– Как угоним? – растерянно произнес Варенцов. – Это же не лошадь!

– Очень просто, он наверняка под парами стоит, сядем да поедем, – Борис положил на стол карту, приглашая офицеров принять участие в обсуждении.

– Я несколько суток с казаками по немецким тылам рыскаю. Плотность войск такая, что мы и десять верст не пройдем, как нас обнаружат. И через полчаса, господа, ждет нас или славная смерть на поле брани, или плен. Хотя… я предпочел бы первое.

Сухонин и Варенцов на последние слова Нелюбова смущенно потупили взор, вспомнив собственные злоключения, а Щербицкий неожиданно рассмеялся:

– А ведь правду сказал в училище наш ротный! Не бывать Нелюбову генералом, у него страх, как инстинкт самосохранения, напрочь отсутствует. Первая же война его и прославит, и погубит…

Борис немного поморщился совершенно некстати прорвавшейся веселости Щербицкого, понимая, однако, что позор плена не может пройти для русского офицера даром, и его новые товарищи, если, конечно, останутся живы, никогда не забудут те часы, которые провели в качестве беспомощных и бесправных людей, именуемых военнопленными.

Целую ночь офицеры вырабатывали план операции. Недостаток исходных данных о количестве войск на станции особенно беспокоил Сухонина и Варенцова. Там запросто мог оказаться целый полк, а сто тринадцать человек, даже будь они все, как один близкие родственники Геракла, с противником, численность которого превышает атакующих в десятки раз, справиться были просто не в состоянии. Но идею Нелюбова горячо поддерживал Щербицкий, а хорунжий, который не участвовал в обсуждении и только молчал да слушал, когда его спросили, что думает он о захвате станции, бронепоезда и вообще об этом плане, пожал плечами и, посмотрев на Нелюбова, пробасил:

– Мои казачки с господином поручиком хоть к черту в гости идти готовы! Да и за станишников, что немчура из пулемета положил, поквитаться охота…

– Больно ретивы твои казачки! Ни одного немца в живых не оставили! Сейчас хоть что-нибудь знали, а то как слепые котята в темной комнате. – Не удержался от упрека Варенцов. И Борис, который в первую очередь сетовал на себя за то, что перед боем не дал распоряжение казакам взять языка, вслед за Усовым промолчал и тоже опустил глаза. Что теперь обвинять донцов, которые лютовали в деревне, мстя за гибель своих товарищей!

Раннее августовское утро выдалось беспокойным и суетливым. Задача была определена и доведена до каждого солдата. Казаки, за ночь приведя себя в порядок и похоронив убитых однополчан, тепло прощались с освобожденными из плена соотечественниками и готовились выступить к месту засады около станции, которое офицеры, следуя захваченным в деревне немецким картам, определили как наиболее перспективное.

Убедившись, что остатки сотни готовы к маршу, Усов, направился к Нелюбову, который, переодетый в форму немецкого солдата, стоял рядом с построенной шеренгой «пленных» и прилаживал к трофейной винтовке «маузера» штык-нож. Покрутив густой ус, хорунжий, как всегда окая и гэкая, прогудел своим низким рокочущим басом:

– Вы, ваше благородие, если что – сообщите в полк, мол, не посрамил Аким Усов своей фамилии. В полку наших станичников много, авось кто жив останется, вернется, моим пацанам расскажет, как отец воевал!

Борис бросил взгляд на огромного казачьего офицера, который без тени смущения смотрел на него и, понимая ненужность слов, молча кивнул. А Усов, посветлев лицом, словно получил причастие от батюшки, расправил плечи и, круто развернув коня, громко подал команду:

– Сотня! За мной, рысью, а-арш!

Проводив взглядом остатки потрепанной казачьей сотни, Нелюбов подошел в Щербицкому, который в форме немецкого офицера, поигрывая стеком, вживался в роль, неторопливой походкой прохаживаясь по двору.

– Ну что, господин поручик? Покажем немцам, как воюют русские офицеры? – Дмитрий Щербицкий с момента освобождения из плена, пребывал в прекрасном расположении духа, которое не смогли потушить, ни бессонная ночь, ни хмурое лицо Нелюбова, ни предстоящая операция.

– Мы-то с тобой покажем, да и казачков моих немцы разозлили всерьез. – Борис вплотную подошел к Щербицкому и понизил голос до полушепота:

– Из тех, кого вместе с тобой освободили, половина раненых! А они зубы сцепили и, как попугаи, мне одно и то же: «Никак нет! Все в порядке! Здоров, вашбродь!» – Нелюбов, не поворачиваясь, легким наклоном головы указал на солдат, которых в колонну по трое строили Варенцов и Сухонин, так же, как и Нелюбов, переодетые в немецкое обмундирование. – И придется им сейчас идти без оружия; и драться только тем, что за пазуху спрячут, да в бою отобьют.

Щербицкий, который до этого внимательно слушал товарища, вдруг неожиданно перевел взгляд в сторону околицы деревни, и Нелюбов, мгновенно обернувшись, увидел одинокий автомобиль и клубы пыли, которые, как гигантский шлейф, тянулись за ним следом.

– Языки в гости пожаловали! Ты наших предупреди, чтоб горячку не учинили, а я их встречу! – сверкнув глазами, отрывисто, как команду, бросил Борису штабс-капитан, и уверенной походкой направился к подъезжавшему автомобилю.

Борис, приблизившись к Сухонину и Варенцову, которые, замерев, напряженно смотрели на внезапно появившихся немцев, непроизвольно провел рукой по карманам, где лежали револьверы, и тихонько сказал обоим, так, чтобы слышали только они:

– Одного берем живым, остальных – как придется.

Старшим офицером оказался немолодой, лет пятидесяти, полный майор, который, высокомерным кивком ответив на приветствие Щербицкого, кряхтя вылез из машины и в сопровождении своего денщика и переодетого русского штабс-капитана направился к готовой к маршу колоне.

– Вам что, нечем заняться, господин обер-лейтенант? – майор неприязненно посмотрел на Дмитрия и пафосным жестом указал на лес, за которым в отдалении грохотала канонада.

– Там гибнут лучшие сыны Германии! Этих русских свиней надо расстреливать на месте, а не гнать в тыл, чтобы великая немецкая нация кормила и поила этих скотов!

– Но господин майор! Они же безоружные! И… среди них много раненых! – Щербицкий недобро смотрел на полного майора, но тот, не замечая ярости, блеснувшей в глазах Дмитрия, и словно не слыша возражений, продолжал:

– Расстрелять! Здесь и сейчас! Дайте команду солдатам установить пулемет, – майор, небрежным жестом показал на колодец, который находился в метрах тридцати и, словно только сейчас заметив недовольное лицо Щербицкого, закричал так, что Борис невольно вздрогнул и обернулся на стоящих в оцепенении русских солдат – вдруг кто понимает по-немецки.

– Я приказываю! Расстрелять!!! Я хочу видеть, как подохнут эти выродки!.. Мы будем без жалости уничтожать всех русских, которые плодятся, как тараканы в помойной яме… – майор вдруг замолчал и удивленно уставился на плетеную рукоятку офицерского стека, торчащую у него из груди и через секунду, переведя взгляд на Щербицкого, медленно осел на землю, а Дмитрий тем временем, выхватив из поясной кобуры браунинг, приставил его ко лбу совершенно опешившего денщика.

Шофер майора оказался на удивление прытким. Едва заметив, как его начальник рухнул на землю, он пустился бежать, пригибаясь и петляя, как заяц и, когда Варенцов и Сухонин вскинули к плечу трофейные карабины, ловя на прицел шустрого немца, Нелюбов пробормотал с досадой:

– Зачем побежал дурак! Поднял бы руки, может, жив остался.

VII

В Первую мировую войну Россия вступила, имея прекрасные полки, посредственные дивизии и слабые армии. Поражение в Русско-японской войне мало чему научило людей, которые отвечали за боеспособность армии. Рабская психология продолжала главенствовать в сознании большинства высших офицеров. Услужливо-покорное повиновение вышестоящему командиру и презрительно-высокомерное отношение к нижним чинам разлагающе действовали не только на офицерский корпус, но и на основную силу Российской империи – простого солдата.

В любой армии мира приказ Главного командования в боевых условиях всегда стоит выше всех социальных норм и законов вместе взятых. Когда вокруг льется кровь, и своя, и чужая, когда цена человеческой жизни измеряется пройденными километрами или взятыми у неприятеля населенными пунктами, особенно остро обнажаются недостатки лидеров всех масштабов. И если в мирной обстановке глупость или некомпетентность командира может обернуться тяжелой и бесполезной работой и привести к неоправданным лишениям или увечью солдат, то на войне это зачастую влечет за собой невосполнимые потери. Хотя… Многие генералы привыкли считать, что в России мужик никогда не переведется: «А коль станет трошки меньше, так бабы еще нарожают».

* * *

На станции царила утренняя суета. Недалеко от неказистой бревенчатой избы с немецким флагом над входом, которая и являлась вокзалом, дымили две полевые кухни, и едва проснувшиеся немецкие солдаты с живым интересом поглядывали на них, ожидая команду к приему пищи.

Впереди колоны русских «военнопленных», развалившись на заднем сидении захваченного автомобиля, ехал Дмитрий Щербицкий. Он категорически не захотел расставаться с трофеем, аргументированно доказав, что такое его комфортное передвижение будет не только больше соответствовать реальности картины, но и позволит взять с собой пулемет, который существенно увеличит огневую мощь группы.

Прапорщик Варенцов оказался единственный, кто мог управлять автомобилем и, поменяв каску солдата на фуражку шофера и немного поворчав на запущенность техники, все же уселся за руль.

Борис с винтовкой наперевес шел позади колоны «пленных», и бронепоезд, который, как и ожидалось, занял весь главный путь, увидел последним.

При подходе на них никто не обратил внимания. Слишком буднично и обыденно выглядела колона, и Нелюбов, наблюдая за реакцией немецких солдат, прочитал на их лицах только благодушное удовлетворение; еще одни русские сдались в плен, познав силу германского оружия.

Мощный паровоз, надежно закрытый тяжелыми броневыми листами и расположенный прямо посередине этого уродливого железного чудовища, неторопливо пыхтел, а распахнутые настежь литые железные двери боевых отделений хищно поглощали ящики с боеприпасами.

Нелюбов посмотрел на часы. До начала атаки остались считанные минуты! «И если Усова с казаками до сих пор не обнаружили, то можно считать, с первой задачей, основная цель которой была „внезапность“, мы справились», – удовлетворенно подумал поручик.

Щербицкий тем временем, не доехав метров сто до бронепоезда, остановил колону и, не обращая внимания на глазевших вокруг немецких солдат, принялся громко отчитывать переодетого Сухонина, который, подбежав к автомобилю, замер по стойке смирно и подобострастно «ел» глазами начальство.

– Ну, где же Усов с казачками, может, случилось что? – с тревогой оглядывался Нелюбов, и вдруг, словно отвечая на вопрос поручика, на опушке леса показались всадники и, рассыпавшись в редкую линию, устремились к станции.

Несколько секунд прошли в гробовом молчании. И немцы, и русские замерли, зачарованные неожиданным зрелищем.

– Русские казаки! Русские казаки! – стали раздаваться крики опомнившихся немцев.

А казаки, поблескивая волчьим оскалом, пригнувшись к самой холке коней, быстро сокращали расстояние между опушкой леса и станцией. Ярость и бесшабашная удаль, которая даже на таком расстоянии читалась в каждом движении всадников, буквально парализовала германских солдат. И они, широко раскрыв глаза, смотрели, как флюгера на пиках, словно десятки маленьких знамен, грозно развеваясь на ветру, становились все ближе и ближе.

Борис, коротко отдав команду своим бойцам, с которыми должен был произвести захват бронепоезда, бросился к ближней платформе.

Рядом протарахтела пулеметная очередь. Это Щербицкий, уложив пулемет на откинутое лобовое стекло своей машины, выпустил длинную очередь вдоль бронепоезда, отсекая бросившихся к нему немцев.

А тем временем казаки, сократив расстояние до броска гранаты, на полном скаку стали перехватывать пики и метать их в растерянных немцев.

– Молодец, хорунжий! Сообразил! При любом раскладе лишнее имущество теперь окажется либо обузой, либо не понадобится уже никогда! – зная бережливость казачков, одобрительно отметил Борис и, схватившись за поручни открытой железной двери бронепоезда, рывком заскочил внутрь.

В эти первые минуты неожиданного нападения удача оказалась на стороне атакующих. У страха, как известно, глаза велики. Многие немецкие солдаты, решив, что станция оказалась на пути рейда русской казачьей части и на них наступает целая дивизия, побросали оружие и побежали в противоположную от станции сторону, стремясь укрыться в лесу. Чем и воспользовались «пленные» русские солдаты во главе с Нелюбовым и Сухониным, практически беспрепятственно проникнув в бронепоезд.

Быстро уничтожив немногочисленную прислугу двух передних бронированных вагонов, Нелюбов расставил солдат по огневым точкам с приказом вести огонь только над головой атакующих казаков.

Через минуту Борис уже бежал к паровозу, где должен был быть прапорщик Варенцов.

Но с паровозом все получилось не так гладко.

Когда Нелюбов заскочил в отделение, где располагаются машинисты, то увидел настоящее поле битвы, усеянное трупами паровозной бригады и русских солдат. А рядом с топкой, зажимая левой рукой наспех перевязанное простреленное бедро, лежал прапорщик Варенцов и целился в Нелюбова из револьвера.

Разглядев переодетого поручика, он облегченно выдохнул, и опустив наган прошептал:

– Мы только сунулись… а они нас в упор… всех… как мишени расщелкали!

– Рана тяжелая? Навылет? Управлять паровозом можешь? – Борис лихорадочно пытался сообразить, кем заменить раненого прапорщика.

– Не знаю. Ты видишь, из наших никого не осталось!.. Я пока здесь полежу, а ты пришли несколько человек, я им буду говорить, что делать… Как-нибудь управимся, – Варенцов попытался было улыбнуться, но улыбку свело судорогой, и Борис подумал, что прапорщик в любую секунду может потерять сознание от боли.

Рядом неожиданно гулко ухнуло, и корпус бронепоезда, приняв на себя отдачу орудия, конвульсивно содрогнулся.

– Давай, Нелюбов! Давай!.. Время дорого!.. Вон уж Сухонин начал… Щас немчура очухается и перестреляет нас всех, как моих машинистов.

– Возьми наган, он полный! Я сейчас вернусь, – Нелюбов положил на колени Варенцова свой револьвер и, не оглядываясь, соскочил с паровоза.

А сражение на станции достигло своего апогея.

Немецкие солдаты уже опомнились от неожиданности, и их действия стали приобретать угрожающую осмысленность. Германская кавалерия, которая располагалась около станции, перестроилась в боевой порядок и начала теснить казаков, стройные ряды которых, под напором превосходящих сил неприятеля стали распадаться на небольшие островки локальных сражений.

Почти вплотную к паровозу, отделенные только вагоном со срезанной крышей, доверху наполненном углем и дровами, на открытой платформе размещались два тяжелых орудия, захват которых был поручен артиллеристу Сухонину. И сейчас, когда они начали стрелять, Нелюбов от греха подальше перезарядил трофейную винтовку и полез на платформу, лелея надежду, что здесь все-таки свои.

Неожиданно ближняя мортира со страшным грохотом изрыгнула столб пламени, и Борис, зажав руками уши, буквально скатился под ноги улыбающемуся Сухонину.

– Как у вас дела? Потери большие? – Борис удивленно потряс головой; он почти ничего не слышал.

Сухонин понимающе ухмыльнулся, оглянулся назад и, соорудив руками что-то замысловатое, из чего Нелюбов с большим трудом разобрал команду, – «делай, как я», открыл рот и, зажав руками уши, быстро присел. Борис сделал то же самое и тут же почувствовал, как под ногами вздрогнула стальная плита, и различил упругий голос выстрела.

– Ну, как? Теперь легче? У нас, у артиллеристов, так говорят – клин клином вышибают! – услышал он голос Сухонина.

Борис опять потряс головой, слух почти вернулся.

– Ну, так что у вас? Потери большие? – на всякий случай Нелюбов повторил вопрос.

– Один легкораненый, я его на дальномер поставил. Сейчас со мной восемь, остальные в погребе, – Сухонин кивнул на соседнюю платформу. – Борис Петрович, уходить нужно, у немцев две батареи на подходе, если развернут, от нас одни воронки останутся.

Сухонин протянул Нелюбову бинокль, и вдруг опять замахал руками, показывая, что сейчас раздастся выстрел. Борис едва успел заткнуть уши. Переждав, пока стихнет грохот, он припал к окулярам и только теперь разглядел полную картину развернувшегося сражения. Ближняя улица, на которой имелось только восемь домов, была полностью очищена от неприятеля, но на противоположной окраине скопилось не меньше батальона немецкой пехоты. И, судя по решительному виду снующих туда-сюда офицеров, эта пехота готовилась к атаке.

Казаки Усова, выполнив основную задачу выбить немцев с параллельной бронепоезду улицы, сумели-таки отбить первую атаку германской конницы и теперь хоронились с другой стороны деревни, за сараями и домами, и, по-видимому, готовились контратаковать. Среди них Нелюбов заметил Щербицкого, который верхом на буланом жеребце что-то горячо доказывал Усову.

– Вырвался на свободу, теперь с коня не сгонишь, – недовольно пробомотал поручик, вспомнив, как Щербицкий завидовал друзьям-кавалеристам, горько сожалея, что после училища из-за травмы позвоночника попал в пехоту. Переведя взгляд на столб пыли, который поднимался верстах в трех, Нелюбов вдруг заметил спешащую к станции германскую кавалерию:

– Ух, ты! – Борис удивленно присвистнул, – Да там не меньше трех тысяч сабель?!

– И две батареи гаубиц, чуть левее. Было три… Я одну уничтожил… – не выдержав, похвалился Сухонин.

– Андрей Ильич! Через пять минут отходим, и… пошлите, пожалуйста, на паровоз двух человек. У Варенцова все не так гладко, как у вас. Наша паровозная команда перебита, а прапорщик серьезно ранен.

– А вы?

– Я к Варенцову, а потом к казакам. Меня не ждите, я хочу выводную стрелку проверить, а то загонят в тупик и расстреляют, как в тире.

Варенцов лежал в той же позе.

– Ну что? Как там дела? – заметив Нелюбова и двух пришедших с ним солдат, с надеждой спросил прапорщик.

– Через пять минут выступаем. Оставаться на станции больше нельзя, на подходе два полка улан, – про гаубицы поручик решил промолчать.

– А вы?

– Я к казакам, а то они без меня всех немцев порубают, – попытался пошутить Нелюбов, заметив тревожный взгляд Варенцова. – Держись, Василий Николаевич! Меня не ждите, я вас потом нагоню.

Соскочив с бронепоезда, Борис заметил вороную кобылу, которая, потеряв всадника, нервно оглядывалась, словно ища спасения от грохота близких выстрелов, и, когда обрадованный Нелюбов подскочил к лошади, она доверчиво покосилась на человека, привычно вверяясь воле нового хозяина.

Оказавшись в седле, Нелюбов почувствовал себя увереннее и, не оборачиваясь на свист пуль и грохот разрывов, устремился к изготовившимся к атаке казакам.

– Отставить, хорунжий! Шашки в ножны! Господин штабс-капитан… прошу прощения… обер-лейтенант, – Борис постарался шуткой сгладить ожидаемое недовольство Щербицкого, который в отсутствие поручика решил взять на себя командование остатками казачьей сотни. – Давайте отъедем в сторону, посовещаемся.

Когда они со Щербицким отъехали на некоторое расстояние, чтобы не услышали казаки, Нелюбов вполголоса дал волю своим эмоциям:

– Не навоевался?! Решил и себя, и солдат угробить?! Уходить надо! На подходе три тысячи сабель, ты что – решил остановить их с шестью десятками казаков?

– Ты не горячись, а послушай, – Щербицкого ничуть не смутила гневная тирада поручика. – Я тут побеседовал с одним немецким офицером, так он мне поведал, что с той стороны леса, в пяти километрах, стоит кавалерийская дивизия полного состава, а эти, – Штабс-капитан кивнул на столб пыли, который стал уже заметен и отсюда. – Эти, наверное, только их авангард, и нам его необходимо отвлечь и задержать хотя бы минут на двадцать, чтобы бронепоезд успел проскочить мост!

Щербицкий улыбнулся.

– Я немного пошукал по станции и набрал с пяток пулеметов. Они тоже пригодятся. Их солдатики наши расхватали, им привычней, не твоих же казачков за пулеметы сажать. А мы… давай уж повоюем напоследок, – на том свете бог нас с тобой рассудит, кто прав, а кто виноват.

Борис посмотрел на своего приятеля, понимая, что тот все давно продумал.

Щербицкий был, конечно, прав. Если бронепоезд не сможет уйти за мост, то, не имея на пути естественной водной преграды, германская кавалерия быстро его нагонит. И тогда улан не остановят ни орудия, ни пулеметы бронепоезда. Они попросту задавят численностью.

– Выводную стрелку нужно проконтролировать и Сухонина предупредить, чтобы по мосту ударил, как проскочит, – Борис повернулся к стоящим невдалеке казакам.

– Хорунжий, возьмите двух верховых – и на семафор! Нужно проследить, чтобы бронепоезд беспрепятственно вышел на основной путь, а мы тут со штабс-капитаном вас прикроем.

Усов не двинулся с места, с любопытством глядя поручику прямо в глаза. Затем он подъехал поближе и, поправив выбившийся из-под форменной фуражки чуб, обиженно сказал:

– Никак нет, ваше благородие! Ваш приказ выполнить не могу, – Усов смешно развел руками. – Куда ж я от своей сотни? Вместе в рейд пошли, вместе и смерть примем.

Нелюбов оторопел, а Щербицкий, потянув его за рукав, прошептал:

– Оставь. Пошли вместо него урядника, а хорунжий и здесь пригодится.

Борис недовольно поморщился, словно от зубной боли, однако уступил. Хотел он сберечь жизнь хорунжего, уж больно лихой казак! Да тот через эту вот лихость сам свою судьбу и выбрал.

Бронепоезд издал длинный пронзительный гудок.

– Все! Они поехали. Пора, – Нелюбов повернулся к Щербицкому. – Нам с тобой, как видно, придется в немецкой форме драться.

– А мне в ней удобней. Поначалу примут за своего, и пока разберутся, я десяток голов срубить успею, – отозвался штабс-капитан и, оглядев товарища, усмехнулся:

– Да и ты не похож на русского казака.

Борис горько вздохнул, но ответить не успел. К нему подъехал вахмистр Ушаков и протянул поручику шашку:

– Вашбродь, не обессудьте… Хозяин ее, земляк мой, давеча погиб. Вы, вашбродь, дюже ловко шашкой владеете, дык я и подумал, пусть она еще послужит. Мы и пару револьверов вам приготовили, знаем, что вам с ними сподручней!

Борис был тронут такой искренностью заботой.

– Спасибо, вахмистр, век не забуду, – и, приподнявшись на стременах, обратился к казакам:

– Станичники! Нам удалось выбить немцев со станции и захватить бронепоезд, но теперь его необходимо сохранить, во что бы то ни стало. Наши товарищи помогут нам огнем орудий, но мы должны задержать противника до тех пор, пока бронепоезд не перейдет мост, – Нелюбов сделал паузу, оглядывая сосредоточенные лица казаков.

– Всем собраться у крайних домов. По моему сигналу, мы атакуем превосходящие силы немецкой кавалерии. Задача – задержать и отвлечь германцев от бронепоезда. Кто останется в живых, пробираться к нашим самостоятельно.

И немного помолчав, добавил:

– Храни вас бог, господа казаки! Я был счастлив служить с вами…

Сзади и чуть левее раздалась серия разрывов.

– Развернули все ж таки фрицы свои батареи, – Борис с тревогой оглянулся и увидел, как бронепоезд, огрызаясь огнем тяжелых орудий, покинул станцию и устремился к мосту.

Через несколько минут остатки казачьей сотни собрались в условленном месте. Когда до противника осталось около пятисот метров, со стороны деревни дружно ударили пулеметы, но германская конница, не обращая внимания на довольно плотный огонь, на ходу перестроилась и, развернувшись в лаву, перешла на галоп.

«Пора», – решил Нелюбов.

– Сотня! Слушай мою команду! Шашки вон! Наметом… Заходим с фланга… В атаку… Ма-а-рш!

С посвистом и гиканьем, словно на поселковых игрищах, рассыпавшись в редкую линию, казаки Нелюбова пошли в свою последнюю атаку.

Поначалу показалось, что германцы совсем не обратили внимания на этот маленький отряд, посчитав атаку горстки русских небывалой дерзостью. Но когда расстояние сократилось до двухсот метров, от основной массы немецкой кавалерии отделилась довольно большая группа всадников и, раскрываясь полукругом, начала стремительно сближаться с атакующими.

«Сабель семьсот, – на глаз определил Борис. – Много! Очень много! Ты вот наследника хотел, а теперь так и не узнаешь, кто родился. Ведь на руках даже не подержал», – отстраненно, будто бы о каком-то другом человеке, подумал Нелюбов.

Прямо на переодетого поручика, немного обогнав остальных, размахивая палашом, скакал немецкий офицер. По легкости и по тому, как тот держался в седле, Нелюбов определил в нем опытного рубаку и, выждав момент, когда немец чуть свесился вправо и приготовился к рубящему удару, прямо через голову лошади выстрелил в него из револьвера.

За мгновение, до того как врубиться в основную массу противника, Борис оглянулся и увидел веселую ярость на лице Дмитрия Щербицкого.

А затем все закружилось в круговороте смерти. Бориса Нелюбова почти сразу окружило несколько немецких всадников, которые сходу попытались достать его саблями, но поручик ловко уворачивался от косых ударов и быстро расправился с ними.

Однако численно силы были не равны, и через некоторое время Нелюбова окружило уже не меньше десятка врагов.

«Кажется, все… Не быть мне генералом», – подумал Борис, застрелив двух самых ближних к нему немецких кавалеристов.

Несмотря на трагичность минуты и близость смерти, он испытывал небывалый душевный подъем. Время словно остановилось, и Нелюбов на кураже, в эти последние мгновения призвав на помощь все свое мастерство, умение и ловкость, сумел заставить супротивников на секунду-другую отступить. Но, потеряв еще двух товарищей по оружию и по достоинству оценив опасность переодетого русского, немецкие кавалеристы быстро перегруппировались и постарались произвести новую атаку – все разом.

«Вы же так только мешаете друг другу», – веселясь, подумал поручик.

Буквально за пару секунд, расстреляв все патроны в револьвере и свалив наземь еще троих, Борис с силой швырнул бесполезное оружие в ближнего немецкого всадника. И когда тот попытался уклониться от летящего в лицо нагана, Нелюбов, чуть приподнявшись на стременах, наискось рубанул по нему шашкой и в следующее мгновение вылетел из седла, получив страшный боковой удар сзади.

VIII

В начале ноября 1914 года, когда русское командование было вынуждено отказаться от вторжения в Германию и перейти к обороне, со стороны противника последовал новый контрудар «между Вислой и Вартой». Отборные корпуса под командованием генерала Августа фон Макензена нанесли точно выверенный удар в обход города Лодзи, но, несмотря на существенное превосходство, все же не смогли выполнить поставленную задачу, а именно: уничтожить V Сибирский армейский корпус генерала Сидорина.

На ходу перегруппировавшись, Макензен развил наступление на линии Гнезен-Торн, во фланг и тыл главным силам русской армии, находящейся на левом берегу Вислы.

Через неделю, после тяжелых и ожесточенных боев, правое крыло русской армии у города Лодзь было почти отрезано от основных сил, и только вовремя переброшенные подкрепления из Варшавы, да тяжелое положение, в которое попала группа генерала фон Шеффера-Бояделя, заставили генерала Макензена оттянуть назад свои совершавшие обход войска и приостановить наступление.

Однако в Петрограде эти события воспринимали совершенно иначе. 13 ноября вечерние газеты сообщили, что наше наступление развивается успешно и на фронт посланы поездные составы для эвакуации нескольких десятков тысяч пленных.

Приближалась зима, и к концу ноября маневренная война закончилась. От Балтийского моря до Румынии установился сплошной фронт, и многим в России стало ясно, что близкого конца войны теперь ожидать не приходится.

* * *

30 ноября 1914 года командир отдельной гвардейской кавалерийской бригады генерал-майор Густав Карлович Маннергейм получил тридцатидневный отпуск по болезни – дал о себе знать хронический ревматизм, который в последнее время все чаще беспокоил Маннергейма. Приехав в Киев на штабном автомобиле, генерал Маннергейм с удивлением узнал, что в связи с острейшей нехваткой вагонов места первого класса стали большой редкостью и их необходимо заказывать заранее.

«Ничего не поделаешь, поеду во втором», – решил Густав Карлович и, отправив ординарца покупать билеты, пошел прогуляться по городу.

Барон Маннергейм любил Киев. Во время службы в 15-м Драгунском Александрийском полку в конце прошлого века, тогда еще поручик, Густав Маннергейм довольно часто бывал в Киеве и по служебной надобности, и по личным делам. Многочисленные приятели и знакомые, свидетели его бурной молодости, многие из которых до сих пор проживали в городе, изредка писали барону и звали в гости, но Маннергейм ни с кем из них не возобновлял прежних отношений. Но не потому, что считал эти отношения бесполезными или ненужными; все осталось в прошлом, и незачем портить тот ни с чем не сравнимый аромат молодости, который иногда витал в воздухе в те редкие минуты, когда Маннергейм вспоминал былые кутежи с киевскими приятелями.

Вернувшись на вокзал после непродолжительной прогулки по Киеву, Густав Карлович увидел, что поезд на Москву давно подан и можно занимать места. Прощаясь с адъютантом штаб-ротмистром Скачковым, в глазах которого генерал прочел невысказанную обиду, что того не взяли с собой, Маннергейм договорился о времени и месте, куда адъютант должен прибыть для встречи своего командира из отпуска и, дождавшись доклада денщика Кубанова, что все вещи погружены в поезд, направился в свой вагон.

В купе, в котором надлежало ехать генералу, уже расположились два его попутчика: похожий на профессора невысокий старичок и неряшливый молодой человек в сером засаленном пальто.

Заметив генерала, старичок, поднявшись во весь свой незначительный рост, с элегантным поклоном головы отрекомендовался профессором филологии Московского университета Бирюковым, и, повернувшись к молодому человеку, с легкой усмешкой (так показалось Маннергейму) представил его Михаилом Афанасьевичем Булгаковым, молодым литератором из Киева.

В глазах юноши Маннергейм заметил гордость, вызов и сарказм и подумал, что, наверное, его появление прервало какой-то спор, который происходил между его соседями, и, с интересом поглядывая на эту странную пару, стал ожидать продолжения, впрочем, недолго.

– И все-таки, Михаил Афанасьевич, что же вы предпочитаете: прозу или стихосложение? – словно в продолжение разговора, обратился к молодому человеку профессор Бирюков. При этом он так весело посмотрел на Маннергейма, что генералу на секунду показалось, что он хотел ему подмигнуть.

– Я не ограничиваю свою деятельность чем-то определенным, – с достоинством парировал молодой человек и, принимая молчание попутчиков за предоставленную возможность изложить свои взгляды, продолжил:

– Сегодня, когда вместе со своими консервативными взглядами ушли в прошлое Толстой, Достоевский и Чехов, нас, молодых литераторов, ждет великое будущее. Копание в чувственной эстетике и порывах души – это удел писателей прошлого века. Для нового поколения важна динамика сюжета и непосредственное действие, а сантименты сейчас никого не интересуют. – Он обвел взглядом своих спутников и с удовлетворением заметил, что его слова произвели некое впечатление.

– Но, к сожалению, нас не все понимают. Я вот недавно закончил повесть, принес издателю, а он мне заявил, что я написал банальную вещь! Представляете, господа! Так и сказал, герой, мол, сер и неинтересен, а сюжет избит и безвкусен!

– А о чем повесть? – не удержался Маннергейм. – Если это, конечно, не секрет.

Молодой литератор полез в свой портфель и с необычайным волнением достал оттуда толстую тетрадь, но открывать ее он не стал и положил рядом с собой на сиденье.

– Мой главный герой – сыщик уголовной полиции, который расследует дело об убийствах проституток. У него есть невеста, скромная девушка, и они вот-вот должны пожениться. Но неожиданно его невесту находят мертвой, и потом выясняется, что она тоже была проституткой.

Маннергейм удивленно посмотрел на своего спутника.

– Но позвольте? Разве у нее не было желтого билета? – профессор с сомнением пожал плечами.

– В том-то и дело, что не было! Она втайне от всех занималась проституцией, об этом никто не знал, даже ее сыщик, а когда узнал, то сам девушку и убил, потому что не смог пережить многочисленных измен… А издатель не поверил. – Молодой человек обиженно хмыкнул. – Вот послушайте, господа, какую рецензию мне отписал его редактор! – он вытащил из тетради свернутый листок:

– «Милостивый государь! К моему великому сожалению, я не могу опубликовать вашу повесть, так как она описывает абсолютно невозможные события, происходящие в жизни совершенно нереальных людей. Герои вашего произведения непоследовательны и истеричны. Глубины чувств нет. Логика в их действиях, как и во всем произведении, совершенно отсутствует, они ведут себя, как бессердечные манекены». – Молодой литератор с детской обидой в глазах посмотрел на профессора и генерала и, не замечая появившейся у обоих иронии, продолжил чтение:

– «С литературной точки зрения, ваша повесть также содержит множество существенных изъянов. Предложения просты и незамысловаты. Изложение событий отличается примитивизмом, а кое-где мысль совершенно теряется и ускользает не только от читателя, но и от самого автора…» – молодой человек потряс листком. – Вот, господа, каково он мне отписал!

Старичок-профессор с улыбкой пожал плечами:

– Обратитесь к другому издателю, к третьему, к четвертому. Сейчас всех печатают.

– Уже обращался, – молодой человек вздохнул.

– Сюжет у вас действительно своеобразный, – профессор посмотрел на Маннергейма, словно ища одобрения и поддержки. – Слишком все приземлено и немного гадко. В наше время к женщинам, в которых были влюблены, относились как существам возвышенным и, можно сказать, даже бестелесным. Маленькая ножка в изящной туфельке заставляла сердце воздыхателя биться в несколько раз быстрее. А сейчас все по-простому, нет той романтической любви, которая превращает обычного человека в средневекового рыцаря.

– Наше поколение в основной своей массе состоит из материалистов и не признает платонической любви. Близость между мужчиной и женщиной – такой же естественный процесс, как еда… и другие природные действия, – нахохлился литератор.

Профессор Бирюков усмехнулся.

– Только вы эти другие природные действия почему-то не выставляете на всеобщее обозрение и не говорите о них на каждом перекрестке. О плотской же любви заявляете открыто, да еще и литературой называете.

Молодой человек стал похож обиженного котенка, которого ткнули мордочкой в уксус.

– Да. О других природных действиях не говорим… и не выставляем, но и от любви не страдаем и не бросаемся под поезд, как ваша Анна Каренина…

– Напрасно вы отрицаете классиков, – Бирюков с сожалением посмотрел на своего молодого соседа. – Они наша душа… наше будущее…

Бирюков вдруг несколько оживился.

– А хотите совет?

– Если вы о том, как переделать мою повесть, то я и сам справлюсь… – молодой человек упрямо поджал губы и отрицательно покачал головой.

– Да бог с ней, с вашей повестью… – профессор несколько пренебрежительно пожал плечами. – При определенной настойчивости, ее, так или иначе, все равно напечатают. Я о другом… попробуйте выбросить из головы общепринятые стереотипы, и писать только для себя…

– Как это, для себя? – юноша изумленно уставился на Бирюкова. – А издатели, мода? Это же будет не интересно!

Бирюков одобряюще улыбнулся.

– Если, то что вы напишете, будет интересно вам, то через некоторое время это станет вызывать интерес и у других…

– Ну, я не знаю, мне всегда казалось… – молодой человек вдруг замолчал, словно пораженный этой новой для него мыслью. А профессор Бирюков заметив, что его слова попали в цель, довольно улыбнулся и, подмигнув Маннергейму, как ни в чем не бывало принялся смотреть в окно.

Генерал Маннергейм закрыл глаза. Он искренне жалел своего молодого соседа, который, отвергая романтическую влюбленность и не принимая классическую литературу, так и не уяснил, что литератор – это не банальный статист каких-либо фактов и событий. И простой пересказ истории, с пикантными сценками – это еще не литература. Барон вспомнил, как в юности, во времена учебы в Беекском лицее, его поразило отношение древних римлян к писателям и поэтам. Наиболее одаренных сочинителей, независимо от сословия и положения, римляне безоговорочно приравнивали к высшей знати, давая им привилегии патрициев, а талантливых скульпторов и художников все равно считали простыми ремесленниками.

Заметив, что генерал перестал участвовать в разговоре, его соседи прекратили спор и больше до самой Москвы так его и не возобновили, чему Маннергейм был только рад.

В Москве, у родственников, где остановился Маннергейм, он получил два письма, которых с нетерпением ожидал все последние дни, и, прочитав, тут же сел на ближайший Петербургский поезд.

На этот раз в северную столицу он отправился в отдельном купе.

В Петербурге (Маннергейм так и не смог привыкнуть к новому названию) он намеревался провести не более трех дней и с вокзала сразу же направился в гостиницу «Европейская».

Эта гостиница всегда нравилась барону своими изысканными интерьерами и чопорной аристократичностью. После разрыва с женой, бывая в столице только по долгу службы, Маннергейм довольно часто останавливался в «Европейской», где персонал хорошо изучил привычки и пристрастия генерала. И сейчас, после возвращения с фронта, барону было вдвойне приятно – не успел он заселиться номер, как ему принесли чашечку его любимого турецкого кофе, а на столе в гостиной установили вазу с экзотическими фруктами, до которых он был большой охотник.

Будучи на фронте и собираясь в отпуск, Маннергейм запланировал в Петербурге встречу, от результатов которой во многом зависела не только дальнейшая судьба генерала, но, может быть, и сама жизнь; хотя для себя Маннергейм решил до поры до времени не драматизировать ситуацию. Он слишком привык полагаться на свое природное чутье, которое никогда его не подводило. Но недавние, довольно странные события, которые с пугающей регулярностью происходили вокруг Маннергейма, просто требовали принятия каких-либо контрмер.

Встреча была назначена 7 декабря в восемь часов вечера, в ресторане гостиницы «Европейская», где были очень удобные кабинеты, которые как нельзя лучше подходили для приватной беседы. По приезде, забронировав один из таких кабинетов и отправив посыльного к участникам рандеву с подтверждением прежних намерений, барон Маннергейм начал испытывать не свойственные ему сомнения. Обычно, приняв решение и начав действовать, он уже не колебался; ставки сделаны, рубикон пройден; впереди цель – позади сомнения. Но сейчас все вдруг стало казаться ему иначе, потому что сегодня он намеревался открыть тайну, которую четырнадцать лет назад поклялся унести с собой в могилу.

В назначенный час барон спустился в ресторан и, узнав у распорядителя, что его ожидают двое важных военных, уверенно направился в отведенный кабинет.

Участников встречи кроме Маннергейма было еще двое: Владимир Николаевич Воейков и Александр Иванович Сиротин. Оба старые товарищи барона со времен учебы в Николаевском Кавалерийском училище.

Первый из них, Владимир Воейков, учился на одном курсе с Маннергеймом; в казарме их койки стояли рядом, и юнкер Маннергейм во время учебы всегда был уверен, что рядом есть надежный товарищ, на которого можно положиться в трудную минуту.

В начале войны барон Маннергейм узнал, что генерал Воейков назначен дворцовым комендантом государя императора, поспешил отправить телеграмму, в которой поздравил старого друга и выразил желание встретиться, чтобы обсудить одно довольно щекотливое дело. Но прошло почти пять месяцев, прежде чем Владимир Воейков и Густав Маннергейм сумели наконец договориться о времени и месте встречи: слишком хлопотной и непредсказуемой была должность дворцового коменданта Российского императора, да и постоянное участие Маннергейма в боевых действиях на Западном фронте мало способствовали встрече.

Полковник Генерального штаба Александр Иванович Сиротин тоже учился в Николаевском училище, но только на курс младше. Поздний и единственный ребенок богатого землевладельца, крайне избалованный своими стареющими родителями, Сиротин стал личным «зверем» «корнета» Маннергейма, который таким своеобразным образом взял покровительство над своенравным и задиристым юнкером, каким был молодой Сиротин.

Нужно сказать, что в Николаевском училище во все времена царили особые нравы. Старшие юнкера именовали себя «корнетами» и жестоко притесняли младший курс, воспитанников которого они называли «зверьми». Глумление старших над младшими, ставшее жестокой традицией, иногда достигало таких невиданных масштабов, что порой вызывало серьезное беспокойство у военных руководителей страны. Великий князь Николай Николаевич неоднократно получал сигналы о творимых безобразиях от перепуганных родственников новообращенных юнкеров, которые умоляли оградить свое чадо от произвола. Неоднократно устраивались неожиданные проверки, проводились дознания, но все попытки начальства искоренить это явление ни к чему не приводили. Впоследствии Маннергейм, встречая у себя в дивизии недавних выпускников-николаевцев, всегда с улыбкой расспрашивал офицеров о жизни в училище. И когда тот, не предполагая, что генерал сам выпускник этого же учебного заведения, начинал рассказывать о взаимовыручке и помощи старших юнкеров новичкам, барон вдруг, как бы между прочим, упоминал о своей учебе, называя имена прежних отцов-командиров. Собеседник, которого словно уличали во лжи, густо краснел, но затем совсем по-другому начинал смотреть на барона, будто бы те, далеко не простые нравы и традиции училища связывали всех бывших выпускников незримой нитью, на фоне которой терялись различия в возрасте и в чине.

В первые минуты радость встречи старых товарищей оказалась сильнее любопытства Воейкова и Сиротина, и друзья с удовольствием пустились в воспоминания.

Но постепенно волнение улеглось, и Маннергейм, рассказывая очередную историю, стал замечать все более и более вопросительные взгляды своих друзей юности.

Наконец он решил перейти к делу.

– Вы, наверное, до сих пор гадаете, к чему такая срочность и почему я настаивал на соблюдении некоторой секретности нашей встречи? – Маннергейм достал очередную сигару, к которым пристрастился еще со времен службы в Европе. – У меня есть тайна, сохранять которую в одиночку мне больше не позволяет моя совесть. И хоть я в свое время поклялся честью офицера, что сохраню эту тайну до самой смерти, сегодня решил открыть ее вам.

Воейков и Сиротин замерли в ожидании, и Маннергейм, умышленно и расчетливо выдержав драматическую паузу, продолжил:

– Ни для кого не секрет, что в 1896 году я выполнял особо почетные обязанности в коронационных торжествах в качестве младшего офицера-ассистента государя императора.

Воейков и Сиротин дружно кивнули.

– Нас было четверо: полковник Казнаков, подполковник Дашков, штабс-ротмистр Кнорринг и ваш покорный слуга. Во время заключительной части коронационных торжеств мы с Кноррингом находились впереди императора, Казнаков и Дашков – чуть сзади, когда неожиданно случился совершеннейший конфуз. Тяжелая перевязь ордена Андрея Первозванного в момент вступления на алтарь соскользнула с плеча императора и, наверное, упала бы к его ногам, но Дашков ухитрился подхватить ее и незаметно для окружающих натянуть обратно на плечо государя. Кроме нас четверых, этого никто не заметил, и после коронации мы, соблюдая предельную деликатность, никогда ни с кем этот случай не обсуждали. Может быть, поэтому это происшествие так и осталось совершенно не известным широкой общественности, – Маннергейм улыбнулся.

– Но я пригласил вас на встречу не за тем, чтобы рассказать про эту оплошность государя, – Маннергейм внимательно посмотрел на своих друзей, которые, казалось, затаили дыхание и буквально ловили каждое слово барона.

– Император по-своему оценил наше молчание. Мы, конечно, понимали, что с некоторых пор стали пользоваться особым доверием государя, особенно после вышеупомянутого казуса. И вот в конце 1900 года я неожиданно получил секретное предписание, в котором мне надлежало в новом году, в первый день Рождества Христова, явиться в Федоровский собор на богослужение, чтобы после службы сопровождать государя в его частной поездке. Причем государь желал, чтобы его сопровождали те же четверо офицеров, что и во время коронации.

Появление официанта с подносом заказанных блюд заставило Маннергейма прервать свой рассказ. Он достал очередную сигару и, отрезав кончик специальными ножницами, прикурил от зажигалки гарсона.

Роль офицера-ассистента во время коронации была не только почетной и ответственной миссией, но и тяжелым физическим испытанием. Дворцовый этикет строго регламентировал мельчащие детали формы офицеров, совершенно не допуская вольностей, а один ее атрибут, лосины, создавал кавалергардам особые проблемы. Эти лосины шились по индивидуальному заказу так, чтобы они очень плотно облегали ноги. Лосины невозможно было натянуть в одиночку, и непосредственно перед церемонией их немного смачивали водой и посыпали внутри специальным мыльным порошком. Затем с помощью нескольких солдат конногвардейца буквально втаскивали в кожаные штаны, и, когда через некоторое время лосины высыхали, тут-то и начинались самые тяжелые страдания их хозяина, которые усугублялись серьезными проблемами с туалетом. Маннергейм, по совету командира полка, перед самой коронацией не ел и не пил почти сутки, но все равно не избежал страшных мучений, которые сопровождали его в течение всей церемонии. И сейчас, вновь вспоминая те болезненные чувства, Маннергейм невольно усмехнулся, понимая, что только близость к священнодействию и гордость за оказанное доверие скрасила его страдания во время коронации.

– Ты ездил с императором в Гатчинский дворец? – Воейков в волнении чуть привстал из-за стола. – Так это не легенда? Завещание существовало?

– Более того, я присутствовал при чтении первой части этого, как мне тогда показалось, очень странного документа.

Маннергейм опять замолчал, словно собираясь с мыслями.

– Государь и Александра Федоровна всю дорогу пребывали в прекрасном настроении. Когда мы приехали во дворец, Их Величества пригласили нас, четырех офицеров, пройти вместе с ними. Интрига была необычайная, нам всем, конечно, было любопытно, что будет в ларце. И когда император собственноручно его вскрыл и достал оттуда туго скрученный пергамент, Кнорринг и Дашков не выдержали и зааплодировали, а государь, улыбнувшись супруге, развернул послание и начал читать. Но после первых предложений император неожиданно замолчал и дочитывал продолжение уже про себя. А потом со всех четверых взял слово чести, что в ларце ничего не было. Я недавно пытался по памяти восстановить текст, но так и не вспомнил дословно…

Маннергейм стремительно поднялся и, быстрым шагом пройдя к двери, резко распахнул ее.

Около двери стоял испуганный официант с подносом, а рядом с ним пристроился незнакомый господин, который, заметив Маннергейма, тут же извинился и поспешно ушел.

– Что за господин был рядом с тобой? – Маннергейм пропустил официанта в кабинет и, не обращая внимания на растерянные лица своих товарищей, тяжелым взглядом в упор посмотрел на гарсона.

– Не могу знать, ваше высокопревосходительство. Он подошел ко мне, когда я принял ваш заказ, спросил, не я ли обслуживаю тех господ офицеров, что в отдельном кабинете? Я подтвердил и прошел на кухню, а когда вышел, смотрю, он стоит у дверей.

