Опаленные зноем
Часть первая Ожидание
I
Наступление началось в феврале. Мы тронулись по сугробам в ватниках, полушубках, валенках, ушанках, по дороге все это сменили на шинели и сапоги и остановились только в конце апреля, когда все вокруг стало зеленеть и старшины поехали получать летнее обмундирование.
Наш отдельный пулеметно-артиллерийский батальон с ходу принял участок в 136-й дивизии, очень потрепанной во время этого долгого наступления. Мы тоже были потрепаны и на марше получили пополнение.
Я со своей ротой оказался в резерве и, когда заходил в штаб или на КП батальона, часто слышал разговоры о «Матвеевском яйце». Это было самое неспокойное место на всем участке дивизии. Общая, довольно стройная линия переднего края здесь разрывалась и глубоко вдавалась во вражеские позиции. Две стрелковые роты, находившиеся там, обстреливались фашистами с трех сторон и днем и ночью. Из штаба то и дело звонили в третью роту:
— Как правый сосед? Как справа? Больше смотрите направо!
Немцы во что бы то ни стало хотели спрямить линию своей обороны, нам же нужно было сохранить эту вмятину как рубеж для атак.
Уже началась подготовка нового наступления, и все с утра до утра следили за «Матвеевским яйцом».
И вот однажды ко мне пришел заместитель командира батальона майор Станкович и сказал:
— Вызывай офицеров. Я говору, — белорус, он вместо «ю» выговаривал «у», — я говору, теперь одна морока будет у нас с тобой.
Пришли лейтенанты Лемещко и Сомов, вслед за ними — застенчиво улыбающийся младший лейтенант Огнев. В углу землянки шумели, наседая на старшину роты, командир артбатареи Веселков и минометчик Ростовцев. Позднее всех ввалился, на минуту заслонив собой всю дверь, мой заместитель по строевой двадцатичетырехлетний богатырь старший лейтенант Макаров.
Перед тем как попасть к нам в батальон, Макаров летал на истребителе, был подбит, рухнул вместе с машиной на землю, но по счастливой случайности остался жив и, пролежав полгода в госпитале, признанный врачебной комиссией негодным к дальнейшей службе в авиации, пришел к нам, в пехоту. Было это зимой. Он медведем влез в блиндаж, простецки улыбнулся, приложил руку к лихо сдвинутой набекрень ушанке и доложил: «Старший лейтенант Макаров прибыл для дальнейшего прохождения службы». — И как-то незаметно, за один вечер, перезнакомился и подружился с офицерами…
— Все? — спросил Станкович.
— Все, — ответил я.
В землянке сразу стало тихо.
— Так вот, пошли принимать «Матвеевское яйцо»! — И, распахнув дверь, Станкович первым вышел на улицу.
По дороге нас встретил заместитель командира соседнего полка, майор в щегольской фуражке защитного цвета, козырек которой был похож на утиный нос. Такие фуражки шили из старых гимнастерок портные полковых мастерских.
— Многовато, — сказал он, оглядев нас.
— Почему? — спросил я.
— Ну почему, — уклончиво отозвался он. — Ясно почему.
Мне ничего не было ясно.
— Ладно, там видно будет, — сказал я.
Скоро мы вышли в поле, на котором стояли три подбитых немецких танка. Впереди виднелся кустарник, несколько одиноких елок, а правее разлилось огромное болото, за которым стеной стоял лес…
— В этом лесу ваш правый сосед, — сказал майор. Мы спустились в овраг. Я спросил, сколько отсюда будет до переднего края.
— Тысяча двести метров, — сказал майор. Он остановился, вынул из планшета карту и показал мне: — Вот овраг, а вот ваш передний край. Ровно тысяча двести метров.
— Ростовцев, — сказал я минометчику, — оставайтесь здесь.
Овраг скоро свернул в сторону, прямо к тем кустам с одинокими елками, и на полпути кончился широким лугом. Здесь, в конце оврага, был блиндаж, в котором жил резервный взвод автоматчиков. С правой стороны кустов, за болотом, на самом краю леса виднелись два немецких дзота. Вода сейчас подступала к амбразурам. В дзотах, казалось, Никого не было. Слева, на гребне небольшого холма, торчали рогатки колючей проволоки.
— Здесь тебе тоже надо будет оставить резерв, — сказал Станкович.
Мы порешили на том, что поставим здесь взвод противотанковых пушек и два ручных пулемета. Слева, по пашне и по лугу, можно было ожидать танки.
— Ты что же, всех берешь, капитан? — спросил майор.
— Всех, — сказал я.
— Ну смотри. Давайте только рассредоточимся. — И, надвинув поплотнее фуражку, он побежал к кустам по лугу. И сейчас же просвистело несколько пуль. Майор, не обращая на них внимания, бежал по лугу, чуть пригнувшись и петляя.
— Пожалуй, не стоит всем, — задумчиво сказал Станкович, глядя вслед майору.
— Пожалуй, не стоит, — согласился я.
Мы оставили командиров взводов и побежали вслед за майором. Нас тоже обстреляли.
Майор сидел на краю оврага и, поджидая нас, счищал щепочкой грязь с сапог.
— Ну как? — спросил он.
— Хорошее местечко, — сказал я, тяжело дыша.
— Куда уж лучше! — согласился он.
К нам поспешно подбежал старший лейтенант, одергивая на ходу помятую, давно не стиранную гимнастерку, и доложил, что у него все благополучно. Лицо у командира усталое, глаза красны не то от дыма, не то от бессонных ночей, на щеках и подбородке — недельная щетина.
— Вот, — сказал ему майор, — сдавайте участок капитану.
— А я? — недоверчиво спросил тот.
— Пойдете на отдых.
— Так давайте сейчас и начнем, — не умея скрыть радости, обратился ко мне старший лейтенант.
Он как-то сразу помолодел и посветлел лицом, потом очень внимательно оглядел меня, и в его глазах я прочел неподдельное сожаление.
Сдавать ему, собственно, было нечего. Овраг, начинавшийся от болота, расходился дальше двумя рукавами наподобие клешни рака. Между клешнями рос кустарник. В оврагах, ничего не видя дальше десяти — пятнадцати метров, сидели стрелки и автоматчики. Землянки были низкие, сырые, тесные — и никаких окопов, дзотов, проволочных заграждений.
— А там что? — ткнул я пальцем в сторону кустов.
— Мины, — сказал старший лейтенант. — Покажите схему минных полей.
— Да там такие мины, — смутился он, — мы сами их ставили, без плана. Гранаты там подвязаны.
Облазив овраг, мы вернулись в блиндаж командира. Он был хотя и чище, и просторнее, чем другие, но такой же сырой и низкий.
— Ну? — спросил Станкович.
— Хуже не придумаешь, — сказал я.
— Ну что же, — сказал Станкович, будто выдохнул. — Принимай что есть. В двадцать три ноль-ноль доложишь о смене. Бывай здоров! — И крепко пожал мне руку.
Подписав акт о приеме района обороны и взяв один экземпляр себе, я вышел из блиндажа и сел на склоне оврага. Настроение было подавленное, словно меня загнали в мышеловку и теперь осталось только захлопнуть ее.
Хоть я уже был командиром роты, капитаном и меня считали офицером опытным, решительным, хорошо разбирающимся во всех делах (два года провоевал!), но в действительности все было далеко не так. Жизнь я знал плохо, упрощенно и, когда случалось попадать в сложные переделки, терялся, нервничал, падал духом. Однако окружавшие меня люди не замечали во мне всего этого по одной простой причине: я был до чертиков самолюбив, скрытен и не обращался к ним со своими сомнениями. А за то, что никому не приходило в голову приглядеться ко мне повнимательнее, я был чрезвычайно всем благодарен. Именно это отношение ко мне людей, их простодушная вера в то, что я человек твердого нрава, спасали меня пусть не от всех, но от многих необдуманных поступков.
Обстоятельства, которые привели меня на войну двадцатитрехлетним парнем, и саму войну я рассматривал просто: победить должны мы. Ради этой победы я и пришел на войну. И то, что я нахожусь на переднем крае и от меня и подчиненных мне людей в какой-то мере зависит исход войны, — все это тоже в трудные минуты придавало мне сил и заставляло делать именно то, что нужно, и не делать того, что не нужно.
К людям у меня было столь же ясное отношение. Они делились в моем представлении на друзей и врагов, причем друзьями были все без исключения советские люди, хотя лично сам я мог относиться к ним разно, а врагами — все без исключения немцы и те, кто заодно с ними воюет против нас. К ним у меня было непримиримое чувство ненависти.
Меня не удивляло и не озадачивало, когда я узнавал, что среди людей, числящихся моими друзьями, оказывались негодяи, дезертиры, перебежчики, трусы, предатели. Я упрямо отказывался понимать, что такие люди могут быть среди нас, и относил все это к случайным недоразумениям, ошибкам тех, кто представлял этих людей такими. И потому, что слухи о подобных происшествиях доходили до меня чрезвычайно редко, убеждение, что это всякий раз было чьей-то ошибкой, а не преступлением, не покидало меня.
II
В сумерках, погромыхивая коробками с лентами, согнувшись под тяжелыми станками пулеметов, гуськом пришел первый взвод. Впереди шагал Макаров.
— Ну как, командир, — загудел он, увидев меня, — дыра?
— Дыра, — сказал я.
— Не пропадем! — весело заверил он.
Подошел Огнев и спросил с обычной своей улыбкой:
— Куда мне?
А сзади уже скатывались в овраг солдаты другого взвода.
В блиндаже лениво переругивались телефонисты, устанавливая коммутатор, и радист тихо твердил, притулившись в углу со своей рацией:
— Я — «Орел», я — «Орел», я — «Орел»… Как меня слышите? Как слышите?.. Перехожу на прием.
Наступила ночь. Трассирующие пули летели над нами слева направо, справа налево, прямо в лоб, а иногда прилетали даже откуда-то из наших тылов. Это, наверное, из третьей роты. Завтра надо будет договориться, чтобы поставили ограничители.
Пришел Ростовцев и доложил, щелкнув каблуками:
— Минометы установлены. Половина взвода копает землянку, половина занята подноской мин. — Потом, помолчав, скручивая папироску, сказал: — Сейчас мимо артиллеристов шел, укрытия копают для пушек. Веселков велел передать, что дивизионки… — Он огляделся и удивленно произнес: — Вот черт, со всех сторон стреляют!.. Дивизионки установлены на опушке.
С одиннадцати часов ночи я вступил со своей ротой в полное и безраздельное владение «Матвеевским яйцом». Я вглядывался в схему линии переднего края, в тревожные мысли не покидали меня. «Только бы прошла она, эта первая ночь, — думал я. — Завтра же надо начинать что-то свое. Надо сделать все, чтобы обеспечить здесь более или менее сносную жизнь. Знают ли фашисты, что у нас произошла смена? Только бы не лезли они ко мне этой ночью. Завтра нам будет легче. Мы оглядимся, пристреляемся, устроимся прочнее. Что там, за теми кустами?..»
Напротив меня сидел телефонист Шубный. На его большой голове висела ловко прилаженная на черной тесемке телефонная трубка, и он беспрестанно разговаривал с дежурными взводов. Разговаривал с умыслом: чтобы они всегда были на проводе.
— «Волга», «Волга», я — «Орел». Ты что, заснул? Нет? А что? Дрова в печку подкладывал? Ты смотри не спи, а то дрова прогорят, зараз и попадет от лейтенанта. Как у вас там, в порядке? Стреляет? Хорошо. Светит? Хорошо. Значит, в порядке. — И он переключался на другой взвод, перекинув толстыми ловкими пальцами рычажки коммутатора. — «Кама», «Кама», я — «Орел». Га! Це ж ты, Хоменко? Ты меня чуешь? Та це я, Шубный. Чуешь? О, добре. Ну як там у вас? Сплять? Уси сплять? А, не, не уси. Ну як вин, стреляе? Ага, стреляв. Хай ему… Слухай, Хоменко, чи не був ще у вас двенадцатый? Був и с тобой балакав? О, про шо, про твою дивчину? Ни? А про шо? А-а, про то, як телехвон работав… И пийшов? До кого? Ага!..
С этим Шубным я вначале хлебнул горя. Пришел он ко мне год назад с пополнением. Мы тогда стояли на переформировке в больших рыбачьих деревнях на озере Селигер. Один вид Шубного сразу внушил моим командирам много всяких сомнений. Он даже не умел как следует наматывать обмотки, а ремень не перетягивал, а лишь поддерживал его толстый живот. Назвался он ездовым, но старшина, хитрейший мой старик, оглядев его, сказал:
— Нужен мне такой ездовой, как… — и сплюнул.
Я отдал Шубного командиру минометного взвода Ростовцеву: пусть потаскает минометную плиту, порастрясет жир. Неделю спустя Ростовцев с жаром стал мне доказывать, что минометчика из Шубного не выйдет. На занятиях он безмятежно спит и вообще…
— Переведите его куда-нибудь, в петеэр, что ли. Измучил он меня!
И пошел мой Шубный гулять из взвода в взвод, мучая командиров. То застанут его читающим книжку на посту, то надерзит кому-нибудь.
Разумеется, прежде чем попасть в очередной взвод, Шубный посещал гауптвахту. Майор Станкович как-то спросил:
— Что это у тебя Шубный, как я ни приеду, все с тряпкой по деревне, словно старьевщик, ходит?
Я рассказал: с тряпкой он ходит потому, что, пока солдаты занимаются, он моет в избах полы. Не сидеть же ему без дела неделями!
— А попробуй-ка ты его к себе взять, — подумав, сказал Станкович. — Чтобы он у тебя на глазах был все время. Ну, в отделение связи хотя бы.
Я так и сделал. После этого Шубного словно подменили. Работа телефониста пришлась ему по душе. На дежурства к коммутатору он выходил чисто побритый, так старательно перетянув ремнем живот, что даже дышал с хрипом. Уже через месяц он стал одним из лучших телефонистов. Когда он дежурил, я был спокоен: на коммутаторе у меня полный порядок…
— Я — «Орел, я — «Орел»… Здесь. Нет, не спит.
Я беру трубку. Это Макаров. Он в сопровождении моего ординарца Ивана Пономаренко ходит поверяющим. Сейчас они на правом фланге. Макаров спрашивает, как дела, смеется:
— Я тут ребятам, чтобы не спали, сказку рассказываю.
— Ладно, — говорю ему, — давай домой.
— Я — «Орел», я — «Орел»… — бубнит Шубный. — Ты что, заснул? Нет, не заснул, а письмо писал? Добре. От меня привет передай. Как у вас там, стреляют?..
Наша первая ночь в овраге шла на убыль. Наступал рассвет, медленный, мглистый. Туман, плотный и такой густой, хоть в пригоршни его бери, заволок все болото, вполз в овраги. Становилось все тише и тише. Кончалась ночная перестрелка. Скоро взойдет солнце, рассеет туман, и можно будет оглядеться получше. Прежде всего надо проверить, что находится там, за кустами, вклинившимися между оврагами, между первым и четвертым взводами. Звоню начальнику штаба, докладываю, как прошла ночь, прошу выслать ко мне саперов с миноискателем.
III
Саперы пришли часа полтора спустя. Никита Петрович Халдей, мой заместитель по политчасти, молча наблюдавший за тем, как мы с Иваном Пономаренко снаряжаем автоматные диски, вдруг сказал:
— Нет никакой необходимости идти туда самому командиру роты. Это можно поручить любому офицеру.
…Никита Петрович прибыл к нам в роту из тылового госпиталя. Политработник он был сильный, талантливый, и сразу почувствовалось, как с его приходом у нас по-новому заработали и партийная и комсомольская организации, в каждом взводе стали выходить злободневные боевые листки… На КП он бывал мало. Приходил лишь поесть, поспать, подготовиться к новой беседе и снова отправлялся к солдатам, которые души в нем не чаяли. Он был так внимателен и заботлив, что Макаров не напрасно говорил, что Никита Петрович — отец наш родной. Так оно и было на самом деле. Следует сказать, что Никита Петрович по возрасту был старше всех нас, а таким, как я да Макаров, и впрямь в отцы годился…
— Меня это не устраивает, — возразил я. — Надо самому знать весь передний край.
— Вы отвечаете за подразделение…
— Вот поэтому-то я и хочу знать все сам. Давайте оставим этот разговор.
— Этот разговор оставить я не могу, — взволнованно проговорил он и даже поднялся.
— Ну, сидеть в этих оврагах с завязанными глазами я не стану.
— Вы, по сути говоря, идете в разведку и должны получить на это разрешение командира батальона.
— И к командиру обращаться за каждым пустяком тоже не стану. Пошли, Иван.
Мы пробирались через густой кустарник. Несколько высоких елей виднелось впереди. Я задумал: как дойдем до одной из них, так заберусь повыше и понаблюдаю за немцами.
Саперы приладили миноискатель. Они то и дело останавливались и обрезали бечевки. Гранаты РГД почти все лежали на виду. Но бечевки, протянутые от них к стволам осинок, было трудно разглядеть.
Мы гуськом — впереди сержант с миноискателем, за ним другие два сапера, потом я и замыкавший шествие Иван Пономаренко — все дальше и дальше забирались в кусты. Был тихий утренний час, когда весь передний край умолкал, так сказать, переходил на дневной распорядок, когда в окопах остаются дежурные пулеметчики, наблюдатели да снайперы, а все остальные отдыхают, моются, завтракают, бреются, спят, читают газеты, пишут письма… Был тот обманчиво тихий утренний час, когда казалось, что, кроме тебя, на десятки километров вокруг никого нет и войны никакой нет, ты можешь выпрямиться, отбросить постоянную настороженность… Слышалось лишь легкое похрустывание веток под ногами. Мне стало казаться, что мы уже далеко зашли в этой тишине, как вдруг почти совсем рядом раздалась автоматная очередь. Пули вжикнули мимо нас. Мы упали на землю, я ткнулся головой в кочку, слыша вторую, третью, четвертую очередь, чувствуя, как пули с легким чавканьем входят в землю вокруг меня. Это не было похоже на обычную бесприцельную стрельбу. Кто-то видел нас, следил за нами. Надо было уходить.
— Назад! — крикнул я. — Перебежками по одному! — И тут же, перепрыгнув через меня, протопал ботинками сержант с миноискателем, за ним — второй сапер, третий. Я вскочил, метнулся следом, крикнул Ивану Пономаренко: — За мной!
Оказалось, мы зашли в кустарник всего метров на тридцать, не больше.
— Все целы? — спросил я, когда выбежали на тропу.
Тяжело дыша, сержант сказал:
— Кажись, все.
— Откуда он мог бить?
— Наверно, с елки, товарищ капитан, больше неоткуда.
Да, вероятно, так оно и было. Только с елки «он» мог видеть нас. Значит, немцы забрались в кусты раньше, чем мы. Они посадили на елку «кукушку» и просматривали почти все наше расположение. Мало того, что мы, отсиживаясь в оврагах, видели не дальше своего носа, немцы контролировали даже и эти овраги.
На КП меня встретили тревожные, вопросительные взгляды Халдея, Макарова, Шубного. Впрочем, Халдей смотрел на меня не столько тревожно, сколько осуждающе. Это меня еще больше разозлило.
— Ну, нечего глаза таращить! — набросился я на Шубного. — Вызывай Сомова и Огнева.
— «Кама», «Кама», — испуганно забубнил Шубный, сопя от усердия. — Давай девятнадцатого, одиннадцатый будет говорить. «Дон»… Двадцать второй… одиннадцатый на проводе…
— Слушайте внимательно, — сказал я. — У тебя, Огнев, слева, у тебя, Сомов, справа в кустах три елки. Сшибить с вершин все сучки.
— Пулеметом? — с хрипотцой спросил Сомов.
— Ты что, спал, что ли?
— Спал.
— С добрым утром, — весело поздравил его Огнев.
— Действуйте.
— Есть, — ответили они в один голос.
Ударили станковые пулеметы. Я вышел из блиндажа. С елок осыпался лапник. Деревья оголялись на глазах. Вдруг вся макушка одной из елок, самой высокой, закачалась и, чуть задержавшись, стала медленно валиться на землю. Это сделал, конечно, Огнев — самый лучший пулеметчик роты.
— Все, — с удовлетворением заметил Иван Пономаренко, стоявший рядом со мной. — Теперь не тильки зозуле, а и горобцу причипиться нема за шо.
Я вернулся в блиндаж.
Шубный имел привычку подключаться к коммутатору батальона и слушать, о чем разговаривает штаб с командирами других рот, какие поступают распоряжения с КП батальона. Почти бессменно сидя у телефона, Шубный был самым осведомленным человеком в батальонных делах. Сейчас он тоже подслушивал и доверительно прошептал мне:
— Про вас разговаривают.
Я взял трубку. Разговаривал командир батальона подполковник Фельдман — маленький, толстый, резкий и очень храбрый человек — со своим заместителем Станковичем, который находился в третьей роте.
— Так вот, — говорил Фельдман, — если успеешь, побывай у него и обязательно передай этому обормоту от моего имени, что, если он вздумает снова без моего разрешения идти в разведку, я сниму его с должности командира роты.
Послышался смех Станковича, потом он сказал:
— Ладно, я с ним поговору.
Покраснев, я положил трубку на стол.
— Выключись к чертовой матери! Нечего подслушивать чужие разговоры. Завели моду висеть на чужих проводах, сплетни собирать. Где Халдей?
— Я здесь, — отозвался тот, выходя из дальнего угла блиндажа.
— Нажаловались, Никита Петрович?
— Про что?
— Про кусты, известно про что.
— Я не жаловался, а только сказал подполковнику, когда он позвонил, где вы. Вот и все.
Халдей, спокойный, умудренный годами, уверенный в своей правоте, стоял передо мной и с тем сожалением, с каким обычно смотрят умные люди на того, кто делает глупости, смотрел на меня.
IV
Линия переднего края, образуя крутую дугу, протянулась чуть ли не на два километра. По оврагам, по кустам, не видя друг друга, маленькими гарнизонами сидели четыре пулеметных взвода моей роты.
На левом фланге находился лейтенант Сомов. С соседом, третьей ротой, которая занимала участок на километр левее и значительно позади его, у Сомова была огневая связь. Справа стоял младший лейтенант Огнев, между ними — кусты, в которых меня обстреляла «кукушка». Дальше, в овраге, окопался со своими людьми лейтенант Лемешко, а еще дальше — взвод старшины Прянишникова. Потом начиналось болото, густо поросшее кустами, а за болотом, в лесу, находился наш правый сосед,
На переднем крае шла обычная жизнь. Старший лейтенант Веселков и лейтенант Ростовцев начали пристреливать орудия и минометы, ставить перед пулеметными взводами заградогни. Постукивали пулеметы: это командиры, сговариваясь по телефону, устанавливали ориентиры кинжальных и фланкирующих огней для ночной стрельбы, готовились при необходимости прикрывать друг друга. Пристрелкой руководил Макаров. Мы еще ночью уточнили с ним все, что надо будет сделать днем, и составили примерную схему обороны.
Пришли на КП Ростовцев и Веселков. Орудия и минометы пристреляны. Перед каждым взводом поставлены неподвижные заградительные огни. Надо дать им названия, определить условные серии ракет. Решили назвать огни: «Лось», «Верблюд», «Тигр» и «Слон».
Веселков с честью носил свою фамилию. Это был песенник, балагур, плясун. Вот и сейчас — уселся на нары, сдвинул фуражку на затылок, привалился плечом к стенке и потихоньку запел:
Расцветай, кудрявая рябина, Ой да наливайтесь, вишни, соком вешним…Рябоватый малоразговорчивый Ростовцев, сидя подлег него, скручивал папироску. Ростовцев — чудесный практик из сержантов. Звание лейтенанта присвоено ему недавно. Он еще не привык к офицерским погонам: они смущают его. Очевидно, поэтому он несколько дней ходил вообще без погон: сержантские снял, так как уже перестал быть сержантом, а надеть офицерские погоны стеснялся — слишком неожиданным был для него этот переход, если можно так выразиться, из сержантского в офицерское положение. Лишь потом, когда я сделал ему замечание, он решился надеть погоны.
Не успел Веселков закончить свою песню, как меня вызвали. В овраге стояла толпа автоматчиков. На склоне оврага сидел генерал Кучерявенко, командир дивизии, в оперативном подчинении которой находился наш батальон. Генерал о чем-то разговаривал со своим адъютантом, стоявшим подле него.
— Командир четвертой роты капитан… — начал я докладывать, но генерал перебил меня:
— Ладно, знаю. Пойдем посмотрим, как вы тут устроились.
Я повел его во взвод Лемешко. Дорога туда была самой безопасной.
— А ведь обстреляли нас, сволочи! — вдруг сказал генерал.
— Вы напрасно днем пришли сюда, — ответил я. — Опасно.
— Ну это еще полбеды, — весело отозвался он. — Люди-то твои ходят?
— Ходят.
— А мы что, не люди, что ли?
Когда мы пришли во взвод Лемешко и, высунув перископ, смогли увидеть лишь небольшой участок нейтральной полосы, а дальше все скрывалось от нашего взора за бугром, генерал призадумался. Отдав перископ Лемешко, он долго молчал, покусывая прутик.
— Плохо, — наконец проговорил он. — Как, по-твоему, сержант? — обратился он вдруг к сержанту Фесенко, стоявшему тут же.
— Не видно ничего, товарищ генерал, — бойко ответил тот. — Надо вперед продвинуться. А так — разве это война? Вслепую-то?
Генерал, прищурясь, посмотрел на меня. Лицо его оживилось, он как бы спрашивал меня с веселым любопытством своими зоркими, небольшими, окруженными старческими морщинками глазами: «Понял ли ты что-нибудь? Неужели ты ничего не понял?»
— М-да… — с сожалением проговорил он, видя, что я молчу и, стало быть, в самом деле ничего не понял. — Ну, будьте здоровы! — И пошел, помахивая прутиком, обратно. Мы тронулись следом.
День был солнечный, теплый. Не доходя до моего блиндажа, генерал сел на землю, сказал мне:
— Садись, капитан.
Я сел.
— Боевой устав пехоты у тебя с собой?
— Он в блиндаже, я сейчас принесу.
— Не надо, — сказал генерал. — Боевой устав пехоты должен быть у командира всегда при себе, в полевой сумке. — По его сердитому голосу было видно, что он теперь недоволен и мной как командиром роты и тем, как я устроился здесь со своей ротой. Это показалось мне обидным.
Я сказал, что у меня нет сумки, а только планшетка, в которую устав не влезает. Карту я всегда ношу с собой.
— Какой участок занимает рота по фронту? — спросил генерал, очевидно подумав, что я самый отпетый олух.
Я покраснел. Нашел, честное слово, время экзаменовать меня. Разве сейчас до этого? Мне стало досадно, я сказал:
— Два километра.
— А в глубину?
— Три.
— Чего?
— Километра.
— Не знаешь ты, капитан, устава, не знаешь.
— Знаю.
— Нет, не знаешь. Сколько, адъютант, по фронту рота занимает? Ну, живо!
— Семьсот метров.
— А в глубину?
— Тоже семьсот метров.
— Видал? — повернулся ко мне Кучерявенко.
— Видал, — сказал я. — Только это по уставу, теоретически. А на практике все иначе. Вот у меня два километра по фронту, а в глубину три. Это как, по уставу?
Он с интересом, даже с некоторым удивлением рассматривал меня. И когда заговорил, я понял, что мнение его обо мне теперь несколько изменилось.
— Орел, орел! — покачал он головой. — Да у тебя огня больше, чем в стрелковом батальоне. Ты огнем богат, как дьявол. Я поэтому и доверил тебе этот участок.
— Людей мало.
— У меня у самого их мало. Но овраги свои ты мне удержи во что бы то ни стало. Хоть кровь из носу. Головой ответишь. Понял?
— Понял.
Он поднялся, протянул мне руку.
— Ну, прощай, задира. С генералом очень уж непочтительно разговариваешь! — Он засмеялся, тряхнул мою руку и, опять чуть лукаво и вопросительно поглядев на меня, словно спрашивая, понимаю я его или нет, продолжал: — А сержант-то, слыхал? Вперед, говорит, надо. Дельные сержанты у тебя.
«Вперед, — думал я, проводив генерала. — Как это не пришло мне самому в голову? Вперед, на простор, ближе к немцам! Вот что мне надо было понять!»
V
В тот же день мы с лейтенантом Лемешко и сержантом Фесенко, закинув автоматы за спину, поползли вперед. Вечерело. Было тихо, тепло, где-то далеко за лесом садилось солнце, и макушки самых высоких елей и сосен были позолочены и казались чудесно легкими, кружевными. У немцев играли на губной гармонике. Рокотнул автомобильный мотор и стих. Справа выстрелила пушка, и по лесу долго и гулко катился звук этого одинокого выстрела, словно лес, дремавший до этого, разбудили, и он гневно, но сдержанно ворчал.
Нейтральная полоса, казавшаяся от нас, из оврага, удивительно ровной и гладкой, была в тех неприметных издалека морщинках и складочках, в которые так удобно бывает прятаться. Фесенко, чуть посапывая, упруго упираясь в землю ботинками, полз впереди. И я, занятый этим не очень удобным, но привычным во время войны способом передвижения, даже не заметил, когда он исчез из глаз, скатился в неглубокий овражек, уходивший в сторону болота. Когда мы с Лемешко подобрались к сержанту, он зашептал:
— Я уже тут был. Здесь все видно хорошо. А впереди окопчик. Оттуда еще лучше видно. Даже слышно, как немцы разговаривают.
— Ну, давай туда, — сказал я. И Фесенко сейчас же двинулся дальше.
Окопчик, про который он говорил, вырытый наспех, очевидно во время наступления, и заброшенный за ненадобностью, уже осыпавшийся, мелкий, был на самом гребне высотки, не дававшей нам просматривать из оврага передний край немцев. А отсюда действительно было все чудесно видно: весь фашистский передний край от самого леса до тех кустов, что между Огневым и Сомовым. Елки, обстрелянные нами, находились, оказывается, прямо перед немецкими окопами.
Было слышно, как метрах в ста от нас мирно и беспечно переговариваются немцы. Вот один из них вылез на бруствер и, постояв там, поглядев в нашу сторону, не спеша пошел к дзоту. Потом подъехал на высоком гнедом коне офицер, спрыгнул на землю, отдал поводья подбежавшему солдату и, постукивая стеком по голенищу сапога, тоже пошел к дзоту. Солдат неуклюже взобрался в седло и порысил в тыл. Пользуясь тем, что мы не можем их видеть, немцы вели здесь себя совершенно свободно.
— Сюда, — сказал я Лемешко. — Весь взвод выведешь сюда.
Я решил осуществить это немедленно, как только наступит темнота. Стоит ли сообщать о своем намерении штабу батальона? Пожалуй, не стоит. Могут взять под сомнение, потребуют всевозможные схемы и выкладки, а заниматься ими сейчас некогда. Вперед, только вперед! Этого требует обстановка. А там пусть в штабе решают, прав я или не прав.
Вернувшись в блиндаж, я приказал вызвать к телефону всех командиров.
— Только проверь, чтобы нас батальон не подслушал, — сказал я Шубному.
Тот засопел, защелкал рычажками:
— «Кама», «Кама»… давай хозяина…
Несколько минут спустя все уже были на проводе, и я, приложив трубку к уху, услышал молчаливое, настороженное дыхание сразу нескольких человек.
— Веселков и Ростовцев с наступлением сумерек оставляют на батарее по одному расчету, остальных людей высылают с лопатами в распоряжение Лемешко.
— Что делать? — спросил Веселков.
— Лемешко знает. Ростовцеву немедленно послать к старшине связного, чтобы старшина, оставив двух часовых, со всеми ездовыми, поварами и писарями, захватив с собой лопаты, прибыл ко мне. Веселков, останешься на батарее, командиров взводов — к Лемешко.
— А мне как быть? — спросил Ростовцев.
— Ты тоже останешься. Если надо, будешь стрелять сам.
— Ясно, — сказал Ростовцев.
— Действуйте.
— Есть.
Из других взводов я забрал все имеющиеся у них лопаты, вооружил ими петеэровцев и телефонистов и отправил к Лемешко. Кроме того, второй и четвертый взводы должны были выделить по два расчета ручных пулеметов для прикрытия работ, а пулеметы третьего взвода были поставлены на отсечный, фланкирующий огонь. Общее руководство всеми работами возлагалось на Макарова. За короткую весеннюю ночь надо было успеть прорыть от оврага шестидесятиметровый ход сообщения, пока хотя бы в полроста, углубить до полного профиля осыпавшийся, старенький окопчик, превратить его в самую настоящую траншею — с огневыми площадками, нишами, укрытиями и перекрытиями. Почва была легкая, песчаная, народу на работу собралось порядочно: я стянул чуть ли не всю роту, и Макаров к рассвету должен был все закончить. Меня беспокоило другое: как бы не пронюхали об этом немцы. Они могли обстрелять работающих из орудий и минометов, могли, пользуясь случаем, произвести разведку боем на других участках, где оставалось всего по три-четыре человека. Мне бы тогда несдобровать. Я знал, чем все это могло кончиться для меня. В лучшем случае — отстранением от должности. Могло быть и хуже.
VI
В час ночи мне позвонил военный инженер Коровин, начальник штаба нашего батальона. Я ждал этого звонка и нарочно из-за него остался в блиндаже. Мы были вдвоем с Шубным. Халдей и Иван Пономаренко ушли с Макаровым.
— Как ведет себя немец? — спросил Коровин.
— Нормально — стреляет и светит.
— К тебе вышел начинж. Уточни с ним передний край. Будем ставить перед тобой «лепешки» и «коробочки».
То, что ко мне идет начальник инженерной службы батальона и будет ставить противотанковые и противопехотные мины, — это очень хорошо. Однако идет он не вовремя. Лучше, если бы он сделал это завтра. Во всяком случае, теперь надо будет подольше задержать его на КП, а потом отвести к Сомову. В три часа начнет светать, работы закончатся…
Начальник инженерной службы батальона капитан Локтев пришел час спустя. Он высок ростом, ладно сложен, молод, белокур, румян и пользуется неотразимым успехом у медичек из санчасти батальона. Я знаю об этом, усаживаю его за стол, угощаю чаем с клюквой и начинаю не спеша несколько легкомысленный разговор о женщинах, не забывая отдать дань неотразимости начинжа. Он скромничает, но разговор ему явно нравится, и я не унимаюсь, тяну время. Однако всему приходит конец. Напившись чаю, Локтев придвигает к себе схему переднего края, долго рассматривает ее.
— Противотанковые мины мы поставим сзади тебя, в лощине, — говорит он.
— Остроумно! Чтобы я сам подорвался на них?
— Ничего, не подорвешься. Мы тебе проходы сделаем.
— Вы мне лучше кусты заминируйте как следует.
— И кусты заминируем. Весь твой передний край.
В это время шумно вваливаются в блиндаж Макаров, Халдей, Пономаренко.
— Все, командир, — весело говорит Макаров. — Лемешко вышел вперед.
— Это куда «вперед»? — настораживается Локтев.
— Пойдем покажу, — говорю я.
Мы выходим наружу. Светает. Навстречу нам, устало переругиваясь, с лопатами на плечах идут артиллеристы, минометчики, телефонисты, ездовые.
— Откуда они? — допытывается Локтев.
— С работы, — говорю я. — Сейчас увидишь.
Ход сообщения начинается от оврага и, петляя, тянется по полю. Сперва он только по пояс нам, но скоро мы уходим в него с головой.
Лемешко устроился прочно. Пулеметы, закутанные плащ-палатками, стоят на открытых площадках, в нишах — коробки с лентами, цинки, гранаты всех назначений. Ловко, все под руками. Молодцы! Фесенко, усталый, перепачканный землей, улыбается:
— Товарищ капитан, я сейчас одного немца — он вылез на бруствер — так полоснул, он аж пятки в небо! К нему второй вылез, хотел, видно, утащить в траншею, а Важенин, — кивает он в сторону сержанта, стоящего рядом с ним, — а Важенин и второго уложил. Ну и переполох у них поднялся, послушайте!
Прислушиваемся. Немцы в самом деле о чем-то громко, встревоженно переговариваются.
— Галдят, — поясняет Фесенко.
Несколько минут спустя возле нашей траншеи начинают бесперебойно рваться мины.
— Ага, не любят, — говорит Лемешко, подойдя к нам. Он лукаво улыбается. — Не любят!
— Ничего, привыкнут, — деловито замечает Фесенко. — Приучим.
— Когда это вы все успели? — спрашивает Локтев, удивленно оглядываясь.
— За ночь, товарищ капитан, — отвечает Лемешко.
— Что же ты мне не сказал? — Локтев укоризненно смотрит на меня. — Я бы тебе саперов подбросил.
— Ладно, — говорю, — ты давай скорее мины ставь.
— Сегодня ночью начнем.
VII
Расставшись с Локтевым, я лег спать, но заснуть мне не удалось. Возле дверей послышался чей-то злой, встревоженный голос:
— Где командир роты? — и в блиндаж вбежал испуганный, бледный адъютант командира дивизии.
— В чем дело, старший лейтенант?
— Идите немедленно к командиру дивизии. Я оделся и пошел следом за ним.
Командир дивизии стоял на том самом месте, где еще вчера располагался Лемешко со своим взводом. Встретил он меня неприветливо.
— Где у тебя взвод, капитан? — сердито спросил он. Вокруг генерала с автоматами наготове стояли солдаты из его охраны. Я пал духом, еле выдавил из себя:
— Какой, товарищ генерал?
— Вот который вчера здесь был. — Он нетерпеливо топнул ногой.
— Впереди.
— Где?
— Пойдемте покажу.
Я вскарабкался по склону оврага и остановился возле входа в траншею, пропустив вперед генерала.
— Пригнитесь только.
Он надвинул фуражку поглубже на глаза и, ссутулясь, быстро пошел по траншее.
Лемешко встретил нас, доложил. Генерал, все еще хмурясь, молча прошел мимо него, долго глядел в перископ на фашистские окопы, потом, круто повернувшись, отрывисто, все тем же сердитым тоном спросил у меня:
— Кто отличился?
— Лейтенант Лемешко… — начал я, но генерал перебил:
— Адъютант, орден Красной Звезды!
Адъютант вытащил из сумки коробочку, передал ее генералу.
— От имени Президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик награждаю вас орденом Красной Звезды! — торжественно произнес генерал, обращаясь к Лемешко, и, вручив ему коробочку с орденом, поцеловав его, совершенно ошалевшего от неожиданности, сказал:
— Молодец, поздравляю! — И повернулся ко мне: — Кто еще?
— Сержант Фесенко.
— Это не тот ли, который вчера вперед рвался? Давай его сюда.
Фесенко предстал перед генералом. Ему была вручена медаль «За отвагу».
Наградив семь человек, генерал сказал мне:
— Ну, пойдем в гости к тебе, орел.
И вот он, веселый, довольный, сидит за столом напротив Шубного, расспрашивает Макарова, где тот раньше воевал, удивляется:
— Как же это ты в истребителе помещался?
— Помещался, — смущенно говорит Макаров, — ничего…
Генерал задумывается, потом встает из-за стола, говорит:
— Внимание!
Мы все вытягиваемся, и в торжественной тишине Макарову вручается орден Красной Звезды. Макаров растроган до слез и на радостях так жмет руку генерала, что тот даже приседает, смеется:
— С ума сошел! Ты же все пальцы передавишь мне! Вот и попробуй награждай таких.
Я стою возле двери. Настроение у меня праздничное.
— Ну что, доволен, орел? — спрашивает меня генерал.
Я отвечаю утвердительно.
— Не хитри. — Кучерявенко щурится в улыбке. — Я же тебя насквозь вижу. — Побарабанив пальцами по столу, он поднимается и… наступает моя очередь. Он сам прикалывает мне на грудь медаль «За отвагу».
— За смелость и решительность, — говорит он. — За то, что самостоятельно решаешь боевые задачи, за то, что прислушиваешься и к сержантам и к генералам, — он весело подмигивает, — когда они, конечно, дело говорят, как вчера, например. Дело ведь мы с сержантом предложили тебе?
— Дело! — смеюсь я.
Он снова садится за стол, уже ворчливо, недовольно говорит:
— Ну, что же ты стоишь? Водки давай. Думаешь, я от тебя так уйду, не спрыснув награды?
Мне становится неловко. Дело в том, что водки-то у нас целая фляга, а вот закусить нечем: одни сухари, обеда нам еще не приносили. Помявшись, я говорю об этом генералу.
— А сухари, это что тебе, не закуска? Давай сухари. Мы ведь солдаты.
Разливаем водку по кружкам, чокаемся, поздравляем друг друга, грызем сухари.
Вдруг блиндаж начинает содрогаться от разрывов снарядов. Наши лица настороженно вытягиваются. Я хватаю телефонную трубку. Отзываются все пулеметные взводы, артиллеристы, минометчики. Немцы бьют беглым огнем по расположению всей роты. Отдаю необходимые распоряжения, связываюсь с соседями, но у них тихо.
Через пятнадцать минут артналет прекращается.
— Видал? — спрашивает, прощаясь, генерал.
— Видал.
— Ну то-то. Запомни: ты у него, как кость в глотке, торчишь. Он тебя непременно будет или заглатывать, или выплевывать. А ты что?
— А я упрусь и — ни туда ни сюда!
— Правильно, только следи внимательнее. Знаешь, кто стоит перед тобой?
— Егеря.
— То-то. Это же отъявленные бандюги. В прошлом году они у меня целый взвод в боевом охранении вырезали.
VIII
Из батальона был получен приказ: мне ни на минуту не покидать переднего края без особого на то разрешения. Этот приказ принес старшина роты Лисицын. Он выпросил у начальника ОВС портного из батальонной мастерской и привел его с собой на передний край. Луговину, которую фашисты все время держали под обстрелом, они преодолели так: портной, кряхтя, неуклюже полз на четвереньках, а впереди него, заложив руки за спину, шествовал мой старик.
Старшина ни за что не хотел пригибаться.
— Буду я им, паразитам, кланяться! Я их еще в империалистическую и гражданскую бил, — говорил он, когда я делал ему замечание. — Ты, командир, за меня не беспокойся. Я знаю, как они стреляют здесь, сволочи. Пули летят над самой землей. Когда идешь в рост, они только в ногу могут попасть, а пригнешься — в голову, заразы, угодят.
Мы со старшиной воюем вместе с июля сорок первого года, с того самого дня, как сформирован наш батальон.
До войны Лисицын работал в кожевенной промышленности контролером ОТК. Он прекрасный пулеметчик: в гражданскую войну был командиром взвода в Первой Конной.
Хозяин он тоже образцовый, но, как говорит интендант батальона майор интендантской службы Гаевой — длинный, тощий, беспокойно-суетливый человек, — за Лисицыным нужен хороший глаз.
Однажды Гаевой вызвал всех старшин на сбор и четыре дня преподавал им правила точного учета продовольственного и обозно-вещевого хозяйства, напирая главным образом на то, что все захваченное в боях немедленно должно быть учтено, взвешено, пересчитано, заактировано, заприходовано и обо всем должно быть доложено лично ему или начальникам ПФС и ОВС. Старшинам было показано несколько форм докладных, годных на этот случай. Докладными больше всех заинтересовался мой старик. Он со скрупулезностью допытывался у Гаевого, в какую графу вписывать те или иные предметы, как вписывать: надо ли все делать под копирку карандашом или обязательно на всех экземплярах писать чернилами. Гаевой, как рассказывали мне позднее, был очень растроган таким внимательным и добросовестным учеником и, поставив его в пример другим, хотел даже объявить ему благодарность в приказе по батальону.
Однако все дело испортил сам Лисицын.
К концу четвертого дня был устроен экзамен. Пришел командир батальона. Гаевой, чтобы блеснуть перед ним знаниями своего лучшего ученика, вызвал:
— Старшина Лисицын.
— Есть старшина Лисицын! — гаркнул мой бравый старик и, вскочив, вытянул руки по швам.
Гаевой задал ему такую задачу:
— Ваша рота во время наступления захватила продовольственный склад. Что вы будете делать?
— Немедленно заберу все продукты себе, товарищ майор.
— Как вы будете доносить об этом в батальон?
— Это, товарищ майор, смотря сколько какого продовольствия будет. Если лишку чего, я, конечно, могу поделиться, а то чего ж доносить зря.
— А учет? — спросил Гаевой, наливаясь кровью.
— Когда ж заниматься учетом во время боя? — развел Лисицын руками. — Некогда.
— Что? — Гаевой даже подскочил. — А чему я вас учил здесь четыре дня?
Лисицын сконфуженно молчал.
— Вот, смотрите, товарищ подполковник, — обратился Гаевой к Фельдману, который еле сдерживал улыбку под усами, — каков командир роты, таков и старшина. Яблочко от яблоньки недалеко падает!
На меня Гаевой очень был сердит. Недели за три до совещания старшин он вызвал к телефону всех командиров рот и сказал нам следующее:
— Подумайте, как сделать у себя походные дезкамеры.
— Да зачем они нам! — взмолился командир третьей роты капитан Филин. — Белье чистое, санинструкторы каждую неделю проверяют рубахи, спим на еловых лапах, банимся каждые десять дней…
— Вы что, товарищ Филин! — закричал Гаевой. — Думаете, это мне нужно? Это распоряжение начсанупра армии.
— Ну, так, может, это где и нужно, только не у нас, — поддержал Филина командир второй роты старший лейтенант Скляренко. — Есть же в батальоне дезкамера.
— Выполняйте, — стоял на своем Гаевой. — И выделите каждый по лошади.
— Зачем?
— Возить.
— Еще не хватало, — сонно пробасил командир первой роты лейтенант Колычев. — У нас и так лошадей в обрез.
В самом деле, затея с походными дезкамерами выглядела очень нелепо. Это был, конечно, плод фантазии какого-то не в меру старательного армейского чиновника. Не говоря уже о лишней обузе, они нам, попросту говоря, были совершенно не нужны. Солдаты регулярно мылись, носили чистое белье, а для профилактики существовала батальонная дезкамера, которой вполне хватало для того, чтобы обслужить все роты.
— Я придумал, — сказал я.
— Ого! — обрадовался Гаевой. — А ну, давай рассказывай.
— Надо будет сделать фанерный или тесовый ящик, на манер нужника, с крышей. Лучше фанерный, легче перевозить. Достанете нам фанеры?
— Попробую.
— Вот. В одной стенке сделать небольшую дверь, в другой — небольшое окошечко. Внутри поставить печку, трубу вывести в крышу. Рядом с печкой поставить табурет. Санинструктор входит в вошебойку, запирает за собой дверь, затапливает печку и садится на табурет.
— Зачем?
— Погодите, не перебивайте. Как только санинструктор уселся, солдаты сейчас же в порядке строгой живой очереди подают ему через окошечко свои рубахи, и санинструктор начинает водить ногтями по швам.
— По вшам, — подсказывает Скляренко.
— Нет, по швам. Вшей-то ведь нет, — поправляю я его.
— Это мальчишество! — вскричал Гаевой. — Я буду вынужден доложить об этом подполковнику!
Не знаю, докладывал ли Гаевой командиру батальона, однако разговор о походных дезкамерах больше не возобновлялся.
…Старшина принес с собой белоснежные подворотнички на всю роту, пуговицы. Прошелся по взводам, осмотрел солдат.
— Почему шаровары порваны? — спрашивал он одного. — Ты думаешь, государство тебе десять пар за лето выдаст, только носи?
— Да я зашью, товарищ старшина. За проволоку зацепился.
— Зашью! Иди сейчас же к портному, он у связистов в землянке, тебя ждет. А у тебя почему нет пуговицы на гимнастерке?
— Оборвалась.
— Я вижу, что оборвалась. Почему не пришита?
— Потерялась.
— Сержанты за продуктами ходят? Заказать, чтобы пуговицу захватили, тебе некогда? Ты что такой неряшливый, командира позоришь? Держи пуговицу. А эту вот еще про запас. Нитки есть? Иголка? Живо пришить. Ну-ка разуйся, — требовал он у третьего.
Солдат садится на землю, разматывает обмотки, снимает один ботинок, второй.
— Так и знал, — говорит старшина. — Приходи ко мне, я постираю.
— Чего?
— Портянки.
— Да я сам, товарищ старшина, — краснеет в смущении солдат.
— Неужели сможешь?
— Смогу.
— Ручеек-то, знаешь, где протекает?
— Да, знаю…
— Бочажинка там есть…
— И бочажинку знаю.
— Ну, вот и ступай. Мыло не забудь прихватить. Есть мыло? Через час доложишь! Я у командира буду.
…Старшина сидит у меня в блиндаже, сняв пилотку, почесывает топорщащуюся ежиком седую голову, рассказывает:
— Что делается, командир! Ай-ай-ай! Что делается! В тылу скоро места пустого не найдешь, а эшелоны все прибывают и прибывают. Танки, орудия… Ай-ай-ай! Горы снарядов навалили в лесу!
— Не болтай!
— Сам видел!
Мы, конечно, уже слышали, что к нам стали прибывать свежие части. Поговаривали, будто нас будут сменять. Однако то, что рассказал Лисицын, конечно, не походило на обычную перегруппировку. Накапливание в нашем тылу крупных сил имело иное значение.
— Стало быть, скоро вперед? — спросил я, не в силах сдержать радостной улыбки.
— Так точно, товарищ командир, вперед — и никаких гвоздей! — не менее радостно подтвердил старшина. — Скоро погоним отсюда фашистов и в хвост и в гриву. А Гафуров-то, — он смеется, — опять от Тоньки своей письмо получил. И смех и грех!..
— Слушай, старик, у тебя водка есть? — спрашиваю я. Фронт перешел на летнюю продовольственную норму, и водку выдавать перестали.
Лисицын косится на Никиту Петровича, читающего газету.
— Немного есть, — нерешительно говорит он.
— Ты вот что, лишнюю водку Гаевому не сдавай.
— Буду я ему сдавать, как же!
— Прибереги ее к нашему юбилею. Надо будет отметить годовщину сформирования батальона.
— Слушаюсь.
— И мне не давай. Просить буду, приказывать — не давай.
— Не дам.
IX
— Товарищ капитан, вас к телефону, — говорит Шубный.
— Кто?
— Не знаю. Очень сердитый кто-то.
Я взял трубку, и мне было строго и категорично заявлено:
— С вами говорит начальник агитмашины майор Гутман. Прошу срочно явиться ко мне на вашу противотанковую батарею.
«Так уж и срочно!» — подумал я и ответил:
— Покидать передний край я не могу. Если я вам нужен, прошу прийти сюда.
Он едва выслушал меня и повелительно прокричал:
— Вы не имеете права так разговаривать со мной! Я представитель политотдела армии.
— Вы понимаете, товарищ майор, что я не могу покидать передний край? — стал я ему разъяснять. — Я жду вас на КП. Командир взвода даст вам сопровождающего, но должен вас предупредить, что местность простреливается, днем ходить опасно.
Он ничего не ответил. Мне не понравилось, что майор слишком заботливо говорил о том, какое высокое положение он занимает. Люди, старающиеся подчеркнуть свое должностное превосходство перед другими, обычно бывают неумны, трусливы, поэтому я со злорадством подумал о майоре: «Ни черта он не придет, испугается».
Однако не минуло и четверти часа, а майор уже стоял в дверях блиндажа и внимательно рассматривал меня темными, немного выпуклыми глазами, ничего, кроме гневного нетерпения, не выражавшими. Он был молод, строен, из-под пилотки выбивались черные, вьющиеся красивыми кольцами волосы. И то, что он пришел так скоро, не взяв даже с собой сопровождающего, опровергло мои представления о нем как о человеке вздорном и слабовольном. Он мне понравился.
— Почему вы не явились по моему приказанию? — строго нахмурив брови, спросил майор.
— Прошу ваши документы, — сказал я.
Он поморщился:
— Вам достаточно того, что я вам сказал.
Но я решил настоять на своем, хотя и верил ему.
— Нет, мне этого мало. Я вас не знаю.
Нетерпение в его глазах сменилось изумлением, и они как бы стали от этого еще больше и красивее. Мы некоторое время молча постояли друг против друга, выжидая. Потом майор первый не выдержал этого неловкого молчания, как-то очень хорошо, человечно улыбнулся и показал мне свое удостоверение личности. Тогда я ответил:
— Не явился я, товарищ майор, потому, что командир дивизии не велит мне покидать передний край без особого распоряжения.
— Я вам давал такое распоряжение, — снисходительно сказал майор.
— Этого недостаточно, — сказал я.
— Как?
— Такое распоряжение может быть дано только моим непосредственным начальником.
Он прошелся по блиндажу, потом круто остановился и, нахмурясь, сказал:
— Я, капитан, буду вынужден доложить о вашем бестактном поведении кому следует.
— Это ваше право, товарищ майор.
Он сел на нары, закурил и, ловко пустив в потолок несколько колец дыма, спросил, с любопытством рассматривая меня:
— Вы знаете, с кем разговариваете?
— Знаю.
Он остался доволен моим ответом и задал мне следующий вопрос:
— Кажется, здесь ближе всего к противнику?
— Кажется, так.
— Покажите, где я могу поставить репродуктор. Ночью мы будем вести передачу для вражеских солдат.
Теперь было ясно, зачем он пришел сюда. Я с сожалением подумал, что наши с ним неласковые взаимоотношения сейчас еще больше осложнятся.
Ближе всех к противнику были окопы Лемешко и кусты между Сомовым и Огневым. Но там ставить репродуктор было нельзя. Я прекрасно знал, как ведут себя немцы в таких случаях. Когда передают музыку, они слушают внимательно. На переднем крае возникает удивительная тишина. Но стоит диктору произнести:
«Ахтунг! Ахтунг! Дейч солдатен…» — как у немцев поднимается оглушительная стрельба из пулеметов, орудий и минометов: они стремятся во что бы то ни стало заглушить этот голос. Пальбу они поднимают, конечно, не от хорошей жизни. Но палят все же не просто в белый свет как в копеечку, а именно по тому месту, где стоит репродуктор. Стало быть, если поставить его у Лемешко, там могут быть раненые, а может, и убитые; если поставить в кустах, где у меня теперь каждую ночь лежат в секрете солдаты с ручным пулеметом, немцы покалечат их. А у меня и так людей становится все меньше и меньше, редкий день обходится без раненого, а неизвестно еще, сколько немцев майор сумеет сагитировать.
— Репродуктор ставить на моем участке я не дам, — сказал я, с тоской думая о том, как будет дальше развиваться наша беседа с майором.
— Как вы сказали? — ледяным голосом спросил он. — Я вас не расслышал. А вы знаете, какое значение имеет наша работа?
Я понял, что он прекрасно расслышал меня.
— Знаю и очень ценю ее. — Я старался быть очень вежливым. — Но ставить у себя репродуктор все-таки не дам. Вот, если хотите, справа, в болоте, ни души, а немцы рядом. Ставьте туда репродуктор и агитируйте сколько хотите.
Он с раздражением сказал:
— Я впервые встречаю такого офицера, который умышленно, да, умышленно, — подчеркнул он, — мешает проведению агитационно-разъяснительной работы среди вражеских солдат.
— Нет, товарищ майор, вы не так меня поняли. У нас просто разные задачи. Вот и все.
— Хорошо, — сказал он, поднявшись. — Если вы сами не решаетесь выполнить мои указания, то вас заставят это сделать. Для вас же хуже будет.
Я проводил его до двери. Расстались мы столь же нелюбезно, как и беседовали.
Часа полтора спустя ко мне позвонил подполковник Фельдман и спросил:
— Что за конфликт возник у тебя с начальником агитмашины?
Я рассказал, и комбат, помолчав, санкционировал:
— Правильно.
Репродуктор установили на болоте, и ночью на нашем переднем крае запел Козловский:
Спи, моя радость, усни…Пока он пел, а потом оркестр исполнял какой-то веселый танец, было тихо. Но как только заговорил диктор, ударили немецкие орудия, и на этом все благополучно окончилось, потому что кабель сразу же был перебит в трех местах. Утром агитмашина уехала от нас.
X
А меж тем в тылу становилось все теснее от прибывающих войск. Они подобрались даже к переднему краю. Рядом с Ростовцевым разместились девять минометных батарей. В овраг стали приходить большие группы пехотных, артиллерийских и танковых офицеров на рекогносцировку, и мне даже надоело объяснять и показывать, где и что расположено у немцев. А однажды генерал Кучерявенко привел с собой высокого молодого майора с умным, усталым и задумчивым лицом и представил мне:
— Командир дивизиона «катюш», знакомься.
В тот же день пришли разведчики из соседнего стрелкового полка. Это были рослые парни в хорошо подогнанных маскхалатах, все с автоматами, а на поясах кроме дисков с патронами и гранат у них висели кинжалы. С ними был лейтенант, такой же молодой и щеголеватый. Они притащили целый мешок продуктов, чтобы пять дней наблюдать у меня за передним краем противника, а потом взять там «языка». «Язык» перед наступлением был всем очень необходим. Самым подходящим местом для прохода к немцам были кусты между взводами Сомова и Огнева. Туда я и направил разведчиков.
Дня через два ко мне зашел Огнев, и я спросил, как идут дела у разведчиков.
Огнев расплылся в своей благодушной улыбке:
— Загорают.
— Как загорают?
— Как на пляже. Снимают гимнастерки, штаны и с утра до вечера лежат в трусах на солнцепеке.
Оказывается, они действительно устроились по-курортному: днем жарятся на солнышке, а ночью отсыпаются в шалаше.
— А спать до чего здоровы! — опять усмехнулся Огнев. — Я к ним два раза приходил — спят как сурки. Даже часового не ставят.
Это было уж слишком. Я послал Ивана за командиром разведчиков. Тот явился только через полчаса. Воротник его гимнастерки был расстегнут, пилотку он держал в руке.
— Здравствуй, капитан, — сказал мне этот легкомысленный мальчик и, садясь на нары, протянул руку: — Ну и жара!
Руки ему я не подал.
— Во-первых, не здравствуй, а здравствуйте. Во-вторых, я еще не приглашал вас садиться, а в-третьих, выйдите, приведите себя в порядок и явитесь к старшему офицеру, как положено являться по уставу.
Он удивленно посмотрел на меня, пожал плечами и, не сказав ни слова, вышел.
Минуту спустя он угрюмо, недружелюбно спросил из-за двери:
— Разрешите войти?
— Войдите.
— Командир взвода разведчиков прибыл по вашему вызову.
— Садитесь, товарищ лейтенант.
Он продолжал стоять.
— Садитесь и слушайте.
Он неохотно сел, вздохнув при этом.
— Я не вмешиваюсь в то, как вы наблюдаете за передним краем противника, меня также не интересует, какое решение примете вы в результате этих наблюдений. Это дело вашего начальника. Однако тот распорядок, который существует в моем подразделении, вы обязаны выполнять беспрекословно. Немедленно ликвидируйте пляж, ночью выставляйте часового. Вы не в тылу, а на переднем крае. Охранять вас я не буду. Иначе убирайтесь отсюда ко всем чертям.
— Есть прекратить пляж и выставлять часового, — сказал он, поднявшись.
И действительно, пляж был ликвидирован, а ночью возле шалаша лежал часовой. (Там были такие условия, что часовой мог только лежать: низко летели пули над землей.)
Однако дальше поляны, насколько мне известно, никто из них все-таки никуда не ходил. Я стал ждать, чем же кончится эта их затея. Кончилась она очень прозаически: разведчики съели все свои продукты и убрались восвояси. В штабе полка было доложено: пройти незамеченным невозможно, у противника очень прочная оборона. В этом была немалая доля правды: немцы сидели в своих окопах прочно. Другая доля правды заключалась в том, что разведчики просто-напросто обленились и ничего не хотели делать.
XI
Вдруг среди бела дня или глубокой ночью немцы начинали совершать огневые налеты на наш передний край и обрывали их так же неожиданно, как и начинали. Было похоже, что у них сдают нервы. Впрочем, мнения об этом высказывались разные.
— Немцы-то какие шалые, — говорил Веселков, прислушиваясь к разрывам снарядов. — Психуют!
— Это они перед отходом, — замечал Макаров. — Они всегда перед отступлением бьют напропалую изо всех видов оружия, чтобы лишние боеприпасы не везти.
Однако мне казалось, что эти неожиданные артналеты означали нечто иное, не похожее ни на нервозность, о которой говорил Веселков, ни на подготовку к отступлению, на которую надеялся простодушный Макаров. Почему они обстреливают только наше расположение и не трогают соседей? Почему у них на моем участке прибавилось артиллерии, минометов? Откуда они их взяли? Для чего?
Начальник штаба батальона предупреждал меня:
— Смотри внимательнее, это неспроста.
Я и сам чувствовал, что это неспроста, и принял все меры к тому, чтобы оградить себя от возможных неожиданностей.
Усилили наблюдение за противником, ночью все были в боевой готовности. Командование тоже, вероятно, было обеспокоено поведением немцев, так как однажды ночью ко мне пришел артиллерийский офицер, старший лейтенант, командир батареи дивизионных пушек, и сказал, что по приказанию командира дивизии послан к нам впредь до особых распоряжений. Кроме того, командиру их дивизиона приказано при первом же моем требовании ввести в бой еще и батарею гаубиц-пушек, стоявшую на участке правого соседа. Офицер привел с собой двух сержантов-разведчиков и радиста. Разведчиков мы послали к Лемешко и к Сомову, а радиста поселили к связистам, где стояла и наша рация.
В ту же ночь позвонил командир дивизии и сказал:
— Помнишь о нашем разговоре?
— Помню.
— Так вот, еще раз напоминаю: за овраги, если упустишь, я с тебя шкуру сниму. Понял?
— Понял, — вздохнул я.
Он засмеялся, спросил:
— Артиллерист пришел?
— Пришел.
— Налеты не прекратились?
— Нет.
— Будь внимателен. Не иначе, как эти проклятущие егеря тебя к чему-то приучить хотят. А ты не привыкай. Понял?
— Понял.
— Ну смотри! — И он повесил трубку.
Ночь… На КП становится все тише и тише. Вот, наигравшись до одури в домино, укладываются спать Веселков и Никита Петрович. Макаров уходит к Лемешко. Там он пробудет до утра. Иван Пономаренко, подбросив в печку последнюю охапку сучьев, тоже лезет на нары. Остаемся бодрствовать только мы с Шубным.
Я полулежу на своей постели, сооруженной возле стола. Шубный сидит напротив и рассказывает о своей гражданской жизни, то и дело прерываясь, чтобы проверить связь, узнать, как идут дела во взводах.
Гражданская жизнь Шубного представляет собой замысловатую серию удачных и неудачных любовных похождений. Шубный, как это ни странно, оказывается большим ходоком по женской части. Ему тридцать лет, за это время он успел пожить во многих городах Украины, Ставрополья, Северного Кавказа, Заволжья. Почти в каждом городе у него есть возлюбленная.
Оказывается, больше всех писем в роте получает Шубный. Он поддерживает связь со всеми «своими» городами и говорит, что по окончании войны ему придется ехать домой месяцев восемь, а то и год, потому что надо будет побывать и в Харькове, и в Краснодаре, и в Ставрополе, и в Камышине, и в Пятигорске. Его ждут в каждом городе.
— Работаю я в Ростове монтером, прогуливаюсь как-то вечером по набережной, гляжу — сидит на скамейке барышня и семечки лущит… Я — «Орел», я — «Орел». Здесь!.. — вдруг кричит он в трубку.
Это из штаба батальона запрашивают обстановку. Докладываю.
Просыпается Халдей. Спит Никита Петрович беспокойно: ворочается, стонет, взмахивает руками и за ночь раз пять просыпается. Вскочит как угорелый, сядет на нарах, поджав под себя ноги по-турецки, и начнет поспешно крутить длиннющую цигарку. Закурив, снова ложится, тут же, будто проваливаясь в бездну, засыпает, а цигарка падает на пол. Шубный, внимательно наблюдающий за ним, подбирает ее и, затушив, ссыпает табак в металлическую банку. Сам Шубный не курит, махорку свою отдает товарищам, а из табака Никиты Петровича создает НЗ. Когда у нас не хватает табака, мы все пользуемся этими запасами, но так как больше всех курит сам Халдей, то этот табак в основном переходит к нему. Никто, кроме меня, не знает, откуда у Шубного берется табак, не знает и Никита Петрович и всякий раз трогательно благодарит солдата, даже пытается расплатиться с ним деньгами, от которых Шубный благородно отказывается.
Незаметно наступает рассвет. Если глядеть в окошко, видно, как оно сперва голубеет, потом становится все светлее и светлее. Вот уже свет проникает в блиндаж, сперва робко коснувшись лишь края стола, потом растекается повсюду, даже по углам, начинает бороться с желтым пламенем лампы; скоро лампа уже горит, ничего не освещая, и Шубный, погасив, убирает ее под стол.
Выхожу из блиндажа. В овраге сыро. Даже шинель на часовом влажная. На переднем крае стихает перестрелка. Тоненько тенькнула птица и смолкла. Потом тенькнула еще, смелее. В кустах слышится треск. Кто-то лезет напрямик, медведем. Это Макаров. Улыбается:
— С добрым утром!
Часовой казах Мамырканов, из артиллерийских повозочных, маленький, кряжистый, хитроватый солдат, приветливо улыбается Макарову. Ватник на Макарове весь обрызган росой с веток.
Макаров вваливается в блиндаж, сбрасывает с себя ватник и, растолкав Веселкова, забирается на нары. Веселков, зевая и потягиваясь, поднимается и тут же начинает тихонько напевать:
Да эх, Семеновна С горы катилася, Да юбка в клеточку Заворотилася.— Да-ра-ра-ра-ла-ла… — Он выходит, голый по пояс, из блиндажа с ведром воды в руках, дает Мамырканову: — На-ка, полей.
Мамырканов ставит винтовку в угол и выливает воду на голову своего командира.
— Хороших я тебе, капитан, часовых выделил? — спрашивает Веселков, вытираясь полотенцем. — Чудо, а не часовой. Так, Мамырканов?
— Так, — совершенно серьезно соглашается тот. Скоро выясняется, что за чудо-часовой охраняет наш командный пункт. Выяснение это происходит не совсем обычным образом и с превеликим позором для всех нас. Началось с того, что Мамырканов почему-то начал часто с тревогой заглядывать в дверь. По его испуганному лицу видно, что он хочет что-то сказать, но не решается.
— В чем дело, Мамырканов? — спрашиваю я.
— Так, — печально говорит он.
— А почему вы все в дверь заглядываете?
Он молчит.
— Ну, входите, — говорю я. — В чем дело?
— Меня не надо в разведку посылать, — просительно говорит он, склонив голову набок.
Эта просьба очень заинтересовывает нас. Почему он ни с того ни с сего заговорил о разведке?
— Отчего же это тебя не надо в разведку посылать, а других надо? — спрашивает Веселков, вычерчивая планшет. — Нужно будет — и пошлем.
— У меня дети, трое, — еще печальнее говорит Мамырканов.
— Эко, брат, причину какую нашел — дети! Тут у всех дети, — возражает Веселков. — А если нет у кого, так потом будут. Это уж как пить дать.
Мамырканов некоторое время молчит. Видно, доводы его даже ему самому кажутся не очень убедительными. Потоптавшись в нерешительности, он вдруг тихо, с мольбой произносит:
— Я совсем пропаду в разведке. Ноги больные, ревматизм, трещат. Немец услышит, что тогда будет?
— Ни черта он не услышит! — отмахивается Веселков. — А ну-ка, покажи, как они у тебя трещат.
Мамырканов приседает, но никакого треска мы не слышим.
Он смущенно глядит на ноги:
— Что такое?
— Ладно, иди, — говорит Веселков.
Мамырканов покорно выходит из блиндажа, прикрыв за собой дверь.
— Кто его так напугал разведкой? — спрашиваю я.
— А черт его знает! — говорит Веселков. — Наверно, Иван.
Я смотрю на Ивана Пономаренко, который давится от смеха в дальнем углу блиндажа.
— Ты?
— Та я ж, ну его, — простодушно признается он, вытирая слезы на глазах.
— Для чего это тебе понадобилось?
— Так вин боится разведки, як тот… як его… чертяка ладана. Я с ним побалакав трохи, а вин, дывысь ты… Як вин казав? Ноги трещать, о!
В это время дверь снова открывается. Мамырканов просовывает голову и озабоченно сообщает:
— А я из винтовки стрелять не умею.
— Как не умеешь? — вскакивает Веселков. — А ну! — И быстро выходит из блиндажа.
Идем и мы все за ним следом, очень заинтересованные таким открытием.
— Стреляй! — приказывает Веселков.
— Куда? — покорно спрашивает Мамырканов.
— В небо. Ну!
Мамырканов прикладывает винтовку к животу, нажимает двумя пальцами на спусковой крючок, грохает выстрел, и… Мамырканов сидит на земле, растерянно оглядываясь.
— Толкается.
Наступает неловкое молчание.
«И этот солдат, — думаю я, — стоит на посту возле командного пункта роты!»
— Ты видал такого? — спрашивает у меня Веселков. — Откуда он такой взялся на нашу голову?
Я сердито смотрю на него. Впрочем, Веселков не виноват. Мамырканов прибыл к нам с пополнением, когда мы были на марше. По профессии он чабан, пас колхозные отары, мобилизовали его уже во время войны и направили в строительный батальон. Там ему вручили лопату, кирку, топор, и Мамырканов начал строить в тылу мосты, гати, чинить разбитые бомбами, снарядами, колесами автомобилей, гусеницами тягачей и танков дороги. Дуло карабина, который был вручен ему вместе с лопатой и киркой, он обернул, по примеру других, тряпочкой, в тряпочку же завернул и патроны в подсумке. Стрелять ему было некогда да и не в кого. Но вот однажды, во время налета фашистской авиации, Мамырканов был ранен, попал в госпиталь, откуда и прибыл к нам вместе с бывалыми солдатами. Он тоже выглядел бывалым — имел ленточку за ранение. Веселков тут же зачислил его ездовым и назначил часовым на КП. Я знал, что в охрану командного пункта офицеры обычно стараются выделять тех солдат, которые подходят к поговорке: «На тебе, боже, что нам не тоже», но чтобы до такой степени было не тоже!.. Кто бы мог подумать, что Мамырканов даже стрелять не умеет!
Меняем часового, вызываем из первого взвода сержанта Рытова — стройного, смуглого, чернобрового двадцатилетнего парня, прекрасного пулеметчика.
— Рытов, — говорю я, — научите Мамырканова. Он даже стрелять не умеет.
— Есть научить, — отзывается он. — Разрешите взять во взвод?
— Берите.
— Пошли, — обращается он к Мамырканову, кивнув на дверь, и, круто повернувшись, щелкнув каблуками, выходит из блиндажа.
На следующий день Макаров принимает у Мамырканова зачеты по материальной части оружия и по стрельбе в цель. Докладывает:
— Оружие знает хорошо, стреляет посредственно.
Мамырканов снова занимает свой пост возле КП.
— Ну вот, — говорю я ему, — теперь и в разведку можно идти.
Он печально, через силу улыбается в ответ, и я понимаю — Мамырканову никак не хочется в разведку.
— А я гранаты не умею бросать, — сообщает он.
— Иван, — говорю я, — ну-ка, научи Мамырканова гранаты бросать.
— Есть! Какие прикажете?
— Все: РГД, Ф-1, противотанковые. Все.
Иван рассовывает гранаты по карманам и уводит с собой перепуганного Мамырканова. Скоро в дальнем конце оврага раздаются взрывы гранат. Вернувшись, Иван докладывает:
— Рядовой Мамыркан изучив уси гранаты и готов идти в разведку.
Мамырканов стоит тут же и — как мне кажется — уже придумывает новую отговорку. Я с любопытством смотрю на него: что еще не умеет он делать?
— По-пластунски ползать не умею, — сообщает он час спустя, заглянув в дверь.
Довольно основательная причина, чтобы не идти в разведку. Но уметь ползать по-пластунски полезно каждому солдату. Поэтому я без особых душевных содроганий наблюдаю такую картину: посреди оврага ходит сержант Фесенко, а возле него, пыхтя, ползает Мамырканов. Он норовит передвигаться на коленках, но Фесенко неумолимо требует своего: ползти по земле, распластавшись на ней всем телом, — и Мамырканов постигает эту сложную науку.
Рядом со мной стоит Иван Пономаренко и комментирует каждое движение Мамырканова:
— От же гарный разведчик получается с тебя. Ползаешь, як тот… як его… краба.
XII
Иван Пономаренко — личность примечательная. Родом он из-под Балаклеи — чудесного украинского городка, славящегося своими вишневыми садами. Иван высок ростом, ладно, прочно скроен, имеет крупные красивые черты лица, широкие черные брови, мягкий, добродушно-лирический характер. Он мой ровесник, однако относится ко мне с некоторым заботливым снисхождением, как старший брат. Вероятно, это потому, что он на голову выше меня и раза в три сильнее.
Иван весел, общителен, и как-то так получилось, что все у нас, полюбив его, стали звать лишь по имени. Фамилия его не то чтобы забылась совсем, а просто лишней оказалась в обращении с ним. И однажды Иван воспользовался этим.
Раза два в неделю он брал мешок под мышку и отправлялся к старшине за продуктами. Подвезти кухню к оврагам было невозможно, и все, кроме артиллеристов и минометчиков, получали сухой паек. Часть продуктов сухим пайком получали и мы на КП: повара приносили нам только обед.
Путь Ивана лежал лугом, потом мимо спаленной дотла деревни Дурнево, где стояли наши пушки ПТО, мимо минометчиков, притаившихся в овраге. До старшины от минометчиков было еще километра полтора полем. Старшина стоял со своим обозом на лесной опушке, даже для лошадей вырыв блиндажи с накатом.
Все, что произошло в тот день, я узнал позднее, когда ко мне прибежал разъяренный и сконфуженный лейтенант Ростовцев.
Получилось вот что. Собираясь к старшине, Иван попросил Шубного соединить его с минометчиками. Было часов двенадцать дня, на КП, кроме них, никого не было.
— Слухай, — сказал Иван в трубку. — До вас пийшов Пономаренко. Приготовьтесь. — И тронулся в путь.
Ростовцев в это время спал. Дежурный, разбудив его, сообщил:
— Товарищ лейтенант, к нам идет Пономаренко.
— Кто?
— Пономаренко, сейчас Иван звонил. «Пономаренко, — стал припоминать Ростовцев. — Командир батальона — Фельдман, командир дивизии — Кучерявенко. Кто же такой Пономаренко?» Он перебрал в памяти все фамилии: и начальника политотдела дивизии, и начальника укрепрайона, и командующего армией, и члена Военного совета… Нет, не было среди них такого, с фамилией Пономаренко. Ростовцев позвонил на КП.
— Слушай, — спросил он у Шубного, — когда ушел Пономаренко?
— Только сейчас, — последовал ответ.
Ростовцев был человеком серьезным и осторожным. Он не мог допустить, чтобы его застали врасплох.
— В ружье! — крикнул он.
— В ружье! — заорал на весь блиндаж дежурный, и пару минут спустя у минометчиков уже шла спешная подготовка к встрече Пономаренко: брились, подшивали чистые подворотнички, драили минометы, подметали огневую…
А Иван в это время не спеша продвигался в своем направлении, даже не предполагая, что из-за него поднялась такая суматоха.
Стоял тихий, безмятежный полдень, в небе, словно растаяв в нем, заливались жаворонки, над сочным, в цветах, разнотравьем гудели пчелы. Куда спешить в такую пору? Иван зашел во взвод ПТО «побалакать трохи» со своими дружками, угостился табачком и побрел дальше.
К минометчикам он прибыл, когда у них все блестело и сияло, как в праздник.
У Ивана и среди минометчиков было немало дружков, с ними тоже нужно было и побалакать, и выкурить по цигарке. Он уселся на лавочке возле входа в блиндаж, вытащил из кармана кисет с махоркой. Оглядываясь по сторонам, сказал:
— Дывысь, який добрый порядок наведен. Мабудь, генерала ждете или еще что…
— Так поверяющий должен прийти, — ответили дружки. — Ты же сам звонил.
— Який поверяющий? — покосился на них Иван.
— Пономаренко или еще как… Вон, спроси у лейтенанта.
Но Иван не стал расспрашивать Ростовцева. Больше того — у Ивана вдруг пропала всякая охота и к разговорам и к цигарке. Он неожиданно вспомнил, что ему надо спешить, и, ссыпав табак обратно в кисет, отправился «до старшины». Но тут его окликнул Ростовцев:
— Иван, скоро к нам Пономаренко придет?
— Та вин вже був, — сказал Иван издалека.
— Как это «був»?
— Це я Пономаренко.
— Ты?
— Ага ж…
— Ты-ы? — Ростовцев даже побелел от злости. — Так какого ты черта всех нас поднял на ноги?!
— Та я ж, товарищ лейтенант, тильки казав, що до вас пийшов Пономаренко.
— А чтобы мы приготовились, ты не «казав»?
— Та казав…
И вот Ростовцев стоит передо мной и с негодованием требует от Ивана чуть ли не сатисфакции.
Но наказывать ординарца я не в состоянии. За что? За то, что минометчики забыли его фамилию и приняли за какое-то высокое начальство?
Иван виновато входит в блиндаж и, забравшись в свой угол, начинает с излишним усердием рыться в мешке, выгружая из него банки, фляги, кулечки.
— Вот, полюбуйтесь на него! — говорит Ростовцев, кивая в сторону Ивана.
— Та я ж, товарищ лейтенант, ничего такого и не казав! — оправдывается тот, выпрямившись, и, не в силах, видно, скрыть лукавой улыбки, отворачивается.
— А что, командир, — говорит Макаров, обращаясь ко мне, — надо будет минометчикам благодарность объявить. Порядок у них там сейчас такой, что… — Он даже не находит слов, чтобы объяснить, какой у минометчиков порядок, и спрашивает у Ростовцева: — Хороший порядок наведен?
Тот, смеясь, машет рукой, садится, закуривает.
— Благодарность надо не минометчикам все-таки, а Ивану объявить, — говорит Веселков.
— Та ни, мени ничего не надо! — отзывается Иван из угла.
Все мы смеемся. Смеется и Ростовцев.
— Ну, Иван, — грозит он пальцем, — пройди только теперь со своим мешком мимо нашего взвода. Тебе теперь по болоту нас обходить придется, а то солдаты об тебя все банники обломают. Я заступаться не стану, так и знай!
Мы садимся обедать, приглашаем Ростовцева. Сегодняшний обед у нас в некоторой степени даже торжественный. Дело в том, что два дня назад Макаров, повздыхав, мечтательно произнес:
— Сейчас бы стопочку в самый раз.
— Гафуров, — вспомнив о нашем разговоре со стариком, спрашиваю я у повара, принесшего обед, — есть у старшины водка?
— Не знаю.
— Не ври, знаешь.
— Не знаю.
Однако по лукавым его глазам вижу, что он все прекрасно знает.
— А чего ты мнешься? — недовольно замечает Макаров. — У тебя дело спрашивают.
— Старшина не велел, — признается Гафуров.
Вижу, что с ним дела не сделаешь. Говорю:
— Пусть обед завтра принесет Киселков, понял?
— Понял, — соглашается Гафуров.
Когда Киселков ставит на стол котелки с супом, спрашиваю у него:
— Костя, есть у старшины водка?
— Есть, товарищ капитан, — браво отвечает он. — Спрятанная.
— Знаешь, где спрятана?
— Знаю.
— Вот ты отлей фляжку и принеси нам завтра.
— Сделаю, товарищ капитан. Он как раз за продуктами собирается с утра. Как только уедет, так я и… оборудую это дело.
И вот сегодня Киселков торжественно вынул из кармана фляжку с водкой. Наливаем в кружки.
— Хороша, подлая! — крякнув, говорит Макаров и деловито осведомляется: — А на завтра осталось?
— Ще есть, — говорит Иван, поболтав фляжкой возле уха.
Иван выходит на улицу, и я слышу, как он разговаривает возле дверей с Мамыркановым.
— Тебе попало, да? — участливо спрашивает Мамырканов.
— У-у-у, — тянет Иван. — Ще как!
— Что теперь будет? В разведку тоже будут посылать? — В голосе Мамырканова чувствуется ирония.
— А ще кого? — недоверчиво спрашивает Иван.
— Меня.
— Та нужен ты у разведки, як то… як его…
— Как не нужен? Как не нужен? — с беспокойством спрашивает Мамырканов. — Пластунски ползать умеем, да? Гранаты кидаем, да? Винтовка стреляем, даже мишень попадаем. Как не нужен?
— А як колени затрещать, так шо с тобой будем робить? Смазку чи шо?
— Никаторый смазка не нужна. Коленка трещит, как сухой сучок, очень слышно? Я ночи думал, пять ночей думал — разведка надо идти. Все забыл, жалость детям забыл, как теперь ты можешь сказать, не нужен Мамырканов?
— Годи, — снисходительно замечает Иван. — Як мене будут посылать, то я за тебе спрошусь. Дуже ты сподобався мне.
XIII
За все время, что мы стоим в «Матвеевском яйце», я ни разу не покидал передовой. А надо было проверить, как устроились артиллеристы, минометчики, старшина со своим хозяйством. Созвонился с командиром батальона, и тот, подумав, разрешил:
— Если все спокойно, можешь часика на два отлучиться.
Кажется, пока спокойно. И вот мы с Иваном шагаем по полю (без него я бы и дороги не нашел в тылы). Миновали минометчиков, артиллеристов. Под ногами — давно неезженая, заросшая травой проселочная дорога. Удивительно все-таки, как хорошо даже в двух километрах от переднего края. Я сломал ивовый прутик, щелкаю им по травинкам, прутик легонько посвистывает. Тепло. Солнечно. Зелено кругом. Выходим на опушку леса, сворачиваем влево. Здесь стоит с обозом старшина. У него идеальный порядок. Дорожки посыпаны песком, повозки с задранными дышлами выстроились под навесом. Под другим навесом — две походные кухни, там же сложена печь, выбеленная известкой.
При входе в хозяйство старшины стоит на посту ездовой Дементьев. Давно я не видел этого старательного, опрятного солдата.
— Здравствуй, Дементьев!
— Здравствуйте, товарищ капитан! — радостно улыбается он.
— Где старшина?
— В землянке.
Иду дальше, думаю: «Молодец старик, хорошо, прочно устроился».
Однако не успеваю сделать пяти шагов, как замечаю второго часового: с винтовкой в руках стоит повар Гафуров. Маленький, смешливый, смотрит на меня круглыми, как у птицы, карими глазами, щурит их, губы шевелятся, готовые растянуться в улыбке. Гафуров старается придать лицу строгое выражение, а не выходит у него это.
— Ты что стоишь? — спрашиваю у него.
— Не знаю.
— Как это не знаешь?
— Старшина велел стоять.
— Та воны уси на посту! — удивляется Иван. — Мабуть, диверсанты напали чи що?
И тут я замечаю, что кругом — и возле повозок, и возле кухонь — стоят с винтовками ездовые, писарь, каптенармус, оружейник и даже Киселков.
— Что у вас тут творится? — спрашиваю я у писаря Кардончика. — Почему вы все вдруг в карауле?
Тот пожимает плечами:
— Такое распоряжение старшины.
— И давно вы так?
— Уж, наверное, будет полчаса.
Старшину я нашел в землянке. Он без гимнастерки, рукава нижней рубашки закатаны по локоть, в руках у него лопата. Старик роет посреди землянки яму. Она уже довольно глубокая, чуть не по пояс ему.
— Ты что, клад ищешь?
Бросив лопату, старик вылезает из ямы. Садимся на нары, закуриваем,
— Я для нашего батальонного юбилея, как ты приказал, водку спрятал, а они, паразиты, — он кивнул на дверь, — стащили у меня целую флягу.
— Кто?
— А поди узнай! — устало машет он рукой. — Я их всех обнюхал, ни от кого не пахнет, а водка пропала.
— От бандюги! — притворно всплескивает руками Иван.
— Но, может быть, никто ничего и не брал, — говорю я, едва сдерживая улыбку.
— Ну да, не брал! Ты, командир, не заступайся за них. Я заметку сделал, отлили.
— А яму зачем роешь?
— Я в нее водку сейчас закопаю.
Теперь я начинаю понимать, почему все его люди стоят на посту. Ему нужно, чтобы никто не знал, где будет спрятана водка.
— Ну и хитер ты!
— Стар, потому и хитер.
— Давай я трохи покопаю, — говорит Иван, берясь за лопату.
— Хватит, — старшина оценивающе осматривает яму. — Можно уже закапывать.
Я сижу на нарах, гляжу, как Лисицын и Иван топчутся посреди блиндажа, утрамбовывают песок. Сзади меня останавливается незаметно вошедший Станкович.
— Чем вы тут заняты? — вдруг спрашивает он.
Я хочу доложить, но он перебивает меня, садится рядом на нары. Я объясняю:
— Пол делают плотнее.
— Что-то вы хитрите, — говорит Станкович, оглядываясь. — Впрочем, это ваше дело, только пол вам скоро будет не нужен, я так думаю.
— Завтра? — спрашиваю я, понимая, о чем он говорит.
— Догадливый какой! — смеется он.
Мы выходим из блиндажа, садимся на пни невдалеке от входа, он рассказывает, что наступление назначено на послезавтра, на восемь часов утра. После сорокаминутной артобработки переднего края в дело вступает пехота: два стрелковых батальона пойдут на Матвеево с флангов. Как только Матвеево будет занято, я со своей ротой вхожу туда и подменяю занявшие деревню стрелковые батальоны, чтобы они могли развивать наступление дальше, на другие укрепленные узлы немцев, вправо и влево от Матвеево.
Станкович начинает расспрашивать, все ли у меня готово к этому, а я, отвечая, думаю: «Вот и кончилось наше сидение в оврагах. Немцы-то даже ни разу и не сунулись к нам. Очень все благополучно обошлось, как говорят, без скандала…»
— Чему ты улыбаешься? — спрашивает Станкович. — Рад, что от оврагов легко отделаешься? Ты еще до послезавтра доживи. Гляди, как бы тебя немцы самого не утащили.
— Доживем, — отвечаю, — доживем. Не утащат!
Когда я полчаса спустя, отдав необходимые распоряжения старшине, возвращаюсь на передний край, меня обгоняет зеленый, весь в пятнах камуфляжа автофургон и сворачивает в лес. Это опять прибыла агитмашина. В кабине рядом с водителем сидит важный майор Гутман. Увидев его, я отворачиваюсь, чтобы не встречаться с ним глазами.
XIV
В эту ночь Макарову нездоровилось, он лежал, кутаясь в шинель, на нарах возле печки. Мы с артиллеристами играли в домино. На переднем крае шла обычная ночная перестрелка, везде было спокойно, только против Лемешко фашисты вот уже час не стреляли и не светили.
— Внимательнее посматривай, — говорил я, то и дело соединяясь с Лемешко по телефону. — Сам свети чаще.
— Посматриваем, посматриваем, — отвечал он.
Ночь была темная, душная. Неслышно наползла туча, пошел дождь. Вдруг за окном ухнуло раз, другой, сверкнуло белым светом.
— Гроза, — сказал новенький артиллерист, покосившись на окошко.
— Черта лысого! — прислушиваясь, отозвался Веселков. — Снаряды.
Мы перестали играть. Да, это были снаряды. Вот один из них разорвался где-то над головой, блиндаж встряхнуло, с потолка посыпалась земля. Шубный защелкал рычажками коммутатора, захрипел, вызывая взводы.
Отозвались все, кроме старшины Прянишникова: должно быть, перебило провод.
Снаряды ложились густо. По взрывам чувствовалось, что стреляют из орудий разных калибров. Беглый огонь, который вели фашисты, был сосредоточен по взводу Лемешко, КП роты и полосой шел до пушек ПТО. Порвалась связь с минометчиками, и как раз в это время санинструктор Хайкин, сидевший у Лемешко на телефоне, доложил:
— На нас идут в атаку.
Артиллеристы бросились вон из блиндажа к своим рациям. Вбежали два линейных связиста, крикнули Шубному:
— Порывы есть?
— Второй не отзывается, минометчики…
Связисты скрылись за дверью. Макаров схватил ракетницу, выбежал вслед за ними, дал серию ракет: три зеленых и одну красную — вызвал заградительный огонь.
— Огнев, — приказал я по телефону, — прикрой Лемешко всеми пулеметами.
— Уже работают, — ответил он. — Работают.
— Бей, не прекращай огня! Сомов, — вызвал я четвертый взвод, — как у тебя?
— Пока тихо.
— Смотри внимательнее. Вышли на подмогу Лемешко расчет ручного пулемета. Срочно… Хайкин, Хайкин! — звал я санинструктора. — Что у вас?
— Я один в блиндаже, все в траншеях. Идет бой.
— Наша артиллерия заработала, — вернувшись, сказал Макаров и крикнул на улицу: — Мамырканов, быстро в блиндаж! Что ты там под снарядами стоишь!
Вошел Мамырканов, мокрый, с встревоженным бледным лицом, скромно сел на нары возле двери, поставив винтовку меж ног. Макаров схватил автомат, стал торопливо рассовывать по карманам гранаты.
— Я иду к Лемешко. Сейчас пробежали пулеметчики от Сомова.
— Иди, Иван! Во второй взвод, бегом. Передай приказ — прикрыть Лемешко справа всеми пулеметами… Хайкин, Хайкин! Что у вас?
— Идет бой.
Возле нашего блиндажа разорвался тяжелый снаряд. Вылетело стекло, с треском распахнулась дверь, блиндаж зашатался, заскрипел, лампа погасла. Остро запахло фосфором. Провизжали осколки. Шубный зачиркал спичками, зажег лампу.
— Хайкин, Хайкин! Что у вас?
Но Хайкин уже не отвечал.
— Хайкин, Хайкин!
Молчание. Я дул в трубку, встряхивая ее в руке.
— Хайкин!.. Почему молчишь, Хайкин?
Как мне нужно было сейчас услышать его голос! А там, на другом конце провода, крикнули: «Хальт!»
Я положил трубку на стол. Показалось, или я в самом деле услышал немецкий окрик? Если так, то немцы, значит, ворвались в блиндаж… Значит… Но я не хотел, не мог этому верить. Я не мог себе представить, что взвод Лемешко — эти чудесные, смелые, мужественные люди — уничтожен, перебит врагом, что немцы уже хозяйничают в нашей траншее. Вбежал Веселков.
— Как там?
— Вся батальонная артиллерия и дивизион соседей работают на Лемешко, рев стоит.
В ночном бою очень большое, почти решающее значение имеет внезапность. Ночь — хороший помощник тому, кто умеет нападать неожиданно и смело. Ночью, да еще такой темной, с дождем, как сейчас, легко подобраться к самым траншеям, ворваться в них. О том, что егеря, стоявшие передо мной, умеют нападать внезапно, я знал давно. Еще в прошлом году они вырезали в 136-й дивизии целый взвод, стоявший в боевом охранении: проглядели наши солдаты, не заметили вовремя, как немцы подбираются к ним, и поплатились жизнью. Какими силами напали теперь фашисты на Лемешко? На каком расстоянии от траншей он успел заметить их и когда открыл огонь?
Батальоны такого типа, как наш, были созданы для системы укрепрайонов, то есть для войны оборонительной, а не наступательной. Так как предполагалось, что мы должны сидеть на одном месте, нам было дано много отличной боевой техники, но у нас было чрезвычайно мало людей. Весь расчет строился на огневой мощи наших пулеметов и пушек. Боевое крещение мы получили на Волге, в районе Селижарово, в дотах. С тех пор как был оставлен этот район, мы уже воевали наравне со всеми стрелковыми частями. Мы не участвовали в атаках, а только поддерживали их своим огнем. Каждому станет ясно, почему нас не посылали в атаки: на станковый пулемет системы Максима у нас полагалось всего четыре человека, а это по сравнению с обычным расчетом вдвое меньше. Если в оборонительном бою эта разница никак не ощущалась, нам хватало и четырех человек на пулемет, то в наступлении, где нужно было тащить и станови, и тело, и коробки с лентами, мы оказывались совершенно непригодными.
У Лемешко, как говорится, людей было в обрез и даже меньше. Взвод имел на своем вооружении два станковых и два ручных пулемета, но для их обслуживания полагалось всего двенадцать человек. Тринадцатым значился сам командир взвода. Это по штатному расписанию. Но у нас были потери больными, убитыми и ранеными, и во взводе Лемешко, вместе с ним, в наличии было не тринадцать, а лишь восемь человек. А обороняли эти восемь человек участок в триста метров. Правда, вместе с ними в окопах находились еще прикомандированные к взводу два солдата с ружьем ПТР, артиллерийский наблюдатель и санинструктор Хайкин. Но эти люди выполняли свои специальные обязанности, и оборона участка все же в основном возлагалась лишь на пулеметчиков. Кто же были эти восемь человек?
Лейтенант Лемешко, донбассовец, смелый, веселый, хитроватый, прибыл к нам еще в сорок первом году под Селижарово прямо из госпиталя. Войну он встретил на границе, где был легко ранен в руку. Мне нравилась его невысокая, немного угловатая, кряжистая фигура, небольшие, зеленые, всегда прищуренные в улыбке глаза. Не было случая, чтобы он на что-нибудь пожаловался, у него всегда было хорошее настроение, он шутил даже тогда, когда другие вешали нос. Однажды во время марша нам не смогли из-за распутицы подвезти вовремя продукты, и мы целый день грызли одни сухари. Никто, конечно, не роптал, но некоторые, говоря о том, что у них все хорошо и они бодры духом, делали при этом такие скорбные физиономии и так безысходно и трагично вздыхали, что лучше бы они вместо этих печальных заверений в бодрости выругались, что ли, покрепче. Уже наступил вечер, мы остановились на привал, к моему костру собрались голодные офицеры уточнить распорядок завтрашнего марша.
— А у нас все сыты, — сказал Лемешко. — Мы вожика поймали и съилы. — Он, прищурясь, оглядел всех смешливыми глазами и добавил: — Фесенко поймал. Только вожик после зимы отощал, но окорочка у него были вкусные. Один окорочок я съил.
Все засмеялись, а Никита Петрович Халдей, приняв это всерьез, с упреком сказал:
— Что это такое, товарищ Лемешко, ежей начали есть! Они же совершенно несъедобны.
— Мы его крепенько прожарили и даже сала натопили трохи.
— Ай-ай-ай! — качал головой Халдей. — И не стыдно вам.
— И юшка получилась наваристая. Юшку Фесенко выхлебал.
— Тьфу! — плюнул наконец чистоплотный и брезгливый Никита Петрович.
Тут в разговор ввязались Веселков с Макаровым и, чтобы поддразнить Никиту Петровича, стали вспоминать всякие непотребные кушания, и такое поднялось возле нашего костра веселье, такой зазвучал раскатистый, дружный хохот, что, честное слово, трудно было поверить, что это смеются люди, которые прошли сорок километров по весенней слякоти, промокшие и, в довершение ко всему, съевшие всего лишь по сухарю, запив его кипятком. Лишь позднее Лемешко признался Никите Петровичу, что никакого «вожика» он и в глаза не видел, а сказал это для того, чтобы, как он выразился, разрядить «моральную обстановку».
Люди во взводе подобрались под стать командиру — смелые, веселые, здоровые. Выделялся среди них сержант Фесенко, харьковчанин, металлург, носивший большие, лихо закрученные русые усы. Стройный, худощавый, ловкий, он отлично исполнял обязанности и командира первого отделения, и помкомвзвода.
Командиром второго отделения был сержант Важенин, один из лучших пулеметчиков роты: никто, кроме младшего лейтенанта Огнева и старшины Лисицына, не мог быстрее его разобрать и собрать замок пулемета, найти и устранить задержку. Высокий, слегка сутулящийся, веснушчатый, классически курносый, он мечтал по окончании войны поступить в офицерское училище и уже много раз при случае доверительно спрашивал у меня, стоит ли ему поступать туда, так как боялся, что настоящего офицера может из него не получиться. Дело в том, что у Важенина был очень мягкий, уступчивый характер. Лемешко говорил, что с таким характером девкой хорошо быть. Мы с ним однажды долго обсуждали будущее Важенина и решили, что он, конечно, может пойти в военное училище, только не в строевое, а в техническое, потому что командовать людьми с таким мягким характером он совершенно не годится и даже со своим отделением, в котором у него только младший сержант Челюкин и солдат Панкратов, не может справиться и старается все сделать за них сам, лишь бы они были довольны. Важенин стеснялся командовать Панкратовым потому, что у того сыновья были ему ровесниками. Сыновья его были близнецами, и один, танкист, служил на Первом Украинском фронте, а другой, сапер, воевал на Карельском перешейке. Они писали Панкратову боевые письма, которые тот читал всему взводу, не выпуская при этом изо рта свою вечную прокуренную трубочку. Сыновей своих Панкратов очень любил, называл их «мои богатыри». Судя по фотографиям, богатыри были все в него — маленькие, носатые, должно быть, такие же деловитые и с чувством собственного достоинства.
Другой солдат этого взвода, Трофимов, принадлежал к тем веселым, беспечным неудачникам, на которых все шишки валятся, а они только улыбаются в ответ и озадаченно разводят руками, говоря при этом: «Гляди ты! Я хотел как лучше, а вышло вон оно как!» Одно время Трофимов был у Лисицына в ездовых, но у него постоянно рвались постромки, вожжи, подпруги, ломались дышла, и он в конце концов даже сам запросился, чтобы его освободили от этой трудной должности. Но, появившись на переднем крае, он, как магнит, стал притягивать к себе все осколки и уже дважды был ранен, причем в самое неподходящее для такого случая время, когда на фронте стояло почти полное затишье. Первый раз это случилось так. За весь день на нашем переднем крае тогда разорвалась лишь одна мина, выпущенная фашистами из ротного миномета. Но разорвалась она именно там, где стоял Трофимов, порвала плащ-палатку, которой был прикрыт станковый пулемет, превратила кожух этого пулемета в решето, и один осколочек, величиной с горошину, вонзился Трофимову в ягодицу. А во второй раз даже никто не мог сказать, откуда прилетел такой же осколочек. Трофимов в это время считал ворон — глядел, разинув рот, в небо, где кружился наш истребитель. Осколочек влетел, не задев ни губ, ни зубов, ни языка, в рот Трофимову и впился в щеку. «Гляди ты, — удивился Трофимов, держась в первом случае рукой за ягодицу, во втором — сплевывая кровь. — Меня, кажись, ранило». Это «кажись» давало ему возможность отлеживаться в госпиталях, откуда он прибывал к нам, как из дома отдыха. Его приятели, ефрейтор Огольцов и младший сержант Челюкин, рослые, дисциплинированные, исполнительные парни, все время подтрунивали над его неудачами, а когда он был в госпиталях — скучали без него, то и дело загадывая: «Как-то наш Трофимов там?..»
И Огольцов и Челюкин пришли к нам в батальон еще в сорок первом году, в самом начале войны. Они были из одной деревни и во взводе Лемешко считались ветеранами. Единственным человеком в этом взводе, которого я знал еще мало, был солдат Ползунков, безусый парнишка, совсем недавно впервые попавший на передний край и поглядывавший на все глазами доверчивого, любознательного ребенка. Новая шинель еще даже не лежала на нем как следует и топорщилась на спине коробом.
Все эти солдаты и сержанты бились сейчас с немцами, а я не знал, что у них там творится, а главное, ничем не мог им помочь. Правда, как я уже сказал раньше, кроме них в окопах находились еще два солдата-петеэровца, артиллерийский наблюдатель и санинструктор Хайкин. Петеэровцы были люди пожилые, степенные, серьезные, до того привыкшие ходить парой, неся свое ружье на плечах, что, даже когда были без ружья, все равно шли в затылок. Сейчас в ночном бою от их ружья, пожалуй, было мало проку. Столько же проку было и от артиллерийского сержанта, вооруженного наганом. Санинструктор же умел лишь накладывать повязки да проверять рубахи на вшивость. Лемешко правильно сделал, оставив его возле телефона. Но телефон молчал. Что там у них произошло? Подоспели ли пулеметчики от Сомова, Макарова? Ничего этого я не знал. Больше того, мне ясно послышалось, что там кто-то крикнул «хальт».
Но если немцы действительно ворвались в окопы, надо принимать меры. Какие? Какие меры? Я мог бросить еще один ручной пулемет от Сомова, да два резервных ружья ПТР, да двух часовых. Вот и весь мой резерв, все, чем я мог маневрировать. Но разве этого достаточно?
— Хайкин! Хайкин!.. — хрипел Шубный.
Молчал Хайкин. А может быть, взять людей от Сомова, петеэровцев, снять часовых с КП и самому ринуться туда? Нет, это тоже не годится. Я не знаю, что у них произошло, не знаю, что может случиться через минуту, через секунду на других участках. Уйдя с КП, я потеряю управление не только этим взводом, но и всей ротой.
— Вызывай батальон! — крикнул я Шубному.
— Батальон на проводе.
Я взял трубку. У телефона был начальник штаба военный инженер Коровин. В штабе уже знали, что у нас идет бой. Знали об этом и в дивизии. Это Кучерявенко, оказывается, распорядился «подключить» ко мне артдивизион. Коровин сообщил, что генерал выслал ко мне на машинах взвод автоматчиков. Я воспрянул духом. Автоматчики должны прибыть с минуты на минуту. Мы, конечно, с их помощью быстро восстановим положение и, если немцы действительно ворвались в траншеи, вышвырнем их оттуда. Но неужели уже нет в живых ни Лемешко, ни Фесенко, ни Важенина и уже где-нибудь валяется, ставшая ненужной хозяину, обгорелая трубка Панкратова, а добродушный неудачник Трофимов в последний раз развел руками, проговорил: «Гляди-ка, а меня, кажись, опять ранило. Или навовсе убило?»
…У Лемешко, как это выяснилось позже, случилось вот что. Как только немцы перенесли огонь своей артиллерии в глубь обороны, солдаты выбрались из укрытий. Только санинструктор Хайкин остался в блиндаже возле телефона. Взвилась ракета: ночь раздвинулась, стало ослепительно светло, и солдаты увидели немцев, подползавших к окопам. Сержант Фесенко кинулся к станковому пулемету, выкатил его на открытую площадку, перезарядил, но… выстрелов не было. В спешке, волнуясь, он неровно передернул ленту, и пулемет не сработал. Взлетела вторая ракета, третья. Немцы уже близко, бросок — и они будут в траншее. Фесенко схватил противотанковую гранату и, пока Трофимов устранял задержку, заорав что есть силы: «Немцы-и!» — швырнул гранату на бруствер, схватил вторую… Гранат под руками было достаточно, а тут наконец ударил перезаряженный пулемет.
Лемешко стоял в центре окопа, возле входа в блиндаж, пускал ракеты. Он увидел: фашисты ползли к окопам с трех сторон. Справа уже ухали гранаты, свирепо стучал «максим». Рядом с Лемешко заработали еще два пулемета, но слева стрельбы не было слышно.
— Огонь, огонь! — кричал Лемешко. — По фашистам, огонь!
Он бросился на левый фланг — и вовремя: навстречу ему бежал Ползунков. Наткнувшись на командира, задыхаясь, Ползунков шептал: «Немцы, немцы, немцы…» Он с перепугу даже кричать не мог: охрип. Лемешко схватил его за плечи, встряхнул:
— Назад!
На бруствер, туда, где лежал ручной пулемет, брошенный Ползунковым, вскарабкался немец с автоматом в руках, встал во весь рост, готовясь спрыгнуть в траншею. В руках у Лемешко была все та же ракетница. Не долго думая, он прицелился и выстрелил в лицо фашисту. Тот, опаленный, ослепленный ракетой, выронил автомат, схватился руками за голову и, дико завизжав, повалился навзничь. Лемешко подтолкнул Ползункова к пулемету, приказал:
— Огонь, мать твою так, огонь! — в это время увидел сидящего на дне окопа ефрейтора Огольцова. Тот сидел, привалившись спиной к стенке, уронив на грудь голову. Он был ранен. Лемешко выхватил пулемет у Ползункова, приказал: — Скорей за санинструктором! — но сам стрелять не стал: рядом уже стреляли запыхавшиеся пулеметчики от Сомова.
Лемешко медленно пошел, перелезая через обвалы, вдоль траншеи, крепко сжимая ракетницу подрагивающими от волнения пальцами.
На него уже работал весь передний край. Скрещиваясь в центре, перед его окопами летели рои трассирующих пуль — это справа и слева прикрывали его огнем станковых пулеметов Огнев и Прянишников. Шатая землю, рвались снаряды и мины — били наши батареи.
Он подошел к сержанту Важенину, станковый пулемет которого стоял в центре траншеи, немного выдвинувшись вперед. Важенин только что кончил стрелять, вытер ладонью, вымазанной сырой землей, пот со лба. Петеэровцы, сидя на дне окопа, переругиваясь, торопливо набивали ленты патронами. Рядом с Важениным стоял артиллерийский разведчик с наганом в руке.
— Как дела? — спросил Лемешко, приложил руку к кожуху пулемета и тут же отдернул ее: кожух был горяч, как поспевший самовар.
— Все в порядке, товарищ лейтенант, — ответил Важенин. (На него в этом бою пришелся основной удар врага.) Он улыбнулся: — Станковый пулемет системы Максима неприступен, пока есть в лентах патроны и жив хоть один пулеметчик. — Он помолчал, еще раз вытер пот со лба. — А мы все живы, и патронов хватит.
— Смените воду, — сказал Лемешко.
— Панкратов уже ушел за водой, товарищ лейтенант.
Лемешко молча пожал ему руку и пошел в блиндаж. По дороге встретил Макарова, который отбивал атаку немцев на правом фланге.
Как раз в это время Шубный, упорно, хотя и безуспешно, вызывавший взвод Лемешко, закричал:
— Хайкин отвечает!
Я схватил трубку:
— Хайкин, черт бы тебя драл, почему не отзывался?
— Раненого перевязывал. Вот лейтенант вошел.
— Кто кричал «хальт»?
— Никто…
Тут взял трубку Лемешко.
— Ну что, дружище, как у тебя дела?
— В порядке. Откатились.
…Сколько времени длился этот бой? Я посмотрел на часы. Была половина третьего, а артналет начался без четверти два. Сорок пять минут! А мне казалось — вечность.
XV
Наступал рассвет.
Когда я пришел к Лемешко, он стоял в накинутой на плечи шинели и вертел в руках фашистскую пилотку.
— Трофей, — усмехнувшись, сказал он и швырнул пилотку за бруствер, туда, где лежало несколько убитых фашистских солдат.
Сержант Фесенко уже лазил к ним, вывернул наизнанку все карманы, но никаких документов, если не считать порнографических открыток, обнаружить не удалось. А жаль. Документы кое-что могли бы рассказать. Даже солдатская книжка поведала бы, какая часть стоит перед нами.
— А где открытки?
— Порвали, — ответил Лемешко и сплюнул.
— Кто же все-таки кричал у вас «хальт»?
— Никто.
— Чепуха какая-то. Мне по телефону ясно послышалось, что крикнули «хальт».
Лемешко задумчиво поднял воспаленные бессонницей, усталые глаза к небу — такому чистому, каким оно только и бывает по утрам после ночного ливня, когда уйдут тучи, — поправил на плечах шинель и сказал:
— Это, наверно, Ползунков кричал. Когда Огольцова ранило, я послал его за Хайкиным, а Ползунков выговаривает его фамилию Хальткин, он и заорал в дверях… Как ты вызывал санинструктора? — обратился он к Ползункову, чистившему неподалеку от нас пулемет.
— Забыл, товарищ лейтенант, — виновато ответил тот, перестав заниматься пулеметом. — Наверно, Хальткин.
Да, наверно, так оно и было.
— Что же ты подкачал в бою? — спросил я. — Немцы-то чуть в траншею из-за тебя не ворвались.
— Виноват, испугался я. Как ефрейтора ранило, я и испугался… один… прямо на меня лезут…
— Не обстрелян еще, — снисходительно и в то же время ласково глядя на юнца, проговорил Лемешко. — Это же его первый бой был. Теперь он не подведет.
Подбежал сержант Фесенко:
— Там, товарищ капитан, под обрывом, немец лежит, сдается нам, что он живой. Еще недавно его там не было, а теперь лежит.
Мы направились вслед за ним к правому краю траншеи. Там стоял Важенин, высунув перископ, всматривался.
Метрах в двухстах от нас, на другом краю оврага, находился немецкий дзот. С нашей стороны спуск в овраг был пологий, с немецкой — крутой, почти отвесный, весенняя вода подмыла землю, она осела, оползла, оборвалась у края. Там, под обрывом, ткнувшись лицом в песок, выбросив вперед руки, лежал немецкий солдат.
— Я все время смотрел в ту сторону — никого не было, — стал торопливо, с таинственным видом объяснять Фесенко, — а как только сходил воды попить, вернулся, гляжу — лежит. Приполз, стало быть, а дальше сил не хватило.
Взять «языка», даже раненого, было бы неплохо. Однако сейчас не стоило и думать об этом. Фашисты следили за нами и даже по перископу стреляли из пулемета.
— Не упускайте его из виду, — сказал я. — Ночью мы его возьмем.
— Кто пойдет за ним? — спросил Лемешко.
— Я разведчиков вызову.
XVI
Они должны были прийти засветло, чтобы сориентироваться. Так, во всяком случае, говорил начальник штаба батальона. Пленного потребовали доставить прямо к Кучерявенко. Однако наступила ночь, а разведчиков все не было.
— Слушай, капитан, может, мы его сами утащим? — предложил Макаров.
У меня, признаться, тоже мелькнула такая идея, но кого послать? За немцем, конечно, должен пойти кто-то из третьего взвода. Предположим, это будет сержант Фесенко, человек опытный, смелый и ловкий. Но больше от Лемешко никого не возьмешь, у него и так народу в обрез. Я посмотрел на Ивана Пономаренко.
— Как, Иван, насчет того, чтобы немца притащить?
— Того, шо раненый?
— Да.
— Зараз. Кто ще пийде?
— Фесенко.
— И Мамыркан, — подсказал Иван. — От мы его утрех зараз дотащим.
Я задумался: Мамырканов… Впрочем, это был уже совсем не тот Мамырканов, который прибыл к нам когда-то. Я до сих пор глубоко убежден, что даже хорошо обученный в тылу боец лишь тогда становится настоящим солдатом, когда «пооботрется» среди бывалых фронтовиков, поживет на переднем крае. Мамырканов именно «пообтерся». Как мужественно держался он прошлой ночью под артобстрелом!..
— Пойдет Мамырканов. Вызови его ко мне.
Иван, очень довольный за своего друга и воспитанника, помчался в землянку связистов, где жили часовые КП. Скоро Мамырканов, заспанный, стоял возле моего стола, щурился, склонив голову набок.
— Так что, Мамырканов, пойдешь за «языком»?
— Есть, товарищ капитан, пойти за «языком»!
— А как ноги? — улыбнулся Макаров.
Мамырканов посмотрел на свои ноги, пожал плечами:
— Уже не трещат, что такое?
— Ну, собирайся, живо, — говорит Макаров. Через несколько минут он уводит Ивана и Мамырканова, вооруженных автоматами, гранатами Ф-1 и ножами, во взвод Лемешко. Вызываю минометчиков, приказываю Ростовцеву быть готовым прикрыть отход нашей группы. Веселков с новеньким артиллеристом уходят к рациям подготовить на всякий случай свои батареи. Пулеметы Прянишникова тоже будут прикрывать наших лазутчиков.
Макаров сообщает, что они поползли.
— Как немец? — спрашиваю его.
— Нормально: светит, стреляет.
— Пусть Лемешко постреливает над ними. Как спустятся в овраг, пусть над их головами постреливает.
— Это мы делаем.
Выхожу на улицу. Еще темно. На переднем крае слышится обычная ночная перестрелка. Изредка взлетают ракеты. Где-то выстрелила пушка. Настораживаюсь. Нет, это не у нас, а в стороне, у правого соседа. Даже едва слышно, как разорвался снаряд. Далеко. Смотрю на часы. Возвращаюсь в блиндаж, вызываю третий взвод, спрашиваю, как дела. Отвечает Лемешко:
— Все пока нормально, еще не вернулись.
— Следите внимательнее.
Снова выхожу на улицу. Курю папиросу за папиросой. Рядом стоит часовой. Молчим. Прислушиваемся. Кто-то, спотыкаясь, скатывается в овраг с противоположной стороны. Шуршит стронутая каблуками земля.
— Стой! Кто идет? — вскидывает винтовку часовой.
— Разведчики, — слышится из темноты.
Подходит тот самый щеголеватый лейтенант, сзади толпятся разведчики.
— Где вы пропадали? — спрашиваю их.
— С дороги сбились.
— Вы мне не нужны. Отправляйтесь обратно.
Наступает молчание. Нарушает его выскочивший из блиндажа Шубный.
— Товарищ капитан, немца принесли!
Бросаюсь к телефону. На проводе Макаров, голос у него торжественный.
— Немец доставлен. Ранен в грудь. Очень истек кровью. Хайкин делает перевязку.
— Быстро на носилки — и в тыл.
Вызываю штаб батальона, прошу выслать к минометчикам санитарную машину.
Командир разведчиков стоит в дверях.
— Мы могли бы захватить немца с собой, — просительно говорит он.
— Вы его захватите сперва там, — киваю я в сторону переднего края.
— Мы же сбились с дороги, и вообще…
— И вообще уходите отсюда с глаз долой. Вы что, первый раз шли ко мне, что сбились?
Лейтенант, круто повернувшись, уходит. И тут же в блиндаж врываются возбужденные сержант Фесенко, Иван, Мамырканов.
— Задание выполнено, — докладывает Фесенко. — Пленный отправлен в тыл.
Поднимаюсь из-за стола, иду к ним навстречу.
— От лица службы благодарю вас за отличное выполнение задания.
— Служим Советскому Союзу! — отвечают они.
Громче и старательнее всех произносит эту торжественную фразу Мамырканов. У него такое радостное, сияющее лицо! Я жму им руки и, сам того не желая, крепче всех Мамырканову. Милый, чудесный Мамырканов! В какого славного боевого солдата превратился он за это время!
— Я его заберу отсюда на батарею, — вдруг говорит Веселков, словно отгадав, о чем я думаю. — Молодец солдат!
— Правильно, забирай, — соглашаюсь я.
XVII
По условному сигналу — разрыву бризантного снаряда — ударила наша артиллерия. Несколько секунд стоял все нарастающий рев пушек, потом у фашистов начали гулко рваться пролетавшие над нами с характерным шипящим свистом снаряды, а когда в небе очень низко, наверно даже ниже, чем снаряды, тройками понеслись штурмовики, то наши сорокапятимиллиметровые пушки, выдвинутые в боевые порядки, только беззвучно и азартно подскакивали, а их выстрелов совсем не было слышно, хотя они все время вели беглый огонь по фашистским дзотам.
Массированная обработка немецкого переднего края длилась сорок пять минут, а потом стало известно, что двинулась пехота. День начинался жаркий, безоблачный, артиллерийская стрельба то затихала, то разгоралась.
И прошло уже больше часа, как вступили в дело стрелковые батальоны, а Матвеево все еще было у немцев. Поступили первые неутешительные сведения. Один из батальонов попал под сильный пулеметный огонь вдоль противотанкового рва и никак не может преодолеть его, а другой, который должен был прорвать немецкую оборону в лесу, за болотом, а потом, обогнув его, ударить по Матвеево справа, занял смолокуренный завод, понес большие потери и просит помощи. Скоро запросил помощи и тот батальон, что застрял возле противотанкового рва.
Я не помню, помогли им или нет, но к двенадцати часам они все-таки прорвались в Матвеево, заняли его, и тут было приказано срочно войти в Матвеево моей роте.
Я стоял в полный рост на бруствере окопа. Мимо меня проходили пулеметчики. Они тащили коробки с лентами, ящики с гранатами и патронами и разобранные станковые пулеметы. По двое, положив на плечи противотанковые ружья, прошли гуськом петеэровцы. Потные, с расстегнутыми воротами гимнастерок, прокатили на руках противотанкисты свои сорокапятки, наверно еще не остывшие от стрельбы. Минометчики уже устраивались там, где раньше стоял Лемешко, и старшина прибыл в овраги со всем своим обозом. Потом пронеслись рысью четверки застоявшихся лошадей с дивизионками. Сзади бежали артиллеристы, и среди них был улыбнувшийся мне Мамырканов.
Матвеевский узел — довольно сложный и продуманно организованный участок обороны. Его, видно, создали с таким расчетом, чтобы отбиваться со всех сторон. Глубокие и удобные ходы сообщения были прорыты в разных направлениях и соединены меж собой, а вместо блиндажей немцы закопали в землю целые избы.
Даже при неудаче наступления мы должны были удержать Матвеево в своих руках, и я развернул пулеметные взводы, усиленные ПТР, так, чтобы была круговая оборона, а в центре поставил все пушки для стрельбы прямой наводкой. Под КП Макаров облюбовал огромный блиндаж с бревенчатыми стенами и нарами в два этажа. Когда я обошел все взводы, уточнил с офицерами их задачи и спустился в этот блиндаж, там уже попискивала рация и Шубный сопел за столом, проверяя телефонную связь. Иван доложил, что рядом обнаружен склад солдатского и офицерского обмундирования.
— Черт с ним, — сказал я.
Наступление продолжалось. Было слышно, как справа или слева от нас начинали кричать «ура!» и поднималась пулеметная и артиллерийская стрельба, потом все стихало, а через некоторое время опять кричали «ура!» и стреляли. По всему видно, стрелковым батальонам приходилось туго. Говорят, у немцев появились самоходки. Положение осложнялось. Я опять собрался идти по взводам, но в блиндаж спустился начальник агитмашины майор Гутман и с ним невысокий, рыжий, веснушчатый немец.
— Здравствуйте, капитан, — приветливо сказал майор, и у него было такое веселое и радостное выражение глаз, будто он очень скучал все это время по мне и счастлив, что наконец-то мы опять встретились.
— Мне стало известно, что вы захватили целый склад обмундирования, — говорил он, крепко пожимая мою руку и улыбаясь. Немец стоял возле двери, кротко и вопросительно поглядывая на нас. Майор кивнул в его сторону: — Оденьте, пожалуйста, моего Августа, он весь оборвался. — Немец, услышав свое имя, печально улыбнулся. Обшлага и борта его коротенькой зеленой куртки совершенно обтрепались, а на локтях виднелись старательно, хотя и неумело, пришитые заплаты; подметки порыжелых сапог были столь же старательно и неумело пришиты к головкам телефонным проводом.
— Август славный парень, — говорил между тем майор Гутман, с улыбкой глядя на немца. — Он сам перешел на нашу сторону еще полгода назад и оказался очень хорошим агитатором.
Мне показалось, что майор потому так расхваливает своего Августа, что боится, как бы я опять не отказал ему. Но отказывать не было причины, к тому же майор сейчас еще больше понравился мне: стоило ему лишь забыть о своем высоком положении, как он стал симпатичным человеком и с честью оправдывал свою фамилию.
— Пойдемте, — сказал я, чтобы сделать ему приятное, — пойдемте и выберем вашему Августу самое лучшее обмундирование, хоть фельдмаршальское.
Август начал торопливо примерять одну куртку за другой, но ему все хотелось выбрать получше, и он просил майора посмотреть, как они сидят на нем, и пробовал, прочно ли пришиты пуговицы.
Наконец обмундирование было выбрано, и Август, очень довольный, ушел вслед за майором, неся на руке новенькую офицерскую шинель. Только сапоги на нем были прежние, с телефонным проводом и рыжие. Но тут уж я ничем не мог помочь ему: на складе обуви не было. Майор, прощаясь, крепко пожал мне руку и сказал:
— А старое забудем, ладно? Как будто бы ничего не было.
— Ладно, забудем, — согласился я.
XVIII
К вечеру стало известно, что стрелковым батальонам больше не удалось занять ни одного опорного пункта и что немцы активизировались и все время переходят в контратаки. К ночи батальоны не выдержали и стали с боями отходить на исходные позиции, оголили мои фланги, и Матвеево оказалось в окружении. Оставалась только небольшая дорожка, с боем удерживаемая взводом уставших за день уже знакомых мне разведчиков, случайно свернувших в Матвеево при отходе левого соседа и оставшихся со мной.
Ночь была звездная, со стороны болота потянуло сыростью, а мы оставили свои шинели и плащ-палатки на прежней передовой, чтобы побольше захватить патронов, а потом сходить туда так и не удалось. Теперь стоило побыть в траншее минут десять, как начинал пробирать озноб.
Немцы лезли на нас со всех сторон. Минометы Ростовцева почти не прекращали огня. Над землей летели рои трассирующих пуль, и то тут, то там слышалось: «К бою! К бою! А-а!» — и начинали торопливо ухать гранаты, лихорадочно стучать «максимы» и тревожно взлетать осветительные ракеты. Только успевали отбиться у Лемешко, как немцы бросались на Прянишникова, а потом на Огнева, а потом снова на Лемешко и тут же на Сомова. У нас появились раненые. Во втором часу меня вызвал по рации командир батальона и запросил обстановку. Радиоволна была до предела забита голосами. На нее настроилась чуть ли не вся дивизия, и то один, то другой спрашивал, как у меня дела, и нам с комбатом не давали говорить. Кто-то очень настойчиво твердил:
— «Орел», «Орел», слушай меня, «Орел». Я — «Меркурий», я — «Меркурий», скажи, когда нужно будет огонька…
— Да иди ты!.. — вышел я из терпения. — Дай мне поговорить. Видишь, я занят.
— Напрасно, напрасно, «Орел», — тут же вмешался чей-то голос. Это был Кучерявенко. — «Меркурий» — хороший друг, ты понял меня? Песенку знаешь, как девка на берег ходила да про тебя пела? Понял? Ответь «Меркурию».
«Выходила, песню заводила про степного сизого орла», — пронеслось у меня в голове. — «Катюши»! «Меркурий» — это «катюши»!»
— «Меркурий»! — закричал я. — «Меркурий»!
— «Меркурий» слушает.
— Ошибка, ты мне будешь очень нужен.
— Жду на волне. Укажешь квадрат.
— «Орел», продержишься до солнышка? — спрашивает Кучерявенко.
— Продержится, — отвечает за меня комбат.
— Держись, «Орел», — как бы не слыша, что он сказал, говорит Кучерявенко. — Продержишься?
— Постараюсь.
Потом я разговариваю с Лемешко:
— Как дела?
— Вот уже двадцать минут, как тихо.
— Они только что отвязались от Сомова. Солдаты не замерзли?
— Да нет, ничего, — засмеялся он. — Мы тепло оделись. Есть только хочется. У нас после обеда крошки во рту не было.
— Придется подождать до утра. В тыл сейчас не пролезешь. Пусть солдаты по очереди греться ходят в блиндаж.
— Они и так не замерзли.
Примерно то же самое ответили мне и Сомов, и Огнев, и Прянишников. Удивительное дело: всем им было тепло, и только я один озяб, когда выходил в траншею.
«Наверно, заболеваю», — подумал я, склоняясь над картой, разостланной на столе, и курил папиросу за папиросой, и никак не мог сосредоточиться, чтобы угадать, где и когда предпримут немцы свой решительный удар, чтобы попытаться вышвырнуть меня из Матвеево. Вот они перестали наскакивать на нас мелкими группами. Передышка? Перед чем передышка? Где они сейчас накапливают силы? По какому взводу ударят, когда? Мне нужно было угадать это во что бы то ни стало, чтобы не захватили врасплох. Я посмотрел на часы. Было около двух. За дверью вдруг кто-то начал неистово ругаться. Иван, сидевший возле печки, пошел посмотреть, что случилось. Но раньше чем он успел подойти к двери, она распахнулась сама, и в блиндаж ввалился мой старик в пилотке, надетой поперек, словно у Наполеона. На спине у него был термос.
— О, командир! — закричал он, обрадовавшись, и стал снимать лямки термоса. — Насилу добрались. Стреляет, зараза, со всех сторон! Три раза совались, только на четвертый удалось прорваться. Спасибо, автоматчики выручили.
— Да ты ошалел совсем! — закричал я. — Там же немцы кругом!
— А как же я роту мог некормленной оставить! — ответил он и закричал в дверь: — Гафуров, иди сюда, несчастный человек!
Вошел Гафуров, тоже с термосом.
— Во, хорош? — оглядев его, сказал старшина.
— Пуля попала, — прошептал Гафуров, потупясь.
Вслед за ним появился Киселков, потом ездовой Дементьев и писарь Кардончик. Все они были с термосами.
— Здравствуйте, товарищ капитан, — весело сказал Киселков и, взглянув на Гафурова, засмеялся.
— Здравия желаю! — встав по команде «Смирно» и взяв под козырек, сказал Дементьев.
У писаря Кардончика был вид ошеломленного человека. Он, вероятно, был до того изумлен тем, лак они прорвались сюда, что лишь галантно поклонился мне.
Они стали снимать друг с друга термосы, и только Гафуров продолжал стоять посреди блиндажа, глядя себе под ноги, и был похож на провинившегося школьника с ранцем за спиной.
— Давай вызывай из взводов, пусть присылают за кашей, котелок на двоих, — распорядился старшина, обращаясь к Шубному. Потом он сел рядом со мной на нары и, поглядев на Гафурова, безнадежно махнул рукой: — Глаза бы на тебя не глядели!
Но, очевидно, старшине как раз только и хотелось сейчас все время глядеть на повара. Он тут же сказал:
— Иди сюда!
Тот, покорно вздохнув, подошел. Видно, он давно уже не ждал для себя ничего хорошего,
— Повернись! — приказал старшина. Гафуров повернулся.
— Гляди, командир, — старшина щелкнул ногтем по термосу.
В термосе были две дырки. Одна справа, другая слева.
— Вот входная, а вот выходная, — стал объяснять старшина. — Не уберег.
— Кашу? — спросил я.
— Водку! Я же, как ты велел, водку нес сюда. Сегодня же двенадцатое, юбилей батальона, а она вся на штаны ему вытекла.
И тут только я заметил, что обмундировка у Гафурова совершенно мокрая и в блиндаже крепко попахивает сивухой,
— Я же вам говорил, товарищ старшина, дайте я буду заведовать водкой, — сказал Киселков, на голове которого уже была поварская шапочка, а в руках — черпак.
— Иди, — не скрывая досады, сказал старшина Гафурову. — Я за тебя кашу раздавать буду? К огню только близко не подходи, а то сгоришь вместе со шмутками.
— Как вы пробрались ко мне? — спросил я, гордясь в душе мужеством этих неутомимых тружеников.
— Как! — сказал старик. — Где по-пластунски, где вприскочку. Кругом стрельба, ничего не поймешь. Спасибо, разведчики выручили. Хорошие ребята!
В самом деле, сегодня они показали себя очень хорошими, смелыми ребятами. Всеобщий наступательный порыв увлек их, они весь день были в бою, взяли в плен четырех офицеров, а теперь прикрывали меня с тыла. Не напрасно ли я так резок и груб был с ними? Пришли Макаров с Веселковым. Узнав, что прибыла каша, обрадовались.
— Давай, сейчас пробу снимать будем.
Каша была пшенная, с мясными консервами и чуть попахивала дымком. Повара начали раздавать ее посыльным из взводов. Все посыльные были в гимнастерках. Макаров, набив полный рот кашей, беспечно сказал:
— А у нас, капитан, полны траншеи немцев. В какой взвод ни придешь, кругом немцы.
— Что это значит? — насторожился я.
— Да ничего. — Они с Веселковым переглянулись и захохотали. — Холодно на улице, так солдаты пробрались в тот склад и понадевали немецкие шинели.
— А эти? — кивнул я в сторону посыльных, получавших кашу.
— А они, как войти сюда, в траншее раздеваются. В темноте-то ничего, а на свету вроде и неудобно в таких шинелях.
Вот, значит, почему командиры взводов так туманно отвечали, что им тепло!
— Как взойдет солнце, так мы со всех снимем, — сказал Макаров.
— И с себя в первую очередь, — подсказал Веселков. Они опять переглянулись с Макаровым и захохотали. «Черти драповые, — подумал я, глядя на них. — Никогда не унывают!»
XIX
Я вышел из блиндажа. Было тихо. На востоке начало светать, словно там в густую синеву неба подлили зеленовато-белесой краски и она теперь растекалась все шире и шире, гася собой звезды. Я долго стоял в траншее, прислушиваясь к настороженной тишине.
«Молчат, — думал я. — Молчат. Почему они молчат?..»
Где-то переговаривались солдаты:
— У нас шинели не в пример лучше. Эти вроде бы как из тряпки сделаны.
— Сейчас бы, после каши, в самый раз поспать.
— Он тебе поспит! Опять, гляди, вот-вот полезет.
— Вася, у тебя табачку на закруточку не осталось?
— А бумага есть?
Веселков и Макаров снова ушли в боевые порядки. Немного погодя выбрался из блиндажа и старшина.
— Я, командир, пойду.
— Подожди.
— Дело не ждет.
Пришел офицер-разведчик. Лицо у него было серое, усталое. Видно, он еле держится на ногах. Это был тот самый молодой человек, который уже дважды приходил к нам в овраги.
— Как там, товарищ лейтенант, можно в тыл проползти? — спросил у него старшина.
— Наши трое сейчас ползали, ничего.
— Так я пойду, командир, — решил Лисицын и закричал в блиндаж: — Дементьев, Гафуров, Киселков, Кардончик! Ты гляди, уже спать завалились!
— Спроси у наших ребят, — напутствовал его разведчик, — они покажут, где удобнее проползти.
— Вот что, лейтенант, — сказал я, проводив старшину, — пришли ко мне связного.
Мы спустились в блиндаж. Лейтенант встал возле печки, вытянул к ней руки и закрыл глаза. Было видно, как сон шатает его.
— Нет, не дело, — сказал он, тряхнув головой. — В сон клонит. Я пойду.
— Иди.
Я связался со взводами. Беспокойство все больше охватывало меня. Может, многим это покажется смешным и нелепым, но я верю в предчувствия. Это, конечно, никакое не суеверие, но, если мне становится беспокойно, это уж наверняка, что со мной скоро должно что-то случиться. Так было и на этот раз. Только я вызвал Лемешко, как вмешался Сомов и доложил, что на него движутся четыре танка и цепь пехоты. Об этом сообщили с КП Веселкова:
— Квадрат тридцать четыре «В». Четыре танка типа «пантера» с пехотой. Батарея в боевой готовности.
Вот как они, стало быть, задумали — в лоб. Я перебросил к Сомову резервные ружья ПТР и разведчиков, охранявших тыл. С тыла немцам ко мне теперь все равно было не подобраться. Уже совсем рассвело, и меня видели оттуда, с нашей передовой.
Ударила всю ночь молчавшая артиллерия немцев. Снаряды обрушились враз. Возле блиндажа затряслась, словно в ознобе, земля. Я покосился на потолок: черт их знает, насколько прочно они построили этот блиндаж.
— «Меркурий», я — «Орел»! — крикнул я в трубку рации.
— «Меркурий» слушает.
— Квадрат тридцать четыре «В». Танки и пехота.
— Делаем.
Заговорил Кучерявенко:
— Держись, «Орел»! Даю на подмогу артдивизион. Держись!
Я схватил телефонную трубку:
— Сомов, как дела?
— Принял бой. Есть ра… — он умолк.
Вообще в телефоне сразу стало тихо. Где-то, должно быть, перебило главный провод. Я взглянул на Шубного, мы встретились с ним глазами, он понял, почему я поглядел на него, побледнел и выскочил на улицу под снаряды, как выскакивают под дождь, немного помешкав в дверях. Некоторое время спустя в трубке что-то зашуршало, и я услышал, как ругается Макаров:
— Шубный, черт бы тебя, что ты молчишь! — А узнав мой голос, торопливо сказал: — Командир, передай «катюшам»: ближе сто. Пехоту положили, танки идут.
— За танки не беспокойся! — закричал Веселков. — Это моя забота. Я их сейчас поставлю на прикол. Ты смотри: между тобой и Лемешко немцы хотят просочиться.
— Ставь, Вася, ставь на прикол!
— Гляди, Макаров, делаю!..
Я крикнул радисту:
— «Меркурий», ближе сто!
— «Меркурий», я — «Орел». Ближе сто! — крикнул радист и немного погодя, тише, в мою сторону: — Принято, товарищ капитан.
В это время дверь в блиндаж резко и бесшумно распахнулась, на пороге встало ослепительное пламя, пахнуло дымом, и уже потом раздался взрыв. Мы все повалились на пол, а когда дым рассеялся, то увидели, что вместо двери остались одни щепки, печь продырявило сразу в нескольких местах, и стало видно, как горят дрова.
XX
Десять минут спустя наступила тишина. Все кончилось. Я вышел на улицу и увидел Шубного. Он сидел в траншее, как-то неестественно свесив окровавленную голову. Одной рукой мой неутомимый связист крепко держал концы перебитого провода. Я взял эту руку. Она была уже холодной.
Невдалеке от взвода Сомова дымили три подбитых танка.
Пришел Веселков. У него была забинтована рука. Кровь бледно-розовым пятном выступала сквозь бинт.
— Ранен? — спросил я.
— Чепуха, — отозвался он. — Царапнуло осколком. — Мы стояли рядом и смотрели на подбитые танки. В одном из них стали рваться снаряды, и он густо задымил.
— Второе орудие выведено из строя, — сказал Веселков. — Три человека ранены. Один убит. — Он помолчал. — Мамырканов.
— Кто? — мне показалось, что я ослышался.
— Там, недалеко от нас, стояла немецкая пушка, — говорил Веселков как бы про себя, глядя на горевшие танки, — помнишь, я докладывал? Когда немцы хотели просочиться в стыке между Лемешко и Сомовым, он кинулся к этой пушке, один против всех, они стреляли по нему, но он добежал, зарядил картечью и успел выстрелить…
— Вот и Шубный, — сказал я.
— Я видел, — ответил Веселков. — Санитары пронесли.
Мы больше не сказали друг другу ни слова и долго стояли, глядя на подбитые танки.
— Немцев там порядочно лежит, — проговорил Веселков и вдруг почти зло спросил у меня: — Скоро это кончится?
Я все глядел на танки и ничего не ответил ему.
— Ладно, — говорил он, стоя рядом со мной и, как мне показалось, совершенно не нуждаясь в моем ответе. — Мы защищаем свою землю, свою власть, мы знаем, за что идем на смерть. Наше дело правое. Не мы начали войну, черт бы ее подрал совсем! Но немцы… Они-то ради чего? Какая у них правда? Конечно, фашисты. Но не все же они фашисты! Вот майор с агитмашины приводил вчера с собой немца — какой он, к чертовой матери, фашист! Они-то чего думают, такие, как он? Ох, ненавижу я их за эту телячью покорность! «Зольдат» — этим все оправдывают. А люди гибнут. Люди! Жалко мне людей, невмоготу, понимаешь, как жалко! — Он с отчаянием махнул рукой и пошел к себе на НП.
А час спустя возобновилось наше наступление, и лугом, мимо нас, пошли танки с десантом. Вступила в бой свежая дивизия, и немцы стали отходить по всему фронту.
Когда я пришел в овраг, он был забит повозками, автомашинами, снующими взад и вперед, и сидящими с котелками в руках солдатами. Пробегали с озабоченными лицами штабные офицеры.
Я остановился возле блиндажа, в котором жил до вчерашнего дня и где теперь поселился генерал Кучерявенко. Какое-то тоскливое, щемящее душу чувство охватило меня. Вышел адъютант, поздоровался со мной и опять скрылся за дверью. Я пошел дальше, адъютант снова появился на улице и окликнул меня:
— Капитан, к командиру дивизии.
Кучерявенко сидел за столом, завтракал.
— Садись, — сказал он и внимательно оглядел меня красными от бессонницы глазами… — Что невесел?
— Друзей потерял.
— Тяжко? — спросил генерал.
— Тяжко.
Где-то там, наверху, подвывая, гудел самолет.
— «Гама», — сказал адъютант, выглянув в дверь.
Я вышел на улицу. Высоко в небе медленно плыл большой итальянский самолет. В овраге все замерло. Люди, задрав голову, следили за самолетом. Кое-где начали стрелять в небо из винтовок. Самолет проплыл над оврагом, развернулся и, снизившись, пошел на второй заход. Все стояли и смотрели, как он летит над нами, и, когда из него выбросили ящик, а из ящика посыпались гранаты, никто сперва ничего не понял, и лишь когда гранаты стали рваться в овраге, люди кинулись врассыпную, стали требовать носилки. Самолет медленно улетел. Где-то кричали:
— Скорее врача! Убило начальника агитмашины!
«Зачем врача, если убило?» — подумал я, пошел вдоль оврага и скоро увидел агитмашину. Возле нее на земле сидел Август в своем новеньком обмундировании и порыжелых, ушитых проводом сапогах, а рядом лежал майор Гутман, неловко подогнув под себя руку. Из глаз Августа катились слезы, он по-детски всхлипывал и гладил ладонью черные вьющиеся волосы майора.
— О, майн готт! Майн готт! — шептал Август. Он казался очень одиноким сейчас. Я огляделся. Солдаты, столпившись вокруг, молча смотрели на эту печальную картину. Я почувствовал, что и у меня к горлу подступает горячий комок: вот и еще одна жертва, еще одна прерванная молодая жизнь.
Иван уже разыскивал меня. Поступило распоряжение из штаба батальона двигаться дальше. Через несколько минут в голове ротной колонны я уже шагал навстречу новым боям и новым испытаниям.
Часть вторая Поединок
I
В первую минуту я ничего не почувствовал, не увидел и не услышал, как разорвался снаряд, а только упал на бегу, словно споткнулся, и, попытавшись вскочить, снова ткнулся лицом в землю. И никакой боли, только стало нестерпимо горячо животу. У меня до сих пор такое ощущение, что сперва меня ранило, а потом уж разорвался снаряд.
Я очнулся в повозке. Было по-осеннему пасмурно, накрапывал дождь, меня укрыли с головой плащ-палаткой; я слышал, как возле повозки суетились, тревожно переговариваясь вполголоса, люди, с едва сдерживаемой нетерпеливой яростью распоряжался, тоже вполголоса, старшина Лисицын:
— Быстро! Живо! Дементьев, осторожнее, когда через канаву будешь переезжать. Давай быстрее, тюлень неповоротливый!
Потом повозка, слегка скрипнув, качнулась. Это в моих ногах примостился ездовой Дементьев, чмокнул губами, испуганно, торопливо сказал:
— Но, милые, вперед! — И повозка мягко покатилась по давно не езженному, заросшему травой проселку, по которому еще полчаса назад я шел совершенно здоровый и не думал, что такое несчастье может случиться со мной.
Я успел подумать, что Дементьев, наверное, сидит на самом краешке, ему неудобно, хотел сказать, чтобы он подвинулся и уселся как следует, но опять потерял сознание.
Снова я очнулся уже в деревенской избе. Был вечер. Мои топчан стоял напротив русской печи, в которой потрескивали жарко горевшие дрова. Мне показалось, что меня сейчас затолкают в огонь ногами вперед и сожгут, и я с ужасом зажмурился и, кажется, заплакал от обиды, бессилия и жалости к себе…
Пролечился я почти полгода и потом попал в резерв фронта. Среди нас встречались такие офицеры, которым нравилось валяться на нарах в резерве. Мы их называли сачками. Не знаю, откуда пошло это слово, но оно как-то очень хлестко и метко характеризовало лодырей и бездельников. Мне уже через неделю надоело в резерве, хотелось работать, было неловко, что я, молодой и здоровый, даром ем хлеб, и поэтому, когда предложили поехать в пограничный полк на должность начальника заставы, я, не задумываясь, согласился: какая-никакая, а работа!
Когда все документы были оформлены и пришла пора прощаться с соседями по нарам, у меня вдруг защемило сердце: «А не свалял ли я дурака?» Натолкнул меня на эту печальную мысль один долговязый, нескладный парень из сачков. Прощаясь со мною, он желчно, со злорадством сказал:
— Ловко вы пристроились, капитан.
— Как это «пристроился»?
— А так. Какие сейчас у пограничников задачи на фронте? Проверяй в тылу документы у проезжих — всего и делов. Ловко.
Этот сачок валялся на нарах в резерве четвертый месяц и, кажется, проявлял необыкновенную изворотливость, как только возникал вопрос о назначении его в действующую армию.
Я тогда ничего не ответил ему, но сомнение закралось в душу и стало потихоньку отравлять меня своим ядом. Однако что знал я о пограничных войсках? Да ничего. Пограничников я иногда встречал на фронтовых дорогах или в поездах, идущих к фронту, и действительно все время за одним и тем же занятием: проверкой документов. Не свалял ли я в самом деле дурака, что согласился сменить беспокойную, трудную жизнь офицера переднего края на тихое, безмятежное и незаметное прозябание в тылу?
В управлении войск по охране тыла фронта со мной беседовал майор из отдела кадров. Он, кажется, был огорчен, когда узнал, что в пограничных войсках я до этого не служил и имею совершенно смутное представление об их задачах. Я был огорчен этим не меньше его и чувствовал себя очень виноватым перед ним. Хотелось сказать этому усталому, с бледным, нездоровым лицом человеку:
— Виноват. Простите меня, пожалуйста.
Он счел необходимым ввести меня в курс дела.
— Пограничные полки по охране тыла действующей армии, — скучным, усталым голосом начал он, глядя в окно, которое находилось за моей спиной, — возникли в ходе Отечественной войны из пограничных отрядов или на опыте боевых действий этих отрядов. Фашисты воюют не только танками и авиацией. Для достижения своих гнусных целей они прибегают к любым методам, и самый опасный и коварный из них есть разбойничий метод ведения войны силами шпионов и диверсантов, в задачу которых входит как-то (тут он начал загибать перед моим носом пальцы): нарушение работы транспорта и коммуникаций Красной Армии — раз; организация диверсий, взрывов и убийств, чтобы внести перебои в связь фронта с тылом, — два; создание на фронте нехватки боеприпасов, продовольствия и других видов жизненно важного для успешного ведения войны снаряжения — три. Шпионы и агенты имеют также целью разведывание намерений советского командования по переброске частей и подготовке наступлений — четыре… И так далее…
Слушая его, я подумал, что он свободно может сейчас заснуть, так и не высказавшись до конца.
— Дивизии и армии, воюющие на переднем крае, нуждаются в охране своих тылов, — с упорством проповедника, обращающего бестолкового, хотя и смиренного язычника в христианскую веру, продолжал он и, не удержавшись, вдруг очень сладко, даже слегка застонав при этом, зевнул. И я понял, что ему давно уже наскучило быть в роли проповедника и наставлять таким образом всех иноверцев, прибывающих в пограничные войска. — Для охраны этих тылов и созданы наши пограничные полки, — продолжал тем временем майор. — Пограничники, первыми принявшие на себя удары немецко-фашистских полчищ в самом начале Великой Отечественной войны, идут теперь за боевыми порядками стрелковых дивизий, охраняя их тылы от вражеской агентуры и от тех последствий, которые она может нанести. Задача пограничников велика, почетна и ответственна — задушить вражескую агентуру прежде, чем она сумеет выполнить свои гнусные задачи.
Сказав все это, он вздохнул, нисколько, конечно, не веря, что я теперь достаточно просвещен, но отпустил меня со словами:
— Поезжайте в полк, сейчас туда идет попутная машина. Остальное уясните на месте.
И я отправился «уяснять остальное».
II
Попутная полуторка стояла около штаба, под березами. В кузове, прислонившись спиною к кабине и удобно вытянув ноги, в щегольских сапожках сидел на запасном скате офицер, отрекомендовавшийся капитаном Бардиным, разведчиком полка, в который я и направлялся.
Бардин — веселый и общительный человек, высокий блондин лет тридцати пяти. Из-под сдвинутой на затылок фуражки кольцами выбиваются мягкие волосы, беспорядочно падают на лоб, из-под которого смотрят на меня глубоко посаженные зоркие серые глаза энергичного, много видевшего и знающего человека.
— Вы командуете ротой? — спросил я, чтобы завязать разговор.
— Нет, я ничем не командую, — засмеялся он, показав ровные белые зубы и продолжая рассматривать меня. — Просто разведчик. Присаживайтесь.
— Просто разведчиками бывают солдаты, а вы офицер, — заметил я, усаживаясь рядом с ним на чемодан.
— Поживете — увидите. — Мое невежество в вопросах пограничной службы, очевидно, забавляло его. — Наша разведка совсем другое дело, чем общевойсковая. Мы отличаемся от нее хотя бы тем, что у нас работают одни офицеры.
В пограничных войсках Бардин служил давно, до войны был начальником заставы.
— Вот у вас в подразделении, — говорил он, когда мы тронулись, — будет человек шесть сержантов и лучших солдат с удостоверениями старших нарядов. А старший наряда — это, знаете ли, ого! Им дано право задерживать всех подозрительных лиц, штатских и военных, вплоть до полковников. А вам, как начальнику заставы, будет разрешено задерживать и генералов. Это, конечно, не значит, что вы можете задержать и посадить в КПЗ {[1]} командира какой-нибудь дивизии. Но если мимо вас в форме генерала проедет шпион и вы, вместо того чтобы арестовать его, отдадите ему честь… — тут он многозначительно подмигнул мне, как бы говоря: тогда увидите, что получится.
— А вы много шпионов задержали? — Мне хотелось получить некоторые конкретные практические сведения.
— Ну, откуда много? Было, конечно… — Он поглядел на меня тем оценивающим, пытливым взглядом, каким обычно смотрят на малознакомого человека, не зная, стоит ли быть откровенным с ним. Очевидно решив, что доверять мне можно, он продолжал: — Вот, скажу вам, до войны у меня на участке три раза переходил границу такой, знаете ли, мастер своего дела, немец Гуго Фандрих, и я не мог его взять. Знал, когда и где идет, а он все равно обводил меня вокруг пальца. Вот был поединок!
— Все-таки взяли?
Он потряс головой:
— Ничего подобного. Это только кажется, что их легко ловить. Они тоже не дураки.
Был конец мая. Солнце уже палило по-летнему, дорожная пыль неистово клубилась сзади нашей старенькой фронтовой полуторки, катившейся, пофыркивая и резко подскакивая на ухабах, мимо ярко зеленеющих полей, полусожженных деревень, тенистых перелесков под белесо-лазурным ласковым небом.
— А ведь он, подлец, наверное, где-нибудь здесь, у нас, — продолжал Бардин. — Это такая фигура, что фашисты, конечно, не станут держать его на курорте. Хотел бы я еще разок встретиться с ним да померяться силами. Авось бы и одолел.
— Может быть, еще встретитесь.
— Конечно, все может быть.
— Он каков из себя?
— Так я его ни разу не видел. Известно, что он числится у немцев специалистом по России, превосходно знает нашу страну, язык наш, обычаи и шпионом работает давно, лет двадцать пять. Матерый шпионище, одним словом.
Разговаривая так, мы тогда и не предполагали, что нам обоим придется скоро встретиться с этим «специалистом по России».
III
Прошло еще больше суток, пока я добрался до своей заставы: оформлял документы в штабе полка, ждал попутную машину в батальон, знакомился там с командованием. С заставы для меня выслали повозку.
— Сам старшина за вами приехал, — сказали мне в штабе батальона. — Артист! Служит он у нас недавно, месяца три, а проявил себя на весь полк чуть ли не с первого дня. Был как-то смотр конского состава. Решали, чьи лошади лучше в полку. Что сделал этот старшина с лошадьми, можете отгадать?
Я пожал плечами.
— Протер их бензином перед смотром, и они у него блестели так, что ни один самый белоснежный платок не запачкался и комиссия единодушно признала их самыми лучшими. А потом пришлось отменять.
Мне показалось, что от этой цыганской истории попахивает чем-то очень мне знакомым. И действительно, я даже не могу описать удивления работников штаба, когда мы с зашедшим за мною, старшиной обнялись и трижды, по-русски, расцеловались. Это был не кто иной, как мой старик Лисицын.
— Ну, капитан, теперь у нас дело пойдет, — пообещал мой старик, когда мы, развалясь в повозке на свежей, только что подсушенной, душисто пахнущей траве, покатили на заставу, до которой было целых восемнадцать километров.
— Как ты попал сюда, старик?
— А после ранения. Меня миной чуть-чуть пришибло в ногу. Ничего, вылечили за какой-нибудь месяц, плясать можно. Моя жена пишет в госпиталь: ты бы, мол, учиться на курсы какие-нибудь подался. Сына, пишет, вон, ранило, так он на курсы младших лейтенантов после госпиталя поехал и теперь офицер, а ты как был всю войну старшиной, так и остался, никуда тебя не выдвинули. Мне, мол, за тебя перед соседями стыдно.
— Что же ты ей ответил?
Он снял пилотку, почесал свой седой ежик.
— Дура, говорю, баба. Еще нету таких курсов, куда бы мне, старому, поехать. А соседям скажи, что старшина в роте — это то же, что генерал в дивизии, только рангом пониже да властью пожиже. Правильно написал?
— Правильно, — смеюсь я. — Как это ты с лошадьми попался?
— Вот, черт, уже известно, — с восхищением говорит он. — Да я никогда бы им не попался, если бы не ездовой. Был у нас такой солдат — трепло, ужас. И на руку не чист, махорку воровал. Ну, отправили его от нас куда подальше, а он взял да и про лошадей рассказал. Это же давно было, как только я пришел сюда. Только принял хозяйство — смотр, а на лошадей смотреть страшно. Ну я, чтобы выйти из положения, и протер их бензинчиком. Э, да черт с ним, с этим делом! Я, командир, забыл сказать, у нас ведь и Иван Пономаренко на заставе, тоже вместе со мной прибыл. Вот-то он обрадуется!
Этот день был для меня воистину днем неожиданных встреч.
— А он-то как?! — воскликнул я.
— Да тоже в одном госпитале лежали. Теперь вот шпионов ловим.
— Много поймали?
— Вообще-то при мне задержали человек тридцать всяких там бездокументников, а один, кажется, попался, паразит, настоящий. Младшим лейтенантом прикидывался. Нам теперь надо ухо востро держать. Ну да мы, командир, и здесь с тобой не пропадем, верно?
В деревню, где стояла застава, мы приехали под вечер. Мой помощник лейтенант Зверев, скромный, исполнительный, толковый молодой человек, с белесыми, выгоревшими на солнце бровями и ресницами на курносом, скуластом и веснушчатом лице, выстроил возле крыльца свободных от наряда людей, и я еще с повозки увидел на правом фланге знакомую мне широкоплечую фигуру сияющего в улыбке моего бывшего ординарца Ивана Пономаренко.
IV
Застава, в которой было всего девятнадцать человек, несла службу на участке чуть не в двадцать километров. Мы отвечали за все, что тут могло случиться.
Тем не менее жизнь казалась добродушно мирной и тихой, и никак не верилось, что здесь, так далеко от фронта, что даже орудийных выстрелов не было слышно, могло случиться что-то из ряда вон выходящее. Вот уже вторая неделя была на исходе, как я принял заставу, а никаких серьезных происшествий не произошло, если не считать, что мы задерживали то одного, то двух человек, у которых были не в порядке документы. После беседы с ними мы всех отпускали. Однако я исправно назначал засады, секреты, дозоры, РПГ {[2]}, так что люди и днем и ночью уходили с заставы в самых различных направлениях.
Где-то там, впереди, далеко от нас, шли бои, над нами высоко в небе пролетали и наши и немецкие бомбардировщики, но дороге, как только наступали сумерки, начиналось усиленное передвижение машин, повозок, людей, а все это шло мимо нас, стороной, мы как будто не имели к этому никакого отношения и жили своей, чрезвычайно далекой от войны жизнью.
И вдруг два события, одно за другим происшедшие на нашем участке, заставили меня не только ощутить, насторожившись, ту боевую военную тревогу на сердце, которую я давно не ощущал, но и вновь задуматься над моим отношением к людям.
Примерно недели три спустя после того, как я принял заставу, к нам прикомандировали капитана Бардина. Он теперь должен был работать вместе с нами. Застава как бы поступила в его оперативное подчинение.
Однажды поздно вечером мы с Бардиным сидели на ступеньках школьного крыльца (в классах школы мы квартировали), и старик Лисицын рассказывал, как солдат нашей заставы Назиров, стройный, смуглый юноша узбек, с большими темными любопытными глазами, получил орден Красного Знамени.
Заключалась эта история вот в чем. Когда наши войска начали штурм ржевских укреплений немцев (Назиров тогда служил в стрелковой роте), налетели на них фашистские бомбардировщики. Люди залегли. Назирова ранило осколком в руку. Он крикнул командиру взвода:
— Товарищ командир, меня ранило!
Командир приказал:
— Назад!
Но Назиров, и без того плохо владевший русским языком, в волнении понял приказ командира совсем иначе и, вместо того чтобы бежать назад, на перевязочный пункт, вскочил и бросился вперед, а за ним, уже не обращая внимания на бомбежку, вскочили, закричав что есть силы «ура», другие.
Но вот, пробежав сотню метров, люди опять попадали на землю. Назиров, пользуясь случаем, доложил:
— Товарищ лейтенант Иванов, товарищ командир, меня ранило!
Ответ последовал все тот же:
— Черт бы вас драл, Назиров! Вы что, русского языка не понимаете? Я приказал — назад!
— Ур-ра-а! — вскочив, закричал усердный Назиров и одним из первых ворвался в город.
Командующий армией, посетивший госпиталь, в котором лежал этот старательный боец, наградил его орденом Красного Знамени.
Ничего, по сути говоря, смешного, забавного тут не было. Наоборот, все в этой истории выглядело очень трогательно, а мы с Бардиным смеялись от души. Смеялись тому, что Назиров такой славный парень, что он жив и здоров и служит вместе с нами. Мы смеялись и смотрели туда, где возле угла школы стоял на часах Назиров.
Было уже совсем темно, и часового мы едва различали. На землю пала роса, туман собрался в лощине, перед школой, над речушкой с затоптанными скотом глинистыми берегами; каждый звук в ночной тишине был ясно, отчетливо и как-то по-ночному отдельно слышен издалека. Вот прошли где-то, смеясь и разговаривая, женщины. В сарае беззлобно переругивались ездовые, задавая на ночь корм лошадям.
— У нас с командиром тоже немало таких историй было, — проговорил старшина. — Взять хотя бы Гафурова. Повар у нас был… — Но он тут же умолк.
Мы услышали гул приближающегося немецкого самолета. Он летел со стороны фронта, развернулся где-то за деревней над лесом, улетел обратно, потом минуты три спустя вновь появился над нами. Что это могло бы значить? Обычно самолеты пролетали здесь не задерживаясь.
— Часовой! — крикнул я Назирову, почувствовав беспокойство. — Слышите самолет?
— Слышим, — раздался из темноты бодрый голос солдата. — Кружится над головой. — И тихо, про себя, но мы это услышали, добавил: — Шар голубой.
— Без шуток! — рассердился я. — Смотреть и слушать внимательней!
— Есть слушать внимательней! — Мне показалось, что Назиров при этих словах даже встал по команде «Смирно».
С тех пор как началась моя служба на заставе, я спал не раздеваясь. Единственное, что я мог позволить себе на ночь, это снять ремень, сапоги и расстегнуть ворот гимнастерки. А иногда и сапог не снимал. Спать я мог лишь урывками, часа по два, по три. То надо было инструктировать людей перед выходом в наряд, то принимать рапорт от тех, кто вернулся из наряда. А наряды приходили и уходили в течение всех суток.
В эту ночь дежурный будил меня трижды. В двенадцать часов ночи была отправлена засада в район деревни Малая Гута, в три и в пять часов утра вернулись на заставу два парных дозора. Старшие нарядов доложили, что слышали гул немецкого самолета, долго кружившего над участком заставы и улетевшего в сторону фронта.
В девять утра я назначил два дозора с задачей перекрыть фронтовую дорогу на участке Суворино, Малая Гута, Большие Мельницы. В первой паре шли старший сержант Грибов и Иван Пономаренко, во второй — сержант Фомушкин и Назиров. С ними собирался пойти в наряд и я.
Дежурный выстроил дозорных возле крыльца, осмотрел на них обмундирование, проверил оружие, наличие комплекта патронов и гранат и только после этого доложил мне, что наряд готов.
Я вышел на крыльцо.
— Вы назначаетесь в наряд по охране тыла действующей Красной Армии, — сказал я эту значительную и никогда не теряющую своей торжественной силы фразу, которой обычно и непременно начинался инструктаж всех нарядов, уходящих с заставы. — Вид наряда — парный дозор. Больные есть?
— Нет, — бойко ответил за всех сержант Фомушкин, рябой скуластый парень с маленькими, очень подвижными, шельмоватыми глазами, с задорной, веселой и бесцеремонной фамильярностью рассматривавшими людей.
На Фомушкине все было надето так, чтобы обязательно подчеркивало удаль, ухарство этого развязного и беспечного человека. Пилотку он носил, сдвинув набекрень, и казалось чудом, как она держится на его голове. Ремень на гимнастерке, на которой сияли два ордена Славы, он затягивал до того туго, что не только палец, спичку под него нельзя было подсунуть. Эту удаль выражали и все его движения, не придуманные, не показные, а естественные, ленивые, небрежные, но настороженные, словно он каждое мгновение готов к резкому, цепкому прыжку, очень красивые.
— Старший наряда старший сержант Грибов, — продолжал я. — Ваша задача — перекрыть фронтовую дорогу на участке Суворино — Малая Гута. Ночью над участком заставы кружил немецкий самолет. Возможна выброска парашютистов. Задерживайте всех подозрительных лиц. Ясно?
— Ясно, — сказал Грибов, спокойный, немногословный, необыкновенно сильный молодой человек. Он выделялся среди всех наших солдат и сержантов строгостью смуглого лица, атлетическим телосложением и тем, как сидело на нем обмундирование, всегда будто только что постиранное, отглаженное и подогнанное по плечу с такой точностью, какую можно было увидеть лишь на образцовом сержанте. И вот, несмотря на то что все в этом человеке было так хорошо, он мне нравился меньше, чем Фомушкин, которому, если не лень, можно с подъема до отбоя делать всякие замечания. Вероятно, это происходило потому, что Фомушкин был открыт, совершенно понятен мне, чего никак нельзя было сказать об исполнительном, но замкнутом Грибове. Заглянуть к этому в душу было трудно. Я никак не мог понять — или он не торопится показывать себя, или показывать ему нечего?
— Старший наряда сержант Фомушкин. Ваша задача — перекрыть фронтовую дорогу на участке Малая Гута — Большие Мельницы. Я иду с вами. Вопросы есть?
— Нет, — опять за всех весело ответил Фомушкин.
V
От Знаменки до Больших Мельниц было восемь километров. Дорога шла лесом, день стоял жаркий, тонко и грустно пахло земляникой, грибами, прошлогодним прелым листом. Тихо шумели осины.
Мы не спеша шагали по мягкой, заросшей травою дорожной обочине, останавливаясь, слушали лесную тишину.
— Эти собаки такие, товарищ капитан, звери! — говорит Фомушкин, шагая рядом со мной. — Иные считают их вроде лошади — самым что ни на есть близким другом человека, но я по себе скажу, что никакой от них дружбы я еще ни разу не видел. Вот кошка. Это же маленькая тигра, а она и то ко мне дружественнее относится, чем собака. Меня, например, самая что ни на есть последняя шавка может в любую минуту за ногу укусить. Прямо даже не могу вам объяснить, с чего они на меня так взъедаются. Другие люди идут себе по улице, и собаки на них даже не смотрят, не то чтобы раз-другой брехнуть, а на меня так все и бросаются. Пять раз меня собаки эти кусали, имею от них четыре легких ранения и одно тяжелое, когда штаны на мне прямо в клочья были изодраны и я два месяца уколы от бешенства принимал. Я после этого как увижу собаку, так у меня вроде гриппа какого бывает, сразу температура поднимается.
Назиров засмеялся и даже шлепнул ладонью по ляжке, но было видно: он не верит, что Фомушкин, которого он обожал и которому робко подражал во всем, боится собак.
— Этот наш Индус тоже, вот увидите, что-нибудь отчудит со мной. Я уже часы из-за него проспорил.
Индус — служебная собака нашей заставы, огромная красивая овчарка темно-палевой масти.
— Были у меня часы, трофейные, в бою я их добыл, — рассказывал Фомушкин. — Ну, сидели мы как-то после обеда возле школы. Я и говорю Каплиеву, собаководу, что, мол, твой Индус самая что ни на есть дурашливая собака. Вообще, что дворняжка, что овчарка, все одно — собака и собака, никакой разницы. Только овчарка, может, жрет больше. А Каплиев говорит: «Раз ты не видишь разницы, то давай проведем такую операцию: ты пойди свои часы спрячь где-нибудь и приходи сюда обратно, а я потом с Индусом их найду. Только уж они тогда мои будут». Ладно, говорю, согласен. Ни черта вы не найдете! Видали мы таких ищеек!
Ходил я, товарищ капитан, минут двадцать, следы путал. Всю Знаменку исколесил. Вернулся на заставу. Давай, говорю, ищи. Взял Каплиев своего кобеля, заставил его обнюхать меня, и подались они вприскочку вдоль деревни. Проходит ровно десять минут, по часам засек, прибегают они, аж в мыле оба. Привязал Каплиев кобеля этого в сарае, сел на крыльцо и вытащил из кармана часики мои. «На, — говорит, — бери свою трофею, не оскорбляй в другой раз наше служебное собаководство». Но я, товарищ капитан, от часов отказался. Хоть и жалко мне их было, а все же отдал. У меня принцип: я свое слово держу. А часики мои плакали. Может, вы видели, у Каплиева на руке, такие, герметические, светящиеся? Вот это те самые часики. Очень точно ходят. А кобель на меня все время теперь скалится, все след мой нюхает. Не иначе как за шпиона считает. Теперь уж он меня, наверно, погрызет обязательно…
В деревне Большие Мельницы стоял армейский банно-прачечный отряд. Кто был на фронте, знает: такие подразделения солдаты-фронтовики называли «мыльный пузырь». Начальником отряда был тот самый толстый, краснощекий майор интендантской службы Толоконников, с которым я познакомился еще в «Матвеевском яйце». Знакомство наше произошло вот каким образом. В тот день, когда был убит начальник агитмашины майор Гутман и я видел, как безутешно плакал над ним немец Август, в толпе солдат оказался толстый, краснолицый, уже в годах, майор. Он смотрел на Августа зло, презрительно, с гримасой отвращения. Встретившись со мной глазами, он вдруг смутился, едва заметная виноватая улыбка пробежала по его лицу. Сняв фуражку, вытирая носовым платком наголо бритую голову, он сказал, обращаясь ко мне:
— В любых обстоятельствах смерть кажется нелепой и жестокой. Не находите?
Я ответил, что думаю точно так же, что мне жаль и начальника агитмашины, с которым был знаком, и немца.
— Немца жалеть нечего, — ответил он.
— Почему?
— Потому что он враг. Врагов не жалеют. Не за что.
Он представился: — Начальник армейского банно-прачечного отряда майор Толоконников. Приехал на рекогносцировку и чуть не угодил на тот свет.
— Не рано ли вы приехали сюда? — спросил я, пожимая ему руку.
— Рано не рано, а приказ есть приказ.
И вот мы снова встретились с ним. Я уже однажды приходил сюда и виделся с майором. Он оказался добродушным и очень милым человеком. Отряд его в основном состоял из одних прачек, молодых, здоровых, неутомимых на работу и на веселье девчат. Высоко подоткнув подолы, они с утра до вечера полоскали в речке белье, перекликаясь и зубоскаля по любому поводу. Шоферы, проезжая через деревню, непременно делали тут остановку, так что в Больших Мельницах всегда было полно народу. По вечерам посреди деревни устраивались танцы, и до самой поздней ночи слышались смех, песни и взвизгивания гармошки.
Деревенские избы тянулись вдоль речного берега окнами к воде. Возле широкого деревянного моста, который в то же время служил и плотиной, стояла старая мельница. В заводи прачки полоскали белье.
Мы встали на мосту, закурили. Фомушкин, прищурясь, жадно затягиваясь цигаркой, неотрывно смотрел на девушек, склонившихся над водой. Вот одна из них выпрямилась, поглядела на нас из-под ладони и что-то сказала подругам. Те вскинули головы, обменялись несколькими замечаниями, явно относящимися к нам, засмеялись и снова принялись шлепать бельем по воде.
Старые корявые ветлы низко навесили свои ветки над рекой, солнце искрилось на воде, отражавшей и берег, и ветлы, и мост, и склонившихся над рекой девушек.
— Смеются, — смущенно сказал Назиров.
— А пусть, — беспечно отозвался Фомушкин. — Это они так, для фасону. — Он поправил пилотку и, торопливо бросив окурок в воду, закричал:
— Рубаху мою не постираете?
— Даже можешь с плеч не скидывать! — озорно отозвалась одна из прачек. — Мы ее вместе с тобой и намылим и прополощем, и отожмем.
— Вот бы славно было! — обрадовался Фомушкин. — Только силенок-то у вас хватит ли?
— Не таких намыливали! — в тон ему отозвалась бойкая прачка. Подруги ее дружно прыснули смехом. Кто-то пропел:
Пойду выйду на крыльцо, Посмотрю на небо. Не идет ли мой сержантик, Не несет ли хлеба.— Вот стервы, им бы только зубоскалить над нашим братом, — с восхищением проговорил Фомушкин, взглянув на меня своими бесцеремонными и радостно загоревшимися глазами. — Эх, если бы меня назначили начальником в этот «мыльный пузырь» или, скажем, заместителем. Вот бы я развернулся! А то этот старичок пузатый! Куда ему…
Мы прошли вдоль деревни, проверили документы у трех шоферов, остановившихся в Больших Мельницах, как они объяснили, на заправку, и, возвращаясь обратно, встретили майора Толоконникова.
— Здравия желаю, товарищ майор! — с обычной своей фамильярностью обратился к Толоконникову Фомушкин. — Как здоровьичко?
— Здравствуйте, здравствуйте. — Толоконников приятно улыбнулся. — Здоровье мое ничего, хорошее, не жалуюсь. Вы бы вот почаще заходили. У нас немало всякого постороннего народа бывает.
— Пока у вас полный порядок, — важно ответил Фомушкин. — А вообще-то стоит наведаться. Как товарищ капитан пошлет, так и будем у вас.
Рядом с Толоконниковым стоит мрачный усатый солдат, которому майор перед нашим приходом давал какие-то указания. Странно, этот солдат показался мне знакомым. Особенно его взгляд, который он бросил на меня, — встревоженный, настороженный и злой. Где же и когда видел я именно такое выражение глаз?
— Самолет-то, слыхали, ночью летал? — спрашивал тем временем Толоконников. — Ох, боюсь я этих самолетов! Охраны у меня кот наплакал, а кругом лес. Я уж и заезжих из-за этого не очень гоняю, все-таки люди с оружием, помогут в случае чего отбиться. Чайку, капитан, с клюковкой не зайдете ли выпить? Я сейчас освобожусь.
Я поблагодарил за приглашение, сказал, чтобы он усилил охрану, так как неизвестно, с какой целью кружил самолет, и мы отправились в обратный путь.
Всю дорогу меня не покидала мысль о солдате, что стоял рядом с Толоконниковым. Где я мог видеть его?
Но как я ни напрягал свою память, ничего припомнить не сумел. В конце концов мне ведь могло и показаться, что я где-то встречался с ним.
VI
Старший сержант Грибов и Иван вернулись позже нас и привели с собой рослого деревенского парня, у которого при обыске нашли флягу со спиртом и карту-двухкилометровку того района, в котором мы несли службу. Документов у парня не имелось.
Все это не такие уж большие улики, чтобы обвинить пария в чем-то серьезном. Район был недавно освобожден, и у населения осталось много топографических карт — и немецких, и русских. Документов у парня могло не быть потому, что вообще пока у многих местных жителей не было никаких документов.
Задержали его в лесу, на опушке. Он сидел среди солдат маршевой команды, следовавшей на фронт и устроившей привал. Парень рассказывал маршевикам о том, как ему жилось «под немцем».
Когда его привели на заставу, Бардин был в батальоне, и я теперь испытывал довольно большую неловкость. Дело в том, что всех задержанных обычно допрашивал Бардин, я только присутствовал при этом, присматривался. Теперь мне надо было самому допросить парня. Держался он независимо, смотрел на меня исподлобья, недружелюбно.
— Раньше немцы задерживали, а теперь свои тоже, — с обидой сказал он.
— Задержали потому, что нет документов, — ответил я. — Выясним и отпустим.
— А какие же документы при немцах? Они нам только номера повыдавали всем на спину, как скотине какой. Я вот ему, — парень кивнул в сторону Грибова, стоявшего, нахмурясь, возле двери, — по-человечески все объяснил. Так он разве чего понимает? Сразу давай по карманам шарить, наизнанку выворачивать. За что же такое унижение? Ждали-ждали своих… — Он как-то по-детски судорожно, тяжело вздохнул. — Если сельсовет документы не выдает, так я тут при чем?
— А при том, что не ври, — строго сказал Грибов.
— А чего я тебе наврал, чего? — зло закричал парень, обернувшись к Грибову.
— Сам знаешь чего, — спокойно ответил тот.
На поляне, когда выяснилось, что у парня нет никаких документов, Грибов пошел на хитрость и сказал, что знает его, что он, кажется, сын суворинского председателя Ивана Карпыча. Парень обрадовался и подтвердил это.
В Суворино действительно председателем был Иван Карпыч, только сыну его шел всего-навсего шестой год.
— А я тебе говорил? Ты сам выдумал. Я, может, нарочно так сказал, чтобы ты отвязался от меня, — проговорил парень.
— Ладно, — сказал я Грибову. — Идите отдыхайте. А ты, — я указал парню на табуретку, — садись, рассказывай, как вы тут жили.
Грибов укоризненно посмотрел на меня и вышел.
— Так ведь как, товарищ капитан, — сказал парень, еще раз судорожно вздохнув и все еще продолжая настороженно глядеть на меня. — Плохо жили. Из деревни в деревню, бывало, пройти нельзя. Тетка моя пошла в Большие Мельницы к куме в гости, а ее убили патрули, будто она партизанка.
— Партизаны нагоняли на них страху?
— Еще как. Только и слышно: там эшелон пустили под откос, там мост взорвали, там коменданта ухлопали.
Расспрашивая парня, я мучительно думал о том, что мне с ним делать. Надо составлять протокол предварительного дознания, а с чего начать это дознание?
— Сперва роздали они все колхозное по дворам. Колхоза, говорят, больше не будет, это все, говорят, теперь ваше собственное, — рассказывал парень. — Ну, у нас, известное дело, кое-кто обрадовался, а немцы-то и говорят: только скотину резать или продавать вы без нашего разрешения не можете. Она хотя и ваша собственная, но уже принадлежит Великой Германии. А потом давай все отбирать у нас. Голыми и оставили.
Это все была правда. Я уже не однажды слышал и о номерах для жителей, и о расстрелах безвинных людей, и о том, как были разграблены колхозы. Парень все больше и больше вызывал у меня сочувствие. Видно, натерпелся он за время оккупации немало. Сажать такого в КПЗ было жаль. Однако что-то мешало мне и отпустить его. Был ли причиной тому укор, который прочел я в глазах опытного в пограничных делах Грибова, или обман, к которому прибегнул парень, но что-то удерживало меня от окончательного решения. Я колебался. На душе у меня было беспокойно. Вероятно, я все-таки держал себя с ним не так, как надо было держаться пограничнику. Однако как вести себя с человеком, за которым, собственно, не найдено еще никакой вины, который только лишь подозревается, и даже неизвестно в чем, я не знал и решил ждать Бардина.
— Вот что, друг, — сказал я, не смея взглянуть парню в глаза, считая, что поступаю с ним крайне несправедливо. — Тебе придется немного посидеть у нас.
VII
— Итак, продолжим наш разговор, — сказал Бардин, закуривая.
Было двенадцать часов ночи. Парень сидел на стуле посреди комнаты, Бардин ходил мимо него из угла в угол, дымя папиросой. Допрос длился пятый час.
— Почему вас отправили без документов?
— Так нам казалось естественнее.
— Почему вы вышли к солдатам, а не скрылись в лесу?
— Они меня заметили. Да мне и нечего было их бояться. Такие люди обычно беспечны.
— Точнее, какие люди?
— Обычные пехотинцы. Особенно когда встречают местного жителя.
— Вы откуда родом?
— Со Смоленщины.
— Точнее.
— Издешковский район, село Маркове.
— Ваши родители живы?
— Мать жива, отец расстрелян.
— Кем?
— Вами.
— Когда?
— В тридцатом году.
— За что?
— За то, что хотел жить по-человечески, вот за что.
— Точнее. Он был кулаком?
— Он сам работал больше всех.
— Так за что же он был расстрелян?
— Я сказал.
— Это не точно. Он боролся против Советской власти?
— Он боролся за свое право. А во время борьбы за свое право убирают все, что мешает.
— О, это уже точнее. Кого же он убрал?
— Двух активистов.
— Вам в это время было сколько лет?
— Семь.
— Вы оставались с матерью?
— Да.
— Состояли в колхозе?
— Да.
— Учились в советской школе?
— Да.
— Сколько классов окончили?
— Семь.
— Когда Смоленщина была оккупирована немцами, вы поступили к ним на службу?
— Да.
— Кем?
— Полицаем.
— И потом, при отступлении немецких войск, ушли вместе с ними?
— Мне ничего не оставалось.
— Шпионажу вы обучались, как сами сказали, в Гамбурге. Долго?
— Полгода.
— И в ночь на четырнадцатое июня были выброшены с самолета в районе Суворино, Большие Мельницы. Парашют вы закопали в овраге, в пятнадцати метрах от развилки тропы на северо-запад.
— Я этого не говорил. Закопать закопал, а где, не помню.
— А я уточняю. Парашют мы нашли. Кто с вами был еще?
— Я один. Я уже говорил.
— Какое у вас было задание?
— И про это тоже говорил: встретиться с Тарасовым.
— В Малой Гуте?
— Сперва должен был в Знаменке, но потом нам сообщили, что в Знаменке разместились пограничники, и встречу перенесли в Малую Гуту.
— Когда она должна состояться?
— Шестнадцатого.
— Пароль?
— Он должен спросить: «Нет ли закурить махорочки? Своя вся извелась».
— Точнее, где вы должны встретиться?
— На южной окраине деревни.
— Когда — утром, вечером?
— В полдень.
— Как Тарасов будет одет?
— В солдатское обмундирование, в левой руке он должен держать вещевой мешок.
— Вы знакомы с ним?
— Нет. Это первая встреча. Дальше я должен был работать по его заданию.
Бардин подошел к двери, распахнул ее, позвал:
— Дежурный!
— Есть дежурный! — послышалось за дверью, и на пороге встал сержант Фомушкин.
— Отведите задержанного в КПЗ.
— Пошли. — Фомушкин вынул из кобуры наган и кивнул на дверь с таким видом, словно звал арестованного прогуляться.
Бардин прошелся по комнате, постоял возле окна, за которым уже начинала разгораться ранняя летняя заря.
— Итак, — задумчиво сказал он, глядя в окно на пустынную, тихую и однотонно серую, без теней, в этот ранний бессолнечный час деревенскую улицу. — Сегодня шестнадцатое. Сегодня должна быть встреча с Тарасовым.
То, что произошло с парнем, к которому я проникся было таким доверием и чуть не отпустил его на все четыре стороны, для меня явилось истинным потрясением. И хотя никто не знал о том, что я был так трогательно добр к нему, уши мои тем не менее горели от стыда. Мне казалось, что Бардин догадывается о моем состоянии.
— Что будем делать дальше с ним? — спросил я хриплым от пережитого волнения голосом и облизал пересохшие губы.
— Направим в РО {[3]} батальона. Мне он больше не нужен. Надо нам с вами немедленно установить наблюдение за южной окраиной Малой Гуты и взять Тарасова. Этот — птица поважнее. Он нам кое-что откроет посерьезнее. Возможно, что мы напали на след резидента. Непременно у них где-то здесь должен быть резидент. — Он потер лоб ладонью, откинул волосы и засмеялся: — Ловко мы с вами раскололи этого типа!
— Я вышлю в Малую Гуту секрет, — сказал я, отведя в смущении глаза и в то же время радуясь тому, что Бардин ничего не знает, — не знает, какой я профан. Мне в ту минуту было не до смеха и казалось, что я заслуживаю только презрения и порицания.
VIII
Отправив задержанного в РО батальона и выслав секрет на южную окраину Малой Гуты, я решил, что все уже сделано и остается только ждать, когда мой помощник, ушедший с нарядом, приведет на заставу второго шпиона.
В тот же день я вместе с Грибовым и Иваном вышел на участок для патрулирования дороги между Малой Гутой и Большими Мельницами. Шли мы уже не так весело, как вчера с болтливым Фомушкиным. Грибов, поглядывая по сторонам, молчал. Ни слова не слышно было и от моего Ивана. Он, как Назиров Фомушкину, во всем старался, кажется, подражать Грибову.
«Испортит он мне Ивана, — неприязненно, с ревнивой обидой думал я. — Одеревенеет с ним мой Иван. Надо будет пореже посылать их в паре».
Неприязненное мое чувство к Грибову теперь усилилось, хотя я не мог не отдать ему должное как человеку опытному и зоркому, сумевшему распознать врага в том, кого я готов был счесть за друга. Мне было обидно, я чувствовал превосходство Грибова над собой. И потому, что мне страстно хотелось, чтобы превосходство было на моей стороне, я решил не вмешиваться сейчас в то, что будет делать Грибов, а понаблюдать за ним со стороны. Мне тогда стыдно было признаться в этом даже самому себе, но я хотел поучиться у него.
Грибов останавливал встречных, поджидал попутчиков, проверял у них документы, расспрашивал, откуда и куда они идут. Мое присутствие нисколько не смущало и не обременяло его. Он был нетороплив, сдержанно требователен и возвращая документы их владельцам, приложив руку к пилотке, говорил одну и ту же казенную фразу:
— Все в порядке. Можете следовать.
Так мы дошли до развилки дорог, что в трех километрах западнее Больших Мельниц. Здесь решено было остановить и проверить несколько машин, изредка проезжавших мимо нас. Грибов вынул из-за голенища два флажка — красный и желтый, встал на перекрестке.
Мы с Иваном уселись на обочине; когда Грибов останавливал машину и проверял документы у водителя, тоже выходили на дорогу и осматривали кузов.
На перекрестке мы пробыли около часа, осмотрели шесть машин, ничего не нашли, и я, по привычке стеснявшийся причинить людям хлопоты и неудобства, начал чувствовать себя неловко перед теми, кто проезжал мимо нас, и к машинам подходил уже не так смело, как вначале. Все эти проверки казались мне ненужными, лишними и обременительными. В самом деле, машины принадлежат воинским частям, едут в них фронтовики, для чего же этих людей тревожить, подозревать в чем-то нехорошем, предосудительном, преступном и, следовательно, обижать их этим? Я даже с некоторой завистью смотрел на Грибова и Ивана, которые так спокойно и независимо, с сознанием своей правоты, держались с людьми и которым, кажется, были чужды те чувства, что мучили сейчас меня.
— Давайте кончать, — сказал я Грибову. — Проверим еще одну машину — и на заставу.
Машина шла порожняком, в кузове сидело шесть человек, как объяснил нам шофер, случайных попутчиков, подобранных по дороге: два офицера — майор и лейтенант, сержант, старшина и два солдата.
Грибов влез в кузов, встал посредине, широко расставив ноги, и по очереди принимал и рассматривал документы.
Майор и лейтенант были из одной дивизии, веселые, нетерпеливые. Они получили отпуск и ехали к родным. Я с сочувствием глядел на них, прекрасно понимая, что значит получить отпуск и ехать домой. Каждая минутная задержка кажется вечностью.
Майор, улыбнувшись, сказал Грибову, принимая от него свои документы:
— Только поскорее, пожалуйста, товарищ сержант.
Грибов, уже разглядывавший документы лейтенанта, не ответил ему.
— И верно, старший сержант, давай побыстрее. — Лейтенант с вызывающей усмешкой глядел на него. — Все мы с переднего края, документы в порядке.
Но Грибов и лейтенанту ничего не ответил.
«Совсем неучтиво», — подумал я и, чувствуя, как неприязнь к Грибову начинает возрастать во мне и меня все больше возмущает его обстоятельная неторопливость, сказал:
— Пошевеливайтесь, товарищ Грибов.
Грибов с укором посмотрел на меня, послушно сказал:
— Есть пошевеливаться, товарищ капитан, — но, как я с неудовольствием заметил, спешить не стал.
Последним, у кого он взял документы, был пожилой солдат с орденом Красной Звезды на вылинявшей, не однажды стиранной гимнастерке.
Грибов долго, неторопливо, как показалось мне, нарочно подчеркивая этим, что хозяином положения, даже несмотря на мое замечание, остается он, вертел в руках, перелистывал красноармейскую книжку солдата.
«Да, я прав в своем отношении к нему, — думал я, чувствуя все возрастающее раздражение к поступкам этого обстоятельного человека. — Его бдительность, которою все мы восторгаемся и ставим в пример другим, есть не что иное, как своеобразная болезнь. Нельзя же всех подозревать в злонамерениях!»
— Вы куда едете? — кончив наконец рассматривать книжку, но не возвращая ее солдату, спросил Грибов.
— На станцию Гусино, товарищ старший сержант. — Солдат снизу вверх просительно глядел на него.
— В командировку? — Грибов смотрел то в книжку, то на солдата.
— Да.
— Дайте ваше командировочное предписание.
Солдат беспокойно завозился, стал торопливо, сбивчиво объяснять:
— У меня нету его. Мне товарищ интендант говорит: поезжай, Чувашов, скорее в Гусино. Валяй без предписания, сойдет. Я, говорит, не в Москву тебя посылаю. Валяй, говорит…
— Почему же он не выдал вам предписания? — Грибов бесстрастно, в упор смотрел на него.
— Печать-то в штабе полка, а дело наше срочное, — беспокоился солдат. — Не в Москву, говорит, посылаю. Никто тебя не задержит, рядом тут.
Грибов опять принялся рассматривать красноармейскую книжку.
— Эх! — махнул рукой лейтенант. — Решайте скорее, старший сержант. Делать вам, что ли, нечего? На передовую бы вас — там бы научились проворству…
— Сейчас решим, товарищ лейтенант, — невозмутимо ответил Грибов. — Сходите! — вдруг резко приказал солдату, пряча его книжку в карман своей гимнастерки.
— Как же это, товарищ старший сержант… — Солдат был огорчен, растерян, жалок. — Мне же в Гусино надо, у нас дело срочное, я задания не выполню… — Он нехотя поднялся, взял лежавший возле него вещевой мешок, поглядел на меня с мольбою в глазах: — Товарищ капитан…
— Выполняйте, что приказано вам старшим сержантом, — сказал я, спрыгнув с подножки.
То решение, которое принял Грибов, было единственно правильным формально. Я это понимал, и в то же время мне было жаль солдата, которого, я был уверен, в конце концов придется отпустить, и, стало быть, мне снова, еще раз, надо будет испытать стыд и неловкость за свой поступок, за причинение обиды ни в чем не повинному человеку.
— Какая-то дикая жестокость, — вдруг сказал лейтенант. — Едет человек в командировку, а тут всякие тыловики хватают его.
Я невольно вздрогнул от этих слов. Злость, раздражение, неудовольствие, которые едва сдерживались во мне, вдруг обернулись против лейтенанта.
— Прошу, товарищ лейтенант, не вмешиваться в действия старшего пограничного наряда! — резко сказал я, покраснев от злости.
Лейтенант тоже разозлился, что-то хотел ответить мне, но майор, похлопав его по плечу, произнес:
— Спокойнее, спокойнее. Не мешайте им заниматься своим делом.
Солдат, вздохнув, неуклюже перелез через борт, спрыгнул на землю, и машина поехала в сторону Малой Гуты, откуда до станции Гусино было еще километров тридцать.
На заставе Бардин допросил солдата. Ничего нового тот не сказал и только беспокоился, дадут ли ему справку, что он был задержан: ему надо было чем-то оправдаться перед интендантом.
У него отобрали орден, обмотки, ремень, спички, табак, сняли с пилотки звездочку и посадили в КПЗ.
Вечером из Малой Гуты вернулся Зверев, весь день пробывший там в секрете. Человек с вещевым мешком в левой руке на свидание не пришел.
IX
— Странно, очень странно, — проговорил Бардин. — Почему же он не пришел, когда должен был непременно прийти? Что ему могло помешать явиться на это свидание? Что его спугнуло? Где он сейчас? Положение осложнилось, капитан.
Мы с ним сидели на крыльце школы. Слушая Бардина, чувствуя, что он встревожен, я все же думал не столько о том, почему не явился на свидание человек с вещевым мешком в левой руке, сколько о старом солдате, сидящем у нас в КПЗ, и спросил о нем у Бардина.
— И с ним пока ничего не ясно, — ответил он.
— Что же тут неясного?
Бардин с удивлением поглядел на меня.
— А зачем он, собственно, ехал в тыл с переднего края, не имея на то никаких документов? Даже если в этом деле виноват не он, а тот, кто послал его, то и того человека следует призвать к порядку за нарушение строжайших приказов командования.
Мне показалось это не очень убедительным, и я сказал:
— Надо больше доверять людям.
Бардин засмеялся, покровительственно, дружески хлопнул меня по плечу.
— Да вам никто не мешает, доверяйте. Как же, без этого нельзя было бы и жить. Но доверять-то надо все-таки с разбором. — Он, сощурясь, поглядел на меня. — Знаете, что я вам скажу? Только не обижайтесь, хорошо? Так вот: вы человек хороший, но в вас еще такой ваты полно!.. Вы мягкий очень. Из вас ее надо безжалостно по-вытрясти. Тогда вы совсем хороший будете, пожестче.
Я, конечно, обиделся, что меня надо трясти, словно грушу, но ответить не успел.
Выскочил из дома радист, протянул мне шифровку:
— Радиограмма из батальона.
Я ушел к себе расшифровывать ее.
«Вышлите к восьми ноль-ноль семнадцатого штаб батальона Фомушкина и Назирова для прохождения двухнедельных снайперских сборов на переднем крае, снабдив продовольствием трое суток и аттестатом».
«Черт знает что! — разозлился я, переведя при помощи кода эту фразу. — «Вышлите к восьми ноль-ноль», а сейчас уже девять вечера, до батальона восемнадцать километров. Неужели они раньше не могли сообщить? И для чего вообще эти сборы? Людей на заставе и так не хватает, а теперь еще двух человек забирают».
«В ночь с пятнадцатого на шестнадцатое перехвачена работа передатчика неизвестным кодом, — читал я дальше. — Усильте наряды в районе высадки парашютиста Большие Мельницы, Малая Гута — вероятном нахождении радиопередатчика. Вышлите лесной массив повторную РПГ. Результатах работы наряда доложить семнадцатого восемнадцать часов».
Это разозлило меня еще больше.
«Усильте наряды, вышлите РПГ», — в сердцах передразнил я, — А сами двух человек на сборы забирают. Кем я, колхозными мальчишками, что ли, буду наряды усиливать? Чертова служба, штабники несчастные, только бы приказы составлять, а как их выполнять будут — не их дело!»
«Воинской части шестьдесят девять восемьдесят три дезертировали рядовые Чувашов и Сапочкин, Примите меры их задержанию».
Прочитав это, я позабыл и о своей обиде на Бардина, и о злости на батальонных штабистов. Так вот он кто, оказывается, этот скромный старый солдат Чувашов!
X
— Ну, Чувашов, садитесь и рассказывайте, — сказал Бардин, когда дежурный по заставе ввел солдата.
Чувашов сел, кротко, чуть щурясь и склонив голову набок, поглядел на Бардина. Тот сидел за столом, подперев кулаками голову, пристально и холодно смотрел на солдата.
— О чем рассказывать, товарищ капитан?
— О том, почему вы решили дезертировать.
Чувашов качнулся, будто эти спокойно, обыденно произнесенные слова хлестнули его по лицу, да так сильно, что он едва усидел на табурете.
— Откуда вам известно? — тихо спросил он, опустив глаза.
— Это правда? — Бардин продолжал сверлить его взглядом.
Чувашов молчал, глядя в пол.
— Я вас спрашиваю, Чувашов, это правда?
Солдат вдруг сполз с табуретки, встал на колени.
— Я не знаю, что со мной случилось, я точно помешался. У меня на глазах разорвало человека снарядом, и я не выдержал, словно стал не в своем уме. Отправьте меня обратно… пощадите… Я оправдаю… клянусь детьми, всем, что свято для меня…
— Встаньте, — брезгливо сказал Бардин.
Чувашов покорно поднялся, исподлобья глядя на Бардина. Губы его тряслись. В эту минуту он действительно имел вид человека с помутившимся рассудком.
— Где Сапочкин? — спросил Бардин.
— Не знаю, ничего не знаю… Пощадите меня, верните обратно…
— Это мы, конечно, сделаем, вернем, — сказал Бардин. — Но ведь вы орденоносец. Вот ваш орден. — Он взял лежавший на столе, рядом с красноармейской книжкой дезертира, орден. — В чем тут дело?
— Не знаю, ничего не знаю, — словно в бреду бормотал Чувашов. — У меня вроде туман какой в голове. Как разорвало при мне человека, у меня на уме одно только стало — спасаться. — Он закрыл лицо руками, застонал: — Что я наделал, что наделал!..
Я с омерзением глядел на него и думал: «Где же границы человеческой подлости?»
Бардин начал было писать протокол допроса, но вдруг решительно отложил ручку в сторону, скомкал бумагу, разорвал ее на мелкие клочки, швырнул под стол, в корзину, встал, прошелся из угла в угол. Потом пристально, даже с некоторым любопытством поглядев на дезертира, обернулся к двери:
— Дежурный, уведите задержанного.
— Что же будет теперь со мной, товарищ капитан? — спросил Чувашов плаксивым, потерянным голосом.
Бардин, не ответив, пропустил его мимо себя и захлопнул дверь.
После этого он долго ходил из угла в угол, заложив руки за спину. Я спросил о том, что удивило меня, показалось мне странным, нелепым:
— Почему вы не оформили протокола?
Бардин подошел к столу, взял орден Чувашова и, вертя его в руках, разглядывая, сказал:
— Потому что я не верю, что он дезертир.
— Но вот же радиограмма! — Теперь уже я с некоторой снисходительностью смотрел на него. — И Чувашов признался.
— Все это так: и радиограмма, и его признание, а я все-таки не верю.
— Чему же не верите? Тут же все ясно!
— Не будем спешить с выводами. Давайте порассуждаем. Есть такая пословица: семь раз отмерь, а один раз отрежь. Вот давайте померяем. Во всем этом деле, мне кажется, не хватает логики. Начнем с того, что Чувашов едет с фронта в командировку, не имея в руках командировочного предписания. Возможно ли это? Вполне возможно. Бывали такие случаи? Бывали. Красноармейская книжка у Чувашова в порядке, в командировку послал его начальник. Чувашов тут лично ни в чем не виноват. Он выполнял приказание. Но вот мы получаем радиограмму. Чувашова, оказывается, в командировку никто не посылал, он трус, дезертир, сбежал с поля боя. Бывали такие случаи? Бывали. Но тут и начинается непонятное. Чувашов не новичок на фронте, в его книжке написано, что он призван из запаса в августе 1941 года. Значит, элементы трусости у него должны были бы проявиться и раньше, однако он награжден орденом, а трусов, как известно, орденами не награждают. В чем же дело?
Бардин ходил по комнате. Я уже знал эту его привычку — думать вслух, похаживая из угла в угол. Сейчас он не столько отвечал на мой вопрос, сколько разговаривал сам с собою.
— Теперь отвлечемся немного в сторону, — продолжал он. — Сегодня в полдень в Малую Гуту должен был явиться на свидание человек с вещевым мешком в левой руке, Тарасов. Но не явился. Почему? Возможно, что он где-нибудь задержался и может явиться завтра, послезавтра. Все это, я говорю, возможно. Но почему он все-таки сегодня не пришел?
— Какая же здесь связь с дезертиром? — в недоумении пожал я плечами. — Тут уж совсем, кажется, нет никакой логики.
— Пока никакой. Но надо подумать, может быть, она и найдется.
Бардин подошел к столу, взял красноармейскую книжку Чувашова, стал ее листать, вертеть в руках и так и этак, потом со вздохом разочарования небрежно кинул на стол.
— Очень, знаете ли, странно. — Он, сощурясь, поглядел в потолок. — Человек, награжденный боевым орденом, струсил.
— А все-таки он дезертир! — воскликнул я с такой же упрямой радостью, с какой, вероятно, кричал Коперник, что земля все-таки крутится. Мне было лестно хоть в этом-то чувствовать свою правоту и даже некоторое свое превосходство перед Бардиным.
— Да, пока мы его будем считать дезертиром. Против фактов, как говорят, не попрешь. Факт — вещь упрямая. — Он нагнулся над столом, стал вновь рассматривать чувашовский орден, и в эту минуту что-то произошло с ним. Лицо его оживилось. Он поспешно вытащил из кармана лупу, прищурясь, нацелился ею на орден, уже с удовольствием приговаривая: — Так-так-так. — Потом позвал меня. — Идите-ка сюда. — Протянул орден, лупу: — Поглядите.
Я поглядел. Орден как орден. Ничего в нем особенного не было.
— Вглядитесь-ка, — настаивал Бардин. — Орден-то не настоящий. На обычных орденах красноармеец обут в сапоги, а здесь в ботинки с обмотками. Перестарались. Дежурный! — крикнул он, повернувшись к двери. Голос у него был теперь веселый, властный. — Приведите задержанного. — И, глядя на меня, засмеялся, потирая в нетерпении руки. — Вот хитрая бестия, а?
Когда дежурный ввел Чувашова, Бардин сказал:
— Садитесь, Чувашов, и рассказывайте все по порядку.
Чувашов продолжал стоять.
— Я вам все рассказал, товарищ капитан.
— Я не про то совсем, — отмахнулся Бардин. — Я о другом теперь. Ведь вы не дезертир.
Я внимательно следил за выражением лица Чувашова. Но при этих насмешливых, сказанных как бы между прочим, словах Бардина на нем не дрогнул ни один мускул.
— Что же вы молчите? — продолжал Бардин. — Не хотите говорить? Ну, чтобы нам с вами не терять зря времени, давайте мы вот как сделаем. Вот ваш вещевой мешок. — Бардин сходил в угол, принес оттуда вещевой мешок Чувашова. — Возьмите его в левую руку. Берите, берите, не бойтесь. Вот так. Теперь представьте, что вы находитесь не в этой комнате, а в деревне Малая Гута, на южной ее окраине. Правда, вы должны были быть здесь, в Знаменке, но тут поселились пограничники, и встреча была перенесена в Малую Гуту. Теперь вы подходите ко мне и говорите: «Нет ли закурить махорочки? Своя вся извелась». Ну, давайте говорите, Тарасов! Ну!
— А дальше что? — спокойно спросил тот.
— Неужели вам не ясно, что дальше?
Чувашов-Тарасов отбросил вещевой мешок в сторону, сел на табуретку, угрюмо сказал:
— Дайте закурить.
Бардин протянул ему папиросу, зажег спичку.
— Кто резидент?
— А вам не все равно? — Чувашов-Тарасов, жадно затягиваясь, насмешливо глядел на него.
— Нет, не все равно.
— Гуго Фандрих.
Я увидел, что Бардин даже просиял при этих словах.
— Давайте его координаты.
— Они вам уже не помогут.
— Вы так думаете?
— Не думаю, а знаю. Гуго Фандрих перешел фронт. Это тот самый Сапочкин, который якобы дезертировал вместе со мной.
— А-а, черт! — вырвалось у Бардина. — Опять он ушел от меня.
Чувашов-Тарасов ответил утвердительно:
— Не знаю, опять ли, но ушел.
— Для чего вы должны были встретиться с парашютистом? — Бардин спрашивал уже зло, отрывисто. Я был не меньше его раздосадован тем, что ему, да и мне вместе с ним, не удалось захватить неуловимого Гуго Фандриха.
— Чтобы на всякий случай продублировать сведения, которые нес Фандрих. — Чувашов-Тарасов поднялся, подошел к столу, не спеша загасил в пепельнице папиросу.
— А потом?
— Потом работать самостоятельно.
— Чья радиостанция работала вчера ночью?
— Этого я не знаю. Все, капитан. Пишите протокол. Мне эти разговоры уже надоели.
— Мне тоже. Вы правы. — Бардин сел за стол.
Пораженный и обескураженный тем, что открылось мне здесь сейчас, я еще долго стоял возле двери, не смея шелохнуться.
XI
Прошло две недели, которые, в сущности, не внесли в нашу жизнь никаких изменений, и поэтому я с легкостью на душе пропускаю их.
Мы несли свою службу, исправно высылали наряды, но результатов пока не было. А полковая радиостанция еще трижды за это время засекала работу неизвестного передатчика, который, по всем предположениям, находился где-то на участке, охраняемом нашей заставой.
На поиски этой рации мы два раза высылали в лес РПГ, даже прочесали лесной массив между Суворине, Малая Гута, Большие Мельницы всем батальоном, однако обнаружить ее и на этот раз нам не удалось.
Движение по магистрали все усиливалось, особенно ночью. К фронту шли пехотные, танковые и артиллерийские соединения. Фашистские самолеты стали наведываться в наш район, бомбить магистраль и однажды обрушились на Большие Мельницы, когда там остановилась колонна машин с боеприпасами.
Во время бомбежки ранило в руку небольшим осколком майора Толоконникова. В госпиталь майор не поехал, вызвав этим поступком всеобщий восторг среди прачек, хотя на лице у него с тех пор появилось какое-то испуганное выражение. Он то и дело с опаской косился на небо.
Бардин считал, что налеты фашистской авиации прямым образом связаны с работой радиостанции, по всей вероятности сообщавшей немцам о движении и скоплении войск на магистрали.
Вернулись со стажировки на переднем крае Фомушкин и Назиров. Между прочим, они сообщили, что на стажировку попали в тот самый полк, из которого дезертировали Чувашов и Сапочкин. Когда они рассказали в полку, какие это дезертиры, над ними стали смеяться и им никто не поверил, потому что Сапочкин, полковой сапожник, вопреки показаниям Чувашова, служившего в полку писарем, не переходил переднего края и был найден в лесу убитым. Кто-то с близкого расстояния выстрелил ему в затылок и завалил его еловыми лапами, явно для того, чтобы не скоро нашли.
Бардин, выслушав рассказ Фомушкина, помрачнел еще больше. История с Чувашовым и Сапочкиным оказалась очень запутанной. Кто же убил Сапочкина? Действительно ли Сапочкин был тем самым Фандрихом, которого Бардину не удавалось задержать вот уже много лет?
Однако все это скоро пришлось забыть. Новые события отвлекли наше внимание: началось наступление наших войск.
Мы снялись и двинулись за фронтом, и, когда вечером проезжали через Большие Мельницы, «мыльный пузырь» тоже грузился на машины. Майор Толоконников, с рукою на перевязи, стоял посреди деревни, распоряжаясь погрузкой.
— Вперед, капитан? — закричал он мне.
— Вперед!
— Счастливо!
— И вам того же!
— До встречи в Берлине!
Бардин в это время спал на повозке, укрывшись плащ-палаткой.
— С кем это вы так трогательно прощались? — спросил он, разбуженный нашим криком.
— С начальником банно-прачечного отряда.
— Говорят, забавный старик?
— Очень. После того как его ранило, ему и днем и ночью мерещатся немецкие самолеты. Даже когда муха жужжит, он вздрагивает.
Бардин пробурчал что-то непонятное и снова закутался в плащ-палатку.
В то лето линия фашистской обороны была прорвана нашими войсками во многих местах на всем протяжении от Баренцева до Черного моря. Войска Третьего Белорусского фронта, окружив в районе Минска тридцать немецких дивизий, оставив немногочисленные заслоны, стремительно шли вперед и скоро вступили в Литву.
Немцы, окруженные под Минском, попытались вырваться из нашего кольца, но потерпели неудачу и, окончательно потеряв централизованное управление, рассыпались на мелкие отряды, спрятались в леса, занялись грабежами и мародерством, нападая на деревни и тыловые воинские подразделения.
Покинув Знаменку, мы чуть не два месяца кочевали по Белоруссии, нигде не задерживаясь больше четырех-пяти дней. Иногда нам приходилось делать двадцати — и тридцатикилометровые переходы, чтобы настигнуть и разгромить какую-нибудь немецко-фашистскую банду.
Но наконец с ними было покончено, и мы вступили в Литву.
XII
Здесь все было совсем не так, как в Белоруссии. Посреди больших сел и городков возвышались островерхие, из красного кирпича, на вид очень мрачные и тяжелые костелы. По воскресеньям из их открытых окон слышались печальные звуки органных труб. В Литве многое нас удивляло: деревянные ботинки — клемпы — на ногах крестьян, распятия Христа на перекрестках дорог и почти полное отсутствие деревень. Одни хутора. Чем больше у хозяина был надел земли, тем дальше отстоял его дом от соседа. Особенно большие имения — помещичьи — пустовали. Хозяева их ушли с немцами.
— Это же прямо ископаемая жизнь! — удивлялся Фомушкин. — Вот уж бирюки. Каждый в своей берлоге. Тут же со скуки сдохнешь свободно, если соседа только через стереотрубу можно рассматривать. Даже бабам, бедным, поругаться дружка с дружкой нельзя. Не будут же они все время только со своими мужиками ругаться.
Немцам в Литве нигде не удавалось зацепиться, и они ходом откатились в Пруссию, за свои старые укрепления. Советские войска остановились на границе, чтобы сделать передышку, перегруппироваться и подтянуть тылы.
Нашей заставе было приказано расквартироваться в местечке В. и организовать охрану тыла действующей армии, как гласило предписание, «в районе прилегающей местности».
Уже наступила осень. Занимаясь изучением «прилегающей местности», мы и не заметили, как солнечные, погожие дни все чаще стали сменяться ненастьем, низкие унылые тучи потянулись над нами со стороны Балтики, солнца не стало видно по нескольку дней кряду, и все это время шел дождь, надоедливый, жесткий, колючий. Дороги разбухли, солдаты приходили из наряда насквозь промокшие. Даже плащ-палатки не спасали.
Однажды Фомушкин и Пономаренко, вернувшись на заставу, доложили, что в местечке М., расположенном на берегу озера, расквартировался «мыльный пузырь» майора Толоконникова. Майор передавал мне привет и звал в гости.
Местечко М. было у нас на особом счету. Немцы, отступая, угнали с собой население, дома почти все пустовали, а через местечко лежала шоссейная дорога, которая была теперь одной из основных магистралей, снабжавших фронт. Дорога шла с юга вдоль озера, посреди М. круто сворачивала на запад и, миновав довольно высокую насыпь дамбы, уходила к границе, откуда к нам доносило ветром артиллерийскую стрельбу и пулеметные очереди.
В местечке стояла небольшая комендатура, питательный пункт и несколько регулировщиков. Они, разумеется, не могли обеспечить надежной охраны М., и вражеские агенты, если бы им вздумалось обосноваться тут, сделали бы это безнаказанно.
Когда я узнал, что в М. прибыл «мыльный пузырь» Толоконникова, то обрадовался: местечко заселялось своими людьми.
В гости к Толоконникову я тогда так и не попал: были другие неотложные дела.
— А вы бы все-таки съездили к нему, — как-то сказал мне Бардин.
— Поедем вместе, — предложил я.
— Ну зачем, — возразил он. — Я с ним не знаком, с какой стати. А вам не мешает посмотреть там, что и как. Вы ведь давно не были в М.
Что верно, то верно. Я велел Лисицыну запрячь лошадей, взял с собой Ивана, и мы тронулись в путь.
— Как приеду до дому, так зараз женюсь, — решительно сказал Иван, погоняя лошадей.
— У тебя, брат, какие-то демобилизационные настроения, — засмеялся я.
Мы давно уже не были с ним наедине, не беседовали с глазу на глаз.
— А хиба ж у вас их нема? — флегматично отозвался он. — Жизия, вона дуже добрая, а без доброй жипки яка жизня? Старший лейтенант Макаров, ще колы мы стояли в «Матвеевском яйце», вже жениться собрался.
— На ком же?
— Та на дочке Халдея, хиба ж не знаете? — удивился Иван. — Боны вже и письми писалы и портреты поменялы…
— Нет, я ничего об этом не знал. Ай да Макаров! Молодец! Где-то он теперь? Где Халдей, Лемешко? — И я погрузился в воспоминания.
— А добре мы жили в том «яйце», — мечтательно, со вздохом, произнес Иван.
— Добре, добре, — проговорил я и многое вспомнил: как мы выдвинулись вперед и генерал наградил нас, и как отбивали атаки немцев, и как погибли Шубный и Мамырканов, и как бесследно исчез солдат Лопатин.
Было это вот как.
Наша рота в основном состояла из тех, кто пришел в батальон вместе со мною в начале войны. Позднее, когда мы понесли большие потери сперва в районе Селижарово, а потом под Ржевом, нас перебросили с переднего края на озеро Селигер к городу Осташкову на переформировку и пополнение. Тогда и прибыли к нам Шубный, Иван Пономаренко, сержанты Фесенко, Рытов и многие другие, очень все хорошие люди.
Формировались мы целых три месяца, почти заново переучивались, а в роте за это время все не только перезнакомились, но и подружились, привыкли друг к другу и, разумеется, полюбили наш батальон, его небольшие, но славные традиции. Одним словом, новички стали такими же страстными патриотами-уровцами, что и наши ветераны.
После переформировки мы опять были переброшены на передний край, где сменили стрелковый полк. У нас опять начались потери больными, ранеными и убитыми, и нас два раза пополняли, правда, уже не так щедро, как под Осташковом, всего человек по восемь-девять на роту.
Третий раз пополнение прибыло к нам совсем недавно, прямо на марше. Двух человек я тут же направил ездовыми в артиллерийскую батарею, двух — в минометный взвод, одного — к Лемешко, одного — к Сомову.
К Сомову попал солдат Лопатин. Что это был за человек, мне так и не удалось узнать хорошенько. Из документа, прибывшего с ним, узнал я немногое: где и когда родился, сколько лет, кем работал. Мне бы, конечно, следовало побеседовать со всеми новичками, но я тогда не сделал этого. Как в таких случаях водится, все находились какие-то неотложные дела, и до новичков у меня, как говорят, руки не дошли. Сомов, когда мы уже приняли оборону в «Матвеевском яйце» отозвался о Лопатине односложно, хотя и довольно определенно:
— Трусоват.
Я хотел было узнать поподробнее, почему он пришел к такому заключению, но явился Никита Петрович Халдей, принес с собою немецкую листовку и стал с огорчением ругаться, что у него сил не хватает избавиться от них. Когда снег растаял, их много оказалось в наших оврагах, свеженьких и уже пожелтевших и истлевших, словно на помойке. На них мало кто обращал внимание, но все же это была нечисть, и мы их собирали, жгли, но ветер черт знает откуда опять заносил их к нам. В тех листовках писалась страшная чепуха, вроде того, как ранить самого себя или приобрести грыжу, чахотку и фурункулез, чтобы покинуть передний край, и мы не обращали на них особого внимания. А были и просто пропуска, с которыми немцы предлагали нашим бойцам переходить на их сторону, словно в кино по контрамаркам. На пропусках были нарисованы винтовки, воткнутые штыком в землю.
Однажды я встретил в овраге новичка Лопатина, что-то внимательно рассматривающего. Он даже не услышал моих шагов и оглянулся, лишь когда я подошел к нему вплотную. В руках у него была немецкая листовка. Вздрогнув, скомкав листовку в кулаке, он уставился на меня с таким выражением в глазах, точно я мог ударить его.
— Что это вы читаете? — спросил я.
— Да вот, — он показал мне листовку. — Нашел сейчас. Пишут, пишут, а чего пишут, сами не знают. Что теперь с ней делать?
— Порвите, да и дело с концом. — Мне вдруг стало неловко оттого, что он мог подумать, будто я заподозрил его в чем-то дурном, что он, хороший, честный человек испытывает от этого боль, обиду.
— Как у вас дома дела? — участливо спросил я, чтобы сменить разговор. — Письма получаете?
— Получаю. — Он медленно рвал на мелкие клочки листовку.
— Что пишут? — Я никак не мог вспомнить — женат ли он, есть ли у него дети, а он отвечал односложно, словно через силу, будто я тянул его за язык.
— Да так, ничего особенного.
— Ко взводу привыкаете?
— Привыкаю.
— У вас там хороший, боевой народ.
— Ничего.
«Надо будет поближе познакомиться с ним, узнать, почему он такой угрюмый. Если у него характер этакого нелюдима, это еще полбеды, а может быть, у него дома что-то неладно», — подумал я, не предполагая, что вижу его последний раз.
Через два дня он исчез. Что с ним случилось, мы тогда так и не узнали.
Произошло это в тот момент, когда саперы минировали мой передний край. Для их прикрытия я выделил расчет ручного пулемета. Как только наступили сумерки, за передний край уполз с ручным пулеметом сержант Куприянов, а с ним вторым номером — Лопатин.
За всю войну я не встречал более мужественных, трудолюбивых и скромных бойцов, чем саперы. До сих пор я вспоминаю об их особом, отличном от других воинов, отношении к войне, к своему беспримерному подвигу: сапер в бой шел так, слоено на работу, и выполнял все с исключительной точностью и всегда очень хорошо. Без всякой позы, без хвастовства, без лихости, что было присуще многим из нас, совершали саперы свое очень трудное, постоянно связанное с риском дело.
В ту ночь они работали быстро, но осторожно и бесшумно, и мы рассчитывали, что все обойдется благополучно, как вдруг немцы, видно пронюхав что-то, начали ошалело лупить по взводу Лемешко из орудий и минометов. Саперы, кто был ближе, попрыгали в траншею, остальные залегли там, где застал их этот артналет. Трех тяжело ранило, а сержант Куприянов был убит. Пулемет погнуло и отбросило далеко в сторону. Лопатина мы не нашли. Снаряд, который разорвался там, где лежали наши пулеметчики, судя по огромной воронке, был очень крупного калибра. От Лопатина просто-напросто могло ничего не остаться. Так мы и решили.
Одно обстоятельство смущало нас. При осмотре пулемета было выяснено, что Куприянов в кого-то стрелял. В диске не хватало шестнадцати патронов, ствол и надульник пулемета были покрыты пороховой гарью. А во взводе нам сказали, что перед выходом в засаду Куприянов почистил пулемет и перезарядил все три диска. Почему и в кого он стрелял?
Тут воспоминания мои прервались. Мысленно я перенесся в банно-прачечный отряд Толоконникова и очень ясно представил себе следующую картину. Вот стоим мы ясным июньским днем на улице Больших Мельниц, я гляжу на мрачного усатого солдата, всем своим существом ощущаю на себе взгляд его злых, настороженных глаз и мучительно вспоминаю, где я видел их. Теперь я все вспомнил. Именно такие глаза были у «Лопатина. Лопатин! Это же был Лопатин! Он только отрастил усы. Но как он мог попасть к Толоконникову? Почему он не подошел ко мне, не поздоровался со мной? Тоже не узнал?
— Иван, — спросил я, — ты ведь бывал в банно-прачечном отряде?
— О, ще скильки раз, — отозвался он. — Туда Фомушкии любит ходить. Тильки разбуди, кажи: Фомушкин, треба идти в наряд на всю ночь в «мыльный пузырь», так вин як тот… як его… як жеребчик хвист задере тай подастся туда галопом.
— Ты не замечал, там у них есть солдат, мрачный такой, с усами, очень похожий на нашего Лопатина, который, помнишь, когда саперы минировали передний край, пропал у нас?
— Ни, не бачил. А шо, вин добре похож?
— Да вот кажется мне, что очень уж добре.
— От ты, дивись! — сказал Иван. — Треба побачить.
Жизнь в подразделении Толоконникова текла по прежнему руслу: днем его русалки, с красными от холодной воды, как гусиные лапы, руками, полоскали в озере белье, зубоскалили с проезжими, а вечерами плясали до полуночи, или, как говорят, до упаду, с теми, кому случайно или не случайно довелось заночевать в местечке.
Проезжих машин, как сообщил мне комендант, стало задерживаться на ночь в местечке под разными предлогами раз в пять больше, чем когда русалочьего отряда Толоконникова тут не было. Все обстояло, как в Больших Мельницах. Лишь балы по случаю осеннего ненастья устраивались уже не на улице, а в большом пустующем доме.
Толоконников встретил меня с такой радостью, будто мы были с ним близкими родственниками, затащил к себе на квартиру, усадил за стол, стал угощать чаем с клюквой.
— Люблю, грешным делом, чайком побаловаться, — говорил он, с доброй улыбкой глядя на меня своими маленькими, заплывшими жиром глазками.
— До Пруссии дошли, а? — философствовал он. — Пруссия, рассадник оголтелой военщины, вот она — рукой подать. Свершается возмездие…
Я слушал его старческую болтовню и. думал о Лопатине. Мысль о нем не выходила у меня из головы: «Как он мог попасть к Толоконникову? Да полно, он ли это?»
Я старался не думать о нем и чувствовал, что не могу этого сделать, пока не спрошу о нем у Толоконникова.
— Это какой же? — задумался он. — У меня вроде усатых-то никогда не было.
— Я его у вас в Больших Мельницах встретил. Вы с ним стояли, помните, на улице.
— А-а, — обрадовался майор. — Еремин? Мрачный такой, неповоротливый, все исподлобья, исподлобья… Этот?
— Да, да.
— Нету, — развел он руками. — Давно уже нету. Он у меня ездовым был. Его взяли на передний край. Как же, помню. Еще из Больших Мельниц забрали.
— Так вы говорите, фамилия его Еремин?
— Еремин.
У меня отлегло от сердца. Очевидно, я все-таки ошибся. В самом деле, почему мне пришло в голову, что этот мрачный человек не кто иной, как наш Лопатин? Ну и что же, что они чем-то похожи друг на друга. Мало ли похожих людей на свете? Да и как Лопатин мог попасть к Толоконникову?
Вечером, перед отъездом, я зашел на танцы. Майор провожал меня. Большая комната, слабо освещенная подвешенной к потолку, неистово чадящей коптилкой, была полна народу. Люди сидели вдоль стен на лавках, толпились возле дверей, шумели, смеялись, а посредине комнаты, толкаясь и мешая друг другу, тесно танцевали пары. В шуме и топоте ног даже нельзя было понять, какой танец играет музыкант на своей старенькой, доживающей век гармонике, и когда она переставала взвизгивать и всхлипывать, то пары, что были вдалеке от нее, еще долго топтались без музыки. В комнате было накурено, душно, и, когда дверь открывалась, пламя коптилки ложилось набок, тянулось к двери, словно готово было оторваться и вылететь желтым трепещущим дымным лепестком из этой духоты в свежий осенний воздух темных сеней.
Шоферы угадывались сразу: с фуражки до сапог были пропитаны бензином. Но кроме них тут находились старшины и сержанты в ладно подогнанном обмундировании, с офицерскими полевыми сумками через плечо, судя по их беспечному и независимому виду — писаря, кладовщики, экспедиторы. Было несколько младших офицеров.
— А вы, — спросил я Толоконникова, когда мы вышли на улицу, — не пробовали интересоваться людьми, навещающими вас?
— Нет, капитан, — простодушно сознался он. — Я во всем полагаюсь на коменданта. Впрочем, может быть, и стоит на всякий случай, время от времени, а?
— Вот именно, на всякий случай, — сказал я, прощаясь с ним и садясь в повозку. — Рекомендую.
— Заезжайте! — крикнул он, когда мы уже тронулись.
В эту минуту у меня возникло желание прийти сюда как-нибудь неожиданно, вечером, с усиленным нарядом, и самому проверить у всех документы. По дороге я отдался воображению, очень живо представил себе, как ошеломит всех наш неожиданный приход и как я буду стоять в дверях со строгим, неподкупным лицом и по одному пропускать мимо себя всех, кто там находится, и конечно же майор Толоконников будет восхищен моими решительными действиями.
Приехав на заставу, я поделился своими идеями с Бардиным, но, к великому моему огорчению, они не вызвали у него ожидаемого мною восторга.
— Нет, — Бардин словно давно уже знал о том, что я придумал, — делать этого сейчас не стоит. Ограничимся пока обычными нарядами. Всему свое время. Дайте мне пока разобраться и сопоставить кое-какие любопытные факты.
Я, конечно, мог бы не послушаться и сделать все по-своему, начальником был ведь не он, а я, но волна моего деятельного пыла уже разбилась о холодную скалу его равнодушия, отхлынула, и я махнул на все рукой. Тем более что я еще продолжал полагаться во всем на его опыт.
«Ладно, — подумал я. — Пусть сопоставляет свои любопытные факты».
XIII
Уже несколько раз выпадал снег и тут же таял. От этого на земле было еще печальнее и тоскливее. Ветер с удручающей пронзительностью сипло и надоедливо свистел в голых ветках деревьев.
Движение по дороге через М. заметно усилилось: к фронту подтягивались свежие силы, шли обозы, колонны автомашин. Участились налеты на М. фашистской авиации. Бомбили в основном дамбу и дорогу вдоль озера, и как раз тогда, когда передвигались войска.
Бомбы падали в озеро, вздымая фонтаны мутной воды. Некоторые попадали в дамбу, которую уже несколько раз ремонтировали, засыпали свежей землей воронки, стаскивали в озеро разбитые грузовики, уносили раненых, хоронили убитых, пристреливали бьющихся в предсмертных судорогах покалеченных лошадей.
По ночам радиостанция полка опять стала перехватывать в эфире никому не ведомые шифры. Мне было приказано усилить наряды и принять меры к поиску неизвестной радиостанции. Опять предполагалось, что она работает где-то на моем участке.
Бардин ходил мрачный. У меня на душе тоже скребли кошки. Было досадно до отчаяния, что враг безнаказанно живет среди нас, а мы его не можем найти, и из-за этого на дамбе гибнут люди, уничтожаются ценности.
Враг, кажется, был опытный и дерзкий, вел себя очень свободно и ничуть нас не боялся.
В районе действия заставы было восемь небольших местечек и масса хуторов, разделенных межами и перелесками. Нам не стоило никакого труда прочесать эти перелески вдоль и поперек. В них мы не обнаружили ни души, кроме двух крестьян, собиравших хворост, которых после проверки на заставе тут же отпустили восвояси. Устроили мы обыски и на хуторах. Осмотрели сараи, чердаки, погреба. Хуторяне клялись святой мадонной, что никого из посторонних у них нет и не бывает, если не считать останавливающихся изредка на ночевку проезжающих на фронт солдат и офицеров.
В местечках квартировали воинские подразделения, к тому же отстояли эти местечки, кроме М., довольно далеко от шоссе, и из них даже не было видно, двигаются ли по этой дороге войска.
Оставалось лишь М.
Майор Толоконников, перепуганный бомбежками еще в Больших Мельницах, был крайне огорчен и обеспокоен участившимися налетами. Встретив меня, он рассказал, что уже подумывает о передислокации. Задерживает его лишь озеро: окрест нигде не найти такого удобного места для размещения банно-прачечного отряда.
— У меня чисто водоплавающее подразделение, — жаловался майор. — Я уже обозревал окрестности, ездил всюду и ничего не нашел. Не посоветуете ли, что мне делать? Чует мое сердце, разбомбят они меня здесь окончательно.
Нигде поблизости подходящего места для него не было. Посоветовать ему я ничего не мог.
XIV
— Так вот какое, стало быть, дело, — сказал Бардин, — Давайте, капитан, пораскинем мозгами. Везде мы с вами искали эту рацию, нигде не нашли и только в М. ничего не тронули пока.
— Я предлагал, — обиженно напомнил я ему.
— Тогда рано было.
Он помолчал, прошелся по комнате.
— Что же у нас в М.? — продолжал он. — Там расположены комендатура, банно-прачечный отряд, питательный пункт, отделение регулировщиков. Гражданского населения нет, все дома заняты нашими подразделениями, и все же, если допустить, что вражеская радиостанция находится на нашем участке, — я повторяю: если допустить — она должна находиться только в М. Коменданта и его людей мы оставим в покое. Питательный пункт тоже. Он находится в ведении коменданта. Регулировщики недавно сменились, рацию засекли за две недели до их смены, — значит, они тоже не в счет. Остается…
— Вы хотите сказать — банно-прачечный отряд? — перебил я его.
— Да, именно это я и хочу сказать.
— Чепуха, — засмеялся я. — Толоконников знает всех своих людей.
Бардин внимательно, с осуждением посмотрел на меня, прошелся по комнате, снова остановился передо мною, но уже с таким выражением на лице, словно меня здесь не было и он один прислушивается к своим мыслям. Так для музыканта, настраивающего скрипку, слушающего ее струны, ничего в ту минуту не существует вокруг.
Постояв так, решительно тряхнув головой, Бардин сказал:
— Да. Это может быть только в банно-прачечном отряде. Я долго думал над этим, и мне кажется, что и танцы устраиваются там не случайно и не случайно ваш друг майор Толоконников поощряет их. На танцах, как вы заметили, бывает много заезжих людей. Это очень хорошее место для сбора различных сведений.
— Как! — вырвалось у меня. — Вы полагаете, что сам майор Толоконников занимается этим?
— Да, я пока еще только предполагаю, — мягко прервал он меня. — Но поживем — увидим. — Бардин вновь прошелся по комнате. — И вот еще какое совпадение засело мне в голову: когда мы были в районе Суворино, Малая Гута, Большие Мельницы, там, как известно, тоже работала чья-то радиостанция.
— Какое отношение имеет это к Толоконникову?
— Пока, предположим, никакого, это вы правы. Но не кажется ли вам странным, что стоило только банно-прачечному отряду прибыть в М., как мы вновь услышали рацию и, по-моему, возможно — ту же самую. Вот почему я просил вас тогда не пугать пока никого там своими нарядами.
Признаться, от таких догадок Бардина мне стало не по себе. «Неужели это в самом деле правда?» — думал я.
— Если это так, — продолжал Бардин, словно отгадав мои мысли, — то мы имеем дело с очень опытным и крупным противником. Скажите, вы с ним говорили когда-нибудь насчет рации?
— Насколько помню, разговора об этом не было.
— Хорошо. Еще хорошо и то, что я с ним ни разу не виделся, а вас он считает человеком, так сказать… — Бардин с некоторым сожалением поглядел на меня и, очевидно решив пощадить мое самолюбие, нашел выражение помягче: — Ну, словом, приятелем, что ли. В общем, так, — продолжал он, погасив на лице улыбку. — Я займусь теперь банно-прачечным отрядом вплотную и перееду на несколько дней в М. Мне будет нужен еще один человек. Кто из нашей заставы ни разу не был в банно-прачечном отряде? Есть такие?
Мы взяли книгу нарядов и проверили ее за весь год. В районе Больших Мельниц, а теперь в М., не были только трое: Лисицын, повар Березкин и Грибов.
— Ну, старшина мне для этого дела староват, — сказал Бардин. — Хороши были бы Фомушкин и Пономаренко, но их там знают как облупленных. Повар тоже отпадает. Какой из него ухажер, из лысого и пузатого? А вот Грибов, пожалуй, подойдет. Мужчина обстоятельный. Девки таких любят.
Послали за Грибовым.
Бардин поделился со мной своими планами. Он переезжает жить в М. и регистрируется у коменданта как представитель продовольственно-фуражного снабжения одной из дивизий переднего края, приехавший в М. по заготовке сена. Грибов, его помощник, должен будет завязать знакомство с прачками, танцевать с ними, «крутить амуры». У того, кто руководит рацией, непременно должны быть помощники, сборщики сведений. Вот этих-то помощниц или одну из них и надлежит разыскать Грибову. А Бардин возьмет под свое наблюдение самого Толоконникова. Связь с заставой будет поддерживаться через Грибова.
Я, продолжая сомневаться в правильности того, что задумал Бардин, все же чувствовал, что в его простых, несложных заключениях есть доля той правды, до которой сам я, вероятно, так никогда и не смогу добраться. Неужели я действительно слишком доверчив к людям, а надо хитрить, все время быть начеку, говорить подчас одно, а делать другое? Неужели я не прав вообще в жизни, что иду к людям с открытой душой, говорю с ними обо всем, что радует, тревожит или волнует меня, не думая, что они относятся ко мне совсем иначе, что они лишь показывают, будто откровенны со мной, а на самом деле скрывают от меня свои настоящие чувства? Но можно ли думать, что Иван Пономаренко, Лисицын, Лемешко, Макаров были когда-нибудь неоткровенны со мной? Можно ли думать, что Бардин, Фомушкин, Назиров, Грибов думают совсем другое, чем то, что высказывают мне? Однако тот деревенский парень, враг, которого я чуть было не отпустил, Чувашов-Тарасов, перед которым мне было стыдно, что мы его держим в КПЗ, вел себя со мной совсем иначе, обманывал. Стало быть, все дело заключается в том, чтобы научиться узнавать людей. Но как научиться этому? Неужели я так никогда и не сумею распознать людей, их характеры, чувства, мысли? Не напрасно ли я согласился пойти в эти войска, где нужны совсем не такие, как я, а такие, как Бардин? Нет, кажется, не напрасно. Хотя бы потому, что это заставило меня именно так задуматься. Вот еще одна проверка. Неужели Толоконников, на вид добрый, слабовольный старик, которому я с радостью пожимал руку, которому сочувствовал, которого жалел, может оказаться не другом мне, а врагом?
— Разрешите войти? — послышался за дверью голос Грибова, прервавший мои тревожные думы.
«Вот, — сказал я себе, с грустью глядя на Грибова, — у него все ясно, все просто, он умеет распознавать людей, разбираться в их достоинствах, он знает, кого любить, кого ненавидеть».
Горько и обидно мне было сознавать все это.
XV
Прошло немногим больше недели. Все это время от Бардина не было никаких известий. Я высылал в М. обычные наряды, чаще всего парные патрули. Солдаты, возвращаясь, приносили мне приветы от Толоконникова, рассказывали, что видели издалека Грибова или Бардина. Встречаться и разговаривать с ними было запрещено.
Я с нетерпением ждал, когда же наконец распутается этот трудный и тревожный для меня узел, я узнаю правду о Толоконникове и прекратятся бомбежки М.
Но Бардин молчал.
А на заставе тем временем случилось ЧП. Тогда нас дней десять подряд снабжали однообразными продуктами, и всем нам осточертели суп-болтанка и колбаса с макаронами. Мой старик, у которого впервые за всю войну было так скудно с продовольствием, приуныл и не смел солдатам в глаза смотреть. Садясь за обеденный стол, они с тоской спрашивали у повара:
— Опять болтанка?
— Опять, — вздыхал повар.
— Колбаса?
— И колбаса, — вздыхал повар.
И вот в один прекрасный день нам выдали по великолепному куску молодой свинины. Солдаты на все лады расхваливали старшину и повара. С удовольствием отведали свининки и мы со Зверевым, жалея, что с нами нет Бардина. А потом выяснилось, что свинина ворованная. Сам старик и рассказал нам всю эту историю, так как она выглядела очень забавно, а старшина ничего дурного тут не видел.
Облюбовав загодя один из богатых хуторов, Лисицын, Фомушкин и Иван Пономаренко запрягли ночью пару лошадей и отправились на тот хутор за поросенком, который там, по выражению старика, плохо лежал. Сам старик с Иваном остались на дороге возле хутора, а Фомушкин пробрался во двор. Долго его не было, старик уже начал выказывать нетерпение, склонять Фомушкина по всем правилам неписаной грамматики, вспоминая при этом его мать, бабушку, Христофора Колумба, и клясться, что последний раз связывается «с таким неповоротливым паразитом», как вдруг Иван с ужасом схватил его за руку и указал в сторону хутора. Старик вгляделся и обомлел: от хутора к ним бежал человек с ружьем, держа его наизготовку, а впереди, повизгивая, скакала собака. Не долго думая, старик с Иваном завалились в повозку и погнали лошадей, не разбирая дороги. Лишь прикатив чуть не к самой заставе и убедившись, что их никто не преследует, остановили взмыленных лошадей и стали советоваться, как теперь быть. Фомушкина, конечно, арестовали. Человек с ружьем и с собакой бежал, чтобы сделать то же самое и с ними. Как теперь быть? Как выручить Фомушкина? Иван предлагал разбудить меня и сейчас же во всем сознаться, старик же и слушать об этом не хотел. «Мало у командиров делов, чтобы ходить по ночам и выручать этого дуропляса», — возражал он. Совещались они до тех пор, пока не налетел на них сам Фомушкин. «Вы почему удрали?» — «Человек же с ружьем и с собакой бежал». — «Трусы несчастные, — Фомушкин еле отдышался, влез в повозку. — Поворачивай обратно. Это я с палкой бежал, а впереди поросенок. Он у меня в овраге лежит прирезанный». Повернули, забрали поросенка, привезли на заставу, и мы, ничего не подозревая, с удовольствием съели его.
Лисицын, рассказывая, несколько раз вытирал ладонью слезы с глаз — так ему все казалось сейчас смешным.
— Знаешь ли ты, что наделал? — спросил я.
Вид мой был, вероятно, ужасен. Стыд, злость, отвращение — все, что теснилось сейчас в моей душе, очевидно, очень убедительно отразилось на лице моем, потому что старик, взглянув на меня, сразу изменился.
— А что? — спросил он, удивленно вытаращив глаза.
— Сейчас же вызови сюда Фомушкина и Ивана.
— Слушаюсь. — Старик метнулся за дверь.
Произошло непоправимое. Они украли. Совсем не важно, что украли не для себя. В военном трибунале об этом их даже не спросят. Их ждет разжалование, лишение наград и, возможно, отправка в штрафную роту. И это после того, как они прошли чуть не всю войну! «Ну, решай, — говорил я себе. — Повытряси к чертовой матери всю вату из себя, стань жестким, как Бардин, и решай. Твои друзья совершили преступление, ты любишь их, но они стали ворами, мародерами, и, если ты не примешь мер и утаишь это преступление, позор падет и на твою голову. Значит, ты должен быть беспощаден, твои личные симпатии здесь не имеют никакого значения. Ты должен поступить так, как требует этого от тебя служба». Нет, это было выше моих сил — писать рапорт о привлечении старика, Ивана и Фомушкина к судебной ответственности как воров и мародеров. И все же, как ни трудно, а я должен был сделать это. Иного выхода не было.
Вот они стоят передо мной, с удивлением и опаской глядят на мое злое лицо.
— Что вы наделали? — с отчаянием спрашиваю я.
— Та вин куркуль, товарищ капитан, — нараспев, успокаивающе говорит Иван. — У него одних коней… — Он вопросительно глядит в потолок, но там ничего нет. Тогда Иван переводит глаза на Фомушкина и спрашивает: — Пять чи шесть?
— Шесть, — авторитетно заверяет Фомушкин. — И коров восемь, работники, а свиней этих… — Он безнадежно машет рукой. — Что ему, подавиться, что ли, когда у нас десять дней одна болтанка. Мы же на войне, а он, чертов кулак, еще немцам, наверное, помогал.
— Кто на заставе, кроме вас, знает об этом грабеже?
— Никто.
— А повар?
— Березкин знает, но он у меня… — Лисицын показывает, как крепко зажат у него в кулаке повар Березкин.
Наш разговор прерывает появившийся на заставе Грибов. Он принес записку от Бардина.
«Сегодня в двадцать три ноль-ноль будем брать Толоконникова. Выставьте с наступлением темноты секреты около его квартиры, канцелярии, перекройте дороги. Сами будьте в двадцать два тридцать у меня».
Прочтя записку, я посмотрел за окно. Уже начинало смеркаться.
— Что же, Толоконников, значит, враг? — спросил я у Грибова, когда мы остались вдвоем.
— Капитан Бардин говорит — враг…
— А вы что думаете?
Он пожал плечами.
— Что вам самому-то удалось установить?
— Да ничего особенного, товарищ капитан. Познакомился я там на танцах сперва с одной, потом с другой. Девчата простые, кроме танцев, у них в голове ничего нет. Наработаются за день, придут с озера — и давай каблуками оттопывать. А вот третья, она писарем у них, та совсем другого сорта оказалась. Сперва она ко мне: кто, мол, я да откуда. Ну я ей сразу — бац! — номер дивизии, и где стоит, и сколько к нам пополнения прибыло, и кто командует. Выдумал все, конечно. В общем — представился трепачом. На другой день она ко мне: мол, очень тоскую по брату, он месяц назад проезжал мимо, так рассказал, что служит в третьей гвардейской. Не на нашем ли он фронте? Ну, я ей говорю, что не знаю, но если такая нужда, то могу спросить у своего капитана, может, ему известно. В общем, сегодня мы ее тоже возьмем.
Было совсем темно, шел мелкий надоедливый дождь, тучи так низко неслись над нами, что это чувствовалось даже в темноте: холодный ветер, казалось, летел от них вместе с дождем на землю.
Ровно в половине одиннадцатого, стряхнув на пороге брызги с фуражки и кое-как вытерев грязь с сапог, я уже входил в дом, где жили Бардин и Грибов.
Комната освещалась шипящей карбидной лампой, по темным окнам, отражаясь белыми полосами, бежали струи дождя, на столе лежала шахматная доска с расставленными на ней в беспорядке шахматными фигурами. Бардин, взявшись рукою за подбородок, пытливо рассматривал их.
— Промокли? — спросил он, взглянув на меня. — Садитесь.
— Слушай, капитан, — сказал я, присев к столу. — У меня ЧП. Что делать? — И рассказал злополучную историю с поросенком.
— Трибунал, — холодно ответил он.
— Как бы вы поступили на моем месте?
— Вы ли, я ли, какая разница? Закон для всех один — судить. — И по тому, как он это произнес, сухо и бесстрастно, я понял, что для него и в этом вопросе все ясно, определенно, что он, не задумываясь, сделает именно так, как это диктуется уставом, правилами армейского общежития, его сердцем. Продолжать разговор я не стал.
Бардин посмотрел на часы, подошел к окну. Стоя ко мне спиной, упершись руками в бока и расправляя плечи, сказал:
— Мы с ним каждый день играли в шахматы, и каждый раз в начале одиннадцатого он уходил от меня, говоря, что привык рано ложиться спать. А в одиннадцать часов начинала работать рация. Предполагаю, что установлена она или на квартире Толоконникова, или где-то около канцелярии. Эти два дома хорошо прикрыты нарядами?
Я сказал, что и дом, где живет Толоконников, и канцелярия взяты в кольцо. Выйти оттуда никак нельзя. Между сараем, по крышу забитым тюками сена, и канцелярией патрулирует Каплиев с Индусом.
— А сена-то я ведь тут ни черта не заготовил, — сказал Бардин. — Толоконников все забрал себе раньше меня. Для чего ему столько? Полный сарай. — Помолчав, он проговорил, кивнув на окно: — Обозы идут, — и круто повернулся. — Пошли и мы. Пора.
Выйдя на крыльцо, мы остановились, чтобы дать глазам привыкнуть к той кромешной темноте, которая царила в тот час на улице. Дождь все сыпал и сыпал с неба, частый, косой, холодный. По дороге мимо дома, скрипя колесами, тянулись обозы. Рядом с телегами, укрыв плащ-палатками головы и плечи с вещмешками, от чего все они казались горбатыми, брели солдаты. Обозные, сбившись кучками, тихо переговариваясь и покрикивая на лошадей, с чавканьем месивших дорожную грязь, проходили мимо нас, мелькая красными огоньками цигарок.
Когда глаза привыкли к темноте и стали различать силуэты телег, людей, домов на той стороне дороги, мы с Бардиным дождались разрыва в колонне и перешли улицу.
Возле дома, в котором жил Толоконников, нам навстречу неслышно из темноты вышел Фомушкин. Бардин осветил его фонариком.
— Кто дома?
— В течение двух часов сюда никто не приходил.
— А Толоконников? — В голосе Бардина послышались нотки тревоги.
— Никого, товарищ капитан
— Идемте скорее, — Бардин дернул меня за рукав шинели и почти побежал вдоль улицы.
Около канцелярии отряда нас встретил Пономаренко.
— Толоконников здесь? — шепотом спросил его Бардин.
— Здесь, — выдохнул Иван. — Як войти в хату, вин прошел пид окнами, за угол глянул и, сдается мени, бачил меня, но ничего не казал. А минут десять назад Индус около сарая рычал.
Мы взбежали по ступенькам крыльца, светя фонариком, прошли темные сени и, распахнув дверь, очутились в большой, заставленной столами и освещенной двумя лампами комнате. Писаря, расстелив на полу матрацы, собирались спать. Они удивленно поглядели на нас.
— Где майор Толоконников? — спросил Бардин, оглядываясь.
— Вышел минут десять назад, — ответил один из писарей, стоявший перед нами в нижней рубашке и босиком.
— Ушел! — вырвалось у меня.
— Нет, — сказал Бардин, и его спокойный голос поразил меня. — Уйти он не мог. Это маневр — сбить нас с толку. Догонять его мы не будем.
Во дворе мы подозвали Каплиева. Тот сказал, что минут десять назад какой-то человек пытался пробраться в огород, но Индус подал голос, человек метнулся обратно, скрылся в темноте.
— Смотреть внимательнее, — сказал я.
Мы вызвали еще трех человек, усилили охрану канцелярии, а сами вернулись на квартиру Бардина. Девчонка, которую привел туда Грибов, сидела в углу, закрыв лицо ладонями, плакала навзрыд. Ничего путного сказать она не могла. Месяцев семь назад Толоконников уличил ее в краже белья и предложил на выбор: или идти под суд, или работать на него — собирать сведения. Она струсила и согласилась помогать ему. Кто еще, кроме нее, занимается этим, она не знала. Ничего не знала она и про радиостанцию.
— Надо искать, — сказал Бардин озабоченно. — Надо искать.
XVI
Как только серенькое осеннее утро с большим трудом и неохотой просочилось сквозь низкие тучи и завесу дождя, мы начали обыск всех жилых и нежилых построек, которые занимал банно-прачечный отряд. На квартире Толоконникова были найдены его документы. Вероятно, он давно уже все заготовил на другое имя.
Я сидел на бревне возле сарая, забитого тюками сена, Иван Пономаренко и Фомушкип только что вылезли оттуда и стояли передо мной, отряхиваясь. Сенная труха забилась им за шиворот, и Иван, поеживаясь, поводя плечами, словно собираясь плясать гопака, смешно морщился.
— Щекотит.
Все мы очень устали, промокли, от бессонной ночи глаза наши были красны, как у кроликов. Фомушкин развел руками:
— Ничего там нет, товарищ капитан. Сена до самой крыши набито. Я как залез в угол, так насилу обратно выбрался. Иван за ноги тащил.
«Знают ли они, что ждет их? — думал я. — Ведь надо писать рапорт, и, быть может, уже сегодня их не будет рядом со мной. Формально я должен поступить с ними как с преступниками. Но если не формально, если по-человечески?»
Подошел Грибов, он только что слез с чердака канцелярии, спросил, что делать.
Сердясь неизвестно на что, я сказал:
— Искать. Всем искать. Осмотреть все второй, третий, пятый раз.
— Есть! — сказал Грибов, но не уходил.
— Вы что-то еще хотите сказать?
— Я насчет вот их, — кивнул он в сторону Ивана и Фомушкина, которые снова залезли в сарай, и оттуда уже летели в распахнутые двери тюки сена.
— Раз, два, взяли! — командовал Фомушкин. — Еще раз, дружно!
— Это же позор для всех, — сказал Грибов. — Как же так?
— Идите ищите, — сказал я.
Фомушкин выбежал из сарая:
— Товарищ капитан, там пусто.
— Что значит пусто? — вскочил я.
— Образовавшееся пространство.
Я кинулся в сарай. Там, среди кип, разворошенных Фомушкиным и Иваном, образовалась пустота, лаз, уходивший в глубь сарая. Фомушкин присел на корточки, заглянул туда, в темноту, шепотом спросил, подняв ко мне усталое, но возбужденное лицо:
— Слазить?
— Приготовьте наган.
Он расстегнул кобуру, вытащил наган, крутнул барабаном и, проворно скинув пояс, шинель, влез на четвереньках в тот сенной коридор.
— Фонарик у вас с собой? — крикнул я. Он не отозвался, скрылся в темноте. Прошло несколько минут.
— Шо ж це за дирка? — озадаченно спросил Иван, сидя рядом со мной, и как раз в этот самый момент из темноты коридора показалась чья-то мрачная, испуганная физиономия.
Выбравшись наружу, человек встал на колени и, подслеповато озираясь, поднял над головою руки. Это был тот, кого я видел рядом с Толоконниковым еще в Больших Мельницах.
— Лопатин! — изумленно крикнул я. — Вот где встретились!
Фомушкин, выбиравшийся следом, толкнул его в спину. От неожиданности Лопатин упал на руки.
— Встал, понимаешь, в проходе, — ворчал Фомушкин, поднимаясь. — А мне где прикажешь вылезать?
Отряхивая с гимнастерки сенную труху, доложил:
— Там, товарищ капитан, целая комната. Стол, табуретка, постель сделана, ведро с водой. Все честь по чести. Лампочка аккумуляторная горит. И рация там.
Иван, с автоматом в руках, уже балакал с Лопатиным:
— А мы тебя шукали, шукали! От же добре ты заховался. Чи там тебе тепло было? А скильки ж тебе нимци грошей платили за цю погану работу? На гроб соби ты скопил, чи ще не хватает трохи?
XVII
От Лопатина мы узнали больше, чем от девчонки.
Прежде всего он сообщил, что Толоконников не кто иной, как Гуго Фандрих.
— Так, — сказал Бардин. — Так. Ясно.
В плен Лопатин сдался по трусости, боялся, что на фронте его могут убить. Он давно собирался к немцам, еще до того, как попасть к нам, да подходящего случая не было. А тут мы послали его на передний край. Когда начался артобстрел, он кинулся к немецким траншеям. Ему казалось, что стоит перебежать к врагам, как он будет уже вне опасности и война для него кончится. Однако это ему только казалось. На самом деле все было не так. Трус везде останется трусом. В доказательство того, что он добровольно сдался в плен, а не подослан нами, немцы потребовали, чтобы он рассказал, какие части стоят в «Матвеевском яйце». И он передал все, что знал. Поэтому немцы так смело и напали тогда на нас.
Потом он попал в концлагерь. Там потребовали, чтобы он сообщил охране лагеря фамилии военнопленных, недовольных лагерными порядками и ведущих коммунистическую пропаганду, пригрозив, что в противном случае военнопленным станет известно, что в плен он сдался добровольно и передал немецкому командованию секретные сведения, и те сами расправятся с ним. И он, испугавшись, выдал немцам трех человек.
Из концлагеря его перевезли в Мюнхен, в школу шпионов, и потом сбросили с самолета в районе Больших Мельниц. Вместе с ним в этот день был сброшен еще один человек. Задания у них были разные, в лесу они расстались. Позднее Лопатину с Толоконниковым стало известно, что второй шпион задержан. Арестован и тот, кто шел на встречу с ним, Тарасов, связной Толоконникова. После того как мы неожиданно встретились с Лопатиным в Больших Мельницах, были приняты меры предосторожности: Лопатин редко появлялся на улице. Числился он действительно ездовым под фамилией Еремин. У Толоконникова он работал на рации. Это они вызывали немецкие самолеты и передавали немцам сведения о наших войсках.
Когда допрашивали его, я думал: «И вот с этой дрянью я должен сравнять своего старика, Ивана, Фомушкина! Ну, допустим, что преступление их носит совсем другой характер, но все же это преступление! Да преступление ли?» Я вспомнил слова Грибова: «Это же позор для всех». Сколько тоски, отчаяния было в его голосе. И это сказал Грибов, которого я не люблю, которого считаю человеком сухим, черствым. Я почувствовал, что мое отношение к Грибову меняется. Он как бы повернулся ко мне другой стороной, и я открыл в нем то хорошее, чем богата его прямая, честная, справедливая душа, но чего я раньше не замечал в нем, потому что он по скромности и угрюмости своей не спешил показывать это мне. Что же, однако, должен был делать я с теми тремя?
Бардин еще не кончил допроса Лопатина, а Грибов привел Толоконникова. Он нашел его на чердаке канцелярии, спрятавшимся в печной трубе. На чердаках литовских домов сделаны большие каменные раструбы конусами кверху, в которых коптят сало. Толоконников, когда понял, что все выходы из дома отрезаны, забрался в этот раструб, решив, что его там не найдут.
— Ну, затянувшийся наш с вами поединок закончился, — сказал Бардин. — Согласны?
— Согласен, — сказал Толоконников.
Бардин вызвал машину и, захватив арестованных, выехал в штаб полка. Я отправился на заставу и, умывшись, приведя в порядок одежду, приказал старшине запрячь лошадей.
— Поедешь со мной на хутор.
Лошади были запряжены быстро, мы сели с Лисицыным в повозку и покатили, не замечая, что грязь из-под колес летит нам на спины.
Ехать было недолго. На просторном чистом дворе, отгороженном от мира амбарами и хлевами, нас встретил сам хозяин, рослый, наголо бритый мужчина лет пятидесяти. Хутор у него был действительно богатый. По двору бродили гуси, индюки, куры. Два плохо одетых парня, шлепая деревянными колодками, прошли мимо нас.
Я сразу приступил к делу.
— Нам стало известно, что у вас вчера пропал поросенок.
Он с удивлением глядел на меня.
— Мы его нашли. У него была вывихнута нога. Его пришлось прирезать. Вы можете продать его мне?
Я вынул деньги и стал считать: сто, двести, четыреста, восемьсот…
— Хватит?
Свинья, конечно, этого не стоила. Но запроси с меня этот жадно глядевший на деньги человек вдвое больше, я бы и тогда торговаться не стал.
Лисицын вдруг снял с головы пилотку, озадаченно почесал свой ежик.
— Командир…
— Помолчи. — Я обратился к хозяину хутора: — Так хватит?
— Да пошел он к черту! — не выдержал Лисицын. — Дай ты ему полсотни за эту дохлятину, за глаза хватит.
Хуторянин, видя, что дело может принять нежелательный для него оборот, быстро схватил цепкими жесткими пальцами деньги, почти вырвал их у меня, сжал в кулаке.
— Если надо для армии, я могу продать еще штук десять-двенадцать, — осклабясь, показав желтые, прокуренные зубы и почему-то вспотев при этом, сказал он. — Я для армии все готов сделать.
— Нет, хватит, — сказал я. — Для армии больше не нужно. До свидания. — И мы укатили обратно.
* * *
Все, что случилось в те дни со мною, оставило во мне неизгладимый след. Вот уже много лет прошло с тех пор, а я никак не могу забыть того жестокого урока, который получил от жизни. Да, я тогда научился различать людей, они уже не были для меня хорошими поголовно все или плохи тоже все; они приобрели каждый свое лицо, свои достоинства и недостатки, они стали разными, не похожими друг на друга, но мне, когда я научился так разбираться в людях, стало куда легче искать для себя среди них настоящих друзей.
Я и сейчас еще не знаю, прав ли я был тогда, поступая так. Вероятно, найдется немало людей, которые осудят меня. Может, я был не прав. Но одно мне было ясно тогда — иначе я поступить не мог и, вернувшись на заставу, стал писать рапорт о привлечении старшины Лисицына, сержанта Фомушкина и рядового Пономаренко к судебной ответственности за мародерство.
На другой день их вызвали в батальон.
— Ну, прощай, командир, — сказал Лисицын, когда они вышли на крыльцо без оружия, с вещевыми мешками на спине. Он вздохнул: — Сами виноваты.
Фомушкин в это время с безразличным видом рассматривал меня, а Иван кротко, смущенно мне улыбался.
— Идите, — сказал я. — Идите. Прощайте.
И они ушли, а я еще долго стоял на крыльце, и смотрел им вслед, и не замечал, что возле меня столпилась вся застава.
— Ушли! Эх, ушли! — чуть не плача вскричал Назиров. — Какой хороший люди ушли!
— Молчите, — строго сказал Грибов. — Так надо.
Через неделю на заставу вернулись только Лисицын и Пономаренко.
Лишь когда мы уже были в Пруссии и война кончилась, я узнал, что Фомушкин был в штрафной роте, участвовал в штурме Кенигсберга, отличился там и помилован командованием.
Не стану скрывать, я был очень рад этому.
Июньским воскресным днем Повесть
Глава первая
Огромное стеклянное здание аэровокзала было переполнено пассажирами, готовыми умчаться с дьявольской сверхзвуковой скоростью в самых различных направлениях или только что толпами вывалившихся из приземлившихся самолетов. Кто-то, терпеливо сидя на диванах, дожидался своего мгновения взмыть в поднебесье, кто-то стоял в очередях возле багажных отделений и регистратур, у прилавков газетных, табачных, аптекарских, галантерейных киосков и у буфетных стоек. А некоторые, изнывая от безделья, праздно слонялись по залам или с чемоданами в руках озабоченно спешили втиснуться в стеклянные коридоры, ведущие к посадочным площадкам, или, наоборот, выбраться из вокзала совсем в другую сторону, на площадь, к стоянке такси и автобусным остановкам, стало быть завершив, слава богу, свое стремительное перемещение по воздуху. Радиорепродукторы вежливыми и бесстрастными голосами то и дело объявляли о начале посадок на очередные лайнеры, друг за дружкой разлетающиеся из Подмосковья, столь же бесстрастно приглашали посетить ресторан вокзала и предлагали обзавестись сувенирами. Из широких окон второго этажа можно было видеть взлетные полосы, дремлющие самолеты вдали, бензозаправщики, тягачи и вагончики автопоездов, переполненные чинно сидящими на диванчиках пассажирами, бойко катящиеся по бетонированным дорожкам, подпрыгивая на стыках плит и виляя из стороны в сторону.
Аэровокзал жил своей обособленной, неумолчной, беспокойной и торопливой жизнью, казалось бы не зная ни сна, ни отдыха изо дня в день, из месяца в месяц. И в жизни этой были свои закономерности и постоянства. Как, например, постоянны и закономерны были повторявшиеся час от часу объявления и напоминания местного радиоузла, которые лишь изредка нарушались какими-либо экстренными сообщениями, касавшимися в общем-то задержки прибытия или вылета очередного лайнера, поисков засидевшегося в ресторане, а может быть, задремавшего в одном из кресел беспечного, сморенного ожиданием пассажира.
Однажды июньским днем, когда весь вокзал был насквозь пронизан солнечными лучами, льющимися в его распахнутые окна с лазурного безмятежного неба, радио сообщило о том, что владельца чемодана, оставленного без присмотра в третьем зале ожидания возле газетного киоска, просят зайти к дежурному по аэровокзалу.
Чемодан был обнаружен при следующих обстоятельствах. Как сообщил дежурному сотрудник аэропорта, этот чемодан нашли двое молодых людей, улетавших с туристской группой в Швецию. Один из них, с усиками, в большой кепке, рассказал: он увидел издалека знакомую женщину, рассматривающую журналы, разложенные на прилавке киоска, и решил подойти к ней. Пока они с товарищем пробирались через зал, женщины возле киоска не оказалось. Куда она делась, молодые люди не знают. Была ли это действительно знакомая — они теперь тоже утверждать не смеют. Не уверены также и в том, что обнаруженный чемодан принадлежал именно ей. Киоскерша сообщила, что женщина рассматривала журнал «Экран», но, не купив его, ушла.
В течение дня радио объявляло об этой находке шесть раз. Странно забывчивый пассажир не явился. Чемодан, после досмотра, был оставлен в столе находок аэровокзала. Но хозяин его не пришел и туда.
Глава вторая
Маленький каменный городок Чоповичи, хорошо отмытый грозовым полуночным ливнем и теперь щедро залитый ясными лучами утреннего солнца, красуясь черепичными крышами, сияя глянцем еще непросохших торцовых мостовых и пронзительной зеленью густой виноградной лозы, обвивавшей веранды, калитки, заборы и стены домов, уютный, прилежный пограничный городок Чоповичи отходил ото сна, протирал очи.
Было воскресенье, звонил церковный колокол, и домохозяйки с сумками и корзинками спешили в противоположную от костела сторону, на городской базар.
Ах, какой отменный базар в Чоповичах! На нем, кажется, можно закупить всякой снеди и провизии не то что на неделю, но даже на целый месяц. Но никто, слава мадонне, этого не делал. Кому это надо, скажите на милость, если каждое воскресенье можно спокойно себе идти на базар и покупать все, что обрадует твою душу. Только, чур, идти надо как можно раньше, ибо к тому времени, как на городской привокзальной площади откроются лавки и магазины, чоповичский базар, словно хамелеон, ловко вдруг изменит свое обличье. Не успеешь и глазом моргнуть, а уж там, где только что лежали на прилавках груды редиски, огурцов, спаржи, салата, лука, вишни, ранних яблок, раннего картофеля, дичи, свиные окорока да бараньи тушки, теперь продаются одежда и обувь. Одним словом, с открытием тесных ларьков и шикарных магазинов, расположенных преимущественно на широкой привокзальной площади, чоповичский колхозный базар в мгновение ока превращается в барахолку.
Сколько же народу съезжается по воскресеньям в Чоповичи? Сказать невозможно. Тут и крестьяне из окрестных колхозных сел, приезжающие на фурах, велосипедах, мотоциклах и грузовиках, тут и жители ближайших городков и местечек, добирающиеся до Чоповичей поездами, на собственных автомашинах и такси, тут попадаются и гости из областного центра, и даже иностранные и отечественные туристы.
Городок Чоповичи стоит на бойком месте: совсем рядом от окраины его, за дамбой, за рекою, расположены сразу два государства. Раза три в году, когда в верховьях, в горах, тают снега или идут обложные дожди, река, огибающая городок с севера на юг, взбухает, пенится, бушует, ворочает камни по дну, заливает все, что можно, залила бы и Чоповичи, да городок благоразумно и надежно отгорожен от нее высокой и широкой земляной дамбой, на которой растут могучие дубы. В обычное время река спокойна, светла, прозрачна и ее где угодно можно перейти вброд, лишь засучив штанины по колени. А как перешел реку, так и оказался уже в каком-либо соседнем государстве. Чуть правее возьмешь — одно, чуть левее — другое. Если к этому еще добавить, что через Чоповичи проходит отличная автострада, по которой то и дело с диким ревом и дизельной вонью проносятся серебристые сараи-рефрижераторы, катятся, солидно покачиваясь, мягкие, зеркальные туристские автобусы и поспешают частные легковые автомобили различных марок, систем и конфигураций; если ко всему этому добавить, что в Чоповичах останавливаются для профилактики и таможенного досмотра пассажирские экспрессы, в которых можно без пересадки или с пересадкой в Чоповичах доехать, например, до Белграда или до Рима, да если еще добавить, что Чоповичи являются крупной узловой железнодорожной товарной станцией, обрабатывающей и пропускающей тяжеловесные поезда, идущие в социалистические и капиталистические западные страны, — если все это учесть, то, вероятно, станет и вовсе ясно, на каком бойком месте расположился этот веселый каменный, черепичный, острокрыший, виноградный и каштановый городок, большей частью заселенный машинистами, стрелочниками, сцепщиками, кладовщиками, весовщиками, слесарями и прочим железнодорожным людом.
В девять часов утра, как раз к прибытию первого международного экспресса, на городской площади, расположенной между вокзалом, гостиницей и довольно большим и шикарным для такого скромного городка рестораном, открываются всевозможные лавки и магазинчики сувениров, несколько винных подвальчиков, в которых так отрадно бывает посидеть в жаркий полдень за стаканчиком холодного терпкого вина.
Вот тогда-то, с началом торговой деятельности заведений, расположенных на площади, воскресный чоповичский колхозный базар меняет свое обличье и содержание, до отказа заполняясь приезжей публикой. Нет, нет, не подумайте худого, здесь не бывает никакой контрабанды, а продаются и покупаются вещи благоприобретенные, поскольку у многих жителей городка и окрестных селений за границей имеется масса родственников — и дяди, и тети, и сваты, и кумовья, — с которыми идет оживленный обмен посылками и к которым советские граждане иногда, с разрешения властей, ездят на крестины, именины, свадьбы, поминки и по другим более или менее важным, предвиденным и непредвиденным случаям жизни.
Экспрессы приходят и уходят, вокзал, таможенный зал, площадь, магазины, подвальчики и ресторан то пустеют, то переполняются туристами, публикой бесцеремонной и любопытной, какою и подобает быть путешественникам, гомонящей и по-русски, и по-французски, и еще бог весть на каких языках, одетой с таким броским и удивительным разнообразием, что порою даже местных жителей, видавших всякие виды, охватывает оторопь. А барахолка шумит себе на окраине городка, знать ничего не зная и про те поезда, и про едущих туда-сюда туристов и дипломатов. Но и базару приходит свой час. В полдень, когда солнце взбирается в самую высь и тени каштанов, словно оробев от зноя, так съеживаются, что их и с подзорной трубой вряд ли отыщешь у подножия деревьев, барахолка прекращает свое существование.
По воскресеньям свободные от занятий жители Чоповичей семьями и компаниями выбираются за городскую черту на дамбу. Для отдыха лучшего места в окрестностях Чоповичей не сыщешь. Столетние дубы, как ни печет их полуденное солнце, щедро покрывают землю прохладными тенями своих крон, от реки, как бы она не обмелела, все равно веет свежестью, и сиди себе то ли на траве, то ли в шезлонге, то ли на раскладушке, настраивай транзистор, попивай самодельное вино, бренчи на гитаре, беседуй с соседом о политике, обменивайся любезностями с соседкой, а то и с собственной женой, взирай на заречные иностранные ландшафты. Случается, что вместе с горожанами, прежде чем отправиться в обратный путь, приходят на дамбу передохнуть от базарной сутолоки часок-другой граждане, приехавшие из других населенных пунктов, поскольку побыть тут в дневное время, хоть бы и вблизи самой границы, никому не возбраняется. Забегают потоптаться на дамбе и стайки туристов.
Вот каков пограничный городок Чоповичи, в который по воскресеньям съезжается много всякого окрестного и даже не окрестного люда.
Глава третья
В описанное выше светлое воскресное утро среди прочих автомашин, мотоциклов и фур, съезжавшихся на базар в Чоповичи, прибыло такси, принадлежащее автохозяйству соседнего районного городка Боровое, расположенного, несмотря на такое лесное название, в долине, средь виноградников, фруктовых садов и кукурузных плантаций в тридцати километрах и от Чоповичей, и от границы.
Старенький, обшарпанный, изрядно помятый и дребезжащий всеми четырьмя дверцами, целые дни без устали мотающийся по окрестным селам, городкам и местечкам таксомотор привез в Чоповичи четырех пассажиров. Мужчины, всю дорогу гомонившие на заднем сиденье, все, как видно, истинные боровичане, хорошо к тому же знающие друг друга, лишь только машина, перестав дребезжать дверьми, лихо остановилась возле базара, отдали деньги шоферу, пожелали ему доброго здоровья и ушли. Женщина, сидевшая спереди, вышла из машины чуть позже. Не спеша заплатив за проезд, она еще помедлила, повернула в свою сторону зеркальце, что висит над лобовым стеклом машины, посмотрелась в него, поправила выбившиеся из-под легкой шелковой косынки темно-рыжие пышные волосы и лишь после этого, возвратив зеркальце в прежнее положение, мило и извинительно улыбнувшись при этом шоферу, вышла, осторожно прикрыв за собою дверцу. В руках у нее была большая, с застежкой «молнией» и с двумя длинными ручками хозяйственная сумка и шелковый легкий зонтик.
Разговорчивые спутники узнали от нее следующее: прибыла она в Боровое несколько дней назад, чтобы навестить школьную подругу, учительницу русского языка, но дома подруги не оказалось — уехала в санаторий.
Спутники выразили ей свое сочувствие, на что она, беспечно рассмеявшись, ответила:
— Нет, ничего. Моя подружка в этом нисколько не виновата, ведь я приехала к ней, не сговариваясь. Хотела сделать сюрприз, а получить его пришлось мне самой. Но я не страдаю, нет, потому что очень люблю такие приключения. Они, на мой взгляд, освежают жизнь. Не так ли?
Один из спутников спросил:
— Если не секрет, вы давно не виделись?
— О, много лет! — воскликнула она. — Как закончили школу.
— Вот как давно! — поддержал ее другой спутник, а третий сказал:
— Обидно, конечно, когда такое случается.
— Ерунда, — отмахнулась она. — Я об этом не думаю. Не повезло, и пусть. Хотела уже ехать обратно, да вот узнала, что по воскресеньям в Чоповичах бывает необыкновенный базар, которого нигде не увидишь. Правда это?
— Правда, — сказал шофер.
— Вот видите. В жизни бывает много приятных неожиданностей. Не так ли?
Спутники согласились с ней. Она продолжала:
— Я даже не столько люблю покупать, сколько наблюдать жизнь. Я не тряпичница, как некоторые, нет, но я обожаю торговаться, обожаю! В магазинах мне скучно, там не поторгуешься, там все расписано по прейскуранту. Вот на базаре совсем-совсем другое. И сколько красок, возгласов, лиц!
Дальше из разговора было установлено, что женщину зовут Лидией Николаевной, что она замужем, растит двух сыновей и вполне счастлива в личной жизни. Живет она в городе Черкасске, занимаясь домашним хозяйством.
Лет ей на взгляд было чуть поменьше сорока, она была моложава, стройна, женственна. Легкое, простое, но изящное платье и косынка, казалось, чудом державшаяся на пышных темно-рыжих волосах, придавали ей вид беспечный и легкомысленный.
На колхозном базаре давно шла бойкая торговля, и Лидия Николаевна затерялась в толпе покупателей, лениво, плотно шевелившейся меж грубо сколоченных торговых столов. Смешавшись с яркой и пестрой базарной толпой, она свободно, неспешной и легкой походкой пошла вдоль овощных рядов, проталкиваясь меж людьми, подолгу задерживаясь то тут, то там, прицениваясь и к спарже, и к эстрагону, и к редиске, и к огурцам, ничего пока не купив, однако, ни на копейку. Все это постороннему наблюдателю, если бы он случился, могло убедительно свидетельствовать о ее бережливости, рачительности, некоторой даже скупости, а быть может, и об ограниченности бюджета, находившегося в ее распоряжении. Но это могло явиться подтверждением и рассказа о том, что базары вообще привлекают ее всего лишь своим многолюдьем и яркостью красок.
Дойдя до конца прилавков, Лидия Николаевна повернула обратно и, продолжая продвигаться все так же неспешно, решилась наконец произвести некоторые покупки. Так сперва были приобретены два свежих огурца, причем каждый из них, прежде чем попасть на чашку весов, был ею ощупан и тщательно рассмотрен со всех сторон, чтоб, боже упаси, не оказалось на каком-нибудь из них пятнышка или царапины. Потом, немного погодя, она купила полкилограмма помидоров, тоже тщательно рассмотрев каждый плод и выторговав при этом у смуглой, темноглазой толстой торговки целых пять копеек. Помидоры, как и огурцы, были положены ею на весы собственноручно. Торговка с ироническим молчанием следила за действиями покупательницы, отметив про себя, что она, должно быть, приезжая, поскольку местные жительницы с зонтиками на базар не ходят, особенно в такую ясную погоду: укрываться от солнца под зонтиком здесь не принято. Возможно, подумалось торговке, пока Лидия Николаевна, брезгливо сморщив небольшой, остренький, хрящеватый носик, выбирала и осматривала помидоры, чуть не принюхиваясь к ним, — возможно, подумалось торговке, она могла быть женою какого-нибудь нового офицера, переведенного в чоповичский контрольно-пропускной пункт с другого края государства.
Приобретя еще головку чесноку, Лидия Николаевна перешла во фруктовый ряд, где на столах лежали груды поспевшей вишни, ранних желтых яблок, корявых, зеленых, но сочных груш, крыжовника, малины и где была такая же, как и в овощном ряду, невообразимая толкотня. Здесь во время покупки яблок с. нею произошел небольшой, незначительный, на первый взгляд, инцидент. Укладывая яблоки в сумку, Лидия Николаевна, неловко повернувшись, задела зажатым под мышкою зонтиком за рукав гимнастерки пробиравшегося мимо нее пограничного офицера, майора.
— Прошу прощения, — сказал майор.
— О, этот несносный зонт! — огорченно воскликнула Лидия Николаевна. — Он так всем мешает! Это я виновата, простите.
— Ничего, — благодушно ответил майор. — В жизни всякое случается.
Как и торговка, продавшая Лидии Николаевне помидоры, майор тоже отметил, что незнакомка никак не могла принадлежать к местным жительницам и в Чоповичи приехала только что, вероятнее всего, оттуда, куда ушла ночная грозовая туча. А если учесть, предположил майор, что фронт грозы прошел над Чоповичами с запада на восток, то женщина эта, вернее всего, приехала сюда из Борового. Ему захотелось проверить свои предположения, и он спросил, сильный ли был дождь в Боровом.
Майор был смугл, худощав, судя по седине, пробившейся на висках, по мешкам под глазами, с усмешкой и откровением рассматривавшими Лидию Николаевну, уже в годах. Вопрос его оказался настолько неожиданным, что на лице собеседницы его в какое-то мгновение отразились и растерянность, и испуг, и удивление. Это тоже не осталось незамеченным майором. Однако собеседница тут же рассмеялась, серые глаза прищурились, изумление мгновенно исчезло с лица ее, и она как ни в чем не бывало весело ответила:
— Представьте себе — да! Я даже боялась, что не будет никакого базара.
— Ваши опасения были напрасны. Здешние базары происходят при любой погоде. Счастливо оставаться. — И с этими словами, учтиво приложив ладонь к козырьку фуражки, майор покинул Лидию Николаевну.
«Как он напугал меня! — облегченно вздохнув, крепко, так, что посинели пальцы, сжимая ручку зонта и пристально, настороженно, без улыбки теперь глядя вслед смешавшемуся с толпой майору, подумала Лидия Николаевна. — Но откуда он узнал, что я приехала из Борового? Случайное совпадение, догадка или?.. И эти трое, которые сидели позади меня в такси, их вопросы, кто я, откуда… Нет, нет, — успокоила она себя. — Пустое. Ничего страшного. Все в порядке, все хорошо».
Позднее ее можно было встретить в молочном ряду, где она неспешно пробовала творог, свежий козий сыр, сметану и где тут же, возле прилавка, выпила большую кружку густого топленого молока.
Далее она свернула в мясные ряды, где продавались говядина, телятина, баранина, свиные копченые окорока и даже заячьи тушки. Птица была представлена не только индейками и гусями, высовывавшими головы из клеток и корзин и оглашавшими порою базар гоготом и бормотаньем, но и куропатками, перепелками. Пальба из ружей в пограничной зоне была запрещена, однако местным жителям это никаких неудобств не доставляло, они успешно отлавливали зайцев, перепелов и куропаток силками и капканами.
Лидия Николаевна и в мясных рядах потратила немало времени, прицениваясь и приглядываясь ко всему, чем изобиловали прилавки, приобретя, однако, после тщательного осмотра и обнюхивания всего лишь пару жареных перепелок. Перепелочки были желтые, в капельках жира и вкусно попахивали горьковатым дымком.
* * *
Обойдя весь базар, Лидия Николаевна вышла за ворота его и оглянулась. Все было пока хорошо. Если, конечно, не считать этой неожиданной встречи с пограничным офицером и его странного, так поразившего и на мгновение смутившего ее вопроса. Она присела на скамеечку возле ворот под каштаном, поставив рядом с собой сумку, но не выпуская из рук зонта.
«Впрочем, что же тут неожиданного и странного? — подумала она. — Я укладывала в сумку яблоки, зонтик был зажат под мышкой, и офицер, проходя мимо меня, нечаянно задел за него. Нечаянно или нарочно? Вот вопрос. Вероятно, нечаянно. В такой толчее это вполне естественно. А если не нечаянно? Если он задел за зонт преднамеренно, чтобы я обернулась и он мог получше рассмотреть меня? Нет, вероятно, все было нечаянно. Однако этот его вопрос?! Ведь он не спросил у меня о каком-нибудь другом городе, а назвал именно Боровое. Этот его вопрос тоже отнести к случайности, или ему было необходимо что-то уточнить со мною? Но что? Откуда ему знать, что я приехала из Борового? Господи! Спаси и помилуй! Как мне быть дальше? Почему мне все это кажется таким ужасным, что даже ноги подкашиваются? Подожди, не спеши, — молвила она мысленно. — Странная случайность, и ничего больше. Ведь так все просто покупала яблоки, шел мимо человек… Это мог быть кто угодно… Зачем же волноваться? — Она вздохнула. — Хороши ли яблоки?» С этой мыслью Лидия Николаевна вынула из сумки яблоко, тщательно вытерла его батистовым, с изящной кружевной каемочкой платком и надкусила. Яблоко было сочным и кисловато-сладким. Она стала с удовольствием есть его, уже несколько успокоясь и с интересом поглядывая по сторонам.
Сразу же справа от базара, за автостоянкой, начинались тихие городские улочки, а чуть левее лежала рассекавшая городок темно-серая гладкая и широкая лента автострады. Движение по ней было довольно оживленным. Вот проревел тупорылый рефрижератор венгерской марки, но с советскими опознавательными номерами, направлявшийся в глубь страны. Вот, немного погодя, навстречу ему друг за дружкой промчались сразу три малолитражных легковых автомобиля, и по их длинным, с латинскими буквами номерам она безошибочно определила, что эти быстрые авто принадлежат западногерманским владельцам. Все они были выпущены концерном Фольксваген. Горестно закусив нижнюю губу, она посмотрела им вслед.
К базару тем временем подъезжала и подходила новая публика. Лидию Николаевну окликнули. Она вздрогнула от неожиданности. Это был знакомый таксист, чуть не по пояс высунувшийся из бокового окна своей колымаги и приветливо махавший ей рукой.
— Привет! — помахала она надкусанным яблоком, вовсе успокоясь.
— Как базар? — кричал, улыбаясь, таксист.
— Великолепно! Лучше не придумаешь! Чудо из чудес!
— Домой когда поедем?
— Скоро!
— Не спешите. День большой. Сейчас начнется барахолка. Быть может, приобретете какой-нибудь сувенир.
— Хорошо, хорошо, — ответила Лидия Николаевна и, доев второе яблоко, посидев еще немного, снова отправилась на базар.
А там уже все преобразилось. Будто по мановению фокусника, продовольственные товары и их продавцы сгинули. Меж прилавками тем не менее стало еще теснее, крикливее, возбужденнее и веселее. Теперь тут уж вовсю торговали нейлоновыми плащами, поролоновыми куртками, дамской и мужской обувью самых различных фасонов и размеров. А какие тут продавались джинсы, замшевые куртки, свитера, «водолазки», платки и шали! Какие белоснежные полотняные и батистовые сорочки! На чоповичской барахолке можно было приобрести, кажется, все, что есть на белом свете.
Лидия Николаевна долго бродила по базару, беспечно и бесцельно прицениваясь и торгуясь. И слушая.
Солнце тем временем поднималось над крышами и каштанами Чоповичей все выше, и к полудню зной стал нестерпимым. Толпа на базаре начала таять. Тогда и Лидия Николаевна, раскрыв над головой зонтик, направилась в город.
На вокзальной площади, в кондитерской, она купила свежую булку, кусок ржаного теплого хлеба и зашла в гастроном.
В это время у платформы стоял пассажирский экспресс, она только не знала, куда он направится — в глубь СССР или за границу, но хорошо знала, что он стоит там, за вокзалом, так как гастроном был полон туристов, оживленно переговаривавшихся на незнакомом ей языке.
Купив копченой колбасы и сыра, она вновь очутилась на площади и огляделась. Можно было не спеша сориентироваться. Вокзал, отель, гастроном, ресторан, ювелирный магазин, кондитерская… Группы туристов толпились в дверях магазинов и под тентами витрин, фотографировались в скверике, возле тщедушного фонтана. Лишь около одного здания, серого, трехэтажного, выходившего фасадом на площадь справа от вокзала, никого, кроме часового в зеленой фуражке и с автоматом на плече, не было.
Она предположила, что это штаб пограничного контрольно-пропускного пункта. Скоро ей предстояло, быть может, появиться в этом здании. Но пока еще следовало побывать на дамбе.
Лидия Николаевна неспешно пошла вдоль площади, миновала пересекавшую ее автостраду, вышла на противоположную от вокзала сторону, где теснились лавочки сувениров, газетные, галантерейные киоски и винные подвальчики, где тоже было много вездесущих туристов, и, пройдя еще целый квартал тихой улочкой, увидела дамбу.
На широкой земляной насыпи, под могучими дубами, было уже довольно оживленно. То там, то сям играли транзисторы и магнитофоны, танцевали парочки, взлетал мяч, на скатертях и ковриках стояли кувшины, тарелки, миски, стаканы.
Поднявшись на дамбу, Лидия Николаевна огляделась. Тут, в тени дубравы, было вовсе не жарко. Легкий ветерок тянул с запада, из-за реки, мутной после ночного ливня, шумно и быстро текущей совсем рядом, стоило лишь спуститься с дамбы.
Но подойти к реке было невозможно. У подножия дамбы протянулся проволочный забор.
Лидия Николаевна выбрала местечко поближе к проволоке, расстелила плащ, разложила на нем покупки, присела с краешка на траву и с удовольствием принялась завтракать.
За проволочным забором, на тропе, показался пограничник с автоматом на плече, холщовой сумкой на боку, не спеша, с ленцою шагавший своей дорогой.
Слегка поколебавшись, она окликнула его:
— Молодой человек, товарищ сержант!
— Я вас слушаю, — пограничник остановился напротив Лидии Николаевны.
— Там, где вы стоите, уже граница? — с милою улыбкой спросила она.
— Так точно. — Сержант серьезно, однако с некоторой иронией смотрел на нее.
Это был воспитанный, тактичный и натренированный молодой человек, прекрасно владевший своими чувствами и настроениями. Он был строен, гибок, светлые усики едва начинали пробиваться над его верхней губой. Серые глаза его смотрели на Лидию Николаевну с прищуром, не то потому, что делать это заставляли его яркие солнечные лучи, заливавшие тропу, на которой он стоял, не то потому, что он не хотел, чтобы она разглядела истинное, настороженное выражение их.
— Говорят, река очень глубокая и бурная?
— Бывает и бурная, под самую дамбу. Несколько раз в году, когда в верховьях, в горах, тает снег или идут ливни. У вас вопросов больше нет?
— Спасибо. — Лидия Николаевна благосклонно кивает ему.
— Желаю приятно отдохнуть. — И сержант снова идет вдоль забора, так же неторопливо, вразвалочку, подкинув на ходу и удобнее положив на плече ремень автомата.
Лидия Николаевна все с той же смутной, доброжелательной улыбкой глядит ему вслед, пока он не скрывается за поворотом дамбы.
Глава четвертая
Сержанта звали Николаем Чернышовым-младшим. На заставе был еще сержант Чернышов-старший, родной брат Николая, Сергей. Братья Чернышовы считались опытными сержантами, и на их общем счету было уже пять задержаний. Служили они вот уже скоро два года и очень гордились и своей заставой, и той ответственностью, которая возлагалась на их плечи.
Последний нарушитель границы был задержан всего лишь месяц назад, здесь, на дамбе, воскресным утром. Так же пиликали транзисторы, а горожане, развалясь в шезлонгах и на раскладушках, предавались весенней полуденной неге. Все, казалось, было нормально, все крутилось своим воскресным чередом, и сержант Чернышов-младший неспешно вышагивал по дозорной тропе, безмятежно щурясь и успевая, однако, все видеть и справа, где пролегала чистенькая, забороненная, без помарочки, даже без птичьего следочка контрольная полоса, и слева, за проволочным забором, на дамбе, где играли в шахматы, забивали «козла», трапезничали или просто дремали в тени дубравы горожане. Как всегда, набежала из города стайка туристов, потопталась на площадке, где даже трава не растет, так они там топчутся, оставляя сплошные оспинки от дамских каблучков.
Сержант цепко и быстро обежал взглядом дамбу и увидел ЕГО. Это был, несомненно, странный человек. Чернышов насторожился, сразу решив, что к местному населению он не имеет никакого отношения. Но странный человек не мог принадлежать и к обычным посетителям базара, наезжавшим в Чоповичи по воскресеньям из соседних сел, местечек и городков. Прежде всего потому, что он был в пальто, когда вся округа давно уже носила летние костюмы: стояли теплые, солнечные майские дни. В то же время лицо незнакомца было очень загорелым, что у местных жителей бывает лишь к концу лета. Но и к туристам ОН, вне всяких сомнений, не принадлежал. Те как влетели всей оравой на «пятачок», потоптались на нем, погалдели, перекинулись несколькими фразами с Чернышовым, таким же дружным согласованным манером убрались с дамбы восвояси. А ОН прибыл сюда еще до туристов и лежал в пальто, шляпе, подперев ладонью голову и покусывая травинку. Все это сержант Чернышов мгновенно отметил и, насторожась, пошел, однако, неторопливой походкой дальше по тропе вдоль забора, взволнованно в это время думая, как бы незнакомец не заметил его внимания, не вспугнулся преждевременно. То, что ОН видел Чернышова, сторожко наблюдал за ним, слышал его разговор с туристами, сержанту было совершенно ясно. Чернышов не торопясь прошагал по тропе дальше, за поворот, и тут, уже не скрывая поспешности, вынул телефонную трубку и включил ее в розетку на ближайшем же за поворотом столбе.
Разговаривал с ним сам начальник заставы майор Евгений Степанович Васин. Выслушав взволнованную, но негромкую речь сержанта, все его догадки и доказательства, майор Васин спросил:
— Вы не преувеличиваете?
— Никак нет, — ответил сержант.
Майор, помедлив, сказал:
— Наблюдайте, высылаю тревожную группу.
— Есть продолжать наблюдение. — Сержант выдернул штепсель из розетки, спрятал трубку в холщовый мешок, который висел у него на боку и в котором лежали еще и сигнальные ракеты с ракетницей, и все той же неторопливой, скучающей развалочкой пошел обратно вдоль проволоки и скоро вновь очутился на виду у всей густо и шумно населявшей дамбу публики. ОН был здесь. Сразу отметил сержант Чернышов и вздохнул с облегчением. Он даже обрадовался ЕМУ, как старому знакомому. Теперь ОН сидел, обхватив колени руками, и сторожко, напряженно и с любопытством следил за сержантом. Чернышов поймал этот его всполошенный взгляд и, еще больше сощурясь, подкинув на плече автомат, стал смотреть немного в сторону, на игравших с мячиком девочек, однако не выпуская ЕГО из поля зрения. Потом сержант прошел еще несколько шагов вдоль забора, делая вид, что теперь его внимание привлекла шумная компания молодых людей, танцевавших под магнитофонную музыку какой-то модный танец, какого сержант Николай Чернышов-младший не знал, какой, вероятно, совсем недавно завезли к нам в страну, поскольку два года назад, когда Николай Чернышов еще не был сержантом, носил штатский костюм и изредка посещал танцевальную площадку заводского Дворца культуры, такого танца еще не танцевали. Но за два года можно черт знает что импортировать, быть может, и этот танец уже устарел, просто Николай Чернышов давно не бывал на танцах. Так думал сержант, глядя на танцующих и продолжая тем временем искоса следить за НИМ. Сейчас было важно, чтобы ОН не схватился, не вспугнулся, не ушел. Тогда ЕГО трудно будет искать, ЕГО придется искать в городе, а быть может, где-нибудь и подальше: уехать в неизвестном направлении в такси, а там, предположим, пересесть на поезд и снова где-то сойти, на какой-нибудь остановке, — одним словом, запутать след не так уж трудно, не требуется особой хитрости, а вот распутывать все это будет потруднее. Но ОН, кажется, всего-навсего лишь вообще чем-то обеспокоен, он просто встревожен, взволнован, нетерпелив, как будто горькие предчувствия угнетают ЕГО. И в то же время ОН неотступно следит за Чернышовым, это совершенно ясно. Пусть следит, решает сержант. Тем более что и газик с тревожной группой уже выкатывается на дамбу со стороны города.
Тревожную группу возглавляет другой сержант — Чернышов-старший, Сергей.
— Ну, где твой? — спрашивает Сергей у брата, на ходу выпрыгивая из машины и подбегая к забору. Вслед за ним выскакивает вожатый, тоже сержант, с огромной, серой, жарко дышащей овчаркой по кличке Астра, а последним мчится, скатываясь с дамбы, первогодок, чернявенький рядовой, ловкий, ладненький и уже расторопно знающий службу солдат. У него над верхней губой даже пушок еще не обозначился, так он юн, тогда как сержанты Чернышовы начали бриться, а инструктор службы собак, который был, наверное, на целых шесть месяцев старше даже самого старшего Чернышова, уже отрастил модные ныне бакенбарды, за которыми заботливо ухаживал и которые, как ему казалось, очень шли к его курносому и лупоглазому лицу.
Все они, сноровисто выскочившие из машины, были охвачены одним нетерпеливым желанием как можно скорее, мгновенно, вступить в дело и возбужденно глядели на Чернышова-младшего, стоявшего, сощурясь, перед ними по ту сторону забора.
— Все в порядке, — успокаивающе сказал Николай Чернышов. — Вот он, на дамбе. Тот, что в пальто и шляпе. Позади вас. Ясно?
— Ясно, — сказал Сергей Чернышов и, круто повернувшись, широко, размашисто пошел вверх от забора, а следом за ним поспешили сержант и чернявенький рядовой.
Человек в пальто поднялся, вероятно, понял, что они идут к нему, и, сдвинув шляпу на затылок, выжидательно, беспокойно и насмешливо-зло глядел на них.
— Здравствуйте, — сказал Чернышов-старший, приложив ладонь к козырьку фуражки. — Прошу предъявить документы.
— По какому праву? — ОН с высокомерием смотрел на сержанта.
— Пограничный наряд. Прошу ваши документы, — не обратив, казалось, никакого внимания на усмешку во взгляде и голосе, сказал сержант.
— Когда я тут в сорок четвертом году гнал немцев, то не было никаких пограничных нарядов и никто у меня документов не спрашивал.
— Совершенно верно, — деликатно и невозмутимо ответил на это сержант Чернышов-старший, рассматривая протянутый ему паспорт. — Но тогда был сорок четвертый год. Некоторая разница. И существует Государственная граница.
Паспорт был выдан на имя Степанова Игоря Петровича, 1925 года рождения, проживающего в городе Кизыл-Арвате.
— Прошу следовать за мной, — сказал сержант.
И они пошли: впереди Чернышов-старший, следом за ним Степаков из Кизыл-Арвата, а сзади расторопный солдат и вожатый с Астрой, то и дело преданно и вопросительно заглядывающей в глаза своему хозяину и жмущейся к его ноге.
Появление пограничного наряда не произвело на воскресных посетителей дамбы особого впечатления. У пограничников своя служба, своя жизнь, свои строгие ее регламенты, и мало кто проводил взглядом скатившийся с дамбы и умчавшийся по городским улочкам автомобиль.
Меж тем задержанного и доставленного в канцелярию заставы гражданина Степанова допросил сам начальник майор Васин.
— С какой целью вы прибыли сюда из Кизыл-Арвата? — спросил он, придирчиво рассматривая паспорт Степакова. — Насколько мне помнится, этот город находится почти на другом конце нашего государства.
Степаков сидел напротив Васина, чуть поодаль от стола, положив ногу на ногу, скрестив на груди руки и откинувшись на спинку стула. Он смотрел на майора вызывающе и презрительно.
— Пишите, — сказал он. — Взяв отпуск в межрайонной конторе электросбыта, где работаю в должности инженера, я приехал в Чоповичи, чтобы навестить своего фронтового друга, с которым не виделся много лет.
— Ваш товарищ живет в Чоповичах?
— Да.
— Вы можете назвать его адрес?
— Адреса не знаю. Наведу справки в понедельник.
— Мы поможем вам сделать это сегодня. Назовите фамилию вашего товарища.
Теперь майор Васин внимательно, изучающе следил за выражением лица задержанного. Тот сидел по-прежнему надменно, высокомерно вскинув голову. Но с ответом помедлил, замешкался. Что-то схожее с испугом промелькнуло в его хмурых глазах. Или, быть может, это лишь показалось майору? Васин не спал нынче всю ночь, отправляя и принимая наряды. Отсутствовал заместитель по политчасти, и лишь недавно вступил в должность заместитель по общим вопросам, вовсе еще неопытный лейтенант, только что из училища, пока умеющий лишь отлично играть на баяне.
Лейтенант присутствовал при разговоре, внимательно прислушиваясь к вопросам-ответам и с любопытством рассматривая задержанного. В отличие от майора ничего особенного в выражении глаз Степакова он не заметил.
— Грещак Иван Самойлович, — вызывающе сказал меж тем Степаков. — Может, слыхали?
— Нет, не слыхал, — в задумчивости проговорил майор и крепко потер ладонью лоб. — Прочтите, — он протянул Степакову лист протокола предварительного дознания, — и распишитесь.
— Зачем? — спросил Степанов.
— Так надо для порядка.
— Я потерял очки на дамбе. А без очков не вижу.
— Не ломайтесь, гражданин Степаков. Вы все прекрасно видите и так же прекрасно осведомлены о том, зачем это делается. Прочтите и распишитесь. — Майор устал, хотел спать, он не верил ни единому слову своего собеседника.
— Ладно, — сказал Степаков. — Я могу расписаться не читая.
— Нет уж, лучше прочтите, — не повышая голоса, едва усмирив неожиданно возникшее в нем раздражение, сказал майор.
— Что с вами делать, — снисходительно сказал Степаков. — Так и быть. — Он принял от майора бумагу, быстро пробежал ее глазами, подошел к столу и размашисто расписался.
— Теперь, надеюсь, могу быть свободен? — уже не садясь на стул, спросил он.
— Нет, вам придется еще немного задержаться у нас. Отдохнуть.
Степаков колюче поглядел на майора. Медленно, с расстановкой, сказал:
— Вы за это ответите.
— Как водится, — спокойно согласился майор и крикнул: — Дежурный!
Дверь тотчас распахнулась, и на пороге встал сержант с красной повязкой на рукаве.
— Уведите задержанного, — распорядился майор.
— Однако, — возмущенно пожал плечами Степаков, но тем не менее заложил руки за спину и покорно направился к двери.
А сержант Чернышов-младший исправно выполнял службу на дамбе. Когда настало время покинуть ему свой пост, про Степакова на заставе было уже кое-что известно. Во-первых, местное отделение милиции сообщило, что ни в самом городе, ни в окрестностях никакой Грещак Иван Самойлович не проживает, а во-вторых, от дежурного по штабу отряда была получена телефонограмма следующего содержания: «Степаков Игорь Петрович, проживающий в городе Кизыл-Арвате, год рождения 1925-й, является государственным преступником, растратившим крупную денежную сумму и привлеченным к уголовной ответственности. Скрывается от ареста. Объявлен всесоюзный розыск».
Все это было сообщено Степанову. Тот некоторое время молча сидел на стуле, уперевшись ладонями в колени, потом выпрямился, криво усмехнулся и сказал:
— Ладно. Ваша взяла.
— С какой же целью вы приехали к нам сюда? — спросил майор.
— А зачем вам теперь знать об этом?
Они пристально, изучающе посмотрели друг на друга: майор — устало и терпеливо, Степанов — зло.
— Хотели перейти границу? — спросил майор.
— Да.
— Так сказать, в капиталистический мир? С пустыми-то руками?
— А это уж не ваше дело! — вскинулся Степанов.
— Нет, почему же, — как бы с сожалением сказал майор. — Ничего у вас не вышло, гражданин Степанов.
— Вижу. — Степанов как бы подчинился спокойствию майора. — Как меня опознали?
— Сержант просто выполнял свой долг. Вот и все. Просто наблюдал, сопоставлял…
Майор поднялся, давая этим понять, что разговор закончен, и не так уже громко, как прежде, позвал:
— Дежурный, уведите задержанного.
Глава пятая
Пока запрашивали паспортный стол городской милиции о проживании в Чоповичах некоего Грещака, ожидали ответа на телефонограмму, посланную дежурному по штабу отряда, находящегося чуть не в ста километрах от Чоповичей, майор Васин успел побывать дома, побриться, пообедать и даже крепко и беспечно поспать два часа с лишним. Рассчитывать на большее он не мог: в канцелярии ждали неотложные дела, и поручить их исполнение милому, старательному лейтенанту Деткину пока не было никакой возможности. Деткин довольно успешно занимался с сержантами и солдатами физической и строевой подготовкой, самодеятельностью, а службу и политзанятия вершил сам майор Васин. Будь на заставе замполит — все бы встало на свое место, и майор мог бы сегодня поспать не два с небольшим часа, а пять-шесть часов. Но замполита не было, и когда его пришлют — нет никакой ясности, а лейтенант Виктор Петрович Деткин, хотя и старался исполнять все поручения майора самым наилучшим образом, вести переговоры с дорожниками о месте вскрытия на участке, охраняемом заставой, песчаного карьера, как это предстояло сделать майору завтра рано поутру, не мог. А задержанный сегодня по всем признакам выдавал себя вовсе не за того, кем был на самом деле.
Странные чувства испытывал майор Васин к лейтенанту Деткину. Тут сплелись и отцовская снисходительность, и искренняя, грустная, дружеская зависть. В самом деле, как же еще он был молод, этот смуглый, подтянутый, по-мальчишески длинноногий, изящный лейтенант, только что закончивший пограничное училище и не успевший как следует обносить обмундирование, свежо поскрипывающий портупеей и начищенными сапогами. Все у него еще впереди — весь жизненный путь. Майор Васин тоже не так-то уж стар — подумаешь, сорок восемь лет. Но в последнее время майор все чаще стал испытывать усталость, и все ему приходилось делать как бы через силу, а это значит, укатали сивку крутые горки и пришла пора подумать о гражданке. И ноги у майора Васина начали уставать, и не так-то легок стал он на подъем, хотя никому об этом не говорит, даже верной спутнице жизни своей — Наталье Сергеевне. Впрочем, она, вероятно, догадывается, только тактична, предупредительна и делает вид, что никаких перемен за своим майором не замечает. А вот сыну ничего такого и в голову прийти не может. Мог бы быть и повнимательнее, нынче заканчивает десятилетку, и придет срок — повезет майор Васин своего парня в Москву, в бывший город Бабушкин, в пограничное училище, и таким манером продолжится васинская династия пограничных офицеров. Да, с мальчиком дело решенное. Так он и сам хочет. Да и то сказать, пойди попробуй отведай этой тревожной, беспокойной пограничной жизни, и тогда что-нибудь одно: или полюбишь, или отречешься от нее. Середины нет. А Юрка уже кое-что испытал-опробовал и в Армении, и на Курилах, и в Заполярье, и в туркменских песках, видел двухметровых варанов, северное сияние, снежную вершину Арарата, даже огромную волну цунами, которой, быть может, двух-трех десятков метров не хватило на то, чтобы слизнуть заставу со всеми ее строениями, населением, движимым и недвижимым имуществом. На чем он только не ездил, этот васинский малый: и на оленях, и на собачьих упряжках, и на верблюдах, и на ишаках. В четырнадцать лет он не хуже солдат научился обращаться с карабинами, автоматами, ракетницами: заряжать, разряжать, стрелять, разбирать-собирать и чистить. А сколько он узнал за эту свою мальчишескую кочевую жизнь всяческих примет, повадок, условностей, соответствующих и заполярной, и субтропической, и другой иной местности обширного Отечества нашего!
Майор Васин предполагал, что возьмет отпуск поближе к осени, привезет Юрку в училище и так примерно доложит начальнику: «Товарищ генерал. Майор Васин, всю жизнь прослуживший на границе, привез сына, с тем чтобы он после окончания вверенного вам училища продолжил нашу пограничную династию». Быть может, к этому он добавит еще что-нибудь, скажет несколько иначе, поскладнее, но майор не сомневался в одном: все это должно выглядеть очень трогательно, торжественно, даже несколько парадно-чопорно, и его Юрку, вне всяких сомнений, примут в училище с распростертыми объятиями. Поездка с сыном в Москву была, таким образом, у Евгения Степановича Васина одной из самых главных стратегических забот, тем более что парень ни о чем другом не хотел думать — ни о технике, ни о физике, ни о гуманитарных науках.
Была своя стратегическая забота и у лейтенанта Деткина. Юный офицер тоже с нетерпением ждал осени, но по другой причине, чем Васин. Осенью Деткин предполагал жениться. В подмосковном поселке Тарасовке, что по Ярославской железной дороге, в деревянном особнячке с резными наличниками на окнах и с застекленной верандой проживала Любочка, предполагаемая подруга всех его будущих офицерских беспокойств и радостей, как, например, Наталья Сергеевна у майора Васина или тетя Клава у старшины заставы Самойловича.
Руководство заставы размещалось в двухэтажном четырехквартирном доме, стоящем, быть может, всего лишь в десяти шагах от солдатской казармы. Основательнее всех жили здесь Самойловичи. Офицеры, как только наступал срок, сменялись, переезжали в другие края и гарнизоны, а Самойловичи как поселились тут двадцать лет назад, так никуда и не трогались. Все три дочери их были замужем, проживали в разных местах, а старики Самойловичи оставались на заставе, и майор Васин был при старшине Самойловиче уже пятым начальником.
В однокомнатной квартирке Деткина стояла солдатская койка, тумбочка, стол посредине, стул при нем, на столе — графин с водой, а возле тумбочки — баян в футляре. Иногда по вечерам, взгрустнув, лейтенант садится на свою холостяцкую койку, осторожно и задумчиво вынимает из футляра баян, в той же задумчивости ставит его на колени, не спеша вытирает замшевым лоскутком, а уж потом, словно очнувшись, ловко и небрежно вскинув на плечо ремень, пробегает тонкими, сторожкими пальцами по перламутровым пуговицам клавишей. За распахнутым окном догорает закат, на огромной древней груше стонут дикие голуби. Груша растет возле входа в казарму, размещенную в большом, похожем на утюг, нескладном и неуклюжем здании с крутой черепичной крышей и окнами на чердаке. Дом этот некогда принадлежал помещику, по свидетельству местных старожилов, человеку зело беспутному и безнравственному, по имени Семион, отчего, как гласят те же свидетельства, и село называется Семионово.
Село Семионово, как и Чоповичи, стоит тоже возле границы, только чуть подальше от реки, в затишке. Поскольку до автострады и железных дорог от села все-таки пять километров, посторонние люди редко появляются здесь и — не то что на бойких городских улочках — сразу оказываются у всех жителей на виду, как на ладони. А село большое, широкое, дома в нем построены из крупных самодельных саманных кирпичей, на высоких фундаментах, крыты шифером, черепицей и покрашены вовсе не по-русски: в розовый, серый и черный цвета. Белой краской обведены лишь оконные рамы и наличники, стены же серые или розовые, а простенки меж окон и углами черные. Кажутся те дома, обрызганные к тому же перед покраской с метел цементным раствором, игрушечными, театральными, пряничными и бесшабашно веселыми.
Граница у заставы длинная, справа — сухопутная, слева — речная, и майору Васину каждый раз приходится ломать голову, где и как надежнее всего прикрыть ее нарядами в ту или иную ночь, хотя район Чоповичей всегда пребывает под самым пристальным майорским наблюдением. Автострада и железные дороги заставе не принадлежат, на них хозяйничает контрольно-пропускной пункт, а вот городская окраина, дамба и все, что лежит между дорогами, — все это находится во владении васинской заставы.
Застава, которой командует майор Васин и на которой помощником по общим вопросам служит юный лейтенант Деткин, а старшиной, наверное пуд соли съевший за свою армейскую жизнь, мудрый хлопотун Самойлович, — эта застава находится в отряде на хорошем и особом счету. На хорошем счету потому, что ее личный состав неизменно получает на инспекторских проверках высокие оценки по боевой и политической подготовке, четко несет службу, а на особом счету потому, что ей присвоено имя знаменитого сержанта-пулеметчика Николая Осокина, зверски замученного в марте 1945 года бандеровскими бандитами. На заставе еще остался человек, помнящий, как было дело. Это старшина Самойлович, тогда еще всего лишь рядовой боец. Застава настигла в горах банду украинских националистов, рыскавших в поисках выхода за кордон. Завязался бой. Но бандитов было вдесятеро больше пограничников, застава начала делать хитрый обходный маневр, который прикрывал огнем из ручного пулемета сержант Осокин. Бандиты, как много их ни было, не могли к нему подступиться, пока в дисках его пулемета были патроны. Когда патроны иссякли, сержант Осокин стал отбиваться гранатами, а когда и гранаты кончились, встал во весь рост, взял пулемет за ствол и, размахивая им, как дубиной, пошел на бандитов. Тут-то они его и взяли, израненного, окровавленного и теряющего сознание. Лишь трое суток спустя банда вновь была настигнута пограничниками, окружена, частью уничтожена, частью обезоружена, но сержанта Осокина уже не было в живых. Бандиты с неслыханной жестокостью надругались над ним, привязав его за ноги к двум березам и разорвав пополам. Все это старшина Самойлович забыть не может. Кроме того, были протоколы допросов бандитских главарей, которые откровенно рассказали о том, как все эти трое суток глумились над раненым пограничником, выворачивали ему руки, палили соломой ступни ног, срывали ногти, как предлагали деньги, свободу лишь за то, чтобы он указал, где бандитам легче всего перейти границу. Но он не сказал ни слова. Теперь в комнате боевой славы хранится альбом, в котором собраны различные документы о герое, отпечатанные на машинке воспоминания Самойловича, письма матери, школьников, рабочих станкостроительного завода, на котором работал слесарем до призыва в армию Осокип, даже фотография дома в подмосковной местности, в котором родился и вырос Николай Осокин. Заставу называют осокинской, а иногда — московской, поскольку в личном составе ее больше половины москвичей: братья Чернышовы, например, лейтенант Деткин. И эта земляческая традиция сохраняется из года в год с тех самых пор, как заставе было присвоено имя Осокина.
Глава шестая
Вечера в Семионово такие тихие, такие покойные, что часовой, стоящий у ворот заставы, отлично слышит не только стук колес мажары, запряженной в дышло парой до лени раскормленных коней, не спеша проехавшей по булыжной дороге где-нибудь на другом конце села, но и как вдруг громко пролязгают буферами неосторожно спущенные с горки в Чоповичах товарные вагоны или платформы, груженные рудой, лесоматериалами, чугунными чушками, станками и другими товарами, экспортируемыми за границу. А уж когда лейтенант Деткин, сидя возле распахнутого окна своей холостяцкой, бедно обставленной квартиры, примется отводить томящуюся по невесте душу, наигрывая на баяне всякие грустные мелодии, то звуки баяна будут слышны не только часовому, но даже дежурному по заставе.
— Хорошо играет наш лейтенант, — с гордостью скажет тогда восседающая за столом почтенная, с тройным подбородком и жиденьким пучком русых волос на затылке тетя Клава старшине Самойловичу. — Очень душевно. Как настоящий артист.
— А что же ему не быть артистом? — ответит Самойлович. — Он в музыкальной школе учился. Ему надо быть артистом.
— Ты мне всегда перечишь.
— Вместо того чтобы вступать в пререкания, ты бы лучше его чай пить пригласила.
— Вот об этом я тебе и толкую целый битый час. Пойди за ним. — И, уже не слушая того, что скажет в ответ Самойлович, тетя Клава поднимается со стула и мелкими шажками направляется к буфету за третьим чайным прибором.
Скоро в дверях появляется Виктор Петрович Деткин и, шаркая ногами о половичок у порога, смущенно кланяясь, говорит, обращаясь к тете Клаве:
— Опять я вас буду стеснять.
— Когда женишься, некогда будет других стеснять, сам вроде меня будешь стеснен, — говорит за его спиной Самойлович, слегка, дружески похлопывая юношу по плечу и подталкивая к столу.
Деткин, не сопротивляясь, охотно повинуется.
Чай пьют не спеша, с вишневым вареньем, которое очень любит Виктор Петрович. Лейтенант вообще обожает сладкое и стесняется этой своей мальчишеской приверженности, но ничего не может с нею, проклятой, поделать, лишь жеманничает, краснеет и ложку к розетке тянет робко, но настойчиво. Рука, держащая эту ложку, действует в данное мгновение самостоятельно, вопреки разуму и воле его.
— Я вот все думаю о подвиге сержанта Осокина, — говорит, откашлявшись, Деткин. — Я никак не могу понять, почему он до сих пор даже посмертно не награжден?
— У него была награда, — отвечает Самойлович, — медаль «За отвагу», которую он получил в сорок третьем году, когда мы охраняли тылы действующей армии.
— Нет, эту медаль не надо считать! — живо восклицает лейтенант. — Я говорю о последнем подвиге сержанта.
— Ходатайствовали, — говорит старшина. — Последний раз года три тому назад майор Васин занимался, но в политотделе отряда неохотно отнеслись к его ходатайству.
— Почему? Заставе присвоено имя героя, а он даже посмертно не награжден! — изумленно глядит на седого старшину безусый лейтенант. Потом он переводит взгляд на тетю Клаву и спрашивает у нее: — Это же странно, правда?
— Правда, правда, дорогой, — поспешно соглашается тетя Клава.
Она тем временем подкладывает в розетку лейтенанта еще несколько столовых ложек варенья. Лейтенант смущается, хочет поблагодарить, отказаться, попросить не класть ему больше, но язык не слушается его.
— Дело в том, — говорит старшина, — что нет достаточного числа свидетелей.
— Но вы-то свидетель! — восклицает Деткин.
— Я свидетель, но меня одного мало.
— Но ведь есть подтверждение местных жителей! Наконец, протоколы допроса бандитов. Разве этого мало? Сержант Осокин совершил такой подвиг! Вы меня понимаете? — в возбуждении спрашивает лейтенант, поочередно глядя на собеседников.
— Понимаем, понимаем, — участливо говорит тетя Клава, а сама сочувственно думает: «Совсем еще мальчик».
Уж совсем догорела вечерняя заря на той стороне, за рекой, за границей, угомонились на груше дикие голуби, когда Виктор Петрович Деткин, всласть напившийся чая, наговорившийся с Самойловичами, покидает их гостеприимную квартиру и выходит на улицу.
В это время на крыльце казармы стоит майор Васин и смотрит, как невдалеке от ворот двое пограничников, отправляющиеся в секрет, заряжают оружие. Солдаты проделывают это с машинальной, давно и четко отработанной, завидной легкостью, чуть ли не в два приема. Дежурный по заставе что-то говорит им в напутствие, солдаты, вскинув ремни автоматов на плечи, уходят бок о бок за ворота.
День и ночь, день и ночь уходят вот так наряды с заставы, свернув за воротами направо, свернув за воротами налево. И так же в положенное время возвращаются справа и слева к воротам заставы, разряжают во дворе оружие: дежурный, осмотрев автоматы и карабины, разрешает внести их в казарму и поставить в пирамиду. Меняются наряды, сменяются дежурные, лишь майор Васин почти бессменно день и ночь несет свою службу. В канцелярии стоит койка, заправленная по-солдатски, на которой майор, ослабив поясной ремень и расстегнув ворот гимнастерки, иной раз отдыхает, засыпая по привычке быстро, словно проваливаясь в вязкую, глубокую, темную яму, но так же быстро и освобождаясь от сонной одури, как только отворится дверь и появится бесшумно ступивший за порог дежурный. Следом за дежурным входят строгие, безмолвные юноши-солдаты во всем своем боевом снаряжении. И майор, поднявшись с койки, застегнув ворот, подтянув ремень, расправив под ним гимнастерку, произносит обычные здесь и в то же время самые значительные и необходимые каждодневно и каждочасно слова:
— Приказываю вам выступить на охрану Государственной границы Советского Союза.
И солдаты, получив указания, уходят.
Какой-нибудь час спустя дежурный по заставе вновь появляется в дверях канцелярии уже с иными солдатами, вернувшимися с границы. И майор выслушивает их рапорт. А днем еще надо сделать и то, и другое: выйти в условленное место на встречу с офицером сопредельного государства для выяснения и уточнения всяких формальностей, переговорить с семионовским председателем сельсовета, съездить на колхозные сенокосные угодья, расположенные в непосредственной близости от границы, встретиться с кем-либо из членов добровольной народной дружины… Вот в этих-то случаях и подменяют майора старшина Самойлович и лейтенант Деткин.
Лишь однажды в неделю майор Васин позволяет себе некоторую роскошь: рано утром едет с женой в Чоповичи на базар. Необыкновенное, ни с чем не сравнимое наслаждение испытывает майор Васин от звуков, запахов, красок, толкотни, смеха и перебранки, царящих на базаре. Здесь он отдыхает решительно от всех своих служебных забот и волнений. Сдвинув фуражку на затылок, пробирается он позади Натальи Сергеевны сквозь тесную толпу, прицениваясь, перебрасываясь с незнакомыми людьми шутками, торгуясь у прилавков, покупая порой совсем не то, что нужно. То, что нужно, покупает жена.
Глава седьмая
В то самое июньское воскресенье, после теплого и шумного дождя, пролившегося над Чоповичами и его окрестностями, майор Васин с супругой приехал в забрызганном газике на базар и, по обыкновению оставив машину с шофером возле ворот, смешался с шумной толпой продавцов и покупателей.
Вскоре он на некоторое время потерял жену из виду. Поводом для этого послужило одно незначительное, казалось бы, обстоятельство: в фруктовом ряду майор Васин случайно задел плечом зонтик, торчащий под мышкой у женщины, покупавшей в это время яблоки. Майор сразу определил, что эта красивая незнакомка не относится к числу местных жительниц, ибо здесь даже франтихи считают ниже своего достоинства отправляться в солнечный день на базар с зонтиком в руках. Вероятнее всего, подумалось майору, незнакомка приехала из соседнего городка Борового, в сторону которого ночью неспешно проследовал, беспрестанно урча и грохоча по пути, грозовой фронт. Догадка майора оказалась правильной: незнакомка действительно приехала из Борового и, отвечая на вопрос Васина, с изумлением, как помнится майору, взглянула на него. Поначалу этот взгляд не произвел на майора никакого впечатления. Но потом, уже покинув базар, катя в веселом, обдуваемом ветерком газике по каштановым, еще мокрым улицам Чоповичей, он вдруг вспомнил эту рыжеволосую красивую женщину, как и во что она была одета, какая сумка была у нее в руке и зонтик под мышкой и как она поглядела на Васина. И теперь, вспомнив этот взгляд, майор уже не мог точно сказать, что выражал он. Что-то во взгляде этом было более значительное, чем простое изумление, и это «что-то» не давало больше майору покоя. Он вдруг так взволновался, что даже прокашлялся с досады и нетерпеливо поерзал на сиденье. Водитель покосился на него, а жена, сидевшая сзади, спросила:
— Что с тобой? Пчела тебя укусила?
Майор не ответил ей. «Страх — вот что было у нее во взгляде, — подумал он. — Никакое не изумление, а страх. Мелькнул и исчез. Теперь-то я точно знаю, что это был страх. Но почему я тогда не обратил внимания на выражение ее глаз? Да нет, обратил, но посчитал это изумлением перед моей прозорливостью. Наивный чудак! Как же — отгадал, откуда она приехала, а на самом деле в глазах ее был страх. Но почему она так вдруг испугалась? Кто ее напугал? Я? Чем? Тем, что задел рукой зонтик? Чепуха! Вовсе, конечно, не этим. А чем? Неожиданным вопросом? Но он не может вызвать страха. Изумление — да. Но страх?.. Чем же я ее напугал?.. Формой! Зеленой фуражкой, погонами! Но почему, почему она испугалась меня? Ах ты, черт побери совсем! Вот задачка запала в голову! Но, может быть, никакого страха не было? Быть может, все это мои дурацкие выдумки? Мало ли что могло мне сейчас показаться…»
Так и не придя ни к какому заключению, майор Васин выбрался из машины подле входа в казарму, прямо под колоннаду, где на каменных ступеньках стоял радостно улыбающийся, сияющий начищенными голенищами сапог, пуговицами, кокардой на фуражке, пряжкой ремня лейтенант Деткин.
— Товарищ майор! За время вашего отсутствия на заставе никаких происшествий не случилось, — доложил он, вскинув ладонь к козырьку фуражки, и все с той же милой, радостной и счастливой улыбкой последовал за майором в канцелярию заставы.
Майор сел за стол, расстегнул ворот гимнастерки и, поглядев на Деткина, подумал с раздражением, давно уж охватившем его: «А что он улыбается? Странный какой-то парень. Как увидит меня, так и улыбается». Нахмурясь, отвернувшись к окну, майор побарабанил пальцами по столу, смутно понимая, что странным-то в данном случае был не лейтенант Деткин, а он сам, майор Васин, который никак не мог вспомнить и определить, что — страх или простое изумление — проявилось во взгляде встретившейся ему на базаре женщины, и из-за этого несправедливо рассердившийся на Деткина.
— Садитесь, лейтенант. В ногах правды нет, — примирительно сказал майор. — Какие новости?
— Я вам уже докладывал: за ваше отсутствие никаких происшествий не было.
— А я не о происшествиях толкую, а о новостях. Кажется мне, что у вас есть для меня какие-то важные новости.
— Почему?
«Да наплевать тебе на эту рыжую бабу! — сказал сам себе майор. — Что тебе до этого ее выражения? Вот у Деткина — это выражение. Его же так и подмывает поделиться с тобой какими-то очень важными сведениями. Посмотри, он даже удивился твоему вопросу. Удивился! — продолжал он. — Но у нее-то было совсем иное выражение. Страх у нее мелькнул в глазах!.. Да забудь ты в конце концов о ней, старый черт! Что толку в твоих размышлениях!»
Лейтенант Деткин действительно очень удивился и от удивления заулыбался еще шире, откровеннее.
Майор Васин вообще беспрестанно удивлял его. Взять хотя бы историю с казнокрадом, собравшимся было скрыться за границу от советского правосудия и задержанным на дамбе сержантом Чернышовым-младшим. Лейтенант Деткин присутствовал при разговоре и внимательно следил за происходящим, но ничего подозрительного в поведении задержанного не замечал. И было ему потом удивительно, что майор-то уж в самом начале разговора что-то нащупал, цепко ухватился за это «что-то» и в результате предположения его подтвердились телефонограммой из штаба отряда.
Нет, Деткин, конечно же, нисколько не был склонен тогда к тому, чтобы слепо довериться этому Степакову и отпустить его на все четыре стороны. Но он бы оказался в очень затруднительном положении, очутись он на месте майора.
Деткин понимал, что та прозорливость, которой обладал майор, накоплена годами, что сразу это ни к кому не приходит — нужен опыт, что никакое училище, будь ты в нем хоть самым распрекрасным отличником, не научит тебя сразу и точно, как это делает майор Васин, распознавать человека.
И все это прекрасно понимая и объясняя себе, лейтенант Деткин тем не менее не переставал удивляться майору. Так было и на этот раз.
Чудесное утро после ночного ливня, серые, красные, умытые дождем черепичные и шиферные крыши домов села Семионово, глянцево блестящая каменная мостовая, безмятежная лужа на повороте к заставе, ярко-зеленые листья груши — все это приумножало воскресным, солнечным, лучезарным видом своим ту радость, которая наполняла все существо юного лейтенанта. А радость была беспредельной, ибо вчерашним вечером лейтенант получил письмо из подмосковной Тарасовки, в котором милая синеглазая Любочка давала наконец согласие стать его женой и даже назвала время своего приезда.
Это радостное чувство властно завладело лейтенантом, и он долго с вдохновением играл на баяне, а потом без приглашения пошел в гости к Самойловичам, с радостью пил у них чай с вареньем и во время чаепития, как бы между прочим, небрежно помахав над столом конвертом, вытащенным из кармана галифе, сказал:
— Вот получил письмо.
— От невесты, конечно, — благостно сказала тетя Клава.
— Да. Она приезжает в октябре, и, таким образом… — И тут, не договорив, лейтенант Деткин стал смущенно улыбаться.
— Ну, погуляем, — сказал старшина Самойлович. — Спляшем гопака.
И они с женой стали обсуждать, какую мебель надо будет занести из каптерки в квартиру лейтенанта, какая посуда потребуется молодоженам для обихода хотя бы на первых порах. А лейтенант слушал их и улыбался. С этой улыбкой он пришел домой, улегся спать, быстро и крепко заснул, лишь сквозь сон слыша ливень и громовые раскаты, всю ночь гулявшие над Семионово, а проснувшись, вновь почувствовал, как радостное, ни с чем не сравнимое чувство сразу овладело им, достал из кармана заветное письмо и внимательно, придирчиво, обстоятельно перечитал его в какой уж раз, словно за ночь в нем что-то могло измениться, что-то прибавиться или убавиться, и убедившись, что ничего в том послании не изменилось, все было на месте, как вчера, каждое слово, и, как вчера, отсутствовало несколько запятых, — убедившись во всем этом, он обрадовался еще больше, почувствовав неистребимое желание во что бы то ни стало поделиться этой своей радостью и с майором Васиным, принялся с ожесточенной веселой старательностью надраивать сапоги, пуговицы, кокарду, пряжку ремня и такой сияющий, праздничный, нарядный стал ждать под колоннами возвращения майора с базара.
Майор удивил и озадачил его, выбравшись из машины до чертиков обозленным на кого-то.
Но поразительным было не то, что в это солнечное, сияющее чистотой утро майор был чем-то сильно расстроен, а то, что вдруг легко отгадал состояние лейтенанта. Деткину казалось, что майор видит его насквозь. Даже видит лежащее в кармане письмо.
— Вот, — робко и счастливо сказал лейтенант, вытаскивая из кармана конверт и протягивая его майору. — Вчера я получил письмо.
— Ну, вот об этом я и спрашивал, — сказал майор, беря конверт. — Что пишет?
— Приезжает.
— Поздравляю.
— Спасибо. — Лейтенант Деткин сиял. — Можно задать вопрос?
— Можно.
— Откуда вы узнали про эту новость?
Майор возвратил конверт, спросил в свою очередь:
— Это вас очень удивило?
— Очень, — признался лейтенант.
«Удивило, изумило… — подумал майор. — А там, на базаре, был страх. Рыжий страх. В чем дело?» Эта рыжая красавица не давала ему покоя.
— Так как же? — спросил лейтенант.
Майор улыбнулся, загадочно поглядел на него:
— У вас же все на лице написано.
— Правда? Так просто?
— Проще пареной репы.
— Вот не думал.
— А теперь вот что, — сказал майор, согнав улыбку с лица. — Я пойду позавтракаю, отдохну часок-другой, а вы займитесь нарядами без меня. Ясно?
— Есть заняться нарядами, — сказал лейтенант, поднимаясь и одергивая гимнастерку.
Так смутно и беспокойно для майора Васина и счастливо, радостно для лейтенанта Деткина начался этот большой, солнечный воскресный день.
Глава восьмая
Придя домой и позавтракав, майор улегся спать и проспал вплоть до полудня. За это время лейтенант Деткин успел проинструктировать и отправить в наряд несколько человек, в том числе и сержанта Чернышова-младшего, назначавшегося на окраину Чоповичей, как раз на то место, где уже начинались традиционные воскресные гулянья горожан.
Проснувшись, майор Васин даже не вспомнил о тех волнениях, которые обуревали его по возвращении с базара. Он тщательно, не спеша побрился, так же, никуда не торопясь, пообедал вместе с женой и сыном, что бывало у него даже по воскресеньям не часто. По этому поводу жена высказала несколько добросердечных, но ядовитых, как ей казалось, замечаний, что, мол, ей и сыну было бы очень приятно сидеть за обеденным столом вместе с главою семьи не однажды в месяц, а хотя бы каждое воскресенье, и не думает ли он, в ожидании заместителя по политчасти, принять на себя еще и обязанности начальника соседней заставы, который скоро уйдет в отставку?
«В отставку, в отставку, — думал, слушая ее, майор Васин. — Скоро и нам, мать, надо будет собираться в дорогу. Ты этого еще не предполагаешь, а я знаю. Я начал уставать. Сказать тебе об этом? Сказать тебе, что я даже задыхаться начинаю, как подумаю об отставке? Где поселимся, куда чемоданы свои привезем?»
— Ничего, — бодро сказал он, — не горюй. Будет и у нас замполит. А к осени и лейтенант набьет руку. В октябре к лейтенанту невеста приезжает, свадьбу сыграем, не слыхала? А до этого сами в отпуск съездим. В Москву. И сдадим там нашего Юрку в училище. Так я говорю? — Он вопросительно посмотрел на сына.
— Так, — сказал юноша. — Все точно.
Майор был доволен и сыном, и женою, и тем, как сам он ловко и тактично ответил жене, искусно избежав серьезного, горького, удручающего для них обоих разговора об отставке, который так и напрашивался на язык.
В канцелярии майор появился далеко уже за полдень, когда тень от груши, съежившаяся было возле самого ствола, начала постепенно вновь растягивать свою сетку по двору. Лейтенант Деткин, стоя посреди канцелярии, принимал рапорт от возвратившегося из наряда сержанта Чернышова-младшего. Майор сел за стол и стал слушать.
— Посторонних не замечено, — докладывал Чернышов-младший, — кроме одной женщины, вступившей со мной в разговор.
— О чем был разговор? — спросил лейтенант. — Подробнее, пожалуйста, сержант.
— Я был по эту сторону забора, она была по ту, сидела на плаще, возле нее лежали яблоки, помидоры, две перепелки, хлеб, нарезанный ломтями. Что еще? — стал вспоминать сержант, подняв сощуренные глаза к потолку и морща лоб. — Сумка большая хозяйственная была на земле рядом с ней.
— Что? — спросил майор.
— Я сказал — сумка, товарищ майор.
— Продолжайте.
— Она меня стала вежливо спрашивать, где граница, из чего я установил, что она нездешняя.
— Рыжая? — вдруг спросил майор.
— Так точно, — сказал сержант. — Рыжая.
— В клетчатом платье?
— Точно.
Чернышов-младший и лейтенант Деткин заинтересованно теперь глядели на майора. Вопросы его казались им такими странными, неожиданными и в то же время такими точными, словно сам майор успел побывать вместе с Чернышовым на окраине Чоповичей.
А майора Васина вновь охватило то самое тревожное чувство, которое вдруг посетило его, когда он возвращался с базара и никак не мог вспомнить, что было в глазах женщины, с которой он столкнулся в сутолоке: удивление или страх?
— Кто заговорил первый?
— Она.
— У вас не было повода для разговора?
— Я проходил мимо, когда она обратилась ко мне.
— Как она на вас смотрела?
— Нормально.
— Страха в ее глазах вы не заметили?
— Нет. Она улыбалась.
— Удивления?
Сержант неопределенно пожал плечами.
Лейтенант почтительно слушал майора. «Что бы значили эти вопросы его? — думал он. — Вообще, откуда ему известно, как она одета? Удивительно, даже цвет ее волос ему знаком. Нет, это непостижимо, и мне, наверное, никогда не стать таким».
Майор в это время думал свое. Женщина, повстречавшаяся ему на базаре и (теперь он несомненно знал) испугавшаяся его, успела уже побывать возле границы.
— Я продолжал за ней наблюдение, ничего подозрительного не обнаружил, — тем временем докладывал сержант. — Она ни с кем не общалась, поела, уложила остатки продуктов в сумку и ушла в направлении города. В дальнейшем в секторе моего наблюдения не появлялась.
— Вы упустили одну небольшую деталь, — сказал майор.
— Какую, товарищ майор?
— Зонт. В клеточку тоже, как платье. Был у нее зонт?
Чернышов, и Деткин изумленно смотрели на него.
— Зонт! — воскликнул после некоторого молчания сержант Чернышов. — Был зонт. Уходя, она несла в одной руке сумку с плащом, а в другой — зонтик. А до этого он лежал у нее на коленях.
«Нет, это непостижимо, — думал теперь лейтенант Деткин, вовсе изумленный и обескураженный такой осведомленностью майора Васина. — Я же знаю, что днем он не отлучался из дома и пришел в канцелярию почти одновременно с сержантом».
— Так вы говорите, она ушла? — меж тем спрашивал майор.
— Да. В город.
— Одна?
— Да.
— Точно?
— Точно, товарищ майор.
— Больше ничего за ней не было замечено?
— Нет.
— Что вы насчет этого думаете, лейтенант?
— Пока в ее поведении ничего странного и подозрительного я не вижу, — с поспешностью отозвался лейтенант. — Женщина явно приезжая, поскольку в разговоре с сержантом проявила свою неосведомленность, однако такие разговоры приезжие ведут с пограничниками постоянно.
— Это верно, — раздумчиво проговорил майор. — А вы что думаете? — обратился он к сержанту.
— Женщина приезжая, но не туристка, — ответил Чернышов-младший. — Возможно, она приезжала на толкучку.
— Это тоже верно, — согласился майор. — Она приехала сюда из Борового рано утром. Приехала на такси, поскольку так рано между Чоповичами и Боровым никаких поездов не значится: ни международных экспрессов, ни местного значения. Если не считать товарных. От Борового до Чоповичей — тридцать километров. Гроза над нами прошла строго в восточном направлении, Боровое от нас на востоке, и там, когда она садилась, были еще тучи, возможно, даже шел дождь. Вот почему у нее плащ и зонтик. — Помолчав, он сказал: — Вы, лейтенант, правы: ничего подозрительного пока я тоже не вижу. И тем не менее…
«О черт! — подумал он в это время. — Почему она с таким страхом взглянула на меня? Или мне это померещилось? — И тут же возразил себе: — А почему незнакомые женщины обязательно должны выражать восторг и восхищение, внезапно к тому же, увидев мою физиономию? Мой вид даже у жены давно не вызывает особого восхищения. Значит, нет повода для беспокойства. Но почему она со страхом посмотрела на меня? Ну, с негодованием, с огорчением, с иронией, с презрением — это я понимаю, допускаю. Но почему со страхом?»
Глава девятая
В это время женщина с зонтиком, о которой только что шла речь, позавтракав, перекинувшись ничего не значащими фразами с пограничным сержантом, очень учтивым, как она отметила про себя, но несколько ироничным юношей, направилась в город. Она действительно ни с кем не разговаривала, так как никого здесь решительно не знала да и не испытывала особой нужды в разговорах с незнакомыми людьми.
Она впервые видела границу, да еще на таком близком расстоянии, поэтому ее наивное любопытство выглядело вполне естественно. Сержант, разговаривавший с ней, несколько раз потом проходил вдоль забора, но даже не поглядел в ее сторону, вид имел скучающий и безразличный. Наблюдая за ним, она подумала, что этому юноше, вероятно, давно уже надоело исполнять караульные обязанности. Оказывается, границу пересечь не так-то трудно. Нужно совсем немного ловкости, чтобы перейти вброд скачущую по камням речку. И тогда человек окажется на другом берегу, в ином государстве, где и советские пограничники, и советские законы теряют весь свой смысл, свою силу.
Так рассудила про себя Лидия Николаевна во время завтрака. Перепелочка была маслянистая, чуть горьковатая, пахнущая дымком, помидоры мясисты. Несколько ломтиков свежеиспеченного хлеба, два небольших яблочка — и она сыта и бодра.
Отдохнув, полюбовавшись окрестностями, попристальнее рассмотрев спуск с пригорка, речку и другой, уже не советский берег, она собрала вещи и ушла.
Зной, плотно окутавший к полудню Чоповичи, она ощутила, лишь покинув дубраву и очутившись на узкой улочке, выложенной гладкими, плотно подогнанными друг к дружке камнями.
Улочка была пустынна. На распахнутых окнах одноэтажных домов, увитых виноградной лозой, висели надуваемые ветром занавески. Скоро улочка вывела ее на вокзальную площадь. Здесь, казалось, было еще жарче, и она раскрыла над головою зонтик. Над витринами магазинов свисали тенты из грубого полосатого полотна. Магазины были пусты. Продавцы поджидали туристов, скучая за прилавками. Все утренние поезда за рубеж и из-за рубежа прошли, до появления нового, полуденного, на Москву, оставалось еще несколько минут.
Лидии Николаевне захотелось пить, и она спустилась по каменным, истертым подошвами ступенькам в подвальчик и спросила вина.
— Красного? Белого? — вежливо осведомился усатый толстяк, стоявший за буфетной стойкой.
— Красного и терпкого.
Она села за покрытый клеенкою столик.
Вино было прохладным, густым, темно-красным, с розовыми пузыриками на поверхности и очень терпким. Она медленно, с наслаждением отпивала его глоток за глотком.
— У вас не так-то много посетителей, — сказала она хозяину подвальчика, когда тот, поставив перед ней стакан с вином и положив сдачу, вернулся за прилавок.
— Нас больше посещают приезжие, — ответил тот. — У местных свои виноградники. А у кого свой виноград, у того и свое вино. Хотя такого вина, как у меня, еще поискать. Я вам хорошего вина налил?
— Хорошего, — согласилась она.
— Не хуже «Бычьей крови».
— Я такого вина не пробовала.
— А бордо вы пробовали?
— Приходилось. Это ваше вино напоминает бордо.
Толстяк был польщен и заулыбался.
— Наше вино не грех пить и младенцам, и древним старикам. Оно всем приносит бодрость и здоровье. Стоит выпить стаканчик, как, глядишь, захочется и второй пропустить. Что вы на это скажете?
— Пожалуй, вы правы. Только полстаканчика.
— Как вам будет угодно. — Он принес холодный, запотевший кувшин и налил ей полстакана. — Сейчас должен прийти поезд, — сказал он, взглянув на часы, висевшие на стене. — Придет поезд, придут посетители.
— Куда? — спросила она.
— Сюда придут посетители, в подвальчик к дядюшке Поппу.
— Нет, куда идет поезд, я спросила.
— В Москву. Этот поезд идет в Москву.
— На московский поезд не трудно купить билет?
— Всегда найдется местечко в каком-либо вагоне.
— А если туда? — она сделала неопределенный жест.
Он понял ее.
— Туда, я думаю, тоже найдется местечко, если, конечно, разрешит начальство. Без такого разрешения билета никому не продадут. Это очень строго. Но у нас многие ездят. У кого родственники за границей, то всем дают разрешения. Причин много, чтобы съездить туда. На свадьбу, на крестины, навестить больную тетушку, мало ли что можно изобрести, и я еще не слышал, чтобы кому-нибудь отказали. Не подлить ли вам еще немножко?
— Пожалуй, столько же.
Он опять вышел из-за прилавка с кувшином в руках.
— Вы говорите — не отказали ни разу? — Она снизу вверх внимательно поглядела на него, когда он наливал ей из кувшина вина.
— Нет смысла, — отозвался он, вновь уходя за прилавок. — Посудите сами: какой смысл отказывать честному человеку, которому захотелось навестить братца или племянника? Хоть и откажут, то он, если не дурак, все равно навестит.
— Каким образом?
— У меня один приятель из соседнего села Семионово, некто Ференц Петрович Голомбаш — у него вино, между прочим, не хуже, чем мое, особенно красное, — так этот Ференц однажды осенью, много лет назад, не стал дожидаться разрешения, так ему приспичило выпить на дне рождения у своего двоюродного брата, и был таков. А надо вам заметить, это было поздним вечером, и, когда пограничники приехали к месту происшествия, Ференц уже выбирался на противоположный берег, и с ним ничего не могли поделать. Правда, через три дня, а быть может, и через четыре, этого я вам точно не могу сказать, когда Ференц попытался и обратно вернуться таким же способом, пограничники подстерегли его, и ему-таки здорово досталось на орехи. Но у брата-то он все-таки попьянствовал! И все из-за того, что долго тянули с разрешением. Выдай это разрешение поживее, и он поехал бы в гости, как все люди, на мотоцикле или на поезде.
— А он и сейчас живет в этом селе?
— Куда же ему деваться? У него там дом, жена, дети, хозяйство. Он же колхозник и, должен сказать вам, очень неплохой. В Семионово его знает и стар и мал. Стоит спросить: Ференц Петрович Голомбаш, который ходил к брату на выпивку, — и дело с концом.
— А кто дает разрешение на выезд? — допивая вино, как бы между прочим спросила она.
— Это надо узнать у пограничников, — ответил виноторговец. — Я не в курсе дела. За границей у меня никого нет: ни свата ни брата, а в туристы я записываться не намерен. Вот здесь недалеко на площади штаб контрольного пункта, на вокзале сидит дежурный, они все мигом объяснят.
За дверью послышались голоса, и в подвальчик, громко смеясь, переговариваясь и стуча каблуками по ступенькам, спустилась компания мужчин и женщин. Они расселись, бесцеремонно гремя ножками стульев, за столики и потребовали три кувшина вина. Лидия Николаевна расплатилась и вышла. Полуденная жара, царящая на площади, вновь охватила ее. Но она уже не обращала на жару внимания. Все было в ней предельно напряжено. С сумкой и зонтиком в руках (плащ она еще в подвальчике уложила в сумку) Лидия Николаевна решительно направилась через площадь и скоро, миновав лавочки и магазины, отель, фонтан, стоянку автомашин, солдата-пограничника, бодро жарившегося у входа в штаб КПП под яростным солнцем, вошла в здание вокзала и у первого же встретившегося ей носильщика спросила, как пройти к дежурному офицеру пограничной службы.
Небольшой зал ожидания, который ей предстояло пересечь, с традиционными МПСовскими деревянными диванами, полукруглыми окошками билетных касс, газировщицами и мороженщицами, был полон транзитных пассажиров и решительно ничем не отличался от всех других железнодорожных вокзалов. Здесь, как и всюду, мели пол огромными мокрыми тряпками, надетыми на швабры, и была, как всюду, массивная дверь с медной, надраенной мелом ручкой и разноцветными стекляшками, над которой полукругом сияла надпись: «Ресторан». Лидия Николаевна миновала эту дверь, диваны, мороженщиц, осторожно, балансируя руками, на цыпочках обошла поломоек, гнавших перед собою огромную грязную лужу с грудой сырых опилок, и очутилась на перроне. Вагонов уже не было. Их отогнали для переформировки на запасные пути. Не было и полосатого шлагбаума, отгораживающего вход в таможенный зал, разделяющего перрон на две части. Туристы праздно разгуливали по всему перрону. Лидия Николаевна, волнуясь, увидела дверь с надписью «Дежурный КПП» и, чуть поколебавшись, переступила порог.
Глава десятая
В этот день дежурным офицером по контрольно-пропускному пункту Чоповичей был капитан Прянишников. Весь день звонили телефоны, с товарных станций то и дело докладывали по селектору о прибытии, отправлении, начале и окончании обработок пограничными нарядами железнодорожных составов, заходили посетители с требованиями и просьбами, и Прянишников едва успевал отдавать необходимые команды и распоряжения. Проинструктировав солдат, обслуживающих перрон, он выходил вместе с ними на встречу каждого поезда. Он обычно стоял на перроне у всех на виду, не менее майора опытный в своем деле, ибо прослужил на чоповичском КПП с самого его основания, как только наши войска, преследуя фашистов, вышли на Государственную границу. За свою офицерскую жизнь он встречал и провожал такое множество поездов, что его знали как облупленного не только дежурные по станции, диспетчеры, носильщики и кассирши, но даже зарубежные механики тепловозов, приводящие в Чоповичи пассажирские экспрессы. Он тоже знал многих из них не только в лицо, но и по именам и, когда они проезжали мимо него, приветливо подносил к козырьку фуражки ладонь, и они, улыбаясь, махали в ответ руками.
Получив сообщение о том, что полуденный экспресс № 45 тронулся от границы, капитан Прянишников вышел на перрон. Перрон уже был перегорожен шлагбаумом, и возле него и у входа в таможню стояли часовые. Чуть поодаль толпилось несколько солдат для поручений, а еще подальше, под медным колоколом, стоял дежурный по станции в красной фуражке, окруженный носильщиками в серых куртках и с бляхами на груди.
Скоро тепловоз, бесшумно притормаживая, прокатил мимо всех этих группок. Механик, чуть не по пояс высунувшись из бокового окна, вытирая ладони ветошью, издали улыбался и кивал головою Прянишникову.
— О, дядя Карел пожаловал, — тоже улыбаясь, проговорил капитан, приветливо подняв руку. — Доброго здоровья, дядя Карел! Давненько не приезжал к нам.
А поезд меж тем уже остановился, и пассажиры первых пяти вагонов, отцеплявшихся в Чоповичах, поспешили со своими вещами к дверям таможенного зала.
Постояв еще немного и убедившись, что присутствие его на перроне уже необязательно и он может заняться другими делами, которые ждут его и от которых, наверное, взопрел оставленный в дежурной комнате у телефонов и селектора сержант-помощник, капитан Прянишников вошел в таможенный зал.
Там, за тремя высокими и широкими прилавками, образовывавшими гигантскую букву «п», сидели деликатные инспектора в серых мундирах и белоснежных сорочках. Полным ходом шла проверка багажа. Очереди, выстроившиеся возле прилавков, быстро таяли. Пассажиры забирали свои вещи, визу таможни и покидали зал другой дверью.
Капитан Прянишников постоял посреди зала, поглядел, как идут дела, прикинул, не нужно ли его вмешательство, и, убедившись, что здесь в нем никто не нуждается, направился в свою рабочую комнату.
В дежурной на диване сидела женщина. Сержант, уступая капитану место возле аппаратов, указал на женщину взглядом:
— К вам, товарищ капитан.
Прянишников укоризненно поглядел на сержанта, ибо женщина могла подождать и за дверью. Сержант виновато пожал плечами.
— Я вас слушаю, — сказал Прянишников, усаживаясь за стол.
— Товарищ дежурный, мне нужна виза на выезд за границу.
— Вы обратились не по адресу. Я виз не выдаю.
— Но мне нужно вернуться домой.
— Куда?
— Во Францию. Я французская подданная. Вот мои документы… — Она принялась рыться в сумке.
Капитан остановил ее, сказав:
— Мне ваши документы не нужны.
— Но мне непременно надо выехать.
— А каким путем вы попали сюда?
— Я прибыла в Москву самолетом.
— Вот самолетом и возвращайтесь.
— Но я решила ехать поездом. В самолете меня укачивает.
— Этот вопрос вам надо решить в Москве.
— Это уже вряд ли возможно. У меня кончается срок пребывания в вашей стране.
— Я помогу вам вернуться в Москву. Скоро отправляется экспресс. Билет возьмете в кассе. Я сейчас позвоню.
— Но ведь всем известно, что вы выдаете визы местным жителям.
— Простите, как вас зовут?
— Лидия Николаевна.
— Лидия Николаевна… — раздумчиво проговорил капитан. — Как же вы, Лидия Николаевна, оказались француженкой?
— О, это длинная история. Мой муж — Верной. Альберто Верной. У нас бензоколонка в Лилле. Вы, надеюсь, слышали о таком городе?
Капитан внимательно слушал ее.
— Продолжайте.
— У нас свой дом, садик, бензоколонка. У нас двое детей, мальчики. Я уже пятый раз приезжаю в Советский Союз. У меня в Черкасске живут две сестры. Я сама родилась и жила в Черкасске, но немцы угнали меня во время войны в Германию, и там я познакомилась с Альберто. В лагере для перемещенных. Когда кончилась война, мы поженились и уехали в Лилль, к нему на родину. Теперь я иногда навещаю сестер. Это ведь не возбраняется?
— Не возбраняется.
— Вот и позвольте мне уехать к детям и мужу. На сестер я уже насмотрелась.
— Я ведь сказал вам, что визу вы можете получить только там, куда прибыли.
— Я так полагала, что можно получить в любой инстанции. Вероятно, я ошиблась. Но документы мои в порядке. Я прошу вас, помогите мне. — Она умоляюще посмотрела на капитана.
Тот вздохнул. Зазвонил телефон. Капитан снял трубку. Сообщали с товарной-два о том, что поезд с рудой проверен, на платформах ничего подозрительного не обнаружено. Запрашивали разрешение на выпуск состава за границу.
— Добро, — сказал капитан, — добро.
И, положив трубку на рычаг, пытливо взглянул на собеседницу.
В вокзальном полуподвале, где помещалась комната дежурного КПП, было прохладно. К тому же на столе перед капитаном крутились крылья пропеллера чуть подрагивающего и тихо жужжащего вентилятора.
— Я за свою жизнь очень много пережила, — поспешно заговорила посетительница. — Мне было семнадцать лет, когда фашисты угнали меня в Германию. Там я работала на свиноферме у баварского помещика и познакомилась с Альберто.
— Вы сказали, что познакомились в лагере для перемещенных лиц.
— Это потом, когда кончилась война и всех нас согнали за проволоку и мы с Альберто решили не разлучаться. Конечно, сейчас я понимаю, что надо было вернуться в Россию, но любовь слепа и делает свое дело помимо нашей воли. Тем более что нас всячески запугивали репрессиями, которые ждут нас в Советском Союзе. Мы с Альберто живем хорошо, но тоска так иногда сжимает сердце!..
Капитану Прянишникову за всю его многолетнюю, многотрудную службу на КПП впервые приходилось выслушивать такое откровение. Много всяких людей пришлось повидать ему за все эти годы, но судьба никогда еще не сводила его с глазу на глаз с людьми подобного толка. Не поверить тому, что рассказывала собеседница, было трудно. Однако…
— Вы каким поездом прибыли в Чоповичи?
— Я приехала в Чоповичи на такси из Борового. Это, кажется, последняя остановка перед Чоповичами?
— Последняя. Но почему же вы не приехали сюда поездом?
— Дело в том, что в Черкасске я узнала, что в Боровом живет моя школьная подруга. Мне, естественно, захотелось встретиться с ней. Мы так долго не виделись! И в Москве я взяла билет только до Борового. Полдня разницы, подумала я, но сколько впечатлений!
— Вы виделись с подругой?
— К сожалению, нет. Все так вдруг сложилось не в мою пользу. Она уехала в отпуск буквально накануне моего приезда. — Посетительница вопросительно посмотрела на капитана. И поскольку тот сочувственно, как показалось ей, молчал, продолжала: — Все не в мою пользу. Не захотела лететь самолетом, наивно уселась в поезд, думала, что с визами здесь так же легко, как на Западе. Мы с мужем однажды ездили в Бельгию, и пограничные власти нисколько не препятствовали нашей поездке, все решилось в считанные минуты. Я так полагала, что и вы не будете возражать против моего возвращения во Францию.
— Я не возражаю. Возвращайтесь себе на здоровье, только документы надо оформить по всем правилам.
— А я еще подругу решила навестить, — огорченно вздохнув, проговорила посетительница. — Так все нелепо и глупо произошло. Не правда ли?
— Возможно, вы правы — нелепо. Но я ничем не могу вам помочь. Я только исполнитель, а не распорядитель. Простите, это в моей практике первый случай. Единственное, что я могу сделать для вас, это помочь поскорее вернуться в Москву и там все оформить. Скоро отходит московский экспресс, и если, к вашему счастью, есть еще билеты…
Он снял телефонную трубку и позвонил в кассу вокзала. Ему ответили, что на отправляющийся через тридцать минут экспресс все билеты в мягкие и купейные вагоны проданы.
— Подождите, — сказал он в трубку и, положив ее на стол, не снимая с нее руки, обратился к посетительнице: — Вам несколько не повезло. Остались билеты только в комбинированный вагон.
Она усмехнулась:
— Я не решаюсь ехать с таким комфортом на такое далекое расстояние.
— Тогда вам придется подождать. Я отправлю вас с шестичасовым. — Он снова взял трубку и сказал: — Забронируйте один мягкий на шестичасовой. За билетом придет гражданка Верной. — Он положил трубку на рычаг и поднялся. — Вот все, что я могу сделать для вас. Желаю успешного возвращения во Францию. И, пожалуйста, воздерживайтесь от опрометчивых поступков. Все должно совершаться по своим законам. Она тоже поднялась,
— Благодарю вас, капитан. Впредь я буду более благоразумной. Хотя, впрочем, удастся ли мне еще хоть раз приехать на родину? Кто знает? — грустно заключила она.
— За билетом вы можете зайти часа через два.
— Спасибо. — Она учтиво поклонилась и вышла.
И вновь нестерпимая жара, царившая на площади, теперь уже совершенно пустынной, охватила ее. Лишь часовой у входа в штаб КПП невозмутимо жарился на этом яростном солнцепеке. Тенты над витринами магазинов безвольно провисли. От торцовых плит тротуара и мостовой несло жаром. Лидия Николаевна развернула над головою зонтик и медленно пошла вдоль площади.
Глава одиннадцатая
В канцелярии заставы меж тем шел разговор. Майор Васин был задумчив и озабочен, лейтенант Деткин — великодушно радостен.
— Я вот думаю о подвиге, Евгений Степанович, — проговорил Деткин, когда сержант Чернышов вышел из канцелярии, — о сущности его, о существе, и пришел к такому заключению, что есть их два вида, две категории. Первый — это подвиг мгновения.
Майор, отвлекшись наконец от тягостных своих размышлений, предположений и догадок, с любопытством посмотрел на лейтенанта, возбужденно расхаживающего по канцелярии.
— Когда тебе дается одно мгновение на то, чтобы подумать… Нет, вообще ничего не дается. Вы понимаете? Ни-че-го! — Деткин в возбуждении потряс над головою ладонями.
— Вот как, — заинтересованно сказал майор.
— Да, вы не смейтесь, я так думаю. Дается только одно мгновение на то, чтобы подняться в полный рост, броситься на амбразуру вражеского дзота и закрыть ее собою. Тут некогда думать, что, может быть, стоит повременить, перехитрить, подползти со стороны… Тебе на все раздумья дано одно мгновение, тебе некогда взвешивать все «за» и все «против», и ты ради победы над врагом, не задумываясь, жертвуешь своей жизнью. Я правильно говорю?
— Мне кажется, правильно, — сказал майор. — А в чем заключается вторая ваша классификация подвига?
— Вторая категория подвига заключается в том, что у тебя есть время на то, чтобы подумать. Крепко подумать и обстоятельно. Тебе на это дают время сами враги. Они схватили тебя, мучают, пытают, предлагают всяческие заманчивые вещи, чтобы только сломить твой дух, твою волю. И это может длиться уже не мгновение, не час, не два, а несколько дней. Они дают тебе время на то, чтобы ты подумал и сдался. Но ты не сдаешься, несмотря ни на какие мучения, пытки и посулы. Ты непреклонен. Вот в этом мужестве, по-моему, заключается вторая категория подвига…
— Так в чем же дело? — спросил Васин.
— Я так думаю, что и то и другое очень характерно для советского человека, для нашего общества. — Деткин возбужденно расхаживал из угла в угол.
— Какова же подоплека ваших рассуждений? — спросил майор. — Для чего вы все это мне рассказываете?
— Для чего? — спросил лейтенант, останавливаясь напротив стола, за которым сидел Васин. — А для того, что подвиг нашего Осокина, которого трое суток зверски пытали бандиты и не смогли сломить его дух, и волю, и верность присяге, должен быть по достоинству оценен и отмечен.
— А застава носит имя героя, разве этого мало? Мы чтим его память и впредь будем помнить о подвиге его.
— Вот именно! Я об этом и говорю! — воскликнул лейтенант.
«Черт возьми! — подумал майор. — Такой напористый мальчишка, что никакого отбоя от него нет».
— Ладно, — сказал он, — теперь оставайтесь за меня, а я пройдусь по селу. Надо будет навестить кое-кого из народных дружинников. Думается, что буду скорее всего у Ференца Петровича Голомбаша. Если понадоблюсь, там и найдете меня.
Глава двенадцатая
Ференц Петрович Голомбаш был тем самым знаменитым во всем селе Семионово Голомбашем, который в незапамятные времена, не дожидаясь визы, сходил за границу в гости к двоюродному брату. Это был рослый, уже облысевший, усатый и пузатый добропорядочный семьянин. Просто ему приспичило сходить в гости к брату, поглядеть, как тот поживает, и заодно похвастаться своими достижениями. А их у Ференца Петровича было много. Во-первых, он построил новый дом из саманных кирпичей под шиферной крышей с тремя огромными окнами по фасаду, а стены одел «шубой» и покрасил черной, белой и розовой красками. Во-вторых, приобрел мотоцикл «Ява» с коляской. Вот как! И мотался на этом сущем звере в самых различных направлениях. Например, в Чоповичи, чтобы потолковать о чем-нибудь в подвальчике с дядюшкой Поппом. Да что там в Чоповичи! Даже если надо было сделать всего каких-нибудь триста шагов, и те он пролетал на своем звере. Например, посмотреть на сельском стадионе футбольный матч. Даже тогда Ференц Петрович выкатывал мотоцикл за ворота, битых полчаса томился в ожидании своей супруги Геленки, наряжавшейся по этому случаю во все парадные одежды, торжественно усаживал ее в коляску и через несколько минут как штык, с опозданием однако, был возле футбольных ворот. И все могли видеть, как он ловко управляется с этим сущим быстроходным дьяволом.
Ференц Петрович Голомбаш гордился своим мотоциклом больше, чем новым домом в три окна по фасаду. Раньше-то он проживал вместе с папашей и братьями в старом доме, вытянутом вдоль двора, как колбасная кишка, и имевшем по фасаду лишь одно окно. Но вот Ференц Петрович отделился от родичей и зажил с Геленкой, что твой министр, в самом современном доме под четырехскатной крышей. И обо всем этом надо было рассказать двоюродному братцу.
Ференц Петрович попросил визу. Но где его заявление так долго мариновали, что все терпение Голомбаша лопнуло, даже сказать невозможно. А день рождения для того, как известно, и называется днем, что лишь пришло время, так и справляй веселье, не откладывая. И Ференц Петрович Голомбаш, не дождавшись официального разрешения, поспешил на пирушку. Благо до того села, в котором проживал его двоюродный брат, если идти напрямик, не наберется и пяти километров. Как вышел из Семионово, тут тебе и граница, а за границей — дамба, а за дамбой — и село, где брат живет. Хорошо бы, конечно, прикатить к брату на новеньком звере-мотоцикле, но ничего, видно, не поделаешь.
И вот однажды, темным морозным осенним вечером, Ференц Петрович отбыл за границу. Никто об этом путешествии его, разумеется, ничего не знал. Даже любимая молодая жена Геленка. Уходя из дома, он небрежно сказал ей, что идет к приятелю Иозефу Варгашу поиграть в шахматы и поговорить о политике. Но сам, выпив для храбрости пивную кружку вина, не мешкая, устремился за рубеж.
Все было проделано как нельзя лучше. Ференц Петрович прошелся по селу, свернул на виноградники, потом — в яблоневый сад. Полежал минуту-другую на стылой земле, послушал тишину и сказал себе: «Хха! Не такой уж дурак Ференц Голомбаш. Он всех, если захочет, может провести за нос».
Голомбаш действительно был человеком очень изобретательным и загадал пограничникам ловкую загадку. Дело в том, что тревожная группа, прибывшая к месту происшествия, никаких следов на контрольной полосе не обнаружила. Это и было загадочно. Правда, стоял уже поздний вечер, морозец сковал на полосе землю, что крайне осложнило работу наряда. Но след все-таки должен быть. Не по воздуху же перелетел полосу нарушитель границы! И тем не менее полоса чиста.
Старший наряда выстрелил из ракетницы: вызываю начальника заставы!
Скоро прикатил на газике сам начальник.
— Что случилось? — спросил он тихим голосом, выпрыгивая из машины.
В свете автомобильных фар толпились встревоженные и озадаченные пограничники.
Сержант, жмурясь от яркого света, бьющего прямо ему в глаза, шагнул навстречу майору:
— Контрольная полоса не показывает следа, товарищ майор.
— Хорошо смотрели?
— Так точно.
Майор, светя фонариком, прошелся вдоль полосы вправо, влево. Полоса была чиста.
— Собаку! — сказал майор.
Астра, покорно сидевшая у ног инструктора, наклонив голову набок, была тем не менее вся в нетерпении. Беспокойство людей передавалось и ей, и она то тихо поскуливала, нетерпеливо перебирая передними лапами, то, как бы устыдясь этой своей взволнованности, коротко и равнодушно зевала, со стоном разевая пасть и высовывая язык.
После команды майора, его властного, хорошо знакомого ей голоса, собака подобралась и взглянула на своего хозяина, еще плотнее прижавшись к его ноге своим мощным, горячим, беспокойно вздрагивающим телом.
— Вперед, — тихо сказал инструктор. — Астра, ищи. След, Астра, след! — И чуть отпустил поводок.
Потом еще отпустил, еще. И вот они уже побежали и скрылись в вечерней мгле, потом вернулись в свет фар и опять скрылись, только в ином направлении, и оттуда, из темноты, послышался возглас инструктора: «Есть!» И все устремились на этот возглас. Водитель включил прожектор, и стало видно, как Астра, а за нею инструктор, отпустивший ее на длинный поводок, чуть ли не на всю катушку, сгинули в вечерней мгле.
Странно все было до изумления, поскольку нарушение границы произошло невдалеке от заставы, а след привел тревожную группу в центр Семионово, к роскошному дому колхозного конюха Ференца Голомбаша.
Чернобровая красавица Геленка мыла на кухне посуду, когда запыхавшийся, потный сержант, распахнув дверь, встал на пороге.
— Ой! — изумленно воскликнула Геленка. — Проходите же.
Сержант стоял в дверях, озираясь.
— Здравствуйте, — хрипло выдавил он. — Хозяин дома?
— Нету.
— Где он?
— А к Варгашам ушел разговаривать про политику.
— К каким Варгашам?
Вопрос не был праздным, поскольку Варгашей, как и Голсмбашей, в Семионово было столько, что ими можно было пруд запрудить.
— К Иозефу Варгашу, колхозному кузнецу, что живет в пятом доме от нас. Ференц нужен? Я позову, тут недалеко, — сказала Геленка, вытирая руки о фартук и нисколько не встревожась.
Из соседней комнаты выглядывали любопытные мальчишки-голомбашата.
— Да вот они сбегают, — продолжала Геленка, обернувшись. — Петр, Яков, кто там одет, сбегайте быстро за отцом к Варгашам, скажите, чтобы скорее шел домой, к нему пришли пограничники.
И один из мальчиков тут же шустро нырнул под локтем у сержанта, все еще стоявшего в дверях, и протопал ботинками по ступенькам крыльца.
В это время майор, вернувшись в свою канцелярию, крепко задумался. Нарушитель был странный. Что это — дерзость, легкомыслие? Если он вошел в Семионово, деваться ему некуда. Тревожная группа настигнет нарушителя. А если он ушел на ту сторону? Но и в этом случае он все равно должен был бы появиться на сельских улицах засветло и должен был бы привлечь к себе внимание жителей села и о его появлении стало бы известно на заставе. Но никаких тревожных сигналов от населения не поступало. Тогда что же? Было ли вообще нарушение границы? Почему нет следа на контрольной полосе? Почему нет следа ни в ту, ни в другую сторону? Невозможно, чтобы не было следа. Чертовщина какая-то, загадка!
Майор не стал поднимать заставу. Пока достаточно тревожной группы. Пока, полагал он, нет оснований для большой тревоги. Люди и так несут службу с предельной нагрузкой изо дня в день. Особенно в районе Чоповичей, на самом вероятном направлении, на самом благоприятном направлении для нарушителей. Но почему же в данном случае нарушитель выбрал не Чоповичи, а Семионово? Ведь он знал, должен был знать, что в селе расположена застава. И, зная, решил именно здесь идти за рубеж. Кто он? Почему контрольная полоса чиста, как праздничная скатерть? А быть может, впопыхах не рассмотрели, не увидели, а след есть?
За этими беспокойными размышлениями и застал майора связной, посланный сержантом. Вбежав в канцелярию, солдат доложил:
— Товарищ майор! След привел к дому Ференца Голомбаша. Сержант докладывает…
Майор не дослушал, что докладывал ему сержант, рывком встал из-за стола. Фуражку на голову, шинель на плечи, и вот его газик уже у калитки голомбашевской усадьбы.
Сержант по-прежнему стоял в дверях кухни, прислонившись плечом к косяку. Геленка, положив на колени руки, сидела на табуретке возле стола с тазом, в котором лежали недомытые тарелки и чашки. Вид у нее теперь был горестный и смущенный. Подле нее стоял только что прибежавший от Варгашей один из отпрысков Голомбашей, веснушчатый Яков.
При появлении майора сержант выпрямился.
— Ну, какие новости? — спросил майор, входя в кухню. — Что случилось?
— Разрешите доложить?
— Докладывайте.
— Присядьте, пожалуйста, — сказала Геленка и обратилась к сыну: — Принеси стул товарищу майору.
— След привел сюда. В дом никто из посторонних не заходил. Голомбаша дома не оказалось. Как сообщила хозяйка, он ушел не так давно к приятелю в гости. За ним был послан мальчик. — Сержант кивнул в сторону белобрысого Якова, притащившего стул и теперь с интересом слушавшего сержанта. — Варгаш сообщил, что Голомбаш сегодня вообще не заходил к нему.
— Так, так, — сказал Яков. — Все правильно. Дядя Иозеф сказал: «Твоего папы, малыш, у меня не было и нет. Святые слова».
— Тогда где он может быть, как вы думаете? — спросил майор у Геленки, садясь на стул и снимая фуражку.
— Откуда мне знать, что ему взбредет в дурную голову? — ответила Геленка, пожимая плечами. — Не хотите ли вина?
— Нет, спасибо, — сказал майор. — Он, насколько мне помнится, просил визу?
— Так, — подтвердила Геленка.
— Разрешение получено. Куда он мог деться?
Геленка опять пожала плечами.
— Как придет, я ему скажу. Он так ждал эту визу! У его брата юбилей.
— Он собирался к брату?
— Так. На мотоцикле хотел поехать.
— Когда у брата юбилей?
— В какой день, не знаю. Скоро. Быть может, завтра.
— У других соседей он не может быть?
— Он сказал, пойдет к Иозефу Варгашу.
— Варгаш, Варгаш! — вдруг с раздражением сказал майор. — Нет его у Варгаша! — Он поднялся. — Когда Ференц Петрович явится домой, пусть немедленно придет ко мне. Ночью, утром — все равно.
— Он вам очень нужен, товарищ майор? — спросила Геленка.
— Конечно. Надо поговорить. — Майор приложил ладонь к козырьку фуражки. — Всего наилучшего.
В доме Голомбашей делать было нечего. Майору все казалось предельно ясным: Ференц Петрович Голомбаш, сукин сын, не дождавшись визы, ушел за кордон к брату на юбилей. И черт бы с ним, если подобру-поздорову, иди и празднуй хоть десять юбилеев! Но ведь это ЧП! И надо немедленно докладывать в отряд, а сомнения гложут душу: почему нет следа на контрольной полосе? Если тревога окажется ложной? Если нарушения границы не произошло? Не мог же стокилограммовый Голомбаш перенестись над полосою по воздуху? Но как тут ни ломай голову, а Голомбаш все-таки, наверное, ушел на юбилей. Голомбаш, Голомбаш! Чертов ты Голомбаш! Задал ты нам работенку…
Майор вновь приказал пустить собаку, и она уверенно взяла след и, не сбиваясь, как по заданному маршруту, повлекла за собою инструктора и самого майора сперва посреди главной сельской улицы, потом проулком, на колхозные виноградники, миновала их, вбежала в яблоневый сад и скоро привела всю группу как раз к тому месту, откуда и началось полчаса назад преследование нарушителя.
Ночь стояла тихая, темная, звездная, безветренная, с легким, чуть приметным морозцем. Оставалось одно: ждать утра. Тогда все должно было проясниться. Нарушитель, стало быть, уходил от нас. Больше того — из села Семионово, близ Семионово… Но если он вообще не уходил? Если Голомбаш как ни в чем не бывало сидит под колоннами при входе в казарму, посланный Геленкой? Да, надо ждать утра. С рассветом все станет ясно. А пока надо несколько видоизменить первоначальный план охраны границы на сегодняшнюю ночь. Снять один из нарядов в районе Чоповичей и выслать часовых к месту происшествия на окраину Семионово. Да, так надо сделать. И ждать рассвета. Ждать…
Майор вернулся на заставу. Сомнения, беспокойство, огорчения терзали его душу. В канцелярии горел свет.
За столом сидел старшина и, сдвинув фуражку на затылок, писал на широком разграфленном листе бумаги какую-то старшинскую хозяйственную ведомость. Он поднял глаза на вошедшего, майор поймал его беспокойный, вопросительный взгляд, сказал: «Сиди, сиди» — и сам, скинув шинель, фуражку, опустился на койку, устало спросил:
— Голомбаш не явился?
— Нет.
— Ничего не пойму, старшина, — помолчав, закуривая, сказал майор. — Было нарушение — не было? Чертовщина какая-то. По всем данным этот Голомбаш не дождался визы и пошел к брату на именины. Но контрольная полоса не дает следа. Не мог же этот бегемот перепорхнуть через полосу. Я решил дождаться утра. Значит, так. — Майор встал, притушил сигарету в пепельнице. — Высылаем туда часовых, докладываем в отряд о принятых мерах и ждем утра. А там будет ясно — что и как. Утро вечера мудренее. Верно?
— Верно.
— А теперь иди отдыхать. До рассвета еще далеко.
Майор остался в канцелярии. Это были его те трудные служебные месяцы, когда — ни одного заместителя, когда все дела приходилось вершить самому, когда жена уже не однажды иронически говорила ему, что он, наверное, скоро забудет не только как она выглядит, но даже как ее зовут. «Ладно, ладно, мать, — отвечал майор, — все образуется, встанет на место, пришлют замов, и я, глядишь, буду не только бриться дома или чай пить, но даже ночевать. Иногда, конечно».
Он лежал в ту ночь на своей солдатской койке, и его не покидала эта проклятая тревожная мысль о Голомбаше, нетронутой контрольной полосе. Он никак не мог дождаться утра, то и дело нетерпеливо поглядывал в темные окна — не светает ли? — и думал, думал…
Все было, кажется, сделано правильно: высланы часовые, доложено дежурному по штабу отряда, получено от него «добро», но тревога давила и давила на сердце, и ничего нельзя было с нею поделать, а рассвет все никак не наступал. Уходили часовые, возвращались, он инструктировал их, выслушивал.
А рассвет все медлил. Темные окна, свет настольной лампы, полумрак в углах канцелярии и беспокойные думы… Все стало путаться, расплываться в его голове, тускнеть — усатый Голомбаш, чернобровая красавица Геленка, веснушчатый Яков, поддакивающий: «Так, так, все правильно», сержант, собака Астра…
Рассвет, как ему показалось, наступил внезапно. Он открыл глаза, приподнял голову, а за окнами уже было светло, лампа на столе погашена, и возле койки, на которой он лежал, заложив руки под голову, стояли старшина и дежурный по заставе.
— Ого! — изумленно воскликнул майор.
— Все тихо, — сказал старшина.
Майор поднялся, накинул на плечи шинель, взял в руки фуражку и вышел из канцелярии, бросив на ходу старшине:
— Скоро вернусь.
Когда газик подкатил к месту происшествия, пограничники, а их было двое, мгновенно выросли перед машиной. «Молодцы», — отметил про себя майор, спрыгивая на землю. Спросил:
— Как дела?
— Тихо, товарищ майор, — ответил старший наряда.
— Приступим. Осматривали полосу?
— Так точно.
— Следы?
— Нет следа. Кроме как бы небольших точек, пунктира через полосу.
— Где?! — нетерпеливо воскликнул майор. — Показывайте.
Пограничники прошли вдоль полосы несколько метров и присели на корточки. Присел рядом с ними и майор.
— Вот, — сказал старший наряда. — Смотрите сюда, товарищ майор.
И майор увидел строчку следов, пунктиром протянувшуюся через полосу. Чьих следов?
— Я так думаю, товарищ майор, — продолжал тихим, настороженным голосом старший наряда, — что это пробежала куропатка.
— Почему вы так думаете? — раздумчиво, глядя на неведомые следы, спросил майор. — Почему?
Он все глядел на следы, не оборачиваясь, как бы боясь, что стоит оторвать от этой легкой пунктирной строчки взгляд, и она мгновенно исчезнет, сольется с забороненною землей.
— Я думаю, заяц если, то он так не бегает, у него свой след. Кто же еще, кроме куропатки, так пробежит?
Майор потыкал указательным пальцем землю. Она была достаточно тверда.
— Видите? — спросил он, теперь уже взглянув на сидящего рядом с ним часового.
— Что? — с готовностью и все так же настороженно спросил тот.
— Видите, землю приморозило. Это не куропатка. Она слишком легка, чтобы оставить глубокие вмятины на такой твердой земле.
— Сейчас куропатки жирные, тяжелые, — прошептал часовой.
— Верно. И все-таки это не куропатка.
— А кто?
— Не знаю. Надо во что бы то ни стало разгадать.
«А может быть, это в самом деле куропатка? — подумал он. — Почему бы не куропатка? Почему я убежден, что она не оставит таких глубоких вмятин? Если она и самом деле жирная, толстая?» Он на мгновение представил себе, как куропатка бежит через полосу, вытянув шею, ссутулясь, переваливаясь с боку на бок и чуть помогая себе взмахами слегка растопыренных крыльев. Все оказывалось куда как просто и логично: она оставила следы на контрольной полосе. И нечего ломать голову, терзать себя размышлениями. Но как быть с Ференцом Голомбашем? Со всей этой его историей исчезновения из дома? Предположим, он мог идти по селу, по винограднику, по яблоневому саду. Что дальше? Куда он мог деться? Он же ясно сказал Геленке, что идет к Иозефу Варгашу, у которого, оказывается, и не бывал. Не бывал и исчез из Семионово. Но как увязать воедино этого здоровяка Голомбаша и куропатку?
— Нет, все-таки это не куропатка, — после продолжительного молчания раздумчиво произнес майор даже с некоторым сожалением и огорчением. Так сильно было искушение свалить все на куропатку. — Что же это, однако, могло быть?
Ноги занемели. Майор поднялся, прошелся вдоль полосы в одну сторону, в другую и вновь присел возле пунктира едва приметных следов.
Утро было слегка морозное, но тихое, безветренное и безоблачное. Сладко и печально пахло садом, обильным убранным урожаем яблок. Солнце еще не всходило, но небо на востоке, за Семионово, за крышами его разноцветных, пряничных домов, за купами каштанов и диких груш, уже порозовело.
Шофер и часовые, сгрудясь возле машины, молча, словно боясь нарушить царившую вокруг них утреннюю благодать, глядели на майора. Так минуло с четверть часа. Наконец майор поднялся и, строго и в то же время весело глядя на солдат, сказал:
— Голомбаш. Это прошел Голомбаш. Вот какой он хитрый, этот Ференц Голомбаш! Чуть было не обхитрил нас. А вы говорите: куропатка! — укоризненно обратился он к старшему наряда. — Не куропатка, а верзила Голомбаш.
Солдаты, пребывая в недоверии, почтительно молчали.
— Не верите? — с укором сказал майор, угадав по выражению их лиц, что они лишь из деликатности не решаются возразить ему. — В одном вы правы безусловно: Голомбаш не перебегал полосу. Нет. Он хитрее сделал. Он перекатился через нее. Поэтому и следов никаких не оставил. Лег и перекатился. И осталась одна строчка. Это носки его сапог тыкались, когда он перекатывался. Ах, Голомбаш, Голомбаш, хитрюга ты, Голомбаш!
Майору стало весело. Это всегда с ним бывало, если удавалось разгадать какую-нибудь хитрость, заковыристую штучку. А ведь он чуть не поддался на эту голомбашевскую выдумку, чуть не спутал здорового мужика с куропаткой. Вот был бы конфуз на весь отряд! Но теперь это «чуть было» не считается. Теперь в отряд будет доложено о нарушении, окончательных выводах, и надо ждать Голомбаша. А он денька через два-три, нагулявшись, пожалует как миленький.
…Майор не ошибся в своих предположениях. Ференц Петрович Голомбаш, колхозный конюх, погостив трое суток в сопредельном государстве, в пяти километрах от родного очага, возвратился и был задержан.
За нарушение границы он был крепко наказан, а много лет спустя опять стал примерным и почтенным гражданином села Семионово, но когда заходила о нем речь, то даже в Чоповичах говорили: «А, это тот Голомбаш, который ходил к двоюродному брату на именины!» И всем сразу становилось ясно, о ком идет разговор. Не перестали говорить такие слова, даже когда Ференц Петрович оказал пограничникам неоценимую услугу, проявив при этом доблесть и мужество.
Дело происходило жарким августовским утром, когда в колхозном саду было полно народу: собирали яблоки. Был тут и Голомбаш со своими конями — грузил корзины с яблоками на фуру, чтобы везти их на склад, когда в саду появились трое молодых людей с рюкзаками за спиной, в белоснежных сорочках и в шляпах с перьями. Потом стала известна история этой троицы. Эти парни являлись подданными одного из сопредельных государств и решили идти в Париж, прослышав, что там можно, ничего не делая, загребать большие деньги. Ночью они перешли в другое сопредельное государство и, так как идти в Париж с пустыми руками им не хотелось, ограбили в том сопредельном государстве сельский универмаг, приоделись во все новое, набили вещами рюкзаки и тронулись в путь, но вместо того, чтобы поспешить в сторону Франции, ринулись в сторону Советского Союза, перешли контрольную полосу и очутились в семионовском колхозном саду. Но это потом все выяснилось, на допросе у майора Васина, а Ференц Петрович ничего такого не знал, он просто увидел чужих расфранченных парней, поставил на фуру корзину с яблоками и крикнул:
— Эй, откуда вы?
Парни, не сбавив шагу, отозвались:
— Идем к вам на помощь из города.
Это и вовсе показалось Ференцу Петровичу Голомбашу странным. Во-первых, город Чоповичи находился совсем в другой стороне, а во-вторых, какой дурак пойдет на колхозную работу в белой праздничной рубашке?
— Стойте-ка, — сказал Голомбаш, шагнув им наперерез. — Так дело не пойдет.
И в это мгновение в руке одного из парней сверкнул большой нож, а остальные бросились врассыпную. И быть бы Ференцу Петровичу раненым, да тут со стороны границы показалась тревожная группа, инструктор спустил Астру с поводка, и она в прыжке схватила занесенную над Голомбашем руку с ножом. Пришелец дико закричал, а Ференц Петрович, не мешкая, свалил его с ног одним ударом своего кулачища. Потом эти парни полмесяца ждали решения судьбы, так как сопредельные государства затеяли из-за них дипломатический спор: одно требовало их к себе, поскольку они являлись его подданными, а другое — к себе, поскольку они обокрали его сельский универмаг. Но эта дипломатия уже не имела особого значения для судьбы Ференца Петровича Голомбаша, героический поступок которого на некоторое время привлек внимание всего семионовского колхоза. Но лишь на некоторое время, ибо даже после того как Ференцу Петровичу вручили от имени начальника пограничного отряда ценный подарок и Голомбаш был приглашен майором Васиным в состав добровольной народной дружины, даже после всего этого торжества и в селе, и в Чоповичах к случаю говорили: «А, это тот Голомбаш, который ходил к двоюродному брату на именины!» О трех парнях, задержанных пограничниками при помощи Голомбаша, в таких случаях как-то само собою забывалось. Людям это казалось довольно будничным делом.
Глава тринадцатая
Майор направился к дому Голомбаша. Он миновал ворота заставы и вышел на главную семионовскую улицу. Стояла полуденная жара. В тихом безветрии млели каштаны. Улица была пустынной. Зато с веранд, увитых виноградной лозой, из распахнутых окон домов, из палисадников до слуха майора доносились обрывки фраз, смех, музыка, невнятный говор: жители села Семионово восседали за обеденными воскресными столами и ели куриную лапшу. По воскресеньям в Семионово поголовно все варят курятину. Это считается свидетельством достатка и изобилия. И никто из семионовцев не возит продавать на чоповичском базаре кур или петухов. А о цыплятах и говорить не приходится. Голомбаши тоже ели курятину. Красавица Геленка, лишь только майор Васин ступил за порог их дома, вскочила из-за стола, метнулась к буфету, стукнула по столу чистой тарелкой и, обворожительно улыбаясь, придвинула стул майору.
— Очень просим, — сказала она с поклоном.
— Будьте добры пообедать с нами, — проговорил Ференц Петрович. Геленка уже наливала в тарелку густую золотистую лапшу, а Ференц Петрович налил из кувшина в фужер темного вина, которое, как говорили всюду, нисколько не хуже, чем у дядюшки Поппа, торговавшего от колхоза «Красный луч» в подвальчике на площади возле чоповичского вокзала.
Майор не был чванлив, не дал Голомбашам возможности долго упрашивать себя и со словами: «А ну-ка, посмотрим, что сегодня приготовила дорогая хозяйка» — сел к столу.
— Как жизнь? — берясь за ложку, спросил он у мальчишек, темноглазых и веснушчатых, уставившихся на майора с противоположного края стола.
— Хорошо, — в один голос ответили Петр и Яков, прокашлявшись.
— Ешьте, ешьте да идите гулять, — снисходительно сказал Ференц Петрович. — У вас, как я погляжу, все хорошо, а бедная мать не успевает чинить ваши штаны и рубашки.
Скоро разговор перешел на то, какой сейчас ожидается урожай винограда, яблок, кукурузы и овощей, а потом Ференц Петрович, улучив минуту, заговорил на политические темы. Он был непревзойденным мастаком оценивать события, происходящие не только в Европе, но и те, что творятся на всем земном шаре. Даже майор, как вскоре выяснилось, не знал, что произнес пять дней тому назад в американском конгрессе помощник президента, а Ференц Петрович до того был напичкан всевозможными сведениями, что помнил эту речь чуть ли не слово в слово.
Так за разговорами незаметно были съедены и лапша, и жаркое, и выпито по вместительному фужеру доброго домашнего вина. Вот уж и мальчишки незаметно покинули жилище, и Геленка унесла посуду на кухню, а мужчины, оставшись вдвоем, закурив, сидели и беседовали на политические темы.
Майор Васин навестил колхозного конюха Голомбаша просто так, без какой-либо причины. Он имел привычку изредка заглядывать на полчасика то к одному члену народной дружины, то к другому, поддерживая таким образом с ними тесный контакт и узнавая попутно различные новости.
Наговорившись вдоволь о политических событиях, потрясающих мир, Ференц Петрович выбил трубку, которой до этого то и дело попыхивал, снова заправил ее табаком и, лишь раскурив, сказал:
— Я, Евгений Степанович, сам хотел идти к вам с сообщением.
— Что такое? — спросил майор.
— Я сегодня ездил в Чоповичи на толкучку. Надо было купить Гелепке новый платок. С ней ездил. Пусть сама выбирает. Что я понимаю? Ничего. Завел «Яву» и покатил. А потом, как водится, захотелось обмыть этот платок. Пропустить небольшой стаканчик вина. У меня верная примета, что, когда пересыхает в горле, надо поскорее пропустить через горло чего-нибудь. А что может быть лучше стаканчика красного? Вмиг пропадет сухость во рту.
Майор слушал, не перебивая. Он привык быть терпеливым и внимательным. Когда-нибудь Голомбаш должен был добраться в своем неторопливом рассказе и до сокровенного. Не платок же и не вино тут были главными. Не с тем же хотел Голомбаш пожаловать на заставу, чтобы похвастать, какой красивый платок купил он на толкучке своей Геленке. Надо только набраться терпения и внимательно выслушать собеседника.
— Я знаю в Чоповичах один подвальчик, у меня там торгует приятель — старина Попп, — продолжал не спеша Ференц Петрович. — У него есть вино, которое не уступит моему. Честное слово. Очень хорошее вино. Так вот я и говорю своей Геленке: «Посиди-ка ты со своим платком в коляске, а я тем временем забегу на минутку к дядюшке Поппу, у меня что-то с горлом не в порядке, першит, кашлять хочется, а за рулем кашлять неосмотрительно, можно так закашляться, что не заметишь, как и в канаву угодишь». «Ступай, — сказала она, — да поживее поворачивайся. Будто до дома не можешь дотерпеть. Знаю я, почему у тебя в горле зачесалось». Ну, вы сами понимаете, что говорит в таких случаях всякая жена.
Майор молча кивнул.
— Вот оставил я ее возле подвальчика в тени, сам спустился к старине Поппу, а там целая компания туристов, пьют из кувшинов вино, шумят, веселятся, присесть негде. Но я и не думал рассиживаться. Подошел к стойке, и старина Попп сразу без слов понял, в чем дело, налил мне стаканчик холодного и говорит: «Легок ты, Ференц, на помине. Только что я рассказывал одной даме, как ты ходил на именины к двоюродному брату». «Не надоело еще рассказывать? — так я спросил. — Кому в Чоповичах интересно слушать об этом? Что было, то давно надо бы забыть». «Да нет, — говорит старина Попп, — не в том дело. Эта дама не здешняя, и она очень интересовалась правилами получения визы. Тут-то я и рассказал ей, как ты, не дожидаясь разрешения, ходил на именины».
Майор стал слушать с еще большим вниманием. Кажется, Голомбаш наконец-то добрался до главного.
— Тут я ему и говорю, — продолжал Ференц Петрович. — «Так ты вон им тоже расскажи», — и показал на туристов. «Ты чудак, Ференц, — сказал мне Попп. — Они же не опрашивают, как им ехать туда и обратно. С визами-то у них, надо полагать, все в порядке». И тут я кое-что понял и спросил: «А куда ты ее направил?» Старина Попп сказал: «Она интересовалась, живешь ли ты в Семионове, и я ответил, что тебя там каждая собака знает. Так что ты, Ференц, — сказал он, — можешь ждать гостью. Не будет же она, так я смекаю, ни с того ни с сего интересоваться твоей личностью». Вот такие дела. Что вы об этом думаете, товарищ майор?
И Ференц Петрович Голомбаш, задымив трубкой, уставился на майора своими хитрыми, прищуренными глазами с таким выражением в них, словно задал майору бог весть какую хлопотливую задачку.
— Ничего я, Ференц Петрович, не думаю пока, — сказал майор. — Может быть, она обыкновенная туристка, может быть, едет за границу с пересадкой в Чоповичах и разговаривала с вашим приятелем от нечего делать. Но, может быть, и с умыслом. Не исключено и такое.
— Как узнать?
— Это сложно. Ваш приятель сказал, куда она направилась?
— Он сказал: «Если хочешь полюбоваться на нее, сходи на вокзал. Сдается мне, что она отправилась прямехонько к дежурному пограничнику за визой».
— К дежурному? Любопытно. Что бы это могло значить? — Майор задумался. — Во всяком случае, выходит, она не туристка и не транзитный пассажир. — Он посмотрел на Ференца Петровича. — Вы были на вокзале? Видели ее?
— В том-то и дело, что на вокзал я не попал, — вздохнул Ференц Петрович. — Геленка не пустила. «Вези домой немедленно, — сказала она. — Надоело мне сидеть в твоем ящике».
— Приметы ваш приятель сообщал?
— Приметы были. Как бы я ее без примет мог узнать? Рыжая, с сумкой и зонтиком в руках.
Майор вдруг с пронзительной ясностью вспомнил утренний базар, испуганные глаза рыжеволосой женщины. Да, теперь уж окончательно ясно, что она смотрела на него со страхом. И это она же разговаривала с сержантом Чернышовым-младшим. Откуда, какими судьбами, с какой целью занесло ее в Чоповичи?
— Она может прийти ко мне, я так думаю, — сказал Голомбаш. — Как мне быть: сразу доставлять ее к вам или вы встретите нас возле границы?
— Да, она, вероятно, ищет проводника.
— Дядюшка Попп не дурак. Он сразу видит, что к чему. Он сказал: «Гляди, Ференц, в оба глаза, не проморгай. Сдается мне, этой дамочке не терпится перемахнуть на ту сторону». Так он сказал. А это верные слова. Старина Попп никогда не станет трепаться попусту.
— Ладно, — сказал майор, поднимаясь. — Если это действительно так и ваш старина Попп не ошибся в своих предположениях, вы поведете ее по той дорожке, где сами пытались одурачить нас. Помните?
— Очень даже хорошо, — засмеялся Голомбаш.
— Ну и отлично. Там вас встретят наши ребята. Согласие давайте не сразу. Поторгуйтесь.
— Ференц Голомбаш тоже не из дураков, знает, если потребуется, как вести дело.
— Вот и ладно, — сказал майор на прощание. — Из дома не отлучайтесь.
— Как можно!
— В случае чего пришлете сынишку. Мы будем ждать. Желаю успеха.
— Не беспокойтесь. Ференц Голомбаш знает свое дело.
С этими словами Ференц Петрович, попыхивая трубкой, проводил майора до калитки, учтиво распахнув ее перед ним, и еще немного постоял, глядя вслед офицеру, удаляющемуся по широкой и пустынной в этот знойный час семионовской улице.
Глава четырнадцатая
Вернувшись на заставу, майор сразу же позвонил дежурному по чоповичскому КПП.
Отвечал капитан Прянишников. Они давно не виделись и были рады услышать друг друга.
— Не заходила ли ко мне женщина? — переспросил капитан после того, как они с майором обменялись приветственными восклицаниями. — Заходила. Не так давно.
История этой женщины, которую вкратце рассказал майору Прянишников, была довольно странной: русская, живет во Франции, приехала в Чоповичи из Борового, просит визу на выезд за границу.
— Эта женщина сегодня с утра морочит мне голову, — сказал майор, выслушав Прянишникова.
— Она успела и у вас побывать?! — удивился капитан.
Майор рассказал, при каких обстоятельствах произошла его встреча с этой женщиной.
— Та самая, — подтвердил капитан. — Зонтик был при ней.
— Есть сведения, что она побывала на дамбе возле забора, — сказал майор.
— Это не аргумент, — ответил капитан. — Туда многие ходят, все местное население плюс приезжие…
— Верно, — согласился майор. — Но в кабачке Поппа она вела разговор о выезде за границу.
— Она об этом со мной тоже разговаривала, и я посоветовал ей как можно скорее возвращаться в Москву. Она уедет отсюда с шестичасовым экспрессом,
— Если уедет, — раздумчиво проговорил майор.
— Что правда, то правда, — согласился капитан. — Поживем — увидим. В шесть часов, как только экспресс отойдет от перрона, я буду знать, села ли она в поезд. Узнать это не так-то трудно в кассе вокзала. Ведь я заказывал билет на ее имя. Никто другой билет не получит. Я тогда позвоню вам.
— Буду признателен. Эта женщина из головы не выходит у меня. Такая нелепая и запутанная история.
— Не сдают ли у вас нервишки, Евгений Степанович?
— Нет, нервишки у меня в полном порядке. И вообще я чувствую себя превосходно. Когда собираетесь в отпуск?
— Я уже отгулял. А вы?
— Скоро. Повезу сына в Москву. Буду просить, чтобы взяли в пограничное училище. Надо смену потихоньку готовить.
— Вам еще рановато думать об этом.
— Может быть. — Майор не стал говорить о том, что больные ноги все чаще тревожат и что он уже решил уходить в отставку. К чему говорить о таком походя? — Так я жду вашего звонка после восемнадцати, — сказал он и положил трубку на рычаг аппарата.
Теперь оставалось ждать дальнейшего хода событий. Предчувствие необычайного не покидало его. Пусть мимолетные предположения и подозрения его, навеянные поездкой на базар и встречей там с незнакомкой, были неверны, случайны и являлись результатом чрезмерной его подозрительности, возникшей, в свою очередь, из-за его перенапряжения и усталости. Пусть нервы у него действительно начали сдавать. Пусть все это так, и ему надо быть поспокойнее. Но ведь она со страхом глядела на него! И не случайно, не из праздного любопытства появилась на дамбе, затеяла разговор с сержантом Чернышовым, а потом со стариком Поппом в его подвальчике! И уж вовсе не случайным у нее был разговор с капитаном Прянишниковым о визе. Кто же она? Как поступит дальше? Возвратится в Москву? Капитан позвонит после восемнадцати часов, когда уйдет московский экспресс. А теперь остается только ждать.
— Вас что-то встревожило, Евгений Степанович? — спросил молча сидевший все это время возле стола лейтенант Деткин.
Майор удивленно посмотрел на него.
— Откуда бы вам знать?
— Мне кажется, вы весь день сегодня чем-то озабочены.
— Ах, вам кажется! А ведь вы, Виктор Петрович, недалеки от истины, — помолчав и побарабанив пальцами по столу, проговорил майор. — В Чоповичах появилась женщина, которая, теперь уж мне кажется, очень хочет переправиться на ту сторону. И, как мне опять кажется, любым способом.
— Это та, о которой вы только что говорили с капитаном?
— Совершенно верно. О ней рассказывал и Ференц Голомбаш. Все это чертовски любопытно и беспокойно. Не правда ли? Возможно, вся эта история кончится тем, что женщина в восемнадцать ноль-ноль уедет в Москву, но если не уедет с этим поездом, то с какой же целью, хотелось бы знать, останется в Чоповичах? Хорошо было бы знать, где она сейчас и что поделывает. Не так ли?
И еще хотелось бы мне знать, как бы вы поступили в подобном случае?
— Ее нетрудно разыскать. Город не так велик.
— Предположим. А дальше что?
— Задержать. В порядке профилактики.
— На каком основании?
— Но ведь вы же сами только что сказали…
— Сказал! — усмехнулся майор. — Все это пока лишь предположения, догадки. У нас нет никаких прав беспокоить человека на основании этих догадок. Мало ли что можно предполагать! Предположения еще недостаточно для действия. Въезд в город никому не запрещен. А в базарные дни вы сами знаете…
— И все-таки я бы в данном случае рискнул.
— Выслать наряд, задержать человека в общем-то ни за что ни про что? Так?
Лейтенант кивнул.
— А потом что? Извиняться? Это же ЧП.
— Был уже случай с тем Степаковым на дамбе. Вы его приказали задержать, и вам потом не пришлось краснеть.
— Там было множество серьезных признаков. Вы заметили, что сегодня Чернышов-младший не был так обеспокоен разговором, который у него состоялся с этой женщиной? Заметили? Вот и давайте думать: или она очень искусно маскируется, или все это сущие пустяки.
— Не знаю, Евгений Степанович, — честно сознался Деткин.
— Она француженка, между прочим, — после некоторого молчания произнес майор. — И просила у дежурного по КПП визу на выезд. Вот и задача. Почему она вдруг не возвратилась обычным путем, через московский аэропорт? — Майор поднялся, одергивая гимнастерку и расправляя складки под ремнем. — Вот что, Виктор Петрович. Я пойду домой, вы остаетесь за меня. В восемнадцать часов должен позвонить капитан Прянишников с КПП. То, что он вам скажет, немедленно сообщите мне.
Глава пятнадцатая
Лидия Николаевна Верной, выйдя от дежурного офицера и остановившись на жаркой привокзальной площади, задумалась. Что ей теперь оставалось делать? Возвращаться, как посоветовал учтивый капитан, в Москву? Но это возвращение было для нее чревато ужасающими последствиями.
Она не спеша прошла в скверик и села на лавочку напротив худосочного, лениво струящегося фонтана. Огляделась. Нет, за ней никто не следил. Площадь в этот жаркий полуденный час была пустынной. На автомобильной стоянке возле подъезда вокзала дремало несколько легковых автомашин и грузовиков. По ту сторону фонтана, расстелив на лавочке газету, закусывали две женщины, смуглые, худощавые, с крупными бусами на шеях, одинаково небрежно и изящно повязанные белыми, в крапинку, ситцевыми косынками. Они были молоды, белозубы, ели хлеб с колбасой и разговаривали, громко смеясь чему-то. Справа от площади, возле подъезда серого здания, прохаживался часовой в зеленой фуражке. Лидия Николаевна несколько успокоилась. Нет, никаких наблюдений за ней, слава божьей матери, не велось. Но что же теперь делать? Визы на выезд получить не удалось и не удастся. А как она надеялась именно на такой вариант: приехать в Чоповичи, заявить о своем французском подданстве, мгновенно получить визу и выпорхнуть за границу! Но тщетно. Такой вариант отпадал. Пограничный офицер вразумительно дал ей понять, что попытка ее напрасна. Что же, возвращаться в Москву? Купить билет, любезно заказанный на ее имя в кассе вокзала?.. Нет, это было выше ее сил и возможностей — снова появиться в аэропорту, из которого она бежала так поспешно и суматошно, что даже вынуждена была оставить там чемодан, прихватив с собой лишь хозяйственную сумку и зонтик.
Она бежала из аэропорта потому, что была убеждена: за ней установили слежку. Все, казалось, шло спокойно и размеренно к своему логическому завершению. Кончался срок ее пребывания у сестер в Черкасске. Они и наговорились, и насмотрелись друг на друга вдоволь, даже успели не однажды шумно и крикливо поспорить. Черкасские сестры, обе учительницы, являлись яростными приверженками социалистической системы бытия, а Лидия Николаевна принималась расхваливать капиталистический образ жизни, свой домик в Лилле, садик, автомашину и бензоколонку, где безраздельно хозяйничал ее супруг Альберто, а она изредка, если было много клиентов, помогала ему. Когда она начинала расхваливать прелести и преимущества своей частной жизни, сестры принимались смеяться над ней, называли ее слепой и неграмотной, а она в ответ, сердясь, кричала, что это они слепые и неграмотные, хотя и учительницы, а они все смеялись: «Дура ты, Лидка, набитая. Нашла чем хвастаться — бензоколонкой». Так у них бывало каждый ее приезд, а приезжала она за все время, как приняла французское подданство и вышла замуж за своего Альберто, четыре раза.
После того как оккупанты угнали ее в Германию, уж и война кончилась, а о ней долго ничего не было слышно, и сестры пришли к печальному заключению, что Лида, должно быть, бесследно сгинула со света, замучили фашисты девчонку непосильным, каторжным трудом, и вдруг она объявилась во Франции, прислала сестрам письмо, а потом и сама приехала, расфранченная, накрашенная, и стала хвастаться своей жизнью, домиком, мужем, сынишкой, садиком и тем, что они с мужем ни от кого не зависимы, сами себе хозяева. В другой приезд, это было через четыре года, она опять стала хвастаться домиком, уже двумя сынишками, и вдобавок собственной новенькой автомашиной марки «рено». А к третьему ее приезду у них появилась собственная бензоколонка, они с Альберто совсем укрепили свое положение и начали, как она сказала сестрам, процветать.
Много в ее хвастовстве было правды. И то, что батрачила у помещика в Баварии, где познакомилась с таким же, как и она, бесправным и обездоленным, французским парнем Альберто, и они полюбили друг друга, решили не расставаться, стать мужем и женой. Было правдой и то, что они жили в полном благополучии, имея собственный домик с мансардой под остроугольной черепичной крышей, автомобиль, бензоколонку. У них можно было заправиться бензином и различными маслами, купить некоторые запчасти, помыть машину, сделать небольшой ремонт. Альберто был отличным автомехаником, к тому же человеком веселого нрава, и к их бензоколонке подъезжало много клиентов. Во всяком случае, Альберто никогда не сидел сложа руки, и дело у него шло настолько успешно, что в летние, жаркие месяцы приходилось нанимать помощников, хотя и Лидия Николаевна, со временем приучившаяся великолепно разбираться в продаже всевозможных фильтров, подшипников, вкладышей, сортов масел, бензина, охотно подключалась к работе, благо дом был всего в каких-нибудь тридцати шагах от колонки.
Лишь одно обстоятельство в процветающей жизни семейства Верной было несколько завуалировано, и о нем ни Альберто, ни супруга его не хотели очень-то распространяться. Дело в том, что и домик, и машину, и бензоколонку помог им приобрести американский фонд «Феар Крафт».
Все началось еще в лагере для перемещенных лиц, где хозяйничали американцы, отнесшиеся с исключительно внимательной доброжелательностью к тому, что девушка Лида не собирается возвращаться в Советскую Россию, любит Альберто и хотела бы следовать за ним во Францию. Представители фонда «Феар Крафт» были столь великодушны, что тут же, в лагере, разрешили молодым влюбленным обвенчаться и преподнесли им от фонда «Феар Крафт» роскошный подарок. Этот фонд якобы занимался именно такими благотворительными делами, как оказание материальной помощи людям, долгое время находившимся в фашистской неволе. От фонда «Феар Крафт» чета Верной получила такую приличную сумму денег в долларовом исчислении, что ее с избытком хватило на приобретение домика с садом в окрестностях Лилля. Так сносно прожили они несколько лет. Альберто работал в мастерских автомехаником, его жена занималась домашними делами и хлопотами по воспитанию народившегося первенца.
Когда с тех пор, как они обосновались в собственном домике, прошло несколько лет, к ним пожаловал гость, назвавшийся представителем благотворительного фонда «Феар Крафт», и пожелал узнать, куда и как израсходованы средства, отпущенные семейству Верной фондом в 1945 году. Он сказал, что это не какой-нибудь контроль, а самая элементарная формальность.
Сперва к нему отнеслись подозрительно. Но он предъявил Вернонам их расписки в получении от фонда денежных сумм. Расписки были подлинными. Ему показали дом, сад, и он остался весьма всем этим доволен.
Ему предложили выпить чашечку кофе. Он не отказался. Сели за стол. Говорили о том, что снова подорожали цены на мясо и выросла арендная плата, что на железнодорожной будке возле переезда какой-то сукин сын нарисовал мелом фашистский знак. Возмутились: куда смотрит полиция?! Гость между прочим спросил у хозяйки дома:
— Не тянет ли вас в Россию?
На что она, засмеявшись, ответила:
— Мне здесь так хорошо, господин…
Он подсказал:
— Герберг.
Она продолжала:
— Мне здесь так хорошо, господин Герберг, что я ни за какие деньги не уеду отсюда. — И ласковыми, влюбленными глазами посмотрела при этом на мужа.
— Но у вас там, кажется, остались сестры? Не хотелось бы вам повидать их? Съездить к ним в порядке экскурсии? — спросил гость.
— О, это совсем другое дело! — воскликнула она. — На экскурсию я бы, пожалуй, согласилась. Как ты на это смотришь, Альберто?
— Пожалуй, — нерешительно ответил тот. — Но это будет очень дорого стоить. Нам сейчас это не по карману. И притом всякие формальности.
— Ну, об этом вы не беспокойтесь, — поспешил успокоить гость. — Формальности с визой будут улажены быстро, русские сейчас все шире открывают свои двери, а деньги для поездки мы найдем сообща, не так ли? Смотрите, Альберто, к вашей жене кто-то чрезмерно благосклонен.
— Ничего, — сказал Альберто, — это мы как-нибудь переживем. Только вот деньги не пришлось бы возвращать. Это нам будет накладно.
— Ни в коем случае! — горячо возразил гость. — Я имею полномочия заверить вас.
— Ну что же, — сказал Альберто, обращаясь к жене, — ты поедешь, тебе и решать.
Лидия Николаевна была взволнована. Ей вспомнилось детство, черкасские улицы, школа, сестры. Все это так захотелось вдруг увидеть вновь, что она немедленно дала согласие на поездку.
Послала письмо в адресный стол Черкасска, как посоветовал сделать это господин Герберг. Ей ответили, что сестры ее живы, здоровы, и сообщили их адреса. Тогда она написала письма сестрам, те ответили посланиями, сплошь заполненными радостными и изумленными восклицаниями, а несколько месяцев спустя Лидия Николаевна уже отправилась в свое первое туристское путешествие.
В Париже, на аэродроме Ле-Бурже, ее разыскал господин Герберг и попросил об одном небольшом, совершенно пустячном одолжении: передать встречающему ее в московском аэропорту человеку карманную библию. О, это для нее не составит никакого труда! Человек подойдет к ней сам, его не надо будет искать, и спросит, не прислал ли для него что-нибудь приятель Герберг. Тогда она и отдаст ему библию.
— Такой пустяк, — сказала она. — Ради вас я с удовольствием исполню эту просьбу, если бы мне пришлось даже задержаться на день-два в Москве. Вы так много сделали для нас.
— О, мы еще успеем с вами расквитаться, — засмеялся Герберг. — Желаю успешно, с удовольствием провести время у своих сестер.
Так начались ее поездки в Советский Союз. Не очень частые, всего четыре за четверть века. И все четыре раза она выполняла небольшие, ничего не стоящие и не обременительные для нее, как ей казалось, поручения. Она, конечно, кое о чем догадывалась, но не придавала этому большого значения, ведь за все это добряк Герберг платил звонкой монетой. Вообще он принимал в жизни семейства Верной очень горячее участие: помог им (деньгами, разумеется) в приобретении автомобиля и, наконец, в покупке в рассрочку бензоколонки, после чего Верноны стали самыми настоящими предпринимателями.
Глава шестнадцатая
Теперь Лидия Николаевна приехала в Советский Союз в пятый раз. Но эта поездка носила уже несколько иной характер. Добровольное начало, пусть даже предположительное, было исключено: она ехала по распоряжению Герберга. У них состоялся откровенный разговор, когда в доме, кроме них, никого не было. Альберто с сыновьями занимались на бензоколонке.
— Будьте добры подготовиться к поездке в СССР, — сказал Герберг. — Немедленно.
— Но мне сейчас некогда, и я не думала об этом. Тем более что я была там всего полтора года назад, — смутилась она.
— Надо ехать сейчас. Слушайте меня внимательно. Проживете у сестер две недели и, возвращаясь, купите для меня в Москве зонтик. В Москве, запомните, а не в Черкасске. Вот по этому адресу. — Он написал на бумажке адрес московского галантерейного магазина и показал Лидии Николаевне. — Запомнили? Там будет продавщица с белым цветочком на лацкане халата. Вы должны быть одеты в клетчатое платье. Скажете: «Мне нужен зонтик для любой погоды». Поняли? Она ответит: «Я бы советовала взять вот этот, в клеточку». И вы его купите. Все очень просто. Но в магазине и на аэродроме ведите себя крайне осторожно. Если заметите, что за вами установлена слежка…
— Но это… — с еще большим замешательством сказала она побледнев.
— Что — «это»? — спросил Герберг. — А вы думали, что то, что было, — не «это»? Вы думали, что прошлые мои поручения всего лишь невинные детские шалости? Вы думали, что дом, авто, бензоколонку и все, что тут, — он широким жестом обвел рукой комнату, — мы помогли вам приобрести лишь за то, что вы отказались вернуться в Россию, или за ваши прекрасные глаза? Какая непосредственность! Запомните, что вы давно уже работаете у нас. И довольно активно. И не пытайтесь с кем-либо делиться своими впечатлениями на этот счет. Мы в любую минуту можем все переиграть и вышвырнуть вас вместе с супругом и сыновьями на тротуар. Поняли?
Она кивнула, с ужасом глядя на него.
— Теперь слушайте дальше, — продолжал Герберг. — Если обнаружится слежка, немедленно покидайте аэродром. Путь у вас будет таков: по железной дороге до города Боровое, оттуда на такси доберетесь до Чоповичей. В Москве билет до Чоповичей могут не выдать, до Борового выдадут. В Боровом у вас живет школьная подруга, с которой вам захотелось встретиться, но ее, увы, дома не оказалось. Это на всякий случай. В Чоповичах, учтите, по воскресеньям бывает большой рынок, приезжает много народу, и в воскресенье вы привлечете там к себе меньше внимания пограничников. Визу на выезд постарайтесь получить в местном пропускном пункте. Они иногда выдают. В противном случае действуйте но обстановке.
— Как?
— Как вам будет удобнее. Но, предупреждаю, без зонтика сюда не возвращайтесь. Можете оставаться там, в России.
— Я этого поручения выполнить не могу, — нерешительно промолвила она.
— Можете. Я не прошу вас, а приказываю. У меня на это есть некоторые основания.
Он тут же начертил схему чоповичских улиц, вокзал, площадь, магазинчики, базар, дамбу и дал все это ей внимательно рассмотреть. И пока она знакомилась с чертежом, он пристально разглядывал ее, потом, дружески улыбнувшись, сказал:
— Тем более что это последнее наше поручение. Последнее, — он многозначительно поднял вверх указательный палец. — Я имею полномочия заверить вас в том, что больше никаких просьб от нас к вам не поступит. Больше того, по возвращении вам будет вручена такая крупная сумма денег, которой вполне хватит на то, чтобы полностью расплатиться за бензоколонку. Вы меня поняли?
Она кивнула, приободрясь.
— Повторите то, что вам нужно помнить.
Она безошибочно назвала адрес московского галантерейного магазина, приметы продавщицы, фразы, которыми они должны будут обменяться при встрече.
— Вот и отлично! — воскликнул Герберг. — Принимайтесь за дело. Но помните: без зонтика вам лучше не возвращаться. Однако надеюсь, что и на сей раз все сойдет благополучно.
…Поначалу все действительно складывалось наилучшим образом. Прогостив у сестер, наплакавшись, нацеловавшись и наругавшись с ними, Лидия Николаевна прибыла в Москву, нашла нужный ей галантерейный магазинчик, увидела продавщицу с белым пластмассовым цветочком на правом лацкане фирменного халатика и спросила у нее зонтик для любой погоды.
— Я бы советовала взять вам вот этот, в клетку, — сказала продавщица и достала из-под прилавка зонтик. — Он очень удобен и легок, — говорила она, выписывая чек.
Магазинчик маленький, тесный, покупателей в нем никого не было, но, когда Лидия Николаевна возвращалась от кассы с оплаченным чеком, возле прилавка, рассматривая развешенные на металлической никелированной вертушке галстуки, стоял мужчина, очень бесцеремонно, пронзительно и неуютно, как показалось ей, оглядевший ее с ног до головы. Он был смугл, горбонос, с холеными усиками и в кепке невероятных, по представлению Лидии Николаевны, размеров. Нет, кепка не была велика ему, но она была огромна. И это запомнилось Лидии Николаевне, как обычно запоминаются бросающиеся в глаза всяческие нелепости.
— Зачем, слушайте, зонтик летом? — вежливо, несколько гортанно спросил он, обращаясь к Лидии Николаевне. — Под зонтиком надо прятаться от осеннего дождя, а летом пусть вашу чудесную головку ласкают великолепные солнечные лучи.
Лидия Николаевна сперва не придала особого значения ни его взгляду, ни его словам. Она улыбнулась и, принимая от продавщицы зонтик, сказала:
— От солнечных лучей у меня болит голова, — и с этими словами направилась к выходу.
В дверях она как бы невзначай обернулась. Горбоносый обладатель огромной кепки и продавщица смотрели ей вслед. И тут в сердце ее закралась тревога. Еще легкая, нераспознанная. «Почему он так пристально посмотрел на меня? Почему заговорил о зонтике? — пронеслось у нее в голове. — А вдруг начинается то, о чем предупреждал Герберг? Вдруг за мной уже следят? Что делать?» Беспокойство ее усилилось. Она с трудом взяла себя в руки и, с нарочитой неторопливостью сделав несколько десятков шагов по улице, остановилась, как бы для того чтобы раскрыть зонтик, и оглянулась. Нет, никто за ней не следил, и горбоносый мужчина на улице не появлялся. Вздох облегчения вырвался из ее груди. Волнения ее, кажется, были преждевременны и напрасны.
Она провела в Москве еще три часа, посетила на улице Горького рыбный, кондитерский и гастрономический магазины, ничего, впрочем, не купив, а лишь потолкавшись в очередях возле прилавков, доехала на автобусе до Столешникова переулка и там, обойдя несколько шумных, бойко торговавших магазинчиков, пообедала в маленьком тесном кафе, взяла такси, поехала на Курский вокзал, забрала в камере хранения свой чемодан и отправилась в аэропорт, уже совсем успокоясь.
Оставались небольшие формальности с отметкой о выезде, проверкой багажа в таможне, а потом самолет через несколько часов доставит ее на аэродром Ле-Бурже, где она окажется вне всякой опасности. Господи! Только бы кончились эти поручения Герберга! Она никогда не будет приезжать в Советский Союз, пусть будет ей очень тоскливо и одиноко. Никогда! Только бы все это благополучно окончилось. Зонт! А что в этом, собственно, странного и беспокойного? Ее попросили купить в Москве зонтик для любой погоды, и она выполнила просьбу. Что в этом странного и подозрительного?
С такими бодрыми, успокоительными мыслями она вошла в здание аэровокзала, и страх тут же снова сковал ее по рукам и ногам. Она увидела около киоска сувениров того горбоносого, с усиками, в огромной кепке. Он тоже увидел ее и кивком головы указал в ее сторону своему собеседнику, и тот заинтересованно посмотрел на нее.
Теперь у нее уже не было никаких сомнений: за ней следили. Случилось именно то, о чем предупреждал Герберг.
Она подошла к газетному киоску, поставила у ног чемодан и сделала вид, что выбирает журнал. А в голове стучалась одна лишь мысль: «Как быть, как быть? Эти двое делают вид, что интересуются сувенирами, — лихорадочно думала она. — А на самом деле они следят за мной. Значит, мне нужно выполнять совет Герберга. Но как мне уйти от них? Если я направлюсь к выходу с чемоданом, они разгадают мое намерение… Чемодан будет мне помехой, он выдаст меня. Я оставлю при себе сумку, там деньги, документы. И зонт. «Без зонтика вам лучше не возвращаться!» — вспомнила она напутствие Герберга.
В это время горбоносый человек говорил своему собеседнику:
— Ты видел эту женщину, а? Рыжие волосы? Она, слушай, какая-то странная. Я у нее спросил в магазине самым вежливым образом: зачем покупать летом зонтик? Она посмотрела на меня такими испуганными глазами, как будто я хотел у нее, слушай, отнять этот зонт. Ты понимаешь что-нибудь в женской психологии?
— Подожди ерепениться, — смеясь, сказал собеседник. — Быть может, она такая же туристка и даже вместе с нами летит в Стокгольм. Вот будет забавно, если ваши места в самолете окажутся рядом.
— Вай! Самому заклятому врагу не пожелаю такого соседства.
А вокзал шумел, гудел, двигался, репродукторы гортанно и хрипло, как вороны, то и дело каркали под потолком, называя номера рейсов, пункты назначения, время вылета, приглашая посетить ресторан, напоминая, что надо приобрести сувениры и подарки.
— И в то же время любопытная особа. Что она из себя представляет? Современная аристократия? — говорил горбоносый.
— Я гляжу, тебя эта особа здорово заела, — заметил собеседник. — Ловелас несчастный. Пойдем узнаем, не с нами ли она в самом деле летит. Все равно у нас еще уйма времени.
И Лидия Николаевна скоро увидела их в толпе, пересекающих зал, поняла, что они ищут ее, и пошла, ускоряя шаг, в противоположную сторону, к выходу, выбежала, взволнованная и испуганная, на улицу, наняла такси и велела как можно скорее везти ее в город.
Купить билет до Борового, как и предсказывал Герберг, не составило никакого труда. С таким же успехом добралась она и до Чоповичей. Но здесь ее постигла неудача. Визы на выезд не дали, возвращаться в Москву было преступным легкомыслием. Там, в аэропорту, ее, конечно, ждали и разыскивали. Оставалось одно: действовать по обстановке — переходить границу. И немедленно, сегодня же ночью, иначе и эта возможность возвращения во Францию, в Лилль, к Альберто и мальчикам, которые, вероятно, и не подозревают, в какой переплет попала она, даже эта возможность будет утрачена безвозвратно.
Однако она не падала духом и полагала, что ей все-таки повезло: из разговора в подвальчике выяснилось, что в селе Семионово проживает некий Ференц Голомбаш, имеющий опыт перехода границы. Не установить ли контакт с этим Голомбашем? Выть может, он согласится помочь ей за хорошее вознаграждение?
В скверике было по-прежнему жарко и пустынно. Те две смешливые смуглянки, сидевшие на противоположной стороне фонтана, доели свой хлеб с колбасой и, сунув скомканную газету в урну, пошли, болтая и смеясь, в сторону вокзала. Она поднялась и пошла следом за ними, еще не решив, что делать. Просто ей надоело жариться на солнцепеке, и она подумала, что в зале ожидания не так будет жарко. На привокзальной стоянке она увидела знакомое такси. Шофер, улыбаясь, помахал рукой, высунувшись из-за дверцы.
— Скоро поедем обратно? — крикнул он.
Она подошла и сказала:
— Мне здесь так понравилось, что никак не соберусь. А вы застряли?
— Пассажиры были все в другую сторону. А как не подвезти хорошего человека?
— Я, вероятно, поеду поездом, — сказала она.
— Очень жаль.
— Но есть еще время, — уже решившись, сказала она. — Отвезите меня в Семионово. Далеко это село?
— Почти рядом. Садитесь. Что вы там не видели? Село как село.
— Там живет один знакомый человек. Быть может, хоть его застану дома.
— Хотел бы, чтоб на этот раз вам повезло. — Он включил счетчик. — Поехали.
Они миновали площадь, свернули направо и покатили по центральной улице, вдоль которой теснились каменные дома с высокими красными и серыми крышами и с верандами, увитыми виноградной лозой. Вдоль сточных канав, выложенных, как мостовая и тротуары, брусчаткой, стояли могучие, с густой, отмытой ночным ливнем листвой каштаны.
Навстречу прошли три рефрижератора, один за одним, а некоторое время спустя, пока они еще не выехали за город, промелькнуло несколько легковых автомашин различных марок.
— Туристы, — сказал шофер, заметив, что его пассажирка провожает их внимательным взглядом. — Тут совсем недалеко автомобильный мост через реку и контрольный пункт пограничников. Как раз налево будет.
Она промолчала.
За городом была узкая, но по-прежнему хорошая, выложенная брусчаткой и обсаженная по краям уже не каштанами, а фруктовыми деревьями дорога.
— Весной у нас тут поспевает столько черешни, что глаза разбегаются, — вновь заговорил шофер.
Она опять ничего не ответила, смутно, загадочно и неопределенно хмуря брови. Она думала о предстоящей встрече с неведомым Голомбашем. Правильно ли поступила она, отправившись на это свидание? Не слишком ли рискованно и опрометчиво? Ах, если бы хоть немного знать, что это за человек! Если бы знать, насколько он любит деньги. Если бы он любил их так же, как любит она, считая, что у денег нет запаха, с ним можно было бы договориться. Но если… Однако старик в подвальчике отзывался об этом Ференце Голомбаше как о пройдохе. Так ли это? Какими словами лучше всего начать с ним разговор?
Масса вопросов возникала у нее в голове, пока машина катилась по гладкой брусчатке мимо кукурузных плантаций и виноградников справа и слева от дороги, которым, казалось, не будет конца.
— Вот и Семионово, — проговорил шофер, указывая на возникшие вдали купы деревьев и разноцветные крыши построек. — Адрес вы знаете?
— Тут моего друга знает каждый.
— Это верно. На то оно и село, чтобы каждый знал друг друга как облупленного, — согласился шофер.
И действительно, лишь только они въехали в Семионово, первый же встретившийся на дороге человек очень точно и толково рассказал, как найти дом Ференца Голомбаша.
Глава семнадцатая
В канцелярии заставы раздался телефонный звонок. Лейтенант Деткин взглянул на часы. Было пятнадцать минут седьмого. Звонил капитан Прянишников и просил передать начальнику заставы, что интересующая его особа купила заказанный на ее имя в кассе вокзала билет и, по всей вероятности, отбыла в Москву с шестичасовым экспрессом.
— Простите, товарищ капитан, небольшое уточнение, — сказал Деткин. — Вы сказали — по всей вероятности. Я так вас понял?
— Так.
— С какой стати покупать билет и не садиться в поезд?
— Это я сказал на всякий случай, в порядке перестраховки. Доложите майору, что билет куплен, интересующая его дама, возможно, послушалась моего совета, и майор может успокоиться.
Но майор Васин был на этот счет несколько иного мнения.
— Так, — в задумчивости сказал он, выслушав лейтенанта. — Билет куплен, экспресс ушел. И тут вы правильно, конечно, заметили капитану, что незачем покупать железнодорожный билет человеку, который не собирается уезжать. Верно?
Лейтенант, уступивший ему место за столом, с любопытством глядя на него, кивнул.
В это время дежурный по заставе доложил, что пришел Ференц Голомбаш.
— Зовите его сюда, — поспешно распорядился майор и, когда массивная фигура почтенного колхозного конюха протиснулась в канцелярию, спросил: — Ну, Ференц Петрович, какие новости? Садитесь, — указал он на стул, стоящий возле стола, — рассказывайте.
— Новости, товарищ майор, никакие.
— Что так?
— Эта женщина, о которой рассказывал мне дядюшка Попп, когда я зашел к нему в подвальчик, — вы очень хорошо, наверное, это помните, — чтобы промочить горло, — обстоятельно рассказывал Ференц Петрович, усевшись на стул и чинно положив широченные ладони на колени, — эта женщина, наверное, была у меня.
— Как же это — наверное? — засмеялся майор.
— Дядюшка Попп, который знает толк в людях, сказал мне: «Смотри, Ференц, в оба глаза, не проморгай. Сдается мне, этой дамочке не терпится перемахнуть на ту сторону». И я стал ее ждать, как вы мне посоветовали, сидя дома. Так я сидел, может быть, час, а может быть, два, когда около дома остановилось такси и из него вылезла женщина — нельзя сказать, чтобы молодая, нельзя сказать, чтобы и старуха. Но, видать по всему, избалованная, потому что сразу раскрыла над головой зонтик, чтобы не было жарко, и пошла ко мне во двор, а автомобиль остался на дороге. Все это я увидел в окно, в пошел ей навстречу, и спросил, кого она ищет, может быть, правление колхоза или сельсовет, так это на другой стороне улицы. Но она спросила, здесь ли живет Ференц Голомбаш и не я ли буду этим человеком. Я сказал, что Голомбаш — это я, и попросил ее зайти в дом. Я думаю, что я все так правильно делал, а? Что вы на это скажете, товарищ майор?
— Правильно, — сказал майор. — А что было дальше?
— Дальше я спросил, зачем я ей понадобился, и тут она сказала: «Мне рассказывали, что у вас хорошее домашнее вино». «Кто же это вам рассказывал?» — спросил я. Она сказала: «Тот толстый дядюшка, который торгует в подвальчике на площади в Чоповичах». «А, — сказал я, — дядюшка Попп, не так ли?» «Правда, — сказала она, — он называл себя этим именем». «О, — сказал я, — дядюшка Попп хороший мой приятель, и он, конечно, сам никогда не соврет и другому соврать не даст. Но вином я не торгую. Я его делаю для себя». «Как жаль, — сказала она, — я сегодня с шестичасовым поездом уезжаю в Москву, и мне хотелось бы привезти туда подарок».
— Значит, с шестичасовым? — спросил майор и многозначительно поглядел на лейтенанта.
— Так она сказала, — продолжал Голомбаш. — У нее был очень беспокойный вид, она словно что-то потеряла или кого-то ждала, кто не пришел, или хотела что сказать, но тут не вовремя пришла из сада моя Геленка. «Кто к нам приехал?» — спросила она, войдя в дом. «Вот гражданка хочет купить вина, — сказал я. — Дядюшка Попп сказал ей, что мы можем продать». «Твой дядюшка Попп с пьяных глаз всегда скажет что-нибудь не так. А не говорил он вам, — спросила Геленка у гражданки, — как мой дорогой Ференц ходил в гости к двоюродному братцу на именины?» «Ты говоришь пустое, — сказал я. — Если захочу, еще могу сходить». «Только смотри опять не осрамись на всю округу, — сказала Геленка. — Вы меньше слушайте этого дядюшку, да и моего Ференца тоже. Оба они любят приврать. Лучше садитесь-ка к столу, я вам сейчас налью стаканчик для пробы да и с собой дам фляжку на здоровье». «Нет, нет, — сказала гражданка, — я очень спешу, мне надо не опоздать на поезд. Простите, что я вас потревожила».
— Эх! — досадливо крякнул в этом месте голомбашевского рассказа майор Васин. — Ушла.
— Ушла, — вздохнул Ференц Петрович.
— Ничего, — сказал майор. — Тут уж вы ничего не могли поделать.
— Я еще подождал немного времени, думал, может, вернется, и вот пришел к вам рассказать, как было дело.
— Спасибо, Ференц Петрович, — поблагодарил майор, поднимаясь и пожимая руку тоже поднявшемуся Голомбашу. — Не смею вас больше задерживать.
Они не спеша, церемонно раскланялись, и Голомбаш почтительно удалился.
— Ну, что думаешь, Виктор Петрович, обо всем этом деле? — спросил майор, когда дверь за Ференцем Петровичем затворилась.
Он вновь сидел за своим рабочим столом, широко расставив локти и внимательно, с любопытством глядя на лейтенанта, расхаживающего по канцелярии.
— А что же я думаю, — проговорил лейтенант, остановившись напротив стола, — женщина ищет приключений. С этой целью она отказалась от самолета, а вздумала ехать поездом. Здесь в визе ей отказали, и она теперь возвращается в Москву.
— Все очень просто, — с огорчением сказал майор.
— Да, очень просто. Такие сумасбродные, взбалмошные особы еще встречаются в жизни.
— Нет, Виктор Петрович, здесь будет несколько посложнее.
— Что же, Евгений Степанович?
— Не знаю, — со вздохом признался майор. — Но она не только за вином приезжала к Голомбашу. Она хотела что-то иное сказать ему, а Геленка спугнула ее.
— Пусть так, — сказал лейтенант, — согласен. Но билет она купила. Это подтвердил капитан Прянишников. Московский экспресс ушел.
— Все это верно, — раздумчиво проговорил майор, — и билет купила, и экспресс ушел. — Тут майор жестко поглядел на лейтенанта. — А если экспресс ушел без нее? Вы ведь сами допытывались об этом у капитана. Если билет был куплен только для отвода глаз?
— Чьих глаз?
— Наших.
— С какой целью?
— А вот с какой, Виктор Петрович. Она не случайно отказалась от визы в Москве и приехала в Чоповичи, возможно, поспешно. Визу получить ей здесь не удалось, капитан Прянишников бронирует ей билет на московский поезд, но ей возвращаться в Москву по каким-то причинам нельзя, а нашу территорию необходимо срочно покинуть. С этой целью она приезжала к Голомбашу. Но переговорить с ним не удалось. Геленка явно не вовремя появилась в их обществе. Теперь эта женщина попытается перейти границу самостоятельно в том месте, где разговаривала с сержантом Чернышовым: под дубами, на дамбе, с окраины Чоповичей. Больше у нее дороги нет.
— А зачем ей билет в таком случае?
— Я же сказал — для отвода глаз. А вдруг капитан Прянишников вздумает проверить, продан ли билет на ее имя. Что он, между прочим, и сделал. Поняли? Билет продан, поезд ушел. Теоретически, так сказать, она уехала. А практически осталась в Чоповичах и пойдет ночью вот здесь. — Майор поднялся, быстро подошел к стене, на которой висела карта участка, отдернул шторку и ткнул пальцем в окраину Чоповичей. — Во всяком случае, будь я на ее месте, поступил бы только так.
— Значит, ее можно взять на дамбе.
— Нет, спешить не будем. Надо действовать безошибочно. Возьмем при переходе границы. Так вернее.
— А может, она уехала в Москву?
— Ночь покажет. Хотите спорить со мной, что она никуда не уехала?
— Не хочу.
— Почему?
— Во-первых, не люблю, а во-вторых, вы все равно выиграете.
— Так уехала или не уехала, по-вашему?
— Не знаю. — Лейтенант был чистосердечен.
Майор тоже не знал. Он лишь строил предположения, создавал варианты, которыми могла и должна была, по логике событий, по его соображениям, воспользоваться эта туристка.
«Что же это за туристка? — думал он. — Что с ней случилось? Почему она оказалась в Чоповичах? Что ее заставило отступиться от туристических привилегий и встать на рискованный путь нарушителя?.. Что бы то ни было, — продолжал думать он, — а пока что она все-таки пользуется положением иностранки и нашим гостеприимством. Посмотрим, что будет дальше. Хотелось бы мне повидать ее».
— Так вот, Виктор Петрович, — сказал он. — План охраны границы остается обычным. Самый вероятный участок для нарушения — район Чоповичей. Туда высылаем три парных наряда. Все. Если понадобится, выезжаете с тревожной группой.
Глава восемнадцатая
Тихая летняя ночь спустилась над селом Семионово и над усадьбой, в которой разместилась застава. Изредка стонали во сне дикие голуби, усевшиеся на ветвям груши. Почтенная чета Самойловичей, напившись чая с вареньем, отошла ко сну. Лейтенант Деткин, грустно поиграв на баяне, сел писать письмо невесте в Тарасовку. Он все еще находился в радостных, приподнятых чувствах, никакие дневные тревожные происшествия не смогли затмить их, но, стыдясь этих своих чувств, писал строго и сдержанно. «Жизнь идет своим чередом, — писал он. — Служба тоже. Вчера всю ночь напролет лил дождь, а утром грозы как не бывало. Это здесь в порядке вещей. В селе ожидается большой урожай фруктов и винограда. Тебя тут все ждут: и Самойловичи, и Васины. А про меня и говорить нечего. Ты же знаешь, что ж тут писать о том, как я жду тебя. Честное слово, тебе здесь у нас очень понравится. Ребята у нас, как рядовые, так и сержантский состав, очень хорошие, службу знают, как говорится, назубок. Особенно выделяются сержанты братья Чернышовы из Мытищ. Это же совсем рядом с твоим домом. У младшего Чернышова очень хороший глаз на нарушителей. Прямо настоящий Шерлок Холмс. Уже трех человек задержал, за что награжден медалью «За отличие в охране Государственной границы СССР». Я уже писал тебе, что наша застава носит имя отважного пограничника Николая Осокина, зверски растерзанного бандеровцами…»
Пока лейтенант пишет это письмо, ночь уже вовсе окутала село Семионово, зажглись в небе желтые мерцающие звезды. Майор Васин проинструктировал наряд, отправлявшийся в район Чоповичей, и вышел вслед за ним под колонны, послушал, как дежурный по заставе негромко отдал в темноте команду заряжать оружие, как клацнули затворы автоматов и солдаты, пара за парой, скорым шагом ушли за ворота.
Участок был прикрыт на ночь на самых вероятных направлениях, и теперь майору Васину лишь оставалось ждать сообщений. Наряды, полежав, послушав тишину, пройдясь тропой, осмотрев контрольную полосу, вновь притаясь и слушая с напряжением все возникающие в ночной тишине звуки, время от времени подключают к розеткам свои телефонные трубки, и дежурный слышит их тихие, сторожкие голоса: «Все спокойно»; «Докладывает Чернышов. На участке все спокойно»; «Все спокойно»; «Спокойно…».
А ночь идет своим чередом, и свет горит в канцелярии заставы, и майор не спит, думает, лежа на своей солдатской койке, подложив под голову руки: вот скоро пришлют замполита, можно будет упорядочить свои служебные дела, позволить некоторую роскошь — дома ночью поспать, и жена перестанет иронизировать. Если, конечно, пришлют офицера опытного, на которого можно будет спокойно положиться и оставить на ночь заставу. Особенно на ночь. Днем есть и лейтенант Деткин, и старшина Самойлович… Но что это он? Ведь уж собирается совсем уходить, а там, на гражданке, в отставке, и выспишься, и набездельничаешься вволю, под завязочку. А что его там ждет? Какая жизнь, какая служба? Ну да не пропадет же он, не пропадет. Не он первый в отставке, не он последний…
Думает майор, а сам краем уха слушает, что происходит за дверью, у дежурного по заставе.
— Так. Понял. Продолжайте наблюдение, — слышит он спокойный голос дежурного. И еще некоторое время спустя: — Я вас понял. Хорошо. Все спокойно. Хорошо.
А ночь идет, идет, и уж скоро рассвет, и вдруг распахивается дверь и на пороге встает дежурный.
— Товарищ майор! Сработала система!
— Тревожную группу в ружье!
Майор уже на ногах.
— Справа ракета: спешите на помощь!
Скоро машина с тревожной группой, возглавляемой лейтенантом Деткиным, слепя фарами, вылетает за ворота.
И опять все тихо. Ни ракет, ни сигналов. Проходит десять минут, двадцать… Майор прохаживается по канцелярии.
— Долгонько, вроде бы, — говорит, позевывая, стоящий у двери старшина Самойлович.
— Пятнадцать минут туда, пятнадцать обратно, — отвечает майор. — Скоро будут.
— Не по дрова поехали.
— Да и не к теще на блины. К чему бы им прохлаждаться!
— Я тоже так думаю. Прохлаждаться нечего. Если, конечно, нарушитель шел от нас.
— Шла, — поправляет майор.
— Вы полагаете, что это женщина?
— По всем данным должна быть она. Весь день она мучает меня, эта женщина. С самого утра покоя нет. Но сейчас мы, кажется, разберемся, что к чему и почему и стоило ли мне ломать из-за этого голову. Вот они, приехали, — сказал он, остановясь посреди канцелярии и прислушиваясь.
И действительно, за дверью послышался голос лейтенанта Деткина: «Сюда, прямо», дверь распахнулась, и в канцелярию ступила женщина. Следом за нею вошли лейтенант Деткин и сержант Чернышов-младший, положивший на стол хозяйственную сумку и зонтик.
Задержанная взглянула на майора, прищурясь, насмешливо и независимо.
— Мы с вами сегодня, кажется, уже встречались, — сказал майор, усаживаясь за стол. Он кивком указал на стул, стоявший напротив стола. — Садитесь.
— Да, встречались. На базаре, — ответила она.
— Вы нарушили границу Советского Союза. С какой целью?
— Я французская подданная.
— Это мне известно.
— Я приехала сюда официально. У меня есть виза.
— Почему же вы решили возвращаться таким неофициальным способом? Путешественники так не переправляются через границы.
— Я просила визу у вас в комендатуре, но мне не дали.
— Вам, насколько я помню, было предложено нечто иное. Почему вы не сели на поезд?
— Раздумала. Это вас устраивает?
— Нет. О чем вы разговаривали в винном подвальчике?
— О вине.
— А зачем приезжали в Семионово к Голомбашу?
— Купить вина.
— Вы опять говорите неправду. Вы хотели, чтобы он переправил вас через границу?
— Какое это имеет значение — хотела я или не хотела?
— Почему вы не решились просить его об этом?
— Помешала жена. Пришла не вовремя.
— Ну и отлично, А про разговор с сержантом на дамбе можете не рассказывать.
— Тем лучше. Это был невинный разговор.
— Так, глядишь, и ваше сегодняшнее путешествие через границу окажется невинной забавой.
— Так оно и есть. Я просто люблю острые ощущения.
Она разговаривала непринужденно, будто это не ее полчаса назад задержали при переходе через границу. Но майор видел и другое: она держится на пределе, и это насмешливое спокойствие обходится ей очень дорого.
— А вы имеете право задерживать иностранцев? — спросила она.
— Имеем. Если иностранцы нарушают наши порядки.
— Вы за мной установили слежку. Вы за каждым туристом так наблюдаете? Это вам не пройдет.
— Ерунда. Просто вы сами все время попадались нам на глаза. Это ваши вещи?
— Да. И прошу сохранить их в неприкосновенности.
— Сохраним.
Майор взял зонтик и, вертя его в руках, стал не спеша рассматривать.
Зонт как зонт. На все случаи жизни. И от дождя, и от солнца. Шелковый, в клеточку. Майор открыл его, снова закрыл и взглянул на собеседницу. Она широко распахнутыми глазами внимательно, сторожко следила за его действиями. Выражение глаз ее было почти то же, что и утром на базаре, когда он задел рукой этот зонт и она обернулась и встретилась с ним взглядом.
— Не беспокойтесь. — Он положил зонт обратно на стол. — Я не порву. Что у вас в сумке?
— Можете посмотреть, — усмехнулась она.
— Обязательно. Лейтенант, проверьте и сделайте опись, — сказал он, обращаясь к Деткину.
Пора было сообщать в отряд о задержании. Дело, собственно, сделано, в отряде разберутся и все поставят на свое место. Но тем не менее майор Васин не торопился. Этот ее взгляд, встревоживший и озадачивший его еще утром и мельком перехваченный сейчас, что он мог значить?
— Все-таки почему вы не послушались дежурного по контрольно-пропускному пункту и не возвратились в Москву?
«Зонт, — лихорадочно думала она в это время. — Надо сохранить зонт. Как? Каким образом? Отвлечь его внимание от зонта. Буду грубить. За это не арестовывают. Вышлют. Вмешается посольство. Зонт».
— Даже полчаса, не только несколько суток, мне противно быть в вашей стране, — зло сказала она.
— Однако вас никто сюда не звал, — усмехнулся майор.
— Да, я приезжаю сюда пятый раз и все больше убеждаюсь в том, что у вас дурачат людей, превращая их жизнь в сплошной кошмар, делают из них послушных манекенов.
— Это старая, знакомая песня.
— Если бы вы знали, как я вас всех ненавижу! — воскликнула она в исступлении.
— Возможно. Не случайно же вы отказались вернуться на родину.
— Да. И сейчас я счастлива, представьте себе. И ноги моей здесь больше никогда не будет.
— Я тоже так думаю. Отъездились. Что там, лейтенант, в сумке?
— Ничего существенного, товарищ майор. Вот халат, помада, пудреница, плащ, кошелек с деньгами, документы…
— Все перепишите, деньги пересчитайте и дайте подписаться госпоже Верной. А где ваш чемодан? — вдруг спросил он у Лидии Николаевны.
— У меня нет чемодана.
— И никаких иных вещей?
— Никаких.
— Налегке, значит. — Майор задумался.
Все тут было необыкновенно странным. И ее приезд в Чоповичи, и даже отсутствие чемодана. «Почему она все-таки не вернулась в Москву? Все, что она сейчас говорит, не стоит выеденного яйца. Темнит. И про любовь к острым ощущениям, и про ненависть к нам. Чепуха. Это всего-навсего ширма, прикрытие. Что, мол, с меня возьмешь, я иностранка, вышлете, да и все. А все ли? В сумке ничего подозрительного не нашлось, а что зонтик?» Майор снова протянул руку к зонту и снова встретил ее внимательный, настороженный взгляд. «Зачем ей, собственно, везти во Францию зонтик? Почему она так опекает его?» Майор покрутил зонтик в руках, примерясь к нему и так и этак, и вдруг решительно сказал:
— Сержант Чернышов, осмотрите рукоятку зонта.
— Вы не имеете на это права! — воскликнула Вернон. — Вы ответите.
— Знаю.
— За меня заступится посольство.
— Тоже знаю. Но так просто, не солоно хлебавши, мне с вами расставаться не хочется. Мне надо знать, что не зря целый день переживал из-за вас. Вскрывайте, сержант.
Рукоятка зонта легко раскрылась под ударом молотка, и на стол вывалилась металлическая кассета.
Верной вздрогнула, вскинула руку, но майор сказал:
— Спокойно. Пленочку везли?
Она прикрыла глаза ладонью, тихо, устало произнесла:
— Я ничего не знаю. Меня просили передать…
— Звоните, лейтенант, в отряд и сообщите о задержании, — сказал майор, вынимая из ящика стола лист бумаги. — Будем составлять протокол. Старшина, дайте воды госпоже Верной.
А за окном тем временем совсем уже посветлело. Майор писал. Писал о том, как и при каких обстоятельствах была задержана Лидия Николаевна Верной, по национальности русская, по подданству француженка. При задержанной оказались вещи (шло длинное перечисление всех предметов, находившихся в сумке, вплоть до перламутровой пуговицы размером в копеечную монету) в зонт, при вскрытии рукоятки которого обнаружена металлическая кассета. На предварительном допросе задержанная сообщила… И начался снова разговор, и задержанная уже не бравировала, казалась усталой и равнодушной.
Протокол был закончен как раз к тому времени, когда пришла машина из отряда. Задержанную увезли, в канцелярии остались майор, лейтенант и старшина. Было слышно, как в коридоре, невдалеке от полуприкрытой двери, дежурный переговаривается с кем-то по телефону.
— Ну вот, лейтенант, — проговорил после некоторого молчания майор. — Письмо невесте написали?
— Написал.
— Привет от нас со старшиной не забыли передать?
— Не забыл.
— Молодец. Вошел дежурный.
— Товарищ майор, наряд готов для инструктажа. Следом за дежурным вошли два солдата.
— Приказываю вам выступить на охрану Государственной границы Союза Советских Социалистических Республик, — сказал майор.
Служба шла своим чередом.
Примечания
1
КПЗ — камера предварительного заключения.
(обратно)2
РПГ — разведывательно-поисковая группа.
(обратно)3
РО — разведотдел.
(обратно)
Комментарии к книге «Июньским воскресным днем», Борис Михайлович Зубавин
Всего 0 комментариев