«Ожидание»

1840


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Борис Михайлович Зубавин Ожидание

I

Наступление началось в феврале. Мы тронулись по сугробам в ватниках, полушубках, валенках, ушанках, по дороге все это сменили на шинели и сапоги и остановились только в конце апреля, когда все вокруг стало зеленеть и старшины поехали получать летнее обмундирование.

Наш отдельный пулеметно-артиллерийский батальон с хода принял участок в 136-й дивизии, очень потрепанной во время этого долгого наступления. Мы тоже были потрепаны и на марше получили пополнение.

Я со своей ротой оказался в резерве и когда заходил в штаб, или на КП батальона, то часто слышал разговоры о "Матвеевском яйце". Это было самое неспокойное место во всей дивизии. Общая, довольно стройная линия переднего края здесь разрывалась и глубоко вдавалась во вражеские позиции. Две стрелковые роты, находившиеся там, обстреливались фашистами с трех сторон и днем и ночью. Из штаба то и дело звонили в третью роту и спрашивали:

— Как правый сосед? Как справа? Больше смотрите направо!

Немцы во что бы то ни стало хотели выровнять линию своей обороны, нам же нужно было сохранить эту вмятину как рубеж для атак.

Уже началась подготовка нового наступления, и все с утра до утра следили за "Матвеевским яйцом". У нас в штабе только и слышалось:

— Смотрите направо! Больше смотрите направо!

И вот однажды ко мне пришел заместитель командира батальона майор Станкович и сказал:

— Вызывай офицеров. Я говору, — он был белорусом и вместо "ю" выговаривал "у", — я говору, теперь одна морока будет у нас с тобой.

Пришли лейтенанты Лемешко и Сомов, вслед за ними принес свою добрую застенчивую улыбку младший лейтенант Огнев. В углу землянки шумели, наседая на старшину роты, комбатр Веселков и минометчик Ростовцев. Позднее всех ввалился, на минуту заслонив собою всю дверь, мой заместитель по строевой двадцатичетырехлетний богатырь старший лейтенант Макаров.

Перед тем как попасть к нам в батальон, Макаров летал на истребителе, был подбит, рухнул вместе с машиной на землю, но — счастливый случай: остался жив и, пролежав полгода в госпитале, признанный врачебной комиссией негодным к дальнейшей службе в авиации, пришел к нам, в пехоту. Было это зимой. Он медведем влез в блиндаж, простецки улыбнулся, приложил руку к лихо сдвинутой набекрень ушанке и доложил:

— Старший лейтенант Макаров прибыл для дальнейшего прохождения службы, — и как-то незаметно, за один вечер, перезнакомился и подружился с офицерами…

— Все? — спросил Станкович.

— Все, — ответил я.

В землянке сразу стало тихо.

— Так вот, пошли принимать "Матвеевское яйцо"! — И, распахнув дверь, Станкович первым вышел на улицу.

По дороге нас встретил заместитель командира соседнего полка, майор в щегольской фуражке защитного цвета, козырек которой был похож на утиный нос. Такие фуражки шили из старых гимнастерок портные полковых мастерских,

— Многовато, — сказал он, оглядев нас.

— Почему? — спросил я.

— Ну, почему, — уклончиво отозвался он. — Ясно почему.

Мне ничего не было ясно.

— Ладно, там видно будет, — сказал я.

Скоро мы вышли в поле, на котором стояли три подбитых немецких танка. Впереди виднелся кустарник, несколько одиноких елок, а правее разлилось огромное болото, за которым стеной стоял лес…

— В этом лесу ваш правый сосед, — сказал майор.

Мы спустились в овраг. Я спросил, сколько отсюда будет до переднего края.

— Тысяча двести метров, — сказал майор. Он остановился, вынул из планшета карту и показал мне: — Вот овраг, а вот ваш передний край. Ровно тысяча двести метров.

— Ростовцев, — сказал я минометчику, — оставайтесь здесь.

Овраг скоро свернул в сторону, прямо к тем кустам с одинокими елками, и на полпути кончился широким лугом.

Здесь, на самом конце оврага, был блиндаж, в котором жил резервный взвод автоматчиков. С правой стороны кустов, за болотом, на самом краю леса виднелись два немецких дзота.

Вода сейчас подступала к самым амбразурам. В дзотах, казалось, никого не было. Слева, на гребне небольшого холма, торчали рогатки колючей проволоки.

— Здесь тебе тоже надо будет оставить резерв, — сказал Станкович.

Мы порешили на том, что поставим здесь взвод противотанковых пушек и два ручных пулемета. Слева, по пашне и по лугу, можно было ожидать танков.

— Так что же, всех берешь, капитан? — спросил майор.

— Всех, — сказал я.

— Ну, смотри. Давайте только рассредоточимся. — И, надвинув поплотнее фуражку, он побежал к кустам по лугу. И сейчас же вжикнуло несколько пуль. Майор, не обращая на них внимания, бежал по лугу, чуть пригнувшись и петляя.

— Пожалуй, не стоит всем, — задумчиво сказал Станкович, глядя вслед майору.

— Пожалуй, не стоит, — согласился я.

Мы оставили командиров взводов и побежали вслед за майором. Нас тоже обстреляли.

Майор сидел на краю оврага и, поджидая нас, счищал щепочкой грязь с сапог.

— Ну, как? — спросил он.

— Хорошее местечко, — сказал я, тяжело дыша.

— Куда уж лучше! — согласился он.

К нам поспешно подбежал старший лейтенант, одергивая на ходу довольно помятую и давно не стиранную гимнастерку, и доложил, что у него все благополучно. Лицо его было очень усталым, а глаза — красные не то от дыма, не то от бессонных ночей. Я с некоторым сожалением и с той брезгливостью, которая всегда присуща чистому человеку, рассматривал его грязные кирзовые сапоги, небритые щеки.

— Вот, — сказал ему майор, — сдавайте участок капитану.

— А я? — недоверчиво спросил тот.

— Пойдете на отдых.

— Так пошли, — нетерпеливо и приветливо обратился ко мне старший лейтенант.

Он сразу помолодел и стал стройнее оттого, что пойдет со своей ротой в тыл и будет там отдыхать, и уже теперь он стал с сожалением рассматривать меня и в то же время как бы говоря глазами: "Поглядим, как ты будешь выглядеть здесь через недельку".

Сдавать ему, собственно, было нечего. Овраг, начинавшийся от болота, расходился дальше двумя рукавами наподобие клешни рака. Между клешнями рос кустарник. В оврагах, ничего не видя дальше десяти-пятнадцати метров, сидели стрелки и автоматчики. Землянки были низкие, сырые, тесные и никаких окопов, дзотов, проволочных заграждений.

— А там что? — ткнул я пальцем в сторону кустов.

— Мины, — сказал старший лейтенант.

— Покажите схему минных полей.

— Да там такие мины, — смутился он. — Мы сами их ставили, без плана. Гранаты там подвязаны.

Облазав овраг, мы вернулись в блиндаж командира. Он был хотя и чище, и просторнее, чем другие, но такой же сырой и низкий.

— Ну? — спросил Станкович.

— Хуже не придумаешь, — сказал я.

— Ну что же, — как-то с сожалением посмотрев на меня, сказал он. Принимай. В двадцать три ноль-ноль доложишь о смене. Бывай здоров! — И, крепко пожав мне руку, они с майором ушли.

Подписав акт о приеме района обороны и взяв один экземпляр себе, я вышел из блиндажа и сел на склоне оврага.

Настроение было подавленное, словно меня загнали в мышеловку и теперь осталось только захлопнуть ее.

II

В сумерках, погромыхивая коробками с лентами, согнувшись под тяжелыми станками пулеметов, гуськом пришел первый взвод. Впереди шагал Макаров.

— Ну как, командир, — загудел он, увидев меня. — Дыра?

— Дыра, — сказал я.

— Не пропадем! — весело заверил он.

Подошел Огнев и спросил с обычной своей улыбкой:

— Куда мне?

А сзади уже скатывались в овраг солдаты другого взвода.

В блиндаже лениво переругивались телефонисты, устанавливая коммутатор, и радист тихо твердил, притулившись в углу со своей рацией:

— Я "Орел", я "Орел", я "Орел"… Как меня слышите? Как слышите?.. Перехожу на прием.

Наступала ночь. Трассирующие пули летели над нами слева направо, справа налево, прямо в лоб, а иногда прилетали даже откуда-то из наших тылов. Это, наверное, из третьей роты. Завтра надо будет договориться, чтобы поставили ограничители.

Пришел Ростовцев и доложил, щелкнув каблуками:

— Минометы установлены. Половина взвода копает землянку, половина занята подноской мин. — Потом, помолчав, скручивая папироску, сказал: Сейчас мимо артиллеристов шел, укрытия копают для пушек. Веселков велел передать, что дивизионки… — Он огляделся и удивленно произнес: — Вот черт, со всех сторон стреляют!.. Дивизионки установлены на опушке.

С одиннадцати часов ночи я вступил со своей ротой в полное и безраздельное владение "Матвеевским яйцом".

Я вглядывался в схему линии переднего края, и тревожные мысли не покидали меня. "Только бы прошла она, эта первая ночь, — думал я. — Завтра же надо начинать что-то свое.

Надо сделать все, чтобы обеспечить здесь более или менее сносную жизнь. Знают ли фашисты, что у нас произошла смена? Только бы не лезли они ко мне этой ночью. Завтра нам будет легче. Мы оглядимся, пристреляемся, устроимся прочнее. Что там, за теми кустами?.."

Напротив меня сидел телефонист Шубный. На его большой голове висела ловко прилаженная на черной тесемке телефонная трубка. и он беспрестанно разговаривал с дежурными взводов. Разговаривал с умыслом: чтобы они всегда были на проводе.

— "Волга", "Волга", я "Орел". Ты что, заснул? Нет?

А что? Дрова в печку подкладывал. Ты смотри не спи, а то дрова прогорят, зараз и попадет от лейтенанта. Как у вас там, в порядке? Стреляет? Хорошо. Светит? Хорошо. Значит — в порядке. — И он переключался на другой взвод, перекинув толстыми ловкими пальцами рычажки коммутатора. — "Кама, "Кама", я "Орел". Га! Це ж ты, Хоменко?

Ты меня чуешь? Та це я. Шубный. Чуешь? О, добре. Ну, як там у вас? Сплять? Уси сплять? А, не, не уси. Хто спить, а хто на посту. Ну, як вин, стреляе? Ага, стреляе. Хаи ему…

Слухай, Хоменко, чи не був ще у вас двенадцатый: " Був и с тобой балакав? О! Про шо, про твою дивчину? Ни? А про шо? А-а, про то, як телехвон работае… И пиишов? До кого…

С этим Шубным я вначале хлебнул горя. Пришел он ко мне год тому назад с пополнением. Мы тогда стояли на переформировке в чистых больших рыбачьих деревнях на озере Селигер. Один вид Шубного сразу внушил моим командирам много всяких сомнений. Он даже не умел как следует наматывать обмотки, а ремень не перетягивал, а лишь поддерживал его толстый живот. Назвался он ездовым, но старшина, хитрейший мой старик, оглядев его, сказал:

— Нужен мне такой ездовый, как… — и сплюнул.

Я отдал Шубного командиру минометного взвода Рoстовцеву, пусть потаскает минометную плиту, порастрясет жир. Неделю спустя Ростовцев с жаром стал мне доказывать, что минометчика из Шубного не выйдет. На занятиях он безмятежно спит и вообще…

— Переведите его куда-нибудь, в петээр, что ли. Измучил он меня!

И пошел мой Шубный гулять из взвода во взвод, мучая командиров. То застанут его читающим книжку на посту, то надерзит кому-нибудь.

Разумеется, прежде чем попасть в очередной взвод, Шубный посещал гауптвахту. Майор Станкович как-то спросил:

— Что это у тебя Шубный, как я ни приеду, все с тряпкой по деревне, словно старьевщик, ходит?

Я рассказал: с тряпкой он ходит потому, что, пока солдаты занимаются, он моет в избах полы. Не сидеть же ему без дела неделями!

— А попробуй-ка ты его к себе взять, — подумав, сказал Станкович. Чтобы он у тебя на глазах был все время. Ну, в отделение связи хотя бы.

Я так и сделал. После этого Шубного словно подменили.

Работа телефониста пришлась ему по душе. На дежурства к коммутатору он выходил чисто побритый, так старательно перетянув ремнем живот, что даже дышал с хрипом. Уже через месяц он стал одним из лучших телефонистов. Когда он дежурил, я был спокоен: на коммутаторе у меня полный порядок…

— Я "Орел", я "Орел". Здесь. Нет, не спит.

Я беру трубку. Это Макаров. Он с моим ординарцем Иваном Пономаренко ходят поверяющими. Сейчас они на правом фланге. Макаров спрашивает, как дела, смеется:

— Я тут ребятам, чтобы не спали, сказку рассказываю.

— Ладно, — говорю ему, — давай домой.

— Я "Орел", я "Орел", — бубнит Шубный. — Ты что, заснул? Нет, не заснул, а письмо писал? Добре. От меня привет передай. Как у вас там, стреляет?..

Наша первая ночь в овраге шла на убыль. Наступал рассвет, медленный, мглистый. Туман, плотный и такой густой, хоть в пригоршни его бери, заволок все болото, вполз в овраги. Становилось все тише и тише. Кончалась ночная перестрелка. Скоро взойдет солнце, рассеет туман и можно будет оглядеться повнимательнее. Прежде всего надо проверить, что находится там за кустами, вклинившимися между оврагами, между первым и четвертым взводами. Звоню начальнику штаба, докладываю, как прошла ночь, прошу выслать ко мне саперов с миноискателем.

III

Они пришли часа полтора спустя. Никита Петрович Халдей, мой заместитель по политчасти, молча наблюдавший за тем, как мы с Иваном Пономаренко снаряжаем автоматные диски, вдруг сказал:

— Нет никакой необходимости идти туда самому командиру роты. Это с успехом можно поручить любому офицеру.

…Никита Петрович прибыл к нам в роту из тылового госпиталя. Политработник он был сильный, талантливый, и сразу почувствовалось, как с его приходом у нас по-новому заработали и партийная и комсомольская организации и в каждом взводе стали выходить злободневные "боевые листки"… На КП он бывал мало. Приходил лишь поесть, поспать, подготовиться к новой беседе и снова отправлялся к солдатам, которые души в нем не чаяли, так как он не только перезнакомился со всеми солдатами, но знал, как зовут их жен, матерей, детишек, как там, в тылу, живут они.

Он был так внимателен и заботлив, что Макаров не напрасно говорил, что Никита Петрович "отец наш родной". Так оно и было на самом деле. Следует сказать, что Никита Петрович по возрасту был старше всех нас, а таким, как Макаров, и впрямь в отцы годился…

— Меня это не устраивает, — возразил я. — Надо самому знать весь передний край.

— Вы отвечаете за подразделение…

— Вот поэтому-то я и хочу знать все сам. Давайте оставим этот разговор.

— Этот разговор оставить я не могу, — взволнованно проговорил он и даже поднялся.

— Ну, сидеть в этих оврагах с завязанными глазами я не стану.

— Вы, по сути говоря, идете в разведку и должны получить на это разрешение командира батальона. — Он становится все настойчивее.

— И к командиру обращаться за каждым пустяком тоже не стану. Пошли, Иван.

Кустарник стоял высокий, выше человеческого роста. Все это скорее было даже не кустарником, а мелколесьем. Несколько высоких густых елей виднелось впереди. Я задумал: как дойдем до одной из них, так заберусь повыше и понаблюдаю за немцами.

Саперы приладили миноискатель. Они то и дело останавливались и обрезали бечевки. Гранаты РГД почти все лежали на виду. Но бечевки, протянутые от них к стволам осинок, было трудно разглядеть.

Мы гуськом — впереди сержант с миноискателем, за ним другие два сапера, потом я и замыкавший шествие Иван Пономаренко — все дальше и дальше забирались в кусты.

Был тихий утренний час, когда весь передний край умолкал, так сказать, переходил на дневной распорядок, когда в окопах остаются дежурные пулеметчики, наблюдатели да снайперы, а все остальные отдыхают, моются, завтракают, бреются, спят, читают газеты, пишут письма… Был тот обманчиво тихий утренний час, когда казалось, что, кроме тебя, на десятки километров вокруг никого нет и войны никакой нет, ты можешь выпрямиться, отбросить постоянную настороженность… Слышалось лишь легкое похрустывание веток под ногами. Мне стало казаться, что мы уже далеко зашли в этой тишине, когда вдруг почти совсем рядом раздалась автоматная очередь. Пули вжикнули мимо нас. Мы упали на землю, я ткнулся головой в кочку, слыша вторую, третью, четвертую очереди, чувствуя, как пули с легким чавканьем входят в землю вокруг моей головы. Это не было похоже на обычную бесприцельную стрельбу. Кто-то видел нас, следил за нами. Надо было уходить.

— Назад! — крикнул я. — Перебежками по одному! — И тут же, перепрыгнув через меня, протопал ботинками сержант с миноискателем, за ним — второй сапер, третий.

Я вскочил, метнулся следом, крикнул Ивану Пономаренко:

— За мной!

Оказалось — мы зашли в кустарник всего метров на тридцать, не больше.

— Все целы? — спросил я, когда выбежали на тропу.

Тяжело дыша, сержант сказал:

— Кажись, все.

— Откуда он мог бить по нам?

— Наверно, с елки, товарищ капитан, больше неоткуда.