– Ты его раньше видел? Он проживает в гостинице? – Сиротин тоже поднялся со своего места, и бедняга официант совсем растерялся, не зная кому первому отвечать.

– Нет. Я его никогда раньше не видел.

– Как тебя зовут? – Маннергейм достал портмоне.

– Василием, ваше высокопревосходительство.

– Вот тебе, Василий, три рубля, постой пока за дверью, и если этого господина еще раз сегодня увидишь, дай нам знать.

– Будет сделано, господин генерал, – официант торопливо закивал головой и, прихватив пустой поднос и трехрублевую ассигнацию, тут же скрылся за дверью.

– С начала войны меня все время преследует такое чувство, что за мной следят. Я не предавал этому значения, думал, что просто мерещится, а в октябре, во время инспекторской поездки, нашу машину совершенно неожиданно обстреляли, – Маннергейм пожал плечам. – Вроде чему удивляться, мы же на войне – обошлось и слава богу! Да только мои гусары потом весь лес прочесали, но так никого и не нашли: ни немцев, ни австрийцев, ни каких-либо недавних следов неприятеля. А еще через неделю мой шофер обнаружил гранату без кольца, прямо под колесом.

– Немецкую?

– В том-то и дело, что нашу. Я опять не стал раздувать историю, но охрану удвоил. И вот теперь здесь…

– То, что он пытался подслушать, – это точно. Я эту публику хорошо знаю. Но чтобы здесь, в Петрограде, совершить покушение на генерала? – Сиротин с сомнением покачал головой. – Кому-то ты должен очень шибко мешать…

– Мне кажется, что это как-то связано с тем завещанием полоумного монаха.

– Ты ведь даже не знаешь, что там было написано! – Воейков снисходительно улыбнулся. – Да и кому сейчас это интересно?

Маннергейм усмехнулся.

– Может, и не интересно, да только с начала войны, один за другим погибли Дашков и Кнорринг. А Казнаков пропал без вести. И заметьте, господа, пропал не на фронте! Просто вышел из дома и исчез. Поначалу думали, может, загулял где, но через месяц его именное оружие было изъято у какого-то московского налетчика, который ни сном, ни духом про Казнакова не слышал. А револьвер купил в Петрограде на барахолке…

– Вот тебе и полоумный монах, – Сиротин посмотрел на Маннергейма. – Давай подумаем, что теперь делать. Ясно, что завещание существует, однако что в нем написано, не знает никто, кроме государя. И кого-то это завещание очень сильно интересует.

– Я поэтому вас и собрал, – Маннергейм обвел взглядом своих старых друзей. – Владимир Николаевич теперь дворцовый комендант, ему и карты в руки.

Воейков мрачно кивнул.

– Сдается мне, монах Авель что-то важное в своем пророчестве упоминал. Если он в тысяча восемьсот втором году сумел нападение французов предсказать, то и нашему императору уж наверняка загадал задачу, которую теперь кто-то пытается выведать любыми путями.

IX

В конце декабря 1914 года австро-венгерское и германское командование одобрило совместный план военных действий на будущий год. План предусматривал активную оборону на Западном фронте и мощные наступательные действия на Восточном.

Восточный фронт в качестве главного театра военных действий был выбран не случайно: русские армии находились почти в полтора раза ближе к Берлину, чем французские войска, и создавали реальную угрозу захвата и оккупации Австро-Венгрии. По мнению обоих Генеральных штабов союзных государств, совместные наступательные операции, а именно два неожиданных мощных удара по сходившимся направлениям, должны были окружить и уничтожить большую часть русских войск в Польше и привести к выходу России из войны.

В России же единодушного мнения по поводу кампании 1915 года не было. Генерал-квартирмейстер Ставки Верховного главнокомандования Юрий Никифорович Данилов выступал за нанесение главного удара по Берлину, а командующий Юго-Западным фронтом генерал Иванов и его начальник штаба генерал Алексеев считали, что скорейший путь на Берлин пролегает через Вену и венгерскую равнину. В результате был принят самый худший вариант плана. Он предусматривал два главных удара: первый – в Восточной Пруссии, второй – в Австро-Венгрии. Однако на такое наступление по двум расходящимся направлениям у России не было ни средств, ни сил, ни возможностей. Уже начал сказываться острый дефицит боеприпасов, который впервые русская армия испытала в декабре 1914 года, во время Саракамышской операции на Кавказском фронте.

Генеральный штаб предупредил государя о возможных последствиях этого компромиссного плана, но больше ничего сделать не смог – план был уже одобрен императором и согласован с Верховным главнокомандующим, великим князем Николаем Николаевичем.

* * *

– Ну и что же ты хочешь за сие благо? – Григорий Распутин рукой взял с тарелки соленый огурец и аппетитно, с хрустом откусил почти половину. – Небось на генерала виды имеешь? – Распутин хитро прищурился.

Полковник Сиротин, при орденах и регалиях, стоя навытяжку перед Распутиным, смотрел, как огуречный сок крупными каплями стекает по клочковатой бороде, и молчал. Молчал не потому, что ему, потомственному дворянину, полковнику русского Генерального штаба, неприлично было что-то попросить у сибирского мужика, который сумел стать нужным человеком самой императрице и теперь, используя свое влияние, бесцеремонно вторгался в политическую жизнь России. Сиротин молчал, потому что понял, что лучше он до конца жизни будет полковником, чем когда-либо по протекции этого неотесанного мужлана получит генеральский чин.

Вчера вечером полковник Сиротин был неожиданно вызван к генерал-квартирмейстеру Юрию Никифоровичу Данилову и получил конфиденциальное задание, суть которого состояла в том, чтобы с утра явиться на улицу Гороховую, 64 и вручить Распутину Григорию Ефимовичу пакет, в котором содержалось полное досье на сего господина. Если получится, то взять с него расписку в получении, чтобы затем лично передать ее Данилову.

Сиротин по-прежнему молчал, а Распутин вдруг перестал улыбаться и с бесовской злобой зыркнул на полковника:

– Напугать меня вздумали?! Досье принесли показать? – Распутин открытой ладонью ударил по столу, да так, что половинчатая бутылка «пшеничной» опрокинулась и тоненькой струйкой полилась на пол. – Вот, мол, отец Григорий, все мы про тебя знаем! Вот ты где у нас сидишь! – Распутин потряс пудовым кулаком в сторону Сиротина.

– А это вы видели?! – незамысловатая комбинация из трех пальцев, сопровождая данную гневную тираду, заплясала в полутора метре от лица офицера.

«Странное у меня чувство, – думал Сиротин, глядя на беснующегося целителя царской семьи. – По закону чести, я должен сейчас же его пристрелить и отправиться на каторгу. Но почему-то эта истерика мою честь совершенно не трогает, да и на каторгу из-за этого проходимца неохота. Может, поговорить с „Тимофеем“ или с „Акулой“, уберут его завтра по-тихому? Хотя… пусть живет, всякая тварь не просто так на эту землю народилась, и этот… как-то ведь он цесаревича лечит, мальчику после его молитв лучше становится!»

Из дальних комнат на шум прибежали две женщины и девочка-подросток и остановились в дверях, заметив, что Распутин не один.

– Забери эти сочинения, я про себя и так все знаю, – Распутин поднялся из-за стола. – А генералам своим скажи, что руки у них коротки божьего человека в миру испужать. – Повернувшись к иконе, Распутин три раза перекрестился, затем, не оглядываясь, вышел из комнаты.

«Э, нет, – подумал Сиротин, – ничего я забирать не буду. Может, ты и божий человек, а любопытство у тебя, как у обычного мужика, через край бьет да из глаз вылезает. Только уйду, как поэму, будешь эти бумаги читать! Вот только знаешь ли ты, что такое поэма?», – Сиротин повернулся и, приветливо улыбнувшись женщинам, прошел к лестнице на выход.

Выходя из дома, он столкнулся с тремя филерами, – постоянной свитой Распутина.

«Тратим казенные деньги на этого прохвоста, а немецких шпионов ловить некому!» – неприязненно подумал Сиротин, разглядев отъевшиеся ряшки штатных сотрудников охранного отделения.

Январь девятьсот пятнадцатого года ни снегом, ни солнечной погодой не баловал. Низкие серые тучи ровными слоями нависли над городом и нехотя, словно подталкиваемые неведомой силой, куда-то величаво уплывали по одному, только им известному пути.

Свернув с Гороховой, Сиротин сел на извозчика и отправился в ресторан «Одонис», где у него была назначена встреча с агентом «Амели», но агент к назначенному сроку не появился, и Сиротин, выпив в ресторане две чашки кофе, направился в Генеральный штаб.

Генерал Данилов был занят. Просидев тридцать минут в приемной, Сиротин собрался было идти к себе, когда дверь кабинета неожиданно распахнулась и из нее, довольно улыбаясь и что-то бормоча себе под нос, вышел полковник Мясоедов.

«А этот что здесь делает?» – удивился Сиротин, но адъютант показал, что можно входить, и Александр Иванович, по привычке одернув мундир, бодрым шагом направился в кабинет.

Генерал Данилов задумчиво стоял у окна. Сегодня утром ему позвонил военный министр Сухомлинов и попросил принять жандармского полковника Мясоедова, у которого якобы есть какое-то срочное сообщение. Отказать министру Данилов не мог и вынужден был в течение получаса выслушивать заверения Мясоедова в преданности Российской империи и огромном желании разоблачать немецких шпионов.

«Бесполезный человек, – решил Данилов, глядя на сутулую спину выходящего полковника Мясоедова, – и так дел по горло, а тут еще дураки по протекции ходят, отвлекают».

В кабинет вошел Сиротин и замер на почтительном расстоянии.

Полковник Сиротин уже год занимал должность начальника секретного бюро Генерального штаба. Блестяще проявивший себя на прежнем месте, в австрийском разведывательном отделе, в деле Альфреда Редля, Сиротин по окончании операции заслужил очередной чин и высокую должность.

Окинув взглядом ладную фигуру Сиротина, Данилов предложил ему пройти за отдельно стоящий столик, предназначенный для бесед тет-а-тет.

– Как дома? Как здоровье Василисы Егоровны?

– Хорошо. Ее недавно осмотрел сам Липман, сказал, что беспокоиться нечего, обычная простуда.

– Как наш сибирский пророк? Небось с глубокого похмелья? – Данилов славился резкими переходами в разговоре, которые часто сбивали с толку несведущих людей, но Сиротин знал эти особенности характера генерала.

– С утра был немного не в себе, но сейчас, думаю, обрел спокойствие и уверенность, читая про своих многочисленных обожательниц.

– Так он взял досье?

– Так точно, ваше высокопревосходительство, – немного покривив душой, ответил Сиротин.

«В конце концов не выбросит же Распутин бумаги в мусор, прочитает – никуда не денется», – про себя решил полковник, этой уверенностью успокоив совесть, восставшую было против искаженных сведений, которые он только что предоставил генералу.

К некоторому неудовольствию Сиротина Распутин оказался прав, сразу учуяв попытку «испужать старца». Видя увеличившуюся активность отца Григория и повторяющиеся попытки вмешаться в политическую жизнь страны, российский Генштаб стремился не допустить окончательного превращения старца в «серого кардинала» и решил слегка припугнуть зарвавшегося мужика, а заодно и сбить с него спесь. Кому приятно знать, что буквально каждый твой шаг отслеживается государственной сыскной полицией и затем тщательно фиксируется на бумаге… для потомков.

– Ну да ладно, бог с ним, с Распутиным. С него пока и этого досье хватит! – генерал Данилов слегка кивнул на дверь. – Что вы скажете о полковнике Мясоедове? – Сиротин ожидал этого вопроса, потому ответил не задумываясь.

– Прохвост, взяточник, бабник и пьяница. Под наше наблюдение попал два года назад. Часто бывает в Германии – там у него родственники. На короткой ноге с министром Двора графом Фредериксом и гофмаршалом князем Долгоруким. Несколько раз бывал у Распутина. Есть подозрение, что работает на немецкую разведку, но улик пока нет.

– А Сухомлинов его хвалит. Говорит, незаменимый для России человек, – Данилов усмехнулся в усы. – Возьмите его под плотную опеку и выявите все связи; особенно обратите внимание на немецких родственников.

Юрий Никифорович деликатно подождал, пока Сиротин сделает необходимые пометки в своей записной книжке.

– Что у вас с «Амели»?

– Сегодня на встречу опять не явилась. По моему мнению, совершенно бесперспективна, но отказываться от ее услуг пока рано. Я хочу передать этого агента капитану Апраксину.

– Хорошо. Делайте, как считаете нужным.

Неожиданно зазвонил телефон, и Данилов, проворно вскочив, подошел к своему огромному рабочему столу и взял трубку.

«Государь император», – догадался Сиротин и, сделав вид, что занят своими записями, склонился над блокнотом.

– Да… Мы сейчас как раз готовим докладную записку. Вкратце могу сказать, что наша Саракамышская операция на Кавказском фронте прошла удачно, результат – полный разгромом 3-й турецкой армии… Да, Ваше Величество, обязательно… Потери османов – более 90 тысяч и 60 орудий, мы потеряли 20 тысяч человек… Непременно… Сегодня же, Ваше Величество…

Данилов несколько секунд постоял у стола, глядя на телефон, по которому только что разговаривал с Императором.

С началом войны явственно проступило полное несоответствие генерала Янушкевича должности начальника Российского Генерального штаба. Назначенный по личному желанию Николая II в марте девятьсот четырнадцатого года, Николай Николаевич Янушкевич оказался к ней совершенно не подготовлен. До своего назначения сорокашестилетний генерал не имел боевого опыта и никогда не командовал войсками. К тому же он не был знаком ни с полевой, ни с кабинетной службой Российского Генштаба и, вступив в должность, сделался доверенным лицом государя, к которому ездил с докладами, минуя военного министра Сухомлинова. Генерал Данилов был назначен на должность генерал-квартирмейстера в июле 1914 года в «помощь» Янушкевичу, который с началом мобилизации, чувствуя свою полную несостоятельность, совсем отстранился от дел и был рад передать оперативное управление Генштабом в руки такого способного военачальника, каким был Данилов.

Словно очнувшись от своих мыслей, Юрий Никифорович перевел взгляд на Сиротина.

– Так, на чем мы остановились?

Сиротин поднялся.

– Я подготовил проект создания команды «Z», – Сиротин достал из портфеля и положил на стол коричневую папку и, заметив удивленное молчание генерала, поспешил продолжить.

– В сложившейся ситуации, когда в нашем тылу орудуют целые группы австрийских и немецких шпионов, предлагаю сформировать боевую группу из числа наиболее способных и физически подготовленных офицеров для эффективного противодействия противнику. Основная задача нового подразделения – силовой захват шпионов и диверсантов в нашем тылу и проведение боевых и диверсионных мероприятий в тылу противника. Общая численность группы – не более десяти человек. Подчинение – непосредственно Генеральному штабу.

– Ну, с группами немецких шпионов в нашем тылу вы, наверное, перегнули, – Данилов усмехнулся в усы. – Я на досуге посмотрю проект. Только и в охранном отделении филеров и топтунов хватает, а на фронте толковые и способные офицеры сейчас нужнее.

– Юрий Никифорович! Охранное отделение выполняет функции политической полиции, но и у них с хорошими сотрудниками беда. Штат заполнен меньше, чем на треть. На всю столицу и окрестности только двенадцать офицеров, а остальные – мужики-лапотники, у которых три класса образования.

– Не популярна профессия жандарма у людей благородного происхождения, – Данилов с явным интересом наблюдал за полковником. Внешне всегда безукоризненно спокойный, Сиротин вдруг на глазах преобразился и с жаром стал убеждать своего начальника, и это поневоле, ввиду необычности поведения, заинтересовало генерала.

Данилов вернулся к столику для приватных бесед.

– Да вы присаживайтесь, вижу, давно эту мысль имеете.

– Так точно, ваше высокопревосходительство, еще со времен работы с Редлем. Он ведь много знал и пользу еще мог бы принести немалую, укради мы его тогда у австрийцев…

Вербовка в 1903 году капитана Альфреда Редля, вне всяких сомнений, была самой удачной операцией русской разведки с начала двадцатого века. Будучи штатным сотрудником австрийского разведывательного бюро, капитан Редль словно ждал вербовщиков. Он охотно согласился сотрудничать с русскими, потребовав взамен только материальную компенсацию. Эта кажущаяся легкость в принятии такого ответственного решения легко объяснялась происхождением капитана. Будучи сыном мелкого железнодорожного служащего, Альфред Редль с детства мечтал о блестящей военной карьере. Эта мечта все время подогревалась его родителями, которые мобилизовали и сосредоточили все свои скромные усилия, чтобы дать единственному сыну прекрасное образование. В кадетской школе прилежание в учебе и бесконечное трудолюбие Редля в освоении иностранных языков были замечены представителями австро-венгерского Генерального штаба, и после выпуска лейтенант Редль сразу попал в Генштаб, минуя тяготы обычной армейской службы, которая была уготована большинству выпускников. И в 1900 году, во время стажировки в России в качестве представителя Австрийского Генштаба, Редль впервые попал в поле зрение русской разведки.

В то время Австрия и Россия, несмотря на уже возникшие существенные разногласия, старательно изображали дружбу и для видимости посылали своих офицеров на стажировку к союзникам. Неуемная тяга к роскоши и светским развлечениям выделили Альфреда Редля из числа австрийских стажеров, но тогдашняя незначительность и молодость этого офицера исключили его из числа возможных кандидатов на вербовку, однако в то же время заставили более внимательно следить за дальнейшей карьерой лейтенанта.

А карьера Альфреда Редля стремительно набирала обороты. Вернувшись из России в Вену, он получает назначение на высокую должность в русском бюро австро-венгерской разведки, а по истечении положенного срока – звание капитана. Проанализировав ситуацию, глава австрийского отдела русской разведки полковник Батюшков, находясь в Варшаве, посылает в Петербург секретное донесение, в котором просит разрешение на вербовку новоиспеченного капитана. Петербург дал согласие немедленно. И когда в мае 1903 года агент русской разведки примадонна венского оперного театра Анжелика Бразельи в приватной беседе предложила Редлю сотрудничество, ни она, ни полковник Батюшков не ожидали, что австриец так легко согласится и сразу возьмет деньги. Но Альфред Редль был опытным разведчиком. Он давно предполагал, что попал в поле зрения русских и все это время ждал, когда они себя проявят.

Давно известно, что лучшие агенты – те, кто работают за деньги, и Альфред Редль подтверждал эту истину все последующие годы. Поток секретной информации из тоненького ручейка превратился в стремительную полноводную реку, и уже через год легализация сумм, передаваемых австрийцу в обмен на информацию, стала серьезно беспокоить не только русский Генштаб, но и самого Редля. Но и здесь русской разведке повезло: скончалась какая-то дальняя родственница капитана, чем не замедлили воспользоваться его кураторы, превратив австрийца в богатого и «единственного» наследника покойной троюродной тети.

Но шло время, полноводная река начала мелеть, и поток информации иссяк; Редль к тому времени раскрыл все секреты, которые знал, и ничего нового сообщить больше не мог. И тогда полковник Батюшков предлагает «сделать» Альфреду Редлю карьеру и сдать австрийцам и их союзникам немцам несколько агентов, которых Батюшков давно подозревал в двойной игре. Естественно, все права и неувядаемая слава должны достаться именно капитану Редлю.

И вскоре Альфред Редль стал героем. Он получил звание полковника и новую должность заместителя начальника разведывательного бюро, причем в его ведении находились и вопросы контрразведывательной деятельности, что стало особенно ценным приобретением для русской разведки.

Это были золотые годы. Поток бесценной информации захлестнул Петербург. Списки австро-венгерских агентов-нелегалов и агентов германского Генштаба, подробный план мобилизационных мероприятий стран Тройственного союза, обстоятельные доклады о состоянии железных дорог – целый архив ценнейших сведений можно было бы составить из документов, которые передал полковник Редль за время своей деятельности.

Когда грянул Балканский кризис, и весь мир, обсуждая эту тему на первых полосах газет, удивлялся, почему неопытная и малочисленная сербская армия смогла столь эффективно отражать нападения огромной австро-венгерской военной машины, только русский Генштаб, да полковник Редль знали истинную причину успехов южных славян. А когда в 1912 году с помощью полковника Редля в Петербурге был нейтрализован глубоко законспирированный тайный агент германского Генштаба, Альфред Редль в «благодарность» единовременно получил семь тысяч английских фунтов, что являлось целым состоянием даже для такого богатого человека, каким стал полковник.

Но всему приходит конец, и счастливая звезда австрийского разведчика быстро и совершенно неожиданно погасла. В 1913 году Альфреда Редля «взяли» с поличным при получении конверта, в котором помимо подозрительной по содержанию записки находились девять тысяч крон, объяснить появление которых всегда предусмотрительный и осторожный Редль почему-то не смог. Русские агенты в Вене, которые давно подозревали, что последняя пассия полковника Редля, польская певица Лидия Ковальски, работает на немецкую разведку, едва узнав о его провале, попытались похитить полковника из рук австрийской контрразведки, но не успели – спустя сутки после ареста полковник Альфред Редль «застрелился» в гостинице «Кломзер». Мадемуазель же Ковальски бесследно исчезла.

Чтобы скрыть триумф России, немцы и австрийцы поспешили объявить полковника гомосексуалистом, которого бросил любовник, и довольно быстро замяли скандал. А Сиротин, который в тот момент находился в Вене и предлагал Батюшкову дерзкую операцию похищения агента, был очень раздосадован тем, что у русских тогда просто не нашлось достаточного количества подготовленных сотрудников, которые смогли бы осуществить мероприятие такой сложности. Именно тогда у Сиротина и зародилась идея создания команды «Z», и весь минувший год он «прокручивал» ее со всех сторон, изучая скудные исторические материалы о существовании подобных отрядов, начиная со времен Римской империи.

Покинув кабинет генерал-квартермейстера, полковник Сиротин почувствовал внутренне удовлетворение, так как увидел живой интерес генерала к идее создания нового секретного подразделения. Хорошо зная Данилова, Сиротин не сомневался, что, заручившись поддержкой такого авторитетного и ловкого царедворца, каким был генерал-квартирмейстер, можно рассчитывать, что его проект довольно быстро обретет реальные формы, и к началу летней компании девятьсот пятнадцатого года русский Генштаб сможет располагать мобильным и боеспособным подразделением, которое будет в состоянии воплощать в жизнь не только смелые проекты секретного отдела Генштаба, но впоследствии может быть привлечено и к выполнению любых других деликатных поручений, кои могут понадобиться его воюющей стране.

X

Услышав, как хлопнула входная дверь, Распутин понял, что штабной полковник ушел, и вернулся в комнату. Заметив оставленные на столе документы, Григорий Ефимович криво усмехнулся:

– Вот бесово отродье, оставил-таки бумаги, – взяв в руки увесистую папку, в которой находилось досье, покачал ее на руке, словно хотел убедиться в весомости содержимого.

– Матрена!

Откликнувшись на зов, в дверях показалась девочка-подросток.

– Господин офицер, когда уходил, сказал что-нибудь на прощанье?

– Нет, батюшка, он только улыбался, да на Клаву смотрел неприлично. Мы с ней хотели было спрятаться, а он тута и ушел, – девочка была рада возможности хоть чем-то угодить отцу, и теперь жалела, что офицер так быстро покинул их дом, потому что больше рассказывать было нечего.

– «Тута», – передразнил Распутин дочь. – В Петербурге уж пятый год живешь, а все говоришь, как крестьянка из дремучей губернии. Марш на кухню, нечего здесь околачиваться.

– Хорошо, батюшка. Я пойду блинов тебе испеку, ты вчерась наказывал, – девочка покорно пошла к выходу из комнаты, но затем остановилась и, повернувшись к отцу, задала вопрос, который, как видно, давно ее волновал:

– А почему ты к царю больше не ходишь? Он тебя прогнал? – и, столкнувшись с горящими глазами отца, которые одновременно излучали и холодную ярость, и какую-то детскую беспомощность, внезапно испугалась своей смелости, юркнула за дверь.

Григорий Распутин тяжело опустился на стул и с досадой посмотрел на дверь, за которой исчезла дочь.

«Даже глупая Матрена заметила, а уж другие и подавно теперь судачат, что конец пришел Распутину. Даже бумажки про меня прислали…» – тоскливо подумал Григорий Ефимович.

История отношений простого сибирского мужика и государя императора оказалась такой же противоречивой и неожиданной, как и все, что так или иначе было связано с Григорием Распутиным в течение всей его жизни.

Первое представление Распутина царской семье произошло в конце октября 1905 года с подачи великой княгини Милицы Николаевны, когда после очередного обострения болезни цесаревича Алексея государыня, давно прослышав про чудесный дар сибирского старца излечивать самые тяжелые болезни, согласилась принять мужика-целителя с тем, чтобы он попытался облегчить страдания ее сына.

Наследник российского престола был болен гемофилией, которая досталась ему от бабушки-англичанки, дочери королевы Виктории. От любого незначительного ушиба у цесаревича случалось внутреннее кровоизлияние, которое сопровождалось сильными болями. При первом же появлении Распутина у постели измученного мальчика облегчение наступило немедленно, что привело в полнейший восторг государыню и раз и навсегда определило ее отношение к отцу Григорию.

С тех пор он стал настоящим ангелом-хранителем цесаревича. Как только болезнь в любой, пусть даже в самой слабой и незначительной форме, начинала проявляться у ребенка, незамедлительно следовал вызов Распутина во дворец, и болезнь отступала. А один случай был настолько необычен, что многие до сих пор отказываются в него верить. В отсутствии Распутина в Петербурге у мальчика неожиданно случился сильнейший приступ, и, когда доктора отчаялись помочь бедному ребенку, императрица Александра Федоровна решилась на беспрецедентный шаг: она приказала дать телеграмму Григорию Ефимовичу, в которой умоляла помочь ее единственному сыну. Когда пришел ответ, в котором Распутин уверял государыню, что немедля поможет наследнику, в самый момент появления телеграммы цесаревичу стало значительно лучше, а через день болезнь и вовсе покинула мальчика.

Именно эта забота о здоровье наследника российского престола и сделала Григория Распутина близким человеком великодержавной семьи. Необычный дар сибирского мужика, его гипнотические и пророческие способности и совершенно неуемная тяга к нему женщин всех возрастов и сословий сделали из Распутина одиозную фигуру, которая, в представлении многих, черною глыбой нависла над российским престолом. Придворные с откровенной неприязнью наблюдали за ростом популярности Распутина и его возрастающим влиянием на императорскую семью и старались любыми способами заставить государыню отказаться от его услуг. Но Александра Федоровна была непреклонна. Имея большое влияние на своего мужа, она с успехом парировала выпады против своего «божественного старца», и Николай II до поры до времени под давлением супруги почти не обращал внимания на интриги, которые плелись вокруг Распутина. Но с началом войны положение несколько изменилось.

Если раньше Григорий Распутин появлялся во дворце чуть ли не каждую неделю, то к сегодняшнему дню с момента последней встречи с государем минуло уже полтора месяца; и это молчание императорской семьи глубоко тревожило Распутина.

Просматривая свое досье, Распутин поразился подробностям, которыми изобиловали документы.

«Надо же! Даже про купчиху Кубасову узнали…» – удивлялся Распутин.

Драматичная история отношений молодой купеческой жены Ирины Даниловны Кубасовой и шестнадцатилетнего Григория Распутина оставила глубокую незаживающую рану в душе молодого парня и во многом определила дальнейшее отношение Распутина к слабому полу.

Это случилось в далеком 1887 году. Когда Григорию Распутину исполнилось шестнадцать лет, его стали одного посылать по торговым делам в самый ближний город от Покровского – Тюмень. Парень оказался способным коммерсантом. Выручка за товар, которую он привозил, неизменно оказывалась больше, чем реальная стоимость товара, и дед Распутина все время удивленно расспрашивал внука, как же ему такое удается. А Распутин, еще не ведая, что обладает гипнотическими способностями, отвечал: «Да я просто торгуюсь, вот они и уступают».

Так постепенно все торговые дела семьи перешли к молодому Распутину, который стал бывать в Тюмени каждое воскресенье. Однажды на главной улице города он увидел выходящую из дамского салона прекрасную незнакомку и влюбился без памяти. Проследив за барышней, Распутин узнал, кто она такая и где проживает, и с тех пор все свободное время стал проводить напротив особняка Кубасовых.

Ирина Даниловна Кубасова была третьей женой богатого тюменского купца и часто, предоставленная сама себе, чтобы хоть как-то развеять скуку, искала развлечений на стороне, зачастую совершенно не опасаясь огласки и ревности своего старого мужа. Заметив немое обожание обычного деревенского парня, она решила пригласить его к себе, чтобы сыграть с ним довольно злую шутку. И когда в очередной раз Распутин появился перед ее домом, молодая женщина написала ему записку, в которой ровно через час приглашала зайти к ней для приватной беседы.

Получив записку от предмета своего обожания, молодой Распутин словно обезумел. Не обращая внимания на внутренний голос, который твердил об осторожности и предусмотрительности, он сломя голову бросился навстречу своей первой любви.

Ровно через час, минута в минуту, Распутин постучал в дверь особняка Кубасовых, а еще через минуту, ведомый молоденькой горничной, оказался в личных покоях Ирины Даниловны, которая встретила его в прозрачном пеньюаре, грациозно возлегая на огромной кровати. От близкого присутствия и почти обнаженного вида своей «принцессы», так он звал ее про себя, горячая кровь ударила в голову, и парень буквально остолбенел, а Ирина Даниловна, томным воркующим голосом предложила ему раздеться и подойти к ней. Путаясь в завязках штанов и рукавах рубахи, юный Григорий начал лихорадочно срывать с себя одежду, не обращая внимания на свое вздыбленное естество. Когда он, обнаженный, с горящими глазами предстал перед госпожой Кубасовой, та неожиданно рассмеялась и трижды хлопнула в ладоши.

И тут к ужасу Распутина из-за массивных портьер со смехом и улюлюканьем выскочили шесть служанок Ирины Даниловны и, подскочив к парню, повалили его на спину, одновременно при этом ловко скрутив полотенцами его руки и ноги. Не имея сил пошевелится, обнаженный и раздавленный, молодой человек наблюдал, как Кубасова, проворно вскочив с постели, со смехом подбежала к нему и, схватив обеими руками его огромный детородный орган, быстро опустилась на колени. Что произошло далее, бедный парень так и не понял, но почему-то решил, что госпожа Кубасова определенно вознамерилась проглотить его естество целиком.

Семяизвержение у юноши произошло почти сразу. От ужаса и стыда парень на несколько секунд потерял сознание. А тем временем госпожа Кубасова, весело похохатывая и утирая губы, поднялась с колен, и в тот же миг одна из ее служанок быстрыми и уверенными движениями перетянула корень Распутина у самого основания тоненьким шнурком и, бесстыдно задрав подол платья, уселась на него сверху.

Что происходило потом, молодой Распутин почти не помнил. Его сознание, словно оберегая молодую, неокрепшую психику, зафиксировало лишь чередование женских тел, терзавших его молодую плоть, да огромное, обжигающее чувство стыда за свою наготу и беспомощность.

В тот день, вернувшись в гостиницу, Распутин упал на кровать и проплакал, как маленький ребенок, до следующего утра. А когда забрезжил рассвет и новый день озарил его маленькую комнатку, Григорий Распутин вышел на улицу и, купив в соседней лавке четверть самогона, жадными глотками пил его до тех пор, пока сознание не покинуло его измученное тело.

В досье эта история была описана по-другому.

«Хотя вывод они сделали правильный, – хмуро подумал Распутин. – Баб я люблю, но и вижу их сучью породу теперь насквозь, и больше ни одной из них не дам над собой власти!»

Распутин, брезгливо морщась, закрыл папку, затем налил полстакана водки из остатков «пшеничной», которая была заботливо поставлена на стол Матреной и, не глядя на закуску, залпом проглотил содержимое.

«Как же они не понимают, – с тоской думал Распутин, – мир наш – это зеркальце! Злоба порождает ответное зло… Император радуется, что волнения в народе с началом войны пошли на убыль… Только война эта быстро не кончится, и вскорости опять поднимутся горлодеры со своими революциями…»

Причиной охлаждения государя императора к Григорию Распутину стало именно отношение старца к начавшейся войне, которую он называл не иначе, как «бойня». Во время последнего посещения царского дворца Распутин встретил такой холодный прием, что поначалу растерялся, решив ничего не говорить Николаю II о своих размышлениях на эту тему, но государь начал разговор первым:

– Мне доложили, ты осуждаешь государственную политику? Разговоры против войны ведешь. Говоришь, что мы не сможем выиграть эту кампанию. Это не так! – Николай II мрачно смотрел на молящегося Распутина. – Война сплотила народ, и, когда мы победим, Россия изменится совершенно! – Император, в волнении постукивая пальцами по маленькому столику и избегая встречаться взглядом с женой, расположился в своем любимом кресле.

Григорий Распутин, который в тот момент стоял на коленях перед иконой и молился за здравие цесаревича Алексея, услышав это обращение к нему государя, поднялся с колен и, согнувшись в глубоком поклоне, просительно произнес:

– Храни вас бог, Ваше Величество! Я, государь, не за себя прошу, мне ничего не надо. Я за людей прошу, которые убивают друг дружку на поле брани! Сколько горя эта война сулит вашим детям, коими является на Руси весь православный народ?! Сколько сирот останется после этой войны оплакивать своих кормильцев! – Распутин закрыл лицо руками и, с трудом сдерживая рыдания, опять опустился на колени. – Сколько несчастья принесет эта проклятая война?! Только Господь Бог, да ваш покорный слуга знают! Я знаю, я чувствую… Собирает дьявол темные силы над Россией и готовит кровавый пир, который утопит в ненависти и ваше царствование, и весь ваш народ.

Николай II, недослушав, резко поднялся и, неприязненно оглядывая коленопреклоненного старца, повернулся к жене:

– Александра Федоровна, проводите меня. Да и великим княжнам пора на свою половину.

Через минуту царская семья покинула зал, а Распутин так и остался стоять на коленях, моля Господа внушить государю мысль отказаться от войны и помириться с проклятыми германцами и австрийцами.

Сейчас, вспоминая этот последний разговор с царем, Распутин неожиданно понял, что угнетало его все эти последние дни, мешая радоваться жизни и предаваться обычным развлечениям. Виной всему было чувство страшной неизбежности, которое с необычайной силой вдруг затмило все остальные чувства жадного до мирской жизни старца. И была эта сила настолько сильнее Распутина, что он не мог один с ней справиться. Как не может один человек остановить приближение Страшного суда.

– Убьют!.. Убьют они меня! Чтобы не путался под ногами… чтобы не мешал нехристям и бесам, людские души в полон забирать. А потом и государя с цесаревичем! Ох! Беда… Беда-то какая надвигается…

* * *

Оставив старца молиться, Николай II, умышленно не обращая внимания на укоризненный взгляд жены, пребывал, однако, в полнейшей растерянности, которую старался ото всех скрыть.

«Этот мужик несомненно обладает какой-то сверхъестественной силой, в смысле воздействия на чужую психику, – размышлял Николай II. – Может, это какая-то разновидность гипноза? Или он просто читает человеческие души, как открытую книгу?» – Государь покосился на императрицу.

– Я провожу тебя в покои, – обратился он к жене. – У меня возникли срочные государственные дела, которые не требуют отлагательства…

Взгляд императрицы из укоризненного превратился в гневный. Николай II знал, как любила его супруга участвовать в управлении государством, и понял, что вечером не миновать грозы.

– Не сердись, я ненадолго. Мы потом поговорим, – шепнул ей на ухо Николай II и, весело подмигнув шедшему рядом с матерью цесаревичу Алексею, широко улыбнулся дочерям, которые очень не любили ссоры родителей, реагируя как всегда молчаливо и безропотно.

Старшего сына Российского императора Александра III, Николая Александровича Романова, к монаршей судьбе готовили с детства. Он получил высшее юридическое и военное образование, в совершенстве знал четыре языка и постепенно приобщался к государственным делам. И, может быть, к сорока годам оказался бы готов взвалить на свои плечи тяжелый груз царствования, но отец неожиданно скончался, и двадцатишестилетний Николай Александрович, так до конца и не освоив премудрую науку управления государством, вступил на престол.

Обладая живым умом и исключительной памятью, Николай II был наделен еще и незаурядным личным обаянием, которое, однако, не любил афишировать широкому кругу. Еще он не любил «в глаза» говорить неприятные вещи, не любил громких торжеств, пафосных речей. Для того чтобы играть роль всевластного монарха, ему не хватало силы – злой, одержимой, свирепой. Он слишком по-земному смотрел на свою монаршую власть и, как всякий земной человек, во многих вещах зачастую имел сомнения, которые государственный деятель такого ранга в то время иметь был не должен.

Природный аристократизм и утонченность души монарха сыграли злую шутку с Россией – многие тогда воспринимали эти проявления Российского императора как слабость, а не как следствие доброго характера и академического воспитания, и как могли, стремились «помочь» своему государю в управлении огромной страной. У любого Российского императора в советниках и помощниках, готовых подсказать, объяснить, возглавить, недостатка не было никогда. Любой монарх в период своего царствования окружен огромным количеством придворных, все мысли и желания которых зачастую сводятся к довольно практичным вещам, как то – деньги, награды, звания. Все эти блага, полученные от государя, давали возможность создать свое собственное государство, пусть маленькое, состоящее в большинстве своем из подхалимов и бездарностей, только помельче. И пусть это государство являлось напрочь иллюзорным и совсем не суверенным – но оно было свое, кровное, родное, давая власть и, вместе с ней чувство превосходства над другими, зависимыми и подначальными.

Николай II знал, что бескорыстие при императорском дворе было не в чести, хотя всегда широко декларировалось и выражалось во всех внешних проявлениях его придворных. Да и о каком бескорыстии может идти речь, когда ловкость, хитрость и умение извлекать из любых ситуаций собственные блага возводилось самим высшим обществом в догму, и это умение, к сожалению, особенно в последнее время ценилось во много раз больше, чем другие способности и жизненные принципы старой русской аристократии.

Распутин действительно никогда ничего не требовал для себя, но настойчивость, с которой он стремился подчинить себе волю монарха, вызывала у Николая II естественное чувство справедливого негодования, и только заступничество жены да болезнь цесаревича до поры до времени спасали старца от изгнания и ссылки.

«Кончится война, выздоровеет Алексей – ноги этого мужика больше не будет во дворце», – в который раз, размышляя про себя, решил Николай II.

Проводив императрицу до личных покоев, государь направился в свой приватный кабинет – так он его называл. В Зимнем дворце у российского императора было несколько личных кабинетов, но один из них государь выделял особо. Весной 1902 года, втайне от всех, в этом кабинете Николай II приказал сделать два тайника, которые гармонично вписались в уже существовавший интерьер и имели сложную систему доступа к содержимому.

Услышав, как за спиной привычно щелкнули пружины дверного замка, Николай II прошел к большому инкрустированному рубинами бюро времен Екатерины Великой, которое располагалось в глубокой нише, и слегка надавил на один из камней. Приведя в действие скрытый секретный механизм, государь повернулся к одной из висевших рядом картин и, взявшись обеими руками за массивную раму, потянул ее на себя. Раздался щелчок, и картина, легко развернувшись вместе с частью стены, встала почти перпендикулярно, открывая взору довольно глубокую нишу, из которой Николай II достал туго, по-старинному, скрученный лист, толщина которого, как и сама структура документа, выдавали его древнее происхождение. Государь, бережно развернув похожий на старинную грамоту свиток, прошел к единственному в этом кабинете креслу, и удобно расположившись в нем, углубился в чтение.

Так прошло довольно много времени. Если бы в кабинете присутствовал сторонний наблюдатель, он бы с удивлением обнаружил, что по мере чтения Николай II стал терять свою царственную величественность, взгляд его сделался беспомощным, а руки, и без того излишне нервные и беспокойные, начали заметно подрагивать.

Через некоторое время Николай II поднялся и подошел к окну.

Над дворцовой площадью кружились снежинки, медленно и важно опускаясь на каменную мостовую, на Александрийский столб, на фуражки и шинели проходящего мимо взвода гвардейцев.

Быстрой победы не получилось. Война затянулась и превратилась в соревнование экономического потенциала воюющих стран, и Николаю II стало страшно. Он словно на секунду-другую увидел будущее своей страны, увидел хаос и звенящую пустоту, которая медленно, но неотвратимо заполняла собой все пространство огромной империи, и не было ей ни начала, ни конца.

XI

В лагере для военнопленных, где находился поручик Нелюбов, в середине зимы объявились дремавшие до поры болезни. Каждое утро специальные команды добровольцев выносили из бараков своих умерших товарищей и, стоя на январском холодном ветру, ожидали разрешения лагерных властей похоронить несчастных.

По прихоти судьбы, оказавшись в лагере для нижних чинов, – офицеров германское командование держало отдельно, – Борис в полной мере ощутил силу духа и несгибаемую волю русского солдата. Голод и болезни выкашивали целые бараки, но многие солдаты, будучи в более тяжелом положении, старались поддержать тех своих товарищей, которые от голода и лишений совсем пали духом и в безумной лихорадке, блестя воспаленными глазами начинали с болезненным вожделением поглядывать на сторожевые вышки в надежде получить спасительную пулю.

Попав в плен в форме немецкого солдата, Нелюбов на допросе назвал первые пришедшие в голову имя и фамилию, и теперь в душе беззлобно посмеивался над своими товарищами по несчастью, видя, что не только немцы, но и его соотечественники с полной уверенностью приняли его за простого русского мужика.

«Все мы из одного теста, – долгими ночами размышлял Нелюбов. – Переодень да заинтересуй собственной шкурой любого, и мы сразу же готовы играть навязанную нам чужую роль».

Но поручик кривил душой. Сохранив честь русского офицера, он был несказанно рад, что его истинное имя и чин остались для немцев загадкой. В этой ситуации был лишь один существенный минус, который с каждым днем все больше и больше беспокоил Бориса. Постоянно думая о возвращении в Россию, Нелюбов тем не менее понимал, что в одиночку совершить побег практически невозможно. Нужен был надежный товарищ.

Однажды, в начале зимы, терзаемый полчищами вшей, Борис, ворочаясь с боку на бок, долго не мог заснуть, когда вдруг к нему с необычной просьбой обратился его новый сосед:

– Ты, вот что паря! Ты шинельку-то свою дай. Мы им сейчас холодную устроим!

Нелюбов ничего не понял, но, повинуясь безапелляционной уверенности соседа, протянул шинель и с любопытством стал наблюдать, что будет дальше.

А сосед, вырыв в мерзлой земле небольшую ямку прямо под нарами Бориса, закопал его единственное имущество, которое ночью служило поручику покрывалом, а днем – верхней одеждой, да так, что только ворот торчал наружу и, пересев к нему на нары, хитро подмигнул и прошептал:

– Вы, ваше благородие, не сомневайтесь, к утру мы их всех изведем. Они ведь, глупые, из мерзлой земли к теплу потянутся, да и повылазят наверх, тут им, кровопийцам, и придет конец.

Нелюбов обратил внимание на этого солдата сразу, как только он появился в бараке. Некая дремавшая огромная сила в сочетании с добродушной уверенностью выделяли его из числа других пленных. В экстремальной ситуации, когда человеческая жизнь стоит дешевле тюремной баланды, когда воля, разум, инстинкт самосохранения ежеминутно подавляются лагерной системой, более отчетливо проявляются внутренние скрытые резервы человека, его стержень и сила характера.

Савелий Мохов, так звали солдата, почувствовав внимание со стороны Нелюбова, тоже начал присматриваться к нему и, когда рядом с поручиком умер сосед и освободились нары, не раздумывая, перебрался на освободившееся место.

– А с чего ты взял, что я их благородие? – вполголоса произнес Борис. Нельзя сказать, что он был слишком удивлен подобной проницательностью соседа, но за время, проведенное в лагере, Нелюбов привык держаться настороже и ни с кем из заключенных умышленно не заводил приятельских отношений. И сейчас, оценивая ситуацию, Борис понял, что ему до смерти надоело сторониться людей. Будучи по природе отчаянно смелым человеком, Нелюбов принял существующие лагерные правила игры, но при этом бесконечно тяготился ими.

– Вы уж не обижайтесь, но в вас порода чувствуется, – Савелий невольно оглянулся на соседей. – Я ведь сразу понял, что вы офицер. Да вы не беспокойтесь, я – могила! Что знаю, то с собой на тот свет унесу, – и тяжело вздохнув, добавил:

– Я вашбродь в плен второй раз попал. Первый раз – в девятьсот пятом, в Русско-японскую кампанию. Но у японцев порядки другие, они к солдату с чувством относятся – как к воину, хотя… ихние самураи считают плен страшным позором, за который полагается смерть.

– Так ты в Порт-Артуре воевал?

– Да уж, воевал… – промолвил Савелий и, помолчав, добавил:

– Измена была в армии, это все знали. Мы по японцу вдарим, он бежит, а нам команда – оставить позиции, – Савелий горестно махнул рукой. – Я один раз в разведку пошел с нашим прапорщиком, версты три мы по сопкам прошагали, а японцев так и не встретили. Прапорщик разозлился и говорит, пойдем, мол, Савелий обратно, нужно в полк доложить, пока японцы эти сопки не заняли. Что потом произошло, я так и не узнал, но вместо того, чтобы идти вперед, мы опять стали к Артуру пятиться. Я через два дня прапорщика видел – злой как черт! Ох, и лихой он был человек! Его в столице из гвардейцев разжаловали и к нам прислали, так его все япошки знали и очень боялись. Он без языка из дозора никогда не приходил, и все офицеров ихних норовил сховать, – Савелий с сожалением покачал головой:

– Он и погиб геройски. В Артуре, рядом с городом, на Электрическом утесе батарея десятидюймовок стояла… Перед сдачей города наши генералы решили ее взорвать, от греха подальше, чтобы, значит потом по своим не стреляла, когда мы возвертаться будем. Но что-то там не заладилось – те, кому было приказано взорвать, то ли погибли, то ли куда-то пропали, а японцы-то уже по городу маршируют. Прапорщик как узнал об этом, сразу на коня и наметом на Электрический утес. Уехал, а через полчаса как громыхнет! – Савелий довольно хмыкнул. – Японцы потом дюже злые были, все пытали, кто батарею взорвал.

– Как фамилия прапорщика? – Борис с явным интересом слушал рассказ Савелия.

– Максимов, Василий Кондратьевич, Царство ему Небесное. Я ведь в плену почитай больше четырех лет провел… и у многих про него выспрашивал, может, видел кто…

– Как это больше четырех лет? В конце девятьсот шестого года было объявлено, что в Японии не осталось ни одного русского солдата? – в интонациях Бориса послышались нотки недоверия, которые, однако, совершенно не смутили Савелия. Словно соглашаясь с Нелюбовым, он утвердительно кивнул головой.

– Ваша правда, почти всех вывезли, только я задержался. Да, видно, судьба у меня такая – по чужим землям скитаться.

Новый сосед оказался общительным человеком, он быстро перезнакомился почти со всем бараком, и с тех пор Нелюбов часто слышал:

– Пойду с народом о жизни поговорю, вы уж тут без меня не скучайте!

Борис с улыбкой воспринимал эту непритязательную заботу соседа, но, принимая игру, неизменно соглашался и молча кивал головой.

Один раз Савелий ввязался в очередной спор, который часто возникал после приема скудной лагерной пиши, и Борис, который никогда не учувствовал в подобных дискуссиях, от нечего делать стал поневоле прислушиваться:

– Я в Японии настоящее самурайское блюдо пробовал, «суси» называется, так она повкуснее нашей тараньки будет. В Японии это деликатес, от нее никогда живот не пучит, – авторитетно заявлял Савелий.

– «Суси-муси»! Мы люди русские, нам заграничные изыски, что кошке револьвер, – подхватил любимую тему рыжий, дородный детина двухметрового роста, который совсем недавно попал в плен, чему был несказанно рад. – Ничего вы, братцы, в еде не понимаете! Слаще печеной тыквы, что покойница бабка делала, ничего на свете нету, – видимо, для большего эффекта или просто с голодухи, он так сладко причмокнул губами, что у Бориса неожиданно подвело желудок.

– Мы вот по праздникам всегда ели от пуза, и никто животами не маялся. Бывало, наготовит матушка с сестрами с утра, мы все садимся и начинаем: поначалу щи с парной телятиной, потом галушки куриные. Потом – вареная баранина, студень из говяжих ножек, жареная картошка, оладушки со сметаной, а уж затем, на закуску, печеная тыква, – парень так увлекся рассказом, что от удовольствия закрыл глаза, словно пытался хотя бы мысленно откусить кусочек этой самой тыквы.

Долгими зимними вечерами, когда непрошеные мысли о доме начинают кусать сердце, которое и без того разрывается от боли и безысходности, а черная тоска, почуяв благодатную почву, ядовитой змеей заползает в душу, многих людей спасают воспоминания. И неважно, свои они или чужие; в этих отголосках прошлого начинает оживать далекая и недоступная реальность, которая невидимой нитью связывает замученных голодом и лишениями людей с чем-то дорогим и хорошим и вселяет надежду и веру в их измученные войной тела.

У многих слушателей от этого рассказа вдруг спазмом перехватило горло, а у Нелюбова от этой, с таким смаком нарисованной картины, вдобавок к протестующему желудку, неожиданно закружилась голова.

Сидевший рядом с Савелием худой мужик внезапно вскочил:

– Да замолчите вы наконец! Всю душу своими байками вытравили. Мне сейчас и краюха хлеба в радость. Ты вот всю жизнь жрал в три горла, а мы в Тамбовской губернии с голоду пухли, – грязный палец уставился на рыжего детину, который смутился и, виновато поглядывая на товарищей, что-то неразборчиво забормотал.

– Нас в семье было одиннадцать душ, да только трое выжили! – не унимался худой мужик. – А вы… а вы… – он с яростной тоской оглядел своих товарищей и обреченно махнув рукой, сел на свое место.

Савелий неспешно поднялся:

– Ладно, кончай балаган, мужики, сейчас немчура нас считать придет.

Все сразу замолчали и потихоньку разбрелись по своим местам. Борис усмехнулся: авторитет Савелия в бараке после недавнего случая стал непререкаемым.

Среди военнопленных иногда попадались люди с уголовным прошлым, которые, попав в сети всеобщей мобилизации, были вынуждены подчиниться системе и отправиться на фронт, но, оказавшись в концентрационном лагере, принимались устанавливать те же порядки, что действуют в тюрьмах да на сибирских каторгах. Наглая уверенность и бешеный напор оказывали свое влияние, и многие сломленные пленом солдаты начинали слепо подчиняться уголовникам, проводя в жизнь их политику грубой силы.

Борис в эти конфликты старался не вмешиваться, хотя и у него пару раз были столкновения с уголовниками, но те, почувствовав холодное пренебрежение Нелюбова к морали и принципам этих новоявленных авторитетов, быстро оставили поручика в покое, предпочитая более покладистых и сговорчивых заключенных. Савелий, однако, повел себя несколько иначе. Дождавшись момента, когда к нему стали предъявлять какие-то надуманные требования он, выделив главаря, пошел с ним на открытое столкновение, которое на первый взгляд казалось совершенно безрассудной и опасной затеей, учитывая численность шестерок «Костыля» – так звали этого лагерного авторитета. Но драка продолжалась всего несколько секунд. Причем Нелюбов так и не понял, что произошло: на прямой удар пудовым кулаком в голову, Савелий, мгновенно сместившись в сторону, ответил всего одним ударом ноги в пах, после которого его противник мешком рухнул на пол. Друзья и соратники поверженного Костыля, зажав в кулаках самодельные заточки и доморощенные кастеты, опешили и несколько мгновений смотрели на улыбающегося Савелия, а потом, подхватив тело поверженного поединщика, скрылись в глубине барака.

Этот случай настолько поразил Нелюбова, что после того, как все закончилось, он тут же подсел к Савелию:

– Ловко ты его свалил, теперь не скоро в себя придет.

Савелий с сумрачным видом, не глядя на соседа, кивнул, а Нелюбов, решив, что парень боится мести главаря шайки, поспешил утешить:

– Теперь, пока у них злоба не пройдет, будем спать по очереди. Я поговорю с другими мужиками – не пропадем, отобьемся.

Подняв глаза на поручика, Савелий долго и пристально смотрел на него, а когда Нелюбов не выдержал и отвел взгляд, тихо прошептал:

– Ты знаешь, паря, я ведь его убил… Костыль умрет через неделю.

– Как убил? – Нелюбов был совершенно сбит с толку. – Разве можно убить с одного удара?

– Можно. Мне этот удар на Окинаве мой учитель показал и предупредил, что применять его можно только в тех случаях, когда другого выхода нет. А я шибко разозлился – уж очень они обнаглели! – улыбаясь какой-то вымученной улыбкой, Савелий смотрел на Бориса, которому вдруг стала неприятна эта хвастливая самоуверенность товарища, но поручик молчал, не зная, что ответить.

– Сенсэй его всего один раз использовал, а потом всю жизнь жалел. – Видя, что Нелюбов по-прежнему молчит, Савелий в очередной раз горестно вздохнул: – Вы не думайте… я не хвастаю. Это было еще в прошлом веке, у сенсэя ученик был, который прозанимался десять лет, а потом решил, что все знает и все может, и попросил отпустить его домой. Сенсэй пошел проводить его до лодки, а тот напоследок задумал доказать что-то – то ли себе, то ли сенсэю, и неожиданно нанес учителю удар в лицо. Тот, естественно, не ожидал, но среагировал быстро – прыгнул в сторону и ударил ногой сюда, – Савелий, показывая место, куда ударил его учитель, прижал ладонь к низу живота. – Через год парень умер.

– Через год нас здесь не будет. И ты никогда не узнаешь, умер Костыль или где-то живет да здравствует, – Борис усмехнулся, его начала забавлять самонадеянность Савелия.

– Сенсэй того парня только слегка ударил. Я же бил в полную силу!

Борис недоверчиво покачал головой, но спорить не стал, однако каждую ночь старался спать вполуха.

Так прошло десять дней, а на одиннадцатый, поутру, Нелюбов увидел, как похоронная команда выносит тело «Костыля» из барака и, заметив, что Савелий мрачно наблюдает за его реакцией, подошел к нему и примирительно сказал:

– Да, брат, а я ведь не поверил тебе поначалу! Думал, похваляешься ты передо мной.

– Калечить людей дело не хитрое, вернемся в Россию, если время мне выделять станете, я вас мигом обучу. Хотел я у себя в хуторе наших казачков поучить, чтоб ловчее друг дружку мутузили, да война помешала.

– А почему у себя в хуторе, а не в Петербурге? Или допустим, в Москве? Думаю, в городе ты мог бы большой успех иметь.

– Не скажите, ваше благородие. Люди вроде вас, ну, то есть благородных кровей, предпочитают на саблях да на револьверах биться, а нашим казачкам не грех иногда и руками помахать.

Борис улыбнулся, вспомнив кулачные бои в юнкерском училище. Этот казак определенно нравился Нелюбову. Его все время забавляло, как Савелий не путается в обращении с ним. Когда они одни, Савелий строго обращался с ним на «вы», но лишь вокруг появлялись люди, или кто-то мог услышать их разговор – не смущаясь «тыкал» без зазрения совести. Да и вообще эти месяцы плена несколько изменили мировоззрение Нелюбова, который по-другому стал смотреть на простых людей. Сблизившись с человеком, от которого не нужно было прятать свое дворянское происхождение, Борис постепенно привязался к нему, тем более что Савелий оказался прекрасным рассказчиком, и вскоре Нелюбов узнал всю историю этого незаурядного человека. И то, что Савелий за все время их вынужденного соседства ни разу не нарушил невидимых границ, которые разделяли бывшего кавалергарда Бориса Нелюбова и донского казака Савелия Мохова, поселило в душе поручика уважение, которое постепенно и незаметно для обоих переросло в настоящую дружбу, каковая в обычной жизни у этих людей, так далеко стоящих друг от друга на социальной лестнице, возникнуть не смогла бы никогда.

XII

Савелий Мохов родился в хуторе Алексеевском, в станице Мигулинской. Его отец, Платон Пантелеевич Мохов, слыл самым зажиточным казаком на всю округу и не скупился на образование своего старшего сына. Когда сестер Савелия выдали замуж, Платон Пантелеевич решил определить сына в юнкерское училище: уж больно хотелось простому казаку, чтобы его чадо выучилось на офицера. Он договорился с войсковым атаманом, но его план неожиданно натолкнулся на яростное сопротивление сына.

– На что мне это офицерство – я уж лучше на земле буду работать, – категорично заявил Савелий отцу, чем привел своего родителя в неописуемую ярость.

У донских казаков не принято перечить отцу, что наказано, то и исполняй, а свой ум для других береги. Рассердился Платон Пантелеевич не на шутку. А когда прознал про увлечение Савелия соседской Наташкой Акимовой, в семье которой из всей живности были только собака да кот, то и вовсе обезумел. И в сердцах оженил своего наследника на вдовой казачке Екатерине Селивановой, которая и в жалмерках-то себя не особо блюла, а как овдовела, так и вовсе стыд потеряла и принимала по ночам всех, кто ни попросится. Савелий до свадьбы опять попытался было встать отцу наперекор, говорил, что рано жениться, что ему еще служить срочную. Но отец был неумолим.

Свадьбу сыграли скромную, хвалиться было нечем, и зажил Савелий с молодой женой, которая, однако, души в нем не чаяла и после свадьбы остепенилась, совершенно позабыв былую вольную жизнь.

Весной девятьсот третьего пришла пора казаку собираться на воинскую службу. Без сожаления покинул Савелий родной хутор, молодую жену да отца с матерью. Впереди были четыре года разлуки, и парень не строил иллюзий о верности своей супруги, понимая, что, оставшись одна, примется его Катька за старое, лишь только стихнет за околицей цокот копыт. Но любви за два года промеж них так и не появилось, а теребить душу бессмысленной ревностью Савелий не желал, и, как отъехал на пяток верст от дому, так и думать забыл о своей молодке.

Служить Савелий попал на Дальний Восток в крепость Порт-Артур. Прошло всего четыре года, как отошла эта земля к России, но русский дух уже плотно закрепился на Ляодунском полуострове. По городской черте шли земляные работы, вдоль моря возводились новые укрепления, на которые днем и ночью подвозились впрок снаряды, а на рейде неспешно дымили гигантские красавцы броненосцы. И закружилась голова у парня от величия и мощи Российской империи. Шутка ли, на одном только флагманском «Петропавловске» матросов больше, чем в его хуторе душ! А местные азиаты все наперебой норовят угодить белому господину, в ноги кланяются да подобострастно улыбаются.

Из дома письма приходили редко, да и какие там новости, одни поклоны от многочисленных родственников, да увещания отца, чтоб служил по совести. Жена Катерина один раз прислала коротенькую весточку, а потом надолго замолчала, но Савелий давно перестал о ней думать. Через два месяца после прибытия в полк на артурском базаре познакомился казак с молодой девушкой, которая служила горничной у жены генерала Ипатьева, и с тех пор все свободное от службы время проводил в летнем флигеле генеральского дома, где проживала его возлюбленная.

Война с маленькой Японией, начало которой положило вероломное нападение кораблей адмирала Того на броненосцы 1-й Тихоокеанской эскадры, поначалу была воспринята в Порт-Артуре как попытка моськи укусить слона. Но шло время, и русская армия терпела одно поражение за другим.

После взятия Порт-Артура, как и большинство защитников города, Савелий попал в плен и в числе небольшой группы был отправлен на остров Окинава, где японцы не особо беспокоились о побеге пленных русских: сам остров им представлялся более надежной тюрьмой, чем заборы и колючая проволока. Всю хозяйственную работу в лагере делали сами заключенные, которых японцы отбирали по двум отличительным признакам, либо по лояльности к администрации лагеря, либо, что бывало гораздо чаще, по знанию языка.

В начале двадцатого века остров Окинава не имел значительных запасов пресной воды. Питьевая вода была драгоценным товаром, который все жители оберегали и консервировали впрок. В местечке Утенда, что к востоку от города Наха, находился единственный подземный источник, из которого и снабжался водой лагерь русских военнопленных. Когда Савелия назначили лагерным водовозом, многие вчерашние товарищи от него отвернулись, ошибочно решив, что эту должность он получил за доносительство на своих соотечественников. Вокруг Савелия постепенно образовалась пустота, и поначалу это сильно расстраивало такого общительного человека, каким был Мохов, но затем, во многом предоставленный самому себе, он больше времени стал проводить вне лагеря и в скором времени обзавелся добрыми знакомыми среди местных жителей.

Но один случай сыграл в жизни Савелия особенную роль и во многом определил его дальнейшую судьбу.

Тем ранним утром Савелий как обычно подъехал к роднику и приготовился набрать воды, но внезапно услышал крик и, повернувшись, увидел женщину, которая, стоя на коленях у самой кромки водоема, в отчаянии рвала на себе волосы и громко причитала, а в омуте барахтался и тонул ребенок.

Савелий не раздумывая прыгнул в воду и вытащил маленькую девочку, мать которой настолько обезумела, что пыталась целовать ему ноги в благодарность за спасение дочери. Вокруг собралась толпа, и японцы с удивлением и уважением смотрели на странного русского, который до того оказался смущен вниманием и необычной благодарностью японки, что готов был провалиться сквозь землю. Одним из зрителей оказался известный на Окинаве мастер боевых искусств Канрио Хигаонна, который поначалу с любопытством рассматривал Савелия, а потом, решив познакомиться с ним поближе, подошел к парню и, узнав, что этот русский немного говорит по-японски, уважительно поцокал языком и пригласил Савелия к себе в дом – очень хотелось Хигаонне узнать, как живут люди в далекой России.

Этот случай связал Савелия Мохова и Канрио Хигаонну на долгие четыре года; когда между Россией и Японией был подписан мирный договор, и всех военнопленных начали отправлять на родину, Савелий не захотел возвращаться на родину и попросился учеником к сенсэю, став единственным русским, который удостоился чести обучаться у этого великого мастера.

История жизни самого Канрио Хигаонна довольно необычна. Он родился 10 марта 1853 года в Нисимура в семье самураев низшего класса. Отец Канрио владел тремя большими лодками и зарабатывал торговлей с Китаем, и маленький Канрио с удовольствием слушал увлекательные истории о чудесах этой далекой страны и о китайской культуре. Но особый интерес у него вызывали рассказы отца о боевых искусствах. Наверное, поэтому после трагической смерти отца, которого убили в драке в 1867 году, Хигаонна отправился в Китай, чтобы изучать искусства, способные превратить обычного человека в машину для убийств.

В то время подобными искусствами в Китае занимались тайно. Все китайские мастера тщательно отбирали себе учеников и обучали их в соответствии с их характером. Кандидат в ученики кроме огромного желания должен был иметь чистое сердце, светлые помыслы и быть преданным не только своему учителю, но и выбранному пути, которому должен быть готов посвятить всю последующую жизнь.

Много приключений выпало на долю Канрио Хигаонне в Китае, и когда через четырнадцать лет он вернулся на Окинаву в родной город Наху, его особенное и удивительное искусство рукопашного боя быстро сделало Хигаонну самым популярным человеком в городе. Даже полиция часто обращалась к нему за помощью, когда требовалось задержать особо опасного преступника; встречаясь с подозреваемым, Канрио Хигаонна предпочитал технику молниеносного удара ногой, ошеломляя его и заставляя упасть на землю, после чего появившаяся полиция спокойно производила арест. Постепенно у Хигаонны появились последователи и ученики, а стиль, который преподавал мастер, получил название Наха-те.

Живя в доме у Хигаонны, Савелий не гнушался работой. Он каждый день готовил обед и ужин для учителя и подавал его на специальном подносе, убирал дом и додзе, ходил за продуктами на рынок, но каждую свободную минуту посвящал изучению карате.

Так прошло почти четыре года.

Канрио Хигаонна был молчаливым человеком, бывало, что Савелий по нескольку недель ничего не слышал от учителя, кроме коротких команд на тренировках. Но летом девятьсот десятого года, во время вечернего чая, сенсэй неожиданно разговорился:

– Я многому тебя научил. Твое тело стало крепче железа, а руки – опаснее меча. Ты был хорошим учеником, но отныне у тебя своя дорога, – Хигаонна, внимательно наблюдая за учеником, сделал паузу и пригубил чай.

Эти несколько секунд показались Савелию вечностью. Многие в городе с самого начала были недовольны нахождением годзина в додзе Хигаонны, но Савелий постепенно убедил себя, что авторитет учителя сможет оградить его от любых завистников и недоброжелателей, и давно перестал обращать внимания на косые взгляды на улице. Но всему в жизни приходит конец.

– Я скоро умру и тогда тебя либо выгонят из города, либо посадят в тюрьму. Я этого не хочу. Возвращайся на родину и выбери себе профессию, которая будет кормить тебя и твою семью, но всегда помни, какому великому искусству посвятил ты свою жизнь. Не ленись и совершенствуй свое мастерство каждый день, потому что движение вперед и есть совершенство…

Вернувшись в Россию, Савелий не захотел возвращаться в родную станицу и какое-то время слонялся без дела, подрабатывая от случая к случаю, пока однажды не познакомился с необычным господином, который вербовал отряд отчаянных сорвиголов для службы в личной охране персидского шаха. Так Савелий попал в Персию, которая ошеломила молодого человека контрастом роскоши и нищеты. Однако Савелий был вполне доволен службой, которая была совершенно незатруднительной. Но когда через полгода грянула персидская революция, он был вынужден покинуть страну, спасая несчастного шаха, который, однако, после бегства и спасения, забыл отблагодарить своих верных нукеров.

Почувствовав вкус жизни наемника, Савелий за три года умудрился послужить в Италии, в Албании и Румынии. Когда разразился Балканский кризис, он перебрался в Боснию, где в начале четырнадцатого года неожиданно получил весточку от сестры, которая писала, что родители погибли, провалившись под лед, и отчий дом стоит без хозяина. Сестра умоляла приехать, и Савелий после одиннадцати лет скитаний решился наконец вернуться в родные края, где после нескольких месяцев тихой и беззаботной жизни его застала мировая война и всеобщая мобилизация.

* * *

Повод для побега, о котором несколько месяцев мечтал Борис Нелюбов, представился довольно скоро. Готовясь к приему новых партий заключенных, с конца февраля немцы стали освобождать ближние к Восточной Пруссии лагеря и перегоняли большие партии военнопленных в глубь Германии. Когда дошла очередь до барака, в котором находились Нелюбов и Мохов, оба были полны решимости любыми путями покинуть эту негостеприимную землю.

Погрузившись в вагон, Мохов первым делом исследовал деревянные перегородки и, подсев к Борису, шепотом произнес:

– Стенки-то – труха одна! Как отъедем немного, я дырку в углу выбью и сигаем сразу, пока никто не хватился. В снегу перележим, а дальше – как бог положит.

Борис согласно кивнул:

– Добро. К западу, верст через пятнадцать, будет деревня. Там попытаемся достать одежду и документы, иначе в этих арестантских лохмотьях мы далеко не уйдем.

Немецкие солдаты, которые несли охрану лагеря, не стеснялись вести разговоры в присутствии русских, и Борис, внимательно слушая болтовню конвойных, отчетливо представлял себе картину того, что находится вокруг лагеря.

Дальше все получилось как нельзя более благополучно. Оказавшись на свободе и дождавшись, когда поезд с заключенными отъедет на некоторое расстояние, Нелюбов и Мохов затемно добрались до близлежащей деревни. Заметив у крайнего дома двух лошадей под седлом, Борис, оставив Савелия караулить единственную тропинку, ведущую в саму деревню, подобрался к окну и с радостью разглядел в глубине дома немецкого офицера и его денщика, которые, сытно поужинав, готовились в дорогу.

Утро беглецы встретили на марше. Захватив немецкую форму, документы и лошадей, Борис и Савелий чувствовали, что фортуна наконец-то повернулась к ним лицом. Документы немецкого капитана фон Герстеля, направленного в австрийскую регулярную армию с секретным пакетом, и его ординарца, ефрейтора Клауса Шейхеля, как нельзя лучше подходили для целей, которые преследовали беглецы. Командировка в штаб одного из австрийских ударных корпусов, находящегося в Восточной Галиции, обеспечивала практически беспрепятственное путешествие до самой линии фронта; единственная неприятность случилась в самом начале, когда Борис, посматривая на связанного немецкого капитана и его денщика, размышлял, что же с ними делать дальше, прекрасно понимая, что оставлять в живых их нельзя.

Эту щекотливую ситуацию разрешил Савелий. Не глядя на поручика, он перерезал веревки на ногах пленников и прямо по снегу повел босых и раздетых немцев к дальнему сараю и, когда поручик сделал шаг следом, решительно произнес:

– Вы, вашбродь, с конями идите до лесу. Я вас шибко быстро догоню…

XIII

В Галиции с начала года – весь январь и февраль – шли упорные и ожесточенные бои. Австро-венгерская армия, поддержанная стотысячной группировкой немцев, захватила стратегически важные населенные пункты и начала угрожать фланговым соединениям 8-й армии генерала Брусилова, которому к началу марта пришлось оставить предгорье Карпат и создать новую линию обороны между реками Днестр и Прут. Это отступление 8-й армии, плюс катастрофическая нехватка снарядов привели к тому, что в середине марта русский фронт в Галиции на участке 3-й армии генерала Радко-Дмитриева был прорван. Ситуацию усугубила прибывшая с переформирования 9-я армия генерала Лечитского, которая получила приказ наступать на Мармарош-Сигет-Хуст, но, не успев закончить сосредоточение своих ударных корпусов, подгоняемая категоричными директивами командующего Юго-Западным фронтом генерала Иванова, опоздала с началом наступления и попала в тяжелое положение. В итоге, когда XVII армейский корпус 9-й армии только начал сосредоточение на Днестре, XI корпус, уже завязнув в боях при Карпатах, начал пятиться назад. К этому времени XXX армейский корпус был уже практически разбит и отброшен от Буковиц за Днестр.

* * *

Через месяц после возвращения на фронт барон Маннергейм получил письмо от Сиротина, в котором полковник, не называя ни чинов, ни фамилий, полунамеками и недосказанными оговорками рассказал, что провел негласное расследование всех интересующих Маннергейма событий и пришел к выводу, что за всеми этими происшествиями действительно стоит германский Генштаб. В конце письма Сиротин настоятельно советовал Маннергейму тщательно проанализировать свое ближайшее окружение и быть готовым к тому, что немецкие лазутчики могут предпринять силовой захват барона и попытаются вывезти его за линию фронта для допроса с пристрастием. Ведь если Казнаков у них, то им все равно потребуется дополнительная информация для сравнения показаний обоих офицеров.

Маннергейм внял совету старого друга. Он тогда полностью поменял взвод охраны, оставив только тех, кого знал лично и в преданности которых барон был вполне уверен. Но через два месяца непрерывных боев притупившееся чувство опасности перестало беспокоить барона Маннергейма; слишком часто он мог быть убит в обычной сабельной атаке или оказаться разорванным случайно залетевшим вражеским снарядом, чтобы постоянно переживать и беспокоиться о неких призрачных немецких агентах. К тому же в начале весны отдельная гвардейская кавалерийская бригада Маннергейма была переброшена из Западной Галиции в Восточную, где вошла в состав 8-й армии генерала Брусилова, и если немецкие агенты и собирались что-то предпринять против барона, то сделать это теперь им будет гораздо труднее.

* * *

6 марта бригада барона Маннергейма прибыла в расположение Брусиловской армии, и Густав Карлович отправился на обязательный доклад к командующему.

Нужно сказать, что генерал-майор Маннергейм был очень высокого мнения о талантах и способностях генерала Брусилова, которого знал еще по Николаевскому училищу, где Брусилов занимал должность начальника офицерской кавалерийской школы. В те времена кроме службы у большинства русских офицеров было два серьезных увлечения, лошади и женщины. Оба заядлые лошадники, Маннергейм и Брусилов, несмотря на почти пятнадцатилетнюю разницу в возрасте, быстро пришли к полному взаимопониманию и по второму пункту. В 1904 году, перед самым отъездом в действующую армию в Маньчжурию, Густав Карлович получил от генерала фотокарточку с памятной надписью «Барону Маннергейму в знак уважения и памяти о совместной приятной службе» и последующие десять лет с теплотой вспоминал своего старого товарища. Теперь, когда Густав Карлович приехал в штаб 8-й армии для представления, эта встреча получилась более похожей на встречу двух старых знакомых и сослуживцев, чем на доклад вышестоящему начальнику.

Уединившись в штабной избе, оба генерала с ностальгией вспоминали совместные офицерские пирушки, старых приятелей и победы на амурном фронте. При расставании Брусилов обмолвился, что у него есть идея одной любопытной операции, которую он силами своей и соседней 3-й армии генерала Радко-Дмитриева намерен осуществить будущим летом. Зная Брусилова как мастера внезапных и неожиданных комбинаций, Маннергейм принялся живо интересоваться подробностями, но Брусилов, хитро прищурившись, сказал, что со временем он обязательно посвятит Маннергейма во все нюансы, пока же у него к старому товарищу есть одно интересное, но довольно неожиданное предложение, и протянул подписанный приказ о временном назначении генерал-майора Маннергейма командиром 12-й кавалерийской дивизии.

Ознакомившись с приказом, Густав Карлович усмехнулся в усы. В то время Устав четко предписывал, что командующий полевой армией имел право назначать генералов на вакантные должности только временно.

– Эта война заставляет нас отказаться от привычных шаблонов и штампов, – заметил Брусилов. – К сожалению, то чему нас с тобой учили, стало архаизмом.

– А Каледин? Он знает, что его снимают с дивизии?

– Алексей Максимович недавно получил тяжелое ранение и после госпиталя примет под свою руку II кавалерийский корпус. Приказ о его назначении уже согласован со Ставкой и подписан императором, – Брусилов озорно подмигнул. – Да и с тобой проблем не будет. Твой друг Воейков теперь дворцовый комендант, а это, согласись, огромный плюс.

Маннергейм помрачнел. Он понял, на какую протекцию рассчитывал его старый товарищ.

– Мы виделись с Владимиром Николаевичем во время отпуска, но я не уверен, что в таком деликатном деле, как мое назначение на вышестоящую должность, смогу обратиться к нему письменно…

Маннергейм, напряженно посматривая на улыбающегося Брусилова, пытался найти слова, чтобы как можно тактичнее объяснить командующему свое нежелание писать Воейкову письмо с подобным предложением.

– Ах, оставь, Густав! Ты меня не так понял. – Брусилов отмахнулся от внезапной озабоченности Маннергейма. – Зная твою щепетильность в этих вопросах я вовсе не рассчитываю, что Володя Воейков пойдет к императору заявлять, что барон Густав Карлович Маннергейм, блестящий офицер свиты Его Императорского Высочества, герой Русско-японкой войны, руководитель сверхсекретной азиатской экспедиции в Китай, в последние шесть лет не пользуется расположением командования и не получает должности, которые ему положены по заслугам и временному цензу. И на память государя императора о том, что ты сопровождал его во время коронации, тоже уповать не стоит.

– Так почему же ты уверен, что государь меня утвердит?

– Раз государь приблизил твоего друга, значит, и с твоей кандидатурой проблем не будет… – Брусилов хитро подмигнул барону. – К тому же, приказ о назначении я вышлю вместе с планом Галицинской операции, – Брусилов кивнул на висевшую на стене карту. – А там черным по белому написано, что, планируя летнюю кампанию, я должен быть полностью уверен во всех своих старших офицерах…

У Маннергейма отлегло от сердца. И не потому, что Воейков мог отказать или получить над другом какое-либо психологическое преимущество в дальнейшем. Наоборот, Густав Карлович был уверен, что Володя с радостью поможет старинному другу и никогда впоследствии даже не вспомнит об оказанной услуге. Сама мысль занять более высокую должность по протекции чрезвычайно претила Маннергейму. Много раз в сложных жизненных ситуациях его выручали друзья: карты, деньги, кров, защита чести – в подобных делах барон Маннергейм с благодарностью принимал помощь, и сам никогда не отказывал в аналогичных просьбах. Но еще ни разу в жизни Маннергейм не раздавал должности в частях, где он командовал, просто потому, что его попросили родственники, друзья или знакомые. А то, что не принимаешь сам, никогда не стоит навязывать и другим.

* * *

В середине марта 12-я кавалерийская дивизия барона Маннергейма получила приказ сменить у поселка Залещики 1-ю Донскую казачью дивизию, которая за последний месяц непрерывных боев потеряла около половины своего первоначального состава. Прибыв на позиции, Маннергейм отметил большую запущенность передовых укреплений; окопы были отрыты наспех и не имели проволочных заграждений, а многие пулеметные и стрелковые ячейки не были связаны едиными ходами сообщения, что, по мнению Маннергейма, не только деморализующее действовало на солдат, но и создавало дополнительные сложности в управлении войсками.

Собрав в штабной избе командиров своих четырех полков, Маннергейм поставил первоочередные задачи: укрепить оборону и подготовить возможности для контратак. А с целью получения дополнительных сведений о противнике направить в расположение вражеских позиций несколько отрядов охотников, состоящих из добровольцев. Совещание затянулось до глубокой ночи, и Маннергейм в который раз убедился, насколько принципиально и одновременно тактично по отношению друг к другу высказывали свои мнения его подчиненные.

«Нужно будет послать Брусилову с оказией ящик коньяка, – решил для себя Маннергейм. – Хотя… за такую великолепную дивизию этого все равно будет мало».

Две недели назад, принимая 12-ю дивизию у начальника штаба полковника Полякова и слушая обстоятельные доклады командиров полков, Маннергейм заметил, что Поляков как будто бы расстроен тем, что получил нового командира. Пару раз, перехватив недовольный взгляд и чувствуя тщательно скрываемое раздражение полковника, Маннергейм поначалу не придал этому большого значения, списав проявление недовольства на особенности характера начштаба, о которых его заранее предупредил Брусилов. Но затем, когда все дела были переданы и они остались одни, барон понял истинную причину плохого настроения полковника; Поляков вдруг неожиданно расчувствовался и начал рассказывать, как в августе четырнадцатого, во время Львовского сражения, казаки конвойного взвода, попеременно меняясь и совершенно не обращая внимания на ужасающие среди них потери, принялись создавать живой щит впереди генерала Каледина, стараясь уберечь любимого командира от вражеской пули. Как ординарец Ушаков во время прорыва у Бендер со сломанной шашкой встал на пути лихого австрийского унтер-офицера, который, разглядев золотые нашивки генерала, в отчаянном броске попробовал достать Каледина пикой.

Нужно сказать, что Маннергейма совсем не удивило такое отношение подчиненных к своему бывшему командиру. Генерал Каледин за восемь месяцев боев заслужил репутацию человека исключительной храбрости, который, несмотря на все запреты и выговоры, лично водил свои полки и эскадроны на вражеские пулеметы. Хотя, поговаривали, что разносы за бесшабашную удаль Каледин получал только для видимости и для того, чтобы его пример не распространился на других комдивов. И получение Калединым Георгиевского оружия за храбрость, а затем подряд двух орденов Георгия 4-й и 3-й степени – тому подтверждение.

12-я кавалерийская дивизия, имея в своем составе четыре полка, которые были разделены на две бригады, за три года командования Каледина сумела стать одной из лучших в русской армии. Самым знаменитым в дивизии, да и, может быть, на всем Юго-Западном фронте, был, конечно, Ахтырский гусарский полк. Сформированный в далеком 1650 году, этот полк за последующие два с половиной века участвовал почти во всех войнах, которые вела Россия. Именно в этом полку во время Отечественной войны 1812 года подполковник Денис Давыдов командовал батальоном. И ахтырцы по праву получили от императора Александра I серебряные трубы с надписью «За отличие при поражении и изгнании неприятеля из пределов России в 1812 году».

Не менее славные традиции имели и два других полка: Белгородских улан и Стародубских драгун. Первый, организованный по личному приказу Петра I в 1701 году, отличился еще в Полтавскую баталию. Второй – участник двух кампаний, 1812–1814 годов и 1877–1878 годов, запомнился тем, что первым ворвался в осажденную Плевну, потеряв при этом более половины своего численного состава.

Четвертый полк был сформирован из оренбургских казаков, которые, равняясь на своих знаменитых соседей, всячески старались не ударить лицом в грязь, первыми лезли в самое пекло и очень обижались, когда их по каким-либо причинам ставили на вспомогательное направление.

На следующее утро после совещания Маннергейм направил в штаб армии план операции, которая, учитывая превосходство австрийцев и немцев в артиллерии, на первый взгляд выглядела как авантюра. Дело в том, что, изучая доклады полковых командиров 1-й Донской дивизии, Маннергейм обратил внимание, что атаки, которые за последний месяц проводили смешанные автро-германские войска, носили хаотичный и непродуманный характер. А регулярные обстрелы русских позиций тяжелой артиллерией – главным козырем противника – совершенно не учитывали ни особенности местности, ни расположения русских соединений. Вывод напрашивался сам собой – разведка у австрийцев работала плохо, и они не имели точных данных о неприятеле.

Учитывая эти обстоятельства, а также неплотный стык со своим правым соседом – Кавказской туземной («Дикой») дивизией, которой командовал младший брат Николая II великий князь Михаил Александрович, генерал Маннергейм предложил спровоцировать атаку противника на место соединения двух дивизий с последующей имитацией ложного прорыва обороны. А затем, когда австро-венгры начнут развивать наступление и устремятся в прорыв, совместными фланговыми контрударами захлопнуть мышеловку.

Этот план по мнению полковника Полякова был хорош, однако начштаба беспокоило недостаточное взаимодействие с их правым соседом; отсутствие связи и налаженных коммуникаций создавало постоянную угрозу атакам с фланга, а любые наступательные действия дивизии Маннергейма при такой постановке дела, могли привести не только к неоправданным потерям, но и к окружению и пленению передовых атакующих подразделений 12-й дивизии.

Направив командующему 8-й армией схему и подробный план операции, Маннергейм тут же начал ее подготовку и направился на рекогносцировку на свой правый фланг; он ничуть не сомневался, что Брусилов поддержит его инициативу, и от штаба армии ожидал только одобрения. Что было особенно важно, командующий своим приказом должен был помочь генералу Маннергейму наладить взаимодействие с именитым комдивом, каковым, учитывая близкие родственные отношения с императором, был великий князь Михаил Александрович.

Через два дня Брусилов прислал Маннергейму письмо, в котором выражалось полное одобрение его плана, и советовал барону лично и незамедлительно установить с великим князем более тесный контакт и самолично нанести тому визит.

– Большего он, как видно, сделать не мог, – решил для себя Маннергейм и в сопровождении конвойного взвода ахтырцев направился в Кавказскую туземную дивизию.

* * *

У Михаила Александровича Романова отношения со своим великодержавным старшим братом Николаем в разные периоды жизни складывались по-разному и не всегда отражали те истинные добрые чувства, которые оба брата питали друг к другу с детских лет и до самой смерти. Внешне совершенно не похожие, оба старших сына Александра III обладали схожим мировоззрением и взглядами на российское государственное устройство. И, наверное, поэтому, когда в 1912-м Николай II крайне резко отозвался о тайном бракосочетании Михаила с Натальей Сергеевной Вульферт, урожденной графиней Шереметьевой, и приказал лишить брата всех претензий на российский престол, великий князь Михаил Александрович с пониманием воспринял эту реакцию.

Два года продолжалась опала. Два года Николай II не хотел ни видеть, ни слышать своего некогда горячо любимого брата, и только начавшаяся война да давление императрицы заставили государя сменить гнев на милость. Михаил Александрович был приглашен на прием и под молчаливое одобрение Александры Федоровны получил под руку только что сформированную Кавказскую туземную дивизию, а также полное отпущение грехов и прежнее расположение царствующей семьи.

Через месяц прибыв с дивизией на фронт в 8-ю армию генерала Брусилова, Михаил Александрович, без высокомерия и жеманства, немедленно поспешил с представлением к командующему, справедливо считая, что субординация и дисциплина в армии находятся выше всех рангов и фамилий. Но Брусилов был опытным царедворцем. Закрепив за «Дикой дивизией» сравнительно небольшой участок фронта, он предоставил великому князю полную свободу действий, что сразу же неблагоприятно отразилось не только на отношениях с соседями, но и на душевном расположении самого Михаила Александровича, который, чувствуя образовавшуюся вокруг себя пустоту, от нечего делать стал регулярно совершать со своими черкесами дерзкие по замыслу, но совершенно не эффективные по результату, вылазки в тыл противника.

Приказ Брусилова оказать содействие дивизии барона Маннергейма застал Михаила Александровича как раз за подготовкой очередного рейда. Обрадовавшись, что о нем вспомнили, великий князь, отложив в сторону план очередного набега на австрийцев, сразу же засобирался к своему соседу, которого он знал по службе в гвардии.

Но Маннергейм опередил великого князя и чуть было не поплатился за свою беспечность. Чечены охранно-конвойной сотни, едва заметив подходящий на рысях взвод ахтырцев, которых они поначалу приняли за австрийских драгун, молча сорвались с места и, обнажив сабли бешеным галопом понеслись в сторону незваных гостей.

Маннергейм сперва опешил от такого приема, но затем, догадавшись, в чем дело, сбросил на землю свою бурку, приказал гусарам остановиться и вложить шашки в ножны.

Когда до барона и стоявших рядом с ним гусар осталось чуть более пятидесяти метров, головорезы великого князя наконец-то разглядели золотые эполеты Маннергейма и так же молча, круто развернувшись, не сбавляя скорости, понеслись на свои исходные позиции. А оторопевшие от этого безумного представления и Маннергейм, и гусары еще несколько минут стояли и смотрели вслед всадникам, только теперь в полной мере понимая, почему с недавнего времени во всех приказах и донесениях эта дивизия стала именоваться «Дикой».

XIV

К началу весны 1915 года обстановка на обоих русских фронтах, Юго-Западном и Северо-Западном, была неоднозначной.

На Юго-Западном фронте еще в начале марта, после захвата важной стратегической крепости Перемышль, русский Генштаб начал готовить вторжение на венгерскую равнину, небезосновательно рассчитывая, что в случае успеха операции это приведет к отделению Венгрии от Австрии и ускорит крушение Дунайской монархии.

На Северо-Западном фронте положение русской армии на первый взгляд выглядело вполне благоприятным. Проведя в самом начале весны удачную операцию в районе городов Мемель и Таурогген, русские войска опять подошли к самой границе Пруссии.

Последующая реакция Германии была предсказуемой: немцы немедленно начали переброску на восток дополнительных армейских резервов, подтверждая мнение большинства аналитиков Генштаба, что отныне русский фронт окончательно стал первостепенным.

Результат прибытия свежих немецких дивизий сразу же сказался на соотношении сил. Теперь у германцев на Восточном фронте действовали 36 дивизий, вместо 16, которые были в начале кампании. Но более значительными были преимущества немцев в военной технике – в легкой артиллерии – в 4 раза, в тяжелой – в 35 раз!

К середине весны 1915 года общие потери русской армии составили около двух миллионов человек. Около одной трети этой страшной цифры составляли пленные русские солдаты.

* * *

На следующее утро после визита Маннергейма в «Дикую дивизию» оба генерала проводили совместную рекогносцировку на том участке фронта, где они намеревались создать противнику все необходимые условия для ложного прорыва. Поле, на которое предполагалось заманить австро-венгерские войска, находилось в трех километрах от деревни Крещатик, и на первый взгляд совершенно не подходило для такой хитроумной и рискованной комбинации хотя бы потому, что слева атакующим частям Маннергейма мешал Днестр, а справа перед эскадронами великого князя вставал густой лесной массив. Но именно эти соображения как наиболее положительные и обозначил Маннергейм, предложив Михаилу Александровичу поставить себя на место противника.

– Мы с вами, господин барон, словно Кутузов с Барклаем, – усмехнулся великий князь, – те за Бонапарта все время думали, и мы туда же. А если они разгадают наш маневр и поставят батарею тяжелых гаубиц вон на ту высотку? – Михаил Александрович указал на возвышенность, с которой начиналось поле, и на которой в этот момент австрийская пехота лихорадочно закапывалась в землю.

– Тогда во время атаки и ваши, и мои полки попадут под такой кинжальный огонь, что впору будет архангелу Михаилу свечки ставить, коль живыми из этой мясорубки выберемся.

Маннергейма, однако, совершенно не смущало такое противодействие великого князя. Он еще вчера понял, что младшему брату российского императора план понравился и вопрос о проведении операции уже практически решен, но привычка к самостоятельности и эгоистичное желание, чтобы за ним всегда оставалось последнее слово, мешали великому князю сразу согласиться с доводами барона.

– Я только вчера им эту высоту отдал. И тащить на нее тяжелые гаубицы именно сейчас австрийцы не станут, слишком велика вероятность, что завтра мы решим ее отбить, – Маннергейм пожал плечами. – Им и смысла-то нет! У них здесь каждый куст пристрелян, а достать наши атакующие полки австрийцы при желании и из-за реки смогут.

Маннергейм уже в который раз спокойно апеллировал к логике и здравому смыслу великого князя, с удовольствием отмечая, что с каждым его новым аргументом Михаил Александрович становился все более и более сговорчив.

В этот момент чуть левее и сзади раздалось несколько тяжелых разрывов.

– Похоже, нас заметили, – Маннергейм неприязненно поморщился. – Опять «чемоданами» начали бросаться. Если накроют, без потерь не выберемся…

– Погодите, погодите! Они не в нас стреляют. Вон там, взгляните… Там что-то происходит, – великий князь, прильнув к окулярам великолепного цейсовского бинокля, внимательно всматривался в передовые линии обороны австрийцев.

Маннергейм тоже поднял бинокль и разглядел, что от австрийских позиций в сторону русских, по перепаханному снарядами полю, скачут два всадника, а за ними, на полном скаку ведя огонь из карабинов, гонится не менее эскадрона австрийских драгун.

– Это что еще за цирк?! И почему на беглецах немецкая форма? – Маннергейм, не отрываясь от бинокля, наблюдал, как оба всадника, нещадно огуливая нагайками спины своих коней, пытаются оторваться от погони.

– А если это наши? Лазутчики? – Великий князь повернулся к своему сопровождению.

– Асланбек! Ко мне!

От конвойной сотни, стоявшей невдалеке, отделился хмурый бородатый чеченец лет сорока и, неспешно подъехав к Михаилу Александровичу, спокойно, с достоинством посмотрел на великого князя, который, казалось, перестал обращать внимание на кавказца и опять прильнул к биноклю.

– Видишь этих двух немцев? – через минуту произнес Михаил Александрович, не прекращая наблюдение за развернувшейся на поле погоней, нагайкой указав Асланбеку на двух скачущих прямо на русские позиции всадников.

Командир охранной конвойной сотни, бросив быстрый и короткий взгляд на австрийский эскадрон и на удирающих от них кавалеристов, молча и согласно кивнул.

– Приведи их ко мне…

Кавказец что-то тихо и неразборчиво пробормотал в ответ. Затем, повернувшись к своим товарищам, отдав громкую отрывистую команду на непонятном языке, выхватил из ножен огромную саблю, и с места в карьер все сопровождение великого князя понеслось прямо навстречу беглецам.

– Если это ловушка, то они сейчас отвернут, – Маннергейм до последнего сомневался, что эти двое – русские лазутчики, уж очень нелогично было выбрано место и время для прорыва к своим.

Невдалеке опять раздалось несколько тяжелых и гулких разрыва. Артиллерия противника, стараясь не задеть своих, стреляла с явным упреждением и этим неэффективным огнем только еще больше раззадорила чеченский эскадрон, который так же молча, как и в прошлый раз при атаке на конвой Маннергейма, стремительно сближался с противником.

– У нас, когда намечается рубка, все пошуметь любят; казаки, так те и вовсе целый концерт устраивают. А эти, как волки, молча скачут, – великий князь, комментируя атаку своих кавказцев, горделиво посмотрел на Маннергейма. – Я поначалу не мог привыкнуть, требовал, чтобы кричали «Ура!». Да только с них, как с гуся вода, вылупят свои бестолковые зенки, и молчат, как немые.

Михаил Александрович, пожав плечами, неопределенно, но с явной гордостью за своих необычных подчиненных хмыкнул:

– Вот и пойми их… нехристей…

Драгуны тем временем приметили скачущий навстречу беглецам русский кавказский эскадрон. Это читалось по разделению, что произошло средь австрийской кавалерии, большая часть которой повернула в сторону внезапно возникшего противника.

Беглецы тоже заметили подмогу и, немного скорректировав направление в сторону приближающейся помощи, прибавили ходу.

Но тут случилось неожиданное, и один из перебежчиков вдруг на полном ходу упал вместе с лошадью. По характеру падения и по тому, как у коня буквально подломились передние ноги, Маннергейм понял, что пули попали в лошадь, и всадник, если не повредился при страшном ударе о землю, вероятнее всего, цел и невредим.

– Эх! Не повезло бедолаге… но, может, хоть один уцелеет, – великий князь с азартом наблюдал за смертельным хороводом, который разворачивался прямо на глазах у обоих комдивов. – А то ведь так и не узнаем, что за гости к нам пожаловали… Хотя нет, он, кажется, цел… поднялся.

Михаил Александрович обрадовано повернулся к Маннергейму. Радость, растерянность, надежда, в одно мгновение промелькнули в глазах великого князя, который так увлекся этим рядовым эпизодом, как будто от него зависел исход войны.

– Только мои черкесы все равно не успеют… сейчас драгуны его срубят…

Но первый всадник не стал бросать товарища на произвол судьбы. Заметив, что тот после падения быстро поднялся с земли, он круто развернул коня и поскакал навстречу бегущему напарнику.

– Не успеет! – поддавшись азарту, почти выкрикнул Маннергейм. – Те трое, что наперед выскочили, будут раньше…

И действительно, трое австрийских драгун, у которых, по-видимому, были более резвые кони, быстро приближались к бегущему человеку, явно намереваясь сходу разрубить несчастного на несколько частей.

Однако то ли беглец быстро бегал, то ли его товарищ оказался ловким наездником, но и драгуны, и первый всадник очутились около пешего беглеца почти одновременно.

А дальше произошло то, что и Маннергейм, и великий князь ни сразу после этого боя, ни потом, через несколько дней, так и не сумели восстановить в памяти – слишком быстро все случилось. Вместо нагайки, у одинокого всадника блеснул палаш, и он, буквально врубившись в атакующую троицу драгун, произвел несколько неуловимых сабельных пируэтов, от которых его противники мешками свалились на землю. Причем у одного из них – Маннергейм был готов поклясться – была начисто отрублена голова.

– Нет! Вы посмотрите, каков молодец! На что уж мои черкесы мастера головы рубить, но такого я даже у них не замечал, – великий князь, а вместе с ним и Маннергейм, были так изумлены ловкостью всадника, что от этого изумления на несколько секунд прекратили наблюдение за дальнейшим ходом событий. Но затем, опомнившись, вновь прильнули к своим биноклям и увидели картину, которая обрадовала их так же сильно, как до этого изумила: оба перебежчика на одной лошади, в окружении малой части чеченского эскадрона приближались к тому месту, где находились оба генерала. Остальная, большая часть кавказских головорезов, попыталась сходу атаковать почти остановившихся австрийских драгун. Но те, понимая, что добыча от них ускользнула, не захотели ввязываться в рубку и, уклонившись от боя, повернули назад, под прикрытие своих пулеметов, которые разом дружно ударили с высотки, отсекая атаку кавказцев от своей отступающей кавалерии.

Одновременно с пулеметным огнем снова заухали тяжелые орудия, спрятавшиеся за Днестром. Причем огонь их быстро нарастал, и Маннергейм, с тревогой поглядывая на великого князя, поначалу решил было напомнить, что пора бы и уходить, но, увидев, с каким нетерпением Михаил Александрович ждет свой призовой трофей, скрепя сердце промолчал, сознавая, что такого упрямца, каким был великий князь, все равно сейчас не переубедишь.

Дождавшись, когда передовая часть его конвойной сотни вместе с немецкими перебежчиками приблизится на расстояние голосовой команды, великий князь повернулся к Маннергейму.

– Отсюда до вашего штаба рукой подать. Я заеду к вам на часок – там и договоримся о завтрашней баталии.

– Как прикажете, ваша светлость. У меня коньячок для гостей всегда припасен, – Маннергейм разгадал мотивы великого князя, которого съедало острое любопытство и нетерпеливое желание побыстрее допросить захваченных беглецов.

– Вот и славно! – Михаил Александрович повернулся к подъехавшему Асланбеку и, бросив заинтересованный взгляд на одетых в немецкую форму перебежчиков, сказал своему кавказцу.

– Этих, – великий князь с улыбкой показал на немцев, – этих беречь как зеницу ока. А то неровен час и от вас ускачут, как от тех драгун.

Ахтырцы Маннергейма и беглец в форме немецкого капитана – тот, который спас своего товарища, оценив шутку великого князя, дружно заулыбались.

Второй же перебежчик внезапно побледнел, не говоря ни слова, начал сползать с лошади и, наверное, упал бы на землю, но оказавшийся рядом Асланбек подхватил раненого.

– У него две пули в боку засели, – вдруг на чистом русском языке произнес немецкий капитан, – мы из австрийских окопов еще не успели выскочить, как его пулемет зацепил.

Михаил Александрович повернулся к Асланбеку.

– Несите раненого в мой автомобиль и срочно везите в госпиталь.

– А как же он тогда с двумя пулями в боку бежал? – Маннергейм не удержался от сарказма, потому что своими глазами видел, с какой скоростью мчался этот, якобы уже раненый солдат.

– Он, ваше превосходительство, особенный человек, – улыбнувшись Маннергейму, ответил немецкий офицер. Затем повернулся к Михаилу Александровичу и добавил:

– Он, ваша светлость, и с двумя пулями в спине любому фору даст.

И Маннергейм, и великий князь удивленно посмотрели на переодетого капитана.

– Вы… вы знаете, кто я? – казалось, Михаил Александрович совершенно перестал что-либо понимать. Чудесное спасение из безнадежной ситуации двух переодетых русских; причем один из них, раненый, бегает чуть ли не быстрее лошади, а второй за секунду-другую с легкостью фокусника срубает трех умелых воинов; и, наконец, то, что его знают в лицо, совершенно дезориентировало великого князя. Обернувшись к Маннергейму, словно ища у того поддержки, он только и смог, что, недоуменно улыбнувшись, пожать плечами.

– Вы русский офицер? – барону Маннергейму на секунду показалось, что он где-то видел и это лицо, и эту улыбку.

– Так точно, ваше превосходительство! Адъютант командира Кексгольмского пехотного полка лейб-гвардии поручик Борис Петрович Нелюбов.

– Позвольте, позвольте! Кексгольмский пехотный полк… он в начале кампании был, кажется, на Северо-Западном фронте?

– Так точно! Во 2-й армии генерала Самсонова…

– И вы… – Маннергейм был так обескуражен этим новым обстоятельством, что даже не пытался скрывать этого от Нелюбова. – И вы все это время были в плену?!

– Был… С августа месяца под именем рядового Иванова Ивана Ивановича находился в лагере для военнопленных недалеко от города Мулленбург.

Борис Нелюбов хорошо понимал и недоверчивое изумление Маннергейма, и искреннее удивление великого князя; за две недели пройдя около шестисот километров по тылам противника, Нелюбов и Мохов столько раз были на волосок от гибели и от того, что в конце концов их маскарад раскроется, что теперь, когда все было позади, и они наконец-то дошли до своих, он и сам, наверное, отказался бы поверить в подобную фантастическую одиссею, если бы кто-то посторонний рассказал ему об этом. Все прошлые дни, каждый раз, когда их останавливал вражеский патруль и Нелюбов предъявлял захваченные у немецкого офицера документы, он был готов к тому, что обман раскроется и их попытаются арестовать. Но документы были в порядке, немецкий Нелюбова безупречен, и их отпускали, иногда даже помогая выбрать маршрут. Осечка случилась только когда они прибыли к непосредственному месту командировки немецкого капитана фон Герстеля, где их уже ждали германские контрразведчики.

Но то ли немцы сами не предполагали, что те, кто убил их офицера и его ординарца, через какое-то время прибудут к месту командировки погибшего капитана, то ли сказался общий бардак, который царил в прифронтовых немецких и австро-венгерских частях, а может, удача опять решила осчастливить Нелюбова и Мохова своей ослепительной улыбкой. Так или иначе, но их вначале проморгали и хватились только тогда, когда Нелюбов вместе с командиром австрийского драгунского полка, на правах инспектирующего представителя германского Генштаба, поехал осматривать передовые укрепления союзников.

После получасовой поездки вдоль передовых позиций австро-венгров Нелюбов заметил скачущий к ним небольшой отряд немецких офицеров и, разглядев на их лицах охотничий азарт, понял, что отпущенное им с Савелием везенье кончилось и именно сейчас, когда до своих буквально рукой подать, нужно попробовать совершить прорыв. Застрелив очень любезного, но так ничего и не понявшего австрийского полковника, Нелюбов и Мохов в одно мгновение перемахнули передовые траншеи окапывающейся австро-венгерской пехоты и на полном ходу рванули в сторону, где они надеялись встретить своих. В полной мере понимая, что свои, заметив двух скачущих на их позиции немцев, могли не задумываясь и пристрелить.

– Нелюбов… Нелюбов…, – великий князь с неподдельным изумлением смотрел на поручика. – А не вы ли в одиннадцатом году застрелили подполковника Свечникова?

– Так точно, ваша светлость, застрелил… на дуэли… при совершенно равных возможностях. Выбор оружия был за мной, но на саблях он драться категорически отказался…

– Да уж! Если бы он это увидел, – великий князь кивнул в сторону австрийских позиций. – То и вовсе бы зарекся с вами поединничать, – Михаил Александрович покачал головой. – Охота ему было за свое хулиганство голову покласть.

Австрийская тяжелая артиллерия тем временем принялась с удвоенной энергией «перепахивать» недавнее поле битвы Нелюбова и австрийских драгун. Маннергейм, чувствуя ответственность за жизнь именитого представителя династии Романовых, с беспокойством смотрел на Михаила Александровича, который перехватил этот озабоченный взгляд, тут же сделал вид, что он его не касается.

Повернувшись к Нелюбову, теперь уже с открытой и дружеской улыбкой, великий князь произнес:

– Я тут к барону в гости напросился… Давайте вместе, мы ведь с вами, кажется, дальние родственники?

– Так точно, ваша светлость! Моя жена, Варвара Васильевна, приходится Наталье Сергеевне, вашей супруге, троюродной племянницей.

Великий князь при упоминании имени Варвары Нелюбовой смутился и, перестав улыбаться, как-то странно посмотрел на Нелюбова.

– Ах, да! Вы ведь ничего не знаете. Ну да ладно. Лучше уж я вам все расскажу, чем кто-либо другой…

Великий князь, не договорив, развернул своего жеребца и, подняв вверх правую руку, дал беззвучную команду двигаться всем в сторону Залещиков, и, с места перейдя на рысь, серьезный до мрачности, направился в расположение дивизии барона Маннергейма, больше ни на кого не обращая внимания.

А Нелюбов от этой недосказанности и от того, как при упоминании Варвары Михаил Александрович смутился и оборвал разговор, понял, что за время его отсутствия в Петрограде произошли какие-то неприятные события и что эти события коренным образом изменят или уже изменили его жизнь, только вот он, находясь в плену и блуждая по немецким и австрийским тылам, об этом, к сожалению, а может быть, и к счастью, пока ничего не знал. И что до поры до времени это незнание ограждало его от излишних душевных переживаний, которые теперь, словно в наказание за это неумышленное неведение, суждено было испытать и почувствовать Борису Нелюбову в полной мере.

XV

В конце декабря Варваре Васильевне Нелюбовой стало совсем плохо. Тяжело протекавшая беременность помимо осложнений на поясницу и почки, начала сказываться на общем состоянии молодой женщины; у Варвары усилились головные боли, и начался отек правого легкого. После непродолжительной госпитализации, на которую Варя безо всякой надежды на улучшение согласилась только по настоянию родственников, она возвратилась домой совершенно измученная и разбитая; казенная обстановка еще более угнетающе подействовала на психику и общее физическое состояние.

Глаша всю осень и начало зимы как могла старалась помочь своей барыне; день и ночь она сидела у ее постели; меняла бесконечные, то теплые, то холодные, грелки; бегала на рынок по малейшему желанию Вари, когда та вдруг заявляла, что хочется чего-нибудь вкусненького; писала для Вари письма и принимала посетителей. Но ни от этих Глашиных забот, ни от на ходу придуманных заверений, что Борис Петрович жив и здоров, что он скоро вернется и все будет хорошо, улучшений не наблюдалось. Варвара Нелюбова в глубине своей души не хотела больше жить, и единственной ее связью с этой жизнью был еще не родившийся ребенок, который одновременно и окончательно измучил бедную женщину, и до поры до времени удерживал ее на этом свете.

Некоторое оживление привнесла нагрянувшая из Самары тетка Серафима Ильинична; Варя на несколько дней воспрянула духом и с удовольствием вспоминала, как она чудесно проводила время в Самаре. Как тетка настойчиво пыталась сосватать Варвару за лопоухого и нескладного сына местного предводителя дворянства – Ванечку Порохова, который был по уши влюблен в девушку и изводил ее своими, такими же, как и он, нескладными стихами. Как она баловала девушку своими бесконечными и от этого быстро приевшимися и ненужными подарками. Как затем созревшая для любви, романтически настроенная Варя познакомилась с щеголеватым поручиком Борисом Нелюбовым и какие чудесные вечера они проводили вдвоем, гуляя по единственной пристойной улице вдоль Волги.

Но этот ностальгический подъем длился недолго – через три дня Варя опять захандрила, и на все попытки тети как-то развеселить племянницу отзывалась уже ставшим привычным для Глаши ответом: «Я здесь тихонечко полежу. Мне так спокойнее…»

Повздыхав и поохав, Серафима Ильинична через неделю отбыла к себе в Самару, а перед самым отъездом Глаша случайно подслушала ее разговор с доктором, который с недавнего времени начал приходить почти ежедневно. Он произвел большое впечатление на девушку и заставил Глашу по-другому взглянуть и на эту войну в целом, и на свою дальнейшую судьбу, в частности.

Тем памятным вечером тетка провожала доктора, дверь в прихожую была приоткрыта, и Глаша слышала каждое слово.

– Я хотел вас предупредить, – доктор замолчал, а затем как-то натужно закашлялся. После Глаша услышала, как он зашуршал своим резиновым плащом, потом загремел тростью.

– О чем вы хотели меня предупредить? – тетка наконец не выдержала и задала вопрос, который также интересовал и Глашу.

– Мне кажется, что нужно сообщить родственникам… вероятнее всего, ваша племянница умрет при родах, – доктор опять натянуто покашлял.

– А ребенок? – тетка почему-то перешла на шепот.

– Это уж, как Бог даст… но с медицинской точки зрения, ситуация такова – либо мать, либо дите.

– И ничего нельзя сделать?

– Думаю, нет. Гибель мужа подорвала жизненные силы беременной женщины, и в таком состоянии вашей племяннице не пережить родильной операции.

– Варин муж не погиб! Мы уверены – он находится в плену и скоро вернется.

– Дай бог, дай бог! Только и вы извольте войти в мое положение, сегодня я делаю все что могу, но… – опять возникла пауза, во время которой Глаше захотелось выбежать в прихожую и встряхнуть этого медлительного старикашку от всей души, чтобы не мучил бедных женщин.

– Что? – тетка прервала молчание, по тону вопроса, как видно имея схожие с Глашей намерения, потому что металл, который послышался в ее голосе, вынудил доктора скорее продолжить:

– Все свои жизненные силы ваша племянница добровольно отдает ребенку, и когда придет время, у нее для себя ничего не останется. За свою долгую практику я несколько раз видел такой взгляд у беременных, и все они потом… ну, вы меня понимаете…

– Нет, не понимаю! Как не понимаю вашего отношения. Если вы хотите отказаться – мы найдем другого…

– Нет, нет, что вы! – доктор испуганно перебил тетку. – Я только хотел предупредить… я ведь обещал супруге Михаила Александровича, что сделаю все, что смогу…

– Вот и делайте! А эти заупокойные мысли выбросьте из головы.

После ухода доктора тетка сразу ушла в гостиную и довольно долго сидела там одна. А Глаша, сидя в это время около спящей Вари, беззвучно плакала. Плакала, потому что эта война убивала не только мужчин на фронте; она убивала в тылу их женщин, которые, оказавшись один на один со своею бедой, были не в силах с ней справиться и медленно и тихо угасали, иногда даже не пытаясь сопротивляться. Только сейчас, в свои неполные тридцать лет Глаша осознала, что планирование своей будущей жизни такое же бессмысленное и безнадежное занятие, как и сожаление о прошлом.

После отъезда тетки Глаша решила поделиться этими мыслями с Варей. Но, возможно, девушка выбрала не лучшее время для подобных откровений. А может, скупость словарного языка Глаши и ее неспособность правильно аргументировать и выстраивать мысли в логическую цепочку и привели к совершенно иному эффекту…

Это случилось ночью в самом начале декабря. В три часа пополуночи уставшая Глаша решила прикорнуть на оттоманке рядом с кроватью Варвары. Снежная буря, которая бушевала в Петрограде уже несколько деней, утихла. Звенящая тишина установилась во всей большой квартире Нелюбовых, и Глаша, засыпая, отчетливо слышала, как стучат часы в гостиной, а в столовой зашебуршились мыши:

«Надо будет другого кота завести, – сквозь сон думала Глаша. – А Ваську пусть Степан к прорубе снесет – все равно толку не будет, раз перестал мышей ловить».

Вдруг слева от себя, в той стороне, где стояла кровать Варвары, Глаша различила какое-то беззвучное шевеление. С усилием повернув голову, девушка увидела, как ее барыня быстро встает и направляется к окну.

Глаша тут же вскочила и бросилась к Варе, но та неожиданно с необычайной силой оттолкнула девушку от себя. Падая, Глаша сквозь отблески уличного фонаря разглядела взгляд, от которого ей стало страшно: она в первый раз видела свою барыню в таком состоянии, и горящие безумием глаза Варвары до того напугали молодую девушку, что она не сразу смогла подняться с пола. Лишь после того, как барыня распахнула окно и, путаясь в ночной рубашке, залезла на подоконник, Глаша пришла в себя и, подбежав к Варе, схватила ее за ближнюю к себе руку и с напряжением всех сил попыталась вытащить женщину из проема окна, в который та, зацепившись своим огромным животом за подоконник, уже высунулась по пояс.

В первый момент именно большой живот помешал Варе быстро исполнить задуманное, но теперь он также мешал и Глаше совершить обратное: втащить свою обезумевшую хозяйку назад в комнату.

Сквозь распахнутое окно морозный декабрьский ветер стремительно заполнял новое, еще не покоренное пространство. Целый рой колючих снежинок вместе с ветром ворвался в теплую квартиру и быстро оседал, а затем таял на лицах вцепившихся друг в друга женщин, на подоконнике, который постепенно становился мокрым и скользким, на брошенных рядом с окном двух пуховых одеялах, ставших вдруг совершенно ненужными, но еще хранивших тепло человеческого тела.

Перепуганная Глаша не смогла почувствовать тот миг, когда Варвара сдалась. Мертвой хваткой, вцепившись в свою хозяйку, девушка по инерции продолжала теперь уже ненужною борьбу и, только дотащив бесчувственную Варю до середины комнаты, опомнилась и отпустила ее. Со страхом заглянув барыне в лицо, Глаша увидела, что голубые глаза Вари стали вдруг черными, как эта ужасная ночь за окном, а всегда красивый рот застыл в жуткой и неестественной гримасе. И эти глаза, и отсутствие на лице каких-либо человеческих эмоций, испугали Глашу даже больше, чем желание Варвары Нелюбовой покончить с собой.

На следующий день Глаша все рассказала доктору. Она надеялась, что тот достанет свой очередной волшебный порошок или пилюлю и скажет, что именно это средство избавит ее барыню от физических и духовных страданий.

Однако доктор, внимательно выслушав рассказ девушки, только обеспокоенно покачал головой и сказал, что Варю больше ни на минуту нельзя оставлять одну и сегодня же вечером он пришлет на смену Глаше ночную сиделку.

С этого дня жизнь Глаши стала немножко легче. Утром она просыпалась и, если была необходимость, шла на рынок за продуктами. Вернувшись и сменив сиделку, Глаша теперь уже до самого вечера не отходила от кровати Варвары, с болью в душе замечая, что ее любимая хозяйка с каждым днем все больше и больше замыкается в себе.

Родившись в простой и многодетной семье, где жизнь воспринималась как абсолют, а смерть как естественность, Глаша не могла понять, почему люди благородного звания так сильно зависят от внешних условностей и мало ценят свою жизнь. Она вспомнила, как в далеком 1905 году умерла мать Вари – Глаша тогда только поступила на службу к Оболенским, и эта трагедия разыгралась у нее на глазах. После получения известия о гибели мужа на линкоре «Петропавловск» во время осады Порт-Артура, еще молодая, полная жизненной энергии, тридцатипятилетняя Мария Ильинична Оболенская за несколько месяцев потеряла всяческий интерес к собственной дальнейшей судьбе. Ни путешествие за границу, ни лечение на водах не смогли изменить того отрешенного от жизни состояния, в которое графиня Оболенская впала после получения рокового известия. И такой же декабрьской порой девятьсот пятого года Мария Ильинична Оболенская тихо, без жалоб и упреков покинула этот свет, чтобы на том поскорее соединиться со своим обожаемым и ненаглядным мужем.

Варе в то время шел тринадцатый год, и двадцатилетняя Глаша, которая к тому времени всем сердцем полюбила бедную сиротку, долго плакала у себя в комнатке. А через три дня после похорон, когда в доме собрались родственники, чтобы решить дальнейшую судьбу Вари, Глаша не побоялась обратиться к самому графу Сергею Дмитриевичу Шереметеву с прошением остаться в услужении у Вари до ее совершеннолетия. Может быть, всесильному Шереметьеву понравилась подобная преданность, а может, – что вероятнее всего, – он просто не придавал значения такому факту, как назначение прислуги, оставив это право решать тем, у кого эта прислуга будет служить. Так или иначе, но Глаша осталась тогда при Варе, о чем даже сейчас, наблюдая, как ее барыня неосознанно следует по пути своей матери, так ни разу и не пожалела.

В канун Нового года Варвару Нелюбову посетила ее давняя подруга по Смольному институту Дарья Бухвостова. О чем женщины беседовали, Глаша не знала, но сразу после отъезда Бухвостовой Варвара приказала снести к портному ее лучшее темно-зеленое бархатное платье, чтобы тот мог сделать в нем вставки для ее огромного живота. Глядя на оживившуюся хозяйку, Глаша решила, что наконец-то наступил тот перелом в сознании, о котором все время говорил доктор и которого все так ждали.

Через день платье было готово, и Варя, с трудом втиснув в него свое округлившееся тело, велела подать экипаж. Глаша хотела было поехать вместе с ней, но Варя, проявив редкую и нечастую твердость, категорически запретила.

Через полчаса после отъезда Варвары к Нелюбовым заглянул доктор и, узнав, что барыня одна, без сопровождения уехала в неизвестном направлении, в буквальном смысле схватился за голову. И напрасно Глаша, оправдываясь говорила, что она не посмела ослушаться своей хозяйки и что заказала самый мягкий в Петрограде тарантас, – доктор был неумолим и тут же принялся звонить в полицию.

Но действия полиции не понадобились – не прошло и двух часов, как Варвара Нелюбова вернулась сама. Едва заметив подъехавшую карету, Глаша бросилась на улицу и с ужасом увидела, как ее барыню на руках, в бессознательном состоянии несут к подъезду двое незнакомых мужчин. А Дарья Бухвостова идет рядом и тихо плачет.

Прибежавший через пять минут доктор, бегло осмотрев Варвару, сказал, что у женщины начались преждевременные роды, и, не церемонясь, выгнал всех из Вариной комнаты.

Дальнейшие события Глаша помнила, как в тумане. Доктор постоянно требовал воды и чистых полотенец, и девушка, занятая бесконечными поручениями доктора, не заметила, как в квартире Нелюбовых собралось довольно много народу. Приехавшие ближайшие друзья Бориса и родственники Варвары стремились принять участие в судьбе роженицы и щедро раздавали советы, которые тут же немедленно обсуждались и в большинстве случаев получали согласие и поддержку остальных; Софья Леопольдовна Красновская настаивала, чтобы Варвару перевезли в стационар, в городскую больницу. И все сразу же согласились. Однако никто так и не решился постучать в комнату, из которой время от времени раздавались такие ужасные крики, что у присутствующих буквально кровь стыла в жилах. Прохор Пантелеевич Ковров – двоюродный дядя Бориса, требовал немедленно сменить доктора и послать за самим Иосифом Липманом, говоря, что он единственный доктор в Петрограде, который умеет принимать такие сложные роды. И все опять соглашались и одобрительно кивали головами. Но понимали, что Липман, даже если он в эту минуту свободен, все равно не успеет приехать вовремя, и продолжали молча поглядывать на дверь Вариной комнаты и молиться за спасение жизни и души молодой женщины и ее ребенка.

Феликс Юсупов, давний приятель Бориса, появившись вместе с женой Ириной, узнав, что Бухвостова сегодня днем куда-то ездила вместе с Варей и что эта самая поездка, вероятнее всего, и спровоцировала преждевременные роды, принялся строго и настойчиво расспрашивать растерянную и плачущую Бухвостову. Которая, однако, поначалу категорически не захотела раскрывать этот секрет, ссылаясь на некие туманные обязательства перед всесильным человеком. Но когда на помощь князю Юсупову пришла графиня Краснопольская и еще несколько человек, Бухвостова не выдержала напора и рассказала, что она возила Варю к Григорию Распутину, чтобы тот облегчил страдания молодой женщины.

Услышав имя столь могущественного человека, каким в последние годы сделался Григорий Распутин, все посетители и родственники замерли и потупили глаза. А Феликс Юсупов буквально позеленел от ярости – он давно слыл ярым противником Распутина и запретил в своем присутствии упоминать его имя.

Как раз в этот момент дверь в комнату Варвары отворилась, и на пороге появился измученный и расстроенный доктор. Едва взглянув на него, Глаша поняла, что случилось что-то непоправимое и ужасное. Доктор хриплым голосом потребовал найти экипаж и перевести госпожу Нелюбову в больницу, так как случилась большая потеря крови и женщина в домашних условиях может умереть в любую секунду.

Все тут же засуетились – кто-то устремился к выходу, чтобы найти экипаж или карету, кто-то начал расспрашивать доктора о состоянии больной, а Глаша бросилась в комнату и с порога увидела лежавшую в беспамятстве Варю, бледность которой в ту секунду могла соперничать с белизной подушки. Подойдя поближе, Глаша заметила, что в ногах у Вари лежит какой-то завернутый в полотенца предмет, и едва прикоснувшись к нему, с ужасом осознала, что это и есть новорожденный, мертвый ребенок четы Нелюбовых.

* * *

Через месяц после выхода из больницы, в конце января, Варвара Нелюбова без каких-либо объяснений неожиданно исчезла, оставив на письменном столе в кабинете Бориса двухгодичное жалование для Глаши, да несколько писем к родственникам с распоряжениями по имуществу и с просьбой не искать ее более никогда.

В Петрограде некоторое время пообсуждали это странное исчезновение госпожи Нелюбовой, предполагая разнообразные и иногда не совсем обычные версии. Некоторые были уверенны, что Варя, потеряв и мужа, и ребенка, решила уйти в монастырь, чтобы молитвами и собственными чрезмерными ограничениями облегчить участь двух самых близких ей душ. Другие утверждали, что молодая вдова отправилась на фронт с санитарным эшелоном и это был только предлог, потому что Варвара Нелюбова решила переодеться в мужское платье и отомстить за гибель мужа и сына. Третьи пошли в своих предположениях еще дальше – что она поехала на Тибет с намерением узнать у самого далай-ламы, как ей жить.

Но через неделю после исчезновения Варвары из Восточной Пруссии пришли трагические вести о полном разгроме двух русских армейских корпусов. Газеты тут же начали публиковать списки убитых и пропавших без вести, и о судьбе несчастной женщины все скоро позабыли. И только Глаша раз неделю приходила на семеновское кладбище и приносила цветы на маленькую могилу, на которой дата рождения и дата смерти были обозначены одним декабрьским, самым коротким днем в году.

* * *

Всех этих подробностей Борис Нелюбов так никогда и не узнал. Как не знал о них великий князь, рассказав Борису только то, что ему сообщила его жена Наталья Сергеевна, да то, что знал весь Петроград. Но на несколько минут эти двое храбрых мужчин, сидя в штабной избе 12-й кавалерийской дивизии около заваленного картами стола барона Маннергейма, внезапно почувствовали, какой страх испытывают их женщины провожая своих мужчин на войну. И что гибель новорожденного сына Бориса, а затем необъяснимое исчезновение его жены Варвары есть такая же трагическая случайность, как и гибель солдата в штыковой атаке или под пулеметным и артиллерийским огнем. Так было всегда и, наверное, будет и дальше, пока мужчины ведут свои войны, которые в большинстве случаев начинаются из-за непомерных амбиций одного или нескольких человек, а заканчиваются зачастую так же абсурдно и нелогично, как и начинались. Однако для них, офицеров русской армии, честь и безопасность Отечества всегда стояли выше подобных переживаний. И Нелюбов, готовый как мальчишка, расплакаться еще несколько минут назад, во время рассказа о трагической судьбе своей семьи, неожиданно понял, что если бы сейчас у него был выбор – идти на войну или остаться с Варей и с ребенком – он, не задумываясь, принял бы то же решение, что и в конце июля 1914 года. Потому что он русский офицер. Потому что с детства воспитан на заповедях служения Отечеству и в любой час, в любую секунду готов отдать своей родине не только собственную жизнь, но, если понадобится, и жизни своих родных и близких.

* * *

Вечером, после отъезда великого князя, Маннергейм, вверив дальнейшие заботы о поручике Нелюбове своему адъютанту штаб-ротмистру Скачкову, принялся разбирать доставленные беглецами бумаги. Завтра по утру эти документы надлежало переправить в разведывательный отдел 8-й армии, и Маннергейм, частично из любопытства, частично из-за желания понять ценность попавших в его руки сведений, решил с ними ознакомиться приватно и без свидетелей.

Несколько личных писем, адресованных боевым австрийским офицерам, Маннергейм сразу отложил в сторону, хотя понимал, что и в этих частных посланиях для него, как для командира дивизии, может оказаться полезная информация. Однако с детства приученный уважать частную жизнь в любом ее проявлении, барон оставил это занятие на совести армейских разведчиков и принялся читать официальные приказы и донесения, которые немецкий Генштаб направил своим союзникам.

Через некоторое время внимание барона привлекли сразу два документа: один – своей конкретикой, другой, наоборот, загадкой. На первом конверте красовалась интригующая надпись «Совершенно секретно» и адресовался он в штаб австрийской армии с предписанием о немедленном выделении широкого участка фронта для прибывающего с Западного фронта немецкого ударного корпуса, усиленного четырьмя батареями тяжелых 12-дюймовых орудий.

На втором не было ни адресата, ни подписи, а внутри – только короткий и непонятный текст, в котором какому-то «печнику» надлежало немедленно прекратить наблюдение за Г-К-М и под любым предлогом отправиться в Петроград для личной работы над «завещанием».

Отложив в сторону второй документ и подойдя к масштабной карте Галиции, Маннергейм принялся отыскивать конечный пункт прибытия нового немецкого корпуса и через несколько секунд с удивлением и тревогой обнаружил, что этот участок австрийского фронта находится как раз перед позициями его соседа – «Дикой дивизией» великого князя. Бросив взгляд на дату, барон с еще большей тревогой осознал, что сроки прибытия немцев уже два дня как истекли. А значит, завтра, во время операции с ложным отступлением и неожиданным фланговым ударом, атакующие полки его 12-й дивизии и бравые эскадроны великого князя почти наверняка могут попасть не только под шквальный огонь вновь прибывших тяжелых германских гаубиц, но и под контрудар свежих немецких пехотных соединений.

Посетовав на превратности судьбы и перекрестившись перед образом, который Маннергейм всегда возил с собой, он тут же написал коротенькую записку великому князю, в которой, ссылаясь на только что полученные секретные сведения, просил отменить завтрашнюю операцию. Затем, повертев в руках второй документ и решив, что подобными загадками пусть занимаются те, кому по должности положено, забросил его на край стола и сел писать рапорт на имя генерала Брусилова, с детальным описанием подвига поручика Нелюбова и унтер-офицера Мохова, которые своим неожиданным появлением спасли две русские дивизии от вероятного разгрома, а 8-ю армию – от прорыва фронта.

Поставив подпись, Маннергейм словно со стороны взглянул на свои всегда такие привычные инициалы и, внимательно присмотревшись, вдруг понял, что Г-К-М – это же он! Густав Карлович Маннергеем! А «Завещание» – это и есть странное предсказание монаха Авеля, часть которого в 1901 году молодой Маннергейм в присутствии императрицы Александры Федоровны и еще трех офицеров-кавалергардов слышал в Гатчинском дворце из уст самого российского императора Николая II.

Часть вторая

I

В начале апреля, вернувшись в Петроград, Борис Нелюбов сдал рапорт о своих приключениях в Главное резервное управление и получил двухмесячный отпуск для устройства личных дел.

Его квартира на Троицкой улице была в полном порядке: Глаша, верная своим обязательствам, два раза в неделю навещала заброшенное хозяевами жилище и делала в нем уборку. Так было и в этот пасмурный апрельский день: девушка подошла к подъезду и увидела, как из грязного запыленного экипажа пожилой бородатый извозчик выносит большой коричневый чемодан и два баула. Глаша вспомнила этот чемодан; с замершим сердцем, с нахлынувшим вдруг предчувствием, она почти бегом поднялась на второй этаж и столкнулась с выходящим из квартиры хмурым и небритым Нелюбовым. От избытка чувств Глаша ахнула, разрыдалась и бросилась поручику на шею:

– Борис Петрович! У нас такое несчастье… такое горе… – плакала навзрыд Глаша. – Не уберегла я их…

– Успокойтесь. Вы ни в чем не виноваты, – Нелюбов от такого приема несколько растерялся. – Давайте вернемся в квартиру, и вы спокойно, без слез мне все расскажите.

– Да-да! Конечно! Я вам все расскажу, – всхлипывала Глаша. – Я все время была рядом с Варварой Васильевной, – и, вспомнив про Варину одиночную поездку к Распутину, вдруг зарыдала с удвоенной силой.

Через час, после того, как Глаша закончила свой сумбурный и местами несколько не логичный и противоречивый рассказ, Борис, так и не поняв, почему же случились преждевременные роды и куда потом исчезла его жена, попросил девушку, как и прежде, взять на себя заботы об их с Варей квартире и один отправился на семеновский погост, где лежал его новорожденный сын.

Сырая земля на кладбище еще не вполне оправилась от морозов, и в некоторых местах была покрыта толстою коркою льда, перемешанного с прошлогодними листьями. Холодный весенний ветер пронизывал насквозь, и Нелюбов, не обращая внимания на мелкий противный озноб, который все сильнее сковывал его тело, не сразу нашел маленькую могилку Саши Нелюбова.

Борис не обсуждал с Варей, как они назовут сына, – слишком далекой была сама перспектива рождения, но и он, и Варя почему-то сразу были уверены, что родится мальчик. И сейчас, глядя на слегка провалившийся от талой весенней воды маленький холмик, Борис неожиданно для себя заплакал; сначала сдержанно и неумело, а затем, дав волю чувствам, – в полный голос. Несколько посетителей кладбища, стоявших на некотором отдалении от Нелюбова, поначалу с удивлением и сочувствием смотрели, как молодой, красивый офицер плачет навзрыд и никак не может остановиться в своем горе. Но через минуту, словно устыдившись такого подглядывания за чужой бедой, отвернулись и пошли по своим делам. И лишь одна маленькая, скудно одетая старушка, беззвучно шамкая беззубым ртом, подошла к Нелюбову и, взглянув на могилку новорожденного, покачала головой:

– Ты, солдатик, не стыдись своих слез… слезы, они от Бога… а таких крошечек, – старушка кивнула на холмик, – он принимает без покаяния… Потому что знает, – не понравился наш мир твоему Сашеньке…

Нелюбов вздрогнул и обернулся на эти слова старушки. Затем достал из портмоне четвертной билет и протянул его женщине. Но та отрицательно покачала головой.

– Это много, касатик! Ты мне лучше рубчик дай… я на него и свечечки твоему сыночку поставлю, и моей внучке Алечке на хлебушек хватит.

Борис молча отдал ей рубль, и она, покрестившись сначала на могилку новорожденного мальчика, потом на своего благодетеля, путаясь в тяжелых и грязных юбках, пошла дальше. А Нелюбов, простояв затем около могилки еще некоторое время и придя в себя, попытался вспомнить, когда же он последний раз так плакал; пытался вспомнить и не смог, потому что было это в далеком детстве и повзрослевшее сознание уже давно стерло эти воспоминания как ненужные и стыдные. Но эти свои внезапные сегодняшние слезы Нелюбов хотел запомнить до конца своих дней, потому что они были единственной ниточкой, связавшей его, здорового взрослого мужчину, и тот маленький кусочек его плоти, что один остался лежать в сырой питерской земле.

С кладбища Борис сразу же направился домой. Приведя себя в порядок – сменив полевую форму на парадную, – отправился делать несколько обязательных визитов к ближайшим знакомым. Но для начала решил навестить своего старого приятеля Феликса Юсупова, надеясь, что тот сможет рассказать ему что-то полезное о его пропавшей жене. Да и вообще о том, что сегодня происходит в Петрограде.

* * *

Огромный дворец князя Юсупова на Мойке был ярко освещен огнями. Подсвеченные газовыми фонарями монументальные колоны, вычищенная ковровая дорожка и огромные дубовые двери на входе повеяли на Нелюбова той веселой, беззаботной довоенной порой, о которой он уже начал забывать. На несколько мгновений Бориса вдруг охватила черная зависть ко всем тем, кто жил еще той, прошлой жизнью, кто не видел, как гибнут в сабельных атаках друзья и товарищи, и не оплакивал короткую, десятиминутную жизнь своего сына. Кто отгородился высокими заборами от людских страданий и делал все, чтобы страшное слово «война» никогда не пришло в его дом… Но через минуту Бориса передернуло от собственной слабости и недостойных мыслей. Сожаления о былом никогда не приносят душевного спокойствия: что толку бередить прошлое, если ты не в силах его изменить и исправить.

Справа от парадной двери резиденции Юсупова Борис заметил розетку электрического звонка, которая была заботливо накрыта отодвигающейся медной пластиной. Удивившись такой предусмотрительности князя, который всегда славился крайне беспечным отношением к своему хозяйству, Нелюбов с силой нажал на сигнал и услышал, как где-то в глубине дворца раздался мелодичный, но требовательный перезвон колокольчиков.

Появившийся в дверях пожилой привратник в богатой ливрее, с непроницаемым лицом выслушав намерение щегольски одетого поручика повидаться с его хозяином, произнес, как видно, дежурную фразу – что князь сегодня никого не принимает и что надобно приходить завтра. А через секунду был буквально ошарашен дальнейшими действиями посетителя, который, услышав неприятный и, как видно, неожиданный для себя ответ, без какого-либо почтения к князю отодвинул лакея в сторону и шагнул за ворота.

– Ваше благородие! Никак не можно к их светлости… князь приказывали никого не пускать, у них супруга заболела! – лакей, неуклюже рыся за Нелюбовым, пытался поначалу словами остановить поручика, а затем, словно в запальчивости, решил прихватить дерзкого посетителя за рукав мундира. Но тут же осекся, остановленный бешеным взглядом Бориса:

– Да ты, старик, совсем ополоумел!?

Нелюбов, едва владея собой, сделал маленький шаг к испуганному лакею, который, от страха прикрыв лицо руками, начал медленно пятиться назад.

– Я извиняюсь… я по горячности… мне было приказано,… – залопотал перепуганный привратник.

– Что тебе было приказано?!

– Никого… всех… не пускать…

– Я не все! – Нелюбов, брезгливо и презрительно хмыкнув, шагнул в большую общую залу и, больше не обращая внимания на семенившего рядом привратника и присоединившегося к нему дворецкого Василия, который, узнав Нелюбова, решил с ним не связываться, направился в рабочий кабинет князя Юсупова, который, как он помнил, находился в левом крыле здания. И на выходе из малой гостиной буквально столкнулся с самим хозяином дворца, который в домашнем халате и в уютных тапочках, расшитых соболями, как раз выходил из столовой.

Некоторое время, словно не веря собственным глазам, князь Юсупов разглядывал своего воскресшего приятеля, а затем, раскатисто хохотнув, крепко обнял Бориса, дыхнув на него смесью винного перегара и табачного дыма.

– А я уж думал, тебя убили, – обнимая Нелюбова, Феликс сделал знак слугам, чтобы те оставили их.

– Как видишь, жив и здоров, – Борис сразу же заметил перемены, которые произошли с молодым князем за время его отсутствия в Петрограде. Женитьба явно пошла ему на пользу: вместо тщедушного избалованного юноши, каким Феликс был еще год назад, на него смотрел взрослый, уверенный в себе мужчина. Появившаяся в висках седина придавала князю особенный шарм и выгодно контрастировала с его бледным аристократическим лицом, делая Феликса все более и более похожим на своего покойного отца.

– Пойдем скорее, я представлю тебя моей супруге, Ирине. Ты расскажешь нам о своих похождениях? – Феликс, слегка приобнимая Нелюбова за плечи, стал увлекать его в сторону бывших апартаментов покойного брата, где, как уже догадался Борис, теперь располагались комнаты княгини Ирины.

– Наверное, это удивительная история, – со свойственной ему эгоистичностью, приговаривал Феликс Юсупов, и Борис с некоторой горечью отметил, что хоть князь и изменился внешне, внутренне он остался таким, каков и был прежде: избалованный и скучающий светский бездельник, который думает только о развлечениях для своей дражайшей персоны.

– Это, верно, неудобно? Твой слуга сказал, что княгиня больна…

Феликс помрачнел.

– Она больна только для мужиков, что обманом влезли в доверие к государыне Александре Федоровне и теперь пользуются этим фавором для удовлетворения своих непомерных амбиций.

Встретив удивленный взгляд Нелюбова, Феликс с неожиданной для его изнеженной натуры горячностью и даже злостью продолжил:

– Вчера на приеме в Зимнем Ирина по свойски пожаловалась на мигрень, и надо же – рядом оказался этот черт и тут же вызвался осмотреть княгиню на предмет неких женских болезней… А сам, ирод, смотрит… так мерзко и противно, что у меня аж сердце захолонуло.

– Что? Все так плохо?

– Хуже, брат, не бывает! – князь Юсупов горестно вздохнул. – Этот государственный кобель распоряжается сейчас всем; без его ведома не назначают теперь ни министров, ни командующих армиями. И любая мало-мальски значимая протекция или денежный подряд идет только через него. А если вдруг император проявляет волю и в обход Распутина выносит решение – он получает семейный скандал: Александра Федоровна свято убеждена, что судьба России находится под гнетом ужасных черных сил, от которых могут спасти только молитвы да заступничество отца Григория, – Феликс иронически возвел очи горе.

Борис недоверчиво покачал головой.

– А что говорят в Петербур… в Петрограде? Как такое стало возможным?

– Да вот стало… – Феликс яростно блеснул глазами и тихо, но отчетливо произнес: – Убить эту тварь надо! Заманить куда-нибудь в тихое место и… – Юсупов провел ладонью по горлу, – нет больше отца Григория…

– А закон? А царь? – Борис, пораженный таким откровением князя, в изумлении посмотрел на него. – Это же убийство!

Феликс Юсупов, словно не замечая взгляда Нелюбова, всем своим видом показывая, что в этих его словах нет ничего необычного, нервно передернул плечами.

– Государь нам только спасибо скажет… Это, брат, теперь и тебя касается… – Феликс многозначительно взглянул на своего приятеля. – Распутин тебе убийство Свечникова не простил. Да и Варя твоя зря к нему поехала…

Юсупов оборвал себя на полуслове и закусил губу, словно он только что сказал лишнее, которое вырвалось у него случайно, и которое он никак сейчас не хотел сообщать Борису.

– Так Варя была у Распутина? – Борис тяжелым взглядом буквально припер князя к стене. Он и раньше ненавидел эту черту Феликса; в самый ответственный момент разговора, когда нужно было сказать главное, князь ни с того ни с сего, окольными выражениями ловко уходил от темы, имея целью, как видно, помучить своего собеседника. Но сейчас Нелюбов был не склонен терпеть подобные выходки. Гневно сверкнув глазами, он в упор смотрел на Юсупова:

– Не темни! Раз начал, договаривай…

– Ездила, вне всяких сомнений, – Феликс вздохнул и неопределенно передернул плечами, будто сдавшись под давлением Нелюблова, продолжил. – Только никто не знает, что у них там произошло. Бухвостову даже на порог не пустили, – князь презрительно усмехнулся. – Эта дура целый час на улице просидела. Ты к ней съезди, расспроси. Она, пока ты на фронте был, стала Варе за лучшую подругу…

Появившаяся Ирина Юсупова прервала разговор старых приятелей и, обрадовавшись Нелюбову, как старинному знакомому, тут же взяла с него слово, что он сегодня обязательно останется у них ужинать – вечером у Юсуповых должны были собраться несколько знатных и влиятельных семей Петрограда.

Все планы на дальнейшие визиты пришлось отменить. За ужином Борис, презрев нормы великосветского общения, был необычайно молчалив и задумчив. Те радости и заботы, каковыми жили представители высшей знати, с недавних пор перестали интересовать Нелюбова, а намеки Феликса, что здесь собралось самое что ни на есть антираспутинское общество, в конце вечера и вовсе стали раздражать Нелюбова. Борис не мог отделаться от ранее не свойственного ему чувства острой неприязни ко всем этим людям – как можно целый вечер обсуждать деревенского мужика, когда идет такая война и на фронте каждую минуту гибнут люди. Возвращаясь домой, Борис уверился в том, что Юсупов многое ему не договаривает, сообщая лишь те факты, которые напрямую влияют на мнение Бориса о Распутине, и тем самым автоматически вербуют Нелюбова в уже довольно многочисленный стан врагов этого распоясавшегося царского целителя.

Посвятив затем целый месяц поискам Варвары, Нелюбов, несмотря на содействие Феликса Юсупова и его жены, перед которыми открывались все двери государственных учреждений, так ничего и не выяснил. Обращение в церковный Синод и лично к владыке Тихону кроме разочарования, принесли только уверенность, что если Варя и приняла монашеский сан, то сделала это так незаметно и скрытно, что не оставила никаких официальных следов. Супруга брата царя, великого князя Михаила Александровича, по-родственному, как могла, тоже содействовала поискам Варвары, но и с этой стороны все было тщетно. И в один из дней Борис в отчаянии решился, наконец, поехать к этому самому Распутину в надежде, что тот хоть как-то прояснит ситуацию и прольет свет на то, что произошло в декабре, а возможно, и подскажет, куда после исчезла Варя.

Но Распутин при встрече с Нелюбовым повел себя более чем странно. Едва Борис вошел в его гостиную на Гороховой, как отец Григорий, которому уже доложили о посетителе, вышел из своей спальни и, быстрым шагом подойдя к Нелюбову, опустился перед ним на колени и принялся судорожно креститься:

– Уходи… прошу тебя… уходи! В твоих глазах – смерть! Я знаю… ты добрый человек, твоя женщина мне все про тебя рассказала, – Распутин, стоя на коленях, быстро согнулся в поясе и приник лбом к полу. – Но я не хочу умирать…

Нелюбов оторопел от такого странного поворота событий. Чувство жалости и сострадания невольно толкнуло растерявшегося Бориса к Распутину, и он, схватив мужика за плечи, попытался поднять его с пола.

– Встаньте! Я не сделаю вам ничего плохого… Мне сказали… Я пришел узнать, где моя жена, – запах немытого мужицкого тела, перемешанный с запахами чеснока, алкоголя и дешевого одеколона, ударил в ноздри Бориса, и он непроизвольно поморщился.

Распутин меж тем судорожно затряс головой:

– Нет! Нет! Нет! Я ничего не знаю. Уйди… Христом Богом заклинаю! Умоляю… уходи…

Нелюбов сделал шаг назад. В голове у Бориса промелькнула мысль, что перед ним разыгрывают комедию. Что этот дешевый фарс и эти слезы являются не чем иным, как новым трюком Распутина, на которые тот был большой мастер. Но ужас и паника, прыгавшие в красивых ясно-синих, совершенно не вязавшихся с остальным лицом глазах Распутина, были настолько искренними, что через секунду он устыдился собственных размышлений и, так и ничего не узнав, вышел из квартиры. А Распутин еще какое-то время постоял в той же позе посреди гостиной, затем попытался подняться и вдруг схватился за сердце и начал медленно заваливаться на бок: и в тот раз, при посещении Вари, и теперь, когда Нелюбов неожиданно появился у него в квартире, он явственно увидел свое будущее. Как он бежит по большому заснеженному двору, а этот офицер с холодным и надменным лицом стреляет в него из револьвера; увидел, как острые, безжалостные кусочки свинца вонзаются в его большое и сильное тело, разрывают легкие, печень, желудок, и эти ранения сразу же вызывают необратимые процессы во всем организме Распутина, за которыми следует темнота и смерть.

Появившаяся через минуту Матрена нашла отца в глубоком обмороке. Прибывший через десять минут личный врач отца Григория Кондратий Семенович Филимонов с беспокойством осмотрел лежащего без сознания Распутина и, пустив кровь, констатировал сильнейший сосудистый спазм, который, однако, не будет иметь серьезных последствий, если больному хотя бы несколько дней будет обеспечен полный покой. Но едва врач уехал, Распутин открыл глаза и потребовал вызвать автомобиль для поездки в Зимний дворец, чтобы, как он сказал домашним, «приватно поговорить с государем по срочному делу».

Однако уже через час Распутин вернулся, мрачный и сердитый, потому что царь Николай, сославшись на срочные государственные дела, не принял его. На вопрос Матрены, что приготовить ему на ужин, Григорий Ефимович, словно не слыша дочери и не обращая внимания на появившуюся Вырубову, буркнул: «Пусть будет так, как предписано Богом», и заперся в своей спальне, приказав не тревожить его до тех пор, пока он сам того не пожелает.

II

В середине мая Бориса вызвали в Главное резервное управление и объявили, что за августовские бои в составе 2-й армии генерала Самсонова ему полагается Георгий 4-й степени, а в особом порядке, минуя последующий чин, по личному приказу государя присвоено звание лейб-гвардии капитана. И вручили новое назначение в I Гвардейский корпус генерала Безобразова, который на тот момент входил в состав 12-й полевой армии Петра Адамовича Плеве.

Штабной подполковник, который занимался делом Бориса, после поздравления с заслуженной наградой и вручения всех необходимых подорожных документов, вдруг принял заговорщицкий вид и полуприватно сообщил Нелюбову, что им интересуется военная разведка и его просят завтра, к девяти утра, прибыть в дом по известному адресу в кабинет № 16, для ни к чему не обязывающей беседы.

Нелюбов сначала несколько удивился такому странному и неофициальному вызову, но затем, решив, что это приглашение как-то связано с его пребыванием в немецком плену, заверил штабного подполковника что он непременно посетит вышеупомянутый кабинет и, попрощавшись, направился в финансовый департамент для получения нового денежного аттестата.

На следующее утро ровно в девять часов Борис вошел в здание военной разведки и, найдя на первом этаже кабинет № 16, несколько раз громко и уверенно постучал в дверь.

Хозяин кабинета, полковник лет сорока, с круглым, гладким лицом и широкой залысиной, на секунду подняв голову от бумаг, кивнул Борису как старинному знакомому, попросил его подождать и присесть в стоящее напротив кресло.

Подобное не по уставу обращение несколько смутило Нелюбова, и он, усевшись в глубокое и удобное кресло, от нечего делать стал изучать окружающую обстановку, пытаясь составить собственное мнение о хозяине кабинета; большой портрет государя императора при орденах и регалиях, обитые зеленым плюшем стены, массивный стол из красного дерева, два мягких кресла и тяжелые, массивные шторы на окнах, – вся эта казенная обстановка, мало что поведали Нелюбову об особенностях характера его владельца. И чтобы хоть как-то развлечь себя, Борис принялся украдкой наблюдать за увлеченно пишущим полковником и через минуту неожиданно осознал, что по давней, еще довоенной привычке, ищет в этом полковнике одни лишь недостатки, которые всегда удобно подмечать в новых людях для дальнейшей словесной пикировки в разговоре.

Эта мысль и понимание собственных мотивов почему-то именно сейчас стали особенно неприятны Борису Нелюбову. И он, вздохнув, оставил это нелицеприятное занятие и стал смотреть в большое и чистое окно, сквозь которое светило не по-весеннему жаркое солнце.

Полковник тем временем закончил свою письменную работу. Убрав бумаги в верхний ящик стола, он с любопытством посмотрел на скучающего капитана Нелюбова.

– Я внимательно прочитал ваш рапорт об августовских событиях четырнадцатого. А затем про рейд по немецким тылам в марте пятнадцатого… и знаете, что меня удивило?

Нелюбов при этих словах хотел было встать, но полковник жестом предложил ему не затрудняться, и Борис остался сидеть в кресле, чувствуя некоторый дискомфорт в подобном общении со старшим по званию.

– Никак нет, господин полковник! Не знаю.

– Вам фатально везет, – полковник смотрел на Бориса каким-то особенным, многозначительным взглядом, в котором Нелюбов отчего-то разглядел только иронию, и в глубине его души вдруг зашевелилось и стало быстро нарастать презрительное чувство ко всем штабным чиновникам, которые подобно этому лощеному полковнику сидели в глубоком тылу и лишь делали вид, что занимаются войной.

– На все Божья воля, ваше превосходительство…

Полковник весело, но согласно кинул.

– Вот так всегда, случись что хорошее – Бог дал! Дурное – Бог взял… Замечательное оправдание, не правда ли? А главное, на все случаи жизни…

Полковник вдруг посерьезнел и, внимательно разглядывая молчащего капитана, словно именно в этот момент он хотел для себя что-то решить, задумчиво произнес:

– При этом вы все время действуете более чем дерзко и всегда выбираете самое опасное для себя решение.

– Я бы не назвал плен везеньем… – холодно парировал Борис.

– Согласен. Однако те, кто сидел с вами в немецком лагере, я уверен, думают по-другому.

– Это чистая случайность, господин полковник, все могло получиться иначе, – Нелюбов не мог понять, куда клонит полковник, и от этого немного нервничал.

– Вот именно, – полковник хмыкнул. – Мы, кстати, проверили ваши связи… и пришли к выводу, что вы могли бы легко получить назначение на более спокойную должность, чем командир батальона в корпусе генерала Безобразова.

– Долг русского офицера не позволяет мне употреблять дружеские и родственные отношения в собственных целях. Когда идет война и мое отечество в опасности…

– Я понял. Дальше можете не продолжать, – полковник несколько бесцеремонно перебил Нелюбова, который оказался совершенно сбит с толку подобным фамильярным обращением и в упор посмотрел на своего собеседника.

– А вы считаете по-другому, ваше превосходительство?

Полковник все же заметил промелькнувшие негативные эмоции на лице своего собеседника и поначалу досадливо покачал головой, но затем неожиданно улыбнулся приветливой и открытой улыбкой:

– Прошу прощения за резкость, господин капитан, но подобные разговоры я слышу по десять раз на дню. Надоело уж, знаете ли, – доверительно пояснил полковник и забарабанил пальцами по столу. – А ваша горячность один раз сослужила вам недобрую службу… Хотите еще раз испытать судьбу?

– Я вас не понимаю, господин полковник!

– А вот я вас очень хорошо понимаю, Борис Петрович… – немного подавшись через стол к Нелюбову, с нажимом на слово «понимаю», громко произнес полковник. – И заявляю предельно откровенно – нам нужны такие офицеры, как вы! – полковник, чуть приподняв густые брови, значительно посмотрел на Бориса. – Поэтому без обиняков предлагаю вам службу в моей секретной команде…

Полковник встал и принялся прогуливаться по кабинету. Борис, отметив кривые ноги кавалериста и мощное, в некотором роде даже атлетическое сложение офицера, тоже поднялся и, чтобы не потерять своего собеседника из поля зрения, был вынужден все время поворачиваться к нему во фронт.

– Моя команда – это небольшая группа лучших русских офицеров, которая, надо заметить, подчиняется только высшим руководителям нашего с вами отечества, – полковник, сделав умышленное ударение на слово «отечество», ожег изумленного Нелюбова быстрым и хищным взглядом. – Я мог бы, наверное, и не спрашивать вашего согласия, перевести приказом… Но мой принцип – работать только с добровольцами.

Полковник наконец остановился прямо перед Нелюбовым:

– Да! Я ведь, кажется, не представился… – он протянул Борису руку. – Александр Иванович Сиротин… Прошу любить и жаловать.

Нелюбов машинально пожал протянутую руку и встретился со смеющимися глазами Сиротина.

– Кстати! По случаю нашей с вами нечаянной встречи, передаю нижайший поклон от вашего хорошего знакомого, генерала Маннергейма… – Сиротин движением руки показал на кресло. – Да вы присаживайтесь, в ногах, как говориться, правды нет. Разговор у нас будет долгий, – и когда Борис уселся обратно в кресло, добавил самым веселым и задушевным тоном. – Мы с ним месяц назад виделись в Галиции. Он о вас и о ваших способностях очень высокого мнения… уверял меня, что будет хлопотать у Брусилова о переводе в его дивизию, – Сиротин усмехнулся. – Но затем внял моим убеждениям, что у нас таким лихим молодцам будет интереснее.

– У вас – это в разведке?

– Не совсем… У нас – это в особом армейском диверсионном подразделении, которое создано для выполнения заданий чрезвычайной сложности и важности. И которое подчиняется только четырем лицам: государю императору, Верховному главнокомандующему, начальнику Генерального штаба и вашему покорному слуге, – быстро произнес Сиротин и, заметив, что последние слова произвели на Нелюбова самое благоприятное впечатление, добавил:

– Так что с этой стороны ваше честолюбие должно быть полностью удовлетворено…

– Я должен сразу дать согласие? Или у меня есть время подумать?

– Время есть, – Сиротин широко улыбнулся, показав ровные и удивительно белые для сорокалетнего человека зубы. – Минут пять… этого вполне достаточно для того, чтобы ваша интуиция, если она у вас, конечно, имеется, подсказала вам правильное решение, – полковник Сиротин развел руками. – Ну а дальше будет только ненужное копание в собственных мыслях…

Борис удивился необычной логике полковника и вдруг ощутил знакомое и привычное чувство азарта, которое всегда возникало в опасных и критических ситуациях и которому Борис за последние годы научился слепо доверять.

– Хорошо. Я согласен. Что нужно делать?

– Пока поставить вот здесь и вот здесь свою подпись, – Сиротин, не удивившись такому скорому решению Бориса, положил перед Нелюбовым два листа бумаги, на которых в правом верхнем углу выделялся тисненный золотом вензель Николая II.

– Затем получить новое назначение в Военном ведовстве; отныне для всех ваша должность называется штаб-офицер особых поручений при генерал-квартирмейстере генерале Данилове, – Сиротин положил перед Нелюбовым еще одну бумагу, отпечатанную на бланке Генерального штаба.

– А это приказ о вашем назначении… – выждав, когда Борис прочитает и поставит ознакомительные подписи на всех трех документах, Сиротин продолжил инструктаж: – Теперь можете распаковывать чемоданы и возвращаться домой, где будете ждать моего звонка, или… – Сиротин перевел взгляд на входную дверь. – Или появления капитана Апраксина…

В это время на пороге кабинета позади Нелюбова выросла высоченная фигура капитана лет тридцати, и Борис, поразившись такой чуткой реакции подчиненных Сиротина, с усмешкой подумал, что если этот капитан и у него в квартире появится так же неожиданно, то запросто рискует схлопотать пулю в лоб.

Через неделю лейб-гвардии капитан Нелюбов был зачислен в команду «Z» и вместе с тремя своими коллегами стал целые дни проводить то на полигоне под Петергофом, где под руководством опытных инструкторов изучал тактико-технические характеристики вооружения стран Тройственного союза, то в спортивном зале, оборудованном в подвале какой-то интендантской части, постигая странную и неудобную борьбу с мудреным азиатским названием джиу-джитсу. То в архивах Генштаба, где с небывалой быстротой заучивал целые тома секретной документации, на которой основным отличительным признаком была надпись – «Только для высшего командования».

III

К концу апреля левофланговые корпуса 3-й армии генерала Радко-Дмитриева, именно те, которые всю весну осуществляли поддержку отступающих частей 8-й армии генерала Брусилова, оказались развернуты фронтом на запад у села Горлицы. При этом центр и левый фланг 3-й армии были беспечно растянуты вдоль огромной территории от Вислы до Бескид, и казалось, высшее командование совершенно не беспокоит тот факт, что все боеспособные соединения 3-й армии, измотанные и потерявшие в боях треть численного списка, занимают линию фронта, которая раньше предназначалась для этой же армии полного состава. Ни сигналы от командиров дивизий о сосредоточении против них прибывших из Франции ударных немецких соединений, ни шифровки из соседней 8-й армии генерала Брусилова об увеличившейся активности противника так и не сумели убедить командующего армией генерала Радко-Дмитриева отвести свои войска назад и пожертвовать Бескидами и Западной Галицией. А может быть, он и намеревался совершить этот маневр, но, как уже не раз случалось в прошлом, не получил высочайшего разрешения от Верховного главнокомандующего великого князя Николай Николаевича, чем не преминул воспользоваться немецкий генерал Август фон Макензен, который 2 мая силами подчиненной ему 11-й армии, при поддержке соседних – 4-й немецкой армии и 3-й австро-венгерской, начал хорошо подготовленное наступление прямо на позиции армии Радко-Дмитриева.

Здесь нужно отметить, что на тот момент 11-я армия Макензена была самым боеспособным соединением во всей Германии; в ее состав входили прибывшие с Западного фронта переформированные и закаленные в боях Гвардейский и X армейские корпуса, а также Резервный – XLI, Сводный АК и VI австро-венгерский АК. Общая численность 11-й армии ко 2-му мая составляла 357 тысяч человек, при 1606 орудиях и 756 минометах.

Первый удар армии Макензена был настолько силен, что уже 4 мая русский фронт на линии Горлица-Тарнов был прорван, а IX и X русские армейские корпуса генералов Драгомирова и Протопопова, до пределов измотанные и обескровленные, начали отход к реке Вистока. Не спасло от разгрома и спешное приказание XXIV корпусу генерала Цурикова и XII корпусу генерала Леша выходить из Карпат; по этим совершавшим торопливый отход корпусам нанесла фланговый удар 3-я австро-венгерская армия. И когда 6 мая на позициях 3-й армии Радко-Дмитриева был введен последний резерв Юго-западного фронта – III Кавказский армейский корпус генерала Ирманова, положение было почти безнадежно. Эта запоздалая помощь уже не могла спасти 3-ю армию; к 7 мая остатки III Кавказского армейского корпуса были практически разбиты и частью своих потрепанных дивизий тоже начали спешное отступление, которое более было похоже на бегство.

Всего в ходе недельных майских боев только пленными 3-я армия потеряла более 150 тысяч человек. И лишь брошенные в бой 10 мая XXI корпус генерала Шкинского и XXIX корпус генерала Зуева спасли 3-ю армию от полного уничтожения.

Великий князь Николай Николаевич, узнав о чудовищных потерях в ходе Горлицкой операции, пришел в неописуемую ярость и 20 мая командир 3-й армии генерал Радко-Дмитриев был смещен, а на его место назначен генерал Леш. Однако это уже не могло оказать какого-либо благоприятного воздействия на общую ситуацию; русский фронт начал выгибаться дугой, и 24 мая генерал Макензен нанес второй мощный удар, теперь уже в стык 3-й армии генерала Леша и 8-й армии генерала Брусилова.

Шли будни первого года войны…

* * *

В один из последних весенних дней, наблюдая, как офицеры команды «Z» неуклюже, а главное, совершенно неэффективно отрабатывают силовой захват вооруженного револьвером противника и беспомощно машут руками, Сиротин в перерыве между занятиями вдруг начал расспрашивать Бориса о его побеге из плена. А именно о том, как они вдвоем с Савелием захватили лошадей и документы.

Нелюбов все это уже описывал в рапорте и не один раз рассказывал полковнику Сиротину, но сейчас он, догадываясь, что хочет от него услышать полковник, стал в мелких деталях пересказывать этот эпизод, заострив внимание на физических способностях унтер-офицера Мохова.

Внимательно выслушав Нелюбова, Сиротин недоверчиво наклонил голову и громко поцокал языком, а затем знаком подозвал стоящего на почтительном удалении японского инструктора по борьбе джиу-джитсу.

– Борьба наха-те? Вы знаете, что это такое?

Японец согнулся в поклоне и вдруг быстро-быстро заговорил по-японски, чередуя свою речь с резкими и едва уловимыми движениями рук.

Полковник некоторое время с бесстрастным лицом слушал этот монолог. Потом, как видно, решив, что он услышал все, что ему было нужно, неопределенно пожал плечами и прервал своего собеседника.

– Благодарю, вы свободны. Вы мне очень помогли.

Сиротин повернулся к Нелюбову.

– Он сказал, что знает этот стиль… На японском острове Окинава, в городе Наха, живет великий мастер Канрио Хигаонна, известность которого больше, чем этот маленький остров… ну… и так далее. Канрио Хигаонна – это тот самый японец, у которого учился ваш Мохов?

Нелюбов немного поморщился от этого умышленного ударения на словосочетание – «ваш Мохов», но, понимая, что хочет от него полковник, ответил:

– Со слов русского унтер-офицера Мохова я знаю, что он четыре года жил в додзе у этого Хигаонны. Сам же я видел, как Мохов за доли секунды привел немецкого капитана и его денщика в бессознательное состояние.

Нелюбов специально в отместку Сиротину сделал ударение на первых двух словах и теперь с любопытством ждал последующей реакции полковника. Сиротин же только улыбнулся подобной щепетильности капитана. Этот офицер нравился ему все больше и больше. Лед и пламя каким-то непостижимым образом соединились в этом человеке и, вопреки всем законам физики, благополучно в нем сожительствовали. Когда барон Маннергейм при встрече в Галиции рассказывал ему, какой Нелюбов отличный фехтовальщик, Сиротин был изумлен не рассказом своего друга о ловкости некоего поручика и удивлялся вовсе не умению Нелюбова махать саблей. Александр Иванович был в первую очередь поражен, с каким выражением лица Маннергейм ему об этом сообщал; взгляд его старого приятеля красноречиво свидетельствовал о том, что тот бы так не смог! И вообще никто из тех, кого барон знал лично, так бы фехтовать не смог. А барон Маннергейм, прослужив в русской армии около двух десятков лет, видел многих. И стрелял Нелюбов из револьвера, как бог – если только бог умеет стрелять: без подготовки, на вскидку, в движении, из любой удобной и неудобной позиции. Единственное, чему капитан Нелюбов был не обучен, так это драке голыми руками. И это было естественно. Людей благородного сословия веками готовили к поединкам с оружием, а английский бокс, который в конце девятнадцатого века хоть и проник в Россию, но в аристократической среде, к сожалению, так и не прижился. Однако Сиротин хорошо понимал, какие преимущества могли бы получить его офицеры, научись они борьбе без оружия: для этого он и пригласил японского мастера джиу-джитсу. Но дела по освоению сей мудреной науки шли очень медленно, да и время работало против его подопечных.

– Ваш протеже, насколько мне известно, не благородного сословия, – с чуть заметной усмешкой произнес Сиротин.

– Никак нет, Александр Николаевич! Он не мой протеже, – Нелюбов холодно смотрел на Сиротина. – Зная строгость отбора, я бы никогда не решился рекомендовать военнослужащих нижних чинов в ваше распоряжение…

Сиротин наигранно и шутливо покачал головой и изобразил некое подобие гнева.

– Ну, так рекомендуйте, капитан! Кто вам мешает? Нам такие головорезы нужны… Ведь случись вам действовать без шашки и револьвера – перестреляет вас всех первый же немецкий агент! Вот государю императору расстройство будет.

Нелюбов обрадованно посмотрел на Сиротина. Он сам давно думал о том, что Савелий, с его способностями, мог бы оказать немалую помощь их маленькому отряду. Занятия с японским инструктором плохо способствовали прогрессу: может быть, японец излишне трепетно относился к самурайскому (так он считал) званию своих учеников, а скорее потому что эта наука шла вразрез с устоявшимся мировоззрением дворян, которые считали драку голыми руками уделом простолюдинов. Вот и получалось, что им в группу был нужен уже готовый боец. Но найти такого из числа людей благородного сословия было очень и очень сложно. К тому же Нелюбов часто ловил себя на мысли, что в последнее время он с дружеской теплотой вспоминает Савелия и даже жалеет, что судьба разлучила их. После плена Борис несколько иначе стал смотреть на простых людей. Он вдруг понял, что благородная дворянская кровь вовсе не гарантирует высокие духовные качества и преданность Царю и Отечеству; и у обычных людей этой самой пресловутой верности, которой кичились многие из его знакомых, бывало иногда даже больше, чем у самого знатного и родовитого из вельмож. Только скрывалась эта преданность где-то в глубине человека и ни коим образом не выставлялась напоказ. И разглядеть ее бывало иногда не просто, но она присутствовала, и в этом заключалась та самая сила русского народа, о которой много говорили, спорили, рассуждали военачальники всех мастей, но, к сожалению, никогда не видели «живьем». Так озабоченный лишь собственными проблемами человек не замечает, сколько вокруг него горя и страданий, хотя признает и много говорит о том, что эти людские страдания существуют.

– Есть рекомендовать унтер-офицера Мохова, господин полковник! – Нелюбов довольно улыбнулся. – Сегодня же подам рапорт.

Однако генерал Данилов оказался категорически против зачисления в команду «Z» человека не из офицерского корпуса, мотивировав свой отказ тем, что в предписании о создании этой секретной команды, и подписанной государем императором, черным по белому написано, что служить в ней могут люди только благородного происхождения в чине не ниже поручика. И согласился лишь на некий компромисс – считать унтер-офицера Мохова временно прикомандированным к команде «Z» в качестве инструктора, без права на изменение статуса.

Через неделю Савелий Мохов прибыл в Петроград и поселился в казармах 206-го маршевого батальона, где получил персональную койку и презрение окружающих его солдат, которых как раз готовили к отправке на фронт и которые из зависти к исключительному положению Савелия стали подворовывать его личные вещи и вообще вести себя вызывающе. А еще через неделю Нелюбов, узнав, в каких обстоятельствах живет его бывший сосед по немецкому лагерю, плюнул на внешние условности и поселил Савелия у себя – места теперь в большой квартире Нелюбова хватало вполне.

IV

Словно два огромных зверя, почти равных по силе и по выносливости, но различных по характеру и темпераменту, вцепились друг в друга Россия и Германия. Запущенные во врага клыки-дивизии и когти-армии в исступлении рвали и кусали плоть, жилы и артерии противника, по которым обильно текла густая и темная кровь, но эти раны только еще больше распаляли обоих. Как матерый волкодав не может выпустить из своих объятий огромного волка, надеясь наконец добраться до горла, так и этот волк, умелый, закаленный в прошлых схватках боец, старается лишить своего противника жизни, чтобы через некоторое время, на ходу зализывая раны, напасть на стадо беззащитных овец.

Сил, однако, было еще достаточно. Но и у одного, и у второго бойца уже начинали мелькать мысли, что в этой схватке им не победить. Ведь для победы необходимо полностью уничтожить своего врага, а оба огромных зверя уже почти знали, что полное истребление неприятеля возможно только за счет своего последнего, резервного жизненного ресурса. И через некоторое время победитель, глядя на остывающий труп своего недруга, прямо здесь же испустит дух и, агонизируя, будет с горечью наблюдать за сворой шакалов, которые, обрадовавшись гибели двух великих гигантов, начнут свой кровавый пир.

Весной и летом 1915 года эти великаны сражались и были полны энергии. Кровь, куски мяса и клочья шерсти летели во все стороны и, как ненужная, отработанная субстанция, гнили и отмирали в стороне от сражающихся противников, чтобы никогда уже больше не влиться в их вены, не прирасти к спине, бокам, брюшине.

Этим отработанным материалом были многочисленные раненые солдаты и офицеры, которые по обе стороны фронта в огромных количествах лежали в неустроенных бараках, именуемых госпиталями и полевыми лазаретами. Оторванные руки и ноги, пробитые осколками головы, разорванные шрапнелью животы – это была та небольшая плата за возможность зверю продолжать битву, битву, в которой больным, раненым и умирающим солдатам уже не было места. Да и сражающийся гигант больше не интересовался своими изувеченными частичками, словно бездушная машина, перемалывая очередную порцию расходного человеческого материала.

В маленькой польской деревне Пшехновичи к северу от Варшавы, где до войны жило всего пятьсот человек, был развернут полевой лазарет 10-й армии генерала Радкевича. По формуляру, который был составлен в сентябре четырнадцатого года, этот медицинский объект был рассчитан на девятьсот человек, но в мае пятнадцатого даже его начальник, полковник Никитин, не знал, какое количество раненых находится на его попечении. Бесконечные подводы везли все новые и новые измученные войной тела; запах крови и гниющего человеческого мяса, как ориентир, указывал санитарам с передовой месторасположение госпиталя. И санитары спешили, подхлестывая усталых лошадей, в надежде на спасение некоторых несчастных, что внавал лежали на стареньких подводах. А похоронные команды, приданные хозяйству Никитина, днем и ночью погребали умерших на соседнем деревенском кладбище, освобождая таким образом койко-места для нового человеческого материала.

После смерти своего новорожденного сына и месячного пребывания в больнице Святой Марии в Петрограде Варвара Васильевна Нелюбова решилась круто изменить жизнь. Она отказалась от фамилии мужа и, в тайне ото всех записавшись на вербовочном пункте девицей Оболенской и пройдя двухнедельные курсы медсестер, с середины февраля служила сестрой милосердия в полевом лазарете 10-й армии.

Поначалу невидимая граница, разделившая жизнь на до и после, была вполне понимаема Варей не только на физическом плане, но и на психологическом. Если раньше, до войны, она во всех внешних житейских проявлениях искала и находила только хорошее, то после случившейся трагедии Варя стала смотреть на мир так, как смотрят убежденные пессимисты, все время ожидая нового удара судьбы, который они, пессимисты, принимают как обязательное условие своего дальнейшего бытия. Прибыв на фронт, Варя неосознанно начала бороться с этой темной стороной своей души, всеми силами стараясь отрешиться от своего прошлого. И через некоторое время неожиданно сделала спасительный для себя, а главное, для своей души вывод: что именно здесь, в обычном армейском полевом лазарете, сосредоточились все беды и несчастия, которые когда-либо происходили с человечеством. Что ее собственные страдания на этом фоне ничтожны и нелепы. А недавнее желание покончить с собой – по меньшей мере выглядит просто глупо.

Наверное, с этого осмысления и началось Варино возвращение к жизни.

В марте и апреле, когда 10-я армия вела наиболее жестокие бои и нескончаемый поток раненых заполнил все подсобные помещения, отведенные персоналу, Варя, работая в госпитале по двадцать часов в сутки, мало заботилась о собственной внешности, и любые мужские знаки внимания к своей скромной персоне расценивала не иначе как обращение к своим служебным обязанностям. И когда в мае к ней на перевязку попал командир аэроплана «Киевский», легендарный летчик штабс-капитан Горшков, она, обработав легкую рану на ноге авиатора, отправила затем его обратно в свою часть и поначалу не придала значения восторженному взгляду, каковым обжигал ее известный военный летчик.

Но через три дня штабс-капитан Горшков появился снова. Кроме предписания на перевязку он принес Варе огромный букет полевых цветов, и молодая женщина впервые за много месяцев вдруг поняла, что она еще может нравиться мужчинам. С этого дня Варя незаметно для себя стала более тщательно следить за своей внешностью. Жизнь и весна – лучший лекарь от прошлых невзгод и страданий, и преображение, которое началось в один миг и продолжалось то некоторое время, какое каждой женщине отведено ее сущностью и природой, закончилось тем, что Варя, не желая того, стала центром внимания всего мужского населения госпиталя. Солдаты стали вдруг стесняться сестрицы Варвары. И если раньше многие лежачие, справив свои естественные надобности, совершенно не обращали внимания на обслуживающую их медсестру и запросто просили сходить на двор и вылить помойное судно, то с недавней поры вдруг расцветшую Варю стали стыдиться и просили другую медицинскую сестру избавить их от естественных отходов организма. В офицерских палатах, среди тех, кто получил право на жизнь и шел на поправку, как по команде, начались разговоры о женщинах: вспоминали своих жен, невест, любимых. Кто-то из офицеров принялся наводить справки – кто такая Варя, откуда, где жила раньше. А особо ретивые, подчиняясь древнему мужскому охотничьему инстинкту, принялись выяснять, могут ли они рассчитывать на особое расположение сестрицы Варвары, делая это, впрочем, деликатно и тактично.

Штабс-капитан Горшков, с первого взгляда влюбившийся в Варю и по своему характеру и темпераменту не привыкший пасовать перед женской неприступностью и глупыми, как он считал, условностями, стал частым гостем в госпитале. Через штаб армии он безуспешно попытался выяснить подробности прошлой Вариной жизни; Горшков получил лишь стандартный набор сведений, которые женщина записала о себе в личное дело, заранее страхуясь от излишней любознательности и от того, что не хотела, чтобы кто-то из родственников нашел ее до конца войны. Однако штабс-капитана Горшкова сам факт отсутствия каких-либо внятных сведений о Варином прошлом только раззадорил. Чувствуя, что эта женщина нуждается в утешении и ласке и стремится забыть какое-то горе, Горшков, ничуть не смущаясь, без обиняков предложил Варе стать его любовницей. И неожиданно для себя и для своего самолюбия получил от бессловесной медсестры резкий отпор, к тому же сопровождаемый звонкой и публичной пощечиной.

Эту пощечину и гневные чувства Варвары видело несколько человек из числа обслуги госпиталя, которые тут же разнесли эту новость по всему хозяйству полковника Никитина, и многим тогда стало обидно за свою красавицу сестрицу, которая для некоторых умирающих была единственным стимулом к жизни. И когда Горшков, как ни в чем не бывало, опять приехал с цветами, то был вызван на дуэль по выздоровлению сразу тремя ранеными офицерами.

Здесь нужно отметить, что штабс-капитан Горшков был храбрый человек и, если оказывались затронуты его честь или доброе имя, готов был драться хоть с чертом. Но в этом случае его ошеломил сам факт этой всеобщей любви к Варе: он понял, что за внешней красотой девушки и за своим природным плотским желанием он не разглядел в ней самого главного – богатства ее души. Поразмыслив ночь, Горшков наутро, при полном параде, опять приехал в госпиталь и при всех принес свои извинения: и Варе, и ее многочисленным коллегам, и трем раненым, но храбрым забиякам-офицерам. Причем сделал это так искренне и от всей души, что его сразу же простили все, и даже сам полковник Никитин, который с недавних пор тоже стал оказывать сестрице Варваре чувственные знаки внимания и которого совершенно не устраивало соперничество с красивым и известным летчиком.

Варю же поразили не эти извинения: в ее среде это было естественно. Молодую женщину тронул сам факт признания Горшковым собственной неправоты и отказа от дуэли. Когда она только-только вышла замуж за Бориса Нелюбова, зная, что у ее мужа репутация завзятого дуэлянта и забияки, в самые приятные для обоих минуты нет-нет да заводила разговор о правилах вызова на дуэль, пытаясь деликатно выяснить, какая же сила толкает мужчину рисковать собственной жизнью. Варя хотела для себя понять и определиться, имеет ли она право попытаться остановить мужа, если он опять примется за старое и начнет требовать сатисфакции от всех, кто ему чем-то не угодил. Борис тогда сначала удивился подобным витиеватым и неконкретным вопросам, а затем, когда понял, что движет Варварой, рассмеялся и дал ей почитать дуэльный кодекс от 1894 года, попутно объяснив, что только после выхода этого документа дуэли стали официально разрешены. А Пушкин, Лермонтов, и еще бог знает сколько людей были убиты на дуэли совершенно незаконно. И что только под давлением общественного мнения император Александр III был вынужден издать дуэльный кодекс, потому что для истинного дворянина есть только три абсолютные ценности – Царь, Отечество и Честь. И эти три святыни он будет всегда защищать, независимо от изданных законов.

Варя тогда немного обиделась – получалось, что она стоит лишь на четвертом месте в этой своеобразной мужской иерархии. Но затем, немного поразмыслив, пришла к выводу, что быть женой человека, который не дорожит своей честью, царем и отечеством, она бы не смогла. А Нелюбов, который по-своему понял эти Варины разговоры и тоже сделал некие выводы, через два дня признался, что ему до смерти надоело доказывать, что он не верблюд. И что не далее как месяц назад он уклонился от дуэли с заезжим французским лейтенантом и даже извинился и признал свою неправоту. Но при этом, хитро улыбаясь, добавил, что с его репутацией, это пошло ему только в плюс. Потому что уже никто и никогда не подумает, что Борис Нелюбов может испугаться.

Репутация Горшкова как дуэлянта Варе была неизвестна. Она лишь знала то, что знали все: штабс-капитан Горшков – известный авиатор и любитель женщин. И как большинство других людей, которые пешком ходили по земле, считала, что все, кто летают в небе на этих странных и хрупких конструкциях, именуемых аэропланами, – более вероятные самоубийцы, нежели отчаянные храбрецы. Однако те три офицера, которые вызывали Горшкова на дуэль, считали, как видно, по-другому. Они с достоинством приняли извинения и сразу же поклялись Горшкову в вечной дружбе, а вечером, злостно нарушив госпитальный режим, отпраздновали это событие немецким шнапсом, который в складчину купили у капитан-интенданта Горемыкина.

С тех пор Григорий Горшков на правах общего любимца стал проводить в армейском госпитале полковника Никитина все свое свободное время. Аэродром, на котором базировался «Киевский», находился всего в четырех верстах, и бравый авиатор, прикупив у местного польского крестьянина пегую кобылу-шестилетку, за двадцать минут преодолевал расстояние, что отделяло его любящее сердце от объекта грез и мечтаний. Горшков приезжал, даже если знал почти наверняка, что Варя занята и не может к нему выйти; в этом случае он проходил в палаты к выздоравливающим офицерам и развлекал их своими рассказами о ночных полетах и бомбежках. А по отъезде, если так и не удавалось увидеться с Варей, оставлял ей какой-нибудь гостинец: то коробку конфет, то польскую бижутерию, то букетик обычных полевых ромашек.

В один из первых летних дней, подгадав свой приезд под Варин выходной день, Горшков со своим другом, подпоручиком Малкиным, приехал в госпиталь на шикарном автомобиле, который он взял в аренду у одного польского заводчика, и галантно выразил желание пригласить Варю и ее ближайшую подругу – Зинаиду Черепанову, прокатиться в Варшаву, чтобы отметить день рождения его матушки Натальи Сергеевны, которой, как он шутливо обмолвился, исполнилось в этот день всего лишь тридцать лет.

Варя поначалу очень не хотела принимать это приглашение. Она понимала, что, согласившись на подобный вояж, ставит себя в двусмысленное положение. Но, заглянув в блестевшие от волнения глаза Горшкова, а затем посмотрев на свою расстроенную подругу, неожиданно для себя согласилась. Варя в тот момент еще до конца не осознавала, что настойчивость штабс-капитана уже начала приносить свои плоды – ее сердце оттаяло и было готово для нового чувства. И то, что она с каждым днем все больше думает о бравом летчике и его победах на фронте, вовсе не модное увлечение авиацией и не желание узнать первые новости с передовой. Это ее свежее, неустойчивое и беспокойное чувство уже есть влюбленность, каковая всегда предшествует настоящей любви, но может так и остаться лишь кратким мигом несбывшейся надежды на счастье.

Умышленно оборвав все прошлые связи с высшим светом и не имея письменных сношений с Петроградом, Варя для себя окончательно решила, что Борис погиб – так ей было легче жить. И может быть, именно поэтому девушка была готова строить новые отношения, но только после войны.

Однако у человечества испокон веков не существовало рецепта счастья. И то, что мы предполагаем совершить только по истечении определенного срока, может прийти неожиданно и внезапно…

Тот пригожий летний день пролетел незаметно. Обед в ресторане, даже с учетом всеобщего плохого снабжения продуктами, оказался превосходным. Горшков при посторонних был предельно любезен и очень учтив. Но когда молодые люди вернулись в госпиталь и остались одни, он вдруг опустился на одно колено и стал так трогательно и робко признаваться Варе в любви, что у женщины защемило сердце – от этой юношеской пылкости и беззащитности, что совершенно не вязалась с возрастом и разудалым внешним видом штабс-капитана; от нахлынувшей вдруг нежности, с которой Варя была уже просто не в силах бороться; от его влюбленных глаз, которые говорили и выражали больше тех слов, что он, запинаясь, произносил.

В этот теплый летний вечер Варя сдалась. Она решилась отдать себя во власть влюбленного мужчины, потому что поняла – и этого ставшего дорогим ее сердцу человека могут завтра убить. И тогда у нее останутся только слезы сожаления о том, что перед смертью она отказала ему в минуте счастья; счастья физического единения с любимым человеком.

V

3 июня 1915 года в Саксонии в родовом замке графа Плее кайзер Вильгельм II проводил секретное совещание, от результатов которого, по мнению большинства немецких генералов, зависела не только дальнейшая судьба Германии, но и, возможно, всей Европы. Затянувшаяся кровопролитная война к началу лета основательно подорвала экономику стран Тройственного союза. Перебои со снабжением регулярной армии не шли ни в какое сравнение с бедственным положением мирного населения, и с начала весны в Германии начало поднимать голову революционное движение. Почти во всех крупных городах прошли массовые забастовки, сопровождаемые открытым выступлением рабочих. И хотя полиция довольно быстро справилась с беспорядками, именно этой весной император Вильгельм впервые почувствовал, что его трон поколебался и теперь от победы или поражения Германии зависит не только его престиж и авторитет в глазах большинства монарших дворов Европы, но, возможно, и сама жизнь.

Пригласив на совещание в Саксонию высший цвет германского командования, кайзер по своей укоренившейся привычке рассчитывал одним выстрелом убить сразу нескольких зайцев. Во-первых – утвердить план летней кампании пятнадцатого года со всеми коррективами и оговорками, о целесообразности которых в последнее время его настойчиво информировал немецкий Генштаб. Во-вторых – изыскать дополнительные боеспособные резервы для ведения войны на два фронта. И, наконец, в-третьих – окончательно решить вопрос о создании в России условий, которые при благоприятном развитии событий могут или должны привести к заключению с этой страной сепаратного мира на благоприятных для Германии условиях.

Первый вопрос был хорошо проработан и вполне подготовлен. И Фелькенгайн, и Мольтке, и Макензен, и Гинденбург с Людендорфом были единодушны в отношении проведения летней кампании. Мощные и неожиданные прорывы хорошо оснащенных ударных немецких соединений в Галиции и Восточной Пруссии должны были обеспечить на русском фронте необходимое стратегическое территориальное преимущество и привести наконец к полному уничтожению наиболее боеспособных русских армий.

Однако по второму вопросу мнения разошлись; большинство немецких генералов считали, что для того чтобы получить желаемый успех на русском фронте, нужно почти полностью оголить Западный фронт и на время оставить Францию в покое. О чем впрямую заявил Эрих Людендорф, вызвав своей излишне напористой и темпераментной манерой общения некоторое недовольство своего главного конкурента генерала Маккензена, который всего лишь десять минут назад предлагал более компромиссное решение: создать мобильные армейские соединения, которые в случае удачного прорыва обороны русских могли быть немедленно переброшены с Западного фронта на Восточный для развития успеха.

Талантливый военачальник, солдат до мозга костей, генерал Август фон Маккензен в последнее время пользовался особым доверием кайзера, и полученные этим утром дубовые ветви к ордену Pour le Merite («За достоинство») тому ярчайшее подтверждение. Но и Людендорф, блестяще проявивший себя при разгроме 2-й русской армии генерала Самсонова с недавнего времени претендовал на особое расположение кайзера. Вильгельм II, наблюдая как оба его любимца сцепились в жаркой дискуссии, вдруг вспомнил слова Бисмарка об истиной роли и реальном месте любого властьобладателя: «Не важно, какую должность ты занимаешь и что ты сам про себя думаешь. Важно, какую территорию ты полностью контролируешь и на что можешь влиять единолично». И Макензан и Людендорф в последнее время претендовали на звание главного военного стратега Германии, но они совершенно не учитывали, что главным, единственным и незаменимым стратегом был только он, истинный правитель Германии, кайзер Вильгельм II. А оба этих задиристых и честолюбивых генерала были обычным человеческим материалом, подвластным его мыслям, воле и желаниям.

С вялым интересом понаблюдав еще некоторое время за словесной баталией своих протеже, кайзер медленно повернул голову к генералу Фелькенгайну. Тот, казалось, только и ждал сигнала и, немедленно поднявшись, доложил, что Полевой Генштаб предложил план, который в этом году не предусматривает кардинальных изменений в военной стратегии и расстановке сил как против Франции, так и против России и рекомендует продолжать активные боевые действия сразу на обоих фронтах, с приоритетом на Восточный.

Макензен и Людендорф после такого заявления Фелькенгайна сразу сникли. Они поняли, что кайзер еще утром, во время часовой беседы тет-а-тет с начальником Полевого Генштаба, уже утвердил предоставленный план. А Эрих фон Фелькенгайн, опустившись на свое место, вспомнил, как два часа назад, в приватном разговоре с кайзером Вильгельмом он отстаивал свое истинное мнение и предлагал перебросить лучшие немецкие дивизии на Западный фронт и добить наконец слабую и агонизирующую Францию. И только бессмысленное и маниакальное желание кайзера досадить русскому царю, как всегда, оказалось сильнее его аргументов, и Фелькенгайн, в который раз приняв строну своего покровителя, в глубине души остался целиком и полностью убежден в обратном – Франция, вот главный враг немцев.

Но генерал Фелькенгайн также понимал, что только покладистость и лояльность привела его к сегодняшней должности начальника германского Полевого Генштаба, после того как граф Гельмут фон Мольтке, надломленный морально и физически первыми неудачными месяцами войны, оказался неспособен выполнять свои обязанности и был смещен. Именно в тот момент кайзер и выделил Эриха Георга Антона Себастьяна фон Фелькенгайна из своего ближайшего окружения и назначил на освободившуюся вакантную должность, дав понять новому стратегу, что вся инициатива будет исходить теперь только от его царственного гения, а Фелькенгайн был и останется лишь проводником его великих решений.

После перерыва и двухчасового обеда, на котором кроме участников совещания присутствовал самый закрытый от внешнего мира офицер, начальник разведывательного департамента генерал фон Берг, все опять вернулись в большую залу и расселись по своим местам.

Часовой доклад Генриха фон Берга, как всегда, был крайне обстоятельным. Германия никогда не жалела денег на внешнюю разведку, и с начала войны многочисленные немецкие шпионы в буквальном смысле наводнили Европу и Россию, ежедневно давая такой колоссальный объем информации, что аналитикам разведывательного департамента оставалось только фильтровать да перепроверять информацию; новые виды вооружения, кадровые перестановки, секретные шифры – все эти сведения германская разведка получала чуть раньше, чем большинство подобных секретных нововведений претворялось в жизнь их врагами. И кайзер всегда с особым удовольствием слушал своего главного разведчика. Ему доставляло особое наслаждение быть в курсе секретов своих противников; подобное знание подогревало и без того непомерное чувство превосходства, каким Вильгельм II обладал с детства и которое в последние годы он считал таким же естественным, как чувство голода, жажды или желания обладать женщиной.

Когда Берг перешел к вопросам, относящимся к России, кайзер из благодушного слушателя сразу же превратился в непосредственного участника процесса и принялся делать короткие пометки на лежавшем перед ним листе бумаги. После завершения доклада, который в большей степени был инициирован императором только для того, чтобы в очередной раз продемонстрировать перед некоторыми сомневающимися в успехах немецкой разведки (все присутствующие на совещании имели полный доступ к секретным сведениям и регулярно получали подробные отчеты из разведывательного департамента), Вильгельм II поднялся, поблагодарил всех участников совещания и, пожелав Германии скорой и окончательной победы, пригласил Фелькенгайна, Мольтке и Берга в свой личный кабинет, который находился в левом крыле залы и несколько веков служил роду Плее помещением для хранения столовой посуды.

Приглашенные тут же прошли в это помещение, которое хоть с недавнего времени и приобрело другой статус, но благодаря постоянному запаху еды, ветхости стен, которые адъютанты кайзера, как могли, позакрывали привезенными из Берлина картинами, и многочисленным встроенным шкафчикам вдоль единственного узенького окна так и осталось обычным помещением для хранения тарелок, чашек и кастрюль.

Кайзер, меж тем оставшись в большой зале, казалось, никуда не спешил. Дружески побеседовав со своими университетскими однокашниками: рейхканцлером Берманом-Гольбергом и министром финансов Карлом Гельферихом о предстоящей охоте, которую он повелел устроить следующим днем, и договорившись с ними о совместных завтрашних действиях по травле оленя, он только через полчаса вошел к ожидавшим его офицерам, уселся в свое любимое кресло, каковое неизменно следовало за ним по всей Германии, и без раскачки перешел к интересовавшим его вопросам.

– Когда я получу завещание этого полоумного русского монаха? Оно вообще существует?

Вопрос был скорее адресован Бергу, но Мольтке, еще будучи на посту начальника Полевого Генштаба, с самого начала негласно курировал эту проблему, и теперь, после обидной отставки в сентябре четырнадцатого и последовавшего за ней трехмесячного отпуска для поправки здоровья, намеревался любыми путями взять реванш и вернуть себе расположение кайзера, а вместе с этим и должность начальника немецкого Генштаба.

Вытянувшись по стойке смирно и на доли секунды опередив фон Берга, Мольтке четко, по-военному доложил:

– Так точно, Ваше Величество! Существует. Мы получили подтверждение сразу из трех независимых источников, – Мольтке сделал паузу, ожидая возможных комментариев или ремарок, но кайзер молчал. И Мольтке, не обращая внимания на кислое выражение на лице генерала Берга, продолжил:

– Наши лучшие агенты месяц назад проникли в главную резиденцию русского царя и приступили к поиску секретного тайника, который, по некоторым сведениям, располагается в личных апартаментах императора Николая, куда большинству персонала доступ закрыт. Но меня заверили… – Мольтке взял небольшую паузу и сознательно покосился на стоящего рядом Берга, давая понять генералу, что тому не удастся отсидеться в стороне и он в полной мере разделит с ним, Мольтке, всю ответственность за какой бы то ни было результат.

– Меня заверили, что в начале июля этот документ должен быть в Германии, и мы с генералом Бергом намерены лично привезти его к вам.

Уверенность Мольтке, граничащая с элементарной наглостью, настолько поразили Генриха фон Берга, что он от волнения начал перекладывать свою желтую папку из одной руки в другую и от этого чуть было ее не уронил. Генерал Берг как никто другой знал, что его агенты не располагают информацией даже о приблизительном месте нахождения тайника. К тому же изъять документ – это всего лишь полдела; необходимо тайно переправить его в Германию, чтобы немецкие специалисты в лабораторных условиях могли доказать и опровергнуть его подлинность.

Однако Мольтке, взяв на себя обязательства по срокам и понимая, чем может обернуться для него этот провал, решил, что хуже уже не будет, и спокойно смотрел на кайзера, который вдруг заулыбался и покачал головой.

– О-ох! Ники, Ники! Ничего ты от меня не спрячешь… я же тебя насквозь вижу…

– По моим сведениям, русский царь не верит в послание монаха Авеля, он никогда о нем не говорит даже в присутствии своих самых преданных вельмож, – добавил вдруг Берг и тут же осекся под строгим взглядом кайзера.

– Верит ли мой друг Ники в это завещание или нет – не имеет никакого значения! – кайзер Вильгельм повысил голос. – В начале июля этот документ должен лежать у меня вот здесь, – император громко хлопнул ладонью по столу. – Вы меня поняли?!

– Так точно, Ваше Величество, – в один голос ответили Мольтке и Берг.

– Ну, хорошо. А русский революционер? Как его… Александр… Па-та-рус… Он нам обещал в России в прошлом месяце революцию?

– Настоящее имя русского – Израиль Лазаревич Гельфанд. Александр Парвус – это псевдоним.

Император презрительно фыркнул.

– Словно собачья кличка, – кайзер посмотрел на лежавщую в углу кабинета борзую собаку Алису, которая, боковым зрением уловив внимание хозяина, тут же подняла голову, как бы спрашивая: – «что? пора? на охоту?». Император Вильгельм нежно улыбнулся своей любимице, а затем опять перевел взгляд на Берга.

– Продолжайте, генерал.

– Подобный конспиративный прием принят у революционеров большинства стран Европы для придания собственной личности некого романтического статуса.

Кайзер несколько устало и немного раздраженно кивнул головой, показывая, что он и так уже давно все понял, и генерал Берг заторопился с продолжением:

– Ваше Величество! Парвус прибывает в Берлин 6 июня с отчетом о проделанной работе и использовании ранее выделенных средств. Вот скорректированный план русского мятежа, его передал наш агент, который виделся с русским в Константинополе, – генерал Берг положил на стол перед императором несколько листов бумаги, которые Вильгельм II начал тут же изучать, перестав обращать внимание на стоящих рядом генералов.

Через минуту кайзер недоуменно посмотрел на Берга.

– А почему на титульной странице нет названия?

– Сей господин назвал этот документ «планом Парвуса», – Берг позволил себе улыбнуться. – Но в Германии не может быть иных планов, кроме планов Вашего Величества… поэтому, я решил не ставить на нем какое-либо заглавие, пока вы его не утвердите.

Кайзер презрительно хмыкнул, словно показывая генералу Бергу, что эти разговоры о названии планов не должны влиять на общепринятый официальный порядок предоставления документов. Однако ничего не сказал и продолжил чтение.

Через некоторое время он поднял голову; на лице монарха блуждала довольная и мечтательная улыбка.

– Мы назовем этот проект – «Планом русской революции»… и приставьте к этому Парвусу нашего самого лучшего агента.

Кайзер поднялся и, удовлетворенно поглаживая свои большие усы, буравящим взглядом посмотрел на генерала Берга:

– Сколько он уже получил?

– Два миллиона марок… но мы еще не видели отчета по расходованию средств. Некоторые революционные выступления в России, которые Парвус обещал нам в апреле и мае, были сорваны по вине…

Кайзер резко перебил Берга.

– Сколько он еще просит?

– Сорок миллионов.

– Дайте. Половину сейчас, остальные – в следующем году.

Кайзер, не глядя на своих генералов, в глубокой задумчивости принялся расхаживать по кабинету, бросая взгляды то на своих генералов, то на листы бумаги, лежащие на столе.

Все трое – и Мольтке, и Фелькенгайн, и Берг – имели по отношению к Парвусу и плану мятежа в России свое собственное мнение, которое было совершенно отличным от мнения императора Вильгельма и не предусматривало такого щедрого финансирования, но которое они, после решения кайзера о выделении русскому дополнительных средств, были уже не в состоянии озвучить даже перед собственным отражением в зеркале.

Генерал Фелькенгайн по-прежнему считал, что глупо тратить колоссальные ресурсы на одну Россию, когда Франция, раздавленная и беспомощная, лежит у их ног. Он был уверен, что если сейчас всеми имеющимися силами навалиться на французов и показать им, что они более не могут рассчитывать на какой-либо успех, то горе-лягушатники наверняка сразу же сдадутся и запросят пощады. Вслед за Францией встанет в очередь и Великобритания. А Россия, оставшись одна без союзников против лучшей армии Европы, будет вынуждена вымаливать свой мир на коленях перед самым последним и трусливым немецким солдатом…

Его ближайший оппонент граф фон Мольтке, яростный сторонник войны на два фронта силами армейских войсковых соединений никогда не понимал, зачем вообще тратить деньги на подобных политических авантюристов, если Германия и без их помощи способна справиться со своими внешними врагами. Присутствуя на этом совещании, Мольтке не знал, что его волнения и переживания о собственной неудаче в начале кампании с недавнего времени являются бесполезной тратой энергии и остатков его скудных жизненных сил. Что уже сейчас все его планы и обязательства перед кайзером Вильгельмом в пересчете на денежную валюту не стоят ломаного гроша. Потому что смерть уже запустила свой хронометр, отсчитывая дни, когда он, Гельмут-Иоган-Людвиг фон Мольтке, ровно шестнадцать дней спустя упадет бездыханным в своем рабочем кабинете на Людвиг-штрассе и умрет от банального разрыва сердца. А император Вильгельм, узнав о смерти своего бывшего фаворита, произнесет: «Лучше уж такая смерть, чем полное забвение и прозябание в деревенской глуши». И будет потом долгие годы вспоминать это свое язвительное замечание, так как именно полное забвение станет для Вильгельма II финалом всей его долгой жизни.

Начальник немецкой разведки генерал фон Берг тоже был против выделения русскому денег. Но совсем по другим причинам. С марта месяца, после того как Парвус впервые появился в Берлине, агенты Берга по крупицам собирали информацию о жизни и деятельности этого новоявленного рыцаря пера и шпаги; те сведения, которые в этот момент лежали в желтой папке у Берга и которые он по целому ряду причин не решился показать кайзеру, говорили о том, что союз Германии и русских революционеров является крайне неустойчивым и зыбким. Парвус, хотя и имеет вес и влияние на социал-демократов и меньшевиков, в последнее время умудрился растерять былое доверие. Этому в немалой степени способствовала скандальная история с пьесой пролетарского писателя Пешкова, более известного под псевдонимом Максим Горький.

В 1907 году Гельфанд-Парвус, сбежавший в Германию после неудачной революции 1905 года, получил от партии русских социал-демократов эксклюзивные права на сборы от постановки пьесы Максима Горького «На дне», с условием, что 20 % идут автору, а остальные, за минусом небольшой комиссии самого Парвуса, должны быть в обязательном порядке переданы в партийную кассу. После полугодового триумфа по Европе (в одной только Германии пьеса «На дне» была сыграна более 500 раз) кассовые сборы достигли около 200 тысяч марок. И тут Парвус исчез. Он исчез вместе со всеми деньгами и объявился лишь через шесть месяцев, как обычно, спокойный и невозмутимый. Горький был в ярости. Но на ряд гневных писем автора Парвус ответил лишь одним единственным, в котором без тени смущения написал, что все деньги от сборов ушли на его путешествие по Италии с одной очень известной дамой, имени которой он, как истинный джентльмен, назвать не имеет права.

Горький по началу не знал, как реагировать на такое откровение. А затем разослал жалобы на произвол Парвуса всем, кому только мог: требовал партийного суда, умолял помочь вернуть деньги, но все было тщетно. И хотя Горького поддержал лидер большевиков – Ленин, взыскать деньги с Парвуса русским революционерам не удалось… Именно этот факт больше всего беспокоил генерала Берга, который понимал, что подорванный авторитет в этой среде трудно восстановить, да и сорок миллионов – очень большая сумма. Если Парвус вдруг исчезнет с этими деньгами, то в первую очередь полетит его голова – генерала фон Берга.

– Мы хотим приставить к Александру Парвусу нашу лучшую сотрудницу – мадемуазель Ковальски, которая два года назад отличилась в деле с полковником Редлем, – нерешительно начал Берг.

– Очень хорошо! Женщина – это просто великолепно, – кайзер повернулся и посмотрел на портрет Бисмарка, который висел на стене и который он всегда возил с собой. – А мировые переговоры моему другу Ники мы предлагать пока не будем, – и с хитрой усмешкой погрозил пальцем в сторону грязного, закрытого окна. – Мы с тобой, дружек, еще повоюем…

VI

Для Лидии Ковальски это раннее июньское утро оказалось одновременно и особенным, и в то же время неприятным. Особенным, потому что за ней ровно в семь пятьдесят пришла большая черная машина и начала гудеть под окнами гостиницы, где уже несколько месяцев проживала Лидия. А неприятным, потому что ей пришлось проснуться очень рано и отправиться на вокзал, чтобы встретить некого господина, в котором был заинтересован ее личный куратор и наставник, майор немецкой разведки фон Штранцель.

Лидия давно отвыкла просыпаться в семь часов утра. Весь распорядок жизни молодой особы скорее говорил об обратном. И настойчивый стук горничной в дверь ее номера долгое время казался Лидии продолжением страшного сна, которые в последнее время с пугающей регулярностью снились девушке.

В полудреме приведя себя в порядок, наложив макияж и выпив стакан морковного сока, мадемуазель Ковальски надела свое лучшее бордовое платье, расшитое белыми лилиями, новую шляпку от Валери и, удивив в холле своим ранним появлением хозяйку гостиницы фрау Тосс, вышла на улицу.

Молодой и приятный наружностью шофер в кожаной куртке услужливо распахнул перед ней заднюю дверь черного Mercedes-Simplex, и Лидия с естественной для нее грацией уселась на заднее сиденье пахнущего бензином и дорогой кожей автомобиля.

Знакомые берлинские улицы чередой понеслись за окнами, а Лидия смотрела своими зелеными с поволокой глазами в окно и думала, почему жизнь так несправедлива. Одним все: деньги, драгоценности, шикарные мужчины, автомобили. А другие должны каждый день с утра до вечера бороться за свое существование (особенно противно для Лидии было бороться с утра), и если повезет, то к старости скопить некоторое количество денег и купить себе маленький домик на берегу теплого моря, чтобы в одиночестве встретить тихую смерть от какой-нибудь популярной старческой болезни.

В свои двадцать четыре года Лидия Ковальски уже успела поболтаться в водовороте жизни и давно перестала тешить свое воображение детскими иллюзиями и мечтами о волшебном принце, ожидая что тот однажды появится и увезет безродную, но прекрасную девушку к себе в замок, где сделает законной женой и наследницей своего огромного состояния. Родившись в пригороде Варшавы от матери полячки и заезжего русского офицера, Лидия была исключительно красива той демонической, славянской красотой, которая часто заставляет страдать безвестных поэтов и меланхоличных, неуверенных в себе мужчин. Но которая всегда нравится и притягивает мужчин-завоевателей, возбуждающе действуя на самые глубокие и низменные инстинкты, что достались представителям сильного пола от их древних предков, и которые они – мужчины – в наш просвещенный век всегда тщательно скрывают не только от своего ближайшего окружения, но и от самих себя. Скрывают до тех пор, пока «на счастие иль на беду» не встретят подобную женщину-самку, и с внезапно проснувшейся энергией первобытного человека будут долго и настойчиво преследовать ее, пока не удовлетворят свое дикое, но по-своему естественное и природное желание.

Первый жизненный опыт, он же – сексуальный, Лидия Ковальски получила в шестнадцать лет в имении графа Потоцкого, куда они с матерью устроились работать на лето. Это случилось через месяц; на одном из приемов по случаю юбилейных именин старого графа собралось несколько представителей родовитых польских фамилий, и Лидия, прислуживая за столом, – она должна была подавать гостям десерт – не сразу обратила внимание, что за ней пристально наблюдают два гостя, отец и сын Лещинские.

Старший Казимир Лещинский, дородный, красивый мужчина лет шестидесяти, богатый польский дворянин из знатного шляхецкого рода пользовался особым расположением Варшавского генерал-губернатора, с которым, поговаривали, имел общие дела по поставкам фуража и продовольствия в русскую армию. С графом Потоцким Казимир был в дальнем родстве и как родственник получил обязательное и безапелляционное приглашение отметить очередные именины.

Его сын Бронислав, окончив Харьковский университет, где он изучал юриспруденцию, отказался от гражданской карьеры и вопреки воле отца поступил на военную службу в 12-й Гвардейский уланский полк, который на тот момент был расквартирован в Киеве. Это решение Бронислава на долгие восемь лет определило отношения между отцом и сыном. Деспотичный и властный Казимир Лещинский не смог простить своему единственному чаду ослушания: пригрозил лишением наследства и снижением ежегодной ренты с имения покойной матери Бронислава. Но молодой человек был упрям и своеволен не меньше, чем его отец. Он хорошо знал, что закон на его стороне и отцу не удастся обойти его в финансовых вопросах, поэтому по прибытии в полк отправил родителю письмо, в котором с уважением, но обстоятельно и четко изложил свою позицию и свой взгляд на эту щекотливую проблему.

Отец внял настойчивой уверенности сына и раз в год через своего поверенного в Киеве выдавал положенную Брониславу сумму, не вступая, однако, со строптивым отпрыском в личную переписку.

Ситуация изменилась в конце 1905 года; узнав, что его сын отличился при подавлении революционных выступлений в Москве и заслужил боевой орден и личное оружие от государя императора, Казимир смягчился и через дальнего родственника передал, что Бронислав может приехать домой для обстоятельного и дружеского разговора с отцом. Что молодой офицер не преминул сделать, так как сам с недавнего времени тяготился этой неразрешенной семейной проблемой.

В родительском доме для бравого ротмистра развлечений было немного; доступные польские крестьянки быстро наскучили молодому человеку, а от шумных компаний и пирушек до утра, к которым он привык во время службы в полку, пришлось отказаться, чтобы не портить хорошего впечатления, произведенного на отца. Бронислав ежедневно и мучительно для себя выслушивал наставления родителя о том, как молодому человеку в его возрасте надлежит устраивать свою жизнь и судьбу, и уже собирался покинуть отчий дом раньше срока, когда узнал о прибывшем с оказией приглашении на именины графа Потоцкого. От безделья и скуки и от того же желания угодить отцу, Бронислав решил поехать, втайне надеясь на какое-нибудь маленькое и легкомысленное приключение, которое всегда может произойти на таком родственном собрании.

Один из соседей старого графа, Юзеф Биллевич, узнав, что Казимир Лещинский прибудет со своим единственным сыном, привез двух своих перезревших, но еще красивых дочерей в надежде, что отец Лещинский польстится на богатое приданное его дочек. Однако Бронислав, мельком взглянув на широкие и румяные лица местных дебелых красавиц и разгадав сей нехитрый трюк Биллевича, стал с удвоенной силой уделять внимание тридцатилетней вдове графине Марии Старобельской, прочитав на ее лице, как в зеркале, естественное желание маленького флирта. И ко времени десерта Бронислав был уже близок к победе, проведя под столом целое наступление на все доступные части тела вдовой красавицы, до которых он только смог дотянуться.

Казимир Лещинский с великодушной улыбкой наблюдал за вниманием сына к вдовой графине, сам он уже второй год пользовался ее услугами, регулярно встречался с ней в Варшаве и, может быть, поэтому не сразу обратил внимание на юную Лидию, которая в тот момент подавала гостям воздушное крем-брюле.

Бросив один-единственный взгляд на подошедшую к нему девушку, Казимир Лещинский был сражен наповал. Красота Лидии, а особенно ее не по возрасту томные зеленые глаза, настолько поразили молодящегося польского ловеласа, что он прямо за столом, без долгих обсуждений и проволочек, договорился с хозяином, что тот уступит ему девушку, которую он, не мудрствуя лукаво, решил официально определить в экономки, а неофициально – в любовницы, о чем с плотоядной улыбкой и сообщил графу Потоцкому.

Бронислав тоже обратил внимание на исключительную красоту Лидии; она словно явилась к нему из его далеких подростковых снов, когда юный Бронислав, еще не познав женщину, именно такой представлял себе свою девушку-мечту; с невинными ресницами, большими зелеными глазами и высокой, не по возрасту развитой грудью. Словно стрелой амура, поразила его пресыщенное любовью, черствое и сластолюбивое сердце обольстительная простолюдинка, и Бронислав решил действовать немедля.

После обеда молодой человек вышел в сад и подробно расспросил у местного дворецкого о Лидии. Узнав о ее короткой жизни все, что только можно, Бронислав, не догадываясь о намерениях отца, решил этим вечером за ней приударить и отправился на кухню, чтобы договориться о вечернем свидании. Но молодая вдовица-графиня не собиралась отпускать своего красивого кавалера; она перехватила Бронислава в диванной и затем целый вечер не отпускала молодого человека от себя. А когда пришла пора гостям разъезжаться, то с претензиями великодержавной собственницы настояла на том, чтобы молодой Лещинский сопроводил ее до порога дома. И Бронислав, как галантный кавалер, был вынужден согласиться, проведя затем целых два дня в объятиях своей новой и страстной любовницы.

Когда же молодой человек, усталый и довольный, вернулся домой, то, вспомнив про прекрасную кухарку, принялся изобретать повод, чтобы навестить старого графа и увидеться с зеленоглазой колдуньей. Каково же было удивление Бронислава, когда Лидия вместе с матерью на следующий день сама появилась в отцовском доме и в первую же ночь осталась в спальне Казимира Лещинского. А наутро, счастливо напевая, принялась хлопотать по хозяйству.

Всю эту первую ночь промучившийся ревностью Бронислав проклинал своего похотливого родителя. Соперничество с отцом казалось молодому человеку чудовищным фарсом. И когда еще через день озабоченный делами родитель на несколько дней уехал в Варшаву, влюбленный ротмистр сразу же перешел в наступление и после короткой и неожиданной атаки овладел Лидией прямо в батюшкином кабинете, где внезапно притихшая при его стремительном появлении Лидия убирала разбросанные книги и бумаги.

Страстные и нежные ответные ласки юной экономки оказали еще большее влияние на пожар любви, который со свежей силой разгорелся в душе молодого человека, особенно когда он почувствовал, как это юное и прекрасное существо, плача и кусая губы, содрогается и бьется под ним, купаясь в сладостных волнах физической любви.

Вернувшись в свою комнату, Бронислав с ужасом понял, что его чувства к девушке гораздо серьезнее всего того, что он испытывал ранее к другим женщинам, и, поразмыслив немного, решил, что по приезду отца, будет честнее и правильнее поговорить с ним о своей возможной женитьбе на Лидии.

Здесь нужно подметить, что неопытная и чистая девушка Лидия Ковальски, каковой была она до первой ночи, проведенной со старшим Лещинским, тоже влюбилась в молодого и красивого Бронислава. Резкий контраст в обращении: грубые и животные требования отца и нежное и трепетное восхищение его сына – пробудили в ней природную и до поры дремавшую чувственность. Отдаваясь молодому Лещинскому, Лидия в первый раз в жизни испытала волшебный миг счастья близости с мужчиной, и от нахлынувших новых чувств, убежав после в сад, долго плакала, сама не зная отчего.

Однако юная польская крестьянка знала свое место; она понимала, что претензии на нее обоих Лещинских не могут быть удовлетворены одновременно и что ей нужно договориться с горячим и темпераментным Брониславом о сокрытии их связи, которая к тому же после отъезда ротмистра к месту службы, грозила обернуться для девушки большой и непредсказуемой бедой. Каково же было ее удивление, когда через три дня, гуляя с ней в роще, окрыленный любовью Бронислав рассказал Лидии о своем намерении сделать ее своей законной женой и по-детски наивно сделал ей, простой польской крестьянке, официальное предложение.

Пораженная Лидия, потупив глаза, долго молчала, и когда Бронислав уже начал терять терпение и в отчаянии заявил, что отказ разобьет ему сердце, она разрыдалась и в слезах молила прощенья за те ночи, которые она, не по своей воле, провела в спальне его отца.

После страстных заверений молодого Лещинкого, что это никогда не будет стоять между ними, и получения согласия обвенчаться даже вопреки воле родителя Бронислав прямо в роще овладел разомлевшей от счастья Лидией, которая от нахлынувших на нее перспектив так громко кричала и стонала от удовольствия, что этими криками привлекла внимание возвращавшегося из Варшавы Казимира Лещинского.

Увидев своего единственного сына, лежащего на девушке, которую он считал своей собственностью, старший Лещинский пришел в неистовую ярость и принялся плетью огуливать спины и головы ошеломленных любовников. А когда Бронислав, закрывая Лидию своим телом и не обращая внимания на болезненные удары отца, заявил, что он не отдаст девушку и завтра же, даже против воли своего родителя, женится на ней, старший Лещинский достал револьвер и направил его на плачущую Лидию, заявив, что он лучше убьет это исчадие ада, чем позволит какой-то потаскухе опозорить свой род.

Хорошо зная крутой характер отца и поняв, что он не шутит, Бронислав бросился на револьвер и попытался силой вырвать оружие из рук обезумевшего родителя. Ему это почти удалось, когда грянул случайный выстрел, и Казимир Лещинский мешком рухнул к ногам своего единственного сына и его юной, но порочной невесты.

Спустя месяц суд лишил Бронислава Лещинского всех прав и званий и приговорил к двенадцати годам каторги, с немедленной отправкой в Сибирь. А убитая горем Лидия Ковальски, собрав в узелок свое нехитрое имущество да разбитые девичьи мечты, поехала в Варшаву к двоюродному брату матери, где через неделю по настоянию родственников была определена в содержанки к русскому гусарскому полковнику, который, нужно сказать, очень хорошо относился к Лидии и, однажды услышав, как она поет, нанял своей любовнице преподавателей по вокалу и светским манерам.

Через некоторое время русский полковник получил повышение в звании и уехал в Россию. Лидия же, за два года сменив еще несколько подобных благодетелей, в конце концов решилась изменить собственную жизнь и отправилась в Вену, где сразу же была замечена венскими импресарио и поступила на службу во второсортное кабаре. Однако красота и сексуальность мадемуазель Ковальски с возрастом только расцветала. Женоподобные венские аристократы, богатые русские купцы, французские и немецкие дипломаты роились вокруг Лидии, и через некоторое время она, махнув рукой на свое будущее, уже плыла по течению жизни, оценивая мужчин только по толщине кошелька, когда ее заметила немецкая разведка в лице майора Штранцеля. Который в один из вечеров войдя в личную примерку Лидии, холодным и безапелляционным тоном заявил, что им нужно как можно скорее встретиться тет-а-тет, чтобы обсудить некоторые отношения Лидии с дипломатическими представителями враждебных Вене государств.

Заглянув в холодные, рыбьи глаза этого уверенного в себе господина, Лидия вдруг вначале с удивлением, а затем и со страхом, поняла, что ее отказ от встречи невозможен; как невозможно плыть против течения в бурной и стремительной реке или превратить зиму в лето.

На следующий день встретившись со Штранцелем в кафе на окраине Вены и получив недвусмысленное и довольно грубое предложение работать на немецкую разведку, Лидия несколько минут молчала, изучая своего собеседника, а потом без кокетства и жеманства приступила к откровенному расспросу о своих обязанностях (впрочем, она и так о них догадывалась). Поторговавшись некоторое время для приличия, Лидия согласилась на все условия удивленного немецкого капитана, который, несколько месяцев наблюдая за польской красавицей, приготовился к длительной осаде сей крепости, обдумывая хитроумную комбинацию, чем бы кроме денежных мотивов заинтересовать или же, напротив, скомпрометировать эту звезду околосветских сплетен в глазах всегда покорных Берлину австрийских властей. Лидия же, обозначив главным и единственным аргументом деньги, не стала посвящать Штранцеля в свои настоящие мотивы, потому что поняла, что время, когда ее использовали мужчины, заканчивается. Наступает совершенно другой этап жизни. Когда она, безвестная и одинокая девушка, у которой всех активов – только ум и красота, будет сама определять правила, каковые раньше ей навязывали эти мерзкие и похотливые животные, имя которым мужчины.

Следующие четыре года жизни и работы на немецкую разведку не прошли даром: Лидия переехала в Берлин и собрала некоторую сумму, о которой еще несколько лет назад не могла и мечтать. И которую, не доверяя польским, австрийским и немецким банкам, хранила в домике своей матери близ Вены, купив его два года назад у одного разорившегося австрийского крестьянина.

Однако для безбедной и свободной жизни этого было мало. Наблюдая за манерами и повадками великосветских прожигателей жизни, Лидия уже давно поняла, что любое состояние относительно. Нужен был человек-шанс, с чьей помощью можно было бы кардинально изменить и свою судьбу, и свое материальное положение. И уехать наконец в Америку, где ее никто не знает и где бы она могла вдали от погрязшей в разврате Европы выйти наконец замуж и начать строить новую, честную и счастливую жизнь.

* * *

Подъехав к берлинскому вокзалу, Лидия достала фотографическую карточку господина, которого она должна была встретить. Некоторое время сидя в машине, она внимательно ее изучала, а затем, кокетливо улыбнувшись восторженно глазевшему на нее молодому шоферу, вышла из автомобиля и неспешной походкой направилась на перрон, куда должен был прибыть утренний поезд из Цюриха.

У вагона первого класса встречающих как всегда было немного. Лидия остановилась у центральных дверей вокзала, подождала, пока из вагона выйдут все пассажиры и, узнав мужчину с фотографии, удивилась его плотной комплекции и огромному росту, которые были абсолютно не заметны на той фотокарточке, которую вручил ей майор Штранцель. Усмехнувшись пришедшим в голову мыслям, Лидия, назло немецкому майору, который несколько раз предупредил женщину об исключительной важности сего господина, решила немного помучить этого щеголеватого франта, а заодно и понаблюдать, как он поведет себя, не обнаружив обязательной встречающей персоны.

Стараясь не встречаться с приезжим господином глазами, грациозно виляя бедрами, Лидия направилась в его сторону и очень удивилась, что этот верзила в черном высоком цилиндре повел себя несколько иначе, чем она рассчитывала. Окинув быстрым, но пристальным взглядом перрон вокзала и не заметив ни одного направленного на него лица, он не стал растерянно топтаться на месте в ожидании. Перекинув свой небольшой кожаный саквояж из одной руки в другую, он скорым шагом направился в противоположную от главного входа сторону, где, как было известно Лидии, располагался выход для прислуги и нижних чинов.

– Месье Гельфанд? – Лидии пришлось громко позвать удаляющегося господина, чтобы он попросту не сбежал от нее своей стремительной и немного раскачивающейся, вальяжной походкой. Этот громкий окрик сразу же привлек внимание почти всех собравшихся на перроне людей, которые с удивлением смотрели то на замершего на некотором отдалении высокого и дородного мужчину, который, обернувшись на призыв изысканно одетой женщины, лишь остановился и ждал, даже не сделав и шага навстречу, то на спешащую к нему молодую красавицу, которая, все более и более приближаясь к мужчине и столкнувшись по приближении с его большими, серыми, чуть навыкате глазами, принялась невольно ускорять шаг. Потому что этот взгляд в один миг неожиданно парализовал ее собственную волю, лишив мыслей и желаний, оставив лишь те, которые исходили от него.

* * *

Через три дня Лидия Ковальски и Александр Гельфанд-Парвус вместе покинули Берлин и отправились в Цюрих.

Эти три дня изменили жизнь Лидии; покидая Берлин, она сама не заметила, как попала под гипнотическое обаяние русского революционера, и, пребывая в уверенности, что она полностью контролирует ситуацию в отношениях с Парвусом, была в какой-то мере благодарна судьбе и германской разведке за этот шанс, потому что первый раз ее задание совпадало с личными интересами. Лидия увидела в этом совпадении некий знак, который провидение посылало ей в награду за все былые невзгоды, твердо намерилась в ближайшем будущем полностью завоевать и сердце, и кошелек этого медведеобразного русского.

Парвус меж тем в отношении Лидии не строил никаких иллюзий. Приняв позицию стороннего наблюдателя, он полностью отдался этой любовно-шпионской игре без каких-либо планов на будущее. Он понимал, что немцы – и явно, и скрытно – будут всячески стараться контролировать человека, которому они платят такие большие деньги, и если уж рядом с ним должен быть их агент, то пусть это будет молодая, красивая и сексуальная женщина.

VII

10 июня 1915 года к трем часам пополудни полковник Сиротин был срочным звонком вызван к генерал-квартирмейстеру Верховного главнокомандующего Юрию Никифоровичу Данилову на экстренное совещание с докладом по команде «Z». Удивившись такой скорой оказии: по плану, подобное мероприятие должно было состояться не раньше 20-го числа, Сиротин прихватил на всякий случай почти все документы по недавно сформированному сверхсекретному отделу, – отчего его портфель стал больше похож на надутый пузырь, – быстрым шагом вошел в приемную генерала-квартирмейстера и поразился отсутствию каких-либо посетителей.

Адъютант Данилова, подполковник Львов, поприветствовав Сиротина, которого он знал еще по совместной учебе в академии Генштаба, тут же указал на дверь кабинета своего начальника.

– Ждут-с. Велели по прибытии входить без доклада, – и, улыбнувшись едва заметному любопытству, которое вслед за изумлением промелькнуло на лице Сиротина, добавил: – Ты сегодня исключительная персона. Генерал отменил всех посетителей и после обеда распорядился обеспечивать в приемной абсолютную чистоту.

Но Сиротин это уже понял и без объяснений Львова и, проклиная в душе извечную российскую любовь к авралам, привычным движением одернул китель, открыл первую, дубовую дверь в кабинет генерала-квартирмейстера.

Пройдя по узкому двухметровому коридорчику, который отделял приемную от самой резиденции, и закрыв за собой вторую дверь, Сиротин тут же уперся в высокую долговязую фигуру Верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича (Романова), который быстрым шагом курсировал по кабинету и что-то эмоционально доказывал Данилову и седовласому генералу, которого полковник Сиротин видел впервые. В глубине кабинета стоял начальник Генерального штаба генерал Янушкевич и по своей укоренившейся привычке ни во что не вмешивался.

Своим появлением Александр Иванович невольно прервал важный разговор, который случился в отсутствие полковника, и оттого, что в кабинете находится столь значительная персона, которую он не ожидал увидеть, и от досады, что Львов его по-дружески не предупредил об этом, Сиротин на долю секунды задержался с представлением и приветствием.

Однако внук Николая I на этот промах Сиротина не обратил никакого внимания и царственным жестом указал на стол для совещаний, около которого уже находились Данилов и этот неизвестный Сиротину генерал.

– Полковник, подходите ближе… Янушкевич и Данилов уверили меня, что без вас нам теперь не обойтись, – и, когда Сиротин направился к столу для совещаний, без какой-либо паузы продолжил:

– Генерала Рощина у нас в России мало кто знает, – великий князь едва заметным кивком головы указал на седовласого генерала. – Это наши глаза и уши в ставке генерала Жоффра… Он только что прибыл из Франции, и именно его прибытие и связано с той суетой и спешкой, которая происходит в эти минуты…

Говоря это, великий князь также приблизился к столу и вопросительно посмотрел на Данилова, который, истолковав этот взгляд как команду к действию, тут же прошел к висевшей на стене карте Европы и, взяв лежащую рядом указку, начал доклад:

– Вы все знаете, господа, что 22 апреля сего года, во время ожесточенного боя на реке Ипр с союзными англо-французскими соединениями, немцы применили неизвестные ранее снаряды, начиненные смертоносным газом. Действие этих снарядов следующее: разрываясь, они выпускают концентрированную смесь, которая, взаимодействуя с окружающим воздухом, превращается в устойчивое, но небольшое и едва заметное облако. Попадание в эту среду какого-либо живого существа приводит к его немедленной смерти, как от поражения органов дыхания, так и от повреждения открытых слизистых тканей.

Указка Данилова вдруг уперлась в точку на юге Франции.

– На реке Ипр потери союзников от газовых снарядов составили более двадцати тысяч человек, – Данилов переместил указку чуть выше. – 29 апреля в Шампани – двенадцать тысяч. 14 мая в районе Сен-Мийеля – еще десять. Против наших частей и соединений подобных газовых атак пока проведено не было, но Генеральный штаб считает, что это лишь вопрос времени.

Генерал Данилов, аккуратно положив на место указку, вернулся к столу и продолжил:

– Нерегулярность, а главное, использование ограниченного количества отравленных снарядов, позволяют предположить, что массовое производство подобного оружия немцами еще не налажено, и у нас есть какое-то время для того, чтобы добыть образцы и найти противодействие этому страшному, но очень эффективному средству.

Великий князь удовлетворенно кивнул на эти слова Данилова, словно слышал все это впервые, а затем, по привычке заложив левую руку за отворот мундира, прошел к карте и стал внимательно разглядывать территорию Европы.

– Место, где производят эти снаряды, наши французские коллеги, как я понимаю, уже обнаружили? – Николай Николаевич, не поворачиваясь к присутствующим, взял лежащий рядом с картой зеленый флажок и воткнул его куда-то в середину Германии.

– Так точно, ваше высокопревосходительство! – громко ответил Рощин и быстро развернул свое тучное тело в спину великому князю.

Николай Николаевич тем временем старательно изучал карту Европы. И генерал Рощин, облизнув пересохшие губы, решил продолжить.

– Близ городка Кросбург, где сосредоточены основные Крупповские предприятия, есть небольшой химический завод, который немцы полгода назад переоборудовали и приспособили для выпуска этих отравленных снарядов. Есть еще один завод в Баварии, но там массовое производство возможно только в следующем году.

Николай Николаевич обернулся и посмотрел на Рощина.

– А что думают союзники?

– Они обещали к середине июня добыть образец – у них в Кроссбурге работает глубоко законспирированный агент, который еще до войны породнился с фельдфебелем из охраны этого завода. А сейчас тот фельдфебель отвечает за поставку живого материала для экспериментов…

– Породнился? Это как?

– Женился на старшей сестре фельдфебеля, фрау Генриетте…

– Полезное оказалось родство, – Николай Николаевич усмехнулся. – А какой живой материал немцы используют для своих опытов? Пленных?

– Никак нет, ваша светлость. До таких зверств они еще не додумались. В качестве подопытных животных они употребляют обычных овец.

– Ну и на том спасибо… – хмыкнул Николай Николаевич и, заложив руки за спину, медленно прошелся по кабинету, а затем ни с того ни с сего недоуменно пожал плечами:

– А от нас-то они чего хотят? Ведь это их агент и их операция?

Рощин едва заметным жестом показал на карту Европы.

– Позвольте?

– Конечно, конечно…

Получив разрешение, Рощин быстро подошел к карте и взял указку Данилова.

– Французский агент обещает добыть сразу несколько образцов, и основная сложность состоит как раз в том, чтобы переправить эти образцы во Францию.

Рощин концом указки обвел флажок, воткнутый великим князем.

– Вокруг Крупповских предприятий построена целая система охраны, и союзники, чтобы хоть как-то уменьшить вероятность провала во время доставки образцов, согласны один снаряд с ядовитым газом, передать нам… Они просят, чтобы наши люди не позднее восемнадцатого числа этого месяца прибыли в местечко, которое называется Лейтен – это небольшая деревенька в пятнадцати верстах от Кросбурга. На местной мельнице их будет ждать французский агент, который и передаст образец…

Рощин замолчал и посмотрел на Верховного главнокомандующего.

– А если их агенты по дороге во Францию попадутся и провалят всю операцию, то мы с ними потом поделимся секретом и расскажем, из чего состоит эта ядовитая немецкая гадость, – с довольным видом закончил великий князь.

Рощин согласно кивнул.

– Примерно так мне и объяснил генерал Жоффр.

– Ну что ж, добро! – Николай Николаевич с улыбкой гостеприимно развел руками. – Мы всегда рады помочь союзникам. – Он повернулся к молчавшему до сих пор генералу Янушкевичу.

– А вы что думаете обо всем этом?

Янушкевич вздрогнул и тихо и нерешительно произнес:

– Как же мы успеем к назначенной дате? Осталось всего восемь дней… надобно сначала государю доложить…

– Понятно, – Николай Николаевич пренебрежительно махнул рукой в сторону генерала Янушкевича, который от этого жеста как-то сразу сжался и болезненно поморщился, однако ничего не сказал, потому что знал, что его время на посту начальника Генерального штаба истекло; что уже два дня у Николая II на столе лежит приказ о его отставке и он присутствовал на этом совещании только лишь потому, что по негласному формуляру был обязан сопровождать Верховного главнокомандующего во всех его передвижениях по своему ведомству.

Великий князь повернулся к Данилову.

– А это вообще возможно? Попасть в Лейтен восемнадцатого? Или у наших агентов тоже есть родственники в Кросбурге?

– Никак нет, ваше высокопревосходительство! Ни своих агентов, ни их родственников в этом районе мы не имеем…

– Как же мы тогда получим образец?

Данилов с досадой покосился на генерала Рощина; он не хотел при постороннем раскрывать некоторые карты, но Верховного главнокомандующего это, по-видимому, не волновало, и Данилов, чертыхаясь в душе на русскую безалаберность и беспечность, вздохнув, посмотрел сначала на Сиротина, а затем перевел взгляд на великого князя и четко доложил:

– Для изъятия немецкого снаряда с газом и доставки его в Россию предлагаю использовать офицеров команды «Z», о создании которой я еще в середине зимы докладывал Его Величеству и вам.

Николай Николаевич довольно хмыкнул в усы.

– Помню, помню… Никки тогда пошутил, что после Артура тема японских ниндзя стала излишне популярной… – великий князь повернулся к Сиротину.

– Ну и как успехи? Есть в русской армии чудо-богатыри?

Полковник Сиротин меж тем лихорадочно просчитывал ситуацию и пытался на ходу выработать некое подобие плана понимая, что именно этого от него ожидает генерал Данилов.

На сегодняшний день в подразделении «Z» числилось шесть офицеров, которые могли быть срочно направлены в Германию. Еще два человека были представлены на утверждение, но по разным причинам пока не одобрены Генштабом, и на них рассчитывать Сиротин сейчас не мог.

– Так точно, ваше высокопревосходительство! Несколько офицеров уже прошли необходимую подготовку и готовы к выполнению любого приказа. Но я… – Сиротин запнулся, – я предлагаю направить в тыл к немцам две группы…

– А зачем две-то? – Великий князь удивленно посмотрел на Сиротина.

– Это повысит наши шансы на успех: обе группы будут действовать независимо друг от друга и добираться до точки рандеву будут каждая по своему маршруту. – Сиротин читал в глазах великого князя сомнение, которое тот даже и не думал скрывать. И это сомнение Верховного главнокомандующего было оправдано, потому что до Лейтена от линии фронта по прямой было около 700 верст и добраться туда к восемнадцатому числу в условиях войны на первый взгляд было практически невозможно. Но у Сиротина имелась одна домашняя заготовка, про которую он три дня назад докладывал Данилову и который очень одобрительно к ней отнесся, иначе его, полковника Сиротина, сейчас бы не вызвал.

«А… была не была», – подумал Сиротин, и, чувствуя устремленный на него одобрительный взгляд генерала Данилова, продолжил:

– По нашим разведданным, в немецких тылах, в интересующем нас районе, в данный момент происходит перегруппировка войск. Это всегда приводит к общей неразберихе и способствует снижению бдительности патрульных команд. Все офицеры команды «Z» в совершенстве, как носители, владеют немецким языком. И если мы быстро сумеем доставить их в интересующий нас квадрат, то таким образом выполним почти половину задачи… – Сиротин сделал паузу, чтобы приступить к главному. Однако эта пауза была расценена великим князям как неуверенность.

– Это ясно, полковник. Но что вы предлагаете определенного?

– Я предлагаю задействовать аэроплан «Киевский», который сейчас находится в Варшаве, и перебросить обе группы по воздуху. Дальность полета «Киевского» – 250 верст, остальной путь, имея на руках надежные документы, офицеры команды «Z» проделают наземным транспортом, который у немцев, даже в условиях войны, работает неплохо.

Брови великого князя поползли вверх.

– Так, так, так… это что-то новенькое, – и, оглядев недоуменно веселым взглядом Рощина и Данилова, смешно развел своими длинными, костлявыми руками и с ехидной усмешкой посмотрел на Сиротина.

– Признайтесь, полковник, вы это только что придумали?

– Никак нет, ваше высокопревосходительство! – Данилов выступил вперед. – Мы еще весной поняли, что возможности авиации как нового вида вооружения имеют гораздо больший спектр применения, и предположили, что в исключительных случаях тяжелые аэропланы можно использовать для заброски наших агентов в тыл врага.

– А кто в немецком тылу будет готовить полосу для взлета и посадки? Французы? – Великий князь кивнул на генерала Рощина. – Или сами немцы? – Николай Николаевич разочарованно вздохнул. – Идея хорошая, но, к сожалению, пока неосуществимая. А за оригинальность – хвалю! Будет, о чем рассказать сегодня вечером императору…

Сиротин тем временем бросил быстрый взгляд на генерала Янушкевича, который, в ответ едва пожав плечами, отошел к карте на стене и сделал вид, что то, что сейчас скажет Сиротин, его совершенно не касается и он увлечен изучением карты боевых действий.

– Ваше высокопревосходительство! Позвольте? – Сиротин решительно выступил вперед.

– У вас есть еще один план?

– Никак нет! План тот же, но с некоторыми коррективами.

Сиротин подошел к великому князю и протянул несколько листов бумаги.

– Мы не будем сажать аэроплан в немецком тылу. Мы сбросим наших агентов на ранцевых парашютах РК-1 конструктора Котельникова… Вот схема работы парашюта и отчет об испытаниях на нашем полигоне близ города Пскова…

Николай Николаевич молча взял бумаги и, присев за стол, начал их читать.

Янушкевич, стоя у карты, краем глаза наблюдал за реакцией великого князя, так как считал эту инициативу Сиротина глупой, а использование подобных агрегатов для прыжков с аэроплана – самоубийством; что и доказали испытания в мае под Псковом – из четырех добровольцев, участвующих в эксперименте, один разбился насмерть, двое поломали ноги, и лишь один благополучно приземлился. И хотя инженер Котельников не далее как две недели назад в этом самом кабинете уверял его в том, что он доработал свою конструкцию и готов на глазах у генерала самолично выполнить доказательный прыжок с аэроплана, начальник Генштаба по-прежнему был убежден, что законы природы неизменны и силу тяготения нельзя приручить с помощью какого-то металлического ведра, доверху набитого разноцветными тряпками.

Николай Николаевич оторвался от чтения и посмотрел сначала на Данилова, затем на Сиротина.

– Здесь написано, что после неудачных испытаний конструкция была доработана. Почему же не провели повторные испытания?

– Не успели, ваше высокопревосходительство! – громко ответил Сиротин и едва заметно покосился на мрачного генерала Янушкевича, который как раз и запретил повторные эксперименты, мотивируя отказ еще и тем, что если у летчика будет подобный агрегат, то даже при незначительных повреждениях аэроплана, он будет стараться покинуть подбитую машину, чтобы тривиально спасти собственную жизнь.

– Сколько всего человек планируете задействовать в операции?

– Две группы по три человека в каждой…

Великий князь поднялся и, поглаживая свою аккуратную седую бородку, задумчиво посмотрел на полковника:

– Ну, если хоть половина до земли живыми доберутся, и то будет дело…

– Я думаю, что все доберутся, ваше высокопревосходительство!

– Может, и так… только как они переправят образец? Тащить на себе через границу немецкий снаряд с газом… – Николай Николаевич с сомнением покачал головой. – Это же утопия!

– Никак нет! Этот снаряд мы вывезем тоже по воздуху… пошлем за ним легкий аэроплан, который будет ждать в условленном месте и который в отличие от «Киевского» сможет сесть и взлететь где угодно… Он, правда, сможет взять только снаряд и одного офицера… но это уже те частности, которые к общему делу не имеют никакого отношения.

Николай Николаевич с некоторым колебанием смотрел на Сиротина.

– Да-с. Выбора, как я понимаю, у нас нет… Или мы объявляем французам, что мы обделались, – великий князь хмыкнул, – или отправляем туда ваших летающих чудо-богатырей.

– Я думаю, стоит попробовать, ваше высокопревосходительство, – решительно произнес Сиротин.

– Ну что ж, действуйте, полковник. Понимаю, что подробные планы операции вам разрабатывать некогда, поэтому, как говорится, – ни пуха ни пера! И прошу вас, не церемоньтесь, если считаете необходимым, пользуйтесь моей подписью. Я заранее благословляю и отпускаю все грехи вам и вашим офицерам…

Николай Николаевич повернулся к Янушкевичу и Данилову.

– А вы, господа генералы, обеспечьте группу полковника Сиротина всем необходимым по литеру «Особой срочности и важности»… Если сегодня мы не найдем противоядия от этих немецких снарядов, то завтра за это будем расплачиваться на фронте жизнями наших солдат.

* * *

Вернувшись в свой кабинет, полковник Сиротин, имея карт-бланш от Верховного главнокомандующего, тут же запустил тягучий и громоздкий механизм государственной машины, которая поначалу хоть и действует медленно, но зато, когда получает разгон и набирает инерцию, начинает двигаться с постоянной поступательной скоростью и уже не зависит от воли того человека, который придал ей первый толчок. В Варшаву, в авиаотряд, на имя командира «Киевского» полетела молния за подписью самого Верховного главнокомандующего с немедленным приказанием отменить все ближайшие полеты и подготовить аэроплан к выполнению особого задания, которое командир «Киевского», штабс-капитан Горшков, получит на месте по прибытии полковника Сиротина. В мастерскую и на квартиру инженера Котельникова, что располагались совсем рядом, был направлен вестовой с категорическим распоряжением к завтрашнему утру подготовить шесть единиц аппарата РК-1 и ждать порученца на автомашине, который с письменным приказом от генерала Данилова должен будет их забрать. С управлением Петроградской железной дороги Сиротин не стал прибегать к ненужной, привлекающей излишнее внимание переписке и, воспользовавшись обычным телефоном, потребовал комфортабельный персональный вагон первого класса, который послезавтра к вечеру должен быть подан на 2-й запасный путь Николаевского вокзала и обеспечен круглосуточной охраной, как на дальних, так и на ближних подступах.

Выполнив эти дела за четверть часа, Сиротин достал затем папки с личными делами офицеров команды «Z»; стараясь учесть не только боевой опыт, физические данные и уровень подготовки своих подопечных, полковник Сиротин быстро сформировал первую группу, куда вошли подполковник Решетников, поручики Досталь и Бородин. Эти три офицера были зачислены в команду самыми первыми и успели создать в отношениях некое подобие дружбы, проводя все свободное время вместе. В этой группе явным лидером и по званию, и по опыту был Решетников, и это определило выбор командира группы.

Но с оставшимися тремя офицерами, которые составляли вторую группу, все оказалось несколько сложнее. И ротмистр Харбинин, и капитаны Нелюбов и Латушкин, были опытные, знающие и амбициозные офицеры, и выбор старшинства здесь по естественным внешним качествам был несколько затруднен. Однако Сиротин, немного подумав, остановил свой выбор на капитане Нелюбове, так как тот имел гвардейское звание, которое давало преимущество в один чин. К тому же полковник вспомнил, что Нелюбов уже дважды совершал нечто подобное: сначала, когда с казаками «гулял» по немецким тылам, а затем, когда, сбежав из плена, прошел наудачу почти шестьсот верст по занятой противником территории.

Приняв решение, Сиротин вызвал служебную автомашину и направился на 2-ю адмиралтейскую улицу, где с недавних пор располагалась основная база его секретной команды, чтобы лично провести инструктаж офицеров, а заодно и убедиться, что все шестеро в хорошей физической форме и готовы к выполнению этого сложного и необычного задания.

VIII

Сразу после того, как 25 июля 1909 года молодой французский летчик Луи Блерио на дребезжащем биплане собственной конструкции пересек Ла-Манш, аэропланы привлекли внимание большинства руководителей военных ведомств всех европейских держав. Однако до начала войны только две страны, Франция и Германия, подошли к этому вопросу серьезно и обстоятельно и выделили достаточные по тем временам средства для развития этого нового вида вооружения. Другие же государства предпочитали закупать новую технику у своих предприимчивых соседей, что впоследствии отрицательно сказалось на боеспособности их авиационных частей, потому что и немецкая, и французская индустрия после августа четырнадцатого начали работать только на внутренний рынок и полностью прекратили продажи авиационной техники даже своим союзникам.

В России к началу войны авиапарк составлял 244 самолета – на тот момент это был самый многочисленный воздушный флот. Однако даже этого количества самолетов нашей воюющей стране впоследствии оказалось недостаточно.

* * *

В первой половине короткой июньской ночи тяжелый четырехмоторный аэроплан класса «Илья Муромец», проходящий по документам военного ведомства как воздушный корабль 7-го отряда В-150 – «Киевский», скрипя всеми стыковыми соединениями своего большого и нескладного тела, начал разбег на клеверовом поле близ города Варшавы. Все заметные рытвины и ямки еще с вечера были заботливо утоптаны аэродромной командой. Но командир корабля штабс-капитан Горшков по опыту знал, что при такой спешке, в какой готовился полет, или просто по халатности нерадивого солдатика вполне могла остаться та единственная колдобина, попав в которую, аэроплан может получить фатальное повреждение в виде сломанного шасси и на несколько дней выйти из строя. Такое не раз случалось и раньше, когда на четыре счастливых взлета приходился один несчастливый. Но сейчас, при повышенном внимании столичного начальства к этому заданию, командиру «Киевского» меньше всего хотелось оказаться летчиком-неудачником и, как у них говорили, «поцеловать носом землю».

Однако все обошлось. Горшков, с привычным волнением наблюдая, как стрелка указателя скорости покинула предвзлетный участок циферблата и медленно перевалила в сектор, который означал полетный режим, с силой потянул штурвал на себя и почувствовал, как неуклюжая летающая машина задрожала и начала медленный и долгий отрыв от земли. Еще через минуту аэроплан привычно тряхнуло; восходящие потоки воздуха, сложившись в управляемые вихри, начали выталкивать летательный аппарат вверх, и Горшков, бросив короткий взгляд на исчезающую землю, прибавил газу и взял курс на запад.

На опушке взлетного поля в окружении целой свиты младших офицеров стоял полковник Сиротин и с тревогой наблюдал за этим взлетом. До встречи с французским агентом оставалось всего шесть дней; за это время его лазутчикам надлежало пройти около пятисот верст враждебной территории и выйти к деревеньке Лейтен, где их должен ждать французский агент. «Должен» – Сиротин зябко передернул плечами и поморщился; он не любил этого слова и редко употреблял его и в обычных разговорах и на официальных докладах. Но сейчас от этого слова зависели не только его личная репутация и жизни его шести офицеров. От этого слова зависела судьба еще нескольких десятков тысяч русских солдат, которых неведомая германская ядовитая смесь могла накрыть в любой момент.

Теплая польская ночь, мягко обволакивая дневным перегретым воздухом, становилась плотнее и непроницаемее. Деревья теряли свои очертания, и, нависая со всех сторон над огромным клеверовым полем, с которого только что взлетел «Киевский», превращались в огромные черные глыбы с рваными и неровными краями.

Капитан Апраксин, стоящий рядом с Сиротиным, и с некоторым удивлением наблюдавший за волнением своего начальника при взлете, решил прервать затянувшееся молчание; наклонившись к самому уху полковника, он тихо произнес:

– Господин полковник! У них шансы – один к ста. Нужно готовить следующих… а то завтра можем остаться без исполнителей…

И от того, что Апраксин, словно подслушав его мысли, выразил то, о чем только что думал сам Сиротин, и от последующего осознания, что если эти его мысли так легко пришли в голову другому человеку, значит, в них есть немалая доля правды, полковник дернулся и с некоторым раздражением посмотрел на своего помощника.

– Завтра… – тихо начал Сиротин, но тут же, заметив мелькнувшее упрямство в глазах Апраксина, резко усилил нажим, да так, что в его голосе зазвенел металл.

– Об этом, господин капитан, мы поговорим завтра! Вы меня поняли?!

– Так точно! – растерянно отрапортовал Апраксин и, стараясь больше не встречаться взглядом с полковником, принялся внимательно рассматривать темнеющий горизонт, за которым всего несколько минут назад исчез «Киевский».

– Ну, вот и хорошо, что поняли, – уже несколько мягче произнес Сиротин и, полуобернувшись к остальным сопровождающим, подвел итог:

– Всем отдыхать. А завтра… – Сиротин бросил на Апраксина ироничный взгляд и усмехнулся. – Завтра наступит не далее, как этим утром…

* * *

Через два с половиной часа полета штабс-капитан Горшков сверился с полетной картой и дал команду штурману, подпоручику Малкину, объявить первой группе, или, как их назвал столичный полковник, – группе «А», начать подготовку к выброске. Еще через минуту командир «Киевского», отчасти из любопытства, но, как он убедил себя, более по служебному долгу, передал штурвал второму пилоту поручику Берестову и отправился посмотреть, как ведут себя его подопечные «прыгуны», – так в глубине души он называл этих офицеров.

Через некоторое время, наблюдая, как они спокойно, с шутками и смехом натягивают на спину тяжелые овальные железные цилиндры, более похожие на обычные армейские термоса, Горшков вдруг понял, что за все земные и небесные блага он никогда бы не поменялся местами ни с одним из этих людей. И не потому что боялся – штабс-капитан был смелый человек. Просто Горшков, как никто другой знал, что силу притяжения земли нельзя преодолеть с помощью обыкновенной прорезиненной ткани; чтобы совершать свободный и управляемый полет, нужны, как минимум, двигатель, фюзеляж и крылья. Именно это абсолютное знание и мешало штабс-капитану Горшкову принять ситуацию и частностях, и в целом. Однако это неприятие не освобождало его от выполнения приказа, и поэтому, когда вчера утром столичный полковник объяснил суть задания, главная цель которого была не бомбежка неприятельских колон и не разведка в тылу противника, а сброс с аэроплана живых людей, Горшков не выдержал и, вопреки субординации, попросил разъяснить ему подробности; на что тут же получил ответ, «что это его не касаются», и главная задача у экипажа «Киевского» – доставить людей в определенные точки на карте и проследить, чтобы они организованно покинули воздушный корабль.

Но сомнения ни тогда, ни потом так и не оставили авиатора. Штабс-капитан Горшков был уверен, что люди, которых он сейчас сбросит со своего аэроплана, разобьются насмерть, и это так отчетливо читалось на его лице, что подполковник Решетников, стоящий первым у выходного люка, не выдержал и сквозь шум моторов прокричал:

– Ты, капитан, за нас не переживай. Ты нас высади, где приказали, а сам лети себе обратно на здоровье.

Горшков хотел было утвердительно кивнуть, но почувствовал, как «Киевский», наполовину уменьшив обороты двигателей, начал медленно крениться влево, – это Берестов совершал поворот, после которого, ровно через шесть минут первой троице суждено было покинуть аэроплан.

– Вам скоро прыгать! – постучав по циферблату часов, прокричал Горшков. – Я открою люк, вы по одному выбирайтесь на крыло и держитесь за поперечные тяги, там сильный ветер.

Решетников, в форме майора германской армии, а за ним Досталь и Бородин, тоже в немецкой форме – один капитана, другой лейтенанта – подошли к двери, которую Горшков путем несложных технических манипуляций, а именно, с помощью рожкового гаечного ключа, открыл и теперь с огромным трудом удерживал от яростных порывов ветра.

– Давайте, – наконец махнул рукой Горшков и отодвинулся в сторону, чтобы офицеры со своими железными ранцами смогли протиснуться в узкий проем.

После того как все трое оказались на большом крыле «Киевского», Решетников что-то прокричал Горшкову, а затем, выпустив из рук поручни, за которые он с огромным трудом держался, исчез в темноте, сорванный с крыла силой вихря, которой свободно гулял на размашистых плоскостях «Киевского». Следом за ним, соблюдая оговоренный временной интервал, то же самое проделали и поручики Досталь и Бородин.

Нелюбов, в форме капитана брауншвейского немецкого пехотного полка, сидящий на маленькой приставной лавочке с левого борта и наблюдавший за выбросом первой группы, улыбнулся и хотел было подмигнуть расположившемуся напротив него капитану Латушкину, но заметил, что после выброски первой группы его товарищ вдруг побледнел и стал часто и тяжело дышать.

«Нам только обморока сейчас не хватает», – без осуждения подумал Нелюбов, который в своей жизни не раз видел, как очень смелые и отчаянные люди, оказавшись в незнакомой и непривычной для себя обстановке, вдруг разом теряли все свое самообладание и мужество.

Борис поднял верх руку, привлекая внимание капитана, и показательно сделал несколько глубоких и равномерных вдохов – так, как его учил Савелий. Латушкин в ответ немного нервно, но согласно кивнул, повторил это упражнение и, почувствовав, как стало легче дышать, со смущенной улыбкой виновато развел руками, как бы извиняясь за свой неожиданный страх.

Горшков тем временем закрыл входной люк и, оглядев оставшихся на борту парашютистов, не вернулся в пилотскую кабину, а присел рядом с Нелюбовым.

– Вы женаты? – сквозь рев двигателей и свист ветра, Борис с трудом разобрал вопрос командира «Киевского» и утвердительно кивнул головой.

– А дети?

– Нет… мы с женой хотели, но… – Нелюбов собирался добавить, что его ребенок умер через десять минут после рождения, но в этот момент аэроплан так сильно тряхнуло, что Борис буквально проглотил последние слова и, схватившись за поручень сиденья, приготовился к тому, что весь обильный ужин, которым его накормили некоторое время назад, может оказаться прямо под ногами.

– Держите, – Горшков протянул Нелюбову горсть конфет. – Кислятина, но при воздушных ямах помогает.

Борис взял конфеты, одну положил под язык, а другие отдал Харбинину и Латушкину, которые, сидя напротив, страдали не меньше его и буквально через мгновение, почувствовал, как тошнота отступает.

– Да, действительно стало легче, – он с благодарностью посмотрел на Горшкова. – А вы женаты?

– Нет, но после победы обязательно женюсь, – прокричал в ответ Горшков. – Моя невеста сказала, что раньше никак нельзя, потому что меня могут убить. – Со снисходительной улыбкой добавил штабс-капитан, и Нелюбов разглядел за этой улыбкой Горшкова совершенную любовную терпимость к беспокойной невесте, которая волнуется совсем напрасно, потому что его – штабс-капитана Горшкова убить на этой войне было невозможно.

Нелюбов про себя усмехнулся самоуверенности летчика, но в ответ только пожал плечами и ничего не сказал.

– Как зовут вашу жену? – Горшков обрадовался возможности поболтать с одним из этих странных и молчаливых людей, которых он зауважал сразу, как только понял, что им предстоит сделать. И не потому, что он страдал манией величия или пренебрежительно относился к армейским офицерам; просто, когда начинаешь летать в небе, часто перестаешь обращать внимание на тех, кто живет на земле.

– Варвара, – чуть помедлив, ответил Нелюбов и подумал о том, что на самом деле он уже сам не знает – женат он или нет.

– И мою невесту зовут Варя, – прокричал радостный и довольный Горшков. – Это самое лучшее в мире имя. Она медсестра в госпитале, – и с гордостью добавил: – Ее там все любят.

Борис согласно кивнул, как будто эта всеобщая любовь к невесте Горшкова была чем-то само собой разумеющимся.

– Если бы вы знали, как она поет! – штабс-капитан мечтательно поднял глаза к грязному и закопченному потолку, а затем неожиданно запел хорошо поставленным баритоном: «В лунном сиянии снег серебрится, вдоль по дороженьке троица мчится…» – пропел Горшков. – Когда она поет, я готов слушать всю жизнь…

Нелюбов, до этого момента сидевший несколько расслабленно, быстро повернул голову и внимательно посмотрел на улыбающегося и совершенно счастливого штабс-капитана.

– Она дворянка? Как ее фамилия? – сквозь рев четырех моторов «Киевского» ни его командир, ни сидевшие рядом ротмистр Харбинин и капитан Латушкин не расслышали той предательской дрожи в голосе Бориса, которую он явственно ощутил сам.

– Оболенская, – Горшков достал из нагрудного кармана фотографию Вари, сделанную всего неделю назад заезжим корреспондентом, и показал ее Нелюбову. – Она у меня красавица…

Горшков весь в мыслях о невесте, не обратил внимания на разом изменившее лицо Бориса – слишком нереальным было то, что капитан Нелюбов только что увидел и услышал. Если бы прямо сейчас в «Киевский» попал немецкий снаряд и аэроплан, разваливаясь на куски, начал бы падать, даже тогда Нелюбов не испытал бы того отчаяния, в которое он мгновенно провалился, услышав, что его Варя теперь чья-то невеста, и увидев фотографию своей жены в руках влюбленного в нее штабс-капитана.

Сидевший в полудреме напротив него ротмистр Харбинин, заметив, как череда совершенно противоположных эмоций в одну секунду промелькнула на лице Нелюбова, резко подался вперед:

– Что? Что случилось?

Борис ничего не ответил. Он, казалось, даже не услышал этого обращения к нему Харбинина.

Из кабины пилотов в этот момент появился подпоручик Минкин. Он подошел к своему командиру и, наклонившись к самому уху, что-то сказал. Горшков утвердительно кивнул и, взглянув на часы, постучал затем по циферблату точно таким же жестом, который он сделал перед выброской группы подполковника Решетникова, и повернулся к Борису:

– Готовьтесь. Вам через пять минут прыгать… – столкнувшись с тяжелым и почти ненавидящим взглядом капитана Нелюбова, Горшков тут же осекся.

– Что с вами? Вам плохо?

– Делайте свое дело, господин капитан, а мы сейчас сделаем свое… – это неожиданное холодное презрение окончательно сбило с толку командира «Киевского», и он, так и не поняв, отчего же произошли эти перемены, поднялся:

– Пойду, сверюсь с маршрутом, – буркнул растерявшийся Горшков, а затем вместе с Минкиным быстро исчез в кабине пилотов.

IX

Пасмурным, дождливым утром генерал-квартирмейстер Верховного главнокомандующего Юрий Никифорович Данилов имел дурное настроение. Началось все с оторванной на мундире пуговице, которую Юрий Никифорович заметил только на выходе из дома. Пока вернулся, да пока переодел мундир – потерял целых полчаса. А тут еще некстати явившийся посыльный со срочной телеграммой из Ставки Верховного главнокомандующего. Развернув депешу, Данилов понял, что сбылись его самые мрачные предчувствия: великий князь Николай Николаевич требовал немедленный и подробный отчет о заброске в немецкий тыл команды «Z», а у Данилова с этим выходила нешуточная заминка, так как полковник Сиротин должен был прибыть из Варшавы только завтра.

Прикрикнув на посыльного за то, что наследил в прихожей, и не поцеловав на прощанье жену и дочь, Юрий Никифорович отбыл в свою резиденцию в самом наиопаснейшем для подчиненных настроении. По дороге Данилов перечитал все присланные с вестовым письма и остался недоволен решительно всем. В тылу, по данным из Министерства торговли и промышленности, к 1 июня сего года приостановили работу около 900 промышленных предприятий, с общей численностью около 100 тысяч рабочих, что свидетельствовало о нешуточных производственных потерях в первую очередь в легкой и пищевой индустрии. На фронте в ходе майских боев батареи Юго-Западного фронта за три недели израсходовали по тысяче снарядов на орудие – то есть весь довоенный запас России! И чем теперь стрелять по врагу, ни Верховный главнокомандующий, ни командующие фронтами не знали и пытались выяснить, сколько же снарядов к концу лета может дать армии Особая распорядительная комиссия во главе с великим князем Сергеем Михайловичем. Но генерал Данилов прекрасно знал, несмотря на то, что именно эта высочайшая Комиссия должна была обеспечивать непосредственный контакт с заводами и мастерскими с целью размещения заказов – на деле все осталось по-старому, и последней инстанцией, которая по-прежнему снабжала воюющую армию артиллерией и снарядами, оставался Военный совет при военном министре Сухомлинове. А с этого взять было нечего. С него как с гуся вода!

Когда Юрий Никифорович вошел в приемную, подполковник Львов поднялся было навстречу своему начальнику и хотел о чем-то доложить, но был остановлен резким взмахом руки и, мигом поняв, что генерал не в духе, остался стоять навытяжку и лихорадочно размышлять о том, что же так сильно с утра разгневало генерала. Данилов меж тем молча проследовал в свой кабинет и, чтобы хоть немного протянуть время с отправкой телеграммы в Ставку великого князя, в которой он был вынужден лишь сообщить об отсутствии какой-либо информации об отряде Сиротина, принялся изучать разложенные на столе газеты, которые целиком и полностью отражали шапкозакидательские настроения военного министра и на своих страницах несли откровенную чушь.

«Надо незамедлительно мобилизовать всю промышленность и приспособить ее к нуждам фронта… А всех рабочих – немедленно перевести на военное положение!» – писала либеральная газета «Утро России».

Данилов усмехнулся:

«Дилетанты! А кушать через год что вы будете?» Он, как никто другой знал, что многие, в том числе и Верховный главнокомандующий великий князь Николай Николаевич, просят у императора отставки Сухомлинова. Но генерал Данилов также видел, что если в ближайшее время эта отставка не последует, то к концу года Россия проиграет войну; проиграет, потому что будет просто нечем и не из чего стрелять по противнику.

Через полчаса, закончив чтение утренних газет и попутной общей корреспонденции, Юрий Никифорович снял трубку телефона и получил неожиданный доклад адъютанта, что полковник Сиротин находится у себя в кабинете и ожидает аудиенции.

– Что же вы сразу мне не сказали! – радостно прокричал в трубку Данилов, у которого сразу же изменилось настроение. – Пусть немедленно войдет… – он уже хотел положить трубку, но в последний момент изменил решение. – Да! Чуть не забыл… через десять минут пришлите ко мне шифровальщика для подготовки телеграммы Верховному главнокомандующему.

Появившийся полковник Сиротин выглядел усталым; воспаленные веки и нездоровый цвет лица свидетельствовали о проведенных бессонных ночах, и Данилов в который раз подивился работоспособности Сиротина: «Мог ведь завтра прибыть, и никто бы его за это не упрекнул», – подумал он, но ничего не сказал вслух и, не дав закончить Сиротину дежурное приветствие, с нетерпением произнес:

– Как все прошло? – Данилов жестом пригласил Сиротина присесть. – «Киевский» вернулся?

– Так точно, вернулся… с первыми лучами солнца, как мы и рассчитывали, – полковник Сиротин, однако, остался стоять и легким наклоном головы показал на карту на стене:

– Господин генерал, разрешите?

– Да, да, конечно!

Сиротин прошел к карте и, не найдя указки, взял лежавший рядом карандаш со сломанным сердечком.

– Юрий Никифорович, я хотел бы сразу оговориться, что мне пришлось немного подкорректировать наш с вами план, потому что в районе выброски группы капитана Нелюбова нашей воздушной разведкой были замечены свежие колонны немецких войск.

Сиротин пристально смотрел на Данилова, ожидая его реакции, но тот молчал, и полковник, выдержав необходимую по этикету паузу, в полфронта встал к карте:

– В 23 часа 40 минут в ночь с тринадцатого на четырнадцатое аэроплан «Киевский» успешно поднялся с аэродрома в семи верстах Варшавы и взял курс на запад, – карандаш Сиротина уперся в точку на карте. Данилов теперь уже подошел к полковнику и, встав рядом, внимательно следил за всеми перемещениями карандаша-указки.

– Ровно через два с половиной часа лету, преодолев около двухсот восьмидесяти верст, «Киевский» под прямым углом повернул влево и спустя шесть минут близ населенного пункта Гранцы успешно сбросил группу подполковника Решетникова, – Сиротин обозначил на карте точку сброса. – Еще через двадцать минут правее деревни Руза была сброшена вторая группа капитана Нелюбова… – на словах «капитана Нелюбова» голос Сиротина дал небольшую хрипотцу. Сделав паузу, он откашлялся в кулак и, подняв глаза, столкнулся со сверлящим взглядом Данилова, молчаливая фигура которого была более похожа на статую командора.

– Извините… что-то горло прихватило, – Данилов нетерпеливо кивнул, показывая, что он принимает эти извинения, и Сиротин продолжил:

– Таким образом, первая часть плана была нами успешно реализована – обе группы оказались в непосредственной близости от немецких железнодорожных станций, где имеют возможность, уже этим утром, сев на поезд, добраться до деревни Лейтен, – Сиротин положил карандаш рядом с картой и повернулся к Данилову. – Если только их не подвели парашюты и по приземлении они сразу же не напоролись на немецкий патруль…

– Вы опрашивали авиаторов? Они рассказывали какие-нибудь подробности?

– Так точно! Опрашивал. Ориентиром для сброса группы подполковника Решетникова служил изгиб реки. В бликах, что шли от воды, штабс-капитан Горшков и его экипаж отчетливо видели три раскрытых парашюта… – Сиротин замолчал, пытаясь подобрать более подходящую формулировку.

Возникла небольшая пауза.

– А группа Нелюбова? Что вы молчите? – в голосе генерала Данилова отчетливо слышалась напряженность. – Сколько раскрытых парашютов видели летчики?

Сиротин вздохнул:

– Ни одного…

– Не может быть! – ахнул Данилов и с недоверием покачал головой. – Не может быть, чтобы все три парашюта отказали. Котельников заверял меня, что… – Данилов замолчал. Он понял, что все заверения конструктора сейчас не важны; важно было лишь то, что судьба второй группы была уже практически решена.

– Юрий Никифорович! Я не считаю, что вся группа капитана Нелюбова разбилась.

Данилов обреченно махнул рукой, словно для него это вопрос был уже ясен, и в крайне расстроенных чувствах посмотрел на карту:

– Бросьте, Александр Иванович! В нашем деле чудес не бывает. Если команда «Киевского» не видела ни одного раскрытого купола, значит, их не было! И они погибли…

– Я позволю себе с вами не согласиться… Они прыгали на густой лесной массив вот здесь, – Сиротин указательным пальцем правой руки ткнул в место на карте и, в то же мгновение поняв, что совершил грубую оплошность, схватил обломанный карандаш.

– Извините, Юрий Никифорович! Забылся…

– Да не извиняйтесь вы ради бога! Что за манера! – с раздражением взорвался Данилов и, сам через секунду смутившись от этого чувственного порыва, миролюбивым тоном добавил: – Продолжайте, господин полковник…

– По плану, они должны были прыгать здесь, – карандаш Сиротина сместился чуть левее. – В этом месте тоже есть маленькая речушка и также должна была быть подсветка от воды. Но прыгали они вот здесь, – карандаш Сиротина сместился на сантиметр вправо. – А в этом месте реки нет. Поэтому я считаю, что мы не должны хоронить их раньше времени. Горшков с экипажем в этой дьявольской темноте могли просто не заметить раскрытые парашюты…

Данилов с недоверием смотрел на Сиротина, но аргументы полковника вселили в него оптимизм.

Сиротин, заметив это, неожиданно улыбнулся:

– Капитана Нелюбова сам Господь Бог бережет… Он и не из таких переделок возвращался.

– Ну, хорошо, представим, что они живы… – Данилов потеребил себя за бороду и посмотрел на карту. – К эвакуации все готово?

– Так точно! В полной мере… 18-го числа два легких аэроплана класса «Фарман» на рассвете в 5 часов 30 минут вылетают к точке возврата обоих групп. Обе машины оборудованы дополнительными баками с горючим и ровно к полудню должны быть на месте. А дальше ничего прогнозировать нельзя, – полковник Сиротин развел руками. – Там сплошные поля… сесть летчики, конечно, смогут, но вот кто их там будет ждать? Один Господь Бог знает… – и, помолчав, добавил: – Как сказал капитан Апраксин, вероятность благополучного исхода операции – один к ста.

Данилов хмыкнул, однако ничего не сказал и, недоверчиво покачивая головой, направился к своему столу, но на полпути неожиданно остановился и повернулся к Сиротину.

– Добро, Александр Иванович! Значит, будем уповать на Господа Бога… и вашего капитана Нелюбова, раз он такой везучий…

* * *

Через полчаса полковник Сиротин вернулся в свой кабинет и среди поступившей на его имя корреспонденции обнаружил письмо от генерала Воейкова, в котором дворцовый комендант государя императора просил его немедленно с ним связаться. Позвонив по телефону в Царское Село, Сиротин сразу же услышал взволнованный голос Воейкова:

– Александр Иванович! Очень рад, что вы вернулись… мне кажется, я сумел вычислить тех немецких агентов, о которых весной писал барон Маннергейм!

– Владимир Николаевич! Мне не хотелось бы это обсуждать по телефону.

– Понял… Немедленно выезжаю к вам, – безапелляционная и нетипичная решительность Воейкова несколько обескуражили совершенно уставшего Сиротина, который после операции по заброске в немецкий тыл команды «Z» буквально валился с ног. Но эта же решительность дворцового коменданта неожиданно дала Сиротину ту порцию энергии, которую, как он только что думал, может заменить лишь здоровый двенадцатичасовой сон.

– Нет! Ко мне приезжать не нужно. Давайте встретимся… – Сиротин замолчал, вспомнив, что ключи от служебной конспиративной квартиры он перед отъездом в Варшаву передал своему заместителю, – давайте встретимся в том ресторане, где мы с вами виделись последний раз.

– Хорошо… – ответил Воейков и положил трубку. А Сиротин, подойдя к открытому окну и закурив сигарету, подумал о том, что уже пошли третьи сутки, как он не спал. И если так пойдет и далее, то придется опять к вечеру принимать стимуляторы, которые недавно разработали в секретной лаборатории Генштаба головастые военные медики и теперь поставляли в неограниченных количествах для оперативных работников высшего и среднего состава.

X

Капитану Нелюбову после ночного десантирования с «Киевского» и в самом деле повезло. Удачно приземлившись на маленькой поляне, рядом с огромным раскидистым дубом, он довольно быстро выпутался из строп и, как только глаза привыкли к темноте, дал условный сигнал своим товарищам, подражая уханью совы. И сразу же услышал в ответ два похожих совиных крика: один из глубины леса, другой совсем рядом. Через секунду на краю поляны появился капитан Латушкин. Он слегка прихрамывал на левую ногу и в полголоса бормотал проклятия.

– Борис Петрович, вы как? Целы? А я вот, кажется, ногу подвернул, – приближаясь к Нелюбову Латушкин с искаженным от боли и злости лицом старался как можно аккуратнее ступать на больную ногу. Но ему это удавалось сделать в лучшем случае через раз, и от этого он злился еще сильнее.

– Черт бы побрал эту проклятую темноту! Купол за ветки зацепился, я стропы срезал, а внизу пенек…

– Давайте, я взгляну, – Борис опустился на одно колено и попытался снять с левой ноги своего товарища сапог.

– Больно? – Нелюбов, знавший о вывихах и растяжениях почти все, что может знать человек, у которого только за время учебы в Николаевском училище подобное случалось больше десяти раз, пытался сходу определить, сможет ли капитан дальше продолжить путь.

– Да…

– Терпите… а так?

– Еще хуже…

– Перелома нет, – Нелюбов поднялся. – Но сами вы передвигаться вряд ли сможете, нужны носилки…

На краю поляны, чуть левее от места, где находились Нелюбов и Латушкин, треснула ветка, и Борис, мгновенно выхватив «браунинг», сделал знак напарнику, чтобы тот присел на землю и не перекрывал сектор обстрела.

– Это я, Борис Петрович! – в полголоса отозвался ротмистр Харбинин. – От вас такой шум, что немцы, наверное, за пять верст слышат… Право, как медведи после зимней спячки.

Нелюбов невольно поморщился от этого, в общем-то, справедливого замечания. Ему было неприятно, что Харбинин в боевой обстановке опять принялся за старое. Когда Бориса только назначили старшим в группе, ротмистр не стал скрывать разочарования, что его обошли, и принялся сразу же демонстративно обращаться к Нелюбову, как к очень большому начальнику. Причем делал он это столь вычурно и помпезно, что Борис, когда через некоторое время они остались одни, был вынужден выказать Харбинину свое недовольство.

– У вас-то как все прошло? Руки-ноги целы? – и хотя Нелюбов сдержал свои эмоции, в его голосе отчетливо и заметно, и ему самому, и Харбинину, прозвучали нотки неприязни, на которые, однако, ротмистр не обратил никакого внимания.

– Так точно, ваше благородие! Я в полном порядке. Як та невеста перед свадьбой, у которой жених надысь убег, так она погоревала-покручинилась, и за другого замуж-то и вышла, – Харбинин, продолжая балагурить и делано изображать из себя недалекого, но веселого подчиненного, подошел к Нелюбову и в отблесках света луны, заглянув в глаза капитана, вдруг испуганно отшатнулся:

– Борис Петрович… вы… я… Что с вами?! – Харбинин осекся на полуслове и быстро отвел взгляд от перекошенного ненавистью лица Нелюбова и уставился на вороненый «браунинг», дуло которого смотрело балагуру прямо в сердце. Ротмистра вдруг накрыла волна страха; он много раз в своей жизни видел подобный взгляд во время сабельных атак и знал, какое за ним следует продолжение…

– Вы меня извините… я неудачно пошутил, – с трудом выдавил из себя совершенно растерявшийся Харбинин. И чтобы скрыть свой страх и смущение, быстро присел рядом с Латушкиным и принялся деловито разглядывать голую ступню раненого товарища, словно именно от этого осмотра зависела дальнейшая судьба всей группы.

В первое мгновение увидев направленный на него ствол пистолета, Харбинин решил, что он доконал Нелюбова своими мужицкими шутками и перешел ту черту, за которой у любого уважающего себя человека заканчивается терпение. Но прошло какое-то время, и Харбинин, бросая косые взгляды на стоящего, как столб, начальника и поняв, что продолжения не последует, наклонился к Латушкину:

– Алексей Сергеевич, как же вас угораздило? Вот не везет, так не везет!

Капитан Латушкин зло хмыкнул. Он меньше всего сейчас хотел рассказывать кому-либо про тот злополучный пенек и обсуждать свое невезение. Скривившись от сильной боли, он в очередной раз попытался натянуть на больную ногу сапог; это ему не удалось, потому что уже начался отек и нога распухла, и капитан с отчаянием зашвырнул бесполезную обувь в кусты.

– До станции без малого семь верст… мне не дойти, – Латушкин зачем-то попытался подняться, но при этом непроизвольно ступил больной ногой на землю и тут же со стоном опустился вниз. – Все! Я – пас, господа офицеры. Бросайте меня здесь и уходите…

– Ротмистр, а почему вы не повторили условный сигнал? – тихо, не оборачиваясь к своим товарищам, спросил Нелюбов.

Харбинин тут же поднялся на ноги и непроизвольно одернул унтер-офицерский немецкий мундир.

– Не хотел лишний раз привлекать к себе внимание…

Борис резко повернулся и встретился с настороженным, но упрямым взглядом Харбинина. И с горечью подумал, что из-за личной драмы он секунду назад чуть было не пристрелил своего товарища; эта случайная шутка про невесту была делом его величества случая, и никто не виноват, что она попала Нелюбову прямо в сердце.

– Приказ следующий, – Нелюбов несколько повысил голос. – Бросать никого мы не будем… тем более, в этом лесу. Вы, Алексей Сергеевич, – Борис посмотрел на Латушкина, – подождете нас здесь. А мы с Павлом Андреевичем постараемся добыть вам какой-нибудь транспорт… или, на худой конец, верховую лошадь, – Нелюбов ободряюще улыбнулся Латушкину. – Держитесь, мы скоро вернемся.

* * *

Через полчаса, когда первые лучи солнца озарили верхушки деревьев, Нелюбов и Харбинин вышли на опушку леса и по прямой, через ржаное поле направились к видневшейся невдалеке деревеньке.

Нелюбов понимал, что появление в утренний час двух военных с нашивками Гвардейского брауншвейгского полка обязательно вызовет подозрение у любого армейского патруля. Но решил рискнуть, считая, что подобный риск оправдан – не бросать же своего раненого товарища на произвол судьбы. Однако Харбинин был против подобного рыцарства, о чем он и заявил Борису, когда они вышли из леса:

– Господин капитан, я имею свое мнение о сложившейся ситуации и считаю своим долгом довести это мнение до вашего сведения…

– Я вас слушаю, Павел Андреевич, – Нелюбов остановился и, старательно сдерживая неприязнь, повернулся к Харбинину. Упрямства и настойчивости ротмистру было не занимать.

– До станции, – Харбинин кивнул в противоположную от деревни сторону, – около пяти верст, мы можем разделиться; один из нас направится в деревню и попытается найти транспорт. А другой продолжит выполнение задания – пойдет пешком на станцию и сядет на поезд, идущий в направлении Лейтена. Борис Петрович, вы поймите, наше появление в этой деревне неизбежно привлечет внимание местных жителей, и они могут сообщить об этом немецким властям. И тогда нас всех арестуют… и здесь же на месте и кончат как русских шпионов. – Харбинин для наглядности жестом обозначил повешенье. – Если же только один из нас напорется на немецкий патруль, то второй, независимо от этой ситуации, сможет выполнить задание и, благополучно прибыв в Лейтен, встретиться с французом и получить у него образец снаряда.

Нелюбов хмыкнул.

– Вы испугались ареста?

Харбинин покраснел от злости.

– Вы забываетесь, господин капитан! Я ничего не боюсь…

– А вы, господин унтер-офицер, совершенно не учитываете тот факт, что немецкие патрули состоят максимум из пяти человек, – я убедился в этом на собственном опыте. И в одиночку справиться с ними будет очень сложно… Да и на станции вам не станет легче, – Нелюбов улыбнулся. – Потому что не учли, что вы сегодня не офицер русской армии, а всего лишь мой ординарец в чине унтер-офицера…

– Я не сказал, что именно я должен буду отправиться на станцию! Это можете сделать и вы…

Харбинин вдруг оборвал фразу на полуслове и посмотрел за спину Нелюбову. Борис оглянулся назад и увидел выезжающую из деревни группу верховых. Прятаться было уже поздно: всадники их заметили и, перейдя на галоп, направились в сторону Нелюбова и Харбинина.

– Вот спор и решился, – Борис кивнул на свое левое плечо. – Держитесь от меня в метре, чуть сзади… в случае огневого столкновения берите на себя двух крайних слева. С остальными я сам управлюсь…

– А давайте предъявим документы? Нас же в Петрограде убеждали, что они почти настоящие… Может, тогда отстанут?

– Не стройте иллюзий, Павел Андреевич, – Нелюбов непроизвольным движением провел по кобуре, где лежал браунинг, и по карману, где находился более привычный для него револьвер. – Наши документы эффективны исключительно на немецких узловых станциях, и выдержат они лишь поверхностную проверку. А эти, – Борис кивнул в сторону всадников. – Будут следовать инструкции и доставят подозрительных людей в комендатуру, где наш с вами маскарад будет раскрыт сразу же после получения ответа из штаба брауншвейгского полка. Хотя… чем черт не шутит! Давайте попробуем…

Борис неожиданно замолчал и закусил губу:

– Их гораздо больше… кажется, нам с вами сегодня не повезло.

Нелюбов с тревогой оглянулся на Харбинина, который, помрачнев, тоже разглядел скачущий в их сторону немецкий военный патруль.

– Раз, два, три, четыре, пять, шесть… – Нелюбов присвистнул. – Одиннадцать человек!

Харбинин тоже рассмотрел всадников и, достав из кобуры оружие, переложил его за спину, за поясной ремень.

Нелюбов краем глаза заметил эти действия Харбинина, но ничего не сказал. Он разглядел, что одиннадцатым верховым был немецкий крестьянин в синей рубахе и таких же синих штанах. И тот факт, что среди военных находился местный житель, говорил о том, что их ночное появление в лесу не осталось незамеченным.

– Павел Андреевич! Вы видите того штатского? – Нелюбов кивнул в сторону подъезжающих всадников.

– Вижу… наверное, их проводник.

– Понимаете, что это значит?

– Не совсем…

– Это значит, что мы с вами раскрыты, – Нелюбов обернулся к Харбинину и спокойно добавил: – И теперь придется их всех уничтожить…

Ротмистр удивленно посмотрел на Нелюбова, гадая, шутит он или говорит серьезно.

– Всех одиннадцать? Да вы с ума сошли!?

Нелюбов улыбнулся, но ничего не ответил. И не потому, что немецкий патруль был уже рядом; просто та душевная мука, которая терзала капитана Нелюбова с того самого момента, как он увидел в руках Григория Горшкова фотографию своей Вари, наконец-то отступила. К Борису Нелюбову вернулись его привычное самообладание, выдержка и азарт; нет, сама ситуация не изменилась – она осталась такой же, что и прежде, просто сейчас это стало уже не важно…

XI

В последний раз полковник Сиротин и генерал Воейков виделись ровно месяц назад, сразу после того, как Сиротин вернулся из продолжительной инспекторской поездки на фронт. Документ, который этой весной попал к Маннергейму, а затем был передан Сиротину о якобы возможном появлении немецких агентов в самой главной резиденции царя – Зимнем дворце, подлежал всесторонней и обязательной проверке. Понимая всю сложность и крайнюю деликатность подобного действия, полковник Сиротин поначалу пошел по наиболее простому пути, решив, что лучше дворцового коменданта этого никто сделать не сможет.

Воейков тогда с воодушевлением пообещал, что не далее как завтра он по своему ведомству даст команду поднять личные дела всех вновь поступивших на службу с начала пятнадцатого года: таким образом они по-быстрому «вычислят» этих немецких шпионов, а заодно через них узнают и о ближайших планах кайзера.

Но через два дня Воейков позвонил и растерянно заявил Сиротину, что у него на руках имеется список из двухсот сорока трех имен – именно столько человек было принято на службу в его хозяйство за интересующий их период. Эта растерянность Воейкова тогда несколько раздражила Сиротина: полковник понял, что его старый приятель совершенно не представляет себе ни характера подобный работы, ни ее сложности, а значит, и пользы от него в этом деле будет немного. Может быть, поэтому именно сейчас, вдруг вспомнив о том лихом «кавалерийском» маневре Воейкова и отдавая себе отчет, что эта назначенная встреча вполне может оказаться совершенно бесполезной, Сиротин обреченно подумал, что в последнее время сон для него становится или неслыханной роскошью, или же недостижимою мечтой. И больше не зависит ни от времени суток, ни от сложившейся ситуации, а только от важности и срочности дел.

Но на этот раз все оказалось совершенно иначе. Воейков, появившись в ресторане гостиницы «Европейской» ровно в семь вечера в парадном генеральском мундире Императорской лейб-гвардии, без стука вошел в отдельный кабинет, где его уже ожидал Сиротин, и с довольным лицом сразу же положил перед полковником две тоненькие папки. А затем, весело подмигнув своему старому товарищу, сказал:

– Вот они, голубчики… Один приписан к интендантской продуктовой команде, – другой числится в обслуге. Оба в марте, почти день в день, были списаны по ранению. Я послал запросы в лазарет, где эти господа проходили лечение, – Воейков довольно хмыкнул. – А там пусто… И рекомендации от графа Безбородко и генерала Сумского – подделки.

Воейков положил на стол несколько листов бумаги. Пока удивленный Сиротин читал их, он усмехаясь, добавил:

– Хоть в армии сейчас и бардак, но мои требования всегда исполняются вне очереди.

– Они что, как-то внешне себя проявили? – Сиротин отложил бумаги в сторону и задумчиво посмотрел на Воейкова. – Для агентов такого уровня – это более чем странно…

– Нет, внешне все было в порядке. Работали они справно, – дворцовый комендант неопределенно пожал плечами, а затем, как бы нехотя, признался: – Если бы не записка от нашего друга Маннергейма да наблюдательность моего камердинера Ушакова – я б их никогда не вычислил…

Посмотрев затем на улыбающегося Сиротина, которого неожиданно развеселила эта неуклюжая попытка генерала Императорской лейб-гвардии использовать профессиональную терминологию разведчиков, и, приняв веселость полковника за одобрение своим действиям, Воейков поспешил добавить:

– Я приставил к ним пару надежных человек из гвардии, пусть понаблюдают… Но, мне кажется, их нужно срочно арестовать. Я обязан буду вскорости доложить государю…

На словах «приставил» и «арестовать», у Сиротина кольнуло под ложечкой, и он в крайнем волнении посмотрел на Воейкова.

– Как приставил? Зачем? Владимир Николаевич! Нужно тотчас же прекратить всяческое наблюдение за этими лицами… это может их спугнуть!

– Но я не могу оставить без внимания факт нахождения немецких агентов под боком у российского императора… – в голосе Воейкова послышались нотки упрямства. – Может случиться покушение, и я призван реагировать…

– Володя! О чем ты говоришь! Ты, как никто другой, знаешь – никакого покушения быть не может! – В голосе Сиротина слышалась такая уверенность, что Воейков, только что собиравшийся возражать и спорить, промолчал.

– Это же не революционеры, которым все едино, – уже мягче увещевал своего собеседника Сиротин. – Поверь старому разведчику – кайзер Вильгельм скорее даст обрить себе усы, чем прикажет своим шпионам убить русского царя… Он желает триумфа, но никогда не станет действовать подобными плебейскими методами.

– Хорошо, допустим, – Воейков вздохнул. – Но ты-то что предлагаешь? Оставить их без внимания?

– Нет… – Сиротин на секунду задумался. – Я сам займусь этими немцами… Как быстро ты сможешь устроить моего человека к себе? Да так, чтобы он все время был рядом с нашими подозреваемыми?

– Ну не знаю, – Воейков задумался. – Если речь идет об офицерской протекции, то может пройти целый месяц, прежде чем…

Сиротин, перебив, махнул рукой:

– Я понял. Это долго… – Сиротин, что-то решая, задумчиво посмотрел на Влейкова. – Поэтому речь пойдет только о прислуге. Есть у меня один ловкий человек… его-то мы к тебе и устроим, – полковник улыбнулся. – Например, личным императорским скороходом… так, кажется, у вас эта должность называется?

– Хорошо, я согласен, – Воейков неопределенно пожал плечами. – Только все равно нужны будут рекомендации… порядок есть порядок.

Сиротин загадочно улыбнулся.

– Личное письмо от флаг-капитана Нилова тебя устроит? Или для императорского скорохода нужна фигура повыше?

Воейков изумленно поднял брови; он не мог предположить, что Константин Нилов, лучший друг царя Николая и поверенный во всех его делах, имеет какие-либо касательства с военной разведкой. Однако, понимая, что спрашивать об этом бесполезно, потому что Сиротин по долгу службы все равно не скажет правду, чтобы хоть как-то скрыть эту свою обидную неосведомленность, сказал совсем не то, что думал:

– Вполне устроит, – достав из нагрудного кармана блокнот, Воейков чиркнул в нем несколько слов и, оторвав исписанный лист, протянул его Сиротину. – Пусть завтра с вещами и с рекомендациями явится по этому адресу, но… – Воейков в упор посмотрел на Сиротина, – все равно максимум через неделю я обязан буду доложить государю об этих агентах. И попробую поговорить с императором о завещании монаха Авеля. – Воейков замолчал, ожидая возражений Сиротина. Но полковник вдруг переменил тему:

– Владимир Николаевич! Я понимаю, что о таком обычно не спрашивают, и если вдруг тебе мой вопрос покажется излишне навязчивым, ты вполне можешь на него не отвечать. Я не обижусь. Но мы с Густавом недавно спорили, – неужто правда, что Его Величество собственноручно назначил тебя дворцовым комендантом, сделав это в обход мнения графа Фредерикса?

Воейков, не ожидавший подобного поворота в разговоре, поначалу несколько смутился, но затем, заглянув в лицо Сиротина, на котором явственно читалось банальное человеческое любопытство, с улыбкой ответил:

– Точно так, – Воейков бросил взгляд на часы, и, решив, что времени вполне достаточно, кивнул на открытую, но нетронутую бутылку «Мадам Клико». – Давай хоть выпьем за встречу, – и хитро подмигнул Сиротину: – А то государь примет главнокомандование, и придется мне с ним в Могилев перебираться…

– Так значит, это правда? Николая Николаевича отстраняют от командования? – Сиротин, потянувшись было к бутылке, удивленно вскинул брови. – И когда?

– Я ничего подобного тебе не говорил… и не скажу… – Воейков опять посмотрел на одиноко стоящую бутылку шампанского, и, усмехаясь, сам принялся разливать вино по бокалам. – Я лучше отвечу на твой вопрос о моем назначении… В конце тринадцатого года я командовал лейб-гвардии Гусарским его Величества полком и жил в Царском Селе, – Воейков поставил ополовиненную бутылку на стол и поднял полный фужер. – За нашу встречу… и за победу!

Не глядя более на Сиротина, Владимир Воейков большими глотками быстро осушил свой бокал и продолжил:

– Ты же знаешь, что командиры гвардейских полков имеют право без заранее испрошенного разрешения являться к своему великодержавному шефу по делам, не связанным со службой? – внимательно слушавший его Сиротин утвердительно кивнул, и теперь уже сам разлил остатки шампанского по фужерам.

– Я тогда так и сделал: мне нужно было утвердить программу стрельб и спортивных состязаний, и я хотел согласовать дни, когда Его Величество изволит посетить наши мероприятия…

Заметив, что Сиротин опять поднял наполненный бокал, Воейков прервался на очередной тост, а затем, тщательно вытерев салфеткой усы, продолжил:

– Поначалу я, как обычно, начал доклад о состоянии дел в полку: кто из офицеров в отпуске, болен или подал в отставку, каков выезд и сколько конного состава необходимо закупить в следующем году… как вдруг он меня перебил словами: «Воейков! Я со вчерашнего дня имел предчувствие, что вы придете. Мне нужно с вами поговорить об одном важном деле», – заметив мелькнувшее недоверие в глазах собеседника, Воейков хмыкнул:

– Да, да! Не удивляйся. Его Величество так и сказал, что он предчувствовал мой приход… А затем, без обиняков, предложил мне быть дворцовым комендантом…

Сиротин с сожалением посмотрел на пустую бутылку.

– А граф Фредерикс?

Воейков широко улыбнулся и развел руками:

– А министр Двора Его Императорского Величества граф Фредерикс – теперь мой личный враг. Впрочем, – Воейков погрустнел, – не он один. Гришка Распутин в последнее время совсем обнаглел. Мало того, что сам за казенный счет проживает, еще и норовит своих дам облагодетельствовать…

– И ничего нельзя сделать?

Воейков на эти слова Сиротина только расстроенно махнул рукой:

– Пустое это… нет на него управы… – Воейков вдруг через стол подался к Сиротину. – Он и на тебя жалобу писал, притесняешь, мол, ты его по всем статьям…

– И что? Что ответил государь?

– Сказал, что про тебя он и так все знает… ты исполняешь свой долг честно, – Воейков немного помолчал. – Вот и я честно исполню свой долг. А посему, тянуть с этим завещанием Авеля я не намерен – максимум через неделю испрошу высочайшего разрешения на приватный разговор…

Он взглянул на часы и поднялся из-за стола.

– Извини, но я должен еще успеть на вокзал. Да и ты, наверное, тоже спешишь?

– Я, с начала этой войны постоянно куда-то спешу… мне не привыкать, – Сиротин поднялся и протянул для прощания руку. – Был рад тебя увидеть!

И когда Воейков ответил дружеским рукопожатием, с нотками грусти добавил:

– Жаль, что наши с тобой встречи не часты, а раньше, помнишь, неделями из ресторанов не вылезали… да и с женщинами все было по-другому…

Воейков, пристально взглянув на Сиротина, от которого он никак не ожидал услышать подобное проявление эмоций, невесело усмехнулся:

– Чем старше мы становимся, тем больший груз взваливаем на свои плечи… вот и бежим по жизни, как навьюченные лошади. Где уж тут думать о собственных радостях…

* * *

На следующий день Савелий Мохов поступил на должность личного императорского скорохода и, по установленному для этой должности правилу, поселился в комнатах для обслуги – в той же комнате, где проживали оба немецких агента; полковник Сиротин считал, что даже если немцы и не пойдут на контакт с Моховым, то присутствие рядом с ними постороннего будет сковывать их активность и, может быть, заставит каким-то образом проявить себя. А так как генерал Воейков сразу же после беседы с полковником Сиротиным издал распоряжение, запрещающее всем нижним чинам из обслуги Императорских резиденций куда-либо отлучаться без его личного разрешения, это предположение Сиротина было небезосновательным. Да и должность скорохода, которая позволяла Савелию Мохову свободно и не вызывая подозрений бывать в Петрограде, могла сыграть в сближении со своими соседями не последнюю роль.

Однако оба немецких агента на контакт со своим новым соседом не пошли, и надежды на то, что это состоится в ближайшее время, у полковника Сиротина уже не было никакой. Досадуя на то, что он теперь не сможет выехать из Петрограда, чтобы лично присутствовать при возможном возвращении офицеров команды «Z», Сиротин отправил в Варшаву капитана Апраксина с приказом немедленно телеграфировать при любом исходе операции. И едва Апраксин уехал, стал готовить задержание немецких агентов, потому что был полностью уверен, что, как только государь о них узнает, он тут же отдаст приказ о проведении ареста.

XII

Когда немецкие всадники приблизились на расстояние пятидесяти метров и Харбинин разглядел пунцово-красные нашивки 2-го Гвардейского уланского полка, он убедился, что судьба столкнула их не с простым армейским патрулем. Это были отборные солдаты одного из элитных подразделений кайзера, и теперь шансы благополучно выпутаться из этой переделки у них стали равны нолю.

Харбинин с тоской посмотрел на профиль стоявшего чуть впереди капитана Нелюбова и вспомнил, как его раньше бесило это холеное лицо и высокомерная нелюбовская улыбка. Как он за день до отлета в немецкий тыл, в приватной беседе с полковником Сиротиным попытался обозначить свое нежелание отправляться на задание в группе «Б» и настойчиво просил перевести его к подполковнику Решетникову. Как он испугался этой ночью в лесу, когда почувствовал, что Нелюбов может его сейчас пристрелить…

Только в этот миг, когда ротмистр понял, что спасения нет, – именно в это мгновение он наконец признался самому себе, что всегда и во всем завидовал капитану Нелюбову: его природному аристократизму, врожденным великосветским манерам, дьявольской ловкости в обращении с холодным оружием, умению стрелять без промаха – всему тому, что у Харбинина получалось хуже. И от этого неожиданного признания на душе у ротмистра вдруг стало легко и весело. Ему захотелось именно здесь и сейчас доказать Борису Нелюбову, что и он чего-то стоит в этой жизни; потому что больше он доказать это не сможет уже никогда.

Тем временем из глубины леса, который только что покинули офицеры, послышались выстрелы, и ротмистр заметил, как Борис, бросив быстрый взгляд назад, медленной кошачьей походкой двинулся навстречу приближающему противнику.

«Вот он сейчас удивится,» – подумал гордый собой и своим решением ротмистр и, дождавшись, когда немецкие всадники начали рассредоточение и из колонны по два стали рассыпаться полукругом, явно намереваясь взять их в кольцо, Харбинин быстро выступил вперед и, закрывая своим телом капитана Нелюбова, давая тому возможность использовать себя как щит, громко закричал по-русски:

– Держись за мной, капитан! Прорвемся… – и как только Нелюбов оказался у него за спиной, открыл прицельный огонь из револьвера по ближайшим к нему немецким кавалеристам.

«Один, второй, третий… – удовлетворенно считал про себя Харбинин, наблюдая, как валятся с коней сбитые его пулями уланы, – четвертый…»

– Ох! – вскрикнул вдруг Харбинин и почувствовал, как револьвер в его руке наливается свинцом, а в тело впиваются острые, огненные пули.

В последнее мгновение своей жизни ротмистр Харбинин, полуобернувшись, сумел разглядеть, как Нелюбов умело прикрываясь его телом, с обеих рук открыл огонь по немецким уланам.

«Не стал пижонствовать…» – теряя сознание, удовлетворенно подумал ротмистр и тут же провалился в темноту небытия, оставаясь, однако, на ногах еще пару секунд, которых вполне хватило Борису Нелюбову, чтобы перестрелять оставшихся немецких всадников.

* * *

Деревенька Лейтен в июне пятнадцатого года представляла собой небольшой полустанок, на котором располагалось всего шестнадцать домов. Сойдя с поезда, Нелюбов огляделся и, поняв, что придется обращаться к местным жителям, чтобы узнать, в какой стороне находится мельница, направился к ближайшей избе. С беспокойством он подумал, что и транспорт какой-нибудь ему тоже бы не помешал, так как праздно гуляющий по полям одинокий немецкий капитан будет слишком заметной фигурой.

Пожилой, с гладким загорелым лицом немецкий крестьянин, который сидел на лавочке около дома, заметив, как сошедший с поезда офицер направился в его сторону, тут же вскочил и бросился навстречу:

– Что желает господин капитан? – громко и очень любезно спросил он, а, когда Нелюбов подошел поближе и неопределенно пожал плечами, согнулся в поясе и забормотал:

– У нас все имеется… девочки… шнапс… сало…

Нелюбов заметил привязанную около дома пегую кобылу.

– Сколько стоит, – ткнув указательным пальцем в сторону лошади, сквозь зубы процедил он.

– Две тысячи марок… – пробормотал торговец и замер в ожидании, проклиная в душе свою жадность, так как эта кобыла не стоила сейчас и полутора тысяч, и очень удивился, когда важный капитан не стал торговаться и, молча отсчитав деньги, снова ткнул указательным пальцем, теперь уже прямо в грудь барышника.

– И седло…

– Как прикажете, господин капитан, седло я мигом организую… – немец быстро развернулся и трясущейся рысцой побежал к дому.

Через несколько минут Нелюбов выехал на купленной им кобыле из Лейтена и довольно подумал, что ему опять повезло. Однако, как только Борис вспомнил про погибших Харбинина и Латушкина, он помрачнел – именно благодаря отчаянной самоотверженности Харбинина он сейчас был жив. Да и капитан Латушкин погиб не зря…

В первое мгновение, когда Нелюбов после перестрелки с уланами остался один (немецкий крестьянин после первых же выстрелов упал с лошади и, сидя на земле, с ужасом смотрел на Нелюбова), Борис хотел было броситься назад в лес, чтобы попытаться спасти своего товарища. Но когда он поймал первую попавшуюся лошадь, которые, потеряв, своих седоков, начали разбредаться по полю, то услышал, что стрельба в лесу вдруг прекратилась и, поняв, что капитану Латушкину он уже ничем не сможет помочь, бросил последний взгляд на поле битвы. На закрывшее его от первых немецких пуль мертвое тело ротмистра Харбинина, на десять трупов честно выполнивших свой долг гвардейских улан кайзера, на сидящего на земле перепуганного, но живого немецкого крестьянина.

Проклиная себя за то, что он должен был сейчас сделать, Нелюбов быстро перезарядил револьвер и, не целясь, выстрелил оставшемуся живому свидетелю в голову. А затем отправился на ближайшую станцию, откуда, беспрепятственно сев на поезд через три дня благополучно добрался до Лейтена.

* * *

Подъезжая к месту встречи с французским агентом, Борис Нелюбов был готов к любым неожиданностям, – для себя он решил, что если здесь его ожидает засада, он не будет уклоняться от боя и попытается подороже продать свою жизнь.

Но вокруг мельницы было тихо. Появившийся из дверей человек молча разглядывал переодетого русского. И когда, вместо вопроса или приветствия, Борис услышал спасительную условную фразу и отозвался так, как его инструктировал полковник Сиротин, он с облегчением понял, что самый главный этап его задания пройден.

Немецкий француз тоже обрадовался Нелюбову. Довольно заулыбавшись после ответа русского капитана, он тут же скрылся в глубине мельницы и через некоторое время вышел оттуда с тяжелым свертком, в котором, как понял Нелюбов, находился смертоносный немецкий снаряд с ядовитым газом. Прощаясь с французом, Борис все-таки не выдержал и, хотя знал ответ уже наверняка, спросил все же про группу подполковника Решетникова. И от того, как француз отрицательно замотал головой, и от понимания, что из всей команды «Z» он остался один, Нелюбов вдруг ощутил, как болезненно сжалось его сердце; он в который раз за эту войну терял всех своих товарищей по оружию, и эти потери, словно памятные зарубки, снова и снова терзали его израненную и почерствевшую душу.

XIII

«Жизнь самодержца – это великие и безграничные возможности. С момента рождения нас учат воспринимать мир как абстрактную перевернутую пирамиду, острие которой твердо и устойчиво закреплено в монаршем сознании, а широкое основание, направленное вверх символизирует огромное количество открывающихся возможностей. Мы – истинные хозяева своего народа и можем строить судьбу своей страны так, как нам хочется… Год за годом мы продвигаемся по жизни, обретаем мудрость, используем послушный государственный аппарат, издаем новые законы, но почему-то при этом еще больше упускаем, теряем или просто не замечаем. Как не замечает всех прелестей заката уставший за день человек, который вечером присел отдохнуть и никак не может отделаться от своего привычного состояния борьбы…

Наступает ночь. Приходит следующий день. Снова что-то упущено, и незримые границы перевернутой пирамиды возможностей немного сужаются… День сменяет день – годы летят, как мгновения. И вот, наконец, спустя десятилетия, всесильный монарх оглядывается назад и неожиданно осознает, что пирамида его возможностей оказалась перевернутой в обратную сторону; тяжелое основание забито материальным „хламом“, а острие направлено за горизонт, на одну единственную точку, имя которой „Смерть“! И все, к чему он стремился, ради чего жил, не сбылось. Душа пуста, иллюзии разбиты…»

Подобные мысли уже несколько месяцев волновали сознание Императора и Самодержца Всероссийского, Московского, Киевского, Владимирского, Новгородского; Царя Казанского, Царя Астраханского, Царя Польского, Царя Сибирского, Царя Грузинского; Государя Псковского и Великого князя Смоленского, Литовского, Волынского, Финляндского и прочая – Николая II, который, получая фронтовые сводки обо все возрастающих людских потерях, начинал понимать, что для Российского государства эта мировая бойня без последствий теперь уже не закончится. Сидя по вечерам в одиночестве, он все чаще и чаще приходил к мысли, что эту войну нужно немедленно прекратить, и даже принимался несколько раз сочинять в Берлин телеграммы с настоятельной просьбой начать мирные переговоры. Но затем вспоминал о союзниках, о взятых на себя обязательствах, о миллионах убитых и раненых и тут же рвал эти бумажки, а затем укорял себя за слабость духа.

Трудно сказать, понимал ли в то время Российский император Николай II, что пирамида его возможностей все более и более сужается и в скором времени он увидит свою последнюю точку, за которой уже не будет ничего…

* * *

После приватного разговора с Воейковым, когда император услышал, что агенты кайзера Вильгельма проникли в самое сердце Российской империи и намереваются выкрасть документ, который он целиком не показывал никому, кроме своей жены, царь Николай поначалу хотел, чтобы контрразведка тут же арестовала этих зарвавшихся немецких лазутчиков, но затем отложил принятие решения на неопределенный срок и приказал Воейкову следовать за ним.

Пройдя вместе с дворцовым комендантом в один из своих личных кабинетов, Николай подошел к тому самому бюро с рубинами времен Екатерины Великой, где лежало завещание монаха Авеля, достал из него небольшую шкатулку и положил ее на соседний столик.

– Вы, Воейков, мне преданно служите, и я хотел, чтобы именно вы знали, о чем мне написал этот полоумный монах… – император открыл шкатулку и достал оттуда туго свернутый пергамент.

– Я вам зачитаю… а, впрочем, нет… прочтите сами и подумайте – мог ли я что-либо сделать, – с этими словами царь Николай протянул Воейкову завещание и, когда тот взял его, отошел к окну, заложив руки за спину, повернулся к дворцовому коменданту спиной.

Через минуту, когда Воейков закончил чтение и поднял взгляд на императора, Николай II, словно почувствовав это, быстро обернулся и сказал:

– Теперь вы поняли, к чему хотел склонить меня этот сумасшедший?

– Да, Ваше Величество, понял…

Царь Николай медленно прошелся по кабинету и остановился у портрета Александра I, долго, не отрываясь, смотрел на своего предка, и Воейков, наблюдая за императором, подумал, что именно в царствование Александра I и был составлен этот документ. И что вообще подобные предсказания надобно запретить, потому что они только вводят в заблуждение потомков и пытаются навязать мнение о ситуации, которое никак не может быть справедливым, коли пророк этот жил сто лет назад.

– Он хотел, чтобы я утопил Россию в крови… Чтобы за малейшее проявление инакомыслия любого человека, независимо от его положения и сословия, ожидала смертная казнь… Чтобы я опять ввел в моем государстве опричнину Ивана Грозного, и заверял меня, что только эти меры смогли бы оградить меня и мою семью от любых покушений на престол, – император отрицательно покачал головой. – Нет, я не мог этого сделать… И пусть история меня за это осудит…

Царь Николай подошел в плотную к Воейкову и заглянул ему в глаза, словно искал у него поддержки.

– Воейков! Вы же понимаете, если бы я принял подобные меры сразу, как только получил это завещание, – сегодня перед вами стоял бы другой человек! Любой из моих подданных считал бы меня убийцей…

– Я понимаю, Ваше Величество… я полностью на вашей стороне, – быстро произнес Владимир Воейков и подумал о недавних потерях на фронте, когда только за последний месяц боев было убито более восьмидесяти тысяч человек.

– Да, я знаю, вы можете мне сказать… за последний год моих подданных убито больше, чем казнено за всю историю Государства Российского… И это будет правда, – император пристально смотрел на Воейкова, и тот непроизвольно вздрогнул и почти с мольбой взглянул на самодержца, который, поняв, что он угадал ход мыслей своего дворцового коменданта, тяжело вздохнул и устало опустился в стоящее рядом кресло.

– Я думаю, Ваше Величество, что никто и никогда не может указывать вам, что и как делать…

Николай поднял голову и, словно не услышав последней фразы дворцового коменданта, со вздохом тихо произнес:

– На фронте гибнут лучшие люди моей страны, – царь Николай вдруг резко поднялся и, повысив голос, посмотрел на Воейкова. – Но их убил не я! Их убивают враги… и это в корне меняет дело!

– Ваше Величество… гибель за Царя и Отечество – это почетная смерть для каждого из нас… мы всецело принадлежим вам, и, поверьте, вашим подданным не нужно другой судьбы…

Император не спеша подошел к Воейкову и, тепло улыбнувшись, пожал ему руку:

– Благодарю вас за эти слова, мне нужно было это услышать, – Николай II взял завещание монаха Авеля и поднес его к горевшей свече. Дождавшись, когда огонь охватил весь пергамент, он положил пылающий факел на стоявший рядом металлический поднос и, в задумчивости глядя, как догорает его тайна, которую он хранил четырнадцать лет, произнес:

– Так когда-нибудь сгорим и мы, – затем, повернувшись к Воейкову, уже спокойно и деловито добавил. – А с немецкими агентами поступайте так, как вам велит долг и присяга вашему Царю и Отечеству…

На следующий день оба немецких агента были арестованы. Сиротин лично проводил дознание обоих и сумел убедить одного из них – майора Крауса, что смертная казнь за шпионаж в пользу Германии, гораздо неприятнее, чем работа на русскую разведку. Еще через два дня в Копенгаген полетела телеграмма, в которой условленным текстом было сказано, что «операция» прошла успешно, интересующий документ изъят и находится в руках у верных людей кайзера. А затем было подготовлено «липовое» завещание монаха Авеля, которое Савелий Мохов должен будет лично передать прибывающему в скором времени немецкому курьеру.

Еще через день в сопровождении капитана Апраксина из Варшавы наконец-то прибыл Борис Нелюбов, который, доставив немецкий снаряд с отравленным газом, рассказал, как погибли ротмистр Харбинин и капитан Латушкин, и что о группе подполковника Решетникова ему ничего не известно. А затем обратился с просьбой об отпуске, которую после объяснений капитана, полковник Сиротин не выполнить просто не смог.

* * *

Когда аэроплан приземлился на том же аэродроме, с которого восемь дней назад взлетал «Киевский», и Нелюбов увидел бегущего к самолету капитана Апраксина, только в этот момент он окончательно понял, что задание выполнено и что он, вопреки всему, остался жив.

Аккуратно выгрузив из кабины немецкий снаряд, Апраксин тут же заявил, что они немедленно уезжают в Петроград, а когда услышал, что Борису Нелюбову нужно срочно кому-то позвонить по телефону, помощник полковника Сиротина посмотрел на него с жалостью, решив, что от многочисленных переживаний капитан Нелюбов сошел с ума.

Однако, когда Борис заявил, что восемь дней назад, прямо перед отлетом в немецкий тыл, он получил сведения об исчезнувшей жене, Апраксин переменил мнение и сказал, что звонок получится сделать из кабинета начальника станции в Варшаве перед самым отъездом в Петроград.

Борис Нелюбов, поняв, что выбора у него нет, лишь заскрипел зубами, но подчинился. Он ждал этого мгновения почти год, и эти два часа проволочки теперь уже ничего не решали.

Полный и совершенно лысый начальник станции долго не мог понять, почему два столичных офицера мало того, что вытребовали у него отдельный паровоз с вагоном, так теперь еще и пытаются выгнать его из собственного кабинета. И лишь повторное упоминание имени Верховного главнокомандующего умерило пыл железнодорожника, и он, решив больше не связываться с этими наглыми «штабными рожами», бормоча про себя проклятия, покинул кабинет, по выходе громко хлопнув дверью.

Как только они остались одни, Апраксин подошел к аппарату и именем великого князя Николая Николаевича через штаб Северо-Западного фронта потребовал, чтобы его немедленно соединили с госпиталем полковника Никитина. Когда услышал ответ, передал трубку Нелюбову и вышел из кабинета, деликатно оставив его одного.

– Объект номер четыре слушает, – прогудела трубка рокочущим Никитинским басом, и Борис Нелюбов с замирающим от волнения сердцем произнес:

– Добрый день, господин полковник! На проводе лейб-гвардии капитан Нелюбов, штаб-офицер особых поручений при генерал-квартирмейстере Юрии Никифоровиче Данилове, – Борис решил, что его полная должность произведет необходимое впечатление на армейского доктора и попутно избавит от необходимых, но ненужных сейчас объяснений.

Так и случилось. Голос полковника Никитина вдруг стал доброжелательным.

– Я слушаю вас, господин капитан. Чем могу служить?

– Пригласите к телефону Варвару Оболенскую…

В трубке послышалось прерывистое шипение, а затем растерявший свою доброжелательность голос ответил:

– К сожалению, это невозможно. Она сейчас на операции…

Нелюбов вдруг понял, что если он через секунду не услышит голоса Варвары, то, бросив все и разрушив таким образом свою карьеру, немедля отправится в этот госпиталь, и если и там ему помешает этот полковник, то он разрядит револьвер прямо в его толстое и набитое брюхо; Борис почему-то именно так представлял себе полковника Никитина и даже не предполагал, что тот образ, который он только что составил в своем воображении, был очень близок к истине.

– Господин полковник! Вы что, не поняли, с кем вы разговариваете?! Меня совершенно не волнует, где сейчас мадам Нелюбо… – Борис осекся. – Где сейчас девица Оболенская. Я требую, чтобы ее пригласили к телефону, – капитан Нелюбов повысил голос. – Немедленно!!!

– Ну… если вы настаиваете… подождите у аппарата… ее сейчас пригласят, – смутившись, ответила трубка.

Через минуту он услышал голос, от которого у Бориса перехватило дыхание и замерло сердце:

– Сестра Варвара на проводе, что вам угодно…

– Варя… это я… я вернулся, – тихо сказал Борис и вдруг услышал, как на том конце провода что-то загремело, а затем повисла звенящая тишина.

– Варя! Ты меня слышишь? Варя! – кричал в трубку Борис. Но через мгновение опять услышал взволнованный голос полковника Никитина:

– У Варвары Васильевны обморок, она не может продолжить разговор… Позвоните позже.

Нелюбов медленно положил трубку и почувствовал, как у него по щекам катятся слезы: «В последнее время я стал чертовски сентиментален. Говорят, это приходит с возрастом», – отрешенно подумал Борис и, увидев вошедшего начальника станции, отвернулся, чтобы скрыть свое проявление чувств от совершенно постороннего человека.

– Вы закончили? Я могу занять свой кабинет?

– Конечно, можете, – Нелюбов окончательно взял себя в руки. – Только…

Борис быстро подошел к письменному столу начальника станции, бесцеремонно пододвинул к себе его письменный прибор и, взяв чистый лист бумаги, написал:

«Варя, я вернулся. Буду в Варшаве через три дня. Я знаю, что у тебя произошло с Горшковым. Нам необходимо как можно скорее объясниться. Борис Нелюбов».

Положив записку в конверт, он написал затем на титульном листе «Варваре Оболенской» и протянул письмо начальнику станции.

– Эту корреспонденцию необходимо срочно переправить в полевой армейский госпиталь полковника Никитина…

Начальник станции согласно кивнул. Он очень хотел избавиться от этих столичных офицеров, поэтому решил больше ни в чем им не противоречить.

– Я сегодня же переправлю вашу депешу с вестовым, – начальник станции улыбнулся. – Он у меня шустрый…

– Спасибо, – Нелюбов с благодарностью кивнул ставшему вдруг покладистым начальнику станции, вышел из кабинета и сразу же столкнулся с капитаном Апраксиным.

– Борис Петрович! Нам нужно ехать немедленно… на главном перегоне сейчас окно, и путь свободен до… – Апраксин взглянул на часы, – до двух двадцати…

– Да, да, конечно… я готов, – ответил Нелюбов и бросил взгляд на давно не крашенный, грязный фасад станции, на мусор, что лежал вокруг вокзала, на вновь прибывшие, строящиеся в колонны маршевые роты. Он словно хотел закрепить в памяти то место, куда теперь уже, вопреки всем противным обстоятельствам, должен был вернуться во что бы то ни стало.

XIV

Россия середины второго десятилетия двадцатого века представляла собой давно сложившийся, самодостаточный организм. Война, однако, довольно сильно изменила и перемешала социальные слои: многие ключевые позиции в государственном аппарате заняли выходцы из более низших сословий, мировоззрение которых было еще не вполне сформировано. Вековые традиции, вся славная история огромной державы не могли сразу, в одно мгновение, проникнуть в этот нарождавшийся класс, и началось брожение идей о свободе и равноправии, где основным посылом стал призыв к изменению существующего строя и свержению самодержавия.

Подобные шальные мысли словно витали в воздухе, пронизывая энергетическое поле огромной страны – от Варшавы до Владивостока, – тревожа несформировавшиеся умы людей, которые вдруг начинали искать подтверждение или же опровержение этим взглядам и теориям и, не находя, обращались к уже имеющимся учениям. Может быть, поэтому бредовые идеи и рассуждения экстремистски настроенных марксистов-социалистов о всеобщем равенстве и братстве и привели огромную страну на стык революций.

* * *

Прибыв в Цюрих, Гельфанд-Парвус и Лидия поселились в одном из самых дорогих отелей города, где они сняли для проживания целый этаж общей площадью около семисот метров. Парвус держал себя так, будто бы он праздный восточный паша, который только из-за скуки приехал посмотреть старушку Европу, но и здесь вдруг опять заскучал и теперь не знает, чем себя развлечь. Он каждый день, иногда в сопровождении Лидии, иногда в одиночестве, отправлялся делать дорогие и в некоторой степени совершенно ненужные покупки: автомобили, меха, брильянты, золотые украшения, дорогие костюмы и платья. Поток их был нескончаем, и Лидия, в обязанности которой входило раз в три дня через связного передавать сообщения в Берлин, была просто вынуждена упоминать об этих, в буквальном смысле слова дорогих забавах своего подопечного.

Реакция немецкой разведки оказалась предсказуемой; в Цюрих тут же прибыл майор Штранцель и, запершись с Парвусом в его кабинете, имел с ним двухчасовую беседу.

После отъезда германского майора Александр Парвус быстро собрался и, не заходя в комнаты, которые были отведены Лидии, куда-то уехал.

Так произошло и на следующий день. Лидия начала беспокоиться. Она решила, что Парвус ее игнорирует умышленно, затаив на женщину обиду за то, что она выставила его перед немцами в неприглядном свете, и если так будет продолжаться и далее, то этот человек-шанс совсем от нее отдалится; а значит, Лидии придется вернуться в Берлин и опять ублажать угодных майору Штранцелю особей мужского пола.

«Неужели он не может понять, что я не могу не сообщать о его публичных выходках? Ведь кроме меня здесь и так хватает агентов кайзера, которые тоже шлют свои депеши в Берлин», – весь день думала расстроенная и озабоченная Лидия.

Поздно вечером, едва услышав, как хлопнула входная дверь, она встала с кровати и принялась накладывать вечерний макияж, намереваясь идти в спальню к Парвусу, чтобы объясниться с ним и открыто рассказать о своем задании. Но тут посторонние звуки привлекли ее внимание, и Лидия в ужасе замерла – в прихожей отчетливо слышался веселый и развратный женский смех.

Набросив на плечи халат, женщина вышла в гостиную и увидела картину, от которой у нее на некоторое время пропал дар речи. На Парвусе буквально повисли две совершенно пьяные молодые блондинки, причем одна из них уже успела расстегнуть ему брюки и запустила свою красивую и белую руку ему в ширинку.

Это продолжалось несколько секунд, в течение которых Лидия сумела взять себя в руки и, издав звук, более похожий на стон, чем на покашливание, привлекла наконец к себе внимание.

Однако Парвуса не смутило появление Лидии. Как не смутил сей факт и блондинок. Окинув появившуюся женщину взглядом и переглянувшись между собой, обе блондинки с удвоенной энергий принялись за свое.

– Познакомься, дорогая, – сказал вдруг Парвус совершенно трезвым голосом. – Это Долли, – он кивнул на блондинку, что рылась у него в штанах. – А это Грета, у нее сегодня день рождения…

– Очень приятно, – выдавила из себя Лидия и хотела уже повернуться и уйти, но Парвус неожиданно произнес то, что заставило ее замереть на месте:

– Ты к нам сегодня не присоединишься, дорогая?

* * *

На следующее утро Лидия одной из первых поднялась с постели. Голова гудела от выпитого шампанского, словно церковный колокол. Оглядев разбросанные по большой постели спящие обнаженные тела, резиновые фаллосы и другие неизвестные ей ранее принадлежности для занятия сексом, она тут же вспомнила все, что происходило минувшей ночью, и испытала внезапный приступ отвращения: к Александру Парвусу, к этим двум голым девицам, к своему истерзанному животной любовью телу.

С трудом сдерживая рвотные позывы и проклиная себя за то, что она вчера позволила уговорить себя на подобные сексуальные эксперименты, Лидия отправилась в туалетную комнату и, набрав ванну горячей воды, долго лежала в ней, размышляя о своей дальнейшей судьбе.

Лидия была умна. Она понимала, что один раз ступив на скользкий путь и начав продавать свое тело за деньги, очень трудно потом остановиться и вернуться на исходные позиции. Но до сегодняшней ночи она всегда была уверена, что сможет это сделать.

Заметив лежавший на туалетном столике бритвенный прибор, Лидия вдруг вспомнила, как покончила с собой одна ее знакомая: перерезав в теплой воде вены, она умерла со счастливой улыбкой на устах, потому что, как узнала потом Лидия, в теплой воде кровь покидает тело безболезненно и незаметно.

С трудом поборов желание повторить подвиг своей знакомой и навсегда избавить себя от всех последующих унижений, Лидия через полчаса вышла из ванной. Проходя через гостиную к себе, она увидела Парвуса, который, развалившись на кожаном диване в одиночестве пил свое любимое шампанское за четыреста марок.

– Как вам спалось? – прогудел Парвус, и Лидия, восприняв это как насмешку, решила ничего не отвечать и хотела, было, пройти дальше, но следующий вопрос русского заставил женщину замереть в дверях.

– Вам нужны деньги?

Лидия повернулась и внимательно посмотрела на своего ночного мучителя. Этой ночью она поняла, что Парвус – сексуальный садист и извращенец, и теперь думала, что ему мало было издеваться над ее телом – ему была нужна ее душа.

«Да, нужны!» – ответил ее разум. – «Не такой ценой!» – сказало ее сердце.

– Сколько вы заплатили этим проституткам? – Лидия задала этот вопрос не потому, что желала узнать, во сколько он оценивает ее услуги этой ночью. Она хотела понять, до какой степени падения она дошла, если ее, Лидию Ковальски, теперь используют оптом, одновременно с уличными торговками телом.

– Сядьте, – Парвус показал на кресло напротив. – И перестаньте строить из себя леди. У меня к вам деловое предложение…

Лидия презрительно хмыкнула, однако быстро прошла и села в кресло, попутно подумав, что сейчас наконец она узнает свою истинную цену.

– Я знаю, вы работаете на немецкую разведку – это для меня давно не секрет, – продолжал меж тем Парвус, не забывая прихлебывать из бокала шампанское. – Вот здесь, – он достал из кармана халата большой конверт и положил его на стол, – номер счета в швейцарском банке «Гольц и сыновья». На этом счету сейчас лежит, ни много не мало, сто тысяч английских фунтов, – Парвус пододвинул конверт к Лидии. – Они ваши…

Сумма была настолько огромна, что Лидии вначале показалось, будто она ослышалась.

– Вы… вы… меня покупаете? – хрипло спросила Лидия и удивилась, каким непослушным и чужим стал ее голос.

– Именно так, – Парвус кивнул. – И когда я закончу с Германией все свои дела, вы получите еще столько же.

Лидия быстро придвинула к себе конверт, и Александр Парвус, внимательно наблюдая за ее реакцией, расслабленно улыбнулся.

– Я убедился сегодня ночью – мы с вами одной крови… Я тоже люблю деньги больше всего на свете.

– Что я должна делать? – Лидия деловито спрятала конверт в карман и теперь лихорадочно пыталась сообразить, куда ей перевести эти деньги, чтобы даже могущественная германская разведка не смогла до них дотянуться. От ее утренних мыслей о заблудшей душе не осталось и следа.

– Все то же, что и раньше, но с одной оговоркой – вашим истинным хозяином теперь буду я!

* * *

Через два дня Лидия Ковальски и Александр Гельфанд-Парвус вошли в ресторан, в котором обычно завтракали русские эмигранты, и направились к столику, за которым сидел маленький лысый мужчина в черном фраке с желтым галстуком и две скромно одетые женщины.

– Это лидер партии большевиков Владимир Ульянов-Ленин, со своей женой и любовницей, – по дороге к столику Парвус быстро вводил Лидию в курс дела. – Отвлеките женщин, мне нужно поговорить с ним с глазу на глаз…

Однако Ленин совершенно не обрадовался компании. Заметив Парвуса, он скривился, словно только что целиком съел лимон, и лишь заступничество Надежды Крупской, которая мягко положила свою руку на его ладонь, заставило Ленина сдержать эмоции и пригласить пару к своему столу.

Гораздо более молодую и эффектную, чем Крупская, любовницу Ленина звали Инесса Арманд. Она с чисто женским интересом оглядела богатый туалет мадемуазель Ковальски и, повернувшись затем спиной к Крупской, принялась с явным удовольствием обсуждать с Лидией последние тенденции парижской моды.

Парвусу меж тем удалось завязать с Лениным довольно странную беседу. Эта странность выражалась в том, что все время говорил он, а лидер большевиков с полупрезрительной улыбкой его слушал, при этом не забывая заглядывать в глубокое декольте Лидии.

Выполнив часть поручения, а именно втянуть в разговор Инессу Арманд, Лидия попыталась теперь заговорить и с Надеждой Крупской.

– В какой гостинице вы остановились? – спросила она жену Ленина и услышала ответ, который поколебал ее уверенность в том, что революционеры – одни из самых богатых людей на земле.

– У нас очень скромные возможности… Мы с Владимиром Ильичем снимаем квартиру в пригороде Цюриха и не можем позволить себе жить в гостиницах, – кротко ответила Надежда Крупская.

Лидия несколько растерялась от такого ответа. Но затем, бросив взгляд на жемчужное ожерелье Инессы Арманд, которое стоило не менее трех тысяч швейцарских франков, она понимающе улыбнулась и как можно загадочней произнесла:

– Я почему-то уверена, что ваши с Владимиром Ильичем возможности в скором времени возрастут. И вы будете иметь все, что пожелаете…

Надежда Константиновна удивленно посмотрела на Лидию и хотела, вероятно, что-то сказать, но в этот момент Парвус, словно неумышленно, повысил голос и громко, да так, что его услышали даже за соседними столиками, обращаясь к Ленину, провозгласил:

– Я готов немедленно передать в ваше распоряжение десять миллионов немецких марок!

Крупская перевела взгляд на мужа, поведение которого мгновенно изменилось. Ленин быстро и воровато огляделся вокруг и, повернувшись к Парвусу всем своим телом, забыв и про прелести Лидии, и о присутствии своих женщин, стал что-то быстро, но тихо говорить довольному произведенным эффектом Гельфанду. По заблестевшим вдруг глазам своего нового работодателя Лидия поняла, что тот наконец достиг цели разговора и привлек внимание своего собеседника.

Через несколько минут Ленин и Парвус одновременно поднялись из-за стола.

– Мы с моим коллегой должны отъехать по одному очень важному делу, – Ленин учтиво поклонился Лидии. – Разрешите откланяться, желаю вам всего самого наилучшего.

Быстро обежав столик и не глядя более на жену и любовницу, Ленин сбоку подошел к мадемуазель Ковальски и, согнувшись в почтительном поклоне, поцеловал ей руку, попутно в очередной раз заглянув за глубокий вырез платья.

Все присутствующие при этом вели себя совершенно по-разному. Крупская, вперив взгляд своих выпученных базедовой болезнью глаз в пустую тарелку, делала вид, что ничего этого она не замечает. Госпожа Арманд, не скрывая ревности, вслед за своим любовником тоже поднялась из-за стола; при этом было заметно, что все отрицательные чувства, промелькнувшие в эти мгновения на лице законной любовницы, совершенно не касаются Ленина и относятся к одной только Лидии. Парвус же, расплачиваясь за всю компанию с официантом, с довольной улыбкой наблюдал за этими шалостями лидера большевиков; при этом, встретившись с вопросительным взглядом Лидии, он незаметно для окружающих сделал ей знак, чтобы она более милостиво обходилась с Владимиром Ульяновым. И польская красавица вдруг подумала, что если ей придется спать с Лениным, то он наверняка окажется плохим любовником, потому что у таких, как он, бывает лишь маленький член да непомерно огромное самомнение.

* * *

Но спать с Лениным Лидии, к счастью, не пришлось. Прибывший в Цюрих этим же вечером майор Штранцель тет-а-тет встретился с мадемуазель Ковальски и, передав Лидии лист бумаги с подробными инструкциями, сказал, что ей необходимо сегодня же ночью выехать в русский Петроград, где женщина должна будет забрать у его агента документ исключительной важности. После чего незамедлительно вернуться в Цюрих.

Заметив, что немецкий майор сильно нервничает, Лидия удивилась. Она считала майора большим человеком, все время с ужасом ожидая, что он разоблачит ее фальшивые донесения, которые она с недавних пор начала писать под диктовку Парвуса. Но Штранцель в этот раз совершенно не интересовался Парвусом, и Лидия, успокоившись, вернулась в гостиницу, где принялась со знанием дела упаковывать в дорогу весь свой дорогостоящий гардероб.

Парвус поначалу несколько удивился необычному заданию Лидии и попытался выяснить подробности, но затем, убедившись, что его любовница сама ничего толком не знает и ее используют лишь в качестве курьера, пожелал мадемуазель Ковальски счастливой дороги и отбыл в клуб, где с недавнего времени пристрастился играть в карты по-крупному.

XV

Прибыв утренним поездом в Петроград, Лидия взяла извозчика и поехала, как ей рекомендовал майор Штранцель, в гостиницу «Астория», где, сдав багаж коридорному, прямо из вестибюля гостиницы сделала звонок по телефону, сообщив неведомому абоненту, что готова встретиться с ним завтра в полдень. Поднявшись затем в свой номер, Лидия с чувством выполненного долга принялась развешивать свои многочисленные платья и шляпки, намереваясь сегодня же вечером посетить легендарный Мариинский театр, о котором она столько слышала в Вене и Берлине.

Настроение у Лидии было прекрасным. Этот загадочный русский город, который она давно намеревалась посетить, был родным городом ее отца, и Лидия была почти уверена, что всегда испытывала к Петрограду родственные чувства. Отправив посыльного узнать, есть ли билеты в Мариинку, она набрала полную ванную горячей воды и с наслаждением погрузила свое холеное тело в водную стихию.

Через сорок минут, которые были необходимы Лидии, чтобы полностью завершить свой ежедневный ритуал, она вышла из ванной комнаты и увидела сидящего в кресле приятного господина лет сорока:

– Wer… sind Sie? Wie sind Sie hier hingeraten? [1]

Мужчина поднялся и, игнорируя вызывающую наготу Лидии, произнес хорошо поставленным голосом:

– Es wäre besser, wenn Sie sich anziehen, gnädige Frau. Wir haben ein langes Gespräch vor… [2]

И когда заметил, что его слова не произвели на женщину должного впечатления, добавил холодным и официальным тоном:

– Я – полковник русского Генерального штаба, извольте одеться и выполнять мои команды. В противном случае вам придется разговаривать в другом месте и с другими людьми.

Лидии показалось, что в этот момент на нее обрушился потолок и сейчас она упадет в обморок. Но, пошатнувшись и схватившись за спинку стула, она быстро взяла себя в руки и, набросив на голое тело халат, повернулась к полковнику, который галантным жестом показал на кресло напротив того, в котором сидел он:

– Присаживайтесь, – на этот раз Лидия безропотно выполнила его просьбу, и полковник продолжил самым миролюбивым тоном:

– А мы ведь с вами, мадемуазель Ковальски, почти знакомы. Помните австрийского полковника Редля?

Лидия молча и обреченно кивнула и подумала, что теперь она точно погибла – если русским известен даже этот эпизод в ее биографии, значит, они знают все.

– Да, – словно прочитав мысли женщины, продолжал полковник. – Мы действительно знаем все… ну или почти все. А вот то, чего не знаем, вам предстоим нам рассказать.

Лидия обреченно кивнула и произнесла дрожащим голосом:

– Wenn ich Ihnen alles berichte, lassen Sie mich am Leben? [3] – и быстро продолжила по-русски, словно хотела убедить русского полковника, что она знает достаточно много, чтобы обменять свою любимую и единственную жизнь на секреты чужих ей людей. – Я много знаю… и о майоре Штранцеле, и об австрийском полковнике Редле… и о русских революционерах, которые находятся на службе у немецкой разведки… – Лидия вдруг заплакала. – Только умоляю, оставьте мне жизнь.

Через два часа, прочитав целое сочинение, написанное покорной и сдавшейся на милость победителя Лидией, полковник Сиротин пригласил из коридора переодетых в штатское платье Апраксина и Нелюбова и, когда они вошли, сказал, показав на капитана Апраксина:

– Этот господин теперь будет днем и ночью находиться при вас все три дня, что вы пробудете в Петрограде… В Берлине скажете, что подцепили этого офицера на свои прелести, и что он готов к активному сотрудничеству…

Лидия попеременно оглядела обоих подчиненных Сиротина и, капризно улыбнувшись, сказала:

– Darf ich einen Anderen? Er passt mir besser für die heutige Abendspromenade. [4]

– Ja, moeglich. [5] – ответил Сиротин и посмотрел на совершенно мрачного капитана Нелюбова. – Es steht Ihnen frei, Frau Kowalski. Aber Sie sollen wissen, dass diese Notizen, – Сиротин чуть поднял двухчасовое сочинение Лидии, – ausreichend sind, um Sie dreimal zu erhängen: sowohl in Berlin als auch in Wien und Petersburg. [6]

– Я знаю, – тихо сказала Лидия и, поднявшись, уже с обворожительной улыбкой, более адресованной Нелюбову, чем всем остальным, поинтересовалась: – Я могу пойти переодеться?

* * *

Получив сигнал, что немецкий курьер в городе, и что этот курьер – Лидия Ковальски, Сиротин испытал сразу два противоречивых чувства. Во-первых, разозлился на эту вопиющую наглость немецкой разведки, которая прислала именно ту женщину-агента, которая два года назад провалила самое удачное приобретение разведки русской – полковника Редля. При этом немцы до того обнаглели, что совершенно не опасались, что мадемуазель Ковальски в Петрограде могут опознать. Во-вторых, испытал некое подобие легкой паники, что случалось с ним крайне редко, так как теперь приходилось менять весь план операции и попытаться с ходу без какой-либо подготовки осуществить вербовку этой особы. Послать же на встречу к Лидии, хоть и очень способного, но деревенского парня, унтер-офицера Мохова он уже не мог – три класса образования были просто написаны на лице Савелия. А так как почти весь оперативный состав его бюро был в командировках, Сиротин мог сегодня рассчитывать только на подполковника Рыкова, да на капитана Апраксина. Но Рыков был обычный аналитик и никогда не имел дела с вражескими агентами – оставался лишь один Апраксин… и капитан Нелюбов, который в этот момент собирался в отпуск в Варшаву, где неожиданно нашлась его жена. И теперь, после высказанного Лидией предпочтения, ему придется отложить свою поездку на три дня, до тех пор, пока мадемуазель Ковальски не покинет Петроград.

А Борис, когда понял, что поездка в Варшаву откладывается, в отчаянии подумал, что его воскресшая жена воспримет эту задержку, как окончательный разрыв, и их объяснение уже не состоится никогда. «Зачем я написал ей про Горшкова?», – с тоской корил себя Нелюбов. С трудом сдерживая рвавшееся наружу раздражение, он, однако, приветливо улыбнулся Лидии и ответил привычной фразой, которую он в своей холостяцкой жизни произносил бессчетное количество раз:

– Mademuaselle, ich bin sehr froh Sie heute abend begleiten zu können. Gegen sieben Uhr wird meine Kutsche Ihnen zur Verfügung stehen. [7]

Лидия плотоядно улыбнулась в ответ и решила, что этот красивый брюнет от нее сегодня не уйдет; раз уж она по воле случая стала тройным агентом, то и жить она с этой минуты будет за троих.

* * *

28 июня 1915 года, ровно в 11 часов 03 минуты, на Николаевском вокзале в Петрограде было, как обычно, суетливо и людно. Отбывающие и прибывающие пассажиры спешили по своим им одним ведомым делам, и эта вокзальная спешка была так привычна для большинства завсегдатаев, что они совершенно не обратили внимания на одну очень эффектную пару, которая, хоть и выделялась из общей пассажирской массы своей красотой и аристократизмом, но не производила впечатления пары семейной; лейб-гвардии капитан русской армии в парадной форме под руку с красивой жгучей брюнеткой вышел из главных дверей вокзала и направился к швейцарскому поезду, который через пять минут должен был отправиться в Цюрих. Подойдя к вагону первого класса, в котором было забронировано только одно место, капитан галантно поклонился даме и, не проявляя любви и сердечности, которую как раз и следовало бы ожидать от обычной семейной четы, отстраненным тоном произнес:

– Желаю вам приятного путешествия, – и, заметив мелькнувшую усмешку в глазах дамы, добавил. – И дай нам бог никогда больше не встречаться.

– Не загадывайте, Борис Петрович. Как знать, как знать, – с томной улыбкой произнесла Лидия Ковальски. – Но в любом случае, я буду вспоминать эти дни, что мы провели вместе… – Лидия быстро, вплотную приблизила свое лицо к лицу Нелюбова и закончила словами, в которые она вложила столько страсти, что капитан Нелюбов помимо своей воли ощутил вдруг такое звериное желание вновь и вновь обладать этой женщиной, что у него закружилась голова. – И эти ночи, что вы подарили мне…

Лидия отстранилась. Заметив, что ее цель достигнута и она произвела то впечатление, на которое рассчитывала, мадемуазель Ковальски засмеялась веселым и беззаботным смехом, и, без помощи Нелюбова ловко забравшись в вагон, уже стоя в тамбуре, помахала ему веером.

– До встречи, капитан! Мы с вами еще увидимся… я знаю, – с улыбкой крикнула она в полный голос и тут же исчезла в глубине вагона.

Нелюбов мрачно вздохнул и подумал, что теперь его счет с Варей сравнялся… Но подобная арифметика ему была теперь противна вдвойне.

– Борис! – услышал вдруг он знакомый до боли голос и, вздрогнув всем телом, обернулся и увидел стоявшую невдалеке Варю.

«Это платье ей очень идет», – отстраненно подумал он, и вдруг неведомая сила толкнула Нелюбова к жене, которая, заметив, что муж рванулся к ней, тоже бегом бросилась навстречу.

– Прости меня, прости… – шептал Нелюбов, целуя жену в мокрое от слез лицо, в мягкие, податливые губы и, задыхаясь от нежности и любви, вдруг почувствовал, что Варя плачет и что-то ему говорит.

– Это ты меня прости… я не знала… я думала, тебя убили, – беззвучно кричали ее губы. Но Нелюбов, не слыша этих слов, понимал, все, что она ему говорит.

– Нет, это ты меня прости, – чуть слышно шептал он в ответ. Борису стало все равно, что сейчас думают о них многочисленные прохожие, и он вновь и вновь целовал губы, глаза, лоб, щеки…

Но прохожим было одинаково безразлично и чужое горе, и чужое счастье. Их совершенно не интересовала эта нечаянная встреча мужа и жены, и лишь два человека пристально наблюдали за этой сценой. Первым любопытствующим была Лидия Ковальски, которая из окна вагона смотрела на Нелюбова и Варю и думала, что в этой жизни уже никто и никогда не будет так беззаветно и нежно ее любить. И не потому, что она, Лидия Ковальски, не может вызвать подобной любви; чтобы тебя любили такой любовью, нужно уметь самой так любить: без оглядки, без памяти и без грязи и корысти в душе.

Вторым человеком был полковник Сиротин. Наблюдая на некотором отдалении за проводами своего нового агента, который увозил с собой фальшивое завещание монаха Авеля, он только по долгу службы оказался свидетелем этой драматической семейной сцены. И когда Сиротин увидел, что поезд с Лидией Ковальски медленно тронулся и начал набирать ход, а Нелюбов с Варей, обнявшись, медленно идут по перрону, повернулся и, взглянув на вокзальные часы, пошел по свои делам.

Он шел и думал, что ровно год назад, в эту самую минуту, серб по национальности, гимназист по статусу и террорист по призванию, некто Гаврила Принцип, в городе Сараево на глазах у многочисленных свидетелей застрелил наследника австрийского престола эрцгерцога Франца Фердинанда. И именно в этот миг началась мировая война…

Но полковник Сиротин еще не знал, и даже не мог предположить в самом страшном сне, что последствиями этой войны будут не только смерть, голод и нищета десятков миллионов людей, но и волна революций, которые полностью изменят политический облик большинства европейских держав.

Москва, декабрь 2009 г.

Примечания

1

Вы… кто? Как вы сюда попали? (нем.).

(обратно)

2

Вам лучше одеться, сударыня. Разговор у нас с вами будет долгий… (нем.).

(обратно)

3

Если я вам все расскажу, вы оставите мне жизнь? (нем.).

(обратно)

4

А можно другого? Он мне больше подойдет для сегодняшнего вечернего променада (нем.).

(обратно)

5

Можно (нем.).

(обратно)

6

Воля ваша, госпожа Ковальски. Но я хочу, чтобы вы знали, что этих записок хватит, чтобы повесить вас три раза: и в Берлине, и в Вене, и в Петрограде (нем.).

(обратно)

7

Мадмуазель, я чрезвычайно рад сопровождать вас сегодня вечером. К семи часам мой экипаж будет к вашим услугам (нем.).

(обратно)

Оглавление

  • От автора
  • Пролог
  • Часть первая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  • Часть вторая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Последние солдаты империи», Евгений Викторович Авдиенко

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства