Сергей Скрипаль Солдат
Моим дедам, Скрипаль Максиму и Дацко Ивану с любовью и благодарностью посвящается.
Часть 1
Казалось, только что Максим бежал в едином порыве атаки вперёд, на позиции окопавшихся ещё с осени немцев.
Хрипел прокуренными лёгкими, широко разинутым ртом вдыхал жгучий пороховой дым и резкий морозный воздух с колючими редкими снежинками. Бросаясь в окопы, грозно ревел: «Ура!», вонзал длинный четырёхугранный штык старенькой винтовки в податливые тела врагов и, передёргивая затвор, стрелял, почти не целясь, в упор в выраставшие перед ним фигуры в серо–зелёных шинелях. Не испытывал при этом ни страха, ни жалости к погибающим от его руки, ни радости от скорой победы. А победа была близка! Краем глаза Максим замечал, что по всей линии окопов немцы удирали к деревне. От окраины то и дело выносились мотоциклы и мчались к близкому лесу. Туда же тянулись редким ручейком фигурки окопников. Однако и оттуда уже доносились разрывы гранат второго батальона, скорее, не слышались в грохоте боя, а угадывались по взмётываемым кускам снега и земли.
Огромный конопатый фриц вынырнул из–за изгиба окопа, когда винтовка Максима оказалась пустой. Немец тяжело, затравленно дышал, стискивая левой рукой за ствол, как дубинку, автомат без магазина, кинулся по узкой горловине окопа на Максима, намереваясь с размаху садануть русского по голове. Снарядить оружие ни у русского, ни у немца времени не было. Максим, хотя и мог выставить вперёд штыком пустое оружие, отбросил винтовку, и, поднырнув под руку немца, обхватил его, крепко сжав кольцо рук, резко выпрямился, нанося головой удар в переносицу врага. Немец, покачнувшись, обливаясь кровью из носа и губ, устоял и так же крепко перехватил Максима руками.
Лицо немца в потёках крови оказалось гораздо выше головы Максима, и повторить удар не получилось. Немец и русский топтались по дну окопа, напрягая все силы, чтобы свалить противника. У Максима от напряжения ныли икры ног, болью сводило спину, раненую ещё в финскую. Сапоги путались в длинных грязных лентах бинтов, оскальзывались на каких–то жестянках, противогазных коробках, на прочем хламе, скопившемся за долгое сидение в окопах. Под ногами противников чавкала подтаявшая грязь, смешанная со снегом. Максим опасался, что вот–вот потеряет равновесие и упадёт. Попытался развернуть фрица так, чтобы опереться спиной на стенку окопа. Попробовал ногами оттолкнуть немца от себя и выдернуть из–за голенища сапога трофейный кортик. Но фриц разгадал нехитрый приём и усилил обхват, стараясь повалить русского на землю. Максим надеялся, что кто–нибудь из своих заскочит сюда и поможет, но все уже ушли вперёд, оставив на потом заботу о раненых и убитых.
Гул боя затихал. Изредка слышались редкие разрывы гранат и выстрелы, то свои, пачками – винтовочные, то сухо лающие, автоматные – немецкие.
Немец, не выпуская тела Максима, внезапно присел, скользя кольцом рук вниз, рванул русского вверх, собираясь забросить его на срез окопа. Максим от неожиданности расслабил захват, но тут же ударил фрица кулаками по ушам. Левый кулак врезался в край каски, содравшей лоскут кожи, правый же попал в цель. Немец, взревев, рухнул на колени. Максим сунул руку в сапог, ухватил рукоятку кортика, лихорадочно нажимая на кнопку, чтобы отбросить ножны, но не успел. Немец выбросил вперёд руку с невесть откуда взявшимся пистолетом и выстрелил. Пуля ударила в левое плечо, отшвырнув Максима наземь. Немец пытался передёрнуть затвор умолкнувшего пистолета скользкими от крови пальцами. Максим кошкой крутнулся через раненое плечо, заматерился от нестерпимой боли и, оказавшись рядом с немцем, не разбирая куда, вонзил во врага кортик. Немец захрипел горлом, забулькал тёмной, ударившей фонтаном кровью, обмякнув, ткнулся головой в сапоги русского.
Максим попытался подняться на ноги. Не вышло. Боль вышибла сознание. Упал на убитого. Пришёл в себя от холода, быстро остудившего разгорячённое боем тело. Максим затревожился, что пролежал долго и теперь остался один в окопах. Но солнце, размытое в морозном небе, всё ещё стояло почти в зените. Максим осторожно пошевелился, неловко сел, опираясь о спину убитого немца. Боль всколыхнулась в раненом плече. Шинель, черная от сажи и окопной грязи, набухла кровью, топорщилась замёрзшим коробом. Максим посидел ещё немного, отдышался от приступов пульсирующего жжения раны, встал на колени и, кряхтя, с трудом, перевернул немца лицом к себе. Схватился здоровой рукой за рукоятку кортика, с силой потянул. Лезвие выскочило из раны неожиданно легко. Максим, охнув, неловко опрокинулся на бок. Засопел, завозился, заползал на коленях в поисках ножен. Нашел не скоро. Ножны упали в мягкую жижу, и мороз их уже успел зацементировать грязным комом. Максим кортиком выковырял ножны, сбил ледяную грязь, обтёр начерно лезвие о шинель немца, сунул кортик в сапог. «Потом. На досуге очищу. А то ржа поест», – мелькнула мысль.
Выкарабкался из окопа, опираясь о подобранную трёхлинейку, оглянулся на немца. Рана в горле фрица не кровоточила, зияла застывшей блестящей кровью, напоминая рубец, что остаётся от хлёсткого удара кнутом. Каска скатилась с рыжей головы фрица, и волосы, ещё недавно потные от борьбы, намертво примёрзли к голове. Максим вздохнул и потихонечку побрёл к деревне. Навстречу двигались санитарные сани, запряжённые полумёртвым, худющим коньком.
Хрустя полозьями, сани потянулись мимо Максима. Только сейчас он вспомнил о шапке и каске, забытых в окопе. Поморщившись от пощипывания мороза, догнал в два шага сани, плюхнулся на трухлявое сено рядом с возницей – санитаром Чеботарёвым.
Максим сблизился с Чеботарёвым, бывшим ветеринаром, может быть потому, что горе у них, было похожее.
Перед войной Максим схоронил свою двенадцатилетнюю дочь Евдокию. Болезнь скрутила девочку высокой температурой, распухло горло, дышать стало нечем ребёнку. В селе больницы нет. До Вейделевки, до райцентра председатель бричку не дал. Да оно и понятно. Уборка хлебов шла! Каждый человек и каждая лошадь на учёте. Поди проспи хоть день, в миг станешь врагом народа. А вдруг – буря?! А вдруг – гроза?! А тут и лошадь, и бричка нужна, и мамка или папка уедет. Ещё неизвестно, сколько там, в больнице, пробудут. Вдруг не на один день!
Пока спорили с председателем, Евдокия померла. Посинела, опухла лицом. Максим еле прикрыл выпученные от удушья глаза дочери, когда вернулись с женой Мариной с поля. Похоронили дочку ночью. Сколотил гроб сам Максим из почерневших досок, что заготовил давно для ремонта курятника. Да так и не сладил. То на финской был, потом и кур–то не стало. А вот, вишь ты, для чего сгодились доски потемневшие. Могилу вырыли тут же, во дворе, под старой яблоней. Закопали дочку. Как упала Марина грудью на холмик, так и пролежала всю ночь на нём. Максим сидел рядом, опершись спиной о ствол яблони, застыв от горя и безысходности. Благо, сестра Василиса хоть за мальчишками приглядывала, да утром забрала их к себе, пока родители с косовицы не вернутся.
Чеботарёв же потерял своего десятилетнего сына в первые дни войны. Задавил парнишку танкист, даже не увидевший, что сотворил!
Мальчишки крутились возле танков. Как же, такого сроду у них в деревне не видывали. А тут сразу танковый полк на краткосрочный постой прибыл. Двигался полк по украинским степям навстречу наступающим фрицам. Утром сигнал, танки газу наподдали и в клубах вековой пыли затрещали по дороге из деревни. Сынишка Чеботарёва, стоя сзади одного из них, рассматривал мощные гусеницы, да на беду под ними увидел блеснувшие гильзы. Понадеялся на себя пацанёнок, сунул быстренько ручонку за добычей, вдруг пацаны постарше заметят да перехватят, а танк возьми, да дёрнись, сначала немного назад, а потом пошёл вперёд. Только этого немного назад хватило, чтобы затянуть, подмять под себя мальчишку, раздавить ему руку и голову.
Нашёл ребёнка Чеботарёв, когда пыль улеглась. Лежал сынишка в густой кроваво–чёрной гуще.
Через месяц Чеботарёв, простившись с могилой сына, да вмиг иссохнувшей и поседевшей женой Натальей, ушёл на фронт.
– Шо, Максым, зачепило? – повернул участливое небритое рябое лицо Чеботарёв.
– Да – а – а, – неопределённо протянул Максим и замолчал, неуклюже пытаясь, одной рукой свернуть цигарку.
Рука, раненое плечо уже налилось густой тяжёлой болью, ободранные костяшки кулака саднили. Благо, надорванный лоскут кожи прилёг на рану и не цеплялся ни за что. Горячка боя отступила, и Максим почувствовал раны на лице. Не заметил во время драки с фрицем, только удивлённо пожал плечами:
– Когда ж это он успел мне по роже дать!?
Чеботарёв протянул недокуренную самокрутку:
– На, потягни, може полегшае!
– Что в деревне? – хмуро спросил Максим, жадно затягиваясь едучим, горячим дымом.
– Та, ничого. Нимчуры к лису побиглы – а там их вторый батальон встринул. Тай дали им пороху… Мы ж думалы, шо их дуже богато там, – вздохнул Чеботарёв. – А их зовсим трохи, ну, може з батальон було, тай и тиих положилы.
Сани дотянулись почти до того места, откуда Максим недавно выкарабкался, и лезть назад ему совсем не хотелось, тело сильно ломило.
– Слышь, Иван, ну, глянь–ка, вот под тем фрицем, – ткнул винтовкой. – Нет ли моей шапки и каски. Обронил где – то.
Чеботарёв спрыгнул в окоп, наклонился к трупу:
– Це ты його, Максым, чи як? – увидев проткнутое горло, обернулся Чеботарёв.
– Я, я! – вдруг оживился Максим, – у него там, в руке «вальтер» должен быть, дай тоже.
Иван, покряхтывя, нагнулся к трупу. В руках фрица ничего не было. С трудом перевернул немца. Уже прихваченное морозом, коченеющее тело нехотя перевернулось, глухо тюкнув сапогами о мёрзлую землю.
– Ось, шапка, твоя, Максым! – поднял Иван потную окровавленную ушанку. – А каски – нэма. Та другу визьмешь у старшины, чи я тоби подбэру дэсь.
Иван, выбивая каблуком сапога из мерзлоты пистолет, тихо чертыхался, сплёвывая с губ приставшую махорку. Выбил, осмотрел со всех сторон и вскарабкался к саням:
– Сховай, Максым, пистоль, чи выбросы його к бисам! На шо вин тоби. Чуешь? Комиссар прознае – шо тоби зробить!?
Максим взял пистолет и слез с саней.
– Ну, ладно, Иван, пошёл я в деревню!
– Та пидожды трохи. Раненых собэрэм, я тоби отвезу!
Максим отказался. Неловко напялил шапку на голову здоровой рукой и побрёл к деревне, по дороге затолкав пистолет под шинель, за пояс штанов.
В избе, где временно разместили раненых, Максим присел на лавку. Он попытался доложить комбату майору Проценко о потерях во взводе, о схватке с немцем. Но слушал Проценко вполуха, только записал данные и махнул рукой:
– Сиди, сержант! Пусть обработают рану. Потом вызову!
Часть 2
Санитарной помощи пришлось ждать часа три, пока освободился всё тот же Чеботарёв. Тяжелораненых свозили в избу на краю села, укладывали на пол, устеленный тряпьём, шинелями, кожухами.
Убитых оставили во дворе на санях, только коня выпрягли. Боится животина мертвецов, храпит, косит глазами. Что ж животных – то мучить! Это человек ко всему привыкает быстро.
Пока перевязывали тяжёлых, в ругани, в криках, в стонах, Максим стянул с себя шинель, стискивая зубы, чтобы не застонать от боли. Медленно выпростал ноги из сапогов и приткнулся поближе к белёному боку печи. Грелся. Курил плохо свёрнутую цигарку. Наконец Чеботарёв подошёл к Максиму:
– Ну, шо, давай, скидай гимнастёрку!
Максим расстегнул воротник, Иван помог стянуть одежду через голову. Максим скрипел зубами, шёпотом матерился, бледнел лицом в полутьме избы, но резать рукава не дал, несмотря на уговоры Ивана и посулы достать ему почти совсем новую гимнастёрку. Наконец управились.
Иван прощупал рану, обмыл тёплой водой:
– Так, Максым, пулю-то вытаскивать трэба! Ось она, на выходе из плеча торчит.
– Тяни, – равнодушно ответил Максим, понимая, что обезболить и помочь чем – то в его страданиях Чеботарёв не сможет.
– Эх, тоби б горилки, хоть стопки дви! – горестно вздыхал Чеботарёв, а сам уже готовил какие – то железяки, противно звякающие в котелке с кипящей водой.
– Ну, Максым Батьковыч, терпи! – полоснул скальпелем вдоль раны, схватил щипцы, сунул их в расширившееся отверстие, ловко ухватил смятую пулю, выдернул из плеча и отбросил на стол.
Максим ещё больше побледнел, дёрнулся всем телом, только когда пуля ударилась о доски стола. Пот заструился по спине, тошнота рванулась к горлу, но проглотил, удержал крик в себе.
Иван останавливал кровь, пришептывал, успокаивал Максима. Перебинтовал плечо и занялся лоскутом кожи на кулаке. Срезал и его, щедро смазав вокруг раны йодом. Протер ссадины на лице Максима и тоже прижёг йодом.
Мир раненого резко отличается от мира здорового человека. Теперь Максим прилег на лавку, и быстро погружался в темный, тягучий, знобкий, болезненный сон. Спал крепко, сказывалась многомесячная усталость.
Почитай с ноября их полк шел с боями, выравнивая невидимую линию фронта, что выдавливала немцев чуть–почуть на Запад.
Максим вскрикивал, постанывал во сне. Чеботарев принес котелок горячей каши, поставил под лавку, где спал Максим, положил сверху ломоть черного хлеба, укутал котелок своей шинелью и для верности прикрыл все это шапкой раненого друга.
Мимо пронесли троих умерших бойцов. Когда несли тело круглоголового, всегда чему-то удивлявшегося, ловкого в бою и веселого на отдыхе, татарина Каримова, рука мертвого соскользнула с груди, зацепив плечо Максима. Чеботарев зашипел, ругая санитаров:
– От, бисовы диты! Шо ж вы як по плацу маршируете! Потэхэсеньку ж надо!
Максим дернулся, скрипнул зубами, прохрипел-просипел что–то, прикрывая здоровой рукой плечо. Однако не очнулся, не смог вынырнуть из теплого болезненно-густого сна.
Чеботарев осторожно прикрыл плечо соскользнувшей с Максима шинелью, забелевшее в наступающих сумерках бинтами, и вернулся в большую комнату, где то и дело кто-то то звал санитаров: то просил воды, то просто так, чтобы только не оставаться один на один со своей болью и страхом смерти, витающей грозным, неотступным призраком в избе.
А к Максиму пришла жена. Она села на краешек лавки, той самой лавки, которую он сколотил сразу, как только построили молодожены свой дом, свою хату–мазанку. Марина осторожно взяла голову Максима, положила себе на колени и сидела в сумерках молча, грустно глядя куда-то в стену, поглаживая ладонями черные с густой проседью волосы мужа.
– Маринушка?! – удивленным, тихим голосом звал Максим. – Ты откуда? Как ты тут?
Хотел подняться, обнять жену, но не смог оторвать своего тела от лавки. Все звал и звал жену, потихонечку, шепотом, чтобы не разбудить мальчишек – Ваньку да Вовку.
Часть 3
Максим не удивился, что видит Марину живой и здоровой. А ведь знал из письма, полученного ещё в начале войны от Василисы, что жену убило молнией.
В августе сорок первого Марина, стоя на табуретке перед входом в хату, подбеливала мазанку. Неожиданно налетевшая гроза, что часто и внезапно бывает в средней полосе России, громыхнула первым раскатом грома, и молния, рассекая чёрное, вмиг насыщенное водой небо, ударила в Марину.
Делали всё возможное в таких случаях, даже по пояс закапывали в землю пострадавшую, «чтобы молния отделилась», но ничего не помогло. Марины не стало!
Василиса писала, что взяла племянников к себе. Пусть у неё ждут отца с войны. Да и куда им деваться? Нет больше родственников–то.
Максим понимал, что сестре жены, ох, как тяжко! У самой пять ртов. Попробуй-ка в одиночку стольких обиходить! Мужа Василисы, Николая, убили лихие люди ещё в тридцать седьмом. Сторожевал на бахче Николай. Народу тогда голодного по России бродило много. Не дал Николай унести с колхозного поля арбузы. Как дашь?! Утром увидят бригадир или агроном и быстро в тюрьму укатают. Да вот беда, люд горячий Николаю попался. Ударили топором, набрали арбузов, в соседнем лесу съели и айда…
Вспомнил это всё Максим, разом напряг тело, вскочил с лавки, к жене потянулся, истосковавшись по её родному теплу. Ан, нет её! Тяжело опустился обратно на лавку, опёрся спиной о стену, почувствовал, как слеза пробежала по скуле.
– О, ты вже проснувся! – появился Чеботарёв. – Йишь кашу. Ось пид лавкой стоить, може не простыла ище, – сунулся вытаскивать котелок. – Там тоби комбат звав. Казав, чтобы к йому явывся, як тильки стимниет!
Максим съел кашу. Хлеб разломил пополам, одну половину сжевал, а вторую завернул в тряпицу и сунул в карман. Посидел в наступающей темноте. Покурил молча с Чеботарёвым. Натянул шинель и пошёл к избе, где расположился штаб батальона.
В сенях пришлось ждать. Часовой Мишка Потапов не сразу пустил в комнату, дождался, когда ушёл политрук.
Комбат сидел за столом, глядя на карту, лежащую перед ним, потрёпанную, оборванную по краям.
– А, сержант! – прищурившись от дыма, узнал майор. – Проходи. Садись, – спохватился. – Как плечо? Болит?
Максим неопределённо махнул головой.
– Значит так, сержант! Ставлю тебе задачу, – начал командир, приглашающе протянув пачку папирос. – Завтра утром, перед рассветом, вы с Чеботарёвым возьмёте пару саней, раненых пятнадцать душ и отвезёте их вот сюда, в город Громов! – ткнул в карту двухцветным остро очиненным карандашом, с одной стороны красным, с другой – синим. – Госпиталь там есть. Останешься с ранеными! Как только заживёт, – кивнул на плечо Максима, – вернёшься в полк! Догонишь где–нибудь…
Максим выслушал, обидчиво опустил глаза, встал, кинул руку «под козырёк» к измятой шапке:
– Есть! Разрешите идти?
Майор видел, что сержанту страшно не хотелось покидать свой батальон. Дрогнула обида в уставном «Есть!».
– Да погоди ты, сержант! Ну некого мне послать больше. Некого! Наступление надо развивать, а у нас… Эхххххх…, – досадливо махнул ладонью. – Сорок человек положили да тяжело раненых пятнадцать. Хорошо, если к утру никто не помрёт. Операция им нужна!
Часть 4
Максим с майором были знакомы давно, с тридцать девятого, с финской. Проценко только–только после окончания училища назначили взводным в стрелковый полк. Максим служил рядовым красноармейцем. Ничего их не сближало ни на политзанятиях, ни на бесконечных тактических учениях, ни даже во время боёв. Видел лейтенант, что Максим толковый, исполнительный солдат – только и всего. В марте сорокового года ранение Максим получил по сути из–за Проценко.
Шли бои по прорыву линии Маннергейма. Полк пытался пробиться к Выборгу. Стояла сырая ветреная ночь. С вечера вроде бы начал опускаться туман, но его клочьями разодрал ветер и угнал куда–то дальше, тем самым лишив красноармейцев надежды на долгожданный отдых.
Взвод Проценко перед атакой залёг в каменных развалинах длинного строения. Ёжились в волглых шинелях солдаты, нервно курили, прижимаясь к грубо отёсанным камням, ожидая команды: «Вперёд!» За несколько минут до атаки скользнул откуда-то луч прожектора, осветившего ряды колючей проволоки и нагромождения деревянных и бетонных надолбов. В его свете увидел Максим среди глыб цементных странный блик. Понял, что снайпер. Мысли залихорадило. Вспомнил, что недавно был с вражеской стороны одиночный выстрел по закурившему и поднявшему голову над баррикадой красноармейцу. Может, неудобно ему сидеть было, затекло тело, может, просто выглянуть захотелось в эту настороженную, ощетинившуюся темноту и тишину. Кто теперь узнает! Но только и успел затянуться дымком махорки красноармеец. Выдохнуть не пришлось. Пуля ткнулась аккурат под козырёк каски, и солдат, даже не вскрикнув, повалился на спину.
– В атаку! Вперёд! – прервал мысли Максима приглушённый в сыряди голос Проценко, и он сам, первым, выскочил из прикрытия как раз в секторе обстрела финского снайпера.
Бойцы ринулись за командиром, ударяясь прикладами длинных винтовок о камни, путаясь в полах шинелей, матюкаясь и нестройно крича: «Ура!».
Максим скаканул вперёд, обогнал лейтенанта, на ходу развернулся к нему лицом, чуть не упал, оскользнувшись в густой грязи, и винтовкой плашмя толкнул командира в грудь, уловив в глазах Проценко мгновенно появившиеся ярость, злость и удивление. Повалил–таки лейтенанта в грязь. Успел! Пуля снайпера ударила в спину, бросила на Проценко.
Атака было не захлебнулась. Взводный ужом выскользнул из–под Максима и уже бежал вперёд, смахивая с лица грязь и подгоняя остановившихся в растерянности красноармейцев.
Через несколько дней после прорыва той чёртовой линии Проценко разыскал Максима в госпитале, уже прооперированного, но ещё не встающего с койки. Пуля прошла сквозь широчайшую мышцу, раздробив правую лопатку, и застряла под ключицей. Не знал Проценко, что и сказать Максиму, как благодарить его! Помолчали, украдкой покурили трофейных сигарет. Перед уходом лейтенант, стесняясь своей неловкости, сунул под подушку раненого газетный кулёк с леденцами и ушёл.
Тут же в госпитальном коридоре Проценко встретился с капитаном из НКВД, который долго расспрашивал о раненом красноармейце. Почему, да как так получилось, что не в самое мужественное место был ранен боец?
Похолодело всё внутри у Проценко от злости и обиды за солдата, от того, что струсил сначала, когда тихим голосом, упорно на чём–то настаивая, гнул свою линию капитан. Как же, крамолу нашёл, труса и предателя обнаружил!
Не дал в обиду Максима лейтенант Проценко. Доказал уже более высокому энкавэдэшному начальству, что никакой Максим не враг, а герой, своим телом прикрывший командира от вражеской пули.
Красноармейцы взвода лейтенанта подтвердили то же самое. Да ещё рядовой Митин приволок откуда–то с вражеских позиций немецкую снайперскую винтовку. Ту или не ту, попробуй, узнай! Тем более что покорёжена она была, и снайпера разнесло на куски почти прямым попаданием пушечного советского снаряда.
Ну, как бы там ни было, но Максима и Проценко оставили в покое.
Яростно бился на офицерском совещании и партсобрании полка Проценко, доказывая, что Максима просто необходимо представить к боевой награде. Полковник Урусов стоял на своём, что, мол, это – повседневный долг бойца, и за выполнение Устава РККА орденов–медалей в стране не хватит, и, пользуясь властью комполка, прекратил разговоры с лейтенантом и вернулся к более важному вопросу партийного собрания о неприличных высказываниях американского президента по поводу победоносной войны советского народа с белофиннами. После того, как гневно осудили Франклина Рузвельта и всех буржуев – капиталистов, о чём и было записано в протоколе собрания вместе со здравицами товарищу Сталину, все разошлись.
Урусов задержал Проценко:
– Ты, лейтенант, не горячись, не надо! Большей награды своему солдату, чем ты ему сделал, вытащив из НКВД, не придумать! Уж без медали или ордена он проживёт. Я тебя уверяю. А вот если опять туда, – ткнул почему–то в пол полковник, – когда наградной лист на него у меня на столе будет, а его подписываем я и комиссар, обязательно вспомнят, может, что не так было?! Как мыслишь, лейтенант? А!?
Прав был, конечно, Урусов. Прав!
После демобилизации уехал Максим домой. И не думал Проценко, что скоро придётся увидеться со своим спасителем.
Стрелковый полк энской дивизии заканчивал формироваться в Воронеже. Капитан Проценко, читая списки мобилизованных, набирал пополнение для своей роты. Наткнувшись на фамилию Максима, обрадовался и зачислил к себе. Учитывая боевой опыт Максима, назначил его командиром отделения. Уже потом, в ходе боёв по обороне Москвы, полк нёс большие потери, командного состава не хватало, и Максим в звании сержанта замещал командира взвода, младшего лейтенанта Кириченко, провоевавшего всего–ничего, погибшего под Волоколамском. Нареканий со стороны начальства ни Максим, ни его взвод не получали. Воевали, как и все – на износ, до изнеможения, до полусмерти, а то и до полной гибели.
– В общем, так, Максим! – заговорил Проценко. – Сдай взвод Мартынову. Получи документы на раненых и езжай. Пусть тебя хирург посмотрит. А то твой Чеботарёв – надежда слабая, хоть и уверяет, что с тобой всё хорошо будет. Если врачи подтвердят – возвращайся сразу назад. Да и лошадей с санями надо в село вернуть. Бедно тут у них. Голодно.
Максим, обрадовавшись возможности скорого возвращения в полк, согласно кивал, морщась от ноющей боли.
– Мы тоже утром выходим, – продолжал командир, неодобрительно глядя на жалкие попытки Максима скрыть боль. – Немцы группируются здесь, за рекой! – провёл ладонью по карте. – Днём мы должны выйти сюда. Артиллеристы сейчас подтягиваются, дадут огоньку. А потом уж мы!
Прищурившись сквозь папиросный дым, майор разглядывал давно изученные обозначения:
– Вы с Чеботарёвым пойдёте назад через позиции немцев, а там дорога влево сворачивает. До Громова по ней километров двадцать пять – тридцать. Фрицев там быть не должно. Успеете обернуться за сутки – догоните нас. Найдёте!
Максим поднялся.
– Да! – вспомнил комбат. – Возьмёшь у старшины паёк на всех, пару ППШ прихвати, ну, там патронов сколько да гранат. Всё! Давай, сержант, удачи!
Часть 5
Выехали до зари, часа в четыре утра. Максима знобило то ли из–за холода, то ли из–за раны, выворачивающей душу. Чеботарёв что–то ворчал, ругался с санитарами, пока те укладывали раненых на сани–розвальни, прикрывали их шинелями, подстилали сена.
За ночь умерли ещё четыре человека. Их унесли к окраине села, где глухо позвякивали ломы, скользя о мёрзлую землю. Сполохи костров, греющих землю будущей братской могилы, освещали фигуры солдат, роющих яму. Небо было ясное, с крупными сверкающими звёздами. Ни ветринки. Только мороз потрескивал.
Тронулись невесело сани с хрустом и скрипом по сухим кускам застывшего крошева изо льда, снега и грязи, что намесили вчера в бою ноги немцев и наших. Максим сидел на вторых санях. Править не надо было. Худой конь сам тянулся за впереди идущими санями Чеботарёва. Потянулись за линии отбитых вчера окопов, когда голос Чеботарёва перебил мрачно–смутные мысли Максима:
– Максым, жив, чи як?
– Живой, живой! – откликнулся Максим. – Поехали.
– Може тоби цыгарку звэрнуть, га?
– Ничего, Иван! Мне комбат папирос дал. Хочешь?
– Та ни, – отзвался Чеботарёв, – нэ трэба. Я к махорке привык. Смоли сам ти модни.
Помолчали.
– Слухай, Максым, ты пистоль-то сховав? – озабоченно спросил Чеботарёв, – Я учора, колы вбытых собирав, у твого крестника патронов трохи набрав. Може з пивторы десятка.
– Спасибо, Иван!
И опять тишина. Только полозья поскрипывают да иногда раненые стонут, а Колька Овчинников в забытьи воды просит и просит:
– Пи – и – и – ить, пи – и – и – ть, – доносится еле слышный шелест из растрескавшихся, в засохшей сукровице, с глубокими трещинами губ.
Но нельзя ему пить, никак нельзя! Иван сказал, что для раненого в живот, вода – мучительная смерть. И губы протереть тряпицей мокрой нельзя. Мороз такой, что не дай бог.
– Терпи, Колька! Терпи! – шепчет Максим, а сам погружается в полусон-полубред.
Мучается Максим раной. Как он сам считает – пустяковой, только воевать помешает. Если бы сильней ранение, был бы шанс на побывку домой после госпиталя поехать. Не трусит Максим, войны не боится! Но как хочется пацанов своих увидеть! Как они? Что с ними? Где Василиса питание добывает? Если бы сам приехал, может, что–нибудь из продуктов в госпитале бы сэкономил, да в деревню привёз. По Марине сильно тосковал Максим. Забывать стал её лицо. Никак не мог привыкнуть к мысли, что нет её больше. Мёртвой–то не видел. Даже где похоронили, не написала Василиса. Хотя, что и писать об этом. На старом кладбище, за оврагом. Где же ещё? На могилку бы сходить. Может, хоть на чуть выйдет игла цыганская из сердца. Да за могилой дочери некому присмотреть.
Проехали километра три, когда над недалёким уже лесом заалела чётким мазом полоска зари, едва освещая верхушки различаемых из сплошной массы деревьев.
Где – то далеко, за спиной Максима, тревожа коней, раздавался неясный гул. То ли самолёты шли высоко, то ли артиллерия начала свою работу.
– Да нет, рано! – выныривает из болезненной дрёмы Максим, прислушиваясь к гулу. – Наши ещё только вышли.
Максим заметил, что сани идут гораздо быстрее, переваливаясь по – утиному на ухабах заснеженной разбитой дороги. Очевидно, Иван, заслышав гул, поторопил своего коня вожжами. Сани двинулись резвее.
Чеботарёв оглянулся встревоженно:
– Шо цэ таке, Максым? Шось эта музыка мэни нэ глянэться… Га?
– Кто его знает, Иван! Давай–ка побыстрей в лес править, там уж разберёмся!
Рассвет серел, проявлял как на фотографическом снимке поле с редкими одинокими прутьями кустов, замёрзшее болотце с метёлками серой осоки и поломанными ветром камышинами, белую дорогу и темнеющий лес, в который уходила эта самая дорога.
Раненые зашевелились, закашляли, закряхтели, стали проситься до ветру. Максим поторапливал измученную лошадь, не отставая от саней Чеботарёва, только приговаривал раненым:
– Ребятки, потерпите чуток, самую малость! Сейчас в лес заедем, ребятки! Чуть – чуть осталось.
Торопиться в лес причины были. Гул всё нарастал, и уже можно было различить, из чего же он состоял. Это была артиллерийская подготовка. Но не наши орудия старались с раннего утра. Не с той стороны стреляли, откуда ждал огневой поддержки комбат Проценко. Максим чувствовал, что все идет не так, как было задумано. Очевидно, немцы перешли в контрнаступление. И что будет дальше, что ждет их в неизвестном Громове, как теперь вернуться в свой батальон, никто не мог подсказать старшему сержанту и ефрейтору Чеботареву.
Раненые молчали. Понимали, что надо терпеть и терпели, стиснув зубы, желтея в тусклом утреннем свете измученными лицами. Только совсем тяжелые, живущие в своем мире, невнятно вскрикивали, да Колька Овчинников уже совсем беззвучно просил воды.
Максим на всякий случай придвинул к ногам автомат, нащупал в вещмешке запасные диски и пяток гранат.
Сани уже въехали на опушку леса, пробегали мимо тоненькие кривые осинки да стройные березки с опущенными заснеженными ветками. Опушку проскочили быстро. Лес встретил обрушившимися снежными шапками, мягко ударившими в сани и разлетевшимися великим множеством снежинок. Проехали еще немного по узкой непроторенной дороге. Максим остановился, увидев, что Чеботарёв натягивает вожжи, слез с саней и, проваливаясь по колено в рыхлые сугробы, выкарабкался на колею, пробитую Чеботаревым, пошел к нему.
– Шо робыть будем, Максым? – заговорил Иван, как только Максим подошел к нему. – Мабуть пидождэм, шо там будэ? – кивнул в сторону гула. – Тай потом и поидэм!
– А раненые? – не столько Ивану, сколько себе задал вопрос Максим. – Их же в госпиталь надо!
Решили подождать немного. Кое-как раненые оправились. Дело осложнялось глубоким снегом, через который и здоровый-то с трудом сможет перелезть. Чеботарев с Максимом вытоптали тропинку между санями. Чеботарев достал вещмешок с продуктами.
– Вот, Максым, трохи хлиба и сала е. Я порижу, а ты баклажку с молоком визьми. Ось там вона! – Чеботарев показал рукой. – Пид кожухом, дэ я правыв.
Максим вынул еще теплую фпягу с молоком. Достал свою помятую аллюминиевую кружку и пошел поить солдат, обездвиженных болью. Подходил по очереди к раненым. Здоровой рукой приподнимал голову, подсовывая под нее что – нибудь из вещей, потом устанавливал в сено кружку, зубами отвинчивал крышку с фляжки. Губы примерзали к стылому металлу, оставляя на нем лохмотья кожицы и темные пятна крови. Плескал молока почуть на дно кружки и, грея ладонью край, подносил ко рту солдата. Бойцы глотали, с благодарностью глядя на Максима за ту малость, что он смог им дать. Только Семена Кучерова не смог напоить Максим.
Ранен был Семен во вчерашнем бою в нижнюю челюсть. Голова замотана бинтами как кокон. Большую часть пути Семен был без сознания, когда хоть немного приходил в себя, тоненько, как-то по-бабьи стонал на одной страшной ноте.
А Колька Овчинников умер. Когда Максим добрался до своих саней, лицо Кольки уже обнесло инеем; серебрились на морозе щеки с молодой редкой щетиной, брови заиндевели, глаза смотрели на склонившиеся деревья, с заснеженными, скорбно согнувшимися ветвями, а губы с глубокими трещинами, казалось, так и просили шепотом:
– Пи – и – и – ить...
Максим попытался закрыть Кольке глаза, но тело уже замерзло, и он прикрыл голову солдата его же шинелью, подтянув ее с груди. Подошёл Чеботарев, раздававший "хлиб з салом" по маленькому кусочку, поправлявший повязки и успокаивающий раненых:
– Ничого, хлопци, ось зараз у Громов приидэм, хирурги вас порежуть, зошьють, мисяцок боки поотлежуитэ у гостпитали, тай домой на побачення отправлють. Так шо тэрпить!
Теперь Максим с Иваном жевали по кусочку сала, хлеба не осталось, и размышляли, что же делать дальше, как быть.
– Долго здесь нам нельзя засиживаться, – говорил Максим, – холодно. Раненых поморозим. Костер, опять же, к примеру, развести – дым пойдет. Черт его знает, что там происходит!
– Надо йихать, Максым, – задумчиво произнес Чеботарев, ловко скручивая цыгарки себе и Максиму, – як плечо?
– Болит, – отмахнулся правой рукой Максим, принимая уже подкуренную самокрутку. – Да, надо ехать! – уже решительно сказал он. – Людей потеряем. Вон, Овчинников помер. Хоронить в Громове будем.
Грохот разрывов то приближался, то затихал, Где – то в небе надсадно гудели немецкие самолеты.
– Вот, твою мать, разлетались! – с досадой думал Максим, усаживаясъ в сани, оглядывая вновь притихших раненых. – Да, все не так пошло, как говорил комбат. Все не так!
– Готов, Максым? – крикнул Чеботарев, стегнув своего коня и, присвистнув, пустил сани вперед.
Полозья саней пристыли, и ощутимый рывок-толчок болью отозвался в ране Максима. Кое-кто из раненых вскрикнул, заматерившись на возницу. Ехали быстрым шагом, благо снег на дороге был неглубоким, и кони, хоть и не весело, но довольно бодро тянули свой груз.
Теперь уже Максим чутко прислушивался к окружающему. Не было возможности погрузиться в болезненный, но, в то же время, приносящий хоть видимость облегчения сон. По напряженной спине Чеботарева Максим видел, что и он прислушивается.
Сани шли между деревьями, изредка задевая низко наклонившиеся ветви или придорожные кусты, разлапистые под тяжелым грузом, нестерпимо сверкающие под солнцем, сбивая с них снежную легкую искристую пыль.
Если долго смотреть на снег, глаза начинали слезиться, появлялись темные пятна, заслонявшие весь мир, и начинала кружиться голова. Поэтому Максим старался смотреть на что-нибудь темное: то на круп коня, колыхавшийся впереди саней, то на свои рукавицы, то на сено, торчащее во все стороны. За вершинами деревьев иногда можно было видеть яркое иссиня-зеленоватое небо, но оно тоже вышибало слезы, и Максим опять возвращался к рассматриванию темных предметов.
Судя по времени, город Громов был уже недалеко. Максим надеялся, что там все выяснится, и, возможно, если не сегодня, то уж завтра наверняка, они с Чеботаревым вернутся в свой батальон. Но эта уверенность таяла, потомучто по мере удаления от места боя, который был вчера, гул взрывов не утихал, а, наоборот, все усиливался и усиливался. Теперь можно было иногда расслышать даже отдельные пулеметные очереди, пущенные с самолетов. Где-то в лесу упала бомба, разорвавшаяся со страшным грохотом, взметнувшая высоко в небо капли воды, пелену снега и ошметки деревьев.
Раненые поднимали головы, спрашивали Максима, что там происходит. Максим не мог ни видеть, ни предвидеть события, разворачивающиеся без его участия. Молча подгонял коня, стараясь не отставать от саней Чеботарева, все увеличивающих и увеличивающих ход. Теперь уже кони неслись, поднимая пелену снега.
Вскоре лес стал редеть, и иногда сани проносились по небольшим полянам, с одинокими деревцами и кустарниками. Откуда-то из-под саней вылетали птицы с громким испуганным хлопаньем крыльев.
Дорога вывела на опушку. Разом прекратился бег деревьев, теперь они уходили назад, оставаясь в достаточно безопасном лесу. Вокруг был только снег, да кое-где, потонувшие в глубоких сугробах, забытые в оккупации, небольшие стожки сена. Впереди Максим увидел избы. Это и был город Громов.
Часть 6
Въехали на улицу. По обеим сторонам потянулись темные бревенчатые дома, за дощатыми, сплошными почерневшими заборами. На улице царила суета. Метались люди. Лаяли собаки, шарахаясь то к саням, то, кидаясь, норовя схватить за ноги пробегающих ребятишек, Где-то неподалеку, из-за поворота улицы поднимались черные дымы. Очевидно, что самолеты, недавно пролетевшие над спешащими к городу санями, сбросили туда бомбы.
Максим ещё в лесу, поглядывая вверх, видел эту пару самолетов, с широкими черными крестами на серых крыльях. Огня с самолетов по саням не открывали, да и то сказать, не сорок первый, когда немецкие летчики в охотку гонялись за одинокими путниками-беженцами, расстреливали немыслимое количество патронов, нащупывая пулеметными струями напуганных баб и детишек на дороге, ломая пулемётными очередями бегущие фигурки, наслаждаясь своей меткостью и безнаказанностью. А сани с ранеными, бинты которых свысока хорошо видать, это совсем лёгкая добыча, и расстрелять её для немцев было бы одно удовольствие!
Так думал Максим, подгоняя коня. Теперь времена не те. А вот на город, вишь ты, сыпанули-таки, гады!
Въехали за поворот. Навстречу саням неслась полуторка с красным крестом на дверце, беспрерывно сигналя, гремя и скрипя на ходу деревянной, раздолбанной кабиной, хлопая порванной парусиной, натянутой на каркас кузова.
Максим хотел соскочить с саней, броситься наперерез грузовику. Но Чеботарев опередил его, остановил свои сани и бежал к машине, стягивая на ходу рукавицы. Тогда Максим направил сани к обочине дороги, наехав на доски тротуара, такие же заледеневшие, как и сама дорога, натянул на себя вожжи, схватил автомат, забросил его за спину и кинулся за Чеботаревым.
Автомобиль резко затормозил в облаке снежной пыли, зад машины занесло в сторону. Из кабины выскочил капитан с артиллерийскими петлицами на короткой шинели, он что – то кричал задохнувшемуся от бега Чеботареву, размахивая яростно руками и широко раззевая рот.
Чеботарев остановился в нескольких шагах от разъяренного капитана и мялся на месте, не зная, начинать ли докладывать или уж дождаться приближающегося Максима.
Максим поспешал к офицеру, оскользнулся на круглой ледышке, черкнул сапогом по дороге, но удержался на ногах, устоял, крутнув болезненно телом, вскинул ладонь к виску:
– Товарищ капитан, разрешите доложить!
И кратко рассказал, что привело их сюда, кивая на сани, брошенные у дороги свои, и перегородившие проезд – Чеботарева. Из саней были видны раненые, поднимающие головы, пытающиеся разглядеть и понять, что же происходит.
– Эх, сержант, – остывая от гнева, быстро говорил капитан, – Вон там ваш госпиталь! – махнул рукой на дымы. – Немцы прорвали фронт. Пытаются перейти в наступление, А батальона вашего, я так думаю, нет! Как раз на Хопровку пришелся главный удар немцев. Ваши по рации успели сообщить, что и артиллерия по ним жахнула, и авиация бомбила, и танки пошли...
Максим и Чеботарев разом сникли, понимая, что остались они сиротами в этом незнакомом городе, и что-то будет дальше в их солдатской судьбе, никто не знал.
– Ладно! – решил капитан. – Там сейчас, – опять махнул в сторону дымов, – грузят уцелевших. Машин есть несколько, сани подтягиваются, Ваши тоже пригодятся. Правьте туда. Найдете начальника госпиталя майора Яковенко, скажете, что я прислал... И ждите меня! – капитан повернулся к машине, показывая, что разговор окончен, вспрыгнул на подножку, вспомнил и выкрикнул:
– Да! Я – капитан Мезенцев! – влез в кабину, откуда водитель засигналил, чтобы освободили проезд.
Чеботарев молча вернулся к саням, запрыгнул в них, чмокнул, стегнул конька вожжами, подъехал к Максиму, стал сзади, признавая тем самым старшинство сержанта.
Поехали к госпиталю. Пока выворачивали крутым поворотом дороги, в небе заслышались моторы, и чей – то звонкий голос закричал:
– Воооооооздууууууууух!
Первая бомба упала прямо на площадь перед разбитым из красного кирпича двухэтажным зданием школы, со свесившейся у входа на одном гвозде табличкой, где располагался госпиталь. Сквозь выбитые стекла были видны обрушившиеся внутрь балки. Теперь уже взрыв дернул под ногами землю, вскидывая кверху колесами грузовик, в который только что сносили раненых. От грохота кони в испуге понесли. Колючие брызги кирпича и земли, вместе с тугой горячей стеной воздуха стеганули по саням.
Максим тянул и тянул вожжи одной рукой, пытаясь остановить своего коня, в горячке ухватился за них раненой, но боль не дала тянуть, выпали вожжи. Конь еще быстрее понесся вперед, волоча за собой по битому кирпичу сани, несся, не разбирая дороги, пока полозья не наскочили на поваленные взрывом столбы электропередачи, и сани, взлетев левой стороной на них, подпрыгнули и перевернулись на бок. Из них посыпались орущие, обезумевшие от шума и боли раненые. Только мёртвый Колька Овчинников бесшумно вывалился из саней, как – то деревянно стукнувшись головой о землю. Все это увидел Максим, вылетев с передка саней, падая больно грудью, но, успев перевернуться через правое плечо, смягчив удар о дорогу, сбивший дыхание, ожёгший болью. Конь протянул опрокинутые сани еще немного и стал, виновато понурив голову, кося рыжим глазом на людей и перевёрнутые сани, пытаясь тяжело отдышаться худыми, ребристыми боками.
– Воздух! Воздух! – тянул все тот же звонкий, почти детский, тонкий голос.
Максим, опираясь на здоровую руку, пошатываясь, поднялся с земли, побрел к раненым, корчившимся на дороге, на ходу подобрал автомат и вещмешок.
Откуда – то со стороны бежал Чеботарев, прихрамывая на правую ногу:
– Лягай! Та лягай же, Максым!
В голове шумело после удара о землю, и Максим не слышал воя несущейся к земле бомбы. Она упала как раз в тот миг, когда Максим обернулся на слабый, как ему казалось, крик Чеботарева, орущего во всю мощь легких.
Взрыв грянул прямо у саней Чеботарева, тяжело взметнув вверх разорванное тело коня и куда-то в сторону отбросив сани с ужасным грохотом, сминая и раздирая раненых в клочья своей жуткой силой. Чеботарев вскочил, попытался было бежать назад к саням, но Максим насел на него, прижимая к снегу.
Почти без интервала ударили еще два взрыва, закрыв на некоторое время черной пыльной пеленой все, что происходило вокруг. Было слышно, что немецкие самолеты, сделав свою черную работу, уходили. Максим протер глаза и сел прямо в снег. Рядом сидел Чеботарев, закрыв закопченное лицо заскорузлыми ладонями и раскачиваясь из стороны в сторону. Между плотно сжатыми пальцами скатывался черный тоненький ручеёк.
Завеса плотного дыма стала опадать. Максим с трудом поднялся и видел теперь, что площадь перед госпиталем превратилась в поле со сплошными воронками. Горящие перевернутые грузовики дымили тремя жаркими кострами. Сани Чеботарева скалились сломанными полозьями и огромной дырой в днище, через которую, наполовину свесившись, виднелось тело убитого с размозженной головой. Чеботарев уже пришел в себя, шмыгал носом, размазывая по щекам грязные слезы.
Не боится смерти и не жалеет своих погибших только дурак! Ну, скажите, кто не играл на войне желваками? Кто не сжимал челюсти до зубовной боли? Кто не стискивал кулаки, вонзая грубые ногти в ладони, от лютой ненависти? Кто не плакал от бессилия переломить непоправимое, от невозможности спасти чью-то жизнь, восстать против несправедливого выбора смерти, если ее выбор вообще может быть справедливым?!
У госпиталя стали появляться люди. Переходили от одного тела к другому, находили живых и относили их к устоявшему дому напротив.
– Иван, давай поможем! – толкнул в плечо друга Максим, не глядя на него, чтобы не смутить.
С каждым может произойти такое! Тяжело поднялся Чеботарев:
– Максым, нэ можу я шось бильшэ... Нэ можу! – ткнул себя в грудь кулаком. – Ось тут шось порвалось! Та доколы ж...
– Вань! – Максим не знал, что и сказать, да и надо ли что-то говорить. – Вань, ты покури папироску, а?! А я пойду, разведаю, разузнаю, что да как! – Протянул Ивану пачку, помятую, с просыпающимися крошками табака.
Чеботарев взял папиросу, прикурил от спички, дал прикурить Максиму и пошел вперед.
Из полуразрушенного госпиталя вышла женщина в халате поверх шинели, властно посмотрела на горькую работу людей, взглянула на часы у себя на руке и вопросительно взглянула на солдат, приближающихся к ней.
Максим разглядел под тонкой белой тканью халата блеснувшие майорские звезды на погонах и, приблизившись, доложил:
– Товарищ майор, по приказанию капитана Мезенцева прибыли с ранеными!
– Ваши сани? – спросила женщина, показывая рукой на перевернутые сани Максима.
– Так точно! – ответил Максим. – Конь понес – бомбы испугался. А вот те, – Максим обернулся к саням Чеботарева, – взрывом покорежило.
– Вы что, ранены, сержант? На перевязку идите. Там по коридору направо перевязочная уцелела. Найдете кого-нибудь, кто поможет. А вы, – посмотрела на Чеботарева, – идите помогать.
– Товарыш майор! – запросил Чеботарев. – Я ж санитар у нас в батальоне, разрешить мэни сержанта пэрэвязаты?! В мэнэ тильки бинтов нэма. Та мы швыдко, – убеждал Чеботарев, – а потим поможу, а як же!
– Идите, – согласилась женщина и сорвалась с места, побежала к идущей из-за того самого поворота, откуда выехали недавно Максим с Чеботаревым, полуторке.
– Пишлы, Максым! – подтолкнул ко входу Чеботарев.
Шагнули в пропыленный коридор, с провисшим потолком, с сильным запахом гари и обгоревшего человеческого тела.
– Ось, сюды, – решительно перешагивая через обрушившиеся на пол кирпичи и дверные коробки, Чеботарев сдвинул заклинившую дверь перевязочной.
Действительно, это была уцелевшая перевязочная, с горками испачканных сверху бинтов, блестящими инструментами в белых бюветах и разбитыми бутылочками йода.
В углу, у широкого окна, с двойными, добротными рамами и остатками наполовину вылетевших стекол, стояла скамья, покрытая толстым слоем ржавой кирпичной пыли и осколками стекла.
Чеботарев смахнул грязь со скамьи, подобранной тут же и такой же пыльной тряпкой, взметнув во все стороны тонкую пыль, ворчал под нос:
– От, черты его ба...
Максим разделся, расстегнув ремень, чертыхаясь и ругаясь потихонечку, положил шинель с ремнем на вещмешок и автомат, уже лежавшие на скамье, очищенной Чеботаревым. Гимнастерку и нижнюю рубаху помог снять Чеботарев.
Пока Иван разматывал старые, напитанные кровью, пропотевшие бинты, Максим смотрел в окно.
Часть 7
Следом за машиной, в которой приехал капитан Мезенцев, на площадь, уже почти полностью очищенную от убитых и раненых, лавируя между разбитыми грузовиками и санями, огибая глубокие ямы воронок, выползали коротким обозом семь саней. В них тут же стали грузить уцелевших раненых.
У машины капитан стоял рядом с начальником госпиталя. Мезенцев нервно курил, убеждая в чем-то женщину, но та отрицательно качала головой и показывала то на машину, то в сторону дороги, ведущей к лесу. В конце концов разговор завершился, видимо, на резкой ноте. Капитан вытянулся по стойке смирно, отбросил в сторону окурок, кинул ладонь к виску и, повернувшись на каблуках, широко зашагал к школе, раздраженно наступая на битые кирпичи, обходя разбитые сани, иногда, не сдержав досады, пинал носком сапога попадавшуюся рухлядь.
Максим вздрогнул от прикосновения ватного тампона, взглянул на Ивана. Тот явно был доволен:
– Ну, шо, Максым! Я ж казав, шо Чеботарев – доктор. А то комбат коновалом величал! – улыбался. – Та и на тоби як на собаке заживеть. Ты подывысь! Подывысь... – радовался Чеботарев. – Трохи обработаю, та перебинтую. Рана твоя чуть припухла, вокруг ней чисто. Днив чэрэз чотыри затягиваться начнэ. Тильки ты, Максым, кульбитив не роби бильш. А то як той жеребец стрибаешь! – намекнул на недавний полет из саней.
Иван, делая свое дело, все говорил и говорил, и скоро плечо Максима забелело свежей чистотой бинтов:
– Ось бы тоби ище горилки чарку – и був бы ты зовсим гарный хлопец! – приговаривал Чеботарев, помогая другу натягивать одежду.
Максим порядком продрог, пока Чеботарев возился с плечом. Из разбитого окна тянуло морозом, и Максим подумал, что Чеботарев про горилку вовремя вспомнил.
За дверью раздались шаги, давящие мусор. Дверь с натугой распахнулась, и в перевязочную вошел капитан Мезенцев.
– Как ваши дела? – спросил у Максима, застывшего с натянутой только на левую руку шинелью, и теперь сползающей по плечу, саднящей рану. – Одевайтесь!
Максим, застёгивая шинель, вздрогнул. Детские голоса! Много тихих детских голосов. Боже мой, в школе, растерзанной войной школе, детские голоса! Что это? Откуда?! Может – почудилось? Но нет. Голоса приближались.
Капитан Мезенцев шагнул назад к распахнутой двери, наполовину загородив проем. В свободную часть Максим видел, как мимо перевязочной, взявшись за руки, шли ребятишки. Кто в шубейке, кто в пальтишке, в валенках, в изношенных ботинках. Но все без исключения, в серых теплых пуховых платках, накрест пропущенных концами под мышками и завязанных на спине.
Поэтому Максим не мог разобрать, где мальчишки, а где девчонки, Все были почти одного роста, да и возраст один – лет семь-восемь.
Детишки шли к выходу из школы осторожно, шмыгая покрасневшими носами, не торопясь, парами, друг за другом. Сзади слышался голос, строгий, и в тоже время почти девчоночий:
– Дети, не спешите, смотрите внимательно под ноги. Клава! Клава, у выхода остановитесь!
– Татьяна Сергеевна! – мягким голосом позвал капитан. – Татьяна Сергеевна, зайдите, пожалуйста, на минутку сюда.
У двери показалась девушка, громко повторила:
– Клава, остановитесь и подождите меня. Я сейчас.
Девушка остановилась на пороге, поглядывая в коридор:
– Здравствуйте! – и в сторону детей. – Сережа! Сытин! Куда ты пошел? Ну – ка, встань к своей паре!
– Это – Татьяна Сергеевна, воспитатель детского дома для детей комсостава Советской Армии, – представил Мезенцев.
Теперь Максим полностью мог рассмотреть девушку. Татьяна Сергеевна шагнула в комнату, при этом все время порываясь выглянуть назад в коридор. Она была в таком же пуховом платке, что и у детей, но только завязанном под подбородком, а не под мышками. Черное изношенное драповое пальто было велико и нависало полами на широкие голенища валенок. Бледное, худое лицо, с синими кругами под глазами, оживлялось только тогда, когда девушка подносила к голове руки в ярко-красных рукавицах, чтобы заправить под платок выбившиеся прямые светлые волосы.
– Татьяна Сергеевна, грузите детей в машину, – тем же мягким голосом говорил Мезенцев, – Минут через десять-пятнадцать поедете в район. – И уверенно добавил, – Там немцев нет. А здесь, – махнул рукой, – Чёрт его знает, что здесь будет через час! – уже раздражённо буркнул капитан.
Девушка послушно кивнула и вышла в вестибюль.
Часть 8
Моё полное имя Карл Дитер Йопст.
В русском плену я пытался понять, что так рассмешило солдат, когда, на первом допросе молоденький усатый лейтенант, хорошо знавший немецкий, громко прочитал мои документы. Заросшие щетиной, грязные, в длинных серых шинелях, с измождёнными лицами русские засмеялись и смеялись всё громче и громче, когда кто-нибудь из них в очередной раз тыкал в меня пальцем и повторял моё имя. Хмыкали и крутили головами даже оба моих пленителя: раненый в руку сержант, стонавший от боли почти беспрестанно, пока мы ехали сюда в кузове полуразвалившейся машины, и второй – старый солдат, давно не бритый, хмурый и безгранично усталый.
Мне было очень страшно и жаль себя. Так по-дурацки попасть в плен!
Я – восемнадцатилетний парень, совершенно здоровый физически и психически, не смог отбиться от того раненого сержанта. А всё Юрген! Говорил ему, что не стоит гнаться за этой машиной. Скоро подтянутся остальные, и догоним её. А не догоним, так наши танки расстреляют. Но ему было так весело гнаться за беззащитной машиной с красным крестом на боку! Вот чем кончилось его веселье – убитый лежит в лесу рядом с мотоциклом. Мне ещё повезло – в люльке сидел, только сильно грудью ударился, когда вылетел из неё. Чего скрывать, сначала весело было и мне!
Постреливая из автомата по кузову преследуемой машины, я чувствовал себя охотником, рыцарем Рейха. А потом Юргену пуля ударила прямо в глаз, мотоцикл – в дерево, а я зарылся в сугроб.
Если честно, ещё и ужаснулся, что попал в руки к русским. Нам рассказывали про них страшные истории о том, что они дикари и недочеловеки. Когда я поднял руки, второй, старый солдат подошел и ударил меня прикладом по голове. Благо, я был в каске. С ужасом видел я, как по его лицу катятся слёзы, когда гневно он что-то кричал, показывая рукой на грузовик. Сержант приставил к моей голове «вальтер» и нажал на курок. Сухой щелчок вместо выстрела. Ещё, ещё…Сержант начал бешено ругаться, а я, обмочившись от ужаса, потерял сознание.
Когда я очнулся, уже связанный, на полу грузовика, сквозь полумрак брезентового, дырявого тента различил маленьких детей, жавшихся друг к другу на скамьях вдоль борта, плачущую женщину, того самого сержанта и того, второго, старого солдата. От мыслей: «Это за ними мы гнались?! Этих детей хотели расстрелять, раздавить?!», кидало в озноб. Дети испуганно смотрели на меня, а взрослые обращались ко мне – «Фриц». Я говорил им, что зовут меня Карл, но они приговаривали «Фриц». Они показали мне два детских тела, лежащих с лицами, закрытыми платками и я понял, что их убили очереди моего автомата.
За те дни, что провёл в полуразрушенном блиндаже, пока меня не отправили в лагерь для военнопленных, о многом передумал, многое переоценил…
Мне объяснили, что будь я Карл, Вольдемар, Вольфганг, для русских я буду «Фриц». Впрочем, как для нас русские все были «Иванами».
Короткая моя жизнь проходила в мыслях, потому что я думал, что за детей русские меня расстреляют. Детей мне было жаль, и я вспоминал, каким ребёнком совсем недавно был я сам.
…Яркий летний день остервенело бликует на стёклах огромного буфета в столовой. Брызги солнца бьются о натёртую поверхность большого стола и другой мебели с громоздкими резными ножками и выпуклыми медными украшениями. Стальные рыцарские доспехи в углу, длинный волнистый двуручный меч, кинжалы и сабли на стенах, почти не различимы в облаке света. Я крадусь к буфету. Лезу на верхний ярус, отчаянно цепляясь за резные выпуклости. Туда, я видел, служанка Марта, поставила вазочку с засахаренными орехами.
Остро помню, как чувство ужаса, отчаяния и непоправимости совершённого охватило меня колючими объятиями, когда старинная ваза, доставшаяся в наследство отцу, по его словам, от далёких шведских предков, такого же далёкого 17 века, медленно, словно нехотя, повернулась на широком фарфоровом основании и так же медленно, проваливаясь сквозь мои тонкие ручонки, упала на взблеснувший паркет, разлетелась на мелкие кусочки. «Не склеить!» – вспыхнула и потухла ничтожная, мгновенная надежда.
Тогда мне от ужаса отчаянно захотелось умереть, не жить…
У меня, я думаю, были такие же испуганные глаза, как у этих детей! Но я был виноват. А чем же были виноваты русские погибшие дети? И умирать они не хотели. Поэтому, такое же, как в детстве, чувство потухшей ничтожной надежды, непоправимости совершенного и неизбежности наказания я испытал там, на грязном дощатом полу грузовика…
Я прощался с Миром и ещё перебирал в памяти моменты, когда мне совсем не хотелось жить.
…Фельдфебель Клоц вот уже третий час гонял нас, новобранцев, по плацу. Его широкое жабье лицо, с неряшливо-отвратительными наплывами на подбородке, под глазами и большими бородавками на лбу и жирных щеках, выражало удовольствие истинного наслаждения от издевательства над нами.
Меня мутило от дебильности нашего командира и напряжения этих часов. Мы маршировали, бегали, прыгали по-лягушачьи, ползали по-пластунски, нещадно разбивая в кровь локти и колени; всё это удовольствие прерывалось командой «Газы!», и мы проделывали то же самое, только теперь с противогазами на головах.
Клоц именно в эти моменты приказывал увеличивать темп, чтобы нам было тяжелее дышать. Некоторые из нас теряли сознание, валились ничком на грязный плац. Клоц не позволял им помогать. Пока мы шумно пробегали мимо своих товарищей, даже завидуя им за ту передышку, что они внезапно получили, он неспешно подходил к ним и, тыкая носками сапог, заставлял их придти в себя и подниматься. А тех, кто уже не мог встать, за ноги тянули двое солдат из лазарета, снимали с них противогазы и обливали водой. После этой процедуры новобранцев возвращали в строй.
К самому концу, перед командой о снятии душащих масок, я ощутил, что мысль, за которую я держался: «Только бы не упасть. Добежать!», ускользает, теряется в тошнотной вате. Я пытаюсь её ухватить и тут же падаю лицом на бетон неподалёку от Клоца. Удар стволом винтовки по затылку завершил падение и полностью отключил сознание.
Я плыл по какой-то мягкой и нежной реке, а мои ноги продолжали слабо двигаться в беге. Было так хорошо и спокойно, что хотелось ничего не менять, умереть, уснуть. Но меня к реальности выдернул острый удар под рёбра носком сапога фельдфебеля. И тут меня захлестнула НЕНАВИСТЬ…
Ненависть, жгущая мозги и прожигающая сердце огнём. Та безрассудная ненависть, что бросает человека, охваченного яростью на врага и заставляет рвать, грызть, терзать. Я был готов вскочить и задушить Клоца, но всколыхнувшаяся тошнота и чудовищная усталость вновь придавили меня к проклятому плацу. Я затаился. Я зажал яростную ненависть в себе и понял, что теперь та самая ледяная иголочка, кольнувшая в самое сердце, теперь превратилась в холодного ежа ненависти. А уж эта ненависть способна жить годами, скапливаясь, нарастая на ледяной игле и превращаясь в глыбу. Когда она выйдет из сердца, я не знал, но догадывался, что только мщение могло помочь в этом. Я ненавидел! Да нет, не только Клоца. Свою ненависть до конца я смог понять только в русском плену.
Когда меня переправили в лагерь для военнопленных, я встретил там Клоца. Поникший и грязный, утерявший всю свою самоуверенность, он был бесконечно противен и мерзок. Я думал, моя ненависть задушит, растопчет, уничтожит фельдфебеля, но…
Но он и так был унижен, растоптан, уничтожен! Он сдался сам. Сдался трусливо, без сопротивления и боя, спасая свою толстую задницу, жертвуя всеми вверенными ему солдатами. Об этом знал весь лагерь. Добивать его было так же недостойно, как убивать тех детишек, которых пытались увезти в грузовике от моих автоматных очередей бледная девушка и два русских солдата.
Позже, когда из лагеря нас выводили на общие работы, мы, под строгим присмотром конвоиров, ремонтировали разбитые нашими снарядами русские дороги, взорванные нашей авиацией мосты. Я разговаривал с Богом и упрекал Бога за то, что он допустил гибель детей от пуль моего автомата. Потому что этот урон я никогда исправить уже не смогу! Я понял, что мне, добропорядочному немцу, больше по душе не военная разруха и лишения, а спокойная размеренная жизнь и порядок. Я хотел, чтобы повсюду установился порядок. Не фашистский «Аллес им орднунг!», угодный Клоцу, Гитлеру и всем тем, кто вовлёк меня в эту преступную войну, а тихий человеческий порядок.
Клоц был для меня олицетворением всей фашистской Германии. Гоняя нас по плацу, он испытывал такое садистское удовольствие, которое не знакомо нормальному человеку. Я думаю, что Клоц, зная, что в санитарной машине дети, стрелял бы, не раздумывая и с удовольствием. Теперь, растерявший свою наглость и высокомерие, лишённый безнаказанности, покорённый и униженный, он смиренно выполнял приказы самого ничтожного из нас.
И я понял, что, такие как я, и такие, как Клоц, это два разных ребёнка одной и той же любимой матери Германии. А в семье – не без урода. Я понял давно всколыхнувшую меня ненависть. Это была ненависть к фашизму, к его верным псам, таким, как Клоц, которые рассказывали мне лживые басни о недочеловеках, по попущению которых я убил русских ребятишек. Я просил Бога простить мне мой грех, хотя бы за то, что я допустил его потому, что был обманут Гитлером и Клоцем…
И понять это помогли мне два русских человека, взявшие меня в плен. Пока я ждал решения своей судьбы, солдат и раненый сержант, похоронили, как своих родных и горько оплакали гибель убитых мною смешно перевязанных серыми платками детей из грузовика!
Сергей Скрипаль.
г.Ставрополь, 1999 –2005 г.г.
Комментарии к книге «Солдат», Сергей Владимирович Скрипаль
Всего 0 комментариев