Уильям С. Берроуз ПИДОР Перевод М. Немцова
ПРЕДИСЛОВИЕ
Когда я в конце 1940-х годов жил в Мехико, это был город с миллионным населением, идеально чистым воздухом и небесами того особого оттенка синевы, с которым так хорошо сочетаются кружащие стервятники, кровь и песок, грубой, грозной, безжалостной мексиканской синевы. Мехико понравился мне с первого взгляда. В 1949 году жить там можно было дешево — большая колония иностранцев, сказочные бордели и рестораны, петушиные бои и корриды, а также любые мыслимые извращения. Человек холостой мог бы существовать там на два доллара в сутки. Дело, заведенное на меня в Новом Орлеане по обвинению в хранении героина и марихуаны, не сулило ничего хорошего, я решил не показываться в зале суда и снял квартирку в тихом буржуазном районе Мехико.
Я знал, что по закону о сроках давности могу вернуться в Соединенные Штаты только через пять лет, поэтому подал заявление на мексиканское гражданство и записался на курсы по майяской и мексиканской археологии в городской колледж Мехико. По «солдатскому биллю»[1] я получал деньги на учебники и лекции, и мне выплачивалось месячное содержание — семьдесят пять долларов. Я подумывал о том, чтобы заняться земледелием или открыть бар на американской границе.
Город мне нравился. Трущобы грязью и нищетой намного превосходили азиатские. Люди срали прямо на улице, потом ложились и засыпали в собственном дерьме, а мухи заползали им в рот. Мелкие торговцы, бывало, что и прокаженные, разводили на перекрестках костры, на которых готовили еду вонючее мерзкое месиво — и сразу предлагали ее прохожим. На тротуарах главной улицы спали пьянчуги, и полицейские их не беспокоили. Мне казалось, что в Мехико все без исключения овладели искусством не совать нос в чужие дела. Без всякого смущения можно было гулять по улице хоть с моноклем и тростью, — никто бы не оглянулся. Мальчики и юноши ходили по улицам под ручку, и на них не обращали внимания. Дело не в том, что людей не волновало, как о них подумают, — просто мексиканцу и в голову бы не пришло, что кому-то постороннему может что-то в нем не понравиться, — как не подумал бы критиковать кого-то он сам.
Мехико, в сущности, принадлежал восточной культуре: две тысячи лет болезней, нищеты, деградации, глупости, рабства, жестокости, психического и физического насилия. Город был зловещ, мрачен и хаотичен — особенным хаосом сновидений. Ни один мексиканец не был по-настоящему близок ни с каким другим мексиканцем, и когда убивал кого-то (а это случалось часто), так обычно своего лучшего друга. Оружие носили все, кто хотел, и я читал о нескольких случаях, когда пьяных полицейских, открывавших огонь по выпивохам в баре, самих приканчивали какие-то вооруженные граждане. В иерархии власти полицейский занимал место не выше кондуктора трамвая.
Любого чиновника можно было подкупить, подоходный налог был очень низок, а медицинское обслуживание — весьма и весьма приличным: врачи конкурировали, давали рекламу и снижали цены. Триппер можно было вылечить за $2,40 — или купить пенициллин и колоться самостоятельно. Никаких правил, ограничивавших самолечение, не существовало, иглы и шприцы продавались повсюду. Все это происходило во времена Алемана,[2] когда правила mordida,[3] и пирамида взяточничества от обычного легавого доходила до самого Presidente. Мехико, к тому же, был мировой столицей убийств — самый большой процент на душу населения. Каждый день, помню, в газетах печатали такие вот истории:
Campesino,[4] только что из деревни, стоит на остановке и ждет автобуса: парусиновые штаны, сандалии из старой шины, широкое сомбреро, на поясе мачете. Рядом ждет другой человек — в костюме, поглядывает на часы, что-то сердито бормочет. Campesino выхватывает мачете и начисто сносит соседу голову. А потом заявляет полиции:
— Он на меня смотрел muy feo,[5] и я уже не смог сдержаться. — Очевидно, человек в костюме был раздосадован, что долго нет автобуса, смотрел на дорогу, а campesino его не понял — и покатилась в канаву голова, жутко гримасничая и сияя золотыми зубами.
Два campesino уныло сидят на обочине. У них нет денег на завтрак. Но смотри-ка: мальчишка ведет несколько коз. Один campesino берет булыжник и вышибает мальчишке мозги. Они ведут коз в ближайшую деревню и там продают. Когда их окружает полиция, они сидят и завтракают.
В маленьком домишке живет человек. Прохожий спрашивает у него, как добраться до Айяхуаски.
— А, да вам вон туда, сеньор. — Он начинает водить прохожего кругами: Где-то здесь была дорога. — Неожиданно он понимает, что не имеет ни малейшего понятия, где находится эта самая дорога, и какое ему вообще дело. Он хватает булыжник и убивает своего мучителя.
Campesinos перебили немало народу булыжниками и мачете. Гораздо опаснее политики и полицейские после работы — у всех автоматические пистолеты 45-го калибра. Приходилось быстро учиться нырять в укрытие. Вот еще одна подлинная история: Politico с пистолетом узнает, что его девушка его обманывает встречается в коктейль-баре с кем-то другим. С ней рядом случайно оказывается какой-то американский парнишка — и тут в бар врывается наш мачо: CHINGOA![6] Выхватывает сорокапятку и одним выстрелом сшибает паренька с табурета. Труп выволакивают наружу и бросают чуть дальше по дороге на обочине. Когда приезжают фараоны, бармен пожимает плечами, стирает тряпкой кровь со стойки и говорит только:
— Malos, esos muchachos![7]
В каждой стране имеются свои Говнюки — например, какой-нибудь южный охранник правопорядка, считающий зарубки на стволе: сколько негритосов он ухайдакал, — так вот, осклабившийся мексиканский мачо тоже, разумеется, относится к таким откровенным уродам. А мексиканцы из среднего класса ничуть не лучше других буржуа на свете. Помню, в Мехико рецепты на наркотики были ярко-желтого цвета — как тысячедолларовые купюры или справки об увольнении из армии без льгот и привилегий. Как-то мы со Старым Дэйвом решили один такой рецепт отоварить — он получил его вполне законно у мексиканского правительства. Первый же аптекарь, к которому мы зашли, дернулся и зарычал при виде рецепта:
— No prestamos servicio a los viciosos![8]
Мы ходили из одной fаrmacia в другую, и с каждым шагом нам становилось все хреновей.
— Нет, сеньор… — Должно быть, так мы прошли уже много миль.
— Никогда в этом районе раньше не был.
— Ну, давай еще здесь попробуем.
Наконец, заходим в крохотную farmacia — просто лавчонка, не больше. Вытаскиваю receta, и седая дама-аптекарь улыбается мне. Посмотрела на рецепт и говорит:
— Две минуты, сеньор.
Мы сели подождать. На окне стояли герани. Маленький мальчик принес мне стакан воды, о мою ногу терся кот. Через некоторое время дама вернулась с нашим морфием.
— Gracias, senor.[9]
Теперь все вокруг кажется нам чудесным: на рынке полно крохотных farmacias, снаружи — ящики и прилавки, на углу — pulqueria. В киосках продают жареных кузнечиков и мятные леденцы, черные от мух. Мальчишки, приехавшие из деревни, одетые в чистую холстину без единого пятнышка и веревочные сандалии: лица как надраенная медь, а глаза — черные, яростные, невинные, как у экзотических зверюшек, они ослепляют своей бесполой красотой. Вот стоит мальчик с резкими чертами и черной кожей, пахнет ванилью, за ухом у него — гардения. Да, ты нашел своего Джонсона,[10] но для этого потребовалось пробраться через всю Срань. Вот так всегда. Только начинаешь думать, что Землю населяют одни Говнюки, как встречаешь Джонсона.
* * *
Однажды в восемь утра мне в дверь постучали. Я пошел открывать прямо в пижаме — там стоял инспектор иммиграционной службы.
— Одевайтесь. Вы арестованы.
Судя по всему, соседка накатала длинную кляузу — мол, я пью и безобразничаю. Кроме того, у меня не все документы в порядке — и где моя мексиканская жена, она ведь должна где-то быть? Офицеры иммиграционной службы уже настроились засадить меня в тюрьму, а потом депортировать как нежелательного иммигранта. Разумеется, все можно исправить каким-то количеством денег, но допрашивал меня сам начальник отдела депортации, а он на мелочь размениваться не станет. В конце концов, пришлось откупиться двумя сотнями долларов. По пути из иммиграционной службы домой я представлял себе, сколько бы мне пришлось выкладывать, если бы у меня в Мехико действительно имелся какой-то бизнес.
Я подумал о тех нескончаемых проблемах, с которыми сталкивались трое американских хозяев бара «Эй, на борту!». Сначала к ним за mordida постоянно захаживали полицейские, потом зачастили санитарные инспекторы, потом — снова фараоны: искали, к чему бы придраться, чтобы хапнуть с заведения побольше. Одного официанта увезли в город и избили до полусмерти. Хотели знать, где прячут труп Келли; сколько женщин изнасиловали в баре; кто поставляет дурь; и так далее. Келли был американским хипстером, которого подстрелили в «Эй, на борту!» за полгода до этого — он поправился и теперь служил в армии США. Ни одну тетку там ни разу не изнасиловали, а траву не курили вообще. К этому времени я совершенно отказался от мысли открывать в Мексике бар.
* * *
Наркоман мало внимания обращает на свой внешний вид. Носит самую грязную, самую драную одежду, не желая привлекать к себе внимание. Когда я плотно сидел на наркотиках в Танжере, меня прозвали «El Hombre Invisible», человек-невидимка. Такой распад представления о самом себе часто приводит к беспорядочному голоду по изображению вообще. Билли Холлидэй[11] говорила, что поняла, когда избавилась от наркотиков, в тот момент, когда бросила смотреть телевизор. В моем первом романе «Джанки» главный герой Ли представлен цельным и самодостаточным — он уверен в себе, знает, чего хочет. В «Пидоре» у него распад личности, ему отчаянно нужен контакт с другими людьми, он совершенно не уверен в себе и цели своей жизни.
Разница, разумеется, очень проста: Ли на героине прикрыт, защищен и вместе с тем крайне ограничен. Джанк не только сбивает сексуальное влечение, но и притупляет эмоциональные реакции до их полного исчезновения — в зависимости от дозы. Оглядываясь на «Пидора», видно, что весь этот галлюцинаторный месяц острого отходняка выглядит зловещим и угрожающим: зло выползает из залитых неоновым светом коктейль-баров, безобразное насилие, под ним всегда таится 45-й калибр. На героине я всегда чувствовал себя хорошо защищенным, не пил, наружу выходил нечасто — только жил от одного укола до другого.
Когда же слезаешь с иглы, все, что раньше сдерживалось джанком, выливается наружу. Наркоман в завязке подвержен эмоциональным крайностям, точно ребенок или подросток, вне зависимости от его истинного возраста. Все былое сексуальное желание возвращается к нему с полной силой. У шестидесятилетних стариков начинаются ночные поллюции и спонтанные оргазмы (крайне неприятное ощущение, agacant,[12] как говорят французы, до скрипа зубовного). Если читатель не будет это учитывать, метаморфоза характера Ли покажется необъяснимой или психотической. Кроме этого, имейте в виду, что ломка ограничена во времени — она может длиться не более месяца. А Ли пережил период чрезмерного пьянства, которое усугубляет все самое худшее и опасное в ломке: все безрассудное, неподобающее, возмутительное, слезливое, одним словом — отвратительное — поведение.
После ломки организм приспосабливается и стабилизируется на до-джанковом уровне. В романе такая стабилизация достигается в конечном итоге во время путешествия в Южную Америку. Кроме настойки опия в Панаме ни героина, ни других наркотиков достать было невозможно. Пьянство Ли сократилось до нескольких неразбавленных стаканчиков перед сном. Этот Ли уже не сильно отличается от Ли в последующих «Письмах Яхе», если не считать призрачного присутствия Аллертона.
* * *
Итак, я написал «Джанки», и мотивация была сравнительно проста: записать как можно точнее и проще весь мой опыт пристрастия к наркотикам. Я надеялся на публикацию, деньги, признание. Когда я начинал писать «Джанки», Керуак опубликовал свой «Городок и город». Помню, в то время я сказал ему в письме: когда твою книгу напечатают, деньги и слава тебе обеспечены. Как видите, я в то время ничего не знал о писательском бизнесе.
Побуждение написать «Пидора» было более сложным, и до сих пор оно мне до конца не ясно. Зачем мне захотелось составить такую тщательную хронику тех крайне болезненных, неприятных и болезненных воспоминаний? Хотя «Джанки» написал я, в «Пидоре», казалось, пишут меня. Кроме того, я старался гарантировать себе, что буду писать и дальше, чтобы расставить все по своим местам: писательство как прививка. Как только что-то описано, оно утрачивает силу удивлять — точно так же вирус теряет свои преимущества, когда его ослабленная разновидность создает готовые к нему антитела. Поэтому, записав свои переживания, я получал какой-то иммунитет от дальнейших опасных изысканий в этой области.
В самом начале фрагмента рукописи «Пидора», вернувшись из изоляции джанка в страну живых, точно неистовый и неумелый Лазарь, Ли, кажется, полон решимости набрать очки — в сексуальном смысле этого слова. В его поиске подходящего полового объекта есть что-то странно систематическое и несексуальное — он вычеркивает один пункт за другим из списка возможностей, судя по всему, составленного с учетом того, что ничего у него не выйдет. На каком-то глубинном уровне он не хочет добиться успеха, но готов на что угодно, лишь бы оттянуть осознание того, что на самом деле половых контактов он не ищет.
Аллертон же — явно некий контакт подобного рода. Чего же еще ищет Ли? Если смотреть на это из сегодняшнего дня, перед глазами встает довольно невнятная концепция, ничего общего не имеющая с Аллертоном как персонажем. Хотя наркоман безразличен к тому, какое впечатление он производит на окружающих, во время ломки он может испытывать непреодолимую тягу к публике — именно этого Ли ищет в Аллертоне: зрителя, признания своего поведения, которое, разумеется, не больше, чем маска, скрывающая под собой потрясающий распад личности. Поэтому он изобретает неистовый способ привлечения внимания к себе, который называет Номерами: они шокируют, смешат, захватывают. «Вот Старый Мореход. Из тьмы вонзил он в Гостя взгляд…»[13]
Представление принимает форму номеров программы: фантазий о Шахматистах, Техасском Нефтепромышленнике, Стоянке Использованных Рабов Гаса-Пидораса. В «Пидоре» Ли представляет эти номера как бы настоящей публике. Позднее, когда он лучше овладевает писательским мастерством, эта аудитория становится внутренней. И механизм, породивший А. Дж. и доктора Бенуэя, тот же самый творческий импульс теперь посвящен Аллертону, которому навязана роль одобрительно кивающей Музы, а в этой роли, понятно, ему неловко.
Ли ищет контакта или признания, точно фотон, вырывающийся из тумана мнимости, чтобы оставить несмываемый след в сознании Аллертона. Но не найдя себе адекватного наблюдателя, он может болезненно рассыпаться, как оставшийся незамеченным фотон. Ли еще не знает, что обречен стать писателем — только так он сможет оставить несмываемый след, захочет Аллертон выступать наблюдателем или нет. Ли жестко впрессовывается в мир вымысла. Он уже сделал свой выбор между жизнью и работой.
* * *
Рукопись обрывается в Пуйо, городишке в Конце Пути… Яхе отыскать не удалось. Таинственному доктору Коттеру хочется одного — избавиться от непрошеных гостей. Он подозревает в них агентов своей партнерши-предательницы Джилл, которая хочет украсть его гениальную работу: способ выделения кураре из сложного яда, которым пропитывают наконечники стрел. Я позже узнал, что химические компании просто решили закупать побольше яда для стрел и выделять кураре уже в своих американских лабораториях. Вещество вскоре синтезировали, и теперь его обычно можно встретить в числе компонентов множества расслабляющих мышцы препаратов. Поэтому Коттеру, кажется, терять было нечего — все его старания пошли насмарку.
Тупик. Пуйо, к тому же, может служить моделью Места Мертвых Дорог: мертвое бессмысленное скопление крытых жестью домишек под непрестанными потоками ливня. Компания «Шелл» ушла, оставив сборные домики и ржавое оборудование. А Ли доехал до конца своей линии — до конца, подразумеваемого еще в начале. Он остается, потрясенный расстояниями, которые невозможно пройти до конца, поражением и усталостью долгого мучительного путешествия ни за чем, неверными поворотами, потерянным следом, а под дождем его уже ждет автобус… назад в Амбато, Кито, Панаму, Мехико.
* * *
Когда я начал писать этот сопроводительный текст к «Пидору», меня парализовало тяжелым нежеланием это делать — творческий тупик, как смирительная рубашка: «Я смотрю на рукопись „Пидора“ и чувствую, что просто не могу ее прочесть. Мое прошлое — отравленная река, и мне еще повезло, что я выбрался из нее на берег, но она по-прежнему непосредственно грозит мне, хоть и прошло столько лет после описанных событий. — Больно так, что мне трудно читать ее, не говоря уже о том, чтобы писать о ней. Каждое слово, каждый жест заставляют меня стискивать зубы». Причина подобного отвращения становится яснее, когда я насильно заставляю себя вглядеться глубже: книга вызвана и сформирована событием, которое ни разу в ней не упоминается, а на самом деле — и тщательно в ней избегается: случайной смертью моей жены Джоан от пули в сентябре 1951 года.
* * *
Пока я писал «Место Мертвых Дорог», я вступил в духовный контакт с покойным английским писателем Дентоном Уэлчем, и главного героя романа Кима Карсона — создал по его образу и подобию. Целые эпизоды книги приходили ко мне будто под диктовку, будто стуком столика на спиритическом сеансе. Я написал о том роковом утре, когда с Дентоном произошел несчастный случай, после которого он остался инвалидом до конца своей короткой жизни. Если б он задержался подольше тут, а не там, то избежал бы столкновения с женщиной за рулем машины, сбившей сзади его велосипед без всякой видимой причины. В какой-то момент Дентон остановился выпить кофе и, глядя на латунные петли ставень на окнах кафе — некоторые были поломаны, -вдруг ощутил вселенскую опустошенность и утрату. Так каждое событие того утра отягощено особым знамением — точно подчеркнуто. Такое зловещее прозрение пронизывает все работы Уэлча: пшеничная лепешка, чашка чаю, чернильница, купленная за несколько шиллингов, заряжаются особым и часто мрачным значением.
Читая рукопись «Пидора», я испытываю точно такие же чувства — почти до невыносимости. Событие, к которому Ли неуклонно подводят обстоятельства, смерть жены от его собственной руки, знание об одержимости, мертвая рука, только и ждущая возможности перчаткой скользнуть на его руку. Поэтому со страниц и поднимается этот туман угрозы и зла — зла, которого Ли, уже догадываясь, но все же не зная о нем, пытается избежать в неистовых скачках фантазии: его номера, от которых скрипишь зубами, поскольку зловещее уродство таится за ними или рядом, в кулисах — присутствие, осязаемое, как дымка.
Брайон Гайсин сказал мне как-то в Париже:
— Ибо Джоан застрелил мерзкий дух, чтобы… — Обрывок сообщения медиума, незавершенный — или все же завершенный? Его и не нужно договаривать, прочтите: «Джоан застрелил мерзкий дух чтоб быть» — то есть, осуществить ненавистную паразитическую оккупацию. Мое представление об обладании ближе средневековой модели, нежели современным психологическим объяснениям, с догматическим упорством твердящим, что подобные манифестации должны происходить только изнутри и никогда, никогда, никогда — не снаружи. (Как будто внутреннее и внешнее как-то четко разграничиваются). Я имею в виду буквально вселившегося духа. И в самом деле, саму психологическую концепцию с таким же успехом могли измыслить духи, поскольку нет ничего опаснее для захватчика, чем осознающий его инородным захватчиком носитель, в который он вторгся. Именно поэтому дух-захватчик являет себя, только когда это абсолютно необходимо.
В 1939 году я начал интересоваться египетской иероглификой и отправился поговорить с неким светилом факультета египтологии Чикагского университета. Но что-то кричало мне в самое ухо: «ТЕБЕ ЗДЕСЬ НЕ МЕСТО!» Да, иероглифика оказалась только одним из ключей к механизму обладания. Подобно вирусу, дух-захватчик должен найти себе точку входа.
Тот случай послужил первым ясным указанием, что во мне присутствует нечто, не являющееся мной и не поддающееся моему контролю. Помню один сон того периода: в конце тридцатых годов я работал дезинсектором в Чикаго и жил в меблированных комнатах в ближнем Норт-Сайде. Во сне я парил под потолком с ощущением крайней смерти и отчаяния, а, опустив глаза, видел, как в дверь с неумолимой целеустремленностью выходит мое тело.
Встает вопрос: не могло бы яхе своим ослепительным откровением спасти положение? Помню нарезку, которую я сделал в Париже много лет спустя: «Грубые ободранные ветра ненависти и невезения выдули выстрел». Много лет я считал, что это относится к инъекции джанка, когда джанк брызжет из шприца или пипетки вбок из-за какого-то препятствия. Брайон Гайсин указал мне на истинное значение этой фразы: выстрел, убивший Джоан.
* * *
В Кито я купил скаутский нож. У него была металлическая рукоятка, и выглядел он вообще как бы странно потемневшим от времени — точно из мусорной лавки старьевщика на рубеже веков. Я увидел его на подносе, где лежали другие старые ножи и кольца, с которых стерлось серебро. Было около трех часов дня, через несколько дней после того, как я вернулся в Мехико, и я решил нож этот заточить. Точильщик, посвистывая в свисток, ходил по определенному маршруту, и я направился к его тележке — но ощущение утраты и грусти, давившее на меня весь день так, что я едва мог дышать, стало еще сильнее, и по щекам моим потекли слезы.
— Что же это со мной? — недоумевал я.
Вот эта тяжелая депрессия и чувство обреченности возникают в тексте снова и снова. Ли обычно приписывает их неудачам с Аллертоном: «Все движения и мысли замедляла какая-то тяжесть. Лицо Ли окаменело, голос стал безжизненным». Аллертон только что отказался от приглашения на ужин и резко ушел: «Ли смотрел в стол, мысли ворочались медленно, точно ему стало очень холодно». (Когда я читаю это, мне самому становится холодно и уныло.)
А вот провидческий сон в хижине Коттера в Эквадоре: «Он стоял перед „Эй, на борту!“. Бар выглядел брошенным. Он слышал, как кто-то плачет. Он увидел своего маленького сына, опустился на колени и взял ребенка на руки. Плач стал громче, волной печали… Он прижал малыша Вилли к груди. Там стояла группа людей в робах заключенных. Ли не понимал, что они здесь делают, и почему он плачет».
Я вынудил себя вспомнить тот день, когда умерла Джоан, ошеломляющее чувство обреченности и утраты… идя по улице, я вдруг понял, что по щекам у меня катятся слезы. «Что же это со мной происходит?» Маленький скаутский ножик с металлической рукояткой, серебро стерлось, пахнет старыми монетами, свисток точильщика. Что стало с этим ножом, который я так никогда у него и не забрал?
Я вынужден с ужасом признать, что если бы не смерть Джоан, я никогда не стал бы писателем, вынужден осознать, до какой степени это событие послужило причиной моего писательства и сформировало его. Я живу с постоянной угрозой одержимости духом, с постоянной необходимостью избежать его, избежать Контроля. Так смерть Джоан связала меня с захватчиком, с Мерзким Духом и подвела меня к той пожизненной борьбе, из которой у меня нет другого выхода — только писать.
* * *
Я вынудил себя избегать смерти. Дентон Уэлч — почти мое лицо. Запах старых монет. Что же стало с этим ножиком по имени Аллертон, назад к отвратительным «Маргарас Инк.». Осознание — в основе своей сформулированное деяние? День обреченности и утраты Джоан. Понял, что слезы катятся с Аллертона стирающегося с того же человека, что и западный стрелок. Что ты переписываешь? Пожизненная озабоченность Контролем и Вирусом. Получив доступ, вирус использует энергию носителя, его кровь, плоть и кости, чтобы воссоздавать самого себя. Модель догматического упорства никогда не снаружи кричала мне в самое ухо: «ТЕБЕ ЗДЕСЬ НЕ МЕСТО!»
Запись точно в смирительной рубашке тщательно парализованная с тяжелым нежеланием. Избежать их заранее предписанных линий через много лет после записанного события. Творческий тупик избежал смерти Джоан. Дентон Уэлч это голос Кима Карсона сквозь облако подчеркнутый стук сломанного столика.
Уильям С. Берроуз
Февраль 1985 г.
ГЛАВА 1
Ли обратил внимание на еврейского мальчика по имени Карл Стайнберг, с которым был шапочно знаком уже примерно год. Впервые увидев Карла, Ли подумал: «Этим можно воспользоваться, если б фамильные драгоценности не заложили Дядюшке Джанку».
Мальчик был светловолос, лицо худое и остренькое, несколько веснушек, чуть розовеют уши и нос, будто только что умылся. Ли не знал никого чище его. Круглыми карими глазками и пушистыми волосиками он напоминал птенчика. Карл родился в Мюнхене, а вырос в Балтиморе. Манеры и внешность были у него европейские. Даже за руку здоровался так, что казалось — при этом он щелкает каблуками. В целом, Ли считал, что с европейскими юношами общаться легче, чем с американцами. Грубость многих соотечественников угнетала его: грубость, основанная на прочном неведении всего, что касалось хороших манер, и на удобном для общественных нужд предположении, что все люди в большей или меньшей степени равны и взаимозаменяемы.
А Ли в любых отношениях искал ощущения контакта. С Карлом нечто подобное получалось. Мальчик слушал вежливо и, казалось, понимал, о чем Ли говорит. Сначала отнекиваясь, он, в конце концов, смирился с тем, что Ли испытывает к нему сексуальный интерес, и сказал ему:
— Поскольку я не могу изменить своего мнения о тебе, придется его менять по поводу других вещей.
Но вскоре Ли понял, что дальше хода нет. «Если бы я так далеко зашел с американским мальчишкой, — рассуждал он, — я бы и дальше пробился. Что с того, что он не педик. Люди же могут быть просто любезными. В чем же вся штука?» И Ли, наконец, угадал правильный ответ: «Невозможно это от того, что это бы не понравилось его мамочке». И Ли понял, что пора собирать вещички. Он вспомнил одного своего друга, еврея-гомосексуалиста, жившего в Оклахома-сити. Когда Ли спросил его: «Зачем ты здесь живешь? Денег у тебя хватит жить где пожелаешь», — тот ему ответил: «Если я уеду, это убьет мою мамочку». Ли обалдел.
Однажды днем Ли прогуливался с Карлом мимо парка на Амстердам-авеню. Неожиданно Карл слегка поклонился ему и пожал руку.
— Желаю удачи, — сказал он и побежал к трамваю.
Ли какое-то время смотрел ему вслед, а потом зашел в скверик и уселся на бетонную скамью, отлитую так, чтобы напоминать дерево. Синие лепестки цветущего дерева засыпали скамейку и дорожку перед нею. Ли просто сидел и смотрел, как их сдувает теплый весенний ветерок. Небо затягивало тучами перед ливнем. Ли чувствовал себя одиноким и сломленным. «Придется поискать кого-нибудь другого», — думал он. Он закрыл лицо руками. Он очень устал.
Перед глазами прошла призрачная вереница мальчишек: каждый выступал вперед, произносил «Желаю удачи» и бежал к трамваю.
«Извини… ты не туда попал… попробуй еще разок… где-нибудь в другом месте… в каком-нибудь другом месте… не здесь… не со мной… мне ни к чему, мне не нужно, мне не хочется. Чего привязался?» Последнее лицо было настолько реальным и мерзким, что Ли огрызнулся вслух:
— А тебя кто вообще спрашивал, уебище?
Он открыл глаза и огляделся. Мимо шли два подростка-мексиканца, обняв друг друга за шеи. Он долго смотрел им вслед, облизывая пересохшие потрескавшиеся губы.
Ли продолжал встречаться с Карлом и после этого случая, и наконец Карл сказал ему «Желаю удачи» в последний раз и ушел. Позже Ли узнал, что он уехал со своим семейством в Уругвай.
* * *
Ли сидел с Винстоном Муром в «Ратскеллере» и пил двойную текилу. Часы с кукушкой и изъеденные молью оленьи головы на стенах придавали ресторану унылый и неуместный тирольский вид. Вонь разлитого пива, забитых унитазов и прокисшего мусора висела в воздухе густым туманом и выползала на улицу через узкие и неудобные двойные двери. Телевизор, частро вообще не работавший, издавал жуткое гортанное мяуканье, дополняя общую непривлекательность заведения.
— Я был здесь вчера вечером, — сообщил Ли Муру. — Разговаривал с педоватым врачом и его дружком. Врач — майор в медицинском корпусе. А дружок его — какой-то мутный инженер. Сучара и страхолюдина. И вот врач приглашает меня выпить с ними, а дружок начинает ревновать. Мне же пиво все равно по барабану, а врач принимает это на счет Мексики вообще и себя лично. Начинает старую песню: «А вам нравится Мексика?», то и сё. Я говорю ему: Мексика-то нормальная страна, местами, а вот от него лично у меня геморрой. Вежливо так сказал, понимаешь? А кроме этого, мне домой к жене пора.
А он мне: «Нет у вас никакой жены, вы — такой же педик, как и я». Я ему говорю: «Я уж не знаю, какой из вас педик, док, но выясняет это пусть кто-нибудь другой. Будь вы хоть симпатичным мексиканцем, так вы же — просто старая уродина. А дружок ваш, молью поеденный, — еще и вдвойне». Я, конечно, надеялся, что до крайностей дело не дойдет…
А Хэтфилда ты не знал? Конечно, куда тебе? Это до тебя еще было. Он в pulqueria пришил одного cargador'а. Влетело ему в пятьсот баксов. Так вот, прикинь — если cargador'a взять за основу, во что обойдется убийство майора мексиканской армии?
Мур подозвал официанта:
— Yo quero un sandwich, — улыбнулся он. — Quel sandwiches tiene?
— Ты чего хочешь? — Ли разозлился, что его прервали.
— Я точно не знаю, — ответил Мур, пробегая глазами меню. — Интересно, они могут сделать сандвич с плавленым сыром на пшеничном гренке? — И Мур повернулся к официанту с улыбкой, изображавшей мальчишескую радость.
Ли закрыл глаза, пока Мур пытался донести до официанта представление о плавленом сыре на пшеничном гренке. Мур со своим ломаным испанским был очаровательно беспомощен. Он устроил представление «маленький мальчик в чужой стране». Мур улыбался своему отражению во внутреннем зеркале — улыбкой без тени тепла, но не холодной: бессмысленной улыбкой сенильного тлена, которой впору только вставные зубы, улыбкой состарившегося человека, необратимо поглупевшего в одиночном заточении исключительной любви к самому себе.
Мур был худосочным молодым человеком со светлыми волосами, обычно довольно длинными, бледно-голубыми глазами и очень белой кожей. Под глазами лежали темные круги, а рот огибали две глубокие морщины. Выглядел он сущим ребенком, но в то же время казалось, что он состарился раньше срока. Смерть оставила на его лице свой опустошительный след — маршруты тления пролегли глубоко в плоти, отрезанной от живого заряда контакта. Ненависть была его главным стимулом, он буквально жил и двигался ею, но в его ненависти не было ни страсти, ни ярости. Ненависть Мура была медленным постоянным нажимом, слабым, но бесконечно упорным — она поджидала и пользовалась любой слабостью в противнике. И медленные капли ненависти прорезали на лице Мура эти морщины тления. Он состарился, не ощутив вкуса жизни — точно кусок мяса, так и сгнивший на полке кладовой.
Мур имел обыкновение прерывать рассказ именно в том месте, когда дело доходило до его сути. Часто завязывал долгую беседу с официантом или кто еще попадется под руку или напускал на себя рассеянность, отдалялся и зевал: «Что ты сказал?» — точно тоскливая реальность призвала его к себе из каких-то размышлений, о которых у остальных не может быть ни малейшего понятия.
Мур заговорил о своей жене:
— Сначала, Билл, она на мне так залипала, что натурально истерики устраивала, когда я на работу в свой музей уходил. Мне удалось укрепить ее эго так, что я ей вовсе перестал быть нужен, а после этого мне уже оставалось только одно — свалить самому. Я для нее больше ничего не мог сделать.
Мур разыгрывал искренность. «Боже мой, — подумал Ли, — он действительно в это верит».
Ли заказал еще одну двойную текилу. Мур встал.
— Ладно, мне пора. Дел полно.
— Послушай, — сказал Ли. — Как насчет поужинать сегодня?
— Нормально.
— В шесть в «Стейк-Хаусе Кей-Си».
— Ладно. — Мур ушел.
Ли выпил полстакана текилы, который перед ним поставил официант. С Муром он периодически общался в Нью-Йорке несколько лет, и тот ему никогда не нравился. Муру Ли тоже не нравился — но Муру не нравился никто. Ли сказал себе: «Должно быть, ты совсем спятил, если даже сюда глазки строишь. Ты же знаешь, какая он сука. Эти полупидары любому пидарасу сто очков вперед дадут».
* * *
Когда Ли пришел в «Стейк-Хаус Кей-Си», Мур уже сидел там. С ним был Том Уильямс, еще один мальчишка из Солт-Лейк-Сити. Ли подумал: «И компаньонку с собой привел».
— Мне парнишка нравится, Том этот, я просто терпеть не могу с ним наедине. Все время пытается меня в постель затащить. Что мне в педиках и не нравится. С ними не выходит оставаться друзьями… — Да, Ли уже буквально слышал его голос.
За ужином Мур с Уильямсом обсуждали яхту, которую собирались построить в Зихуатенехо. Ли считал проект дурацким.
— Строить яхты — дело профессионалов, нет? — спросил он. Мур сделал вид, что не слышит.
После ужина Ли отправился с Муром и Уильямсом в пансион к Муру. У дверей Ли спросил:
— Не хотите ли выпить, джентльмены? Я принесу бутылку… — И он перевел взгляд с одного на другого.
Мур ответил:
— Э-э, нет. Понимаешь, нам нужно поработать над планом нашей яхты.
— О, — ответил Ли. — Понятно. Тогда до завтра? Давай тогда выпьем в «Ратскеллере»? Скажем, часов в пять?
— Я, наверное, завтра буду занят.
— Да. Но ты ведь все равно должен пить и есть.
— Видишь ли, эта яхта сейчас для меня — самое важное в жизни. Она займет у меня все время.
Ли сказал:
— Как угодно, — и ушел.
Это его глубоко задело. Он уже слышал голос Мура:
— Спасибо, что поддержал меня, Том. Надеюсь, он понял. Конечно, Ли парень интересный и все такое… Но все эти дела с педиками для меня сейчас — чересчур. — Терпимый, рассматривает вопрос со всех сторон, даже сочувствует в мелочах, но наконец вынужден тактично, но твердо провести черту. «И он в самом деле в это верит, — думал Ли. — Как и в ту чушь насчет укрепления эго жены. Может наслаждаться плодами своей ядовитой стервозности и одновременно видеть себя святым. Еще тот приемчик».
На самом деле, отлуп Мура был рассчитан на то, чтобы в сложившихся обстоятельствах ранить как можно больнее. Он ставил Ли в положение презренно настырного педика, слишком глупого и бесчувственного, чтобы понимать: его знаки внимания нежеланны. Он как бы вынуждал Мура к противной необходимости именно такого расклада.
Ли оперся на фонарный столб и простоял так несколько минут. Шок отрезвил его, пьяная эйфория схлынула. Он понял, насколько устал, насколько ослаб, но домой идти он еще не был готов.
ГЛАВА 2
«Что бы ни делалось в этой стране, все разваливается, — думал Ли. Он внимательно рассматривал лезвие своего карманного ножа из нержавейки. Хромовое покрытие слезало с него, как серебряная фольга. — Меня бы нисколько не удивило, если бы я снял в „Аламеде“ мальчика, а у него… О, а вот и наш честный Джо».
Джо Гидри подсел к нему, сбросив на столик и свободный стул свои узлы. Рукавом он протер горлышко пивной бутылки и заглотнул одним махом половину содержимого. Джо был крупным человеком с красной рожей ирландского политика.
— Что нового? — спросил Ли.
— Немного, Ли. Если не считать того, что сперли мою пишущую машинку. И я даже знаю, кто. Этот бразилец или кто он там. Ты его знаешь. Морис.
— Морис? Тот, который был у тебя на прошлой неделе? Борец?
— Ты говоришь о Луи, он инструктор в спортзале. Нет, другой. А Луи решил, что это все неправильно, и сообщил мне, что я буду гореть в аду, а он отправится прямиком на небеса.
— Серьезно?
— Еще как. А Морис — такой же педик, как и я. — Джо рыгнул. — Прошу прощения. Если не педрильнее. Но он этого не приемлет. Наверное, спер мою машинку и думает, что доказал мне и себе, что он здесь только из-за того, что плохо лежит. На самом деле, он настолько голубой, что я потерял к нему всякий интерес. Хотя не вполне. Если я увижу этого подонка еще раз, то, скорее всего, снова приглашу к себе, а не изобью до усрачки, как следовало бы.
Ли откинулся на стуле, оперся на стенку и осмотрел бар. За соседним столиком кто-то писал письмо. Если он и слышал их разговор, то виду не подал. Хозяин заведения читал раздел о корридах, разложив газету перед собой на стойке. Тишина, необычная для Мексики, охватила бар — зудящий беззвучный гул.
Джо допил пиво, тыльной стороной руки вытер рот и уставился на стену слезящимися, налитыми кровью голубоватыми глазами. Тишина впитывалась в тело Ли, лицо его обмякло и стало пустым. Странно призрачный эффект — точно сквозь его черты можно разглядеть что-то другое. Лицо было опустошенным, порочным и старым, а ясные зеленые глаза — мечтательными и невинными. Его светло-каштановые волосы были очень тонкими и никак не ложились под расческу — обычно ссыпались на лоб и попадали в еду или стакан с выпивкой.
— Ладно, мне надо идти, — сказал Джо. Собрал свои узелки, кивнул Ли, оделив его милой улыбкой политика, и вышел на улицу. Солнце на секунду озарило его пушистую, наполовину лысую голову в дверном проеме, и он исчез из виду.
Ли зевнул и взял с соседнего столика газетные листы с комиксами. Двухдневной свежести. Он отложил их и снова зевнул. Встал, расплатился и вышел. На улице солнце клонилось к закату. Идти некуда — он подошел к стойке с журналами в «Сирсе» и почитал свежие журналы на халяву.
Обратно Ли пошел мимо «Стейк-Хауса Кей-Си». Из глубины ресторана ему помахал Мур. Ли зашел и сел к нему за столик.
— Ты ужасно выглядишь, — сказал он. Ли знал, что Муру только этого и надо. На самом деле, Мур выглядел гораздо хуже, чем обычно. Бледен он был всегда — теперь же его лицо приобрело желтоватый оттенок.
Постройка яхты провалилась. Мур, Уильямс и жена Уильямса Лил вернулись из Зихуатенехо. Мур с Уильямсами больше не разговаривал.
Ли заказал чайник чаю. Мур заговорил о Лил.
— Знаешь, Лил там ела сыр. Она вообще все ела, и ни разу не заболела. К врачу она ходить отказывалась. Однажды проснулась — один глаз почти не видит, а другой и вовсе ослеп. Но к врачу — ни-ни. А через несколько дней снова прозрела, как и не было ничего. Я так надеялся, что она ослепнет совсем.
Ли понял, что Мур говорит совершенно серьезно. «Он обезумел», — подумал Ли.
Мур поливал Лил дальше. Она, разумеется, его домогалась. Он платил за жилье и еду гораздо больше, чем с него причиталось. Она кошмарно готовит. Они бросили его там больного. Мур перешел на собственное здоровье.
— Давай я покажу тебе свой анализ мочи, — предложил он с мальчишеским энтузиазмом и развернул на столе клочок бумаги. Лиз взглянул без всякого интереса.
— Вот, смотри, — показал Мур. — Мочевина — тринадцать. А норма — от пятнадцати до двадцати двух. Как ты думаешь, это серьезно?
— Черт его знает.
— И следы сахара. Что все это значит? — Мур, очевидно, считал этот вопрос невообразимо интересным.
— А чего ты его врачу не покажешь?
— Я показывал. Он ответил, что придется взять суточный анализ — то есть пробы мочи за двадцать четыре часа. И только потом он сможет высказать свое мнение… Знаешь, у меня такая тупая боль в груди, вот тут. Может быть, это туберкулез?
— Сходи на рентген.
— Ходил. Врач хочет проверить реакцию кожи. А, вот еще что. У меня, наверное, бруцеллез… Жара нет? — И он подставил лоб, чтобы Ли пощупал. Тот потрогал его за мочку уха:
— По-моему, нет.
Мур не умолкал. Как все ипохондрики, он ходил кругами. Постоянно возвращаясь к своему туберкулезу и анализу мочи. Ли никогда не слышал ничего утомительнее и тягостнее. У Мура не было никакого туберкулеза или бруцеллеза, и с почками все обстояло нормально. Он болел смертью. Смерть затаилась в каждой клеточке его тела. От него исходили слабые зеленоватые испарения тлена. Ли даже подумал, что он должен светиться в темноте.
Мур продолжал с мальчишеской увлеченностью:
— Мне, наверное, операцию нужно делать.
Ли ответил, что ему в самом деле пора идти.
* * *
Ли свернул на Коахуилу. На ходу одну ногу он всегда твердо ставил перед другой, быстро и целеустремленно, точно сматывался, ограбив кого-то. Прошел мимо группы в униформе экспатриантов: не заправленные под ремень рубахи в красную клетку, синие джинсы, бороды, — и миновал еще одну кучку людей в обычной, хоть и потрепанной одежде. Среди них он узнал мальчишку по имени Юджин Аллертон. Он был высок и очень худ, высокие скулы, маленький рот, ярко-красные губы и глаза янтарного цвета, приобретавшие лиловый оттенок, когда он напивался. Его золотисто-каштановые волосы пятнами выгорели на солнце, точно их неряшливо обесцветили. У него были прямые черные брови и черные ресницы. Двусмысленное лицо — очень молодое, с четкими чертами, мальчишеское; казалось даже, что оно покрыто косметикой — изящной, экзотической и восточной. Аллертон никогда не бывал чересчур аккуратен или чист, но и грязнулей назвать его было нельзя. Он был просто беспечен и ленив — настолько, что временами казалось, будто он не до конца проснулся. Часто он не слышал, что ему говорят чуть ли в самое ухо. «Пеллагра, наверное», — кисло подумал Ли. Он кивнул Аллертону и улыбнулся. Аллертон чуть удивленно кивнул в ответ, но улыбаться не стал.
Ли шел дальше в легком унынии. «Может быть, здесь удастся чего-то добиться. Ну, a ver…» Он замер перед рестораном, точно ищейка: «Поесть… быстрее поесть здесь, чем что-то покупать, а потом готовить». Когда Ли был голоден, когда хотелось выпить или вмазаться морфием, промедление бывало непереносимо.
Он вошел, заказал стейк по-мексикански и стакан молока. Пока он ждал, у него текли слюни. В ресторан вошел молодой человек с круглым лицом и вялым ртом. Ли внятно произнес:
— Привет, Хорэс.
Тот кивнул, ничего не ответив и сел как можно дальше от Ли. Ресторанчик был очень маленький. Ли улыбнулся. Принесли еду — он расправился с ней быстро, как зверь, запихивая в рот куски хлеба и бифштекса и запивая глотками молока. Потом откинулся на спинку стула и закурил.
— Un cafe solo, — окликнул он проходившую мимо официантку — та несла ананасную газировку паре молодых мексиканцев в двубортных костюмах в полоску. У одного были влажные карие глаза навыкат, жиденькие и сальные черные усики. Он пристально посмотрел на Ли, и тот отвернулся. «Осторожнее, — подумал он, — иначе начнет приставать, как мне нравится Мексика». Он уронил недокуренную сигарету в недопитый остывший кофе, подошел к стойке, расплатился и вышел из ресторанчика, не успел мексиканец придумать, как завязать разговор. Когда Ли решал откуда-то уйти, он уходил сразу.
* * *
В баре «Эй, на борту!» висело несколько бутафорских фонарей-«молния» создавать корабельную атмосферу. Две небольшие комнаты со столиками, в одной — стойка бара и четыре высоких шатких табурета. Заведение всегда освещалось тускло и выглядело зловеще. Посетители относились к этому терпимо — все-таки не богема. Бородатая тусовка в «Эй, на борту!» никогда не заглядывала. Заведение существовало как бы в долг — без лицензии на торговлю спиртным, с часто менявшимся руководством. Сейчас баром заправлял американец по имени Том Вестон и какой-то мексиканец американского происхождения.
Ли подошел прямо к стойке и заказал выпить. Выпил и заказал второй — и только потом огляделся: нет ли в баре Аллертона. Тот в одиночестве сидел за столиком, откинувшись на стуле и заложив одну ногу за другую. На колене он придерживал бутылку пива. Аллертон кивнул Ли. Ли изобразил приветствие одновременно дружеское и небрежное — показать интерес, но не напрягать слишком поверхностное знакомство. Результат оказался удручающим.
Когда он сделал шаг в сторону, чтобы склониться в полном достоинства старорежимном поклоне, вместо приветствия прорезался оскал обнаженной похоти, вымученный болью и ненавистью исстрадавшегося тела, и одновременно, как при повторной экспозиции — милая детская улыбка симпатии и доверия, мерзостно неуместная и несвоевременная, изуродованная и безнадежная.
Аллертон пришел в ужас. «Вероятно, у него нервный тик», — подумал он и решил на всякий случай держаться от Ли подальше — вдруг тот выкинет что-нибудь еще, столь же отвратительное. Это напоминало обрыв связи. Аллертон не был настроен холодно или враждебно — для него Ли просто не существовал. Ли какое-то мгновение беспомощно смотрел на него, затем отвернулся к стойке, сломленный и потрясенный.
Ли допил второй стакан. Снова оглядев бар, он увидел, что Аллертон уже играет в шахматы с Мэри, американской девушкой с крашенными хной волосами и тщательно наложенной косметикой — Ли не видел, как она вошла в бар. «Зачем здесь тратить время?» — подумал Ли. Он расплатился за свои два стакана и вышел.
Он взял такси до «Чиму» — голубого бара, где было много мексиканцев, и провел ночь с молоденьким мальчиком, которого снял там.
* * *
В то время американские студенты, пользовавшиеся льготами военнослужащих, днем обычно сидели в «Лоле», а по вечерам ходили в «Эй, на борту!». «Лола» была не совсем баром, скорее — забегаловкой, где продавали пиво и газировку. Слева от двери, только заходишь, стоял ящик «кока-колы» со льдом, пивом и газировкой. Вдоль одной стены до самого музыкального автомата тянулась стойка, перед ней выстроились табуреты из металлических трубок с сиденьями из желтой блестящей кожи. Столики были расставлены у противоположной стены. С ножек табуретов давно отвалились резиновые наконечники, и табуреты противно скрежетали, когда уборщица двигала их, подметая пол. В глубине располагалась кухня, где неряшливый повар жарил все в прогорклом жире. В «Лоле» не существовало ни прошлого, ни будущего. Просто зал ожидания, куда определенные люди заглядывали в определенное время.
Через несколько дней после съема в «Чиму» Ли сидел в «Лоле» и читал Джиму Кочену вслух «Ultimas Noticias». Там напечатали историю про человека, убившего своих жену и детей. Кочен все время порывался уйти, но стоило ему подняться, Ли усаживал его на место со словами:
— Нет, ты только прикинь… «Когда жена вернулась домой с рынка, муж, уже совершенно пьяный, размахивал 45-м калибром». Ну почему ими обязательно нужно размахивать?
Ли почитал немного про себя. Кочен ерзал на стуле.
— Господи боже мой. — Ли поднял голову от газеты. — Сначала он приканчивает жену и троих детей, а потом достает бритву и инсценирует самоубийство. — Он снова посмотрел в газету. — «Но результатом стало лишь несколько царапин, не потребовавших медицинского вмешательства». Паршивое представление! — Он снова углубился в газету, еле слышно бормоча подводки к статьям. — Масло уплотняют вазелином. Отлично. Омар в топленой смазке… А вот: уличный торговец тако испугался облезлой собаки… здоровенная худющая гончая. Вот и портрет самого торговца с собакой… Один гражданин попросил у другого прикурить. У второй стороны спички не нашлось, поэтому первая сторона достает пестик для колки льда и убивает его. Убийства — национальный невроз Мексики.
Кочен встал. Ли тоже моментально вскочил:
— Да сядь ты уже на свою задницу, или что от нее осталось, пока ты на флоте служил.
— Мне надо идти.
— Жареный петух клюнул?
— Я серьезно. Я и так слишком часто в последнее время отлучаюсь. Моя старуха…
Ли его уже не слушал. Мимо заведения прошел Аллертон и заглянул внутрь. Ли он не поприветствовал — лишь притормозил на секунду и пошел дальше. «Я был в тени, — подумал Ли, — и он меня с улицы не заметил». Ли не обратил внимания, как смылся Кочен.
Поддавшись порыву, он выскочил на улицу. Аллертон не успел далеко отойти — полквартала, не больше. Ли нагнал его. Аллертон обернулся и удивленно поднял брови — прямые и черные, как мазки кисти. Он не просто удивился — встревожился, поскольку сомневался в нормальности Ли. А тот отчаянно импровизировал.
— Я просто хотел тебе сказать: некоторое время назад в «Лолу» заходила Мэри, просила тебе передать, что немного позже, часов в пять, она будет в «Эй, на борту!». — Отчасти это было правдой. Мэри действительно заходила в «Лолу» и спрашивала Ли, не видел ли он Аллертона.
У Аллертона отлегло от сердца.
— О, спасибо, — ответил он вполне тепло. — А ты там вечером будешь?
— Да, наверное. — Ли кивнул и улыбнулся, а потом быстро пошел прочь.
* * *
Ли вышел из дому в «Эй, на борту!» около пяти. Аллертон уже сидел у стойки. Ли сел рядом, заказал выпить и повернулся к нему с небрежным приветствием, точно давно и тесно знакомы. Аллертон механически ответил, не успев понять, что Ли как-то удалось укрепиться в собственной фамильярности. Он же до этого твердо решил держаться от него подальше. У Аллертона был талант игнорировать людей, но выбивать кого-то с заранее занятых позиций он не умел.
Ли заговорил — небрежно, без претензий и разумно, с суховатым юморком. Постепенно впечатление Аллертона о том, что он — тип со странностями и нежеланный, развеивалось. Когда пришла Мэри, Ли встретил ее с нетвердой старорежимной галантностью, откланялся и оставил эту парочку играть в шахматы.
— Кто это? — спросила Мэри, когда Ли вышел наружу.
— Понятия не имею, — ответил Аллертон. Встречал он Ли раньше или нет, Аллертон не был уверен. В студенческой среде не принято формально знакомиться. И студент ли он вообще? На занятиях Аллертон его ни разу не видел. Нет ничего необычного в том, что разговариваешь с совершенно незнакомым человеком, но от Ли Аллертону становилось не по себе. И, тем не менее, он казался смутно знакомым. Когда Ли говорил, создавалось ощущение, что он имеет в виду гораздо больше, чем произносит. Какое-нибудь особо подчеркнутое слово или приветствие намекало на некую долгую дружбу в каком-то ином месте и времени. Точно Ли пытался сказать: «Уж ты-то понимаешь, о чем я. Ты-то помнишь».
Аллертон раздраженно пожал плечами и принялся расставлять фигуры на доске. Он походил на капризного ребенка, не понимающего, почему у него вдруг испортилось настроение. Через несколько минут игры вернулась его обычная безмятежность, и он начал мычать что-то себе под нос.
* * *
Ли вернулся в «Эй, на борту!» уже после полуночи. У стойки кипятились выпивохи — они орали так, точно все вокруг оглохли. Аллертон стоял с краю, явно не в силах сделать так, чтобы его услышали. Он тепло поздоровался с Ли, подтолкнул его к стойке и вынырнул из толпы с двумя стаканами рома с колой.
— Давай сядем вон там, — предложил он.
Аллертон был пьян. Глаза подернулись лиловым, зрачки расширились. Он тараторил очень быстро — высоким, тонким голосом, жутким бестелесным голосом ребенка. Ли никогда раньше не слышал, чтобы Аллертон так разговаривал. Будто медиумом овладел какой-то дух. Мальчишка был нечеловечески весел и невинен.
Аллертон рассказывал о том, как служил в контрразведке в Германии. Информатор кормил их департамент липой.
— А как вы проверяли точность информации? — спросил Ли. — Откуда вы знали, что девяносто процентов того, что они вам выкладывает, — не туфта?
— В том-то и дело, что не знали, потому нас так часто и подставляли. Мы, конечно, проверяли всю информацию по другим источникам, да и штатные агенты у нас были. Большинство наших информаторов давали нам какую-то часть липы, но один тип сочинял сам всё. Заставил наших агентов искать целую воображаемую сеть русских шпионов. И вот наконец приходит рапорт из Франкфурта — все это херня на постном масле. А он нет чтобы сразу из города свалить, пока мы проверить не успели, — приходит снова с добавкой.
Ну, мы к этому моменту говна от него уже наелись. Запираем его в погреб. Там довольно холодно и неуютно, но больше для него мы ничего сделать не могли. С пленными очень деликатно нужно обходиться. Он нам чистосердечные признания только так на машинке отщелкивал, такие огромные портянки.
История явно восхищала Аллертона, и, рассказывая ее, он не переставал хихикать. Ли поразился такому сочетанию разумности и обаятельной детской непосредственности. Теперь Аллертон держался дружелюбно, не сдерживался, не защищался — как дитя, которому никогда не делали больно. Он пустился в следующую историю.
Ли любовался его тонкими руками, красивыми лиловыми глазами, возбужденным румянцем на мальчишеском лице. Его воображаемая рука потянулась к Аллертону с такой силой, что тот наверняка почувствовал, как пальцы из эктоплазмы ласкают его ухо, как призрачный большой палец гладит его по бровям, отбрасывает челку со лба. Вот руки Ли пробегают по его ребрам, гладят живот. Легкие Ли болезненно заныли от страстного желания. Рот приоткрылся, в полуоскале изумленного зверя сверкнули зубы. Ли облизнулся.
Депрессия ему не нравилась. Ограниченность собственных желаний напоминала прутья клетки, цепь с ошейником. Это он научился понимать после многих дней и лет, как понимают животные — цепь не пускает, решетки не поддаются. Он никогда не уступал — всегда выглядывал сквозь невидимые прутья, бдительно, вечно настороже, дожидаясь, когда сторож забудет запереть дверцу, перетрется ошейник, прут клетки выскочит из гнезда… страдая без отчаянья и смирения.
— Я подхожу к двери, а у него ветка в зубах, — говорил между тем Аллертон.
Ли не слушал его.
— Ветка в зубах? — переспросил он, затем глупо добавил: — И большая ветка?
— Фута два в длину. Я говорю ему: отвали, — а он через несколько минут всплывает в окне. Я кидаю в него стулом, а он с балкона прыгает во двор. Футов восемнадцать высота. Очень проворный. Почти нечеловечески. Жуть какая-то — потому я в него стулом и кинул. Испугался. Мы потом прикинули, что это он нарочно, чтобы от армии откосить.
— А как он выглядел? — спросил Ли.
— Выглядел? Да я точно не помню. Лет восемнадцати. Чистенький такой парнишка. Мы вылили на него ведерко холодной воды и бросили внизу на нары отходить. Он начал колобродить, но ничего не говорил. И мы решили, что с него и такого наказания хватит. А на следующий день его, кажется, в госпиталь увезли.
— Воспаление легких?
— Не знаю. Может, и не надо было водой его окатывать.
Ли расстался с Аллертоном у дверей его дома.
— Тебе сюда? — спросил он.
— Да, у меня тут койка.
Ли пожелал ему спокойной ночи и пошел домой.
* * *
После этого Ли каждый день в пять встречался с Аллертоном в «Эй, на борту!». У Аллертона было много друзей старше его , и Ли он всегда встречал с радостью. У Ли имелись в запасе номера выступлений, которых Аллертон никогда не слышал. Но иногда тот чувствовал, что Ли на него давит — точно само присутствие Ли отталкивало от него все остальное. И он думал, что видится с Ли слишком часто.
Аллертон терпеть не мог обязательств, он ни разу в жизни не был влюблен, не имел близких друзей. И теперь он вынужден был задать себе вопрос: «Чего он от меня хочет?». Ему не пришло в голову, что Ли — пидор, поскольку педерастия у него ассоциировалась с какой-то неприкрытой женственностью. В конце концов, он решил, что Ли ценит в нем благодарного слушателя.
ГЛАВА 3
Стоял прекрасный ясный апрельский день. Ровно в пять Ли вошел в «Эй, на борту!». Аллертон сидел у стойки с Элом Хайманом — человеком запойным, одним из самых мерзких, глупых, тупых пьянчуг, которых Ли знал. С другой стороны, трезвым он бывал весьма разумен, прост в обращении и довольно мил. Теперь он был трезв.
У Ли на шее болтался желтый шарфик, на носу — темные очки за два песо. Он снял шарфик и очки и бросил их на стойку.
— Тяжелый день в студии, — сказал он подчеркнуто театрально и заказал ром с колой. — Знаете, похоже, мы наткнулись на нефтяную скважину. Сейчас начинают бурить в квадранте четыре, а с той вышки можно до Техаса доплюнуть, где у меня хлопковая плантация на сто акров.
— Мне всегда хотелось стать нефтепромышленником, — вздохнул Хайман.
Ли оглядел его и покачал головой:
— Боюсь, не выйдет. Видишь ли, тут не всякий подойдет. Должно быть призвание. Во-первых, ты должен выглядеть как нефтепромышленник. Молодых нефтяных магнатов не бывает. Магнату должно быть лет пятьдесят. Кожа у него вся потрескалась и в морщинах, как высохшая на солнце жидкая грязь, а особенно — шея на затылке, и в морщинах, как правило, полно пыли после того, как он ездит инспектировать все свои массивы и квадранты. Он носит габардиновые штаны и белые рубашки с коротким рукавом. Ботинки у него покрыты мелкой пылью, которая вьется за ним повсюду, как маленький личный самум.
Вот, значит, — призвание у тебя есть, подобающая внешность — тоже. Теперь ходишь везде и сшибаешь аренду. В очередь к тебе выстраивается пять-шесть человек, которым хочется сдать тебе свои участки, чтобы ты там дырки бурил. Идешь в банк, разговариваешь с президентом: «А вот Клем Фэррис, один из лучших чуваков в этой долине, к тому ж — не дурак, он в это дело по самые яйца влез. И Старый Скрэнтон, Фред Крокли, и Рой Шпигат, и Тед Бэйн все они славные ребята. Теперь давайте я вам факты выложу. Я мог бы здесь всю утро просидеть и протрепаться, кучу времени бы у вас отнял, но я знаю вы человек привыкший к фактам и цифрам. Их-то я вам сейчас и покажу».
И он спускается к машине — а она у него всегда двухдверная или же спортивная, магнаты никогда в седанах не ездят, — лезет на заднее сиденье, достает свои карты, огромный рулон карт, здоровых, что твои ковры. И расстилает их на столе у президента банка, и от карт пылища подымается такая, что весь банк обволакивает.
«Видите вот этот квадрант? Это Техас на границе с Мексикой. Вот тут проходит сброс, прямо через ферму Джеда Марвина. Со стариком Джедом я тоже уже разговаривал, приезжал к нему как-то раз, отличный старикан. В этой долине нет человека прекраснее старого Джеда Марвина. Вот, здесь уже бурили „Сокони“».
Он расстилает новые карты. Придвигает еще один стол, прижимает края карт плевательницами. «Так вот, они ни черта не нашли. А вот другая карта…» Он разворачивает еще одну. «Будьте добры, присядьте на тот краешек, чтобы она у нас не свернулась. Я вам сейчас покажу, почему у них скважина сухая, и почему в том месте вообще никогда бурить не стоило видите, вот этот сброс идет в аккурат между артезианским колодцем Джеда и границей с Мексикой, прямо в квадрант четыре. А массив этот снимался последний раз в 1922 году. Вы ж, наверное, знаете того парня, который этим занимался? Эрл Хут, отличный парень просто. Дом у него в Накогдочесе, а зять его владеет участком вот тут — старая ферма Брукса, сразу к северу от границы, прямо напротив…»
К этому времени президента уже всего крючит от скуки, ему все легкие пылью запорошило — ведь у нефтепромышленников по конституции на пыль иммунитет, — и он говорит: «Ладно, если всем этим славным ребятам не в падлу, то и мне, наверное, тоже. Согласен».
И вот магнат возвращается, и тот же самый номер поделывает с потенциальными клиентами. Потом выписывает из Далласа геолога — или еще откуда-нибудь, и геолог ловко болтает какую-нибудь чушь про геологические сбросы, поверхностные признаки нефтепроявления, внедрение, глинистые сланцы и песок, выбирает какое-нибудь место — более-менее случайно — и начинает бурить.
Теперь — бурильщик. Это точно должен переть буром. Его нужно искать в Бойзтауне — в пограничных городках есть целые районы, где такие парни обретаются. Его находят в комнате среди пустых бутылок, с тремя шлюхами. Шварк ему бутылкой по башке, на улицу выволокли, протрезвили, привезли на место, он смотрит на участок, сплевывает и говорит: «А мне-то что — твоя же скважина».
И вот если скважина оказывается сухой, нефтепромышленник говорит: «Ну что ж, бывает. Некоторые скважины смазаны, некоторые — суше, чем пизда у шлюхи воскресным утром». Был один такой магнат, его Суходрочкой Даттоном звали — ладно тебе, Аллертон, отставить шуточки про вазелин, — так вот, он двадцать сухих скважин насверлил, пока не вылечился. «Вылечился» — это значит «разбогател» на соленом языке нефтяной тусовки.
В бар вошел Джо Гидри, и Ли слез с табурета пожать ему руку. Он надеялся, что Джо поднимет тему педерастии, и он сможет проверить реакцию Аллертона. Ли прикидывал, что Аллертону уже пора дать понять, на что идет игра — главное тут не упустить мяч из рук.
Все уселись за столик. У Гидри кто-то спер радиоприемник, сапоги для верховой езды и наручные часы.
— У меня беда в том, — жаловался Гидри, — что мне нравится такой тип людей, который меня грабит.
— Вот тут ты и совершаешь ошибку, — сказал Ли. — Зачем приглашать их домой? На это есть гостиницы.
— Тут ты прав. Но у мне далеко не всегда хватает на гостиницу. А кроме этого, мне нравится, когда кто-то готовит мне завтрак и подметает квартиру.
— Вернее — выметает квартиру?
— Да плевать мне на часы и на радио — сапоги жалко. Красивые были, я им так радовался всегда. — Гидри склонился над столом и взглянул на Аллертона. — Прямо не знаю, стоит ли перед молодым поколением о таких вещах рассказывать. Не обижайся, парнишка.
— Валяй, — ответил Аллертон.
— Я вам рассказывал, как уличного фараона сделал? Vigilante, ночной патрульный там, где я живу. Каждый раз видит: если у меня в комнате свет горит, сразу заходит рому выпить. И вот ночей пять назад заходит, а я пьяный и мне хочется, поэтому одно за другое — и вот я ему уже показываю, как коровы капусту едят…
И вот на следующий вечер после того, как я его сделал, прохожу мимо пивной на углу, а он выходит borracho и говорит: «Выпей». Я говорю: «Не хочу я пить». А он pistola вытаскивает и повторяет: «Выпей». В конце концов, я у него pistola отобрал, а он в пивную забежал — подкрепление по телефону вызывать. Пришлось тоже туда врываться и телефон на стенке крушить. Теперь мне за него платить нужно. Я домой возвращаюсь — я на первом этаже живу, — а он на окне мылом уже написал: El Puto Gringo. Я вместо того, чтобы стереть, все как есть оставил — бесплатная реклама все-таки.
Подносили новые стаканы. Аллертон сходил в сортир, а вернувшись, влез в какой-то разговор у стойки. Гидри обвинял Хаймана в том, что он педик, а притворяется, что нет. Ли пытался объяснить Гидри, что Хайман на самом деле — не педик, а Гидри упорствовал:
— Он — педик, а ты, Ли, — нет. Ты просто ходишь и делаешь вид, что педик, чтоб тебя из тусовки не выпихнули.
— Да кому вообще надо в твою остохреневшую тусовку лезть? — спросил Ли. Он видел, как Аллертон у стойки разговаривает с Джоном Дюме. Дюме относился к той маленькой клике педиков, что устроила себе штаб-квартиру в пивной на Кампечи, которая называлась «Зеленый фонарик». Сам Дюме не был явным пидором, а из остальных мальчиков-фонарчиков педрильность перла настолько сильно, что в «Эй, на борту!» их не привечали.
Ли подошел к стойке и заговорил с барменом. Он думал: «Только бы Дюме рассказал ему обо мне». Ли было неловко пускаться в драматические монологи типа «знаешь, я должен тебе кое-что рассказать», а как трудно вставить небрежную реплику, он знал по собственному досадному опыту: «Кстати, знаешь, а я ведь пидор». Иногда собеседник может ослышаться и заорать: «Чего?» Или вставляешь: «Вот если б ты был таким же пидором, как я…» Второй при этом зевает и меняет тему разговора, и ты не знаешь, понял он тебя или нет.
Бармен говорил:
— Она у меня спрашивает: ты зачем пьешь? А что я ей скажу? Не знаю, зачем. Вот зачем ты торчал, скажи? Ты сам-то знаешь? Фиг знает, но попробуй это объяснить такой бабе, как Джерри. Да какой угодно бабе попробуй объяснить. — Ли сочувственно кивал. — Она мне говорит: побольше спи и хорошо кушай. Она ж не понимает, а я объяснить не могу. Этого никто объяснить не может.
Бармен отошел обслужить клиента, а к Ли подвалил Дюме.
— Как тебе нравится этот субъект? — спросил он, махнув пивной бутылкой в сторону Аллертона. Аллертон в другом конце бара разговаривал с Мэри и шахматистом из Перу. — Подходит ко мне и говорит: «Я думал ты из мальчиков „Зеленого Фонарика“». Я говорю: «Ну да — и что с того?». Он хочет, чтобы я его по голубым местам здесь поводил.
* * *
Ли с Аллертоном отправились смотреть «Орфея» Кокто. В темном кинотеатре Ли чувствовал, как все его тело тянется к Аллертону амёбовидным протоплазменным щупальцем, слепым голодным червем напрягается, стремясь войти в другое тело, дышать его легкими, видеть его глазами, на ощупь знать его кишки и гениталии. Аллертон заерзал на сиденье. Ли почувствовал резкую боль — точно ему вывихнули дух. У него заболели глаза. Он снял очки и провел рукой по векам.
Когда они вышли из театра, Ли был полностью изнурен. Он еле тащил ноги и постоянно на что-то натыкался. Голос его от напряжения сел. Время от времени невольным жестом боли он подносил ко лбу руку.
— Мне нужно выпить, — произнес он и показал на бар через дорогу. — Вон там.
Ли уселся в кабинку и заказал двойную текилу. Аллертон попросил ром с колой. Ли свою текилу выпил сразу, прислушиваясь к действию жидкости внутри. Заказал еще.
— Что ты думаешь о картине? — спросил он.
— Местами понравилось.
— Да. — Ли кивнул, сжал губы и заглянул в пустой стакан. — Мне тоже. Он выговорил слова очень тщательно, словно логопед.
— Он всегда добивается инн-тересных эффектов, — рассмеялся Ли. Из желудка потихоньку расползалась эйфория. Он выпил половину второго стакана текилы. — В Кокто самое инн-тересное — способность оживить миф в современных понятиях.
— Да что ты говоришь? — отозвался Аллертон.
* * *
Ужинать они пошли в русский ресторан. Ли открыл меню.
— Кстати, — сказал он, — полиция в «Эй, на борту!» опять зубы вонзила. На этот раз полиция нравов. Двести песо. Я уже вижу, как они в участке переговариваются после трудного дня: растрясли столько граждан Федерального округа. Один фараон говорит: «Ах, Гонзалес, ты бы видел, что мне сегодня обломилось. О-ля-ля, такой шматец будь здоров!»
«А-а-а, да ты просто педика-puto на две песеты в сральнике на автостанции растряс. Мы ж тебя знаем, Хернандес, и прихваты твои дешевые знаем. Ты самый дешевый фараон во всем нашем Федеральном округе».
Ли помахал официанту:
— Эй, Джек. Dos мартини, посуше. Seco. И dos тарелки шишки-бэби. Sabe?
Официант кивнул:
— Значит, два сухих мартини и два шиш-кебаба. Правильно, джентльмены?
— Заметано, папаша… Так как прошел твой вечер с Дюме?
— Сходили в несколько баров — там полно педиков. В одном месте какой-то тип пригласил меня танцевать и стал клеиться.
— Ты повелся?
— Нет.
— Дюме — приятный парень.
Аллертон улыбнулся:
— Да, но не настолько, чтобы я ему сильно доверял. То есть, если мне действительно захочется держать что-то в тайне.
— Ты имеешь в виду какой-то конкретный опрометчивый шаг?
— Если честно, да.
«Понятно, — подумал Ли. — Дюме никогда не промахивается».
Официант поставил на стол два мартини. Ли поднес свой стакан к свече и с отвращением посмотрел на него.
— Неизбежный разбавленный мартини с разложившейся маслиной.
У мальчишки, подскочившего к ним, как только официант скрылся на кухне, Ли купил лотерейный билетик. Мальчишка впаривал «самые последние билеты розыгрыша». Ли щедро заплатил ему — как полагается пьяным американцам.
— Иди купи себе немного марихуаны, сынок, — сказал он. — Мальчишка улыбнулся и двинулся к выходу. — Возвращайся лет через пять — десять песо на халяву отхватишь, — крикнул ему вслед Ли.
Аллертон улыбнулся. «Слава богу, — подумал Ли, — не нужно преодолевать нравственность среднего класса».
— Прошу вас, сэр. — Официант размещал на столе тарелки с шиш-кебабом.
Ли заказал два бокала красного вина.
— Так Дюме рассказал тебе о моих э-э наклонностях? — отрывисто спросил он.
— Да, — ответил Аллертон с набитым ртом.
— Проклятье. Семейное проклятье — оно уходит на много поколений вглубь. Ли всегда были извращенцами. Никогда мне не забыть того невыразимого ужаса, что напрочь заморозил лимфу в моих железах — в лимфатических железах, разумеется, — когда эти пагубные слова впервые прожгли мой закружившийся вихрем разум: Я гомосексуалист. Я думал о тех накрашенных жеманных пародиях на женщин, которых видел в балтиморском ночном клубе. Неужели возможно, что я — один из этих недочеловеков? Ошеломленный, я бродил по улицам, точно у меня случилось сотрясение мозга — минуточку, доктор Килдэр, это не ваш рецепт. Я мог бы уничтожить себя, покончить с существованием, не предлагавшим, казалось, ничего, кроме нелепых страданий и унижения. Благороднее, думал я, умереть мужчиной, чем жить половым чудовищем. Но был один мудрый старый трансвестит — мы звали ее Бобо, — и он объяснил мне, что жить — мой долг, что я должен нести свою ношу гордо, чтобы все видели, что я должен преодолевать предубеждения, невежество и ненависть знанием, искренностью и любовью. Всякий раз, когда сталкиваешься с враждебным присутствием, ты выпускаешь густое облако любви, точно осьминог — чернила…
Бедный Бобо плохо кончил. Он ехал в «испано-сюизе» герцога де Вантра, у него прорвало геморрой, кишки вывалились из машины, и их намотало на заднее колесо. Его полностью выпотрошило — на сиденье, покрытом шкурой жирафа, осталась сидеть лишь пустая оболочка. Даже глаза и мозг вылетели с противным чмоканьем. Герцог говорил, что не забудет этого чудовищного хлюпа, пока его самого в личный мавзолей не отнесут.
А потом я познал смысл одиночества. Но слова Бобо возвращались ко мне из могилы, нежно пощелкивая шипящими звуками: «Ни один человек на свете поистине не одинок. Ты — часть всего живущего». Трудность в том, чтобы убедить кого-то другого, что он, на самом деле, — часть тебя, так какого же черта? Мы все, части одного целого, должны взаимодействовать. Пральна?
Ли умолк, задумчиво глядя на Аллертона. «Интересно, чего я с мальчонкой добился», — подумал он. Тот слушал вежливо, в паузах улыбался.
— Я вот что имею в виду, Аллертон: мы все — части одного неимоверно огромного целого. Нет смысла с этим спорить. — Ли уже начал уставать от этого номера. Он беспокойно огляделся — куда бы его теперь пристроить. — А эти бары для голубых — они тебя разве не угнетают? Конечно, никакого сравнения с заведениями для педиков в Штатах.
— Откуда мне знать? — сказал Аллертон. — Я ни разу не был в барах для педиков, если не считать тех, куда меня водил Дюме. Наверное, и там оттяг, и там.
— В самом деле не был?
— Никогда.
Ли расплатился по счету, и они вышли в прохладную ночь. Месяц в небе был ясен и зелен. Они побрели куда-то.
— Может, зайдем ко мне выпьем? У меня есть бутылка «Наполеона».
— Давай, — согласился Аллертон.
— Коньячок совершенно без претензий, понимаешь, — не эта патока для туристов, совершенно явно подкрашенная, но приятная на массовый вкус. Моему напитку не нужны подделки, чтобы шокировать и насиловать горло. Пойдем.
Ли тормознул такси.
— Три песо до угла Инсургентов и Монтеррея, — сказал он водителю на своем чудовищном испанском. Тот ответил: четыре. Ли захлопнул дверцу. Водитель пробормотал что-то и снова открыл ее.
В машине Ли повернулся к Аллертону:
— Чувак, вероятно, таит подрывные мысли. Знаешь, когда я учился в Принстоне, коммунизм был самым писком моды. Открыто выступая за частную собственность и классовое общество, ты определялся как тупая деревенщина или епископальный педераст. Но я не поддался заразе — коммунизму, то есть. Aqui. — Ли протянул таксисту три песо, и тот пробормотал что-то еще и яростно рванул рычаги. Машина дернулась с места.
— Иногда мне кажется, что мы им не нравимся, — сказал Аллертон.
— Мне-то что — пускай не любят, — отозвался Ли. — Самое главное — могут ли они что-то с этим сделать? В данное время — явно ничего. Им не дали зеленый свет. Таксист, например, ненавидит гринго. Но если он кого-то укокошит — а это весьма вероятно, — то не американца. Скорее всего — другого мексиканца. Может быть, своего лучшего друга. Друзья не такие страшные, как чужаки.
Ли открыл дверь квартиры и включил свет. Все жилище пребывало в беспорядке, казавшемся безнадежным. Тут и там были заметны попытки разложить все по кучкам, но признаков обжитости не наблюдалось. Ни картин, ни украшений. Вся мебель явно — чужая. Но присутствие Ли, тем не менее, пропитывало всю квартиру. Куртка на спинке стула и шляпа на столе не могли принадлежать никому другому.
— Я сейчас тебе налью. — Ли вынес из кухни два простых стакана и налил в каждый по два дюйма мексиканского бренди.
Аллертон попробовал.
— Господи боже мой, — сказал он. — Сюда, наверное, поссал сам Наполеон.
— Вот этого я и боялся. Неразвитый вкус. Ваше поколение так и не научилось извлекать удовольствие из того, что развитый вкус дарует посвященным.
И Ли сделал большой глоток. Ему удалось экстатически выдохнуть «а-ах!», но бренди попало в горло, и он закашлялся.
— Действительно, кошмар, — через некоторое время выговорил он. — Но все равно лучше, чем калифорнийское. От этого хоть коньяком пахнет.
Наступило долгое молчание. Аллертон сидел, откинув голову на спинку дивана. Глаза его были полузакрыты.
— Давай, я покажу тебе квартиру? — предложил Ли и встал. — Вот здесь у нас спальня.
Аллертон медленно поднялся на ноги. Они зашли в спальню, Аллертон улегся на кровать и закурил. Ли сел на единственный стул.
— Еще бренди? — спросил он. Аллертон кивнул. Ли присел на край постели, налил и протянул стакан Аллертону. Потом коснулся рукава его свитера.
— Хорошая вещица, дорогой мой, — сказал он. — Не в Мексике сделали.
— Я купил его в Шотландии, — ответил тот. На него напала икота — он подскочил и ринулся в ванную.
Ли остановился в дверях:
— Какая жалость, — сказал он. — В чем же дело? Ты, вроде, много не пил. — Он налил в стакан воды и протянул Аллертону. — Полегче?
— Да, наверное. — Аллертон снова лег на кровать.
Ли протянул руку и коснулся его мочки уха, погладил по щеке. Аллертон накрыл его руку своей и сжал ее.
— Давай снимем этот свитер.
— Давай, — ответил Аллертон. Он стянул свитер и снова лег. Ли снял свои ботинки и рубашку, потом расстегнул рубашку Аллертона и провел рукой по его животу и ребрам. Живот дрогнул под его ладонью.
— Господи, какой ты тощий, — сказал он.
— Я довольно маленький.
Ли снял с Аллертона ботинки и носки. Расстегнул ему ремень и брюки. Аллертон выгнулся, и Ли стащил с него брюки вместе с трусами. Его брюки вместе с бельем кучкой упали рядом, и он лег к Аллертону. Тот отзывался без враждебности, без отвращения, но в глазах его Ли замечал странное отчуждение, безличное спокойствие зверька или ребенка.
Позже, когда они лежали рядом и курили, Ли сказал:
— А кстати — ты говорил, что у тебя камера в закладе, и ты можешь ее потерять. — Ему, правда, пришло в голову, что в такую минуту вспоминать об этом бестактно, но он решил, что Аллертон не из обидчивых.
— Да. Четыреста песо. Квитанция истекает в следующую среду.
— Так давай завтра сходим и выкупим?
Аллертон пожал голым плечом, выглянувшим из-под простыни:
— Давай.
ГЛАВА 4
Вечером в пятницу Аллертон отправился на работу. Вместо своего соседа по квартире он вычитывал корректуру в газете на английском языке.
В субботу Ли встретился с ним в «Кубе» — баре, интерьер которого напоминал декорацию к сюрреалистическому балету. Стены украшали фрески подводных сцен: русалки и водяные в причудливых композициях с гигантскими золотыми рыбками таращились на клиентов бара с неподвижными одинаковыми выражениями апатичного смятения. Даже рыбы казались встревоженными, но безрезультатно. Возникало очень беспокойное ощущение — точно все эти гермафродиты испугались чего-то у посетителя за спиной или сбоку. Выпивохам от такого навязанного общества становилось не по себе, и они уходили в другие заведения.
Аллертон был несколько угрюм, а Ли было тоскливо и не по себе, пока он не опрокинул в себя пару мартини.
— Знаешь, Аллертон… — начал он после долгого молчания. Аллертон что-то мычал про себя, барабанил по столу пальцами и нервно оглядывался. Когда Ли заговорил, он перестал мычать и вопросительно поднял одну бровь.
«Паскудник умнеет на глазах», — решил Ли. Он знал, что никак не сможет наказать мальчишку за безразличие или дерзость.
— В Мексике — самые неумелые портные, которых я только встречал, сколько путешествую. Ты себе у них что-нибудь заказывал? — Ли осмотрел обноски Аллертона. Тот к одежде относился так же безразлично, как и сам Ли. — Вижу, что нет. Я, например, попал с одним по-крупному. Казалось бы, все просто. Я купил готовые брюки. Примерять не было времени. В них бы влезли мы оба.
— Некрасиво смотрелось бы, — сказал Аллертон.
— Люди бы думали, что мы — сиамские близнецы. А я тебе рассказывал про одного сиамского близнеца, который сдал своего брата фараонам, чтобы сняли его с джанка? Ладно, сначала о портном. Приношу ему эти штаны вместе с другой парой, говорю: «Эти брюки слишком просторные. Ты можешь их ушить до размера вот этих?» Он пообещал сделать через два дня. Прошло уже больше двух месяцев. «Manana», «mas tarde», «ahora», «ahotita», и всякий раз, как я к нему прихожу, — «todavia no», еще не готово. Вчера этого «ahora» я уже выдержать больше не мог — сказал ему: «Готовы или не готовы — отдавай мои штаны». Все брюки были распороты по швам. Я говорю: «За два месяца ты только и сделал, что выпотрошил мне брюки?» Отнес их к другому портному, говорю: «Зашивай». Ты есть хочешь?
— Вообще-то, да.
— Как насчет «Стейк-Хауса Пэта»?
— Отлично.
* * *
У Пэта подавали отличные стейки. Ли это место нравилось, потому что в нем никогда не было людно. Он заказал двойной сухой мартини. Аллертон — ром с колой. Ли заговорил о телепатии.
— Я знаю, что телепатия существует — сам испытывал. Доказывать неинтересно — что-то кому-то доказывать вообще неинтересно. Мне интересно, как ею пользоваться. В Южной Америке, в верховьях Амазонки, есть растение, оно называется «яхе». Вроде бы, оно усиливает телепатические способности. Им знахари пользуются. Один колумбийский ученый — забыл фамилию — выделил из яхе вещество, которое назвал «телепатином». Я в журнале об этом читал.
А потом мне другая статья попалась. Русские пользуются яхе, когда ставят эксперименты с рабским трудом. Им, похоже, хочется вызывать автоматическое послушание, а в конечном итоге — контролировать мысли. Беспонтово — никакого тебе разогрева, никакой болтовни, никаких номеров откалывать не надо. Залезаешь к кому-нибудь в душу и отдаешь приказы. У меня есть такая теория, что жрецы майя развили в какой-то форме одностороннюю телепатию, чтобы крестьяне им всю работу делали. Все это, конечно, им аукнулось рано или поздно, потому что телепатия — не односторонний расклад по природе своей, там не может быть передатчика и приемника.
А сейчас с яхе должны экспериментировать Штаты — если только они не глупее, чем я думал. Яхе ведь может стать ключом к полезному знанию, к телепатии. Все, чего можно добиться химическим путем, можно другими способами сделать.
Ли заметил, что Аллертону это не очень интересно, и сменил тему.
— А ты читал про одного старого еврея, который хотел провезти десять фунтов золота, зашив себе в пальто?
— Нет. А что там?
— Ну, вот — этого старого еврея сцапали в аэропорту по пути на Кубу. Я слыхал, у них в аэропорту что-то вроде миноискателя стоит — и он звонит, если человек через ворота проходит, и у него — какое-то жуткое количество металла. Так в газетах писали, что когда этого еврея начали трясти и нашли золото, видели, как в окно аэропорта заглядывает множество возбужденных иностранцев, похожих на евреев. «Ой, гефильте фиш! Нашего Аби заграбастали!» А в римское время евреи восстали — в Иерусалиме это, кажется, было — и порешили пятьдесят тысяч римлян. А жидовки — то есть, молоденькие еврейские дамочки, тут осторожнее надо, чтобы меня в антисемитизме не обвинили, стриптиз устраивали с римскими кишками.
Кстати, о кишках — я тебе не рассказывал об одном моем приятеле, Реджи? Один из невоспетых героев британской разведки. На службе потерял задницу и десять футов кишечника. Много лет прожил под личиной арабского мальчишки, в штаб-квартире его знали только как «номер 69». Однако, они выдавали желаемое за действительное — арабы только в одну сторону признают. Ну вот, а бедняга Реджи заболел одной редкой восточной болезнью и потерял чуть ли не всю свою требуху. За Бога и отечество, каково, а? И никаких речей ему не нужно было, никаких медалей — только знать, что он выполнил свой долг. Ты только подумай — столько лет терпеливо ждать, чтобы все части головоломки на место встали.
О таких, как Реджи, нигде не прочтешь, но это они в муках, в опасности добывают ту информацию, которая подскажет какому-нибудь генералу на передовой план блистательного контрнаступления. А генерал потом на грудь ордена вешает. Например, Реджи первым догадался, что у неприятеля нефть на исходе, потому что закончилась смазка. И это только одна из его блестящих догадок. Как насчет бифштексов на косточке?
— Нормально.
— С кровью?
— Умеренно.
Ли заглянул в меню.
— У них есть печеная «аляска». Ел когда-нибудь?
— Не-а.
— Хорошая штука. Снаружи горячая, внутри холодная.
— Наверное, поэтому и называется печеной «аляской».
— У меня идея появилась. Новое блюдо. Берешь живого поросенка и швыряешь в очень горячую духовку. Снаружи он поджаривается, а когда начинаешь резать — внутри еще живой и дергается. Или если у нас есть склонность к эффектам, представь: из кухни выбегает визжащий поросенок, облитый горящим бренди, и умирает прямо у тебя под стулом. Можешь руку протянуть, оборвать ему хрустящие, прожаренные уши и закусить ими свой коктейль.
* * *
Снаружи город лежал в сиреневой дымке. Теплый весенний ветерок шелестел листвой. Они прогулялись по парку до квартиры Ли, то и дело останавливаясь и поддерживая друг друга — они ослабели от хохота. Прохожий мексиканец бросил им:
— Cabrones.[14]
Ли крикнул ему вслед:
— Chinga tu madre,[15] — и добавил по-английски: — Я приезжаю в твое захолустье, трачу тут свои американские баксы и что? Меня же еще и оскорбляют прямо на улице!
Мексиканец повернулся, пока не понимая, что делать, а Ли расстегнул пиджак и большим пальцем поддел из-за пояса пистолет. Мексиканец пошел дальше.
— А придет такой день, когда он не убежит, — сказал Ли.
Дома у Ли они выпили немного бренди. Ли положил Аллертону руку на плечо.
— Ну, если настаиваешь, — сказал Аллертон.
* * *
В воскресенье вечером Аллертон ужинал дома у Ли. Тот приготовил куриную печень, потому что в ресторанах Аллертон постоянно заказывал куриную печень, а там она, как правило, не очень свежая. После ужина Ли начал обхаживать Аллертона, но тот отверг его домогательства и сказал, что хочет пойти в «Эй, на борту!» выпить рома с колой. Ли погасил в квартире свет, и, прежде чем выйти на улицу, обнял Аллертона. Тот был раздражен и не поддался.
В баре Ли подошел к стойке и заказал два рома с колой.
— И сделай их покрепче, — сказал он бармену.
Аллертон сидел за столиком с Мэри. Ли принес напитки и поставил оба стакана рядом с ним, а сам подсел к Джо Гидри. Гидри был с молодым человеком, который рассказывал, как его в армии лечил психиатр.
— И что же ты у него выяснил? — спросил Гидри. Голос его звучал насмешливо и презрительно.
— Что у меня эдипов комплекс. Я выяснил, что люблю свою маму.
— Так ведь все любят своих мам, сынок, — сказал Гидри.
— Я в том смысле, что люблю ее физически.
— Мне трудно в это поверить, сынок, — сказал Гидри. Ли это показалось очень смешным, и он расхохотался.
— Я слыхал, Джим Кочен вернулся в Штаты, — сказал Гидри. — Устраивается на работу на Аляске.
— Слава богу, что я обладаю независимым источником дохода, и мне не нужно подвергать себя капризам арктического климата, — сказал Ли. — Кстати, ты знаком с женой Джима Элис? Господи, сука она первостатейная. Ни с одной американкой не сравнится. Джим даже в гости никого привести не может. Она запретила ему ходить в рестораны, потому что хочет видеть, как он питается. Ты когда-нибудь таких видел? Что и говорить — ко мне Джиму заходить тоже нельзя, у него такой взгляд затравленный, когда он ко мне домой заскакивает. Прямо не знаю, почему американцы с таким говном в бабах мирятся. Я, конечно, не великий знаток женской плоти, но Элис — паршивая подстилка. Это прямо на всем ее костлявом теле написано.
— Да ты сегодня просто с цепи сорвался, Ли, — сказал Гидри.
— Есть с чего срываться. Слыхал про этого типа, Вигга? Есть тут в городе такой американский хипстер — торчок, говорят, клево на контрабасе лабает. Все на шару норовит, хотя капуста у него водится. И постоянно заразу выхаривает, говорит: «Не-е, покупать я не хочу — бросаю. Мне только пол-баша». Ну, а я тут понял, что с меня хватит — он тут на новом «крайслере» за три штуки разъезжает, а дрянь себе покупать жмется. Что я ему — Благотворительное общество торчков? Этот Вигг — урод каких мало.
— И ты его харишь? — спросил Гидри. Казалось, его юного друга это шокировало.
— Еще чего? Ко мне рыбешка побольше плывет. — И Ли взглянул на Аллертона, который как раз смеялся над какой-то фразой Мэри.
— Правильная рыбешка, — саркастически хмыкнул Гидри. — Холодная, скользкая. Трудно поймать.
ГЛАВА 5
В понедельник Ли договорился встретиться с Аллертоном в одиннадцать утра и сходить в Национальный ломбард выкупить его камеру. Ли пришел домой к Аллертону и разбудил его ровно в одиннадцать. Аллертон был угрюм — похоже, собирался спать дальше. Наконец, Ли сказал:
— Ладно, ты встаешь, или…
Аллертон открыл глаза и моргнул, как черепаха:
— Встаю.
Ли сел и принялся читать газету, стараясь не смотреть, как Аллертон одевается. Он пытался сдержать обиду и гнев. Это усилие выматывало его. Все движения и мысли замедляла какая-то тяжесть. Лицо Ли окаменело, голос стал безжизненным. За завтраком напряжение не спадало. Аллертон прихлебывал томатный сок молча.
* * *
Чтобы забрать камеру, ушел весь день. Аллертон потерял квитанцию. Они ходили из одного кабинета в другой. Чиновники качали головами и в ожидании барабанили пальцами по столу. Ли пришлось выложить лишних двести песо на швай. Наконец, он заплатил четыреста песо плюс процент и различные штрафы. Когда он вручил камеру Аллертону, тот ничего не сказал.
В молчании они направились в «Эй, на борту!». Ли сразу заказал выпить. Аллертон куда-то исчез. Вернулся примерно через час и сел рядом.
— Поужинаем сегодня? — спросил Ли.
— Нет, я наверное, вечером поработаю.
Ли расстроился и приуныл. Все тепло и веселье субботнего вечера испарилось, и он не знал, почему. В любой любви или дружбе он пытался установить контакт на невербальном уровне — интуицией, безмолвным обменом мыслей и чувств. А теперь Аллертон резко оборвал эту связь, и Ли было физически больно — точно он протянул другому часть себя, а ее обрубили, и он, потрясенный, не веря своим глазам, остался смотреть на кровоточащую культю.
— Подобно администрации Уоллеса,[16] — сказал он, — я субсидирую непроизводство. Я заплачу тебе двадцать песо, если ты не будешь сегодня работать.
Ли начал было развивать эту мысль, но нетерпеливая холодность Аллертона остановила его. Он умолк и посмотрел на Аллертоона с болью и неверием.
Тот вел себя нервно и раздражительно — постоянно озирался и барабанил пальцами по столу. Он сам не очень понимал, почему Ли его раздражает.
— Может, тогда выпьем? — спросил Ли.
— Нет, не сейчас. Мне все равно нужно идти.
Ли резко встал.
— Ну что ж, тогда увидимся. До завтра.
— Да. Спокойной ночи.
Ли остался стоять, пытаясь придумать, как еще можно задержать Аллертона, как назначить встречу на завтра, как погасить ту боль, которая в нем только что вспыхнула.
Аллертон ушел. Ли схватился за спинку стула и опустился на сиденье, точно ослабев от долгой болезни. Он смотрел в стол, мысли ворочались медленно, точно ему стало очень холодно.
Бармен положил перед ним сандвич.
— А? — вздрогнул Ли. — Что это?
— Сэндвич, который ты заказал.
— А, да. — Ли несколько раз откусил, запив куски водой. — Запиши мне на счет, Джо, — крикнул он бармену.
Потом поднялся и вышел. Шел он медленно. Несколько раз останавливался. Опирался на дерево и смотрел в землю, точно у него болел живот. Придя домой, снял пиджак, ботинки и сел на кровать. У него начало болеть горло, на глаза навернулись слезы, и он упал поперек кровати, конвульсивно всхлипывая. Он поджал колени, закрыл лицо руками, сжал кулаки. К утру Ли перевернулся на спину и вытянулся. Рыдания стихли, а лицо обмякло в утреннем полумраке.
* * *
Ли проснулся около полудня и долго сидел на кровати с одним ботинком в руке. Потом вытер глаза, надел пиджак и вышел из дому.
Ли пошел к центральной площади и несколько часов просто бродил там. Во рту у него пересохло. Он зашел в китайский ресторанчик, сел в кабинку и заказал кока-колу. Теперь, когда уже не отвлекали никакие движения, жалость к себе разлилась по всему его телу. «Что же произошло?» — думал он.
Он заставил себя рассмотреть все факты. Аллертон — недостаточно педик, чтобы между ними были возможны взаимные отношения. Привязанность Ли его раздражает. Как и многие бездельники, он терпеть не может, если кто-то покушается на его время. Близких друзей у него нет. Точно назначать встречи он не любит. Ему не нравится чувствовать, что кто-то от него чего-то ожидает. Ему хочется жить вообще без всякого давления извне — насколько это возможно. Аллертон обиделся, когда Ли начал суетиться и выкупать его камеру. Он почувствовал, что его пытаются «развести», навязывают обязательства, которых ему совершенно не хочется.
Аллертон не признает друзей, делающих ему подарки за шестьсот песо, а эксплуатировать Ли ему тоже неудобно. Прояснить ситуацию он никак не попытался. И противоречия в том, что он обижается на принятую услугу, видеть ему не хочется. Ли понял, что он может разделить точку зрения Аллертона, хотя от этого становится очень больно. Потому что видно все безразличие Аллертона к нему. «Мне он понравился, и я хотел понравиться ему, — думал Ли. — Я не собирался его покупать».
«Мне нужно уехать из города, — решил он. — Куда-нибудь съездить. В Панаму, в Южную Америку». Он пошел на вокзал узнать, когда следующий поезд на Веракрус. По расписанию поезд отправлялся в тот же вечер, но билет Ли покупать не стал. Холодное опустошение обрушилось на него при мысли о том, что он один приезжает в чужую страну. Так далеко от Аллертона.
Ли взял такси до «Эй, на борту!». Аллертона в баре не было, и Ли три часа просидел у стойки. Пил. В конце концов, Аллертон показался в дверях, вяло помахал Ли и прошел наверх с Мэри. Ли знал, что они наверняка пошли домой к хозяину бара, где часто ужинали.
И он сам поднялся к Тому Вестону. Мэри с Аллертоном сидели там. Ли подсел к ним и попытался привлечь интерес Аллертона, но он был слишком пьян и нес чепуху. На его попытки вести небрежную и забавную беседу больно было смотреть.
* * *
Должно быть, он уснул. Мэри и Аллертон ушли. Том Вестон принес ему горячего кофе. Он выпил, встал и шатаясь вывалился из квартиры. Совершенно без сил, он проспал до следующего утра.
Перед его глазами прошли сцены хаотичного пьяного месяца. Незнакомое лицо, симпатичный мальчишка с янтарными глазами, желтыми волосами и великолепными прямыми черными бровями. Он видел, как просит кого-то малознакомого угостить его пивом в баре на улице Инсургентов и получает мерзкий унизительный отказ. Он видел, как выхватывает пистолет, когда кто-то сначала пас его от самой малины на Коахуиле, а потом попытался взять духаря. Он чувствовал, как его поддерживают доброжелательные руки, ведя домой. «Не напрягайся, Билл». Перед ним стоял его друг детства Роллинс, надежный и сильный, а рядом — его элкхаунд. Карл бежал к трамваю. Мур с его злобной сучьей ухмылочкой. Лица сливались в единый кошмар, стонали ему что-то странными идиотскими голосами, которые сначала он не мог понять, а потом уже не мог слышать.
* * *
Ли встал, побрился и почувствовал себя лучше. Удалось съесть булочку и выпить кофе. Он покурил, почитал газету, стараясь не думать об Аллертоне. В конце концов, отправился в центр и зашел в оружейный магазин. Нашел выгодный «кольт-фронтир», который и купил за двести песо. 32-20, в отличном состоянии, серийный номер — где-то за триста тысяч. В Штатах такой же стоил бы по меньшей мере сотню долларов.
Потом Ли зашел в американский книжный магазин и купил книгу о шахматах. Взял ее с собой в Чапультепек, сел на берегу лагуны у киоска, торговавшего газировкой, и начал читать. Прямо перед ним лежал островок, на котором рос огромный кипарис. Все дерево облепили сотни стервятников. Интересно, чем они питаются, подумал Ли. Он швырнул на островок корку хлеба. Стервятники не обратили ни малейшего внимания.
Ли интересовала теория игр и стратегия произвольного поведения. Как он и предполагал, теория игр неприменима к шахматам, поскольку шахматы исключают случайность и очень близки к тому, чтобы полностью исключить непредсказуемый человеческий фактор. Если механизм шахмат понять полностью, исход партии можно предсказать после первого же хода. «Игра для мыслящих машин», — подумал Ли. Он читал дальше, время от времени улыбаясь. Потом встал, пустил книгу плыть по лагуне и ушел оттуда.
Ли знал, что не добьется от Аллертона того, чего ему хотелось. Суд фактов отклонил его прошение. Но сдаться просто так Ли не мог. «Может быть, удастся изменить факты», — думал он. Он был готов как угодно рисковать, пускаться на любые крайности. Как святой или преступник в розыске, которому уже нечего терять, Ли перешагнул притязания своей нудной, осторожной, стареющей, испуганной плоти.
Он взял такси до «Эй, на борту!». Аллертон стоял перед баром, лениво моргая на ярком солнце. Ли посмотрел на него и улыбнулся. Аллертон улыбнулся в ответ.
— Ты как?
— Сонно. Только что встал. — Он зевнул и двинулся в бар, вяло махнув Ли: — Увидимся.
Внутри он сел у стойки и заказал томатный сок. Ли тоже вошел и сел рядом, заказав двойной ром с колой. Аллертон пересел за столик к Тому Вестону.
— Принеси мне томатный сок сюда, будь добр, Джо? — попросил он бармена.
Ли пересел за соседний столик. Том Вестон собрался уходить. Аллертон пошел за ним на улицу. Потом вернулся и сел в соседней комнате, стал читать газеты. Пришла Мэри, подсела к нему. Поговорив несколько минут, они поставили шахматную доску.
Ли уже выпил три стакана. Он подошел к столику, за которым Мэри и Аллертон играли в шахматы, и подвинул стул.
— Не возражаете, если я буду подглядывать?
Мэри досадливо посмотрела на Ли, но улыбнулась, встретив его немигающий безрассудный взгляд.
— Я тут про шахматы читал. Их изобрели арабы, и это неудивительно. В умении сидеть с арабами никто не сравнится. Классическая игра в шахматы по-арабски — просто состязание в сидении. Когда оба участника умирают от голода, объявляют пат. — Ли замолчал и сделал большой глоток.
— А когда в шахматах наступила эпоха барокко, стала широко применяться практика изводить противника каким-нибудь раздражающими действиями. Некоторые игроки чистили ниточками зубы, другие хрустели суставами или пускали слюной пузыри. Метод постоянно совершенствовался. В матче 1917 года в Багдаде араб Арахнид Хайям разгромил немецкого гроссмейстера Курта Шлемиля тем, что сорок тысяч раз промычал песенку «Я останусь, когда ты меня покинешь», причем всякий раз протягивал к доске руку, словно собираясь сделать ход. В конце концов, у Шлемиля начались судороги.
А вам никогда не доводилось видеть, как исполняет партии итальянский гроссмейстер Тетраццини? — Ли закурил сигарету Мэри. — Я намеренно говорю «исполняет партии», поскольку он был великим артистом. Как все артисты, он был немного шарлатан, а иногда и просто жульничал. Временами, чтобы скрыть от противника свои маневры, пускал дымовую завесу — буквально, разумеется. У него была группа специально натренированных идиотов — в нужный момент по сигналу они врывались и съедали с доски все фигуры. Когда ему грозило поражение — а это случалось довольно часто, поскольку о шахматах он не знал ничего, кроме правил, да и в тех был не очень уверен, — он вскакивал и орал: «Ах ты сволочь, дешевка! Я видел, как ты королеву в рукав сунул!» — и заезжал разбитой чайной чашкой противнику в физиономию. В 1922 году его вываляли в дегте и перьях и изгнали из Праги. Потом я встретил Тетраццини в Верхней Убанге. Он совершенно опустился. Торговал на улице нелицензионными презервативами. В тот год от чумы рогатого скота дохли даже гиены.
Ли умолк. Он барабанил свой номер точно под диктовку и не имел ни малейшего понятия, что скажет дальше, — но подозревал, что монолог в конечном счете сведется к непристойностям. Ли взглянул на Мэри. Та многозначительно посматривала на Аллертона. «Какой-то код влюбленных, решил Ли. — Она говорит ему, что пора уходить». Аллертон встал и сказал, что перед работой ему нужно подстричься. Мэри и Аллертон ушли. Ли остался в баре один.
Монолог продолжался.
— Я как-то раз служил адъютантом у генерала фон Тупса. Большой педант. Ему трудно было угодить. Я перестал пытаться уже через неделю. У нас в офицерском клубе даже поговорка была: «Фланг перед Тупсиком никогда не оголяй». Так вот, больше ни одной ночи я Тупсика вынести не мог, а потому собрал небольшой караван и пустился в путь с Абдулом, местным Адонисом. Не прошли мы от Тангахаро и десяти миль, как Абдул свалился с этой скотской чумой — пришлось его там бросить умирать. Очень не хотелось, но другого выхода не было. Он стал совсем несимпатичным, понимаете, о чем я, да?
В верховьях Замбези я повстречал старого голландского торговца. Мы долго с ним торговались, и я, наконец, отдал ему канистру настойки опия за одного мальчишку — наполовину эффенди, наполовину лулу. Я прикидывал, что мальчишки мне хватит до Тимбукту, может даже — до Дакара. Но не успели мы и до Тимбукту дойти, как мальчишка начал снашиваться, и я решил обменять его на чисто бедуинскую модель. Эти полукровки на вид-то неплохие, но непрочные. В Тимбукту я пошел на Стоянку Использованных Рабов Гаса-Пидораса посмотреть, не может ли он мне чего взамен предложить.
Гас выскакивает и заводит свою песню: «Ах, сахиб Ли. Тебя просто Аллах мне послал! У меня как раз есть кое-что по твоей сраке… то есть, по твоей части. Только что получил. Всего один прежний хозяин, и тот доктор. Пользовался нечасто, бережно, два раза в неделю. Молоденький, нежненький. Даже лопочет еще, как младенец. Гляди!»
«И ты называешь эти старческие слюни детским лепетом? Да от него еще мой дедушка триппер подхватил. Давай другого, Гасси».
«Тебе не нравится? Жалко. Ладно, у всех свои вкуса, как один парень сказал. А вот у меня есть стопроцентный бедуин, в пустыне воспитывался, родословная — аж до самого Пророка. Смотри, какая осанка. Какая гордость! Не мальчик — огонь!»
«Хорошая ретушь, Гас, да только прорехи видать. Это монгольский идиот-альбинос. Не забывай, Гасси, ты имеешь дело с самым старым педрилой Верхней Убанги, так что хватит мне тут баки заколачивать. Залезай в свою смотровую яму и найди-ка мне самого лучшего мерзавца, что только есть на твоем проеденном молью базаре».
«Хорошо, сахиб Ли, тебе, значит, качество подавай? Пойдем за мной, пожалуйста. Вот он. Что я еще могу сказать? Качество само за себя говорит. У меня ведь тут всякая дешевка ошивается — говорят, что им качество надо, а потом вопят, что слишком дорого. Но мы-то с тобой знаем, что качество дорого стоит. На самом деле, клянусь тебе елдой Пророка, на качественном товаре я теряю деньги».
«Ага. Пробег-то у него имеется, но ладно, сойдет. Как насчет пробного прогона?»
«Ли, я тебя умоляю, у меня же не бордель. У нас только комплексные сделки. На территории потреблять продукт запрещено. Я могу через это лицензию потерять».
«Да чтоб я попался с твоими склеенными скотчем и замазанными шпаклевкой конструкциями ближе, чем за сто миль от ближайшего базара? А кроме того, как я узнаю, что это не баба?»
«Сахиб Ли! У нас на стоянке высокие моральные нормы!»
«Я в Марракеше один раз так влип. Толкнули жидовку-трансвеститку как абиссинского принца».
«Ха ха ха, смешные у тебя шутки, а? Ладно, давай так: переночуй сегодня в городе и попробуй. Если к утру разонравится, я верну тебе все до последнего пиастра. Честно?»
«Хорошо, теперь скажи мне — сколько ты мне можешь дать за этого лулу-эффенди? В изумительном состоянии, просто перетрудился. Много не ест и ничего не говорит».
«Господи боже мой, Ли! Ты же знаешь, что я ради тебя себе правое яйцо отрежу, но клянусь пиздой своей мамаши, чтоб меня о землю шваркнуло и парализовало, чтоб у меня хуй отстегнулся, но этих полукровок сбагривать труднее, чем говно из кишечника торчка».
«Побереги дыхалку. Сколько?»
Гас становится перед лулу-эффенди, уперев руки в бока. Улыбается и качает головой. Обходит мальчишку со всех сторон. Нагибается и показывает на небольшую, немного варикозную вену у него под коленом. «Посмотри, — говорит он, по-прежнему улыбаясь и покачивая головой, потом обходит мальчишку еще раз. — Еще и геморрой. — Снова качает головой. — Прямо не знаю. Я прямо не знаю, что и сказать тебе. Открой рот, пацан… Двух зубов не хватает». Улыбка сходит с лица Гаса. Он говорит тихо и сочувственно, точно хозяин похоронного бюро.
«Я должен быть с тобой честным, Ли. У меня сейчас такого добра навалом. Давай забудем об этом товаре и поговорим о наличных за второго».
«И что я с ним буду делать? На улице торговать?»
«Захвати с собой про запас. Ха ха…»
«Ха. Сколько дашь?»
«Ну… только не злись на меня… двести пиастров». Гас отскакивает от меня, точно боится моего гнева, и двор затягивает тучей пыли.
Номер закончился неожиданно, и Ли огляделся. Бар был почти пуст. Он заплатил за выпивку и вышел в ночь.
ГЛАВА 6
В четверг Ли отправился на скачки, как ему советовал Том Вестон. Вестон был астрологом-любителем и заверил Ли, что все знаки верные. Ли проиграл пять заездов и поехал на такси в «Эй, на борту!».
Мэри и Аллертон сидели за столиком с перуанским шахматистом. Аллертон подозвал Ли и пригласил сесть.
— Где этот блядский предсказатель? — сказал Ли, озираясь.
— Он тебе лапши навешал? — спросил Аллертон.
— Вот именно.
Мэри ушла с перуанцем. Ли допил третий стакан и повернулся к Аллертону.
— Я скоро собираюсь в Южную Америку. Поехали со мной? Тебе это не будет стоить ни цента.
— Дело не в деньгах.
— Со мною нетрудно ладить. Мы можем прийти ко взаимовыгодному соглашению. Ну что тебе терять?
— Независимость.
— А кто покушается на твою независимость? Трахай хоть всех телок Южной Америки. Я прошу только одного: будь с папой ласковым, скажем, два раза в неделю. Я ведь немного прошу, а? А кроме этого я куплю тебе обратный билет сможешь уехать, когда захочешь.
Аллертон пожал плечами:
— Я подумаю. У меня работа еще на десять дней. Точно скажу, когда закончится.
— Твоя работа… — Ли собирался сказать: «Я заплачу тебе за десять дней работы», — но вместо этого произнес: — Ладно.
Работа Аллертона в газете была временной, да и в любом случае он был слишком ленив, чтобы задерживаться где-то надолго. Следовательно, его ответ означал отказ. Ли все равно поговорит с ним через десять дней. «Сейчас на него с этим лучше не нажимать», — думал он.
* * *
Аллертон собирался съездить на три дня в Морелию с сотрудниками по газете. Вечером накануне отъезда Ли охватило маниакальное возбуждение. Вокруг его столика собралась шумная толпа. Аллертон играл с Мэри в шахматы, а Ли шумел как только мог. За его столом не смолкал хохот, но всем было как-то не по себе — точно они предпочли бы оказаться в каком-нибудь другом месте. Ли они считали немного чокнутым. Но всякий раз, когда он доходил до какого-нибудь скандального излишества речи или поведения, он осекался и вместо этого произносил что-нибудь банальное.
Ли выскочил из-за стола навстречу вновь прибывшему:
— Рикардо! Amigo mio! Целую вечность не виделись! Где ты был? Ребенка рожал? Да сядь ты уже на свою задницу, или что от нее осталось за четыре года на флоте. Что с тобой такое, Ричард? Женщины? Я рад, что ты пришел ко мне, а не к одному из этих шарлатанов этажом выше.
При этих словах Аллертон и Мэри ушли, предварительно немного посовещавшись вполголоса. Ли, ни слова не говоря, посмотрел им вслед. «Играю для пустого зала», — подумал он. Заказал еще рома и запил им четыре таблетки бензедрина. Ему ударило в голову, и он выкурил еще косяк. «Ну, публика будет в восторге», — подумал он.
Помощник официанта поймал мышь и теперь держал ее за хвост. Ли вытащил старомодный револьвер 22 калибра, который иногда носил с собой:
— Держи этого паразита повыше — я его разнесу в клочья, — сказал он, становясь в позу Наполеона. Мальчишка привязал к хвосту веревку и вытянул руку. Ли выстрелил с трех футов. Пуля снесла мыши голову.
— Если бы ты поближе подошел, мышка бы прямо в дуло залезла, — сказал Ричард.
В бар вошел Том Вестон.
— Вот идет наш блядский предсказатель, — объявил Ли. — Сатурн пошел в другую сторону и твою жопу к земле тянет, чувак?
— Мою жопу к земле тянет, потому что мне нужно пива, — ответил Вестон.
— Так ты пришел в нужное место. Пиво для моего друга-астролога… Что такое? Прости, старик… — Ли повернулся к Вестону. — …но бармен говорит, что звезды встали не так, и пива тебе не полагается. Видишь ли, Венера в шестьдесят девятом доме, а Нептун разгулялся, поэтому с такими предзнаменованиями пива тебе нельзя. — Ли запил черным кофе катышек опиума.
Вошел Хорэс и коротко и холодно кивнул Ли. Тот бросился к нему и обнял:
— Это больше нас с тобой, Хорэс, — сказал он. — Зачем скрывать нашу любовь?
Хорэс отстранил его рукой.
— Прекращай, — сказал он. — Прекращай.
— Это же просто мексиканское abrazo, Хорэс. Обычай этой страны. Здесь все так делают.
— А мне плевать, как здесь делают. Не лезь ко мне и все.
— Хорэс! Почему ты так холоден со мной?
— Прекращай, а? — ответил Хорэс и вышел. Немного погодя он вернулся и остановился у дальнего конца стойки выпить пива.
К Ли подошли Вестон, Эл и Ричард и обступили его.
— Мы с тобой, Билл, — сказал Вестон. — Если он тебя хоть пальцем тронет, я об его голову бутылку разобью.
Но Ли не хотелось, чтобы номер выходил за рамки комедии:
— Да нет, Хорэс нормальный, наверное. Просто всему есть предел. Два года он отделывается от меня этими короткими кивками. Два года он заходит в «Лолу», озирается — типа «Здесь никого нет, кроме педрил», — и выходит пить пиво на улицу. Я же говорю — всему на свете есть предел.
* * *
Аллертон вернулся из Морелии угрюмым и раздражительным. Когда Ли спросил его, как прошла поездка, он пробормотал только:
— О, да ничего, — и ушел в соседний зал играть с Мэри в шахматы. Все тело Ли пробило зарядом гнева. «Он у меня за это заплатит», — подумал он.
Ли размышлял, не купить ли ему пай «Эй, на борту!». В баре Аллертон существовал только на кредит и уже задолжал четыреста песо. Если бы Ли стал совладельцем заведения, Аллертон уже не мог бы его игнорировать. Но возмездия Ли не хотелось. Ему отчаянно нужен был просто какой-то особый контакт с Аллертоном.
И ему удалось его восстановить. Однажды днем Ли с Аллертоном пошли навестить Эла Хаймана — тот валялся в больнице с желтухой. На обратном пути они остановились в «Пей до дна» выпить коктейль.
— Ну что — поедешь в Южную Америку? — резко спросил Ли.
— Наверное, славно посмотреть места, в которых еще не бывал, — ответил Аллертон.
— Ты в любой момент можешь поехать?
— В любой.
* * *
На следующий день Ли начал собирать необходимые визы и билеты.
— Лучше купить походное снаряжение здесь, — сказал он. — Может быть, придется идти в джунгли, искать яхе. А когда доберемся до тех мест, где он растет, нароем какого-нибудь местного хипана и спросим: «Чувак, ну-ка где тут яхе добывают?»
— А откуда ты узнаешь, где его искать?
— Я собираюсь это сделать в Боготе. Тот колумбийский ученый, который выделил из яхе телепатин, живет в Боготе. Мы должны найти этого ученого.
— А если он не скажет?
— Скажет — когда их Борис начинает обрабатывать, все говорят.
— Борис — это ты?
— Нет, конечно. Бориса мы подберем в Панаме. Он отлично работал с красными в Барселоне и с гестапо в Польше. Талантливый человек. Что бы он ни делал — во всем чувствуется фирменный стиль. Легко, но убедительно. Мягкий такой человечек в очках. Похож на бухгалтера. Я познакомился с ним в турецких банях в Будапеште.
Мимо, толкая тележку, прошел светловолосый мексиканский мальчишка.
— Господи ты боже мой! — сказал Ли. — Мексиканский блондин! И дело вовсе не в том, что я педик, Аллертон. Они, в конце концов, всего лишь мексиканцы. Пойдем выпьем.
* * *
Через несколько дней они отправились автобусом, и к тому времени, как доехали до Панамы, Аллертон начал ныть, что Ли слишком настойчив в своих желаниях. Если не считать этого, ладили они превосходно. Теперь, когда Ли дни и ночи проводил с предметом своих воздыханий, грызущая пустота и страх отпустили его. К тому же Аллертон оказался отличным спутником, разумным и спокойным.
ГЛАВА 7
Они вылетели из Панамы в Кито на крохотном самолете, который с большим трудом пробился сквозь облака. Стюард включил кислород. Ли понюхал воронку шланга:
— Обрезан! — с отвращением сказал он.
В Кито они прибыли в холодных и ветреных сумерках. Отелю на вид было лет сто. В номере — высокий потолок, черные балки и белая штукатурка на стенах. Они сели на кровати, дрожа. Ли ломало.
Они погуляли по главной площади. Ли наткнулся на аптеку — настойки опия без рецепта не отпускают. Холодный ветер с высоких гор нес по улицам мусор. Мимо в мрачном безмолвии шли люди. Многие прикрывали лица краями одеял. Под стеной церкви, сгорбившись под грязными одеялами, похожими на старые джутовые мешки, сидели в один ряд отвратительные старые ведьмы.
— А теперь, сынок, я хочу, чтобы ты понял — я не такой, как остальные граждане, с которыми ты можешь столкнуться. Некоторые начнут тебе впаривать, что «бабы никуда не годятся». Я же не такой. Выбирай себе одну из этих сеньорит и веди прямо в гостиницу.
Аллертон взглянул на него:
— Наверное, я сегодня пойду трахаться.
— Конечно, — ответил Ли. — Валяй. Красоты на этой свалке ты не найдешь, но вас, молодежь, это не должно оттолкнуть. Это кто — Фрэнк Хэррис[17] ни разу не встречал некрасивую женщину, пока ему не стукнуло тридцать? На самом деле, это он и был… Пошли лучше в гостиницу, выпьем.
* * *
В баре сквозило. Дубовые стулья с обитыми черной кожей сиденьями. Они заказали мартини. За соседним столиком краснорожий американец в дорогом костюме из коричневого габардина говорил о какой-то сделке, в которой фигурировали двадцать тысяч акров. Напротив Ли сидел длинноносый эквадорец с красными пятнами на скулах, одетый в черный костюм европейского покроя. Он пил кофе и ел сладкие кексы.
Ли выпил несколько коктейлей. С каждой минутой ему становилось все хуже.
— Покури травы? — предложил Аллертон. — Может, пройдет?
— Хорошая мысль. Пойдем в номер.
Ли выкурил на балконе мастырку.
— Господи, как же там холодно, — сказал он, вернувшись в комнату. «…И когда сумерки опускаются на прекрасный древний колониальный Кито, и с Анд украдкой пробирается холодный ветерок, пройдитесь по вечернему свежему воздуху и посмотрите на красивых сеньорит, что в ярких национальных костюмах сидят у стены церкви шестнадцатого века, выходящей на главную площадь…» Парня, который это написал, вышибли. Действительно, всему есть предел, даже в путеводителе…
В Тибете, должно быть, точно так же. Высоко, холодно, полно каких-то уродов, лам и яков. Молоко яка на завтрак, творог из молока яка на обед, а на ужин — як, сваренный в собственном масле. Подходящее наказание для яка, если хочешь знать мое мнение.
В ясный день от этих святых старцев воняет на десять миль, если ветер попутный. Сидят, крутят свои молитвенные колеса — мерзко. Завернулись в старые джутовые мешки, только шеи торчат, а по ним клопы ползают. Носы все сгнили, и они харкают бетелем через остатки ноздрей, точно плюющиеся кобры… Вот только не надо мне этой «Мудрости Востока».
И вот сидит такой святой старец, а сука-репортер приходит брать у него интервью. А он сидит и жует себе бетель. А потом говорит какому-нибудь своему служке: «Ступай к Святому Колодцу, принеси мне ковшик настойки опия. Я сейчас буду постигать Мудрость Востока. И вытряхни свинцовую чушку из набедренной повязки!» И вот он пьет свою настойку, и входит в легкий транс, и вступает в космический контакт — у нас это называется «откидон». Репортер говорит: «Будет ли война с Россией, махатма? Уничтожит ли коммунизм весь цивилизованный мир? Бессмертна ли душа? Существует ли Бог?»
Махатма открывает глаза, плотно сжимает губы и выхаркивает ноздрями две длинные красные струи бетеля. Они затекают ему в рот, и он снова глотает их, слизывая длинным обложенным языком. И отвечает: «А откуда я знаю, еб твою мать?». Прислужник говорит: «Вы слышали, что он сказал. Теперь валите отсюда. Свами хочет остаться наедине со своими медитациями». Ты только подумай — это и есть вся Мудрость Востока. Западный человек надеется, что существует какой-то секрет, который можно разгадать. А Восток ему отвечает: «А откуда я знаю, еб твою мать?»
* * *
В ту ночь Ли приснилось, что он в исправительной колонии. Вокруг только высокие голые скалы. Он живет в пансионе, где никогда не бывает тепло. Он пошел прогуляться. Только вышел на перекресток грязных булыжных улиц, как его ударило холодным ветром с гор. Он затянул потуже ремень кожаной куртки, чувствуя озноб предельного отчаянья.
Ли проснулся и позвал Аллертона:
— Ты не спишь, Джин?
— Нет.
— Холодно?
— Да.
— Можно, я к тебе лягу?
— Ах-х, ну ладно уж.
Ли залез в постель к Аллертону. Его трясло от холода и ломки.
— Ты весь дергаешься, — сказал Аллертон. Ли прижался к нему, сотрясаясь в конвульсиях подростковой похоти, которая обычно охватывает при ломке.
— Господи, какие у тебя руки холодные.
Уснув, Аллертон перекатился на бок и закинул одно колено на Ли. Тот лежал очень тихо, чтобы Аллертон не проснулся и не отодвинулся.
* * *
На следующего день Ли ломало по-настоящему. Они бродили по Кито. Чем больше Ли видел в городе, тем большую тоску это на него нагоняло. Город был холмист, улицы — узки. Аллертон сошел с высокого тротуара, и его задела проезжавшая машина.
— Слава богу, что не сбила, — сказал Ли. — Еще не хватало нам здесь застрять.
Они сели в маленькой кофейне, где тусовались какие-то немецкие беженцы — разговаривали о визах, продлениях и разрешениях на работу, — и завязали беседу с человеком за соседним столиком. Человек был худ, светловолос, с костистым черепом. Ли видел, как на висках у него бьются синие жилки в холодном высокогорном солнечном свете, заливавшем слабое, изможденное лицо и стекавшем с изрезанного дубового стола на деревянный пол. Ли спросил у человека, нравится ли ему в Кито.
— Быть или не быть, вот в чем вопрос. Мне вынуждено нравиться.
Они вышли из кофейни и пошли вверх по улице к парку. От ветра и холода деревья съежились. Несколько мальчишек на лодке плавали кругами по маленькому озерцу. Ли смотрел на них, раздираемый похотью и любопытством. Он видел себя — как он лихорадочно шарит по телам, по комнатам, по чуланам, ищет чего-то, — этот кошмар возвращался к нему снова и снова. В конце поисков — пустая комната. На холодном ветру его пробило дрожью.
— Давай узнаем в кофейне, где здесь найти врача? — предложил Аллертон.
— Хорошая мысль.
* * *
Врач жил в желтой вилле в тихом переулке. Еврей, гладкое румяное лицо, хорошо говорит по-английски. Ли разыграл интермедию с дизентерией. Врач задал несколько вопросов, начал выписывать рецепт. Ли сказал:
— Лучше всего помогает настойка опия с висмутом.
Врач рассмеялся и посмотрел на Ли долгим взглядом. Наконец он сказал:
— Скажите теперь правду. — Улыбаясь, он поднял указательный палец. — У вас пристрастие к опиатам? Лучше скажите. Иначе я не смогу вам помочь.
Ли ответил:
— Да.
— Ага-а, — протянул врач, смял рецепт, который начал выписывать, и бросил в мусорную корзину. Он спросил у Ли, сколько уже длится зависимость. Покачал головой, не сводя с него глаз.
— Ах, — сказал он. — Вы такой молодой человек. Вы должны бросить эту привычку. Или потеряете всю свою жизнь. Лучше пострадать сейчас, чем потакать привычке и дальше. — И он посмотрел на Ли долгим проницательным взглядом.
«Боже мой, — подумал Ли. — С чем только тебе ни приходится мириться в этом бизнесе». Он кивнул и ответил:
— Разумеется, доктор, я и хочу остановиться. Но мне нужно немного поспать. Завтра я еду на побережья, в Манту.
Улыбаясь, врач откинулся на спинку кресла.
— Вы должны отказаться от этой привычки. — Он повторил весь свой монолог снова. Ли рассеянно кивал. Наконец, врач потянулся к блокноту рецептов: три кубика тинктуры.
В аптеке вместо тинктуры Ли дали настойку. Три кубика настойки. Меньше чайной ложки. Ничто. Ли купил пузырек антигистаминовых таблеток и проглотил сразу горсть. Кажется, немного полегчало.
На следующий день Ли с Аллертоном сели в самолет на Манту.
* * *
Отель «Континенталь» в Манте был выстроен из расщепленного бамбука и неструганных досок. В стене их номера Ли обнаружил несколько дырок от сучков и заткнул их бумагой.
— Нам же не хочется, чтобы нас депортировали с пятном на репутации, сказал он Аллертону. — Меня немного ломает, как ты знаешь, а от этого очень хооочется. Соседи могут заметить кое-что оч-чень интересное.
— Я хочу подать официальную жалобу на нарушение контракта, — ответил Аллертон. — Ты говорил — два раза в неделю.
— Говорил. Ну, контракт, разумеется, штука гибкая, можно сказать. Но ты прав. Дважды — так дважды, сир. Конечно, если у тебя в штанах зачешется в перерывах, не стесняйся — дай мне знать.
— Я тебе звякну.
* * *
Для Ли вода была в самый раз — он терпеть не мог холодной. Когда он погрузился, то даже не вздрогнул. Они поплавали около часа, затем сидели на берегу и смотрели на море. Аллертон мог так сидеть часами и ничего не делать. Он сказал:
— Вон тот пароход уже час разводит пары.
— Я пошел в город — посмотрю на местные bodegas и куплю бутылку конька, — сказал ему Ли.
Городок выглядел древним — улицы, вымощенные известняком, грязные салуны, набитые моряками и докерами. Чистильщик обуви спросил у Ли, не хочет ли он «славную девочку». Ли посмотрел на него и ответил по-английски:
— Нет, и тебя я тоже не хочу.
У торговца-турка он купил бутылку коньяка. В лавке имелось все: корабельные припасы, скобяные изделия, оружие, продовольствие, выпивка. Ли приценился к оружию: триста долларов за «винчестер» 30-30 — в Штатах они идут по семьдесят два. Турок сказал, что на оружие большая пошлина, потому и цена такая.
Обратно Ли пошел по пляжу. Все дома — из бамбуковой щепы с деревянными каркасами, четыре столба вкопаны прямо в землю. Простейшая конструкция: вбиваешь поглубже четыре сваи, а к ним гвоздями приколачиваешь дом. Все дома были футах в шести от земли. Улицы — из грязи. На домах сидели тысячи стервятников, они бродили по земле и клевали отходы. Ли пнул одного, и птица сорвалась с места, хлопая крыльями и негодующе вякая.
Ли прошел мимо бара — большого здания, выстроенного прямо на земле, — и решил зайти выпить. Бамбуковые стены тряслись от шума. Два жилистых человечка средних лет выплясывали друг против друга какое-то непристойное мамбо, беззубые улыбки раздирали их пергаментные лица. Подошел официант и улыбнулся Ли. У него тоже не было передних зубов. Ли сел на короткую деревянную скамью и заказал коньяк.
К нему приблизился мальчишка лет шестнадцати и сел рядом. Улыбнулся Ли открыто и дружелюбно. Ли улыбнулся в ответ и заказал refresco для мальчика. В благодарность за выпивку тот уронил руку Ли на бедро и сжал его. Зубы у мальчугана были неровные, их как-то перекосило на одну сторону, но он был, по крайней мере, молод. Ли задумчиво взглянул на него: расклада понять он не мог. Мальчишка его подначивает или просто дружелюбен? Он знал, что в Латинской Америке люди не стыдятся физического контакта. Мальчишки ходят везде, обнимая друг друга за шеи. Ли решил не рисковать. Он допил, пожал мальчишке руку и направился в гостиницу.
Аллертон по-прежнему сидел на веранде в плавках и желтой рубашке с коротким рукавом, трепетавшей на его тощем теле под струями вечернего ветерка. Ли сходил на кухню отеля и попросил льда, воды и стаканы. Аллертону он рассказал про турка, городок и мальчишку.
— Пошли врубимся в тот бар после ужина? — предложил он.
— Чтоб меня всего облапали местные мальчишки? — отозвался Аллертон. Благодарю покорно.
Ли рассмеялся. Он чувствовал себя на удивление хорошо. Антигистамин гасил тягу к джанку до смутного недомогания — он бы его и не замечал, если бы не знал, что это такое. Он посмотрел на бухту, красневшую под закатным солнцем. На рейде стояли лодки и яхты всех размеров. Ли захотелось купить яхту и плавать на ней вдоль побережья. Аллертону такая мысль понравилась.
— В Эквадоре мы можем затариться яхе, — сказал Ли. — Подумай только контроль за мыслями. Бери кого хочешь и перестраивай на свой вкус. Тебя что-то в ком-то раздражает, ты говоришь: «Яхе! Я хочу, чтобы эти номера стерлись из его мозга». Можно придумать, что и в тебе изменить, моя куколка. — Он посмотрел на Аллертона и облизнулся. — После нескольких поправок ты станешь намного приятнее. Ты и сейчас, конечно, приятный, но есть в тебе эти досадные выверты. В смысле, ты же всегда делаешь то, чего мне хочется.
— Так ты в самом деле думаешь, что в этом что-то есть? — спросил Аллертон.
— Русские явно так думают. Насколько я понимаю, яхе — эффективный наркотик правды. Для этого также используют мескалин. Пробовал когда-нибудь?
— Нет.
— Кошмарная дрянь. Мне было так плохо, что хотелось сдохнуть. Тошнит, а сблевать не получается. Одни изматывающие спазмы диафрагмы, или как она еще там называется. Наконец, мескалин подымается — плотный, как комок шерсти, всю дорогу плотный, все горло забивает. Мерзопакостное ощущение — хуже я в жизни ничего не терпел. Приход интересный, но едва ли стоит такого кумара. Лицо вокруг глаз все распухает, губы тоже, ты похож на индейца и чувствуешь себя индейцем — или как тебе кажется, индейцы себя чувствуют. Ну, первобытно, в общем. Краски более насыщенные, но все почему-то плоское и двумерное. И все похоже на этот кактус. И подо всем таится кошмар.
После того, как я закидывался им, у меня были кошмары — один за другим, только заснешь, как начинается. В одном сне я заболел бешенством и посмотрел в зеркало — у меня изменилось лицо, и я завыл. А в другом у меня была привычка к хлорофиллу. Я и еще пятеро хлорофилловых торчков сидим и ждем, чтобы замазаться. Мы уже все зеленые, а соскочить с нее нельзя. Один сеанс и зависаешь на всю жизнь. И мы превращаемся в растения. Ты знаешь что-нибудь о психиатрии? О шизофрении?
— Не много.
— В некоторых случаях шизофрении имеет место явление, известное под названием «автоматическое послушание». Я говорю: «Высунь язык», — и ты не можешь сдержаться и слушаешься. Что бы я ни сказал, что бы кто-нибудь ни сказал — ты должен это выполнять. Ясна картинка? Хорошенькая, правда — если ты тот, кто отдает приказы, а не тот, кто им автоматически подчиняется. Автоматическое послушание, синтетическая шизофрения, массовое производство по заказу. Вот какова мечта русских, да и Америка тут не сильно отстает. Бюрократы обеих стран хотят одного и того же: Контроля. Супер-эго, контролирующее агентство разбухло, как раковая опухоль и сошло с ума. Кстати, между шизофренией и телепатией есть связь. Шизики очень чувствительны к телепатии, но они всегда — только приемники. Врубаешься, какая связь?
— Но ты же не сможешь яхе распознать, если даже увидишь?
Ли задумался.
— Как ни мерзко это сознавать. Придется мне съездить еще раз в Кито, поговорить там с ботаником в Ботаническом институте.
— Ни за чем я больше в Кито не поеду, — сказал Аллертон.
— Я не прямо сейчас собираюсь. Мне нужно отдохнуть и окончательно скинуть с шеи эту китайскую заразу. Да и тебе не нужно будет ехать. Оставайся на берегу. Папа съездит сам и привезет всю информацию
ГЛАВА 8
Из Манты они полетели в Гуаякиль. Дорогу затопило, поэтому добраться можно было лишь самолетом или на судне.
Гуаякиль выстроен вдоль реки, там много парков, площадей и статуй. В парках полно тропических деревьев, кустарников и лиан. Например, дерево, раскинувшееся, как зонтик, одинаково широкое и высокое, и в тени его каменные скамьи. Люди в Гуайякиле сидят много.
Однажды утром Ли встал рано и пошел на рынок. Там была давка. Странная смесь населения: негры, китайцы, индейцы, арабы, какие-то личности, происхождение которых трудно определить. Ли заметил очень красивых мальчиков, помесь китайцев и негров — стройные, изящные, с прекрасными белыми зубами.
Горбун с парализованными ногами играл на грубой бамбуковой флейте Пана скорбную восточную музыку, проникнутую печалью гор. В глубокой грусти нет места сентиментальности. Она окончательна, как сами горы, — факт. Вот она. Когда понимаешь это, нечего жаловаться.
Вокруг музыканта толпились люди, слушали несколько минут и шли дальше. Ли заметил молодого человека — его небольшое лицо было туго обтянуто кожей так, что походило на сушеную голову. Весил он, наверное, фунтов девяносто, не больше.
Время от времени музыкант заходился кашлем. А однажды, когда кто-то коснулся его горба, зарычал, обнажив почерневшие гнилые зубы. Ли дал ему несколько монет. Потом пошел дальше, заглядывая во встречные лица, в дверные проемы, в окна дешевых гостиниц. Железная койка, выкрашенная в светло-розовый цвет, вывешенная сушиться рубашка… обрывки жизни. Ли жадно хватался за них, точно хищная рыба, отрезанная от добычи стеклянной стеной. Он не мог удержаться и постоянно тыкался в нее носом в кошмарной погоне своего сна. А в самом конце остановился в пустой пыльной комнате, освещенной закатным солнцем, и в руке у него был только старый башмак.
Этот город, как и весь Эквадор, производил странное впечатление и сбивал его с толку. Ли чувствовал, что здесь что-то происходит, здесь есть некое подводное течение жизни, скрытое от него. Здесь издревле работали гончары чиму — их солонки и кувшины для воды были вопиющими непристойностями: два содомита на четвереньках образовывали ручку на крышке кухонного горшка.
Что происходит, когда не остается никаких пределов? Какова судьба Земли, Где Можно Всё? Люди превращаются в огромных сороконожек… сороконожки осаждают дома… человек привязан к тахте, а над ним вздыбилась сороконожка в десять футов длиной. Все это — буквально? Произошла какая-то омерзительная метаморфоза? В чем смысл символа сороконожки?
Ли сел в автобус и доехал до конца линии. Пересел на другой. Доехал до реки, выпил газировки, посмотрел, как в грязной реке купаются какие-то мальчишки. Река выглядела так, словно из буро-зеленой воды сейчас поднимутся безымянные чудовища. Ли заметил, как по другому берегу бежит двухфутовая ящерица.
Пешком он вернулся в город. На углу миновал кучку мальчишек. Один из них был так красив, что облик его хлестнул по всем чувствам Ли, точно проволочная плеть. Боль невольным призвуком сорвалась с его губ. Он обернулся — как будто посмотреть название улицы. Мальчишка смеялся какой-то шутке высоким, счастливым смехом, очень весело. Ли зашагал дальше.
Возле самой воды на куче мусора играли шестеро или семеро мальчишек лет двенадцати-четырнадцати. Один мочился на столб и улыбался остальным. Мальчишки заметили Ли. Их игра стала неприкрыто сексуальной, сквозь нее пробивалась насмешка. Они смотрели на Ли, перешептывались и смеялись. Ли же смотрел на них пристально — холодным жестким взглядом обнаженной похоти. Изнутри его разрывала боль безграничного желания.
Он остановился на одном мальчишке — резкий и ясный образ, точно он смотрел на него в телескоп, а остальные пацаны и вся набережная остались в затемнении. Мальчишка испускал ток жизни, словно юный звереныш. В широкой ухмылке обнажились острые белые зубы. Под лохмотьями рубашки Ли мог разглядеть худенькое тельце.
Он уже чувствовал себя в теле этого мальчугана. Обрывки воспоминаний… аромат какао-бобов, сушащихся на солнце, бамбуковые хижины, теплая грязная река, болота и мусорные кучи на городских окраинах. Они с другими мальчишками сидят на каменном полу брошенного дома. Крыши уже нет. Стены полуобрушены, их оплели лианы и сорняки, они устилают уже весь пол.
Мальчишки снимают драные штаны. Ли приподнимает тощие ягодицы, чтобы тоже спустить свои. Он чувствует каменный пол. Штаны падают на лодыжки. Его колени плотно сжаты, а другие мальчишки пытаются их разжать. Ли сдается, и они прижимают его колени, он смотрит на них и улыбается, и скользит одной рукой по своему животу вниз. Другой мальчишка роняет штаны на пол, и встает, руки на бедрах — смотрит на его напряженный орган.
Мальчишка сел рядом с Ли и положил руку ему между ног. Перед глазами от оргазма почернело жаркое солнце. Он весь вытянулся и закрыл глаза рукой. Другой мальчишка лег головой ему на живот. Ли чувствовал, какая теплая у него голова, а там где по животу елозили волосы, было щекотно.
И вот он в бамбуковой хижине. Масляная лампа освещает женское тело. Ли чувствовал, что хочет эту женщину сквозь тело кого-то другого. «Я не педик, — подумал он. — Я лишен тела».
Ли пошел дальше, размышляя: «Что же мне делать? Позвать их с собой в гостиницу? Они, вроде, непрочь. За несколько сукре…» Он смертельно ненавидел этих глупых, заурядных, не одобряющих его людишек, не позволяющих ему делать то, что он хочет. «Настанет день, и я смогу все делать по-своему, — говорил он себе. — И если какой-нибудь морализатор, какой-нибудь сукин сын вздумает до меня доебываться, его выловят потом из реки».
Для осуществления плана Ли требовалась река. Ли жил на реке — и жил так, как ему вздумается. Выращивал свою дурь, мак и кокаин, а прислуживал ему во всем юный туземный мальчишка. На грязной реке у берега стояли лодки. Мимо проплывали огромные водяные гиацинты. В ширину река была добрых полмили.
Ли дошел до небольшого парка. Там стояла статуя Боливара, этого «Дурня-Освободителя», как называл его Ли: Боливар поживал кому-то руку. Оба выглядели усталыми, им было противно, оба смотрелись потрясающими пидорами то есть, настолько, что потрясало. Ли стоял и рассматривал статую. Потом сел на каменную скамью лицом к реке. Все вокруг посмотрели на Ли, когда он сел. Ли тоже посмотрел на них. В нем не было этого американского нежелания встречаться взглядами с незнакомыми людьми. Окружающие отвернулись, закурили, возобновили свои разговоры.
Ли сидел и смотрел на грязно-желтую реку. На полдюйма вглубь уже невозможно было ничего разглядеть. Время от времени перед лодкой на поверхность выскакивала рыбка. Там были элегантные клубные яхты, с полыми мачтами и изящными обводами. Там были каноэ-долбленки с подвесными моторами и кабинами из бамбуковой щепы. Посреди реки на якоре стояли две ржавые канонерки — военно-морской флот Эквадора. Ли просидел там целый час, потом встал и зашагал к гостинице. Уже было три часа. Аллертон еще лежал в постели. Ли присел на край кровати.
— Уже три часа, Джин. Пора вставать.
— Зачем?
— Ты всю жизнь хочешь в постели проваляться? Пойдем вместе, по городу приколемся. Я видел тут очень красивых мальчишек на набережной. Настоящие, неограненные. Такие зубы, такие улыбки. Молоденькие мальчишки, все просто вибрируют жизнью.
— Ладно. Хватит слюни распускать.
— Что в них есть, чего мне хочется, Джин? Ты не знаешь?
— Нет.
— В них мужское начало, разумеется. Во мне — тоже. От себя я хочу того же, чего и от других. Я лишен тела. Своим собственным телом я почему-то пользоваться не могу. — Он протянул руку. Аллертон увернулся.
— В чем дело?
— Мне показалось, ты хочешь погладить меня по ребрам.
— Чего ради? Ты что, думаешь, я педик или как?
— Честно говоря, да.
— Но у тебя действительно очень красивые ребра. Покажи мне сломанное. Это вот здесь? — Ли провел рукой по верхним ребрам Аллертона. — Или ниже?
— Ох, иди на фиг.
— Но Джин… мне причитается, не забыл?
— Да, наверное, причитается.
— Конечно, если ты захочешь подождать до вечера… Эти тропические ночи так романтичны. Так мы сможем часов двенадцать провести за правильным занятием. — Ли провел рукой по животу Аллертона. Он видел, что это его немного возбуждает.
— Наверное, лучше сейчас, — ответил Аллертон. — Ты же знаешь — я люблю спать один.
— Знаю. И очень жаль. Если бы все было по-моему, мы бы каждую ночь сплетались друг вокруг друга, как гремучие змеи в спячке.
Ли разделся и лег с Аллертоном.
— А холосо бы нам с тобой, масенький, плосто плюхнуться вместе в один больсо-ой пузыль, — по-детски просюсюкал он. — Тебя жутики берут?
— Еще какие.
Аллертон удивил Ли своей необычной страстностью. В оргазме он жестко стиснул ребра Ли. Потом глубоко вздохнул и закрыл глаза.
Ли погладил его брови большим пальцем.
— Не возражаешь? — спросил он.
— Не очень.
— Но тебе же иногда нравится? Все это, я имею в виду.
— О, да.
Ли устроился щекой у голого плеча Аллертона и уснул.
* * *
Ли решил подать заявление на паспорт перед тем, как уехать из Гуаякиля. Он переодевался перед визитом в посольство и разговаривал с Аллертоном:
— Наверное, высокие ботинки не годятся, да? Консул, вероятно, элегантный гомосексуалист… «Дорогуша, ты можешь в это поверить? Высокие ботинки. Такие настоящие, старомодные, со шнуровкой на крючочках. Я просто глаз отвести не мог. Боюсь, я понятия не имею, чего ему нужно было…»
Я слыхал, из Государственного департамента вычищают всех педиков. Если это правда, там останется только обслуживающий персонал… А, вот они где. Ли надевал полуботинки. — Представляешь — подходишь к консулу и сразу просишь денег на еду… Он отшатывается, подносит ко рту надушенный платок, точно ты ему дохлого омара на стол уронил: «Так вы нищ! В самом деле, я не понимаю, почему вы решили прийти ко мне с этим отвратительным известием. Могли бы проявить и чуточку предупредительности. Вы должны понимать, насколько такие вещи омерзительны. В вас что — нет ни капли гордости?»
Ли повернулся к Аллертону.
— Как я выгляжу? Я не хочу выглядеть чересчур хорошо, иначе он полезет ко мне в ширинку. Может, лучше тебе сходить? Тогда мы точно паспорта получим завтра.
* * *
— Ты только послушай. — Ли читал гуаякильскую газету. — Похоже, перуанские делегаты появились на противотуберкулезной конференции в Салинасе с огромными картами, на которых были изображены районы Эквадора, присвоенные Перу в войне 1939 года. Эквадорские врачи могли бы прийти на заседания, покручивая на своих часовых цепочках усохшими головами перуанских солдат.
Аллертон нашел статью о героической борьбе эквадорских морских волков.
— Кого?
— Тут так написано: Lobos del Mar. Похоже, какой-то офицер держался за свое орудие до последнего, хотя поворотный механизм уже не работал.
— Довольно глупо, на самом деле.
* * *
Они решили поискать яхту в Лас-Плайясе. Там было холодно, вода неспокойная и грязная, унылый курорт для среднего класса. Еда была кошмарной, но одна комната без еды стоила почти столько же, сколько и полный пансион. Они попробовали один обед. Тарелка риса — ни соуса, ничего. Аллертон сказал:
— Я оскорблен.
Безвкусный суп, в котором плавал какой-то волокнистый материал, похожий на мягкое белое дерево. Основным блюдом служило безымянное мясо, ни определить, ни съесть которое было невозможно.
— Повар забаррикадировался на кухне, — сказал Ли, — и наливает эти помои через амбразуру. — Блюда действительно подавали через отверстие в двери, которая вела в темное дымное помещение, где ее, судя по всему, и готовили.
Они решили, что на следующий день поедут в Салинас. В ту ночь Ли захотелось лечь с Аллертоном в постель, но тот отказался, и на следующее утро Ли извинился, что настаивал так скоро после первого раза, а это нарушение контракта.
Аллертон сказал:
— Мне не нравятся люди, извиняющиеся за завтраком.
— Но в самом деле, Джин, разве ты не пользуешься несправедливым преимуществом? — возразил Ли. — Например, у кого-нибудь ломки, а я не сижу на джанке. И говорю такому человеку: «Тебе плохо? В самом деле? Знаешь, я не понимаю, почему ты рассказываешь мне об этой своей отвратительной проблеме. Если тебе плохо, по крайней мере, тебе хватило бы порядочности держать это при себе. Я терпеть не могу больных. Ты должен отдавать себе отчет, насколько мерзко видеть, как ты чихаешь, зеваешь и рыгаешь. Почему бы тебе не пойти куда-нибудь, где мне не придется на тебя смотреть? Ты понятия не имеешь, видимо, насколько ты утомителен, насколько гадок. У тебя что совсем нет гордости?»
— Это совершенно нечестно, — ответил Аллертон.
— А это и не должно быть честно. Просто еще один номер — тебя развлечь, но в нем есть доля правды. Давай быстрее, доедай свой завтрак. А то на автобус в Салинас опоздаем.
* * *
Салинас производил впечатление спокойного, полного достоинства курортного города для верхушки общества. Они приехали в межсезонье. Придя на пляж, они поняли, почему не сезон: Гумбольдтово течение в летние месяцы пригоняло к берегу холодную воду. Аллертон обмакнул ногу, сказал:
— Вода никакая — только холодная, — и отказался купаться вообще. Ли нырнул и проплавал несколько минут.
Время в Салинасе, похоже, пошло быстрее. Ли обедал и лежал на пляже. Через некоторое время — казалось, час или два — он поднимал голову и видел, что солнце клонится к закату: шесть часов. Аллертон сообщал о похожем ощущении.
* * *
Ли поехал в Кито добывать информацию о яхе. Аллертон остался в Салинасе. Ли вернулся через пять дней.
— Яхе также известно у индейцев как «айяхуаска». Научное название Bannisteria caapi. — Ли разложил на постели карту. — Растет в глубоких джунглях на амазонской стороне Анд. Мы с тобой поедем в Пуйо. Там — конец пути. Там нужно будет найти кого-нибудь, кто сможет общаться с индейцами, и отыскать яхе.
* * *
Они переночевали в Гуаякиле. Ли перед ужином напился и проспал все кино. Они вернулись в гостиницу, чтобы лечь пораньше и наутро встать пораньше. Ли налил себе бренди и присел на край постели Аллертона.
— Ты славно сегодня выглядишь, — сказал он, снимая очки. — Поцелуй меня немножко, а?
— Ох, иди прочь, — вздохнул Аллертон.
— Ладно, парень, как скажешь. Времени у нас навалом. — Ли подлил себе еще бренди и лег к себе.
— Знаешь, Джин, в этом захолустье не только нищета живет. Богачи тут тоже есть. Я видел одного такого в поезде до Кито. У них, наверное, на заднем дворе аэроплан моторы греет. Так и вижу, как они грузят в него свои телевизоры, радиоприемники, клюшки для гольфа, теннисные ракетки и дробовики, да еще сверху на другой утиль пытаются впихнуть ногой особо ценного быка Брамы. Так набивают самолет, что он от земли оторваться не может.
Это маленькая, нестабильная, неразвитая страна. Расклад экономики — в точности, как я и думал: сплошное сырье, лес, пища, рабочая сила, жилье все очень дешево. А все промышленные товары — очень дороги, потому что пошлина на импорт. Пошлина призвана защищать эквадорскую промышленность. Но в Эквадоре нет промышленности. Здесь нет никакого производства. Те, кто может производить, производить не желают, потому что не хотят, чтобы у них здесь застревали деньги. Они только сидят и ждут, как бы поскорее отсюда свалить с мешком налички, лучше всего — американских долларов. Но боятся они напрасно. Богачи же всегда чего-то боятся. Даже не знаю, почему. Наверное, как-то связано с комплексом вины. Quien sabe? Я пришел не психоанализировать Цезаря, а защитить его личность. Не за так, разумеется. Здесь им одно нужно — департамент безопасности, чтобы проигравший уже не высовывался.
— Да, — ответил Аллертон. — Мы должны обеспечить единство мнений.
— Мнений! У нас тут что — дискуссионный клуб? Дайте мне один год, и у людей здесь не останется никаких мнений. «А теперь выстраивайтесь-ка вот здесь в очередь, народ, и получайте свое славное вкусное рагу из рыбьих голов, риса и маргарина. А вот здесь раздают ваши пайки бесплатного пойла, пришпоренного опием». А если кто из очереди хоть на шаг выйдет, мы из пойла-то опий выдернем — пускай валяются и срут в штаны, у них сил двигаться не останется. Привычка к еде — самая худшая наркомания. Еще одна точка зрения — малярия. Недуг, подтачивающий силы, изготовляется на заказ и подгоняется по фигуре, чтобы разбодяжить революционный дух.
Ли улыбнулся.
— Только представь себе — какой-нибудь старый гуманист, немецкий врач. Я говорю: «Ну что же, док, вы замечательно справились с малярией. Охват сократили почти до нуля».
«Ах, да. Мы стараемся как можем, разве нет? Видите эту линию на графике? Показывает упадок заболевания за последние десять лет с тех пор, как мы начали свою программу лечения».
«Ага, док, здорово. А теперь послушайте — я хочу, чтобы эта линия вернулась на тот же уровень, где и была».
«Ах, но вы не можете говорить об этом всерьез».
«И вот еще что. Посмотрите, нельзя ли откуда-то импортировать особо губительную породу червей-нематод».
Жителей гор всегда можно обезвредить, отобрав у них одеяла, уготовить им судьбу замерзшей до смерти ящерицы.
Внутренняя стена в номере Ли не доходила три фута до потолка, чтобы воздух поступал и в соседний номер, где не было окон. Жилец соседнего номера сказал что-то по-испански — в том смысле, чтобы Ли вел себя тихо.
— А-а, заткнись! — Ли вскочил на ноги. — Я забью эту щель одеялом! Я тебе, блядь, весь воздух перекрою! Дышать будешь только с моего разрешения. Ты — жилец внутреннего номера, комнаты без окон. Так помни свое место и заткни свою обнищавшую пасть!
В ответ раздался вопль, где перемежались chingas и cabrones.
— Hombre, — осведомился Ли. — En donde esta su cultura?[18]
— Давай спать, — сказал Аллертон. — Я устал.
ГЛАВА 9
На речном пароходе они отправились в Бабахойю. Качались в гамаках, прихлебывали бренди и смотрели, как мимо проплывают джунгли. Родники, мох, живописные прозрачные ручьи и деревья, вымахавшие до двух сотен футов. Ли и Аллертон не разговаривали, пока пароход пыхтел вверх по течению, изредка пробивая безмолвие джунглей жалобным воем газонокосилки.
Из Бабахойи автобусом они поехали через Анды в Амбато: четырнадцать часов тряски и холода. Перекусить нутом остановились возле хижины на самом перевале, гораздо выше линии лесов. Несколько туземцев в серых войлочных шляпах ели нут с угрюмой покорностью. По земляному полу хижины, повизгивая, носились морские свинки. Ли вспомнил, какая свинка была в детстве у него в отеле «Фэрмонт» в Сент-Луисе, где вся семья жила некоторое время перед тем, как переехать в новый дом на Прайс-роуд. Он помнил, как та свинка визжала, как воняла ее клетка.
Они миновали заснеженный пик Чимборазо — холодный под луной, на незатихающем ветру высоких Анд. С высокогорного перевала открывался совершенно другой вид — будто они попали на чужую планету, гораздо больше Земли. Ли и Аллертон пили бренди, укрывшись одеялом, и ноздри им щекотал запах древесного дыма. На них были застегнутые до самого горла армейские куртки, под ними — фуфайки, чтобы не пробирало холодом и ветром. Аллертон выглядел нереальным, как призрак; Ли он казался чуть ли не прозрачным, сквозь него проглядывал пустой призрачный автобус.
Из Амбато в Пуйо — по краю ущелья в тысячу футов глубиной. Они спускались в пышную зеленую долину, а вокруг шумели водопады, леса, и прямо по дороге текли ручьи. Несколько раз автобус останавливался — нужно было убрать огромные валуны, сползшие на дорогу.
В автобусе Ли разговорился со старым изыскателем по фамилии Морган — он провел в джунглях тридцать лет. Ли спросил его об айяхуаске.
— Действует на них, как опиум, — ответил Морган. — Ее все мои индейцы употребляют. Как сядут на айяхуаску, от них потом три дня никакой работы добиться невозможно.
— Мне кажется, она должна пользоваться спросом, — заметил Ли.
— Я могу достать в любом количестве, — сказал Морган.
Они проехали мимо сборных домиков Шелл-Мары. Компания «Шелл» потратила два года и двадцать миллионов долларов, никакой нефти здесь не нашла и все бросила.
В Пуйо они приехали поздно ночью, нашли комнату в обветшалой гостинице около универсального магазина. Ли и Аллертон были так измучены дорогой, что не разговаривали и сразу легли спать.
* * *
На следующий день Старик Морган пошел вместе с Ли искать айяхуаску. Аллертон еще спал. Они столкнулись со стеной отговорок. Один человек сказал, что принесет на следующий день, но Ли знал, что он не принесет ничего.
Они зашли в небольшой салун, где хозяйничала мулатка. Она сделала вид, что вообще не знает, что это такое. Ли спросил: может быть, айяхуаска запрещена законом?
— Нет, — ответил Морган. — Но люди здесь не любят чужаков.
Они сели выпить aguardiente с горячей водой, сахаром и корицей. Ли сказал, что занимается высушиванием голов. Морган начал прикидывать, что можно открыть целую фабрику.
— Головы скатываются с конвейера, — сказал он. — Их же не купишь ни за какую цену. Запрет правительства, понимаешь? Уроды людей убивали, чтобы головы продать.
У Моргана имелся неистощимый запас бородатых неприличных анекдотов. Он рассказывал о каком-то местном персонаже, канадце.
— А как он сюда попал? — спросил Ли.
Морган хмыкнул:
— А как мы все сюда попадаем? Дома неприятности, как еще?
Ли кивнул и ничего не ответил.
* * *
Днем Старик Морган вернулся в Шелл-Мару забрать какой-то долг. Ли поговорил с голландцем по фамилии Сойер — фермером из-под Пуйо. Сойер сказал, что в джунглях, в нескольких милях от городка, живет один американский ботаник.
— Хочет создать какое-то лекарство — забыл название. Он говорит, что если удастся сделать концентрат, он заработает целое состояние. А теперь ему трудно — ему там даже есть нечего.
— Меня интересует лекарственные растения, — ответил Ли. — Может быть, я навещу его.
— Он будет рад вас видеть. Но прихватите с собой муку, чай или еще чего-нибудь. У них там шаром покати.
Позже Ли сказал Аллертону:
— Ботаник! Это счастье. Наш человек. Поедем к нему завтра.
— Мы же не сможем сделать вид, что просто проезжали мимо, — ответил Аллертон. — Как ты ему объяснишь наш визит?
— Придумаю что-нибудь. Лучше всего — сразу сказать, что мы ищем яхе. Может быть, нам обоим удастся что-то на этом заработать. Судя по тому, что я услышал, он сейчас сидит в заднице. Нам повезло, что мы его на ней застанем. Если бы он был при бабках и хлебал шампань галошей в борделях Пуйо, то вряд ли повелся бы на то, чтобы продать мне яхе на несколько сот сукре. И, Джин, ради всего святого, — когда мы возьмем этого типа в оборот, пожалуйста, не говори: «Доктор Коттер, я полагаю?»
* * *
Номер гостиницы в Пуйо был сырым и холодным. Очертания домов через дорогу размывал ливень, точно весь город оказался под водой. Ли брал с кровати вещи и совал их в прорезиненный мешок. Автоматический пистолет 32-го калибра, патроны. Завернутые в промасленную шелковую тряпицу маленькая сковородка, чай и мука в жестяных банках, запечатанных клейкой лентой, две кварты «Пуро».
Аллертон сказал:
— Этот кир — самое тяжелое, к тому же, у бутылки острые грани. Может, здесь оставим?
— Нам нужно будет развязать ему язык, — ответил Ли. Он поднял мешок и протянул Аллертону новенький блестящий мачете.
— Давай подождем, когда дождь закончится? — предложил Аллертон.
— Подождем, когда дождь закончится? — Ли рухнул на кровать в приступе громкого нарочитого хохота. — Ха! Ха! Ха! Подождем, когда дождь закончится! Да здесь даже поговорка есть, что-то вроде: «Долг верну, когда в Пуйо дождь закончится». Ха ха.
— Ну ведь было два ясных дня, когда мы сюда приехали.
— Я помню. Мормонское чудо последних дней. Уже началось пешее паломничество, чтобы канонизировали местного падре. Vamonos, cabron.[19]
Ли хлопнул Аллертона по плечу, и они вышли под дождь, оскальзываясь на мокрой брусчатке главной улицы.
* * *
Тропа была вымощена бревнами, все дерево — под слоем жидкой грязи. Они вырезали себе длинные палки нащупывать дорогу, но продвигались все равно медленно. Джунгли были лиственными, деревья твердых пород высились по обе стороны тропы, подлеска почти не было. И повсюду — вода, ручейки, потоки и реки чистой холодной воды.
— Хорошая здесь форель, наверное, — сказал Ли.
Они останавливались у нескольких хижин спросить, где живет Коттер. Все отвечали, что они идут правильно. А далеко еще? Два-три часа. Может, дольше. Казалось, молва их опережает. На тропе они встретили человека, тот переложил мачете в другую руку, чтобы поздороваться, и сразу сказал:
— Вы ищете Коттера? Он сейчас дома.
— Далеко?
Человек посмотрел на Ли и Аллертона.
— У вас это займет еще три часа.
* * *
Они все шли и шли. Близился вечер. Они подбросили монету, кому спрашивать у следующего дома. Выпало Аллертону.
— Он говорит — еще три часа.
— Мы это слышим уже последние шесть часов, — ответил Ли.
Аллертону хотелось отдохнуть.
— Нет, — сказал Ли. — Если будешь отдыхать, ноги задеревенеют. Хуже этого ничего нет.
— Кто сказал?
— Старик Морган.
— Морган не Морган, а я хочу отдохнуть.
— Только недолго. Красота будет, если нас темнота застанет. Спотыкаться о змей и сталкиваться с ягуарами, падать в quebrajas — так они эти глубокие овраги называют, которые ручьи вымывают. У некоторых глубина шестьдесят футов, а ширина — четыре. Как раз хватит свалиться.
Они остановились передохнуть в брошенном доме. Стен не осталось, но крыша была, причем, довольно прочная на вид.
— Если подопрет, здесь можно остановиться, — заметил Аллертон, озираясь.
— Если только подопрет. Одеял-то нет.
* * *
Когда они дошли до дома Коттера, уже стемнело. Крытая соломой маленькая хижина на поляне. Коттер оказался маленьким жилистым человечком, далеко за пятьдесят. Ли заметил, что принял он их прохладно. Ли извлек из мешка бутылку, и они выпили. Жена Коттера — крупная, сильная, рыжеволосая женщина — заварила чаю с корицей, чтобы заглушить керосиновый привкус «Пуро». Ли опьянел после трех стаканов.
Коттер задавал Ли много вопросов:
— Как вы сюда попали? Откуда? Давно ли в Эквадоре? Кто вам обо мне рассказал? Вы турист или здесь по делам?
Ли был пьян. Он на жаргоне торчков начал объяснять, что ищет яхе, оно же — айяхуаска. Он понимает, что с этим наркотиком экспериментируют и русские, и американцы. Ли сказал, что на этом они оба могут заработать. Чем больше Ли говорил, тем прохладнее становился Коттер. Он явно что-то подозревал, по что именно или почему, Ли понять не мог.
Ужин был довольно неплох, учитывая, что основными ингредиентами служили какой-то волокнистый корешок и бананы. После еды жена Коттера сказала:
— Мальчики, наверное, устали, Джим.
Коттер повел их куда-то, освещая дорогу фонариком, работавшим, только когда нажимали на ручку. Койка из бамбука, шириной дюймов тридцать.
— Вы, наверное, оба тут уместитесь, — сказал хозяин. Миссис Коттер расстелила одно одеяло как матрац, вторым можно было укрываться. Ли лег ближе к стенке, Аллертон — с краю. Коттер заправил противомоскитную сетку.
— Москиты? — спросил Ли.
— Нет, летучие мыши-кровососы, — только и ответил Коттер. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Все мышцы Ли болели после долгого перехода. Он очень устал. Одну руку он положил Аллертону на грудь и придвинулся ближе к мальчишке. Из тела Ли при теплом прикосновении потекла глубокая нежность. Он придвинулся еще ближе и ласково погладил Аллертона по плечу. Тот раздраженно дернулся и оттолкнул руку Ли.
— Отвали, а? Давай спать. — И он повернулся на бок, спиной к Ли. Ли убрал руку за спину. Все тело его сотрясалось от такого удара. Медленно он подсунул ладонь под щеку. Ему было очень больно — точно открылось внутреннее кровотечение. По его лицу текли слезы.
* * *
Он стоял перед «Эй, на борту!». Бар выглядел брошенным. Он слышал, как кто-то плачет. Он увидел своего маленького сына, опустился на колени и взял ребенка на руки. Плач стал громче, волной печали, и вот он заплакал сам, и все тело его затряслось от всхлипов.
Он прижал малыша Вилли к груди. Там стояла группа людей в робах заключенных. Ли не понимал, что они здесь делают, и почему он плачет.
Проснувшись, Ли по-прежнему чувствовал ту глубокую печаль своего сна. Он протянул было руку к Аллертону, но быстро убрал. И отвернулся к стене.
* * *
Наутро Ли ощущал только раздражение и опустошение. Он попросил у Коттера ружье 22 калибра, и они пошли с Аллертоном посмотреть джунгли поближе. Казалось, жизни в лесу не осталось.
— Коттер говорит, индейцы истребили всю живность в здешних лесах, сказал Аллертон. — У них у всех дробовики. Они купили их на те деньги, что заработали у «Шелл».
Они шли по тропе. Гигантские деревья, многие — выше ста футов, все опутанные лианами, закрывали свет.
— Даст бог, что-нибудь живое подстрелим, — сказал Ли. — Джин, я слышу, там что-то крякает. Попробую подбить.
— А что это?
— Откуда я знаю? Живое же.
Ли продрался сквозь кустарник возле тропы, споткнулся о лиану и свалился в какое-то растение с зубьями, как у пилы. Когда он попробовал подняться, сотни острых зубцов вцепились ему в одежду и кожу.
— Джин! — завопил он. — На помощь! Меня схватило растение-людоед. Джин, освободи меня, руби его мачете!
В джунглях они не встретили ни одного живого существа.
* * *
Коттер предположительно пытался обнаружить способ извлекать кураре из яда, которым индейцы пропитывают наконечники стрел. Он рассказал Ли, что в этом районе живут желтые вороны и желтые сомики с очень ядовитыми шипами. Его жена укололась, и Коттеру пришлось давать ей морфий — такой сильной была боль. Он же был медиком.
Ли поразила история про Женщину-Обезьяну. В эту часть Эквадора приехали брат и сестра — жить простой здоровой жизнью, питаться кореньями, ягодами, орехами и сердцевиной пальм. Два года спустя их нашла поисковая экспедиция: они ковыляли на импровизированных костылях, беззубые, переломы у них не срастались. Выяснилось, что в этом районе нет кальция. Куры не могут здесь нести яйца, потому что не из чего вырабатывать скорлупу. Коровы молоко дают, но оно водянистое и полупрозрачное без кальция.
Брат вернулся к цивилизации и бифштексам, а Женщина-Обезьяна еще здесь. Такую кличку она получила потому, что наблюдала за тем, что едят обезьяны: значит, это можно есть ей и кому угодно. Это знать полезно. Это знать полезно, если заблудился в джунглях. А также полезно привозить с собой таблетки кальция. Даже жена Коттера «жубы на шлужбе» потеряла. У него самого-то зубов уже давно не осталось.
От воров его хижину охраняла пятифутовая гадюка — чтобы никто не украл его бесценные записи о кураре. Кроме этого, у него жили две крохотные мартышки — симпатичные, но с гадким характером и мелкими острыми зубками, и двупалый ленивец. Ленивцы питаются фруктами, висят на деревьях вниз головой и плачут, будто младенцы. На земле они беспомощны. Тот, что жил у Коттера, просто бился на полу и шипел. Коттер предупредил, чтобы его не трогали вообще — даже по затылку не гладили, поскольку он может дотянуться назад своими крепкими острыми когтями, вогнать их человеку в руку, подтащить ее ко рту и начать кусаться.
* * *
Стоило Ли спросить про айяхуаску, Коттер начал юлить: мол, он не уверен, что яхе и айяхуаска — вообще одно и то же растение. Айяхуаска как-то связана с Brijeria — колдовством. Он и сам немного Brujo. У него есть доступ к секретам Brujo. А у Ли такого доступа нет.
— У вас может уйти много лет на то, чтобы завоевать их доверие.
Ли ответил, что нескольких лет на это дело у него нет.
— Вы можете мне достать растение? — спросил он.
Коттер кисло взглянул на него:
— Я здесь уже три года.
Ли попробовал сыграть ученого:
— Мне нужно исследовать свойства этого наркотика. Я готов принять его в порядке эксперимента.
— Ну что ж, я могу отвести вас в Канелу и поговорить там с Brujo. Он вам даст, если я попрошу.
— Это будет очень любезно с вашей стороны, — ответил Ли.
О походе в Канелу Коттер больше не заикался. Но много говорил о том, как мало у них припасов, как он не может тратить время ни на что, кроме своих опытов с заменителем кураре. Через три дня Ли понял, что они попусту тратят время, и сказал Коттеру, что они уходят. Тот и не пытался скрыть облегчения.
ЭПИЛОГ: ВОЗВРАЩЕНИЕ В МЕХИКО
Всякий раз, когда я попадаю в Панаму, это место кажется ровно на месяц, на два, на полгода дальше закинутым в никуда — как течение какой-то болезни вырождения. Кажется, здесь произошло смещение из арифметической прогрессии в геометрическую. В этом нечистокровном городе сутенеров, шлюх и рецессивных генов варится что-то уродливое, постыдное и недочеловеческое. Не город, а деградировавшая пиявка на берегу Канала.
Во влажной духоте над Панамой висит смог бичевского оттяга. Все здесь телепаты на каком-то параноидальном уровне. Я ходил по городу с фотоаппаратом и увидел на известняковом утесе в Старой Панаме хижину из досок и гофрированного железа. Она стояла там, как пентхаус. Мне захотелось сфотографировать этот нарост, над которым в жарком сером небе кружили альбатросы и стервятники. Руки с камерой скользили от пота, рубашка липла к телу, точно мокрый презерватив.
Какая-то старая ведьма в хижине увидела, как я фотографирую. Когда делаешь снимки, это всегда становится известно, особенно в Панаме. Она начала злобно советоваться с какими-то другими крысятниками, которых мне не было видно. Потом подошла к самому краю шаткого балкона и недвусмысленно показала мне свою враждебность. Многие так называемые примитивы боятся фотоаппарата. На самом деле, в фотографии есть что-то непристойное и зловещее — желание заточить в тюрьму, заключить в себя, сексуальное напряжение погони. Я пошел дальше и сфотографировал нескольких мальчишек, игравших в бейсбол, — юных, живых, естественных. Они даже не взглянули в мою сторону.
Спустившись к самой воде, я увидел смуглого молодого индейца в рыбацкой лодке. Он знал, что мне хочется его сфотографировать, и всякий раз, когда я направлял камеру в его сторону, он смотрел на меня, набычившись, как молодой самец. Наконец, мне удалось поймать его — он опирался на нос лодки с вялой грацией животного и лениво почесывал плечо. По правому плечу и ключице бежал длинный бледный шрам. Я убрал камеру и перегнулся через горячий бетонный парапет, разглядывая его. В уме я вел пальцем по этому шраму, вниз по обнаженной медной груди и животу, и каждая клетка моя стонала от ломки. Я оттолкнулся от парапета, пробормотав «Ох, господи», и ушел, озираясь, кого бы сфотографировать еще.
На перила веранды деревянного дома облокачивался негр в фетровой шляпе. Дом стоял на фундаменте из грязного известняка. Я остановился напротив, под козырьком кинотеатра. Стоило мне навести на него объектив, как он приподнимал шляпу и начинал бормотать какие-то безумные угрозы. Наконец, я щелкнул его из-за колонны. На балконе над этим персонажем стирал голый по пояс молодой человек. Я заметил, что в нем текли негритянская и ближневосточная кровь — круглое лицо, кожа мулата цвета кофе с молоком, гладкое тело, сплошная плоть без единого мускула. Он оторвался от своей стирки, как животное, почуявшее опасность. Я поймал его, когда дунул пятичасовой свисток. Старый трюк фотографов: подождать отвлекающего маневра.
Я зашел в бар «Чико» выпить рома с колой. Мне это место никогда не нравилось — как и любой другой бар в Панаме, — но раньше оно было сносным, а в музыкальном автомате водились неплохие песни. Теперь же не осталось ничего, кроме кошмарного оклахомского хонки-тонка — точно ревет взбеленившаяся корова: «Ты вбиваешь гвозди в мой гроб», «Не Бог создал хонки-тонковых ангелов», «Твое лживое сердце».
У всех военных в этом заведении была обычная для Зоны Канала внешность — точно все перенесли легкое сотрясение мозга. Взгляд коровий и притупленный, видимо — специальная солдатская обработка, после которой у них вырабатывается иммунитет на любые интуитивные контакты, вырезаются телепатические передатчики и приемники. Задашь им вопрос, и они ответят — не дружелюбно, но и не враждебно. Никакого тепла, никакого контакта. Беседы невозможны. Им просто нечего сказать. Сидят, поят шлюх из бара, безжизненно клеятся к ним, девчонки отмахиваются от них, как от мух, они крутят это нытье в музыкальном автомате. Один юноша с прыщавой физиономией все время пытался потрогать девчонку за грудь. Та отталкивала его руку, рука подползала к ней снова, будто наделенная автономной насекомой жизнью.
Со мной рядом села одна из таких девчонок, и я предложил ее угостить. Она неожиданно заказала хороший скотч. «Панама, как же я ненавижу твои лживые кишки», — думал я. У девчонки был крохотный птичий мозг и отличный английский, как в Штатах, точно с учебной пластинки. Глупые люди могут быстро и легко обучиться языку, потому в голове у них не происходит больше ничего, язык нечему выталкивать.
Ей захотелось выпить еще.
— Нет, — ответил я.
— Почему ты такой гадкий?
— Послушай, — сказал я, — если у меня закончатся деньги, кто будет покупать мне выпивку? Ты?
Она удивилась, потом медленно произнесла:
— Да. Ты прав. Извини меня.
Я вышел на главную улицу. За рукав меня схватил сутенер:
— У меня есть четырнадцатилетняя девочка, Джек. Пуэрториканка. Как насчет?
— Ей уже под сорок, — ответил я. — Мне нужна шестилетняя девственница, и без всего этого говна: мол, запечатаем, пока вы ждете. Не всучивай мне своих четырнадцатилетних старух. — Я оставил его стоять с открытым ртом.
Я зашел в лавку прицениться к местным шляпам. Молодой человек за прилавком при виде меня запел: «Заводишь друзей — теряешь деньги».
«Сволочь-латинос сейчас начнет меня разводить», — решил я.
Он показал мне какие-то шляпы по два доллара.
— Пятнадцать, — сказал он.
— Твои цены — явно из ряда вон, — сообщил я ему и повернулся к выходу. Он бежал за мной по улице:
— Минуточку, мистер. — Я шел дальше.
В ту ночь мне приснился постоянно повторяющийся кошмар: я вернулся в Мехико и разговариваю с Артом Гонзалесом, бывшим соседом Аллертона по квартире. Спрашиваю, где Аллертон, и он отвечает: «В Агуа-Диенте». Это где-то к югу от Мехико, и я начинаю узнавать, как туда добраться автобусом. Мне много раз снилось, как я возвращаюсь в Мехико, беседую с Артом или лучшим другом Аллертона Джонни Уайтом и спрашиваю, где он.
Я полетел в Мехико. Проходя по аэропорту, я немного нервничал: вдруг меня узнает какой-нибудь фараон или иммиграционный инспектор. И решил держаться поближе к одному симпатичному молодому туристу, с которым познакомился в самолете. Шляпу я убрал в чемодан, а выйдя из самолета, снял очки и перекинул через плечо фотоаппарат.
— Давайте возьмем такси в город — проезд пополам? Выйдет дешевле, предложил я своему туристу. Через аэропорт мы прошли, как отец с сыном.
— Да, — говорил я. — Этот крендель в Гватемале хотел взять с меня два доллара от отеля «Палас» до аэропорта. А я сказал ему — uno. — И я поднял вверх один палец. Никто на нас даже не взглянул. Два туриста.
Мы сели в такси. Шофер сказал — двенадцать песо на двоих до центра.
— Секундочку, — произнес турист по-английски. — Нет счетчика. Где ваш счетчик? У вас должен быть счетчик.
Таксист попросил меня объяснить, что ему разрешено возить авиапассажиров в город без счетчика.
— Нет! — орал турист. — Я не турист. Я живу в Мехико. Sabe? Отель «Колмена»? Я живу в отеле «Колмена». Отвезите меня в город, но я заплачу по счетчику. Я вызову полицию. Policia. Вы по закону должны иметь счетчик.
«Ох ты ж господи, — подумал я. — Только этого не хватало, сейчас этот придурок начнет звать фараонов». Я уже видел, как полицейские топятся вокруг нашего такси, не знают, что делать, и вызывают других полицейских. Турист вылез из машины вместе со своим чемоданом. Он записывал номер такси.
— Я позову policia очень быстро, — сказал он.
— А я, наверное, все равно поеду, — сказал я таксисту. — Дешевле до города не добраться… Vamones.
Я снял номер за восемь песо в гостинице рядом с «Сирсом» и пошел в «Лолу». В животе у меня похолодело от возбуждения. Бар переехал, его по-другому отделали, поставили новую мебель. Но бармен остался прежний — с золотым зубом и с усами.
— Como esta? — сказал он. Мы пожали друг другу руки. Он спросил, где я был, я ответил, что в Южной Америке. Заказал «делавэрский пунш» и сел за столик. В баре никого не было, но я знал, что рано или поздно кто-нибудь обязательно зайдет.
Вошел Майор. Военный в отставке, седой, бодрый, плотный. Я резко прошелся по всему списку:
— Джонни Уайт, Расс Мортон, Пит Краули, Айк Скрэнтон?
— Лос-Анжелес, Аляска, Айдахо, не знаю, где-то здесь. Он всегда где-то здесь.
— А-а… э-э… что стало с Аллертоном?
— Аллертон? Я, кажется, такого не знаю.
— Увидимся.
— Спокойной ночи, Ли. Не потей.
Я сходил в «Сирс», полистал журналы. В одном, под названием «Яйца: для настоящих мужчин», увидел фотографию: на дереве висел негр. «Я видел, как вздергивали черномазых сынков». Мне на плечо опустилась рука. Я оглянулся там стоял Гэйл, еще один военный в отставке. Вид у него был подавленный как у излечившегося алкоголика. Я огласил список.
— Почти все разъехались, — сказал Гэйл. — Я с этими парнями все равно больше не вижусь и в «Лоле» не сижу.
Я спросил об Аллертоне.
— Аллертон?
— Высокий тощий паренек. Друг Джонни Уайта и Арта Гонзалеса.
— Тоже уехал.
— Давно? — С Гэйлом не нужно делать вид или ходить вокруг да около. Все равно ничего не заметит.
— Я видел его где-то месяц назад на другой стороне улицы.
— Ладно, до встречи.
— До встречи.
Я медленно положил журнал на место, вышел на улицу и оперся на столб. Потом вернулся в «Лолу». За столиком сидел Бёрнз, пил пиво, держа стакан изувеченной рукой.
— А больше никого почти и не осталось. Джонни Уайт, Текс и Кросуилл — в Лос-Анжелесе.
Я смотрел на его руку.
— Ты слыхал про Аллертона? — спросил он.
— Нет.
— Уехал в Южную Америку или куда-то еще. С полковником. Аллертон поехал гидом.
— Вот как? И сколько его уже нет?
— Примерно полгода.
— Должно быть, сразу как я уехал.
— Ага. Примерно в то же время.
У Бёрнза я взял адрес Арта Гонзалеса и пошел к нему. Он пил пиво в лавке через дорогу от своего отеля и окликнул меня. Да, Аллертон уехал примерно пять месяцев назад — гидом, с полковником и его женой.
— Они собирались продать машину в Гватемале. «Кадиллак» 48 года. Я сразу почувствовал, что тут дело нечисто. Но Аллертон так и не сказал мне ничего определенного. Знаешь ведь, какой он. — Казалось, Гонзалесу странно слышать, что у меня от Аллертона нет никаких известий. — От него никто ничего не слышал с тех пор, как он уехал. Меня это беспокоит.
Интересно, подумал я, где он и что делает. Гватемала — страна дорогая, Сальвадор — мало того, что дорогой, но еще и захолустье. Коста-Рика? Жалко, что я по пути не остановился в Сан-Хосе.
Мы с Гонзалесом перебрали всех — кто где. Мехико — вокзал путешествий в пространстве и времени, зал ожидания, где быстро хватаешь выпить в ожидании поезда. Поэтому я терпеть не могу оставаться в Мехико и Нью-Йорке. Там не застреваешь — уже потому, что ты там, ты путешествуешь. В Панаме же, на перекрестке всего мира, ты — именно что стареющая ткань. Нужно договариваться с «Пэн-Амом» или «Голландскими Линиями», чтобы вывезли твое тело. Иначе оно останется там и сгниет в удушливой жаре, под цинковой крышей.
* * *
Той ночью мне приснилось, что я все же нашел Аллертона: он прятался в какой-то центральноамериканской дыре. Казалось, он удивился, увидев меня через столько лет. Во сне я постоянно разыскивал пропавших людей.
— Мистер Аллертон, я представляю «Дружественную Финансовую Компанию». Вы ничего не забыли, Джин? Вы должны встречаться с нами каждый третий четверг. Мы в конторе уже соскучились по вам. Нам не нравится говорить: «Платите, а не то…» Это не дружественная фраза. Интересно, вы вообще прочли контракт с нами до конца? Я имею в виду конкретно Параграф 6(х), который можно дешифровать только с помощью электронного микроскопа и вирусного фильтра. И мне просто интересно — вы понимаете, что именно означает это «а не то», Джин?
Ай, я знаю, каково с вами, молодежью. Уноситесь за какой-нибудь прошмандовкой и начисто забываете о «Дружественных Финансах», правда? Но «Дружественные Финансы» не забывают вас. Как в песне поется: «Здесь не спрячешься». И уж точно не спрячешься, если за дело берется старый Агент по розыску сбежавших должников.
Лицо Агента стало невыразительным и сонным. Рот приоткрылся, показав зубы твердые и желтые, точно старая слоновая кость. Его тело медленно сползло по кожаному креслу, пока спинка не сдвинула шляпу ему на глаза — они поблескивали из-под полей, ловя искорки света, будто опалы. Он замурлыкал «Прощание Джонни на ярмарке» — снова и снова. Мычание вдруг резко прервалось посреди фразы.
Агент заговорил вяло и судорожно — его голос звучал, как музыка на ветренной улице:
— На такой работе всяких людей встречаешь, парнишка. А то зайдет в контору какой-нибудь фанфарон и расплачивается вот этой дрянью.
Его рука качнулась вперед и упала на подлокотник кресла. Медленно он разжал худой смуглый кулак с лилово-синими ногтями — в нем лежали мятые желтые тысячедолларовые купюры. Рука повернулась ладонью вниз и снова упала. Глаза его закрылись.
Неожиданно голова Агента свесилась на сторону, изо рта вывалился язык. Банкноты высыпались из его руки. Мятые, они лежали на красных плитках пола. Порывом теплого весеннего ветра колыхнуло грязные розовые занавески. Деньги прошелестели по комнате и замерли у ног Аллертона.
Неощутимо Агент по розыску выпрямился в кресле, между век прорезались щелочки света.
— Оставь у себя, если подопрет, парнишка, — сказал он. — Ты же знаешь, как в этих гостиницах у латиносов бывает. Свою бумагу всегда с собой привозить нужно.
Агент нагнулся вперед, уперев локти в колени. Потом неожиданно встал, как будто кресло вытряхнуло его, и одновременно одним пальцем сдвинул шляпу с глаз. Он подошел к двери и обернулся, положив правую руку на ручку. Ногти левой руки он почистил о лацкан поношенного пиджака из шотландки. При каждом его движении костюм источал затхлую вонь. Под лацканами и манжетами брюк виднелась плесень. Агент посмотрел на свои ногти.
— О, э-э… по поводу твоего э-э… счета. Я скоро зайду. То есть, через несколько… — Голос Агента прозвучал очень невнятно. — Мы придем к какому-то соглашению. — Это прозвучало уже ясно и отчетливо.
Дверь открылась, в комнате повеяло ветерком. Потом — закрылась, занавески на окнах успокоились, а одна проволоклась по дивану, будто кто-то ее туда швырнул.
Примечания
1
«Солдатский билль о правах» — закон 1944 года об обеспечении военнослужащих и ветеранов Второй Мировой войны, включая образование.
(обратно)2
Мигель Алеман Вальдес (1902–1983) — мексиканский политический деятель, президент страны в 1946–1952 гг.
(обратно)3
Взятка, коррупция (исп.).
(обратно)4
Крестьянин (исп.).
(обратно)5
Очень злобно (исп.).
(обратно)6
Зд. — блядища! (исп.).
(обратно)7
Гадкие мальчишки! (исп.).
(обратно)8
Наркоманов не обслуживаю! (исп.).
(обратно)9
Спасибо, сеньор. (исп.).
(обратно)10
Джонсон — честный преступник из автобиографического романа Джека Блэка «Выигрыш невозможен», придерживавшийся высоких моральных норм при нарушении закона.
(обратно)11
Элеанора «Билли» Холидэй (1915–1959) — великая американская джазовая певица.
(обратно)12
Раздражает (фр.).
(обратно)13
Строка из «Сказания о Старом Мореходе» С. Т. Кольриджа. Перевод В. Левика.
(обратно)14
Зд. — ублюдки (исп.).
(обратно)15
Еб твою мать (искаж. исп.).
(обратно)16
Генри Агард Уоллес (1888–1965) — министр сельского хозяйства (1933–1940) и вице-президент США (1941–1945) в администрации президента Рузвельта.
(обратно)17
Фрэнк Хэррис (1856–1931) — американский писатель ирландского происхождения, автор скандальной в то время автобиографии в трех томах «Моя жизнь и любовные похождения» (1923–1927).
(обратно)18
Чувак… ты совершенно некультурный, да? (исп.).
(обратно)19
Пошли, балбес (исп.).
(обратно)
Комментарии к книге «Пидор», Уильям Сьюард Берроуз
Всего 0 комментариев