«Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной»

4355


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Вика Соева Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной

…каждый инстинкт властолюбив; и, как таковой, он пытается философствовать.

Фридрих Ницше

1. Утро, ванна, телефон

По Танькиной «сексуальной шкале Рихтера» вчерашнее соитие относилось к высшей, 3-х бальной категории — yeblye. Клиент изъявил желание (цитирую) «побывать во всех твоих дырочках», на что ему было заявлено: «да за nyehuj». Под конец он так разошелся, что умудрился, кроме прочего, кончить между сиськами, которые та же Танька иначе как «медицинскими прыщиками» не называет.

Вот итог. Лежу в ванне, внизу и сверху все растянуто, а в башке крутится: «И с детства не люблю анал…» Смотрю в потолок. Закрываю глаза. Открываю глаза. Никаких изменений. Словно пользованный презерватив. Точно. Так и есть. Пользованный и выкинутый за дальнейшей ненадобностью. Природе понадобилось hyer знает сколько миллионов лет, чтобы изобрести двуполое размножение, придумать яйцеклетки и сперматозоиды, феромоны и тестикулы, пенис и вагину, оргазм, эякуляцию и, мать ее, месячные. А результат? Результат все тот же — миллионы женщин до, миллионы женщин после будут лежать в ванной, на полу, на кровати и чувствовать себя пользованными презервативами. В отверстиях хлюпает, саднит, а во рту — привкус резины с бананом.

Еще одно свидетельство вопиющего несовпадения средств и цели. Ради чего? Ради банального оплодотворения?! Как много всего наверчено вокруг абсолютной пустоты! Пустота затягивает, закручивает… Пепел. Вот то единственное слово, которое остается после того, как смывает оргазмом. И вот проблема — должна ли blyad' оргазмировать? Позволено ли профессионалу в искусстве траханья банально корчиться в приторных судорогах? Более неэстетичного зрелища трудно и придумать.

С усилием выныриваю из вязкой каши мыслей, мыслишек, зачерпываю водицы и ополаскиваю лицо.

Противно пищит телефон. Назойливо, как одинокая комариха темной душной ночью, все еще не способная отойти от посторгазменного синдрома, ошалевшая от запаха потного человеческого тела. Один укус, несколько жалких капель крови, чтобы великая машина размножения могла катиться дальше. Может, и для человека стоило придумать что-то более изощренное, чем фрикционное раздражение слизистых оболочек? Возможно, нам, самкам, следовало бы на пике наслаждения впиваться клыками в беззащитную шею самца и захлебываться его кровью?

Телефон продолжает пищать. Нетрудно догадаться, кто вспотевшей ладонью сжимает трубку на другом конце провода. Народ жаждет новых впечатлений.

— Как все прошло? — жадно спрашивает Танька.

— Подробно описать? — интересуюсь.

— Подробно, — подтверждает Танька и затаивает дыхание.

— Иди на huj, — отрезаю злорадно. — Здесь тебе не секс по телефону.

— Не кончила? — сочувственно-понимающе вопрошает фригидная Танька.

— Кончила. И не раз. Обкончалась до посинения. Приходи, — предлагаю. — Рассказывать не буду, но все покажу.

— У тебя член прорезался?

— Дура, — ласково. — Зачем член, когда есть две руки, десять пальцев и язык. А для особых извращенок — электронный her в ящике припрятан.

Танька молчит, но затем признается:

— У меня тоже фллоимитатор есть. Только все ерунда. Он — флло-имитирует, а я — оргазмо-имитирую.

Потом добавляет:

— Я не лесбиянка.

— Откуда знаешь? — устало зеваю. Разговор утомил. Хочется сунуть трубку в воду.

— Мне мужики нравятся.

— Ну и довел ли хоть один из них тебя до оргазма? — усмехаюсь.

— Они оказались козлами, — жалуется Танька.

— Милая, — нежно говорю, — у тебя их было, от силы, две с половиной штуки. Но поверь опыту, они все — козлы.

— И как ты с таким настроением на мир смотришь, — вздыхает фригидная Танька.

— Член — это еще не весь мир, уверяю, — ночь постепенно отпускает из своих душных челюстей. А может, это все Танька? Она ведь звонит именно в такие моменты, когда нахожусь на грани…

2. Рассвет, кухня, кофе

Шлепаю босыми ногами по полу. Капли стекают по лодыжкам. Даже не заглядываю в зеркало, покрытое тонкой сеткой патины, или как там это правильно называется. От собственного вида тошнит. Это тело всю ночь (почти) провело в безумии продажной страсти, а душа смиренно восседала в кресле и разглядывала творимый с плотью etchi suru и прочее omonkuu. Что они находят в безлядвом теле? Чем оно их заводит? Оно? Да ничем. Чем заводит «Черный квадрат»? Полной неадекватностью эстетическим паттернам, как грязно выругалась бы все та же Танька. А она в этом знает толк, как художник, чья адекватность все тем же паттернам иначе как бездарностью не назовешь.

Обмираю. В глубине зеркала лицо скрыто за темными водорослями времени. Поймали. Пригвоздили. Шлепаю ладошкой по ледяному стеклу, и по нему расползаются инистые узоры. Между сознанием и реальностью зияет бездна смысла, точно стекло, что не дает слиться с зазеркальным двойником. Гуссерль понимал, что говорил. Каждое мгновение парим над этой бездной, не замечая ее. Обыденность. За что бы не брался в этом лучшем из миров, а оно в ответ шепчет, кричит: «Скука! Все было и еще тысячу раз будет!»

Пальцы заледенели. Засовываю их между бедер и чувствую, как холод поднимается выше, заполняет анестезирующим облаком все эти складки, между которыми тоже бездна смысла, потому что никакого иного (божественного) смысла в убогой анатомии деторождения уж точно нет.

В расщелине между мирами ночи и дня мир выглядит совсем иначе. Скорей бы преодолеть ее. Перепрыгнуть. Убежать в тошнотворность ритуала, повторяемости, скуки. Там спасение. Беру чашку и делаю глоток. Темнота за окном намокает, сереет, скукоживается, унылый дождик пропитывает картон начинающегося дня, и тот набухает, расползается противными хлопьями, выпадая на грязный асфальт.

Так вот куда девается прошлое! Открываю блокнот и записываю: «Так вот куда девается прошлое! Его не сжирают лангольеры, оно превращается в грязь, пыль, мусор, бомжей, блядей, убийц и детей, всех тех, чье пристанище — ночь!»

Глубокая мысль. Чашку поставить некуда. Ставлю на исписанную страничку. Коричневые капли стекают по розовым свиньям. Теперь глубокая мысль отмечена печатью утреннего кофе.

Что же это? Я, мной, мне… Грамматика. Синтаксис. Каждый — безвольный раб грамматики. Малейшее движение души просто требует первого лица. Я. Я пью кофе. Я yebalas\ всю ночь. Мне huyevo. И что тут реального? Почему мир, имеющий к нам некоторое отношение, не может оказаться фикцией?

А как же тогда Творец? Значит, что он обманывает нас? Он сам связан с фикцией?

Или само слово «связан» связано с фикцией? Разве не позволительно иронизировать по отношению как к субъекту, так и предикату и к объекту? Почему бы не стать выше веры в незыблемость грамматики?

Ницше. Он знал в этом толк. Знал ли? Что есть любовь, как не атрофия сомнения? Если сомневаюсь в том, что он там сформулировал в крохотных просветах между приступами головной боли, то… Если…, то… Из ловушки языка невозможно вырваться. Если написала диссертацию по гносеологическим проблемам ницшеанства, то ты — философ. Если сношаешься за деньги, то ты — kurve. Все просто в логичнейшем из возможных миров. blyad' yebyetsya за бабло, без бабла ей западло.

3. Пробуждение, свет, скоморох

Чтобы жить в одиночестве, надо быть животным, богом или тем и другим — философом. Личный вклад в мировую ницшеану — и животным, и богом, и философом.

Никогда не сплю, но все равно есть свое пробуждение. Много раз наблюдала, как просыпаются другие люди — так же отвратительно, как сеанс оживления покойника. Глаза под веками начинают двигаться, пальцы подрагивают, на губах выступает слюна, член торчит, вагина намокает, словно перед оргазмом. А что еще может сдвинуть с места такую ленивую скотину, как человек? Страх смерти и гениталии ближнего/дальнего своего. Даже умирая насильственной смертью, оргазмируем и испражняемся. Что же говорить о ежедневном воскрешении из царства спящих?

Хватило девяти месяцев метаморфоза из оплодотворенной яйцеклетки до вытолкнутого из матки визжащего куска мяса. Ох уж и намучились родители! Новорожденная постоянно орала. По всем законам естественного отбора у подобной особи не имелось никаких шансов на выживание — в какой-нибудь первобытной пещере такую бы просто придушили или отдали на растерзание тотемному хищнику. А если бы не отдали, то вряд ли какой из местных обалдуев позарился на прямоходящие кости…

Скоморох тоже смотрит в окно. Лицо размалевано грустной ухмылкой, и лишь в узком просвете между гримом и ярко-красным патлатым париком можно видеть серую кожу. Голова дергается, бубенчики звенят. Балалайка прижата к животу.

— Привет, — киваю и не жду ответа. Запас унылых шуточек иссяк еще ночью.

Скоморох усох, грим отслаивается, толстые губы распустились. Хочется перегнуться через стол и тронуть пальцем его щеку.

Балалайка тренькает. Свет втекает в комнату скудными, серыми порциями, напитанный осенью, дождем, палой листвой. Собирается под ногами стылыми лужами, растекается по стенам влажными пятнами. Корчусь на стуле воробушком — нахохленным, растрепанным. Подол рубашонки задирается, но скомороху все равно. Обхватываю колени и смотрю туда же, куда и мой гость — в хаос мегалитических надгробий, воздвигнутый над живым трупом человечности.

Видим ли одно и тоже? Вряд ли. Наши миры не пересекаются. Даже Лярва пребывает в какой-то собственной и никому более недоступной вселенной, где все устроено так, чтобы бедное блондинистое создание постоянно увязало в чудовищных по своей глупости и скуке историях.

— Это все ты? — вопрошаю чучело с балалайкой.

Чучело качает головой. Да или нет.

— Ты съезжаешь с катушек, — выдает оно и передергивается, точно пес, стряхивающийся после дождя. — Ты распялилась между низом и верхом. Тебя скоро разорвет.

Смеется. Механическим, мерзким, скрипучим, продирающим до костей могильным смехом.

— Вавилонская шлюха… блядь мироздания…

— Ot'yebis', - вяло возражаю.

Он наклоняется, кладет инструмент на пол, выпрямляется, встает, подхватывает и водружает на стол.

— Не вздумай, — вяло возражаю, но колени разжимаются, гладкие, словно в перчатках ладони скользят по бедрам к промежности.

— Когда-то действительно были — страдания как добродетель, жестокость как добродетель, притворство как добродетель, месть как добродетель, отрицание разума как добродетель, напротив, хорошее самочувствие как опасность, сострадание как опасность, жалость со стороны как оскорбление, безумие как дар Божий…

Пуговица во рту. Гладкая, шелковистая, но абсолютно чужеродная. Вот что такое. Распята на столе, на холодном столе в луже талого рассвета, не сопротивляюсь. Бесполезно. И ничего. Ни возбуждения, ни обиды, ни страха. Словно пуговица во рту. Что-то трется внизу, проникает внутрь, ни горячее, ни холодное, ни теплое. Фантом. Только патлатая рожа с раззявленным ртом.

— Почему бы тогда не представить, что и сегодняшние пороки есть эмбриональное, уродливое и невзрачное, что завтра воссияет во всей красе одобренной добродетели?! Распущенность нравов, говорите вы, а я отвечаю — стремление познать все закоулки жизни; сквернословие, восклицаете вы, а я возражаю — дискурс; алкоголизм, наркомания, обвиняете вы, а я утверждаю — попытки расширить собственное сознание, освободить личный опыт от колоссальной силы единогласных опытных постижений и распахнуть дверь в подлинное многообразие миров…

А он заводит несчастное тело. Сама где-то в стороне, во вне, смотрю на незнакомый носатый профиль, на язык, что тянется лизнуть дрожащие от накатывающих волн возбуждения губы. Семантика. Фрагментирующая машина реальности, которую не охватить и не помыслить, если только не свести к убогой дихотомии — больно и хорошо, унизительно и восхитительно, примитивно и сложно.

Там — только тело. Примитивный моторный механизм рефлексии. Здесь — только сознание. Вылущенное Ego чистой субъективности. Без морали и без добродетели.

— Позволить засунуть член во влагалище — нехитрое дело, само по себе не имеющее ни смысла, ни достоинств, ни недостатков, — фрикции учащаются, патлатая башка склоняется все ниже к плоской, мальчишечьей груди. Тонкая нить слюны медленно опускается из уголка рта — невидимый паучок ткет плотную паутину близкой эякуляции. Сейчас глупое тело заполучит долгожданный липкий плевок в матку. — Все, что здесь накручено, проистекает из незримого источника животной стороны разума, контролирующей воспроизводство, размножение тел.

Пальцы впиваются в край стола, мышцы напрягаются, пот густой сеткой проступает на коже. Вот уже близко, совсем рядом, до него можно дотянуться, ухватиться за сверкающую обманку счастья, которая тут же рассыпается в прах, пепел — без надежды и без остатка.

— Так почему бы не попытаться выбрать совершенно иную смыслообразующую точку, где оргазм будет иметь такое же отношение к соитию, как мысль — к мозгу?

Не понять этого. Более того — даже не знаю, что должна понять. Вот — тело, вот — Ego. Верх и низ, разделенные незримой, но абсолютно непреодолимой чертой, две параллельные вселенные человеческой экзистенции.

Таращусь в потолок. Было ли это? Было ли это на самом деле? Не уверена. С таким же результатом можно поработать пальчиком. Одного пальчика и воображения вполне достаточно, чтобы обмануть тупую скотину — собственное тело.

4. Консультация

Самое странное и загадочное заключается в наиболее привычном и банальном. Практически невозможно думать о том, о чем и думать-то скучно. Но за подобной скукой, регулярным мельтешением, обыденностью сокрыто нечто, лишь неимоверным напряжением мысли вылущиваемое из зерен бытия.

Философия есть умение быть скучным. Или, если угодно, задавать глупые вопросы. Весь антиметафизический пафос Венского кружка ничего более, кроме как попытка внести венскую легкость и венское веселье накануне грандиозных катастроф в сей унылый предмет. Но метафизика, в конечном счете, отомстила. Империя Габсбургов сгинула в небытие…

— Ты слушаешь?

— Слушаю, — отвечаю тоскливо.

— И как тебе?

— Скучно.

Там оживляются.

— Я же и говорю, что лишь за завесой скуки только и можем философствовать.

А еще: болтать, напиваться, колоться, кончать с собой и просто — кончать, и еще миллион вещей, из которых и собрана наша халтурная жизнь. Но не говорю. Это не-пе-да-го-гич-но, как выражается Старик. Нельзя вот так нашу молодежь мордой в дерьмо!

— Любопытно, — бормочу сухо. Встаю, прижимая телефон плечом к уху, подхожу, наливаю и глотаю. — Очень любопытно.

— Совсем hujnya? — печально догадываются.

— Нужно поработать, — успокаиваю. — Чуть-чуть.

Разочарование вытекает из пластмассовых пор. Нет ничего страшнее своей привычностью, чем разочарование в собственной гениальности.

— Все это хорошо, — пытаюсь успокоить, — но… скучно, вот, скучно. А если это скучно, то…

— Так ведь здесь и заключается смысл, Виктория Александровна! — голос оживает, речевой поток, казалось бы, иссякнувший, набирает силу реки в пору весеннего половодья. Дискурс, мать его! Философский дискурс, или болтовня. Великие имена кувыркаются всуе среди доморощенных откровений. Куэйд, Мур (а они-то тут причем?), Гуссерль, Рассел, появился Брентано и осенил своей рукой целый сонм учеников. Площади Вены заполнились праздным народом. «В науке нет никаких глубин», — провещал Карнап.

Стряхиваю оцепенение.

— Вы это напишите, дорогой мой, — предлагаю робко. Если бы он так yebalsya, как болтал. А то ведь никакой выдумки, огонька, страсти. Если после философии не тянет на фривольности, то никакой ты не философ. Проверено. — Пропедевтика хороша в древних Афинах, но вы ведь не Аристотель.

Замолкает. Обидчиво.

— Я напишу, — звучит грозно. — Я все напишу.

— И учите немецкий, дорогой. Как у вас с немецким?

— Sinn от Bedeutung уже отличаю, — заверяет он.

— Вы на правильном пути.

Гудки. Облегчение. И какого hyera он припал? Ну, писал курсовую, ну, трахнулись пару раз. Или он решил, что своим убогим членом осчастливил до полной невменяемости серую мышку? Член как член. Никакой метафизической рефлексии сей орган не вызвал и вызвать, по определению, не мог. Не Платон.

5. Крыша

Куда-либо двигаться — еще рано, а что-либо начинать — уже поздно. Собственно, такова жизнь в каждое свое мгновение. Человечество выдумало часы, расписание, графики, а уж потом решило синхронизировать жизнь с маятником мертвого механизма. Большая ошибка считать, что часы показывают время. Вы лишь синхронизируетесь в мгновение взгляда на стрелки с тикающей машинкой, но вот отведен взгляд, и ваши пути, ваши вселенные разошлись, разбежались.

Открываю окно, усаживаюсь на подоконнике, кутаюсь в шаль и пью. Холодно. Тепло. Всегда мечтала жить, как Карлсон — на крыше. Мечта идиотки сбылась и, как оказалось, реальность имела больше минусов, чем плюсов. Во-первых, кошки. Уверена, что кошки сыплются с неба. Возможно, Земля стала объектом нашествия космических кошек. Потому что невозможно, что бы нормальная хвостатая тварь жила на крыше, спала на крыше, трахалась на крыше и рожала на крыше. Чем они здесь питались? Голубями?

Во-вторых, голуби. Более гадких птиц не существует. Сидят и гадят. Спят и гадят. Летают и гадят. Наносы гуано здесь такие, что пришлось бы pyeryeyebat'sya с целой армией дворников, прежде чем они превратили крышу в нечто пригодное для созерцания.

В-третьих, парочки. Уж сколько раз на собственном опыте убеждалась, что радости секса на свежем воздухе сильно преувеличены, но молодежи все неймется. Особенно раздражают молоденькие дурочки, которые тащатся на крышу за своим перевозбужденным дружком, у которого и невооруженным глазом видно, как ширинка трещит от большой любви, а затем начинают разыгрывать из себя романтичных недотрог. Пока с нее стаскивают трусы, она кричит: «Не надо!», а после того, как избавили от физического целомудрия, начинают рыдать на плече возлюбленного и упрашивать жениться.

Вспомнила собственную дефлорацию. О себе — больно, неприятно, кровища. О нем — козел. И почему всегда в первый раз отдаемся таким вот козлам? Что-то непозволительное, от чего бережем своих настоящих возлюбленных, отдаваясь им уже с полным профессионализмом и разработанным влагалищем? Сакральный акт, навлекающий беду на пидараса с окровавленным хуем? Тема для диссертации или курсовой: «Дефлорация как сакральный акт». Девственницам не предлагать. Хотя, есть ли они в институте? Все — шлюшки. А кто сейчас не шлюшка?

Он сидит в потрепанном шезлонге и курит. Увидев соседку, махает рукой:

— Давай сюда!

— Холодно!

— Сейчас ангел пролетит. Потеплеет.

Устраиваюсь поудобнее, отталкиваю ногой очередную приблудную кошку.

— И здесь хорошо.

Он смотрит в небо. Между океаном крыш и океаном туч — узкий просвет. Сеет мелкий дождь. Красная жесть буреет, покрывается лишаями. Город ощетинился антеннами, выбросил флаги старого белья — то ли в знак западной капитуляции, то ли восточного траура.

Никогда не видела ангелов. Поэтому продолжаю сидеть доверчивой дурой в ожидании дефлорации наивности. Хотя сосед в обмане пока еще не замечен. В первый же день своего переезда заявился с бутылкой какой-то фруктовой отравы, постучал прямо в окно. Внутрь не пустила, пить не тянуло, ибо от такой бурды организм обычно тянет на сношения, а сношаться за так с первым встречным не хотелось. О чем новоиспеченному соседу было прямо и заявлено. Тот не обиделся, но клятвенно заверил в соблюдении целомудренности. Бурду, в конечном счете, вылакали, а на все последующие приставания мужчинка отвечал твердым: «Нет!» Кремень, а не мужчинка.

— Что за херовина? — интересуюсь относительно странного приспособления.

— Арбалет. Высоко гады летают, иначе не достать.

— Почему так неуважительно? Ангелы, все же.

— Из них такие же ангелы, как из пальца — хрен, — презрительно сплевывает и поправляет кожаный шлем с очками-консервами. — Нежить.

— Ну-ну, — никогда не умела реагировать на откровенное безумие. Или это последствие долгого воздержания? Сосед, все-таки, могла бы пару раз и дать. Но все, поздняк метаться. — Сигареткой не угостишь?

— Это — не сигаретка, — усмехается.

Понятно. Торчит, родимый. По полной программе торчит. После легкого разочарования становится интересно. Опыт чужого измененного сознания. Полевые исследования. Нащупываю блокнот и ручку. Кастанедство в чистом виде.

6. Ангел

— И как ловить собираешься? — интересуюсь, хлюпаю носом. Ну что за скотство!

— На живца, — и спокойно себя в грудь тычет.

Самомнение у соседа, однако. За такими, обычно, третьесортных демонов посылают. А уж суккуба и вовсе не дождешься. Воистину, живут слишком многие, и слишком долго висят они на своих сучьях. Пусть же придет буря и стряхнет с дерева все гнилое и червивое.

— Святым себя считаешь? — усмехаюсь.

— Не обязательно, — пожимает плечами мужчинка. — Говорю же, что эти твари с ангелами имеют общего столько же, сколько и с мухами…

— В смысле — на дерьмецо тянет? — не удерживаюсь.

Сосед затягивается, ослепительно белый дымок идеальной вертикальной линией уходит в небо. Ветер стих. Даже не стих, а умер. Внезапная клиническая смерть непогоды.

— Уже близко, — сообщает ловец. Голос приобретает специфический отзвук. Словно в громадной пещере перекликаемся.

Придерживаясь за подоконник, внимательно оглядываю крышу. Однако нигде не видно ни одной патлатой рожи. Странно. Скоморохи подобных чудиков обожают.

Смотрю в небо. Тоненькая ниточка дымка серебрится среди напластований туч цвета зрелого фингала. Редкая палитра. До сего дня подобный колер видела лишь под глазом у Лярвы после ее расставания с жутко талантливым, но не менее жутко пьющим экземпляром богемного выводка.

— Уже близко, — голосом футбольного комментатора сообщает сосед. — Не вздумай меня спасать, подруга.

Жеманно пожимаю плечиками. Спасать обкурившихся уродов пока точно не тянет, хотя если он свалится за бортик крыши и будет дико орать что-нибудь о милосердии, то женское сердце может и не выдержать. Так и объясняю. Честно и откровенно.

Сосед скалится. Небритая физиономия расплывается в ухмылке:

— Если что, если долго не вернусь, то в квартиру все равно никого не пускай. Вот им, — он показывает кукиш. — А еще вот и вот, — запас неприличных жестов изумителен.

Пытаюсь поинтересоваться, кому переадресовать столь колоритные изъявления родственных и дружеских чувств, но торчок внезапно вскакивает, сигаретка метеором прочерчивает сумрак, арбалет упирается в небо, в багровое зарево точно в зените, лязг, свист, стрела нехотя поднимается вверх, вытягивая с катушки нить. Затем огненное пятно дергается, выпускает столбы пара, которые заволакивают крышу. Когда пар рассеивается, на крыше, кроме меня, никого уже нет. Валяется шезлонг, арбалет.

В полном отупении вылезаю из окна и брожу вокруг. Заглядываю за бортики. Ничего. Смотрю вверх. Ветер набирает силу. Холодает. Повторяю один из жестов охотника на ангелов.

Что ни говори, а философ — это роковой человек, постоянно окруженный громом, грохотом, треском и всякими жутями.

7. Золотой век

Слоняюсь по комнате, ежась и натыкаясь голыми пальцами ног на разбросанные по полу фолианты. Библиотека какого-нибудь средневекового монарха, насчитывающая штук двадцать томов, уже имела репутацию нешуточного наследства. Каждый том требовал не только усилий мысли, но и многолетнего труда переписчиков. Теперь же… Ничто так не девальвировалось, как печатная продукция. Нет ни мысли, ни труда. Отвернулись боги от людей, младшие перестали уважать старших, брат пошел на брата, а каждый норовит написать книгу.

Закат человечества. Уэллс четко подметил важный штришок в симбиозе морлоков и элоев — скамьи из червонного золота. Не выходя из своей комнаты, могу правильно поставить диагноз по многочисленным шкафам, забитым печатным мусором галактики Гуттенберга.

Эти знаки повсюду. Центральное отопление. Туалет. Горячая и холодная вода в кране. Холодильник. Полупереваренная пища из супермаркета. Презервативы. Лишь добровольное ослепление отвращает взор каждого от расставленных повсюду скамеек из чистейшего золота. Но при таком изобилии температура радости не повысилась ни на градус.

Скажите-ка, кто хоть раз пытался восстановить душевное равновесие, проистекающее от неумеренных желаний и недовольства собственным положением, актом дефекации или, по крайней мере, мочеиспускания в фарфоровую вазу, производства фирмы «Тисса», Будапешт? Или, извлекая резинотехническое изделие N1 из влагалища оргазмирующей подруги, кому-то пришло в голову пасть ниц перед унылой оболочкой с ребрышками?

А что еще? Подтираюсь салфеткой, смываю воду, достаю прокладку и натягиваю трусики. Мириады вещей, каждая из которых, по здравому размышлению, должна просто ввергать всех в пароксизм восторга. Газ, электричество, бумага, стол, замок, ложка, сумка, радио, зонтик… В чем же причина столь преступного небрежения? Почему даже собственные мысли остаются холодны, без сопутствующего акта восхищения? Где ноэма и где ноэзис радости простой и незамысловатой жизни?

Даже философы больны теми же болезнями, ибо как же иначе их мучительная рефлексия могла бы принять социально приемлемые формы?

Да и должен ли кролик, пожираемый удавом, испытывать дарвиновскую радость от столь естественного отбора наиболее хитрых и быстроногих? Если мы — элои, то где же морлоки? Почему не замечаем их согбенных волосатых фигур, их налитых кровью глаз и крепких зубов? Прячутся ли они во мраке канализации, чтобы под покровом ночи выйти на свою привычную охоту? И лишь наша беззаботность, которую рядим в одежды бешеного ритма жизни, карьеры, денег, стрессов, не позволяет заметить очевидного — нас пожирают?

Телефонный звонок. Продолжаю натягивать чулки. Включается автоответчик: «Если вы звоните мне, то не пошли бы вы на huj?» Последующий культурный шок у людей, не привычных к столь пессимистической позиции, обычно отбивает всякое желание к ведению ненужных разговоров.

— Вика, это я.

Кидаюсь к трубке.

— Привет, па…

— Тебе что-нибудь нужно?

— Как обычно.

— Тогда как обычно.

Гудки.

Слыхали про Пеппи Длинныйчулок? Так вот, это о вашей покорной слуге.

8. Недотраханность и маршрутка

Дождливое начало трудового дня. Улица полна зевающих выползков. Не хватает только фабричных гудков. Лица как из дерьмового факса — стертые. Лишь некоторые самки удосужились нанести боевую брачную раскраску. Как правило, это nyedoyebannyye самки. Матери-одиночки. И просто одиночки.

На уровне макияжа они циничны, горды, фригидны. Но их цинизма, гордости и фригидности хватает лишь на слой той штукатурки, которая отшелушивается с щек. На самом деле, они в поиске. Если женщина так холодна, что ее стужа обжигает пальцы, то, значит, внутри у нее все раскалено. В этом весь секрет соблазнения. Определенный сорт мужиков очень четко пеленгует их немые позывы страсти. Немного убогой романтики, и вот очередная героиня романа лежит у ног благородного мужчины в полном неглиже. Объятия, коитус, минет, цветы, снова коитус.

Однако doyebannost' на пользу данному типу бабенок не идет. Начинаются беспочвенные фантазии о тихом семейном счастье, дешевая романтика расползается за пределы остывающей постели куда-нибудь на кухню, где среди гор немытой посуды и дерьмово приготовленного завтрака наша бабенка совершенно теряет контроль над реальностью. Хорошо, если мужик для начала мирно просит просто пожрать, а не дает сразу в ряшку, чтобы затем окончательно стаять из юдоли вечного одиночества.

Да, такой типаж! Есть достойный объект для изучения бабьей глупости — Лярва. Она из этих, недотраханных. Достаточно посмотреть на трогательно расставленные повсюду по квартире репродукции Сальвадора Дали. А как она описывает взаимоотношение великого художника и его музы! А болезненная чистота и чистоплюйство! В ее хибаре запросто полостные операции можно проводить без всякой предварительной дезинфекции.

— Дамочка, вы влезаете?

Толпа притесняет к разверстой пасти маршрутки. Ее водитель наверняка волшебник, если в состоянии заставить свою трахому не только заводиться, но еще и ездить. Передвигаться подобным образом по мегаполису — откровенное самоубийство. Влезать в это проржавелое влагалище абсолютно не хочется — кого оно только не впускало в свои недра без всякой контрацепции… Но подхватывают под попу, втискивают, стискивают, кренюсь под могучим напором и падаю на чьи-то колени. Полное ощущение близкого изнасилования.

— Человеку плохо! — начинает кто-то истошно кричать. Судя по отчаянию, тот, кто не втиснулся. На понт берет.

— Мне очень хорошо! — ору в ответ. Пассажиры валятся с ног от смеха, влагалище, удовлетворенное очередной порцией семяизвержения, перекрывает поток стальным поясом верности, маршрутка дергается в последнем пароксизме восторга

Продолжаю лежать и рассматривать ободранный потолок. Сумка и книга прижаты к груди. В мгновения опасности каждая баба прикрывает самое дорогое — сиськи и вагину. Неужели они действительно самое дорогое, что у нас есть?

— Мне подняться? — интересуюсь для праформы.

— Лежите, лежите, Виктория Александровна! — две физиономии появляются в поле зрения.

Становлюсь популярной, мелькает самодовольная мыслишка. Только, из какой они жизни — ночной или дневной? Впрочем, вряд ли ночные знакомцы разъезжают на подобных колымагах с утра пораньше.

— Студенты? — осведомляюсь.

Головы радостно кивают.

— Мы с третьего потока. Вы у нас семинар по истории философии ведете.

— Зачет, — говорю и закрываю глаза.

9. Метро

Чтобы доказать безбожность цивилизации, достаточно спуститься в метро. Только в высшей степени извращенно рациональному уму могла прийти такая идея — рыть ходы под землей для скорейшего передвижения. Вдумайтесь только в безумие подобного конструкта! Преодолеть неимоверное сопротивление пород, грунтовых вод, камней и чертей лишь для скорейшего перенесения из точки А в точку Б!

Впрочем, любое усилие цивилизации не блещет ни продуманностью, ни эффективностью. Если проследить всю причинно-следственную цепочку от добычи газа на шельфе Северного моря до отдельно взятого европейца, то единственно правильный вывод должен состоять в том, что столь грандиозные усилия, титанические сооружения, кошмарный риск предпринимается опять же лишь для того, чтобы несколько облегчить проявление таких физиологических феноменов, как слюноотделение, мочеиспускание и семяизвержение. Все. Остальное, что здесь накручено экономикой и политикой — от лукавого.

А возьмите последнюю эпидемию всеобщей мобилизации! Люди стали ближе друг к другу? Бросьте! Потоп банальностей и нечистот пустейшей болтовни захлестывает каждого с головой. Сколько ресурсов, умов вбухано в то, чтобы вон та pizdyushka в любое время могла испражниться переполняющей ее глупостью в уши своей подружки или дружка, да так, что брызги интеллектуального недержания разлетались во все стороны, пачкая ни в чем не повинных людей.

Великие умы, титаны мысли, гении! Корчитесь ли вы там, в своих могилах? Иль в перерывах между варкой в котлах занимаетесь интернетизацией преисподней?

Вот еще один симулякр — всемирная паутина! Неисчерпаемый источник канализации бреда, посредственности и убогости, клоака, проложенная по мозгам людей, выгребная яма цветных мониторов, откровение импотенции и бесстыдство инцеста. Уж воистину — последнее обнажающее откровение, седьмая печать, воплощение легенды о всемирном потопе. Наводнение бессмысленности и не просто бессмысленности, а бессмысленности агрессивной, которая прикидывается самой что ни на есть осмысленностью, настолько глубокой, насколько глубока может быть лишь пустота.

Что поражает, так это всеобщий энтузиазм! Как будто построение дополнительных сортиров способно увеличить частоту и объемы дефекации. Ни одна мысль теперь не сгинет в проклятом забвении! То, что кажется сегодня безумным, будет сохранено для потомков, которые уж разберутся в нашем гениальном бреде! Бедные потомки, неужели вы действительно обречены копаться в электрическом дерьме, заботливо припасенном для вас предками? Или в вас еще сохранится капелька здравомыслия, и вы пошлете все это наследство на hyer? Или бациллы нашей копрофагии все же поразят и вас, и тогда… тогда…

Морлоки. Добропорядочные морлоки, жители андрогинных подземелий. Покрытые шерстью лица, пустые глаза, в которых мироздание гибнет ежемгновенно — безвозвратно и без сожаления. Вонь миллионов тел, их тепло, проступающее на поверхности слякотью, гриппом и грибком, что пожирает серые дома, затапливает гнилостной чернотой любой мазок яркой краски.

Шаркают ногами по мраморным плитам, обтирают бронзу и мозаику тоталитарного ампира, оскальзываются взглядами на мускулистых рабочих и колхозницах лишь с тем, чтобы отыскать белизну гипнотизирующей таблички. Насколько же предсказуема скотина, именуемая человеком. Теперь люблю я Бога; людей я не люблю. Человек для меня слишком несовершенен. Любовь к человеку убила бы меня… Нет, не так, милый Фридрих. Не люблю людей, не люблю Бога. Любовь к людям убивает, любовь к Богу заставляет жить.

Стальные черви мчатся сквозь влажные норы своих таинственных жилищ, довольные и сытые проглоченной и перевариваемой пищей. Электрический свет желудочного сока незаметно разъедает сырую кожу пористых лиц, проникает в пустоты тел, осаждаясь там мучительными, неизлечимыми болезнями. Знаете, сколько умирает людей в теснине ежедневного сумасшествия метро? Какой налог взимает колоссальный механизм, обосновавшийся под мегаполисом, протянувший стальные щупальца, опутавший грибницей каждую крохотную шестеренку, каждого презренного служку кровавого колосса бетонированных руин?

Мизантропия. Острый приступ мизантропии. Токсикологический шок от впрыснутых под черепную коробку личинок — неисчислимости червей, готовых вылупиться из яиц кишащей массой, пожирающей жизнь и испражняющейся видимостью жизни, всем тем, что именуется благообразием, карьерой, достоинством, состоятельностью, а короче говоря — ЛИЧНОСТЬЮ, этим фантошем и фетишем, мутацией, генетическим взбрыком, Эгейским синдромом, над пустотой которой вот уже пару тысячелетий ломает голову философия.

Падаль. Мысли и поступки, страсти и соблазны, что принимаем за высшие и отвратные проявления самоей жизни, лишь то, откуда неслось жужжанье мух из живота гнилого, личинок жадные и черные полки струились, как смола, из остова живого, и, шевелясь, ползли истлевшие куски.

Пробиваюсь к свободному месту, усаживаюсь, втискивая тощий зад в ложбинку между готовыми сомкнуться колыханьями дебелой массы, открываю книгу и впиваюсь в плотно уложенные строки трансцендентальной аналитики. Данная персона — общепризнанный в мегаполисе справочник по местонахождению улиц и сигналам точного времени. Стоит выйти из дома, как начинается загадочная игра под названием: «Девушка, а где эта улица?» или «Скажите, пожалуйста, сколько на ваших часах?». Так и хочется v'yebat' по морде подобным жалким льстецам.

Поэтому лучшее средство обороны — длинная юбка, толстая книжка на коленях и самые уродские очки на носу. Однако имеются особо утонченные извращенцы.

10. Некто

Что ответил Кант на свой вопрос: «Как возможны синтетические суждения a priori?» Ничего иного, если вычистить всю немецкую обстоятельность и витиеватость, как — в силу способности! Это даже не тавтология. Это просто приговор всему человеческому! Отныне всяк способен только на то, на что он способен, и даже мораль не более чем способность хорошо видеть во мраке человеческих отношений! Калеки и уроды всех стран, получите свою бессрочную индульгенцию, ибо более нет в человеке ничего, что стоило бы преодолеть!

— Девушка… извините, что так обращаюсь… Что читаете, девушка? — дыхание надвигается сверху, неотвратимое, как метеорит, погубивший динозавров. Такой же перепрелый. Чем они только набивают собственные желудки?

Недовольно всхрюкиваю. Вербальный сигнал: «Pirdhu!», доведенный до совершенства. Лярва утверждает, что подобный звук безотказно действует на мужицкую подкорку. С одной поправкой — если подкорка все же в голове, а не в штанах.

— Какая у вас толстая книга, — несмотря на внешнюю невинность, комплимент произнесен с отчетливо похабным привкусом.

Аффицируемость, апперцепция и прочая критика чистого и не очень разума. Взбадривающий шок встречи разума апперцирующего и тела вожделеющего. Верх и низ в неразрывном единстве абсолютной дисгармонии. Ну что ж, надо ценить достоверность собственного тела.

Робко смотрю поверх очков в пористую рожу, заслонившую небо, и тихо блею:

— Сто-оо ба-аа-ксов…

Рожа не понимает:

— Девушка…

Откашливаюсь, захлопываю книгу и хорошо поставленным голосом объявляю:

— Сто баксов в час, и мы почитаем ее вместе в любое удобное для тебя время.

Рожа наливается гноем:

— Какие сто баксов? К-к-куда?

— Розовые. Можно зеленые. А куда — сам решишь. Хочешь — анально, хочешь — вагинально, а пожелаешь, то можно и орально, но тогда придется позвать дополнительную чтицу. Устраивает?

Клиент дуреет. Отодвигается, обмякает, тускнеет. Скоморох щерит редкие зубы, повисает на плечах гнилостноротого, корчит злую маску навязчивой бляди и проводит длиннющим языком по его судорожно дергающемуся кадыку. Немытая, нечистая рука с обкусанными когтями вцепляется в промежность.

— Стоит, — сообщает скоморох. — Ох, как стоит! Да, а?! Тебя ведь спрашиваю, promudohuyeblyadskaya pizdoproyebina, nyev'yebyenno ohuyevayuschaya от собственной oblyadipizdyenyelosti?

Толпа продолжает висеть на общественных вешалках подземного транспорта, вцепившись тоскливыми взглядами в книжки, газеты, соседей и прочую окружающую действительность.

Счастливчик омертвело ворочает бельмами и что-то шепчет трясущимися губами.

— Хочешь ее, хочешь? — шипит скоморох.

Пытаюсь встать, но получаю грязной пятерней по лицу. По yebalu, уточняет некто сзади.

— Девушку, значит, возбудил, а теперь и палка — не палка?! — вопиет убогий.

Липкое безумие хлещет из всех отверстий бытия. Юбку задирают до ушей. Чувствуешь обреченную беззащитность. Держусь за книгу и очки. Трусики — в одну сторону, колготки в другую. И тут накатывает долгожданный смех. Срабатывает спасительный триггер. Химический спусковой крючок. Если думаете, что лишь трение гениталий приводит к оргазму, то в сексе вы продвинулись не дальше восьмидесятилетней старой девы. Что может быть безобразнее, чем вводить постороннюю штуковину внутрь тела?!

Корчусь и смеюсь, смеюсь и корчусь. Слезы закапали стекла очков. Юбка елозит по голой заднице. Трясут за плечо:

— Девушка, что с вами?!

— Ничего, ничего, — утираюсь платком и выскакиваю на подоспевшей станции.

Оглядываюсь и встречаюсь с давешним обезумелым взглядом — на пышную шевелюру натянуты трусики, вместо галстука — чулки бантиком. Просто праздник какой-то.

11. Пустошь

Пробираюсь сквозь толпу. Чужие плечи, глаза, руки, сумки. Иллюзорный мир, наполненный призраками. Здесь не может существовать душа. Душа порождается тем, чему не дают выхода наружу. Чем сильнее внешнее давление, тем тверже и чище растущий внутри алмаз. Грязь, пыль, мусор, осколки чувств, похоть, ненависть, счастье — все идут в дело, преображаясь касанием божественной меланхолии. Если же никакого давления нет, то имеем то, что имеем — испражняющийся грязевой вулкан на месте так называемого человека.

Насилие. Ничто так не страшит каждого, как насилие. Обыденное и извращенное, угрожающее жизни и заставляющее лишь вытереть сопли и пойти в магазин. Море насилия, хоть как-то высекающее искру из ленивой обезьяны. Как же они ненавидят тиранов! Отцов! Матерей! Собственных детей! Но что с ними бы стало, отбери у них эту ненависть? Куда бы они вываливали дерьмо своих душонок?!

Плыву в жиденьком океане даже не ненависти, а всего лишь равнодушия, отупелого, изможденного, барахтаюсь из последних сил и некому поддержать тонущее ничто. Перевариваюсь бесконечным кишечником мегаполиса и, в конце концов, испражняюсь им на улицу, в сумрачные объятия энурезной осени.

Около выхода из метро стоит настолько жалкий бомж, что невольно замедляю шаг под искушающим взглядом глаз-бусинок, вставленных в эпицентр отчетливо выгравированных временем и грязью морщин. Но передумываю и прохожу мимо. Не следует доверять первым душевным движениям, они почти всегда добры.

Небо вспыхивает редкими огнями — багровые зарницы непонятной и незаметной жизни. Почему о них нет ничего в книгах? Почему никто их не видит? Они всегда были и всегда есть, но хоть бы кто еще задрал башку в нескончаемом разливе утреннего коловращения. Или это те ангелы, на которых охотится сосед по съехавшей крыше?

Что есть путь? Крошево, рванина нечетких впечатлений, вымощенная привычкой угрюмая мостовая в текучем мироздании, которая чудится поначалу весело-желтой, бегущей к Изумрудному городу, а затем обращается в пыльную прорезь между уныло изгибающимися пыльными фабричными стенами. Хотелось бы обмануться зелеными очками на замочке, но остается довольствоваться обычными, прописанными техникой безопасности.

Втискиваюсь в очередной автобус и отфутболиваюсь далеко в угол чем-то могучим, жирным, свиным, удушающим едкой вонью паленой щетины и противным визгом:

— Кто еще не приобрел билеты?! Граждане, кто еще не приобрел билеты?! Граждане, предупреждаю, во время моей етьбы билеты не опускаются!!!

Граждане медленно ohuyevayut от колоссальной туши кондукторши, на одну которую нужно не меньше десятка билетиков, от непрекращающегося визга и угрозы етьбы. Будет ли эта самая етьба с кем-то из пассажиров или ОНО довольствуется водителем?

Судорожно копаюсь в сумочке. Сжимаю колени и матерю скомороха. Без трусов и билета наш номер первый. Но кое-кто спокоен и выдержан. Соседка невозмутимо читает книгу, изящно вытянув ноги в проход. Свинопод, сметая все по пути, натыкается на эти ноги и обрушивается на пол. Могучие складки сала заботливо застревают между рядами кресел, спасая монстра, а заодно и автобус.

Свинопод на мгновение смолкает, но потом взревает:

— Ты че, blyad', свои кочерги тут понаставила?!! Не видишь, yeb твою мать, люди ходють?!!

Невозмутимая дамочка отрывается от книги и сообщает:

— Во-первых, не blyad', а голубушка. Во-вторых, не поминайте всуе моей матушки. В-третьих, если ты, yebannyj гиппопотам, сейчас же не замолчишь, то уже сегодня будешь лежать в морге.

Нечто в тоне и словах дамочки звучит на двести процентов убедительно, да так, что слонопод, ни слова не говоря в ответ, отодвигается от нас, сдувается, бледнеет, садится на свое законное место, достает обкусанный по краям батон и принимается его пожирать. Етьба.

Молчу и смотрю на дамочкину книжку. Читаю: «Практикум патологоанатома». Дамочка встречает взгляд и подмигивает. Мороз продирает до голой задницы. А говорите, ведьм не существует.

12. Золотой дождь

Смотрю вниз, на отражения. На коричневые зеркала расползающихся амебами луж. Облака, лица, дома, сморщенная листва. Ботинки разбрызгивают глаза чужого мира, что тщетно пялится под юбку. Холодно. Стылый воздух возбуждающе-вымораживающе взбирается по голой коже все ближе и ближе. Резь. Дождь хлещет по зонту. Мокрая скамья, изрезанная хроническим сперматоксикозом. Подбираю край юбки, проявляя чудеса эквилибристики и невозмутимости. Торопятся прохожие и время. Мокрое дерево касается кожи, хочется брезгливо фыркнуть. Еще одна струйка вплетается в какофонию мегаполиса.

Врал Фридрих, когда утверждал, что идея вечного возвращения пришла ему в голову на прогулке вдоль озера. Наверняка великий безумец опорожнял свой дерьмово работающий кишечник, сидя за камнем и разглядывая дам в белом. Срал, проще говоря. Или опорожнял мочевой пузырь. Ссал. Только в подобных позах чистого физиологизма голову и могут посещать гениальные мысли.

Прикинем. Пятнадцать минут покоя — на испражнение, при условии отсутствия запоров и геморроя, восемнадцать минут — на мочеиспускание, при отсутствии воспалений и триппера. Итого — двадцать три — двадцать пять минут релаксации. Если бы каждый тратил их не на обоняние, а на мышление, то какая б жизнь настала бы тогда!

Никто не спорит — подобный подвиг вряд ли достижим для всех и для каждого. Но ведь не случайно западная цивилизация столь щепетильно относится к созданию комфортабельных условий для отправления большой и малой нужды. Стоит так называемому цивилизованному до полной моральной невменяемости человеку оказаться на необитаемом острове, так он первым делом начинает сооружать для себя сортир. Прибежище наиболее интимных и продуктивных мыслительных и физиологических процессов.

Там, где широкая русская душа вполне обошлась бы хорошо промятой газетой, журналом, куском картона, тонко чувствующая и обильно жрущая душа европейца впадает в панический ступор. Она не в силах представить плодотворный контакт ануса и гипостазированной свободы слова.

Интересно, а как обстояло дело с санитарными учреждениями у древних греков? Ходили ли они за кусты, на дырку, или уже изобрели унитазы из керамики с традиционной росписью? Почему бы не допустить и подобную гипотезу? Пентеконтер и унитаз — родоначальники Эгейского чуда.

С другой стороны, возникновение идеи досуга с появлением комфортабельных мест отправления большой и малой нужды в конечном счете должно было сформировать и определенный, можно даже сказать — жесткий алгоритм трансмутационных процессов, пронизывающих европейскую цивилизацию. Образно говоря, мысли, чье рождение обильно сдабривалось фимиамом каловых масс, дальше этого фимиама пойти и не могли. Что есть хваленый прагматизм? Интуиция тела: идея лишь тогда имеет право на существование, когда она может в одном из своих воплощений попасть в рот, быть пережеванной, переваренной и высранной, рождая одновременно очередную идею со сходной судьбой.

Поэтому мысль, идея не должны существовать вечно, иначе цивилизация впадет в грех копрофагии. Мысль должна быстро родиться и не менее быстро перевариться без последствий для интеллектуальных желудков и кишечников. Чем выше темп идейного метаболизма, тем меньше проблем с запорами. Со всеми вытекающими и выходящими последствиями.

Несмотря на бредовость, к подобной гипотезе можно много чего пристегнуть. И эту страсть к искусственным запахам, и увлечение блокбастерами и бестселлерами- однодневками, и прогрессирующее ожирение, и интеллектуальную импотенцию, и прочая, прочая… Чудо сортирной цивилизации. Что там утверждал Шпенглер? Каждая культура рождает собственный символ, коим и руководствуется в своем развитии. Вот вам символ нашей Европы — памятники ссущим мальчику и девочке и уличные писсуары, что так умиляют нашу интеллигенцию. Интеллигенция всегда на что-нибудь испражняется в общественных местах.

13. Любовь под портретами

Давлю окурок в немытой пепельнице и тут же принимаюсь за новую сигарету. Дым, полный тепла и успокоения. Жизнь, очень похожая на жизнь. Разглядываю стены в кабинете. Не точное слово. Скольжу по ним скукой и равнодушием. Восприятие расплывается, где-то стучит дождь. Кто-то ходит по коридорам. Пустое кресло Старика точно раззявленный рот тоски и одиночества.

— Тебе стоило бы заняться философией, девочка, — слышится давний голос. Еще бодрый, без метастаз.

— Философия умерла.

— Что с того? Разве смерть преграда?

— Только не говорите, что там есть нечто.

— Ничего, кроме нас самих. Как и здесь.

— А как же все остальное? Закат? Восход? — наивная девочка с чемоданом золотых монет.

— Юность все видит не так, как старость. Извини за банальность. Когда ты юн, то прошлое еще слишком мало, слабо, неважно. Ты просыпаешься и забываешь о том, что произошло вчера, позавчера, год назад.

— Разве это плохо?

— Не хорошо и не плохо. Так есть. Просто так есть. Прошлое еще не составляет важную часть твоей души. Но с приближением к концу что-то меняется в ощущениях, как будто стрелка восприятия перемагничивается, переворачивается. Все больше начинаешь жить в прошлом. Инверсия. Понимаешь? Хотя, о чем это я… В каждом из нас есть магнитная стрелка, внутренний компас. Мы постоянно ориентированы. Из прошлого в будущее, из дома — на работу, мужчина — к женщине, мать — к ребенку. Плотная сеть, меркаторова проекция, наброшенная на нашу жизнь.

— Учитель — к ученице…

— Ты сожалеешь?

— Нет, слушаю, учитель…

— То, что мы называем человеком, относится к настоящему человеку так же, как глобус — к земному шару, геоиду. То, что мы называем собой, не более, чем скверно нарисованный план окрестностей наших привычек.

— И что же старость? Какова она?

— Старость — это когда начинают умирать твои женщины…

— ?

— Тех, кого ты когда-то любил, делил с ними постель.

— Тогда знаю, как убежать от нее.

— Ты хочешь прямо здесь…?

— Не хочу, что бы ты умирал.

— Но здесь…

— Запремся на ключ…

— В какие неестественные, искусственные и недостойные положения приходится попадать в эпоху, страдающую недугом общего образования, правдивейшей из всех наук, честной, нагой Богине Философии! В этом мире вынужденного, внешнего однообразия она остается лишь ученым монологом одинокого скитальца, случайной добычей отдельного охотника, скрытой кабинетной тайной или неопасной болтовней между академическими старцами и детьми…

— Это о нас, — шепчу даже сейчас. — Вот твоя нагая богиня философии… Ты не боишься?

— Уже никто не осмеливается применить к самому себе закон философии, никто не решается жить как философ…

— И заниматься любовью как философ…

— …обнаруживая ту простую верность мужа, которая заставляла античного мыслителя вести себя, как приличествует стоику, где бы он не находился и что бы ни делал…

Это было, наверное, самое острое сексуальное переживание в жизни. В чем причина? Что-то сошлось в тот день, когда тело покоилось на этом столе, распятое под сочувствующими и одобряющими взглядами материалистов и идеалистов, стоиками и неоплатониками, немцами и англичанами. Кто-то хмурился, кто-то улыбался. Кант кривил тонкие губы, вспоминал свою Катрин, но взирал понимающе. Он многое понимал — аскет с порочной душой. Платон, любитель мальчиков, наверняка не одобрял выбора Старика, но и Старик не одобрял выбора Платона. Хотя…

— У тебя тело мальчика. Если бы не вульва… Подросток, хрупкий подросток…

— Не чувствую себя женщиной… Знаю, что это такое, но это знание опытной актрисы, разведчика, вжившегося в легенду… Оргазмирую, как женщина. Сношаюсь, как женщина… Хотя, если хочешь, могу стать мальчиком… Для тебя допустим анальный секс?

Платон улыбается.

14. Литература

Ничто так не вредит человеку в его жизни, как литература. Точнее, ее изобретение — роман. рОман. Завязка, основное действие, заключение. Сюжет. Любов. Поневоле начинаешь рассматривать личное проживание, существование как завязку-действие-заключение. Опрокидываешь на собственное прошлое стальной канон сентиментального романа, производственного романа, романа воспитания, романа приключений, эротического романа… Новообразование, что сидит в каждом из нас, даже в том, кто о рОманах даже и не слышал. Непостижимый голем, слепленный из разлагающейся плоти сакрального, заговоренный Просвещением, без разбору поглощающий невинных жертв повальной грамотности и телевидения.

Сюжеты. Околдованность сюжетами. Жесткая регламентация в целях недопущения инцеста. Даже мысль окольцована дьявольским заклятьем. Поневоле выбираешь сюжетец по плечу. А если представить какую-то иную жизнь? Иное существование вне литературизированных линий, вне скучнейших определений и ролей? Тихое пребывание чего-то, кого-то, проходящее перед глазами, но скрытое слепым пятном господствующих процессов моды, пропаганды, свинячей неразборчивости. Что такое жизнь в терминах самой жизни? Что такое разум в терминах того, что разуму не должно принадлежать? Парадокс наблюдателя. Гибель полноты квантовой функции на макрообъекте. Пси квантовое равно пси субъектности.

Почему вообще думается об этом? Что такое — это тело, руки, ноги? Личность? Личность, которая взывается к жизни лишь завистью, страхом, гордыней, отчаянием — полной комплементацией грехов человеческих. Никто не знает, что она есть такое. Литература. Нечто, что находится за гранью любых предикаций, выдавливает стилом таинственные знаки на вощеной табличке, именуемой душой. Любой бред, который воспринимается неотъемлемой собственностью фиктивного Я, и уж от одного этого надувается смрадными газами дрянного пищеварения.

Вот сижу. Тупо взираю на конспект. Пытаюсь ловить обрывки отчаянно мечущихся мыслей, как будто в них найдется смысл такого состояния. Вяло регистрируются посторонние шумы в коридоре.

Кто-то шаркающей походкой подошел к двери, откашлялся астматической мокротой, что-то зашуршало, затем слабая струйка робко ударила в дверь. Ничего иного, кроме как впавшего в маразм божьего одуванчика, перепутавшего кабинет с писсуаром, в голову не приходит. Вслушиваюсь в прерывистое истечение внутренних вод, кое-как продравшихся сквозь наносы песка и камней, и искренне сочувствую. Дверь решаю не открывать. Так и инфаркт у коллеги преклонного возраста недолго вызвать.

Совсем ohuyeli, запараллеленно течет иная мыслительная мода. Облюбуют кабинет Старика, так еще и срать сюда таскаться начнут. Или у них акция протеста? Осознали, дрючки хилые, что лев уже не поднимется? Территорию метят? Затем самок yebat\ начнут, львят душить? Смена власти в нашем прайде?

Закипаю автоиндуцированной злостью, которую уже ничто изнутри погасить не в состоянии. Львица требует жертв. Мочеиспускание длится невозможно долго. Они в рядок встали? В хор — один заканчивает, другой подхватывает. Ну все, pizdyets вам!

Встаю, толкаю дверь, держась в стороне, чтобы не окатили. Напротив кабинета около батареи стоят и курят сантехники. Из краника льется мутная водица в ведро. Завхоз суетится:

— Мы вас не побеспокоим, Виктория Александровна? Мы быстро…

От еле сдерживаемого смеха сама готова обоссать дверь. Вот вам и сюжет, и его соотношение с жизнью. Воображаемое ссанье это ваша литература.

15. Лекция

Иду. Раскланиваюсь с принципиально недовольным выражением лица. Расшаркиваюсь. Прижимаю к груди пухлую папку жухлой бумаги. Сквозь высокие окна продолжает сочиться день, но пыльные окна так и не дают напитаться светом, который скапливается даже не лужами, а комками пыли, паутины с дохлыми мухами, обрывками и окурками. Великая тайна мегаполисного хлорофилла — превращение солнечной энергии в тоску предзимней повседневности.

Зверею. Столько баб и все равно — грязь. Просто удивительно, что в здешнем убежище число huyev почти равно числу вагин. Какого хера сюда тянет девочек? Чтобы днем заниматься семантикой возможных миров Хинтикка, а вечерами зарабатывать на дальнейшие исследования вульвой и анусом? Ну что ж, порок и добродетель, добродетель и порок. Добродетель вознаграждается, порок же приятен сам по себе. Насколько поднимается качество философского осмысления бытия после ночного кувыркания.

Мой случай — особый. Вольный стрелок сексуального фронта. Агент под прикрытием в самой гуще смердящего и кончающего бытия. Тонкая нить, натянутая между духовным верхом и телесным низом. Можно пасть лишь так низко, как высоко можно подняться — наши падения находятся в точном соответствии с нашей способностью к восхождению. Эротическое бурение на маргинальных депрессиях.

— Мы ждем от вас статью, Виктория…

— Да-да, Нинель Платоновна, обязательно… Мне немного осталось…

— Я могу попросить Вадима, чтобы он помог с редактированием…

— Это очень любезно…

Пошел он в жопу, мудак, думается злорадная мыслишка, гнойная и ядовитая. Еще один неудовлетворенный. Редактировать он меня будет! Половину соискательш в институте отредактировал. Редактирует исключительно на дому и в эрегированном состоянии. Сидит такая размазня на его члене и плачущим голосом читает очередной абзац. Вадимчик же совершает фрикционные движения редакторской мыслью и членом. После семяизвержения редакторская мысль также иссякает, и очередной очкастой дуре, которой не терпится внести свой вклад в науку, приходится прервать чтение, потому что с полным ртом не почитаешь. И так до следующей эрекции.

Но ведь — талант! Будь у Гуссерля такой редактор, не затянулась бы Гуссерлиана до следующего тысячелетия. Или действительно дать? Отдать свое девственное лоно на растерзание в обмен на шикарно выглаженный текст? Сколько оргазмов для этого потребуется?

— Подумаю, Нинель Платоновна, обязательно подумаю…

С материнской нежностью всматриваюсь в подернутые поволокой убежденности в собственной гениальности глаза. Юные мальчики, юные девочки. Привкус испорченности. Не познав жизни стремятся они к удовольствиям мысли, как будто здесь смогут найти то, что найти вообще невозможно. Сколько их сломается по пути? И ведь от наивной убежденности вовсе не так просто избавиться. Точнее — никак не избавиться. Она — клеймо, тавро, которым помечаем собственную судьбу, злую ищейку, что преследует нас до самой смерти.

Даже в самых отчаянных проявлениях того, что кажется ничтожеством, скрыта неуемная гордыня. Профессор кафедры логики Энгель любил прикидываться простачком, очумелым пенсионером, приходить на прием к врачу и придурковатым голосом описывать мнимые и истинные недомогания, вворачивая в мутные стоки сумасшедшего бормотания что-нибудь насчет исчисления понятий Фреге. Стоптанные башмаки, грязный пиджачишка, трясущиеся ручки на брюшке, и мощь интеллекта, запаянная в цинковый гроб высокомерия и презрения.

— Не следует смешивать философа и философского работника. Для воспитания истинного философа, возможно, необходимо, чтобы и сам он был некогда научным работником философии, а так же — скептиком, догматиком, историком, критиком, и, сверх того, поэтом, собирателем догадок, путешественником, моралистом, прорицателем, свободомыслящим, всем, чтобы пройти весь круг человеческих ценностей, чтобы иметь возможность смотреть разными глазами. Но все это только предусловия… Главное, чтобы он создавал ценности. Собирать и систематизировать факты — колоссальная и почетная задача. Но подлинные философы суть повелители и законодатели; они говорят: «Так должно быть!», они определяют «куда?» и «зачем?» Их «познавание» есть законодательство, их воля к истине есть воля к власти.

16. Истина

— Истина? Какая истина?

— Чтобы узреть истину, надо сделаться равнодушным и не спрашивать — принесет ли истина пользу или уничтожит тебя.

— Антихрист. Страницу сказать?

— Это не цитата. Это — акт.

— Любой акт, который не является половым, вредит здоровью и душевному равновесию.

Дымы сигарет тянется к потолку, смешиваются и протискиваются в вялые жабры древней вытяжки. Никотин убивает лошадей, людей и здания. Как единственная дама в бардаке, сижу на расшатанном стуле, смотрю поверх очков и молчу. Пытаюсь придумать, почему же философы — это разновидность святых? Наверное, не понять, потому что нет больше философов. Научные деятели от философии есть, сумасшедшие от философии наличествуют, веселые девушки от философии имеются (ваша покорная слуга), а самих философов — псть…

Если Бертран Рассел и был в чем-то прав, то в своем почти что фрегианстве толкования проблемы имени. Смысл имени пульсирует, растекается, проходит сквозь пальцы вербализации и гибнет в шумном мире жестов, ведь люди предпочитают смотреть на жесты, чем слушать доводы.

— Вот о чем ты думаешь, Вика? — огонек почти чиркает по щеке.

— Об идиолектах…

Говорим на разных языках, живем в разных мирах, полагаясь во всеобщей слепоте лишь на иллюзии, но ухитряясь как-то пребывать, существовать. Никогда не видела снов, но думаю, что в них все то же самое. Растянутая искра, что пробивает порой сумрак осязания, и тогда ощущаешь нечто, что невыразимо. Свежий ветерок в затхлой комнате.

Темные, неопределенные, колышущиеся фигуры… Лишь эгрегор социальности заставляет приписать им имена, значения и смыслы. Имя есть развернутая в пространстве и времени дескрипция. Забытые письмена на кипящем море виртуальных частиц, по которому пытаются писать вилами страстей, вожделений, поступков и проступков.

— Что с тобой?

— Обкурилась.

— Ладно, прекращайте дискуссию! Не видите, даме плохо!

— Она не дама, она — ка фэ эн. Ей уже не может быть плохо.

Пальцы сжимают холодное стекло, губы чувствуют воду. Застоявшаяся жижа пыльных графинов, пропитанная, пронизанная мириадами умопомрачающих слов.

— У нас сейчас семинар. Пойдешь? Придут физики.

— Хочу лириков, — упрямствую.

— Да ладно тебе, половина этих физиков — тайные лирики.

— Зачем?

— В порядке интеллектуального обмена. Вот ты знаешь, например, куб Зельмана?

— Ты еще о пропагаторе спроси…

Комната набита светом из окон и людьми. Люди сидят на стульчиках. Бритые и бородачи. Барбудос. Будущие Фидели грядущих научных революций, чья неизбежная участь — погибнуть в собственной полноте на почете, славе и учениках, свернувшись до седовласых патриархов школ, монографий и кафедр.

Кривлю губки, ножка на ножке, пальчики на локоточках. Звякает, шуршит, откашливается:

— Рад открыть новый цикл семинаров, который мы проводим совместно и с глубоким почтением… Междисциплинарность — сущностная черта нашего времени пост и постмодерна… Физика и философа объединяет то, что они не способны работать в столь почитаемом ныне жанре апологетики наличного, всей той привходящей массы наличных обстоятельств…

Дискуссия идет по заведенному руслу.

— …Поэтому я не знаю, что философия может дать науке. Общие фразы, которые не формализуются ни в какую более или менее внятную теорию? Смутные указания на то, куда нужно двигаться, а куда не нужно? Скорее уж физика дает больше философии, поставляя с завидной регулярностью весьма эффективные продукты для умозрительных спекуляций и медитаций… Мы, ученые… — бородач с гордостью оглядывает поверженное стадо нахлебников от метафизики. Такому — копье с каменным наконечником, мамонта и шкуру на торс, а не синхрофазотрон и не камеру Вильсона.

Отряхиваюсь, тяну ладошку. Лица вытягиваются. Облака на небе, как на заставке девяносто восьмого Окна.

— Мы, ученые, — передразниваю. — Извините за резкие слова, но наука сейчас напоминает недалекую, эмансипированную бабенку, окончательно развращенную расшифровкой генома человека, триумфом искусственного осеменения и высокотемпературной сверхпроводимостью. Философия для нее — страшный сон, грех юности, который она безуспешно старается забыть. Специалист и поденщик инстинктивно обороняется от всяких синтетических задач и способностей. Прилежный работник чувствует себя обиженным и униженным, почуяв запах роскоши в душевном мире философа. Утилитарист и позитивист, страдающий дальтонизмом, вообще не видит в философии ничего, кроме ряда «опровергнутых» систем… Чаще всего за таким пренебрежением к философии скрывается дурное влияние какого-нибудь философа, которого вы, в общем-то, не признаете, но подчиняетесь его презрительным оценкам других философов.

— Девушка, вы не правы! — кричит Барбудос.

— Это — вообще не ко мне, — отвечаю.

Те, кто в курсе, — ржут. Остальные — в тяжких раздумьях. Председательствующий укоряющее стучит по чайнику, укоризненно разыскивает в плотных рядах физиков-лириков достойного многоборца.

Все остальное — театр кабуки, интерес исключительно для посвященных.

17. Смерть

Тягостный диалог:

— Как дела у Старика?

— Никак, — дым омывает колени.

— Плохо? — порция дежурного сочувствия.

Хочется уныло согласиться и послать вопрошающего. А еще — удринчиться в бэксайд. Прямо на рабочем месте. Или заняться бесчеремухой с Алдан-Хуяком. На том же самом месте.

— Никак, — упрямо воспроизводится во второй раз.

— Надо бы его навестить…

— Будет сделано, — киваю. Пробирает дрожь. Старик давно умер, но тело его живет, цепляется за то, что лишь по чудовищному недоразумению именуется жизнью такой же чудовищной болью и наркотой. Снилось ли Старику в страшном сне, что он станет конченным наркоманом?! — Будет сделано…

Кому такое нахер надо? Ему? Семье? Коллегам? Превращать каждого, кто был ему близок, что-то вроде в члена почетного караула на посту номер один у гниющего интеллекта? За что такая кончина?

А как будет подыхать вот это тело? Уж во всяком случае, не в окружении семьи и детей (дай бог!). Дети вообще нужны лишь для одного — придать черты милосердия безжалостному процессу разложения. Тело изрыгает пищу, мочится в постель, тяжело дышит. Агонизирует. Тело укладывается в гроб и закапывается. Но даже оттуда, из-под земли, оно продолжает оставаться связанным тысячами нитями с живыми.

Никаких кладбищ. Крематорий, пепел по ветру. Только так. Исчезнуть так же, как и жить — без следа, без смысла.

Но Старику подобное не грозит. Родственнички потирают потные ручонки и готовят роскошный мемориал. Шуршат рукописями и тщательно отбирают комиссию по наследию, куда глубокоуважаемой бледи путь заказан. Король умер, да здравствует король! Непруха.

— Сегодня же схожу, — говорю в пустоту, откуда тут же выплывает скоморошечье рыло. Со сладостным удовольствием прижигаю выпученный глаз сигаретой.

— Здорово вы нас, — объявляется глас сверху. Барбудос. Фидель грядущей мировоззренческой революции. Глаза веселые, стальные и сальные.

— Это Ницше, — открываю секрет Полишинеля. — Планируемые цветы — на его могилу.

— А нам — по банке кофе.

— Почему бы и нет, — блеет скромная овечка философского загона, почуяв близкую потерю невинности. С Дунькой Кулаковой такой красавец определенно не живет.

— Где? Когда? — физикалистский подход к съему. Объект предполагаемой пенетрации должен зафиксироваться в пространственно-временном континууме с максимальной точностью.

— Не сейчас, — капризничаю.

— Могу помочь, подвезти…

— Очень любезно… — строю гойду. Бородач определенно скрытый педофил.

Так и знала бубль, что ждет ее замызганная блядовозка с какой-то могучей европейской помойки. Талант не пропьешь. И не proyebyesh\.

Барбудос искоса поглядывает на подругу. Взыскует признаки восторга и грудей. Но подруга — не блондинка. Ладно, назвался груздем, yebi мозги поганкам.

— Хорошая машина, — одобряю сквозь зубы. Дневная пробка тискает в нервных объятиях. Новорожденным тараканом пробираемся через заслоны сверкающих мастодонтов и прочих рептилий.

— Людно тут у вас, — сипит бородач. — Хорошее местечко отхватили.

Да, хорошее. Трахались до позеленения с эпохой, выслуживались. Вот и выслужились.

— Кому как… — разговор требует вежливой поддержки, феллации.

Социальный инстинкт взаимного притяжения двух тел с разноименными зарядами позволяет скоротать время пути в чем-то пустейшем, но приятном. Барбудос — хохмач. Трепло и бабник. Шовинист.

— Я тебе точно говорю, — рука уже покоится на Овечкиной коленке, благо торчим на светофоре. — Насмотрелся этих цивилизованных баб и могу квалифицированно сказать, что хуже стерв не сыскать. Они же совершенно размножаться не хотят. Для них мужики — грязные животные! От сисек нашей женщины веет теплом и уютом, а от их сисек — Силиконовой долиной.

Вздыхаю. Размножаться тоже не слишком тянет, да и с сиськами не густо, но Барбудос продолжает настойчиво теребить коленку.

— Да, да, ужасно. А где гастербайстерствовали? В каких очагах обитания Золотого миллиарда? — светофор зеленеет, машины рвутся вперед, рука физика — вверх по бедру. Коробка передач — автоматическая.

— Везде, — кривится. — Утечкой мозгов переболел по полной программе. Но выздоровел. Жена вот только там осталась. Сама понимаешь, размеренная жизнь какого-нибудь захолустного ПТУ на западном взморье… Милые соседи. Ароматизированный воздух. Затягивает.

Ага. Брошенный. То-то с бородой…

— Только не думай, что она меня бросила. Я ее бросил.

В голосе — привкус полузабытой трагедии.

— Сюда, — указую пальчиком.

Бородач присвистывает:

— А на философии можно хорошо заработать…

— Было, — поправляю. Бестрепетно снимаю его руку с лона, сердечно пожимаю и выбираюсь под дождь.

18. Старик

Набережная. Лестница. Остроконечные башни сурового классицизма. Памятник и прибежище. Протираю очки и жду лифта в окружении зеркал, мрамора и цветов. Предчувствие паники. Страх. Хочется крепкой мужской руки на лоне. Зачем вылезала из машины? В сумочке припрятана фляжка, но напиваться прямо сейчас — пошло. В конце концов, приходится делать все самой, чтобы самой знать кое-что, — это значит, что приходится делать много.

Вслед за паршивым настроением, а точнее — страхом, возвращаются вечные вопросы о смысле бытия: зачем? почему? отчего все так херово? Женщине хочется верить, что любовь все может… Старый, грохочущий механизм тянет упрямо вверх. Он всегда старался тянуть вверх свою непутевую ученицу. Так ему удобнее было считать — не коллегу, не любовницу, а ученицу. Оставалось лишь врать, ибо язык не поворачивался сказать, что… Нельзя считать его учителем. Невозможно. Слишком лестно для такой подлой бездарности… Вообще, это верх нескромности — называть кого-то своим учителем. Точно воруешь часть жизни, славы, трудов того, кого осмеливаешься помянуть всуе.

Да и возможен разве в философии подобный феномен? Что в ней поддается той невербальной трансляции, которая и лежит в основе понятия «научная школа»? Стиль рассуждения? Та пресловутая философская интуиция, то бишь крайне субъективистское восприятие всего и вся, которое раздувается до железобетонного объективизма мертвыми легкими давно уж сгнивших предшественников? Чушь! Ничего из этого невозможно освоить, ни в какой связке, ни в какой комбинации. Даже половым путем не передается.

Никто, кроме Гуссерля, так и не понимал, и не понимает: в чем же заключается феноменологическая редукция. Никто, кроме самого Ницше, не понимал и не понимает: что же такое сверхчеловек и вечное возвращение. Наверное, дальтонику можно объяснить, чем же различаются красный и зеленый цвета, но сам он этого никогда не ощутит. Философия — не физика, где достаточно знать подобное различие. В философии надо ощущать. Самому. Лично. Ощущать чудовищный страх перед миром, а вместе с тем и его глубокую гармонию, соразмерность, высшую справедливость, которую ошибочно именуют НЕсправедливостью.

Хочется продраться сквозь наслоения дежурной, вымученной тоски, что опутала чужое тело плотнее всяких трубок. Цветы и трубки. Реактивы псевдожизни, вгоняемые в вены упрямой рефлексией родственного милосердия. От приторного запаха некуда деться. Даже на кухне, где распахнуто окно, и дождь стучит по выставленным на подоконник банкам.

— Зря пришла, — говорит Наследник. Лощеное лицо интеллигента в каком-то там поколении. Даже предлагает сигареты.

В ответ лишь плотнее трамбую легкие никотином. Хочется выпить, но при нем не решаюсь.

— На наследство не претендую, — отрава в легких помогает быть ядовитой. Наследник когда-то лелеял мечту, что и официальные ученицы кочуют из постели пэра в постель сына. — Зачем все это?

— Что именно?

Голос дрожит, руки трясутся, глаза полны слез, нос — соплей:

— Вот это!!! Сколько еще ты его мучить хочешь?! Ты разве не видишь?!! Разве не чувствуешь?!! Ты чего, yebanyj в рот, Ферестер-Ницше из себя строишь?!

Вот только все это херня. Наследника не прошибешь. Да и было ли что-то такое сказано? В руке — склянка с чем-то упокоительным. Наследник стряхивает пепел в склянку.

— Что предлагаешь? — отвратительный тон воспитанности, который прикрывает самую извращенную распущенность. — Отключить его от системы? Перестать вкалывать наркотики? — губы причмокивают, словно смакуют воображаемую низость.

— Дай ему умереть…

— Медицина и конгрегации возражают против такого расчета с величайшим даром.

Хочется набить морду. Ему. Или еще раз обматерить. Бессмысленно. Бесполезно. Мир зазеркалья, где знакомые слова ничего не значат. Сморкалось. Хливкие шарьки пырялися в мове…

Или то была трусость? Ведь Старик предлагал… Связь тяготила его. Связь всегда тяготит, если она не обряжена в предохранительный гипс официального брака, официальной дружбы, чего угодно, но лишь бы всеми официально признаваемого. Любая сильная эмоциональная связь сродни перелому кости, без внешней хирургии общественного признания не обойтись.

Содержимого фляжки не хватило. Пришлось зайти в лавку, купить коньячный «мерзавчик» и на глазах изумленной публики высосать его до дна. Эпоним бутылочки провидчески указывал на последующее настроение. Около птички.

19. Эфиоп твою мать

Полуденный цикл завершился. Притащилась домой, развезенная почти в бэксайд. Чувствуется легкая нехватка. Желается полная анестезия. Пересчитываю мелочь, стою в очереди. На кассе — любительница, вчера только цифры выучила, настукивает цены с видом запойного поэта. Жизнь сочится по всем перцепциям. Терпеливо ожидают парочка диких мужиков, две соплюшки-малолетки, едва перевалившие за первый десяток, вонючий бомжара и покорное судьбе тело. Напившаяся молока, батонов и макарон тетка отваливает от прилавка.

Дикие мужики с чувством собственного достоинства и легкого нетерпения со вкусом именуют желаемый товар — выпивон с закусоном, любительница нехотя фланирует между прилавком и кассой. Затем подходит очередь монек.

Монька 1: Розового, сникерсы, пачку презервативов.

Монька 2 (возмущенно): Ты че? Мы на сколько туда идем?! На две минуты, что ли?!

Монька 1: Тогда две пачки презервативов!

Бомж задумчиво наблюдает, как малолетки исчезают в поисках приключений. Поворачивается ко мне и с вежливым недоумением делится впечатлениями:

— Памха их побери! Вот ведь молодежь пошла!

Хлопаю глазами под местной анестезией.

— Девушка, вам плохо? — осведомляется бомж, тянет черные руки поддержать под локоток. Только теперь соображаю, что это никакой не бомж, а самый обычный советский негр.

Продавщице надоедают взаимные раскланивания:

— Эфиоп! Вы что брать будете?!

Тащу бутылку за горлышко точно последняя алкоголичка. Почему последняя? Ни первая, ни последняя… Может же девушка напиться средь бела дня? Смыть (хоть временно) ужасающее видение живого трупа. Если умирают бабы, которых трахал, то это — старость. А если умирают мужчины, с которыми трахалась? Вот так подкрадываются годы. Хоть бы пакет дала, задумчиво гляжу на пузырь. Пить одной — стремно. Но Лярва вряд ли придет поддержать. Знает, что ее подружка как выпьет, так дуреет.

— Вам помочь? — эфиоп твою мать.

— Помочь, — киваю и сую бутылку в черные руки. Заботливо поддерживает за талию. — Только yebat'sya не хочу, — честно предупреждаю. — Не то… настроение.

— А я как международные силы ООН, — понимающе кивает эфиоп твою мать, — автохтонов не yebu.

— Богатый у вас лексикон, — завидую. — Что такое памха?

— Зло, вред, неудача, — толкует эфиоп твою мать. — Мы — рязанских корней…

— А как вас зовут?

— Алдан-Хуяк.

— ?!

— Алдан-Хуяк, — со вкусом повторяет эфиоп твою мать. — Могу и паспорт показать.

Окончательно обвисаю на его руке:

— А можно просто — Алдан?

— Тогда уж лучше — Хуяк, — скромно предлагает эфиоп твою мать. — Куда вести?

— Туда, — легкомысленно махаю рукой. — К тем домам, где унылые комнатки и каморки, сделанные для шелковичных червей и для кошек-лакомок, где игрушки, выкинутые глупым ребенком из своего ящика… Все измельчало! Узкие подъезды… низкие потолки, под которыми приходится сгибаться мудрым…

Мир открывается с иной стороны, когда тебя тащат на плече. Руки, ноги, голова. Пятиконечный маятник, отсчитывающий блаженные мгновения полной подчиненности внешним обстоятельствам. Момент истины расставания с иллюзорной убежденностью в собственной свободе. Что есть внешние обстоятельства, как не разворачивание того, что каждый из себя представляет? Будь на моем месте Танька, то ее бы сейчас уже насиловали за углом. Почему? Потому что такие чистенькие до отвращения не могут не вызывать даже у рафинированного алкоголика стремления на халяву прочистить трубопроводы рефлексирующей богеме.

А данное тело будут насиловать на дому, приходит эхом ответная мысль. Что там цитировал Старик? Какой Старик? В вечности есть только один Старик. Труднее всего принять мысль, что у тебя есть право судить о жизни. Когда найдешь свой путь к этому праву и к этой вере, тогда и станешь философом.

— Философом? — интересуется Хуяк. — Каким философом? — черная ладонь успокаивающе придерживает за ягодицы. Апартеид, твою мать.

Покой и нега, нега и покой. Только негр приносит негу. Высоченный негр приносит негу на последний этаж.

— Куда дальше?

— Туда, — тупо хихикаю. Первый раз попадается столь неопытный эфиоп. Не знает — куда…

Эфиоп твою мать сгружает тело на лестницу, сует в безвольные руки бутылку:

— Дальше — сама.

— Не хочу, — упрямо бодаю башкой. — Это… это… это — неправильно… Счас спою… Частушки любишь?

Завожу в полный голос:

Nick is sitting at the door, Neither dancing, singing nor, He is sitting, deaf and dumb, Thinking only “Whom to hump?” Little Nickie is very sad: Doesn\’t want to ride moped, Doesn\’t want to ride his horse, wants to have an intercourse.

Полная диссоциация разума и чувств. Как в карусели вокруг кружат поганые рожи Скоморохов, лягаются ослы, падают звезды, а некто холодный, расчетливый сидит рядом и тщательно фиксирует реакции пьяного организма. Страх. Вот что пьянит хуже всякой самогонки. Страх до дрожи, до ледяного дыхания, что вырывается изнутри, сквозь промороженные до стеклистой массы легкие. Можно сколь угодно много вливать в себя алкогольную дрянь, на обманчивое мгновение ощущая тень облегчения, вслед за которым немедленно еще плотнее подступает стужа. Слезы замерзают на щеках, слюни — на губах. Горлышко стучит по зубам, испражняясь самой черной меланхолией.

— Куда идти?! — гремит эфиоп твою мать, напуганный видом рыдающей куклы, сосущей прямо из горла тоску высшей пробы, но холодная сучка лишь улыбается, вокруг рта проступает несмываемый грим жуткой ухмылки, пальцы сводит жуткой судорогой, бутылка лопается, бритвы осколков впиваются в пальцы.

Боль. Режущая боль. Кровь. Рука как в лакированной перчатке, а темная паста выдавливается из раззявленного рта на ладони. Холодная сучка наклоняется, кончиком языка проводит по ране, впитывая, впечатывая в душу живое восприятие, очевидность, драгоценное состояние жизни. Вот чего хочется! Хочется жизни! Той жизни, что не найти нигде, кроме как в самой жизни.

— Хочу жить… хочу жить… хочу жить… — шепчет несчастная девчонка, выдумавшая себе все, кроме самой жизни.

— Вот так, — с осуждением вещает Скоморох холодной сучке. — Вот так оно и бывает, когда пытаешься удержаться на игле. Представь себе тончайшее полотно, растянутое над бездной, по которому изнутри ведут иглой. Чтобы удержаться на нем, не упасть в пропасть, нужно бежать, прыгая с острия на острие. Чем короче прыжок, тем больше жизни, а вместе с ней и боли, чем длиннее прыжок, тем меньше боли, но больше иллюзии… Все, что считается жизнью, лишь прыжок с острия на острие, инерция, где нет свободы. Свобода только в одном — прыгать или не прыгать!

Стелется кровавая дорожка. Крошево осколков и презрительный прищур Скомороха, насилующего холодную сучку. Холодная сучка любит, когда ее насилуют. Запрокинутая голова, черные волосы елозят по лужам, ноги, задранные чуть ли не к ушам, закаченные глаза, белые щеки. Пальцы в белых перчатках впиваются в бедра. Скоморох обожает оставлять свои метки — синяки и ссадины, засосы и прикусы.

Наваждение. Наваждение, обладающее всеми признаками Auszeichnung, отмеченности живого, телесного всматривания. Черные руки черными змеями, белый свет огненными лучами, белая кожа, голые ноги… Психоделия обыденного восприятия. Пьяная болтовня и тоскливая тоска по чему-то такому, что лежит по ту сторону абсолютного страха. Сколько не прикидываться бедной девочке, сколько не потратить золотых монет, сколько не сделать минетов Алданам и Хуякам, а трезвый факт останется упрямым и незыблемым — страх, страх, СТРАХ, страх!!!

— Ты думаешь, что философы не любят и не умеют трахаться? Что быть «философом», значит жить «вечно и в стороне»? — целую багровеющую головку с чернильным отсветом и продолжаю:

— Скажу по секрету — истинный философ живет «не по-философски» и «не мудро» и, прежде всего, не умно. Истинный философ чувствует бремя и обязанность подвергаться многим испытаниям и искушениям жизни, — щекочу кончиком языка уздечку, — он постоянно рискует, он ведет скверную игру… Но это не значит, что сегодня твоя сперма будет проглочена. Хорошо?

Тянусь еще раз поцеловать головку, но семя уже извергается густой кипенной струей, заливая губя и подбородок.

— Я обожаю философию, — стонет эфиоп твою мать.

20. Постельные беседы о метафизике

— Лежи, лежи, я все сделаю сам, — успокаивающее тепло с соска исчезает. Шлепают по полу голые ноги. Солнце переместилось к очередному окну. Истома. Сотни атомарных фактов, к которым сводится такое сложное ощущение — «после трах». И ведь не собиралась давать. С каких пор дают посреди белого дня? СТРАХХХХ… Озноб прокатывается от темени до пяток. Теплая рука возвращается на венерин холм. К губам касается сигарета. Раздвигаю ноги, раздвигаю губы. Щелкает зажигалка.

— Курение после yebli есть высшее проявление знакомства с голливудской киноиндустрией. Ты замечаешь, как киноштампы захватывают обыденную жизнь? Они точно вирусы, информационные вирусы проникают сквозь мельчайшие трещины и ссадины городской цивилизации, размножаются в ослабленном теле феллахов двадцать первого века, образуя твердый шанкр человека цивилизованного. Смолим после yebli, держим пришедших на пороге, кричим «вау-у-у!», делаем, копируем еще тысячи мелочей, которые отнюдь не так безобидны, как кажутся…

Пальчики продолжают активную работу. Приходится шире развести колени. Теплые губы шепчут в ухо:

— Это и есть твоя работа? Расскажи еще о философии.

Пуская к потолку колечки:

— Тогда разговор пойдет о самых простых вещах…

— Простых? — недоверчивый смешок.

— Самых простых, — уверяю. — Самое сложное — говорить о том, что является простым и очевидным. Все равно, что пытаться думать о том, как ходишь, как дышишь, и не просто думать, но еще и анализировать, контролировать такой процесс… Философ занят наиболее обыденными вещами… Философ — всегда учащийся… Дилетант… сороконожка… осьминог с тысячами щупалец… так… очень хорошо… как сладко…

— Не отвлекайся… говори…

— Сознательным мышлением философов руководствуют инстинкты. Логика! Да позади всей этой логики нет ничего, кроме физиологических потребностей, и уж им решать, что в тебе превалирует — любовь к хлебу с маслом или страсть к совокуплению…

— Непростой выбор…

— А теперь сам не отвлекайся… Разве не о нас говорил Ницше, о том, что нужно выжидать появления новой породы философов, философов опасного «может быть», имеющих иной, обратный вкус и склонности, нежели трижды проклятые метафизики? Вот — философ новой породы, ибо предпочитаю быть бесстыжей, чем косить глаза от стыда и благоволения…

— У бесстыжих особый вкус…

— Почему?

— Они не так сжимают ноги, когда ходят, сидят и лежат. Их промежность подставлена всем ветрам… она принимает ароматы полыни, а не пропотевших от стыдливости прокладок… Самый неприятный вкус у девственниц…

— Надо будет попробовать.

— Есть на примете девственница?

— Нет, скорее стыдливая.

— Главная тонкость — не давай ей подмываться, не пускай в душ. Душ перед сексом хуже смеха во время секса…

— Смеха?

— Никогда не пробовала смеяться во время коитуса? Лучшее средство от изнасилования, гарантирую. Эрекцию как рукой снимает… И все же не понимаю, как можно жить такой жизнью, какой живешь ты…

— Для познающего священны все побуждения. Ненавижу тех, кто живет в пустоте и не замечают этого. Они называют ЭТО нормальным положением вещей, но даже не понимают — то, что они называют миром, должно сперва быть созданным, разум, образ, воля, любовь должны стать им. Но где их разум? Образ? Воля? Любовь?

— Любовь? Что говорит философия о любви?

— Открою страшную тайну — о любви только и говорят, точнее — болтают. Не только философы, но и поэты, писатели, монахи. О, они истинные профессионалы любви! Ибо так искренне ненавидеть любовь могут только профессионалы!

— Монахи? Хм… Подвинься немного… Я никак не нащупаю точку Д…

— К yebyeni матери точку Д… Тело — не пособие по практической сексологии! Просто трахай его! Любовь — это оргазм, а все, что ДО и ПОСЛЕ — болтовня… Также как и философия — это только мысль, а все, что ДО и ПОСЛЕ — болтовня…

Где он? Обнимаю содрогающегося в конвульсиях эфиопа, ощущаю собственное, содрогающееся в унисон тело, но смотрю сквозь замутившийся мир, словно не в вагину, а в окружающее пространство разряжается доморощенный любитель метафизики, словно не на скользких стенках вульвы расплываются плевки семенной жидкости, а в пропитанную физиологической страстью атмосферу извергаются мириады сперматозоидов, безнадежно начиная бег к иллюзорной цели.

— Кто сказал, что человек разумный лишен инстинктов? Основной инстинкт не в страхе перед смертью, не в устремленности к сладострастию, а в безостановочном беге крошечных существ, на котором возведено все здание человеческой цивилизации!

Оргазмоид. Еще одно порождение запредельности сознания, еще одна ниточка, паутинка, связующая бездну смысла. Тело удалено в пустоту, случайный любовник растворен в ту-сторонней реальности, чтобы не мешать подлинному свершению, слиянию ид-дивидуумов, что растленны настолько же, насколько нетерпеливы и бесцеремонны. Сколько их? Ровно столько, чтобы заполнить плывущую в пустоте наготу, ровно столько, чтобы сразу сделать то, на что одному пришлось бы потратить целую ночь и изрядную долю афродизиака. Вот она — бездна! Над ней они вламываются, втискиваются, входят, втыкаются, суют, распинают.

Они готовы проникнуть в каждое отверстие, они могут проникнуть в каждое отверстие, они проникают в каждое отверстие, им плевать на эрогенные зоны, им плевать на дыхание, они бьются в хаосе, без ритма, без унисона, без-заботно, вскрывают, лишают вечной невинности, ибо невинен тот, кто не оргазмировал от перемещения гениталий в ухе, в носу, смешно, задыхаюсь, оглушена, разломана, разорвана по тектоническим плитам эрогенных зон, которые сошли с ума, сдвинулись со своих привычных мест, пустились в дрейф по плоти… Они сходятся в колоссальную Гондвану, распадаются на мелкие островки, уходят под поверхность плоти, увлекая за собой тысячи и тысячи фаллических нитей, что трутся в разверстых порах, требуя свою, крохотную толику бесконечного оргазма.

Если любовь лишь пик сладострастия, то вот это тело — гипостазированная любовь, опредмеченный фантом человеческого вдохновения, надуваемый ложью произнесенных слов.

Захватывает, крутит, путает, сливает. Запутывает и рвет ненадежные лески смысла, тщетно пытаясь подсечь усталую рыбину, парящую над мелководьем между явью и сном. Волнующийся пожар шелковистых водорослей охватывает колышущееся брюшко, щекотит и успокаивает, щипает и возбуждает, давит на безусловное Д и причиняет боль — сотни амбивалентностей, свидетелей квантованности души, вмещающей какие угодно состояния человеческого бытия… Мир-оргазмоид, тонкий охотник до эякулирующей плоти, чудовищный триггер, переключающей Эго между тем-что-есть и между тем-что-есть-штрих, кнопка мгновенного переноса в гротескное состояние шлюхствующих философух, чье влагалище не меньше требует познания молотом, нежели сумерки идолов.

Ведь это и есть особенный метод познания. Вместо бэкониански-картезианского «метод как транссубъективная установка» — парацельсически-гетеанский «метод как Я». Вместо ледяной вивисекции сущности — страстное соитие с ней. Вместо головы и разума — вагина и оргазм.

21. Танька

Тщательно исследуя сознание и истину в своих строго выверенных до немыслимой путаницы оттенков и смыслов казалось бы наиболее мелких и невзрачных душевных качеств в громадном калейдоскопе разума, Гуссерль так и не смог обнаружить двух предметов — самое Я и истину. Научная щепетильность не позволила ему с откровенностью сумасшедшего признаться в ноэтико-ноэматическом скандале пустоты тех тел, что бродят по проселкам жизненного мира, сталкиваются в ужасающей слепоте редукции и издают полый звон, который готовы выдать за величайшее предназначение.

Здесь нужна страстность Ницше, родившего трагедию из духа и тела заскорузлой научности, псевдо-ученой щепетильности, сквозь презерватив регалий, должностей и статеек тщетно пытающихся оплодотворить фригидное дисциплинарное тело.

Здесь нужно прозрение Ницше, задолго до Геделя понявшего, что фиговый листик доказательства отнюдь не покрывает могучие тестикулы истины, и облачившего сухой страх Рассела и Уйтхэда перед непостоянством пьяной шлюхи Арии в истинно немецкую педантичность шестой теоремы: «Каждому w-непротиворечивому рекурсивному классу формул k соответствует рекурсивный символ классов r такой, что ни v Gen r ни Neg (v Gen r) не принадлежат к Flg(k), где v — свободная переменная».

Здесь нужна смелость Ницше, вставшего в полный рост под обстрелом тяжелой артиллерии злобствующих Виламовицов-Меллендорфов, счевших своим долгом язвительно прогуляться по очевидности идеально прямой линейкой трансмутации, с легким смехом отмечая малейшее отступление веры подающего надежды филолога за жестко очерченные границы метода и с холодным презрением игнорируя то, что вообще не признало таковых пределов.

Умереть от собственной руки, значит умереть трагически. Кто готов в нервическом обгрызании ногтей, именуемом современной наукой, со столь ницшеанской последовательностью умереть трагически в полдень?

Осень уже тяжело больна зимой. Черные метастазы гнили расползаются по опавшим листьям, мокрым пожаром перекидываются на обглоданные ветрами стволы деревьев. Небо все чаще отхаркивает мокроту, выплевывая с последними каплями дождей вязкую сому облаков — отвратительную опару, пронизанную тончайшими льдистыми нитями, которым однажды предстоит застыть неисчислимым разнообразием многоугольного планктона, оседающего на промороженное дно атмосферы хрупкими валунами.

Красиво. Что именно красиво? То, что думаю? Лингвистическая копия ЗАоКОННОЙ погоды? Или сама погодливая мерзость, залепляющая по стеклам крохотными кулачками? Границы мира пролегают по границам языка?

— Так вот, я его спрашиваю: «Зачем обременять дружбу сексом?» Спрашиваю так, невзначай, ну, понимаешь… А он знаешь, что отвечает? Знаешь? — Танька тщетно пытается спародировать котиную бархатистость голоса очередного претендента на ее вагину:

— «Секс пройдет, а дружба останется». Каково?! — как и всякая абсцессивная романтикой бабенка, она млеет от подобной нахрапистой пахабщины, и лишь ужас перед мамочкой ненадолго удерживает перед очередным падением на спину.

Нельзя существовать и не оценивать. В каждый квант времени человек осуществляет (неосознанно) десятки различных оценочных движений души. Приятно — неприятно, интересно — глупо, хорошо — мокро… Данный процесс далек от случайности, скорее всего, он глубоко закономерен, ведь что такое оценка, модальность? Определение собственных координат в хаосе внешних и внутренних восприятий, автореферентность смыслообразования, некий базовый тест на самоприсутствие в точке на границе двух бездн — прошлого и будущего? Даже воздержание от оценок уже есть само по себе оценочное деяние — укромный вклад во вселенское самолюбование и навязчивое вопрошание: «Я ль на свете всех милее?»

— Ты меня совсем не слушаешь, — укоряет Танька по прозвищу Лярва.

— Не люблю слушать о твоих сексуальных похождениях.

— Моих сексуальных похождениях?! Почему?

— Из-за слащавой романтики, что ты привносишь в сугубо физиологический акт.

— ?

— Не доросла до этого. Что значит овладевать женщиной? Кому-то достаточно располагать ее телом, разряжая во всегда готовую вульву очередной приступ похоти. Кто-то желает более утонченных доказательств — например, что женщина готова бросить все ради него. Кто-то отваживается дать разгадать себя женщине, чтобы убедиться в том, что она жертвует всем не ради созданного ею самой фантома, а ради его подлинного — со всей его злостью, ненавистью, ненасытностью, добротой, терпением, умом. И вот скажи — какая степень рабства, порабощения здесь лучше?

Танька нервически закуривает, с гримаской отвращения втягивая облагороженный ментолом дымок через чудовищно длинный мундштук. Курить она тоже ненавидит, но делает это исключительно из-за неизжитого детского протеста против матери. Мать до сих пор гобзит ее по полной программе. Женское одиночество в третьем поколении — страшный диагноз.

— Стерва ты, Вика.

— Угу.

— Ты знаешь, как она меня называет?

— Кто?

— Мамуся. Она называет меня «малыш». Представляешь? Все свои тридцать с лишним лет слышать от матери: «малыш, помой руки», «малыш, пора вставать», «малыш, так нельзя…»

— Да, человек, которого мать называет малышом, не имеет будущего.

— А эти ее вечные дезинфекции? Она просто помешана на чистоте! Она же все кипятит! И во что превращаются мои блузки?! А знаешь, как она ест пирожки? Она ни в коем случае не возьмет его голыми руками! Обязательно через салфетку, а тот кусочек, за который держала, выкидывает. А ведь эти пирожки она сама и приготовила… — Танька близка к истерике. Почему-то всегда так получается, что начинает она с несостоявшегося любовника, но заканчивает матерью.

— Живи одна, — вяло, без особого энтузиазма включаюсь в привычную игру «Не смей ТАК говорить о моей мамусе!»

— А как же мамуся? Вик, она же без меня совсем…

— Стирай свои трусы сама.

— Ты что! Она же меня по гинекологам затаскает! Я не смогу довести белье до идеала операционной… — Лярва взирает на меня с глазами, полными укора. В такие моменты Танька — воплощение манерного раздражения. Блондинка с тонкими чертами лица, которой приглашенный на поздний ужин кавалер после совместного разглядывания репродукций шедевров Сальвадора Дали вдруг показал эрегированный член. А ты на что надеялась, подруга?

— Хочешь, пропишу тебе идеальное лекарство?

— Ну? — с опаской соглашается Танька.

— Если я правильно помню историю нескольких поколений твоей семьи, то все началось с бабки? Да? Твоя бабуля в юности сбежала из дома с блестящим офицером, который очаровал ее своим ухарством, широтой души и страстностью? Потом, как и всякая наивная барышня, она обнаружила, что объектом его ухарства, широты и страстности является не только и не столько она, сколько любой самодвижущий объект с молочными железами и вульвой? Так?

— Так.

— Итог — бабка бросает офицера и остается с твоей матерью на руках? Правда, обет верности для нее уже пустое слово, она бросается во все тяжкие.

— Тебе бы только семейные хроники писать.

— Ты меня вдохновляешь. После твоих бесконечных рассказов и семейных преданий чувствую себя полноправным членом вашего клана. Переходим к твоей матери. Цикл повторяется — замужество с очередным блестящим офицером, затем, когда блестки облетают, одиночество с ребенком женского полу на руках. Теперь ты. Очередное скороспелое замужество вычурной домашней девочки, только в этот раз мы имеем уже не офицера, а… Кого?

— Любителя художественных ценностей, — кисло бормочет Танька.

— Ах, да. Любителя художественных ценностей. Точно, он ведь на твоих зайцев запал?

— Кроликов.

— Какая разница! Важен очередной итог — развод и одиночество. Правда, в третьем поколении наконец-то научились пользоваться презервативами. Очередной производной женского полу пока не получили…

— Ну и в чем же правда моей жизни? — интересуется Танька.

— А ты еще не догадалась?

— Нет.

— Предполагаю, что в твоем лице и в лице твоих предков мы имеем новую эволюционную петлю, которая должна привести к решению проблемы однополого размножения человечества. Ты либо научишься партеногенезу, либо найдешь очередного трутня, успешно спаришься, и эволюционный скачок будет отложен до очередного поколения семьи Лерсон.

— Я в тебя чем-нибудь кину!

— Правда глаза ест?

— Иди на huj!

— Это у тебя с ними проблема.

22. Пустота

Останки вина на дне стакана с веселенькой расцветкой. Оплывающие сердечки льда. Кончики пальцев вытягивают последние капли прохлады. Бездарно прожитый день. Бездарно прожитая жизнь. Все — бездарно. Без-дарно. То есть без подарков и сюрпризов, без мельчайшей толики волшебства, удачи, везения. В чем смысл такой жизни? Ответ заведомо известен — философская аксиома, постулирующая, что в жизни нет смысла иного, чем тот, который в нее вложен. Но разве от этого легче? Разве легче от гнетущей пустоты?

Депрессия. Де-прессия. Еще одно аналитическое слово. Даже не просто слово, а ярлык. Этикетка на все времена и случаи жизни. Де-ком-прессия — что-то там насчет выведения газа из крови при подъеме с большой глубины. Тогда к чему относится это — ком-? К крови? К подъему? К глубине? Что остается главным предикатом? Тянущее, сосущее, высасывающее, огромное, темное, без-смысленное… Промежуток между энергетическими уровнями души. Это ли ощущает атом души при спонтанном изменении состояния? Провал, где нет ни пространства, ни времени, необходимое зло, высекающее из жизни фотоны добра, тепла, памяти…

Память. Значит, в памяти дело. Ведь должно нечто происходить с душой, когда забываешь, когда теряешь вынужденно самые дорогие кванты самости! Дитя — крохотная точка, сингулярность, что возникает в лоне матери, вспыхивает, взрывается невозможным чудом! Да, конечно, любовь, страсть, алчность, безнадежность. Назовите любую ноту, и она впишется в музыкальный канон воспроизводства жизни. А затем — чудовищный взрыв, расширение, заполнение той пустоты, что отвела судьба каждому. Сверхновая души, сверкающая оболочка, волна эфемерного Я, выбрасывающая в окружающую бездну весь спектр чувств, желаний, страхов, надежд, чья судьба, в конце концов, — расплыться по мирозданию разряженным облачком.

Быть везде и нигде. Распространяться пожаром жесткого излучения сквозь скопления семьи, друзей, коллег, рваться, обтекать, вновь восстанавливаться, оставляя позади, а точнее — в глубине сверхплотный комок, остаток изначального взрыва, угасающий обломок материи, замедляющий свое вращение в коконе псевдо-чувств, квази-целей, лже-смыслов, агонизирующий и ценой этой агонии все-таки поддерживающий неостановимое расширение в пустоту…

Что там? Что в ней — черной дыре, нейтронной звезде — пребывает такого могучего, вечного, неизбывного? Память… Память… Память не терпит абстракций. Ее не подгонишь под формальные схемы ретенции. Она всегда конкретна, чувственна даже в расплывчатой оптике хаоса повседневных забот, идеально выверена, как и должно быть молекулярной решетке алмаза в испепеляющем аду повседневности.

Ее вечная тайна в том, что жить без нее нельзя, но и в ней жить невозможно! Она — опасный риф, все та же первичная сингулярность, бесконечность, которая вкрадывается в самые точные формулы и измерения, лишая волну расширяющегося Я определенности кинетических уравнений.

Лоно. Матка. Влажная темнота изначального без-мыслия. Пустошь смыслов. Общий ноль, что складывается из всех возможностей, которые еще предстоит поглотить, использовать и неиспользовать, пропустить и реализовать. Но в любом случае придется вернуться к тому же нулю, только в новом обличье бездарно прожитой жизни…

— А если в Питер съездить? — предлагает Танька. Она не терпит ни пустоты, ни тишины. Чье-то присутствие, будь это даже самый распоследний бомж, просто обязывает Лярву вести высокосветские беседы.

Крошу хлеб, смотрю на темнеющее море крыш. Зажигаются огни. Небо продолжает распухать, и его могучие, рыхлые складки волочатся по замершему вечному волнению черепицы и жести, оставляя на покосившихся антеннах, трубах, флюгерах клочья шуги.

— Такая же мерзость…

Танька прямо-таки кипит желанием подогреть настроение подруги, на которую накатил очередной приступ метафизической интоксикации:

— Ты не права! Невский! Эрмитаж! Мы пойдем с тобой в Эрмитаж!

Хочется возразить нечто язвительное. Например, что в этом самом Эрмитаже неровен час художественный вкус подцепить, и тогда уж прощай зайцы-кролики…

— А затем — на Мойку…

Подозрение укрепляется. После дозы Пушкина у Лярвы стихослагательный агрегат точно заклинит. Для посредственного художника и дрянного поэта Танька порой бывает излишне самокритичной. Будь у нее хоть искорка таланта, то из ее регулярных суицидальных приступов могло что-нибудь получиться, а так…

— Не хочу в Эрмитаж. Не хочу на Мойку.

Танька пристраивается рядом. На подоконнике тесно, но уютно. Стучит опустелой тарой по стеклу:

— Нет в тебе, Вика, романтики. В Питере даже мосты поднимаются!

— Так бы сразу и сказала, — усмехаюсь. — А помнишь в школе тебя «половой турбиной» прозвали? Как сейчас вижу — выходит наша Танечка, в глазах — огонь выученного урока о паровых турбинах, пальчиками эротично скользит по кончику указки, загадочно улыбаясь, открывает рот и выдает — «половые турбины это»… Открой, наконец-то, секрет — причем тут половые турбины? Ты тогда накануне петтингом перезанималась?

— Лизингом, — ворчит Танька. — Помнишь Борьку-второгодника? Ну, со мной сидел. Он мне прямо на уроке в трусы залез.

— И ты дала?

— Дала, не дала — какая разница? Настроение такое было…

— Романтичное? Как сейчас? Аж в Питер захотелось? К поднимающимся мостам?

Лярва отхлебывает. Если с Танькой до сих пор длится знакомство, то во многом благодаря таким вот моментам — она умеет удивлять. Есть в ней действительный талант повернуться какой-то абсолютно неожиданной стороной, проявить иной ноэматический профиль, как сказал бы старик Эдмунд. Талант. Только ведь на таком не заработаешь… Лучше уж очередного кичевого кролика намалевать. Стишок сочинить.

— Непруха. Как тогда… Он меня измучил своими приставаниями. Ладно мать синяки на бедрах не заметила… Сидел, пыхтел, корчился… Такой понятный, примитивный в своих желаниях. Простой, как спинка минтая. И я подумала — какого черта мы все куда-то стремимся? Тянемся? Зубрим? Кому какое дело будет лет так через десять — сколько я получила по физике? По географии? Вот ты давно в свой аттестат заглядывала? И что — насладилась видом честно заработанных пятерок? Кому какое будет дело — дала я Борьке или не дала? — Танька затягивается, выпускает дым в стакан. Отработанное облако отравы плывет по бордовому озеру, переливается за край.

— Так ты дала?

— Не знаю… Если партнер кончил раньше тебя, то это считается? От очкастой ботанки этот переросший хряк такого не ожидал… Он, наверное, сразу кончил, как только я ноги раздвинула.

— Тоже сейчас кончу от твоих эротических фантазий.

Танька хлебает из переполненного дымом стакана, сглатывает, запрокидывается и выпускает к потолку пару розовых колечек:

— Интересно, а как они переживают оргазм? Что они чувствуют?

— Чувство глубоко удовлетворения…

— Для них это, наверное, как помочиться после пяти кружек пива. Хотя… Вряд ли радость мочеиспускания требует обладания женщиной. А ты что думаешь?

— Думаю, что мужики так же озадачены тем, как женщины переживают оргазм и похоже ли это на акт дефекации.

— Фу! — Танька задумывается, вырисовывая по стеклу фирменного кролика — вислоухого и грустного. — А все-таки… Возможно ли это как-то описать? Рассказать друг другу?

— Для начала попробуй описать наслаждения от утоления сильной жажды. Тренировки ради.

— Ну, это просто, — бодро начинает Танька и замолкает. — Это когда хочешь… хочешь…

— Хотеть — всегда нечто чересчур сложное, имеющее единство только в качестве слова, — предупреждаю менторским тоном.

— Опять ты со своими цитатами. Ничего своего придумать не можешь?

— Дзаккэнаё!

— Сама туда иди.

— Знаешь японский?

— Тебя знаю. Как вообще можно быть такой матершинницей? Ты и на лекциях так изъясняешься?

— Нередко философы становятся рафинированными мстителями и отравителями. Но думаю, что мат и проституция — предпочтительнее.

— Пошли в кабак, — неожиданно предлагает Танька. — Напьемся, снимем мужиков, устроим оргию. В конце концов, разве я не человек искусства? А человек искусства без регулярный оргий недееспособен. Заодно разведаем тайну мужского оргазма.

23. «Пеструха»

— В наших издательствах — голливудская система отбора авторов, — попыхивая носогрейкой, делится Л. — Пока тебя не поимели, не издадут.

— Как?! — возмущается Лярва, зачерпывая большой ложкой варенье из упрятанной в пакет банки. — Даже мужиков?

— Только тот может считаться настоящим интеллигентом, кого трахали в задницу, — бурчит Барбудос.

— Это про меня, — подтверждаю с видом знатока.

Л. махает трубочкой:

— В переносном смысле, господа, в переносном смысле! Представь, — Л. поворачивается к постукивающей его по спине липкой ложкой Лярве, — представь, что в некое издательство БТВ приносит Вася Пупкин рукопись, гениальную и заумную до полной редакторской нечитабельности. Затраханный авторами, руководством, маркетологами (страшные люди!), сообщившими, что две последние книжки, подготовленные им, редактором, нае… хм… не имели коммерческого успехи и ко второй недели продаж бесследно сгинули на нижних полках. Соответственно, если дело пойдет так и дальше, то следующим nayebnyetsya сам господин редактор. Редактор вяло листает рукопись, может быть, так же вяло (про себя) отмечает ее гениальную непубликабельность и предлагает автору написать что-нибудь этакое в стиле «Круглосуточной вахты» или «Королевства разбитых зеркал». Автор поначалу ohuyevayet, потом пытается отстоять свою долго лелеемую невинность, на что редактор намекает голосом опытного сводника, что пара-тройка «клиентов» и он, автор, возможно неприменно получит шанс опубликовать нечто свое — великое…

— Везде одни сутенеры, — горько замечает Танька. — Да, Вика?

Л. продолжает:

— И вот наш В.Пупкин кропает унылые поделки «Дендровселенные в дендрариуме» и прочее, получает свои серебреники за просираемый талант и мечтает все-таки написать что-то такое, этакое… А вот huj тебе! — внушительная дуля покачивается перед лицом Барбудос. — Ничего такого у него уже не выйдет! Это только говорится, что талант не пропьешь. И пропьешь, и проешь.

— Так вы писатель! — догадывается Барбудос, отодвигая пальцем дулю. Танька взвизгивает от восторга. — Я вас читал?

— А вы меня? — осведомляется успокоившийся писатель Л.

— Что в имени тебе моем? — произношу задумчиво.

— Каким таким выменем?! — восклицает Танька.

— Кого yebyem? — интересуется Л.

— И зачем пишешь? — интересуется Барбудос.

— Я не могу не писать… Мне тоже хочется иметь гарантированный кусок хлеба не только с маслом, но и икрой. Красной.

— Завидная цель.

— Не иронизируй, — Л. опрокидывает текилу. Морщится. — Страшная вещь… (сипит) Жуткое похмелье. Будто все тело и мозги в колючках. А насчет остального… Каждый сам решает. Нет в этом никакого смысла. Что бы ты не написал, даже если это опубликуют, то ведь забудут. Толстого будут помнить, Пушкина будут помнить — в школе преподают, а Васю Пупкина, автора нашумевших бестселлеров, помнить не будут. Как не корячься. И что тогда делать Васе Пупкину?! Годами писать новую «Войну и мир», которую будут хвалить, но никто не будет читать? Или, скорее всего, никто не будет хвалить, и уж тем более — читать! Зачем?

— Писать надо лучше, — предполагает Танька.

— Как?! — пучит глаза Л. — Еще лучше?!

— Тогда надо писать так, чтобы нечто изменялось в тебе самом, — скромно предлагаю рецептик.

Л. презрительно смотрит сквозь вякнувшую персону:

— Милая, сразу видно, что ты не писатель. Мы только ради этого и пишем. И в нас меняется. Процесс пищеварения.

— Какое бесстыдство, — Лярва подбирает остатки варенья.

— Писатели вообще бесстыдные люди, — замечаю. — Они эксплуатируют свои переживания.

В туалете Танька пьяным шепотом интересуется:

— Ты с кем будешь…?

— ?

— Ну… ну, трахаться?

— Ты же оргию хотела?

— Хотела…

— И сейчас хочешь?

— … хочу… наверное…

— Тогда и с тобой в том числе…

Танька молчит, подперев голову. Рассматривает трусики. В Bundesrat уже ломятся.

Пудрю носик:

— И вообще, ты несовременна, — заявляю. — Ну что это за слово — «трахаться»? Грубое, затасканное, не мелодичное.

— Ну и что?

— Как ты ЭТО назовешь, так тебя и поимеют. Ты хочешь, чтобы тебя «от-трахали»?

Танька задумывается. Скребление в дверь становится громче.

— Можешь предложить варианты?

Поправляю чулки, перечисляю синонимы:

— Взять на таран, составить фактурный акт, ход на бивнях, загнать шар в лузу, голосовать за смычку города и деревни, заниматься фигурным катанием, играть в буек, шлепнуть нижней губкой, поставить градусник, ползунику собирать…

— Есть варенье ложкой из банки, — задумчиво добавляет Танька, поправляясь.

— Ты о чем?

— Об этом самом. Удивительное занятие. Случка — случкой, а сколько образных выражений подобрать можно! Как физики это называют, когда своих лаборанточек обрабатывают? Просинхрофазатронить?

— Бомбардировать камеру Вильсона, — предлагаю.

— А за что его туда посадили?

— Кого?!

— Вильсона?

Гордо возвращаемся к столику. «Пеструха» заполняется завсегдатаями. Сплошь знакомые лица. Как пастух среди родных баранов. Кто-то хватает за зад:

— Вика, blyad', ты когда мобилу перестанешь отключать?! Я до тебя дозвониться не могу!

Стряхиваю пальцы, смотрю в смутную поросячью рожу. Танька упрямо тянет дальше, но душа желает высказаться:

— Во-первых, не блядь, а голубушка, — вспоминается давешняя патологоанатомша. — Во-вторых, сотового те-ле-фо-на у меня вообще нет! — разворачиваюсь на каблучках.

— Японда бихер, как ты вообще живешь?! Я тебе подарю мобилу!

— Засунь его себе в анус! — встревает Танька. Ей надоедает простой — не терпится попробовать нечто из жизни элементарных частиц.

— В анус? — переспрашивает хряк и тяжело задумывается, словно в жутком похмелье. Такого слова он явно не знает, но извращенная догадливость помогает:

— В жопу, что ли?

Однако Танька уже далеко. Описываем сложные кривые в чаду прожигаемой ночи. Две куколки, потерянные в плотных слоях алкогольной и никотиновой атмосферы, две крохотных частички, пойманные зловещей камерой Вильсона, выдернутые из великого Всего, одинокие, раскаленные, неуверенные, ведомые лишь сложным химизмом половых гормонов, электростатическим взаимодействием наэлектризованных дневным сумасшествием душ.

Танька валиться на стул, обвисает на Барбудосе и слезливо орет шепотом:

— Давайте… давайте… синхро… син… синхрофакиться… да? Я права? Как там его…? — пытается щелкать пальцами.

— Развезло подружку, — констатирует Л., чадя носогрейкой. — Так вот, все мы пишем — ты, я, они, самый последний нищий в подземном переходе. Что такое жизнь, как не книга, которую каждый из нас создает в меру своего умения, таланта? И нельзя пожаловаться на отсутствие читателей. Конечно, чужую книгу жизни полностью не осилит никто, это невозможно. Но и на отсутствие читателей грех жаловаться. Сначала ее читают наши родители, потом — наши друзья и подруги, затем — дети, внуки. Книга интересна, если каждый из них находит в ней нечто, что ему по вкусу. Там можно посмеяться, здесь поплакать. Там — романтика, а здесь — скучнейшая проза жизни… У кого-то выходит объемистый том, а кто-то выкладывается лишь на нескольких страничек. Здесь нет черновиков, набросков. Все — сразу и навсегда. Жизнь — это книга, которую можно прочесть только раз.

— Хорошо сказано, — гудит Барбудос.

— Еще, пожалуйста, я записываю, — всхлипывает Танька. Слезы стекают по щекам, прокладывая темные русла в слоях макияжа.

— К счастью, книги для большинства есть только литература, — похлопываю Лярву по спине. — Вот он, — показываю на Барбудоса, — должен вообще презирать литературу!

Л. подозрительно смотрит на изумленного Барбудоса.

— Я?! Это навет, уверяю вас!

— Объяснитесь! — требует Л., нащупывая оставленную дома шпагу. В воздухе попахивает дуэлью.

— За такое пыль с ушей стряхивали, невзирая на пол и на лица, — Барбудос опрокидывает очередной черпачок с эдельвейсовкой.

— Не так давно вы, мой благородный друг, превозносили достоинства науки перед всякими иными проявлениями человеческого духа, — опрокидываю черпачок вслед за Барбудосом. — Что же такое наука, как не стремление человека унизить самого себя? Возбудить и укрепить в себе сильнейшее чувство самопрезрения к своим чувствам, к своим рукам и глазам, в которых нет ничего, чем можно было бы гордиться люцеферному духу Рациональности и Просвещения!

Л. пододвигает в себе пепельницу, ковыряется в носогрейке зубочисткой, выскабливая пепел.

— Это все философия. Морализм и красивые слова.

Зверею. Хватаю стакан и запускаю в Л. Посудина невозмутимо минует писателя и скрывается в пучине содрогающихся под звуки музыки тел:

— Ненавижу морализм и красивые слова! И вообще, искусство — это костыли, которое изобрело человечество, и чья основная задача состоит в воспроизводстве, сборке, удержании того, что именуется личностью. Воспроизводить память, чувства, ритуализировать до самых мельчайших моментов человеческое бытие, превратив всю жизнь в бесконечную похоронную церемонию, где за плотной завесой скорби и плача не остается и крохотного местечка для подлинного чувства. Если он, — тыкаю в Барбудоса, — могильщик всего человеческого, то вы — мелкий клерк похоронной конторы. В идеальном государстве Платона совершенно справедливо нет места трагикам и комедиантам — подлинной личности нет нужды в костылях, которые, однажды втиснутые под мышки, затем начинают жить совершенно иной, собственной жизнью, усугубляя хромоту…

— Да вы — ницшеанка! — внезапно догадывается Л.

— Неужели и писатели что-то читают, кроме самих себя?

— Ницше? — Танька через силу приподнимает голову. — Он… он вожделел… собственную сестру!

— А как можно не вожделеть собственной сестры? — замечает Барбудос.

Приближается ночь.

24. Сучья течка

Бубны. Танцы. Маракасы. Горькое льется в рот. Холодная прозелень впивается в мозг. Мелькают в стробоскопных вспышках рожи. Лакированные рты. Рыжие парики. Бубенцы. Рев. Вопли. Запах. Запах плоти. Возбужденной. Эрегированной. К щеке прижимается ледяной фужер. Плавится лед в светящемся озерце. Вспыхивают ребристые солнца. Какофония. Абсурд. Внизу мокро. Пальцы стискивают лодыжки. Толчок. Еще толчок. Нет ритма. Лишь прерывистый стон.

Не могу, слезливо твердит малыш. Опять не могу. Крови. Пришли крови.

Охуела?! Бери! Бери!

Бьется бутылка. Медленно разворачивается в плотной атмосфере. Осколок. Сверкающий осколок. Свинцовая оболочка исчезает. Тело пробивает током. Изгибается. Кричит. Кто так кричит?

У всех — крови! У всех — крови!

Кричит тело. Кричат два тела. Расшвыривая стаканы. Расшвыривая бутылки. В окружении злобных скоморошечьих морд. Платье спущено. Соски терзаются неумелыми пальцами. Что выискиваешь?! Освобождение. Освобождение ради порабощения. Тело ломается — бракованная кукла. Вот — бракованная кукла. Его разламывают пополам. Им мало вагины. Они громоздятся. Отыскивают отверстия. Проникают. Нет унисона. Ничего нет.

Там все занято, стонет Лярва. Там все занято. У всех — красный день календаря. Безумие! А! А! Больно!!!

Больно?! Разве это — больно? Скатерть самобранка…

Мозг и сперма — вещества аналогичные…

Для вас — куна, эдельвейс, балалайка… Ее нужно долбить, шприцевать, драть, пихать… Смех. Разбирает смех. Развинчивают руки. Разъединяют пальцы. Вылущивают глаза. Отлепляют рот. Отдирают волосы. Соскабливают груди. Вынимают сердце. Все — лишнее. Все — прочь. Лишь — вагина. Хищное создание. Впивается в гениталии ядовитым инстинктом.

Беспредельная кончаловка. Мир кончает. Ночь кончает.

Танька блюет. Визуальный контакт. Медленный ритм. Окровавленные пальцы. Пена сползает по подбородку. Фонтан. Извержение. Кислый запах. Лишняя нотка в оргии потусторонней ночи.

Тулпега, презрительно выносит приговор Л. Выбивает пепел носогрейки на голову. Лярва воет.

Пора кончать, предлагает Барбудос.

Я уже, замечает Л.

А как же девушка?

Надоело, выплевывает сперму девушка.

Какая она липкая!

Толпа воет. Ритуал оплодотворения прерван.

Господа, вы не правы! Барбудос отвешивает тумак ближайшей скоморошечьей харе. Господа, вы не правы! Еще один удар вбивает неудовлетворенного в плотный ряды.

Помочь? — предлагает Хряк. Я ей обещал мобилу. А она мне его — в жопу. За такое отвечают по понятиям, братан!

Она ответит, заверяет Барбудос. По понятиям. Она понятливая.

Глоток воздуха сквозь кляп феромонов. Пчелки жужжат и суетятся. Продолжить бы, фря. Ночь в угаре. Ты еще хочешь? Становись в хор. Продолжим даян эбан гачки. Универсалка. Пальцы вцепляются в подбородок. Универсалка, шпрехен зи дойч? Yebyetsya не pizdoj, а мозгами?

Yeb… Откуда крыска?

Милое дитя… Зачем?!

Садимся? Едем? На первом ряду. Ледяной воздух в морду. Во рту — как икры наелась. За рулем — дитя.

Со скольки лет агу-агу, подруга?

Я тебе не подруга, культ-соска… Maldita puta! Ревнивая злость сквозь зубы. Шубка расстегнута. Белые кружева. Под шубкой — все виды на улицу. Незрелый сухостой. И на pizdye пара волосиков.

Грубишь старшим.

Она такая, подтверждает Л.

Смирная, хрюкает хряк. Злится на папика, а может пальчик хочет попробовать?

Запросто, выплевываю лимон. Люблю Роттердам.

Тормози.

Ot'yebis'.

Тормози, blya. Счас черемуху тебе устроим.

Ныряю вниз. Не за что держаться, одно недоразвитие… Но сика разработана по полной программе. Потеет и пахнет.

Так ее, так… Blyat', тесно. Один пальчик, второй пальчик.

Мне не видно, предупреждает Барбудос.

Не huya смотреть, дела делать надо, ржет Хряк.

Всегда мечтал написать что-нибудь для детской аудитории, замечает Л.

Мне нужны прокладки, блеет Лярва.

А как насчет волторны?

Нет, нет, нет…

Маткин берег! Да она ее в обе дырки!

Отталкивают. Дерут волосы. Слабые пальчики скользят по щекам. Первичная реакция анально-вагинального отторжения. Но затем все будет в порядке. Сделаем пухавочку по полному абсцессу.

Сколько ей?

Гонореи не хватит, веселится Хряк.

Гонорара, мудак. Я о возрасте, мудила.

Удочерить желаешь? Полька, слышь, тут тебе еще один папик набивается! Отсосешь?

Я не фонд Соссюра, tamoot ya zevel, верещит крыска. Без бабок не отсасываю, jou kwas.

Как скучно, господа!

Крыска запахивает шубку. Раскраснелась. Прикусываю язычок.

Высший класс! Возбуди ближнего своего… Куда теперь? Замутим мульку?

Нужны бабки, заявляет Хряк. Конкретные бабки под конкретное дело. О собачьих боях слышали? Сильная развлекуха!

С каких таких пируэтов у пацанов бабки развелись? TК qiftК qeni qorr? — фыркает Крыска. Ее ладошка уже на бедре новоиспеченной подружки. Нравится.

Не дуй в жопу, животное, злится Хряк, говорю, бабки нужны.

У Пеппи Длинныйчулок нет проблем с баблом, гордо вещаю, кати тарахтелку до той хибы.

Pupulak, дорогая передача, фыркает Крыска, первый раз, isap kote anjing, многостаночницу встречаю. Huj ли ты, Kepala Butoh, у первой же бикса прелки кусаешь?

Нравится. Люблю молоденькое с кислинкой. Пилотаж!

И шо, братан, про зайцев рОманы чирикаешь? Хочешь прикол, сегодня услышал? Мусора на зоне скрестили псарню с кроликами. Теперь собаки не только отмороженных ловят, но и опускают, ха-ха-ха…

Мне — здесь, заявляет Барбудос, у светофорчика.

Не советую, качаю головой. На эту ночь — мы все — один хор Пятницкого.

Хряк толкает задремавшего Л.

Не спи! Замерзнешь!

И когда это кончится, бормочет зевая Л. Тоже домой хочу.

25. Путешествие слона в жопу таракана

— Банк закрыт, — корчит козью морду охранник. — Приходите утром.

Трясу связкой ключей:

— Сейф там, понимаешь? Компрандеву, хомбре? Сейф с баблом! С моим. Личным!

Ватага выползла из машины и наблюдает.

— Целку и то легче ломать, — говорит Хряк.

Та еще компания. Барбудос впал в самую черную меланхолию. Л. пристроился около Польки и что-то шепчет на ушко. У Лярвы — линька. Но Хряк крепко держит ее за лодыжку.

— Господа, я последний раз повторяю — банк закрыт и не обслуживает клиентов. Если вы сейчас же отсюда не уйдете, то я буду вынужден… — подмусорок кашляет, хватается за грудки, падает подкошенным на мраморное подворье.

— Полный uyebon, — заявляет Полька. — Кто положил? Папик, bun chut, твое гнилье?

— Закрой хлебало, животное, — Хряк пинает неподвижного охранника. — Я тут ни при чем.

— Отряд не заметил потери бойца, — замечает Л.

— Сердце, — предполагает Барбудос.

— Что делать будем? — встревает Лярва. Лежать на спине с задранной ногой ей уже надоедает.

Ночь стрекочет. Колоссальная, отвратная личинка ворочается в плотном комке выжранной плоти и готова выдавиться наружу в потоке гноя и крови.

Хряк отпускает Таньку, поднимается по ступенькам, дергает дверь. Та распахивается. Изнутри новоявленного храма Золотому тельцу веет теплом и баблом. Немерянным. Хряк принюхивается, шевелит пятачком.

— Сигнализация должна сработать, — поет Барбудос.

— Счас, сработает, — ворчит Хряк. — Нам ихнего вообще ничего не надо. Эй, дуй сюда…

Дую. Беспредел хоть и укладывается в некие лингвистические правила, но логике обыденности соответствовать отказывается. Тихо. Темно. Светятся огоньки камер слежения. Болтаю ключами. Позваниваю со значительностью хозяйки. Ведь это МОЙ банк! Рекламный слоган. Слова. А за слова отвечать надо, Blyahyer-nahyer. Очко играет. Пеппи хочется пи-пи.

— И куда? — урчит Хряк.

— Туда… — двигаемся поперек реальности. Не пропадем. Сегодня для давалки отдыхон, работаем не нижними губками.

Хряк возбуждается:

— Давай по быстрому… Наклонись… Да держись ты… Еб…

Хватаюсь. Знакомая решетка. А вот и ключик. Вставляю. Вставляют. Поворачиваю. Вгоняют. Открываю. Кончают. Ни удовольствия, ни чали. Так, стряхнул каплю, боров.

— Huj ли нам, кабанам, nayebyemsya и лежим…

Вытирает потное лицо. Смотрится в блестящие ящички.

— Где бабло?

Открываю, вытягиваю чемоданчик.

— Что за эклер? — Хряк пытается перехватить ручную кладь. — Ты его гирями набила, манда?

— Золотом, мудила.

Водружаю на стол, открываю крышку.

— Ап! — Хряк смотрит как на украинца. — Ну, ты, мать, даешь…

— Даю, — соглашаюсь. — Но не всякому. И не всегда. Предлагаю сделку.

Хряк облизывается.

— Польку. В полное и безраздельное пользование, — объявляю.

— За pizdyushku?! Ohuyela?

— Люблю узеньких…

Хряк начинает икать. Первый раз наблюдаю свинячий смех.

— Узеньких… хрю-ю-ю… ви-и-и-и… Может она и была узенькой… хрю-ю-ю… но теперь разработана по полной… ви-и-и-и… Или ты думала я с ней все еще в куклы играю?! Лохматый сейф сделан вчистую… Хотя, какой он там — лохматый… сейф… так, гладкая заначка…

Остолбенение. Точно нежданный сюрприз. Стимул без отработанной и привычной реакции. Что ожидать от десятилетней кисы за рулем в полном неглиже под шиншиллой?! Что ожидать от довольного хряка, отвалившегося от кормушки отрубей? Ночь… Вечная ночь… Полюс тьмы человеческой, где магнитные стрелки, указующие направления добра и зла бессильно вертятся в клубке хомомагнитных аномалий…

Созерцательность — спасение в апокалипсисе человечности. Но созерцательность выживает только там, где есть страх. Неагрессивное познание человеческой природы необходимо должно сопровождаться непрерывным воспроизводством страха, ужаса, трепета, жути. Стоит пересилить себя, припасть к дурно пахнущему, но столь живительному источнику, и достигните таких вершин прозрения, что не сможете найти в себе силы вернуться…

…Коберн на столе, среди рассыпанных монет, в расплывчатом блеске, под аккомпанемент тяжело дышащей туши.

— Вставляй… вставляй… — хрипит боров. Алчность. Поршень продолжает свой привычный путь. Нащупываю монету, крепче обхватываю ногами, шарю рукой. Вот. Золото в копилку. Хихикаю. Большая, жирная, потеющая копилка. Никогда еще не оттягивалась с копилкой. Сначала пальчик, затем монетка. Тугрик. Хряк вздрагивает, натягивает глубже, ожидаю взрыва, но он терпит. Основной инстинкт алчности. Нащупываю вторую монетку…

Насильники, убийцы, самоубийцы, некрофилы, педофилы и каннибалы — вот пустые оболочки освобожденной страхом души. Она подобна древним окаменелостям давно сгинувших созданий — жалкие остатки былого величия души, мрачные бурые карлики в мантии разорванной сверхновой… Лишь тщательное документирование ископаемых, инвентаризация разбитых черепков может дать ключ к той великой тайне пробудившейся души…

Еще монетка в оргазмирующую копилку… Вагину захлестывает, но хряк могуч и тверд. Золото — вот в чем разгадка. Кто посмел назвать эрекцию лихорадкой?! Слюна тонкой струйкой течет на щеку, безумные глаза, язык зажат зубами. Смеюсь. Кручу перед носом монеткой, вставляю себе в глаз драгоценный монокль, напрягаюсь, сжимая вентиль… Хряк возобновляет трясучку…

А что, если все так? Если избранные души созревают во влажной глубине тел гораздо раньше, чем иссякает усилие во времени? Если они уже не могут и не должны ждать распада бренной оболочки и выклевываются из нее еще живой? Прорывают и трансцендируют, оставляя на земле лишь бездушный механизм, сому, хватательный пищевой аппарат, продолжающий существовать по инерции, потерявший способность различать добро и зло — удобное вместилище мелких бесов… и золотых монет…

— А где папик, sharlila? — интересуется крыска, кутаясь в шубку.

— Приступ геморроя, — объясняю, — но теперь у тебя есть мамик. Понятно, дитя?

— Первый признак старости — это когда начинаются проблемы с задницей, — авторитетно заявляет лейб-медик Л.

Whole sick screw нехотя забирается в машину.

26. На пороге

Все спят. Тихое дыхание и шелест истекающей ночи. Кутаюсь в плед и смотрю на скрытый тьмой океан крыш. Редкие огоньки неведомой жизни. Ветер, вылизывающий новорожденный город. Бог творит мир каждое мгновение, так почему бы ему каждое мгновение не восстанавливать бесцельное скопище домов, дорог, людей? Что мы знаем о боге? Кроме того, что бог есть необходимое условие всякого трансцедентального рассуждения… Оператор всемогущества. Никто так беззаботно и безответственно не играет миром, как мы, философы. И никто с такой легкостью не доказывает и не опровергает Его существование.

Удивляться самой обыденности. Искать рай не на земле, а в своем сердце… Хотя… Рай. Рай может быть только утерянным. Он есть неизменная константа прошлого. Он вечно скрыт за уже минувшем поворотом. У него тысячи обличьев, но в одном они сходны — они в ретенции. Поток сознания безостановочно течет из прошлого в будущее, из рая в ад. В подобных координатах все переворачивается, прошедшее обретает зыбкость, непредсказуемость, притягательность, тогда как грядущее ужасает собственной определенностью — смерть и забвение, забвение и смерть.

Такова человеческая натура — в меру сил и возможностей перерабатывать планктон впечатлений, феноменов в твердый коралл памяти. Что есть память, как не коралловая отмель, Большой барьерный риф, чья восхитительная притягательность рождена застывшим известняком прошлого, дающего приют мириадам ярких, юрких иллюзий, что множатся под теплым солнцем случайной радости в теплом океане эмпирического покоя. Одно землетрясение реальности и воссозданный рай обращается в бурую пустыню.

Встаю, открываю окно, выбираюсь на крышу. Вдыхаю ночную прану. Только тот, кто не спит, знает таинственное чудо ночи. Глаза привыкают, сквозь мрак проявителя близкого рассвета проступают разводы теплой фотографии. Хожу. Только выхожденные мысли имеют ценность. Натыкаюсь на шезлонг исчезнувшего соседа. Как он там, в небесных эмпиреях? Стреляет косячки? Дрочит ангелих? Он отправился к звездам. Завидная судьба.

Как там сказал Л.? Книгу жизни можно прочесть только один раз? В ней ничего не исправишь, не перепишешь. Цензура времени абсолютна. Выпади такой шанс, чтобы было вырвано, что замазано, что исправлено? Лишь в философии можно объявить неправомерность тех или иных вопросов, но от этого она не перестают лезть в голову… Вызывать глухое раздражение, против которого лишь одно плацебо — внушать, что необходимо все-таки научиться не реагировать тотчас на раздражение, приобрести, развить тормозящие, запирающие инстинкты. Ведь вся духовная неразвитость, вся пошлость зиждется на неспособности сопротивляться раздражению: человек должен реагировать, он, словно глупый червяк, следует каждому импульсу. Гораздо существенней не мочь принимать решение, а мочь откладывать его.

Порой до невыносимой, кристальной ясности обостряется понимание — в жизни каждого человека бывает лишь один единственный взлет — точка концентрации, сингулярности, от которой захватывает дух, точка величайшего подъемы и… величайшего разочарования, ведь за ней — лишь спуск, падение, закат. Каждому должно закатиться, подобно солнцу, но каждый ли настолько прозорлив, как Заратустра, чтобы увидеть здесь мудрость? В подобной точке нет ничего особенного, в крохотной частичке жизни, она не выделена никакими бытийными ориентирами, любая мелочь, пустяк может стать спусковым крючком. Человек — книга? Человек — однозарядное ружье. Он лишь в собственной гордыне воображает себя охотником: выбирает цель, тщательно целится, готовится выстрелить, не замечая, что свой выстрел он уже сделал. Не здесь. Не сейчас. А в вечно потерянном раю, предпочтя плоды мудрости плодам забвения.

Порой ужасно хочется стать пустой, упасть, закатиться, раствориться без единого следа среди повседневной обыденности в очередях и сериалах, в сексе и пиве, хочется грызть орешки и плевать шелуху на асфальт. Что же мешает? Что вытягивает захлебывающегося котенка из ведра с водой, дабы вновь окунуть его туда? Агония… Безостановочная агония, вот что такое жизнь.

27. Сватовство

Осторожный стук в дверь. Даже не стук, поскребывание приблудшей собаки. Залезаю обратно в окно, натягиваю трусики, иду открывать. Так и есть. Герой-любовник. С ворохом свежих цветов. Весь грант просадил. Оторопело взирает на полу-нагэ:

— А… а-а-а… а где бюстгальтер?

Торопеть — очередь противной стороны. Слово-то какое — не лифчик какой-нибудь, а — бюст-галь-тер!

— Считаешь, он нужен? — прикрываю соски пальчиками — мистер Питкин в тылу врага. — Так и будешь там стоять?

Барбудос входит. Веник к себе жмет. Почему считается, что женщины от цветов дуреют? Как пчелы. Этакий глубоко законспирированный намек — тебе цветок и жужжи на кухни пчелкой. Фривольное подношение. Что есть бутон, как не самая обычная ботаническая вагина? Вон какие острошипы приволок, бутончик в опасности!

Бородач в некоторой растерянности. Розы без обертки, совать их нагой даме — исколоть объект перспективной пенетрации до безобразия. Стою. Развлекаюсь. Зад мерзнет.

— Вика… — физик откашливается. — Вика… Вы… выходи… за меня…

— За тебя? — заглядываю ему за спину. — А что там такое?

— Замуж… — Барбудос совершенно неожиданно краснеет, что очень подходит к его всклокоченной бороде. — Выходи за меня замуж!

— Не надо так громко и пафосно, — морщусь. — Чтобы перевести девушку в горизонтальное положение, вовсе не обязательно на ней жениться. Иногда достаточно и цветов.

Размышляю. Вспоминаю минувшую ночь. Что-то там происходило на столе. Все видится, как сквозь мутную оптику. Иногда мужикам нравятся, что их жен прилюдно поебывают. У каждого свой вкус, сказал факир и проглотил шпагу. Но тут Барбудос весьма оригинально выражается:

— Ты меня любишь?

Ohuyevayu.

— ?

— Ты меня любишь?

На глупый вопрос требуется мудрый ответ. Не мой:

— Любить следует тех, кто не умеет жить иначе, как чтобы погибнуть… Любить следует великих путешественников, ибо они великие почитатели… Любить следует тех, кто не ищет за звездами основания, чтобы погибнуть и сделаться жертвой… Ты такой?

— Вика, это глупо. Сейчас, в такое время…

— Философствовать не глупо в любое время. Кто-то философствует молотом, кто-то — вагиной. Что плохого в том, чтобы любить того, кто исполняет всегда больше, чем обещает?

Глаза Барбудоса опечаливаются.

— Я… я правда… я люблю тебя…

А ведь он что-то там поминал о жене на восточном побережье. Вытираю губы. Диагноз ясен. Необходимо срочно лечение.

— Подними веник повыше, — командую. Опускаюсь на колени, распускаю ширинку, достаю, беру. Прочтем болту Соссюру, как остроумно выражается дитя. Примечательно, но клиент не дергается и быстро возбуждается. Значит, не все потеряно для физики. Не люблю, когда пытаются натянуть девушку еще и руками, поэтому цветы очень способствуют языковому творчеству.

Окей. Теперь все должно быть в полном порядке. Механическая работа. Феллация. Ничего особенного, ничего примечательного. Даже физиологическим отправлением не назовешь. Отправление… И кто куда здесь отправляется? Остаюсь на месте. Для самовозбуждения — не время и не место. Разве возбуждается сексопатолог, выслушивая похотливые медитации пациентов над кляксами Роршаха? Хотя… Кто их знает…

— Не молчи, — отрываюсь на мгновение от кажаной флейты, — рассказывай что-нибудь!

— Что?

— Лекцию. Ты ведь лекции читаешь студенткам? Представь, что ты объясняешь нерадивой студентке какую-нибудь трудную тему.

— Х-х-хорошо…

— «Хорошо» — в смысле буду читать или «хорошо» — в смысле скоро кончу? — прикусываю зубками.

— Буду читать… Скоро кончу…

— Никакой определенности, — вздыхаю.

— С… су… существующие экспериментальные до… дока… доказательства… довольно…

— Как довольно?!

— …довольно основательно свидетельствуют в пользу идеи… в пользу идеи…

Отстраняюсь слегка:

— Очень интересно, — одобряю. — Но если кончишь раньше, чем закончишь лекцию, то разговаривать будет точно не о чем. Понятно?

— …в пользу идеи, что можно говорить о фундаментальных симметриях. Закон природы, лежащий в основе спектра частиц, из взаимодействия, строения и истории космоса, определяется, вероятно, некоторыми фундаментальными симметриями, например, инвариантностью при преобразованиях Лоренца, вращениях в изопространствах, изменениях масштаба…

— Никогда не думала, что квантовая механика настолько сексуальна! Все как сейчас — изменение масштаба при вращении в оропространстве с полным сохранением симметрии! — от восторга сжимаю инструмент чересчур энергично, инструмент дергается и извергает бравурную мелодию весьма густой тональности. Сколько же он не трахался?

Сажусь почти что девонькой-паинькой — ладошки на коленочках, все щечки в сперме:

— Тебе понравилось? — хлопаю глазками.

Физик взирает сумасшедшими глазами.

— Твои лаборанточки тебе так не отсасывали? — хлопаю глазками.

— Они не просят при этом читать лекции, — признается Барбудос.

— Что за молодежь! Один секс на уме! Так что ты там говорил? Насчет предложения?

Барбудос краснеет:

— У тебя… у тебя на лице… извини…

— Хотел прямо в ротик? — сочувствую. — Извини, не успела.

— Может… может вытрешь… — шарит в кармане, протягивает платок.

Отклоняюсь:

— Это теперь не твоя проблемя. Все, что отдал, — уже не твое. Хочу — вытрусь, захочу — и так обсохнет. Так на чем мы остановились?

— Вика, я действительно хочу… — веник падает на голову.

— Все-таки опять хочешь? Запустили тебя лаборантки, запустили, — не дожидаясь возражений возвращаюсь к очередной проверке фундаментальных симметрий при изменении масштаба. Главное доказательство научного открытия — повторяемость решающего опыта.

— Зачем? Зачем ты это делаешь?! — Барбудос нервничает. Тем не менее, возбуждается. Могуч, могуч… И веник не отпускает.

Скрипит дверь, открывается, на пороге, протирая глазки, стоит полностью разнагишенное дите. Полина.

— Брлк… — свирепо произносит очумевший физик.

Оторваться тоже уже не могу, лишь свирепо кошу глаза на добродушно разглядывающее нас создание. Хоть бы прикрылась, развратница. А кто здесь не развратница? Притон, одним словом.

Немая сцена. Наконец Полина хриплым голоском вопрошает:

Asa sekkusu-suru-no suki?

Барбудос вздрагивает и делает мощный аккорд. Консистенция квинтэссенции пожиже, но приходится сделать пару глотков, прежде чем, наконец, освободиться:

— Кыш отсюда! — свирепею.

Полинка пожимает плечиками:

— Думаешь я порнуху, monge bobo, только по телеку смотрела? Te voy a hacer la sopa! — тем не менее удаляется.

Борода сползает по стенке на пол.

— Ну так что насчет любви? — интересуюсь. — Говорят, любовь — это то, что остается после соития. У тебя осталось? — игриво тереблю окоченевший инструмент. — А если ты все еще насчет брака, то, конечно, спасибо, но… Во-первых, брак основывается не на любви, а на половом инстинкте и инстинкте собственности. Удовлетворять половой инстинкт можно и без всяких формальностей. Мы же не дети! И чтобы потрахаться, чужого благословения нам, слава богу, не нужно. А от инстинкта собственности надо избавляться! У сексуального партнера могут оказаться разнообразные вкусы…

— Несовершеннолетние девочки, например, — говорит Барбудос. Шок постепенно проходит, и ремиссия социально приемлемой программы поведения начинается, как обычно, с наиболее ханжеских реминисценций.

— Во-вторых, брак потерял всякий смысл после того, как был лишен принципиальной нерасторжимости. Поверь, семейный философ уместен в комедии, а не в жизни. Уж лучше мастурбировать, чем раздвигать ноги во исполнение обязанностей… Впрочем, ut desint vires tament est laudanda voluptes.

Целую сморщенного дружка и поднимаюсь:

— А что касается Полины, то за нее заплачено. Золотом. И, можно сказать, честью. Она теперь домашнее животное. Сам понимаешь, сношаться с домашними любимцами — это уже какое-то запредельное извращение.

28. Полина

— Doko-ga kanjiru-ka oshiete! — порочный домашний питомец продолжает исследование распростертого тела хозяйки.

Не хочется ни возражать, ни показывать. Истома. Посторгазменный синдром. Подобные утренние стрессы, даже в выходные, даром не проходят.

— У тебя сиськи почти как у меня… Nimaai… и baal тоже нет… или ты бреешь? CoCo san prel. Я тоже… хотя и брить-то особо нечего… Хотя у меня, конечно, уже… с такой жизнью тебе все там разработали… UnК tК qij me kollodok! — язычок шустрый, прохладный. Не кошечка, но собачка, точно. Сучка. Норовит показать зубки. — А ты и правда — философ? Первый раз такую тетку имею… Diu lei lo mo k ta fa hai. Чтобы и etchi suru, и omonkuu, и котелок варил.

Порочная звезда порочных поколений.

— Yarashite?

Домашний питомец… Запредельное извращение… Слова, потерявшие всякое значение после того, как высказаны. Тем не менее, почему-то почитается высшей добродетелью следовать впопыхах сказанному. Необходимо отстраниться, оттолкнуть развратное дитя… Но тело послушно каждому ее касанию. Словно прохладная, хрупкая змейка скользит вниз, вниз, вниз…

— У тебя был хороший учитель… Неужели тот хряк чему-то мог научить?

— Разве ты не знаешь, jalang, что женщину нельзя ничему научить? Ano jore-me. В нас это есть… и все…

— Ты ходишь в школу?

Смех. Обычный детский смех. Ужасающая разорванность, несовместимость между переливистой беззаботностью и тяжкой обремененностью грехом. Какая-то часть все еще готова завопить в ужасе, стряхнуть крошечную пиявку, выпивающую, освобождающую от всего того, что именуется добродетельным.

На одном из островов Полинезии считаются вполне допустимым и даже желательным орогенитальные контакты родителей с детьми. Отцы вылизывают вагины дочерей, а матери — члены сыновей с их рождения и до совершенолетия. Результат — если бы устраивались мировые конкурсы на самые красивые гениталии, то островитяне без труда завоевали бы титул «Мисс Вагина» и «Мистер Пенис» впридачу.

Стыд… Стыд растекаться по простыне горячей лужицей наслаждения под изощренными ласками томной незрелости. Изгибаться, стонать, подчиниться несказанному, но неодолимому приказу, впиваясь со злостью в бесстыдно распущенный бутон, в преждевременно раскрытые лепестки… Что она может почувствовать? Может ли она вообще чувствовать? Чересчур техничные движения, обязательная программа, фигурное катание по нерастопленному льду дефлорированной, но полностью не изничтоженной детской невинности…

Слезы… Рыдания… Острова Полинезии… Теплый океан, медовое солнце, стекающее по коже тягучей сладостью… Как это выглядит со стороны? Как в порно — мать и дитя, распростертые на простынях, обессиленные, падшие…

Она кусает пятку:

— Ты не переживай, iut totok kau. Никакого совращения малолетних. Me cago en Dios y en la Puta Virgen! У меня редкая болезнь — что-то с вилочковой железой. До десяти лет я была обычным ребенком, а потом все остановилось. Понимаешь, puki basi? Тело отказалось расти. Каждый год я справляю десять лет. Странно, да, yet mang? На самом деле я гораздо старше тебя. Могу и паспорт показать, heeh men.

— Покажи.

— Leh tezayen kivsa! Потом.

— Ты лжешь.

— Я лгу, varkpoes. Posso Lamber sua buceta?

Все равно. Никаких переживаний и мук совести. Ты — домашний питомец. Что хочу, то и делаю.

— Я хочу, чтобы мы были вместе… Sy is so jags sy drup soos'n perkuleerder.

— Секс приручает людей друг к другу, но не делает их лучше.

— Ты в ответе за тех, кого приручила к jizz they bitches.

Сидим на окне. Она между ног, прижимается спиной. Чувствую запах волос, тела.

— Он не так плох, geseki, — с мнимой задумчивостью изрекает дитя. — Иначе, что бы со мной, horo ga shik, случилось… Попрошайничала бы… Singarte Un caballo! Отсасывала за кусок хлеба у всех желающих в привокзальном сортире… Знаешь, как пахнет привокзальный сортир? Tari ma no piko mare! А знаешь какой вкус? Keerlees! Немытые, сморщенные… Come Mierda! Перебороть тошноту. Сглотнуть горечь. Но когда нечего жрать, kiram tu mazhabet, все остальное безразлично. Я долго не могла понять, почему им это так нравится… Подумаешь… Shakli b'tahat! Разве жратва может сравниться с пырянием? Только сейчас понимаю, как все жутко. Beastybawz. Дно. Ниже не упасть.

— Новая выдумка? — шепчу ей на ушко. — У тебя речь благовоспитанной, хотя и развратной девочки…

Полина хихикает:

— Pinga, мне бы хотелось такого сюжета. Маленькую blyad' — побирушку подбирает богатый папик на крутой тачке. Пигмалион, Knee Be She Be Peck Pojie Da… Потому что… — чувствую ее озноб, крепче прижимаю. — Потому что такое все равно лучше, singa tu madre, чем… чем когда тебя с шести лет, bhose, имеет собственный отец… чем когда в восемь лет ты уже знаешь, что такое аборт… blyadskaya акселлерация! Por Mung Tai! А у всех вокруг просто заткнуты рты… пачками денег… и личный гениколог заталкивает расширители… даже не в pizdu, а так… pizdushku… Mi iten ve kol a haim shelha ye\’afhu le ge\’inom aley adamot! Хочешь знать, что он мне подарил? Абортированный зародыш в формалине. Который теперь стоит на полке и слушает, как его дед и отец в одном лице дерет его несостоявшуюся мать… Anda la puta que te pari. Иногда я очень жалела, что ему не позволили появиться на свет — несчастному pendejo… Он бы стал моей любимой игрушкой, hijo de joputu. А когда его дрючок начал вставать, то я бы ему дала. Jebem ti mater zguza! И мы бы наплодили еще идиотиков… Целое семейство Choodmarani…

— Опять выдумываешь?

Она трется щекой о плечо:

— Я же хочу тебе понравиться, shipcenchi. Разве я не должна слушаться свою хозяйку? Ne boji na hal ta ra.

— Для этого вовсе не нужно лгать.

— С вас только высокохудожественное ню лепить, — объявляет появившаяся на кухне Танька. Волосы растрепанные, взгляд похмельный. — У меня знакомый худик имеется… — пьет из банки жадными глотками. — Баб снимает, как бог… во всех смыслах снимает, — добавляет неуверенно, прижимая кончики указательных пальцев к вискам.

— Тебе опохмелиться надо и jodete y aprieta el culo! — с пониманием говорит Полина.

— И то верно, — поддерживаю. С возникновением Лярвы что-то разрушается в доверительном интиме. Ничего не остается как расцепить обьятья, сползти с подоконника. — Портвейн будешь?

— Буду, — стонет Танька. — Но с отвращением.

29. Опохмеляемся

— Как отличить фабричную поделку от настоящего искусства? Очень просто, — Танька подцепляет селедку, запивает ее «Тремя топорами». — В искусстве всегда есть тайна.

— Как в женщине? — интересуется Полина.

— Хммм… А какая в женщине тайна?

— Ну… например, ghundi rundi, даст она или не даст.

— Дитя, — нежно говорит Лярва, — вот в этом-то как раз никакой тайны нет.

Хлебаю фруктовое бродилово, листаю книжечку, слущаю в полуха. Танька не в курсе и, наконец-то, ощущает собственное превосходство перед кем-то в делах альковых. Жадное внимание растленного дитя ей льстит.

— Так вот… Где мы?… Ах да… В искусстве всегда есть тайна. Современное же, так называемое, «искусство» не более, чем колоссальное поточное производство стандартизированных товаров. Как их там, Вика? — Лярва щелкает пальцами, дитя с порочным интересом разглядывает ее объемистые формы. — Си… си… да, симулякры! Точно! Переведи на русский.

— Символическая коннотация на небытийные псевдообъектные формы.

— Oblyamudyevshaya strapizdihuyulina! — с чувством выражается дитя, но Танька в интеллектуальном угаре не обращает внимания.

— Но пустые оболочки, которые по недомыслию именуются искусством, тоже жаждут души, которую из нас и выпивают. Мы тешим себя — ах, какие мы культурные! Ах, как мы понимаем супрематизм! Ах, искусство доступно каждому! А вот… а вот… — Лярва безуспешно пытается сложить фигу.

Chupas las nalgas de monos grandes, — подсказывает дитя-сквернослов. — Thor Bhapey To Ma Rey Sudhithey Ek Butol Shorshar Toil Lagey.

— Мы стали бездушными? Наше искусство вы… вы… со-са-ло нас!

— По этому поводу, weet-koh-saw, — история! — объявляет Полина. — Умер один kuso jiji. Его вдова решила узнать — как он там, gansha suru, устроился в загробной жизни. Пришла к экстрасенсу, lech zayen para, чтобы он, Loog-Ga-Ree, устроил ей связь с потусторонним миром. Все пучком, отзывается дух почившего мужа. Вдова рыдает, street meat, интересуется — как он там без любимых гамбургеров. Тот отвечает, мол, все окей! Утром он, bajar al pozo, встает, ест, трахается, chutia, потом опять кушает и опять трахается, затем снова кушает и снова трахается… Вдова в шоке, спрашивает: «Так кто же ты сейчас, милый?» Милый Go-ja отвечает: «Кролик в Алабаме!»

Тишина. Дитя наслаждается. Танька мрачнеет, высасывает очередной стакан пойла. Кролики — болезненная тема.

— Какой же он гад! — морщит нос Лярва. — Галлерейщик хренов! Обещал взять на комиссию, но так ничего и не продал. Одним словом — Гельминт! В любую жопу пролезет, если надо, и своих бездарей туда же протащит.

— Это ты о Мураде — Bukhree chodh? — между делом интересуется Полина, собирая наслюнявленным пальчиком крошки со стола.

— А ты откуда его знаешь?! — пугается Лярва.

— У него прозвище — Доджсон, sekki, — поясняет дитя.

Танька в ступоре. Интимные подробности биографии преподобного Доджсона ей неизвестны.

— Ну и что?

— Ничего.

— Но ведь ты что-то хотела сказать?

— Я все и сказала, Gori Gandh Randh, — дитя неотрывно рассматривает закапанную портвейном танькину блузку, облизывая пальчик. — Остальное тебе решать. Yalla, lech lesahek berofe ve ahot yim hakelev shel hashchenim.

— Вкусный пальчик? — показываю кулак. — Дама не в курсах, так что губки не распускай.

Страсти. Что же такое человеческая жизнь, как не стремление иметь стремления, как не желание иметь желания, как не переживания переживаний, и все остальное — упаковка, в которую облечены страсти, желания, переживания. Контейнер, коробка из под конфет, которая сделана, без сомнения, из более долговечного материала, чем ее содержимое, но чье существование редко длится дольше существования самих сластей. Мир существует, вопреки безнадежным солипсистам, но нам он дан не иначе, как через призму разума и чувств, в чьей власти заретушировать его сепией или заставить полыхать красками. Всяческие кривотолки об объективности не более, чем страх и неуверенность перед самим собой, подспудное желание переложить ответственность за свое существование на некие иллюзорные «обстоятельства». В людях нет людей. Иногда встречаешь такого, и вместо человека видишь огромное ухо на тонком стебельке, прислушивающегося к гласу «реальности».

И жуткое в безумной нарисованной ухмылке надвигается из бездны темных желаний послушная скоморошечья харя:

— И когда возвращаешь слепому глаза его, он видит на земле чересчур много дурного — так что он проклинает исцелившего его, — грязные пальца держат Полину за хрупкие плечи. — Тот же, кто дает возможность бегать хромому, наносит ему величайший вред: ибо едва ли он сможет бежать так быстро, чтобы пороки не опережали его…

Распростерта на столе, голова запрокинута, детские глаза взирают со строгой сосредоточенностью целомудрия. Малолетняя блядь, подстилка, шепчет скоморох, поганец, трется, дергается, но ничто не касается детского лица, ни единой морщинки, ни искорки в глазах. Безмятежность.

— Я не проповедую нищим и калекам, слепым и чаханкам, — уголок растянутого от напряжения рта дергается и по лакированной поверхности щеки разбегаются паутинки трещин. — Не подавай нищим, ибо они богаче тебя, не излечивай калек, ибо они счастливее тебя. Еби блядей, ибо в этом смысл их жизни!

Схожу с ума? Нищие и калеки, шлюхи и бандиты, физики и писатели, прохожие и дети… Все они говорят, кричат, бурчат, эякулируют, оргазмируют, кончают и подыхают со словами Ницше, сумрачного гения, принесенного в жертву в полдень. Или нет ничего вокруг, кроме отражения в пустоте клиппот, сгнивших оболочках цимцума? Но есть ли смысл в мудрости извергнутого семени не в стыдливую влажность влагалиша, а в предательский латекс рифленного кондома? Разве женщина может творит из ничего? Она лишь принимает семя и растит его — глупая оболочка для других глупых оболочек.

— Что с тобой? — Танька щипает. Дурная привычка. Благословенная привычка. Видение сковыривается. Дитя заговорщецки подмигивает.

— Задумалась. Считаю, когда красный день календаря наступит.

— Все отверстия выше пупка — чисты, — возвещает скоморох, заправляясь, — все отверстия ниже пупка — нечисты, только у девочки все тело чисто.

— Изыди!

— А не провести ли нам сеанс шопинготерапии? — задумчиво возвещает Танька.

— Действительно, — поддерживаю редкостно здравую мысль Лярвы. Опохмел плавно перетекает в очередное возлияние. — Лучшее средство против жоппинга — шоппинг. Почему бы двум пьяным бабам и ребенку не отправиться по бутикам?

Lakeki li et hadgdegan, Zona. Я не ребенок! — протестует дитя. — У меня тоже целка сломана!

Танька доливает, в том числе и на колени дитю, дитя шипит, вытираясь полотенцем, опрокидывает стакан на Лярву, Лярва орет нечто очень похожее на мат, умудряется подхватить посуду, опустевшая тара отправляется в ведро, извлекается очередное пойло, как-то так получается, что стакан дитя наполняется вовсе не соком, но бдительная Лярва по розовелым щечкам просекает подмену, отбирает порцию и демонстративно выпивает, обиженное дитя роется в ящике, вытаскивает забытую пачку резинок с фруктовым вкусом, деловито распечатывает и надувает, Танька лижет и интересуется, неужели во влагалище имеются вкусовые рецепторы, на что Полина с презрением просвещает «деревню» насчет безопасного орального сношения, Лярва хмыкает и опять интересуется насчет того, в чем здесь фишка, с таким же успехом можно и у банана отсасывать, что гораздо полезнее для здоровья и морали, дитя орет, мол и отсасывай, никто не заставляет, только если в тридцать такой la revoltosa осталась, то дальше жить вообще безнадежно, Танька грустно соглашается и начинает очередную слезливую поэму о своем житье в однокомнатной хрущобе с матерью, на что юное, но бессердечное создание хладнокровно замечает, что на ее месте она manajar бы со всем городом, но на квартиру заработала, а Танька, вытирая сопли снятой блузкой, с удовольствием динамит свою увлекательную игру под названием — «весь мир против меня», но у дитя терпения нет, она посылает все танькины обстоятельства в gЭevon и далее вверх по пищеварительному тракту, названивает по сотовому папику, а Лярва, угробленная неопровержимой правдой развратной, но прагматичной юности, цепляется за руку, однако слушать не хочется, имеется огромное желание послать…

Короче говоря, когда вызванный папик заявляется на кухню, то обнаруживает там теплую компанию разновозрастных дамочек топлесс, батарею бутылок с надетыми на горлышко разноцветными и разновкусовыми презервативами, каким-то чудом надутых и гордо указующих в потолок пимпочками спермоприемников.

30. Шоппингуем

— Папик! Cingao! — дитя виснет на шее, болтает ногами. Папик почти что по-отцовски хлопает ее по попке. — Папик приехал! Tari modha ma pesab kharis!

— Сколько их у тебя? — вопрошаю и прикидываю ресурсы чемодана.

— Франсуа Паппэн, — представляется густым голосом папик. — К вашим услугам, мадмуазель…

Пары в башке Лярвы рассеиваются, она вскрикивает и прижимает измызганную блузку к грудям.

— Предупреждать надо, мужчина!

— Что есть «мужчина»? — уже с явно выраженным акцентом вопрошает папик. Паппэн.

— Kosse nanat! Не обращай внимание! — Полина продолжает висеть. — Неси меня в спальню, Chodina. Я чувствую себя так романтично… Ikasete! Sugu ikasete! Iku iku!!!

— Никаких половых актов на моей девственной постели! — ору вслед. Паппэн качает головой. Укоризненно. Полина томно закрывает глаза. Нравится чертовке, когда ее ревнуют.

— А что мне одеть? — Танька с тоской смотрит на разбросанные тряпки. — И когда я успела раздеться? Или меня раздели?

— Тебя еще и поимели, — замечаю хладнокровно. Во рту противный привкус приносящей счастье подковы. — То был страстный лесбийский акт. Любой служитель культа вас тут же бы обвенчал.

— Ах! — Танька краснеет.

Нагло ржу, но от подступающей головной боли не помогает.

— А прокурор посадил лет на пятнадцать за растление несовершеннолетних, — злорадствую.

— Не лей мне чай на спину, — Лярва приуныла. — Выпивка с утра — шаг в неизвестность…

Сижу, смотрю как подружка бродит по кухне и прибирает вещички. Очень похоже на пьяную цаплю — тонкие ножки, неуверенные шажки, замедленные нырки вниз с тревожным замиранием в самой нижней точки, и затем такое же замедленное выныривание с добычей.

— Не суетись, — жалею. Подруга, все же. Безобиднейший человек, особенно когда кроликов рисует… Кроликов? Что там Полька про аризонских кроликов толковала? Сублимация. Классика фрейдизма — акт творчества как сублимация либидо. То-то ей одни кролики мерещатся. Символизм в чистом виде. — Тань… — решаю проверить внезапно возникшую теорию.

— Чего? — цапля замирает в неуклюжем полупоклоне.

— Скажи… к тебе мужики когда больше клеятся — до того, как твои картины увидят, или после?

— На что намекаешь?

— Ни на что. Веду полевые исследования особенностей богемного секса.

— Не на ту напала. Лучше в зеркало посмотри.

— Причем тут зеркало?

— Ну, это ты у нас эксперт по таким делам. Вот и бери у отражения автоинтервью.

— Отражение — не богема.

— Ага. Я и забыла, что ты у нас не богема, а элита, хоть и научная.

— Не злись!

— Я и не злюсь, — Танька замирает, прислушиваясь к себе. — Я просто в ярости! А что до мужиков, то волочиться за мной они начинают сразу после того, как исчезаешь ты.

Ага, то есть ДО кроликов… И что это может значить? Базовая гипотеза не подтвердилась… Хотя с другой стороны…

— Привет, Hee! Заждались? Kanes li lathahat! — на пороге стоит дитя. Да… Давешнее бельишко под шубкой еще не предел эксцентризма.

— Гулп! — Танька сглатывает. — И куда ты в ЭТОМ собралась?

— Лучшее украшение девушки — скромность и прозрачное платьице, — по-отчески говорит Паппэн.

Вся в белом. Белый ультракороткий топик, белая ультракороткая юбчонка-пояс. Белые шелковые чулки на белых подвязках. Белые кружевные трусики. Такие же белые лакированные бахилы. Белая сумочка через плечо. Белый сотовый на шее.

— Que carajo quieres? Вам нравится? — дитя разводит руки и медленно поворачивается в воображаемом танце.

Наваждение. Путь в никуда. Не возжелай ближнего своего. Что же это такое — притяжение двух тел? Сродни ли оно всемирному тяготению? Или Ньютон лишь стыдливо сочинил про яблоко, когда совокупляясь с пышной молочницей в саду вдруг был озарен такой простой и для всех очевидной идеей — миром правит любовь?

Что реальнее этой девочки? Ее тепла? Дыхания? Ее доверчивого ответного объятия? Для вас познание жизни — насилие над телесностью… Сколько же вас насилует, пожирает, переваривает и испражняет все и каждого, мир, реальность?! Но истина в том, чтобы отдаться живой телесности — страстно и самозабвенно, принять ее в себя, открыв доверчиво нежную область собственных гениталий сознания, впустить внутрь и с благодарностью принять извержение переживаний — все того же семени, что оплодотворяет каждого каждое мгновение, рождает и заставляет жить.

— Ты это чувствуешь? — шепчу, тихо, почти беззвучно. — Ты тоже чувствуешь вечное оправдание жизни? Могучее движение, которому невозможно противиться? Которое оправдывает все, что только случается под небесами?

Но Полина уже отстраняется и нарочито грубо выносит вердикт:

Te voy a hacer la sopa! Портить приличных девчонок гораздо приятнее, чем исправлять shibseki!

И тут звенит стекло, окно распахивается, внутрь вдвигается закопченное рыло с безумными глазами и разномастной щетиной, шумно дышит, втягивая остатки алкогольных паров, и, наконец, всхрюкивает:

— Отчего yeb… люди не летают blya… как птицы? А yeb… бухают как свиньи!

Танька визжит, хватает со стола первую попавшуюся посудину и запускает в вернувшегося с небес соседа. Сосед с невозможным изяществом, которое доступно лишь конченным хроникам, отработанным и техничным движением извлекающим из самой вонючей мусорной кучи вожделенную тару, перехватывает бутылку и присасыватся к горлышку. Струйки портвейна растекаются между жесткими волосками на подбородке подобно подступающему половодью.

— Благодетельница! — смягченно сипит рыло. — А вы говорите — нектар райский, нектар… — сосед грозит кулаком низким тучам. — Проси, что хочешь, красавица!

Лярва, совсем обалдевшая от столь щедрого предложения из уст какого-то конченного бомжары, нащупывает вторую бутылку, Паппэн деловито закуривает, Полина инстинктивно пытается натянуть краешек пояса на трусики. Приходится взять ситуацию в собственные руки:

— Yeb твою мать! Окно закрой! Сиськи же мерзнут!

— Сей момент… сей момент… — падший ангел суетливо прикрывает ставни, отступает, успокаивающе кланяясь, поворачивается и бредет к своему жилищу. Грязно-серые крылья, теряя перья, волочаться по лужам, собравшимся в гудроновых выемках.

Ветер выжимает из туч мелкую ледяную морось. Подставляешь ладонь и чувствуешь внутри капель крохотные зародыши зимы. Очередной дредноут поджидает около подъезда, мрачно перегородив дорогу суетливым пенсионерам отечественного автопрома. Устав гудеть, исчерпав запасы ругательств и злости, живые души машин мрачно ожидают появления хозяина. Кто-то пытается преодолеть хромированную гору, объехав ее через заброшенную детскую площадку, но увязает в жидкой глине.

Паппэн невозмутимо раскрывает колоссальный зонтик, диаметра которого вполне хватало преодолеть расстояние от двери подъезда до дышащего теплом дредноута.

Души наблюдают за посадкой, пока кто-то не выдерживает, приоткрывает стекло и орет укоризненно:

— Братан, а ты не прав!

— Твои братаны, harah, в овраге лошадь доедают! Kin du sem! — взвивается Полина, дергается назад, намереваясь продолжить дискуссию, но Паппэн также невозмутимо возлагает могучую длань на откляшненную жопенку и вталкивает разъяренное дитя внутрь.

— Давай не поедем? — шепчет Танька. — У меня и денег нет…

— Папик платит, — объясняю суровую правду жизни.

— Да? А с ним чем расплачиваться? Натурой?

— Тогда точно ехать надо, — по примеру папика упираюсь в задницу Лярвы и запихиваю внутрь.

Салон — благоустроенный сексодром. На расстоянии протянутой руки доступны большие и мелкие радости декаданса — бар, телевизор, стереосистема, шкафчик со свежим бельишком, мыльными принадлежностями и широким выбором контрацептивов оперативного и стратегического действия.

Ребенок врубает музыку, разваливается на диване, задрав ноги. Во рту — леденец. Розовый язычок умело обрабатывает сладость. Профессионалка. Танька неодобрительно разглядывает дитя и выражается в том смысле, что все мы сейчас смахиваем на продажных женщин, на что дитя резонно замечает, что не только смахиваем, но таковыми и являемся.

— А пошли вы все… — бурчит Лярва, открывает бар и вытаскивает первое попавшееся пойло.

Заглатываю, обрабатываю черешок консервированной вишенки, выплевываю на ладонь узелок. Полный vyyebon, конечно. Таньку, как дилетанта, не продирает, но Полина одобрительно кивает. Смотрим в окна. Изнутри дредноута город предстает в еще более жутком виде. Смещаются пространства и восприятия. Тектоника богатства и нищеты, иллюзия запредельной нормальности, сюр мегаполиса, смешавшего в своей утробе самые несочетаемые ингредиенты. Но сумерки все оправдывают, прикрывая плотной сепией возвышенные пороки и благородные извращения.

Два негритенка, пиликающие на скрипочках «Прощание славянки», — печально сосредоточенные темные лица, блестящие глаза, проворные руки — двойное отчуждение, непреодолимая стена, сквозь которую еще можно что-то почувствовать — тонкое, мимолетное, чуждое, но которую не дано преодолеть. Каждый замкнут в мире собственной души, даже те, кто ее не имеют.

В чем же неразрешимость противоречия между догмой бессмертия божественной субстанции и материалистическим мифом? Умирает лишь оболочка — индуцированные дольним миром телесные желания, стремления, весь тот мусор, что несет в себе человеческая жизнь, осаждается на дне, выбрасывается на берег. Но ведь вода остается водой. Душа извергается в мир из неведомых источников, течет по телесному руслу детства, юности, старости, чтобы вновь впитаться в песок, оставив недолговечное пересохшее ложе чьих-то воспоминаний.

Личность умирает, а душа остается, и все противоречие сводится лишь к оценке того, что важнее…

31. Менархэ

Человек предполагает, но случайность, закон бессмыслицы, все еще господствует в общем бюджете человечества.

Бутик. Пустыня жизни. Царство манекенов — тех, кто распят на витрине, прикидываясь людьми, и тех, кто суетится в полумраке зала, прикидываясь фантошами. Сижу, сосу газированную дрянь, с сочувствием разглядываю принаряженных куколок — весталок темного культа. Улыбки, нервные движения, отчаянное желание угодить, угодать — все ингридиенты смертельной ненависти. Они сумасшедшие, если любят такую работу. Лимб.

Танька растеренно примеряет юбчонки, дитя деловито разглядывает бельишко — фигуристые манекены презрительно разглядывают подростка.

Подходит Паппэн:

— Хорошее вложение денег. Как вам удалось уговорить Хряка?

— После Евы раскрутить мужика на любую глупость — плевое дело.

— Евы? Ах, да, Библия. Я много о вас слышал…

Молчу.

— Что-то совершенно особенное…

— А как же неполовозрелые девочки?

— Вы о Полине? Нет-нет… Вы не совсем понимаете… Такое — не для меня!

— Но почему? Опыт распутной женщины позволяет утверждать, что мужчины — ужасно неуверенные в сексе особи. Вся их брутальность — от неполноценности. Отсюда желание обладать невинными девочками, нежели женщинами зрелыми. Однако невинность — чересчур малокалорийная диета для мужской твари.

— И что тогда?

— И тогда начинается феерия ночных бабочек.

— Ночных бабочек?

— Blyadyej.

— Простите, но вы не ощущаете стыда?

— Yeblya — это еще одна важная форма познания, а привлекательность познания была бы ничтожна, если бы на пути к нему не приходилось преодолевать столько стыда.

— Мне кажется, вам очень подошло бы вон то боди, — Паппэн указует вглубь зала.

Отставляю стакан:

— Ну что ж, надо примерить.

Кружевная ткань сдвинута, открывая доступ в промежность, спина скользит в такт по бархатистой обивке. Франсуа Силен… Проклятый поэт стыдливых совокуплений. Силен, силен. Ноги задраны, крепкие мужские руки поддерживают за ягодицы. Тело пружинит на эрегированной оси. Язык пытается пробиться к соскам. Стаскиваю с плеч лямки. Отдаюсь в примерочной. А где еще не отдавалась? Однажды это случилось в переполненном автобусе, сидя на коленях у однокурсника. Вот что значит предусмотрительно не надеть трусы. В поезде — на верхней полке плацкартного вагона. В самолете. В аудитории. На крыше. Метро. В море. Бесконечная череда экзотических совокуплений проходит перед мысленным взором. Хочется смеяться и, чтобы не погубить эрекцию, приступаю к фирменному оханью.

— Ну как? — интересуются за ширмой. — Вам нравится?

— Нам очень нравится! — заверяет Паппэн. Пара заключительных аккордов, и несколько миллионов сперматозоидов поступает в личное распоряжение. Решение неумолимо — тотальный геноцид.

Утираюсь платочком. А еще на лестничной площадке, внезапно вспоминается. Зимой. В полном обмундировании. Стоя впритирку, друг к другу лицом. Неопытность не догадывается, что если подругу развернуть, прижать грудью к перилам, то и контакт станет глубже, и наблюдательный пункт надежней. Но не до размышлений. Когда член под напряжением, в голове замыкает… Короткая огневая случка с неумелым семяизвержением, и таким же платочком выгребаешь липкое из трусиков. Романтика! И все-таки невинность — состояние, несовместимое с чувством полного удовлетворения.

— Ты…э-э-э… кончила? — интересуется Паппэн, деликатно разглядывая в зеркало приведение дамы себя в порядок. — Не то, что я воображаю себя сексуальным гением, — машет рукой, — но хотелось бы обоюдного получения положительных эмоций.

— Не будь квадратом! — хихикаю. Что может быть положительнее приятных воспоминаний? — Но термин «кончить» имеет некоторое двусмысленное значение. Не замечал?

Снимаю боди, протягиваю.

— После того, что мы в нем сделали, просто необходимо купить вещицу, — урчит Франсуа и выходит за ширму.

Сижу на стуле, задумчиво разглядываю собственные трусики. Спонтанная медитация. Обессиленность. Не допускайте усталость в тело, а паче того, не допускайте усталость в душу. Заглядывает обеспокоенная Танька:

— Ты чего голышом тут рассиживаешь?!

— А как нужно рассиживать, если тебя только что тут ot» yebali? — интересуюсь.

— Что?! — Лярва смотрит глазами, полными завистливого сочувствия. — И ты не сопротивлялась? — шепчет.

— Сучка не позволит, кобель не вскочит, — заверяю. — А тебе он еще не предлагал примерить что-нибудь из бельишка?

— Т-т-только… туфли. Туфли предлагал…

— Тонкий извращенец. Слушай, а у тебя когда-нибудь было в каких-то экзотических местах?

— Туфли примерять?

— Вот-вот, туфли…

Лярва притоптывает ногой:

— Слушай, оденься, неудобно же…

Послушно натягиваю трусики, маечку:

— Ну?

— Куда уж мне до такой экзотики? — вздыхает Танька. — Хотя однажды… Да ну тебя!

— Колись, колись…

— Меня оттрахали при маме.

От неожиданности кашляю:

— И после этого ты меня обвиняешь в распущенности?!

— Ну… она, конечно, ничего не заметила… или сделала вид, что ничего не заметила… Мы смотрели телевизор, лежали под одеялом, а потом захотелось… Господи! — неожиданно восклицает. — Как я ненавижу однокомнатные квартиры! Слышен любой шорох, стон…

— Так это у тебя с мужем было? — внезапно догадываюсь.

Лярва смотрит тяжелым взглядом:

— Ты думаешь, что я могла бы при маме лежать с каким-то чужим мужиком в постели? Да она мне замечания делала, что я трусы на ночь снимаю.

— Советская эротика… Бессмысленная и беспощадная. А еще удивляются, почему у баб повальная фригидность. Слушай, а как же тебе абрунгерн делали? Тоже муж и тоже при маме?!

— Подробности моей интимной жизни тебя вообще не должны интересовать, — поджимает губы Танька, превращаясь на мгновение в омоложенную копию матери.

— А кто же ими будет еще интересоваться? — сочувственно вздыхаю. — Если спишь ночью в полном обмундировании, то, значит, в жизни надо что-то срочно менять.

Танька согласно вешает нос. Выходим, сочувственно дышим в унисон:

— Я бы поменяла, но мама… Сама понимаешь, если я заявлю, что буду жить отдельно, для нее это станет таким ударом…

— А вдруг она обрадуется.

— Обрадуется… Для нее трагедия, если я домой ночевать не прихожу. Она меня же до сих пор по утрам будит, постоянно следит, чтобы я руки мыла…

Игры, в которые играют взрослые люди. Опять попадаюсь на танькин крючок — «посмотрите, какая я несчастная!» Легкое раздражение от неумения предотвратить соскальзывание в болото чужих комплексов.

— Еще мы можем вам предложить… — подскакивает очередная синди.

— Ot» yebis\, - вежливо прошу и увлекаю Лярву к бару. День определенно посвящен Дионису. — Чистого! — объявляю дружку, на автомате тянущегося к какому-то клейкому пойлу. Сую задумчивой Таньке.

— А где Полина? — растерянно оглядывается.

— Мастурбирует в раздевалке, — успокаиваю. Чокаемся и… и чокаемся. Паровоз отправляется до станции Беспробудкино.

— Вот ты кто? — допытываюсь. — Художник апполлинийский или художник дионисийский? Художник сновидений или художник похмелья?

— А почему она маст… мастур… онанирует? — горько вопрошает Танька, пристально всматриваясь в бармена.

— Девочки тоже должны онанировать, — терпеливо объясняю. — Так вот, любой художник является «подражателем», причем он либо аполлинийский художник сновидений, либо — дионисийского похмелья…

— А я вот не онанировала, когда была подростком, — гордо заявляет Танька. — Это… это же… стыдно…

— Онанировала, — убеждаю. — Онанировала, мастурбировала, дрочила… Дело не в этом, а в том, что в дионисийском состоянии художник преодолевает обычные рамки и ограничения, преступает за грань дозволенного, погружается в бездну забвения…

— Дрочила? — переспрашивает Лярва. — Они — дрочат! — указует на бармена. — У нас дрочить нечем — какой-то отросток недоразвитый, перепонка, которую все боятся повредить…

— И после такого забвения возвращение в мир обыденности кажется невыносимой мукой! Приходит понимание, что действовать — это такая мерзость, ведь ни один поступок не в силах хоть что-то изменить в вечной сущности вещей…

— А вы дрочите? — обращается Танька к бармену.

— Простите, мисс…?

— Не строй из себя глухомань воспитанную, — взрываюсь, — а то даже на чай не получишь. Тебя же ясно спросили — в кулачок кончаешь?

— Н-н-нет, мисс…

— Так вот, — продолжаю, — когда же художник подвержен апполинийскому сновидению, то мир дня покрывается пеленой, за которой и происходит рождение мира нового, мира сумерек и ночи, текучего, неуловимого, страшного… Дионисийское похмелье — монолог с самим собой…

— Он ведь прямо здесь дрочит! — громким шепетом заявляет Танька. — Смотрит на баб в негляже и дрочит в чашку с кофе, а потом говорит: «Сливки, сливки!»

Приступ истерического смеха скручивает и выдавливает непроглоченное пойло на рубаху бармена. Красные пятна расплываются по белой ткани. Черпальщик стоит, расставив руки с шейкерами на манер чучела. Холеное лицо зеленеет. Перегибаюсь через стойку и встречаюсь с глазками давней знакомой.

— Застегни ему ширинку и вылезай! — строго приказываю.

— Не могу, shibal nom, — шипит Полина, — волосы в замке застряли, pigna.

Танька перегибается вслед за мной, долго разглядывает развратное дитя.

— Она… она… сама… — лепечет любитель оральных контактов.

— Вон там, — говорю, — сидит и курит ее папик. Очень влиятельный в определенных кругах человек. И знаешь, что он с тобой сделает? — черпальщик близок к обмороку, безвольно трепыхает конечностями, пытаясь высвободить зловредное дитя. Дитя же спокойно восседает на полу среди бутылок.

— А что он с ним сделает? — вопрошает Танька. Настроение ее резко улучшается. — Убьет?

— Смерть — чересчур легкое наказание. Вот что бы ты сделала, если бы застала половозрелого ублюдка, засовывающего свой дрючок за щеку твоей несовершеннолетней дочке?

— У меня бы случился инфаркт, — после некоторого раздумья признается Танька.

Оглядываюсь на Паппэна.

— И не надейся, Maderchod, он мужчина крепкий, — подает голос Полина. — Ну, если бы спросили меня, то я посадила бы такого ублюдка в камеру к озабоченным уркаганам. Sag nanato kard. Лучше нет влагалища, чем очко товарища, и все в таком роде…

— Устами ребенка глаголет истина, — поучительно поднимаю палец. — Внемли ей, а не затыкай собственным членом.

— Ой! Shashidam too moohat! — дитя дергается и отползает. — На золотой дождь мы не договаривались, bakri chod!

Бармен с безумными глазами прижимает руки к паху, брюки намокают, пахнет уриной.

— Фу! — Лярва достает баллончик и распыляет дезодорант щедрой струей.

— Выходи! — говорю как можно строже, еле сдерживая смех. — Вылезай, паршивица!

Паршивица сидит на полу, зажимает низ живота и угрюмо качает головой.

— Сгинь! — приказываю несчастному энурэзнику. — Не видишь? Совсем ребенка запугал.

Бармен исчезает. Мокрый след ведет в подсобку. Вразвалочку подгребает секьюрити, до этого читавший разгаданные кроссворды — титан местной мысли, властитель дум престарелых дворянок, отоваривающихся в здешнем лабазе:

— Какие-то проблемы, дамочки? Нечем расплатиться? — под скошенным лбом мысль движется в единственно верном направлении.

— Так, дорогой, — разворачиваюсь, крепко ухватываюсь за галстук гориллоида, — во-первых, у нас нет никаких проблем. Во-вторых, нас, женщин, природа одарила такой штучкой, наличие которой помогает расплатиться по всем счетам и даже с лихвой! И знаешь как она называется, интеллигентный друг?

Интеллигентный друг пытается как можно интеллигентнее освободить свою цветастую тряпку, приобретенную наверняка в какой-то блошиной подворотне по цене Дольче Габано, одновременно выдавливая понимающе-похотливую улыбку.

— Милый, — ласково треплю по мясистой щеке, — это не то, о чем ты подумал, поэтому не настраивайся на игривый лад. Эта штучка называется — по-кро-ви-тель! Понимаешь? Покровитель. Ну, спонсор по-вашему. У каждой красивой женщины есть спонсор — крутой дядя с крутыми бабками. И чем круче дядя, тем больше красивых женщин он может содержать. «В мире животных» смотришь? Родственничков своих — гориллоидов — видел? У них такая же система — вожак yebyet всех.

— Отпусти… — хрипит охранник. Гулстук очень неудачно затянулся.

— Ну ты выйдешь оттуда? — ору. Терпение иссякает.

— Babo, не могу я! Zoobi! — орет в ответ дитя и разжимает ладони.

— Мама дорогая! — вскрикивает Танька.

Внизу — все красное. Дитя протекает.

32. ОВ

Сидим в туалете. Нервно курим, как будто у самих первая менструация. Дитя тихо дышит, сидя на унитазе, заткнув течь времянкой, сооруженной из подручных медицинских средств.

— Тебе не надо так переживать, — говорит Танька своим фирменным тоном, которым, как она считает, только и следует разговаривать с провинившимися детьми. Этакая смесь менторства и поддельного интереса. Сразу хочется дать ей в морду. — Это вполне нормальное явление. Ты становишься девушкой.

Толкаю раздраженно в бок.

— Gger jer! А кем я до этого была? Ilbonnom? — шепчет Полина. Месячные проходят сурово и, судя по всему, девочка обречена до климакса лежать в красные дни календаря на кровати пластом. Бедные муж, любовник, спонсор…

— До этого ты была честной давалкой, — прерываю танькины потуги рассказать крыске откуда дети берутся. — И после этого ею останешься. За одним маленьким исключением — если не хочешь залететь, то придется подсесть на таблетки и прочие контрацептивы. Ну и конечно добавятся иные сомнительные радости созревшего организма.

— Например?

— Наконец-то узнаешь, что такое оргазм.

Дитя хмыкает. Морщится.

— Inu kuso! Внутри как будто что-то отрывается. Seiri, — жалуется.

— Месячные — это расплата женщины за неродившихся детей, — философски замечает Лярва. Иногда и она выдает нечто толковое.

— Тогда это — не критические, а самые счастливые дни календаря, — спускаю с поводка мезантропию. — Ну, где они там? Такое впечатление, что в здешнем вертепе ни у одной сучки течки не бывает!

— Интересно, а у гермафродитов бывают месячные? — вопрошает Полина.

— Бредит, — шепчет Танька. — У каких таких гермафродитов?

— Shinjimae, ты порнуху что ли никогда не смотрела, Bouzin?

— А при чем тут это?

— Там иногда показывают таких… Снаружи как обычные женщины, но с el bicho. Или, наоборот, мужик, но с la cosita.

Лярва морщится.

— Ты слишком много ругаешься…

— Aku henjut mak kau, у меня и так все болит! — Полина морщится, готовится заплакать.

Танька обиженно замолкает, но тема гермафродитов ее цепляет.

— И что у них? Как?

— У кого?

— У гер… гермафродитов, — слово произносится как в высшей степени неприличное. Тут же вспоминаю, что когда у Таньки жила жуткая по уродливости мопсиха, то Лярва именовала ее половую принадлежность не иначе как «самка». «Сучка» казалось верхом неприличия.

— Так же как и у людей, — объясняю. — Тетя с дядей, дядя с дядей, тетя с тетей. Замечательно, когда природа награждает одновременно и членом и влагалищем. Тогда они могут и давать и брать одновременно. Представляешь? Тут тебе и эякуляция, и кончалово по бабской программе в одном теле.

— Врешь! Так не бывает!

— Приходи, диск поставлю — в чисто познавательных целях. Могу даже домой дать — вместе с мамой посмотришь. Для бывшего врача весьма познавательно.

— Не трогай маму! — щетинится Лярва. — Я сама к тебе приду.

— Правильно! — хлопаю ее по плечу. — Культура начинается не с души, а с тела. Зарядим порнушку, голыми в постель залезем, развлечемся. Фаллоимитатор свой не забудь. Кстати, а где ты его от мамы прячешь? Не дай бог, найдет, прокипятить решит.

Бледное дитя через силу хихикает.

В туалет заглядывает очередная синди:

— Мы тут несколько тампонов нашли… и прокладок…

Гашу сигарету в умывальнике, принимаю сверток:

— Ну что, подружка, будем конопатить течь не по-детски.

Полина вертит тампон:

— Jilat Totok Kau! Какой он большой! Pelando la banana! А как им пользоваться? — наивность дитя в элементарной женской гигиене ужасает.

— Ну… тут вот написано… и нарисовано… Ага, вводишь иппликатор, проталкиваешь тампон… и готово!

Дитя захлопывает дверь. Слышится возня и раздраженное шипение.

Танька скребется:

— Помочь?

— Veta a la verga!

— Не трогай ее. Пусть сама все делает, — закуриваю очередную и с удовольствием стряхиваю пепел на белоснежную поверхность умывальника.

— Не лезет, coos ima selha, — наконец горько сознается Полина. — Тампоны какие-то бракованные! Yoos mik uh!

— Как не лезет? — удивляюсь.

— Так — не лезет и все. Mamalona! Мне больно!

— Ты их правильно вставляешь? Туда? — озабоченно осведомляется Танька.

— Открой! — требую. Щелкает замок. — Возьми прокладку.

Дитя с кислым видом вертит упаковку:

— Это что? Mashiker nekra? Доска для серфинга, Sentako itay?!

— Извиняй, подружка, но ничего другого пока предложить не можем.

Опускаюсь на колени, прикрепляю к новым трусикам, натягиваю. Полина не возражает, но и не помогает.

— Дальше сама, — киваю на только что укупленное обмундирование.

Недовольное хрюканье, но черные брюки и блузка надеваются.

Alevai eize kelev ya\’anos et ima shelha ve otha gam. Теперь надо кого-нибудь убить, — бурчит.

— Это еще зачем?

— Leh timzoz… Чтоб не зря в трауре париться!

— Юмор — лучшее средство от менструального недомогания, — одобряю. — А теперь — домой и в постельку. На неделю.

33. Почти по Роб-Грийе

— Я хочу тебя, — бормочет он, расстегивая блузку.

— Хотеть значит созидать, — от нетерпеливого дыхания на шее щекотно.

— Тогда я трахну тебя без презерватива, — пальцы крепко ухватываются за соски. — Грудь женщины — величайшее изобретение, одновременно полезное и приятное…

— Но… но почему именно я? — недоумение достойно вознаграждения. Тела продолжают танец страсти, освобождая ум, — редкое мгновение истинного просветления.

— Давно заметила, что один юноша избегает встречи. И вот однажды вечером, возвращаясь домой, встретила его в «Пеструхе» сидящим за столиком и смотревшим усталым взором на улицу. И вспомнилось, что не в том опасность, что станет он добрым, а в том, что станет наглым, насмешливым и равнодушным…

— Значит, это нечто вроде лекции?

— Семинарского занятия. Факультатива по практической философии жизни…

Отстранение.

Вот лежит женщина. У нее гладкое тело, и лишь внимательный взгляд отмечает крохотные пупырышки под мышками и на голом лобке — свежие следы бритвы, избавившей плоть от эфемерной стыдливости, подставив бесстрастному свету нежную область гениталий. Руки женщины заброшены за голову и крепко сжимают никелированные решетки кровати. Ноги согнуты в коленях, широко раздвинуты. Хорошо видно как вагина принимает в себя, втягивает полными красными губами с темной каймой пигментации напряженный фаллос. Словно тугой бутон поддается теплу страстного солнца, распуская лепестки, открываясь, расширяясь, орошая влагой нетерпеливые лучи. Слышится дыхание, стоны. Воздух пропитан запахом совокупления. Пальцы женщины терерь цепляются за спину мужчины. Крохотные царапины и краснота. Колени все шире — полное доверие, полное раскрытие. Мужчина все резче проникает вглубь, ощущая близость семяизвержения. О, как прекрасно соединение извечно созданного друг для друга!

Это происходит с телом, но не с душой. Душа рядом, с холодным любопытством смотрит на очередную феерию соития.

Стыд? Разочарование? Расчет? Послушное тело, подобно корове ведомое опытным пастухом на благое пастбище или под нож мясника. Безумное расточительство природы, всегда берущей количеством даже тогда, когда видится лишь качество. Взаимный обман инстинктов, тонких механизмов, что настраивались миллионы лет, совершенствовались единственно ради зачатия и продления рода. Идеальные машины совокупления, трущиеся гениталии — шедевры биотехнологического творчества природы.

Что такое разум? Разум есть обман инстинкта, так же как секс есть обман стремления к размножению. Химический триггер взведен, канальца переполнены семенем, крошечные существа, подхлестывая себя жгутиками, готовы устремиться в теплые глубины к покоящейся в терпеливом ожидании яйцеклетке. Но… вновь ложь, только ложь доставляет то, что почитается за истинное наслаждение.

Фаллос выскальзывает из вагины, оплетенный тонкими нитями тягучей жидкости, багровый от близкого семяизвержения. Женщина требовательно стонет. Напряженное влагалище не смыкается, темнеет влажная щель между распухшими складками, но фаллос начинает свое путешествие вверх, прочерчивая по телу тонкую слизистую полоску, точно странный моллюск. Лобок, венерин холм, пупок, живот… Все выше и выше к почти подростковым грудям, увенчанным крошечными напряженными сосками. Но и это не конечная остановка. Обман будет изошренней! Мужчина почти усаживается на грудь женщины, держится за решетки изголовья и требовательно упирается естеством в ее подбородок, губы. Одна ее рука спускается ко все еще раскрытой вагине, к напряженному клитору, другая обхватывает фаллос. Ложь… Ложь… Физиологическая ложь… Психологическая ложь…

Случайные любовники. Думают ли они о чем-то ином, кроме как о себе? Что видит равнодушная душа в письменах слитых воедино тел, в которых нет ничего общего, кроме неистребимой страсти к оргазмированию? Есть ли хоть гран оправдания бесстыдству совокупления?

Язык женщины заученными движениями скользит по горькой головке, ощущая вкус собственной вагины и капли нетерпеливой спермы. Пальцы погружаются во влагалище, в неудовлетворенную тьму — слишком тонкие эрзацы эрегированного фаллоса, теребят крошечный похотник — рудимент члена. Мужчина, балансируя на грани, даже здесь пытается проникнуть глубже — в горло, в пищевод. Куда ни ткни, у женщин везде вагина. Почему бы и нет? Резкий рывок во что-то обволакивающее и пульсирующее, невозможно глубокое, живое, женская ладонь теребит мошенку, и это последний рубеж…

Головка пульсирует и разряжается. Женщина дергается в таком же индуцированном оргазме — искрящая катушка порождает хаос помех, беспорядочное наложение стыда, облегчения, стремления вздохнуть, выплюнуть, сглотнуть, жалось, ненависть, нежность — миллионы феноменальных модальностей, среди которых отыскиваются спектральные линии сладострастного поглощения.

Она лежит, закрыв глаза. Недостаточно для полной разрядки. Внизу копится тяжесть неудволетворенного желания, но мастурбировать сейчас кажется неправильным, непрофессиональным. Она лишь очень дорогая вагина, ее дело глотать сперму всеми возможными способами и симулировать оргазм, если очередного партнера подобное возбуждает, то есть стонать, выть, кричать непристойности, требовать, чтобы vyyebali ее pizdu, чтобы взяли ее в зад, чтобы кончали на нее, а она бы корчилась под холодным взором восседающей рядом души, измазанная семенем, падшая в такие бездны, откуда вершины кажутся недосягаемыми.

И словно услышав, мужчина склоняется к ее уху. Очередная фантазия накаченного афродизиаком фаллоса. Женщина переворачивается на живот, встает на четвереньки. И вновь бесстыдно открытая вагина, но головка равнодушно скользит мимо и упирается в анус. Щека прижимается к подушке, руки раздвигаю ягодицы, нужно особым образом напрячься, чтобы впустить в себя член. Там уже все разработано, нет ни капли болезненных ощущений, лишь тонкая жилка стыда бьется в какой-то иной жизни.

Наверное, это совсем не то, что отдаваться любимому, со всей страстью подарить ему в полное владение собственное тело, жаждать ощутить его везде, в самых укромных и запретных уголках. Наверное. Душа молчит.

Все стало неважным. Человек потерялся в мире им же созданных симулякров: бог, жизнь, смерть, чувство, мысль, невинность… Нет ни одной категории, которую бы не извратили, разрушили, затерли, точно мелкую серебряную монетку. Кунсткамера уродцев идеального мира. Чудовищные мутанты, порожденные Веком Прагматизма. Человек есть то, что следует искоренить. Ему нужны пляски на канате и ему плевать, если Бог мертв. Сколько нужно знамений, дабы понять всю преступную бесмысленность расхожей фразы: «Бог в небесах, и, значит, все в порядке»? Великий Пан умер!!!

Женщина цепляется за подушку, подаваясь вперед от каждого толчка. Ее лицо иногда морщится — то ли от сладкой муки, то ли просто от чересчур резкого проникновения фаллоса. Что может быть естественнее с точки зрения сладострастия и что может быть противоестественнее с точки зрения природы? Человек не более, чем грязевой поток, и нужно обратиться морем, чтобы без опаски принять его в себя и не сделаться нечистым. Она ждет, капли пота стекают по вискам. Усталость. Приторно-раздражающая усталость перевозбужденного тела. Афродизиак просачивается и в нее, пропитывает пещерки и ложбинки, туго натягивает физиологические пружинки.

Фаллос входит и выходит из анального отверстия, вдавливая и выдавливая тягучие капли смазки. Тела стонут. Мужское тело крепко держит женское за талию, помогая себе руками насаживать его на эрегированный член. Женское отпускает свои ягодицы, левая рука привычно ложиться на раскрытое лоно, проникает внутрь пальцами, правая тянется дальше между бедер, нащупывает мошонку, осторожно сжимает ее. Не слишком удобная поза, высшая математика совокупления, лишь бы приблизить долгожданный момент.

Грех? — размышляет холодная душа. Разве они не настолько ничтожны эти два тела, что и грехи их ничтожны, мелки? А если быть человек потому взбунтовался против Бога, что более не мог переносить сознание собственной ничтожности?! Грех — расстояние между человеком и богом… Чересчур лестное мнение о человеке. Безумный Фридрих погорячился в своем комплементе. Где есть расстояние, там есть и соседство — фамилярное подергивание Создателя за рукав, обиженное хлюпанье носом, ради которого пришлось распять часть себя на позорном кресте.

Недостающая книга Святого Писания, созданная конченным безумцем — последний всплеск Откровения, который уже не могла вмещать душа правозвестника Сверхчеловека. Да и был ли он правозвестником?! А если в его последнем лобызании умирающей лощади на полуденной площади Турина со всей отчетливостью раскрывалась его такая человеческая душа? Пророк умершего Бога. На Бога надеялись, Бога любили, в Боге сомневались и призывали его на суд, но никто еще столь страстно и боговдохновенно не проклинал Бога, как Ницше.

Если Бог умер, то что есть истина? Истина верующего или истина атеиста? Что есть грех? Послушание заповедям или вкушение запретных плодов? Или он не был безумен?! Разве в его глазах видна хоть одна капля безумия? Пророк замолк, ибо больше некому вещать его устами…

Стоны и крики, агония последнего семяизвержения, капли спермы, вытекающие из еще открытого сфинктера, опадающий натруженный пенис. Апатия полностью разряженных батареек.

Мужчина отваливается на бок противной брюхатой пиявкой, закрывает глаза, потому что в его партнерши не остается ни капли сексуальности — тощее тело с покрасневшей кожей и распухшими гениталиями. Женщина сползает с кровати, морщась от холодного пола и липкости в промежности, бредет к туалету, долго мочится, разглядывая колени. Струйка журчит, остатки спермы подсыхают протвной пленкой. Хочется быстрее забраться в ванну. Наверное, так себя чувствует опыленный цветок, по которому потопталась пчела, запустив бесцеремонный хоботок в самую глубь пестика, приходит в голову смешная мысль.

34. Платяной шкаф

Усталость. Обреченность. Шумит вода, заглушая мысли. Вялые мыслишки. Холодно. Съеживаешься, стискиваешься, заталкиваешь самое себя в привычную скорлупу тела. Что оно такое? Мимолетность… Дни, месяцы, годы — вампиры, выпивающие жизнь из кожистого сосуда. Волосы свешиваются сосульками на лоб. Кровь отступает вглубь. Кто-то придумал странных существ — ни мужчин, ни женщин, которые обретают пол лишь на период размножения. Киммер, вот словечко. Быть по уши в киммере. Поэтому люди их шокируют своей постоянной сексуальной идентификацией, что признается извращением.

А что вообще можно считать извращением? Испражнение при половом акте? Кто-то любит, когда на него писают. Ха-ха! В нежном детском возрасте одна девочка попросила одного мальчика пописать ей на руку, ведь так интересно посмотреть как они используют странную штучку. Взамен она пообещала показать ему, как писают девочки. И чего здесь больше? Обычного животного желания, детского любопытства или предчувствия собственной развратности?

То маленькое детское, в некоторой степени эротическое, приключеньице — лишь тайна двоих. Странное и до сих пор такое живое переживание единения… не физического, конечно же, а иного, не выразимого… Нет слов как-то определить происходящее, лишь ощущение горячего, внутреннего, того, что принадлежало кому-то другому, было частью его, и вдруг вышло, омыло подставленные ладошки. И — ответная благодарность за лицезрение подлинного чуда, еле уловимое предчувствие, что пальчики странного любовника подрагивают от желания каснуться загадочной складочки, когда тельце подается навстречу… Было ли соединение? Биение сердца, смущение, запах мочи, в которой еще не существовало оттенка интимного физиологического отправления, почему-то постыдного.

Люди недостаточно ценят себя, если рассказывают кому-то о себе. Переживания — не болтливы, они лишены слов. Для чего у человека есть слова, с тем он уже покончил. Поэтому так бессмысленно все то, что обзывается «социальным взаимодействием». Оно не в состоянии разрешить ни одной, даже самой ничтожной человеческой проблемы. А никаких иных проблем в мире вообще нет.

«Я видела, как ты трогаешь себя…»

«Убирайся!»

Злость, раздраженность, стыд. Лучше всего, действительно уйти, похихикать, но непривычно тепло, истома случайно увиденного — багровое, раздутое, зажатое в ладони — удерживают на месте.

«Я читала, что для твоего возраста это вполне нормально!»

Забираешься на его кровать и в каком-то неосознаваемом кокетстве, соблазнении, поддразнивании подбираешь ноги.

«Проваливай!»

Он косит глаза и тут же отводит. Понятно, что он увидел. Нечто происходит. Тонкое, необъяснимое, чему уже давно подобраны шершавые взрослые слова — инцест, совращение несовершеннолетних, извращение, грех, грех, грех! Она предчувствует — он должен встать, отвесить ей оплеуху и выкинуть из комнаты. Боится, что она расскажет? Чепуха, она никогда никому ничего не расскажет. Тут другое… Или он боится встать, потому что ЭТО еще напряжено? Он не может спрятать ЭТО снова в ширинку?!

«Интересно, а нормально, что ты возбуждаешься, разглядывая трусики малолетки?»

После такой насмешки он точно должен ударить ее. Но он продолжает сидеть почти неподвижно, скорчившись так, чтобы закрыться, спрятаться, но проклятая эрекция не проходит. Стояк, вот как такое называется в школьных туалетах. Мгновенный стояк от разглядывания буферов соседки, от мелькнувших под юбкой-разлетайкой трусиков, да просто от мыслей, навязчивых фантазий, от которых не спасает никакая алгебра и уж тем более физкультура, ведь тогда они, ОНИ, эти таинственные, хихикающие, страшно притягательные существа появляются из недр своей раздевалки в чем-то уж совсем обтягивающем…

Она болтает о трусиках?! Он извращенец?! Извращенец только потому, что одиннадцатилетняя вредина тоже женщина… ну, почти женщина?! Прозрачная капелька проступает, и он с ужасом смотрит на предательскую часть своего тела. Теперь никогда не скрыться от тайных желаний и позывов — вот она, анатомическая часть совести, стыда, страха.

«Если хочешь, я тебе помогу».

Он не слышит. Невозможное невозможно услышать.

«Если хочешь, я тебе помогу», повоторяет она. Сердце готово выскочить из груди. Кто-то там, внутри, бьет по нему огромным молотом. Дыхание учащается. Становится жарко.

«П-п-правда?»

Нет! Нет! Он ослышался! Фантазия! Еще одна грязная фантазия! Это даже хуже, чем представлять математичку! Сколько раз он грезил о том, как она оставляет его на дополнительные занятия… или приглашает к себе домой на факультатив… Что бы потом не происходило в подобных выдумках, но стоило ей наклониться к нему, прошептать жарким шепотом: «Давай займемся кое-чем более интересным…», как… Странно, но он никогда не доходил в воображении до того, что собственно и называлось столь противным, каким-то скользким и корявым словечком «yoblya». Неисправимый романтик кончал гораздо раньше.

Ей все еще смешно, хотя и она чувствует, что они пересекли грань — невидимую, не ими установленную — грань, отделяющую невинность от… от чего-то другого. Даже мастурбация невинна по сравнению с той неизведанной страной, в которую они только что вместе вошли… И еще ей кажется, что все, что случится дальше, — абсолютно неважно. Она даже может встать, прикрыть трусики юбочкой и уйти к себе в комнату, но ни одно, ни одно! последующее действие не отменит произошедшего.

«Как ты хочешь, чтобы я встала?»

Ей кажется, она говорит нормальным голосом или даже громче, но на самом деле она шепчет.

Опавший было эрегированный страх, багровая совесть от ее шепота вновь напрягаются, багровеют, достаточно движения рукой, чтобы исторгнуть, наконец-то, из себя напряжение, разрядиться белесым и липким, и черт с ней, пусть смотрит, пусть смеется, но ведь это лучше того, что сейчас произойдет… Изменение. Внезапное изменение. Ему кажется, что где-то глубоко внутри появилось и застыло нечто ледяное, холодное, отвлеченное. Он и не он. Желание и покой. Стыд и уверенность. Появилась, окрепла, поселилась навсегда. Душа оказалась примитивным листком бумаги — скомканным страхами, насмешками, ложью, стыдом, задрипанная промакашка, которую прикладываешь к миру, пытаясь очистить свою жизнь от чернильных пятен помарок. Но теперь возникло новое измерение, развернулось из точки стыда и страха, напряглось между пальцами.

Или все его мысли — только ее выдумка? И он ни о чем таком не думает? А думает лишь об одном… Но возврата нет. Дверь платяного шкафа захлопывается, снаружи слышатся голоса взрослых — неразборчиво угрожающие, раздраженные, и остается лишь один путь — дальше и дальше, в ледяную страну пробужденной чувственности.

«Встань… встань… на четвереньки, п-п-пожалуйста.»

Она больше не ехидничает. Она поворачивается, упирается коленями в податливый матрас, подтягивает подушку и прижимается к ней щекой. Рукой сдвигает край юбочки вверх. Неужели такое возможно? Что за бред?! Как одиннадцатилетний ребенок может вести себя так?! А как же воспитание? Скромность? Стыд? Страх, в конце концов?! Нет ответа. Происходящее просто случается. Без причин. Без объяснений. Девочка бежит все дальше сквозь незнакомый лес, ощущая странное освобождение и… и еще что-то, чему у нее нет ни собственных, ни подслушанных слов. Возбуждение от которого пылают щеки, по рукам ползают вялые осенние мурашки, а ТАМ становится влажно, но не так, как будто проступило несколько капелек от нестерпимого желания пописать, а иначе… иначе… иначе…

Она не видит, что происходит сзади. Слышится скрип стула, шорох шагов, дыхание. Она немного поворачивается — он стоит над ней, штаны и трусы спущены до колен, неряшливо свисают майка и рубашка, прикрывая происходящее почти целомудренно. Рука двигается медленно, сонно. Он смотрит на ее откляшненную попу, ноги, разглядывает трусики, притрагивается дрожащими пальцами к их резинке:

«Ты… ты…»

Ну же! Чего еще?! Они покинули Страну Детского Целомудрия и на всех парах приближаются… приближаются… к чему? Кто может сказать — каков конечный пункт их движений?

«Ты не могла бы спустить… спустить… трусики?»

«Хи, хи, я же сказала, что сделаю все, что захочешь».

Щека упирается в мягкую подушку, глаза закрыты, руки вытянуты назад. Какая нелепая поза! В ней нет ничего — ни превосходства, ни соблазнения, ничего такого, что говорило бы само за себя. Так можно встать, если болит живот, если изображаешь из себя потягивающуюся кошку. И что? Если делаешь это утром, в своей постели, то на тебе тоже нет никаких трусиков! Где же тогда находится стыд? Где тогда находится страх? Их нет! Вот что она понимает в то краткое мгновение, когда пальчики подцепляют резинку и стаскивают трусики к коленкам.

Горяцие ладони ложатся на ягодицы, осторожно сжимают их.

«Хи-хи! А как ты будешь дрочить?»

Руки отдергиваются, но потом вновь ложатся на попу. А потом… потом она чувствует прикосновение, особое прикосновение, пока еще стыдливое, осторожное, как бы вопрошающее, знакомящееся с обнаженным и все же женским телом. Внизу живота становится совсем горячо, удивительное, нетерпеливое, словно бы щекочущее ощущение, от которого коленки разъезжаются настолько, насколько позволяют спущенные трусы.

Она зажмаривается, крепче обхватывает подушку, но кто-то чужой шепчет ее губами:

«Только не надо это туда… пожалуйста…»

Туда? «Это», «туда», «кончить», «трогать» — обычные слова. Каждый повоторяет их сотню раз на день, не подразумевая что-либо постыдное, неприличное. Слова с двойным дном, внезапно приоретающие каким-то невероятным волшебством однозначную связь с тем, что происходит сейчас… Это. Туда.

«Я не буду… не буду…»

Лихорадочное обещание, руки вцепились в талию, эвфемическое проникновение в незрелое тельце, поначалу трудное, но затем все более легкое, все более скользское. Твердое, горячее трется о складочки, боль от пальцев, хочется крикнут: «Полегче!», но еще больше хочется распластаться нелепой лягушкой, раскрыться полностью, растворить и раствориться… Но внезпно все прекращается. Она еще стоит в этой странной позе, он лежит рядом и виновато смотрит.

«Извини… но я, кажется, тебя испачкал.»

Прекрасная заколдованная страна, куда случайно вошла дочь Евы, подчиняясь древнему пророчеству. В чем тайна подлинного пророчества? В том, что предсказанное можно предотвратить? В том, что предсказанное невозможно предотвратить? Или лишь в том, что смутные, казалось бы, слова открывают подлинный смысл происходящего? Ведь дело не в том, что происходит, а в том, какой смысл оно имеет.

Говоря сухими, шершавыми словами, тогда она чуть не лишилась девственности. Физически. Хотя из данного мгновения, из ванны с остывающей водой все видится иначе. Что произошло бы, потеряй она тогда эту дурацкую перепонку во влагалище? Ведь та растленная девочка была вполне готова. Если что и винить, то подростковый гиперсексуализм, когда достаточно провести пару раз по девчоночьей промежности, чтобы выкинуть сперму. Однако… Юношеские силы быстро восстанавливаются. Надо не вскакивать с кровати, растирая по животу и бедрам липкие капли, торопливо натягивая трусики и изумляясь — какое все там красное, напухшее, зудящее. Надо не…

Бессмыслица. Чтобы не произошло тогда дальше, ничего нового в состоявшийся импринтинг оно уже не смогло внести. Одиннадцатилетняя девочка соблазнила мальчика, но плотские утехи внезапно оказались менее острыми и привлекательными, нежели утехи мысли. Чтобы мыслить необходимо совокупляться — вот загадка ее жизни. Впрочем, только ли ее? Не проистекает ли любая сколь-нибудь значимая мыслительная деятельность из интуиции тела?

Фаллос и есть… основная интуиция платонизма, его первичный пра-миф… именно фаллос, напряженный мужской член со всей резкостью своих очертаний. Платонизм строится на непорождающем фаллосе, на фаллосе без женщины, на однополой и безличностной любви.

Отсюда — педерастия, любовь к мальчикам — бесплодное эякулирование в квадрате — в анус еще незрелого, детского тела.

Вот откуда произрастает древо философии — из гениталий и сексуальных извращений.

35. Новейшая картография рая и ада

— Ты долго, — упрек. Расслабленная поза, всклокоченная борода.

— Думала… вспоминала… — забираюсь под одеяло.

— И о чем?

— Не поверишь…

— Нечто особо извращенное? — рука упокаивается на складочке. И что их так там притягивает?

— О ранних половых сношениях… об инцесте… о педерастии… об эрегированном фаллосе… о философии, короче говоря.

— Замуж тебе надо, подруга, — выносится вердикт.

— Ты о штатном yebarye? Не поможет… имеется уже такой опыт. Пришлось выгнать.

— Почему?

— Zayebalas\ крышку унитаза опускать.

Барбудос не находит контраргумента против столь железного довода и тянется за сигаретой. Одеяло сползает.

Внезапно заинтересовываюсь собственными сиськами — ощупываю, тереблю.

— Тебе не кажется, что они выросли?

— Комплексуешь? Роди — получишь прекрасные дойки.

— Уж лучше кошек завести. Не люблю пищащее, сопливое. И пахнут они противно!

— У кошек котята бывают…

— Котят утопить можно, — возражаю.

— Неотразимый аргумент. Как часто изюминка в женщине превращается в тараканы в ее мозгах…

— Там нет тараканов, там только крысы — большие, жирные крысы!

— Почему ты этим вообще занимаешься?

— Ха! Когда спрашивают, почему этим занимаешься, то обычно хотят, чтобы у них отсосали. Желаешь, чтобы проглотили твое семя? — тереблю уставшего дружка. В каких только закоулках тела он не побывал. В этом смысле он осведомленнее, чем душа.

Палец в ответ проникает внутрь.

— Я не об этом. О философии. Я слышал, что на ней можно хорошо заработать?

— Немерянно, — раскрываюсь, подаюсь навстречу. Что-то сегодня похоть льется через край. — Кстати, а каково твое мнение об атомарных фактах?

— О чем?

— Ляг вот так… спокойнее… — располагаюсь сверху, упираюсь в грудь, которую хочется назвать богатырской. Не знаю, не с чем сравнивать, на богатырях не сидела. — Так вот, согласно гипотезе Бертрана Рассела, языковая вселенная имеет атомарную структуру, конгруэнтную структуре окружающей нас реальности. Если мы хотим упорядочить наши представления о мироздании, то необходимо редуцирвать все излишние, искусственно введенные элементы языка естественного… Потереби их языком… они хоть и крошечные, но чувствительные…

— Так?

— Замечательно!

— Продолжай…

— А ты… хи-хи… слушаешь?

— Рот и руки заняты, но уши у меня свободны…

— Ах, ну конечно… благо, что у вас, мужчин, две головы… Одна изучает душу, другая — влагалище… Подожди… не жми так сильно, тут тебе не осцилограф… Круговое движение, осторожнее… Ты разве не знаешь, что клитор — рудиментарный пенис?

— Знаю.

— Вот и ласкай его, как ласкаешь собственный член, если женщины рядом нет… Так лучше… гораздо лучше… Аналогия в практике научного исследования — великая вещь!

— Ты отвлеклась от атомарных фактов…

— А ты кое-что сделаешь для меня? — шепчу. Смущаюсь?

— Что? Палец — туда?

— На Востоке туда вводят нанизанные на нитку яшмовые шарики, а затем осторожно вытягивают.

— Что за извращение! Хорошо, попробую…

— Не надо пробовать, делай! А возвращаясь к атомарным фактам… Ну, скажем, с такой точки зрения выражение «А любит Б» будет не соответствовать требованиям логической корректности, ибо… глубже… глубже…

— Как шахтер…

— Это почему?

— Настоящие шахтеры идут глубже и остаются дольше!

— Надо дать настоящему шахтеру… а лучше — парочке…

— Но ведь у тебя три дырочки…

— Насмотрелся порнушки, милый!

— Неужели комбинированные съемки?!

— Не комбинированные, но радость соития при такой комбинации сильно преувеличена. Нельзя войти в резонанс. Кто-нибудь да будет мешать.

— Ты права. Задачку можно свести к случаю четырех взаимосвязанных осцилляторов… Хм, действительно, резонансного решения нет… хотя… если наложить граничные условия… Сложное дифференциальное уравнение…

— Эй-эй! Физик! Не отвлекайся! Как практик говорю — решения не существует… если три внешних осциллятора полностью независимы… зато если они взаимосвязаны… а два пальчика?

— Я сейчас почувствую свой член в твоем влагалище…

— Хи… заодно и подрочишь…

— Сама не возбуждайся… Что там не соответствует логической корректности?

— А… а-а-атомы логически совершенного языка должны однозначно соответствовать актам… то есть, фактам! Вместо того, чтобы говорить «А любит Б» нужно сказать, например, «А ввел половой член во влагалище Б, пальцем правой руки массирует ее клитор, одновременно введя два пальца левой руки в анальное отверстие Б, при этом язык А совершает круговые движения попеременно вокруг правого и левого соска Б. Б совершает медленные фрикционные движения, правой рукой сжимает мошонку А, левой рукой держась за решетку кровати».

— Любопытно… То есть имеется некий конечный набор, ну, скажем, базисных векторов, по которым должна раскладываться любая синтаксическая функция… Но, ведь функция «любовь» включает не только любовь между мужчиной и женщиной. Как быть с полиномизацией родительской любви? Любви к Богу? Да, мало ли к чему — любви к трем апельсинам, например…

— Милый… не отвлекайся… ты думай, но не отвлекайся…

— Не могу думать и трахаться…

— Ты все можешь… скоблить… смыкаться… тараканить… превращать тело в душу… А у любви только один единственный вид — тот, которым мы занимаемся. Нет никакой родительской любви, есть лишь сублимированное желание инцеста… нет никакой любви к апельсинам, лишь тяга к самоудовлетворения через мастурбацию…

— Апельсинами?!

— Говорят, если в апельсине проделать отверстие, надрезать кожицу мякоти и капнуть туда геля для душа, то ощущения будут неотличимы от проникновения в почти что девственное влагалище. Ты когда-нибудь проникал в почти что девственное влагалище?

— Я читал об этой загадочной перепонке в девичьем пирожке, но думаю, что здесь больше выдумки… Никогда не встречал девственниц…

— О темпора, о морес! — замираю в некотором изумлении. — А как же студентки? Аспирантки? Милые, свежие школьницы, дрожащими руками на экзаменах натягивающих миниюбку на голые коленки? Неужели не чпокнул ни одну?

— Видимо их всех чпокнули до меня, — грустит Барбудос. — А на что похоже, когда в твое девственное лоно проникает член?

— Ты меня спрашиваешь?

— Ну… тебя, конечно же… У меня нет лона.

— Когда тебе в первый раз в pizdu засовывают huj, то ничего особенного не ощущаешь. Все эти оргазмирующие свежедефлорированные девственницы — выдумка неуверенных в себе самцов.

— Понимаю… Но попробовать хочется…

— Можно зашиться, если есть такое желание… Желание клиента для бляди — закон! Гименопластика — ерундовая операция.

— Плеву можно восстановить?!

— Не проблема. Зашиваешься и вновь чиста — если не перед богом, то перед перспективным супругом хотя бы…

— А смысл?

— А где ты видел в жизни смысл? Эй, да ты совсем отвлекся! Сачкуешь? Тогда вот тебе… вот…

— Вика… Вика… я… я… люблю тебя!

Лежу на широкой богатырской груди, пощипываю обильную растительность, прислушиваюсь к медленному, густому движению сока любви, истекающему из нефритовых ворот. Хорошо и покойно. Отлюбились по полной. Nayebalis\.

— Ты знаешь… — начинает Барбудос.

Сейчас последует очередное предложение, вертится вялая, но самолюбивая мыслишка. Вот возьму и соглашусь… Зашью целку, надену кольцо, и будем трахаться, как крысы, обсуждая проблемы философии и физики. Любовь… Разве это любовь, когда воссоединяются мужчина и женщина при полном социальном одобрении и освящении столь банального деяния? Продление рода — да. Укрепление социума — да. Удовлетворение физиологических потребностей — да. Но где здесь любовь?! То самое страстное чувство, что должно все сметать на своем пути, разрушать все преграды, преодолевать, выходить за границы обыденного человека?! Ну, нет! Любовь может быть только запретной, извращенной, бросающей вызов окружающим, погружая любовников в пучину отчуждения, страха, презрения…

Что такое гомосексуализм и лесбиянство как не попытка испытать настояющую Любовь?! Но, к сожалению, современное общество окончательно оскотинилось. Его уже не пробрать однополой любовью. Оно согласно подается, как жировая складка, в которую ткнули пальцем, узаконивает браки мужчин с мужчинами, женщин с женщинами, убивая и саму любовь… Любовь должна возвышать, то есть преодолевать человека в человеке.

— Вика…

Оттопыриваю пальчик под воображаемое колечко. Насмотрелась голивудщины, блядь:

— Вика, я хочу в туалет…

Сползаю на простыню, утыкаюсь в подушку. Одиноко. Никогда одиночество не переживается столь остро, кроме как в сообществе нескольких миллионов сперматозоидов во влагалище.

36. Fuckультатив

Чудится, что снится сон. Ночь. Странный свет проникает сквозь тюль. Тихо. Покойно. Как бывает только во сне. Комната, где никого больше нет, но в квартире есть кто-то еще. Откидываю одеяло, ступаю босыми ногами по деревянному полу, подхожу к окну. Город. Улица. Идет снег. Медленно опускаются крупные снежинки. Деревья, фонари, ограды, редкий трамвайчик — все в плотной пушистой шубе. Там — холодно. Здесь — тепло. Но самое удивительное — небо. Черное, бездонное небо, занавешанное плотной звездной занавесью. Удивительно — откуда снег? Где тучи? Словно сами звезды срываются с небес сверкающим водопадом, закручиваются в спирали раскаленных хороводов, чтобы затем, остывая в ледяном дыхании зимы, превратиться в разноцветные комья снега, окончательно пасть с небес на землю…

Чужой город, чужая квартира, чужое тело. Лишь собственная душа, откочевавшая в страну чересчур сладких грез и переживаний, которым нет места в суетливом мире раз и навсегда прочерченных силовых линий судьбы. Почему порой сны оказываются столь… столь… столь яркими, что пробуждение равносильно первородному грехопадению и изгнанию из райских кущ? Почему хочется вцепиться в смятую простыню и завыть от тоски, пока блестящая амальгама чуда не потускнеет, не окислиться в агрессивной среде так называемой реальной жизни?

Наверное потому, что там нет судьбы, нет магнитных полюсов социального человека, того самого двуного и бесперого, что не слишком уж и отличается от диогеновой ощипанной курицы, чья душа оказывается запертой в бесконечном коловращении, как заперты пресловутые частицы в намагниченной трубе синхрофазатрона, сталкиваясь и превращаясь, рассыпаясь и собираясь, но оставаясь все теми же элементарными частичками божественной души, которым никогда не откроется истинная правда тех последних кирпичиков, из которых они собраны.

— Замерзнешь, — говорит тот, кто допущен в таинство творения новой жизни, но предпочел не философский камень алхимии, а лишь жалкий эрзац кратковременного вожделения. Обкраденный, обманутый, тысячекратно убитый, считающий, что у него случился секс, соитие, yeblya, любовь, а не ложь, предательство и смерть. — Тебе надо поспать…

— Никогда не сплю… В том смысле, в котором могут говорить лишь невинные дети. Спать… Почему спать — это еще и переспать с кем-то? Как много слов теряют свою истинную форму, точно осколок зеркала троллей попал не в глаз, а застрял в горле. Видишь правду, а изрекаешь только ложь…

Держу из последних сил ускользающее мгновение — освещенную, заснеженную падающими звездами улицу, но чужие руки ложаться на грудь, безжалостно выдергивают в мир вечной промозглости и стояка, что упирается в промежность.

— Хочешь на виду у всех?

— Нечего стоять голышом перед окном.

— Тогда перестань быть нежным. Хочу грубого анального секса…

— Зачем?

— Ты же считаешь подругу blyad'yu. blyad' любит хардкорный секс. Даже нет, не секс, что за американщина! Делать маздан, вот…

— Я не считаю тебя…

— Блядью.

— Я не считаю, что ты делаешь что-то плохое.

— Потому, что это делается сегодня с тобой. Препо-ДАВАТЕЛЬНИЦА соблазнила собственного студентика. Так романтично! И жили они долго, и кончали в один момент… Ну так что? Продолжим наш fuck-ультатив? Хочешь, возбужу орально?

Как предсказуем человек! Все его помысля сосредоточены в головке полового члена, даже если он — женщина. Ха. Жизнь или сосет, или кусает. Отсюда две основные реакции — засунуть глубже или высунуть вообще. И что тогда стукнуло не надеть трусики? Или их забыли на месте краткого полового контакта с кем-то из коллег по работе?

— Я сам хочу…

— Желаешь полизать женские гениталии? Бедненький… Так удобно?

— Угу.

— Что ж. Так действительно лучше, верблюженок… Верблюжонок тянется к лону, что породило его, испуганный бескрайней пустыней мира, лижет его, в надежде вновь растворить врата, исторгнувшие жалкое тельце на раскаленный песок… Помнишь, как сказано в «Заратустре»? Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом верблюд, и, наконец, ребенком становится лев.

Отталкиваю жалкое создание, бью наотмашь, затем ногой — по слюнявым губам, по щекам, чтобы в кровь, в кровь, в кровь!

— Что… зачем… стой…

Размазывает сопли, юшку, кровоточит, как баба при месячных, мямлит, пытается утереться.

— Щенок! Подонок! Ничтожество! Чмо! — удачно заезжаю пяткой в зубы и опрокидываю его на пол. — Шакал! Собака! Козел! Еще! Еще!

Безумный взгляд. Коровьи глаза, полные прозрачного ужаса, набухающего крупными слезами. Обида. Вот засранец! Усаживаюсь на тощую птичью грудь. Сердце трепещится. Дрожь. Пот. Вцепляюсь ногтями в щеки и с наслаждением процарапываю в розовой глине кривые меты. Визг. Писк. Сжимаю кулак, примериваюсь и влепляю в правый глаз. Дерганье, нечленораздельный вой. Наклоняюсь, поцелуй, расслабляющий, успокаивающий, чтобы затем прикусить верхнюю губу, оттянуть, отпустить, наблюдая, как она набухает, затекает кровью, сочится сквозь прокусы мелкими алыми бисеринками.

— А вот это тебе еще больше понравится, — похлопываю по распухшим щекам. Подбираю ноги, присаживаюсь на корточки и изливаюсь, журчу, умываю. Цепляется за колени, оборачиваюсь и вижу, как член содрогается, выбрасывая одну за другой белесые порции семени. Молния сладострастия пробивает сверху до низу, обрушивается на темя, сбивает с ног. Падаю, ворочаюсь слепой пиявкой в лужах спермы, мочи, слюны и пота.

— АААААА!!! — надоедливый, жуткий вой обезумевшего животного. Чувствую его приближение, но бессильна, опустошена, разорвана, как тряпичная кукла. Трясущиеся пальцы ощупывают спину, затылок, спускаются к ягодицам. Тело наваливается, взгромождается — мокрое, отвратно пахнущее, тестообразное, точно распухшая амеба. — АХ! АХ! АХ!

Движение, пока только между ног, в промежности, по скользкой, все еще раскрытой раковинке — мягкость, набирающая силу, деревенеющая, измождающая нежданной пыткой пробуждающееся тело. Пальцы проникают в сфинктер, раскрывают, растягивают, забираются вглубь… Больно! Как же больно!!! Но лишь мгновение, крошечное мгновение, вслед за которым тонкие разведчики покидают облюбованный плацдарм, открывая дорогу сладкому тарану… Брутальный секс. Животный трах. Извращенная yeblya. Yebut в жопу. Разламывают, кусаются, щиплются, царапают. Входят на полную, стонут и выбрасывают. Собирают волосы на затылке, оттягивают и с наслаждением припечатывают к полу. Рот заполняется кровью.

— Сука! Какая же ты сука!

Поднимаются для последнего аккорда — ответная милость золотого дождя, горячих струй на исцарапанной спине.

— Сколько философы размышляли о Я, но оно всегда ускользало от них, исчезало в трансцедентальных далях, маячило вдалеке неясной фатой-морганой… Интуиция. Последовательность. Интуиция может быть только интуицией тела — единственной реальностью души, парящей в немыслимых эмпиреях. Но ничто так не пугает ученый мир, как подобное и, в общем-то, банальнейшее соображение. Стоит лишь признать, что вся глубина их мысли измеряется длиной их члена, трудностями дефекации, проблемами мочеиспускания, несварением желудка, головной болью, чтобы разрешить проблему собственного Я, которое есть телесность и ничего, кроме телесности. Но кто любит простые ответы? Кто потерпит, что некто наберется смелости и пошлет на huj две тысячи лет пустопорожнего переливания истины в ложь и лжи в истину?! Если быть последовательным… Самым величайшим философом в своей последовательности был Филипп Майнлендер. Ему хватило смелости на то, на что Ницше решился лишь в Турине…

— Кто такой этот Майнлендер?

— Гений. Титан. Апостол. Величайшая интеллектуальная бездарность… И это — комплимент.

— Расскажи.

— Лучше всего — чужими словами. Цитирую: 1 апреля 1876 года некто Филипп Майнлендер, никому не известный молодой человек 34 лет, получил из берлинской типографии Грибена только что отпечатанные авторские экземпляры своей почти шестисотстраничной книги «Философия искупления». Некоторые из них он оставил в комнате, другие снес на чердак. Вернувшись, он соорудил из книг подест, взобрался на него, ухватился за заранее укрепленную петлю и просунул в нее шею. Оставалось поработать ногами, что он и сделал, упершись в книги одной ногой и резко оттолкнув свободной свежие, пахнущие еще типографской краской экземпляры… Странно, да? Почему заигрывание со смертью и клоунские призывы к самоубийству философов вознаграждается Нобелевской премией, а тоже самое реальное самоубийство — лишь забвением, в лучшем случае историческим анекдотом?

— Ты о Камю?

— Неважно…

— Прости меня…

— Будь последовательным! Не извиняйся за изнасилование, не сожалей об убийстве, не раскаивайся за предательство. Иначе… Иначе станешь философом… Одно — мысль, другое — дело, третье — образ дела. Между ними не вращается колесо причинности.

— Страшно…

— Думать — всегда страшно. Это самая жуткая вещь, на которую только способен человек. То, что он затем творит — лишь бледная копия разверстой в нем бездны.

— Кто так сказал? Ницше?

— Иди в pizdu.

— Прогоняешь?

— Дурачок… Наоборот, приглашаю.

37. Утро понедельника

Утро. Морось. Дождь по крышам стучит ободряющим стаккато. Чищу зубы, разглядываюсь в зеркале — добропорядочный синий чулок в ночнушке до пят, растрепанные волосы. Конец выходным, начало трудовых блудней. Выползает уставшая бледная вошь на рабочую, блядь, панель… Кто любит понедельники? Никто. Несчастный день, неотличимый от других ничем, кроме крошечной пометки в календаре. И этого достаточно, чтобы привести в движение миллиарды людей! Auszeichnung. Отмеченность. Кто сказал, что идеи движут массами? Не нужно идей, достаточно обычного календаря.

Одеваюсь, крашусь, брожу с кружкой по комнате. Разглядываю шкафы — сытые, невозмутимые, высокомерные от проглоченной мудрости. Спотыкаюсь о разбросанные книги, до которых пока не дошли руки, ну и голова, конечно. Скоро весь пол загромоздят, но убирать нельзя, нельзя отдавать их этим деревянным желудкам. Вон, щерятся зияющими проемами в золотистых рядах, пускают пыльные слюнки, разглядывая близкую добычу. Хрен вам! Знаю ваши повадки — стоит лишь расслабиться, составить валяющиеся фолианты на полки и считай сгинут без следа, даже не вспомнишь, что когда-то хотела что-то там прочитать…

Сажусь на пол, беру первое попавшееся. Ага. Замечательно. Опять немцы. Die Geburt der Tragodie. Как говаривал Готфрид Бенн, философия — чисто немецкое изобретение. Поэтому первым немцем был Гераклит, вторым — Платон, и оба — гегельянцы. Что такого в немецком языке, отчего любой акт подлинной мысли почти автоматически облекается в акт философствования? А во что облекается акт мысли в русском языке? В религиозный экстаз? Языки аналитические, языки флексивные. А как насчет японской философии? Китайской? Границы мира — они же границы языка.

Интересно, если думать по-немецки, то имеешь ли шанс выдумать хоть что-то на уровне Nietzsche? Или дело не в выразительных методах, а гораздо глубже? Как мысль воплощается в слове? Как слово воплощается в бытие? Возьмите любую мантическую систему, чтобы убедиться в онтологичности языка! Каббала. Руны. Таро. Осколки, остатки чего-то невообразимо древнего, давно канувшие в Лету технологии, который использовались для… для чего?

Звонок. Blyat\!

— Да? — сухо и ядовито.

— Привет!

— Иди на huj! — сужаю границы собственного языка, избавляясь от дозы метафизической интоксикации. Мат — хорошее противоядие.

— Это я.

— Ну?

— Лежу вот… — голосок жалобный, напрашивается на снисхождение.

— …

— Зайдешь? — Танька вздыхает.

Напрягаюсь — сейчас последует очередная история о жутких несчастьях. Будет жаловаться на столовку, где ей дали несвежие пельмени, которые теперь лежат в желудки, тесно прижавшись друг к дружке. Или на каблук, который защемило в какой-то дыре, так что его пришлось выковыривать оттуда отбойным молотком. Сотни случайностей, свершающиеся лишь для того, чтобы в понедельник утром звонить подруге и нудно жаловаться на мир.

— Хочешь совет? — предлагаю.

— Ну?

— Скажи громко, ясно и с расстановкой: «А пошло оно все в pizdu!»

Шоковое молчание.

— Я… я не могу… я не одна, — сексуальный шепоток.

Вот это да!

— А какой у него член? — интересуюсь.

— Что?!

— Болт, абдулла, гордеич, huj, в конце концов! — перевожу. — Одичала в своем бабьем королевстве? Забыла чем мужики pizdu таранят?

— Какие мужики?! — Танька в ступоре.

— Ты же сказала, что не одна?

— Дура! — яростно шепчет. — Тут мама белье гладит!

Тьфу! Клиника!

— Тем более скажи, — настаиваю. — Повторяй за мной… А… пошло… оно… все…

Гудки. Вот так. Возвращаю трубку на место. Жду. Она позвонит.

— Жизнь — это страдание, — мрачно заявляет Танька, спустя десять секунд.

Молчу.

— Сладострастие есть грех.

Молчу.

— Не следует рожать детей, — настаивает Танька.

Продолжаю молчать.

— К чему вообще рожать? Плодить нищету?

— Ты что — беременна? — не выдерживаю экзистенциального напора Лучшей Подруги, Которой Не Повезло Жить С Матерью В Одной Очень Маленькой Квартире.

— От кого? — горестно вопрошает Танька. — У нас здесь такие антисептические условия, что ни один самый завалящий сперматозоид не выживает.

Что-то она разговорилась. Наверное, мама пошла на кухню. Или в туалет. Впрочем, ходит ли ее мать в туалет? Вспоминаю брезгливо поджатые губы… Поеживаюсь. Задумываю месть.

— Если бы ты больше верила в жизнь, ты бы меньше отдавалась мгновению, — изрекаю. — Чтобы ждать, в тебе нет содержания — даже чтобы лениться.

— Это ты так сказала? — уточняет Лярва.

— Заратустра.

— Иди в жопу.

Провидческое пожелание. Тьма египетская — липкая, клейкая, вместе с каплями дождя проникающая под веки, при каждом помаргивании размазываясь по окружающему миру неряшливыми мазками. Грязно матерясь, настраиваюсь на деловой тон. Больше никаких мочеиспусканий на улице! Приличной девушке, работнику наркомпроса, многообещающему философу и честной давалке не пристало вести себя подобно… подобно… самому распоследнему бомжу — решаю.

Странная тишина. Шорох дождя, листьев и машин. Пустынный дворик. Умиротворение, более свойственное какому-нибудь Лувену, чем мегалитичным джунглям — пристанищу феллахов. Теряю на мгновение ориентир. Держусь за лямки рюкзачка, притоптываю ботиночками. Магнитная стрелка в голове совершает неуверенные обороты, не в состоянии настроиться на подходящую версию окружающей реальности. Ни единой подсказки. Полное выпадение. Хочу сделать шаг и не могу… Чересчур все хорошо. Календарь дал сбой — утро понедельника?

Но тут где-то со звоном распахивается окно:

— Минька, yeb твою мать, ты совсем ohuyel?! Zayebal уже своим закаливанием!

Облегченно вздыхаю. Это — не Лувен, yeb вашу мать. Будем любить мир лишь как средство к новым войнам, будем бороться, а не работать!

Двигаюсь дальше к остановке — эпицентру местных приколов и развлечений. Капли оседают на плащике, затекают в рукава, залетают в капюшон. Стараюсь ни о чем не думать. Дождливое утро понедельника — зона, свободная от интеллектуальной активности. Мощная волна воскресенья подобно Амазонке выносит пресные воды расслабленности, лени, сонливости далеко-далеко в штормовые воды рабочей недели. Зачерпываешь из-за борта, подносись к губам, потрескавшимся из-за жуткого сушняка, глотаешь и — о пресвятая матерь ваша! — тепловатая жидкость, пахнущая сумрачной пьяной сельвой, орошает гортань…

Трезвею от накатившего воображения, осматриваюсь. Хмурый народ на остановке, освещенный тусклым светом единственного фонаря, жмется друг к дружке под стеклянным навесом. Вокруг закрытого ларька циркулирует запойная жертва воскрестного кораблекрушения. Табличка «Учет» — жестокий приговор страдальцу. В соседнем киоске журнально-газетной продукции теплится огонек. Шикарный жирный кот сидит в оконце, разглядывая носимые ветерком жухлые листья. Встреча неизбежна.

Влезать в тепло толпы не хочется — последствия перетраха. Стою в одиночестве, мерзну, разглядываю с сочувствием алконавта.

— Замуровали, демоны, — бормочет жертва похмельного синдрома, отчаянно надеясь обнаружить в бронированном ларьке хоть малейшую щель, откуда можно получить вожделенное лекарство.

Народ развлекается.

Робинзон, наконец, отступает, с тоской оглядывается и, шатаясь под ударами стихии, движется прямиком к киоску. Все затаивают дыхание. Цирк под дождем. Бедняга упирается в витрину. Чувствуются могучие, но безнадежные усилия сфокусировать зрение на ворохе ярко раскрашенного дерьма. В этой стадии на что не смотри, все равно увидишь только бутылку.

Робинзан наклоняется к окошку, кот поднимает голову. Историческая встреча двух миров. Пушистое животное мявкает. Робинзон отшатывается и лишь чудом удерживается на ногах. Растерянно оглядывается. Толпа хихикает.

Александр Селкирк, бесстрашный морской волк вино-водочных океанов, опирается взглядом на стоящую в стороне хрупкую фигурку, замирает, выправляет крен и бывалой морской походкой двигается к вашей покорной слуге. Ну-ну…

Щурится, переминается с ноги на ногу. Деньги будет просить, думаю, и уже готова расплатиться за представление. Но утро понедельника богато на сюрпризы. Робинзон выдает:

— Девушка… девушка, вы опохмелиться на хотите?

38. Плазменный кристалл

Угрюмая толчея — иллюзия общности. Эгрегор смотрит на тебя! И не надо никакого Большого Брата. Что там рассказывал Барбудос о плазменных кристаллах? Упорядочение частичек в раскаленной плазме? Что же нужно, чтобы упорядочить души в здешнем раскаленном мире?! Какой же ад нужно вскрыть в душах, дабы каждое утро подавляющее большинство так называемых добропорядочных граждан с добровольной ненавистью вставали к станку, усаживались на жесткие стулья, точили, считали, обсчитывали… Чем невыносимее реальность, чем выше градус общественной нетерпимости, раздражительности, злобы, тем глубже бездна, в которую нужно пасть, дабы иметь хоть какие-то силы исполнять скверно написанную партитуру в общей массе человеческого оркестра.

Если не бежать, остановиться в бесконечном потоке, который низвергается в чрево мегаполиса, сжаться, замереть, то сможешь наяву ощутить приближение железной пяты безымянного, неотвратимого, смертельного. Нас подгоняет вперед не желание поспеть за карьерой, деньгами, молодостью. Всех нас подгоняет страх. Настоящее — вот что такое подлинный ужас. Ничто столь не пугает человека, как нескончаемое мгновение, из вспышек которых и сложена жизнь. Вспышка, взрыв, сияние — краткий миг, освещающий действительных хозяев мироздания — злобных чудовищ, для кого мы лишь корм…

— Чересчур мрачно, не находишь? — влажные накрашенные губы почти касаются уха. Хочется отпрянуть, скрыться от гнилостного дыхания, но стальные клещи впиваются в локоть. — Посмотри на них: они еще трудятся, ибо труд развлечение, но они заботятся, чтобы развлечение не утомляло их! — широкий жест, сдергивающий дремотную пелену. — У инх есть свое удовольствие для дня и свое удовольствие для ночи; но здоровье — выше всего.

— Сгинь, чревовещатель…

Длинный язык скользит по шее, вбирая проступившие капельки пота. Пальцы впиваются в грудь.

— Давненько не занимались ЭТИМ в подземке. Не находишь? — переходит на шепот, словно кто-либо может подслушать безумный фантом, гипостазированную структуру безумного сознания. — Взгляни на них… Взгляни внимательнее… Что еще может расшевелить их кукольные тела, крепко привязанные к нитям… даже не судьбы, не провидения, ибо чересчур лестно для них стать оружием безжалостного рока… к нитям убогого бога, пускающего слюни ублюдка, жертвы кровосмесительной связи…

Стертые лица, постепенно утопающие во мраке тоннеля, тускнеющий свет, шелест и покашливания. Лишь светящаяся маска скомороха, рыжие патлы, мешковатый комбинезон, наполненный скрипящими мослами — подделка, выдумка, обретшая власть над творцом.

Пальцы цепляются за ключицы, вскрикиваю от невыносимой боли и падаю на колени. Что-то шепчет динамик, объявляя очередную станцию. Стук колес, вой моторов. Глаза закрыты, губы сжаты — не хочу, не буду унижаться…

— Кто говорит об унижении?! Это — учеба, изучение настоящего, знакомство с у-божеством. Вот он, взгляни, — мускулист, напряжен и прекрасен в своем гидравлическом совершенстве, — губы гладят горячий глянец.

Упрямо мотаю головой, понимая, что сопротивляться бессмысленно.

— Думаешь, это я — Я — тебя хочу?! Я тебя имел столько раз, что перед у-божеством ты уже давно моя жена… ха-ха-ха! Разве ты не помнишь, сучка? У тебя еще течка не началась, а кобель уже нашелся. Что ты там пищала? Брыкалась? Но ведь глотала, глотала, глотала…

Когти вцепляются в щеки, раскрываюсь и впускаю, принимаю, глажу. Больше ничего не имеет значение, когда имеют среди неподвижных манекенов, равнодушных харь, проникают все глубже и глубже, язык, гортань — глубокий заглот клокочущей плазмы, и вот они — две крошечные пылинки, слипшиеся в объятиях взаимного притяжения, диполь, исторгающий силовые линии вожделения и возбуждения.

Вскрики, стоны наполняют тесную матку мчащегося вагона. Все потаенное хотение выплескивается под умелыми движениями скомороха, дергающего голым задом, размахивающего руками с привязанными к пальцам сотнями ленточек.

Молодые и красивые — первые жертвы. За ними — молодые и симпатичные, затем — молодые и некрасивые, немолодые, но красивые, немолодые, но симпотичные, и уж потом лишь — все остальные — трепещущие, оргазмирующие, кто-то — в первый раз, кто-то — в последний, но на всех хватит запаса похоти.

Задранные ноги, голые ягодицы, летящие трусики, трусы и трусища — свежевание сексуальной добычи, доверчиво идущей в руки, впрыгивающей на колени счастливцев, трущейся обнаженной плотью по брюкам и стонущей, стонущей, стонущей…

Чувствую приближение взрыва. Извержения. Интоксикации от поглощения чужеродного белка. Пытаюсь отстраниться, избавиться, бьюсь, задыхаясь, но железные клешни не упускают добычи.

— Это очень важный момент, — протекают, эякулируют слова в помрачившееся сознание. — Когда начинаешь задыхаться, гортань рефлекторно сжимается. Особый ритм, очень тонкое ощущение для истинных ценителей минета. Взгляни на грубых животных, пропихивающих свои члены в рот на все готовых самок. Вот что означает «в рот тебя yebat\»! Грязное ругательство, примитивное сосание! Посмотри, посмотри на юную парочку — ты думаешь, они вообще что-то понимают в сексе только потому, что трахаются с двенадцати лет?! Что насмотрелись порнухи?! Они как животные — для них совокупление лишь следование инстинкту размножения, но не стремление получить высшее наслаждение… Но ведь мы с тобой знаем, что это такое, столь величайший дар, полученный нами, — готовность совокупляться всегда и везде… всегда и везде… всегда и везде…

Задыхаюсь и глотаю. Даже нет, не глотаю, просто впускаю в себя, как вагина впускает в себя извергающуюся сперму. Нежданный оргазм перемалывает в стальных зубьях раскоряченное тело. Чьи-то ноги со спущенными колготками и трусиками с бесстыдно выставленной напоказ прокладкой. Тошнит, хочется выплюнуть, избавиться от ощущения вязкости в горле. Не люблю икру, она по вкусу напоминает сперму. Не люблю сперму, по вкусу напоминающую икру. Замкнутый круг.

Торможение. Неразборчивое объявление остановки. Прижимаю к губам платочек и проталкиваюсь сквозь оцепеневшую толпу. Идти неприятно — подмокла. Многоголосый гул сменяется изумленными вскриками, визгом и смехом. Бордель на колесах. Но сил остановиться и посмотреть на очередную скоморошечью развлекуху нет. Бреду и опускаюсь на скамью. Пафосная лепнина, золото, канделябры, мозаика. Андеграунд имперского барокко. Что ж, yebat'sya в метро весьма забавно.

39. Философский призыв

На кафедре народ тоскует под взорами запыленных классиков. Резные шкафы, под завязку набитые томами, от одного вида которых начинается нервная зевота. Овальный стол, за которым восседает Смольняк-Питерский в окружении подающих надежды и совсем безнадежных учеников. Седая шевелюра, проникновенный голос, увесистый перстень на мясистом пальце. Леночка сгорбилась над кроссвордом, покусывает карандаш. Стряхиваюсь, расшаркиваюсь, раскланиваюсь, подсаживаюсь.

— Вика, — глаза у лаборанточки полубезумны. — Вика, тут такое дело…

Достаю сигаретку, прикуриваю. Смольняк-Питерский осуждающе выглядывает из под бровей. А пошел ты на huj, думаю и приветливо улыбаюсь. Интересно, а что подумал наш корифей? «Ohuyela»? Хотя… знает ли он подобные слова? Настроение ни к черту.

— Что за дело, — интересуюсь.

Как-то так у нас заведено, что на должность лаборанток принимаются наиболее глупые создания. Так сказать, постоянная должность кафедральной дурочки. Впрочем, что еще требовать от бытовой техники за сто тугриков в месяц?

— Тут в кроссворде… — Леночка тычет пальчиком. Переполненность полупереваренными мужскими гормонами впервые заставляет обратить на ее физические параметры — щедрые сиськи, украшенность до белизны, но отсутствие макияжа. Кто сказал убогому дитя, что мужики тащатся от грудастых блондинок? — Так неприлично… — интимный шепоток.

Затягиваюсь поглубже, пододвигаюсь поплотнее. Перед лекцией желается неприличного. Наклоняюсь к клеточкам, ощущая плечом теплую, молочную грудь.

— Вот, смотри… Я почти все разгадала, Вадим Викторович помог… — щеки предательски розовеют. Штатный Yеbar\ порезвился. — Но у него занятия… да я постеснялась спросить… Ну, напишут же такое…

Интересно, каково это — лапать ее за вымя? Неожиданно возбуждаюсь. Vyyebannaya в рот, стремительно розовею. Прикусываю сигаретку, ручка шаловливо проскальзывает под кофточку.

— И что же там пишут? — продвигаюсь по складкам лакомой плоти. Леночка вздрагивает, но продолжает мямлить:

— Вот… вот… — карандаш тычет в словцо, тело как-то очень ловко перетекает, открывая полный доступ. Однако. А молочница-то опытна в застольных утехах!

Дальше должен быть лифчик. Должен. Но его нет. Дойки свешиваются тяжелым, упругим грузом. А что, есть некая приятность в ощупывании вторичных признаков матери-природы. Интересно, а что ощущает мужик, ощупывая чужой член? Нормально ориентированный, гетеросексуальный? Любопытство? Чувство глубокого отвращения? Зависти? Или мы сами что-то не замечаем в нас? Что банальнее собственного пола? Наверное, только дети со столь невинным жаром способны исследовать собственные тела, но взрослые, прискученные и пресыщенные, вполне равнодушны к личной телесности.

Леночка краснеет. Румянец захватывает щеки, а дальше пожар охватывает уши, шею, проникает за вырез блузки. Что она такое? Из той породы устриц, чья скорлупа выглядит ничтожной и слишком уж скорлупой, за которой не угадывается скрытые доброта и сила, и самые драгоценные лакомства не находят лакомок?

Почему же так? Что ищут руки там такого, чего лишено тело, которому они принадлежат? Почему дух не воспаряет в эмпиреи в мрачной торжественности мумифицированной мудрости, запечатленной и запечатанной на страницах фолиантов, своим суровым видом отпугивающих самою жизнь. Да и имеют ли они какое-то отношение к жизни?! А что есть жизнь? Вот это податливое, мягкое, прижимающееся тело, на все согласное, лишь бы вновь и вновь испытывать приторную боль желания, бьющегося о границы приличия, долга, воспитания… Заниматься петтингом в храме науки? Мастурбировать на виду у Гегеля? Тискать грудь лаборантки под приглушенное рокотание благородного Смольняка-Питерского?

Возбуждаюсь. Сжимаю ноги. Черт побери длинные юбки, колготки и осень!

— Так что за слово? — от прилива чувств неожиданно говорю громко. Слабое эхо прокатывается под высоким сводом, где с каждым разом все больше сгущается сумрак убывающего дня.

И на пороге столь необычного кончалова прорезается барион благородного Смольняка-Питерского:

— Вы, уажаемые коллеги, пока еще не представляете себе, что такое мысль! Многие люди думают, что они мыслят, но они просто не знают, что такое мысль. Если бы они познали, что это такое, они бы оставили все земные наслаждения. Нет ничего более острого, яркого, светлого, прекрасного, чем мысль! Наркотический опыт, эротический опыт, какие-то ещё формы — они блекнут по сравнению с таинством рождения и созревания мысли! Нет ничего более интенсивного, детективного, напряжённого, рискованного, потрясающего, чем процесс мышления. Но большинство людей даже не представляют себе, что это такое.

— Я… сейчас… кончу… — произносит Леночка одними губами.

Убираю руки, прижимаю к животу, корчусь в неразряженной страсти. Декарт утверждал, что от страсти невозможно избавиться. Либо ее надо удовлетворить, либо заменить другой страстью… Отважный француз знал, о чем говорит.

Желание можно изгнать, но лишь на время, ибо оно все-равно вернется. Мудрость — находиться на вершине, холодной, одинокой и бесплодной, ведь никто так не бесплоден, как тот, кто видит суть вещей. А суть одна на все времена — все суета сует… проживи незаметно… будьте прохожими… Но ведь нельзя всю жизнь провести на вершине. Даже одинокая вершина уединяется не навек, даже гора спускается к долине и ветры вершины к низинам.

Vyyebu Лярву, приходит потрясающая идея. Пальцами, языком, на виду у матери. Получится славная парочка.

— Вот, японские купальщицы, пять букв, посредине «я». Вика, это «blyadi», что ли?

Обоссываюсь.

40. Аминет

Захожу в деканат. Баба Катя скучает над развернутой портянкой лекций. Сдаю ведомости, отчитываюсь за переработку, отбираю авторефераты, жалуюсь на жизнь — все как положено.

— Замуж тебе надо, — стращает баба Катя. — Замуж.

— Да кто возьмет такую, — кокетничаю. — Ну, буду обед варить, стирать, дети, не дай бог, пойдут, а умище куда девать?

— Да, — осуждающе смотрит, — мужики нынче умных не любят. И почему дуры все такие женщины? Кто у нас замуж первыми выскакивают? Хорошенькие отличницы? Нет, серые мышки.

— Угу, — соглашаюсь. — Какой же нужно быть умной, чтобы прикидываться такой дурой.

— А хочешь я тебя сосватаю? Парень работящий…

— Бизнесмен? — тоскую.

— Почему бизнесмен, — обижается баба Катя. — Говорю же — работящий. Китаевед.

— Так ему, наверное, гейшу надо.

— Гейши — в Японии.

Позевываю:

— Знаю, знаю, баба… ой… Екатерина Дмитриевна. Только… Китаевед и философ… Ох, и гремучая смесь! Хотя… Нефритовый жезл, янтарные ворота, у-шу. Интересно. Только, он, наверное, старый.

— Ты же его не варить будешь.

— А что, действительно старый? — прикусываю язычок. Баба Катя смотрит поверх очков.

Дверь распахивается:

— А у нас опять лекцию отменили! — сообщение предназначено временно отсутствующей Аминет. Баба Катя поправляет очки, превращаясь из ханумы в цербера, манит пальцем проколовшегося охломона. Загипнотизированный охломон бредет к столу.

— Какая группа?

— Четырнадцатая.

— У вас должна быть «Логика» в триста десятой. Евгений Викторович на месте.

— Там… там заперто… то есть, там замок сломался…

— И что?

— Ну… — охломон мнется. — В прошлый раз мы пришли… А дверь заперта… то есть сломана… Евгений Викторович ее подергал… то есть попытался открыть… Он правда пытался открыть! Но там с замком что-то… Он и сказал, что лекции не будет… и в следующий раз тоже не будет…

— Так, — мрачнеет баба Катя. — Я сейчас найду вашего… пре-по-да-ва-те-ля и попрошу слесаря открыть аудиторию.

— Все уже разошлись… — пищит охломон.

— Обзванивай по сотовому, и что бы все были на лекции!

— Угу…

Охломон исчезает.

— Вот козел, — в сердцах признается баба Катя. — Совсем лекции читать не хочет. Ладно, пойду слесаря в чувство приводить. Посиди здесь пока, хорошо? Аминет дождись.

— Не переживайте, все устроится, — говорю.

Через пять минут вплывает Ее Высочество Аминет Трахова. Дал же господь имечко! Она и научного руководителя под стать подыскала — профессор Блягуз Х.У. Даже страшно представить полную расшифровку его инициалов.

Расцеловываемся.

Объясняю про бабу Катю. Аминет слушает рассеяно.

— Ты что? Заболела? — интересуюсь. И правда — лицо бледнющее, прическа а-ля Анна Ахматова. Короче, не феноменолог, а истеричная поэтесса.

— Ну, можно сказать и так. Кажется, залетела.

— И не знаешь от кого?!

Аминет смотрит с укоризной:

— Почему не знаю? Знаю.

— Да, ты всегда была порядочной женщиной.

— Спасибо на добром слове, — грустит. — Слушай, давай по такому делу выпьем! А то совсем как-то паршиво…

— А тебе можно в твоем положении?

— Иди в pizdu!

Аргумент неопровержим. Достаем серебряные стаканчики, разливаем густую муть. Чокаемся и не закусываем.

— И как это случилось? — муть растекается по телу. Хорошеет.

— Как-как… Вот так, — Аминет показывает.

— Сама знаю такую технику, — махаю рукой. Стаканчик сам собой подпадает по струю. — Ты прелюдию давай, прелюдию.

— Была защита в Шарабанде у Кукселя. Бля… Бля… Бля-гуз, — с неизъяснимым наслаждением наконец выговаривает Аминет, — меня откомандировал. Зря командировал…

— Еще бы, — сочувствую.

— Ды я не об этом, — махает рукой. — У этого Кукселя что ни защита, то какое-то преждевременное семяизвержение. Соискатель дрочит, дрочит, но все не в ту сторону.

— Так ты с соискателем прямо на защите?…

— Не на защите. И не с соискателем.

Повторяем.

— Черных шаров не подкинули. Все похлопали и отправились водку пить. Сидели в Чинарах. Напротив примостился голубоглазик…

— Голубой? — уточняю.

— Еще от пидоров залетать не хватало. Нет, нормальный. Вылитый Ален Делон в молодости. Глаза у него… такие… такие… Ну, после ста грамм меня трудно не уговорить, а тут с первого взгляда поняла — это постель!

— А когда это случилось? — уточняю.

Аминет задумчиво смотрит в потолок:

— Представляешь, я разыгрывала из себя идеальную женщину. Только он загрустит, а я ему: «Милый, как ты смотришь на то, чтобы помочь побрить мою киску». Только он в окно засмотриться, а я ему: «Милый, а как ты смотришь на то, чтобы пригласить мою лучшую подружку и покувыркаться втроем»… Только он предложит пойти прогуляться, а я ему: «Милый, а ведь ты еще не опробовал мою заднюю дырочку». И все в том же духе. «Кама-сутра» отдыхает!

— Так…

— А еще ему очень мое имя нравится. Представляешь, он сначала подумал, что это мой рабочий псевдоним! Я ему: милый, если бы я была шлюхой, то выбрала бы псевдоним поинтереснее, а так как я всего лишь стерва и блядь, то на такие изыски меня совершенно не тянет. А он: а какая разница? А я ему: шлюха, мол, трахается за деньги, а блядь — за идею…

— Так когда это случилось? — продолжаю настаивать со смутным подозрением.

— Ну… дня четыре уже длится. Сегодня пришлось сюда вырваться…

— Хм… А срок какой тебе ставят?

— Пять недель.

— Ну и…

— Что «ну и»?

— Как такое может быть?

Аминет вздыхает:

— Умная, да? Догадливая? Какая разница — от кого залетела. Физически — не от Делона, но психологически… Вот чувствую, что от него, и ничего поделать с собой не могу… — опрокидывает стаканчик. — Назад к huyam… Что, в конце концов, достовернее? Так называемая объективная реальность? Или реальность сознания? Что такое вообще реальность? Это всего лишь общее согласие считать нечто более приоритетным при возникновении спорных ситуаций. То, что имеет индекс реальности, то и принимается в качестве объективной истины. Хотя… Какая разница… Все равно завтра на абортацию иду… Буду чистенькой и готовенькой…

Возвращается баба Катя, с укоризной смотрит на пьющих баб, распустивших сопли, но тактично молчит. Аминет все убирает. Возникает неловкая пауза. Пытаюсь заполнить:

— Нашли слесаря?

— Нашла, но в невменяемом состоянии. Что делать — ума не приложу…

— Увольнять к чертовой матери, — предлагает Аминет.

— Что толку? Придет другой и начнет также пошло напиваться на рабочем месте! — звучит двусмысленно. Переглядываемся — две румяные блядуницы.

Откашливаюсь.

— Ну, пойду. Так где, вы говорите, у него лекция?

Около двери толпятся. Хоть одна польза от всеобщей мобилизации. Козел с видом триумфатора трясет неподдающуюся дверь. Толпа, затаив дыхание, созерцает.

— Вот видите… Ничего не получается… — доцент Козел Е.В. с чувством исполненного долга подбирает мятый портфель и берет курс на удаление. — Лекции не будет, — бросает величественно через плечо. — И через раз — тоже, — упирается в полупьяную даму, вежливо кивает, пытается обойти.

Полупьяная дама подходит к двери, снимает туфлю и со всего маха бьет по ней каблуком. Внутри что-то звенит, скрипит, ломается, и дверь распахивается.

— Лекция — будет! — заявляю. — И через раз — тоже!

41. Онтология хищных вещей

— Мы излишне доверчивы к окружающему миру. А точнее, относимся к нему, как к телу безвременно почившего, но далекого родственника, далекого настолько, чтобы не быть уж совсем равнодушным, но и не впадать в истерику скорби, касаясь губами набальзамированной щеки…

— Хорошо сказано!

— Не отвлекай, дай излиться. Так вот, мир для нас мертв настолько и окончательно, что мы не замечаем этого генерального тезиса бытия. Мы погружены в агрессивную среду хищных вещей, мы включены в их питательные и воспроизводственные цепи, и, одновременно, отказываемся воспринимать, осознавать такое положение.

— Что имеешь в виду?

— Мы высасываем кровь из земли, чтобы питать бетонных, стальных и стеклянных паразитов — современные мегаполисы. Мы вырубаем деревья, выедаем точно туберкулезная палочка легкие планеты лишь затем, чтобы их мервая плоть чаше прикасалась в нашей коже, погружая во все более глубокое небытие некрофильских снов. Разве ты не замечаешь, что вещи пожирают и насилуют нас, контролируют наше воспроизводство и регулируют нашу численность, штампуют нас по безжалостным лекалам так называемой общественной полезности и человеческого благосостояния, обманывают, ослепляют нас, все глубже пропихивая в глотку цивилизации и прогресса.

— Ну что ж… После оргазма каждый из нас целомудрен.

— Ты это о чем?

— Да так, ни о чем…

— Нет, будь добр — объясни!

— Изволь же. Все твои гневные филиппики в адрес вещей, прогресса, канализации — лишь свидетельство пресыщенности благами, которые ты так презираешь! Возьми любого бедуина…

— Кого?!

— Бедуина. Ну, человека, который во всем нуждается…

— Это ты обо мне?!

— Мой дорогой, вот к этому как раз и веду. Чтобы воспеть девственность, ее нужно сначала потерять… Чтобы проклинать modus vivendi, надо ужраться этим модусом по самое не хочу. Все это, конечно, дерьмо, но слушать подобное из уст человека, высасывающего вторую бутылку коньяку и выкушивающего фирменные расстегаи с икоркой, все равно, что онанировать в прозекторской.

Медведев-Гималайский укоризненно смотрит на тарелки, вяло ковыряется в нарезке.

— Ну? — подбадриваю. — Будь же последователен в мизантропии! Отринь хищные вещи, стряхни с себя бетонные пиявки и прямым ходом… кстати, куда? — еле сдерживаю раздражение. Послал же случай клиента! Интелллектуальное семяизвержение для такого типчика гораздо важнее всей прочей физиологии. Они остроумны, начитаны, но чересчур однообразны в своем обличительном пафосе. Этакое фрондирование перед крепко запертой клеткой подыхающего льва.

Промокает губы салфеточкой, трогает пальчиком глыбу льда с вмороженной в нее бутылкой водки. Неужели пережала? Сбрасываю туфлю, нащупываю ногу собеседника и приступаю к фирменному массажу. В конце концов, не следует дрочить интеллект там, где следует дрочить член. Откидываюсь на спинку кресла, подбираю платье повыше, пробираясь к промежности загрустившего собеседника.

Медведев-Гималайский (не подумайте, что фамилия! Скорее — штришок к портрету) закуривает, задумчиво взирает, выдает очередную вежливость:

— У вас прекрасная спортивная форма. Наверное, спортом занимаетесь?

— Занимаюсь только сексом, но очень, очень активно и часто. И везде.

— Везде? А где случилось в последний раз, если не секрет?

Заводится, милый, выздоравливает. Склонять к минету цитатами из Ницше — вредно для здоровья и потенции.

— Ну что вы, никаких секретов при соответствующем прейскуранте.

— Любите деньги?

— Деньги — замечательная вешь, разве не так? Но люди, к сожалению, их совершенно испортили.

Подманиваю пальчиком, заговорщецки шепчу:

— Вас не затруднит расстегнуть ширинку и достать… э-э-э… предмет приложения особых усилий?

— Что, прямо здесь?

— Почему бы и нет? — отхлебываю ледяной минералки. Они нас тут точно проморозить собрались. — Или вы чересчур часто кончаете от массажа большим пальцем правой ноги?

Клиент хмыкает, украдкой оглядывается, лезет под стол руками, возится.

— Как-то здесь… необычно…

Зажат и вял. Еще одно доказательство, что мизантропия пагубно влияет на потенцию. Необходимо расшевелить. Вытираю пальчики, запускаю руки под стол, раз-два и готово. Кружевные трусики ложатся рядом с закусками. Медведев-Гималайский пристально рассматривает столь интимный предмет женского туалета.

— Говорят, в Японии распространены магазины по продаже ношенного женского белья, — сообщаю хорошо поставленным голосом лектора. — Особенно ценится белье молоденьких девушек, ведь все японцы — скрытые педофилы. И чем более поношенны трусики, чем больше пропитаны запахом нефритовых ворот, тем более они ценятся. Школьницы хорошо на этом зарабатывают…

— Я знаю, — клиент глотает воды, промокает лоб салфеткой.

— Это, — киваю, — назвать принадлежностью школьницы трудно, но размер почти подростковый. И заметьте, не какие-то там стринги, пошлые лямочки, натирающие анус, отчего анальный секс вышел из моды, а вполне классический покрой — скромное изящество, атлас, кружева, — палец продолжает движение по уздечке. Результат обнадеживает.

Рука неуверенно пробирается между блюд, касается трусиков, замирает.

— Никогда не понимал, зачем женское белье делают столь красивым… Ведь его никто и не видит…

— Ну, красоту женского белья вы преувеличиваете, уверяю. Есть совершенно уродливые экземпляры — панталоны с начесом, бронебойные лифчики, расчитанные вместить вышедшую из покорности сальную плоть, дряблую кожу, свисающую с живота передником чуть ли не до колен, опустившиеся груди, съехавшие на пупок, с расплывшимся ореолом, похожим на безобразное родимое пятно…

— Ужасно…

— Но если брать в расчет не такие экстремальные случаи, то в этом и заключается женская амбивалентность — задери даме юбку и увидишь, чего она действительно хочет.

Пальцы руки осторожно собирают лежащую тряпочку в комочек.

— И чего же хочет женщина?

— Где мужчина к нам ползет, мигом скука уползет!

— Вы, наверное, преувеличиваете. Ну, не хочу обидеть… Желание как-то оправдаться…

Смеюсь, но чувствую — головка становится скользской.

— Бросьте, чтобы yebat'sya за деньги вовсе не нужно никакого оправдания, ни внутреннего, ни внешнего.

Он подтягивает трусики к себе, наклоняется, щурясь, точно стараясь подробнее рассмотреть тряпочку, еще хранящую тепло промежности, лобка и ягодиц.

— Женщины… за небольшим исключением… представляются мне идеалистками. Ну, там, любовь ушами…

— Уверяю, ничто не наносит такой ущерб идеализму, как дефлорация.

— Хм, возможно… Когда я лишал невинности кузину… Вас не шокирует такая пикантность?

— Отнюдь.

— Я был так же неопытен, как и она… Просмотр фильмов и мастурбация не в счет. Она очень сопротивлялась. Пожалуй, это походило на изнасилование, как мне теперь представляется случившиеся. Самое трудное оказалось снять трусики… Знаете, когда я анализирую, то мне кажется, что именно трусики для нее и являлись настоящим символом невинности. И тогда, я, будучи перевозбужденным сопляком, уже понимал это на каком-то бессознательном уровне. Ведь их вовсе не обязательно стаскивать полностью… Она била меня по лицу и царапалась даже когда я их снял, но затем… Затем я сделал то, что никак не ожидал от себя… Я отпустил ее, схватил эту тряпка, поднес и прижал к лицу. Я нюхал… нет, я дышал ее запахом, странной смесью, в которой ощущался и страх, и желание, и ужас… Она оставалась здесь. Она никуда не ушла, не убежала, лежала передо мной с задранным платьем и завороженоо смотрела на меня. Представляете?

Не выпуская трусики, он достает сигарету, закуривает.

— Вам не предлагаю, — отгоняет облачко дыма. — Мне не нравится, когда от дамы пахнет табаком.

— Как изволите. И что же случилось потом? — палец нащупал правильный ритм, скользит по влажной дорожке.

— Потом… — пожимает плечами, закрывает глаза. — Я дефлорировал ее этими трусиками, понимаете?

— Нет, не понимаю.

— Во мне ничего не осталось. Я вдыхал ее запах и извергался, извергался… Два, три раза… Безумие… залил ее всю, но не внутрь… Живот, бедра… Вытирал трусиками и кончал, вытирал и кончал, пока они не пропитались семенем… А затем… затем… Я обернул два пальца ее влажной тряпочкой и проник во влагалище. Букет утерянной невинности — семя, кровь, вагинальная смазка… Я даже не могу назвать случившееся тогда инцестом. С технической точки зрения, наши гениталии так никогда и не соприкасались. Было еще много раз, но все они происходили по тому же сценарию. Мучительное раздевание, мастурбация ее трусиками, засовывание их во влагалище…

— И ей нравилось?

— Вы думаете, что меня заботили подобные мысли? Я хоте ее именно так и только так. На все остально… на все остальное было наплевать. Мне кажется, что ей тоже нравились подобные забавы. Иначе она все рассказала бы родителям.

Ковыряю для вида в тарелке, облизываю губы, сосредотачиваясь на кончике пальца.

— Признаюсь честно, вы меня завели… Обычно это входит в обязанности девочки по вызову — заводить клиента…

— Welcome!

— Если бы имелся лифчик, то он тоже лег бы на стол…

Медведев-Гималайский сжимает трусики в кулаке, готовится поднести к лицу, но останавливаю:

— Вы не могли прежде сделать вид, что у вас упала салфетка и наклониться за ней?

Внимательный взгляд.

— Зачем?

— Возможно, глупая фантазия… Хочу, чтобы вы посмотрели на вагину… Почему то это кажется важным…

Салфетка планирует вниз. Клиент исчезает из вида. Раздвигаю шире колени, подбираю выше платье.

— Она прекрасна, — он прижимает трусики к лицу, глубоко вдыхает, вбирая их запахи и кажется, что каким-то образом дыхание касается обнаженных бедер, промежности, нечто бархатистое притрагивается к возбужденному клитору.

Оргазм, разделенный столом, приглушенным светом, тихой музыкой, позвякиваньем приборов, голосами, еще тысячью посторонних вещей, который однако не может помешать столь странному соитию. Горячее окрапляет сжимающиеся бедра, пароксизм сводит колени, бросает вперед, заставляет вцепиться в ледяной стакан, сжать зубы. Непрофессионально… Непрофессионально… Точно крыска, которой подвезло перед самыми первыми месячными подцепить умелого клиента…

Медведев-Гималайский насмешлив и благодушен:

— Мне понравилось. И мне понравилась ваша щелка. Она почти идеальна — узкий разрез, малые губы не видны. И никакой излишней пигментации. А то, знаете ли, разведут безобразие — гуттенбергский фартук, да еще черен по краям. Хотя, конечно, на вкус и цвет… У меня есть знакомый фотограф, он занимается подобными вещами. Снимает женские вагины. Он сделал потрясающий цикл — «От рождения до смерти». А еще слепки известных актрис, моделей.

— Выставляется?

— Вы иронизируете! Но смею заверить — и выставляется, и издает альбомы. Почему бы и нет? Вас интересует? Из того, что видел я… Уверен, ему будет интересно.

42. Фотопробы

Хожу, рассматриваю. Привлекает цикл «До и После»: девственные лона, прикрытые трогательной пленочкой с крохотными отверстиями, те же лона вскрытые, слегка кровоточащие. По меньшей мере любопытно. Полина держится рядом, хмыкает. Танька в кататонии.

— Женщина подобна консервной банки — вскрывает один, а пользуются многие, — в которой раз повторяет дитя. Впрочем, пока она на крылышках, опасаться особо нечего.

— А где ваш знаменитый цикл «От рождения до смерти»? — вежливо интересуюсь.

— К сожалению, не здесь. Выставлен в Цюрихе, в частной галлерее совеременного искусства, — объясняет мэтр.

— Mud lun yeah?От рождения до смерти? — встревает дитя. — То есть poes… пизды… тьфу, нормально-то не скажешь! Kont младенцев и старух снимали?

— Почему бы и нет? — благодушествует мэтр. — Это же искусство. Вот вы бы согласились попозировать?

— Я не девственна, — отрезает сурово Полина. — Vai tuma nu cu filho de puta.

— Я понимаю, но это как раз и важно. Сейчас я пересматриваю свои концептуальные подходы… Хочу, так сказать, углубить тему. Хватит скользить по поверхности. Ведь мы не довольствуемся лишь внешним созерцанием, природа человека устроена так, что необходимо проникать внутрь. Женская красота многообразна, поверхность тела порождает глубокое эстетическое переживание, а это своего рода прелюдия к более глубокому сексуальному переживанию. Нужно заглянуть за линию нежных складок… узреть то, что скрывается там.

— И что там скрывается? — вопрошает ошалевшая Лярва. Обилие вагин — цветных, черно-белых, в сепии, заросших и бритых, сжатых и раззявленных, сухих и влажных, мелкоформатных и крупноформатных — зашкаливает за все границы ее сурового воспитания. Но зелень постепенно сходит со щек. Оклемалась, милая.

— Влагалище, матка, разумеется. По совету очень известного гениколога я приобрел замечательное кресло и набор расширителей. Уверяю вас, это будет бомба, прорыв, катарсис.

— Какое кресло? — не понимает дитя.

— Гинекологическое, — просвещаю. — Тебе выпадет честь сесть в него, задрать ноги на подставки и пережить несколько неприятных минут, пока твою почти что девственную вагину будут раскрывать специальными железками до самого донышка. А затем сфотографируют.

— Bijik kelentit mak kau busuk, — изумляется дитя. — И они еще называют меня развратной!

— А каково ваше мнение? — мэтр берет Таньку под локоток. — Вы не считаете, что я идеализирую объект своего поклонения?

— Идеализация есть чувственное преувеличение главных черт, — встреваю. — С этой точки зрения даже изнасилование выглядит идеализацией — ну какую еще главную черту можно найти в женщине, кроме ее влагалища?

— А как это воспринимать с моральной точки зрения? — вопрошает Лярва. — Это ведь… простите меня, но это — откровение распущенности!

Мэтр благодушно склоняет голову, гладит себя по идеально постриженной бородке. Только теперь соображаю, что мы переместились к новому циклу — «чудеса интимной стрижки и пирсинга». Интересно, кроме гинекологического кабинета, у него здесь есть и парикмахерская?

— Мораль учит нас ненавидеть распущенность, то есть ненавидеть слишком большую свободу. Она насаждает в нас потребность в ограниченных горизонтах, в ближайших задачах, в глупости. Возьмите любого гения, и за шелухой его личной жизни вы несомненно отыщите столько этой самой распущенности…

— Например?

— Пример? Извольте. Возьмите наше все — великого Александра Сергеевича! «Я помню чудное мгновенье, Передо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты»… Посвящается Анне Керн. Классика! В школе изучают. Зато мало кто знает, что буквально накануне все тот же Пушкин, сукин сын, пишет другу Пущину письмецо: «И вот, друг мой, вчера с Божьей помощью наконец-то uyebal Анну Петровну Керн». Назовите еще кого-нибудь?

— Льюис Кэролл, — хмуро предлагает дитя.

— Прекрасно! — мэтр всплескивает ладошками. — Льюис Кэролл, он же Чарльз Доджсон, обладал громадной коллекцией фотографий голых девочек, большинство из которых снимал сам. При этом утверждал (письменно!), что голые девочки выглядят лучше мальчиков, и что мальчиков он предпочитает фотографировать все же в трусиках. А знаете, что он предлагал родителям той самой Алисы жениться на ней? Преложение отвергли по причине его, хм, скажем так, странности, ведь объекту творческого вдохновения великого детского писателя не исполнилось тогда и двенадцати лет.

— Ганс Христиан Андерсен.

— Постоянно мастурбировал. Причем каждый акт онанизма помечал в дневнике специальным значком. Большой творческой потенции сказочник — специалисты насчитывают в среднем пять-семь таких ежедневных пометок. Я уж не говорю о том, глубокоуважаемая Вика, что не родилось бы никакой философии, если бы в древник Афинак не обреталось столько прекрасных юношей, а ученые мужи не практиковали педерастию. Мужеложество — вот истинный корень философии, разве не так? Не хочу показаться грубым, но уж это одно свидетельствует о том, что из женщины никогда не получиться великого философа…

— Ну… разве что она предпочтет анальные сношения вагинальным, — парирую. — Любопытные модели, — перевожу стрелки.

— Да… хотя, надо сказать, здесь я слегка впал в эстетство. Все эти стрижки, кольца, татуировки уводят от сути предмета моих изысканий. Естественность нельзя подменить никаким украшательством. Простите, что интересуюсь, но… это вопрос художника, не мужчины, прошу правильно понять… Вы что предпочитаете делать с волосами в интимных местах?

— Брить.

— А вы, Таня?

Таня краснеет:

— Оставляю все как есть.

— Ti je palaГo. А у меня вообще там почти ничего нет. CoCo san prel. И еще Reizun pai, — гордо заявляет Полина.

— Вот видите, — удовлетворенно разводит руками мэтр. — Лишь одна из трех предпочитает естественность. И смею вас заверить, таких женщин остается все меньше и меньше. Молодежь вообще творит нечто невообразимое! Найти модель с естественными, так сказать, чертами — большая удача. Это как если бы во времена Рубенса среди женщин распространилась бы внезапная мода стричься налысо и украшать лица шрамами и татуировками! Искусство бы погибло… погибло…

От софитов жарко. Зонтики, обклеенные изнутри фольгой, концентрируют свет на диване и креслах, покрытых ослепительно белыми покрывалами.

— Как?

— Вот так… Немного прогнитесь… Подождите… Вы не могли бы пальчиками… Да, да, слегка раздвиньте… Вполне достаточно…

Назовите разврат искусством, вытащите его из полутемных спален на свет, замените партнера фотокамерой, холстом, видеокамерой, всем тем, что разрушает интимность, стыд, смущение, и уверяю — даже самая девственная цыпочка раздвинет гладкие ножки. На что не пойдешь ради высокой цели.

Стою. Смотрю. Удивляюсь. Ему понадобилось каких-то полчаса, чтобы раскрутить Танечку на вагинальную съемку. Боже мой, а что скажет ее мама?

Зеленоватый глаз объектива вглядывается в отставленную попу, в бедра, в полоску темных волос. Щелчки. Дыхание.

— Прекрасно… прекрасно… Я слышал, вы — художник?

— Да… — Танечка разрумянилась. Снять верх она категорически отказалась, поэтому приходится придерживать блузку, дабы она не попала в кадр. — Пытаюсь кое-что рисовать…

— Замечательно… великолепно… — срабатывания затвора похожи на похотливые прищелкивания языком. — Теперь попробуем другой ракурс… На бок… ножку немного отставьте… вот так… Замечательно… замечательно… Викуля, приготовьтесь…

Раздеваюсь, развешивая вещички на вешалке. Потею. То ли от софитов, то ли от смущения… Ха. Полина сидит в кресле и хмуро молчит.

— Что делать?

— Сюда, пожалуйста, — твердая рука истинного художника творит очередной шедевр — «Опытность и невинность». «Опытность» — ваша покорная слуга, а за «невинность» — Лярва. Выбритая промежность символизирует вожделение, страсть, она нависает над девственной вагиной, что еще стыдливо прячется за эфемерной защитой курчавых волос, но уже готова отдаться откровению лесбийской любви. Так объяснил свою концепцию мэтр, что безмерно успокаивает, конечно.

Лежу на Таньке, неожиданно возбуждаюсь. Подчиняюсь командам — приподняться, опуститься, прижаться, плотнее, еще плотнее…

— Ты зачем блузку не сняла? — шепчу Лярве на ушко.

— Не возбуждайся, — шипит Танька. Глаза зажмурены.

— Ты разве не чувствуешь, как соприкасаются наши…?

— Это — искусство, — цедит Лярва. — Не обольщайся.

— После такого искусства нормальные гетеросексуалки становятся лесбиянками.

— И не надейся.

— Это ты себе говоришь?

— Замолчи…

— Представляешь, как было бы здорово, если бы и наши груди сейчас терлись друг об друга?

— Девочки, девочки, работаем, работаем!

Перемещаемся. Теперь «опытность» и «невинность» на одном уровне, то бишь располагаемся на боку, раздвигая пальчиками друг дружку.

— После такого ты просто обязана жениться, — сообщаю Таньке. — Или выйдти замуж.

— Ты куда лезешь? — возмущается шепотом подружка.

— А ты вся промокла… Извращенка…

— Это я вспотела, — оправдывается. — А извращенка — ты!

— Что?! Ну, конечно, посредственности всегда стараются выискать у великого человека нечто низменное и поверхностное…

— Это кто здесь великий? — шепчет Танька. Капельки пота проступают на теле плотной сеткой. — Ты… ты… ты вообще лишь глина в руках подлинного художника!

— Посмотрим как ты взвоешь, если этот подлинный художник потребует засунуть туда руку, — злорадствую. — Хотя иные извращенки от фистинга бурно кончают.

— А теперь финальный кадр — «Взаимопроникновение»! Таня, вы не будете возражать, если Викуля проникнет в вас кулачком?

— Не-е-е-ет!!!

43. Диоген

Сидим и остываем после сауны. Точнее — Лярва уже лежит на скамье, закрыв глаза. Стыдно.

— Наваждение, — бормочет. — Гипноз. Теперь понимаю, что значит — растление…

— И что же?

— Это когда фотографируют твою промежность, а ты считаешь, что приобщаешься к высокому искусству…

— Брось! Неужели думаешь, что любая потаскушка, которая позировала великому художнику, считала, что приобщается к высокому искусству? Хрен! Она думала о деньгах, которые заработает, демонстрируя свои сиськи и pizdu идиоту с красками, думала о жратве, которую купит после сеанса. Ну, может, ей хотелось, чтобы позированием дело не закончилось, и великий художник приобщил бы ее к высокому искусству более традиционным способом где-нибудь на кушетке или на полу.

Отхлебываю льдистого, раздумываю над внезапно вырвавшейся мыслью.

— И ты тоже хотела, что бы мэтр отъебал тебя, как Пушкин Анну Керн!

— Ничего я не хотела…

Глотаю еще:

— Вот что скажу, подруга. Ничто так не портит женщину, как ожидание секса и стыд этих ожиданий!

— Ну-ну.

— Именно. Ждешь чего-то потрясающего… сатори… катарсис… А получаешь банальное семяизвержение во влагалище. В лучшем случае…

— А в худшем?

— Кулачок подружки в pizdu.

Танька вытирает лицо, тяжело приподнимается, садится, долго и жадно пьет. Отрывается, трясет головой, точно собака разбрызгивая капли.

— Ладно, чему бывать, того не миновать, — неуклюже стаскивает простыню, бросает на пол. Смотрит глазами трепетной лани, готовой к совокуплению. — Наверное, я действительно хочу этого… Возможно, все мои проблемы из-за скрытой гомосексуальности… Когда растешь в семье одиноких в третьем поколении женщин, трудно не стать лесбиянкой.

Молчу. Охреневаю. Льдистая муть заполняет голову. В мозгах — минус сорок. Уточняю:

— Тебя что — yebat'sya приспичило?

Лезет под стол — все так же неповоротливо. Возится, пыхтит, хватается за колени, раздвигает. Дальнейшее кроме истерического смеха ничего не вызывает. Больше смахивает на вылизывание пустой плошки голодным и слюнявым догом. Зоофилки бы протащились. Непрофессионализм. Вот что губит хорошие начинания — непрофессионализм.

Всякий глубокий ум нуждается в маске, — более того, вокруг всякого глубокого ума постепенно вырастает маска, благодаря всегда фальшивому, именно, плоскому толкованию каждого его слова, каждого шага, каждого подаваемого им признака жизни… На что же тогда обречены посредственности? Не на маску, а на полностью фальшивую жизнь, которую приходится толковать плоско, иначе больше ни на что не останется времени…

А если и все глубокое любит маску? Все, что именуется низменным, пахабным, извращенным, — лишь фальшивые личины стыдливого божества? Тогда не так уж дурны те вещи, которых больше всего стыдишься.

— Прости… прости… прости…

Апофеоз. Две великовозрастные дуры плачут навзрыд в объятиях друг друга. Со стороны и впрямь смахиваем на лесбиянок.

Утираем глаза и сопли, целомудренно заворачиваемся в свежие простыни, прижимается. Танькина голова на плече. Запах свежевымытого тела.

— Знаешь… Что-то меняется вокруг…

— О чем ты?

Танька шевелится, устраиваясь поудобнее.

— Я однажды подумала о том, что из жизни исчезли знакомые с детства запахи. Запах дыма, печки, горящего мусора, гниющих листьев, дождя, тающего снега, сильного мороза… — Танкька нюхает собственную ладонь. — Вот, даже тело стало пахнуть по иному.

И она туда же. Значит что-то действительно умирает вокруг нас — тихо, неприметно просачивается сквозь разверстые дыры бытия, унося вслед песчинки гармонии. Вся суть мира — в его незаметности. Иоанн Богослов пошутил, изобразив чересчур величественное скончание времен — великие страсти и злодейства, трубящие ангелы и печати. Сидя на каменистом Патмосе и потрахивая коз вкупе с другими диссидентствующими гражданами Римской империи, поневоле вообразишь всяческие жуткие непотребства. Откровение боговдохновлено не более, чем голод, желание испражниться и совокупиться. Вряд ли несчастный изгнанник, подманивая похотливое животное, предвкушал изнасилование какой-то там козы. Наверняка перед ним вставал образ евиной дщери, а все остальное лишь служило для его опредметчивания. Лесбийская любовь вдохновила Сафо, зоофилия — Иоанна. Любовь всегда на что-нибудь вдохновляет.

— О чем ты думаешь?

— Об Иоанне.

— Это кто еще?

— Иоанн Богослов. Апокалипсис…

— А-а-а…

— Ничего не «а-а-а». Не воображай.

— Ты слишком умная. Это надо же — сидеть в бане и думать об Апокалипсисе.

— И еще о козах…

— Каких таких козах?

— Которых Иоанн yebal на Патмосе.

— Какая гадость! Ты сумасшедшая!

— Ты что-то говорила об уме до этого.

— Все великие умы — жуткие извращенцы.

— Разве ты не видишь, что человек — это грязный поток?

— Ты что делаешь?!

— Настало время, когда мы тоскуем только о самих себе и никогда о том, что выше нас…

— Вика, нас увидят…

— Танька, ты дерьмово занимаешься сексом, но в умении возбудить ближнего своего тебе не откажешь…

— О, боже… Спасибо язычникам!

— За что?!

— Они придумали куннилингус…

На улице тьма и мокрый снег. Идем под ручку, махаем проезжающим машинам. Безуспешно. Ну что ж. Ходим по ночам, одинокие, и если кто-то слышит наши шаги, то спрашивает себя: куда крадется этот вор? Ночь — особое место для таких, как мы.

— Нас никто не возьмет, — шепчет Танька.

— Почему?

— ОНИ догадываются, что мы с тобой…

— Кто такие «они» и о чем их догадки? — хочется курить, но под снегом — бессмысленно.

— Мужики. Мужики догадываются, что мы с тобой любовницы.

— Тебя распирает гордость?

— Просто странно… Странное ощущение. Словно… словно второй раз девственности лишилась… Вика… а у нас это серьезно?

— Что именно? — оглядываюсь по сторонам. Zayebalo шлепать по лужам.

— Ну… то. ТО. САМОЕ.

Blyat\. Blyat\. Конкретно хочется выматериться, но Лярва сейчас очень смахивает на тех кроликов, которых столь самозабвенно рисует. Прижимаю к себе. Целуемся. По-французски.

Рядом тормозят. Pohuj. Взасос. Крепче объятия. Холодная рука пробирается через бельевые заносы. Пищит открываемое стекло:

— Девочки, подвезти?

Танька отрывается:

— А мы лесбиянки, дяденька!

— Да хоть гетеросексуалки! Куда вам?

Крупноформатная тачка. Хром и кожа. Тепло. Втискиваемся на заднее сидение, сдвигая в сторону ворох одеял. Оглядываемся.

— Тут уютненько, — морщит нос Лярва. Принюхиваюсь и улавливаю оттенок постоянного местожительства — пот, носки, бутерброды.

Трогаемся.

— Я так понимаю, у вас тоже девиация?

Переглядываемся.

— Это сразу заметно… — объясняет. — Люди, выпавшие из векторного поля общества, начинают вращаться.

— В… вращаться? — переспрашивает Танька. Глаза полны ужаса. Однажды она рассказывала, как некий гражданинчик предъявил ей справку, что он есть «сирота казанская». С тех пор чокнутые пугают ее до смерти. Сама молчу, постепенно соображаю — с кем имеем дело.

— Не в буквальном смысле, конечно же, — остановка на светофоре позволяет ему обернуться. Темное лицо с отчеканенными мощинами, обширная борода. Диоген. — Я к тому, что сейчас уже нельзя философствовать, надо действовать. Уже нельзя переделать мир, нужно переделать себя, а это весьма затруднительно.

Улицы тянутся вдоль дорог. Огни фонарей расплываются за занавесями ленивого дождя в тусклые неряшливые кляксы. Мегаполис щерится витринами и рекламой. Если прислушаться, то можно услышать, как из глубины назойливого бормотания доносится звук колокола: «Идем! Идем! Полночь приближается! Начнем теперь странствовать! Час настал! Начни странствовать ночью!»

— Посмотрите на этих людей, — кивает Диоген. — Они не просто идут, они идут куда-то. Даже когда они гуляют, они гуляют для чего-то. Никто так не любит привносить смысл в жизнь, как они. Жизнь не может быть ничем, кроме как целью, здоровьем, развлечением, карьерой. Каждая минута должна заполниться движением, словно сама жизнь и не есть движение. Так и хочется крикнуть: «Будьте прохожими! Проживи незаметно!»

— Крикните, — предлагаю.

— Бесполезно. Бессмысленно. Они намагничены своими и чужими идеями. Каждый отыщет тысячу причин для того, чтобы не жить, а исполнять обязанности. В редкий момент человеку дается шанс сойти с беговой дорожки… Но и тогда кричать — попусту тратить время.

— Уж не намекаете вы на то, что мы сошли с этой самой беговой дорожки? — допытывается Танька.

— Ну… вы же сели ко мне в машину? — усмехается Диоген.

— Если хотите высоко подняться, пользуйтесь собственными ногами. Не позволяйте нести себя, не садитесь на чужие плечи и головы!

— Увольте! Я лишь временное пристанище, случайный попутчик. Не претендую.

— Как-то у вас тут захламлено малость… Извините… — Танька в своем репертуаре.

— Что поделать — невелико пристанище. Кто-то живет в бочке, кто-то — на трубах центрального отопления. Я вот живу в «Бентли».

— Что и квартиры нет? — интересуюсь.

— Нет.

— И жены?

— Нет.

— И женщины?

Диоген показывает ладонь:

— Вполне достаточно, чтобы утолить потребность в женщинах. Было бы здорово, конечно, и поглаживанием живота утолять потребность в еде, но…

— Вы сумасшедший?! — восклицает Танька.

— Наверное, — признается Диоген. — С точки зрения большинства людей, постоянное проживание в собственной машине — не есть признак нормы.

— Вы, наверное, раззорившийся миллионер, — предполагаю.

— Из пущенного по ветру состояния осталась лишь крутая тачка, так? — Диоген качает головой. — Не стоит выискивать внешние причины. Просто… просто я однажды проснулся…

— И? — Танька вытягивает шею.

— Все, — отрезает Диоген. — Прочие обстоятельства — лишь иллюзия объяснения.

— И с тех пор вот так разъезжаете по городам и весям?

— Точно.

— И вы счастливы?

— Как говорили древние греки, счастливы должны быть животные, рабы, женщины и дети. Ни к кому из них я не принадлежу…

44. Песни невинности и опыта

Едем. Едем сквозь ночь, непогоду, улицы, города, мироздание. Неощутимый переход в другой мир, ясное дыхание чего-то иного, не чужого, не жуткого, а очень даже родного и близкого, но почему-то забытого, а вернее — упрятанного в глубине нежных складок самой интимной памяти за плотными створками бурой, сморщенной, неприглядной реальности. Мимолетный знак, который нередко улавливаешь в спешке псевдо-жизни, в плотных тисках обстоятельств, между молотом обрушивающегося неумолимо будущего и наковальней прошлого, от которых не спрятаться, не увернуться. Только теперь уже никуда не надо спешить, ибо нечто подхватило, вырвало из уютного ложа перламутра жемчужины и, наконец-то, отправило в бесконечное путешествие на странных волнах покоя.

Возможно, это и есть грань яви и сна, грань, которую не дано познать. Диоген? Вечный Жид? Кто? Что? Случайный дар возлюбленным или безумие на двоих, решивших преодолеть запреты — не нарушить играючи табу дозволенности, а честно покинуть мир двуполой эволюции, дабы слиться, соединиться не в андрогина, а в нечто, чему нет мифического имени.

Танька спит на плече. Сопит, сжимает руку, словно дитя, которое боится потеряться. Едем, все еще едем. Имаго в преддверии метаморфоза, гнусные личинки, чья надежда, оправдание бессмысленной всепожирающей жизни — превратиться на краткий миг в непрочное великолепие бабочки, погрузиться в расточительное роскошество природы, ради размножения затеявшую бесконечную игру со смертью. А что она должна воссоздать здесь — в крошечном пузырьке континуума повседневности, в неприметной пылинке кипящего океана Дирака, в сплаве двух одиночеств, обретающих самих себя не по судьбе, но по унылой безысходности?

Смотрю на спящую Таню. Так вот как выглядит друг спящим! Так, значит, таково лицо вместилища души на грубом, несовершенном зеркале. Притрагиваюсь к щеке. Легкий прищур закрытых глаз, движение уголка губ — снится назойливая мошка. Один сон на двоих в обществе легендарного существа. Как умер Диоген? Была ли его смерть поставлена столь же эксцентрична, сколь и его жизнь?

— Философия более благосклонна в человеческим слабостям, нежели религия, не находите? — краешек лица в зеркале заднего вида. — Цинизм — пища для ума, но смерть для души. Добрые граждане Афин терпели выходки сумасшедшего, гадившего где попало и мастурбирующего у всех на виду, ибо за подобным непотребством им виделась какая-то особая мудрость. Знали бы они, что жалкий фальшивомонетчик так и остался фальшивомонетчиком, только вместо монет он стал подделывать мысли… И когда три столетия спустя он сгонял с порога приговоренного к распятию, то для него в этом оказалось не больше эксцентрики, чем в ощипывании платоновского человека… «Ищу человека! Ищу человека!» Vyyebyvalsya. Когда человек остановился у порога, он не захотел признать его.

Слушаю. Внимаю. Не хочу, а глотаю.

— Мафусаилов век ничему не научил юродствующего циника. В своем сердце он чересчур рационален, чтобы распознать бога, несущего крест, на котором его жаждали распять незаконные дети бесстыдника из Синопса. Публичная мастурбация — это вовсе не так безобидно, как кажется… Он словно оплодотворял проклятым семенем всех тех, кто потешался, кто улюлюкал, кто брезгливо взирал, равнодушно проходил… Он срал и ссал на потомков великой культуры, обделывая нечистотами их души… Сакральный акт, столь безобидный и столь разрушительный. Поверьте, близкая гибель лучше всего заметна в мелочах. Не надо грома и молний, достаточно установить публичный писсуар на улице, а еще лучше — поместить его в музей.

— Вы видели Распятие?

— Не преувеличивайте, — строгое замечание. — Разве можно что-то увидеть? Тем более… Оборванцы, вонючие, презренные, покрытые собственными испражнениями, что стекают по ногам… Отвратительное зрелище. Что еще желаете узнать? Как афинские гетеры обряжались мальчиками, чтобы проникнуть на философские диспуты, где опьяненным собственным интеллектуальным величием философам было уже наплевать, кого yebat\ — друг друга, жареных куриц, или переодетых юношами развратниц, не разбирая, куда попадает член — во влагалище или в анус. Возможно, так честнее, каждый делал то, на что способен — предаваться разврату мысли или просто — разврату.

Деревья — точно трещины на светлеющем небе, угольные молнии, проростающие из земли, устремленные к влажной губке облаков, протирающих новый день. Открываю окно. Свежесть и холод. Вдыхаю. Глотаю. Впитываю. Танька продолжает дрыхнуть. Тоненькая ниточка слюны тянется из уголка рта к подбородку. Замедляем ход, останавливаемся. Диоген позевывая выбирается наружу. Пустота. Тишина. Умерший мир. Увядшая жизнь.

Мы хотим играть на лугу в пятнашки, не ходить в пальто, но в одной рубашке. Если вдруг на дворе будет дождь и слякоть, мы, готовя уроки, хотим не плакать. Мы учебник прочтем, вопреки заглавью. Все, что нам приснится, то станет явью. Мы полюбим всех, и в ответ — они нас. Это самое лучшее: плюс на минус. Мы в супруги возьмем себе дев с глазами дикой лани; а если мы девы сами, то мы юношей стройных возьмем в супруги, и не будем чаять души друг в друге. Потому что у куклы лицо в улыбке, мы, смеясь, свои совершим ошибки. И тогда живущие на покое мудрецы нам скажут, что жизнь такое.

Диоген умолкает, закуривает.

— Так?

— Так, — внезапно признаюсь. — Всегда хотела прожить бессмысленную, незаметную жизнь.

— Прожить жизнь? Тавтология. Дать жизни прожить нас — будет вернее. И что же мешает? Разве она не такова по определению? Все остальное — беспардонная лесть.

— Такая, — соглашаюсь. Бросаю сигаретку, стягиваю чулки. Не хочется касаться асфальта голыми пятками, приходится снимать один ботинок, затем вновь натягивать, снимать другой, вновь натягивать. — Только дело не в жизни, а в ее ощущении, в феноменах, — с трусиками проще. — Где? Как?

Капот теплый. Гладкий металл приятно касается кожи. Синева словно море, хочется раскинуть руки и упасть в нее птицей. Губы касаются живота.

— Не стоит излишеств, — предпреждаю. — Простая классическая yeblya вполне уместна. Это же дорога, а не «Шератон».

— Так что насчет простоты?

— Ее невозможно отыскать внутри… Она где-то рядом, такое банальное ощущение ненужности… одиночества…

— Разве род человеческий не жалуется на одиночество? Или я что-то пропустил за последнее тысячелетие?

— Ложь. Мимолетная блажь неудовлетворенного сексуального голода. Вот, что они называют одиночеством. На самом деле нет ничего приятнее одиночества — непроницаемой тьмы, что окутывает, убаюкивает.

— Ты говоришь о смерти.

— Нет, о сне…

Оргазм внезапен. Вот только были толчки — необязательные, привычные, монотонные и сразу же — разлив обжигающего чувства, боль, преодолевшая порог наслаждения и ставшая приторным мучением.

Накрапывает. В бездне синевы собирается, скатывается влажная пыль и редкими бусинами падает на распростертое тело. Дрожащими пальцами растегиваюсь, сдираю, обнажаюсь, подставляюсь поцелуям небес.

45. Бессонница

Сон. Это ли не сон? Не знаю, ибо никогда не сплю. Вообще, знание о том, что люди должны спать, пришло к годам восьми, примерно тогда же, когда пришло знание, что люди должны еще и трахаться. Ночь казалась странной игрой, когда все должны выключать свет и ложиться в кровать. Странной, но не более странной, чем другие игры, в которые играли взрослые. Маленькая девочка лежала и смотрела на ночник, разглядывала тени, и ей не было ни скучно, ни страшно. Не бродила по квартире, а послушно лежала, поэтому никто не догадывался о ненормальности ребенка, даже родители. Даже она сама.

Месяц лежит на горизонте, раскинувшись широко, как роженица.

Щека касается живота. Прижимаю к себе, точно дитя:

— Если ты раб, то не можешь быть другом. Если тиран, то не можешь иметь друзей. Слишком долго в женщине были скрыты и раб, и тиран. Поэтому женщина не способна еще к дружбе, она знает только любовь.

Гулкая тишина. Даже ветер не шевелит промокшие декорации. Что за время? Время безвременья.

— Когда едешь без цели и без смысла, то лучше всего не иметь и часов — великих обманщиков, чей выверенный механизм тем искуснее наводит иллюзий, чем точнее он, чем больше проглотил человеческого труда, украл, заключил в себе частичку чьей-то души, ведь космос не знает, что такое время… Необходимо уловить мгновение, нащупать тонкую нить собственной вибрации, отыскать в себе маятник и прижать, остановить. Секс привлекателен погружением в вечность. Взаимопроникновение двух тел как символ взаимопроникновения души и вечности. Кто сказал, что Агасфер наказан? Ему дарована великая благодать скитания… Ты хочешь еще?

— Конечно. Никогда не yebalas\ с вечностью…

Смех.

— А твоя подруга?

— Не трогай ее.

— Понимаю — любовь. Я же не люблю людей, ни далеких, ни близких. Моя любовь принадлежит вещам и призракам.

— Подожди… не туда… так скучно…

— Хочешь почувствовать себя музой философии?

— Почитай… Анальный секс особенно располагает к романтике…

— Изволь.

Животное тепло совокуплений И сумрак остроглазый, как сова. Но это все не жизнь, а лишь слова, слова, Любви моей предсмертное хрипенье. Какой дурак, какой хмельной кузнец, Урод и шут с кривого переулка Изобрели насос и эту втулку — Как поршневое действие сердец?! Моя краса! Моя лебяжья стать! Свечение распахнутых надкрылий, Ведь мы с тобой могли туда взлетать, Куда и звезды даже не светили! Но подошла двуспальная кровать — И задохнулись мы в одной могиле…

Разламывающая боль и бесконечное падение в… нет, не в сон, а в бездонный колодец, а еще точнее — во вращающийся калейдоскоп, неутомимо выкладывающий бесконечные вариации разноцветной смальты. Платоновское странствие освобожденной души или наркотический приход от впитавшейся во влагалище спермы бессмертного? Чем должен оплодотворять Вечный Жид — Диоген-космополит, чьей глиняной бочкой стал весь мир? Зажимаюсь ладонью, удерживаю в себе липкий, холодный сгусток, стекающий по складкам вагины, распознав бесплодие искалеченной матки.

Холод и запах сена. И еще чего-то, почти неуловимого. Дым? Рыба? Рядом Танька разметалась невинной куклой, подставляясь скудным каплям утра. Подползаю. Нечто неконтролируемое, тянущее, зовущее. Животное. Держусь за ее колени, развожу все шире и шире, и втираюсь, вдавливаюсь, чувствую движение складок — неожиданно пьянящее. Глаза любовницы закрыты, голова мотается из стороны в сторону, руки стыдливо прикрывают груди, краска возбуждения спускается все ниже и ниже. Стылось уходит, уступая жару. Стоны, вздохи. Разрядка и нечто выбрасывается, исторгается, точно чудо преобразило активную в нечто подобное мужчине, сжало сладчайшим мучением влагалище и выкинуло в разверстую вагину пассивной.

Падаю, растягиваюсь, прижимаюсь крпче, крепче, крепче…

— Что это было? — шепчет Танька.

— Оргазм, — подтверждаю.

— Я еще никогда… никогда так не… не кончала…

— Тоже… почти…

— А что значит — почти?

— Ревнуешь, любимая?

— Нет… то есть… у тебя такое случалось еще с кем-то…?

— Считаешь, что после лишения тебя лесбийской девственности, необходимо во всем признаться?

— Мне… интересно…

— Что ж… нет такого извращения, которое было бы обойдено стороной…

— И с кем… ну, с кем… такое было… острее… да, острее?

— С горбуньей.

Танька ошарашенно приподнимается на локте. Сосок близко, не удерживаюсь.

— С какой еще горбуньей?!

— Обычной. Ну, не такой, как в сказках про Бабу Ягу, но горб у нее наличествовал, хотя и небольшой.

— И где ты ее подцепила? Зачем?!

— Она гуляла по крыше, постучалась в окно. Юное создание с картин Ботиччели. Ты знаешь, уродство придает пороку привкус невинности… Блондинка с длинными вьющимися волосами, белой кожей, неловкими руками, беззащитным взглядом… И коротко стриженная брюнетка, смуглая, наглая и порочная… Но в итоге соблазнили ее саму.

— Ну, если она была такой красоткой…

Смеюсь.

— Гладкая кожа и длинные волосы еще не делают из горбуньи красавицу. Тут другое…

— И как же ЭТО произошло?

— У нее божественные пальцы… Тонкие, гибкие. И узкая ладонь, так что… Никогда не думала, что туда можно проникнуть всей рукой. Ни боли, ничего, кроме…

— Наверное, это ангел… — романтично вздыхает Лярва. — А горб — его… ее… сложенные крылья…

— Вряд ли. У этого ангела наличествовала вполне банальная pizda, и горб был горбом.

— Блять, нет в тебе романтики, Вика.

— Ни huya нет, — соглашаюсь.

Когда страсть проходит, начинаем осматриваться. Итог неутешителен: две голые дамочки, разгоряченные однополой любовью, и ни единого клочка одежды.

Танька на удивление держится мужественно. Любовь, что бы там не говорили, вдохновляет. А возможно ей грезится картина: ее доставляют грязную (антисептическую!) и голую домой и суровый милиционер вручает квитанцию административного штрафа за вызывающее поведение, оскорбившее взгляды и нравственность трудового народа, который направлялся к ближайшему ларьку поправиться после вчерашнего гужбана, но наткнулся на двух голых шлюх, сидящих в обнимку среди ящиков с давленными помидорами, и хотя дальнейшее расследование и восстановило картину произошедшего, тем более, что одной из шлюх оказалась доцент кафедры философии Н-ского института Виктория С., а второй — вольный художник Татьяна Л., но, тем не менее, етить вашу мать, ителихенция, опохмеляться надо, а не перфомансы под открытым небом устраивать! А ошалевшая мать всплеснет ладонями и скажет: «Танечка! Ну как же так! Шагом марш в ванну!» А осмелевшая от противозаконной любви Танечка ей ответит: «Мамочка, прости меня, родная, но, yebanyj в рот, меня уже zayebali твои blyadskiye придирки и вообще — с кем хочу, с тем и буду yebat'sya и тебя о твоем yebanom мнении спрошу в самую последнюю yebanuyu очередь!». А Виктория С., выглядывая из-за могучего плеча участкового, заявит успокаивающе: «Не стоит так переживать, право. Никаких наркотиков мы не принимали, только nayebalis\ до одурения, да одежду где-то похерили»…

Ежусь, растираю предплечья, подхожу к щелястым, как pizda проститутки, воротам, прикрывающим вход в амбар, смотрю на свет божий. Классическая пастораль — речка, деревца, жухлая трава в инее, неподвижные фигуры трех рыбаков, медитирующих над поплавками, слабый костерок и жбан с чем-то съедобным.

Танька прижимается сзади:

— Выйдем?

— Придется. Не зимовать же здесь. Одичаем.

— А они… они нас не изнасилуют?

— Помечтай о чем-нибудь другом, — советую. — Мужик, который на ночь глядя поперся в холод и дождь от теплой постели и бабы, на нас даже и не взглянет. Мы же не русалки.

— И не ставридки… Но ты — первая.

— Ладно.

— Давай сеном прикроемся?

— Тогда нас точно за сумасшедших примут. А чокнутые бабы вряд ли вызовут сочувствие в суровых рыбацких сердцах.

— А голые бабы вызовут сочувствие в суровых рыбацких сердцах?

— Вот и проверим…

Выхожу. Храбрюсь, конечно, хотя и боязно. Но в нашем однополом дуэте ваша покорная слуга — за мужика, поэтому сексуальная роль обязывает. Ступаю осторожно. Прежде всего к кострецу. Приседаю, протягиваю руки. Тишина. Покой. Оборачиваюсь. Танька машет рукой — давай, давай! Кому вот только давать? Мужики продолжают пялиться в вялую воду. Примечаю палатку.

— Привет! — решаюсь и встаю, прелести напоказ — шоковая терапия. — Как поклев?

Фигуры шевелятся, крайний оборачивается, рассматривает через очки-моноблоки. Ожидаю матерного восклицания, но рыбак добивает образованностью:

— О! Лолита!

Двое других нехотя полуоборачиваются. Танька, посчитав, что знакомство закончилось, выдвигает засечные полки, стыдливо держась за сиськи.

— О! — продолжает рыбак-набоковед. — А это кто?

— Мать Лолиты, — нагло заявляет Танька. Страх города берет.

— Хорошо хоть не бабушка, — ворчит средний и возвращается в исходное положение.

— Ваши вещички в палатке, — кивает очкастый. Второй крайний молча изучает нашу анатомию. — Если хотите, то можете супец похлебать, он еще теплый.

— Такое впечатление, что из этого амбара каждое утро по несколько голых баб выходит, — шепчет Танька.

— А ты разве не знала? — шепчу в ответ. — Это наш тайный розовый приют. Мы здесь постоянно оргии устраиваем. Вот голубые и привыкли.

— Кто — мы?

— Лесбиянки.

— А они, значит, — голубые?

— Ну не пидорами же их называть…

Вещички действительно наши. Облачается.

— Что-нибудь понимаешь? — вопрос риторический. Для Таньки все еще в новинку — дорожные приключения, однополый секс, рыбалка.

— Нет.

Выходят. Нет, выползают.

Садимся у костерка, подбрасываем веточки, опасливо молчим. Набоковед выползает из тины, стряхивается:

— Что тут только не повидаешь, — заявляет жизнерадостно. — Давеча подъезжает некий мэн, так и так, появятся две девушки, вы их не пугайте, вот вещички, вот денежки… Ну, денежки, мы, естественно, не взяли…

— Зря не взяли, нам бы отдали, — бурчит Танька.

— А вам-то зачем? — искренне удивляется Набоковед. — Что вы здесь покупать собрались?

— Презервативы, — предлагаю. — Вас ведь обслужить придется.

Танька бледнеет. Набоковед ржет:

— Ой, не могу! Ну что за веселые девчата попались!

На веселье подгребает Сексуально Озабоченный — молодец с редкой бородкой. Не насмотрелся на голых баб. Разглядывает.

Сплевываю:

— Ну, что? Кому первому отсосать?

Набоковед совсем сгибается от смеха. Сексуально Озабоченный краснеет. По Таньке впору баланс белого устанавливать. Рыбак соизволяет подать голос — рокочущий богатырский бас:

— Накормите молодиц по первой, ухари.

Сглатываю. Однако. Ставр Годинович. От одного голоса кончить можно.

— Мы, вообще-то, смирные, — Набоковед наливает в плошки. — Почти что научные сотрудники.

— Сразу видно, — подтверждаю. — Интеллект не пропьешь.

Набоковед снова ржет. Табун в одной глотке.

— Так, девушки, вы как предпочитаете — уху или рыбный суп?

Переглядываемся. Нюхаем.

— Какая разница, господин Гумберт?

— Принципиальная. Если с водкой, то уха, ежели без нее, родимой, то, прости Господи (осеняется крестным знамением), рыбный суп.

— Тогда уху. Заодно и продезинфицируемся.

Махаем. Хлебаем. Смелеем.

— А младший научный сотрудник почему такой молчаливый? — вопрошает Танька. — Чего стесняться после того, как вы так внимательно нас разглядывали?

Набоковед отрывается от плошки и дружелюбно бьет деревянной ложкой Сексуально Озабоченного по лбу.

— Отвечай девушкам, тебя спрашивают.

— Я думаю, — бурчит молодой.

Ловлю взгляд:

— И о чем же?

Сексуально Озабоченный хмыкае:

— О том, что бы я делал, если бы был женщиной…

— Укатайка! — восхищается Набоковед. — И что надумал?

— Я бы был лесбиянкой.

Давлюсь. Танька услужливо колотит по спине. Набоковед утирает слезы. Сексуально Озабоченный невозмутимо кушает.

46. Возвращение

— Ну, девоньки, вам туда, — Ставр Годинович указует огроменной ладонью. — Ничего, вы налегке, авось и дойдете.

Танька крепко держится за руку.

— Ну что ж, будем правдивы, пойдем пустыней, не будем искать богов, но разобьем сердца, готовые поклониться, — тяну полюбовницу за собой.

Поднимаемся по склону. На вершине оборачиваемся. Тлен осени охватил все вокруг, испятнал тусклыми пятнами землю и небо, лишь река свинцовым потоком пробирается среди былых гущ почерневших ив и осин. Льдистая прозелень, пар изо рта, пылающие щеки после ухи. Танька что-то бормочет. Прислушиваюсь:

— Надо было дать, надо было дать, надо было дать…

— Ты чего?

— Надо было дать, тогда, может быть, довезли…

— Кто?!

— Эти… рыбаки…

— Какие рыбаки?!

Танька останавливается.

— Издеваешься?

Плотнее кутаюсь в плащ, качаю головой. Холодно.

— Так, — решительно говорит Танька. — Возвращаемся. Идем на сеновал. Раздеваемся. Зазываем рыбаков и… и… и расплачиваемся. У кого-то палочка-выручалочка, а у нас — дырочка-выручалочка.

Наконец-то доходит:

— Так ты думала, что они рыбаки?

— Ты меня пугаешь, — признается Лярва. — Кто же это тогда?

— Бог.

— ?

— Бог.

— ?!

— Бог. О святой Троице читала? Отец, сын и святой дух… ну, и далее по тексту.

Танька смотрит безумными глазами. Мило улыбаюсь:

— Кстати, ты видела у них какое-нибудь средство передвижения? Машину? Лодку? Ишака?

— Если бы мы были в другом месте, то это бы было действительно смешно, Вика. Но сейчас, — готова расплакаться. — Думаешь я тебе поверю? Поверю, да?! Так вот, я тебе — верю!!!

Обнимаемся, замираем. Истерика утихает. В разрыве облаков показывается солнце. Становится легче.

Выходим на тропинку. Точнее — жидкий поток грязи, взбитый многочисленными ногами, обутыми в громадные кирзовые сапоги. Люди возникли из одной бесконечности и канули в дргую. Движемся параллельным курсом по жухлой траве. Ледяное дыхание близкой зимы хватает за коленки.

— Холодом веет от всякого глубокого познания. Холодны, как лед, самые глубокие источники духа…

— Опять он? — уныло интересуется окоченевшая Танька. — Заратустра?

— Иди в жопу.

Тащимся дальше.

— Вика, а что такое бог?

— Необходимое пограничное понятие всех теоретико-познавательных размышлений, или неизбежный индекс для конструирования известных пограничных понятий.

— Тяжелая штука жизнь… — вздыхает Танька.

— Брось. Мы все прекрасные вьючные ослы и ослицы.

— Я ее о высоком… о самом важном… а она мне тут — индекс, пограничное понятие, ослица…

— Ну, если хочешь… Если бы существовал бог, как кто-нибудь мог бы удержаться, чтобы не стать им. Следовательно, бога нет.

— Бред. Бред. Бред! БРЕД! — Танька останавливается, затравленно озирается. — Или я с ума схожу? — жалобный взгляд.

Шлепаем дальше. Натыкаемся на ручеек, забитый пластинами прозрачного льда. Солнце не достигает дна оврага, и зима тайно оккупировала непредусмотрительно оставленный осенью участок территории. Тропинка ныряет в ледяной сумрак. Останавливаемся.

— Mamako atomba! — шарю по карманам. Есть! Мятая пачка «Рака легких». — Будешь?

У Таньки в сумочке находится длиннющий мундштук. Завтрак у бабушки Тиффани в деревне. Сюрреалистическое зрелище.

— Я туда не полезу, — предупреждает Лярва. — Будем стоять здесь и… и курить. Пока кто-нибудь не проедет на тра-а-а-кторэ…

— На трах-х-х-торе, — поправляю.

— Эх, надо было отсосать… — кручинится. — Он бы согласился? А почему и нет… Творец сущего и ссущего… все такое… имеет законное право…

Окрест раздается жуткое чавканье. Вздрагиваем. Теснее прижимаемся друг к дружке. Чавканье угрожающе приближается. Чудится в нем Шива, высасывающий через глаза содержимое человеческих оболочек. Поднимается смоляной дым. Ветер пропитывается парами плохо переваренной соляры.

— Что это?! — кашляет Танька. Ее выворачивает.

— Стой нормально! — пихаю в бок. — Аборэгэн на трах-х-хторе! У тебя выпадает редкий шанс поминетится.

— Уступаю его тебе.

Дежурные улыбочки. Трактор переваливает через взгорок и ползет к нам, оставляя позади взбитую глинистую топь. Притормаживает. За рычагами восседает некто… нечто… столь же огромное, сколь и бесформенное. Гладкое лицо, прозрачные до сумасшествия глаза. Улыбка. Самоед и бляди. Картина маслом.

— В-в-в-в-АМ (Танька вздрагивает) к-к-к-к-у-у-у-ДА! — именно так — с бодрым утверждением в конце вроде бы вопросительной фразы.

— В город! — ору.

Черный дым вытекает из трубы трах-тора густым нефтяным потоком и собирается на земле обширной лужей.

— Г-г-г-г-ОР! — д-д-д… н-н-н-е-е-е-е-е… — Самоед потирает зеркальный подбородок.

— Только не говори мне, что это — Адам, — бормочет Танька.

— Т-т-т-у-у-у-ДА! — К-к-к-а-а-а-й-м-м-м-а-а-а-РЫ! — Адам тычет себе за плечо.

— Ну nihyera себе забрались, — подбадриваю угасающую Лярву. — Каймановы острова поблизости! А там что? — указую по ходу трах-тора.

— Услады, — внезапно сказано ровно, без заиканья, с чувственным придыханием. — Услады.

Переглядываемся.

Услады так Услады.

47. Услады

Название у деревеньки оказывается еще более завлекательным — «Нижние Услады», о чем честно сообщает покосившаяся табличка на обочине местного хайвэя, гордо прорезающего скопление двух десятков домишек суровой постопью конченного алкоголика, то бишь качаясь из стороны в сторону и с завидной регулярностью ныряя в глубокие глинистые каверны. Тьма настолько сгустилась между пускающими дымки избами, что даже разгар осеннего дня не в силах изгнать ее из морщинистой плоти селения. Услады походят на грязного и вонючего бомжа, прикорнувшего на куче мусора.

Адам лихо бросает трах-тор с пригорка на хайвэй, машина с воем вгрызается в напластования еще древлянской грязи, ныряет в кремообразную субстанцию, окатывается с крыши до колес и, довольно похрюкивая, катит по тракту.

— Мы-мы-мы-мы… blyad' … как-как-как… жжжены декабристов… японда-бихер! — от культорологического шока Танька переходит на народную речь.

— Эге-гей!!! — орет Адам и машет прохожим. Из под колес разлетаются куры и поросята.

Покосившиеся столбы с оборванными проводами намекают на отсутствие электричества. Парадиз еще только в предвкушении первородного греха. А вот и доказательство — на лавочке перед халупой распологается юная парочка и ничтоже смущаясь вкушает прелести совокупления на свежем воздухе. Девочка задумчиво разглядывает наш трах-тор и грызет сэмэчки, а мальчик с румянцем во всю щеку трудится над ее белым щедрым задом. Звуков не слышно, но ощущается полная гармония.

— Г-г-г-ань-КА, — поясняет Адам, переквалифицировавшись заодно в гида, — и-и-и Пе-пе-пе-ть-КА! Эге-гей!

Петька замирает, увидев нас. Аплодируем, подбадриваем. Анька поворачивается, что-то говорит партнеру, и тот возобновляет поршнеобразные движения.

Адам разряжается неимоверно длинной для его дефектов фикции речи, брызгает слюной и выкрикивает окончания. Приблизительная дешифровка позволяет догадаться, что мамка Аньки зря переживала, что ее девка останется целой. Короче говоря, и на такую козу нашелся свой ебарь.

Переглядываемся. Делаем вывод, что в здешней местности девственность — порок. Нижние Услады все больше нравятся.

— И часто у вас так на улице любовью занимаются? — интересуется Танька.

— Ш-ш-ш-ТО? — не понимает Адам.

— Ну, то, — кивает назад. — Часто?

— А-а-а, о-о-о-нни ч-ч-ч-а-а-а-СТО!

— А другие?

— Ш-ш-ш-ТО?

— Любовью… тьфу, yebut'sya?

Адам смотрит на Таньку с изумлением.

— Ц-ц-ц-ц-ел-КА?!

— Нет, не целка, — успокаиваю самоеда. — Просто хочет вот так же — на лавочке при честном народе…

— ВИКА!!!

— П-п-п-еть-КА з-з-з-а-а-а-НЯ-т.

— У вас только Петька боец сексуального фронта?

Адам не понимает интелихентских заворотов. Перевожу:

— У вас только Петька девок дерет? А ты сам-то как?

Адам смущается:

— Я-я-я-я б-б-б-оль-ШЭ к-к-к-о-о-о-ров лю-лю-лю-БЛЯ!

Перед мысленным взором возникает феерическая картина: пастораль, коровки на лугу и наш Адам в роли быка-производителя. А вокруг с гиканьем и мычанием носятся шустрые минотаврики в драных штанишках.

— З-з-з-десь, — указует Адам. — М-м-м-м-ОЙ д-д-д-ОМ.

Сгружаемся, располагаемся на лавочке. Сэмэчек нет, поэтому закуриваем.

— Странно, — говорит Танька, — такое впечатление, словно уже вечность скитаемся…

— И домой не тянет?

— Нет. Не тянет. И рисовать не хочется.

— Зря. Здесь кладезь сюжетов. Ведь мы как себе представляем деревенскую жизнь? Бескрайние поля колосящейся пшеницы. Румяные дебелые крестьянки с могучими вымями. Крынки молока. Коровки. Ну, в крайнем случае, пьяненький дедок с георгием на груди… А что есть на самом деле? Один Петька с Анкой чего стоят. Легендарные личности! Вообще, истинная суть искусства в том, чтобы скрывать от человека нечто гораздо более важное. Книги пишутся для того, чтобы скрыть то, что таишь в себе. Всякая философия скрывает в свою очередь некую философию. Всякое мнение — некое убежище, всякое слово — некую маску…

Танька потягивается и признается:

— Никогда еще не была так спокойна… Ведь там, — кивает, — не переставая думаешь о том, что будет через час, через два, через день, месяц. Постоянно планируешь, выгадываешь, стараешься успеть… Куда? Зачем? И самое жуткое, что никаким усилием не вырваться из капкана жизни. Нужно бежать хотя бы ради того, чтобы оставаться на месте. И постоянно себя с кем-нибудь сравниваешь — с соседкой, с подругой, с коллегами, знакомыми, прохожими… как будто ты — часы, для которых самое страшное — отстать от мчащейся жизни…

Вминает окурок в землю, задумчиво разглядывает замызганный ботинок:

— Остаться здесь, поселиться в одуряющем безвременье, рожать детей, ухаживать за скотиной… Иногда рисовать, просто так — в собственное удовольствие…

— Жить, сохраняя чудовищное и гордое спокойствие; всегда по ту сторону. По произволу иметь свои аффекты, или не иметь их, но снисходить до них на время; садиться на них, как на лошадей, зачастую как на ослов: ведь нужно пользоваться как их глупостью, так и пылом…

— Вот-вот… Интересно, а какой у него член?

Сумерки уплотняются — словно пролитые чернила впитываются в промакашку. Вежливо раскланиваемся с деревенскими, мило махаем ручками Петьке, зеваем. От табака во рту привкус неубранной конюшни. Адам сгинул, поэтому решаем обустраиваться без него. Земля располагает к простоте нравов.

Дверь в дом не заперта. Тепло. Гудит печь. Света нет, пробираемся наощупь. Стол. Стулья. Лежанка. Под потолком навешаны травы. Зажигаю огонек. Ага, керосинка. Становится светлее. Разоблачаемся. Танька укладывается на топчан, ножки кверху. Усаживаюсь в останки обитого плюшем кресла.

— Слушай, Вика… у тебя такой опыт… скажи — они все такие?

— Все, — не понимаю, но подтверждаю. Дом держит в теплых объятиях, кончики пальцев покалывает.

— У моего… бывшего… знаешь, он почему-то очень любил залезать туда… ну, туда… пальцами… А во время любви просто исходил слюной… Не знаю, почему, но она текла у него изо рта, не переставая… Мне было так неприятно… Бешенный проктолог, хренов… Потом целый день сидеть не могла.

Смеюсь:

— Это еще что! Вот однажды попался один любитель альпинизма. Так он на женщину взбирался, словно на Эверест — карабкается, карабкается, стонет, кряхтит, сопли пускает. А другой как будто шар в лузу забивал собственным членом — удар, прицел, удар, прицел… Добивает до тех пор, пока в стенку головой не упрешься и начинаешь об нее стучаться…

— И что?!

— Пришлось один раз хоккейную каску надеть! — Танька ржет повизгивая. — После этого он не приходил… почему-то… А еще был бизнесмен… ну, не БИЗНЕСМЕН, а так, что-то там мелко предпринимал… Он предпочитал все дела вести, сидя на унитазе. Представляешь? Встаешь утром, идешь пописать, а он там расположился, как в офисе, — трусы спущены, на коленях — ноутбук, на ухе — гарнитура, на кого-то орет и пердит, орет и пердит.

— Мама дорогая, — стонет Танька, — я сейчас обоссусь…

— А сгоняешь, так не уходит, а внимательно разглядывает все твои физиологические отправления…

— А носки! — восклицает Танька.

— Точно! Это у них фетиш покруче собственных яиц и женских трусиков!

— Мой-то… мой… представляешь, он их… нюхал! Придет с работы, снимет один носок, занюхает. Причем на глазах у мамы. С ней чуть сердечный приступ не случался. Занюхает, аккуратно сложит и ходит весь вечер в одном носке.

— Зачем?!

— Для терморегуляции!

— ?!

— Он утверждал, что таким образом его организм термо… термо… регулируется!

Выбегаю на улицу, стаскиваю, присаживаюсь. Туалет искать некогда — воды не ждут. Рядом журчит Танька. Оправились.

— Я, конечно, понимаю, что отношения мужчины и женщины — это отношение троих: ее, его и его члена, но у нас это был четырехугольник — я, он, его член и моя вагина… «Моя щелочка» — вот как он ее называл. Припрется и на ушко шепчет, как он по мне скучал и как его дружок прямо на работе вспомнил о своей щелочке и так встал, что ему самому встать уже было неприлично…

— А куннилингус? — вопрошаю. — Иные с таким смаком вгрызаются, что становится страшно за матку — вдруг в порыве страсти сожрет? И еще пальцы заталкивают, точку «Д» ищут, сексуальные маньяки, херовы. Понасмотрелись немецкой порнухи, поначитались всяких бредней и воображают из себя половых гигантов. Один малец так вообще только половину члена вставлял, представляешь? Спрашиваю — а nahuya? А он — чтобы доставить тебе неземной кайф и скармливать себя семенем бессмертия… Целый час может скармливать, остается либо лежать в луже, пока не надоест, или изнасиловать китаеведа-любителя…

48. Адам

Танька уже спит. Подтащила кресло к окошку и смотрю на луну. Печальный лик взирает на землю. Тишина и благодать… Что же не дает людям упокоиться в них? Что за моторчик постоянно стучит в голове, надоедливо выводя стежок за стежком: надо, надо, надо, надо… Кому надо?! А главное — зачем? Все эти затхлые оправдания о самореализации, о творческом потенциале, о, тьфу, господи, креативе, есть ничто иное как наведенные социальные помехи на чистую человечность. Хочется потому что все хотят… Ну, не все… Ну, даже не большая часть… Но ведь по телевизору показывали! Или — каждый должен оставить свой след в вечности! Да там уже столько наследили, что шагу нельзя ступить без того, чтобы не вляпаться в чье-то дерьмо! Koma lort fyri… (Вляпаться в дерьмо — фарерский)

Картинки… Картинки… Картинки… Лощеные, яркие, иллюзорно правдивые, как немецкая порнуха, где каждая фрау только и желает отдать в безвозмездный лизинг вагину, как лолиманга с плоскогрудыми малолетками, оргазмирующими на членах младших и старших братьев. Разочарование и утешение жизни в том, что она совершенно другая, нежели кто-то пытается ее представить. Человек ожидает, человек не знает чего он ждет, а еще того менее, что ждет напрасно…

Но ведь удивительное заключается в ужасающей плодовитости всех этих докторов Опиров, которые строго научными методами оправдают все. ВСЕ. Необходимость войны и необходимость мира, общечеловеческие ценности и особое бремя белого человека, вредность кофе (молока, хлеба, сигарет и дальше по списку) и его особую полезность… Ничто не возбуждает большего отвращения к так называемым интеллигентам, исповедующим «современные идеи», как отсутствие у них стыда, спокойная наглость взора и рук, с которой они все трогают, лижут и ощупывают… Мироздание для них — похотливая blyad', а точнее — огромная механическая вагина, которая подарит тем больше удовлетворения, чем более жестко ее будешь насиловать синхрофазатронами, социологическими опросами, космическими кораблями и психоанализом. Мораль рабов есть мораль полезности, и свобода, счастье, наслаждение — ее синонимы…

Но какой толк от подобной мизантропии? Разве ее приступы способны излечить от смертельной опухоли феллачества? Сколь не восхищайся сей буколической прозой жизни у сохи, но вряд ли найдешь силы порвать пуповину, связующую с вавилонами, что притаилась за гранью сна чудовищными порождениями бодрствующего разума… Болеть той же болезнью, но осознавать свою ущербность — уже немало.

Да и есть ли она — буколика? Жанр литературы, но не жизни. Возможно, их счастье — счастье мухи, жужжащей на освещенном солнцем оконном стекле. А то, что называешь добротой, на самом деле их слабость. Сделай их сильными и в полной мере вкусишь их злость и подлость.

Рогатая голова заглядывает в окно. Ад — вылитый хлев. Пуговичный глаз взирает со спокойным интересом. Из ноздри вырывается облачко пара и затуманивает стекло. Встречаемся взглядами. Ниточка понимания. Поднимаюсь. Свет луны втекает внутрь дома щедрым потоком, перехлестывает через подоконник, затопляет комнату, плещется на уровне колен. Зачерпываю жидкий свет, подношу и вижу все то же отражение печального лика. Раздеваюсь. Полностью. Голова одобрительно поводит ушами. Громадный язык оставляет на прозрачности слюнявый след.

Омовение. Медленное. Тщательное. Бесстыдное. Плечи. Руки. Грудь. Живот. Бедра. Язык продолжает вылизывать окно, покрывая его студенистой пленкой и лунное наводнение замедляется. Присаживаюсь на корточки. Раздвигаю плоть. Зачерпываю. Прохлада и свежесть очищают от последних следов нечистивой страсти, от липкой пленки вожделения, от кристаллов мочи.

Чувствую осторожное касание. Раскрываюсь шире, подаюсь навстречу интимной теплоте, принимаю первую робкую ласку. Даже не ласку, а очищение. Лунный свет струится по телу. В каждой капельке — ее отражение. Внизу нарастает тепло. Странное. Непривычное. Вовсе не возбуждающее, но складки набухают, вагина распускается, расправляется, словно и вправду цветок, наливается. Нет чувственной ломоты, предоргазменного нетерпения, щекочущего желания глубже насадиться для бесстыдной скачки, ибо какой может быть стыд у тела во власти природного воления продолжать род свой?

Куннилингус… Что за противное словечко, больше подходящее для акта пожирания лягушек живьем, чем… Трата. Вот как следует именовать сей акт. Трата. Осторожно притрагиваюсь пальцами к налившейся кровью плоти. Все готово к таинственной ночной мистерии.

Поднимаюсь. Иду, расплескивая лунный пруд. Толкаю дверь и останавливаюсь. Обнаженное тело не ощущает холода. Воздух пропитан серебром. От малейшего движения крупинки вспыхивают, покалывают, оседают случайными созвездиями — зародышами будущей амальгами. Со ступеньки поднимается Адам, подает руку и внезапным, неуловимым движением усаживает на плечо. Хочется хихикнуть. Последний звонок. Предстоит экзамен. Коровы медленно раступаются. Адам терпеливо ждет. Возлагает длань на давешнюю знакомицу, подглядывавшую в окно. Подруга. Улыбаюсь, машу рукой.

Так и движемся сквозь пепельную вуаль таинственной ночи. Может, в этом и заключался смысл врожденной бессоницы? Только ради единственной, но столь мистической тьмы, когда уже нельзя спать? Может, в этом весь смысл неутолимой половой жажды? Только ради единственной, но столь бесстыдной тьмы, когда рушатся последние запреты и преграды?

Ветер приносит последние листья, и они щекочут грудь — сухие поцелуи минувшего цветения. Кто сказал, что зима — лишь стылая спячка? Она вынашивает в своем чреве весну. Беременная анемичная царица, чье предназначение — сохранить оплодотворенное семя возрождающегося мироздания…

Что за мысли? Даже не мысли, а оче-видности — четкая перспектива бытия, филигранная чеканка лика, откровение взгляда.

Шествуем сквозь парадиз, и каждый приветствует Адама с его нагой ношей, и каждый присоединяется к нему. Сотворенный человек, так и не снизошедший до грехопадения. Праотец простоты, что в глазах проклятого семени является не иначе как грязью, убогостью, нищетой и глупостью. Мир, не переживший мистерии Голгофы, ибо у послушной глины в руках творца нет ничего, что требует своего искупления.

Держусь и оглядываюсь. Лучше ли они? Что следует прочесть в застывших лицах безгрешных рабов Его? Люди и скот. Покорное соседство быков, коней, ослов, теплый запах их тел, то самый естественный запах, что заставит содрогнуться любого феллаха, будь он навсегда изгнан из каменных лабиринтов и злых щелей. Они смотрят на несомое тело, на нагую линию спины и бедер, и даже в еле заметных сосцах им чудится сродство с позабытыми самками.

Жар хранится внизу, лишь изредка выбрасывая робкие язычки тепла, отгоняющие нетерпеливые попытки стужи притронться к беззащитному телу. Они поднимаются от лона, опоясывают, ложатся на плечи мягкими лапками доверчивых кошек.

— Великий Пан жив! Великий Пан жив! Дифирамб! Дифирамб!

Песнь, возбуждающая фаллос, — перелив свирелей и чистейших, до хрустальной ломкости, голосов. Никаких слов. Но что-то вызывает растущее томление, желание, страсть. Хочется растянутся на земле, отдаться природе, принимая каждого, одаряя каждого, независимо от того — человек ли он или скот.

Словно тысячами корнями прорастает мистерия, тысячи эрегериванных фаллосов предвкушают величайший мотив соединения, унисон дыхания, стонов и страсти, извержение в то, что поможет перетворить ущербный рай, уничтоживший своих Лилит во имя бесплодия древа познания. Такие разные: багровые и коричневые, похожие на тонкие язычки, притаившиеся в шерсти, и огромные змееподобные, что свисают до земли, скульптурные шедевры с проступающей вязью вен и скромные труженики, робко раздвигающие крайнюю плоть, все единые лишь в девственности.

О, нет, конечно же, они осведомлены о даре сладострастия! Неясные мечты, случайные касания, стыдливые попытки, чей исход предсказуем — торжество плоти, освобождение, полет или падение, сопутствующие сладким судорогам и извержению эссенции жизни. Разве не для подобного обожествлена земля, плодоносная почва, принимающая безропотно любой дар, в каждой частице находящей неисчерпаемый источник вегетации и цветения.

О, благоухание! Хочется поднести к губам каждый из неутоленных источников, насладиться букетом и испить до дна. И словно услышав, Адам останавливается, помогает спуститься и осторожно укладывает на каменное ложе, милосердно укрытое покрывалом из мха и цветов. На расстоянии вытянутой руки наложены горы фруктов, поставлены берестяные туески с ягодами и родниковой водой. Все готово к акту познания первой женщины, самки, коровы, кобылицы, ослицы… Нетерпеливое переминания с ноги на ногу, с копыта на копыто, шуршание, хорканье, мычание, стоны.

Адам гладит по бедрам, раздвигает колени. По бокам установлены удобные валики, в которые упираюсь ступнями. Оглаживаюсь, трогаю, еще раз удивляясь — как же там горячо. Набухло. Налилось. Раскрылось. И словно настал час пролиться дождю — сухость исчезла, и вязкие воды хлынули наружу, орошая, размягчая путь к устью. Устье и исток. Великая река, проложенная в каждой женщине, путешествие, которое начинается сладострастием, продолжается борьбой, а завершается смертью или преображением. Кто-нибудь думал о том, что случается с теми половинками душ, которые навсегда остаются внутри вагины? Какова их участь, участь тех, кому так и не довелось упасть на плодородную почву и укорениться в ней?

В чем смысл подобного расточительства? В том, что жизнь и есть расточительство. Разум подобен скряге, трясущимся над каждым затертым пятаком, но лишь чувство позволяет вырваться из его цепких объятий.

Первым — Адам. Неумел, но страстен. Слишком тороплив на испорченный вкус феллахской вагины. Но могуч. И размер. Огромное, пульсирующее, горячее проникает туда, где все уже готово принять его, вплывает, скользит, таранит. Раз… два… три… И вспышка. И разряд. Не жалкий плевок жиденького — исход из утомленного сексом тела, жалкий эрзац великого замысла, а густое, плотное, обволакивающее — изобильное море, чья поверхность пенится под ударами хвостов несчислимых косяков. Стоны, объятия, хочется глубже и больше, пока не откатывает волна сладострастия, оставляя не усталость и равнодушие, а свежесть и отдохновение…

Лишь человеку дарована телесная любовь. Даже здесь, в эдеме, не познавшем запретного плода, любовь человека и человека оказалась иной, чем любовь человека и животного. Адам подводит коней и ослов, быки упираются копытами в предназначенные для удобства спаривания валуны. Сейчас и здесь все одной крови, одной спермы. Женщина вошла в парадиз. Суть женщины, идея женщины, для которой нет различия в биологии и анатомии, которая с одинаковой страстью принимает крошечные пенисы и большие пенисы, с терпением помогая проникнуть в свои таинственные глубины, заправляя, оглаживая такие разные, но единые в одном — в стремлении избавиться от… от… бессмертия!

Вот в чем смысл мистерии — женская половина лишает бессмертия мужскую половину. Больше нет вечности, с каждым выбросом семени внутри начинается отсчет времени — у кого существования и происхождения видов, а у кого — истории. Осведомлен ли кто о подобной жертве? А если осведомлен, то кто находит силы противостоять влечению мотылька к огню распластанной на травяной подстилке женщины? Кентавр и единорог, дракон и сатир, даже русалка в своей псевдоженственности страшится познать однополую страсть. Мифические существа, решившие остаться в вечности, чьи следы стерты полноводной рекой, что втекает в вагину…

49. Утро

— Подъем! Подъем! Эй вы, сонные тетери, отворите Поле двери! Amai mitsu wo ajiwaitai! — стук в окно, в дверь. — Господин Людоед, fok jou en jou hele familie, где вы зарыли косточки моих дорогих мамочек?

Дитя шутит и неиствует. Взвизгивает под звон коровьих колокольцев. Надо вставать. Покоя больше не будет. Тело затекло. Благо, что ночью кто-то подставил под ноги табурет и укрыл ватным одеялом. Прихожу в себя, осматриваюсь. Припоминаю. Сон? Кабы знать…

Танька расплаталась среди подушек. Кстати, она в ночнушке с богатой вышивкой петухами. Одежда висит около печки. Ощупываюсь — вся в лотосах. Вот и полустертая бирка «Маде ин не наше».

В сенях раздается звон, шум, гам, дверь в горницу распахивается и на пороге возникает постменструальное дитя в своем обычном ненормальном прикиде. Короткая юбчонка сбилась наверх, чулки перекрутились, банты обвисли.

— Ну вы, kolan guete maman ou, даете! — выдыхает Полина и нащупывает болтающийся на груди лингам. Лингам оказывается сотовым. — Ах, fok jou, eet kak en vrek, yate отсюда не берет… А люди-то волнуются! Mangai chinabu!

— Ты потише выражайся, — советую, — а то тетя Таня проснется, выпорет.

— Я не сплю, — сонно подтверждает тетя Таня. — Я все слушаю…

Дитя по-хозяйски обходит горницу, трогает печь, хмыкает на развешанное бельишко, выглядывает в окошки. Танька просыпается, садится и протирает глаза. Большая ночнушка съезжает до пояса.

— Сиськи подбери, horre, — советует Полина. Танька подбирает.

— А кто меня переодел? — осведомляется.

— А кто меня переодел? — интересуюсь в ответ.

— Himmel och pannkaka! — грязно выражается распущенный ребенок. — Что у вас здесь за afogar o ganso в мое отсутствие творилось?! Agora a merda virou bonИ! Это вот он… тот…? Альтернативно одаренный гражданин?

— Чем одаренный? — не понимаю.

— Эх, ты, чучундра, совсем одичале в своем Дристалове! Политкорректности не понимаете. Теперь нельзя говорить — «идиот с дыркой в жопе», а надо — «альтернативно одаренный». Вместо «дегенерат, насилующий и убивающий малолетних девочек» — «господин с альтернативными представлениями о моральных ценностях». Здорово, а, госпожи с альтернативными представлениями о супружеской верности?!

— Это ты кого блядями обзываешь? — угрожающе машет кулаком Танька.

Дитя валится на стул, задирает ноги на окно и демонтративно закуривает.

— Слушайте, sorrК, а какой у него размерчик?

— Пятидесятый.

— Чего — пятидесятый, joputu? — не понимает Полина. — Это в каких единицах? В сантиметрах?! Cagundios! Как же Chudirbaai вас не порвал?

Постепенно доходит извращенный ход мысли развратного ребенка.

— Имелась в виду обувь.

— Фиии… Как скучно… Значит за все время своего отсутствия вы так ни разу… ни с кем… Antara futari sorotte temeko shitatsu no?

— Ну почему, — говорю. — Вот этой ночью, например, я pyeryeyebalas\ с целым стадом.

Минута ошалелого молчания.

— Стадом? — краснеет дитя. — Бы… быками…? Gude gandho!

— Слушай ее больше, — Лярва выразительно вертит у виска.

Подхожу к столу, снимаю салфетку и обнаруживаю крынку молока, хлеб, вареную картошку. По столешнице щедро рассыпана крупная соль. Сажусь, наливаю, макаю. Господи, как же вкусно! Подбирается Танька, поправляя свою колоссальную ночнушку. Дитя какое-то время взирает на пиршество, затем присоединяется, поначалу двумя пальчиками берет картофелину, осматривает ее, ноготком поддевает кожуру, отрывает, кладет на стол, поддевает следующий лоскуток… Танька не выдерживает, забирает у нее картошку и отдает свою, уже очищенную.

— Да, — глубокомысленно заявляет дитя, — вот она, простая деревенская жизнь, foda-se. Это тебе не член в привокзальном сортире дрочить, me fode a buceta, — пьет молоко, которое стекает по подбородку и тонкой шейке. — Так я не совсем поняла насчет стада. Тут такая местная развлекуха? Я где-то читала, что на селе еще сохранилась традиция…

— Дитя читает… — умиляется Танька.

— …традиция yebat\ девственниц на поле перед пахотой…

Танька давится.

— …всем селом…

— Вот как? — хладнокровно.

— Ну, да. Они им целки ломают, а кончают на землю… Вроде как плодородие повышают… VЦo se fuder… А ты, значит, по животноводству работала… — задумывается, макает картофелину в соль. — А что, хорошая идея — организуем летучую бригаду по подъему сельского хозяйства. Liso que sС cЗ de mussum! Будем объезжать деревеньки, пыряться, фистахи метать, а расплачиваются пускай натурой…

— Не пройдет, — возражаю. — Гду мы столько целок наберем? А в нашем кибитце с этим, ох, какая текучка…

— Без проблем, rola, — хитро улыбается похотливое дитя, — это беру на себя. Jy's nie 'n kont nie; jy's die stukkie wat stink. Я самая узкая среди вас, а еще сожмусь там так, что rendisuda и не поймет, что в открытую банку ломится.

Лярва внезапно решает блеснуть познаниями:

— Милая, после вскрытия обычно кровь начинает хлестать.

— Много ты понимаешь в чпоканье, мамочка, — передразнивает Полина. — Есть надежное народное средство. Твоя бабушка наверняка его знала. Tor maa sagoler shate chood kore.

— При чем тут моя бабушка?! — оскорбляется Танька. — Она, если хочешь знать… — осекается, видимо вспоминая, что бабушку и в самом деле трудно отнести к образцам девичьей добродетели.

— Не хочу, — отрезает Полина. — Пле… Какое мне дело до чьей-то бабушки? Dabogda ti zena trudnu djevojcicu rodila! Со своими бы бабками разобраться, а не чужие считать.

— Так что за средство? — становится интересна глубина падения когда-то невинного дитя.

Полина торжествующе отхлебывает молока и кривится:

— Фууу… Vol kak! Коровой пахнет… А средство такое — берется курица, вырезается сердце и засовывается в omanko. Вот и все.

— Куда засовывается? Зачем засовывается? — не понимает Танька.

Полина с жалостью смотрит на нее:

— NМ mСrАn thЗ!

— Туда — это значит в pizdu, — поясняю. — В курином сердце находится немного крови, и когда член начинает его долбить, то кровь выходит. Можешь считать себя целкой.

— И почему мужики озабочены девственностью? — риторически вопрошает Танька.

— Потому что легче проследить след змеи на камнях, чем член во влагалище. Старинная еврейская пословица, — предупреждаю очередной взрыв возмущения.

Полина исчезает и возварщается с рюкзачком, увешанном фенечками. По-хозяйски раздвигает посуду, раскладывает книжки, тетрадки. Задумчиво грызет ручку:

— Вы собирайтесь, собирайтесь, а я пока уроки сделаю…

Танька писает кипятком:

— Какое счастье… какое счастье…

Одеваемся.

— Ничего не понимаю, maldiГЦo, — стонет дитя. — Ну что задают? Guti kati dim! Зачем? Зачем мне эта математика? Yabaiyo!

— Прочитай условие задачи, — прошу.

Дитя зачитывает:

— «Во время коллективного просмотра эротического кинофильма Петя и Зина сидели рядом. При этом палец Пети совершал волнующие движения внутри Зининой интимности. Шумное поведение одноклассников мешало девушке сосредоточиться на своих ощущениях. В итоге она пережила в два раза меньше кульминационных моментов, чем главная героиня фильма. Сколько кульминационных моментов пережила Зина, если известно, что у главной героини их было десять?»

Ошалело переглядываемся с Танькой.

— Это шутка такая?

— Какая шутка? Chikusho! Задачка!

Не выдерживаю, беру учебник, читаю: «Эротический задачник», автор О.Болтогоев. Задачка про количество оргазмов наличествует. Все точно. Дальше еще интереснее: «Десятиклассник Колян для достижения высшей точки делает 35 фрикций, а его дружок Толян в три раза больше. И их подружка Танюха достигает высшей точки за 38 фрикций. Сколько раз и с кем достигнет высшей точки Танюха, если Колян будет первым, а Толян сразу за ним? А если наоборот, Толян будет первым, а Колян сразу за ним? Обоснуйте свое решение графически с помощью синусоид».

— Пиши — пять, — диктую.

— Там еще какие-то синусоиды рисовать надо, mah-lan-faahn, — стонет дитя.

Присоединяется Танька, берет задачник, листает.

— Странно… Рекомендовано Минпросом… Отпечатано в Первой Краснознаменной…

Отбираю книжку, присаживаюсь:

— Вот, смотри. Прежде всего, необходимо подсчитать общее количество фрикций. Как это сделать?

— Ну… Сначала умножить тридцать пять на три, а потом прибавить еще тридцать пять… — достает телефон, щелкает клавишами. — Vai se danar… Ага, сто сорок…

— Так, теперь подсчитай количество оргазмов.

— Сто сорок делим на тридцать восемь?

— Правильно.

— Получается… Stront… получается… три целых… и шесть, восемь, четыре…

— Нужно взять целое число.

— Вот козлы, pСg mo thСin, — с чувством произносит дитя. — Каких-то трех десятых до четвертого оргазма не дотянули! А девчонке потом пальцем дорабатывай. Jy was gebore uit jou ma se poephol want haar fokken kont was te besig!

50. Нижние Услады — Верхние Услады — мегаполис

— В начале было Слово, — изрекает Полина перед тем, как джип ныряет в очередную лужу, — и слово было — «huj».

— А здесь хорошо, — соглашаюсь. — Нигде так не чувствуешь близости к истокам, как при виде бычка, взобравшегося на коровку.

— Где? — живо интересуется Танька.

— Зоофилки, varknaaier, — цедит дитя. — Мне вот из Тайланда привозили специально обученную змею…

— Чему обученную?

— Zo Coco Coal Git Mau Mau. Залезать во влагалище и щекотить внутри языком, конечно же… Причем к змее прилагался специальный набор мазей, чтобы натирать ее перед процедурой. В них, само собой, — афродизиак и легкий наркотик… Так вот, foder, от афродизиака ты течешь, как будто jebo te tata, от наркоты в pizde полная расслабуха, а змея от такого кайфа начинает там внутри скручиваться в клубок… — с интонациями бессменного ведущего «В мире животных» излагает Полина.

— От одного рассказа кончить можно, — искренне признаюсь. — И что дальше? Куда змею дела?

— Затрахала, — веселится дитя, но быстро грустнеет. — По дурости приятелю одолжила… Khankir chhele! Думала, что он с подружкой развлечется, а он бисексуалом оказался. Pod marani! И в тот день его, paneleiro, на горячую мужскую дружбу потянуло… Только вот не учли, что прямая кишка и влагалище — две большие разницы… Борцы за равноправие, diue nay lo mo hum ga chon! — выуживает сигаретку, прикуривает. — Забыли, мудаки, что через pizdu ребенок пролезает, а через жопу ничего, кроме дерьма, пролезть не в состоянии… Sihk si sei la!

— Ой! — вскрикивает добросердечная Танька. — Какой ужас!

— И что же дальше?

— Ну, когда змея ТУДА пролезла, то еще ничего было, но вот когда она скручиваться начала… Порвала дружка по полной программе. Hunga num! Но мне больше врачей жалко.

— А они-то причем?

— Так ведь этот poephol «скорую помощь» вызвал, но ничего толком не объяснил… — Полина хмыкает. — Хотя, что он мог объяснить? Что приятелю в жопу удав заполз? So'n helsem. Представляю какой бы ему предварительный диагноз поставили и куда бы послали. А у дружка конкретный отходняк начинается… Так вот, приезжает «скорая», а врач на беду — женщина. Заходят и видят картину маслом — на полу мужик голый корчится, из задницы — фонтан крови. Короче говоря, sit jou kop in die koei se kont en wag tot die bul jou kom holnaai. Ну, его за руки, за ноги, начинают обрабатывать, только кровь и дерьмо смыли, как из ануса змеиная голова высовывается… Tele levu!

— Сюрреализм… — выдыхаю, из последних сил сдерживаясь.

— Врачиха, естественно, откидывается. Kutabare! Бригада — в ауте, а удав, разгоряченный задницей, gabaman почуял и туда — к врачихе между ног. Не знаю, чем там они в «скорой помощи» между вызовами занимаются, jilat puki, а может быть, из-за жары, но из бельишка на ней только халат оказался…

— Я щас обоссусь… — агонизирует Лярва. — Остановку… зеленую остановку…

Дитя тоже выходит из машины, разглядывает, хмыкает и присоединяется. Изрекаю:

— Ничто так не объединяет, как коллективное мочеиспускание.

— У кого салфетки есть? — вопрошает Лярва.

— Pepek daki. На свежем воздухе и так обсохнет.

— Да, конечно…

Грузимся обратно.

— Ну и чем дел кончилось?

— Да ничем, salopri. Змею в зоопрак отдали. Дружка-зоофила заштопали… Ему больше всех не повезло — задницу пришлось намертво зашить, а кишку на бок вывести и дерьмоприемник навесить. Жуткое зрелище! Die bliksemse ding!

Солидарно молчим. Да уж, посмеялись…

— Зато больше всех врачихе подвезло. Она с тех пор очень любит в змеятник ходить…

— Куда?!

— Ну, где змеи в зоопарке. Как он, iut mamak kau lah, там правильно называется?

— Серпентарий. И зачем?

— А она теперь от одного вида змей кончает. Представляете? Ну, вроде как порнуху посмотрела. Ichata!

— Да, — замечаю глубокомысленно, — если не можете быть подвижниками познания, то будьте, по крайней мере, его разв-ратниками…

— Ну, еще скажи, pantat berserabai, что мастурбация вредна для здоровья, что от melancap выпадают зубы и зеленеет кожа!

— А что, неужели полезна? — встревает с детской невинностью Танька.

— Только не говори, что до сих пор не дрочишь! TИigh trasna ort fИin! — дитя с остервенением крутит руль, пытаясь следовать вихляющей колее. Джип с ревом погружается в грязевые каверны, фыркает, возится неуклюжим гиппопотамом, но очередным чудом выбирается, чтобы вновь обрушится в грязь. — Jebem ti mater i od materine matere materinu mater! Рассея…

— Я? — Танька внезапно краснеет. Спелый помидорчик, да и только. — Это никого не касается…

— Да брось, — толкаю в бок, — здесь все свои. Солнце, воздух, онанизм укрепляют организм.

— Что касается меня, — гордо заявляет Полина, — то я начала с шести лет. Представляете? Faku! Еще в садике укрывалась одеялом и начинала тереть ладошкой свою wee-shaw… А в восемь лет меня начали учить ездить на велосипеде. Ну, я вам скажу, никакой фаллоимитатор не сравнится с трением промежности о велосипедное сидение… Watashi no manko ga nurete imasu. Особенно если трусики не наденешь. Я, когда просекла такое дело, только так и ездила. Выкатываешь велик, трусы — в карман и приступаешь к поездке за оргазмом. D'iu lay. Раз-два, раз-два, едишь и трешься, а главное — коленями активнее работать, чтобы словно перекатывалась из стороны в сторону. Все сиденье после такой поездке становилось мокрым. Puta merda! Я потом здорово из-за этого упала…

— По-моему, ты все врешь, — заявляет Танька. — И змея-то у тебя была, и на велосипеде ты оргазмируешь. А на самом деле…

— Sprcim ti majku u usta! Что на самом деле? — бычится дитя.

— На самом деле у тебя и оргазма толком не было!

— А ты откуда знаешь, метелка драная?! T'i qifsha trutК!

Танька открывает рот, чтобы что-то сказать, желательно педагогически приемлемое, но нужных слов не находится.

Какое-то время молчит, затем выдает:

— У меня, когда грудь начала расти… Мне нравилось на нее смотреть. Я приходила после школы, раздевалась полностью и стояла перед зеркалом. А однажды… внезапно что-то случилось… ну, в общем… наверное, это было что-то вроде экстаза… внизу стало горячо… и мне очень захотелось себя потрогать… И так несколько раз.

— Да-а-а… — тянет дитя, но добавить нечто едкое благоразумно не решается. — Теперь твоя очередь. У нас тут что-то вроде чата по интересам, bok yea. В режиме реального времени…

— И физического соприсутствия, — добавляю. — Если ждете особых извращений, то не дождетесь! Все вполне стандартно — подушка, душ, колпачок от дезодоранта, морковка…

— Какая морковка?

— Сырая.

— Это как? Прямо вот туда морковку?! Это же не гигиенично!

— Не прямо. Берешь морковь, чистишь ее, придаешь ей форму фаллоса, моешь в горячей воде, чтобы прогреть… хм… овощ, а затем надеваешь на нее презерватив и вперед — к пику онанизма.

— А мне во влагалище не очень нравится, — морщится Полина. — Baka mitai! Вот когда губки теребишь или фломастер в урерту запихиваешь… Не пробовали?

— Это уже садомазохизм какой-то, — бурчит Танька.

— А еще неплохо эксгибицонистские центры наслаждения задействовать, — продолжаю делиться опытом. — Человек носит одежду лишь последние двадцать тысяч лет, а до этого несколько миллионов лет вполне без нее обходился. По сути, одежда имеет не только сугубо функциональную роль обогрева и украшательства, но и социального контроля, особенно за чувственной сферой. Обнажение в общественном месте задействует особо глубокие архетипические мотивы, что непосредственно сказывается на остроте сексуальных переживаний. Не случайно в мистериях практиковался групповой секс как способ приобщения к таинствам божества…

— Точно-точно! — чуть ли не хлопает в ладоши похотливое дитя. — Однажды меня поимели в метро в час пик. Это было что-то! Hentai Hentai! Я даже точно не помню, что занесло меня в тот могильник… Обкурилась, что ли? Yora sha. Ну, неважно… Там какие-то тоннели, люди толпами бродят, антисанитария… А запах — mut muti! Никогда не думала, что человек может так пахнуть! Нет… вонять! Нет… смердеть! Jou ma se voelepte poes! А под газом чувствительность… да и чувственность становятся ненормальными… Короче говоря, иду, одной рукой рот и нос платочком прикрываю, другой письку придерживаю, чуть ли не кончаюсь и не кончаю… Enfia sua mЦo na bunda.

— Надо же, — бормочет Танька, — не думала, что метро может вызывать подобные эмоции.

Полина морщится:

— Приход нужен подходящий, boo nee mor. А иначе — могильник он и есть могильник.

— Приход? И во сколько же туда надо приходить? — невинно интересуется Танька.

— Не во сколько, sei chun, а как… — дитя осуждающе смотрит в зеркало заднего вида.

— Не углубляйся, — советую.

— Ага. Да. Так вот. Стою, голосую. Feisigh do thoin fein, мимо поезда проносятся… Я не тороплюсь, лезть и давиться — не по мне. Жду свободного, но народ все валит и валит, comi tua mae. Между делом какие-то конкретные панки-abestado подкатывают, тетки с чемоданами, словно у меня на лбу карта этого yebannogo метро нарисована. Ну, слово за слово, zayebala меня эта свистопляска, дергает что-то в поезд все же влезть… Затыкаюсь в какую-то железяку, как шест в стриптиз-баре, ага, думаю, это мне знакомо. Держусь обеими руками, а меня продолжают прессовать. Umrlu ti sestru jebem po sred zmazane picke! Юбчонка задралась, к жопе то lok chat, то чемоданы прижимаются. А меня ломать начинает… Спускаюсь с горки по полному ангажименту и вдруг чувствую, merda de vaca, как между ног рука протискивается. В таком состоянии еще и не то почудится, поэтому отдаюсь вволю, раз-два, ножки врозь… Hunga num, но рука не исчезает, а так по-хозяйски на промежность ложится и замирает.

— Кричать надо было, — вздыхает Танька.

— Ноги шире расставить, — возражаю.

— Вот-вот… Ножки шире, ручки врозь. BАltaМ в открытом доступе. Жду следующего акта. Думаю, если этот Kisama так и будет лениво за мою manko держаться, то заору. Это ему, в конце концов, не Тадж-Махал, не усыпальница. Уж если девушку возбудил, то, будь добр, дай ей и кончить, d'iu ne lo mo. В метро, не в метро — похер… Начинаю недовольно попой шевелить, горло прочищать, но bichinha, видимо, опытный попался, так ловко трусики пальцами в сторонку, и уже в щелке. Jebo te led! Nihuya себе, восхищаюсь, только бы он, khankir pola, своей антисанитарией во влагалище не поперся. Но нет, приступаем к поверхностным танцам. Он — вперед, я — назад, он — назад, я — вперед… Maaksudai! Поверите, но такое кончалово красным днем календаря объявлять нужно. Точно я со всем вагоном одновременно трахаюсь… А тут еще мочевой переполнен… Te Qifte Miza. Держусь за столб, кончаю, писаю, народ охуевать начинает, как будто тут не девочка-припевочка лужу сделал, а кладбищенский бомжара кучу навалил… Robqir!

— Так ты прямо в вагоне… по… пописала? — Лярву больше поражает именно данная подробность.

— А че тут такого? — восхитительно невинно удивляется дитя — чистый цветок в мире жестокости и цинизма. — Мужикам очень нравится, когда на них писаешь. Jebem ti mrtvog tebe! Или какаешь… Но это редко. Они больше «золотой дождь» предпочитают. Eu vou esporrar na tua cara imunda! Я так подозреваю, для них большая загадка — как женщины могут делать без ничего то, на что им самим потребен caralho de asa.

— И что дальше было?

— А ничего. Вышла, трусики сняла, beba minha porra, обтерлась и дальше пошла…

— Кстати, однажды на спор с кузеном в школу без трусов пришла, — признаюсь. — Он же и дрочить научил. Ну, не то чтобы научил… Ему тогда шесть лет было, всего-то старше на год. Как обычно, играли в самую популярную эротическую детскую игру — «Визит к врачу». Вот он и попросил свой петушок подергать. Девчоночья конструкция его не особо при этом интересовала, поэтому пришлось собственным умом доходить — что и где тереть…

— Господи, какие же вы извращенцы! — восклицает Лярва, возводя очи горе. — Да я по сравнению с вами воплощение чистоты и невинности! Всего-то пару раз выходила на лестничную площадку в халатике на голое тело…

— Онанировать?

— Вика! — помолчав. — Да… Как стыдно… — утыкается в ладони. — Как я устала… как же я устала…

— Все, что вы любите, вы должны сперва приказать себе, — резюмирую.

Джип согласно взревает, тяжело переваливается через колею, выбрасывает потоки густой грязи и неповоротливой личинкой выползает на асфальт. Окна залеплены, отчего в салоне полумрак.

— Останови, — прошу.

Выбираюсь на свежий воздух из кондиционированной утробы. Кружится голова. Придерживаюсь за теплый бок. Пальцы сгребают напластования мокрой глины. Как глубоко… глубоко упасть, чтобы высоко подняться… Разве такое испрошено у низких слезливых небес?! Аз воздам… А что хотелось взамен глупым игрищам, соревнованиям в псевдо-непристойности?

51. Кофейное зернышко

— Непрожаренное кофейное зернышко… — далекий голос прошлого, смытого бесславными попытками изваляться в самой грязной грязи… — Сними-ка трусики. Придется побрить — современный зритель не терпит заросших пелоток… Да и непонятно — зачем скрывать вагину в буйных зарослях? Ведь это негигиеничто! Берите пример с древних римлян и греков, которые вполне справедливо считали любую поросль на теле признаком варварства. За исключением головы, конечно же. А ведь в те времена волосяной покров не брили, а выщипывали. Понимаете? Выщипывали! Поэтому догшоворимся, там всегда должно смотреться как у девочки — чисто и гладко. Тем более, у вас не какой-то слоеный пирожок и даже не кофейное зернышко, а — непрожаренное кофейное зернышко! Не понимаете?

Видите ли, я, в некотором роде, вольный исследователь. Специфика профессии обязывает быть наблюдательным. Особенно в той специфической области, в которой мы с вами предполагаем сотрудничать. Так вот, мои эмпирические исследования показали, что женские вагины условно можно разделить на два больших класса — пирожки и зернышки. Основным классификационным признаком здесь выступает величина малых срамных губ. У пирожков они не скрываются большими срамными губами и выступают наружу. У кофейных зернышек наоборот — они действительно малые и полностью прикрыты.

Пирожки, в свою очередь, бывают с начинкой, слоеные, мятые, писаные… нет-нет… не об-писанные (еще энуреза не хватало), а писаные, то бишь украшенные разными финтифлюшками, а еще — поджаристыми и сырыми.

Кофейные зернышки так же различаются по сортам и степени обжарки. Кому-то нравится, когда большие срамные губы пигментированы и выделяются на теле. Кто-то предпочитает более светлую обжарку. Тут, как говориться, на вкус и цвет… ха-ха-ха…

Знаменитый продюсер — столичный бандит откидывается на спинку кресла, осматривает взглядом уставшего профессионала, цедит пойло из массивного стакана.

— Зачем мне это? Маркетинг, дорогуша, маркетинг. Вы думаете, что съемка порнухи уже само по себе высокоприбыльное предприятие? Ошибаетесь! Рынок перенасыщен продукцией… причем, заметьте, низкопробной продукцией! Мясом, как мы его называем. Весь этот немецкий и шведский мясной ширпотреб, этот ужасный американский силикон, японские извращенцы-любители. Вкус у публики испорчен! Приходится искать ноу-хау, нетрадиционные методы. И ведь здесь очень многое подвержено моде — в таком сезоне предпочитают анал, в следующем — фистинг, сегодня на расхват идут шедевры силиконовой жизни, а завтра потребитель массово дрочит на доски с двумя таблетками аспирина вместо грудей.

Вы не будете возражать, милочка, если я попрошу вас пересесть вот сюда? Да-да, на стол… Нет, одеваться не надо… Не беспокойтесь, здесь все чисто, ха-ха-ха! Уж за этим я слежу… А вы чем занимаетесь?…Хм, не скажу, что вы меня удивили, но… Хотя, почему бы и нет? Спуститься с высот чистого духа в телесные долины греха и, так сказать, разврата.

Очень любезно с вашей стороны… Коленки раздвиньте… чуть-чуть… Как Шэрон, помните? Яркий пример того, что зритель жаждет не интеллектуальных утех, не романтики, а банального созерцания неприкрытой промежности. Она для него и интеллект, и романтика, и вдохновение. Хотя, смею заметить, ваша киска (ненавижу подобную пошлось! Вагина она и есть вагина, если не сказать крепче) на мой профессиональный взгляд гораздо симпатичнее, чем у Шэрон. Впрочем, ничего толком там рассмотреть и не дали… так, светлые волосики… а ведь могла и побриться, знаменитость!

Открою вам секрет Полишинеля… Да, пальчиками губки… шире… вы немного себя повозбуждайте… тут небольшая тонкость — необходимо капелька смазки… Да, точно, в театральном училище учат плакать, а в нашем ПТУ — возбуждаться, ха-ха! Однако женский оргазм на съемочной площадке это… ну, признак непрофессионализма. Удивительно, не находите? Почему актер-мужчина просто обязан кончать, да так, чтобы сперма по студии разлеталась, а актриса кончать не должна?

Так, ага, подержите лепестки… хм, и вправду — лепестки… А теперь еще поработайте, мне нужно посмотреть как у вас набухает… Можно и пальчиками, но тут есть реквизит… вот, какой предпочитаете — анатомически подробный или, так сказать, более абстрактные формы? Вот и замечательно! Гель? Пожалуйста…

Почему такая сегрегация? Апартеид в отдельно взятой студии? Сложно объяснить… Тут все дело, видимо, в специфике женского оргазма. Как бы поточнее выразиться… Женщина сильнее и длительнее переживает оргазм, чем мужчина. Вот вы знаете, сколько мускулов вовлечено в передачу пароксизма при среднестатистическом вагинальном оргазме? Нет, не знаете? Около двухсот. Двухсот! Разве это идет в сравнение с нашими жалкими двумя-тремя десятками?! А продолжительность?! Несколько секунд мужского оргазма и минуты непрерывного кончалова у женщин! Короче говоря, природа позаботилась о том, чтобы компенсировать болезненный и мучительный процесс деторождения в высшей степени привлекательным процессом зачатия. А все эти трели о врожденной женской фригидности — пустые выдумки сильной половины человечества, ха-ха!

Скажу по секрету, все это от того, что мы вам завидуем. Уверен, что вся религиозная чепуха, все социальные табу на телесные развлечения ничто иное как сублимация мужской зависти. Отсюда почти что узаконенная мужская полигамность при крайне враждебном отношении к малейшему намеку на полигамномть женщины, все эти киндер, кирхе, кюхе и прочий домострой.

Мы вам завидуем, честное слово! Разве сравнить наше мимолетное щекотание в головке члена и разрядку, неотличимую по своим ощущением от мочеиспускания после пары кружек пива, с тем, что мы наблюдаем у наших подруг?! Эти вздохи, стоны, объятия, сжимания, крики… Нет фригидных женщин, есть мужики-эгоисты. Поработайте над клитором самой безнадежной бабы, ну два-три часа, и ваш труд будет вознагражден сторицей — полноводным фонтаном чувств!

Но, возвращаясь к нашей теме, особенности женской сексуальности делают наших актрис… ну, скажем так, малопригодными к тому жанру, в котором мы работаем. Удивлены? Хм, еще немножко… У вас неразработана щелочка… и… анальным сексом не занимались? Да-да, я вижу… Попробуйте еще вот так…

Так вот, актриса, по-настоящему оргазмирующая на съемках, — ужасное и нелепое зрелище. Это как будто мужчина в подпитии играющий пьяного — есть, знаете ли, такой хрестоматийный пример в кино. Лучше всего пьяных играет трезвенник. Здесь то же самое — лучше всех оргазм изображает «льдышка»… Конечно, есть извращенки, которых особенно возбуждает… хм… творческая атмосфера на съемочной площадке… да что я говорю! Пожалуй, это даже правило — в первый свой рабочий день каждая новая актриса испытывает пароксизм! Трудно объяснить — почему… Казалось бы, вокруг толпятся люди, жуют, курят, от софитов — жара такая, что по нескольку раз приходится обтираться влажными полотенцами, камера работает, режисер матерится, у партнера периодически проблемы с эрекцией, а это, уверяю вас, действительно ПРОБЛЕМА! Поэтому дополнительно приходится заниматься партнером в промежутках между съемками проб, когда все остальные пьют «боржоми» (в том числе и партнер), а у вас во рту отнюдь не прохладительное. И при всем при этом! Хлоп!

Знаете, приходится почитывать специальную литературу… нет-нет, отнюдь не такого рода… ха-ха… это как у нас шутят: «Больше всего не любят сладкое на кондитерской фабрике, а самые целомудренные и верные жены получаются из шлюх»… ха-ха… и в этом есть своя правда, уверяю.

… Замечательно, замечательно, у вас на самом деле очень красивая вагина, особенно в возбужденном состоянии. Обратите внимание как она сейчас походит на прожариваемое кофейное зернышко… видите?… Вы никогда не видели, как обжаривается кофе? Ну что за чепуха! Как раз в домашних условиях получается самый замечательный кофе! Я научу вас. Это не сложно. Извините, что все время отвлекаюсь, но без подобных нюансов не обойтись. К тому же кофе — моя страсть. Я уже говорил, что нет ничего более эротичного, чем кофейное зерно!

Так вот, лучше всего не поскупиться и приобрести настоящие необжаренные зерна. Их трудно достать, но друзья часто привозят, да и здесь я покупал несколько раз весьма неплохие сорта — кенийские, гавайские. Необходимо еще приобрести специальную сеточку, хотя вполне можно обойтись и дуршлаком. Главное, чтобы металл был качественным, огнеупорным. А дальше — элементарно. Зажигаете огонь и начинаете обжарку, периодически встряхивая зерна…

Это незабываемо… эротично… возбуждающе наблюдать, как белизна невинности румянится, как тонкая, узкая щелка, разрез, точно у девочки, расходится под щекочущими языками пламени, и начинаешь обонять поначалу тонкий, а затем все более крепкий аромат любви, словно и вправду не зерна кофе обжариваешь, а вводишь в необъятный мир чувственной любви прекрасное нагое дитя… Хе-хе… Открою небольшой секретик — от подобного зрелища у меня самого возникает эрекция!

И когда зерна приобретут шоколадный цвет, вы прекращаете обжарку, высыпаете их на блюдо и даете остыть. А вот дальше — тонкость, которой, увы, пренебрегают все эти так называемые кофеманы, которым абсолютно безразлично — какую бурду глотать. Они и растворимую отраву втихаря готовы потреблять и нахваливать! Тьфу! Так вот, когда зерна немного остынут, необходимо каждое зернышко, повторию — каждое! взять и внимательно осмотреть со всех сторон.

Хорошо обжаренное зерно должно иметь ровный окрас, на нем не должно быть ни малейшего пятнышка — ни более светлого, ни более темного. Будьте придирчивы — это как раз тот случай, когда лучше забраковать по виду пригодное зерно, чем допустить в кофемолку недостаточно обжаренное или подгорелое. Не пожалейте сил и времени и повторите процедуру отбора несколько раз. Пусть у вас останется треть, четверть от начального количества, но вы будете вознаграждены сторицей!

Затем… затем… У вас есть ручная кофемолка? Ни в коем случае не электрическая! Только ручная! Сами понимаете, настоящая работа требует исключительно ручного труда, ха-ха! Берете ручную кофемолку, ссыпаете в нее отобранные зерна, медленно и вдумчиво их мелите, никуда не торопясь, полностью отдавшись свщенодействию, внимая звукам перемалываемого кофе, вдыхая аромат порошка…

Боже, как это похоже на рецепт приготовления настоящей страсти! Если уж продолжать сравнение, то растворимый кофе — это исполнение супружеского долга, скучный, приевшийся ритуал, нисколько не бодрящий, не возбуждающий, лишь трата последних сил во имя установленного порядка…

Молотый кофе — пригасшая страсть узаконенного супружества, слабый отсвет жара минувшей любовной лихорадки, которая изредка еще может слегка взбодрить, но в целом — имеет привкус обыденности…

Кофе в зернах я бы сравнил с опытным неистовством молодых любовников, ненасытных в своем желании обладать друг другом, готовых извергаться и принимать по десятку раз за ночь, щедрой рукой черпая из разверстого источника страсти…

А кофе, обжаренный, приготовленный своими руками от А до Я… Право… С чем сравнить его? Ну, разве с юным дитя, что вырос и воспитал… чье тело омывал, восхищаясь гладкости кожи и милой невинности чувственных складок… кем любовался каждый день, подмечая, как сквозь детскую непосредственность начинает проглядывать уже близкая спелость… что неуклюжесть постепенно превращается в сводящий с ума эротизм… все эти ароматы… запахи… случайные прикосновения… стыдливость… когда все готово к тому, чтобы свершиться… полунамеки становятся намеками, намеки превращаются в желания, а желания свершают чудо дефлорации дитя в женщину… Вы шокированы? Отнюдь? Вы меня понимаете!

Почему-то считается, что мы, порнографы (не правда ли, милое самоназвание?), занимаемся чем-то презренным, грязным, противным человеческой природе, словно кто-то взял на себя бремя судить — что противно, а что соответствует ей! Я же называю себя «метафизиком порно». Метафизик порно! Звучит, не правда ли? У меня даже есть… ну, гипотезой ее назвать трудно… картинка, образ, представление… Как у Марка Твена, помните? Что-то вроде — каким бы я сделал господа бога, если бы это было в моей власти, хе-хе-хе…

Я его понимаю. Не Марка Твена, а бога. Что такое мироздание, как не грандиозный акт самоудовлетворения бога? Акт метафизической мастурбации, акт метафизического возбуждения и оргазма! Человек, как и все вокруг него, рожден телесным низом Абсолюта и, более того, сам он может рождать лишь телесным низом! Что же в порочного в подобном порядке вещей?

Почему созерцание, любование красотой человеческого лица, например, гораздо возвышеннее, чем созерцание вульвы, в которой, уверяю как профессионал, не меньше, если не больше индивидуальности, искренности, переживаний! Почему скучнейшие, яйца выеденного не стоящие, томления духа и прочие ностальгии становятся предметом интереса гениев от искусства, а томление двух совокупляющихся тел — уделом мастурбирующих в темноте полуподпольных кинотеатров юнцов и холостяков?

Это риторические вопросы, следствие недоразумения, которое подспудно осознается так называемым «высоким искусством». Отсюда все эти приратские набеги на нашу исконную территорию признанных мэтров мэйнстрима, все эти страсти толпы по тому кто из звезд и где обнажился, снялся в откровенной постельной сцене или вживую, без дублерши, делал минет, который требуется по сценарию для более глубокого раскрытия противоречивого характера героини. Уверяю вас, подобное даже не смешно… С профессиональной, эстетической, эротической точек зрения — убого и не возбуждает ничего, кроме жалости.

Толпа желает увидеть вагину своего кумира! Поверьте, вагина самой последней моей статистки гораздо красивее и ухоженнее вагины какой-нибудь звезды первой величины. Все так называемые звезды — знатные «динамо». Обожание толпы — лишь унизительный мазохизм несостоявшегося любовника, которому показали половину сиськи и пообещали гораздо большее лишь затем, чтобы презрительно «продинамить»! Отсюда весь так называемый эротизм, откровенные наряды, раскованные позы, сексуальные скандалы и скандальчики — кто с кем, когда и сколько раз. И уж кому, как не им, знать — покажи толпе то, что она так жаждет, и сказка о голом короле, а вернее — о голой королеве станет самой жестокой былью.

Индустрия! Индустрия откровенной профанации подлинного порно, высокого порно! Если я захочу увидеть красивый секс, без всяких финтифлюшек, от которых кончает наша продажная критика, я лучше куплю качественную порнушку, а не пойду на очередной «блокбастер», где, по слухам, можно еще раз взглянуть на ту же промежность, но двадцать лет спустя.

52. День рождения

— Все туда! Все туда! На волю! На воздух! — окно распахивается, врывается ветер, взметает мишуру и гостей, закручивает и выносит на крышу. — Маски! Танцы! До упаду! — вопли, слюнявые губы, объяснения.

Уворачиваюсь. Расплескиваю шампанское. Улыбаюсь. Пьянею. Попадаюсь в силок объятий. Стискивают. Шепчут. Лижут. Рядышком — настороженные глазки супружницы. Корчу фирменное выражение — «как же противно!» Получаю очередной колючий веник — ворох растительных гениталий. Она все помешаны на yeblye…

Дефилирую дальше. Оправляю платьеце — траурный лоскуток «от сиськи до письки». Скорбное торжество филологии — сколько-то лет права на местоимение. И не отвертишься. Не пошлешь всех на huj. А если и пошлешь, то никто не пойдет. Спишут на эксцентричность. Yebat\ такую эксцентричность. Ой! Это не вам!

— Милая… добрая… подающая надежды… просто — дающая… — последнее — отсебятина. Алкогольная отрыжка.

Смиренно принимаю сверток, растягиваю губки, подставляю щечку. Сверток отправляется на вечное хранение в угол комнаты.

Падаю в кресло. Разглядываю собственные ноги. Во рту — сухость. Предупреждение — так пить нельзя. Отхлебываю. Fuck off, организм. Мэ бэ трахнуться? День потерян, если хорошо не ot» yebali (Полина (С)). Прикидываю число кандидатов. Делю на количество потребленного спиртного. Умножаю на число работоспособных отверстий. Перепачкуют, blya… Никакой гигиены. Будут стонать и требовать «спустить в дырочку»…

— Именно так и будет, — подтверждает скоморох. — Стонать и требовать. И спускать. Ты возбудишься, потеряешь контроль… — лапа тем временем заползает под платьеце, тискает грудь, теребит сосок. Еще один претендент на плоть. — Обдолбалась, чувичка? Не претендент, а хозяин… И хозяин любит, когда у него отсасывают…

Щелкаю обвисшую плоть. Противно смеюсь. Любитель отсоса. Решено — на сегодня полное воздержание. Личный презент — целомудрие. Минимум, что позволено гостям, — увидеть трусики. Задираю ноги на подлокотник.

— Gud! Уже трое, — сообщает разгоряченная Полина и тут же исчезает.

— Как мне плохо, — жалуется Танька, выползая из сортира. — Полный Ихтиандр…

— Жена дала согласие на развод, — Барбудос.

— Кофейное зернышко! — метафизик-порнограф.

— Му-у-у, — Адам.

— Весело тут у вас, — вежливо сообщает великая тень с умопомрачительными усами. — La gaya scienza.

— Menschliches, Allzumenschliches, — не менее вежливо возражаю. — Как вам мои трусики?

— Кому тягостно целомудрие, тому надо его отсоветовать: чтобы не сделалось оно путем в преисподнюю, то есть грязью и похотью другим, — великая тень.

— Сделай мне подарок, — прошу.

Великая тень качает головой, скрещивает руки:

— Плохо отплачивает тот учителю, кто навсегда остается учеником.

— Уже четверо! — встревает Полина, утирая рот. — Nemoj mene jebat kad ti kazem ja! А ты не врешь, что сразу после месячных нельзя залететь?

— Вы еще не искали себя, когда нашли меня, — продолжает великая тень. — Так поступают все верующие, поэтому-то всякая вера так мало значит. Потеряйте меня и найдите себя; отрекитесь от меня и тогда я вернусь к вам.

— Вика… Вика… — из небытия возникает чья-то пьяная в сисю рожа. — Ви… ик… да-давай poyebyemsya!

Стаскиваю трусики, отдаю страждующему:

— На, yebis\!

— Однажды я понял, — заметил собеседник, — не делайте людям добро. Большие одолжения порождают не благородных, а мстительных. И если даже маленькие одолжения обращаются в гложущего червя, то во что превратится большое?

— Ты не ответил на мой вопрос, Дионис, — поглаживаю вагину. — Что же творилось в темноте безумия между туринской катастрофой и великим полуднем?

— Странное желание, — великая тень наблюдает за бесстыдной рукой. — Почему не хочешь узнать о Римской любви втроем? А ведь она говорила, что понимает меня полностью. Мы живем одинаково и мы думаем одинаково, вот что читалось в ее глазах. Она была самой умной девушкой в мире…

— Уже шестеро, vaca, — шепчет на ухо Полина. — Меня сейчас сразу в две дырочки…

— Обратите внимание, — вещает метафизик-порнограф, — обратите внимание на ее движения, на выражение лица. Даже когда ею овладевают трое мужчин, она не теряет ауры целомудрия! Вот сейчас будет уникальный кадр… Как мы его снимали! Думаете, что это просто? Порно единственный жанр, где до сих пор все приходится делать по классике — без ужасных спецэффектов, без дублеров. Живой срез действительности. Смотрите! Смотрите!

— И взор я бросил на людей, Увидел их — надменных, низких, Жестоких ветренных друзей, Глупцов, всегда злодейству близких, — великая тень склонила голову.

Палец привычно ложится на влажную, скользскую бороздку.

— Я знаю свои преимущества, как писателя; отдельные случаи доказали мне, как сильно «портит» вкус привычка к моим сочинениям. Просто не переносишь других книг, особенно философских, — замечает великая тень.

Волна умелого возбуждения подбирается к бедрам. Запускаю внутрь пальчики. Тереблю соски.

— Не стесняйтесь, — ободряет великая тень. — Культура начинается с надлежащего места, и это место отнюдь не душа. Надлежащее место — тело, наружность, физиология.

— Неужели в твой день рождения не найдется никого, кто бы забил свой буратино тебе в пупсень? — сварливо встревает скоморох. — Отпендюрил, натянул на болт, впрыснул в прелки?! Или в волторну, на худой, ха-ха, конец!

— А вот и Маугли! — бурные аплодисменты мускулистому, поджарому телу с могучими причиндалами, упрятанными в крошечные плавки. — Места ему! Места!

Легкий скачок на стол — чудо владения собой. Узкие ступни, колени, руки чудом тренировки выискивают точки опоры для переворота пьяного женского организма.

— Музыку! Музыку!

Начинается танец — темнокожая первобытная страсть заклятья готовой к совокуплению самки, африканские тамтамы жестоких колдунов, приносящих в жертву белокожую красотку, откровение дикой жизни, изобильной, щедрой, не стесненной условностями и ритуалами в животном стремлении извергать семя.

Тело блестит, перебивая застоявшуюся вонь духов и дезодорантов живым запахом крепкого пота, мускусом самца, готового в клочья порвать любого соперника. Могучая энергетика зажигает ошалевших баб, заставляет бессильно кривиться в псевдоусмешках импотенциозную четвертинку пародии на мужское доминирование. Маленькие розовые свинки, чьей доблести хватает, в лучшем случае, на быстротечное копулирование в отощавших на супружеской диете феминисток, гнусные твари интеллектуального онанизма, добровольные жертвы цивилизованного, просвещенного, культурного сифилиса, проевшего, провалившего любую выступающую часть их тщедушного тельца. Что можете вы противопоставить древнему ритму проснувшейся плоти?

— Мы одной плоти — ты и я!

Всех охватывает могучий зов прочь из скорлупы унылых правил и скучных установлений, из ануса мировых городов в лоно дикой природы, на поклонение единственному божеству — фаллосу, эрегированной мысли, речи, еле вмещающейся в устах оральной прелюдии. «Yebannyj в рот» — что за гнусная инвектива, превратившая в повседневный катарсис величайшее открытие сексуальных гениев?!

Кстати, кто они — беззвестные исследователи белых пятен человеческого тела, неутомимые путешественники к полюсам сексуальности, покорители вагин и членов, естествоиспытатели того, что наиболее естественно?

Почему ничего не сохранилось в памяти человечества с тех легендарных времен, когда Ева первобытного мира впервые облизала фаллос своего Адама, приняла и проглотила его семя?

Почему канули в воды мирового потопа предания о потомках матери всех живущих, открывших еще один путь во влажные глубины наслаждения, столь близкий и одновременно столь далекий от природного пути взаимного удовлетворения?

Руки стаскивают с узких бедер ненужную преграду, губы, язык принимают величайший дар, насаживаются, натискиваются — до самого конца, до жесткой щетинки интимного кауферства, до боли, до сладчайший боли глубокого заглота, последнего девственного местечка среди хрящиков гортани, что с трудом расходятся под бархатистым тараном продолжающегося танца.

Между ног пылает пожар, истекая стонущей страстью принять, окутать, еще раз заглотить до бесплодного устья матки, и ответ резонирует, пробуждает оглушенных алкоголем трутней, унылых рабов повседневного стресса заработать больше и лучше, дабы хоть как-то искупить врожденное половое бессилие.

— Еще! Еще! — мысленный стон. — Есть и другой путь! Другой! — тайна прохода, узкого, точно у девочки.

Как они там устроятся? Чудо эквилибристики, звон бакалов, восхищенный шум голосов, впитывающий ритмичное единство сексуальной глобализации. Больше нет запретных щелей, сорваны последние печати традиционных культов! Оргазм беспредельной свободы общечеловеческих физиологических ценностей! Великая хартия гражданских оральных, вагинальных и анальных прав!

— Ты мне изменила, — констатирует Танька. Возразить нечем — рот занят.

— Следующая — я! — теребит руку Полина.

— Когда я срал, — замечает великая тень, — мне пришла в голову гениальная мысль о вечном возвращении… Что же за озарение может снизойти на женщину в подобной ситуации?

— Как структура ее сознания — ноэма-ноэза — смею заметить, — смеет заметить неожиданно вежливо скоморох, — что подобного рода удовольствия чрезмерны для полноценного оргиастичного переживания. Сами подумайте, в жопе — будто посрать желаешь, а не можешь, в горле — проблеваться бы, в пизде — не залететь бы…

— Именно это и произошло на первом съемочном дне! — гордится метафизик-порнограф. — Представляете? Начинающая актриса и уже в центре групповой сцены. Как она тогда кончила! Первый раз я видел столь кинематографичный оргазм!

— Муууу! — одобряет Адам.

— Иногда… но только иногда я люблю смотреть, как она это делает с конем, — соглашается Барбудос.

— Вам звонок из Японии! Как насчет связывания? Веревки уже в пути…

— Тут есть представители Гинесса? Хозяйка шоу желает идти на рекорд — предлагается воспользоваться руками, ушными раковинами и грудями. Итого — девять партнеров за один раз!

— Еще! Еще! Еще!

Извержения, фонтаны, фонтанчики и слабые струйки. Вглубь и снаружи — косметический белок, умамастивший кожу. Десятки потенциальных зачатий, растраченных как дар постревшему еще на один год телу. Истома. Пустота. Если бы кто-то научил спать, то стоило бы смежить веки и погрузиться в непривычный мир Морфея. Но не дано…

Высыхающее семя стягивает кожу. Вокруг — тишина. Приподнимаюсь на локте. Так и есть — лежу на столе. Вокруг бутылки, хрусталь, тарелки, салат. И главное блюдо — многократно употребленное тело именинницы, чья вагина целомудренно прикрыта листочком капусты. Беру, надкусываю. Ложусь. Смотрю в потолок. Прислушиваюсь.

Тихие голоса. Ветер за окном. Шепот, обращенный к каждому. Вот только кто находит время и силы прислушаться к нему? Человек подобен радиоприемнику, который тщится настроится на плавающую волну, и при этом воображает, что транслируемая через него передача и есть он сам. Как много мыслей, эмоций, действий порождаются подобными ретрансляциями — встречной волной собственного движения! Не самим собой, не собственной последней буквой алфавита, а примитивнейшим рефлексом пресноводной гидры, уколотой не в меру любознательным ученым-садистом.

Секс… Вот на что это похоже… Естественная реакция на объект желания. Реальность дрочит разум, заставляя кончать и обессиливать, впадать в состояние тупой скотины, лишь бы у него не оставалось сил избавиться от кошмарного круговращения в каруселе иллюзий.

Гипотеза. Теория. Почему лишь человек одарен столь странной способностью постоянно совокупляться? Не дожидаться течки, брачных игрищ, но всегда оставаться готовым дать и отдать? С точки зрения природы — странная аномалия, перверсия, извращение. С точки зрения разума — символ, ключ, призыв задуматься над очевидностью… Наиболее важные вещи порой таятся под покровом обыденности или скандальности.

Мыслить не во время течки окружающей действительности, а постоянно, без устали возбуждать и возбуждаться, отбросить ложную стыдливость, смело возложить руки впечатлений на гениталии cogito и оргазмировать, оргазмировать, оргазмировать! А уж что послужит спусковым крючком — дело сугубо личное — член друга, вагина подруги, анус того или другого, жареная курочка — непредсказуемы пути твои, создатель!

Ебитесь, трахайтесь, совокупляйтесь, впрыскивайте, укалывайте, загоняйте, насаживайтесь, завинчивайтесь, стыкуйтесь, занимайтесь любовью, сексом, игрой, прелюбодейте, исполняйте супружеский долг, отдавайтесь, дарите невинность, ломайте целки, позволяйте в попку, принимайте семя, заглатывайте, берите за щечку, петтингуйте, отлизывайте, отсасывайте, вступайте в огневые контакты, читайте болту Сосюру, катайте шары, загоняйте в лузу, водевильте, покрывайте матрешку, точите ножи, фачте, пробуйте пальчики, ударяйте по рубцу, делайте пухавочку!

Но при всем при этом — думайте, думайте, думайте. Потому что нет никакого оргазма в гениталиях, нет ничего самого по себе возбуждающего в трении слизистых оболочек без того, что творится в мозгах. Секс, как и разруха, — исключительно в головах людей, а не в пенисе и влагалище.

Ведь думать так же приятно, как и сношаться. Да, нужны некие сопутствующие действия — ритуал ухаживания, соблазнения, тонкая игра с мыслью, доведение до состояния, когда ее вагина увлажнится, раскроется, когда ее ноги раздвинуться в томлении наконец-то принять фаллос слов, объять его шелковистой мантией влагалища смысла и исторгнуть семя логоса.

Увы, мысль — женского рода, может поэтому прекрасная половина столь смущена сим обстоятельством, которое требует от нас лесбийских склонностей или хотя бы навыков? Как только женщина начинает думать, она впадает в грех однополой любви. Не потому ли мужчина столь подозрителен по отношению к умной женщине? Его инстинкт самца нашептывает, что в подобном союзе он окажется лишь третьим… И не потому ли столь развратны (в обыденном понимании) интеллектуалки?

Что не хватает данному телу, распростертому после оргии на праздничном столе? Почему ни одно мужское тело не смогло принести ему успокоения и, так называемого, женского счастья? А ведь были попытки… были… Наглые ухаживания, ядовитые цветы, изнасилования… В общем, все то, что педалирует несколько миллионов лет формирования безотказного механизма размножения, заставляет сердце биться сильнее, соски торчать, влагалище течь, прикрывая откровенность физиологии презервативом романтического флера.

Ради чего? Отдать вагину в лен, получив взамен сомнительные семейные ценности и родительское благославление, вздохи зависти подружек и zayebyvayuschyeye опускание крышки унитаза?

Вздрагивать от холодных ног и регулярно получать порцию семени внутрь (в безопасные дни) и снаружи (в дни угрозы неконтролируемого размножения)?

Постепенно терять сексуальный аппетит на пресной диете скучных супружеских обязанностей, доводя себя пальчиком под аккомпанимент храпа, пердежа и слюней или взыскуя приключений на стороне?

Смотреть с ненавистью на райские паховые кущи, морщиться от крепкого аромата мужских выделений и, не имея слов от сомнительной деликатности, пытаться делом — регулярным бритьем промежности и ежевечерним демонстративным подмыванием — сподвигнуть милого на соблюдение элементарной брачной гигиены. Приятный запах гениталий вовсе не ключик к совместному благополучию, но его фундирующий, yebanyj в рот, конституэнт.

53. Великая тень

— Стань тем, кто ты есть, освободись от опекунства традиционного аппарата навыков, норм, ценностей, воспринимай их как бремя и личную несвободу, пробуди личную волю, научись говорить «нет» всему общеобязательному и общезначимому и уже постольку не-индивидуальному. Таково мое тебе пожелание, — бутылка наклоняется, вино тонкой струйкой льется на живот, сбегает к груди, к ногам, омывает, отмывает, дезинфицирует.

— Это не просто. Просто — сойти с орбиты вообще и устремится в бездну, прочь от тепла и света.

Великая тень проводит пальцем от шеи до лона. Семя смешалось с вином.

— Помнишь, как назвала меня?

— Порнограф от философии. Твои книги — жесткое порно любомудрия.

— Будьте беспощадны к идеям, но не к людям — ностелям идей. Вот чему я всегда следовал.

— Ты вторгся в их царство благоденствия дикой ордой скептицизма и презрения, грабил, насиловал, убивал… Нет самого жуткого преступления, которое бы ты не совершил в платоновском царстве чистых идей.

— Старик знает толк в философии, — великая тень осторожно убирает листок капусты. — Мне нравится сидеть с ним за кружкой пива в тихой таверне у дороги. В конце концов, это он, царственная особа, проложил границу между мирами. Разделяй и властвуй. С тех пор каждому позволено основать свое крохотное княжество в идеальном мире, превращая могучую империю Абсолюта в лоскутное одеяло терпимости и равнодушия.

— Что же тут плохого? Век толерантности — никого не казнят, не сжигают за убеждения, всем глубоко наплевать — вертится Земля или покоится в центре вселенной, ведь старик Альберт скзал — все в мире относительно, аминь…

— Именно поэтому торгуешь собственным телом? Забрасываешь лаг наготы и распущенности в мутную воду современности, пытаясь вымерить фарватер, что приведет в спокойную бухту мудрости? Помнишь, как было сказано о том, что мы не какие-нибудь мыслящие лягушки, не объективирующие и регистрирующие аппараты с холодно расставленными потрохами? Мы должны непрестанно рождать наши мысли из нашей боли и по-матерински придавать им все, что в нас есть: кровь, сердце, огонь, веселость, страсть, муку, совесть, судьбу, рок.

— Ты — Дон-Жуан морали, — прижимаю его теплую ладонь, — Твоя страсть и заинтересованость в вопросах морали может посоперничать с самой клинической эротоманией. Отдаваться мужчине, отдаваться женщине, отдаваться идеям… Кто в наше развратное время отважится на нерасторжимое и верное супружество с одной единственной идеей?

— Да, я был лишен внимания женщин… вернее, я не искал его… может, только Лу… или Козима… Но ты права, в отношении идей я был несдержан, я действовал как опытный обольститель, совращая и растлевая невинность, религиозное ханжество, аристократическое высокомерие… Не было мысли, котораую бы мне не удавлаось в нескольких строках афоризма раздеть донага, обесчестить и выставить на общее презрение. Мы прелюбодействовали в самых святых местах цивилизованной морали.

— Вот видишь, кто-то философствует молотом, а кто-то — вагиной. Это стало открытием. Так потрясает невинную девочку знание о том, для чего предназначено отверстие у нее между ног. Захватывающее чтение, затрепанные томики «Философского наследия», возбуждение… да, откровенное животное возбуждение и первый настоящий оргазм: «Человек есть нечто, что должно превзойти. Что сделали вы, чтобы превзойти его?» Бессонная обычная ночь, нагота, книга, возбуждение, одновременная мастурбация мысли и клитора… Ты растлил не только идеи, Дионис. До сих пор после лекций о тебе приходится менять подмокшие трусики.

— Значит этим познавали меня…

— Да…

— Исток, начало человеческой жизни…

— Нет. Обман, фальшь. Ловушка для простаков. Вход в черную дыру, ничего не дающую взамен, лишь поглощающую то, что могло бы стать жизнью.

— Природа расточительна. То, что бережет, ищет оправдание и цель — к жизни не относится. Не будь скупа. Не думай о цене. То что имеет цену, не имеет ценности.

— Делай что хочешь?

— Но прежде надо мочь хотеть.

Еще один бокал вина льется на лоно:

— Бойся завистников и ненавистников. Прячься, чтобы не распластали твою душу; прыгай на ходулях, чтобы не заметили твоих длинных ног; показывай всем лишь зиму и лед на твоих вершинах, и не показывай, что гора твоя окружена всеми солнечными поясами. Будь сострадательна к состраданию этих завистников и ненавистников.

— Трудно. Тяжело. Одиночество угнетает. Порой сил хватает лишь на то, чтобы не залезть в ванну и не распороть запястья бритвой.

— Счастлива ли ты?

— Если да, то таким счастьем, которое тяжело и не похоже на подвижную волну, которое гнетет и не отстает, прилипнув, точно расплавленная смола.

— Ну что ж, каждому, кто обдумывает трудные вещи, случается нечаянно наступить на человека в самом себе.

— Порой хочется сойти с ума… впасть в безумие обыденной, размеренной жизни… нарисовать очаг на старом холсте, спрятав за ним дверь в покои души.

— Следует освободиться от морали, чтобы морально жить.

— А что-то более сильнодействующего, кроме слов, в твоем арсенале нет?

— Ты имеешь в виду кровь?

— Даже кровь уже ничего не перевернет в душе… Слишком много ее пролили с того полудня. Вспомни Лютера — мир обязан своим творением забывчивости бога, ведь если бы бог вспомнил об атомной бомбе, он никогда не сотворил бы мир.

— Старик погорячился.

54. Подведение итогов

Промокаюсь салфеткой. На кухне определенно слышен звон стаканов и ложек. Иду. Идиллия — за столиком, заваленном остатками и объедками сластей, мясных нарезок, фруктов, расположились Танька и Полина. Хлебают чаек из фарфоровых чашечек, закусывают тортиком в глубокой задумчивости и молчании. Появление голой именинницы интереса не вызывает. Дитя заталкивает в рот очередной кусок, рассыпающийся пудрой, жует, хрустит, прикладывается к чашечке с филигранно выполненной росписью — сатиров, трахающих наяд. Танька держит чашечку двумя пальчиками и чересчур осторожно — ручка исполнена в виде анатомически подробного козлиного члена.

— Сушняк, — объявляю в пустоту, шагаю к холодильнику, достаю минералку и замечаю прикрепленный к дверце живописный список. Глотаю, одновременно пытаясь сосредоточиться на смысле изложенного. Получается плохо. Какое-то меню… програмка… спам… Удавы, стриптиз, оргия…

Подбираюсь к столу, плюхаюсь. Танька невозмутимо наливает чай из чайника, где к сатирам и наядом присоединились кентавры и грифоны, пододвигает чашку. Полина отскребает от хрустального блюда нечто, что при жизни было, кажется, тортом, наваливает массу на блюдце и венчает вилочкой. Позаботились.

— Почему молчим? — интересуюсь.

— Влагалище не болит, Piranha? — в том же тоне глубокого похмелья вопрошает дитя.

— Надо было поделиться? — хлебаю чай и затыкаю позыв к рвоте приторной массой. Горло сжимается. Из глаз — слезы.

— Девочки, не ссортесь, — провоцирует Танька.

Прислушиваюсь к ощущениям тела. Слегка тянет, чуть-чуть ссаднит, но в целом — не перетрах.

— Не huj было из себя Эммануэлью vyyebyvat'sya, Baba kusai.

— Иди пописай, — советую. — Страви кипяток.

На удивление дитя покорно бредет к туалету.

В халатике лучше. Кутаюсь, согреваюсь. Надо залезть в кипяток, отпарить, смыть следы чрезмерного наружного потребления вина и мужчин.

— Мама тебя тоже поздравляет, — Танька накладывает еще одну порцию, морщится, отставляет.

— Угу.

Сил выяснять филологические подробности нет. Редкий момент предрассветной обесточенности. Возможно, это и называется у них сном?

Танька зевает:

— А если патология? Что-нибудь в мозгах? — редкая способность продолжать внутренний монолог внешним диалогом. С некоторым усилием восстанавливаю возможную логическую цепочку:

— Иди в pizdu каркать.

— Вот-вот, — Лярва все же запускает ложечку в сласти. — Я читала книжку, так там у одного из-за опухоли в передней лобной доле необыкновенные способности проявились. Поначалу он обонял исключительно жуткую вонь, затем появилась бессонница, потом — ясновидение… эротомания… прочие перверсии…

— Сквернословие. Все сходится. В этой башке — рак. И краб.

Танька смотрит побитой собакой:

— Я о себе. Какое-то странное ощущение… Blyat\, да не могу я его уже есть! — отодвигает тарелку. Икает. Прижимает ладошку ко рту. Смотрит выпученными глазами. Зеленеет.

— Аллергия на инвективную лексику, — умозаключаю.

Танька срывается с места.

— Там Полина! — запоздало предупреждаю.

В туалете шум, гам, что-то падает, льется, вопит дитя, дверь с грохотом распахивается — картина маслом из разряда альтернативных сексуальных развлечений — дитя со спущенными до колен трусиками, задранной до пояса футболкой. В одной руке — глянцевая дрянь «Космогальюнер», в другой — моток туалетной бумаги. Надпись на футболке: «Fuck off!»

Смотрим друг на друга. Встаю. Вытираю рот. Подхожу. Отбираю дрянь и бумагу. Стаскиваю нецензурщину.

Опухоль в мозгу? Все сходится… Тогда точно все сходится… Девиации поведения — с каждым разом все более изощренные… Как сейчас, когда губы сами находят бледный сосок. Бледный несовершеннолетний сосок. Затем второй бледный несовершеннолетний сосок. Грудь эфеба, которой предстоит распухнуть, раздуться, обвиснуть… Стать сексуальной, кормящей, силиконовой, старческой… Как и этому плоскому животику еще предстоит претерпеть метаморфозы — вырастать и опадать, растягиваться и обвисать, покрываться шрамами и складками — следами арьергардных боев с наступающей на пятки старостью…

Опускаюсь на колени. Ее рука ложится на затылок:

— Я… я… Там… не подмылась… не успела… — сквозь прерывистый шепот проступают капли слез. Умоляющие.

— У девочки все отверстия чистые, — успокаиваю. Дожидаюсь ответа. Он приходит — ладонь прижимает к телу.

Чудо эротической акробатики, взаимный поиск равновесия — одна нога забрасывается на плечо развратной суки, свободная рука опирается на плечо развратной суки, другая продолжает настойчиво прижимать голову развратной суки. Не слишком удобно для размеренности супружеского долга, терпимо для продажного секса, идеально для запретной страсти.

Какое оно вблизи маленькое, несовершенное! Нежность. Не любовь, не страсть, а нежность. Почти что материнская… чудо касания… пальцы осторожно разглаживают складку… философия в складке — тезис — антитезис — синтез… Тезис мужского члена, фаллоса — единство, упругая концентрация центров возбуждения, размножения и выделения, все-в-одном. Антитезис вагины — разъятие и развитие каждого аспекта единого, расточительная дифференциация фаллоса на клитор, уретру и влагалище. Синтез соития, копуляции — слияние тезиса фаллоса и антитезиса вагины. Где же найти в столь стройной системе гегельянства место однополой любви? Перверсиям двуполой любви? Прелестям самоудовлетворения под аккомпанимент дерзких фантазий?

Вздохи, стоны, пальцы впиваются в плечо, дрожащая рука требует более полного слияния… Божество… олимпийское божество, принявшее образ дитя или таковым и являющееся… Божество, требующее преклонения, оно возвышается под свод небес, оно приближается к краю священного экстаза, оно почти что кричит: «Еще! Еще! Еще!»

Горячий дождь проливается на изможденое тело. Омывает лицо. Стекает по животу — тонкие струйки нежными пальчиками касаются клитора жрицы. В голове набухает и лопается оргиастический центр. Трудно дышать. Запах крови. Привкус крови. Все равно. Дальше. Дальше. Дальше…

Отстраняются. Отрываются. Тело скользит вниз. Бессилие. Не от оргазма, ибо такое бессилие имеет привкус пепла, а от чего-то другого — мучительного рождения страшного понимания? Понимания с привкусом крови.

Хлопает дверь. Танька замирает над нами — две подружки обнялись после траха, сидя на полу в луже. Повод для скабрезности, для ревности, для похоти… Поднимаю голову. Лярва в ужасе зажимает рот. Бледнеет. У нее сегодня вообще странная цветовая гамма — вялая самошутка…

Смотрю на Полину. Любовница-малолетка более крепка в своей броне мизантропии и циничности:

— Jy pis my af! У тебя кровь из носа хлещет.

Ничто не вызывает такого умиления, как умирающий организм. Все суетятся и лишь он пребывает в строгой печали приближения к последней границе. За вратами смерти расстилается ад — обширная пустошь для тех, кто не верит в собственный конец.

Хуже нет суеты двух озабоченных баб, особенно если они обе твои любовницы. Смотрюсь в зеркало, смываю кровь, которая все еще сочится из ноздрей густыми потоками. Промакиваю салфетками, бросаю на пол.

Менструация мозга. Зачатия не случилось, и неоплодотворенная мысль вымывается наружу. Если подобное будет регулярно случаться, то пора озаботитиься тампонами для носа.

Гинекология души… Смешно. Вот оно, случилось долгожданное слияние духовного верха и телесного низа — философствуем вагиной, менструируем головой. До чего доводит оральный секс!

— Как ты? — Танька.

— Zayebis\.

— У меня есть датый врач… — Полина.

— Не нужны нам алкоголики! — Танька.

— Ek sal jou donner! С какого бодуна ты, foda-se, решила, что он алкаш?! — Полина (разяренно).

— Ты же сама сказала — поддатый!

— Я сказала — «датый»! «Датый»! Lei diu lei lo mo! Андерстенд? Сокращенно от «очень хороший»! Трипер на лету излечивает.

— А при чем тут трипер?! — Танька.

— А не надо yebat'sya с кем попало, striapach! — Полина.

— Сама такая!

Железный аргумент. Дитя задумчиво умолкает.

— Но ведь что-то делать надо…

Кровотечение замедляется. Нос забит. Дышу через рот.

— Приберитесь, — махаю рукой на салфетки и перемещаюсь в кабинет. Мудрая мысль — запирать хотя бы одну комнату на время приема гостей. Не люблю чужих половых сношений на собственном рабочем месте. Свои — сколько угодно. Сколько аспирантов соблазнено среди книжных стеллажей!

Усаживаюсь, ноги на стол, голова запрокинута. Мысли — отсутствуют. Вытекли. Отменструировали. Ни страха, ни беспокойства. Ожидание — что еще выкинет тело? Смерть? Можно ли бояться того, что не является фактом биографии?

Осторожный стук. Скрип.

— Я тебе чай принесла, — дитя бочком пробирается в комнату.

— Спасибо, — гнусавлю. — Очень любезно.

Поднос ставится. Дитя — рядом. Гладит ноги.

— Мне было очень хорошо, — тихое признание. — Я… я… наверное… лесбиянка? Нет! Нет! Не то, чтобы… Ну… меня это… Мне плевать… Echi shite kudasai…

— Ты — не лесбиянка, — успокаиваю. Надо же, беспокоится о правильной ориентации.

— Тогда… наверное… очень развратная? Hnaw-haw? — робость в голосе.

— Такое есть, — соглашаюсь. — Но чуть-чуть. Вот настолько, — показываю.

— Ты не подумай ничего такого… Но меня это правда волнует… Is cuma liom sa diabhal… Я, наверное, всем даю из-за того… ну, чтобы доказать себе, что… Sukebe…

— Что и крепкий мужской член способен приносить наслаждение, — заканчиваю мысль.

— Да. Ты меня, kutabare, не ревнуешь?

— Чуть-чуть. Вот настолько.

— Ты только не думай… Я в любое время… ну, готова… — рука пробирается в промежность. — Если хочешь… Anata no manko ga nurete imasu ka?

— Ты опять обсикаешься, — натужно хихикаю. Что-то раздражает в разговоре.

— Ой! Извини! Biskreta! Я не специально! Ko te jebe! Даже не знаю, как так получилось! Прости!

Звонок прерывает милый диалог. Смотрю на покрасневшую лолиту. Поднимаю трубку. Наитие. Наследник подтверждает:

— Старик скончался. Прощание — завтра. Похороны — послезавтра.

Дележ наследия — уже сегодня, мысленно добавляю. Гудки. Пэр на этот раз милосердно лаконичен.

Пустота. Одиночество. Привлекаю дитя к себе. Сидим обнявшись. Целомудрие грусти.

55. О вреде истории

— Можно пойти с тобой?

Качаю головой, беру цветы, выбираюсь из машины. Близкое дыхание зимы заморозило землю. Набираю воздуха, замираю.

— Буду ждать, — дитя продолжает кутаться в шубку. Сроднилась. — Не прыгай в могилу, даже если он был… был…

Не помогаю. Напяливаю траурные очки, поправляю траурную ленточку. Ирония, еще одна ирония. Наша смерть не принадлежит нам. Кто осмелится пустить по ветру пепел великого имени? Даже если он хотел этого.

— Вика! Вика!

Вот уже и на кладбище появляются знакомые. Промакиваю платочком нос. Придирчиво осматриваю батист — ни пятнышка.

Приветливые взмахи. Очень способная аспирантка — Оса. Унаследованный титул — последняя ученица Старика. Жизнь ее обеспечена.

Фальшиво обмениваемся скорбными взглядами, прикладываемся щечками. Мысли прочесть не трудно — Оса она и есть оса: «Какая же ты сука, но я тебя все равно обошла!» Жужжит и кусается.

— Познакомься — мой муж! Ты его, наверное, узнаешь — восходящая звезда политической арены, бессменный руководитель партии «Прогресс и законность. Демократический единый центр»… — перечисление регалий чересчур. Но бессменный руководитель «PIZDYETs» терпеливо дожидается оглашения полного титула, чтобы затем добродушно пробурчать:

— Милая, ну зачем…

— Обязательно запишусь в вашу партию, — вялое рукопожатие.

— Ммм… — стриженный ежик волос образует идеально горизонтальную площадку на самой макушке. Бессменный руководитель твердо знает, чего он хочет.

— А там твоя дочь? — Оса заглядывает за плечо. Поворачиваюсь — дитя сидит в джипе, дверца распахнута. Курит. Подтекст богат и очевиден — какая же ты старая, уж не от Старика ли дочурка (хотя по времени явно не сходится), не умеешь воспитывать детей и вообще — мать-одиночка, проблемная семья.

— Нет. Рабыня-наложница, — признаюсь честно. — Приобрела по случаю. Для постельных утех.

Парочка переглядывается, вежливо улыбается. Мы истину, похожую на ложь, должны хранить сомкнутыми устами… Киваем. Расходимся.

Дележ наследства. Кровавая грызня за то, кто окажется упомянут в мемориальном сборнике. Если раньше изучалась генеалогия, то теперь с не меньшим вожделением изучается редакторский состав юбилейной анталогии. Последыши времени. Черви на тухлом мясце завершившейся эпохи.

Поистине парализует и удручает вера в то, что ты — последыш времени, но ужасной и разрушительной представляется эта вера, когда в один прекрасный день она путем дерзкого поворота мыслей начнет обоготворять этого последыша как истинную цель и смысл всего предшествующего развития, а в ученом убожестве его видит завершение всемирной истории…

Могильные столбики. Две даты — засечки вечности. Медленное зарастание, погружение в забвение, последние попытки вцепиться памятью близких в уходящий поезд времени. Смерть не только забирает, но и пугает. Память — эссенция ужаса, который всякий испытывает перед тем Ничто, в которое обратится любая, сколь угодно яркая жизнь.

— Размышление о смерти? — вежливое полуобъятие. — Иногда она приходит как избавление…

Первый ученик и первый враг — вечная история Люцифера. По сценарию дрянной мелодрамы следовало отхлестать его цветами по румяным щекам. Либо выдержать минуту ледяного молчания, ожидая пока искуситель сгинет в толпе, ощетиневшейся венками.

— Да, — мямлю. — Возможно…

Искуситель задумчиво изучает Любимую (во всех смыслах) Ученицу. Берет под руку. Идем на виду коллег. Парии.

— Слышал, что пэр не очень-то вас жалует, — рокочет Искуситель. — Какая-то грязная история с мемориальным сборником. Замолвить о вас словечко?

— Не стоит, — отвечаю машинально, но смысл доходит. — Неужели…

— Да-да, глубокоуважаемая Любимая Ученица, грядет война, в которой необходимы союзники. Все-таки наиболее принципиальные работы написаны в соавторстве учителя и ученика. Этого невозможно не учитывать… Хотя я несколько озадачен что вы… хм… по другую сторону баррикад.

— Большой личный недостаток всему виной — трахаюсь с кем хочу, а не с тем, с кем нужно.

— Вот как, — Искуситель крепче сжимает локоть. — Откровенность за откровенность — соблазняю лишь тех, кто желает соблазниться. Взгляните на них, как они пожирают глазами отщепенцев. Чувствую себя Ли Харви Освальдом. А вы?

— Беременным подростком в монастыре кармелиток.

Достает платок и основательно в него сморкается. На самом деле — смеется. Вытирает слезы:

— Нам обязательно нужно встретиться, Вика. У меня появились на вас виды.

— Оставьте.

— Нет-нет! Послушайте…

Беда любого падшего ангела — в гордыне. Все, что происходит, они пытаются представить как продолжающуюся битву с творцом, чей малейший пердеж от желудочного несварения для них — гром небесный торжествующего победителя. Все, что не укладывается в логику боевых действий, для падших не существует. В этом их грандиозная слабость. Добро победит зло не в прямой схватке с открытым забралом, а потому что зло не распазнает добро, занятое битвой с ветряными мельницами.

— А нельзя ли в порядке аванса за душу получить кое-что уже сейчас? — прерываю.

— Такое — против правил темных сил, — парирует Искуситель. — Но для вас…

— Хочу слова.

— Ммм… Над ямой, полагаю?

— Над ямой.

— Сложно, — щурится, мысленно разглядывая прейскурант. — Вызывающе. Не по чину… Может, на поминках вас устроит больше? И аудитория шире.

— Здесь — скандальнее. Право же, Люцифер Андреевич, больше уже не случится возможности подложить учителю свинью.

Искуситель признается:

— Будь у мертвых силы говорить, то свое слово вы бы получили.

— Будь у мертвых силы говорить, то никаких торжественных похорон и не было бы… Прах развеяли в поле… и все…

Оглядывается, сжимает крепко локоть:

— А вот с этого момента — подробнее. Нарушение прямой воли усопшего?

Киваю. Как же от него разит одеколоном!

— На это им были даны недвусмысленные указания? В здравом уме и трезвой памяти? Или в ходе… э-э-э… неформального резвлечения на любовном ложе?

— Не боитесь пощечины?

— Фи! Пощечина! Как театрально! Вы ведь не из тех, кто закатывает пощечины и истерики, а, Виктория? Виктория значит «победа»?

Все же хочется шипеть разъяренной кошкой. Вцепиться в морду Падшему ангелу.

— Не обижайтесь, не обижайтесь, — примирительная гримаска, стылые глаза — грязные льдинки под нечистым осенним небом. — Мы теперь по одну сторону баррикад. Мы оба пали…

Сил возразить — нет. Старость — это когда умирают мужчины, которых любила. Вечная молодость — вообще не помнить их лиц. Смешать в ночном коктейле продажной страсти, поставить экзистенциальный опыт над собственной душой и телом, выторговать у Искусителя вечной жизни, потому что уже точно знаешь, что мгновения, которое было бы достойно остановки, не существует.

Мимо бредет жуткий кладбищенский бомж — точно оживший мертвец, прячуший под чудовищной рваниной распухшее от трупных газов тело. Сердце екает, но не от страха или отвращения, а от непонятного узнавания, от чувства сродства. Искуситель продолжает искушать, но смотрю на вымазанное в глине, а может и в дерьме лицо, обвисшие сосульками космы, спутанную бороду, спрятанные под морщинистые веки глаза…

— Забавная картинка, — усмехается Искуситель. — Вы замечаете как в жизни часто соседствует самое высокое и самое низкое?

Ни облачка пара не вырывается из раззявленного рта, лишь всхлипы и переливы лимфы в сгнивших легких…

— Ритуал похорон — наиболее жесткий ритуал, который невозможно ни избежать, ни изменить даже в самой, казалось бы, малозначительной детали. Последний долг, так сказать, перед усопшим, как будто усопший может восстать из своего последнего пристанища и потребовать возместить недоданенное.

Из обшлагов изодранного пальто торчат скрюченные, распухшие в суставах пальцы. Что-то черное стекает по ним и капает на асфальт…

— И рядом — могильщики, презреннейшая профессия, парии, отверженные. Может быть они и зарабатывают больше академика только за то, что выкопали яму, но сути дела деньги не меняют.

Калоши привязаны к огромным ступням грязными бинтами…

— Знавал я нескольких могильщиков… Любопытные личности… Вот уж у кого стоит поучиться философии смерти.

Суетливо копаюсь в карманах. Достаю бумажку и шагаю наперерез…

— Вика! — каркает Люцифер, певец падших.

Стою, ощущаю напряжение надвигающегося нечто, качаюсь в нарастающих волнах кислого зловония, самой отвратительной смеси запахов тела, экскрементов, грязи, гнили, распада. Шарканье и клокотание все ближе. Лишь цветной фантик в руке — жалкая подачка Смерти.

Страшно. Невыносимо страшно. Кажется, что чудовищный голем пройдет даже не мимо, а — сквозь. Процедится через тело, пропитывая его своими миазмами, оставит стоять в скорбном бесчувствии — грязную, испачканную, отравленную.

Шаги замирают. Осмеливаюсь поднять глаза. Тычу куда-то в живот жалкой подачкой.

Безумный взор. Рычание — недовольно-вопросительное.

— Тебе… вам… — объясняю самой себе. — Покушать… Примите.

— Мертв мой товарищ, — бормочет чудище. — Было бы трудно уговорить его поесть… Манда, — выплевывает напоследок.

Люцифер поддерживает за талию, почти волочит к скамейке. Беззвучно хихикает.

— Вам еще рано туда, — убеждает. — Не стоит так отчаянно погружаться в их мир. Поверьте.

Верю. Слеза. Не могу сдержаться. Стискиваю очки и рыдаю как студентка-отличница завалившая экзамен после ночи первой любви. Утираюсь платком, сморкаюсь распухшим носом. Смесь отчаяния, облегчения, жалости, радости, ненависти…

— Что с вами, голубушка? — Нинель Платоновна. — Ах, это… Но ведь это было так ожидаемо, вы должны были подготовиться…

Утыкаюсь в ее плечо. Вот когда нужна мама, но вокруг лишь чужие, далекие, малознакомые и неприятные люди. Отчаяние схлынуло, оставив пустоту. Звенящую ледяную пустоту.

— Извините, ради бога, извините, — смотрюсь в зеркальце. Так и есть, глаза покраснели, нос и губы распухли, щеки — не щеки, а стена плача. Надеваю очки. Немного получше.

— Будут ли по мне так убиваться? — задумчиво вопрошает Нинель Платоновна, теребит вуаль.

— На такое способны лишь наивные юные любовники.

— Учту, милочка, учту. Где вот только найти их- наивных и, заметьте, бескорыстных? В моем возрасте их надо соблазнять интеллектом или карьерой, ха-ха.

— Странная тема для похорон, — признаюсь. Медленно движемся среди цветов и венков.

Нинель закуривает.

— Отнеситесь по-философски.

— Профессионально?

— Мы живем во время нескончаемых похорон философских идей и эксгумации философских трупов. Выбирайте сами, что лучше — копать могилы или рыдать в толпе. По мне так и то, и другое — пошло.

Пошло. Пошло играет оркестр. Пошло рыдает толпа. Пошло опускается в яму гроб. Пошло летят комки мокрой глины из рук, затянутых в перчатки. Пошлые речи — начало великой битвы за приватизацию идей. Ваша покорная слуга пошла до невозможности, ибо ничего не отыскивается в сердце, что не превратилось бы в ложь под воздействием магистерия брезгливо-скользкого интереса толпы. Так почему бы не отдать им на растерзание чужие мысли, чужие чувства, бросить обломок кости гения, в которую они вцепятся сворой голодных собак:

— И если вы интересуетесь биографиями, то требуйте не тех, в которых повторяется припев «имярек и его эпоха», но только таких, на заглавном листе которых должно значиться: «Борец против своего времени»…

Прости, Великая тень.

И еще, и еще. Хлесткие, обидные, невозможные слова, вбрасываемые в жесткий ритуал избавления от мертвичины. Жуются губы, переглядки, махание украдкой рукой, чье-то неловкое цепляние за локоть, а затем и вовсе безобразная сцена стаскивания истеричной дамочки с подмостков мещанского интереса к скандалам. Всегда любопытно посмотреть на бабенку, которую поябывал великий.

— Как? Вы не знаете…?

— Ну, дорогуша, это всем известно…

— И что он в ней нашел?

— В том возрасте и положении уже не ищут…

— Знавал я одного председателя совета, так у него ни одна соискательница не миновала…

— Да-да, он называл данный ритуал весьма забавно: «право первой диссертационной ночи»…

— А я слышал…

— Дура истеричная.

Люцифер похлопывает в ладошки. Одобряет. Пэр бледнеет, синеет, зеленеет, пытаясь сохранить свински-интеллегентное выражение лица — гнилая привычка избегать проблем. И ведь слушают! Давятся, обсасывают косточки, но слушают — напитываются новых впечатлений в скучнейшей жизни. Телевизионное «мыло» в прямом эфире. Где здесь скрытая камера?!

Не мечите бисер перед свиньями — схавают и не подавятся.

А затем пойдут на поминки — пить водку, есть пироги с капустой и судачить. Присягать надувшемуся от собственной значимости пэру, в душе хихикая над тем, как его обмазали дерьмом над могилкой родного папашки. Успокаивать последние конвульсии совести тем, что «этого давно ожидали», «все так делают», «я же не враг самому себе», «а что я с того поимею».

Полноте, по кому рыдать из стоящих в толпе? А ему уже все равно. Вот и выходит, что вся ненависть, презрение, отвращение — лишь к самой себе, сладострастное самобичевание, ведь так было приятно, когда он позволял себе шлепнуть по попке: «Глубже, милый, глубже… ну шлепни меня, шлепни, как в той порнухе…»

— Вы забываетесь, — шипит пэр. Скандал переходит дозволенные рамки.

— Kyss mig i arslet! — как можно вежливее отвечаю. Жаль, что в шведском пэр не силен. Сжимаю жалкий кулачишко и бью. С жалкой силой до боли в пальцах. Неуклюжий поворот, падаю, но никто не бросается помочь.

Вожусь в вязкой глине спившейся потаскухой. Память милосердна — она пожирает Теперь, оставляет в нем дыры забытья.

56. Лень

Редкое по своей вдохновляющей силе состояние полного ohuyeniya. Богат язык смыслами — одной лексической единицей можно выразить все. Пошла — pohuyarila, все равно — pohuj, подарить — vhuyachit\, богатство — всего dohuya, pizda — huyepriyemnik. Полное ohuyeniye — лень.

Лень есть мучительная сосредоточенность на главном. Физически — страдание херней. Психологически — барахтанье в мутном потоке сознания. Эмоционально — раздражение от бездарно теряемого времени. Душевно — подводных гад бесшумный ход. Тайная работа, непонятная самому и никому не нужная. Разве что вселенной, ожидающей тепловой смерти. А что? Неплохо. Безделье как способ неувеличения энтропии. Ну и страданий заодно.

Банально. Было. Мысль, пришедшая в голову, принадлежит вам, даже если ее обсосали еще тысячу лет назад. Успокаивающее утверждение, вот только кому они нужны — богатства чьей-то души?

Любовь движет миром, а не только чьим-то членом в чьей-то вагине. Хотя и последнее не так уж плохо. Для мира. Если на член надеть обручальное кольцо и возбудить, то возникнет эффект необратимой эрекции. Ни кончить, ни кольца снять. Неплохая пытка и не самая скучная смерть. Вот и жизнь такова — обручальное кольцо совести на набитой всяческими мерзостями эрегированной душе. Хочешь избавиться от мучительной невозможности разрядиться — режешь собственную душу, выпуская фонтаны крови. Совести больше нет, весь мир в твоих дерьме и сперме, а душа свернулась в поросячий хвостик. Ни в pizdu, ни в Красную армию.

Есть ли у зародышей своя религия, которая хоть как-то объясняет — зачем им нужно отращивать ножки и ручки в утробе матери? Что могла бы такая религия из себя представлять? Ничего кроме глупости: настанет день и вы покините мир сей — юдоль печали и тьмы, схлынут воды и откроется дорога к свету… И будете вы окружены заботой и любовью вашего творца, и сладкий нектар польется в ваш рот… Аминь. И похер, если тебя абртировали, выкинули в мусорный ящик, придушили пуповиной, подбросили. Эмпирические частности, которые не нарушают главного религиозного постулата — все вокруг zayebis\.

Какое счастье в бесплодии! Ни забеременить, ни, тем более, оплодотворить. Живешь как человек, и huj с ним, что подохнешь собакой. Все же лучше, чем мучиться собачьей жизнью ради умирания в окружении детей и внуков, уже отчаявшихся увидеть столь любимое тело засыпаемое могильной землею.

А еще нет иллюзии нужности — спасительной маски, что прирастает к лицу. Все кому-то нужны, словно сугубая утилитарность еще оправдывает хоть чье-то существование. Мы не уверены, что существуем, вот очевидность, которую мало кто соглашается принять и осознать в полной мере.

Хотите знать, что такое потерянный рай? Незыблимая вера в то, что живешь. Живешь не завтра, не вчера, не мечтаешь и не предаешься ностальгии, а ощущаешь каждой клеточкой тела собственную жизнь! Перводокса — феноменологическая структура сознания, крошечная перчинка в вареве мыслей, без которой оно становится пресным, каких бы специй мучений, наслаждений, спокойствия, веры, любви, страха туда бы не добавлялись дрожащей рукой человека.

Странные мысли приходят бессонной ночью. Не впадать в темноту грез наверное не столь уж и безобидно. Что происходит с человеком по ту сторону? Становятся ли все они жителями одной страны, невольными жертвами кровососов сновидений? Почему лишь редким людям дано оставаться по эту сторону сознания?

Если мироздание образуется сплавом материи и сознания, то логично предположить, что и материя обязана периодически погружаться в состояние своеобразного сна, всецело уступая место сознанию. И тогда… Лень. Лень? Что за безумие… Мироздание, заполненное только сознанием, есть лень — отсутствие желания делать что бы то ни было. А что можно делать, когда ничего вокруг нет? Когда все материальное исчезает, проваливается в невидимую дыру и остается пустота? Тут и трансцедентальный идеализм мало чем способен помочь.

А что? Вот взять и написать нечто вроде «Философии лени»: (а) общая проблематика лени и ее решение в работах философов жизни; (б) лень как диалектическое взаимопревращение материи и сознания; (в) лень как двигатель прогресса…

Лень. Фантом мира, который только кажется настоящим, но гибнет и распадается от легкого прикосновения.

Сон. Благотворное временное помешательство. Какое счастье быть лишенной каждодневного возвращения собственной личности — отправляться в поиски чего-то нового, несбыточного, покидать пропыленную одежду собственного тела, а главное — ускользать из капкана чужих представлений, что ежесекундно формуют душу тяжелым прессом, вбивая в неизменный штамп, ускользать в иллюзорную свободу, чтобы вновь и вновь возвращаться, втискиваться в пропыленный, надоевший костюм. Иметь возможность потерять самое себя, но не иметь смелости не найти самое себя.

Чиркает спичка. Горит огонек.

— Любишь заумь, — скоморох передает сигарету. — Проще надо быть. Как спинка минтая.

— Такова участь интеллигента, — затягиваюсь. — Много думать о вещах, которые его совершенно не касаются.

— Надо чаще отсасывать. И глотать, а не сплевывать. Что за блядская привычка — сплевывать?!

— Хочешь научить, как делать хороший отсос? — после витания в эмпиреях пора вернуться к греху. — С заглотом?

— Давно не yebalis\ за башли, — скоморох закидывает немытые ноги на кровать. — Yebanaya скукотища.

— Lekh k ibena mat\!

— Сама туда pizduj, — на удивление вежливо огрызается чучело. — Тебе нужен хороший трах. Возможно даже групповой. Садо-мазо. Во все дырки. Прежде чем подохнуть, отдай жизни все.

— Старый сводник.

— Разложу я тебя на столе, И раздвину руками колени, Прикоснусь голым huyem к pizde, Я морально готовлюсь к измене…

— Похоже на пошлые стишки озабоченного супруга. И что дальше?

— Мы разве не супруги? — удивляется скоморох. — Мы — андрогин — первичный и шарообразный. Вот этим я ebu тебя когда хочу.

— Ты — опредметченная структура сознания.

— Blya, ohuyevayu от твоих матерных заворотов! А ты вообще — Hispan-hiwey-havalik-havakwit-palmimith! Pizda с ушами.

— Больно! Это же не влагалище!

— А это и не палец! — смеется. Продолжает двигаться. Боль утихает. Да и разве может сравниться боль в растянутом анусе с тем, что и болью-то трудно назвать. Мучительная беспричинная невозможность… — Иногда мне нравится, когда ты во время yebli делаешь пи-пи. Сегодня как раз такой случай.

— Настроение не романтичное, — злорадно отрезаю.

— Что чувствует женщина, когда ее ebut в жопу?

— То же самое, что и мужчина. Чувство глубокого удовлетворения.

— Сделаем его еще глубже… Вот так… blyad', ты не всасываешь?! Здесь держись и прижимай колени, прижимай…

Чем-то обозлен. Раздражен и груб. Не yebyet, а насилует. Врубается в попу. Извращение. Он не может быть груб, все, что в нем, лишь проекция, зеркало. Ноэма, предметно-смысловой коррелят впечатления, феномена, удара черной молнии, по Прусту… Марсель здесь чересчур сдержан — удар молнии, ха! Huj в жопу — вот что такое впечатление. А ведь он знал в этом толк, тоскуя по Альберту, но выводя на бумаге — Альбертина, Альбертина, Альбертина! Внезапный выход за рамки мертвой обыденности, привычных схем, ритуалов. Дефлорация ануса. Еще одна потеря невинности…

Вот о чем сожаление, тоска, почти что слезы — об утраченной невинности. Редкий случай, когда ноэза обретает однозначно физиологическую привязку, когда совершается таинство отражения первородного греха — срывание плода познания, надрыв складки, чтобы принять, вобрать эрегированное орудие освоения нового мира, взамен утраченного рая. А ведь есть еще оральный, анальный пути — последние островки ушедшей под воду атлантиды невинности, которые с не меньшей легкостью отдаются во власть фаллоса.

Сколько девочек в эту секунду в первый раз отдаются любовникам? С желанием, страхом, равнодушием, презрением, обожанием, нетерпением, послушно раздвигают ноги, стыдливо сжимают колени, плачут, кричат, тяжело дышат, приподнимаются, помогая стянуть с себя трусики, хватаются слабыми пальчиками за последнюю преграду, вскрикивают от боли, терпеливо морщатся, безразлично прислушиваются к движению той штуки во влагалище, заполняются липкими выбросами, брезгливо стирают сперму с живота и промежности, сидят на корточках в ванне, смывая кровь и семя, то ли радуясь, то ли приходя в себя от физиологичности так называемой любви.

Исход из рая продолжается, вот в чем открытие! Нет никакой библейской хронологии, это столь же глупо, как интересоваться днем рождения Зевса. Все свершается только здесь, только сейчас. Мир творится в каждый квант времени своего существования, а вместе с ним — мистерия утерянного эдема.

Если бы девочки и мальчики не срывали каждую секунду запретный плод с древа познания, поддаваясь искушеню змия, что выпирает из штанов, желая выплюнуть, оплодотворить наивных ев порциями белого яда, окропить свое тело девственной кровью, то что бы случилось с мирозданием?

— Ты не спишь?

Натягиваю простыню.

— Никогда не сплю.

Танька опускается в кресло. В руках — бутылка. Принюхиваюсь.

— Я читала где-то о таких случаях. Но ученые говорят, что эти люди все равно спят. Только не замечают.

— Ох уж эти ученые… Спят, но не замечают, что спят. Живут, но не замечают, что живут. Любят, но на самом деле хотят свиной хрящик.

Танька прикладывается к горлышку. Прислушивается к внутренним ощущениям.

— Спиваешься? Устроили тут, понимаешь, клуб одиноких сердец сержанта Пеппера…

— Разве такое возможно — любить, а на самом деле — просто быть голодной?

— Дай хлебнуть.

Вода. Обычная вода, по недоразумению налитая в бутылку из-под «Laphroaig».

— С этого не опьянеешь.

Танька ежится:

— Мне холодно… Пусти под одеяло.

— Вон там плед. В кресле посидишь.

Послушно укутывается.

— Мне так страшно, — признается. Достает еще одну бутылку, булькает. Гду она их прячет? — Иногда проснусь ночью, лежу и думаю — что от меня в этом мире останется? Дурацкие картины? Глупые стишки? Кто их будет смотреть и читать, если они уже сейчас никому не нужны…

Льстить не хочется. Успокаивать — тоже. Никогда не умела совершать ожидаемых дружеских тело- и душедвижений.

— Я ведь знаю, что не талантлива. Я чересчур труслива, чтобы быть талантливой. Не Модельяни. Мне никогда не достигнуть даже самых скромных высот. Так… мазня… Знаешь, что самое жуткое? Ощущать потребность в таланте и не иметь его. Как будто голодаешь, постоянно голодаешь душой… Хочется есть, очень хочется есть, но… ничего… И постепенно доходишь. Начинаешь питаться отбросами, объедками… Малевать, что попало. Я даже покончить с собой не могу! Не из трусости, нет! Просто как представлю свой труп в ванне со вскрытыми венами и думаю — ну что за пошлятина! Дурной сериал.

Ничего не могу сказать в утешение. Холод в сердце. Ни слезинки.

— Завидую… завидую тем, кто прост… А если правы мужики, которые считают, что нам, женщинам, место лишь на кухне, с детьми? Чего мы хотим? Свободы? Так в ней тоже нет никакого счастья. А может у меня климакс? И месячных давно не было… Женщина — это одна сплошная физиология.

— А мужики — сволочи.

— Нет. Это мы — дуры.

Закуриваем.

— Что-то ты к мужичкам подобрела, — осуждаю.

— Первый признак беременности… Хотя, от кого?

57. Богини секса

Эякулирует. Влагалище ощущает, улавливает тонкие вибрации, послушно сокращается, облегая фаллос, выдавливает все до капли в презерватив. Очередная дойка клиента завершена. Обмякает, сморщивается. Приходится придерживать, извлекая член, чтобы не оставить резинку внутри. Снимает, смотрит на обвисший кондом, точно взвешивая силу утоленной похоти. Не густо.

— Продажная любовь всегда такая, — успокаиваю.

— Давно не кончал в женщину, — признается. Бросает презерватив на пол.

— Что так? — абсолютно похер — куда и почему он кончал, но положение обязывает. — Жена надоела?

— Надоела, — признается. — Похабные картинки возбуждают больше. Особенно позаворотистей.

— Сросшиеся близнецы отсасывают у козла?

— Нет. Мой тип — педо… Слушай, нам обязательно об этом говорить?

Сажусь по-турецки.

— Хозяин — барин. Можем вообще ничего не говорить, а продолжить.

Смотрит на меня.

— Никогда не видел, чтобы женщины так… открывались.

— Не нравится вульва?

— Зачем бреешь?

— На вас не угодишь! Считай, что ради гигиены. От мандавошек. Ты ведь не хочешь одарить супругу триппером или лобковыми вшами?

— Нет, не хочу. Но мне нравятся волосатики. Знаешь, как в поговорке — волосы на пизде — мужским пальцам забава.

— Никогда не слышала. Это у кого же так?

— У чукчей.

— Тебя не поймешь — то тебе педо подавай, то волосы на лобке отращивай. Если ты не в курсе, то у девочек там ничего нет. Как и у мальчиков. Тебе, наверное, и эти груди не нравятся?

— Грудь? Какая грудь? Впрочем, сойдет. Хотя… Грудастых люблю.

— Значит, все не в твоем вкусе? Удивлена, как ты вообще возбудился.

— Уязвлена?

— Нет. То, что нравится, и то, что выбираешь на самом деле, — разные вещи.

— Умная?

— Хм… Какая разница? Тут хоть в колокол зони про свой ум — торгаши на базаре перезвонят ее звоном своих грошей. Ум влагалищу не товарищ. Да и члену тоже.

Шлепает к бару, наливает два стакана, возвращается.

— Если честно, — глотает и прищуривается перед тем, как сказать откровенную ложь, — то с некоторых пор ощущаю себя разведчиком в глубоком тылу. Представь, что секс — это не врожденная физиологическая потребность человека в продолжении рода наиболее приятным способом, а побочный результат тайной войны, что ведут между собой две различные расы — раса мужчин и раса женщин…

Давлюсь. Лед хрустит на зубах. Что за манера превращать виски в Ледовитый океан.

— А поподробнее? Коллекционирую виды мужских фобий перед женщинами.

— Ну да… Война, война, которая ведется миллионы лет, то есть настолько давно, что враждующие стороны незаметно для самих себя из антагонистов превратились в симбиотов, что открытая ненависть перешла во взаимное притяжение любовной страсти, и то, что раньше представляло собой смертельную схватку, превратилось в совокупление, приносящее кажущееся наслаждение. Хотя, если подумать… Суть человеческой природы в том, что видеть страдания — уже само по себе приятно, но причинять страдания — еще приятнее. Что есть секс, как не перверсия страдания? Вдумайся, в чем наслаждение допустить в себя нечто чужеродное, живое, впитывать, поглощать чужие соки? Или протискиваться в узкую трубу нежнейшей частью собственного естества, чтобы на пике муки отдать, отторгнуть миллионы собственных клеток?! Человечество сошло с ума, если для него yeblya — безусловное удовольствие!

Машу рукой — ученица в классе.

— Есть возражения?

— Не сходится. А как же размножение? Ну, насчет нас понятно — партеногенез. А вот с вами — проблемы. Ни влагалища, ни матки. Разве что делением, как все простейшие…

Не обижается.

— Последние исследования показывают, — тоном ведущего «Очевидное-невероятное», — что мужчины обладают рудиментами женских половых органов — и маткой, и влагалищем. А если вспомнить мифы, то боги часто рождались от мужчин — из головы, бедра. Мы утеряли эту способность лишь из-за женщин. Да и в Библии не случайно говорится, что первым человеком был все-таки мужчина.

— Ну, в том, что женщина враг человека, ничего оригинального нет. Дальше-то что? Собственная рука — лучший друг настоящего мужчины? Лучше нет влагалища, чем очко товарища? Неужели вы готовы отказаться от этого? — отставляю стакан, раздвигаю. — Может нам объявить перемирие? Твой дружок голосует «за»…

— Предатель… Но я оседлаю тебя сверху…

— Это у вас в крови… Любите зажать между ногами прекрасное…

— Ты о женщинах?

— О лошадях…

— Мне хочется стать твоим другом… Заключить сепаратный мир в тайне от союзников.

— Столько друзей — тяжкое бремя… Надо подождать…

— Чего?

— Пока хоть кто-нибудь из них умрет…

— Назови одного наименее ценного. Я убью его.

— Зачем тебе набиваться в друзья? Скидок все равно не будет.

— Ради информации.

— О чем ты?

— Я ищу богинь секса.

Не верю собственным ушам. Краткий миг полного погружения в мир полуночного безумия. Измененное полупьяной болтовней сознание.

Он серьезен. Даже скоморох, рассевшись в кресле, прекратил мануальную терапию. Сон? Тот самый неуловимый сон — потусторонняя сторона бодрствования, терра инкогнита личности, где не имеют смысла и власти законы логики?

Надеюсь он ничего не заметил. Погружаю нос в стакан — бодрящая алкогольно-кислородная подушка.

— Объясни.

— Ты хоть слушаешь. Другие только хихикают и лезут делать минет.

— Тоже неплохо. Поговори об этом с женой. В крайнем случае, научишь и ее оральным ласкам.

— С ума сошла?! — клиент аж краснеет. — Она же потом этими губами детей целовать будет! Она же не сagna!

Благоразумно молчу.

Остывает. Даже извиняется.

Хлебаем, переглядываемся, устанавливаем шаткое перемирие.

— Если когда-то существовали две человеческие расы, — начинает без предисловий, пока тружусь над его достоинством — его детей этой бляди не целовать, — то среди них обязательно должно было иметься собственное половое разделение, — по ритму и заглоту чувствует невысказанное возражение. — Я не противоречу высказанной гипотезе. Поверь, это глубоко обоснованный тезис…

Глубже и правда уже некуда. Теперь важно сохранять дыхание и контролировать орган, чтобы не захлебнуться.

— То есть, — продолжает ведущий «Очевидного-невероятного», — среди популяции мужчин следует выделить мужчин-мужчин и мужчин-женщин, а среди популяции женщин — женщин-мужчин и женщин-женщин. Когда симбиоз между расами установился, эти тонкие различия во многом стерлись, почти исчезли. Не случайно Отто Вейнингер утверждал, что нет чисто женского и чисто мужского пола — каждый из нас представляет комбинацию обоих фенотипов.

Тружусь и слушаю. Как на лекции. Было такое развлечение — «прослушай лекцию и не кончи». Кто проиграл, тот попадает в месячное сексуальное рабство. Нет лучше способа обучить тонкостям минета.

— Поэтому гомосексуалисты, лесбиянки на самом-то деле не есть отклонение от нормы, а наоборот — реликты той самой нормы, о которой человечество ничего не помнит. Мужчины ощущают себя женщинами, женщины хотят стать мужчинами. А так называемый феминизм не более чем открытая агрессия одной человеческой расы против другой.

Молчаливо выражаю свой протест против феминисток.

— Нет, нет, к ним я тебя не отношу. Так отсасывать не может ни одна из тех тварей.

Мужик — кремень. Настолько быть поглощенным собственной безумной идеей. Достоевщина какая-то… Человечество было разделено на две неравные части… Возникает азарт.

— Так вот, там, где анатомически мы можем выделить два пола (уродства не принимаем во внимание, хотя случай гермафродитизма весьма показателен), на самом деле имеется четыре реликтовых фенотипа. По некоторым дополнительным соображениям можно предположить, что в настоящее время доминируют смешанные типы — мужчины-женщины и женщины-мужчины. Спрашиваешь — почему?

Установлено полное духовное единение — никогда мужчина столь глубоко не проникает в чувства и мысли женщины, как тогда, когда его член по самые яйца засунут ей в горло. Помнится кто-то рассказывал о моряке, научившем свою подругу азбуке Морзе, так что они и при оральном сексе могли разговаривать — она отбивала тире и точки по уздечке, а он телеграфировал по ее клитору. Причем их многочисленные эксперименты показали, что более качественный оргазм случается при совместном декламировании морзянкой «Я помню чудное мгновенье…»

— Смешанные типы более способны к симбиозу, нежели чистые. По психологическим, физиологическим, анатомическим параметрам. Возникает парадоксальная ситуация — то, что мы признаем красотой противоположного пола, на самом деле есть мера сходства двух наших рас. Понимаешь? Девушка прекрасна не потому, что она женственна, а потому, что процент мужского в ней оптимален. Соответственно, мужская красота в понимании женщин есть не стопроцентная «самцовость», а столь же сбалансированное присутствие мужского и женского начал…

Идеи идеями, а физиология физиологией. Глубокая глотка побеждает — принимает порцию, сглатывает, обсасывает досуха, отстраняется, нащупывает бутылку минералки, запивает щипучкой. Коктейль «Гусарский» — примите несколько порций спермы, добавьте шампанского и смешайте ингридиенты хорошей скачкой на члене.

— Так что же такое — стопроцентный мужской самец? — сил нет. Пот скатывается по спине. Член выползает из влагалища. — Обросшая шерстью мускулистая горилла? Конвеерное производство тестестеронов и первоклассной спермы, от одного запаха которой залетают даже мужики?

— Не знаю. Мне интереснее женщины. Они так стыдливы…

— У нас есть причины для этого. Ведь в нас столько педантизма, поверхностности, наставничества, мелочного высокомерия и разнузданности, нескромности. Горе мужчинам, если все это выйдет наружу.

— Хм. Разве? Впрочем, я подозревал, что ложь — главнейшее искусство женщины, а ее главные заботы — иллюзия и красота.

— Но ведь только это вы, мужчины, и любите в женщинах.

Запускает пальцы. Ощупывает изнутри. Скользит по собственному семени.

— В каждом мужике кроется талант гинеколога, — выдаю.

— Не нравится? — пальца начинают поршнеобразное движение.

— Нравится. Что-то среднее между сверлением зубов и ощупыванием простаты.

— Тебе ощупавыли простату?

— А тебе совали пальцы во влагалище?

— Прекратить?

— Уплочено. Валяй, если возбуждает.

— А если сделать так… Вот, сядь на корточки… Держись за плечи…

— Ну?

— Давай.

— Что? Ах, это… Всю кровать измочим…

— Постарайся попасть на него.

— Ты переоцениваешь женскую анатомию.

— Смотри как он возбуждается.

— Как в сказке.

— Какой сказке?

— Семеро под одним грибком.

— Это все?

— Ну, извини. В следующий раз выпью больше.

— Теперь садись.

— Подожди. Так не гигиенично.

— Бережешь свое чистенькое влагалище?

— Пособие по временной нетрудоспособности наш профсоюз не выплачивает.

— А в рот, значит, ничего…

— Что это по сравнению с той дрянью, которую приходится говорить.

Те же самые, только в профиль. Замкнутый круг. Дежа вю. Оральный дежа вю. Только теперь имею сомнительное удовольствие совместить минет с уринотерапией. Когда рот женщины заткнут членом, мужчина склонен пофилософствовать.

— Так вот, меня не интересуют мужчины, но очень интересуют женщины. Я бы многое дал, что бы встретиться с вашими тайными богинями секса — живыми реликтами тех времен, когда наши расы враждовали друг с другом. Не оттуда ли сохранились мифы о царстве амазонок? Или библейский совет взглянуть на пчелу и избрать путь ее? Латимерии городских глубин, что прячутся от света солнца. Где их искать? — учитывая ситуацию и сильнейший нажим на затылок, вопросы риторические.

Очередной разряд. Держит за щеки. Смотрит с нежностью. Целует в губы. Зачем? Зачем мужики после минета целуют в губы? Чувство вины за унижение? Или тайное желание попробовать на вкус собственное семя? Ведь каждый мужчина еще и женщина. Разные расы? Что ж, рациональное зерно в гипотезе есть.

Им не пережить вагинальный и клиторальный оргазмы и вообще не понять, что чувствует кончающая женщина. Им никогда не понять, что половой акт может приносить боль и не только во время потери девственности. Беремнность для них так и останется нечто средним между раковым заболеванием и несварением желудка. О месячных они будут узнавать из рекламы прокладок и вынужденного воздержания, кое компенсируется прогулками налево, оральными и анальными забавами. И это лишь физиология и анатомия!

Женщина есть женщина, мужчина есть мужчина, и вместе им не сойтись.

— Как ты себе представляешь их?

Присосался. Эта грудь никого не способна вскормить. Переворачиваюсь на живот.

— Незаметность. Они должны быть незаметны, скрыты, тайны. Ничем не примечательная внешность, ведь спаривание с мужчинами их не должно особо интересовать. Они как трюфеля — глубоко под землей, невзрачны на вид и божественны на вкус. Нужна обученная свинья, чтобы отыскать их.

— Насчет свиней ты прав. Все мужики — свиньи.

— Значит, договорились?

— О чем?

— Ты сведешь меня с ней.

— С реликтовой особью женской расы?

— Чеканное определение.

58. Инцест

— Хочешь заняться со мной любовью? — Полина заглядывает через плечо. Только из ванны — от волос запах ромашки.

— Нет. — Сосу сушку. Пытаюсь сосредоточиться. Текст замысловат, мысль прихотлива. С налета не одолеть. — Секс с несовершеннолетними — противозаконен. А одноплый — противоестественен.

— С каких пор, pilforra? Записалась в лигу хранителей семейных ценностей?

— Ага. — по голой спине скользят, напрягаются. — От твоих жалких сосков щекотно. Поищи Гумберта. Или трахнись с ровесником — спаси от сперматоксикоза.

Поцелуй в шею. Почти засос.

— TК hyftК dreqi nga bytha! А что читаешь?

— Теорию тезаурусной динамики.

— Бодрийяра?

— Не выражайся.

— Huora, разве она не философ? Ta henksha Pidhin.

Закладываю том пальцем, поднимаю голову. Целуемся. По Бодрийяру.

— Хочешь поговорить на эту тему?

Отрывается. Идет вдоль полок, пальчик — по корешкам.

— Sudmarani! Это правда так интересно?

— Лучше секса. Многократный оргазм и никаких залетов.

— Мне бы хотелось, huora…

— Оргазмов?

— Залетов.

Вытаскивает огромный том, садится на пол. Водит пальцем по строчкам. Выходит сексуально — энциклопедия сейчас кончит.

— А ты залетала, FaЯagЭeta? — поднимает голову.

— Да.

— И от кого?

— Это так интересно?

— Не хочешь говорить? Shadhu choda!

— Почему же.

Пытаюсь читать дальше.

— От отца?

Сглатываю. Хочется выпить. Шарю под столом. Запыленный «Glenglassaugh». Самое то. Осторожно глотаю из горлышка. Мягкость и взрыв.

— Угадала?

— Почти. — Еще глоток, шаг к откровенности.

— Неужели от брата? — чертовка сообразительна в своей разратности.

Хочется запустить бутылкой. Или чем потяжелее — тезаурусной динамикой.

Смотрит — наивное дитя, вообразившее, что все знает о порочной жизни. Почему они так стремятся туда? Воспитание, а точнее — его отсутствие? Телевидение? Глянцевая мукулатура? Все то, что создает если не норму, то ее ощущение? Допустимость? И вот в одиннадцать лет лопаются целки, а на переменах обсуждается — кто с кем переспал и можно ли залететь, если месячных еще не было. Разварт? Порок? Нет — невинность. Невинность, которая утрачивается не с первым семяизвержением во влагалище подружки, и не с потерей девственности, а с чем-то в душе. Плева рвется там, и внезапно для самого себя ребенок обнаруживает, что стал взрослым. Рай потерян.

— Jebem ti starog! Зачем?

Пожимаю плечами.

— Странный бзик странной девочки — понести от брата.

— Так это не случайно?

Случайно. Сколько оправданий в одном слове. Как будто в жизни может что-то произойти случайно. Так могут говорить те, кто предпочитает жить в полусне. Чудо — сон, случай — жизнь. Тот же, кто никогда не спит, всем сердцем желает чуда. Влюбиться в собственного брата? Или, как звучит подобный диагноз в любовных романах, воспылать порочной страстью. Может ли девочка воспылать этой самой страстью? Одно дело — романтическая влюбленность, восхищение, а другое — клубок чувств, похожих на змей в период спаривания — отвратительная путаница желания, ненависти, нежности, страха.

Вот, пожалуй в чем та самая пресловутая невинность — в спектральной чистоте чувств, в регулярности смены любви и злости, разделенных событием. Каким? Каким угодно. Наивность красок, которая позже безжалостно размешивается на палитре жизни, и никому уже не разобрать, что же он хочет по-настоящему — любви или соленого огурчика. Но без такой потери нельзя начать жить.

— Когда-то читала статью о детских домах. О детях, которых матери оставляли после самого рождения. Понимаешь, в детском доме их кормили, одевали, давали игрушки, а они лежали в своих кроватках и смотрели в потолок. Без родителей они лишены самого главного — чувств. Не только чувства любви, но и печали, горя, злости, ненависти, в конце концов. Ведь для ребенка главные — его мама, папа. Он учится их любить, он учится их ненавидеть. А без этого ребенок — кукла. Кукла. Большая живая кукла.

— Почему ты об этом говоришь?

— Может, хочу оправдать родителей?

— Разве они виноваты? Ты разве не знаешь, какие уроды рождаются? Ну, не уроды… Дураки.

— Но ведь душа-то у них есть? А это лучше, чем ничего.

— Ты меня делаешь старой. Не знаю, как у тебя получается, но я чувствую себя на сорок лет.

Ставлю бутылку на живот. Ноги на стол.

— Выскоблили досуха. Абртировал до конца жизни. Все. Ничего не осталось. И никого.

— А брат? Он разве…

— Забавно трахаться с собственной сестрой. К тому же, от прыщиков помогает. И от поллюций. Весело иметь сестренку. Во всех смыслах. А если месячных еще не было, то и безопасно. Половое просвящение.

Гибель богов и утерянный рай. Мистерия, на проживания которой обречен каждый человек. Теомахия квартирного масштаба. Дитя внезапно понимает, что родители не способны сотворить чуда. До переломного момента низвержения богов ребенок может тысячу раз видеть бессилие отца и матери хоть что-то сделать с тем миром, что его окружает. Видеть, но не знать. Самое страшное — знать.

— Ты еще более чокнутая, чем я. Оторви и брось.

Помаваю. Стаканом.

— Ты-то как раз нормальная.

— Утешить?

— Оставь. Дай насладиться.

— Чем?

— Тоской. По несбывшемуся. Нажми вон там.

— Здесь?

— Ага.

— Что это?

— Музыка для тех, кто решил совершить самоубийство.

Полина останавливает, достает диск. Читает.

— Надо же. То-то хочется по венам полоснуть.

— В Японии есть обычай совместного самоубийства. Любовников.

— Зачем?

— Например, если родители против. Или порочная связь получила огласку.

— Кончать с собой из-за такой ерунды? Mukatsuku! Плевать-то на родителей. И вообще — на всех нассать. Paizuri!

— В этом-то и проблема. Нет повода. Нет оправдания. Свобода лишила оправдания жить.

— Я знаю, что у тебя, Rezurareru.

— Вот как?

— Горе от ума. Enfie o dedo no cu e rasgue! Огромное такое горе от огромнейшего такого умища. Перетрахайся хоть со всеми, но мозгов не proyebat\.

— Завидую тебе.

— Не надо. Лучше иди ко мне, puta que pariu. Утешу. Приласкаю. Мне сейчас сорок. Нет — пятьдесят. А ты просто ребенок.

— Иду. Прямо здесь?

— А можно я ее выключу? А то вправду откинуться хочется. VТ fuder tua bunda e fazer vocЙ beber meu gozo tua puta.

Пустота наполняется телом. Хоть что-то лучше, чем ничего. Дитя лижется как щенок. Пугливый щенок. Потерянный щенок.

«Ты вгонишь нас в гроб!»

«Развратная сучка!»

«Это все ты виноват!»

«Какой позор!»

«Ты знаешь как это называется?!»

«Я тебе устрою экскурсию по приютам для дебилов! Посмотришь — что тебе предстоит родить!»

«Я…»

«Не смей вообще говорить это слово! Ты — ничто!»

«А этот-то… Этот…»

«Да брось причитать! Сучка не захочет — кобель не вскочит!»

«Я ее сама выскоблю. Ложкой!»

Постылая заевшая пластинка. Пиршество для психоаналитика. Ну, господа, все очевидно. Комплекс Электры вкупе с травматическими переживаниями детства, не считая чувства вины перед неродившимся ребенком, а так же особенности конституции, включая переразвитый клитор. Похотник — вот в чем вся проблема.

Как просто. Родители жизнь подарили, родители жизнь и сломали. Словно жизнь можно подарить и сломать.

59. Гроссмейстер

— Беру пешку, — предупреждает гроссмейстер.

Деланно вздыхаю, стягиваю второй чулок. Если он и вправду гроссмейстер, то спасение — в форе. Пара чулок, трусики, маечка, юбка, блузка, бантик, серьги и цепочка. Туфли уже не в счет — расплата за пешку и слона. Итого — через одиннадцать взятых фигур наступит полное обнажение.

— В случае мата проигравший снимает все, — заявляет партнер.

— Моя очередь, — пешка вместе с носками — долой. Потираю ладошки. Гроссмейстер слегка озадачен.

— Чай по-адмиральски! — провозглашает он, шлепает босиком, приносит на подносе стаканы, пузатый чайник и бутылку. Разливает, добавляем по ложечке коньяка, размешиваем, по ложечке выпиваем.

— Предупреждаю, — предупреждаю, — в пьяном виде сносит крышу.

— Можешь и изнасиловать?

— Хуже. Могу и не дать.

Склоняется к доске. Щурится. Точно великан в Блефуско разыскивает ниточку прохода сквозь неприступные для лилипутов скалы.

Ложечку коньяка, ложечку чая. Адмиралы — тонкие извращенцы.

— Не думай — ходи. Это же не чемпионат мира, — задираю блузку и топик, трясу бубенчиками. Ноль. Глубокое погружение.

— Машины убили суть шахмат, — объявляет и на коне взламывает левый фланг. Пара ходов и придется лишиться трусиков. — Они думают, что все дело в расчетах.

— Разве не так? — коварствую. Странно, но азартно. Точно школьница с парнем села поиграть в бутылочку. Отдавать невинность не то, чтобы не хочется, но желательно создать самцу макисмальные препоны для спаривания. Все бабы — суки.

Почесывает бородку. Принимает на грудь пару ложек.

— Знаешь, кто очень хорошо играет в шахматы?

— Ты?

— Коряки. Лови.

— Какие такие коряги? — смотрю на жертвенную пешку, которой уже не суждено стать ферзем. Приподнимаюсь, стаскиваю трусики, аккуратно расправляю и выкладываю рядом с доской. Психологическая атака.

— Коряки. Чукчи. Эскимосы. Коренное население севера. Какие маленькие, — тычет в бельишко.

Машу краем юбки:

— Жарковато. А что им еще делать полярной ночью? Вот и набивают руку. Играют с подружками на раздевание.

— Не в этом дело. У них нестандартное мышление. Однажды я играл с ихним шаманом…

— Проиграл?

Укоризнено смотрит и качает головой.

— Извини. Виновата.

Бутылка опорожняется, градус в стаканах повышается.

— Расчет всегда губит искусство. И спорт. Здесь — допинги, там — «проЭкты».

Сентенция помогает — гроссмейстер освобождается от галстука. Или ему тоже жарко?

— Стоит собраться двум интелигентам — хоть для выпивки, хоть для ебли — как страдать начинает современное искусство.

— Когда я слышу слово «культура»…

— Геббельс.

— Маринетти.

— Вам тоже можно выставить счетик…

— Нам? Больше не пей. Групповухи все равно не получится.

— Вам, философам. Беспрестанное коловращение в оскомине концептов. Демократия, тоталитаризм, гомосексуализм.

— А здесь подробнее.

— Изволь. Вот только снять чего-нибудь не забудь.

Получаю слона и избавляюсь от цепочки.

— Любите вы женщины мухлевать, — смотрит неодобрительно. — А в пупке у тебя ничего такого не припрятано?

— Припрятано. Но пониже.

— А смысл?

— Если просверлить башку в определенном месте и вставить туда серебряное кольцо, то будешь постоянно испытывать эйфорию. Металл раздражает участок мозга, изменяется циркуляция крови — и вот результат.

— У женщин там помещается мозг? Я был лучшего мнения.

— Не язви.

— Извини.

— Лови и снимай рубашку.

Смотрит на пешку.

— Так вот, — сменяю гнев на милость от вида нагого мужского торса, — там, если тебе интересно, колечко трется о клитор. Сто метров хотьбы заменяет одну феллацию. А если по утрам бегать, то мужики вообще ни к чему.

— Потрясающе. Сорок тысяч лет цивилизации ради того, чтобы заменить мужчин кольцом в клиторе. Так я могу взглянуть на приемника?

— С какой стати?

— Шах.

Фигуры. Костяные солдатики, звери и башни, что маршируют, скачут, передвигаются по черно-белым квадратикам своего царства. Человек — бог им же придуманного плоского мира и, одновременно, раб законов древней игры. Ферзь. Фирзан. Мудрец, средневековой политкорректностью сменивший пол и ставший супругой короля. Могучий трансвестит, чья интеллектуальная мощь Востока вдруг обратилась в сексуальное интриганство Запада.

— Что думает шахматист о фиграх? — избавляюсь от блузки.

— Я так и знал, — разглядывает топик.

Смотрю вслед, щипаю бугорки. Прыщики набухают, обозначая присутствие.

— Предупреждали.

— Ничего не думают. Что о них думать, — гроссмейстер тянется к трусикам.

— В этом вся и проблема. Твои коряки наверняка одушевляют их, — придерживаю бельишко.

— Если их одушевлять, то как же приносить их в жертву? Игра превратится в побоище. Шахматы — искусство жертвовать многим ради победы. Кстати, именно поэтому шахматисты весьма дерьмовые политиканы.

— Политиканы гуманнее?

— Политиканы жертвуют всем ради победы.

— Предлагаю обмен. Трусики — на подсказку.

— Хм…

— Наше дело предложить.

— Ну, хорошо. Ферзем.

— Чего ферзем?

— Ходи ферзем.

— И это называется подсказкой?

— Конечно.

— Тогда можешь продолжать смотреть на трусики.

— Разве ты не говорила, что я их получу?

— Нет. Было сказано: трусики — на подсказку. Какая подсказка, такие и трусики.

— Коварная.

— Справедливая.

— Аш шесть. Ферзя на аш шесть.

— Владей, фетишист.

— Никогда не думал, что шахматы столь эротичная игра.

— Надо чаще играть с женщинами. На раздевание.

— Это убьет игру. Противника надо ненавидеть.

— Это вдохнет в игру новую жизнь. От дебюта презрения к эндшпилю желания. От борьбы к единству противоположностей.

— Вот проблема — найти столько шахматисток, чью наготу можно созерцать без содрогания. Кстати, что снимешь теперь?

— Серьги.

— Останься в них. Считай, что уже сняла. Фора.

— Откуда подобное милосердие? Из вычитания политикана и шахматиста? Все отнять многое?

— Так будет эротичнее. Нагота и сережки. Да, еще кольцо. В клиторе.

— Ты не из тех извращенцев, что в порыве страсти любят сосать мочки ушей партнерши?

— А в чем проблема?

— В соблюдении техники безопасного секса. Можно сережкой ухо порвать. Профессиональная травма веселых девушек.

— Мужчины все дети. Оральная фаза развития длиною в жизнь.

— Фрейдист.

Дети? Это многое объясняет. Лишь дети способны играть с миром и тем самым изменять его. Сколько их было, что вылизывали тело, брали в рот соски, словно в порыве страсти могли выцедить из их пустоты капли материнского молока, спускались вниз и проникали языком во влагалище, точно слепцы, по вкусу выискивающие обратную дорогу домой. Кого, кроме своих метафизических детей метафизическая женщина согласна допустить в свое метафизическое лоно? Неужела сам по себе столь ужасный факт вторжения в нечто сокровенное не говорит о том, что здесь лежат более веские причины, нежели вегетация?

Традиционно обостренно-брезгливое отношение немцев к выделительной системе человеческого организма породил фрейдизм — моча, экскременты, сперма, смегма человеческой психики, запертые в каменном мешке отхожего места Эго, чей тяжелый дух проникает сквозь предохранительные крышки социального табу и наводит эдипов морок на пресыщенных бюргеров.

Космическая трагедия неодолимого рока в одночасье стала расхожей пьеской, которую кто не лень готов напялить на собственную тщедушность, выдавая сытую отрыжку и метеоризм за злое наследство эллинского царя, что осмелился убить отца и возлечь с матерью.

Что породил бы сытый имперский мирок, окажись на месте доктора Фрейда менее брезгливый имярек, которому бы и в голову не пришло привлекать скатологические инвективы в качестве панацеи для молоденьких истеричек-поблядушек?

Есть нечто здравое в древнейшем из способов избавления от психических недугов — палкой по башке. Или палку во влагалище. Вряд ли кто осмелится отрицать благотворность щедрого семяизвержения в вагину, которая в замысловатой форме истерии так жаждет пенетрации.

— Ты не поверишь, но шахматами я заинтересовался очень поздно — в пятнадцать лет, когда тщетно пытался овладеть своей тогдашней подружкой.

Вражеский ферзь при поддержке тяжелой кавалерии и легкой пехоты окончательно раздавил правый фланг обороны и ворвался в тыловой оперативный простор. Так и видятся сверху пылающие деревеньки, угоняемый скот и бабы с юбками на голове. Приходится избавляться от топика.

— Это как?

— Комочки…

— Ну, извини. Не дойки.

— Как? Гуляли по парку и присмотрели себе местечко в летнем шахматном клубе. Дверь там не запиралась, да и зачем? Кто позарится на расчерченные в клетку столы? Вот там мы и целовались. И все прочее.

— Жесткий петтинг невинных, но нетерпеливых сердец?

— Да. Сама ведь знаешь, как быстро взбираешься по дорожке от коленок до трусиков. А затем и в трусики. Особенно когда барышня сидит на столике.

— И что? Неужели так ни разу и не дала?

— Не дала.

— Динамщица. Или сам виноват — плохо девушку возбуждал. Не кончала девушка.

— Не в этом дело. Что-то меня самого останавливало. Понимаешь… Нет, трудно объяснить… Когда мои пальцы оказывались в ней… почти в ней… нечто происходило… Словно я оказывался в каком-то другом мире. С одной стороны, вот я здесь, тишина, тяжелое дыхание, они прижимается ко мне, подается почти бесстыдно навстречу, обнимает… А я смотрю через ее плечо на эти столы в клетку. Я, конечно, знал как играть, как двигать фигурами, но дальше этого не шло. И вот я увидел… — берет ферзя и передвигает на две клетки.

— Что увидел? — тру предплечья. Мурашки нетерпения.

— Игру. Игру в шахматы. Не дурацкие фигурки в клеточках, а нечто цельное, прекрасное, гармоничное, соразмерное. Словно все партии, какие только возможны в шахматах, превратились в божественную деву, что обнимала меня. Как будто муза шахмат снизошла до прыщавого подростка, преобразившись в его подружку.

— И…

— Я кончил. Признаюсь честно — такого больше никогда не испытывал. Ни с кем. Это было… это было… полное опустошение. Словно поднялся на Эверест и другие горы стали тебе безразличны. Поэтому я развернулся и ушел.

— А девушка?

— Мы больше не встречались. Наверное, она здорово обиделась, что я оставил ее там на столе. Но мне, право, было все равно. Я вернулся домой, упал, заснул, а на следующее утро пошел и записался в шахматный кружок.

Концентрация коньяка приближается к ста процентам. Ау, адмиралы! Жарко. Раздвигаю ноги, машу юбкой. Жалкий ветерок. Возбудилась. Хочется чего-то менее эфемерного, нежели движение воздуха.

— И вот что меня изрядно озадачивает, — гроссмейстер задумчиво вертит фигурку.

Избавляюсь от юбки. От поражения — бантик в одинокой косичке.

— Что же?

— Играю ли я потому, что хочу овладеть женщиной, или овладеваю женщиной потому, что хочу играть?

— Ох уж это мужской сексизм! — чокаемся и залпом добиваем адмиральское пойло. — Овладевать женщиной! Не любить, не отдавать, а овладевать…

— Так говорят.

— Как глубокая почитательница аналитической философии, особенно в части семантического постулата и его следствий, не могу не заметить… Ой, щетинка!

Гроссмейстер приподнимается, разглядывает.

— Не вижу, — протягивает руку, осторожно проводит пальцем. — Гладко. Хм, колечко…

Крышу срывает и уносит. Начинается качка. Тело — неуклюжий корабль, переваливающийся в борта на борт, с носа на корму. Мысли — матросы, высыпавшие на палубу и смываемые жадным штормом обратно в стальное чрево. Пена и ветер. Все набухло и сочится. Внутри плескается жидкий адмирал. Съеденные пешки волокут последние лоскутки стыдливости. Доска хлопает клетчатыми крыльями пресованной клетчатки.

Телом овладевают. Или тело любят? Любить — значит владеть. Значит что-то отбирать, присваивать. Что можно присвоить в ритмичном трении слизистых оболочек?! Иллюзия. Прана. Майя. Наступление. Резкий ввод. Отход. Штормовые волны не дают покоя. Можно ли отличить любовь (пусть даже продажную) от суетливого стремления по-быстрому насытиться? Различить в столь привычных фрикциях мужчину и мелкого хозяйчика, расщепить миллионы лет наследного наслаждения от исполнения вечно женского предназначения оплодотворяться и жалкие тысячелетия сучьей тоски и хандры живой вещицы, игрушки, расписного семяприемника, взыскующего вечной свободы от долга продолжения рода.

Плачу. Реву. Вою от тоски, что так похожа на оргазм. Вот вам главная тайна — женщина стонет не от наслаждения, это ее плач и крик потери. Что же утеряно? Во имя чего совершается миллионы раз на дню тайные ритуалы оплакивания? Кабы знать — что утеряно… Это почти что отыскать утерянное…

— Шах и мат… шах и мат… — шепот и тяжесть мужского тела.

Выползаю и тащусь в туалет. В гальюн. Шторм продолжается. Сажусь. Моча журчит. Семя капает. Кровь сочится.

60. Собачки Павлова

Ночной город ослепляет. Фонари и реклама расплываются в назойливом кошмаре сонного мегаполиса разноцветными клаксами. Едкая морось пропитывает ветхую подложку реальности. Грохочет музыка — прилив безумной радиоволны, болевой приступ почкующейся метастазы. Усталые голоса жокеев человеческого безмыслия.

— Собачки. Собачки Павлова, — хочется курить, но от одной мысли о карманном крематории для легких становится не по себе.

Танька шевелится.

— О чем ты?

— Обо всем. И обо всех.

— Очередной приступ?

— Метафизический токсикоз.

Протирает глаза. Шипает за щеки, взгоняя румянец.

— Собачки Павлова населяют город, — объясняю. — Им интересно только тогда, когда им говорят, что это интересно. Им смешно лишь тогда, когда на афише написано «комедия», а за кадром раздается глупейший смех. Они едят исключительно то, о чем сказано: «вкусно и полезно». А еще они обожают рафинированное масло. Это их конек! Масло без запаха, без вкуса, по цвету и консистенции неотличимое от машинного.

— Но в нем мало калорий, — робко гавкает Лярва.

Бывает менопауза, а бывает мезантропопауза — благодатный период безнаказанной ненависти к человечеству.

— Великий миф современной цивилизации — Ее Величество Калория! FЖrbannade fitta! Если отменить калории, то мир благополучия рухнет. Ты хоть знаешь, что такое эта твоя «кал-ория»?

— Не злись.

— Это не злость, а бешенство.

— Не бесись.

— Ты не ответила.

— Что?

— О калориях.

— Дались тебе эти калории. Забудь.

— Их придумали немецкие диетологи. В позапрошлом веке.

— Типично немецкая педантичность.

— Каждый из видов продукта сжигался в печи, а чудо-ученые замеряли количество выделившегося тепла.

— Шутишь?

— Нет. Но думаю даже тебе придет в голову тривиальная мысль о том, что человеческий желудок несколько отличается от печи.

— Schei?freundlich!

— Добро пожаловать в мир собачек Павлова — царство условных рефлексов, апофеоз слюнотечения при включенной лампе.

— Не хочу быть собачкой.

— Врешь. Быть собачкой очень приятно. Царство рефлексов дарует полное освобождение от необходимости думать. От необходимости верить в себя. А значит, от необходимости говорить правду.

— У тебя задержка?

— Вот типичная реакция хорошо тренированной собачки. Все движения души есть следствие физиологии. Самое лучшее домашнее животное — сам человек.

— Не люблю, когда у тебя хандра. Да и на роль обличителя общественных пороков ты не годишься.

— Значит так?

— Ага.

— Никто не обличает пороки. Им предаются. Их открывают — наносят на карту хомо инкогнита таинственные острова и континенты страстей и извращений. Скука самоудовлетворения, затхлость обжитых и переполненных городишек гетеросексуальности толкает все новых колумбов на открытие неизведанных земель.

— Ну, выбор не велик. Гетеро. Гомо. Би. Зоо.

Чудесный близок миг. Песочная перегородка между датами, секунда глубочайшего падения в бездну ночи, за которой обязательно начинается новое восхождение к свету. Ад понятен и телесен. Он осязаем. Приятность пороков лишь в том, что они не оставляют поводов для сомнения. В них нет теней, недоговоренностей, пугающей необходимости выбирать и размышлять. Они — точное отражение ситуации тяготения двух тел, когда на смену неуверенности, легким касаниям, игривым поцелуям приходит ясность соития, когда шаловливые движения вдруг превращаются в страстную податливость — преддверие неизбежного соединения.

Лярва спит. Засыпает внезапно и в самых неожиданных местах. Паркуюсь в многоцветном стаде. Выключаю мотор. Подбородок — на руле. Медитирую на калейдоскоп ночных фонарей, реклам, габаритных огней. Жду. Чуда. Какого? Любого. Хочется сдвига, разрушения, разрыва, только бы прервать тупое и необоримое следование событий.

А вот и Рыжая Сука. Вышагивает. Она еще в той иллюзии, что посасывают бездумно собачки Павлова из стеклянных сисек. Кибела. Многососцовая мать организованных мнений, откровенная blyad' прямого эфира — эссенции чистейшей софистики.

Тонкая тень встает на пути. Взмах руки. Тухлый перезрелый овощь пущен точно в цель — тренировка. Рыжая Сука замирает. Остолбенелость украденной уверенности в собственной безнаказанности. Шок. Абсурдность происходящего — девочка-подросток достает из сумки очередной снаряд, подкидывает на ладошке, морщится — то ли от запаха, то ли от неизбежности экзекуции. Новый бросок — кровавый взрыв на лице. Вой. Истеричный вой.

Полина входит в раж.

Пустынная улица. Сочное шмяканье. Если бы это был мужчина. Уж тогда бы Рыжая Сука не остолбенела в кататоническом ступоре. Собачка Павлова. Еще одна собачка Павлова, истекающая слюной при виде денег и страха. Ее рефлексы не способны реагировать на маленькую тень. Где вы — суровые мужчины, что блюдут интерес колоссального аппарата по взгонке власти? Где радуга в сапогах, ежовыми руковицами сжимающая свободу дышать и испражняться? Что за чудовищная провокация?

Рыжая Сука не верит в свободу движения души. Свобода мочиться из стеклянной письки никогда не приемлет свободу получать в ответ тухлятиной по морде. Какая может быть свобода у слюнотечения? У желудочного сокоотделения? Дефекации? Мочеиспускания? Столово-сортирная воля. Идеология «консьюмеризма», blya, тупые перепевы сытой отрыжки торгашей мертвечиной от философии.

Дитя достает из опустевшего пакета последний овощ, задумчиво взвешивает, подходит к коленопреклоненной Рыжей Суки, оттягивает ворот блузки и запихавает помидорину. Прихлопывает. Пакет на голову — дурацкий колпак — довершает психологический этюд.

— За что… за что… за что… — всхлипывание собачки Павлова, которой вместо условно-рефлекторной миски с костями вдруг врезали по хребтине суковатой палкой. А слюна-то капает.

— За державу, yeb твою мать, обидно! — Полина опрыскивается, милосердно сует баллончик в страждующую руку. — Jy lyk soos die nageboorte van 'n vark wat deur die hoenderkak gesleep was!

Стучат когтями очнувшиеся волкодавы. Тело-хранители. Душе-спаситель не паникует. Идет гордо. Наглое дитя консьюмеризма. Волкодавы еще те псы Павлова. Плоскоголовым невдомек.

— Дядя, jou fokken poesneus, дай закурить!

Псарня рвется к бьющейся в истерике Рыжей Суке. Подбегают. Обнюхивают. Тычутся мокрыми носами. У Суки течка. Так и чудится вакханалия собачьей свадьбы. Волкодавы огрызаются друг на друга. Поводят плоскими башками. Брызгают слюной. Какая шавка посмела брызнуть свое тощее семя презрения на нашу благородную суку?!

Дитя, преисполненное чувства выполненного долга, забирается на заднее сидение.

Принюхиваюсь. Тяжкий привкус черемухи.

— Как я ее?! S'ma Ni Kari! — широко открытые детские глаза требуют одобрения. — Ты видела? Видела? — теребит за рукав.

— Глупо.

— Baal! Почему?

— От тебя теперь самой тухлятиной тянет.

Принюхивается. Корчит рожицу.

— Гонишь. ZЗcame la xurra! Во-первых, я кидала в резиновых перчатках. Во-вторых, у меня был дезодорант. Слышь, khanki…

— Не буди ее.

Дитя ложится. Бурчит:

— Могла бы и посмотреть. Bal Kaita Athi Band. Чё она спит постоянно, Nengta Maggi?

Смотрю на Таньку. Глажу по щеке.

— Полесбияньтесь, полесбияньтесь, — комментирует вредное создание.

— Ревнуешь? — оборачиваюсь.

— Pizda ti materina! У нас проблемы, — Полина стучит голой пяткой по стеклу. Упырь пускает слюни, разглядывая детское бельишко.

Сообразил, гад.

— Ха, — дитя делает непристойный жест. — Jidi u picku materinu! Faggot!

— Теперь тебя изнасилуют, а потом убьют, — предполагаю. — Или сначала убьют, а потом изнасилуют.

— С них станется! — дитя в восторге. — Baka ti tatu, a tata ti seku! — Это не у бармена под стойкой отсасывать.

Лярва продолжает дрыхнуть.

В стекло вежливо стучат обрезком металлической трубы. Нажимаю на кнопку. Ночь, как всегда, нежна.

— У нас к вам пара вопросов, — рыло с признаками вырождения в третьем поколении безуспешно пытается протиснуться в щель. Диагноз ясен — таких хлебом не корми, дай в дырку протиснуться наиболее возбудимой частью тела.

— По четвергам не подаем, maricon, — от волнения потянуло на иностранщину.

Смотрит. Нет. Зырит. Тяжело вращает извилиной, как собака купированным хвостом. Но выдает гениальное:

— Бляди, что ль? — модус поненс. Из неверного антецедента получен правильный консеквент.

— Не бляди, majmune jedan, а честные труженицы панели и профсоюзные активистки, — дитя что-то внимательно разглядывает под оттянутой резинкой трусиков. Теннисистка, мать ее. Террористка.

— Прикинем хуй к носу? — вежливость из Аристотеля так и прет.

— Это как? — интересуюсь. — Членами еще не обзавелись.

— А твой дрючок, boiola, нам нюхать совершенно не интересно. Vai se foder, Maconheiro, — промеж делом бормочет дитя.

— Рано бздишь, крыска, — почти что верх благодушия. — Милости не дождешься.

Кажется, что ослышалась. Аристотель просто виртуозно вышибает из привычной колеи какой-нибудь банальной стрелки.

— Милость есть самоупразднение справедливости, — бормочу почти что растерянно.

Дитя вносит лепту — рывком сдирает трусики до колен, задирает ноги и хлопает по тощему задку.

Аристотель морщится, почти не размахиваясь бьет трубой по стеклу. Машина содрогается, приседает на задние колеса, как конь, получивший кувалдой по черепу.

— Himmel-Herrgott-Kruzifix-Alleluja, Sakrament, Sakrament an spitziger annagelter Kruzifix-Jesus, 33 Jahre barfuss lauferner Herrgottsakrament! — орет Полина.

Открываю дверь, впускаю прохладный воздух. За державу, конечно, обидно, но мучительно хочется мочеиспуститься. Впрочем, всегда иди туда, где меньше чувствуешь себя дома.

Рыжую Суку, кое как утертую, ведут под руки.

Оборачиваюсь:

— Вылезай, тут к тебе.

— А с этой что? — труба тычет в дрыхнущую Таньку.

— Она ни причем.

— Щас проебем фишку.

Полина трясет Лярву.

— А? Что?

— Выходи, hamsap.

— Зачем? — сонный взгляд школьницы, проснувшейся в чужой постели.

— Ding! Полиция нравов, suck ju lei go see fut long, — злрадствует дитя. — Справку из вендиспансера опять просрочили.

Стоим в ряд — комсомольцы на расстреле, вашу мать. Танька кутается в плащ, Полина ковыряется в носу, извлекая тощих коз и внимательно их разглядывая, перед тем, как размазать по боку машины. Ждем-с.

— Главное, — выдает Лярва, — что мы здесь абсолютно ни при чем.

Дитя мрачно разглядывает палец и вдруг засовывает его в рот. Аристотель не брезглив, но вид крыски, пожирающей собственные сопли заставляет отвести от партизанок взгляд, уставившись в недостижимую для проштрафившихся жриц минета даль чиста мужских мечтаний.

Полина бьет его по голени. Аристотель с мучительным стоном ломается и нарывается на полупрофессиональный удар бывшего члена университетской команды по футболу. Боль пронизывает большой палец. Стоны, тяжелое дыхание. Всегда знала, что yeblya — та же стрелка. Ну чем не групповуха? Танька спокойно приседает, подбирает оброненную амбалом трубу, встает и легоненько, по-интеллигентски тюкает Аристотеля в темечко. Аут.

Стоим. Тяжело дышим. Смотрим друг на дружку.

— В следующий раз, Hai lone, я свои сопли есть не буду, — предупреждает дитя.

— Нехер было помидорами разбрасываться, Верещагин.

— Мы его убили? — спрашивает, зажав рот, Танька. Наклоняется и сблевывает.

— Совсем ohuyela, huora?! — взвивается брезгливая Полина.

— Не смей называть меня поблядушкой, тварь! Я тебе в матери гожусь! — орет Танька.

— Elle m'emmerde cette bonne femme!

— Ты сама меня достала… развратница, вот! — глаза у Лярвы выпучены от натуги — такое количество инвективной лексики на единицу времени коммуникации для нее серьезное испытание оставшихся моральных принципов.

— Me cago en el recontracoco de tu reputissima madre! — дитя окончательно распетушилось — задирает юбку и хлопает по тому месту, на которое и предложила испражниться.

— За такое в кубинских барах жизнью расплачиваются, — спокойный голос сзади.

Оглядываемся и ohuyevayem — на капот громоздиться передними копытами здоровенный хряк — лопатами уши, грязный мокрый пятак, серая шерсть, сквозь которую просвечивает розоватая кожа.

— Вечера на хуторе близ Диканьки, blya… — от неожиданности дитя переходит на родное арго. Впрочем, осведомленность в классических сюжетах не может не радовать.

— Что это? — визгливо вопрошает Лярва.

— Свинья.

— Говорящая, — добавляет Полина. — Из Гаваны. Знает испанский. Chupe mantequilla de mi culo, coЯo!

Хряк шевелит пятаком, трясет башкой, копыта оскальзываются, раздается пронизывающий до глубины души скрип, хрюканье, свинья огибает машину, подходит.

Обходит строй, принюхивается к женским местечкам. Стоим, помертвев. Пугает не столько говорящая свинья (уж сколько их навидаешься по жизни!), сколько ее размеры — кубические метра сала, украшенные злыми бусинами глаз.

— Чего оно там вынюхивает? Vete al la mierda, — цедит дитя. Руки подняты, пока хряк сопливит крохотную юбочку.

— Он, — поправляю. — И ты ему нравишься.

— По рылу догадалась, conchuda?

— Есть более красноречивые мужские органы.

Танька присвистывает:

— Вот это да!

Дитя осторожно тянется к ушам хряка, но тот недовольно всхрюкивает.

— Я щас описаюсь, maldito sea, — предупреждает Полина. — Мне холодно. No me jodas! Чего молчишь, pajero?

— Я где-то читала, что свиньи — анатомические двойники человека.

— Все мужики — свиньи, malparido, — ворчит Полина. — Уберите его от меня. Me parece que la vena de la lengua pasa por tu culo porque hablas mucha mierda! У меня месячные начинаются.

Тем временем Аристотель очухивается. Приподнимается, тяжело крутит головой.

— Мужчина! — зовет Танька. — Мужчина! Сала не хотите?

Хряк чует конкурента, отворачивается от дитя, цокает к сидящему. Соперники взирают друг на друга. Завитушка на заду животного подергивается.

— Я соскучилась по Рыжей Суке, chupame la pija, — объявляет дитя. — Когда она, наконец, милицию вызовет? Сожрут, ведь, изнасилуют… Cuando monos vuelven de mi culo.

Аристотель тянется к обрезку трубы. Хряк всхрюкивает. Аристотель замирает.

— Поговорил бы с родственничком, — язвительно смелею. Все бабы — твари.

— Борька, псть! — доносится из темноты знакомый голос.

Хряк поворачивается и бодро цокает на зов.

— Так это не он говорил! — догадывается Танька.

— Ну что за суеверия, девушки, — укоризненно качает головой и почесывает длинный нос.

Хрюшка весело трусит к хозяину. Тычется в колени, трясет лопухами. Николай Васильевич почесывает питомца по щетинке. Хряк млеет.

— Птица-тройка, птица-тройка, — боромчет, зевая, Танька. — Свинья на радуге, а не птица-тройка.

— Ну? — хряк и хозяин смотрят вопрошающе. — Договоренность в силе?

— Какая такая, cipote, договоренность? — дитя подозрительно.

— Ты что — с ним знакома? — Танька.

— Да, — универсальный ответ. — Только речь шла о поросенке.

Николай Васильевич снисходительно похлопывает хрюшку:

— Он смирный. Посадим в багажник — Борька и не хрюкнет.

— Я с детства свиней боюсь, chapero! — объявляет дитя, пока рассаживаемся. — Я думала, они как игрушки — маленькие, миленькие, мягкие, chupa mi toto. А потом меня повезли в деревню, завели в темный сарай и…

— Изнасиловали.

— Fokken donder! У тебя одно на уме!

— Это из-за твоего трагического вида. Меньше чем на растление оно не тянет.

— И что же произошло дальше? — вежливо интересуется свиновод.

— Ничего, gilipollas! — Полина молчит. Надулась. Но не выдерживает. — Меня подвели к загону, а он оттуда как глянет! Tiu Nyah Mah Geh Cheen Leen Lou Hai Pei! Глаз чуть ли не с кулак! Я как заору! Vinaqe! Поросенок как завизжит!

— Постой, постой, — Танька. — Глаз с кулак? — сжимает, примеривается к Борьке. — У него базедова болезнь была?

— У кого, shaw?!

— Ну, у поросенка твоего. Не могут быть у здоровой хрюшки такие глаза.

— Ты спроси — сколько ей лет было, — предлагаю.

— Ну, три, ciach ort.

— Интересно живете, девушки, — Николай Васильевич машет хромающему за машиной Аристотелю.

Свинья согласно хрюкает.

— Уголок дуровых.

— А можно все-таки поинтересоваться — куда это мы предполагаем завалиться такой компанией на ночь глядя?

— Двум мужикам всегда найдется чем заняться с тремя симпотными куколками, даже если один из них — свинья, — философски изрекает Николай Васильевич.

— Я, конечно, много под кого ложилась, yet mae. И под чего. Но секс с хряком мне как-то не очень… Mai chawp khun, dag ling! — свин протестующе урчит. — И не говорите мне, что он еще девственник, I hayer.

— Девонька, — ласково говорит Николай Васильевич, — этот, как вы изволили выразиться, хряк есть славный представитель редкой породы тайских свиней. Самый последний поросенок в помете стоит столько, сколько бы вам не заплатил ни один состоятельный педофил. Поэтому растрачивать семя этого славного представителя свинорылых на некие сомнительные зоофилические оргии представляется мне верхом транжирства. К тому же я не думаю, что столь хрупкое создание с двумя жалкими недоразвитыми сосками может хоть как-то возбудить моего питомца.

— Где бы найти этих мифических состоятельных педофилов, yet, — бормочет сраженная вежливым речением Полина. — Те, что в метро катаются, Yed Por, предпочитают запускать руки в трусики совершенно бесплатно, да еще кончать тебе на юбку в тесноте. Kun Heeat!

— Когда это ты в метро ездила, huora?

— Awaseru Kao Ga Nai.

— Уж прямо застыдилась.

— Нечистая совесть такая же болезнь, как и беременность.

— Ну, мне так показалось, Ga-ree, — признается Полина. — Посмотрела на толчею, представила потные руки, эрегированные чаки, что будут тереться о мою девственную капсу… Chong mang!

— Простите, простите, — подается Николай Васильевич, — как вы поименовали свои интимности?

— Ikkai neta-dake-desho, Teishu-zura shinaide!

— Мы с вами, кажется, еще не имели столь близкого знакомства, — свиновод озадачен.

— Ну, да, — разводит руками дитя. — Некошерная. Lech telakkek coos mitkalef shel para. Всего-то два соска, и те возбудят разве что отмороженного педофила, Ben Zona. Куда уж мне до стандартов самой занюханной свиноматки. Ya chatichat hara!

— Она у нас полиглот, — объясняет Танька. — Узкой специализации — свободное владение почти всей мировой сокровищницей инвективной лексики.

61. Лилит

Меняем направление, сворачиваем с освещенных трасс, въезжаем в мир пустырей и помоек, где среди индустриального лома покосившимися башнями возвышаются полузаброшенные хрущобы. Редкие фонари, бронированные и обрешеченные ларьки — точки притяжения мрачного похмельного люда. Проплешины парков, где деревья гнилыми пальцами хватаются за ржавые аттракционы, что давно стали приютом молодой бездельной поросли, тлеющий огоньками дрянных сигарет, заливающие наследную хандру сивушной отравой, между делом спариваясь, испражняясь, взрываясь надсадным кашлем, так похожим на смех.

Жуткие места придонной жизни — плотная, стылая тьма, которая безжалостно чеканит любой организм по стальным формам выживания на грани возможного, стесывая, выбивая все, что может отвлечь от слаженного движения по замкнутым пищевым цепям. Сильный питается слабым, но приходит время и вот уже слабые набрасываются на гниющие останки сильного.

Есть ли какой-то резон в кишении белесых безглазых тел, борющихся за место у гниющего куска окраины мировой столицы? Нечто более лестное для человечской природы, нежели примитивное стремление насытиться и размножиться?

Пустые глаза. Слюнявые рты. Патлы. Какие еще предикаты готово приписать просвященное сознание своим товарищам по несчастью разума? Что можно понять в краткой встрече глаз миров более чуждых, чем разделенных космической бездной?

И тут неведомо из каких далей снисходит понимание…

Богиня, абсолютная женщина, прямой потомок Лилит, что создана без всякого участия адамовых ребер и прочих частей мужского организма, рафинированная женственность свила гнездо в кровоточивой ранке забетонированного тела, выискала чутьем всегда готовой к спариванию самки безопасное местечко для духовного потомства.

Вечная куколка из поколения в поколение пытается расправить смятые крылья, вырваться из-под натеков слизи, гноя, паразитов, освободиться из собственной ловушки. Она чувствует приближение, шевелится на убогом ложе, поднимается из мира странных снов, тяжело садится на краю постели, теребя край мокрой простыни.

— Жестокость? — перспрашивает она. Волосы прилипли ко лбу. Только льстец назовет ее красивой. Только слепец назовет ее уродливой. — А что в нашем мире не жестокость? То, что составляет мучительную сладость трагедии, есть жестокость. Даже страдание и со-страдание питается из одного источника жестокости. И разве не жесток познающий, когда он заставляет дух наперекор его стремлениям, наперекор желаниям сердца познавать? В каждом проникновении вглубь заключается насилие, будь это секс или нож.

Впрочем, говорила ли она? Сажусь, однимаю за плечи, прижимаюсь к спине, ощущаю горб сложенных крыльев. Приятное опустошение, как будто тебя мягко и осторожно выпили до дна и положили обратно, как величайшую драгоценность.

Поначалу жутко ощущать себя мужчиной рядом с абсолютной женственностью. Некто растворил в тебе тот вейнингеровский привкус полового дуализма, выпарил иллюзию женского пола, оставив лишь мужественность — крошечный остаток. Но и его довольно для эякуляции.

Вновь схожу с ума. Возбуждаюсь точно подросток, впервые обладающий женщиной.

Теснее. Крепче. Руки струятся вниз. Касание сосков. Ожог. Шире ноги. На кленях удобнее. Скользить. Тереться кончиком мужского естества — жалким рудиментом, чудом абсолюта превращаемого в полноценность.

Больше нет дурацкого бассейна с двумя трубами. В трубу наслаждения втека. т петтинг, куннилингус, вагинальный и анальный контакт, в трубу беспокойства вытека. т стыд — посмотрела бы на эту раскоряку мамочка, беспокойство — как бы не залететь, досада — скорей бы уж он кончил слюнявить, страх — не подцепить бы чего венерического… Вечная услада школьного учебника и проклятье учеников.

Вверх и вниз по гладкой коже, по теплу тела. Крепче и сильнее. Сжимаются пальцы. Напряжение. Взвод. Еще движение, еще, еще… благословенная разрядка — нечто брызжет, вытекает, освобождает. Три такта мужского оргазма — удар ножом по сравнению с мучительной агонией удушения.

Разочарование? Вот и все? И ради этого в мире свершаются величайшие глупости и преступления? Ради щекотания в головке и пачканья семенем спины подружки? Тогда мир обречен, если его продают столь дешево.

— Опять, — тихий голос. — Пора уходить.

— Не могу.

— Можешь.

— Не хочу.

— Хочешь.

— Боюсь.

— Пачкаешь меня.

Отстраняюсь. Отодвигаюсь, чтобы увидеть. Так вот где корень тянущей боли.

— Что… что… невозможно!

Как девочка с изумлением и испугом смотрю на кровь. Истекаю. С ломотой преуготавливаюсь к новому циклу. Разве похоже на кровь? Густое, почти черное, пахнущее сырым мясом, заживо отторгаемым во имя продолжения рода. Растратив мужество, поневоле превращаешься в женщину.

Бесполое существо, лишь по недоразумению считавшее себя хоть и неполноценной, но все же женщиной. Как же оно пыталось убедить самое себя в нормальности — почти презираемой норме субъекта продолжения рода! Тайком. В глубине тоскующей души.

Мы по необходимости остаемся чуждыми себе. Мы не понимаем себя. Мы должны путать себя с другими. Каждый из нас наиболее далек самому себе. В отношении самих себя мы не являемся познающими.

Трудно и невозможно проповедовать с креста, в агонии, когда жизнь торжествующе наконец-то проникает сквозь раскрытые ужасом поры и расплывается уже ничем не сдерживаемым облаком мучительного угасания.

Но еще труднее познавать на пике оргазма, когда невыносимое давление, давление смерти сметает последние преграды, когда душа коллапсирует в точку, а взрывная волна похоти, сладости, плача поднимается от живота и захлестывает драгоценные проблески обретенного откровения.

И нужно как-то ухитриться оседлать чувственное цунами, проникнуть в глаз тайфуна, взломать экстаз соития — не фригидностью, не обманом, ибо кого тут обманывать — лишь саму себя — а усилием, которое невозможно совершить, но только невозможное и позволяет сделать что-то в мире.

Вновь прижимаюсь. Подбородок на теплом плече. Руки скрещены на груди. Лилит накрывает ладонями. Смотрим в унисон. На спящих. Умиротворенных. Опустошенных. Тех, что так далеки от абсолютной женственности. И в той дали уже бессмысленно быть мужчиной, быть женщиной, быть и тем и другим. Бессмысленно быть.

Спит Танька, сложив руки на животике. Сопит Полина, обнявшись с плюшевым медведем. Храпит свиновод, держа за хвостик хряка. Мирно дышит через пустую носогрейку Барбудос. Даже эфиоп, твою мать, видит десятые сны. Дрыхнет сосед, не выпуская сигаретку. Тяжело дремлет Л., мучаясь несвареньем души и желудка. Мучается кошмарами от приснившейся совести наследник. Стонет Искуситель, безнадежно пытаясь сопротивляться собственному искушению. Посасывает леденец Аминет, пытается во сне отодвинуться от шекотно дашащей в шею Леночки. Теребит в руках девичьи трусики Медведев-Гималайский. Храпит, развалившись в гинекологическом кресле, мэтр. Положив под голову шину, сурово предается сну Диоген. Честно пытается проснуться Адам, услышав далекое мычание своих коров, но глаза закрываются, не выпуская добычу из объятий Морфея. Даже теперь профессионально принюхивается к запаху вагин знаменитый продюсер. Сурово взирает на лежбище великая тень, чей разум уснул задолго до того, как уснуло тело. Позвякивает бубенцами Скоморох, хихикает, пускает газы, чешет пах — еще более отвратительный, чем в своем бодрствовании.

Вселенная, где тела двигаются по предустановленным орбитам. Разум, разъятый ум, умиротворенно опознающий самое себя в бесконечных осколках, считающих себя личностями. Любовники и любовницы. Пики и впадины. Подъемы и падения. Десятки, сотни отражений, смутных теней бессонной ночи.

Зябко. Мокро. Больно.

Шевелятся крылья. Неожиданная ласка шелковыми перьями сморщенных сосков.

Светает. Тьма растворяется, оседает тяжелыми хлопьями, пятная усталостью спящих. Тяжкий труд преодоления ночи близок к завершению. Изнеможение сна сменится устатком бодрствования, разделенных тонкой прослойкой иллюзорной свежести. Эрекция и набухшая влажность исчезнут в струйках воды, освобождая тела от осадков сновидений, или аннигилируют во внезапной тоске по единению, преодолевающей тягу к мочеиспусканию стремлением быстрее разрядиться друг в друга, принять семя и отдать смегму. Пот соитий смоется водой. Равнодушие прикроет наготу надежнее, чем белье и одежда. Вялый пинг-понг фраз. Кофейный катализ полноты сил. Мазки губ по щекам.

Серое покрывало утра — несвежее белье вечного понедельника. Отрешенные лица — сосредоточение на чем-то, что будет завтра, послезавтра, через месяц, через год. Путешественники во времени, сбросившие бренную оболочку посреди настоящего, дабы погрузиться в грезы прошлого и будущего. Не здесь ли червоточина вечного одиночества? Что может объединить пустые вместилища, утерявшие души в бесконечных странствиях по лабиринту мечты о счастье?

Хруст льда под каблуками. Пьяная тень обдает затхлостью гармонии с миром. Тоже выход. Алкогольная анестезия сознания. Эликсир умиротворения с миром. Или жуткое лекарство возвращения путешественников во времени в Настоящее? Сорокаградусный релятивистский снаряд, парадокс близнецов — тела и души, обретающие друг друга после долгой разлуки. Обрести и не узнать.

Вот как выглядит мир из бездны тела, куда пала доверчивая душа. Он качается и норовит ударить по лицу. Он — грязь, что ласковым щенком липнет к телу. Он сжимает наивного возвращенца, выдавливая пот, блевотину, экскременты. Он ни за что не выпустит в новое путешествие по несуществующим мирам, пропитав ядом Настоящего, смахнув в мир классической механики бесконечного и ровного пространства и столь же бесконечного и ровного времени.

— Помнишь встречу со СВОЕЙ душой? — шепот Лилит.

— Ее нет. Ее выскребли, разорвали на части — порочный плод инцеста — и выкинули.

— Даже так она все равно твоя. Отыщи ее.

— Ее нет. Зачем Пеппи душа, когда у нее есть чемодан с золотыми монетами?

— Она ужасна. Она лежала среди останков иных неродившихся душ — крошечная уродливая рыбка, что не успела отрастить лапки совести.

— Ее нет. Чтобы жить, вполне достаточно лишь вагины.

— Но она все равно решила жить. Запретная, изуродованная, уничтоженная, абортированная, глупая душа.

— Ее нет. Есть только высь. Есть только бездна. Подъем. Падение. Падение. Подъем. Инерционная масса разума эквивалентна гравитационной массе разума. Общая теория относительности души. Если в пустом пространстве тянуть с постоянной скоростью лифт, то никакими экспериментами не отличить инерцию от гравитации. Если следовать почти всем правилам социума, то никакими экспериментами не доказать отсутствия у тебя души.

— Посмотри на них. Дар бессонницы дается не каждому. Отражения твоих тел. Телесность бездушного существования. Ведь ты никогда не верила в их реальность.

— Обвиняешь в онанизме? В самосовокуплении? В шизофрении?

Перья топорщатся.

— Ты — ошибка. Пустой сосуд. Нежданное дитя, что появилось так внезапно, что Ему не хватило даже самой завалящей души.

— Бред. Метафизические бредни. Антинаучный подход. Мракобесие. Идея души порождена торгашеством. Душа родилась в то мгновение, когда одна волосатая обезьяна поменяла суковатую палку-копалку на кусок перламутровой раковины у другой волосатой обезьяны. Не отобрала, не врезала по башке той же палкой, а обменяла. Что такое душа, как не великое обобщение: «всякая вещь имеет стоимость, все может быть оплачено». Торгашество породило душу человека. Оно же ее и пожирает.

— Отыщи ее… отыщи ее… отыщи ее…

Страшная, тяжелая, переваливающая с ноги на ногу, в жутких обносках, вонючая, больная, сырая, с выгравированными грязью глубокими морщинами душа безумными глазами смотрит и мокрота клокочет в ее горле. Только такой она и может быть — бомж, жуткое средоточие всех мыслимых пороков, уродливая совесть.

Какой мудак воспел красоту души?! Разве кто-то отказался бы иметь иметь ее, будь она прекрасна, бессмертна и божественна? Вот вам правда! Нет ничего отвратнее, чем душа. Она точно бычий цепень сидит в теле, питается экскрементами, выбрасывая яд и мирриады личинок. Она — все то, что отравляет жизнь, высасывает ее соки и растет, растет, растет. Она присосалась к вашему разуму, к вашим инстинктам, желаниям и страстям — слепой паразит, совершенный в своем умении убивать жертву медленно, очень медленно.

Бессмертие, пожираемое душой — вот что такое жизнь.

62. Лазарет

Новое утро смерти. Ветви и дождь стучат в окно. Тянусь к салфеткам. Промокаю. Комкаю. Бросаю на пол. Сколько их уже там скопилось — окровавленных катышков? Придет ворчливая нянечка, сметет еще одну порцию жизни.

Не жалко. Не страшно. Безразлично. Серая муть, непроницаемая взвесь, сквозь которую не различить желаний. Возможно, они еще сохранились — плавают медленными, полусонными рыбами в грязной водице сознания. Нужна удача, чтобы поймать, подсечь и вытянуть. Раз — желание встать и подойти к окну. Два — желание умыться, соскрести с себя противную лазаретную пленку дежурного сочувствия и хемиотерапии. Три… Вот только удачи нет. Рыбины плавают, рыбарь тоскует на берегу.

Сажусь. Спускаю ноги. Нащупываю тапочки. Лилипуты хорошо постарались. Тысячи и тысячи нитей тянутся к койке. Привязали. Пленили. Хочется упасть обратно. Если упаду, то не встану до обеда. Набегут врачи. Вколят какую-то бодрящую дрянь. Нет уж. Стакан. Глотаю. Ощупываю нос. Болит. Опять пробки. Огромные такие пробки. Если их не выбить, то… Что?

Смотрю на истончившиеся руки. Следы уколов и систем. Несколько дней назад расплакалась от жалости к самой себе. Набежали врачи. Вкололи бодрящую дрянь. Вот он — новый круг Дантова ада. Лазарет.

Срочно надо перепихнуться. Но прежде — умыться. Тащусь в ванную комнатку. Собираюсь с духом. Пускаю воду. Сейчас будет сеанс черной магии. Закрываем одну ноздрю, выдыхаем. Воздух с усилием пробивается сквозь напластования свернувшейся крови. Хлоп! Пробка вылетела. Черные брызги усеивают белизну фаянса. Теперь закрываем вторую ноздрю. Опять выдыхаем. Та же хрень. Смываю. Разглядывать в зеркале себя не хочется.

Уже скоро. Сейчас. У него нюх. Особый нюх на случку. Осторожно открывается и закрывается дверь. Шаги. Умиляющий вежливостью стук. Тук-тук, к вам можно?

Споласкиваю рот. Выдавливаю зубную пасту.

— Доброе утро, — обнимает за плечи, прижимается. — Какое у нас сегодня самочувствие?

— Zayebis\, - сплевываю пену. Зачем так много пены?

Руки скользят вниз, проходят по ребрам. Где-то писали, что у немцев, служивших в концлагерях, нередко возникала болезненная страсть к доходящим узницам. Ходячие скелеты вызывали у них непроходящий стояк. Схожая клиническая картина. Подыхающая баба вызывает непроходящий стояк.

— Что? — переспрашивает. Из вежливости. Занят другим — задирает рубашонку (такую коротенькую, в милый горошек, на местном диалекте — «ебисьнаславу»), тянет на себя, похлопывает по спине.

Принимаю позу. Ложусь на раковину. Руки на кране. Ноги на ширине плеч. Докатилась. Пала. Смазанный слюной фалос входит в сухую вагину. Утренний моцион. Без изысков. Без прилюдий. Без дополнительного гарнира. Так, тренировка простаты. Инъекция гормонов.

— Так о чем ты говорила? — раздражающая по началу манера сопровождать вагинальное отправление светским разговором. Теперь все нормально.

Объясняю про лагерь.

— Ты что, меня за фашиста принимаешь? — простодушно обижается.

Рукой тянусь к промежности. Нащупываю его бритую мошонку. Ласково сжимаю. Фрикции учащаются.

— Сам бреешь? — интересуюсь. Былой навык — мужики обожают разговоры о собственных гениталиях.

— Гладко, да? — гордится. — Конечно, сам. Кому еще такое доверишь? Да и приятно. Совсем другие ощущения. Знаешь, когда я тебя заприметил?

— Ну?

— Когда мы тебя откачивали. Громовержец не церемонится — «ебисьнаславу» сразу срывает. Сколько уж рубашек на бабах порвал — костеллянша завотделения жаловаться замучилась. А тот все рвет. Ну, оправдывается — счет-то на секунды идет, не до церемоний. Но по-моему, он от этого тащится. Стоит у него. Он, наверное, и у жены каждый день ночнушки рвет, — хихикает. Ебарь. Из семейства простейших.

В ответной редкой ласке его рука перемещается на лобок. Тщится отыскать клитор. Безуспешно. Спинка минтая категорически отказывается понимать, что у баб тоже есть член. Только маленький. Когда начинаешь объяснять работнику медицины особенности женской анатомии, тот искренне обижается: «Пидор я что ли, члены еще и у баб искать?!» Теребит складки туда-сюда, давит на урину. Хочется помочиться.

— Вот тогда я и приметил, что ты пизду бреешь. Сразу понял — наш человек. А то некоторые такое на пелотках отрастят — у моего прадеда борода и то реже была. И короче.

Одного не отнять — возбуждает. Не лазарет, а общество скучающих вагин. Если одной ногой уже стоишь ТАМ, то поневоле раскорячишься. Тело постепенно погружается туда, его затягивает трясина бесчувствия, безразличия, но, вот причуда, начинается все с головы. Словно перевернули вверх ногами и ткнули в покрытую ряской черную воду. Голова зрит иной мир, ужас сдавливает горло, а все остальное пока еще жаждет жить. Пусть хоть так — с губами, измазанными пастой, лежа на умывальнике, шире расставив ноги, отстраненно прислушиваясь к хлопкам голых тел. Центр наслаждения ушел из больной головы, сбежал от метастаз и, наконец-то, занял подобающее ему место. Оргазмируешь без участия сознания. Кончаешь, несмотря на паршивое настроение. Голова может как угодно раскалываться, но стоит члену прикаснуться к вагине, как она начинает бесстыдно истекать.

Еще. Еще. Еще. Долгожданный разряд. Глубже. Еще глубже. Влагалище сокращается. Выдавливает все до последней капли. Кричим и стонем. Отстраняюсь. Поворачиваюсь. Опускаюсь на колени. Целую. Преклоняюсь перед корнем жизни. Смотрю как его осторожно берут, открывают воду, обмывают. Зажимаюсь ладонью. Не хочу выпустить ни капли. Но мочевой переполнен. Как старые супруги. Ничто не смущает — один отмывает член, другая шумно мочится.

— Это было здорово! Ты такая узенькая, а когда кончаешь, то… Знаешь, как я тебя про себя называю?

— Как?

— Я тебе еще не говорил?

Качаю головой.

— Бархатистая вагинка. А? Тут на нижнем этаже девочки-препевочки лежат. Подростки, туда-сюда. У некоторых тоже…

— Жажда жизни?

— Точно! Одна так и сказала — не хочу, мол, умирать девственницей. Представляешь? Есть, конечно, совсем зеленые — никакого удовольствия. Так, чистая физиология. Словно в кулак дрочишь — без слюны и воображения никак. Но есть и такие огневушки-поскакушки! У них во сиськи! Но по части пизды — слабоваты. Нет напряга. Понимаешь? Нет напряга.

— Как же тебя на всех нас хватает?

Поворачивается. Трясет свежевымытым естеством. Второй раунд.

— Как хватает? А вот так. Талант, да. Как там в притче? Не зарывай хуй в землю? То есть талант. Ты не представляешь, как я мучился лет до двадцати. Мне постоянно хотелось. Какие там, нах, поллюции! Если я перед сном раз пять не дрочил, то мне такое снилось — в двадцати сериях с продолжением! Трусы выжимать можно было. Физиология, blyat\. Меня из-за этого и из армии комиссовали — не службу тащил, а дрочил. В прямом смысле.

А вот это уже — чистая благотворительность. Благодарственный отсос. Как у тех девочек — не хочу помирать без орального секса.

— А первый раз только в двадцать лет попробовал. Каково?! Дурак был. Счастья своего не понимал. Ну а тогда сестра двоюродная подвернулась. Сначала вроде — да, хочу. Потом испугалась целку рвать. Но тут уж я на принцип пошел — или сейчас, или дрочить мне до конца жизни. Как же я тогда с ней zayebalsya! Не в том смысле, конечно. Пока трусы снял, лифчик стащил. Раза три так кончил, пока кувыркались. Всю пизду ей перемзал. Но так даже лучше — она же там сухая от страха. Вот на собственной молофье в нее и вкатился! Я то теперь понимаю, что ничего в ней — так, страшилка худосборочная, но тогда… Еще раз пять за один присест. Не вынимая. Она плачет, жалуется, а я не могу — кончаю и тут же опять стояк, кончаю и опять стояк. И ее-то жалко, но и сам по полной отрываюсь. А потом — представляешь? Сижу рядом. Хуй опять торчит. Смотрю на нее — лицо в слезах и соплях. Пизда распухла. Волосы во все стороны торчат. Успокаиваю. А у самого мочи нет — опять хочется. Короче, дрочнул на нее, оделся и ушел. Она мне потом много раз звонила. В гости звала. Завелась по полной. Только у меня уже и так все на мази было. Решил — нах ее.

Отодвигается. Наклоняется. Целует в мокрые губы. Застегивается. Исчезает. Нах его.

Плескаю из термоса чай. Насыпаю сахар. Пробую. Добавляю. Добавляю. Что-то появляется. Добавляю еще. Как муха. Жидкость густеет. Смотрю на полупустую сахарницу. Пью вприглядку. Затем сижу. Голые колени. Нестриженные ногти. К горлу постепенно подбирается волна оскомины. Хочется сплюнуть. А еще лучше — сблевать. Вот только нечем. Сгребаю ложкой сладкую жижу со дна чашки. Сую в рот. Опять разглядываю голые колени.

Апатия. Ничего не желается. Героические люди те, кто умеет желать даже здесь.

Звероферма. В теле поселилось существо, которое пожирает его. Вместе с чувствами, вместе с желаниями. Что у нас в меню на сегодня? Чувство прекрасного и перцепция сладкого? Изумительно! Подать немедленно! Как? Ну, чувство прекрасного слегка жестковато, м-м-м, да и специй переборщили, а вот с перцепцией сладкого — в самый раз. Эй, официант, а когда тут у вас намечается… Простите, что? Ах, это! ЭТО. Не все сразу. Не все сразу. Жаль, хотелось бы… Скажу по секрету (и только вам) — гастрономические достоинства похоти несколько преувеличены. Да, любопытно. Да, необычно. Но… В целом — ничего выдающегося.

Что уже сожрала эта гадость — гениальное чудовище ресторации «Человек»? Где-то имелся список. Справа — ингридиенты души, слева — рецептура тела. На обороте — список команды поддержки. Глупую коровку кормят жухлым сенцом сочувствия, а в гросбухах совхозного счетовода уже стоит многозначительная птичка — на переработку. Разряд в ухо и готово. Копыта вверх, вымя набок.

Невольные слезы. Жалко коровку. Раскисаю. Рыдание — отдельно. Дышу глубже. Надо переждать. Настроение — как погода. Из-за туч нет-нет, да и проглянет солнышко.

63. Русалочка

Русалочка. Тот, кто мастурбировал, понимает кое-что в жизни. Ради ничего жертвуется всем. Пусть немота, пусть адская боль в ногах, лишь бы покинуть морскую пучину. Может и принц ей не нужен? Может и дельфины ее вполне удовлетворяли. Но нет, что-то потащило ее к ведьме. Чего-то не хватало девчонке в море.

Ну, подумаешь, спасла принца. Пока спасала, тот слегка очнулся, узрел обнаженную деваху, возбудился. Русалочка, впервые увидев человеческий пенис, озадачилась. Куда там дельфину с его отростком — прагматический орган размножения и больше ничего. А принц, судя по всему, — человек большого достоинства.

Русалочка решила тут же попрактиковаться, вот только человеку в полубессознательном состоянии, да еще в море трахать полудеву-полурыбу как-то не с руки. Точнее — не с члена. Пришлось вытащить принца на берег. Но вот незадача, там уже прогуливалась какая-то дуреха, которой в бурю не спалось. Пока Русалочка старалась языком и руками довести орган до нужной твердости, буря начала стихать. Да тут еще девка заприметила лежащее в прибое тело. Найти на берегу молодого красавца с эрегированным пенисом — такой шанс только раз в жизни выпадает. Поэтому девка задирает юбку, спускает панталоны и начинает возвращать красавца к жизни наиболее естественным способом.

«Что вы делаете?» — очухивается наконец принц и обнаруживает свои гениталии в нежной девичьей промежности. «Спасаю вас, сир!» — умудряется сделать книксен береговая поблядушка. «Значит это вас я видел там, в волнах?» — еле сдерживает приближающийся оргазм принц. «Конечно, сир!» — поблядушка распускает лиф и затыкает ему рот правым выменем. А затем — левым.

Пока они естествуют, Русалочка наблюдает за буйством человеческой плоти из-за камня. Несмотря на обиду, что плодами ее рук и языка воспользовалась вульгарная девка, кое-что морскую принцессу весьма в ней заинтересовывает — а именно то, что находится у той между ног, куда с неподобающей для человека королевских кровей, пережившего кораблекрушение, страстностью загоняет скульптурной красоты фаллос.

Разве можно сравнить даже эту вульву, разработанную ежедневными и еженочными спасательными экспедициями, такую розовую, мясистую, покрытую пушком, а не чешуей, с тем грубым отверстием Русалочки, на которое могли позариться, да и то по старой дружбе, лишь дельфины, да осьминоги-извращенцы?!

А те мягкие выпуклости, что столь жадно сосет принц? Что по сравнению с ними ее жалкие девичьи припухлости, на которые не позарятся и несмышленные дельфинята?!

Русалочка рыдает и страдает. Смотрит и страдает. Подбирает выброшенную на берег палку и самоудовлетворяется, наблюдая за пиршеством страсти в трех шагах от нее. И вот оргазм на троих — принц с девкой и Русалочка с палкой.

И что же делать дальше? Забыть принца? Довольствоваться дельфинами и поэкспериментировать с касатками? Смотреть с ненавистью на свой рыбий хвост и нелепые гениталии, погружаясь в безысходную мизантропию, или пойти по бабкиному пути, которая, по семейным преданиям, баловалась похищениями из лодок молодых рыбаков и утоляла с ними зов плоти на безлюдных островках, затерянных в море?

Девичья вагина ей снится по ночам. Попытки совокупляться с другими представителями рода китообразных не приносят и капли того удовольствия, что она испытала там, на берегу. Лишь человеку ведом секрет секса — половых сношений не для размножения, а удовольствия ради.

Прочие млекопитающие вовсе не горят желанием тратить драгоценное семя на межвидовое скрещивание с неясным исходом. Да и сама Русалочка отнюдь не горит желанием испытать радость материнства, исторгнув из матки очередного уродца на потеху суеверным морякам.

Решение принято. Она делает аборт и отправляется в логово местной колдуньи, готовая отдать любую цену за человеческие ноги, а паче — за то, что между ног помещается.

Колдунья потирает щупальца — она давно уже в курсе наследственных извращений русалочьего семейства, но Русалочка переплюнула всех, даже собственного деда, который сожительствовал с кальмаром, пока развратного моллюска на сожрал натравленный бабкой кашалот.

«Хорошо, — говорит колдунья. — Я сделаю тебе первоклассные длинные ноги и такую вагину, от одного вида которой у твоего принца член не будет опускаться, пока он тебя не попробует. Я даже сделаю тебя девственницей. Они это любят. Знаешь, Русалочка, что такое девственность?»

«Нет, тетушка, — смиренно отвечает невинное дитя моря. — И что же это такое?»

«Понимаешь, милое дитя, у людей все устроено не так, как у нас, рыб. Они могут сношаться в любое время, а не раз в год, когда пришло время метать икру. Они сношаются везде и по всякому, используя для этого даже не приспособленные природой отверстия.»

«О чем вы, тетушка? — вопрошает смущенная Русалочка. — Хотя, я кажется понимаю… Тогда, спасая принца, я почему-то взяла его член в рот… мне внезапно захотелось полизать его. Вы это имели в виду?»

«Не только, милочка, не только. Мужчинам и женщинам нравятся использовать для сношения также задний проход. А порой женщина в знак особого расположения к любимому зажимают его член между грудей, позволяя его семени выплеснуться ей на лицо».

«В задний проход? Между грудей?» — лепечет ошарашенная Русалочка.

Колдунья хохочет. Достает щупальцей из тайника пачку размокших порножурналов, что когда-то выискала среди обломков затонувшего корабля.

Русалочка изумленно рассматривает порнуху. Разнообразие вариантов поражает — оральное совокупление, анальное, вагинальное, то же самое, но с двумя партнерами, тремя партнерами, совокупление с собаками, лощадьми, ослами. Взгляд Русалочки невольно остановливается на предпоследнем варианте — белокурая красотка с широко раставленными ногами принимает в себя грандиозный по размеру пенис взмыленного жеребца. Куда там старому извращенцу кальмару с его жалкими потугами робко покапаться кончиком щупальца в русалочьей вагине!

А дальше — садо-мазохистские развлечения с плетками, ремнями, анально-вагинальными расширителями, фистингом, уринированием и копрофагией. И еще — секс с беременными, экстрим-секс на вантах галеона, лоликон, тодлеркон, гомосексуализм и лесбиянство.

Русалочка с сожалением начинает понимать, что даже по масштабам подводного царства ее сексуальную жизнь кроме как пресной назвать трудно. А ведь сколько вариантов можно попробовать, попади ей раньше в руки эти размокшие листки!

«Но больше всего мужчины ценят девственниц, — продолжает растление подростка колдунья. — У земных женщин, которые еще не познали секса, вход в вагину закрыт перепонкой. Это предмет их особой гордости».

«Почему?» — удивляется Русалочка.

«Да кто ж их знает, милочка. Но для мужчин нет ничего слаще, чем порвать своим пенисом переборку. Они этому даже специальный ритуал придумали — «открыть кингстоны» называется. Берут с собой в море девушку с заросшей вагиной, связывают ей руки, опускают головой в море и пока она разглядывает красоты нашего подводного царства открывают ей кингстоны».

«Как романтично!» — всплескивает руками Русалочка.

Колдунья усмехается — невинное дитя, разгоряченное порнухой, полностью у нее в руках.

«Ну, так как? — спрашивает. — Делаем все по полной программе? Ноги и влагалище?»

«Да, тетушка. И уж про перепонку не забудьте!»

«Волосы приделывать будем?»

«А там еще и волосы растут?!»

«Растут, милочка, растут. Некоторые мужчины любят волосатиков, некоторые — гладеньких. Тут уж дело вкуса. Но я предлагаю сделать, а уж если принцу не понравится, то всегда можешь попросить, хе-хе, сбрить их тебе. Принц не откажется поработать бритвой на твоей промежности».

Колдунья смешивает зелье, бормочет заговоры, пока Русалочка самозабвенно еще раз перелистывает журналы.

«Да, — как бы между прочим вспоминает древняя сводня, — прежде чем выпьешь зелье, у меня будут два условия. Первое — ты отдашь мне свой прекрасный голос. И второе — если к исходу следующего полнолуния принц — и только принц! — не лишит тебя девственности, то ты превратишься в пену морскую. Согласна?»

«Я согласна, тетушка!» — Русалочка выхватывает склянку с зельем и стремительно плывет к берегу.

Там она выползает на берег, проглатывает колдовское средство и теряет сознание.

Очнувшись, видит стоящих над ней двух волосатых мужиков, пропахших рыбой. Рыбаки с удивлением рассматривают распростертую на песке прекрасную нагую деву, чешут яйца и качают головой.

«Откуда она здесь?» — интересуется один из рыбаков, поравляя повязку на глазу.

«А huj ее знает», — высказывает предположение другой, ощупывая поднимающийся член.

«Может, эта, с корабля какого смыло?» — озадачивается одноглазый.

«А huj ее знает», — соглашается второй, достает из штанин свое просоленное волнами хозяйство и пытается запихать его Русалочке в рот.

Русалочка не то, чтобы уж совсем против поразвлечься на бережку, но тут же вспоминает о хранимой для принца девственности. Ощупывает свои новоприобретенные ноги, покрытую пушком вагину. Раздвигает колени и пытается пальцами подробнее изучить устройство собственного тела.

«А вдруг она, эта, — бла-ародных кровей?» — продолжает сомневаться одноглазый.

«А huj ее знает», — благодушно отзывается второй, безуспешно пытаясь протиснуться хоть кончиком естества между крепко сжатых зубов Русалочки.

Русалочка пытается спросить о принце, но ни звука не вылетает из ее горла — она нема. Зато орган рыбака, принявший весьма могучие размеры, проникает в ее рот.

Имеющая пока небогатый опыт орального секса, Русалочка невольно сравнивает размеры и понимает, что по сравнению с утонченой скульптурностью аристократического корня жизни сей просоленный ветрами и морем, обветренный орган хотя и простоват, но берет неукротимым прямолиненйным напором. Девушка робко касается языком головки, сжимает нежными ручками ствол и ядра.

Видя такое, второй рыбак, вполне разумно рассудив, что право первой ночи по закону все равно принадлежит принцу, как владельцу побережья, даже не покушается на девственную вагину и по-простецки загоняет столь же просоленный и обветренный орган Русалочке в анус.

Сделав свое дело по разу, рыбаки меняются местами. Русалочка входит во вкус телесных развлечений. Вкус спермы она находит весьма схожим со вкусом тресковой икры, но более утонченным, словно приправленным щепоткой перетертых яиц кальмаров. Боль в анусе быстро проходит, и девушка ощущает, как внизу живота становится тепло, затем жарко. Она трогает себя там, нащупывает странный крошечный выступ, надавливает на него, трет и улетает.

«Pizdyets yebyetsya», — говорит одноглазый.

«А huj ее знает», — соглашается подельник.

«Во дворце она в горничных, эта, не задержится».

«А huj ее знает».

Отдохнув, рыбаки взваливают сомлевшую Русалочку на плечи и несут во дворец. Там следует длинная череда половых актов приема-передачи найденного на берегу живого тела по нескончаемой бюрократической цепочки от стражников, разводящих караулов, начальника караула, младшего адьютанта, старшего адьютанта и так далее до самого господина шталмейстера.

Оставаясь физически девственной, Русалочка, тем не менее, познает все стороны человеческой сексуальности, и эти стороны ей безумно нравятся. Морскую принцессу поражает богатство фантазии тех, кто пользует ее тело, а те, в свою очередь, очарованы ее покорностью и молчаливостью.

Юные забавники из королевской стражи, например, умудряются впятером поиметь девушку, для чего той приходится воспользоваться ртом, руками, грудями и уже разработанным задним отверстием.

Главный кухмейстер предварительно обмазывает Русалочку медом, кремом, взбитыми сливками, украшает коврижками и цукатами, а затем тщательно все вылизывает и съедает, милостливо дозволив дрочащим рядом поварятам подлизать подмышками и на пятках девушки.

Молодящаяся кастеллянша обучает Русалочку премудростям лесбийской любви и основам садо-мазо, хорошенько пройдясь дильдо по ее нежной попке.

Оберст-егерь сводит девушку со своей псарней, дозволяя разгоряченным псам запрыгивать на Русалочку, а затем и сам, переодевшись сенбернаром, овладевает ею, завывая на луну.

Волшебство колдуньи действет на все сто. Ни одно существо мужского и женского пола на может остаться равнодушным к прелестям принцессы подводного царства.

А потом… Что потом? Фантазия иссякает. Понятно, что с принцем должна получиться какая-то заковырка. Вот только какая? Постепенно поднимаясь по ступеням дворцовой сексуальной иерархии, Русалочка попадает в покои принца целой — козни колдуньи не удались, право первой ночи блюдется. Если принц благополучно трахает Русалочку традиционным образом — без перверсий и даже исключительно в миссионерской позиции, то получится банальный хэппи энд. Неинтересно.

Или благородный принц, увидев столь милого найденыша, воспылал к ней исключительно платоническим чувством? Тогда, воспользовавшись для утоления похоти нетрадиционными путями вглубь Русалочкиного тела, он решает присвоить ей дворянский титул и сделать прекрасную партию в лице друга герцога — владельца местного океанариума. Помешанный на подводных исследованиях герцог в красной шапочку и гидрокостюме со специальными прорезами в первую брачную ночь затаскивает бедную девочку в свой бассейн и поочередно с дельфинами дефлорирует Русалочку.

Колдунья-сводница может торжествовать и со спокойной душой превращать девочку в стиральный порошок, но сестры Русалочки умоляют старуху смилостливиться и в обмен на их шикарные волосы из разноцветных водорослей даровать Русалочке жизнь. В итоге на руках у удивленного герцога оказывается законная жена-русалка. От подобной метаморфозы бла-а-родный герцог-рыбофил воспаляет к Русалочке столь сильным чувством, что и у той в ответ оттаивает сердечко, и она забывает о принце…

Слащаво. Мыльная опера. А нужна трагедия. Пусть не со слезами в конце, но с оттенком легкой грусти.

64. Танька

Лежу. Смотрю в окно. Размышляю о сказке. Качаю ногой. Приходит сестра с полным подносом лекарст. Выпиваю, глотаю, запиваю.

Заглядывает лечащий врач. Как дела? Лучше всех. Жалобы есть? Жалоб нет. Очень хорошо. Прогноз — оптимистический. В переводе с местного новояза — подыхать придется долго и мучительно. Рассказываю в общих чертах придуманную сказку. Интересуюсь его мнением о концовке. О кончалове. От больных на голову еще и не такое приходится слушать, поэтому держится молодцом — улыбка слегка напряженная.

Признается, что не специалист по части литературного творчества и мало что может присоветовать.

Как же, удивляюсь, ведь вы на днях женились.

А при чем тут это, напрягается.

Сходства много, объясняю — тварь такая.

Что имеется в виду, улыбки как не бывало.

Да ничего особенного, отвечаю, разве что ваша молодуха — та же Русалочка. Трахается со всеми так, что кажется ей вагину лишь вчера привинтили.

Непозволительно так говорить о…, наивное дитя аж побледнело.

Сажусь на койке. Сдергиваю рубашонку. Ебисьнаславу. Рассказываю с толком, чувством, расстановкой — с кем, когда и где. Ввиду обширности контактов, приходится ограничиться лишь последней сменой.

Прикройтесь, требует.

Вы же лечащий врач, делано удивляюсь, вы это тело голышом чаще мамы родной видели.

Встаю. Обнимаю. Прижимаюсь. Шепчу на ухо, что в данном случает просто необходима внутренняя терапия. Пораженный центр наслаждения требует непрерывной симуляции. Дрочить уже устала. Ебаться с медбратом — похоже на инцест — брат, все таки, хоть и мед. Искусственные члены проносить в лазарет запрещено. Остается единственный выход — лечащий врач.

Вам следует учиться обходиться без этого, цедит из последних сил.

Врачу, пытаюсь быть нежной, если бы вы только знали — без чего в последнее время приходится обходиться! Сама, blyat', Мисс Обходительность!

Я пропишу вам успокаивающее…

О, да! Такое действительно может успокоить самую взыскательную публику. Ваш фаллос — само совершенство. Так успокаивает, так успокаивает…

На самом интересном месте дверь распахивается, входит Танька. Не обращая внимания на скульптурную композицию «Blowjob monument», с пугающей сосредоточенностью направляется к единственному казенному креслу, усаживается и пытается поджечь фильтр зажатой в зубах сигареты.

Мисс Хладнокровие выпускает мгновенно опавшее успокаивающее, прикладывается губами в маковке, запечетлевая целомудренный поцелуй, заправляет хозяйство обратно и ободряюще прихлопывает брюки.

Три раза в неделю утром и вечером, бормочет ошалевший лечащий врач, пятится к двери, раскланивается и исчезает.

Остаюсь сидеть голышом на полу. Молчим.

— Я беременна, — сообщает Танька. Глаза застыли. Сигарета выпала. Ни дать, ни взять — согрешившая с гусаром гимназистка Смольного.

Молчу. Что тут говорить? Хотя реакция будущей мамы на столь приятное известие кажется слегка неадекватной. Впрочем, черт их поймешь — беременных. Кому-то с животом ходить, а кому-то — с трепанацией черепа. В таком духе и выдаю.

— Я от тебя беременна, дура! — орет в ответ Танька.

— Yebanulas\, Лярва?

— В том то и дело, что нет, — плачет Танька и размазывает слезы. — У меня в последнее время вообще мужиков не было. Только ты… Только с тобой… Это как-то называется… Врач объяснил. В тебе оставалась сперма того… ну… с кем ты до меня… А эти гады могут два дня жить…

— Какие гады? — тупо спрашиваю.

— Сперматозоиды. То есть физиологически я залетела от твоего yebarya, а практически — от тебя!

— Теперь у нас будет полноценная лесбийская семья, — разбирает нервный смех. — Такое дело надо отметить. Портвейн будешь, любимая?

— Буду, — всхлипывает Танька. — Но с отвращением.

Эпилог. Полдень

Как-то сразу наступает ранняя осень. Солнце греет. Провожу рукой по стриженой голове. Стригунок-тифозница. Бездонная синь — точно море, из которого Русалочке позволили ненадолго выпрыгнуть.

Странный запах. Больничный. Никак не вяжется с кровавыми листьями кленов. Въелся. Проник внутрь. Пропитал костлявое тело и теперь отбрасывает фармацевтическую тень.

— Ты что? — Танька останавливается. Покачивая коляску, смотрит.

— Все нормально, — беру ее под руку.

Продолжаем торжественное шествие по парку. Встречными и параллельными курсами движутся такие же мамаши. Ветерок шевелит занавеску коляски. Покой. Редкий, странный покой. Точно аккорды сна после того, как решаешь никуда не ходить и не обращаешь внимание на звон будильника. Настойчивая железка продолжает упрямо отрабатывать вечерний завод, но внутри уже все изменилось — не нужно бежать, не нужно беспокоиться, и только сон вновь плавно уносит в страну грез.

— Тебе не жалко, что все закончилось… так? — спрашивает внезапно Танька.

— Как — так?

— Ну… с наукой… с Ницше… с «Пеструхой»?

— Если женщина обнаруживает научные склонности, — вещаю на оскудевшую, выскобленную память, — то обыкновенно в ее половой системе что-нибудь да не в порядке. Бесплодие располагает к известной мужественности вкуса. Вот, например, мужчины и есть «бесплодное животное»… А теперь у нас ребенок. И все уже неважно… В конце концов, ты лучше философствуешь вагиной, — признаюсь.

— Ага. А еще — маткой, грудями. Знаешь, что такое родить? Это протащить нечто размером с арбуз через отверстие размером с лимон.

— Надо же… Мысли рождаются точно так же.

— Да ну тебя с твоими мыслями, — говорит Танька. — Тут детей живых делаем, так неужто с мыслями не справимся?

Новый Заратустра, или О проходящих мимо

Однажды Заратустра возвращался окольным путем в свои горы и в свою пещеру. И вот неожиданно подошел он к вратам большого города, чье сверкание, великолепие, благоухание садов и шум бойкого торжища привлекли Заратустру, ибо устал он и желал отдохнуть. Но тут бросился ему навстречу бесноватый шут, узнавший Заратустру, и, брызгая пеной и слюной, воззвал к нему:

«О, Заратустра, здесь большой город, но нельзя тебе входить в его врата, ибо ничего здесь не приобретешь, но все потеряешь!»

«Он не выглядит так страшно, — заметил Заратустра, опускаясь на камень. — И люди, входящие в его врата, не отличаются ничем от жителей других городов. Здесь я найду себе пристанище на ночь».

«Нет, Заратустра, нет, — бесновался шут. — Город сей называется Фантастикой и населяет его некогда избранный, но теперь проклятый народ фэнов.

Когда-то правители его — мэтры — мудро правили своим народом, и стоял город на пересечении путей богатых караванов мыслей, идей, выдумки.

Когда-то правители щедро одаривали своих подданных пищей духовной, и золотой осел был накрепко привязан в своем стойле, а пасть его стянута кожаным шнурком, дабы не возмущал он народ своим отвратным криком.

И были среди правителей три великих мудреца, пред которыми преклоняли колени не только фэны и мэтры, но и правители городов, лежащих поблизости.

Ибо один из них открыл дорогу в волшебную страну и принес оттуда множество чудес; ибо другой увидел, что глубок океан и разумен, и разговаривал с ним как равный на непонятном языке посвященных; ибо третий одинаково владел обеими руками и мог сразу писать две различные книги, и скармливал золотому ослу столь горькую пищу, что фэны хлопали восторженно в ладоши и презирали торжище.

И были фэны гордым, сильным и свободным народом, хотя имелся у них могущественный враг — Темная Империя, чьи воины не раз осаждали Фантастику, пытаясь смести славный город с лица земли.

Тот, кто трусил, нещадно изгонялся прочь; тот, кто предавал, без жалости вешался на городской площади, и даже вороны брезговали клевать их трупы.

Но проходили времена, и старились мэтры. Рассыпалась в прах Темная Империя; никто и ничто не угрожали городу; и даже золотой осел получил свободу.

Умер первый правитель, и горе фэнов было столь велико, что отказались они предавать тело великого мудреца земле, содрали и засолили его кожу, а останки разорвали на амулеты, ибо верили, что их чудодейственная сила вновь откроет врата в волшебную страну.

И каждый получил право влезать в просоленную шкуру первого мэтра, корчить ужимки и строгать грубые поделки, обряжаться в нелепые наряды и объявлять о том, что именно он нашел утерянный путь в волшебную страну.

Умолк второй правитель, ибо фэны требовали простого, а разумный океан казался им чуждым и далеким, слишком мрачными были чудеса бездны, слишком пристальным ее взгляд, и боялись фэны погружаться в ее воды.

Отступил океан от города, оставив на покинутом ложе лишь смрадные лужи грязи, переполненные гнусными червями с ласкательными человеческими именами.

И лишился руки третий мэтр, и мир потух для него; стал он печален и мягок, и не раз видели его у стойла золотого осла, где последний мудрец грустно качал головой, разглядывая животное, словно раскаивался в том, что кормил золотого осла чересчур горькой пищей.

И лишь золотой осел гордо вышагивал по городу, поедал цветы и испражнялся на мостовую.

И ряды почитателей осла ширились, и вот уже с удовольствием слушали фэны его рев, гладили его шкуру, кормили фруктами, погружали руки в зловонные испражнения и объявляли их благоуханными.

А некоторые ночью тайно подбирались к стойлу и совокуплялись с грязным животным, ища вдохновения и славы.

И то, что ты видишь, Заратустра, уже не тот славный город, что влек и манил; теперь это осажденная крепость, только осаждают ее изнутри, не давая пути караванам, и не впуская никого, кто осмелится претендовать на его былую славу.

Однажды пришел к вратам города странный человек, объявивший себя Неизвестным Наследником, Искателем таинственной женщины и Повелителем радуг, но был изгнан с позором.

Никого не впускают сюда, чье лицо недостаточно просто и внушает подозрение фэнам; никого не выпускают отсюда; да если бы и сбежал кто-то, то куда бы пошел он? кто бы принял отпрыска столь презренного рода?

Теперь не воины нужны, а — скоморохи; теперь каждый сам себе правитель; теперь требуют только свободы и счастья, как будто свобода может ужиться там, где есть счастье!

Теперь лишь съедобное объявляется достойным поклонения, и книги пробуют, словно пироги и котлеты, оценивая их на вкус языка, на мягкость переваривания желудком и на легкость испражнения».

Так вещал бесноватый шут, и не было бы конца его обличительным речам и потокам безумной пены, если бы Заратустре не надоели его причитания.

Подобрал Заратустра камень и швырнул в бесноватого, разбив тому голову.

И возопил шут:

«За что, Заратустра, ты калечишь меня?! Разве не обличаю я это скверное пристанище самого гнусного порока, заслужившее мучительной гибели в огненном столбе?! Даже фэны остерегаются швырять в меня камни, боясь острого языка моего!»

И рассмеялся Заратустра.

«Ты сам себя выдал, бесноватый шут! Твои ужимки не стоят и гроша, потому что ты знаешь, что никто не посмеет и пальцем тронуть ту зловонную кучу дерьма, коей ты и являешься! Что проку в твоих речах, если ты не готов умереть за них?

Разве ты не знаешь, шут, что бессмысленно обличать смердящий труп, каким стал сей город? Оставь мертвечину падальщикам и трупоедам!

Забудь о мудрых правителях, шут, и спроси прежде самого себя: что же сотворил ты с собой, если до сих пор живешь на погосте?

Чужой труп не интересен, свой же — отнюдь. Славное племя фэнов не заметило своей смерти, что же теперь вопить проклятья небесам?

Но такое поучение даю я тебе, шут, на прощание: где нельзя уж любить, там нужно — пройти мимо!»

Тут в городе ударил траурный колокол, заглушая звуки торжища, и шут испуганно вскочил на ноги.

«По ком звонит колокол? Неужели и третий правитель скончался?» — запричитал бесноватый.

И сказал Заратустра, уходя:

«Ты спрашиваешь, по ком звонит колокол? Он звонит по тебе, мертвый фэн!»

Оглавление

  • 1. Утро, ванна, телефон
  • 2. Рассвет, кухня, кофе
  • 3. Пробуждение, свет, скоморох
  • 4. Консультация
  • 5. Крыша
  • 6. Ангел
  • 7. Золотой век
  • 8. Недотраханность и маршрутка
  • 9. Метро
  • 10. Некто
  • 11. Пустошь
  • 12. Золотой дождь
  • 13. Любовь под портретами
  • 14. Литература
  • 15. Лекция
  • 16. Истина
  • 17. Смерть
  • 19. Эфиоп твою мать
  • 20. Постельные беседы о метафизике
  • 21. Танька
  • 22. Пустота
  • 23. «Пеструха»
  • 24. Сучья течка
  • 25. Путешествие слона в жопу таракана
  • 26. На пороге
  • 27. Сватовство
  • 28. Полина
  • 29. Опохмеляемся
  • 30. Шоппингуем
  • 31. Менархэ
  • 32. ОВ
  • 33. Почти по Роб-Грийе
  • 34. Платяной шкаф
  • 35. Новейшая картография рая и ада
  • 36. Fuckультатив
  • 37. Утро понедельника
  • 38. Плазменный кристалл
  • 39. Философский призыв
  • 40. Аминет
  • 41. Онтология хищных вещей
  • 42. Фотопробы
  • 43. Диоген
  • 44. Песни невинности и опыта
  • 45. Бессонница
  • 46. Возвращение
  • 47. Услады
  • 48. Адам
  • 49. Утро
  • 50. Нижние Услады — Верхние Услады — мегаполис
  • 51. Кофейное зернышко
  • 52. День рождения
  • 53. Великая тень
  • 54. Подведение итогов
  • 55. О вреде истории
  • 56. Лень
  • 57. Богини секса
  • 58. Инцест
  • 59. Гроссмейстер
  • 60. Собачки Павлова
  • 61. Лилит
  • 62. Лазарет
  • 63. Русалочка
  • 64. Танька
  • Новый Заратустра, или О проходящих мимо X Имя пользователя * Пароль * Запомнить меня
  • Регистрация
  • Забыли пароль?

    Комментарии к книге «Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной», Вика Соева

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства