Иван ГОЛОВЧЕНКО. ТРЕТЬЯ ВСТРЕЧА. ПОВЕСТЬ
I
Из очередной командировки полковник Гриценко возвращался поздно вечером. Моросил холодный густой дождь, который так щедро выпадает в марте на донбасской земле. Забрызганная грязью «Победа» монотонно шуршала по гладкому асфальту. За окнами проплывали огни шахтерских поселков, но полковник не замечал их. Почти всю дорогу он сидел с закрытыми глазами, и трудно было понять, то ли он дремлет, то ли что-то обдумывает.
Некоторое время машина ехала по широкому проспекту, потом свернула в тихий безлюдный переулок и остановилась у подъезда серого многоэтажного дома. Гриценко сразу открыл глаза, распахнул дверцу и как-то виновато посмотрел на черные квадраты окон своей квартиры.
— Не дождались. Отдыхают…
Простившись с шофером, он вошел в подъезд. Тихо открыл дверь и, чтобы никого не беспокоить, на цыпочках направился к вешалке. Не успел снять шинель, как дверь спальни бесшумно открылась, и на пороге появилась жена Елена Петровна. Новый шелковый халат красиво облегал ее стройную, словно девичью, фигуру. Долгие годы напряженного труда, недостатков и бедствий не согнали с ее красивого лица нежного румянца, не погасили игривых огоньков в ее темных и глубоких глазах. Она была точно такой же, как и два десятка лет назад, разве только с незабываемого сорок второго года появилась в каштановых прядях седина, да так и застыла серебристым инеем.
— Я уже думала, что и сегодня тебя не будет.
Она взяла из рук мужа шинель. В уголках ее губ легла мягкая, чуть печальная улыбка. От этого лицо стало еще добрее и привлекательнее.
— Как же ты добрался в такую непогодь?
— Лучше не спрашивай: дороги в степи — сплошное месиво.
Стояли в коридоре возле вешалки, лицом к лицу, как молодые влюбленные. Редко выпадают им такие встречи! Он всю жизнь в разъездах. Вот только нагрянет в полночь, перемолвится словом-другим, а утром снова в район. Возможно, поэтому подобные встречи и бывали для них такими радостными и желанными.
— Ну, иди умывайся, а я ужин подогрею: голодный же, знаю.
— Ты, как всегда, догадлива.
Ужинать сели на кухне. Елена Петровна примостилась рядом с мужем и засмотрелась на его белый, как вишневый цвет, чуб.
— Стареем мы, Коля. Ох да, я и забыла, — встрепенулась она. — Телеграмма же позавчера из Черногорска пришла. Сейчас принесу.
Минуту спустя Гриценко уже разворачивал бланк. Пробежал глазами ровные строки, и сразу морщины на лбу разгладились. В телеграмме говорилось: «Поднимаю тост за двадцатипятилетие мирного сосуществования. С серебряной свадьбой! Рад был бы поздравить лично, но не могу. В конце апреля уезжаю на Кавказ, по дороге обязательно загляну. Кланяюсь…»
— Ты смотри, а и в самом деле двадцать пять… «мирного сосуществования». Вот уж придумал! — Гриценко расхохотался. — А я-то из головы выпустил. Ну, не молодец ли мой Петруха? Что ж, жинка, зови гостей, будем серебряную свадьбу справлять!… А помнишь, Лен, каким скромным был на Десне наш свадебный банкет?…
Забыл полковник про ужин. Вместе с женой понеслись они на крыльях воспоминаний в далекие, всегда дорогие сердцу дни неповторимой молодости.
Побывали в новгород-северском доме отдыха, где впервые познакомились, побродили в березовой роще над рекой, где впервые было произнесено заветное «люблю», встретились со многими старыми друзьями. И не было бы конца волшебному путешествию, если бы его не прервал резкий телефонный звонок.
Полковник вышел. Через открытые двери кабинета Елена Петровна услышала густой баритон мужа:
— Слушаю… Что? Час назад? А кто был в кабинете? Слушайте, дежурный, немедленно вызовите капитана Борисько. Пусть берет людей и выезжает на место. Да, да. Я тоже буду, и прокурора предупредите.
Разговор закончился, но муж почему-то не возвращался на кухню.
— Коля, сколько можно тебя ждать? Иди ужинать…
— Не до ужина мне сейчас, — ответил он сухо, на ходу застегивая китель. — Лучше заверни что-нибудь на дорогу.
— Снова едешь? — В голосе Елены Петровны нетрудно было уловить грустные нотки. — А как же со свадьбой, с гостями?
— Леночка, хорошая моя, придется отложить нашу свадьбу.
Сразу погасли огоньки в глазах жены, лицо стало хмурым: даже в день семейного праздника он не имеет возможности побыть с семьей.
Сначала это раздражало Елену Петровну, потом она смирилась, поняла, что такая уж служба у мужа — каждую минуту кто-нибудь может попросить у него помощи.
— Надо спешить, — сказал полковник, одеваясь, и совсем тихо добавил: — Из Срибляков сообщили: Горовой убит…
— Что? — Она схватилась рукой за грудь, да так и окаменела. — Не может быть!
Панас Горовой был давним другом семьи Гриценко. Его знакомство с полковником началось сразу после гражданской войны, а со временем переросло в большую и искреннюю дружбу. Вместе партизанили в глубоких тылах гитлеровцев в годы фашистского нашествия. Закончив боевые походы, Панас возвратился восстанавливать родной Донбасс. Гриценко был назначен начальником областного управления Комитета государственной безопасности тоже в донецких краях. Часто бывали они друг у друга, делились планами, мыслями, а несколько месяцев назад Панаса послали начальником на одну из самых отсталых шахт, в отдаленный район. Получив телеграмму из Черногорска, полковник собирался было пригласить друга к себе на серебряную свадьбу. А тут такая ужасная весть…
— Ну, успокойся, Лена, возможно, это ошибка. — Гриценко поцеловал жену и вышел за порог.
А уже в два часа ночи он осматривал место происшествия.
Горовой был убит в своем кабинете выстрелом через окно. Пуля попала в висок, немного выше брови. Смерть наступила так внезапно, что в задубевших пальцах осталась зажатая авторучка, будто начальник шахты собирался что-то немедленно дописать. После того как положение убитого было тщательно зафиксировано, и труп отправили на судебно-медицинскую экспертизу, полковник со своими сотрудниками начал обсуждать обстоятельства преступления.
Из рассказов свидетелей стало известно, что в момент убийства в кабинете находился главный инженер шахты. Они с Горовым сидели за столом и просматривали наряды.
— Преступник не обязательно мог стрелять в начальника шахты, — будто про себя произнес прокурор, стоя возле окна с пробитым стеклом. — Он целился, скажем, в инженера, пуля же случайно попала в висок Горовому.
Эти слова сразу же заинтересовали всех присутствующих.
— Нет, товарищ прокурор, стреляли именно в начальника шахты, — возразил капитан Борисько, который только что возвратился со двора, где изучал следы бандита. — Почему? А потому, что линия прицела от места, где стоял убийца, через пробоину в стекле проходит точно… В этом вы сами можете убедиться.
Борисько подошел к окну и громко, чтобы его слова были слышны во дворе, сказал:
— Слушай, Шаранда, встань на то место и подай мне через пробоину конец шпагата.
Потом он сел на стул, на котором несколько часов назад сидел Горовой, и прижал конец шпагата к своему правому виску. Все увидели, что натянутый ровной струной шпагат проходит далеко от того места, где сидел инженер шахты.
— Капитан и в самом деле имеет основание утверждать это, — после долгих раздумий заговорил полковник.— Преступник, бесспорно, стрелял не в инженера. Но чем вызвана эта кровавая расправа?
Гриценко устроился на краю стола. Не спеша размял в пальцах папиросу, зажег. Затянулся дымом так, что даже в груди зашлось, и склонил голову. Кто же убил Горового? Что послужило причиной? В практике его работы бывали случаи, когда оскорбленный муж в порыве ревности жестоко расправлялся с любовником своей жены. Однако Панаса он никак не мог представить в роли любовника, издавна знал его как примерного семьянина. Так что версию о ревности пришлось отбросить безоговорочно. А может, это месть? Возможно, кто-нибудь решил свести счеты с начальником шахты. Только за что? Ведь Горовой всегда отличался добродушием, справедливостью, хотя и был требовательным и к людям и к себе. Трудно представить, чтобы такой человек мог нажить заклятых врагов. Все равно при следствии эту версию отбрасывать нельзя. Нужно во что бы то ни стало выявить недругов Панаса, изучить их… Убийство могло быть совершено и по политическим мотивам. Именно на это и обратил главное внимание полковник. Горового не раз избирали в состав обкома, знали в Киеве и в Москве как хорошего организатора и опытного хозяина. Не мог Гриценко не учесть и того, что Панас в свое время громил с комсомолией банды на Дону, а в годы Отечественной войны со своим партизанским отрядом был грозой для предателей и гитлеровских прислужников. Притаившийся враг мог поднять на него руку, чтобы напомнить: борьба не закончена, оружие не сложено.
Догорая, папироса прижгла полковнику палец, и он порывисто, будто после дремы, поднял голову. Выбросил окурок, обвел присутствующих тяжелым, усталым взглядом и глухо заговорил:
— А теперь проанализируем уже известные нам факты. Убийство произошло в половине двенадцатого ночи. В это время третья смена получала в нарядной рабочие задания, а вторая еще не была поднята на-гора. По-моему, подобное стечение обстоятельств не случайно. Стреляли в дождливую ночь, через окно, выходящее в противоположную сторону от мостовой. И это опять не случайно. Вывод один: убийца, хорошо знающий распорядок рабочего дня на шахте и расположение помещений, не мог не ведать и того, что Горовой именно в это время бывает у себя в кабинете. Кому же известно все это? Безусловно, тому, кто работал или и сейчас работает на шахте. А это уже и есть отправные данные для розыска.
Все внимательно слушали Гриценко, хотя каждый понимал: сказанного полковником далеко не достаточно для того, чтобы среди нескольких тысяч шахтеров найти притаившегося бандита. Тишину нарушил лейтенант Шаранда, принесший от медиков-экспертов пулю. Полковник положил на ладонь крохотный кусочек металла, оборвавший жизнь Горовому.
— Пуля от пистолета «парабеллум».
— О, это уже о чем-то говорит! — воскликнул капитан Борисько.
— Да-да, это и в самом деле о чем-то говорит, — согласился Гриценко.
Какой-то миг он сидел, прищурив глаза, потом обратился к Борисько:
— Вот что, капитан, назначаю вас руководителем группы по расследованию убийства.
Это решение возникло у Гриценко не случайно. Борисько работал в органах государственной безопасности пятнадцать лет и зарекомендовал себя как вдумчивый и одаренный чекист. Поручая ему новое сложное дело, полковник был уверен, что Борисько найдет те нити, которые приведут к преступному гнезду.
Ровно через две недели из шахтерского поселка Срибляки к Гриценко прибыл капитан с папкой собранных материалов. Полковник сразу же заметил, как побледнело и осунулось лицо Борисько, каким болезненным блеском светились его глаза.
— Ну, как дела?
— Дела, товарищ полковник, не радуют: на след преступника пока напасть не удалось. Я уже докладывал, что все лица, на которых пало подозрение, проверены. Все они честные люди. Убийца будто сквозь землю провалился. Сейчас изучаем Задирача…
— Кто он? Почему на него пало подозрение?
— Работник лесного склада. По службе аттестуется хорошо. Шахтеры о нем тоже неплохого мнения. Замкнутый только, нелюдимый. А подозрение на него пало вот почему. За три дня до своей смерти Горовой вместе с главным инженером осматривал лесной склад шахты. Там они встретили уже пожилого бородатого человека. Горовой даже остановился, когда увидел его. Инженер уверяет, что бородач тоже остановился и как-то неестественно затоптался на месте. Короче, у главного инженера сложилось впечатление, что они уже где-то встречались. И действительно, начальник шахты потом говорил: «Ну до чего же знакомое лицо… Где я его видел? Хоть убей, не припомню».
— Давно работает этот Задирач в Срибляках?
— Сразу же после освобождения Донбасса. Вот его личное дело. Справки подтверждают, что родом он из Черногорска…
— Откуда, откуда?
— Из Черногорска.
Гриценко с интересом взял тоненькую папку, перевернул страницу, другую. Начал внимательно рассматривать фотографию. На ней был изображен уже пожилой человек с большой лысиной и взлохмаченной бородой. Глаза его, спрятанные в глубоких впадинах, затенялись густыми бровями. Долго смотрел на это лицо полковник. Что-то знакомое улавливал он в нем. А что? Так и не мог припомнить.
— Разговоров с бородачом избегайте. Фотокарточка останется у меня.
II
— Разрешите доложить, товарищ полковник?
Гриценко нехотя оторвался от бумаги, исписанной мелкими рядами строк. У двери вытянулся моложавый лейтенант.
— Что там?
— На ваше имя прибыл срочный пакет.
— Давайте.
Лейтенант положил прошнурованный, с пятью сургучными печатями пакет на стол и, щелкнув каблуками, вышел.
На желтоватой бумаге было написано: «Лично начальнику областного управления Комитета государственной безопасности». Полковник привычно разорвал конверт и вытащил оттуда целую пачку одинаковых по формату листов.
— Ну не Петро, а золото! — промолвил он. — Быстро сделал все, о чем я его просил.
Развернул и положил перед собой бумаги.
Первой была личная записка. Дальше, на отдельном листе, наклеены в ряд три фотокарточки, скрепленные сургучной печатью. Каждая из них имела свой порядковый номер.
С фотографий на полковника смотрели три разных лица: на левой был заснят в профиль еще не старый сутулый человек с длинным хрящеватым носом и глубоко запавшими глазами. Вид у него хмурый, голова склонена на грудь. На третьем снимке справа — пожилой человек с обрюзгшим лицом, во взгляде мутных глаз светилась скрытая злость и воровская хитрость, а сильно сжатые тонкие губы, таящие в уголках лукавую улыбку, говорили о жестокости.
Фотокарточку под номером вторым Гриценко уже видел раньше. На ней был старый бородач из лесного склада шахты в Срибляках. Именно это фото и послал полковник в Черногорск для выяснения личности работника, именующего себя Задирачом.
Закурив погасшую папиросу, Гриценко приступил к чтению протоколов. Чем дальше он углублялся в текст, тем сильнее чувствовал, как приливает к лицу кровь и на лбу выступают капли пота. Бросив окурок папиросы в пепельницу, снял телефонную трубку:
— Немедленно вызовите шахту в Срибляках… Да, да. Кабинет начальника. Кто это? Капитан Борисько? Чудесно! Это Гриценко говорит. Разыщите и задержите «Бородача»! Под усиленной охраной доставьте ко мне в управление. Так… Возьмите разрешение прокурора и произведите у него на квартире самый тщательный обыск. Все понятно? Действуйте.
Не прошло и двух часов, как из Срибляков позвонил Борисько. Голос у него был радостный:
— Товарищ полковник, задание выполнено, — докладывал он. — «Бородач» и его сопровождающие прямо с работы торопятся к вам в гости. На квартире у него нашли парабеллум и другие интересные для нас вещи. Теперь «икс» не существует.
— Все немедленно везите сюда! — хотел очень спокойно произнести полковник, но от волнения в горле запершило, и получилось так, что приказание он отдал почти шепотом.
После разговора с Борисько он встал из-за стола и, заложив руки за спину, прошелся несколько раз по кабинету. В тот же миг в комнату непрошенно ворвался теплый ветер, затрепыхал портьерами, зашуршал на столе бумагами.
В воздухе уже пахло весной. Над землей, чуть ли не цепляясь за вершины далеких копров, торопились куда-то на север редкие серые тучи. Немного спустя разорвалось пепельное покрывало и в просветах появились блюдца синего-синего неба. Выглянуло утреннее солнце, рассыпав на полированную мебель горсть слепящих осколков.
Гриценко стоял у окна, а мысли его, будто легкие весенние тучки, неслись вдаль. Как странно бывает в жизни: десятки лет стремится человек к чему-нибудь, и все напрасно. Потом вдруг приходит минута, и человека осеняет открытие. Так случилось и с Гриценко. Пришла наконец и для него эта золотая минута, и сейчас ни смерть Горового, ни другие события уже не были для него загадкой.
В полдень Задирач под охраной был доставлен к Гриценко. Старик перешагнул порог кабинета так непринужденно, как будто зашел к себе в хату. Даже не сочтя нужным хотя бы бегло окинуть взглядом комнату, семеня ногами, он направился к столу. Вид у него был серьезный, деловой и вместе с тем безразличный. Но и в этом безразличии Гриценко сразу же уловил незаурядную натренированность.
Пока Задирач устраивался в мягком кресле, полковник еще раз внимательно оглядел благообразного сутулого старичка с взлохмаченной рыжей бородой, в слишком уж скромном ватнике и в чунях.
Старик перехватил взгляд и вопросительно посмотрел на чекиста.
— Смотрю на вас и не припомню, где мы встречались, — начал Гриценко.
Задирач пожал плечами:
— Кто его знает? На веку, как на длинной ниве, мало ли кого встретишь. Да разве же всех запомнишь? Можно и ошибиться.
— Что можно, то можно. Только когда встречаешь человека в третий раз, ошибки не бывает. Не так ли?
Старик ничего не ответил. Сидел и внимательно рассматривал портрет Дзержинского на стене. И казался таким спокойным, что его лицо напоминало маску.
— Ну, так догадываетесь, для чего вас сюда вызвали? — снова спросил полковник.
— Видно, здорово припекло, если с работы взяли.
— Хотел я поинтересоваться, как вам теперь живется. Не оскорбляют ли вас, не унижают?
— А как мне живется? Живу, как и все, кто на хлеб себе честным трудом зарабатывает.
— На родине своей давно были?
— А чего мне туда ездить? Родных все равно никого нет.
— Ну, а тут как пристроились? Наверно, нелегко приходится? Рассказывайте, не стесняйтесь. Мы с вами давно знакомы, думаю, объяснимся быстро.
— Что же рассказывать? Я человек простой, моя автобиография на одной странице поместится.
— На одной, говорите?
— Конечно.
— Ну, тогда рассказывайте и ту автобиографию, что на одной странице поместится.
Неторопливо, слово за словом, Задирач говорил о своем жизненном пути. Гриценко взял какой-то лист бумаги и, слушая старика, пробежал глазами по строкам.
— Ну и штукарь же вы, хотя и называете себя маленьким человеком, — громко расхохотался полковник, — Слово в слово пересказали то, что писали четырнадцать лет назад. Видно, хорошую память имеете.
— Да, на память не жалуюсь. — В глазах старика вспыхнули и мгновенно погасли злые зеленоватые огоньки.
— Вот видите, сами признаете, что память хорошая. А самого главного вы мне все ж таки и не поведали. Вероятно, из головы вылетело? Что же, бывает… Идите и припомните.
Когда арестованного вывели, Гриценко закрыл ладонями лицо и сидел так долго-долго. Он вспоминал события давно минувших дней…
III
Связка бумаг упала на слабое синеватое пламя — в комнате совсем стемнело. Через минуту листы скрутились и, извиваясь, покрылись бурыми пятнами. Из-под них выскользнули желто-горячие языки и сразу же на противоположной стене, в пустых раскрытых шкафах, задрожали теплые оранжевые отблески. Только лицо коренастого человека в военном кителе, с одной шпалой в петлице, присевшего на корточки перед огнем, даже освещенное пламенем, оставалось холодным и непроницаемым. Ни глухое бухание канонады, ни громыхание санитарных повозок, катившихся по мостовой, ни причитания женщин на улицах не вывели бы его из состояния глубокой сосредоточенности. Связками секретных бумаг он набил ненасытную утробу печки, отчего пламя в ней гудело, даже ревело. Освещенные оранжевыми отсветами огня, его высокий вспотевший лоб, крепко сомкнутые губы, квадратный с ямкой подбородок казались выточенными из красного дерева.
Когда на полу осталась одна толстая папка в бордовой ледериновой обложке, военный облегченно вздохнул и вытер со лба мелкие капли пота. Даже не взглянув, он швырнул толстую рукопись в печь. Пламя осветило тисненный на обложке номер — глаза военного сразу расширились. Словно что-то припомнив, он выхватил из пламени папку, погасил тлеющий ледерин и развернул обложку. На запыленной, пожелтевшей от времени первой странице каллиграфическим почерком было выведено: «Дело об убийстве неизвестного гражданина в ночь на 28 мая 1933 года в бывшей усадьбе помещика Мюллера». В левом верхнем углу другой рукой размашисто написано чернильным карандашом: «Дело не закончено. Не закрывать до окончательного выяснения».
Человек в военном кителе горько усмехнулся. На переносице у него двумя остистыми колосками сошлись брови. Как наивно и незначительно звучат сейчас эти слова, когда каждый день умирают тысячи невинных людей. Лишь во время одной из бомбежек полутонная бомба попала прямо в подвал, где разместился детский дом, и сто тридцать детских сердец навсегда перестали биться. А среди них, несомненно, были будущие поэты, ученые, композиторы… И следователь не проводит бессонных ночей у себя в кабинете, разматывая бесконечный клубок версий и догадок, чтобы найти убийцу и установить причину преступления. Теперь все это лишнее. Убийцы известны всему миру. Они не прячут свое лицо.
Человек со шпалой в петлице перелистывал страницы, а в памяти воскресли события далекого прошлого. Перед глазами возник залитый солнцем малолюдный вокзал. Молодой человек лет двадцати трех, в белой кепке, с чемоданчиком в руках, вышел из поезда на платформу. Посмотрел вокруг — с вокзала был виден весь Черногорск, катившийся зелеными бурунами к извилистой реке. На горизонте, за синей полоской виднелись густые леса. «Глухомань, — подумал он. — И какая здесь может быть работа!»
Юноша направился в областную прокуратуру. Небрежно положил на стол документы:
— Из Киева… Следователем сюда прислали.
Молодому юристу было действительно трудно проявить себя в Черногорске. После завершения коллективизации преступность в лесном крае резко уменьшилась. Работникам милиции больше приходилось разбираться в мелких и малоинтересных делах. То нужно было помирить соседей, поссорившихся из-за колодца, то установить, кто на религиозных праздниках вымазал дегтем ворота и ставни в домах красавиц-гордячек.
Работа больших усилий не требовала, да и удовлетворения приносила мало. Поэтому все чаще в голову молодому следователю закрадывалась мысль: а не податься ли из этих краев? Что пользы из того, когда хорошего вола запрягают в детский возок? Конечно, себя он считал настоящим волом, а порученные ему дела — крохотным возочком. Скоро, однако, представился случай убедиться, что он очень серьезно ошибался. В одно погожее летнее утро его вызвал к себе прокурор. Разговор был коротким. Старик невысокого роста с взлохмаченной седой бородой ходил мелкими шагами по комнате и сыпал скороговоркой:
— Только что мне позвонили: в эту ночь на окраине города убит человек. Наш незаменимый криминалист Влас Никитович с неделю тому назад, как вам известно, поехал отдыхать в Сочи. Отзывать его считаю нецелесообразным. Вы же парень хваткий и по настоящему делу истосковались. Думаю, справитесь. Учтите, следствие усложняется тем, что всю сегодняшнюю ночь лютовала буря. Таким образом, никаких следов на месте убийства не осталось. Почему? Стечение обстоятельств или опыт преступника? Поразмыслите.
Старичок подал молодому юристу костлявую ладонь и занялся своими делами.
Вскоре юноша прибыл на место. Труп обнаружили за бывшим имением помещика Мюллера в густом, заброшенном парке, возле каменной могильной плиты с распятием. Убитый лежал на животе, раскинув руки. Толстые, покрытые густыми черными волосами пальцы мертвеца с отчаянием впились в разбухшую от дождя землю, словно неизвестный никак не хотел, чтобы его отрывали от этого места. Документов при нем не было.
Следователь окинул взглядом местность. Как и предполагал прокурор, следов никаких не обнаружил. Если же убийца и оставил что-нибудь после себя, то все было смыто дождевыми потоками. Предстояло отыскать другие детали, которые послужили бы ключом к раскрытию причин таинственной смерти.
В тот же вечер на первой странице ледериновой папки появилась надпись: «Дело об убийстве неизвестного гражданина…» А перед молодым следователем сразу возникли сотни вопросов: кто этот человек, как он очутился ночью в опустевшем парке, кто в городе знает его?…
Проходили дни, папка постепенно разбухала от показаний. Вскоре удалось установить, что потерпевший — сын бывшего эконома Мюллера, Михась Деркач, петлюровский вояка и проходимец. В свое время он служил в Державной варте[1] Скоропадского, прислуживал кайзеру, бежал с Украины вместе с пилсудчиками. Почему же он появился в родном городе, где многие знали его в лицо? Где находился раньше? Когда и к кому прибыл?
Полгода следователь тщательно распутывал дело, но так и не мог обосновать ни одну из своих версий. Тогда он написал на имя прокурора докладную записку, утверждая, что заклятый контрреволюционер убит кем-то из своих земляков, которым он насолил еще в годы гражданской войны. Исходя из этого, просил закрыть дело. Прокурор, ознакомившись с докладной, холодно буркнул:
— Документ возьмите на память о своей первой большой профессиональной ошибке. Когда следователь признает себя бессильным, он уже не страшен для врага. Дело остается открытым!
— Но позвольте, товарищ прокурор, стоит ли над какой-то контрой… Я думаю, что можно…
— Очень хорошо, молодой человек, что вы все-таки думаете, было бы куда лучше, если бы вы еще думали правильно. Ваши доказательства никак меня не убеждают. Не соглашаюсь с вами, батенька, как хотите, не соглашаюсь. Да в конце концов это просто недальновидно. Разве нас интересует гайдамак Деркач? Подумайте только, кто из честных людей стал бы скрываться, обезвредив врага. А имени убийцы ни вы, ни я не знаем. Значит, убийца скрывается. Почему?… А может быть, это дело рук бывших сообщников Деркача, живущих с нами рядом, но о прошлом которых мы не знаем? Подумайте, подумайте.
И он сунул оторопевшему юноше костлявую ладонь.
«Наверно, тот сообщник Деркача и рассчитывал на такие выводы, какие сделал я, — подумал следователь. — Нет, не выйдет! Все равно, гад, я тебя найду. Пусть даже через полстолетия, а от тебя не отстану».
С тех пор прошло девять лет. Молодой следователь успел стать опытным специалистом и работал уже несколько лет в НКВД, но поединок с невидимым врагом продолжался, надпись на титульном листе папки в ледериновой обложке словно предостерегала: «Дело не закончено…»
…Капитан задумчиво просмотрел последние страницы. Война прервала его напряженную работу. Неужели навсегда так и останется тайной для людей, кто же эти сообщники, убившие Деркача?…
В коридоре раздались громкие шаги, капитан, наверное, не слышал их. Очнулся он, когда пепел выпорхнул легкой стайкой из глубокого отверстия печки и у двери кто-то окликнул:
— Товарищ Гриценко!
— Сейчас идем. Сейчас. Захватите с собой и эту папку.
— Товарищ капитан, в камере осталось двое арестованных. Эвакуировать их мы уже не сможем.
— Арестованные?…
Капитан Гриценко приподнялся, взглянул на стройного лейтенанта в длинной шинели.
— Веди сюда, — приказал он.
Потом подошел к открытому окну. Со второго этажа посмотрел на город, раскинувшийся внизу. Каким неузнаваемым стал он за эти дни. С тех пор как немецкие танковые части прорвали где-то на севере, за Днепром, нашу оборону и совсем неожиданно появились в районе Черногорска, город превратился в настоящий улей. Сотни подвод с беженцами, автомашины с оборудованием, воинские части днем и ночью катались неудержимым потоком на восток.
Одна из дивизий Пятой армии пробила «коридор» в железных клещах Клейста и Гудериана и отчаянно удерживала его, чтобы дать возможность своим войскам выйти из окружения. Но с каждым часом положение усложнялось. Третий день не прекращались танковые атаки врага, над советскими позициями то и дело появлялись фашистские бомбардировщики…
Прислушиваясь к напряженному гулу боя, Гриценко подумал: «Хоть бы не сомкнули кольцо, пока не стемнеет!»
Скоро лейтенант ввел в комнату арестованных. Высокий, сутуловатый, с хорошо заметной лысиной человек лет сорока подошел почти к самому окну. Уставился на Гриценко безразличными, мутными, как папиросный дым, неподвижными глазами, покорно ожидая, что ему скажут.
Это был бухгалтер Трофим Трикоз. На нем — длинная полотняная сорочка и коричневые штаны, заправленные в сапоги.
Второй арестованный — молодой парень, с взлохмаченной черной шевелюрой, остановился у двери и с какой-то особой сосредоточенностью смотрел на свои стоптанные башмаки.
— Слушайте, — обратился к ним Гриценко, — вас следовало бы наказать, во сейчас не время вдаваться в подробности содеянных вами преступлений. Отпускаю вас на волю. Надеюсь, что в тяжелые для Родины дни вы поймете свою вину и найдете место в борьбе.
— Конечно, конечно, — растягивая в постной улыбке губы, загнусавил Трикоз. — Вы не сумлевайтесь, гражданин начальник, свое место мы найдем…
— А ты что скажешь, Ивченко? — обратился капитан к чернявому парню.
— Вам виднее, начальник, — глухим, надтреснутым голосом пробубнил парень, неотрывно глядя на свои стоптанные башмаки. — А за мое место в жизни можете не волноваться.
— Ну, добро! Идите!
Лейтенант уступил дорогу, и арестованные быстро застучали каблуками по коридору. Гриценко еще раз проверил столы, шкафы и оставил комнату. Когда шли по темному коридору, лейтенант мимоходом обронил:
— А все-таки зря выпустили того, черноволосого…
IV
Перешагнул Ивченко порог тюрьмы и остановился, оглушенный уличным гомоном. Вокруг, как черные привидения, к самому небу поднимаются столбы дыма, громоздятся руины… Смотрит Петро на все это хмурясь, исподлобья, а лицо словно из глины слеплено — ни печали на нем, ни веселья. Видно, не принесла ему воля большой радости, хотя и пришла она так неожиданно. Зато напарник Петра сиял от счастья.
— Вот она, воля наша… — довольно потирал он руки. Потом, обернувшись к парню, восхищенно воскликнул: — А ты, брат, здорово горячий! Ну, как бритвой ему отрезал. Ай-ай-ай!
— Чего же мне с ним деликатничать? Что думал, то и сказал.
— Оно-то, конечно, так… Только давай сматываться отсюда побыстрее… Как бы чекисты не раздумали.
Они побежали вдоль забора, свернули в глухой переулок. Когда вышли на стык улиц, Петро хотел было повернуть вниз, на Беевку, но Трикоз схватил его за рукав:
— Сегодня я тебя никуда не отпущу. Ради такого дела не мешает и по чарке…
Парень на миг остановился как вкопанный, потом решительно зашагал за Трикозом. И, наверное, не пожалел потом: сроду не ел он таких лакомств, какими угощала их жена бухгалтера Марфа.
Хозяин дома оказался довольно любезным. Он все время подливал Петру сивухи и предлагал выпить то за счастливый день, то за светлое будущее, то за здоровье «ослободителей». И парень пил, пока не расплылось все вокруг в мутном тумане. Тогда Трикоз взял гостя под руку и вывел на свежий воздух, в сени. Потом о чем-то рассказывал шепотом, что-то обещал, однако слова бухгалтера отскакивали от Петра, словно горох от стенки. Парень соглашался со всем, совершенно не понимая, что от него хотят.
— Э-э, да что с тобой гутарить, — наконец снисходительно махнул рукой Трикоз. — Все равно ничего не понимаешь — пьяный как чоп[2]. Иди лучше спать. Только помни, что я тебе сказал, Петро: никому ни слова! Прикуси язык. Человек нынче — зверь, человеку не доверяй, а будешь меня держаться… Короче, вижу, ты хлопец путевый, и в люди тебя выведу. Скоро, брат, скоро и на нашей улице ударят в бубен.
Он легонько толкнул Ивченко в спину. Мелкий осенний дождь пшеном сыпанул в разгоряченное лицо, обдал приятной прохладой. Петро ступил в лужу, натекшую под стрехой[3], и покачнулся…
— Смотри же, парень, держись меня, иначе пропадешь, как муха в кипятке… — донеслось до его затуманенного сознания.
Ивченко что-то пролепетал в ответ и поплелся к воротам. Нащупал скобу, открыл калитку. Раздался лай рассвирепевшего пса, и снова все утихло.
Под монотонный шорох дождя Петр шагнул за ворота. Куда же идти? Где же та дорога, о которой говорил Трикоз? Город утонул в непроглядном мраке. Ни огонька, ни голоса. Только дождь шумит нудно и тоскливо, да откуда-то издалека чуть доносятся раскаты частой стрельбы. В такое глухое и тревожное время, наверное, один он остался на распутье. Попробуй найди теперь свою дорогу! Были бы рядом друзья, спросил бы, посоветовался, куда свернуть — направо или налево. «Интересно, где сейчас Анюта?» И вдруг, будто в зеркале, Петро увидел смуглое девичье лицо. Черные лучистые глаза искрятся растопленным серебром, задорно надуты алые, почти детские губы. «Где ты, Анюта? Вспоминаешь ли обо мне?»
Тоскливо, неспокойно на душе у парня. Сердито тряхнув головой, он бредет по улице, нелегко ему удержаться на скользкой дороге, поэтому рукой все время судорожно хватается за заборы.
Было уже за полночь, когда он притащился к хате тетки Грицихи. Промокший, сел на завалинку, задумался: «Стучать или, может, в сарае на сене переночевать? Не впервой же. А все-таки просушиться бы нужно. Насквозь промок…»
Стукнул раз-другой в ставню.
Молчание. За долгие годы Петро привык к теткиным ласкам. Снова постучал.
— Кто там? — раздалось наконец из хаты.
— Да это я.
— Кто?
— Биографию вам рассказывать, что ли?
Сухо скрипнула дверь.
— Заходи, — прошепелявили старческие губы.
Петро переступил порог. В лицо повеяло запахом заплесневевшего хлеба и кислого молока. Он остановился у двери — хата будто дегтем налита. Можно задохнуться от спертого воздуха.
На печке что-то долго шуршало. Потом тетка зажгла коптилку. Слабый огонек заморгал в густых сумерках, едва отражаясь желтыми отблесками на теткином лице, изборожденном морщинами.
— Та откуда ж это ты в такую глухую пору?
— Будто не знаете, — пробурчал он недовольно. — Не с курорта же.
— Знаю, что не с курорта. Но раз я тебя кормлю, буду спрашивать, о чем захочу. Есть будешь?
— Спасибо. Накормили добрые люди.
— Чую, на всю хату самогонкой несет.
Грициха села на лежанку. Петро по-прежнему стоял у двери. С его одежды тонкими струйками стекала вода и расплывалась на земляном полу черной лужей.
— Рвань тюремную хоть бы снял, — ворчливо сказала тетка.
Под припечек глухо шлепнула фуфайка.
Петро достал с полки кувшинчик с табаком и начал крутить цигарку. Хмель хотя и прошел, пальцы все равно не слушались, дрожали. Пришлось набивать трубку. Он прикурил от коптилки, жадно затянулся и сразу зашелся трескучим кашлем.
— Так что тебе там пришивали?
— А это у чекиста Гриценко спросите.
— А Охримчук уже дома… Сама сегодня видела. Ходит по двору такой бледный, видно, хорошо ему от тебя перепало.
— Пусть ходит, пока ходится. Все равно шею сверну. Я с ним еще поквитаюсь!
— Ой, не на того, парубок, кулаки сучишь. Не на того. Охримчук человек безобидный, он как теленок — куда гонят, туда и идет. Ну, подбросил нам по глупости своей колхозный плуг и борону. Да кто же перед богом не грешен? А вот того косолапого аспида, Гриндюка, со святой землицей смешать следовало бы. Слышишь?
— Он зла людям не делает…
Петро не успел договорить, как старуха, хлопотавшая над горячей сковородкой, яростно насела:
— Как это не делает? А твоего отца кто в Сибирь загнал? А меня кто поедом ел?
Петро надулся и ничего не ответил.
Умолкла и Грициха.
Тишина повисла в хате, тоскливая, неприятная. Лишь стекла в окнах сильно дрожали от далекой канонады. Облокотившись на край стола, сидел хлопец, а мысли сновали где-то далеко-далеко. Давно уже трубка погасла — не замечал Петро, все думал.
— Удрал или выпустили тебя? — прервала тетка его мысли.
— А? Вам как будто не все равно.
— Оно, конечно, все равно, да как бы не пришлось потом за тебя ответ держать. Неужели эти антихристы возвратятся? Не приведи господи! — перекрестилась старуха.
— Ах так! — вскочил Петро как ошалелый. — Ну, так можете не бояться. Оставайтесь сами!
Бросился к двери, а с лежанки раздалось вдогонку:
— Не кипятись — все равно некуда тебе идти. И не сказала я еще, что Анька перед эвакуацией письмо тебе просила передать. Далеко только сейчас его искать, да и глаза можешь испортить, читая. Ложись-ка спать, а уж завтра и поговорим обо всем.
Петро только зубами заскрипел от злости и стал укладываться в постель.
На другой день Петро проснулся рано. Тетки уже дома не было. Напился квасу, вышел во двор. Небо, покрытое грязными, серыми тучами, сеяло на землю густую седую изморось. На шоссе гудели моторы — немецкие войска вступали в Черногорск.
Петро возвратился в хату и снова лег в постель. Сон не шел.
В полдень вернулась домой тетка. Едва ступила через порог, как сбросила возле лохани с помоями здоровенный мешок и сама присела на него. От частого дыхания в груди у нее что-то посвистывало.
— Ох, еле-еле доперла, — наконец сказала она отрывисто.
— Что?
— Да соль. Чуть свет забегает ко мне Рябчиха. Пошли, говорит, магазин настежь открыт. Мы туда, а там уже кое-кто руки греет… Возле посуды да одеколона давятся. Смотрю я — в ящике соль. Ну, думаю, посмотрим, как вы все эти черепки да одеколон мне сносить будете, когда припечет. Без соли-то долго не протянете. Гляди, пуда два будет. Если на рублики перевести, то заработала неплохо. Жаль, тебя с собой не взяла…
Она вытерла заскорузлой ладонью пот со лба и как-то неестественно сухо захихикала. Петро отвернулся к стене и закурил самокрутку.
— А на улицах что творится: солдат видимо-невидимо, да все в железных шапках, машин — не сосчитать. Флаги повывешивали черные как вороны, ну, прямо-таки как при покойном батьке Махно было.
— Поесть дадите что-нибудь? — перебил Петро тетку.
— Вишь, о дровах и не вспомнил, а есть давай. Пан не большой. Подождешь.
Старуха захлопотала возле печки. Отсыревшие дрова шипели и не хотели разгораться. Тетка бросилась к прискринку[4], вытащила оттуда пачку бумажек и сунула в печь. Сразу затрепыхало ясное пламя, а Грициха вдруг вскрикнула:
— Ой, людоньки добрые, что это за напасть на меня нашла: записку Анюты сожгла.
И она растерянно подала племяннику недотлевший клочок бумаги.
Парня словно пружиной сбросило с постели. Вырвал огарок из теткиных рук да так и застыл стоя. На листке осталось всего несколько слов, и, что там прежде было написано, Петро так и не разобрал. Он взял под сундуком топор и пошел в сарай. Долго не заходил в хату — все колол дрова.
Через несколько дней старая Грициха, слоняясь по городу, услыхала, что возвратился Гриндюк с дочкой. Говорили, что попал он в окружение под Полтавой и не успел выехать на восток. Как только Петро узнал об этом, сразу же надел свои новые штаны, рубашку, вымыл старые башмаки и отправился на другой конец города, на Беевку.
Подошел к хате Анюты и остановился в нерешительности: как это ему заходить без дела? Потом все же набрался смелости и открыл дверь.
Еще из сеней Петро услышал в хате дружный гомон. Когда вошел, разговор внезапно оборвался. На диване сидели его одногодки: Марко Петлеванный, Грицько Обух, Семен Майстренко, Одарка Москвич. Все удивленно уставились на него, праздничного, принаряженного. Анюта, как только увидела Петра, раскраснелась ярче ленты:
— Ты что хотел?
— Я? Просто так, но дороге…
— Ну что ж, нам пора, — поднялись Обух и Майстренко. За ними встали и остальные.
— Я вас провожу,— крикнула Анюта им вдогонку.
Спустя минуту Петро стоял посреди хаты один. Уши у него горели, грудь распирало от злости и обиды. «Обошли, поговорить даже не захотели, кроются от меня, не доверяют. Неужели я им чужой?»
Открылась дверь, из маленькой комнатки выглянул дядько Герасим. Высокий, широкоплечий с неизменным фартуком на груди, он напоминал сказочного кузнеца, на самом же деле был сапожником. Усмехнулся в темные усы:
— Чего же стоишь? Заходи ко мне, рассказывай.
Петро даже не взглянул в его сторону.
— На них обиделся? Без тебя обошлись? Значит, не доверяют тебе товарищи.
— Ну и черт с ними! — вскипел гость. — Подумаешь, товарищи! Я тоже без них сто раз обойдусь!
— Вон оно как! Разными дорогами, выходит, пойдете? А я-то думал…
Глаза хлопца затянула серая пелена; чего еще этот Гриндюк лезет в душу…
— Скажите, моего отца вы в Сибирь отправили? — вдруг резко спросил он.
Взгляды их встретились. Дядько Герасим спокойно ответил:
— А если я, то что? Мстить будешь?
Вошла Анюта. Взглянула на гневные лица и застыла на пороге.
— Что же теперь делать собираешься? — перевел разговор Гриндюк.
— А я знаю?
— М-да… В такое время и без руля? Далеко может тебя занести, хлопче, не выплывешь потом. Советчиков много, а совета нет.
— Советуют, спасибо.
— В полицию?
— Хотя бы и в полицию, а что? Не все же вам верховодить!
— Ну что ж, иди. С нагайкой оно легче…
Гриндюк презрительно скривил губы.
Анюта всхлипнула и выбежала во двор. Петра словно кипятком облили, и он крикнул, побагровев:
— Никого я не собираюсь стегать! Вам бы в полицию…
— Да ты не трещи над ухом. Легче, браток, ой легче. Тут не злиться и не смеяться, а ситуацию понимать надо. Кто в твой карман лезет, тот тебе добра не хочет.
— Никому я в карман лезть не собираюсь! Вот пойду в деревню — и пропади все пропадом!
— В кусты спрятаться хочешь? Нет, брат, от жизни не спрячешься, она везде тебя найдет. В селе тоже голова нужна. Да и не близко оно отсюда. А для большого похода и сапоги нужны хорошие…
Петро вихрем выскочил во двор. Не оглянувшись, зашагал по улице. «Врагом считаете. Ну что ж, посмотрим!»
И представилась ему такая картина.
Анюту ведут фашисты. Она совсем раздета, а мороз во дворе — камни трещат. Руки у нее связаны проволокой, тело в синяках. Идет Анька, а глаза у нее еле-еле открываются. И вот появляется он, Петро. Хватает за горло одного фашиста, другого, и они будто сквозь землю проваливаются. И на дворе вдруг весна расцвела, придорожные ромашки улыбаются. Дивчина хочет броситься ему на грудь, а он отворачивается и идет прочь. Анюта садится в высокую траву, умоляюще смотрит ему вслед и… плачет. О, как она кается, что оскорбила его! Нет, лучше пусть она не плачет, пусть только сидит и смотрит ему вслед…
Петру кажется, что кто-то действительно сверлит его пристальным взглядом. Оглянулся — вокруг ни души. Позади — город, впереди — поле. По обе стороны дороги буреют некошеные хлеба. Обильные дожди давно уже прибили к земле дородные колосья, зерно высыпалось, проросло, солома потемнела. Никто и не думал собирать урожай, хотя стояла уже поздняя осень.
Еще год назад в такую пору под октябрьским солнцем здесь кустилась густая озимь, и среди зеленого моря, словно молчаливые сторожа, маячили одинокие скирды. Теперь от полей несло запустением и скорбью.
Дошел хлопец до развилки дорог. Куда же дальше? Раздавленные гусеницами заболоченные грейдеры тянулись вдаль, и не видно им ни конца ни края. «Да, дороги сейчас тяжелые. Для таких дорог и в самом деле нужны хорошие сапоги».
Петро взглянул на свои старенькие башмаки: носки задрались, передки потрескались, а подошвы отскочили. «Правду сказал дядько Герасим: в такой обуви далеко не уйдешь».
Он постоял на раздорожье и потом решительно повернул назад, к городу.
V
Уже совсем стемнело, когда капитан. Гриценко с группой работников государственной безопасности вышел за город. Остановились на пригорке, в последний раз посмотрели на освещенный заревом пожарищ Черногорск и, опустив головы, молча двинулись дальше.
Дорога за Заполочами была вся запружена народом. Сотни автомашин и подвод медленно продвигались по разбитому шляху. Нудное завывание сирен и разрывы бомб, надрывный гул моторов и скрип телег, ржание лошадей и пронзительный плач детворы — все сливалось в какой-то страшный грохот, в мучительный стон. Этот стон ни на минуту не утихал над дорогой.
Гриценко с тремя лейтенантами свернул в сторону и направился некошеной рожью. Черногорск уже давно остался позади. И странное дело: чем ближе подходили чекисты к Заполочам, тем реже доносилась оттуда стрельба. Наверное, бой утихал. Когда же вдали, за горой, показались пылающие хаты, по разрозненным группам отступающих, будто электрическая искра, прокатилась весть:
— Немецкие танки!
Вскоре, из балки донесся глухой гул моторов. Где-то совсем рядом раздалось несколько длинных пулеметных очередей, и огненные струи трассирующих пуль прошили мрак. Послышалась чья-то команда приготовиться к отражению танковой атаки. Поднялся крик. Сотни людей, сбивая друг друга, бросились врассыпную по полю. В темноте кто-то до хрипоты кричал, все еще пытаясь командовать, в другом месте кто-то с дикой бранью разряжал в воздух пистолет. Стрельба прорывалась то спереди, то сзади, то где-то сбоку, и трудно было понять, кто и в кого стреляет.
Чекисты хорошо знали район и сразу же взяли направление на село Кадобы, лежащее над Волчьей балкой, километров семь вправо от Заполочей. Бежали полем, напрямик. Красное зарево, кровавым дымчатым пологом затянувшее горизонт, указывало им дорогу. Смешались гражданские и военные. Все чаще попадались в поле трупы лошадей, опрокинутые подводы. Видно, беженцы еще днем выходили из окружения этими же полями.
На рассвете группа Гриценко была уж под Кадобами. Перейдя вброд небольшую речушку, чекисты садами и огородами начали пробираться в село. Но только приблизились к первой хате, как их остановил резкий окрик:
— Хенде хох!
Бросились назад, не открывая огня, и один за другим скатились в балку. (Как потом выяснилось, в село еще с вечера вошли немецкие танки.) После короткого отдыха в придорожном рву решили пробираться на север в лесистые районы области. Хотя Черногорск и был окружен немецкими войсками, линия вражеского фронта, вероятно, еще не сомкнулась, и сквозь нее можно было просочиться к своим. Вдоль Волчьей балки и двинулась группа Гриценко.
Вскоре на горизонте показался лес. Правда, не густой, но все же идти по нему, особенно днем, было намного безопаснее. Поэтому путь продолжали лесом. Чем дальше уходили от Черногорска, тем длиннее казались километры. Уже в первую ночь дали себя почувствовать ноги. У каждого на пятках появились кровавые волдыри.
Проходили дни. Люди ожесточились, ослабли, кожа на их лицах посерела и стала пепельной. Ночью они преодолевали десятки мучительных километров, а днем, спрятавшись в лесной чаще или в копнах немолоченого хлеба, забывались коротким, беспокойным сном.
Петляя по хуторам и селам, группа Гриценко проделала длинный путь и все-таки от Черногорска отошла не дальше как на сотню километров. На седьмой день чекисты решили сделать суточный привал, чтобы приготовиться к новым тяжелым переходам.
Неподалеку от опушки леса разглядели в утренних сумерках скирду. Когда до скирды оставалось каких-нибудь тридцать метров, в соломе что-то зашуршало. Как по команде, все четверо упали на вспаханное поле. Замерли. Сомнений не было, там — люди. Кто они: свои или враги?
Гриценко достал из кобуры пистолет, чтобы в первый же удобный момент открыть огонь. Невыносимо долгими казались минуты. Он прижимался грудью к вспаханному полю, явственно слыша удары своего сердца. Вот снова зашуршала солома, и уже все ясно услышали слабый стон.
— Раненые…— прошептал капитан товарищам.
— А может, засада?
— Сейчас увидим. В случае чего прикройте огнем.
В несколько прыжков Гриценко преодолел расстояние до скирды. А через минуту позвал к себе спутников. Приблизившись, они увидели человека, лежащего на земле. Уже рассвело, и нетрудно было рассмотреть, что раненый — еще совсем молодой парень в форме лейтенанта. Он лежал с закрытыми глазами. Свежий утренний ветерок ласково шевелил его пышные белокурые волосы. Юноша изредка стонал, и тогда темные тонкие брови надламывались.
Гриценко достал флягу с водой и напоил раненого.
— Кто вы? — прошептал тот.
— Свои, советские.
— Братья, выручайте… Ранен я… Силы последние покидают…
Голос у него был совсем слабый. В груди что-то хрипело и булькало.
— Кто тут у вас старший? Коммунисты есть? Должен передать большую тайну…
Чекисты склонились над ним и показали свои партбилеты. Юноша долго рассматривал красные книжечки с дорогим силуэтом Ильича, потом четко и совсем спокойно сказал:
— Умираю, друзья…
— Крепись, лейтенант. Скоро доберемся до своих, там тебя сразу на ноги поставят.
— Нет, не успокаивайте меня. Пока я не потерял сознания, должен открыть вам…
Усталость будто ветром сдуло с чекистов. Со скорбью и вместе с тем с гордостью смотрели они на лейтенанта. Некоторое время он лежал молча с широко раскрытыми глазами, потом, прерываясь, начал свой рассказ:
— Наша дивизия попала под Черногорском в котел. По приказу генерала Карпенко мы заняли круговую оборону. Три дня вели бои под селом Заполочи с фашистскими танками. Но силы оказались неравные… Перед смертью генерал Карпенко вручил мне свой планшет и приказал любой ценой передать его нашему командованию. Здесь очень важные документы… Передаю вам этот планшет — совесть и честь всей дивизии. Пронесите его, чего бы ни стоило через все фронты и преграды, и передайте командованию. Еще передайте моей матери в Киев…
Раздавшийся вдали сильный взрыв заглушил его голос. Он же вернул чекистов к действительности. Где-то в северо-восточном направлении послышалась стрельба, как будто там разгорался бой.
— Слышишь, друг, фронт близко! Это уже наши наступают!
Четверо подхватили раненого на руки и понесли к лесу. Там вырезали две осиновые жерди, прикрепили к ним плащ-палатку и, положив лейтенанта на самодельные носилки, зашагали на выстрелы. Шли напрямик, пересекая полевые тропинки и овраги, блуждая в некошеных хлебах. От усталости деревенели руки, свинцом наливались ноги, пот заливал глаза. Раненого несли по очереди. Сначала он глухо стонал, метался в беспамятстве, а потом вдруг затих, умолк.
Никто не знал, сколько километров преодолели люди капитана Гриценко. Остановились только в каком-то овраге, около криницы, под древними вербами. Положили носилки на землю, и в это время из-за горизонта выглянуло неяркое осеннее солнце. Его косые лучи упали на бледное, даже прозрачное, лицо лейтенанта. Он открыл глаза и утомленно улыбнулся.
— Против солнца цветут розы — будут дни погожи…— Прошептал он пересохшими губами.
Гриценко пошел к кринице набрать во флягу воды. Когда он вернулся, юноша был мертв.
Хоронили лейтенанта без салютов. Сняли фуражки, постояли несколько минут в молчании над могилой и, взяв планшет, как святыню, понесли его через вражеские тылы к своим. Никто не произнес ни единого слова, хотя каждому хотелось сказать: «Спи спокойно, наш юный товарищ. Мы выполним твою просьбу. А после войны поставим тебе памятник на века…»
И снова четверо людей упорно пробирались полями и перелесками. Стрельба понемногу утихла, а со временем и совсем прекратилась. Когда солнце уже поднялось высоко над деревьями, чекисты увидели село, над которым гигантским грибом висел черный дым. Кустарниками подошли к околице. В саду встретили какого-то седоголового старичка.
— Слушай, отец, где тут дорога к своим?
Старик с недоверием исподлобья оглядел их и крикнул:
— Гей, гей, хлопцы, а ну-ка покажите дорогу этим молодцам к генералу Горе.
Из хаты выбежали два красноармейца с автоматами на груди. Один из них подошел к чекистам:
— Чего задворками шляетесь? А ну, выкладывай оружие!
— Ты нам его вручал? — спросил Гриценко тоном, не терпящим возражений, и приказал: — Ведите к своему командиру.
— Оно и в самом деле так лучше будет,— заметил другой боец.— Командир во всем разберется.
Шли селом. Тихие, безлюдные улицы удивили Гриценко. Нигде ни души. И когда достигли просторного выгона[5], заполненного народом, он понял, что все население собралось на митинг.
Еще издали чекисты увидели широкоплечего бородатого человека, выступающего перед толпой. Потом его сменил стройный красноармеец. Чекисты вместе со своими конвоирами подошли к толпе и остановились, чтобы дослушать юного оратора, читающего стихотворение:
Огнем зари восток занялся,
Повел с конца в конец.
В края родные возвращался
С войны слепой боец.
Все дальше в путь дорога манит,
Курган стоит седой…
Ожил в предутреннем тумане
Мир новый, молодой.
Он читал негромко, но каждое его слово разносилось по всей площади. Мертвая тишина стояла вокруг, лишь изредка женщины нарушали ее всхлипыванием.
— Кто это? — обратился Гриценко к красноармейцу.
— Поэт наш, Андрей Коляда, — улыбаясь, ответил тот. И тут же лицо его стало серьезным, и он недовольно буркнул: — Слушайте…
После митинга чекистов привели к командиру, который сидел около самодельной трибуны, разложив на коленях карту. Это был тот самый коренастый человек с черной бородой, который выступал здесь до Коляды. Заметив Гриценко и его товарищей, он прикрыл карту планшетом и строго оглядел их.
— Кто такие?
— По форме не видишь? Из окружения выходим.
— Форма сейчас ни о чем не говорит. Мало ли подозрительных типов в разных формах шатается? Документы есть?
Гриценко неторопливо подал свои документы. Неизвестный командир очень внимательно, даже с интересом, просмотрел их, потом сказал:
— Значит, из Купянска родом?
— Как видите, оттуда.
— Чекист? Смотри, и в комсомоле бывал?
— С двадцать второго года до вступления в партию.
— А кто ж у вас в Купянске комсомолией заправлял?
Капитан прекрасно понимал, что бородатый командир ему не доверяет, и, чтобы рассеять его сомнения, ответил спокойно и обстоятельно:
— При мне нашим вожаком Горовой был. Человек боевой. Я, правда, мало его знал, так как он вскоре после моего вступления в комсомол выехал из Купянска на лечение. Помню, одно время в районе появилась банда Илька Пречистого. Никак чекисты не могли с ней справиться. Тогда Горовой организовал из молодежи отряд и целую неделю за этим бандитским батькой гонялся, пока в капкан не загнал. Но в последнем бою Панас был тяжело ранен в голову. Его отправили в госпиталь, а вскоре я уехал в Киев на учебу. Вот так и разлучились…
Бородач слушал, слушал, потом широко улыбнулся и сдернул с головы фуражку. И тут Гриценко заметил у него на лбу багровый рубец, знакомыми показались и вьющиеся пряди…
— Панас? Горовой?!
Они бросились друг другу в объятия. А вокруг все удивлялись такой неожиданной развязке.
— Сегодня, оказывается, у меня двойной праздник, — первым заговорил Гриценко.— Да, кстати, помоги мне побыстрее добраться до командующего армией. У меня к нему чрезвычайно важное дело.
Горовой не торопился с ответом. Вытащил из кармана кисет, скрутил цигарку и только после глубокой затяжки проговорил:
— А я, друг, сам больше двух месяцев ищу дорогу к командующему. И никак найти не могу.
— Это как понять?
— А так, что мы — всего лишь истребительный батальон. В рейдах по вражеским тылам с середины июля. ночью идем, а днем отдыхаем. Вот разузнали, что в этом селе гитлеровские каратели остановились, а на рассвете вместе со школой их на воздух и подняли. Видишь дым?… А вечером снова в дорогу. Ты сейчас со своими хлопцами иди искупайся в пруду, пообедайте, потому что в полдень выступаем. А я тут командирам некоторые распоряжения отдам. По дороге поговорим… Рядовой Дердиященко, проводите товарищей, — приказал он одному из «конвоиров».
Только сейчас Гриценко почувствовал, как смертельная усталость сковала тело. Не хотелось ни есть, ни пить, ни умываться — только бы упасть на землю и заснуть. А за спиной слышался голос Горового:
— …не только в селах, но и по хуторам. Возвращайтесь к девяти вечера. Ждать будем в лесу.
Уже давно ночной мрак раскинул над лесом свои темные шаты[6], а разведка все не возвращалась. Бойцы истребительного батальона под холодным дождем устроили привал в перелеске, ожидая приказа о выступлении. Ждали и чекисты. Разведка возвратилась только около полуночи. Пробираясь сквозь колючие заросли терна, разведчики бережно несли кого-то на руках.
Разыскав командира батальона, они коротко доложили:
— В окрестных селах обнаружили многочисленные отряды полевой жандармерии. Дорогу нашли в обход, через хутора. Когда шли назад, напоролись на засаду. Андрей тяжело ранен.
— Андрей?! — не то выкрикнул, не то простонал кто-то в толпе.
Андрея Коляду бойцы горячо любили. Любили за щедрую душу, за меткое слово, за бесстрашное сердце. Никто не мог сравниться с ним в разведке. Не раз, бывало, пробирался он в самое фашистское гнездо и выведывал все, что нужно. Когда в разведку ходил Коляда, батальон ни разу не сбивался с маршрута. Сам он был родом из этих краев и местность знал хорошо. А теперь он лежал на руках товарищей…
Два месяца действовал во вражеском тылу истребительный батальон Горового, громил вражеские гарнизоны, уничтожал мосты и железные дороги и почти каждый день вырывал из рядов народных мстителей все новых и новых бойцов. С тяжелыми боями из житомирских лесов через всю Киевщину пробирались к своим смельчаки. Но фронт, как нарочно, отодвигался все дальше на восток. Больше трех недель прошло с того дня, как отряд потерял связь с Большой землей. Только по слухам, ползущим по селам, люди Горового знали, что Советская Армия оставила Киев и отступила за Днепр.
— Придется Андрея где-то на хуторе оставить — умрет в походе,— решил Горовой и отдал приказ выступать.
Вслед за разведчиками потянулись молчаливые бойцы и командиры. Заметая за собой следы, шли через яры, в обход больших сел, где разместились каратели. В первом же хуторе постучали в окошко крайней хаты. На стук отозвалась старушка:
— Кто там?
— Партизаны.
— Что хотите, сыночки?
— Просьба к тебе, мать. Сыны у тебя есть?
— На фронте оба.
— Вот у этого раненого тоже есть мать. Она ждет его… Возьми к себе хлопца, выходи. О твоих сыновьях тоже чья-нибудь мать позаботится.
Вытерла слезы старушка, захлопотала. А бойцы обняли на прощание своего почти бездыханного друга и снова выступили в далекую дорогу.
VI
— Ай!… Ай!… Ай! — послышались из хаты какие-то странные выкрики.
Марфа так и окаменела. Выпал из рук клубень картошки, коротко лязгнула о ведро лопата. «Что это там случилось? Когда на огород выходила, Трофим с приятелем своим, Петром Ивченко, сидел, дочка в хате прибирала. А может, пришли…»
Тревожные времена настали, ненадежные. Словно чума прошлась по городу — опустели когда-то шумные, солнечные улицы. Даже днем редко увидишь прохожего. Псы и те забились по глухим закоулкам и словно онемели. Видно, и животные почувствовали, что не люди, а сама смерть снует по селам в черных суконных мундирах с эмблемами черепа и костей на рукавах.
Несколько дней Марфа не выходила на улицу, не выпускала и свою двадцатилетнюю дочь. Но зима была уже не за горами — взяла Марфа ведро да лопату и пошла на огород рыть картошку. Не успела и десятка кустов выкопать, как из хаты вдруг раздался этот странный крик. «Не глумятся ли ироды над Оленкой?» От этой мысли тревожно заныло в груди…
Спотыкаясь о кусты, Марфа кинулась во двор. Вскочила в хату и застыла — перед зеркалом замер Трофим, грудь выпятил, нос задрал в потолок. Его правая рука вытянута вперед, а глаза отсвечивают в зеркале тусклым нехорошим блеском. Таким высокомерным и спесивым она никогда не видела своего мужа. Подошла, ласково спросила:
— Что случилось, голубь? Где Оленка?
Он даже глазом не моргнул. Столбом стоял посреди хаты, будто кол проглотил. Еще раз окликнула — молчит, как воды в рот набрал. «Господи, и что с ним творится? — подумала она.— Только три недели в тюрьме побыл, а теперь словно его там подменили. Говорить не говорит, ночами не спит, все о чем-то думает, смотрит на всех ненавистно».
Быстро метнулась в сени, намочила бураковым квасом полотенце и снова к мужу, приложила к лысине — говорят, всегда в память приводит.
— Прочь, нечистая сила! Дуреха! — завопил Трофим и с такой силой швырнул полотенце в красный угол, что оно прилипло к лику святого Николая чудотворца.
Муж посмотрел исподлобья на Марфу, сплюнул и сел на скамейку. Спина его ссутулилась, глаза дико уставились в глиняный пол. Дрожащими пальцами схватил рашпиль и с болезненной ненавистью стал шкрябать по тупому заржавленному лому. Железо, словно от боли, заскрипело, завизжало, а лицо Трофима скривилось в судорожную самодовольную улыбку.
— Трохимчик, да перестань ты хоть на минутку, Христа ради, — снова стала льнуть к нему Марфа. — Ну скажи, милый, что с тобой? Я же тебе всегда только добра хотела. Поделись, что твою душу гложет. Каким-то не таким ты стал. А может, болит что-нибудь? Да кончи же ты шкрябать рашпилем — зачем он тебе? — И она положила руку на лом.
— Отстань от меня! Ну и опостылела же ты мне, как гнилая редька, опостылела! Так и липнешь дегтем к душе!
Он резко встал со скамейки, холодно повел мутными глазами и потащился во двор. Женщина бессильно опустилась на пол, склонила голову на грудь и тихо зарыдала, без слез, обхватив голову руками. Вот дождалась благодарности за многодневные заботы!
Откуда только брались у Марфы силы и терпение, чтобы сносить все обиды и несправедливости, выпавшие на ее долю. Видно, в несчастную годину родилась она, потому что за свои сорок лет не слышала ни слова приветливого, ни ласки людской. С малых лет осталась она сиротой, росла в наймах среди чужих людей. Пасла чужой скот. Нет, не было у нее беззаботного детства. Когда же настала семнадцатая весна, пошла батрачить в экономию пана Мюллера. Все лето вязала без устали тугие пшеничные снопы. За старательность и сообразительность эконом взял ее на зиму к хозяйскому двору, для работы на коровнике. Не догадывалась тогда дивчина, какое лихо поджидало ее на панском дворе.
Осенней ночью, когда она возвращалась из коровника в людскую, встретил ее возле клуни[7] рыжий Ганс, сын Мюллера. Похолодело в душе у Марфы. Не раз она замечала, как Мюллер-младший бесстыдно следил за каждым ее движением, когда она наклонялась над снопами.
Бросилась в сторону, однако Ганс успел схватить ее за руку. От него несло винным перегаром, глаза похотливо жмурились. Даже месяц закрылся пологом туч, чтобы не видеть этих наглых глаз, оскаленных зубов, всклокоченных волос. Ганс прижал ее к себе и… Страшно даже вспомнить об этом.
Но, видно, суждено было и ей немножко счастья: в эту ночь молотильщики остались ночевать в клуне, чтобы на следующий день пораньше начать работу. Услышав приглушенный девичий крик, во двор выскочил Савва Латюк. И как только увидел барахтающегося Ганса, сразу все понял. Выдернул из плетня кол и шарахнул обидчика по голове. Ганс взвился ужом, зажал ладонью рассеченный лоб и, воя, кинулся наутек.
Савва подошел к дивчине. Высокий, широкоплечий, всегда улыбающийся, он стоял перед ней и не знал, что говорить. А лицо Марфы залил мучительный румянец, жег стыд. Всхлипнув, она припала к груди парня. В этот же миг ясным оком выглянул месяц. Хлопец нежно гладил ее плечи и смотрел, смотрел… Видно, пришлась ему по душе пышная девичья коса, а может, заворожили темные глубокие очи.
— Нелегко тебе одной придется… Давай вместе будем, — сказал Савва.
И они пошли по жизни вместе. Только очень коротким был их путь. Через несколько месяцев грянула революция. Савва пошел в Красную гвардию. Вместе с другими бедняками делил панскую землю в уезде. Однако не суждено было бывшим батракам собрать свой первый урожай: саранчой налетели из Киева гайдамаки. Привел их в Черногорск сын мюллеровского эконома Михась Деркач. Не справиться беднякам с такой силой, и подались они вместе с Саввой к Щорсу.
Много дней прошло с тех пор, как родилась у Марфы дочка Еленка. Давно уже хозяйничали в Черногорске комнезамы, а Савва все не возвращался с польской войны. Летними вечерами уходила Марфа с грудным ребенком на руках на киевский шлях и долго стояла, всматриваясь в даль. Нет, не видно Саввы на дороге, не спешит он к дочке.
А дни летели…
Однажды майским вечером 1922 года кто-то осторожно забарабанил пальцами в окно. Марфа подошла к окну, глянула и обомлела — во дворе стоял военный. Хотела вскрикнуть — речь отнялась, думала навстречу броситься — ноги будто не свои. С трудом открыла дверь.
В хату вошел высокий человек.
— Мир дому сему! Прими, Марфина, поклон земной от Саввы.
Только тогда женщина узнала пришельца: это был Трофим Трикоз, сын мюллеровского конюха Онисько. Его правая рука белела бинтами, шея тоже была забинтована. Сам худой, черный, только глаза блестят, как угли.
Хозяйка пригласила гостя сесть. Трофим снял буденовку, примостился у края стола.
— Не знаю, как и начинать,— наконец выдавил он из себя. — Одним словом, должен тебе, Марфа, сказать, чтобы не ждала ты своего Савву: погиб он.
Марфа не заплакала, не заломила руки. Ее словно парализовало. Сидела у камина и, будто сквозь сон, слушала Трикоза.
— Это случилось за Шепетовкой. Наш эскадрон был в боевом дозоре. Въехали мы на рысях в одно село, а там — белополяки. Ну и началось. Савва, командир наш, не из тех, кто отступает. Вихрем носился по улице. Я — следом за ним, чтобы в нужную минуту на помощь броситься: земляки же как-никак. И вот выскакиваем аж на кладбище, а там офицерня между крестами попряталась. Савва — на кладбище. Троих хорунжих зарубил, на четвертого замахнулся и… короче, выстрелил тот Савве в грудь. Ну, тут и мне досталось. Рубанул какой-то гад. Да так, что вот уже третий год никак не очухаюсь. Все кости в плече перерубил… Завещал мне Савва, если что с ним случится, передать тебе земной поклон.
С того вечера не всходило больше для Марфы солнце красное. Слонялась как в воду опущенная. Спасибо, хоть Трофим не забывал: наведывался вечерами, рассказывал про лютые сечи, играл с трехлетней Аленкой. Вскоре умер его отец, старый Онисько, и остался Трофим в доме один как перст. Нелегко ему приходилось — раны не заживали, а на руках хозяйство как-никак. Тогда и предложил он Марфе:
— Были мы с Саввой верными друзьями: одну жизнь строили, одной дорогой шагали. Не по пути ли нам с тобою, Марфа? Аленке отец нужен…
Подумала женщина, подумала и согласилась. Но не пришло с Трофимом счастье в ее хату. Жили они мирно, спокойно, и все же какая-то незримая стена всегда стояла между ними. Трофим был молчаливым, замкнутым. Марфа никогда не знала, что у него на душе, хотя изредка замечала в глазах мужа такую злобу, такую тоску, что потом его глаза и во сне преследовали ее. Она думала, что настроение такое у него от болезни. Потом зажили раны, а Трофим стал еще угрюмее и нелюдимее. Он сторонился людей, избегал разговоров, жил какой-то странной и непонятной жизнью, все больше отдалялся от семьи. Уже во время войны он попал в тюрьму за растрату государственных денег. Вернулся оттуда еще больше озлобленный. И теперь всю злобу вымещал на Марфе.
…У порога что-то затарахтело. В комнату вбежала дочка. Марфа вытерла глаза, подняла голову — лицо у Елены бледное, губы дрожат:
— Мамочка, немцы… Они там с отцом!
— Прячься, дочка! Прячься немедленно!
Через сени они бросились в каморку. Елена опрометью вскочила в высокую кадушку, а мать накрыла ее кружком и разложила на нем несколько головок капусты. Потом опасливо вышла во двор. Никого. Выглянула на улицу — тоже никого. Вдруг из парка Мюллера послышались голоса. Марфа припала к плетню.
Недалеко от облупленного, с разбитыми стеклами замка Мюллера стоял высокий сухопарый немец в черном мундире. На груди у него висели какие-то блестящие металлические бляшки, видно награды, в руках хлыст. Позади него стояли два офицера и еще несколько солдат. А перед ним, потупив голову, — Трофим. В его фигуре было столько покорности и бессилия, что Марфа сразу забыла про оскорбление. Но как ему помочь?
— Ты должен знать, кто грабил имение! — гаркнул фашист. Голос показался женщине знакомым, она еще внимательнее присмотрелась к сухопарому немцу.
Длинное и худое лошадиное лицо фашиста было украшено золотым пенсне. Красной морковиной висел мясистый нос. Когда Марфа увидела рыжие космы, то почувствовала, как пот выступает у нее на лбу…
— Боже мой, боже мой! Неужто судьба так безжалостна ко мне?
— Какое счастье! Сегодня я вижу перед собой ясновельможного пана Ганса Мюллера! — слышался заискивающий голос из толпы фашистов. Она с трудом узнала голос Трофима…
VII
— Вижу, у пана майора сегодня не совсем хорошее настроение, — сказал Мюллер, отхлебнув из серебряной чашки горячего крепкого кофе со сливками.
Долговязый Отто Шмультке даже не шевельнулся. Он стоял спиной к полковнику и тупо смотрел в окно, словно считал пузыри в мутных лужах дождя. Французская сигара в его зубах давно погасла, но Шмультке не замечал этого.
Полковник Мюллер догадывался, почему у коллеги плохое настроение: вчера Отто получил извещение о том, что где-то в степях под Одессой погиб его старший сын Карл.
Что же, в таком случае даже офицер войск СС может немного погрустить. На пользу. Будет злее в работе, меньше будет жалости к тем, на кого давно пора надеть хорошие цепи. Допив кофе, Мюллер приложил салфетку ко рту и встал из-за стола. Застегивая китель, прошелся по кабинету. Придирчиво осмотрел вещи. На его длинном худощавом лице с отвисшими губами появилась улыбка: гарнитур ему нравился.
На полу щедрыми красками горел персидский ковер, принесенный сюда из городского Дворца пионеров. У стены стоял старинный мягкий диван с зеркальной спинкой. Бархат, причудливые узоры, вышитые подушечки! Вот что значит умело провести у населения реквизицию «для нужд армии фюрера».
У другой стены тянулся ряд мягких стульев красного дерева. В углах возле окон на подставке возвышались вазы, сделанные несколько столетий назад умелыми руками венецианцев. Только массивный стол с большим чернильным прибором как-то неуклюже прижался к полу. Над столом, в проеме окон, висел портрет фюрера.
Мюллер долго и внимательно всматривался в выражение лица Гитлера, потом подбежал к зеркалу, отбросил назад рыжие пряди волос, пристукнул каблуками начищенных до блеска сапог, еще раз повернулся, осмотрелся вокруг. Нет, что ни говори, хоть он и рыжий и осунулся немного за последнее время, есть у него что-то от фюрера. Полковник довольно улыбнулся, погладил ладонью хорошо выбритые щеки и сел за стол. Закурил сигару. Кольца дыма поплыли под потолком, но скоро его начала угнетать тишина. А болван Отто как тень все маячил перед глазами.
— Знаете, пан Шмультке, не так уж и плохо в этой России, черт побери, — начал Мюллер со своего стереотипного «знаете», выработавшегося у него на допросах. — Пусть русские дожди не нагоняют на вас скуку и отчаяние. Тучи идут с запада, ветер веет с фатерланда. Он несет запах родной земли, придает нам силы для борьбы. Знаете, фюрер оценит вашу большую потерю и…
Шмультке оглянулся, тупо сверкнул вытаращенными глазами и снова уставился в мутную лужу. Он, наверное, так и не разобрал, о чем говорил полковник.
«О, это уже никуда не годится, — подумал Мюллер. — С таким настроением лучше в петлю, чем идти в бой против большевиков… Прикрикнуть на него, что ли? Пусть придет в себя». Ганс Мюллер хорошо знает натуру Отто: только затронь — обидится и обязательно потом отомстит. Разве мало своих коллег отправил он на тот свет?
Мюллер подошел к Шмультке и положил руку ему на плечо.
— А знаете, мой покойный отец тоже сложил голову где-то на этой проклятой Украине. Вам, конечно, известно, что я рос близ Черногорска. Мы имели очень приличное имение. О, я любил щедрую солнцем и красками Украину, пока не побывал в родном фатерланде. Меня отдали в Иенский университет. Профессора, как видите, из меня не вышло, а вот немцем я стал. Настоящим немцем по духу, с такой, знаете, ницшеанской закваской. Когда в прошлую войну я вернулся на Украину, она представлялась мне неисчерпаемым сундуком с деньгами. И мы с отцом начали служить этой идее. Через агентов на всех базарах скупали на фальшивки ценности и золотые вещи. Скоро три сундука трещали от сокровищ. Но в это время созрел гнойник революции, и все полетело вверх тормашками. Землю моего отца разделили между собой местные красные бандиты. Правда, скоро имение снова стало нашим — в город пожаловали петлюровцы. А там не замедлили явиться и войска кайзера. Я немедленно поехал в фатерланд, чтобы решить с банками дело о принятии ценностей, и вдруг… В те дни в Берлине вспыхнула революция. А Черногорск захватили красные. Отца довез прямо до Польши наш кучер Онисько, но при переходе через границу отца убили. Кучер тоже скоро умер, а клады наши… Вне всякого сомнения, их захватили чекисты. Поэтому, как видите, у меня с этими варварами есть еще и личные счеты. Не горюйте, Отто, у всех нас были потери, но они окупятся сторицей.
— А я совсем не о потерях думаю, — спокойно отчеканил Шмультке трескучим неприятным голосом. — Меня другое волнует: в городе немало евреев, и мы все еще дышим с ними одним воздухом. Эту «санитарную» операцию нужно провести немедленно. За одну ночь, чтобы не поднимать такого шума, какой получился в Киеве. Вот тогда и окупятся наши потери.
Даже Мюллер был поражен словами майора: думать в такую минуту о золоте, о карьере… Но он только усмехнулся:
— Знаете, Отто, я всегда ценил вас как вдумчивого стратега и поражен, что вы ломаете голову над такими мелочами. Ведь в этом деле нам могут помочь местные антисемиты. О, я помню варфоломеевские ночи, которые устраивали молодчики из союза Михаила Архангела! Сейчас для этого нужен хороший организатор. У вас есть кандидатура?
— Да. Петро Ивченко. Доложили, что он — сын раскулаченного. Только что освобожден нами из большевистской тюрьмы…
— Знаю о таком, — прервал Мюллер, — А сколько ему лет?
— Кажется, двадцать.
— Так и знал, что вы не учитываете такого фактора, как опыт. Нужен опытный в деле человек. Можно ли доверять молокососу?
— Все это теоретически верно, но такого человека разве сразу найдешь, — сердито прохрипел Отто и зашелся кашлем.
— О, положитесь на меня. Я уже подумал обо всем. Скоро придет такой человек. Правда, его нужно еще будет хорошо обработать.
Шмультке сильнее захрипел, даже уши налились кровью. Ну и везет же хвастунишке Гансу. Недаром в свои сорок лет он уже успел получить погоны полковника. А он, Отто Шмультке, начавший служить еще тогда, когда Мюллер пешком под стол ходил, до сих пор сидит в майорах из-за таких вот выскочек…
Минут через сорок дежурный офицер доложил, что пришел русский и просит допустить его к полковнику.
— Ведите сюда!
В кабинет вошел высокий сутулый человек. Он хмуро смотрел исподлобья. Придирчиво оглядев согнутую косоплечую фигуру, Отто нашел его вполне подходящим для своего дела. Человек постоял с минуту, потом, что-то вспомнив, сделал шаг вперед и неестественно громко выкрикнул, оскалив гнилые зубы:
— Айл Гитлер!
Офицеры небрежно ответили.
— Садись!
Человек сел.
— Знаешь, для чего я тебя вызвал? — холодно произнес Мюллер, даже не взглянув на него.
— Знаю, герр оберст.
— Ты должен подробно объяснить немецкому командованию, как случилось, что ты оказался на службе у большевиков.
— Я по порядку, можно?
Оберст одобрительно кивнул головой и бросил многозначительный взгляд в сторону Отто, который сидел с каменным выражением лица. Лишь карандаш в его руках бегал по страницам записной книжки.
— Еще во время той войны я выполнял некоторые задания немецкого командования, которые передавал мне «Земляк». По его приказу я вступил в войско Петлюры, служил в Державной варте Скоропадского. Но эти правительства держались недолго, мне приходилось все время кочевать, и связи с немецкой разведкой усложнялись.
— Ближе к делу! — прикрикнул Мюллер.
— Мы отступали из Киева. В одном селе под Шепетовкой неожиданно напали буденновцы. Бой мы приняли, но пришлось отступать. Когда я с несколькими хорунжими бросился на сельское кладбище, на нас налетело двое верховых. Один из них был Савва Латюк — вы, наверно, помните его, пан Мюллер. Не так ли? Так вот, Савва узнал меня и замахнулся саблей. И хотя я успел выстрелить ему прямо в грудь, он, полумертвый, разрубил мне плечо… Опомнился я уже в госпитале. Думал, что расстреляют. К превеликому удивлению, меня приняли за красного. Я бредил и часто выкрикивал имя Саввы, а он, как потом я узнал, был у них заслуженным командиром. Когда я пришел в сознание, меня окружили комиссары и стали расспрашивать о смерти Латюка. И я рассказал… Так я стал «большевиком». Мне поверили. После госпиталя выдали документы, и я приехал в Черногорск. Долго не мог работать, потому что рана не заживала. Боялся, что меня разоблачат. Решил примазаться к жене убитого большевистского командира. Вот так судьба свела меня в одной постели с большевичкой. Я терпел все мужественно. Хотя бывали минуты, когда казалось…
— Твоя психика нас мало интересует. Мы хотим знать, почему наш агент Трикоз стал прислужником большевиков? — снова повысил голос оберст.
— У них все живут по принципу — кто не работает, тот не ест. Не работать я не мог. Вот и стал бухгалтером МТС. Исполнял свои скромные обязанности: тихо щелкал на счетах, своевременно сдавал финансовые отчеты и выплачивал, работникам заработную плату. Нигде и никогда не выскакивал в передовики. Старался быть вежливым, никому не возражать. В МТС говорили обо мне как о честном труженике и…
— А почему перестал служить нам?
— Я потерял с вашей агентурой связи и законсервировался.
— Сразу же после прихода к власти фюрера мы специально для восстановления связи прислали сюда «Земляка».
— Он был убит чекистами двадцать восьмого мая в саду вашего отца до того, как встретился со мной.
— Нам известно, кто приложил руку к этому делу…— многозначительно произнес Шмультке и ехидно усмехнулся.
Все время Трикоз вел себя спокойно. Стоило только в разговор вмешаться Шмультке, как он заерзал на стуле.
…О, если бы только могли узнать слуги фюрера, какие мысли роились в эту минуту в голове Трикоза! В его памяти всплыли события давно минувших дней. 1933 год… Грозовая майская ночь… Парк Мюллера, по которому идут двое… Взмах руки, и острый шкворень вонзается в спину человека, шедшего впереди. Отчаянный крик, тело глухо ударяется о землю… Убийцей был он, Трикоз. От этих воспоминаний на лбу у него появились мелкие капельки пота, которые сразу заметил Отто. Оскалив зубы, он прохрипел:
— Чем можешь опровергнуть?
— Чем угодно… Посудите, разве стал бы я рисковать в июне этого года, когда ко мне прибыл ваш агент? Для выполнения задания он требовал денег… Много денег. И я взял их в кассе. Восемьдесят тысяч взял и отдал ему. Потом ревизия, тюрьма… Именно в этом кабинете меня допрашивал чекист Гриценко. Я не сознался…
Шмультке схватывал на лету каждое слово и записывал в блокнот. Глаза его ожили, как у коршуна, увидевшего падаль. Он все время облизывал толстые влажные губы.
— Твой рассказ похож на выдуманную чекистами историю. — Мюллер встал, засунул руки в карманы галифе и подошел к Трикозу. — Неужели ты думаешь, что нас можно обмануть такой дешевкой? А если нам известно, что ты перекрашенный чекист?
Трикоз побледнел, у него мелко задрожали пальцы правой руки, лежавшей на коленях. Едва сдерживая волнение, он пролепетал:
— Докажу… Чем угодно докажу! В мире никто, кроме меня, не ведает, где ваш отец и его верный кучер Онисько спрятали сокровища. Если бы я был чекистом, если бы я хотел… Золотом меня озолоти, все равно не сказал бы…
Мюллер как ошпаренный подскочил к Трикозу. Глаза у него загорелись, словно у голодного волка.
— Тебе известно, где сокровища моего отца? И ты не выдал их? Говори!
И Трикоз рассказал. Потом схватился за голову руками и протяжно завыл, как пес, у которого отняли жирный кусок.
— О, это заслуживает внимания! — уже весело заговорил Мюллер, расстегнув китель. — Но пока слишком мало. Чтобы окончательно убедить нас в твоей преданности фюреру, надо доказать это делом.
— Что я должен еще делать?
Двое опытных слуг фюрера дали ему точные инструкции.
VIII
Своего приятеля Петро дома не застал. Жена Трикоза, Марфа, сказала, что муж отправился куда-то еще на рассвете, а когда вернется, она не знает. Парень потоптался смущенно на пороге и, попрощавшись с хозяйкой, вышел на улицу. Постоял немного у калитки, потом не спеша направился к центру города.
Война наложила на Черногорск свой зловещий отпечаток. Город стал каким-то молчаливым и настороженным. Закрылись магазины, почти совсем обезлюдели улицы, затихли всегда шумные школьные дворы. Петро шел по проспекту, такому уютному в прошлом, и не узнавал его. Половина деревьев вырублена, цветники растоптаны, всюду грязь и запустение. Увидел все это, а в душе такое чувство, будто ему на открытую рану кинули горсть соли.
Почти в самом центре, на стыке улиц, он неожиданно столкнулся с Трикозом. Оба остановились и удивленно посмотрели друг на друга. Первым заговорил Трофим:
— Ты чего серый, как туча?
— Значит, нечему радоваться.
— Тетушка голову грызет, что ли?
Парень махнул рукой и отвернулся.
— Как живешь, что делать собираешься?
— Теткины молитвы за упокой большевиков каждый вечер слушаю. Уж так они мне надоели, что сил нет: хоть бы на неделю-другую к дяде в село отправиться. Трикоз сморщился, будто ему под нос сунули тухлое яйцо.
— Не в Яновщину ли, случайно, собираешься?
— Ну да.
— Не советовал бы я тебе туда ходить: время не то.
Потом наклонился к самому уху Ивченко и зашептал:
— Великие дела намечаются, большим человеком можешь в городе стать. Ворон только не лови.
— А мне-то чего ждать? Лучше, чем сейчас, не стану. А на могилу к матери пойду, какие бы там перемены ни намечались.
Трикоз заметил, как собеседник нахмурил брови, и поэтому возражать не стал. Еще в тюрьме он достаточно убедился, что Петра уговорами не возьмешь. Да и легко ли уговорить человека, чтобы он не шел на поклон к могиле родной матери? И к тому же Петро родом из Яновщины, а родные места всегда манят.
— Ну, раз решил, иди.
Трикоз положил руку на плечо юноши и вкрадчиво добавил:
— Я и сам бы так сделал. Только вот что: поступай как знаешь, а в таких ветхих башмаках я тебя в дорогу не выпущу. До Яновщины, пожалуй, верст сорок наберется, а башмаки-то твои, посмотри, прямо никудышные. Возьмешь мои чеботы: свои люди — сочтемся! Подожди немного, я сейчас вернусь.
Петро стоял на раздорожье и никак не мог понять, почему это бывший бухгалтер так внимателен к нему. Не замышляет ли он чего-нибудь? Поведение Трикоза было подозрительным. А может, он просто добрый человек. Разве ж мало на свете хороших, бескорыстных людей?…
Примерно через полчаса Трикоз вернулся. Протянул Петру какую-то небольшую коричневую книжечку:
— Удостоверение для тебя.
Петро глянул на картонную обложку и от удивления даже глаза вытаращил:
— Да какой же я полицай? Кто это придумал?
— Не будь дураком, — уже сердито зашипел Трофим. — Этот листок всюду перед тобой дорогу откроет. А без него, смотри, как бы тебе в первом же селе не надели на шею «конопляный галстук».
Парень молча повертел в руках кусочек картона и спрятал в карман.
— Вот так бы сразу. Ну, давай заглянем ко мне…
Поздно вечером Петро возвратился домой пьяный. На нем были добротные, домашней работы чеботы и совсем новая фуфайка. Грициха, как увидела принаряженного племянника, даже руками всплеснула:
— Откуда на тебе такое добро? Куда снарядился?
— В Яновщину…
— Какого беса ты там не видел? — вспыхнули в глазах ее зеленоватые огоньки и тотчас погасли. Потом тетка заговорила, усмехаясь: — А впрочем, почему бы не навестить дядечку? Когда будешь по селам проходить, расспроси о ценах на всякую всячину, приценись к соли, разузнай, что мужичкам нужно.
Еще долго поучала она Петра, что надо делать для успешной коммерции, парень же, как только улегся на лежанку, сразу уснул крепким молодецким сном.
На следующий день на рассвете Петро отправился в путь. Что сорок километров для молодых здоровых ног? Еще солнце и за небосклон не опустилось, как он уже был в Яновщине. Отыскал знакомую дядину хату и шагнул через порог.
Тетка хозяйничала у печки и не услышала, как скрипнули двери. Оглянулась — племянник стоит. Бросилась к парню, склонила голову к нему на грудь и давай краем старенького фартука глаза вытирать. А тут и старый Федор вошел. В зубах самокрутка торчит, в руке казанок, — видно, свиньям в хлев корм носил. Поднял глаза на гостя и тоже оторопел.
— Гром меня побей, если не Петруху вижу, — обрадовался он и схватил хлопца в свои крепкие, заскорузлые руки. — Тебя каким же ветром занесло в отцовские края? А мы о тебе такого понаслышались, что и говорить неохота. Рады, рады, что все враньем оказалось.
— Нет, наверно, не все. — И Петро опустил голову.
Дядя словно крапивой ужалил его. Не знал Петро, с какого конца и рассказывать безутешную правду. Взглянул на старика, и еще сильнее защемило у него в груди. Темные, как спелый терн, выразительные глаза тетки готовы были смеяться от большой радости. У дяди тоже разгладились лучистые морщинки в уголках глаз. Так стоило ли омрачать печалью радостные минуты? Петро колебался.
— Правду говорили люди, — наконец произнес он.— Сидел бы и сейчас в тюрьме, если бы немцы не освободили…
В хате воцарилась тишина. Старик глубоко затянулся дымом цигарки. Потом бросил окурок под припечек и сказал:
— Что было, то прошло; что имеем, о том знаем; а что будет — увидим. Нехорошо получилось, да уж не переделаешь…
— Хорошо, что хоть живой-здоровый остался, — спохватилась тетка.— А вот от нашего Андрейки ужо больше двух месяцев ни слуху ни духу.
Петро еще сызмальства глубоко уважал своего двоюродного брата. Хотя Андрей на несколько лет старше, это не мешало им быть неразлучными друзьями. Летом они целыми днями пропадали на пруду, бродили в лесных чащах, выслеживали гнезда перепелов. Когда у Петра умерла мать и тетка Грициха забрала его к себе в город, кончилась для мальчика золотая пора детства. С тех пор он редко бывал у дяди, а еще реже виделся с Андреем.
С детства двоюродный брат увлеченно писал стихи, а после школы поехал в столичный университет. Вскоре из Киева он прислал Петру открытку: «Я, сын потомственного нищего Федора Коляды, ныне студент советского университета…» И вот учебу на третьем курсе прервала война.
— Где-то он сейчас? — запричитала тетка, вытирая глаза. — Одно-одинешенькое письмо через неделю после начала войны прислал. Написал, что пошел добровольцем на фронт. Обещал еще написать и вот как в воду канул. Что с ним? И сны какие-то нехорошие мне снятся…
— Довольно, старуха, слезами горю не поможешь… А как же там, в городе? — обратился дядя к племяннику. — Грициха торговлю еще не развернула?
— Как раз собирается. И мне наказывала, чтоб в селах цены на продукты узнавал.
— Не человек — червь ненасытный. И когда уж она барахлом насытится? В могилу, что ли, собирается свои лохмотья забрать? Ну, да хватит перед обедом о Грицихе. Чтобы аппетита не портить. Стара, угощай гостя, чем богаты.
К ночи, видно, сорока на хвосте разнесла по селу весть о том, что приехал из города Ивченков сын. Когда с луга потянуло туманом и сыростью, ко двору Федора Коляды стали собираться соседи, родственники и просто знакомые. Всем хотелось послушать новости, забыли люди о газетах при новой власти.
Далеко от больших дорог затерялась среди лесов Яновщина. И хотя вокруг уже управляли старосты, здесь еще жила Советская власть. Люди, как и раньше, ходили в колхоз на работу и с тревогой ожидали завтрашнего дня. Фашистов видели здесь лишь тогда, когда проходил фронт, — больше новая власть сюда не показывалась. Носились разные слухи о новых порядках, и никто точно не ведал, где правда. Поэтому и собрались к Коляде послушать бывалого человека из города. А где у хороших людей обходится без чарки? Вот и выпили за здоровье гостя, за лучшие времена, за победу, а уж после и разговор пошел оживленнее.
Петр охотно отвечал на все вопросы, которыми засыпали его селяне: и о грабежах, и о вырубленных аллеях, и об убийствах, насилиях… Будто наяву увидели хлеборобы все эти бесчинства. Об одном лишь умолчал Петро: о том, как очутилось в его кармане полицейское удостоверение.
С того вечера односельчане Коляды стали собираться к хате старого Федора, как на молитву. Говорили о партизанах генерала Горы, появившихся в окрестных селах, советовались, как бы переправить заступникам народа хлеб нового урожая и скот…
Проходили дни. От нечего делать дядя принялся бондарничать, а тетя — трепать коноплю. Петро тоже не оставался без дела. Он или помогал старику гнуть обручи в пристройке, или ходил в лес за лещиной. Время от времени старики замечали, что племянник становится печальным и нелюдимым. Тогда они еще усерднее хлопотали возле него, пытаясь развеселить. Не догадывались, что в такие минуты он был далеко от них — в Черногорске, на Беевке, в небольшом домике Гриндюка.
Перед Октябрьскими праздниками Петро решил возвратиться в город.
— Снова к Грицихе? — угрюмо спросил Коляда.
— А то куда же?
— Ой, Петро, послушай меня, старого, не ходи к ней больше, оставайся у нас. Ведь собьет тебя с пути праведного старая прорва, рублем собьет. Ты ее еще не знаешь. Чует мое сердце, что к делу с тюрьмой она тоже руку приложила. Весь ее род испокон веков нечистый. Только добра тебе желаю, поэтому расскажу, что они за люди. Мы ведь когда-то соседями с ними были, потом породнились, так что я их хорошо узнал. Не люди, а волки настоящие, о наживе и барыше только и мечтали. Все хитрили, все обманывали людей и на этом богатели. Жила Грициха со своим братом Кириллом, пока не вышла замуж за какого-то вдовца из Черногорска, державшего магазин. А отец твой тут один остался. Попутала же нечистая сила мою младшую сестрицу Ольгу с ним связаться. Наверно, дольше прожила бы, да он ее живьем в могилу согнал. Мы, вишь, бедняки, еще деды-прадеды в долгах у Ивченков были. Не зря же нас и Колядами прозвали. А бедного всякий обидит, кому не лень. Кирилл Ивченко никогда не ленился. Как только не глумился он над твоей матерью: и мокрыми вожжами ее бил, и из хаты на мороз нагую выгонял, и за косы по улице таскал… Мы уж и просили, и уговаривали его, да где там! А власть наша тогда слабенькая была, не у кого защиты просить. Скоро, правда, и на Кирилла погибель нашлась. В двадцать девятом стали создавать колхозы. Вот тогда и решил он кулацкий бунт поднять. Но его свои же селяне связали и передали уполномоченному по области Герасиму Гриндюку… Казалось бы, для Ольги солнце взошло… Взойти-то оно взошло, да только ненадолго. То ли отбил что-то Кирилл у нее в груди, то ли в изувеченное тело хвороба вселилась, только стала Ольга кровавым кашлем задыхаться и как свеча таять. Видели все, что смерть у нее уже за плечами стоит. Не успела она и глаз сомкнуть, как черной вороной прилетела из города Грициха. Все барахло заграбастала — не пропадать же, мол, братниному добру. А чтобы глаза всем замылить, тебя забрала. Хотел я возразить, да сельсовет за Грициху горой встал, — ребенка, мол, бездетной надо отдать. Вот так ты и очутился в Черногорске. Давно уже я собирался тебе об этом рассказать, все случая удобного не было. Да и побаивался: поймешь ли ты меня? А теперь ты взрослый, понимай, как знаешь…
О многом узнал в тот вечер Петро. Когда легли спать, сон долго не шел к хлопцу. Он лежал с широко раскрытыми глазами и думал. Отца Петро не помнил. Поэтому никак не хотелось верить, что он был таким жестоким извергом. Видно, все-таки дядина правда. Неужели отец был похож на Грициху? Тетку Петро никогда не любил, даром что она пыталась иногда выказать ему сочувствие. Да, люди давно уже поговаривали, что не из сердобольности взяла она его к себе, а из-за прискринков, набитых золотом и серебром. Думал Петро обо всем этом и не знал окончательно, кто же все-таки прав: Грициха или дядя Федор.
Вдруг голос во дворе:
— Федор, открывай! Гости прибыли!
Старики засуетились. Дядя выбежал в сени, загремел засовом и через несколько минут вернулся в хату с двумя пожилыми мужчинами, которые несли кого-то на самодельных носилках.
— Не узнаете? — послышался знакомый голос.
Петро склонился над носилками и остолбенел — перед ним лежал Андрей. Черный, худой, небритый, он совеем не был похож на того жизнерадостного, розовощекого парня, который так счастливо улыбался с портрета на стене. Только большие, выразительные, как у матери, глаза по-прежнему светились добротой и умом.
Тетя упала перед незнакомцами на колени:
— Как же вас и благодарить, люди добрые? Ой, горюшко ты мое!
— За что благодарить? Это священное дело — подлечить партизана и помочь к родителям добраться. Наши сыновья тоже с иродами воюют. Может, в лихую годину и им кто-то поможет.
В ту ночь в хате Коляды допоздна светились окна. Как ни утомила раненого Андрея многокилометровая дорога на арбе с сеном, до третьих петухов рассказывал он родным о своем боевом пути. А путь тот, как и всех его ровесников, был тернистым и крутым. Он начался уже на второй день войны, когда вместе с однокурсниками филолог Коляда подал в партийный комитет заявление с просьбой послать его на фронт. Просьбу удовлетворили, и через несколько дней из добровольцев был сформирован батальон. Одетые в серые солдатские шинели, юноши прямо из университетских аудиторий разошлись по путаным дорогам войны. Печально смотрел им вслед Тарас с гранитного постамента, смотрел и благословлял на великое ратное дело.
Укомплектованный кадровыми командирами, батальон отправился на учения в сосновые леса, за Дарницу. Нелегко приходилось вчерашним студентам овладевать наукой ненависти. Но в самые тяжелые минуты среди них всегда появлялся комиссар Горовой. Простой, чуткий, смелый, он умел подбадривать комсомолию. Недаром же полюбили его бойцы.
В середине июля коммунистический истребительный батальон был отправлен на передовую. Темной дождливой ночью под прикрытием огня наших артиллеристов добровольцы перешли линию фронта. С того момента и начался тяжкий рейд батальона по вражеским тылам.
Бойцы взрывали мосты и железные дороги, выводили из строя коммуникации, уничтожали вражеские гарнизоны в селах, поднимали народ на борьбу с фашистами. Каждую неделю аэропланы с красными звездами на крыльях в условленных местах сбрасывали на парашютах для смельчаков медикаменты, оружие, газеты. Так прошел месяц. И вдруг в первых числах августа связь с Большой землей оборвалась. Напрасно ждали самолетов неделю, другую — ни один больше не появлялся. Выполнив боевое задание, командир батальона решил прорываться назад, к фронту. Только где фронт? Никто не знал. Глухими дорогами пробирался отряд на восток. Чем дальше шли, тем тяжелее становился их путь. В сентябре начались холодные обложные дожди, а бойцы были одеты в поношенную летнюю одежду и почти все разуты. К тому же давал себя чувствовать голод. Давно уже опустели солдатские карманы, были вытряхнуты последние крохи хлеба, последние щепотки табака. Питаться часто приходилось лишь сырыми буряками да початками кукурузы. С каждым днем люди все больше слабели. Вот тогда и пригодились литературные способности Андрея.
Упадут, бывало, на привале бойцы как мертвые. Кажется, нет на свете силы, которая могла бы поднять их на ноги. А Коляда прислонится к дереву и начнет читать свои незамысловатые стихи. Сначала друзья слушают его молча, а там, глядишь, приподнимется кто-нибудь — и к поэту:
— Ты бы немного громче, Андрейка.
Читал юноша о своих ясных мечтах, и, наверное, видели в те минуты бойцы и луга в весеннем цветении, и дивчину с тугими, как перевясла[8], косами, и сгорбленную мать, что каждый вечер выходит за ворота высматривать на дороге сына. И так растревожит Андрей небалованные солдатские души, что проясняются улыбками суровые, небритые лица, а в глазах появляются стальные отблески. Без команды встают бойцы, без команды идут в новые походы, чтобы схватиться с фашистами. В одном из боев погиб командир батальона. После боя комиссар Горовой, принявший командование, собрал в перелеске всех бойцов и сказал:
— Больше месяца смотрите вы, хлопцы, в глаза смерти. И не вам ее бояться. Но, как коммунист, я должен сказать: не пробиться нашему маленькому отряду через вражеские заслоны. А вот если объединить нам вокруг себя тех людей, которые сейчас в одиночку и группами пробираются к фронту, тогда не страшны нам никакие преграды, пройдем вражескими тылами, как нож сквозь масло.
С той поры в истребительный батальон стали вливаться десятки новых бойцов. Были среди них солдаты и командиры, попавшие в окружение, местные советские и партийные работники и рядовые честные труженики. Многим приходилось добывать себе оружие прямо в бою.
Группа Горового, хотя и медленно, но упорно продвигалась на восток.
— Сколько горя выпало на долю наших людей, ничем не измерить, — продолжал Андрей свой рассказ, и старики, принесшие его в родную хату, качали в знак согласия головами. — Всюду по нашей земле только смерть, кровь, слезы… Скорей бы мне на ноги подняться! Но большевики, и будучи прикованы к постели, должны вести борьбу. Не так ли говорил наш земляк Николай Островский, вспомни.
Вскоре хлопцы всерьез начали готовиться к борьбе.
Андрей, лежа с закрытыми глазами, диктовал стихи, а Петро старательно записывал их.
Голый ветер тужит на руинах, Край, врагом истерзанный, лежит. Мать мертва, но все сжимает сына, Кровь ее из раны не бежит. Средь пожарищ черных после боя Тишина скупые слезы льет. Страшный вихрь войны унес с собою Жизнь людей, их радость и жилье.Под стихотворением приписали: «Товарищ! Если тебе дорога свобода, если тебе ненавистны гитлеровские убийцы, перепиши эту листовку в трех экземплярах и передай своим знакомым. Этим ты приблизишь победу над врагом».
Потом Петро по просьбе Андрея, которому ни в чем не мог отказать, разносил листовки по селам, и разлетались они по Украине сотнями и тысячами.
Возможно, Ивченко так и остался бы жить у дяди, но внезапно у Андрея началось воспаление легких. Он тяжело кашлял, слабел, таял с каждым днем как воск. Вот тогда-то и пришло в голову Петру: немедленно пойти в город к известному врачу Копылову и попросить, чтобы он помог двоюродному брату.
IX
Он выбрался из лесистого оврага, вытер красной, как столовый буряк, ладонью пот, выступивший над круто взломленными бровями, и медленно зашагал через поле. Вокруг, до самого леса, раскинулось серое, однообразное поле нескошенных хлебов. Едва не цепляясь за телеграфные столбы, катились мохнатые тучи.
Парень всматривался в даль, протирая глаза задубевшими кулаками, но города так и не видно на горизонте. Перед глазами как-то пугливо дрожали, вытанцовывая диковинный танец, желто-горячие круги, потом они быстро катились прочь и исчезали неизвестно куда. А сверху спускались новые, еще более красочные: зеленые, красные, фиолетовые — и закрывали небосклон. Прерывистое, неспокойное дыхание. Жилы будто ртутью налиты, ни рук, ни ног не поднять. Хоть бы на минуту присесть у дороги, отдохнуть. Однако он упорно шагал по набрякшей земле.
— Что это со мной творится? — спрашивал сам себя и не узнавал собственного голоса.— Не заболел ли, часом?
Заболел… Ведь предупреждал и дядя Федор утром. А откуда он знал? Будто сквозь седую пелену, видел перед собой худое, смуглое от жестоких ветров и летнего солнцепека, похожее на зарумяненный в печке ржаной каравай, лицо дяди. Глаза у него серые, ласковые, так и улыбаются людям. Когда говорит, как-то странно шевелятся его рыжие прокуренные усы.
А что он говорил?
Вслушивается Петро в немую полевую тишину, вспоминает предупреждение старого Коляды.
— Не ходил бы ты, Петро, сегодня в город, — слышится дядин голос. — Погода каверзная, а вид у тебя что-то неважный. Да и кашель твой, прямо скажу, не нравится мне. День-другой переждешь, а там, смотри, и земля подмерзнет, дороги наладятся. Ну, тогда и с богом от порога.
Петро будто и не слышал тех слов. Молча обернул ноги теплыми полотняными портянками, обул сапоги. Разминаясь, прошелся к печке, где хозяйничала тетя.
— Ты, Петро, послушал бы старого: он дело говорит. А для Андрейки мы и тут фельдшера найдем. В соседнем селе, говорят, очень хороший есть. Вы?ходим, не впервой…
Усмехнулся Петро в ответ, не сказал ни слова, потому что догадывался, куда клонят старики, По округе, с Кирпичных Ям, где гитлеровцы держали под открытым небом несколько тысяч советских военнопленных, разнеслась эпидемия тифа. Больше тифа беспокоила стариков весть о карательных экспедициях эсэсовцев, бродивших по селам. Люди гутарили, что где-то за Чепелевкой партизаны генерала Горы пустили под откос пассажирский эшелон с начальниками фашистского штаба. С тех пор почти ежедневно из леса доносился гул канонады. Никто точно не знал, что там творится, только догадывались, что эсэсовцы прочесывают вековые сосновые боры. А еще гутарили, что будто бы к Черногорску теперь ни пройти ни проехать: на всех дорогах немцы устроили засады и каждого расстреливают на месте, не спрашивая даже, кто он и откуда. Петру же нужно было идти в город именно через Чепелевку. Вот старики и беспокоились за племянника.
Все это понимал парень и, чтобы развеять тревогу сердечных родственников, сказал:
— Да вы за меня не беспокойтесь. Я к такой погоде привык. Бывало, с Андреем по снегу босиком гоняли, в прорубях на любом морозе купались, а видите, не взяла никакая хворь. И сейчас не возьмет.
Взвалил на плечи котомку с харчами и подарками, обнял на прощание двоюродного брата и шагнул за порог. Хозяин ему вслед:
— Ну, пусть будет счастливой твоя дорога. А старой передай: с барахлом на тот свет никого не пускают, пусть жадничает поменьше.
На дворе уже рассвело. Где-то на другом конце села захлебывался от злости пес. Порывистый ветер разносил по улице запах жареного лука и паленых кизяков. Петро простился с родственниками и ушел в туман…
Перевалило за полдень, когда он минул Чепелевку. Где-то позади, в глубине векового леса, слышалась пальба. До города оставалось уже не так и далеко. Надвигался вечер.
Шагал парень широко, неторопливо. Хрустела под сапогами тоненькая ледовая корка, давила спину обледенелая котомка. Дорога извивалась среди порыжевших полей и убегала в мутную даль.
Из-за туч на минуту выглянуло солнце, посмотрело кровавым оком на разоренный, опустевший край, заиграло красноватыми отблесками на лужах, покрытых тонкой скорлупой льда, и снова скрылось. Вдали показались крыши домов. Это был город. До первых хат, если идти напрямик, рукой подать — километров пять-шесть осталось.
Петро свернул с полевой дороги и поплелся напрямик. Солнце уже совсем спряталось в пепельно-серую пелену туч, и колючий северный ветер быстро погнал по земле густые сумерки.
Медленно спускался Петро в долину, еще дольше взбирался на косогор. А взобрался — остолбенел: мираж или заблудился? Еще месяц назад, когда он отправлялся в Яновщину, тут темной пропастью зияло глубокое глинище. Вся Зачепиловка — предместье Черногорска — брала здесь глину для обмазывания хат, а теперь от ямы и следа не осталось.
Он обошел глинище вокруг. На промерзлом грунте заметил следы автомобильных колес. Их было много. И все они вели в город.
Вдруг Петру показалось, будто под ногами у него зашевелилась земля. Он испуганно отскочил в сторону. И тут до него донесся протяжный, глухой стон, исходивший откуда-то из глубины, словно сама планета стонала от нестерпимых мук.
От ужаса пот выступил на лбу хлопца. Стон усилился, а земля зашевелилась еще сильнее. Теперь Петро был уверен, что это не бред, не фантазия, а ужасная, потрясающая действительность. С перепугу он вскрикнул и бросился бежать к городу.
— Стой, поганец! — вырос перед ним неожиданно высоченный мужчина в чумарке[9], подвязанный шерстяным красным поясом. В руках он держал винтовку.
Этого человека Петро не раз видел до войны. Он служил ездовым в ремстройконторе. По-уличному его называли Спотыкачом, потому что когда он ходил, то припадал на левую ногу. Петро удивленно взглянул на него и пошел дальше.
— Кому говорю: стой! Стрелять буду! — И Спотыкач щелкнул затвором.
— Да что с вами, дядько?
— Пес тебе дядька! Пошли со мной!
— Я же не злодей! — закричал Петро.
— А об этом в полиции расскажешь. Ну, иди, иди же, а то так огрею прикладом по казанку, что пойдешь к чертям камыш косить.
Ничего не оставалось делать, как исполнять приказание. Под конвоем Спотыкача брел Ивченко по улицам Черногорска. Хорошо еще, что безлюдно было вокруг, а то хоть у серого глаза одалживай. И все же усталость победила волнение. Ныло все тело, хотелось поскорее упасть на землю, и, казалось, ему было все равно, куда поведет Спотыкач. Только в ушах все стоял загадочный, приглушенный стон из-под земли.
Добрались до центра. Было уже совсем темно. Даже с первого взгляда Петро заметил, как неузнаваемо изменился перекресток. На здании универмага висело огромнейшее полотнище с паукообразным черным знаком. Возле дома, в окнах которого горел свет, выстукивая железными подковами, ходил с автоматом на груди немецкий часовой. Раньше здесь был горком партии.
Спотыкач повел Петра дальше, к зданию бывшей тюрьмы.
— Заходи! — И охранник толкнул Петра дулом в спину.
Поднялись по ступенькам на второй этаж. Долго петляли полуосвещенными коридорами, пока не вошли в просторный кабинет.
Два дивана, шкаф, стол. На стене портрет какого-то человека в казацкой папахе, с длинными усами, а под ним фашистское знамя. Сидящий в кресле человек низко склонился над бумагами.
— Пан начальник, — проговорил из-за спины Петра Спотыкач. — Вот этот злодюга на ночь глядя пробирался с торбой в город. Я сразу понял, что за птица. Хотел от меня удрать, так я догнал — и к вам…
Тот, кого назвали паном, не спеша поднял голову. И Петро сразу же узнал Трофима Трикоза, с которым встречался в этом же кабинете у капитана Гриценко. Теперь у Трофима была горделивая поза и пренебрежительный взгляд.
— Откуда тебя, Ивченко, нечистая сила принесла?
— Откуда же, как не из села.
— В родных местах, значит, побывал. К земле небось приглянулся? И какой же ты дурила, Спотыкач! Лучшего моего знакомого не рассмотрел. Иди прочь с очей моих ясных, чучело! — крикнул Трикоз на полицая.
Тот мигом вылетел за дверь.
— А мы тут с ног сбились, тебя разыскивая. Дело хорошее для тебя было. Жаль, опоздал! Не печалься, ты еще сможешь побывать на «красном банкете».
Петро стоял молча. Его охватило какое-то безразличие ко всему. Он слушал Трикоза, смотрел на его обрюзгшее лицо и не понимал, чего от него хотят. В ушах еще отдавался страшный стон из-под земли.
Скрипя хромовыми сапогами, Трикоз вышел на середину комнаты. Он был весь затянут в блестящую кожу и напоминал черного ворона.
— Да ты, я вижу, почему-то не рад встрече, — подошел он к Ивченко. — А помнишь, как нас в эту конуру вшивый энкаведист вызывал? Еще в тот вечер я твердил тебе, что и на нашей улице ударят в бубны. И, как видишь, судьба улыбнулась нам. Теперь не Гриценко, а я решаю в этом кабинете — жить или не жить сообщникам большевиков, — хвастался Трикоз. — Пусть же еще звонче загремят бубны! Слышишь их звуки?
Действительно, где-то за стеной надрывалась гармонь, и утомленно бухали бубны.
— У меня голова кружится, — сказал в ответ Петро.
— Да ты, наверно, голодный? Сейчас я тебя сведу в нашу харчевню.
Трикоз схватил Ивченко за рукав и потянул в коридор.
Спускались в темноте по каким-то крутым ступенькам. Зашли в просторную, с низким потолком комнату, до отказа набитую разношерстным людом. Одни сидели на скамейках за длинным столом и горланили «Попереду Сагайдачный», другие притопывали возле гармошки, размахивая руками. В подвале было так накурено, что на стенах еле светили керосиновые лампы. Воняло подгорелым самогоном и квашеной капустой.
Как только Трикоз вошел в этот балаган, гармонь и бубен утихли. Пьяная орава встретила его угрюмо, без особенного энтузиазма. Он что-то прокричал им и уселся в красном углу. Петра усадили между небритыми мужчинами с синими распухшими лицами.
Парень исподлобья окинул всех взглядом. Сколько их? Откуда они взялись? Внимательнее присмотревшись, он стал узнавать среди них то сторожа с разодранной ноздрей из третьей Черногорской школы, то мельника городской паровой мельницы, то учителя Савченко… Вдруг он увидел и Охримчука, примостившегося на самом краю скамейки, жалкого, раскрасневшегося. «Эх, сволота, посчитать бы тебе сейчас ребра, — даже заскрипел зубами Петро. — Вот где себе гнездо нашел».
Кто-то прогорланил тост. Загремели кружки, забулькала в глотках сивуха. Потом раздалось нудное чавканье. Петро и сам опорожнил кружку самогона. По телу сразу поплыла приятная теплота. Рядом кто-то из компании взревел:
— Вот это нашего куреня парубок: хлещет сивуху, как конь!
Лили еще, и он пил со зла, под дикий рев ватаги. Пил, пока не расплылось все перед глазами, и он нырнул в зияющую пустоту.
Сколько пролежал под столом, он не помнил. Проснулся от удара чем-то тупым в нос. Потом кто-то наступил ему на пальцы руки. От боли Петро открыл глаза. В комнате слышался невообразимый шум, метались какие-то красноватые тени, что-то громыхало и охало.
— Больше захотел, гад?
— Поровну между всеми делить, поровну!
Снова, будто колом по мешку с песком, лупили кого-то.
Внезапно все стихло. На середине комнаты появились хромовые сапоги со скрипом.
— А ну, за стол, вражьи дети!
Петро узнал голос Трикоза.
— Не для того меня новая власть районным начальником полиции сделала, чтобы беспорядки происходили. Из-за чего завелись, окаянные, из-за барахла? Да я из вас… Да я вам всем глотки позатыкаю тряпками, только фюреру верно служите. Кто на ногах устоит, пойдем сейчас со мной к колченогому Гриндюку.
Хищно засопела ватага. У Петра хмель как ветром сдуло. Неужели Трикоз в самом деле пойдет творить расправу? Неужели и Анюту смерть ожидает?
— За нашего шефа! — заверещал одинокий голос.
Петро вылез из-под стола. Умышленно закрыв рот ладонью, шатаясь, кинулся во двор. Вдогонку ему гоготали:
— Феклу пошел целовать? Фе-е-еклу!…
Окольными путями пробирался парень на Беевку. Бежал долго, пока не перехватило дыхание. Наконец — знакомый перелаз. Хотел перешагнуть — упал. Все равно надо спешить. Приподнялся, дополз до окна. А как постучать? Нащупал рукой какую-то палку и начал стучать в стену.
Вышел, прихрамывая, Гриндюк, склонился над ним.
— Дядьку, бегите! — прохрипел Петро. — Полицаи сегодня убить вас собираются… Берегите Анюту, пусть не забывает!
Немного погодя от хаты Гриндюка мелькнули огородами две тени. На следующий день между соседями поползли слухи, что сапожник с дочкой будто бы пошли менять вещи по селам. Другие говорили, что забрали их среди ночи гестаповцы и в глинище закопали, а иные лишь многозначительно кивали головами. Только Петро, хотя и знал обо всем, молчал, как сырая земля: его свалил сыпной тиф.
X
Почти целый час пришлось ждать шефу полиции около дверей кабинета Мюллера. Наконец вызвали. Не успел он переступить порог, как Мюллер рявкнул:
— Не вижу старой закваски, пан Трикоз. Неужели у вас такая короткая память, что забыли о кровавых ночах Богдановского куреня в Киеве, на Подоле?
Мюллер, выхоленный, напомаженный, вышел из-за стола. Он был без кителя, в одной нижней сорочке. Пестрые подтяжки с темными бляхами глубоко врезались в гладкое тело, словно в тесто. В правой руке он крутил нагайку. Жалобно посвистывая, она извивалась причудливыми петлями. В минуты спокойствия Мюллер всегда любил забавляться нагайкой. Сплел ее адъютант Бухрс из кожи варшавской коммунистки Ядвиги Обжецкой. Правда, одноглазого Бухрса поляки потом повесили за ноги на одной из окраин Варшавы, но нагайка сохранилась как память об операции «33», за которую Мюллер получил звание оберста и Железный Крест из рук самого Франка.
— Операцией по «профилактике» населения я не доволен, — остановился он напротив оторопевшего Трикоза. — Твоя орава полицаев не стоит одного моего солдата. Дикари!
На лице новоиспеченного шефа полиции сразу появились багровые пятна. Он неподвижно замер посреди комнаты, только мелко дрожал кадык над воротником вышитой сорочки.
— Служим вам верой и правдой.
— Для нас, немцев, самая убедительная характеристика — то, что вы делаете для укрепления нового порядка. Фюрер приказывал нам: «Мертвые не бывают свидетелями». Поэтому во время этаких дел у вас не должно быть свидетелей…
— Пан оберст, пан Мюллер, — заикаясь пролепетал Трикоз, — в городе вы не найдете ни единого христопродавца…
— Не вы же их расстреляли, — оборвал его Мюллер и впился в полицая своими бесцветными глазами. На его выхоленном лице появилась многозначительная холодная улыбка. — Если бы не мои рыцари, они бы у вас поразбегались, как крысы.
— Сам бог тому свидетель… у меня ствол парабеллума покраснел. Я старался, я даже руку себе обжег… Вот посмотрите…
Мюллер вернулся к столу и погрузился в мягкое кресло. Взглянув исподлобья на крайне взволнованного холуя, захохотал, громко, почти безумно, и откинул голову на спинку кресла.
Трикоз стоял перед ним и не знал, смеяться ему или плакать. Только глазами моргал и ждал.
— А все-таки слабый у тебя очкур[10], Трохим… — произнес наконец фашист. — Мне доложили, как ты глинище сравнивал. По-нашему, скажу… Знай, фюрер щедро награждает своих верных слуг.
Трофим топтался на месте, вытирая шапкой вспотевшее лицо. С перепугу он никак не мог прийти в себя. Ну и хитер же этот Мюллер: начинает за здравие, а кончает за упокой. Что за дурная привычка?
А тем временем оберст вытащил из папки лист бумаги, на котором хищно распростер крылья орел, и сунул его Трикозу. Тот боязливо, словно это был раскаленный лист железа, дотронулся пальцами. Глаза испуганно забегали по строчкам: «Немецкое командование в награду за содействие войскам фюрера при наведении порядка в городе Черногорске передает в пользование пану Трикозу флигель в поместье графа Мюллера с тем, чтобы…»
У шефа полиции от радости перехватило дыхание. Только не шутит ли снова Мюллер? Оберст же утвердительно кивал головой:
— Да, это не шутка. Вы действительно заслужили награду. Только помните, она вас ко многому обязывает. Это — аванс!
— Я понимаю, понимаю…
— Особняк имеешь, пора бы подумать и о молодой, красивой женушке, — не пряча желтых конских зубов, сказал Мюллер и жестом пригласил Трикоза сесть. — Думаю, пан Трикоз, довольно вам возиться с пархатыми. — Лицо его сразу сделалось холодным, словно вылепленным из гипса. — Впереди вас ожидают более серьезные и более важные дела. Я получил сведения, что в окрестных лесах появились партизаны. Сколько их, как они вооружены — нам неизвестно. Бесспорно одно: с Черногорском они держат связь, и вполне возможно… Короче, большевики оставили в городе своих агентов. Вы должны помочь моим солдатам уничтожить всех подозрительных.
Долго сидели они за столом, обсуждая план новой операции. Потом оберст поднялся, надел китель, давая этим понять, что разговор закончен. Трикоз вскочил и потрусил к двери, низко кланяясь.
— А разрешение на флигель?
— Ох, забыл грешным делом, от радости забыл.
Гулко гремела земля под ногами полицая. Трикоз все еще мял в руках шапку. На душе у него саднило.
Правда, встречи с Мюллером всегда были не особенно приятными, и все же их можно было терпеть. Но такую, как сегодня… Что-то слишком щедрым был оберст. Может, хочет отблагодарить за сундуки с кладом? Почему же сам не живет на окраине города, в имении? Не партизан ли боится?… Ну что ж, служба службой. Далеко идут лишь те, кто мало спрашивает и мало думает. Сказало начальство: бери награду — надо выполнять приказ.
…Поздно ночью, когда город забылся в тяжелой напряженной тишине, ватага полицаев вывалилась из главной управы, несколькими небольшими группами разбрелась по улицам.
Сам шеф полиции, зло обкусывая на пальцах ногти, отправился с тремя неуклюжими здоровилами на Крохмалевскую. После дневного разговора с Мюллером он был в плохом настроении. Об этом знали сподручные и плелись в стороне, словно боялись, как бы шеф полиции не наградил тумаками.
Шли молча. Под ногами жалобно скрипел первый снежок, да в разных концах города слышались приглушенные крики — начали кровавое дело эсэсовцы. Когда приблизились к одноэтажному кирпичному домику, стоявшему против колодезного сруба, остановились.
— Ну, помоги бог! — выдохнул Трикоз и перекрестился. — Операцию надо провести так, чтобы пан оберст были довольны.
Те трое тоже перекрестились.
Пропищали и стихли заржавевшие петли калитки — полицаи очутились на небольшом дворе.
Тихо, жутко. Даже пес, наверное почувствовав запах пороха, забился в будку и не подавал голоса. Окна дома были плотно закрыты ставнями.
Трикоз подошел к окну, постучал:
— Открой, Копылов!
Ждали недолго. Через несколько минут за дверью загромыхал засов, и желтоватая кромка слабого света выскользнула из сеней на двор, выхватив из темноты ссутулившуюся фигуру.
— Трикоз? — не то от удивления, не то от страха негромко вскрикнул в сенях хозяин. — Что привело вас в такую пору? Заходите…
И он отступил в глубь сеней, давая дорогу поздним гостям.
Бухая по полу намазанными дегтем сапогами, трое направились в хату, а четвертый остался возле дверей, на страже.
Копылов, по-старчески сложив на груди руки, оторопело остановился посреди комнаты. Что-то недоброе чувствовало его сердце, и даже при слабом свете керосиновой лампы было видно, как побледнело изборожденное морщинами лицо, а на большой лысине заблестели мелкие капли пота.
Все жители Черногорска знали Копылова — добродушного и приветливого старика. До войны он работал стоматологом в городской больнице и, хотя был уже немолод, всегда принимал участие во всевозможных общественных комиссиях по обследованию и содействию. Когда началась война, стал работать в военном госпитале. Эвакуироваться на восток он не успел, так же как и многие работники других учреждений. По правде говоря, Копылов даже и не думал куда-нибудь выезжать, поскольку оккупацию считал временной. На всякий случай с женой Домной Ефремовной они приняли некоторые меры предосторожности: пересмотрели домашнюю библиотеку, выбрали всю политическую литературу и вместе с семейными фотографиями закопали на огороде; все письма, бумаги и даже подшивка местной газеты «Черногорская коммуна» были сожжены. Казалось бы, никаких «компрометирующих» материалов не осталось, но супруги с первого же дня оккупации жили в тревоге, в ожидании чего-то страшного и неизбежного. И вот это страшное пришло.
— Чем могу быть полезен? Может, снова у вас… — с трудом выдавил из себя врач: до войны он не раз лечил бухгалтеру гнилые зубы.
Трикоз стоял между полицаями немой и грозный. Руки заложены за спину, папаха надвинута на самые брови.
— Сегодня я буду лечить твои зубы, старый опенок… Где сын? — Даже голосом он пытался подражать Мюллеру.
— А откуда же мне знать?
— Не прикидывайся дураком!… Нам известно, что большевики оставили в городе твоего выродка. Кто с ним еще? Где они?
— Не знаю.
— Ты у меня припомнишь… Давай-ка свои щипцы, которыми у людей зубы рвал. Я тоже поучусь этой профессии на твоих зубах. Думаю, тогда ты вспомнишь, где скрываются большевики.
Старик, как пьяный, подошел к столу, вынул из сумки козью ножку. Коршуном накинулись на него полицаи…
На крик из соседней комнаты выскочила в ночной рубашке Домна Ефремовна. Ничего не понимая, она остановилась на пороге. Полицаи отступили от Копылова.
— А ну, обыщите красное гнездо! — рявкнул Трикоз.
Обыск в квартире продолжался около часа. Уже были опрокинуты столы и кровати, разбита посуда, разворочена печка, разорваны подушки, а шеф полиции все копался в книгах на этажерке.
— А, вот он, депутатик народный! — злорадно выкрикнул Трикоз, хватая газету, которой была застлана полка этажерки. С ее пожелтевшей страницы улыбался Сергей Копылов — единственный сын врача. Жирным шрифтом была напечатана его биография.
— «Голосуйте за верного сына партии большевиков!» — начал читать Трикоз. — «Верного сына…» Видишь, как Советы орали о твоем вылупке. За какие же это заслуги, разрешите вас спросить? А?
Копылов с окровавленным лицом стоял у стены и даже не пошевелил губами.
— Так где же все-таки скрывается верный сын Советов? Где его приспешники?
Врач молчал.
— Ах так?! Ты у меня соловьем защебечешь, собака!
Со всего размаху Трикоз ударил старика в лицо. Копылов покачнулся и рухнул на пол. К нему бросилась жена.
«Вот если бы сейчас подвернулся пан Мюллер. Наверно, был бы доволен моей работой», — думал полицай.
Копылов открыл глаза, над ним склонилась жена.
— Вот такая благодарность… — произнес он. — Не убивайся, Домна, пришел мой час. Жил я честно, щедро служил людям, желал им только добра и напоследок тоже подлости не сделаю. Ничего не добьются от меня бандиты. Дурни, хотели, чтобы я им сына выдал. Не ждите! Слышите?!
Он криво усмехнулся и закрыл глаза. Тоненькая струйка крови побежала по подбородку. Жена всплеснула руками, заголосила.
— Брешешь, ты у меня все скажешь! На горячую жаровню посажу, а говорить заставлю! — заорал шеф полиции.
Как львица бросилась Домна Ефремовна на Трикоза и вцепилась ему в горло. Тот захрипел, покачнулся, но подоспели полицаи.
— Повесить ведьму, сейчас же повесить на срубе над колодцем… Пусть все видят!
…Всю ночь лютовали эсэсовцы со своими приспешниками. Утром взошло солнце, оно испуганно заглянуло в мертвые глаза десятков людей, качающихся на ветру по улицам города. Это были кровавые следы гитлеровского «нового порядка».
XI
Морозная ночь раскинула свои темные крылья и задремала над обледеневшей землей, окутанной белым пушистым покрывалом. Уснул и город глухим, тревожным сном пленного. Ни огонька вокруг, ни голоса людского. А чтобы кто-нибудь случайно не нарушил покой, дежурит на окраине Черногорска пеший объездчик управы Охримчук. Закутавшись в долгополый кожух, он топчется на дороге, ведущей к сосновому бору.
Неспокойно на душе у Охримчука, видно, мало надеется он на свою винтовку, потому что все время оглядывается вокруг, прислушивается, как вдали трещит лед на речке.
Долго тянется время в декабрьские ночи, страх как долго. Холод острыми колючками пронизывает насквозь кожух, валенки и больно впивается в тело. Чтобы как-нибудь скоротать невыносимые часы, Охримчук задирает голову и начинает считать звезды, но и они мигают холодно и неприветливо.
Присел полицай под тыном, вытащил из кармана кисет с самосадом. Не слушаются задубевшие пальцы. Наконец свернул толстенную цигарку, чиркнул спичкой. Когда огонек погас, стало еще темнее. Потом вроде затрепетали пугливые тени — идет кто-то или кажется?
— Фу-ты, напасть! — выругался Охримчук и закрыл глаза.
Когда снова оглянулся, как будто немного рассвело, он встал и потихоньку побрел по улице. Вдруг раздались чьи-то шаги. Под рубашкой у Охримчука словно сотня червяков зашевелилась, Сбросил с плеча винтовку, щелкнул затвором.
— Кто идет? — Хотел крикнуть властно, но голос прозвучал робко.
— Сейчас я тебе покажу, сволочь, кто, — послышалось в ответ.
С первого же слова Охримчук узнал своего шефа. «И чего это его нечистая сила по городу носит в такой мороз?»
— Так-то ты, паскуда, караул несешь? — грозно зарычал Трикоз, подходя к своему подчиненному. — Кто разрешил на посту огонь зажигать?
— Да я же только… Одну затяжку…
— Холоп лопоухий! За версту же видно, где ты слоняешься! Или, может, в Германию захотел? Так я быстро это дело оформлю.
Наругавшись вволю, Трикоз исчез так же внезапно, как и появился, а у Охримчука словно камень на душу лег. Не чувствовал он уже ни холода, ни страха. Стоял, как пень, посреди дороги. А грудь распирала странная, холодная пустота.
«Что ж, Трикоз все может. Ему в Германию на каторгу человека запроторить — все равно что раз плюнуть. Сколько крови людям выпустил за эти месяцы, вола утопить можно. Подумать только: даже жена с дочерью его бросили, убежали куда-то на село. Нет, от такого чего хочешь ожидать можно…»
От одной мысли, что ему придется покинуть родную хату, любимую Настуню и ехать в далекую и страшную Германию, Охримчук вздрогнул. И для чего все творится на свете белом? Никак не мог он этого понять, потому что никогда не интересовался политикой. В политике нужно было о чем-то спорить, а Охримчук на слова был нещедрый, ему вполне хватало тех, которые еще в люльке поведала мать. Круг интересов у него не выходил за пределы собственного хозяйства.
Еще задолго до войны выбился Охримчук в люди. Столько приходилось бедствовать на кулацких полях до коллективизации, что артель показалась ему, сироте-калеке, родным домом: она ему хлеб дала, а самое главное — человеком сделала. Даже Настуня Бабич — красавица на весь округ — не побрезговала им. А мог ли он мечтать о таком счастье во времена кулачества?
Поэтому держался Охримчук колхоза, старательно ухаживал за скотом. Около него на ферме трудилась дояркой и жена. Вместе они вырабатывали немало трудодней, так что зерно получали не пудами, а центнерами. Да и в своем хозяйстве всегда имели и поросенка и коровенку. Об ином житье Охримчук и мечтать не мог.
Бывало, на общем собрании примостится где-нибудь в углу, зачадит самокруткой и потихонечку дремлет. За столом оратор рассказывает о прибылях колхоза, о повышении материального благосостояния колхозников, о плане на будущее… Кондрата Охримчука же не легко всколыхнуть. Сидит он, терпеливо ожидая, когда собрание кончится. Одно лишь горе не покидало семью Охримчуков — не было у них детей.
На фронт Кондрата, конечно, не взяли, потому что от рождения хромал он на правую ногу, а вот скотину колхозную поручили гнать куда-то на восток. Случилось так, что покинуть дом ему не пришлось.
Проходили последние августовские дни. Поздними ночами с запада уже доносилось сердитое уханье канонады, но никто из черногорцев и во сне не предполагал, что в город могут прийти немцы. В учреждениях, на предприятиях, в колхозах все шло своим чередом, каждый был занят своей обычной работой.
Не сидел без дела и Охримчук. Как и раньше, он до восхода солнца приходил на ферму, чистил, кормил, присматривал за скотиной. Как-то после дождя решил он вскопать у себя на участке делянку под пшеницу. Запряг пароконку, бросил на воз плуг, борону да и подался кривыми переулками к своей нивке.
Недалеко от дома Охримчука догнала автомашина, такая запыленная, что казалась седой. Из кабины высунулся военный в командирской фуражке:
— Где тут самый ближний колхоз?
— Тут, недалечко. Направо как свернете, так по Лисовке хат с двадцать проедете, потом на Беевку влево возьмете, а после…
— Ты сам-то себя понимаешь? — спросил военный, вытирая ладонью черный пот со лба. — Куда едешь?
— Озимь…
— Озимь? На вокзале вон беженцев полно, дети голодные, а ты… сеять. А ну, марш перевозить их в колхоз. Накормить нужно!
— А я разве что? Я ж ничего. Вот только плуг…
Через минуту Охримчук с военным перебросили через тын Ивченчихи, прямо в лапчатые подсолнухи, плуг и борону, и пустая подвода загромыхала на выбоинах к вокзалу.
С того времени прошла неделя, а может, и больше. Охримчук, конечно, забыл про борону и плуг, лежащие в чужих подсолнухах. Напомнил о них страшный случай.
В одну из ночей кто-то обокрал колхозный амбар. Увезено было несколько мешков крупчатки, сахару, много мяса. Немедленно созвали собрание артели, которое постановило предать военному суду каждого, кто осмелится присвоить себе хоть на копейку колхозного имущества. Вот после этого собрания и обнаружили в усадьбе Ивченко колхозные плуг и борону.
Говорили разное, только старый Онанченко — сосед Петра, видевший, каким образом очутился в подсолнухах колхозный инвентарь, недовольно качал головой. Наверное, он и рассказал об этом Петру.
Вечером, когда Охримчук возвращался с работы, его встретил Ивченко с засученными по локоть рукавами.
— Ты что ж, подлюка, в Сибирь меня задумал сослать? — без обиняков обратился он к Кондрату Охримчуку. — Только не пройдет это тебе безнаказанно, тихоня вражья! Получай заработанное!
И он со всего размаху ударил Охримчука чем-то тяжелым по голове.
Неизвестно, чем бы кончилась вся эта история, если бы не подоспели люди. Кондрата отлили водой и отправили к врачу, а Петра отвели в городскую тюрьму.
Болел Охримчук до самого прихода оккупантов. А когда выздоровел, то сидел дома, не показываясь людям. Днем и ночью преследовало его какое-то непонятное чувство страха. Со временем оно рассеялось, и Охримчука уже можно было видеть и на улице, и на дворе бывшего колхоза, куда он начал наведываться от скуки. Вскоре наступили суровые времена: немцы объявили набор рабочей силы в Германию. Получил повестку на комиссию и Охримчук. «Бросить семью, бросить родной край и ехать в Германию? — волновался он. — Ни за что! Пусть хоть повесят, не поеду! Нечего мне там делать». Думал и удивлялся своим мыслям: как же это он смог так отчаянно думать.
Перед тем как идти на комиссию, он, по совету родственников жены, долго и терпеливо курил шелковые лоскутки (говорили, от этого начинается туберкулез), пил крепкие настои липового цвета с дубовой корой, но обмануть немцев ему так и не удалось. Мордастый лекарь в круглых больших очках с черной роговой оправой разборчиво написал: «Годится для работы». А это значило: не видать больше Охримчуку ни дома, ни жены.
И такая на него тоска напала, что согласен был в тот миг хоть сквозь землю провалиться. Сколько ни думал, а выхода никакого найти не мог.
Нежданно-негаданно спасение пришло само собой. Как-то встретил он на улице бухгалтера Трофима Трикоза.
— Кондрат, ты чем опечален? — спросил тот.
— А чего радоваться? В Германию вот посылают…
— Вяжу, неохота тебе от подола жены отрываться.
— Чего и говорить. Поедет ли порядочный человек по доброй воле в какую-то Германию? Известное дело, не хочется. Только что придумать, ума не приложу.
— Хочешь, помогу? — И Трикоз криво усмехнулся, показав ряд съеденных гнилых зубов. Кондрата обдало трупным запахом, он не выдержал и отвернулся.
— О боже, неужели это возможно, — наконец недоверчиво вымолвил он. — Всю жизнь благодарить буду. А как это сделать?
— Очень просто. Нужно только стать охранником порядка в городе. Я вижу, ты за большевиками не особенно убиваешься, а обязанности у тебя будут пустяковые — улицу ночью караулить или на базаре порядок наводить, ну и тому подобное…
— Да хоть сейчас за дело!
— Ну, смотри мне, Кондрат, только раки задом ползают. А теперь давай-ка свои документы.
Так Кондрат Охримчук, никогда не интересовавшийся политикой, стал охранником нового порядка. Ежедневно он должен был приходить на сбор в управу, а потом отправляться «на патруль» или на облаву. Уже с первых дней не пришлась ему по сердцу такая работа, да что поделаешь — в Германию тоже не хотелось. А чем дальше, тем тяжелее становились для него обязанности полицая, тем нестерпимее хотелось порвать с дикой ватагой Трикоза, потому что люди стали считать его хуже зверя.
— Будь проклят тот час, когда я тебя встретил, ирод, — шептал Охримчук, плетясь по улице. А тяжелые мысли роем кружились в голове: не отмахнуться от них, не отделаться.
«И какого беса я тут мерзну? От кого и что стерегу? Порядочного человека все равно нечего бояться, а такой изверг, как Трикоз, разве меня послушает? Нет, нехорошее что-то затевают в управе!»
Когда повернуло далеко за полночь и прокричали первые петухи, Охримчук вышел на окраину города, потоптался немного и побрел к стожку соломы за чьим-то тыном. Разрыл свежий, душистый ворох и сел. Мороз инеем оседал на ресницах, веки смыкались…
Проснулся Кондрат от треска. Взглянул и глазам своим не поверил — несколько согнутых фигур, оглядываясь, пробирались мимо него. Хотел было крикнуть — горло будто кто веревкой затянул. Дышать стало тяжело, и сердце из груди вот-вот вырвется. Что за люди? Куда они идут?
Кондрат всмотрелся — вроде автоматы у них на груди.
Так и просидел Охримчук до утра под тыном, боясь вылезти из соломы, чтобы не встретиться с таинственными автоматчиками. А когда уже совсем рассвело, издерганный и утомленный, он поплелся домой.
Перешагнув порог, Охримчук почувствовал приятный запах жареного сала и лука: возле печи уже хлопотала жена. Она взглянула испуганными увлажненными глазами на белого от инея мужа и ничего не сказала.
Кондрат поставил между ухватами свою промерзшую винтовку, стянул валенки и улегся в постель. От ночных тревог не осталось и следа. Улыбнувшись, он спросил Настю:
— Спала спокойно? Маленький ножками не барабанил?
Настя выпрямилась, задумалась. Из печки на ее лицо падал отсвет пламени, и от этого в ее больших карих глазах то загорались, то гасли дрожащие искринки. Жена порывисто всхлипнула и закрыла лицо краем серого клетчатого платка.
— Тебе нездоровится? — вскочил с постели Кондрат. Босиком подошел к, ней, ласково обнял за плечи. — Ну, что с тобой? Что, миленькая?
— Душа у меня болит, — простонала жена сквозь слезы. — Люди меня чуждаются… Я же для них полицайка, и только. А с ребенком как же будет?
Охримчук ничего не ответил. Присел на охапку дров возле припечка, посадил на колени Настю. Темно у обоих на душе, зябко, хотя в устье печи полыхает горячее пламя, разрисовывая стены багряными коврами.
— Что же делать будем? Ничем я людей не обидел, а видишь…
Он хотел еще сказать, но на крыльце что-то застучало, а через миг двери порывисто распахнулись, и вместе с клубами пара в хату вкатился Нагиба — посыльный управы. Тяжело дыша, он выпалил:
— Пан Трикоз… вызывает всех. Партизаны в город пробрались. Их за прудом в ольшанике окружили… Собирайся быстро.
Охримчук вяло, неохотно поднялся. Заглянул жене в глаза, шепнул:
— Ну, не горюй. Тебе нельзя горевать — еще маленького растревожишь.
Уже на улице он услышал стрельбу. Беспорядочно трещали винтовки, изредка короткими очередями в ответ огрызался автомат.
Кондрат повернулся к Нагибе:
— Сколько же их, тех партизан?
— Говорят, человек с двадцать, а может, и того больше. Лиморенко на Беевке их застукал, поднял тревогу. А там немецкий патруль подоспел. И заварилась каша…
Они выбежали на выгон, где стояла автомашина и толпилось несколько полицейских.
— Какая разиня их проворонила? — злобно шипел Трикоз, так что даже пена летела у него изо рта. — Всех перевешаю, если живыми не возьмете! Слышите?
Угрюмо стояли полицаи. Трикоз еще о чем-то распоряжался, а потом повел ватагу к пруду. Поскольку Охримчук угнаться за ними не мог, его оставили в засаде за тыном, возле речки, чтобы задерживал всех, кто попытается выбраться из города.
Кондрат перелез через тын, присел на куче запорошенной снегом картофельной ботвы, поставил между ног винтовку.
…Солнце поднималось все выше, было уже около полудня, а бой все не утихал. Охримчук все сидел за тыном над застывшим ручейком, уставив глаза в землю. Зловеще завывал ветер, холодно смотрело солнце, поминутно затягиваясь мягким покровом туч. Тоскливо, мучительно было на сердце у Кондрата, что-то сосало под ложечкой, тяжесть в груди неимоверная. Ну и жизнь!
Выстрелы утихли после полудня. «Неужели всех перебили?» — подумал Кондрат и вылез из своего укрытия. Взглянул на ольшаник и окаменел: по заснеженному лугу, под вербами, куда спускались огороды, шли трое оборванных людей.
Еще молодой белокурый парень, без шапки, в одной сорочке, вяло переставлял ноги, прижимая к груди окровавленную руку. Второй был с длинными рыжими усами и бородой. Держался на ногах крепко, только время от времени прикладывал ко лбу горсть снега. Между ними шла девушка, почти совершенно раздетая. Нижняя сорочка, облегавшая ее стройную фигуру, на спине и на животе была разрисована кровавыми георгинами. Обняв раненых, она гордо шла навстречу смерти.
Полицаи не стреляли. Как рассвирепевшие борзые, перебегали они от дерева к дереву, приближаясь к партизанам.
— Ну, стреляйте! — раздался над лугом звонкий девичий голос.
Он показался очень знакомым Охримчуку, однако узнать, чей голос, Кондрат не мог. «Да не она ли, часом, мимо меня ночью в город проходила?» — мгновенно пронеслось в сознании.
А девушка все продолжала:
— Что ж боитесь? В плен мы не сдадимся, все равно нас повесите…
— Не повесим! — прокричал кто-то из-за вербы.
— Если гарантируете нам жизнь, — это говорил уже тот, рыжеусый, прикладывающий ко лбу снег, — мы отдадим вам очень ценное донесение. Пусть только придет самый старший немецкий офицер.
Он остановился, вытащил из-за пазухи какой-то пакет и поднял его над головой. Из-за деревьев робко выглядывали полицаи.
— Офицер сейчас будет! — снова закричали за вербами.
Ждать в самом деле пришлось недолго. Послышался гул мотора, и вскоре на поляну выкатилась гусеничная бронемашина. Сделав крутой разворот, она затормозила. Открылись дверцы, и из стальной черепахи вьюном выскользнул эсэсовец с офицерскими погонами на плечах.
— Мы гарантируй жисть, если сдавайт сразу, — проскрипел он на ломаном русском языке. — Ежели ценный донесение давайт, вы будете жить. Этой слова оберста Мюллера.
— Согласны, пан офицер, — ответила девушка.
— Взять пакет! — скомандовал эсэсовец солдатам.
— Нет, нет, пан офицер, только вам лично. — Старый партизан протянул сверток.
Фашист сделал несколько шагов и только хотел взяться за сверток, как девушка кошкой вцепилась ему в горло. Солдаты, стоявшие возле бронемашины, бросились на выручку. Началась свалка. Вдруг расцвел черный букет дыма, и весь город всколыхнулся от глухого мощного взрыва. Охримчук издали увидел, как полетели в воздух какие-то клочья. Когда дым рассеялся, на месте, где стояли окруженные фашистами партизаны, чернела земля и валялись обугленные лохмотья.
В груди у Кондрата словно что-то оборвалось. Его руки обмякли, винтовка стала такой тяжелой, будто к ней привязали стопудовую гирю. Хотелось провалиться сквозь землю, погибнуть, развеяться дымом, лишь бы не ощущать позорящего стыда, выжигающего грудь. Он обхватил лицо руками, рухнул на землю и глухо зарыдал.
XII
Глухо стонет сосновый бор в непогоду. Рассвирепевшим зверем бросается он вдогонку студеному ветру. Трещат от натуги деревья, хлещут ветвями темноту, но узловатые корни крепко привязали стволы к земле. Отпыхтевшись, лес в исступлении шарахается назад, чтобы набрать разгон, и снова бросается в погоню за ветром. И гудит, гудит… А между стволами в безумном танце носится растрепанная вьюга, высвистывая тягучую, никогда не оканчивающуюся мелодию. Что-то тревожное и грозное слышится в глухом стоне.
Гриценко еще с детства нравилась лесная вьюга, величественная, таинственная. Он лежит на сосновых ветках, возле раскаленной добела бочки, служащей печкой, и вслушивается в завывания метели. В землянке тепло, уютно, пахнет хвоей и свежеиспеченной картошкой. Сейчас Гриценко не до еды. После тридцатикилометрового перехода ноют ноги, горит все тело. Далеко, далеко за ветром бегут мысли, не хочется ни двигаться, ни говорить. Единственное желание — спать. Только въедливая, неотвязная мысль о боевом товарище гонит сон.
— Как ты думаешь, Таращенко, что могло случиться с группой Горового? — спрашивает он у человека в полушубке, неподвижно лежащего рядом.
Тот долго молчит: то ли обдумывает ответ, то ли дремлет. Но вот он зашевелился, и в землянке раздался грубый, охрипший голос:
— Сам не пойму. Наверно, метель — помеха, а может…
Знает Гриценко, что означает это «может». Погода здесь явно ни при чем, хотя зима 1941 года и в самом деле выдалась суровой. С сентября всю осень шли обложные холодные дожди. Насыщенная водой земля уже не вбирала влагу. Ударили морозы. Лютые, сорокаградусные. А перед Новым годом и снег повалил. С тех пор и начались тяжелые времена для партизан. Все дороги и тропинки были завалены снегами, а на базе не осталось ни картошки, ни муки, ни мяса.
Помогла идея Горового — снарядить «армию нищих» по окрестным селам. Горовой в отряде Таращенко воевал еще с осени. Сформировав во вражеском тылу боевую группу из бойцов и офицеров, попавших в окружение, он пробивался с боями на восток, однако наткнулся на прочный заслон карательных экспедиций фашистов. Прорываться не решился, потому что боеприпасы почти кончились, а люди смертельно устали. Горовой пошел в леса и там встретился с местными партизанами во главе с Таращенко. После переговоров отряд влился в партизанскую бригаду, в которой Горовой стал комиссаром.
Человеком он был спокойным, сообразительным, хорошим товарищем. Вырос Горовой в шахтерской семье где-то в Донбассе. С шестнадцати лет пошел по проторенной отцом тропинке — за обушок и под землю. Воевал с бандитами, организовывал комсомолию, работал, а вечерами учился. Одаренность хлопца скоро заметили и на профсоюзном собрании решили послать его на курсы инженерно-технического состава.
С этих курсов он возвратился на свою «мышеловку» незадолго до 1941 года и вскоре стал начальником. Война спутала жизненные дороги людей — очутился потомственный шахтер Горовой в черногорских лесах на границе с Белоруссией. Сколько дорог было исхожено темными ночами, сколько отправлено на тот свет фашистов!
Недели две назад пошел он с шестью партизанами в Черногорск, чтобы наладить связи с подпольщиками. Все сроки возвращения прошли, а Горовой все еще не подавал о себе вестей. Поэтому-то и не спалось Гриценко.
— О комиссаре не печалься, — снова зашевелил усами Таращенко, переворачиваясь на бок и натягивая кожух на плечи. — Вот увидишь, придет: такие, как он, и в огне не горят, и в воде не тонут.
«Не горят, не горят… Такие, как он, и в огне не горят…» Фраза звучит в ушах Гриценко и отдается глухим звоном во всем теле. А чьи это слова?
Он пытается вспомнить, вьюга мешает. Ощущение такое, словно в глаза кто-то песку насыпал. Да чьи же все-таки это слова?
…Из фиолетового тумана выплывает лицо генерала, Он усмехается. Гриценко узнает Стоколоса. Генерал встает из-за стола и не спеша идет к нему навстречу.
— Как чувствуете себя, товарищ капитан? Поправились?
— Спасибо, на здоровье не жалуюсь.
— Ну, и чудесно. Здоровье еще нам ой как понадобится. Мы сейчас и в огне гореть не должны. Понимаете? — А у самого под глазами синие мешки и на лбу густая сетка морщин.
Сели за стол. Лицо у Стоколоса сразу же стало суровее:
— Так вот, капитан. Вызвал я вас по очень серьезному делу. По данным разведки, в районе Черногорска появилось несколько партизанских отрядов. Действуют они разрозненно и несогласованно, а фашисты у них под носом пытаются наладить производство взрывчатки. Понимаете? Командование решило направить вас в район Черногорска для того, чтобы вы скоординировали действия партизанских отрядов и сорвали фашистам производство. Детальные инструкции будут переданы вам уже за линией фронта… Думаю, задание вам под силу. Если уж вы сумели вынести из окружения и доставить командованию такие ценные документы, то это поручение тоже выполните. Все остальное в инструкциях.
Беседа продолжалась около часа. На прощание Стоколос пожал Гриценко руку, пожелал успеха.
— Помните, капитан: от того, насколько успешно вы выполните свое задание, зависит жизнь тысяч людей.
В ту же ночь с небольшого прифронтового аэродрома поднялся самолет и взял курс на запад. Пассажир был один — еще молодой человек, сидящий на узлах. Вскоре в кабине что-то ослепительно вспыхнуло, земля огрызалась зенитным огнем.
— Нащупали, подлюги! — выругался человек, сидящий на узлах, и припал к окошечку. Почти возле самых крыльев вспыхивали розовые шарики, рассыпая красные брызги.
— Товарищ капитан, машина под обстрелом. Держитесь за поручни — иду на снижение, — передал пилот,
Потом какая-то невидимая сила так резко дернула самолет, что Гриценко даже повалился на бок. Почему-то стало душно, хотелось расстегнуть воротник сорочки. Он почувствовал, как распирает грудь, а на лице выступает пот. Закрыл глаза.
Сколько времени продолжался этот адский полет, Гриценко сказать не мог, только показался он ему вечностью. Наконец пилот подал знак:
— Приготовиться!
Самолет пошел плавнее. Стало сразу прохладно. Дышалось легко, как после тяжелой работы. Вот уже и люк открыт. Далеко внизу, в беспросветной мгле, виднеются три слабых огонька. Это — партизанский знак.
Сброшены грузы. Самолет сделал еще один разворот, и на земле снова замигали три звездочки.
— Желаю успеха! — махнул рукой пилот. И капитан опрометью бросился в темную пасть ночи. Холодный воздух перехватил дыхание. Не понять, где земля, где небо. Резкий рывок в плечах — и над головой зашуршал купол парашюта. Огоньки неудержимо неслись навстречу.
Как приземлился, Гриценко тоже плохо помнил. Почувствовал лишь, что лежит на земле, в лицо пышет горячий воздух и страшно ноют ноги. Невдалеке слышался какой-то галдеж — разговаривали неизвестные люди. Присмотрелся внимательнее — ни души, а голоса все громче, громче…
— Где же я? — закричал Гриценко и проснулся.
Протер глаза — угли в бочке едва тлеют, тускло коптит каганец. На месте, где был Таращенко, лишь кожух остался.
Поднялся Гриценко на ноги, бросился за перегородку, откуда неслись взволнованные голоса.
Никто из партизан не спал. Тесным кольцом обступили они занесенного снегом человека, ничком лежавшего на сосновых ветках. Дед Онисько, бывший колхозный сторож, нацедил в кружку кипятку из чайника и по одной ложке вливал неизвестному в рот.
— Смотри, губы ему ошпаришь.
— До свадьбы заживет, — бурчит в ответ старик. — А разбудить его только кипятком и можно. Вишь, как медведь, в спячку залег.
Гриценко подошел к командиру отряда, который, опершись плечом в стену, покусывал зеленую хвою. Спросил, откуда взялся спящий молодец.
— Да Ничипор Сук в балке возле Жиденцов его нашел. В табор, говорит, пробирался… Попробовал вести его Ничипор, а он с ног валится, до того из сил выбился. Ну, положил на лошадь, а, пока до табора довез, он и дуба, кажется, дал.
— А что за человек?
Таращенко пожал плечами.
Капитан присмотрелся к неизвестному. Продолговатое лицо было до того худое, что казалось зеленоватым. Длинный острый нос, рассеченный квадратный подбородок… Что-то знакомое было в этом лице. Будто видел он где-то этот рассеченный подбородок и черные непокорные волосы. Где? Или спросонья ему показалось? Гриценко начал скручивать цигарку.
— Не зашли бы в балку жиденецкую, каюк бы парню пришел, — послышался неторопливый голос Ничипора.
— Видно, беда погнала его в лес в такую вьюгу.
— Ну, этот крещение прошел что надо…
Все говорили наперебой, только Антон Климпотюк сидел в углу землянки, словно воды в рот набрал. Правда, он и раньше не отличался особенной разговорчивостью. Поэтому, наверное, и остался холостяком до тридцати с лишним лет, хотя, работая до войны в ремстройбригаде, считался лучшим бондарем в городе.
— Где я? — вдруг раскрыл глаза чернобровый парень.
— А ты кто такой?
— Я из Черногорска… Шел, чтобы рассказать партизанам… Все они погибли… И Анюта тоже, — парень снова закрыл мутные глаза.
Вдруг из угла порывисто поднялся Антон, высоченный, могучий — потолок для него низок, землянка мала. Он зло выплюнул окурок.
— Кому ты брешешь, прихвостень фашистский! Тебя же к нам подослали! Я вашу милость своими собственными глазами в балагане Трикоза видел. Сочувствующим хочешь прикинуться? Не выйдет! Слышишь? Не верю!…
Антон так и не договорил, отвернулся к стене. Знали партизаны, какой огонь разожгла в его сердце Анюта-пулеметчица в лютые морозы 1941 года, знали, что значат для него страшные слова обмороженного приблуды.
Весть о гибели Анюты словно ветер разнеслась по всему партизанскому лагерю. Еще могущественнее и грознее застонал бор, еще свирепее завыл ветер от этой вести. А в землянку все сходились ночные хозяева своей земли. Молчаливые, хмурые, грозные.
— Кто ты такой и кем сюда послан?
Это уже спросил парня Таращенко, сурово сдвинув на переносице брови.
— Раз моим словам не верите, говорить не буду.
— А нам и не нужно, чтобы ты говорил, — ревет из угла Климпотюк. — Мы тебя как облупленного знаем. Сынок кулацкий! Буян! Богачом задумал при немцах стать?
— Чтоб ты подавился своей брехней!
— Брехня? А в тюрьме за что сидел? За грабеж. А с Трикозом чего компанию водил? Кто знает, может, ты сам и расстреливал…
— Да я два месяца в тифу валялся, — как-то спокойно и совсем безразлично, будто между прочим, проговорил вдруг парень. Видать, понимал, что словам его все равно не поверят. Потом обвел долгим и тоскливым взглядом суровые лица партизан и на какой-то миг задержался на Гриценко.
В это мгновение капитан вспомнил и кровавые отблески пламени на стекле, и дребезжание стекла от взрывов, и двух арестованных, выпущенных им на волю. Вспомнил и слова лейтенанта: «А все-таки зря выпустили того, черноволосого…» Неужели Ивченко действительно стал предателем? А что, если правду говорит Климпотюк? И терпко стало на душе у Гриценко.
— Ну что ж, расстреливайте, раз не верите. Жизнь мне теперь ни к чему! — шепотом сказал Ивченко и отвернулся от людей.
О чем думал он в те минуты, никто не ведает. Только лицо его стало еще зеленее, и под глазами еще сильнее сгустились тени.
Вдруг за дверью послышались чьи-то шаги, и в землянку ввалился почти раздетый человек. Он бросился к Ивченко, обнял его и с опаской дрожащим голосом спросил:
— Петрик, неужели все правда? Она же шла к тебе, больному, на свидание. Не может быть…
Петро ничего не ответил, только закрыл лицо ладонями, и его плечи судорожно задрожали. Глухо зарыдал и старый Гриндюк.
— Повесить негодяя, — зловеще прошептал кто-то в толпе. — Повесить!
— Не каркали бы дурное. — Гриндюк поднялся на ноги. Голова опущена, не хотел, видно, чтобы люди видели слезы. — Петро мне с дочкой жизнь спас… Любили они с Анютой друг друга… За что ж тут вешать?
Поплелся к двери, и через мгновение его поглотила темная ревущая ночь.
Утром Петро сидел перед Таращенко, Гриценко и двоюродным братом Андреем Колядой. Андрей после выздоровления снова вернулся в отряд. Петро рассказал подробности гибели группы Горового.
— …Теткина хата как раз над прудом, около ольшаника стоит, — начал он. — Утром услышал я выстрелы и бросился к окну. Смотрю, в овраге, возле зарослей, толпа полицаев и эсэсовцев, человек пятьдесят. Вокруг стрельба, а к полудню все стихло… Смотрю и глазам не верю: из ольшаника Анюта, почти совсем раздетая, с двумя партизанами выходит. Все без оружия, в крови. Шли они лугом, над ручейком, а вокруг, как змеи, увивались эсэсовцы. Я видел, как партизаны остановились, о чем-то пошептались, потом подъехала машина. Хотел я на помощь броситься, выбежал в сени, а тут — как ахнет взрыв… Вышел во двор, а на том месте, где Анюта с партизанами стояла, воронка чернеет…
Слушал Гриценко рассказ, а в памяти всплывало: «Такие и в огне не горят…» Вот тебе и не горят!
XIII
Мюллер разговаривал с шефом полиции, сидя на столе спиной к двери, холодно и сухо. Майор Шмультке тоже ни разу не взглянул на вытянувшегося в струнку Трикоза. Он жевал конфету, глядя в окно тупыми бесцветными глазами. В тишине комнаты слова оберста падали, как капли холодной воды:
— Я хотел бы, чтобы ваши охранники были такими же боеспособными, как те шестеро партизан. Не быть нам победителями, если мы будем так дорого платить за каждую большевистскую голову. Запомните это!
Да, шеф полиции и без того знал, какой беспомощной оказалась разношерстная ватага полицаев, собранная им с таким огромным трудом. В первой же стычке семеро партизан (хотя Мюллеру он доложил, что их было всего шестеро) уничтожили семнадцать эсэсовцев и полицаев. Четырнадцать ранили. Хорошо, что среди потерпевших была почти половина эсэсовцев, а то бы никак не оправдаться.
В разговоре оберст изложил свой план «боевой подготовки охраны». Предлагалось устроить однодневный сбор полицаев округа, перед которыми эсэсовцы смогли бы продемонстрировать, как нужно расправляться с противниками фюрера. Местом сбора был назначен хутор Вильховой, куда, по доносам, нередко наведывались партизаны.
На сретение спозаранку, когда в только что открытой церкви ударили в колокол, Трикоз на автомашине выехал из города. Он сидел рядом с шофером-немцем и повторял про себя заготовленную речь. На заднем сиденье дремали двое автоматчиков.
Полевая дорога ужом петляла между пригорками. И хотя на дворе еще дули февральские ветры, снег начал заметно оседать. Видно, приближалась оттепель. Трикоз смотрел через переднее стекло кабины на гребень темного леса, в даль, где притаились невидимки партизаны, и неприятный холодок пробегал по спине.
Часа через полтора новенький «оппель-капитан» облегченно вздохнул, остановился возле кирпичного дома в самом центре хутора Вильхового. Вокруг стояли десятки подвод. Привязанные к коновязи рысаки лениво пережевывали овес. Площадь перед домом напоминала чем-то ярмарку старых времен. Было людно, шумно. Только люди, слоняющиеся между санями, были с винтовками.
Шеф полиции вышел из автомашины и огляделся. Суета на площади постепенно улеглась. Полицаи ожидали приказаний.
— Всем в хату! — бросил Трикоз и в сопровождении немцев направился к дому.
За ним беспорядочно последовала вся ватага. Скоро в помещении клуба до тошноты смердело конским потом, дешевым табаком, самогонным перегаром. Будто на молебне, молча и хмуро стояли седоволосые старики и молодежь: глухие, хромоногие, подслеповатые.
«Ну и вояки… — подумал Трикоз. — Вами бы только болото гатить. Ни на что другое не годитесь».
Он влез на табуретку, поднял руку,
Стало тише.
— Слушайте, панове! Мы собрались сюда, чтобы поучиться у рыцарей нашего дорогого фюрера, как воевать с большевистскими бандами партизан…
Говорил, а сам думал, какими словами раскачать ему эту инертную массу. Среди полицаев большинство были заклятыми врагами Советской власти, но немало встречалось и совсем случайных людей. И теперь этих «панов» надо было научить убивать, вешать, насильничать. Иначе не оправдать ему высокого доверия, купленного у освободителей за сундук награбленных еще в гражданскую войну ценностей. Шеф решил повлиять на полицаев пламенной речью. Он долго кричал, размахивая руками, об опасности «большевистской пропаганды», упрекал их в мягкосердечии к сочувствующим «советам», требовал беспощадной расправы над всеми подозрительными. Закончил Трикоз свое выступление словами:
— Всегда помните призыв нашего отца, нашего освободителя, нашего великого фюрера: «Убивайте каждого, кто против нас, убивайте, убивайте, не вы несете ответственность за это, а я, поэтому убивайте!…»
Речь его, по-видимому, не особенно повлияла на разношерстную толпу. Один бородач, стоявший напротив, озабоченно ковырял в носу, из угла доносился громкий храп.
Решили перейти к «делу». По команде немецкого офицера полицаи высыпали на площадь и начали выстраиваться возле коновязи. Все как на подбор — кривоногие, пузатые, низкорослые, кособокие. Кучка эсэсовцев-инструкторов привычно рассыпалась цепочкой, но спеша окружила ближайшую хату, факельщики подожгли ее и тут же деловито расстреляли детей и женщин, пытавшихся вырваться из огня.
— А теперь и мы покажем, как усвоили урок рыцарей великой Германии. В этом хуторе еще до войны осел цыганский табор. А цыгане — испокон веков агенты большевиков. Так докажем же, что мы верные слуги фюрера! — Трикоз выхватил из кармана пистолет и бросился к первой хате.
— До-ка-жем! — недружно прокатилось по рядам, и ватага полицаев, как стая коршунов, рассыпалась по хутору.
…О «практической боевой подготовке охраны» Мюллер узнал от своих солдат на другое утро. И не замедлил поздравить Трикоза. Через своего адъютанта он послал в управу записку: «Учебой охраны доволен. Это событие можно было бы отметить не только поздравлением. Мюллер».
Трикоз долго соображал, на что намекает оберст, но так и не догадался, пока ему не дала надлежащего совета переводчица. С этого дня Трофим зажил как в угаре. В своем особняке он распорядился навести порядок, дослал в села «охрану» реквизировать для армии фюрера свежего сала, крупчатки, самогонки. Дел теперь у него было больше, чем нужно.
И вот настало воскресенье. Трикоз проснулся рано. Встал, надел недавно сшитый костюм, обул начищенные до блеска сапоги, затянулся ремнем и прошелся по комнате. Новые сапоги приятно поскрипывали. Он остановился перед зеркалом, придирчиво осмотрел себя. Наверное, не понравился сам себе, потому что, вытащив флакон одеколона, смочил голову и начал причесывать остатки волос так, чтобы хоть немного прикрыть лысину. Пошел еще раз проверить, как приготовлены комнаты для желанных гостей. Добротная мебель, ковры, зеркала… Все, что было лучшего в городском краеведческом музее, очутилось в подаренном оберстом особняке. В небольшом зале стоял сервированный стол. Соседняя комната была оборудована под салон: рояль, радиоприемник, мягкие кресла.
Трикоз усмехнулся. Сколько лет он мечтал о такой роскоши, сколько дум передумал — и вот наконец сбылось. Жалко, правда, что драгоценности пришлось возвратить Мюллеру, но все равно ему хватит и того, что успел приобрести за месяцы новой власти. А приобрел он немало! От удовольствия Трикоз повернулся на одной ноге, включил радиоприемник, чтобы послушать музыку. Но из репродуктора раздался знакомый голос московского диктора.
В передаче рассказывалось, что Красная Армия пополнилась людьми и техникой, получила в помощь новые резервные дивизии. И настало время, когда на главных участках огромнейшего фронта она смогла перейти в наступление, за короткий срок нанесла немецко-фашистским войскам один за другим удары под Ростовом-на-Дону и Тихвином, под Москвой и в Крыму. В ожесточенных боях под Москвой она разбила немецко-фашистские войска, угрожавшие советской столице окружением. Красная Армия отбросила врага от Москвы и продолжает теснить его на запад. От немецких захватчиков полностью освобождены Московская и Тульская области, десятки городов и сотни сел других областей, временно захваченных врагом. Теперь у немцев уже нет того военного преимущества, которое они имели в первые месяцы войны…
Трикоз тяжело опустился в кресло. Хорошее настроение как рукой сняло, солнечный день сразу потускнел. Что-то жгучее и неприятное зашевелилось под ложечкой. А из репродуктора доносился все тот же голос.
От злобы Трикоз так рванул проволоку антенны, что приемник чуть не свалился на пол. О, с каким наслаждением вцепился бы он в глотку диктора! Репродуктор молчал, а в душе Трикоза росла тревога. Что, если фашистам и в самом деле придет каюк? Что тогда делать? Где искать спасения? У Трикоза даже пот выступил на лысине. И тут же он хитро усмехнулся: ничего, он, Трикоз, сумеет устроиться при всякой власти.
Когда пробило десять часов, за окном раздалась сирена автомобиля. Хозяин бросился во двор встречать гостей. Из брюхастого «хоря» вылезли оберст Мюллер, майор Шмультке и еще несколько офицеров.
— Рад видеть в своем доме дорогих гостей, — согнулся перед ними Трикоз.
Вошли в салон.
— О, вы совсем неплохо украсили дворец моего отца, — восхищенно воскликнул Мюллер. — Вижу, у вас хороший вкус.
Трикоз угодливо усмехнулся:
— Не зря же с деда-прадеда прислуживали вашему роду. От вас перенял науку.
— А догадываешься ли, какую новость я для тебя приготовил?
Полицай пожал плечами. Не знал, улыбаться ему или делать серьезный вид.
— Ахтунг! — выкрикнул Мюллер, и все офицеры вытянулись. — Объявляю, что по моему ходатайству за заслуги в наведении нового порядка приказом немецкого командования присвоено герру Трикозу звание лейтенанта армии великого фюрера!
Офицеры взяли под козырек, а Трикоз как-то странно затоптался на месте и даже потянулся кулаком к глазам.
— Вы что, не рады новости? — обратился после минутной паузы Мюллер.
— Ясно, взволнован, страшно взволнован… Двадцать лет я прозябал, страдал, ожидал счастливых дней и наконец господь смилостивился. Чем я могу… Ну, разве же я мог даже подумать?
— Фюрер ценит своих верных слуг.
Трикоз покорно выдавил из себя улыбку, хотя мундир офицера немецкой армии не много доставил .ему радости. В ушах еще звучали слова, услышанные из репродуктора…
XIV
Петро одним махом перепрыгнул через забор и присел под кустом. Ветка распустившейся сирени хлестнула его по лицу и запуталась в черных волосах. Парень прислушался. Тихо, словно вымерло все вокруг. Окутанный седой мглой, Черногорск спал каким-то немым и настороженным сном. В ночной тишине раздавался только шелест листвы, которая неумолчно шептала что-то свое, непонятное людям.
Ивченко встал, на цыпочках подошел к хате Охримчука и словно прилип к ставне. Сквозь щель он увидел жену полицая — Настю. Она лежала на кровати в одной сорочке, закинув руки за голову. Толстая черная коса, сбегая из-под головы, обвивалась вокруг шеи и по груди скользила под одеяло. Настя, наверное, что-то говорила, потому что ее губы слегка шевелились, но сквозь стекло нельзя было разобрать ни единого слова.
На кровати, в ногах у жены, сидел сгорбленный Охримчук. За зиму он страшно постарел, лицо пожелтело. При тусклом освещении оно казалось вылепленным из воска. Охримчук виновато, исподлобья смотрел на Настю.
Петро никак не мог догадаться, о чем они вели разговор, пока Охримчук не припал ухом к выпуклому животу жены. Вмиг на лице Кондрата заиграла счастливая и радостная улыбка, что совершенно не подходило к его сгорбленной фигуре. Невольно Петро и сам улыбнулся и тут же сурово сжал губы и прошептал:
— Выродка ожидаешь, гад полосатый! А сколько чужих детей на тот свет отправил?
Парень сплюнул, зло скрипнул зубами, и в горле у него пересохло. И было из-за чего озлиться Петру.
Всю зиму отряд Таращенко скитался в лесах вблизи Черногорска, готовясь к выполнению сложного и тяжелого задания. По данным разведки, фашисты объявили деревообделочную фабрику, ранее ничем не примечательную, объектом первой важности, и она усиленно охранялась эсэсовцами. Не зря, видно, в народе говорят: ко всякому замку — свой ключ. Через несколько месяцев партизаны сумели подобрать ключ к немецкой охране, и тогда там, за колючей проволокой, появились свои люди. А уже в конце марта капитан Гриценко рапортовал в Москву: «Сегодня утром партизаны взорвали фабрику».
Сразу же после этого знаменательного для партизан события в отряде стало известно, что немцы готовят большую карательную экспедицию. Гитлеровцы вызвали воинские части из Киева и Полтавы, надеясь взять партизан в клещи.
Однако каратели задерживались с выходом: сначала из-за глубоких снежных сугробов, а потом из-за весенней распутицы. Когда же журавлиными кликами огласились окрестности, двинулись в наступление эсэсовцы.
Лес, в котором находился отряд Таращенко, был окружен сплошным вражеским кольцом, и партизаны не могли теперь выходить на боевые задания малыми группами. Вскоре из Москвы был получен приказ пробиваться всем отрядом на север, в Брянские леса, для соединения с партизанами Сабурова, Ковпака, Кошелева. В тот день, когда в отряде узнали о распоряжении собираться в дорогу, в землянку к Таращенко и Гриценко пришел Петро Ивченко. Он просил отпустить его на несколько дней в город, чтобы на память о себе оставить пулю в груди Трикоза. Обсудив предложение, Гриценко сказал:
— Идея хорошая… Только не проберешься один в Черногорск.
— Так я же не один.
— А с кем?
— С Андреем Колядой, братом моим…
Авторитет Андрея как разведчика был в отряде непоколебимым, поэтому командиры возражать не стали.
Хлопцы направились в Черногорск, преисполненные больших надежд. В город добрались незамеченными, проникли ночью в спальню шефа полиции, но там его не застали. Позже они узнали, что за несколько дней до их появления в городе Трикоз по каким-то срочным делам выехал в Киев. Два дня они ожидали ката[11] на чердаке во флигеле, а он так и не появился. Между тем приближался срок возвращения в отряд.
На третью ночь, голодные и злые, партизаны вылезли из своего укрытия и решили покончить хотя бы с одним предателем — Охримчуком. Садами пробрались к его усадьбе. Осторожно начали готовиться к делу.
Петро некоторое время смотрел в щель, чтобы узнать, что происходит в хате, а потом подошел к забору и шепотом предупредил:
— Можно!
Андрей тенью проскользнул под белой стеной и остановился возле пристройки.
— Через окно? — спросил он Петра.
— С чердака будет лучше.
Хлопцы нашли во дворе колышек, бечевку и бесшумно завязали двери сеней. Затем Петро кошкой взобрался на дерево, росшее у хаты, по ветке спустился на соломенную крышу. За ним поднялся и Андрей. Легли рядом и начали расшивать свясла[12]. Под трубой с каждой минутой вырастала куча снопков, а в кровле, будто черная латка, увеличивалась дыра.
Прислушались разведчики — ничто не шелохнется. Тихо, тепло. Над головой чистое глубокое небо, мелкими глазками отчужденно подмигивают звезды.
Петро вытащил из кармана финку, зажал ее в зубах и нырнул в дыру на чердак. Немного подержался на руках, а когда внизу под ногами зашуршало сено, отпустил слегу. Окунувшись в сухую траву, почувствовал под собой что-то похожее на мешок. «Что-то» зашевелилось, послышался слабый стон. Петро отскочил в сторону, к трубе, и зажал в руке финку.
Некоторое время было тихо, как в гробу, а потом возле борова[13] снова что-то зашуршало. Юноша затаил дыхание. Вдруг четко послышался стон, глухой, прерывистый. Так немощно мог стонать только больной человек. Кто? Как попал на чердак к полицаю?
Пока Петро прислушивался, влез и Андрей. И тоже застыл в нерешительности. А шорох усиливался: кто-то ворошил сено. Тогда Петро вытащил из-за пазухи фонарь и нажал кнопку. Луч яркого света ударил в самый отдаленный угол, из темноты выхватил худое, заросшее щетиной лицо неизвестного. Голова у него была забинтована, на щеке виднелся свежий шрам. Нет, враг не стал бы залечивать свои раны на темном, запыленном чердаке. Кто же это?
— Или ошибаюсь, или в самом деле вижу комиссара Горового, — нерешительно произнес Коляда, определенно не веря своим глазам.
— Кто вы такие? — в свою очередь спросил неизвестный все тем же глухим, слабым голосом.
Вместо ответа Андрей негромко продекламировал давний стих-пароль:
В лесах любимой Украины Горит огонь борьбы святой, И каждый куст, и ветвь рябины Кричат врагу: убийца, стой!Будто пружиной подбросило раненого человека.
— Неужели Андрей? Что за встреча! Ну думалось ли, чтобы вот так… Откуда? А где наши?
Два боевых друга крепко обнялись. Петро тоже вышел из-за трубы, присел возле раненого, а в горле будто галушка застряла. Сколько легенд слышал он от партизан о бесстрашном комиссаре!
— Как же вы здесь очутились?
— Удивляетесь? Я сам долго удивлялся. Как видите, полицай полицаю — рознь. Жена Охримчука спасла. Меня в голову возле криницы ранили. Я лежал без сознания. Наверное, женщина меня тогда и подобрала. Как перенесли в хату, не помню. Когда пришел в себя, вижу, на печке в тряпье лежу…
Петро слушал комиссара и чувствовал, как прерывисто стучит сердце.
— А я ж убить Охримчука хотел… — промолвил он.
— Придется изменить намерение. Он — человек хороший.
Горовой трижды постучал по борову. Вскоре на чердак влез сам Охримчук, и все спустились в хату.
Говорили долго. Хотя комиссар чувствовал себя еще неважно, все же хлопцы решили немедленно отправить его в партизанский отряд. Разработали план. А когда пропели третьи петухи и во дворе забрезжил рассвет, хозяин, накрыв Горового, Андрея и Петра на чердаке сеном, сказал:
— Отдыхайте. Я пойду крышу латать… Целый день пролежали они в тревоге. Только под вечер заскрипела ляда[14] и послышался знакомый голос:
— Пора в дорогу.
Когда они вышли во двор, там уже стояла арба.
Партизаны легли на сено. Охримчук укрыл их сверху рядном, притрусил сеном, и арба покатилась по улице. Дружно бежала пароконка по укатанной дороге. Повозка так подскакивала на выбоинах, что даже в глазах рябило.
— К мосту подъезжаем! — послышался голос Охримчука.
Кто не знает, как охраняли мост фашисты, да еще весной, во время половодья! Рука Петра судорожно сжимала рукоятку пистолета. Только бы проскочить. А там сам нечистый поможет, ведь лес недалеко…
Застучала под колесами мостовая, кони перешли на размеренный шаг. «Сейчас часовой загородит дорогу»,— подумал Ивченко.
— Пферде, хальт! — послышался окрик.
— Дрова, понимаешь, по дрова еду… для управы… для пана Трикоза, — доносились обрывки речи Охримчука.
И вот уже арба катится по деревянному настилу — опасность, однако, еще не миновала.
Наконец въехали в лес. Охримчук распряг лошадей.
— Ну что ж, хлопцы, счастливой вам дороги!
Он произнес это печально, с тоской. Петру сразу стало жалко пожилого Охримчука, которого он долгое время так презирал.
— Может, еще встретимся когда-нибудь, а если нет, то не поминайте лихом. Отправился бы я с вами, да не могу — жена вот-вот родить должна. Как же ее одну бросить? И радость и горе мне с ней.
На том и распрощались.
Солнце уже село за густые верхушки деревьев, когда трое направились по глухой просеке в глубину леса. Четвертый повернул к городу.
— Ничего не понимаю, — отозвался Ивченко. — Полицай и…
— А что тут понимать? Охримчук — человек наш, только слишком ограниченный и безвольный. В полицию случайно попал, так сказать, угодил в сети, расставленные Трикозом.
«Святая правда, Трикоз не одному Охримчуку силки готовил», — отметил Петро про себя.
Их разговор прервали несколько выстрелов, прогремевших где-то возле речки. Партизаны переглянулись и поехали дальше. Им и в голову не приходило, что в ту минуту угасала жизнь человека, о котором они только что говорили…
С тех пор как Коляда и Ивченко доставили в партизанский лагерь раненого комиссара, прошло много дней. Немало событий произошло в жизни таращенковцев. Успешно проскользнув сквозь вражеские заслоны, отряд уже давно перебазировался в Брянские леса и влился в одно из крупных соединений. На огромнейших пространствах партизаны были полновластными хозяевами, и фашисты не осмеливались появляться в их владениях.
Осенью 1942 года командование советских вооруженных сил возложило на народных мстителей серьезную и важную миссию. Партизанские соединения в полном боевом порядке должны были оставить леса, форсировать Десну, Днепр, Припять, выйти на Правобережную Украину и продвигаться к Карпатам.
Чтобы отвлечь внимание фашистов, командование соединения решило провести несколько маскировочных рейдов небольшими отрядами в других направлениях. Выбор пал на группу Таращенко. Ему поставили задачу разгромить вражеский гарнизон в районе Черногорска.
Теплым вечером отправлялись таращенковцы в поход. Отряд продвигался форсированным маршем, уничтожая на своем пути вражеские опорные пункты, коммуникации, гарнизоны. Уже через неделю он был под Черногорском. Прямо с марша партизаны ударили по врагу. Натиск был настолько неожиданным и сильным, что фашисты в панике покинули город.
Командир отряда разместился на выгоне, возле беевского колодца с журавлем.
Еще слышалась на окраинах стрельба, а к командиру уже поступали радостные вести:
— Взята управа!
— Партизаны овладели гестапо!
— Захватили в плен двух немецких офицеров!
От командира во все концы города неслись конные гонцы с приказом:
— Живым или мертвым разыскать начальника черногорской полиции Трикоза.
Проходили часы. Бой утихал. Однако партизанам так и не удалось напасть на след кровавого фашистского прихвостня. Его не было ни во флигеле помещичьей усадьбы, ни в саду, ни в управе, ни в полиции, будто он сквозь землю провалился.
Стали допытываться у соседей: не видели ли случайно, куда спрятался бандюга.
— Видела я его, видела сучьего сына, как в садик без шапки, босиком удирал, — сообщила какая-то бабуся. — А куда он там девался, не скажу. Не заприметила — ведь глаза уже не те, что в молодости.
Так и ушли народные мстители из Черногорска, не найдя подлого предателя.
От людей они узнали о последнем преступлении Трикоза. После того как партизаны покинули дом Охримчука, туда явился шеф полиции. Увидев заделанную наспех дыру на соломенной кровле хаты, он взобрался на чердак и нашел в сене окровавленные бинты и несколько патронов. Позеленев от злости, он бросился со своими бандитами в лес, вдогонку за Кондратом. Охримчук, простившись с партизанами, в это время уже возвращался в город. Как раз на мосту он и встретил своего начальника.
На следующий день черногорцы нашли труп Кондрата на берегу реки. А еще через несколько дней на центральной улице повесили Настю Охримчук с дощечкой на груди: «Она прятала большевиков».
Вскоре партизаны отправились в новые походы и больше никогда не возвращались к Черногорску. По-разному сложились их судьбы. Многие пали в боях смертью героев, другие дождались прихода Советской Армии, воевали на фронтах. Но никто не ведал о судьбе Трикоза, лютого палача Черногорска. А невыдуманная история кончилась просто…
XV
Когда «Бородача» привели на очередной допрос, Гриценко коротко пересказал ему существо событий, записанных им для себя по памяти.
Не дослушав до конца, арестованный закричал:
— Хватит с меня! Слышите? Хватит!
Он вскочил на ноги и ударил кулаком по столу. Теперь он нисколько не напоминал того спокойного и благообразного старичка, который еще вчера так непринужденно перешагнул порог кабинета Гриценко. От недавнего безразличия не осталось и следа. Будто параличом скривило ему рот, лысина зарябила темно-красными пятнами. Всегда прикрытые хмурыми бровями глаза выкатились из глубоких впадин.
— Знаю, чем должна окончиться эта невыдуманная история, — прохрипел он. — После того как партизаны оставили город, шеф полиции Трикоз вылез из своего укрытия в бывшем помещичьем парке, он прятался в склепе, под могильной плитой. Там долгое время хранились клады Мюллера. Да, да, именно там! Вылез и задумался: что ожидает его в будущем. И он решил покинуть Черногорск, пока еще не поздно. Трикоз был слишком хитрым и практичным человеком, чтобы не понимать, что корыто Гитлера уже треснуло и вот-вот развалится. Поэтому содрал он с себя форму немецкого офицера, натянул плохонькую одежду и, прихватив документы на имя своего земляка Ивана Задирача, которого собственноручно застрелил незадолго до налета партизан за отказ ехать на работу в Германию, побрел на восток. В Черногорске же все были уверены, что Трикоза уничтожили партизаны. О нем скоро забыли. А через какие-нибудь полгода вернулась на Украину Советская власть. Трикоз «добровольно» поехал в Донбасс, на восстановление шахт. Со временем заслужил уважение тех, кого так ненавидел и кого боялся всю жизнь пуще огня. Вот так и жил, пока не…
— Вот так и жили! Да только просчитались, — перебил его полковник. — Не мог я так закончить свою невыдуманную историю, потому что в самом деле не знал, как удалось спастись от народной мести выродку Трикозу, не знал, как он перекрасился в честного труженика. Тут я рассчитывал на вашу память и, как видите, не ошибся.
Старик молчал. Уставившись в пол, он о чем-то напряженно думал. Жилы на его висках налились кровью, посинели. Наконец он поднял глаза.
— Слушайте, уважаемый гражданин следователь, — лицо его расплылось в постной улыбке, а голос снова стал спокойным и безразличным. — Спасибо вам, очень интересную быль рассказали мне. Ничего не скажешь, волнующая. Однако невыдуманная история существует лишь тогда, когда она подкрепляется документами. Без них она превращается в искусную выдумку, сплетню, если хотите.
— Ну, кто-кто, а вы, безусловно, не сомневаетесь в том, что в рассказанном мною нет ни капли выдумки. А чтобы убедить в этом других, не сомневайтесь, найдутся документы. Взгляните, вам это ни о чем не говорит? — И Гриценко показал толстую папку в ледериновой обложке с немного обгорелыми краями. На первой пожелтевшей странице каллиграфическим почерком было выведено: «Дело об убийстве неизвестного гражданина в ночь на 28 мая 1933 года в усадьбе бывшего помещика Мюллера».
— Оно не закрыто, его нужно закончить, — заметил старик.
— Можете быть уверены — закончим. У нас теперь имеются все доказательства, что «Земляка» убили вы. А вот эту вещь узнаете?
Полковник положил на стол толстый блокнот. На обложке, обтянутой коричневой кожей, виднелись золотом тисненные немецкие слова.
— Мы нашли его в сейфе вашего мецената-гестаповца. Он имел неосторожность перечислить тут все «заслуги» пана Трикоза перед фюрером, чтобы выхлопотать ему офицерский чин. Ну и еще некоторые довольно интересные документы найдутся…
— Безголовый пень!
— Ну, а этот почерк, вы, наверное, сразу признаете? Перед глазами старика появились протоколы определения личности с тремя фотокарточками.
— Написаны они Петром Ивченко. Помните такого? Хорошую жизненную школу прошел этот человек. И не без вашей помощи. Тюрьма, полиция, партизаны, Советская Армия. А ныне он наш работник и сможет кое в чем мне помочь. Да и бывшая жена Трикоза, Марфа, не откажется рассказать о злодеяниях мужа. Она с дочкой и внучкой недалеко отсюда живет.
Старик тяжело вздохнул и опустил голову. Полковник продолжал:
— А вот эта забавная штучка найдена в вашей квартире во время обыска. Выводы экспертов удостоверяют, что в ней не хватает одного патрона. К сожалению, мы нашли его уже разряженным.
И полковник положил на стол парабеллум с отстрелянной гильзой и пулей.
— Боже, вам и это известно? — как-то совершенно бессильно вымолвил преступник и еще ниже опустил плечи.
— Как видите, известно, Трикоз-Задирач.
— Тогда что же вам от меня еще нужно?
— О вас-то мы все знаем, но нам хотелось бы понять, как рождается и живет на свете вот такая пакость. Видно, пора начинать откровенный разговор.
— Я грамотный. Давайте бумагу. Про все напишу сам.
— Что же, разумно.
Полковник подал ему несколько листов бумаги и карандаш.
Через неделю Гриценко вместе с капитаном Борисько и майором Ивченко, по дороге на Кавказ, заехавшим на несколько дней погостить в Донбасс, читали записку Трикоза. Она была крайне циничной и наглой. Начиналась так:
«Писать мне, собственно, нечего. Вам уже все известно и без моих объяснений. И то, что вы знаете, — правда…
Каяться в своих грехах я не собираюсь. Я — ваш враг и почти полстолетия боролся с вами, как умел. Но вас миллионы, у вас сила, а что я мог противопоставить?! Разве что ненависть. Да и мог ли кто-нибудь на моем месте поступить иначе?
Мой отец прислуживал богатеям, выбиваясь в люди. «Терпи и молчи, — учил он меня, — только этим можно купить себе силу и уважение». И я приготовился терпеть и молчать.
Верно, сама судьба отметила меня и ласково мне улыбнулась. Благодаря счастливому случаю я сделался неимоверным богатеем, миллионером. В моих руках оказались клады, собранные династией Мюллеров. За них я мог купить себе славу и любовь, власть и красоту, но вы отобрали эту улыбку судьбы у меня из рук.
Я имел миллионы, а был ничтожным, простым работником, «товарищем».
Я ненавидел вас. Рад был служить всем, кто только был против вас. Вы называете это изменой Родине, преступлением, для меня же такая судьба была надеждой на будущее.
Всегда я пытался вредить вам. Женившись на большевичке и усыновив большевистского выродка, я завоевал авторитет среди бедноты. Был образцовым бухгалтером, и это принесло мне доверие. Но и авторитет, и доверие я использовал очень умело. Писал анонимные письма в высокие инстанции, обвиняя в измене тех, кто были настоящими моими идейными врагами.
И не раз я достигал цели… Это была своего рода кровная месть.
Пришла война. Мне казалось, что я дождался своего солнца, однако это солнце очень быстро затуманилось, даже по-настоящему не согрев меня. И вот я снова сделался «товарищем», снова стал улыбаться тем, кого ненавидел. Да годы были уже не те, не стало у меня больше ни надежды, ни утешения. И умирать не хотелось…
Всю жизнь я прожил по принципу: опасность не страшна, страшна случайность. Остерегался всех случайностей и не уберегся. Именно случайность меня в погубила. В конце декабря к нам на шахту назначили нового начальника. Как-то, обходя склады, я встретился с ним с глазу на глаз и чуть не упал с перепугу.
В новом начальнике я сразу узнал бывшего комиссара партизанского отряда, чье лицо хорошо запомнилось мне по плакатам; которые мы вывешивали в Черногорске и в окрестных селах, обещая за его голову 50 тысяч марок.
Горовой долго смотрел на меня, потом как-то неестественно крепко пожал мне руку. Я подумал, что он тоже меня узнал.
С тех пор я потерял покой.
Передо мной стала дилемма: удирать в неведомый край или же убить Горового. Я решился на последнее, ибо в мои годы бежать уже некуда.
Долго выбирал удобный момент и наконец выбрал.
Это меня и погубило.
Что же, радуйтесь!
Мой час пробил. Не раз скрещивались наши стежки и снова расходились. На этот раз они так скрестились, что одному из нас не место под солнцем. Третья встреча с вами для меня стала роковой».
Был уже вечер, когда дочитали каракули палача. На темном ковре неба мигали стыдливые звезды, тянуло прохладой. За окнами шуршали молодыми листьями юные тополя, словно переговариваясь между собой о чем-то таинственном и интересном.
Полковник поднялся из-за стола, взял папку в ледериновой обложке и написал размашисто: «Дело закончено».
— Слушайте, друзья! У меня же событие! Чуть не забыл пригласить вас на серебряную свадьбу. Да, да, не удивляйтесь. Справляем с Еленой Петровной серебряную свадьбу. От всей души прошу ко мне,
Три человека вышли на улицу.
Примечания
1
Державная варта — охранные войска ставленника немцев гетмана Скоропадского.
(обратно)2
Чоп — колышек, затычка в винной бочке.
(обратно)3
Стреха — нижний, свисающий край соломенной крыши.
(обратно)4
Прискринок — ящик в верхней части сундука для мелких вещей.
(обратно)5
Выгон — сельская площадь, место для сбора крестьян.
(обратно)6
Шаты — богатая одежда.
(обратно)7
Клуня — гумно, овин, житница.
(обратно)8
Перевясло — соломенный жгут для вязки снопов.
(обратно)9
Чумарка — вид верхней мужской одежды.
(обратно)10
Очкур — пояс для шаровар.
(обратно)11
Кат — палач.
(обратно)12
Свясла — соломенные жгуты.
(обратно)13
Боров — горизонтальная часть дымохода, ведущая от печи к дымовой трубе.
(обратно)14
Ляда — дверца в потолке на чердак.
(обратно)
Комментарии к книге «Третья встреча», Иван Харитонович Головченко
Всего 0 комментариев