«Мотя»

307

Описание

отсутствует



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Мотя (fb2) - Мотя 389K (книга удалена из библиотеки) скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Андрей Арев

Андрей Арев Мотя

Иисус, зная помышления их, сказал им: всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит. И если сатана сатану изгоняет, то он разделился сам с собою: как же устоит царство его?

Матф. 12:25–26

1. Либерея

-3

Моте было холодно. Стоять одной на февральском ветру в коричневой школьной форме с черным фартуком, белыми манжетами и воротничком, белых гольфах и туфельках, не зная, куда идти, потому что ты умерла, кровь твоя свернулась и уже не сочится из дырки в виске — стоять так не только холодно, а еще и тоскливо. Мотя раскачивается и напевает, чуть шевеля сиреневыми губами: «… по головке гладит, черствый пряничек дает…». Её похоронили неправильно, не отрубив кистей рук, ступней и не отделив головы, поэтому ночью, почувствовав тяжесть на груди, Мотя выкопалась, плача и размазывая слезы, смешанные с землей, и вытирая их красным шелковым галстуком. Теперь она стояла у стеклянной витрины «Лакомки» и смотрела на красивую выпечку, любуясь и не понимая, почему ей не хочется сладкого. Что–то тяжелое медленно толкалось внутри, в правом боку, заставляя двигаться, двигаться не хотелось, а хотелось заползти куда–нибудь, сжать ноги вместе до боли, свернуться калачиком и оцепенеть, не обращая внимания на пропитанное мочой и кровью белье, схватившееся на морозе коркой…

1

Когда холодно, за 30, и такая погода держится недели две — время начинает замерзать. Сначала вымерзает лишняя влага из настоящего, и дни, плотно сбитые, как мячи для пионербола, пугающе быстро, с легким хлопком меняют друг друга. Потом замерзает прошлое, сначала створаживается в подобие холодца, который вполне себе можно резать ножом, а затем становится более плотным, как рахат–лукум, и таким же белесым. Дни, не насыщенные событиями, замерзают в лед, прозрачный или цвета бульона. И тогда их можно увидеть сложенными в сенях, вместе с намороженными плитками молока, пельменями, колобками фарша и квашеной капустой. Конторские приносят его на работу, и часов в 10 утра раздается клич: Девки, айдате чай с яблоками пить!

Задастые пятидесятилетние «девки» крошат в чай яблоки, кусочки замороженного прошлого, достают домашнее варенье из лесной клубники — и сутки их удлиняются на пару часов.… А еще в лед замерзают дни, не наполненные ничем, кроме какого–либо чувства — счастья или там, любви. Получается такой радужный лед, его можно наколоть на этакие небольшие монпансьешки, и рассасывать весь день. Челюсть немеет, во рту остается неуловимое послевкусие — невозможно понять, чем ты тогда был так счастлив или, вот, любил же — а сейчас что? Но все равно, приятно — как после хорошего, красивого сна, который не можешь вспомнить, и пока вспоминаешь — все исчезает.

2

Мотя жила в маленьком городке, настолько маленьком, что на окраине он уверенно превращался в деревню — совсем недалеко от центра по утрам орали петухи, пахло хлевом, а зимой можно было видеть, как трактор затаскивает в чей–то двор смётанный на березу стог сена. Население окрестностей Эмска состояло, в основном, из скроенных по одному лекалу сухоньких мужичков, лысоватых и рыжеусых, одетых вечно в теплые клетчатые рубахи, застиранные джинсы–варёнки и такие же жилеты, и здоровенных теток, которые были выше своих мужей на голову, и, кажется, так и родились в этих своих серых плащах и всепогодных галошах на босу ногу. Летом окраина торговала на городском рыночке сепарированными сливками, а зимой — копченым салом, хотя самые распространенные местные фамилии были как–то связаны с едой, вернее, с ее отсутствием: Худяков, Постовалов, Художитков, Баландин.

Жительствовала Мотя в кирпичной двухэтажке, забитой как барк капитана Хёрда грузом мороженого мяса и картошкой; мясо на балконах нагло тырили синички, а картошка в самодельных подвалах сморщенными кракенами тянула свои щупальца к свету. Дом вообще был похож почему–то на торговое судно, застрявшее в водорослевых покосах Саргассова моря, и давно переставшее дрейфовать. Команда постепенно спилась, обзавелась семьями, переженившись на местных русалках, которые быстро обабились, развешали из больших эмалированных тазов свежевыстиранные простыни и пододеяльники, и наплодили племя младое, незнакомое, сидевшее по подъездам с «Балканкой» и «Ягой» — Ангка в их глазах не то, чтобы не горела, а просто не была оплодотворена.

Старшее же поколение разными темпами уверенно двигалось к смерти — чаще всего, она приходила в виде сковородки жареных грибов, съеденных на ночь, и наутро самому человеку было не ясно, жив он или прикалывается, уходя серым осенним утром на работу в свою контору или на завод; на самом же деле, окружающие видели очередной никчемный труп, а мозг, обманутый грибами, плавно входил в русло посмертных мытарств, — и начиналось: какая–нибудь бухша никак не могла понять, почему она не может сдать отчет, а ведь уже конец месяца, почему на нее орет начальник, почему сын–оболтус снова проспал первый урок, а еще и месячные, и все это одновременно. Или там, знаешь, миома матки, а еще невыплата по кредиту и отправляют на маммографию в город с подозрением на онкологию. Такова была замысловатая осенняя смерть; еще была белая и искристая зимняя, наполненная запахами весенняя, и скучная, с мухами — летняя.

Мотя мало с кем общалась во дворе, разве что с дворником и его детьми. Дворник–татарин Фарид, который обычно молча сметал в кучу листья, либо скалывал гиреем лед, и приветствовал знакомых лишь кивая, к Моте почему–то чувствовал особое расположение, всегда улыбался при встрече и говорил, снимая шапку: здравствуй, девочка! Остальное время он мычал про себя какую–то песню, иногда останавливаясь чтобы, воздев указательный палец, произнести какое–нибудь дацзыбао на своём смешанном русско–татарском наречии, например: Мечетта никакой урыс сюзе булмасэн [1] или же: бер курешу узе бер гомер, тугие паруса… я список кораблей прочел до середины [2].

У него была жена Фаина, тихая женщина с мягкой улыбкой, и двое сыновей — Уримка и Тумимка, лобастые погодки семи и восьми лет, вечно стриженые «под чубчик». Братья заболели Древним Египтом, когда валялись дома со свинкой, и теперь младший, Уримка, шастал по городу в поисках тюбиков от «Поморина» и «Мэри», чтобы замочить найденное в детской ванночке, затем разрезать бывший тюбик, прокатать на самодельных вальцах, и вогнать в установленный размер на гильотинке для фотографий — на нем была техническая сторона дела. Старший, сидя по–турецки где придется, чеканил на этих жестяных листах жизнь древнеегипетских богов, которые стояли в очередях за молоком, развешивали бельё и разбирались с мирозданием при помощи мастерка и нивелирной рейки: все во дворе знали, что, например, птицеголовых Ра и Монту звали как попугайчиков — Кеша и Гоша, а Сет носил имя соседской таксы Тильды — аналогично было и с остальными.

Когда братья обшили этими листами одну из стен комнаты, и она стала напоминать внутренность какой–то жестяной египетской пирамиды («у Хеопса была избушка каменная, а у Уримки и Тумимки — жестяная…»), родители мягко объяснили им, что делать этого больше не стоит. Молчаливые, как отец, братья теперь проволокой сшивали листы в книги и хранили их в подвале — часто можно было видеть, как младший, сопя, снимает сапожным ножом оплетку с куска многожильного кабеля, а старший, прикусив кончик языка, корпит над новым листом летописи, украшая их иероглифами собственного изобретения.

Еще Мотя иногда заходила к ювелиру, немцу Тицу. Вернее, это в какой–то прошлой жизни Тиц был ювелиром, а сейчас работал кочегаром в ближайшей котельной. Он жил здесь так давно, что никто уже не знал, потомок он екатерининских переселенцев, или же бывший пленный. После того, как из рук Тица перестали выходить цепочки и броши, а вместо них стали появляться малюсенькие полиспасты и ручные тали, все поняли — свихнулся. Из мастерской его выгнали, но дома Тиц упорно продолжал делать миниатюрные золотые кран–балки, на крюках которых висели микроосколки кирпичей дома Ипатьева, монетки с могилы дятловцев или кусочки челябинского метеорита. Потом он охладел к металлу, и начал работы по выведению магнита для дерева — на даче он скрещивал различные деревья и кустарники, называя результаты своих мичуринских экзерциций сплавами — говорили, будто один из его «сплавов» примагничивал дерево, поэтому немца тут же забрали в тайную кремлевскую лабораторию доктора Календарова [3], на дверь квартиры повесили секретную милицейскую бумажку с печатью, и Мотя больше его не видела.

В школе Мотя дружила с Нюрой Одинцовой. Нюра всегда собирала и сдавала больше всех в классе мухоморов — желтенькие отдельно, красненькие отдельно. Еще Нюра собирала для заготконторы выброшенные пионерские галстуки, — с тех пор, как шелкопряда научились кормить красными ягодами тутовника, алый шелк перестал быть дефицитом, и многие выбрасывали порванные или испачканные галстуки, — их потом отправляли северным народцам, чтобы те заготовили как можно больше копальхемов [4] для заблудившихся в тундре советских геологов, которые искали на северных просторах нефть и газ, необходимые Советской стране. А ведь всем известно, что пометить притопленный в болоте копальхем лучше всего пионерским галстуком или хотя бы вымпелом «Лучшему оленеводу».

Нюра была девочкой тихой и странной, по воскресеньям ходила к городской тюрьме, где сидели немецкие пленные, которые всю неделю строили в городе красивые дома с фундаментом из природного камня, и враги СССР. В стену тюрьмы была вделана клетка, в которой сидел захваченный вместе с немцами белый петух Миша. Мишу собирались откормить и съесть, но петух специально почти ничего не ел и стал больше походить на кусок трески, чем на птицу, поэтому над клеткой была надпись «Зверь weißenHahn». Нюра приходила разговаривать с петухом, чтобы подтянуть себя по немецкому — петух говорил с четким берлинским акцентом. Еще Миша оставлял Нюре вишневые косточки, которые давали ему вместе с зерном — это были косточки от специальных вишен, выращенных в Бабьем Яру, — ими кормили перед казнью главных врагов СССР. Враги с удовольствием ели эти вишни, потому что от них кровь быстрее покидала обезглавленное тело и становилась очень красной, что не могло не нравиться зрителям. Нюра ела косточки, чтобы узнать мысли врагов и понять, как они могли ненавидеть СССР.

3

Сама Мотя даже не знала толком, как ее зовут. Мама Моти умерла родами: когда ее спросили, как назвать новорожденную, мама улыбнулась и ответила: Мотя.

«Хорошо–хршо. Хрш», — сказало мамино сердце, и остановилось. Папа называл Мотю «мое солнце», но он бывал дома редко, потому что все время пропадал в командировках, и воспитанием Моти занимались попеременно приходящие бабушки. Бабушка — папина мама называла Мотю Матильдой, говорила, что это имя переводится, как «опасная красота», и рассказывала о святой Матильде Рингельхаймской. Моте нравился перевод имени, но само имя напоминало о соседской таксе Тильде. Тильда была умной и доброй собакой, но Мотя, если и хотела быть каким–то животным, то никак не собакой, а тогда уж южным ктототамом, который живет в Амазонии, где тепло и мало людей.

Бабушка — мамина мама называла Мотю Матрёной, рассказывала о Матрёне Московской, которой слушался сам Сталин. Матрёной Мотя тоже быть не хотела, поэтому писала свое имя двумя арамейскими загогулинами — тау и мим. Арамейский она выучила по найденной в папином кабинете книге.

А с бабушками у нее не складывалось. Мамина мама постоянно приносила Моте просфоры, бормоча что–то про тело Христово, и пыталась запихнуть их Моте в рот — скушай, деточка. Маленькой Моте, смотревшей на распятье из глубины своего крохотного роста («госпоже Правой ноге…») телом Христовым представлялся почему–то только большой палец ноги, наверное, немытый и с толстым желтым ногтем, ее начинало мутить, и она убегала.

Папина мама вообще пугала Мотю. Она говорила, например: не будешь слушаться — превратишься в косулю, и таким же серым вьюжным днем в конце ноября за тобой приедут на УАЗике четыре пьяных клоуна, и ты будешь убегать, плача и сбивая ноги о наст, только хрен что у тебя получится; или: не будешь слушаться — придут китайцы и увезут тебя в свой специальный пластмассовый китай; или: не будешь слушаться — родишься лавровым деревом, и все будут бросать твои листья в суп.

Но и это было не самым страшным. Папина мама часто напевала: только крышеснег, и, кроме крышеснега, — никого.… Вот что было самым страшным. Мотя видела себя одну в доме, в сумерках… и вдруг — быстрый маховой промельк, дрожь вторженья, и — появляется крышеснег, одетый в белое, и ступающий мягкими неслышными лапами.

Да! Прошлогоднее унынье! Да! дела зимы иной. Иной, как вы не понимаете? Иной, нездешней, нечеловеческой зимы!

Белый снежный ужас проникал тогда в Мотю, она хватала на кухне самый большой нож и с бешено колотящимся сердцем караулила под дверью тихие неслышные шаги. Но страшных незнакомых шагов не было — просто приходила бабушка и забирала нож.

Зато Мотя любила папу. Папа, наверное, тоже любил Мотю.

— И это так страшно, — сказала как–то Мотя Нюре, — так страшно, когда тебя кто–то любит, ничего от тебя не хочет, а просто любит, а ты не знаешь об этом или, что еще хуже, знаешь, но тебе это не нужно и даже противно, ведь это такой ужас леденящий, такая бездна… И все эти ваши ангелы трубящие по сравнению с этой бездной — как гипсовые пионеры–горнисты, а геенна огненная — как котельная на улице Ленина.

— Я думаю, что по–настоящему могут любить только мертвые, — ответила Нюра, — например, меня любят мертвые мамонты, которые живут глубоко под землей. Когда долго идет дождь, то в их подземных норках становится очень печально и сыро. И они начинают плакать. А дождевые черви не выдерживают их плача, и выкидываются на поверхность, как киты на берег…

— Да, или вот, как мне Кока Смирнов рассказывал, живешь–живешь, любишь–любишь, и вдруг оказывается, что по–настоящему ты любил только кота Ваську, который умер, когда тебе было шесть лет, да и то все забылось, и не осталось от этой любви ничего, кроме, разве что, когда на игре в порнопсевдонимы ты сказал, что тебя бы звали Василий Ленин, и все ржали.

Кока Смирнов, одноклассник Моти и Нюры, круглолицый мальчик, вечно поправляющий очки, как–то сообщил Моте, что порнозвезды выбирают псевдонимы, используя для имени кличку первого домашнего питомца, а для фамилии — название улицы, на которой прошло детство. Мотя тогда еще подумала, что советские порнопсевдонимы были бы крайне забавными: Муся Куйбышева, Тихон Киров…

4

В декабре Моте и позвонил тот самый Кока Смирнов.

— Здравствуй, Мотя, — важно сказал Кока.

— Здравствуй, Кока, — ответила Мотя, и хихикнула. Она так живо представила толстенького Коку, поправляющего свои круглые очки, и ведь, верно же, прежде чем позвонить, он непременно репетировал минут сорок, потому что был очень стеснительным.

На том конце провода замолчали.

— Ну же, Кока, что ты хотел мне сообщить? Я слушаю, — Мотя улыбалась, и так вся лучилась хорошим настроением, что Кока почти перестал стесняться, и сообщил, что в городской музей приезжает выставка — Детская Янтарная Комната.

Мотя удивилась, а Кока ответил, что да, существует такая, и если знаменитую Янтарную Комнату так и не нашли, то Детскую Янтарную удалось спасти, потому что она же маленькая, и теперь президент Медведев возит ее по стране, чтобы показать детям. Еще обещали привезти Доспех цесаревича Алексея, его же кукольный театр Гиньоль, а следующей зимой — Детский Ледяной дом Анны Иоанновны. Доспех цесаревича Мотя уже видела, когда ездила к тёте в Златоуст, кукольный театр ее не интересовал, а до следующей зимы было далеко, поэтому не слышала, что там говорил Кока, а представила президента Медведева, которого Путин запер в Спасской башне, чтобы он держал руками стрелки курантов, дабы устранить бардак со Съеденным временем, который начался еще во времена СССР, когда шахтеры Кузбасса что–то там колдовали с календарем, чтобы приблизить Новый год. Медведев пытался спасти положение, меняя часовые пояса, но ничего не получилось. Тогда Спасскую башню обшили досками, будто для ремонта, а на самом деле там прикованный цепью к самым главным государственным часам Медведев сжимал стрелки курантов руками так, что из–под ногтей текла кровь. Говорят, когда становилось невмоготу, Медведев танцевал там под песню «Одинокий парень», он смотрел на часы, и напевал:

Oh, oh–oh I got a love that keeps me waiting Oh, oh–oh I got a love that keeps me waiting I'm a lonely boy I'm a lonely boy Oh, oh–oh I got a love that keeps me waiting

Она потом долго была самой модной на дискотеках, и все танцевали ее, как Медведев, поглядывая на часы….

— Мотя? Ты меня не слушаешь? — обиженно сказал Кока.

— Слушаю, Кокочка. Ты говорил о Детской Янтарной Комнате.

— Да, так вот. Я тут кое–что почитал и понял, что в этой комнате можно найти оч–чень интересную вещь…, — Кока выдержал паузу.

— Какую же?

— Детскую Либерею Ивана Грозного!

— То есть, ты хочешь сказать, что кроме детской янтарной комнаты существует еще и детская библиотека Ивана Грозного?

— Да! Ведь все делалось всегда в двух экземплярах — оригинал и уменьшенная детская копия, чтобы с детства готовить наследников к… в общем, готовить.

— Ахха. И что ты предлагаешь?

Кока ответил, что можно спрятаться в музее, и ночью поискать в Янтарной Комнате библиотеку. Особо никакой охраны не было — вечером, в половину пятого придет уборщица тетя Клава, а в пять музей уже будет закрыт, так что у них в распоряжении будет вечер и вся ночь, потому что из музея все равно не выйти. А утром можно улучить момент, пока никто не видит, и прикинуться ранними посетителями. Спрятаться, конечно же, лучше всего в самой Янтарной Комнате. Осталось только придумать причину не ночевать дома, но Кока сказал, что для него это не проблема, потому что у родителей опять это. Мотя знала, о чем говорит Кока — у его родителей было два состояния — запой и хождение в церковь. Правда, между этими двумя состояниями еще был период ремиссии, недели две–три, когда родители Коки были вполне себе родителями, заботливыми и внимательными. Мотя узнала об этом давно, еще в первом классе, когда Кока на уроке, посвященным семейным традициям, смущаясь, сказал, что у них в семье традиция — в хлам. Брови учительницы поползли вверх, и только потом до всех дошло, что картавящий Кока произнес: «в храм», имея в виду семейные походы в церковь, хотя и в своей логопедической оплошности был не так далек от истины. Семья после потери взрослыми постоянной работы жила случайными заработками и пенсией, получаемой на старшего сына–инвалида. В хлам — ремиссия — в храм.

Мотя сказала, что папа опять в командировке, а уйти от присмотра бабушек можно будет, если позвать к себе ночевать Нюру Одинцову, а потом взять ее с собой в музей; Кока знал, что девочки были подругами, и был не против компании Нюры. На том и договорились.

Мотя позвонила Нюре, и сообщила о плане Коки. Обстоятельная Нюра согласилась идти в музей, но спросила, зачем Коке детская Либерея, и почему она должна быть именно в Янтарной Комнате.

— Это же не важно, Нюра! — сказала Мотя, — главное — приключение! А Кока просто любит читать, ты же знаешь.

Вечером все трое собрались в музее. Янтарная Комната сверкающим новогодним ящичком стояла посреди музейного зала. Когда хоровод первоклассников, скакавших вокруг Янтарной Комнаты, как Ганзель и Гретель вокруг пряничного домика, норовивших если не отщипнуть, то хотя бы лизнуть блещущее медом чудо, струйкой вытек в коридор, а директор музея пошла их провожать, троица забралась в тесное янтарное пространство и затихла. Слышно было, как директор заперла сейф, как гремела ведром уборщица, как по радио Газманов пел суру «Мчащиеся»:

В знак Моего знаменья — скакуны, Что мчатся, и, от бега задыхаясь, Бьют искрами из–под копыт, И атакуют на заре, И пыль взметают в облака, И в стан врага врываются всей массой…

Проголодавшийся Кока развлекал девочек, жутким шепотом рассказывая про то, как осажденные в 1612 в Москве голодные поляки сварили и съели кожаные фолианты Либереи Грозного, а Янтарную комнату с подачи Вилли Цауга немцы после операции «Возмездие» в Кенигсберге перегнали в сукцинат, соль янтарной кислоты, и сожрали его как тонизирующий препарат. Мотя тоже начала поглядывать на горящие медом стены, и тогда Нюра молча вытащила из своего пакета три пирожка с картошкой.

Когда все стихло, Кока вынул из кармана фонарик, и начал медленно водить его лучом по стенам Комнаты. Комната текла медом, липовым, гречишным, падиевым… и вдруг мелькнула слабая зеленоватая точка. Кока поднес фонарик ближе, и девочки увидели застывшего в куске янтаря червячка, отвечавшего лучу фонаря изумрудным свечением.

— Это Иванов червячок, Lampyris noctiluca, — сказал Кока, — символ книжного червя, несущего свет знаний. Закройте глаза, девочки — все, кто близко подходил к Либерее — теряли зрение.

Девочки послушались, и Кока надавил на кусок янтаря с червячком.

Было слышно только жаркое дыхание Коки, деревянный стук упавшего янтаря и шуршание. «Вот, я не ослеп», — сказал Кока, девочки открыли глаза и увидели, что он держит в руках золотую пластину размером в две ладони, завернутую в кусок пергамента, и две тонкие книжки. В свете фонаря они разглядели, что книги называются «Юности честное зерцало» и «Предсказания иеромонаха Авеля», на пергаменте, в который завернута пластина, что–то написано по–церковнославянски, а на самой пластине были видны иероглифы, похожие на египетские, и тоненькие дырочки, словно простроченные бабушкиным «Зингером».

Когда они выбрались из Янтарной комнаты, Кока сказал разочарованно: «Слабенький результат, я думал, там что–то интересное будет…», взял протянутый Нюрой пирожок и уселся прямо на входе в Комнату.

— А что ты хотел там найти? — спросила Мотя, тоже получившая пирожок, и устроившаяся на чучеле косули, пахнувшем мышами и пылью, — комикс по Книге Дзиан? перевод рукописи Войнича? Это же Детгиз, скажи спасибо, что книга Авеля не набрана большими буквами для четырехлеток, и туда картинок не понапихано. А в «Зерцало» не вшиты грампластинки, как в журнале «Колобок».

— Не знаю, — сказал Кока, — «Книгу излечений», или беседы Джона Ди с духами. «Стеганографию» Тритемия…

— Давайте спать, ребята, — зевнула свернувшаяся калачиком в подвешенной к потолку люльке Нюра, — завтра вставать рано.

— Давайте, — согласилась Мотя, — завтра нас ждут три конкретных сурка: Past, Present и Future.

Утром они подскочили по звонку предусмотрительно заведенного Кокой будильника, наскоро умылись над ведром, утерлись носовыми платками и аккуратно изобразили ранних посетителей, объяснив директору музея, что пишут статью о Янтарной Комнате в школьную газету. Немного побродив по залу для достоверности, они помчались в школу, и все равно, конечно же, опоздали не только на политинформацию, но и к первому уроку.

5

На следующий день Мотя и Нюра сидели во дворе за столом, обитом оцинковкой, и разглядывали золотую пластину, найденную в детской Либерее. Кока затемпературил от пережитого приключения, и отлеживался дома, остальные книги лежали под подушкой у Моти, как в самом надежном месте. Пластина пускала ярких веселых зайчиков на зимнем солнце. Подруги разглядывали иероглифы, выбитые на пластине.

— Что будем делать? Как это перевести…, — Мотя задумчиво водила пальцами по странным маленьким отверстиям, которые, если смотреть на свет, делали пластину похожей на перфокарту. Нюра сидела рядом и вслух перебирала варианты: написать письмо в Академию наук, съездить в областной город и порасспрашивать в музее, или в университете, у историков, еще можно…

— Кто такой Кадмон, Мотя?

Девочки подняли глаза от пластины и увидели Уримку.

— Кто такой Кадмон? — повторил вопрос Уримка.

— Кадмон? Какой Кадмон? — удивилась Мотя. Тогда Уримка рассказал, что Мотя уже полчаса сидит и зачем–то пускает им в окно зайчиков. Все бы ничего, но зайчики образовывают на потолке какой–то текст, в котором они с братом успевают прочесть только слово «Кадмон», потому что Мотя не держит пластину ровно, а сидит и балуется. И пусть она либо перестанет, либо уже сидит ровно, хотя бы минут двадцать. Мотя согласилась, но сказала, что тоже хочет знать перевод текста. Уримка на пару секунд задумался, потом молча кивнул и убежал в дом. Девочки переглянулись. Через несколько минут из форточки квартиры, где жил Уримка вылетел стаканчик от йогурта, с привязанной к его донышку леской. Почти тотчас хлопнула дверь подъезда, и появился Уримка. Он подошел к Моте, повертел ее вместе с пластиной туда–сюда и вопросительно посмотрел в окно, где уже маячила фигурка брата. Тумимка кивнул, тогда Уримка подбежал к болтающемуся на ветру стаканчику, и потянул леску в сторону Моти. Леска натянулась струной, и Уримка сказал в стаканчик: «Даю пробу! бер, ике, оч, дурт…»

— Что он делает? — одними губами спросила Мотя, боявшаяся пошевелиться.

— «Зайдите, я хочу вас видеть». Это телефон, Мотя, — улыбнулась Нюра.

Связь была налажена, и Уримка начал диктовать Нюре текст, который читал и переводил с потолка Тумимка.

Вскоре Мотя держала в руках Нюрину тетрадь с переводом золотой пластины. Слева от текста нарисованные человечки несли на руках скелет огромной рыбы с эмблемой Сбербанка вместо головы. Под человечками полууставом шла надпись: О трех предметах не спеши рассуждать: о Боге, пока не утвердишься в вере; о чужих грехах, пока не вспомнишь о своих, и о грядущем дне, пока не увидишь рассвета.

/Святитель Николай Сербский/

Буква «в» в слове вера была зачеркнута, и сверху приписано «Сб» — получалось, что не надо рассуждать о Боге, пока не утвердишься в Сбере.

— Что это? — спросила Мотя.

— Это я антикризисный плакат Сбербанку рисовала, — ответила Нюра.

— А скелет рыбы почему?

— Рыба — символ Христа. А скелет — ну я же не виновата, что у них эмблема на скелет похожа.

— Ммм… и что, взяли плакат?

— Обещали к следующему кризису.

«Вере, вере–сбере, werebear… Надо Коке позвонить», — подумала Мотя, захлопнула тетрадь, и потащила Нюру за собой к ближайшей телефонной будке.

— Спасибо, мальчики, — на ходу крикнула Уримке вежливая Нюра, но братья ее уже не слышали — один сматывал «телефон», а другой обдумывал, как приспособить переведенный текст в новые жестяные летописи.

В телефонной будке Мотя сунула в щель для монет двушку на леске, дождалась соединения и сразу закричала в трубку: — Смирнов, ты щас обалдеешь! Мы текст пластины перевели!

— Здравствуй, Мотя, — сказал невозмутимый Кока, — приходите ко мне, я тут валяюсь еще.

И подруги отправились к больному.

Кока лежал в постели, рядом на табурете стояла банка малинового варенья — мама суетилась на кухне, и девочек накормили блинами. Мотя рассказывала, как Уримка и Тумимка переводили, а Кока держал в руках тетрадный листок в косую линию, где каллиграфическим Нюриным почерком был записан текст:

И земля была пуста и безвидна. И он, Иалтабаоф, полупламя и полутьма, сказал властям, которые были с ним: пойдем, создадим среди зла и безумия человека по подобию нашему.

И они создали общими силами по знакам, которые были даны им. Головной мозг его создал Мениггесстроеф, пальцы правой руки его Тренеу, костный мозг его Абенленархей, печень его Сострапал, тестикулы его Эйло, три сердца — Агромаума: сердце разума, сердце силы и сердце красоты. И они сказали: «Назовем же его Адамом Кадмоном, дабы имя его стало для нас силой света».

И они сказали Иалтабаофу: «Подуй в его лицо от духа твоего, и тело его восстанет». И он подул в лицо духом своим, который есть сила его и средства. И тогда взревновали остальные силы, ибо Кадмон стал существовать из–за всех них, и мудрость его укрепилась более чем у тех, кто создал его, и более чем у Иалтабаофа. И когда они узнали, что он превосходит их, ибо способен совершенствоваться, и свободен от злодеяния, то создали кристалл, каждая часть которого была связана с частью Адама Кадмона. И, создав этот кристалл, Иалтабаоф разделил его на два неравных куска: Чашу и Камень, женскую и мужскую части Адама Кадмона, превзошедшего своего отца Иалтабаофа. И Адам Кадмон распался на 365 сил, и силы эти собрались снова в Адама и Еву. И Адам, и Ева не имели ни знания, ни силы Адама Кадмона, но могли обрести их снова, только соединившись. И тогда подсказал им Иалтабаоф как соединиться. И вся сила Адама Кадмона стала раздроблена на мириады мириадов сил, ибо люди стали плодиться и размножаться. И сказал Иалтабаоф: Я, я — бог ревнитель, и нет другого бога, кроме меня; и бросил Чашу и Камень в нижнюю часть всего вещества.

— Здорово, — сказал Кока, — «бросил в нижнюю часть всего вещества». Платонов прямо–таки.

— Выздоравливай, Смирнов, — сказала Нюра, — пластину перевели. Теперь вот еще бы пергамент с церковнославянского перевести — там тоже что–то про Кадмона написано.

— Да ерунда, — Кока положил листок с переводом в лежащий на кровати томик «Острова сокровищ», — у меня в Свердловске один знакомый есть, я ему отправлю тупилаком копию, переведет.

— Чем отправишь? — спросила Мотя.

— Ну почтовым тупилаком, дней через десять дойдет, мы же не торопимся?

— Тупилак… это голубь, что ли? — хихикнула Мотя.

— Почему голубь? ты что, с нами на экскурсию в почтовое отделение не ходила? по профориентации?

— Нет, я на олимпиаде по русскому была.

— Ааа… ну, в общем, где–то 4000 лет назад эскимосы придумали тупилаков, северный аналог голема, карающее чудовище, которое шаман изготовлял из частей тел зверей или умерших детей — кости, кожа, волосы, сухожилия и все такое. Скелет делался из костей, тело изо мха, земли и водорослей, а глаза из торфа. Все это в шкуру заворачивалось. Тупилака делали ночью, с помощью несложных заклинаний, только чтобы его оживить, еще надо было совершить с ним сексуальные действия. Слышала поговорку: весь мозг через… гм, ну, в общем… высосать?

— Фууу, — сказала Мотя, — ну фу же!

— Шаманы… — развел руками Кока и продолжил, — Вот, а чтобы тупилак мог плавать, нужно было добавить китовый ус, чтобы был авиатупилак — птичьи кости. Считалось, что тупилак способен принимать форму любого животного, из частей которого сделан, или объединять в себе части нескольких животных сразу. Единственной задачей тупилака было уничтожить врага его создателя, собственной воли тупилак не имел. Но если враг обладал более могущественной магической силой, чем изготовитель тупилака, то тупилак мог быть отправлен обратно, чтобы убить своего создателя вместо его жертвы. В этом случае уйти от этого северного бумеранга он мог лишь одним способом: публично признаться в содеянном.

— Ну хорошо, а почта тут при чем?

— Страна у нас очень большая. Дороги плохие, зимы длинные. Сколько лошадей, людей задействовать надо было… А наши когда до Чукотки добрались, про тупилаков узнали, то как–то сразу решили их использовать. Сажаешь мощного шамана в губернском почтамте, а помельче рангом — в уездных. Почта накопилась — уездный шаман делает тупилака, грузит его почтой, и отправляет в губернию с заданием убить тамошнего почтового шамана. Губернский шаман, как более сильный, отправляет тупилака обратно, попутно тоже нагружая его почтой, а уездный прилюдно сознается в создании тупилака. То есть, все живы, и почта доставлена. Сплошная экономия, ни лошадей кормить, ни людям жалованье платить. Отсутствие дорог и климатические аномалии тупилаку пофиг — он же неживой. А после революции, в Гражданскую, их еще и для хранения ценностей использовали.

— Это как?

— Нууу, Мотя, — протянула молчавшая до того Нюра, — ты будто не в России живешь. Это даже я знаю:

Мой черный карлик целовал мне ножки, Он был всегда так ловок и так мил!.. Мои браслетки, кольца, серьги, брошки Он убирал и в сундучке хранил.

— Точно, — сказал Кока, — тупилаку вручался ящик с ценностями, и его отправляли куда–нибудь, так они и курсировали туда–сюда. Все их трогать боялись, жуткие существа все же. А потом их ЧОНовцы перестреляли — деньги для индустриализации нужны были.

— Но в черный день печали и тревоги Мой карлик вдруг поднялся и подрос… Вотще ему я целовала ноги - И сам ушел, и сундучок унес!

— снова продекламировала Нюра.

— Ага, а потом снова про них вспомнили, сейчас опять на почте используют. Удобно же. Одно время их еще в плановых и сквозных караулах применяли, зэков перевозить, но после Усть—Усинского восстания перестали, — Кока добавил себе в чай варенья, — а почта в России — магическая организация.

— Бедненький, — пожалела Мотя тупилака, — ему же как раз в праздники достанется идти, Новый год скоро.

— Ничего, я ему киндер–сюрприз подарю, когда вернется, — сказала Нюра, — Татке в детсаду целую кучу шоколадных заготовок дали для уроков творчества, они всей группой эти яйца лепили, детям Африки отправлять. Сделаем ему яйцо, туда положим дужку куриную и… да хотя бы нори. Хочешь — игрушечного тупилака себе делай, утенка для ванны, хочешь — в «беру и помню» с другими тупилаками играй.

— Точно! — обрадовалась Мотя, — а я фольги красивой принесу, разноцветной.

На том и расстались.

6

Через пару недель, почти сразу после Нового года, Кока созвал к себе девочек на совет — по телефону было слышно, как он растерян.

— Call all girls, — сказала вместо приветствия Нюра.

— Ты собрал нас, чтобы сообщить пренеприятное известие? — сказала Мотя, раздеваясь, — к нам едет тупилак?

— Проходите, девочки, — сказал Кока, — тупилака не будет.

— Как?

— Почему?

— Знакомый мой запил, Новый год, десятидневная синяя яма. Позвонил вчера, извинялся, говорит, не помнит, отправил тупилака, или нет. И пергамента нету — то ли отправил, то ли потерял — тоже не помнит.

— Вот тебе раз…

— А еще ученый!

— Да он не такой и ученый, — сказал Кока, — так, студент–лингвист. Но текст с пергамента он перевел. Вернее, думает, что перевел — там не просто текст оказался, а тайнопись. Шифровка. Он по разным ученым бегал, консультировался, вот они и наконсультировались вместе, до розовых тупилаков.

— Ну, и что он перевел? — девочки поснимали шубки и расселись на кровати Коки. Щеки у обеих горели с мороза.

Кока закрыл дверь в комнату, расставил перед ними на табуретке заварочник, чашки, тарелку с воздушной казахстанской халвой и рассказал, что в тексте кто–то, возможно, сам Иван Грозный, обращаясь к своему сыну, говорит о том, что изучая каббалистические книги, пришел к выводу, будто материк Евразия является телом первочеловека Адама Кадмона. И, если Евразия станет одним государством, то сможет оживить Адама Кадмона, запустить три его сердца, которые находятся тоже в Евразии. И тогда наступит мир и благоденствие, и агнец возляжет со львом.

— Тут он что–то путает, — сказала Нюра, аккуратно отрезая кусочек халвы, — чего бы ягненку со львом ложиться?

— Ну так–то да, — покивала Мотя, — может, он имел в виду, пастись будут вместе?

— Ага, — сказал Кока, — но это не важно. Важно, что пишущий полагает, будто возродить Кадмона может только Россия. Возможно, это и был Грозный, при нем и Сибирь присоединили, и Ливонскую войну он начал… Земли собирал. И дальше мы только и собирали, не отдавали почти ничего. А еще текст сообщает, что делать работу по воскрешению Кадмона лучше зимой — но это, наверное, еще от монголов осталось, дорог нормальных в России нет, а зимой можно по замерзшим рекам передвигаться. Вот тут, кстати, студент говорит, что нечетко понял смысл текста: там говорится о трудностях пути и зиме. Но говорится так иносказательно, что непонятно, то ли действительно о замерзших реках, то ли о том, что работу по воскрешению должен делать мертвый человек.

— Сыну, значит, писал, — сказала вдруг Нюра, — а когда он его убил?

— Кто кого убил? — спросила Мотя и тут же скривилась, — ммм… щеку прикусила…

— Ты про Грозного? — спросил Кока, — В 1581 году, в ноябре. Пятнадцатого числа.

— Ну, вот тебе и мертвый, и зима.

— Точно! — сказала Мотя, забывшая про щеку, — Ой, как интересно… А про сердца что–нибудь написано?

— Про сердца — нет. Хотя, возможно, он не понял. Или забыл. В любом случае, пергамент уже утерян, мы ничего не узнаем, — печально развел руками Кока.

— Слушайте! — Мотя вскочила, и забегала по комнате, размахивая рукой, в которой все еще держала кусочек халвы, — а давайте в Москву съездим, пока каникулы? В библиотеку имени Ленина, что–нибудь про сердца найдем. А? Поехали? Представьте, узнаем о сердцах, а территория у нас и так уже о–го–го! И запустим Кадмона, заведем его, как пламенный мотор, и все–все будет вокруг хорошо, и счастье для всех, и никто не уйдет обиженным… Поехали, а?

Кока и Нюра завороженно смотрели на бегающую по комнате подругу.

2. Москва

7

Итак, пионеры решили не откладывать все в долгий ящик, и, воспользовавшись зимними каникулами, ехать в Москву, в библиотеку имени Ленина — узнать поподробнее о сердцах Кадмона, которые создал Агромаума. Ехать предстояло Коке и Моте, как более свободным, а Нюра оставалась «держать тыл».

На перроне Нюра поправила Коке шарф, сунула в руки Моте пакет с едой, еще раз проинструктировала друзей, как себя вести в поезде, что есть первым, чтобы не пропало, а что можно подержать подольше, сказала, чтобы обязательно позвонили, как доберутся, потом зашла в вагон, осмотрелась, любезно уступила Мотину нижнюю полку молодой маме с ребенком, похлопала Коку по спине, чмокнула в щеку Мотю, и ушла, подняв в прощальном приветствии кулачок — no pasaran.

Голос железной женщины в морозном вечернем воздухе сообщил об отправлении поезда, и посоветовал гражданам провожающим проверить, не остались ли у них билеты отъезжающих. Через минуту перрон медленно потек вдоль окон поезда, оставляя у себя тоненькую Нюрину фигурку. Ехать предстояло недолго — чуть больше суток и чуть меньше двух. Мотя и Кока поужинали жареной курицей, которая нашлась в Нюрином пакете, и болгарскими перцами в качестве салата, выпили чаю с железнодорожным сахаром, да и завалились спать. Кока сунул в настенную сеточку для вещей свой вечный томик «Острова сокровищ», туда же положил очки, свернулся калачиком — и уснул. Мотя повернулась на живот, разглядывая в окно проплывающие мимо огни, раздумывая, как хорошо засыпать под мерное покачивание и постукивание, и как хорошо, что полка верхняя, и запах креозота, и как она все это любит, поперебирала, как книги на развале, странные и забавные мысли, возникающие на грани сна и яви, и тоже, заснула.

Проснулись друзья к обеду. Доели курицу, выпили чаю с имбирем и вкуснющим кексом, испеченным Нюрой, познакомились с попутчиками — молодой мамой и ее сыном Нурсултаном, гудевшим как двигатель пластмассового танка, которым он путешествовал по столику, по обеим нижним полкам, по маминой «Анжелике — маркизе ангелов», по собственной голове — гудение танка, похожего на гибрид Чужого и Хищника иногда прекращалось, и тогда юный танкист пел песню собственного сочинения «Военная война начинайся!», поиграли в карты с солдатиком с верхней боковой — на его рыжей шинели красовались черные погоны и желтая буква Ф, полистали принесенные глухонемым календари и гороскопы, снова выпили чаю, да и забрались обратно на свои полки — Кока задремал за томиком «Острова», а Мотя занялась разглядыванием в узорах ламината багажной полки знаков руницы. «Кто Mannaz и Tiwaz не найдет — тот Ленина убьет», — бормотала она неслышно. М и Т нашлись почти сразу, увеличились, замерцали, закрутились — и Мотя провалилась в сон.

На ужин у них были яйца вкрутую и помидоры, ветчину, запаянную в вакуумную упаковку, по совету Нюры решили оставить на утро перед прибытием, чтобы выйти в Москву сытыми и полными сил, потому что неизвестно, когда и где доведется поесть.

Ночью Моте снились Твидлдум и Твидлди, оба почему–то с азиатскими медальными лицами и реденькими китайскими бородками, оба курили трубки и пели:

Rosencrantz and Guildenstern Agreed to have a battle; For Rosencrantz said Guildenstern Had spoiled his nice new rattle

Сама же Мотя будто бы лежала в колыбели, которую близнецы тихонько покачивали. Иногда она качали слишком сильно, и тогда Мотя просыпалась, слушала, как женщина с нижней боковой рассказывала кому–то невидимому про своего сына Овира, который умер от менингита в четыре года, и снова засыпала.

Утром Мотя и Кока позавтракали остатками Нюриных припасов, выпили чаю, сдали проводнице белье, и уселись ждать прибытия в столицу.

8

Утренняя Москва встретила их суматохой Казанского вокзала, двуглавыми орлами, сжимающими в лапах рубиновые звезды, и желтым баннером над входом в метро «Комсомольская»: Всякий раз иди прямо, или вместо тебя под лучи Солнца выйдет то, что не должно ступать по земле.

Они доехали до станции «Библиотека имени Ленина», и вышли к своей цели. Потратив какое–то время на оформление читательских билетов, друзья окунулись в поиски с головой: Мотя искала любую литературу об Адаме Кадмоне, Кока шерстил географические справочники.

К вечеру, уставшие и голодные, они уныло сидели за столом с зеленой лампой. В зале больше никого не было, кроме взлохмаченного усатого старичка, строчившего что–то в ученической тетрадке. Урна рядом со старичком была забита скомканными листами — старичок исписывал лист, качал головой, выдирал его из тетради, и бросал в урну. Комкая лист, и начиная новый, старичок приборматывал что–то вроде:

Ехали казаки из Дону до дому, Подманули Галю — забрали с собою… Везли, везли Галю темными лесами, Привязали Галю до сосны косами…

— Нашел что–нибудь? — спросила Мотя.

— Ну, так. Собирание тела Кадмона началось при Грозном, как и было написано в пергаменте, — сказал Кока, — с покупки у Литвы Себежа, сейчас Себежский район Псковской области. И даже Федор Иоаннович, хотя и Блаженный, не забывал о Деле, тоже присоединял, только держись. Взял Югру, будущий Красноярск, Свердловск с Курганом, и Кемерово с Томском. А вот Аляску, Форт—Росс и Елизаветинскую крепость потому так легко и отдали, что это не Евразия — тело Кадмона, как мы помним, только этот материк и есть. Большевики, которые были еще большими мистиками, тоже идеей прониклись и решили соединить Адама Кадмона с советским Адамом Ришоном, воплощением которого был терафим вождя, до времени хранящийся в Мавзолее, в плане являющимся женской маткой. И присоединили кучу азиатских территорий, а там что ни название — то анатомия: алкым — горло, глотка — предгорье; аяк — нога — устье реки; кабырга — ребро — склон горы. Поэтому и Джа–ламу убили, чью голову до сих пор в Кунсткамере держат, чтобы снова не родился — а не заигрывайся!

Дальше, смотри — одна из вершин Сихотэ—Алиня носит название Голова. Еще, тюркские названия Баш—Алатау, Баштау, Башташ, где баш — «голова», на берегу Селенги гора Тологой — «каменная голова».

— Голов–то ему столько зачем? — рассеянно спросила Мотя, — Нам сердца нужны, а не головы.

Старичок швырнул в урну очередной лист.

— Ну, мало ли, может, головки костей каких–нибудь, я не знаю. Caput femoris, caput humeri. И потом, может быть, он исполненный очей, а для очей нужна голова. Дальше смотри — дальневосточный мыс Лопатка, отсюда же метафора об Орджоникидзе/Владикавказе, как о мочевом пузыре СССР, отсюда же — фраза «от мертвого осла уши, а не Пыталовский район». Согласись, странно держаться за никчемный кусочек суши, и в то же время отдать Норвегии огромную территорию в Баренцевом море, да еще с 2 миллиардами баррелей углеводородов — это объясняется тем, что только суша является составной частью тела Адама Кадмона. Но о сердцах ничего не нашел.

— Похоже, нам здесь не одну неделю сидеть придется, — печально сказала Мотя, устало потягиваясь. Она заглянула через плечо старичка, и прочла:

Члену Донского войскового правительства Павлу Агееву

Открытое письмо

Если бы все человечество, за исключением одного лица, придерживалось одного определенного убеждения, а это одно лицо — противоположного, то человечество было бы настолько же не право, если бы заставило замолчать этого одного человека, как был бы не прав этот один человек, если бы, имея на то власть, заставил бы замолчать человечество.

Имеете ли Вы и все войсковое правительство право утверждать, что вы правы с точки зрения Джона Стюарта Милля?

Старичок проследил за взглядом Моти, снова выдрал лист из тетради, и швырнул его в урну: — Письмо вот пишу, с декабря семнадцатого. Никак написать не могу.

— Ой, извините, — смутилась Мотя, — я нечаянно подсмотрела, не специально.

— С декабря семнадцатого? Это же…, — Кока прикрыл глаза, и начал крутиться вокруг своей оси, шевеля губами — Мотя знала, что Кока так считает, у него были свои, особенные отношения с числами.

— Долго, внучек, долго, — закивал старичок, — и все никак не успеваю. Они меня раньше расстреливают.

— Расстреливают? — Мотя удивленно разглядывала странного собеседника, — а вы кто?

— Миронов, Филипп Кузьмич, комконарм–два. Командующий Второй конной армией.

— Аа… расстреливают?

— Точно! — радостно закивал старичок, — расстреливают, шельмы. Каждый год, с Рождества, сажусь им письмо писать, пишу до апреля, все никак не успеваю. А в апреле, стало быть, расстреливают. Да вы не обращайте внимания, тут все привыкли уже. А вы, я смотрю, тоже чем–то озаботились? Расскажите дедушке, а то у меня от писанины уже пальцы сводит, туннельный синдром.

Мотя и Кока рассказали о Либерее, о золотой пластине и пергаменте, о своих неудачных поисках.

— Ага–ага, — покивал командарм, — так зря вы тут ищете. Это вам в секретную Ленинку надо. Я предметом не особо владею, но знаю, что есть там книга о крови — вы ее сразу увидите, не ошибетесь. А когда поймете, что такое кровь, то и о сердцах все станет ясно.

— А как попасть в секретную Ленинку? — спросил Кока.

— Она в метро-2 находится, тоже секретном. Туда пропуск надо. Вход братство магнуситов охраняет. Где пропуск взять — не знаю, — Миронов печально пожал плечами, — но ведь нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять, верно?

— Ну это да, это конечно, — сказала Мотя. — Спасибо за информацию.

— Да не за что, ребята, приходите, обращайтесь, если что, я всегда тут сижу. До апреля, по крайней мере.

— И долго вам еще так? ну, писать? — спросил Кока.

— Думаю, до второго Пришествия. Ленина, я имею в виду.

Кока представил себе гигантского Адама Кадмона в виде Евразии с лицом И., и засомневался, правильно ли они делают, что ищут его сердца.

— Ну, до свидания, — Мотя пожала старичку руку, — мы пойдем, пожалуй. Будем метро-2 искать и этих, как их, магнуситов.

Ребята вышли из библиотеки.

— Надо бы перекусить. И где–то переночевать, а утром разберемся, что и как, — сказала Мотя, застегивая шубейку, — какие есть предложения?

— Я думаю, Дом колхозника, дешево и сердито. У меня туда бумага специальная есть, — ответил Кока, разворачивая схему метро, — станция метро «Аэропорт», тут недалеко. А перекусим где–нибудь в пельмешке.

— Идёт, — улыбнулась Мотя.

Они снова спустились в метро, доехали до нужной станции, и быстро нашли пельменную.

Мотя заняла столик, Кока принес тарелки с пельменями и компот. Мотя, смущаясь, взяла еще два тоненьких кусочка серого хлеба: — Есть хочется — жуть…

— Я, знаешь, совсем в детстве, — вдруг проговорил Кока, возя наколотый на вилку пельмень по сметане, — часто один дома оставался, мест в детсаде не хватало, а родителям работать надо было, и бабушки далеко, в другом городе, да им и не до меня как–то, они тогда с братом возились, еще пытались его вылечить. Я читать рано научился, в четыре года, родители мне вываливали на диван подписки журналов, они много выписывали — «Техника — молодежи», «Наука и жизнь», «Человек и закон», «Здоровье», «Работница», и на работу уходили. А я сидел, читал это всё, антология таинственных случаев, человек–луч…. Иногда засыпал в стиральной машинке, знаешь, старая такая, кусок нержавеющей трубы с мотором, у нее дно еще скошенное было, а на боку таймер, поворачиваешь — он тикает… Это мое любимое место было — стиралка. Бросишь туда какое–нибудь одеяло, чтобы не холодно, свернешься, и дремлешь, как притихший северный город.

— Как космонавт, — сказала Мотя.

— Точно. А ведь вся советская космонавтика оттуда и выросла, из этих стиралок — залезть в крошечный железный закуток, и свалить к звездам, и чтобы ни одна падла… И фильм для меня всегда новогодний не эта дурацкая «Ирония» был, а «Иван Васильевич». Там человек машину времени делает, а не шатается пьяным по чужим квартирам. А если и выпивает — то с царем. Ядерный удар до горизонта, Низу Крит спасли, а главных медуз поймали, и в Москву. Только от машины времени мы потом к иронии и съехали, не получилось у нас.

— Ты до сих пор там и живешь, в стиралке, — вдруг подумала Мотя вслух.

— Да, наверно, — согласился Кока, — мне там уютно. А потом мне родители няню нашли, бабу Тасю, она на окраине жила, гусей держала. Мы с ней гусей этих пасли, мне нравилось. Подойдут к тебе, что–то объясняют на своем, птичьем, иногда за шнурки на кедах треплют — мол, не стой истуканом, обрати на нас внимание. А когда самолет вдруг услышат — замолкают, голову так выворачивают, и смотрят в небо одним глазом, забавные…

Кока замолчал и задумался о чем–то своем.

— А я в детстве над песней про розового слона плакала, помнишь такую? Так мне слона жалко было. А потом Нюра мне рассказала, что мамонты не вымерли вовсе, а мимикрировали в людей, чтобы выжить. Они же такие затейники, эти мамонты. В мамонта может старая собака, заяц, лось или щука превратиться, так вогулы говорят. И вот они, представь, ходят среди нас, узнают друг друга по каким–то тайным знакам, плачут над телом мамонтенка Любы, а иногда собираются вместе и поют «Вихри враждебные»… и когда–нибудь они вернутся. Здорово, да? Ладно, Кока, ты ешь, не отвлекайся. Слушай, а про какую бумагу ты говорил, для гостиницы?

— В Москве сейчас слет юннатский проходит. Вот я и оформил меня и тебя, как делегатов, иначе кто нас без взрослых в гостиницу пустит?

— Уууу, ты умный! Я об этом даже как–то не задумалась. Ну что, пойдем? Спать хочется…

Они отнесли подносы с посудой на мойку и отправились оформляться в гостиницу. В белом, с колоннами и портиками здании, украшенном густой лепниной, изображавшей грозди винограда, снопы ржи и конопли, Кока протянул сонной дежурной свидетельства о рождении и бумагу с печатью, где сообщалось, что Н. Смирнов и М. Белецкая являются делегатами юннатского слета по проблемам яровизации посевных культур Урала, Сибири и Крайнего Севера.

— От группы отстали, что ль? — спросила дежурная, — ну идите, ваши спят уже. Юноша в седьмой, а девушка в пятый.

Пожелав друг другу спокойной ночи, Мотя и Кока разошлись по номерам, договорившись встретиться в вестибюле в 9 утра.

9

— Как спалось? — приветствовала Мотя Коку, который уже дожидался в оговоренном месте, протирая платком очки.

— Нормально, — ответил Кока, — у меня шестиместный номер был. Кто–то храпел, но я устал, и сразу уснул.

— А у меня четырехместный. Одна девочка из Сибири страшилки рассказывала, про красную смерть. Красная подушка, красные шторы, еще что–то красное, скатерть, кажется…

— Секта бегунов? — спросил Кока.

— Ага. У нее родители из этой секты были, потом перековались.

— А ты чего? — хитро прищурился Кока.

— А я им про скелет Котошихина рассказала. Пока они переваривали, я и уснула, — улыбнулась Мотя.

— Ну что, какие планы на сегодня?

— Идем магнуситов искать. Вот только где их искать — не знаю. Что–нибудь придумаем?

— Придумаем, — сказал Кока.

Весь день они бродили по заснеженной Москве, иногда спускаясь погреться в метро, но так ничего и не нашли. Встречные прохожие шарахались от них, только заслышав слово «магнусит» или делали вид, что не понимают, о чем речь.

Мотя и Кока уже отчаялись, но к вечеру им вдруг повезло: Guten Tag, Jugendliche, — послышался сзади знакомый надтреснутый голос.

Мотя и Кока обернулись — перед ними стоял бывший ювелир Тиц, а за его спиной маячили два молодца в васильковых галифе, лиц которых было совершенно не разглядеть то ли от того, что за спиной у них было солнце, то ли потому, что от их голов исходило сияние — глаза у Моти сразу начинали слезиться, и она видела только силуэты, отчего Тиц, с его седыми буклями и внешностью Дроссельмейера из детской книжки, в компании с молодцами смотрелся совсем инфернально — не то судейский советник, выгуливающий своих големов–щелкунчиков, на лбу которых написано «не прикасайтесь к помазанным Моим», не то выживший и постаревший Каспар Хаузер в сопровождении охраны.

— Здравствуйте, дядя Вилли! — обрадовалась Мотя, — так вы теперь здесь, в Москве? у доктора Календарова?

— Григорий Семенович арестован, — сказал Тиц, — я теперь в Казахстане, сюда в командировку приехал. А вы? на экскурсии?

— Нет, — ответила Мотя, — дела у нас здесь.

И рассказала о детской Либерее, золотой пластине и пергаменте.

— Ага, — покивал Тиц, — ну пойдемте, присядем где–нибудь.

Он приглашающе протянул ладони вперед, указывая на кафе с вывеской «Отан».

В кафе было малолюдно, на небольшой сцене мужчина в даопао хриплым голосом читал стихи:

На глазах у детей Съели коня Злые татары В шапках киргизских…

Ювелир и ребята расположились за столиком у окна, големы Тица — за соседним. Официант принес карту чаев, и Тиц заказал Japanese Sencha spider legs, на коробке которого была нарисована Людмила Сенчина в костюме спайдермена. Гайвань с чаем и маленькие пиалы принесли почти мгновенно, к чаю же подали удивительно вкусные казахстанские конфеты–трюфели в обертке цвета нацфлага, каждая конфета, как граната, была снабжена пластиковой чекой, пока не сорвешь — до конфеты не доберешься, и засахаренный имбирь.

Ювелир рассказал, что занимался в секретной лаборатории созданием деревянного магнита, но Календарова арестовали по обвинению в участии в антисоветской организации, и тогда работы по магниту передали в ведение Тимирязева.

— А когда Климент Аркадьевич стал борщевым телом, работы свернули, я остался не у дел, хотел уже домой возвращаться, — рассказывал Тиц.

— Каким–каким телом стал Тимирязев? — переспросила удивленная Мотя.

— Ах, да, вы же научный коммунизм не проходите, — замахал руками ювелир, — на втором съезде РСДРП, в 1903 году, партия раскололась на желтошапочных и красношапочных, или меньшевиков и большевиков.

— Ну, это мы знаем, — сказал Кока.

— Да–да, — продолжил Тиц, — лидер меньшевиков Мартов утверждал, что цель истинного социал–демократа — реализоваться в джалу, Тело Света, или, как его еще называют, радужное тело. А Ленин говорил, что настоящий эсдэк может реализоваться в любое тело, хоть в безоболочно–осколочное, хоть в говно собачье — простите, цитирую. Тогда и произошел раскол. Меньшевики, большая часть которых была из Бунда, постепенно отошли от дел и организовали на Дальнем Востоке Еврейскую автономную область, на флаге которой изображена радуга. А большевики, как менее щепетильные и более радикальные — победили. А Тимирязев стал телом борща. Да вы на памятнике ему сами можете прочитать — борщу и мыслителю. Вот так.

— Интересно. Так вы сейчас чем занимаетесь?

— Я со скуки сначала опять в ювелирку ударился, делал конструкции из напряженного золота. Кто–то мои изделия увидел, и мне предложили работу в космическом ведомстве, в казахстанском Степлаге. Там сейчас строится огромный космический дом, очень высокий — решено иметь свое постоянное советское космическое представительство, чтобы в космосе непрерывно находился наш человек, а то мало ли чего буржуи удумают. Социализм — это учёт и контроль.

— Но ведь… но ведь он должен быть ОЧЕНЬ высоким, этот дом? — сказала Мотя.

— Да, конечно! Сейчас дошли до высоты около 20 километров, преодолели линию Армстронга, — гордо сказал Тиц, — взяли разработки Татлина, Меркурова, мои идеи, строим. В следующую пятилетку планируем выйти к тройной точке воды. Проект называется «Объект Вайсс», в честь чешского товарища Яна Вайсса. На первом этаже — лаборатория Майрановского, Григория Моисеевича. Удивительный человек! Лечит всех сверхмалыми дозами иприта и заодно охраняет вход в здание. Отравляющий газ К-2 изобрел, от которого человек уменьшается и умирает через 15 минут. Да и вообще в Степлаге удивительные люди сидят! Чижевский, например, Александр Леонидович — хоть и враг, но какой мощный человечище!

— Здорово! — воскликнула Мотя, — и что, там живет уже кто–то? Ну, наверху?

— Была одна женщина–космонавт, — Тиц печально помакал кусочек имбиря в чай, — Людмила. Погибла. До десятого этажа на лифте, дальше пешком. Несколько дней шла. Передавала постоянно по рации перед самой гибелью: «мне жарко, мне жарко» — думали, это от мандрагоры, у нее такой эффект бывает. Мандрагору космонавтам дают, чтобы не страшно было, потому что она понятие о расстоянии полностью разрушает. А потом оказалось, что у нее проводка в скафандре замкнула. Перед смертью пыталась стекло в шлеме о перила разбить. Страшная смерть…

Помолчали. На сцене девушка в ципао пела «а молодо–ва дайнагона несли с пробитой головой…»

— А в командировку зачем? — Мотя понизила голос, — новые разработки? секретные?

— Да нет… — Тиц замялся, — видишь ли, сейчас в Степлаге Кенгирское восстание. И верховными товарищами решено заменить осужденных кем–нибудь другим. Я приехал в Ленинку, мне нужны книги по криптозоологии, у нас в лагере сидит Мария—Жанна Кофман, согласилась помочь в обмен на расконвоирование. Она крупный криптозоолог. В Ивдельлаге эксперимент по замене прошел удачно, теперь там марганец вместо людей менквы добывают, правда, пришлось девять человек, студентов Уральского политеха, в жертву принести. Но ведь это светлая жертва, ради могущества Родины.

— Ну, да, конечно, — закивала Мотя, — а вы случайно не можете нам помочь в секретную Ленинку попасть, нам тоже вот книги нужны? Для Родины.

— Смело входим в грядущее, Хоть дорога нелегка, Все в нашей власти для счастья, Для счастья на века!

— пропел Тиц модную песенку, поднимаясь из–за стола, — конечно, помогу! Пойдемте!

Они вышли из кафе и отправились в сторону Красной площади. По дороге Тиц достал из кармана пластиковый пропуск и назвал код для замка.

— Это пропуск в метро-2, или Д-6, как его еще называют. Пропуск действителен до конца месяца, пользуйтесь. Передавай привет всем во дворе, — сказал Моте бывший ювелир, — а теперь до свидания, мне пора.

Тиц пожал руки пионерам и кивнул одному из своих големов — тот аккуратно приподнял и переставил Мотю на пару шагов в сторону, расчистил ногой снег, достал откуда–то нечто похожее на ломик, и поддел им заледеневший канализационный люк, на котором, оказывается, только что стояла Мотя.

— Вам туда, — улыбнулся Тиц, приложил два пальца к каракулевой шапке — «пирожку», развернулся на каблуках, и ушел. Големы отправились следом.

Из люка парило и пахло сыростью, Мотя и Кока спустились по ржавой лестнице, и оказались в грязном сумеречном помещении со сточной канавой вместо пола и дверью в стене. «Там солнце улыбалось бетону, кирпичу, и Лазарь Каганович нас хлопал по плечу», — пропел Кока.

10

На обитой нержавейкой двери был обычный электрозамок, Мотя набрала 25.11.38, и ребята вошли в помещение с низким сводчатым потолком, ярко освещенное помаргивающими люминесцентными лампами. Комнату перегораживал турникет и стеклянная с окошечком стена, за которой сидел читающий газету человек в монашеском балахоне крапового цвета, перепоясанном толстой васильковой веревкой. На стекле был нарисован глаз в треугольнике, под которым шла надпись: Magnus frater spectat te, и ниже, шрифтом помельче — Московское отделение Братства магнуситов, ЦАО.

Мотя поздоровалась и протянула в окошечко пропуск, который дал ей Тиц. Дежурный магнусит пропуск молча взял, крутанул рычажок полевого телефона ТА-57 и сказал в трубку: два–двенадцать. Положил трубку в гнездо, буркнул Моте: «Ждите», и снова уткнулся в газету.

Пока ждали, Мотя разглядывала комнату. Хотя, разглядывать там особо было нечего — видавший виды стол–тумба с телефонным аппаратом, в углу столик с электрическим чайником и стопкой сканвордов. Над ним — календарь–бегунок с пальмами. Под календарем — привинченный к стене вертикальный ящик со стоящим в нем АКМСУ.

Скучно.

Разве что странный портрет на стене, изображавший человека в форме генерального комиссара ГБ, но с лошадиной головой.

— А что это у вас за лошадка, брат дежурный? — поинтересовалась Мотя у магнусита.

— Это не лошадка, — заученно ответил дежурный, — а Николай Иванович Ежов, нарком внутренних дел и водного транспорта, изображенный в образе докшита, защитника ленинского учения, единственно верного и потому непобедимого, понятно вам? Докшит — это гневный палач переводится, понятно вам? А лошадиная голова — потому что в образе Хаягривы, докшита и покровителя транспорта, понятно вам? Если у Родины не будет докшитов, то это будет не Родина, а бардак № 34, понятно вам? Хаягриве отрубили голову, и приставили лошадиную. А Николаю Ивановичу не приставили. Но он вечно живой и вечно с нами, понятно вам? Пион–неры юные…

Брат дежурный нервно поправил висящий на поясе штык–нож.

— Да, спасибо, — ответила пораженная Мотя, и на всякий случай отошла от окошечка подальше, срифмовав про себя: «Ник Иванович Ежов с утра ходит безголов…»

Вскоре появился брат начальник караула, он был препоясан двумя васильковыми веревками, проверил пропуск, и разрешил дежурному пропустить Мотю и Коку. Ребята прошли комнату дежурного, и снова оказались перед закрытым турникетом. Мотя растерянно посмотрела на Коку и тот, покопавшись в кармане, бросил пару монет в щель висящего рядом с турникетом стального ящика с надписью «На содержание братства». Турникет открылся и пропустил ребят к эскалатору.

— Вот странно, — сказал Кока, — почему в обычном метро турникет открыт, и закрывается, только если ты проходишь, не бросив жетон? А здесь, в секретном метро, наоборот.

— Наверно, потому что турникеты там — докшиты. Решил обмануть государство — получи.

Они спустились на эскалаторе вниз.

— Здесь все серое. И пластмассовое… — сказала Мотя, осматриваясь.

— Мы же в Д-6, это секретное метро. А серое — специально, как во Внутренней Северо–северной Корее.

— Враки, небось. Ты там был, что ли?

— Мне папа рассказывал, а ему — его папа, мой дедушка. Там тоже все серое и пластмассовое, даже пальмы, только на искусственных окнах маслом подсолнухи вангоговские нарисованы, чтобы не видно было, что за окном вообще ничего нет. И свет люминесцентный. И всего две комнаты: актовый зал и комната отдыха. В комнате отдыха стоит резиновый Майти Маус в человеческий рост, и на подиуме дети–роботы играют на аккордеонах песни группы A-ha. А в актовом зале четырехметровая статуя товарища Кима, вырезанная из цельного рисового зерна. Это гигантское зерно им китайцы из сои 10 лет выращивали. И всё.

— А серое почему?

— Это символ того, что человеку после наступления коммунизма ничего не нужно будет, вообще. Низменные страсти отомрут, а все высокие цели мы достигнем. И наступит вечное Ничего и вечное Теперь.

— А дедушка туда как попал?

— Он секретный инженер–метростроевец был, метро-2 строил, и корейцы его пригласили. А потом отпускать не хотели, даже в тюрьму посадили.

— Во Внутренней Корее? Ты же говорил, что там только две комнаты — и всё.

— Ну, тюрьма–то по умолчанию. Это же, как туалет и забор на стройке, еще ничего не построено, а забор и туалет — есть. В тюрьме две камеры, в одной дедушка сидел, а в другой Хлопчатобумажная Маска.

— Кто-о?

— Про Железную Маску слышала? Вот и у корейцев так же, только с железом тогда тяжело было, ему из х/б маску сделали. Это какой–то секретный физик. Его кормят рисовой кашей с бромом, он у дедушки мыла просил, маску постирать, потому что дырка возле рта заскорузла уже от каши, и губы царапала. Стирать ее надо не снимая, а охранники ему только хозяйственное мыло давали, от него во рту потом неприятный привкус и дедушка ему клубничное подарил. А потом Кеннета Пэ привезли, и дедушку отпустили, потому что камер больше не было, а Пэ важнее, чем дедушка. Он, когда домой вернулся, рис вообще видеть не мог, а от меня все краски и карандаши попрятали, чтобы я рисовать не просил, потому что дедушку от любого слова, где есть рис, сразу рвало — рисунок, риск… Мама говорила, что его рисом пытали, наверно.

Подошел поезд. Мотя и Кока вошли в пустой вагон, сели. Двери закрылись, и поезд мягко тронулся.

— Зато у них, в Корее, интернет не такой зверь, как у нас, — продолжил разговор Кока.

— Что ты имеешь в виду?

— Раньше, мне дед рассказывал, купишь виниловый диск Pink Floyd, например, «Обратную Сторону Луны», и слушаешь его месяцами, каждую нотку через себя пропускаешь… а чтобы даже просто купить этот диск, привезенный каким–нибудь моряком из загранплавания, надо сначала продавца найти, денег где–то взять, потому что обойдется этот диск тебе почти по цене райдера самой группы для выступления где–нибудь в Хартуме. И потом не попасться с этим диском ментам или дружинникам. Это ж не просто обратная сторона Луны получается, а целый кусок твоей жизни, с переживаниями, запахами и потными ладошками… а сейчас — зашел в сеть, а оттуда целый поток на тебя, когда там вдумчиво слушать? Меблировочная музыка, как Эрик Сати хотел, звуковые обои. А в Корее все очень дозированно. Из западного безоговорочно у них A-ha почему–то разрешена. Еще Current 93 можно слушать, наверно, что–то с Тибетом связано, Юрий Ирсенович тоже тамплиерами интересовался, еще когда политэкономию в Пхеньяне изучал.

— Подожди–подожди, какой Юрий Ирсенович?

— Ну ты все же удивительный кроманьон, Мотя! Юрий Ирсенович, будущий Великий Руководитель Ким Чен Ир, родился в Хабаровском крае, в селе Вятское. И звали его тогда Юра.

— А вот гора Пэктусан? Двойная радуга и яркая звезда? Вот это все?

— Не Пэктусан, а пектусин. Таблетки, знаешь, мятные, простужался Юра часто. Такой «Кондуит и Швамбрания» корейского разлива, — хихикнул Кока. — А гора называется Хакутосан на самом деле.

— Ну хорошо, допустим. Я еще понимаю связь тамплиеров и политэкономии, но согласись, все это немного странно.

— Что тут странного? опять музыка. В Союзе в 60–е битломания. У нас за них гоняют, а в Корее — тем более. У нас появляются разные какбыбитлы, в том числе узбекского извода — «Ялла». Учкудук там, помнишь, три колодца… «Яллу» — то точно разрешалось слушать.

— И чего? помню, тамплиеры сюда каким боком?

— Ялла, — Кока полез в записную книжку, — вот, смотри, Умберто Эко пишет: «во многих показаниях говорится о «фигуре Бафометовой». Но, вероятно, речь идет об ошибке первого писца. А если документы процесса фальсифицированы, понятно, каков механизм повторения ошибки и в остальных протоколах. В некоторых других местах упоминается Магомет («сей лик частью богов есть и частью Магометов»). То есть мы видим, что тамплиеры создали собственную синкретическую литургию. Кое–кто из свидетелей утверждал, что на сборищах полагалось восклицать «Ялла!», что происходит от «Аллах!». Конец цитаты.

То есть, представь, по стране гастролирует группа, открыто заявляющая о своих связях с тамплиерами, и главный хит у них — про Учкудук, закрытый город, между прочим, там уран добывали. Песню, правда, запрещали, но ненадолго.

— С ума сойти….

— Точно! А недавно в Корее разрешили Sopor Aeternus, когда Ким Чен Ир умер. Очень уж им The Sleeper понравилась, помнишь, из Эдгара По?

— At midnight, in the month of June, I stand beneath the mystic moon. An opiate vapor, dewy, dim, Exhales from out her golden rim, And, softly dripping, drop by drop, Upon the quiet mountain top, Steals drowsily and musically Into the universal valley… — продекламировала Мотя.

— Да, а еще перевели неверно, так, что они решили, что очень песня подходит. И Анна—Варни, солистка, на концертах буто обычно танцует — так корейцы же от всего японского просто балдеют. А в мавзолее, где у них эскалатор проложен до тел вождей, теперь Sopor Aeternus только и играет. Представь, эскалатор длиной в километр, и едет со скоростью 2 километра в час, а из динамиков — Sopor Aeternus….

— Ну что, не самая плохая музыка, — сказала Мотя.

Помолчали.

11

Поезд остановился в очередной раз, и они вышли из вагона на станции «Библиотека имени И.», железная тетенька сообщила, что следующая станция — Даерммуазуая, и поезд плавно исчез в темноте. Станция была такой же серой, только возле эскалатора стоял памятник Глебу Святославичу Суворову, лейтенанту МГБ, погибшему в боях с частями Советской Армии. Василькового цвета лейтенант попирал ногами человека в телогрейке и овчарку, сжимая в руках по пистолету Макарова, и зорко прищуривался в будущее. Сбоку в гильзе стояли две пластмассовых гвоздики с цветами из красной вощеной бумаги. Мотя и Кока поднялись на эскалаторе прямо к входу в библиотеку, над которым висел барельеф, изображающий самого И., закутанного в тогу и склонившегося над книгой. Тяжелые, с большими латунными ручками, двери библиотеки украшала стальная табличка — «ДСП библиотека имени И.».

И. был Адамом Ришоном, вместилищем всех советских душ, частных и общественных, юридических и физических, человеческих и животных. После смерти овечки Долли партия отказалась от идеи клонировать И., но тогда была клонирована его мумия. Она была создана гигантской, и, возвышаясь над трибуной Президиума во Дворце съездов, словно парила в своем алом гробу, нависая над залом и будто бы с хитрым прищуром разглядывая из–под прикрытых век лица сотен делегатов. Над мумией, золотом по бычьей крови, шла надпись — GBRVH.

После того, как стали появляться и другие партии — для каждой клонировалась новая мумия, поменьше. Когда мумии перестали помещаться в Мавзолее, то волевым решением их раздали по партиям, а Мавзолей закрыли куполом и загнали туда бригаду молдаван, которые поломали все перегородки из гипсокартона и содрали ламинат и линолеум, положенный в комнатках некоторых партий прямо на гранитный пол — теперь там лежала одна мумия, исходная. Многие, правда, сомневались в этом — поговаривали, будто Богданов—Малиновский слил кровь И. и загнал ее в какие–то фильтры в своем Институте, чтобы создать из нее спецгематоген, а Красин заморозил настоящее тело И., как сначала и планировалось, и оно хранится для будущего в неких подземных холодильниках под Тюменью. Тем более, что клонов делалось очень много, и все уже запутались. Специальный клон мумии был создан, например, для Новодворской — небольшой, с семилетнего ребенка ростом. А в девяностые кустари–кооператоры их чуть не в каждом дворе мастерили, был потом скандал с кыштымским карликом Алёшенькой…

ДСП библиотека имени И. была учреждена после того, как полные собрания сочинений И., напечатанные на всех языках мира, и собранные в Государственной библиотеке имени Ленина, начали мироточить. С некоторыми текстами так бывает. Тогда мироточащие книги были оцифрованы, и отправлены в библиотеку ДСП, созданную в секретном метро-2. Там же, в этой библиотеке, был сделан небольшой бассейн, куда стекало миро. В бассейне проходило омовение Генерального секретаря, а в годовщину революции — членов Президиума Верховного Совета. С оцифрованных копий напечатали книги, которые уже не мироточили, и отправили их в обычную, несекретную Ленинку.

Мотя толкнула двери, и они вошли в библиотеку.

— Здесь могут быть Курильщики, — сказал Кока.

— Кто? Какие курильщики? — не поняла Мотя.

— Ну как же! Специальные секретные курильщики Гопиуса [5], чтобы сжечь любую секретную книгу. Чтобы врагу не досталась.

— Но это же наши курильщики, советские. А мы вовсе не враги. Ищи что–нибудь о крови.

Стены библиотеки состояли из книг, так плотно пригнанных друг к другу, что Кока не смог бы просунуть между ними даже лезвие ножа. Выше книги переходили в потолок и каким–то образом составляли арочный свод, и в центре было видно книгу, которая, как замковый камень, этот свод запирала.

На полу было просто книжное море, все было завалено в беспорядке валяющимися книгами, волнами занимавшими огромное помещение библиотеки. Местами застывшие цунами книг доходили почти до потолка, где–то море мелело, а кое–где рифами торчали стеллажи — там книги сохраняли даже алфавитный порядок, и на северной их стороне цвела плесень.

Кока спрыгнул в книжное море, пребольно ударившись щиколоткой о косо торчащую из развала книгу. Он выдернул ее, раскрыл и прочел:

В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа осеннего месяца хешвана в крытую колоннаду брошенной княжеской усадьбы вошел полковник Изенбек…

Кока пролистал еще несколько страниц:

Миролюбов извлек из своей набедренной повязки грязный, потрепанный парусиновый мешочек. Из него он вытащил нечто похожее на спутанный клубок бечевок, сплошь в узлах. Но это были не настоящие бечевки, а какие–то косички из древесной коры, столь ветхие, что, казалось, они вот–вот рассыплются от одного прикосновения; и в самом деле, когда старик дотронулся до них, из–под пальцев его посыпалась труха.

Не то…

Мотя тем временем дошла по высокой волне до стены, и уже карабкалась по ней. Было слышно, как она бормочет:

Некоторые тексты, если немного подержать в теплой воде, можно аккуратно отделить от бумаги — ну, как знаешь, в детстве, переводные картинки. И надо исхитриться как–то подержать их в воздухе, чтобы корочка текста подсохла, и никуда не прилипла, например, к пальцам — она потом очень трудно соскабливается, почти как китайский моментальный клей, прямо с кожей, а ходить с испачканными текстом пальцами как–то вообще не комильфо, все на тебя словно косятся: ты глянь на него, опять с текстами… вот, а потом высушенный текст можно истолочь в ступке и скурить. А некоторые размачивать бесполезно, они смешиваются с бумагой и превращаются в целюллозную кашу — из них разве что папье–маше делать, потому что растапливать ими русскую печь — так все колодцы пеплом забьешь, потом маяться, осиной прожигать, а если в места общего пользования класть — так для здоровья вредно, там же свинец. Бабушка, помнится, в жару ими окна от солнца завесила, всяческих там жалюзи и в заводе не было, так такой тошнотный запах стоял, просто ужас. А другие, знаешь, можно смело в кипятке замачивать, сдирать с них бумагу, прямо соскабливать, дать им размякнуть, а потом киянкой размочаливать, иногда даже на пласты нарезать приходится, и каждый пласт либо тоже киянкой, либо через вальцы. Некоторые, правда, легко на слои делятся, как сулугуни. Но такие тексты уже не покуришь — ими либо дыры в асфальте латать, либо растворять долго в бензине, и получается неплохое печное топливо для мазутных котлов, только хорошо фильтровать надо, а то форсунка моментально забивается какими–то нитками и прочим дреком. Ну, и запах от них, конечно…

Кока подышал на стекла очков, протер их платком, и вытащил следующий фолиант:

Когда они поднялись, — Митя поднялся, совершенно пораженный разочарованием, — она, перекрывая платок, поправляя волосы, спросила оживленным шепотом, — уже как близкий человек, как любовница: — Вот, говорят, сеть супермаркетов «Магнит» Путину принадлежит. Правда, ай нет? Вы не слыхали?

— Порнуха какая–то, — подумал Кока, и прочитал название: И. Бунин, «Митина любовь».

Он зашвырнул книгу к стене и взял следующую, с блестящей обложкой — The Holy Blood and the Holy Grail.

— Тут что–то про кровь, Мотя, — крикнул он.

— Читай, — откликнулась Мотя откуда–то сверху.

— Один тамплиер, сеньор де Сидон, любил знатную даму де Мараклеа; но та была отнята у него, так как умерла в юном возрасте. В ночь после похорон обезумевший от любви рыцарь проник в могилу, открыл ее и удовлетворил свое желание с безжизненным телом. И тогда из мрака донесся голос, приказывающий ему прийти сюда девять месяцев спустя, чтобы найти плод его деяния. Рыцарь повиновался приказанию, и когда подошло время, он снова открыл могилу; меж больших берцовых костей скелета он нашел голову. «Не расставайся с ней никогда, — сказал тот же голос, — потому что она принесет тебе все, что ты пожелаешь». Рыцарь унес ее с собой, и, начиная с этого дня, всюду, где бы он ни был, во всех делах, какие бы он ни предпринимал, голова была его ангелом хранителем и помогала ему творить чудеса, пока не стала собственностью кооператива «Озеро».

— Как интересно… Нет, Кока, ищи дальше.

Кока отбросил в сторону потрепанную книжицу «Москва—Титушки» какого–то Ерофеенко, и взял следующую — «Дидахе, Учение Господа народам через 12 апостолов», открыл наугад и прочел:

Всякий президент, приходящий к вам, пусть будет принят как Господь. Пусть он не остается больше одного срока; в случае же нужды может остаться и на второй; но если он пробудет три, то он лжепрезидент. Уходя, пусть президент ничего не возьмет, кроме хлеба до места ночлега; но если он потребует денег, то он лжепрезидент.

Выбросил и эту.

Мотя тем временем, как паук, вскарабкалась на потолок, и подбиралась к центру свода.

Кока вздохнул, и открыл следующую:

Черепами млекопитающих я заинтересовался еще в молодости. Понемногу начал их собирать — и собираю до сих пор. Вот уже больше тридцати лет. Ты не представляешь, сколько нужно времени и сил, чтобы понять один–единственный череп! В этом смысле понять живого человека из плоти и крови гораздо легче. Именно так! В этом я убежден. Хоть и понимаю, что тебе, молодому, с живой плотью общаться куда интереснее. Уох–хо–хо!.. — обрадовался князь Куря собственной шутке. — А я вот общаюсь с черепами и слушаю их звуки уже тридцать лет. Тридцать лет, скажу тебе, — срок немалый…

— Звуки? — переспросил Святослав. — Черепа издают звуки?

— Еще как! — тут же закивал печенег. — Каждый череп издает лишь ему присущие звуки. В каждом зашит свой неповторимый звуковой код. Черепа разговаривают. Да–да! Я не ради красного словца говорю. В самом буквальном смысле. Конечная цель моей работы и состоит в том, чтобы, ни много ни мало, расшифровать эти коды. И научиться их контролировать.

Зевая, Кока захлопнул томик, и прочел на обложке: И. А. Кошман, Учебник русской истории для нерусских детей.

Мотя добралась до книги — замкового камня, выдернула ее, и рухнула вниз вместе с кучей книг, составлявших потолок библиотеки. Когда пыль осела, Кока помог девочке выбраться из–под завала. Мотя была перемазана почему–то углем и мелом, и вся в паутине, но счастливо улыбалась, сжимая в руке томик.

— Смотри, — сказала она, — Иван Саввович Никитин, «Наша русская кровь на морозе горит!». Мотя открыла первую страницу и протянула Коке.

Кока поправил очки и прочел:

Основные характеристики русской крови. Различают дистиллятную маловязкую — для быстроходных, и высоковязкую, остаточную, для тихоходных (тракторных, судовых, стационарных и др.) двигателей. Дистиллятная состоит из гидроочищенных плазменных фракций прямой перегонки и до 1/5 из плазм каткрекинга и коксования. Вязкая русская кровь для тихоходных двигателей является смесью форменных элементов с плазменными фракциями. Теплота сгорания русской крови в среднем составляет 42624 кДж/кг (10180 ккал/кг).

Вязкость и содержание воды

Различают так называемую зимнюю и летнюю русскую кровь. Основное отличие в температуре предельной фильтруемости (ASTM D 6371) и температурах помутнения и застывания (ASTM D97, ASTM D2500), указанной в стандартах на эту кровь. Производство зимней русской крови обходится дороже, но без предварительного подогрева невозможно использовать летнюю русскую кровь при −10 °C, например. Ещё одной проблемой является повышенное содержание воды в русской крови. Вода отслаивается при хранении крови и собирается внизу, так как плотность крови меньше 1 кг/л. Водяная пробка в магистрали полностью блокирует работу двигателя. Требования межгосударственного стандарта ГОСТ 305–82 «Кровь русская. Технические условия» регламентируют кинематическую вязкость при 20 °C для летних сортов в пределах 3,0÷6,0 сСт, для зимних сортов 1,8÷5,0 сСт, для арктических 1,5÷4,0 сСт. Этот стандарт требует также отсутствия воды во всех марках крови.

Воспламеняемость

Основной показатель русской крови — это цетановое число (Л-45). Цетановое число характеризует способность крови к воспламенению в камере сгорания и равно объёмному содержанию цетана в смеси с α-метилнафталином, которое в стандартных условиях ASTM D613 имеет одинаковую воспламеняемость по сравнению с исследованной кровью. Температура вспышки, определённая по ASTM D93, для русской крови должна быть не выше 70 °C. Температура перегонки, определённая по ASTM D86, для русской крови не должна быть ниже 200 и выше 350 °C.

Содержание серы

В последнее время в рамках борьбы за экологию жёстко нормировано содержание серы в русской крови. Под серой здесь понимается содержание сернистых соединений — меркаптанов (R-SH), сульфидов (R–S–R), дисульфидов (R–S–S-R), тиофенов, тиофанов и др., а не элементарная сера как таковая; R — углеводородный радикал. Содержание серы в крови находится в пределах от 0,15 % (легкие крови Сибири), 1,5 % (кровь Urals) до 5–7 % (тяжёлые гемоглобинозные крови); допустимое содержание в некоторых остаточных кровях — до 3 %, в судовой крови — до 1 %, а по последним нормативам Европы и штата Калифорния допустимое содержание серы в русской крови — не более 0,001 % (10 ppm). Понижение содержания серы в РК, как правило, приводит к уменьшению её смазывающих свойств, поэтому для РК с ультранизким содержанием серы обязательным условием является наличие присадок.

— Кровь Кадмона — нефть? Нам нужно искать сердце из нефти? — спросила Мотя.

— Ну, с этим понятно, — ответил Кока, — где у нас нефтяное сердце Родины? в Тюменской области, она даже по очертаниям на сердце похожа. Непонятно только, что с этим делать, как запустить сердце Кадмона. И что такое еще два сердца?

— Надо к Миронову идти. Но только завтра утром, меня в таком виде в Ленинку не пустят, — Мотя чихнула, — да и вообще, устала. Ты как?

— Согласен, — ответил Кока, — Слушай, а это точно секретная библиотека? В обычной мы читательские билеты оформляли, все строго. А тут как–то…

— Это потому, что в обычную кто угодно прийти может, а в секретную — нет. А между своими — какие секреты? Свой своему поневоле брат. Ну что, в гостиницу?

Они вышли из библиотеки, и сели на скамейку в ожидании вагона. С путей дул теплый воздух, что–то очень тяжелое двигалось из внутренностей метро-2.

Вдруг воздушная волна словно с хлопком вырвалась на перрон: мимо Коки и Моти медленно и величаво плыл очень длинный, необычайно длинный для метро состав — казалось, это один из вялых бесконечных товарняков спустился с поверхности и тащит свои платформы, думпкары, цистерны с мазутом или кислотой, мерно постукивая. Но нет, не товарняк, а будто бы обычный поезд метро, в окнах которого можно было разглядеть диковинное: сначала долго, растянутый на несколько вагонов, все длился и длился кусок скалы, с высеченными на нем десятками лиц — Мотя успела рассмотреть князя Олега, Владимира Крестителя, Ленина, и, кажется, Василия Васильевича Кузнецова — скала была странной помесью известного памятника тысячелетию России и горы Рашмор, но, поскольку из–за низких потолков метро была ограничена по вертикали, то высеченные лица казались слегка приплюснутыми и какими–то монголоидными; в следующем вагоне ехали два двигателя, похожие на ракетные — видимо, они крепились к скале, чтобы она могла висеть в воздухе, как Лапута; дальше шли несколько вагонов с солдатами — Мотя так решила по раздававшемуся из вагона заунывному: «У нас день начинается с песни, говорящей о наших делах, о стране, что нет в мире чудесней, о великих и славных делах», рифма «делах–делах» ее всегда бесила, эту песню пели по утрам солдаты, которых иногда привозили на какие–то сельхозработы; дальше был вагон с Мавзолеем, совсем–совсем настоящим, только уменьшенным под размер вагона, смотрелся он каким–то пряничным домиком, хотя и по обеим сторонам, будто Ганзель и Гретель, стояли два часовых с белыми парадными СКС; потом снова шли вагоны с солдатами, следом — какие–то бронированные, очень много; дальше тяжелые, громоздкие — от них пахло шпротами и Мотя решила, что это ракеты; снова, поочередно, солдатики и бронированные, бронированные и солдатики — в общем, поезд тянулся очень долго, и вез в себе массу странных и необычных вещей.

— Что это? — спросила Мотя, придерживая рукой развевающиеся волосы.

— Я думаю, Даерммуазуая, — ответил Кока, стараясь перекричать гул состава.

— Даерм… что?

— Даерммуазуая, передвижная столица России. В двадцатые какой–то инженер придумал, фамилию не помню. Было решено, что это удобно, в случае войны враг не сможет захватить столицу. Сначала она по поверхности курсировала, а сейчас в метро. Но может и на поверхность выйти: хочешь — в Москве, а хочешь — в Тюмени. Или в Снеженске. Или на Добровольском урановом месторождении. Или вообще — на Талакане, — Кока показал на проплывающий мимо вагон с нефтевышками.

— А почему название такое? Дурацкое?

— Не знаю. Никто не знает. Вернее, никто не помнит уже.

Поезд все длился и длился, бесконечный, как сама Россия, и такой же странный. Куда ты, Русь? Нет ответа. Да и был ли он когда?

Мотя устроила голову на плече у Коки и задремала под мерный гул. Ей казалось, будто она летит куда–то, теплый ветер шевелит ее волосы, сердце бьется ровно и уверенно, и впереди ее ждет только счастье, такое же спокойное и уверенное, как биение сердца…

12

Утром решено было отпраздновать вчерашние события, и ребята пошли в кафе–мороженое. Они взяли по паре шариков крем–брюле и молочный коктейль. На улице было не по–январски солнечно, и на душе от этого было так же ярко и весело.

— Завтрак у нас сегодня прям аристократический, так моя бабушка говорит, одна из, — Мотя улыбалась, покручивая вазочку из нержавейки, пуская зайчиков на потолок.

— Слушай, а ты точно уверена в том, что если мы оживим Кадмона, то всем будет хорошо? — Кока языком отодвинул от нёба слишком холодный кусок мороженого, и теперь сидел со смешно открытым ртом, выдыхая холодный воздух.

— Ну конечно! Это же будет настоящий человек, а не то, что мы сейчас имеем. Даже на пластине написано — свободен от злодеяния. Он был рожден первым, настоящим человеком. Но пока стоял и тупил, постигая мироздание, звездное небо и закон внутри нас, его обскакал обычный Адам, из глины, которому это мироздание нафиг не уперлось: «а я мамонта убью, и будем жрать!» Даже сперматозоиды, — Мотя понизила голос до шепота, — даже сперматозоиды, я слышала, до сих пор делятся на обычных и кадмонов. Пока кадмоны залипают на величие мироздания, обычные живенько так — хоп, и готово. Трудно думать обезьяне, мыслей нет — она поет. Ты не переживай, что территория Евразии не вся наша, я думаю, Кадмон свое сам возьмет.

— А если не возьмет? Родится инвалидом с ДЦП или дауном, тогда как?

— Но ведь это будет счастливый даун, свободный от зла и, как там сказано, способный совершенствоваться. Остальные страны Евразии поймут, что нужно объединиться, и Кадмон станет целым.

— А если не поймут? Не захотят?

— Что ж, пусть расцветают сто цветов, — хитро улыбнулась Мотя, — а там посмотрим. Ну что, ты доел? пойдем?

— Пойдем, — согласился Кока.

В библиотеке они сразу нашли Миронова.

— Здравствуйте, ребята! Ну, что нашли, рассказывайте! Силы молодые, мускулы литые, годы золотые нам Родиной даны. В нашем слове — твёрдость, в нашем взоре — гордость, в наших песнях — бодрость солнечной страны? — подмигнул им командарм.

Мотя и Кока показали Филиппу Кузьмичу книгу.

— Непонятно, что делать дальше, — сказал Кока, — одно сердце — нефтяное, это мы поняли, а два других? И что делать с нефтяным? Заставить биться всю Тюменскую область? А как?

— Поняли, да не совсем, — улыбнулся Миронов, — одно сердце, нефтяное — это сердце разума. Второе сердце, сердце силы — это стальное сердце. И третье, сердце красоты — угольное. Сначала вам нужно найти сердце силы, чтобы оживить тело Кадмона. Потом сердце разума, и уже затем — сердце красоты.

— Стальное сердце? Это сердце Сталина? Я про него слышала. Оно здесь, в Москве? — спросила Мотя.

— Сердца Сталина здесь нет — оно в Закромах Родины, на Стальном складе, не дает ничему ржаветь и увеличивает внутренний объем склада при неизменном внешнем, чтобы враги не догадались, сколько у нас всего. Да оно вам и не нужно. Вам нужно стальное сердце Кадмона, — Миронов вынул из кармана что–то похожее на кусочек вяленого мяса, сдул с него прилипшие табачные крошки, сложил ладони домиком, оставив небольшую щелку, — смотрите!

Мотя и Кока по очереди посмотрели — кусочек мяса тихонько светился зеленоватым пламенем, как гнилушки в ночном лесу.

— Это — часть сердца Авраамия Завенягина, который умер от облучения, работая над ядерным проектом. Сам он похоронен в Кремлевской стене, а его радиоактивное сердце поможет вам найти стальное. Завенягин был первым директором легендарной Магнитки, построенной у горы Магнитной, палеозойского вулкана, когда–то стоявшего на берегу огромного океана. Поезжайте в Магнитогорск, найдите в Березках дом Авраамия Завенягина, за домом будет олений заповедник, вернее, был, сейчас там только призраки оленей. Придите в заповедник ночью и возьмите с собой сердце Авраамия. Ночью в заповеднике будет тихо, и, в ответ на биение его сердца вы сможете услышать из–под земли легкий гул — это шумит сердце, вырезанное из графита Верой Мухиной, когда она была личным скульптором у Завенягина. Мухина хотела изваять «Тайную вечерю» с апостолами новой веры, но пока она лепила из глины модель скульптуры, апостолов пересажали. Мухину спасло только то, что ее муж, профессор Преображенский, изобрел «Гравидан», который делал из мочи беременных женщин. Перед отъездом из Магнитки Мухина вырезала это сердце — оно будет изложницей, формой для выплавки стального сердца.

— А что нужно будет залить в форму? Ведь что–то нужно залить? Сталь? — спросила завороженная Мотя.

— Вот этого, ребятня, я не знаю, — печально покачал головой командарм, — знаю только, что вам нужна Черная Магнитка, ее вы найдете по тому месту, где трубы металлургического комбината не будут отражаться в воде. Там, я думаю, вам подскажут, что нужно заливать в фому. Есть еще Белая, небесная Магнитка, но вам она не нужна — там скучно, приход–расход, дебет–кредит… Ищите Черную. А теперь — ступайте.

Миронов протянул Коке сердце Завенягина.

Кока бережно взял его двумя руками — оно слабо дернулось в его руках.

— До свидания, — сказала Мотя, — и спасибо вам!

Пионеры, осторожно ступая, вышли из зала, где Миронов писал свои письма.

— Жалко его, — Мотя на ходу обернулась к командарму, который после передачи им сердца Завенягина сразу как–то постарел, ссохся, и услышала, как Миронов бормочет, будто ни к кому не обращаясь: Прочь, прочь из грязной Москвы! оттуда, где в Кремле сидит вечный Амивелех, где ночью сквозь гранитные плиты подножия Мавзолея горят буквы каменщиков Бегельмана, где нависающий над рекой бронзовый Император вышепчивает имя своего Розенбома — дик и страшен будет этот Розенбом, явись он на зов телом синего леса…

— Жалко, — согласился Кока.

13

… На перроне родного Эмска Мотю и Коку встречала притопывающая от нетерпения Нюра.

— Ну, как вы? Как доехали? Нашли что–нибудь? — забросала она друзей вопросами после объятий и поцелуев.

— Потом, Нюра, все потом, — улыбнулась Мотя, — дай нам в себя прийти.

— Принять ванну, выпить чашечку кофе, — захихикал Кока.

— Будет вам. И белка, и свисток. Рассказывайте сейчас же, негодяи! — Нюра притворно гневно топнула ногой.

Конечно же, по дороге домой друзья все рассказали: Мотя, подпрыгивая и размахивая руками, то изображала свое падение с потолка, то дежурного магнусита, то дергала Коку за рукав, требуя подтверждения: «Скажи же, Смирнов!» — на что Кока кивал, чуть сторонясь разошедшейся Моти, сердце Завенягина в его кармане чуть подрагивало.

Нюра привела их к себе домой, где уже был накрыт стол, выдала каждому по большому мохнатому полотенцу и халату, отправила Мотю в ванную, шлепнула по рукам потянувшегося к еде Коку, который маялся от безделья в ожидании Моти, отправила в ванную Коку, дождалась, когда вымытые и завернутые в халаты друзья уселись за стол, налила всем чаю, подвинула варенье и порезанный кекс собственного приготовления, и сказала, подперев рукой щеку: — Ну вот, теперь рассказывайте. Только с чувством, с толком, а то я мало что смогла понять. Лучше ты, Смирнов, Мотю я уже слышала.

Кока, размешивая в чае варенье, спокойно и по порядку рассказал Нюре все их приключения в Москве, показал сердце Завенягина и подвинул к себе кекс.

— Кстати, тебе привет от Тица, — сказала Мотя, облизывая пальцы и провожая взглядом очень вкусный кекс, раздумывая, не съесть ли еще или уже хватит, — в смысле, не только тебе, а вообще, всем. Ну и тебе тоже. Вот.

— Так, подождите–подождите–подождите, — Нюра приложила пальцы к вискам так сильно, что уголки ее глаз уехали вверх, превратив лицо в какую–то японскую маску, — то есть, я стараюсь ничего не пропустить, вы, основываясь на переводе текста пластины не совсем нормальными братьями, которые о Шампольоне слыхом не слыхивали, на пересказе пьяным лингвистом–недоучкой церковнославянской тайнописи, на словах какого–то неадекватного старичка, который представился вам как умерший (умерший!) комконарм-2, — основываясь на всем этом, вы собираетесь ехать в Магнитогорск искать стальное сердце? Я правильно поняла?

— Точно! — восторженно улыбнулась Мотя.

— Верно, — подтвердил Кока, поправляя очки.

— Ну, это нормально, — сказала Нюра, — я с вами.

— Урррааа! — Мотя запрыгала, прокрутилась на одной ноге, и бросилась к Нюре с поцелуями.

Кока улыбался.

— Белецкая, веди себя, — строго сказала Нюра, — ты меня расплющишь. 23 февраля в этом году три дня будут праздновать, предлагаю ехать, до Магнитки не далеко. Нам же зимой надо, верно?

— Да, — снова поправил Кока очки.

— Ну, вот и замечательно. Двадцатого после уроков и поедем.

Помолчали.

— И замерла зала, как будто невольно звонок председателя вдруг прогремел; господа, на сегодня, быть может, довольно, пора отдохнуть от сегодняшних дел. Спасибо тебе, Одинцова, кекс был очень вкусный. Я домой. Можно, я у тебя завенягинское сердце оставлю? — прервал тишину Кока.

— Конечно, оставляй, я присмотрю.

— Я тоже домой, Нюр. Завтра в школу. Уроки, то, сё…, — Мотя чмокнула подругу в щеку, — пока, завтра увидимся.

— Ага, — ответила Нюра, — be careful, be careful. До завтра.

Когда друзья ушли, Нюра убрала со стола, выключила свет, легла в постель и долго смотрела на зеленоватое пламя сердца Авраамия Завенягина.

13

Пролетел остаток января, начался февраль. Каждые выходные по вечерам друзья собирались дома у Нюры; ее родители были людьми религиозными, исповедовали ISO 3103, и очень уютно было сидеть за непременным чаем и беседовать о Кадмоне — Нюра как–то сказала, что мало о нем знает, остальные двое вдруг поняли, что тоже знают о предмете не так уж и много, каждый только что–то свое, поэтому и решили заняться само- и друг друга образованием.

— Итак, — сказала Мотя, — что мы имеем? Опускаем Берешит Раба, переходим сразу к сути. Сначала был создан Адам Кадмон, первочеловек, тело которого соотносится с мировым древом, то есть, в последнем приближении, с Евразией. Затем был создан Адам Белиал, человек–зло, очевидно, чтобы уравновесить Кадмона, он одновременно есть и одновременно не существует, такой Адам Шредингера. Потом Адам Протопласт, он же Адам Ришон, вместилище всех живых душ. А уже потом Адам Адами, первой женой которого была Лилит, а второй — Ева. Лилит плохо себя вела, трахалась на стороне, и рожала детей от падших ангелов. Размножалась она делением, отрезая детей о собственной плоти копьем, позже известным как Копье Судьбы. Одного из самых падших из всех падших ангелов, Самаэля, боженька кастрировал по самые ноги, а против Лилит отправил трех ангелов, которых звали Сеной, Сансеной и Семангелоф. Но все эти семейные разборки нас не интересуют, не отвлекаемся, переходим к…

— Подожди–подожди, — перебила ее Нюра, — Сеной, Сансеной — что–то знакомое…

— Ну да, Сеной основал тейп Беной, а Сансеной — Сонторой, так называемые чистые тейпы, чьи имена были выбиты на легендарном бронзовом котле. К этим же тейпам относится Белгатой, к которому, в свою очередь, принадлежал некто Христос и прочие умирающие и воскресающие («бел» — умереть, «гатто» — воскреснуть). Поэтому многие и считают чеченов евреями. Но мы опять отвлекаемся, Сеноя я просто упомянула как хранителя мирового древа, то есть, в итоге, Кадмона. Видимо, поэтому вся эта постоянная байда в Чечне. Лилит же я упомянула потому, что Самаэль и Лилит в совокупности дают третье существо, некого Зверя Хиву, не исключено что речь опять же идет о некой территории некой конкретной местности. А нас же интересует территория, верно?

Итак, сила разрушенного Кадмона разошлась между Адамом и Евой, которые стали плодиться, и с каждым новым рожденным сила его становилась меньше, а тело Кадмона превратилось во множество держав, протянувшихся в пространстве и времени. Первую попытку возрождения Кадмона как территории предприняла Римская империя, потом Византия, и затем Москва, как третий Рим. Свои попытки делали Хазарский каганат и княжество Химьяр, принявшие иудаизм и пытавшиеся возродить Кадмона во времени, составляя жития различных понявших. Советская Россия, перенявшая идею возрождения Кадмона, решила объединить эти методы — она собирала территории, выпускала книжную серию ЖЗЛ и хоронила некоторых из этих людей в Кремлевской стене, объединяя пространство и время. Работа началась по всем фронтам, ибо, включившись в тело Кадмона, можно было провидеть будущее. Советским Адамом Ришоном стал Ленин, Адамом Белиалом — Дзержинский. В это время появляются Федоров, Муравьев, Циолковский и прочие увлекающиеся ребята, с их манифестом 22.01.22, требующим немедленно предоставить права на неограниченную жизнь всем, включая мертвых, кто помогал создавать Страну свободы и не имел возможности насладиться плодами своих трудов. Фактически, они заходят с другой стороны, от Адама Ришона, бывшего, как мы помним, вместилищем всех живых душ — такая советская чичиковщина. Федоров предлагает воскресить всех умерших, так называемые «тела отцов», говорит: организм — машина, сознание относится к нему, как желчь к печени; соберите машину, и сознание возвратится к ней! Циолковский под это дело проектирует ракеты, чтобы отправить на все планеты эти самые «тела отцов», потому что вся страна тогда мыслит вселенскими масштабами: всемирная революция, Земшар СССР, Адам Кадмон — вся Вселенная. Дивинженер Королев в закрытом КБ работает над проектом «Луна», чтобы отправить воскрешенного Феликса Эдмундовича соответственно названию проекта, Муравьев занимается разработкой процессов селекции, позволяющих массово производить людей в лабораториях, чтобы заменить человечество искусственно созданными людьми и таким образом достигнуть могущественного состояния полного совершенства. Позже Страна Советов отказывается от идеи всемирной революции, Муравьева стирают в лагерную пыль, Циолковского арестовывают, но затем выпускают, чтобы в 1935 он умер от рака, Королев до конца жизни работает на космическую отрасль под присмотром соответствующих органов. Адам Кадмон уменьшается до размеров Евразии, но, в то же время, существенно растет по итогам войны с появлением мировой системы социализма.

— Так, а Феликс Эдмундович? — спросила пораженная Нюра, — что ж, он там так и бродит, по Луне, в своей длинной шинели?

— Не знаю, — пожала плечами Мотя, — не знаю, отправили его, или нет. Там вообще мутная история. У него же были постоянно какие–то тёрки с Рерихом, финансирования его экспедиций в Шамбалу. Возможно, купил билет в Индию духа.

— Да, — покивал Кока, — врачебная комиссия, созданная после того, как железный нарком навечно отправился в поля, заросшие пустырником и валерианой, говорила о вскрытии тела пожилого человека. А Дзержинскому было всего–то 49. И Сталин на его похоронах смеялся, на кинохронике видно. Мутная история, точно.

— У меня голова пухнет от всего этого, — пожаловалась Нюра, — я такой размах не могу осознать. Недавно книгу читала, «Сон в Красном мавзолее». Про безкорковый карликовый гранат, выведенный в мрачных подземных лабораториях Тимирязева, про Брюхоненко и его аутожектор, как он кормил живые отрубленные собачьи головы сыром, и как мог играть на рояле две мелодии одновременно: правой рукой — «Боже, царя храни», а левой — «Интернационал», про Лысенко с его прививками темнотой…

— Ага, — сказал Кока, — молодые боги творят, что хотят. Я тоже читал.

— Молодые боги, точно, — улыбнулась Мотя. — У иудеев договор с богом о воскрешении, а вот христиане сомневаются, поэтому у них на Западе вся еда с консервантами, чтобы тела в могилах не разлагались. А у нас Гагарин слетал в космос, сказал богу, что его нет. Мол, без тебя справимся, у нас Федоров есть. «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся».

Все рассмеялись.

— Павел коринфянам, знаю, — сказала Нюра. — Забавный дядька был. Мне нравится, когда он про «секретики» пишет. Ну помните, в детстве, выкапываешь ямку, кладешь туда красивый фантик от конфеты, а сверху стеклышко, и песком засыпаешь: «Когда я был младенцем, то по–младенчески говорил, по–младенчески мыслил, по–младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан». Сидит такой взрослый, с бородой, дядька в песочнице, и «секретики» разглядывает. Что–то есть в этом, не знаю, печальное.

— А может быть, наоборот, — сказал Кока, — беспечальное. Разглядывает дядька «секретики», хорошо ему, проблем никаких, на душе безмятежно.

— Может быть, — согласилась Нюра. — Но образ, согласись, зыканский — дядька, песочница, «секретики»…

— Зыканский, — улыбнулся Кока. — Кто ж спорит?

— Ну что, друзья–теологи, — прервала их Мотя, — числа десятого–одиннадцатого пойдем билеты брать? Мы же автобусом в Магнитку?

— Ага. Автобусом, — хором ответили Нюра и Кока.

Друзья поболтали еще немного о разных мелочах, помогли Нюре с посудой, и Кока пошел провожать Мотю домой.

15

В пятницу после уроков Кока, Нюра и Мотя, плотно пообедав, отправились на вокзал, купили там воды в дорогу и пошли занимать свои места. Автобус был почти полон, люди ехали к родным или просто развеяться, пользуясь трехдневными выходными. В окно было видно, как рабочие вешали на стену вокзала огромный плакат, с которого строго смотрели матрос и солдат, сжимающие в руках АКМ. Под плакатом шла надпись:

Над Кремлевскою стеной – Самолетов звенья. Слава армии родной В день ее рожденья!

— Помнишь, — сказала Мотя сидевшей рядом Нюре, — небо раскрасили полосами в день Воздушного Флота? В цвет флага ВВС, синими и белыми полосами. Прогнали все облака над городом через какую–то машину, и красиво так расчертили все. Помнишь? Тогда еще военные летчики маршировали в своих голубых обмотках под песню Just One Dance, хорошая маршевая песня же:

But underneath the mask I see the skin of a man Smooth and seductive who's really got a plan It's drawing me in, magnetically to you You haven't got forever, but I got that too,

тогда Каролина ван дер Леу приезжала, по шефской программе, сама ее и пела, а они маршировали, в начищенных ботинках и шелковых парадных обмотках. Красота.

— Ага, я там даже Арева видела с его взводом.

— Но разве Арев летчик?

— Да какая там разница — васильковые, лазоревые…

— А потом на танцах Каролина еще «Случайный вальс» пела. " И лежит у меня на погоне незнакомая ваша рука…»

— Там сначала нога была, — вмешался Кока, — «и лежит у меня на погоне незнакомая ваша нога». Потом почему–то на руку заменили. А сейчас вообще стали петь «и лежит у меня на ладони», потому что как же хрупкая девушка может достать до плеча высокого советского офицера? А Каролина да, тогда еще про ногу пела.

Женщина–контролер прошла по салону, надорвала билеты, показывая, что таки все под контролем, пожелала всем счастливого пути, и тяжело спрыгнула на перрон. Автобус, фыркнув закрывающимися дверями, под магнитофонное пение Davod Azad плавно тронулся с места, выруливая с платформы на дорогу.

Ехать предстояло долго. Мотя смотрела то на стоящие вдоль дороги сосны, заученно демонстрирующие геральдические сибирские цвета, то на проплывающие мимо заснеженные поля, на которых кое–где виднелись стога сена — казалось, что это такие небольшие пирамиды для незаконнорожденных детей фараона, сосланных подальше от дворцовых интриг, и замерзших в своей северной ссылке. «В моем краю поэты пишут стихи в варежках, — вспомнила Мотя стихи пани Виславы, — Я не говорю, что они никогда не снимают рукавиц — снимают, особенно когда теплая луна — просто их чтение смахивает на кашель, поскольку только кашель звучит громче штормового ветра».

Рядом дремала Нюра, убаюканная звуками суфийской музыки, все еще доносившейся из кабины водителя. Кока уткнулся в свой вечный «Остров сокровищ» и, кажется, уже давно плавал глазами в одной и той же странице. Мотя поерзала, устраиваясь поудобнее, осторожно, чтобы никого не задеть, чуть опустила спинку кресла назад, и тоже прикрыла глаза. В детстве, перед сном, слыша доносящееся из телевизора «тихо–тихо ходит дрёма возле нас», Мотя все никак не могла понять, кто же это ходит — вместо «дрёма» она слышала «дрёва». Спросить было не у кого. Прочитав в первом классе «Трех мушкетеров», Мотя решила, что это никакая не «дрёва», а д’Рёва, госпожа из города Рёва, очевидно. Возможно, даже сама казненная миледи, вернее, ее призрак, тихо–тихо появляющийся ночами у детских кроваток и льющий слезы над своей судьбой; конечно, по правилам должно быть не д’Рёва, а де Рёва, но это было неважно, зато красиво и печально. Печально потому, что миледи смотрела на безмятежно спящего в кровати ребенка, и, наверно, жалела о том времени, когда в ее жизни еще не было ни клейма, ни графа де Ла Фера, ни вообще мушкетеров и прочих неприятных вещей, а вовсе не потому, что она мертва — к этому ей было не привыкать, граф, как мы помним, ее уже вешал. Да и на малой родине Моти к чужой ли, своей ли смерти относились как к событию заурядному и не более досадному, чем, например, к хлопотам при переезде — достаточно было просто выпить лишнего в Новый год или, собирая грибы, положить в корзину паутинник вместо рядовки — колесо сансары легонько щелкало, пробегало короткое детство, и человек снова обнаруживал себя среди знакомых унылых полей. Не потому ли, подумала Мотя, стог сена на местном диалекте назывался странным словом «зарод»?

Некоторые души, очевидно, привязаны к одному месту и за что–то принуждены воплощаться только в определенном географическом пространстве — иначе откуда такое спокойствие при виде всего этого? И не просто спокойствие, а даже любовь?

Любовь. Морковь.

3. Магнитка

16

Магнитогорск встретил их метелью — несмотря на уже довольно позднее утро солнца почти не было видно, только маленький тусклый шар можно было разглядеть в небе. Зато комбинат выдыхал красивый оранжевый дым, парили градирни, похожие на грустных курящих слонов.

— Ну вот, Магнитка, — сказала Мотя, потянувшись, — приехали.

— Умыться и почистить зубы, — проснулась Нюра, — и чаю.

Автобус подрулил к перрону, пассажиры, разминая затекшие члены, начали одеваться, собирать вещи. Azad уже не пел, водитель с помятым лицом приоткрыл окно и закурил. На Привокзальной площади Мотя показала друзьям памятник, изображавший черного мускулистого парня: — Вот, раньше в Бельгии стоял, потом на ВДНХ валялся, никому не нужный, назывался — Рабочий. Теперь тут стоит, называется — Металлург. Медный, между прочим. Зачем его в черный покрасили — непонятно…

— Это что, — сказал Кока, — мухинскую Колхозницу вообще дефлорировали. Бугаев—Африка.

— Западает на высоких возрастных женщин, м? — спросила Нюра. — Это комплекс… Хотя, в Молдавии, я слышала, кто–то даже венчался с памятником. Что–то в этом есть, определенно. Ладно, пошли умываться, не пить же чай грязным ртом.

Нюра выдала каждому по бумажному полотенцу, китайской одноразовой зубной щетке и пакетику с зубным порошком «Артек». Друзья привели себя в порядок и отправились в ближайшее кафе.

— Я вот что подумала, — сказала Мотя, облизывая с губ молочные «усы» — вместо чая она взяла бутылку башкирского катыка, — река же подо льдом. Как мы увидим, где трубы комбината не отражаются в воде?

— Не беспокойся, — ответил Кока, — я кучу фотографий комбината перерыл, трубы уже почти нигде не отражаются, можно в любую проходную заходить, чтобы через забор не лезть, там колючка. Только пропуск нужен.

— Тоже не проблема, нас сердце Завенягина проведет, я знаю, — Нюра достала из–за пазухи коробочку и приоткрыла ее, любуясь зеленым сиянием.

— Тогда предлагаю в гостиницу, как раз на левом берегу есть, «Азия» называется. Нам же только ночью олений парк искать, а он тоже на левом. Отоспимся и пообедаем нормально.

Они сели в нужный трамвай — здесь они ходили в сцепке из трех вагончиков — и оправились на левый берег Урала. Гостиница оказалась старым помпезным зданием желтого цвета: «золотая дремотная» — прокомментировала Мотя.

— Ну, почти, — согласился Кока, — 1929 год.

Кока протянул дежурной за стойкой какие–то очередные бумаги о слете юных металлургов, та было засомневалась, но Мотя и Нюра в школьной форме с белыми передниками и красными галстуками так лучезарно улыбались, что ключи от номеров они таки получили. В гостинице было пусто, хотя и всюду раздавались какие–то звуки: то радиопомехи из транзистора, то щелчок звукоснимателя, то женский смех, то густой баритон, напевавший «Трансвааль, Трансвааль, страна моя…» — но постояльцев видно не было.

Кока в своем номере завалился на кровать с неизменным Стивенсоном, девочки же, напевая «Отоспимся в гробах», отправились на правый берег, в Европу — разглядывать сталинские архитектурные излишества и фотографироваться у памятника Первой палатке. Они погуляли почти до вечера, перекусили в пельменной, и отправились в гостиницу, выспаться перед ночными приключениями. Кока к тому времени уже проснулся, составил план местности, раздобыл где–то кирку, и теперь расхаживал по номеру с позаимствованным у соседа приемником в руках, из которого доносилось: «в шорохе мышином, в скрипе половиц…». Нюра вручила Коке бумажный пакет с пирожными, и они договорились встретиться ночью в вестибюле, в 23.00.

В назначенное время, выспавшиеся, они вышли из гостиницы. Метель ночью стихла, потеплело, и повалил снег. Выспавшиеся девочки, дурачась, ловили языком большие снежные хлопья и смеялись, Кока же был отчего–то мрачен, кирка на его плече угрюмо поблескивала.

— Ну же, Смирнов, проснись! — сказала веселая Нюра, — вот я тебе спою!

Она жарко зашептала ему в самое ухо:

— Как медузы после шторма В предрассветном хлороформе Мы движемся на ощупь, Спать хочется до тошноты…

Кока помотал головой, ему было щекотно от шепота Нюры, но тут уже Мотя зашептала ему в другое ухо:

— Жизнь печальна, а сон так сладок, Так стоит ли играть с мозгами набок? Но я прошу тебя: верь мне, Верь мне, верь мне…

— А скажите, девочки, — сказал Кока, чтобы отвлечь их, — вы читали стихотворение Андропова про смерть?

— «Да, все мы смертны, хоть не по нутру Мне эта истина, страшней которой нету», — процитировала Нюра, — это?

— Ага, — подтвердил Кока, — мне там один момент непонятен. Вот он пишет: «Мы бренны в этом мире под луной: Жизнь — только миг (и точка с запятой); Жизнь — только миг; небытие — навеки». Как же небытие навеки, если «точка с запятой»? То есть, дальше продолжение, раз точка с запятой? Скажи мне, Одинцова, как бывший командир звездочки?

— Ну что ж тут непонятного, Кока? Там дальше: «Но сущее, рожденное во мгле, Неистребимо на пути к рассвету. Иные поколенья на Земле Несут все дальше жизни эстафету». Это же буддизм чистой воды, как и положено. Что Ленин о душе говорил? Что когда горящая свеча соприкасается с негорящей, то пламя не передается, но является причиной, из–за которой начинает гореть вторая свеча. То есть, ты умер насовсем, но точка с запятой в виде второй свечи — есть.

— Не, ребят, Андропов чекистом был, а значит — мистиком. Вы послушайте только: «но сущее, рожденное во мгле»! Кто у нас во мгле рождается? То–то! — Мотя рассмеялась.

— Тоже верно, — поддержала подругу Нюра, — «и не–рыбы вместо рыб будут плавать там». Здорово.

— И рожденные во мгле сущности, согласно буддизму, являются не чертями и прочим инферналитетом, а защитниками учения, единственно верного, и потому непобедимого, — подвел черту Кока. — Все равно Брежнев лучше писал: «Это было в Лозанне, где цветут гимотропы, где сказочно дивные снятся где сны. В центре культурно кичливой Европы в центре, красивой, как сказка страны».

— Ты сравнил! — сказала Нюра, — Брежнев не чекист, во–первых. И, во–вторых, постарше Андропова, он же с 1906 года, по малолетству еще излет Серебряного века застал. А Андропов — с четырнадцатого года.

— А вот, кстати, эта строчка, — Мотя закружилась на месте, словно танцуя в лунном свете, — «где сказочно дивные снятся где сны»… он же специально запятую там не поставил…

— Конечно, — подтвердил Кока, — можно — «где сказочно дивные, снятся где сны», а можно — «где сказочно дивные снятся, где сны». Сад, где сны и лисы.

— Эй, фининспекторы! — остановила их Нюра, — Заканчивайте о поэзии. Мы, кажется, пришли.

Они стояли на холме в бывшем элитном поселке Березки или, как его еще называли, Американка. Молодой архитектор Сапрыкин строил здесь дома по американским архитектурным каталогам и когда–то поселок напоминал какой–нибудь Маунт Вернон в штате Нью—Йорк или же Джермантаун в какой–нибудь Пенсильвании — теперь же он выглядел, по меньшей мере, странно.

Из темноты выступал дом, вернее, призрак дома, такой же странный и мрачный, как знаменитый Косой дом, в окнах кое–где, казалось, горел слабый свет, а фантомы этажей будто нависали над улицей. Кока открыл необычно, пугающе бесшумную дверь.

— Когда–то здесь был огромный сад, три этажа и четырнадцать комнат, — сказал он; пар из его рта, подсвеченный фонариком, казался воздухом, который выдохнул водолаз, — бильярдная, игровая и музыкальный салон.

Мотя и Нюра, притихшие, так же медленно, словно на дне океана, двигались за Кокой, еле передвигая ноги, будто сквозь слежавшиеся в доме слои времени, призраки людей, растений и звуков, чувствуя себя героями американского фильма ужасов.

— Lizzie Borden took an axe And gave her mother forty whacks. When she saw what she had done She gave her father forty–one,

— прошептала Нюра, указывая на кирку на плече Коки, и хихикнула.

В конце концов, они прошли сквозь дом и оказались в бывшем оленьем парке–заповеднике, который находился на заднем дворе завенягинского дома. Нюра вытащила из–за пазухи коробочку с сердцем и открыла ее — зеленоватый свет осветил ее лицо. Она сделала несколько шагов, и свет разгорался все ярче, и сердце билось все чаще. Мотя и Кока услышали глухой гул, раздающийся из–под земли. Нюра, как заправский сапер с металлоискателем двигалась по бывшему парку, держа в руках коробочку с сердцем, наконец, остановилась, Кока раскидал ногами снег, и ударил киркой в замерзшую землю.

Через некоторое время вспотевший Кока остановился — кирка пробила проржавевший лист жести и выдернула из земли обломок подгнившей доски. Нюра аккуратно положила коробочку с бешено бьющимся сердцем на снег, и все вместе они расчистили выкопанную Кокой яму, вытащили доски и увидели большое черное сердце, вырезанное Верой Мухиной из графита.

— Что будем с ним делать? — спросил Кока, вытирая со лба пот, — до гостиницы нам его не дотащить.

— Оно еще и бьется, — сказала Мотя, — мы всю гостиницу перепугаем.

— Вношу предложение оставить его здесь, — Нюра присела и погладила черное сердце, — заложим досками, снегом подсыплем и как–нибудь пометим, чтобы легче найти было. А пока пойдем спать, и с утра — на комбинат.

— Единогласно, — сказала Мотя, — так и сделаем.

Кока согласно кивнул, они уложили поверх найденного сердца доски, присыпали снегом, и сверху воткнули найденную у забора кленовую ветку с высохшими «самолетиками».

17

В гостинице они никого не встретили, кроме дежурной, дремавшей перед экраном маленького «Silelis». Снова слышался баритон, снова смех — и снова никого.

Утром они отправились на комбинат. Кока опять был хмур, и долго оглядывался на улыбающуюся им вслед дежурную.

— Что с тобой, Кока? — спросила Мотя, — чего ты на мрачняке? Не выспался?

— Выспался, — ответил Кока, — это кайдан, Мотя. Это кайдан.

Мотя остановилась.

— Какой кайдан? О чем ты?

— Этой гостиницы давно нет, я сегодня утром узнал. Вернее, она есть, но закрыта. Не функционирует.

— То есть, ты хочешь сказать, что дежурная, и все постояльцы гостиницы — призраки? Так?

Кока кивнул.

— Тю, — сказала Нюра, — да в нашей стране таких кайданов — на каждом углу. Нет, я офигеваю, мама — сначала они встречают расстрелянного командарма, беседуют с ним, едут чёрти куда по результатам этих бесед, и теперь пугаются какой–то закрытой гостиницы. Пойдемте уже, ghost busters.

Мотя улыбнулась, взяла Коку под руку, и они пошли туда, где виднелся дым труб.

На проходной комбината Нюра улыбнулась охраннице и протянула раскрытые ладони, на которых горело сердце Завенягна — та соляным столбом застыла в своем пластмассовом аквариуме, и друзья спокойно миновали турникет.

— Куда теперь? — спросила Мотя — комбинат был целым городом со своими улицами, железной дорогой, светофорами и крытыми надземными переходами–галереями, сетью покрывавшими воздушное пространство над цехами.

Кока пожал плечами.

Нюра вздохнула, снова вытащила из шубки светящееся сердце, и повертелась, определяя, где свет и биение становились сильнее: — Туда!

Друзья поднялись вслед за Нюрой по ступенькам перехода, и долго шли — Нюра, как Данко, шагала впереди, держа на вытянутой руке горящее сердце.

Они подошли к железным воротам с надписью Kunst macht frei, толкнули заскрипевшую ржавую створку и протиснулись внутрь. Их встретила серая метель, поземкой подметавшая копровый цех и забивавшая растертым в песок шлаком глаза, нос и уши. Из метели вышел чумазый босой ребенок лет шести в черной промасленной спецовке и удивительно чистым тонким красным шарфом–крамой на шее. Он остановился перед пионерами, скрестив руки на груди и расставив ноги: — Вы к кому? Цель прибытия?

— Мы еще не знаем, к кому, — ответила Мотя, — нам нужно найти стальное сердце.

— К Павлику, значит, — криво ухмыльнулся шестилетка, — ну, пойдемте…

Мотя, Кока и Нюра, зажмурившись, шагнули за ним в метель. Когда они открыли глаза, то увидели, что стоят в огромном цеху, на берегу реки из расплавленного металла. На противоположном берегу в мареве раскаленного воздуха стоял, широко расставив ноги, плотно сбитый скуластый человек с раскосыми глазами азиата. Наголо выбритый череп его, и лицо до самого подбородка рассекал страшный шрам, из–за которого казалось, будто голову азиата разрезали вдоль до самой шеи, вставили в разрез еще ломтик чьей–то головы, и наскоро сшили прогудроненной суровой ниткой. Бычью шею азиата украшал пионерский галстук, а в руке он сжимал человеческий череп, расколотый и скрепленный в нескольких местах медной проволокой. По правую руку от него, чуть позади, стояла женщина с изможденным лицом, соски ее небольших отвисших грудей протерли дыры в поношенном сером платье. Слева же от азиата сидели на корточках три сухоньких старичка, седые и сморщенные, потряхивающие головами, будто не соглашаясь с тем, что им нашептывал Паркинсон. Все остальное пространство цеха, сколько можно было разглядеть, было заполнено детьми в одинаковых черных спецовках, возрастом от четырех до четырнадцати, не старше — горящие глаза внимательно разглядывали незваных гостей.

— Give me an ounce of civet, good apothecary, to sweeten my imagination: there's money for thee, — прошептала Нюра.

— А кто это? — спросила Мотя, тоже почему–то шепотом.

— Это Ятыргин—Павликморозов, — сказал за их спинами провожатый, — справа его мать, Татьяна Семеновна, канал и инструмент, который привел Павлика в наш мир из Высшего. А слева — Первосвидетели Павла: Петр Ермаков, Авраам Книга и Иван Баркин. Ждите.

Маленький Харон помахал кому–то, загремели цепи, и горящую реку пересек мост из стальных прутьев, шестилетка перебежал по нему к азиату, вскинув руку в пионерском приветствии.

— Это павликиане, или павлики, секта такая мистическая, я читал, — Кока снял очки, подышал на них, и протер специальной тряпочкой, — последователи Павлика Морозова, считающие его земным отражением небесного воплощения Христа и призывающие множить сущности путем зеркал и деторождения; Татьяна Семеновна, его мать, и была той амальгамой, что привела Павла в мир. Они говорят что Мао — всего лишь творец нынешнего видимого мира, а Павлик — истинный, совершенный бог. Родители, сотворив ребенка, всегда пытаются удержать будущего человека в абсолютном рабстве семейной любви. И только Павлик освободил его.

Тем временем азиат, выслушав рапорт ребенка–проводника, поманил пионеров к себе. Мотя, Нюра и Кока перебрались по мосту, который тут же подняли, отрезав путь назад.

— Кто вы? И как тебя зовут, девочка? — почему–то сразу выделив Мотю, спросил азиат.

— Я — Мотя Белецкая, а это мои друзья, Анна Одинцова и Николай Смирнов, мы ищем стальное сердце для Адама Кадмона. А кто вы? — ответила Мотя.

— Мотя…, — азиат словно покатал имя во рту, — хорошее имя… у меня была двоюродная сестра, Мотя Потупчик, мы очень дружили.… Побудь здесь и бодрствуй со мной, говорил я ей… Она умерла, давно. А сейчас родилась под именем Кристина, слышали? Она запуталась… плохо себя ведет…

— Девочки, это самое, всегда подводят, — сказал вдруг один из Первосвидетелей.

— Помолчи, — одернул его азиат, — а еще была Мотя Тараданова, из наших. Ей кицунэ голову отрубили, в Старопесочном под Новосибом.

— Кицунэ? — переспросила Мотя.

— Да, лисы–кицунэ. Люди и твари принадлежат разным породам, а лисы находятся где–то посередине. У живых и мертвых пути различны, лисьи пути лежат где–то между ними. Бессмертные и оборотни идут разными дорогами, а лисы между ними. Поэтому можно сказать, что встреча с лисой — событие удивительное, но можно сказать и так, что встреча с лисой — дело обычное. А в деревнях — так вообще запросто.

Кто самый зажиточный крестьянин? Кицунэ. У кого скот ухожен, а засеяно столько, что сам не справляется, и батраков зовет? Кицунэ. А стране, нашей стране, девочка, был нужен хлеб. И тогда началась коллективизация. Знаете, что это?

— Коллективизация, коллективная визуализация. Медитативная техника, основное звено кооперативного плана Ленина. Была особенно популярна в 1929–1932 гг., заключалась в коллективном создании осязаемых мысленных образов, в данном случае — эгрегора сельского хозяйства. В результате коллективизации СССР из страны отсталого, мелкого и мельчайшего земледелия превратился в страну самого передового, самого крупного, механизированного и высокотоварного земледелия в мире, — бодро отрапортовал Кока.

— Правильно. А еще стране были нужны рабочие руки, чтобы строить заводы, потому что мы были одни против всех, и у нас ничего не было. И тогда мы, юные дозорные страны Советов, решили принести себя в жертву индустриализации. Ведь только кицунэ было под силу сделать так, чтобы разрушенная страна как можно быстрее стала мощной сверхдержавой, только их нечеловеческий труд, их магическая мощь могли это сделать. И мы стали сообщать в Соответствующие Органы о местонахождении кицунэ, которые прикидывались людьми. Так мы помогли стране решить проблему нехватки хлеба и рабочих рук, началось раскицунивание, у лис забирали излишки хлеба, а самих их ссылали на комсомольские стройки века — Магнитка, Днепрогэс, Турксиб.… Первым из наших был Гриша Акопян, которого зарезали в Азербайджане за два года до моей смерти. Гриша стал оборотнем–гульябани, и долго потом мстил убийцам. Потом, когда убили меня, то на голову мне надели мешок из–под ягод, боялись, что я мертвым вернусь в деревню, как Гриша. Нас были легионы: Коля Мяготин, Хрисанф Степанов, Проня Колыбин, Павлик Тесля, Кычан Джакыпов… Да всех не перечислишь…

— Заложния показанания придупреждон, постоже посостовтву дела показываю, — забормотал еще один Первосвидетель, но сразу замолчал.

— Мама, не давайте им больше мухоморов, — сказал через плечо азиат, и женщина за его спиной мелко–мелко затрясла головой, соглашаясь.

Мотя вдруг поняла, что Татьяна Семеновна беременна, ноги ее с чуть косолапыми ступнями были широко расставлены, а в глазах светилось какое–то покорное ожидание.

— Но нас было не остановить, — продолжал Ятыргин. — Мы доносили на родителей, братьев, создавали детские штабы борьбы с кицунэ. Некоторые из нас, как Тимур Гараев, сами были из кицунэ, но страна, наша страна — была важнее. Нас резали, отрубали головы, вешали, забивали насмерть. Павлика Морозова убили, его черепом, вот этим, играли в футбол, а кости смешали с костями брата, и залили толстым слоем бетона. Но Павлик вернулся в мир в моем теле.

К нам, в поселок Анадырь Чукотского округа приехали создавать колхоз двое большевиков–уполномоченных. Их убили, а когда на следующий день появился милиционер, то убийц выдал я, чукотский мальчик Ятыргин, сын Вуны, рассказав, что они бежали на Аляску. Милиционер, розовое лицо, револьвер жолт, догнал их на острове Ратманова, где и расстрелял под пение охристых колибри. Оставшиеся чукчи–кицунэ тоже решила уходить с оленями на Аляску. Узнав об этом, я украл у соседа собак и сани, чтобы сообщить в исполком. Кицунэ подкараулили меня, ударили топором по голове и бросили в яму, но я выполз оттуда, придерживая отрубленную половину лица рукой. Меня спасло то, что было очень холодно, отрубленное примерзло кровью, и я, ломая ногти о корни и хватаясь за замерзшие трупы мамонтов, выбрался из ямы и остался жив. Когда меня принимали в пионеры, уполномоченные дали мне новое имя — Павликморозов. И записали новое имя в паспорт: Ятыргин—Павликморозов.

А страна получила хлеб и бесплатные рабочие руки, и это сделали мы.

Я приехал на Северный Урал и забрал из деревни Герасимовка всех детей, за то, что взрослые не уберегли Павлика. Я как гамельнский дудочник возглавил их исход на Южный Урал, на строительство Черной Магнитки, где им предстояло омыться кровавым потом копания доменных котлованов и очиститься в огне св. Мартена, выжить под кнутами не до конца замиренных башкортов, и не попасть в бочку Ющинского — так называлось изобретение кровавых сионистов, железная бочка с приваренными внутри лезвиями, в которую сажали ребенка и спускали с горы: «Тяжелую работу — на плечи машин!», такой ведь лозунг висел в каждом цеху Магнитки…

Голос Ятыргина гремел, заглушая шум комбината, и Моте вдруг показалось, что она это где–то видела, вот эти сотни робко и зачарованно горящих глаз — ближе, бандерлоги, я сыграю вам на своей волшебной дудочке. Мы в город изумрудный идем дорогой трудной…

— Славно, — сказала она. — Это все очень интересно. А вы нам чем–нибудь поможете?

Ятыргин замолчал и задумался.

— Хорошо, — проговорил он. — Лишь бы вы не пожалели об этом. А пока располагайтесь, отдыхайте, вас покормят, а завтра утром поговорим.

Он махнул рукой мальчику проводнику, и тот поманил гостей за собой. Ятыргин уже потерял к ним интерес и отдавал какие–то распоряжения построившимся возле него павликам — те быстро и бесшумно исчезали за дверями цеха, торопясь выполнить поручения.

Проводник–павлик привел ребят в железную комнату, впрочем, почти все помещения на комбинате были железными: стальные стены, стальные потолки, стальной пол из покрытого тире и точками сварочных швов листа, либо просто набранный из металлических прутьев.

— Располагайтесь, — он кивнул на стоящие вдоль стены топчаны, — скоро будет обед.

Мотя открыла было рот, но павлик уже исчез за дверью, и буквально тут же появился, выставил на железный стол три белые эмалированные кружки — «эсэсовки» с обмотанными асбестовым шнуром ручками и чугунный чайник.

— Связь вот, — он показал на стеклянную трубку, торчащую над столом из потолка, и громоздкий металлический аппарат, к которому была прикручена желтая табличка «Дар Советского Союза», — пневмопочта и телефон.

— Удобства там, — павлик ткнул пальцем в единственную в комнате деревянную дверь, с замазанным краской окошечком, — отдыхайте. Обед принесу сюда.

И снова исчез.

— Машинисты — пионеры, Кочегары — пионеры, И кондуктор — пионер, И начальник — пионер, И любой из пассажиров — пионер,

— пропела Нюра, — не угнаться за ним. Что тут у нас?

Она приподняла крышку чайника и вдохнула пар: — Уфимская чаеразвесочная, со слоном. Неплохо.

Нюра разлила чай по кружкам, взяла свою, сбросила на пол ботинки и, усевшись на топчане по–турецки, достала книгу и начала читать, прихлебывая мелкими глотками чай. Мотя и Кока тоже расположились на кроватях, развешав верхнюю одежду на вешалку.

Вскоре в дверь постучали, и в комнату вошли павлики с подносами, на которых лежали ложки, стояли тарелки из нержавейки — в глубоких был борщ, в мелких — перловка с тушеным выменем; еще была плетеная пластмассовая тарелка с хлебом, и кастрюлька с квашеными зелеными помидорами. Пионеры поели и снова расселись по топчанам.

Было слышно, как павлики за стеной пели:

What a fellowship, what a joy divine, Lenin on the everlasting arms; What a blessedness, what a peace is mine, Lenin on the everlasting arms. Lenin, Lenin, safe and secure from all alarms; Lenin, Lenin, Lenin on the everlasting arms.

Нюра читала. Мотя и Кока болтали.

— А скажи–ка, Кокочка, — спросила Мотя, — почему ты сказал, что творец этого мира — Мао? Разве мы не учили в школе, что Ленин создавал программу этого мира вместе с известной фирмой «Акай»; акай по–японски — красный, поэтому слухи о финансировании Ленина Германией — не более чем слухи. А противостояние красных и белых объясняется символикой алхимического Великого Делания, при котором существует стадия, когда вещество переходит от белой стадии альбедо к красной рубедо. Альбедо изображается как беременная девственница, на этой стадии вещество достигает такой степени твёрдости, что никакой огонь не способен повлиять на него. Рубедо — молодой красный король, универсальное зелье, исцеляющее все болезни и отменяющее течение времени. На этом труд алхимика заканчивался. Как же Мао может быть создателем этого мира?

— Какое–то время так и было. Да и то — локально. Китайцы долго жили спокойно и никого не трогали, стеной даже отгородились. А потом начались Опиумные войны, и китайцы сильно обиделись. И решили создать дивный новый мир, только из сои. Так что, на ободе нынешнего земного диска написано made in China.

— То есть, ты хочешь сказать — мы сейчас на диске живем? — ехидно сощурилась Мотя.

— А не знаю, — покусывая спичку, ответил Кока, — я думаю, никто не знает. То ли китайцы нас переселили куда–то, а сами на Земле живут, то ли здесь все подменяют на соевое. Посмотри, что в мире–то творится, давно такого бардака не было, согласись. Кто–то о чем–то догадывается, немцы вот про полую землю, профессор Фоменко про историю Китая, но всей правды никто не знает. Нас они не трогали долгое время, а потом началась вот эта чехарда после Брежнева. Посмотри графики урожайности сои, сразу все поймешь. И нас еще то спасает, что в нашем правительстве сильное мансийское шаманское лобби, с северными шаманами китайцы пока ничего сделать не могут.

— Это ты про кого?

— Ну как же, их еще Черненко привел, у него же мама тофаларка была. Потом Ельцын — из свердловских манси, при нем вторая волна пришла. Ну и Собянин, из Тюмени.

— А Путин?

— Ну да, с Путиным они нас поимели, конечно. Он же тулбо.

— Кокочка, ты мне на пальцах объясняй, я вот этого всего не понимаю.

— Некоторые тибетские ламы умеют переносить свои галлюцинации во внешний мир, делая их доступными для зрения и слуха других людей. Эти фантомы называются тулбо. Он тоже фантом. Посмотри картины кватроченто — он там много раз появляется. Да и не только там.

— А как ты это понял? Ну, что он тулбо?

— А помнишь, «Лада Гранта» появилась? Пробег еще был, Москва—Владивосток?

— Ага, и что?

— А потом, когда санкции против нас начались, решили на азиатский рынок выходить, и выпустили автомобиль «Лада—Гханта», специально для Индии и буддистских стран. Гханта — это такой бронзовый ритуальный колокольчик с ручкой в форме ваджры, используемый во многих индуистских и буддистских ритуалах, один из священных символов женского начала. Звон этого колокольчика провозглашает звук пустоты. И когда устроили пробег Москва—Дели на этой «Гханте», я и понял. Ну не может человек столько ехать без остановок.

— А может быть, он не один был? Может, там несколько путиных было?

— Ты еще скажи, что «Лад» много было, — захихикал Кока, — она одна была, потому что тоже тулбо. А вот Медведев — тот да, его много. Китайцы отрабатывают на нем модель «президент — пчелиный рой». Его клонировали из А. С. Медведева, правого эсера, председателя Временного правительства Дальнего Востока в 1920, большого либерала, сторонника свободного предпринимательства и торговли, а заместителем у него, представь, был сам Лазо. В медведевской республике даже деньги свои были.

— Ого! Лазо…, — с уважением произнесла Мотя.

— Да. А клоны недолговечны, и их, медведевых, штампуют каждый квартал, для разных регионов, кого–то для Европы, кого–то для Азии. Я слышал, один даже с саратовским акцентом есть. Поэтому кажется, что он везде. Как пчелиный рой.

Помолчали.

— А первая волна сибирских шаманов еще при Ленине и Свердлове была, Кока, — вдруг подала голос Нюра, — только Свердлов сам пытался учение постичь, постоянно ездил в район падения тунгусского метеорита, энергией подпитываться. Поэтому и умер так быстро. А Ленина инициировали, когда он из Шушенского бежал, его на севере Красин ждал, на маленьком пароходике. Ленин привез с собой на нартах местную женщину и кучу сала медведей и нерп, которым они потом топили паровые котлы парохода, как замерзающий лейтенант Седов с туфелькой Веры Май—Маевской в кармане, и так дошли до Петербурга. Женщина получила фамилию Крупская, потому что ее имя переводилось с местного языка, как «манна небесная», а по–русски ее назвали Надеждой, имея в виду надежду на успешный побег. И первый советский ледокол в память об этом назвали «Красин».

Нюра открыла книгу с надписью «Д. Симмонсъ. Терроръ» на обложке и прочла всем:

Ленинъ поднесъ вонючiй скользкiй шматъ сала къ открытому рту и быстро полоснулъ по нему ножомъ, какъ дѣлала эскимоска.

Онъ едва не оттяпалъ себѣ носъ. Онъ точно отхватилъ–бы себѣ нижнюю губу, когда–бы ножъ не застрялъ въ тюленьей коже (если она была тюленьей), мягкомъ мясѣ и бѣломъ салѣ и не дернулся немного вверхъ. Однако единственная капелька крови все–же сорвалась съ рассѣченнаго носа.

Крупская не обратила вниманiя на кровь, еле замѣтно помотала головой и протянула Ленину свой ножъ.

Онъ сжалъ въ рукѣ непривычно легкiй ножъ и повторилъ попытку, увѣренно рѣзанувъ лезвiемъ сверху внизъ, въ то время какъ капелька крови упала съ его носа на шматъ сала.

Лезвiе вошло въ него легко, какъ въ масло. Маленькiй каменный ножъ — просто уму непостижимо — былъ гораздо острѣе его собственнаго.

Большой кусокъ сала оказался у него во рту. Ленинъ принялся жевать, пытаясь идiотскими гримасами и кивками выразить признательность женщинѣ.

На вкусъ оно походило на дохлаго карпа трехмѣсячной давности, вытащеннаго со дна Волги за саратовскими сточными трубами.

Ленинъ почувствовалъ сильнейшiй рвотный позывъ, хотѣлъ было выплюнуть комокъ полуразжеванного сала на полъ снѣжнаго дома, потомъ рѣшилъ, что подобный поступокъ не поспособствуетъ выполненiю его деликатной дипломатической миссiи, и проглотилъ.

— Красиво…, — сказала Мотя.

— Красиво, — согласилась Нюра.

Снова помолчали.

Было скучно. Кока взялся за Стивенсона, а Мотя переползла на Нюрин топчан, и вместе они запели жалостливую песню про Зою, которой научились в пионерском лагере. Вскоре им это наскучило.

— А давайте спать, у меня что–то глаза слипаются… — сказала Нюра. Остальные были не против — Мотя и Нюра обнялись и задремали, Кока аккуратно положил очки на томик Стивенсона, и тоже уснул.

18

Мотю разбудило пение караульных павликов, орущих за стеной свое: «Подъём, подъём, кто спит — того убьём!». Солнце уже пробилось сквозь оранжевые дымы труб и поднялось над курящимися градирнями, освещая Первый квартал Эрнста Мая и сверкая в стальных деревьях Железного парка, листья которого звенели на ветру.

Металлический пол чуть дрожал под ногами — это был ровный гул ревущего внутреннего солнца Черной Магнитки. Дежурные павлики принесли завтрак: творожную запеканку и кофе из желудей и цикория. Следом вошел сам Ятыргин, пожелал доброго утра и спросил, что за песню пели вчера девочки.

— Песню? — переспросила Нюра.

— Да, — сказал Ятыргин, — что–то про Зою.

— А-а, — поняла Нюра, — эту:

Ставай, ставай, Зоя, будила Зою мать

Ставай, ставай, Зоя, корабли стоять…

— Это мы с девчонками в лагере пели, — улыбнулась Мотя, — она про Ленина.

— Как про Ленина? — удивился Кока, — там же про Зою?

— Ну правильно, — ответила Мотя, — про Зою Монроз. Как настоящая фамилия Ленина?

— Ульянов.

— Ну да, а до этого? До того, как он принял буддизм? Ульянов — это же в честь гелюна Ульянова.

— Пьянков—Питкевич?

— Правильно! Об этом в песне и поется — вставай, Зоя, корабли стоят. Ну, когда Ленин параболоид изобрел, и они с Зоей им дредноут сожгли, «Императрицу Марию».

— Помню, да, в шестнадцатом году, когда он «Империализм как высшая стадия капитализма» написал. А как же Крупская?

— Ну а что Крупская? — сказала Нюра, — она Ленину жизнь в ссылке спасла, и он, как честный человек, обязан был на ней жениться. А Зое он остров Мавува купил, в архипелаге Вануа—Леву, вот этим песня и кончается:

За синими морями бережок цветет на том бережочке слезы Зоя льет дайте мне чернила, дайте мне перо тому, кого любила, напишу письмо

— Да, — поддержала Мотя, — а когда Крупская умерла, Ленин к Зое на остров и уехал. Все еще, небось, там под Chambermaid Swing танцуют…

— Ага, — сказала Нюра, — «каждая chambermaid должна научиться управлять государством». Это вам не графиня Пален с ее орлом.

— Зато я знаю, почему дредноут называется дредноут, — вдруг сказал Кока.

— Dreadnought… бесстрашный? — спросила Мотя.

— Нет, но близко. Dread–nought — «без дреддов». Dreadlocks, «устрашающие локоны», носили назореи. На корабли all–big–gun набирались моряки из назореев, которые нарушили обет, и поэтому должны были остричь волосы и принести искупительную жертву.

Помолчали.

— Подождите, а в Мавзолее тогда кто? — спросил удивленно Кока.

— Да кто угодно! — захихикали девочки.

— Да, мальчик, Мавзолей на Красной площади — это игрушка, символ, — вдруг произнес Ятыргин.

Он открыл окно и сказал: — Вот, посмотри, как выглядит настоящий Мавзолей, город, для которого срыли две горы, Ай—Дерлюй и Аташ, и свезли со всего мира массу народа, который тысячами замерзал в голой степи. Весь этот город, весь Магнитогорск — Мавзолей Сталина, и именно здесь хранится стальное сердце Кадмона.

— Ну наконец–то про сердце! — воскликнула Мотя. — Рассказывайте скорее!

— Сердца Кадмона недоступны живым, девочка, — печально сказал Ятыргин, — вам придется умереть.

— То есть, вы нас убьете, что ли?

— Только если вы согласитесь на это. Если вы решите жить дальше, то никто вам препятствовать не будет, вас проводят до проходной, и вы уедете домой. Я пришел сказать, что у вас есть время подумать до вечера, и потом мне скажете свое решение.

— Ну, я о чем–то подобном и подозревала, в общем–то, — тихо сказала Нюра.

— Если вы решите продолжать поиски, вас убьют и неправильно похоронят, чтобы вы могли вернуться с новыми силами. Думайте, — Ятыргин отдал пионерский салют, и вышел из железной комнаты.

Все молчали, каждый думал о чем–то своем.

— Я согласен, — первым сказал Кока. — Согласен. Терять мне особо нечего. Если кто–нибудь из вас согласится, я буду рад. Если нет — ну, тогда не знаю, буду ли я дальше искать сердца. Надо подумать. А сейчас я спать. В любых непонятных ситуациях ложись спать.

И он снял очки, лег на топчан лицом к стенке, подтянул ноги к животу, и уснул.

— Сердце болит, — тихо сказала Нюра, — говорила я родителям, что мне не надо столько чая… А что значит — неправильно похоронят?

— Это значит — не отрубят голову, кисти рук и ступни, — сказала Мотя, глядя отсутствующим взглядом куда–то в сторону. — Так раньше в Сибири всяких шаманов хоронили, чтобы они не могли выкопаться из могилы и людей не пугали. Еще вокруг могилы, бывало, ров копали, и вал насыпали, хочешь попроведовать покойника — досточку перекинь, а когда обратно пойдешь — не забудь убрать. Археологи много таких могил находили, и часто скелет там лежал в странном положении, будто выбраться пытался. Говорят, будто печень может выполнять функции сердца. Еще в Челаковицах кладбище нашли, там мертвецы были уложены на бок со связанными руками и ногами, а ребра слева были сломаны — там, где в сердца вбивались осиновые колья. Позже некоторые могилы были разрыты: покойникам после первого погребения были тоже отрублены головы, кисти рук и стопы. А в Синташте вообще либо голова отрублена, либо тело расчленено, мягкие ткани удалены, а кости кучкой закопаны. Но это только в центре поселения, чтобы дух шамана всегда находился рядом и охранял жителей. А обычные жители захоронены просто, без изысков, никаких расчленений.

— Ну, и на том спасибо, — сказала Нюра, рассматривая свои руки, будто видела их первый раз в жизни, — ручки–ножки, огуречик, вот и вышел человечек. А то, как же я без ручек–то? Ты знаешь, а я согласна. Если ты решишься, то я с тобой. Приятно быть шаманом, который никого не боится, пусть даже и мертвым.

— Я думаю, мертвые и так никого не боятся, — улыбнулась Мотя.

— … и которого боятся все остальные, — добавила Нюра. — Маленькие девочки — самые страшные существа на свете, потому что надеяться им, кроме себя, не на кого. Маленькая сестра следит за тобой.

— Я, в общем, тоже согласна, — сказала Мотя. — Все равно мы умрем когда–нибудь. Только старыми, беспомощными и никому не нужными. С трясущейся головой и пахнущими мочой. Так что, лучше сейчас — молодыми, красивыми и не беспомощными.

— Точно! — просияла Нюра, и обняла подругу. — А сейчас — спать? Вступать в смерть будем хотя бы выспавшимися.

— Давай, — согласилась Мотя. Она написала на листе бумаги «МЫ СОГЛАСНЫ», сложила в стоявший на столе пластмассовый пенал, и отправила пневмопочтой.

Они вместе улеглись на топчан, укрылись одеялом, обнялись и уснули…

Их разбудил Кока. За окном было темно.

— Ну, девочки, прощайте, — сказал он, — за мной пришли. Там увидимся.

Кока обнял их и вышел за дверь в сопровождении двух молчаливых павликов.

Девочки поднялись, и стали наводить порядок — заправили кровати, умылись, повязали друг другу галстуки. Раздался хлопок — в трубе пневмопочты появился пенал, Мотя открыла его, и на стол выпал рулончик бумаги с надписью: Моте Белецкой, вскрыть после смерти. Мотя сунула рулончик в нагрудный карман фартука.

Обычный гул под ногами стал сильнее, и девочки услышали где–то далеко крик, полный боли.

— Кока? — одними губами спросила Мотя.

— Кажется, — так же тихо ответила Нюра.

Через пару минут в дверях снова появились двое павликов и поманили Нюру. Девочки обнялись.

— Ну, пока, — сказала Нюра, сжимая Мотины руки, — скоро увидимся. Не скучай без меня.

Она улыбнулась и шагнула к павликам.

Мотя смахнула слезинку и услышала уже за дверью голос Нюры:

Out of the tomb, we bring Badroulbadour, Within our bellies, we her chariot. Here is an eye. And here are, one by one, The lashes of that eye and its white lid. Here is the cheek on which that lid declined, And, finger after finger, here, the hand, The genius of that cheek. Here are the lips, The bundle of the body and the feet.

Перед тем, как за ней пришли, Мотя еще раз почувствовала под ногами гудение внутреннего солнца Магнитки и услышала еще один жуткий крик.

— The act of dying is like hitch–hiking into a strange town late at night where it is cold and raining, and you are alone again,

— прошептала она, когда услышала звук шагов за дверью.

-2

Когда Нюра очнулась в могиле, то успела почувствовать только какое–то биение в правом боку. Даже испугаться не успела. Ее тут же выгнуло дугой, потому что биение превратилось в такой мощный импульс, что Нюра какое–то время касалась дна могилы только пятками и макушкой. Хорошо, что могильщики не озаботились гробом, иначе Нюре пришлось бы ломать его доски своим телом. Она разгребала землю, пробиваясь к воздуху, и шепча:

У кого зеленая могила, Красное дыханье, гибкий смех…

На поверхности была ночь. Боли Нюра не чувствовала — а только обволакивающую слабость, трусики и рейтузы ее набухли кровью, пришлось их снять, и по ногам потекли большие красные сгустки, похожие на вишневое желе. Месячные.

Тогда в ней проснулся голод, и Нюра больше не могла ни о чем думать, кроме еды. Добравшись до ближайшей девятиэтажки с плакатом, изображавшем копытце Амалфеи, и надписью «Нефть мечтает о вас. Мечты сбываются», Нюра легко перемахнула через забор, подпрыгнув, повисла на оконных решетках первого этажа, миновала их и оказалась на балконе второго. Слегка удивляясь своим новым возможностям, она выдавила стеклопакет, вошла в квартиру и прокралась на кухню.

«Мою любовь зовут на М, она мертвенькая, у нее месячные и ей мерзко, — бормотала Нюра, запивая копченое сало малиновым вареньем, — она милая и mieze». Почти не пережевывая, она глотала, запихивала в себя все, что находила в холодильнике, в первую очередь жирное и сладкое. Хозяева квартиры держали несколько кошек, которые пришли посмотреть на ночную гостью — Нюра и их угостила. Тихая густая ночь разлилась в квартире, было много вкусной еды, радио еле слышно мурлыкало старый хит «Иванушек» о тополях:

Тополями пропахли шальные недели, Каждый день как осколок расколотых лет. Это юность моя по старинным пастелям Отмечает взволнованно стёршийся след. Не по чёткам веду счёт потерь и находок, Не по книгам считаю количество строк. — По сгоревшей судьбе только скрипы повозок, Да стихов зацветающий дрок…

Что еще было нужно для счастья? Запасливая Нюра решила посмотреть, что в морозилке; она открыла дверцу — ровно в этот миг на кухне зажегся свет, в дверном проеме появилась толстая женщина с бейсбольной битой в руках.

И тут что–то сломалось: Нюра медленно поворачивала голову к вошедшей, и никак не могла повернуть, время висело холодцом; все пыталась перестать смотреть в морозильную камеру («а зачем? зачем так? так–то — зачем?») — там лежали замерзшие в камень новорожденные котята, еще слепые, хозяйка из соображений гуманизма не топила ненужных, а просто отправляла их в холодные объятья вечности; все хотела закричать, но крик только глухо рычал где–то внутри… и когда Нюра очнулась от этого сна, то увидела, что уворачивается от биты, подпрыгивает в воздух и ломает ударом ноги горло любительнице кошек.

«Die Klassenauseinandersetzung, — сказала Нюра, — Призрак бродит по России, и этот призрак — я». Она аккуратно достала замерзшие комочки котят, души их оттаяли от тепла ее мертвых рук, и ушли в свой незамысловатый рай. Только один, снежно–белый и разноглазый, остался с ней, и Нюра назвала его — Кельвин.

Взяв котенка на руки, Нюра перешагнула через труп женщины, открыла входную дверь, и вышла на лестничную клетку. Дверь она оставила приоткрытой, спустилась вниз, приветственно кивнула дремлющей консьержке, и ушла в ночь.

Возле своей бывшей могилы Нюра села прямо на землю и задумалась. Кто ее убил? Да еще так страшно — кожа не спине была содрана до поясницы, словно кто–то пытался сделать из Нюры жуткое вечернее платье с глубоким декольте на спине. Ей не было больно, холодный ветер конца зимы припудривал спину влажным снегом. «Что будем делать, Кельвин?» — спросила она котенка.

Кельвин внимательно посмотрел на нее, ткнулся в руки носом, подрожал антенной хвоста, и уверенно куда–то отправился. Нюра двинулась следом.

Довольно скоро Кельвин привел Нюру к свежему холмику из соснового лапника, чуть закиданного снегом. На холмике лежали круглые очки Коки.

Нюра аккуратно сложила очки в нагрудный кармашек фартука, и начала раскидывать ветки. Под снегом и лапником лежал Кока, глаза его были закрыты, изо рта вытекла засохшая струйка крови, синяя школьная куртка и рубаха расстегнуты, грудь вмята, на груди и животе — огромный синяк.

Нюра села на ветки, вынула очки, подышала на стекла и протерла их подолом юбки.

— Вставай, Смирнов. Здесь тебе не Мавзолей, нечего валяться, Мотю надо искать, — сказала она, разглядывая через стекла очков звезды. Еще раз подышала и протерла.

Кока медленно открыл глаза. Нюра послюнявила носовой платок и стерла засохшую кровь возле его рта.

— Его косточки сухие будет дождик поливать, его глазки голубые будет курица клевать. Вставай, вставай. Пойдем, я тебя в порядок приведу, — сказала она.

— Я живой, что ли? — спросил Кока, близоруко щурясь на звезды.

— Неа, мертвенький, — ответила Нюра, нацепив себе на нос его очки, и помогая подняться, — то не мертво, что вечно недвижимо: спустя эонов тьмы умрет и смерть. Ты двигаешься — стало быть, мертвенький. Но это неважно. Вставай, Смирнов, тут кафе недалеко, жрать хочется, как из ружья. Кто нас убил, помнишь?

— Помню, — ответил Кока, забирая очки, — павлики. И мы сами на это согласились.

— А ведь точно, — сказала Нюра, отряхивая Коку от снега и иголок, — сейчас вспомнила. А когда выкопалась — не помнила. Я думаю, и Мотя сейчас появится. Нам же три сердца нужно найти, верно?

— Ага. Ну, где твое кафе, мне зеркало надо, в груди мешает что–то, ребра сломаны наверно, в порядок себя привести нужно. А то неаккуратно как–то.

Они добрели до кафе «Лакомка» — внутри было темно, но на витрине в свете Луны можно было разглядеть всякие вкусности. «Моя прелессссть», — облизнулась Нюра, потащила Коку на задний двор, где выдавила небольшое окно в подсобке, в проем прыгнул Кельвин. Следом забралась Нюра, открыла дверь, и поманила Коку: Вуаля!

Кока вошел.

— Не смотри на меня, Смирнов, будь добр. Я сейчас есть буду, это страшно. Туалет вон там, можешь свет включить, с улицы не видно — Нюра махнула рукой в сторону кухни и пошла к витрине.

— Очень надо мне на тебя смотреть, — буркнул Кока, и, сняв рубашку и куртку, надрезал кухонным ножом грудь.

— Таракан к стеклу прижался И глядит, едва дыша… Он бы смерти не боялся, Если б знал, что есть душа. Но наука доказала, Что душа не существует, Что печенка, кости, сало – Вот что душу образует Есть всего лишь сочлененья, А потом соединенья. Против выводов науки Невозможно устоять Таракан, сжимая руки, Приготовился страдать Вот палач к нему подходит, И, ощупав ему грудь, Он под ребрами находит То, что следует проткнуть

— бормотал он, стоя перед зеркалом и вытаскивая из надрезов обломки ребер.

— Развлекаешься? — в дверном проеме появилась Нюра, сжимающая в руке здоровенный кусок торта, и перемазанная кремом от уха до уха. На плече у нее сидел Кельвин, а другой рукой она придерживала фартук, в котором лежала горка эклеров, — а ты почему согласился, чтобы тебя убили?

— Как тебе объяснить… давно, классе в первом, я болел. Корью, кажется. И мама спросила, что мне приготовить. И я попросил зразы, где–то прочитал про них, и очень мне было интересно, как это — котлета, а внутри у нее еще что–то. Мама раньше их никогда не делала, но приготовила — она же мама. А я вилкой поковырял, съел чуть–чуть совсем, и больше не стал — плохо себя чувствовал от этой кори. И так мне стало маму жалко, что я заплакал — она же возилась с этими зразами, готовила, чтобы мне угодить, а я не съел. Сидел и рыдал над тарелкой. Мама спрашивает что случилось, а я ей ответить не могу, не могу объяснить. Да я бы и сейчас не объяснил, потому что сделать эти зразы для нее было не трудно, но дело–то не в этом. Понимаешь?

Или вот, помнишь, на заводе практику проходили? Нам там талоны на питание выдавали, и на один талон можно было комплексный обед взять — первое, второе и компот, не объешься, но и с голоду не помрешь. Все в столовой обычно брали разное: кто два вторых, кто блинчиков еще к котлеткам добавит, кто салатик — в общем, рассчитывались талоном, а сверх суммы еще наличкой доплачивали. И приходил туда один дед, упартаченный весь, зубов нет — и всегда брал только комплексный, с деньгами, видно, туго было. И знаешь, как–то он так ел… в общем, мне его очень жалко было. Хотелось подойти, положить ему на стол кучу денег, и сказать: возьмите, дедушка, поживете на старости лет хорошо. Казалось бы, ну кто он мне? Что я про него знаю? Может, ворюга какой–то, раз пальцы все в синих перстнях. А вот жалко, и все. Что–то у меня все вокруг еды… Это ты меня отвлекаешь своими эклерами.

— Ты говори–говори, я слушаю, — проговорила Нюра с набитым ртом, — не отвлекайся.

— В общем, мне людей жалко. Они же такие идиоты.

— Угу. А ты, значит…

— А я хочу вытащить их из этой дурной бесконечности. Мир, в котором они живут — это игровой компьютер, с прикрученным к нему генератором случайных чисел, который постоянно выплевывает в игровой процесс какого–нибудь нового героя, за которым они бегут, задрав штаны. Ленин, например — мастер слэша, был отражением гамельнского крысолова, но с ним еще можно поиграть в простейшую стратегию — собери электроцепь. Пол Пот был уже мастером антислэша, но все воспринимают их, как разных людей, хотя это все тот же mortal combat, только принцессе Китане периодически цвет лифчика меняют, и все. А бесконечность страдания человека можно увеличивать беспредельно, например, как у Дзюнко Фурута — каждая секунда последних 44 дней ее жизни была размером в кальпу. Вот я и хочу лишить их страданий. Как это сделать, будучи простым живым школьником — я не знаю.

— Ахха, — сказала Нюра, отправляя в рот очередной эклер, — а будучи простым мертвым школьником — знаешь.

— Пока нет, — согласился Кока, — но, думаю, что–нибудь выяснится. И потом, у меня запасной маневр есть.

— Это какой же? — удивилась Нюра.

— Есть такой текст Петра Дуйсбургского, хрониста Тевтонского ордена в Пруссии — «О воскрешении одного мальчика в земле Прусской в замке Бранденбург», где рассказывается, как в 1322 году Фома, сын Гертвига из Покарвиса, умерший от неустановленной причины в возрасте четырех лет, был воскрешен силой святого животворящего Креста Господня. Частицу того самого креста доставил в замок некий брат из Рейна, и, по мнению хрониста реликвия была настоящей, потому что когда брат Гебхард фон Мансфельд бросил кусок древесины в огонь, тот «отскочил в доказательство многим свидетелям».

— Ииии?

— И у меня там родственники живут. Замок Бранденбург — это теперь Ушаково. Поделятся.

— Ну, я с тобой играю, Смирнов. Вдруг понадобится воскреснуть, имей и меня в виду. Хотя, пока меня все устраивает, — улыбнулась Нюра. — Пойдем Мотю искать?

— Пойдем. Вернее, давай так — ты здесь сиди, жди. Она все равно на запах выпечки придет, если выкопалась. А я в окрестностях поброжу — у меня вид более живой, чего народ зря пугать.

— Договорились. Потом поменяемся, если что.

-1

Мотя вспоминает, что надо идти — её не для того принимали в пионеры, чтобы она стояла и хныкала возле витрины «Лакомки». А для чего? Куда идти? Кто ее убил? За что? Что вообще происходит?

Она вошла в кафе и в самом углу увидела Нюру Одинцову — та сидела как–то изломанно, свесив голову и покачивая ногами. «Нюра!», — тихо позвала Мотя. Нюра подняла глаза и печально сказала: «Здравствуй, Мотя. У меня спинки нет. Я теперь мавка». Мотя зашла Нюре за спину, и увидела, что школьная форма на спине Нюры вырезана, и самой спины действительно нет — вместо нее было видно подсохшее и местами сочащееся сукровицей мясо, белели точки позвонков, на пояснице, прямо над бурой от крови резинкой рейтуз, прилип схватившийся коркой кусок газеты «Правда», а шелковый треугольник галстука порван в нескольких местах.

— Больно? — участливо спросила Мотя.

— Сейчас уже нет, — ответила Нюра, — корочка вот подсыхает, тянет. Ты не могла бы мне намочить спинку? Кока Смирнов здесь, тоже мертвенький, все еще в очках ходит, представляешь? Такой прекомичный… — Нюра поморщилась.

— У тебя галстук порван, — сказала Мотя.

— Да, я видела, — криво улыбнулась Нюра, — но мне, наверно, он теперь не нужен?

— Кто нас убил, Нюра? — спросила Мотя.

— Ну как же ты не знаешь? — Нюра распахнула на Мотю огромные глаза, — нас убили павлики.

Откуда–то из–под стула, на котором сидела Нюра, вдруг появился белый котенок и внимательно посмотрел на Мотю разноцветными глазами — один голубой, а другой зеленый.

— Ой, какая прелесть! Кто это? — погладила котенка Мотя.

— Это Кельвин, мой друг, — ответила Нюра, — помог мне Коку найти. Знаешь, кот Шредингера — это типичный такой еврейский кот, с ним постоянно не до конца ясно — то ли жив, то ли мертв… а есть еще геперборейский, нордический кот Кельвина, абсолютный в своем абсолютном нуле, стабильный, как РФ, вечно молодой, как генерал Карбышев, сияющий кристаллами своей вечности, такой высший градус кошачьего масонства: — 273 С. Ты вспоминай, вспоминай — мы были у Ятыргина, пришли спросить у него о стальном сердце. А потом нас убили.

— А Кока где?

— Придет сейчас.

Мотя поднялась от котенка, дыхание сбилось, в животе снова толкнуло, и она вспомнила как что–то ударяет ее в висок, что–то очень твердое и холодное, и — боль, о какой Мотя даже не знала, что существует такая на свете; однажды на заводской практике она порезала листом жести запястье, было не страшно и даже забавно шевелить пальцами и видеть, как двигаются в ране сухожилия, трудовичка тут же вызвала скорую, а сама положила на рану мазь Вишневского, потому что верила в неимоверную целительную силу линимента — боль началась такая, что Мотю затрясло, она не могла ни стоять на месте, ни кричать, ни даже плакать, хирург потом долго промывал рану перекисью; но та, старая боль была в сотни, тысячи раз слабее новой. Все это — боль, павлики, огненная река Черной Магнитки вспыхнуло в ее голове, и она рухнула на пол.

0

Мотя лежала на коленях у Нюры. Нюра гладила ее по голове, чуть покачивала, и тихонько напевала–бормотала:

— У бедной куколки грипп: В правом плечике скрип, Расклеились букли, — Что дать моей кукле? Ромашки Из маминой чашки? Не пьет… Все обратно течет. Собачьей серы В ложке мадеры? Опять выливается. Прямо сердце мое разрывается!

Моте было хорошо, уютно и сонно… Нюра макала ватку в какой–то травяной настой, и обрабатывала Мотину рану на виске.

— Всыплю сквозь дырку в висок Сухой порошок: Хинин – Аспирин – Антикуклин… И заткну ей ваткой. А вдруг у нее лихорадка? Где наш термометр? Заперт в буфете. Поставлю барометр… Зажмурь реснички. «Жил–был дед и корова»… Спи, грипповая птичка! Завтра будешь здорова.

— Почему ты согласилась, чтобы тебя убили, Нюра? — вдруг спросила Мотя.

— Я поняла, что в посмертии мы сможем вернуться. А я хотела вернуться, — Нюра помолчала, будто подбирая слова, — знаешь, в детстве, там, где мы жили, у нас был сосед. И у соседа был гараж, почти прямо под окнами. В гараже завелись крысы, да они у всех там были, у нас тоже, в курятнике мы их с папой из мелкашки отстреливали, и трупы почти тотчас исчезали — их свои съедали, у них мавзолеев нет. Но это было честно — крысы воровали, мы их отстреливали, у нас была затяжная партизанская война. Любить, чтобы выжить, выжить, чтобы убивать. А сосед — он, знаешь, купил крючок–тройник со стальным поводком, такой, на щуку, прицепил на него кусок сала, и поймал крысу. Я выхожу во двор, май был, все цветет — а там крыса с разодранным ртом, сосед облил ее бензином и поджег. Как она кричала… я к маме побежала, ревела так, что захлебнулась и слова сказать не могла, только рыдала и вздрагивала всем телом. Мама, в конце концов, поняла, что нужно срочно бежать и спасать какую–то крысу. Спасать там, понятно, было уже некого, — Нюра помолчала.

— Я это постепенно забыла, вытеснила как–то. А когда Ятыргин сказал о смерти — я вдруг все ярко так вспомнила, и согласилась. Я вернулась, чтобы убивать. За эту крысу, за всех утопленных котят, за всех брошенных собак. За сбитого машиной коричневого щенка таксы — мальчишка, его хозяин, так и стоял у обочины, схватившись за голову и плача. За двух волков, медведя и верблюда, которых какой–то бродячий цирк в трейлере на стоянке бросил. За кошку Кенгуру — была такая в больнице, где дедушка умер, ей котенком передние лапы какой–то шутник сломал, она выжила, и передвигается теперь на задних, как кенгуру. Всем забавно.… Да я долго могу перечислять, бесконечно долго. Люди не нужны здесь, Мотя.

— Ты не любишь людей?

— Нет. А за что их любить? Люди не нужны здесь, — повторила Нюра.

— А мы?

— Какие же мы люди? Мы куколки. Были куколками. Имажинистов читала? Тоже думали, что они имаго — взрослые насекомые. Где они сейчас? Так что, береги свой састер от народа, — улыбнулась Нюра. — Вставай, пойдем, приведем себя в порядок. Я тут квартирку одну знаю. Кока, идем!

— Привет, Мотя! — сказал появившийся откуда–то Кока. — С возвращением!

— Здравствуй, Кокочка, спасибо, — печально улыбнулась Мотя, поднимаясь — да, пойдемте.

Они вышли из кафе, и отправились за бодро марширующей Нюрой, напевающей какую–то немецкую маршевую песню, и размахивающей руками в такт.

Так же бодро она отстучала код в замке на железной двери подъезда, и поманила друзей за собой. Консьержка спала. Пионеры вошли в лифт и доехали до нужного этажа.

— О как! — Нюра показала на бумажную полоску с печатью, наклеенную на дверь, — прям шаманы! Ну как дети, чесслово, наклеют свою секретную милицейскую бумажку, и верят, что она на кого–то подействует.

Нюра приложила ладонь к двери и произнесла:

— Now open lock To the Dead Man's knock! Fly bolt, and bar, and band! — Nor move, nor swerve Joint, muscle, or nerve, At the spell of the Dead Man's hand!

Дверь открылась, оставив бумажную полоску девственной, мертвые пионеры вошли в квартиру и закрыли за собой дверь. В комнатах стояла пыльная тишина. Санэпидстанция, найдя на месте преступления породистых ухоженных кошек, раздала их по родственникам и знакомым, труп хозяйки увезли в морг, и только небольшое пятно засохшей крови на полу кухни напоминало о случившемся. Кельвин пометил пятно, запрыгнул на стол и начал намывать гостей.

— Пойдем и мы, — сказала Нюра.

Пока Кока блаженствовал в кресле–качалке с сигарой в одной, и здоровенной чашкой кофе в другой руке, девочки отправилась в ванну, где смыли под душем кровь, прошлепали босиком в комнату, вытерлись первыми найденными в шкафу полотенцами, расчесались перед зеркалом, обнявшись, прицелились пальцем в свое отражение, сказали «пуффф!», сдули пороховой дымок с воображаемых стволов, и забросили в стирку свои вещи.

They dumped her body into the molten light Floated to the surface and it did not ignite She rose up slowly and walked to the shore She stood up on the bank and whispered Ill find you and Ill kill you Ill find you and Ill kill you Ill find you and Ill kill you

— пели они, дурачась.

— Трусики уже не отстираешь, — сказала Мотя, — да они нам и не нужны, выбросим. А вот галстуки — галстуки нужны.

— Смирнов, давай свои вещики, стирать будем! — крикнула Нюра, — только будь добр, в плед, что ли завернись, а у тебя пятно такое синюшное на животе, и дырочки, меня мутит что–то…

Кока посмотрел сквозь дым на голых девчонок в пионерских галстуках и сказал: — Вы самые красивые мертвые пионерки в мире. Красивее, чем Саманта Смит.

1

Утром Мотя вошла в комнату и увидела Нюру, которая сидела на столе и болтала ногами, мурлыча под нос: Стать бы после смерти ивою, и шептать среди лугов…

Рядом с ней лежали два револьвера, как уютно свернувшиеся детеныши Чужих, и цинк патронов. Один из патронов Нюра держала в руке, и что–то делала с ним алмазным надфилем.

— Вот, пульки модернизирую, — улыбнулась Нюра, — сначала на каждой писала надфилем «прости», теперь просто крестик делаю, слово очень долго писать. Я на летней практике, на заводе, вообще свистящие пули делала, они у меня «Марсельезу» в воздухе пели, так красиво… но там станки все нужные были.

— Кого ты собралась убивать? — спросила Мотя.

— Павликов, конечно же. Они нас убили, мы — их. Всё честно. Устроим им холат. Помнишь, как у Чуковского:

«Мой мальчик, мой пай, попал под трамвай, И душу порезал о рельс…» «Успокойся, Арджуна, послушай - мы пошьем ему новую душу!»,

— и мы, правда, пошьем им новые, более вместительные души, нынешние у них мелковаты — сказала Нюра, и вытащила из цинка очередной патрон.

— Холат, так холат. Ты будешь стрелять? — удивилась Мотя, зная, что никаких особенных достижений в стрельбе у Нюры не было, а у нее, Моти, был значок «Ворошиловский стрелок ворошиловского стрелка», и она всегда на отлично выполняла СУУС ВВ, с первых выстрелов укладывая поясную на заборе, ростовую и «бегушки».

— Не–ет, — снова улыбнулась Нюра, — стрелять у нас будешь ты, как майор Лариса Ивановна Крофт, с двух рук. Как ефрейтор Молдагулова и часовой Калимулин [6] в одном флаконе. А я буду Невада–тян, мне Кока вон какие мачете соорудил.

Нюра показала две большущие, сантиметров 50 в длину, ложки для обуви, с кольцами на ручке. Эти сработанные из нержавейки ложки Кока сделал плоскими, заточил с двух сторон, а рукояти обмотал черной матерчатой изолентой — Нюра продела в кольца мизинцы, и виртуозно покрутила ложки как керамбиты, меняя хват с прямого на обратный: «Сайок Кали».

— Где ты взяла револьверы? — спросила Мотя у подруги.

— «Откуда–то во сне взялись револьверы», — ответила Нюра цитатой. — Со скрапа [7] притащила, их там много, на переплавку привезли. А в каком–то цеху даже в асфальт закатали, вместо щебенки. Это Mauser ZigZag, видишь? Прямо удивляюсь, откуда их там столько. Хорошие машинки.

— Неплохие. Хотя я бы предпочла РШ-12, — улыбнулась Мотя.

— Я тебе перед смертью письмо пневмопочтой отправил, Мотя, — сказал Кока, который сидел в углу комнаты, и затачивал напильником большой пожарный багор — выкрашенный красным, багор явно раньше висел на одном из щитов вместе с таким же красным топором и смешными коническими ведрами.

— Письмо…, — Мотя задумалась, вспоминая.

— Да ладно, не тужься, — засмеялась Нюра, — там Кока писал о том, что ему рассказал Ятыргин. А Ятыргин ему рассказал, что для получения стального сердца нужна шихта — это такая смесь материалов, которая загружается в мартеновскую печь. Полученную сталь мы выльем в изложницу, которой и будет графитовое сердце Веры Мухиной.

— Ага, — кивнула Мотя, — и что же будет шихтой?

— Павлики. Вернее, их трупы. Ну, и еще кое–что, — ответил Кока.

— Что ж, понятно. Когда выдвигаемся?

— А прямо сейчас, что тянуть, — Нюра протянула Моте револьверы и рюкзак с патронами. — Идем?

— Идем, — согласились Мотя и Кока.

На почти пустом трамвае две странных девочки с рюкзачками за спиной и разноглазым котенком на руках и мальчик с пожарным багром пересекли реку Урал, уверенно промаршировали мимо охранницы на проходной, быстрым шагом миновали крытые переходы, просочились сквозь ворота цеха и остановились перед последней дверью.

— Разворачивайтесь в марше! Хватит шептать: God bless them. Тише, пасторы! Ваше Слово, товарищ Ван Хельсинг,

— шептала Нюра.

— Начали? — спросила Мотя.

— Девочки, а посчитаться? — поправил очки Кока.

— Смирнов, ты все же удивительный начетчик и талмудист, — прошипела Нюра, — ты еще Бардо Смерти им прочти.

— У попа была собака, оба умерли от рака, — тыча стволом, посчитала Мотя. Ствол остановился на Нюре.

— Холат! — сказала Нюра, и пнула дверь ногой, влетая в проем сверкающим вихрем, — Покажитесь, дети нежити! я — голос прощения, что уничтожит ваше тщетное бытие!

Мотя указала стволам цели, и два Первосвидетеля рухнули, заливая кровью пол.

Следом, вращая багром, как содэгарами, появился Кока.

— Каждый день, проснувшись, — шептал Кока сквозь гудение багра, протыкая грудь очередного павлика, или подсекая подвернувшуюся вражескую ногу, — говори себе: сегодня я столкнусь с человеческой нетерпимостью, неблагодарностью, нахальством, предательством, недоброжелательностью и эгоизмом. Их корень — неспособность людей различать добро и зло. Но что до меня — я ведь уже понял, что хорошо, и что плохо. И осознал природу заблудших людей.

— Холат! — весело орала Нюра, проносясь по залу смертоносной бурей, то там, то сям взлетая над черно–красной толпой. Гремели выстрелы, слышалось урчание багра и вопли смертельно раненых.

— Они — мои братья не в физическом смысле, но они тоже наделены разумом и несут в себе частичку божественного замысла, — продолжал Кока. — Поэтому ничего из их слов и действий не может причинить мне вред, ничто не способно запятнать меня. Я не могу злиться на братьев или чураться их, ведь мы с ними рождены для общего дела, как две руки, две ноги, два глаза или челюсти, верхняя и нижняя. Когда две руки мешают друг другу — это нарушение законов природы. А что такое раздражение, как не форма такой помехи?

— Читай им, Мотя! — закричала Нюра, пробиваясь сквозь разрубаемые тела к Ятыргину.

Мотя опустилась на колено, заряжая наганы, и начала: «На это он отвечал мне: пойди, спроси беременную женщину, могут ли, по исполнении девятимесячного срока, ложесна ее удержать в себе плод? Я сказал: не могут. Тогда он сказал мне: подобны ложеснам и обиталища душ в преисподней…»

— Безумие висит на сердцы юнаго: жезл же и наказание далече от него, — поддержал Кока, раскидывая багром павликов, пытающихся схватить Мотю.

Мотя зарядила пистолеты, и пули снова засвистели по залу.

— Отдай мое стальное сердце, Ятыргин! — вопила Нюра, заливая кровью зал.

Скоро все было кончено.

— И сразу же в тихое утро осеннее,

В восемь часов в воскресение,

Был приговор приведён в исполнение, — сказала Нюра, вытирая свои ножи от крови.

Теперь для получения Стального сердца нужна была шихта. Мотя, Нюра и Кока сложили трупы павликов в вагончики–мульды, а оставшиеся в живых принесли из города части Сталина: металлизированный кусочек мозга из 1–го квартала Соцгорода Эрнста Мая; затвердевшую кожу от его сапог с улицы Строителей, из 14–го квартала, построенного пленными немцами; губку легкого из Красной Башкирии; схватившиеся цементом крошки табака из бункеров на Ленинградской; дым трубки с аглофабрики; пыль сюртука из копрового цеха; мумию левой руки с горы Магнитной, к которой примагнитилось войско хана Батыя, и уйти смогло, лишь сбросив латы; блеск погон с Солнечной Гильотины Великого Полдня на углу Завенягина и Доменщиков; гнев из церкви Николая Чудотворца на Чкалова; слезы из водохранилища и коленную чашечку с южного моста — все это было сложено вместе с красногалстучными трупами. Туда же отправилось сердце Авраамия Завенягина.

Один из павликов забрался в мульдозавалочную машину, и отправил шихту в мартеновскую печь. Когда сталь для сердца была готова, и ее слили в черное графитовое сердце–изложницу, вырезанную Верой Мухиной и закопанную в призрачном оленьем парке Завенягина.

Кока ударил кувалдой по изложнице — черное сердце треснуло, и из него выпал большой кусок багрового шлака. Нюра вздохнула разочарованно, и Кока ударил кувалдой по шлаку, тот раскрошился, и на пол упала, как показалось Моте, капля ртути — это было маленькое, с детский кулачок, стальное сердце — оно билось. Мотя подобрала его и положила в шкатулку, которую ей протянула Нюра.

— Ну вот, первое сердце, — сказала Мотя.

— И когда легла дубрава На конце глухом села, Мы сказали: «Небу слава!» — И сожгли своих тела,

— поправил очки Кока.

Помолчали. Уцелевшие павлики жались у стены цеха. Кельвин терся о ноги Нюры.

— Прощай, Мотя, — вдруг сказала Нюра. — И ты прощай, Смирнов. Я вас люблю, берегите себя. Простите меня, но я остаюсь здесь — Огненным богом марранов, Хозяйкой Медной горы, Феей Убивающего домика и всем таким прочим.

— Мы забрали у них сердце, — она кивнула на павликов, — что–то нужно оставить взамен. Я останусь. А вы расскажете потом, чем все кончилось.

Она заплакала и обняла друзей.

4. Север

2

Теперь, после возвращения из могил, ни Моте, ни Коке больше не было нужно спать, но иногда они просто впадали в полузабытье, погруженные в свои мысли и воспоминания, перебирая их, словно зерна четок.

Мотя пришла в себя в автобусе от того, что он остановился — в окно было видно мрачное и серое здание, и часть надписи славянской вязью — ОЛЬСК. Что это — Тобольск? Мотя отодвинула штору — герб, обычно соединяющий в себе чум, снежинку и нефтяную вышку, и надпись — ЮДОЛЬСК.

— Стоянки нет, — выдыхает водитель, — проверка документов.

Мрачное здание оказалось контрольно–пропускным пунктом. Перед опущенным шлагбаумом стоял часовой в тулупе, рядом из будки, слабо звякая цепью, высовывала нос собака — выходить на ветер ей не хотелось. Из окна КПП доносился очередной гимн нефтяников:

— Алло! милый! Как ты там?

— Зая, работаю не вынимая!

Вдалеке, над лесом, виднелись циклопические бетонные тумбы с гигантскими сооружениями толстого стекла, за которым поблескивал металл.

— Что это? — спросила Мотя.

— Это Надпись, ну как же ты не знаешь?

— Надпись?

— Ну да, на географии рассказывали же. Не помнишь?

— Я болела тогда, наверно.

— Никите Сергеевичу Хрущеву как–то пришло нигерийское письмо, бумажное еще. На ломаном русском языке, подписанное какой–то Celine Angel Agabe. И там, в этом письме, была одна фраза, которая так его умилила, что он решил ее увековечить. И не просто отлить в бронзе, а сделать светящуюся надпись через весь СССР. Ему потом объяснили, что такое нигерийские письма, но было поздно. Началась отливка большущих ламп с большущими вольфрамовыми нитями. Надпись решили сделать от Перми до Благовещенска, шрифтом Calibri, двенадцатым кеглем. Сначала жирным шрифтом хотели, даже под это дело вольфрам в Казахстане нашли, и сразу же там целиной занялись. Потом побоялись, что мощностей не хватит, потому что вольфрам самый тугоплавкий, и решили просто курсив оставить. В шестьдесят третьем специально, чтобы Надпись обеспечить электроэнергией, стали Саяно—Шушенскую ГЭС строить. Китайцы тоже решили поучаствовать, но халтурили, ставили лампы Гёбеля с бамбуковой нитью вместо нормальных, вольфрамовых, и каолиновые. Потом строительство прекратилось, потому что Хрущев всех со своей Надписью достал, и его сняли за волюнтаризм, а в шестьдесят девятом случился Даманский, и китайцы тоже перестали строить.

При Брежневе наши сферу влияния в Африке начали расширять, и про Надпись снова вспомнили. Да и текст ему тоже понравился. В восемьдесят пятом частично запустили Саяно—Шушенскую, и Надпись ненадолго включили, чтобы проверить недоработки. Потом перестройка, и окончательно ГЭС построили только в 2000, к миллениуму. Надпись удалось полностью включить только в 2009, помнишь, тогда еще авария на ГЭС была? Космонавты успели посмотреть, говорят, красиво…

— И что там написано?

— «И помните расстояние или совместное хмуриться ничего не имеет значения, но любовь вопросы выделить в жизни».

— Не по–русски как–то…

— Нигерийское письмо, что ты хочешь.

Примечания

1

Со смешанного татарского–русского эту фразу можно перевести как «В мечети не должно быть ничего русского»

(обратно)

2

Бер курешу узе бер гомер — татарская поговорка, которую можно перевести как «такая встреча достойна целой жизни»; отталкиваясь от слова «гомер», Фарид перескакивает на строчку из стихотворения Мандельштама

(обратно)

3

Григорий Семенович Календаров — окончил гимназию в 1919 году, работал мастеровым, одновременно учился на историческом и филологическом факультетах Среднеазиатского университета, затем перевелся на социально–экономический факультет и, в конце концов, оказался на медицинском факультете.

Кроме этого, служил в продотрядах, участвовал в военном походе на Бухару. По личной рекомендации Фрунзе перевелся в Военно–медицинскую академию Петрограда.

После академии демобилизовался по состоянию здоровья и был избран членом Президиума Бухарского исполкома, а затем членом ЦИК Узбекистана. Одновременно проходил интернатуру на медицинском факультете и экстерном закончил физико–математический факультет.

Был зачислен ассистентом, а затем исполняющим обязанности ученого секретаря в Отдел экспериментальной биологии при Институте экспериментальной медицины (ВИЭМ), где занялся исследованием УКВ с целью создания нового оружия, погружающего врагов в сон или вызывающего состояние острого умопомешательства.

Для разработок этого оружия бюджет института был увеличен с 20 до 65 млн. рублей, кроме того, наркому внутренних дел Г. Ягоде, входившему в Комитет содействия ВИЭМ, было приказано начать строительство специальной лаборатории, для чего были так же отпущены средства НКВД.

Помимо спецлаборатории Календаров возглавил Отдел колебательной физики и биологии, и технической реконструкции советской медицины. При этом Ученый совет ВИЭМ не имел возможности проверить, чем занимается Календаров, поскольку его работы шли под грифом повышенной секретности, зато сам он был полностью в курсе исследований, проводившихся в институте, и умело пользовался чужими идеями и результатами. Эксперименты по изучению влияния УКВ на человека Календаров проводил на себе.

21 сентября 1937 года Календарова арестовали по обвинению в участии в антисоветской организации, якобы созданной Ягодой и Запорожцем. Календаров настаивал, что его отношения с указанными лицами носили чисто служебный характер, а отсутствие результатов в исследованиях объяснял недостаточной технической оснащенностью лаборатории.

На всех допросах Календаров утверждал, что действовал в интересах страны и лично товарища Сталина.

После передачи материалов прокурору дело решили прекратить за недостаточностью улик, и 29 декабря 1939 года Календаров покинул тюрьму.

Работал в московском Институте теоретической геофизики как специалист по физике, затем затем стал директором Института физиотерапии. Во время войны служил в госпиталях. После демобилизации переквалифицировался в патофизиолога, переходил с одного места на другое, нигде не задерживаясь больше чем на год. Что с ним стало дальше — неизвестно.

(обратно)

4

Копальхем — (копальхен, копальхын, копальгын, копальха, игунак) — своеобразная консерва народов Севера. Копальхем готовят из оленей, птиц, или морских животных. Для приготовления оленьего копальхема берется крупный здоровый олень, которого несколько дней не кормят (чтобы очистить кишечник), затем душат, не повреждая шкуры. После этого труп погружается в болото и присыпается торфом, закладывается ветками и камнями, и оставляется так на несколько месяцев. По истечении срока труп извлекается и употребляется в пищу. При употреблении копальхема человеком, не имеющим приобретенного иммунитета к трупному яду, возможно сильнейшее отравление, т. к. гнилое мясо в довольно большом количестве содержит трупный яд — кадаверин, путресцин и нейрин, вызывающий обильное слюнотечение, бронхорею, рвоту, понос, судороги и в большинстве случаев смерть от сильного отравления.

(обратно)

5

Курильщики Гопиуса — 5 мая 1921 года постановлением Малого Совнаркома была создана советская криптографическая служба в виде Спецотдела при ВЧК, начальником которого был назначен Г. Бокий (во время чистки аппарата НКВД в 1937 г. арестован, и по обвинению в предательстве и контрреволюционной деятельности, расстрелян).

В Спецотделе Бокия работал изобретатель–химик Е. Гопиус, перед которым была поставлена задача придумать что–либо для моментального уничтожения шифровальных книг в случае провала или другого форс–мажора. Например, морские шифровальные книги имели свинцовый переплет и в момент опасности их просто выбрасывали за борт. Гопиус придумал специальную бумагу, к которой стоило поднести малейший источник огня, например, тлеющую папиросу, как толстая шифровальная книга за секунду превращалась в пепел.

Опытным путем было установлено, что именно тлеющая папироса давала наиболее ошеломляющие результаты. Но она могла оказаться под рукой не всегда, раскаленная спираль становилась бесполезной в отсутствии электричества, спичка же давала большую задержку, могла сломаться, отсыреть, плюс срабатывал человеческий фактор. Тогда в штат отдела были введены специальные сотрудники, в обязанности которых входило постоянно находиться в непосредственной близости от шифровальных книг и курить. По результатам проведенного отбора среди молодых спортсменов, военных, пилотов были отобраны шесть человек, установивших непрерывное круглосуточное дежурство в шифровальной, попарно менявших друг друга чрез 12 часов. К группе курильщиков был прикомандирован врач, следивший за их здоровьем — именно он установил степень вреда, наносимого здоровью курением, но результаты его исследований были засекречены, как и само существование Курильщиков. Кроме того, по спецзаказу разрабатывались специальные фильтры в папиросы, выращивались опытные сорта табака, который мог долго тлеть в папиросе, содержал пониженное количество никотина и смол.

Все эти исследования и разработки были свернуты после ареста Бокия, личный состав спецподразделения выведен за штат. Позже все Курильщики и врач были арестованы и сгинули в недрах породившей их организации, хотя сведений о их расстреле нет. Возможно, позже они долго и плодотворно «перекуривали» в каком–то закрытом городе. Известно лишь, что врачу спецподразделения вменяли в вину попытку создания антисоветской либерально–демократической партячейки — поводом стали его контакты с потомками купца Ильи Пигита, основателя табачной фирмы Лигетт—Дукат (сокращение ЛД было расшифровано именно как либеральная демократия), но чем кончилось дело врача — неизвестно.

(обратно)

6

Калимулин — часовой третьего лагерного отделения Степлага в поселке Кенгир КазССР, действия которого стали одной из предпосылок Кенгирского восстания заключенных. Сообщается, что 15 мая 1954 г. часовой выпустил автоматную очередь по заключенным, в результате чего было убито 13 человек и ранено 33 (пятеро из которых скончались от ранений) — итого, поражено 46 человек. Даже если допустить, что часовой был вооружен ППШ не с не секторным (35 патронов), а с барабанным магазином на 71 патрон, то для одной очереди это очень результативная стрельба — почти две трети пуль попали в цель.

(обратно)

7

Скрап (очевидно, от англ. Scrap metal — металлолом) — так называлось в послевоенной Магнитке место, куда свозился различный металлический лом для переплавки; говорят, там запросто можно было найти оружие. Откуда такое англоманство, и почему нельзя было просто называть это металлоломом — непонятно.

(обратно)

Оглавление

  • 1. Либерея
  •   -3
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • 2. Москва
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   13
  •   15
  • 3. Магнитка
  •   16
  •   17
  •   18
  •   -2
  •   -1
  •   0
  •   1
  • 4. Север
  •   2 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Мотя», Андрей Арев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!