Да, вероятно, так оно и было. Только с елки "он" мог видеть нас. Значит, немцы забрались в кусты раньше, чем мы. Они посадили на елку "кукушку" и просматривали почти все наше расположение. Мало того, что мы, сидя по оврагам, видели не дальше своего носа. Немцы контролировали даже и эти овраги.

На КП меня встретили тревожные, вопросительные взгляды Халдея, Макарова, Шубного. Впрочем, Халдей смотрел на меня не столько тревожно, сколько осуждающе.

Это меня еще больше разозлило.

— Ну, нечего глаза таращить! — набросился я на Шубного. — Вызывай Сомова и Огнева.

— "Кама", "Кама", — испуганно забубнил Шубные, сопя от усердия. — Давай девятнадцатого, одиннадцатый будет говорить. "Дон"… Двадцать второй… одиннадцатый на проводе…

— Слушайте внимательно, — сказал я. — У тебя, Огнев, слева, у тебя, Сомов, справа в кустах три елки. Сшибить с вершин все сучки.

— Пулеметом? — с хрипотцой спросил Сомов.

— Ты что, спал, что ли?

— Спал.

— С добрым утром! — весело поздравил его Огнев.

— Действуйте.

— Есть, — ответили они в один голос.

Ударили станковые пулеметы. Я вышел из блиндажа.

С елок сыпалась хвоя. Они оголялись на глазах. Вдруг вся макушка одной из них, самой высокой, закачалась и, чуть задержавшись, стала медленно валиться на землю. Это сделал, конечно, Огнев — самый лучший пулеметчик роты.

— Все, — с удовлетворением заметил Иван Пономаренко, стоявший рядом со мной. — Теперь не тильки зозуле, а и горобцу причипиться нема за шо.

Я вернулся в блиндаж.

Шубный имел привычку подключаться к коммутатору батальона и слушать, о чем разговаривает штаб с командирами других рот, какие поступают распоряжения с КП батальона. Безвылазно сидя у меня на телефоне, Шубный тем не менее был самым осведомленным человеком в батальонных делах. Сейчас он тоже подслушивал и доверительно прошептал мне:

— Про вас разговаривают.

Я взял трубку. Разговаривал командир батальона подполковник Фельдман, маленький, толстый, очень храбрый человек, со своим заместителем Станковичем, который находился в третьей роте.

— Так вот, — говорил Фельдман. — Если успеешь, побывай у него и обязательно передай этому обормоту от моего имени, что если он вздумает снова без моего разрешения идти в разведку, я сниму его с должности командира роты.

Послышался смех Станковича, потом он сказал:

— Ладно, я с ним поговору.

Покраснев, я положил трубку на стол.

— Выключись, к чертовой матери! Нечего подслушивать чужие разговоры. Завели моду висеть на чужих проводах, сплетни собирать. Где Халдей?

— Я здесь, — отозвался тот, выходя из дальнего угла блиндажа.

— Нажаловались, Никита Петрович?

— Про что?

— Про кусты, известно про что.

— Я не жаловался, а только сказал подполковнику, когда он позвонил, где вы. Вот и все.

Халдей, спокойный, умудренный годами, уверенный в своей правоте, стоял передо мной и с тем сожалением, с каким обычно смотрят умные люди на того, кто делает глупости, смотрел на меня.

IV

Линия переднего края дугою растянулась чуть ли не на два километра. По оврагам, по кустам, не видя друг друга, маленькими гарнизонами сидели четыре пулеметных взвода моей роты.

На левом фланге стоял лейтенант Сомов. С соседом, третьей ротой, которая находилась почти на километр левее его и в тылу, у Сомова была огневая связь. Правым его соседом являлся младший лейтенант Огнев, между ними — кусты, в которых меня обстреляла "кукушка". Дальше, в овраге, сидел со своими людьми лейтенант Лемешко, а еще дальше — взвод старшины Прянишникова. Потом начиналось болото, густо поросшее кустами, а за болотом, в лесу, находился наш правый сосед.

На переднем крае шла обычная для нас жизнь. Старший лейтенант Веселков и лейтенант Ростовцев начали пристреливать орудия и минометы, ставить перед пулеметными взводами заградогни. Постукивали пулеметы: это командиры, сговариваясь по телефону, устанавливали ориентиры кинжальных и фланкирующих огней для ночной стрельбы, готовились при необходимости прикрывать друг друга. Пристрелкой руководил Макаров. Мы еще ночью уточнили с ним все, что надо будет сделать днем, и составили примерную схему обороны.

Пришли на КП Ростовцев и Веселков. Орудия и минометы пристреляны. Перед каждым выводом поставлены неподвижные заградительные огни. Надо давать им названия, условные серии ракет. Решили назвать огни: "Лось", "Верблюд", "Тигр" и "Слон".

Веселков с честью носил свою фамилию. Это был песенник, балагур, плясун. Вот и сейчас — уселся на нары, сдвинул фуражку на затылок, привалился плечом к стенке и потихоньку запел:

Расцветай, кудрявая рябина,

Ох, да наливайтесь, вишни, соком вешним…

Рябоватый, малоразговорчивый Ростовцев, сидя подле него, скручивал папироску. Ростовцев — чудесный практик из сержантов, звание лейтенанта присвоено ему недавно_ он еще не привык к офицерским погонам, они смущают его. Очевидно поэтому он несколько дней ходил вообще без погон; сержантские снял, так как он уже перестал быть сержантом, а надеть офицерские погоны стеснялся, так как слишком неожиданным был для него этот переход, если можно так выразиться, из сержантского в офицерское положение. Лишь потом, когда я сделал ему замечание, он решился надеть погоны.

Не успел Веселков закончить своей песни, как меня вызвали на улицу. В овраге стояла толпа автоматчиков. На склоне оврага сидел генерал Кучерявенко, командир дивизии, в оперативном подчинении которой находился наш батальон. Генерал о чем-то разговаривал со своим адъютантом, стоявшим подле него.

— Командир четвертой роты, капитан… — начал я докладывать, но генерал перебил меня:

— Ладно, знаю. Пойдем посмотрим, как вы тут устроились.

Я повел его во взвод Лемешко. Дорога туда была самой безопасной.

— А ведь обстреляли нас, сволочи! — вдруг сказал генерал.

— Вы напрасно днем пришли сюда, — ответил я. — Опасно же.

— Ну, это еще полбеды, — весело отозвался он. — Люди-то твои ходят?

— Ходят.

— А мы что, не люди, что ли?

Когда мы пришли во взвод Лемешко и, высунув перископ, смогли увидеть лишь небольшой участок нейтральной — полосы, а дальше все скрывалось от нашего взора за бугром, генерал призадумался. Отдав перископ Лемешко, он долго молчал, покусывая прутик.

— Плохо, — наконец проговорил он. — Как, по-твоему, сержант? — обратился он вдруг к сержанту Фесенко, стоявшему тут же.

— Не видно ничего, товарищ генерал, — бойко ответил тот. — Надо вперед продвинуться. А так — разве это война?

Генерал, прищурясь, посмотрел на меня. Лицо его оживилось, он как бы спрашивал меня с веселым любопытством своими зоркими, небольшими, окруженными старческими морщинками глазами: "Понял ли ты что-нибудь? Неужели ты ничего не понял?"

— М-да… — с сожалением проговорил он, видя, что я молчу и, стало быть, в самом деле ничего не понял. — Ну, будьте здоровы! — И пошел, помахивая прутиком, в распахнутой шинели, обратно. Мы тронулись следом.

День был солнечный, теплый. Не доходя, до моего блиндажа, генерал сел на землю, сказал мне:

— Садись, капитан.

Я сел.

— Боевой устав пехоты у тебя с собой?

— Он в блиндаже, я сейчас принесу.

— Не надо, — сказал генерал. — Боевой устав пехоты должен быть у командира всегда при себе, в полевой сумке. — По его сердитому голосу было видно, что он теперь недоволен и мною, как командиром роты, и тем, как я устроился здесь со своей ротой. Это показалось мне обидным.

Я сказал, что у меня нет сумки, а только планшетка, в которую он не влезает. Карту я всегда ношу с собой.

— Какой участок занимает рота по фронту? — спросил генерал, очевидно, подумав, что я самый отпетый олух.

Я покраснел. Нашел, честное слово, время экзаменовать меня. Разве сейчас до этого? Мне стало досадно, я сказал:

— Два километра.

— А в глубину?

— Три.

— Чего?

— Километра.

— Не знаешь ты, капитан, устава, не знаешь.

— Знаю.

— Нет, не знаешь. Сколько, адъютант, по фронту рота занимает? Ну, живо!

— Семьсот метров.

— А в глубину?

— Тоже семьсот метров.

— Видал? — повернулся ко мне Кучерявенко.

— Видал, — сказал я. — Только это по уставу, теоретически. А на практике все иначе. Вот у меня два километра по фронту, а в глубину три. Это как, по уставу?

Он с интересом, даже с некоторым удивлением рассматривал меня. И когда заговорил, то я понял, что мнение его обо мне теперь несколько изменилось.

— Орел, орел! — покачал он головой. — Да у тебя огня больше, чем в стрелковом батальоне. Ты огнем богат, как дьявол. Я поэтому и доверил тебе этот участок.

— Людей мало.

— У меня у самого их мало. Но овраги свои ты мне удержи во что бы то ни стало. Хоть кровь из носу. Головой ответишь. Понял?

— Понял.

Он поднялся, протянул мне руку.

— Ну, прощай, задира. С генералом как, понимаешь, непочтительно разговариваешь! — Он засмеялся, тряхнул мою руку и, опять чуть лукаво и вопросительно поглядев на меня, словно опять спрашивая, понимаю я его или нет, продолжал: — А сержант-то, слыхал? Вперед, говорит, надо. Дельные сержанты у тебя.

"Вперед, — думал я, проводив генерала. — Как это не пришло мне самому в голову? Вперед, на простор, ближе к немцам! Вот что мне надо было понять!"

V

В тот же день мы с лейтенантом Лемешко и сержантом Фесенко, закинув автоматы за спину, поползли вперед. Вечерело. Было тихо, тепло, где-то далеко за лесом садилось солнце, и макушки самых высоких елей и сосен были позолочены и казались чудесно-легкими, кружевными. У немцев играли на губной гармонике. Послышался стук автомобильного мотора и стих. Справа выстрелила пушка, и по лесу долго и гулко катился этот одинокий выстрел, словно лес, дремавший до этого и разбуженный, гневно, но сдержанно возмущался, рычал.

Нейтральная полоса, казавшаяся от нас, из оврага, удивительно ровной и гладкой, была в тех неприметных издалека морщинках и складочках, в которые так удобно и приятно бывает прятаться. Фесенко, чуть посапывая, упруго упираясь в землю ботинками, полз впереди, и я, занятый этим, нe очень удобным, но привычным во время войны способом передвижения, даже не заметил, когда он исчез из глаз, скатился в неглубокий овражек, уходивший в сторону болота.

Когда мы с Лемешко подобрались к сержанту, он зашептал:

— Я уже тут был. Здесь все видно хорошо. А впереди окопчик. Оттуда еще лучше видно. Даже слышно, как немцы разговаривают.

— Ну, давай туда, — сказал я, и Фесенко сейчас же двинулся дальше.

Окопчик, про который он говорил, вырытый наспех, очевидно, во время наступления и заброшенный за ненадобностью, уже осыпавшийся, мелкий, был на самом гребне высотки, не дававшей нам просматривать из оврага передний край немцев. А отсюда действительно было все чудесно видно: весь фашистский передний край от самого леса до тех кустов, что между Огневым и Сомовым. Елки, оголенные нами, находились, оказывается, прямо перед немецкими окопами.

Было слышно, как метрах в ста от нас мирно и беспечно переговариваются немцы. Вот один из них вылез на бруствер и, постояв там, поглядев в нашу сторону, не спеша пошел к дзоту. Потом подъехал на высоком гнедом коне офицер, спрыгнул на землю, отдал поводья подбежавшему солдату и, постукивая стеком по голенищу сапога, тоже пошел к дзоту. Солдат неуклюже взобрался в седло и порысил в тыл. Пользуясь тем, что мы не можем их видеть, немцы вели здесь себя совершенно свободно.

— Сюда, — сказал я Лемешко. — Весь взвод выведешь сюда.

Я решил осуществить это немедленно, как только наступит ночь. Стоило ли сообщать о своем намерении штабу батальона? Пожалуй, не стоило. Могут взять под сомнение, потребуют всевозможные схемы и выкладки, а заниматься ими сейчас некогда. Вперед, только вперед! Этого требовали все обстоятельства. А там пусть в штабе решают, прав я был или неправ.

Вернувшись в блиндаж, я приказал вызвать к телефону всех командиров.

— Только проверь, чтобы нас батальон не подслушал, — сказал я Шубному. Тот засопел, защелкал рычажками:

— "Кама", "Кама"… давай хозяина…

Несколько минут спустя все уже были на проводе, и я, приложив трубку к уху, услышал молчаливое, настороженное дыхание сразу нескольких человек.

— Веселков и Ростовцев с наступлением сумерек оставляют на батарее по одному расчету, остальных людей высылают с лопатами в распоряжение Лемешко.

— Что делать? — спросил Веселков.

— Лемешко знает. Ростовцеву немедленно послать к старшине связного, чтобы старшина, оставив двух часовых, со всеми ездовыми, поварами и писарями, захватив с собой лопаты, прибыл ко мне. Веселков, остаешься на батарее, командиров взводов — к Лемешко.

— А мне как быть? — спросил Ростовцев.

— Ты тоже остаешься. Если надо, будешь стрелять сам.

— Ясно, — сказал Ростовцев.

— Действуйте.

— Есть.

Из других взводов я забрал все имеющиеся у них лопаты, вооружил ими петээровцев и телефонистов и отправил к Лемешко. Кроме того, второй и четвертый взводы должны были выделить по два расчета ручных пулеметов для прикрытия работ, а пулеметы третьего взвода были поставлены на отсечный, фланкирующий огонь. Общее руководство всеми работами возлагалось на Макарова. За короткую весеннюю ночь надо было успеть прорыть от оврага шестидесятиметровый ход сообщения, пока хотя бы в полроста, углубить до полного профиля осыпавшийся, старенький окопчик, превратить его в самую настоящую траншею — с огневыми площадками, нишами, укрытиями и перекрытиями.

Земля была легкая, песчаная, народу на работы собралось порядочно, я стянул туда чуть ли не всю роту, и Макаров к рассвету должен был все закончить. Меня беспокоило другое: как бы не пронюхали об этом немцы. Они могли обстрелять работающих из орудий и минометов, могли, пользуясь случаем, произвести разведку боем на других участках, где оставалось всего по три-четыре человека. Мне бы тогда не сдобровать. Я знал, чем все это могло кончиться для меня.

В лучшем случае — отстранением от должности. Могло быть и хуже.

VI

В час ночи мне позвонил военный инженер Коровин, начальник штаба нашего батальона. Я ждал этого звонка и нарочно из-за него остался в блиндаже. Мы были вдвоем с Шубным. Халдей, Иван Пономаренко ушли с Макаровым.

— Как ведет себя немец? — спросил Коровин.

— Нормально, — стреляет и светит.

— К тебе вышел начинж. Уточни с ним передний край.

Будем ставить перед тобой лепешки и коробочки.

То, что ко мне идет начальник инженерной службы батальона и будет ставить противотанковые и противопехотные мины, — все это очень хорошо. Однако идет он не вовремя. Лучше, если бы он сделал это завтра. Во всяком случае, теперь надо будет подольше задержать его в блиндаже, а потом отвести к Сомову. В три часа начнет светать, работы закончатся…

Начальник инженерной службы батальона капитан Локтев пришел час спустя. Он высок ростом, ладно сложен, молод, белокур, румян и пользуется неотразимым успехом у женщин санчасти батальона. Я знаю об этом, усаживаю его за стол, угощаю чаем с клюквой и начинаю не спеша расспрашивать, поглядывая на часы, за кем он сейчас ухаживает. Локтев, посмеиваясь, отнекивается, рассказывает батальонные новости: командир третьей роты Филин решил жениться на военфельдшере Дусе, которая раньше была влюблена в Локтева. Напившись чаю, он придвигает к себе схему переднего края, рассматривает ее.

— Противотанковые мины мы поставим сзади тебя, в лощине, — говорит он.

— Правильно. Чтобы я сам подорвался на них.

— Ничего, не подорвешься. Мы тебе проходы сделаем.

— Вы мне лучше кусты заминируйте как следует.

— И кусты заминируем. Весь твой передний край.

В это время шумно вваливаются в блиндаж Макаров, Халдей, Пономаренко.

— Все, командир, — весело говорит Макаров. — Лемешко вышел вперед.

— Это куда вперед? — настораживается Локтев.

— Пойдем, покажу, — говорю я.

Мы выходим на улицу. Светает. Навстречу нам, устало переругиваясь, с лопатами на плечах, идут артиллеристы, минометчики, телефонисты, ездовые.

— Откуда они? — допытывается Локтев.

— С работы, — говорю я. — Сейчас увидишь.

Ход сообщения начинается от оврага и, петляя, тянется по полю. Сперва он только по пояс нам, но скоро мы уходим в него с головой.

Лемешко устроился прочно. Пулеметы, закутанные плащпалатками, стоят на открытых площадках, в нишах — коробки с лентами, цинки, гранаты всех сортов. Ловко, все под руками. Молодцы. Фесенко, усталый, перепачканный землей, улыбается:

— Товарищ капитан, я сейчас одного немца, он вылез на бруствер, как ляпнул, он аж пятки задрал. К нему второй вылез, хотел, видно, утащить в траншею, а Важенин, — кивает он в сторону сержанта, стоящего рядом с ним, — а Важенин и второго уложил. Ну и переполох у них поднялся, послушайте.

Прислушиваемся. Немцы в самом деле о чем-то громко, встревоженно переговариваются.

— Галдят, — поясняет Фесенко.

Несколько минут спустя возле нашей траншеи начинают беспорядочно рваться мины.

— Разозлились немцы, — говорит Лемешко, подойдя к нам. Он лукаво улыбается. — Не понравилось.

— Ничего, товарищ лейтенант, привыкнут, — деловито замечает Фесенко. Приучим.

— Когда это вы все успели? — спрашивает Локтев, удивленно оглядываясь.

— За ночь, товарищ капитан, — отвечает Лемешко.

— Что же ты мне не сказал? — Локтев укоризненно смотрит на меня. — Я бы тебе саперов подбросил.

— Ладно, — говорю, — ты давай скорее мины ставь.

— Сегодня ночью начнем.

VII

Расставшись с Локтевым, я ложусь спать, но заснуть мне не удается. Возле дверей слышится чей-то злой, встревоженный голос:

— Где командир роты? — и в блиндаж вбегает испуганный, бледный адъютант командира дивизии.

— В чем дело, старший лейтенант? — спрашиваю я, приподнимаясь.

— Идите немедленно к командиру дивизии.

Я одеваюсь и иду следом за ним. Он почти бежит по оврагу.

Командир дивизии стоял на том самом месте, где еще вчера располагался Лемешко со своим взводом. Встретил он меня неприветливо.

— Где у тебя взвод, капитан? — сердито спросил он.

Вокруг генерала, с автоматами наготове, стояли солдаты из его охраны. Я пал духом, еле выдавил из себя:

— Какой, товарищ генерал?

— Вот, который вчера здесь был, — он нетерпеливо топнул ногой.

— Впереди.

— Где?

— Пойдемте, покажу.

Я вскарабкался по склону оврага и остановился возле входа в траншею, пропустив вперед генерала.

— Пригнитесь только.

Он надвинул фуражку поглубже на глаза и, ссутулясь, быстро пошел по траншее.

Лемешко встретил нас, доложил. Генерал, все еще хмурясь, молча прошел мимо него, долго глядел в перископ на фашистские окопы, потом, круто повернувшись, отрывисто, все тем же сердитым голосом спросил у меня:

— Кто отличился?

— Лейтенант Лемешко… — начал я, но генерал перебил:

— Адъютант, орден Красной Звезды!

Адъютант вытащил из сумки коробочку, передал ее генералу.

— От имени Президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик награждаю вас орденом Красной Звезды! — торжественно произнес генерал, обращаясь к Лемешко, и, вручив ему коробочку с орденом, поцеловав его, совершенно ошалевшего от неожиданности, сказал:

— Молодец, поздравляю, — и повернулся ко мне. — Кто еще?

— Сержант Фесенко.

— Это не тот ли, который вчера вперед рвался? Давай его сюда

Фесенко предстал перед генералом. Ему была вручена медаль "За отвагу".

Наградив семь человек, генерал сказал мне:

— Ну, пойдем в гости к тебе, орел.

И вот он веселый, довольный сидит за столом напротив Шубного, расспрашивает Макарова, где тот раньше воевал, удивляется:

— Как же это ты в истребителе помещался?

— Помещался, — смущенно говорит Макаров, — ничего…

Генерал задумывается, потом встает из-за стола, говорит:

— Внимание! — Мы все вытягиваемся, и в торжественной тишине Макарову вручается орден Красной Звезды.

Макаров растроган до слез и на радостях так жмет руку генерала, что тот даже приседает, смеется:

— С ума сошел! Ты же все пальцы передавишь мне! Вот и попробуй, награждай таких.

Я стою возле двери. Настроение у меня праздничное.

— Ну что, доволен, орел? — спрашивает меня генерал.

Я отвечаю утвердительно.

— Не хитри, — Кучерявенко щурится в улыбке. — Я же тебя насквозь вижу. — Побарабанив пальцами по столу, он поднимается, и… наступает моя очередь. Он сам прикалывает мне на грудь медаль "За отвагу".

— За смелость и решительность, — говорит он. — За то, что самостоятельно решаешь боевые задачи, за то, что прислушиваешься и к сержантам и к генералам… — Он весело подмигивает, — когда они, конечно, дело говорят, как вчера, например. Дело ведь мы с сержантом предложили тебе? — Вперед!

— Дело! — смеюсь я.

Он снова садится за стол, уже ворчливо, недовольно говорит;

— Ну, что же ты стоишь? Водки давай. Думаешь, я от тебя так уйду, не спрыснув награды?

Мне становится неловко. Дело в том, что водка-то у нас есть, целая фляга, а вот закусить нечем: одни сухари, обеда нам еще не приносили. Помявшись, я говорю об этом генералу.

— А сухари, это что тебе, не закуска? Давай сухари.

Мы ведь солдаты.

Разливаем водку по кружкам, чокаемся, поздравляем друг друга, грызем сухари.

Вдруг блиндаж начинает содрогаться от разрывов снарядов. Наши лица настороженно вытягиваются. Я хватаю телефонную трубку. Отзываются все пулеметные взводы, артиллеристы, минометчики. Немцы бьют беглым огнем по расположению всей роты. Отдаю необходимые распоряжения, связываюсь с соседями, но у них тихо.

Через пятнадцать минут артналет прекращается.

— Видал? — спрашивает, прощаясь, генерал.

— Видал.

— Ну, то-то. Запомни: ты у него как кость в глотке торчишь. Он тебя непременно будет или заглатывать, или выплевывать. А ты что?

— А я упрусь и — ни туда ни сюда!

— Правильно, только следи внимательнее. Знаешь, кто стоит перед тобой?

— Егеря.

— Вот. Следи. Они понаторели на всяких темных делах.

В прошлом году они у меня целый взвод в боевом охранении вырезали.

VIII

Из батальона был получен приказ: мне ни на минуту не покидать переднего края без особого на то разрешения. Этот приказ принес старшина роты Лисицин. Он выпросил у начальника ОВС портного из батальонной мастерской и привел его с собою на передний край. Луговину, которую фашисты все время держали под обстрелом, они преодолели так: портной, кряхтя, неуклюже полз на четвереньках, а впереди него, заложив руки за спину, шествовал мой старик.

Старшина ни за что не хотел пригибаться.

— Буду я им, паразитам, кланяться! Я их еще в империалистическую и гражданскую бил, — говорил он, когда я делал ему замечание. — Ты, командир, за меня не беспокойся. Я знаю, как они стреляют здесь, сволочи. Пули летят над самой землей. Когда идешь в рост, они только в ногу могут попасть, а пригнешься, в голову, заразы, угодят.

Мы со старшиной воюем вместе с июля сорок первого года, с того самого дня, как сформирован наш батальон.

До войны Лисицин работал в кожевенной промышленности инспектором по качеству. Он прекрасный пулеметчик.

В гражданскую войну был командиром взвода в Первой Конной.

Хозяин он тоже образцовый, но, как говорит интендант батальона, майор интендантской службы Гаевой — длинный, тощий, беспокойно-суетливый человек, — за Лисициным нужен хороший глаз.

Однажды Гаевой собрал всех старшин на курсы и четыре дня преподавал им правила точного учета продовольственного и обозно-вещевого хозяйства, напирая главным образом на то, что все захваченное в боях немедленно должно быть учтено, взвешено, пересчитано, заактировано, заприходовано, и обо всем должно быть доложено лично ему или начальникам ПФС и ОВС. Старшинам было показано несколько форм докладных, годных на этот случай. Докладными больше всех заинтересовался мой старик. Он со скрупулезностью допытывался у Гаевого, в какую графу вписывать те или иные предметы, как вписывать, надо ли все делать под копирку карандашом или обязательно на всех экземплярах писать чернилами. Гаевой, как рассказывали мне позднее, был очень растроган таким внимательным и добросовестным учеником и, поставив его в пример другим, хотел даже объявить ему благодарность в приказе по батальону.

Однако все дело испортил сам Лисицин.

К концу четвертого дня был устроен экзамен. Пришел командир батальона. Гаевой, чтобы блеснуть перед ним знаниями своего лучшего ученика, вызвал:

— Старшина Лисицин.

— Есть старшина Лисицин! — гаркнул мои бравый старик и, вскочив, вытянул руки по швам.

Гаевой задал ему такую задачу:

— Ваша рота во время наступления захватила продовольственный склад. Что вы будете делать?

— Немедленно заберу все продукты себе, товарищ майор.

— Как вы будете доносить об этом в батальон?

— Это, товарищ майор, смотря сколько какого продовольствия будет. Если лишку чего, я, конечно, могу поделиться, а то — чего ж доносить зря.

— А учет? — спросил Гаевой, наливаясь кровью.

— Когда ж заниматься учетом во время боя? — развел Лисицин руками. Некогда.

— Что? — Гаевой даже подскочил. — А чему Я вас учил здесь четыре дня?

Лисицин сконфуженно молчал.

— Вот смотрите, товарищ подполковник, — обратился Гаевой к Фельдману, который еле сдерживал улыбку под усами. — Каков командир роты, таков и старшина. Яблочко от яблоньки недалеко падает!

На меня Гаевой очень был сердит. Недели за три до совещания старшин он вызвал к телефону всех командиров рот и сказал нам следующее:

— Подумайте, как сделать у себя походные вошебойки.

— Да зачем они нам! — взмолился командир третьей роты капитан Филин. Белье чистое, санинструкторы каждую неделю проверяют рубахи, спим на еловых лапах, банимся каждые десять дней, зачем они нам…

— Вы что, товарищ Филин, — закричал Гаевой. — Думаете, это мне одному нужно? Это распоряжение начсанупра армии.

— Ну, так, может, это где и нужно, только не у нас — поддержал Филина командир второй роты старший лейтенант Скляренко. — Есть же в батальоне дезкамера.

— Вот придумайте, — стоял на своем Гаевой. — И выделите каждый по лошади.

— Зачем?

— Возить.

— Еще не хватало, — сонно пробасил командир первой роты, лейтенант Колычев. — У нас и так лошадей в обрез.

В самом деле — затея с походными вошебойками выглядела очень комично. Это был, конечно, плод фантазии какого-то не в меру старательного армейского чиновника. Не говоря уже о лишней обузе, они нам, попросту говоря, были совершенно не нужны. За все время войны у нас ни разу не было обнаружено вшивости. Солдаты регулярно мылись, носили чистое белье, а для профилактики существовала батальонная дезкамера, которой вполне хватало для того, чтобы обслужить все роты.

— Я придумал, — сказал я.

— Ого! — обрадовался Гаевой. — А ну, давай, рассказывай.

— Надо будет сделать фанерный или тесовый яшик, на манер нужника, с крышей. Лучше фанерный, легче перевозить. Достанете нам фанеры?

— Попробую.

— Вот. В одной стенке сделать небольшую дверь, в другой — небольшое окошечко. Внутри поставить печку, трубу вывести в крышу. Рядом с печкой поставить табурет. Санинструктор входит в вошебойку, запирает за собою дверь, затапливает печку и садится на табурет.

— Зачем? — удивленно спросил Гаевой.

— Погодите, не перебивайте. Как только санинструктор уселся, солдаты сейчас же, в порядке строгой живой очереди, подают ему через окошечко свои рубахи, и санинструктор начинает водить ногтями по швам.

— По вшам, — подсказывает Скляренко.

— Нет, по швам. Вшей-то ведь нет, — поправляю я его.

— Это мальчишество! — вскричал Гаевой. — Я буду вынужден доложить об этом подполковнику!

Не знаю, докладывал ли Гаевой командиру батальона, однако разговор о походных вошебойках больше не возобновлялся.

…Старшина принес с собою белоснежные подворотнички на всю роту, пуговицы. Прошелся по взводам, осмотрел солдат.

— Почему шаровары порваны? — спрашивал он одного. — Ты думаешь, государство тебе по десять пар за лето выдаст, только носи!

— Да я зашью, товарищ старшина. За проволоку зацепился.

— Зашью! Иди сейчас же к портному, он у связистов в землянке, тебя ждет.

— А у тебя почему нет пуговицы на гимнастерке?

— Оборвалась.

— Я знаю, что оборвалась. Почему не пришита?

— Потерялась.

— Сержанты за продуктами ходят? Заказать, чтобы пуговицу захватили, тебе некогда? Ты что такой неряшливый, командира позоришь? Держи пуговицу. А эту вот еще про запас. Нитки есть? Иголка? Живо пришить.

— А ну-ка, разуйся, — требовал он у третьего.

Солдат садится на землю, разматывает обмотки, снимает один ботинок, второй.

— Так и знал, — говорит старшина. — Приходи ко мне, я постираю.

— Чего?

— Портянки.

— Да я сам, товарищ старшина, — краснеет в смущении солдат.

— Неужели сможешь?

— Смогу.

— Ручеек-то знаешь, где протекает?

— Да знаю.

— Бочажинка там есть…

— И бочажинку знаю.

— Ну, вот и ступай. Мыло не забудь прихватить. Есть мыло? Через час доложишь. Я у командира буду.

…Старшина сидит у меня в блиндаже, сняв пилотку, почесывает топорщащуюся ежиком седую голову, рассказывает:

— Что делается, командир! Ай-яй-яй! Что делается!

В тылу скоро места пустого не найдешь, а эшелоны все прибывают и прибывают. Танки, орудия… Ай-яй-яй! Горы снарядов навалили в лесу!

— Не болтай!

— Сам видел!

Мы, конечно, уже слышали, что к нам стали прибывать свежие части. Поговаривали, будто нас будут сменять. Однако то, что рассказал Лисицин, конечно, не походило на обычную перегруппировку. Накапливание в нашем тылу крупных сил имело иное значение.

— Стало быть, скоро вперед? — спросил я, не в силах сдержать радостной улыбки.

— Так точно, товарищ командир, — вперед и никаких гвоздей! — не менее радостно подтвердил старшина. — Скоро погоним отсюда фашистов и в хвост и в гриву. А Гафуров-то, — он смеется, — опять от Тоньки своей письмо получил. И смех, и грех!..

— Слушай, старик, у тебя водка есть? — спрашиваю я.

Фронт перешел на летнюю продовольственную норму, и водку выдавать перестали.

Лисицин косится на Никиту Петровича, читающего газету.

— Немного есть, — нерешительно говорит он.

— Ты вот что, лишнюю водку Гаевому не сдавай.

— Буду я ему сдавать, как же!

— Прибереги ее к нашему юбилею. Надо будет отметить годовщину сформирования батальона.

— Слушаюсь.

— И мне не давай, просить буду, приказывать — не давай.

— Не дам.

IX

Товарищ капитан, вас к телефону, — говорит Шубный.

— Кто?

— Не знаю. Очень сердитый кто-то.

Я взял трубку, и мне было строго и категорично заявлено:

— С вами говорит начальник агитмашины майор Гутман. Прошу срочно явиться ко мне на вашу противотанковую батарею.

"Так уж и срочно!" — подумал я и ответил:

— Покидать передний край я не могу. Если я вам нужен, прошу прийти сюда.

Он едва выслушал меня и повелительно прокричал:

— Вы не имеете права так разговаривать со мной. Я нахожусь на положении начальника отдела политуправления армии.

— Вы понимаете, товарищ майор, что я не могу покидать передний край? — стал я ему разъяснять. — Я жду вас на КП. Командир взвода даст вам сопровождающего, но должен вас предупредить, что местность простреливается, днем ходить опасно.

Он ничего не ответил. Мне не понравилось, что майор слишком заботливо говорил о том, какое высокое положение он занимает. Люди, старающиеся подчеркнуть свое должностное превосходство перед другими, обычно бывают неумны, трусливы, поэтому я со злорадством подумал о майоре: "Ни черта он не придет, испугается".

Однако не минуло и четверти часа, а майор уже стоял в дверях блиндажа и внимательно рассматривал меня темными, немного выпуклыми глазами, ничего, кроме гневного нетерпения, не выражавшими. Он был молод, строен, из-под пилотки выбивались черные, вьющиеся красивыми кольцами волосы. И то, что он пришел так скоро, не взяв даже с собою сопровождающего, опровергало мои представления о нем как о человеке вздорном и слабовольном. Он мне понравился.

— Почему вы не явились по моему приказанию? — строго нахмурив брови, спросил майор.

— Прошу ваши документы, — сказал я.

Он поморщился.

— Вам достаточно того, что я вам сказал.

Но я решил настоять на своем, хотя и верил ему.

— Нет, мне этого мало. Я вас не знаю.

Нетерпение в его глазах сменилось изумлением, и они как бы стали от этого еще больше и красивее. Мы некоторое время молча простояли друг против друга, выжидая. Потом майор, первый не выдержав этого неловкого молчания, как-то очень хорошо, человечно улыбнулся в смущении и показал мне свое удостоверение личности. Тогда я ответил:

— Не явился я, товарищ майор, потому, что командир дивизии не велит мне покидать передний край без особого распоряжения.

— Я вам давал такое распоряжение, — снисходительно сказал майор, оправившись от смущения и, должно быть, решив, что оно не подобает ему при незнакомом офицере.

— Этого недостаточно, — сказал я.

— Как?

— Такое распоряжение может быть дано только моим непосредственным начальником.

Он прошелся по блиндажу, потом круто остановился и, нахмурясь, сказал:

— Я, капитан, буду вынужден доложить о вашем бестактном поведении кому следует.

— Это ваше право, товарищ майор.

Он сел на нары, закурил и, ловко пустив в потолок несколько колец дыма, спросил, с любопытством рассматривая меня:

— Вы знаете, с кем разговариваете?

— Знаю.

Он остался доволен моим ответом и задал мне следующий вопрос:

— Кажется, здесь ближе всего к противнику?

— Кажется, так.

— Покажите, где я могу установить репродуктор. Ночью мы будем вести агитационную работу среди вражеских солдат.

Теперь было ясно, зачем он пришел сюда. Я с сожалением подумал, что наши с ним неласковые взаимоотношения сейчас еще больше осложнятся.

Ближе всех к противнику были окопы Лемешко и кусты между Сомовым и Огневым. Но там ставить репродуктор было нельзя. Я прекрасно знал, как ведут себя немцы в таких случаях. Когда передают музыку, они слушают внимательно. На переднем крае возникает удивительная тишина.

Не слышно ни выстрела. Но стоит диктору произнести:

— Ахтунг! Ахтунг! Дейчланд солдатен… — как у немцев поднимается оглушительная стрельба из пулеметов, орудий и минометов: они стремятся во что бы то ни стало заглушить этот голос. Пальбу они поднимают, конечно, не от хорошей жизни. Но палят все же не просто "в белый свет, как в копеечку", а именно по тому месту, где стоит репродуктор. Стало быть, если поставить его у Лемешко, там могут быть раненые, а может, и убитые; если поставить в кустах, где у меня теперь каждую ночь лежат в секрете солдаты с ручным пулеметом, — немцы покалечат их. А у меня и так людей становится все меньше и меньше: редкий день обходится без раненого, а неизвестно еще, сколько немцев майор сумеет сагитировать.

— Репродуктор ставить на моем участке я не дам, — сказал я, с тоской думая о том, как теперь будет развиваться наша беседа с майором.

— Как вы сказали? — ледяным голосом спросил он. — Я вас не расслышал. А вы знаете, какое значение имеет наша работа?

Я понял, что он прекрасно расслышал меня.

— Знаю и очень ценю ее. — Я старался быть очень вежливым. — Но ставить у себя репродуктор все-таки не дам.

Вот, если хотите, справа, между мною и соседом, есть болото, там у нас ни души, а немцы рядом. Ставьте туда репродуктор и агитируйте, сколько хотите.

Он с раздражением сказал:

— Я впервые встречаю такого офицера, который умышленно, да, умышленно, — подчеркнул он, — мешает проведению агитационно-разъяснительной работы среди вражеских солдат.

— Нет, товарищ майор, вы не так меня поняли. У нас просто разные задачи. Вот и все.

— Хорошо, — сказал он поднявшись. — Если вы сами не решаетесь выполнить мои указания, то вас заставят это сделать. Для вас же хуже будет.

Я проводил его до двери. Расстались мы столь же нелюбезно, как и беседовали.

Часа полтора спустя ко мне позвонил подполковник Фельдман и спросил:

— Что за конфликт возник у тебя с начальником агитмашины?

Я рассказал, и комбат, помолчав, санкционировал:

— Правильно.

Репродуктор установили на болоте, и ночью на нашем переднем крае запел Козловский:

Спи, моя радость, усни…

Пока он пел, а потом оркестр исполнял какой-то веселый танец, было тихо. Но как только заговорил диктор, ударили немецкие орудия, и на этом все благополучно окончилось, потому что кабель сразу же был перебит в трех местах.

Утром агитмашина уехала от нас.

Х

А меж тем в тылу становилось все теснее от прибывающих войск. Они подобрались даже к переднему краю. Рядом с Ростовцевым разместилось девять минометных батареи. В овраг стали приходить большие группы пехотных, артиллерийских и танковых офицеров на рекогносцировку, и мне даже надоело объяснять и показывать, где и что расположено у немцев. А однажды генерал Кучерявенко привел с собою высокого молодого майора с умным, усталым и задумчивым липом и представил мне:

— Командир дивизиона "Катюш", знакомься.

В тот же день пришли разведчики из соседнего стрелкового полка. Это были рослые парни, в хорошо подогнанных маскхалатах, все — с автоматами, а на поясах, кроме дисков с патронами и гранат, у них висели кинжалы. С ними был лейтенант, такой же молодой и щеголеватый. Они притащили целый мешок продуктов, чтобы пять дней наблюдать у меня за передним краем противника, а потом взять там "языка". "Язык" перед наступлением был очень всем необходим. Самым подходящим местом для прохода к немцам были кусты между взводами Сомова и Огнева. Туда я и направил разведчиков.

Дня через два ко мне зашел Огнев, и я спросил, как идут дела у разведчиков.

Огнев расплылся в своей благодушной улыбке:

— Загорают.

— Как загорают?

— Как на пляже. Снимают гимнастерки, штаны и с утра до вечера лежат в трусах на солнышке.

Оказывается, они построили в кустах, на поляне, шалаш и в самом деле с утра до вечера загорали.

— А ночью? — спросил я.

— А ночью спят. Я к ним два раза приходил — спят, как сурки какие-нибудь. Даже часового не ставят.

Это было уже слишком. Я послал Ивана за командиром разведчиков. Тот явился только через полчаса. Воротник его гимнастерки был расстегнут, пилотку он принес в руке.

— Здравствуй, капитан, — сказал мне этот легкомысленный мальчик и, садясь на нары, протянул руку. — Ну и жара!

Руки ему я не подал.

— Во-первых, не здравствуй, а здравствуйте. Во-вторых, я еще не приглашал вас садиться, а в-третьих, выйдите, приведите себя в порядок и явитесь к старшему офицеру, как положено по уставу являться.

Он удивленно посмотрел на меня, пожал плечами и, не сказав ни слова, вышел.

Минуту спустя он угрюмо, недружелюбно спросил из-за двери:

— Разрешите войти?

— Войдите.

— Командир взвода разведчиков прибыл по вашему вызову.

— Садитесь, товарищ лейтенант.

Он продолжал стоять.

— Садитесь и слушайте.

Он неохотно сел, вздохнув при этом.

— Я не вмешиваюсь в то, как вы наблюдаете за передним краем противника, меня также не интересует, какое решение примете вы в результате этих наблюдений. Это дело вашего начальника. Однако те распорядки, которые существуют в моем подразделении, вы обязаны выполнять беспрекословно. Немедленно ликвидируйте пляж, ночью выставляйте часового. Вы не в тылу, а на переднем крае.

Охранять вас я не буду. Иначе убирайтесь отсюда ко всем чертям.

— Есть прекратить пляж и выставлять часового, — сказал он поднявшись.

И, действительно, пляж был ликвидирован, а ночью возле шалаша лежал часовой. (Там были такие условия, что часовой мог только лежать: низко летели пули над землей.)

Однако дальше поляны, насколько мне известно, никто из них все-таки никуда не ходил. Я стал ждать, чем же кончится эта их затея. Кончилась она очень прозаически: разведчики съели все свои продукты и убрались восвояси.

В штабе полка было доложено: пройти незамеченными невозможно, у противника очень прочная оборона. В этом была немалая доля правды: немцы сидели в своих окопах прочно.

Другая доля правды заключалась в том, что разведчики просто-напросто обленились и ничего не хотели делать.

XI

Вдруг среди бела дня или глубокой ночью немцы совершали огневые налеты на наш передний край, обрывая их так же неожиданно, как и начиная. Было похоже, что у них сдают нервы. Впрочем, мнения об этом высказывались разные.

— Немцы-то какие шалые, — говорил Веселков, прислушиваясь к разрывам снарядов. — Психуют!

— Это они перед отходом, — замечал Макаров. — Они всегда перед отступлением бьют напропалую изо всего оружия. чтобы лишние боеприпасы не везти.

Однако мне казалось, что эти неожиданные артналеты значили нечто иное, не похожее ни на нервозность, о которой говорил Веселков, ни на подготовку к отступлению, на которую надеялся простодушный Макаров. Почему они обстреливают только наше расположение и не трогают соседей?

Почему у них на моем участке прибавилось артиллерии, минометов? Откуда они их взяли? Для чего?

Начальник штаба батальона предупреждал:

— Смотри внимательнее, это неспроста.

Я и сам чувствовал, что это неспроста, и принял все меры к тому, чтобы оградить себя от возможных неожиданностей.

Усилили наблюдение за противником, ночью все были в боевой готовности. Командование тоже, вероятно, было обеспокоено поведением немцев, так как однажды ночью ко мне пришел артиллерийский офицер, старший лейтенант, командир батареи дивизионных пушек, и рассказал, что по приказанию командира дивизии послан к нам впредь до особых распоряжений. Кроме того, командиру их дивизиона приказано при первом же моем требовании ввести в бой еще и батарею гаубиц-пушек, стоявшую на участке правого соседа. Офицер привел с собою двух сержантов-разведчиков и радиста. Разведчиков мы послали к Лемешко и к Сомову, а радиста поселили к связистам, где стояла и наша рация.

В ту же ночь позвонил командир дивизии и сказал:

— Помнишь о нашем разговоре?

— Помню.

— Так вот еще раз напоминаю: за овраги, если упустишь, я с тебя шкуру сниму. Понял?

— Понял, — вздохнул я.

Он засмеялся, спросил:

— Артиллерист пришел?

— Пришел.

— Налеты не прекратились?

— Нет.

— Будь внимателен. Не иначе, как эти хитрые егеря тебя к чему-то приучить хотят. А ты не привыкай. Понял?

— Понял.

— Ну, смотри! — И он повесил трубку.

Ночь… На КП становится все тише и тише. Вот, наигравшись до одури в домино, укладываются спать Веселков и Никита Петрович. Макаров уходит к Лемешко. Там он пробудет до утра. Иван Пономаренко, подбросив в печку последнюю охапку сучьев, тоже лезет на нары. Остаемся бодрствовать только мы с Шубным. Я полулежу на своей постели, сооруженной возле стола, Шубный сидит напротив и рассказывает о своей гражданской жизни, то и дело прерываясь, чтобы проверить связь, узнать, как идут дела во взводах.

Гражданская жизнь Шубного представляет собою замысловатую серию удачных и неудачных любовных похождений. Шубный, как это ни странно, оказывается патентованным донжуаном. Ему тридцать лет, за это время он успел пожить во многих городах Украины, Ставрополья, Северного Кавказа, Заволжья. Почти в каждом городе у него есть возлюбленная.

Следует сказать, что самое большое количество писем в роте получает Шубный. Он поддерживает связь со всеми "своими" городами и говорит, что по окончании войны ему придется ехать домой месяцев восемь, а то и год, потому что надо будет побывать и в Харькове, и в Краснодаре, и в Ставрополе, и в Камышине, и в Пятигорске. Его ждут в каждом городе.

— Работаю я в Ростове монтером, прогуливаюсь как-то вечером по набережной, гляжу — сидит на скамейке барышня и семечки лущит… — Он рассказывает о женщинах и о своей слабости к прекрасному полу с легкой, виноватой усмешкой, без хвастовства, без цинизма.

— Я "Орел", я "Орел". Здесь, — прерывает он свой рассказ.

Это из штаба батальона запрашивают обстановку. Докладываю.

Просыпается Халдей. Спит Никита Петрович беспокойно, ворочается, стонет, взмахивает руками и за ночь раз пять просыпается. Вскочит как угорелый, сядет на нарах, поджав под себя ноги по-турецки, и начнет поспешно крутить длиннющую цыгарку. Закурив, снова ложится, тут же, как проваливаясь в бездну, засыпает, а цыгарка падает на пол.

Шубный, внимательно наблюдающий за ним, подбирает ее и, затушив, ссыпает табак в металлическую банку. Сам Шубный не курит, махорку свою отдает товарищам, а из табака Никиты Петровича создает НЗ. Когда у нас не хватает табака, мы все пользуемся этими запасами, но так как больше всех курит сам Халдей, то этот табак в основном переходит к нему. Никто, кроме меня, не знает, откуда у Шубного берется табак, не знает и Никита Петрович и всякий раз трогательно благодарит солдата, даже пытается расплатиться с ним деньгами, от которых Шубный благородно отказывается.

Незаметно наступает рассвет. Если глядеть в окошко, видно, как оно сперва голубеет, потом становится все светлее и светлее. Вот уже свет проникает в блиндаж, сперва робко, коснувшись лишь края стола, потом растекается всюду, даже по углам, начинает бороться с желтым пламенем лампы, скоро лампа уже горит, ничего не освещая, и Шубный, погасив ее, убирает под стол.

Выхожу из блиндажа. В овраге сыро. Даже шинель на часовом влажная. На переднем крае стихает перестрелка.

Тоненько тинькнула птица и смолкла. Потом тинькнула еще, смелее. В кустах слышится треск. Кто-то лезет напрямик, медведем. Это Макаров. Улыбается:

— С добрым утром!

Часовой, казах Мамырканов из артиллерийских повозочных, маленький, кряжистый, хитроватый солдат, приветливо улыбается Макарову. Ватник на Макарове весь обсыпан росой с веток.

Макаров вваливается в блиндаж, сбрасывает с себя ватник и, растолкав Веселкова, забирается на нары. Веселков, зевая и потягиваясь, поднимается и тут же начинает тихонько напевать:

Да эх, Семеновна

С горы катилася,

Да юбка в клеточку

Заворотилася,

— Да-ра-ра-ра-ла-ла… — Он выходит, голый по пояс, из блиндажа с ведром воды в руках, дает Мамырканову:

— На-ка, полей.

Мамырканов ставит вкнтовку в угол и выливает воду на голову своего комбатра.

— Хороших я тебе, капитан, часовых выделил? — спрашиваем Веселков, вытираясь полотенцем. — Чудо, а не часовой. Так, Мамырканов?

— Так, — совершенно серьезно соглашается тот.

Скоро выясняется, что за чудо охраняет наш командный пункт. Выяснение это происходит не совсем обычным образом и с превеликим позором для всех нас.

Началось с того, что Мамырканов почему-то начал часто с тревогой заглядывать в дверь. По его испуганному липу видно, что он хочет что-то сказать, но не решается.

— В чем дело, Мамырканов? — спрашиваю я.

— Так, — печально говорит он.

— А почему ты все в дверь заглядываешь?

Он молчит.

— Ну, входи, — говорю я. — В чем дело?

— Меня не надо в разведку посылать, — просительно говорит он, склонив голову набок.

Эта просьба очень заинтересовывает нас. Почему он ни с того ни с сего заговорил о разведке?

— Отчего же это тебя не надо в разведку посылать, а других надо? — спрашивает Веселков, вычерчивающий планшет. — Нужно будет, и пошлем.

— У меня дети, трое, — еще печальнее говорит Мамырканов.

— Эко, брат, причину какую нашел — дети. Тут у всех дети! — возражает Веселков. — А если нет у кого, так потом будут. Это уж как пить дать.

Мамырканов некоторое время молчит. Видно, доводы его даже ему самому кажутся не очень убедительными. Потоптавшись в нерешительности, он вдруг тихо, с мольбою произносит:

— Я совсем пропаду в разведке. Ноги больные, ревматизм, трещат, — немец услышит, что тогда будет?

— Ни черта он не услышит! — отмахивается Веселков. — А ну-ка, покажи, как они у тебя трещат.

Мамырканов приседает, но никакого треска мы не слышим.

Он смущенно глядит на ноги:

— Что такое?.

— Ладно, иди, — говорит Веселков.

Мамырканов покорно выходит из блиндажа, прикрыв за собою дверь.

— Кто его так напугал разведкой? — спрашиваю я.

— А черт его знает! — говорит Веселков. — Наверно, Иван.

Я смотрю на Ивана Пономаренко, который давится смехом в дальнем углу блиндажа.

— Ты?

— Та я ж, ну его, — простодушно признается он, вытирая слезы на глазах.

— Для чего это тебе понадобилось?

— Та вин боится разведки, як тот… як его… чертяка ладана. Я с ним побалакав трохи, а вин, дывысь ты… Як вин казав? Ноги трещать, о!

В это время дверь снова открывается, Мамырканов просовывает голову и озабоченно сообщает:

— А я из винтовки стрелять не умею.

— Как не умеешь? — вскакивает Веселков. — А ну! — и быстро выходит из блиндажа.

Идем и мы все за ним следом, очень заинтересованные таким открытием.

— Стреляй, — приказывает Веселков.

— Куда? — покорно скрашивает Мамырканов.

— В небо. Ну!

Мамырканов прикладывает винтовку к животу, нажимает двумя пальцами на спусковой крючок, грохает выстрел и…

Мамырканов сидит на земле, растерянно оглядываясь:

— Толкается.

Наступает неловкое молчание.

"И этот солдат, — думаю я, — стоит на посту возле командного пункта роты!"

— Ты видал такого? — спрашивает у меня Веселков. — Откуда он такой взялся на нашу голову?

Я сердито смотрю на него. Впрочем, Веселков не виноват.

Мамырканов прибыл к нам с пополнением, когда мы были на марше. По профессии он чабан, пас колхозные отары, мобилизовали его уже во время войны и направили в строительный батальон. Там ему вручили лопату, кирку, топор, и Мамырканов начал строить в тылу мосты, гати, чинить разбитые бомбами, снарядами, колесами автомобилей, гусеницами тягачей и танков дороги. Дуло карабина, который был вручен ему вместе с лопатой и киркой, он обернул, по примеру других, тряпочкой, в тряпочку же завернул и патроны в подсумке. Стрелять ему было некогда да и не в кого.

Но вот однажды, во время налета фашистской авиации, Мамырканов был ранен, попал в госпиталь, откуда и прибыл к нам вместе с бывалыми солдатами. Он тоже выглядел "бывалым" — имел ленточку за ранение. Веселков тут же зачислил его ездовым и назначил часовым на КП. Я знал, что в охрану командного пункта офицеры обычно стараются выделить тех солдат, которые подходят к поговорке: "На тебе, боже, что нам не гоже", но чтобы до такой степени было не гоже!.. Кто бы мог подумать, что Мамырканов даже не умеет стрелять!

Меняем часового, вызываем из первого взвода сержанта Рытова стройного, смуглого, чернобрового двадцатилетнего парня, прекрасного пулеметчика.

— Рытов, — говорю я, — научите Мамырканова. Он даже стрелять не умеет.

— Есть научить, — отзывается он. — Разрешите взять во взвод?

— Берите.

— Пошли, — обращается он к Мамырканову, кивнув на дверь, и, круто повернувшись, щелкнув каблуками, выходит из блиндажа.

На следующий день Макаров принимает у Мамырканова зачеты по материальной части оружия и по стрельбе в цель.

Докладывает:

— Оружие знает хорошо, стреляет посредственно.

Мамырканов снова занимает свой пост возле КП.

— Ну, вот, — говорю я ему. — Теперь и в разведку можно тебе идти.

Он печально, через силу улыбается в ответ, и я понимаю — Мамырканову никак не хочется в разведку.

— А я гранаты не умею бросать, — сообщает он.

— Иван, — говорю я. — Ну ка, научи Мамырканова гранаты бросать.

— Есть. Какие прикажете?

— Все: РГД, Ф-1, противотанковые. Все.

Иван рассовывает гранаты по карманам и уводит с собою перепуганного Мамырканова. Скоро в дальнем конце оврага раздаются взрывы гранат. Вернувшись, Иван докладывает:

— Рядовой Мамыркан изучив уси гранаты и готов идти в разведку.

Мамырканов стоит тут же и — как мне кажется — уже придумывает новую отговорку. Я с любопытством смотрю на него: что еще не умеет он делать?

— По-пластунски ползать не умею, — сообщает он час спустя, заглянув в дверь.

Довольно основательная причина, чтобы не идти в разведку. Но уметь ползать по-пластунски полезно каждому солдату. Поэтому я без особых душевных содроганий наблюдаю такую картину: посреди оврага ходит сержант Фесенко, а возле него, пыхтя, ползает Мамырканов. Он норовит передвигаться на коленках, но Фесенко неумолимо требует своего: ползти по земле, распластавшись на ней всем телом, и Мамырканов постепенно постигает эту сложную науку.

Рядом со мною стоит Иван Пономаренко и комментирует каждое движение Мамырканова:

— От же гарный разведчик получается с тебя. Ползаешь, як тот… як его… краба.

XII

Иван Пономаренко — личность примечательная. Родом он "из-под Балаклеи" — чудесного украинского городка, славящегося своими вишневыми садами. Иван высок ростом, ладно, прочно скроен, имеет крупные, красивые черты лица, широкие черные брови, мягкий, добродушно-лирический характер. Он мой ровесник, однако относится ко мне с некоторым заботливым снисхождением, как старший брат.

Вероятно, это потому, что он на голову выше меня и раза в три сильнее физически.

Иван весел, общителен, и как-то так получилось, что все у нас, полюбив его, стали звать лишь по имени. Фамилия его не то, чтобы забылась совсем, а просто лишней оказалась в обращении с ним. И однажды Иван воспользовался этим.

Раза два в неделю он брал мешок подмышку и отправлялся к старшине за продуктами. Подвезти кухню к оврагам было невозможно, и все, кроме артиллеристов и минометчиков, получали сухим пайком. Часть продуктов сухим пайком получали и мы на КП, повара приносили нам только обед.

Путь Ивана лежал лугом, потом мимо спаленной дотла деревни Дурнево, где стояли наши пушки ПТО, мимо минометчиков, притаившихся в овраге. До старшины от минометчиков было еще километра полтора полем. Старшина стоял со своим обозом на лесной опушке, даже для лошадей вырыв блиндажи с накатом.

Все, что произошло в тот день, я узнал позднее, когда ко мне прибежал разъяренный и сконфуженный лейтенант Ростовцев.

Получилось вот что. Собираясь к старшине, Иван попросил Шубного соединить его с минометчиками. Было часов двенадцать дня, на КП, кроме них, никого не было.

- Слухаи, — сказал Иван в трубку. — До вас пийшов Пономаренко. Приготовьтесь, — и тронулся в путь.

Ростовцев в это время спал. Дежурный, разбудив его сообщил:

— Товарищ лейтенант, к нам идет Пономаренко.

— Кто?

— Пономаренко, сейчас Иван звонил.

"Пономаренко, — стал припоминать Ростовцев. — Командир батальона Фельдман, командир дивизии Кучерявенко. Кто же такой Пономаренко?" Он перебрал в памяти все фамилии: начальника политотдела дивизии, и начальника укрепрайона, и командующего армией, и члена военного совета… Нет, не было среди них такого, с фамилией Пономаренко.

Ростовцев позвонил на КП.

— Слушай, — спросил он у Шубного, — когда ушел Пономаренко?

— Только сейчас, — последовал ответ.

Ростовцев был человеком деловым. Он не мог допустить, чтобы его застали врасплох.

— В ружье! — крикнул он.

— В ружье! — заорал на весь блиндаж дежурный, и пару минут спустя у минометчиков уже шла спешная подготовка к встрече Пономаренко: брились, подшивали чистые подворотнички, драили минометы, подметали огневую…

А Иван в это время не спеша продвигался в своем направлении, даже не предполагая, что из-за него поднялась такая суматоха.

Стоял тихий, безмятежный полдень, в небе, словно растаяв в нем, верещали жаворонки, под ногами, плутая в сочной траве, гудели пчелы. Куда спешить в такой полдень?

Иван зашел во взвод ПТО, "побалакав трохи" со своими дружками, угостился табачком и побрел дальше.

К минометчикам он прибыл, когда у них все блестело и сияло, как в праздник.

У Ивана и среди минометчиков было не мало дружков, с ними тоже нужно было и побалакать, и выкурить по цыгарке. Он уселся на лавочке, возле входа в блиндаж, вытащил из кармана кисет с махоркой. Оглядываясь по сторонам, сказал:

— Дывысь, який добрий порядок наведен. Мабуть, генерала ждете или еще что…

— Так поверяющий должен прийти, — ответили дружки. — Ты же сам звонил.

— Який поверяющий? — недоверчиво покосился на них Иван.

— Пономаренко или еще как… Вон, спроси у лейтенанта.

Но Иван не стал расспрашивать Ростовцева. Больше того — у Ивана вдруг пропала всякая охота и к разговорам, и к цыгарке. Он неожиданно вспомнил, что ему надо спешить, и, ссыпав табак обратно в кисет, отправился "до старшины". Но тут его окликнул Ростовцев:

— Иван, скоро к нам Пономаренко придет?

— Та вин вже був, — сказал Иван издалека.

— Как это "був"?

— Це я Пономаренко.

— Ты?

— Ага ж…

— Ты-ы? — Ростовцев даже побелел от злости. — Так какого ты черта всех нас поднял на ноги?!

— Та я ж, товарищ лейтенант, тильки казав, що до вас пийшов Пономаренко.

— А чтобы мы приготовились, ты не "казав"?

— Та казав…

И вот Ростовцев стоит передо мной и с негодованием требует от Ивана чуть ли не сатисфакции.

Но наказывать ординарца я не в состоянии. За что? За то, что минометчики забыли его фамилию и приняли за какое-то высокое начальство?

Иван виновато входит в блиндаж и, забравшись в свой угол, начинает с излишним усердием рыться в мешке, выгружая из него банки, фляги, кулечки…

— Вот полюбуйтесь на него! — говорит Ростовцев, кивая в сторону Ивана.

— Та я ж, товарищ лейтенант, ничего такого и не казав! — оправдывается тот, выпрямившись, и, не в силах, видно, скрыть лукавой улыбки, отворачивается.

— А что, командир, — говорит Макаров, обращаясь ко мне. — Надо будет минометчикам благодарность объявить.

Порядок у них там сейчас такой, что… — Он даже не находит слов, чтобы объяснить, какой у минометчиков порядок, и спрашивает у Ростовцева: Хороший порядок наведен?

Тот, смеясь, машет рукой, садится, закуривает.

— Благодарность надо не минометчикам все-таки, а Ивану объявить, говорит Веселков.

— Та ни, мени ничого не надо! — отзывается Иван из угла.

Все мы смеемся. Смеется и Ростовцев.

— Ну, Иван, — грозит он пальцем, — пройди только теперь со своим мешком мимо нашего взвода. Тебе теперь по болоту нас обходить придется, а то солдаты об тебя все банники обломают. Я заступаться не стану, так и знай!

Мы садимся обедать, приглашаем Ростовцева. Сегодняшний обед у нас в некоторой степени даже торжественный.

Дело в том, что пару дней назад Макаров, повздыхав, мечтательно произнес:

— Сейчас бы стопочку в самый раз.

— Гафуров, — вспомнив о нашем разговоре со стариком, спрашиваю я у повара, принесшего обед, — есть у старшины водка?

— Не знаю.

— Не ври, знаешь.

— Не знаю.

Однако по лукавым его глазам вижу, что он все прекрасно знает.

— А чего ты мнешься? — недовольно замечает Макаров. — У тебя дело спрашивают.

— Старшина не велел, — признается Гафуров.

Вижу, что с ним дела не сделаешь. Говорю:

— Пусть обед завтра принесет Киселков, понял?

— Понял, — соглашается Гафуров.

Когда Киселков ставит на стол котелки с супом, спрашиваю у него:

— Костя, есть у старшины водка?

— Есть, товарищ капитан, — браво отвечает он. — Спрятанная.

— Знаешь, где спрятана?

— Знаю.

— Вот ты отлей фляжку и принеси нам завтра.

— Сделаю, товарищ капитан. Он как раз за продуктами собирается с утра. Как только уедет, так я и… оборудую это дело.

И вот сегодня Киселков торжественно вынул из кармана фляжку с водкой. Наливаем в кружки.

— Хороша, подлая! — крякнув, говорит Макаров и деловито осведомляется: — А на завтра осталось?

— Ще есть, — говорит Иван, поболтав фляжкой возле уха.

Иван выходит на улицу, и я слышу, как он разговаривает возле дверей с Мамыркановьш.

— Тебе попало, да? — участливо спрашивает Мамырканов.

— У-У-У. - тянет Иван. — Ще как!

— Что теперь будет? В разведку тоже будут посылать? — в голосе Мамырканова чувствуется ирония.

— А ше кого? — недоверчиво спрашивает Иван.

— Меня.

— Та нужен ты у разведки, як то… як его…

— Как не нужен? Как не нужен? — с беспокойством спрашивает Мамырканов. — Пластунски ползать умеем, да?

Гранаты кидаем, да? Винтовка стреляем, даже мишень попадаем. Как не нужен?

— А як колени затрещать, так шо с тобой будем робить? — Смазку, чи шо?

— Никаторый смазка не нужна. Коленка трещит, как сухой сучок, очень слышно? Я ночи думал, пять ночей думал — разведка надо идти. Все забыл, жалость детям забыл, как теперь ты можешь сказать, не нужен Мамырканов?

— Годи, — снисходительно замечает Иван. — Як мене будут посылать, то я за тебе спрошусь. Очень ты сподобился мне.

XIII

За все время, пока мы стоим в "Матвеевском яйце", я ни разу не покидал передовой. А надо было проверить, как устроились артиллеристы, минометчики, старшина. Созвонился с командиром батальона, и тот, подумав, разрешил:

— Если все спокойно, можешь часика на два отлучиться.

Кажется, пока спокойно. И вот мы с Иваном шагаем по полю (без него я бы и дороги не нашел к старшине). Миновали минометчиков, артиллеристов. Под ногами — давно не езженная, заросшая травой проселочная дорога. Удивительно все-таки, как хорошо даже в двух километрах от переднего края. Я сломал ивовый прутик, щелкаю им по травинкам, прутик легонько посвистывает. Тепло. Солнечно.

Зелено кругом. Входим на опушку леса, сворачиваем влево.

Здесь стоит с обозом старшина. У него идеальный порядок.

Дорожки посыпаны песком, повозки с задранными дышлами выстроились под навесом. Под другим навесом — две походные кухни, там же сложена печь, выбеленная известкой.

При входе в "хозяйство" старшины стоит на посту ездовый Дементьев. Давно я не видел этого старательного, опрятного солдата.

— Здравствуй, Дементьев!

— Здравствуйте, товарищ капитан! — радостно улыбается он.

— Где старшина?

— В землянке.

Иду дальше, думаю: "Молодец старик, хорошо, прочно устроился".

Однако не успеваю сделать пяти шагов, как замечаю второго часового: с винтовкой в руках стоит повар Гафуров.

Маленький, смешливый, смотрит на меня круглыми, как у птицы, карими глазами, щурит их, губы шевелятся, готовые растянуться в улыбке; Гафуров старается придать лицу строгое выражение, а не выходит у него это.

— Ты что стоишь? — спрашиваю у него.

— Не знаю.

— Как это не знаешь?

— Старшина велел стоять.

— Та воны уси на посту! — удивляется Иван. — Мабуть, диверсанты напали, чи шо?

И тут я замечаю, что кругом — и возле повозок, и возле кухонь — всюду стоят с винтовками ездовые, писарь, каптенармус, оружейник и даже Киселков.

— Что у вас тут творится? — спрашиваю я у писаря Кардончика. — Почему вы все вдруг на карауле?

Тот пожимает плечами:

— Такое распоряжение старшины.

— И давно вы так?

— Уже, наверное, будет полчаса.

Старшину я нашел в землянке. Он без гимнастерки, рукава нижней рубашки закатаны по локоть, в руках у него лопата. Старик роет посреди землянки яму. Она уже довольно глубокая, чуть не по пояс ему.

— Ты что роешься, клад ищешь?

Бросив лопату, старик вылезает из ямы. Садимся на нары, закуриваем.

— Я для нашего батальонного юбилея, как ты приказал, водку спрятал, а они, паразиты, — он кивнул на дверь, — стащили у меня целую флягу.

— Кто?

— А поди узнай! — устало машет он рукой. — Я их всех обнюхал, ни от кого не пахнет, а водка пропала.

— От паразиты! — притворно всплескивает руками Иван.

— Но, может быть, никто ничего и не брал, — говорю я, едва сдерживая улыбку.

— Ну да, не брал! Ты, командир, не заступайся за них.

Я заметку сделал, отлили.

— А яму зачем роешь?

— Я в нее водку сейчас закопаю.

Теперь я начинаю понимать, почему все его люди стоят на посту. Ему нужно, чтобы никто не знал, где будет спрятана водка.

— Ну и хитер ты!

— Стар, потому и хитер.

— Давай я трохи покопаю, — говорит Иван. берясь за лопату.

— Хватит, — старшина оценивающе осматривает яму. — Можно уже закапывать.

Я сижу на нарах, гляжу, как Лисицин и Иван топчутся посреди блиндажа, утрамбовывают песок. Сзади меня останавливается незаметно вошедший Станкович.

— Чем вы тут заняты? — вдруг спрашивает он.

Я хочу доложить, но он перебивает меня, садится рядом на нары. Я объясняю:

— Пол делают плотнее.

— Что-то вы хитрите, — говорит Станкович, оглядываясь. — Впрочем, это ваше дело, только пол вам скоро будет не нужен, я так думаю.

— Завтра? — спрашиваю я, понимая, о чем он говорит.

— Догадливый какой! — смеется он.

Мы выходим из блиндажа, садимся на пни невдалеке от входа, он рассказывает: наступление назначено на послезавтра, на восемь часов утра. После сорокаминутной артобработки переднего края в дело вступает пехота: два стрелковых батальона пойдут на Матвеево с флангов. Как только Матвеево будет занято, я со своей ротой вхожу и освобождаю занявшие его стрелковые батальоны, чтобы они могли развивать наступление дальше, на другие укрепленные узлы немцев, вправо и влево от Матвеево.

Станкович начинает расспрашивать, все ли у меня готово к этому, а я, отвечая, думаю: "Вот и кончилось наше сидение в оврагах. Немцы-то даже ни разу и не сунулись к нам.

Очень все благополучно обошлось, как говорят, без скандала…"

— Чему ты улыбаешься? — спрашивает Станкович. — Рад, что от оврагов легко отделаешься? Ты еще до послезавтра доживи. Гляди, как бы тебя немцы самого не утащили.

— Доживем, — отвечаю, — доживем. Не утащат!

Когда я полчаса спустя, отдав необходимые распоряжения старшине, возвращаюсь на передний край, меня обгоняет зеленый, весь в пятнах камуфляжа, автофургон и сворачивает в лес. Это опять прибыла агитмашина. В кабине рядом с водителем сидит майор Гутман. Увидев его, я отворачиваюсь, чтобы не встречаться с ним глазами.

XIV

В эту ночь Макарову нездоровилось, он лежал, кутаясь в шинель, на нарах возле печки. Мы с артиллеристами играли в домино. На переднем крае шла обычная ночная перестрелка, везде было спокойно, только против Лемешко фашисты вот уже час не стреляли и не светили.

— Внимательнее посматривай, — говорил я, то и дело соединяясь с Лемешко по телефону. — Сам свети чаще.

— Посматриваем, посматриваем, — отвечал он.

Ночь была темная, душная. Неслышно наползла туча, пошел дождь. Вдруг за окном ухнуло раз, другой, сверкнуло белым светом.

— Гроза, — сказал новенький артиллерист, покосившись на окошко.

— Черта лысого! — прислушиваясь, отозвался Веселков. — Снаряды.

Мы перестали играть. Да, это были снаряды. Вот один из них разорвался где-то над головой, блиндаж встряхнуло, с потолка посыпалась земля. Шубный защелкал рычажками коммутатора, захрипел, вызывая взводы.

Отозвались все, кроме старшины Прянишникова: должно быть, перебило провод.

Снаряды ложились густо. По взрывам чувствовалось, что стреляют из орудий разных калибров. Беглый огонь, который вели фашисты, был сосредоточен по взводу Лемешко, КП роты и полосой шел до пушек ПТО. Порвалась связь с минометчиками, и как раз в это время санинструктор Хайкин, сидевший у Лемешко на телефоне, доложил:

— На нас идут в атаку.

Артиллеристы бросились вон из блиндажа к своим рациям. Вбежали два телефониста, крикнули Шубному:

— Порывы есть?

— Второй не отзывается, минометчики…

Телефонисты скрылись за дверью. Макаров схватил ракетницу, выбежал вслед за ними, выстрелил вверх тремя зелеными и одной красной — вызвал НЗО (неподвижный заградительный огонь).

— Огнев, — приказал я по телефону, — прикрой Лемешко всеми пулеметами.

— Уже работают, — ответил он. — Работают.

— Бей, не прекращай огня. Сомов, — вызвал я четвертый взвод, — как у тебя?

— Пока тихо.

— Смотри внимательнее. Вышли на подмогу Лемешко расчет ручного пулемета. Срочно… Хайкин, Хайкин, — звал я санинструктора. — Что у вас?

— Я один в блиндаже, все в траншеях. Идет бой.

— Наша артиллерия заработала, — вернувшись, сказал Макаров и крикнул на улицу: — Мамырканов, быстро в блиндаж! Что ты там под снарядами стоишь!

Вошел Мамырканов, мокрый, с встревоженным, бледным лицом, скромно сел на нары возле двери, поставив винтовку меж ног. Макаров схватил автомат, стал торопливо рассовывать по карманам гранаты.

— Я иду к Лемешко. Сейчас пробежали пулеметчики от Сомова.

— Иди. Иван! Во второй взвод, бегом. Передай приказ: прикрыть Лемешко справа всеми пулеметами… Хайкин. Хайкин! Что у вас?

— Идет бой.

Возле нашего блиндажа разорвался тяжелый снаряд.

Вылетело стекло, с треском распахнулась дверь, блиндаж зашатался, заскрипел, лампа погасла. Остро запахло фосфором. Провизжали осколки. Шубный зачиркал спичками, зажег лампу.

— Хайкин, Хайкин! Что у вас?

Но Хайкин уже не отвечал.

— Хайкин, Хайкин!

Молчание. Я дул в трубку, встряхивал ее в руке.

— Хайкин!.. — Как мне нужно было сейчас услышать его голос.

Вдруг мне показалось, что там, на другом конце провода, крикнули "Хальт!"

Я положил трубку на стол. Показалось или я в самом деле услышал этот характерный для немцев оклик? Если так, то немцы, значит, ворвались в блиндаж… Значит…

Но я не хотел, не мог этому верить. Я не мог себе представить, что взвод Лемешко — эти чудесные, смелые, мужественные люди уничтожены, перебиты врагом, что враг уже хозяйничает в нашей траншее.

Вбежал Веселков.

— Как там? Вся батальонная артиллерия и дивизион соседей работают на Лемешко, рев стоит.

В ночном бою очень большое, почти решающее значение имеет внезапность. Ночь хороший помощник тому кто умеет нападать неожиданно и смело. Ночью, да еще такой темной, с дождем, как сейчас, легко подобраться к самым траншеям, ворваться в них. О том, что егеря, стоявшие передо мной, умеют нападать внезапно, я знал давно. Еще в прошлом году они вырезали в 136-й дивизии целый взвод, стоявший в боевом охранении: проглядели наши солдаты, не заметили во-время, как немцы подбираются к ним, и поплатились жизнями. Какими силами напали теперь фашисты на Лемешко? На каком расстоянии от траншей он успел заметить их и когда открыл огонь?

Батальоны такого типа, как наш, были созданы для системы укрепрайонов, то есть для войны оборонительной, а не наступательной. Так как предполагалось, что мы должны сидеть на одном месте, нам было дано много отличной боевой техники, но у нас было чрезвычайно мало людей. Весь расчет строился на огневой мощи наших пулеметов и пушек.

Боевое крещение мы получили на Волге в районе Селижарова, в дотах. С тех пор, как был оставлен этот район, мы стали воевать наравне со всеми пехотными частями. Мы не участвовали в атаках, а только поддерживали их своим огнем.

Каждому станет ясно, почему нас не посылали в атаки: на станковый пулемет системы "Максим" у нас полагалось всего четыре человека, а это по сравнению с обычным расчетом вдвое меньше. Если в оборонительном бою эта разница совсем никак не ощущалась, нам хватало и четырех человек на пулемет, то в наступлении, где нужно было тащить и станок, и тело, и коробки с лентами, мы оказывались совершенно непригодны.

У Лемешко было людей, как говорят, в обрез и даже меньше. Взвод имел на своем вооружении два станковых и два ручных пулемета, но для их обслуживания полагалось всего двенадцать человек. Тринадцатым значился сам командир взвода. Это по штатному расписанию. Но у нас были потери больными, убитыми и ранеными, и в результате этих потерь у Лемешко, вместе с ним, было уже не тринадцать, а лишь восемь человек. А обороняли эти восемь человек участок в триста метров. Правда, вместе с ними в окопах находились еше прикомандированные к взводу два солдата с ружьем ПТР, артиллерийский наблюдатель и санинструктор Хайкин. Но эти люди выполняли свои специальные обязанности, и оборона участка все же в основном возлагалась лишь на пулеметчиков. Кто же были эти восемь человек?

Лейтенант Лемешко, донбассовец, смелый, веселый, хитроватый, прибыл к нам еще в сорок первом году под Селижарово прямо из госпиталя. Войну он встретил на границе, где был легко ранен в руку. Мне нравилась его невысокая, немного угловатая, кряжистая фигура, небольшие, зеленые, всегда прищуренные в улыбке глаза. Не было случая, чтобы он на что-нибудь пожаловался, у него всегда было хорошее настроение, он шутил даже тогда, когда другие вешали носы. Однажды во время марша нам не смогли из-за распутицы подвезти во-время продукты и мы целый день оставались с одними сухарями. Никто, конечно, не роптал, но некоторые, говоря о том, что у них все хорошо и они бодры духом, делали при этом такие скорбные физиономии и так безыскусно и трагично вздыхали, что лучше бы они, вместо этих печальных заверений о бодрости, выругались, что ли, покрепче. Уже наступил вечер, мы остановились на привал, продуктов все не было, к моему костру собрались офицеры, — уточняли распорядок завтрашнего марша.

— А у нас все сыты, — сказал Лемешко. — Мы вожика поймали и съилы. Он, прищурясь, оглядел всех смешливыми глазами и добавил: — Фесенко поймал. Только вожик после зимы отощал, но окорочка у него были вкусные. Один окорочек я съил.

Все засмеялись, а Никита Петрович Халдей, приняв это всерьез, с упреком сказал:

— Что это такое, товарищ Лемешко, ежей начали есть!

Они же совершенно несъедобны.

— Мы его внимательно прожарили и даже сала натопили трохи.

— Ай-яй-яй! — качал головой Халдей. — И не стыдно вам!

— И бульон был наваристый. Бульон Фесенко выхлебал.

— Тьфу! — плюнул, наконец, чистоплотный наш Никита Петрович.

Тут в разговор ввязались Веселков с Макаровым и, чтобы поддразнить Никиту Петровича, стали вспоминать всякие неприличные кушанья, и такое поднялось возле нашего костра веселье, такой зазвучал раскатистый, дружный хохот, что, честное слово, трудно было поверить, что это смеются люди, прошедшие сорок километров по весенней слякоти, промокшие и, в довершение ко всему, съевшие всего лишь по сухарю, запив его кипятком. Лишь позднее Лемешко признался Никите Петровичу, что никакого "вожика" он и в глаза не видел, а сказал это для того, чтобы, как он выразился, разрядить моральную обстановку.

Люди во взводе подобрались под стать командиру — смелые, веселые, здоровые. Выделялся среди них сержант Фесенко, харьковчанин, металлург, носивший большие, лихо закрученные русые усы. Стройный, худощавый, ловкий, он отлично исполнял обязанности и командира первого отделения и помощника Лемешко.

Командиром второго отделения был сержант Важенин, один из лучших пулеметчиков роты: никто, кроме младшего лейтенанта Огнева и старшины Лисицина, не мог быстрее его разобрать и собрать замок пулемета, найти и устранить задержку. Высокий, слегка сутулящийся, веснушчатый, курносый парень, он мечтал по окончании войны поступить в офицерское училище, и уже много раз, при случае, спрашивал у меня, стоит ли ему поступать туда, так как боялся, что настоящего офицера может из него и не получиться.

Дело в том, что у Важенина был очень мягкий, уступчивый характер. Лемешко говорил, что с таким характером только девкой хорошо быть. Мы с Лемешко однажды долго обсуждали будущее Важенина и решили, что он, конечно, может пойти в военное училище, только не в строевое, а в техническое, потому что командовать людьми с таким мягким характером он совершенно не годится и даже со своим отделением, в котором у него только младший сержант Челюкин и солдат Панкратов, не может справиться и старается все сделать за них сам, лишь бы они были довольны. Важенин стеснялся командовать Панкратовым потому, что у того, маленького, носатого, который, как заверял Лемешко, даже спал с огромной обгорелой трубкой во рту, сыновья были ровесниками сержанту. Сыновья его были близнецами, и один, танкист, служил на Первом Украинском фронте, а другой, сапер, воевал на Карельском перешейке. Они писали Панкратову боевые письма, вроде: "Бей, отец, врага, не щади фашистскую нечисть, топчущую своими грязными сапогами священную нашу землю. Мы вчера… (Тут шло перечисление, в каком бою вчера участвовали саперы или танкисты, сколько они уничтожили врага, а потом и конец письма.) До полной победы, до скорой встречи в Берлине, отец!"

Сыновей своих он очень любил, называл: "Мои богатыри".

Судя по фотографиям, богатыри были все в него — маленькие, носатые, должно быть, такие же деловитые и с чувством собственного достоинства.

Другой солдат этого взвода, Трофимов, принадлежал к тем веселым, беспечным неудачникам, на которых все шишки валятся, а они только улыбаются в ответ и озадаченно разводят руками, говоря при этом: "Гляди ты! Я хотел как лучше, а вышло как хуже!" Одно время он был у Лисицина в ездовых, но у него постоянно рвались постромки, вожжи, подпруги, ломались дышла, и он в конце концов даже сам запросился, чтобы его освободили от этой трудной должности. Но, появившись на переднем крае, он, как магнит, стал притягивать к себе все осколки и уже дважды в самые тихие дневные часы был ранен этими осколками, дважды, как говорили во взводе, отдыхал в госпиталях и, пришив там к гимнастерке очередную ленточку за ранение, бравым солдатом Швейком возвращался обратно в свой взвод с удивительной беспечностью переносить дальнейшие тяготы военной своей судьбы. Ранен он был так: за весь день на нашем переднем крае тогда разорвалась лишь одна мина, выпущенная фашистами из ротного миномета. Но разорвалась она именно там, где стоял Трофимов, порвала плащ-палатку, которой был прикрыт станковый пулемет, превратила кожух этого пулемета в решето и один осколочек величиной с горошину вонзила Трофимову в ягодицу. А во второй раз даже никто не мог сказать, откуда прилетел такой же осколочек. Трофимов в это время считал ворон — глядел, разинув рот, в небо, где кружился наш истребитель.

Осколочек влетел, не задев ни губ, ни зубов, ни языка, в рот Трофимову и впился в щеку. "Гляди ты, — удивился Трофимов, держась в первом случае рукою за ягодицу, во втором — сплевывая кровь. — Меня, кажись, ранило". Это "кажись" давало ему возможность отлеживаться в госпиталях, откуда он прибывал к нам как из дома отдыха. Его приятели, ефрейтор Огольцов и младший сержант Челюкин, рослые, дисциплинированные, исполнительные парни, все время подтрунивали над его неудачами, а когда он был в госпиталях скучали без него, то и дело загадывали: "Как-то наш Трофимов там?.." И Огольцов и Челюкин пришли к нам в батальон еще в сорок первом году, в самом начале войны. Они были из одной деревни и во взводе Лемешко считались ветеранами. Единственным человеком в этом взводе, которого я знал еще очень мало, был солдат Ползунков, безусый парнишка, совсем недавно впервые попавший на передний край и поглядывавший на все глазами доверчивого, любознательного ребенка. Новая шинель еще даже не прилеглась к нему как следует и топорщилась на спине коробом.

Вот эти солдаты и сержанты бились сейчас с немцами, а я не знал, что у них там творится, а главное — ничем не мог им помочь. Правда, как я уже сказал раньше, кроме них, в окопах находились еще два солдата с ружьем ПТР, артиллерийский наблюдатель и санинструктор Хайкин. Петээровцы были люди пожилые, степенные, серьезные, до того привыкшие ходить парой, неся свое ружье на плечах, что даже когда были без ружья, все равно шли в затылок. Сейчас, в ночном бою, от их ружья, пожалуй, было мало проку. Столько же проку было и от артиллерийского сержанта, вооруженного наганом. Санинструктор же умел лишь накладывать повязки да проверять рубахи на вшивость. Лемешко правильно сделал, оставив его возле телефона. Но телефон молчал. Что там у них произошло? Подоспели ли пулеметчики от Сомова, Макаров? Ничего этого я не знал. Больше того, мне ясно послышалось, что там кто-то крикнул "Хальт!"

Но если немцы действительно ворвались в окопы, надо принимать меры. Какие? Какие меры? Я мог бросить еще один ручной пулемет от Сомова, да два резервных ружья ПТР, да двух часовых. Вот и весь мой резерв, все, чем я мог маневрировать. Но разве этого достаточно?

— Хайкин, Хайкин!.. — хрипел Шубный. — Хайкин, я "Орел", я "Орел"…

Молчал Хайкин. А может быть, взять людей от Сомова, петээровцев, снять часовых от КП и самому ринуться туда?

Нет, это тоже не годится. Я не знаю, что у них произошло, не знаю, что может случиться через минуту, через секунду на других участках. Уйдя с КП, я терял управление не только этим взводом, но и всей ротой.

— Вызывай батальон! — крикнул я Шубному.

— Батальон на проводе.

Я взял трубку. У телефона был начальник штаба военный инженер Коровин. В штабе уже знали, что у нас идет бои. Знали об этом уже и в дивизии. Это Кучерявенко, оказывается, распорядился "подключить" ко мне артдивизион.

Коровин сообщил, что генерал выслал ко мне на машинах взвод, автоматчиков. Я воспрянул духом. Автоматчики должны прибыть с минуты на минуту. Мы, конечно, с их помощью быстро восстановим положение, и если немцы действительно ворвались в траншеи, вышвырнем их оттуда.

Но неужели уже нет в живых ни Лемешко, ни Фесенко, ни Важенина и уже где-нибудь валяется, ставшая ненужной хозяину, трубка Панкратова, а добродушный неудачник Трофимов в последний раз развел руки, удивленно проговорил: "Гляди-ко, а меня, кажись, опять ранило!", да и умолк навсегда?..

…У Лемешко, как это выяснилось позже, случилось вот что. Как только немцы перенесли огонь своей артиллерии вглубь обороны, солдаты выбрались из укрытий. Только санинструктор Хайкин остался в блиндаже возле телефона.

Взвилась ракета, ночь раздвинулась, стало ослепительно ярко, и солдаты увидели немцев, подползавших к окопам.

Сержант Фесенко кинулся к станковому пулемету, выкатил его на открытую площадку, перезарядил, но… выстрелов не последовало. В спешке, волнуясь, он неровно передернул ленту, и пулемет не сработал. Взлетела вторая ракета, третья. Немцы были уже близко, бросок — и они в траншее.

Фесенко схватил противотанковую гранату, и, пока Трофимов устранял задержку, он, заорав что есть силы: "Немцы-и-и!" — швырнул гранату за бруствер, схватил вторую…

Гранат под руками было достаточно, а тут, наконец, ударил перезаряженный пулемет.

Лемешко стоял в центре окопа, возле входа в блиндаж, пускал ракеты. Он увидел — фашисты ползли к окопам с трех стооон. Справа уже ухали гранаты, свирепо стучал "Максим". Рядом с Лемешко заработало еще два пулемета, но слева стрельбы не было слышно.

— Огонь, огонь! — кричал Лемешко. — По фашистам огонь!

Он бросился к левому флангу и — во-время: навстречу ему бежал Ползунков. Наткнувшись на командира, задыхаясь, Ползунков шептал: "Немцы, немцы, немцы…" Он с перепугу даже кричать не мог, охрип. Лемешко схватил его за плечи, встряхнул:

— Назад!

На бруствер, там, где лежал ручной пулемет, брошенный Ползунковым, вскарабкался немец с автоматом в руках, встал во весь рост, готовясь спрыгнуть в траншею. В руках у Лемешко была все та же ракетница. Недолго думая, он прицелился и выстрелил в лицо фашисту. Тот, опаленный, ослепленный ракетой, выронил автомат, схватился руками за голову и, дико завизжав, завалился навзничь. Лемешко подтолкнул Ползункова к пулемету, приказал:

— Огонь, мать твою так, огонь! — и в это время увидел сидящего на дне окопа ефрейтора Огольцова. Он сидел, привалившись спиною к стенке, уронив на грудь голову. Он был ранен. Лемешко выхватил пулемет у Ползункова, приказал:

— Скорей за санинструктором! — но сам стрелять не стал: рядом уже стреляли запыхавшиеся пулеметчики от Сомова.

Лемешко медленно пошел, перелезая через обвалы, вдоль траншеи, крепко сжимая ракетницу подрагивающими от волнения пальцами.

На него уже работал весь передний край. Скрещиваясь в центре, перед его окопами летели рои трассирующих пуль: это справа и слева прикрывали его огнем станковых пулеметов Огнев и Прянишников. Шатая землю, рвались снаряды и мины — били наши батареи.

Он подошел к сержанту Важенину, станковый пулемет которого стоял в центре траншеи, немного выдвинувшись вперед. Важенин только что кончил стрелять, вытер ладонью, вымазанной сырой землей, пот со лба. Петээровцы, сидя на дне окопа, переругиваясь, торопливо набивали ленты патронами. Рядом с Важениным стоял артиллерийский разведчик с наганом в руке.

— Как дела? — спросил Лемешко, приложив руку к кожуху пулемета и тут же отдернул ее: кожух был горяч, как поспевший самовар.

— Все в порядке, товарищ лейтенант, — ответил Важенин. (На него в этом бою пришелся основной удар врага.)

Он улыбнулся: — Станковый пулемет системы "Максим" неприступен, пока есть в лентах патроны и жив хоть один пулеметчик. Он помолчал, еще раз вытер пот со лба. — А мы все живы и патронов хватит.

— Смените воду, — сказал Лемешко.

— Панкратов уже ушел за водой, товарищ лейтенант.

Лемешко молча пожал ему руку и пошел в блиндаж. По дороге встретил Макарова, который отбивал атаку немцев на правом фланге.

Как раз в это время Шубный, упорно, хотя и безуспешно вызывавший взвод Лемешко, закричал:

— Хайкин отвечает!

Я схватил трубку:

— Хайкин, черт бы тебя драл, почему не отзывался?

— Раненого перевязывал. Вот лейтенант вошел.

— Кто кричал "хальт"?

— Никто…

Тут взял трубку Лемешко.

— Ну, что, дружище, как у тебя дела?

— В порядке. Откатились.

…Сколько времени длился этот бой? Я посмотрел на часы. Было полчаса третьего, а артналет начался без четверти два. Сорок пять минут! А мне казалось — вечность.

XV

Наступал рассвет.

Когда я пришел к Лемешко, он стоял в накинутой на плечи шинели и вертел в руках фашистскую пилотку.

— Трофей, — усмехнувшись, сказал он и швырнул пилотку за бруствер, туда, где лежало несколько убитых фашистских солдат.

Сержант Фесенко уже лазил к ним, вывернул наизнанку все карманы, но никаких документов, если не считать порнографических открыток, обнаружить не удалось. А жаль, документы кое-что могли бы рассказать. Даже солдатская книжка поведала бы, какая часть стоит перед нами.

— А где открытки?

— Порвали, — ответил Лемешко и сплюнул.

— Кто же все-таки кричал у вас "хальт"?

— Никто.

— Чепуха какая-то. Мне по телефону ясно послышалось, что крикнули "хальт!"

Лемешко задумчиво поднял воспаленные бессонницей, усталые глаза к небу, такому чистому, каким оно только и бывает по утрам, после ночного ливня, когда уйдут тучи, поправил на плечах шинель и сказал:

— Это, наверно, Ползунков кричал. Когда Огольцова ранило, я послал его за Хайкиным, а Ползунков выговаривает его фамилию Хальткин, он заорал в дверях… Как ты вызывал санинструктора? — обратился он к Ползункову, чистившему неподалеку от нас пулемет.

— Забыл, товарищ лейтенант, — виновато ответил тот, перестав заниматься с пулеметом. — Наверно, Хальткин.

Да, наверно, так оно и было.

— Что же ты подкачал в бою? — спросил я. — Немцы-то чуть в траншею из-за тебя не ворвались.

— Виноват, испугался я. Как ефрейтора ранило, я и испугался один… прямо на меня лезут…

— Не обстрелян еще, — снисходительно и в то же время ласково глядя на этого юнца, проговорил Лемешко. — Это же его первый бой был. Теперь он не подведет.

Подбежал сержант Фесенко.

— Там, товарищ капитан, под обрывом немец лежит, сдается нам, что он живой. Еще недавно его там не было, а теперь лежит.

Мы направились вслед за ним к правому краю траншеи.

Там стоял Важенин, высунув перископ, всматривался.

Метрах в двухстах от нас, на другом краю оврага, находился немецкий дзот. С нашей стороны спуск в овраг был пологий, с немецкой — крутой, почти отвесный. Весенняя вода подмыла землю, она осела, оползла, оборвалась у края. Там, под обрывом, ткнувшись лицом в песок, выбросив вперед руки, лежал немецкий солдат.

— Я все время смотрел в ту сторону — никого не было! — стал торопливо, с таинственным видом объяснять Фесенко, — а как только сходил воды попить, вернулся, гляжу — лежит. Приполз, стало быть, а дальше сил не хватило.

Взять "языка", даже раненного, было бы неплохо. Однако сейчас не стоило и думать об этом. Фашисты следили за нами и даже по перископу стреляли из пулемета.

— Не выпускайте его из вида, — сказал я. — Ночью мы его возьмем.

— Кто пойдет за ним? — спросил Лемешко.

— Я разведчиков вызову.

XVI

Они должны были прийти засветло, чтобы сориентироваться. Так во всяком случае пообещал начальник штаба батальона. Пленного потребовали доставить прямо к Кучерявенко. Однако наступила ночь, а разведчиков все не было.

— Слушай, капитан, может, мы его сами утащим? — предложил Макаров.

У меня, признаться, тоже мелькнула такая идея, но кого послать? За немцем, конечно, должен пойти кто-то из третьего взвода. Предположим, это будет сержант Фесенко, человек опытный, смелый и ловкий. Но больше от Лемешко никого не возьмешь, у него и так народа в обрез. Я посмотрел на Ивана Пономаренко.

— Как, Иван, насчет того, чтобы немца притащить?

— Того, шо раненый?

— Да.

— Зараз. Кто ще пиидет?

— Фесенко.

— И Мамыркан, — подсказал он. — От мы его утрех зараз дотащим.

Я задумался над третьей кандидатурой. Мамырканов.

Впрочем, это был уже совсем не тот Мамырканов, который прибыл к нам когда-то. Я до сих пор глубоко убежден, что даже хорошо обученный в тылу боец лишь тогда становится настоящим солдатом, когда пооботрется среди бывалых фронтовиков, поживет на переднем крае. Мамырканов именно "пообтерся". Как мужественно держался он прошлой ночью под артобстрелом!..

— Пойдет Мамырканов. Вызови его ко мне.

Иван, очень довольный за своего друга и воспитанника, помчался в землянку связистов, где жили часовые КП. Скоро Мамырканов, — заспанный, стоял возле моего стола, щурился, склонив голову набок.

— Так что, Мамырканов, пойдешь за "языком"?

— Есть, товарищ капитан, пойти за "языком".

— А как ноги? — улыбнулся Макаров.

Мамырканов посмотрел на свои ноги, пожал плечами:

— Уже не трещат, что такое?

— Ну, собирайся, живо, — говорит Макаров.

Через несколько минут он уводит Ивана и Мамырканова, вооруженных автоматами, гранатами Ф-1 и ножами, во взвод Лемешко. Вызываю минометчиков, приказываю Ростовцеву быть готовым прикрыть отход нашей группы. Веселков с новеньким артиллеристом уходят к рациям, подготовить на всякий случай свои батареи. Пулеметы Прянишникова тоже будут прикрывать наших лазутчиков.

Макаров сообщает, что они поползли.

— Как немец? — спрашиваю его.

— Нормально: светит, стреляет.

— Пусть Лемешко постреливает над ними. Как спустятся в овраг, пусть над их головами постреливает.

— Это мы делаем.

Выхожу на улицу. Еще темно. На переднем крае слышится спокойная ночная перестрелка. Изредка взлетают ракеты. Где-то выстрелила пушка. Настораживаюсь. Нет, это не у нас, а в стороне, у правого соседа. Даже едва слышно, как разорвался снаряд. Далеко. Смотрю на часы. Прошло уже пятнадцать минут, как уползли наши. Возвращаюсь в блиндаж, вызываю третий взвод, спрашиваю, как дела.

Отвечает Лемешко, Макаров в траншее:

— Все пока нормально, еще не вернулись.

— Следите внимательнее.

Снова выхожу на улицу. Курю папироску за папироской. Рядом стоит часовой. Молчим. Прислушиваемся.

Кто-то, спотыкаясь, скатывается в овраг с противоположной стороны. Шуршит стронутая каблуками земля.

— Стой! Кто идет? — вскидывает винтовку часовой.

— Разведчики, — слышится из темноты.

Подходит тот самый щеголеватый лейтенант, сзади толпятся разведчики.

— Где вы пропадали? — спрашиваю их.

— С дороги сбились.

— Вы мне не нужны. Отправляйтесь обратно.

Наступает молчание. Нарушает его выскочивший из блиндажа Шубный.

— Товарищ капитан, немца принесли.

Бросаюсь к телефону. На проводе Макаров, голос у него торжественный.

— Немец доставлен. Ранен в грудь. Очень истек кровью, Хайкин делает перевязку.

— Быстро на носилки и в тыл.

Вызываю штаб батальона, прошу выслать к минометчикам санитарную машину.

Командир разведчиков стоит в дверях.

— Мы могли бы захватить немца с собой, — просительно говорит он.

— Вы его захватите сперва там, — киваю я в сторону переднего края, — а потом будете захватывать с собой.

— Мы же сбились с дороги и вообще…

— И вообще уходите отсюда с глаз долой. Вы что, первый раз шли ко мне, что сбились?

Лейтенант, круто повернувшись, уходит.

И тут же в блиндаж врываются возбужденные сержант Фесенко, Иван, Мамырканов.

— Задание выполнено, — докладывает Фесенко. — Пленный отправлен в тыл.

Поднимаюсь из-за стола, иду к ним навстречу.

— От лица службы благодарю вас за отличное выполнение задания.

— Служим Советскому Союзу! — отвечают они.

Громче и старательнее всех произносит эту торжественную фразу Мамырканов. У него такое радостное, сияющее лицо. Я жму им руки и, сам того не желая, крепче всех Мамырканову. Милый, чудесный Мамырканов! В какого славного боевого солдата превратился он за это время!

— Я его заберу отсюда на батарею, — вдруг говорит Веселков, словно отгадав, о чем я думаю. — Молодец солдат!

— Правильно, забирай, — соглашаюсь я.

XVII

По условному сигналу — разрыву бризантного снаряда — ударила наша артиллерия. Несколько секунд стоял все нарастающий рев пушек, потом у фашистов начали гулко рваться пролетавшие над нами с характерным шипящим свистом снаряды, и когда в небе очень низко, наверное, даже ниже, чем снаряды, тройками понеслись штурмовики, то наши сорокапятимиллиметровые пушки, выдвинутые в боевые порядки, только беззвучно и азартно подскакивали, а их выстрелов совсем не было слышно, хотя они все время вели беглый огонь по фашистским дзотам.

Массированная обработка немецкого переднего края длилась сорок пять минут, а потом стало известно, что двинулась пехота. День начинался жаркий, безоблачный, артиллерийская стрельба то затихала, то разгоралась, и прошло уже больше часа, как вступили в дело стрелковые батальоны, а Матвеево все еще было у немцев. Поступили первые неутешительные сведения. Один из батальонов попал под сильный пулеметный огонь вдоль противотанкового рва и никак не может преодолеть его, а другой, который должен был прорвать немецкую оборону в лесу, за болотом, а потом, обогнув его, ударить по Матвеево справа, занял смолокуренный завод, понес большие потери и просит помощи. Скоро запросил помощи и тот батальон, что застрял возле противотанкового рва.

Я не помню, помогли им или нет, но к двенадцати часам они все-таки прорвались к Матвеево, заняли его, и тут было приказано срочно войти в Матвеево моей роте.

Я стоял в полный рост на бруствере окопа. Мимо меня проходили пулеметчики. Они тащили коробки с лентами, ящики с гранатами и патронами и разобранные станковые пулеметы. По-двое, положив, словно жерди, на плечи противотанковые ружья, прошли гуськом петээровцы. Потные, с расстегнутыми воротами гимнастерок, прокатили на руках противотанкисты свои сорокапятки, наверно еще не остывшие от стрельбы. Минометчики уже устраивались там, где раньше стоял Лемешко, и старшина прибыл в овраг со всем своим обозом. Потом пронеслись рысью четверки застоявшихся лошадей с дивизионками. Сзади бежали артиллеристы, и среди них был улыбнувшийся мне Мамырканов.

Матвеевский узел — довольно сложный и продуманно организованный участок обороны. Его, видно, создали с таким расчетом, чтобы отбиваться со всех сторон. Глубокие и удобные ходы сообщения были прорыты в разных направлениях и соединены меж собой, а вместо блиндажей немцы закопали в землю целые избы.

Даже при неудаче наступления мы должны были удержать Матвеево в своих руках, и я развернул пулеметные взводы, усиленные ружьями ПТР, так, чтобы была круговая оборона, а в центре поставил все пушки для стрельбы прямой наводкой. Под КП Макаров облюбовал огромный блиндаж с бревенчатыми стенами и нарами в два этажа. Когда я обошел все взводы, уточнил с офицерами их задачи и спустился в этот блиндаж, там уже попискивала рация, и Шубный сопел за столом, проверяя телефонную связь. Иван доложил, что рядом обнаружен склад солдатского и офицерского обмундирования.

— Черт с ним, — сказал я.

Наступление продолжалось. Было слышно, как справа или слева от нас начинали кричать "Ура!" и поднималась пулеметная и артиллерийская стрельба, потом все стихало, а через некоторое время опять орали "Ура!" и стреляли.

По всему видно — стрелковым батальонам приходилось туго.

Говорят — у немцев появились самоходки. Положение осложнялось. Я опять собрался идти по взводам, но в блиндаж спустился начальник агитмашины майор Гутман и с ним — невысокий, рыжий, веснушчатый немец.

— Здравствуйте, капитан, — приветливо сказал майор, и у него было такое веселое и радостное выражение глаз, будто он очень скучал все это время по мне и счастлив, что наконец-то мы опять встретились.

— Мне стало известно, что вы захватили целый склад обмундирования, говорил он, крепко пожимая мою руку к улыбаясь. Немец стоял возле двери, кротко и вопросительно поглядывая на нас. Майор кивнул в его сторону: Оденьте, пожалуйста, моего Августа, он весь оборвался. Немец, услышав свое имя, печально улыбнулся. Обшлага и борта его коротенькой зеленой куртки совершенно обтрепались, а на локтях виднелись старательно, хотя и неумело пришитые заплаты; подметки порыжелых сапог были столь же старательно и неумело пришиты к головкам телефонным проводом.

— Август славный парень, — говорил меж тем майор Гутман, с улыбкой глядя на немца. — Он сам перешел на нашу сторону еще полгода назад и оказался очень хорошим агитатором.

Мне показалось, что майор потому так расхваливает своего Августа, что боится, как бы я опять не отказал ему.

Но отказывать не было причины, к тому же майор сейчас еще больше понравился мне: стоило ему лишь забыть о своем высоком положении, как он стал славным человеком и с честью оправдывал свою фамилию.

— Пойдемте, — сказал я, чтобы сделать ему приятное, — пойдемте и выберем вашему Августу самое лучшее обмундирование, хоть фельдмаршальское.

Август начал торопливо примерять одну куртку за другой, но ему все хотелось выбрать получше, и он просил майора посмотреть, как они сидят на нем, и пробовал — прочно ли пришиты пуговицы.

Наконец, обмундирование было выбрано, и Август, очень довольный, ушел вслед за майором, неся на руке новенькую офицерскую шинель. Только сапоги на нем были прежние, с телефонным проводом и рыжие. Но тут уж я ничем не мог помочь ему: на складе обуви не было. Майор, прощаясь, крепко пожал мне руку и сказал:

— А старое забудем, ладно? Как будто бы ничего не было.

— Ладно, забудем, — согласился я.

XVIII

К вечеру стало известно, что стрелковым батальонам больше не удалось занять ни одного опорного пункта и что немцы активизировались и все время переходят в контратаки. К ночи батальоны не выдержали и стали с боями отходить на исходные позиции, оголили мои фланги, и Матвеево оказалось в окружении. Оставалась только небольшая дорожка, с боем удерживаемая взводом уставших за день уже знакомых мне разведчиков, случайно свернувших в Матвеево при отходе левого соседа и оставшихся со мной.

Ночь была звездная, со стороны болота потянуло сыростью, а мы оставили свои шинели и плащ-палатки на прежней передовой, чтобы побольше захватить патронов, а потом сходить туда так и не удалось. Теперь стоило побыть в траншее минут десять, как начинал пробирать озноб.

Немцы лезли на нас со всех сторон. Минометы Ростовцева почти не прекращали огня. Над землей летели рои трассирующих пуль, и то тут, то там слышалось: "К бою! К бою! А-а!", и начинали торопливо ухать гранаты, лихорадочно стучать "максимы" и тревожно взлетать осветительные ракеты. Только успевали отбиться у Лемешко, как немцы бросались на Прянишникова, а потом на Огнева, а потом снова на Лемешко и тут же — на Сомова. У нас появились раненые.

Во втором часу меня вызвал по рации командир батальона и запросил обстановку. Радиоволна была до предела забита голосами. На нее настроилась чуть не вся дивизия, и то один, то другой спрашивал, как у меня дела, и нам с комбатом не давали говорить. Кто-то очень настойчиво твердил:

— "Орел", "Орел", слушай меня, "Орел". Я "Меркурий", я "Меркурий", скажи, когда нужно будет огонька…

— Да иди ты… — вышел я из терпения. — Дай мне поговорить. Видишь, я занят.

— Напрасно, напрасно, "Орел", — тут же вмешался чей-то голос. Это был Кучерявенко. — "Меркурий" хороший друг, ты понял меня? Песенку знаешь, как девка на берег ходила да про тебя пела? Понял? Ответь "Меркурию".

"Выходила, песню заводила про степного сизого орла", — пронеслось у меня в голове. — "Катюши"! "Меркурий" — это тот молодой усталый майор!

— "Меркурий", — закричал я. — "Меркурий"!

— "Меркурий" слушает.

— Ошибка, ты мне будешь очень нужен.

— Жду на волне. Укажешь квадрат.

— "Орел", продержишься до солнышка? — спрашивает Кучерявенко.

— Продержится, — отвечает за меня комбат.

— Держись, "Орел", — как бы не слыша, что он сказал, говорит Кучерявенко. — Продержишься?

— Постараюсь.

Потом я разговаривал с Лемешко по телефону.

— Как дела?

— Вот уже двадцать минут, как тихо.

— Они только что отвязались от Сомова. Солдаты не замерзли?

— Да нет, ничего, — засмеялся он. — Мы тепло оделись. Есть только хочется.

У нас после обеда крошки во рту не было.

— Придется подождать до утра. В тыл сейчас не пролезешь. Пусть солдаты по очереди греться ходят в блиндаж.

— Они и так не замерзли.

Примерно то же самое ответили мне и Сомов, и Огнев, и Прянишников. Удивительное дело — всем им было тепло, и только я один зяб, когда выходил в траншею.

"Наверно, заболеваю", — подумал я, склоняясь над картой, разостланной на столе, и курил папироску за папироской и никак не мог сосредоточиться, чтобы угадать, где и когда предпримут немцы свой решительный удар, чтобы попытаться вышвырнуть меня из Матвеево. Вот они прекратили наскакивать на нас мелкими группами. Передышка?

Перед чем-передышка? Где они сейчас накапливают силы? По какому взводу ударят, когда? Мне нужно было угадать это во что бы то ни стало, чтобы не захватили врасплох. Я посмотрел на часы. Было около двух. За дверью вдруг кто-то начал неистово ругаться. Иван, сидевший возле печки, пошел посмотреть, что случилось. Но раньше, чем он успел подойти к двери, она распахнулась сама, и в блиндаж ввалился мой старик в пилотке, надетой поперек, словно у Наполеона. На спине у него был термос.

— О, командир! — закричал он, обрадовавшись, и стал снимать лямки термоса. — Насилу добрались. Стреляет, зараза, со всех сторон! Три раза совались, только на четвертый удалось прорваться. Спасибо, автоматчики выручили.

— Да ты ошалел совсем! — вскричал я. — Там же немцы кругом!

— А как же я роту мог некормленной оставить? — ответил он и закричал в дверь: — Гафуров, иди сюда, несчастный человек!

Вошел Гафуров, тоже с термосом.

— Во, хорош? — оглядев его, сказал старшина.

— Пуля попала, — прошептал Гафуров, потупясь.

Как только он вошел, по всем блиндаже сразу запахло водкой. Вслед за ним появился Киселков, потом ездовый Дементьев и писарь Кардончик. Все они были с термосами.

— Здравствуйте, товарищ капитан, — весело сказал Киселков и, взглянув на Гафурова, засмеялся.

— Здравия желаю! — встав по команде "смирно" и взяв под козырек, сказал Дементьев с очень строгим лицом.

У писаря Кардончика был вид ошеломленного человека.

Он, вероятно, был до того изумлен тем, как они прорвались сюда, что лишь галантно поклонился мне.

Они стали снимать друг с друга термосы, и только Гафуров продолжал стоять посреди блиндажа, глядя себе под ноги, и был похож на провинившегося школьника с ранцем за спиной.

— Давай вызывай из взводов, пусть присылают за кашей, котелок на двоих, — распорядился старшина, обращаясь к Шубному. Потом он сел рядом со мной на пары и, поглядев на Гафурова, безнадежно махнул рукой:

— Глаза бы на тебя не глядели!

Но, очевидно, старшине как раз только и хотелось сейчас все время глядеть на повара. Он тут же сказал:

— Иди сюда!

Тот, покорно вздохнув, подошел. Видно, он давно уже на ждал для себя ничего хорошего.

— Повернись! — приказал старшина.

Гафуров повернулся.

— Гляди, командир, — старшина щелкнул ногтем по термосу.

В термосе были две дырки. Одна справа, другая слева.

— Вот входная, а вот выходная, — стал объяснять старшина. — Не уберег.

— Кашу? — спросил я.

— Водку! Я же, как ты велел, водку нес сюда. Сегодня же двенадцатое, юбилей батальона, а она вся на штаны ему вытекла.

И тут только я заметил, что шаровары у Гафурова совершенно мокрые и от них пахнет водкой.

— Я ж вам говорил, товарищ старшина, дайте я буду заведовать водкой, сказал Киселков, на голове которого уже была поварская шапочка, а в руках — половник.

— Иди, — не скрывая досады, сказал старшина Гафурову, — я за тебя кашу раздавать буду? К печке только не подходи, а то сгоришь вместе со штанами.

— Как вы пробрались ко мне? — спросил я, гордясь в душе мужеством этих неутомимых тружеников.

— Как! — сказал старик. — Где по-пластунски, где вприскочку. Кругом стрельба, ничего не поймешь. Спасибо, разведчики выручили. Хорошие ребята!

В самом деле, сегодня эти лентяи показали себя очень хорошими, смелыми ребятами. Всеобщий наступательный порыв увлек их, они весь день были в бою, взяли в плен четырех офицеров, а теперь прикрывали меня с тыла. Не напрасно ли я так резок и груб был с ними? Пришли Макаров с Веселковым. Узнав, что прибыла каша, обрадовались,

— Давай, сейчас пробу снимать будем.

Каша была пшенная, с мясными консервами, и чуть попахивала дымком. Повара начали раздавать ее посыльным из взводов. Все посыльные были в гимнастерках. Макаров, набив полный рот кашей, беспечно сказал:

— А у нас, капитан, полны траншеи немцев. В какой взвод ни придешь, кругом немцы.

— Что это значит? — насторожился я.

— Да ничего, — они с Веселковым переглянулись и захохотали. — Холодно на улице, так солдаты пробрались в тот склад и понадевали немецкие шинели.

— А эти? — кивнул я в сторону посыльных, получавших кашу.

— А они, как войти сюда, в траншее раздеваются. В темноте-то ничего, а на свету вроде и неудобно в таких шинелях.

Вот, значит, почему командиры взводов так туманно отвечали, что им тепло!

— Как взойдет солнце, так мы со всех снимем, — сказал Макаров.

— И с себя в первую очередь, — подсказал Веселков.

Они опять переглянулись с Макаровым и захохотали.

"Черти драповые, — подумал я, глядя на них. — Никогда не унывают!"

XIX

Я вышел из блиндажа. Было тихо. На востоке начало светать, словно там в густую синеву неба подлили зеленовато-белесой краски и она теперь растекалась все шире и шире, гася собою звезды. Я долго стоял в траншее, прислушиваясь к настороженной тишине.

"Молчат, — думал я. — Молчат. Почему они молчат?.."

Где-то переговаривались солдаты:

— У нас шинели не в пример лучше. Эти вроде бы как из тряпки сделаны.

— Сейчас бы после каши в самый раз поспать.

— Он тебе поспит! Опять, гляди, где-нито полезет.

— Вася, у тебя табачку на закруточку не осталось?

— А бумага есть?..

Веселков и Макаров снова ушли в боевые порядки. Немного погодя выбрался из блиндажа и старшина.

— Я, командир, пойду.

— Подожди.

— Дело не ждет.

Пришел офицер-разведчик. Лицо у него было серое, усталое. Видно, он еле держится на ногах. Это был тот самый молодой человек, который уже дважды приходил к нам в овраги.

— Как там, товарищ лейтенант, можно в тыл проползти? — спросил у него старшина.

— Наши трое сейчас ползали, ничего.

— Так я пойду, командир, — решил Лисицин и закричал в блиндаж: Дементьев, Гафуров, Киселков, Кардончик! Ты гляди, уже спать завалились!

— Спроси у наших ребят, — напутствовал его разведчик, — они покажут, где удобнее проползти.

— Вот что, лейтенант, — сказал я, проводив старшину. — Пришли ко мне связного.

Мы спустились в блиндаж. Лейтенант встал возле печки, вытянул к ней руки и закрыл глаза. Было видно, как сон шатает его.

— Нет, не дело, — сказал он, тряхнув головой. — В сон клонит. Я пойду.

— Иди.

Я связался со взводами. Беспокойство все больше охватывало меня. Может, многим это покажется смешным и нелепым, но я верю в предчувствия. Это, конечно, никакое не суеверие, но если мне становится беспокойно, это уж наверняка, что со мною скоро должно что-то случиться.

Так было и на этот раз. Только я вызвал Лемешко, как вмешался Сомов, и доложил, что на него движется четыре танка и цепь пехоты. Об этом сообщили и с КП Веселкова:

— Квадрат тридцать четыре "В". Четыре танка типа "Пантера" с пехотой. Батарея в боевой готовности.

Вот как они, стало быть, задумали — в лоб. Я перебросил к Сомову резервные ружья ПТР и разведчиков, охранявших тыл. С тыла немцам ко мне теперь все равно было не подобраться. На улице совсем уже рассвело, и меня видели оттуда, с нашей передовой.

Ударила всю ночь молчавшая артиллерия немцев. Снаряды обрушились враз. Возле блиндажа затряслась, словно в ознобе, земля. Я покосился на потолок: черт их знает, насколько прочно они построили этот блиндаж.

— "Меркурий", я "Орел", — крикнул я в радиотрубку.

— "Меркурий" слушает.

— Квадрат тридцать четыре "В". Танки и пехота

— Делаем.

Заговорил Кучерявенко:

— Держись, "Орел". Даю на подмогу артдивизион Держись!

Я схватил телефонную трубку:

— Сомов, как дела?

— Принял бой. Есть pa… — он умолк. Вообще в телефоне сразу стало тихо. Где-то, должно быть, перебило главный провод. Я взглянул на Шубного, мы встретились с ним глазами, он понял, почему я поглядел на него, побледнел и выскочил на улицу под снаряды, как выскакивают под дождь, немного помешкав в дверях. Некоторое время спустя в трубке что-то зашуршало, и я услышал, как ругается Макаров:

— Шубный, черт бы тебя, что ты молчишь! — а узнав мой голос, торопливо сказал: — Командир, передай "Катюшам" ближе сто. Пехоту положили, танки идут.

— За танки не беспокойся, — закричал Веселков. — Это моя забота. Я их сейчас поставлю на прикол. Ты смотри, между тобой и Лемешко немцы хотят просочиться.

— Ставь, Вася, ставь на прикол!

— Гляди, Макаров, делаю!..

Я крикнул радисту:

— "Меркурию" ближе сто!

— "Меркурий", я "Орел". Ближе сто! — крикнул радист и, немного погодя, тише, в мою сторону: — Принято, товарищ капитан.

В это время дверь в блиндаж резко и бесшумно распахнулась, на пороге встало ослепительное пламя, пахнуло дымом, и уже потом раздался взрыв. Мы все повалились на пол, а когда дым рассеялся, то увидели, что вместо двери остались одни щепки, печь продырявило сразу в нескольких местах и стало видно, как горят дрова.

XX

Десять минут спустя наступила тишина. Все кончилось.

Я вышел на улицу и увидел Шубного. Он сидел в траншее, уронив на грудь окровавленную голову. Одной рукой он крепко держал концы перебитого провода. Я взял эту руку.

Она была уже холодной.

Невдалеке от взвода Сомова дымило три подбитых танка.

Пришел Веселков. У него была забинтована рука. Кровь бледнорозовым пятном выступала сквозь бинт.

— Ранен? — спросил я.

— Чепуха, — отозвался он. — Царапнуло осколком. — Мы стояли рядом и смотрели на подбитые танки. В одном кз них стали рваться снаряды, и он густо задымил.

— Второе орудие выведено из строя, — сказал Веселков. — Три человека ранены. Один убит. — Он помолчал. — Мамырканов.

— Кто? — мне показалось, что я ослышался.

— Там, недалеко от нас, стояла немецкая пушка, — говорил Веселков как бы про себя, глядя на горевшие танки, — помнишь, я докладывал? Когда немцы хотели просочиться в стыке между Лемешко и Сомовым, он кинулся к этой пушке, один, против всех, они стреляли по нему, но он добежал, зарядил картечью и успел выстрелить…

— Вот и Шубный, — сказал я.

— Я видел, — ответил Веселков. — Санитары пронесли.

Мы больше не сказали друг другу ни слова и долго стояли, глядя на подбитые танки.

— Немцев там порядочно лежит, — проговорил Веселков и вдруг почти зло спросил у меня:-Скоро это кончится?

Я все глядел на танки и ничего не ответил ему.

— Ладно, — говорил он, стоя рядом со мной и, как мне показалось, совершенно не нуждаясь в моем ответе. — Мы защищаем свою землю. Советскую власть, мы знаем, почему идем на смерть. Наше дело правое. Не мы начали войну, черт бы ее драл совсем! Но немцы… Они-то ради чего?

Какая у. них правда? Не все же они фашисты! Вот майор с агитмашйны приводил вчера с собой немца: какой он к чертовой матери фашист! Они-то чего думают, такие, как он?

Ох, ненавижу я их за эту их телячью покорность! Люди ведь гибнут — вот что важно! Люди! Жалко мне людей, невмоготу, понимаешь, как жалко! — он с отчаянием махнул рукой и пошел к себе на НП.

А час спустя возобновилось наше наступление, и лугом, мимо нас, пошли танки с десантом. Вступила в бой свежая дивизия, и немцы стали отходить по всему франту.

Когда я пришел в овраг, он был забит повозками, автомашинами, снующими взад и вперед или сидящими с котелками в руках солдатами. Пробегали с озабоченными лицами штабные офицеры.

Я остановился возле блиндажа, в котором жил до вчерашнего дня и где теперь поселился генерал Кучерявенко.

Какое-то тоскливое, щемящее душу чувство охватило меня.

Вышел адъютант, поздоровался со мною и опять скрылся за дверью. Я пошел дальше, адъютант снова появился на улице и окликнул меня:

— Капитан, к командиру дивизии.

Кучерявенко сидел за столом, завтракал.

— Садись, — сказал он и внимательно оглядел меня красными от бессонницы глазами… — Что не весел?

— Друзей потерял.

— Плохо? — спросил генерал.

— Плохо.

Над нами летел самолет.

— Рама, — сказал адъютант, выглянув в дверь.

Я вышел на улицу. Высоко в небе медленно плыл большой итальянский самолет. В овраге все замерло. Люди, задрав головы, следили за самолетом. Кое-где начали стрелять в небо из винтовок. Самолет проплыл над оврагом, развернулся и, снизившись, пошел на второй заход. Все стояли и смотрели, как он летит над нами, и когда из него выбросили ящик, а из ящика посыпались гранаты, никто сперва ничего не понял, и лишь когда гранаты стали рваться в овраге, люди кинулись врассыпную и уже стали требовать носилки и стонали раненые. Самолет медленно улетел. Где-то кричали:

— Скорее врача! Убило начальника агитмашины!

"Зачем врача, если убило?" — подумал я и пошел вдоль оврага и скоро увидел агитмашину. Возле нее сидел на земле Август в своем новеньком обмундировании и порыжелых, ушитых проводом, сапогах, а рядом лежал майор Гутман в неестественной позе, неловко подогнув под себя руку. Из глаз Августа катились слезы, он по-детски всхлипывал и гладил ладонью черные вьющиеся волосы майора.

— О, майн готт, майн готт! — шептал Август. Он казался очень одиноким сейчас. Солдаты молча, с жалостью смотрели, как он плачет.

Сердце у меня дрогнуло, я почувствовал, что, глядя на Августа, сам сейчас расплачусь от жалости к нему, майору Гутману, Мамырканову, Шубному, и быстро пошел прочь.

Иван уже разыскивал меня. Поступило распоряжение из штаба батальона двигаться мне дальше. Еще один укрепленный узел был занят нашими войсками.

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Борис Михайлович Зубавин родился в 1915 году в Москве. Учился в музыкальном техникуме. В 1932 году добровольно вступил в ряды Советской Армии.

Демобилизовавшись из армии в 1937 году, работал в многотиражке Кусковского химзавода, а позднее — в газете "Перовский рабочий" города Перово, Московской области.

В июне 1941 года добровольцем ушел на фронт. Был комиссаром, потом командиром пулеметно-артиллерийской роты. Воевал на Калининском, 1-м Прибалтийском, 3-м Белорусском фронтах, участвовал в штурме Кенигсберга, в боях по ликвидации восточно-прусской группировки немецких войск. Награжден двумя орденами Красной Звезды и медалью "За отвагу".

В 1947 году в издательстве "Советский писатель" вышел сборник рассказов Б. Зубавина "Хозяин", в 1951 году в издательстве "Молодая гвардия" — книга рассказов "Самое главное", в 1953 году в Военном издательстве — сборник рассказов об Отечественной войне "Несмолкающая батарея".

Оглавление

  • Борис Михайлович Зубавин . Ожидание
  • БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Ожидание», Борис Михайлович Зубавин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства