«Тюрьма»

4337

Описание

Описанная в новом романе Кинга террор и паранойя тюремной жизни. В которую врезаны воспоминания главного героя о его детстве и путешествиях — реальные и воображаемые, — стирают грань между невинностью и грехом, преступлением и наказанием, реальностью и фантазией. Этот роман повествует по большей части о воли человека к выживанию, так же как и о неизменной тяге к злу Жестокое, предельно натуралистичное произведение — «завет нового человека» человеческому духу и его возможностям. В котором вопреки всему сохраняется надежда и идея любви.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Джон Кинг Тюрьма (The Prison House)

МУДРЕЦЫ ГОВОРЯТ

Продавец мороженого прижимается к решетке камеры, посматривает искоса, угрожает, клянется: «Я тебя выебу как следует, очень хорошо выебу, так выебу, что ты никогда больше не сможешь ходить, мой дружочек» и глядя в его нервные, подкрашенные тушью глаза, я не испытываю ни жалости, ни человечности, понимаю, что он — просто еще один хулиган с той игровой площадки, на которой полным-полно ссыкунов. Я поступаю, как меня учили, и подставляю другую щеку. Не говорю ничего. Отказываюсь слушать его мерзкие слова. Но это очень трудно. И я зажмуриваю глаза и ищу виртуального убежища, вижу судью, который сегодня, ранним утром, вынес мне приговор; его лицо налито кровью, оно багровеет, и он вздымает сжатый кулак и читает свою громогласную проповедь, и его неистовая тирада — это самое жуткое напоминание о том, что я — срань Господня, низший из низших, недостойный вылизать его ботинки. Ни один человек не вынесет таких издевательств, и я неминуемо открываю глаза, насильник-мороженщик издает слюнявый поцелуй и потирает яйца, двигает бедрами туда-сюда и стонет: «Я хорошенько тебя выебу». Я опираюсь спиной о стену, соскальзываю на пол и молча сижу, так же, как и шестеро других заключенных, каждый из нас сидит, склонив голову и скрючившись, мы похоронены заживо под надзором полиции.

В том месте, где надо наложить швы, моя голова пульсирует, но охранники говорят — завтра-завтра, двигают шустрыми руками и ленивыми языками, их язык — иностранный, а я — иностранец, и все наше общение — знаки, начертанные в воздухе. Они понимают, откуда у меня на лбу этот порез, эта рваная рана, открытая для инфекций, откуда эта свернувшаяся кровь и подтеки, и только пожимают плечами и уходят. Из окна камеры сквозит, прорывается поток холодного воздуха, и это вызывает во мне приступ паранойи, с птицеферм Востока несутся микробы-убийцы, бактерии, как серферы, скользят на воздушных волнах, такие же старые, как и эта планета. При мысли о гангрене меня передергивает, я трогаю обвисшие куски кожи и вздрагиваю, у продавца мороженого страх перерастает в возбуждение, он облизывает губы, расстегивает нейлоновые брюки, трясет своим безвольно повисшим пенисом. Он исполняет свой яростный танец, страстно желая увидеть нашу реакцию, и кто-то другой на моем месте метнулся бы к нему, схватил бы его за башку, размозжил бы ее на кусочки, расколол бы ее, как кокосовый орех, но от меня вы этого не дождетесь. Я — мирный человек, было бы грех причинить вред этому придурку. Он начинает дергать себя за хуй, пытаясь вызвать эрекцию, но у него не получается, и я в шоке от этого извращенца, но больше всего меня шокирует осознание того, что, хотя у мороженщика есть нос, и рот, и два безжизненных глаза, у него нет лица.

Мистер Справедливый стрелой проносится в моем видении, и я вспоминаю тот первый раз, когда увидел его на ярмарке, и тогда я думал, почему у него тоже пет лица; но дот прошли годы, и я стою на вершине горки на детской площадке, смотрю на футбольное поле, на дорогу и дома позади нее, вглядываюсь, чтобы различить знакомое окно; над крышами нависает скучное небо, и солнце — застывшее и жесткое, и я отворачиваюсь от него и вижу мертвый папоротник, который растет по краям площадки; этот ветер пригибает к земле скелеты обгоревших деревьев и вечнозеленую поросль, от этого ветра трескается лицо; и в школе нам говорят, что существуют хвойные и лиственные деревья, и хвойные — это значит, что они никогда не теряют листьев, это значит, что они никогда не умирают; и даже теперь я понимаю, лучше не слоняться там, вокруг пустыря; Мама говорит: «Ты никогда не знаешь, в мире столько же плохих людей, сколько и хороших, и лучше держаться от них подальше, быть у всех на виду». Я помню мистера Справедливого, и тут же вспоминается жареный лук и популярный припев, и на нем, как всегда, эта забавная шляпа; и я никогда не могу понять, болван ли он или клоун, и вот он тает в клубах дыма, а я оглядываю маленькую вереницу магазинов, представляя, как я сам несколько лет назад пялился в окно на плюшевого мишку, который ждет, когда кто-нибудь угадает, как его зовут, и заберет его домой; и больше всего на свете мне хочется победить на этом конкурсе, но воспоминание обрывается и вот в самый жаркий день в году я стою у фургончика с мороженым, с мамой, и мучительно пытаюсь выбрать между рожком и эскимо на палочке; а теперь снова зима, и я снова на винтовой лесенке, вглядываюсь в сторону пустыря, в ту сторону, где исчезает земля, снег покрывает траву, а железная решетка подернулась льдом, от холода трескаются перчатки, холод жалит руки, и, может быть, у меня будет шелушиться кожа, потому что я раскачиваюсь, представляя, что я обезьяна, сбежавшая из зоопарка и вот я ослабляю хватку и дрожащими ногами приземляюсь на асфальт, но мне плевать; оставляя позади площадку, я, пошатываясь, отправляюсь на край света, улыбаюсь, видя этого первобытного мальчишку из джунглей, он чертит руками следы на снегу, и по этим следам его легко будет выследить.

Пидорас-мороженщик бормочет околесицу, повторяет свою бессмысленную мантру, я выебу тебя жестко, выебу тебя очень жестко, выебу тебя так жестко, что ты будешь звать мамочку, а потом я и ее выебу, да, я выебу всю вашу семейку, и тут я вскакиваю и пытаюсь дотянуться до него через прутья решетки, но он шустрый малый, уклоняется, как балетный танцор, от моих рук, и я стучу по железу, обещая ему, что если мы еще когда-нибудь встретимся, я убью его, ебаного ублюдка, а он подпрыгивает вверх и вниз, раздув свою куриную грудь, и поет, ты не убьешь меня, нет, я выебу твою маму, я заебу тебя до смерти, вот мое обещание, дружочек, и он хихикает, и трясется, и он в экстазе. Учителя требовали, чтобы я сносил издевательства и никогда не давал сдачи, вынуждали меня стыдливо склонять голову, насильник, услышав приближающиеся голоса, дергается в конвульсиях, убегает, даже не кинув прощального взгляда. Я ничего для него не значу, и в этом его сила. Со всеми этими хулиганами одна и та же история. Я снова опускаюсь на пол.

Напротив меня неподвижно сидит какой-то старик, худосочный, кости дрожат, а мне хочется, чтобы он сидел дома, перед очагом, вместе со своей возлюбленной детства, чтобы он пил горячий чай, делился с внуками мудростью, рассказывал истории о тяжелой работе, и доблестных битвах, и о беспечных путешествиях по миру, но вместо этого он сидит в этой клетке, с людьми, которые при желании могут убить его простым шлепком, если, конечно, заметят его присутствие. Неудачник, выбрасывающий свои последние годы. Я представляю его маленьким мальчиком, с широкой беззубой улыбкой, с наполеоновскими мечтами, он катается с приятелями на велосипеде, играет в прятки, вертится по кругу, пока у него не закружится голова, и тогда он отпрыгивает в сторону, то спотыкается и опрокидывается на траву, смеется над этим ощущением, торопится к своей маме, помогает своей бабушке; и это я сам и есть, в прошлом и в будущем.

Я стою на коленях перед камином, с Наной, и она суетится, счищает с решетки пепел в совок; и вот она оборачивается и показывает мне дрозда, севшего за окном, он клюет хлеб и смотрит на наши хлопоты. Дрозд моргает и срывается прочь, Нана говорит, что он возвращается в свое гнездо, покормить малюток и повидаться с миссис Дрозд, и я поворачиваюсь к камину, наклоняюсь и заглядываю в темноту трубы, спрашиваю, есть ли там мертвые дети, плохие мальчики, которые слишком много ели и потому застряли там; и Нана смеется, качает головой и говорит, что, конечно, нет, дорогой, и смотрит на меня и говорит, что я хороший мальчик, я особенный мальчик, что я не должен так сильно волноваться. Она надеется, что я никогда не изменюсь. Делится со мной секретами, как жить хорошей жизнью, и показывает мне талисман, который в один прекрасный день станет моим, и я внимательно слушаю, я внимаю ее словам, как проповеди. И вот я разрываю газету, сворачиваю куски в тугие шарики и складываю их вместе с расколотыми деревяшками и угольными камнями, сворачиваю их в длинные полоски, которые торчат из-за решетки. Моя обязанность — зажигать эти свечки по вечерам. Мне только три или четыре, и я никогда не должен играть со спичками, только когда рядом со мной мама и Нана, и мне нравится смотреть, как вначале дымится, а потом искрится уголь и дерево, и как только вспыхивает огонь, моя работа выполнена, и я откидываюсь на спинку кресла и смотрю на огонь, чувствую его тепло, я сижу так, пока не настанет пора отправляться в постель. Я очень хорошо все это помню. Счастливое время.

А рядом со стариком сидит подросток, восемнадцать или девятнадцать лет, в новых трениках, в рваной бейсбольной кепке, на угрюмых восковых чертах быстро проступают морщины; мужчина в возрасте тридцати, с бритой головой, в рваной кожаной куртке, рука забинтована, двое толстых мужчин среднего возраста в лоснящихся костюмах, жирные животики перевешиваются через нарядные брюки, у каждого — квадратная картонка, вставленная между их жирными волосами и стеной. Пять осужденных преступников и я, невиновный человек, который просто шел мимо, путешествующий по свету миролюбивый романтик, чье место не здесь, который не заслуживает такого обращения. Уверен, что заключенных было шесть, но когда я пересчитал, оказалось только пять. Я устал, я не могу собраться с мыслями, я не понимаю ничего из того, что происходит, я сижу, безотрывно уставившись в стену.

В чем я уверен точно, так это в том, что завтра я отправлюсь в тюрьму. Переводчик извращает благочестивые предупреждения судьи, получая от этого собственный кайф, осторожно влезает в мои мозги, по его словам — я ничего не значу теперь для общества, великий миф о тюрьме, и о заключении в тюрьму, и о самых жутких человеческих зверствах внезапно становится реальным, мой череп — это закрытая пустая библиотека, в ней вибрируют и искажаются эти простые слова, и по моей спине бегут мурашки. Я пытаюсь забыть это, я не могу нормально соображать, и вот я представляю, какие преступления совершили люди, окружающие меня. Старикан кажется мне скотом и бродягой, подросток — грабителем и магазинным воришкой, лысый — сутенером и торговцем гашишем, двое толстых мужчин — наемными убийцами и насильниками с большой дороги. Но так я сойду с ума от этих мыслей, и я поднимаю глаза, фокусируюсь на трещине в потолке, заставляю себя представить эту трещину стеблем какого-то растения, медленно пересчитываю его жилки. Даже если бы я мог говорить на их языке, я не расспрашивал бы их о жизни, не говоря уж о преступлениях. Я не хочу об этом знать. Неведение — это действительно счастье. Что действительно идет в счет, так это то, как я проведу следующие несколько дней, а также все последующие годы.

Но я нервничаю, я не нахожу себе места, я встаю, подхожу к окну, к маленькому прямоугольнику из трех прутьев, в котором нет стекла. Я дотягиваюсь до этих прутьев и чувствую порошок ржавчины, подтягиваюсь и понимаю, что они крепко вмонтированы, под ржавой пылью — твердая сталь. Глоток чистого воздуха — и я снова вспоминаю, как отвратительно воняет в камере, в параше смешаны дерьмо и ссанье, и все это в тумане ужаса. Я задыхаюсь в этой атмосфере. Я задираю нос выше, чтобы поймать следующий поток кислорода, забыв о чуме и гангрене, которую легко подхватить через открытую рану на лбу, и думаю урывками. Там, снаружи, давно спит город, потрескивают уличные фонари, и многочисленные добропорядочные граждане идут по своим делам, с миллионами своих тайн; клубок эфирных и промышленных проводов урчит под неполной луной, электричество загнано в провода, но готово вырваться наружу и разрушить наши жизни.

Все, чего я хочу от себя самого, так это вырваться из полицейского участка и добраться до доков, спрятаться в машинах и контейнерах, вскарабкаться по трапу и убраться прочь на танкере, который держит путь в Новый Орлеан или в Сан-Франциско, в Бомбей или в Калькутту. И мне плевать, сколько продлится это путешествие, главное — прочь от этой камеры и долгих лет тюрьмы, которые ждут меня там, на вершине холма.

Я отрываю ноги от земли, снова пытаясь ослабить прутья, я хотел бы быть тяжелее, но они не сдвинутся с места, и даже если бы можно было разогнуть их и пролезть в эту дыру, после падения я останусь калекой. Я представляю судью: он вращает своей шеей и прибавляет еще несколько лет к моему сроку, разражается еще одной тирадой; и я чувствую, как он сверлит меня глазами, представляю, как он продает леденцы у станции, этот профессиональный мороженщик поднимает молоток, и его красноречивые угрозы грохочут на весь зал суда. Я оборачиваюсь и замечаю подростка, который отводит от меня пристальный взгляд. Снаружи эхом отдаются чьи-то шаги, и я сползаю по стене на свое место, появляется охранник, пересчитывает наши головы, чешет за ухом и зевает, совершая свой обход.

Я долгое время не могу заснуть, у меня болит голова, а на лбу рана, и из-за моего полного смятения любая попытка найти причины происходящего разбивается вдребезги. Важно, чтобы я оставался в боевой готовности, я должен сосредоточиться и взять себя в руки, но камера — голая, даже без единой линии граффити, на которой можно сфокусироваться, а мой мозг слаб, все цепляется за этот зал суда. Возвращается переводчик, рассказывает, какой ужас ждет меня в тюрьме, там психопаты затачивают свои ножи и мажут салом хуй, там буйствует оргия расчленения и содомии. Я стою у порога земного ада, судья и его лакеи довольны, бюрократы и газетчики самодовольно усмехаются, им по вкусу это извращенное понятие о возмездии. Мужское изнасилование — это их фантазия и мой ужас. Лучше пусть я умру. Смерть мне тоже пообещали. В этой камере мы ждем начала кошмара, и все-таки ночь — по-прежнему время, когда приходят завывающие гоблины, и я хочу, чтобы она кончилась, и в то же время я хотел бы, чтобы она длилась вечно. Стены сжимаются, камера уменьшается в размерах, и я глотаю воздух, у меня сдавливает грудь, и ребра впиваются в легкие, я скрежещу зубами, пытаясь вздохнуть, пытаясь забыть о суде.

Невнятная полудрема торчков и дрожащее тусклое освещение берут свое, и против моей воли этот день воскресает, взбешенные лица представителей власти, орущие с расистской желчью, они показывают на меня, оскорбляют меня, обвиняют меня во всех преступлениях на свете; и я — ненавидимый приговоренный человек, меня окружают порядочные граждане, от которых отвратно несет потом, их запах кажется омерзительным этому новобранцу, выкидышу, смутьяну и беженцу, их презрение раскаляет атмосферу, меня обжигают эти лживые слова, которых я не понимаю и потому не могу отрицать, шквал кулаков и грохот ног — это нормальный выплеск напряжения для управляемых профессионалов, и глаза судьи почти вываливаются из глазных орбит, а прокурор чернеет, требует наказания, суд — это театр характерных актеров, и каждый играет свой обрывок роли, обвинитель настаивает на таком наказании, которое будет соответствовать моему преступлению, переводчик добавляет собственные злобные измышления насчет процесса, а мошенник-мороженщик продает ваниль и свистки негодяям, которых уводят в наручниках, его подстегивают лицемеры, они считают, что криминальный сброд — это их пытка, и я склоняюсь к земле, падаю и хватаю мороженщика, и в этот раз я держу его за шею, потому что он существует, здесь и сейчас; и я отплачиваю им сполна — я разбиваю его башку о прутья решетки, первый жесткий удар — судье, а второй — прокурору, а еще один — переводчику, а более глубокие раны — бюрократам и исполнителям, лакеям и жополизам, ничтожным чиновникам и офицерам полиции, которые арестовали меня, и так далее, я разбиваю череп каждому, кто когда-то поступил со мной плохо, вплоть до школьных обидчиков. И снова, и снова, и снова. Они хотят, чтобы я боялся других заключенных, и я боюсь их, но я держу в руке священный текст и клянусь, что никогда не сдамся и никогда не буду выполнять их грязную работу. И я просыпаюсь в поту. С трудом сглатываю. Время неожиданно начинает иметь значение.

Я хочу начать с начала, я хочу сидеть вместе с бабушкой перед камином и чувствовать, как меня обнимают руки моей мамы, и я смотрю на старика, сидящего напротив, и мне хочется знать, правда ли то, что чем больше лет прожито, тем отчетливей становятся воспоминания. Его губы движутся, он жует беззубыми челюстями, так же, как и в младенчестве, с этого он и начинал, он плюется слюной и поднимает свое тело, спотыкаясь, идет к параше, снимает брюки и садится на корточки. Его кишки взрываются и обрызгивают камень. Я прижимаю лицо к коленям. Вонь его тошнотворного пердежа наполняет камеру. Я прижимаюсь еще крепче, жду, пока запах улетучится. Он подмывается водой из бадьи, старается смыть за собой все, он отворачивает лицо, возвращаясь на место. Я снова проваливаюсь в дремоту, теряюсь в темноте, и меня преследуют слабые звуки старческих всхлипываний.

Какие-то люди просыпаются по утрам и видят лицо обожаемой жены на соседней подушке, чувствуют ее мягкое сонное дыхание и ободряющий запах дешевого талька. Они, может быть, бросают беглый взгляд сквозь полуприкрытые глаза на лицо любимой подруги, капля дорогих духов за нежным ушком. Или, вероятно, они удивляются, встретив пристальный взгляд экзотичной незнакомки, и страстный поцелуй уносит запах несвежего перегара. Везде, по всему миру, мужчины открывают глаза и следят за женщинами, впитывают их тепло, купаются в волнах их любви и уважения, но для некоторых из нас, бродяг, скитающихся, как бог на душу положит, странников, и бомжей, и безработных пьяниц, да, для нас жизнь оборачивается несколько по-другому. Для таких, как я, утро означает стук полицейской дубинки по решетке камеры, вонь открытой параши и лицо измученного человека, с рявканьем отдающего приказы. На полсекунды это почти кажется смешным.

Решетчатая дверь открывается, и я протягиваю руки для наручников, реальность возвращается, лязг серебряных браслетов, полицейский почти с нежностью защелкивает их. Он уводит меня прочь из клетки, проводит через ворота, вдоль по коридору, стены которого обрамляют наброски черно-серых лиц, художники, борясь с естественными пропорциями, почему-то увеличивают брови и суживают глаза, серия жалких губ под поросячьими ноздрями. Даже волосы, короткие они или длинные, похожи на проволоку, острый карандаш дорисовал невнятные патлы. В этой галерее нет женщин; но вот лица этих подозреваемых сменяются полноцветной фотовыставкой на криминальную тему, и все становится иначе. В основном тела. Лица искажены или спрятаны. Молодая девушка неуклюже развалилась среди ржавых банок и смятых пластиковых бутылок, из ее рта торчат трусы, ноги раздвинуты, а глаза широко открыты. Мужчина сидит в машине, его грудь расколота, свесившаяся голова — в семи оттенках свернувшейся крови. Обуглившееся напоминание о женщине, валяющееся на пирамиде выжженных кирпичей, ее лицо угольно-черное, зубы сверкают. Я отворачиваюсь.

Мы проходим через дверь и идем по кафельному полу, воздух становится свежее, шаги громко отдаются под высоким потолком. Пятеро офицеров полиции сидят вокруг школьной парты, и каждый из них прихлебывает эспрессо, а над ними повисло огромное облако табачного дыма. Поставили рядом узкие стаканы с водой. Я отдал бы все за глоток их воды и каплю кофеина, но я, по ходу, не могу просить об одолжениях. Они перестают разговаривать и откидываются назад в своих скрипящих креслах, начинают внимательно меня рассматривать, а сержант подписывает бумагу и заступает на вахту, показывает на мою бритую голову и делает движение, как будто шьет. Он что-то говорит одному из курильщиков, тот вздыхает и с трудом встает и потягивается, сержант хмурится и уводит меня.

Внешний мир прохладен и свеж, и я стараюсь заглотнуть как можно больше кислорода, я направляю кислород в свои кровотоки, чтобы лучше работала сердечная мышца. Воздух пахнет влажностью, темные облака готовы взорваться. Я замечаю, что люди остановились и уставились на меня, и мне неловко, неудобно стоять перед этими честными людьми; и я в первый раз чувствую, что сержант вцепился в мою руку, а свободной рукой он держится за револьвер. Другой офицер открывает заднюю дверь машины без номеров, и я проскальзываю внутрь, пялюсь на уставившихся граждан, а они стоят с распахнутыми ртами, ловят мух. Заводят мотор, и я догадываюсь, что по радио звучит самодовольная речь политика, водитель оживает и ударяет по газам, мы набираем скорость под визг шин и разряды статического электричества. И вот уже мы ползем в медленной пробке, и теперь у меня есть время рассмотреть здания, полоса белого асфальта и серой травы, люди входят и выходят из дверей и смотрят из окон на облака, ждут грозы, узкие дороги, старая жизнь под облупившимся современным фасадом.

Молния глушит голос политика, капли дождя быстро заливают лобовое стекло, мой водитель видит, что пробка рассосалась, и набирает скорость, дворники вычерчивают узкий тоннель. Втайне я надеюсь, что он врежется, и в то же время мне хочется, чтобы он ехал медленнее, и, осознавая свою теперешнюю беспомощность, я прижимаюсь к окну, я чувствую пленку стекла на своем лице; я представляю себе запах воды, ее происхождение и круговорот, и теперь она впиталась среди железа и каменной кладки, уже ищет пути обратно в океан, она способна самоочищаться, освобождаться от мертвенной масляной вони и сигаретных окурков. Мы сворачиваем, едва не целуемся с фургоном, ливень усиливается, краденое море омывает, а затем размывает здания, затопляет желоба. Но это длится недолго, и это досадно, солнечный свет чертит радуги в лужах, асфальт раскрашен масляными призмами, наша поездка подходит к концу, и мы резко тормозим перед маленьким вытянутым зданием; и когда мы входим в двери больницы, хватка сержанта становится жестче, мы проходим мимо пациентов и посетителей, мимо медицинского персонала, и они не замечают ни наручников, ни моего эскорта, они поглощены более важными делами. Мы идем по длинным коридорам, отполированным и щедро опрысканным дезинфицирующими средствами, и так может быть в любом месте этого мира. Я растягиваю мышцы ног, мне хочется идти дальше, может, даже легкомысленно побежать, пронестись стометровку, бежать, чтобы чувствовать себя живым, но вместо этого мы заходим в ярко освещенную комнату, где нас ожидают почтенная медсестра и ее молодая ассистентка.

Небольшая предварительная процедура, никаких объяснений или знакомств. Мне приказывают лечь на обитую кушетку, здесь мне будут зашивать голову, и я чувствую, что Матрона смотрит на меня безо всяких эмоций, как будто она уже знает меня или, по меньшей мере, мой типаж; и я понимаю, что для нее я — просто еще одна головная боль; я стараюсь не встречаться с ней глазами, вместо этого я любуюсь улыбкой медсестры, которая промывает мою рану, промокает ее ватой, пропитанной обязательным дезинфицирующим средством; и от этого жжет, но надо перетерпеть боль, и я наслаждаюсь ее спокойствием, зная, что она одна из последних женщин, которых долгое-долгое время я не увижу. Стол удобный, мой затылок блаженно отдыхает. Я мог бы провалиться в дремоту и остаться здесь на века, но она, промыв мою рану, уходит из комнаты.

Вместо нее появляется Матрона, вертит в руках пузырек, затем подносит к нему шприц, поднимает иглу, и я любуюсь его красивой формой. Я закрываю глаза. Мои мысли — об эвтаназии, но я отгоняю их, памятуя о том, что государство может быть нефункциональным и небрежным, но никогда не будет настолько продажным. Игла обжигает, и от этого лекарства мой лоб моментально немеет. Я чувствую головокружение, тошнота сотрясает дно желудка, и я вспоминаю о тех фотографиях преступлений. Может, это сыворотка правды. Тошнота проходит. Я хочу оказаться больным, но знаю, что это невозможно. Я открываю глаза и замечаю слабую улыбку, пробежавшую по обвисшим губам Матроны, снова думаю, кто же она — преданный делу целитель или бездушный исполнитель, мое воображение ведет со мной хитрую игру. Тошнота оказывается сильнее паранойи, и вот она покрывает мое лицо белым саваном, а мне действительно становится все равно; она вырезает в ткани, в том месте, где рассечена моя голова, круг, и я чувствую, как давят ножницы, но не лезвие, я представляю завернутого в лен мертвеца и замечаю, что из-под ткани Матрона кажется мне бледной, как призрак, парящий надо мной, моя сосредоточенность рассеивается.

Жизнь существует в глазах очевидца, и я должен помнить о дорогом, по крайней мере, я думаю, что именно это говорят мудрецы, слишком много уроков и слишком много советов, и потому так легко впасть в заблуждение. Я оцепенел, мысленно и физически, Матрона поднимает швейную иглу и аккуратно заправляет нитку, она придвигается ближе и начинает ковыряться в моей ране, дьявольская женщина, плетущая злобные заклинания, добрая леди, спасшая мне жизнь, она стягивает куски кожи воедино, и тут не нужно владеть особым искусством, никаких жабо, украшений и потерянного времени. Любовь и ненависть струятся по игле, она делает чересчур крепкий стежок, и я сдаюсь, парализовано любое усилие постоять за себя, любовь порабощает ненависть, поток мыслей прекращается, и я по-королевски отдыхаю на мягкой обивке кушетки в этой теплой комнате, и молодая медсестра ушла, но я все еще здесь, и Матрона это знает. Когда она снимает саван, мне хочется поблагодарить ее за то, что она спасла мне жизнь, и извиниться за то, что я напугал ее, но она уже ушла. Я с трудом встаю на ноги, тошнота становится сильнее, тело превращается в один сплошной желудок.

У меня кружится голова, и мысли разбегаются; полицейские помогают мне выйти из больницы, и я едва касаюсь земли мне кажется, что мои ноги далеко, шествуют в машину, и та нещадно жжет бензин, а мы едем по туманным улицам, заполненным до отказа безликими механическими людьми; и я передергиваюсь и думаю, польется ли из меня блевотина и изобьют ли они меня за это дубинками, на секунду могу меня получается сфокусировать взгляд, но изображение размывается, мой рассудок коварный, тусклый, затуманенный. Я слышу голос и думаю, а действительно ли это сержант говорит: «мне жаль тебя, мой друг, ты не кажешься мне законченным мерзавцем, но время пройдет, и хотя это будет трудно, ты выйдешь из тюрьмы со знанием, которым обладают немногие», и я пытаюсь говорить, но не могу связать и пары слов, а может, он вообще и не говорил всего этого. Вероятно, он думает, что со мной обошлись слишком мягко и за то, что я сделал, следует лишить меня жизни.

Мы поворачиваем на маленькую улицу, наводненную людьми, водитель вынужден замедлить ход. Я чувствую себя немного лучше, открываю окно и выглядываю. Мы проезжаем мимо рынка, ларьки сияют яркими цветами и изобилием фруктов и овощей, ошеломляющая выставка баклажанов, перца, лука, помидоров, оливок, огурцов, лимонов, бананов, лаймов, апельсинов и всего что угодно, что может вырасти из земли, и все это собрано и сложено с любовью, заботой и вниманием. И от этого мое настроение приподнимается. Запах непередаваемый. Лимонный дух заполняет машину, и моя слабость исчезает. По крайней мере, на минуту, пока мы не доезжаем до мясных лавок с черным мясом, и вонь от гниющих тел перебивает лимонный запах, кровавый бардак из конечностей, туш и вздутых животов, сваленных перед нами, все это окружают сотни освежеванных голов; и они лежат так близко, что я могу протянуть руку и дотронуться до их закрытых век, кроме, конечно, тех век, которые срезаны, шерсть содрана, открывая мешанину белых и кровавых тканей вперемешку с выпуклыми венами, козлиные и бараньи глаза широко распахнуты, потрясенные, эти беззащитные создания кастрированы и разделаны ножами и мачете, их крики слышат только мясники, погружая в кишки по локти свои руки, у этих животных нет никаких прав, на их мордах проставлены номера, а контролеры уверяют, что они не испытывают боли и что у них нет личностных мыслей, что их исполнители просто делают свою работу; и мы движемся вперед, и я вижу свиней, подвешенных на массивные крючки, внутренности и сердца вывалились наружу, и я снова чувствую слабость, и мне хочется проблеваться.

Мы возвращаемся в полицейский участок, и я снова в камере, человек со шрамом помогает мне сесть и опереться на стену, я снова па своем месте, там, где я должен быть. Я беззащитен, но почему-то знаю, что с этими заключенными я в безопасности, я опускаю голову на колени, дотягиваюсь до кармана и убеждаюсь, что мой талисман удачи по-прежнему на месте. Я крепко сжимаю его и произношу какую-то забавную молитву.

Когда я был ребенком, я поймал бабочку и положил ее в банку, я был слишком мал, чтобы знать, что при закрученной крышке она не сможет дышать. Я смотрел, как она трепещет крылышками, и слышал, как они шуршат о стекло, и эта бабочка на несколько дней должна была стать моим питомцем, а потом бы я ее отпустил, и у нее были такие красивые крылышки; и я долгое время сидел и любовался этим экземпляром, и я был поражен, насколько они тонкие, эти крылья, и тем, что столь хрупкое создание может так высоко взлететь. Это было летом, и все было прекрасным, деревья покрыты листвой, цветут цветы; и все это время я любил свою бабочку, которая медленно умирала, безмолвно задыхаясь. Я пошел поиграть, а когда вернулся, она лежала на дне банки и не двигалась, и почему-то я понял, что она мертва. Мы отнесли ее на пустырь и похоронили в папоротнике, и мама сказала мне, что бабочки такие красивые, потому что живут очень короткую жизнь, что сначала они — гусеницы, а потом на один день превращаются в бабочек. Мне было грустно, и я плакал, но в то же время это казалось мне почти справедливым, хотя я чувствовал себя даже еще более виноватым, потому что не дал ей прожить и этого единственного дня. Не знаю, почему я сейчас думаю о той бабочке, но вот думаю.

Газон желтеет, он покрыт незабудками и одуванчиками, и его нужно подстричь; и Нана говорит, что она для этого слишком устала, что у нее больше нет сил, и вздыхает: «я старею, дорогой, но это только внешне, внутри я чувствую себя так же, как и когда я была маленькой девочкой, меняется только тело и возраст, а дух остается таким же, он вечен», и мы с мамой толкаем газонокосилку, и это хорошо — помогать другим людям, и мы продолжаем жить у Наны; и в моих воспоминаниях почти всегда лето, а если мы сидим дома, то это сказочная зима, и запах свежесрезанной травы напоминает мне о мышах, или, может, это мыши напоминают мне о траве и нетронутых заросших полях, на которых они живут летом; и Нана садится в шезлонг и смотрит, как мы смеемся, вы вот там пропустили одуванчик и еще здесь пучок травы; и я полон энергии, я расту, становлюсь большим, и скоро мне будет четыре года, и у меня будет праздник — с сэндвичами и играми; и почему-то, когда мы сгребаем граблями срезанную траву, она становится мокрой, и из близлежащего сада раздается смех, а мы пьем апельсиновый сквош и едим маленькие рулетики с джемом и сливками; и в саду полно растений и кошек, они спят на угольном сарае, и домик моего папы встроен в сарай, для взрослого человека он очень мал, деревянные доски подогнаны впритык, а еще есть маленькая дверца от серванта, приделанная к почтовому ящику, вот только те открытки, которые он присылал мне, проходили через дверь настоящего дома; и теперь трудно вспомнить, когда я получил этот талисман удачи, который теперь со мной, и мне почти кажется, что я был рожден вместе с ним, хотя я знаю, что до меня он принадлежал Нане, а на следующий год я иду в школу, буду учиться читать и писать, а мама и Нана сидят в шезлонгах; и пока я смотрю на порхающих бабочек и жужжащих пчел, подставив ноги солнечному теплу, они говорят, но не знают, что я их слушаю, они говорят, ну не досадно ли, что ему уже надо идти в школу, и я отчасти напуган, потому что мне придется покинуть этот сад, и в то же время я хочу стать большим мальчиком, и они говорят о школьной травле и о ребенке, который покончил с собой, потому что плохие дети говорили ему отвратительные вещи, но я отказываюсь слушать такой разговор; и на ночь мне всегда рассказывают сказку, иногда мама, иногда Нана, и одна из моих любимых — про Ноя и его ковчег, про то, как в ковчег поднялись все животные, каждой твари по паре, чтобы спастись от потопа; и это случилось, потому что Бог рассердился на людей за их плохие дела; и я спрашиваю, почему только двое из каждого вида животных поднялись в ковчег и почему остальные должны были утонуть, если именно люди стали причиной всех этих бедствий, и Нана говорит, что она точно не знает, но, может быть, животные знали, что на то воля Бога и не возражали против того, чтобы отправиться на небеса, но для меня это не имеет значения, и я спрашиваю, почему от каждого животного в ковчег отправились мальчик и девочка; и она объясняет, что это естественный способ жизни, что мужчины и женщины находятся друг с другом в равновесии, и один без другого не сможет существовать; все в жизни имеет свою противоположность, вторую половину, и вместе с ней становится целым, когда подрасту, я пойму это, могу ли я себе представить, каким скучным был бы мир, если бы в нем жили только мужчины или только женщины; и я киваю и говорю: «Думаю, что это так, хотя мне не сильно нравятся девочки, они глупые и играют в куклы», а в следующий раз она рассказывает мне о том волшебном яблоке в том особенном саду, и о том, как после этого у людей все пошло наперекосяк; и все это кажется настолько глупым, потому что из яблок, которые падают в наш сад с участка соседнего дома, Нана печет пирога, и может, она испечет такой пирог на мой день рожденья; и все равно — в нашей стране нет змей, или их немного, я никогда ни одной не видел и никогда не ел тех яблок с земли, потому что они кислые, а в некоторых есть черви, а испеченные, посыпанные сахаром, они меняют вкус, становятся сладкими, и с маковки стекает сладкий крем.

Пристегнутые друг к другу наручниками, мы смешиваемся с парнями из других камер, мы выходим из участка, и нас ведут полицейские и тюремные надзиратели, разные униформы, но оружие одно и то же, тюремные надзиратели небриты, они более грубы. Чувствуешь жопой — если мы попытаемся бежать, они выстрелят, они убьют человека, даже не задумавшись о том, какое он совершил преступление, будь он серийный насильник или карманный воришка. Попытка к бегству — это преступление против государства, и вот оно — откровение — если мы доставим неудобства власть предержащим и их слугам, это будет нашим самым страшным преступлением. Тюремный надзиратель игриво машет дубинкой, мы забираемся в фургон, и он бьет нас но плечам, когда наступает моя очередь, он стучит сильнее. И этот несуразный мороженщик стоит неподалеку, облизывает клубничный рожок, с вожделением косится и машет рукой заключенным, а парни матерятся в ответ; их гнев понятен, но бессилен, и оборотень смеется и вращает глазами, снова угрожает страшной еблей, жутким насилием, встречается со мной взглядом: «Да, я выебу каждого из вас очень хорошо и очень жестко».

Полицейские забираются в фургон и встают позади, заключенные развернуты лицами вперед, в кузове пробиты маленькие амбразуры, но они помутнели от въевшейся грязи; застрявший дохлый паук и мумифицированная оса прилепились к ближайшему ко мне окну. Двери с лязгом захлопываются, и фургон вздрагивает, колеблется от вибраций мотора, и в конце концов эти вибрации затихают, и перед отъездом мы вынуждены ждать добрых десять минут; становится душно, все больше и больше, люди волнуются, и напряжение возрастает, пространство сужается, а к голове приливает пот. И только когда мы оказываемся запертыми внутри фургона, я осознаю, что меня приковали к незнакомцу, чье горло — в рваном ожерелье черных кровоподтеков, и его лицо искривлено выражением полного неудачника. Он не смотрит на меня, когда я толкаю его локтем. Я говорю, но он не слышит. Его рука покоится рядом с моей, сталь наручников холодна, но его кожа холоднее — она ледяная. Он не плачет, не дергается, не делает ничего, просто сидит, уставившись перед собой.

И вот фургон трогается, сначала спешно, мягко трясет нас, этот груз из заключенных — можно похвастаться разнообразием: высокими, низкими, толстыми, тонкими, старыми и молодыми парнями, вцепившимися в сидения перед собой, мы с грохотом мчимся навстречу кошмару, ожидающему нас на вершине холма, в сошедшей с рельсов вагонетке русских горок, наши бесконечные мысли полны сожалений о совершенных преступлениях и о том, что нас поймали; и все молчат, и только какой-то эльф перешептывается с невидимым другом, попеременно возбуждаясь и впадая в таинственность… Заключенный с перевязанной головой слышит этот разговор и начинает что-то напевать, постукивает пальцами по раме окна, выбирает из паутины па амбразуре дохлую муху, держит ее перед глазами и смотрит на нее с недоверием, затем давит ее пальцами и вытирает их об штаны, довольный этой демонстрацией собственной власти. Он не попадает в ноты, путает слова; и другой заключенный поворачивается и грозит ему кулаком, и мушиный возмутитель спокойствия затыкается. Этот фургон — роковой ковчег, плывущий по старым улицам из кирпича и камня, пейзаж размыт, и мы не пытаемся разглядеть этот вид, потому что мы в ужасе.

И вот уже вскоре машина пыхтит, пытаясь вскарабкаться на холм на окраине города, мотор надрывается, мы ползем вверх по откосу. Время замедлилось, остались только оголенные эмоции, водитель переключает, и мы привстаем, чтобы взглянуть на пролетающие мимо улицы, и осознание того, что долгие месяцы и годы мы больше не увидим этот мир, приходит ко всем нам в одну и ту же секунду. На мгновение я представляю наше единение, но я принимаю желаемое за действительное, и это ощущение отступает; и чем медленнее движется фургон, тем больше нагнетается напряжение, визг мотора — это резкий приказ успокоиться, это заставляет нас усесться на свои места и забыть. Вагон дрожит, и стены вибрируют, оси стараются выдержать, и пока мы вползаем, еле тащась, на вершину, страдания двигателя рвут наши барабанные перепонки, и машина в конце концов выравнивается и останавливается. Фургон дрожит, мотор затихает, и даже шепчущий эльф успокаивается, прислушиваясь к топоту ботинок снаружи.

Наш контейнер распахивается, и температура резко падает. Раздается крик, и заключенные вздрагивают. Тюремные надзиратели бьют по стенам фургона, и вот мы уже вскочили на ноги, торопимся выйти наружу, чтобы встретиться с двадцатью молодчиками с мрачными и грозными лицами, выставившими напоказ дубинки и пистолеты, наш полицейский эскорт отодвигается в сторону, и надзиратели ведут нас к тюрьме. Я поднимаю глаза и вижу ее, «Семь Башен», тюремный замок на вершине холма. Массивный каменный вал закрывает небо, он вырастает из скал, как будто из земных глубин. Над воротами возвышается башня, внутри нее — открытая дверь, но времени любоваться архитектурой нет, потому что нас толкают ко входу, и я съеживаюсь; масштабы этой тюрьмы превращают нас в насекомых, я исподтишка бросаю взгляд на окно над воротами и замечаю, что кто-то седовласый следит за нами, я спотыкаюсь, делаю три шага и прохожу в дверь, и дубинка рикошетом отскакивает от моей руки, нас заталкивают в замок; и петли в дверях лязгают, и надзиратели орут на нас все громче, дамба бессмысленного гнева; и мы торопимся пройти через еще одни ворота и следуем по узкому проходу огороженному колючей проволокой, в которую впаяны лезвия, над нами неясно вычерчиваются внутренние стены, за бастионами замка быстро гаснет дневной свет.

Нас строят в колонны, скованный со мной заключенный медленно приходит в себя; надзиратель, проходя мимо, тыкает ему дубинкой в солнечное сплетение. Он думает, это забавно, — видеть, как человек складывается пополам, он смеется и с важным видом поворачивается к своим товарищам. Двое полицейских входят в тюрьму и снимают с нас наручники, идут по нашему ряду, они приближаются, и самоубийца-неудачник сжимает мою руку. Он держится за меня до тех пор, пока полицейские не доходят до нас и не расковывают нас, они поднимают его руку вместе с моей. Дрожащий ключ нервно протискивается в замок, полицейские избегают смотреть нам в глаза, сняв со всех наручники, они быстро уходят. А надзиратели остаются, пристально смотря на нас, выясняя, кто есть кто, они курят и смеются, их радует наш страх, их радует то, что именно они стали его причиной.

Толстый низкорослый надзиратель взбирается на помост, мелкий мудак, нашедший сцену для проявления своего скудного таланта. Он начинает читать нам лекцию, кичливо задирая нос, и вскоре он уже в приступе ярости, а заключенные опускают лица, шептун из фургона с притворной скорбью качает головой. Мы побывали в суде и уже выслушали все эти слова, но здесь не соблюдают этикета, здесь мало кто сдерживает себя. Шептун не понимает этого и начинает громко говорить, и надзиратель, стоящий на ящике, шокирован. Секунда спокойствия, и потенциальный диктатор взрывается, подбегает еще один надзиратель и лупит эльфа дубинкой. Шептун изумлен, он перестает говорить и надувается, с его лица сползает клоунская ухмылочка, по когда он вновь начинает прислушиваться к своему невидимому другу, улыбка появляется вновь. Диктатор раскачивается на пятках, оглядывает колонны, не обращает внимания на выражение лица этого сумасшедшего, его голос повышается и глохнет. Через какое-то время эффект от его выступления стирается. Тирада заканчивается, повисает пауза, как будто он ждет подсказки. Выкрикивают имена, заключенных собирают в маленькие группки и уводят через ворота. Колонны быстро редеют. И вскоре только несколько человек остается стоять там.

Услышав свое имя, я не отзываюсь, и двое надзирателей хватают меня, разозленные. Они выводят меня через другие ворота, ведут по проходу, вталкивают в комнату, и я стою перед другим начальником; пожалуй, этот субъект разломал бы помост и, видимо, за годы, проведенные здесь, уже успел покалечить несколько человек. У него дряблая кожа, на его рубашке пятна пота, желтые зубы перемежаются золотыми. От него воняет дохлыми животными, в его зубах застряла плоть ягнят и коз, гниющее свиное мясо срослось с униформой. Я сморю на его мультяшное рыло и розовую кожу и понимаю, что этот человек — Жирный Боров, несчастная свинья на убой, обколотая учеными и инфицированная ничтожным, жалким человеческим мышлением. Я чувствую себя приободренным. Но он делает мне знаки. Он говорит мне, чтобы я снял штаны.

Этого момента боится каждый мужчина, тюремная месть — избитый и гадкий миф — превращается в реальность. Мне говорили, что этого следует ожидать, но я никогда не думал, что это действительно произойдет. Меня охватывает тотальный ужас, он примораживает меня к полу, и мне нужно найти способ защититься, но я оцепенел, не могу соображать; и паника вызывает отвратительный приступ тошноты, меня уже тошнило сегодня, но если в больнице были одни ангелы, то это место полно демонов; и странно, что в тот момент, когда меня готовится изнасиловать этот свинообразный чел, я замечаю, что в комнате, как в часовне, крошечные окна, и сквозь сумрак сияет долгий луч пурпурного цвета, освещая миллиарды пылинок; и от этого прекрасного зрелища мне становится тепло, я вспоминаю о Боге, и о вечности, и о своей собственной несокрушимости; я вспоминаю о том, что могу отказаться или рискнуть, что, может быть, всего лишь может быть, что этот Жирный Боров не настолько плох, как пишется о том в газетах. Отказ значит то, что я получу пиздюлей, и если они захотят меня изнасиловать, они в любом случае сделают это, так что я сделаю то, чему меня учили, я рискну; я готов сцепиться с этим сидящим передо мной жирным свином, с этим мутировавшим свиным отродьем, но нет никакого шанса, что я справлюсь с ними с пятерыми, даже если бы я был силен, даже если бы я дрался ногами и кулаками, так что я воткну пальцы в его глазные отверстия, если он оскорбит меня, я вырву ему глаза, око за око, оба ока за сексуальное домогательство. Я воткну свои большие пальцы как можно глубже, я стою со спущенными трусами и джинсами, и я на грани, и эти люди могут сделать все что угодно, но все пойдет по-другому, когда мои большие пальцы погрузятся в его глазницы, я думаю об этом, и у меня появляются силы. Плевать, если они убьют меня. Все что угодно лучше изнасилования. Я вспоминаю песню и начинаю напевать, они не возьмут меня живьем.

Боров толкает меня кулаком в грудь, бьет в сердце, выкрикивает свои оскорбления, а я за свою жизнь слышал достаточно оскорблений, я могу это пережить, просто подставлю другую щеку, не говоря ничего; я счастлив, что не понимаю этих слов, я перестаю воспринимать его, вижу перед собой только этого забавного мультяшного человека-свинью, и вот один-два-три-четыре раза он ударяет меня, а затем разок в живот, и я складываюсь пополам, я не отвечаю ему, я надеюсь, что он только хочет поколотить меня, а я сильный, я знаю, что смогу убить его. Я могу вынести избиение. Я почти ждал этого. И он бьет мне по правой коленке, и я спотыкаюсь, чувствую на лице удар от незамеченного нападающего; и меня сбивают с ног, и я корчусь на полу, жду следующих ударов, но они не проявляют энтузиазма, я слышу, как глухо они бьют меня в грудь, а затем, когда мое лицо царапается об пол, я слышу смех. Когда я озираюсь сквозь пальцы, я вижу, что Жирный стоит с поднятой вверх рукой и тычет на обручальное кольцо, он смотрит на своих приятелей, а затем на меня и говорит: «Ебаться — нет, дружочек, нет — ебаться», показывает, чтобы я натягивал свои штаны и выметался, чтобы я понял, что он счастливый семейный человек, который немножко повеселился за счет гнусного чужака.

Те же два надзирателя, которые привели меня в эту часовню, ведут меня по коридорам, через двери и ворота, в самый центр тюрьмы. Мое сердце лихорадочно колотится, и на меня накатывает невероятное облегчение, перерастающее в восторг, по моему телу разливается экстаз, и это значит, что я люблю этих людей, я трижды счастлив, что они не насильники. И мы проходим мимо других осужденных и надзирателей, из офиса выходят двое в ладных костюмах, несколько обитателей тюрьмы смотрят на меня, но, по большому счету, без интереса. Это портовый город, перекресток для таких странников, как я, так что здесь должны быть и другие иностранцы. Люди, с которыми я смогу поговорить и найти общие темы. Здесь должны быть люди, которые знают мой язык. Должны быть. Мы входим на склад, и меня накрывает одиночество, и человек, заведующий складом, передает мне одеяло, пластмассовую миску, кружку и ложку. Он слушает одного из надзирателей, смотрит на меня и смеется.

Мы продолжаем наш путь, прибываем на маленький пятачок с глухими стальными воротами, вмонтированными в стены. Надзиратели и доверенные столпились вокруг со скучным видом. В дальнем углу — сарай, перед ним стоит араб, пластиковый стол и три стула; и трое мужчин пьют кофе, сигаретный дым взмывает вверх, к белейшей штукатурке и плотной колючей проволоке. На этом пятачке нет ничего, кроме сарая, обложенного по кругу камнями, искрится огонь, сарай выкрашен зеленой краской с красными вкраплениями, а внутри него стоят два глиняных котла и тропические растения. Безумное зрелище. Как будто на ближневосточном базаре. Карибский колорит. Маленькие картонки испещрены рукописными символами, а над открытым окном сарая черной краской начертано — Оазис. И я смеюсь. Несмотря на все, я действительно смеюсь, проходя в открытые передо мной ворота, и надзиратели злятся на меня. Ворота захлопываются за моей спиной. Я прекращаю смеяться и осматриваю двор, теперь у меня начнется совсем другая жизнь.

Два дня назад я сидел на стуле в баре, пил холодное пиво и болтал с хорошенькой и сладко пахнущей женщиной, жажда деятельности угасала во мне, я был счастлив уже тем, что я живу. В десяти коротких минутах ходьбы от станции ты найдешь комнату в отеле, и это дешево, это в центре, и здесь чище, чем в большинстве мест, в которых я побывал. В конце коридора есть душ с горячей водой, и вот я соскреб с себя долгое ночное путешествие на поезде и выхожу прогуляться по улицам нового города; иду, наконец останавливаюсь у кафе, чтобы выпить горячего шоколада и покушать сладких пирожных, прозрачные пирожные, пропитанные медом и посыпанные миндалем. Я сижу один, вокруг меня люди, занятые своей жизнью, они торопятся на работу и в школу и ругаются с теми, кого любят. А я живу своей жизнью. Следуя за солнцем, я путешествую от северных огней к южным закатам, дохожу до края этого мира и раздумываю, в какую сторону повернуть. Я делаю то, что делают скитальцы. Сплю днем и бодрствую ночами.

Бар, в котором я сижу, теплый и гостеприимный, в углу горит газ, местные обитатели сдержанны, но дружелюбны. В этом городе, с его портом и железнодорожным узлом, люди привыкли к незнакомцам. На улице завывает ветер, косой дождь стучит по окну, смешавшись, горячий и холодный воздух затуманивают стекло. Старики играют в домино за мраморным столиком, стучат костями и щелкают своими четками, похожими на бусины, кудахчут, ударяя ими по шатким стульям, и все они без исключения седовласые и одеты в черное. Они пьют лимонад и кофе, а более молодые предпочитают пиво. В баре сидят три женщины, они увлечены своими сплетнями, отставив недопитые стаканы и переполненную пепельницу. Две из них — молодые и тонкие, а старшая — круглощекая и пышнотелая. Кажется, никто из мужчин их не замечает.

Еда манит меня больше, чем любовь, я обливаюсь слюной, глядя на этот праздник вкуса на прилавке, смотрю на девчоночьи юбки с разрезами и на низкий вырез блузки их более опытной подруги, перевожу взгляд на вяленую рыбу и картофельные чипсы, баклажаны и грибы, украшенные зубчиками чеснока и политые оливковым маслом, на восковые перцы и гору плоского хлеба, всевозможные бобы, и сыры, и мясные нарезки. Мой рот увлажняется, и я запиваю этот последний соблазн глотком пива. Женщина, с которой я разговариваю, считает, что в таком заведении ты можешь сидеть в углу и напиваться до смерти, провести десять лет за пьянством, и тебя даже не заметят. Вероятно, она права. Часы над баром сломаны, и никто никогда не знает, который час, а потому никто не знает, когда наступит пора уходить.

Она говорит мне свое имя, и этот звук меняется и искажается, но оно звучит примерно как Марианн, так что я с умным видом киваю и смеюсь, говорю ей, что она, если хочет, может называть меня Робин Гудом, что мы можем сбежать из дома в леса и играть среди деревьев, грабить богачей и отдавать их богатство бедным, бороться за их права, и тогда в глазах народа мы станем героями. Кажется, она в недоумении, пытается перевести мои слова, похоже, она расстроена, она внимательно заглядывает в мои глаза и терзает меня этим, а потом улыбается. Я чувствую, как будто выдержал экзамен. Я горжусь тем, что она поняла — ей нечего бояться. Но неожиданно она становится серьезной и очень медленно качает головой: «Я не свободный боец вне закона, я не преступница, я только жертва». Повисает отвратительная тишина, и я пытаюсь понять, что бы это значило, и думаю, что бы ободряющего сказать ей, и тут она улыбается и начинает долго рассказывать, что она работает в отеле у порта, перестилает кровати и моет ванные, иногда помогает на кухне, и я киваю и осознаю, что я был прав, эта женщина действительно Девица Марианна.

В отличие от героини истории, у этой Марианн короткие волосы, хотя совсем недавно они казались мне длиннее, а ее мягкое коричневое пальто оказывается на самом деле поддельной леопардовой шкурой. Ее духи пахнут сильнее, а ее карие глаза затемняются. Она напоминает мне Району. Фактически она просто размытый образ маленькой сладкой Рамоны, она указывает на вереницу почтовых открыток, втиснутых за зеркало за баром, и я пытаюсь сфокусировать взгляд, видение плывет, смежаясь белыми пляжами и зелеными джунглями, за которыми проступает река Ганга и гаснущая улыбка техасского рейнджера. Района толкает меня локтем, и я понимаю, что она показывает не на почтовые открытки, а на наши отражения, она взмахивает рукой, и я снова вижу улыбающегося себя, но я кажусь себе другим, каким-то более старым; и, глядя на человека напротив, я тщетно пытаюсь узнать его и узнаю романтическую историю скитальца, странствующего студента и джентльмена дороги, прошедшего мириады путей этого мира. Я узнаю — или представляю — обожающие глаза Районы, представляю, как она, маленькая девочка, сидит за школьной партой, вырастает и идет своим путем.

Марианн ждет, когда прибудет ее корабль, а он должен прибыть в любой момент. Мне хочется напомнить ей, что Робин Гуд живет в дремучем лесу, а не в пустотах морских, но догадываюсь, что она не поймет. Когда корабль причалит, ей позвонит сюда приятель из отеля. Чтобы подтвердить правдивость своих слов, она кивает в сторону телефона за баром. И у нее будет уйма времени, чтобы пройти по набережной и встретить своего героя на берегу. Капитан корабля обещал ей показать весь мир, и она заикается, я нервничаю, очень нервничаю, думаю о том, как она переведет свои мысли на английский, она убеждает меня, что взволнована, очень взволнована. Ее капитан добр и великодушен и хочет, чтобы она ждала его возвращения. Для него это важно. Он обещал взять ее на Бали, и там они поженятся. Она всегда мечтала побывать на этой райском острове. Она хотела туда с тех пор, как себя помнит. Она спрашивает меня, бывал ли я когда-нибудь на Бали, но я качаю головой, Рамона теребит свою сумочку, сияющий красный пластик, в котором, сверкая, отражаются лампы над баром. Будучи девушкой, она прочитала все о рае в каком-то журнале, и я киваю, я точно знаю, о чем она, и мне неожиданно становится хорошо оттого, что я с человеком, которого знаю много лет. Она объясняет в мельчайших подробностях как балийцы вырезают деревянные маски и раскрашивают их, вырисовывая всех своих богов и демонов, которые смеются и хмурятся, и напоминают ей обо всех тех историях, которые она слышала, и ее самая большая мечта вот-вот сбудется. Я смотрю, как движутся ее красные губы, и мне хочется предостеречь ее, может быть, она слишком многого ожидает, но я не произношу ни слова. И Марианн, к моему удивлению, пьяна, начинает пропускать слова, рассказывать мне о другом месте, в котором она всегда мечтала побывать.

Три года назад она работала в Париже. Она дергает молнию своей мрачной сумки, металл скрипит, ее ногти гнутся, и кажется, что сейчас треснут. Она вздыхает, наклоняется ко мне и шепчет, как она работала в отеле днями и танцевала ночами, и однажды, ранним утром, ее изнасиловал человек, который купил ей выпить и подумал, что купил ее самое. Я не хочу этого слышать, но она все равно мне рассказывает, мне плохо, я чувствую себя виноватым за то, что я мужчина. Ее насильник был гастарбайтером, как и она, а она была пьяна и не могла пойти в полицию, она плохо знала французский, и ее насильник сбежал, а ее братья прислали ей денег на дорогу домой, хотя она никогда не сообщала своей семье о том, что случилось. В ее глазах стоят слезы, но она не плачет. Мы оба делаем глоток.

Эмоции воспаряют и ниспадают. Жизнь может показаться такой прекрасной, а потом эта жизнь пиздит тебя по яйцам и превращает в кучу говна, но со мной — сияние моей кочевой жизни, оно побеждает ужас, и я пытаюсь сохранить в себе ощущение невидимости, которое возникает, когда ты сам по себе и можешь отправиться куда угодно, когда тебе вздумается, никого при этом не уговаривая. Это чистейшей воды свобода. Ездить на поездах, ждать автобусов, с маленькой сумкой и некоторыми пожитками, свободный ночевать где угодно и, по меньшей мере, однажды попробовав почти все. Временами чувствуется одиночество, но я могу зайти в бар в незнакомом городе, и все это время кто-то будет говорить со мной, особенно вокруг автобусных или железнодорожных станций, в порту или на пересечении дорог, транзитных местах, заполненных транзитными людьми, скитающимися мужчинами и женщинами, направляющихся куда-то еще, мешкающих и спешащих, смешивающихся с местным населением и добавляющих свое, полиция никогда не доверяет такой нерешительности, боится скитальцев, этих контрабандистов, провозящих опасные идеи и подпорченную нравственность. Эйфория уходит, потому что теперь я думаю о скитальце-насильнике, который разрушил мечту Марианн, и я рад, что она — не Рамона.

Марианн улыбается, и от ее улыбки в этом ветхом уголке европейской империи все внезапно становится пучком, и куда бы я ни отправился, я найду там такое же место, такую же вселенную, населенную забытыми стариками, играющими в домино и карты, и юными проститутками, рискующими своим здоровьем, и безродными бродягами и мечтателями, безработными и трудоголиками, пьяницами и наркоманами, мошенниками и судьями, павшими мужчинами и женщинами, катящимися в поездах, там преступные элементы и подозрительно мыслящие, философы из забегаловок и комнатные поэты, искренние моралисты и аморальные личности, религиозные фанатики и атеисты, и каждый из них — вне изматывающей материалистической слаженности с девяти до пяти. Я смеюсь втихаря, потому что представляю себя одним из этих свободных духов.

У Марианн болит спина, и мы перемещаемся за столик, и она распахивает пальто и вытягивает ноги в мою сторону. На ней чулки со швом, и у меня тянет в паху. У нее красивые ноги, она берет меня за руку и проводит ей по своей коленке. Она хочет, чтобы я нащупал шрам. Этот желобок глубокий, и я отнимаю руку. Три месяца назад она возвращалась домой с работы и на нее напал мужчина, алкоголик, он говорил ей непристойности и попытался схватить ее за грудь. Она оттолкнула его, и он швырнул в нее бутылку, порезал ей ногу. Он был бродягой, этот грязный мужик, живший на улице, без дома, без семьи и даже без друзей. Но она отомстила. Здесь она не беззащитна. Ее братья нашли того бродягу, спящего в аллее, окруженного крысами, и наказали его. Марианн заглядывает в мои глаза. Говорит мне, что это было правосудием. Они заставили ублюдка расплатиться — за свои грехи. Он орал и просил о милости. Они не смилостивились.

Телефон звонит, и Марианн спешит к бару. Я не хочу слушать об изнасиловании и об отмщении, возданном бродяге. Я не хочу никаких проблем. Путешествуя, ты наслушиваешься всевозможных историй; и сначала я верил во все это, а потом до меня стало медленно доходить, что все это в массе своей — пиздеж, особенно если это рассказывают те, которые быстро напиваются и отключаются, от серной кислоты виски, или просто ожесточившиеся от этой жизни, но этот поток пиздежа отличается от той мелочной лжи, которую выдают тебе рабы зарплаты, но мы никогда больше не встретимся, и потому это не имеет значения. Факты и выдумка перемешиваются, и может, это легкая терапия скитальца, неправдоподобные сказки и меняющийся реализм, который делает нас мнимыми героями. Но я не стал в этом разбираться, мне этого и не надо, потому что по этой причине люди сразу же отпадают. Мы не хотим никаких проблем. Просто хотим, чтобы нас оставили в покое.

Тюремный двор пуст, так что у меня есть время набраться терпения, найти в себе мужество и подготовиться к предстоящему кошмару. Передо мной двухъярусный корпус с наружной лестницей, ведущей на верхний этаж, кирпичная кладка вяло контрастирует с твердостью камня окружающего меня замка. Стекла в огражденных решетками окнах отражают солнце и глаза двадцати слепых бедолаг. Двор — это смесь бетонных заплаток и более древней прослойки асфальта, на тех местах, где расколота спайка, выбоины набиты гравием, внутренние стены покрыты облупившейся белой краской, трещины проходят зигзагами, перерастают в колючую проволоку, протянутую поверху. Но что действительно примечательно, так это масштабы замка. По сравнению с внутренними постройками, возведенными не так давно, замок кажется другим, его каменные стены еще больше, и от этого я кажусь еще более ничтожным. Справа возвышается башня, монстр, окруженный зубчатыми стенами, а в них прорези, словно амбразуры для лучников. Слева металлические сточные трубы, запрятанные под рифленую крышу, мох покрывает расколотый водосточный желоб. Выстиранное белье, развешенное на веревке, трепещет на ветру. Носки и трусы, штаны и рубашки, пара ботинок, подвешенных за связанные вместе шнурки, от равномерных ударов моего сердца глохнут все звуки.

Через несколько минут я справляюсь с одышкой, беру себя в руки и иду в центр двора, я непрестанно дрожу; замок возвышается, раскидывается, взмывает в космические дали, отсюда видно еще три башни, на фоне этого вечного камня я становлюсь еще меньше. Видно только четыре башни из семи, остальные спрятаны за внутренними стенами, но если считать ту, которая рядом с воротами, то я вижу пять из семи. Я искоса поглядываю на внешнюю стену, при появлении черного силуэта вздрагиваю, вспоминаю, что переводчик говорил мне о Семи Башнях, о том, как древние захватчики украсили стены замка головами обезглавленных заключенных; и я вспоминаю о рынке и о запахе туш, представляю бритые головы, не могу найти разницы между человеком и свиньей, политические заключенные подвергались здесь пыткам — всегда, их боль пропитала камни. Я фокусирую взгляд, и призрак на стене на самом деле оказывается тюремным надзирателем, поперек груди болтается винтовка. Я представляю, как его вызывает на бой заключенный, стоящий внизу, этот заносчивый изгой смотрит прямо в его глаза, а стервятник готов сорваться вниз и уничтожить этого грызуна.

Солнечный свет остается позади, я вхожу в тень от корпуса, и по моей коже бегут мурашки, я готовлюсь к самому худшему, несколько секунд мешкаю, становлюсь хладнокровным и смертоносным, подавляю свои эмоции, и самое важное — это то, что случится дальше. От этого зависит, как я проведу все оставшееся мне в тюрьме время, остаток своей жизни, буду ли я жить дальше или умру, любой ребенок усваивает уроки, накапливает опыт и впоследствии использует его, и я готов к битве, я распределяю свои силы, адреналин смешивается с яростью, перерождаясь в неподдельную решимость. Я изгнанник, вступивший в неравную схватку, и пусть что хотят, то и думают обо мне, пусть обвиняют меня в каком угодно преступлении, в любой аномальности, и я должен сделать так, чтобы это стало их проблемой, а не моей — вот это больше похоже на правду, бей нещадно и бей первым, говно собачье — и из-под желоба я выхожу сильным и решительным, пусть это даже и самообман, целая смертельная шарада, у меня нет выбора, я могу быть только частью этого, играть в их детские игры. Позади осталась полиция и ее начальники, насильник-мороженщик и этот ненормальный боров из часовни, стервятник на стене, и, за исключением этого мороженщика-ебанашки, все те люди были защищены униформой, система сделала их такими — они потеряли стыд. В этом корпусе нет людей в униформах, и я смогу постоять за себя, но я знаю, что это на всем отразится двояко, здесь вытеснены самообладание и ограничение.

Оказавшись за дверью нижней камеры, я останавливаюсь, жду, пока мои глаза привыкнут к сумраку. Комната длинная, по обеим сторонам ее стоит по двадцать кроватей, а между ними проход шириной с такую же кровать. В центральном проходе стоит длинный деревянный стол, вокруг него короткие лавки, груда бревен рядом с маленькой дровяной печкой. Я ищу глазами огонь, но он спрятан за железной заслонкой, а скорее всего, в печке вообще нет огня. В дальнем конце комнаты — обшарпанная зеленая дверь, вероятно, за ней находятся души и туалет. Комната кажется пустой, но как только мои глаза привыкают к полумраку, я четко вижу, что большинство кроватей занято, спящие тела завалены одеялами, некоторые заключенные сидят по двое и по трое, тихо разговаривают и играют в карты, и скрип их убогих кроватей — это единственный реальный звук. Я не знаю, что мне делать, я ожидал увидеть хаос. Несколько голов поворачиваются, не выказав интереса. Беглого взгляда им достаточно. Но это может оказаться ловушкой. Нерешительность может оказаться фатальной, признаком слабости. Я не могу понять, какие из кроватей свободны, а потому иду к столу и сажусь, кладу руки на его поверхность, провожу пальцами по вырезанным на нем буквам, эти слова могут быть лозунгами, или псалмами, или жестокими проклятиями. По крайней мере, здесь теплей, чем в полицейской камере, под потолком стелется легкий туман, это сигаретный дым, и все вокруг воняет грязными мужчинами, смесью пота и сырости со слабой отдушкой мочи. Я жду, когда что-нибудь произойдет.

Через десять минут некто садится напротив и официально приветствует меня в Семи Башнях, кои он со смехом называет Отелем больших несчастий. Он говорит на ломаном английском, не к месту вставляя иностранные слова, в этом гибридном языке чувствуется американский выговор. Вначале трудно разобрать, что он там говорит, но как только я въезжаю в произношение, я начинаю понимать смысл его слов. У него усталое лицо, спрятанное под черной челкой, но глаза сияют, а на куртке нашит значок повстанца. Он пускается в рассказ о том, как на пути в Соединенные Штаты его поймали в аэропорту с пачкой фальшивых долларовых купюр. Жертва обмана нечестных денежных менял, он сидит здесь уже три месяца и все еще хочет доказать в суде свою невиновность. Он смеется и качает головой. Как и я, он иностранец, объездил Европу вдоль и поперек, и незначительная погрешность застопорила рассмотрение его заявления на американскую визу. Его задержали за минуту до вылета, когда проблема была решена, виза стояла в его паспорте, деньги в кармане, а в его руке был билет. Он обещает мне рассказать эту историю потом, он смеется, его губы изгибаются, как у самого короля, мистер Пресли спрашивает, побывал ли я по прибытии в гостях у Директора тюрьмы. Его офис расположен прямо над воротами. Я вспоминаю человека с седыми волосами, и он кивает. О Директоре он тоже потом мне расскажет, а сначала я должен отдохнуть.

Элвис ведет меня по проходу к свободной кровати, легко и неторопливо, как будто он — хороший старый приятель, только что скушал сытный обед с чизбургером и кока-колой и идет к своему свой пикапу, он живет мечтой. Он обещает, что спросит надзирателей о моей сумке, кивает и уходит. Я расстилаю кровать, разглаживаю одеяло, воняющее пылью, поднимаю подушку и взбиваю ее, прислоняю ее к стене и сажусь. Двое перестают играть в шахматы и смотрят на меня, к моему лицу приливает кровь, я чувствую, что тоже должен на них уставиться, но они улыбаются, и один из них говорит: «Привет», еще один иностранец, он представляется Франко, а другой — местный, его зовут Джордж. Франко спрашивает, жду ли я судебного заседания или меня перевели из другого корпуса, и удивляется, а затем наливается яростью, узнав, что меня осудили через день после моего ареста. Пять месяцев его держали в Семи Башнях без суда, и он, как и мистер Пресли, ждет судного дня. Пять месяцев за один слабый косячок, эти люди — ебанаты поганые, и его трясет от обиды. Когда я сообщаю ему, сколько я просижу, он успокаивается. Он не спрашивает, за что меня посадили.

Повисает пауза, и он подыскивает нужные слова, его речь звучит еще медленней, чем растянутый спич Элвиса, и хотя мне приходится внимательно вслушиваться, все же это чудо, что я так быстро нашел этих двоих. Если мне не с кем будет поговорить, я сойду с ума. А Франко сообщает мне, что если я могу предоставить в суд какую-то бумагу и бороться за апелляцию, если я смогу произвести впечатление на нового судью, то он мог бы уменьшить мой срок, но сначала мне нужно найти адвоката. Я объясняю, что у меня нет денег на юриста. Он хмурится и спрашивает, у меня что, никого нет, разве мне не могут прислать помощь из дома, и я качаю головой, и он сконфужен, он обдумывает выходы из ситуации, ругает меня стремительным потоком жаргонных слов, но на меня наваливается усталость, и мне внезапно хочется, чтобы он успокоился. Я опускаю свое тело на кровать и оборачиваюсь одеялом, Франко улыбается, должно быть, ты очень устал, я понимаю, когда меня привезли сюда, я был такой же. Он поворачивается и ставит мат Джорджу. Не бойся засыпать, ты будешь в безопасности, здесь нужно быть осторожным, но мы за тобой присмотрим. И я киваю и ничего не отвечаю, одеяло шершавое, кажется, на нем остались металлические частички, но оно все же удобное и очень теплое, подушка пропиталась потом и жиром сотен голов, а я слишком устал, чтобы беспокоиться насчет клопов и блох, в первый раз за эти дни я вытягиваюсь, пару раз меня кто-то кусает, бормочущие голоса проваливаются в прошлое.

Я в панике, я пытаюсь сесть, чувствую, что у меня наручники на запястьях и кожаные ремни вокруг лодыжек, электрический кабель, как капельница, пущен по венам, от перепадов напряжения — мышечные спазмы, и мои глаза обжигает яркий свет над кроватью. Чувства возвращаются. Голые лампочки ввернуты высоко на стенах, одна на каждые четыре кровати, их включили и разбудили меня. Я осознаю, что сплю только я один, другие заключенные разговаривают, а два надзирателя собирают их в центре. Один стоит, прикрыв собой дверь, другой шагает по секции, считая головы, и каждому выдает свой комментарий, некоторые парни ухмыляются, другие опускают глаза. Когда он доходит до конца камеры, он бьет своей дубинкой в зеленую дверь. Жесть тонкая, ее легко согнуть, заключенный торопится выскочить из сортира, застегивает на ходу штаны и быстро прикрывает дверь, и теперь воняет в десять раз сильней, чем в камере полицейского участка. Надзиратель поворачивается и проходит вдоль второго ряда кроватей, перемещает дубинкой, пересчитывая головы. Он доходит до входа, и его приятель записывает получившуюся цифру в тетрадь. Некоторое время они оба пялятся на страницу, затем поворачиваются и уходят. Дверь запирается. Кажется, в камере очень много людей.

Парни ведут себя так, словно они сидят в баре, прикуривают сигареты и слишком громко говорят; это попытка забыть о том, что здесь нет женщин, они выпускают дым, и он спиралью уходит вверх, превращается в облака, которые взлетают и падают, а затем рассеиваются под потолком, оседают на камнях. Лавки вскоре оказываются занятыми. Домино отшвыривается, карты откладываются в сторону; великан, сидящий рядом, загружает в печку дрова, еще один заключенный поднимает вверх инструмент, похожий на мандолину, узкие пальцы резко дергают струны, он изображает на лице улыбку, а его сосед сидит с раздраженным видом. Пара часов сна не смогла излечить меня от усталости, и я все еще дрожу, даже несмотря на то, что согрелся под одеялом. Его не стирали сотню лет, а может, вообще никогда не стирали, оно из грубой материи, но оно уже стало частью меня.

Игрок па мандолине прекращает издавать звуки и обращает внимание на чванливого чувака, который с важным видом прохаживается в конце прохода. Судя по его виду, его щегольской развязности, это поклонник качалки и профессиональный позер, и я уверен, что это сутенер-неудачник, танцор диско. Он замирает и смотрит, презрительно усмехается и выдает едкое замечание, тешит свое эго за мой счет. И я рад, что не понимаю. Джордж орет на него, и он огрызается в ответ. Малыш Франко говорит, что этого заключенного выпустят утром и что ему нравятся мои ботинки. Его осудили на пять лет за то, что он ударил по голове какого-то подростка, и дело закончилось черепно-мозговой травмой, его перевели сюда с фермы и уже готовы были выпустить, но из-за неразберихи с документами он где-то на месяц застрял в Семи Башнях. Все остальные будут только рады, когда он смоется, потому что от него одни неприятности.

А за спиной этого строптивого типа длинный мужчина смотрится в маленькое зеркальце, тщательно протирая лицо куском ткани. Сегодня вечер пятницы, и не важно, где ты, в какой ситуации, люди во всем мире желают веселиться, оторваться за весь уикенд. Они смывают с себя въевшуюся грязь и наряжаются, выходят из дома, чтобы выпивать и встречаться с друзьями, ужинать со своими семьями, горделиво прогуливаться по главным улицам или по площадям, стоять на углах, прохаживаться и любоваться романтическим океаном. Некоторые хотят подраться. Человек с зеркальцем наклоняется ближе и любуется своим отражением, и ему плевать, что на него кто-то смотрит и что-то там думает по поводу его роста и худобы, он знает, что все могло бы быть гораздо хуже. Он будет выглядеть наилучшим образом, что бы ни случилось, влюбленный в самого себя, потому что, может быть, никто другой в него и не влюбится; и когда тот задира, калечащий мозги, замечает мой взгляд, он поворачивается и начинает говорить, а длинный даже не напрягается, чтобы повернуть голову, он выпаливает сентенцию, от которой задира убирается прочь, как надоедливый ребенок. Он захлопывает за собой зеленую дверь, пропадая во внутренней темной пещере, и знакомый запах разлагающихся мочи и дерьма идет фоном к эху.

Я не обращаю внимания на этот темпераментный приступ гнева, а вместо этого слушаю стук домино по столу, сочный звук в тон угасающему звону тарелок, мужчины драматически жестикулируют, стучат кулаками по столу, смеются, проигрывая или выигрывая, щелкают четками. Франко говорит, что он пытался меня разбудить, когда принесли ужин, но я спал слишком крепко; и он помнит, как сильно он сам был шокирован по прибытии сюда, он использует слово «травма», он оставался обессиленным неделями, и его усталость превращалась в апатию, такая вот битва — продолжать битву внутри, в мыслях, мой друг, меня била полиция, по ступням ног, но до больницы дело не дошло. Его другу повезло не так сильно. Но прошло уже много времени с тех пор, когда я последний раз что-то ел или пил, и Франко приносит мне пластиковую бутылку, и я жадно глотаю воду. Вода теплая и прокисшая, но мне все равно. У него есть пузырек с йодом, и он со мной поделится, и это важно — бороться с дизентерией и другими болезнями, которые сделают жизнь еще тяжелей, паразиты изо всех сил пытаются засесть в кишках и внутренностях заключенных. Франко возвращается к Джорджу, тот перемещает своего короля и ждет ответного хода Франко. И мне хорошо, и я снова хочу заснуть, я осознаю, что они играли в шахматы часами.

Зеленая дверь распахивается, появляется задира. Он снова смотрит на меня, но я его не замечаю. Он подходит ближе, и я знаю, чего он хочет, чувствую твердость его сжатого рта, и пытаюсь решить, что делать — не жди, пока он ударит тебя, бей первым, сделай этого уебана и после нескольких часов, проведенных здесь, я не могу знать расстановки, не могу знать, есть ли у него нож или он собирается драться на кулаках. Он неподвижно стоит у моей кровати и говорит. Он не спрашивает меня, как я себя чувствую, не холодно ли мне, не жарко ли, хочу ли я корку его хлеба или миску супа, которую он занычил. Я встаю на ноги, а он раскачивается на пятках, раздувая грудь, ну прямо продавец мороженого, только с мышцами и гетеросексуальным взглядом. Он бьет по кровати, он сильный, он приседает; и игра в шахматы приостанавливается, глохнут звуки, и дети распевают — бой — бой — бой — бой — и бегут смотреть на драку; разница в том, что мы уже взрослые и должны лучше все знать, а остальные в ожидании смотрят, смогу ли я постоять за себя, и некоторые подходят, чтобы посмотреть, а задира указывает на мои ботинки.

Они не совсем удовлетворяют последним модным тенденциям дизайнеров, но дело не в этом. В счет идет только его цель. Всегда найдется ссаный идиот, играющий в такие игры, и у меня нет способа спрятаться, даже если я и захочу. Уважение — это все. Уважение и страх. Эти два качества почти всегда идут рука об руку. Я не могу дать ему шанс поиздеваться над собой, просто потому что я устал и не хочу, чтобы меня дергали. Это хуже, чем быть трусом. Лень — это грех. Каждый истинный трус закончит тем, что будет отпизжен, я насмотрелся фильмов и не мечтаю закончить свои деньки в качестве очередной подвесной тюремной груши. Хотя это смешно, больше всех выебываются слабаки. Вот такая шняга для развлечений. Этому быстро учишься. И он смотрит на ботинки «Конверс» под моей кроватью, которые я снял, наклоняется и поднимает их, поворачивается, чтобы уйти. У меня хрустит позвоночник, и мне хочется петь.

Доля секунды уходит на то, чтобы встать и схватить свои тапки, сильно толкнуть его в грудь, и он спотыкается, пятится назад и падает на кровать. Он взбешен, наши глаза встречаются, и за его изумлением просматривается страх, и я тотчас же понимаю, что я его сделаю, если захочу, но мне не нужна драка, я не хочу начинать свой срок в одиночестве, черт знает, что они делают в этой дерьмяной дыре, чтобы наказать человека. Утром он отправится домой, и ему не нужно проблем. Мы оба знаем истину. Я иду своей дорогой, а он идет своей и не хочет еще раз быть пойманным. Несчастный ублюдок со шрамами на лице и татухами на запястьях, но я отчаянный, я сам по себе и мне нечего терять. Он останавливается, взвешивает все за и против, его лицо наливается кровью, становится пурпурным, и этим он напоминает мне судью, он презрительно ухмыляется и наклоняется вперед; и я чувствую запах мыла, запах мороженщика, снова думаю о продавце мороженого и изо всех сил бью ему по зубам.

Он пошатывается и опирается на стену, но удерживается на ногах. Он изумлен, играет желваками. Люди, которые пришли насладиться зрелищем, отступают. Некоторые уходят. Он оглушен ударом, он увидел изгоя, которого можно третировать, легкую мишень, — и недооценил ситуацию. Этот ебанутый иностранец удосужился за себя постоять. Это его выбор, он понимает, что я отчаянный. Он должен решить, что важнее — его гордость или тот факт, что утром он выйдет из тюрьмы и прыгнет в такси, вернется домой и встретится со своей семьей, с друзьями, выпьет и даже, может быть, займется любовью с красивой женщиной. Он сможет наслаждаться хорошей пищей и свободно передвигаться, делать все, что взбредет ему в голову. Я сажусь и засовываю ботинки обратно под кровать. Он не делает ничего. В конце концов разворачивается и уходит. Щелкают костяшки домино, раздаются карты. Игра в шахматы продолжается.

Я не хулиган. Я ненавижу споры и насилие, но я знаю, что мне надо выжить. Я мельком смотрю на задиру, который теперь находится в другом конце комнаты, внезапно занятый раскладыванием своих вещей, готовится к освобождению, избегает взглядов окружающих, и я качаю головой, пытаясь представить, каково ему живется с самим собой, с ошметками собственной гордости.

Гордость может разрушить человека. Отправить его в каталажку, так что он никогда оттуда не вернется. Тюряга грозит убийством, самоубийством, комой, смертью от несчастного случая, естественной смертью, увечьями, изнасилованием, умопомешательством и определением в психушку; и там оплаченные государством лекарства вынут из мозгов все тайное, превратят гордого человека в невнятную развалину. Гордость того не стоит. Лучше оставаться бессловесным. Стоять в строю и кивать, соглашаясь с лицемерами, голосовать за победителей, подставлять другую щеку и притворяться, что не чувствуешь ударов, и отказаться даже слышать эти оскорбления. Так крепко зажмурить глаза, что непристойные жесты перестанут существовать. Еще гордость может заставить человека прекратить признавать свои ошибки, и чувство вины растет и появляется вновь, как всепоглощающая раковая опухоль. Я отставляю бутылку и смакую вкус пива, так хорошо вылечивающего слабость. Но гордость также значит, что человек сможет выжить в трудные времена. Она делает его сильным. Заставляет его держать удар.

Алкоголь сглаживает острые углы, и я понимаю каждое слово, произносимое Марианн, и как только она вешает трубку и возвращается за столик, то тут же приканчивает свою выпивку и сообщает мне, что ее капитан едет в этот бар; он обеспокоен тем, что если она будет одна шататься в ночи обеспокоенный тем, она может простудиться или к ней могут пристать, Я рад, что она счастлива, и я перестаю думать об этом грубом морском волке, я раздумываю о том, связана ли месть с гордостью, пытаюсь представить, что за ужасное наказание было преподнесено пораженному бродяге в пустынной аллее, как это — заставить кого-то расплатиться за преступление. Его слабые поползновения получили должное возмездие, а насильник далек и недосягаем, и может, как раз это и случилось, легкая мишень понесла расплату за грех другого человека. Рамона спрашивает мена, не размазалась ли у нее помада, и я говорю ей, что она выглядит превосходно. Возлюбленная моего детства — красавица.

Марианн ждет своего героя, который заберет ее под лучи восходящего солнца, и он увезет ее по меньшей мере в рай, даже если ничего не получится, я все же надеюсь, что получится, и я уношусь на тысячи миль прочь, я внезапно чувствую себя уставшим, я хочу, чтобы Марианн оставила меня в покое, и тут дверь открывается и входит капитан. Нет, он не романтичный моряк, но он спокоен, он красавчик, он в форме, за ним следует какой-то большой мужчина, один из его команды, выступающий в роли помощника. Ясно, что она хочет романа с этим моряком, а я тут же вижу в нем высокомерие. Я хочу предостеречь ее, посоветовать ей поискать любви еще где-нибудь, подумать о Робин Гуде, живущем в темном лесу, но она говорит — пока — и очень быстро отскакивает от меня, как будто боится, что кто-то увидит, как она разговаривает с другим мужчиной, с этим неряшливым незнакомцем, этим пьяным романтиком с большой дороги. Она бежит к нему, и они обнимаются, капитан смотрит на меня через ее плечо, с подчеркнутым вызовом, надутый самодур, как будто я — мерзотный насильник, который хватал его девушку за грудь в темном грязном углу, какой-то бродяжничающий извращенец, который ночует на свалке, среди отбросов и крыс. Нет нужды вести себя так. Я не испытываю никакого романтического интереса к Девице Марианн.

Я не обращаю внимания на его опасный настрой и сосредотачиваюсь на своем пиве, раздумываю о дальнейшем путешествии. Скоро я оставлю Европу позади и двинусь дальше, мне надо решить, на запад или на восток. Да, эта жизнь — прекрасна, путешествовать вместе с временами года, смотреть на горизонт и в будущее. Смотреть в тот конец бара, видеть еду, эта еда напоминает, насколько голодно мое собственное пузо, но сегодня я уже ел; и в этом единственный минус такой кочевой жизни, серьезная нехватка денег, и мне в голову моментально приходит решение, я встаю и благодарю бармена, машу рукой Марианн и, спотыкаясь, выхожу на улицу, иду к своему отелю, и ветер отрезвляет меня. В отеле есть хлеб, и сыр, и банка с оливками; и уже поздно, и я достаточно выпил, а утром, в девять — поезд, и я хочу успеть на него, мне уже наскучило это место. Я пытаюсь рассмотреть улицу, но вижу только неясные очертания, ветер пронизывает меня насквозь, и вот я уже воображаю себе, что слышу искаженные голоса.

Чья-то рука хватает меня за плечо и разворачивает. Капитан стоит передо мной, очень близко, и орет мне в лицо, и я делаю шаг назад, я понятия не имею, чего он хочет, просто понимаю, что он в ярости. Я потерял ориентиры, я не понимаю, в чем проблема, я совершенно точно заплатил за выпивку, по крайней мере, мне кажется, что я платил, ну да, когда я уходил, бармен улыбнулся, так что дело не в этом, и Марианн помахала мне рукой, я не обижал ее, а капитан хватается за свои яйца и делает характерный жест, и теперь я понимаю. Марианн — его собственность, а он — влиятельный человек. Он делает ей одолжение. Мое первое впечатление было верным, капитан — уебан. За ним стоит его телохранитель, он слушает, кивает и потягивает мышцы. Капитан доходит до конца своей тирады, а я думаю о своем спальном мешке, о хлебе и сыре, о вкусе тех оливок, об утреннем путешествии на поезде, и мне не надо всех этих проблем, мне не надо трудностей. Я хочу, чтобы меня оставили в покое. Он заканчивает говорить, и я пытаюсь сказать ему, что он ошибается. Он плюет мне в лицо.

Самое смешное, что я даже не злюсь. Ветер такой холодный, что я не чувствую этой слизи, и легко было бы просто развернуться и уйти. Вернуться в свой номер и проспать до утра. Никто даже не узнает. За исключением меня. И именно гордость заставляет меня ударить его в лицо и сломать ему нос, и только в целях самозащиты я дотягиваюсь до кармана и вытаскиваю складной нож, я таскаю его с собой на всякий случай, потому что дорога долгая, дорога извилистая, дорога — еб твою мать! — опасная, если ты чужак, если ты в незнакомой стране. Это изнанка свободной и легкой жизни, выпивка вокруг железнодорожных станций и в пристанищах, местах, где ты — отличная мишень. Если ты бродяга, не так уж и легко передвигаться. Этот маленький ножик, которым я обычно режу сыр и яблоки, оказывается необходимым, он спасает мне жизнь, потому что телохранитель капитана замахивается мне в лицо разбитой бутылкой. Я отступаю и возвращаюсь, разрезаю ему руку, поднимаю нож в воздух, но не собираюсь ранить его больше, чем мне было нужно, он еще раньше кокнул бутылку, он был готов покалечить или даже убить меня, расчетливый сыкун, он повернется и убежит, мелодраматически крича о помощи, а капитан стоит на коленях, держится за нос и стонет — полиция, полиция, полиция… Внутренний голос нашептывает мне пнуть его по голове, но я ведь не такой. Я отхожу и слышу вой сирены. И вот я бегу.

Добежав до отеля, я собираю свои вещи и ухожу. Я выхожу на улицу и держусь по возможности подальше от главных дорог, я ожидаю возмездия, но вот я останавливаюсь за углом и начинаю размышлять, не слишком ли серьезно я воспринял этот инцидент. Почему-то я знаю, что капитан жаждет возмездия. Я вижу желоб и швыряю нож в сток. Длина лезвия — два дюйма, вряд ли это смертельное оружие, это просто приспособление для резки фруктов. Я засовываю руку в карман и сжимаю свой талисман удачи, убеждаюсь, что он все еще на месте, вшит в ткань. У меня нет никакого шанса выстоять против такого влиятельного человека, как капитан. Они не рассмотрят это как самозащиту, а что до причин, то я сомневаюсь, что кого-то они интересуют. У полиции уйдет время на то, чтобы выяснить, где я остановился, если только Марианн сама им не скажет. Я снова огорчен, я все еще иду, дохожу до станции, она почти пустынна. Поезда ходят круглосуточно, я почти спасен.

Заметив человека в железнодорожной униформе, я осторожно приближаюсь, спрашиваю, когда пойдет следующий поезд, я бешусь от бессилия, пытаюсь понять, что он говорит, и я тронут его желанием помочь мне. Он кивает и смотрит на часы, поднимает десять пальцев и указывает на платформу за рельсами. Я благодарю его и спешно срываюсь, пробегаю по пешеходному мосту и присоединяюсь к жиденькой толпе ожидающих мужчин и женщин, маленькая девочка спит на розовом одеяле, расстеленном на траве. Эти кочующие работяги мельком смотрят на меня, и вот их взоры снова прикованы к путям. Я вынимаю сыр и хлеб и быстро ем, сидя на собственной сумке. Вместе с остальными прислушиваюсь к гудению рельс, может, это дурной тон — есть на публике, иначе почему все они вдруг уставились на меня, через мое плечо, и я поворачиваюсь как раз в тот момент, когда капитан настигает меня в сопровождении трех обливающихся потом полицейских, и дубинка сокрушительно разбивает мне голову.

СЕМЬ БАШЕН

Солнце всходит в расщелине между облаками, плывет по тюремной стене, согревает мое лицо, это просто награда первому на этом дворе человеку. Утро — это лучшее время дня, особенно в этом месте, как только дверь отпирают — и я уже на улице, после проведенных взаперти четырнадцати часов естественный свет ослепляет, жесткий воздух разжижает мрачные испарения ночной смены. Холодно, несмотря на тянущиеся солнечные лучи, приближается зима, и я крепче запахиваю куртку, прячу руки, стою, подняв голову к небу. В Семи Башнях нет нормального личного пространства, ты можешь только выхватить себе странный редкий момент одиночества и насладиться им. Я уперся в выступ, окаймляющий тюремный корпус, ногами к земле, спиной к степе, и я чувствую себя хорошо, я любуюсь поднявшимся сияющим солнцем. Сегодня исполнился месяц моего пребывания в Семи Башнях, и я выжил, я стоял за себя и быстро учился, я избегал этих ничтожных забияк, которые могут закончить разговор ударом ножа, и, за исключением урчания в животе, я здоров, я бдителен; и я смог приспособился к ритму тюремной жизни. Самая страшная битва — это та, которая происходит в голове каждого заключенного, и она непрерывна.

Высоко над тюрьмой плотным клином летит стая гусей, они направляются на юг, вслед за солнцем, шеи вытянуты, а клювы пронизывают воздух. От их криков я покрываюсь гусиной кожей, я восхищен синхронными движениями их крыльев. Их перья застывают на солнце, и они превращаются в волну сияющих Б52, безжалостная сила ведет их вперед, и вместо бомб они сбрасывают семена, сеют жизнь над смертью. Очень скоро они исчезают, скрываются за внешней стеной, и я грущу, но благодарен за то, что мельком увидел свободу, я сосредотачиваюсь на облаках и заставляю себя полюбоваться их строением и формами, вариациями оттенков черного, серого и штрихами грязно-белого, по облака плывут бесцельно, а гуси летят в определенном направлении, а такая особенность — большая редкость. Ты загнан во двор или в камеру, у тебя есть несколько видов или звуков, небо — это наше окно в мир. Я все еще в хорошем настроении, я наслаждаюсь тишиной. Долго эта тишина не продлится.

Шум растет и утихает, в зависимости от настроя наших парней и времени суток, но вообще-то этот гвалт более-менее неизменный. Разговоры, смех, крики и пение, а когда мы спим, мы храпим, кашляем, пердим и гавкаем во сне, как собаки, шепот бессонницы или шизофрении, скрип кроватей и крысиная грызня за зеленой дверью, те же подавленные всхлипывания, как и в полицейском участке. Тиканье тюремных часов слито со звуками мужского жития, постоянное щелканье четок. У большинства заключенных вокруг запястий обмотаны маленькие цепочки, пластмассовые четки ездят туда-сюда, туда-сюда, снова, и снова, и снова, у каждого — своя скорость, своя интенсивность. Мне не нужны эти четки, у меня есть мой талисман, и он держит меня в тонусе, напоминает о лучших временах.

Второй человек, показавшийся на улице, коренаст и приземист, он помогает управлять своей семейной булочной и в дополнение к своей диете получает регулярные передачи с хлебом и пирожными, надзиратели следят за количеством еды, оставляют себе излишки. Он выбегает из здания к дальней стене, разворачивается и возвращается, вертит лопатками. Булочника здесь любят, он веселит остальных своими неуклюжими манерами и своими шутками. На нем повис долг, и друг просит его сесть за руль машины, и он соглашается, и ему хорошо за это платят, так что он сможет на эти деньги выкупить свое имущество; но оборачивается так, что он — беглый водитель, принимавший участие в ограблении банка, он забыл повязать шарф вокруг лица, и через час его арестовывают. Суд предлагает освобождение в обмен на то, чтобы он выдал своих друзей, но он отказывается и остается в тюрьме на целых три года. Булочник — это парень, каждая ошибка которого оборачивается страшными последствиями, но он, похоже, не грустит, он всего лишь шокирован, а его булочная получила хороший контракт и теперь процветает. Я не знаю, что творится у него в голове, я доверяю Элвису и скудной информации, полученной от Франко. Без этих двоих я бы сошел с ума. Они спасли мне жизнь.

Солнечные лучи парят, а эти гуси должно быть, уже теперь летят над морем, они на пути в Африку или, может, в Аравию, и с предвкушением жду завтрака, жужжащее утро заканчивается так же, как и первое утро, черный дрозд поет, как соловей, в той другой жизни, в собрании молящихся. Я пытаюсь вспомнить, как я в первый раз пошел в начальную школу, но это было очень давно, но хотя картинка размыта в моем подсознании, ощущение осталось, я был взвинчен, но также вдохновлен, и я заставлял себя быть сильным, для каждого пятилетнего человека это серьезный поступок. То же самое происходит с людьми здесь, со всеми этими Элвисами и Франко, Джорджем и любителем шахмат, серьезным философом, и Булочником, прожорливым пончиком, и этими двумя шустрыми мальчишками, которые ведут себя так, как будто связаны невидимой нитью, — братья, или кузены, или просто близкие друзья.

Вслед за Булочником на улицу выходят круглощекие бандиты из полицейской камеры; пуза, набитые кебабами, похудели после четырех недель тюрьмы, лоснящиеся штаны мешковато висят, куртка стала велика в плечах, волосы все также блестят черным, обрамляя осунувшиеся лица. Они топают до ворот, разворачиваются; теперь их цель — дойти до противоположной стены, они снова разворачиваются, возвращаются к воротам, со скрипом топают по асфальту и по выбоинам с гравием, освобождаясь от оцепенения; и в их порывистых шагах чувствуется сила, та сила, которой не хватает Булочнику, он тащится им наперерез, но, конечно же, избежит столкновения. У этих гангстеров склоненные головы, как будто они оживленно о чем-то толкуют; и ко мне возвращается одиночество, я оторван от своей культуры, и я не могу пообщаться с кем-то, кто говорит на том же языке и у кого такое же чувство юмора, по большей части, связь с культурой значит столько же, сколько и слова вообще. Я могу общаться с Элвисом и Франко, но это не то. Я не жалуюсь, я не могу представить, что бы было, если бы не они, просто знаю, что это было бы очень плохо.

Булочник прогуливается легким шагом, и я представляю, как он посыпает пудрой пирожные, медлит, вынимая из печи хлеб, погружает палец в шоколадную глазурь, и оттого, что у него есть семья, и она так близко, его заточение становится еще более мучительным. И то же самое у Франко. Его ждут в итальянских Альпах, письма приходят каждую неделю, после того, как его освободят, он вползет в это тихое пристанище и сможет спрятаться там на весь остаток своих дней. Легче таким, как я и Элвис. Никто не знает нашего положения и немногие захотят узнать. Бандиты есть друг у друга, и они любимы в этих стенах, и получается так, что они не отпетые злодеи, просто местные мошенники, продавцы машин и фальшивых водительских прав, жестоким преступлениям они предпочтут яркие костюмы и дизель. Это натура ребят из корпуса С, и меня это устраивает; Булочник сворачивает с прямого пути, чтобы не попадаться им, а эти плюшевые бандиты демонстрируют чудеса слуха, заслышав, что ключ поворачивается в воротах, они бегут наверх за кружками. Булочник облизывает губы.

Ворота распахиваются, входит Шеф, его крошечный передник натянулся на пухленьком пузе, рабочая мозоль от насущной работы, два помощника пытаются справиться с огромной серебряной кастрюлей. Это котел Шефа, из него он разливает порции. Привычное зрелище — он слегка задирает нос, подчеркивая свою исключительность, но он не сноб. Это существенная часть заточения в Семи Башнях. Пятизвездочные хоромы по сдельной цене, забавная клиентура, с массой историй, рассказанных на экзотическом диалекте, а если душа пожелает, есть шанс отправиться па сафари. Шеф — необычный повар, когда он обслуживает людей, проявляются его лучшие качества, впереди него шествуют двое надзирателей — на случай, если вокруг Шефа столпится слишком много любителей пожрать. Для него это словно театральное представление, он сердится, если слишком настырный заключенный подойдет к нему до того, как он будет готов раздавать порции. Шеф — перфекционист, внимательно смотрит в котел перед собой, сдвигает его влево, потом слегка вправо, его ослы внимают каждому его движению, он осматривает свой священный черпак и отводит глаза от котла, сдувает с рукоятки пылинку, а потом этот большой человек поворачивается к своему эскорту и кивает. Надзиратель, держащий в руке колокол, поднимает его и начинает звонить, крышку котла снимают, из-под нее вырывается пар.

Булочник почти бежит к Шефу, настолько он воодушевлен. Мой рот наполняется слюной, я стою за ним, вдыхаю сладкий туман, дышу глубоко, впитываю в себя как можно больше доброты. Шеф смеется над остротой Булочника и предлагает вторую порцию. Они обмениваются любезностями, Булочник явно хочет смыться и приступить к завтраку, но он еще помнит о хороших манерах, добрый разговор — это вклад в будущее. Наступает моя очередь, и скромен и донельзя уважителен, Шеф погружает черпак в котел и, убедившись, что не пролил ни одной драгоценной капли, протягивает мне горячее молоко, действо заканчивается напыщенным жестом — рывком запястья. Я стою, не шевелясь, он смотрит на меня, раздумывая, что это может быть, кивает и снова погружает черпак в котел, наполняет мою кружку до краев. Он заслуживает уважения, ему нужно, чтобы его ценили и даже любили, и я благодарю его на его языке, а затем медленно разворачиваюсь и иду к уступу.

Люди выстроились в очередь, все больше парней выбегают из корпуса, а я, увертываясь вправо и влево, несу свое молоко, облака сгущаются и закрывают солнце, но это теперь не имеет значения. Я поднимаю кружку обеими руками, и тепло плывет по моему лицу, я вдыхаю запах сахара и крепче сжимаю кружку, чувствуя, как жар обжигает мои ладони, проникает в мои руки и течет по моему телу, а я просто держу кружку с молоком. Я воображаю, что пластмасса — это серебряный потир, и что я принимаю причастие, я обжигаю кончик языка, мягко дую на пенку и до того, как снова притронуться к молоку, отставляю его немного охладиться. Это чистейший нектар, самое сладкое молоко, которое я когда-либо пробовал в своей жизни. Если у тебя есть одна-единственная кружка со сладким молоком, то не надо бекона, и яиц, и колбасок, и грибов, и печеных бобов, и тушеных томатов, и кучи тостов с маслом, и галлонов крепкого чая, и бутылок с коричневым соусом, и томатного кетчупа. Чтобы заглушить привкус брома, Шеф вмешивает неимоверное количество сахара, поварята подслащивают горькую пилюлю. Это честный обмен. Сладкое молоко нам нужно больше, чем стоящий хуй.

В тюрьме человеку приходится меняться, и после первой же миски с супом он дотла сжигает свой нежный кишечник; мой желудок подстроился, и теперь я непритязателен во вкусах, на то, чтобы привыкнуть к этому, уходит несколько дней, теперь я ценю любую еду, теперь я люблю жир, которым от души поливают любое блюдо, эту ровную пленку, которой заполняется пустота, я жаден до всего, что может быть прожевано, оставляю только рыбьи головы и жестчайшие говяжьи жилы. Мы живем супом и тушенкой, плевочками мяса и рыбы, капустой и картошкой, водянистым рисом, который почти превратился в кашу. Самое приятное — это добавки, по две половинки буханки хлеба и по три вареных яйца каждую неделю, и мы можем все это съесть, когда захотим. Наши аппетиты уменьшились, и мы более-менее сыты этой пищей, в основном благодаря жиру, но мы остаемся слабаками, и мысленно, и физически. Что вполне на руку нашим тюремщикам.

Я изо всех сил концентрируюсь на каждом блюде, я избегаю разговоров и сосредотачиваюсь на поглощение пищи, я всегда недооценивал этот сложный процесс, и я стараюсь, чтобы эти три сладких момента каждого дня длились как можно дольше. Я глотаю молоко и сморю на очередь, гляжу, как парни склоняются и изучают содержимое котла, нервничают, выдыхают сигаретный дым и вертят в руках свои четки, стараясь избавиться от беспокойства. Они знают, что в котле еще достаточно молока, хватит и на второй заход, но все же они волнуются. Низкорослые и высокие, толстые и тощие, лысые и хайрастые, несколько стариков и подростков, народу из команды корпуса С в основном от двадцати до сорока пяти. Мы одеваемся в уличную одежду, в свободные куртки и пальто, которые быстро изнашиваются, на плечи накинуты одеяла, по асфальту скрипят потертые ботинки и кроссовки. Строй тянется к выгребной яме, вьющаяся змея из щетины и восковой кожи, склоненных спин и недвижных поз, опущенные головы и бегающие глаза, каждый человек ждет своей кружки с горячим молоком и того дня, когда его освободят.

Чьи-то истории мне известны, чьи-то — нет, но это не имеет большого значения. Эти сказочки могут оказаться правдой или ложью. Важно верить в то, во что я хочу верить. И видя неплательщика налогов, стоящего перед Шефом, я не чувствую, что от этого высокого бухгалтера в тонких очках исходит опасность, за ним стоит фашист с длинными сальными волосами, он уже почти отсидел свой срок, его осудили за то, что он поработал топором над своим кузеном, и еще Джордж — коммунист, друг Франко, обвиненный в краже книг по глобализации, который все еще ждет судебного заседания, за ним стоит одноногий уличный боец в ярко-красных штанах, и он ходит с костылем, только когда сильно устанет. Джордж ненавидит гомосеков, его консерватизм резко контрастирует с фашистом, которого тянет к подростку из полицейской камеры, напуганному ребенку, который потерял свою бейсболку, но сумел сохранить штаны, а одноногий скандалист — вовсе не пидарас, он держит на дистанции и коммуниста, и фашиста, тюрьма превратила его в голубя мира; и я делаю большой глоток молока и безотрывно смотрю на этого юнца, которого осудили на два года за кражу буханки хлеба из булочной. Два ебаных года. Я охуеваю. Ни в одном наказании нет смысла, но я затыкаюсь, продолжаю пить свое молоко.

Рядом со мной сидит Элвис, пожирает свой завтрак, от этого варева пронзительная боль в его животе утихает. На прошлой неделе ему было плохо, он хотел знать, не подцепил ли амеб, но тюремный врач говорит, ничего страшного, отказывается отправить его в больницу на обследование. Он прислоняется головой к стене, вздыхает и закрывает глаза. Я говорю ему, что он должен требовать встречи с Директором, жаловаться на такое отношение к себе, но он говорит мне, что это ни к чему хорошему не приведет. Вот в чем эта убийственная бюрократия: простое требование будет мусолиться месяцами, как будто те люди, которые управляют системой, подвержены тем же перепадам настроения и апатии, что и заключенные. Это фаворитизм, предубеждение и мелочность, банальность становится правилом основного принципа. Только через десять Дней с момента моего прибытия врач соблаговолил снять у меня швы. На что, чтобы добиться встречи в его кабинете, ушла неделя, а затем он тянул с этой простой операцией еще три дня. В Семи Башнях никто ни за что не несет ответственности. Это одна из форм безумия. Это не пронзительный лунатизм психбольницы, это извращенная, неопределенная леность.

Тюрьма разрушает душу, последовательно и очень занудно, сжирает драгоценное время. Это режим, который кто-то выдумал и воплотил в жизнь, а на воле это толкуется как монотонность, но здесь именно это не дает человеку сойти с ума. Даже в этом говенном месте, где нет магазинов, ресторанов и гимнастических залов, чтобы бороться со скукой, нет библиотек, нет образовательных классов, в которых преступники могли бы переучиваться, мы превращаем в ритуал прием пищи, запирание и отпирание дверей, еженедельный душ, игру в карты, домино и шахматы, футбольные или волейбольные матчи, для кого-то ритуал — это встречи с юристами или клерками, для кого-то — когда друзья или домашние приходят на свидание. Мы тратим время на дворе или в камере, в зависимости от того, идет ли дождь, нас затягивает хаос споров и драк, мы изо всех сил сопротивляемся. Слишком много раздумий разрушают мозг, и нам нужно что-то, на что можно надеяться, маленькие события гиперболизируются и становятся существенными. На воле жизнь упорядочена, и люди ищут перемен, они получают удовольствие от хаотических встрясок, на несколько часов становятся безумцами, а потом с нетерпеливо ждут возвращения в нормальное состояние. В тюрьме каждый человек находится на грани, каждую божью секунду каждого дня, и неважно, знает он об этом или нет. От скуки мы пускаемся в мечтания, и наш мозг создает свой собственный безумный мир, давая волю паранойе. Чуть ковырни эту поверхность — под ней хаос. Чтобы он взорвался, достаточно искры.

Пока я доедаю свой завтрак, Элвис молчит, он любит поговорить о том, как он будет проводить время, добравшись до Америки. Его виза действительна в течение года, и как только разрулится эта хуйня, он вылетит первым же рейсом, он будет ездить по автострадам и смотреть па свободный мир, его мечта — в один прекрасный день открыть гараж. Он смотрит в наши пустые кружки и говорит, что Америка — это страна чрезмерностей, и это то, что и задумывал Бог, Эдем был богат и изобилен, и Адаму с Евой надо было только соблюсти одно простое правило. Он смеется и говорит, что его не интересуют религиозные или духовные люди; они повернулись задницей к прелестям мира, они притворяются; бред, как будто если ты не можешь видеть что-то, то оно не существует. Материализм — вот истинный путь к спасению, и он будет кушать сколько влезет в этих забегаловках, эти типовые завтраки, хорошо прожаренный стейк с яйцами, или тарелку с вафлями, или все, что пожелаешь.

Он хватается за живот и молчит, ждет, пока боль отпустит. Молоко помогает, но остальная пища вызывает у него тошноту, хотя от голода он съест все, что угодно, а ему так хочется йогурта, и меда, и винограда, но более всего — нормального медицинского обследования. А я ничем не могу ему помочь, я растерян, я знаю, что мы бессильны, я смотрю на человека-стервятника, стоящего на стене, а потом снова пялюсь в свою пустую кружку. Он мог бы поднять свою винтовку и перестрелять этих гусей в небе, но, вероятно, стервятники убивают только беззащитных грызунов, паршивых крыс, мышей и искалеченных кроликов. Как только спазм проходит, Элвис выпрямляется, теперь он рассказывает мне о тюремных фермах, туда можно перевестись, там работают, сажают растения и собирают фрукты и овощи, он оживленно описывает знаменитые центры реабилитации; они новые, удобные, здоровая пища и пристойные удобства — предмет их гордости; каждому заключенному полагается собственная камера и туалет, в этих зданиях душ и горячая вода — ежедневное удовольствие, там либеральный, справедливый, современный режим. Отсидев два месяца из положенного срока, любой заключенный может подавать заявку на переезд в рай. Места ограничены, но возможность есть, Семь Башен — это пережиток мрачного прошлого, рабочие фермы — счастливое будущее.

По двору стучат капли дождя, и мы оба смотрим, как серые облака сжимаются и становятся черными; парни напротив быстро приканчивают свое молоко и идут к раковинам, чтобы промыть кружки. Элвис исчезает в корпусе, а я сижу под мелким дождем и жду, пока освободится место у желоба; дождь усиливается, и двор пустеет; и я снова остаюсь в одиночестве, вода густая и теплая, как оливковое масло, но вот только она просачивается через одежду, и потом эта одежда воняет несколько дней; и я бегу к раковинам и прячусь под рифленым железом, облака неистово давят, крыша грохочет. Завывает ветер, и дождь все сильней, но я в безопасном месте, любуюсь этим представлением, и вдруг я осознаю, что там, в центре двора, стоит Булочник, промокший до нитки, куртка и штаны прилипли к телу, а волосы влажно блестят. Он стоит, запрокинув голову и раскрыв рот, и смеется, и это выглядит маняще, но я понимаю, что потом он за это поплатится.

Я поворачиваюсь к раковинам и мою свою кружку, после этого споласкиваю лицо и руки, снимаю полотенце, обмотанное вокруг шеи, и вытираюсь, прячу голову в ткань и стираю застарелый пот; мне нравится этот солоноватый привкус, замысловатое чудо, поры вырабатывают волшебство и вытесняют яд, как кишки и мочевой пузырь, они работают, чтобы я продолжал жить. Это полотенце приехало вместе с моей одеждой и сумкой на день позже меня, вот и все мои вещи, за минусом спального мешка и музыки. В ответ на жалобы здесь пожимают плечами. Суд уже забрал мои деньги, определил их в Семь Башен, теперь у меня есть кредит в Оазисе, этим заведением управляет человек, известный под именем Али Баба. У этого Араба есть журнал, и кому бы он ни продал чашку кофе, или стакан мятного чая, яблоко или банан, упаковку печенья или кусок своего исключительного воздушного торта, он вычитает стоимость из текущего счета заключенного. Оазис — это еще один отголосок рая, слабое подобие фермы, Оазис существует только благодаря честности управляющего, контрабандиста гашиша из корпуса А. — Вскоре дождь начинает утихать, картинка становится четче, Булочник вытряхивает воду из волос, пробегает руками по насквозь промокшим башмакам, и его начинает трясти. Я завидую ему — он принял душ, но не завидую тому, что он рискует подцепить грипп, не говоря уж об опасности воспаления легких. Я машу ему полотенцем, и он идет ко мне, принимает мое предложение и вытирает голову, благодарит меня на своем языке и уходит в корпус, в его легких шагах радость, он снова вернулся к жизни. У Булочника нормальное позитивное мировоззрение, он больше удивлен, чем огорчен своим положением. Я жду, я хочу увидеть, куда полетят облака, солнце снова пробивается сквозь расщелину туч и освещает корпус, окна становятся серебряными, слепые глаза сверкают, заливают светом наш двор. Когда уступ высохнет, я вернусь, я буду находиться на свежем воздухе столько, сколько можно, проведу здесь весь остаток утра, ожидая звонка к обеду.

Школа кажется огромной, мы идем туда в первый раз, и я держу маму за руку, а она говорит мне, чтобы я не волновался, что все будет в порядке; но здание старое, немного похоже на замок с привидениями, и мы переходим дорогу и доходим до тротуара на той стороне, где кирпичная стена загораживает школу; и я вижу только верхушку крыши, серый сланец сияет от ночного дождя, и мы проходим мимо стены и доходим до больших железных ворот, там нас ждет толстая женщина; у нее на шее на ленточке подвешен свисток, у нее улыбка на лице, и она спрашивает, как меня зовут, а я стесняюсь, я пытаюсь вспомнить и стискиваю мамину руку так сильно, что пот между нашими ладонями превращается в клей; они слипаются, и их невозможно разъединить, так что придется ей пойти со мной на площадку, или же придется нам вместе пойти домой, но свободной рукой она теребит мои волосы, наклоняется и шепчет, чтобы я не боялся; у меня будет много новых друзей, и учителя покажут мне, как надо писать и читать, складывать числа, и научат массе других вещей, которые должен знать мальчик, если в один прекрасный день он хочет найти работу; а я, вглядываясь через решетку в площадку, вижу больших мальчишек, они бегают и спотыкаются друг об друга, смеются, а стайка девчонок делает обороты в танце, туда — сюда, скачут через веревочку, ноют себе что-то, прыгают, и все это время все эти дети что-то делают, и немного таких, которые сами по себе, которые выглядят одинокими; один мальчик бьет теннисный мячик, он лупит его снова и снова, может, притворяется, что это ему интересно, и я стою, уставившись на него, жду, пока он промажет, и едва замечаю, как мама отпускает мою руку; и я вдруг чувствую, что ее руки нет, я в ужасе оборачиваюсь, я почти убит этим, а другие дети толкают меня в спину, но я стою на своих ногах и хочу домой, хочу увидеть маму, ее лицо, почему-то знаю, что она напугана больше меня, а я должен быть сильным, а школа увеличилась в три раза, и я становлюсь маленьким и жалким, точно таким же, как тот один из тысячи черных муравьев, которых несколько месяцев назад мы нашли в саду, на углу лужайки; и мама и Нана сказали, что они неприятные, но красные муравьи хуже, они кусаются, и мы их не стали убивать, оставили их жить своей жизнью, хотя некоторые люди выливают в муравейники кипящую воду, потому что хотят, чтобы везде было аккуратно и чисто, и не заботятся о насекомых или о животных, а внутри этих муравейников муравьи трудятся на благо друг друга; и мама говорит, что они больше сплоченны, чем когда-либо сплачивались люди; и я еще не понял, что происходит, но уже стою на другой стороне игровой площадки, спрашиваю мальчика с теннисным мячом, сколько раз у него подпрыгнул этот мяч; и он говорит, что не считал, и спрашивает меня, хочу ли я попробовать, но я говорю, что нет, все в порядке, я просто хотел спросить; и он снова отбивает мяч, и кажется, что он волнуется еще больше, чем я, он маменькин сынок, он говорит, что его зовут Фрэнк, что это его первый день в школе, и он выглядит так, как будто плакал перед тем, как выйти из дома, а слезы — это то, что делают девчонки, но я этого ему не говорю; я думаю, что каждый должен попытаться и добиться успеха, и тут я замечаю, что остальные дети моего возраста тоже напуганы; и это значит, что маленькая частичка моего страха испаряется, потому что целый новый класс мальчиков и девочек нервничает; некоторые грызут ногти, а одна малышка намочила трусики, а мальчик стоит сам по себе у питьевого фонтана, почему-то смотрит на небо и весь забрызган водой, а эта площадка на самом деле меньше, чем мне казалось с улицы, из-за кирпичной стены вокруг; и двое взрослых мальчишек начинают над нами глумиться, говорят, что засунут нас головой в туалет и дернут цепочку, а я знаю, что один с нашей улицы — нормальный, он говорит: «Привет», он дружелюбный; но теперь он другой, и я хочу знать, что с ним случилось, и почему у него такое красное лицо, и почему он все время подпрыгивает; и еще один теннисный мяч летит и попадает в девчонку, которая описалась, и она начинает орать, а толстая женщина свистит в свой свисток и кричит на мальчишек, которые это сделали, и говорит им, чтобы они отошли на другую сторону площадки; они знают правила, только там, на той стороне, они могут пинать свои мячи, а еще одна учительница стоит около плачущей девочки, она говорит, что все будет порядке; и звенит звонок, и мы направляемся в школу, проходим через две большие распахнутые двери, а внутри теплее и пахнет чистотой, мои новые ботинки скользят по полу; и мы останавливаемся и все вместе ждем в холле, и наши имена зачитываются, и мы выходим, и учителя добрые; и нас вводят в класс, и показывают нам на парты и говорят, где рассаживаться, а потолки очень высокие, а полы скрипят, а леди, которая будет в этом году нашей первой учительницей, представляется миссис Миллер; нас зовут по именам, но мы, обращаясь к учителям, должны использовать мистер или миссис, хотя большинство из них — женщины, а вот директор — мужчина; и после этого я чувствую себя в безопасности, зная, что мама не могла отправить меня в плохое место, и мы все пришли из семей, в которых нас любят и защищают, по крайней мере, в тот момент мне так кажется; позже я обнаруживаю, что у нас есть мальчик и девочка из детского дома, а маленькую девочку, сидящую рядом со мной, зовут Рози, и у нее самые большие и черные глаза, которые я когда-либо в жизни видел; и надо запомнить несколько имен и заучить несколько правил, а потом нас угостят молоком и у нас будет время поиграть, нам покажут школу, потом будет обед в столовой, сегодня будет жаркое, его обожают старшеклассники, а потом у нас будет больше уроков, и если мы будем заниматься, то день пройдет быстро; и я сижу за партой, внимаю всему этому и вспоминаю мамин поцелуй в лоб на удачу, может, от него остался след помады, отметина, за которую поколотят, откуда ей знать, где меня подстерегают неприятности, она старше и понимает, что плохие вещи могу произойти, даже если я не понимаю; и я знаю, что есть забияки, хотя я пока ни одного не встречал, я знаю, что никуда нельзя ходить с незнакомцами, садиться к ним в машины; во всяком случае, нас защищают эти стены, должно быть, мама переживает вместе с Наной, не обидят ли меня там, на площадке, не толкнут ли на асфальт, об который я могу разбить голову, а вдруг я стану беглецом и закопчу свои деньки на железнодорожной станции, садясь в поезд в никуда, или же я мог шататься по ярмарке, а там со мной может случиться что угодно; и теперь я одновременно нахожусь в двух местах, и все же я там, с мамой мы проходим через ворота, и мама смотрит на меня и утирает слезу, мы растем так быстро, и она машет мне, а передо мной лист бумаги и карандаши, а миссис Миллер улыбается и просит меня что-нибудь нарисовать, все, что захочу; и, проходя мимо, она похлопывает Рози по плечу, и я вижу, как мама поворачивается и уходит, и мой страх исчезает; я беру черный карандаш, я знаю, что она будет ждать меня у ворот, когда наступит время идти домой.

Гудит металл, и я поднимаю кулак, медленно считаю про себя — один, два, три, четыре, распахиваю зеленую дверь и спешу в пещеру, быстро захлопываю дверь, пока из-за нее не просочилась вонь, моргаю, потому что аммиак щиплет мне глаза, влажный туман кружится водоворотом и облепляет. Последняя крыса шныряет в водосток, оставив меня задыхаться этим смердящим воздухом, человеческие испражнения спеклись в древних трубах, стены прогнили воспоминаниями о тысячах прогнивших мужчин. Сквозь эту дымку просачивается электрический свет, и я пытаюсь вообразить, что я в закутанном смогом городе, спрятался в кондиционированном баре Лос-Анджелеса или Бомбея, но у меня не получается, я заперт в этом навозном торфяном болоте. Это из тюремных переживаний, и со временем оно не уходит, у меня содрогаются кишки, и я наклоняюсь вперед. Нужно быстро найти устойчивое положение, я сажусь на корточки над одной из двух наводненных крысами дыр, в которые срут сорок пять мужиков этой камеры, и из меня вытекает яд, пузо ноет от вчерашнего обеда, грязной тушенки, сдобренной луком и какими-то жуткими бактериями. Я балансирую на согнутых ногах, пытаясь не наступить в говно и слизь, и не могу удержаться от мысли, насколько скудоумен Директор, даже если отправление основных физиологических нужд он превратил в унизительное наказание. Это же недорого — снабдить нас приемлемыми туалетами. Мои кишки горят огнем, мышцы напрягаются до предела, полагаю, что хорошо просраться — это еще одна из немногих радостей тюремной жизни.

Директор — полный мудак. И это правда, если верить мистеру Элвису Пресли, честному парню, он любит рок-н-ролл, но скептически относится к бессмысленным сплетням и групповому разуму, свободомыслящий человек, он отказывается прогибаться. Когда Директор заведовал тюрьмой на одном из островов, он распял человека; эта информация поступила от заключенных, которые были там в тот момент и которых потом перевели на материк; этими жуткими подробностями похвастался надзиратель, который принимал участие в том убийстве. История распространилась и считается правдой. Того человека вытащили из камеры и отвезли на свалку для заключенных, на заброшенное место на острове, там нет никого, кроме тюремщиков и военных, Директор возглавлял маленькую команду из бывших военных, вооруженных гвоздями и молотком, крест ожидал их у свежевыкопанной ямы. Тому человеку кувалдой раздробили колени и надели ему на голову венок из утесника, ножом пронзили его тело. Распятие планировалось заранее, это не было преступлением в состоянии аффекта. Они провели это безумное действо, потому что никто не мог этому помешать. Говорят, что заключенного приковал к кресту Директор собственной персоной, а его лакеи поставили его под обжигающее полуденное солнце.

Это был прекрасный день, и остров был безмолвен, широкие песчаные пляжи тянулись по всей мягкой линии берега, волшебные формы скал дополняли картину. Умирая, распятый человек смотрел на океан, на полосу чистейшей голубой воды; и вода дразнила его, потому что он поджаривался, и, скорее всего, он умер от разрыва сердца, а не от лучей палящего солнца. Должно быть, он умолял о помощи, его кожа дымилась, но его слышали только насекомые, рептилии и мелкие млекопитающие. Никто не знает, что такого он совершил, чтобы заслужить такое наказание. У него нет имени, и он останется безликим. Некоторые говорят, что Директор невзлюбил его, что это убийство было очень личным, другие же полагают, что он был виновен в страшном богохульстве, преступлении против Бога. Этот человек исчез. Никто не будет его искать, так что вроде он никогда и не существовал. Я не хочу знать о том, что такие вещи случаются, я сижу в своем маленьком углу, и я определенно вне зоны досягаемости человека, который смог бы распоряжаться моей судьбой, но почему-то я понимаю, что это правда. Элвиса вторит Франко, и Джордж кивает головой, и я верю этим трем мудрым и честным парням.

В этом месте не стоит задерживаться, раздумывать о жизни и смерти и взвешивать pro et contra[1] относительно римских пыток. Всем известно, что крысы являются разносчиками болезней, и по ночам мы слышим, как они скребутся в дверь, прогрызают жесть, они не делают этого днем, и самый стойкий мужчина будет напуган при мысли о бешенстве. Ночь — плохое время. Я думаю про мартышек-гоблинов, потом снова о крысах, я знаю, что в любой момент может разразиться эпидемия чумы, крысы вгрызутся лезвиями зубов в плоть и оттяпают кусок моей жопы, или может быть даже хуже, наказание высшей степени, кастрация с помощью грызунов. Я быстро встаю, подтираюсь и бросаю бумагу в корзину, трубы тонкие и быстро засоряются, грязный рулон туалетной бумаги заканчивается; и я чувствую приступ тошноты, блевотина поднимается, но я не могу сблевать, дотягиваюсь до кувшина и черпаю воду из бадьи, смываю говно, спешу к раковине и погружаю руки в ледяную воду, держу ее в ладонях и поднимаю, растирая лицо. Эта вода течет с гор, она холоднее и свежей, чем вода во дворе. Я майкой втираю воду в плечи, заставляю себя улыбнуться и найти во всем забавную сторону.

Мы называем это место — сафари, бесплодный пейзаж, на котором ревут крысы, львы и газели, скалистая высокогорная заброшенная земля, забытая экологами, геологами и щедрыми охотниками; крысы выныривают из змеиных туннелей, настороженные, ведь поблизости водятся удавы и электрические угри. В этом сафари нет ни тропических растений, ни экзотических цветов, ни папайи, ни манго, ни нефелиума, ни теплой саванны, ни даже живучего грибка, выжившего в токсинной жиже; здравствуют только первобытные люди, этот несвоевременно осужденный класс, щебечущий придурковатыми обезьяньими звуками, ждущий, пока развеется туман; эти люди знают, что если мы слишком долго будем валять дурака, мы встретимся с собственными призраками. Болото пузырится, булькает и засасывает нас, газ созидает сказочные огни, пугая нервных, но самое смешное то, что ни один из нас не может оставаться отстраненным. Мы все вынуждены ходить на сафари. Каждый в мире человек должен есть, пить, спать и испражняться. В этом и есть жизнь.

Я возвращаюсь с сафари, и воздух в камере кажется мне свежим, фруктовый аромат замка, оттененный яблочным привкусом, дразнит сопящие ноздри, экзотические масла гарема, сдобренные эвкалиптом, но нас не ждут ни любящие боги, ни красивые женщины, только эта пестрая команда из корпуса С, команда ничтожных мошенников и мелких воришек, любителей покурить ганджу и уличных бойцов, грабителей банков и загадочных людей, хранящих свои секреты. Я ложусь на кровать, вдыхаю воздух и слушаю скороговорку дождя во дворе; я чувствую себя завоевателем, победившим болезнь, подцепленную в сафари, мерзкий болотный жар, который просачивается сквозь поры и вводит мозг в оцепенение. Я слышу бормотание пения, некоторые парни дремлют или разговаривают, другие читают книги; и я вслушиваюсь в мотив и понимаю, что это поет Булочник, сдобный пацан, раздетый до носков и нижнего белья, он развесил одежду рядом с обогревателем и сидит на краю лавки.

Пар поднимается и сгущается, уже прошло несколько часов с того момента, как он станцевал свой танец дождя, и я думаю, почему же он не оденется во что-нибудь, почему только сейчас он начал сушить свою одежду. Это бессмысленно. А Джордж пристально смотрит на него и заговаривает, и Булочник удивляется и вздрагивает, Джордж злится, а Булочник окружен таинственностью, а за его спиной хохочет фашист, и Джордж смотрит Булочнику за спину и целится в неонациста. Никогда не происходит так, как полагается, Джордж — ненавидящий людей коммунист и консерватор, а неонацист — ярый пидарас, который больше похож на байкера, чем на милитаристского революционера. Эти две идеологии вот-вот вступят в схватку, Булочник не препятствует этому, он снимает трусы и носки и вешает их на край стола, чешет яйца и, шатаясь, голышом направляется к своей кровати. В Семи Башнях никто не раздевается, только по банным дням. Мы спим полностью одетыми, мы никогда не открываем панциря. Должно быть, Булочник подхватил воспаление легких и малость рехнулся.

Красный орет, и чернорубашечник отвечает ему, и две группировки встречаются на танцполе, проход становится местом действа; они обмениваются пинками, носы принюхиваются к крови, щеки покрываются кровоподтеками, лунатики закутываются в одеяла, битва докатывается до стола, домино старика расшвыряно, этот боец в негодовании, получает пинка и смывается; он решил, что ему важнее встать на колени и собрать свои номерки, и я, видя бешенство экстремистов, смеюсь, вне этих стен грош цена всем их действиям и бездействию. Я смотрю на Булочника, тот наблюдает за дракой, он вконец охуевший, он совсем не понимает, что именно вид его рыхлой плоти спровоцировал весь этот бардак. Он крепко закутывается в одеяло и отворачивается, отключается от хаоса, знакомый маневр, драка идеалистов уже идет по всей камере, они лязгают кроватями; и вот парни встают и матерят их, и великан хлопает в ладоши, делает шаг вперед, прямо к луже крови, посылает им проклятия и садится на место, снимает ботинок и изучает подошву, встает и несется к зеленой двери, чтобы счистить грязь, забывая захлопнуть жестяную дверь.

Одноногий уличный боец смотрит на Великана, с удивлением думая, что тот пошел поссать, решает, что это наверное естественная реакция, вызванная его размерами, и боец оборачивается, чтобы посмотреть на ход потасовки, драка медленно затихает, а одноногий оценивает их бойцовские качества, и когда прекращаются пинки, увы, сказывается нехватка углеводов, он нахмуривается. Экстремисты уже у двери, катятся по полу; и тут появляются два надзирателя, они рассержены; на этот шум им пришлось бежать через двор, три шлепка дубинками — и Джордж с фашистом разняты, разведены по противоположным углам, парочка непослушных школьников, которых учат дисциплине. Надзиратели цедят сквозь зубы приказы и уходят, заключенные остаются там же, где и были, усталые, растирают кровоподтеки. Булочник вспоминает о чем-то и вскакивает с кровати, он внезапно смущен своей наготой, он идет к картонному шкафу и вытаскивает рабочие штаны и трикотажную футболку.

Парень из Тупело, беззаботный мистер Пресли, задает вопрос, Франко возвращается к шахматам, пытается спасти короля. Элвис замечает мой взгляд, щурится и орет, какого хуя мы оказались здесь, мой добрый друг, чего такого ужасного ты совершил, чтобы заслужить такое наказание? Я смеюсь, вздрагиваю, паникую, пытаюсь понять, что он имеет в виду, что он знает, пронаблюдав за мной все эти месяцы; скоро уже круглая дата, слишком много она значит для меня, а я — преследуемый человек, я подвержен смене настроения и сильно бухаю, знакомый голос приказывает мне бежать, уебывать из «Доджа», вернуться на дорогу и снова жить, через два дня мой паром направляется к северным странам, лишенный возможности увидеть полуночное солнце. И я думаю о Рамоне, что она делает сейчас? Сладкая Рамона, ее жизнь — музыка, от тяжелого вокала Брайана Хейтера до маниакальных барабанов мистера Эссо, маленькая сладкая Рамона в своей футболке с надписью «Джо был панком», и ее иссиня-черные волосы она остается безразличной к тому, что Мудила подъебыает, орет и пытается поставить меня на место, уходит и дает пинка хихикающему яппи, совсем ебанулся, а она уходит. Король рок-н-ролла улыбается, нахмуривается, кивает и мотает головой во все стороны, а я заикаюсь, не зная, думаю ли я все это про себя или вслух и громко, клопы кусаются, москиты кружатся, а этот чужак оставляет паром и идет в скандинавский город; он сбился с пути, начертанном на страницах «National Geographic», это мультяшные рисунки из моей любимой сказки на ночь, фантастические миры, в которых добро побеждает зло, никогда не проигрывая; и я путешествую налегке, я помню время, когда я был подростком-беглецом, сбежал в одной куртке «Харрингтон», просто чтоб не замерзнуть, ботинки «Конверс» промокли от дождя, скоро Рождество, падает снег, да и хуй с ними, с воспоминаниями; это совсем другое, это скорее объятия сна, чем встряски кошмаров, любая дрянь вырастает до неизмеримых масштабов, а мой дух блуждает по темным улицам; я останавливаюсь в пустом баре, чтобы выпить одно холодное пиво и съесть шикарный сэндвич; я устал после путешествия, но я плачу бармену и продолжаю свой путь, прибываю на станцию в тот момент, когда локомотив вот-вот тронется; но удача мне не изменяет, вагон почти пустой, полно свободных мест, я сажусь у окна, мы едем на север, в сторону Лапландии; и вид мифической громады фьордов, холмов, заснеженных вершин, огромных бесконечных сосновых лесов, которые, кажется, будут тянуться нескончаемо; и вот мы останавливаемся на дальней станции, а на платформе стоят дровосеки, веселые светловолосые гиганты с золотыми топорами, а машинист этого Кэннонболл Экспресса[2] мог быть мистером Вуди Гатри[3] собственной персоной, но на самом-то деле с меня хватит и сказочных дровосеков, и солнце никогда не сядет, и свет никогда не погаснет; и я изумлен, потому что мы едем уже много часов, а вот и конец моего путешествия, я сошел на другой станции; солнечное тепло согревает меня, я иду по пыльной тропке к виднеющемуся вдалеке лесу, комары кусаются, а стрекоза шелестит крылышками, она размером с летучую мышь, но нет темноты, нет ночи; и я не боюсь вампиров, и здесь не водятся мартышки-гоблины, и наконец я уже на опушке леса; и сосны так сильно пахнут, этот запах вот-вот превратится в патоку, а дорога ведет к холмам, и я иду в тени, карабкаюсь, обливаюсь потом, я устал после долгого переезда, икры ноют; тропинка вьется, поворачивает, пыль вздымается из-под подошв, мелкие камешки жалят лодыжки; я останавливаюсь, вслушиваюсь в шуршание папоротника, вспоминаю страшные истории, но нет звуков, нет ни воробьев, ни дроздов, и ветки не хрустят, никакого движения; и я продолжаю свой путь, наконец я добрел до низины, пчелы и бабочки усердно собирают пыльцу, в этом тихом земном раю они в безопасности, я обхожу лужайку по кромке, как будто стараюсь ничего не потревожить, не оставить никаких следов своим преследователям, охотникам за удовольствиями; они хотят пристрелить меня, но мир спокоен, должно быть, уже за полночь; я не знаю, сколько времени, у меня нет часов, и в любом случае это неважно, по крайней мере, не в этом зачарованном лесу.

На той стороне лужайки виден слабый след тропинки, она ведет обратно в чащу, должно быть, эту тропинку протоптали кролики — или лисы; и я иду по ней, все больше углубляюсь в сосновые заросли, продираюсь сквозь папоротник и сбиваю шишки, отрываю колючки с одежды; и я очень счастлив, я вижу свет впереди и быстро добираюсь до маленькой полянки; роскошный матрас из мириад сосновых иголок; я расстилаю свой спальный мешок, интересно, в какой момент заросли деревьев становятся лесом; я играю в Робин Гуда, я хочу, чтобы Рамона была здесь, но ей никогда не нравилось быть Девицей Марианной; она говорила, что это детская игра, но все равно это было в шутку, только ради смеха, просто роман о хорошем преступнике, прячущемся в лесу, но мы ведь были детьми, а я в сердцевине этого старого леса, прямо как в той книге; и там живет тролль, он скорее хороший, чем плохой, а мама говорит, что если кто-то очень плохой, то я должен представить, что на самом деле он очень-очень хороший, в этом хитрость игры; люди не ожидают этого и не могут понять; и вот я плыву на грани бессознательности, а на площадке сидит бродяга, а детишкам надо держаться подальше от качелей, а у него нет дома, он давно не принимал душ, а в моей истории есть кролик с крыльями и, наверное, лиса; она смотрит на братца-кролика, и ей не хочется обглодать мясо с его костей. В этом лесу нет чудовищ. Нет ведьм, пожирающих братцев и сестриц. Нет шансов, что монстр будет прятаться под моей кроватью. Я думаю о маме и Нане, и мне хочется, чтобы они гордились мной, потому что я сумел осуществить мечту детства; я гоню крамольную мысль, что это было по-детски, что это не важно, на самом деле — важно, важнее всего на свете, когда мне было от роду три или четыре года, я поклялся, что отправлюсь в нее; а вот теперь я в Лапландии, в лесу из своей книжки, сижу на вершине мира, и вот я мгновенно засыпаю, и мне не снятся ни убийцы-дровосеки, ни тролли, а когда я просыпаюсь, то мне интересно, видят ли меня сейчас мои предки; и я покидаю лес, я иду к бесплодной равнине, и вот я вижу огни на небе, и дует бриз; и я надолго останусь здесь, я изумлен этим небесным действом, оно в миллион раз прекрасней, чем то, что механические люди создают на своих компьютерах и виртуальных трассах, и эта картина такая отчетливая и пронзительная, и я задумываюсь о Боге.

Я пытаюсь вспомнить, как долго я нахожусь в этом заброшенном месте, может, два или три дня; я чувствую приступ голода, от него могут начаться галлюцинации, а ученые говорят, что в таком состоянии можно увидеть Христа; это отрицание материальных ценностей, а Элвис выбирает другой путь, он погрузится в земные щедроты, пока не налопается ими под завязку, но это всего лишь механика, этикет механических людей. Мы можем создавать видения и голоса, но мы должны следовать правилам и знать, что хорошо и что плохо, подбирать, выбирать и проверять, что сделали правильный выбор. Голод сдавливает мой желудок, и я выбираюсь из спального мешка и сажусь на корточки у овражка, и из меня выходит страх; может, жизнь — это действительно круг, и где-то встречаются рай и ад, где-то есть граница добра и зла, и так хорошо, что ее невозможно увидеть; но мне хочется покрасоваться перед этим бывалым и мудрым путешественником, которого я уважительно называю мистер Пресли; я даю ему правильный ответ, хотя и не слышал его вопроса, до меня доходит, что я слегка не в себе; а он фокусируется на шахматной доске, а может, я и не говорил с ним, я рад, что не рассказал ничего про тот лес, я выбалтываю свои секреты, как плаксивый ребенок; и я хотел бы рассказать ему обо всех тех странах, в которых я побывал, о том, какое я пил пиво и с какими знакомился людьми, что я ел и какую музыку слушал, и обо всем, чему научился, но вместо этого я держу свой рот на замке.

Франко подпрыгивает и улыбается, переставляя своего короля. Элвис отвечает. По лицу Франко скользит слеза. Ему поставили мат. Медленно, сиплым голосом, он начинает рассказывать о горах и лесах, по которым он скитался, будучи ребенком, и о том, что сейчас ему следует быть дома, со своей семьей. В моей истории нет ничего особенного. И вот мне в голову приходит одна идея, и я хочу рассмеяться и рассказать Элвису, что, может, это мои гены привели меня в эту тюрьму; но я продолжаю молчать, смотрю, как Франко встает и уходит, я чувствую, что мне жаль его; и он ебашит по жестяной двери и теряется в сафари, прячется, не хочет, чтобы мы видели его слабость.

Франко нюхает свое мыло, и пока мы стоим у ворот в ожидании, он говорит мне, что он — невинный человек, что он неспособен никому причинить вреда. Он осознает, что каждый заключенный — невиновен, даже те, которые признались в своих преступлениях, но он хочет, чтобы я понял, его собственная невиновность — особенная. Более глубокая и правдивая. Я киваю и отвечаю, что каждый из нас также и виновен, что мы с рождения грешники. Он смеется, он принимает это за шутку, но у него нездоровый смех; на нас давит скорбное поведение невинности и виновности, двор вздрагивает и увеличивается, в такт с нашим пульсом, в любую секунду каждый из нас может сойти с ума. Восторг быстро сменяется отчаянием, физическое выживание зависит от ментальной вменяемости. И если человек достаточно силен, то нужно создавать реальность. Я говорю Франко, что я понимаю. И я действительно понимаю. Каждый человек знает, что он не превратился в ужасного демона, как ему расписали. Человек, которого осудили за кражу радио, на самом деле украл часы. Пацан, который приставал в женщинам, трижды в неделю ходит в церковь со своей мамой. Бродяга, который напал на местного жителя, на самом деле защищался. Юристы коррумпированы и некомпетентны, мятутся между местью и безразличием. Мы знаем, что мы невиновны, нас заперли со столькими ошибочно осужденными людьми, и от этого мне становится лучше. Я и сам тоже невиновен, и моя невиновность более ясная и чистая, чем невиновность Франко.

В Семи Башнях водятся мерзавцы, но их собрали в корпусе Б, крыле для психопатов. В корпусе С сидят парни, которые сделали ошибки; и здесь происходят драки, и даже была пара ножевых ранений, но это цветочки, если сравнивать с историями о корпусе Б. Две недели назад какой-то парень оттуда получил пятьдесят ранений, и каждое было — в сердце, по одному удару от каждого заключенного из той камеры, смертельным оружием оказалась вязальная спица, которую окунали в говно из их сафари; это убийство проводилось под руководством монстра, известного под кличкой Папа. Этот человек безумен, он одет в полосатую пижаму заключенного концентрационных лагерей, и надзиратели его не тронули. Он носит эту пижаму днем и ночью, он один из числа безумных эпилептиков. Я благодарю Бога за то, что меня поместили в корпус С.

Ворота с лязгом распахиваются, и десять счастливых заключенных легким шагом выходят во двор, влажные волосы и отполированная кожа, глаза сияют, и они шутят, и смеются, и хвастаются, они воспрянули духом. Сегодня банный день. Высшая точка экстаза. Следующим удовольствием на этой шкале значится утреннее сладкое молоко. Быстрые движения, полотенца на плечах, зажатые в руках шампунь и мыло, смена носков и трусов, я присоединяюсь к Элвису, Франко и семи другим в следующей команде, среди нас дрожащий Булочник и одноногий уличный боец. Франко несет на плече свою сумку, он носит в ней книгу, с которой никогда не расстается, а теперь еще положил в сумку и душевые причиндалы. Он никогда не показывал мне, что же там на этих страницах, а я никогда его не спрашивал. Вот так оно здесь. Но мы в мандраже, мы мечтаем соскрести с себя глубоко въевшуюся грязь и депрессию, которая бесконечными пластами лежит на затвердевшей коже. Нас разбили на группы по десять человек, разные корпуса моются в разные дни, мы — как дети, которых ведут поплавать, мы потягиваем конечности и ловим гнид, мы привыкли к зуду и грибку, вонь под мышками и из промежности — это то, с чем никогда не справится холодная вода. Скоро настанет время расплаты.

Выйти из корпуса — это вроде как награда, вот мы дошли до пятачка, и наш эскорт из троих парней бдителен; двое с опущенными к ногам дубинками, у одного ружье наперевес; но мы изучили эту процедуру, они машут Али, который сидит на корточках перед входом в Оазис, раздувает огонь. Он выкрикивает приветствие, и мы идем своим путем, разминая мышцы и разглядывая новые стены, эти стены пропитаны другими запахами, углем от огня и странным дезодорантом надзирателей. У ворот в душевые стережет вход престарелый офицер и Свинцовое Пузо, заключенный африканец, которого частенько зовут Конго. Этот чужак живет в корпусе А, и кое-кто говорит, что он был осужден за нападение, а кое-кто — что его наказали за то, что он трахнул двух близняшек, дочерей мирового судьи, остальные полагают, что его наказали просто за то, что он черный. Определенные люди ненавидят этот цвет кожи, другие полагают, что это человек великого знания, он пострадал за свою расу, и это значит, что он обладает врожденной мудростью. У Свинцового Пуза желтые с паволокой глаза, но он не выглядит старым. Он едва обращает на нас внимание, корпус А — это элитное крыло, так что в его истории должно быть много всего интересного.

Мы проходим по узкому коридору, над нашими головами вьется проволока со впаянными лезвиями, и я представляю, как маленькая птичка, которой вздумалось сюда приземлиться, режет на куски свои лапки. Это все — ужасная хрень, трудно даже представить, что за люди изобрели всю эту мерзость. Может, на небесах есть тюрьма для изобретателей-извращенцев, падших душ, которые придумали химическое оружие и всякие бомбы и мины. Пока что меня волнует проволока с лезвиями, я думаю об истекающей кровью и умирающей птичке. Это вам не безопасная колючая проволока, металлические шипы видно и так, а вот еще одно орудие пытки, изготовленное по домашнему рецепту, по кромке стен бетон, в котором залиты бутылочные осколки, кому-то пришлось смешать цемент и перебить эти бутылки, и все это только для того, чтобы поранить обычного ночного грабителя. Хотя грабители — это отбросы общества, они врываются в дома и лишают людей жизни, и я начинаю думать о людях, которые виновны, ночные грабители становятся в один ряд с теми, которые убивали за деньги и мучили ради удовольствия, с насильниками и педофилами, с парнями, которые избивали своих жен, с теми уебками, которые продавали детям наркотики и грабили стариков и вообще всех подряд; есть люди, которые делают это законно, это мужчины, одетые в костюмы и дорогие ботинки, и имя им — легион, а плюс еще все эти выебывающиеся придурки, жадный сброд; и я продолжаю свой список, и мой гнев растет, и я сам себе удивляюсь, я внезапно обрываю себя, у меня нет желания думать о жертвах, я напоминаю себе, что все мы — невинные люди, глубоко душе мы все — невиновны.

Мы доходим до других ворот, которые отпирает мрачный до безобразия привратник, мы идем к стальной двери, она слегка приоткрыта, и покуда тюрьма — это о невинности и вине, о преступлении и наказании, это еще о воротах и дверях, о решетках и бесконечных замках и ключах. Закрытая система, которая сведет с ума любого человека, включая надзирателей, рабы своей зарплаты, монотонность и гнетущая атмосфера их доконает. Мы поднимаемся по узкой спиральной лестнице башни, и я провожу рукой по камню, мне нравится его гладкость, ступени сбиты, стоптаны. Наверху — площадка с воротами слева и справа, стальная дверь заперта на цепочку и висячий замок, за ней следующая лестница, ведущая на вершину башни. Франко говорит, что старик-сицилиец, работающий в котельной, в свои лучшие годы был большим человеком и повидал мир. Над ним сжалился какой-то надзиратель, он уже десять лет не был за пределами тюрьмы, но эта информация под большим секретом.

Слева извивается и исчезает коридор, пыльный пол завален мусором, железом, мятым металлом и битыми камнями, последние ошметки нарисованного креста. Нас оттесняют вправо, со слабым скрипом открываются ворота, наш человек с ружьем становится на входе, и мы по одному просачиваемся мимо деревянной двери, на которой нарисована рамка, а в ней — извивающаяся змея. Мы ждем в длинной, узкой комнате, с одной стороны заваленной чурбаками и щепками, свет струится сквозь маленькие окна, расположенные на уровне колен, и становится жарко. Я склоняюсь и выглядываю из окна, вижу крышу нашего корпуса и маленький кусок другого двора. Мне лупят по плечу дубинкой, и я выпрямляюсь.

Воздух пропитан сырым запахом дерева и дыма, за дверью ревет котельная, за ней расположены душевые; я снова против своей воли вспоминаю свой сказочный лес, в котором я спал; я думаю о свободе быть единственным человеком в этом мире, я дрожу от тоски и не могу остановиться; я представляю, какими прекрасными были эти деревья, а теперь они срублены и готовы к кремации; я вижу дуб, и вяз, и наконец сосну, это все мои эгоистические гены — я не хочу этого видеть, воображение требует сравнить эти дрова с могучим лесом, и тут я обламываюсь. Три вечных человека, сидящих у топки, раздувают огонь, и я подхожу ближе, пытаюсь всмотреться и вижу спектакль, развернувшийся в печи, магию пламени. Печная заслонка закрыта, из-за нее вырывается дым и жар, но это несравнимо с жаром этой печи. Огонь разгорается, и по моей коже бегут мурашки, удовольствие сталкивается с ужасом.

Старик у топки пыхтит, смеется, перебрасывается шутками с молодыми заключенными, старый сицилиец говорит с Франко на их общем языке, Франко произносит слова более быстро, сицилиец — более взвешенно, южанин темный, Франко — светлый, у одного черные волосы, у другого — белые, но их манеры похожи. Франко не знает, почему сицилиец оказался в Семи Башнях, в течение двадцати лет он побывал в разных тюрьмах. Он не может спрашивать об этом старика. Как и мне, ему не хочется этого знать. Мне интересно знать, ждет ли кто-то этих троих. Они кажутся нормальными людьми, но ведь нужно совершить какое-то зверство, чтобы загреметь в тюрьму на двадцать лет. Они раздувают огонь и кажутся довольными, словно они проводят свои дни, окруженные теплом и счастливыми лицами, спрятавшиеся в теплом уголке от опасного мира. Люди из котельной живут в корпусе А, в прибежище для привилегированных осужденных, они заняты обеспечением жизнедеятельности тюрьмы, снимают сливки с нашего импровизированного Хилтона.

Я думаю про свою бабушку, старую леди, и про ее камин, вспоминаю ее уютную гостиную, уголь поджаривается, как картошка; и он такой красивый, что мне хочется протянуть руку и достать его, разрезать и положить в середину масла и печеных бобов, в холле холодно, а за окном темно, там полно призраков, мартышки-гоблины прячутся по самым темным углам, под лестницей, но в основном у меня под кроватью, и эти мерзавцы никогда не спят. И снова этот установленный порядок, я помогаю Нане разжигать огонь, чищу щеткой решетку, вытряхиваю пепел, складываю расколотые дрова, на верхушку кладу уголь, делаю свечки из старых газет, жду целый день, когда же мне дадут чиркнуть спичкой; и тогда пламя пожрет заголовки, вползет в самую сердцевину дров, и уголь ярко вспыхнет. Пламя растет и пожирает все подряд. И когда я думаю о том, что Нана ушла, умерла, я хочу колотить кулаками по стенам; и это было хорошее время, лучшие дни моей жизни, по крайней мере, они у меня были, у слишком многих людей не было и этого; и я снова возвращаюсь в Семь Башен, смотрю, как старые заключенные загребают уголь, думаю о муже Наны и дымовой трубе, и все приходит в порядок. Хорошие времена всегда кончатся, но кончаются и плохие. Я же здесь не навсегда.

Из душевой выходят десять человек, вытирают головы, у них забавно топорщатся волосы, и настроение у них такое, как будто они вышли на прогулку, как будто они выходят из бара. Мы занимаем их место, до невозможности быстро раздеваемся и развешиваем свою одежду на трубах. Ни один из нас не теряет времени на разговоры, каждая секунда — драгоценна, мы расстанавливаемся под душами, дотягиваемся до кранов, на пальцах — обвалившаяся штукатурка, вырывается горячая вода. И это лучший момент каждой недели. Отскрести с себя говнище. Смыть свои грехи. На воле визит в тюремную душевую кажется излюбленным комедийным действом, в этом — унижение изнасилования и смерть благородного рабочего человека. Они даже используют это в телерекламе. Либералы и консерваторы поют, не бери мыло в душ, ты голый, твоя дырка в жопе открыта; и предполагается, что все мы — невежественные уебаны, мы проводим время, ебя друг друга, в прямом смысле этих слов; и я смеюсь, вспоминая, как в первый раз пришел в душевую, я чуть не обосрался, думал, что эти люди правы, а их предупреждения — искренни, и в долю секунды мое мыло выпрыгивает из рук и падает в воронку воды в стоке, в конце концов застревает в решетке, и, наклоняясь, я смеюсь и пою — они никогда не возьмут меня живым. Люди не меняются только оттого, что оказались в тюрьме.

На все про все нам дается пять минут, и я быстро намыливаюсь, сдираю слои своего чувства вины, мягко тру порез на колене, осторожно, чтобы не оторвать корку, мне известно о микробах и всякой заразе. Я скребу каждую часть своего тела, как уличный боец в красных штанах, балансирую на одной ноге, промывая между пальцев ног, тру глубоко под мышками, живая природа, тема сафари-парка; и вот я машу мачете и заставляю отступить этих зверей, и вот наконец втираю в волосы шампунь, вымываю гнид, которые все равно через несколько дней, без эфира, они появятся снова. Я моюсь тщательно, но очень, очень быстро, и у меня остается немного времени, и я могу теперь постоять и понежиться под душем. Вымыться дочиста, а затем сосредоточиться изо всех сил, всасывая в себя каждый градус тепла. Холод Семи Башен проникает столь глубоко, что, кажется, в один день лед заменит мне костный мозг. Я могу остаться навсегда стоять под этим душем. Это фантастика, я зажмурил глаза, в душевой пар, и за ним все остальные парни исчезают из вида; и я в уединении, мои органы снова функционируют, кровь течет по жилам, тюремное заключение не слишком хорошо действует на сердце и мозги, запах мыла и шампуня смешиваются. Мысли разжижают мозги, а стрессы разрушают сердце, а холод вводит все тело в оцепенение, и от этого становится хуже втройне.

Как только вода начинает остывать, я дотягиваюсь до полотенца, вытираюсь и одеваюсь, спешу, чтобы не растерять ни капли тепла. Остальные парни делают то же самое, пар уходит, и голая комната приобретает свой обычный вид: десять капающих труб, разделенные перегородками, оставшийся грязный осадок течет по наклонному полу, всасываясь в сточную дыру. Мы протискиваемся обратно в комнату с дровами, вначале горлопаним, но потом становимся такими притихшими, и Франко даже забывает поболтать с сицилийцем. Мы вынуждены ждать несколько лишних минут, пока прибудет следующая партия грязных мужчин, они опаздывают, но мы. отдыхаем, мы довольны, мы счастливы посидеть здесь, у огня. Они приближаются, мы чувствуем это по смраду, и нас ведут обратно, за дверь со змеей. Моя одежда воняет, и как бы я ни отстирывал ее во дворе, она никогда не становится чистой, но человеческое тело — это еще хуже.

Мы проходим через ворота, спускаемся вниз по ступенькам, стоим на пятачке. Мы проходим мимо Свинцового Пуза, и он фыркает, но ничего не говорит; мы предупредили надзирателей, и вот я иду с Элвисом и Франко к столикам Али, посидеть здесь — редкая привилегия, купленная за цену кофе. Человек из Оазиса тепло приветствует нас и выносит свой серебряный кофейник, мурлыкая: «Эспрессо, эспрессо, эспрессо», творит свое волшебство, внимательно рассматривает маслянистый кофеин, разливает его в крошечные чашки, говорит о братстве людей и том, что бензин перевернул цивилизацию; он рассказывает о природе мулл и священников; и христиане, и евреи — это его братья, каждый человек в этом мире — его брат. Али говорит с нами так, словно мы прошли много миль, чтобы посетить его скромную чайную, ему кажется, что он дома, что он работает на базаре. Я беру в руки чашку, готовлюсь к сладкому моменту. Я только во второй раз пришел в Оазис, хотя — да, можно бы было подкупить доверенного и послать через ворота, попросив его достать кофе и принести его под полой. Но этот момент ни с чем не сравним. Выйти из корпуса и посидеть за столиком, в тепле и в чистоте, поднести к губам чашку с эспрессо. Жизнь немногим лучше, чем вот это.

В каждой чашке — по маленькому глотку кофе, и половина из этого — гуща. Это самое густое варево в мире, и Али ставит три стакана с водой, чтобы мы могли запить эту гущу. Меня бросает в дрожь, неистовое кофеиновое землетрясение, эта жидкость насыщенная, и густая, и горькая; через секунду этот напиток уже у меня в животе, увеличивается в объеме и просачивается через стенки желудка, и если змея кундалини на самом деле существует, то это смогло бы ее пробудить; и я жду, что она вот-вот зашипит у меня за спиной, представляю, как вокруг моего черепа разливается нимб из света. Я вдруг совсем успокаиваюсь, сижу с Али, а он кивает в пустоту, приветствует воображаемых прохожих, проявляет уважение к своим товарищам по рынку, поворачивается, и улыбается, и говорит мне, что эти призраки базара он специально сам и выдумал. Я представляю себе ось зла, я знаю, что этот человек ошибся в своей жизни, но он не злой. В глаза его называют Али, за глаза — Али Баба, он хороший человек, наичестнейший, в стенах тюрьмы он делает важную работу.

Франко ставит свою сумку на стол и лезет внутрь, достает и показывает мне свою книгу. Эту книгу ему прислали мама и папа, чтобы он никогда не забывал, откуда он родом. Это альбом с фотографиями, и он показывает мне, вот он карабкается на скалы, он дышал свежим воздухом, ел свежую пищу и пил хорошее вино. У него была легкая жизнь, он показывает мне заснеженные вершины гор и замороженные ледяные поля, переворачивает страницу, и я вижу солнечные лужайки, все в цветах, шале на склоне, это больше похоже на Швейцарию, чем на Италию. Он говорит мне, что его любимая еда — фондю, что на его день рожденья мама всегда готовила фондю. Он выглядит таким печальным, начинает говорить на своем языке, вероятно, представляя, что перед ним не я, а кто-то другой. Потом снова переключается на корявый английский. Переворачивает страницу. Залитая солнцем пьяцца с фонтаном, статуи и тротуары, маленькая пьяцца, размером тот пятачок, на котором мы сидим, но я ничего не говорю, Франко очень серьезен. Его мать дважды в неделю пишет ему — он счастливчик. Он смотрит на меня пристально и говорит — один косяк. Одна затяжка, и все еще нет документов.

Франко и его друзей подставили. Они ехали с островов в фургоне с прицепом, разбили на ночь палаточный лагерь, вымылись, переоделись и отправились поужинать в маленький ресторанчик, спрятанный в скалах через дорогу, дешевое место, обслуживающее любителей позагорать, туристов и нескольких местных. Они едут домой, они провели целый месяц на пляже, три парня и две девчонки, в домашней таверне они заказали себе нормальной еды. Пицца великолепна, и салат хрустит, и управляющий вручает им бутылку вина бесплатно, от заведения, маленькие тарелки с оливками и мягкий хлеб. Управляющий дружелюбен, с интересом расспрашивает, где они побывали, он вежлив с мальчиками и уважителен с девочками. Превосходный конец отличного отдыха, и они ждут не дождутся снова увидеться со своими родными, и когда они уходят, то оставляют щедрые чаевые, хотя им почти нечем платить, деньги практически закончились.

Уставшие, набитые едой под завязку, они переходят дорогу, идут к своему платочному лагерю, за ним начинается пляж, они лежат на песке и смотрят закат, одна из девчонок передает по кругу бутылку воды. Появляется управляющий с пятью банками холодного пива, открывает их и раздает всей компании. Кажется, что жизнь прекрасна. Он скатывает косяк и передает по КРУГУ уверяя, что если они курят на пляже, то не будет никаких проблем, никаких, никаких проблем, друзья мои; и они разговаривают о рыболовных судах в море, курят, обсуждают вкус раков и кальмаров. Франко качает головой и шлет проклятия, вспоминает, что они были довольны, их накрыло, и они не услышали полицейских сирен, пока не показались машины, и полицейские начали орать и показывать на них, а управляющий отошел в сторону и выглядел очень довольным собой.

Франко привезли в Семь Башен, одного из его друзей освободили, потому что он не затягивался, по крайней мере, хоть в этом полиция повела себя честно, или, может, они хотели доказать, что это не было подставой, а третий парень по совету их адвоката был отправлен в психушку, теперь он проходит курс лечения, они пытаются заставить его во всем сознаться, они пытаются излечить его от воображаемой привычки курить наркотики. Обе девчонки в женской тюрьме, в другом конце страны.

Франко откидывается назад и приканчивает свой стакан воды, надзиратели зовут нас обратно в корпус. Али хлопает в ладоши и вынимает свою книгу, вертит в руках обкусанный карандаш и вносит необходимые поправки. Франко наклоняется ко мне и говорит, что он невинный человек, и я всегда должен об этом помнить, и это правда, душ очистил наши души, так же, как и тела, и он шепчет мне, когда он выйдет из этого места, он вернется домой и будет приходить в себя, кушать здоровую пищу и гулять по горам, работать, зарабатывать деньги и обретать спокойствие, снова станет сильным, а потом он вернется на эту землю. Может, это будет через год, или через два года, или даже через пять лет, но он отправится в ту таверну и найдет того управляющего, подождет, пока тот закончит свою работу осведомителя и отправится домой, а потом он возьмет нож и перережет ему горло, от уха до уха.

Я хороший парень, я порядочный человек, я чист и свободен от греха, голова покачивается в люльке надушенного капюшона, засаленная подушка под грязной одеждой, мое волшебное одеяло — это пыльный комбинезон, полный детских секретов, он защищает меня от гоблинов, прячущихся под кроватью. Я такой хороший, что мне(хочется плакать. После горячего душа сегодняшний ночной сон будет глубоким и безмятежным, мое пузо набито миской с рисом и бобами, вареное яйцо на десерт; и я очень доволен, может, я буду плавать по воздушным волнам и соединюсь к духам людей, которые спали под этим одеялом до меня, их воспоминания впитались в одеяло. Нана была экстрасенсом, она слышала голоса, но мне нужен ее дар. Ничего не может причинить мне боль, я окружен невинностью и почти в тишине, и хотя в Семи Башнях высокие стены и множество замков, есть способ вырваться на волю.

Если воля человека крепка, то с помощью своего воображения он может найти спасение. Это битва, но ее можно выиграть. Это то, где проистекает теперь моя жизнь, у меня в голове и на дороге, я лечу над ландшафтами и пейзажами, ищу свои потерянные гены. Легко впасть в апатию и начать страдать, стать заложником чисел. Над кроватями и на стенах приклеены календари, покрытые крестиками, грудой черных и синих надгробий, ими вычеркивают даты и дни. Встречаются оттенки красного, но черный цвет — главный. Это бой с замедлившимся временем, эти дни — противоположность путешествиям, когда время идет быстро, и не заметишь, как промчался месяц. У меня есть свой собственный маленький календарик, но я держу его от глаз подальше, я не буду зачеркивать дни. Это предубеждение, ничего больше, и я жестко давлю эту попытку депрессии, свою темную сторону; и это уходит без сопротивления, и я уже путешествую по новым местам, которые мне откуда-то уже знакомы. Я улыбаюсь, замечая Джимми Рокера, человека, о котором все вокруг только и говорят, скиталец с золотым сердцем, миролюбивый бродяга, который живет в соответствии с традициями, установленными тысячами искателей на земле возможностей, на земле свободы.

Джимми едет с юга, из Мемфиса, одного из городов рок-н-ролльной мечты, эта мечта — пик западной цивилизации; он склонился над рулем своего грузовика, стеpeo за тысячу долларов — и в его распоряжении две тысячи радиостанций, специальное предложение — чистый поток звука; «Рамонес» поспешно мчатся, обгоняя хор, который хочет уравновесить музыку. Когда заканчивается этот классический панк, Джимми щелкает каналами, останавливается на дробном ритме убийственного пианино Джерри Ли Льюиса[4].

Он бесстрашно давит на газ, он знает, что он хороший и здоровый парень и ему нечего бояться со стороны закона, ему ничего не сделают эти сонные начальники со своими потными подмышками и солнцезащитными зеркальными очками, с этими ружьями, болтающимися на сиськах; они просыпаются только для того, чтобы поохотиться на ниггеров, пидоров, розовых, либералов и яппи-федералистов. Эти уполномоченные законом офицеры любят простую и чистую жизнь белых мальчиков, таких, как Рокер, до тех пор, пока он не превратится в ничтожного беглеца-наркомана. Но это — мое путешествие, и у Джимми все в порядке, я гоню прочь негативные мысли, все сладко и изысканно, а в это время за решетками реабилитационной карательной системы Соединенных Штатов парни все вместе усмехаются и танцуют под «Тюремный рок». Элвис поймет природу этого видения.

Счастье приходит тогда, когда ты заваливаешься в кабачок «Бэтти Мэй». Чтобы расслабиться, Джимми нужно холодное имбирное пиво. Имбирное пиво со льдом, здоровые свойства этого напитка наверняка помогут ему прийти в себя после многих миль, оставленных позади. Он забил стрелу со своим старым приятелем Фредди Ебарем, охотником за пиздой и экстраординарным плейбоем, сумасшедшим карточным шулером, который живет в развалившемся колониальном доме в Нью-Орлеане, в двадцати минутах от Бурбон-стрит, вместе с печально известным мастурбатором Двуруким Бобби. Они мало платят за аренду и шатаются по городу, приводя в шок его гостей. Бродяга не разделяет ценностей Ебаря, но любит его за другие качества. Больше, чем кого-либо, Ебарь любит свою мамочку. Посылает ей регулярные долларовые переводы, чтобы она наслаждалась своими последними годами в Лаббоке, священном месте, где родился мистер Бадди Холли. Джимми знает Фредди два года, с тех пор, как они работали вместе в «Тако Белл»[5] в Талсе. Рокер продержался на этой работе с месяц, а затем двинул на восток, вернулся и отправился в путешествие по собственной земле Бога, довольный своим жребием.

Эта полоса на краю города — чистой воды рай для скитальцев, здесь просторная парковка и вкусно кормят, обед обойдется в несколько честно заработанных баксов. Джимми входит и садится в кабинку у окна, берет меню и чувствует приступ сдерживаемого голода. Как будто бы он месяц не ел нормальной еды, был вынужден блюсти диету из риса, и супа, и тушенки, и рыбы и всякой другой дешевой и безвкусной еды, от которой тупеют мозги; вот посидишь на такой диете — и оценишь принципы демократии. Джимми пробегает глазами по меню. Кажется, здесь есть все. У Джимми текут слюнки, он не знает, с чего начать. Омлеты с различной начинкой, толстые гамбургеры, утопающие в сыре и беконе, стейки размером с тарелку, запеченная кукуруза и огромные картофелины с салатом из капусты, широкий выбор острых мексиканских блюд, тортилла и энчилада, заправленные жареными бобами и перцем халапеньо… Может, стоит заказать пиццу… А что у нас с соусами? Салат-бар, пять приправ. Это и в самом деле страна изобилия, и признательность Джимми не знает границ.

Рядом с ним стоит Мари-Лу, и в начале Джимми даже не замечает ее. Когда он обращает на нее внимание, то вздрагивает. Она действительно красива, с изумительным блеском в глазах. Она вежлива и застенчива, но он понимает, что эта девушка создана для него, он представляет ее на калифорнийском пляже, ему говорили, что в Сан-Диего в это время года чудесно. Они могли бы найти мотель рядом с пляжем, и она наденет купальник, а он будет поигрывать своими татуированными мышцами а-ля Генри Роллинз[6].

Он думает о том, какие сделает татуировки, как только он доедет до западного берега, он отправится в «PermanentMark». Ему нужна самая лучшая, а «PermanentMark» — самая лучшая в округе. Джимми и Мари-Лу заживут тихой жизнью на залитом солнцем берегу, коктейль «Маргарита» и холодное пиво — по чуть-чуть, они будут умеренно выпивать и никогда не мучиться от похмелья. Но для начала Джимми должен сделать заказ, и он просит огромную кружку холодного имбирного пива, а на закуску жареные грибы со сметаной и сальсой, к этому прилагается бесплатный салат, а в качестве главного блюда он выбирает мексиканскую смесь с гарниром из крупно нарезанного жареного картофеля и две порции чесночного хлеба. Десерт он закажет позже, но он уже положил глаз на яблочный пирог с ванильным мороженым. Мари-Лу кивает и уходит.

Джимми провожает ее глазами, восторженно глядя на ее движения, на то, как она покачивает своей задницей. Она быстро возвращается, несет его имбирное пиво, понимая, что после долгого путешествия по холмам, в полицейском вагоне, в дороге, в своем грузовике Рокер умирает от жажды. Джимми аккуратно вставляет трубочку в лед и поднимает бокал. Этот вкус пузырящегося напитка вызывает в нем дрожь, и он одним глотком выпивает половину содержимого бокала. Мари-Лу явно впечатлена. Она спрашивает, откуда он, и Джимми рассказывает ей о Мемфисе, о времени, проведенном в Нэшвилле, он понимает, она влюбилась в него, ей нравится романтика такой жизни и его уверенная, но скромная жизненная позиция. Ей хочется смыться прочь из Миссисипи и посмотреть мир. Рокер так много всего повидал и переделал. Он понимает, что ей хочется поболтать подольше, но нужно работать, и вот он уже раздулся от гордости, он представляет себе, как эти рубиново-красные губы облизывают его салями, и тут он думает, что это слишком примитивно — опустошить свои яйца, как Джимми Без Рук, и обрывает себя, и ругается на себя за это, вспомнив, кто он и где он, он просто не того сорта парень.

Джимми прислоняется спиной к мягкой кожаной обивке и вдыхает запах полироля, смотрит, как по дороге проезжают грузовики, горцы разъезжаются, кто на север, кто на юг, у них стойкие духовные ценности, они безудержные мечтатели, пытаются уложиться в расписание. У Джимми нет временных ограничений.

Он бродяга и может делать все, что хочет. Если торкнет, он прямо сейчас двинет в Калифорнию. Рядом с его кабинкой стоит музыкальный автомат, и он опускает в него десятицентовик. Выбирает песню Джонни Кэша «Блюз тюрьмы Фол сом». С удовольствием слушает резкие гитарные запилы Джонни, и Мари-Лу приносит ему закуску, огромную миску масляных грибов, заправленных огромным количеством сметаны, бадью сальсы и ставит на стол еще одно имбирное пиво, чтобы ему было чем запить весь этот праздник вкуса. «За счет заведения, сладкий», — улыбается она. Джимми набрасывается на еду, дав волю так долго сдерживаемому голоду. Каждая ложка — вершина рая для изголодавшихся вкусовых рецепторов. Свежайшее, с легким ароматом масло, мясистые грибы, превосходная сметана. До невозможности острая сальса. Он никогда и не догадывался, насколько прекрасной может быть еда.

Мари-Лу оставляет скитальца покушать в тишине, она обслуживает другие столики. И вот входит шериф, останавливается, чтобы оглядеться, с легкой улыбкой кивает Джимми, доброжелательный слуга закона, он ценит Честность этого благородного незнакомца, который путешествует через его владения, он вносит свой вклад в локальную экономику. Шериф Клинтон садится у прилавка. Пьет кофе и заказывает кусок яблочного пирога. Его оружие безмятежно покоится на ремне, и Джимми сомневается, что этот пистолет вообще когда-либо гневно выхватывали из кобуры. Мари-Лу возвращается и забирает у Рокера тарелки, спрашивает, понравилась ли ему закуска. Он говорит, да, спасибо, большое спасибо, и понимает, что она уже влюблена в него, безвозвратно, по уши. А какая женщина не влюбится в Джимми? В конце концов, это эталон мужественности во всей своей красе. Красивый, умный, подтянутый, уверенный, у него здоровое, богатое воображение. Его обожают за простоту, женщины, которых он встречает, страстно хотят его. Еще он очень скромный.

Салат-бар безупречно занимает свое место в середине зала, он напоминает Джимми бильярдный стол, и Джимми обходит вокруг, подсветка сверху освещает этот праздник вкуса. Салат из макарон, хрустящий латук, толстые помидоры, поджаренные гренки, сочные авокадо, большие черные оливки и острый соус «Тысяча островов» — все это оказывается на его тарелке. Он очень голоден. До этого момента он непрестанно думал о еде. Представлял себе разные блюда. Вот лежит французский хлеб, ржаной хлеб, ореховый хлеб и около десятка других сортов хлеба, но он простой парень, он и понятия не имеет, что это за хлеб. Изо всего этого изобилия он выбирает наугад, наудачу. Грибы не перебивают аппетита, словно он голодал до этого вечность. Словно все эти блюда только возбуждают его аппетит еще больше. Он возвращается к своей кабинке, рот наполняется слюной, и кажется, он не сможет вытерпеть, он начинает трапезу с салата из макарон. Их перемешали с майонезом и тонкими колечками зеленого лука. Это просто супер. Мои комплименты шеф-повару, и он рад, что толстый толстяк, бывший мошенник, начал новую жизнь и так скоро прижился в нормальном обществе. Он выбирает в музыкальном автомате еще одну песню, Вилли Нельсон предостерегает мам, чтобы те не позволяли своим сыновьям становиться ковбоями. Джимми кивает в такт, склонившись над тарелкой, и с наслаждением хрустит гренками.

Он думает несчастных бедняках на этой земле, о третьем мире, влачащем жалкое существование в пыльных трущобах Индии, и понимает, как сильно повезло ему самому. Он счастливчик, да, Мари-Лу забирает его тарелку и уходит на кухню. Джимми мельком осматривает других посетителей заведения, в основном это мужчины и женщины средних лет, семьи, несколько стариков, двое парней сами по себе. Эти граждане лучатся хорошим здоровьем, большие люди с отличным аппетитом, богобоязненный народ, который живет в согласии с Евангелием, у которого нет времени на озлобленность. Каждый человек несет ответственность за свои действия, и Джимми согласен с этим утверждением. Мари-Лу приносит его тарелку, а он такой голодный, он съест и быка, он должен справиться с тремя огромными буррито, туго скрученными и наполненными самыми лучшими в мире жареными бобами, он не пробовал такого со времен «Тако Белл» в Талсе. Две энчилады никак не дождутся, пока он обратит на них внимание. Еще и рис, но это необычный рис. Он воздушный, и этот привкус Джимми никак не может узнать. Он режет буррито, которое обжигает его руки, вонзает вилку в бобы, вгрызается в еду, и ее вкус разливается по всему его существу. Это духовный материал, материально-духовный момент.

Джимми Рокер медленно поглощает свою еду. Это религиозное переживание, и он отрывается от собственного тела и уносится в другие сферы. Музыкальный автомат играет «Небраску» Брюса Спрингстина. Он знает, ему не придется отправляться в Бэдлендс, потому что он не испытывает никакого гнева, только любовь. К своим товарищам мужчине и женщине и ко всему тому, что Господь подарил этой земле. Он — часть этого вещего сна. И вот он заканчивает с едой, откидывается назад и благодарит Мари-Лу. Через минуту он закажет кусок того яблочного пирога. Может, еще и чашку кофе. Он смотрит на Мари-Лу и представляет, как они вдвоем сидят за десертом под жарким солнцем, как эта сладкая официантка с обнаженными булками наклоняется над капотом его грузовика, Джимми слегка обеспокоен тем, что она может погнуть капот, но он не только бродяга, он еще и любовник, держа в руке свой перец, он делает шаг вперед, но не может избавиться от голода, урчащего в пузе, он гонит прочь эти пошлые мысли, вот он готов сделать заказ.

Он снова изучает меню, боль в животе растет. Мари-Лу идет к нему, но ей путь преграждает рука свиноподобного человека. Этот хуй с горы — ненормальный, он пристает к Мари-Лу, а шериф поворачивает голову и ничего не замечает. Боров — задира и вор, потенциальный насильник, и Джимми уже вскочил на ноги, в ту же секунду, что и мужик, и от его удара этот придурок неуклюже разваливается в кабинке, он целехонек, но лежит без сознания. Мари-Лу замирает, затаив эмоции, и клянется, что хватит с нее этого проклятого Богом города. Она хочет уйти с Джимми. Остальные посетители разражаются аплодисментами, шериф пожимает ему руку, а хозяин заведения выходит из подсобки и хлопает Джимми по спине, говорит, что за еду не надо расплачиваться, сынок. Все, что хочешь, твое. Джимми садится за столик, перед ним появляется кусок яблочного пирога с мороженым и чашка легкого кофе, его десерт, Мари-Лу ждет его, сидит на стуле, она готова уйти, и наш герой-скиталец расправляется с последней крошкой, встает и говорит до свидания всем людям, хуй с горы жмет ему руку и просит прощения за свое поведение, не надо переживать, братан, он не знает, что на него нашло. Джимми кивает, надеется, что парень усвоил этот урок, и выходит из столовой.

Крепкий парень Джимми выводит свой грузовик с парковки, и Мари-Лу придвигается ближе к нему, говорит, куда ехать, и он подъезжает к деревянному домику с желтым газоном и покосившимся от ветра забором. Она целует его в щеку и проскальзывает в дом, а он осматривает улицу, дотягивается до приборной доски и берет упаковку с «Хершис». Шоколад напоминает ему о доме. С шоколадом он коротает время до возвращения Мари-Лу, она сняла свою униформу, на ней короткое летнее платье, она распустила волосы и стала еще красивее, настоящая кукла. За ней следует пожилая пара с чемоданом. Ее мама и папа жмут ему руку и говорят, присмотри за нашей девочкой, парень, мы знаем, тебе можно доверять, так куда же вы направитесь? Джимми пожимает плечами и улыбается, и они говорят ему: «Езжайте, куда угодно, куда хочешь, мы не против». И он, успокоенный, заводит грузовик, все счастливы и довольны, он снова на дороге, находит выезд на автостраду.

Добравшись до перекрестка, он останавливается, он хочет отправиться на запад, он тихонько смеется, думая, ебать того Ебаря, без эмоций, эта жопа с ручкой, эта ебливая грязная машина — не самый хороший из приятелей. Мари-Лу снимает ботинки, вытягивает свои нежные ножки на панель, вот уже спустилась теплая ранняя ночь Миссисипи, а они сидят посреди этой деревенской дороги, и мох свисает с высоких старых деревьев, хлопок на полях Джона Ли Хукера, и они в Дельте, но Джимми не слышит по радио Роберта Джонсона, только сладкие ритмы Кинга. Они сидят вместе, невинно любуются линией горизонта, и Мари-Лу опускает голову ему на плечо, шепчет мне на ухо сладкие глупости, ей нравится безупречность дороги, и я почти не сомневаюсь, что мы — «Меrrу Pranksters»[7] только без наркотиков или политики, только кока-кола, Леви Страус и рок-н-ролл.

Я люблю тебя, Джимми, никогда не покидай меня и не позволяй мне уйти, мы будем жить вечно и увидим мир, мы обустроимся, и у нас будет большая семья, мы будем кушать яблочный пирог, такой же, как пек Гранин, ты и я, мой сладкий, никто нам теперь не помешает, весь мир у наших ног, и я вдыхаю аромат этой прекрасной южной мисс, пытаюсь решить, поехать ли мне на юг, проскочить мимо Нью-Орлеана и найти хороший пляж в Мексиканском заливе или же направиться на запад, в Техас, и продолжать ехать, пока мы не доберемся до Тихого океана. Мари-Лу и Рокер сидят на перекрестке и превосходно себя чувствуют, эта женщина — сущий ангел, одна из знаков удачи, которыми Бог награждает хороших мальчиков, таких, как я.

Легко проникнуться завистью к свободным людям, защищенным в своих теплых домах и уютных постелях, они зарабатывают деньги и ждут, когда наступит уикенд, целых два дня, чтобы скосить лужайку и помыть машину. Легко проникнуться завистью к женщинам и детям, даже к их бегающим собакам, которые выклянчивают объедки и хитрят, которые торопятся домой, когда прогулка становится им в тягость, и их принимают с объятиями и с ужином. Куда бы я ни отправился, везде живут порядочные, любящие демократию люди, живут в уважении к чистым деньгам, защищенные кирпичными стенами, которые они превратили в свои жилища, по грязным улицам проходят бродяги, и на них можно смотреть через защитные стеклянные фильтры. Я завидую им в их скуке, в их безопасности и любви. И может, я даже завидую Капитану, завидую тому, что он хорошо выглядит и бегло говорит на этом языке, я завидую его явной уверенности и его здоровью, завидую тому, что он пользуется уважением у членов своей команды, завидую, что у него есть средства, которые он зарабатывает на жизнь. Видимо, я недооценил этого человека, что-то исказило мое мнение о нем.

Рамона говорит мне, что после своего путешествия в рай она выйдет замуж, обустроится и создаст семью, и ее мужчина будет благоразумен, и скучен, и он будет ей гарантией надежности, которой у нее никогда не было, которую я никогда не смогу дать ей. Их жизнь будет монотонна, но безопасна. В то время, когда на вершине холма щелкают четки, она бряцает брелоками своего браслета, и этот звук пробуждает мечту великого охотника за странствиями, скитающегося по верфям, выезжающего на сафари в контейнерные джунгли. Звонит телефон, и эта незнакомка, которую я зову Марианн, потому что не могу произнести ее имени, быстро подходит к стойке бара, склоняется и говорит с барменом. Я смутно помню балийские маски, я видел их в Магазинах подержанных вещей, но не знаю, что они обозначают, имеют ли они отношение к верованиям или сделаны просто по приколу. Люди делают маски повсеместно, создают кукол и придумывают мультяшных персонажей, но к чему эта деятельность на тропическом острове?

Когда Славный Капитан заходит в бар, и я сижу, не меняясь в лице, а Рамона оборачивается, снова оглядывается на телефон, на ее лице проскальзывает удивление, а затем восторг, она смеется, спешит в его объятия. Благородные морской волк поднимает ее на руки и кружит, и я жду, когда музыкальный автомат начнет играть «Привет, Мари-Лу» в исполнении легендарного Рики Нельсона. Трогательная сцена, но этот Капитан бесит меня, и я пытаюсь разобраться, почему так, может, потому что он из того типа людей, которые всегда все держат под контролем и никогда не страдают от тоски, никогда не разбрасывают фантики от конфет, никогда ни о ком не говорят плохих слов, его лицо бесстрастно, и потому невозможно прочитать его мысли. Его принимают как героя, вернувшегося с войны, хотя на самом деле он просто еще один рабочий человек, торговый моряк, перевозящий грузы. Но в изумленных глазах этой женщины он все же супермен, и она крепко целует его в щеку, и это странный поцелуй, скорее утешительный, нежели страстный.

Влюбленные усаживаются на высокие стулья у стойки бара, и этот чувственный мужчина сражен Марианн, он обнял ее за талию, заказывает выпивку, периодически оглядывает зал, он ждет, пока бармен выполнит их заказ, и щеки Капитана пылают от счастья. Он мельком смотрит на меня, и его взгляд не задерживается ни на долю секунды, словно меня и не существует, я просто еще один безликий бомж, в крови которого слишком много алкоголя, который в эмоциональном смятении. Он осознал, что нет будущего в таком неприкаянном существовании. Он вел странствующую жизнь, он повидал мир и принял решение изменить этот надоевший порядок, скромный матрос, взбирающийся по служебной лестнице. Если это так, то я еще завидую и его решимости, впрочем, как и его мужеству. Мне начинает нравиться этот человек. Он искренен и справедливо обращается со своей командой, зная, что парни, работающие под его начальством, хоть и самостоятельны, но также потеряны и одиноки. Я пытаюсь вспомнить поговорку. «Одинокие люди редко бывают в одиночестве». Очень справедливо, но не для данного момента. Я пьян и хочу уйти, я подхожу к бару.

Капитан и Марианн с воодушевлением поднимают свои бокалы и легонько чокаются, выпивают и поднимаются, они готовы уйти, и эта сладкая девочка оборачивается, машет мне рукой, мельком улыбается; и от этой ее улыбки замедляется ход времени, я снова здесь, в еще большем смущении, она сбрасывает свою маску и из незнакомки превращается в близкого человека и возлюбленную; в бар входит матрос и приветствует Капитана, они выходят, и матрос открывает им дверь. Я расплачиваюсь с барменом и выхожу на улицу, в лицо дует ветер, эти двое влюбленных спрятались куда-то, их не видно. Я опираюсь о стену, дохожу до угла и пытаюсь вспомнить, слева или справа мой отсюда находится мой отель. Ветер резок, у меня мерзнут щеки. Уходит пара минут на то, чтобы сообразить, что мой отель справа, тепло алкоголя испаряется, изрыгнув выхлопы, мимо проезжает машина.

Я продолжаю свой путь, я иду медленно, смотрю на дорогу и замечаю машину, в которой сидят два человека. Я подхожу ближе, но не могу рассмотреть, Капитан ли это с Марианн, у этого человека на ладони маленькая коробка. Должно быть, в ней кольцо. Мотор работает, и от конденсации запотевают окна. Я наклоняюсь, чтобы рассмотреть, что происходит. Ясно, что этот загадочный человек предлагает ей руку и сердце. Они разговаривают и улыбаются, затем повисает пауза, они обнимаются, крепко держат друг друга в объятиях, держат жизни друг друга, у них будет десять детей, и они заживут счастливой жизнью в маленьком хорошеньком домике; и мое одиночество от этого еще острей, я тону в нем, видя этих нежных обнимающихся незнакомцев, и я теряю голову, стучу в лобовое стекло, но они не замечают, а может, меня больше не существует, я неуместный призрак, еще один безликий изгнанник. Я отскакиваю и верчусь, смотрю на аллею и вижу длинную палку, подбираю ее и возвращаюсь к машине, начинаю лупить по лобовому стеклу. Женщина вопит, а мужчина вылезает из машины. Я ору на него, и он забирается обратно в машину, начинает сигналить. До меня доходит, что я натворил, и я хочу извиниться, но не знаю, как, зависть — это яд, искажающий и извращающий здравый смысл. Я отбрасываю палку и тороплюсь скрыться в ночи до того, как приедет полиция и заберет меня в тюрягу.

ТЯЖКИЙ ТРУД

Мистер Пресли стоит на голове, пытаясь обеспечить максимальный прилив крови к мозгу. Его волосы сползают вниз, опухоль в его животе безвольно провисает между хрупкими ребрами; скрученный узел из плоти и боли. Он был на обследовании и теперь готовится к операции, боится, что хирурги накормят его не теми лекарствами, что это нанесет вред мозгу или вызовет гангрену, при чем тут доброкачественная опухоль? Он также полагает, что страх может настолько ослабить его иммунную систему, что он не перенесет операции, а прилив крови к мозговым клеткам упрочит его ментальную выносливость. Его лицо надулось и покраснело, череп утонул в подушке и одеяле, кровать скрипит под его весом. Я сижу рядышком и считаю секунды, пытаясь не сбиться. С каждым днем время проходит все медленней, два месяца, проведенные в Семи Башнях, кажутся длиннее двух бессонных лет. Я не помечаю дни своего срока, я сопротивляюсь игре в числа, но это невозможно, мой календарь прилеплен на стену и испещрен надгробиями. Время стало чем-то, от чего нужно избавиться, и это само по себе преступление.

Через шестьдесят три секунды Элвис медленно опускает ноги, его руки дрожат от напряжения, у него почти получается, и вот он расслабляет мышцы и кубарем падает вниз, переводит дыхание и вытягивается на одеяле, ждет, пока пройдет головокружение. Это упражнение вселяет в него уверенность, и он объясняет мне, что хотя его не слишком интересует отсталая стра-а Индия, где религия и классовые предрассудки загнали народ в деревянные лачуги, он не имеет ничего против учения хатха-йоги; стойка на голове — это известное упражнение из йоги; и он смеется и говорит: «Америка и Индия, мой друг, это два противоположных полюса человечества, один — продвинутый и свободный, там бедняк может оставить свой отель и переехать в Белый дом, а другой остается в оковах, разрушается суевериями и нищетой».

Мимо нас проходит Джордж, останавливается, чтобы переброситься словами с Кингом, он коммунист и истинно презирает и капитализм, и религию, но он не понимает английского и потому спокоен, а вообще он темпераментный чел, в любую минуту готов взорваться. Он оборачивается и смотрит на меня, кивает и идет дальше, а Элвис делится со мной новостью, что скоро в Семь Башен прибудет какой-то австралиец или даже парень из южной Африки, а может, из Новой Зеландии, есть шансы, что его направят к нам. Эта информация нам выдал доверенный на воротах, а ему сказал надзиратель, у которого брат служит в управлении, хотя это, вероятно, еще один неподтвержденный слух. Что ж, я сую руку в карман, сжимаю талисман и загадываю желание.

Франко садится рядом со мной, разминает взмокшие пальцы, у него отросли ногти. Дела у него все хуже и хуже, его адвокат вот уже в третий раз не явился на встречу. Семья Франко отправила большую сумму денег этому человеку, в качестве оплаты за его услуги на взятку органам, чтобы те ускорили заседание суда, но с тех пор, как они получили чек, адвокат так и не появлялся. Франко ослаблен, и физически, и морально.

Кажется, вдобавок его трясет. Мы все похудели, если сравнивать с тем, какими мы сюда прибыли, но он еще стал ниже ростом. Может, он сутулится, но я так не думаю. Я не могу понять, что это. Элвис тоже не получил уведомления о заседании, он бесится, тем самым создавая себе еще больше проблем, ведь его здоровье важнее, чем свобода. Франко уставился на его ярко-красную голову, на сползающую челку, он говорит Элвису, что тот выглядит как «синьор помидор». Так и есть. Мы начинаем хохотать. Через два месяца, проведенных вместе, нам мерещится одно и то же, томатные кусты, помидоры, зреющие на солнце, сваленные грудой на стол, помидоры в салате, редиска и перец переливаются под девственным оливковым маслом, помидоры, нарезанные кубиками и смешанные со вкуснейшим соусом, которым заправляют лингуине. Наши рты наполняются слюной. На воле одинокий человек мечтает о сексе, в тюрьме нас больше всего волнует еда.

В корпусе С нежные желудки набивают вареной картошкой, Франко подавляет приступ ностальгии, он подходит к Элвису и протягивает руку помощи, помогает старику подняться на ноги. Он покачивается, находит точку равновесия, осторожно шагает к лавке, на которой мы сидим все вместе, три изгоя, чужаки-товарищи, мы снова смеемся, словно читаем мысли друг друга, должно быть, остальные, должно быть, считают нас сумасшедшими, потому что мы стоим на головах и обливаемся слюной при мысли о горячем душе, вкушаем воображаемые помидоры и планируем длительные путешествия. Но мы выживаем, человек прибывает в Семь Башен сломленным, молится, чтобы его срок прошел в безделье, умоляет Бога, чтобы все не было так, как ему пообещали, чтобы его не изнасиловали мужики и чтобы ему не перерезали горло. Он напуган, он взбешен, у него начинается паранойя. Он прислушивается к шепоту, он легко может сорваться и удариться в насилие, начать воевать с несуществующими врагами. Этот корпус — новая территория, но здесь мало чего интересного, другие заключенные останутся загадкой для чужестранца, который не понимает, о чем идет речь. Только Элвис и Франко что-то значат для меня, но их манеры и потаенный смысл их слов остаются для меня непостигнутым. Здесь нет разнообразия и нет поощрений, только месяцы и годы пустоты, которая еще долго будет тянуться, у нас слишком много времени, чтобы думать о будущем и сожалеть о прошлом. Безжалостная скука душит, эпилептическая клаустрофобия сломает самого сильного человека.

Тюремные надзиратели и другие заключенные могут, если захотят, сделать так, что паранойя новобранца обернется против него самого. Ты можешь чувствовать себя в безопасности рядом с убийцей, который кивнет тебе и поделится печеньем, а какой-то казнокрад будет доебываться до тебя, глумиться, прикинется наемным убийцей, хотя все, что он совершил, так это спиздил у стариков все их сбережения, второсортная шлюха, которая не видит дальше своего носа. Как только человек обустроится здесь и поймет, что к чему, он легко втащит казнокрада в сортир, надает ему пинков по печени, искупает его в саках, но все это — без крови, на сафари закон джунглей работает еще жестче, и только от страха, что будет еще хуже, этот мелкий преступник обделает свои штаны. Сломанный нос — это слишком очевидно, надзиратели переполошатся от вида хлынувшей крови, а эта мелочь, которая грабит бабулек, из того же сорта людей, которые в слезах побегут жаловаться Директору.

Новобранец осторожно входит во двор, это подросток, он тихонько идет по двору, вертит в руках свою флейту, вздрагивает, поднося ее к губам, и открывает рот. Ему не больше восемнадцати, он обвиняется в домогательстве к пожилой леди, а он, дурак, рассказал об этом другому заключенному и получил за это пизды, хотя на самом деле его упекли сюда за то, что как-то поздно ночью он помочился на стену бара. Эта леди — сноб из высшего общества, она пожаловалась в полицию, убедила их в том, что он был вооружен. Элвис понимает, что этот парнишка говорит искренне, пристать к женщине — это почти изнасилование, и если он не рассказал бы правду, его не приняли бы в тюремное общество. Иерархия установлена раз и навсегда, парни, обвиняющиеся в сексуальном насилии, всегда на самом последней ступеньке, хотя мы не видим их, или, по крайней мере, если они среди нас, они молчат. Те, кто выебывается, тоже могут ожидать пиздюлей, если к ним не относятся более или менее терпимо. Парень с флейтой начинает дудеть, и это вызывает во мне приступ раздражения, Элвис успокаивается, узнав мелодию Карла Перкинса, Франко хмурится. Это не трубач из неторопливого джаза, это порывистый мальчишка с грошовым свистком. Я держу себя в руках, малейший инцидент повлечет за собой цепную реакцию.

Вчерашний волейбольный матч — отличный тому пример; раз в неделю, на один час, надзиратели приносят сетку, эту игру, по большому счету, устраивают для того, чтобы лишить сил ее участников. Во дворе есть один-единственный мяч, и им играют в футбол, — это баскетбольный мяч, он слишком тяжелый и громоздкий, с ним трудно и неудобно управляться. Это всем известно, потому каждый раз происходит драка, вчера дрались двое парней с верхнего этажа; и вместо того, чтобы, как всегда, отмудохать и обматерить друг друга, они пустили в ход нож, один припер к стене другого и был готов вонзить тому в живот лезвие, и тут Булочник начал орать. Его визг был пронзителен, визг безумца, визг умирающей жертвы, подхваченной с земли стервятником, но я узнаю этот звук, так дети визжат от ужаса, не в состоянии больше вынести этого. У нас идет мороз по коже от этого визга, особенно от того, что орет такой милый персонаж. Нож опускается, и двое заключенных расходятся в стороны.

Булочник стоит в центре двора, раскинув руки, и смотрит в небо, его голос летит назад через годы его жизни, становится все громче и громче, он молит Бога, чтобы тот спас его, чтобы он спустился и забрал его из этого ада, и мы все молчим, пораженные. Он поворачивается и бежит к корпусу, а мы подходим к окнам и заглядываем в камеру, мы смотрим, как он залезает под кровать и достает свой чемоданчик, бормочет что-то себе под нос и отвечает сам себе, качая головой и смеясь, и все это добродушные слова, но смотреть на это жутковато. Он начинает складывать одежду, он очень аккуратен, он быстро пакует чемоданчик, щелкает замком и проверяет, что замок закрылся, он вздыхает и широко улыбается. Он обходит комнату, пожимает лунатикам руки, снова выходит во двор и снова жмет всем руки, он формален, вежлив и решителен, в конце концов он поворачивается и идет к воротам, доброжелательно стучит по заслонке и говорит с доверенным, высовывается голова надзирателя. Булочнику хватит всего этого. Он отправляется домой.

Между ними происходит спор, тон повышается. Уверенность Булочника превращается в более свойственное для него состояние ошеломления. По каким-то причинам ему не разрешают уйти. Он отлично провел отпуск, завел новых друзей и примерил на себя другой стиль жизни, но теперь эксперимент закончен. У него есть более важные дела. Это нонсенс. Это нелепо. Заслонка закрывается, и он начинает стучать в ворота, сначала мягко, ведь он уверен, что его неправильно поняли, а затем сильнее. Он ставит чемоданчик на землю и начинает лупить по воротам, снова и снова, он стонет и кричит, а под конец издает еще один пронзительный визг. Я поднимаю глаза вверх, на стену, и вижу, что надзиратели смотрят на все это; Булочник бьется головой в ворота, визжит еще громче, кто-то из парней идет к нему, чтобы успокоить его, но он бесится, он ударяется о стену и сползает на землю, извивается, а вокруг него руки, пытающихся успокоить его; и это кажется нормальным, ворота с лязгом распахиваются, несколько надзирателей размахивают дубинками, Булочник внезапно успокаивается, быстро встает на ноги, и его уводят. Через три часа он возвращается как ни в чем не бывало, но все мы в шоке.

Скоро и меня поведут через эти ворота на встречу с Директором, я достаточно отсидел здесь и теперь имею право запросить перевода в рабочую тюрьму. Там надо пахать полный рабочий день и там пристойные условия жизни, а за каждый день, отработанный на ферме, из календаря можно вычеркивать два, так что оставшееся время срока сократится вдвое, и я забудусь в работе, таким способом я смогу ускорить течение времени. У меня будет собственная камера, дверь будет запираться, и там я смогу спать так, как никогда не спал в Семи Башнях. Говорят, что там нормальные надзиратели, они имеют дело с обычными преступниками, с раскаявшимися порядочными людьми, которые верят, что тяжелая работа искупит их вину. Флейта наигрывает другую мелодию, поет о жизни пастуха, скитающегося по нолям, по залитым солнцем плато; я иду на звук мелодии к каналу, под тенью пальмового дерева я ем хлеб с сыром и абрикосы, вдали сверкает крест часовни, мимо идет стадо овец, и чабан машет рукой, благословляя меня. Мои козы дадут молока и сыра, а их отпрыски отправятся к мяснику, а затем на рынок, довольная жизнь в заоблачном мире бесконечной любви и солнца. Эта жизнь будет моей, когда я встречусь с Директором. Имеет смысл работать за еду и жилье.

На самом деле мне не разрешат с первого раза отправиться в странствия, мне нужно будет заслужить доверие нового начальника, но через какое-то время меня отправят пахать поля и сеять семена, придется ждать урожая, красить постройки, ухаживать за фруктовыми садами. Элвис рассказывает мне об этом, он слышал это все от людей, которые побывали на этих фермах, и там так хорошо кормят, что заключенные и в самом деле поправляются. Я представляю, как я сижу в тракторе, который собирает урожай, загорелый крестьянин, зарабатывающий собственным честным потом, и от физической работы мои мускулы крепнут. Я приду в себя, стану подтянутым. И больше никаких мечтаний, только работа и сон, работа и сон, как и у всех других нормальных людей на земле. Жизнь на ферме меня вполне устроит.

Там сорок градусов жары и почти безоблачное небо, и я выхожу на солнце и снова прячусь под тенью листвы, порхают бабочки и пчелы, мои пальцы скользят по виноградинам, взрывающимся вином, я складываю в корзину огромные спелые гроздья, я пробую каждый четвертый фрукт, чтобы убедиться в его превосходном качестве. Босс понимающий, он оценивает это бескорыстное старание, и от избытка сахара я испытываю эмоциональный подъем, я свободен и несокрушим, я бегу, подпрыгиваю и взлетаю в небо. Мои усилия будут вознаграждены, как только наши власти позволят мне покинуть тюремный виноградник, чтобы работать на местной ферме, за пределами моей роскошной камеры в корпусе. Меня отведут к древнему мудрецу, слова этого мудрого человека внушают доверие, он вдохновляет меня на еще большие усилия, эти несравненные помидоры, который он выращивает, такие сочные, что от этого больно.

У владельца томатной фермы есть красивая родственница, которая занимается его делами, а еще она бесподобно готовит, она испытывает сострадание к несправедливо осужденным бродягам. Она действительно симпатизирует этому изгнаннику и предлагает ему пристанище, она потчует его большими тарелками спагетти с хрустящим хлебом, покрытым хумусом; как только солнце садится, наливается вино, и я расслабленным шагом возвращаюсь в свою камеру, и передо мной, шутя и улыбаясь, надзиратели распахивают ворота. Я слишком уж пытаюсь заглянуть в будущее, смотрю через годы вперед, представляю последние недели своего срока, и я уже сблизился со стариком и девушкой; и когда он, увы, умрет, для меня это будет опустошающей трагедией, и он попросит меня перед смертью остаться жить на ферме после того, как меня освободят, и этот святой завещает мне половину имущества. И я хохочу. И Элвис тоже. И Франко тоже заливается. Каждый из нас подумал о чем-то своем. Но истина в том, что переезд на ферму — это хорошая возможность. Я жду не дождусь встречи с Директором, я отказываюсь верить в этот бред о распятии.

Франко огрызается и орет на мальчика с флейтой, тот остолбенел, он опускает свой инструмент, опускает голову. Одноногий уличный боец орет на Франко, чужестранец, который должен знать свое место, а мой друг отсидел здесь далеко не два месяца. Франко передергивает плечами. Подросток встает и уходит, вжав плечи, и я думаю о тех побоях, которые он получил, и о том, как это повлияло на его самооценку, что он может понять из этого, его били и орали на него; и это произошло быстро, в углу двора, и зная, что на ночь нас всех запрут в камере, он был в ужасе, хотя на тот момент все уже знали правду об этом мальчишке. Как и Булочнику, как и всем нам, остальным, ему было негде спрятаться. Но все в порядке, с нами все нормально, и может, как только Элвиса и Франко препроводят в суд и вынесут приговор; они отправятся вслед за мной на ферму, и мы вместе будем работать на винограднике, у нас будет новое братство винограда, старая команда соберется снова, а еще с нами будет мальчишка; и там его флейта придется к месту, а Булочник получит работу в булочной, и все остальные тоже к нам приедут, все эти вавилонские мальчишки-негодяи.

Через несколько дней после того, как в первый раз прошел слушок об англоязычном парне, оказывается, что это правда; как выяснилось, этот парень из Нью-Йорка, у него дряблое лицо и желтушная кожа, серебряное распятие впилось в его шею, он прячет глаза под солнечными очками, и этого желтого человека переводят из больницы в тюрьму на остров; в ночи его привозят в Семь Башен, и может, он видел Элвиса, которого забрали на операцию, я уже готов задать ему этот вопрос; и тут этот друган-чужестранец разражается ураганом слов, и я затыкаюсь; все, что я могу сделать — так это с наслаждением слушать, как звучит мой родной язык, не исковерканный и без акцента; этому парню нужно выговориться больше, чем мне, проведя четыре года под стражей, он в первый раз может свободно поговорить с кем-то, кто действительно его понимает; и его язык мягко и бегло произносит знакомые слова, это гипнотизирует, это успокаивает; и я не чувствую опасности, я начинаю замечать, насколько он сильно смахивает на Гомера Симпсона с этой большой желтой головой и короткими волосами, похожими на гвозди; и вот я загнан в угол, стою около лестницы, теряю нить его высказываний, заставляю себя сосредоточиться и вспоминаю этот особенный юмор Гомера, и мелодичный поток его поэзии превращается в персональные слова, эти слова — в предложения с особым смыслом; он говорит мне, что долгие годы он провел на дороге что отсидел в двух тюрьмах, и это — не непобедимый взгляд на жизнь Джека Керуака, даже не Джина Дженета или Уильяма Берроуза; понимаешь, я бездельник, я хуев бездельник, я приехал в эти земли после того, как сбежал с родины, от приговора за домогательство, я не притрагивался к этому ребенку, если бы я это сделал, я бы не ограничился тем, что просто поигрался с его пиписькой, и это правда; и он долго смеется, громко, хорошо, что он шутит, да, три пинка — и ты свободен, нулевая, еб твою мать, терпимость, весь Нью-Йорк прогнил насквозь; он прячет за очками смысл своей жизни, и что-то не так в его улыбке, может, это все лекарства, которыми кормят, чтобы он не тронулся умом и чтобы у него не началась гангрена, я не знаю, я борюсь с собой, я убеждаюсь, что он напоминает Гомера Симпсона и не превращается в Фредди Крюгера, а он кивает и говорит, что он бывал в Семи Башнях перед больницей; отсидел здесь неделю, и шесть месяцев в этой больнице, и я не хочу уходить, но эти хуесосы сказали, что мое время вышло, да, я был в корпусе Б, все правильно, корпус Б, именно это ты услышал, ага; он останавливается, задумывается и усмехается, ну хорошо, все, что ты слышал, это половина правды, вот этот корпус для пидарасов, для маленьких мальчиков, а корпус Б — это место, куда они помещают настоящих опасных преступников и наркоманов; они запирают вонючих ебанашек вместе с насильниками и убийцами, все эти злобные мудаки свалены в эту помойную яму, даже сам Иисус Христос не выжил бы там, не говоря уж о том, чтобы спасать чьи-то души, забудь об искуплении, нет, это система — перемешать наркош с психами, чтобы они уничтожили друг друга; эти человеческие отбросы — такие извращенцы, они убьют тебя за пару твоих ботинок, а приговоренные к пожизненному заключению туфты не гонят, когда нарки начинают орать и визжать, они суют им заточку под ребро, а вот один парень на соседней кровати, он шнырь, он убил свою сестру и засунул ее в холодильник, а когда он все же не смог угомониться, он вытащил ее, разморозил и одел как мальчика, выебал ее в жопу; так что смотри, в один присест ты совершил убийство, инцест и некрофилию, и наемные киллеры — это убийцы, никаких преступлений в состоянии аффекта или пьяных перестрелок в баре, нет, сэр, у этих ублюдков холодный расчет; и ничего из того, что ты скажешь или сделаешь, не остановит их, они будут доебываться до тебя, там нет сочувствия, блядь, они сожрут такого, как ты, живьем, ты созрел для этой банды, и мне следует знать, Иисусе, я был изнасилован на задворках тюрьмы в старых Соединенных Штатах Америки; эти ниггеры заебли меня до смерти, а начальнику это по хуй, потому что он говорит, я ебанутый, а либералам это приятно; они ненавидят белых мальчиков, они не хотят расстраивать черных, еб твою мать, я ненавижу ниггеров везде, все эти хуесосы здесь — ниггеры, и это правда; я усвоил этот урок; если что-то с тобой случится, тюремное начальство даже не перднет, они хотят, чтобы ты заразился СПИДом и заразил всех остальных, они попытаются сломать тебя; и ты окажешься в такой жопе, что пойдешь повесишься или перережешь себе артерию, они хотят уменьшить население тюрем, а потому они приносят наркотики, приносят, когда им заблагорассудится; надзиратели торгуют наркотой в корпусе Б, не знаю, как здесь, а ты и не знал, это происходит во всем мире; черт, ты думаешь, что эти страны могут обойтись без наркотиков, они говорят, что нужно судить по тому, как общество обращается с самыми слабыми, а мы и есть самые слабые, мы просто взъебываем друг друга, освобождаем внешний мир от мерзавцев, блядь; теперь ты это все знаешь, это никогда не изменится, и мы можем сделать только одно — позаботиться о себе; и он смотрит на стены, а потом прямо на человека-стервятника, складывает из пальцев пистолет и стреляет, оборачивается и продолжает, неустанный; и я сижу тихо, как мышь, шесть месяцев я провел в этой ебаной психиатрической больнице; и если сравнивать его с этой дырой, то она покажется отелем, до тех пор, и пока ты не начнешь крушить мебель, пока ты ведешь себя вежливо, все хорошо; эта ебаная ферма утопает в наркоте, и я как ребенок в кондитерской, это ебаный публичный дом, чувак, амфетоз, депрессант, таб любого цвета, которую придумал Бог; и эти парни лежат наполовину голые, в полубессознательном состоянии, и там нет никакой охраны, и никто не может помешать этому озабоченному пидору лапать и ебсти этих бройлеров; это оргия, чувак, это ебаная оргия, Господи Иисусе; половина их пациентов так нашпигованы наркотой, что едва могут двигаться; они не знают, кто они и где находятся, а у тебя тут мальчики-девственники и дряхлые старики, парни, которые были чем-то, и половина этих парней не знает, что у них кулак в жопе, чувак, это лучший секс, который у меня был, и за него не надо платить; и мне смешно, я передаю дальше этот СПИД, которым меня заразили ниггеры, и ношу в себе этот вирус, я выебу стольких, скольких смогу, буду играть по их правилам; и этот безумный понижает голос и шепчет: «Видишь, я работаю на государство, черные работают на то, чтобы по-прежнему играть в рабов, очищающих тюрьмы для федералов, но я интернационалист, я чищу психиатрические камеры мира для ЦРУ, у меня задание, шок и трепет, блядь, это я», и он делает паузу: «Понимаешь, черные ненавидят белых из-за рабства, из-за того, что с ними плохо обращались, и в этих расистских глазах покушение на любого белого парня — это по-честному, и эти ниггеры и нелегальные иммигранты специализируются на том, чтобы ебать в жопы бедных белых мальчиков, и как ты видишь, я не из сильных людей, и они сломили меня, мне на задницу пришлось наложить двадцать швов, меня так порвали, что я год срался текилой, а ты знаешь, что сказал Бог, и я хорошо знаю Библию, он сказал, поступай с другими так, как хочешь, чтобы они поступали с тобой, это тотемный полюс, ось жизни, а ты слушаешь богатого белого, а когда он говорит, то убивает бедных белых, и бедные белые убивают черных, а ниггер оглядывается вокруг и начинает убивать животных, видишь, мы все оттягиваемся на тех, кто слабее нас самих», и Гомер снимает очки; и я смотрю в его детские глаза, это самые синие глаза, которые я когда-либо видел, глаза ангела, глубокие, яркие, бездонные, и он хлопает меня по плечу и говорит, что пошел наверх, спать, как будто этот разговор измотал его; и он говорит мне, что его зовут Банди, но я, если захочу, могу звать его Тедом, и он долго и громко смеется над своей шуткой; ему хочется, чтобы его видели самые убогие ублюдки, и идет по аллее смерти; и вот он смотрит на меня нормальным взглядом и видит, что меня трясет, кажется, ему это правится, он обзывает меня ебучей пиздой, сплевывает на землю и идет наверх.

Мама всегда говорит мне, что мы должны быть благодарны за все, потому что так много людей живет хуже нас, и мы должны помнить обо всех страждущих душах в этом мире, которые живут в нищете, без свежей воды; и маленькие дети умирают таких болезней, как тиф и холера, малыши бегают без обуви, и полно людей рядом с нами; и мы никогда не должны присваивать того, что нам и так даровано; и Нана соглашается и говорит, что некоторые люди жадные и недобрые, потому что они не могут справиться со своими проблемами или признаться в своей слабости, а Рози — это маленькая девочка из моей школы, у нее нет мамы и папы; и порой она живет в специальном доме вместе с другими детьми; и они спят в общей комнате, а порой она остается с мужчинами и женщинами, которых называют приемными родителями; они берут детей, чтобы помогать им, они покупают ей новые игрушки и хорошо с ней обращаются, и теперешние приемные родители каждое воскресенье водят ее с собой в церковь; и ей нравится слушать, как поют гимны, и у них есть собака, которой разрешается спать в ее комнате, хотя и не на кровати, потому что у собак блохи, и они могут их передать; и она мой первый настоящий школьный друг, потому что она сидит рядом со мной, и поэтому я ее и знаю, у нее хорошенький пенал с мышиной мордочкой и глазами, которые вертятся, и отточенные карандаши, и ластик, который я беру у нее взаймы, когда мы рисуем картинки; и я случайно начинаю его жевать, а леди, с которой она живет в настоящий момент, специально взяла ее с собой, чтобы купить его для первого дня в школе; и я говорю: «Извини, я не думал над тем, что я делал», но она говорит: «Все в порядке», я одолжил его у нее, в один прекрасный день я ее отблагодарю, и леди, с которой она живет, не будет возражать, потому что это не вина Рози; и она немножко девочка-сорванец, серьезная девочка, я никогда не видел, чтобы она плакала, если упадет; и на площадке мальчишки играют с другими мальчишками, а девочки — с девочками, но мы с Рози не можем наговориться, и нас не волнует, что подумают остальные; ты не должен разговаривать с мальчиком или девочкой — это действительно глупо, я чувствую, что мне повезло, хотя у меня и нет папы, зато у меня есть мама, которая в три раза лучше, чем любая другая мама; «Она лучшая мама на свете», — я пишу это на открытке на День Матери; а Нана сказала, чтобы я написал это, потому что так говорил ее сын; и я купил для мамы шоколадку и спрятал в холодильнике, чтобы не растаяла, а еще со мной живет не только мама, по и бабушка; а у многих детей нет бабушек, так что мне повезло, а еще я купил открытку и для Наны, а потом понял, что мама тоже купила ей открытку, а под конец Нана получила две открытки и действительно была растрогана; а когда какая-то забияка сказала что-то мерзкое Рози, та схватила ее за волосы и ударила, и у нее из носа потекла кровь; и эта забияка плакала, и я думал, что это хорошо, потому что она должна быть добра к Рози, а не говорить ей мерзости, а учителя сделали выговор Рози, но они не сильно ее, ругали, потому что знали, что произошло; они были к ней очень добры, и потом, в мой первый год в школе, Рози исчезла, и я не видел ее долгие годы; но я помню ее лицо и эти темные глаза, так что когда я встретил ее снова, я сразу же узнал ее; но это было позже, в другое время, в другой жизни; в школе хорошо; я люблю детей, мисс Миллер научила меня многим вещам, она хорошая учительница, особенно мне нравится география; это мой любимый предмет — слушать о дальних странах с пирамидами и снежными людьми, с айсбергами и пустынями, так много чего можно узнать о мире; и мне нравится играть в футбол, я быстро бегаю, я выиграл приз на спортивном празднике; и хотя я уже хожу в школу, я рано встаю, чтобы почистить с Наной камин, она стареет, она становится медлительней, она начинает хворать, а я становлюсь выше, сильнее, могу выполнять больше работы; и я говорю ей о Рози и о драке, а она говорит, что всегда есть причина, по которой люди что-то делают, и может, эта забияка несчастна, или избалованна, или думает, что она лучше других; а может, Рози втайне грустит и потому впадает в гнев, как в этот раз, а мы должны подставлять другую щеку; и хотя мама говорит совсем другое, Нана хочет, чтобы я помнил, что у каждого есть душа, без разницы, какие бы ужасные вещи мы ни делали, внутри мы маленькие испуганные дети, пытающиеся приспособиться к тем, кто окружает нас, никто не хочет быть изгнанником, никто не хочет, чтобы его осмеяли или мерзко с ним обращались; и Нана знает множество вещей, потому что она старая и очень умная, и она смеется, когда я говорю ей это, но втайне я рад, что Рози дала сдачи, потому что у нее есть мужество сделать то, что хотели бы сделать другие, более изнеженные дети, но не могут, потому что слишком много думают о другом человеке, о том, что он чувствует; и их доброта побеждает, а я вполне мягкий человек, я не люблю драк и не люблю споров, просто не вижу в них смысла; а летом мы идем на площадь и встречаем кучу знакомых людей, там ярмарка; и мы идем мимо столов, и в один прекрасный день я выигрываю мягкую игрушку; это смешной клоун, почему-то он слегка глуповат, длинный и тонкий, с остроконечной шляпой, ну и плевать, он мой, и мне разрешается его назвать, как я захочу; и мама смеется, когда я называю его мистер Справедливый, но оказывается, что это хорошее имя, потому что оно одновременно означает две вещи[8]; и я несу его в свою комнату, и через год или два я не понимаю, как это произошло, но у него нет лица; и это пугает меня, я не могу смотреть на его голову, на которой нет глаз, и носа, и рта; и тогда ему приходится ночевать в холле, в одиночестве; я боюсь темноты и всегда сплю с включенным светом, потому что у меня под кроватью живут злые мартышки-гоблины, они ждут, чтобы схватить меня; и через несколько дней мама замечает мистера Справедливого, и я рассказываю ей обо всем; и она говорит, что постирала его, и, должно быть, его лицо смылось; это просто дешевая игрушка, не волнуйся, все, что тебе надо сделать, так это взять ручку, и ты можешь нарисовать другое лицо, еще счастливее того, что было; мистер Справедливый всегда казался мне немного печальным, и она права; она говорит мне, что если кто-то меня огорчает, все, что я должен сделать, так это превратить плохого человека в хорошего человека, как мистера Справедливого; и я пробую и вижу, что получается; и внезапно по площадке начинают бегать Микки Маус и Дональд Дак и Гуфи; но после того, как я это попробовал, я применяю эту хитрость только тогда, когда мне действительно нужно, в другом случае это не сработает; и мое воображение иссякло, это лучшая хитрость, которой я когда-либо учился; и на площади есть магазин, и в один день мы с Наной идем мимо этого магазина, а в окне сидит огромный плюшевый мишка; и там проводится конкурс, кто угадает его имя, тот его и получит; и мы входим в магазин, я жду, пока утихнет звон колокольчика, висящего у двери, я задумываюсь и догадываюсь — Тедди; я действительно хочу выиграть этого мишку, но там уже пять ребят, которые написали имя Тедди на листочках; и я еще больше задумываюсь, долго думаю, а продавщица говорит, почему бы тебе не попробовать назвать его — Руперт, дорогой, это хорошее имя; и я говорю: «Хорошо, Руперт», а на следующей неделе выясняется, что я выиграл конкурс, и мишка Руперт присоединяется к улыбающемуся мистеру Справедливому, сидящему на ящике; и я не могу удержаться и не подумать, что мне сильно повезло, и только годы спустя я осознал, что та женщина-продавщица сжульничала, открыв мне его имя, и я долгое время думал почему.

После завтрака кратко взвывает сирена, и некоторые парни в панике бегут к воротам, стучат по металлу и дергают заслонку; Франко встает, но продолжает стоять рядом со мной, говорит, что там пожар, и мы все умрем, а я не хочу умирать в этом месте, должно быть, загорелась котельная, старику много раз говорили, что ее надо ремонтировать. У меня ноет сердце, когда я думаю о Булочнике, о его детском визге, от которого меня тошнит, звук сирены бьет по усталым мозгам, взмешивает желчь. Франко от страха сам на себя не похож, его голос дрожит; и этот итальянец поверил в эту байку, а может, он прав, и действительно взорвалась котельная, дрова воспламенились, и эта комнатка превратилась в адище, в котором испеклись десять стоящих под душем намыленных фальшивомонетчиков, пламя пронеслось по туннелю, занялся замок… Мы попали в смертельный капкан, это последнее на земле место, где я хотел бы умереть. Может, они даже похоронят тебя в этих стенах. Но вот у ворот какое-то движение, переговоры закончены, и хлопает заслонка, и парни отходят назад, возбужденно разговаривая, и их паника стихает. Франко успокаивается и пытается сообразить, почему же визжала сирена. Он знает их язык, но недостаточно хорошо. Парни переговариваются и жестикулируют, но он не понимает их. Мы скучаем по Элвису, очень скучаем.

На данный момент мистера Пресли уже должны были прооперировать, он уже должен вернуться в корпус, а я не могу не беспокоиться, я переживаю, а вдруг анестезиолог дал ему не тот наркоз, а вдруг его отправили в палату Гомера Симпсона, где клонированные желтые люди воспользуются своим положением. Нам опять очень хочется увидеть Элвиса, нам его не хватает, и как друга, и как переводчика. Я выучил несколько слов, но у меня плохо получается, у Франко, конечно, дела идут получше, он все еще пытается выяснить насчет сирены, одноногий уличный боец с трудом старается объяснить, подпрыгивает и изображает, что карабкается по стене. Элвис ухватит суть, даже если некоторые слова будут бессмысленными. Он старше, у него больше опыта, он поездил по миру, а потому у него более глубокое понимание происходящего, его принципы тверды и искренни. Сирена постепенно затихает, запинается и наконец прекращается.

Франко оборачивается и возбужденно рассказывает мне, что один из заключенных сбежал. Это странно, за два месяца, проведенных в этом клоповнике, эта идея никогда не приходила мне в голову, по меньшей мере, не настолько серьезно; я мечтал о побеге по стокам и сортирным трубам, как земноводный человек-крыса, я мечтал взлететь и присоединиться к эскадре пролетающих гусей, но это просто фантазии. А Франко и Элвис вообще никогда не заговаривали об этом, так что, думаю, мы просто не видим способа сделать это, не знаем, с чего начать, и если мы каким-то образом выберемся из замка, нам будет просто некуда спрятаться. Полиции недолго будет искать нас, и наш срок станет дольше. Я собираюсь обсудить это с Франко, но приходит Шеф, и мы выстраиваемся в очередь, чтобы забрать свой обед, миску маринованных в жире картофелин, и уединяемся, чтобы поесть. В один прекрасный день именно я буду копать эту картошку, я буду погружать руки в сочную и пахучую землю, она пахнет так сладко, что я готов ее съесть; я выну из пригоршни нескольких червей и спрячу их подальше от птиц, пусть у них будет время спастись от клювов, а потом снова примусь копать землю, сажать клубни и проверять, чтобы они были хорошо политы. А Франко все еще пытается поговорить с двумя другими заключенными, жует бессознательно; это бессмысленная трата еды, а я сосредоточен на своей порции, заканчиваю обедать и иду к раковинам, чрезмерно старательно мою свою миску. Потом я иду к бельевой веревке, посмотреть, высохли ли мои носки, трусы и майка; нет, они еще влажные, я надеюсь, что погода будет хорошей, я не хочу забирать свои вещи в камеру.

Дождь нарушает наши планы. Вот камера, а вот двор. Ночью у нас не остается выбора, но днем имеет смысл находиться на улице как можно дольше. Холод может отбить желание выходить наружу, но от дождя у нас нет защиты. День, проведенный внутри, давит еще больше, непомерная скука оставляет свою отметину. Я не понимаю лунатиков. Им нужен свежий воздух, как можно больше воздуха, им нужно вытянуть ноги, а не жить под одеялами, погрузившись в свои обиды. Может, они действительно могут закрыться и спать по двадцать часов в день, жить, как сомнамбулы, как человеко-ежики. Во дворе нечем заняться, но они могли бы подвигаться, поупражнять глаза. Я никогда не хотел закончить свои дни вот так, человеческое здоровье не восстанавливается, и я переживаю из-за Франко, который, кажется, в любой момент готов расплакаться. Он зовет меня. Я сажусь, а он наклоняется вперед, еще не закончив с обедом. Я смотрю на его картошку и чувствую, как в животе тянет от голода, я хочу спросить его, будет ли он все это есть. Он сидит очень близко, оглядывается вокруг, говорит шепотом.

Парень, который бежал, из блока А или Б, это непроверенная информация, он осужденный убийца, может, он убил свою девушку, беспощадно напал на нее с лезвием; или же он практиковал эвтаназию на своем больном отце, это убийство из милости, а может, он еще ударил надзирателя в сердце и отрезал ему веки, а потом надел его униформу, чтобы смыться, или, может, он взобрался на башню и спустился на веревке по внешней стене, прыгнул в машину, припаркованную поблизости, в которой, вероятно, сидела его белокурая невеста. Мне больше импонирует вторая версия, я думаю о башне и о сицилийце и знаю, что он упустил свой шанс. После стольких лет, проведенных в тюрьме, вряд ли он захочет сбежать. Там, на свободе, время идет быстро. Дети растут и становятся взрослыми, рожают своих детей, а за этими стенами жизнь бесплодна. Силилиец кажется довольным, и это должно значить то, что говорят, человек — существо системное. Я внезапно чувствую себя виноватым из-за своего желания переехать на ферму, это говорит о том, что я буду сожалеть о том, что покинул своих друзей, хотя на самом деле я просто боюсь перемен. Два ебаных месяца — это все, что я отсидел. В этом не может быть сомнений. Мне нужно следить за собой.

Какой-то заключенный выходит из ворот, и остальные собираются вокруг него послушать новости, Франко среди них, увлечен этой мыльной оперой, и когда он говорит мне о том, что случилось, я начинаю хохотать, а Франко говорит: «Нет, нет, нет, гениальный побег — это не более чем проверка сирены». Долю секунды он смотрит на меня с ненавистью, и это меня ошеломляет, я понимаю, как сильно ему хочется верить в то, что человек может вырваться отсюда. Он интерпретирует мой хохот как признание поражения; и выражение его лица меняется, он хлопает меня но плечу, садится и прислоняется головой к стене, внезапно дергается, маниакальный придурок, он напоминает мне сейчас желтого человека.

Тюрьма добивает Франко, последняя капля доверия маленькой части системы испарилась вместе с коррумпированностью его адвоката. Этот мешок с дерьмом отрицает, что он вообще получал эти деньги, и, будучи иностранцем, Франко имеет меньше прав, чем местный. Находясь в тюрьме, он ничего не может изменить, посольству по большому счету плевать на его ситуацию, по большей части потому, что его в его дело ввязаны наркотики. У этих чиновников уютная и защищенная жизнь, так зачем рушить ее из-за каких-то преступников; они знают, бросить вызов уважаемому профессионалу — означает навсегда отказаться от приглашений на коктейли. Франко так же носит везде свою сумку, берет ее с собой на сафари, а в последний раз, когда мы ходили в душ, он даже не решился оставить ее под присмотром сицилийца. Обложка промокла, и некоторые страницы слиплись. Каждый вечер доктор делает обход, и Элвис хочет, чтобы он прописал Франко какое-то лекарство, но Франко сопротивляется, говорит, что не доверяет их пилюлям.

Когда подтверждается, что никакого побега и в помине не было, все разочарованы, весь остаток дня царит мрачная атмосфера, но я пропускаю это мимо себя, оставляю этих насупившихся мужчин перетирать об этом несуществующем событии. Я сижу один, Франко уходит в себя со своими фотографиями с родины, а мне интересно, как долго человек может смотреть на одни и те же картинки и когда же они надоедят ему; это, должно быть, медленная пытка, лучше выкинуть все это из головы, но может, это подстегивает его воображение, в своих мечтах он снова путешествует по горам. Сегодня солнечный день, хорошая погода, и я сижу у уступа, слушая щелканье четок и вдыхая дымящийся табак.

Два тощих плюшевых бандита с трудом спускаются по лестнице, и эти мелкие жулики с набриолиненными волосами и в костюмах с иголочки превратились в типичных бомжей в гигантских, не по росту, потускневших и потрепанных маскарадных костюмах. Им нужно подстричься, но немногие парни посещают парикмахера. Его заведение выложено черепицей, там есть кожаное кресло и чистое зеркало, ножницы заточены, его бритвой можно разрезать горло; и там есть крем для бритья, всевозможная пахучая пудра расставлена по полкам, сотни вырезок кадров из фильмов облепляют стены, гламурные женщины улыбаются в камеру, там тебе предложат горячий чай. В парикмахерской тепло, уютно и знакомо, но это на первый взгляд. Франко наведался туда через неделю после своего прибытия, попил чаю, ему намылили лицо, и он смотрел в зеркало на отражение лица парикмахера, и бритва сверкала в дюйме от его лица. Его передергивает, когда он вспоминает, что три его помощника стояли рядом с одним-единственным веником, шутили, парикмахер нес какую-то ахинею, и его лицо было перекошено и покрыто липким покровом пота. И Франко, извинившись, смылся оттуда, но без перебранки и помощи надзирателя, стоящего снаружи, не обошлось. Говорят, до прибытия в Семь Башен парикмахер перерезал голо пяти подросткам, но никто заранее не сказал об этом Франко.

Жулики гуляют молча. Должно быть, разочарованы из-за побега, которого не было, хотя то, что так много парней взволнованы этим, кажется нелепостью. Вместо того, чтобы надеяться, что кто-то поднимет своим поступком их боевой дух, им самим следовало бы сбежать отсюда. Интересно, думаю я, на каких автомобилях они ездили, на классике или на старых драндулетах, качество или количество, спизжеиные или просто отремонтированные; и я киваю, сидя за рулем «Мерседеса», несущегося по склону, блудный сын возвращается к своей маме, набирает скорость и уносится прочь из Семи Башен; рядом со мной сидит Рамона, мы едем в сторону океана, к торговым судам, мы решаем, куда отправиться, в Ныо-Орлеан или на мою родину; и Капитан вместе со своей командой свистит, приглашая меня на борт, молодая жена машет ему с моста, это его последний трансатлантический вояж перед тем, как осесть на Бали. Я обрываю себя, я знаю, что если усну, то проведу бессонную ночь, щелкают четки, я слышу топанье ног, и я оборачиваюсь на яростные крики и вижу, что жулики пиздят друг друга.

В полицейской камере, помнится, можно было въебать кому-нибудь и вырубить его, но на этом все. Мне интересно знать, может, они братья или кузены, а дерутся как заклятые враги, каждый стоит на своем, каждый жаждет крови, удары отскакивают рикошетом, их ослабшие руки не могут бить. Они начинают бороться, падают на землю и катятся, катятся, раздирая одежду, сваливаются в пробоину и возят друг друга по гравию, маленькие капли крови разбрызганы по коже. Один придавливает другого к земле, бьет его головой об асфальт, схватив за волосы, раздается глухой костный звук; и мне, наверное, нужно попытаться оттащить его, я вижу, как к ним торопятся двое надзирателей, но останавливаются и улыбаются; и я оглядываюсь, вижу, как победивший поднимает голову своего братца для фатального удара, и вот я уже встаю, я рад, что он медлит, а надзиратели все смеются. Видимо, к нему вернулся здравый смысл, он толще, в нем чувствуется больше достоинства, он отпускает голову братца, кладет ее на землю, наклоняется и опускает лоб на плечо человека без сознания и так и замирает, надзирателям неуютно, они уходят. Победитель встает и поднимает болтающегося лузера, с трудом удерживает в руках его тело, он тащит своего братца наверх, и у него от напряжения подкашиваются ноги.

Снова слышно щелканье четок, их ритм, проходит полдень, мы едим суп и хлеб, и еще один день заканчивается; и когда нас запирают наверху на ночь, я играю с Франко в шахматы, я постепенно постигаю эту игру, теперь я могу защитить своего короля лучше, чем когда играл с Элвисом; и если я выигрываю у своего друга, я немного расстраиваюсь, не зная, переживет ли он еще один проигрыш. Когда я сыграл в первый раз, я понял, что сконцентрироваться трудно, но это хороший способ убить время, я осознаю, что именно поэтому они так часто играют. По первому впечатлению я понял, что у Франко не слишком хорошо получается, я знаю, он болезненно относится к этому, мечтает, чтобы Элвис когда-нибудь дал ему выиграть. Мы отыгрываем пять партий, и я проигрываю каждую. Может, сегодня мне удастся выиграть.

Когда засов отдергивается и камера открывается, мы оборачиваемся и видим, что с кривой улыбкой на лице в камеру входит Элвис, на его плече висит сумка, и он идет легким шагом. Он идет по проходу, и лунатики машут ему, остальные пожимают руки и кивают. Его возвращению искренне рады, он выглядит растроганным; и в такие моменты, как этот, в маленькие короткие мгновения я чувствую полное единение с этими людьми из корпуса С. По сравнению с тем, каким Элвис ушел, он выглядит лучше, значительно лучше, чем когда он был в тюрьме, но он обнимает меня и Франко и спрашивает, как мы тут, осматривает комнату, смеется, принюхивается и смотрит, как открывается и закрывается зеленая дверь и говорит нам, что он соскучился по сафари. Он просто не успел привыкнуть к больничным чистым туалетам и автоматическому смыву, мягкой туалетной бумаге и набитым матрасам; я должен увидеть животных, мой друг, морских угрей и питонов; он ставит сумку на кровать и исчезает. Франко тотчас же оживляется, аккуратно складывает шахматные фигуры в носок, в котором он хранит их, прячет его под одежду вместе с доской, и наша игра закончена.

Элвис возвращается, усаживается и рассказывает нам о своих каникулах, и эта долгая история необычна для такого парня, но мы ловим каждое его слово, внимаем, слушая подробности его операции, рассказ о хорошей еде и пышных медсестрах. Он говорит, что он рад своему возвращению, он беспокоился из-за того, что его могли занять, и тогда ему пришлось бы коротать дни в корпусе Б. Он справился со смертью, и за ним сохранилась его старая кровать, а когда он боялся, что ему повредят мозг или у него начнется гангрена, на самом деле больше всего он переживал, что эта опухоль окажется злокачественной. Его убедили, что это не так, и камень спал с плеч. С ним обращались как с королем, и хотя рядом находился надзиратель, на случай, чтобы он не попытался бежать, он был почти свободен. Он смеется, запрокидывает голову и говорит, что чувствует себя на десять лет моложе, что человек может выжить в тюрьме, но не может пережить злокачественную раковую опухоль. Он называет это внутренним врагом.

Я познакомился с Элвисом только два месяца назад; и все, что я знаю о нем, это то, что он сам говорил мне, он рассказывал мне о свои путевые истории и делился планами на будущее, говорил, что любит рок-н-ролл и американский образ жизни, но у меня такое чувство, будто я знаю его всю жизнь. Если бы я был ребенком, а он был бы моим папой, то я бы гордился им. У него есть мечты и моральная стойкость. Он никогда не продастся, никогда не пойдет на компромиссы вразрез со своими принципами и никогда не склонится перед судьей или директором. Это дух дороги. Первое впечатление остается навсегда, я вспоминаю, как я в первый раз вошел в этот корпус, напуганный чужестранец, по спине бежали мурашки, тошнота сжирала внутренности, и именно Элвис сделал так, чтобы я почувствовал себя легче, протянул мне руку помощи.

Он рассказывает нам о медсестрах, о цвете их волос и форме их губ, о том, как они двигались, о том, как уважительно с ним обращались, скорее как с мужчиной, нежели как с опасным преступником. Они спрашивали надзирателя, что же он такого совершил, когда выяснилось, что он вез поддельную валюту, это их не испугало, а когда он рассказал им свою версию случившегося, они разозлились на то, что он вообще оказался в тюрьме. Разозлились и возмутились, узнав, что он находится в тюрьме без суда и следствия. И Элвис дразнит нас своими долгими описаниями того, как он принял горячий душ тут же по прибытии, а его одежду забрали и выстирали в стиральной машине. Медсестры выдали ему пижаму и белую рубашку, а кровать была заправлена, с накрахмаленными простынями и наволочками. Он был в безопасности, и после операции ему приносили еду на подносе, а когда он смог ходить, он шел в столовую, садился за стол и ел с помощью металлического ножа и вилки, и та пища полезной и в ней не было жира. Этой еды было много, так много, что он не мог съесть всего того, что было на тарелке; и ему было стыдно выбрасывать хоть кусок, сначала ему было больно есть, но потом все пришло в норму. Он читал газеты и журналы, смотрел телевизор, разговаривал с женщинами и прекрасно проводил время. Мы слушаем его с благоговением и хотим услышать еще больше.

К нему пришел внимательный доктор, рассказал ему об операции, и он успокоился, а после операции хирург пришел посмотреть его и стал задавать все те же вопросы, уважаемый человек лет пятидесяти; и он даже расспрашивал его об условиях жизни в Семи Башнях, а услышав подробности, с отвращением качал головой. Когда они повезли Элвиса в операционную, он уже успокоился, если он умрет, значит, такова его судьба, по крайней мере, он умрет не в тюрьме. Хотя он с пренебрежением относится к понятиям судьбы и кармы, он верит то, что все можно победит силой воли. Должно быть, дело в успокоительных средствах, но он считает, что это нечто более глубинное. Но, конечно, он выжил, и к нему снова пришел хирург и сказал, что его опухоль — доброкачественная. Здоровье человека — это самая важная в жизни вещь. Мы должны понимать этот факт. А теперь ему нужно заняться судебным заседанием.

Хирург обещал ему помочь, использовать операцию как рычаг давления и настаивать на назначении даты рассмотрения дела и выводе его из Семи Башен. Хирург убежден, что сможет на это повлиять, воспользовавшись своими связями. Швы еще не стянулись, но Элвис принимает таблетки и использует мазь, и ему уже назначили следующий визит в больницу. Он говорит нам, что в жизни могло быть все гораздо хуже, хочет сыграть в шахматы. Хирург ему поможет. Это его надежда. Мы должны оставаться сильными и пережить этот период. Он клянется нам, что за дверями тюрьмы по-прежнему целый мир, который ждет нашего возвращения, и снова рассказывает нам о чистых простынях и горячем душе, о хорошей пище и о том, как много женщин ходят вокруг и улыбаются, некоторые даже несут вазы с цветами, видеть женщин, друзья мои, — это фантастика; и мы внимаем ему, а он говорит и говорит/его новоявленный оптимизм и надежды на будущее вдохновляет нас; и все последующие дни мы находимся в приподнятом настроении.

Они стоят с Мари-Лу на перекрестке, мотор работает, а Джимми Рокер решает, куда отправиться, на юг к Мексиканскому заливу или на запад, в Техас. Мари-Лу только два раза в жизни выезжала из Миссисипи, ее приводит в восторг идея о поездки на море. И вот сейчас она выглядит прямо как юная Долли Партон[9], и это удивляет Джимми, потому что за обедом она напоминала ему Рамону, старого друга из давних времен. Но Мари-Лу — не панк. Она деревенская девушка, она любит попсу от Лефти Фриззела и Кити Веллс, Хэика Уильямса и Эрнеста Табба, она была преданна своей семье, ее вкусы и амбиции скромны, а вот теперь она рискнула связаться рок-н-ролльным парнем. И поэтому у Джимми возникает особое чувство, ему, незнакомцу, доверили такое сокровище; и это говорит о том, что сияние его доброты все же видно сквозь пыль дорог. Он хочет показать Мари-Лу весь мир, и может, они продолжат путь вдоль берега и отправятся в глубь Мексики, но колыбельную Патси Клайна прерывают новости по радио, рассказывается о преступлениях на границе, о том, что мексиканские мерзавцы-полицейские останавливают гринго, грабят мужчин и насилуют женщин. Джимми не хочет рисковать и связываться с этим говном третьего мира, клянется, что останется в своей собственной благословенной стране.

Мари-Лу крепко обнимает его, шепчет: «Не могу дождаться, когда же мы доберемся до рая, милый, мы будем плавать в океане и налопаемся этого знаменитого супа гамбо»; и когда она обнимает его, он чувствует прикосновение ее груди, и сам он придвигается ближе, жаль, что ее интересы ограничиваются только кухней Луизианы и не простираются дальше, к музыке, Кахун и зидеко — вот что есть стоящего в этом штате и в дельте[10].

Вместо Китти и Хэнка он поставит ей «Бальфа Брадерс», но будет уважать ее вкусы. Ныо-Орлеан ей тоже неинтересен, она из деревни и потому ненавидит города, даже большие города, а Рокер не против, ему не хочется, чтобы она знакомилась с его старым приятелем Фредди Ебарем из «Тако Белл», озабоченный пиздяной насос, любимчик железных буфетчиц из трущоб Сан-Франциско.

Наконец они решают, куда ехать, и Джимми срывается в ночь, летит на предельной скорости, Мари-Лу протягивает руку к их общей банке с колой и слегка задевает его пенис, но, к счастью, сахар напитка убивает любую реакцию. Это было случайно, Мари-Лу просто девушка не того сорта, она жила чистейшей жизнью, у нее развитое чувство гражданского долга, если полиция спросит ее о том, какие она совершила преступления, она признается, что выбросила сладкую обертку от конфеты. Для нее это — преступление. Интересно, думает Джимми, посещала ли Мари-Лу церковь вместе со своей семьей, но он не сует свой нос в эти дела, на самом деле ему и не хочется этого знать.

Раньше Джимми любил путешествовать по заброшенным полям Техаса, Нью Мехико и Аризоны, ночевать под куполом из миллиардов звезд и десяти тысяч метеоритов Гранд Каньона, добраться до Калифорнии и отправиться по следам Джона Фанте и Чарльза Буковски[11], а сейчас ему больше всего на свете хочется увидеть, какая же Мари-Лу в купальнике. Посмотреть, как она вытянется на его свежевыстиранном полотенце. Даже бродяге периодически нужен отдых, он представляет, как солнце жжет ему плечи, а Мари-Лу втирает лосьон в его кожу. Джимми сосредотачивается на дороге, выбирает направление на Батон Руж, приближается ночь, насекомые бьются о лобовое стекло, старые добрые парни копаются в автомобилях, припаркованных рядом с жилищами, подсвечивают мотор электрическими лампами, в окно дует теплый ветер, а Мари-Лу рассказывает Джимми о своей семье и о детстве, о той забегаловке, в которой они встретились, о том, как она чуть не вышла замуж за свою школьную любовь, парня, известного как Эминем, а когда он набрался наглости и попытался сунуть свой хуй туда, где ему просто не место, она отменила свадьбу, Я качаю головой. Поистине есть в этом мире больные люди.

Мы едем через ночь, и тот кофе кажется гораздо крепче, чем обычное американское пойло, он больше похож на неочищенное масло, густой осадок кофеина, от которого искажается сознание. Трудно догадаться, что бы сделал Али с Мечтой, откажется ли он от капиталистической этики во имя добродетели или просто умоет руки и откроет маленькую кофейню напротив ближайшего «Бургер Кинга», интересно, понравится ли Мари-Лу излюбленное ближневосточное блюдо, заправленное кунжутной пастой и обсыпанное потрескавшимися оливками; и понимаю, что понравится, она спит, и теперь Джимми вовсю начинает материться, ничего в этом страшного, между парнями можно, в тюремной среде, парни собрались вместе, а рядом нет женщин; и я фиксирую взгляд на белой полосе, столпы света прорубают путь сквозь дикую природу, не изменившуюся со времен первооткрывателей, ослепленные броненосцы и рыси замирают на асфальте, который тоже начинает светиться; и они прячутся в кустах, и олененок смотрит мне прямо в глаза, стоит, не шелохнувшись, у него рога размером с кусты; и я неторопливо сбрасываю скорость и поворачиваю влево, а он отбегает вправо, я смотрю на его морду, так четко вижу его, и он не убегает, совсем маленький олененок, он много дрался, на нем шрамы, но я сосредоточен, Джимми продолжает вести машину, каждые полчаса по встречной полосе проезжает машина, фары приближаются, становятся ярче, и он приглушает дальний свет, а другой водитель делает то же самое; Рокер чувствует свое единение с дорогой, братство странствующих, только один водитель оказывается эгоистом, ослепляет его своим дальним, и Джимми смотрит в окно этой машины и ужасается, увидев, что за рулем сидит и смеется над ним Гомер Симпсон, злобный и трусливый желтый человек; и Джимми передергивается от отвращения, а в кузове машины Гомера сидят скованные цепями черные мужчины в тюремных робах, и через секунду Гомера уже не видно, по радио звучит флейта; и я сморю в зеркало заднего вида и вижу этого ребенка, которого обвиняют в домогательствах к богатой леди, он связан, у него кляп во рту, он сидит на заднем сиденье, молит о помощи; и я пытаюсь развернуться, но руль не поддается, и я давлю на тормоз и понимаю, что тормоз не работает, я неистово пытаюсь вырваться из калейдоскопа этих лиц и подчинить взбесившуюся машину. И тотчас же наступает утро, поет дрозд, и успокоенный Джимми Рокер любуется побережьем Луизианы.

Восход солнца действительно изумителен, следы золотого дыхания над звенящим пурпурным пространством вечности, огромный огненный шар всплывает со стороны Кубы, и от его света все побережье превращается в золотые хлопья. Мари-Лу спит, ее голова покоится на плече Джимми, она чиста, несмотря на душную ночь, которую два странника провели вместе, и он удивляется этому чуду, что от женщин никогда не пахнет, а мужчины всегда пованивают после рабочего дня. Восход солнца над заливом прекрасен, но Джимми не стал ее будить, не сейчас, он знает, что они увидят еще тысячи восходов, что у них уйма времени. По его ресницам пляшут солнечные лучи, под конец путешествия он слегка устал, ему снятся сладкие сны, по паркингу идет парень, смахивающий на Чака Берри, Мари-Лу вздрагивает и трет глаза, плохо понимая спросонок, что происходит.

Рокер вынимает ключ зажигания, и двое влюбленных выскакивают из машины, зевают и потягиваются, идут к пляжу. Честно говоря, это местечко — рай на земле, золотые пески мягкие и безлюдные, в море отражаются небеса. Они смотрят влево и вправо, решая, куда пойти, неожиданно чувствуют, что голодны. На западной стороне пляжа они нашли новый ресторан, прямо в скалах, там продаются блинчики и вафли, на больших указателях написано, что есть сироп, и сахар, и неограниченный кофе, и имбирное пиво для Рокера. Мари-Лу облизывает свои пухлые губки. Джимми показывает на другое заведение в противоположном направлении, из обветшалой лачуги валит дым, пахнет тропическими специями. Джимми предлагает отправиться туда, но Мари-Лу растерялась, ей больше нравятся блинчики, чем миска индийской чаны. По песку торопливо бежит золотой краб, он чувствует их тень, останавливается и притворяется мертвым, ждет, когда двое счастливых странников придут к какому-то решению. Вафли и блинчики с сахаром и с сиропом или загадочные восточные блюда — нужно сделать выбор. Слепни кусают Мари-Лу за лодыжки, и она визжит, а Джимми раздумывает, странно, откуда взялось индийское кафе здесь, в Луизиане, должно быть, именно об этом свободный мир.

Когда по громкоговорителю произносится мое имя, я слышу только помехи, и Элвис говорит мне, что меня ждут у ворот. Но этот прерывающийся белый шум вряд ли может быть моим именем. Должно быть, зовут кого-то другого, заспанного лунатика или политического заключенного, но Элвис не обманывает меня. Ворота распахиваются, и меня пропускают на пятачок, в Оазисе Али, режет торт, там варится кофе, и мой эскорт ведет меня на встречу с волшебником, с Директором, который сидит в башне из слоновой кости. Надзиратель открывает бесконечные двери, и мы идем по переходам и коридорам, и неожиданно я оказываюсь в центре толпы из сорока или пятидесяти женщин. Я не вижу их лиц, я смотрю на их затылки и вижу их волосы, вьющиеся, черные и светлые, распущенные и зачесанные назад, стянутые заколками и лентами. Через пару секунд до меня доходит, что это комната свиданий, круглое помещение, по стенам которого натянута проволочная перегородка, посетители в центре, а заключенные расставлены по внешнему периметру. Я ошеломлен. Шум стоит невыносимый. Здесь темно, пыльно и не продохнуть от такого количества людей, но букет женских ароматов, смесь духов, мыла и естественных запахов перебивает гнилую вонь.

Мужчины и женщины соединяют пальцы сквозь проволоку, туго натянутую, толстую и испачканную тавотом. Почти все посетители — женщины. Я вычисляю жен, матерей, бабушек, подруг и сестер, несколько маленьких девочек и пара мальчиков. И мне хочется утопиться в своей тоске, потому что это напоминает мне о том, что у большинства заключенных есть кто-то, кто знает и любит их. В основном здесь собрались женщины за пятьдесят. У каждого заключенного есть мать. И мы любим наших матерей, и неважно, живы они или просто остались в памяти. Меня осеняет, все эти люди — дети. Мы повзрослели, стали меньше доверять своей интуиции, мы наделали ошибок и превратили свою жизнь в помойку, но наши матери все еще любят нас. Я пытаюсь представить себе, что чувствуют эти женщины, видя своих детей в этом исправительном дурдоме, заточенных, как куры, пятилетние мальчики стоят в одном помещении с опасными преступниками, запуганные, подавленные и одинокие, и больше всего эти женщины боятся, что их мальчик может никогда не вернуться домой. Некоторые плачут, но в основном они громко кричат и вынужденно смеются, эта жертва делается для того, чтобы ободрить заключенных. Слезы заглушаются радостным шумом, матери делятся хорошими новостями, стараются говорить только о хорошем. Каждый мальчик стоит всего мира для тех, кто любит его. Это все в основном о прощении.

Передо мной открываются другие замки и двери, и я взбираюсь по мраморным ступеням, которые пахнут дезинфицирующим средством, а каменные стены недавно покрашены в белый кремовый цвет. Мы доходим до места высадки, тяжелые металлические ворота замыкают лестничный пролет, здесь точно так же, как и в башне с душевыми. Две стальные двери преграждают путь коридору, проточенному в стенах. Мой надзиратель стучится в маленькую дверь, нас разглядывают через окошечко, и дверь открывается. Мы заходим в большой офис, вдоль одной стены идут одинаковые двери кабинетов, вдоль другой расставлены столы и стулья, запах полировки сменяет запах бактерицида. Человек в аккуратной униформе провожает нас в кабинет, говорит с надзирателем, а потом указывает на стул. Мы садимся. Человек в красивом костюме сидит за антикварным столом, изучает письмо. Офис шикарно обставлен, тиканье часов и шелест бумаги — это единственные звуки. Молчание — золото, это шок для системы. Эта чистота меня впечатляет.

Мой эскорт ковыряет ногти, затем берет со столика журнал. Это скорее могла быть приемная модного доктора, а не внешний периметр тюрьмы. Трудно поверить, что этот офис находится так близко от нашего убогого обиталища. Здесь я чувствую себя неловко, но мне нравится чистота и тишина. Интересно, думаю я, был ли сам Директор когда-нибудь на сафари, держал ли он свою жопу над наводненной крысами дырой, молился ли, чтобы у него не случился запор? Я сразу же заметил зеленую дверь, должно быть, эта дверь ведет в его офис. Скорее она из дерева, а не жестяная, безукоризненно выкрашена, но на моем лице играет улыбка. Надзиратель с оружием хмурится. Все молчат. Тиканье часов становится громче. Я сижу на стуле и понимаю, что он мягкий, и размышляю об истории с распятием.

Когда зеленая дверь открывается, я вздрагиваю. Мы заходим в маленький офис с деревянными панелями и витиеватым зеркалом, и я вижу в нем свое отражение. Я в шоке. Этот человек не может быть мной. В маленьком бритвенном зеркальце Франко я мог разглядеть только свой подбородок, но сейчас я отражаюсь весь, во всех трех ужасающих измерениях. У меня костлявое лицо, серая кожа, а волосы такие длинные, как будто их не стригли годами. Я грязный и изможденный, скулы торчат, подсвеченные лампой, висящей на потолке, я надеюсь, желтый оттенок кожи — это результат искусственного освещения. Я неотрывно смотрю на образ, трепещущий в зеркале. Не может быть, чтобы это был я. Действительно не может такого быть. И я пытаюсь вспомнить свое имя, проходит доля секунды, и я, мельком взглянув на этого парня в зеркале, вспоминаю. Я мысленно смеюсь и плачу, я отворачиваюсь. Под конец своего срока я буду похож на скелет, на мартышку-гоблина, хуй знает на кого еще я буду похож. Сожаления, что я покидаю двух своих друзей ради места на ферме, исчезают. Элвис и Франко меня и настрополили, они говорят мне, чтобы я рискнул и вдвое сократил срок своего заключения.

Передо мной стоит жирный мужик со шнурком на плечах костюма, этот огромный Жиртрест закрывает от меня стол Директора. Он убогий, пронырливый и, вероятно, любит развлечься, отрывая ножки у насекомых. Вместо глаз — тонкие щелки, у него резиновая кожа, но, несмотря на свои габариты, он больше смахивает на офисного клерка, чем на элитного коммандо, в то время, когда солдаты сражаются, такие типчики сидят в тылу, раздают приказы, а потом занимаются допросами заключенных. Я вспоминаю Гомера, он из той же категории. С одной лишь разницей — у Жиртреста есть униформа. А мой надзиратель стоит рядышком, па случай, если мне придет в голову напасть на Директора, и Жиртрест для пущей поддержки, если вдруг закрутится потная потасовка. Проходит минута, и он бочком ускользает, и я вижу Директора, это человек среднего возраста, у него седые волосы и борода, он сидит за столом, поигрывая авторучкой. Его лицо ничем не примечательно, невыразительно, абсолютный административный работник, спокойно занимающийся своими делами. Мне хочется еще раз заглянуть в зеркало, интересно, на кого я теперь похож, на маленького мальчика, представшего перед директором школы, или взрослого человека, встречающегося с судьей.

Стены офиса давят, кислород испаряется, легкие наполняются дымом, мое сердце медленно тлеет. Говорят, нет дыма без огня. Не играй со спичками. Это более приемлемый совет. У меня тяжелеет в груди, и кожа шелушится; я представляю себя на месте человека на кресте, я знаю, что распятие действительно было, это скорее факт, чем миф, я просто верю в это, и смотрю глазами умирающего человека, вижу, как красив вдалеке океан; и мне хочется оторвать мои прикованные руки и взлететь над долиной, нырнуть в воду и утолить жажду, потом снова взмыть к небесам и отправиться домой вместе со стаей возвращающихся гусей. Я заставляю себя вернуться в реальность и представить раскинувшиеся поля и пышные-фруктовые сады, свободный и честный труд, эта частичная свобода так близка, Директор с его властью может уменьшить вдвое мой срок всего лишь росчерком своей ручки.

Царит молчание, потому что я жду, когда он обратит на меня внимание и заговорит. Я замечаю фотографии в рамках, на них мужчины в разных армейских и тюремных униформах, должно быть, это Директор в юности, стоит у залитой солнцем часовни, в руке револьвер, на другой фотографии он на песчаном пляже, вглядывается в море, и я быстро отвожу глаза от этих фотографий, слуги государства гордятся десятками лет своей службы. По крайней мере, мою просьбу услышали. Дальше может быть только лучше, и я немного расслабляюсь, изо всех сил пытаюсь произвести хорошее впечатление, Директор поднимает голову, руки сложены на груди, Жиртрест не сводит с меня своих глаз-бусинок; я представляю, как он стоит там, где поджаривается распятый человек, зная, что палящее солнце убьет его. Я почти смеюсь, но сдерживаю себя. За плечом Директора я вижу крыши в окне, маленькое пространство незарешеченного стекла, несколько сотен шиферных крыш и разверзнутое небо, и этого достаточно для того, чтобы меня бросило в дрожь.

Директор наклоняется и говорит с Жиртрестом, не отводя глаз от моего лица, его голос спокоен, почти мелодичен, рот искривляется в слабом подобии гостеприимной улыбке. История о распятии нелепа. Этот человек любит чад Божиих, под его опеку попали непослушные шалопаи, и он должен защищать их и помогать им реабилитироваться. Он знает правду о человеческих душах, знает, что все мы сыны и дщери Всемогущего. Даже Жиртрест, который внимает речи Директора. Я смотрю на небо и перестаю дрожать, я знаю, что за всем этим стоит сила любви и свободная воля, и мой мозг омывается галлонами здоровой, живительной крови, Элвис стоит на голове и побеждает смерть, поднимает наш боевой дух, а я прислушиваюсь к голосу тюремного бога, Директора, но я не могу понять, о чем он говорит. Это неправильно — внимать слухам и распространять ложь. Директор — хороший человек, теперь я это знаю, это патриарх, который ненавидит грех и любит грешников.

Жиртрест говорит со мной на очень хорошем английском, и для меня это сюрприз, он спрашивает меня о моем преступлении. Это мой новый переводчик. Директор внимательно смотрит на меня. Жиртрест также спрашивает о моем наказании, справедливо ли оно, и я пытаюсь объяснить, что на самом деле я невинный человек. Мне кажется, что приговор был жестоким, хотя я не критикую систему, я понимаю, почему так произошло, и мне как иностранцу здесь нелегко, без двоих своих друзей я бы сошел с ума. Я тщательно подбираю слова, помня о том, что нельзя оскорблять их систему или запугивать их эго. Я не негодяй, я ни для кого не представляю угрозы, и если меня переведут в рабочую тюрьму, я буду вкалывать изо всех сил. После моего настоящего ферма будет подарком. Директор кивает, задумавшись, и в рамках, развешанные по стенам этого офиса, я вижу лица благопристойных мужчин и женщин, вокруг их голов сияние; замысловатые цвета переливаются, как будто они сделаны из цветного стекла; теперь атмосфера более расслабленная, от батареи идет тепло, и я объясняю, что дело против меня было представлено в ложном свете, хотя я и принимаю это наказание. Я хочу заработать свободу. Директор и Жиртрест спокойно переговариваются, босс откидывается на спинку кресла, размышляя над моим непритязательным заявлением.

Я снова на великой свободе, на поле, кошу сено, работаю в винограднике, строю стены и собираю оливки, я сделаю все, что нужно делать; в конце недели, по воскресеньям, в день отдыха, я буду подсчитывать свои дни, и если нужно ходить в церковь, так я буду ходить; я готов петь в два раза громче, чем другие прихожане, я молюсь, чтобы мне разрешили уехать на ферму сегодня, через двадцать минут, или через полчаса, или даже через несколько дней. Я сделаю все что угодно, лишь бы смыться подальше из Семи Башен, моя душа летит по орбите, ферма — это подходящее место для Очень Хорошего Джимми, это мое место; и я фокусирую взгляд на авторучке, которую держит в своей руке Директор, я заклинаю, чтобы он подписал приказ; я смогу пробовать апельсины и вдыхать запах лимонов, я смотрю на его стол, я любуюсь кожаной записной книжкой, покрытой каракулями этого мудрого человека, официальная печать с черной подушкой для чернил, а может, они зальют печать сургучом, чтобы она была нетронутой; и когда я выйду из главных ворот, они вручат мне сертификат.

Директор склоняется вперед и ударяет кулаком по столу. Я отшатываюсь назад, меня подхватывает надзиратель, и даже Жиртрест вздрагивает. Небо исчезает, и стены сжимаются, а он орет, он кричит, он встает и становится красным от ярости; мне кажется, что я снова в суде, а это судья, выпучил глаза и скрипит зубами; Жиртрест переводит его слова: «Я плохой человек, я виновен, я не испытываю уважения к закону, не испытываю уважения к людям, в стране которых я гость, я что, думаю, что могу врать, обманывать и ожидать поблажек от тех людей, которых я оскорбил?» Я не отправлюсь на ферму. Так я слишком легко отделаюсь, а они не пойдут пи на какие поблажки. Весь свой срок я должен отбыть здесь. Каждый день своего срока. Он указывает на дверь, и я возвращаюсь в свой корпус, не встретив на обратной дороге ни души, пройдя через комнату свиданий и не заметив ни матерей, ни сыновей, шокированный и униженный, чувствующий себя глупцом; и в конце концов, когда ворота корпуса С захлопываются за моей спиной, я взбешен, понимая, что мне не дали честного шанса.

Мои друзья Франко и Элвис слушают мой рассказ о приступе директорского гнева, и они сочувствуют мне, но не удивлены. Элвис напоминает мне о распятом заключенном. Он объясняет, что это все ебаная система, какой бы милостивой она ни притворялась, она все так же вторит гнусным статейкам о жестоком и изолированном тюремном обществе. Я должен был предвидеть, что мой отказ признать вину будет означать, что я негодяй. Система настаивает на том, что я скрываю правду. Как процесс может пойти дальше, если я не принимаю их суждений? Франко встревает, вот потому мой друг и в больнице, лечится от наркотической зависимости, которой у него никогда не было. Элвис говорит, что это неправильно — принимать на себя деяния, которых мы не совершали, мы должны быть сильными и не сдаваться, только с таким настроем можно строить новый мир; он говорит, что я был прав, сказав им, что было на самом деле, но я не должен удивляться реакции. Франко же утверждает, что если я хочу привилегий, я должен врать, должен сказать, что я неправ, а они правы. Это же так просто. Я ложусь на спину и закрываю глаза, в голове стучит, подступает тошнота, я оставляю Франко и Элвиса спорить о тактике. Я устал, я проиграл. Я изнурен, но, по крайней мере, у меня есть друзья.

Когда через два часа звенит колокол к обеду, это словно землетрясение, руки будят меня, четверо надзирателей быстро переговариваются между собой, и Элвис говорит, что мне нужно собирать свои вещи и идти с ними, прямо сейчас, Директор, должно быть, изменил решение и внял моему прошению, и я отправлюсь на ферму, я раздавлен тоской, я смотрю на Элвиса и Франко и понимаю, что мне будет их не хватать, я был растроган, увидев, как взбесился из-за меня Элвис. Франко смущен, спрашивает меня, что произошло; один из надзирателей вытаскивает мою сумку из-под кровати, а другой тычет в меня дубинкой; и они спешат, они спешат посадить меня в фургон, выталкивают меня в проход и ведут к двери, мимо очереди, выстроившейся к Шефу, который перепуган этим бардаком, а Элвис орет на охранников; и один оборачивается и ударяет его в лицо, но это не останавливает сильного бродягу, он бежит рядом со мной и говорит мне, что Директор неправ, что в его глазах никто никогда не будет выглядеть невиновным, что Директор сказал надзирателям, что я негодяй, который не выражает покорности и не раскаивается в своих грехах, что я плюнул в лицо Господа Бога и что меня переводят в корпус Б.

У Джимми Бродяги простая и легкая жизнь, он идет с железнодорожной станции в бар, пьет с поэтами и философами, беззаботно путешествует по миру, оставляя позади серию красивых женщин, которые так сладко стонали, проводя с ним ночи. Офисные крысы никогда не поймут, что такие, как Бродяга, избегают трудностей и не разбивают сердец, живут в полном согласии с окружающим миром. Мы ловим каждое услышанное слово, потому что мы учимся в самом лучшем университете, мы хватаемся за каждую возможность, которую подсовывает нам жизнь. Мы, в конечном счете, добираемся до развилки и заканчиваем тем, что сидим на пустой лавке и грызем яблоко; и этот фрукт так вкусно хрустит, он восхитителен, и когда мы доедаем, на сердцевине почти не остается мякоти. Мы изучаем семена и достаем одно, разгрызаем его зубами. Оно горькое, и мы выбрасываем огрызок на аллею, где он сгниет, а семена проникнут обратно в землю. В один прекрасный день здесь вырастет яблоня, и мы думаем о Джимми Яблочном Семечке, о далеком невоспетом кузене более знаменитого Джонни.

Автобус увозит меня из города, эта громоздкая кибитка битком набита крестьянами, возвращающимися с овощного рынка, смеющимися мужчинами и женщинами, они тащат пустые коробки и корзины, несколько непроданных яблок и буханок хлеба. У них был хороший день, и они соблазняют путника, предлагают напитки и дразнят меня, потому что я держусь за поручень и пытаюсь удержать равновесие; я принимаю три яблока и сумку со сливами, в конце концов, увидев указатель палаточного лагеря, спрыгиваю на пустынном повороте. Я иду по пыльной тропинке, слушаю пение птиц, топаю к побережью. Лагерь найти легко. Он тоже пустынен. Но все нормально. Лето кончилось, но все еще тепло; и я ем свой хлеб и сыр, два яблока и все сливы, у меня есть банка с оливками и короткий маленький огурец с жесткой кожурой и сочной мякотью. Настоящий пир. Набив брюхо, я кладу голову на сумку и смотрю на падающее солнце, а потом понимаю, что внезапно стало очень холодно и темно. Птицы перестают петь, среди деревьев стоит треск, раздается бормотание. Луна маленькая, а электричества нет; и я, спотыкаясь, иду к ближайшей кабинке, распахиваю ее и тороплюсь внутрь, сажусь на кровать, у дверей фыркающие звуки, это скорее дикий кабан, нежели злобная мартышка-гоблин. Ночь холодна, и я крепко закутываюсь, я рад, что потратил деньги на этот спальный мешок.

Утром я гуляю по пустынному побережью, плаваю в море, опускаю голову под воду и выпускаю воздух из легких, выныриваю и снова вдыхаю, плыву вдоль залива до скал, а затем обратно, туда, где лежит моя одежда. Я вытираюсь и одеваюсь, иду по берегу к часовне. Я не любитель осматривать достопримечательности, не музейный фанат, но здесь изумительно, нечто такое есть в атмосфере… С гористого мыса просматриваются мили и мили вокруг. У меня приподнятое настроение, я бодр после плавания и счастлив своим отшельничеством, счастлив дышать этим чистым воздухом и осознавать, что этот пейзаж не меняется сотни лет. Крестьяне из автобуса могли быть из другого столетия, в своей традиционной одежде и с загрубелой кожей, все знают друг друга. Я ускоряю шаг, мне хочется добраться до места.

Я прохожу мимо скал и продолжаю свой путь по гранитному гребню горы к маленькому заливу. Он тоже пустынен, кроме единственного рыболовного судна, мягко качающегося на воде, здесь никого нет. Часовня возвышается па гребне холма, выделяется на фоне деревенского ландшафта, сияет на солнце ослепительно белым. Я взбираюсь по голышам, которые прибило с побережья, быстро нахожу тропинку, она извивается, мой путь лежит через кукурузное поле. Это легкая прогулка. Сосны раскинулись над утесом за часовней, грязная дорога ведет в глубь материка, теряется за поворотом. Я приближаюсь к строению и останавливаюсь, смотрю на лес и на долину, дикая трава гнется от ветра, качающаяся армия кивающих шлемов, миллиарды цветоножек склоняются одновременно, как отряд милиции, представляю, сколько там миллиардов стручков, ждут, когда ветер унесет семена и развеет их по ветру. Я снова думаю о Джимми Яблочном Семечке, любуюсь цветами, раскинувшимся кукурузным полем. По сравнению со всем этим великолепием природы я ничтожно мал в глазах Бога, чувствую себя пылинкой, хотя я и не сильно верующий. Часовня возвышается передо мной, это божий дом, и в нем царит атмосфера, в которой нет места гневу и наказанию, мирской собственности. Это место, где больше не существует добра и зла. Это далеко за пределами таких границ.

Я долго стою, не шелохнувшись, смотрю на вечную землю, я рад, что покончил с поездами, и с автобусными маршрутами, и с закупоренной городской жизнью. Оказывается, так легко выскочить из этого конвейера. У меня нет машины или велосипеда, я могу отправиться только в те места, где есть общественный транспорт, я понимаю, что мне нужно изменить образ мышления, купить трейлер или осесть где-нибудь и взяться за образование. Я ищу выход, но у меня мало денег и мне нужна работа. Меня огорчает нехватка денег, но оказаться здесь — это почти праздник, что кажется нелепым для бродяги. Это место ничто не может потревожить.

У этих крестьян есть некоторые удобства, и, похоже, у них нет поводов для беспокойства. Они живут своей жизнью, как жили и их предки; и это вынуждает меня задуматься над собственной неугомонностью, может, есть какой-то дефект в моей генетике. Я вспоминаю о своем отце и внезапно чувствую приступ зависти к местной общине, я завидую спокойствию, в котором живут эти люди, их мирным мыслям, красивой часовне и всему, что она символизирует и имеет, каждой каменной плите, распятию, и гимну, и образу. Но я подавляю эту ревность и иду дальше, к часовне. А она маленькая, хрупкая, она даже меньше, чем казалось с первого взгляда; шесть лавок выставлено с одной стороны прохода, ослепительно белые стены. Я чувствую, что мое дыхание настолько ровное, оно почти остановилось. Голос человека звучит неожиданно, но не пугает меня.

Подходит пожилой священник, протягивает руку, жмет мою, и это рукопожатие скорее свойственно более молодому и сильному человеку. Он приглашает меня сесть рядом с окном и выпить лимонаду, рассказывает, как когда-то он жил в Лондоне, учился там три года. Лимонад холодный, пенящийся, очень сладкий, я вежливо отпиваю, хотя на самом деле я хочу выпить его в один глоток. Мы долго разговариваем, сидя в пурпурной тени, свет льется сквозь витраж; и я смотрю на источник этого света и вижу Иисуса, распятого на кресте, его сияние непропорционально относительно всей картины; и я задумываюсь, знает ли кто-нибудь имена тех людей, которые создали этот шедевр. Частички пыли танцуют на свету, и я смотрю на них и понимаю бесконечность, я искренне знаю, что больше не существует правильного или неправильного поведения, и это дежавю, как будто это случалось со мной раньше. Священник говорит мне, что Иисус был путешественником, он ходил торговыми маршрутами Персии и обрел свое знание в Индии и Тибете, и что, только освободившись от собственности и желаний, человек может найти спасение. Он верит в то, что Иисус больше индуист или буддист, чем еврей, и говорит, что слишком много христиан потеряли духовность.

Священник очень стар. Почти девяносто, говорит он, словно прочитав мои мысли, и когда я хвалю его часовню, он пожимает плечами и говорит, что это всего лишь здание, и покуда это храм Божий, Бог действительно обитает в наших сердцах. Мы снова пьем лимонад, до тех пор, пока кувшин не опустевает, а потом он ведет меня, показывает разных святых, обрамленных в деревянные рамки, маленькая икона, которая стоит кучу денег, но его прихожане этого даже не замечают. Вещи, на которые не обращают внимания, порой оказываются настоящими драгоценностями. Их материальная стоимость ничего не значит для тех людей, которые молятся здесь, эти мужчины и женщины никогда не уезжают далеко, они довольны своей жизнью. Священник улыбается и кладет свою руку на мою, уверяет меня, что богатство и собственность — это не важно, как будто он понимает, что у меня мало денег. В этом месте люди никогда не запирают своих домов, потому что здесь нет воров и нет нужды воровать. Часовня всегда открыта для незнакомцев. Если из города приедут бандиты и ограбят это место, его это не обеспокоит. Привязанность к чему-либо, особенно к религиозным объектам, неправильна. Он кладет руку на сердце, подчеркивая, что его слова искренни. Он перебирает свои четки, он внимателен, но не суетлив, он в согласии со всей Вселенной.

Наконец он смотрит на часы и говорит, что должен уходить. Ему нужно посетить знакомую. Ей сто три года, и она простудилась. Она сильна и независима, дважды в неделю ходит в часовню, но сегодня его очередь нанести визит. Он пойдет к ней домой, и это займет у него двадцать минут. Я могу оставаться здесь так долго, как мне угодно, если мне нужно, я могу остаться на ночь и спать на полу. Я смотрю на священника и осознаю, что каждое его слово было сказано искренне. Это великий человек, первый, кого я когда-либо встречал, его лицо в этом свете кажется пурпурным, мягкие линии лба — кроваво-красными. Он желает мне безопасного путешествия и снова жмет мою руку. Мы выходим из часовни, и я смотрю, как он идет к лесу, не сбиваясь с тропинки, и исчезает из виду. Я раздумываю над его словами, я чувствую себя его прихожанином. С такими священниками не бывает понятия «изгнанник». В его глазах никто не будет выглядеть чужаком. Он предложил мне поддержку. Я оглядываюсь на часовню и думаю об иконе, о деньгах, которые можно за нее выручить, о еде и крове, который можно приобрести на эти деньги, и о том факте, что местные даже не заметят, что ее больше нет. Священник будет доволен.

Через несколько часов я сяду в автобус, слившись с толпой, потерявшись в другом городе. Такова жизнь Джимми Бродяги, странствующего человека, который берет то, что предлагают, и никого не обижает; и я иду обратно в часовню и дотягиваюсь до иконы, смотрю на изображение и вижу святого Кристофера, который несет над водой маленького мальчика, качаю головой, осознавая, что священник нежно и по-своему благословил меня. Это знак. Я сую икону в сумку и покидаю часовню, возвращаюсь на побережье, но иду не вдоль берега, а по тропинке, живо шагаю, солнце исчезает, а потом вновь выглядывает из-за облаков, через пятнадцать минут вдали появляется пыльный смерч, несется к перекрестку, накрывает приближающийся автобус, который замедляет ход и почти останавливается; и я бегу и запрыгиваю в автобус, мотор затихает, а затем машина шатко дергается вперед, снова набирая скорость. Я сажусь у окна и смотрю на пролетающие поля, думаю о часовне, и о священнике, и обо всех этих счастливых людях, и по мере того, как отдаляется от этого места автобус, я чувствую, что моя зависть утихомиривается, спокойствие священника и его непритязательной паствы уже сделали свое дело, и я стал лучше.

КОРПУС Б

Сюда они помещают отбросов общества, безнравственных парней, это высшая мера наказания для психопатов, убийц, садистов, уебанов, наркоманов, богохульников и любого другого человеческого презренного хлама. Репутация корпуса Б вплелась в фольклор Семи Башен, крыло медленных пыток с обнаженными ножами, сдобренное наркотиками, я отправляюсь туда; и мой ужас растет, от тошноты во рту тяжелый кислый привкус. Страх сжимает мои кишки, я чувствую, что сейчас обосрусь. Это будет отличным началом/стоять на пятачке на краю двора, плещась в собственном дерьме. Небезосновательно развившаяся паранойя шепчет мне, что Директор спланировал это заранее, с того самого момента, как я перешагнул через его священные врата, он позволил чужаку устроиться и завести друзей, найти некую поддержку у Элвиса и Франко, лицемерный пидарас, он предложил напуганному ребенку утешение, а затем вышвырнул его с того места, где тот чувствовал себя в безопасности. Я прыгнул прямо в его капкан, Директор сидел и ждал, пока я начну умолять его. Я вхожу сюда, оглядываюсь, здесь такое же крыло, но на этот раз здесь все наполнено ужасом Гомера, другие ворота с лязгом захлопываются за моей спиной, засов водворяется на место; и этот звук эхом отдается во дворе, и мне становится неуютно, и головы поворачиваются в мою сторону.

Заключенные разместились кучкой на уступе, щелкают четками, перекидывая их с ладони в кулак, цепи крепко прилегают к оголенным суставам, в каждом движении чувствуется насилие, тела склонились вперед, глаза стреляют влево-вправо, влево-вправо, неподвижные черепа, слишком много лиц затенено капюшонами. Это вам не корпус С, здесь сразу чувствуется напряжение, потоки агрессии, металлические цени и пластмассовые четки, от этого еще сильней колотится сердце; шрам на моем лбу — это неоновая вывеска, умоляющая, пожалуйста, оставьте меня в покое, пожалуйста, я не хочу никаких проблем, глаза с уступа впиваются в меня, им только дай повод. Я боюсь, что сквозь мою личину они увидят мелкого ублюдка, напряженные черепа развинченных наркоманов, они ищут облегчения, черная аура окружает силуэт чужака, глаза мерцают, пытаясь опознать, играют мускулы, дым поднимается от сигарет, кружится злобными клубами и формируется в спирали, которые парят, и рассасываются, и, в конце концов, исчезают совсем. У меня болят коленные чашечки, и я могу запросто рухнуть, но вместо того, чтобы, как трус, сдаться и погибнуть, я опускаюсь на колено и затягиваю шнурки, изо всех сил стараюсь оставаться бесстрастным и выиграть несколько секунд, решая, что делать дальше.

За уступом, внизу лестницы, сидит целая команда мартышек-гоблинов, сгрудившись вокруг массивной фигуры в полосатой пижаме. Это убийца Папаметрополис, более известный как Папа. Его втянутая голова покрыта слоем косматых черных волос и встопорщенной бородой, его квадратная челюсть словно выточена из камня. Еще на нем надет шерстяной свитер, плотные носки и кроссовки. Его глаза смотрят в книгу, которую он читает, и я вздрагиваю, заметив вязальную спицу, вложенную в качестве закладки. Заключенные, собравшиеся вокруг него, столь же тощи, как Папа — дороден, их головы обриты до щетины, груда ввалившихся обезьяньих щек и скелетных рамок. Они уставились на меня, все как один, глаза подчеркнуты черными тенями, гоблины и смотрящий из ГУЛАГа, и я замечаю, что их руки ничем не заняты и спокойны. Они не щелкают четками и не курят табак, они просто сидят в своих джунглях и смотрят. Папа переворачивает страницу, и я быстро отворачиваюсь. Я знаю все об этих гоблинах.

Я встаю, я готов двинуться дальше, я выбираю свое место в этом отстойнике; и меня толкает в спину какой-то парень, как будто я стою у него на пути, или же он пытается сбить меня с ног, и я разворачиваюсь, как на шарнирах, и делаю два шага назад, начинаю извиняться и вижу, что он раздражен; вместо этого говорю, чтобы он отъебся, в этой тюрьме все знают слова «ебать» и «ебать тебя», и некоторые даже смеются: «Ебать тебя, ублюдок»; и он показывает мне зубы и шевелит губами, как будто изображает жующего козла, рычит: «Тебя ебать, ебать тебя»; и я говорю: «Ебать твоя, моя кулак», вздев руки вверх, как боксер-победитель. Он ухмыляется, и рычит, и отваливает прочь, оставляя меня в покое, наедине с глазами людей, сидящих на уступе и уставившихся на меня; и я не теряю времени, дохожу до корпуса, скользя взглядом по заключенным, но я избегаю зрительного контакта, я фокусирую взгляд на кирпичах и стекле, словно я искренне заинтересовался архитектурой этого давно не ремонтированного места, эти четкие линии создавались скорее для того, чтобы воодушевлять людей, а не подавлять их. Этот путь долог, едкий запах табака вдавливает дым в мои легкие, и мне становится трудно дышать. Я методично переставляю ноги, прохожу мимо уступа и вхожу в камеру.

Комната почти пуста, запахи и шум двора улетучиваются. Парочка лунатиков спит под одеялами, ничего похожего на бесчисленных сонь из корпуса С. Я не торможу, не оглядываюсь по сторонам, нахожу свободную кровать, самую ближайшую, в любом случае она свободна, и мне повезло, какая разница, между убийцами или между наркоманами мне спать. Я наклоняюсь и обнюхиваю матрас, убеждаюсь, что до меня на нем не спал какой-нибудь сыкун. Кажется, все нормально, обычно, это старый, и заплесневелый, и вымокший от пота матрас. Я поднимаю его с каркаса и хорошенько трясу, на пол летят мертвые чешуйки и тараканы, их прибивает пыль, которая сыплется следом; и я переворачиваю матрас, застилаю одеяло, поднимаю подушку и вдыхаю жир и воск, одна сторона оказывается грязнее другой. Я взбиваю подушку и ставлю ее в изголовье, роняю сумку на пол, затем, задумавшись, поднимаю ее и сую ее под подушку, зная, что и это не остановит вора, только слегка осложнит его работу. Сидя на краешке матраса, я изучаю комнату, она такая же, как и там, с двумя колоннами кроватей, столом, лавками, с печкой и чурбанами в центре, с зеленой дверью в конце комнаты, ведущей в сафари. Все точно такое же, за исключением ее обитателей. Я представляю Директора, он сидит в своем отделанном деревянными панелями офисе, смеюсь при мысли, как он подписывает решения, а Жиртрест, услужливо улыбаясь, вытирает его липкие отпечатки.

Чем больше власти у такого человека, как Директор, тем больше у него жестокости; и я думаю о распятии, и может, это не надо воспринимать буквально, эта история придумана маленькими людьми, чтобы объяснить действия большого человека. Но та сцена, как он бесновался в офисе, остается со мной, и я наконец верю в то, что Директор действительно прибил гвоздями человека и оставил его поджариваться на солнце, умирать; и я представляю, как через несколько лет, когда меня освободят и отпустят, я отправлюсь на тот остров, где умер распятый человек, и на мусорной свалке найду его останки, сломанный скелет и деревянные осколки креста, поросшие грибком, засыпанные трупами животных и ржавым металлом. Я соберу эти останки и отнесу его кости к берегу, вымою их в океане, и пусть соленая вода омоет их, они будут чистыми, и я заплыву как можно дальше, но так, чтобы меня не унесло течением и не сожрали акулы, и там я оставлю забытого заключенного покоиться в глубоких водах, не дав волнам ни единого шанса прибить его кости обратно к берегу. Я скажу несколько слов, хотя я и не слишком хорошо знаю молитвы, а затем вернусь на берег, растянусь на солнце, обсохну, и отправлюсь в тень пальмы, и приду в себя, схожу в церковь и выпью лимонада с человеком, который сможет дать мне совет, что мне делать дальше, чтобы достичь совершенства.

По возвращении в город я начну выслеживать Директора. Это будет нетрудно. Все, что мне нужно сделать, так это подождать у ворот Семи Башен и проследовать за ним до дома, до его шестикомнатной виллы, с акрами пейзажных садов и заполненным хлоркой бассейном, центром отдыха и релаксации, где он играет не роль выебывающегося убийцы, а доброго семейного человека, я посмотрю, как он чавкает бифштексом в компании своих соседей, сборище судей, прокуроров, переводчиков, политиков, журналистов, всех, на кого я разгневан, собраны в одном флаконе, Жиртрест на заднем плане разносит коктейли, он вне их лиги. Я проскользну на саму виллу, спрячусь в шкаф, в котором висят меха и бальные платья его жены, его отпрыски заняты своими игрушками, и я скажу себе, что, убивая его, я делаю им одолжение — я перережу его ебаное горло — но я могу об этом только мечтать, я знаю, что я не такой человек. Я хороший мальчик. Я контролирую полет своего воображения, я заставляю себя погрузиться в детство против своей воли, я крепко держу себя в руках.

В комнату вбегает костлявый гоблин, что-то щебечет и вприпрыжку бежит ко мне; и я готовлюсь защищаться, я помню, в дневное время гоблины не так сильны, мои кулаки сжаты, ноги на полу, но он идет мимо, пробегает через всю комнату и забегает в сафари. Дверь с лязгом захлопывается, и я слышу его крик на краю голого плато, мягкая трава под ногами охотника — это пол джунглей, Папа идет по проходу. Я снова сажусь на кровать, загипнотизированный видом вязальной спицы в его руке, человек в пижаме смотрит прямо перед собой, сквозь кирпичи и время, стучит в зеленую дверь, живность, сидящая внутри, разбегается еще до того, как он войдет туда. Жесть дрожит. Успокаивается. Снова начинает дрожать от криков, и по моей коже бегут мурашки, но я сижу, не шелохнувшись. Проходит минута перед тем, как открывается дверь, и Папа выходит, с иглы стекает красная вода, и, проходя мимо, он изучает меня, вырастая в размерах, он становится ростом десяти футов, а его игла — копьем, вымоченным в крови. Его глаза черны и бездушны, он знает все о людях моего типа. Его не волнуют пиздюли, разбитые машины и спизженные иконы, он выше гордости, зависти и ревности. Он знает правду. Проходит мимо и покидает камеру. Это просто вопрос времени, рано или поздно он придет по мою душу. Паранойя рулит.

Какого хуя я оказался в этом месте? Элвис задал мне вопрос, на который у меня не было ответа. Должна быть простая причина, но я не могу ее найти; и тут появляется раненый гоблин, у него на лице фурункул, а на плече, в том месте, куда его укололи, сгусток крови, Это опасное животное, прихрамывая, проходит мимо, и я провожаю его глазами; и тут он оборачивается и начинает орать, брызжет ненавистью, плюется проклятиями, продолжает свой путь; звонит колокол к обеду, этот звук бьет меня по башке; и я хватаю миску и ложку и иду за гоблином во двор; и там он сворачивает влево, к лестнице, а я встаю в очередь, люди, стоящие впереди меня, переговариваются между собой, один из них оборачивается, и я ищу контакта, ищу возможности улыбнуться и кивнуть, обменяться словечками, но, нет, нет. Меня игнорируют, хотя я знаю, что все следят за мной, в тот момент, когда я оборачиваюсь, они отводят глаза. У меня по спине бегут мурашки, подкатывает тошнота, так было два месяца назад — и вот снова, болезненное лекарство анестезиолога-шарлатана. Очередь движется вперед, а я ничего не знаю, ни единого слова, надзиратели помахивают дубинками, руки на кобурах револьверов, ружья наперевес, они смотрят на нас тяжелым взглядом; и я пялюсь в землю, интересно, а чем там занимаются мои приятели Элвис и Франко, я представляю, как они сидят на уступе и едят, скорбя по мне, и я оказываюсь лицом к лицу с Шефом и, видя его добродушное белое круглое лицо, улыбаюсь, и он наполняет мою миску рисом и бобами, а я все стою, не двигаясь с места; нон кивает и докладывает еще бобов, тонкие куски чего-то похожего на морковь в кашице, он готов обслужить следующего, и я отхожу.

Легче было бы поесть в одиночестве, спрятаться в камере и сидеть с поникшей головой, ждать, пока все это начнется, представлять, что у меня в миске чили, приготовленное с почками и зеленым перцем, щедро посыпанное специями, а запить это нужно холодным пивом, но это мой первый обед, и такого не произойдет. Я не могу прятаться. Мне нужно заявить о себе. Сидеть на конце уступа, рядом с дверью, и сосредоточиться на болотистом зерне и мягких бобах, я, как всегда, благодарен за то, что жир теплый. Я заставляю себя считать каждый кусок, очередь за едой уменьшается, почти исчезает, и тут гоблины начинают суетиться. Они оставляют Папу за чтением, голодная мартышка, которую он поймал на сафари, тащит две миски; Шеф хмурится, глядя на их продолговатые головы, выдает по одной порции на человека, и гоблины забирают свои миски, эта маленькая армия способна разодрать этого жирдяя, за считанные секунды порвать его в клочки, чтобы остаться в живых, достаточно счастливо принимать пищу. Я перестаю думать о деликатесах, я сосредотачиваюсь на своей миске, черпаю обед до дна, это единственный способ выдержать этот бардак; монастырская жизнь, мы едим, чтобы выжить, а не для удовольствия. И я чувствую приступ одиночества, мне так же одиноко, как в клетке в полицейском участке, мне повезло — меня поместили в блок С, мимолетное воспоминание о тюремной часовне, пинки и унижения от насмехающихся надзирателей, а теперь эта толпа из корпуса Б завершает мозаику. Да ебал я их всех. Папу, и уколотую мартышку, и мистера Ебать, он такой же, как надзиратели из часовни, ебал я Жирного Борова и его бараньи прополотые зубы, и я думаю о Директоре и Жиртресте, о своем судье и прокуроре и переводчике, и об этом ужасном мелком «я-выебу-твою-маму» ничтожестве, продающем вафельное мороженое. Я заканчиваю с обедом и упираюсь глазами в стену замка, почти сблевываю, что вместо стервятника теперь грифы разгуливают по парапету.

Я возвращаюсь в камеру, и мои вещи все еще лежат на своем месте, и я устраиваю большое представление — я кладу на подоконник свою кружку, и миску, и ложку, вешаю свой календарь, в конце концов усаживаюсь и долго смотрю в стену, жир плавает в моем пузе, я оттягиваю неизбежный визит на сафари. Начинается дождь, и люди просачиваются в комнату, готовые быть запертыми на ночь. Минуты ползут, мой живот урчит, кишки сходят с ума, и я не могу больше это откладывать, тороплюсь к зеленой двери и громко хлопаю, достаточно громко, чтобы это услышали крысы, разбежались по норам и прижались к земле. Кто-то сидит в соседней кабинке и стонет, и это сафари еще хуже, чем тот сортир в корпусе С, более грязный кусок из тех же джунглей, заполненный по самый экватор ссаной влажностью, приступами гастроэнтерита и дизентерии. Плывет жидкий страх, и я быстро подтираюсь, мою руки и выскакиваю в тот самый момент, когда надзиратель пересчитывает головы, я возвращаюсь к своей кровати и киваю людям, сидящим с другой стороны прохода. Они не замечают меня. Смотрят в сторону. Может, только что на сафари я провел последние минуты своей жизни. Я просматриваю кровати, но не замечаю других иностранцев, на том месте, где должны были быть лица, просто расплавленная кожа, вокруг стола собралась толпа игроков в домино и карты.

Темнеет, и в окнах чернота, и гоблины гасят свет в дальнем углу, подвешивают одежду по кругу, тени скачут, как в кукольном театре, Папа втискивается в угол между двух стен. Уколотая мартышка зажигает большую желтую свечу, присаживается на деревянный ящик, пламя прыгает, потом снова становится ровным, причудливо изменяя пляшущие тени на стенах и потолке. Вокруг большой свечи горят маленькие свечки, падающий воск используется вместо клея. Слабый аромат сладких фильтров сквозь дымящиеся чурбаны и сигареты, тела гоблинов, завернутых в одеяла, загораживают свечи. На другом конце комнаты идет спор между длинноволосым ебанашкой и двумя бритоголовыми юнцами, подростки смеются над этим более взрослым парнем в сандалиях, его речь убедительней, чем его хрупкая внешность. Он размахивает руками, акцентируя свои слова, юнцы не могут уловить смысл его беглой речи, отвечают ему ухмылкой. Они сильны и развязны, их внимание переключается на татуированного чела, держащего руку другого заключенного и достающего из шелкового мешочка иглу и чернила.

Татуированный изучает девственную кожу, откупоривает чернила и окунает в них какой-то предмет, похожий на швейную иглу. Он мешкает, начинает работу, мягко говорит, вопросительно склоняет голову, и окружающие его люди кивают и смеются. Я искоса пытаюсь разглядеть форму татухи, потом осознаю, что я делаю, и ложусь на спину, опускаю веки, продолжая следить, но не в открытую. Я не хочу никаких проблем, я обманываю себя, надеясь, что смогу превратиться в незаметный фон. Я слежу за иглой, вижу, как вырисовывается внешний силуэт, на ней появляются линии, утолщаются, две раздвинутые ноги, матка, наполненная кровью и чернилами, кормит эмбрион. Под этими изгибами угадывается рисунок женщины, и я вижу, как вслед за грудью появляются формы бедер, спрятанные под купальником. Этот человек — мастер, он рисует предплечья и ладони, и, я думаю, он даже оттеняет ногти на руках, но в этом я как раз совсем не уверен. Он заканчивает с шеей и головой, вырисовывает лицо и убеждается, что оно круглое и счастливое, это идеальная возлюбленная для добродушного мистера Справедливого. Волосы женщины спадают к плечам. Он запланировал это заранее и оставил пробелы на плечах, чтобы волосы струились до груди. Он заканчивает и любуется своей работой, оглядывается па маленькую толпу, которая собралась вокруг, и они лопочут, выражая свое одобрение.

Заключенные сгрудились, стоят, обсуждая татуху, показывают на женщину и смеются; и я начинаю впадать в кому, я изо всех сил стараюсь держать глаза открытыми, знаю, что, погрузившись в сон, я буду открыт для нападения. Эти люди могут использовать татуху в качестве предлога, подождут, пока мое дыхание станет ровным, а затем накинутся на меня; и я пытаюсь представить, как женщина на татухе оживает, но это чей-то чужой образ, у меня не получается, но, в любом случае, у меня есть Рамона. Самое лучшее — это задуматься не о том, что происходит в камере, но я не могу позволить себе двинуться, я слышу, как кашляют оборотни, ждущие, пока изгой уснет, а я не хочу дарить им такого удовольствия. Важнее всего — не сводить глаз с тех гоблинов в углу, убедиться, что они не ползут по полу и не прячутся под моей кроватью. Я отгоняю от себя все хорошие и плохие мысли и сосредотачиваюсь на том, чтобы не уснуть.

Бьет молния, парни вздрагивают, и я просыпаюсь от хлопка вспышки, осветившей лица полицейских и соцработников, видение расплывается; и их выражения лиц стираются, и снова наступает темнота, она топит меня, и нет света; должно быть, удар молнии как-то связан с перебоями электричества; и я чувствую, как электричество трещит под моей кожей, превращая ее в свиной хрящ, полная встряска системы, за окном непроглядная тьма, тяжелые тучи задушили луну и звезды, должно быть, на небесах у кого-то нешуточный приступ гнева; и я сжимаю свой талисман и хочу, чтобы молния ударила еще раз, но этого не происходит, темнота жужжит; и от этого мои уши наполняются пузырьками, там кто-то бьется и извивается, но, похоже, сейчас все спят; как они могут спать, если грохочет гром и сверкают молнии, невозможно вообще что-либо разглядеть, полная тьма, и напротив меня легко может оказаться чье-нибудь лицо; и я об этом не узнаю, некоторые создания обладают ночным видением, они жуют свои морковки и видят без солнечного света или даже без его отражения; и я пытаюсь прочувствовать дыхание соглядатая, но не чувствую ни запаха чая с молоком, ни аромата бананового сэндвича, все абсолютно спокойно; и я в ужасе от темноты, дома я всегда спал с включенным светом, и в такие моменты я не могу не думать о маме; и я хочу позвать ее, но она уже меня не услышит, я думаю о Нале; и мои глаза наполняются влагой, но я не плачу, мальчики никогда не плачут, это делают нытики, но пусть так — мы все равно плачем под одеялами, уткнувшись в подушки; и я высовываю лицо из-под края своего волшебного одеяла, надеясь, что глаза привыкнут к темноте и найдут, на чем бы сфокусироваться, по нет ни искорки, дождь барабанит в окна; и лучше всего попытаться успокоиться и подождать, пока включат электричество или рассеются облака; и у меня зудит спина, словно ее кусают муравьи, может, это уховертка или жук, но, конечно, они не пролезут сюда, под эти крахмальные простыни, потому что для них тут нет ничего интересного, ни еды, ни грязного прибежища, это больше, чем зуд; и еще больший ужас накатывает на меня, это гоблины прячутся под моей кроватью, их длинные пальцы с ногтями-лезвиями распарывают парусину, железными суставами вгрызаются в матрас; и я цепенею, не могу двинуться, я представляю скелетообразные головы этих полулюдей-получудищ, они скалятся, они голодны, они готовы разодрать меня на куски и сожрать заживо, ну почему они не могут оставить меня в покое; джунгли звенят в моей голове, и их безумная тарабарщина сводит меня с ума, они внутри матраса, она вылезают из-под кровати, взбираются по каркасу, раскачиваются, показывая доисторические зубы, впиваются в простыни, разрывают край одеяла; и темнота беспощадна, снизу протискивается множество яростных рук, и я окружен тварями, и негодяи выскакивают из постелей, это племя сиротливых гоблинов заточено в странном зоопарке, без завитых решеток; и они вот-вот убьют меня, и снова бьет молния, и двор взрывается от вспышки, и я просыпаюсь и вижу свет; и в комнате тихо, каждый из этих грустных детей быстро уснул, и земля снова сотрясается, в тюремном дворе останется выбоина; и я просыпаюсь и сажусь, обливаясь потом, осматриваюсь и понимаю, что камера спокойна, полна спящих людей, а гоблины, сгрудившиеся вместе, уставились на свою желтую свечу.

В следующие несколько медленно тянущихся дней я живу как отшельник, вокруг меня, в камере — пятьдесят человек, а в корпусе их сто, и жить отшельником еще хуже, чем жить в одиночестве. Эти дни ужасны, ночи еще хуже. Я пытаюсь заговорить с другими заключенными, по никто не реагирует. Меня избегают, и я обманываю себя, полагая, что могу разрулить ситуацию, вижу тех же зомби, выжженные оболочки, они бормочут сами с собой и никогда не поднимают глаз, только одинокий Бу-Бу вообще не издает ни звука, все время теребит кучку сгоревших спичек, которые он подбирает с пола и складывает в носок. Однажды ночью он извлекает тюбик с клеем и начинает склеивать эти спички. Он взбудоражен, но скорее печален, нежели безумен, не такой, как те грустные люди, которые пытаются найти ответы на свои собственные вопросы, кивая и качая головой, оглядываясь резко назад и громко смеясь, когда на самом деле нечему даже улыбнуться. И все это время гоблины сидят по ночам вокруг своей свечи, а днем они сидят на ступеньках. Кажется, что они никогда не спят. Просто смотрят и разрабатывают план нападения.

Я убиваю время, как Булочник, как эти плюшевые бандиты, как все из корпуса С, которых я никогда не понимал, марширую туда-сюда по двору, не волнуясь, кто и что обо мне подумает, присоединяюсь к движению. Много часов я провел в камере вместе с зомби, корпус Б — здесь нешуточные лунатики, я поглощаю стряпню Шефа, умываю лицо и отправляюсь на сафари. Пытаюсь поймать позитивный настрой. Думаю о Директоре, и о ферме, и о корпусе С, а когда у меня не хватает сил об этом думать, то я думаю о маме и Нане и хороших временах. Ночами я изо всех сил стараюсь мысленно вернуться с Мари-Лу в Парадайз Бич, но это солнце над заливом теперь становится далекой и слабой вспышкой, соленый морской воздух протух, насекомые молчат, а охотник сидит в засаде. Эти парий ждут, когда можно будет напасть па меня, а мне, чтобы нормально защищаться, нужно оружие, я делаю стеклянный нож из стекла разбитого окна. И все это время другие заключенные притворяются, что они спят, ждут, когда же я расслаблюсь, гаснет все больше огней, появляются серые зоны; и я чувствую ноющее желание заглянуть под кровать, я как сопливец, ищущий гоблинов, но я борюсь с соблазном, в конце концов сдаюсь, не нахожу ничего, кроме раздавленного таракана. Я чувствую себя идиотом, раздумываю над тем, внимательно ли я все осмотрел, и каждая ночь еще хуже, чем предыдущая.

Когда прекращается разговор, начинают звучать голоса, и когда я слышу, как люди переговариваются между собой, мне становится от этого легче, словно я становлюсь невидимкой. Ночами всегда горит свет, никогда не выключается, и мне плохо от мысли, что было бы, если бы не было света. Мысль о перебоях с электричеством — это настоящий кошмар. Я ребенок, который не способен заснуть, меня терзают вопросы жизни и смерти, курительная трубка изрыгает дым, от порыва ветра дергается дверь. И все утихает, тишина становится глубже, мои уши горят, в голове звучит разговор на диалекте насекомых, это частично уховертка, частично гусеница, эти голоса сменяются торопливым шепотом. Их предостережения бесчеловечны. Обычно их можно заткнуть. Воображением, движением, фантазией. А вот сейчас от них некуда деться. Начинаются споры, голоса глохнут, сдавленно хихикают, переходят на угрозы, оскорбления, и мне стоит больших сил не обращать на это внимание. По ночам мы все становимся слабее. Ночь — это самое опасное время. Усталость тянет меня к подушке, все мысли посвящены самообороне, я должен защитить себя от нападения другого больного уебка, от внутреннего врага с его мучительными сомнениями и ленивой беспощадностью. Волшебство алхимии оборачивается вспять, и берег Луизианы удаляется, золото превращается в обычный металл, уплотняется, становится платформой железнодорожной станции, в тощем мешке лежит все мое мирское богатство, мешок висит на плече, в кармане билет в один конец. Воспоминания путаются.

Желаемое переплетается с дежавю и фактами, и все, что должно случиться, уже случилось раньше и снова происходит сейчас. Прошлое, настоящее и будущее слились в одно. Иначе почему я так четко вижу море, чувствую песок под ногами, вдыхаю соленый воздух?

Мари-Лу за руку тащит меня к ресторанчику, в котором на завтрак подают блинчики и вафли, и, может быть, даже выпью какой-нибудь свежевыжатый апельсиновый сок, и мы сидим в тени зонтика с рекламой «Кока-колы», развалившись в удобных креслах, следим за указательным пальцем владельца заведения, и видим, как из болота выбирается аллигатор, и я смотрю на ботинки хозяина, они сделаны из кожи динозавра, а эта тварь зевает и скалится, эти зубы — не ровня ружью охотника, эта технология сильнее мышц, разум победил плоть, его глаза вращаются, упрятанные в мешок из материи для дамских сумочек, он взмахивает хвостом и исчезает из виду, теряется в мангровых зарослях, сильный ветер джунглей глушит неуклюжие и звуки ломающихся веток. Индусский мальчик с помощью мачете раскалывает кокосовый орех и сливает молоко, отламывает куски белого мяса; он худой и босоногий и улыбается; и Мари-Лу качает головой и говорит: «Спасибо, не надо»; пьет свою колу, жестяная банка нравится и больше, чем корпорация джунглей.

Рай исчезает в мгновение от кашля некрофила, отрыжки и пердежа его пораженного раком тюремного желудка. Достаточно провести несколько дней в деревне, это все, о чем мечтает большинство людей, город толкает нас обратно в лапы цивилизации, любое более глубокое ощущение одиночества не даст прочувствовать всполошенная толпа забывшихся опиумом. Трудно оставаться одиноким, если ты в людном метрополисе, окружен людьми, но почему-то у меня это получилось, и это — вариант суицида. Некуда бежать, пет горизонтов и расслабухи, единственный выход — утонуть еще глубже в самом себе, улететь в тоннель, но я знаю, что нужно оставаться по поверхности, снаружи, скользить, плыть по волнам, Джимми Бродяга хочет, чтобы все было просто, но у него есть проблемы. Дверь заперта на засов, стены сужаются, и я пытаюсь прорваться к Мари-Лу, снова очутиться в Мексиканском заливе, пробую представить себе просторы Америки, ее роскошные материальные удобства, но у меня не получается.

Ты ребенок, и наступает момент, когда ты осознаешь, что жизнь не такая, как ты думал. Твои мысли занимает идея смерти и, поскольку ты ничего не можешь понять, это не дает тебе покоя. Для мальчика время — статично, пока он не узнает о смерти. О ней говорят все, ее боятся, и она преследует всех окружающих, и внезапно наступает переломный момент, когда хорошие времена кончаются. Им овладевает размалывающий кости ужас и остается с ним на весь остаток его жизни. Люди придумывают религии и научные теории и говорят, что знают правду о жизни и смерти и, что самое важное, о жизни после смерти, но на самом деле они ничего не знают. У них есть вера, и они убеждают себя, что вещи, в которые им хочется верить, по большей части не подлежат сомнению, и они называют это справедливостью, но они никогда в этом не уверены. Они перестают слушать. Рассказывают детям сказки, в которых колдуют ведьмы, а призраки проходят сквозь стены, мультяшная Вселенная, полная зловредных духов и похищений детей. Жизнь, которую мальчик получил в подарок, потеряна навсегда. Этот страх ночи остается внутри таких людей, как я.

Физическим усилием я заставляю себя вернуться на перекресток в глубинке Миссисипи, и хотя у залива есть свои прелести, я не хочу снова ехать по тому же шоссе, вместо этого поворачиваю вправо, еду на запад, к Техасу, вместе с Джимми Рокером, этим сумасшедшим бродячим человеком с холодным пивом в руке и чизбургером в животе; и, когда наконец у меня получается это представить, я смеюсь, я снова на дороге, по радио поет Хэнк Вильяме, а на ручнике лежит пакет с попкорном. Мари-Лу сидит рядом с Рокером, что-то напевает, ее волосы развеваются от горячего ветра. Она живая и свободная и любит Джимми, и когда она рядом с ним, то нет понятия ночи, есть только день, даже во тьме, она берет своими длинными пурпурными ногтями попкорн и кладет на кончик его языка, несоленый медовый попкорн; и Джимми раскачивается, и пританцовывает, и кружится, и вертится, вжимает в пол педаль газа, едет в страну калифорнийских кукушек.

Но у меня нет выдержки. Это усилие слишком тяжело мне дается, и я не могу судить этого бродягу, бедный Джимми уносится от армии полицейских машин, старые добрые парни высовываются из окон и стреляют из ружей, у них красные лица, потому что они орут, выкрикивают оскорбления, называя его тупым сукиным сыном. Он не может понять, что он сделал не так, почему полиция штата так сильно ненавидит его, почему они хотят убить его за превышение скорости, и он в панике, набирает скорость, вздымая пыль, несется к ближайшему мотелю, с пустым бассейном и завтраком «ешь-сколько-сможешь», единственная проблема в том, что он не сможет остановиться. Он вляпался в серьезное дерьмо. Он приближается к перекрестку. Не зная, куда он направляется и что он делает. Он сбит с толку, напуган, лучше бы он никогда не покидал родного дома. И я изо всех сил пытаюсь заставить Рокера вести себя так, как хочется мне, я пытаюсь вывернуть руль, но он поворачивает вправо и съезжает па грязную обочину, грохочет по гравию, а шериф нагоняет его, он едет мимо зарослей иссохших сосен, и деревья хохочут над ним. Сквозь голоса полицейских Рокер слышит треньканье банджо по радио и проповедь преподобного Билли Боба Буша, свихнувшегося на Библии, вешающего миру, что мистер Элвис Пресли — старый, жирный, мертв и похоронен; и они собираются вздернуть этого хуесоса Джимми Рокера и отрезать ему яйца, а если у них не получится, они поджарят его на авторском электрическом стуле Уорхолла; и Джимми ищет Мари-Лу, но она сбежала, он понимает, что она ничего не представляет из себя, просто девица для хорошего времяпрепровождения, которая знает, что этот скиталец — это никудышный лузер.

Человеческий крик вырывает меня из разудалой вечеринки с Библией и ревом моторов; и несколько секунд мне кажется, что Рокер сдался и сидит в тюрьме, я оглядываю камеру и вижу, что в центре комнаты вальсирует наркоман, на одеревеневших плечах подскакивает голова, красный шар; и это напоминает мне о том, как Элвис делал стойку на голове, а у этого парня голова испачкана красной краской. Он доходит до двери и начинает колотить в нее розовыми кулаками, запястья изранены, и кровь ручьем льется из длинных разрезов, пропитывая его кожу и одежду, сливается в лужу вокруг его ног. Гвалт невыносимый. Люди вскакивают на ноги, начинают орать на него, другие парни подбегают к окнам, зовут охранников. Один чувак смеется. Смеющийся лунатик с пронзительным голосом. Они разозлились. На то, что их разбудили. На то, что этот наркоман оказался здесь. Они разозлились на самих себя за то, что они оказались здесь.

Истекающий кровью парень отшатывается назад, начинает орать на тех, кто стоит у двери, поворачивается и бежит к окну, прыгает на подоконник и начинает лупить ногой по решетке, его нога протискивается сквозь решетку и вдребезги разбивает стекло. Из ноги льется кровь, эта кровь темная, он задел крупную вену; и парни пытаются успокоить его, а те, что зовут надзирателей, взбешены, и повсюду разбрызгана кровь. А наркоман молодой, лет двадцати, красный шар его лица теряется во всеобщем хаосе; открывается входная дверь, врываются люди в униформах, размахивают дубинками, двое надзирателей остаются стоять у входа, опустив вниз дула. Надзиратели из группы захвата стараются не изляпаться в крови, они смотрят на руки наркомана, произносят несколько слов; и он затыкается, и его, спотыкающегося, выводят из комнаты, и дверь запирается снова.

Дрожа, я ложусь, оборачиваюсь одеялом, жду, пока затихнут разговоры, и они быстро затихают. Слишком быстро. Как будто такое — обычное происшествие. В отдалении слышится шепот, ветер сифонит в скрипучих легких. Я уже сам наполовину сплю, слишком быстро засыпаю, кислород перекрывают; и я вздрагиваю, подпрыгиваю и переворачиваюсь, пытаюсь избавиться от навязчивого видения разодранных рук и разлитой артериальной крови; я снова с Джимми Рокером, он на обочине заброшенного шоссе, стоит на коленях, а ему в затылок направлено помповое ружье; Мари-Лу пересаживается в автобус, у нее билет в одну сторону, до Ныо-Орлеана, она едет в ласковые объятия Фредди Ебаря. Она даже не смотрит, как бродягу ведут к кузову полицейской машины, Джимми спрашивает, что он сделал не так; и шериф оборачивается и бьет его в сердце, ты проклятый сукин сын, не надо заигрывать с таким мелким миссисипским свиномордием, как я, но что же Рокер такого сделал, он свободный парень для хорошего времяпрепровождения; я невиновен, Шериф, скажите это судье, вы, бродяги, просто безродный белый сброд; и Джимми приказывают заткнуться, и отъебаться, и сказать это судье, этот рок-н-ролльщик смотрит, как пролетает мимо выжженная земля, они едут в глубь Техаса, деревянные хибары, и печальные люди, и заколоченная досками бензозаправка — вот и все его обрывочные воспоминания.

Странствующий человек, которого зовут Джимми Рокером, привязан к электрическому стулу. Он думает о своей матери, и ему хочется, чтобы она пришла и спасла, но она далеко и не знает, во что он вляпался. Он думает о своей нежной бабушке. Она качается. В своем кресле-качалке. Она умерла. Интересно, жива ли, по крайней мере, его мать. Он слышит, как священник читает Библию, и заявляет, что не верит в религию. Если бы Бог существовал, то помог бы ему в трудный час, но Джимми знает, что никакая сверхъестественная сила не сможет спасти его никчемную жизнь. Джимми — философ-материалист, предпочитает иметь дело с вещами, которые можно увидеть и потрогать, он мечтатель, но он логичен и он экономный потребитель. У него нет времени на теории. С людьми, которые ведут жизнь бесцельных бродяг, не происходит чудес. С мягкосердечными, любящими скорость париями. Любителями дешевых заведений. Джаза из музыкальных автоматов. Ковбоями-гонщиками. Для пего существует только большая дорога. Имбирное пиво, гамбургер и широкая улыбка Мари-Лу, его мадемуазель из Миссисипи. А палач скалится, он похож на мороженщика с его безвольно повисшим хуем, занавес отдергивается, и он оказывается лицом к лицу со своей мамой и бабушкой, за стеклом эти страдалицы, свидетельницы его смерти. Сзади поодаль стоит мужчина, ему интересно, его ли это отец, впрочем, нет, насрать ему на этого старика. Палач благословляет меня и говорит: «Скоро все кончится, сынок, никто, кроме тебя самого, не знает, что именно ты сделал не так. Ты унизил свою мать». И Джимми хочет что-то сказать, но не находит слов, рычаг опускается, и электричество ревет в его теле.

Кислород перекрывают, органы начинают дымиться, и я вздрагиваю. Я вне своего тела, а Джимми Рокер трясется, и раскачивается, и просит о милости, его кожа начинает дымиться, глаза вылезают из орбит. Через короткое мгновение огонь вырвется из его груди, и сердце его плавится, и слезы текут по моему лицу, а пламя лижет ботинки Рокера, жжет его «Конверсы», черты лица меняются, цвет и индивидуальность разрушаются сами по себе, потому что все, что я люблю, умирает, опускается темнота, унося меня прочь.

Меня бьют в затылок, меня застигли врасплох, я взбешен, последние три дня я был начеку, я не спал, я избегал колкостей и оскорблений; это только подтверждает, что эти люди ненавидят меня, я даже отказался от похода в душ, я хожу только на сафари, когда это необходимо, я напрягаю мочевой пузырь и кишки, зная, что в этом закоулке на меня легче напасть, чем в комнате, где стукачи могут дать хоть какую-то защиту. Лишение сна превратило меня в маньяка, параноика, меня постоянно тошнит, мне нужно проблеваться, но я не способен и на это; я готов защищаться, я могу искалечить своим стеклянным ножом, который лежит в кармане моей куртки, я положил его подальше от талисмана удачи, обмотал один конец туалетной бумагой, и поучилась импровизированная рукоятка, мои пальцы расслаблены, как у стрелка. Стеклянный нож — это сила, хотя я не хочу его использовать; насилие не свойственно моей натуре, это грех, я понимаю, что в этом случае к моему сроку прибавится еще одна судимость, это цепная реакция. Но мне нужно защищаться; это вопрос жизни и смерти. Я хочу вернуться в корпус С и жить со своими покинутыми приятелями Элвисом и Франко, отыграться в шахматы и полюбоваться этими фотографиями гор, теперь скука привлекает меня, но я не могу подать апелляцию. Возврата назад нет. Это моя промашка, и я должен выжить, выстоять; и я оборачиваюсь и бью этого фискала прямо в лицо, кулаком в нос, и слышится треск; и он удивлен, он не ждал, что изгой даст сдачи, но у него есть друзья, два грязных андроида, они пытаются сбить меня с ног, остальные орут и отходят назад, а я падаю на пол, утягивая одного за собой; я чувствую, как на спину и на голову сыплются удары, мы боремся на асфальте, бурундуки, возящиеся в грязи, я вспоминаю про нож и решаю отложить это дело, держать его на самый крайняк; я делаю им поблажку, я продолжаю игру, мартышки-гоблины вонзают зубы в лицо человека, кусают его за щеку и чувствуют, как лопается кожа, вкус горького молока; и он орет, скорее от шока, чем от боли; и я всосан обратно в часовню, и вот он, Жирный Боров, и миллиарды падающих звезд в пурпурной дымке бездонного пространства, это богохульство дает мне силы; и я отпинаю своего противника, бью его по голове и с трудом встаю, он бьет мне по яйцам, промахивается, и я пизжу его своими железными кулаками, трескающимися орехами, я качаю головой, это пена бешенства, я сплевываю красную слизь; хозяин цирка вертит дубинкой, и животные — заключенные — отступают назад, смотрят на грифа на стене, бой окончен, те трое, которые нападали на меня, уходят прочь, а я стою один, и рот вымазан кровью.

Перегибаясь над желобом, я умываю лицо, быстро вытираю кровь, зная, что все со мной будет в порядке. Люди придают заболеваниям крови мифическую силу. Трус сплевывает, и я оборачиваюсь и вижу на своих джинсах мокроту, пристально смотрю на ближайших ко мне клоунов, их бледные лица невыразительны; и я смеюсь, называю их Мистером Несправедливым, и после нашей потасовки с гоблином они ведут себя настороженно, но готовы вонзить в меня нож, когда я буду спать. Я сплевываю на землю перед ними большой кусок розовой слизи, может, надо завыть, но я против этого, я не хочу действовать слишком театрально. Хорошо быть сумасшедшим, но это не есть умно. Я мало чего могу сделать с этими придурками, это другая, новая и более широкая игровая площадка, все прошедшие годы я видел другой кошмар, эти задиры приближаются ко мне, и я чувствую их пендали и слышу их бормотание, падаю на землю, ритмичные насмешки, это хуже оскорблений, и они начинают избивать меня, и я принимаю это наказание, потому что я слишком мягок и думаю, что я заслуживаю именно этого. В конечном итоге учитель прекращает драку и прогоняет мальчишек прочь, он видит, что у меня мокрые глаза, но не дает мне носовой платок, я ведь сдерживаю эти слезы; и он не помогает мне поднятья с земли, мои штаны разодраны на коленках и кровь стекает с израненной кожи в кратер тюремного двора.

Самое страшное здесь — это то, что послабления не будет. Я не могу уйти вечером домой или спрятаться в камере. Я не знаю, что теперь думать по этому поводу не думай, просто перестань мучиться, и напрягись, и выеби каждого из этих уебанов, вот это тебе и надо сделать, отпусти себя и прекрати сдерживаться и переживать о других людях, плевать, заслуживают они этого или нет; ты еще не слишком глубоко вонзил свои зубы, ты должен был порвать его на части, разодрать ему лицо и вгрызться в кости, выдрать кусок и пережевывать его перед этими так называемыми жесткими парнями; это порядком их всех напугает, даже массовые убийцы боятся животных, бешеные крысы забираются в норы, прячутся в водосточных трубах, вот так об этом говорится, загнать эту ебаную жопу в крысью дыру, помни об этом, половине этих грязных ублюдков такое придется по нраву, просто с настоящего момента оставайся начеку; ты уже вбил колья, держись за свой нож и в следующий раз порви их ебаные горла, любой из них может оказаться беспощадным, это самая легкая вещь на свете; и я черпаю воду, полощу рот и сплевываю, пока вода не становится чистой и прозрачной; я стою с распахнутой пастью, чтобы холодный воздух не дал ВИЧ проникнуть в мои десны, забраться в укромное местечко, где можно пережить свой инкубационный период, и развиться, и превратить меня в скелет — теперь ты это сделал, в следующий раз ты разрежешь уебана, как кусок мяса, тебе вообще нечего терять — вряд ил этот парень болен СПИДом, нет никаких предпосылок, он может быть подлецом и грязным, но никто из нас не остается чистым больше чем на один день в неделю, не в этой сраной дыре; и я иду обратно в камеру, ищу свое полотенце, вытираюсь, и мне хорошо, потому что первая атака закончилась, и со мной все о’кей, это должно напугать некоторых выблядков, они хотели легкой жертвы; они вернутся и станут вдвое сильнее, вдвое неумолимей, не парься насчет всего этого, эти садисты, и расисты, и криминальные элементы остались позади; помни, кто тут изгой, цыган-воришка и странствующий еврей, придурок, ищущий пристанище, который хочет спиздить их состояние и выебатъ их сестер; и я вытаскиваю из кармана туалетную бумагу и вытираю на хер сопли, иду к зеленой двери и стучу по жести, падаю в сумрак расплывшихся экскрементов — это дистилляция, облака появляются от испарений ссак и говна, разбавленная сперма и инфицированная кровь — вижу, как крысы разбегаются прочь, они огромны — маленькие псы — и я не могу въехать, как они протискиваются сквозь эти трубы — они все еще там, ждут под навесом, чавкая слюной — и я бросаю бумагу в корзину, чел, ответственный за вынос корзины, — слизняк, выбрал роль говнокопателя — это одна из немногих имеющихся работ; и я быстро выметаюсь из сортира, иду к своей кровати, смотрю на безмолвного человека, который сидит напротив — Бу-Бу — того самого, со своими спичками — спичечный человек сделан из дерева, черная голова из пороха готова взорваться — и нас здесь немного, одиноких божьих людей; и у нас есть общая черта, но мы и не можем общаться друг с другом — ты не подлежишь восстановлению, наслаждайся гонкой — и я делаю попытку, говорю Бу-бу: «Привет», но он даже не слышит меня — болван — и я вижу, что он печален и растерян, но я ничего не могу для него сделать — у тебя достаточно своего гемора; и он сидит на своем матрасе, занятый своими спичками, сорок или около того уже склеил вместе — какого хуя он делает, может, он строит планер, думая, что он может спастись из Колдица[12], толстый сопливый пиздюк; складывает панель — он сделает плот и исчезнет в крысьей дыре, выплывет в море и тормознет роскошную яхту, рассчитывая, что будет сидеть за столом капитана, бухать шампанское и трахать его жену; и я сажусь на свою кровать, смотрю, как работает спичечный человек.

Бу-Бу не обращает внимания на окружающую обстановку. Он методичен и сосредоточен на своей задаче. Я сую руку в карман и нащупываю стеклянный нож. Он толстый и острый, это стекло из разбитого окна над моей кроватью. Я копаюсь в карманах и нащупываю гладкую поверхность своего талисмана — выкинь его на хуй, чего хорошего он тебе принес? — я понимаю смысл талисмана и успокаиваюсь. Сердцебиение замедляется. Я прошел первый большой экзамен, и возбуждение понемногу выветривается, и я увлеченно смотрю на мановения рук спичечного человека. Я пытаюсь найти разницу между выброшенными и склеенными спичками, понимаю, что спички на панели — без головок. Откуда-то я знаю, что они симметричны, каждая последующая спичка точно совпадает по длине с предыдущей. Словно в подтверждение моих догадок Бу-Бу держит одну спичку на свету, вдыхает запах дерева и проводит языком по краю, и я думаю о том сосновом бору, в котором я спал; немой человек отмеряет спичку для панели, прикладывает ноготь к деревяшке и затем откусывает головку, выплевывает ее, скребет кончик и добавляет клей, прикладывает ее к плоту, крепко прижимает и ждет, пока она приклеится. Он сидит и любуется своей работой, на его губах появляется слабая улыбка.

Нужно наслаждаться этим моментом спокойствия. Трое, которые напали на меня, находятся недалеко отсюда; и я думаю, что же случится, когда нас, всех вместе, запрут на ночь, что случится после этого, как именно они будут мстить мне; и я даже не смогу отключиться, а может, мартышки-гоблины присоединятся к этим уебанам, по крайней мере, те трое, которые нападали на меня, не живут вместе с Папой. И неожиданно до меня доходит, что эти парни вообще не из нашей камеры, что я никогда раньше их не видел и что когда они уходили, они поднимались по лестнице. Я издаю вздох грандиозного облегчения, радость выстреливает и пульсирует по моим венам, несется до сердца. Этот драгоценный сложный орган разбухает — у тебя есть нож, что тебе еще нужно, следи за этими гоблинами, и Бу-Бу опасен, не обманывайся его пассивным поведением, самые ужасные люди спокойны, собраны, а внутри кипят от ярости — и на минуту я закрываю глаза, но я в боевой готовности, пурпурный свет и горящие спички мерцают во всей своей многоцветной красе. Очень-очень нежно я провожу пальцем по лезвию своего стеклянного защитника, я знаю, как страшно можно им покалечить; я помню лицо того парня во дворе, которого я укусил, помню, как я разорвал его кожу, и думаю, откуда мне взбрело в голову цапнуть его; волна эйфория накрывает меня с головой, откатывается и возвращается с волной уверенности; и я пытаюсь убедить себя, что я такой же гоблин, мы идем по жизни с рок-н-роллом и режем на куски всех подряд, я безумец, я не собираюсь ложиться и умирать.

Время идет медленней, чем обычно, и я уже провел неделю в этом корпусе, но все еще не могу нормально спать по ночам и еще ни разу не говорил с другим заключенным. Парень справа от моей кровати кивнул разок, но когда я пытаюсь заговорить с ним, он отворачивается. Это больше, чем просто язык. Это — отбросы тюремной системы, ненормальные, которые калечат, и насилуют, и презирают невинность, они утонули в своей жестокости, психическая пытка вдобавок к пытке телесной. Я стою в очереди, чтобы получить свой обед, Шеф хотя бы слабо улыбается, но он реагирует на каждого подошедшего, кроме гоблинов; они держатся в стороне от его мира с жиром, и бромом, и удовлетворения работой; и я сижу на матрасе или на уступе и пережевываю каждый кусок вдвое дольше, чем я делал это в корпусе С, жую замедленными движениями, потом намываю свою миску, пока пластмасса не начнет сиять и не превратится в сталь, но все это только после того, как пообедают все остальные; я карлик, изгнанный из этого общества. Бу-Бу — карлик, но он живет в безопасности в своем спичечном раю, а другие неудачники получают случайные пинки и пендали, смиренно опускают головы и не пытаются дать сдачи, так относиться к происходящему — весьма по-детски, и от этого я прихожу в негодование. Я иду на сафари и едва замечаю, что там воняет, чувства притупляются, я нагибаюсь и ощущаю, что у меня влажная кожа, не знаю, с чего она вдруг намокла, откуда, снаружи или изнутри, я встаю у раковины и втираю ледяную воду в каждую доступную пору, я намочил одежду, но мне плевать, меня трясет, я наклоняюсь еще ниже. Я смотрю в потолок, наблюдаю за насекомыми, спиральные струи, и бомбардировщики, и бездушные трутни, слышу, как комары запускают автоматы; я выхожу на улицу и слоняюсь по двору, даже если мороз или просто холодно, я знаю, что скоро скопычусь, интересно, как долго может выживать нормальный человек; тройной плевок бьет мне в затылок, жесткие и ухмыляющиеся лица, глаза без выражения, дразнят, по крайней мере, в одиночестве нет опасности. Есть такая песня: «Ты не знаешь, что у тебя есть, пока не потеряешь, как говорится, трава всегда зеленее»; и я знаю, мне нужно собраться и понять, каким же я был счастливым. Отчасти мне хочется встать и бросить вызов всем им, заставить этих шлюх говорить — или пусть убьют меня, пусть они научат меня своему языку или навсегда заткнут меня, но если я взбунтуюсь и откажусь сидеть и безмолвно страдать, это развяжет руки толпе, и тогда у меня не останется шанса; спесивый ниггер, ха-ха, который отважился противостоять линчующей толпе, стены узки, башни возвышаются; и мое смятение растет еще больше, человек-гриф следит за нами, слушает, ждет, пока утихнут последние конвульсии жизни; и очень скоро гоблины нападут, этот момент близок, они перестанут играть, они придут, с проволокой, сталью и стеклом, парализуют мои руки и ноги, превратят меня в овощ — в репу — и Директор умоет руки и отправит меня в психбольницу — или в молодой картофель — и меня никогда не выпустят оттуда, я не смогу нормально двигаться, не смогу думать, я стану подвесной грушей для ебанутых преступников, сексуальным слугой для Гомера и его ебарей-пидарасов — в нечто более экзотичное, вероятно, баклажан — и я откидываюсь на стену, прислоняюсь к кирпичам — или в тропический фрукт, который гладок снаружи, по прогнил до корки, что-то типа вонючего старого дуриана — теперь я прикрыл свою спину, смотрю на противоположную стену, на ней облупилась штукатурка, в моей броне прорехи, что от нее осталось? — ты всегда был слизняком, всегда был и всегда будешь, ты знаешь, именно так говорит мама — и мои кулаки никуда не годятся, ну что это за защита? — убей их до того, как они убьют тебя — что я за человек; я думал, что смогу вырвать глаза из черепушки Жирного Борова, как будто это сваренные вкрутую яйца- если ты не сможешь постоять за себя, тебя сожрут заживо, ты отплатишь им в десять раз хуже, в глубине души люди злы, они замечают слабость и вторгаются, раздирают рану, а потом улыбаются и ждут, пока не наступит момент безопасности, и после этого не жди от них сострадания — но, конечно, теперь у меня есть нож, толстый клинок из стекла; я могу им так жестоко покоцать, так, что этот парень будет вспоминать свою маму, это мой телохранитель, как и мое волшебное одеяло — как одеяло может защитить тебя от лезвия, забудь о Папе, о его оборотнях и всех этих гоблинских делишках, каждый из этих людей — монстр, тебе следует просечь их ход мыслей, ранить их до того, как они смогут ранить тебя, и, по крайней мере, ты знаешь, как на них действует демонстрация бешенства, это несколько по-детски, но это начало, ты мыслишь четко, но тебе нужно правильно влиться в общество этой тюрьмы, это скользкая дорожка, внизу острые камни, рана сочится кровью, после останется шрам, и медаль приколют, тебе на грудь — одеяло крепко закутывает меня, но оно потеряло свое волшебство, у меня больше нет полетов воображения, я не могу сбежать — ебаное воображение, тебе нужно стать жестче — и я провожу вечера, пялясь в камеру, беспокоясь о том, что происходит вокруг меня, я по-прежнему не сплю, я всегда бодрствую — а гоблины смотрят на тебя, и это не тролли из сказок, не големы, не чудища под твоей сраной кроватью, мы говорим о тварях, о б извращенцах-педофилах, о садистах, о нелюдях, которые ловят пи в чем не повинных и приставляют провода к их яйцам, качают электричество через свои генные машины и рвут проводку, поджаривают их яички за деньги и для удовольствия — и я чувствую себя глупо, прячусь под одеяло, как напуганный ребенок, это и в самом деле умилительно — но ты прав, они ждут, пока ты быстро заснешь, и они спрячутся под твоей кроватью, и возьмут вертел, и просверлят им матрас, и вонзят его в твое сердце; вертел раскрошит тебя, превратит в шашлык, они будут дрочить над мясной помойкой, а ты — булькать и задыхаться, замаринованный в гоблинском масле — матрас очень тонкий — вуайеристы разорвут свои оковы и вгрызутся в то, что останется, они будут держать тебя и превратят в Гомера, перевернут тебя на спину, а когда закончат, нассут тебе в лицо, — да срать я хотел на эти фрукты, они живут своей собственной жизнью, а я живу своей; изнасилование — это преступление, которое никто не прощает, насильник в тюрьме — кусок говна, так же, как и в обществе — там корпус С, а здесь корпус Б, и здесь все подряд — случаи насилия, все они любят дырки в жопах, просто послушай Гомера, этот чел знает правду — я не замечаю, чтобы кто-то кого-то здесь дрючил, по собственной воли или по принуждению — ну, может, и нет, но это происходит, в парикмахерской, и в душе, и за зеленой дверью, просто ты не видишь, и ты знаешь, что они хотят пырнуть тебя за то, что ты нелегальный чужак; эти люди — отбросы, а ты должен быть бешеным, порезать на куски этих уебков или выбрать подходящий момент, действовать ночью, тебе нечего терять, бей стеклом, парень, бей ебаным стеклом — днем, когда я брожу туда-сюда по двору с другими жуликами, нож дает мне уверенность; я осторожно ставлю одну ногу впереди другой, туда-сюда, туда-сюда, вместе с четками, тик-так, тик-так — зачем беспокоиться? — сую руку в карман куртки, затем в штаны — держишься за яйца — а что мне нужно, так это незаметный шнурок, типа резинки для волос; но это только мечты, это недоступно, и когда я сижу на уступе, я признаюсь себе, что я не коллекционер оружия, не эксперт по самурайским мечам или по бандитским кортикам; я наблюдаю, как патруль из безумцев расхаживает по двору, туда-сюда, назад-вперед, тик-так, тик-тик, тик-так — посмотри на того длинноволосого пиздюка в смешных сандалиях — длинноволосый чел, который всегда спорит с амбалами; они вдвое больше, чем он сам, он проходит мимо, смотрит в мою сторону, задерживает взгляд — какого хуя ты смотришь на меня вот так? — и секунду мне кажется, что он собирается что-то сказать — скорее всего, собирается пырнуть тебя спицей, позаимствованной у своего приятеля Папы, покуда этот жирный пидарас закончил вязать новые носки для свои продажных мальчиков — я никогда не видел этого человека рядом с Папой — а гоблины, не забывай об этих дикарях — что-то мне кажется в нем знакомым, но я не могу понять, что именно; и он идет мимо, исчезает в камере — следуй за ним, не позволяй ему смотреть на тебя, он может прочитать мысли, он чародей, язычник или колдун, ты не можешь позволять людям так с собой обращаться, смотреть на другого человека — это оскорбление, а позволить ему заглянуть в тебя — это еще хуже, так что давай, сделай что-нибудь, чтобы эти варвары перестали подходить слишком близко, сумей постоять за себя — под лестницей начинается потасовка, сыплются удары; и щелканье четок замедляется, какая разница, быстро или медленно они щелкают — один хер, это сводит меня с ума — тот день, когда ты доберешься до этих четок, станет днем, когда ты присоединишься к живым мертвецам, посмотри на этих пиздюков, тупорылые уроды, щелк-щелк и тик-так, и это, еб твою мать, сводит меня с ума; порежь одного из них на куски; это остановит время, сломай минутную стрелку, а секундная пусть сама о себе позаботятся, у времени нет конца, и потому мы сможем начать все с начала, ты и я, мы вместе, ускорить все до предела, сбежать из этой скотобойни — но я должен приспособиться к ритму, так же, как я приспосабливался в корпусе С. Вначале я был напуган, я верил в условности, общественная машина гласит, что люди по сути своей злы и что тюряга лишает самообладания, но я подстроился и выжил, нашел новое общество; и то же самое мне предстоит сделать здесь, научиться жить без знания языка и без друзей, так же, как другие дебилы, а все они говорят, что человек — это не остров, и какого бы хуя все это значило, но нет, это же очевидно — тебе гораздо лучше будет в подземелье, в подземном бункере, где тебя никто не обидит, просто хлеб и столько простой воды, сколько ты сможешь выпить; и нормой будет ссать в угол, и там будет вонять, но никогда это не будет настолько ужасно, как поход на сафари, даже если тебе придется срать в подземной камере, это же будет твое говно и мое говно, но мое не воняет, оно будет нашим, и только нашим, кроме того, подземелье может стать вневременным раем, без тиканья часов, без сердитых голосов, тишина лучше всего; нам нечего будет бояться, не будет гоблинов, ждущих, когда ты проебешь момент, а когда нам захочется спать, мы будем спать, так крепко, как хотим, да, мы можем спать громко, если мы будем спать в подземелье; сможем спать днем и ночью, просто мы никогда не будем знать, что нам снаружи — солнце или луна, потому что все время будет включен свет, так что все время будет день; и Папа идет вниз по двору, как будто это место принадлежит ему; а оно фактически и принадлежит этому жирному уебану — и мне интересно, что обозначает его пижама — он сумасшедший, они все ебанутые, особенно этот Бу-Бу со своими глупыми ебаными спичками, сидит там, словно в трансе — и Папа доходит до лестничного колодца; и гоблины расходятся в стороны, как будто он — Мессия, но в Папе нет ничего человеческого, он серьезно жесткий чел, он ростом выше шести футов, у него специфическая усмешка, эта ухмылка сквозит в каждой морщине на его коже, золотушный убийца, король гоблинов, маленьких скелетов с черепами, испещренными шрамами и пурпурной сыпью; доктор тщетно пытается расправиться со вшами; в их углу, где находится барахолка с грязной одеждой, одеялами и ебаными горящими свечами, властвует чешуйница — ты хочешь держаться подальше от человека в пижаме, заговори с кем-нибудь, у кого нет друзей; и я не могу не расхохотаться, но почему бы не выбрать в приятели Бу-Бу, если так, ты выйдешь победителем; они никогда не нападут, если будут знать, что их превзойдут по количеству или что они потерпят поражение; это путь мира, забудь все то дерьмо насчет гордости, и чести, и смелости, это все только в книжках, глубоко внутри каждому хочется выебнуться; люди до потрохов бесхарактерны, это природа войны — превозносить выдающихся ебанашек — люди в своей основе пристойны, даже, может, здешние парни окажутся нормальными, если бы я мог познакомиться с ними поближе, убедить их, что я уважаю их культуру и что я невиновный человек — они не станут, еб твою мать, говорить с тобой, они будут игнорировать тебя, если ты попытаешься быть дружелюбным, протри глаза, тупица, они ненавидят твою сущность, так зачем ебать себе мозг, человеческие существа злы, они убивают и оскверняют все подряд вокруг себя, такие мы и есть — и я уже насмотрелся этих ежедневных битв, вспышек ярости; на этой неделе были еще два разрезанных запястья, так что я едва обращаю внимание на потасовку под лестницей, хотя это происходит у меня на глазах; и драка продолжается, становится все страшней, надзиратели идут от ворот, не спеша, должно быть, это тюремная политика; и ворота открываются, и когда вижу, как входит Жирный Боров, я в шоке, наверняка он самый большой и сильный надзиратель во всем корпусе; и я вижу его в первый раз с момента своего прибытия, и он поворачивает свою розовую харю и неотрывно смотрит на меня, прямо в глаза, и подступает тошнота; он движется дальше, и тошнота отпускает, и я еще раз испытываю благодарность к свиноподобному человеку; я рад, что Жирный не помнит меня — ты иностранец, конечно же, он помнит — и тотчас весь двор переходит под его контроль — он еще большее ничтожество, чем ты подумал, это тебе не ебучий детектив, распутывающий преступления, это просто тюремный чел со свиными ножками и рылом, с мясом, застрявшим между клыками — он даже выше Папы — никогда не прощай его за то, что он сделал, за ужас, который ты испытал по его милости, никогда не прощай ни одного из этих уебанов, хотя бы в этом мы должны с тобой объединиться, ты и я, и это твоя проблема, ты всегда хочешь прощать и забывать, просто на этот раз, еб твою мать, не делай этого, — и Жирный поглаживает свою дубинку, должно быть, это вошло в привычку, и дубинки других надзирателей уменьшаются в размерах, и теперь он помахивает ей, шлепает по ноге — назад и вперед, тик-так, это только вопрос времени — назад и вперед, снова и снова и снова — и снова и снова и снова — и это сводит меня с ума — сводит нас всех с еб-твою-матъ-с-ума — каждый шлепок — это напоминание о том, что миллионы секунд ушли бездарно; и Жирный снова смотрит на меня — все они такие, следят за тобой днем, и ночью, на улице и в камере, во дворе, и потому что ты не делаешь ничего; и что касается Жирного, ну да, хорошо, я понял фишку, он действительно большой уебан, так и будет, но другие, выбери себе мишень — и снова Жирный не подает виду, что узнал меня; и даже если бы весь этот корпус убивал меня, он бы этого не заметил — никого из них не волнует, что случится с тобой — и все гораздо хуже, чем было раньше — как изгой — эта машина отправила тебя в первое место, в корпус С, и так она защищается; и когда начинает преобладать эта праздность, такие, как я, оказываются в жопе — думай головой, и они переведут тебя в другую тюрьму, в любом другом месте лучше, чем здесь, там окажутся люди, с которыми ты сможешь поговорить, английские наркодилеры, и американские психопаты, и австралийские алкоголики, хорошие люди, друзья, или если не получится, по крайней мере, мы отправимся в подземелье; должно же быть подземелье в этой каменной глыбе, в каждом замке есть подземелье — и драка ужесточается, все больше парней ввязываются в нее; и вмешиваются надзиратели, борются, чтобы прекратить это, и я смотрю, как Жирный хрюкает, дерущиеся заключенные пока что не заметили его присутствия; и он не ускоряется и не тормозит, не меняет шага, и его мощная дубинка падает на голову какого-то парня — давай, убей его на хуй — и я слышу, как во дворе раздается трескающийся звук; я испытываю жалость, но все же рад, что на том месте оказался не я, все хорошо, что отвлекает внимание, а у Жирного Борова другая задача, свиные ножки пританцовывают — я думал, что ты невидим, приведи мысли в порядок — проблема в том, что я не знаю, о чем думают эти люди, я даже не могу строить догадок, подслушав разговоры, и все отходят подальше от надзирателей, а человек, которого Жирный Боров ударил по голове, лежит на земле без, сознания — черепно-мозговая травма — и Жирный смотрит на него и трет свои каучуковые уши, хрюкает на своем свином языке, выдавливает улыбку и просто оглядывается вокруг, пошлепывает своей дубинкой по ноге, наконец разворачивается и идет к воротам, останавливается на полпути, в центре двора, другой тюремщик достает пачку сигарет и предлагает ему одну, протягивает зажигалку и щелкает пламенем, и они стоят вдвоем, курят, как будто никого и ничего не боятся, два изумительных борова, контролирующие площадку — не прощай ничего из того, что случилось, ты должен помнить, что надо идти вперед, тебе нужно драться с этими демонами, а Жирный — это часть проблемы, ебаная свинья, он заставил тебя встать перед ним со спущенными штанами, бил тебя и пинал и унижал; как ты можешь забыть обо всем этом, никогда не прощай и никогда не забывай и никогда не используй такое изумительное слово, как «изумительный» в шутку, иди, возьми тот нож из кармана и иди к нему и сотри эту самодовольную ухмылку с его мерзкой морды и ебани ему в нос, чтобы его лицо стало злым; и это правда, что ты будешь избит, тебя осыплют оскорблениями, и они добавят к твоему сроку еще несколько лет, но тебя ушлют прочь, в подземелье, яркий белый вакуум, где мы будем спать, просто быть способным поспать, посмотреть смертельные сны — это все, что имеет значение, даже лучшие международные шпионы не могут выдержать лишения сна, и огни будут гореть вечно, доверяй мне, я говорю не о катакомбе, просто новое подземелье мира и спокойствия и свободного сознания, и нам нужно выбраться отсюда, нам нужно что-то сделать.

Богослов, который выдумал рай и ад, был под наркотиками, у него явно больное воображение. В аду не может быть саун и бассейнов spa, корпус с осужденными на вечное наказание, лунный пейзаж, на котором горят угли и тлеют воронки, преступники забылись в мучениях, и когда мимо дефилируют дьяволицы в накинутых рыбных сетях, с шестидюймовыми стилетами, то им так стыдно, что они не могут поднять глаз. Сочащиеся потом из каждой поры, они скорее взмолятся о прощении, пожелают, чтобы их отправили в рай, в эту зимнюю чудесную страну замороженного безбрачия. Да они, должно быть, больны, если им хочется покинуть тепло ада и провести вечность в с отмороженными членами, в окоченевшем сообществе, где святые отцы сидят в суровом молчании, учатся деловым качествам. Великий богослов явно не бывал в Семи Башнях, здесь холод притупляет наши чувства, проникает до костей, до самых наших душ.

Если мне суждено умереть в Семи Башнях, то я хочу умереть прямо здесь, в душевой, я две недели не мылся, и теперь, под горячим душем, мне непередаваемо хорошо, нож спрятан у меня под одеждой, я легко смогу его выхватить. Тут полно людей, которые только и ждут момента схватить меня, когда я буду беззащитен. Каждую секунду дня и ночи они следят за моими движениями. Одиночество убивает. Только Бу-Бу отвлекает мое внимание, и я наблюдаю за ним издалека, опасаюсь, что меня засосет в его психотический мир, этот печальный придурок ищет горелые спички, обыскивает мусорное ведро у двери, медленно собирает щепки, часами пялится на них, в то время как остальные заключенные играют в карты и домино и ругаются. Эта рабочая этика Бу-Бу взывает меня к решимости, и я думаю о своем стекле и размышляю, найду ли я в себе когда-нибудь мужество покоцать запястья. Я мог бы сделать это здесь, в душевой, просто упасть вниз, в туман и смотреть, как пузырится кровь, как она вытечет из моих вен, присоединится к водовороту и смешается с мылом и грязью, и я тихонько ускользну в лучшие миры. Я останусь навсегда в этой душевой, вечно буду соскребать с себя грязь и отмываться, но нет такого понятия, как славный рок-н-ролльный суицид, нет романтики, нет свободы, нет кайфа от самого действа.

Я снова вспоминаю прошлую ночь, я знаю, что мечты о самоубийстве и реальное самоубийство — это две разные вещи. Говорят, что человек, который кончает с собой, вполне здравомыслящий в момент совершения этого действа, что он не чувствует сомнений или смятения. И я вижу, как в дальнем углу камеры копошатся люди, уже прошло много часов после того, как нас заперли на ночь, я слышу плач, заключенные орут в окна, встают и подходят, чтобы выяснить, что случилось, и я стою позади толпы, вместе с одинокими парнями, и всматриваюсь в то, что загорожено чужими плечами. Вначале я вижу лицо альбиноса, мистическое в своей чистоте, и пытаюсь понять, почему я никогда раньше не замечал этого святого, но, хотя его глаза широко распахнуты, я понимаю, что они стеклянные и невидящие, и в этом есть что-то очень неправильное. Если посмотреть на кровать альбиноса, то покажется, что его одеяло какое-то другое, не похожее на остальные, оригинальный цвет и ткань; и потом я вижу грязь на полу, и становится ясно, что одеяло пропитано кровью. Папа отдергивает покров, и этот человек обнажен, белая безволосая кожа превратилась в мрамор, запястья вскрыты, руки сложены на груди крест-накрест. Папа наклоняется и поднимает иссушенное тело и несет на руках, эта сцена напомнила мне бандитов из корпуса С; он доходит до двери — она открыта, и первый надзиратель блюет в угол, и все мы застыли в молчании, колонна плакальщиков; его голова откидывается назад, руки падают, и кажется, что этот человек дергается в конвульсиях, что он живой, но мы знаем, что он мертв; второй надзиратель уступает Папе дрогу, тот, которому плохо, следует за ними, закрыв рот рукой.

Из меня льется кислота, и я растираю себя мылом, я представляю себе сладкое яблоко и бутылку лосьона для тела, представляю, как я оказался далеко-далеко, в пятизвездочном отеле, где есть центральное отопление, где стоит кровать королевских размеров и телевизор; я прячусь в пару своей тюрьмы, я в уединении, и этот пар спасает меня от возможного нападения, мыло пахнет детергентом и потом; и я зол на мраморного человека за его суицид, за то, что он выбросил свою жизнь, занял мои мысли и испортил мне времяпрепровождение под горячей водой. Этот душ — предел цивилизации, впрочем, для меня это место очень опасно, но пока вода нагревается, я спокойно стою, чем горячей вода, тем лучше; я люблю это ощущение, я жду, когда из тумана внезапно выскочит нож, и мне плевать, по крайней мере, на этом все закончится. Если бы из душа лился кипяток, я сомневаюсь, что я двинулся бы, пусть бы эта вода расплавила меня, как мыло, и моя кровь и душа утекли бы в сточные желобки и унеслись бы по трубам в канализацию, на протяжении всего пути я поедал бы дерьмо, оказался бы в море с крысами, уплыл бы на плоту Бу-Бу и болтался по волнам в ожидании торгового судна; появляется силуэт, я хватаю стеклянный жезл, и кровь течет по моей ладони.

Трубы душат, шипят и шепчут слова, половину из которых я не понимаю, через сопло трещат ржавые кронв1тейны, крючки на стене ослабевают; и я наношу на себя следующий слой мыла, намыливаюсь, изо всех сил стараюсь не замечать призраков, которые движутся среди нас, это лучшее место упокоения для тюремных мертвецов, их шепот сливается с грохотом воды, падающей на бетон. Скоро я пойму, что мне было сказано. Это странный момент, разговор с трубами, и нагромождение этих слов звучит как какие-то другие слова; и через какое-то время мозг дает осечку и сам по себе начинает выхватывать отдельные звуки, выстраивая из них собственные сентенции. Человек должен быть слабым и одураченным, иначе будет труднее его контролировать, потому у нас в корпусе и продают героин, как и говорил мне Гомер Симпсон, по вечерам вместе с доктором, когда тот делает обход, приходит Жирный Боров, под железным предлогом раздачи официально прописанных таблеток боров обстряпывает свои делишки в углу у лестницы, вне поля зрения грифа, который следит за нами с верхней стены. С героином все становится по-другому, он успокаивает наркоманов и облегчает жизнь всем нам, остальным.

Температура воды падает, и я смываю последние мыльные хлопья, держу руку на кране, готов повернуть его, когда польется холодная вода. Жар впитывается в кожу, это здорово тонизирует, это свет моей жизни — что за жизнь, ты постелил постель и должен лечь в нее, может, ты даже умрешь на этом провисшем матрасе, на покрытом пятнами спермы одеяле и на жесткой подушке, добродетельный мелкий задрот; и только из-за того, что этот душ раз в неделю дает тебе несколько минут спокойствия, ты думаешь, что ты в раю, ты ебаный мудак, это все, о чем ты мечтаешь? — две недели без душа, и в какого вонючего уебана ты превратился с этим чешуйчатым скальпом, у тебя под мышками плодятся насекомые, и гниды живут в твоей голове, и у тебя между ног заплесневело, ты ебаная вонючка, ты хуже, чем все остальные эти нелюди, эти грязные насильники, и доебывающиеся до детей, и те, которые пиздят своих жен, ты ебаный бесполезный пиздюк, ты так же виновен, как и все остальные, запер меня здесь вот так, я ненавижу тебя, лучше бы ты умер, давай, порежь себе вены, как мраморный чел, и прекрати этот кошмар ради нас обоих, дольше ты не выживешь, я ненавижу тебя еб-твою-мать, каждый человек, находящийся здесь, ненавидит тебя, каждая женщина в мире — кран повернут, и я немного отхожу в сторону, ловлю момент, быстро выключаю воду и прячусь за свое полотенце, я понимаю, что не смыл мыло со спины, и я злюсь, черт побери, но я не рискну смыть это холодной водой, вместо этого я вытираю остатки мыла полотенцем.

Одевшись, мы просачиваемся в котельную и ждем следующей группы заключенных. Рядом со мной стоит смешной маленький человечек с длинными волосами. Он разговаривает. Со мной. И это шок. Он говорит мне, что его зовут Иисус. Я смеюсь. Нет, так меня зовут остальные заключенные, и с моего лица сползает улыбка, после двухнедельного бойкота расстраивать этого человека — это последнее, что я хотел бы сделать, он может назваться любым именем, которое ему нравится, и называть меня как угодно, лишь бы он от этого был счастлив. Он говорит мне, что его называют Иисусом, потому что у него длинные волосы и по профессии он плотник, духовный человек, который ходит в сандалиях. Я раздумываю, что ответить, если мой язык мне подчинится. Он мельком оглядывает на остальных, которые сердито уставились на него, и я догадываюсь, что они сердятся на него за то, что он говорит со мной, он говорит, что два года провел в Индии, его остановили на границе, им показались подозрительными его хипповые волосы и дурной характер. И по этой причине он в тюряге. Из-за своей внешности и фашизма власть предержащих. Могу ли я в это поверить? Я киваю. Они поместили меня в корпус Б, потому что я не выказываю Директору никакого уважения. Я расскажу тебе о Директоре. Он кое-что натворил на островах, и иностранцу будет трудно поверить в это, а я знаю эту историю, но не признаюсь ему, я рад выслушать ее еще раз. Но сначала он должен у меня кое-что спросить.

Я весь внимание, я вежлив, я слушаю его, и вначале я упускаю смысл его слов, изо всех сил сосредотачиваюсь, напрягаюсь, чтобы понять его; и Иисус задает мне очень серьезный вопрос, всматривается в мои глаза, странным образом изучает меня и спрашивает, все ли со мной в порядке, понимаю ли я его речь; и это возвращает меня в реальность, и я четко слышу его, до меня дошло, какой вопрос он мне задал, правда ли, что я изнасиловал женщину, а потом убил ее. Этот удар приходится мне в солнечное сплетение, и я отшатываюсь назад, ударяюсь о стену, с трудом дышу, я запинаюсь, качая головой, и не могу говорить, в конечном счете говорю: «Нет», шепотом, голос срывается, нет, конечно, это неправда, я этого не делал, кто такое сказал, я что, выгляжу как насильник? Это риторический вопрос, как будто существует типаж насильника, но, должно быть, мое лицо выражает шок, как и шок в моем голосе, а Иисус смотрит на меня так, как будто он — праведник, способный распознать факт и выдумку, некий духовный учитель, который прощает и знает, что все мы — братья и сыновья наших матерей. Иисус кивает и говорит: «Я и не думал, что ты насильник»; и мне приходит шальная мысль, вот он дурак, но, но большому счету, я хочу поблагодарить его.

Иисус объясняет мне, что люди из корпуса ненавидят насильников. Он говорит с другими заключенными, и они смотрят на меня и задают вопросы. Я по очереди смотрю на сицилийца, который кладет дрова в топку, замечаю, сколь осторожно он опускает чурбаны на пол, а теперь он аккуратно складывает их в стопки. Может, он забыл о собственном ужасном преступлении, мне хотелось бы знать, что такого он совершил, чтобы отсидеть в Семи Башнях такой долгий срок. Может, он и есть настоящий насильник, и время отпустило его грехи, и если его приятели не относятся к нему с таким омерзением, то, может, этого никогда и не происходило, но затем я размышляю о жертве и знаю, что она этого никогда не забудет. Но старик — не насильник, я просто не хочу, чтобы он был насильником, и когда я смотрю на Иисуса и стоящих за его спиной жюри присяжных, я вижу, что выражение их лиц изменилось, понимаю, что ненависти больше нет, гоблины кивают, а один из них даже смеется. Иисус говорит мне, что человек с широкой улыбкой известен под прозвищем Мясник, и именно он хотел пырнуть меня в душевой, но Иисус подверг его план сомнению, и они отложили нападение до вечера, и тогда он поймал бы меня за зеленой дверью, так что это хорошо, что теперь они знают правду. И Мясник хлопает меня по спине и усмехается. Он дружелюбный человек. «Господи», — думаю я, — «если верят мне на слово, то они идиоты», и они бы были идиотами, если бы поверили в сказку об изнасиловании, надзиратели открывают дверь и гонят нас вперед.

Должно быть, сам Директор запустил в систему этот слушок, и я должен помнить, что в Семи Башнях нет настоящей правды, есть слухи и подозрения; и мы судим тех, кто рядом с нами, по собственным меркам, но это садистская шутка, и несколько секунд я ненавижу Директора, я хотел бы убить его, но это ощущение проходит, и я вместо этого заставляю себя пожалеть его. Я ни к кому не испытываю ненависти. И потасовки, разбитое окно, спизженные фотографии — такие преступления можно простить, но только не изнасилование. Какой человек способен сделать такое с женщиной, или с другим мужчиной, или с ребенком? Насильник будет скрывать свое преступление, выдумает какую-нибудь шнягу, лишь бы все знали, что он хороший человек, и, вероятно, он сотрет из мыслей память о своем преступлении, он не способен признаться себе, что он — скотина, человеческий отстой, и, может, я действительно виновен, и остатки моей порядочности затмили ужас моего деяния. Я мог сам себя наебать, но как я это узнаю? Тот факт, что другие люди слышали эту историю, и смотрели на меня, и верили в это, говорит мне о том, о чем я не хочу слышать, это порождает подозрения и сомнения; и разве не говорят духовные люди, что каждый способен и на хорошее, и на плохое деяние, что мы все и святые, и грешники, что каждый из нас мог оказаться машинистом поезда, отправляющегося в Освенцим.

Надзиратели ведут нас обратно в корпус, и я слышу только Иисуса, давлю в себе подозрения и наслаждаюсь расслабленной атмосферой. Ломаные предложения и странные слова, но это мой тюремный patois[13].

Меня медленно накрывает счастьем, теперь я знаю, почему со мной так обращались, и надеюсь, что Иисус расскажет всем новость. Мы доходим до двора, и он смотрит на одного из надзирателей, стоящего высоко на стене замка, поднимает руку, как будто у него в ней оружие, водит пальцем по воображаемому курку; и на минуту я вспоминаю Гомера, но я знаю, что этот Симпсон — экстремал другого рода, жертва и преступник, Иисус задирает свои волосы и язвит над грифом. Он оборачивается ко мне и говорит, что никогда не пойдет в парикмахерскую, что когда его освободят, он проведет неделю дома, а потом вернется в Индию вместе со своей сестрой. Приглушенным голосом он говорит мне о ней, духовная женщина, которая может летать при помощи медитации. Он видел это. Он пристально смотрит на меня и говорит, что она не того типа женщина, с которой мужчина захотел бы заняться сексом, хотя она красива, и он снова спрашивает меня, понимаю ли я, и я говорю, что понимаю. И это правда.

Я слушаю Иисуса и смотрю, как по двору передают новость обо мне, замечаю, что один из тех парней, с которыми я дрался, передает эту информацию через заслонку в воротах, и мои взгляд скользит дальше, и в ближайшем углу двора я замечаю дерево. На фоне белой штукатурки оно кажется черным и грубым, кора разлинована глубокими бороздами, ствол, ветки и разветвления похожи на камень. Колючая проволока, растянутая по стене позади дерева, превратилась в плющ и раскидала свои щупальца, опутав ствол и въевшись в его побеги. Я неотрывно смотрю на дерево, а Иисус все говорит, я узнаю о его твердом намерении вернуться в Индию и достичь просветления, Директор счел бы это богохульством; и я киваю, мне интересно, в то же время я разглядываю застывшую старую смолу вокруг ран дерева, проволока дышит, тянет свои щупальца, дерево уже мертво. Вряд ли его посадили здесь специально, должно быть, оно выросло из семени, оброненного улетающей птицей. Непонятно, как оно смогло выжить в этих голых скалах, но оно выжило, выросло, и жило, и, в конце концов, умерло, и затем превратилось в камень.

И за кого они меня принимали, эти идиоты, эти лицемеры, которые совершили акты насилия и воровства, а теперь считают, что они чем-то лучше меня, они что, правда считали, что у моей страсти сексуальный подтекст, или что я страстно жажду власти; нет, я просто живу жизнью безродного бродяги, который берет все, что хочет, без задней мысли; и всполошенные мамаши повсюду предостерегают своих детей, чтобы те держались подальше от таких монстров, как я, в истории ничего не меняется, это моя жажда жизни, она увела меня за пределы строгой морали консервативного общества; и я представляю Игги Попа, покрытого белой пудрой, и вспоминаю желтую кожу Гомера Симпсона, и я иду из своей комнаты на холодные улицы мегаполиса и напеваю песенку Игги, я рад, что я не идеалист Робин Гуд, не благородный человек, живущий в лесу я рад, что никогда не был ребенком; я помню о Мари-Лу, она едет с незнакомцем, а я сижу в баре и думаю о собственных делах, потягиваю холодное пиво, с жадностью глотаю холодную содовую; эти искусительницы провоцируют тебя на блуд, и заставляют этого человека деградировать, рискнуть заразиться СПИДом и умереть от ВИЧ; его распяли в порядке удовлетворения естественных нужд, мегаполис манипулирует нами, скармливает нам раздутые и сомнительные ценности, и после один из потомков распыляет эгоистичные гены; этот хороший мальчик грустен, потому что его иммунная система не фурычит, и он гниет заживо на глазах у тех, кто любит его, что чувствуют эти люди, видя, как жестоко растлили невинность; и хороший мальчик — это плохой мальчик, иначе он не оказался бы в корпусе Б вместе с отбросами общества, но никто не знает, что он такой же, как и был, с улыбающимся лицом и натурой обманщика; о да, этот насильник просто один ничтожный уебан, он повсюду, по всему миру; этот Слишком Плохой Джимми, стережет; у него темные тайны и светлая внешность; этот парень из корпуса Б в ярости, он движется по грязным полям Европы, свободный мыслитель, сбежавший от нравоучений лживых моралистов, лукавых праведников, проповедующих лживые доктрины; и это не имеет ничего общего с его одинокой жизнью, истинная причина поиска свободы — это просто нехватка самообладания, меня обвинили в изнасиловании — вот она, реальность, подлость системы и развращенность людей, которые заподозрили меня в этом; и я безликий чужак, который пытается вырваться из тьмы, сила струится по моим ногам, льется в яму моего живота, из того места, где был мой мозг, другой энергетический шар катится вниз по спине, мой пах взрывается; и я делаю шаг вперед, чтобы победить и забрать то, чего я желаю, печально известный легендарный бродяга идет вперед, безжалостный изгой, который вносит хаос в прочные сообщества, безработный бывший мошенник без привязанностей ко времени и месту, человек, настолько влюбленный в жизнь, что не чувствует угрызений совести, мысли о последствиях ограничивают его свободу и убивают волшебство момента; и этот насильник — борец за свободу, искатель, и я жду в темной аллее и вдыхаю запах гнилых овощей, протухших продуктов и салфеток; колода карт намокла под дождем, я слышу, как переговариваются крысы, принюхиваются к остаткам цивилизации, вгрызаются в лицо избитого бомжа, его избили так, что он уже ничего не чувствует; и ничто из этого не имеет значения для такого человека, как я, все, что я вижу, так это свою добычу, она идет по тротуару; и это мог быть кто угодно, просто оказаться не в том месте и не в то время, просто невезение, ничего личного, просто похоть человека, следующего за солнцем и живущего жизнью беззаботного гедониста, в голове звучит плач — к таким вещам я отношусь с презрением, вот таким я стал, они же говорят, что я — такой; я протягиваю руку, хватаю чью-то жизнь и затыкаю ей рот, этих криков никто никогда не услышит, женщина вырывается, но я очень сильный, я приставил к ее носу тряпку, она вдыхает хлороформ, я затаскиваю ее в аллею; и Бог на моей стороне — с моря по докам ползет туман, а я — забытый брат Джека Потрошителя, я шатаюсь по улицам Вайтчапела, удовлетворяю себя бедняками, и меня защищают высшие силы; и именно похоть заставляет землю вертеться, а я — Потрошитель, но также я служу нуждам человечества, расширяю границы генофонда города; и эта соблазнительница перестает бороться, я затаскиваю ее во тьму, у меня внутри пустота, я отрицаю обвинение, судья орет, что женщины — святые, они — матери человеческой расы, Директор в ярости, а Жиртрест ползает перед ним; куда делась моя гордость, я в смятении, я теряю самообладание, и все из-за того, что меня заклеймили монстры из корпуса Б; и вот я в номере отеля, шторы опущены, а моя жертва лежит с кляпом во рту, привязанная к кровати, и я раздеваюсь и взбираюсь на нее, начинаю двигаться, во мне просыпается мощь, о которой я никогда не подозревал; и я обливаюсь потом, я зол, почему-то эта кукла не спит, она плачет беззвучными слезами, и я кладу руку ей на лицо, прикрывая глаза и нос, и у нее не остается лица; я вижу лицо Иисуса, это святой, говорящий по-английски, я ищу объяснения у креста на стене над кроватью, я знаю, что Иисус прощает людям их грехи; и я кладу руку на узкое горло и начинаю сжимать его, на моем календаре с грохотом обваливаются могильные плиты, и я сильнее сжимаю горло и перестаю душить ее только тогда, когда чувствую, как сломались кости; я смотрю вниз, на ее лицо, и вижу, что она перестала дышать, кожа такая же синяя, как и глаза, и я ложусь в свою грязную постель и развязываю хрупкие запястья и голени, держу ее на руках; я рад, что не сделал ничего неправильного, что я хороший человек, я хороший мальчик, который делает правильные вещи; и я одинок, и моя подруга никогда не покинет меня, никогда не умрет, на самом деле не умрет, и я теперь знаю, что она всегда будет любить меня.

СПОКОЙНАЯ НОЧЬ

Когда я нашел Иисуса, моя жизнь изменилась, и вот она снова меняется, зима становится все темней, и приближается Рождество. Корпус по-прежнему, как дурдом, но ненависть ко мне утихла, и покуда существует один человек, с которым я могу говорить, мне невыразимо хорошо. Еще это значит, что я могу спать. Заключенные дерутся друг с другом, переворачивают кровати, и бьют окна, и ранят себя, резкими аккордами щелкают четки, но паранойя отпускает; и в первую ночь Иисус обещает, что присмотрит за мной. Мой сон глубок, это спасает меня, неделю я жил, как зомби, заточенный в вакууме, лишенном эмоций. Потом начинает лить дождь. Ливень начинается утром и продолжается весь день. Потоки превращаются в изморось, а затем по новой начинается ливень, и в камеру проникает свежий воздух. Мы вынуждены сидеть в комнате, отваживаемся выходить на улицу только для того, чтобы забрать еду. Солнце село, и свет остается гореть все двадцать четыре часа в сутки. Как же сильно мне повезло…

Иисус — праведный человек с уклоном в политику, вера в двойственность значит то, что он пытается посмотреть на обе стороны любого спора. До поездки на Восток он был активным анархистом, он приехал в Индию и стал безбожно накуриваться туманящей сознание ганджей, спустя полгода он покинул гедонистический Гоа и отправился в хаос Бомбея. В следующие три месяца он приходил в норму и все это время жил в лачуге в Старом Дели. Он проснулся в один прекрасный понедельник, полный жизненных сил, и открыл в этом городе нечто новое для себя, это его подсознательная миссия, в старых памфлетах и забытых колониальных мемуарах из магазина подержанных книг он обнаружил кладезь религиозной мудрости. Он словно внезапно очнулся, он провел этот день за изучением текстов и купил столько книг, что ему пришлось нанять рикшу, чтобы все это отвезли в его комнату. Скоро в нем проснулся огромный интерес к хинди и буддийскому образу жизни, и он стал жить своей настоящей жизнью.

Он рассказывает мне историю Будды, индийского принца, который был так огорчен, видя человеческие страдания, что посвятил свою жизнь поиску облегчения этих страданий; он оставил свое бренное материальное существование и отправился на дорогу, никогда не ночевал дважды в одном и том же месте, одевался в лохмотья, просил еды, он осознал, что любая привязанность и была настоящей причиной несчастья. Научившись у Будды, Иисус бродил по Индии и останавливался в ашрамах, там он учился медитировать и практиковал йогу, посещал фестивали, на которые приезжают миллионы людей, их ряды пополняются самыми сумасбродными бродягами этой планеты. Иисус говорит, что облегчение страданий — это единственная реальная свобода, и он воюет со своими собственными привязанностями, — зная, что материальный мир недолог и потому — иллюзия. Он много говорит о Будде, ну что ж, пусть, я уже и так знаю изрядную долю того, что он мне сказал.

Еще он рассказывает мне про некоторых других заключенных. Головорез, известный как Мясник, судя по всему, добрый великан. У него есть мясная лавка на рынке, но он ни разу в жизни не тронул и муравья, вплоть до того дня, когда он вернулся с работы и обнаружил, что его жена стоит на четвереньках, а его двоюродный брат позади нее. Он был пьян, он прихватил с собой свои рабочие инструменты, и он зарезал каждого из них до смерти, а потом отодрал гениталии своего кузена и засунул их в рот своей жены. Два дня он беспробудно пил виски, а потом расчленил тела в ванной и стал торговать этим мясом в своей лавке. Его благодарили за эти отборные куски, и дела пошли в гору. Его свояченица, которой он очень долго нравился и которая знала об интрижке, утешала Мясника, она была уверена, что ее сестрица сбежала вместе с его кузеном. Вскоре они уже занимались сексом в той самой ванной, где были расчленены тела, струпья высохшей крови осели на мыльных пузырях. Около года Мясник хранил свою тайну, но он — мягкий человек, после кружки пива сломался и признался. Будь он крут нравом, он смог бы скрыть эти убийства. Его свояченица отправилась прямиком в полицию.

Папа — это загадка. Существуют разные версии его жизни. В одной он предстает нарушителем спокойствия, он странствует по побережью, врывается в особняки и на роскошные яхты, пиздит бриллианты, и ювелирные изделия, и картины за миллионы долларов, а когда работа сделана, торопится пересечь близлежащую границу. После этого он идет кутить, просаживая то, что осталось, в казино. Но за долгие годы удачи он стал невнимателен, он ограбил виллу какого-то миллиардера и даже не потрудился скрыться, а затем попытался купить «Порше» за наличные… Продавец вызвал полицию. До Семи Башен он никогда не совершал насилия, но аристократическое общество испортило его, он не может пережить того, что он в заточении. У него был нервный срыв, в больнице с ним разобрались довольно жестко, провели электрошоковую терапию, а друзья того миллиардера, которым он заплатил, увеличили электрический разряд. С тех пор он превратился в злобного головореза, а когда-то был вором высшего класса и очаровывал гламурных женщин. Вторая версия говорит, что Папа — психопат, что электрошоковая терапия вернула его к жизни после того, как его сильно избили офицеры полиции, чтобы отомстить за товарища, на которого Папа напал с топориком. Иисус говорит, что существуют другие версии, но что совершенно точно, так это то, что теперь он — опасный человек, он убивал других заключенных, и нам не стоит делать ничего такого, что расстроит его. Нужно держаться подальше от Папы, и мы будем в безопасности. Хотя он и сумасшедший, но он не задира. Иисус и понятия не имеет, почему тот ходит в пижаме.

Большинство наркоманов сидят за ничтожные преступления, за кражи, чтобы выручить на дозу, они вырывали сумочки и вламывались в машины, чтобы упиздить такие суммы, которые возмутитель спокойствия Папа тратит в казино на пиво. Парочка парней с обвинением в том, что они живут на аморальные доходы, получаемые от своих подруг-воровок; один задушил драгдилера, сказался незначительный перевес, другой, будучи под кислотой, потерял самоконтроль и уничтожил колонию летучих мышей паяльной лампой. Когда история выплыла наружу, этого человека бессмысленно избили. Кажется, что парни из корпуса Б в большинстве своем любят животных, также это касается и парней из корпуса С. Это видно из того, как мы смотрим на птиц, летящих по небу, показываем пальцем, когда они садятся на башню, улыбаемся, когда тюремный кот крадется вдоль стены, погружая свои лапы в колючую проволоку, и даже насекомые занимают наше внимание. Мы ненавидим только крыс.

Наркоманов узнаешь сразу, вопрошающие глаза зажаты в тисках сморщенных скальпов, скелетообразные тела, и одежда висит, как на пугалах. Нас всех недокармливают, нет возможности содержать себя в чистоте, каждый мучается по-своему, но у этих наркотических ебанашек есть темная тоска, мысленное помешательство другого рода. Трудно проникнуться жалостью к этим ебанашкам в тот момент, когда они бьют окна и орут, что им плохо, они затевают потасовки в два-три часа утра, стучат в дверь на восходе солнца, вскрывают стеклом вены, совершенно ясно, что их место — в больнице. Запереть этих химических братьев вместе с сумасшедшими лунатиками, такими, как Мясник и Папа, с такими, как Живчик, душитель богатых леди, его спасло только отсутствие сексуальных мотивов и его твердые бицепсы, и Милашка, мачо-пидарас, который убил педофила, изнасиловавшего его семилетнего племянника, а затем стал пить кровь этого оборотня из пластикового стакана, что само по себе безумие. Но они здесь, в тюрьме, такая мелочная недальновидность типична для Директора и его лакеев-жополизов, судей и их дружков-хуесосов.

Иисус полагает, что наркоманы бывают или слабовольными и легко ведомыми людьми, или же глубокими философами, понимающими жизнь и ее сложную природу, и неотвратимый результат такого знания — внутреннее смятение. Как правило, встречается смешанный тип. Тяжело жить ради героина и крэка, и неважно, что подвело тебя к этому, жизненный опыт или генетический брак, и вскоре Иисус изрекает напыщенные тирады о наркотиках и о проклятье, которое они налагают на общественное единство, этот яд поставляют жадные капиталисты, пользуясь человеческой хрупкостью. Хотя вся организованная преступность сидит с корпусе А, наслаждаясь легкой жизнью в роскошном крыле, а во всей остальной тюрьме бессистемно смешаны люди, которые действовали по импульсу и не могли контролировать свое поведение, которые поддались своим эмоциям, у которых нет связей и серьезных денег. Будучи анархистом, который боролся с государственным капитализмом и глобализацией, и духовным искателем, который верит, что просветление может быть достигнуто только силой воли, Иисус понимает употребление наркотиков как физический ответ на духовный запрос.

Дождь хлещет потоком, вскоре на дворе появляются лужи. Молния бьет по скалам, освещая скучный ранний вечер, флюоресцирующее зарево, как рентгеном, просвечивает каждого заключенного. Я вижу поджаренные головы парней, ободранные наголо самым жутким электрическим шоком, пятнадцать гоблинов прыгают от радости, не зная, плакать им или смеяться. Электрическое напряжение бьет по нервам, и от этого мне хочется проверить, что там у меня под кроватью, но вспышка исчезает в долю секунды, и я борюсь со своим странным желанием, громко смеюсь, а проповедь Иисуса теперь начинает звучать в другом измерении. Он мог оказаться таким же безумцем, как и все остальные, этот фанат проповедует свою собственную версию древней мудрости, хиппи-бродяга, который дошел до перекрестка и ловит машину не в том направлении, пережевывает еще одну версию той же самой старой мечты. Электрическое напряжение падает, и он снова — хороший человек, один из лучших и самых оригинальных людей из тех, которых я когда-либо встречал.

Кажется, Иисус не заметил вспышки молнии, и я думаю о Джимми Рокере, в самом сердце Техаса он пожинает превосходный урожай, он расплачивается за свою жадность и любовь к жизни. Рокер — дурак, объедается фаст-фудом и упивается газировкой, биение его сердца совпадает с ритмом музыкального автомата, в котором продается жвачка, джинсы «Ливайс» и дорогие шины — это символ его смерти, его почитания материальных божеств. За мирской показухой прячется некий жесткий фундаментализм. Все не такое, каким казалось, и я снова смеюсь, думая, что на самом деле Джимми Рокер просто тупорылый мудак, если думает, что может делать все, что хочет. Иисус перестает говорить и пристально смотрит на меня, склонив голову набок, пытаясь прочитать мои мысли. Я собираюсь с силами, вслушиваюсь в грохот языческой ярости и мечтаю о своем сосновом бору; Тор[14] выстреливает ракетами, ободряет то, что мы в убежище, камера кажется почти уютной; и Иисус снова начинает говорить, а я жонглирую словами, слушаю о муссонах в Индии, о стремительных потоках и о тропических дождях, после которых просыпаются и выползают миллионы впавших в зимнюю спячку змей.

Понимаешь, друг мой, в Индии люди очень бедны, но у них есть вера. Он говорит, что нам это трудно понять, но это правда. В то время как Запад — слуга потребления, производит столько еды, что из-за этого появляются депрессивные толстяки и забитые артерии, обычный индус имеет дело с насущным и необходимым, с рисом, дхалом, хлебом и овощами. Они слишком благопристойны, чтобы есть животных, а мы без нужды убиваем сотни миллионов. Я киваю и жду, когда он продолжит, теперь думая о том, что Элвис любит гамбургеры и стейки на косточке, но никогда не смог бы убить корову, и я вспоминаю, как он говорил это, эти самые слова, в редкую минуту серьезности, Элвис — джентльмен, который просто хочет повеселиться, и потому он становится забавным, и легким, и благодушным. Он гораздо менее настойчив, чем Иисус, ему не достает этой остроты, хотя этот скитающийся Баба больше образован; и ты понимаешь, друг мой, мульти-национальные компании будут править миром, а мы сможем освободить себя, только если откажемся от жадности и будем жить своей жизнью, в согласии с духовными принципами.

Мой друг обводит взглядом комнату и продолжает, говорит мне, что тюрьма может быть раем или адом, выбор остается за нами. Мне следует задуматься над этим. В Семи Башнях у нас базовые условия, и я улыбаюсь, он прав, Иисус нахмуривается: «Выслушай меня, пожалуйста. И мы живем базовой пищей, которая оставляет нас стройными и с легкой головой. И существует несколько соблазнов». Опять же, это правда, я должен осмыслить это сам для себя, так что, друг мой, для правильного человека тюрьма может быть монастырем, если он для этого достаточно силен. Такой человек должен стараться не впускать в себя кривотолки и не бояться возможного зла, зная, что все, что он видит, — иллюзия, что это пройдет. Я киваю, отчасти зная, что он имеет в виду, но меня это не убеждает. Стоит подумать над этим, мой добрый друг.

Семь Башен — это не монастырь. Скорее прибежище для сумасшедших, но опять же, самобытных святых часто обвиняют в сумасшествии и богохульствах. Разве сам Иисус не был распят за справедливость и социализм? На следующий день он возвращается, чтобы рассказать мне о свами, с которыми он встречался в Индии, о том, что в восточной традиции есть место для духовного поиска; он рассказывает истории о юных королях ганджи в дредах, расхаживающих обнаженными по базарам, задыхающихся пеплом от жженного слоновьего говна, а уважаемые владельцы магазинов обкормили их самосой, и чапатти, и мисками дхала, печальные сказки об уволенных гражданских служащих, которые надевают набедренные повязки и отправляются странствовать вместе со своими старшими друзьями, оставляя своих жен и детей на несколько месяцев, на время путешествия дхармсалы. Иисус долго говорит, наслаждается аудиторией и возможностью попрактиковаться в английском, и я точно как пленник, он может рассказывать мне все что угодно, и я буду слушать его, бушует еще одна гроза; и вот я снова в поле зрения Иисуса, две недели, проведенные в городке на склоне холма, возносящемся высоко над Гангой, быстро пролетают; он клянется, что видел там духов природы, облака сознания, и я цинично улыбаюсь, представляя себе туманное сафари. Ну и пусть, все равно у меня бегут мурашки по коже, точно так же, как я вздрагиваю при мысли о великой Американской дороге, о свободе сидеть за рулем пикапа «Додж», с полным баком бензина, и быть настолько восприимчивым, чтобы слушать и понимать, что все на свете возможно.

Повисает пауза, может, ему кажется, что он слишком много сказал, слишком открылся и подставился, и теперь его будут презирать. Вот в чем проблема, мы снова оказываемся в критическом возрасте между детством и тем переломным моментом, когда мы понимаем, что должны прятать свои чувства. Чтобы нарушить молчание, я спрашиваю Иисуса, что за люди сидят с Папой. Я не называю их гоблинами, или мартышками, или мартышками-гоблинами, или любым другим детским выражением, потому что это выдаст мою собственную слабость; и он вздыхает и объясняет, что, как и Папа, это люди-загадки, их личности и преступления неизвестны. Они собираются кучками и находятся под защитой Папы, они живут сами по себе и не общаются с изгоями; он спрашивает, могу ли я различить их между собой, и я признаюсь, что нет. Он кивает и говорит, потому что у них одежда — одна на всех, и это меняет их внешность; они все вместе каждую неделю ходят к парикмахеру, четко каждую неделю, сила в числах, их волосы сбриты до кости, зима, и у всех на головы накинуты капюшоны, скрывающие лица. Я думаю о монахах, добро и зло сосуществуют так близки друг к другу; и он спрашивает меня, почему я смеюсь, и я отвечаю ему, а он качает головой и говорит, что это плохие люди.

Боров контролирует поток героина в корпусе, но Иисус полагает, что именно Директор, классический лицемер, заправляет всем этим. Он показывает мне разных заключенных, которые сидят на героине, и объясняет ситуацию. Нельзя отделить натуру этих людей от натуры их преступлений, но то, что в корпусе Б царит такое напряжение, также связано с наркотиками. Героин доступен для тех, у кого есть деньги, и это потому возникают проблемы. У многих парней нет практически ни копейки, им едва хватает на чашку кофе, не говоря уж про герондос. Они не хотят принимать суррогат, который прописывает доктор. Они мечтают о героине, и это является причиной бед между теми, у кого он есть, и теми, у кого нет. Богатые нарки и бедные нарки находятся в состоянии войны. Еще они воюют с другими парнями, обычными преступниками, которые презирают сидящих на наркоте как слабовольных. Плюс еще преступники, мучающиеся ломкой, они привыкли к постоянному потоку героина, а потому сходят с ума и калечат себя, у психов хрупкое душевное состояние, и каждый здесь одинок, и злоба и насилие не прекращаются. Иисус говорит, тут творятся удивительные вещи, отнюдь не зло. Но в эти последние несколько дней все было спокойно, и он соглашается. Это предчувствие Рождества.

Настроение в тюрьме колеблется по полной амплитуде, от забавных «отъебись» до печального «заебало», из-за отсутствия больших зрелищ любые мелкие происшествия кажутся спектаклями. Маятник качается, и наш настрой все больше становится позитивным, проходят дни, и парни хлопают друг друга по спинам и пожимают руки, делятся шутками и хлебом, исчезает озлобленность, четки размеренно щелкают. Рождество уже близко, и мы начинаем думать по-другому, верующие находят успокоение просто в этой дате, а все остальные, по идее, должны впасть в депрессию, но на самом деле вполне счастливы. Иисус хлопает в ладоши и говорит, что кое-кому известно, какая беда может случиться в это время года, в честь праздника нас щедро снабжают героином, и потому наши нарки практически всегда под кайфом. Даже неимущие парни отмечают канун самых трудных дней в тюремном календаре. Это все дело рук Директора, он хочет, чтобы все шло гладко. Вряд ли информация о бунте, произошедшем на Рождество, украсит его послужной список, особенно если помнить о том, что творилось в это время в прошлом году.

На воле люди готовятся к празднику вкусной еды, выпивки и семейных ценностей, они будут дарить друг другу подарки и отдыхать от работы; и в эти дни проявляются самые лучшие человеческие качества, в это время дети садятся вокруг елки и видят огромные леса, украшенные волшебными огнями, и блестками, и стеклянными шарами, смотрят на рождественские сценки; и Младенец Иисус улыбается из своей скромной колыбельки, окруженный шаловливыми барашками и мудрецами, принесшими подарки, а дети пьют какао, и горячее молоко и грызут шоколад. Люди счастливы, незнакомцы поздравляют друг друга на улицах, спотыкаются, пьяные и разгоряченные, они идут домой и несут подарки. И дни идут, а у меня в голове вертятся мудрые слова Иисуса, и от этого Рождество еще больше кажется особенным; и я думаю о непорочном зачатии, о чудесах и разного рода сумасшедшей чуши, которую я знал с детства, но раньше никогда об этом не задумывался. Я понимаю, что я безбожник. У меня нет ни веры, ни высшего знания. Только дети серьезно верят в Рождество, и я оглядываю камеру, и у меня складывается мнение, что заключенные — это маленькие мальчики, пойманные, как в капканы, в мужские тела, они скучают по своим мамам, может, на мне сказывается общий доброжелательный настрой этого времени года, но на меня снизошло такое ясное и искреннее понимание, которого не было никогда в моей жизни.

За два дня до Рождества прибывает пятеро новичков. Они оживлены, они знают свое дело, на них изящные костюмы, в которых они предстали перед судом. Заключенные собираются вокруг них, взволнованные, стоит гвалт, они шумно переговариваются и пожимают друг другу руки, иногда хохочут, но по большей части их разговоры серьезны, и это говорит о том, что эти люди — особенные. Внезапно парни из корпуса Б начинают вести себя по-другому, и я замечаю, что даже Папа и гоблины подходят, чтобы послушать, о чем идет речь. Иисус стоит впереди толпы, и мне приходится ждать, чтобы выяснить, в чем дело. Бу-Бу сидит на кровати по-турецки и склеивает свои спички, быстро оглядывается и опять погружается в свою работу; кажется, он вполне счастлив, хорошее настроение словно включило всех, заключенные кидают спички на его одеяло, а раньше ему приходилось ходить и собирать их; и он заведомо знал, что Мясник с улыбкой отдаст свое сокровище, а Милый Малыш нахмурится, и только это гоблинские мальчики категорически отказываются участвовать в этом, Папа качает головой, и у меня забавное подозрение, что они чем-то разочарованы. Бу-Бу — это следующий, о ком я хотел расспросить Иисуса, но все время забываю, вероятно, подсознательно пытаюсь избегать сложностей, этот спичечный человек счастлив своей работой и считает дни до великого праздника.

Я выглядываю из-под одеяла и пытаюсь догадаться, который час, но это сложно, ведь у меня нет наручных часов; время па запястьях носят с собой, по большому счету, только взрослые, они всегда следят за временем, чтобы знать, может, пришла пора заняться чем-то еще; и сейчас должно быть утро, но на улице все еще темно, интересно, что на этот раз мне принес Дед Мороз, мне хочется заглянуть в чулок, но нужно дождаться, когда мама и Нана придут и разбудят меня; и я закрываю глаза, под этими простынями и одеялами мне очень тепло и уютно, и ноги обернуты моим младенческим одеяльцем; оно становится все меньше, потому что я расту, но оно очень мягкое, и я не часто думаю о своем отце, но вот я жду маму и Нану и наступления утра; и он занимает мои мысли, может, потому что сегодня такой особенный день, сегодня в хлеву родился Младенец Иисус, он спал в яслях, и мне интересно знать, как выглядит мой папа, что он сейчас делает; может, когда ему было столько же лет, сколько и мне сейчас, он спал в этой комнате, надо бы спросить; и он должен быть хорошим человеком, иначе мама никогда его не полюбила, и я уверен, что она полюбила его раз и навсегда; и она говорит, что когда я подрасту, она расскажет мне о нем, нет никакой тайны, ничего плохого, о чем стоило бы переживать; и пока все мы трое вместе, все будет хорошо, может, он пришлет мне открытку, или, может, он умер, но я, должно быть, очень маленький, потому что при этой мысли я не испытываю грусти; Деду Морозу понравится наша дымовая труба, она очень чистая, вчера вечером мы топили камин, так что решетка, должно быть, только слегка запачкана, но это всего лишь пепел, и мама говорит, что Дед Мороз отнесет мои подарки наверх и положит на край кровати; и она говорит, что я все время о чем-то переживаю, Деду Морозу известно о дымовых трубах все, потому что он долгие годы лазает через них; и ему в любом случае нравится запах пепла и запах хвои, и ему понравится стаканчик виски и пара пирожков с мясом.

Светает, и приходит Рождество, и радостный надзиратель раскачивает церковные колокола, и они звонят, и ему хочется оказаться дома со своей семьей. Мы выстроились в шеренгу, странно веселые, знаем, что этот праздник — для нас для всех, и мы откладываем наши выяснения отношений, единственный раз мы находимся в гармонии друг с другом. Каждый из нас что-то про-ебал, но существует на свете период доброжелательности; и раздается смех и шепот, и нам приносят завтрак, и сахар пахнет сильнее, чем обычно. Они удвоили дозу бромида, чтобы предотвратить содомистскую оргию и убийства, таким извращенным радикальным способом Директор одновременно борется со спермой и насилием, надеется избежать повторения прошлогоднего инцидента, тогда ранили троих, а один умер. Убийцу отправили в психушку, в отделение для буйных, но Директор продолжает осторожничать. Когда я подхожу к Шефу, он повторяет мне соответствующее случаю поздравление и я говорю ему то же самое на его языке, и от этого большой человек улыбается еще шире, внимательно наполняя мою кружку. Я сажусь рядом с Иисусом, тот болтает с Мясником и еще одним парнем. Я зажимаю кружку с молоком между коленями и лезу под куртку за хлебом, который я занычил, опускаю его в молоко и смотрю, как он разбухает, пропитывается насквозь молоком, великая Рождественская служба.

Мама и Нана сидят в ногах на моей кровати, и я прыгаю по матрасу, а Нана говорит мне, что она уже была внизу, и собрала камин, и зажгла огонь, так что в передней комнате нам будет хорошо и тепло; я не имею ничего против того, что она сделала это без меня, потому что сегодняшний день отличается от любого другого дня; и пока я прыгаю, из моего чулка выкатывается яблоко и падает на пол, и я наклоняюсь, чтобы поднять его, и смотрю под кровать, замечаю темную тень; я знаю, что это, должно быть, гоблин, и я пугаюсь — и тут же становлюсь счастливым, потому что понимаю, что это мишка Йоги, о котором я просил Деда Мороза; и Дед Мороз хочет знать, был ли я хорошим мальчиком, и я смотрю на маму; и она улыбается, и кивает, и говорит, что я на самом деле очень хороший мальчик; и я подумал, что, может, я действительно получу в подарок мишку Йоги, а вдруг под кроватью сидит именно он; я понимаю, что это нежданный подарок, интересно, каким образом Дед Мороз смог прокрасться по лестнице так, что никто его не услышал; иногда Мистер Справедливый отправляется на ночь вниз, чтобы защищать меня, но он не слишком-то способен меня защитить, он очень мал, а теперь мне будет помогать Йоги, если мне понадобится его помощь, ведь он больше; и я хватаю яблоко и снова запрыгиваю на кровать, вытаскиваю из чулка яблоки, и мандарины, и шоколад, и полицейскую машинку, а вот еще каучуковый мячик и водяной пистолет; и я говорю: «Спасибо тебе, Дед Мороз, где бы ты сейчас ни был»; должно быть, он уже вернулся домой, в свою чудесную зимнюю страну, окруженную заснеженными бесконечными лесами; и повисает пауза, и я пытаюсь решить, если у меня под кроватью действительно сидит Йоги, то как я это узнаю; и тут мама роняет мяч, и случайно заталкивает его под кровать, и говорит: «Извини, дорогой, ты можешь его достать оттуда»; и конечно, я должен понять, что она и Нана на самом деле и есть Дед Мороз.

Мясник кладет огромную ручищу на хрупкое плечо Иисуса и крепко обнимает его, обнимает новорожденного, который бормочет слова извинения; этот человек-расчленитель взрывается неким подобием смеха, и от этого его живот трясется, а Бу-Бу играет с ложкой, воздавая водоворот в своей кружке. Он оставил свои спички в камере, и это необычно, потому что, как правило, он повсюду таскает их с собой, как и Франко, прилипший к своему альбому с фотографиями. Прошлой ночью он занимался великим делом, отмерял по длине спички и складывал в панели, работал дольше обычного, он откусывал спички зубами, доставал из десен застрявшие щепки и неистово стряхивал их на пол, он страдает так же, как и все остальные. Иисус отворачивается от Мясника, и качает головой, и спрашивает меня, как я дошел до жизни такой. Это тот же вопрос, который задавал мне Элвис; и я в панике, я начинаю рассказывать ему о том, как я желал посмотреть мир, сдержать детскую клятву и переночевать в очарованном лесу, и он печально качает головой: «Нет, нет, друг мой, это не то, что я имел в виду».

Рождественская елка мерцает над грудой подарков и рожденственской сценкой, пластмассовые пастухи ждут на горе из ваты, окруженные ягнятами и козликами, и мне нужно поставить на крышу хлева льва, и двух тигров, и маму-свинью, и ее поросят; и Мария вдвое больше, чем лев, но это не имеет значения, ее сын завернут в коричневое одеяло, видно только его невыразительное лицо; и Трое Волхвов сидят на своих верблюдах, но одного сбила звезда, упавшая с ветки; и это настоящая елка, наполняющая комнату запахом, который я всегда буду помнить; я хотел бы остаться таким навсегда, разгоряченным, с широко распахнутыми глазами, это и в самом деле волшебство, потому что пламя танцует в такт с фонариками, и тепло от углей сливается с теплом нашей семьи, мама обнимает меня, а Нана целует меня в макушку, и нам всем хорошо просто от того, что мы вместе; Нана ставит на стол блюдо, в нем пирожки с мясом, а мы сидим вокруг елки, мы с мамой — на полу, рядом с подарками, а Нана в своем кресле, и мы начинаем вручать друг другу подарки; и играет пластинка Наны, это хор, поющий гимны, и я воодушевлен тем, что мне нужно распаковать эти подарки, но по большому счету меня сделали счастливым мама и Нана, а может, я счастлив еще и оттого, что понял, Рождество — это о людях.

Завтрак закончен, проходит утро, и мы ждем обеда. Мой святой друг по секрету говорит мне, что Мясник больше всех будет скучать по своему рождественскому пиршеству, ведь он всегда отмечал этот праздник горой дичи и мяса. Иисус проводит глазами вдоль проволоки, натянутой по внутренней стене, рассматривает валы и башни, потом возвращается во двор. Он вздыхает и поясняет, что Христос пожертвовал собой, а теперь люди жертвуют ягнят. Самопожертвование, в этом вся разница, друг мой, внутренняя битва. И мне мельком представляется, как Мясник расправляется со своей женой и ее любовником, я вижу запекшуюся кровь его преступления, нежирный стейк, поджаренный на сковороде. Я оборачиваюсь к Бу-Бу и в упор смотрю на него, он занят своей загадочной работой, новоприбывшие тоже заинтересовались; и Иисус говорит мне, что это чиновники из союза фермеров, новый закон урезал их права, и потому у них возникли споры с правительством, а мстительный судья отправил их в Семь Башен. Но они непокорные, искрятся неподдельным достоинством и преданностью своим идеалам, и каждый заключенный выказывает свое уважение. Эти люди попали сюда из-за своих принципов, а это многого стоит. Бу-Бу откупоривает клей.

Мы сидим за столом, за рождественским ужином, моя тарелка наполнена жареным картофелем, и брюссельской капустой, и пастернаком, и йоркширским пудингом с начинкой, и кусочками индейки, политой густой подливкой; и это великолепно, особенно жареный картофель, и я режу его и заливаю подливкой, а мама и Нана говорят про клюквенный соус; и мама говорит, чтобы я не торопился, ужин никуда не убежит; и я замечаю, что от индейки остались одни ребра, и на начинке лежит нож; и мама и Нана поднимают бокалы с шерри, а у меня — газировка; и это хорошее время и хорошие воспоминания, и я спрашиваю маму, зачем мы едим индейку, а она говорит, что это традиция; и я спрашиваю ее, сколько индеек умирает в Рождество, а она говорит: «Миллионы», и кажется, ей неловко, и несколько секунд мне грустно, но я не хочу портить праздник и продолжаю есть, и получаю добавку, и тоже съедаю ее; и мне кажется, что я лопну, а потом на столе появляется рождественский торт и яблочный пирог Наны со сладким кремом, который я обожаю, и когда мы заканчиваем ужинать, мы садимся перед камином, усталые и довольные; и мама напоминает мне, что мы всегда должны помнить, как сильно нам повезло, потому что у нас так много еды и любви.

Рождественский обед запаздывает. Мы голодны, и вначале это спокойствие кажется зловещим, а потом причина происходящего выясняется: окружив долговязого священника в черной рясе, во двор входят шестеро надзирателей, и у священника такая длинная борода, что под ней не видно деревянного креста. Эскорт в самом что ни на есть приподнятом настроении, они бодры и благочестивы. Один из надзирателей тащит котел, а священник несет свои причиндалы и большую ветку. Люди встают с уступа, все внимание; и я делаю то же самое, я стараюсь соблюдать их традиции и никого не обидеть. Священник медленно шествует вперед, кивает некоторым парням, опускает ветку в котел и разбрызгивает воду по земле. Он благословляет нас и поворачивается к камере. Мы следуем за ним, толкаемся в дверях и смотрим, как он движется вдоль кроватей, рассеивая святую воду; зомби вскакивают и встают перед ним, склонив головы, и вот он доходит до зеленой двери, открывает ее и пытается войти в сортир, отскакивает, его лицо белеет от шока; и секунду мне кажется, что ему плохо, но он приходит в себя и роняет несколько капель в туман, захлопывает дверь и поворачивает обратно, идет, благословляя вторую колонну кроватей. Мы отходим в сторону, а священник отправляется на верхний этаж, и мы ждем во дворе его возвращения. Он останавливается у ворот и смотрит на собравшихся, и перед тем, как покинуть двор, рисует в воздухе какой-то знак. Момент тишины, а потом начинают щелкать четки.

После ужина мы едим шоколад, играем в игры и смотрим телевизор; и все это время пылает камин, и я поглядываю на пламя, а Нана говорит, что если в один прекрасный день она выиграет много денег, то перейдет на центральное отопление, но мама говорит, что камин уютный и романтичный; и вслед за Наной начинает дремать мишка Йоги, и вскоре меркнет свет, и я иду к окну и смотрю на улицу, я чувствую, что стекло влажное; мы надеялись, что пойдет снег, но снега не было, ну и какая разница, идет дождь, и Нана говорит, что нам следует сходить в церковь, хорошо было бы посмотреть на свечи и послушать псалмы, хотя мы не слишком похожи на прихожан; ветер дует в окна, досадно было бы вылезать из теплого дома на мороз, а Нана думает, что это было бы правильно, а мама говорит, нет, мы не хотим подхватить простуду; и они улыбаются и говорят о чем-то, чего я не понимаю, и я знаю, что Нана верит в рай, и я видел мужчин и женщин, которые приходили повидать ее и посидеть с ней в этой комнате, вот здесь; и я лучше останусь в тепле и буду играть с Наной в шашки, пока она не уснет в своем кресле, я дотягиваюсь до стола и выбираю себе еще одну шоколадку, нахожу «Турецкие сладости», одну из своих любимых.

Уже начинает темнеть, когда наконец появляется Шеф, голод мучителен, парни, отстоявшие в очереди и обслуженные, отходят с широкими усмешками. В корпус прибывает Директор, встает у противоположной стены, с ним двое надзирателей, оружие направлено в землю, это скорее демонстрация его страха, а не силы. С тех пор как он отправил меня в корпус Б, я вижу его в первый раз, и я отвожу глаза, но успеваю заметить, как он улыбается покровительственной улыбкой, напоминая нам, что он — король этого замка, он играет роль Деда Мороза, его присутствие — это подарок для нас. Я встаю за спиной у Иисуса, рядом с немым спичечным мальчиком. Мы не переговариваемся. И вот я подхожу к Шефу, и он счастлив, он наполняет мою миску рисом, жареным картофелем и кладет щедрый кусок куриной грудки. Сегодня нас не обделяют мясом, этот кусок выглядит хорошо прожаренным, и на нем мало жира. Я иду к уступу, потом передумываю и иду в камеру, сажусь на свою кровать в праздной роскоши и наслаждаюсь одной из самых лучших трапез в моей жизни.

Я не хочу, чтобы кончался этот день, но я скачу с раннего утра; и мы ели сэндвичи с холодной индейкой, с хрустящей корочкой и арахисом, с Наной кололи грецкие орехи и миндаль; я засыпаю перед камином, все еще слыша звуки телевизора, люди хлопают в ладоши, и поздравляют друг друга, и много смеются; и мама помогает мне подняться с пола и ведет меня к кушетке, потом она идет наверх за одеялом, и я все еще держу мишку Йоги, кладу его голову на диванную подушку рядом с собой; и пока они готовятся ко сну, и я слушаю их разговор, и где-то далеко Нана рассказывает маме о тех голосах, которые она слышит, когда люди приходят посидеть с ней; и это дает ей веру и делает ее сильней, ведь она стареет, и это трудно принять, время укорачивается и каждый день становится все более ценным; и хочется жить вечно, но она очень верит в жизнь после смерти, верит в это больше, чем все другие люди; и ради чего действительно стоит жить, так это ради того, чтобы видеть, как рождаются младенцы, вырастают в детей и привносят в мир свою энергию; и они ценят мелочи, на которые мы, когда взрослеем, перестаем обращать внимание, а еще с возрастом мы теряем интерес к жизни; искренность — это великий дар от детей, и я переворачиваюсь и чувствую себя счастливым, эти слова запали мне в душу, и я никогда не забуду этот день.

После того, как нас заперли на ночь, проводится специальная служба для иностранцев, а я не принадлежу ни к одной религии, так что в любом случае пойду на эту службу. Она проводится в той самой комнате, где Боров и его свиномордии отметили первые минуты моего заключения, напугав меня изнасилованием, но это место преобразилось; золотое распятие водрузили на стол, а перед ним поставили, может быть, двадцать пластмассовых стульев, оставив посередине проход. Тот человек, к которому меня ведут, оказывается священником, он в пиджаке и брюках, ждет с Библией в руках. Горят свечи, и от горстки собравшихся заключенных по стенам пляшет театр теней, и я вспоминаю о гоблинах, но знаю, что их место не здесь. Внезапно я на другой стороне от прохода замечаю Франко, пытаюсь поймать его взгляд, ищу Элвиса, но не вижу его. Я пытаюсь пробиться к Франко, но надзиратель не пускает меня. Франко поворачивается и смотрит мне в лицо, и я улыбаюсь, но он не видит меня, его глаза налиты кровью и безучастны. Мой друг даже не узнает меня. Это ужасно, я слушаю священника, но не понимаю слов его проповеди, хотя я уверен, это благопристойный человек; и пламя свечи танцует, а снаружи свет озаряет витражи, и свечи медленно плавятся и наполняют часовню запахом сладкого воска; и я вспоминаю те пляшущие в свете крупицы пыли, и падающие звезды, и метеоритный дождь, и улыбаюсь чудесам вселенной. И неожиданно мы все начинаем петь знакомый мотив, каждый на своем собственном языке, и в моих глазах стоят слезы; и это непередаваемое счастье смешивается с тоской, и из этого рождается ощущение, которого я никогда раньше не испытывал, но от этого я начинаю чувствовать себя бессмертным. Я гоню прочь свою слабость, я перевожу взгляд от пурпурного света к свече, зная, что это еще один день, который я никогда не забуду.

Время между Рождеством и преддверием Нового года проходит легко и лениво; и в Семи Башнях ничего не меняется, нарки забылись героином, а остальные парни в коматозе своих воспоминаний. У всех праздник, только Бу-Бу работает, в одно прекрасное утро, после завтрака, он потягивает руки и ноги и развивает бурную деятельность, рассыпает свои панели перед собой на кровати, сидя по-турецки, словно безмолвный мудрец из путешествий Иисуса; его глаза быстро движутся, он пытается собрать свою мозаику, он полон решимости. Я замечаю, что остальные следят за ним, и понимаю, что я не единственный из тех, кого интересует его работа. У немого парня новый всплеск активности, он сосредоточился, он четко мыслит, сдвигает панели в форму и готовит священный клей, старается не упустить ни одной детали. Я не могу не посмотреть, заметил ли это Папа, и вижу: он сидит, подняв голову, с прищуренными глазами. Атмосфера напряженная, человек двадцать заключенных видят мастера в действии. А этот Бу-Бу, оказывается, архитектор и плотник, он выравнивает края растворителем и подгоняет куски на места, крепко держит свои деревяшки и быстро прижимает их друг к другу, чтобы они схватились накрепко. Когда он залезает под подушку и достает три эластичных бинта, раздается невнятное бормотание, но когда он стягивает ими созданную поделку, чтобы она лучше склеилась, слышится звук одобрения. Через полчаса его тайна раскрыта, он вполне достоверно выстроил нижний этаж дома.

Он использовал сотни спичек, и для каждой было определено место, он аккуратно обрезал каждую спичку, выравнивая длину. Бу-Бу водружает строение на подушку и осматривает его, сидя на другом конце кровати, сидит, не отводя глаз от своего творения, забыв обо всем, что происходит вокруг. И заключенные придвигаются ближе, в конце концов фермеры встают из-за стола, за которым они сидели, и неотрывно наблюдали за действом, и тоже подходят. Один парень из союза заговаривает с мастером строения, но тот не отвечает, просто улыбается и кивает головой, и только тот факт, что Бу-Бу вообще на что-то среагировал, вызывает шок в толпе доброжелателей. Это великий момент, люди усмехаются, лезут в карманы и возвращаются к своим кроватям, ищут спички, поторапливают его заканчивать с этой работой. Все это время Папа издалека наблюдает за действом, эгоистично придерживая свои стройматериалы.

В этот период Жирный Боров наведывается в корпус по два раза в день, нарки выглядят более бледными и хрупкими, чем обычно; Боров даже заходит в нашу камеру, чтобы взглянуть на первую стадию строительства дома Бу-Бу, пристально смотрит, и кажется, что он ошеломлен, он остается стоять в отдалении. Я говорю с Иисусом об Индии, мне хочется узнать побольше о карме и ее правилах, о том, насколько сильно она может влиять на наши жизни, а еще мне интересно узнать о его планах на жизнь после освобождения. Он говорит, что нужно подождать наступления до Нового года, а потом он подумает о своем будущем; и он убежден, что это принесет несчастье — провести старый год и встретить новый в это трудное время и в такой обстановке. Он убежден, что, подкармливая нарков и преступников, Директор поступает умно. Иисус ожидал неприятностей, но обошлось без них. Пока есть возможность, мы наслаждаемся расслабухой, и спичечный дом — это явный символ возродившегося оптимизма.

За день до Нового года мы выстраиваемся в очередь за обедом, и по этой очереди пробегает волна дрожи. Я делаю шаг в сторону и всматриваюсь вперед, а там и без того круглое лицо Шефа, стоящего над своим котлом, раздулось от ярости. Зрелище ужасающее. Этот добродушный человек в гневе, и я понятия не имею, почему, поворачиваюсь к Иисусу, а тот передергивает плечами; все торопятся встать в очередь, а потом парни смотрят в свои миски и потрясают ими с заразительным неистовством, отказываясь отвечать на вопросы. Мы пододвигаемся ближе, слышатся чьи-то вопли; Шеф поворачивается к надзирателям и выкрикивает ругательства, офицеры сконфужены, поднимают открытые ладони, показывая, что они тут ни при чем. Я стою за Иисусом, жду, пока его обслужат, и вижу как передергиваются его плечи. Он забирает свою порцию и торопится уйти прочь. Я в смятении, Шеф хватает мою миску и опустошает свой черпак, сует мне обратно мою порцию и взмахом руки показывает, чтобы я убирался. Добавки сегодня не будет; и я иду прочь и смотрю на мутную жидкость и мясо, плавающее в ней, несколько секунд изучаю эту стряпню и вздрагиваю, разглядев маленький язык, который лежит в сероватой жиже. Я не знаю, какому животному принадлежал этот язык, но он цельный: мраморная мозаика красных, коричневых и синих полос, края обрамляет нечто похожее на зеленую плесень, с розового основания свисают волокнистые жилы. У меня гудят виски, во рту становится сухо, першит в горле, и связки словно заморожены, и я не могу говорить.

Пара человек ест эти языки, остальные — нет. Под сточной трубой стоят мусорные корзины, сегодня в них сваливают нежеланную еду. По корпусу проносится волна возмущения, и двор заполнен людьми. Еда — это то, чем мы живем, и покуда она мягкая и жирная, она дает силы жить, силы двигаться, но этот навоз — слишком сильное надругательство над нами. Мы выстраиваемся в ряд, и Мясник, Живчик и Милашка ведут нас в наступление на двух надзирателей. Сыплются удары, вытаскиваются ножи, смотрители загнаны в угол. Охранник, стоящий на стене, делает предупредительный выстрел, но парни не отступают, страж сверху слишком напуган, чтобы стрелять в толпу, ведь он может попасть в своих, гриф крадется по стене, но тоже не предпринимает никаких действий. Я стою во дворе, я чувствую, что не жаль надзирателей, они получили пинков и вынуждены хвататься за свои револьверы; не может такого быть, что это они отдали приказ подать нам протухшие языки, и до того, как кого-нибудь убьют, парни из союза пытаются утихомирить нас, охранники дрожат, их загнали в угол. Эти чиновники из союза прислали нам в тюрьму коробки с апельсинами, но Директор не пропустил эту посылку, удивительно, почему после этого они ведут себя как миротворцы, хотя Иисус напоминает мне, что это хорошие люди, их дело — переговоры, а не насилие.

Двоим дрожащим надзирателям наконец разрешают покинуть двор, через полчаса они возвращаются с двадцатью своими братьями, чтобы пораньше запереть нас на ночь. Царит мрачное спокойствие, и когда Жирный Боров приносит герондос, половина толпы следует за ним в угол, а в это время остальные парни, жесткое ядро, презрительно смеются над их покорностью. Боров делает свое дело, и все эти наркоманы — их около тридцати — смиренно ждут, пока их запрут вместе с нами на ночь. Ночь напряженная, но драк нет, некоторые собираются вокруг фермеров, другие подходят к дому и смотрят, как Бу-Бу срезает спичечные головки и склеивает спички. Мне нечего сказать, мне нечего делать, и позже, когда я уже лежу на своей кровати, гнев утих, и я пытаюсь логично проанализировать ситуацию с языками. Какого хера? Директор мстителен, но как могла ему в голову прийти эта глупость, это удар по зубам, это только поднимет бучу. Перед глазами снова встает эта картина, и я снова злюсь, легче всего — отвлечься от этого, и я пытаюсь мысленно вернуться на дорогу и продолжать свой путь, но не у меня не получается, вместо этого я погружаюсь в свое прошлое.

Мы идем вместе с мамой по улице, на благотворительной распродаже мы купили подшивку «National Geographies», и снова близится Рождество, и вот-вот пойдет снег; и мы тащим журналы, спрятав их под пальто, а когда мы придем домой, мама приготовит мне томатный суп и тост, и это очень ясное воспоминание; я слышу шелест шин на главной дороге, и ветер становится все резче, швыряет снег с дождем нам в лица; и мы пригибаем головы, прижимаем к себе поклажу, я должен быть сильным и следить за мамой; я боюсь, что журналы намокнут и испортятся, бумага глянцевая, а география — мой любимый предмет в школе, фотографии превосходны, в этих страницах — весь большой внешний мир, и я уже старше, и может, немножко умнее; и мы поворачиваем за угол и видим наш дом, мы почти в целости и сохранности, и мы доходим до передней двери, и мама роется в сумке, ища ключ; и я смотрю на занавески и вижу за стеклом лицо Наны, вот только оно больше похоже на мамино, так что в следующие несколько секунд я даже не уверен, кого я вижу, осторожно, чтобы не уронить журналы, машу рукой; мои пальцы онемели от холода, и мама пытается с трудом открыть замок, а меня трясет, теперь дверь открыта; и дуновение тепла бьет в лицо, и мы торопимся войти, топаем ногами, стряхиваем воду, смеемся, и шутим, и закрываемся от холодного ночного воздуха.

Мама снимает с меня промокшее пальто и вешает его, находит полотенце и вытирает мне волосы, так что под конец они стоят торчком, она смеется и говорит, что я похож на крысу-утопленницу. Я вытираю лицо, вдыхая запах стирального порошка, который она использует, хвойный аромат, этот запах будет преследовать меня на протяжении всей мой жизни. Мама хочет, чтобы я принял горячую ванну, и я не спорю, включаю воду, холод проник в мои кости и никогда меня не отпустит; и я размышляю: «А где же бабуля», пытаюсь бороться с паникой, нужно проверить, может, она в больнице или в гостиной, пытаюсь вспомнить, а тогда ли это было, мой смятенный, заточенный в тюрьму мозг делает усилие, когда я вижу ее сидящей в ее кресле-качалке, я вздыхаю с облегчением. Но она постарела. Прошло всего несколько лет с тех пор, как мы вместе чистили камин, и мишка Йоги тихонько сидит рядом с Мистером Справедливым и Рупертом в углу рядом с ее креслом, и в это время меня больше занимаю игры в танки и солдатики. Нана слаба, порой не держится на ногах. Она вяжет свитеры и штопает носки, и у нее та же улыбка, которая никогда не меняется, и прямо сейчас ее игла скользит через порванное колено на брюках, крепко стягивая материал. Она лежала в больнице, но теперь ей снова лучше, и я машу рукой, стоя у двери, и говорю ей, что скоро вернусь, сначала мне нужно принять ванну; и я помню, мама говорила мне, рядом с Наной не должно быть сырости, потому что она простудится, и для нее это будет опасно.

Я сижу в ванной, и играю со свой заводной подводной лодкой, и слышу пение, доносящееся из телевизора, и звон бокалов, мама наливает Нане бокал шерри; и этот новый дом, в котором мы теперь живем, он меньше, но тепло в каждой комнате, и мы здесь уже пару лет, с тех пор, как мы выехали из дома Наны, когда люди, которым он принадлежал, захотели забрать его обратно; и мне нравится новый дом, но я скучаю по камину, по тому, как мы его чистили с Наной по утрам; это лучшее время дня, это было нашей особенной работой, и мне хотелось бы, чтобы у нас опять был камин, как тот, но только если у нас с Наной; на самом деле в батареях нет ничего плохого, и они стоят в каждой комнате, и еще есть бойлер, который все время снабжает нас горячей водой, и эта ванна великолепна; и я, закрыв глаза, пускаюсь во всевозможные приключения, представляю, как я вожу самолеты, веду поезда, а может, когда я, наконец, вырасту, я стану полицейским и сумею прекратить преступления в мире, но на это решение у меня есть уйма времени; и я в своей пижаме и халате, я иду в гостиную и целую Нану, и почему-то у нее в это время в глазах стоит странный туман; и мама приносит на тарелке томатный суп с тостом и гренками, я ложкой наливаю себе в рот, и мама с Наной выпивают еще по бокалу шерри, и завтра мы нарядим елку, и я не могу этого дождаться.

Я доедаю суп, и сажусь па полу рядом с батареей, и смотрю на картинки в журнале, любуюсь этими горными лесами и таинственными огнями, сияющими на небе, спиральными и вьющимися, как капля молока в моем томатном супе. В один прекрасный день я отправлюсь в это место. Нана смеется и говорит, чтобы я пообещал ей, и я обещаю. Когда я стану взрослым. И она спрашивает, хорошо ли мы провели время, и я рассказываю ей, что там шел снег с дождем, а потом мама спрашивает ее, не хочет ли она чашку какао; и она говорит: Да, пожалуйста, дорогая, и мама стоит у окна, вглядывается и говорит нам, что пошел снег. Нана хочет посмотреть и подходит к окну, и мама выключает свет и идет ставить чайник; и я смотрю сквозь шторы на падающий снег, чувствую, как на мое плечо опускается рука, и мы долго стоим там, я и моя бабуля. И здесь, в Семи Башнях, мои глаза наполняются слезами, и я сдерживаю эти слезы, иначе они убьют меня. Мне тяжело вспоминать эти счастливые времена, зная, что они никогда не вернутся. Я изо всех сил заставляю себя подумать о чем-нибудь еще.

В уличных огнях светится снег, падает очень медленно, кружится и несется по ветру, красивые пушистые снежные хлопья, которые на небесах делает сам Господь. И Нана рассказывает мне о моем отце и говорит, что я очень похож на него, он был хороший мальчик, хороший человек, и в один прекрасный день она увидит его снова, здесь или в следующей жизни. Его здесь нет, он бродит по миру, и может, он скоро вернется, мы этого не знаем; и она вглядывается в ночь, ищет фигуру, которую она тут же узнает, и говорит мне, что я всегда должен верить в Бога, что бы ни случилось в моей жизни, Бог всегда будет присматривать за мной, Он знает, что происходит, и у него на все есть причины, и когда в один день она отправится к Богу, она тоже будет присматривать за мной. Она всегда будет защищать меня, где бы я ни был и что бы ни случилось. Я пытаюсь понять, что значит — умереть, и мне становится страшно, и я паникую и обнимаю ее, и она спрашивает, помню ли я, как мы вместе чистили камин по утрам; и я снова счастлив, отвечаю: «Конечно, это же было не так давно, я хотел бы, чтобы у нас здесь был камин, это гораздо лучше»; и она смеется и говорит, что батареи — это прогресс, они чистые и эффективные, открытый очаг — это пережиток прошлого, но это гораздо более занимательно. Она притягивает меня ближе и говорит, что я должен быть хорошим мальчиком, потом что иногда мальчики, выросшие без отцов, могу сойти с правильного пути, вляпаться в неприятности в школе, а когда они становятся старше, то попадают в полицию, это случается часто, и она не хочет, чтобы я был плохим мальчиком. Ради моего собственного благополучия. Я должен слушать свою маму. Она для меня отец, и мать, и все на свете. Нана спрашивает меня, понимаю ли я, и я киваю и говорю: «Да, думаю, что понимаю».

Мне хочется вскочить и отлупить кого-нибудь, кто не чувствует боли, дать пизды тому, кто заслуживает своего наказания; я знаю, что это все чушь и обманные выебоны, что лучше будет перебить стекла, как тот наркоман, но от этого только станет холодно и я поранюсь. Мне нужно контролировать эти эмоции, душещипательные воспоминания, за это время они снова просочились в мои ничем не занятые мысли; и в тюрьме мы становимся сентиментальными, слезливыми романтиками, такими мы никогда бы не стали на воле. Я закрываю глаза и глубоко дышу, дышу своим пустым животом, изо всех сил стараюсь поверить, что Нана приглядывает за мной, как она и обещала, а она никогда бы не солгала, она даже никогда не привирала по мелочи, я дотягиваюсь до талисмана и понимаю, что она совсем близко.

Парадайз длинный, белый, покоится в изогнутом заливе, под ногами горячий песок, и я отворачиваюсь от Мари-Лу и оставляю за спиной шум, и суету, и физическое удовольствие ради более духовной жизни, я достигаю перекрестка и отправляюсь на Восток, навстречу едкому запаху окры, пузырящейся в тарелках с индийской едой, измельченный сахарный тростник согрет и готов к употреблению, манит меня; и золотые хлопья превравщются в миллионы бесценных песчинок, в спокойном море отражаются миллионы галактик. Баба[15] Джим идет легкой походкой, это скиталец, которому нужна только набедренная повязка и миска еды, и вот он в будущем, после всех своих битв, и вот он оглядывается на крошечную белую часовню и задумывается, какому ответвлению христианства она принадлежит; и он видит, как плавится крест, как башня вытягивается в сияющую иглу тайской пагоды; он присматривается и видит, что она расширилась, и осела, и превратилась в разноцветный хаос индийского замка, животные-божества вперемешку со сверхчеловеками, вырезанными на песчанике, вместо окры и чеснока теперь пахнет сандаловым деревом.

Индия — это единственное место для Бабы Джима, и его швыряет из одной крайности в другую, он следует примеру своего наставника мистера Иисуса Христа, он, как и Будда, раскачивает маятник, он продолжает поиски своей заброшенной американской мечты, но теперь он перемещается в очень личное индийское лето. Он прибыл в эти экзотические земли как пассивный наблюдатель, вынужденный слушать и учиться, и он мог бы последовать по суше через Ирак и Иран; говорили, что это путь плотника, и Рождество должно быть о прощении, и о величии духа, и о свободе мыслей и выражения, все, что говорит мне Иисус, правильно; и мое одеяло снова становится стальным, я лечу на санках свободы, бросая вызов гравитации и достижениям западной науки, я хочу пойти в Гималаи и поймать взгляд тех садху и свами, о которых я так наслышан, странники идут по Ганге к ее устью. В любой стране, где человек может слоняться обнаженным, пусть и покрытым пеплом жженого слоновьего говна, в то же время попыхивать трубкой, набитой свежайшей ганджей, и быть накормленным, и вымытым, и обслуженным, как благороднейший святой, да, в любой такой стране Бабе Джиму понравится. Мое волшебное одеяло окаймляет земли оазисов Али Бабы, парит над Арабским морем, и я не обращаю внимания иудейскую семью и их бесконечные законы, я улетаю в празднование Рождества; я следую советам Иисуса и поворачиваюсь спиной к Рокеру, он проклят на более изощренное, более современное распятие. В этой благочестивой мечте о материальной демократии проявляется мало милосердия к слабым и безвольным, и Баба Джим больше не хочет ярлыков, и наклеек, и дизайнерских гамбургеров; это странник, который счастлив просто от того, что едет в поезде вместе с пестрой командой весельчаков, жующих бетель, эти бродяги произносят цитаты на санскрите, на их головах роскошные дреды, известные как Растафари. Джим — истрепанный бродяга, он вспоминает истории об исходе хиппи через старый Кабул и Багдад, но Баба прибыл с другой стороны; он поколесил по Индии и прибыл сухопутным путем из Непала, он шел за солнцем с вершины той горы, на которой он жил вместе с тиграми, и йети, и самим мишкой Йоги, большими мохнатыми монстрами, которые прячутся в скалах и жаждут человеческой плоти, вероломными гоблинами и почитающими Кали[16] головорезами, злобными убийцами невинных путешественников. Баба провел много месяцев в монастыре, где ищущий ответы на свои вопросы оказывается на переломной точке и может или потерпеть крушение, или же достигнет прозрения, и он дышал высокогорным воздухом, он победил болезни и жил, как нищий принц, в непальской хижине, где Шеф подает скудные порции из лапши и момо. Он начинает свое великое путешествие, Баба Джим отправляется в Бенарес, он зажат в битком набитом автобусе, люди дерутся за лучшие места на крыше, он корчится от жиардиаса[17], который он подхватил в Катманду, и автобус с ревом въезжает в город; и Джим облегченно вздыхает, потому что он наконец свободен, он бежит к ближайшей станционной дыре и избавляется от яда. Как только он находит жилище у пристани, он начинает питаться чистящим кишки свернувшимся молоком и до отвала наедается простым рисом, амебы в его потрохах гибнут от простой природной химии. Оживший и привыкший к хаосу Индии, Баба продолжает свой поиск, Бенарес — это метрополии для человека, только что освободившегося из монастыря Семи Башен, здесь хорошо кормят; и вскоре он идет вдоль длиной колонны ресторанов, могулы предлагают северное карри с их национальным хлебом и мясными блюдами, по-дружески соревнуясь с южными досами и самбаром. Баба Джим склоняется над своим банановым листом и просит рисовой добавки и четыре соуса к овощам, поппадом и чатни, вкушает цветную капусту, и чечевицу, и помидоры, и окру; он вдыхает ее запах в другой жизни, все это нужно запить сладким ласси, на десерт чай из масалы и сладкие пирожные с прилавка. Но Баба ест только для того, чтобы питать свой дух. Об этом нужно помнить. Ему важно, чтобы его тело было здорово, и только с этой целью он заходит в каждое кафе, чередует северную пищу с южной, чтобы сохранять четкое их соотношение.

Это пища для духа, и он получает мало удовольствия от дегустации, он испытывает силу своей воли и мысленно обманывает органы своих чувства. Он сидит в маленьких кафе, стены оклеены почтовыми открытками с изображением индийских божеств, и в одном таком заведении он встречает смиренного бабу, который живет на берегах Ганга; он покупает ему пару мисок чаны и самосы, и этот баба говорит Джиму, что тот напоминает ему Ганеша, что Джим наполовину человек и наполовину зверь; и Баба какое-то время раздумывает над этим, размышляет, было ли это комплиментом или оскорблением, в конце концов решает, что если человек, сидящий напротив, того желает, то он может быть наполовину мальчиком и наполовину слоном, хотя у него самого много общих черт с другим животным. Джим плывет на облаке, в котором нет догм, только дающая свободу чистота, он отмечает рождение человека, который проповедует терпение и прощение, эти порядочные люди должны ненавидеть грех и любить грешников; и я оказываюсь в обезьяньем замке, и вокруг меня волосатые человеческие лица, и они рычат, и плюются, и разговаривают на тарабарщине, взбесившееся стадо жуликов, которые грабят посетителей, отнимая у них бананы и орехи. Баба Джим остается вне зоны их досягаемости, они столпились у ступеней, ведущих к склепу Ханумана, и он видит лицо этого обезьяньего божества и содрогается, хотя и знает, что Хануман не злой. Свами в хрустящем белом одеянии с красным рисунком на лбу объясняет, что эти обезьяны охраняют замок, и хотя они яростны, он не должен бояться, потому что все мы — создания Бога. Баба раздумывает, не рассказать ли этому святому о мартышках-гоблинах, но держит рот на замке, с достоинством внимает словам с вами, а тот рассказывает ему о замке в Раждастхане, это дом тысяч крыс. Понимаешь, мой друг, люди поклоняются этим крысам, ведь крысы дают пристанище духам святых, которые решили переродиться в скромных грызунов, чтобы поскорее исчерпать свою плохую карму и быстрей достичь просветления. Кажется, что эти души стремятся выйти из круга рождения, смерти и перерождения; и я помню, мне говорили, что все происходящее имеет причину, и это может происходить прямо сейчас; Баба Джим каждый божий день своей жизни сжигает негативную карму, он был наказан в прошлом и будет наказан в будущем, и может, он наказан прямо сейчас за какой-то грех, совершенный много лет назад; и я думаю об этом, очень серьезно думаю, пытаюсь вспомнить, но — ступор, и все это уплывает прочь, и я снова в своем беззаботном путешествии без страха и печали; и это же так заманчиво — отправиться в Индию и жить странствующей жизнью бабы, быть непричастным к собственности или к материальным желаниям. Бенарес — это центр учения и священный город, его пристани притягивают миллионы пилигримов, они карабкаются по ступенькам, чтобы окунуться в Гангу; и Баба Джим сидит на уступе и смотрит на это зрелище, и хотя он вынужден жить в нищете и наслышан об ужасах кастовой системы, он не может не романтизировать этого изгоя; и тут он осознает, что путешествие Джимми Рокера очень затянулось, ослепительный образ индуистского пантеона отражается в неоновых огнях Америки, посредством Ганеша и Микки Мауса Хануман знакомится с Жирным Боровом; музыка глубоко и пронзительно врывается в ночь, сливаются воедино рокабилли и рагга, невинность охраняют тяжеловесные религиозные доктрины. Он знает, что здесь полно нестыковок, ему хочется жить легко, он пытается заснуть, но город печет слишком яростно, водоворот смешанных чувств — и от этого его мысли беспорядочно скачут; он жаждет оказаться на открытой дороге, он не готов к Бенаресу и этим лабиринтам мыслей; он сидит в утреннем поезде, едущем на юг, в Мадрас, а затем в Ковалам, на курорт в сердце Индии, пекущийся в ста двадцати градусах жары; и он видит больных слоновьей болезнью и проказой, и эта идея о карме не слишком отличается от рая и ада, но существует здесь и сейчас; и хотя это только может работать, только если не применять суждений, немногие люди запада способны на это. Я представляю, как Баба сидит на берегу в Коваламе и жует манго, на одеяле, который он расстелил под солнцем, лежит полбутылки «Кобры». Ему не следует пить, но он не хочет стать тенденциозным, это тип материалистичного медиума, который пробивается к познанию, пытается не пускать в себя естественные желания. Это не путь отрицания, это путь принятия реальности, и к нему приближается красивая женщина, она напоминает ему кого-то, кого он знал хорошо, но она поет о сладкой девственнице Марии, о любви всей жизни Боба Дилана; и манго сладкое, как сахар, а «Кобра» сдобрена бромом, и похоть сексуального человека притуплена; и по-детски чиста; и невинно царственна. Сара хочет отвести человека-бабу назад, в их лачугу, но он показывает, что секс — это для произведения потомства, это акт, который не должен совершаться неосмысленно, потому что дети — это результат такого священного союза; и Сара начинает сомневаться в себе и как в женщине, и как в человеческом существе, она чувствует, что скитающийся человек-баба больше не любит ее. Джим понимает, что она живет в мире иллюзий, и конечно, он еще мужчина, чтобы понять это, как пытливый эстет, как преданный факир, ему нужно приспособиться; он не должен привязываться к своим собственным взглядам, так что Баба соглашается, и его уводят в лес, в их лачугу, навстречу церемонии совокупления. Они проходят мимо замка и слышат музыку, и это христианский замок с индуистскими образами, и он видит Христа, сидящего рядом с Ганешем, и старую фотографию древнего священника в новой пластмассовой розовой рамке; и они поют гимн, который он помнит со школы, и старик в рамке — это Дед Мороз, и он думает о том путешествии, которое он совершил со своей матерью, чтобы увидеть толстого человека, который смеется, хо-хо-хо; он спрашивает мальчика, что тот хочет, и он говорит — мишку Йоги, такого, как на прилавке, и Баба Джим уже вырос, он со своей леди, берет геккона с бруса, потому что Сара боится ящериц; и он находится в гармонии с природой, и геккон сидит на ладони его руки, и сквозь его кожу он видит материю тонких вен, и большие стеклянные глаза уставились на него с обожанием, и он чувствует себя так прекрасно, ему хочется петь, и танцевать, и летать по воздуху на своем одеяле, и парить над Тривандрамом, и промчаться вокруг Цейлона, охотясь за своей принцессой; и экстаз, который он чувствует, непередаваем, он знает, что вся эта игра мыслей — это только акт равновесия, ему нужно оставаться на высоте, ржавый маятник радости и печали, добра и зла, не может вырваться из своего ритма; и он должен сопротивляться соблазнам, оставаться верным своей священной миссии, объяснять все это Саре, которая, конечно же, поймет, и Баба отказывается превращаться в плод воображения, в дурацкий мультик, над которым дети смеются на игровой площадке; они выкрикивают имена, которых Баба не понимает, потому что он наивен и невинен, и они становятся мерзкими, продолжают, снова и снова; и когда они спрашивают, правда ли, что он убийца, на него опускается облако темной кармы, и он не может дать им ответ.

Последний день года в корпусе Б — это день гнева, несмотря на подхалимаж Директора. Наше утреннее молоко — сама сладость, а на обед подается рис и рыба, каждому выдают лишние полбуханки хлеба, но языки не забыты. Директор неправильно оценил ситуацию и теперь беспокоится; основная часть парней распространяет послание, что мы готовы к бунту. Крупные беспорядки под Новый год — это последнее, о чем мечтает Директор. Шеф признался, что именно Директор и Жирный Боров настояли на том, чтобы языки подавали целиком, а не отправили их обратно к поставщиками и не перемешали с другой стряпней. Их мелочность дала обратный результат. И языки имеют другое, символическое значение, отбросы корпуса Б кидают на кровать Бу-Бу каждую найденную спичку, показывая солидарность с безмолвным архитектором. Только Папа ничего не предпринимает, а мартышек-гоблинов трудно судить, хотя, кажется, они в мрачном настроении.

Фермеры стоят во дворе, пытаются справиться с постоянно меняющейся ситуацией; Боров прибывает рано, с кучей охраны, не может удержать злобной ухмылки, его усмешка больше человеческая, чем свинячья, его охранники встают в полукруг, оружие направлено на толпу. Психи стоят плечом к плечу, всего их около тридцати, стоят вместе, а все мы, остальные, стоим сбоку.

Совершивших насильственные преступления осудили на долгий срок, это наше ядро, вокруг них еще тридцать парней, а за ними легко последовали придурки; в замкнутом пространстве эта толпа выглядит ужасающе, и Боров, хоть и стоит с чванливым видом, но явно напуган. Некоторые парни хотели бы попытать судьбу, полезть под пули и зарубить его до смерти, они внезапно разозлились на эти вопиющие поставки наркотиков, но не надо забывать и о нарках; я представляю, какой здесь начнется бардак, если лишить их дозы. Боров сплевывает с верхушки лестницы, увертывается от пары летящих камней, стряхивает с себя грязь и убирается вон. Он должен отчитаться Директору о том, как его здесь приняли, и часом позже начинает потрескивать громкоговоритель, и правитель тюрьмы извиняется за языки, обвиняет в этом административную путаницу, но заключенные не хотят этого слышать. Каждый знает, что это ложь, но также это и признание поражения. И потому мы чувствуем, что у нас есть какая-то власть, и это смягчает наш настрой. Директор и его призовая свинья были унижены. И оказывается, что я сам усмехаюсь, слушая перевод Иисуса, хотя я и раздражен, что так быстро пришел в хорошее настроение.

Большую часть дня я провел, снова прокручивая в мыслях ту службу в часовне, на которой я увидел Франко. Я снова попытался прорваться к нему под конец, но охранники оттащили меня назад. Я помахал ему, но Франко снова посмотрел в мою сторону невидящим взглядом. Могло быть, он не ожидал увидеть меня, но, как мне показалось, он сокрушен. И я даже не знаю, вынесли ли ему уже приговор, корпус Б держат на карантине от остальной тюрьмы после некого инцидента в этом году, были замешаны нож, злоба, горло бандита из корпуса А, рука парня из корпуса Б и два кофе в Оазисе. Здесь нет рабочего режима, нет возможностей для образования, и поэтому внутри тюрьмы практические ничего не происходит, никаких подвижек, и разузнать, что происходит за пределами корпуса, весьма трудно. Даже когда новости передают в душевых или с визитами, нас держат в стороне ото всего. Иисус может за взятку получить некоторую информацию от одного надзирателя у ворот, но в нашем корпусе нет доверенных. Я не люблю просить об одолжениях, у него у самого достаточно проблем, он должен следить за собой, но я все равно спрошу, я хочу знать, где Элвис, надеюсь, что его выпустили, хотя это будет означать, что для Франко наступили трудные времена, он будет вынужден существовать сам по себе. Элвиса могли освободить, и может, в этот самый момент он катит в Техас со своей Мари-Лу.

Некоторые парни стали заранее готовиться к большой ночи, но какой-то странной причине они ходят за зеленую дверь и толпятся над раковиной, нет бы пойти к раковине, которая во дворе; они моются и прихорашиваются, меняют грязные майки на те, которые просто воняют, причесываются и чистят зубы; и нас отпускают на каникулы, на рок-вечеринку мы будем пить пиво, и шнапс, и знакомиться с женщинами, и слушать музыку, а семейные парни отправятся в ресторан, там им преподнесут кальмара, и лобстера, и шампанское, музыканты играют традиционные мелодии, а конферансье считает минуты до полуночи. Мы бродим туда-сюда по двору, освобождаясь от эндорфииов, щелкают четки, мы топчемся на пятачке и говорим сами с собой, мы мечтаем очутиться на углу какой-нибудь улицы и выбирать подходящий бар или кафе. Даже гоблины прогуливаются вдоль стены, а Папа стоит один у двери в камеру. И вот Шеф прибывает с вечерним супом, это подлинное жаркое, очень, очень хорошее. Оно густое, в нем много мяса и картофеля и мало жира, и к нему выдают еще полбуханки хлеба. Шеф вернулся веселый и радостный, он смеется и отпускает шуточки, и когда я оказываюсь перед ним, я понимаю, что он пьян. Мясник сообщает Иисусу, а тот — мне, что в жаркое Шеф добавил бутылку вина или, скорее, полбутылки, а остальное вылил в свою глотку. Мы едим жаркое, и это качественная пища, наша вторая хорошая еда за неделю, я понимаю, что это сделано по приказу сверху, Директор лезет из кожи вон.

Я заканчиваю с ужином и, как обычно, иду к раковине во дворе и обнаруживаю, что водосток не работает и ближайший слив забит. Должно быть, поэтому остальные пошли мыться на сафари, поэтому я здесь один-единственный. Я заглядываю в раковину и отскакиваю, в этой воде плавают языки. При тусклом свете похожи на гниющих крабов, ножки оторваны и болтаются, тухлое мясо зловонно, я прикрываю рот. Я делаю шаг назад и впечатываюсь в Иисуса, он говорит, что кто-то вытащил языки из мусорных корзин и вычистил, смыл с них грязь и положил их покоиться в этой могиле. Методичная, старательная операция, я спрашиваю, кто это сделал; и он поворачивается и кивает в сторону Папы, киллера в пижаме, который занят тем, что ругается на гоблина. Я не могу этого понять. Иисус пытается догадаться, у какого животного вырезаны эти языки, перечисляет ягнят, поросят, козлят. По его щеке сползает слеза, он думает об этих страдальцах, он утверждает, что скорее умрет, нежели будет стоять рядом и смотреть, как разделывают этих созданий.

Мы отходим и садимся на уступ, и он объясняет, что на самом деле никто и не хотел подавать языки, просто скотобойня отдала их по дешевке. Но ведь их могли порезать и смешать с требухой, измельчить в куски и спрятать в кусках мяса, нанизать на вертелы, скормить собакам, хотя в некоторых странах язык считается деликатесом, но здесь, поданные как они есть, это было гротескным напоминанием о человеческом зверстве. Это отвратительно, мой друг, язык — это средство общения, отнять его — это кастрация. Иисус вегетарианец, он как будто вот-вот заплачет, и я оставляю его в одиночестве, иду на сафари, мою свою миску, боюсь, что вонючая влага пропитает пластмассу, поливаю поверхность ссаньем, быстро вываливаюсь оттуда и возвращаюсь во двор.

Я иду к воротам, и у меня дрожат колени, трясутся слабые вены со спрятанными тромбами, я изо всех сил пытаюсь стереть из памяти эти языки. В конце концов мы все маршируем туда-сюда по двору, убиваем время и пытаемся стереть реальность. Я дохожу до стены с деревом, поворачиваюсь, иду в противоположный конец двора, туда и обратно, стучат каблуки; и я повторяю этот путь бесчисленное количество раз, а потом останавливаюсь, и потягиваю руки, и, наконец, опускаю ладонь на ствол дерева. Мне нравится структура коры, она грубая, и мягкая, и слегка теплая, хотя это, должно быть, обман; Иисус наклоняется над заслонкой в воротах, говорит о чем-то и машет мне рукой. Он спрашивал о выкурившем гашиш итальянце, и, похоже, Франко осудили на девять месяцев, и он остался один, потому что его друг, долларовый парень, которому тоже вынесли приговор, перевелся по приказу судьи на рабочую ферму, на приговор повлиял хирург из больницы. Девять месяцев — это намного меньше, чем осталось отбывать здесь мне, и Франко должен быть счастлив. Если учитывать то время, которое он уже отсидел, то его скоро должны освободить. Если бы это был я, я бы прыгал до потолка от радости, и я думаю, ну почему же в часовне он выглядел таким сокрушенным. Это, должно быть, его сущность. Но я рад за Элвиса, теперь у него есть работа — копать землю, и его срок сократят вполовину, и он скоро будет на трассе, на пути на запад, с нетронутой и свободной душой. Это хорошие новости, и я воспрянул духом.

Солнце гаснет, во дворе включают свет. Нас неспешно провожают в камеру, теперь они используют новый, более мягкий подход. Стайка маленьких птичек ныряет в замок и висит в воздухе между корпусами А и Б, они замечают мертвое дерево и садятся на его ветви. Найдя трещину в камне, в которую можно пустить корни и пробив путь к земле, это дерево выросло в четыре раза выше человеческого роста и только потом окончательно сдалось. Может, такое происходит и с заключенными, осужденными на долгий срок, сильные люди, которые годами выживают, а потом в конце концов ломаются и сдаются, доживают свою жизнь как обломки этой системы. Мне хочется схватить Франко за горло и потрясти его, чтобы влить в него какую-то долю оптимизма, объяснить, как сильно ему повезло, но он слабовольный человек, пойманный не в то время не в том месте, турист со своим глупым альбомом с фотографиями, который не понимает, как сильно ему повезло, ведь у него есть дом и семья. Он дурак, потому что так сильно жалеет себя, но думать так — нечестно, хотя мы все так периодически думаем. Нет ничего неправильного в том, чтобы быть слабым, или, может, вовремя сказанные слова звучат так сентиментально.

Иисус показывает на тюремного кота, который крадется вдоль стены, ныряя и выныривая из поволоки, тихонько идет за птицами. Бродяга прижимается к земле и движется ползком на животе, когти скрежещут, а пасть дрожит, лоснящийся красавец, такой очаровательный, что мы не видим в нем безжалостного убийцу, и когда он готов к броску, хлопок в ладоши спугивает птиц. Я поворачиваюсь на звук и вижу Папу, он улыбается, глядя, как птицы взмывают в небо, они летят в одну сторону, потом резко в другую, словно закрученный торнадо из дрожащих крыльев, разделяются на две длинных стаи, огибая ближайшую башню, снова соединяются и исчезают в сумерках. Кот останавливается, стоит и потягивает лапы, изгибается и отступает назад, притворяясь, что ему все равно, и изящной походкой медленно уходит прочь.

Как только нас запирают на ночь, начинается вечеринка. Мясник достал один из знаменитых гашишных кексов Али, он выложен на середине стола и аккуратно разрезан на части, так что для каждого заключенного, кто захочет попробовать, приготовлен тонкий кусочек. Психопаты Живчик и Милашка с двух сторон держат оборону вокруг Мясника, а он обломком стекла делает на глазури предварительную разметку, проверяет, чтобы каждый кусок был точно такого же размера, как и все остальные. И вот он сует руку в ширинку, к верхней части бедра, и достает длинный серебряный нож, и мы несказанно удивлены. Он вытирает лезвие о рукав своей майки, и нервные отступают назад. Надеюсь, что его остальные рабочие инструменты не с ним и что после печенки и почек для него будет не слишком большим разочарованием нарезать муку с яйцами. Это вполне приличный кекс, он посыпан орехами и чем-то похожим на морковь, по краям разложен лед. Должно быть, в корпусе А Али живет хорошей жизнью, гашиш, похоже, сильно меня зацепит, и так оно и происходит, причем очень быстро.

Я сижу на краю своей кровати и бесконечно ухмыляюсь, смотрю на гримасы стариков и изучаю игральные карты и домино, четки выбивают старые барабанные темы, как будто они джазмены; домогавшийся до женщин подросток поет песенку и танцует на пятачке, а остальные парни отстукивают ритм и ревут от смеха, и это как в мою первую ночь, но без задиры, который доебался до моих ботинок, и какого хуя они были ему нужны, чтобы самоутвердиться, вот оно что, но они разваливаются, и мне нужна новая пара, и раздаются те же звуки; и у меня туманное понимание того, что происходит вокруг, и я думаю, что это конец года, который так хорошо начинался, пытаюсь вспомнить, где я был; но тщетно, память потеряна, стоит ли этого всего та бродячая жизнь, все празднуют, а Бу-Бу строит свой дом, отмеряет и сравнивает спички, сидит, как зомби, но теперь я знаю, что он не дурак; глубоко внутри он умный, может, гениальный, все время думает, сосредоточен на своем внутреннем мире, в котором нет пределов прегрешениям; и я начинаю раздумывать, кто же будет жить в этом доме, ему понадобится жена и дети, а может, и кошка с собакой, а сколько же у него будет детей и закончат ли они так же, как и их отец, немой мудак, который смотрит и не видит, слушает и не слышит, и ему будет нужна мебель, чтобы его семья могла сидеть, и спать, и есть, и, может, это следующая стадия, как только дом будет закончен, он начнет строить мебель, детально разрабатывать кресла, и кровати, и столы; и я думаю, а будет ли он раскрашивать эту мебель, а может, он сделает несколько спичечных людей, и я думаю, каким способом нарисует им лица.

Ганджа попускает, и ночь продолжается, зомби похоронены заживо, как и положено зомби, Мясник радостно улыбается каждому из нас, Иисус радостно устраивает дружескую потасовку со своими двумя любимыми амбалами, Папа читает свою книгу, а гоблины уставились на свою свечу; Живчик сидит напротив Милашки за столом, они играют в карты, другие парни заняты игрой в домино, и хотя эта счастливая сцена, в основе ее напряжение, и все из-за простого числа на календаре. Даже Директор боится, что мы поднимем бунт. В любое другое время его надзиратели отделают нас своими дубинками и разгонят водой из шлангов. И это ему понравится, но сегодня и на Рождество все по-другому. И очевидно, что нарки получили особую добавку от Борова, они, как обычно, лежат на кроватях, у одного или у двоих — судороги, и я никогда раньше не замечал за ними такого; и может, у них самый сильный в жизни кайф, я не знаю, как это действует, я пьяница, но не наркоман; и здесь много таких же парней, как и я, столкнувшихся с героином в первый раз в жизни; и этот факт окажется правдой, только если Гомер Симпсон прав, утверждая, что власти хотят, чтобы преступники подсели, передознулись и никогда не повторили бы своих преступлений. Кажется, что кучу парней посадили в тюрьму за ничтожные преступления, и тогда они выйдут наркотически зависимыми, а остальные выйдут отсюда в гробах.

Приближается полночь, когда один из нарков встает и идет по проходу, начинает шататься и впечатывается в кровати, и без того беспокойные заключенные стараются не замечать этого. В начале никто не понял, в чем беда, мы привыкли к героиновым людям, которые бесновались, и били окна, и калечили свои руки стеклом и проволокой, случайно резали вены на запястьях, как мраморный человек на кровати, коцали шеи и подмышки, искали основную артерию. Судороги и крики становятся знакомыми, теряют свою шокирующую силу; и мы благодарны за спокойный вечер, заторможенные нарки-ебанашки заточены в своих дворцах удовольствия, но даже я, глядя на этого ледяного персонажа, понимаю, что что-то не так. Милашка склоняется над другим нарком, тот лежит очень спокойно, поверх своего одеяла, и красавчик зовет других заключенных; и они пытаются растрясти и разбудить ебанашку, но он не движется, и на меня медленно снисходит прозрение, что они пытаются разбудить труп.

Я не знаю его имени, он просто еще один осужденный, с которым я не могу говорить, но я думаю о его матери, и отце, и братьях, и сестрах, которые сидят в том ресторане с кальмарами, и лобстерами, и шампанским, произносят тосты в честь своего ребенка и не забывают своего выросшего сына, они никогда не отвернутся от него; и Папаметрополис держит спотыкающегося ебаната за талию, пытаясь поймать его содрогающиеся руки, а Иисус прыгает и кричит на своем языке, и головорезы уже у окна, зовут на помощь; и по всей камере парни трясут других парней, пытаются разбудить их, а Милашка сидит на краю кровати мертвого мальчишки, и держит его холодную руку, и безотрывно смотрит в пол; и струйкой стекает героиновая пена, зомби оживают и трут красные глаза, моргают, понимая, что они больше не на вечеринке с красивыми женщинами, а мартышки-гоблины идут строем, рассеиваются и подходят к нар-кам, шлепают их по лицам, полный бардак из рук и ног и перекошенных лиц, героиновые люди поставлены на ноги, их лупят, чтобы вернуть к жизни, с некоторыми, кажется, все в порядке, другие же стали мраморными; и фермеры пятятся назад, не зная, что теперь делать, я сомневаюсь, что кто-то это знает, Папа берет контроль на себя и отдает приказы Мяснику, тот с ножом в руке идет к двери; и шум извергается из шипящих ртов, вываливаются языки, троих мраморных парней оттащили на сафари, и зеленая дверь осталась открытой, и запах говна, ссанья и болезней наполняет комнату; и я слышу, как краны включаются на полную, я слышу шлепки и знаю, с помощью воды они хотят вернуть к жизни этих печальных мальчишек, которые на грани передоза, хотят оживить их до того, как закончится этот год, разговоры о новом начинании и надеждах на будущее; и во дворе появляются надзиратели, и лица выглядывают за решетку, и наконец дверь открывается; и Мясник держит свой нож за спиной, когда входят надзиратели, и заключенные начинают объяснять ситуацию; и я отчасти ожидаю увидеть, как рысью спешит Жирный Боров, и знаю, что Мясник готов взять себе этого борова на убой, но конечно, Боров сидит дома, и расплата его не настигнет, и Иисус говорит, что герондос слишком сильный, мой друг, герондос слишком сильный; и его лицо перекашивается от гнева, он говорит мне: «Эти идиоты не знают, что они казнят самих себя»; и Боров с Директором, должно быть, смеются над нашей тупостью, и здесь нет такого человека, который отважился бы обвинить их в преступлении, даже если и обвинят, где доказательства; и эти обвинения обернутся против нас самих, так же, как человек ранит себя куском стекла, а надзиратели пытаются ему помочь, и это весело; и я осознаю, что, в отличие от Жирного и одного или двух карающих ублюдков, я никогда не думал о людях в униформе, я даже не думал о них как о человеческих существах, скорее как о ржавых и вышедших из строя роботах, у них не будет звездного часа для выебонов, как в фильмах, вместо этого они слоняются по переходам и отрабатывают; и их ничего не ебет, до тех пор, пока люди себя не покалечат и не начнут умирать у них на глазах; и только тогда они становятся человеческими существами, Мясник крутит в руке нож, а какой-то отец в своей рабочей одежде повернулся спиной к убийце, а этот парень, способный искалечить — отличный чел, просто так случилось, что он порезал в куски свою жену и ее любовника и скормил их мясо и органы общественности, оставив себе лучшие куски; и от этой мысли я смеюсь, громко, и я смотрю на него, и его улыбающиеся губы опускаются, и его лицо меняется; и это самое злобное выражение, которое я когда-либо в жизни видел, как будто он злорадствует, как будто он снова обрел власть над жизнью и смертью, под конец, и его рука движется, и я отворачиваюсь; и мимо меня проходит надзиратель, он прошел в правильный момент, и Иисус зовет меня, просит помочь; и я встаю с одного бока от мраморного парня, а Мясник — с другого, мы помогаем ему выйти во двор, и нас освещают прожекторы, как будто мы выступаем на сцене; и мы, спотыкаясь, идем к воротам, где ружья преграждают нам путь, и Мясник уставился наверх, на свет; и один из надзирателей жестом показывает нам, что мы должны идти обратно в камеру, и я возвращаюсь, и тяжелая рука Мясника лежит на моих плечах; и он что-то бормочет мне в ухо, и я даже не задумываюсь о ноже, и это отлично чувствуется — это доверие между мерзавцами, и мне действительно наплевать, что он сделал в своей жизни и чего он хочет в будущем, до тех пор, пока он не причиняет мне зла, в конце концов дверь захлопывается, и у нас есть, по меньшей мере, один мертвец, а четверых везут в больницу.

Мы долго не можем успокоиться, а еще дольше я не могу перестать дрожать. В этом хаосе мы и не заметили, как кончился прошедший год. Выжившие нарки пока не знают, насколько им повезло. А я думаю о выскакивающих пробках от шампанского, о мужчинах и женщинах, которые взялись за руки; они целуются и обнимаются, на них эти смешные шляпы с лентами, и к запястьям привязаны воздушные шарики; и музыка с грохотом льется, и земля щедро полита пивом, и им же перепачкана одежда, и никого это не волнует, это тюремное существование — говно, и вот так мелкие сошки у власти обрекают нас на бессмысленные страдания. Иисус стоит надо мной, и в его глазах слезы, все шокированы, но в частности этот чувствительный товарищ, а фермеры предлагают объявить голодовку в знак протеста против языков и героина, подумали бы лучше мозгами, у осужденных другие планы; и я смеюсь больным смехом, и это удивляет меня, маятник качается от голода к пиру и снова к голоду, и я просто безнадежно сжимаю плечи и пизжу: «С Новым годом, Иисус, с Новым годом, мой друг».

Магазинчик напротив парка — это рай для гурманов, замаскированный под гастроном, в безукоризненно чистых витринах видно огромное количество свежих фруктов и овощей, там лежит только что выпеченный хлеб и экзотические сыры, там стоят бочки с оливками, и маринованными огурцами, и хуммусом, набитые виноградными листьями, на вытянутом прилавке — рыба и мясо, длиннющая полка с орехами и бобами, культивированный йогурт и сладкие пирожные, вино, и пиво, и молоко, и толстые плитки шоколада, фиги и финики. Если осмотреть эти полки снизу доверху, то покажется, что еды еще больше, мечта голодного человека становится явью. Это заведение делает превосходный бизнес, владелец старается, чтобы разделочные столы и холодильники оставались чистейшими, без единого пятнышка; и хотя у него есть уборщица, он сам хватается за швабру и моет полы, утром и вечером, он каждый час полирует мраморный прилавок, в который он вложил свое состояние, и это старинное сокровище мерцает под сияющими люстрами. Конечно, он торгует и хлебом насущным, и кулинарными изысками, но цены здесь высоки, и у него мало времени заниматься бездельниками. Я стою у магазина и глазею сквозь начищенное стекло, смотрю, как люди входят и выходят, распахивается дверь; и я вдыхаю запах свежего хлеба, и возвращаюсь в парк, и слушаю, как урчит у меня в животе, наконец набираюсь мужества и возвращаюсь, иду в магазин, смотрю, где здесь лежит простая еда — хлеб и сыр. Я иду по проходам, мельком поглядываю на владельца магазина, и я вижу тощего человека, он ест целый день и не прибавляет в весе, для человека с таким метаболизмом, который сжигает энергию быстрее, чем космическая ракета, у него слишком несчастное выражение лица. Он под каблуком у своей жены, снобской бабы, она ни в грош его не ставит, их дети следуют ее примеру, и, видя, как его унижают перед его же покупателями, я испытываю неловкость, мне хочется, чтобы он стал гордым парнем, чтобы он нашел в себе силы вырваться из этого порочного круга; и тогда бы он был счастлив обслужить своих клиентов, сияя заново обретенным самоуважением, он с улыбкой обслужил бы скитальца с хлебом и сыром, он не стал бы хмуриться, он спросил бы, как себя чувствует бродяга, и, может, бесплатно отдал бы ему несколько высушенных солнцем помидоров и настоял, чтобы он попробовал пару абрикосов и пригоршню тыквенных семечек.

Владелец магазина расплачивается за жадность своей жены качеством и количеством товаров, чистотой помещения, закрывая глаза на то, что его семья облизывает губы, живет в праздности и не платит за это ничем, только жадно тянет руки; и за своим раздражением они скрывают понимание того, что они большие попрошайки, чем этот бродяга, от которого воняет поездами. Какая мерзость. Размазня, а не мужик, ему не нравится, как я одет, и он говорит мне, чтобы я пошевеливался, прямо так и говорит, а я голоден; я смиренно склоняю голову и плачу за хлеб, сыр и маленькую банку с оливками; и хотя он заломил за все это нереальную цену, это невероятно вкусно, и я сижу в парке, на лавочке, вместе с птицами. Из-за этого сноба я выгляжу сам перед собой идиотом, и от этого мне противно, но я не испытываю злости, на самом деле мне его жаль. Но он не может изменить своего поведения, а меня не волнуют его барыши, что меня действительно интересует, так это ассортимент его магазина. Особенно меня привлекает тот прилавок с сыром, буханки сложены в ивовые корзины; и пахнет пшеницей, и рожью, и грецкими орехами, и подсолнечным маслом. Огромный выбор шоколада. Апельсины, и дыни, и холодильник, доверху забитый мороженым. Решено, сегодня ночью я наведаюсь в этот гастроном, а сейчас я найду себе комнату и посплю, а потом вернусь сюда, голодный, как черт.

Я просыпаюсь в десять, взвинченный и неожиданно до смерти голодный, я понимаю, что решился на большую авантюру. Я возвращаюсь в парк, осматриваю витрину магазина, вижу, что в этом гастрономе выключен свет. Улица пустынна, и я иду, никем не замеченный, по аллее, обхожу вокруг и подбираюсь к черному ходу, встаю на старый холодильник и выбиваю маленькое оконное стекло, открываю окно и подтягиваюсь, чтобы влезть вовнутрь. И вот я уже в магазине, я медлю, жду, пока глаза привыкнут к темноте, тусклый свет сочится с улицы, освещая металлические подставки и полки. Мне некуда торопиться, наверху располагается туристическое агентство, значит, владелец живет не в этом доме. У меня уйма времени для того, чтобы выбрать все, что захочется. Об этом мечтают маленькие мальчики, об этом мечтают заключенные, и солдаты на войне, и потерявшиеся в горах, и путешествующие по пустыне, и те, кто на сафари. Это просто налет на магазин, лучшее, что я мог придумать, пусть владелец расплатится за излишнюю грубость.

Я не могу вспомнить, когда в последний раз ел шоколад, и я протягиваю руку и хватаю коробку, разворачиваю целлофан и открываю этот сундук с драгоценностями, выбираю шоколадку с клубничными сливками и кладу ее в рот, жду, пока она расплавится и просочится фруктовая начинка, непередаваемый вкус, с этим не сравнится никакой рис с бобами. Рождество наступило рано, и я выбираю трюфель и конфету с фундуком, жую на ходу, направляюсь к прилавку с винами и наугад хватаю бутылку, оглядываюсь в поисках открывалки, обнаруживаю ее на кассе, вытаскиваю пробку и беру из коробки стакан, наливаю себе вина. Я пью за жизнь, я готовлю себе ужин на подвернувшемся под руку китайском блюде. Я разворачиваю нарезку с сыром, вываливаю оливки и режу хлеб, он все еще мягкий, для разнообразия я режу его на разные по размеру куски. Самые сочные в мире помидоры продаются здесь по специальной цене, и я беру три штуки, нарезаю красный лук, открываю банку с соленым арахисом и принимаюсь за лакомства, из которых я вырос, вкус детства, я хватаю пакет с хрустящим картофелем, из холодильника достаю банку «Кока-колы», беру несколько имбирных печений; и моя тарелка уже полна, и я сажусь на стул в дальнем углу магазина и быстро ем, жадно набиваю рот, забыв о хороших манерах. Вкус великолепный, и я вспоминаю, что кушать нужно сосредоточенно, и я начинаю тщательно жевать каждый кусок. Я допиваю стакан вина и рассматриваю свои выпачканные в еде пальцы, вытираю их об потолок.

Я наелся до отвала, но решаю немного подождать, пока не проголодаюсь снова. Такой шанс дается раз в жизни, и я должен совершить правосудие. То же самое со всеми этими все-что-ты-можешь-съесть, и нет разницы, шведский стол ли это в Америке или индийское тхали, это натура обычного человека — съесть столько, сколько влезет. И все за бесплатно, и владелец даже не заметит этого, и мне жаль его за то, что его жена и его лоботрясы так грубо с ним обращаются, но плевать, пошел он на хуй, он не должен был хамить мне только потому, что он чувствует себя размазней. Отчасти ему повезло, потому что он нахамил мне, а не какому-нибудь суровому парню. Такой вытащил бы его за шкирку из-за кассы и разбрызгал бы его кровь по этому драгоценному мрамору. А я всего лишь съел немного его продуктов, компенсирую то, за что я платил. Это оправданный подход, и потому мне радостно, и во рту надолго остается привкус этих оливок; и через полчаса я отправляюсь за второй партией еды, накладываю на тарелку огромную порцию салата из макарон, картофельный салат, беру полпирога и пригоршню орехов, перемешанных с изюмом; и рот наполняется слюной, и я тороплюсь на свое место, и там я совершаю ту же процедуру, дотягиваюсь до бутылки с вином и наливаю второй стакан, замечаю холодильник, забитый бутылками с холодным пивом, и забираю пять бутылок, открываю одну; я наверху блаженства, я перемешиваю макароны с картофелем, я отдыхаю и ем, и время идет, и внутренний голосок нашептывает, что надо сваливать, но я говорю: «Заткнись», и продолжаю пиршество.

Здесь так много всего вкусного, было бы грехом просто так взять и уйти. У меня никогда не было такого роскошного ужина и, может, никогда больше и не будет. И я начинаю раздумывать, а не стоит ли мне совершать такие набеги регулярно, каждый день заходить в какой-нибудь магазин, а потом вламываться ночью, никому не придет в голову выслеживать и ловить меня; и мне нравится эта идея, другие люди грабят банки и оставляют в руинах государства и нации, а я режу хлеб и сыр и никому не причиняю вреда, просто набиваю свое брюхо и продолжаю свой путь. Я допиваю пиво и понимаю, что надо идти, что если меня поймают, то решат, что я пытался стянуть выручку; и перед тем, как уйти, я хочу сделать себе двойной сэндвич, и на минуту на меня наваливается невыносимая тяжесть, и я закрываю глаза, я наелся до отвала, я сомневаюсь, что вообще смогу подняться с места; и это вызывает во мне приступ смеха, я живу, как король, и ничего не трачу — настоящий обжора. Я просыпаюсь, скашиваю глаза, заметив в стороне проблеск света, и вижу, что разгневанный владелец магазина и полицейский смотрят прямо на меня.

КОНТРОЛЬ

Новый год стучится в окна, должно быть, от нескольких забытых крошек ганджи это сияние кажется таким ярким. Но никто не собирается начинать новую жизнь. Существует только одно верное решение. Как только отпирают дверь, весь корпус Б готов взорваться. В глубокой ночи самые опасные парни готовили заговор, а все остальные слишком рассержены, чтобы помешать им. Нарки вытянули нам все нервы своими стонами и варварством, но они — часть камерного сообщества, они в некотором роде стали жертвами. Преступники, которым нечего терять, такие, как Мясник, Живчик и Милашка, в ажитации перед предстоящим бунтом, Папа и его гоблины взвинчены, даже миролюбивый Иисус и дипломаты-чиновники из союза готовы пополнить ряды восставших. Скоро Директор и Жирный Боров будут наказаны и за языки, и за героин, языки невинных созданий — символичны, и потому их преступление выглядит еще более тяжким и извращенным. Этот мир прогнил до основания, и я не хочу Нового года, я хочу, чтобы не было больше дней и ночей, несбыточных надежд и страхов, я хочу остаться бестелесным и лететь, глухой, немой и ни к чему не причастный. Но одновременно с этим моя душа жаждет бунта. Один парень умер, четверых увезли непонятно куда, если они еще живы, то им чистят желудки, если нет, то им выкачали кровь из вен. И мы пока не знаем, что произошло этажом выше.

Когда мы заперты, мы бессильны, мы можем только разломать кровати и перебить окна, поджечь камеру означает самоубийство. Но когда нас выпустят во двор, все изменится, пусть мы будем в замкнутом пространстве, пусть мы будем легкой мишенью для стрелков, стоящих на стене, когда мертвые мальчики устроят переполох, стервятники встанут на место грифов. Мы можем повалить людей в униформе на землю и взять корпус под свой контроль, выдвинуть свои требования и даже взять заложников. Самые отчаянные парни займутся заложниками, а те, кто помягче, возьмут на себя заботу о них и выдвинут требования. В итоге будет только один победитель, но, по крайней мере, нас отправят в другие тюрьмы; и я в первый раз задумываюсь, а хорошо ли это, а может, там еще хуже, чем здесь, в Семи Башнях. Если мы возьмем заложников, мы можем обратиться за помощью к государству и увидеть, как Директор и Жирный предстанут перед судом за убийство, а потом их отправят к нам, и здесь они получат свое наказание. Но эта блядская машина никогда не признается в преступлении. Если их осудят, Директор окажется в корпусе А, будет курить сигары и попивать чаек, пожирать огромные кексы Али и ждать результата неотвратимой, успешной апелляции. Мы бессильны, и если психи возьмут заложников, все это закончится смертоубийством.

Это не мое решение, то, что должно произойти, реально, безоговорочно и слишком мрачно, так что я не хочу об этом раздумывать. Я силой отправлю Директора и Жирного Борова под суд, присяжные из двенадцати гоблинов досконально и непредвзято изучат их дело, Папа будет председательствующим судьей, в выстиранной и выглаженной пижаме, на голове — огромный белый парик, и вот он стучит по столу своей вязальной спицей, чтобы в суде стало тихо. Это все становится слишком личным, в суд вводят судью, прокурора и переводчика, они закованы в наручники, и все мое существо жаждет мести. Пятеро негодяев предстали перед судом, а я — новый прокурор, я говорю на понятном беглом английском, и все понимают, чего я хочу для обвиняемых. Мой приговор будет таков: минимальный срок — десять лет, без амнистии и определенно без права перевода на работу, я настаиваю на том, что любая поблажка или привилегия, будь это кусок мыла или чашка кофе у моего старого друга Али, зависит от полного признания в своем лицемерии. На этой земле нет невинных людей, и их признания будут звучать из громкоговорителя, каждый день, с утра до ночи. Папа согласится с моими требованиями. Ослепительный свет, заливающий судебный зал, становится все ярче, словно подтверждая законность приговора.

Бу-Бу вываливается из кровати и идет к окну, смотрит, подпрыгивает, и возбужденно показывает на улицу, и его лицо становится лицом ребенка, Иисус идет за ним по узкой тропке памяти, следует за детским взглядом немого, поворачивается лицом к комнате и умоляющим тоном говорит, парни, вы не поверите, в его словах чувствуется безотлагательность, и все выпрыгивают из кроватей и торопятся к окну, посмотреть, что происходит, и я смотрю на выражения их лиц и вижу, что не осталось злобы, и я уже сам вскочил на ноги, и эта толпа загораживает вид из окна, свет яркий, ослепляет, мое сердце бешено колотится и совершает кульбиты, потому что я понимаю, за ночь выпал снег.

Все улыбаются, обнимают друг друга за плечи, губы движутся, и я так же взволнован, как и все остальные взрослые мальчики, мы оглядываем двор от края до края, видим, как лежит снежный покров, и он глубокий, хрустящий и ровный, кроме тех мест, на которых ветер надул крошечные сугробы, но что я замечаю в первую очередь, так это то, каким тихим и спокойным кажется мир, и на нас снисходит невероятное умиротворение. Я прислонился к стеклу и разглядываю замерзшие кристаллы, своенравные хлопья разбились и превратились в лед, превратились в серебряную морскую звезду, и мне больно от этого, я стою с Наной и смотрю, как падает снег, нет ни дождя, ни ветра, только мягко падают бесчисленные хлопья, и они гасят шум дороги, так что машины движутся медленно, ими правит снег, грузовики превратились в сани, в них сидит Рудольф, красноносый северный олень, и я смотрю снизу вверх на эту женщину, прожившую больше семидесяти лет, и она снова стала маленькой девочкой, она забыла про рак, о котором я и понятия не имею, ее лицо по-детски сияет, на самом деле никто никогда и не теряет этой детскости, и я понимаю, что это особенный момент, и я обнимаю ее за талию, а она ерошит мне волосы, и мы стоим вместе у окна, теперь мы знаем, что возраст ничего не значит, очень, очень долго смотрим, как падает снег, как красиво и тихо он ложится на землю.

Дверь открывается, и мы стоим в углу двора, забыв о холоде, забывшись благоговением, мы видим, что колючая проволока превратилась в пушистые бутоны, лезвия притупились, стали тонкими линиями из мела, снегом завалило внутренние и внешние стены, над канавами возвышаются сугробы, мертвенно-черное дерево стало белым и сияющим. И двор сразу стал ровным, снегом занесло выбоины и кучи с гравием, и мы боимся ступить на снег, потому что наши следы разрушат волшебство, и мне кажется, что это похоже на залитую солнцем луговину. И до боли светло, как будто из-под снега светится гора. На подоконниках лежат крохотные звезды, птицы смотрят на нас, и всходит солнце, и видны следы кошачьих лап, но нет ни крови, ни перьев, воробьи и малиновки успели спастись от его лап. Мы не решаемся сделать и шаг, парни радостно болтают и дразнят друг друга, нарки забыты, именно об этом мы мечтали в это волшебное время года, и будь я верующим, я расценил бы это как послание, которое призывает нас поверить в естественное правосудие, и в рай, и в ад, и в долгосрочную карму. Когда прибывает Шеф, мы выстраиваемся в очередь вдоль стены, оставляя нетронутым весь заснеженный двор. Молоко еще слаще, чем всегда, и снова идет снег и засыпает наши следы, и кажется, что все мы стали бестелесными.

В тюрьме, как и всегда, всплеск эмоций доходит до крайности, ужас от языков и отчаянных мраморных парней сменился благоговением от красоты нашего снежно-белого дворца. И в последующие дни двое нарков возвращаются, один остается в больнице, еще один мертв. С верхнего этажа забрали двоих, и эти двое тоже вернулись. И становится очевидно, что тот парень умер по собственной вине, впрочем, Жирного Борова больше не видно. Директор делает объявление, в котором говорится, что наркотики являются незаконными за пределами Семи Башен и в самих Семи Башнях. Доктор вздрючил своего заместителя, и почти всех хронически зависимых от наркотиков переводят в другую тюрьму, где есть нормальное больничное отделение, в нашем забытом богом месте больницы нет. Снег такой же мягкий, падает еще и еще. И когда начинается игра в снежки, в ней участвует весь двор, парни вываливаются из камер и присоединяются, и вряд ли эта игра закончится обычной дракой. Мы устали, мы намокли, мы наконец смеемся, изнуренные, и осознаем, какую красоту разрушили. Тотчас же снова начинается снегопад, и мы даем себе передохнуть, и за минуты снежный ковер восстанавливается, становится глубже, а мы отступили в сторону и смотрим.

Снег идет неделю, а потом превращается в лед. Лед замерзает, и двор превращается в каток. По всей длине крыш свисают огромные сосульки, сталактитовое стекло, удивительно, и у нас пополнение, гигант Свинцовое Пузо по каким-то неизвестным причинам отстранен от завидной должности стража у ворот, и его переводят в корпус Б. Африканец зачарован. Он стоит и смотрит этот спектакль и повторяет, изумительно, изумительно. Он осторожно шагает по льду, хихикает и улыбается, на лице выражение детской доверчивости, человеку, который на самом деле жил по соседству со львами и с гориллами и не раз бывал в джунглях, это должно казаться чудом, и, глядя на его реакцию, заключенные улыбаются, впрочем, парень из Конго пребывает в шоке после посещения сафари в корпусе Б. Временами солнце освещает эти огромные осколки под странным углом, и они становятся голубыми и пурпурными и мерцают, словно внутри них играет электричество, ярчайшие оттенки бирюзы, и я раздумываю об айсбергах, и полярных медведях, и подводных кристаллах, которые ныряльщики снимают особыми камерами, в несколько призм, в форме дротика, и если человек вдруг упадет на эту камеру, она пронзит его насквозь.

Мартышкам-гоблинам каток нравится больше, чем снег, они спешно выкатываются, словно шар из тощих рук и цепов из ног, под капюшонами спрятаны обтянутые кожей черепа, на подбородках видно шрамы, они высунули обветренные носы, они носятся, и падают, и скользят на своих подбитых задницах. Они ржут как маньяки, а они и есть такие, Папа молчит, стоит и смотрит, рот расслаблен, глаза прикованы к одной точке. Это безвременный пейзаж, лед не сходит всю следующую неделю, он холодный, но это красиво, особенно то, как он выкристаллизовывается из снега и обволакивает колючую проволоку, он заполнил бороздки мертвого дерева, но кора так и не треснула, стальной плющ всосался в ствол, а ветви свисают, как колючки из твердой воды, и все это время на башнях лежат сугробы, и солнечные лучи до них не доходят. Все, что нам нужно, так это коньки, и мы сможем станцевать тюремный балет, Семь Башен во Льдах, прожекторы сияют с пьедесталов нашего Диснейленда. И это тоже счастливые времена, если забыть про героин и языки невинных животных, а может, мы поверили, что все это было случайностью, видимо, от этих заморозков мы стали думать по-другому, наше желание воевать притупилось. Момент упущен. Во всем корпусе Б царит умиротворение, и я снова со странным воодушевлением отмечаю кресты на своем календаре.

Власти все всегда понимают неправильно. Все и каждый умиротворены снегопадом, и Директору следовало бы и дальше обращаться с нами по-доброму, наказать Борова и успокоить нашу затянувшуюся озлобленность, обеспечить нас качественной пищей и обернуть для себя с выгодой те сомнения, который он сам в нас и посеял. Вместо этого, когда наконец растаял лед, он приказывает ввести суровые меры. В шесть часов утра дверь оглушительно распахивается, и команда каких-то амбалов врывается в камеру, они размахивают дубинками и отдают приказы. Им нужны Живчик, Милашка и еще трое, а те лежат в кроватях, и пока они спят, их избивают до полусмерти, а затем вытаскивают их тела из корпуса. Около зеленой двери ставят канистру со слезоточивым газом, и мы, все еще в полудреме, вынуждены выметаться на улицу, мы бессвязно собираемся, пытаемся натянуть на себя пальто и ботинки, мы сбиты с толку этим нападением. Амбалы говорят быстро, и Иисус перепуган, говорит, что Директор приказал ввести такие строгие меры, что нам и не снилось. Наших надзирателей сменили на бывших солдат и гражданский спецназ, личный состав из любителей повыебываться, собранный и находящийся под управлением известной охранной фирмы. Тюремные надзиратели, с которыми мы привыкли иметь дело, отправлены в бессрочный отпуск или переведены в другие корпуса. Борова повысили в должности, перевели на остров, и теперь стал заместителем управляющего. Похоже, Директор твердо решил заняться ужесточением режима Семи Башен.

Мы стоим в дворе, а амбалы стоят напротив, уставились на наши лица и выдают свои комментарии, и ничего из этого я не понимаю, но в их ухмылках легко читается сарказм и издевательский смех. Нас поймали врасплох. Эти парни накачаны и развязны, они ведут себя так, как будто они на спидах, тестостерон вступил в реакцию со стероидами, и они лупят нас по черепам и ломают нам конечности. Эти задиристые парни — не чета нормальным спокойным офицерам, те были старше, те были апатичны, половина из них — отправленные сюда разжалованные полицейские, остальные же — вертухаи со стажем, они сумели выслужиться и получили эту работу. Они отбывали свое время и ждали увольнения, забыв мечты и амбиции, и они были бесхарактерны, ограниченны и временами тупорылы, и мы вполне могли с ними ладить. Эта команда из другого теста. Они красуются в своих хрустящих униформах и отполированных ботинках и воображают, что они — элита, повелись на лживую пропаганду, они действительно считают себя особенными, со своими игрушечными оружиями и каучуковыми дубинками и слезоточивым газом. Им всем за двадцать, и им нравится то и дело третировать нас, они бессовестны, считая, что только потому, что мы сидим в тюрьме, мы заслуживаем всего, что им взбредет в голову с нами сотворить. Я замечаю, что они не отперли верхний этаж, разделили корпус Б на два блока, они осторожничают, и в этом просматривается тусклый отблеск страха. На верхнем этаже лица прижались к решеткам, это первый тревожный звонок для наших братьев, и газ, который просачивается из нашей камеры, был предупреждением.

Директор важно входит в корпус, с флангов его защищает еще большая толпа амбалов, и мерзавцы с верхнего этажа орут и стучат своими кружками по решеткам, для большего эффекта широко распахнув рамы. Сверху летит яблоко и попадает молодчику в лицо. В секунды его нос опухает. Вначале кружки лязгают беспорядочно, яростно, злобно, как можно громче, но вот грохот утихает, и звук становится четким, превращается в ритмичный протест, локомотив выруливает из скотобойни и набирает скорость, и этому движению невозможно противостоять, он несется, сокрушая все на своем пути. Свита Директора останавливается, и ему подносят ящик. Директор встает на импровизированный пьедестал, он хотел позлорадствовать, но ритм поезда жесткий и величавый, и его голоса не слышно из-за грохота. Он косится на лица за окнами, и один из нарков из нашей камеры начинает глухо и медленно стучать в ладоши, и в ту же секунду мы уже хлопаем все вместе, одновременно, ритмично. Стекла дрожат, и по моей коже бегут мурашки. Мы объединились. Амбалы не знают, что им делать. Один шагает вперед и ударяет дубинкой близстоящего осужденного, колготочного фетишиста, которого зовут Алан. Он стремительно падает на землю.

Мы ринулись вперед, и кто-то стреляет в воздух, и этот выстрел эхом отдается в стенах, амбалы охраняют Директора, навели на нас свои ружья, мальчики-задиры вздергивают дубинки и вытаскивают револьверы. Мы орем, и ругаемся, и характерно жестикулируем, но никому из нас не хочется попасть под первую пулю. Мы бессильны, мы должны были использовать свой шанс на утро Нового года, а мы стояли, зачарованные снегом. Мы — отбросы, и это наше наказание, мы выглядим идиотами в глазах этих мускулистых уебков-наемников, два амбала взбегают по лестнице на верхний этаж. Минуту ничего не происходит, потом раздаются крики, и в конце концов из окон извергается газ и блевотина тех, кто заперт внутри. Я вспоминаю, как счастливы мы были, увидев снег, и сопоставляю это счастье с теперешней паникой, локомотив сходит с рельс, спутанный клубок из гнутого железа и дымящихся легких, и его рев утихает, а Директор читает свою лекцию, лицо стало красным от возбуждения, он забылся своей властью, очко дрожит. Амбалы оттискивают нас назад, звук кашля потерялся в запахе блевотины. Когда Директор заканчивает свою тираду, мы уже, кажется, полчаса как стоим без звука, склонив головы, как будто мы прогульщики, и а потом нас снова запирают в камере.

Запах слезоточивого газа не выветривается, и мы распахиваем окна, ветер врывается в комнату, парни бродят вокруг, подбирают раскиданную одежду и застилают развороченные кровати. Какой-то гоблин бьет об стену своего братца-мартышку, плюет и попадает ему в нос, и тот начинает душить его, костяшки пальцев глубоко вдавливаются в дыхательное горло, и тут Папа оттаскивает задиру и заставляет этих двоих обняться, и они обнимаются, отводя глаза. Иисус говорит мне, что теперь нам придется очень нелегко. Наркотический порочный круг вот-вот разорвется. В корпусе Б больше не будет герондоса, и никто не принесет наркотики оставшимся несчастным наркоманам. И все остальные должны будут следить за ними. Директор считает, что проявил слишком много великодушия, но от расхлябанного поведения старых надзирателей его терпение лопнуло. Нам преподадут незабываемый урок, и заговорщиков, которые планировали бунт, отправят под суд, и там им вынесут приговор. Он говорит, что среди нас находится стукач, что он знает все, что мы делаем и о чем говорим, днем и ночью, и может, даже знает, о чем мы думаем. В конце концов, мы глупые люди. Удивительно глупые. Иисус говорит, что некоторые наши сокамерники настолько запутались, что, вероятно, считают, что Директор засел у них в мозгах и контролирует каждое их движение, хотя на самом деле он просто прикрывает свою задницу.

Нашу одежду разбросали и разорвали, и это символический жест, амбалы больше заинтересованы в наших парнях, нежели в их вещах, и мне становится страшно, меня отпускает только тогда, когда Бу-Бу достает из-под кровати свой дом, он садится и проводит рукой по стене, и в камере наступает покой, и парни подходят, чтобы осмотреть его постройку, кладут спички рядом с клеем, показывают на маленькие детали и сопоставляют их, представляя, как это будет выглядеть, когда он закончит, и дышать становится легче, и они спокойно стоят какое-то время, и это спокойствие неожиданно прерывается звонком на завтрак.

Дверь все еще заперта. Шеф стоит у ворот вместе с двумя старыми надзирателями, они принесли его котел, и четверо амбалов ухмыляются, глядя их ожидание, один из амбалов звонит в колокол во второй раз, парни орут, что дверь закрыта на засов, и Шеф сконфужен, он переговаривается с амбалом, у которого в руках колокол, а тот орет и потрясает колоколом у него перед носом. Котел до краев наполнен горячим молоком, самым сладким на свете снадобьем, и Шеф пытается войти в корпус и подняться к нам, но его отталкивают, приказывают ему стоять, где стоит, и осыпают оскорблениями, и мы видим, что Шеф стоит один над своим быстро стынущим молоком, и в конце концов ему приказывают уйти с двора.

Нас держат взаперти весь день, мы пропускаем обед, в конце концов ранним вечером нас выпускают. Шеф избегает встречаться с нами глазами, разливает порции, Папа в первый раз в жизни становится в очередь, кладет руку на плечо пухлощекого повара, окидывает амбалов цепким взглядом, а те пялятся друг на друга и предпринимают никаких действий. Мы сидим на уступе и поглощаем свою рыбу, и я быстро приканчиваю этот ужин, и теперь мне нечем заняться. Иисус вручает мне четки. Его сестра приходила на свидание и подарила их ему, но они ему не нужны. Я сжимаю в руках этот подарок, ощущаю кожей звенья цепочки, гладкий пластик. Я оборачиваю четки вокруг запястья, и тонкие кисточки ложатся на ладонь, и я начинаю перемещать эти четки, стараясь, чтобы они не проскакивали у меня между пальцев. Они тверже, чем кажутся. Теперь мои мысли сосредоточены на четках, а не на спичках Бу-Бу, и я забываю обо всем окружающем, я слушаю, как щелкают другие четки, и это снова напоминает мне поезд, едущий по городу, его остерегаются дети и собаки. В животе снова приступ голода, и я концентрируюсь на четках, и дрожь утихает, и я вспоминаю про свой счастливый талисман, лежащий в кармане, и меня накрывает щемящее чувство вины, я дотрагиваюсь до талисмана, и втягиваю в себя его вибрацию, и это выматывает меня вконец.

Три дня подряд двери распахиваются в шесть, и амбалы приходят по наши души, колотят нас своими дубинками, и весь корпус безмолвно выстраивается на середине двора, а сверху на нас направлен прожектор, за которым стоят грифы и стервятники, и это знак того, что мы все еще живы. Увели Милашку и Живчика, только Папа и Мясник, кажется, способны возглавить бунт, а они ничего не предпринимают. Иисус уверен, они ждут подходящего момента, намекает на то, что существует секретный план, согласно которому они возьмут тюрьму под свой контроль, но этому не суждено случиться. Если бы мы не были так изолированы, если бы мы были частью всего тюремного сообщества и имели бы связь с остальными корпусами, мы, вероятно, могли бы навести шухеру, но у психов нет никакой возможности поднять мятеж. Профессионалы, люди, способные сделать холодный подсчет, люди с аналитическим складом, которые могут разработать план и остаться непричастными, живут легкой жизнью в корпусе А, забавляются, и их не интересует политика тюрьмы. У нас нет таких людей. Директор знает, что парни из корпуса Б способны действовать только в состоянии аффекта, и это будет страшно, и он дал нам послабление, а потом выпал снег, а потом он устроил жесткая. И мы обессилены и неспособны на борьбу, и только иногда по ночам случаются редкие драки. У скина кровоподтек, а у нарка — колотая рана, а амбалов не волнует, кто из нас виноват. На днях эти новоиспеченные задиры принесли свежий героин, дорогущую гадость, которая по карману только паре-тройке богачей.

Вечером нарки окружают доктора, и он раздает пилюли всех сортов, и я понятия не имею, что это за таблетки, ассортимент быстрых, и медленных, и глючных, химия, от которой некоторых парни будут напыщенно разглагольствовать до зубовного скрежета, а некоторые превратятся в раздражительных братцев зомби. Живчик и Милашка в конечном итоге, прихрамывая, возвращаются, с израненными телами и выбитыми зубами. Иисус говорит, что их избивали в часовне и что Директор руководил этим процессом, который он называет допросом, выпытывал у них о планах поджога тюрьмы, и его особенно интересовали парни из союза, он спрашивал, говорили ли они о политике предлагали ли объявить голодовку. Эти пытки оставили след в их душах, и они обсуждают с фермерами возможность пассивного бунта. В камере снова говорят о голодовке, и гоблины начинают обсуждать это, сжимаются в кучку, и, кажется, им нравится эта идея, но в большинстве своем заключенные против, в отсутствие еженедельного душа еда — это наше единственное радость, мы настолько ослабнем с этой голодовкой, что будем неспособны ни на что. Этот разговор звучит воодушевляюще, по крайней мере, один день мы приподнятом настроении, но вскоре воодушевление улетучивается.

Мы привыкаем к этому жесткому режиму, этот зверский контроль не выдерживает сравнения с теми случайными инспекциями, которые обычно проводились примерно раз в месяц: выбранные наугад надзиратели лениво перетряхивали наши вещи, проверка срока, превосходный перевод. Дни так же тоскливы, как и всегда, ночи стали жуткими, каждый нарк пытается выдержать эту пытку. У этих парней едет крыша, они пытаются крушить все вокруг, но что тут можно сломать? Их избивают другие парни, или же амбалы уводят их куда-то и закармливают успокоительными, а потом они приходят обратно, с порезанными ртами и окровавленными носами. Один из нарков покоцал запястья, и они целый час зашивали ему порезы и потом пинком втолкнули его в камеру. Бу-Бу снова углубился в свою работу, его миссия пользуется уважением, и Папа — единственный, который не замечает того, что дом принимает формы. Я даже замечаю, что мартышки-гоблины любуются им издалека. А у меня есть Иисус, и четки, и мой талисман удачи, и я забываю о том, что всегда есть люди, которым еще хуже, я продолжаю привыкать к этому, и меня швыряет вверх и вниз, и я обретаю веру в судьбу.

Иисуса вызывают к воротам по громкоговорителю, и он с взволнованным видом покидает корпус, и я догадываюсь, что, наверное, его сестра приехала на свидание, и мне хочется посмотреть, какая она, и я уверен, что нам специально не давали свиданий. Ну и ладно, а может, он ушел на свидание с адвокатом, который смог договориться с судьями и теперь определяется с датой апелляции. Иисус отсутствует недолго, и когда он возвращается, то сияет улыбкой до ушей, но, заметив меня, он нахмуривается и торопится в камеру. Я иду вслед за ним, а он пакует свою сумку, и я спрашиваю, что произошло, и он отворачивается от меня и говорит, что он уезжает из Семи Башен, что его переводят на ферму, где он будет отрабатывать половину своего срока. Он говорит: «Мне очень жаль, но ты выживешь, мой друг, ты сильнее, чем тебе кажется, да, все будет в порядке», и потом повисает пауза, и он пожимает мне руку и говорит мне, чтобы я был осторожен и берег себя, и двое амбалов, топая, вламываются в камеру и говорят, чтобы он пошевеливался. Пораженный, я следую за Иисусом во двор и смотрю, как этот хороший парень уходит прочь, и мальчишки хлопают его по спине и произносят поздравления, и я рад за него, я вообще не испытываю зависти. Я снова один. Мой мир разрушился.

Баба Джим стоит у отдаленного и шумного аванпоста и смотрит, как автобусы, грохоча, отправляются в сторону города-оазиса Пушкара, который расположен на другой стороне холма; и он глотает пыль и ждет, пока подъедет и остановится какая-нибудь развалюха, окруженная сотней раджпутов, нагруженных одеждой, и одеялами, и котлами для еды; и тысяча людей течет в Пушкар, каждый год они собираются там, чтобы устроить верблюжьи скачки и торги и повеселиться на ярмарке; и Баба Джим — это улыбающийся Мистер Справедливость в своих пластмассовых сандалиях и с трехдневной щетиной, и губы застыли в неподвижной улыбке, засыпанные песками Тхара; и он на обратном пути из Джайсельмера, он ищет крысиный замок Карани Мата, в котором живут сплошь переводившиеся святые; и у ворот замка он покупает сладости, и скармливает этим грызунам, и думает, как им повезло в том, что они живут в Индии, здесь они наслаждаются роскошной жизнью; и над двором натянута сеть от птиц, и все эти люди-стервятники только и ждут момента, чтобы спикировать и убить вредителей, живущих на земле; и этих хищников интересует только мясо мертвецов; и Баба наслышан о башнях Фарси, где мертвых оставляют на съедение хищникам, потому что загрязнять землю захоронениями или загрязнять воздух дымом кремации — неправильно, и Баба Джим вспоминает джайнов с сетками вокруг ртов, эти сетки защищают самых мелких насекомых, и этот долгий путь от жизни на сафари, где выживают сильнейшие; и Баба качает головой в неподдельном изумлении, потому что становится еще жарче; и он снова на дороге, и должно быть, уже выше сорока градусов, и он осторожно несет свою сумку, он проверяет, что масло, которым он запачкал материю, не пропитало легковесный хлопок его штанов; и матери улыбаются, видя Бабу Джима, а их красавицы-дочки опускают глаза, и хотя этот баба — только человеческий гетеросексуальный самец с красной кровью, вполне способный оценить их красивые изгибы, и изящное костное сложение, и эти темные глаза, которые сведут с ума от желания более слабого, более мирского человека; все же на Джима не действует физическая привлекательность, он путешествует по этой романтичной стране с благородными побуждениями; его восхищает засушливая красота Раджастхана, и жгучая жара, и песчаные барханы, и красота мира — это единственная пища, о которой он мечтает, и когда автобус наконец останавливается, он взбирается на крышу и усаживается на подставку для багажа, а с ним рядом сидят еще пятьдесят парней и мальчишек, а женщины толкаются внутри автобуса, и еще больше пассажиров прицепляется сзади и по сторонам; и когда автобус едет, начинает дуть ветер, и Баба сидит, расслабившись, и ветер обвевает его лицо, и песчаная пыль обдирает его щеки; и это напоминает ему о первых снежных зимних хлопьях и о летнем пляже; и он удивляется тому, что вот он был в разных местах и в разное время, а все всегда остается более или менее таким же, не меняется; он размышляет о том, что праведники имеют дело с крайностями, с жарой и с морозом, с добром и злом, и он знает только то, что поступает правильно, а автобус, взбираясь на холм, изо всех сил пыхтит, мотор ревет; и он думает о том, что будет, если вдруг полетит коленчатый вал или взорвется тупой конец этого яйца; и тогда воры вырвутся из этого покосившегося тюремного вагона, а автобус ползет, и пассажиры торопят его; и на другой стороне дороги вырастает скала, и она загораживает солнце, и Баба передергивается и наслаждается тенью; и они доезжают до вершины холма, и раджпуты зовут его — Бабаджи; Бабаджи, и он знает, это одно из проявлений нежности и чувствует себя частью целого мира; и автобус ползает с другой стороны холма, набирает скорость и движется быстрей, кажется, что водителя вообще не волнует педаль тормоза, стремительный ветер овевает Бабаджи; и вот они на равнине и скоро приедут в Пушкар, и он видит людей, у которых на плечах висит старинное оружие, и на их ремнях болтаются сабли, и на их головах разноцветные тюрбаны, еще он видит ровное поле, покрытое снегом, с двумя беглецами, сидящими на краю земли; и это обман воображения, который может работать на человека или против него; фишка в том, чтобы научиться контролировать сны и оставаться в здравом уме; и этот человек-баба знает, что от счастья до печали всего лишь маленький шажок; и когда автобус въезжает на станцию, Баба теряется в человеческом потоке, и он один и не один; он находит отель, там за полцены комнатной кровати он может устроиться на ночлег на крыше; и он быстро распаковывает и расстилает на матрасе свой спальный мешок, и находит кран, и наполняет свою бутылку для воды, и добавляет таблеток с йодом, и ждет, пока таблетки растворятся, и идет исследовать Пушкар; и Баба Джим движется вместе с толпой по узким улочкам, и в ларьках продается всевозможная индийская еда, но он не голоден, он в поиске, и он изнурен жарой, и от этого не чувствует голода; хотя окра выглядит привлекательно, и груда пакоры просится на зубок, но он стоит, сосредоточенный, в невеселых мыслях; и проходит много часов, и он бродит и узнает в толпе этих людей-баба, едущих на слонах; и он следует за ними и внимательно следит, как Баба Слон едет мимо ларьков с едой и мимо кафе; и каждый человек, продающий самосу протягивает руки к слону и предлагает ему еду, и он принимает ее, лениво отправляет хоботом в свой рот, и этот человек-слон с этими длинными, зачесанными назад политыми воском волосами больше похож на свами; у него лицо Ангела Ада, пышная борода и знающая улыбка, и Баба Джим понимает, что если простой смертный сидит на спине у слона, это дает ему особое положение в обществе; и он разглядывает кожу, и уши, и широкую кость на спине этого создания и понимает, почему слоны считаются мудрыми; и он вспоминает Ганеша и то, как мудрец-чана в Бенаресе нашел схожесть слона с Бабой Джимом, и долгое время он следует за Бабой Слоном, и в конце концов отделяется от группы евнухов, преграждающих путь маленькому владельцу слона, у трансвеститов собственные законы; и Джим доходит до сквера и видит дерево, о котором ему говорили, и думает, что это баньян, но он не человек знания и потому не уверен; и дерево окружает бетонная платформа, и его почти накрывает запах гашиша, ветви низко свисают, и низко свисают раскачивающиеся яйца собравшихся внизу обнаженных баба; и этот баба — изгой среди остальных баба, он сидит рядом, пьет тростниковый сок и смотрит, как разворачиваются события вокруг Главного Бабы; здесь, должно быть, собралось больше сотни этих сумасшедших мудил, и это большая компания индусских оборванцев, окостеневшие яйца обнажены или прикрыты тарзановской набедренной повязкой, и он видит пыль на их коже и дымящиеся трубки, и все точно так, как он и представлял себе; эти люди пьяны, они бормочут несуразицу, и поют мантры; и Баба Джим знает, что Баба Слон гораздо праведней этих гашишных гуру, разгуливающих босиком; они — пограничные баба, их не волнуют законы и правила; и он отводит взгляд и видит Сару, она появилась из ниоткуда и сидит напротив, и они разговаривают так, как всегда разговаривают попутчики; и у нее соблазнительная улыбка, и она такое же человеческое существо, как и любое другое; и ее нельзя игнорировать только из-за того, что она женщина, что она соблазнительна, потому что это было бы несправедливо; ему нужно забыть о своих побуждениях и оценить внутреннюю красоту всех сознательных существ, и резонно будет, если позже, сегодня же, они снимут комнату, потому что это обойдется дешевле, чем два места на крыше; и, как говорит Сара, в пустыне жарко днем, но очень холодно ночью, и это страна крайностей, так что они поделят комнату на двоих, и они приходят к соглашению, и Баба счастлив, он представляет себя человеком, похожим на Ганди; и когда он смотрит на Сару, она порой напоминает ему Рамону и вечером эти двое платонических друзей шатаются но волшебно освещенным улицам Пушкара; и Баба съедает огромную тарелку с едой, и после этого ему почему-то кажется, как будто он ничего и не ел; это ощущение будет длиться месяц, и они сидят в длинном зале, который обслуживают мальчики с огромными глазами; им не больше десяти лет и эти дети много чего повидали, но их глаза сияют, потому что они невинны, они выполняют тяжкую работу и все же остаются такими веселыми; и Бабе становится стыдно за свое самосожаление, и он напоминает себе, что он ест для того, чтобы наполнить тело, и защитить душу, и накопить энергию; он расправляется со сладким ласси и тарелкой той окры, которую он заприметил раньше, и с оригинального вкуса пурисом, от которого и мессия ударится в обжорство; и Бабе нужно питание, и он заказывает еще пуриса и миску с тарка дхалом и немного самосы, чтобы влиться в компанию слона; и Рамона улыбается, и кажется, что она любуется этим бродягой, она любит его за то, что он не потерял своей самости в юношеском мятежничестве, хотя новая жизнь кажется ей слишком хипповой; и Саре, конечно же, нравится его свободный стиль жизни и заразительный юмор, и когда они идут в свою комнату, звезды освещают им путь; и Баба устал после долгого путешествия, он становится под холодный душ и смотрит на тараканов, которые бегают по стене; и он уютно устраивается в своем спальном мешке, он скромен, он начинает дремать, его веки тяжелеют и взгляд затуманивается, но он видит, как Сара выходит из душа, и она обнажена, она вытирается; и он не может не любоваться ее телом, пышной грудью и стройной талией, и почему-то он знает, что у нее самая сладкая задница во всем Раджастхане; и в нем просыпается желание, его яйца тяжелеют, но он вспоминает сладость ласси и поворачивается спиной к Саре, к Мари-Лу, к Рамоне, и утром они гуляют по улицам, пьют чай и едят завтрак из идли и сам-бара и бредут на окраину города; там люди продают и покупают верблюдов, а те злобно косятся и изрыгают запахи сафари; и Баба и его подруга взбираются на холм, круто взмывающий в небо, и они идут по лестнице, вырубленной в скале; и он обливается потом, и до того, как достичь вершины, им приходится дважды останавливаться; и это дворец — или хрупкий замок, и они взобрались высоко в облака, и с такой высоты Пушкар кажется игрушечным; и они абсолютно одни, и Баба выглядывает из башенки и видит, как на уровне его глаз пролетает стервятник, воздух недвижен, мир молчит; и он фактически слышит, как птица меняет направление, чуть-чуть опуская крылья, он слышит легкий свист, и в нем — все чудеса Вселенной, и он кладет руки на стену; и камень прохладный, и он смотрит на откос горы и изумляется, потому что кусты и деревья выросли на практически вертикальных поверхностях, беспорядочно уцепившись за камни ветвями, а на ветвях самого большого дерева отдыхают гривы, они смотрят вниз, на землю; и Сара наклоняется, чтобы получше рассмотреть окрестности, и отскакивает, потому что случайно задевает его пах, а он сосредоточенно следит за грифом, который осматривает холм, ища грызунов, которые без усилий ускользают от него; Бабаджи забывает о том, что эта птица — убийца, представляет, как сам он прыгает в небо, и дрыгает ногами, и взмывает на невиданные высоты, и ныряет, и выныривает из облаков, зная, что может отправиться куда угодно; ему не надо привязываться к дорожным маршрутам и тропам и останавливаться перед преградами, но он остается на башне и оглядывается назад, на Пушкар; и вот они уже провели неделю в Пушкаре, их жизнь легка, и все прекрасно, но Бабе нужно вернуться назад, в Бенарес, потому что именно там он обретет подлинную свободу; когда раньше он проезжал через этот город, он не понял этого, и он осознает, что придет конец его бесцельным скитаниям по космическим пространствам; и Сара хочет составить компанию человеку, который дал обет безбрачия, а он заглядывает ей под юбку, а она не носит никаких ебаных трусиков, она говорит о Камасутре и тантрическом сексе, и его яйца уже так тяжелы, что отвисли до колен, и он понимает, что он и есть тот пыльный баба под шероховатым деревом, но он взывает к внутренней силе и сосредотачивается на истинной природе своего путешествия, сопротивляется этим плотским желаниям и набирается вдохновения у Иисуса Христа; и все остальные люди пытаются разорвать эту цепь своих смертей и сбежать из этой тюрьмы собственной плоти.

Камера сотрясается так же, как и это бывало до того, как Иисус спас меня, и дверь заперта на засов, и лампы потушены, и свечи шипят в углу у гоблинов, и мое одинокое заключение продолжается, трезвые парни орут, а нарки угрюмы как глупые маленькие девчонки, надувшиеся на мальчишек, отворачиваются; героин, в который они влюблены, не стоит этой агонии, где их самоуважение, нет, на хуй их, пусть эти жадные пиздюки уничтожат себя и унесут свои грязные гены в кремационную печь, и тогда никому не придется чинить их разбитые сердца; эти деньги могли быть потрачены на более стоящие вещи, им должно быть стыдно, потому что они позволили системе так легко расправиться с собой, их имена не подходят для того, чтобы быть выгравированными на досках почета, не говоря уж о надгробии; и старое одеяло трепещет, готовое к бою, чтобы найти спасение, нужно оставаться сильным, и этот контроль жесток и беспощаден; и этот Директор наказал изгоя, он загнал меня в другие реалии, и вот уже во второй раз он запирает меня в изоляции; и он профессионал, он использует законы только для того, чтобы причинять людям как можно больше вреда — ничего личного, едва ли он подозревает о твоем существовании, тебе хочется забыть этих проповедников Пресли и Христа, тебе лучше обойтись без них, пара пиздюков-идеалистов, которым всего-то и надо, что вернуться обратно в мир, выпить по паре пива, выкурить косяк и занюхать кокаином, а потом отъебать этих гулящих девок — может, у Директора на стене висит график и он ходит на консультации к психологу, и психолог учить его, как уничтожать людей, не используя ни дубинок, ни камней и не оставляя сломанных костей — да ебанись, ты действительно думаешь, что его это заботит, во-первых, у него нет ума, и когда он сидит в ресторане, и высасывает устриц из раковин, и пьет хорошее вино, вылизывает подошвы тем, кто стоит выше его на служебной лестнице, он пойдет на все, что угодно, только бы его повысили, ты что, искренне веришь в то, что он хоть кого-то из нас помнит, то же самое с этим тюремным котом, если бы это животное смогло бы изловить птичку, то он бы замучил ее, и как только ее хрупкое сердечко перестанет биться и она умрет от страха, он двинется дальше безо всякой задней мысли, вот так они и поступают, это часть их натуры — и люди, которые играют в карты, говорят тихо-тихо, они пытаются ускользнуть из-под контроля; и тихо-тихо говорят парни, играющие в домино, и у меня стучат зубы — видимо, подхватил воспаление легких — я благодарю Бога, что у меня есть одеяло — не благодари его, пусть он будет за это ответствен — и я убиваю время — разрубаешь его на кусочки — хороню глубоко — глубже, глубже — я изо всех сил стараюсь сконцентрироваться и не думать — эти думы уже причинили вред твоему здоровью — слишком много думать вредно для мозга — дурак — а Иисус был прекрасен, свободная душа, он повидал мир — правильно — и сделал это правильно, не мечась от города к городу — от бара к бару — от станции к станции — от выпивки к выпивке — от общаги до общаги — от женщины к женщине — он знает, что значит свобода — это значит, что нет ответственности — и в своей жизни он нашел какой-то смысл — в жизни нет смысла, она пуста, бери, что можешь, и иди вперед, не привязываясь к местам и к людям, это все заканчивается одинаково, выеби их и оставь, в этом натура бродяги, ты это знаешь, он уходит в закат без единого взгляда назад, и насрать ему на все — и я разгрызаю зубами спички — ты хочешь оставить все это в покое — помогая немому человеку строить свой дом — ну конечно — и я подбираю спичку и рассматриваю ее — слишком длинная, слишком короткая — разглядываю щепки, как будто это меха, вариации длины и ширины; и это кропотливая работа, для нее требуются навыки и концентрация — забудь об этом доме — я представляю немого маленьким мальчиком; и в моем горле встает ком, он стоит на игровой площадке, а вокруг него столпились дети, они обзываются и смеются ему в лицо — Бу-Бу! Бу-Бу! Вот так они и поют — и я знаю, то, что они говорят, неправда, неправда, что у него нет души — он делал ошибки, убегал от фактов или смотрел им в глаза, и это все, что ты можешь сделать в своей жизни — эти немые мальчики должны быть спокойными, но они все время поглощены своими мыслями, нон-стопом; и они взвешивают каждую возможность, они слабы и чувствительны, и защищаются они по-другому, они погружаются внутрь самих себя, и мне хочется, чтобы у этого печального бесполезного мудилы все было хорошо — не богохульствуй, это тебе не идет, следи за своим языком, это ни к чему не приведет, плаксивый уебок — бедный Бу-Бу; и завтра я отдам ему спички, может, он и не захочет взять их, и я некоторое время раздумываю и в конце концов складываю их в носок, помня, что далеко-далеко у меня есть друзья, они на воле — да ладно, а что случилось с Бабой Джимом, он уже выебал свою шлюху, это только вопрос времени, в конце концов он вставит ей на каком-нибудь пустыре, должно быть, он уже давится от похоти, как долго мужчина может говорить «нет», если вокруг него расхаживает голая женщина и трясет сиськами у него перед носом? — фишка в том, что оба моих друга — Иисус и Элвис — имеют непоколебимые идеалы, знают, чего хотят от жизни, и следуют по выбранному ими пути, это хорошие парни, которые никогда не предадут себя, люди целостности — они такие же люди, как и все мы, остальные, и даже если они что-то сделали и если у них такие далеко идущие планы, тебе придется выбирать свой собственный путь и находить ответы на свои собственные вопросы — это не имеет значения — нет, не имеет, ничего не имеет значения — и я достаю свои четки, и мне становится легче, и я наблюдаю за другими заключенными и прихожу к открытию, что у каждого — своя техника, четки как продолжение их чувств, и они щелкают ими, вертят их взад и вперед, и перестают ласкать пластмассу и металл — теперь тебе хорошо и ты воистину в жопе, ты превратишься в еще одного вечного клоуна, будешь сидеть па уступе, заросший щетиной, воняя, как помойная яма, и каждый раз, когда в корпусе начнутся волнения или бунт, ты окажешься крайним, и за каждые шесть месяцев, которые ты отсидел, тебе будут добавлять еще по году, подумай об этом, тебе нужно было держать рот на замке и оставаться там, где ты был, в корпусе С, вместе с другим слабым мудилой Франко — откуда я знал? — ты будешь сидеть здесь десятилетиями, и когда в один прекрасный день сицилиец умрет, они скажут, давайте отправим этого немого иностранца на его место, и, окей, ты можешь получить место в корпусе А в качестве особой поблажки, но ты превратишься в очередного идиота от системы, а самое печальное, что ты, вероятно, будешь счастлив, твой мозг превратится в мягкое желе, и ты и не вспомнишь, кем ты был и откуда, ты родом, ты и теперь едва это помнишь, сидишь там с чьими-то четками и своим равнодушным талисманом, ты всегда прячешься от правды — отъебись — сам отъебись, а потом ты будешь работать в котельной и думать, что это жизнь, говорить о больших ожиданиях, ебаный ты идиот — а это было бы неплохо, я буду в тепле, и разводить огонь вместе с Наной, и вдыхать весь день этот хвойный запах, и думать свои думки; и видя меня, все будут счастливы, я стану знаменитым в тюрьме парнем, и у меня не будет врагов, и я смогу выглядывать из окна во двор; и я вот думаю — что? — вероятно, я смогу принимать душ каждый божий день в году и проводить десять или, может, пятнадцать минут под горячей водой, и это будет такое прекрасное ощущение, такое хорошее — может, надзиратели пожалеют этого трогательного безъязыкого мудилу, приговоренного к пожизненному заключению, и купят тебе шлюху, или ты сам сможешь ее купить, и ты прошамкаешь свою просьбу в уши нового Директора или сдашь напрокат свою старую задницу тому парикмахеру и любому из мимолетных приятелей Гомера, и амбалы пришлют тебе девку и оставят тебя с ней в душе, и она намылит тебя и просунет свои пальцы тебе под кожу, и будет массировать твои кости, сожмет свои руки под грудной клеткой и почувствует, как бьется твое сердце, и ты доверишься ей, потому что она — женщина, а женщина не сможет тебя унизить, острые когти так близко подберутся к разрезанным венам, и она будет изо всех сил стараться сделать тебе массаж сердца, и вернуть тебя к жизни, и соскрести с твоей спины раковые комья, и у нее будет тело высококлассной танцовщицы с шестом, и она упадет на колени и вылижет своим языком каждый дюйм твоего тела, вспенивая мыло и умоляя об этой выдержанной мутировавшей от брома сперме, наполняющей твою вонючую мошонку, и она отдаст тебе все за дозу, но ты будешь настолько стар и обессилен, что у тебя даже не встанет — и я смогу стирать свою одежду под горячей водой и нормально ее отстирывать, подвешивать на бельевой веревке, думаю, там найдется такая — о да, сицилиец вешает свои трусы перед дверью — и на сухом воздухе она будет быстро высыхать; и, да, я буду доволен, и я могу быть стар, но Нана такая же старая, или, может, я вернусь в прошлое и опять стану мальчиком, и мама будет присматривать за мной и делать мне томатный суп и тост; и мы будем вместе рассматривать те глянцевые фотографии большого дикого мира, это будет так, как если бы мы поехали дикарями отдыхать с моим папой, за исключением того, что у меня этого никогда не было, ты прав, я никогда не имел ничего общего с тем вшивым бродягой — я так понимаю, ты уже дряхлеешь, ты хочешь провести остаток своей жизни, стоная, выедите меня, та котельная может оказаться сносной, но она полна лузеров — я просто хочу легкой жизни, я хочу отбыть свой срок и научиться управляться с этими четками — ты изгой, ты не сможешь стать одним из этих людей, управившись с этой пригоршней четок, который дал тебе ничтожный хиппи, не забывай, откуда ты родом — каждый из нас — изгой, а Иисус — не хиппи, ты говоришь как Директор — отьебись, ты на самом деле самый одинокий мудак на этом дрожащем голубоглазом глобусе, ты и только ты — ты неправ — никто не хочет тебя видеть, где посетители, где фотографии из дома и письма, ты — жопа этого ебаного полюса, бомж, шатающийся по дорогам на товарных вагонах, тебя пиздит железной решеткой компания амбалов, забудь Джимми Рокера и его пикап, ты Джимбо Бомж, что привлечет женщину в этом изгваздавшемся бездомном, даже самый вонючий неприкасаемый не встанет рядом с тобой в душевой, и то же самое касается другого идиота, о котором ты говоришь, Прокаженный Джим звучит немного лучше, чем Баба Джим, он хочет жрать объедки из муссонных трущоб и прятаться в своей собственной жопе со всеми этими ханжеским духовным говном, а люди вокруг него умирают от голода, он даже не знает, что делать с этой шлюхой Сарой, держу пари, что эта телка снималась в порнофильмах вместе с Боровом, ты в на самой нижней ступеньке тотема, похоронен под ебаной землей — и по одной из версий тотемного жития, корпус Б — это вершина полюса, и тогда это был правильный ход, парни из корпуса Б — это сливки тюремной братии — мы все абсолютные свиньи, помни, как ты был напуган, когда ты пришел сюда в первый раз, да ты просто, еб твою мать, обосрался, и теперь ты один из них, изгой, помни, до тебя, по крайней мере, никто теперь не доебывается — если быть пассивным — это качество, тогда корпус С заслуживает уважения, а профессионалы живут в корпусе А — пидарасы и циники, две лишенные эмоций крайности, непричастные ни к одному классу, неподверженные никакой страсти, одними управляет страх, другими — деньги — и существует корпус без названия — для случаев сексуального насилия — он даже может не существовать — тогда они находятся здесь, вместе с нами, прямо сейчас, замаскированные — нет, такое место есть в этих стенах — должно существовать — и стервятники могут занять насест на любой стене и спикировать на грызунов — они следят за тобой весь день, они думают так: я хочу, чтобы один из этих робких жуликов пошевелился, а я наведу прицел и потренируюсь в стрельбе, я хочу реальных действий, залезь на стену и перережь проволоку, атакуй надзирателя с ножом, со своим осколком стекла, и держи его наготове, потому что Иисус бросил тебя, просто дай повод этим стервятникам-убийцам, и они думают, что мне хочется избавиться от этого чувства разочарования и облома, потому что мне холодно и скучно сидеть здесь, заточенным в степах, год за годом, ветер воет и привидения маринуют мозговые клетки, я хотел бы оказаться в каком-то другом месте, но человеку нужно зарабатывать на жизнь, и в один из этих дней я соберусь домой, и прикую жену к кровати, и выебу ее так, как я хотел выебатъ всех этих пидоров во дворе, засадив им пулю в потроха, а когда я кончу, я ебну ей по затылку, оставлю ее на кровати и превращу в мраморную женщину, скажу полиции, что один из тех освобожденных зеков отомстил мне вот так, я ведь порядочный гражданин, и они прочешут весь город, хватая людей, которые в первый раз смогли от меня ускользнуть, и их отправят назад, в этот двор, и они будут ждать дальнейшего расследования, и у меня появится еще один шанс выполнить эту задачу — ив один день мы все будем свободны, большинство из нас, и я представляю, как Франко и его друзья забирают свой фургон со стоянки и покидают город, проезжают мимо той самой таверны, в которой их арестовали, притормаживают и замечают, что менеджер говорит с другими безвинными — они не должны были курить гашиш в этой отсталой стране, эти люди — дикари — и Франко гудит в автомобильный гудок, они осторожно предупреждают их и исчезают — у тебя всегда наготове эти романтические хэппи-энды, но в жизни все не так, мой друг — Франко едет домой, к своей семье, которая ждет его, встречает самым лучшим томатным соусом, который когда-либо был изобретен, чесночным хлебом и шариками моцареллы в томатном салате — еда, великолепная еда, это все, о чем ты можешь думать — и еще там будет мороженое и капуччино — этот Франко — трус, потому что съебался — и он сидит на мягком диване со своей семьей — а эти засаленные мудаки уебывают от стукача — это самый лучший способ, двигаться вперед, оставив позади свои проблемы — нерешенными — это лучше всего — с этими вещами надо разбираться, они всегда возвращаются и начинают преследовать тебя — красное вино, и фруктовые пирожные, и еще кофе, галлоны и галлоны крепкого кофе — Франко может подрулить к черному ходу таверны и подождать, пока стукач закроет заведение на ночь, и сделать, как и говорил, перерезать ему горло от уха до уха, вот это надо сделать, взъебать того судью, вломиться в его дом, когда они выпустят тебя отсюда, и убить его, найти Директора и заставить его мучиться — я ни к кому не испытываю ненависти, но я почти ненавижу Директора — отвези его на помойку и прикуй его к кресту — когда меня выпустят, я выйду из этой тюрьмы и пойду вниз по холму, запрыгну в автобус и потеряюсь в толпе, и они не узнают, что я только что из тюряги — они тебя унюхают — это будет мой банный день — они унюхают твою одежду — я вычищу ее перед уходом, попрошу сицилийского старика — ты не смоешь с нее свой пот, никогда — может, Али закажет мне новую — они почуют сумерки Семи Башен, это теперь живет внутри тебя, эта депрессия, изменился образ твоих мыслей, да ты и сам стал выглядеть по-другому, и твоя кожа стала другой на ощупь, и идеалы твоей жизни сместились, они заразили твой мозг и сгноили кровь, которая течет в твоих венах — девушки будут улыбаться — думая, что же такого натворил этот парень, он жестокий человек, а может, он просто мерзавец? — они поймут, что я невинный человек — прелюбодей, пидарас-насильпик, сексуальный хищник-садист? — что я не сделал ничего плохого, правда не сделал, про себя я это знаю, и это имеет значение — эй вы, девки, на пути домой с работы, капля духов за маленькими ушками и блеск в девственных глазках, мечтаете о любви с преступником, вы что, не читали газет, не слушали своих политиканов, мы все — утонувшие в говне насильники, оборотни и монстры — и я пойду в тот бар на пристани, и подойду к стойке, и улыбнусь бармену, пробегусь взором по его товарам, закажу из холодильника самое холодное пиво, маленькую прелесть прямо из глубины полки, утопленную во льду, и он откупорит ее, и я откажусь от предложенного стакана, выпью его прямо из бутылки, начну там, где и остановился — я могу это попробовать сейчас, с жадностью выпить пиво, заказать стакан узо и еще одно пиво, потакая своему брюху, и я напьюсь, буду бухать, пока не упаду, как я всегда напивался, пойду вслед за удачей — лучше держаться подальше от выпивки, одно пиво и тарелка с нормальным ужином, и я оставлю ему чаевых, и выйду на улицу, и найду булочную, куплю несколько пирожных, шоколадный эклер и пончик, узнаю человека, стоящего за прилавком, и мы обменяемся тюремными воспоминаниями — сколько времени? — и в этот раз я не опоздаю па поезд — убедись, что не опоздаешь, давай придем туда пораньше, теперь ты перестал нести бред — и я стою на углу улицы с мамой, и джем течет у меня по лицу, и у меня на губах сахар — были же хорошие времена, пока они были, но все приходит к завершению, и без разницы, холодное ли пиво, оно выдыхается и становится теплым, или же это эклеры и пончики, которые съели, они быстро исчезли, по крайней мере, ты быстро съел их, я скушал бы их медленно, и так все и работает, все тускнет и умирает, и я попытаюсь сказать тебе правду о твоем сроке в тюрьме, и иногда ты веришь мне, а иногда — нет, и зачем ты так нахуевертил в своей жизни, и Нана любила эти эклеры, помнишь, она была удивительная леди, я помню, когда она умерла, и мне не надо говорить тебе, что случилось после того, как она отправилась в больницу и никогда не вернулась домой, и это не конец всего этого, мама не заслуживала того, что произошло с ней, и это правда, и я скучаю по Нане, но тебе надо жить в настоящем, я понимаю это, и может, я даже скучаю по папе, временами, поэтому никчемному бродяге, но больше, чем по кому-либо, я скучаю по моей маме.

Люди, управляющие этим местом, которое они называют домом, не оставляют свет по ночам включенным, вежливо говорят мне, что я большой мальчик и не должен бояться темноты, что в любом случае от этого не смогут спать другие мальчики; и в этой комнате нас здесь шестеро или семеро, и ночью я не могу уснуть, я боюсь, что под моей кроватью прячутся гоблины; и я боюсь, что я снова намочу простыни, когда это произошло, они сказали, чтобы я не расстраивался, потому что это было случайно, и доктор, которого зовут Тони, говорит, чтобы я попытался не чувствовать себя виноватым ни в чем; но я знаю, что если я описаю кровать, другие дети будут смеяться надо мной, и здесь нам нужно держаться вместе, и, по большому счету, мы почти всегда вместе; и мне девять, полагаю, так, или я чуть постарше, трудно вспомнить, и какой-то свет просачивается через шторы от уличных фонарей, всегда может быть еще хуже, об этом я всегда должен помнить, могут отключить электричество, и тогда я не буду знать, что происходит вокруг меня; и ночами я всегда сплю, зажав в руке свой талисман удачи, металлическое кольцо на среднем пальце; и я крепко сжимаю его, никогда не отпускаю и знаю, что он поможет мне в жизни и сделает меня сильным; и люди, которые управляют этим местом, хорошие, но это не так, как с мамой и с Наной, и каждую неделю я сижу с Тони; и он пытается заставить меня что-то рассказать ему, но никогда ему ничего не рассказываю, хотя он нравится мне, но что тут говорить, я порой не знаю, о чем он говорит; и еще есть сад с зонами, где нам разрешается гулять и не разрешается, и клумбы, на которых летом растут всевозможные цветы, а зимой остается мерзлая черная земля; и я стою на улице, смотрю на паутину, которая вместо мух ловит дождевые капли, и кто-то хлопает меня по плечу; и когда я оборачиваюсь, то вижу, что эта девочка стоит передо мной, и я вижу ее черные глаза и точно знаю, что это маленькая девочка — Рамона, с которой я сидел за одной партой, когда начал ходить в школу; и она спрашивает меня, почему я здесь, и я рассказываю ей эту историю, которую я никому не рассказывал, и я даже не знал, что я познал себя; и она говорит, что лучше забыть все это, и хорошие люди скоро заберут ее к себе домой, через пару дней, и она обещает писать, и она тут же присылает мне письмо; и я пишу ответ, и он идет очень долго, я думаю, что мы товарищи по переписке, и в саду так хорошо до тех пор, пока одному мальчику не приспичило подойти ко мне и сказать кое-что, о чем я не хочу думать; и я пытаюсь прогнать его, превращаю его в Жирного Борова, и от этого становится легче, потому что он больше не плохой мальчишка, а дружелюбная большая свинья с каучуковыми губами, и розовой кожицей, и ласковой улыбкой; и мне жалко свиней, потому что с ними плохо обращаются, потому что над ними издеваются, ну что они такого сделали, кого обидели, вот это мне хотелось бы знать, но этот мальчик продолжает задирать меня, снова и снова; и у меня начинает болеть голова, и славный Боров исчезает, и я просто вижу ничтожного мальчишку, и я бью его в лицо, и у него из носа течет кровь; и они говорят, что нос сломан, и когда он начинает плакать, я мне становится его жаль, и его нос превращается в пятачок, и его свиное рыло изранено; и я хочу извиниться, но что-то меня останавливает, почему я долен извиняться, и мне надо идти повидаться с человеком, который управляет этим местом, и он говорит мне, что я не должен прибегать к насилию; я должен не обращать внимания на подобные штуки, и он кажется мне безликим; и я не могу его ни в кого превратить, так что про себя я называю его Мистер Несправедливый, потому что мне кажется неправильным, что я должен выслушивать, как люди говорят обо мне гадости, и я засовываю руку в карман, и сжимаю свой талисман удачи, и думаю о маме и Нане, и знаю, что я — хороший мальчик; и на самом деле все в порядке, может, это я несправедлив, называя его мистером Несправедливым, он говорит, что понимает, как сейчас мне нелегко, но Борову тоже нелегко, он называет его по-другому, но я не расслышал его имени, может, Фрэнк, но нет, не может быть, потому что Фрэнком звали школьного неженку, может, там было два Фрэнка, но мне трудно вспомнить; и мистер Справедливый говорит мне, что мы должны все вместе трудиться, и тогда все получится, я обещаю, что в будущем я буду стараться изо всех сил, и я рад, что он помогает мне, но мне хочется чего-то большего, может, я хочу, чтобы меня обняла моя мама, а потом я учусь в другой школе; и некоторые мальчики и девочки знают мою историю и говорят всякие гадости, и я держу рот на замке, я хочу, чтобы меня просто оставили в покое; и через несколько дней меня окружают взрослые парни, толкают меня к стене, и я вижу трех утят — Хьюи, Дьюи и Луи, причина этого в том, что мне нравится смотреть мультики, они вызывают во мне приступы смеха, и от них все становится более реальным; и передо мной стоят не взрослые мальчишки, а резиновые утки, и поэтому я смеюсь: зачем они из кожи вон лезут, чтобы казаться хулиганами, они всего лишь утята, они так парятся; и мой смех их бесит, потому что они хотят напугать меня, но их и сравнивать нечего с гоблинами, и они бьют меня по животу, а потом по лицу, в конце концов валят меня на землю, а я все еще смеюсь; и это кажется так глупо, и потом один даже пинает меня по лицу ногой, и я теряю самообладание, и подскакиваю, и вижу только парня с мерзким видом; и я хватаю его за шею и бью его головой о кирпичи, и я оттаскиваю его и притворяюсь, что это я — мартышка-гоблин, я кусаю его за лицо, зная, что это их испугает, смотри, гоблин-мартышка, мартышка-гоблин, он наполовину человек, наполовину мартышка, он злой и смахивает на скелет; и директор говорит, что я вел себя точно как бродячая дворняжка, и я хочу сказать ему, что я просто притворялся гадкой мартышкой, но знаю, что он не поймет, и он говорит мне, чтобы я вынул руку из кармана, и я отпускаю талисман; и он шесть раз лупит мне по руке своей указкой, но я не плачу, я превращаю его в Деда Мороза и даже улыбаюсь, глядя на этого дружелюбного старика из Лапландии, думаю, что в один прекрасный день я усну в одном из тех лесов; и моя улыбка раздражает его еще больше, и он говорит, что я плохой мальчик, и хмурится, а я думал, что я хороший, нужно спросить у Топи; и когда я говорю ему то, что мне сказал директор, кажется, он злится, и он что-то записывает в своей книге, и Тони говорит, что в будущем я не должен драться, и что если у меня появляются проблемы, я должен говорить об этом учителю, и он спрашивает меня, а что подумает мама, и Тони не возражает, если я стою перед ним, сунув руку в карман, с ним все в порядке; и я понимаю, о чем он, я знаю, нужно сделать так, чтобы мама и Нана мной гордились; и я стараюсь, я действительно все время стараюсь, а потом я снова на игровой площадке, и вокруг меня еще больше мальчиков и девочек; и они говорят мне отвратительные вещи, и я просто становлюсь безучастным и представляю, что это Микки и Минни Маус и их близнецы и кузины, и я притворяюсь, что не понимаю слов, которые они говорят, но я, конечно же, все понимаю.

Бак, из которого вода поступает в душевую, сломался, по крайней мере, так сказали нам амбалы; Мясник кладет свою лапищу мне на плечо и крепко сжимает, говорит: «Нет вода, мой друг, нет хороший вода»; он убил двоих, а может, и больше, и носит грязный нож у себя в штанах; Мясник отличный чел, он и мухи не обидит — какой-то слабоватый они ввели контроль — достаточно плохой — убийца и специалист по расчлененке шляется тут со смертельным оружием, и они называют это применением суровых мер, они должны обыскивать тебя каждый день, раздевать вас догола и выстраивать на дворе в шеренгу — Мясник не воспользуется своим лезвием против своих же — да, правильно — только против амбалов — внимательно посмотри на команду амбалов — они теперь уже не так выебываются — они были готовы к бою по приезде, но прошло время, и атмосфера тюрьмы быстро впиталась в их кожу, они чувствуют напряжение от скучных дней и ночей, прикрывают свои задницы, они не такие храбрые, какими были вначале, и скоро они уйдут, и настоящие надзиратели вернутся — жаль, что они не останутся, потому что тогда они никогда не поймут, что такое быть осужденным здесь на долгий срок — но это не есть хорошо — видеть, как они у вшивают от работы — нам не нужен был бунт, Семь Башен и так их сломили, неуязвимыми кажутся только Директор и его администраторы, закупорившиеся на внешней границе.

Две долгие недели мы живем без душа. Клопы перестают покусывать и начинать кусать, вгрызаясь и раня кожу, от этого появляются струпья и зараза. Камеру нужно продезинфицировать. Вонь тошнотворная, как будто разлилось сафари. У парней поголовно чесотка, они расчесываются до крови, и обстановка накаляется, мы уже почти достигли точки кипения. Амбалы слабы, это раньше их ботинки сияли, а теперь потускнели, они нервничают и держатся на дистанции, они шмыгают носами, почуяв наши призрачные испарения. Когда и у амбалов начинается чесотка, приводят нескольких старых надзирателей, чтобы те избавили нас от клопов. Мы вытаскиваем кровати во двор, и они дезинфицируют комнату, обрызгивают и нас, уносят одеяла, чтобы прокипятить. Они выдают нам ведра, швабры и дезинфицирующие средства, чтобы мы сами вымыли пол; и мы трудимся изо всех сил, спорим, чья очередь за шваброй, вспениваем средство, мы до блеска оттираем комнату, и прорываемся через зеленую дверь, и вляпываемся бесчисленные кучки экскрементов, эта пещера, видимо, чистится в первый раз. Мы продолжаем работать даже после того, как работа сделана, моем до блеска окна и оттираем стены, отскребываем пол во второй и в третий раз, и каждый требует своей очереди. Вши и чешуйницы истреблены, тараканы побеждены, и это говорит о том, как сильно в нас желание работать, потребность делать хоть что-то, вот теперь мы потработали, и у нас приподнятое настроение, и нам не хочется бунтовать; и вечером в комнате тяжело воняет химикатами, но этот запах кажется фимиамом, и нам так хорошо от физической усталости, новые старые одеяла — это наслаждение. Мы спим крепко, ждем банного дня, после которого все станет нормально.

На следующий день нам говорят, что бак с водой заменили, но теперь сломана топка. Никто не верит в это — это часть плана наказания, Директор сидит ночами и планирует новые маневры, придумывает способы заставить нас помучиться, ничего личного, просто работа — но нас не волнует, мы продираемся наперегонки из корпуса и бежим в душевые — если не поторопишься, проворонишь место, холодная вода — это лучше, чем вообще без воды — и я жду своей очереди, терпеливо, поигрываю четками — предупреждаю тебя, не сиди в хвосте и не играйся — и я уже умелый, почти мастер — пошли, наша очередь — и я следую за остальными через коридоры, и засовы, и по ступенькам наверх башни, прохожу мимо змеи, и сицилийца, и его банды мерзавцев; и деревом пахнет сильней, чем обычно, мое обоняние превращает этот запах в хвойный запах; и при виде амбалов сицилиец хмурится, ждет, когда его жизнь опять войдет в свою колею; и я быстро раздеваюсь, встаю под душ, скребу под мышками и сбрасываю клопов, вода оглушительно грохочет и больно бьет по телу — ебаный свет, холодно же — по спине бегут мурашки, пенис сморщивается, температура тела быстро падает, и, схватив мыло, я начинаю отлавливать паразитов — мерзкие маленькие суки, теперь ваша песенка спета, клопики, это атака напалмом, просто понюхай это мыло, пропитанное инсектицидами и дефолиантами, сотри этих сук с лица земли, они мелкие, они беспощадны и они кричат, прислушайся к их пронзительным клопиным голоскам, умоляющим о милости, ты их простишь, а исправятся ли они? — в пизду! — нет такой вещи, как реабилитация, только жесткое, беспощадное правосудие — и паразиты действительно кричат, они лгут, и обманывают, и издеваются, и ждут, чтобы я простил и забыл, но со мной такое не пройдет, не сегодня; и я соскребаю с себя грязь, от головы до пяток, смываю мыло и снова начинаю намыливаться — я хочу видеть, как их тела упадут, и хочу слышать их предсмертный хрип, и хочу видеть, как тела термитов засасывает в водоворот сточной дыры, ведущей в горные глубины, где люди-крысы поджидают этих слабовольных амбалов, питающихся твоей кровью, и они не смогут вынести давления, моллюски будут ждать, когда они подохнут, снимут с них шкуру и посмеются, когда блядские инсекты проскользнут в коллекторы, там им и место, ничтожные торгаши, давайте помолимся, один из них совершил преступление и заслуживает, чтобы его отправили в Семь Башен, этим парням не видать роскошного корпуса А, только старомодная расправа в корпусе Б — и наступает момент, когда я понимаю, что их не осталось, но я продолжаю скрести свое тело, от холодной воды оно становится мраморным, как у передознувшегося нарка, нет тепла и нет пара; и все остальные парни тоже прошли через барьер боли, чистота — вот цель этого посещения, под конец мероприятия мы оживлены; и напор воды становится слабее, вода смывает мыльную пену и перестает течь; Мясник с полотенцем, обмотанным вокруг талии, ссыт длинной желтой струей в утихающий водоворот, смеется, что промазал, и все мы тоже смеемся, мы рады, что избавились от этих паразитских клопов.

Мы выходим из душевой и возвращаемся в котельную, останавливаемся перед закрытыми воротами, ведущими на улицу, ждем следующей партии чучел. Я оглядываю тоннель и задумываюсь, а правда ли, что он протянут по всей окружности тюрьмы. Я думаю о седьмой башне, которую я никогда не видел, думаю, что она должна быть такой же, как и все остальные, но когда-нибудь мне хотелось бы заглянуть в нее, просто чтобы убедиться в том, что она существует. Следующая группа доходит до нас, и вонь невероятная; и я злюсь, что мы вынуждены ждать, а там, внизу, уже выстроилась очередь за едой, но эти заключенные оживлены, воодушевлены нашим появлением. Амбалы, ведущие нас вниз, огорчены тем, что мы не подохли от холода, и парни усмехаются и шутят, и наш эскорт скисает, у этих мускулистых мужиков, оказывается, дряблые мозги. И я снова начинаю смеяться, и все остальные смотрят на меня с пониманием, и даже Мясник кажется, переживает, но ведь просто ничтожно, нелепо допустить, что жизнь упала на такой уровень, и я могу честно сказать, мне насрать, я не виню никого, кроме самого себя.

Я стою на пятачке, думаю, а подходит ли он мне, говорю на своем языке и указываю на Оазис, говорю, что я хочу купить клей для Бу-Бу. Амбалы смущены, они боятся, что в их отсутствие начнется драка, и кивают мне. Я следую в кафе, и Али жмет мне руку и ставит передо мной стул. Я уютно располагаюсь у огня, кладу клей в карман. Он усмехается и по каким-то причинам начинает убеждать меня, что мусульмане и христиане — братья, евреи — вот кого мы должны опасаться, скитающихся евреев, и кажется, что он сейчас прослезится, вдохновленный идеей объединения против общего врага — ебанутый сраный мудель — и похоже, Франко перевели в корпус А, и теперь он учит Али сносно говорить по-английски. Араб объясняет мне, что на следующей неделе Франко должны выпустить. Я чувствую огромное счастье и говорю владельцу кафе, чтобы он передавал от меня привет, и я надеюсь, что он благополучно доберется до дома и не тормознет у таверны. Али Баба смущен, говорит, здесь нет пива, мой друг, а потом идет в свой загон и выносит блюдо с печениями, ставит его на стол. Он наклоняется к своему очагу и наливает кофе, ставит чашку и стакан с водой около тарелки с печеньем. Я пью, ем и смотрю, как Али делает пометки в моем счете.

Я провожу рукой по поверхности юкки, он принес сюда это растение, чтобы украсить Оазис. Ее листья безупречно гладкие, а края невозможно острые, как бритва. Здесь теплее, чем в корпусе, но все же холодно, и Али обернул корни растений полиэтиленом. Он садится рядом, греет руки, спрашивает, как я, и я говорю: «О’кей», и он говорит, что этот контроль — ненужное мероприятие. Мгновение он пялится, а потом продолжает, клянется, что Директор — плохой человек, что все такие вот директора во всем мире — тоже плохие люди. Он смотрит на пламя, и я следую за его взглядом, я погружаюсь в свои мысли, вспоминаю дом своей бабушки, думаю о том, что нам пришлось оставить его и переехать в другой дом, и о том, как потом она умерла в больнице и оставила нас с мамой одних.

Али идет к поленнице, и я иду за ним, беру щепку и подкладываю в огонь, светящийся уголь и потрескивающее дерево, истории в палаточном лагере. Али вздыхает и говорит, что мы должны хранить тепло, через несколько месяцев наступит весна, а потом лето, и в этой тюрьме летом очень жарко. Я слышал, что жара здесь стоит удушающая, и вместе с жарой появляются новые беды, паразиты, с которыми мы только что справились, это регулярное явление. Али говорит о тараканах, и о нашествии крыс, и о гневе Аллаха. Он повидал все времена года в Семи Башнях, и я тоже все это увижу. Он спрашивает, не хочу ли я еще кофе, и я понимаю, что я еще не допил тот, который у меня был, подношу чашку к губам и чувствую, что он все еще горячий, всасываю кофеин и чувствую, как его энергия приятно разливается по телу. Этот кофе лучше, чем обычный эспрессо, особенный кофе от Али Бабы; и я залпом выпиваю стакан воды, и когда я запил и смыл почти весь кофе, я пью мутную гущу, выпиваю до последней капли, и амбалы зовут меня обратно в корпус Б.

Ранним вечером я сижу на уступе и жую хлеб и тушенку, амбалы у ворот неуверенно размахивают своими дубинками, безуспешно пытаясь изобразить, что они выебываются. Одиночество все еще во мне, но я сильнее, я поднабрался кое-каким фразам в корпусе Б, я стал более жизнерадостным, может, я просто смирился. Я переношусь на месяцы назад и вспоминаю, как и Элвис, и Иисус задавали мне тот же вопрос — как ты оказался здесь? — и я понимаю, что они спрашивали о моем путешествии — ты притворялся — но они имели в виду что-то другое — почему ты покинул свой дом? — и я передергиваю плечами — так почему же ты это сделал? — что заставило меня потеряться в чужих странах — спать в общих спальнях, говорить с незнакомцами — спать в коридорах и товарных вагонах — бухать в самых темных уголках Европы — один как перст — как будто ты желал смерти, хотел быть одиноким — что я делаю в заграничной тюрьме, если я мог бы быть дома — тебе нужно разобраться с этим, мой друг, я знаю ответ, это не трудно, все, что тебе нужно, так это мужество, чтобы посмотреть правде в глаза — и я задумываюсь над тем, справедлива ли теория о бродяжничестве, о поиске приключений и свободе жизни на грани, о движении за пределами оков скуки, и рутины, и ответственности; я заканчиваю с едой и мою миску, забыв, что вода холодная — ты другой человек — и в первый раз в жизни мне становится тяжело.

В тот же самый вечер я лежу под чистым одеялом; и оно такое же волшебное, как и предыдущее, пристально смотрю, как Бу-Бу выстраивает свой дом, прислушиваюсь к посланиям, которые передаются щелканьем четок, и в камеру входит наш старый знакомый. Он не узнает меня, но я его узнал. Звуки карт и домино прекращаются, и бормотание становится глуше, а он стоит у двери, и дверь захлопывается за его спиной, и только этот звук выдает его присутствие. Кажется, что очень многие узнали этого новенького пария, для большинства из нас, осужденных в этом городе, он много значит; он проследовал по тому же маршруту, его забрали из зала суда в камеру центрального отделения полиции, и нам выносят приговор; и после этого мы должны ждать следующего фургона, который отвезет нас на вершину холма. Вот так работает система. Его лицо смазано, но какое значение имеют отличительные черты его лица? Мы узнаем его по тому, как он движется, по наклону головы и по поступи. Гоблины начинают брюзжать. Нет, я определено не единственный заключенный, который помнит продавца мороженого.

Баба Джим, которого друзья и обожатели зовут Бабаджи, ни у кого не снискал уважения, потому что его натура чиста, как у ребенка, он имеет способность безвозмездно раздавать все, как Христос, он чудодейственно излечивает прикосновением своих пальцев, в миру он может сделаться невидимым для человеческих глаз, он подносит к своим губам чашку с чаем и нежно отпивает обжигающую влагу. Этот чай сделал для него владелец чайной, гуру по имени Шри Али, и у могущественного Бабаджи нет желания пересекать религиозные границы. Он будет пить чай с индуистом, мусульманином, сикхом, только потому что этот чай приготовили и подсластили огромным количеством сахара-рафинада. Баба научился у йогов силе левитации, живущих в самом сердце Раджастхана, а это — придирчивый старый козел, который играет в карты со своими послушниками, жонглирует двойственностью, и юные послушники расспрашивают о его осведомленности, а более продвинутые искатели кивают в знак согласия. Баба пересек континент, и снова вернулся в священный город Бенарес, и устроился в маленькой комнатке на пятом этаже около пристани; он понимает, что прошел полный круг, это лучшее, что к чему может прийти бродяга, и он бродит по лабиринту своих мыслей, ища верные ответы. И вот он сидит на пошатывающемся балконе и изучает старинные книги; из замков внизу раздаются непрекращающиеся набожные песнопения, пилигримы-искатели непрестанно пульсируют, заполняют аллеи, щелкают четки йапа, и это снова напоминает о том, как ему повезло — быть свободным человеком. Баба самостоятельно изучил санскрит, это огромный алфавит, и значения этих букв гораздо шире, чем узкое понимание его родного английского. Покуда язык считается ядром цивилизации, покуда он, как думают тупые ученые, отличает человеческих существ ото всего остального животного царства, Баба расценивает язык просто как способ позабавиться, развлечься, как общественную вежливость, от которой затихает внутренний голос; слабые люди поглощены тривиальными стремлениями, они разбрасываются идеями и придумывают бесконечные темы для дебатов, и это ведет в абсолютное никуда. У этих раджей правильное представление о том, что во все времена лучше держать рот на замке, они понимают, что слишком много раздумий вредно для души. В течение своих одиноких путешествий парень, Баба, стал оценивать радость бытия за пределами языков. Порой невозможно избежать разговора, и он борется за внутреннее совершенствование, обрекая себя на одинокое самопознание. Голоса людей, ругающихся в комнате наверху, действуют на нервы и лишают его с таким трудом достигнутого спокойствия, и потому легко впасть в раздражение и в конечном счете разгневаться, но он знает, что должен перебороть эти ничтожные мысли, погасить эти волны разочарования. Баба Джим покидает свою комнату и теряется в старинных лабиринтах, в закоулках города, в каменных коридорах, запруженных мужчинами, женщинами, детьми и коровами. Баба любит бродить по этим психоделическим тоннелям, каждая дорога неминуемо приводит в одно и то же место; и он подсознательно помнит каждый уголок, каждую трещинку, крохотные магазинчики, укрытые в темных углах, маленькие конурки, освещенные каменные платформы; на них ютятся козы, принимают солнечные ванны, в прохладных углах сидят мертвые люди, курят и пьют чай. Камень изогнут, возвышается над его головой, но Баба знает, что в любой момент он может уйти, ворота всегда открытого жара и загрязнение вытеснены прочь. Числа дают ощущение безопасности, и хотя он изгой, это никого не волнует. Он не слышит оскорблений, знает, что никто их и не произнесет. Он выходит из аллеи и ждет на обочине большой дороги, и машины изрыгают использованный бензин, и юные жеребцы в механических рикшах со свистом проносятся вслед за раскачивающимися головами, старики жмут на педали и притормаживают, завидев белого мальчишку, тот назойливо зазывает клиентов, Баба вежливо отказывает ему и переходит дорогу. Он ныряет в дом, где продают досу, после не более чем минутного путешествия под открытым полуденным солнцем тело покрылось потом. На потолке вертятся пропеллеры, и виниловые столы протерты, вода быстро испаряется. Баба спешит к дальнему углу, на стене, за спиной его платонической подруги, девушки, которую зовут Сара, висит картина с изображением богини, которую он не может опознать. Ошеломительная блондинка привлекает нежелательное внимание четырех косящих под Болливуд идиотов; они считают, что любая женщина, путешествующая в одиночку, будет проситься на их четырехдюймовый безвольно болтающийся хуй, но Баба никогда не оскорбит этих попавших под влияние кинодевственников, он боится поранить их хрупкое эго. Вместо этого он противостоит им своим собственным способом, он кладет руку на голову их вожака, и сила любви и прощения течет по его пальцам и вливается в душу молодого человека. Сексуальный паразит ошеломлен, он немедленно извиняется и понимает, что его заносчивый дебилизм оскорбляет его друзей, в присутствии Бабы Джима они прозрели, и вот теперь они каются. Эти надоедливые гаденыши, в свою очередь, извиняются перед Сарой и спешно уходят, и Баба замечает, что па ошеломленном лице Сары промелькнуло выражение глубочайшего уважения. Мальчики, обслуживающие столики, приносят ему досу и сладкое ласси, Баба все так же отстранен от половых отношений; многим скитальцам причастность к мирской похоти сослужила плохую службу. Баба остается верным своим идеалам, следует по пути, где нужно отказаться от мирского добра и представлений о состязании и насилии. Он беззаботный странник, скитающийся Баба, бродяга, и в его душе нет места для гнева. При каждой возможности он подставляет другую щеку, он обречен не оставлять негодования в своем сознании. Он наклоняется вперед, проводит ладонями по винилу, медленно ест, вентилятор кружится над его головой, и пот высыхает; он внимательно слушает Сару, она рассказывает ему о своем доме, о том, как порой она тоскует по своей былой жизни, но счастлива быть рядом с Бабой, хотя их отношения никогда не станут действительно близкими. Она признает, что его худощавое тело провоцирует в ней эротические фантазии, ей нравится его одухотворенность; то, что он избегает физического контакта, и она начинает рассказывать ему о своих фантазиях, в ранние часы этого самого утра она мастурбировала, представляя себе его образ; и Баба выставляет руку вперед, чтобы она прекратила, заказывает еще одно сладкое ласси, требует еще сахара; раскаявшаяся женщина склоняет голову и умоляет о прощении, и он прощает ее. Жизнь в Бенаресе идет своим ходом, и платонические отношения продолжаются; Баба ценит то женское, что она привносит в его жизнь, он не самонадеян, не может допустить, что близок к окончанию цикла рождений, смерти и перерождений; и если он будет честен с самим собой, то он признается в том, что его непреодолимо влечет к Саре; и ему понравился этот разговор, а он почему-то пытается стереть его из своей памяти; и он понимает, что не нужно давить на себя слишком сильно, иначе не избежать жесткой, мстительной дисциплины фанатика, новообращенного, который думает, что знает все. Будучи изгоем, Баба Джим может взять все, что хочет, и игнорировать любой негатив; он хорошо знает, что в жизни изгнанника есть свои плюсы, что нет абсолютной правоты или неправоты, есть только золотая середина; и время идет, и он начинает работать с внутренними разногласиями, по какой-то странной причине он оказывается на пристани у Ганги, на той особой, самой большой и горячей пристани. Конечно, Баба и раньше приходил к священной реке и знает, что обряд кремации достоин уважения. Он никогда не останавливался здесь раньше, проходил мимо и мельком беспокойно посматривал на погребальные костры. Он ходит преимущественно на те пристани, где можно купаться, над этими пристанями нависают согбенные замки, они вот-вот обрушатся в реку, но они не падают, и Ганга спокойно течет, и, как многие другие до него; Баба изумляется тому, что она может всасывать загрязнения и сама собой восстанавливаться, ученые бьются и не могут объяснить ее волшебные свойства. И странствующий Баба каждый день неминуемо проходит мимо места кремации, раньше его притягивала красота жизни, а теперь он зачарован загадкой смерти; и сначала он прогуливается мимо этой пристани, потом задерживается, и наконец садится неподалеку и смотрит, как неприкасаемые люди сооружают свои погребальные костры. Он повидал и другие костры, может отличить один от другого по дровам; он знает, что дерево здесь — редкая роскошь, что многие люди слишком бедны, чтобы позволить себе сгореть на таком костре, но они стараются для тех, кого любят. Быть кремированным на этой пристани — это особенная благодать, оставшийся пепел и кости высыпают в Мать Гангу. Души погружаются в космическое сознание, и Баба проводит здесь все больше и больше времени, все реже видится с Сарой; она начинает волноваться и однажды вечером выходит из себя и говорит, что он должен забыть о мертвецах и вспомнить о живых; и перед глазами Джима мелькает Рамона, и он видит ее на улице, и она кричит те же самые слова; и он хочет, чтобы она поняла, что разницы между ними нет, по крайней мере, не для таких, как он, и Сара неминуемо успокаивается, и жизнь продолжается. Баба выслушивает ее горести и пытается держаться в отдалении, и пару недель он снова предоставлен самому себе; прохожие улыбаются, глядя на этого доброго человека, которые ест досу и пьет сладкие ласси, он смотрит, как течет река; и затем его настроение плавно меняется, и он прогуливается мимо кремационной пристани, и вот уже он сидит здесь долгими часами, в трансе, уставившись на погребальный костер, на то, как его строят; Джим зачарован этим действом, дрова сваливают и перемешивают; и он придвигается ближе, и слышит звон колокола, и молитвенные песнопения, и вот приближается толпа; и он потерялся в этом действе, он забыл и о Саре, и о Рамоне, и о своей предыдущей жизни, потому что он другой, что тот дурень уже мертв, и он слышит голоса и думает, что мало чего может из этого понять, и что-то идет не так, и он чувствует, как до него дотрагиваются руки, и осознает, что завернут в саван; этот саван покрывает его с головой, и лоб болит от удара, и он видит мартышек и смутное лицо; это может быть лицом ведьмы или ликом святого; и он пытается бороться, но он слаб, и на самом деле он хочет жить, он не хочет умирать, но его везут на собственные похороны, это его карма; и он думает о людях-крысах, о тех бабах-грызунах, которые живут в таинственном замке, он знает, что не должен привязываться к своему телу, что надо умереть легко, это не смерть в ее негативном смысле; и его кладут на середину погребального костра, и дрова раскидывают вокруг его головы, и он слышит вделканье четок и тиканье часов, ведущих обратный отсчет; и свами с длинной белой бородой несет горящий факел, и наклоняется, и улыбается Бабе Джиму, и поджигает дрова; и они вспыхивают мгновенно, так что Баба чувствует запах дыма, и мочи, и говна из своих трусов, и он знает, что он начинает самое большое на свете сафари; и он говорит себе: «Не надо бояться, нужно быть храбрым, всегда есть вещи похуже»; и первый язык пламени достает до его лодыжек, и электричество несется по венам-меридианам; и он приказывает своей душе стать свободной, а огонь приближается; и он знает, что его лицо расплавится, и что он исчезнет в небесном своде, его несчастная жизнь забыта; и он изо всех сил старается собраться и заставить себя действительно поверить в эту церемонию как в процесс очищения ради лучшей жизни, старается принять неизбежное, знает, что он не должен испытывать эмоций; и его кидает из одной реалии в другую, он понимает, что никто не держит на него зла и что он не сделал ничего плохого.

Гнев — это эмоция, которой подвержен каждый человек на Земле, по крайней мере, так мне кажется, и может, действительно существуют люди, которые никогда его не испытывали, гнева, но я никогда их не встречал. Они могут существовать в Библии, жить чистой американской жизнью изобилия, они могут жить в ашрамах Бхагават Гиты в Индии, жить чистой жизнью воздержания; это могут быть святые, сидящие, скрестив ноги, в Гималаях, это могут быть бродяги, бредущие по Сьерра Неваде, на вершине этого холма таковых нет. Человек, который никогда не знал гнева, идеален, а вокруг меня повсюду царит гнев, он очевиден, он замаскирован или проявляется открыто, медленное кипение и разъяренная жестокость, ужасающая ярость, жаждущая мести. Чтобы взорвался этот гнев, нужна только искра, и когда продавец мороженого заходит в корпус Б, он заходит в настоящий кошмар. Это не игра разума, не мысленная пытка, которой он может попытаться противостоять, теряясь в сумасшедших метаниях других изгнанных парней. Этот гнев жесток, и беспощаден, и в миллион раз ужаснее, чем просто негодование. Чистый, вырвавшийся из оков гнев вскипает и изливается, это те невероятные последствия его собственных действий, когда он психически вымучивал стольких парней из корпуса Б. Скольких, я не могу и догадаться, но слишком многим из нас знаком этот шоколадно-мороженый пидарас. У него под глазами уже стоят два фингала, но ему всегда будет мало, он появился здесь в худших из возможных моментов, его узнали те, над кем он издевался, на кого выебывался, и это возмездие будет гораздо хуже, чем приговор к долгим годам тюрьмы. Закованные в полицейские клетки, мы упали на самое дно своей жизни, у нас есть время подумать, и поплакать, и пожалеть о совершенных грехах; и мы напуганы и пытаемся успокоить дрожь в своих потрохах, мы боремся с приступами тошноты от этого заключения. Я хорошо помню, как насильник-мороженщик стоял у решетки, с надутыми губами, вжатыми в сталь, смеялся надо мной, сыпал соль на мои свежие раны и тряс свои яйца, расстегивал ширинку и вываливал хуй, обещал выебать мою мать; и я чувствую, как пульсирует шрам на моем лбу, я еще острее чувствую ненависть, я взвинчен до предела, и концентрируюсь на всем том гневе, который есть в моей душе; и цель этого гнева — один жалкий человек, он думал, что он чем-то лучше нас, и это его самая большая ошибка, он думал, что он никогда не окажется за теми же стенами, что и люди, над которыми он насмехался. Это распространенное заблуждение, я тоже всегда так думал, думал, что я лучше, чем остальные люди, потому что неспособен на насилие, или убийство, или другие гнусные преступления, я невинный человек — я виновный человек, до хуя в чем виновный, злобный ублюдок, такой же, как и самые страшные преступники, не лучше и не хуже. Насильник-мороженщик думал, что он неуязвим. Директор играет в свои старые игры, но он защищен, и наши тюремные правила не доебываться друг до друга, больше не действуют, мы знаем, что не надо делать прецедентов. Насильник — это легкая закуска, заманчивое предложение, отброс этого мира, Директор, и Жирный Боров, и судья, и переводчик сливаются в одно целое, а мороженщик стоит на передовой, и он настолько глуп, чтобы поверить, что за клубничное мороженое на палочке и ванильный рожок может купить такую же неуязвимость. Должно быть, он совершил нечто достаточно гнусное, чтобы очутиться в корпусе Б, а не в изоляторе и не в особой камере. Я хочу знать, какое преступление он совершил, понимаю, что он рохля, как любой другой задира на игровой площадке; и он печален, и его лицо входит в фокус, но я все еще не могу разглядеть его, я не вижу за его маской ребенка; и проходит час, и я слышу барабаны, удары грохочущих четок, от которых мой шрам странно и приятно ноет; и они бьют все тяжелей и быстрей, и я слышу шум и вздрагиваю, это леденящий душу пронзительный вопль, который страшнее любого гоблина; и он доносится из-за зеленой двери, и некоторые парни идут в противоположный конец камеры, другие же вскакивают на ноги и бегут на сафари; и этой толпой мы врываемся в туман и не чувствуем запаха ссанья, раскаленная мгла спускается на долину с африканских холмов Конго, а насильника засунули глубоко в могилу; и парни орут на него, пинают его в грудь, и я не знаю значения слов, срывающихся с моего языка, но я издаю подходящие случаю звуки, я подоспел вовремя; и стоит рев, и этот рев прерывается, и я внезапно понимаю природу происходящего; и мы обвиняем его в том, что он выебал наших матерей, и выебал маленьких мальчиков, и до смерти заебал красивых женщин, и сжег их, и они сгорели заживо с воспоминанием о своих последних секундах на земле; и мы обвиняем его во всем, что еще более гнусно, чем мы сами, в каждом невыразимом словами преступлении, которое превратило его в форму низшей жизни; и он — действительно насильник из полицейского участка, он изнасиловал умственно отсталого подростка в клетке, он дал ему мороженое и потребовал расплаты, не деньгами, пустая клетка и напуганный мальчик, он выбрал неподходящий момент для выебонов; он стоял у решетки в этой нечеловеческой стране, между правосудием, и наказанием, и запугиванием: «Я выебу тебя, я хорошенько тебя выебу, я очень сильно тебя выебу, отъебу твою мать так, что она не сможет больше ходить, мои друзья, и вы мои друзья, все вы, мальчики, мои друзья, мои очень хорошие друзья, мои друзья, ебать вас всех, ебать очень жестко, хорошенечко вас ебать»; и он смеется, он плачет, у него нет никаких друзей в Семи Башнях; и удар попадает ему по носу, и нос раскалывается, и его изо всех сил бьют по яйцам; и весельчак начинает тереть свой пах, предлагает нам выебать насильника-мороженщика: «Я выебу его хорошенько, выебу его сильно»; он расстегивает молнию на штанах, и мы вне себя от гнева, мы — неисчислимые оборотни, и пидора пиздят и пинают, и он убегает из комнаты, чуть позже мы с ним разберемся; мы возвращаемся к насильнику, и он всхлипывает, и протягивает руку, и показывает обручальное кольцо, умоляет о милости, ему жаль: «Жаль, мои друзья, простите меня, сжальтесь над моей семьей, над моей женой и матерью, пожалуйста, простите меня, я слабый человек, и я не пидорас, я просто хотел напугать вас, я шутил»; и он смеется, и от этого все выглядит еще хуже, еще извращенней; и сыплются удары, и мороженщик-насильник ссыт в штаны и обсирается, на его светлых штанах проступают пятна — я в этом не участвую, я остаюсь лежать в кровати, с моим талисманом удачи, ты что, действительно забыл? — и я почти во главе толпы, не хуже и не лучше, чем любой другой человек в этом мире, и мы все — это одно мощное тело, изрыгающееся праведным гневом, мы знаем, что шоколадно-мороженый насильник — это мразь, ему смешно, когда он изголяется над невинностью, оскорбляет маленьких мальчиков, запертых в клетке и ждущих, когда их вылечат и направят на путь истинный; и мы помним, что это мы — невинные люди, и нам хорошо; Директор в своем офисе перелистывает документы, а в них значится, что продавец мороженого отправлен к парням в корпус Б; Директор забавляется старыми способами, он был счастлив, совершив распятие, но какая нам разница, гнев — это сила, нас невозможно остановить; мы атакуем его, а он на коленях, он молится, но Бог не слышит его, потому что мы пиздим его по голове, и он падает на пол; и его пинают, и он отползает к кабинкам, может, он думает, что он — человек-крыса и может спастись, убежав через дырку, уплыть через коллекторы и добраться до открытого моря, найти судно, которое отвезет его к новой жизни, в колонию осужденных в Австралии; и там он может спустить свой гнев на аборигенов, на кого угодно, кто не может дать сдачи и за кого некому заступиться, и если он не сделает этого и не утонет, он будет жить в крысином замке; и он вываливает на себя мусорную корзину, и грязная туалетная бумага рассыпается по его плечам и затылку; и еще больше ударов сыплется на его пах и живот, парни пытаются всей толпой протиснуться в маленькое пространство кабинки, его голова лежит на каменной кладке, на которой мы сидим, освобождаясь от шлаков, чей-то ботинок вдавливает в дыру сломанный нос, насильник задыхается, кровь забивает его ноздри; и я слышу, как колотится его сердце, пытается выжить, и вот появляется стекло, длинные осколки ломаного льда, мерцающие в тумане, как будто взошла полная луна, и оборотень будет разрезан в клочья, кажется, он знает это, даже не видя, как вытащили ножи; его поставили на ноги и дергал за руки, все, что нам нужно, так это крест, и стекло режет туда и сюда, вверх и вниз; и его кожа легко рвется, и глаза, которые заливает кровь, — это глаза напуганных детей, над которыми он издевался, это глаза поросят, визжащих и просящих молока своей матери, и это молоко превратилось в мороженое; и мороженщик-насильник мычит и молится за свою мать, он хочет свою мамочку; и поросята и все остальные невинные звери на рынке орут под поднятыми ножами, языки выдраны из их глоток, но они не сделали ничего плохого, уебка заталкивают в сортирную дыру, прижимают с одной стороны лицо, яремная вена разрезана стальным лезвием, и насильник-мороженщик дергается и сопротивляется, но его крепко держит парень в полосатой пижаме; и, кажется, он шепчет гимн, или псалом, или, может, напевает колыбельную, и кровь льется стремительным потоком, кожа становится мраморно-белой; и я вспоминаю о заключенном, который под своим волшебным одеялом так умиротворенно, с такой непередаваемой покорностью взрезал себе запястья, и, должно быть, крысы почуяли кровь и уже торопятся сюда; и наконец этот никчемный насильник мертв, и мы выплеснули свой гнев, и стены пещеры сужаются; Директор анализирует подробности свидетельства о смерти осужденного, парни из корпуса Б несколько минут стоят вокруг тела, а потом возвращаются в камеру и укладываются спать.

ТЮРЬМА

Через два месяца после смерти насильника-мороженщика, которую Директор счел самоубийством, громкоговоритель выплевывает ломаную фразу, и моя мечта становится реальностью. Я учил слова по лихорадочным догадкам, когда я расшифровываю их значения, мой шрам вибрирует, я знаю только основной набор и не могу участвовать в разговоре, но это в миллионы раз лучше, чем ничего. Я — бродяга, живущий объедками, знающий, что у него есть внутренняя сила, и эта сила различит его в самой темной ночи при условии, если он достаточно долго сможет оставаться сконцентрированным. Битва никогда не кончается, голоса подстрекают идти туда, куда я не хочу идти. И хотя я по-прежнему изгой, я также часть корпуса Б. Парень из Конго устроился на соседней кровати, и мы обмениваемся знаками, но он не усваивает новых слов, остается верным красной земле Африки. Бу-Бу занят своими спичками. Папа и гоблины днями сидят на ступеньках и пялятся на свечу по ночам. Я все еще не видел, чтобы они спали, но знаю, что должны. Мясник бродит по двору и ищет свою жену и его улыбка меркнет. Рукоятка его ножа явно видна из-под ремня. Живчик и Милашка сдвинули кровати, и теперь они соседи, и в ранние часы я периодически слышу ритмическое поскрипывание, но не испытываю приступа любопытства и остаюсь спрятанным под своим одеялом, хотя замечаю, что они редко спускаются по утрам забирать молоко. Нарков в основном отпустили или перевели, а те, кто остались, получили нового поставщика из числа старых надзирателей, которые вернулись на место команды амбалов. Парень, торгующий герондосом, напоминает мне Микки Мауса, его жизнерадостная улыбка приветлива, бунт подавлен, а хаос царствует. Парни делают то же, что и всегда. Играют в домино и в карты. Пинаются, и дерутся, и готовы пырнут друг друга ножом. Фокусируются на своих четках и считают минуты.

Работа — это то, чем я живу. У меня есть моя собственная работа, и это является моей обязанностью. Еще это мое наказание. Меня не волнует, что обо мне подумают. Я делаю то, что должен делать, а они делают то, что хотят. Мы поставлены в такие условия, в которых должны осуждать друг друга, но лучше все же не судить. Парни из корпуса Б — это плохо пережеванные отбросы, но в тоже время мы бриллианты, грубо ограненные, но все еще умудряющиеся блистать. И этот мутант-мартышка хлопает меня по плечу и бормочет на диалекте джунглей, шевелит слабыми пальцами, вытягивая их в сторону громкоговорителя, и я четко слышу свое имя, понимаю, что они вызывают мистера Рамона. Это я, Дж. Дж. Рамон, возлюбленный сладкой Рамоны, блуждающий тюремный панк, который постарался не запачкать свое рыльце. И этот гоблин отдергивает назад свой капюшон, и его глаза чисты и глубоки, огромный резиновый рот искривляется в усмешке, разрезая напополам нижнюю часть его черепа; и до меня доходит, что это тот парень, которого ткнули вязальной спицей в день, когда я прибыл в корпус Б, но я боюсь утверждать наверняка. Его радость огорчает меня, хотя я странным образом не чувствую страха. Он поворачивается и тяжело шагает назад, к ступенькам, где его ждут его приятели, Папы нигде не видно, его книга закрыта и стоит, прислоненная к стене. Я дохожу до ворот, нервничаю, потому что меня вызвали, понимаю, что меня вызывают на встречу с Директором. Я не сделал ничего плохого.

Меня ждут двое надзирателей, и, бросив украдкой взгляд на пятачок, я вижу, как Али уставился в пространство, ждет большого транжиры, который распахнет перед ним свой кошелек. Меня уводят, ведут через комнату свиданий, там матери склонились на грязные сетки, пытаясь внимать своим сыновьям, они любят и жалеют своего сбежавшего цыпленка, прикосновения хрупких пальцев к пережеванным культям; и я вижу Папу, и я ошеломлен, он возвышается над крошечной деревенской женщиной в ворсистом платке, и слезы стремительно стекают по его лицу. Но мне не разрешается останавливаться, надзиратели подгоняют, я иду вперед, по переходу, думаю о Папе, пытаюсь разобраться в нем, карабкаюсь по ступеням в офис Директора. Короткое ожидание во внешней святая святых приемной, и вот я в офисе, стою перед его столом, Жиртрест справа, медлительный, стоит на том же месте, как и в мой первый визит.

Директор пялится на лист бумаги, часы тикают так, будто сейчас взорвутся, я и убеждаю себя, что я настолько сросся с системой, что я вне пределов досягаемости Директора. Что еще он хочет от меня? Этот нервный завуч выдерживает паузу, поднимает голову и начинает говорить, он ничтожный мудила, но великий диктатор. У него есть сшитая по нему униформа, он подписывает приказы о том, чтобы парней морили голодом по героину и кормили нас языками со скотобойни, посылает мороженщика за своей смертью, насылает на нас вшей, и наполняет наши кровати чешуйницами, и принуждает нас идти под холодный душ, каждый день нашей жизни тыкает нас носом в дерьмо, распинает загадочного человека на райских островах. Может, он собирается пришить мне случаи сексуального насилия, домогательства до детей, сделать из меня серийного насильника и нюхателя трусов? Жиртрест кивает и поворачивается, бесцветная кожа гладка, и лоснится, и пахнет острым лосьоном сафари после бритья. Трудно въехать, что он говорит, прошло много времени с тех пор, как я в последний раз слышал свой язык. Некоторое время уходит у меня на то, чтобы понять его слова.

Похоже, Директор получил сумму денег и переводит меня на рабочую ферму, где у меня будет работа и где я смогу вдвое сократить свой срок. Каждый день работы будет считаться за два дня срока. Жиртрест замолкает. Он улыбается. Директор жизнерадостно лыбится. Мое сердце стучит. Что-то здесь не так. Это должно быть уловкой, ложью, чтобы поднять мой дух, а затем ебануть мне по яйцам. Я одинок, а они заявляют, что кто-то заплатил за то, чтобы меня выпустили из Семи Башен. Жиртрест читает мои мысли, поясняет, что Директор пытается создать систему, в которой у заключенных будет больше обязанностей, и власти будут получать какую-то отдачу. Почему человек, платящий таксисту, должен платить за мое преступление? Мы должны помнить о своих жертвах, о благочестивых гражданах, которые никогда не нарушали закона. Я плохой человек, который отказался признать свою вину, а Директор, с типичным великодушием, осознает, что я иностранец и потому безнравственен, непорядочен. Должно быть, мне тяжело находиться здесь в одиночестве, в компании только со своим высокомерием. Я чужак и я насос для ресурсов его нации, и Директор желает проверить, такой же ли я остался бессовестный, это делается ради всех тех, кто тяжко трудится, плохо живет на свободе. Его улыбка меркнет. Я должен платить за свое пребывание в тюрьме, как финансами, так и относящимися к тюремному заключению благами. Директор подписывает бумагу и передает ее Жиртресту, тот вручает ее надзирателю. Приказ отдан. Дед Мороз дарит мне освобождение одним мановением руки.

Я возвращаюсь в корпус, и в голове полно вопросов. Меня что, правда переводят? Что, действительно кто-то отправил деньги в эту тюрьму? Или же Директор врет? А если так, то почему? Но, несмотря на свой скептицизм, я не могу не думать о ферме и о том, что погода скоро наладится, и я буду сеять, и жать, и барахтаться в свежих продуктах и честном труде. Я прохожу через курятник, и Папа все еще стоит за проволокой, лицом к лицу со своей матерью, и я замечаю, что Мясник разговаривает с женщиной, которая напоминает мне фото его жены, приколотое на стенку над кроватью, но все, о чем я могу думать, так это о том, что я оставлю позади Семь Башен и буду работать на свежем воздухе, круговорот возобновляется, я беру вилы и переворачиваю землю, разбиваю на кусочки слипшуюся глыбу и вытаскиваю червей. Я размечу колышками и тщательно рассею зерно, не упущу из виду ни малейшего кусочка земли, буду нянчиться с ними, и как только эти семена посеяны, и буду поливать почву с кропотливой заботливостью, накрою их, чтобы не склевали птицы. В конце этого тоннеля вспыхнул свет, и я выхожу из асфальтовых джунглей на пятачок, машу Али Бабе, а он хмурится, и кажется, что он не узнает меня, но все равно поднимает руку. Бизнес есть бизнес, может, он считает, что в отдаленном прошлом должен был продать мне одеяло.

Я захожу во двор, и за мной следует мой эскорт, заключенные, которых я едва знаю, ухмыляются и хлопают меня по спине, расспрашивают надзирателей, и это правда, меня действительно переводят. Нездоровое ощущение, которое сопровождает меня по жизни, становится острее. Я чувствую себя выше и сильнее, но странным образом я не испытываю радости. Я должен быть безоговорочно в экстазе, но на самом деле в глубине души я печален. Мне кажется неправильным покидать остальных парней, некоторым из них даже не вынесли приговора, другие отсидели уже многие годы, и я в шоке оттого, что каждый так счастлив за меня. Заключенные возвращаются со свиданий, и обычно после свиданий они грустны, но они видят толпу и подходят, слышат новости и поздравляют меня, и их радость подлинна. Только Папа с сердитым видом торопится в камеру, не произнеся ни слова. Мясник кладет свою лапу мне на плечи и говорит: «Картофель, мой друг, много картофель». Да, копать картошку — это лучшая в мире работа, и я смирно стою на середине двора, окруженный мужиками, которые болтают, и смеются, и изображают, как они собирают виноград и едят яблоки. Я ошеломлен, я прикован к этому куску земли и не знаю, что мне делать дальше.

Надзиратель показывает в сторону камеры, и я иду туда, назад, в пахнущую плесенью комнату, которую я так хорошо изучил, но больше никогда не увижу, из-под подушки вытаскиваю сумку и расстегиваю молнию, бессмысленно разглаживаю мятую одежду, словно мне нужно что-то сделать, но у меня мало вещей, и я снова застегиваю молнию, оставляю сумку стоять в ногах кровати, и я обхожу комнату, пожимая всем руки, продолжаю славную традицию. У зомби сухие и влажные руки, но каждое рукопожатие твердо, это общая черта парней тюремной системы. Во мне взрываются эмоции, и я возвращаюсь за сумкой, жму руку парню из Конго, и он усмехается и говорит: «Изумительно, изумительно», сдавливает мои пальцы; и я опускаюсь на колени и залезаю под кровать, я ищу свой дом, а вижу только пустое пространство, понимаю, что его украли. На меня накатывает ужас, и я встаю, поворачиваюсь к ближайшим сидящим от меня зекам. Мне нужно найти мой дом. Я начинаю орать, но они только удивляются. Некоторые заглядывают под свои кровати и отдергивают одеяла, а я сижу и трясусь, пытаюсь подумать, парализованный, я помню все эти спички и часы планирования, отрезы, и выравнивание, и приклеивание, я забылся своей работой, я делал то, что должно было быть сделано, подправлял, пусть и символично, а теперь какой-то вор забрал его, но я найду этот дом, я никуда не поеду, пока не найду его. Появляется гоблин и рысью пробегает по камере, заглядывает за зеленую дверь, оборачивается и орет, из-за двери извергается густой туман; и меня поторапливают, и я спешу по проходу и врываюсь в джунгли, глаза жжет от дыма, и дым идет от моего горящего дома.

Пламя вырывается из нижних окон, кирпичи под ними обожжены и изогнуты, передняя дверь взрывается, и огонь набрасывается на пожарных, которые пытаются ворваться в дом с топорами; и я смотрю на окно верхнего этажа, а там мама колотится в стекло, лицо прижато, и нос расплющился, и огонь стремительно вырывается перед парадным нашего дома, тонкие змеиные языки шипят и поджигают подоконник; и она отскакивает назад, кулаки стучат по стеклу, стекло дрожит, но не раскалывается, и ее образ меркнет, а дым сгущается вокруг нее, и боль искажает ее лицо; и я пытаюсь вырваться, побежать и спасти ее; но пожарные держат меня, а я вырываюсь и брыкаюсь, но они меня не отпустят, они говорят, что там я ничего не смогу сделать, что они и так стараются спасти ее, и я ору, и она кричит, но никто не слышит, комната стала белой от дыма, и она кашляет, и она в панике; и огонь поднимается в доме и снаружи дома, и она бьется головой о стекло, и оно трескается, но не раскалывается, кровь течет по ее лицу, и мама — самый лучший человек в мире, и она в огне, засосана, и потеряна, и расплавлена, ее лицо оседает и превращается в кость, и я тоже хочу умереть, я пытаюсь прорваться к ней, я дерусь и становлюсь безумным, пожарный дает мне пощечину — он хочет спасти мне жизнь, крыша обрушивается и хоронит мою мать в доме, который теперь превратился в могилу, ничего не осталось, только насмехающиеся огни танцуют, вздымаясь вверх в ночи.

Папа стоит около раковин со скорбным видом. Гоблины орут и показывают на дом. Он вздыхает и пытается разобраться с ними, но они в ярости, они начинают брыкаться, и это первый раз, когда Папа встречает сопротивление, он принимает их мятеж и наступает на них с вязальной спицей, осторожно, чтобы никого не ранить, чтобы только защититься. Он уходит из туалета, терпеливый учитель, которому приходится иметь дело с неразумными детьми. Мясник достает свой нож и следует за Папой мимо кроватей во двор. Кувшин воды вылит на горящее здание, и оно шипит и трещит, и я понимаю, что гоблин в пижаме разрушил мой дом и убил мою мать; и я пытаюсь вырваться из непробиваемого оцепления пожарников, которые превратились в тюремных надзирателей, рот вспенился, а ноги отбрыкиваются, парни из корпуса Б пытаются успокоить меня, и от удара дубинки я вырубаюсь.

Меня выносят из дома и кладут в карету скорой помощи, и полиция говорит с соседями, а пламя неистовствует, и те говорят: «Бедный мальчик», и рассказывают о том, как начался пожар, и что теперь с ним будет, ведь он совсем один, его бабушка умерла, а отец может быть где угодно, у него нет ни сестер, ни братьев; и я крепко сжимаю свой талисман и плыву с мамой, которая умирает от боли, делаю прыжок во времени, я забылся в мыслях Бабы Джима на его погребальном костре и в мыслях Джимми Рокера на его электрическом стуле, я думаю о папе, который бросил нас, а мама этого не заслужила, она не сделала ничего плохого. Она не заслужила смерти. Она была невинна. Жертва. Мы забываем жертв. Люди, как я. Должно быть, именно этот парень в пижаме и убил ту бедную женщину, и об этом говорят на игровой площадке, и болтовня на школьном дворе разламывает меня надвое, задиры вокруг меня дразнятся, Бу-Бу, Бу-Бу, почему ты не говоришь, малыш Джимми, у тебя кошка откусила язык или тебе его отрезали за то, что ты врал, почему ты не болтаешь, скажи нам, что ты думаешь, потому что ты отсталый дебил и плохой мальчик, правда, что ты убил собственную мать?

Большие мальчики не плачут, хорошие мальчики не суетятся, и я сижу в каком-то офисе с подручными, и они добры, они приносят плитку шоколада и пластиковый стакан с апельсиновым сквошем, у него вкус такой, как будто он химический, но я не жалуюсь, я просто ем шоколад и пью сквош, и мой взгляд зафиксирован на ковре, на котором лежит длинный волос; и я думаю, почему пылесос не убрал это, раннее утро; мама убирала офисы, она бы убедилась, что работа сделана хорошо, и глаза этих опекунов пристально смотрят поверх очков, и их губы формируют вопросы; и я еще сильнее уставился на ковер, зная, что вокруг меня расплавленные лица, вся эта черная и синяя плоть, и эти гоблины спаслись от пожара, а мистер Справедливый и Руперт и мишка Йоги — все умерли, как и мама; и они шепчут в темноте под моей кроватью и скрежещут зубами, и приходят двое полицейских и тоже задают вопросы, они говорят, что им жаль меня; и один выходит и приносит сэндвич и банку с газировкой, и я по-прежнему спокоен, но я знаю, что им жаль этого злобного мальчишку.

И несколько позже я уже в другой комнате, и вокруг меня еще больше опекунов, они что-то пишут на кусках бумаги и кладут их в картонные папки; и я больше ничего не говорю, просто смотрю в окно и думаю о маме, а они говорят о смятении, и отрицании, и шоке, и для меня это ничего не значит; и я представляю, как я покидаю свое тело и плаваю под потолком, и вижу себя в большом здании в каком-то месте, которого я на самом деле не помню, в комнате находятся другие мальчики, и они называют это домом, говорят, что это особенное место, для везунчиков; и мне не разрешается уйти оттуда, хотя люди, которые руководят этим место, очень добрые, но я скучаю по маме и по бабуле тоже, и убегаю; и полицейские находят меня на автобусной станции и привозят меня обратно.

Я думаю о маме каждую секунду каждого дня. Я вижу, как она сгорает и умирает, и когда я становлюсь старше, я учусь выключать это видение. Мне плохо от этого, что я притворяюсь, что этого никогда и не случалось. И вот я в часовне, и свет слепит глаза; и на мгновение я чувствую то же самое, как когда я смотрел на снег, стоя рядом с Наной и глядя в окно, фонари творят чудеса, превращают его в желтый, и пурпурный, и оранжевый; и Жиртрест издает хлюпающие звуки, я вижу его ботинки рядом со своим лицом, и я чувствую запах крема для обуви, его монотонный перевод извещает меня о том, что тюремный фургон готов к отправке на ферму и что если я не иду с надзирателями прямо сейчас, перевод в рай отменяется.

Я выхожу из тюремных ворот, и ревущая Вселенная предстает передо мной во всем своем брутальном великолепии, она набрасывается на меня, и от этого удара я задыхаюсь. И какая разница, что на моих запястьях наручники и что с обеих боков идут надзиратели, это непередаваемый вкус свободы, чистый воздух полощет одежду, провонявшую тюрьмой, и от его прохлады трескается бледная кожа; и прямо перед собой я вижу, как с холма стекает сланцевый оползень, уносится в глубокое море, и только небо остается господствовать над Семью Башнями, широкое безбрежное небо, под которым еще острей чувствуется клаустрофобия в этих стенах. Я не могу не оглянуться, я загадываю желание для своих друзей из корпуса Б, и мне очень хочется обернуться и посмотреть, следит ли за мной Директор, но я сопротивляюсь этому своему желанию. Я залезаю в фургон, один мой наручник отстегнули и прикрепили к рейке, которая протянута позади переднего сиденья. Свободной рукой я нахожу в кармане талисман, ощущаю его вибрацию; и вот я спокоен, я забыл про свои четки, я крепко сжимаю талисман и надеюсь, что дорога будет счастливой. Моя удача меня не подвела. Я все сделал правильно, и это окупилось. Я еду.

Перед тем, как фургон отправится, подсаживают еще двоих заключенных, один из них — высокий и грациозный, вежливо кивает, что-то говорит мне; и я пытаюсь вникнуть в его слова, но у него нет времени на объяснения, и он отворачивается, закрывает бессмысленно бегающие глаза, веки подрагивают, нет причин для обид. Другой парень — моложе, у него закрытый бельмом глаз и чудовищный шрам, пересекающий щеку. Он не обращает на нас ни малейшего внимания, и это вполне оправданно, потому что все мы понимаем, что самое важное сейчас — это прислонить нос к ближайшему окну и и быть готовыми запомнить все, что мы увидим. На ферме будет легче, чем в Семи Башнях, там современная система с несколько лучшими условиями, но такая же тюрьма. Мы мягко двигаемся с места, и я снова чувствую приступ той внезапной острой боли, которой накрыло меня во дворе; и вместо этого я думаю о сгорающих спичках, я вспоминаю, как кричала мама, и сопротивляюсь, представляю себе Мясника со своим ненаглядным ножом и думаю, что же он сделал с Папой, заставляю себя переключиться и сосредоточиться на поездке, это лучшая из возможных уловок, отвлекающих внимание.

И вот мы скользим вниз по холму, и Семь Башен остаются в прошлом, и я прижался к решетке, я смотрю на мозаику домиков, сгрудившихся один над другим, заштрихованные карандашные наброски в меркнущем свете; и снова кирпичи, и штукатурка, и такая знакомая известка, по стеклам натянута декоративная проволка, темные углы светятся слабым светом, с каменных равнин выступают хрупкие балконы, пахнет едой, и я представляю себе семейный ужин и разговора. Мы притормаживаем на углу, водитель ждет, когда машина, едущая впереди, свернет, нетерпеливо сигналит, невидимый оркестр играет вальс; и по булыжной мостовой шествует пожилая пара, они несут продукты, нас догоняют мальчишки на велосипедах, мчатся по гладкой асфальтовой дорожке, наш фургон, вздрогнув, дергается вперед, и водитель набирает скорость, несется по пустой и ровной дороге, и я больше не вижу ничьих лиц, известка растекается кляксами, меняет цвета, мы тормозим, и цвет и формы снова приобретают четкие очертания. Разодранные плакаты с анонсами фильмов, с изображением черноусого политика, рекламирующие смерть, и разрушение, и жизнь, и любовь. Мы снова набираем скорость, и я окидываю взглядом своих попутчиков, карандашный набросок становится детским рисунком, начерченным мелками по асфальту, мы заехали в центр города, и я должен быстро впитать в себя этот калейдоскоп образов.

Я разглядываю проволоку на окне, на подоконнике лежит обычная пыль, валяются дохлые насекомые, когда нас везли на холм, мы тоже хотели запомнить окружающий мир, но тогда мы были слишком зажаты и тревожны, не знали еще, какую драгоценность мы теряем, все было таким привычным, что мы не могли этого оценить. Но чувство облегчения и вдохновленности сильнее растерянности, и я тихо смеюсь и пытаюсь запомнить все их этой короткой экскурсии, но про себя я знаю, жизнь налаживается. Мне очень повезло. Есть масса заключенных, которым гораздо хуже, мир переполнен бедными и голодающими, инвалидами и душевнобольными, жертвами преступлений, которые действительно заслуживают сочувствия. Мы останавливаемся и снова срываемся с места; и это напоминает о том, как было в Семи Башнях, фургон движется, и я возвращаюсь в реальность, мы останавливаемся около кафе на углу; и свободные мужчины сидят за столиками, и пьют кофе, и выпивают спиртное из маленьких рюмочек, и говорят со свободными женщинами, которые подносят к своим ротикам маленькие пирожные; и я внимательно рассматриваю этих женщин, и мне нравится, как изящно они размахивают руками, подчеркивая сказанное, я удивляюсь, когда вижу, как Али Баба приносит стаканы с водой, я уверен, что видел его последний раз в Оазисе. Мне хотелось бы побыть здесь подольше, но надо спешить, и мы мчимся мимо новых и высоких зданий, офисов и складов, выруливаем на широкое шоссе с сотней машин, здесь двустороннее движение, и шоссе выравнивается и ведет нас из города в наступающую ночь.

И мы движемся на постоянной скорости, и вскоре сгущается тьма, тяжелая чернота, и эту тьму простреливают желтые дорожные огни; и в проезжающих мимо машинах и грузовиках сидят привидения, и мы видим армию жуков-светляков, и значит, мы едем мимо деревни, неоновый перекресток с новым бетоном и грязными следами от шин грузовиков, на бетонной платформе сидят седовласые люди, играют четками, неспешно пьют пиво, а другие люди сидят за шероховатыми столиками, рубятся в домино, старые бойцы, прилипшие к своим миниатюрным стульчикам; и я представляю себе раскинувшиеся поля, и оливковые рощи, и дикие леса, и море неподалеку, с рыбацкими лодками и контейнеровозами, и когда снова сгущается тьма и пропадают дорожные огни, на небе появляются тысячи звезд и даже, может быть, хвост кометы; и я понимаю, что уйма времени прошла с тех пор, как я смотрел в ночное небо, я не могу вспомнить, когда в последний раз я видел это. И радость от того, что меня перевели, растет и ослабляет мою решимость, и я начинаю раздумывать, может, я ошибся в Директоре, доверчиво внял рассказу о распятии и смертельных уколах героина. Он протянул мне руку помощи, сказочка о том, что кто-то заплатил за мое освобождение, — это просто маска скромного человека. Он спас меня от психопата по имени Папа, он — средоточие зверства городского человека, он разрушил мой дом спасения. Папа — злой, он не хотел отдавать мне свои спички, тайно прятал их вместе со своими гоблинами. Но я и сам по-прежнему весь — сплошное слабое место, я снова переосмысливаю и заново открываю истину, и настоящее становится важней всего.

Мы едем уже добрых два часа, и плотные тучи затянули звезды, и какое-то время мы ехали в полной темноте; и вот я вижу свет вдалеке, электрический шар, который горит и превращается в сияющую сферу; НЛО озаряет вакуум, и мы даже пока не сбросили скорость и не свернули на покрытую свежим асфальтом дорогу, но я уже точно знаю, что это ферма. Бетон разлинован аккуратными белыми полосами, впереди слабо светится забор, ограждающий ферму по внешнему периметру, соединенные друг с другом стальные сторожевые вышки, на верхушках — застекленные караульные, ферма большая, она расположена в низине, след цивилизации на фоне дикой природы, это больше похоже не на корабль, а на спасательную станцию; и за ярко сияющими огнями — поля, на которых мы целый день будем работать, а ферма даст нам кров и заботу. Мы тормозим перед воротами, и я вдыхаю запах смолы, я хочу туда, за эти ворота, хочу увидеть, как передадут мои документы, здесь чисто выбритые, толковые надзиратели, в их офисе мерцают компьютеры, стальные ворота обтянуты проволокой с лезвиями, по сравнению с Семью Башнями здесь все функционально, все на виду. Ворота беззвучно поднимаются, наш фургон скользит по асфальту; и я не знаю, заехали ли мы с парадного или с запасного входа, и на ослепительно белую поверхность ложатся синие тени. Я уже понял, что ферма — это о пространстве и современном мышлении, о прозрачных границах и понимании, о хорошей пище и надеждах на будущее.

Надзиратели не пытаются изображать из себя мачо, это другое племя, они не похожи ни на амбалов, ни на обычных вертухаев Семи Башен, дверь открылась в тот же момент, как мы затормозили; и жизнерадостный служащий снимает с нас наручники, раздает указания и машет рукой, поторапливая нас на выход. Прожектор приветливо освещает нам путь, эскорт обменивается документами, надзиратели кладут их на пюпитр и подписывают, в прохладном ночном воздухе чувствуется тепло электричества. Нам не читают лекций, нас не томят в ожидании, нас проводят через ворота, ведут по пустому коридору, в котором пахнет отбеливателем, и мы чувствуем себя непринужденно и расслаблено. Мне кажется, что будет поворот, но его нет. В этой обстановке чувствуется порядок и благопристойность, здесь все невероятно яркое, жизнь начинается с чистого листа. Перед стеклянной дверью снова изучают какие-то документы, и я наблюдаю за надзирателями; это обученные профессионалы, и в них нет ни ярости амбалов, ни непредсказуемости наших обычных халтурщиков. Здесь не будет знакомства в часовне, здесь нет ни орущего во всю глотку диктатора, стоящего на ящике, ни наркодилера Жирного Борова; и меня отделяют от остальных и ведут по другому проходу, проводят через тяжелую дверь, наконец вводят в камеру, и эта камера практически великолепна.

Справа — душевая комната, и двое надзирателей ждут с полотенцем, пластмассовой корзиной и оранжевым банным халатом, куском мыла и спреем от насекомых. Они жестом показывают, чтобы я раздевался, и я подчиняюсь, оборачиваю полотенце вокруг пояса и кидаю в корзину свою грязную одежду. Один показывает на мою сумку, и. я расстегиваю ее, он надевает резиновые перчатки, встает на колени и роется в моей поклаже, вытаскивает одежду. Мой нож остался в Семи Башнях, так что у меня нет с собой ничего опасного. Я внезапно вспоминаю о своем талисмане удачи, сердце подпрыгивает, и я указываю на корзину, и они отходят в сторону; и я роюсь в одежде, которая уже стала пахнуть по-другому, залезаю в карман своих джинсов и отстегиваю безопасную булавку. Талисман покоится в моей руке, и надзиратели сгрудились вокруг меня, чтобы рассмотреть, что это; один хмурится, другой остается невозмутимым, третий улыбается и говорит: «Очень хорошо, мой друг, очень хорошо».

Я встаю на кафельную плитку душевой и снимаю полотенце, поднимаю руки и наклоняюсь вперед, подвергаюсь процедуре обыска; и всем становится ясно, что у меня нет оружия и наркотиков, и после этого меня опрыскивают химическим составом, какой-то смесью, убивающей микробов; и эти люди неагрессивны, указывают мне на кран, из которого льется холодная вода, шокирующая и живительная, они включают теплую воду, и я моюсь с мылом, крепко сжимая талисман; и биение моего сердца впитывает его вибрации, и мыло пахучее и ядреное, и до меня доходит, что с тех пор, как мама дала мне этот талисман удачи, это первые глаза, увидевшие его, но это не имеет значения, я не могу без него выжить; я слышу, как надзиратель что-то говорит, и споласкиваюсь, вытираюсь и набрасываю халат, и мне протягивают пару непонятно откуда взявшихся резиновых тапок, и я натягиваю их и чувствую, что я такой чистый и живой, как никогда в жизни.

Я выхожу из душа и в первый раз замечаю, что на стене висит камера наблюдения, здесь разумный, но жесткий порядок; и мы идем дальше по корпусу, проходим мимо аппаратной, в которой сидят бесчисленные надзиратели и смотрят в телевизоры, и в один из экранов показывает пустые душевые. Меня довели до камеры и впустили внутрь. Я не слышу драматического скрипа засова, но дверь легко захлопывается за спиной, и я точно знаю, что заперт. И в этой камере очень чисто, здесь есть раковина для умывания и унитаз, кровать прикручена к полу, на ней лежат новая подушка и хрустящая наволочка, два сложенных одеяла постелены ровно посередине кровати. Удивительно, здесь еще и батарея. Это действительно роскошное место, окна зарешечены, пусть безнравственность останется там, снаружи, а внутри царит добродетель; и я вижу, что справа находится какое-то сооружение, похожее на большой сарай, впереди тусклая линия забора, за ней — темнота, а слева строение типа барака. Утром я смогу разглядеть все в деталях. Я один — и это прекрасно. Я встаю над унитазом, смотрю, как желтеет вода, дергаю ручку, и все это смывается с гениальностью техники современной эпохи. Я поворачиваюсь к раковине, мою руки теплой водой. Тишина изумительная, быть в одиночестве еще лучше. Я снимаю с себя одежду и, голый, прислоняюсь к батарее.

Я изучаю камеру на предмет следов жизнедеятельности, ищу паутину или застрявшую моль, но ничего нет. Есть выключатель, и теперь у меня будет свет; и я испытываю облегчение, лампа в скромном абажуре, а заслонка проделана прямо в двери. Я нашел уединение и защиту, и, счастливый, я вспоминаю тех двух покинутых бродяг, Джимми Рокер бьется в конвульсиях на электрическом стуле, телефон звонит, и электричество отрубается, и входит мистер Льюис, сообщает Джимми, что его освобождают, они поверили в то, что ты точно не убийца, парень. Джимми благодарит Джерри Ли, он знает, что теперь все будет хорошо. Он смотрел смерти в лицо и снова будет жить. Его грузовик ждет, полный бак бензина и ящик со льдом, наполненный пивом до краев, Мари-Лу согревает своим телом пассажирское сиденье, зовет большая дорога. И на погребальном костре я вижу Бабу Джима, через толпу продирается Ганеш и хватает своим мощным хоботом тело этого хорошего и чистого парня. Джима несут в ашрам, и там он быстро приходит в себя, его мысли чисты и сосредоточенны, он вернулся в лабиринт. Возникают оба странника, чудесным образом невредимые, обуреваемые жадным желанием продолжить свои поиски, они так и не узнали, какие им были предъявлены обвинения, но они счастливы тем, что их невиновность оправдана. Я снова надеваю халат и вытягиваюсь на кровати, закрываю глаза, и мне дышится легко, теперь я за пределами досягаемости гоблинов и в мире со всем миром.

Полицейские считают, что я беглец, но я просто вернулся в родные места и не сделал ничего плохого, просто хочу немного побыть сам по себе; и я иду по дорожке от автобусной остановки, и я не могу не любоваться новогодними елками, стоящими в окнах, какие-то — искусственные, а другие — такие настоящие, что чувствую их хвойный запах; и иногда на них сияют фонарики, хотя сейчас день, и стар и млад сидят по домам и ждут; и я надеюсь, что никто не остался в одиночестве; тротуары посыпаны солью и стали песчаными, скалистая поверхность луны, и я топаю по дороге, которая превратилась в жидкую грязь, и прохожу мимо магазина, в котором много лет назад маленький мальчик выиграл на конкурсе мишку Руперта; и я останавливаюсь и смотрю в окно, но той женщины, которая здесь работала, больше нет; и теперь это другой магазин, в нем продают экзотические продукты, а раньше здесь были оловянные солдатики, и игрушки, и вещи первой необходимости; и впереди меня, через дорогу, площадка, засыпанная белым хрустящим снегом, а еще она пустынна, потому что на улице очень холодно; и я пересекаю дорогу и иду по краю, по обледеневшей тропинке, несколько раз поскальзываюсь и один раз почти падаю, раскидываю руки в стороны, словно конькобежец; и время уже поджимает, и я срезаю путь к игровой площадке, я вижу, что папоротник пригнулся к земле, а деревья кажутся больше, и они без листьев и похожи на сожженные скелеты, и мне больше всего нравятся хвойные деревья, потому что они приятно пахнут, и всегда зеленые, и потому кажется, что они бессмертны; и меня часто предупреждали насчет папоротника, говорили, чтобы я держался от него подальше, просто на всякий случай, и я никогда не понимал, что значит этот всякий случай; но теперь мне пятнадцать, и я точно знаю, что в этом мире существуют плохие люди, и проходя мимо, я обхожу кругом качели, и толкаю их, и слышу, как противно заскрипело дерево о металлическую изогнутую рамку и лезу на горку, и ветер на вершине становится еще холоднее; и я — король замка, оглядываю свои снежные владения; и обрывки облаков красные, и пурпурные, и окаймлены оранжевым; и вот прошли уже годы, и я успел пожить с приемными родителями, но из этого ничего не вышло, и я меня отправили в другой дом; и в один прекрасный день я Замечаю знакомое лицо, и у Рамоны все такие же самые глубокие и самые черные глаза, и она узнает меня; и мы усаживаемся на улице и обмениваемся историями, и это уже было довольно давно, а сегодня годовщина пожара, и я всегда помню об этой дате, я и спрыгиваю на землю и иду туда, где растет папоротник, и нахожу прогнившее дерево, в дупле которого мы с мамой много лет назад спрятали старые папины санки, мы не хотели огорчать Нану, и я вытаскиваю их и стряхиваю с них грязь и сгнившие листья, и папоротник остается за спиной; и я иду по площадке, долго и утомительно топаю по девственному снегу, оборачиваюсь и вижу свои следы; и мне жаль, что я испортил ровную поверхность, но мне известно, что все хорошее кончается, и от санок остаются две летящие канавки; и дерево, из которого они сделаны, грубое и растрескавшееся, и полозья обиты полосками жести; и там, где вбиты гвозди, появились следы ржавчины, и эти санки — тяжелые и добротно сделанные, и прошло столько лет, но они все так же легко скользят по снегу; и я дохожу до края площади и стою, смотрю с откоса вниз, и до подножия очень далеко отсюда, и если санки вовремя не остановятся, я выскочу на дорогу и разобьюсь, и я оглядываюсь на площадку и вдалеке вижу Рамону, она закутана в свою кожаную куртку, у нее неизменная ярко-красная сумка; и она бежит и тяжело дышит, и я вижу морозный туман вокруг ее лица; и она подбегает ближе, и она смеется и кричит: «Подожди меня, мистер Рамон, подожди меня».

Это был самый лучший ночной сон в моей жизни, и тяжелый металлический лязг колокола на побудку кажется мне больше похожим на тонкий перезвон музыкальной подвески. Дверь отпирается со слабым щелчком, и я зеваю, и потягиваюсь, и думаю, а не принесут ли мне завтрак на подносе… Солнечный свет сочится в окно, отражается в белой эмульсионной краске, и я выкатываюсь из кровати и встаю у окна, вглядываюсь в горизонт, где небо сливается с лесом, под небом расстилаются ровные зеленые поля. Строения справа оказываются секциями ангаров для упаковки и хранения фруктов и овощей, слева, за бараками, грубо вспаханная земля, и скоро ее разровняет бульдозер. И я не вижу границ, а это значит, что я снова стал частью этого мира. Я сижу на своем личном унитазе и чувствую себя превосходно, предаюсь воспоминаниям о жизни на сафари, зловоние ностальгии и опасность быть кастрированным крысиными зубами. Странно, что я не засиживаюсь, даже здесь. Я раздеваюсь до трусов и моюсь, наклоняюсь и дотягиваюсь до чистых пальцев ног, делаю маленькие круги головой, и вот я готов, я вытираюсь и одеваюсь, выхожу в коридор и иду на запах еды, влившись в поток медленно бредущих заключенных.

Я дохожу до ворот, и моя умиротворенность разбивается вдребезги, но самым наилучшим способом. Вначале я опечален тем, что, возможно, это еще одно счастливое видение, великолепная галлюцинация обманщика, потерявшего контроль над своей чудесной властью мысленного убеждения, потому что вместо неестественного Жирного Борова или Гомера Симпсона я замечаю двух старых друзей. Я приближаюсь и не могу поверить своим глазам, потому что совершенно точно это они. Я окликаю их, и мистер Элвис Пресли и мистер Иисус Христос оборачиваются, и, кажется, поражены больше моего, но они быстро очухиваются, знают, что в этой ненормальной тюремной системе возможно все; и мы обмениваемся теплыми рукопожатиями, на мгновение лишаемся дара речи, это встреча старых школьных друзей на ферме. Странствующий рокер и блуждающий Баба нашли друг друга, и хотя они шли разными маршрутами, я догадываюсь, что их путешествие было одним и тем же, все дороги ведут к спасению, к достойной жизни, в которой мы можем сеять, и пожинать урожай, и замаливать свои грехи. Надзиратели улыбаются и поторапливают нас, и мы говорим на ходу, движемся по другому коридору со стальными решетками, шквал взволнованных слов, которые сходу и не поймешь, и мы в умиротворенном молчании заходим в столовую.

Заключенные становятся позади длинного стола и подают нам подносы, я получил хлеб и яйца, толстые ломти мяса, баранины, горячий чай из электрического самовара. Мои друзья руководят процессом, покачивают головами, говорят, что сегодня работы не будет, потому что воскресенье, и мы втроем счастливо лыбимся, как дураки, мы рады, что снова вместе. Я иду за ними к угловому столу, за ним мы можем поесть и поговорить, и я голоден, но я не привык плотно завтракать в такие ранние часы, я быстро насыщаюсь этой великолепной трапезой. Элвис и Иисус ждут, пока я успокоюсь, они понимают, что я взволнован, я пытаюсь поверить в эти жизненные перемены, они дают мне отдышаться, а потом Элвис начинает расспрашивать о Семи Башнях, о том, как мне удалось выжить в корпусе Б, и я говорю ему, что Франко свободен и, вероятно, уже дома; и мы говорим, вгрызаемся в эти спелые помидоры, но теперь кажется, что все это было давным-давно, и Иисусу хочется узнать, как поживают парни из нашей камеры; и я рассказываю, что там произошло, что тюремная знать старается, чтобы абсолютно все в Семи Башнях выглядело как можно больше беспорядочным и сумасшедшим.

Мы опустошаем наши тарелки, и нам не надо их мыть, потому что есть заключенные, которые выполняют эту работу. Их фартуки остаются без единого пятнышка, и они ловко управляются с посудой, и мои друзья объясняют, что ферма работает как хорошо отлаженная машина, каждому полагается такое двухдневное поощрение, и это срабатывает как самая лучшая мотивация. У каждого есть задача, и надзирателям редко приходится заявлять о себе. Если правила нарушаются, ответчик возвращается в нормальную тюрьму. Нулевая терпимость — вынужденная мера, и система работает. Здесь нет ни нарков, ни психопатов, и с момента прибытия никто не видел драк. Здесь нет наркотиков, несогласия регулируются. Элвис и Иисус приходят к единому мнению, что здесь рай, но обращают мое внимание на то, что на свете не существует идеальной тюрьмы. Они смотрят на меня, и я улыбаюсь, киваю в ответ, зеваю, ведь я очень хорошо отдохнул, и понимаю, что у меня уйдет время на то, чтобы влиться в режим.

Я следую за ними обратно в корпус, и они рассказывают мне, что каждый вечер здесь можно принимать горячий душ, и есть прачечная, в которой я могу постирать свои вещи, так что, в конце концов, она отстирается дочиста. Мне вернут ту одежду в которой я прибыл, как только прокипятят и опрыскают от паразитов, хотя многие парни предпочитают носить банные халаты, но это личный выбор каждого, ведь здесь мирный режим. Здесь нет безумцев, здесь живут только добросовестные одумавшиеся граждане, горящие желанием начать новую жизнь, вымолившие дать им второй шанс. Я возвращаюсь в свою камеру и чищу зубы, какое-то время валяюсь на кровати, понимаю, насколько удобен этот матрас; я слишком устал за прошлую ночь, я жду, пока переварится завтрак, и наслаждаюсь тишиной, неестественным спокойствием, которое скоро снова станет для меня привычным.

Есть комната отдыха, в которой собираются парни, и позже мои друзья заходят за мной и стучат в дверь, показывают мне, что где находится; пол застелен ковром, на нем расставлены столы и кресла, есть телевизор и настольный теннис, широкие окна без решеток, и во двор можно выйти через нормальные двери, он огорожен решетчатым забором, по кромке которого протянута тонкая проволока с лезвиями, и ее серебристое мерцание неподдельно красиво. В углу комнаты сидит надзиратель, двор просматривается с контрольной вышки. Я стою во дворе, который больше похож на асфальтовый сад, рядом с корпусом высажены растения, под ногами — ровное бетонное покрытие; и я смотрю снизу на возвышающиеся небеса, и это такое фантастическое ощущение пространства, что я пошатываюсь. Начинает накрапывать дождь, и я возвращаюсь в корпус, смотрю на контрольную вышку с пулеметом и прожектором, слепым стеклом и стальной крышей.

Я сижу со своими друзьями, и мы разговариваем; и уже прошло много времени с тех пор, как я говорил в последний раз, и мы обсуждаем те места, в которых мы побывали, и те места, в которые мы отправимся, когда нас выпустят; и вначале у меня связан язык, как у того мальчика, который был одинок, а когда у него появился приятель, он захотел произвести на него впечатление, но боялся сказать что-нибудь не то, как будто он отчаялся, и потом я много и сбивчиво говорю; и в ходе нашего разговора у меня складывается впечатление, что в Иисусе что-то изменилось, он уже не говорит так свободно, раньше из него фонтаном лились идеи и идеалы, а теперь он говорит только о местах и людях; и может, то же самое произошло с Элвисом, потому что он всегда говорил о местах и людях, а теперь он высказывает только предположения, у них у обоих появилась какая-то грань, и я не могу ее постичь. Должно быть, все дело во мне. Чтобы привыкнуть, нужно время, но со мной все будет в порядке. То же самое и с едой. Когда мы отправляемся обедать, я быстро наедаюсь до отвала, так, что мне становится плохо, мясо вкуснейшее, и его навалом, а мой желудок привык к супу и тушенке, хлебу и рису, объедкам рыбы и говядины, к некоторым корнеплодам и паре вареных яиц в неделю. Я смотрю на своих друзей и изумляюсь.

После полудня я ложусь спать, и мне снятся сны, я вздрагиваю и переворачиваюсь в теплой кровати; и в Семи Башнях почти все мои сны были плодами воображения, любой и я никогда не мог себе позволить крепко заснуть, потому нужно было всегда быть начеку; и я не мог позволить себе расслабиться, всегда боялся и ждал, когда в меня вцепятся гоблины, вслушивался в зубовный скрежет из-под кровати, но теперь я сплю, и мне кажется, что я бодрствую; и вот в мою дверь стучат, и Элвис и Иисус заглядывают ко мне и говорят, чтобы я вставал и шел за ними, у них есть для меня сюрприз, ведь сегодня — день отдыха, и Бог создал мир за шесть дней, а на седьмой Он не работал, и разве мне никогда не хотелось узнать, где находится седьмая башня? Это правда, я никогда не видел той седьмой башни; и они улыбаются и говорят о тех шести смертных грехах, совершенных шестью смертными грешниками; и когда Бог населил землю людьми, Он сказал своим людям: «Плодитесь и размножайтесь и разбрасывайте свои семена»; и теперь я фермер, и скоро я буду сеять, и люди из союза не задержатся надолго в тюрьме; и они прислали нам ящики с апельсинами, и я пытаюсь вдохнуть сахарный аромат молока, но все, к чему я принюхиваюсь; это мыльная пена, и я скольжу по залу, и сияют огни, но я знаю, что они никогда не будут такими яркими, как в то новогоднее утро; и от этого воспоминания я улыбаюсь, это было особенным, я никогда не забуду эту картину и никогда не забуду Семь Башен; и я следую за своими дружелюбными проводниками, прохожу через последовательно открывающиеся ворота; и надзиратель кивает нам, а мы сворачиваем в маленький коридор, по сторонам которого стоят шкафчики, а в них спрятаны папки с информацией о каждом заключенном на всем земном шаре; и в этих папках описаны подробности их преступлений, и наказаний, и мыслей, которые приходили им в голову до и после осуждения, и причины этих мыслей. Жизнь — это цепная реакция. Элвис и Иисус подчеркивают это в своей лекции — я ненавижу этих ебанатов с их бесконечными мнениями — и я изумлен их праведностью — они оба считают себя Божьими чадами, живущими честной жизнью — это люди, которые дошли до развилки и выбрали правильный путь. Мы приближаемся к зеленой двери. Я оставнавливаюсь и говорю им, что я не пойду на сафари с крысами и этими крокодилами, которые утащат тебя в сточную трубу, а потом оставят твое тело мариноваться под колодой, но они смеются и говорят: «Не грусти, друг, это другой оттенок зеленого, и мы в безопасности, здесь нас не распнут, мы можем делать все, что захотим»; и они — благочестивые люди, и я следую за ними и вижу женщину, сидящую на краю кровати; и сначала я не понимаю, а потом вижу, что она голая и на ней только меховое пальто, и они объясняют, что это более современная тюрьма, где человек может усердно трудиться и употреблять женщин; и эта девушка удовлетворяет естественные потребности, и мне следует знать, что бром, который добавляли в наше молоко, если слишком много пить, приведет к бесплодию. Я смотрю на Элвиса и Иисуса и думаю о Джимми Рокере и Баба Джиме, и эти персонажи пытаются жить порядочной жизнью, в самом деле стараются изо всех сил; и я не буду притворяться, что эта проститутка не привлекательна, она привлекательна, и уже так много времени прошло с тех пор, как я в последний раз был с женщиной, я возбужден, меня искушают, а она одета как мультяшная уличная блядь, с длинными стройными ногами и пышной грудью; и я думаю о Баба Джиме и о бродягах, бредящих Кама Сутрой в индийском публичной доме, они пользуются непальскими объездными путями, похищают бедных девчонок и продают жирным ничтожным сутенерам с болливудскими прическами; и я думаю о Джимми Рокере в публичном доме Миссисипи, он трахает своих рабынь, этих девок, убитых крэк-кокаином, привезли тощие ничтожные сутенеры; и я думаю о себе и о том, что секс нужен каждому мужчине, чтобы выжить — она хорошо выглядит, резиновый парень; и она зарабатывает себе на жизнь, так что это не эксплуатация, каждому из нас приходится тяжко впахивать и исполнять ту работу, которую дают, жизнь именно об этом; и все, что говорят эти два головореза, правильно, ты что, хочешь упустить свой шанс из-за каких-то тупых принципов, из-за которых ты кажешься себе особенным, каждому человеку нужно есть, чтобы выжить, а что, если это Директор решил таким образом извозить тебя носом в говне и приковать к кресту твою благопристойность, это подходящий момент, чтобы найти в себе мужество, тебе приходится брать то, что ты можешь взять, не сводить глаз с самого главного; и послать на хуй всех остальных, что они эти люди для тебя сделали, давай, сделай себе одолжение, давай ее выебем — и она скидывает пальто; и я вижу Мари-Лу и Сару — выеби их обеих — но четче всего я вижу Рамону — нет, это не Рамона — и я вижу матерей в курятнике, еще молодых, со своими голодными младенцами, они делают то, что должны делать, чтобы выжить, и я не хочу принимать в этом ебаное участие — все правильно, без матершины, я не люблю твоих проклятий — и я ненавижу Иисуса и Элвиса за то, что они привели меня сюда — я всегда говорил, что они идиоты, но ты никогда не слушал, совсем ебанулся па своих романтических идеях, чудесах большой дороги — и они подходят к женщине и разглядывают ее тело, и Элвис полагает, что это девушка для хорошего времяпрепровождения, а Иисус настаивает, что она шлюха и заслуживает всего, что с ней делают; и это честная сделка, в конце концов, мы мужчины; и кажется, они обижены моей реакцией, скоро бром испарится, и я пойму, что здесь все по-другому по сравнению с Семью Башнями; и они смеются и расстегивают свои штаны, и я отворачиваюсь и бью по кнопке пожарной тревоги, чтобы на звук сирены прибежали надзиратели, я возвращаюсь в свою камеру и захлопываю дверь, прячусь под одеялами.

Когда я просыпаюсь, уже стемнело, и мои друзья просовываются в дверь и говорят мне, что пора ужинать, и я гоню прочь этот глупый сон, и я рад, что общаюсь с такой хорошей компанией. Мы сидим в столовой, но я больше не могу в себя ничего впихнуть, мой желудок уменьшился, а качество и количество этой еды слишком высокое. Они сосредоточились на своих кушаньях, и между нами повисло неуютное молчание; и я спрашиваю их о работе, хотя знаю, что не нужно прерывать их за едой, и они говорят, что это тяжело, вначале придётся тяжко, но я привыкну. Они надеются, что найду в себе силы, и я киваю и говорю, что я не против попотеть, я втайне надеюсь оказаться на равных со всеми остальными парнями, я ослабел, сидя на тюремной диете, и не хочу упасть лицом в грязь. Мои друзья прибавили в весе и выглядят подтянутыми. Я возвращаюсь в корпус, иду под душ, вода неизменно горячая, и буду стоять под душем столько, сколько захочу, каждый вечер с шести до семи и в любое время дня по воскресеньям. Здесь много кабинок, и у двери стоит надзиратель, вдобавок на потолке висит камера наблюдения. Я стираю из памяти плохой сон и стою под водой бесконечно долго, чувствую, как впитывается тепло, и я снова умиротворен, как я и обещал, я буду принимать душ каждый день, чтобы вымыть холод из своих органов, я никогда не забуду, каково мне пришлось в Семи Башнях. Наконец я вытираюсь и одеваюсь, возвращаюсь в камеру и сажусь на кровать, вынимаю свой талисман удачи и долгое время неотрывно смотрю на него, жду, пока закроют дверь, а потом готовлюсь ко сну.

Ожидая утреннего перезвона, я вижу тонкие полоски металла, свисающие с яблоневых ветвей, на обочине фруктового сада варится сидр, я вспоминаю мертвое дерево во дворе корпуса Б, превратившееся в камень. Вероятно, быть забытым хуже, чем быть игнорируемым. Я думаю о том, как я был плохим мальчиком и вырос в жестокого человека, и это должно быть в моих генах, и я размышляю, передастся ли это отклонение дальше. Маме и Нане, должно быть, стыдно за меня, вот только любовь часто не знает стыда, и когда я был ребенком, мой папа прислал мне открытку из Америки, а потом через какое-то время он прислал открытку из Индии. После этого я больше никогда о нем не слышал. Он может быть в Америке, и я думаю, что он едет по автостраде с холодным пивом в руке, обняв Долли Партон, или сидит, скрестив ноги, в индийском ашраме, десять дней как одно мгновение, он забылся святыми видениями. Вероятно, он уже умер.

Сегодня перерождение, и вскоре я окажусь в оливковых рощах и виноградниках, буду расплачиваться за те мерзкие злодеяния, которые я совершил на чужой территории, стану надежным работником, который никогда не напивается, и не бранится, и холит и лелеет жизнь, принимает на себя серьезно даже самые мелкие обязательства, тип честного работяги, который скорее умрет, чем подведет своих товарищей или покинет свою семью. Я прошел через тяжелые времена, и Директор — добродетельный человек, который дал мне шанс искупить свои грехи; и когда я думаю о горящих спичках, мне становится плохо, Папаметрополис в своей ГУЛАГовской пижаме, но это несравнимо с воспоминанием о том доме, выстроенном из кирпича, и известки, и взрывающегося стекла, и я отдаляюсь от городов и возвращаюсь в поля, иду к сосновому лесу из детской книжки, через ровную площадку к качелям, и ледяной горке и лесенке для детей.

Я слышу тиканье, слушаю, как в радиаторе циркулирует масло, и я могу выращивать здесь растения, взять несколько семян подсолнечника или перца, конского каштана или кактуса и создать в камере Оазис. И я думаю про холод, про грязный мир Семи Башен, про постоянный шум и страх, про безумие Али Бабы и Мясника и Булочника, про старика-сицилийца и молодого итальянца, про Живчика и Милашку, про Жирного Борова, торгующего герондосом, про плюшевых бандитов и мраморных людей, через все это проходит Гомер Симпсон, гоблины и крысы из сафари; и я поражаюсь тому, что я стал частью всего этого, ферма превосходна, но в ней нет страсти, хотя страсть плоха, а скука — хороша. Я повторяю эту мантру. Семь Башен и эта безымянная рабочая зона — два различных мира, прошлое и будущее, и оба они — часть настоящего. Я думаю о нашем сгоревшем доме и о своей умирающей матери; и это видение не уходит, я все эти годы хранил и скрывал свое преступление, и все эти годы идут не в счет. Но работа поможет забыть все это. Тяжелая, изнурительная, монотонная, исцеляющая душу работа.

Когда наконец раздается перезвон, колокола звонят по-другому, сирены извещают о бомбежке; и я моюсь, и надзиратель выдает мне тяжелые ботинки, спецодежду и толстые перчатки; и я беру все это, и мои мысли полны наивных мечтаний: я всегда мальчик, тянущийся обратно к дому. Папа воскресил воспоминания, которые лучше было бы подавить в себе; и я ненавижу его за это, и в долю секунды приходит прозрение, что он — один из ответов, что это не Элвис и не Иисус, а псих в пижаме; и может, его парни-мартышки — на самом деле не гоблины, и я помню человека, который сказал мне, что меня вызывают к воротам, а здесь что-то не так; эта мысль скребет меня и не дает покоя, и я надеваю рабочую одежду, и барьеры рушатся; и я сижу на кровати, обхватив голову руками, воскрешаю в памяти тот момент, это было где-то через неделю после того, как умерла Нана; и она отправилась на небеса, и каждую ночь я лежу с открытыми глазами, я просто не могу уснуть, потому что она исчезла, и я скучаю по ней; и когда люди умирают, они сгнивают и превращаются в пыль; и мама все время плачет, она говорит, Нану похоронили на кладбище, и как-нибудь, когда я стану старше, мы пойдем и повидаемся с ней; и мне надо быть сильным, и ночами я думаю о том, как она лежит там, под землей, и должно быть, замерзла, я надеюсь, что ее гроб сделан из прочного дерева; и я вижу ее лицо, оно гниет, и остается лишь череп, и она выглядит, как мартышка, а гоблины шепчут из-под кровати; и я хочу знать, превратится ли Нана в такого же гоблина, и она могла разговаривать с мертвыми мужчинами и женщинами, которые приходили навестить ее; и она передавала их слова с того света, она твердо верила в жизнь после смерти; и я точно знаю, что она никогда не превратится в гоблина, но мне жаль ее, потому что, должно быть, она замерзает, она лежит в темноте без всякого тепла и света; и я думаю о том, как мы разводили огонь в камине нашего старого дома, в котором мы жили раньше, и хотя и было холодно, в той передней комнате было тепло и уютно; и это мои детские воспоминания и часть моей личной истории, лучшие дни моей жизни; и тот дом не принадлежал ей, так что однажды нам пришлось переехать в этот дом, и он другой, более современный и теплый, но без камина; и я скучаю по тому, как мы разводили огонь с Наной, по утрам мы выскребали совком и щеткой, а с помощью углей, и дров, и газет можно развести большой костер; и вечером я поджигал его, и два моих самых ярких воспоминания с Наной, как мы разжигаем огонь в том старом доме и как мы смотрим из окна нового дома, как на улице падает снег; и когда она уехала из старого дома, два человека, которым он принадлежал, пришли и срубили маленький скворечник позади сада, на самом деле это был не скворечник, устроенный высоко на дереве, а наскоро сколоченный домик рядом с угольным сараем; и я смотрел, как он горел, когда ты маленький, такие вещи легче пережить, и они не значат для тебя столько, сколько ты придаешь им, когда становишься старше, нет, это ничего не значит, в самом деле ничего; и я все еще думаю о нашем старом камине и о том, как сильно Нана его любила, и может, она смотрит за мной, и в эту ужасную ночь я не могу спать, я иду в гостиную, и беру газеты, и складываю их в пластмассовую миску, в которую мы иногда собираем яблоки; и я нахожу у мамы спички, и это фишка взрослых — все время говорить детям, чтобы они не играли со спичками; и это правильно для младенцев, но я зажег огонь и я знаю, что делаю, я смотрю, как горит бумага; и я погружаюсь в эти языки пламени и в их очертаниях я вижу лицо Наны; и мне тепло, и я подкидываю еще газет, чтобы пламя не погасло, и сажусь в кресло и засыпаю.

Подан завтрак, но я не голоден.

Пожарники вытаскивают меня на улицу, и я кашляю и задыхаюсь; и мне плохо, но я не могу проблеваться, я ищу маму, а там пожарные машины, и полиция, и весь дом в огне, и мама умирает на моих глазах. Я убийца. Я убил свою собственную мать.

Я иду за Элвисом и Иисусом и становлюсь вместе с группой из двадцати человек в конце нашего барака, прибывают два надзирателя, они должны отвести нас на работу. Парни выглядят подавленными, и новизна неминуемо стирается, мы привыкаем к переменам и принимаем все как должное, но я не позволю этому произойти; я обещаю, что я буду помнить о том, как сильно мне повезло, я буду ценить любую мелочь, которая даруется мне, и это мое новогоднее решение, которое я не принял в Семи Башнях. Работа вытесняет все дурные мысли, мозг концентрируется на поставленной цели и не забивается дурными и ненужными мыслями, и загадками, и сомнениями — ты никогда не избавишься от меня, мы принадлежим друг другу, ты бесполезный сопливый бродяга — и я готов начать, моя кожа чиста и зубы вычищены, я готов решительно взяться за работу, забыть обо всем и работать, пока не упаду от изнеможения. Я хорошо проведу время. Каждый день считается за два, и любую цену можно уплатить за свободу. Я везунчик, я стою в воротах, я снова на развилке, и в этот раз я выбираю правильный путь. Я несокрушим.

Ворота распахиваются, и мы выходим в огромный двор, больше похожий не на тюрьму, а на автостоянку, слева лес, ровные поля, их рассекает дорога; и, видимо, по этой дороге меня и везли, она проложена через вспаханное поле, на котором я скоро буду работать, впереди ангары, где хранят продукты и, может, машины; и я представляю, как я веду трактор или комбайн и кошу траву, хотя это все в будущем, когда времена года будут творить свое волшебство и мою кандидатуру одобрят. Парни поворачивают направо, скользят по невыщербленному бетону, просачиваются через ворота и заходят в другой двор. Я слышу оживленную болтовню впереди и понимаю, что нас ведут к автобусу, который отвезет нас на поля; и это резонно, что нам придется работать на воле, и этот воздух наполнен свободой; и я иду по тропе, окаймленной наружной оградой, и вижу на поле коз, и овец, и коров, и это воодушевляет меня еще больше; и я смотрю, как они жуют траву, и я могу попробовать молоко и сыр и прикоснуться к их шерсти, я слышу рев грузовика и представляю, что в его моторе хрюкают свиньи, ветер шелестит в деревьях; и я действительно слышу этот звук, потому что за спиной сосновый лес, и я слышу голос ветра и не могу разобрать слов; забавно, что порывы ветра звучат так, словно человеческая болтовня, а когда люди паникуют, они издают животные звуки; и мы подходим к одному из гигантских сараев, и шум становится все громче, и от этого моя кожа покрывается ледяными мурашками.

С грузовика сгружают свиней, и я чую более гнилостную вонь, чем сафари в джунглях, Ной облизывает губы и встречается с цивилизацией. Машины жужжат, и с каждым шагом грохот усиливается. Я слышу хрюканье, и визг, и крики нарков. Мы поворачиваем за угол и входим в хранилище, и потолок сияет ослепительным белым светом этой фермы, и генератор работает с тяжелым ревом. В углу, разложенные по полкам, лежат сотни освежеванных голов. Челюсти открыты, и в них нет языков. Секунду эти головы кажутся человеческими, но я знаю, что они принадлежали козам или овцам, вспоминаю мясо в своей тарелке и изобилие баранины, вспоминаю коз с рогами и бородами, с которыми они выглядят, как дружелюбные мужчины; и вот пандусы, и ограждения, и каменные плиты, и металлические крючья, и арбалеты; и их раскладывают, и ножи на прилавках выложены в линию, и еще электрические иглы, и железные решетки, и трубы, и корыта; и бык смотрит на меня своими огромными карими глазами, и к его лбу приставляют пистолет, а бык сильный, и гордый, и честный, и его пиршество — это трава; и он слишком нежный, он не может справиться с забойщиками скота, и я думаю о львах и леопардах и хочу знать, почему люди едят только тех созданий, которые сторонятся битв, почему мягкость воспринимается как слабость, и вот раздается взрыв, и оружие выстреливает в голову быка и вдребезги разбивает кость, и его глаза выкатываются и смотрят на меня; и парни утаскивают его прочь, и его вздутый живот пульсирует, и вены хрипят, и его кишки вытекают, и эти роботы становятся на свои места; и Элвис и Иисус говорят мне, чтобы я следовал за ними, и бык вздернут вверх на крючьях и на толстой цепи, и все это прикрепляют ремнем к конвейеру, который тащит его вперед, и он болтается над трубой, и другой человек берет мачете и разрезает ему грудь, и из него выливается дерьмо и моча вместе с кровью; и его челюсти пузырятся, это благородное создание унижено и оскорблено, а роботам и людям манипуляторам, которые убегут от этого быка в честном бою, смерть кажется пустяком; и запах омерзительный, и по черепичному полу вместе с кровью плывет трусость и засоряет трубу с застывшим мясом, и другого быка подталкивают и бьют палками; и он видит, что происходит, и от его ужаса дрожит воздух, и мои друзья подталкивают меня, и на их лицах гнев, эти лица перекошены и искривлены; и я смотрю на освежеванные головы и затыкаюсь, а они говорят, что это нормально, с тобой все будет в порядке, это только вначале шокирует, и они ведут меня в другую секцию и говорят мне, что там я буду работать, и скоро мне станет легче и я привыкну к своей работе, так же, как привыкли они, и они смотрят на мое лицо; и я слышу, как где-то блеют ягнята, и когда я смотрю за перекрытый загон, я вижу привязанных поросят, пятачки подергиваются от волнения, они такие маленькие, и они скучают по своим мамам, но они не поняли, что никогда их больше не увидят, что назвать кого-то свиньей — это оскорбление, что люди жаждут их плоти; человек поднимает маленького поросенка и кладет его в бадью, держит его тельце над котлом и ножом перерезает ему горло, ворчит что-то, когда кровь разбрызгивается по металлу, ножки дергаются, поросенок пытается спастись, и парень матерится и проклинает поросенка за то, что тот пытается жить; и поросенок визжит, раздирая свои хилые легкие, потому что он кричит, и кричит, и зовет свою маму.

Охуевший, я хватаю железную решетку и наступаю на убийцу, Элвис и Иисус тянут меня назад, орут и вопрошают: Кому, я думаю, будет лучше, если откажусь от работы — они знают, что ты думаешь, что я думаю — меня отправят обратно в Семь Башен и оставят отбывать остаток срока с теми человеческими отбросами — лицемеры — и я смотрю на их лица и вижу двух жалких людей — безвольные ебаные отбросы — и они говорят, что ненавидят эту работу и чувствуют себя так же, как и я, но зато нас освободят; и если не мы будем убивать этих животных, то это сделает кто-то другой, и вот они чего стоят, мои два благочестивых друга, с их пустыми идеалами и фальшивыми мечтами, они говорят и говорят и никогда не скажут стоящего. Я отталкиваю их прочь и бегу вперед, разбиваю решетку о лицо убийцы поросят — в конце я бью этого пиздюка еще дважды, он падает на пол, и его голова раскалывается, и роботы идут на меня толпой, а поросята визжат и пытаются сбежать, но тут негде спрятаться; и я машу решеткой на механических людей, а они пытаются выхватить ее и размахивают ножами, но они слишком трусливы, чтобы пусть в ход ножи, потому что могут потерять эту работу; и я хватаю за голову какого-то человека, и он падает, и они прыгают па меня; и я выронил решетку, и я царапаюсь и кусаюсь, как мартышка-гоблин, и это действительно их напугало; и вот бегут надзиратели и вздергивают меня на ноги и тащат к двери, а я пытаюсь высвободиться, и побежать обратно, и пнуть убийцу поросят в его чертово лицо, его окровавленная жертва дергается в конвульсиях смерти; и надзиратели лупят меня своими дубинками, а я едва это чувствую, толкаю их в спины и нетвердой походкой выхожу на чистый воздух этого грязного мира; и получаю еще больше ударов по черепу и по спине, нет смысла искать хорошее в людях, потому что большинство из них — трусы, чьи слова не стоят и ломаного гроша; и я останавливаюсь на середине двора и падаю на колени, наклоняюсь над их превосходным бетоном и освобождаюсь от блевотины, и пусть все это выйдет из меня вместе с потоком тошноты, я избавляюсь от их несправедливости, и от своей вины, и истинной гнилости этой жизни.

Тюрьма — это вояж открытий, путешествие в глубины ночи, самой длинной ночи в человеческой душе, и может, я скажу страшную вещь, но это было благословением, спрятанным под самой уродливой маской. Семь Башен очистили меня. Ничему не научили меня, но заставили меня познать себя. Когда меня освободят, я буду делать это с гордо поднятой головой. Это мое образование. Мое откровение. Потому что путь может быть долгим и путь может быть трудным, но кого это ебет, это больше, чем о времени и пространстве. Моя невинность за пределами понимания их лицемерных судов и убогого наказания, их гнилых взяток и выборов, их жалких попыток заставить меня вылизывать их ботинки, и спасибо им за то, что оказали мне такую честь. Я отвергаю их свободу и все еще дрожу после того, как на секунду заглянул в ад, который в миллион раз страшней заключения в самой жуткой тюрьме, я сижу один в фургоне, который везет меня назад, в Семь Башен.

Оцепенелый, охуевший, я проезжаю туманные поля, вижу, как птицы перелетают с телеграфных столбов на деревья, шелестят перышками и взмывают в небо. Я скорблю о невинных в скотобойне, мне жаль их экзекуторов, механических людей, которые продали свои души и разрушили последнее зерно чистоты. Я покачиваюсь от движения фургона, мимо пробегают поля и леса, а Элвис и Иисус работают над шеями поросят и ягнят. И я презираю их так же сильно, как и Директора, а может, даже сильней. Ферма — это фабрика, и там нет места для этого неженки. Они могут принимать свой ежедневный душ, и жрать хорошую еду, и жить в отдельных камерах. Дайте мне шанс ходить на сафари и принимать горячий душ пять минут в неделю, дайте мне пахнущее плесенью одеяло и переполненную общую спальню, где живут страстные люди, которые убивали и расчленяли под жаром момента, безумные ебаные мартышки, которые никогда не спят, и того психопата в пижаме, человека, который сжег мой дом и поставил меня лицом к лицу с пожаром, случившимся много лет назад. И я бормочу что-то сам себе, как будто я сошел с ума, а может, так оно и есть.

Деревенская земля летит размытым потоком зеленого и желтого, потом возникают скалы с растительностью, и у меня пульсирует в голове. По обочинам дороги вырастают здания. Проходят люди. Гудят машины. И мы движемся к окраине города, и я смотрю в окно, но не чувствую приступа боли и сожаления, замечаю женщин и думаю о Семи Башнях и о том, что там полно мужчин. Это грубый мужской мир. Женоподобные, и неверующие, и гомосексуалисты, — все они мужчины, и пока человек не войдет в тюрьму, он не поймет, что значат женщины, что без них он существует только половина жизни. И приходит время, в суде ли, в полицейской клетке, по прибытии или после долгих месяцев и лет в тюрьме, когда каждый мужчина зовет свою маму. Даже старики, сидящие в полицейском участке, всхлипывают во тьме и хотят снова стать маленькими и начать все с начала. Большинство мужчин даже не подозревают, что они плачут. Мы не хотим идти в школу и учиться этой новой манере поведения, не хотим встать и драться за свою жизнь на игровой площадке и в тюремном дворе.

Машина пыхтит по улицам, и до каменных клякс не дотягиваются солнечные лучи. Я вдыхаю углекислый газ и слушаю рев мотора, бормотание генератора скотобойни. Впереди большая пробка, и мы долго стоим на месте перед тем, как вскарабкаться на холм. В следующий раз, когда я покину Семь Башен, я буду свободным человеком, и я думаю об этом; и мы тормозим, и мотор скулит, и это долгий путь к свободе; и мне придется сидеть вдвое дольше, чем предлагается на ферме, но мне насрать. И когда фургон в конце концов останавливается, водитель идет к задней двери и открывает ее, двое надзирателей качают головами, провожая меня к воротам. Я не поднимаю взгляда на окно Директора. На этот раз я просто не придаю этому значения, мне это неинтересно. Я кладу руку на стену и чувствую энергию камня, представляю бормотание голосов джунглей, вот теперь я в Семи Башнях и иду по проходам и маленьким дворам, прохожу через зону для посетителей, она пустынна. Я встаю на пятачке и машу Али, а он говорит в пустое пространство, совершая сделку. Кажется, он успокоился. Один, и занятой, и приветствует меня в ответ.

Ворота распахиваются и захлопываются за моей спиной, и вот я вернулся в корпус Б. И лица кристально чистые, и я чувствую, как мне пожимают руку, и Мясник оборачивает свою лапу вокруг меня. Он усмехается, и я осознаю, что с ним все гоблины, капюшоны откинуты назад и глаза сияют, как будто они инопланетяне. Милашка машет рукой, а Живчик улыбается, и я иду внутрь и обнаруживаю, что моя кровать ждет меня. Моя миска, и кружка, и ложка лежат на моем волшебном одеяле. Я наклоняюсь и вдыхаю его запах, узнаю этот аромат. Человек-обезьяна проскальзывает за спиной и хватается за спинку кровати, отвозит в тот угол, где спят гоблины. Я следую за ним и сажусь, осматриваюсь, и когда кто-то заходит за зеленую дверь, я слышу гвалт, представляю себе, что это крысы спешно пытаются спастись. В камеру заходит Папа и пристально смотрит безо всякого выражения на лице, он избегает встречаться со мной глазами. Я должен быть напуган, потому что он несет свою вязальную спицу, но почему-то я не боюсь. Он роется под своей кроватью и вытаскивает пластмассовый ящик, подходит и высыпает на мою кровать сотни спичек, поворачивается и уходит прочь.

Мы колеблемся на краю земли, и горка кажется скорее крутым утесом, а не наклонной поверхностью; и я втиснулся за Рамоной на санки, и во мне рождается страх, а она оборачивается и улыбается и, кажется, смущена, потому что мы оказались так близко друг к другу; и каждый раз, когда я вижу ее прекрасные черные глаза, я испытываю неловкость, они такие темные, и глубокие, и почти пурпурные; и она снова называет меня мистер Рамон, и я полагаю, что Робин Гуд и девица Марианна — это для детей; и она говорит, что мы — пара летящих птиц, которые ловят волну, которая унесет нас в рай, и на вершине холма свирепствует ветер; и наши глаза увлажняются, и мы пригибаем головы, и мы оглянулись на дорогу, на пронзительный визг чаек с другой стороны пустыря, где остановилась машина с мерцающими фарами; и двое полицейских и социальный работник месят снег, оставляя следы, и я оглядываюсь вокруг, но не вижу чаек, не вижу птиц вообще; и эти механические чучела кричат и машут руками, и откос кажется круче, чем когда-либо, на этом углу снег затвердел, больше смахивает на асфальт, а внизу ревут машины и автобусы, там мало места для того, чтобы остановиться; нас легко может унести дальше, и тогда мы угодим им под колеса и насмерть разобьемся, и Рамона говорит мне: «Хей-хо, поехали, если мы умрем, то, но крайней мере, мы умрем вместе»; во всяком случае, кого это ебет; и мы отпускаем санки, и перед провисает и пытается найти равновесие, и мои руки, обвившись вокруг нее, крепко держат веревки; и мы находим в себе мужество и толкаем санки, и они соскальзывают вниз и выравниваются; и мы мчимся вперед и набираем скорость, и вначале орем и смеемся, а под конец прижимаемся друг к другу и стараемся оставаться в вертикальном положении; и прошло уже так много лет с тех пор, как был в чьих-то объятиях или был рядом с кем-то, и должно быть, так же обстоят дела у Рамоны, и нам в лицо дует ледяной ветер, и я изо всех сил держу Району; и нас бросает из стороны в сторону, и ее руки крепко вцепились в мои запястья; и вот мы катимся быстрее и быстрее, и все вокруг теряет форму и становится смазанным, мы затерялись в белизне холма и порывах ветра, и он такой же — этот взрыв адреналина, я мне очень тепло; и я несусь ракетой по полушарию, не волнуясь ни о чем, только я и Рамона, двое подростков, со свистом взламывающих Вселенную, нам не нужно дышать или даже задерживать дыхание, синева неба — это белый цвет бесконечности, сносящей барьеры скорости, барьеры звука, любые преграды; и я чувствую себя таким живым, я надеюсь, что мы никогда не докатимся до подножия холма, но мы, конечно, докатываемся, и я втайне надеюсь, что мы не остановимся и выкатимся на дорогу, и там нас собьет автобус, но внизу глубокий снег; и мы быстро тормозим, полозья проваливаются в наст, и мы не выкатываемся на пустую дорогу, и наше волнение перерастает в радость, потому что мы близки, и я могу чувствовать запах Рамоны; и она оборачивается и целует меня в щеку и кладет голову мне на плечо, и я обнимаю и укачиваю ее, не зная, что мне делать, потому что мне хочется сделать все что угодно; и я смотрю за полицейской машиной, которая остановилась, а нам тепло, и хорошо бы остаться вот так навсегда; и один из полицейских говорит о сексе несовершеннолетних, а мы до сегодняшнего момента и не целовались, и о наркотиках, которые мы не употребляем; и они называют нас правонарушителями, хотя на самом деле мы подростки и беглецы, и это правда; и он видит в нас грешников, хотя я не понимаю, почему, мы не сделали ничего плохого, нас просто связывают особые узы, и в это им никогда не врубиться; и я смотрю на полицейского и вижу Гуфи, который по-дурацки ведет себя, и улыбаюсь, но про себя, потому что все это время Рамона сидит, уткнувшись лицом в мою куртку, и шепчет мне в ухо: «Если ты когда-нибудь попадешь в беду, я об этом узнаю, и я приду и помогу тебе, и нет разницы, пройдет ли десять или двадцать лет с этого момента, в один прекрасный день мы поженимся, и у нас будет сын, и мы назовем его Джое, или Ди-Ди, или Джимми-младший, или как угодно, как ты захочешь, и мы будем Рамонами и будем жить как приличная семья»; и я знаю, что она говорит правду, что эта мечта исполнится; и маленькая сладкая Рамона спрашивает, все ли со мной в порядке, а лучше и не бывает, мы съехали с этого холма, разве это не прекрасно, и она кивает и говорит, что никогда этого не забудет; и вот ее уводят в другую машину, она приехала за ней, и в ней другой социальный работник, и она машет рукой и посылает мне воздушный поцелуй и возвращается в то место, где она живет, а другой опекун сажает меня в полицейскую машину и везет меня домой, в общую спальню, и предлагает мне жвачку; и я беру ее, у нее вкус перечной мяты, и я смотрю на пролетающие улицы и вижу, как люди жмутся друг к другу, спасаясь от ветра, и теперь с полицейскими все нормально, тот, который нес всякую чушь, понимает, что мы просто пара детей; и я думаю о Рамоне и ее черных глазах, и тем временем, что бы ни случилось в нашей жизни, я знаю, что в один прекрасный день мы заживем, наконец, счастливо.

Маршируя вверх и вниз по тюремному двору, разгоняя кровь по слабым мускулам, я изо всех сил стараюсь ускорить течение времени, вот уже прошел месяц после возвращения в Семь Башен, и я замечаю, что нечто странное происходит с деревом. Сердце начинает колотиться быстрее, и я спешу и обнаруживаю крошечную почку. Она ослепительно ярко-зеленого цвета и выглядит так, как будто сделана из пластмассы. Мне хочется дотронуться, но я не трогаю ее, боюсь сломать. Слезы переживания наполняют мои глаза, но я держу себя в руках, провожу ладонью по стволу и ощущаю трещины, грубые доспехи, благодаря которым это дерево может выжить. Оно было мертво, а теперь оно живое. И за несколько дней оно покрывается сотнями распускающихся почек, они быстро набухают, вот-вот распустятся, и дни становятся длиннее, свет — ярче, а солнце — теплее; и вскоре дерево покрыто цветами, и насекомые очнулись от спячки, и клопы начинают кусаться, и я стою во дворе, и бабочка садится на ветку между завязавшимися новыми яблоками; и я подхожу, и мне хочется дотянуться до нее и тронуть ее узорчатые крылья, прочувствовать разноцветные пушинки, посмотреть, как она живет единственный день своей жизни. Кажется, что это время рановато для появления бабочек, но что я об этом знаю, и она словно наэлектризована, и ее крылья дрожат; и она совершает свой долгий полет за пределы тюрьмы, и я волнуюсь за нее, ведь она такая маленькая и хрупкая, как она сможет сбежать отсюда, но она ловит волну ветра и летит прочь от корпуса и навстречу башне, и вот эта крошечная точка кувыркается и исчезает за наружной стеной.

Я сижу на уступе с другими парнями, и я горд тем, что я не хуже и не лучше, чем любой другой заключенный Семи Башен, что у меня та же сила и те же слабости, я один из парней и больше не немой изгой; и, как многие в тюряге, я вырос без отцовского воспитания, и моя мать говорила, что он был бродягой, его страсть к путешествиям говорит о том, что он был эгоистичным и бежал от ответственности, просто оставил ее с этим один на один; и Нана, должно быть, скучала по своему сыну, но никогда не сказала о нем плохого слова, и вероятно, я хотел бы с ним встретиться, выяснить, о чем он думает, сожалеет ли он о выбранном пути, но больше всего мне хотелось бы уебать ему по носу. Но я хороший мальчик, я нормальный человек, не идеальный, я сделал много ошибок. В один прекрасный день я найду Рамону, дома, с моим пока еще не зачатым сыном, я всегда мучился, меня никогда не устраивало то, что я имел; и однажды она сказала, что с нее хватит, и отвернулась от меня, но я был слишком горд, чтобы признать свою вину, она сказала, что я как мой отец, которого я никогда не знал; и я упаковал свои вещи, и сел в поезд, и спал в лесу, как и обещал, и колесил по Европе, романтическая жизнь, о которой я прочитал в журналах путешествий.

Я вижу матерей в зоне для посетителей, среднего возраста и пожилых, с серой проседью и седоволосых, крепко завернутых в шали, тоска переполняет их хрупкие сердца, и они борются со слезами ради своих упрямых сыновей. Они всегда там. А мы хотим домой, дом — это то место, где мы провели свое детство, когда мы были невинны. Я не одинок. Мы скучаем по нашим мамам, каждый из нас.

И это правда, что я горд, но я никогда никому не завидовал, никогда не жаждал обладать чьей-то собственностью, никогда не скупился перед теми, кому недостает чувства собственного достоинства; и хотя эта гордость принесла мне столько зла, она никогда не вводила меня в неконтролируемую похоть; и я был зол со времен пожара, но это не заставило меня убить другого человека, но больше, чем гордость, мой грех — это лень. Я был слишком ленив для того, чтобы открыто признать преступление, которое никогда не было преступлением, детская случайность, которая повлекла трагические последствия и которой я разрушил свою жизнь. Пожар был ошибкой несчастного ребенка, который скучал по бабуле и размышлял о своем отце, который хотел, чтобы ничего никогда не менялось, хотел жить в доме, где царят тепло любви и женской заботы, хотел, чтобы его бабушка никогда не покидала его. Случайность разрушила весь мир в его голове, и не имеет значения, где ты, тюрьма — это о возмездии; и пусть здесь есть действительно жестокие люди, с большинством из них все о’кей, может, они несуразны, и, безусловно, они вспыльчивы, фактически некоторые из них — смертные грешники, но они дети Бога, хорошие мальчики, сбившиеся с пути, а я гордый и ленивый, а эти три гоблина, с которыми я сижу, завистливые, алчные и жадные, а насильник-мороженщик умер из-за своей похоти, а Папа носит в себе такую ярость, из-за которой и попадают в тюрьму. Но если существует Бог на свете, тогда я есть каждый из этих людей, и все эти люди — суть я. На воле это кажется нелепостью, но в Семи Башнях это истинно.

Туман рассеялся, и лица вокруг меня четкие, и их язык легок для понимания, и никто больше не называет меня Бу-Бу. Это мои падшие, испорченные друзья.

И может, однажды я увижу Седьмую Башню, но я уже догадываюсь, на что она похожа; и когда надзиратели входят во двор, чтобы загнать нас на ночь, и размахивают своими игрушечными дубинками, и я иду обратно в камеру, зная, что время пролетит и что как только кончатся мои два года срока, я смогу вернуться домой и найти Району набравшийся сил и исполненный нового знания, понявший, что в мире больше не существует границ. Все, что мне нужно делать, — оставаться в живых.

И эту ночь я сплю спокойно, вдыхаю соленое волшебство своего одеяла и слышу ободряющий стук костяшек домино и карт, тиканье четок, которые мне больше не нужны, бормотание голосов; и я отмеряю спички и вожусь с ними, довольный, сижу с этими обезьяноподобными людьми, и это на самом деле не гоблины; и я смотрю на большую желтую свечу, и вижу знакомое лицо, и жду колокольного звона. И в тот день, когда я осмелюсь вернуться в мир, я буду благодарен своему талисману удачи; и я лезу в карман и крепко сжимаю его, вынимаю старый Нанин брелок для ключей и улыбаюсь своим трем мудрым мартышкам, их лица вырезаны из дерева; и это то, как я пытаюсь прожить свою жизнь, не говорить, не слышать и не видеть зла, выполнять обещания и совершать правильные поступки, и расплываюсь от удовольствия, когда оборачиваюсь на свечу и вижу этого хорошего мальчика — эту щекастую мартышку — который выходит из школьных ворот и топает прямиком в объятия своей матери.

Примечания

1

pro ct contra — за и против (лат.)

(обратно)

2

«Кэннонболл» («Снаряд») Экспресс г. Мемфис, шт. Теннесси, — г. Кантон, шт. Миссисипи, который водил легендарный машинист К. Джоунз [Casey Jones] в начале XX века. Кейси Джонс, (1864–1900) Герой американского песенного фольклора, легендарный машинист железной дороги «Иллинойс сентрал» [Illinois Central]. Стал известен благодаря обстоятельствам своей гибели (хотя и не подтвержденным документально). 29 апреля 1900 привел поезд «Кэннонболл экспресс» [Cannonball Express] па станцию Мемфис, шт. Теннесси, и, по наиболее распространенной версии, вызвался вести его дальше вместо заболевшего сменщика. Пытаясь нагнать упущенное время, увеличил скорость. Заметив стоящий па путях товарный состав, он приказал помощнику прыгать, а сам, пытаясь тормозить, погиб при столкновении. Песня «Кейси Джонс» [«CaseyJones»], написанная его другом У. Содерсом [Sauders, Wallace], приобрела широкую известность в стране, а его имя стало символом отваги и героизма.

(обратно)

3

Американская фолк-легенда.

(обратно)

4

Игра слов — Джерри Ли Льюис, великий рок-н-рольный пианист, обвинялся в убийстве своей любовницы.

(обратно)

5

Тако Белл — сеть мексиканских фастфудов.

(обратно)

6

Генри Роллинз — знаменитый музыкант, издатель (2.13.61), писатель и актер.

(обратно)

7

Merry Pranksters — контркультурное движение, организованное писателем Кеном Кизи. С 1964 по 1967 год «Веселые проказники» путешествовали по США на автобусах и фургонах, проводя концерты и перфомансьги раздавая публике наркотики (в основном ЛСД и марихуану) для «расширения сознания». В акции участвовали такие корифеи, как группа Grateful Dead, писатели Кен Кизи, Хаитер Томпсон и Терри Сазерн, поэт Аллеи Гинзберг.

(обратно)

8

Fair — англ. Справедливый, второе значение — Ярмарка.

(обратно)

9

Долли Партон — знаменитая кантри-певица и актриса родом из Луизианы.

(обратно)

10

Имеется ввиду дельта Миссисипи.

(обратно)

11

Джон Фанте и Чарльз Буковски — культовые американские писатели.

(обратно)

12

«Колдиц» — еженедельная многосерийная теле-пьеса о жизни группы английских и союзных военнопленных в фашистском лагере Колдиц во время 2-й мировой войны. Передавалась по Би-би-си-1 [ВВС 1] с 1972 по 1974 год.

(обратно)

13

Patois (фр.) — диалект, разговорный слэнг.

(обратно)

14

Thor «Тор» — Бог грома и войны у древних скандинавов, а также баллистическая ракета среднего радиуса действия на жидком топливе, созданная в середине 1950-х. Позднее была приспособлена для космических запусков.

(обратно)

15

Баба — в Индии странствующий аскет, ищущий просветления.

(обратно)

16

Кали — индийская богиня зла, войны и убийств.

(обратно)

17

Жиардис — тропическое инфекционное заболевание, поражающее кишечник.

(обратно)

Оглавление

  • МУДРЕЦЫ ГОВОРЯТ
  • СЕМЬ БАШЕН
  • ТЯЖКИЙ ТРУД
  • КОРПУС Б
  • СПОКОЙНАЯ НОЧЬ
  • КОНТРОЛЬ
  • ТЮРЬМА . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Тюрьма», Джон Кинг

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства