«Поездка»

2088

Описание

Ежи Анджеевский (1909—1983) — один из наиболее значительных прозаиков современной Польши. Главная тема его произведений — поиск истинных духовных ценностей в жизни человека. Проза его вызывает споры, побуждает к дискуссиям, но она всегда отмечена глубиной и неоднозначностью философских посылок, новизной художественных решений.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Ежи Анджеевский. Поездка

Ярославу Ивашкевичу

Скорый поезд на Львов отходил с краковского вокзала утром, в девять с минутами. В то третье военное лето только на нем можно было без пересадок добраться до Львова. И хотя поезд предназначался исключительно для офицеров вермахта и подданных рейха, майор Станецкий все же решил рискнуть, поскольку, закончив все свои дела в Кракове рано утром, он не знал, куда девать себя до полудня, когда отходил пассажирский поезд на Дембицу. По городу мотаться было нежелательно, его предупредили об участившихся в последние дни облавах. Сидеть в отведенном для поляков закутке вокзала, тесном и битком набитом пассажирами, тоже было небезопасно. Кругом ходили немецкие жандармы, и облава могла нагрянуть и сюда. К тому же он понимал, что в разношерстной и безликой толпе крестьян, мешочников и всякого сброда сильно выделяется военной выправкой и интеллигентным лицом, и ни поношенный плащ, ни спортивная шапка его не спасут. Несколько раз ему мерещилось, что встречные жандармы чересчур подозрительно его разглядывают. Поэтому он всей душой стремился как можно быстрее покинуть город.

Уповая на удачу, он за большие деньги купил у носильщика пропуск на проезд и билет и решительно, отбросив все сомнения, направился на четвертый перрон.

Львовский поезд уже подали. По перрону сновали военные, эсэсовцы, какие-то люди в штатском со свастикой. У последних вагонов возле кучи деревянных сундучков стояла группа венгерских солдат. До отправления поезда оставалось еще более получаса, а на перроне уже было людно.

Быстро сообразив, что садиться надо только в один из последних вагонов, Станецкий поспешил в конец состава. Интуиция его не подвела; таких, как он, оказалось здесь немало; мужчины нервно покуривали папиросы, женщины толпились вокруг узлов. Все держались поближе к венгерским солдатам. Станецкий услышал, как пожилая седая женщина растолковывала молоденькой девушке, видимо, впервые ехавшей таким образом:

— Сейчас-то в вагон попасть легко, а вот потом, перед отправлением, начнется проверка документов.

— И что? — перепугалась девушка.

— Высадят.

— Господи!

Седая женщина ласково улыбнулась:

— Главное, деточка, не надо паниковать. А высадят, так в последний момент можно опять попытаться. Глядишь, и удастся. Приятного мало, но что поделаешь? А на пассажирском ехать — так здоровья не хватит.

Станецкий облокотился на поручни лестницы и закурил. В это время виляющей походкой, покачивая узкими бедрами, подошел элегантный венгерский офицер, и солдаты — осунувшиеся, почерневшие от грязи, много дней не брившиеся — бросились к своим сундучкам.

— А вы часто ездите? — спросила девушка седовласую женщину.

— О да, раза два в неделю приходится.

— Какой ужас!

— Деточка, есть вещи и пострашнее. Во Львове сейчас все очень дорого, а у меня один сын в офлаге[1], а другой — в Бригидках.

— А что такое Бригидки?

— Тюрьма.

— Вот как?!

— И тому, и другому нужно посылать посылки. Но и это не беда. Вот сядем на этот поезд — к вечеру уже будем во Львове.

— Господи, только бы сесть, — вздохнула девушка. — Мне потом еще дальше ехать надо.

— Далеко?

— До Кут. Там мой отец, надо забрать его оттуда, он совсем один и пишет, что голод там ужасный.

Наблюдая за суетой солдат у вагона, Станецкий невольно слушал весь этот разговор, и в сердце стала закрадываться тревога. Вдруг у последнего вагона раздались пронзительные крики. Коренастый кондуктор выталкивал из тамбура на перрон маленького, тщедушного мужчину в зеленоватых бриджах и коротеньком плаще. «Raus, raus!»[2] — надрывался немец. От удара в спину мужчина выронил небольшой потрепанный чемоданчик, тут же быстро поднял его, сунул под мышку и, помаячив перед глазами своими травянистыми бриджами, юркнул в толпу на перроне.

— Ну вот, начинается, — прошептала девушка.

— Не волнуйся, деточка, — успокоила ее седая женщина. — Этому мужчине все время не везет. На прошлой неделе его выкинули аж за Дембицей. Уже все кондукторы знают его как облупленного.

Близилось время отправления поезда. Пассажиров на перроне стало еще больше, особенно немцев. Носильщики тащили за ними огромные чемоданы. Среди отъезжающих было много женщин. У передних вагонов столпились военные. Вероятно, ждали высокое начальство, потому что вдруг появился комендант вокзала, тучный майор с одутловатым красным лицом выпивохи. Из последнего вагона кого-то опять высадили. На сей раз хилую, рябую бабенку. Очутившись на перроне, она опустилась на узел и громко расплакалась. Венгерские солдаты сели в поезд, поляки занервничали и — лишившись естественного прикрытия — разбежались в разные стороны. Станецкий даже и не заметил, как и куда исчезли женщины. Он остался один. Наконец решил, что хватит мозолить глаза кондукторам, улучил момент и, когда один из них, ближайший, отвернулся, быстро и уверенно вскочил в первый попавшийся вагон. Там сидели венгры, уже успевшие разместиться по купе. Они открывали свои сундучки, громко разговаривали и пили водку. Весь вагон пропитался смрадом солдатских сапог, едким запахом пота и табака.

День обещал быть погожим и жарким. Над крышами и башнями города неподвижно зависло небо; оно проглядывало сквозь арку вокзала, серое, набухшее густым дымом. Унылый и безжизненный вид. По коридору поспешно протискивались нелегальные пассажиры, выискивая закутки, откуда можно было легко увидеть приближающегося кондуктора и в то же время незаметно улизнуть. Зычный голос грохотал под сводами перрона: «Achtung, achtung!»[3] На какой-то дальний путь с лязгом прибывал поезд.

Неожиданно Станецкий услышал за спиной сдавленный шепот:

— Чего встал? Здесь нельзя стоять.

— Ты что, спятил? — зашипел второй голос.

Станецкий обернулся и увидел перед собой двух пацанов в поношенных и вылинявших гимназических куртках.

— Двигай вперед, — повторил парень, — оттуда удирать лучше.

Станецкий начал безропотно протискиваться сквозь толпу солдат к переднему тамбуру. Мальчишки никак не могли успокоиться.

— Слышь, сегодня этот бульдог ходит, — говорил первый. — Ох, и сдерет же он с нас три шкуры, ей-богу!

— Заткнись, — буркнул второй, — пошевеливайся лучше.

Не успел Станецкий добраться до конца прохода, как вдруг стоящие впереди люди рванули кто куда. Ребята тотчас повернули обратно. В панике кинулись назад мимо Станецкого какие-то мужчины. Он хотел было последовать за ними, но уже было поздно: в дверях стоял кондуктор, тот самый, который выпихнул из вагона мужчину в брюках травянистого цвета. Взглянув на его лицо — налитое кровью, с приплюснутым носом и утопавшее в толстой шее, — Станецкий подумал: «А ведь и впрямь похож на бульдога!»

Кондуктор сразу же накинулся на него:

— Sind sie Deutscher?[4]

Станецкий хорошо знал немецкий язык и со свойственной ему в опасную минуту твердостью решил: раз уж не поддался общей панике, надо рисковать дальше и спокойно ответить: да. Но он ответил «нет» и тут же, по выражению лица бульдога, понял, что немец этого не ожидал. Лишь минуту спустя тот, еще больше побагровев, хрипло рявкнул:

— Hier nur fiir Deutsche, verstanden?[5]

Схватив Станецкого за плечо, он собрался вытолкнуть его из вагона, но тот отстранился и спокойно сказал:

— Сам выйду.

Он выскочил из вагона и без оглядки зашагал в глубь перрона. В тоннеле ему повстречался старый высокий генерал в сопровождении группы офицеров. У выхода, на залитых солнцем ступеньках, стояли два гестаповца. Когда он, проходя мимо них, умышленно замедлил шаг, один преградил ему путь.

— Halt![6]

Станецкий остановился. Он был настолько спокоен, что сумел изобразить на своем лице удивление, ощутил лишь, как левая ладонь крепче сжала ручку чемодана.

— Что вам угодно? — по-немецки спросил он.

— Документы.

С невозмутимым видом он поставил чемодан на ступеньку и, расстегнув плащ, вынул бумажник, из него удостоверение личности, трудовую карточку вместе с заготовленным письмом от немецкой строительной фирмы, которым подтверждалось, что по делам предприятия он направляется во Львов. Пока один немец внимательно изучал документы, другой кивнул на чемодан.

— Прошу открыть.

Станецкий наклонился и левой рукой открыл чемодан, готовый в случае обыска правой рукой мгновенно выхватить из кармана плаща револьвер. «Что за глупость засыпаться в самом начале», — промелькнуло у него в голове. Он приготовился к самому худшему и, мигом оглядевшись, понял, что в случае провала ни убежать, ни уничтожить компрометирующие бумаги не удастся и что нечего даже пытаться выбраться отсюда — наверху, на перроне, было полно солдат. Гестаповец механически рылся в чемодане; вдруг тот, который проверял документы, наклонился к нему:

— Оставь, это не он, тот помоложе.

«Ищут кого-то», — подумал Станецкий, но эта мысль его не успокоила. Задав пару пустяковых вопросов, немцы отпустили его. Через минуту он уже стоял на площади перед вокзалом.

Только теперь на свежем воздухе, под палящими, несмотря на ранний час, лучами солнца, льющимися на вокзальную площадь, Станецкий почувствовал, как нервное напряжение спадает, хотя ощущение опасности не проходило. Он только утратил остроту восприятия, внутренне оставаясь настороженным. Вот и все.

Он закурил и посмотрел на часы: было двадцать минут десятого. Только что отошел львовский поезд. Следующего надо было ждать более трех часов. Не представляя себе, как он проведет это время, Станецкий направился к Плантам[7]. На улицах было пустынно. Он почти дошел до парка, как вдруг увидел в глубине улицы Потоцкого большой грузовик и быстро повернул назад. Из-за угла выскочили какие-то мужчины и побежали в сторону Радзивилловской улицы. «Облава!»— крикнул один из них, обгоняя Станецкого. Фургон, не останавливаясь, свернул на перекресток и медленно поехал к Барбакану. Станецкий успел заметить, что машина была набита людьми. Он раздумал идти в парк. Можно было зайти к одному приятелю, который жил недалеко от вокзала, но Станецкому было как-то не до разговоров, хотелось побыть одному. Наконец, когда на углу Радзивилловской, напротив вокзала, ему попалось кафе — он вошел в него.

Из просторного холла двери вели направо в бар — там за стойкой пили водку двое мужчин, налево — в анфиладу комнат. Это был типичный ресторанчик военного времени, где на первый взгляд едой и не пахло, но на самом деле за хорошие деньги достать можно было все. В небольших, довольно темных залах стояли простые столики, на окнах висели решетки; по одну сторону окна выходили на тихую Радзивилловскую улицу, а по другую — на узкий, огороженный глухой стеной дворик. В первом зале за уставленным закусками и бутылками столом сидела компания молодых мужчин и женщин, которые смахивали на мелких спекулянтов. Они пили водку, громко разговаривали и, похоже, были тут завсегдатаями.

Станецкий сразу прошел во второй зал, поменьше, где стояла громоздкая пузатая печка. В нем пока никого не было. Он заглянул также в последнюю комнату: там пил молоко парень в рабочем комбинезоне и сдвинутой с загорелого лба кепке, а в противоположном углу сидела крашеная блондинка-подросток в белом берете и подмазывала губы. Станецкий вернулся во второй зал и устроился у окна. Стены комнаты были аляповатого ярко-желтого цвета; на соседнем столике в тусклой полоске солнца по замызганной скатерти ползали мухи. С лампы низко свисала коричневая липучка. Из соседнего зала доносился пьяный гул и звон стаканов.

Станецкий откинулся к стене, вытянул под столом ноги и сквозь оконные решетки стал смотреть, что происходит на улице. По противоположной стороне, вдоль дома, согнувшись под тяжестью огромного мешка, плелся маленький старичок. Вот он остановился и, прислонив мешок к стене, не разгибаясь, стал тыльной стороной ладони отирать пот со лба. Передохнув, засеменил дальше. Затем появился толстяк в черном пальто и котелке, с желтым портфелем в руке. Он что-то искал и — будучи, очевидно, близоруким — останавливался то у одного, то у другого дома, поднимался на цыпочки, задирал голову, вглядываясь в таблички с нумерацией. Не найдя нужного дома, он пошел дальше.

К Станецкому долго никто не подходил. По залу несколько раз прошелся, припадая на левую ногу, старый официант в засаленном халате. Не спеша и не обращая внимания на нового посетителя, он курсировал между первым залом и кухней. Оттуда время от времени слышался важный голос: «Колбаса — один раз, свиная отбивная — один раз, жареный картофель…» Только теперь Станецкий почувствовал, что голоден. Он подозвал проходившего мимо официанта и заказал простоквашу с картошкой.

— Кислое молоко? — переспросил официант.

— Кислое, — согласился Станецкий, сразу ощутив себя здесь чужаком.

Официант, волоча ногу, вернулся на кухню и очень вяло крикнул: «Кислое молоко и картошка — один раз».

Станецкий принялся снова глядеть в окно. По середине улицы шли с винтовками два жандарма в касках. И вдруг, неизвестно почему, Станецкого пронзила мысль о том, что он взялся за абсолютно безнадежное дело и вся эта поездка совершенно бесполезна. Он почувствовал себя смертельно уставшим. Усилием воли попытался отогнать мрачные мысли, понимая, впрочем, что делает это слабо и неуверенно, подчиняясь не столько осознанной необходимости, сколько дисциплине, к которой, как опытный разведчик, привык за долгие годы. Более того, он обнаружил в себе совсем для него новое и неожиданное желание, искушение подробно проанализировать столь странное состояние, потребность зафиксировать его и узнать, что за ним кроется. В душу закрался смутный страх. Когда официант поставил перед ним простоквашу и тарелку с картошкой, он начал быстро есть. Солнце постепенно освещало улицу, половина мостовой была уже залита его белесым светом. На одном из балконов желтого дома напротив в аккуратных ящиках алели настурции.

В этот момент Станецкий почувствовал на себе чей-то взгляд. В подобных случаях чутье его не обманывало; и хотя не было слышно, чтобы в комнату входили, несомненно, кто-то смотрел в его сторону. Неторопливо обернувшись, он только теперь увидел, что не один, как показалось ему сначала. У окна, которое выходило на двор-колодец, сидел мужчина. Солнце сквозь прорези решеток падало на голубую скатерть широкими косыми лучами, и лицо сидящего скрывала густая тень. Сперва Станецкий заметил, что это был брюнет, с густыми взлохмаченными волосами, которые темным пятном выделялись на желтой стене; скорее всего молодой, в светлом спортивном плаще. Затем он разглядел, что незнакомец очень юн, ему можно было дать восемнадцать, от силы двадцать лет. Когда Станецкий, не отрываясь от еды, начал рассматривать юношу, тот некоторое время выдерживал его пристальный взгляд, затем с равнодушным видом отвернулся. Теперь Станецкому стал виден его профиль, освещенный снизу, ровные юношеские очертания лба и носа, крутой затылок, четкая линия скулы и по-детски нежная шея. Паренек неотступно смотрел в окно, хотя было ясно, что он чувствовал на себе взгляд постороннего человека. Станецкому отчего-то стало не по себе. Он отвернулся, подумав: «Старею». И вновь нахлынула волна усталости и подавленности. Он отодвинул недопитое молоко и тупо, без всякой цели уставился в окно. Двери на балкон с настурциями теперь были распахнуты настежь, молодая светловолосая женщина осторожно вывозила из комнаты на свежий воздух детскую коляску. Со стороны эстакады, которая пролегала неподалеку отсюда, над соседней улицей, прогрохотал поезд. «Свиная отбивная — раз, жареная картошка!…» — в глубине ресторанчика торжественно восклицал официант. В соседнем зале усиливался пьяный гомон.

Он ни о чем не думал, лишь настойчивее проникала в душу смутная тревога. Взглянул на часы и удивился, что так мало времени: было только четверть одиннадцатого. А он был уверен, что сидит тут давным-давно. До отхода люблинского поезда оставалась еще уйма времени, но находиться здесь дольше было нельзя. Станецкий понимал, что от бездействия и бессмысленного пяляния в окно под эти пьяные крики он может окончательно расклеиться. Однако не позвал официанта, а продолжал смотреть в окно. Улица светлела, солнце проникало в просветы между домами, на балконе с настурциями шевелились две розовые пухлые ручонки. Глядя на их трогательно-беспомощные движения, Станецкий, к своему удивлению, оставался холодно безразличным, будто все теплые, человеческие эмоции покинули его. И вдруг ни с того ни с сего Станецкий задумался: а как же он относится к людям? К крикливым и исступленным в своем веселье гулякам из соседнего зала, шумно празднующим удачно провернутое дельце, он испытывал чувство брезгливости; они походили больше на скотов, чем на людей. Юноша, сидевший в углу, вызывал зависть, потому что был молод; он раздражал и был неприятен. А лицо официанта, который, прихрамывая, нес тарелки с огромными отбивными, было под стать старому альфонсу. Станецкий был уверен, что где-то там внутри этого заваленного водкой и провизией ресторанчика скрываются альковы обыкновеннейшего привокзального притона. Неожиданно вспомнились двое школьников из львовского поезда, потом господин в травянистых бриджах, которого выкинули из вагона. Он вдруг почувствовал сильное отвращение, глубокое презрение к людям; понял, как чужд ему весь этот клубок противоречий и страстей, снедаемый злобой и пороками. И сразу навалился кошмар, часто мучивший его: он увидел, как в грядущем, в самом ближайшем будущем жестокость, человеконенавистничество и варварство — пока дремлющие в глубинах темных людских инстинктов — заполонят землю и, сбросив с себя покровы громких фраз, не остановятся даже перед смертью. Как никогда раньше он ясно осознал, что толпы людей, потерявших человеческий облик и одержимых безумным стремлением вычеркнуть из памяти ужасы лихолетия, втопчут в грязь геройства, великие дела и возвышенные идеалы. И все жертвы показались ему бессмысленными, безвозвратно утраченными по воле слепых сил, правящих вселенной.

На балкон опять вышла светловолосая женщина; улыбаясь и держа в руках погремушку, которая, словно стеклышко, переливалась и сверкала в лучах солнца, она склонилась над коляской. Розовые ручонки малютки потянулись к игрушке, затрепыхав на фоне настурций. Станецкий отвернулся и забился в угол зала, подумав: «Какой же я старый, конченый человек, старый и конченый».

В зале появился новый посетитель: лысый мужчина среднего роста, в старомодном накрахмаленном воротничке, лицо которого напоминало морду печального барана, отчего казалось, будто его лоснящаяся лысина покрыта золотистыми кудрями. Осторожно, на полусогнутых ногах, он подошел к первому с края столику у печки, сел, педантично подтянув наутюженные брюки, пальцами поправил воротничок; достав из кармана пиджака «Кракауэрку»[8] он погрузился в чтение. Немного погодя официант без единого слова поставил перед ним стакан молока; господин обмакнул в него указательный палец, но поскольку оно, вероятно, было еще слишком горячим, опять принялся читать, время от времени поправляя воротничок и поводя при этом шеей.

Неожиданно в первом зале среди нарастающего шума раздался звон разбитой тарелки. Почти одновременно с этим в дверях вырос здоровенный разгоряченный детина в высоких пыльных сапогах, крепкий и простоватый. Он был абсолютно пьян, однако пока держался на ногах, только слегка пошатывался. В руке у него была наполовину опорожненная бутылка водки. Окинув зал мутным взором, он вдруг неуверенной походкой направился к сидящему в углу юноше.

— Выпьешь со мной? — спросил он, перегнувшись через стол.

Станецкий с брезгливым равнодушием наблюдал за происходящим. Зато господин, похожий на барана, заметно встревожился и быстро отложил газету. В дверях тем временем показались собутыльники пьяного — крепкий рыжий мужчина и молодая пышногрудая девица с большими красными руками.

— Янек! — позвала она. — Иди сюда, обезьяна ты эдакая.

Парень обернулся к ним; глядя исподлобья, отмахнулся рукой.

— Пшли вон, я вас не знаю.

— Янек, ты что, глупый?

— И никакой я тебе не Янек, — буркнул он и неожиданно заорал во весь голос: — Raus! Я буду пить тут с моим другом.

И наклонился к юноше.

— Ты ведь мой друг, правда? Меня зовут Янек, выпьем?

Он тяжело плюхнулся на ближайший стул и стукнул по столу кулаком.

— Эй, официант, рюмки для меня и моего друга!

Юноша попробовал было встать, но Янек удержал его.

— Ты куда? Спешить некуда. Официант, рюмки! — и он снова стукнул по столу. — Думаешь, денег у меня нет? На, смотри!

Он вытащил из кармана пиджака толстую пачку банкнот и бросил на стол.

— Хватит?

Мужчина с газетой изумленно огляделся и, обжигаясь, принялся пить молоко.

— Официант! — звал все более хмелеющий Янек.

Хромой принес наконец две рюмки.

— Счет, пожалуйста, — попросил юноша.

И стал шарить по карманам; денег, видно, не нашел, потому что расстегнул плащ и полез за портмоне, одновременно вставая и чуть отодвигая в сторону стол, чтобы взять лежащий на подоконнике небольшой чемодан. Янек тоже вскочил, однако потерял равновесие и обеими руками схватился за край стола. Явно назревал скандал. Приятели Янека, пьяно ухмыляясь, стояли в дверях. Больше всех перепугался мужчина у печки. Он допивал горячее молоко, то и дело облизывая обожженные губы. А официант, облокотясь на соседний столик, равнодушно наблюдал за происходящим.

— Останься, — качался Янек, — кому говорю, останься! Как человека прошу, сядь!

Грузный и широкий в плечах Янек загородил юноше проход. Тот, понимая, что так просто ему не выбраться, огляделся по сторонам. На миг взгляд его задержался на Станецком. Станецкий, правда, глаз не отвел, однако их безразличное выражение ясно говорило: на меня не рассчитывай. Собравшись уходить, он уже было позвал официанта, как вдруг Янек схватил пытавшегося выбраться из-за стола юношу за руку. Тот дернулся, отпихнул пьяного и наконец выскочил.

— Янек, не робей! — крикнула девушка.

— Бей в морду! — поддержал мужчина.

Юноша успел достать портмоне.

— Счет, — крикнул он официанту.

Янек, весь раскрасневшийся, злобно уставился на него.

— Ах, ты так! — с яростью процедил он сквозь зубы. — Ну, погоди же.

И тяжело, наотмашь, как бьют обыкновенно батраки, ударил. Юноша успел увернуться. Тогда Янек вцепился ему в плечи, и они схватились. Во время возни у юноши неожиданно расстегнулся пиджак, и Станецкий увидел на груди, поверх спортивной майки, два ряда револьверов, прикрепленных на широком ремне. Он моментально вскочил. Остальные тоже заметили оружие. Официант вздрогнул, его помятое лицо вытянулось, как у злой собаки. Янек попятился назад, завертел головой, сразу протрезвев. А человек с бараньим лицом поднялся и, схватив шляпу, бросился на полусогнутых ногах к выходу. В зале наступила тишина.

Юноша спохватился последним. Он стоял посреди зала, насупившись, чуть опустив голову, словно загнанный зверь; плащ был расстегнут, пиджак широко распахнут. Вдруг он побледнел и машинально отступил к стене, запахивая на ходу плащ. Станецкий был уже около него, схватил чемодан, лежавшую на стуле шапку и сунул их юноше в руки.

— Быстрее, — спокойно приказал он.

От его голоса юноша моментально опомнился, надел шапку. Станецкий нашел в кармане пятьдесят злотых и бросил на стол.

— За меня и за него!

И, схватив юношу под руку, подтолкнул его к выходу. Они прошмыгнули мимо притихшей публики и через минуту уже стояли на улице. Паренек машинально хотел свернуть к Плантам, но Станецкий, продолжая держать его под руку, которая — как чувствовал — слегка дрожала, увлек его в другую сторону. Они миновали большое кафе. В палисаднике, под тенью высоких лип, солдаты потягивали пиво. Станецкий шел не оглядываясь. Когда они оказались у эстакады, на лестнице, по которой им надо было спуститься вниз, он заметил патруль. Юноша вздрогнул и рванулся было назад. Станецкий крепко сжал его руку и шепнул:

— Спокойно.

Затем отпустил руку; спускаясь по лестнице, достал портсигар. Когда они были в двух шагах от жандармов, Станецкий рассмеялся.

— Ну и духотища сегодня будет, как ты думаешь?

И, не останавливаясь, протянул пареньку портсигар.

Тот взял одну сигарету. Они прошли в двух шагах от жандармов. Станецкий чувствовал на спине их взгляды. Юноша прибавил шагу.

— Спокойнее, — опять удержал его Станецкий.

На последней ступеньке он остановился, вынул зажигалку, дал юноше прикурить, потом закурил сам. Лицо молодого человека по-прежнему было бледным, зубы крепко стиснуты, верхняя губа прикушена. Станецкий глубоко затянулся. В этот момент к остановке подъехал трамвай, и они были вынуждены подождать на краю тротуара, пока тот проедет. По лестнице поднимались люди, торопившиеся на вокзал. Возле окаймлявшего здание вокзала газона с чахлой, пожухлой травкой Станецкий остановился и поставил на землю чемодан. Неподалеку грелись на солнышке три носильщика. Движения перед вокзалом почти не было, и казалось, что просторная, раскаленная от зноя площадь совсем вымерла.

Станецкий взглянул на юношу.

— Ну вот и все кончено.

Юноша стоял притихший, опустив голову.

— Пока что, конечно, — уточнил Станецкий.

Паренек поднял темные, слегка косившие глаза.

— Спасибо, — ответил он.

— Пустяки. А что вы теперь будете делать?

Тот растерялся.

— Если вам не хочется, можете не говорить, — сказал Станецкий.

— Нет, почему? Мне надо ехать.

— Прямо сейчас?

— Скоро.

— Обязательно с этим грузом?

— Да, обязательно.

К ним подошел маленький, от горшка два вершка, оборвыш.

— Сигареты, пан граф. — Он задрал свою белобрысую головенку, тонувшую в огромной старой шапке. — Клубы, египетские, нашенские…

— Отстань, — со злостью оттолкнул его Станецкий.

Но малец не сдавался.

— Ну хоть так, пан граф, дайте.

Станецкий сунул ему злотый, чтобы отстал. Мальчуган рассмотрел со всех сторон монету, дунул на нее и галантно шаркнул ножкой, затерявшейся в огромных бутсах.

— Благодарю вас, пан граф, кланяйтесь пани графине.

Спутник Станецкого, с добродушной улыбкой наблюдавший за мальцом, весело и беспечно рассмеялся. Станецкий внимательно посмотрел на него.

— Сколько вам лет, если не секрет?

Юноша слегка покраснел.

— Двадцать два.

Станеций был уверен, что тот прибавил, по крайней мере, года три, а то и больше, однако не подал виду.

— Будьте осторожны, — сказал он, — такими вещами не шутят.

Юноша насупился.

— Знаю.

Станецкий посмотрел на часы.

— Который час? — забеспокоился юноша.

— Одиннадцать с минутами.

— Ну мне пора.

— А вы далеко едете?

— Во Львов.

— Вот это да!

— Вы тоже?

— Да.

— Этим, на Дембицу?

— Да.

Юноша помолчал с минуту, а потом стал прощаться.

— Не понимаю.

— Со мной ехать опасно, — прозвучал простой ответ.

Станецкий пожал плечами.

— Не надо преувеличивать, это не так страшно.

И понял, что задел самолюбие юноши. Сознание этого доставило ему маленькое удовлетворение. Он поднял чемодан.

— Во всяком случае, нечего здесь стоять, место не самое подходящее. У вас есть пропуск на проезд?

— Пока нет.

— Тогда пошли на вокзал, это надо уладить.

Молодой человек посмотрел Станецкому прямо

в глаза.

— Вы ничего не знаете обо мне.

— Достаточно того, что знаю.

— Да, но меня ищут.

Станецкий сразу вспомнил гестаповцев на вокзале.

— Ваша фамилия им известна?

— Да, но это не имеет значения, документы у меня в порядке.

— А описание внешности?

Юноша засомневался.

— Скорее всего, что знают.

— Ну, пора, — сказал Станецкий так просто, как будто речь шла о давно решенном и улаженном деле. — Пошли.

Слегка косившие глаза юноши озарились мягким блеском.

— Вы необыкновенный человек, честное слово.

— Пошли, — повторил Станецкий.

— Давайте пойдем пока порознь, и на вокзале тоже.

Станецкий согласился.

— Тогда вы идите первым, а я займусь билетами.

— Меня зовут Яцек, — представился юноша.

— А меня Виктор. Ну, идите…

Паренек направился к главному входу вокзала, Станецкий на некотором расстоянии пошел туда же. Ему было легко от внезапно нахлынувшей умиротворенности. На миг закралось сомнение: а стоит ли в такой поездке обременять себя столь неподходящим спутником; однако оно так же быстро рассеялось. «Дела паренька меня не касаются, — подумал он, — а трусить я не привык».

На вокзале все сошло удачно, на сей раз разрешение на проезд и билет он купил у носильщика гораздо дешевле. А так как люблинский поезд на Дембицу подавался обычно за час до отправления, Станецкий решил немедля идти на перрон.

В сумрачном, тесном закутке зала ожидания царила неописуемая давка и духота. Только две кассы выдавали разрешения на проезд, возле них, переругиваясь, колыхалась хмурая темная толпа. Немецкие служащие время от времени наводили в ней порядок. Как раз в эту минуту маленький щупленький bachnshutz[9] набросился на пытавшихся пробраться к одной кассе без очереди и, рассвирепев, с пеной у рта, принялся избивать всех подряд резиновой дубинкой. Люди начали в панике пятиться назад и разбегаться, перед кассами стало свободнее. В этой суматохе толпа оттеснила Станецкого к багажному отделению, и он потерял Яцека из виду. Спотыкаясь о чемоданы, корзины и мешки, наваленные возле сидений, он наконец пробрался в ту часть зала, где народу было поменьше. Там располагалась камера хранения ручной клади, которой, впрочем, могли пользоваться тоже только немцы. Яцека он нашел в том самом месте, где оставил, отправляясь за билетами: в полутемном углу камеры хранения. Тот стоял, прислонясь к стене, и угрюмо, с нескрываемой враждебностью смотрел на молодых офицеров, сдававших чемоданы. Такая ненависть пылала в его темных глазах, что Станецкий испугался.

— Не смотрите на них так, — сказал он.

Паренек вздрогнул и повернулся к Станецкому.

— Разве заметно?

— А вы как думали? Ненависть скрыть невозможно.

Яцек с интересом взглянул на Станецкого.

— Вы полагаете, добрые чувства скрыть легче?

Станецкий пожал плечами.

— Не знаю. Чтобы сравнивать, нужно иметь эти добрые чувства. Пошли, билеты для вас есть, и приготовьтесь к тому, что мы можем встретиться с гестаповцами.

— Где?

— В пути.

Для поляков выход на перрон находился в другом конце вокзала, за складами, поэтому пришлось опять выйти на улицу. Они шли в полном молчании, неожиданно почувствовав злость друг к другу. Перед ними шагали две босые крестьянки с тюками за спиной.

Близился полдень, зной плотнее окутывал землю, над раскаленным тротуаром клубилось марево, воздух пропитался дымом, сажей и бензином, а над зноем высоко-высоко разливалось гладкое, однотонное, выцветшее бледно-голубое небо.

Перед выходом на перрон Яцек остановился.

— Пошли, — сухо сказал Станецкий.

На платформах пока никого не было. Люблинский поезд отходил от того же самого перрона, что и предыдущий, львовский; необходимо было только перейти по подземному переходу. Станецкий был почти уверен, что в тоннеле они наткнутся на гестаповцев, но не стал гадать, как поступит в критической ситуации, он верил, что все пройдет удачно. Лишь предостерег юношу, чтобы тот был настороже, и тотчас принялся непринужденно и беззаботно рассказывать об одном давнишнем случае в Татрах — когда во время затянувшегося ливня он пробирался через Польский гребень из Велицкой Долины к Розтоке. Едва они спустились вниз по лестнице, как в глубине тоннеля он увидел медленно идущих им навстречу гестаповцев. Он был дальнозорким, поэтому сразу узнал в них тех, что задержали его утром. Яцек тоже заметил их, бессознательно отстранился от Станецкого, но тот немедленно поравнялся с ним, продолжая оживленно рассказывать о переправе через бурный поток. Когда путники были уже в двух шагах от гестаповцев, Станецкий, предугадав намерение одного из них, остановился и, улыбаясь, обратился к нему по-немецки:

— Надеюсь, господа, во второй раз я вам не нужен?

Гестаповец пристально всмотрелся и, только теперь узнав его, ответил:

— Проходите.

Станецкий кивнул головой и обратился к своему спутнику, который уже было повернул к лестнице.

— Это на третий перрон, — громко произнес он, — а на четвертый — дальше.

И лишь тогда, когда поезд тронулся, Станецкий сообщил Яцеку о первой встрече с гестаповцами. Опасаясь сидящих рядом, он. вынужден был говорить намеками, однако юноша и так догадался.

— Вы думаете, они искали меня?

— Похоже.

— Тогда, значит…

Станецкий небрежно прервал его:

— Это значит, что мы едем.

Пригороды Кракова уже давно остались позади, и поезд довольно быстро для военной поры катил по необъятным холмистым полям, исполосованным серебристой рожью и зеленой пшеницей. Июньский день только теперь предстал во всей своей красе. Все вокруг дышало радостью, потонув в блеске солнца и сиянии голубого неба. На лугах уже высились копны сена; округлые, раскидистые ивы, разбросанные среди хлебов, до самого горизонта очерчивали причудливые изгибы окольных полевых дорог.

Вагон был набит до отказа. Сначала, как только подали поезд, Яцек и Станецкий удобно устроились в купе, но перед самым отправлением всех пассажиров оттуда выгнали, так как ехало много военных. Поэтому им пришлось в последнюю минуту в невероятной давке перебираться в другой вагон. Всюду было переполнено. Наконец, в одном из последних вагонов они устроились в коридоре. Поначалу не обошлось без излишней суеты, нервотрепки, неизбежных переругиваний, но стоило колесам загрохотать, как люди, вздохнув с облегчением, что наконец-то поезд тронулся, расселись по своим и чужим чемоданам и начали заводить первые знакомства. Волнения на время улеглись. Поезд был скорый, и наплыв новых пассажиров ожидался только в Тарнуве.

У Яцека и Станецкого был всего лишь небольшой ручной багаж, и им пришлось ехать стоя; они устроились возле окна, где было не так душно. По соседству, прямо рядом со Станецким, расположилась на видавшем виды чемодане немолодая женщина. В свое время она несомненно была очень красива, ибо даже сейчас, несмотря на следы увядания и усталости, лицо ее приковывало внимание. Это было лицо великой, состарившейся актрисы, тронутое морщинами, с выразительными темными глазами, оттененными синевой. Одетая в элегантный довоенный костюм, женщина сидела, откинувшись к стенке, безучастная ко всему. Затем — это было за Краковом — она достала из изящной дорожной сумки папиросу, обыкновеннейшего «юнака», и начала жадно курить, так, как курят заключенные или рабочие, вынужденные делать это украдкой, во время работы затягиваясь и пряча папиросу в руке. Прошло немало времени, прежде чем она, заметив на себе взгляд Станецкого, спохватилась, что держит папиросу столь странным образом. Вздрогнула и тут же вложила ее как полагалось, между пальцами. Но вскоре опять прикрыла «юнака» своей узкой, очень красивой ладонью и докурила так до конца.

Станецкий отвернулся и стал смотреть в окно, хотя мелькающие пейзажи не занимали его. Хорошее настроение гасло и улетучивалось. Ему не дано было знать, что было у этой незнакомой женщины в прошлом, до того, как она отправилась в путь: тяжелый ли принудительный труд на фабрике или долгие месяцы в застенках краковского гестапо «Монтелюпих»; но он ясно знал одно — она прошла через многое, и жизнь, должно быть, порядочно ее поломала, коль оставила в манерах такой глубокий след. Он допускал, что на долю некоторых выпадают несчастья и пострашнее; но этот, казалось бы, незначительный жест приоткрывал завесу над морем унижений, которым нет искупления на земле, и над пропастью рабства, куда повергает людей насилие. И снова вернулись сомнения, терзавшие его несколько часов назад в кафе на Радзивилловской, опять подступила усталость, ощущение бессилия и собственной неприкаянности в этом ослепленном жестокостью мире. Так что же такое человек? «Человек — это сила!»— говорит Он. Да, действительно, из всех живущих тварей только он один сопровождает свое существование таким потоком восхвалений и почестей. Но в то же самое время этот одухотворенный, невероятно искусно скомбинированный сгусток химических соединений, воспевая свободу, надевает на себя вериги неволи с покорностью шлюхи; прославляет разум и отдается во власть самого глупейшего вздора; что-то мямлит о правде и охотно довольствуется ложью; кичится человеческим достоинством и пресмыкается в пыли; тоскуя по вольности, находит свою стихию в дружно марширующей толпе. О, племя безумцев, обуреваемое похотью и преступлениями, страждущее и приносящее страдания, обреченное на вечный вопль, бестолковое движение, сказочные мечты и беспробудное невежество.

А Яцек от души наслаждался поездкой. Сняв шапку и держась за оконные рамы, он высунулся из окна, и теперь ветер трепал ему волосы, обвевал лицо, шею, наполнял легкие, когда тот нарочно, желая захлебнуться воздухом, дышал широко открытым ртом. Солнце стояло в зените и сильно припекало. От всего этого ему было удивительно хорошо, радостно и легко.

Поезд уже ехал по высокой насыпи, внизу зеленели бескрайние луга, здесь пока еще не скошенные, буйные, напоенные, несмотря на жару, прохладной свежестью. Вскоре среди зелени заблестела голубая речушка; вся словно из серебристой жести, она сверкала на солнце, широко разливаясь между извилистыми, кое-где поросшими ивняком, берегами. На мосту поезд засигналил короткими гудками, и Яцек увидел внизу на берегу женщин в красных косынках, с задранными до колен подолами юбок. Они перестали стирать и, заслонясь ладонями от солнца, провожали улыбками проносящийся мимо поезд. Одна из них, совсем еще молоденькая девушка, помахала рукой. К железнодорожной насыпи с лаем неслась лохматая дворняжка, а у самого берега речки по мелководью — сквозь прозрачную и спокойную воду видны были даже камешки на дне — хлюпал голый, дочерна загоревший мальчуган и большущей палкой бил по воде.

Яцека охватило вдруг такое ликование, что захотелось ответить незнакомой девушке. Он как можно дальше выглянул наружу, но речушка и прачки были уже далеко, и его приветствие, конечно же, не было замечено. Но он все равно вытянул руку и помахал несколько раз.

— Молодой человек, — услышал он за спиной недовольный голос, — молодой человек, не заслоняйте окно, совсем ведь задохнуться можно.

Яцек обернулся и увидел перед собой полного мужчину в демисезонном пальто; его лицо горело. Похоже, это был мелкий помещик, возвращающийся после утомительных хождений по городу домой в деревню, куда-нибудь под Тарнув или Сандомеж. Яцек, еще очень возбужденный, приветливо улыбнулся и отодвинулся. Толстяк моментально протиснулся к окну и загородил его широкими плечами.

— Ну, куда это годится, молодой человек? — засопел он гневно. — Заслонил окно, а тут хоть задыхайся…

Яцек, пока еще не истративший запас теплых чувств, теперь улыбнулся Станецкому.

— Красиво, правда?

И тут же покраснел, наткнувшись на холодную усмешку Станецкого.

— Я вижу, вы веселитесь, — сказал Станецкий.

Смуглое лицо юноши залилось краской. Станецкий не

спускал с него глаз.

— Конечно, веселье в общем-то вещь хорошая, но на вашем месте я бы задумался над тем, что произошло, и сделал соответствующие выводы на будущее.

— Не понимаю, — прошептал юноша.

— Жаль. Вы знаете, как называется чрезмерная доверчивость? Не знаете? Очень жаль. Беспечность, вот как это называется, дорогой мой, а при некотором стечении обстоятельств просто-напросто — глупость, непростительная глупость. И молодому человеку, который находится на особом положении, следует быть более осмотрительным. Вообразите, пожалуйста, что некий молодой человек, весьма молодой, вдруг, не зная, с кем имеет дело, доверяется постороннему человеку, грубо говоря — как бы вверяет ему себя. И что же вы можете сказать об этом молодом человеке?

Румянец быстро исчез с лица юноши, он побледнел, во взгляде темных глаз промелькнуло смятение.

— Вы издеваетесь надо мной? — неуверенно спросил он.

— Вовсе нет. Я только хочу, на правах старшего и более опытного, заметить вам, что если на сей раз молодому человеку повезло, то в будущем ему надо быть более осторожным. Вот и все.

— Я не трус, — прошептал Яцек,

Станецкого передернуло.

— Но ведь речь-то не об этом. Что за привычка у вас, молодых, сразу же находить слова, которые ничего не значат.

— Ничего?

— Абсолютно ничего. Я взываю одного молодого человека к рассудку, а вы мне — про отвагу.

Хотя они стояли рядом и разговаривали приглушенными голосами, Яцек пододвинулся поближе к Станецкому.

— Понятно, — сказал он ему почти в лицо. — Вы правы, я запомню это. Ну, а то, что вы спасли мне жизнь, тоже ничего не значит?

«Восторженный юнец», — подумал Станецкий. Ощутив на своем лице горячее дыхание юноши, он немного отодвинулся.

— Ничего, — ответил он. — Разве имеет смысл спасать то, что можно тут же потерять?

Поезд продолжал свой бег под лучами палящего солнца; несмотря на открытые окна, жара в коридоре становилась все более нестерпимой. Вдобавок возникли некоторые неудобства. Почти беспрерывно кто-то протискивался из переполненных купе и коридора в конец вагона, где находился туалет. Из-за этого хождения взад-вперед сидящие в коридоре вынуждены были то и дело вставать, стоящие же — теснясь, расступаться, и порой — когда пускавшийся в трудный путь сталкивался с возвращавшимся, помятым и раскрасневшимся счастливчиком, — возникала невообразимая пробка. Люди начинали нервничать и злиться.

Самым взрывоопасным местом стала площадка перед туалетом. В последний момент сюда набилась масса народу. Теснота была ужасной, да к тому же у двери в туалет были навалены горой чемоданы. По сему время от времени оттуда доносились возбужденные голоса, брюзжащие и раздраженные. Когда один умолкал, в перебранку вступал другой, а чаще всего ругались и кричали все одновременно, и этот галдеж одних приводил в еще большую ярость, а других — настраивал на ехидное подтрунивание. Дошло до того, что одна женщина, чрезмерно пышные габариты которой сильно затрудняли передвижение в этой тесноте, не выдержала колких насмешек. Несчастная жертва, в съехавшей набок шляпке, пунцовая от натуги и вся взмокшая от пота, разразилась возмущенными тирадами. Молодые мужчины, на которых обрушился ее гнев, ответили дружным гоготом. Женщина завопила еще громче, и скандал разгорелся. Слово за слово — и вот вся площадка загудела, да так, что гвалт перекинулся внутрь вагона, пассажиры из коридора тоже пришли в волнение, явно выражая желание принять участие в происходящем. Но поскольку расстояние и давка препятствовали этому, то в разных уголках вагона, словно эхо, вскоре вспыхнули маленькие свары. Там, где стояли Станецкий с Яцеком, а именно, в середине коридора, — возбудителем спокойствия стал помещик в теплом пальто. Этот человек, отказавшись от удобного места у окна и продолжая обливаться потом, наблюдал за скандалистами в конце вагона с нескрываемым раздражением. И надо же было такому случиться, что у его могучих ног неожиданно вырос четырехлетний голубоглазый карапуз с густыми рыжими вихрами. Он наткнулся в своем путешествии на ноги мужчины и, немного подумав, решил преодолеть это препятствие самым простым способом: пролезть между ними, словно между колоннами.

— Анджеек! Анджеек! — принялась искать своего сына молодая женщина, которая сидела чуть дальше.

Анджеек как раз протискивался через самое узкое место; мужчина оказался в щекотливом положении, поскольку вспыхнувший в нем гнев был парализован страхом раздавить малыша, застрявшего между его коленями. Он был вынужден замереть и всю кипящую в себе злость выплеснул на мать. За нее вступился другой мужчина, и… пошло-поехало. А Анджеек, которого пассажиры по воздуху отправили к матери, с криком начал вырываться, выражая недовольство совершаемым над ним насилием.

— Хам! Хам! — надрывалась в конце коридора женщина в шляпке.

А помещик кричал:

— Такого сорванца надо держать на привязи!

— Самого тебя на привязь! — отвечали из ближайшего купе.

Но тут в конце коридора показался контролер. Все сразу смолкли. Несколько «зайцев» и пассажиры, не имеющие пропуска на проезд, начали быстро продираться в противоположную сторону вагона, туда, где был туалет. И до Тарнува доехали в результате без происшествий.

Поезд несколько раз останавливался в поле, чтобы пропустить военные составы, направляющиеся на восток. Вынужденные остановки надолго затягивались. После Тарнува, где сели новые пассажиры, стало совсем невыносимо. Едва отъехали от станции несколько километров, как поезд снова остановился и простоял почти час. Пассажиры, которым предстояла пересадка в Дембице, заволновались, что могут опоздать на львовский поезд. Однако опасения эти оказались напрасными. Когда с трехчасовым опозданием прибыли в Дембицу, выяснилось, что львовский поезд пока что вообще не прибыл из Львова, и когда прибудет — никто не знал. Впереди были долгие часы ожидания.

На станции набилась тьма народу. Поезд на Люблин ушел, пути освободились, и вот теперь стало видно, какая масса людей направляется во Львов. Просторный, типичный для провинциальных станций перрон, буквально облепленный людьми, напоминал муравейник. Это была серая, усталая толпа. Большинство устроилось на чемоданах и тюках, иные — прямо на земле; люди принялись вытаскивать съестные припасы и подкрепляться. У забора, ограждавшего станцию, под цветущими акациями, парни играли в карты. В другой группе из рук в руки переходила литровая бутылка водки.

Тем временем надвигался вечер. Хотя солнце по-прежнему высоко стояло над горизонтом, косые лучи его грели уже не так сильно, жара заметно спала, а в тени даже чувствовалась прохлада. Ночь после знойного дня обещала быть ясной и холодной. Как только разговоры прекратились, на станции, несмотря на большое скопление людей, стало очень тихо. По одну сторону тянулись аккуратные станционные строения, чудом уцелевшие в разгар военных действий, большое белое здание в стиле польской усадьбы, ограды, какие-то пристройки. За ними на фоне громадных зеленых каштанов цвели акации. А по другую сторону, за железнодорожными путями, открывался сельский вид: бескрайние нивы, видимо, помещичьи, так как не были поделены на разноцветные полосы, как крестьянские. Далеко вдали на голубом небе алела высокая труба котельни. Чуть дальше линия горизонта прерывалась волнистыми шапками парковых деревьев. Окрестности отличались однообразием, но от этих необъятных далей, освещенный слабым отблеском заходящего солнца, веяло необычайным спокойствием и тишиной. Над полями громко заливались жаворонки.

Станецкий и Яцек забрались в самый дальний угол перрона, где было не так людно. Станецкий поставил свой чемоданчик таким образом, что удалось на него присесть. Яцек отыскал неподалеку камень.

— Раньше утра, наверно, не доберемся, — сказал Яцек.

Станецкий бросил окурок на землю, достал новую сигарету.

— Возможно, — буркнул он.

Он сидел, слегка ссутулившись, на своем чемодане, боком к Яцеку, крупный и массивный; во взгляде его глубоко посаженных, ясных, водянистых глаз мелькало нечто волчье. «Почему я ему неприятен?»— с горечью подумал Яцек. И вдруг доверительно и с душевной теплотой сказал:

— Чем дольше мы едем, тем этот Львов кажется дальше.

Но Станецкий не промолвил ни слова. Он сидел отрешенно, с затаенной злостью в глазах посматривал на копошащуюся вокруг него толпу. Вот в толчее промелькнул озабоченный господин в зеленых бриджах. Станецкий стал тупо следить за его тощей, вылезавшей из короткого плаща фигурой, но ее нервные движения вскоре утомили его. Затем он отыскал двух женщин, свидетелем разговора которых стал утром в Кракове. Они сидели в тени, под забором. Очевидно, им не удалось попасть на скорый поезд, или же их высадили. Обе выглядели довольно жалко. Пожилая женщина с седыми волосами, один сын которой находился в плену, а другой в тюрьме, несомненно, плохо себя чувствовала. «Сердце», — подумал Станецкий. Ее спутница, светловолосая девушка, направлявшаяся к отцу в Куты, заботливо склонилась к ней и что-то говорила, а та, откинувшись на забор, все так же кротко, но, пожалуй, уж очень печально улыбалась в ответ. На ее лице были царапины и следы грязи; вероятно, она упала. Девушка была явно расстроена и не знала, что делать. «Глупенькая, — подумал Станецкий, — надо же в дороге взвалить на себя такую обузу». Он небрежно опустил глаза на сидящего рядом на камне Яцека и неожиданно почувствовал, что юношу надо немного подбодрить: таким несчастным и одиноким тот сейчас показался ему. «Как же он еще молод!»— подумал Станецкий, на этот раз уже беззлобно. Он нагнулся к нему:

— Ну что, Яцек, о чем задумался?

Юноша вздрогнул и поднял голову. «Как же они все беззащитны, — подумал Станецкий, — у них все написано на лице». И ему стало приятно от того, что он видит перед собой именно это юное лицо и достаточно лишь одного дружелюбного жеста, чтобы оно засветилось благодарностью.

— Наверно, проголодался?

— Немножко, но не очень.

— Зато я — очень, в суматохе мы позабыли запастись чем-нибудь в Кракове.

Яцек резко поднялся с камня.

— Пойду поищу, может, достану что-нибудь.

Но Станецкий удержал его.

— Вам лучше остаться, пойду я.

— Почему?

— Товар, который вы везете на продажу, нежнее фарфора, удары ему противопоказаны.

Яцек встревожился.

— Вы правда считаете, что это для продажи?

Станецкий весело рассмеялся.

— Какой же вы еще ребенок, однако, должен признаться, очень симпатичный ребенок.

Заметив, как лицо юноши заливается румянцем, на сей раз от радостного возбуждения, он подумал: «До сих пор он восхищался мной с опаской, теперь же будет относиться с благоговением. Забавная эта молодежь, признание необходимо ей, как воздух».

Когда спустя десять минут Станецкий появился с буханкой хлеба и куском колбасы, картина на перроне изменилась. Как раз в этот момент на горизонте показался дым паровоза, и люди стремглав бросились к путям. И мгновенно, словно из-под земли, появились жандармы, а с ними трое полицейских-поляков. Покрикивая и орудуя резиновыми дубинками, они пытались оттеснить напиравшую толпу. Прежде тихая станция сразу загудела.

Пока Станецкий добирался до Яцека, волнение немного улеглось. Люди, узнав, что прибывающий поезд не львовский, возвращались на свои места. Жандармы тоже успокоились. На площади остался только один полицейский. Это был красивый парень, высокий и стройный, в мундире с иголочки; его упругое тело излучало упоение властью. Он неистовствовал в лучших немецких традициях, колотил каждого, кто попадался под руку. Вот он настиг одного старичка, сорвал с него шляпу, одной рукой впился в пальтецо, а другой равномерно и метко бил дубинкой по голове. Молодым зычным голосом он выкрикивал польские слова на манер лающих команд немцев.

Когда Станецкий подошел к Яцеку, тот стоял возле своего камня сильно побледневший и неотрывно смотрел на полицейского, своего ровесника. В его глазах сверкала та же самая ненависть, которую Станецкий заметил на вокзале в Кракове, у камеры хранения. Он опять дотронулся до плеча Яцека.

— Я уже говорил вам, что ненависть не скроешь.

Яцек без слов опустился на камень, бледность не сходила с его лица, губы дрожали. Станецкий показал раздобытые припасы.

— Это все, что удалось достать.

Он вынул из кармана перочинный ножик, порезал хлеб и колбасу, подал юноше половину буханки и часть свежайшей колбасы. Тот молча взял еду, на мгновение задумался, будто хотел что-то сказать, посмотрел в сторону полицейского, который пружинящей походкой спускался с перрона, затем жадно, как сильно проголодавшийся человек, принялся за еду.

Станецкий некоторое время наблюдал за ним, вспоминая, что и он раньше, когда был голоден, ел точно так же. Он думал: «В нем все бурлит одновременно: ненависть и радость, одиночество и любовь, все вместе, одно рядом с другим, и это — жизнь, самая суть ее, то, на что потом уже нет сил; потом погружаешься в бездну одной-единственной мысли, одного-единственного чувства. Я стар, и моя бездна — равнодушие и презрение». Он отрезал от своей половины хлеба небольшой кусок, столько же колбасы; ел без аппетита и размышлял дальше: «И завтра, и послезавтра, и на многие месяцы вперед моя жизнь подчинена выполнению конкретных задач, ради которых я выложусь до конца, отдам весь свой многолетний опыт. Я, что называется, примерный солдат, «ас» конспирации. Но мне абсолютно, абсолютно на все наплевать, я никого и ничего не люблю, я просто лечу в бездну. Кто-то, кажется, какой-то философ изрек, что на свете важны две вещи — звездное небо над твоей головой и совесть в тебе, но все это — одни слова, небо со звездами мертво, а совесть… а что такое совесть? В бездне нет места иллюзиям, там в свои права вступает полное равнодушие и полное презрение… а этот малый… да, да, верит в совесть… в нем все уживается…»

Яцек уже дожевал хлеб и колбасу, вытер ладонью рот и движением головы откинул упавшие на лоб волосы.

— Ну как? — спросил Станецкий.

Юноша улыбнулся.

— Отлично.

— Львов по-прежнему вам видится далеким?

Юноша слегка насупился.

— Уже нет, но от этого, — и указал на грудь, — хотелось бы уже избавиться.

— Вы надолго во Львов?

Юноша вызывающе ухмыльнулся.

— А ругать за болтливость не будете?

— Обязательно буду, но за ненужный вопрос. Ну, так что же во Львове?

— Не знаю, там видно будет. Возвращаться в Краков пока нет смысла, замели меня окончательно и вообще…

— Догадываюсь.

— Я мог бы свалить, да жаль все это. — Он снова дотронулся до груди. — Только не смейтесь, пожалуйста, но пока это на мне, пока давит и тянет, я все время думаю: за каждым из них стоит мой товарищ. Многих уже нет в живых.

Они помолчали.

— Да, — заговорил Станецкий, — в такой компании в самом деле опасно ездить.

Однако на этот раз Яцек не уловил насмешки в словах Станецкого.

— Нет, — серьезно ответил он, — даже наоборот.

Солнце все ниже склонялось к горизонту, разливая над полями нежнейший свет, похожий на прозрачный, искрящийся изнутри туман. А львовский поезд так и не появлялся. Ложная тревога еще дважды поднимала людей, и все повторялось сначала: толпа вслепую неслась на перрон, появлялись жандармы, совершалось избиение, затем все успокаивалось. Молодой полицейский теперь работал в другом конце перрона.

Утомление людей возрастало. Солнце почти не грело, и в летних одеждах становилось холодновато. Уж на что Станецкий был закаленным, но и ему на миг стало зябко. Он встал и застегнул плащ.

— Становится прохладно, — сказал он. — А вы, кажется, правы.

— Насчет чего?

— Да, чем дольше мы едем, тем дальше Львов. Во Львове вам надо быть начеку. Опасный город.

— Знаю.

— А сколько вам лет на самом деле?

Яцек покраснел.

— Ну, по крайней мере, меньше, чем вы сказали?

— Немного.

— Девятнадцать?

— Почти.

Наступила пауза. И вдруг Станецкий сказал:

— А знаете, Яцек, я вам завидую.

— Мне? — удивился тот. — Почему?

— Потому что вам девятнадцать лет.

— Мне? — Яцек никак не мог поверить. — Вы хотели бы, чтобы вам было девятнадцать лет?

— Этого я не говорил. Я только сказал, что завидую вам.

— А разве это не одно и то же?

— Разумеется, нет. Я могу завидовать чему-нибудь и при этом не испытывать никаких желаний. Мне, в мои годы, нельзя желать невозможного. Это привилегия молодости.

— Вы так думаете? По-вашему, значит, я хочу невозможного?

Станецкий пожал плечами.

— Не знаю, но скорее всего да.

— Я вовсе не мечтаю о подвигах.

— А это и не требуется. Недосягаемое не всегда обитает на небесах, чаще всего оно рядом. Чтобы пережить разочарование или поражение, мечтателем быть не обязательно.

Яцек задумался.

— Верно. Но можно не смириться.

— С чем?

— С поражением можно не смириться.

— О, да, конечно, можно и не смириться. Я знал одного человека, который из всех шансов упускал только один, а именно — возможность умереть. И тем не менее погиб он в автокатастрофе.

— Это не одно и то же, — возразил Яцек.

Станецкому весь этот разговор надоел.

— Да, вы правы, это не одно и то же, — согласился он.

И смолк, заметив, как девушка, спутница седой пожилой женщины, встала и поспешно направилась прямо к ним. «Этого еще не хватало», — с досадой подумал Станецкий. Как только она подошла ближе, похоже, решительность покинула ее.

— Алинка! — закричала женщина, сидящая возле забора.

Девушка сразу же взяла себя в руки.

— Извините, пожалуйста, но вы, кажется, тоже ждете львовский поезд?

Яцек поднялся с камня и внимательно посмотрел на девушку.

— Тут все ждут львовский поезд, — отрезал Станецкий.

Сбитая с толку, девушка замолчала, не зная, что сказать. Яцек поспешил ей на помощь.

— Вы едете во Львов?

— Да.

— Вместе с матерью?

— Нет, нет, — быстро ответила она. — Это моя знакомая, мы познакомились в дороге, и вот о ней-то я и хотела поговорить, поэтому и обратилась к вам… она больна, плохо себя чувствует, извините, что прошу вас, совершенно незнакомых людей, но я боюсь, что при посадке начнется давка, и сама я не справлюсь…

— Вы собирались ехать скорым поездом, — отозвался Станецкий.

От неожиданности девушка опять растерялась.

— Откуда вы знаете?

— Знаю, я видел вас на вокзале в Кракове.

— Ну, да! Мы поехали на скором, а в Дембице нас высадили. Какой-то немец, охранник, так сильно толкнул пани Доманскую, что она упала и расшиблась. А у нее больное сердце.

— Весьма сожалею, — все тем же стальным, злым тоном сказал Станецкий, — но мы не врачи.

Яцек покраснел.

— Но ведь девушка просит совсем не об этом.

— А что ей нужно?

— Она просит просто помочь.

Станецкий повернулся лицом к девушке.

— Ах, так? В таком случае опять сожалею, но, по-моему, самый лучший способ помочь другому — рассчитывать только на самого себя.

Минуту стояла тишина. Наконец девушка заговорила, ее голос слегка дрожал.

— Благодарю вас за урок, но я вряд ли отношусь к понятливым ученикам.

— Здесь наши мнения совпадают, — сказал Станецкий, — поскольку в учениках я не нуждаюсь.

Когда она отошла, он уселся на чемодан и полез за сигаретой. Яцек стоял рядом, с поникшей головой и побледневший. Вдруг он с негодованием взорвался:

— Как вы могли?

— Что?

— Так поступить с девушкой!

— А как?

— Отвратительно!

— Неужели? Не преувеличивайте, Яцек. Если я не ошибаюсь, вам необходимо попасть во Львов?

— Ну и что из этого?

— Наивный вопрос. В вашей ситуации в филантропию не играют, это занятие для других людей.

— А вы?

— Что я?

— А то, как вы относитесь ко мне. Почему вы притворяетесь? Вы же замечательный человек…

— Тише, Яцек. Если вам так хочется говорить глупости, то, прошу вас, не кричите хотя бы.

Он придвинулся ближе.

— Вовсе это не глупости, вы необыкновенный, мудрый, храбрый, добрый, а притворяетесь, будто вам все равно.

— Откуда вы знаете, что я притворяюсь?

— Знаю.

— Ну что ж, вам, вероятно, виднее.

— Нет, вам это тоже известно.

«Он действительно считает меня необыкновенным человеком», — подумал Станецкий и бросил сигарету.

— И что же, по-вашему, заставило меня поступить с девушкой немного, так сказать, жестоко?

— Не знаю, но ведь ей так мало было нужно.

— Яцек, я уже говорил вам, что в вашей ситуации играть в филантропию нельзя. Вам вообще следует как бы раствориться, делать только самое необходимое, без чего не обойтись. Любой лишний шаг — это сто вероятностей провала. Эта старая женщина, насколько мы знаем, упала от удара немецкого охранника. А стой вы в ту минуту рядом с ней — неизвестно, чем бы для вас это кончилось.

Яцек задумался.

— Да, вы правы, — ответил он немного погодя, — но все-таки я помогу этим женщинам.

Станецкий хотел спросить: а что делать с теми живыми и мертвыми товарищами, которых он носит под плащом? Но тут же сообразил, что в такую минуту ирония зазвучит слишком резко, грубо развенчивая представление, которое сложилось о нем у молодого человека. Поэтому, поднявшись и взяв его по-дружески под руку, он сказал:

— Все мы, Яцек, если не всегда, то во всяком случае весьма часто кого-нибудь или что-нибудь изображаем. Искусство перевоплощения — неотъемлемый атрибут рабства. И прежде всего мы изображаем простачков. В вашем возрасте я впервые занялся конспиративной работой, и как знать, не был ли я похож на вас. Ну, Яцек, пошли к этим женщинам, узнаем, чем можно успокоить зов сердца.

«Если так будет продолжаться дальше, — думал Станецкий, направляясь к сидящим возле забора женщинам, — то я вскоре потащу за собой целый воз детей, женщин и калек. Добродетельность обходится чертовски дорого». Но тем не. менее намного позже, — или по крайней мере после мытарств, начавшихся, как только долгожданный поезд наконец-то прибыл и, немного постояв и наполнившись людской массой, отправился в обратный путь, во Львов, — когда он в какой-то миг поймал сияющую улыбку Яцека, на душе у него стало очень тепло. Для Доманской Станецкий даже нашел сидячее место, впрочем, как оказалось, не совсем удобное. В грязный вагон-развалюху старого образца набилось около сорока человек, поэтому немногим обладателям сидячих мест вскоре стало душно. Доманская сидела недалеко от окна, и хотя двери держали слегка приоткрытыми — закрыть их было невозможно, — движения воздуха внутри купе не ощущалось. Женщине стало дурно, и только благодаря стараниям Станецкого одна пассажирка — тоже пожилая женщина, судя по всему, из глухой провинции — согласилась поменяться с ней местами. У окна Доманской сразу же стало лучше. Алинка стояла рядом, придерживая ее за плечи, и, поминутно наклоняясь к ней, обеспокоенно спрашивала:

— Как вы себя чувствуете? Вам не хуже?

Доманская кротко улыбалась.

— Все хорошо, Алинка, прошу вас, не волнуйтесь, уж как-нибудь доедем.

В какой-то момент из середины купе так сильно надавили на стоявших у дверей, что Яцек, теряя с трудом удерживаемое равновесие, плотно, всем телом навалился Алинке на спину.

— Извините, — сказал он.

Он хотел немного отодвинуться, однако сзади продолжали давить с той же силой. В середине купе хрупкая, низенького роста женщина — выглядывало только одно ее бледное лицо — завопила, что ее душат. Где-то заплакал ребенок. Алинка уже не на шутку перепугалась, что Доманская может выпасть из вагона. Она обхватила ее покрепче за плечи и с ужасом в глазах смотрела на встревоженно закопошившуюся внутри купе плотную массу людей.

— Не бойтесь, прошу вас, — сказал Станецкий.

Ему удалось каким-то образом вытащить наверх правую руку и упереться в дверную фрамугу прямо над головой Доманской, теперь он мог сдерживать своим крепким телом любой натиск. Давка, как выяснилось, возникла из-за того, что наваленные до самого потолка мешки и чемоданы грозили вот-вот свалиться, и требовалось незамедлительно уложить их заново. Постепенно сутолока улеглась.

А вот снаружи вагона обстановка ухудшилась. Еще в Дембице охранники посгоняли всех непопавших в переполненные вагоны и уцепившихся за двери или ступеньки. Но когда поезд тронулся, оказалось, что многие успели вскочить на ходу и ухватиться за что попало. Главным образом, это были навьюченные мешками с продовольствием русские крестьяне, которые возвращались в свои родные, голодные деревни. На первой же остановке — на маленьком заброшенном среди полей полустанке — на них началась облава. Путь им предстоял неблизкий. На ступеньках последнего вагона неожиданно вырос охранник с толстой кожаной плеткой. Люди бросились кто куда, но один копуша все же попался ему под руку. Это был старик, босой, в одной рубашке и портках, изможденный и обессиленный, с огромным мешком на спине, который-то и помешал ему вовремя скрыться. Немец схватил его за шиворот и после непродолжительной борьбы столкнул со ступенек вниз. Поезд шел полным ходом, пронзительный крик падающего человека резко оборвался. Доманская невольно отшатнулась от дверей.

— Что случилось? — перепугалась Алинка, заметив, как та побелела.

Тех, кто висел на ступеньках, охватила паника. Одни, цепляясь за буферы, пытались перелезть на более безопасное место, другие — и таких было большинство — хотели во что бы то ни стало попасть внутрь вагона.

— Люди, — кричал один крестьянин. — Христом богом молю, впустите!

Безумным страхом горели на его туповатом и грубом лице выцветшие, страдальческие глаза. Рядом с Доманской и Алинкой стоял мужчина с черной повязкой на глазу, он-то и придерживал двери, в которые отчаянно ломился крестьянин.

— Люди, сжальтесь, — стонал тот.

Мужчина высунулся к нему из окна.

— Ну пойми же, места нет, если я открою, мы все вывалимся.

Но старик боролся за собственную жизнь.

— Впустите, люди, — умолял он, — ради бога, сжальтесь, мне только до Ярослава.

И сильнее ломился в дверь. Алинка обняла Доманскую, другой рукой судорожно вцепилась в Яцека.

— Господи, да держите же эту дверь, — просила она незнакомого мужчину, — нас же выпихнут, если она откроется.

А охранник в это время набросился на новую жертву, на сей раз это был крепкий, хромой подросток, видимо, деревенский батрак. Тот сопротивлялся дольше, чем старик, боролся с ожесточением, наконец немец освободил одну руку и плеткой ударил парня по лицу. От удара тот пошатнулся и, раскинув руки, рухнул вниз, словно манекен, скатываясь по высокой насыпи.

Окрестности, по которым ехал поезд, завораживали своей первозданной красотой. Солнце уже село, и мягкий колорит летнего вечера окутывал пейзажи, пахнущие свежестью луга, островки ольховых рощ, холмистый ландшафт, который незаметно погружался в сгущающиеся сумерки и уже потемнел далеко на горизонте, где светилась бледно-зеленая полоска заката.

Неожиданно — ибо ничто не предвещало приближения станции — поезд начал замедлять ход, пока наконец не остановился. Красные огни семафора означали стоянку. На некоторое время это спасло пассажиров со ступенек, они мгновенно разбежались. В купе разговаривали вполголоса. Какая-то женщина навзрыд плакала.

И только теперь, когда стих монотонный стук колес, вечер предстал во всем своем безмолвном великолепии. Ночь, судя по вечеру, должна была быть холодной и очень ясной. Наконец-то можно было без опасений раскрыть настежь дверь. И едва успели ее открыть, как в купе ворвался свежий, насыщенный влагой лугов воздух. Издалека доносились тонкие, переливчатые звуки свирели, во рву под насыпью квакали лягушки; легчайший, почти прозрачный туман белой полосой поднимался на фоне голубоватых сумерек. Хрустел гравий под ботинками прохаживающегося по насыпи немца. Было так тихо, что в ушах отдавался каждый его тяжелый шаг.

— Господи ты боже мой, — вздохнул кто-то.

Поезд вскоре тронулся, и на ступеньках снова появились люди, отчаянные, готовые на все, лишь бы ехать. О них на время забыли, но ненадолго, и за ближайшей станцией все началось сызнова. Теперь в эту работу включились уже двое немцев: один шел с головы поезда, другой — с конца. В густой темноте раздавались гортанные сиплые крики, а когда ночь окончательно поглотила все вокруг — уже проехали Жешув, — казалось, что под ее покровом перекликаются дикие звери.

Ламп в вагоне не было, и если кому-нибудь удавалось закурить, на мгновение темнота озарялась слабым огоньком. Поезд еле-еле тащился, словно с трудом пробиваясь сквозь мрак. Разговоры почти прекратились. Некоторые, стоя, дремали. В глубине купе время от времени плакал ребенок. На ступеньках вагонов, словно темные, бесшумные тени, копошились навьюченные тюками люди. А ночь, вобрав в себя запахи полей, была действительно великолепна, непроглядно черная у самой земли и искрящаяся в вышине от звездного блеска.

Поезд шел со всеми остановками, и это было невыносимо. Он еще не успевал остановиться, как новые пассажиры прямо на ходу вскакивали на ступеньки. Потом начинался бешеный штурм переполненных вагонов. Нужно было изо всех сил держать двери, чтобы не впустить новичков. Их отчаяние, особенно женщин, было ужасным. Некоторые вот уже который день сидели на станции, тщетно пытаясь вернуться в родные края. Деньги кончились, они были голодны, с безумными лицами, голоса охрипли от стенаний. Поезд уже трогался, а они продолжали цепляться за двери, согнувшись под непосильной ношей, бежали, пока их не настигал немец-охранник и побоями не стаскивал на перрон. Душераздирающие вопли несчастных долго неслись вслед исчезающему в ночи поезду. Так время от времени в темноте тускло освещенных крохотными лампочками станций разыгрывались одни и те же сцены, вырывалось одно и то же отчаяние, крики, мольбы, у дверей вагонов мелькали похожие друг на друга лица, выражавшие одни и те же страдания, муки и несчастье. Иногда в ночном мраке слышались выстрелы. Шли часы, но, казалось, ночи не будет конца. Пшеворск миновали лишь в полночь.

На каком-то полустанке в купе, где ехали Станецкий и Яцек, чудом втиснулся высокий здоровенный крестьянин, а так как пока еще никто не вышел, то теперь невозможно было даже пошевельнуться. Доманской становилось все хуже. Близость окна мало чем спасала, ее мучило удушье, моментами она почти теряла сознание. Алинка ничем не могла ей помочь. Обнимая женщину за плени, она шептала слова утешения, и это все, что было в ее силах. Сама она держалась молодцом, не поддаваясь волнению. Только иногда Яцек чувствовал, как дрожит ее тело. Тогда сердце его сжималось от горечи собственного бессилия. В начале ночи на него навалилась усталость, страшно захотелось спать, но немного погодя сонливость прошла; а поезд шел и шел дальше, сознание постепенно прояснялось, и все острее становилась реакция на происходящее вокруг.

Именно в минуту такого внутреннего напряжения между ним и Алинкой произошло событие, которое, впрочем, никто, кроме них, не заметил. Когда в купе втиснулся, тот самый новый пассажир, девушка, пытаясь уберечь себя и Доманскую от давки, повернулась и на какое-то мгновение прижалась к юноше, а ее левая рука оказалась у него на груди. Луч станционного фонаря слегка осветил вагон, и в слабом свете Яцек увидел, как лицо девушки — которое было совсем близко, он даже чувствовал ее дыхание — внезапно изменилось. Они молчали. Алинка продолжала упираться рукой в его грудь, потому что из-за тесноты опустить ее было невозможно. Наконец она прошептала:

— Теперь я понимаю.

Он ответил тоже шепотом:

— Что?

— Вашего товарища. Глупо я повела себя сначала.

— Что вы, вовсе нет. Он замечательный человек.

Несколько мгновений они молчали.

— Я бы хотела…— шепнула она.

— Что?

— Чтобы мы уже были во Львове.

— Я тоже. Вы из Львова?

— Нет. Из-под Кракова. А вы?

— Я? Теперь уже ниоткуда.

Хотя Станецкий стоял рядом с ними и слышал их шепот, слов, однако, разобрать не смог. Он машинально повернул в их сторону голову, но как раз в этот момент они смолкли. «Эх ты, старый дурак», — подумал он. Он выпрямился, а чтобы взбодриться и отогнать подступающую усталость, решил припомнить и упорядочить данные, которые должен был передать командованию львовского округа Армии Крайовой. Но проговорив про себя первые фразы, понял, как они пусты и бессмысленны. До него снова долетел шепот молодых. Он закрыл глаза, но сон не шел, лишь сильнее становилось ощущение разбитости.

Тем временем на станциях поезд осаждали новые пассажиры. Утомленные охотой на людей немцы куда-то исчезли. На ступеньках теперь ехали без опаски, даже горланили песни.

На одной станции, прямо за Ярославом, из купе, окна которого выходили на темный перрон, вдруг послышался громкий свист. Снаружи ответили тем же. И тогда незамедлительно прямо на головы пассажиров через окно посыпались мешки и чемоданы, а затем таким же образом в вагон ввалились огромные черные тела. Сдавленные со всех сторон люди, которых так неожиданно вывели из дремотного состояния, зашевелились, задвигались, женщины подняли крик, стали звать на помощь полицию, а пронзительный свист в темноте не прекращался. Уже третий верзила лез в окно. Чтобы отпугнуть непрошеных гостей, один мужчина стал что-то выкрикивать на плохом немецком языке. Те же в ответ рассмеялись и продолжали протискиваться внутрь. Вскоре они нашли друзей, которые сели в Дембице, и теперь уже никакая сила не могла заставить ребят покинуть купе.

Доманской во время этой кутерьмы стало дурно. Первым заметил это Станецкий. Он вдруг почувствовал, как тело женщины безвольно оседает на его груди, и поддержал его плечом. И тут же рядом с собой услышал тяжелое, хриплое дыхание; наклонился, чтобы взглянуть Доманской в лицо. В купе было темно — хотя поезд еще стоял на станции, — и он поэтому скорее ощутил, нежели увидел, очертания склоненной на плечо головы. Дыхание женщины прерывалось и замирало. «Смерть», — промелькнула мысль. Алинка тоже заметила, что с Доманской неладно.

— Пани Анна, пани Анна, — позвала она.

А услыхав, как та тяжело дышит, поняла, что дело плохо.

— Не волнуйтесь, Алинка, — подбодрил Станецкий.

Он взял Доманскую за руку, но пульса почти не было. Под пальцами едва ощущались слабые толчки. Поезд уже тронулся, а вместе с ним в движение пришла стиснутая до предела масса людей. Парни, влезшие через окно, пихались все беззастенчивее. Мужчина, которому ничего не удалось добиться с помощью немецкого языка, теперь ругался по-польски.

— Люди! — крикнула Алинка. — Здесь больная женщина, не толкайтесь.

В вагоне немного притихли.

— Где больная? — спросили из глубины. — Что случилось?

И сразу послышалось отовсюду:

— Мы все больные.

— Сиди дома, коли больная!

— Да не толкайся ты, черт возьми, не то врежу, — придушенным голосом пропищала женщина.

— Сама заткнись, — рявкнул в ответ мужчина.

— Хам!

— От хамки слышу!

— Люди! — закричала Алинка.

В ее голосе зазвучало такое отчаяние, что все умолкли. Мужчина с повязкой на глазу пошире открыл дверь, а сам встал на ступеньку, освобождая побольше места для женщины. В купе ворвался свежий воздух.

— Лекарство, может, у кого-нибудь есть лекарство? — попросила Алинка. — От сердца.

— Первача, может, дать, — послышался голос стоящего у окна парня.

— Не дури, — унял его другой.

Станецкий продолжал следить за пульсом Доманской.

— Ничего не поделаешь, — сказал он, — придется сойти на ближайшей станции, другого выхода нет.

Алинка уцепилась за это предложение, как утопающий за соломинку.

— Я тоже сойду. Пани Анна, вы слышите меня? Мы сейчас сойдем, и вам будет лучше.

«Сейчас начнется спектакль благородства», — подумал Станецкий.

Действительно, Яцек заволновался.

— Вы в самом деле хотите сойти?

— Конечно. Господи, скорее бы остановка.

— Очень плохой пульс, — сказал Станецкий.

Яцек наклонился к Алинке.

— Но ведь это глупо. Что же вы будете делать в незнакомом месте, да еще ночью?

— Но что же делать, справлюсь как-нибудь. Вы не знаете, скоро ли станция?

Поезд начал замедлять ход. Алинка снова спросила:

— Это уже станция?

— Гарбатка, — ответил мужчина, который ехал на ступеньках, — вон огни.

— Вещи, еще же вещи, — вспомнила Алинка.

Когда выяснилось, что двое собираются выходить, люди бросились помогать чуть ли не с дружеской готовностью.

— Мы передадим чемоданы, — предложил какой-то мужчина. — Которые тут ваши?

Алинка точно не знала, где лежат их вещи.

— Дайте свет, — помогал все тот же голос. — Есть фонарь у кого-нибудь?

Электрический фонарь незамедлительно нашелся, Алинка при его свете отыскала в общей куче чемоданы. К счастью, они лежали сверху.

— Пани Анна. — Она снова наклонилась к Доманской. — Мы сейчас сойдем, вам сразу станет леще, потерпите немножко.

Лишь теперь девушка увидела, как сильно изменилось лицо женщины, стало землистым, глаза, казалось, запали. Она была в сознании, но говорить не могла, только качала головой в знак своего несогласия. Алинка принялась гладить ее по руке.

— Пани Анна, любимая моя, золотая, мы должны сойти, вот увидите, вы придете в себя, отдохнете, а утром мы поедем дальше.

Поезд замедлил ход, впереди загорелись первые огни» Вдруг Яцек придвинулся к Станецкому.

— Спасибо вам за все, — сказал он торопливым шепотом.

Поезд остановился. Двое мужчин быстро стали выбрасывать из вагона вещи обеих женщин. Другие помогали Алинке вынести Доманскую. Кругом стояла темень, слабо светили фонари, холод обжигал лицо. Вдоль вагонов бежал охранник и захлопывал двери.

— Schneller, schneller!

Яцек начал протискиваться к выходу, но Станецкий, вцепившись в руку, удержал его.

— Яцек, ни с места!

Тот дернулся. И тогда Станецкий втолкнул его в середину купе, быстрым движением стащил с полки свой чемодан и, уже стоя в дверях вагона, сказал:

— До встречи, Яцек!

Только он соскочил на перрон, как раздался резкий гудок паровоза, вагоны дернулись, мужчины, которые помогали женщинам, проворно повскакивали на ступеньки; в желтоватом свете фонарей поплыли, ускоряя ход, темные вагоны. «Глупый, щенок, — подумал Станецкий, — погибнет рано или поздно». Мелькнул последний вагон, и его красные сигнальные огни быстро растворялись в темноте.

Они почти совсем исчезли, когда Станецкий обернулся. Алинка стояла посреди небольшого перрона возле набросанных в беспорядке на земле вещей, поддерживала Доманскую и испуганно глядела на Станецкого. Он подошел ближе.

— Что вы наделали? — прошептала она.

Он улыбнулся.

— То, что видите.

— Боже мой, как же вы смогли сойти, оставив друга?

— Только без истерики. — Он грубо оборвал ее. — Сначала надо разобраться, что ждет нас в этой Гарбатке, название, прямо сказать, малообещающее[10].

Зал ожиданий оказался запертым, а начальник станции, которому Станецкий вкратце объяснил, в чем дело, наотрез отказался его открыть. Следующий поезд проходил только под утро, строгий приказ запрещал находиться в здании станции. Ни увещевания, ни унизительные просьбы не помогали. Начальник станции, судя по всему, добряк в душе, оказался, однако, ревностным служакой и ни о чем не хотел слышать.

— Где здесь можно найти врача? — спросил Станецкий.

Заспанный начальник станции неохотно ответил:

— В Злочинце живет один врач.

— Это далеко?

— Три километра. Но без пропуска за границы станции выходить запрещается.

— А вы можете мне выдать какой-нибудь документ в порядке исключения?

Начальник станции зевнул.

— Нет, — сонно ответил он и ушел.

— Ну, как? — спросила Алинка, когда Станецкий вернулся.

Не касаясь подробностей, он объяснил ей, как обстоят дела. В глазах девушки по-прежнему был страх. Она помолчала минуту, наконец очень тихо прошептала:

— Спасибо.

В глубине перрона стояла маленькая узенькая скамейка, на нее уложили Доманскую. У Алинки был плед, один конец его она подсунула под лежащую женщину, а другим прикрыла ей ноги. Из сумки Доманской — в ней была мука — соорудили что-то вроде подушки, и теперь голова больной находилась выше тела. Она была в сознании. Лежала не двигаясь, такая маленькая, измученная, постаревшая; глаза, потускневшие от страданий, были открыты, а из горла по-прежнему вылетали прерывистые хрипы. Иногда она шевелила руками, вытянутыми вдоль тела, теребила плед высохшими пальцами. Алинка опустилась возле нее на колени и вытирала ей со лба пот.

Шум поезда почти исчез, на станции стало тихо. Неподалеку во мраке белели густые заросли жасмина, повсюду разливая приторно-сладкое благоухание. Потом хлопнула дверь — начальник станции пошел домой; и на это безлюдье опустилась ночь, огромная и беззвучная. На небе мерцали островки звезд. В густой темноте, словно красная звезда, алел огонек семафора.

Станецкий взял женщину за запястье, чтобы проверить пульс. Ему пришлось склониться над ней, она напряженно вглядывалась в него, и вдруг лицо ее озарилось мягкой, почти счастливой улыбкой.

— Сынок, — прошептала она.

Станецкий выпрямился.

— Ну, я пошел, — сказал он. — Может, удастся привести врача. До встречи, Алинка.

Сначала в поисках дороги пришлось немного поплутать, потом он зашагал быстро и уверенно; вдоль дороги вилась тропинка, и он шел по ней. Сразу же за тропкой, над глубокой канавой, росли развесистые ивы; длинный ряд деревьев, темный и плотный, прямо указывал путь, залитый звездным светом. А дальше, по обеим сторонам дороги, должно быть, простирались вольные, безбрежные поля, потому что ночь там стояла непроглядная, только у земли, будто застывшая струя воды, светилась полоска жнивья, а небо утопало в мерцающем тумане звезд.

Станецкий пошел быстрее, хотя спешить было некуда. Он знал: старая женщина уже мертва или умирает в эти минуты. Эта смерть ему была безразлична, нисколько не волновала, лишь неудержимый саркастический смех все сильнее душил его, именно этот смех он и пытался подавить быстрой ходьбой. «Собственно, зачем все это?»— в какой-то миг подумал он и остановился: «Теперь, пожалуйста, смейся». Однако это желание уже прошло. Он стоял в темноте и не знал, что делать — повернуть назад или идти вперед. И то, и другое было бессмысленно. Он стоял так и думал: «Все это глупость, нелепость и безумие, сплошная чудовищная глупость».

1942—1958

Примечания

1

Офлаг — лагерь для военнопленных офицеров. (Здесь и далее примеч. перев.)

(обратно)

2

Быстро, быстро! (нем.)

(обратно)

3

Внимание, внимание! (нем.)

(обратно)

4

Вы немец? (нем.)

(обратно)

5

Здесь только для немцев, понятно? (нем.)

(обратно)

6

Стой! (нем.)

(обратно)

7

Планты — парк в Кракове.

(обратно)

8

Кракауэрка — название периодического издания, которое выходило в Кракове в период оккупации.

(обратно)

9

Немецкая железнодорожная охрана, в которой во время оккупации служили только немцы.

(обратно)

10

Гарбатка от слова garbaty (пол.) — горбатый.

(обратно)

Оглавление

. . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Поездка», Ежи Анджеевский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства