Ромуло Гальегос Донья Барбара
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I. С кем мы идем?
Вверх по Арауке, вдоль ее обрывистого правого берега, идет барка.
Двое шестовых продвигают ее вперед медленными, усталыми движениями каторжников на галерах. Их бронзовые потные тела, нечувствительные к палящему солнцу, едва прикрыты грязными, закатанными выше колен штанами. Они по очереди погружают в илистое дно реки длинные шесты и, упираясь в них мускулистой грудью и напрягая все силы, толкают барку вперед, как бы шагая размеренной, утомленной поступью от коса к корме. Пока один, навалившись на шест и перебирая на месте ногами, лишь прерывисто дышит, другой, возвращаясь на нос барки и отводя нависшие над головой ветви, успевает бросить несколько фраз в продолжение бесконечной беседы, скрашивающей непосильный труд, или, шумно вздохнув, спеть небеззлобную припевку о тяготах жизни шестового, лигу за лигой преодолевающего течение.
Баркой правит хозяин, знаток больших рек и протоков апурейской равнины. Сжимая правой рукой руль, он зорко следит за течением реки, минуя опасные водовороты и притаившегося в ожидании добычи каймана [1].
На барке – двое пассажиров. Одни из них – молодой человек – расположился под навесом. Статная, хотя и не атлетическая фигура, энергичные и выразительные черты лица придают ему молодцеватый, даже несколько надменный вид. Наружность и одежда говорят о том, что это – горожанин, привыкший заботиться о своей внешности. Проплывающие мимо пейзажи, видимо, вызывают в нем противоречивые чувства: иногда его горделивое лицо оживляется и в глазах вспыхивает восторг, но тут же брови хмурятся, а уголки рта разочарованно опускаются.
Его попутчик – одна из тех подозрительных личностей с азиатскими чертами лица, при виде которых невольно веришь, что на американскую почву бог весть когда и как упали монгольские семена. Он принадлежит к числу людей низменных, жестоких и мрачных, совсем не похожих на обитателей льяносов. Расположившись поодаль от навеса, он прикинулся спящим, но хозяин и шестовые ни на секунду не выпускают его из виду.
Ослепительное полуденное солнце искрится в желтых водах Арауки и в листве прибрежных деревьев. Справа в просветах, временами разрывающих гущу зарослей, виднеются кальсеты бассейна Aпуре: участки, обрамленные чапарралем [2] и пальмовыми рощами, слева – отмели обширного бассейна Арауки: простирающиеся до самого горизонта пастбища, на зеленом ковре которых кое-где вырисовываются черные пятна пасущихся стад. В глубокой тишине с раздражающий однообразием слышатся шаги шестовых. Время от времени хозяин подносит ко рту большую раковину. Он извлекает из нее хриплый, жалобный звук, постепенно замирающий в глубине безмолвных просторов; и тогда в прибрежных зарослях поднимается тревожный гомон ченчен [3], а порой из-за поворота реки доносятся торопливые всплески: это прыгают в воду пригревшиеся на залитом солнцем берегу кайманы – грозные владыки широкой немой и дикой реки.
Полуденный зной усиливается; от теплой воды, рассекаемой баркой, исходит запах гнили. Шестовые уже не поют песен: тягостное безмолвие равнины передалось людям.
– Подъезжаем к стоянке, – сообщил хозяин пассажиру под навесом, указывая на гигантское дерево у самой воды. – Здесь вы можете спокойно позавтракать и вздремнуть после еды.
Подозрительный пассажир приоткрыл узкие глазки и пробормотал:
– Отсюда до Брамадорского брода рукой подать, вот уж там-то и впрямь найдется где отдохнуть.
– Барка в распоряжении сеньора, – сухо заметил хозяин, указывая на молодого человека под навесом, – а его не интересует стоянка у Брамадорского брода.
Взглянув на хозяина, раскосый ответил вязким и тягучим, словно болотная тина, голосом:
– Можете считать, что я ничего не говорил, хозяин.
Сантос Лусардо быстро обернулся: он забыл о существовании этого человека и только теперь узнал его своеобразный голос.
Впервые довелось ему услышать этот голос в Сан-Фернандо, в закусочной. Завидев его, один из пеонов-скотоводов, толковавших о своих делах, внезапно умолк, а затем, когда Сантос отошел подальше, сказал:
– Вот он.
Второй раз Сантос слышал его на постоялом дворе. Удушливая ночная жара выгнала его из дома в патио [4]. Двое мужчин покачивались в гамака ч под навесом галереи, и один из них, рассказывая какую-то историю, заключил ее словами:
– Я только приставил копье. Остальное сделал сам покойник: он лез на него так, словно ему пришлось по вкусу холодное железо.
И последний раз – накануне вечером. Видя, что лошадь еле держится на ногах от усталости, Сантос решил заночевать в заезжем доме на переправе через Арауку, а утром продолжить путь на барке: на нее как раз в это время грузили кожи, предназначенные к отправке в Сан-Фернандо. Законтрактовав суденышко и назначив выезд на рассвете, он лег спать, и уже сквозь сон до него донесся все тот же голос:
– Ступай вперед, приятель, а я погляжу, не удастся ли примазаться на барку.
Только сейчас между этими тремя эпизодами возникла ясная и четкая связь, и Сантос Лусардо сделал вывод, который заставил его изменить цель своей поездки в штат Араука:
«Этот человек преследует меня от самого Сан-Фернандо. Его лихорадка не больше, чем уловка. Как я не догадался об этом сегодня утром?»
Действительно, на рассвете, когда барка уже готовилась отчалить, на берегу появился этот тип. Зябко кутаясь в накидку, он обратился к хозяину:
– Приятель, не согласитесь ли уступить одно местечко? Необходимо добраться до Брамадорского брода, а меня трясет лихорадка, не могу сидеть в седле. Заплачу как полагается, а?
– Сожалею, дружище, – ответил видавший виды льянеро [5], бросив на него проницательный взгляд. – Ничем не могу помочь: барка нанята сеньором, а он желает ехать один.
Но ничего не подозревавший Сантос Лусардо не обратил внимания на выразительные подмигивания хозяина и согласился взять незнакомца с собой.
Теперь Сантос незаметно наблюдал за ним и мысленно спрашивал себя: – «Что у него на уме? Устроить мне западню? Если так, то у него уже была не одна возможность осуществить свои намерения. Готов поклясться, он из шайки Эль Миедо. Сейчас уточним».
И, не долго думая, громко спросил:
– Вы, хозяин, случайно не знаете знаменитую донью Барбару, о которой так много говорят в Апуре?
Шестовые боязливо переглянулись, а хозяин, немного помолчав, ответил на этот вопрос как и подобает осторожному льянеро:
– Что я могу сказать, молодой человек? Я не здешний.
Лусардо понимающе улыбнулся; и все же, не теряя надежды вывести на чистую воду подозрительного попутчика и не сводя с него глаз, добавил:
– Говорят, это ужасная женщина, глава целой шайки разбойников, безнаказанно убивающих всякого, кому вздумается Рука хозяина, лежавшая на руле, вздрогнула, барку сильно тряхнуло, и тут же один из шестовых, обращаясь к Лусардо и указывая в сторону правого берега, где на песке виднелось что-то бурое, похожее на выброшенные из воды корявые бревна, воскликнул:
– Смотрите, сколько кайманов! Вы хотели пострелять в них.
Снова на губах Лусардо появилась понимающая улыбка, по он встал и прицелился из карабина. Пуля пролетела мимо, а кайманы бросились в реку, вздымая кипящую пену.
Глядя, как они погружаются в воду целыми и невредимыми, подозрительный пассажир, не проронивший ни звука, пока Лусардо расспрашивал хозяина, пробормотал с легкой усмешкой:
– Ушли целехоньки, только хвостом махнули, а ведь их было порядочно!
Лишь хозяин понял до конца смысл этих слов и оглядел пассажира с головы до ног, словно по внешнему виду хотел определить, как далеко могут зайти намерения человека, бросившего такую фразу. Но тот, сделав вид, будто ничего не заметил, встал и блаженно потянулся:
– Ну что ж, вот и стоянка. И лихорадка моя утихла, – видно, потом вышла. А как трясла! Жаль, кончилась.
Пока барка причаливала к месту полдневного отдыха, Лусардо сидел, погрузившись в мрачное раздумье.
Спрыгнули на землю. Шестовые вбили в песок кол и закрепили барку. Неизвестный углубился в лесную чащу, и Лусардо, провожая его взглядом, спросил хозяина:
– Вы его знаете?
– Нельзя сказать, что знаю: я сталкиваюсь с ним впервые. Но, судя по приметам, – мне довелось слышать разговоры здешних льянеро, – догадываюсь, что это и есть тот самый, кого называют Колдуном.
– Вы не ошиблись, хозяин, – вставил один из шестовых. – Это он.
– Что же это за птица? – продолжал Лусардо.
– Думайте о нем самое дурное, что только можно вообразить о ближнем, да прибавьте еще малость – и будет в самый раз, – ответил хозяин. – Он пришлый. Гуате, [6] как мы их здесь называем. Поговаривают, будто разбойничал он в Сан-Камильском [7] лесу. Потом – с тех пор много воды утекло – спустился оттуда и, перебираясь из имения в имение вдоль Арауки, осел наконец у доньи Барбары. Там и работает по сей день. Недаром говорится: бог создаст, а уж дьявол сведет… кого с кем следует. А Колдуном его называют за его занятие. Он лошадей ворожбой приманивает. К тому же уверяют, будто знает он тайное слово и вылечивает от паразитов хоть коня, хоть корову. Но, по-моему, настоящее-то его ремесло другое, то самое, о котором вы только что помянули. Ей-богу, я из-за вас чуть барку не перевернул. Одним словом, любимый подручный он у доньи Барбары, вот что.
– Я так и думал.
– Зря вы пустили его на барку. Вы человек молодой, не здешний, так позвольте дать вам совет: никогда не берите человека в попутчики, если не знаете его как свои пять пальцев. И уж раз вы выслушали этот совет, я вам дам еще один, потому что чувствую к вам расположение. Остерегайтесь доньи Барбары! Вы едете в Альтамиру, а ведь Альтамира для нее все равно что смежная комната. Сейчас-то я могу сказать вам, что знаю ее. Эта баба сгубила многих мужчин. Кто не пьянеет от ее чар, того она зельем опаивает или снимает с него веревкой мерку, опоясывается той веревкой по бедрам, а потом делает с человеком, что ей вздумается, потому что и в колдовстве она сведуща. А уж если кто ей поперек дороги встанет, ну, тут она и глазом не моргнет, чтобы навсегда убрать его со своего пути. Вы точно сказали. Для таких-то поручений и находится при ней Колдун. Уж не знаю, по каким делам вы заехали в эти края, однако нелишне еще раз напомнить: ходите да оглядывайтесь. На совести этой женщины целое кладбище.
Сантос Лусардо задумался, и хозяин из опасения, что сказал больше, чем следовало, прибавил успокаивающе:
– Конечно, надо и то учесть: люди болтают много лишнего, а потому не всякому слову верь. Не мне судить, но льянеро от рождения врун; даже когда правду говорит, такое навертит, что от правды одна ложь остается. К тому же сейчас и беспокоиться нечего: нас четверо, есть винтовка, да и Старичок с нами.
В продолжение этого разговора Колдун, укрывшись за песчаным холмиком на берегу, внимательно вслушивался в беседу и неторопливо, как делал все, закусывал вынутыми из дорожного мешка припасами.
Между тем шестовые расстелили под деревом накидку Лусардо, поставили чемодан с продуктами и затем принесли с барки свою еду. Хозяин подсел к ним и, пока все предавались скромной трапезе под тенью парагуатана [8], рассказывал Сантосу случаи из своей жизни, прошедшей на реках и протоках равнины.
Наконец, побежденный полуденным зноем, он замолчал, и долго лишь легкий плеск речной волны о барку нарушал воцарившийся покой.
Обессиленные усталостью, шестовые повалились навзничь и тут же захрапели. Лусардо прислонился к дереву и, ни о чем не думая, удрученный окружавшим его диким одиночеством, отдался во власть послеобеденного сна. Когда он проснулся, хозяин, бодрствовавший все это время, заметил: – Долгонько же вы спали!
День клонился к вечеру, и над Араукой потянуло свежим ветерком. На широкой глади реки проступили сотни черных пятен: бабасы [9] и кайманы, недвижные, убаюканные нежным прикосновением мутных теплых волн, дышали, выставив из воды корявые, точно колоды, спины. Вот на середине реки появился гребень огромного каймана, вот он и весь поднялся из воды и медленно приоткрыл чешуйчатые веки.
Сантос Лусардо, решив исправить недавний промах, схватил винтовку и вскочил на ноги, но хозяин удержал его:
– В этого не стреляйте!
– Почему?
– Потому… потому что, если вы в него попадете, нам отомстит за него другой, а если промахнетесь, то он сам. Ведь это Брамадорский Одноглазый, его Пуля не берет.
И так как Лусардо настаивал на своем, хозяин повторил:
– Не стреляйте в этого каймана, молодой человек, послушайтесь меня!
При этом хозяин метнул быстрый взгляд в сторону росшего у самой воды дерева. Сантос оглянулся и увидел Колдуна, – он сидел, прислонившись к стволу, и, казалось, спал.
Тогда Сантос отложил винтовку, обошел дерево и, встав перед Колдуном, строго спросил:
– А вы, оказывается, любитель подслушивать?
Колдун медленно, совсем так, как это сделал кайман, открыл глаза и спокойно ответил:
– Я любитель обдумывать свои дела молча, вот и все.
– Хотел бы я знать, что это за дела, которые вы обдумываете, притворяясь спящим.
Выдержав пристальный взгляд Лусардо, Колдун сказал:
– Сеньор прав. Свет велик, всем хватит места, и незачем мешать друг другу. Что ж, прошу простить, что я прилег здесь.
Он отошел подальше и растянулся на спине, подложив под голову сцепленные руки.
Хозяин и шестовые, пробудившиеся при первых же звуках голосов с той быстротой, с какой человек, привыкший спать среди опасностей, переходит от глубокого сна к настороженному бодрствованию, выжидательно следили за этой короткой сценой.
– Мм-да! А нашего франтика как будто не страшат призраки саванны, – пробормотал хозяин.
– Если вы согласны, хозяин, мы можем ехать дальше, – тут же обратился к нему Лусардо. – Отдохнули достаточно.
– Я готов, – промолвил тот и повелительно бросил Колдуну: – Подъем, приятель! Отчаливаем!
– Спасибо, сеньор, – проговорил Колдун, не меняя позы. – Премного обязан, что согласны довезти меня до конца, но я могу пройти остаток пути и пешком. Тут мне до дому близехонько. Я. не спрашиваю, сколько я должен вам за проезд: люди вашего положения не имеют привычки брать плату за милости, которые оказывают беднякам. Зато я всегда в вашем распоряжении. Меня зовут Мелькиадес Гамарра, к вашим услугам. Желаю вам Доброго пути. Так-то, сеньор!
Сантос уже направился было к барке, но хозяин, пошептавшись с шестовыми и решив предотвратить возможные неприятности, остановил его:
– Не торопитесь. Я не допущу, чтобы этот человек остался у нас за спиной здесь, в лесу. Или он уйдет первым, или пусть едет с нами.
Колдун, обладавший тончайшим слухом, уловил эти слова:
– Не бойтесь, хозяин, я уйду прежде, чем вы отчалите. И спасибо вам за добрые слова обо мне. Я все слышал.
Сказав это, он встал, взял с земли свою накидку, взвалил па спину вещевой мешок – все с непоколебимым спокойствием – и пошел по открытой саванне, начинавшейся за прибрежными зарослями.
Лусардо и хозяин поднялись на барку. Шестовые отвязали ее, столкнули с мели, прыгнули на палубу и взялись за шесты. Хозяин, уже положив руку на руль, вдруг обратился к Лусардо с запоздалым вопросом:
– Извините мое любопытство, вы ведь хороший стрелок?
– Судя по всему, никудышный. Настолько, что вы даже не захотели дать мне выстрелить второй раз. Хотя, надо сказать, в другое время я бывал удачливее.
– Охотно верю! – воскликнул хозяин. – Вы стрелок неплохой. Я это сразу понял по тому, как вы вскидываете винтовку. А вот видите, что получилось? Пуля-то шлепнулась саженях в трех от кайманов.
– Бывает, и от хорошего стрелка заяц удирает.
– Это так. Но тут причина другая. Вы промахнулись потому, что человек рядом с вами не хотел, чтобы вы попали и кайманов. Дай я вам выстрелить второй раз, было бы то же самое.
– Колдун, что ли? Вы серьезно верите в сверхъестественную силу этого человека?
– Вы еще молоды и многого не знаете. Колдовство существует. Если бы я рассказал вам одну историю про этого человека… Пожалуй, я так и сделаю, чтобы вы знали, как себя вести в случае чего.
Он выплюнул табачную жвачку и уже приготовился начать, как вдруг один из шестовых перебил его:
– Хозяин, мы плывем одни!
– И правда, ребята. Проклятый Колдун, попутал-таки, нечистый. Поворачивай назад.
– Что случилось? – полюбопытствовал Лусардо.
– Старичок остался на берегу!
Барка вернулась к месту недавней стоянки. Хозяин снова взялся за руль и громко спросил:
– С кем мы идем?
– С богом! – откликнулись шестовые.
– И с пресвятой богородицей! – добавил хозяин и объяснил Лусардо: – Вот какого Старичка забыли мы на земле. На здешних реках, когда отправляешься в путь, не забывай бога! Здесь на каждом шагу человека подстерегает опасность, и если Старичка нет на барке, хозяин не может ехать спокойно. Иной раз кайман так притаится, что и пузырьков на воде не заметишь. Тембладоры [10] и райя [11] тоже всегда начеку. А косяки таких рыб, как самурито и карибе, стоит только заглядеться, – вмиг от христианина один косточки оставят, не успеешь и святую Троицу перебрать в уме.
Широкая равнина! Необъятная дикая глушь! Пустынные, бескрайние пастбища, глубокие, таинственные и неизведанные реки. Кто в этих безлюдных местах отзовется на крик о помощи человека, сбитого с ног сильным ударом кайманьего хвоста! Только в слепой вере в бога и могли лодочники искать поддержку, хотя это была та же наивная вера, что заставляла их приписывать злонамеренному Колдуну сверхъестественную силу.
Поняв тайный смысл вопроса шестовых, Сантос Лусардо теперь мог обратить его к самому себе, ибо, помимо той цели, которую он ставил перед собой, отправляясь в поездку, он уже наметил другую, совершенно противоположную.
II. Потомок кунавичанина
В пустынной и дикой части штата Арауки раскинулось имение Альтамира – двести квадратных лиг плодородных саванн, на которых паслись самые многочисленные в тех отдаленных местах стада и находилось одно из самых богатых в округе гнездовий цапель.
Имение основал когда-то дон Эваристо Лусардо, один из тех кочевннков-льянеро, что бродили – да и по сей день бродят – со своими стадами по обширным пастбищам вдоль реки Кунавиче. Нередко они уходили с берегов Кунавиче к берегам Арауки поближе к населенным местам.
Его наследники, как истинные льянеро, не брезговали черной работой и одевались в гарраси [12]. Они никогда не покидали пределов своих владений и, укрепив и расширив имение, сделали его со временем одним из самых крупных в округе. Когда же семейство разрослось и разбогатело и одна часть его подалась в города, а другая осталась под пальмовой кровлей Родительского гнезда, продолжая жить спокойной, патриархальной жизнью своих предков, между многочисленными наследниками начались раздоры, принесшие семейству печальную славу.
Последним владельцем Альтамиры был дон Хосе де лос Сантос. Желая спасти хозяйство от разорения, неминуемого при постоянных разделах, он купил у своих совладельцев право наследования, заплатив за него ценой долгих лет труда и лишений. Однако после его смерти дети его – Хосе и Панчита, тогда уже бывшая замужем за Себастьяном Баркеро, – предпочли все же разделиться, и из старинного имения образовалось два. Хозяином одного, сохранившего прежнее название, стал Хосе, хозяином другого – оно получило название Ла Баркеренья – стал Себастьян.
С тех пор, из-за неточной фразы в акте о разделе, где про границу говорилось: «до пальмовой рощи Ла Чусмита», начались споры между братом и сестрой. Каждая из сторон упорно претендовала на опущенное в документе слово «включительно», и разногласия вскоре переросли в одну из тех тяжб, которые обогащают несколько поколений адвокатов. Дело кончилось бы полным разорением обеих семей, если бы в ответ на предложение суда поделить спорный участок пополам тяжебщики в порыве той самой непримиримости, которая заставляла их идти на огромные издержки ради клочка бросовой земли, не заявили:
– Все или ничего!
И так как «все» не могло принадлежать одновременно обоим, то оба согласились на «ничего». Каждый обязался поставить со своей стороны рощи изгородь, вследствие чего между двумя владениями появился огороженный и никому не принадлежавший участок.
Но и на этом тяжба не прекратилась. В середине пресловутой рощи находилась старица высохшего протока. Зимой она превращалась в трясину, в наполненный грязью водоем, засасывавший всякого, кто пытался его пересечь. Как-то, обнаружив в трясине корову с клеймом Ла Баркереньи, Хосе Лусардо заявил Себастьяну Баркеро протест, обвиняя его в нарушении неприкосновенности заповедной территории. Пререкаясь, они оскорбили друг друга. Баркеро замахнулся на шурина хлыстом, по Лусардо, выхватив револьвер, выстрелом в лоб свалил его с лошади.
Вражда перешла в кровную месть. Лусардо и Баркеро беспощадно убивали друг друга и в конце концов истребили почти все селение, состоявшее в основном из отпрысков обеих фамилий.
Ненависть свила себе гнездо и внутри каждого из этих семейств.
В ту нору шла война между Испанией и Соединенными Штатами [13]. Хосе Лусардо, верный своей крови, как он говорил, сочувствовал матери-родине. Феликс же, его первенец, дитя новой эпохи, был восторженным поклонником янки. Однажды, получив из Каракаса газеты, приходившие не чаще раза в месяц, они после первых же сообщений, прочитанных сыном вслух, – дон Хосе уже плохо видел, – горячо поспорили.
– Надо быть круглым дураком, – запальчиво крикнул старик, – чтобы верить в победу чикагских колбасников.
Феликс, мертвенно-бледный, приблизился к отцу и прерывающимся от гнева голосом бросил ему в лицо:
– Может быть, испанцы и победят, но я не допущу, чтобы вы оскорбляли меня без всяких на то оснований.
Дон Хосе смерил его сверху донизу презрительным взглядом и разразился хохотом. Обезумевший сын выхватил из-за пояса револьвер. Отец резко оборвал смех и, не повышая голоса, не шелохнувшись, раздельно и четко произнес:
– Стреляй! Но не промахнись, иначе я пригвозжу тебя к стене одним ударом копья.
Дело происходило в столовой вскоре после обеда, когда вся семья была в сборе. Донья Асунсион бросилась между мужем и сыном, а Сантос, тогда четырнадцатилетний подросток, замер на месте, словно парализованный.
Феликс, подавленный ужасающим спокойствием отца, уверенный, что тот, не моргнув глазом, приведет в исполнение свою угрозу, если он выстрелит и промахнется, а может быть, просто раскаиваясь в своей дерзости, сунул револьвер за пояс и вышел из столовой.
Спустя несколько минут он уже седлал коня, готовясь покинуть отчий дом, не внемля мольбам и слезам доньи Асунсион. Дон Хосе, словно не произошло ничего особенного, надел очки и спокойно продолжал читать газетные сообщения, кончавшиеся вестью о катастрофе при Кавите [14].
Но Феликс не только покинул родительский кров, – он объединился с Баркеро против Лусардо в их смертельной вражде, самой ярой вдохновительницей которой была его тетка Панчита. Власти смотрели сквозь пальцы на эту вражду и не осмеливались вмешиваться в дела двух семейств, обладавших в те времена властью касиков [15] штата Арауки.
Уже почти все Лусардо и Баркеро враждовали друг с другом, когда однажды под вечер, зная, что родители находятся в селении на петушиных боях, подвыпивший Феликс, подстрекаемый своим двоюродным братом Лоренсо Баркеро, прибыл туда и, протиснувшись сквозь толпу петушатников в круг, завопил:
– Я принес порториканского петушка. Это даже не янки! А ну, найдется здесь хоть один паршивый испанец, который захочет сразиться с ним? Ставлю моего с зачехленными шпорами и без подготовки.
Неравная война уже была завершена победой североамериканцев, и слова Феликса прозвучали явным вызовом отцу. Дон Хосе вскочил в круг и, потрясая хлыстом, ринулся к наглецу. Феликс выхватил оружие, дон Хосе последовал его примеру и… Немного погодя, подавленный, мрачный, на глазах постаревший, дон Хосе вернулся домой и сказал жене:
– Я убил Феликса. Его несут сюда.
Тут же он оседлал коня и отправился к себе в имение.
Приехав, он сразу же прошел в столовую, где когда-то разыгралась первая часть трагедии, заперся там, строго предупредив, чтобы его не беспокоили, снял с пояса наконечник копья и сильным ударом вонзил его в глинобитную стену в том самом месте, где копье погрузилось бы, пробив сердце сына, метни он его в тот злосчастный вечер. Он считал, что убил Феликса именно в этой комнате, в тот момент, когда произнес свою страшную угрозу, и теперь должен искупить свой тяжкий грех – он будет глядеть на торчащее в стене преступное оружие до тех пор, пока глаза не потухнут навсегда.
И он сдержал свой обет. Никого к себе не впуская, без воды и пищи, застыв в кресле, почти не мигая, вскоре приноровившись видеть даже ночью, непоколебимо твердый в страшном акте искупления, он несколько дней подряд пробыл в комнате, ожидая смерти, к которой сам себя приговорил. Здесь и нашла его смерть: в кресле, уже окостеневшего, с застывшим взглядом, устремленным на воткнутое в стену копье.
Когда наконец прибыли представители властей, чтобы разыграть обычный в таких случаях фарс, в наказании уже не было нужды, и стоило больших усилий смежить веки умершего.
* * *
Несколько дней спустя донья Асунсион окончательно покинула льяносы, решив перебраться с Сантосом – единственным уцелевшим в этой гекатомбе – в Каракас. Она хотела воспитать сына в другой среде, за сотни лиг от трагических мест.
Первые годы были потерянными в жизни юноши. Внезапный переход от жизни в льяносах, – грубой, но полной напряженных, закаляющих характер переживаний, – к расслабляющей и сонливой городской жизни в четырех стенах печального дома, рядом с запуганной матерью как-то странно притупил его способности. Раньше это был живой, сообразительный и пылкий юноша. Отец гордился сыном, видя, как смело объезжает он дикую лошадь, как ловко и уверенно увертывается от опасностей, пробираясь вместе с пеонами в самую гущу скота, как из него растет достойный представитель расы льянеро, – людей бесстрашных, давших освободительной войне множество кентавров, правда, и равнине принесшей не одного жестокого правителя. Сколько надежд, непохожих на надежды отца, возлагала на него мать, подмечая чувства и мысли, присущие этой чуткой и возвышенной душе! Теперь этот юноша вдруг сделался тупым, слабовольным и нелюдимым.
– Смотрю я на тебя, сын, и не узнаю. Ты прямо как дикий бык в зарослях, – говорила ему мать: несмотря на перемену обстановки, она не забыла образного языка жителей льяносов.
– Пройдет, – утешали ее приятельницы. – Подростки в этом возрасте все такие.
– Это дурное последствие пережитых ужасов, – добавляла она.
Верно было и то и другое. Но немалую роль играла и новая среда: недоставало широкого горизонта, не бил в лицо горячий вольный ветер, не рвалась с уст песня, за которой идет стадо, пропало ощущение дикой затерянности в безмолвных просторах равнины. Мальчик походил на росток стенной травы, чахнущий в глиняном горшке.
Иногда донья Асунсион заставала сына в палисаднике: он грезил наяву, лежа на земле среди запущенных клумб резеды. Нечто подобное происходит с быком после операции, лишающей его свирепости самца и роли вожака стада, – бык забивается в чащобу саванной рощи и лежит там дни напролет один-одинешенек, не пьет, не ест и только время от времени глухо мычит в бессильной ярости.
И все же город завоевал непокорную душу Сантоса Лусардо. Очнувшись от завораживавшей его тоски, он вдруг обнаружил, что ему уже минуло восемнадцать и что знании его ничуть не пополнились с момента приезда из Арауки. Он решил наверстать упущенное и настойчиво принялся за Учебу.
Хотя у доньи Асунсион были все основания ненавидеть Альтамиру, она не хотела продавать имение. У нее была сильная и стойкая душа истинной жительницы льяносов, для которой нет ничего дороже родного края. Правда, ей никогда не приходила в голову мысль о возвращении в Арауку, однако порвать узы, связывавшие ее с родным кровом, она не решалась. К тому же хозяйство, вверенное честному и преданному управляющему, приносило немалый доход.
– Вот умру, тогда пусть Сантос продает имение, – говорила она.
Но в свой смертный час все же посоветовала сыну:
– Пока сможешь, не продавай Альтамиры.
И Сантос сохранил имение: во-первых, из уважения к последней воле матери, во-вторых, рента позволяла ему жить хоть и без роскоши, но в полном достатке. В остальном он мог вполне обойтись без имения. Его уже не влекла родная земля – ни та часть ее, где он родился и вырос, ни вся она: потеряв привязанность к Альтамире, он вообще потерял чувство родины. Городская жизнь и умственные занятия убили в нем потребность в вольной и варварской жизни в деревне. В то же время он понимал, что такой город, как Каракас, не может удовлетворить его полностью. Каракас был всего-навсего большим селением, почти таким, какое разрушили уничтожавшие друг друга Лусардо и Баркеро, селением, где царили беззаконие и насилие. Этому скопищу домов и людей было еще очень далеко до современного города, совершенного, как мозг, где каждое возбуждение претворяется в мысль и каждая ответная реакция указывает на присутствие сильного сознания. И поскольку ему казалось, что такие города существуют только в старой цивилизованной Европе, он решил переселиться туда, как только закончит университет.
Он собирался жить на доходы с Альтамиры, а в случае продажи имения – на средства с капитала, вложенного в городскую собственность, ибо смешно было возлагать в Европе надежды на свою будущую профессию адвоката. Между тем честного управляющего, служившего при жизни матери, уже не было в Альтамире. И пока ничего не подозревавший Сантос, основываясь на лживых отчетах новых управляющих, продолжал считать себя владельцем богатого имения, они грабили его добро и не только сами наживались на продаже альтамирского скота, но и попустительствовали скотокрадам и соседям, метившим своим клеймом лусардовский скот вплоть до телят-сосунков.
Затем начались тяжбы со знаменитой доньей Барбарой, и альтамирские саванны лига за лигой стали переходить в ее руки, так как межевые границы обоих имений определялись гражданским судом штата вопреки закону.
Окончив университет, Сантос отправился в Сан-Фернандо, чтобы ознакомиться с документами судебных процессов и посмотреть, не осталось ли еще возможности предъявить встречный иск. Но, подробно изучив дела, решенные в пользу доньи Барбары, он понял, что напрасно уповать на справедливость. С помощью лести, взяток и даже прямого насилия эта властительница Арауки держала в руках судей и адвокатов. К тому же его собственные права на Альтамиру были не во всех случаях бесспорными; это были нрава на наследство, скопленное человеком, не уважавшим законы. Именно таким и был его дед, дон Эваристо – кунавичанин.
Сантос решил продать имение. Но, во-первых, никто не хотел селиться рядом с доньей Барбарой; во-вторых, события последних лет сильно разорили льяносы, и покупателей не находилось. Наконец объявился один, но он сказал Сантосу:
– Здесь мы не можем завершить эту сделку, доктор [16]. Вы не знаете, в каком состоянии сейчас Альтамира. Хозяйство ваше в упадке, выгоны пусты, только кое-где парапары [17] торчат. А скот если еще и есть, то кожа да кости. Условимся так: поезжайте туда и ждите меня. Сейчас я направляюсь в Каракас продавать партию скота, а через месяц на обратном пути заеду в Альтамиру, и тогда потолкуем.
– Хорошо, я буду ждать вас, – согласился Сантос и на следующий же день отбыл в Альтамиру.
В пути при виде пустынной равнины множество мыслей приходило ему в голову: остаться в имении и бороться с врагами, защищать как свои собственные права, попранные доньей Барбарой, так и чужие, попранные другими касиками, бороться с природой, с нездоровым климатом, губившим расу льянеро, с наводнением и засухой, круглый год оспаривающими друг у друга землю, с пустыней, препятствующей проникновению цивилизации.
Но пока это были даже не намерения, а всего-навсего размышления, теоретические рассуждения, и на смену одной мысли, оптимистической, тут же приходила другая, противоположная.
– Для осуществления всех этих идей требуется нечто большее, чем воля одного человека. Что изменится, если удастся покончить с самоуправством доньи Барбары? На ее место придет новый касик. Прежде всего необходимо изменить условия, порождающие это зло, а для этого нужно заселить Равнину. Но чтобы заселить ее, нужно оздоровить, а чтобы оздоровить, надо заселить. Заколдованный круг!
И вдруг все меняет простой дорожный случай: встреча с Колдуном и слова хозяина барки об опасностях, которым он, Сантос Лусардо, может подвергнуться, если встанет на пути грозной доньи Барбары. Рассудительность уступает место внезапно вырвавшейся на свободу горячности, и его охватывает жажда борьбы.
Это была та самая фамильная склонность к необузданной воинственности, которая явилась причиной упадка семьи Лусардо, с той только разницей, что он подчинял эту воинственность определенной идее. Для него смысл борьбы против доньи Барбары, детища и олицетворения своего времени, заключался не только в спасении Альтамиры, а и в уничтожении сил, мешающих процветанию всей Равнины.
И он ринулся в бой не раздумывая, с порывистостью потомков кунавичанина, людей сильных и решительных, но вдобавок к этому у него были идеалы цивилизованного человека, которых недоставало его предкам.
III. Погубительница мужчин
Из-за Кунавиче, из-за Синаруко, из-за Меты! Из-за дали дальней, как говорят льянеро Арауки, для которых тем не менее все всегда «тут близехонько, вон за тем леском», явилась злосчастная гуарича [18]. Дитя, зачатое в минуту насилия белого авантюриста над угрюмо-чувственной индианкой, она не помнила своего племени, затерявшегося где-то среди покрытых темной тайной девственных земель.
Иногда в глубине ее сознания смутно вырисовывались первые воспоминания детства. Она видела себя в пироге, бороздящей большие реки оринокской сельвы. На борту шестеро мужчин. Капитана она называет ласково «таита [19]», хотя он обращается с ней так же, как все остальные, кроме старого проводника Эустакио, – пристает с животными ласками, грубыми шлепками и поцелуями, от которых разит водкой и чим? [20].
Под видом законной торговли от Сьюдад Боливара до Рио-Негро экипаж занимался разбоем. Пирога пускалась в плавание, груженная бочками с водкой и тюками безделушек, дешевых тканей и несвежих продуктов, и возвращалась набитая саррапией [21] и балатой [22]. В одних поселках, выменивая это ценное сырье на свои товары, хозяин и матросы ограничивались тем, что обманывали индейцев; в других местах они выскакивали на берег налегке, с карабином через плечо, и тогда на пахучей саррапии и черной балате, принесенных к пироге, появлялись пятна крови.
Как-то вечером, перед самым отплытием из Сьюдад Боливара, к хозяину пироги подошел юноша с изможденным от голода лицом, в нищенском одеянии. Барбарита уже приметила его. Он часто стоял на краю причала и жадно смотрел, как она готовила пиратам обед. Он назвал только свое имя – Асдрубал – и попросил капитана:
– Мне необходимо попасть в Манаос, но у меня нет денег. Будьте добры, довезите меня до Рио-Негро, я отработаю. Могу быть полезен в любом деле, от кашевара до счетовода.
Мягкий в обращении, покоряющий привлекательностью, характерной для интеллигентного бродяги, он произвел хорошее впечатление на капитана, и тот взял его на пирогу кашеваром, чтобы дать отдохнуть Барбарите. Таита начинал поглядывать на метиску: ей уже исполнилось пятнадцать лет, и она была очень хороша собой.
Пирога шла своим рейсом. В минуты отдыха и по вечерам, когда все располагались на берегу, вокруг костра, Асдрубал рассказывал забавные случаи из своей бродячей жизни. Барбарита умирала со смеху, но едва он прерывал рассказ, наслаждаясь этим непринужденным, звонким смехом, она мигом умолкала, опускала глаза, и ее девственную грудь охватывал сладостный трепет.
Однажды она шепнула ему:
– Не смотри на меня так – таита все видит.
В самом деле, капитан уже начал раскаиваться, что взял па пирогу юношу, чьи услуги могли ему дорого обойтись, особенно те, о которых он и не думал просить, – обучать Барбариту грамоте. Асдрубал преподавал весьма усердно. Показывая Барбарите, как пишутся буквы, он держал ее руку в своей, и уроки быстро сближали молодых людей.
В один из вечеров, окончив занятия, Асдрубал поведал ей о пережитых им горестях: о тирании отчима, принудившей его покинуть материнский дом, о своих грустных приключениях, о бесцельных скитаниях, о голодовках и сиротстве, о тяжелом труде на рудниках Юруари, о борьбе со смертью на больничной койке. Под конец он поделился с пей своими планами: он едет в Манаос в поисках счастья, надеется найти там работу и оставить надоевшее бродяжничество.
Он хотел сказать еще что-то, но не сказал и устремил взгляд на реку, скользившую между лесистых сумрачных берегов.
Ей стало ясно, что она не занимает в его планах места, какое рисовала себе в мечтах, и ее прекрасные глаза наполнились слезами. Так они просидели долго. На всю жизнь сохранила она в памяти этот вечер. Вдали, в глубокой тишине, слышался хриплый рев Атуреса [23].
Неожиданно Асдрубал, взглянув ей в глаза, спросил:
– Ты знаешь, что капитан намеревается сделать с тобой? Потрясенная, как внезапным ударом, страшной догадкой,
она воскликнула:
– Мой таита?!
– Этот человек недостоин такого слова. Он хочет продать тебя турку.
Речь шла об одном сирийце, садисте и прокаженном, разбогатевшем на добыче и продаже балаты. Он жил в глубине оринокской сельвы, вдали от людей, пожираемый болезнью и окруженный гаремом молоденьких индианок, похищенных или купленных им у родителей не только для насыщения похоти, но и для того, чтобы, заражая других, удовлетворять свою ненависть неизлечимо больного ко всему здоровому.
Из разговоров матросов Асдрубал узнал, что во время предыдущего рейса этот Молох каучуковых лесов предлагал за Барбариту двадцать унций золота, но сделка не состоялась. – капитан надеялся выручить больше. Теперь было нетрудно добиться этого: за несколько месяцев девушка превратилась в ослепительно красивую женщину.
Барбарита и раньше догадывалась об уготовленной ей судьбе, но до сих пор окружающая мерзость вызывала у нее лишь смешанное чувство страха и удовольствия от жадных взглядов мужчин, находившихся рядом с ней на пироге.
Теперь же любовь к Асдрубалу пробудила ее душу, прежде как бы окутанную могильным мраком, и его слова потрясли девушку.
«Спаси меня! Увези с собой!» – готова была крикнуть она, как вдруг увидела приближавшегося капитана.
Капитан держал в руках карабин и, подойдя к Асдрубалу, сказал:
– Вот что, парень. Я вижу, болтать ты умеешь, посмотрим, справишься ли ты с серьезным делом. Жаба отправляется за саррапией, которую индейцы приготовили для нас, и ты пойдешь вместе с ним. – Он вложил в руки юноши винтовку. – Это тебе для защиты, если индейцы нападут.
Когда он вставал, Барбарита попыталась задержать его умоляющим взглядом. Он незаметно подмигнул ей и, решительно поднявшись, отправился вслед за Жабой. Асдрубал знал, что Жаба был старшим помощником капитана, его правой рукой, и что ему поручались всякие грязные дела; именно поэтому и нельзя было проявить малейшего признака страха или выказать неповиновение капитану. Сейчас у него была хоть винтовка и против него всего один человек, в то время как останься он в пироге, их было бы пятеро. Барбарита долго смотрела вслед юноше, не в силах оторвать глаз от узкой бреши в стене леса, где он скрылся.
Во время этой короткой сцены матросы успели понимающе переглянуться. Когда несколько минут спустя капитан велел им посмотреть, не притаились ли поблизости в засаде индейцы, – старому Эустакио уже был дан такой приказ, – они догадавшись, что он хочет остаться наедине с девушкой, недовольно буркнули:
– Время терпит, капитан. Сейчас у нас отдых.
Это был бунт; он назревал уже давно, и причиной тому была чарующая красота гауричи. Капитан не решился подавить его тут же. Сообразив, что матросы уже сговорились и готовы на все, он отложил расправу до возвращения Жабы, рассчитывая на его слепую привязанность.
Барбарита, тоже разгадав темные намерения таиты, приняла бунтовщиков за своих спасителей. Она было метнулась к ним; но, увидев, какими глазами они смотрят на нее, остановилась с похолодевшим от ужаса сердцем и машинально вернулась на то место, где ее оставил Асдрубал.
Внезапно в скорбной тишине окутанной сумерками сельвы, как похоронный колокол, прозвучал леденящий душу крик яакаб? [24]:
– Яа-акабо! Яа-акабо!
Может, это был не вещий голос птицы, а предсмертный стон Асдрубала? И то, что Барбара испытала вслед за этим, – не разрядка после длительного нервного напряжения, а таинственно передавшееся ощущение смертельного удара ножом в горло, удара, полученного в это мгновение Асдрубалом от Жабы?
Она помнила только, что, словно сбитая с ног внезапным толчком, она рухнула навзничь, издав душераздирающий крик.
Все остальное прошло мимо ее сознания – и взрыв бунта, и смерть капитана, и последовавшая за ней смерть Жабы, который вернулся в лагерь один, и пиршество, на котором отомстившие за Асдрубала пираты насладились ее девственностью.
Когда старый Эустакио, бросившийся на ее крик, прибежал, задыхаясь, на место происшествия, все уже было кончено, и один из пиратов сказал:
– Теперь можно ее и турку продать, пусть хоть за двадцать унций.
* * *
Отблески костров окрашивают в пурпур ночную темноту, слышны дикие крики: идет охота на гавана… Индейцы поджигают вокруг неприступных болот сложенную в кучи сухую траву, птица, вспугнутая шумом, взмывает вверх, и ее крылья розовеют в отсветах пламени среди глубокой мглы; вдруг охотники умолкают, быстро гасят костры, и ослепленная птица падает, беззащитная, прямо к ним в руки.
Нечто в этом роде произошло и с Барбаритой. Любовь Асдрубала позвала ее в полет, – короткий полет, почти только взмах крыльев в отблесках первого чистого чувства, вспыхнувшего в ее сердце и навсегда безжалостно погашенного насилием людей, охотников за наслаждением.
В ту ночь из их рук ее вырвал Эустакио – старый индеец-банита [25], служивший проводником на пироге только ради того чтобы быть рядом с дочкой женщины своего племени, которая, умирая от побоев капитана, умоляла его не оставить гуаричу. Но ни время, ни тихая жизнь в деревушке, где они укрылись, ни умиротворяющий фатализм, временами пробуждавшийся в ее индейской душе при звуках печального япуруро [26], не смогли успокоить бушевавшую в ее сердце мрачную грозу. Жесткая, упорная складка пересекла ее лоб, в глазах не угасал недобрый огонь.
Теперь в ее душе находила приют только злоба, и не было для нее ничего приятнее, чем вид мужчины, бьющегося в когтях разрушительных сил. Губительные чары Камахай-Минаре – злобного божества оринокской сельвы, – дьявольская сила, таящаяся в зрачках ворожей, и чудодейственные свойства трав и кореньев, из которых индианки делают зелье, чтобы распалить желание и притупить волю у равнодушного к их ласкам мужчины, – все это до такой степени увлекало и воодушевляло ее, что овладение секретами любовной ворожбы стало единственным смыслом ее жизни.
К своему темному ремеслу приобщало ее и целое скопище знахарей, обманывавших индейцев. Эти люди учили ее насылать «порчу» на свои жертвы и «сглазом» вызывать у них страшные недуги или, напротив, врачевать страждущих, даже на расстоянии нескольких лиг; они растолковывали ей заговоры и поверяли колдовские секреты, и не удивительно, что вскоре самые грубые суеверия овладели сознанием метиски.
Однако ее красота нарушала спокойную жизнь общины, – парни теряли из-за нее голову, ревнивые женщины неотступно следили за ней, – и потому вскоре благоразумные старики посоветовали Эустакио:
– Увози-ка ты отсюда гуаричу. Уходи с ней подобру-поздорову.
И снова начались скитания по большим рекам, на барке, в обществе двух шестовых-индейцев.
* * *
Река Ориноко – желтовато-красная, река Гуаиниа – черным-черна. В сердце сельвы они сливаются, но долго еще текут как бы порознь, сохраняя каждая свою окраску. Подобно водам этих рек, в душе метиски долгие годы не могли соединиться кипящая чувственность и угрюмое отвращение к мужчине.
Первой жертвой этой чудовищной смеси страстей стал Лоренсо Баркеро.
Лоренсо – младший из детей дона Себастьяна – воспитывался в Каракасе. Он уже заканчивал курс юридических наук, впереди его ждал брак с красивой, благородной женщиной и работа, в которой он, несомненно, с успехом проявил бы свой талант, – как вдруг, именно в то время, когда в льяносах вспыхнули раздоры между Лусардо и Баркеро, у него появились признаки тяжелого душевного упадка. В такие -минуты он покидал университетские аудитории и, пренебрегая соблазнами столичной жизни, уезжал в пригородное ранчо, где, повалившись в гамак, проводил несколько дней подряд в одиночестве, немой и угрюмый, как больной зверь в своем логове. Так продолжалось до тех пор, пока наконец он полностью не отказался от всего, что могло привлекать его в Каракасе, – от невесты, от своих занятий, от блестящей жизни в избранном обществе, – и не перекочевал в льяносы, чтобы с головой окунуться в пучину разыгравшейся там драмы.
Лоренсо встретил Барбариту как-то вечером, когда барка Эустакио, поднимаясь вверх по Арауке с грузом продовольствия для именья, причалила к берегу у Брамадорского брода, где он наблюдал за переправой скота.
Гроза в льяносах собирается и разражается в мгновение ока, но и она не обрушивается на землю с такой стремительной яростью, с какой вспыхнуло в сердце метиски сдерживаемое ненавистью вожделение. Однако ненависть осталась, и Барбара не скрывала этого.
– Когда я впервые увидела тебя, мне показалось, что ты Асдрубал, – сказала она как-то, поведав ему о трагическом эпизоде из своей жизни. – Но сейчас ты представляешься мне другим: иногда таитой, иногда Жабой.
И на его слова, произнесенные тоном гордого обладателя: «Что ж, эти мужчины все вместе ненавистны тебе; но, представляясь каждым из них по очереди, я заставлю тебя полюбить их, как бы ты этому ни противилась», – она почти прорычала:
– А я уничтожу их всех в тебе.
Эта дикая любовь, придававшая, надо сказать, известную оригинальность его похождениям с лодочницей, окончательно растлила смятенный дух Лоренсо Баркеро.
Что касается Барбары, то даже материнство не смирило злобы погубительницы мужчин. Напротив, оно еще больше ожесточило ее: дитя в ее чреве знаменовало собой новую победу мужчины, новый акт насилия, и под властью такого чувства она зачала и родила на свет девочку, которую вскормила чужая грудь, ибо она сама не пожелала даже взглянуть на ребенка.
Не беспокоился о дочке и занятый только своей ненасытной любовницей Лоренсо – жертва возбуждающего зелья, которое она подмешивала к его еде и питью. Понадобилось совсем немного времени, чтобы от цветущего и сильного мужчины, казалось рожденного для блестящей жизни, остались только снедаемая самыми низменными пороками плоть, ослабевшие воля и дух.
И пока неуклонно прогрессирующее отупение – он целыми днями пребывал в необоримо тяжелом сне – стремительно приближало его к полной потере жизненных сил, истощенных ядом любовного зелья, алчность других делала свое дело и, наконец, лишила его родового имения.
В этом сыграл свою роль некий полковник Аполинар, появившийся в тех местах в поисках продажных земель, которые он намеревался приобрести на деньги, похищенные во время службы в Гражданском управлении одного из районных городков. Видя полный моральный упадок Лоренсо Баркеро и понимая, что его любовницу нетрудно завоевать, Аполинар, искушенный в юридическом крючкотворстве, быстро составил план действий и принялся обхаживать Барбару. Как-то между комплиментами он шепнул ей:
– Есть у меня для вас одно верное и очень простое средство завладеть Ла Баркереньей, не выходя замуж за дона Лоренсо, – ведь вы сами говорите, что вам отвратительна даже мысль о том, что мужчина может называть вас своей женой. Это – фиктивная продажа. Нужно только заставить его подписать соответствующий документ, но этого вы добьетесь без труда. Хотите, я составлю вам бумагу, которая не вызовет никаких осложнений с родственниками?
Предложение было сразу же принято.
– Что ж, я согласна. Готовьте документ. Я заставлю его подписать.
Все произошло, как и было задумано. Лоренсо нисколько не возражал против этого ограбления. Но, отправляясь регистрировать фальшивую купчую. Барбара вдруг обнаружила в ней пункт, где говорилось, что она получила от Аполинара сумму, равную продажной цене Ла Баркереньи, и что выплату этой суммы она гарантирует приобретаемым ею имением.
Аполинар поспешил рассеять ее недоумение:
– Этот пункт было необходимо вписать, чтобы заткнуть рот близким дона Лоренсо. У них и мысли не должно возникнуть, что продажа фиктивная, иначе они могут ее опротестовать. Чтобы избежать подозрений, я вручу вам эти деньги в присутствии регистратора. Но вы не беспокойтесь. Об этой комедии будем знать только мы с вами. Потом вы вернете мне мои монеты, а я передам вам расписку, аннулирующую этот пункт.
И он показал ей отдельно написанную расписку.
Отступать было поздно; с другой стороны, она и сама уже придумала, как завладеть деньгами Аполинара, и потому сказала, возвращая ему расписку:
– Хорошо. Пусть будет по-твоему.
Аполинар понял эти слова как признак ее капитуляции перед его любовным наступлением и порадовался своей удачливости. Сначала – женщина, обещавшая ему себя этим «ты», а потом и имение. И денежки останутся целехоньки.
Несколько дней спустя Барбара заявила Лоренсо:
– Я решила сменить тебя на полковника. Теперь ты лишний в этом доме.
Лоренсо не придумал ничего умнее, как сказать:
– Я готов жениться на тебе.
Она ответила ему взрывом хохота, и бывший человек вместе со своей дочкой вынужден был навсегда удалиться в ранчо в пальмовой роще Ла Чусмита, которая также не принадлежала ему, поскольку и его мать и его дядя Хосе Лусардо отказались от притязаний на эту часть старой Альтамиры.
От Ла Баркереньи не осталось даже названия. Барбара заменила его на «Эль Миедо» [27] – так назывался прежде участок саванны с жилыми постройками имения, – и это положило начало новой латифундии, ставшей позднее знаменитой.
Дав волю пробудившейся в ее сердце алчности, Барбара решила подчинить себе все земли вдоль течения Арауки и, руководствуясь советами необыкновенно ловкого в подобных делах Аполинара, стала заводить тяжбы с соседями, добиваясь путем подкупа судей того, чего не мог дать ей закон. Когда же новый любовник исчерпал себя как наставник в темных делах и когда все его деньги оказались вложенными в хозяйство, Барбара вернула себе свою дикую свободу, сделав так, что человек, который уже мог хвастливо называть ее своей, вдруг таинственно исчез.
Брошенная на произвол судьбы своим владельцем Альта-мира, где хозяйничали падкие на деньги управляющие, была для нее самой желанной добычей. Выигрываемые ею процессы прибавляли ей лигу за лигой, а в промежутках между процессами граница Эль Миедо все глубже вторгалась в альтамирские земли посредством простой переноски межевых столбов. Этому способствовали умышленная неточность и запутанность определений в постановлениях подкупленных судей и сообщничество управляющих Лусардо, смотревших на самоуправство соседки сквозь пальцы.
В ответ на каждое известие об этих правонарушениях Лусардо менял управляющего. Так, переходя из рук в руки, Альтамира попала к некоему Бальбино Пайбе – старому барышнику, которого привел в Эль Миедо случай: он хотел сторговать там лошадей. В беседе с хозяйкой Пайба ввернул два-три комплимента, пришедшихся очень кстати, так как именно в тот момент ей до зарезу нужно было посадить в Альтамиру своего человека.
Незадолго до этого, она, обольстив адвоката противной стороны, не только малопорядочного в делах, но и податливого в любви, выиграла последний процесс у Сантоса Лусардо, и пятнадцать лиг альтамирских саванн пополнили земли Эль Миедо. Теперь же она заставила адвоката еще и рекомендовать Бальбино Пайбу на вакантное место управляющего Альтамирой. С тех пор все неклейменые быки и все неуки, сколько их было поймано во время подозрительно частых родео [28] и облав на лусардовских выгонах, помечались клеймом Эль Миедо, а неустойчивая граница то и дело продвигалась в глубь Альтамиры.
И пока ее владения росли таким образом за счет смежных земель, а ее стада пополнялись за счет чужого скота, все деньги, попадавшие ей в руки, изымались из обращения. Ходили слухи о нескольких глиняных кувшинах, набитых морокотами, ее любимой монетой, и зарытых ею в землю. Рассказывали про нашумевший случай: однажды очень богатый помещик-скотовод, зная, что она не считает, а мерит деньги, как зерно, обратился к ней с просьбой:
– Донья, одолжите мне квартилью [29] морокот [30].
Она вышла из комнаты и вскоре вернулась, неся в руках меру, наполненную доверху золотом.
– Как вы хотите, ньо [31], с горкой или гладко?
– Гладенько, донья, а то как бы эта горка не вышла мне боком, когда придет время расплачиваться.
Она сбросила лишние монеты, проведя по краям меры линейкой, которой обычно пользовалась в таких случаях, и сказала:
– Посмотрите, ньо, вы сделаете так же, когда будете возвращать долг, – снимете верхушку одним ударом.
Так говорили люди. Возможно, в этих рассказах много преувеличенного; но то, что донья Барбара была очень богата и очень скупа, ни для кого не составляло тайны.
Что касается россказней о ее колдовских способностях, то здесь также далеко не все было плодом фантазии льянеро. Она сама верила в свою сверхъестественную силу и часто говорила о Компаньоне, который якобы однажды ночью спас ее от смерти: разбудил ее, засветив свечу, в ту самую минуту, когда к ней в комнату лез пеон, нанятый убить ее. С тех пор – уверяла она – Компаньон является к ней всякий раз, когда она нуждается в советах или хочет знать о том, что происходит где-нибудь далеко или произойдет в будущем. По ее словам, это был чудотворец из Ачагуас, она же называла его попросту Компаньоном. Все это дало повод для возникновения легенды о ее сговоре с дьяволом.
Ей самой было все равно, у кого искать защиты – у бога или у дьявола. В ее душе колдовство и религия, заговоры и святые молитвы слились и смешались в единый клубок. На ее груди в полном согласии соседствовали ладанки и амулеты индейских колдунов, а в комнате, где происходили ее таинственные свидания с Компаньоном, не только образки и кресты из святой пальмы, но и кайманьи клыки, и «чертовы пальцы», и божки, привезенные из индейских поселений, освещались христианской лампадой.
Если говорить о любви, то в этой погубительнице мужчин со временем не осталось даже прежней дикой смеси вожделения и ненависти. Алчность к деньгам притупила чувственность и уничтожила последние признаки женственности в этом существе, полностью овладевшем чисто мужскими ухватками и навыками. Она ловко управляла имением, не хуже любого из своих самых опытных вакеро бросала лассо и валила быка в открытой саванне, никогда не снимала с пояса наконечника копья и револьвера, которые, надо признать, носила не только для вида. И если ради выгоды, – когда, скажем, срочно был нужен беспрекословно послушный управляющий или, как это случилось с Бальбино Пайбой, свой агент во вражеском стане, – она снисходила до ласк, то напоминала скорее мужчину, который берет, чем женщину, которая отдается. Непреклонная злоба уступила место глубокому презрению к мужчине.
И все же, несмотря на такой образ жизни и на возраст – ей уже перевалило за сорок, – она еще оставалась обворожительной женщиной: хотя в ней и отсутствовали женская деликатность и нежность, но впечатляющий вид мужественности придавал ее красоте особый, неповторимый оттенок – что-то дикое, прекрасное и вместе с тем жуткое.
Такой была знаменитая донья Барбара. Сладострастие и суеверие, алчность и жестокость и где-то, на самом дне мрачной души – нечто маленькое, чистое и скорбное: память об Асдрубале, о загубленной любви, не сумевшей сделать ее доброй. Но даже и это светлое и чистое приобрело ужасные черты варварского культа, требовавшего человеческих жертв: оно проявлялось в тех случаях, когда на ее жизненном пути вставал кто-нибудь, кого следовало прибрать к рукам.
IV. В одной дороге тысяча разных дорог
Переправа Альгарробо на подступах к Альтамире. Она обозначена двумя выемами в высоких здесь берегах Арауки.
На звук гуаруры [32], возвещавшей прибытие барки, несколько девушек сбежалось к краю обрыва на правом берегу, а трое мальчиков и двое мужчин спустились к реке.
В одном из мужчин, представительном, настоящем арауканце с округлым, оливкового цвета лицом, Сантос Лусардо сразу узнал Антонио Сандоваля, того самого Антонио, который в нору его детства служил в имении телятником и с которым они лазили по деревьям за диким медом и птичьими гнездами.
Антонио почтительно снял шляпу; но когда Лусардо бросился к нему с протянутыми руками, как при прощании, тринадцать лет назад, пеон, взволнованный, воскликнул:
– Сантос!
– Ты все такой же, Антонио, – проговорил Лусардо, не снимая рук с плеч пеона.
– А вы стали совсем другим, – сказал Антонио, снова переходя на почтительный тон. – Не знай я, что вы едете на барке, я вас и не признал бы.
– Значит, мой приезд не застал тебя врасплох? Откуда ты узнал, что я еду?
– Кажется, известие это привез в Эль Миедо пеон, сопровождавший Колдуна.
– Ах да! Их было двое, и второй должен был вернуться еще вчера; он ехал на лошади.
– А мне свистнул Хуан Примито, – продолжал Антонио. – Это дурачок из Эль Миедо, он все на свете знает и передает новости быстрее телеграфа. Правду сказать, я весь день провел в тревоге. Думаю, что это вдруг Колдуну приспичило ехать на барке вместе с вами. Вот только сейчас мы толковали об этом с моим другом Кармелито, а тут вдруг послышалась гуарура.
Упомянув о товарище, Антонио не замедлил представить его:
– Кармелито Лопес. Этому парню вы можете довериться с закрытыми глазами. Он здесь новичок, но тоже лусардовец до мозга костей.
– К вашим услугам, – едва коснувшись пальцами шляпы, произнес Лопес – человек с резкими чертами лица, со сросшимися на переносье бровями, совсем не привлекательный на первый взгляд, из тех, кто легко замыкается в себе, – «уходит в нору», как говорят льянеро, особенно в присутствии незнакомых.
Рекомендации Антонио было достаточно, чтобы у Лусардо составилось о Кармелито хорошее мнение, хотя Сантос заметил, что мнение это отнюдь не обоюдное.
В действительности Кармелито был одним из трех или четырех пеонов, на чью преданность Сантос Лусардо мог вполне рассчитывать в будущей борьбе за свою собственность. В Альтамире он поселился недавно, и хотя был на ножах с управляющим Бальбино Пайбой, все же не уходил, – отчасти потому, что уступал настоятельным просьбам Антонио, который, возведя в культ традиционную преданность Сандовалей Лусардо, не только сам терпел предателя-управляющего, но старался всеми силами удержать в Альтамире немногих честных пеонов в надежде, что когда-нибудь Сантос решит приехать в имение и заняться хозяйством. Как и Антонио, Кармелито с радостью встретил весть о приезде хозяина: теперь Бальбино Пайбу немедленно уволят и заставят отчитаться в жульнических махинациях; придет конец также злоупотреблениям доньи Барбары, и все пойдет как надо.
Однако при первом же взгляде на Сантоса Лусардо, едва тот спрыгнул с барки на берег, Кармелито увидел нечто совсем противоположное своему представлению о настоящем мужчине: красоту, показавшуюся ему излишней, правильные черты, нежную кожу, чуть тронутую загаром, бритое лицо – что за мужчина без усов! – вежливые манеры, на его взгляд, слишком жеманные; костюм для верховой езды – облегающий фигуру пиджак и просторные вверху и зауженные в коленях штаны, туго обтягивающие голень наподобие кожаных гетр и, наконец, галстук, – кому нужен галстук в этой глуши, где человеку, чтобы прикрыться, вполне достаточно лоскута материи!
– Мм-да! – процедил он сквозь зубы. – И этого человека мы так ждали? С таким франтом далеко не уедешь!
Между тем к роке спускался, ковыляя и улыбаясь, отец Антонио, сморщенный старик с черной, без единой седой пряди головой.
– Старый Мелесио! – воскликнул Сантос, шагнув старику навстречу. – Подумать только, ни одного седого волоса!
– Индейцы седины не любят, ниньо [33] Сантос, – проговорил старик и, посмеявшись немного, продолжал с тихой улыбкой, почти гримасой, открывавшей его беззубые, черные от жевательного табака десны: – Стало быть, не забыли меня, ниньо Сантос? Позвольте называть вас «ниньо», как в детстве, пока я не научусь говорить вам «дохтур». У стариков ведь язык неповоротлив, когда еще привыкну к новому слову!
– Называйте как вам удобно, старина.
– Уважению это не помешает, правда, ниньо? Пожалуйте к нам – крюк небольшой. Передохните с дороги, а там и к себе двинетесь.
Справа от спуска протянулись выбеленные дождями частоколы корралей, куда сгоняют собранный в саванне скот; слева сгрудились постройки – типичные жилища обитателей льяносов: два домика с глинобитными камышовыми стенами и пальмовой крышей, – здесь жило семейство Мелесио; между ними каней [34] с тяжелой и низкой соломенной кровлей, и в нем – длинный, окруженный скамьями стол; рядом – другой каней, высокий и просторный, к его столбам привязаны лошади Антонио, Кармелито и еще одна, приведенная из имения для Сантоса; наконец, третий каней – поодаль от домиков, под его крышей свисают с жердей шкуры коров и тапиров, свежедубленые и еще зловонные.
Позади этого, последнего канея – ряд деревьев: хобо [35], диви-диви [36] и высокий альгарробо [37], по имени которого и названа переправа. А вокруг – гладкая равнина, необъятные пастбища и далеко-далеко, у самого горизонта, еле заметная, словно повисшая в воздухе, гряда деревьев, – «мата», как называют льянеро затерявшийся в просторе саванны небольшой лесок.
– Альтамира! – воскликнул Сантос. – Сколько лет я тебя не видел!
С приближением Сантоса девушки, недавно толпившиеся па краю обрывистого берега, юркнули внутрь домика, и Мелесио сказал:
– Мои внучки. Диковатые выросли. То и дело бегали на реку смотреть, не идет ли барка, а стоило вам показаться, забились в угол.
– Твои дочки, Антонио? – спросил Сантос.
– Нет, сеньор. Я пока, слава богу, холост.
– Это от других детей, – пояснил Мелесио. – От усопших, мир их праху.
Они вошли под тенистый навес маленького канея. Земляной пол был старательно выметен и скамьи расставлены вдоль стен, как во время вечеринок. На почетном месте, специально для гостя, стояло кресло – предмет роскоши в скромных жилищах льянеро.
– Эй, девчонки, выходите, – крикнул Мелесио. – Вот деревня-то! Подойдите хоть поздороваться с дохтуром.
Восемь внучек Мелесио робко жались к дверям и, горя нетерпением познакомиться с приехавшим, хихикали, подталкивая друг друга:
– Выходи ты первая.
– Ишь какая, сама выходи!
Наконец они вышли друг за дружкой, словно ступая по узенькой тропке, и одной и той же фразой, с одинаковой интонацией, нараспев, по очереди приветствовали Лусардо, стараясь поскорее отнять свою руку.
– Как поживаете? Как поживаете? Как поживаете? Дед пояснял:
– Это – Хервасия, дочка Мануэлито. Это – Франсиска, ее отцом был Андрее Рамон. Хеновева, Альтаграсия… Сандовальские телки, как их тут зовут. В сосунках же у меня ходят всего трое – это они перетаскивали с барки ваши вещи. Вот какое наследство оставили мне сыновья: одиннадцать ртов, и в каждом – полно зубов.
Девушки, оправившись от смущения, опустились рядышком на скамьи, в том же порядке, как вышли из дома, и так сидели, не зная, что делать с руками и куда девать глаза. Старшей, Хеновеве, на вид было не больше семнадцати; некоторые хорошо сложены, со смуглыми, порозовевшими лицами и черными, блестящими глазами. Все – упитанные, крепкие.
– На вашу семью приятно посмотреть, Мелесио, – заметил Лусардо. – Сильные все, здоровые. Сразу видно, здесь малярия не очень свирепствует.
Старик переправил табачную жвачку за другую щеку.
– Как сказать, ниньо Сантос. Конечно, у нас здесь болеют но так часто, как в других местах, где вам приходилось бывать. Но малярия и нам порядком досаждает. У меня, к примеру, было одиннадцать детей, и семеро из них выросли и встали на ноги. Может, вы еще помните их. А вот в живых остался один Антонио! И так почти у всех. Не погибает тот, кто способен сам любую лихорадку в пот вогнать. А такие люди у нас есть. Вот хоть, в добрый час будет сказано, мы все, собравшиеся тут по милости божией. Но с остальными малярия круто расправляется.
Он сплюнул горькую слюну и закончил полушутливой фразой, по которой сразу можно было узнать в нем старого венесуэльского скотовода:
– За примером недалеко ходить. Я сам вот остался с одним молодняком. Весь крупный скот – сыновей и невесток – смерть унесла.
И он снова улыбнулся тихой улыбкой.
– Зато сколько дедов завидует вам, Мелесио, видя, какие у вас хорошенькие внучки, – заметил Сантос, стараясь отвлечь старика от грустной темы.
– Вы очень добры, – прошептала Хеновева, остальные сестры стыдливо зашушукались.
– Гм! – хмыкнул Мелесио. – Не так уж много пользы от этого! Лучше бы мне оставили табун уродок, хоть пасти было бы легче. А то из-за этих я сна лишился. Всю ночь прислушиваюсь, как выпь, и нет-нет да и соскочу с гамака и пойду их пересчитывать одну за другой – все ли восемь на месте.
Кроткая улыбка вновь обозначила тысячи морщинок на его лице. Девушки, пунцовые от смущения и распиравшего их смеха, пробормотали:
– Господи, таита! Уж вы скажете.
Подхватив веселый тон Мелесио, Сантос обратился к девушкам с шутливыми замечаниями, они разговорились, довольные и смущенные. Старик слушал гостя с тихой, светлой улыбкой, Антонио молча и преданно смотрел на него.
Появился мальчик с чашкой кофе – традиционным угощением льянеро.
– Это та самая чашка, из которой пил ваш отец, царство ему небесное, – проговорил Мелесио. – С тех пор никто к ней не прикасался. – И добавил: – Вот и пришлось мне перед смертью свидеться с ниньо Сантосом!
– Спасибо, дедушка.
– Не стоит благодарности, ниньо. Я родился лусардовцем и им умру. В здешних местах, когда речь заходит о пас, Сандо-валях. так и говорят: у них на заду клеймо Альтамиры. Хе-хе!
– Вы всегда были преданы нам. Это правда.
– В добрый час будет сказано. Пусть эти парни, что стоят и слушают нас, идут той же дорогой. Да, сеньор, время нас не меняет: спросят нас, мы говорим, не спрашивают – молчим, но долг свой мы не забываем. Скажете, всякое бывает? Нет, сеньор! Я всегда говорил Антонио: Сандовали там, где Лусардо, пока они нас сами не прогонят.
– Ну, будет, старик, – вмешался Антонио. – Сейчас нас как раз не спрашивают.
Сантос понял, что хотел сказать Мелесио словами «не спрашивают – молчим». Старик предупреждал возможные упреки в том, что не поставил хозяина в известность о мошенничестве управляющих, и намекал на обиду тех, кто, несмотря ira свою испытанную и исконную верность, оказался в положении подчиненных у таких пришельцев, как Бальбино Пайба, которого Лусардо и в глаза никогда не видывал.
– Понимаю, дедушка. И признаю, что настоящий виновник всего – сам я. Пока Сандовали в Альтамире, кто лучше их защитил бы мои интересы? Но, должен сознаться, я никогда не занимался и не хотел заниматься Альтамирой.
– У вас все время уходило на учебу, чего уж там, – сказал Антонио.
– Да и привязанность к этой земле я потерял.
– Вот это плохо, ниньо Сантос, – заметил Мелесио.
– Теперь-то я вижу, – продолжал Лусардо, – как вам здесь туго приходится.
– Как говорится, сдерживаем обезумевшее стадо, – заявил Антонио.
А старик продолжал в метафорическом стиле скотоводов:
– Не раз на рогах висели. Антонио так даже на хитрость пошел, – как тот бык, которого повалили, а он все норовит вскочить да вырваться, – притворился смирным, особенно перед доном Бальбино, и даже противником вашим, – только бы не уволили.
– И все же вчера он собирался дать мне расчет.
– Теперь ты сам дашь ему расчет. Он хорошо сделал, что не пришел встречать меня, и лучше бы ему убраться из имения до моего приезда. Какой отчет он может дать мне, если не копию тех, что присылали его предшественники? Отчеты Великого капитана [38]! А я? Как я могу приказывать ему, если сам виноват во всех его мошенничествах?
При этих словах Кармелито, подтягивавший у лошадей подпруги, пробормотал:
– Что я говорил? Он уже не хочет осложнений с управляющим. Святое правило – не связывайся с франтом. Нет, с кем придется рассчитываться, так это со мной! И сегодня же вечером, потому что завтра на рассвете я – ногу в стремя и был таков.
И даже у самого Антонио, судя по его мгновенно нахмурившемуся лицу и неодобрительному молчанию, возможно, мелькнула, несмотря на его горячую привязанность к Сантосу, та же мысль, когда он услышал, что хозяин готов так легко отпустить управляющего с награбленным добром.
Сантос глоток за глотком смаковал черный, душистый кофе и наслаждался охватившим его давно забытым волнением.
Вид опускавшихся на безмолвную, огромную саванну сумерек, гостеприимство окружающих, тень и прохлада кровли, под которой он сидел, робость девушек, целый день ожидавших его приезда, принарядившихся и украсивших волосы цветами, как на праздник, взволнованная радость старика, убедившегося, что «ниньо Сантос» не забыл его, и благородная сдержанность обиженного в своей преданности Антонио – говорили ему, что не все плохо и враждебно в льяносах, на этой исконной венесуэльской земле, где добрый народ любит, страдает и надеется.
С этим чувством, примирявшим его с родной землей, он покинул дом Мелесио, когда солнце уже начинало садиться, и поехал, как ездят местные жители, – прямо по саванне, широкой дороге, по которой разбегается тысяча разных дорог.
V. Копье в стене
Из-под копыт лошадей, скакавших по протоптанной скотом тропе, бесшумно взлетали ослепленные дневным светом совы и козодои, вслед кавалькаде тревожно и резко кричали спавшие под открытым небом выпи.
Косули парами разбегались во все стороны и исчезали в степи. На фоне багряного заката четко вырисовывался силуэт всадника, погонявшего стадо. Одичавшие быки, увидев человека, застывали в угрожающе хвастливых позах или пугливо бросались наутек, высоко вскидывая задние ноги. Прирученные коровы тянулись отовсюду к той точке горизонта, где вились белые дымки от костров из сухого навоза, который поджигают с наступлением вечера поблизости от усадьбы, чтобы скот, рассеянный по саванне, возвращался в свои коррали.
Вдалеке виднелся столб пыли, поднятой резвящимся табуном диких коней. В стройном и плавном полете, цепочкой, одна за другой, тянулись к югу цапли.
Тем не менее при всем своем великолепии равнина казалась пустынной. Правду говорили Сантосу, что Альтамира обеднела: стадо, рассыпавшееся по бескрайней глади саванн, едва ли насчитывало сейчас сотню голов, в то время как раньше, вплоть до времен Хосе Лусардо, стад и косяков здесь было видимо-невидимо.
– Я разорен! – воскликнул Сантос – Зачем я приехал сюда, если уже нечего спасать?
– Сами посудите, – сказал Антонио. – С одной стороны, донья Барбара, с другой – целая стая управляющих, вор на воре, и каждый норовит погреть руки на вашем добре. Да и кунавические конокрады так и текут к нам, словно река в половодье. И повстанцам и всяким правительственным комиссиям – всем подавай лошадей. И все к нам. Донья Барбара, чтобы не отдавать своих, всех сюда посылает.
– Это же сущее разорение, – не мог успокоиться Сантос. – А я себе благодушествую в Каракасе!
– Кое-что еще осталось, доктор. Правда, только одичавший скот, да это и лучше: будь он домашним, его бы уж давно прибрали к рукам. К счастью, в Альтамире с девяностого года, как распустили фермы, весь скот разбрелся кто куда. Конечно, одичание скота – убыток, но нас только оно и спасло: ведь дичков надо ловить, а это дело сложное, и управляющие, сговорившись с соседями, довольствовались тем, что захватывали прирученный скот. Как-нибудь ночью мы с вами съездим на выпасы в лусардовскую рощу, и вы убедитесь, что у вас еще есть что защищать. Но задержись вы на несколько дней, не нашли бы и этого: дон Бальбино собирался на днях начать облаву на дичков и поделить их с доньей Барбарой. Не зря же она с ним спуталась!
– Как? Значит, Пайба – очередной любовник доньи Барбары?
– А вы не знали, доктор? Черт побери! Ведь потому-то он и служит у вас. Донья Барбара и не скрывает, что сама подсунула Бальбино вам в управляющие.
Только теперь Сантос оценил в полной мере предательство своего адвоката, рекомендовавшего ему Бальбино Пайбу, да к тому же проигравшего порученное ему дело.
Легкая усмешка, которую мог уловить лишь зоркий глаз Антонио, мелькнула на губах Кармелито, и Антонио уже начал было раскаиваться в своих словах, показавших всю неприглядность положения Лусардо, но вдруг заметил, как по его лицу скользнуло выражение той мужественной решимости, которую Кармелито – это Антонио сразу понял – не признал в хозяине и в которой он сам готов был усомниться всего лишь несколько часов назад.
«Нет, это настоящий мужчина! – подумал он, довольный своим открытием. – Не прекратился еще род Лусардо».
Верный пеон хранил почтительное молчание. Кармелито тоже молчал, погрузившись в глубокое раздумье, и долгое время слышалось лишь цоканье лошадиных копыт. Но вот оттуда, где на фоне вечернего неба чернел силуэт всадника, гнавшего стадо, послышалась протяжная песня и повисла над немыми просторами.
Чувство умиротворяющего восхищения родными краями снова охватило Сантоса. Он перестал хмуриться. И долго его взгляд блуждал по широкой равнине, а с губ его сами собой слетали названия мест, которые он узнавал на расстоянии.
– Темная Роща, Увераль, Коросалито, пальмовая роща Ла Чусмита.
Произнеся название рокового места – этого яблока раздора, погубившего его семью, – Лусардо на короткий миг почувствовал, как опять из самых глубин его существа невольно поднимается что-то зловещее, омрачающее только что обретенный душевный покой. Может, это ненависть к Баркеро, – чувство, от которого он считал себя свободным?
И в то время, как он задавал себе этот тревожный вопрос, Антонио. верный не только «семейству», – как называли Сандовали всех Лусардо, – но и лусардовской злопамятности, пробормотал:
– Проклятая роща! Да, сеньор. Сейчас там замаливает свой грех человек, натравивший сына на отца.
Он говорил о Лоренсо Баркеро, подстрекавшем Феликса Лусардо в день чудовищной трагедии на петушиных боях, и голос Антонио дрожал так, словно он вспомнил обиду, нанесенную ему самому.
Сантос, напротив, с удовлетворением отмстив несколько мгновений спустя, что любопытство его вызвано лишь состраданием, спросил:
– Бедняга Лоренсо еще жив?
– Если можно назвать жизнью одышку, а это все, что у него осталось. Его здесь прозвали «призраком из Ла Баркереньи». Он уже не человек, а живая развалина. Говорят, будто донья Барбара довела его до такого состояния; но мне думается, это божья кара, недаром он начал чахнуть с того самого дня, как покойный дон Хосе пригвоздил сына к стене.
Хотя Сантос и не понял смысла последней фразы Антонио, его покоробило упоминание об отце в связи с историей Лоренсо, и, чтобы избежать неприятного разговора, он спросил Антонио о пасущемся поблизости стаде.
Солнце наконец скрылось, но долго еще на горизонте, в полосе багряных хмурых туч, над самой землей, висел закат, а с другой стороны, из прозрачной безмолвной дали уже выплывала полная луна. С каждой минутой все ярче становился ее призрачный свет, посеребривший травы и прикрывший землю легким тюлем. Уже спустилась ночь, когда Сантос и пеоны подъехали к усадьбе.
Большой дом с глинобитными покосившимися стенами и ветхой черепичной крышей, опоясанный крытой железом галереей; деревянная ограда перед фасадом – чтобы скот не подходил к дому; низкие деревья за домом: льянеро боятся молний и не сажают высоких деревьев около жилья; в глубине двора кухня и клети, где сложены запасы юки [39], бананов и фасоли; справа – каней, куда убирают конскую упряжь, и несколько канеев. где ночуют пеоны; между канеями – солильня: здесь на солнце, продуваемое ветерком, вялится всегда облепленное мухами соленое мясо; слева – амбары, где хранится кукуруза в початках, тут же рядом – тотумо [40], которые служат насестом для кур; врытые в землю столбы – к ним прикрепляют полоски кожи, когда вьют лассо; главный корраль, а также средние и малые коррали и, наконец, свинарник – такова была Альта-мира, сохранившаяся в том виде, как ее строил когда-то кунавичанин дон Эваристо, если не считать черепичной и железной кровель большого дома – нововведения отца Сантоса. Все это имело убогий вид, все говорило о примитивных способах ведения хозяйства и о полудиком существовании живущих в усадьбе людей.
Две служанки, высунувшиеся из кухонной двери, чтобы поглядеть, каков собой хозяин, да трое пеонов, вышедших встретить его, были здесь единственными обитателями.
Представляя хозяину пеонов, Антонио рассказывал о каждом из них, называл имя и занятие. Про одного, с желтоватым лицом и тремя-четырьмя волосками вместо усов, он сказал:
– Это Венансио, объезжает лошадей. Сын ньо Венансио, сыровара. Вы помните его?
– Ну, как же! – утвердительно кивнул Сантос. – Их семья служила у нас с незапамятных времен.
– Стало быть, мне и говорить о себе нечего, – заявил Венансио; однако Сантос подметил на его лице то же выражение недоверия, какое видел у Кармелито.
– Погонщик Мария Ньевес, – продолжал Антонио, представляя светловолосого толстяка. – Хитрый льянеро. С виду тихий, даже имя у него женское, а любого за пояс заткнет. Вы скоро убедитесь в этом. Я же могу сказать только хорошее.
– Преувеличили по своей доброте, Антонио, – сказал светловолосый и добавил, обращаясь к Лусардо: – Способностями не богаты, но сколько есть – все к вашим услугам.
Что же касается третьего, веселого, голенастого, оборванного самбо [41], ни минуты не стоявшего спокойно, то Антонио не успел его представить.
– С вашего разрешения, доктор, я сам себя представлю. Мне от Антонио хорошей рекомендации ждать не приходится: я уже вижу, как он хитро прищурился. Я – Хуан Паласиос, но меня кличут Пахароте [42], и вы тоже можете звать так. Я не служу у вас с незапамятных времен, как вы только что выразились, но в любом деле можете на меня рассчитывать, – я весь тут перед вами. Так что, если угодно, примите в свое распоряжение самбо Пахароте.
С этими словами он протянул руку, и Сантос пожал ее, тронутый этой неуклюжей искренностью, столь свойственной льянеро.
– Молодец Пахароте, – тихо сказал Антонио, благодарный другу за его преданность хозяину.
– Ха, самбо! Слова существуют для того, чтобы их говорить.
Сантос, обменявшись с пеонами двумя-тремя фразами, направился в дом, и только тогда Антонио обратился к ним с вопросами, которые, как ему казалось, было неосмотрительно задавать в присутствии хозяина:
– Почему здесь так пусто? Где остальные?
– Ушли, – ответил Венансио. – Как только вы уехали на переправу, они оседлали коней и удрали в Эль Миедо.
– А дон Бальбино? Он был здесь?
– Нет. Но это дело его рук. Я и раньше примечал, что он сманивает наших парней.
– Ну, потеря не велика. Все они – его прихвостни; хитры и на руку нечисты, – заключил Антонио после короткого раздумья.
Между тем Сантос Лусардо, испытывая во всем теле ломоту от долгой и утомительной дороги и возбужденный тем, что ему пришлось пережить в пути и что сыграло решающую роль в его жизни, лег в гамак, приготовленный для него в одной из комнат, и попытался разобраться в своих чувствах.
Это были два противоборствующих потока: робкие намерения и внезапные порывы, безрассудная решимость и осмотрительность.
Равнина вызывала в нем патриотическое желание посвятить себя борьбе с царящим здесь злом, с природой и человеком, и поискам самых действенных методов этой борьбы, – цель в известной мере бескорыстная, ибо, рассчитывая восстановить хозяйство, он меньше всего думал о собственном богатстве.
Но это желание пришло не в результате спокойных и трезвых размышлений, оно вспыхнуло в нем мгновенно, едва он столкнулся со звериным законом жизни в льяносах, на этой «земле настоящих мужчин», как любил говорить отец Сантоса. В самом деле, ему было достаточно нескольких слов хозяина барки о том, как опасно вставать на пути доньи Барбары, чтобы тут же отказаться от мысли продать имение.
Так же внезапно вспыхнула в нем и роковая фамильная злоба при одном взгляде на пальмовую рощу Ла Чусмита. Но разве это воспоминание о кровной мести, пусть даже очень кратковременное, не было для него тревожным сигналом? Ведь самый воздух льяносов – неодолимое, покоряющее влияние ее властной, грубой простоты, острейшее ощущение силы, охватывающее человека даже в те минуты, когда он просто едет верхом по бескрайней равнине, – все это легко могло поставить под удар дело лучших лет его жизни: выработанное в себе умение подавлять природную варварскую наклонность к необузданному своеволию.
Значит, разумнее было бы вернуться к первоначальному намерению: продать имение. Это целиком и полностью отвечало бы его истинным жизненным планам, в то время как решение, принятое на барке, было не больше, чем минутный порыв. К тому же он недостаточно подготовлен к управлению имением. Разве знал он по-настоящему скотоводческое дело? Разве мог руководить хозяйством, не изменявшим своей примитивной формы на протяжении жизни целого ряда поколений? План преобразований в целом был для него ясен, но детали, сможет ли он справиться с ними? В состоянии ли он, привыкший мыслить отвлеченно, совладать с конкретными и, казалось бы, ничтожными мелочами, из коих, собственно, и состоит ведение хозяйства? Разве оплошности, которые он допустил во всем, что касается Альтамиры, не говорят достаточно убедительно о его неосведомленности в этом вопросе?
Уж таким был Сантос Лусардо: человек мужественный и сильный духом, он часто не чувствовал своей силы, терзался сомнениями и преувеличивал опасность.
Появление Антонио, пришедшего сказать, что стол уже накрыт, прервало его размышления.
– Я не хочу есть, – ответил он.
– Это от усталости, – заметил Антонио. – Сегодняшнюю ночь вам придется поспать в этой комнате, хоть тут и неуютно: мы успели только подмести. А завтра здесь побелят стены и хорошенько приберут. Может, вы распорядитесь привести в порядок весь дом? По правде говоря, в таком виде, как сейчас, он не годится для жилья.
– Пока оставим все, как есть. Может быть, придется продать имение. Через месяц сюда приедет дон Энкарнасьон Матуте, я предложил ему купить Альтамиру, и если он даст приличную цену, я тут же оформлю купчую.
– Так, значит, вы хотите совсем распрощаться с Альтамирой?
– Я думаю, это самый правильный выход.
Антонио, немного подумав, сказал:
– Вам лучше знать. – И протянул хозяину связку ключей: – Вот ключи от дома. Этот, самый ржавый, – от столовой. Возможно, он даже не действует, ведь столовую с тех пор ни разу не открывали. Там все в том виде, как оставил покойник, мир праху его.
«Как оставил покойник. С того самого часа, как покойный дон Хосе пригвоздил сына к стене».
Слова Антонио вызвали неожиданные ассоциации в сознании Сантоса, и момент этот оказался решающим в его жизни.
Он встал с гамака, взял в руки подсвечник с зажженной свечой и сказал пеону:
– Открой столовую.
Антонио повиновался и, повозившись несколько минут с заржавевшим замком, отворил дверь, которая была закрыта тринадцать лет.
В лицо Сантосу ударила струя спертого воздуха, и он отшатнулся; что-то черное и омерзительное – летучая мышь – вынырнуло из темноты и взмахом крыльев потушило свечу.
Он снова зажег ее и вместе с Антонио вошел в комнату.
Действительно, здесь все было так, как оставил дон Хосе Лусардо: кресло-качалка, в котором он умер, копье в стене…
Не проронив ни слова, глубоко потрясенный, сознавая, что совершает нечто очень важное, Сантос шагнул вперед и с той же силой, с какой в свое время его отец вонзил преступное оружие в глинобитную стену, выдернул клинок.
Совсем как кровь была покрывавшая стальное лезвие ржавчина. Он отшвырнул наконечник копья и сказал Антонио:
– Вот так ты должен вырвать из своего сердца злобу, которую я почувствовал в твоих словах и которая к тому же не твоя. Один из Лусардо внушил тебе ее, как долг верности; теперь другой Лусардо освобождает тебя от этого чудовищного обязательства. Ненависть и так немало бед причинила нашей земле. – И когда взволнованный этими словами Антонио молча направился к выходу, Сантос добавил: – Распорядись, чтобы завтра же приступили к ремонту дома. Я не буду продавать Альтамиру. Он вернулся и лег в гамак – успокоенный, уверенный в себе.
И как в светлую пору детства, его убаюкали голоса равнины: треньканье куатро [43] в канее пеонов, крики ослов, привлеченных теплом костра, мычанье скота в корралях, кваканье лягушек в ближних прудах, неумолчный стрекот степных цикад и та глубокая тишина бескрайних, спящих под луной просторов, которая словно просачивалась сквозь все остальные звуки.
VI. Воспоминание об Асдрубале
Тот же вечер в Эль Миедо.
Уже стемнело, когда вернулся Колдун. Ему сказали, что донья Барбара только что села за стол; но он спешил отчитаться перед ней и сообщить новости, да к тому же хотелось поскорее лечь отдохнуть, поэтому он не стал дожидаться конца обеда и как был, с накидкой в руках, направился в дом.
Едва он переступил порог столовой, как раскаялся в своей поспешности. Донья Барбара сидела за столом в обществе Бальбино Пайбы, человека, к которому Колдун не питал особой симпатии. Он повернул было назад, но донья Барбара уже заметила его:
– Входи, Мелькиадес.
– Я зайду попозже. Кушайте спокойно.
Бальбино, вытирая рукой намоченные в жирном бульоне пышные усы, промолвил с ехидцей:
– Входите, Мелькиадес. Не бойтесь, собак здесь нет.
Колдун бросил в его сторону недружелюбный взгляд и спросил с ядовитой усмешкой:
– Вы уверены в этом, дон Бальбино?
Бальбино не понял намека, и Колдун продолжал, обращаясь к донье Барбаре:
– Я только хотел сказать вам, что лошади доставлены в Сан-Фернандо в полном порядке. А это то, что вам причитается.
Он повесил накидку на стул, вынул из кармана на поясе несколько золотых монет и, положив их столбиком на стол, добавил:
– Пересчитайте, все ли.
Бальбино скосил глаза на монеты и, намекая на привычку доньи Барбары зарывать в землю все золото, какое попадало к ней в руки, воскликнул:
– Морокоты? Хоть бы успеть взглянуть одним глазком!
И, засунув в рот кусок мяса, стал жевать его, не спуская с монет жадного взгляда.
Лоб доньи Барбары пересекла гневная складка, брови сдвинулись и тут же – словно ястреб взмахнул крыльями – разлетелись в стороны. Она не спускала любовнику его шуток в присутствии третьих лиц, точно так же как не терпела нежностей и всего, что могло поставить ее в положение слабого существа. Поступая так, она вовсе не хотела скрыть своей любовной связи, – в этом случае, как и во всех других, она относилась с полным равнодушием к возможным пересудам, – просто этот человек внушал ей презрение.
Бальбино Пайба догадывался об этом; но, как человек недалекий, он жадно хватался за любую возможность создать впечатление, будто любовница находится всецело в его власти, хотя всякий раз такое бахвальство оборачивалось для него унизительным провалом. Намеков на свою скупость донья Барбара особенно не любила, и Бальбино тут же пришлось поплатиться за неосторожность.
– Я уверена, что здесь столько, сколько должно быть, – сказала она и взяла деньги, не пересчитывая. – Вы никогда не ошибаетесь, Мелькиадес. У вас нет этой дурной привычки.
Бальбино слегка коснулся пальцами усов – уже не для того, чтобы вытереть их, а машинально, как делал всякий раз, когда слышал что-нибудь неприятное для себя. По отношению к нему донья Барбара никогда не выказывала подобного доверия; напротив, она всегда тщательно пересчитывала принесенные им деньги и, если сколько-нибудь недоставало, – а это случалось довольно часто, – молча смотрела на него, пока он, прикинувшись, будто досадует на свою рассеянность, не доставал из кармана припрятанные монеты. Он не сомневался, что ее слова о дурной привычке относятся именно к нему. Ему до сих пор не удалось снискать ее доверия, хотя в качестве управляющего Альтамирой он оказывал ей весьма важные услуги, Что касается их любовных отношений, то тут он не всегда мог рассчитывать даже на каприз с ее стороны. Словом, он был всего-навсего служащим на жалованье; на том жалованье, которое платил ему Лусардо за управление Альтамирой.
– Ну хорошо, Мелькиадес, – продолжала донья Барбара. – Что ты мне еще расскажешь? Почему послал пеона вперед?
– А он не говорил вам? – спросил Колдун, уклоняясь от ответа в присутствии Бальбино: при нем он был скуп на слова.
– Кое-что сказал, но меня интересуют подробности.
Эти слова, как и все предыдущие, обращенные к Колдуну, донья Барбара произнесла, не отрывая взгляда от тарелки с едой. Мелькиадес точно так же ни разу не взглянул на нее. Оба усвоили привычку индейских ворожей никогда не смотреть в глаза друг другу.
– Ну, коли так… В Сан-Фернандо прослышал я, что приехал доктор Сантос Лусардо и собирается поднять все дела от первого до последнего, которые вы у него выиграли. Я поинтересовался, что за человек. Наконец показали мне его, но он тут же исчез куда-то. А вчера под вечер, только я стал седлать коня, рассчитывая ехать ночью по холодку и встретить рассвет дома, как вдруг, слышу, подъезжает всадник, говорит, что загнана лошадь, и просит хозяина барки, которая в это время грузилась кожами, доставить его до переправы Альгарробо. Да ведь это он самый, мелькнуло у меня. Я тут же расседлал коня, взял накидку и примостился в канее, где ему подавали обед: дай, думаю, послушаю, что он будет говорить.
– Представляю, что ты там услышал!
– В том-то и дело, что ничего такого, из-за чего стоило бы, как говорится, потеть от чужой лихорадки. Но, слушая докторишку, – а рассказывает он так складно, что поневоле уши развесишь, – я подумал: «Если человек любит, чтобы его слушали, то долго молчать он не сможет. Надо только запастись терпением и держать ухо востро». Тогда я велел пеону: «Поезжай да прихвати с собой мою лошадь, а я погляжу, не удастся ли примазаться на барке».
И он рассказал, что произошло на стоянке во время отдыха, представив Сантоса Лусардо человеком смелым и опасным.
Подручный доньи Барбары относился к числу тех темных и скрытных личностей, которые всегда выражают обратное тому, что чувствуют. За его мягкими жестами, спокойным тоном и наигранным восхищением чужим мужеством скрывалась холодная, отточенная злоба, граничившая с жестокостью.
– Ну, ну, приятель, – заметил Бальбино, слушая, как Мелькиадес превозносит достоинства владельца Альтамиры. – Нам-то уж доподлинно известно, что вы не из тех, кого сумеет ослепить какой-нибудь франтик!
– Какое там ослепить, дон Бальбино! Что правда, то правда, мужчина он видный и ростом вышел, а при случае может и на дыбы встать.
– Если так, то завтра мы его укоротим малость, чтобы стал вровень с нами, – заключил Бальбино.
В противоположность Колдуну, он не любил признавать за врагом каких-либо достоинств.
Колдун улыбнулся и проговорил назидательно:
– Запомните, дон Бальбино: лучше собирать, чем возвращать.
– Не беспокойтесь, Мелькиадес. Я сумею собрать завтра то, что посеял сегодня.
Это был намек на план, задуманный Бальбино, желавшим во что бы то ни стало показать себя перед Лусардо: немедленно скакать в Альтамиру, переманить и увести лусардовских пеонов, а явившись на другой день, под любым предлогом затеять ссору с первым попавшимся на глаза пеоном и тут же уволить его, не обращая внимания на присутствие Лусардо.
Но так как обычно он не успокаивался, пока не выбалтывал мысль, коль скоро она у него зародилась, и поскольку его так и подмывало показать Мелькиадесу, что он не боится встреч с Сантосом Лусардо, то он не удовлетворился туманным намеком на свой замысел, а, поспешно дожевав очередную порцию мяса, пустился в объяснения:
– Не позднее завтрашнего утра доктор Лусардо узнает, каков его управляющий Бальбино Пайба.
Тут он замолчал, чтобы взглянуть на донью Барбару.
Она налила себе воды в стакан и уже подносила его к губам, как вдруг, словно увидев что-то необычное, отклонила голову и замерла, пристально глядя на содержимое поднятого к глазам стакана. Тут же ее недоумение уступило место восторгу.
– Что случилось? – спросил Бальбино.
– Ничего. Доктор Лусардо пожелал мне показаться, – ответила она, продолжая глядеть в стакан.
Бальбино боязливо поежился. Мелькиадес шагнул к столу и опершись о него правой рукой, тоже склонился над чудодейственным стаканом, а она продолжала мечтательно:
– Симпатичный шатен! Как покраснела кожа на его лице. Сразу видно, что не привычен к степному солнцу. И одет красиво!
Колдун отодвинулся от стола, подумав: «Пес пса не ест. Одурачивай Бальбино. Все это рассказал тебе пеон».
Действительно, это было одной из бесчисленных уловок, посредством которых донья Барбара поддерживала свою славу колдуньи и внушала суеверный страх окружающим. Правда, Бальбино кое о чем догадывался, тем не менее эта сцена произвела на него сильное впечатление.
– Пресвятая троица! – на всякий случай пробормотал он.
Между тем донья Барбара, так и не пригубив стакана, поставила его на стол; внезапно нахлынувшие воспоминания омрачили ее лицо.
Пирога… Вдали, в глубокой тишине, хрипло ревел Атурес… Вдруг прокричал яакабо…
Прошло несколько минут.
– Ты не хочешь больше есть? – спросил Бальбино.
Она не ответила.
– Если не будет других распоряжений… – Мелькиадес взял свою накидку, перебросил через плечо и договорил: – то, с вашего разрешения, я пойду. Всего хорошего.
Бальбино продолжал есть один. Вдруг он отодвинул тарелку, по привычке коснулся пальцами усов и встал со стула.
Лампа замигала и погасла, а донья Барбара все сидела за столом, не в силах отогнать от себя зловещие воспоминания.
«…Вдали, в глубокой тишине, хрипло ревел Атурес… Вдруг прокричал яакабо…»
VII. Альтамирский домовой
Лунная ночь – самое подходящее время для рассказов о привидениях. Среди вакеро, расположившихся под крышами канеев или у входа в коррали, всегда найдется хоть один, кому довелось встречаться с домовыми.
Обманчивый свет луны, искажая перспективу, населяет равнину видениями. В такие ночи небольшие предметы кажутся издали огромными, расстояния не поддаются определению и все приобретает причудливую форму. То тут, то там под деревьями мелькают белые тени, на степных прогалинах вырастают таинственные неподвижные всадники, но стоит остановить на них взгляд, и они мгновенно исчезают. Пустись в такую ночь в путь, и всю дорогу будешь – как говорит Пахароте – лязгать зубами да читать «Отче наш». В такие ночи, призрачные и тревожные, даже животные спят неспокойно.
Среди альтамирских пеонов никто не знал столько страшных историй, сколько Пахароте. Бродячая жизнь погонщика и живое воображение подсказывали ему тысячи приключений, одно другого фантастичнее.
– Привидения? Я знаю их всех как свои пять пальцев – всех от Урибанте до Ориноко и от Апуре до Меты, – говорил он. – А если и найдется, с кем не доводилось встречаться, то меня не проведешь: мне все их проделки ведомы.
Грешные души, что стараются замести свои преступные следы там, где оставили их при жизни; плакальщица – призрак рек, протоков и заводей, чьи стенания разносятся на много лиг вокруг; души, которые хором бубнят молитвы, словно пчелы, наполняя гулом безмолвное уединение разбросанных в саваннах рощ и залитые луной поляны. Одинокая душа – она свистит вслед путнику, чтобы вымолить у него «Отче наш»: ей тяжелее других приходится в чистилище; Сайона – облеченная в траур красавица, бич ловеласов-полуночников; она выходит им навстречу, манит за собой: «Пойдем!» – и неожиданно оборачивается, показывая страшные, светящиеся зубы; Мандинга [44], в образе черной свиньи, бегущей впереди путника, или же принимающий какое-нибудь другое из тысячи своих обличий, – всех их знает и всех их видел Пахароте.
Вот почему никто не удивился, когда в ту ночь, внезапно перестав бренчать на куатро и отложив его в сторону, он объявил, что видел домового Альтамиры.
Следуя старинному, неизвестно откуда взявшемуся и довольно распространенному в льяносах обычаю, при закладке имения хозяева закапывали в прогоне первого возведенного корраля какое-нибудь животное, с тем чтобы «дух» его – пленник земли, входящей в пределы этого имения, – охранял усадьбу и ее владельцев. Под словом «домовой» подразумевали именно этот «дух», и его «появление» считалось предвестником счастливых событий. Альтамирским домовым считался бык Рыжей масти, но кличке «Старый Башмак». Так его прозвали за большие, расплющенные от старости копыта, похожие на стоптанные башмаки.
Хоть пеоны и не очень-то верили побасенкам Пахароте, сейчас все разом замолчали; Мария Ньевес перестал встряхивать мараки [45], а Антонио и Венансио приподнялись в своих гамаках. Один Кармелито не шелохнулся.
Слова Пахароте взволновали Антонио. Вот ужо много лет, с тех пор как в семействе Лусардо вспыхнула кровавая вражда, никто ни разу не встречался со «Старым Башмаком». Из нынешних обитателей Альтамиры только Мелесио помнил еще со времен своего детства, что домовой часто являлся самому дону Хосе де лос Сантосу, – последнему Лусардо, который еще застал благополучие Альтамиры. Если Пахароте и вправду видел домового, то, согласно преданию, это значило, что с приездом Сантоса вернутся добрые времена.
– Расскажи по порядку, Пахароте, как было дело. Посмотрим, можно ли тебе верить.
– Под вечер собираю я отбившихся от стада телят и вдруг через расселину Карамы, что у ягуаровых топей, вижу рыжего быка: землю копытом роет, а вокруг вода – мираж, стало быть. И золотистая пыль летит из-под копыт. Я крикнул, и он тут же пропал, как сквозь землю провалился. Ну, кто это мог быть, если не «Старый Башмак»?
Венансио и Мария Ньевес вопросительно посмотрели друг на друга: верить пли нет? Антонио задумался:
«Все верно в рассказе Пахароте: стоит бык в золотом сиянии и землю роет среди призрачных вод. Да и отец говорит, что домовой всегда так появлялся. Вот только врать он горазд, этот Пахароте… Хотя чего не бывает на свете? Да и чем хуже правды ложь во спасение? А эта история со «Старым Башмаком» сейчас очень кстати: люди поверят в Сантоса, и Кармелито, возможно, переменится к хозяину. Кармелито здесь до зарезу нужен; судя по тому, что ушли бальбиновские пеоны, донья Барбара задумала дать нам бой».
Антонио уже приготовился использовать рассказ Пахароте в своих целях, как вдруг Мария Ньевес, приподнявшись в гамаке, спросил:
– Скажи, дружище, ты все это сам видел или тебе рассказал кто-нибудь?
– Видел сам, вот этими глазами, которые выклюют самуро [46], – не задумываясь ответил тот. как всегда выкрикивая слова. – Ведь после смерти мною побрезгуют даже черви, и я не сгнию спокойно в могиле, как положено богом. Так сказал дон Бальбино, а он тоже начал обучаться колдовству, чтобы не отстать от бабы. Он предрекает мне собачью смерть где-нибудь под кустом. И все потому, что я считаю, сколько он украл и присвоил чужого добра; зарубок уже полным-полнехонько.
– Ну, понесло! – воскликнул Венансио, намекая на то, что стоило Пахароте раскрыть рот, как его мысли начинали разбегаться, словно всполошенное оводом стадо. – При чем тут дон Бальбино?
– Оставь его, – вмешался Мария Ньевес. – Пусть побрыкается, – может, и сбросит лассо.
Мария Ньевес намекал на неловкое положение, в которое он поставил Пахароте своим вопросом. Ведь это он сам рассказал Пахароте про быка, а тот лишь немного приукрасил историю.
– Выходит, Пахароте говорит неправду? – спросил Антонио Марию Ньевеса.
– Не совсем так. Несколько дней назад я сам видел рыжего. Правда, он не рыл копытом землю среди вод, как, по словам стариков, делал это раньше и как явился сейчас моему приятелю, который всегда видит больше других.
Тут Мария Ньевес замолчал, надеясь, что Пахароте поймет намек, н посмотрел, какое впечатление произвели на него эти слова; но тот и ухом не повел.
– Продолжай, продолжай, дружище, – сказал Пахароте. – Выкладывай до конца, как ты встретил домового. Теперь каждый начнет уверять, что видел его. Так всегда бывает: куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
– Конь ли, рак ли, только у меня точно: стоит на холме, и все.
И он пристально посмотрел на Пахароте, как бы говоря: «Ведь я-то так описывал! А ты и мираж приплел, и золотую пыль. Думал, твои петух выйдет позадиристее, а он выдохся еще у тебя в руках».
А вслух продолжал:
– Стоит как вкопанный, пятнисто-рыжий красавец. Сперва все стоял мордой к нам, словно принюхивался, потом повернулся в сторону Эль Миедо, свистнул, – да так громко, что, думаю, там было слышно, – и вдруг исчез, словно земля его поглотила.
Пахароте улыбнулся. Действительно, он сочинил свой рассказ, основываясь на том, что говорил ему Мария Ньевес. Но ему хотелось вселить в своих товарищей уверенность, что с приездом хозяина в Альтамире наступят добрые времена; он чувствовал расположение к Лусардо, возможно, именно потому, что на других – он это сразу заметил – хозяин произвел иное впечатление.
– От холма до того места, где я его видел, не так уж далеко. Ничего удивительного, если один раз «Старый Башмак» появился на холме, а другой – среди волшебных вод. Тут ему везде дом.
– А почему ты ничего не сказал нам об этом, Мария Ньевес? – спросил Антонио с возрастающим интересом.
– Да ведь альтамирский домовой раньше совсем не так появлялся. Ну, я и решил, что это просто какой-то рыжий бык.
– А то, что он принюхивался, повернувшись к Альтамире, а потом свистнул в сторону Эль Миедо, неужто это не насторожило тебя? Ведь ты понимаешь толк в таких делах, – настаивал Антонио.
– Я уж и то подумал, да…
Пахароте перебил его:
– Пока он подумает да сделает – волос успеет поседеть.
– Пришпорь коня, Мария Ньевес! – подзадорил Венанспо, – Самбо атакует сзади.
– Надо же было увернуться от этого копья в мешке; небось дружок метнул, – усмехнулся Пахароте.
Пахароте и Мария Ньевес, готовые в любой момент отдать друг за друга жизнь, не могли спокойно перемолвиться и двумя словами; тут же они вступали в перебранку, и сыпался град насмешек и колкостей, к великому удовольствию всех присутствующих. Венансио уже начал было по привычке подзадоривать их, но Антонио, на этот раз особенно заинтересованный в том, чтобы разговор не уклонялся в сторону, продолжал расспрашивать:
– Когда это было, Мария Ньевес?
– Это было… в прошлый понедельник.
– Постой, постой! – воскликнул Антонио. – Да ведь именно в этот день доктор прибыл в Сан-Фернандо!
– Как знал! – прокричал Пахароте.
Венансио соскочил с гамака:
– Ну, тогда я тоже кое-что расскажу.
– Сейчас окажется, что все видели домового.
– Я давно уж говорю, что у нас творятся странные вещи.
– Что правда, то правда, – поддержал Мария Ньевес.
– Так что ты видел?
– Правду сказать, я ничего не видел; но почуять – почуял. К примеру, то, что произошло на последней вакерии [47].
– Это когда скот сильно волновался?
– Вот-вот! Всем, кто был у корралей, это показалось странным. Ночь напролет скот кружил в загоне, ревел, норовил поломать загородки и вырваться! Я уверен, что кто-то ходил поблизости. Скажу больше, я даже слышал чьи-то шаги и заметил, как трава пригибалась к земле, хотя никого не было видно. А перед этим, помните, с каким трудом мы собрали скот в родео? Смотришь, саванна черным-черна от скота, но только пустишь коней – стадо врассыпную, как семена из перезрелой мараки.
– Да, да, – подтвердил Мария Ньевес – Подъезжаем – одни парапары стоят.
Пахароте не мог молчать, когда другие говорили. Имея обыкновение кричать до хрипоты, чтобы слышно было на далекое расстояние – привычка обитателей саванн, – он заговорил громким, надтреснутым голосом.
– А помнишь, Кармелито, то утро, когда мы вместе с несколькими вакеро из Эль Миедо решили взять стадо дичков в саванне Кулаты? Этим бабьим прихвостням, при всей их хваленой ловкости, так и не удалось заарканить ни одного рогача. Быки высвобождались из самых метких петель, сбивали с ног самых выносливых лошадей и вообще творили все, что хотели. Среди нас был тогда старый дон Торрес – лучшее лассо по всей Арауке. Пока ехали, мы распределили быков, и на его долю выпал пятнистый. Рыжий, кстати сказать. Старик бесстрашно ринулся на быка и уже приноровился метнуть лассо, как вдруг пятнистый замер на месте и уставился на него. Да, друг Антонио. Вы знаете, старый дон Торрес – настоящий льянеро, отважный и ловкий, работал в Эль Карибе, а тамошние дички самые коварные во всей Арауке. Так вот, в то утро я впервые увидел, как дон Торрес побледнел, – это при его-то темной коже! Короче говоря, он так и не решился накинуть лассо; тут же собрал своих людей и сказал им: «Увлекся я и не заметил, что это сам «Старый Башмак» из Альтамиры. Прах меня возьми, если я еще когда-нибудь хоть раз брошу лассо в этих местах».
Несмотря на взволнованные рассказы товарищей, Кармелито продолжал молчать, и Антонио поинтересовался:
– Что ты на это скажешь, Кармелито? Правду говорит Пахароте?
Но тот ответил скупо и уклончиво:
– Я там не был. А может, чем-то другим был занят! «Парень явно не хочет вылезать из норы», – подумал Антонио.
Пахароте между тем продолжал:
– Пусть бог не даст мне больше никогда соврать, коли сейчас я говорю неправду. И со «Старым Башмаком» тоже. Но если не хотите верить мне, поверьте хоть Марии Ньевесу. Он-то, известно, слов на ветер не бросает. Раз домовой снова стал появляться, значит, конец ведьминым проделкам. Теперь наш черед, альтамирцев. Так что начинай, Кармелито, а не то упустишь выигрыш.
Кармелито повернулся в гамаке на другой бок и проговорил с досадой:
– Когда вы перестанете твердить о колдовстве доньи Барбары? Какое там колдовство! Просто у этой бабы мужская храбрость, как у всех, кто силой добивается уважения к себе на этой земле.
«Ого! Наконец-то прорвался наш нарыв!» – сказал себе Антонио.
А Пахароте продолжал назидательно:
– Что касается храбрости, тут ты прав, Кармелито. Только не все ею кичатся. Некоторые предпочитают не выставлять ее напоказ. А что донья Барбара искушена в колдовстве – 'всякий знает. Вот хоть бы такой случай, послушайте, – за что купил за то и продам.
Он сплюнул сквозь зубы и начал:
– Неделю назад, поутру собрались миедовские пеоны за скотом в саванны Коросаля, – там, сами знаете, его всегда полно. Только они приготовились выехать, как вдруг в окне показывается донья Барбара – еще в исподнем – и говорит им: «Зря время потеряете. Сегодня вам и теленка не удастся взять». Пеоны не послушались и поехали, – все равно уж сидели в седле. И что же? Как в воду смотрела: не пригнали ни одного сосунка. На пастбищах, где обычно тьма скота, не оказалось ни одной коровы.
Пахароте сделал короткую паузу и продолжал:
– Это еще куда ни гало. Слушайте, что было дальше. Не много погодя, кажется третьего дня, едва прокричали первые петухи, будит она своих пеонов и говорит: «Седлайте живей да ступайте в саванны Лагартихеры. Там спит стадо дичков. Семь-десять пять коров – всех застанете еще тепленькими». Как сказала, так и вышло. Объясни мне, Кармелито, как эта женщина, сидя дома, могла сосчитать дикий скот в Лагартихере? Ведь до тех мест лиги две с лишним будет.
Кармелито не снизошел до ответа, и, чтобы выручить друга, заговорил Мария Ньевес:
– К чему отрицать то, чего она сама не скрывает: индейцы научили ее таким штукам, какие нам и не снятся. Например, как-то один близкий ей человек донес, что любовник ее обкрадывает. Она ответила так: «Ни он, ни кто другой не угонит у меня ни одной коровы. Он может собрать сколько угодно скота, но за пределы Эль Миедо скот не выйдет. Животные взбунтуются и повернут к своим пастбищам, потому что у меня есть помощник в этом деле».
– Помощник-то у нее есть, это точно, – подтвердил Венансио. – Сам Мандинга. Компаньон, как она его называет. С ним она совещается по ночам в комнате для колдовства, куда никого не впускает.
Россказни о колдовстве доньи Барбары продолжались бы без конца, если бы Пахароте не переменил тему беседы.
– Но скоро этому конец. Свист рыжего, который слышал мой дружок Мария Ньевес, означает, что пробил ее последний час. А пока и то хорошо, что с приездом доктора прекратятся проделки этого разбойника дона Бальбино. Ну и человек, вот падок на чужое! Уж чего больше – Ахирелитского духа обобрал.
Мария Ньевес не преминул вставить:
– Насчет этого помолчи, брат. Не один дон Бальбино запускал руку в святую кружку.
Дух из Ахирелито – один из многих на равнине – был самым популярным объектом религиозного поклонения у обитателей долины Арауки. Отправляясь в путь, они молились ему, а если их дорога проходила мимо рощи Ахирелито, делали крюк, чтобы зажечь свечку или оставить монету. В роще под деревом стоял небольшой навес из пальмовых ветвей, под сенью которого теплились благодарственные свечи, а вместо церковной кружки лежала половинка высушенной тыквы. Священник из ближайшего селения время от времени изымал накопившуюся лепту и раз в месяц служил по духу заупокойную мессу. Никто не охранял эти деньги, и говорили, что среди прочих монет нередко можно было видеть золотые унции и морокоты – материальное выражение обещаний, данных в трудные минуты. Легенда об Ахирелитском духе сложилась очень просто. Однажды в роще Ахирелито был найден труп человека. А немного погодя кому-то, попавшему в трудное положение, пришло в голову сказать: «Дух из Ахирелито, выручи меня из беды». И так как беда действительно миновала, то он, проезжая через Ахирелитскую рощу, спешился, соорудил навес и зажег первую свечу. Все остальное сделало время.
Услышав ехидный намек Марии Ньевеса, Пахароте возразил:
– В темную не бить, друг. Это я запускал руку в духову тыкву. Но раз не все здесь знают эту историю, я расскажу по порядку, чтобы люди не верили злым языкам. Так вот. Оказался я как-то без гроша за душой, а, как назло, деньги нужны были до зарезу, – так ведь всегда бывает. А тут ехал я через Ахирелитскую рощу… И вдруг меня словно осенило, как раздобыть монет. Подъехал к дереву, слез с лошади, помянул святую троицу и поздоровался с покойником: «Как дела, партнер:' Деньги есть?» Дух промолчал, зато тыква сказала моим глазам: «Есть у меня четыре фуэрте [48] в этой куче сентаво [49]». Ей-богу, даже в голове зачесалось, – так меня мысль защекотала. «Послушайте, друг. Давайте рискнем в костяшки на эти четыре фуэрте. У меня предчувствие, что мы обязательно сорвем банк в первом же местечке, которое встретится мне по дороге. Играем на паях: ваши деньги, моя ловкость». И он ответил мне, как все духи, беззвучно: «Конечно, Пахароте! Бери сколько надо, и не раздумывай. А если даже и проиграешь, не велика беда. Все равно их прикарманил бы священник». Я взял деньги и, доехав до Ачагуас, завернул в игорный дом и стал ставить один фуэрте за другим.
– И сорвал банк? – спросил Антонио.
– Какое там! Я и глазом не успел моргнуть, как меня выпотрошили дочиста. У этих дьяволов из игорных домов даже к духам никакого уважения нет. Я пошел спать, насвистывая, а на обратном пути, проезжая Ахирелито, сказал покойнику: «Вам, конечно, уже известно, партнер, что дело не выгорело. В другой раз наверняка повезет. А пока вот вам гостинец». И поставил ему свечку, – стоимостью в лочу [50]! – от которой света было гораздо больше, чем от четырех фуэрте, попади они в руки попа.
Громким хохотом наградили слушатели плутовство Пахароте. Потом потолковали о чудесах, которые творил дух в последнее время, н наконец улеглись по своим гамакам.
В канее царит тишина. Уже далеко за полночь, и луна отодвигает вглубь саванные дали. Петух, крепко спящий на ветвях тотумо, видит во сне ястребов, и его испуганный крик вызывает переполох в разбуженном курятнике. Собаки, развалившиеся на земле в патио, поднимают морды и настороженно поводят ушами, но слышат только, как вокруг смоковницы летают совы да летучие мыши, и снова прячут носы в лапы. Мычит корова в главном коррале. Издали доносится рев быка, должно быть почуявшего ягуара.
Пахароте, уже засыпая, бормочет:
Матерый бык! Не хватает коня и лассо. Настоящий льянеро – я сам!
Кто-то смеется, а другой спрашивает:
– Уж не «Башмак» ли это?
– Хорошо бы! – откликается Антонио.
На этом все умолкают.
VIII. Укрощение неука
Льяносы красивы и страшны. Необыкновенная красота сочетается здесь с ужасами смерти. Смерть подстерегает повсюду, по ее никто не боится. Равнина наводит страх, но этот страх не холодит сердца: они так же горячи, как вольный ветер солнечных просторов, как лихорадка равнинных болот.
Льяносы сводят с ума и заставляют человека, рожденного в этих бескрайних и диких землях, навсегда оставаться льянеро. Во время войны это безумие с особой силой проявилось в поджогах сухотравья в Мукуритас и в героическом броске у Кесерас дель Медио [51]; в повседневной работе – в укрощении неуков и в охоте па диких быков, хотя это не столько работа, сколько отчаянное геройство; в часы отдыха льяносы – и в грубоватых шутках, и в рассказах о путевых злоключениях, и в грустно-лирических куплетах; льяносы – в приступах ленивого безразличия: вокруг необъятные просторы, а идти никуда не нужно, горизонты повсюду открыты, а искать нечего; и в дружбе: сначала недоверие, затем – полная искренность; и в схватке с врагом: стремительное и яростное нападение; и в любви: «превыше всего мой конь». Везде и во всем – льяносы!
Обширная земля, созданная для мирного труда и для бранного подвига. Нет предела ее просторам, как нет предела человеческим надеждам и стремлениям!
– Поднимайтесь, ребята! Заря на серых прикатила!
Это голос Пахароте, он просыпается всегда в хорошем настроении, а «серые» – нехитрая метафора скотовода-поэта – крутобокие, окрашенные зарей облачка на горизонте, за темной полосой редкого леса.
В кухне, где закопченные стены освещены подвешенным к потолку масляным светильником, уже готовят кофе. В дверях один за другим появляются пеоны. Касильда разливает ароматный отвар, и они отхлебывая глоток за глотком, обсуждают предстоящие дела. У всех такой вид, словно ждут чего-то хорошего. Мрачен один Кармелито, – он уже оседлал своего коня, чтобы навсегда покинуть Альтамиру. Антонио говорит:
– Первым делом объездим каурого жеребца. Доктору нужна хорошая лошадь, а лучше этого неука желать нечего.
– Каурый – добрый конь, ничего не скажешь! – подтверждает объездчик Венансио.
И Пахароте добавляет:
– Его дон Бальбино для себя облюбовал. Он в лошадях толк знает, – этого у него не отнимешь.
– Жаль коня: уж если возить на себе, так хоть стоящего всадника, – бормочет Кармелито.
Когда пеоны направились к загону, где находился неук, он задержал Антонио и сказал ему:
– Я понимаю, тебе это неприятно, но я решил здесь больше не оставаться. Почему – не спрашивай.
– Мне и спрашивать нечего, я знаю, что с тобой происходит, Кармелито, – отозвался Антонио. – Но я не стану тебя уговаривать, хоть и рассчитывал на тебя, как ни на кого другого. Одна у меня просьба: подожди немного. Дня два – не больше, пока я не научусь обходиться без тебя.
И хотя Кармелито сразу понял, что Антонио просит отсрочки в надежде на то, что он изменит свое мнение о хозяине, все же согласился.
– Ладно. Будь по-твоему. Из уважения к тебе останусь, и то пока не привыкнешь обходиться без меня, как ты говоришь. Но есть вещи, к которым на этой земле нельзя привыкнуть.
Рассвет на равнине наступает быстро. Вот уже потянул над саванной свежий утренний ветерок, пахнущий мастрансами [52] и скотом. Спускаются куры с ветвей тотумо и мерекуре [53]; ненасытный талисайо [54] прикрывает их но очереди золотым плащом своих крыльев, и они раздуваются и млеют от любви. Свистят в траве куропатки. На частоколе главного корраля заливается серебряной трелью параулата [55]. Суетливыми группками порхают с места на место прожорливые попугаи перико; в небе кружат крикливые гуирири [56], тянутся, похожие снизу на алые четки, цепочки красных корокор [57]; еще выше плывут белые цапли, спокойные и молчаливые. И под оглушительный гам птиц, купающихся в золотисто-нежном утреннем свете, на широкой земле, где уже бродят дикие стада и скачут, приветствуя день заливистым ржанием, пугливые табуны, полно и мощно бьется пульс вольной, суровой жизни льяносов. Сантос Лусардо видит все это с галереи дома и чувствует, как все фибры его души звучат в лад с этой дикой музыкой.
Громкие голоса у загона отвлекают его:
– Неук принадлежит доктору Лусардо, ведь он пойман в альтамирских саваннах. Нечего рассказывать сказки, будто это жеребенок миедовской кобылы. Помошенничали, и хватит! – решительным тоном выкладывал Антонио Сандоваль огромному парню, который только что подъехал к загону и требовал объяснить, почему заарканили каурого.
Сантос понял, что приехал его управляющий Бальбино Пайба, и направился к загону, чтобы прекратить ссору.
– В чем дело? – спросил он обоих.
Но так как ни Антонио, онемевший от душившей его ярости, ни его противник, не пожелавший снизойти до объяснений, ничего не ответили, то Сантос властно повторил вопрос, обращаясь уже прямо к приехавшему:
– В чем дело, я спрашиваю?
– А в том, что он мне дерзит, – ответил здоровяк.
– А вы кто такой? – полюбопытствовал Лусардо, словно не подозревая, кто стоит перед ним.
– Бальбино Пайба. К вашим услугам.
– Ах, вот как! – наивно воскликнул Сантос. – Значит, вы мой управляющий? Вовремя же вы явились! И вместо того чтобы, как полагается, принести мне извинения за свое вчерашнее отсутствие, вы еще затеваете здесь ссоры!
Бальбино коснулся пальцами усов и ответил совсем не так, как собирался, когда ехал сюда, надеясь припугнуть Лусардо:
– Я не знал, что вы приехали вчера. Вот только сейчас узнал… То есть предполагаю, судя по вашему тону…
– Правильно предполагаете.
Но Пайба уже успел оправиться от минутной растерянности и, пытаясь вернуть утраченные позиции, заявил:
– Ну… я принес извинения. Теперь, полагаю, ваша очередь: тон, каким вы говорили со мной… Откровенно говоря, я не привык к подобному обращению.
Не теряя выдержки, Сантос произнес, насмешливо улыбаясь:
– Какое у вас, однако, скромное желание! «Молодец!» – мысленно отметил Пахароте.
У Бальбино пропала всякая охота бахвалиться, а вместе с тем и надежда остаться на посту управляющего.
– Вы хотите сказать, что увольняете меня, и, следовательно, на этом моя роль кончается?
– Пока нет. Вы должны еще представить мне отчет. Но это не сейчас.
И он повернулся спиной к Бальбино, пробормотавшему сквозь зубы:
– Когда вам будет угодно.
Антонио взглянул на Кармелито, а Пахароте, обращаясь к Марии Ньевесу и Венансио, которые стояли внутри загона, ожидая конца сцены и делая вид, будто готовятся спутать каурого, крикнул, вкладывая в слова двоякий смысл:
– Эй, ребята! Что вы там возитесь, почему до сих пор не спутали этого неука? Посмотрите, как он дрожит от ярости, а скорей всего, от страха. И ведь ему только показали веревку! Что же будет, когда мы повалим его наземь?
– А вот мы сейчас возьмем его в оборот. Посмотрим, сбросит ли он эти путы, как сбрасывал другие, – откликнулись в тон ему Мария Ньевес и Венансио, веселым смехом одобряя слова товарища, относившиеся и к Бальбино и к каурому.
Непокорное животное – порывистое, с тонкими линиями тела и горделиво посаженной головой, с гладкой блестящей шерстью и горячим взглядом – действительно разорвало путы, накинутые на него во время поимки, и теперь, повинуясь инстинкту, держалось подальше от пеонов, стараясь быть все время среди других неуков, круживших внутри загона.
Наконец Пахароте удалось схватить конец веревки, которую каурый волочил за собой. Он уперся ногами в землю и, откинув тело назад, сдержал сильный рывок коня, повалив его наземь.
– Спутывай его, приятель! – крикнул Мария Ньевес. – Не давай ему подняться.
Но каурый тут же вскочил на тонких длинных ногах, дрожа от гнева. Пахароте дал ему остыть и успокоиться и затем стал медленно, шаг за шагом, подступать к нему, приноравливаясь надеть шоры.
Жеребец, дрожа всем телом, с налившимися кровью глаза ми, стоял не двигаясь. Антонио, угадав его намерения, крикнул Пахароте:
– Осторожнее! Смотри, ударит.
Пахароте медленно протянул вперед руку, но надеть шоры не успел, – едва он коснулся ушей жеребца, как тот взвился на дыбы, норовя угодить копытами в лицо пеону. Пахароте ловко отскочил в сторону и выругался:
– Вот сукин сын, порченый дьявол!
Этого момента было вполне достаточно, чтобы жеребей снова смешался с другими неуками, которые наблюдали за происходящим, вытянув шеи и насторожив уши.
– Заарканивай его! – приказал Антонио. – Бросай лассо.
Еще минута, и жеребец оказался в петле, при каждом движении все туже сжимавшей его шею. Мария Ньевес и Венансио бросились накладывать на него путы, и так, со связанными ногами и с неумолимой петлей на шее, жеребец рухнул на землю, побежденный и задыхающийся.
Надев па коня шоры и уздечку, люди дали ему встать на ноги, и тут же Венансио укрепил на его спине легкое седельце, которым пользуются объездчики лошадей. Жеребец отбивался, вставая на дыбы и лягаясь, но вскоре понял, что защищаться бесполезно, и утих, парализованный, как столбняком, яростью, весь в поту, чувствуя на себе позорное седло, никогда раньше не касавшееся его спины.
Стоя у входа в загон, Сантос Лусардо наблюдал весь процесс укрощения, с волнением вспоминая детство. Когда-то и он мчался на дикой лошади вот так, как помчится сейчас объездчик, навстречу вольному ветру льяносов. И когда Венансио уже заносил ногу, чтобы вскочить на каурого, Лусардо услышал у себя над ухом голос Антонио, обратившегося к нему на «ты».
– Сантос, помнишь, как ты сам объезжал лошадей, а старик выбирал для тебя неуков?
Сантос сразу понял, что хотел сказать верный пеон своим вопросом. Укрощение! Величайшее испытание доблести, как понимает ее льянеро, демонстрация мужества и сноровки. Вот что необходимо было увидеть в нем этим людям, чтобы уважать его. Он машинально отыскал взглядом Кармелито – тот стоял по другую сторону загона, облокотись о перекладину, – и, внезапно решившись, сказал:
– Подождите, Венансио. Я сам поеду.
Антонио улыбнулся, довольный, что не ошибся в хозяине; Венансио и Мария Ньевес удивленно и недоверчиво переглянулись, а Пахароте произнес грубовато-откровенно:
– В этом нет никакой нужды, доктор. Мы и так знаем, что вы не из робкого десятка. Пусть едет Венансио.
Но на Сантоса уже не действовали никакие доводы. Он вскочил на неука, и тот почти прижался к земле, почувствовав на спине человека.
Кармелито удивленно ахнул и замер, внимательно следя за каждым движением хозяина. Ноги всадника сильно сдавили бока каурого, и конь, стесненный шорами и удерживаемый недоуздком, который ни на секунду не отпускали Пахароте и Мария Ньевес, только дрожал от ярости, обливаясь потом и скаля зубы.
Бальбино Пайба, оставшийся у корраля в надежде показать Лусардо, – если тот еще раз заговорит с ним, – что его высокомерный тон не пройдет ему даром, презрительно улыбнулся и проговорил сквозь зубы:
– Посмотрим, как этот… молодчик уткнется головой в собственную землю.
Тем временем Антонио торопился дать последние наставления Сантосу, хотя тот в них совсем не нуждался:
– Поначалу не удерживайте его, пусть пробежится, а затем начните мало-помалу переводить на шаг. Зря не бейте, только в случае крайней необходимости. Осторожней – сейчас он рванется. Этот каурый – норовистый конь. На дыбы встает редко, но с места срывается, как дьявол. Мы с Венансио поедем следом.
Но Лусардо уже ничего не слышал. Поглощенный своими ощущениями и охватившим все его существо порывом, чувствуя, что сам, как дикий конь, горит от нетерпения, он крикнул, наклоняясь, чтобы сбросить с каурого шоры:
– Отпускайте!
– С богом! – воскликнул Антонио.
Пахароте и Мария Ньевес выпустили из рук недоуздок и отскочили в стороны. Взметнулась под копытами земля. Конь и всадник, слившись воедино, взвились в воздух, и не успела рассеяться пыль, как каурый несся уже далеко, далеко, жадно глотая свежий ветер родных саванн.
Позади, прижавшись к холкам своих коней, мчались во весь опор Антонио и Венансио, с каждой минутой все больше и больше отставая от Лусардо.
– Ошибся я в этом человеке, – взволнованно прошептал Кармелито.
А Пахароте возбужденно кричал:
– Ну, что я тебе говорил, Кармелито? Выходит, и правда, под галстуком-то у него волосатая грудь! Да еще какая волосатая! Видел, каков он в седле! Чтобы сбросить такого, жеребцу надо самому повалиться на спину. – И тут же продолжал, стараясь задеть Бальбино: – Наконец-то юбочники узнают, что значит настоящий мужчина в штанах. Теперь-то мы увидим, всяк ли, кто рычит, и вправду ягуар?
Но Бальбино пропустил эти слова мимо ушей, зная, что уж если Пахароте решался на что-нибудь, то легко переходил от слова к делу.
«Еще все может быть, – успокаивал он себя. – Франтик действительно горяч, но каурый-то не вернулся, и кто знает,
вернется ли? Саванна гладкая, когда смотришь на нее поверх травы; а под травой, на каждом шагу канавы да ямы, есть где шею свернуть».
И все же вскоре, бесцельно потолкавшись около канеев, он сел на лошадь и уехал из Альтамиры, решив не дожидаться пока от него потребуют отчета в его плутовских махинациях.
Бескрайняя земля, созданная для мирного труда и для бранного подвига! От бешеной езды кружится голова и перед глазами стремительно проносятся степные миражи. Ветер свистит в ушах, высокая трава расступается и тут же смыкается вновь, тростник хлещет по лицу и по рукам, режет кожу; но тело не чувствует ни ударов, ни ран. Временами земля исчезает из-под ног: пригорки и ямы, таящие в себе смертельную опасность, лошадь берет с лету. Галоп! Его дробные удары – неизменная музыка льяносов. Обширная земля! Сколько ни скачи – нет ей конца и края!
Но вот конь начинает сдаваться. Вот он переходит на спокойный бег. Вот уже идет шагом и фыркает, потряхивая головой, – взмокший, весь в пене, покоренный, и все же не потерявший своей гордой осанки. Вот, сопровождаемый парой прирученных коней, он приближается к усадьбе и заливисто, радостно ржет. Пусть свобода потеряна, зато на его спине – настоящий мужчина.
И Пахароте встречает коня традиционной одобрительной прибауткой:
– Бурый-каурый летел, как птица, бурому-каурому скакать – не лениться!
IX. Сфинкс из саванны
С уходом из Альтамиры Бальбино Пайба терял теплое местечко, и терял как раз в тот момент, когда только начал извлекать из своей должности настоящую прибыль. Ведь в течение всей его службы у Лусардо одна донья Барбара по-настоящему обогащалась за счет Альтамиры. За это время ее пеоны пометили клеймом Эль Миедо тысячи лусардовских быков и коров, ему же удалось «прикарманить» для себя всего каких-нибудь три сотни голов, считая коров и лошадей вместе, – Цифра ничтожная при его административных способностях.
Теперь у него осталась одна возможность: «управляться» в Эль Миедо – так называли местные жители кражу скота управляющими. Как бы ни презирала его донья Барбара, она должна компенсировать ему понесенный ущерб, помня об их недавнем сообщничестве.
Но не только эти мысли не давали ему покоя: его отъезд из Альтамиры означал признание за Сантосом Лусардо настоящего мужества, которое он отрицал в нем еще накануне вечером. Не хватало только, чтобы Колдун встретил его сейчас и сказал:
– Ну, что я говорил, дон Бальбино? Лучше брать, чем возвращать.
Он уже подъезжал к постройкам Эль Миедо, когда с ним поравнялись трое мужчин, ехавших в том же направлении.
– Что здесь понадобилось Мондрагонам? – спросил он.
– Эге! Вы ничего не знаете, дон Бальбино? Сеньора приказала нам освободить дом в Маканильяле. Похоже, что она больше в нас не нуждается.
Братья Мондрагоны были родом из штата Баринас. За дикий нрав и жестокость им дали прозвища: Барс, Ягуар и Пума. Совершив ряд преступлений в своем штате, они бежали в Апуре и некоторое время занимались мародерством и скотокрадством, пока не попали к донье Барбаре, в чьих владениях находил безопасное пристанище не один закоренелый преступник, очутившийся в долине Арауки.
Взяв их к себе на службу, донья Барбара поселила их в «домике на ножках», в Маканильяле, на границе Эль Миедо и Альтамиры. Так как в решении последнего выигранного доньей Барбарой судебного процесса маканильяльский домик считался исходным пунктом для определения границы двух поместий, то перенос домика мог означать изменение самой границы. Разумеется, владелица Эль Миедо не преминула воспользоваться в своих интересах столь туманным определением суда, и по ее приказу Мондрагоны стали переносить свое жилище все дальше и дальше на альтамирские земли. Братьям ничего не стоило за несколько часов разобрать домик и собрать его уже на новом месте. Делали они это так ловко, что на земле почти не оставалось никаких следов. С помощью такой уловки донья Барбара присвоила в течение шести месяцев около полулиги альтамирских земель и уже собиралась затеять новую тяжбу.
Бальбино не понравилось сообщение Барса, но слова его брата Ягуара были ему еще неприятнее:
– Освободить жилье – это еще куда пи шло. Утром явился к нам Мелькиадес с приказом: за ночь разобрать дом и вместе с межевыми столбами перенести на старое место. Как будто с этим можно управиться в одну ночь! Да п вообще нам не пристало поворачивать вспять, когда мы ведем наступление. Вот мы и решили сказать сеньоре: пусть поручит эту работенку кому-нибудь другому.
Бальбино размышлял, нахмурившись, а Пума заметил:
– Никак не возьму в толк… Может, сеньора соседа своего боится?
– Вот что, – сказал Бальбино. – Оставьте все как есть – и дом и столбы. И с сеньорой пока ни о чем не говорите. Я беру это дело на себя. – И когда все четверо приблизились к канеям, добавил: – Побудьте здесь, пока я поговорю с ней.
Мондрагоны завели разговор с пеонами, а Бальбино направился в господский дом.
При первом же взгляде на донью Барбару его неприятно удивила перемена в ее внешности. Еще вчера вечером она выглядела совсем не так. Вместо простого белого платья с длинными рукавами, наглухо застегнутого до самого подбородка, которое она тем не менее считала чересчур кокетливым, на ней было совсем другое – Бальбино раньше никогда не видел его – с большим вырезом, без рукавов, украшенное лентами и кружевами. Мало того, она была старательно, даже изящно причесана, это молодило ее и делало еще красивей.
Он насупился и недовольно проворчал что-то.
За первой неприятностью последовала другая.
– Ну как, укоротил? – насмешливо спросила она, намекая на его планы в отношении Лусардо и вчерашнее бахвальство.
Смущенный и обескураженный этой насмешкой, Бальбино ответил сухо:
– Я вернулся с полпути. Подожду, пока он попросит у меня отчета. Буду рад, если он осмелится сделать это. Уж я ему покажу отчет!
Она улыбалась, глядя на него в упор, и он добавил, несколько раз коснувшись усов:
– Если я и был там, то лишь для того, чтобы доставить тебе удовольствие.
Донья Барбара перестала улыбаться, но по-прежнему загадочно молчала.
Бальбино внимательно взглянул на нее и подумал: «Это мне уже не нравится».
В умении доньи Барбары молчать и не выдавать своих чувств, казалось, больше, чем в любом другом душевном качестве, крылась причина ее превосходства, власти над людьми и страха, который она внушала окружающим. Любая попытка выудить у нее секрет оказывалась тщетной. Никому еще не удавалось предугадать ее намерения или же проникнуть в ее мысли. Любовь доньи Барбары давала все, включая и постоянную неуверенность в том, что действительно владеешь ею. Любовник никогда не знал, чем она ответит на его ласки. Жизнь того, кто любил ее, как случилось с Лоренсо Баркеро, превращалась в настоящую пытку.
Чувствам Бальбино было далеко до страсти Баркеро; однако близость с доньей Барбарой была приятна и приносила материальную выгоду. Легенда о ее сверхъестественном умении заколдовывать украденный у нее скот и не выпускать его за пределы своих владений была хитрым маневром, возможно придуманным ее управляющими-любовниками, богатевшими за ее счет. Чрезвычайно суеверная и потому легко верившая в свою чудодейственную силу, донья Барбара тем не менее позволяла обкрадывать себя.
Желая разгадать мысли этой загадочной женщины, Бальбино решил сообщить ей о Мондрагонах:
– Здесь Мондрагоны, явились из Маканильяля.
– Зачем?
– Хотят видеть вас. – Бальбино счел благоразумным говорить почтительно. – Судя по всему, они не очень-то расположены рушить дело своих рук.
Донья Барбара резко обернулась и спросила властно:
– Не расположены? А кого это интересует? Позови их сюда.
– Они не отказываются исполнить ваш приказ, но их всего трое, они не смогут за одну ночь перенести и дом и столбы.
– Пусть возьмут людей, сколько надо. Завтра на рассвете все должно стоять на старом месте.
– Так и передам, – ответил Бальбино, пожав плечами.
– С этого и надо было начинать. Тебе хорошо известно, что я не люблю, когда обсуждают мои распоряжения.
Бальбино вышел в патио, отозвал в сторону Мондрагонов и сказал им:
– Вы ошиблись. Не страх перед соседом, как вы вообразили, заставляет сеньору отступить. Просто мы хотим этой уступкой подзадорить его. Осмелеет и бросится в драку, а нам только этого и надо. Так что возвращайтесь домой и приступайте к делу. Можете взять людей, но завтра дом должен стоять на прежнем месте, а столбы там, где указал поставить суд.
– Это другая песня, – проговорил Барс. – Если так, то мы мигом передвинемся вместе со столбами и всем прочим.
И братья отправились в Маканильяль, прихватив с собой пеонов, чтобы побыстрее выполнить поручение.
Бальбино вернулся к донье Барбаре и после нескольких Араз, оставшихся без ответа, решил испробовать последнее средство, чтобы выяснить ее отношение к Лусардо:
– Мелькиадеса-то словно подменили. Ехать вместе с доктором Лусардо – и ничего не предпринять! На стоянках кругом лес, Араука кишит кайманами – и следов бы не осталось. Теперь это сложнее сделать. Власти вынуждены будут заняться расследованием, хотя бы для видимости.
Не шелохнувшись и не глядя на Бальбино, донья Барбара ответила на этот зловещий намек медленно и грозно:
– Плохо придется тому, кто посмеет поднять руку на Сантоса Лусардо. Этот человек принадлежит мне.
X. Призрак из Ла Баркереньи
Светлая пальмовая роща, расположенная в просторной ложбине, называлась по имени маленькой голубой цапли чусмиты: согласно старинной легенде, когда-то она была единственной обитательницей этого пустынного уголка. Роща недаром считалась заколдованной: жуткая тишина, обугленные молниями пальмы и трясина, засасывавшая всякого, кто отваживался вступить в нее.
Если верить легенде, чусмита была грешной душой индейской девушки, дочери касика общины яруро, населявшей долину Арауки еще в те времена, когда Эваристо Лусардо пришел сюда со своими стадами. Человек насилия, кунавичанин решил согнать индейцев с их исконных мест, а так как они сопротивлялись, он истребил их огнем и мечом. Видя, что от селения остались лишь груды обломков, касик проклял рощу, моля небо обрушить на захватчика и его потомков смертоносные молнии, беды и разорение и предсказав, что яруро вернутся сюда, как только кто-нибудь из их племени найдет в земле «чертов палец».
Согласно легенде, проклятие касика сбылось. Мало того что от частых гроз, бушевавших над пальмовой рощей, лусардовский скот погибал иногда целыми стадами, само это место стало причиной раздора, погубившего семью Лусардо. Что же касается предсказания касика, то еще при отце Сантоса люди говорили,
что поело каждой грозы в рощу приходит незнакомый индеец и копается в земле, разыскивая «чертов палец».
С тех пор прошло много лет. Таинственные яруро перестали появляться в роще, – возможно, прижившись на новых землях, они просто забыли заветы своих предков. В Альтамире никто особенно не верил этой легенде, и все же, если случалось проезжать мимо проклятой рощи, старались обогнуть ее стороной.
Сантос направил коня по самому краю трясины, и хотя копыта лошади с чавканьем погружались в черную липкую грязь, под ней чувствовалась твердая почва, и ехать было безопасно. Берега губительного болота поросли нежной травой, но свежая, ласкающая взгляд зелень еще больше подчеркивала мрачность этих мест. Одинокая серая цапля, вместо легендарной чусмиты опустившаяся на островок посреди трясины, усиливала ощущение могильного покоя.
Сантос предавался размышлениям о цели своей поездки, как вдруг в стороне что-то мелькнуло. Он быстро повернул голову. Из-за пальмы выглядывала растрепанная, одетая в грязные лохмотья девушка с вязанкой хвороста на голове.
– Где здесь дом Лоренсо Баркеро? – окликнул ее Сантос, придержав лошадь.
– Не знаете, что ли? – буркнула она.
– Не знаю. Потому и спрашиваю.
– А вон та крыша, это что, по-вашему?
– Так бы сразу и сказала, – заметил Сантос и поехал дальше.
Полуразрушенная хибара: четыре неоштукатуренные глинобитные стены с почерневшей, провалившейся крышей из пальмовых ветвей и с зияющим дверным проемом, примыкающий к ней навес, – несколько столбов, поддерживающих продолжение кровли, да прикрепленный к двум из этих столбов засаленный гамак – так выглядел дом «призрака из Ла Баркереньи», как называли здесь Лоренсо Баркеро.
Сантос видел Лоренсо Баркеро всего один раз, в детстве, и сохранил о нем смутные воспоминания. Но если бы даже эти воспоминания были более ясными, вряд ли он смог бы узнать его сейчас в человеке, который, заслышав шаги, приподнялся в своем гамаке.
Необыкновенно худой я изможденный – настоящая развалина, – он был совсем седой и выглядел дряхлым стариком, хотя ему едва перевалило за сорок.
Его длинные высохшие руки все время тряслись, а в глубине темных зеленоватых зрачков горел лихорадочный огонь:
голова наклонилась вперед, словно под тяжестью ярма; в лице и движениях чувствовалось полное безволие, а рот кривила улыбка, характерная для беспробудных пьяниц. С трудом выговаривая слова, он глухо спросил:
– С кем имею честь?…
Сантос спрыгнул с лошади, привязал ее к столбу и, подходя к гамаку, ответил:
– Я – Сантос Лусардо и приехал предложить тебе свою дружбу.
Но в человеческой развалине все еще пылала неугасимая ненависть:
– Лусардо – в доме Баркеро?!
Он задрожал всем телом и стал шарить по сторонам, очевидно в поисках оружия. Сантос протянул ему руку:
– Будем благоразумны, Лоренсо. Нелепо продолжать старую кровную вражду. Мне она не нужна, а ты…
– А я уже не человек? Ты это имел в виду? – спросил Лоренсо, запинаясь.
– Что ты, Лоренсо. Мне и в голову не приходило такое, – ответил Лусардо. И если до этой минуты им руководило лишь желание положить конец семейной распре, то теперь он почувствовал сострадание к несчастному.
Но Лоренсо повторил упрямо:
– Да! Да! Ты это хотел сказать.
Голос его звучал хрипло, в тоне и жестах чувствовалась откровенная злоба. Но он тут же сник, словно внезапная вспышка поглотила остаток его жизненных сил, и продолжал уже приглушенно, скорбно и еще более запинаясь:
– Ты прав, Сантос Лусардо. Я уже не человек, только видимость человека. Делай со мной, что хочешь.
– Я же сказал: я приехал предложить тебе дружбу и помочь, чем смогу. Я возвратился в Альтамиру и…
Лоренсо не дал ему договорить. Положив на плечи гостя свои костлявые руки, он воскликнул:
– И ты тоже! Ты тоже слышишь зов, Сантос Лусардо? Никто из нас не свободен от этого!
– Не понимаю, какой зов?
Но Лоренсо молчал, вцепившись в его плечи и не сводя с него безумного взгляда. Не в силах больше терпеть отвратительный запах винного перегара, Сантос поспешил добавить:
– Ты даже не предложил мне сесть.
– Верно. Погоди. Сейчас я принесу стул.
– Я сам схожу. Не беспокойся, – сказал Сантос, видя, что Лоренсо с трудом держится на ногах.
– Нет, нет, подожди. Незачем тебе туда ходить. Я не хочу. Это не жилище, а берлога.
И он вошел в хижину, низко пригнувшись в дверях, чтобы не удариться головой о притолоку.
Прежде чем взять стул, он подошел к столу в глубине комнаты, где стоял графин с опрокинутым на горлышко стаканом.
– Не пей, Лоренсо, прошу тебя, – проговорил Сантос, шагнув к двери.
– Только один глоток. Один глоток… Сейчас он мне просто необходим. Тебе я не предлагаю, потому что это не водка, а отрава. Но если хочешь…
– Спасибо. Я не пью.
– Погоди, запьешь и ты!
Зловещая усмешка исказила его лицо. Он дрожащими руками наклонил графин, и горлышко звякнуло о край стакана.
Видя, что Лоренсо наполняет стакан доверху, Сантос хотел остановить его, но из хижины пахнуло таким зловонием, что он не смог перешагнуть порог. К тому же Лоренсо уже почти опорожнил стакан несколькими большими, поспешными глотками.
Затем, словно дурно воспитанный ребенок, он рукавом утер губы, взял деревянное кресло, стул с засаленным кожаным сиденьем и вышел из комнаты.
– Итак, Лусардо – в гостях у Баркеро! И оба – еще живы! Ведь только мы и остались!
– Прошу тебя…
– Не беспокойся. Я знаю… Лусардо приехал не убивать, и Баркеро предлагает ему лучшее место в доме. Вот стул. Садись. А Баркеро сядет в кресло.
Кресло было таким низким, что Лоренсо пришлось сильно согнуть ноги и упереться локтями в колени, оставив на весу дрожащие кисти рук. В такой неудобной позе он казался особенно жалким и неприятным. Короткие засаленные штаны, прорезанные сбоку до колена, и нижняя рубашка, сквозь дыры которой виднелась волосатая грудь, еще более усиливали это впечатление.
Глядя на этого опустившегося человека, Сантос испытал на мгновение ужас перед неумолимостью судьбы. Ведь им когда-то гордились, его любили, на него возлагали надежды!
Сантос старался не смотреть на Лоренсо, и чтобы не обидеть его своим презрением, он достал сигарету и долго закуривал.
– Второй раз мы видимся с тобой, Лоренсо, – сказал он.
– Второй? – переспросил тот, напрягая память. – Ты хочешь сказать, что мы знали друг друга раньше?
– Да. Много лет назад. Мне было тогда лет восемь, не больше.
Лоренсо резко выпрямился:
– Я приходил к вам? Это было до начала…
– Да, до начала наших раздоров.
– Значит, мой отец был еще жив?
– Да. У нас в доме и у вас тогда только и говорили, что о тебе, о твоих необычайных способностях; ты считался гордостью всей семьи.
– Мои способности? – удивился Лоренсо, словно речь шла о чем-то неправдоподобном. – Мои способности! – повторил он взволнованно, нервно проводя рукой по волосам, и наконец умоляюще взглянул на Сантоса:
– Почему ты заговорил об этом?
– Да так, вспомнилось, – ответил Сантос, не желая выдать своего намерения пробудить в душе этого опустившегося существа хоть какое-нибудь здоровое чувство. – Тебя все так хвалили, особенно моя мать, – у нее с языка не сходило: «Бери пример с Лоренсо», – что у меня, тогда еще ребенка, создалось о тебе самое лестное представление, насколько это возможно у восьмилетнего малыша. Я ни разу не видел тебя, но жил мыслями о «двоюродном брате, который учится в Каракасе на доктора». Едва я узнавал от взрослых, какие ты употребляешь слова, какие у тебя манеры и жесты, как тут же начинал подражать тебе.
Помню, как я взволновался, когда мать сказала мне: «Иди, познакомься с твоим двоюродным братом Лоренсо». Как сейчас вижу эту сцену. Ты задал мне несколько вопросов, какие обычно задает взрослый при первом знакомстве с ребенком, а когда отец сказал, со свойственной льянеро гордостью, что я хорошо Держусь в седле, ты произнес длинную речь, которая показалась мне божественной музыкой. Почему? Во-первых, потому, что я в ней ничего не понял, а во-вторых, потому, что говорил ты. II все же одна фраза меня потрясла. Ты сказал: «Необходимо убить кентавра, который живет внутри нас, льянеро». Естественно, я не знал, кто такой кентавр, и тем более не мог понять, почему он живет внутри нас; но эта фраза мне так понравилась и запомнилась, что – скажу по секрету – все мои первые пробы красноречия – а ведь мы, льянеро, рождаемся Краснобаями – начинались неизменно словами: «Необходимо убить кентавра». Я репетировал наедине с самим собой, не понимая, что говорю, и все никак не мог сдвинуться с первой фразы. Ты догадываешься, конечно, почему я воспылал такой страстью к ораторскому искусству: я знал, что ты – блестящий оратор.
Сантос помолчал, как бы для того, чтобы стряхнуть пепел, на самом же деле чтобы посмотреть, какое впечатление произвели на Лоренсо его слова.
Тот был явно взволнован и трясущимися руками нервно все гладил и гладил себя по голове. Довольный произведенным эффектом Сантос продолжал:
– Несколькими годами позже, в Каракасе, мне попалась в руки брошюра с речью, произнесенной тобой на каком-то национальном торжестве, и представь себе мое изумление, когда я прочел там знаменитую фразу! Помнишь эту речь? Тема ее: кентавр – это варварство, и, следовательно, надо покончить с кентавром. Тогда я узнал, что эта теория, указывавшая нашей стране единственно правильный путь, встретила яростный отпор со стороны традиционных поборников самоуправства времен войны за независимость [58], и я с удовлетворением отметил, что твои идеи представляют собой эпоху в развитии взглядов на историю войны за независимость. В то время я уже был в состоянии понять твой тезис и чувствовал и мыслил так же, как ты. Не зря же я так часто повторял твои слова!
Но Лоренсо молчал и только поглаживал дрожащими руками голову, в которой вихрем проносились внезапно растревоженные воспоминания.
Его блестящая молодость, многообещающая карьера, возлагаемые на него надежды. Каракас… Университет… Развлечения, лесть, сопутствующая удачам, восхищение друзей, любящая женщина – все, что способно сделать жизнь красивой, манящей. Конец учебы и близкий диплом, восторги по поводу заслуженного успеха, его собственное гордое и радостное сознание своей одаренности, и вдруг – зов! Роковой голос самого варварства, прозвучавший в письме матери: «Приезжай! Хосе Лусардо убил вчера твоего отца. Приезжай – ты должен отомстить!»
– Теперь ты понимаешь, почему я не могу быть твоим врагом? – закончил свой рассказ Сантос Лусардо, помогая душе Лоренсо вырваться из мрака, в котором она сейчас блуждала. – Ты был предметом моего восхищения в детстве, ты и потом помогал мне, хотя сам не подозревал об этом: уважение и любовь к тебе облегчали мне учебу в университете и жизнь в столичном обществе; и, наконец, я – твой неоплатный должник; стараясь подражать тебе, я обрел благородные устремления.
Но благие намерения Сантоса настолько не вязались с окружающей обстановкой, что скорее походили на жестокую па-смешку, И Лоренсо не выдержал. Он вскочил с кресла, где сидел, скрюченный, обессиленный, взволнованный воспоминаниями и бросился в дом.
Снова послышался звон графина о стакан, и Сантос прошептал:
– Бесполезно. Этому несчастному в жизни осталось только одно – водка.
Он уже готов был уехать, когда Лоренсо появился в дверях: глоток вина оживил его, шаг стал тверже, лицо осмысленнее.
– Нет! Постой. Ты должен выслушать меня. До сих пор говорил ты, теперь моя очередь. Садись.
– Может быть, в другой раз, Лоренсо? Я буду навещать тебя, и мы побеседуем.
– Нет! Именно сейчас. Прошу, выслушай меня. – И уже раздраженно: – Я сказал – нет! Я требую, чтобы ты слушал! Ты разбередил мне душу, так изволь потерпеть.
– Ну, что ж! Будь по-твоему, – согласился Сантос – Видишь, я снова сел. Слушаю тебя.
– Да, я скажу. Наконец-то скажу! Какое это счастье – иметь возможность говорить, Сантос Лусардо!
– А разве тебе не с кем говорить? Разве дочка не с тобой?
– Не напоминай мне сейчас о дочери. Молчи и слушай. Слушай – и все… Так вот, посмотри на меня внимательно, Сантос Лусардо! Я был твоим идеалом, как ты говоришь, а сейчас перед тобой – призрак человека, которого давно уже нет, развалина, падаль, говорящая человеческим голосом… Тебе не страшно, Сантос Лусардо?
– Страшно? Почему же?
– Погоди. Мне не нужно, чтоб ты отвечал. Слушай, что я тебе скажу. Тот Лоренсо Баркеро, о котором ты говорил, – обман вымысел; настоящий Лоренсо Баркеро сидит сейчас перед тобой. Ты – тоже обман, и этот обман скоро рассеется. Эта земля никого не щадит, а ты уже внял ее зову – зову погубительницы мужчин, я вижу тебя в ее объятиях. И когда она откроет их, ты тоже станешь развалиной… Посмотри на нее! Кругом миражи: тут один там другой. Равнина полна миражей. Разве я виноват, что ты вообразил, будто такой человек, как Лусардо, – я, кстати, тоже Лусардо, хоть мне и тяжело сознавать это, – может быть идеальным человеком? Но мы не одиноки, Сантос, и в этом наше утешение. Я – как и ты, вероятно, – знал многих людей, которые в двадцать с лишним лет подавали большие надежды. Но стоило им перевалить за тридцать, как весь их запал пропадал, рассеивался. Это были тропические миражи.
Но, слушай, насчет себя я никогда не заблуждался, я знал: все мои достоинства, вызывавшие восхищение окружающих, – обман. Я понял это на примере одного из моих самых блестящих успехов в пору студенчества, на экзамене, к которому я плохо подготовился. Пришлось отвечать по теме, совершенно незнакомой мне. Но я начал говорить, и слова, одни слова сделали все. Я не только получил хорошую оценку, экзаменаторы аплодировали мне. Плуты и бездельники!
С тех пор я стал замечать, что мой интеллект – то, что все называли недюжинным талантом, – приходит в рабочее состояние, только когда я говорю; стоило замолчать, как мираж рассеивался, и я переставал понимать что-либо. Я почувствовал, что и моя одаренность и моя искренность – все ложь. А ведь утрата искренности – это самое худшее, что может произойти с человеком. Я ощущал ее где-то на самом дне души, как, должно быть, ощущают в глубине внешне здорового тела скрытую язву наследственного рака. С тех пор мне опротивели и университет, и городская жизнь, и обожавшие меня друзья, и невеста – все, что было причиной или следствием этого самообмана.
Сантос слушал, живо заинтересованный и обрадованный. Тот, кто еще способен так думать и столь красноречиво выражать свои мысли, не безвозвратно потерянный человек.
Но умственное просветление у Лоренсо не могло длиться долго. Отравленный алкоголем организм реагировал на каждый новый глоток всего несколько минут, затем наступал резкий упадок. И действительно, достаточно было Лоренсо сделать короткую паузу, как мираж просветления рассеялся.
– Убить кентавра! Хе-хе! Не будь идиотом, Сантос Лусардо! Ты думаешь, кентавр – это риторика? Уверяю тебя, он существует. Я слышал его ржание. Он является сюда каждую ночь. И не только сюда – в Каракас и другие места. Где бы ни были мы, в чьих жилах течет кровь Лусардо, мы везде слышим ржание кентавра. Ты тоже услышал его, и потому ты здесь. Кто сказал, что кентавра можно убить? Я? Плюнь мне в лицо, Сантос Лусардо. Кентавр сто лет скачет по нашей земле
и будет скакать еще столько же. Я считал себя цивилизованным, первым в нашей семье цивилизованным человеком; во достаточно было услышать: «Приезжай отомстить за отца», – как во мне проснулся варвар. То же самое произошло
с тобой. Ты услышал зов. Скоро ты упадешь в ее объятия и будешь сходить с ума по ее ласкам. И она оттолкнет тебя; а когда ты скажешь: «Я готов жениться», – она только посмеется над тобой, ничтожество, и…
Он рванул себя за волосы. Навязчивая мысль, мелькнувшая в его недавней речи, овладела им. Его руки, с прядями вырванных волос между пальцами, бессильно опустились, он уткнулся подбородком в грудь и пробормотал:
– Погубительница мужчин!
Несколько мгновений Сантос Лусардо молча с тяжелым сердцем созерцал эту грустную картину, затем спросил, пытаясь ободрить Лоренсо:
– А где же твоя дочь?
Но тот продолжал бормотать, глядя вдаль остановившимися глазами:
– Равнина! Проклятая равнина, погубительница мужчин!
И Сантос подумал: «Действительно, в гибели этого несчастного виновата скорее пустыня, низводящая человека до уровня зверя, нежели знаменитая донья Барбара с ее чарами».
Внезапно проблеск сознания оживил лицо Лоренсо, гримаса мрачного опьянения на миг исчезла.
– Марисела! – позвал он. – Поди сюда, познакомься с твоим родственником.
Хижина ответила молчанием.
– Ни за что не пойдет, хоть за волосы тащи. Нелюдима, как дикая свинья… Дикая свинья…
Он снова опустил голову на грудь, из его сведенного рта нитью повисла слюна.
– Ну, ладно, Лоренсо, – сказал Сантос, поднимаясь. – Я буду навещать тебя.
Пьяный вдруг вскочил и, шатаясь, направился в хижину.
– Не тревожь ее, – проговорил ему вслед Сантос, думая, что он пошел за дочерью. – Познакомимся с ней в другой раз, – и стал отвязывать лошадь.
Уже поставив ногу в стремя, он увидел, как Лоренсо, стараясь поймать губами горлышко графина и расплескивая водку, льет ее себе в рот. Сантос бросился в дом.
Но у Лоренсо уже подкосились ноги. Он успел только уцепиться за руки Лусардо и, вперив в него безумный взгляд, крикнул:
– Сантос Лусардо! Взгляни на меня! Эта земля никого не щадит!
XI. Спящая красавица
На обратном пути Сантос, удрученный только что разыгравшейся сценой, снова повстречался с молодой крестьянкой, у которой спрашивал дорогу. Только теперь, увидев, в какой нищете живет Лоренсо Баркеро, он догадался, что это дикое, лохматое, босоногое, одетое в грязные тряпки существо и есть дочь его двоюродного брата.
Девушка лежала на земле, рядом с вязанкой собранных в роще полуобугленных веток; подперев ладонями подбородок, она мечтательно смотрела перед собой.
Сантос остановился, желая как следует разглядеть ее. Изношенное, грязное платьишко плотно облегало спину, бедра и ноги, поражавшие скульптурной красотой линий; нарушали очарование только широкие, тяжелые, никогда не знавшие обуви ступни ног с огрубевшей и потрескавшейся кожей, но именно они-то и привлекли его сочувственное внимание.
Услышав фырканье лошади, девушка подняла голову и, увидев совсем рядом всадника, сжалась в комок, прикрыв подолом голые ноги. Затем, недовольно проворчав что-то, громко рассмеялась.
– Ты – Марисела? – спросил ее Сантос.
Она заставила его повторить вопрос и только после этого ответила с присущей дикарке грубостью, удвоенной смущением:
– Чего спрашивать, коли и так знаете?
– Собственно, твоего имени я не знаю. Я только предполагаю, что ты – дочь Лоренсо Баркеро Марисела, и хочу удостовериться в этом.
Девушка, недоверчивая, как лесное животное, с которым ее сравнил отец, переспросила, услышав незнакомое слово:
– Удостовериться? Чего вы на меня уставились? Поезжайте своей дорогой.
«Не так уж плохо, что невежество стоит на страже ее невинности», – подумал Сантос и спросил:
– А как ты понимаешь слово «удостовериться»?
– Ишь какой любопытный! – воскликнула она, снова разразившись смехом.
«Наивность это или хитрость?» – спросил себя Сантос, понимая, что девушке нравится, что он остановился и разговаривает с ней. Поэтому уже без улыбки он продолжал с состраданием разглядывать эту груду нечесаных волос и лохмотьев.
– Ну, до каких пор будете торчать тут? – проворчала Марисела. – Почему не едете?
– То же самое я хочу спросить тебя. До каких пор ты будешь оставаться здесь? Пора домой. Не страшно бродить одной по таким глухим местам?
– А чего мне бояться? Звери меня сожрут, что ли? Да и вам-то какое дело, где я брожу? Вы что – мой таита, чтобы выговаривать мне?
– Как ты груба, девочка! Тебя даже разговаривать с людьми не научили!
– Вот и научите! – И она опять затряслась от смеха.
– Да, я научу тебя, – ответил Сантос, чувствуя, как сострадание к ней перерастает в симпатию. – Но в благодарность за будущие уроки ты должна сейчас же показать мне свое лицо. Что ты все прячешься?
– Очень надо, – буркнула она, еще больше сжимаясь в комок. – Ступайте себе, а то застанет ночь в лесу.
– Я не тронусь с места, пока ты не откроешь мне своего лица. Я ведь приехал только затем, чтобы познакомиться с тобой. Мне говорили, что ты очень некрасива, но я не поверю, пока не увижу собственными глазами. Трудно поверить, что моя родственница может быть некрасивой. Я еще не сказал: ведь ты моя племянница.
– Врите больше! – воскликнула она. – У меня нет никакой родни, кроме таиты. Свою мать и ту я не знаю.
При упоминании о ее матери Сантос замолчал и нахмурился, и она, боясь, что он рассердился, проговорила, взглянув на него из-под руки:
– Мы совсем и не похожи. А то разве вы замолчали бы так вдруг?
Но, дитя, – возразил он мягко. – Я действительно двоюродный брат твоего отца, и зовут меня Сантос Лусардо. Спроси у отца, если хочешь удостовериться. И не толкуй это слово превратно, как несколько минут назад.
– Ладно. Раз вы – мой дядя… Хоть я этому и не больно верю… Ба! А еще говорят, что мы, женщины, любопытны!
Нате, глядите, да ступайте своим путем.
И хотя Сантос уже не настаивал, она подняла и тут же опустила голову; но при этом крепко зажмурилась и сжала губы, чтобы не вырвался смех – знак кокетливого смущения и простодушия. Ей было лет пятнадцать, и хотя постоянное недоедание п неряшливость сильно портили ее внешность, за слоем грязи и растрепанными космами угадывалось лицо необыкновенной красоты.
Нескольких мгновений было достаточно, чтобы глаза Сантоса заметили это.
– Как же ты хороша, дитя! – воскликнул он, и в его сочувственном взгляде появился новый оттенок.
Она, притихнув, смущенно потупилась, стыдясь первого проблеска гордости за себя, вызванного его похвалой, и умоляюще проговорила:
– Уезжайте же!
– Еще не все, – возразил Сантос. – Ты не показала мне своих глаз. Ну-ка, посмотри сюда. А! Понимаю, почему ты боишься открыть их. Ты, наверное, косоглазая?
– Косоглазая? Я? Смотрите!
И, решительно выпрямившись, она широко раскрыла глаза – самое красивое, что было в ее лице, – и уставилась на него не мигая.
– Нет, она просто прекрасна! – снова воскликнул Сантос.
– Уезжайте же! – повторила Марисела, не сводя с него глаз, и было видно, как порозовело ее лицо под слоем грязи.
– Подожди. Сейчас я дам тебе первый из моих уроков, за которые ты уже заплатила.
Он спрыгнул с лошади, приблизился к девушке, не спускавшей с него своих огромных черных глаз, полных боязливой мольбы, и, взяв ее за руку, поднял с земли:
– Иди сюда, племянница. Я покажу тебе, для чего существует на свете вода. Ты прекрасна, но была бы еще прекрасней, если бы следила за своей внешностью.
Искренний тон, каким говорил этот принадлежащий к неведомому ей миру человек, развеял безотчетный страх Мариселы, и она, закрыв лицо свободной рукой, стыдливо и довольно смеясь, позволила подвести себя к чистому озерку у края трясины.
Сантос пригнул девушке голову и, черпая пригоршнями воду, принялся, как ребенку, мыть ей руки и лицо, приговаривая:
– Учись пользоваться водой и любить ее, она сделает тебя еще прекраснее. Твой отец плохо поступает, не занимаясь тобой, но твое пренебрежение к себе – это уже настоящий грех перед природой, создавшей тебя столь красивой. Уж чистой-то ты могла бы быть постоянно, – ведь в воде у тебя нет недостатка. Я пришлю тебе приличную одежду, гребенку и обувь. Переоденься, приведи в порядок волосы и не ходи босиком… Вот так! Так! Сколько времени ты не умывалась?
Марисела послушно подставляла лицо прохладным струям, сжав губы, зажмурив глаза, трепеща от прикосновения сильных мужских рук. Затем Сантос вынул носовой платок, вытер ей лицо и, взяв ее за подбородок, поднял голову. Она открыла глаза и долго-долго смотрела на него, пока они не наполнились слезами.
– Ну, хорошо, – проговорил Сантос. – Теперь возвращайся домой. Я провожу тебя – не стоит оставаться здесь одной так поздно.
– Нет. Я пойду одна, – возразила она. – А вы поезжайте. И эти слова были сказаны уже совсем другим тоном.
* * *
Его руки вымыли ее лицо, а слова разбудили ее спящую душу. Она вдруг увидела, что вещи вокруг стали другими, и она сама – другая.
Она ощущает чистоту своего тела, слышит: «Как ты хороша, дитя!» – и ее охватывает желание знать, какая она. Какие у нее глаза, рот, лицо? Она проводит руками по лицу, трогает щеки, тихонько гладит и ощупывает себя – может быть, руки скажут, какова Марисела?
Но руки говорят: «Мы шершавые и ничего не чувствуем. Наша кожа огрубела от хвороста и колючек».
Почему собственную красоту нельзя чувствовать, как чувствуют боль?
С отъездом Сантоса радость не исчезла. Он оставил ей неизвестное доселе ощущение свежести на щеках. Нет, собственную красоту можно чувствовать! Это новое, приятное ощущение и есть ощущение красоты. Должно быть, вот так же дерево чувствует, как сквозь его твердую, морщинистую кору прорастают нежные молодые побеги; то же чувствует и саванна, когда в один прекрасный день, после мартовских пожаров, просыпается вся зеленая. Еще он оставил какое-то волнение, вызванное словами, которых она никогда раньше не слыхала. Она повторяет их и чувствует, как они отдаются в глубине ее сердца; она начинает понимать, что ее сердце всегда было чем-то черным, мрачным, безмолвным, пустым и гулким. Словно колодец возле дома – темный, глубокий, с зеркалом воды на самом дне. «Нет, она просто прекрасна!» Эти слова гулко отдаются в ней, как эхо в колодце.
И не только она сама, изменился весь мир: густой лес, где она собирает хворост, безлюдная, всеми забытая роща, где можно часами лежать на песке не двигаясь, ни о чем не думая. Теперь птицы поют, и ей приятно слушать их пение, озерцо отражает берега, и ей нравится, что пальмы и небо опрокинулись в воду.
От запутавшихся в вязанке хвороста лиан исходит аромат лесных цветов, и теперь ей доставляет удовольствие вдыхать его. Красота не только в ней, она – повсюду: в трели параулаты, в озерке и нежной траве на его берегах, в прямоствольной и светлой пальмовой роще, в бескрайней саванне, в тихих, золотистых сумерках. А она и не подозревала, что все это существует, все создано для того, чтобы радовались ее глаза!
И вот Марисела не спит, лежа на циновке. Ей кажется чужим грязное ложе из жесткой травы, словно сейчас у нее другое тело, не привыкшее к неудобствам: ее раздражает прикосновение липких лохмотьев, которые раньше она не снимала даже на ночь, – ей кажется, будто она надела их впервые; ее существо протестует против обычных ощущений, сделавшихся вдруг невыносимыми, словно она все стала чувствовать по-новому.
Кроме того, в ней пробудилась женщина, и это тоже гонит сон и усложняет жизнь, походившую прежде на жизнь ветра, который только и знает, что носится по саванне. Смутные чувства шевелятся в ее сердце: здесь и радость с долей страдания, и надежда, омраченная страхом. Она то встряхивает головой, желая прогнать мысли, то вдруг замирает, ожидая, чтобы они вернулись. И еще многое другое происходит с ней, и во всем этом она никак не может разобраться.
Уже поют птицы – скоро рассвет.
– Вставай, Марисела! Вода в колодце свежая, прохладная. Ее охладили звезды, купавшиеся в ней всю ночь. Еще и сейчас несколько звезд лежат на самом дне. Иди, зачерпни их кувшином, плесни на себя, и ты будешь такая же чистая, как они.
Восходит солнце, гаснет луна, и в утренней тишине пальмовую рощу охватывает священный трепет.
Кувшин то и дело опускается в колодец, и грунтовая вода, не знавшая света, льется, искрясь, на молодое обнаженное тело.
XII. Когда-нибудь мечта станет пылью
Велико было удивление Антонио, когда на следующий день, пригласив Сантоса посмотреть, как сильно продвинулась граница Эль Миедо в альтамирские земли, он, подъехав вдвоем с ним к Маканильялю, увидел, что дом Мондрагонов стоит на старом месте.
– Его перенесли сегодня ночью! – воскликнул Антонио. – Вот где стоял межевой столб. Яма-то осталась.
– Ну, что же, – проговорил Сантос. – Теперь он стоит там, где полагается, и вопрос можно считать улаженным, по крайней мере на данный момент. А чтобы в будущем дом не переехал обратно, мы огородимся с этой стороны.
Но Антонио заметил:
– Вы хотите сказать, что признаете эту границу и согласны уступить донье Барбаре то, что она так нечестно выиграла у вас?
– Решения суда – свершившийся факт. Они давно вступили в законную силу. В свое время я мог бы опротестовать многие из них, если не все; но я не умел защищать собственные интересы… Да земли и без того достаточно. Вот скота я не вижу. Одно-два стада виднеются в саванне.
– Скот тоже есть, – возразил Антонио. – Только он одичал и живет в укрытиях. Я уже говорил вам, в Альтамире много дикого скота. Мы, ваши друзья, всякими хитростями старались не приручать ого. Только так и можно было сохранить его в отсутствие хозяина. Работники – вот что нам нужно.
– Действительно, опустела Альтамира. Раньше здесь повсюду виднелись дома, люди.
– Бальбино, как заступил управляющим, так последних поселенцев выжил, чтобы никто не мешал соседям угонять альтамирский скот.
– Значит, донья Барбара – не единственный мой враг?
– Она-то делала с вашим добром, что ее душе угодно; и Другие не терялись, загребали в свое удовольствие. Возьмите, к примеру, хоть водопои. Их уничтожили в Альтамире, зато устроили поближе к своим владениям, и скот сам пошел к ним в руки. В полдень пошлют к такому водопою нескольких пеонов с арканами, те и пригонят целое стадо. Вон там, вдалеке, идет стадо, видите? Оно держит путь к водопоям на Брамадоре. Раньше эти земли были лусардовскими, а теперь принадлежат
Эль Миедо, и бык, который ведет это стадо, можно сказать, уже не ваш. Мы хоть и видели, как пеоны доньи Барбары приучают скотину ходить туда на водопой, а сделать ничего не могли. А уж про «мусью», забравшего в свои лапы Солончаки в Ла Баркеренье, и говорить нечего! Я имею в виду мистера Дэнджера, я вам давеча рассказывал о нем. Этот самому хитрому льянеро сто очков вперед даст. Чуть какая корова зашла в проход Коросалито – он ее забирает себе. Так что первым делом нам нужно вернуть скот к старым водопоям и восстановить изгородь, которая до смерти вашего отца закрывала проход Коросалито. Тогда скот не будет ходить к Солончакам Ла Баркереньи Хотите, сегодня же выроем ямы для столбов?
– К чему такая поспешность? Чтобы определить границы Альтамиры, мне придется прежде посмотреть по документам, какие земли входят в нее, и заглянуть в Закон льяносов.
– Закон льяносов? – переспросил с едкой усмешкой Антонио. – А вы знаете, как его здесь называют? «Закон доньи Барбары». Говорят, его сочиняли по ее заказу и за ее деньги.
– Ничего удивительного, раз тут такие порядки. Но закон есть закон, и его нельзя обходить. Придет время, и закон будет исправлен.
Вечером, ознакомившись предварительно с описью альтамирских земель и разделом о землепользовании в Законе льяносов, Сантос составил письменные извещения на имя доньи Барбары и мистера Дэнджера. Уведомив соседей о своем намерении огородить имение, он просил их в возможно короткий срок вывести из пределов Альтамиры принадлежащий им скот, если таковой будет обнаружен, и, в свою очередь, вернуть альтамирский, находящийся на пастбищах Эль Миедо и Солончаков.
Антонио сам повез эти письма.
«Ну, теперь у доньи Барбары не будет таких доходов, – размышлял он в пути. – Правда, эта затея – поставить изгородь, как указывают бумаги, – пустое дело, нашел где законы блюсти. Но донье Барбаре она все равно придется не по нраву, это уж как пить дать. Так-то, сеньора, кто-то рано или поздно должен был указать вам ваше место».
* * *
На следующий день вечером Сантос в сопровождении Антонио отправился в Лусардовскую рощу. После двухчасовой езды по утоптанным пастбищам они въехали в заросли горького метельника, где совсем не было видно следов скота.
Из-за темной рощи поднималась полная луна, разливая печальный свет по бескрайнему, заросшему высокими травами полю.
Антонио пустил коня шагом и, посоветовав Лусардо не шуметь и держаться осмотрительно, поднялся вместе с ним на вершину холма.
– Тихо! – проговорил он. – Сейчас будет такое, чего и представить себе не можете.
Он поднес ко рту сложенные рупором ладони, и пронзительный крик потряс ночную тишину.
Мгновенно со всех сторон поднялся шум. Он нарастал с каждой секундой, и огромное пространство вокруг холма задрожало и загудело от топота многочисленных диких стад.
– Слышите? – воскликнул пеон. – Это тысячи и тысячи неклейменых дичков, которые еще не знают человека. Более семи лет здесь не появлялась ни одна лошадь. А ведь это – пустяки по сравнению с тем, что есть в более глухих местах, по направлению к Кунавиче. Несмотря на все испытания, Альтамира еще жива! То, что скот одичал, спасло хозяйство от полного разорения. Теперь надо его ловить и приручать. Я думаю, пора заняться этими дичками. Как вам кажется? Жаль, что у нас нет хороших ловцов – с таким стадом не всякий совладает. Но я знаю, откуда можно пригласить людей. Кроме того, хорошо бы опять завести сыроварни; те, что были здесь раньше, вполне оправдывали себя. И доход от них неплохой, и молодняк легче приручить. Ведь здешний скот очень уж дикий. Сколько лошадей погубишь, пока переловишь его!
Эти житейские доводы были сами по себе достаточно убедительны, чтобы согласиться на строительство сыроварен; но Сантос Лусардо соглашался с ними еще и потому, что, помимо экономической выгоды, любое начинание, помогающее борьбе с дикостью, было для него делом огромной моральной важности.
На следующий же день в беседе с Антонио Сантос высказал мысль, явно связанную с планом цивилизации льяносов.
– Сегодня только с одного раза нам удалось заарканить пятьдесят дичков, – сообщил ему Сандоваль.
Ловить арканом неклейменый скот – излюбленное занятие апурейских льянеро. Поскольку хозяйства, расположенные в бескрайних саваннах Апуре, не огорожены, скот свободно переходит с земель одного на земли другого. Владельцы хозяйств пополняют свои стада или во время вакерий, когда каждый из них, договорившись с соседями, собирает и метит весь пойманный на своих пастбищах молодняк и неклейменых коров, или в промежутках между вакериями, в любой момент, по праву сильного. Эта примитивная форма обогащения – возможная только в льяносах и узаконенная при условии, что скотовод владеет достаточным количеством земель и голов скота, – мало чем отличается от обыкновенной кражи и представляет собой не работу, а, скорее, излюбленный спорт обитателей льяносов, где до сих пор сила равна закону.
Поэтому Сантос сказал Антонио:
– Все это мешает развитию животноводства: люди думают не о том, чтобы разводить и выращивать скот, а о том, как бы пополнить свои стада за счет чужих. С этим можно покончить, если Закон льяносов обяжет собственников огородить свои владения.
– Может, вы и правы, – заметил Антонио. – Но чтобы узаконить огораживание, пришлось бы сперва изменить самих льянеро. Льянеро не терпит изгородей. Он хочет видеть свою саванну вольной, какой ее создал бог, – именно такой он ее любит. Лиши его этого удовольствия, и он умрет с тоски. Льянеро счастлив, когда может сказать: сегодня я заарканил столько-то голов. Ему безразлично, что сосед говорит то же самое; льянеро всегда уверен: его собственный скот в безопасности, и если соседи воруют, то не у него, а у других.
Тем не менее Лусардо продолжал думать об изгороди. Она явилась бы началом цивилизации льяносов. Всемогущей силе она противопоставит право, своеволие человека ограничит общепризнанным порядком.
Теперь ему было ясно, с чего должен начать истинный цивилизатор: добиваться, чтобы огораживание приобрело в льяносах силу закона.
Мысли одна за другой стремительно проносились в его голове, словно миражи в саванне, когда мчишься на дикой лошади. Проволочная нить – символ деятельности человека, решившего исправить промахи природы, – прочертила бы единственный и прямой путь в будущее на этой земле бесчисленных дорог, где испокон веков гибнут в поисках верного направления людские надежды.
Взволнованный, он громко разговаривал сам с собой: простиравшаяся перед его мысленным взором цивилизованная и процветающая Равнина будущего казалась поистине прекрасной.
День выдался солнечный и ветреный. По траве пастбищ, окруженных иллюзорными, созданными миражем водами, как по морю, катились волны, и над дальними холмами, вдоль линии горизонта, двигались, точь-в-точь как дымки паровоза, столбы подхваченной ветром пыли.
И Сантос – то ли в шутку, то ли забывшись на мгновение, – воскликнул:
– Железная дорога! Там – железная дорога!
И грустно улыбнулся, как улыбается человек, утративший призрачную мечту, но тут же, любуясь проделками озорного ветра на верхушках холмов, восторженно прошептал:
– Когда-нибудь мечта станет былью. В льяносы придет прогресс, и варварство отступит, побежденное. Пусть нам не доведется увидеть этого собственными глазами, но в волнении тех, кто это увидит, будет доля и наших чувств.
XIII. Права мистера Опасность
Глыба мускулов, обтянутых розовой кожей, пара голубых глаз и льняные волосы – так выглядел этот человек.
Он появился здесь несколько лет тому назад, с винтовкой за плечом, как охотник на ягуаров и кайманов. Ему понравились здешние места, дикие, как и его душа, и он решил покорить эту землю, населенную людьми низшей, по его мнению, расы, поскольку у них не было светлых волос и голубых глаз. Хотя он и был вооружен, местные жители думали, что он приехал с целью основать скотоводческое хозяйство и привез новые идеи. Они приняли его доброжелательно, возлагая на него большие надежды. Однако он ограничился тем, что без спроса вбил па чужой земле четыре столба, положил на них крышу из пальмовых веток, повесил винтовку, прицепил гамак, лег в него, закурил трубку, потянулся, расправив мускулы, и воскликнул:
– All right! Я есть в моем доме.
Он говорил всем, что его зовут Гильермо Дэнджер [59], что он из Северной Америки, с Аляски, что родители его: отец – ирландец, а мать – датчанка, – были золотоискателями. Произнося свою фамилию по-английски, он тут же по-испански добавлял: мистер Опасность. И так как он любил пошутить, – на свой лад, по-детски наивно, – то люди подозревали, что фамилию эту он придумал только для того, чтобы она так зловеще звучала в переводе.
С его прежней жизнью была связана какая-то тайна. Рассказывали, что, обосновавшись в льяносах, он не раз показывал номера нью-йоркских газет, где в разделе хроники довольно долгое время печатались заметки под одним и тем же заголовком: «The man without country» [60], осуждавшие несправедливость по отношению к какому-то гражданину. Имя гражданина не называлось, но, по словам мистера Дэнджера, это был именно он. И хотя он ни разу не рассказал толком, в чем, собственно, заключалась эта несправедливость и почему он скрывал свою фамилию, перед ним сразу открылись все двери в ожидании, что с его приездом в льяносы рекой хлынут доллары.
Между тем вся промышленная деятельность мистера Дэнджера сводилась к охоте на кайманов, кожи которых в больших количествах он отправлял ежегодно за границу, а развлечения – к охоте на ягуаров, пум и других хищных зверей, водившихся поблизости. Однажды, убив только что окотившуюся самку ягуара, он подобрал детенышей. Одного из них ему удалось выкормить и приручить, и вскоре ягуаренок стал любимой забавой этого склонного к глуповатым шуткам большого ребенка. Следы «ласк» ягуаренка красовались на теле мистера Дэнджера в виде огромных царапин, но ему доставляло истинное удовольствие показывать их, и они создали ему не меньшую славу, чем газетные хроники.
Вскоре вместо охотничьей хижины у мистера Дэнджера появился довольно комфортабельный дом, окруженный просторными корралями. История этого превращения, которая ясно говорила о том, что «человек без родины» пустил глубокие корни на чужой земле, была определенным образом связана с историей доньи Барбары.
Это было во времена полковника Аполинара, когда в Эль Миедо, недавно окрещенном этим именем, закладывали новые коррали. Мистеру Дэнджеру, наслышанному о закапывании «домовых», захотелось посмотреть на этот варварский ритуал, без которого, разумеется, не могла обойтись такая суеверная женщина, как донья Барбара. Руководствуясь этим желанием, он отправился в Эль Миедо с визитом, нанести который он считал своим долгом еще и потому, что клочок земли, занятый им под хижину, принадлежал именно ей. Едва взглянув на иностранца и узнав о его желании присутствовать на церемонии, донья Барбара тут же влюбилась в него и в мгновение ока составила план действий. Она велела Аполинару пригласить гостя к обеду и за столом усиленно потчевала вином, к которому и тот и другой были более чем неравнодушны. Креол вскоре совсем захмелел и перестал замечать многозначительные взгляды, которыми обменивались, прекрасно понимая друг друга, его любовница и гость.
Между тем пеоны спешно рыли яму, куда предполагалось закопать старую покалеченную лошадь, только и пригодную что на роль «домового».
– Мы закопаем ее ровно в полночь, как положено, – сказала Барбара. – И сделаем это втроем – пеоны не должны присутствовать на церемонии: таков обычай.
– Очень мило! – воскликнул иностранец. – Вверху звезды, внизу мы закапываем живую лошадь. Очень мило! Живописно!
Что касается Аполинара, то он не знал всех тонкостей этого обычая, к тому же был уже решительно не в состоянии возражать против чего бы то ни было; так что, когда пришла пора отправляться к дальним корралям, где должна была происходить церемония, мистеру Дэнджеру пришлось поднять его, как мешок, и взвалить в седло.
Яма была вырыта, и у недостроенного корраля стояла привязанная к столбу старая кляча – жертва варварского ритуала. Рядом с ямой лежали три специально приготовленные лопаты. Звездная ночь покрывала пустынную местность густыми тенями.
Мистер Дэнджер отвязал клячу и, приговаривая сочувственные слова, вызывавшие у Аполинара приступы идиотского смеха, подвел ее к краю ямы и одним толчком спихнул туда.
– Теперь вы, донья Барбара, молитесь вашим друзьям дьяволам, чтобы они не дали удрать духу лошади, а вы, полковник, живо за работу. Мы с вами – могильщики, и нам надлежит хорошо потрудиться.
Аполинар поднял с земли лопату, с трудом преодолевая силу земного притяжения, и попытался воткнуть ее в кучу свежей земли у края ямы, бормоча при этом непристойности и довольно хихикая. Наконец ему удалось поддеть немного земли, и, неуклюже выставив лопату, он пошел к яме, с каждым шагом все больше наклоняясь вперед, словно лопата тащила его за собой.
– Как ты пьян, полковник! – едва успел воскликнуть мистер Дэнджер, необыкновенно старательно и проворно бросавший в яму землю, и тут же увидел, как Аполинар, выпустив лопату, схватился рукой за поясницу, скорчился и с предсмертным криком рухнул вниз, проткнутый собственным копьем.
– О! – воскликнул иностранец, прервав работу. – Это не входило в нашу программу. Бедный полковник!
– Он не стоит сожаления, дон Гильермо. Не опереди я его, мне грозила бы та же участь, – проговорила донья Барбара и, взяв лопату полковника, добавила: – Помогите мне. Вы не из робкого десятка, и вам не привыкать. Небось там, у себя на родине, приходилось обделывать дела почище.
– Черт возьми! У вас язык без костей. Мистер Дэнджер не из робкого десятка, но мистер Дэнджер не делает того, что не входит в программу. Я есть здесь, только чтобы закопать домового.
Проговорив это, он бросил лопату, сел на коня и уехал в свою хижину, к шаловливому ягуаренку.
Но о ночном происшествии мистер Дэнджер не сказал никому ни слова, во-первых, из опасения, что злые языки, основываясь на тайне «человека без родины», могут приписать ему более серьезную роль в гибели полковника, во-вторых, – высокомерный иностранец, – он не видел большой разницы между Аполинаром и жертвенной клячей. Таким образом, вскоре все поверили тому, что полковник утонул, пытаясь переплыть речку Брамадор, хотя единственным подтверждением этой версии было кольцо, обнаруженное в желудке пойманного в этой реке несколькими днями позже каймана и принадлежавшее, по словам доньи Барбары, погибшему полковнику.
В награду за молчание мистер Дэнджер получил возможность построить на месте хижины дом, возвести на землях Ла Баркереньи коррали и из охотника на кайманов превратился в скотовода или, вернее, в охотника за скотом, поскольку клеймил он не своих, а альтамирских или эльмиедовских телят. Некоторое время донья Барбара не тревожила его, он тоже, казалось, не вспоминал о ней. Но вот однажды он появился в Эль Миедо и сказал:
– Я узнал, что вы хотите отнять у дона Лоренсо Баркеро клочок земли у пальмовой рощи Ла Чусмита, и пришел заявить, что вы не посмеете чинить такой произвол, потому что я защищаю права этого человека. Я сам стану его управляющим на этой земле, кроме которой у него ничего нет. Прекратите посылать туда своих людей и уводить скот.
В результате такой «защиты» права Лоренсо Баркеро перешли от одного узурпатора к другому. Сам он не получал от своей земли никакого дохода, за исключением бутылок виски, которые присылал ему мистер Дэнджер, возвращаясь с большим запасом своего любимого напитка из поездок в Сан-Фернандо и Каракас, или графинов водки, которые тот же мистер Дэнджер заказывал для него в лавке Эль Миедо, не платя за это ни гроша.
Зато сам иностранец обогащался за счет беспрерывных облав на чужой скот. По участку саванны, попавшему теперь под его управление и составлявшему когда-то часть Ла Баркереньи под названием Солончаки, протекал небольшой ручей. Летом этот ручей пересыхал, и к его обрывистым, богатым селитрой берегам устремлялся скот с соседних пастбищ. Здесь постоянно бродили целые стада коров, жадно лизавших землю, и мистеру Дэнджеру ничего не стоило отбирать неклеймепых животных и угонять их в свои коррали. Его нисколько не смущало то обстоятельство, что по размерам Солончаки были гораздо меньше самой минимальной нормы, дающей право на проведение таких облав; мистер Дэнджер мог и перешагнуть через закон: лусардовских управляющих легко было подкупить, а владелица Эль Миедо не осмелилась бы выступить против него.
* * *
Дэнджер готовился к очередной облаве, когда пришло письмо Лусардо, где тот сообщал, что решил загородить проход Коросалито, через который альтамирский скот попадает па Солончаки.
– О! Черт возьми! – воскликнул янки, прочитав письмо. – Что хочет этот человек? Антонио, передайте доктору Лусардо, что мистер Дэнджер прочитал его письмо и сказал так. Слушайте внимательно. Мистеру Дэнджеру необходимо иметь проход Коросалито свободным, и он имеет право не допускать, чтобы доктор Лусардо поставил там изгородь.
Сантос Лусардо не поверил своим ушам и на следующий день отправился лично выяснять вопрос.
На лай собак в крытой галерее дома показалась внушительная фигура янки. Весь он так и светился радостью:
– Входите, входите, мой милый доктор! Я знал, что вы приедете. Я есть чрезвычайно огорчен, сказав вам, что вы не можете загородить проход Коросалито. Сюда, пожалуйста.
Он пропел Лусардо в комнату. Стены ее были сплошь увешаны охотничьими трофеями: оленьими рогами, шкурами ягуаров, пум, медведей и кожей гигантского каймана.
– Садитесь, доктор. Не бойтесь – ягуаренок у себя в клетке. – И, подойдя к столу, где стояла бутылка виски, предложил: – Выпьем утреннюю, доктор?
– Благодарю, – ответил Сантос, отказываясь от угощения.
– О! Не говорите так. Я есть очень счастлив видеть вас в доме и хочу, чтобы вы составили мне компанию и выпили со мной «по маленькой», как здесь говорят.
Такая назойливость Сантосу не понравилась, все же он взял рюмку и тут же перешел к делу:
– Так вот, сеньор Дэнджер. Я считаю, что вы заблуждаетесь относительно границ Ла Баркереньи.
– Нет, доктор, – возразил янки. – Я никогда не заблуждаюсь, если говорю что-нибудь. Я имею мой план и могу показать вам его. Одну минутку.
Он вышел в соседнюю комнату и тут же вернулся, на ходу засовывая в карман брюк какую-то бумагу и протягивая Лусардо другую, свернутую трубкой.
– Пожалуйста, доктор. Коросалито и Нижний Алькорнокаль есть моя собственность, вы можете убедиться.
В этом начерченном им самим плане упомянутые места были отнесены к Ла Баркеренье. Лусардо из вежливости взял план в руки, но возразил:
– Позвольте вам заметить – этот план не может служить достаточно веским доказательством. Он нуждается в сверке с поземельной описью Ла Баркереньи и Альтамиры. Я, к сожалению, не захватил ее с собой.
Продолжая улыбаться, янки возразил:
– О! Как нехорошо! Доктор думает, что все это я выдумал. Я никогда не говорю вещи, если я не есть абсолютно уверен.
– Вы не так поняли меня. Я только сказал, что этот план не является доказательством. Допускаю, что у вас могут быть другие бумаги, более убедительные, и если вы хотите показать их мне, сделайте одолжение.
Дэнджер, словно не слыша последних слов, демонстративно молчал, внимательно разглядывая дым, вившийся из трубки, и Лусардо прибавил более настойчиво:
– Учтите, прежде чем послать вам письмо, я с поземельной описью в руках подробно изучил этот вопрос. Позволю себе заметить, я абсолютно уверен, что Коросалито и Нижний Алькорнокаль принадлежат Альтамире. Следовательно, я имею бесспорное право закрыть проход. Более того: он был загорожен еще совсем недавно, при жизни моего отца, и до сих пор там сохранилось несколько столбов.
– При жизни вашего отца! – воскликнул мистер Дэнджер. – Мне неприятно, но я должен сказать, что вы сами не знаете, что говорите, утверждая, будто у вас еще есть такое право.
– Вы думаете, оно потеряло свою силу за давностью? – спросил Сантос, не обращая внимания на дерзкий тон янки.
– О! Я больше не хочу говорить слова на ветер. – Он сунул руку в карман и достал несколько бумаг. – Вот здесь все написано, и вы можете прочесть. Я есть очень доволен, что вы своими глазами убедитесь, как вы никак не можете ставить здесь изгородь.
И он протянул Лусардо документ, подписанный Лоренсо Баркеро и одним из управляющих, служивших в Альтамире после смерти Хосе Лусардо. Это была купчая на приобретение владельцем Ла Баркереньи земельных участков Коросалито и Нижний Алькорнокаль. К купчей было приложено обязательство владельца Альтамиры не возводить изгородей, а равно любых других построек, препятствующих свободному проходу скота через границу двух имений.
Целью этой сделки было уничтожение той самой изгороди, о которой упоминал Лусардо; закрывая проход, она не позволяла альтамирскому скоту уходить к баркеренским Солончакам. Сантос ничего не знал ни об этой продаже, ни об обязательстве, как не знал, вероятно, и о многих других потерях, понесенных им в результате хищнических махинаций его поверенных, – ведь в кипе бумаг, относящихся к землепользованию Альтамирой, не было дубликатов таких сделок.
Купчая, предъявленная мистером Дэнджером, была заверена и зарегистрирована по всем правилам, и Сантос с досадой подумал, что допустил промах и теперь должен признать свою неосведомленность. За этой купчей последовала вторая, где говорилось, что Солончаки куплены у Лоренсо Баркеро американцем. Едва взглянув на неразборчивую, неровную подпись Лоренсо, явно выведенную с помощью чужой руки, Сантос понял, что янки принудил Лоренсо подписать этот документ. Ему стало ясно, что это была не купля, а грабеж, подобный тем, к каким прибегала в свое время донья Барбара, заставлявшая Лоренсо подписывать акты о фиктивной продаже баркеренских угодий.
«Я забыл о своих намерениях, – думал Сантос, разглядывая подпись. – Ведь я собирался взять па себя роль защитника незаконно попранных прав, но мне в голову не пришло подумать об интересах этого бедного человека. Все эти купчие имеют свое слабое место, и можно было бы потребовать расторжения их».
Между тем мистер Дэнджер подошел к столу и снова налил рюмки, чтобы выпить за победу над соседом, приехавшим защищать то, что давно потерял. Его переполняло чувство собственного превосходства, и ему не терпелось унизить человека низшей расы, осмелившегося покуситься на его права.
– Еще по одной, доктор?
Оскорбленный Сантос быстро встал и смерил мистера Дэнджера презрительным взглядом. Янки не обратил на это никакого внимания и продолжал спокойно наполнять свою рюмку.
Возвращая ему бумаги, Лусардо сказал:
– Я не был поставлен в известность о продаже Коросалито и Нижнего Алькорнокаля. Иначе я не приехал бы требовать то, что мне не принадлежит. Прошу прощения.
– О! Не беспокойтесь, доктор Лусардо. Я знал, что вам неизвестно истинное положение дел. Давайте выпьем еще немного виски, чтобы заключить мир. Я хочу быть вашим другом, а виски – хорошая вещь в таком деле.
К Сантосу вернулось самообладание, и он спокойно произнес:
– Позвольте отказать вам в этом.
Мистер Дэнджер понял, что отказ касается не только виски, но и предложенной им дружбы. Глядя вслед удаляющемуся Лусардо, он проговорил:
– О! Эти людишки сами не знают, что говорят.
* * *
По дороге в Альтамиру Сантос решил заехать к.Лоренсо Баркеро и подробно расспросить его о потере Ла Баркереньи.
Лоренсо был один и отсыпался после попойки, лежа в грязном, провисшем гамаке. Он тяжело, как умирающий, храпел, из приоткрытого рта тянулась густая слюна, и на изможденном лице, скованном пьяным сном, застыло выражение мучительного беспокойства. Встревоженный видом Лоренсо, Сантос взял его руку и нащупал пульс. Сердце стучало часто и тяжело, как молот.
«Дни этого несчастного сочтены, – подумал он, с сочувствием разглядывая Лоренсо. – Надо хоть чем-нибудь помочь ему».
Под гамаком, на самодельном подносе стояла тыквенная посудина и лежала ложка. Не вставая с гамака, Лоренсо, очевидно, выхлебал из посудины все содержимое.
Лусардо пинком сбросил посудину с подноса, схватил со стола графин с остатками водки и швырнул его далеко в сторону. Понимая, что разбудить Лоренсо все равно не удастся, он уже собрался уезжать, как вдруг появился розовый, улыбающийся мистер Дэнджер.
Увидев Лусардо, он изобразил радостное удивление, однако Лусардо сразу смекнул, что американец нарочно следовал за ним по пятам, и не выразил ни малейшего удовольствия. Тогда Дэнджер спросил, кивнув в сторону Лоренсо:
– Пьян, что ли? Наверное, вылакал уже всю водку, которую я послал ему вчера.
– Вы напрасно его спаиваете, – заметил Сантос.
– Он обречен, доктор. Не мешайте ему убивать себя. Он не хочет жить. Он до сих пор влюблен в прекрасную Барбариту. Ужасно влюблен и пьет и пьет, чтобы забыть о ней. Я ему говорил много раз: «Дон Лоренсо, ты убиваешь себя». Но он меня не слушает.
Он подошел к гамаку и принялся дергать за веревку:
– Эй! Дон Лоренсо! У тебя гости, приятель. До каких пор ты будешь храпеть в гамаке? Здесь доктор Лусардо, он заехал повидать тебя.
– Оставьте его в покое, – сказал Сантос, собираясь уходить.
Лоренсо приоткрыл веки и пробормотал что-то. Янки влепил ему затрещину и расхохотался:
– Ну и напился, приятель!
Затем, обернувшись к пальмовой роще, он вдруг весь сжался, скрючил пальцы, словно собираясь царапаться, оскалил зубы и фыркнул, как приготовившийся к прыжку ягуар.
«Что с ним?» – подумал Сантос, удивленный этим превращением. Мистер Дэнджер громко рассмеялся:
– Девушка со сладким именем.
Из-за пальм вышла Марисела с вязанкой хвороста на голове, – как в тот вечер, когда Лусардо впервые встретил се. Но теперь она совсем не походила на прежнюю растрепанную замарашку. Па ней было одно из присланных Сантосом платьев, сшитых внучками Мелесио Сандоваля, и хотя она по-прежнему занималась черной работой, тем не менее выглядела опрятной и даже нарядной. Сантос с удовлетворением отметил эту перемену, вызванную всего несколькими его словами, и только тут увидел, что и жилище Лоренсо перестало напоминать зловонное логово. Пол был подметен, и если нищета еще царила в доме, то грязь уже исчезла.
Между тем мистер Дэнджер продолжал:
– Теперь Марисела есть настоящая сеньорита, но она по-прежнему зла, как пума. – И погрозил Мариселе пальцем: – Вчера ты исцарапала меня.
– Не надо было приставать, – огрызнулась Марисела.
– Она зла, потому что я ей говорю: «Я купил твоего отца, и когда он умрет, я возьму тебя к себе. У меня в доме есть ягуар-самец, и я хочу иметь еще ягуара-самку, чтобы вывести ягуарят».
Он громким, довольным смехом закончил свою пошлую шутку, встреченную сердитым ворчанием Мариселы. Сантос понял, какой опасности подвергается девушка, находясь под покровительством этого бессердечного пройдохи, и чувство глубокой враждебности к нему сразу обострилось.
– Это уже слишком! – воскликнул он, будучи не в силах сдержаться. – Мало того что вы спаиваете отца этой девушки и присваиваете себе ее собственность, вы еще и оскорбляете ее!
Мистер Дэнджер резко оборвал смех, его голубые глаза потемнели, кровь отхлынула от лица, но голос звучал все так же спокойно:
– Плохо! Плохо! Вы хотите быть моим врагом, а я могу запретить вам ходить по этой земле, где вы сейчас стоите. Я имею право запретить.
– Я знаю, каким образом вы приобрели это право, – бросил Сантос в запальчивости.
Янки задумался. Потом, не обращая внимания на Лусардо, вынул трубку, набил ее, зажег спичку и, прикрывая язычок пламени огромной волосатой рукой, закурил.
– Ничего вы не знаете. Вы даже не знаете своих собственных прав, – сказал он и вышел.
Сухая, окаменевшая почва хрустела под широкими ступнями завоевателя, не встретившего сопротивления на чужой земле. Сантос почувствовал, как жгучий стыд вытесняет негодование, но тут же нашелся и крикнул вдогонку Дэнджеру:
– Я знаю свои права и сумею защитить их. Скоро вы сами в этом убедитесь.
Он решил увезти к себе Лоренсо и Мариселу, чтобы избавить их от унизительной опеки чужестранца.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. Необычайное происшествие
Узнав из письма о намерении Лусардо огородить Альтамиру, донья Барбара решила пойти на хитрость. Ничто не могло вызвать в ней такой досады, как известие об изгороди, – теперь, если речь зайдет о ее властолюбии, вряд ли она сможет ответить той лукавой фразой, какой обычно отвечала до сих нор:
– Какое там властолюбие! Мне хватит и клочка земли, лишь бы всегда находиться в центре моих владений, куда бы я ни ступила.
И все же, прочитав письмо, она воскликнула:
– Ну, что ж. Очень хорошо, если доктор Лусардо огородит свои земли. Наконец-то прекратятся недоразумения и споры из-за этой пресловутой границы с Альтамирой. Конечно, самое милое дело – изгородь. По крайней мере, каждый будет знать, где чье. Как это говорится: блюди свое и не тронь чужое. Я и сама уже сколько времени мечтаю об изгороди, да вот с силами собраться не могу – много денег надо для этого удовольствия. Доктору что? У него деньги есть, и он правильно делает, что идет на такие расходы.
Бальбино Пайба, подсевший к донье Барбаре, едва она начала читать письмо, и внимательно слушавший, словно дело касалось его самого, недоуменно уставился на нее: ему было невдомек, что слова доньи Барбары предназначались для Антонио Сандоваля, стоявшего тут же в ожидании ответа.
Но Антонио, зная манеру доньи Барбары прятать свои коварные замыслы под маской наивности и словами успокоения, подумал: «Сейчас-то она и опасна. Наверняка затевает что-то недоброе».
– Вот и передайте доктору Лусардо, – продолжала она, – что я приму к сведению его извещение, хотя сама помогать ему делать изгородь не в состоянии. Если доктор не согласен повременить, – а я вижу, он из тех, кто любит действовать с ходу: вали и кастрируй, – то может хоть сегодня ставить столбы. Потом сочтемся. Он скажет, сколько приходится с меня, и дело с концом.
– А насчет вывода скота, – напомнил Антонио, – какой будет ваш ответ?
– Ах да! Я и забыла, ведь об этом он тоже пишет. Передайте, что сейчас на моих выгонах нельзя этим заниматься. Я извещу его при первой же возможности и раньше, чем он поставит столбы. Когда-то еще мы начнем протягивать проволоку! И он и я вполне успеем забрать свой скот. Так и передайте. Да кланяйтесь ему от моего имени.
Едва Антонио вышел, как Бальбино Пайба высказал мысль, на его взгляд отнюдь не чуждую донье Барбаре:
– Надо думать, доктор Лусардо не успеет поставить эту изгородь?
– Почему же? – возразила она, вкладывая письмо в конверт. – Это вопрос одной-двух недель. Но вот как бы он не ошибся и не прихватил моей земли!
Оставив смиренный тон, в котором больше не было нужды, она произнесла обычным голосом:
– Вызови ко мне Мондрагонов.
К рассвету следующего дня домик в Маканильяле вместе с межевым столбом был снова перенесен на другое место, и опять не в глубь альтамирскнх угодий, а в противоположном направлении, так, что граница, установленная последним решением суда, оказалась далеко на земле Альтамиры.
Замысел доньи Барбары заключался в следующем: Лусардо протянет изгородь, ориентируясь, естественно, на межевой столб и домик Мондрагонов; изгородь, таким образом, окажется за пределами его владений, и налицо будет факт захвата Сантосом Лусардо чужих земель. Затем нетрудно его обвинить и в самовольной переноске домика и столба, выдвигая в доказательство тот факт, что некому было воспрепятствовать этому беззаконию, поскольку братья Мондрагоны – обитатели пустынного Маканильяля – вот уже три дня как покинули свое жилище. Недаром она велела им временно оставить «домик на ножках».
Замысел казался таким удачным, что даже Бальбино Пайба. не любивший восхищаться чужими успехами, вынужден был признать:
– Тут уж ничего не скажешь! Эта баба хоть кого проведет.
Может, и вправду ей Компаньон помогает, но только план задуман дьявольский.
В действительности дело обстояло несколько иначе. Отданный три дня назад приказ освободить дом в Маканильяле и поставить межевой столб в соответствии с последним решением суда не имел ничего общего с только что возникшим у нее замыслом. Тогда она и не предполагала о намерении Сантоса Лусардо огородить Альтамиру. Однако сейчас ей было выгодно показать, что этот приказ был шагом, предшествующим ее теперешнему замыслу, и она тут же изменила первоначальный план действий, обманывая себя и легко уверовав, что, благодаря Компаньону, помогавшему ей предугадывать грядущие события, она опередила намерения своего врага. Так она поступала всегда, полагаясь на то, что благоприятные обстоятельства соединят в единую логическую цепь ее разрозненные и внезапные намерения, и поскольку почти всегда ей везло, – как казалось и окружающим, и ей самой, – то действительно легко было поверить в ее необыкновенную способность предвидеть события. На самом же деле донья Барбара была не способна на создание серьезного плана. Все ее достоинство заключалось в умении тут же извлечь максимальную пользу из последствий собственных поступков, каковы бы эти последствия ни были.
Но на этот раз обстоятельства складывались не в ее пользу. Сантос, предупрежденный рассказом Антонио о подозрительной уступчивости хозяйки Эль Миедо и наученный горьким опытом с мистером Дэнджером, обстоятельно изучил вопрос, прежде чем приступить к установке столбов. Когда донья Барбара увидела, что он возводит изгородь как раз там, где полагалось по закону, и что ее замысел пропал впустую, она интуитивно почувствовала, что столкнулась с чем-то новым, доселе ей неведомым.
Тем не менее, уязвленная неудачей, она решила прибегнуть к крайним мерам, и когда Лусардо несколько дней спустя повторил свою просьбу о выводе альтамирского скота за пределы Эль Миедо, она ответила категорическим отказом.
– Теперь, доктор, – сказал Антонио Сандоваль, скорее советуя, чем спрашивая, – теперь, надо думать, вы отплатите ей той же монетой и не выпустите ее скот из Альтамиры. Так ведь?
– Нет. Теперь я обращусь зa помощью к местным властям – пусть заставят ее поступить согласно закону. А заодно подам жалобу в Гражданское управление [61] на мистера Дэнджера. Так будет покончено сразу с двумя препятствиями.
– И вы думаете, ньо Перналете обратит внимание на ваше заявление? – заметил Антонио, имея в виду начальника Гражданского управления округа. – Ньо Перналете и донью Барбару водой не разольешь.
– Посмотрим, посмеет ли он отказать мне в законном требовании.
На следующий день Сантос отправился в центр округа.
* * *
Заросшие кустарником развалины – остатки богатого городка. Глинобитные, крытые пальмовыми листьями ранчо, разбросанные по саванне; чуть подальше – такие же ранчо вдоль немощеной, ухабистой дороги. Площадь – место сборища сплетников, которых привлекает сюда тень вековых замшелых саманов [62]. С одной стороны площади – недостроенное здание храма, напоминающее скорее руины какого-то слишком монументального для окружающей обстановки сооружения, с другой – несколько старинных, добротно построенных домов, большей частью пустых или даже неизвестно кому принадлежащих. На одном из них, придавив крышу и стены, до сих нор лежал гигантский ствол хабильо [63], поваленного ураганом много лет тому назад. Семьи, составлявшие когда-то цвет этого городка, давно исчезли или уехали неизвестно куда и не напоминали о себе. Войны, малярия, пожары и другие бедствия превратили его в руины. Таков был административный центр округа, в прошлом – арена кровавых схваток между семействами Лусардо и Баркеро.
Сантос уже почти проехал всю улицу, не встретив ни одного прохожего. Наконец, поравнявшись с закусочной, он увидел в галерее за столиками нескольких мужчин. Они молчали, понурившись, и словно ждали чего-то. У них были огромные животы и серые изможденные лица. Черные жиденькие усики и печальные глаза подчеркивали нездоровую бледность.
– Не скажете ли, где здесь Гражданское управление? – обратился к ним Сантос.
Они переглянулись, словно недовольные тем, что их вынуждают говорить. Наконец один из них слабым голосом принялся объяснять дорогу, но тут из закусочной выбежал какой-то человек и бросился к Сантосу с радостным криком:
– Лусардо! Сантос Лусардо! Каким ветром, друг?
Видя, что Сантос смотрит на него с недоумением, он остановился и спросил:
– Не узнаешь?
– Признаться, нет…
– Вспомни, друг. Ну, постарайся вспомнить! Мухикита! Не помнишь Мухикиту? Учились вместе на нервом курсе в университете, на юридическом.
Сантос не помнил, но было жестоко заставлять человека стоять с распростертыми объятиями:
– Конечно! Мухикита.
Как и все мужчины в галерее, Мухикита ничем не напоминал жителей саванн, в большинстве своем сильных и жизнерадостных. У обитателей равнинного городка был болезненный, меланхолический вид люден, доведенных малярией до полного изнеможения. Мухикита выглядел особенно жалким: его усы, полосы, глаза, кожа имели желтоватый оттенок, словно их покрывал слой желтой пыли, устилавший толстым ковром улицы селения; он походил на запылившееся придорожное дерево. Не то чтобы он был грязен, нет. Поблекший от малярии и пьянства, ей выглядел, как тусклая, давно не чищенная бронза.
И даже для выражения радости у него нашлись лишь жалобные восклицания:
– Да… друг! Вместе учились. Вот были времена. Сантос! Ортолан, доктор Урбанеха!… Мухикита! Ведь вы все меня так называли, и сейчас друзья так называют. Ты был самым способным студентом на курсе. Как же! Я тебя не забыл. Помнишь, как ты помогал мне учить римское право в мы с тобой прогуливались по галереям университета? «Paler est quem nuptiae demostrant» [64]. До сих пор помню! Мне все никак не давалось это римское право, и ты сердился на меня… Ах, Сантос Лусардо! Вот были времена! Как сейчас помню: ты ораторствуешь, а мы все слушаем тебя, разинув рты. Мог ли я подумать, что снова встречусь с тобой? Ты ведь уже закончил университет? Я так и думал. Ты был лучшим на курсе. А здесь ты по каким делам?
– Приехал в Гражданское управление.
– Гражданское управление! Оно закрыто сегодня, и ты проехал мимо, не заметив его. Генерала сегодня нет, он отправился к себе в имение, поэтому я не открывал контору. Да будет тебе известно, я – секретарь Гражданского управления.
– Вот как! Значит, мне повезло, – проговорил Сантос и тут же объяснил цель своего приезда.
Мухикита подумал немного и сказал:
– Тебе действительно повезло, друг. Окажись полковник здесь, ты даром потерял бы время. Он и донья Барбара – закадычные друзья, что же касается мистера Дэнджера, ты сам знаешь, у янки особые привилегии на этой земле. Но я все улажу. Улажу в знак нашей старой дружбы, Сантос. От имени начальника Гражданского управления я вызову сюда донью Барбару и мистера Дэнджера, будто ничего не подозреваю об их проделках. Когда они явятся сюда, им волей-неволей придется выслушать твои претензии.
– Значит, если бы я не встретил тебя?…
– Ты уехал бы домой не солоно хлебавши. Ах, Сантос Лусардо! В жизни не все так просто и гладко, как написано в книгах! Но не беспокойся, самый важный шаг, можно сказать, уже сделан: донья Барбара и мистер Дэнджер явятся сюда. Полковника нет – кто мне помешает послать к ним нарочного с вызовом? Одним словом, послезавтра в это время они будут здесь. Ты пока устройся где-нибудь и не показывайся никому на глаза, чтобы полковник не узнал о твоем приезде и мне не пришлось бы раньше времени давать ему объяснения.
– Я мог бы пожить эти дни на постоялом дворе. Разумеется, если здесь таковой существует.
– Постоялый двор у нас неважный, но… Я бы предложил тебе остановиться у меня, да это неудобно: генерал сразу догадается, что мы с тобой друзья.
– Спасибо, Мухика.
– Мухикита, друг! Называй меня, как прежде. Я был твоим другом и останусь им. Ты не представляешь, как я тебе рад. Университетские времена! А что, старик Лира жив еще? А ворчун Модесто? Какой хороший был человек. Правда, друг?
– Очень хороший. Послушай, Мухикита. Я признателен за твою готовность помочь мне, но ведь я приехал сюда с совершенно законными требованиями и не понимаю, к чему такие предосторожности. Начальник Гражданского управления, – кстати, я так и не понял, генерал он или полковник? – обязан удовлетворить мое ходатайство…
Но Мухикита не дал ему договорить:
– Подожди, Сантос: делай, что я тебе говорю. Ты силен в теории, а у меня практический опыт – понимаешь? Последуй моему совету: сними комнату на постоялом дворе, притворись больным и не выходи на улицу, пока я не извещу тебя.
* * *
Начальник Гражданского управления походил на своих коллег, как походят друг на друга быки одной масти. У него были все данные, чтобы занимать этот пост: абсолютное невежество, деспотический характер и звание, полученное за участие в налетах, именуемых военными рейдами. Чин полковника ему присвоили еще в юности, и хотя друзья и прислужники иногда называли его даже генералом, жители округа предпочитали именовать его просто ньо Перналете.
Вместе с Мухикитой он сидел в конторе, где на стене, у него над головой, висела сабля, вложенная в ножны, но, судя im потертой никелированной рукоятке, часто бывавшая в употреблении, – когда с улицы донеслось цоканье лошадиных копыт.
И хотя Мухикита с минуты на минуту ждал этого цоканья, он внезапно побледнел и воскликнул:
– Черт возьми, я совсем забыл сказать вам, генерал!
И он рассказал о деле Лусардо, оправдывая поспешность своих действий в отношении соседей Сантоса опасением, что Лусардо – недаром он Лусардо! – мог самочинно расправиться с ними, если бы увидел, что власти не принимают никаких мер для выяснения дела.
– Ну, а поскольку вы, уезжая в Лас Манорас, не сказали, когда вернетесь, – закончил он, – то я и решил действовать без промедлений.
Ньо Перналете смерил Мухикиту подозрительным взглядом:
– Я предчувствовал, что вы тут без меня что-нибудь напакостите. Со вчерашнего дня крутитесь, как собака, в которую вцепился клещ. А сегодня сколько раз вы уже выбегали на улицу? Значит, вы утверждаете, что лучше всего было действовать без промедления? Так. Послушайте, Мухикита. Вы думаете, я не знаю, что этот докторишка, который остановился на постоялом Дворе, – ваш приятель?
Но в дверях управления уже появились донья Барбара и мистер Дэнджер. Ньо Перналете отложил разговор с секретарем До другого раза: нельзя было показывать посетителям, что в Управлении что-либо могло происходить без ведома и согласия начальства. Он поднялся навстречу вошедшим, беря на себя Роль, навязанную ему Мухикитой, за что поклялся в душе содрать с него семь шкур.
– Прошу вас, сеньора, входите. Черт возьми! Только таким образом и можно залучить вас. Садитесь, донья Барбара,
сюда – здесь вам будет удобнее. Мухикита! Уберите свою шляпу, освободите стул для мистера Дэнджера. Сколько раз я вам говорил: не кладите шляпу на стул.
Мухикита с готовностью повиновался. Подобному издевательству со стороны ньо Перналете он подвергался всякий раз, когда отваживался вступиться за какого-нибудь просителя. Грубые замечания, звучавшие особенно оскорбительно, когда их произносили во всеуслышанье в присутствии посторонних, Мухикита терпел, как терновый венец. Он уже потерял счет этим оскорблениям, а люди и не подозревали, чем они обязаны Мухиките. «Долго ты еще будешь вмешиваться не в свои дела? Тоже защитник нашелся!» – выговаривала ему жена, когда он, подавленный, со слезами на глазах, приходил домой после очередной взбучки. Но он неизменно отвечал: «Что же будет, если я перестану вмешиваться?»
Смущенный и растерянный, он долго искал, куда положить шляпу.
– Итак, мы здесь, к вашим услугам, – сказал мистер Дэнджер.
А донья Барбара добавила, не скрывая раздражения:
– Мы чуть было не загнали лошадей, чтобы явиться точно в назначенный час.
Ньо Перналете метнул в сторону Мухикиты злобный взгляд и приказал:
– Ступайте и приведите сюда доктора Лусардо. Да скажите, чтобы поторопился, – сеньора и сеньор уже здесь.
Мухикита вышел из управления, опечаленный дурным предчувствием:
«Потеряю я место секретаря, как пить дать. Жена нрава. Какой из меня защитник?»
* * *
Несколькими минутами позже, когда Мухикита вернулся в сопровождении Сантоса в управление, донья Барбара выглядела уже по-другому: ее лицо было, как обычно, бесстрастно, и только очень зоркий глаз мог бы заметить на нем едва уловимое выражение коварного самодовольства – свидетельство только что состоявшегося сговора с ньо Перналете. Однако, увидев Лусардо, она на миг растерялась, словно интуиция подсказала ей, что он – последняя драма в ее жизни.
– Так, – начал ньо Перналете, не отвечая на приветствие Лусардо. – Сеньоры приехали, чтобы выслушать ваши жалобы.
– Превосходно, – сказал Лусардо и сел, не дожидаясь приглашения: ньо Перналете вообще не был расположен к любезностям, а Мухикита считал, что и без того скомпрометировал себя дружбой с Лусардо. – Прошу прощения, сеньора, но я хочу начать с претензий к сеньору Дэнджеру.
Заметив, как иностранец переглянулся с начальником управления, Сантос понял, что они сговорились между собой и уже предвкушают легкую победу. Он сделал паузу, предоставив им возможность насладиться своей хитростью.
– Дело в том, что в корралях у сеньора Дэнджера находится скот, меченный не только его клеймом, но и знаком Альтамиры, я без труда могу доказать это.
– Что вы хотите сказать? – удивился иностранец, ожидавший разговора совсем на другую тему.
– Что этот скот – не ваш, только и всего.
– О! Черт возьми! Сразу видно, что вы новичок в наших делах. А вам известно, что знаки ничего не стоят; значение имеет лишь клеймо, если оно зарегистрировано надлежащим образом?
– Следовательно, вы можете ловить неклейменый скот, помеченный чужими знаками?
– А почему нет? Я и ловлю в свое удовольствие. И вы могли бы ловить, если бы раньше занялись своим хозяйством. Не так ли, полковник?
Но прежде чем ньо Перналете успел согласиться со словами мистера Дэнджера, Лусардо сказал:
– Довольно. Мне нужно было только, чтобы вы сами признали, что занимаетесь охотой на неклейменый скот в Ла Баркеренье.
– А разве Ла Баркеренья не моя? Вот тут, у меня в кармане, поземельная опись моих владений. Или вы намереваетесь запретить мне делать на моей земле то, что вы можете делать на вашей?
– Вы почти угадали. Полковник, будьте добры, попросите у сеньора Дэнджера его поземельную опись.
– Хорошо. Но для чего вам это понадобилось, доктор Лусардо? – возразил ньо Перналете.
– Чтобы доказать, что сеньор Дэнджер нарушает закон. То количество земли, которое ему принадлежит, не дает ему права, согласно Закону льяносов, клеймить скот.
– О! – протянул мистер Дэнджер, побледнев от ярости и не зная, как опровергнуть справедливое утверждение Лусардо.
Сантос же, не давая ему времени оправиться от растерянности, продолжал:
– Как видите, я знаю свои права и в состоянии защитить их. Вы думали, я собираюсь обсуждать здесь вопрос о коросалитской изгороди? Теперь вам самому придется поставить эту изгородь. Поскольку вы не имеете права ловить неклейменый скот, ваши земли должны быть огорожены.
– Хорошо! – снова вмешался ньо Перналете, ударив кулаком по столу. – Но вы, доктор Лусардо, забываете о моем присутствии. Вы говорите таким тоном, словно вы тут начальник.
– Ничего подобного, полковник. Я говорю как человек, требующий соблюдения справедливости. Итак, я изложил все свои претензии к сеньору Дэнджеру, поэтому перейдем к следующему делу. Потом вы скажете о решении, какое соблаговолите принять.
По мере того как Сантос говорил, донья Барбара приглядывалась к нему все с большим интересом, не вмешиваясь, однако, в спор. К своему немалому огорчению, она должна была признать, что Лусардо с первого взгляда произвел на нее приятное впечатление. Когда же он так ловко вырвал у надменного чужеземца необходимое ему признание, он стал ей просто симпатичен. Хитрость донья Барбара ставила превыше всех других человеческих достоинств. К тому же здесь жертвой хитрости оказался мистер Дэнджер, а для нее не могло быть ничего приятнее поражения этого человека – единственного, кто мог похвастаться своим пренебрежением к ней и до сих пор диктовал ей свою волю, зная ее тайну. Наконец, Лусардо положил на обе лопатки иностранца, а иностранцев донья Барбара ненавидела всем сердцем.
Но при последних словах Сантоса ее лицо омрачилось, и Лусардо снова превратился в заклятого врага.
– Дело в том, – продолжал Сантос, – что сеньора не разрешила мне отобрать мой скот, находящийся на ее пастбищах. Мне необходимо срочно провести эти работы. Согласно Закону льяносов, она обязана предоставить мне такую возможность.
– Доктор говорит истинную правду, – подтвердила донья Барбара. – Я отказала ему в этой возможности и продолжаю от называть.
– Ясно как божий день! – воскликнул начальник Гражданского управления.
– Но закон гласит не менее ясно и определенно, – возразил Лусардо. – И я прошу сеньору придерживаться закона.
– Я и придерживаюсь его, сеньор.
Посмеиваясь про себя над Лусардо, которому предстояло попасть в приготовленную ему ловушку, ньо Перналете обратился к секретарю, что-то старательно заносившему в одну из лежавших на столе книг:
– Л ну, Мухикита! Подайте мне Закон льяносов.
Он почти вырвал из рук Мухикиты тоненькую книжечку, раскрыл се, перелистал несколько страниц, слюнявя указательный палец, и наконец громко произнес:
– Ага! Вот! Посмотрим, что гласит закон. Да, сеньора, доктор прав. Тут сказано определенно: «Каждый землевладелец обязан…»
– Я знаю эту статью наизусть, – перебила его донья Барбара.
– Следовательно… – настаивал ньо Перналете, продолжая разыгрывать фарс.
– Следовательно – что?
– Вы обязаны придерживаться закона.
– Я уже сказала, что придерживаюсь его, но не разрешаю доктору вывести скот. Подвергните меня наказанию, предусмотренному законом.
– Наказанию? Посмотрим, что говорит об этом закон.
Но Лусардо остановил его, вставая со стула:
– Не утруждайте себя, полковник. Вы напрасно будете искать. Закон не предусматривает в этом случае ни штрафа, ни ареста. А это – единственные меры наказания, к которым могут прибегнуть гражданские власти, представленные здесь в вашем лице.
– Тогда чего же вы добиваетесь? Что я могу сделать, если закон не дает мне права наказывать виновного?
– Сейчас я уже ничего не добиваюсь. Но вначале я еще надеялся, что вы убедите сеньору поступить по совести, независимо от того, предусмотрен законом штраф или арест или не предусмотрен, и она согласится сделать то, что сделал бы на ее месте каждый честный человек. Но сеньора упорствует, и я предупреждаю: если в течение восьми дней она не удовлетворит моей просьбы, я подам на нее в суд. Одновременно я подам в суд и на сеньора Дэнджера. Дальнейшие объяснения считаю излишними.
И он вышел из управления.
Наступила тишина. Мухикита подумал: «Ох, этот Сантос Лусардо! Такой, как и раньше, ничуть не изменился».
И вдруг начальник Гражданского управления взорвался:
– Этого я так не оставлю! Кому-то придется расплачиваться за спесь этого докторишки! Говорить мне – о законах!
Ньо Перналете особенно не мог простить Лусардо его ссылки на закон совести, который лишал его возможности пускать в ход принцип manu militari [65], к чему этот блюститель порядка прибегал, едва речь заходила о законе. Но кроме уязвленного самолюбия представителя власти, – разумеется, в понимании человека невежественного, – или, вернее, по причине этого самолюбия ньо Перналете испытывал также определенную враждебность и к хозяйке Эль Миедо. Ей он считал нужным противопоставить сейчас свою силу. Поэтому, убедившись, что Мухикита правильно понял его предыдущие слова и готов лопнуть от стыда и страха, он несколько сбавил тон и продолжал:
– Теперь слушайте, что я скажу вам, донья Барбара. Слушайте и вы, мистер Дэнджер. Все, что болтал здесь докторишка, сущая правда: законы должны соблюдаться беспрекословно, на то они и законы. Ведь закон – приказ свыше, указание правительства, как поступать в том или ином случае. Судя по всему, докторишка хорошо знает, где ему жмет ботинок, поэтому советую вам обоим пойти на уступки. Вам, мистер Дэнджер, придется поставить изгородь, – вы-то уж явно вопреки закону поступаете. Поставьте ее, хотя бы для отвода глаз. А там – сегодня один столб повалился, завтра другой. Скоту достаточно и небольшой бреши, чтобы проникнуть на Солончаки. Увидит сосед, запротестует – поставите столбы. А завтра они опять упадут. Земля-то там рыхлая, правда?
– О! Того и гляди, уплывет из-под ног. Вы правильно заметили, полковник.
И с фамильярностью, вызванной озорной шуткой ньо Перналете, мистер Дэнджер положил ему на плечи свои огромные ручищи:
– О, какой плутишка полковник! Я имею для него две дойные коровы, очень хорошие. На днях я пришлю их.
– Они будут приняты с большой благодарностью, мистер Дэнджер.
– Ну, что за полковник! Все понимает! Хотите пропустить со мной по рюмочке?
– Чуть позже. Я зайду за вами на постоялый двор. Вы ведь еще не уезжаете?
– Решено. Буду ждать вас. А ты, Мухикита, не составишь мне компанию?
– Спасибо, мистер Дэнджер.
– О! Странно, очень странно! Мухикита не хочет выпить. Ну что ж, всего хорошего. Всего наилучшего, донья Барбара. Ха! Ха! Донья Барбара что-то приуныла на сей раз.
Донья Барбара действительно сидела хмурая и задумчивая, положив руку на Закон льяносов, с помощью которого ньо Перналете разыгрывал фарс, придуманный ими обоими, чтобы посмеяться над требованиями Лусардо, – на «закон доньи Барбары», как его называли за то, что подкупленные ею чиновники составляли этот документ согласно ее указаниям. В ее сердце кипела злоба на Сантоса Лусардо.
Впервые донья Барбара услышала такую угрозу, но больше всего ее бесила мысль, что ее собственный, купленный ею закон заставлял ее поступать вопреки собственному желанию. Она с яростью вырвала лист из брошюры:
– Чтобы этот клочок бумаги, который я могу смять и разорвать на мелкие кусочки, заставил меня делать то, чего я по хочу? Никогда!
Но, помимо ярости, ее гневные слова выражали и другое: уважение, которого донья Барбара никогда ни к кому не испытывала. Это было поистине необычайным происшествием в ее жизни.
II. Укротители
Вот уже несколько дней Кармелито подкарауливал Рыжую из косяка Черной Гривы. В саваннах Альтамиры не было жеребца похотливее, чем этот буланый неук, поэтому его все знали и он имел собственное имя. Стоило ему увидеть в каком-нибудь косяке красивую кобылу, как он старался отбить ее, и чужому вожаку нелегко было сопротивляться стремительным Ударам его копыт и его укусам. Людям тоже не удавалось сладить с ним и поймать его. Не раз устраивали они облавы на Черную Гриву; но как ни маскировали они ложные коррали в лесу, он всегда замечал их и вовремя удирал.
Рыжая – стройная, светлой масти кобылка – была самой красивой в косяке. Но настало время, и ей пришлось покинуть родной косяк: она не могла делить любовь с собственным отцом. Черная Грива постоял перед ней, смущенно прядая ушами, оскалил зубы, давая понять, что отныне они не могут быть вместе, и вот уже она – одна в саванне, смотрит вслед покинувшей ее семье; тонкие, длинные ноги прижаты одна к другой, розовые губы вздрагивают, ясные глаза полны тоски.
Затем медленно, словно нехотя, она побрела по знакомым местам. Тут-то и увидел ее издали Кармелито, – он возвращался домой и загляделся на облако золотистой пыли на горизонте, поднятой уходившим косяком.
На следующее утро Кармелито поджидал Рыжую у водопоя, прячась в густой листве сливового дерева и держа наготове лассо. Но кобылка была так же хитра, как ее отец, и на охоту за ней ушла целая неделя.
Наконец она была поймана. Спутывая ей ноги, Кармелито утешал ее:
– Тебе не придется жалеть об этом, Рыжая. Стой спокойно.
Увидев красавицу кобылу, приведенную пеоном, Марисела воскликнула:
– Какая красивая! Вот бы мне такую!
– Я куплю ее у тебя, Кармелито, – предложил Сантос.
Но угрюмый пеон наотрез отказался:
– Она не продается, доктор.
«Собственность, которая передвигается, не есть собственность», – как говорят в льяносах. Хозяином дикой лошади считается тот, кто ее поймал. Владелец имения, пожелавший приобрести ее, обязан, согласно обычаю, уплатить за нее деньги, хотя, по существу, это составляет плату лишь за поимку и укрощение лошади. Но пеон имеет право не продавать лошадь, если хочет оставить ее для себя.
Приручить Рыжую оказалось не так просто. Требовались необыкновенная ловкость и сноровка, чтобы удержаться в седле, когда она одним рывком вставала на дыбы и тут же падала па передние ноги. Но как бы хитра и норовиста ни была лошадь, в руках Кармелито она быстро становилась мягкой, как шелк, и чуткой к узде.
– Как дела с Рыжей, Кармелито? – спрашивал Лусардо.
– Все в порядке, доктор. Понемножку привыкает ходить шагом. А как ваши успехи?
Кармелито имел в виду начатое Сантосом обучение Мариселы.
Марисела доставляла своему учителю не меньше хлопот, чем Рыжая Кармелито. Знания давались ей легко, но она была очень обидчива и неуравновешенна.
– Отпустите меня в Рощу.
– Иди, иди! Но я пойду за тобой следом и не перестану твердить: надо говорить не «сыскала», а «нашла», «обнаружила»; не «гляньте-ка», а «взгляните», «посмотрите».
– Эти слова сами собой слетают у меня с языка. Ну. хорошо, посмотрите, что я нашла, когда трясла барахло… перебирала старые вещи. Красиво будет поставить ее с цветами на стол?
– Сама ваза не очень красивая.
– Так я и знала. Вы только и видите, что одни недостатки.
– Подожди, девочка. Ты не дала мне договорить. Ваза действительно некрасива, но ты в этом не виновата. А вот твоя мысль поставить на стол цветы меня очень радует.
– Видите, не такая уж я дура. Этому вы меня не учили.
– Я никогда и не считал тебя глупой. Наоборот, всегда говорю, что ты способная девушка.
– Да уж это-то вы любите говорить.
– А тебе неприятно? Что же еще ты хотела бы услышать от меня?
– Ха! Чего я хочу! Разве я прошу чего-нибудь?
– Опять это «ха»!
– Угу!
– Ничего, не отчаивайся. Я веду счет твоим «ха», и с каждым днем число их уменьшается. Сегодня, например, оно вырвалось у тебя лишь один раз.
За ее речью приходилось следить и поправлять ее каждую минуту. По вечерам они занимались уроками. Она уже сделала немалые успехи в чтении и письме – единственном, чему в детстве учил ее отец и что впоследствии было почти забыто. Прочие премудрости были для нее новыми и интересными и усваивались с необыкновенной легкостью. Манерам и привычкам Сантос учил ее на примере образованных, изящных каракасских сеньорит, своих приятельниц, о которых он как бы случайно, к слову, вспоминал обычно в разговорах после ужина.
Марисела только посмеивалась, – живое воображение давно подсказало ей, с какой целью велись эти длинные речи о каракасских приятельницах. Но если Сантос слишком увлекался описанием, она начинала сердиться и огрызаться, – тогда его тоска по городской жизни уступала месту озабоченности учителя, и они приступали к урокам. Именно в такие часы Марисела легче всего усваивала новый материал: если учитель был рассеян, она, напротив, становилась более сосредоточенной и внимательной.
Чистая, по-девичьи гордая, еще чуть-чуть диковатая и в то же время нежная, как цветок парагуатана, благоухающий в лесной чаще и придающий особый аромат меду диких пчел, Марисела ничем не напоминала теперь прежнюю замарашку с вязанкой хвороста на косматой голове.
Сантос покупал для Мариселы лучшие ткани и обувь у бродячего торговца-турка, ежегодно объезжавшего со своим товаром приараукские имения. Первые свои платья она шила с помощью внучек Мелесио Сандоваля. Потом Сантос и сам превратился в модельера, рисуя для нее образцы фасонов, и это приводило к забавным сценам. Если рисунки сами по себе были неплохими, то сделанные по ним выкройки оказывались никуда не годными, а иногда и просто смешными.
– Ха! К чему мне это уродство? – заявляла она.
– Пожалуй, ты права, – соглашался он. – Я тут немного перестарался. Чего только нет – и складки и оборки. Давай уберем их.
– Это – тоже. Я такой хомут и не натяну на холку.
– Да, воротничок лежит плохо, согласен. Но правильнее говорить не холка, а шея. У тебя прирожденный вкус, поэтому ты во всем легко отличаешь красивое от уродливого.
Ему было приятно открывать в этой сильной и одно временно податливой натуре хорошие черты, и он видел в Марисела душу своего парода, открытую, как сама равнина, любому облагораживающему воздействию.
Ни на минуту не забывал он также и о Лоренсо Баркеро. Не позволяя ему напиваться и стараясь занять его физическим и умственным трудом, Сантос вскоре добился того, что Лоренсо стал понемногу отвыкать от своего порока. Днем он увозил! Лоренсо с собой в саванну, а вечером, когда, поужинав, все! трое оставались за столом поболтать, старался заинтересовать его разговором и пробудить сознание, долгие годы работавшее только под воздействием алкоголя.
Помимо того, что успехи Мариселы – плод его педагогических усилий – доставляли ему ни с чем не сравнимое удовлетворение, ее присутствие вносило оживление в дом, а его самого обязывало к порядку. Когда Марисела с отцом поселились в Альтамире, дом уже не выглядел таким запущенным, как в день его приезда в имение. Стены, хранившие следы пребывания летучих мышей, были побелены, с полов соскоблена и смыта засохшая грязь, которую в течение многих лет заносили сюда на подошвах пеоны. И все же это был дом без женщины. Сантос вынужден был сам зашивать порванную одежду, хотя не знал, как держать иголку в руках, есть обед, поданный пеоном, и самое главное, жить в доме, где нет уважения к порядку, где можно находиться в каком угодно виде, пропускать мимо ушей непристойные слова пеонов, не обращать внимания на свою внешность, на свои манеры.
Сейчас все обстояло иначе. Как бы ни устал Сантос, гоняясь с лассо за дикими быками, он всегда помнил, что нужно привезти домой букетик полевых цветов, а приехав, переодеться, смыть едкий запах пота, выйти к столу таким, чтобы подавать другим пример, и за едой вести приятный и изысканный разговор.
Таким образом, пока он искоренял в Мариселе последствия ее дикого образа жизни, она сама служила ему защитой от тягостного влияния грубой среды, окружавшей его в льяносах.
Порой ученица вдруг начинала бунтовать, кровь в ее жилах, как она выражалась, поворачивала вспять. Тогда она отказывалась учить уроки и на все его замечания огрызалась излюбленным: «Отпустите меня в Рощу».
Но вспышки эти бывали очень короткими, и причина их крылась в тех чувствах, которые Сантос пробуждал в ее душе. Обычно она тут же соглашалась с тем, от чего только что отказывалась.
– Ну, хорошо. Будем заниматься?
Точно так же вела себя Рыжая: взвившись несколько раз па дыбы, она пускалась ровной, спокойной рысью.
И все же Кармелито первым завершил укрощение. Как-то под вечер он подошел к Сантосу, ведя на поводу кобылку, и сказал:
– Позволю себе одну вольность, доктор. Здесь нет хорошей лошади для сеньориты Мариселы, вот я и приручил для нее Рыжую. Если хотите, можете раньше испытать ее. Я нарочно не стал седлать, но припас и дамское седло и сбрую.
В первый момент Сантосу показалось, что он нашел объяснение недавнему непочтительному отказу Кармелито продать ему Рыжую: человек замкнутый и немногословный, Кармелито не хотел сказать тогда, что задумал подарить лошадь Мариселе. Но, поразмыслив, Сантос пришел к более вероятному, как ему казалось, выводу: желая загладить свою вину перед хозяином, пеон решил сделать приятное Мариселе, считая, что хозяин влюблен в свою племянницу. Возможно, так думали и остальные пеоны; и хотя это ни в коей мере не соответствовало истинным чувствам Сантоса, ему было неприятно сознавать, что эти чувства могут быть истолкованы подобным образом.
Он позвал Мариселу, чтобы она сама поблагодарила Кармелито.
– Как хорошо! – радостно захлопала она в ладоши. – Значит, вы объезжали ее для меня? Но что же вы молчали, Кармелито? А я сгорала от зависти. Оседлайте ее, я проедусь. – Но тут же прибавила огорченно: – Вот только папа сегодня не в духе, не захочет прогуляться со мной.
– Не беда! – успокоил ее Сантос. – Я составлю тебе компанию.
– Позвольте поехать и мне, доктор, – попросил Кармелито. – Хочу посмотреть, как будет вести себя Рыжая. Одно дело – когда в седле мужчина, другое – когда женщина.
Довод был убедительный, хотя не отражал настоящих намерений Кармелито.
По дороге Сантос пытался вызвать Кармелито на откровенный разговор, – Антонио Сандоваль без конца хвалил этого человека, и Сантос питал к нему доверие, – но Кармелито долго ограничивался короткими, сухими ответами. Наконец он решился на признание, к которому готовился уже несколько дней:
– Я не родился пеоном, доктор Лусардо. Моя семья считалась одной из лучших в Ачагуас. В Сан-Фернандо, да и в Каракасе у меня немало родственников. Может, даже вы и знакомы с ними. – Он назвал несколько имен, действительно довольно известных. – Мой отец не был богачом, но жили мы в достатке. Нам принадлежала ферма Аве Мария. Однажды – мне минуло тогда пятнадцать лет – на нашу ферму напала шайка скотокрадов: их было полно в округе. В начале и в конце дождливого сезона они всегда устраивали набеги. На этот раз отец издали увидел их и сказал: «Кармелито, надо спешно укрыть в лесу сорок неуков из корраля. Бери пеонов, и гоните лошадей. Да не показывайтесь, пока я сам не пришлю за вами». Мы с тремя пеонами привязали к хвостам лошадей ветки, чтобы замести свои следы, и угнали табун в лес. Днем пасли, ночью сторожили лошадей, не считаясь с тем, что часто вода подступ пала под самое седло, – в тот год зима выдалась дождливая и леса сплошь стояли в воде. Так прошла неделя с лишним. Мы голодали, меня трясла лихорадка, лица у нас были исцарапаны колючками и так опухли, что мы не узнавали друг друга. Лошади исхудали, их одолевали клещи и вампиры [66]. Наконец я не вытерпел и решил один пробраться домой, посмотреть, что там происходит. Происходит!… Все уже произошло несколько дней тому назад. Стая самуро вылетела из дверей дома, когда я вошел в галерею. От отца и матери остались одни скелеты, а в углу лежал Рафаэлито, мой брат, – я как-то говорил вам, что зову его сюда работать. Тогда ему было несколько месяцев от роду, и я подобрал его с полу еле живого.
Немного помолчав, он продолжал:
– Среди этих бандитов находился и небезызвестный вам ньо Перналете. Как я узнал потом, он хоть и разбойничал наравне со всеми, но был единственным, кто не принимал участия и убийстве моих стариков. Только поэтому он и жив до сих нор. Все остальные один за другим получили свое. Я знаю, мстить нехорошо. Но здесь – это единственная возможность расплатиться за жизнь близкого человека. Теперь вам понятно, как я стал пеоном. Хотя быть неоном у вас я не прочь.
Кармелито замолчал, а Лусардо принялся с жаром говорить, все больше воодушевляясь, как всегда, когда дело касалось насилия, царящего в льяносах.
Марисела слушала. Но тема, затронутая Сантосом, ее мало интересовала, к тому же она сердилась на него за то, что в течение целого часа он не сказал ей ни слова; вскоре она пришпорила Рыжую и, пустившись вперед, запела один из тех куплетов, которые припасены у певцов-льянеро для выражения любого чувства.
Слова куплета нельзя было разобрать, но голос звучал приятно и красиво выводил мелодию. Сантос умолк, прислушиваясь к пению. Кармелито, избавившись от горестных воспоминании, тоже слушал с удовольствием. Когда Марисела кончила куплет, он сказал:
– Да, доктор. Мы с вами неплохие укротители. Взгляните, как хорошо идет Рыжая.
III. Ребульоны [67]
Для мокрых дел – Мелькиадес, для мошенничества – Бальбино, для поручений – Хуан Примите. Правда, иные поручения, передаваемые через этого посыльного, ничем не отличались от Удара ножом.
Связной доньи Барбары – вшивый, с всклокоченной бородой – был дурачок, подверженный периодическим приступам буйства, и, несмотря на это, хитрец, умевший ловко подслушивать, подсматривать и делать из своих наблюдений точные выводы. Самос удивительное из его чудачеств заключалось в том, что он никогда не пил воды в домах Эль Миедо, и чтобы напиться где-нибудь в соседнем имении, он вышагивал но многу миль; кроме того, на крышах канеев он ставил кастрюли со странной жидкостью для птиц, которых называл ребульонами.
Из его несвязных и бестолковых объяснений можно было заключить, что ребульоны были для него как бы материальным воплощением дурных инстинктов доньи Барбары, и действительно, наблюдалась определенная связь между коварными замыслами доньи Барбары и тем, какое питье готовил Хуан Примите для утоления жажды ребульонов. Так, если сеньора замышляла убийство, Хуан Примите наполнял свои кастрюли кровью; если она готовилась к тяжбе, наливал растительное масло и уксус; если же хозяйка расставляла любовные сети будущей жертве, он готовил смесь из меда и коровьей желчи.
– Пейте, твари! – ворчал он, расставляя на крышах кастрюли. – Пейте, сколько влезет, только оставьте в покое христианскую душу.
Хуан Примите уверял, что стоило ребульонам окунуть клюв в воду, как вода превращалась в питье, которого они жаждали, и на человека, отведавшего этой жидкости, тут же распространялось зло, уготованное другому. А поскольку дьявольские птицы почти всегда испытывали жажду, то, чтобы оградить себя от возможной случайности, он не пил воды в Эль Миедо.
– Скоро опять ребульоны слетятся, – сказал он, едва стало известно о приезде в Альтамиру ее хозяина, и с того дня начал то и дело посматривать на небо, поджидая дьявольскую стаю; его кастрюли стояли наготове, он только не знал, чем придется наполнить их.
– Как дела, Хуан Примите? – посмеивались пеоны. – Не прилетели еще?
– Вон там как будто летит один, – отвечал он, глядя; из-под ладони, словно и в самом деле различал что-то в безоблачном небе.
Тем не менее пеоны Эль Миедо видели в нем скорее пройдоху, чем дурачка. Только донья Барбара, ничего не знавшая об этих чудачествах, считала Хуана идиотом.
Наконец однажды вечером Хуан Примите провозгласила!
– Прилетели ребульоны! Пресвятая дева Мария! Гляньте-ка, ребята, на эту стаю черных тварей – все небо затмили.
Пеоны понимали, что смотреть нужно не на небо, а на донью Барбару – она возвращалась из селения после разговора у ньо Перналете, и ее нахмуренное чело пересекала гневная складка.
Несколько последующих дней то ли по глупости, то ли из хитрости, – он сам не знал, где кончалось одно и начиналось другое, – Хуан Примите, то и дело краем глаза поглядывая в лицо доньи Барбары, с упорством и старательностью идиота вел наблюдения за полетом фантастических зловещих птиц, чтобы угадать их желание.
«Что потребуется тварям на этот раз? Масло и уксус? Нет, не похоже. Когда в мыслях тяжба – в руках поземельная опись. Этот полет нам хорошо знаком… Мед и желчь? Если так, то ребульоны должны бы кувыркаться и порхать в воздухе, а они – вон какие молчаливые… Гм! Уж не за кровью ли они летят к нам?»
И он без устали бегал то к луже крови, туда, где убивали предназначенный на мясо скот, то к гнездам диких пчел, то в лавку за маслом и уксусом. По мере того как время шло, а со лба доньи Барбары все не исчезала жесткая складка, мания Хуана Примите превращалась в настоящее бешенство.
Такое же бешенство нарастало и в душе доньи Барбары. Злое отчаяние охватывало ее при мысли, что она не сумела заставить навсегда умолкнуть уста, произнесшие первую в ее жизни угрозу: «Если в течение восьми дней сеньора не удовлетворит моей просьбы, я подам на нее в суд».
Днем она предавалась лихорадочной деятельности. Верхом на лошади, в мужских штанах по щиколотку, поверх штанов – юбка, подол которой поднят к луке седла, в руке лассо – в таком виде гонялась она за пасшимися в ее саваннах альтамирскими быками, набрасываясь за малейшую оплошность на пеонов и яростно пришпоривая лошадь. Вечером же запиралась в комнате для совещаний с Компаньоном и просиживала там до первых петухов.
– Посмотрим, осмелится ли он, – то и дело повторяла она вслух, шагая по комнате из угла в угол.
За дверью почти всегда подслушивал Хуан Примите. Он уверял потом, что слышал, как в ответ на эту фразу раздавалось неизменно:
– Он осмелится!
Ее охрипший от бессильной ярости голос и слова выражали, как это ни горько, внутреннее убеждение, что Сантос Лусардо сдержит свою угрозу.
Уже подходил к концу последний день назначенного Лусардо срока, когда она позвала наконец своего посыльного.
– Приказывайте, сеньора, – сказал Хуан Примите с улыбкой, означавшей суеверный страх и безоговорочное повиновение, и затеребил черными крючковатыми пальцами свою грязную бороду.
– Ступай в Альтамиру. Немедленно. Там спросишь доктора Лусардо и скажешь от моего имени, что он может выводить скот, когда захочет. Да пусть укажет час и место, чтобы я могла послать своих людей.
Увидев в ее черных глазах зловещий блеск, Хуан Примито, прежде чем отправиться с поручением, побежал к месту убоя скота, поспешно наполнил там все кастрюли кровью и расставил их на крышах канеев, приговаривая:
– Стало быть, вот чего они хотели! Пейте, твари! Пейте, пока не лопнете, и оставьте в покое христианскую душу.
С Хуаном Примито и раньше никто но мог сравниться в ходьбе, сейчас же он летел как ветер, оставляя позади лигу за лигой и поминутно оглядываясь, словно чувствуя за собой погоню:
– Проклятые бабы!
Но слова эти относились отнюдь не к донье Барбаре, давшей ему такое поручение, а к женщинам вообще, и чем дальше он бежал по безлюдной саванне, тем неотступнее преследовала его мысль, будто за ним гонятся.
Желание повидать Мариселу заставляло его бежать еще быстрее.
Марисела была его единственной привязанностью, и он не знал ничего приятнее, чем поговорить с ней; ей одной открывался тот маленький уголок его души, где сохранились разумные чувства – горечь одинокого человека, жившего в дурачке. Он любил девочку со дня рождения и сам придумал ей имя. Когда мать отреклась от нее, а отец не обращал на ребенка никакого внимания, Хуан Приминто заботливо и трогательно нянчил и выхаживал маленькую Мариселу. Если в детстве она и слышала ласковые слова, то только от него. «Радость моя», – шептал он толстыми, заросшими грязной бородой губами, и слова эти были слаще меда лесных пчел, источаемого черными сотами. Он откладывал медяки, чтобы купить у бродячих торговцев яркую безделушку для своей ненаглядной девочки, а позже, когда Лоренсо Баркеро, вышвырнутый из дому, поселился в ранчо в пальмовой роще и запил, он ежедневно приносил Мариселе остатки еды со стола пеонов и тем спас ее от голодной смерти.
– Радость моя, я принес тебе подкрепиться, – говорил он. раскладывая перед ней объедки, и кто знает, сколько горечи скрывалось при этом за его улыбкой.
Затем он начинал говорить, торопливо и сбивчиво, нагромождая одну глупость на другую, а она весело смеялась. Ему был приятен ее смех, а ей доставляло удовольствие подталкивать его на эти глупости. Оба в глубине души испытывали взаимную привязанность, и эта привязанность немного скрашивала их убогую жизнь.
Сантос Лусардо лишил его этой радости: увез Мариселу в Альтамиру. Хуан Примито ходил бы ежедневно и в Альтамиру – расстояния для него не существовало, – да пеоны Эль Миедо, любившие зло подшутить над дурачком, как-то сказали:
– Отбили у тебя невесту, Хуан Примито.
Все перевернулось в его душе, словно в болотной луже, в которой взбаламутили воду; животная ревность и низменные мысли, этот ил примитивной души, осквернили его чистую нежность, и Марисела превратилась вдруг в одну из тех женщин, которыми он часто бредил наяву, когда его преследовали видения, – ему казалось, будто, обнаженные, они бегут за ним но саванне.
Измученный этим кошмаром, он впал в буйство, и донья Барбара чуть не приказала надеть на него смирительную рубаху.
С тех пор он перестал произносить имя Мариселы, а если его спрашивали о ней, отвечал:
– Разве вы не знаете? Она умерла. Та, что живет в Альтамире, – совсем другая.
И тем не менее сейчас он бежал что было сил, торопясь увидеть ее. Действительно, Марисела, вышедшая к нему навстречу, была совсем не похожа на прежнюю.
– Радость моя! – воскликнул он, ошеломленный. – Ты ли это?
– А кто же еще, Хуан Примито? – смущенно и довольно засмеялась она.
– Какая ты красивая! И даже поправилась – сразу видно, ешь вволю! Кто ж купил тебе такое нарядное платье? И эти ботинки? Ты в ботинках, радость моя!
– Ага! – подтвердила Марисела, краснея от стыда. – Но какой же ты стал любопытный, Хуан Примито!
– Да не любопытный я, просто ты очень уж хороша. Краше цветка. Вот что могут сделать тряпки.
– А… Теперь ты видишь, что тебе тоже стоит сменить одежду, а то к тебе и прикоснуться противно.
– Мне чистую одежду? Зачем? Это тебе есть для кого наряжаться. Сильно он тебя любит? Скажи по совести.
– Не болтай ерунды, Хуан Примито, – возразила она и снова залилась краской.
Но теперь совсем по другой причине зарделись ее щеки и засветились мягким светом прекрасные глаза.
– Н-да! – протянул дурачок. – Я все знаю, не хитри.
Мариселе хотелось возражать, чтобы он сказал еще что-нибудь приятное, но Хуан Примито продолжал:
– Мне птичка сказала, она носит мне вести.
Она быстро нашлась:
– Ребульон?
И вдруг машинально произнесенное слово натолкнуло ее на страшную мысль. Она сразу стала серьезной и строго спросила:
– Что, ребульоны слетаются там?
Слово «там» она употребляла, когда приходилось говорить о матери, которую она никак не называла.
– И не говори! – сокрушенно подтвердил Хуан Примите. – Житья от них нет. Целый божий день кружат над канеями. Пресвятая дева Мария! Я прямо с ног сбился, никакого сладу с проклятыми. Кажется, так бы вот бросил все да удрал сюда к тебе, но не могу. Кто тогда будет сторожить ребульонов и готовить им питье? Ведь если их вовремя не напоить, тут, знаешь… А, черт возьми! Ты и не представляешь, какие они, эти ребульоны. Такие вредные твари, радость моя, такие вредные!
– И чем ты поил их на этих днях? – допытывалась Марисела, охваченная тревогой.
– Кровью, детка, – радостно заулыбался дурачок. – Подумать только, кровь пьют! И как им не противно, а? Перед тем как идти сюда, налил им полные поилки. Сейчас они, должно быть, уже напились вволю. – И тут же: – Да, не забыть бы. Дохтур Лусардо дома? У меня к нему наказ от сеньоры.
Этот неожиданный переход, эта хитрость, посредством которой Хуан Примито обычно предупреждал адресатов доньи Барбары о намерениях, которые он ей приписывал, заставили Мариселу содрогнуться.
– Когда ты бросишь это глупое занятие? – вспылила она. – Убирайся отсюда немедленно!
В эту минуту к ним подошел Сантос Лусардо, стоявший поблизости и слушавший их разговор.
– Подожди, Марисела. Говорите, Хуан Примито, с каким поручением вы пришли ко мне?
Хуан Примито обернулся с наигранным удивлением – он давно догадался, что человек, наблюдавший за ними из галереи, и есть Лусардо, – и, теребя всклокоченную бороду, изложил все точь-в-точь как велела донья Барбара.
– Передайте ей: в Темной Роще, завтра на рассвете, я буду со своими людьми.
Сказав это, Лусардо повернулся и вошел в дом.
Марисела молча выжидала, пока Сантос уйдет – ей не хотелось, чтобы он слышал то, что ей нужно было сказать Хуану Примито, – и дурачок, видя, как она подавлена, попытался успокоить ее:
– Не бойся. На этот раз ребульоны ничего не сделают. Они уже напились крови досыта.
Но она схватила его за плечи и принялась яростно трясти:
– Слушай, что я тебе скажу: если ты еще хоть раз придешь сюда с поручением оттуда, я спущу на тебя собак.
– На меня, радость моя?! – в страхе и обиде вскричал он.
– Да, на тебя. А теперь – марш отсюда! Убирайся, проваливай!
Хуан Примито возвращался в Эль Миедо глубоко опечаленный: вот как простилась с ним его ненаглядная девочка, а он-то летел в Альтамиру, радуясь, что снова увидит ее! Разве не добра он хотел, рассказывая о ребульонах и о крови и тем самым предупреждая Лусардо об опасности?
Но обида понемногу рассеялась. Придя в Эль Миедо, он передал донье Барбаре слова Лусардо и с восхищением принялся рассказывать о Марнселе:
– Поглядели бы вы на нее, донья! Прямо не узнать. Красавица, да и только! Глаза – оторваться невозможно, красивее, чем у вас, донья. И чистенькая такая, смотреть приятно. Одел ее дохтур с ног до головы, и все новое. Должно, приятно мужчине иметь у себя в доме такую красавицу, а, донья?
Донью Барбару никогда не трогали разговоры о Мариселе, она не испытывала к ней даже той инстинктивной любви, какую испытывает самка к своему детенышу; но если слова Хуана Примито не вызвали в ее сердце материнского чувства, то они вызвали неожиданно бурную женскую ревность.
– Довольно. Это меня не интересует, – оборвала она некстати разболтавшегося посыльного. – Можешь идти.
Если бы Хуан Примито задержался еще немного, он понял бы, чего хотели на этот раз ребульоны.
IV. Родео
До поздней ночи обсуждали альтамирские пеоны удивительную новость. Впервые донья Барбара дала себя в обиду, и, когда на следующее утро пеоны седлали лошадей, готовясь к выезду, Антонио посоветовал:
– Не мешает захватить револьверы. Как знать, может, сегодня не только со скотом воевать придется.
– Револьвер-то я свой в залог отдал, – отозвался Пахароте. – А вот наконечник копья суну под седло на всякий случай. Он хоть и невелик, но все же не меньше четверти будет, а вместо древка – рука, она у меня длинная!
В таком настроении пеоны во главе с Сантосом Лусардо, не дожидаясь рассвета, отправились в Темную Рощу.
Их было всего восемь человек: пятеро старых, верных Лусардо пеонов, служивших в Альтамире еще до его приезда, и трое новых работников, которых Антонио с большим трудом удалось разыскать в округе, – всех пригодных к работе людей, живших поблизости, донья Барбара успела сманить к себе, чтобы не увеличивалось число пеонов в Альтамире. Но эти восемь были настоящие льянеро, прекрасные наездники, готовые на все ради человека, осмелившегося встать на пути властительницы Арауки.
Саванна еще спала, тихая и темная, – только в небе искрились яркие звезды, – и по мере того как кавалькада удалялась от усадьбы, цоканью лошадиных копыт и звукам голосов все чаще вторил топот пробегавших вдалеке диких табунов, почуявших человека. Они едва чернели в ночном мраке, а иногда был слышен лишь легкий шелест высоких трав, скрывавших их, по тончайшему слуху и зоркому глазу льянеро этого было достаточно, чтобы определить:
– Слышите – стадо с уверитских суглинков. Коров сто, если не больше.
– Вот косяк Черной Гривы. В сторону Коросалито направился.
Перед восходом солнца прибыли на место. Люди из Эль Миедо во главе с доньей Барбарой приехали раньше и уже получили приказ разогнать скот, который Лусардо намеревался собрать. Среди альтамирского скота, находившегося на пастбищах Эль Миедо, было много телят-сосунков, уже носивших клеймо Эль Миедо. Этот способ присваивать чужих коров был излюбленным у доньи Барбары, и она с успехом пользовалась им при сообщничестве управляющих покинутых хозяевами имений.
Но проницательность Антонио не уступала ловкости доньи Барбары. Видя, как много вакеро она захватила с собой, он сказал Сантосу:
– Она хочет, чтобы вы приказали поднимать скот на большом пространстве. Мы и не увидим, как они угонят коров. Такие штуки она не раз проделывала.
Приняв во внимание слова Антонио, Сантос быстро составил план действий. Он издали поклонился соседке, сняв шляпу, и остановился. Тогда она сама приблизилась к нему, протягивая руку и лукаво улыбаясь. Сантос не мог скрыть своего удивления, – перед ним было совсем другое существо, лишь отдаленно напоминавшее ту грубую мужичку, с которой впервые он встретился в Гражданском управлении.
Блестящие, влекущие, томные глаза чувственной женщины, чуть вытянутые, как для поцелуя, пухлые губы с загадочными складками в уголках, мягкий цвет лица, черные как вороново крыло, гладко зачесанные густые волосы. На шее – завязанный узлом шелковый голубой платок, концы которого прикрывают вырез блузки; юбка-«амазонка»; типичная для льянеро фетровая шляпа – единственная мужская вещь, выглядевшая на ней женственно и изящно. II в довершение всего – дамская посадка в седле, которой она обычно не признавала во время работы. Все это заставляло забыть о ее мужской силе и грубости.
От Сантоса не ускользнуло, что нарочитой женственностью донья Барбара хотела произвести приятное впечатление, и все же он не мог без восторга смотреть на нее.
Что касается доньи Барбары, то едва она взглянула ему в глаза, как с ее лица исчезла коварная улыбка. Она почувствовала еще раз, теперь уже со всей силой интуиции, свойственной фаталистическим душам, что с этого момента ее жизнь принимает непредвиденное направление. Умение завлекать врага в путы лести, усыплять его сознание исчезло в ней. Ненависть к мужчине – основная страсть ее жизни – таяла где-то в глубине ее мрачного сердца. Привычные чувства покидали ее. Что идет им на смену? Этого она еще не знала.
Обменялись незначительными фразами. Сантос Лусардо Держался изысканно вежливо, словно беседовал в салоне со светской дамой, а она, слушая его корректную и холодную речь, едва понимала, что отвечает. Ее покоряла необычная твердость этого человека, сочетание в нем достоинства и мягкости, чуждое мужчинам, с которыми она имела дело раньше, собранность и самообладание, сквозившие в его внимательных блестящих глазах, в его четких жестах и в безукоризненном произношении. И хотя, обращаясь к ней, он был более чем немногословен и касался только дела, ей казалось, что он находит удовольствие в разговоре, видя, как ей приятно слушать его.
Между тем Бальбино Пайба не сводил с них глаз и. чтобы скрыть досаду, отпускал по адресу Лусардо насмешливые замечания, вызывавшие улыбки у пеонов Эль Миедо; стоявшие поодаль альтамирские пеоны тоже переговаривались.
Сантос начал давать указания, в каком порядке приступить к работам; но Бальбино, не умевший держать в секрете задуманное, поспешно перебил его:
– Нас тридцать три человека. Можно поднять весь скот вокруг.
Довольный собственной проницательностью, Антонио переглянулся с Сантосом, и тот возразил:
– Не вижу необходимости. К тому же будем действовать смешанными группами: один вакеро из моих и трое из ваших, поскольку числом вас втрое больше.
– Зачел! такая мешанина? – запротестовал Пайба. – У нас всегда работают раздельно, каждый за себя.
– Возможно. Но сегодня порядок будет иным.
– Вы что, не доверяете нам? – повысил голос Пайба, понимая, что над планом доньи Барбары нависла угроза: контролируемые альтамирцами пеоны Эль Миедо не смогут действовать, как им было велено.
Но прежде чем Лусардо ответил на этот дерзкий вопрос, в разговор вмешалась сама донья Барбара:
– Будет так, как вы находите нужным, доктор. Если ж вы считаете, что моих людей здесь чересчур много, я немедлен но отошлю лишних.
– Ни к чему, сеньора, – сухо возразил Сантос.
Удивленные происходящим, эль-миедовцы переглядывались
между собой, одни – с явным неудовольствием, другие – злорадно, в зависимости от их отношения к хозяйке; Бальбино
Пайба нервно теребил усы, а Пахароте, глядя куда-то в сторону, напевал сквозь зубы:
Подал знак корове бык, Бычку тут делать нечего… [68]Слова куплета выражали мысль, появившуюся у всех присутствующих: «Донья Барбара влюбилась в доктора. Пора Бальбино Пайбе расстаться со своей кормушкой».
Тем временем Лусардо продолжал:
– Антонио, ты будешь распорядителем.
И Антонио, приняв обязанности старшего, начал командовать:
– Выходите вперед вы, на пегом коне, и берите еще пятерых. В эту группу войдут Кармелито и Пахароте. Начинайте вон за тем леском и гоните сюда. На вашу ответственность, приятель.
Обращение относилось к Мондрагону по кличке Барс. Антонио предоставлял ему возможность взять с собой обоих братьев, по одновременно обязывал считаться с Кармелито и Пахароте, которые не уступали им в сноровке и в храбрости.
– У меня есть имя, – возразил тот, уязвленный, не двигаясь с места.
На этот раз альтамирцы обменялись настороженными взглядами, словно говоря друг другу: «Сейчас начнется».
Но снова вмешалась донья Барбара:
– Делайте, что вам сказано. А если не хотите, уезжайте. Мондрагон, недовольно ворча, повиновался и, взяв в свою группу обоих братьев, сказал:
– Есть еще два места, кто хочет идти с нами?
Кармелито и Пахароте переглянулись, и Пахароте процедил сквозь зубы:
– Сейчас увидим, крепко ли держатся на них штаны.
Антонио продолжал распределять вакеро, и когда все группы разъехались, каждая в указанном направлении, он обратился к Бальбино:
– Если вы желаете ехать со мной…
Этим приглашением Антонио показывал свое формальное уважение к Бальбино, как к управляющему Эль Миедо, но в то же время добивался для себя такой же возможности, какую он предоставил Кармелито и Пахароте: проявить свое превосходство над противником и таким образом отплатить ему за высокомерие, проявленное им в день укрощения каурого.
Но Бальбино уклонился от приглашения:
– Спасибо, дон Антонио. Я останусь здесь, с «бланкахе».
Так жители льяносов называют владельцев имений, присутствующих на родео. Хозяева не принимают участия в работах и только следят за распределением уже собранного скота. При жизни Хосе Лусардо во время генеральных вакерий в состав бланкахе сходило до двадцати и более человек – владельцев имений, расположенных в этом районе Арауки. Теперь все эти имения были захвачены доньей Барбарой и от них остались лишь названия рощ и пастбищ.
Размышляя об этом, Сантос перестал замечать окружающее, и его соседка тщетно пыталась завязать с ним дружескую беседу, обращаясь к Бальбино с такими словами, которые должны были привлечь внимание Лусардо.
Наконец она решила заговорить прямо с ним:
– Видели вы когда-нибудь родео, доктор Лусардо?
– В детстве, – ответил он, не оборачиваясь. – Сейчас все это почти ново для меня.
– Правда? Забыли обычаи своей земли?
– Что поделаешь! Сколько лет прошло.
Она посмотрела на него долгим, ласковым взглядом и продолжала:
– А мне рассказывали, как вы блестяще справились с каурым на второй же день после приезда. Не такой уж вы забывчивый, каким хотите казаться.
Голос доньи Барбары – флейта двуполого демона, глухой шум леса и тонкий, печальный крик равнины, – отличался неповторимым тембром и завораживал мужчин. Но Сантос Лусардо остался здесь не ради удовольствия слышать этот голос. Правда, был момент, когда ему захотелось – из чистого любопытства – заглянуть в бездну этой души, где приятное так загадочно сочеталось с ужасным и омерзительным, – души, без сомнения, интересной, как любое проявление уродливости в природе. Однако в нем тут же поднялось отвращение к этой женщине – не потому, что она была его врагом, а по какой-то другой, более скрытой и глубокой причине, которую в тот момент он и сам не мог уяснить, и, грубо оборвав разговор, он поехал прочь, к тому месту, где несколько пеонов Эль Миедо сторожили прирученный молодняк, ядро будущего родео.
Бальбино Пайба ухмыльнулся и расправил усы, краем глаза наблюдая за доньей Барбарой. Как он ни старался, ему не удалось уловить на ее лице признаков нахлынувшего раздражения, при котором обычно она то хмурилась, то резко поднимала брови; сейчас она была спокойна и, казалось, что-то вспоминала.
Тем временем вакеро подняли скот, и безмолвная саванна ожила, наполнилась мычанием и топотом. Из рощ и дальних ложбин тянулись многочисленные стада; привычные к родео коровы шли охотно, плотной массой, ведомые матерыми быками, круженные резвящимися телятами; более дикие, давно не видавшие человека, собирались в кучки и тревожно мычали.
Слышались крики вакеро. Отбившиеся от своего стада коровы, перебегая с места на место, пытались выбраться из кольца всадников. Пригнув голову к земле, грозно наступали на лошадей разъяренные быки. Беспокойство диких животных передавалось прирученным; эти, вместо того чтобы удерживать вокруг себя мадрину [69], сами рвались в стороны, тесня и толкая дичков, которые отчаянно сопротивлялись, пока их ярость не уступала место страху. В такие моменты казалось – лавина вот-вот прорвет оцепление, и катастрофа неминуема.
Несколько разрозненных групп вскоре пристали к прирученному молодняку; остальные продолжали упорствовать, и всадникам приходилось буквально рваться на части, чтобы удерживать скот со всех сторон; то и дело они внезапно, на полном скаку, поворачивали лошадей, заставляя их взвиваться на дыбы и оседать на задние ноги.
Число животных, круживших около усмиренного молодняка, росло с каждой минутой. Но одновременно усиливалось их беспокойство, и то тут, то там среди моря голов и рогов возникали течения, стремительно пробивавшиеся наружу. Вздымались облака пыли, взлетали крики вакеро:
– Хильоо! Хильоо! Держи здесь! О-оо! Давай! Давай! Сантос Лусардо, не отрываясь, смотрел на это волнующее зрелище, и глаза его горели при воспоминании о том, как в детстве он вместе с отцом участвовал в родео, подвергая себя опасности наравне с пеонами. Он вновь переживал давно забытые ощущения, как бы сливаясь воедино с этими исполненными отчаянной храбрости людьми и непокорными животными, заставлявшими равнину дрожать от гула. Равнина представлялась ему безгранично широкой, величественной и прекрасной. По ней, покоряя свирепую дикость, шел человек, и было еще с избытком места для многих других.
Наконец скот был собран, число голов превышало несколько сот. Лошади, как после боя, тяжело поводили мокрыми, покрытыми пеной, окровавленными от яростного пришпоривания боками; многие были ранены ударами бычьих рогов. Но битва не кончилась, среди быков было много диких, они не успокоились и, чуя вольную саванну, готовые в любую минуту ринуться и бежать, сметая все на своем пути, с остервенением продирались сквозь гущу скота к краю мадрины и здесь кружили, все время держа людей в напряжении. Оглушительный шум стоял вокруг; мычали потерявшие телят коровы, телята отвечали им жалобными голосами; ревели оставшиеся без стада матерые быки; коровы, заслышав голос вожака, откликались тревожным мычанием, трещали, сталкиваясь, рога и крепкие ребра; кричали охрипшими голосами вакеро.
Но вот скот начал успокаиваться. По мере того как коровы и телята собирались вокруг своих вожаков, постепенно угасали очаги буйства, утихало тревожное мычание, и все отчетливее слышалось успокаивающее пение вакеро. Всадники стояли на своих местах, окружив родео огромным кольцом; те, у кого лошади были ранены, направились к ближайшему леску взять запасных. И вот, когда Антонио уже готовился дать команду выводить прирученных быков и приступить к разделению стад, один из вакеро допустил оплошность: решив подтянуть подпругу на своем коне, он спешился как раз в тот момент, когда один бык, внезапно рассвирепев, вырвался из мадрины, и за ним лавиной ринулся остальной скот.
– Держи! – вскричали в один голос все заметившие опасность и гурьбой бросились наперерез скоту.
Но было уже поздно. Словно влекомые неодолимой силой, животные устремились в пробитую быком брешь и в мгновение ока рассыпались по саванне.
– Проклятая ведьма! – ругались альтамирские пеоны, приписывая случившееся злым чарам доньи Барбары.
Однако Антонио успел заметить, что оплошность вакеро по кличке Барс была отнюдь не случайностью.
Увидев, как много в мадрине альтамирских коров и телят с клеймом Эль Миедо, выжженным в нарушение закона, Барс решился на крайнее средство. Когда взбунтовавшийся бык повел за собой стадо, Барс слез с лошади как бы для того, чтобы поправить подпругу, и таким образом разомкнул цепь сдерживавших скот вакеро.
Дорого обошлось ему это заступничество за' интересы доньи Барбары. Лавина скота смяла его, и, когда рассеялась поднятая промчавшимися животными пыль, на том месте, где он упал, люди увидели бесформенную кровавую массу, втоптанную в землю.
Тем временем Сантос Лусардо, безотчетно повинуясь инстинкту льянеро, пустил коня во весь опор и присоединился к вакеро, мчавшимся вдогонку скоту.
Кто-то крикнул ему:
– Стадо рассыплется вон там, у леска! Берегитесь первого быка!
Это был спешивший к Сантосу Пахароте.
К нему присоединились Антонио, Кармелито и еще двое вакеро из Эль Миедо. Все они держали в правой руке лассо, приготовившись метнуть его в бунтовщика, растревожившего скот.
Вспомнив об этой предосторожности, Сантос быстро развязал ремешки, которыми свитое в моток лассо прикрепляется к седельной луке, и, держа лассо наготове, направился к лесу.
В эту минуту лавина животных начала растекаться вширь, затем, теснимая всадниками, повернула к пересекавшему саванну протоку, и когда у самой воды замедлила бег, от нее отделился матерый длиннорогий бык, готовый к бою со своими преследователями.
– Э, да это наш старый приятель! – воскликнул Пахароте, узнав быка. – Мы уже года два за ним гоняемся. Ну теперь он от нас не уйдет.
Бык, медово-желтый, с белой отметиной на лбу, постоял минуту, затем, пригнув голову и обводя налившимися кровью глазами окружавших его людей, заметался из стороны в сторону и наконец пустился бежать вдоль леса прямо на Лусардо.
– Бросайте лассо! – крикнул Пахароте.
Кармелито и Антонио, видя, как опасно положение Лусардо. очутившегося между быком и лесом, спешили ему на помощь, на ходу советуя:
– Дальше от леса! Бык прижимает вас к деревьям!
– В сторону, в сторону сворачивайте!
Сантос Лусардо не слышал предостережений, да и не нуждался в них: он еще не совсем забыл свой юношеский опыт. Быстро сманеврировав, он проскочил под носом у быка, избежав почти неминуемого удара, и, повернувшись в седле, бросил лассо через круп коня. Петля ловко и точно легла вокруг рогов, и Пахароте завопил восторженно:
– С полуоборота! Не придерешься!
Сантос дернул поводья, лошадь остановилась как вкопанная, изо всех сил натягивая веревку, чтобы повалить быка. Но бык был слишком силен, и лошадь не могла с ним справиться. Он рванулся, веревка задрожала, как тугая струна, лошадь, хрипя, попятилась, приседая на задние ноги и опрокидываясь; бык бросился на нее. В ту же секунду Антонио, Кармелито и Пахароте разом метнули свои лассо. Еще три петли опоясали бычьи рога, и раздался ликующий возглас:
– Попался!
Лошади напряглись, веревки дернулись, и матерый рогач рухнул на землю, вздымая облако пыли.
Не успел он упасть, как пеоны уже встали над ним.
– Тащи его за хвост, Пахароте, – приказал Антонио. – Я держу голову, а ты, Кармелито, связывай.
– Проденьте в нос веревку и холостите, – добавил Лусардо, припоминая, как поступают в этих случаях вакеро.
Пахароте просунул хвост быка между задними ногами п натянул что есть мочи, Антонио, ухватившись за рога, прижал к земле голову. Все это произошло молниеносно, прежде чем ошеломленное падением животное смогло опомниться и вскочить на ноги. Тут же, не теряя ни секунды, Кармелито проткнул быку носовую перегородку, продел в кровоточащую рану веревку, ловким ударом ножа кастрировал быка и вырезал на его ушах знак Альтамиры.
– Отбегался, голубчик, – добродушно ворчал Кармелито, заканчивая операцию. – Пока привяжем тебя к дереву.
– Этот рогач – прирожденный лусардовец, потому и воевал, что не хотел иного клейма, чем то, которое было у его матери, – пустился в разговоры Пахароте. – Мол, подожду хозяина и сдамся ему в руки. Вот почему нам не удалось заарканить его в прошлую вакерию.
– Зато сейчас здорово получилось, – вставил Кармелито. – Если так бросают лассо те, кто потерял сноровку, что же нам остается?
– Льянеро останется им до пятого колена, – заключил Антонио, довольный ловкостью хозяина.
Донья Барбара, подъезжая, еще издали проговорила с улыбкой, обращаясь к Сантосу:
– Ах вы хитрый льянеро! Так-то вы забыли обычаи своей земли!
H словах доньи Барбары не было никакой задней мысли: она не хотела напоминать Лусардо о его невежливом и оскорбительном жесте или подчеркнуть, что лучше его умеет заарканить и кастрировать быка в открытом поле. Это была искренняя похвала женщины, восхищенной отвагой небезразличного ей мужчины.
– Я не один справился с быком, так что заслуга моя невелика, – возразил Сантос – Вот вы, я слышал, валите не хуже самого отчаянного из ваших вакеро.
Фраза прозвучала грубо, но донья Барбара выслушала ее с улыбкой.
– Я вижу, вам говорили обо мне. И много? Я тоже могла бы рассказать кое-что, чего вы еще не знаете и что не лишено интереса. Но всему свое время, не правда ли?
– Конечно, успеется, – проговорил Сантос, давая понять, как мало удовольствия находит он в этом разговоре.
Донья Барбара, словно не заметив иронии, подумала: «И этот попался».
Но Лусардо, не сказав больше ни слова, пришпорил коня и ускакал догонять пеонов, – те уже успели привязать быка к дереву и отъехали довольно далеко.
Донья Барбара долго стояла, глядя вслед удалявшемуся Лусардо. Второй раз этот обидно равнодушный к ней человек оставлял ее одну, прервав на полуслове. И все же она улыбалась, обольщая себя близкой победой.
«Можешь уходить. Лассо накинуто, и ты тащишь его за собой».
Поодаль, у дерева, опустив голову, глухо ревел бык. Взглянув в ту сторону, донья Барбара помрачнела, и на ее лице появилось другое, жестокое выражение.
V. Странные перемены
Странные перемены в поведении доньи Барбары, начавшиеся с того дня, вызывали язвительные толки среди пеонвв Эль Миедо.
– Э, друг, объясни, что с нашей хозяйкой? Бывало, чуть что не так, она уже кипит, бросается на правого и виноватого, кудахчет, как ченчена. А если в хорошем настроении – придет, споет с нами и на бандуррии [70] поиграет. Теперь же и глаз не кажет. Сидит в комнатах, будто и впрямь барыня. И даже с доном Бальбино – как в песне: «Может, мы встречались, но я вас не припомню».
– А то не знаете? Каков зверь, такова и приманка. Этот, теперешний, не из тех, что ходят стаями и сами прут в западню. Нужно потрудиться, чтобы он схватил наживу.
Но проходили дни, а Лусардо все не появлялся в Эль Миедо.
– Послушай, приятель, а ведь зверь-то не бежит на ловца. Никаких следов вокруг.
– Видно, этот не хмелеет от вина да от бесовской воды, – заметил один из пеонов, намекая на колдовское питье, которое Донья Барбара давала жертвам своей любви, чтобы обольстить их.
Немало разговоров было и о загадочных бдениях в комнате для ворожбы.
– А Компаньон-то! Ни минуты покоя, сердечному. До самого рассвета не дают спуститься в преисподнюю. Того и гляди, застанут петухи в дороге.
– Не иначе, как та сторона ворожит против.
– А может, ее чары уже не действуют: слишком часто пускали их в ход.
– Образуется! – заверил Хуан Примито. – Сеньора оставила ему свои глаза в день родео в Темной Роще, и он, хочешь не хочешь, должен вернуть их ей.
Это было все, что без ущерба для уважения, которое они питали к хозяйке, и верности, с какой служили ей, могло прийти в голову пеонам для объяснения происходящих в ней перемен.
Она и сама не могла бы объяснить, что с ней творится: нахлынувшие чувства были новыми для нее, и она еще не имела над ними власти.
Донья Барбара впервые почувствовала себя женщиной в присутствии мужчины. Хотя она отправилась тогда на родео в Темную Рощу с твердым намерением опутать Сантоса Лусардо гибельной паутиной обольщения и поступить с ним так, как с Лоренсо Баркеро, хотя она была убеждена, что ею руководят лишь алчность и непоколебимая ненависть к мужчине, – в глубине ее души, измученной этой ненавистью, и в плоти, созданной для любви, уже появилась жажда настоящей неудовлетворенной страсти. До сих пор все ее любовники – жертвы ее алчности или орудия ее жестокости – принадлежали ей, как скот, носящий ее клеймо. Теперь же, несмотря на то что Лусардо дважды показал ей свое презрение и не боялся и не желал ее, она почувствовала – с такой же силой, какая толкала ее на уничтожение ненавистного мужского рода, – что хочет сама принадлежать этому человеку, пусть даже так, как принадлежали ему животные, на спинах которых выжжено раскаленным железом тавро Альтамиры.
На первых порах это чувство проявилось в неодолимой тяге к деятельности. Но это было уже не мучительное и мрачное стремление удовлетворить свою склонность к стяжательству, а страстное желание насладиться тем новым, что так внезапно открылось в ее душе с появлением Сантоса Лусардо.
Целыми днями она без цели носилась верхом по саванне, давая выход избытку сил, который порождала возбужденная жаждой любви чувственность сорокалетней женщины, опьяненной солнцем, вольным ветром и степными просторами.
Радость делала ее даже щедрой. Однажды она полными пригоршнями стала раздавать пеонам деньги на развлечения. Они рассматривали монеты, пробовали их на зуб, бросали о камень и никак не могли поверить, что деньги не фальшивые. Как можно не усомниться в щедрости доньи Барбары, зная ее скаредность?
Она задумала устроить настоящее пиршество в честь Сантоса Лусардо, когда тот приедет в Эль Миедо на очередную вакерию. Она хотела вскружить ему голову лестью и почетом и готова была пустить на ветер все свое состояние, лишь бы он и его вакеро остались довольны и раз навсегда кончилась вражда между владельцами и пеонами двух поместий.
Ей не давала покоя мысль стать возлюбленной этого человека. Как же не похож он на тех, кого она знала прежде, на Лоренсо Баркеро с его отталкивающей чувственностью и на прочих грубых скотов – ее любовников. Когда она сравнивала их с Сантосом Лусардо, ей становилось стыдно. Зачем.она позволила себе опуститься до объятий развратных и неотесанных мужланов, когда на свете существуют такие, как Сантос Лусардо! О, этот не потеряет рассудок от одной улыбки!
Как-то ей пришло в голову прибегнуть к ворожбе, попросить послушных ее воле злых духов помочь ей и потребовать от Компаньона, чтобы он привел к ней непокорного мужчину. Но она тут же с отвращением отвергла эту мысль. Женщина, пробудившаяся в ней в то утро, в Темной Роще, была уверена в своей силе.
Но время шло, а Сантос Лусардо не появлялся. Ее вера в свои чары стала понемногу слабеть, хотя она, по-прежнему нарядно одетая и готовая в любую минуту встретить гостя, целыми днями прогуливалась по галерее дома, скрестив руки на груди и задумчиво опустив глаза, или часами простаивала у ограды, глядя вдаль, в сторону Альтамиры. Изредка она выезжала в саванну, но теперь лошадь уже не возвращалась взмыленной, с окровавленными боками, да и сами прогулки превратились в спокойные, задумчивые блуждания.
Иногда, замечтавшись, она видела не саванну и не Альта-миру, а реку и плывущую по ней пирогу; там впервые слова Асдрубала пробудили в ней хорошие чувства, захлестнувшие сейчас ее пресыщенное жестокостью сердце.
* * *
Наконец однажды утром она увидела, как Сантос Лусардо приближается к ее дому.
– Иначе и не могло быть, – сказала она себе.
И в тот момент, когда она произносила эти слова, – слова женщины, исполненной предрассудков, верившей в свою сверхъестественную силу, – глубокая, скрытая сущность ее души снова взяла верх над едва зародившимся стремлением к новой жизни.
Сантос спешился у самого дома, возле дерева, и, держа шляпу в руке, направился к галерее.
В другое время донье Барбаре было бы достаточно одного взгляда, чтобы понять, как мало надежд сулил этот визит: весь вид Сантоса Лусардо говорил о его умении владеть собой. Но сейчас она не замечала ничего и, прислушиваясь лишь к собственным чувствам, с угодливым радушием вышла ему навстречу.
– Хорошее всегда желанно! Счастливы глаза, увидевшие добро! Входите, доктор Лусардо. Садитесь, пожалуйста! Наконец-то вы доставили мне удовольствие видеть вас в моем доме.
– Благодарю вас, сеньора, вы очень любезны, – ответил Сантос насмешливо и не давая ей возможности продолжать свои излияния: – Я приехал с требованием и с просьбой. Первое касается изгороди, я уже писал вам об этом.
– Вы еще не передумали, доктор? А мне казалось, вы убедились, что это невозможно здесь, да и не нужно.
– Что касается возможности, то она зависит от наших средств. Мои сейчас чрезвычайно малы, и я вынужден повременить с полным огораживанием Альтамиры. Что касается необходимости, то на этот счет у каждого из нас свое мнение. Сейчас меня интересует, согласны ли вы взять на себя половину стоимости изгороди, которая разграничила бы наши владения? Прежде чем избрать иной путь, я хотел бы решить этот вопрос…
– Договаривайте же, – подсказала она с улыбкой. – Полюбовно…
Сантос выпрямился, словно услышал оскорбление, и твердо сказал:
– …без большой траты денег, хотя у вас-то нет в них недостатка.
– Деньги не главное, доктор Лусардо. Судя по всему, вы уже слышали, что я очень богата. Хотя, вероятно, слышали и о моей жадности, не так ли? Но если обращать внимание на слухи…
– Сеньора, – торопливо перебил Сантос, – прошу вас говорить только о деле. Меня совсем не интересует, богаты вы или бедны, есть у вас недостатки, которые вам приписывают, или их пет. Я приехал только затем, чтобы задать вам вопрос и услышать ответ.
– Бог мой! Какой вы строгий человек, доктор! – снова воскликнула она восторженно – не с целью польстить ему, а потому, что ей действительно понравилась его властность. – Не даете шагу ступить в сторону.
Видя, что она становится хозяйкой положения, а он – то ли из-за ее цинизма, то ли еще из-за чего-то, в чем несомненно проявлялся ее сильный в твердый характер, – начинает терять позиции, Сантос отказался от излишней резкости и возразил, улыбаясь:
– Это не совсем так, сеньора. Но прошу вас, вернемся к делу.
– Что ж, будь по-вашему. Мне нравится мысль разгородить наши владения. Изгородь раз и навсегда решит неприятный вопрос о границах, который всегда был неясным.
Последние слова она произнесла таким тоном, что ее собеседник снова едва не потерял самообладание.
– Правильно, – согласился он. – Будем полагаться на факт, если уж не на закон.
– В этом вы должны разбираться лучше меня, ведь вы – адвокат.
– Но не любитель судебной волокиты, как вы могли убедиться.
– Да. Я вижу, вы – удивительный человек. Признаюсь, я никогда не сталкивалась с таким интересным человеком. Нет, нет, не беспокойтесь, я больше не отклонюсь от нашей темы, упаси бог! Но, прежде чем ответить, я должна задать вам один вопрос. Скажите, где вы хотите поставить изгородь? Там, где стоит маканильяльский домик?
– Разве вы не знаете, где я начал устанавливать столбы? Или вы хотите сказать, что граница не на месте?
– Да. Не на месте, доктор.
И она внимательно посмотрела ему в глаза.
– Итак, вы не желаете решить этот вопрос… полюбовно, как вы сами выразились?
– К чему эти оговорки? Почему не просто: «полюбовно»? – произнесла она, придав голосу ласковое выражение.
– Сеньора, – возразил Сантос, – вы хорошо знаете, – мы не можем быть друзьями. Я проявил уступчивость и даже приехал сюда, чтобы обсудить этот вопрос. Но не думайте, что я уже все забыл.
Спокойная уверенность, с какой были произнесены эти слова, окончательно покорила донью Барбару. С ее лица исчезла вкрадчивая, нагловато-кокетливая улыбка, и она с уважением посмотрела на человека, отважившегося говорить с ней подобным образом.
– Доктор Лусардо, а если бы я сказала, что изгородь должна пройти гораздо дальше Маканильяля, там, где проходила граница Альтамиры до возникновения этой вражды, не позволяющей вам считать меня своим другом?
Сантос нахмурился, но снова сдержал себя.
– Или вы смеетесь надо мной, или все это мне снится, – произнес он мягко и с расстановкой. – Насколько я понимаю, вы обещаете вернуть мне земли. Но как вы это сделаете, не задевая моего самолюбия?
– Я не смеюсь, и это не сон. Просто вы еще слишком плохо знаете меня, доктор Лусардо. Вы исходите из того, что для вас очевидно и вам дорого обошлось: я незаконно присвоила ваши земли. Но, если хотите знать, доктор Лусардо, вы сами во всем виноваты.
– Возможно. Однако ваше право на эти земли уже вошло в законную силу, так что лучше не касаться этого вопроса.
– Я еще не все сказала. Прошу вас, выслушайте меня! Известно ли вам, что, если бы я раньше встретила в жизни такого человека, как вы, все сложилось бы иначе?
И снова, как тогда, во время родео в Темной Роще, Сантос Лусардо едва не поддался искушению заглянуть в пучину этой души – суровой и дикой, как равнина, где она обитала, но, как эта равнина, таящей, должно быть, убежища ничем не запятнанной, девственной чистоты, – заглянуть в самую глубь, откуда вырвались вдруг эти слова, исповедь и протест одновременно.
Действительно, в словах доньи Барбары звучало искренне возмущение сильного духом человека своей судьбой. В эту минуту она была далека от намерения лгать и не испытывала слезливой сентиментальности. Женщина, жаждавшая настоящей любви, отошла на второй план, и, не щадя себя, она открывала Лусардо свое истинное лицо, свою сущность.
Сантос Лусардо был взволнован. Одна фраза обнажила перед ним человеческую душу.
Но донья Барбара уже продолжала прежним, несколько фривольным тоном:
– Я верну вам эти земли путем фиктивной продажи. Соглашайтесь, и мы немедленно составим купчую. Вернее, вы ее составите. Гербовая бумага и марки у меня есть. Заверим и зарегистрируем, когда вам будет угодно. Принести бумагу?
Лусардо счел этот момент подходящим, чтобы заговорить о другом.
– Подождите минутку. Я благодарен вам за расположение ко мне, тем более что этому предшествовали слова, искренне тронувшие меня. Но я уже сказал, что, направляясь сюда, преследовал две цели. Вместо того чтобы возвращать мне эти земли, – морально я готов считать их возвращенными, – сделайте другое: верните вашей дочери Ла Баркеренью.
Все! С жаждой обновления было покончено. Истинная сущность доньи Барбары восторжествовала. Она резко опустилась в кресло-качалку, из которого уже привстала, и, разглядывая свои ногти, заговорила неприятным, сразу охрипшим голосом:
– Боже! Вспомнить о ней в такой момент! Мне говорили, что Марисела очень хороша. Что она стала совсем другой с тех пор, как живет с вами.
Грубый и оскорбительный намек, крывшийся в двусмысленном слове «живет», заставил Сантоса Лусардо вскочить.
– Живет в моем доме, под моим покровительством, и это очень далеко от того, что вы имеете в виду, – возразил он, дрожа от негодования. – Я должен был приютить ее, потому что у нее нет куска хлеба, в то время как вы очень богаты, как сами только что изволили сказать. Но я ошибся, надеясь найти в вас хоть каплю материнского чувства. Можете считать, что наш разговор не состоялся.
И он вышел, не простившись.
Донья Барбара бросилась к письменному столу, где хранила револьвер, когда не носила его при себе, но кто-то словно удержал ее: «Не убьешь. Ты уже не та».
VI. Брамадорское чудовище
Святой четверг. День воздержания от скоромной пищи, ибо земля – тело господне, распятое на кресте, и тот, кто ест мясо животных, оскверняет и терзает само тело Христово. День, когда работать грешно, – будь то на пастбищах или в корралях, ибо хозяйство от этого может навсегда прийти в упадок. День, когда опорожняют формы в сыроварнях, так как молоко, сбитое в святые дни, не створаживается, а обращается в кровь. День, когда можно лишь ловить водяных черепах, охотиться на кайманов и вырезать пчелиные соты.
Ловля черепах давала льянеро в святой четверг и святую пятницу излюбленную пищу. Охота же на кайманов диктовалась обычаем использовать праздничный отдых для очистки небольших речек и водоемов от населяющих их страшных хищников. Кроме того, кайманьи клыки, добытые в эти дни, считались более действенными амулетами и особенно целебными.
Замаскированная ветками запруда перегораживала речку, оставляя в середине свободный проход или «дверь», рядом с которой по пояс в воде уже стояли наготове «привратники». Выше по течению вооруженные палками загонщики, надрываясь от крика, били по воде, вспугивая и сгоняя к запруде все живое, скрытое в мутных водах реки.
Спрятавшись за ветками, погрузив в воду руки, готовые мгновенно сомкнуться при первом прикосновении к ним добычи, «привратники» выжидали молча, и только по их лицам – судорожному подергиванию или внезапной бледности – можно было догадаться, когда проплывает кайман.
Сантос остановился, чтобы взглянуть на этот небезопасный вид спорта, и буквально через несколько минут увидел, что углубление, специально вырытое в прибрежном песке, почти пустое к моменту его прихода, уже наполнилось выловленными черепахами. Он пошел дальше, туда, где пеоны охотились на кайманов.
Как и все небольшие реки льяносов, эта кишела кайманами, в чьих зубастых пастях только за последние дни погибло несколько коров; поэтому Антонио и проводил здесь традиционную облаву.
Кайманов убивали из ружей или бросали в них гарпуны, но когда Лусардо приблизился, выстрелов уже не было слышно и множество страшных обитателей реки валялись па берегу брюхом вверх.
– Что, кончилось представление? – спросил Антонио. – А то вот доктор хотел выстрелить разок.
Охотники, безмолвно отступившие в глубь берега и внимательно наблюдавшие за водой, знаком показали ему, что надо молчать. Антонио посмотрел в том направлении, куда были обращены их пристальные взгляды, и сказал Сантосу:
– Видите две тапары [71] – вон, на середине реки? Под ними сидят два человека. Как только кайман всплывет, они тут же ударят его под водой ножом в брюхо. Настоящая охота, доктор! Такое дело требует храбрости, и сейчас на реке не иначе как Пахароте и Мария Ньевес.
– Они и есть, – подтвердил Кармелито. – Поджидают самого Брамадорского Одноглазого: решил наведаться в наши края.
Речь шла о каймане, которого Лусардо пытался убить с барки по пути в имение. Гроза араукских переправ, кайман этот сгубил немало людей и скота. По словам местных жителей, его возраст исчислялся несколькими веками, и так как пули, отскакивавшие рикошетом от его крепкой, словно бронированной стены, не причиняли ему вреда, то ходило поверье, будто он заколдован. Обычно пристанищем ему служило устье Брамадора, расположенное на территории Эль Миедо, однако его господство простиралось на всю Арауку и ее притоки – сюда он совершал свои дальние набеги. Возвращаясь с набитым брюхом, он разваливался в сладкой дреме на берегу Брамадора, греясь па солнышке и переваривая сытный обед. Здесь он был в безопасности: донья Барбара запрещала трогать каймана, веря в приписываемую ему сверхъестественную силу, тем более что его излюбленной добычей по пути был альтамирский скот.
– Разве можно так рисковать жизнью, – укоризненно заметил Сантос, обращаясь к Кармелито. – Дайте им сигнал, чтобы выходили из воды.
– Сейчас это бесполезно, – отвечал Антонио. – Дырки в тапарах, через которые они могли бы увидеть сигнал, – с той стороны. Да и поздно. Им теперь и шелохнуться нельзя. Кайман – рядом, видите – рябь пошла.
Действительно, в нескольких шагах от тапар водяная поверхность подернулась легкой рябью.
– Ш-ш-ш! – зашикали пеоны, разом пригибаясь, чтобы кайман их не заметил.
Минута тишины и томительного ожидания показалась людям вечностью.
Величаво, как и подобает старому кровожадному хищнику, кайман поднял над водой свою страшную голову и огромную, одетую в крепкую броню спину.
Тапары, как бы относимые легким течением, подались к противоположному берегу, и у зрителей вырвался вздох облегчения.
– Теперь они со стороны его слепого глаза, – прошептал Антонио.
Тапары продолжали скользить, но уже по направлению к кайману, и хотя он их не видел, так как совсем поднялся над водой и здоровым глазом внимательно осматривал берег, опасность все же не миновала, поскольку двое смельчаков находились от чудовища на расстоянии одного его броска, и малейшая неосторожность могла стоить им жизни.
Так и есть! Чудовище вдруг повернуло голову и замерло, рассматривая плывущие тапары. Три винтовочных дула уставились на него с берега, подвергая риску жизнь находивших» я рядом с хищником людей. Но в тот момент, когда кайман ужо собирался снова погрузиться в воду, тапары резко качнулись, и все поняли, что Пахароте и Мария Ньевее отбросили их, решив идти напрямик, – только стремительное нападение могло их спасти.
Вскипели тинистые воды, забилось в судорогах гигантское тело хищника, взметнулось несколько раз в воздух, с шумом падая в воду, и наконец перевернулось и затихло, выставив огромное белое брюхо, распоротое и окровавленное. Пахароте и Мария Ньевее вынырнули с криком:
– С нами бог!
Единодушный ликующий вопль раздался с берега:
– Конец Брамадорскому чудовищу!
– Так кончатся и ведьмины штучки в Эль Миедо! Теперь у нас тоже сила!
VII. Жгучий мед
Альгарробо, растущий у переправы, звенит от пчелиного гула подобно мелодичной арфе.
Внуки Мелесио, взобравшись на ветви, к пчелиным гнездам, отгоняют пчел едким дымом пропитанных салом горящих тряпок и передают янтарные соты в руки сестер, столпившихся под деревом.
Стоит разъяренной пчеле запутаться в волосах одной из девушек, как все остальные с пронзительным визгом бросаются врассыпную, но тут же возвращаются, звонко хохоча и споря из-за жгуче-сладкого лакомства.
– Хватит с тебя. Теперь мне.
– Нет, мне! Мне!
Их семеро. Хеновена, старшая, осталась в низком канее поговорить с Мариселой или, вернее, послушать, облокотившись на стол и подперев лицо ладонями, что та рассказывает.
– Встану ранехонько и первым делом – купаться. Вода холодная-холодная, просто прелесть. Послушала бы ты, какой тут гвалт начинается! Вода журчит, я пою, а петухи, куры, утки и даже гуачараки [72] кричат на разные лады… Потом иду в кухню узнать, готов ли кофе, и, как только Сантос выходит из комнаты, подаю ему чашку самого крепкого, горького кофе – такой ему нравится. После – за уборку. Орудую так, что руки горят… Ну, конечно, если надо что починить – чиню, а потом принимаюсь за уроки. А там, не успеешь оглянуться, он из саванны приехал, и я опять на кухне: надо готовить обед, потому что кухаркину стряпню он терпеть не может и ест только то, что приготовлю я. Он прямо помешан па чистоте. Целый божий день я бью мух и гоняю кур от порога. Я уже приучила кур нестись в лукошках. Из саванны Сантос всегда привозит цветы. Но все вазы и так полны цветов: я собираю их возле дома. Я было начала подвешивать их к потолку, но он как увидел эти гирлянды, покатился со смеху. Я рассердилась, а потом поняла – он прав… Но это все чепуха! Вчера, знаешь, что было? Ко мне заявились индейцы! Сижу дома одна, – он с отцом и пеонами был в отлучке, а служанки ушли стирать на речку, – и вдруг слышу: «Кума, придержи собак». Выглянула в столовую, а там человек двадцать яруро; стоят себе, будто их и впрямь в гости звали, луки и стрелы в уголок поставили и уже собираются идти дальше, в комнаты…
– И ты не испугалась? – спрашивает Хеновева.
– Испугалась? Я вышла и накричала на них: «Вон отсюда, бесстыжие! Вам кто разрешил войти? Вот я на вас собак спущу». Бедненькие! Это были смирные индейцы, они ходили по саванне, искали, где бы подработать, и зашли к нам попросить соли и папелона [73]. Ты ведь знаешь, для них нет дороже подарка, чем кусок папелона. Но беда, если одному дашь больше, чем другому. Уж коли делить, то всем поровну… Но я притворилась рассерженной: «Свиньи! Нахалы! Наследили как!… Ну, погодите, тут где-то неподалеку куибы ходят…» Испугались мои яруро [74], будто при них дьявола помянули, выпучили глаза и спрашивают: «Кума, ты видела куибов?»
Погоди, зачем я это тебе рассказываю? Ах да! Если бы ты видела, как обеспокоился Сантос, когда узнал, что индейцы застали меня одну в доме! Даже вечером, когда мы занимались, все о чем-то думал.
Хеновева молча смотрит на Мариселу. Та смущенно смеется:
– Нет, это не то, что ты думаешь. Совсем не то. Ну, что ты на меня так уставилась?
– Красивая ты. Да тебя этим не удивишь. Наверное, уже привыкла, все так говорят.
– Будет тебе!
– Так и есть. Сегодня небось уже преподнесли цветок.
– Разве что ты сейчас. А он лишь твердит, что я очень сообразительная. Все уши прожужжал. Прямо хоть бросай учение, может, тогда переменит тему… Да что ты все смотришь?
– Тебе очень к лицу эта блузка.
– Твоими стараниями. Думаешь, я не догадываюсь, что у тебя на уме?
Марисела начинает рассказывать о рисунках Сантоса, и обе долго смеются над тем, какой воротник пририсовал он на шее кукле. Хеновева опускает взгляд, барабанит пальцами по столу и, помолчав, говорит:
– И все же какая ты счастливая!
– Ха! – произносит Марисела. – Но ты смотри, поосторожнее!
– Чего мне остерегаться?
– Ты знаешь, что я хочу сказать.
– А что я знаю?
– Не прикидывайся. Ты тоже влюблена в него.
– В доктора? Такая замарашка, как я? Что и говорить, он очень симпатичный, но… мед – лакомство не для ослов.
– Правда, он очень симпатичный? – переспрашивает Марисела; ей приятно произносить эти слова.
Но невольно она произносит их таким тоном, каким говорят о несбыточном счастье, и, слушая собственный голос, понимает, что напрасно обольщает себя надеждами. Ведь в отношении Сантоса к ней есть все, кроме любви: строгость отца или учителя, когда он дает ей советы пли журит ее, дружелюбие старшего брата, когда шутит. И если иногда, заметив, как она молча задерживает на нем взгляд, он тоже молчит и смотрит ей в глаза, то на его лице появляется такая холодная улыбка, что сладкая тревога любви сразу уступает место стыду. К тому же последние дни Сантос только и говорит, что о своих каракасских приятельницах, и совсем не для того, чтобы выставить их в качестве примера, просто ему нравится вспоминать их, особенно одну, Луисану Лухан: ее имя он всегда произносит с особым значением.
– Я, как и ты, Хеновева, могу сказать: мед – лакомство не для ослов.
Теперь обе девушки постукивают пальцами по столу. А там, на дереве, потревоженные пчелы снова принимаются за свои соты, к жгучей сладости которых уже не тянутся лакомки.
Марисела, стараясь скрыть подступившие слезы, делает вид, -будто откашливается.
– Ты что? – спрашивает Хеновева.
– Горло горит… Меду наелась…
– Он такой, этот дикий мед. Сладкий, но жжет, как огонь.
VIII. Ростки на пожарище
В глубине немых просторов, возвещая приближение зимы, прогремели первые раскаты грома. Кучевые облака потянулись к западу, к горному хребту: там зарождаются дожди, которые опускаются потом в равнину. По ночам над горизонтом ружейными выстрелами вспыхивали зарницы. Лето прощалось звоном цикад в высохшем чапаррале. Бескрайние пастбища пожелтели, раскаленная солнцем земля покрылась зияющими, словно раскрытые пасти, трещинами. Воздух, насыщенный дымом степных пожарищ, был удушающе неподвижен, и только временами откуда-то налетали порывы жаркого ветра, похожие на частое дыхание тяжелобольного.
В тот день безветренный зной, казалось, достиг апогея. Отраженные солнечные лучи наполняли саванну миражами, и только струи разреженного воздуха нарушали гнетущую неподвижность пустыни. Но вот внезапно, под ударом налетевшего ураганного шквала, трава пригнулась, и началось нечто невообразимое. Стаи болотных птиц, неистово крича, потянулись в подветренную сторону, туда же устремились табуны лошадей и рогатый скот: одни мчались в коррали, другие – в открытую степь.
Сантос Лусардо собрался было отдохнуть после обеда в тени галереи, но, заметив необычное передвижение животных, удивленно спросил:
– Почему скот идет в коррали в этот час?
Кармелито – он уже два раза пристально вглядывался в саванну, словно ожидая чего-то, – пояснил:
– Чует пожар. Вон за той рощей, видите, огонь. С этой стороны тоже виден дым. От Маканильяля до нас все охвачено пожаром.
Слишком примитивны представления венесуэльского крестьянина об агротехнике, слишком малочисленно население в льяносах, чтобы обработать бескрайние земли, требующие для своего процветания поистине титанических усилий. И льянеро полагается на огонь, – там, где подпалишь траву, она с первыми же дождями буйно возродится, очистившись от губительных для скота личинок и клещей. Поэтому обычай поджигать встретившееся на пути сухотравье, будь оно даже на чужой земле, жители этих мест воспринимают как закон, как долг солидарности.
Но Сантос не разрешил применять в Альтамире выжигание, считая этот способ вредным, и, несмотря на протест Антонио Сандоваля, решил испробовать новый метод: перегнать стада на чистые от паразитов пастбища и подождать, пока трава сама взойдет после дождей, а затем сравнить результаты. Он искал возможности введения в своем хозяйстве какой-нибудь современной, разумной системы землепользования.
Невыжженное сухотравье Альтамиры оказалось отличной пищей для огня; вскоре красная полоса побежала по горизонту, и пламя мгновенно охватило огромное пространство. Разбросанные по степи чапаррали отчаянно сопротивлялись огню, но разбушевавшееся пламя, клубясь и яростно свистя, обрушивалось на них, выбрасывая облака черного дыма; трещали вспыхнувшие лианы, и когда очередной очаг сопротивления исчезал, победоносный огонь вновь смыкал ряды и продолжал стремительное наступление, грозя разрушить постройки.
Строениям не угрожала опасность: песчаные холмы и стойбища с вытоптанной травой вставали естественной преградой на пути огня, однако от жары и дыма нечем было дышать.
– Похоже, что подожгли умышленно, – заметил Сантос.
– Да, сеньор, – пробормотал Кармелито, – сдается мне, огонь неспроста появился здесь.
Кроме Кармелито, никого из пеонов не было дома. Все они, в том числе и Антонио Сандоваль, после завтрака вновь отправились охотиться на кайманов. Оставшись один, Кармелито, словно часовой, ходил вокруг дома: накануне один крестьянин сообщил ему, будто слышал в лавке Эль Миедо, что Мондрагоны затевают назавтра какие-то козни против Альтамиры. Кармелито не сказал никому ни слова, решив – без лишнего, впрочем, хвастовства, – что сам без чьей-либо помощи сможет доказать свою преданность Сантосу.
«Сколько бы их ни пришло, – мысленно сказал он тогда, – мы вдвоем, доктор с винтовкой, а я с обрезом, не дадим им даже приблизиться».
Сейчас он понял: огонь, вот что должно было прийти из Эль Миедо, и подумал: «Тем лучше. Огню преградят путь плешины».
И плешины действительно остановили пожар. Когда огонь, усмиренный холмами, без поддержки унявшегося к вечеру ветра, наконец стих, обугленная саванна, распростертая под темным небом до самого горизонта и освещенная цепочкой угасающих факелов, там, в стороне Маканильяля, где догорали столбы для будущей изгороди, представляла собой мрачную картину. Так ответили равнина и вольный ветер на цивилизаторское новшество. Все было уничтожено, теперь равнина отдыхала, будто наевшийся до отвала великан, и лишь изредка фыркала порывами ветра, поднимавшими вихри пепла.
Но еще несколько дней то тут, то там вспыхивали пожары. Стада диких коров, выгнанных огнем из своих убежищ в кустарниках, рассеялись по саванне и на каждом шагу угрожали нападением пастухам, которые спешно собирали скот, чтобы перегнать его на недосягаемые для огня пастбища. Встречались целые табуны замученных беспрерывным бегством диких лошадей, а домашний скот, еще не смешавшийся с диким, возвращался вечером в коррали ослабевшим и голодным. Уцелели от огня лишь участки вдоль речек, избороздивших земли Альтамиры, но было очень трудно заставить укрыться на них скот, не успевший разбрестись по соседским поместьям.
– Это все донья Барбара, – убежденно заявили альтамирские пеоны. – У нас здесь никогда не бывало такого огня.
Пахароте предложил:
– Ваше разрешение, доктор Лусардо, и коробок спичек – вот все, что нужно мне и моему дружку Марии Ньевесу, чтобы подпалить Эль Миедо с четырех сторон.
Но противник насилия возразил и на этот раз:
– Нет, Пахароте. Мы постараемся найти виновных и, если есть такие, передадим их властям. Закон накажет их.
– Если есть, говоришь? – промолвил Лоренсо Баркеро, выходя из своей задумчивости. – Неужели ты еще сомневаешься, что это – дело рук твоего врага? Разве не со стороны Эль Миедо пришел огонь?
– Да. Но для обвинения нужны улики, а у меня пока одни Догадки.
– Обвинение! Да зачем тебе обращаться к властям? Разве ты не Лусардо? Поступай, как всегда поступали все Лусардо, – Убей врага. Смелость и оружие – вот закон этой земли, и с помощью этого закона ты должен заставить уважать себя. Эта Женщина объявила тебе войну – убей ее. Что тебе мешает?
Это был взрыв. Долголетняя злоба, погребенная в глубине униженной души, вдруг вырвалась наружу – грубо, по-звериному, и все же это было благородней, достойнее мужчины, чем полная опустошенность, которая привела его к пьянству. Это здоровое чувство протеста появилось у Лоренсо Баркеро с первых же дней его пребывания в Альтамире. Однако он не решался вспоминать вслух донью Барбару. Обычно он говорил лишь о своих студенческих годах; и в том, с какой скрупулезностью он перечислял имена, описывал внешность своих друзей и мельчайшие детали прошлых событий, угадывался определенный умысел. Иногда он в разговоре нечаянно касался запретной темы, но вовремя обрывал фразу и, чтобы Сантос ни о чем не догадался, начинал нести околесицу и сбивался, желая создать впечатление, будто у него путаются мысли.
Сейчас он впервые заговорил о женщине, ставшей причиной его гибели, и Сантос увидел в его глазах лютую ненависть.
– Будет, Лоренсо, – проговорил он и тут же перевел разговор на другую тему. – Правда, огонь шел со стороны Эль Миедо, но я и сам виноват во многом. Может, действительно надо было понемногу выжигать сухотравье, а не оставлять его повсюду, тогда не вспыхнула бы разом вся саванна. Дорого обошлось мне новшество. Сама равнина вступилась за вековые обычаи льянеро.
Но Лоренсо Баркеро, почувствовав прилив ненависти, уже закусил удила. Сейчас эта ненависть была нужна ему, как глоток пина в те минуты, когда отказывала воля, а разум мерцал, порождая безумные тени-мысли. Вот почему Сантосу было так трудно отвлечь его от мысли об убийстве.
– Брось! Все это пустые слова. Есть два выхода: либо убить, либо покориться. Ты сильный и смелый, тебя будут бояться. Убей ее – и станешь касиком Арауки. Лусардо всегда были касиками. Хочешь ты этого или не хочешь, другого пути нет. На этой земле уважают только тех, кто убивает. Так не гнушайся кровавой славы убийцы.
Между тем и в Эль Миедо от старых корней пошли новые побеги. После неудачной попытки во время встречи с Лусардо изменить свою жизнь донья Барбара пребывала в мрачном настроении, строила планы мести и ночи напролет проводила в комнате для ворожбы. Но Компаньон оставался глух к ее заклинаниям, и она стала настолько раздражительной, что никто не осмеливался приблизиться к ней.
Истолковав ее раздражительность как признак объявленной Сантосу Лусардо войны, Бальбино Пайба разработал план поджога Альтамиры, желая предвосхитить, как он полагал, намерение своей любовницы и тем самым вернуть ее расположение. Выполнение этого плана он поручил двум оставшимся в лживых Мондрагонам. Они по-прежнему обитали в маканпльяльском домике и были единственными в Эль Миедо, кто еще повиновался его приказаниям. Однако, памятуя сказанную доньей Барбарой фразу: «Плохо придется тому, кто посмеет поднять руку на Сантоса Лусардо», – Бальбино Пайба держал свой замысел в секрете, и донья Барбара восприняла опустошившие Альтамиру пожары как проявление помогавших ей сверхъестественных сил: ведь уничтожение изгороди, с помощью которой Лусардо думал положить конец ее бесчинствам, полностью совпадало с ее желанием. Поэтому она успокоилась, уже не сомневаясь, что настанет час, когда рухнут и другие преграды, отделявшие ее от желанного мужчины, и он сам придет к ней.
В самом деле, казалось, над Альтамирой нависло проклятье. Днем приходилось с большим трудом приучать к новым, еще не пересохшим водопоям страдающий от жажды скот, подвергая свою жизнь опасности среди рассеявшихся по саванне диких коров, ночью – защищаться от обезумевших лисиц, которые стаями носились по саванне, забегая в дома, и змей, спасавшихся от пожара поближе к жилью человека. Мало того. Стоило Сантосу переступить порог дома, как он наталкивался на неприятное зрелище: Лоренсо Баркеро, дрожа от бессильной злобы, настойчиво требовал от Сантоса встать на путь мести и расправиться с доньей Барбарой.
В довершение всего – Марисела. Разочаровавшись в любви, созданной ее воображением, она превратилась в несносное создание. В ее речи снова появились вульгарные восклицания и искаженные слова, от которых он с таким трудом отучал ее. Едва она открывала рот, чтобы ответить на его вопрос, как тут же у нее вырывался поток резкостей. Она все делала наперекор ему и постоянно пребывала в дурном настроении. На любое его замечание она огрызалась:
– Тогда какого черта вы меня держите тут?
Вереницы туч, одна темнее другой, плыли и плыли по небу. Ночами все чаще вспыхивали над горизонтом зарницы, и на рассвете не умолкало пение птиц каррао, вестников наступающего сезона дождей.
Как-то Антонио, знаток всех примет, сказал:
– Над горами уже пошел дождь. Скоро сюда придет, а там и баринес задует.
И действительно, на следующий день после удушающего затишья подул резкий ветер, обычно спускающийся с верхних льяносов, – верный признак начала дождей. Молния сверкнула совсем рядом, со стороны Нижнего Апуре прогремел гром, и вскоре на горизонте показались мазки далекий дождей; они плыли над саванной в направлении Кунавиче, туда, где проливались мощными грозовыми ливнями. Время от времени все небо заволакивали свинцовые тучи, ураганный ветер прижимал их к земле, раскатисто, оглушительно грохотал гром, вспыхивали ветвистые, как дерево, молнии, и мгновение спустя на саванну уже обрушивались потоки воды.
И вот однажды саванна проснулась вся в молодой зелени.)
– Нет худа без добра, – сказал Антонио. – Пожары обновили Альтамиру. Теперь трава пойдет. Ведь что ни говори, а для травы всего лучше, когда ее выжгут. К началу вакерии тут будет полным-полно скота: наш вернется на свои пастбища, а чужой прибьется – примем взамен погибшего от пожара.
Постепенно все вошло в обычную колею. Стада диких коров вернулись в привычные укрытия, домашний скот спокойно пасся на старых выгонах, табуны коней, как и раньше, резвились в саванне.
Под навесом канея в ночные часы снова забренчали куатро в руках пеонов. Марисела вспомнила хорошие манеры и стала учить уроки, сидя в столовой под лампой.
Все это было подобно молодой поросли на пожарище.
IX. Вакерия
Пришла пора приступать ко всеобщей зимней вакерии. Из-за отсутствия разграничительных изгородей между соседствующими поместьями «обработка» скота сообща один-два раза в год стала в льяносах законом. Вакерия проводится с целью собрать рассеявшиеся по пастбищам стада и провести клеймение молодняка. Сбор и клеймение происходят поочередно на территории разных поместий под руководством начальника вакерии, избираемого среди вакеро, участвующих в этой работе. Вакерия длится несколько дней и представляет собой настоящий ковбойский турнир. Каждое поместье старается послать на это ристалище своих самых ловких пеонов, а они, в свою очередь, берут самых вымуштрованных коней и самую красивую сбрую и прилагают все усилия, чтобы показать себя настоящими кентаврами.
С первыми петухами началась в Альтамире суета приготовлений. В хозяйстве насчитывалось более тридцати пеонов, да наняли еще несколько пастухов с ферм Хоберо Пандо и Аве Мария.
Коней седлали торопливо, – необходимо было застать скот на месте ночевки до того, как он разбредется по саванне. Пеоны то и дело покрикивали, разыскивая запропастившееся снаряжение.
– Где мой бич? Эй, кто взял, он приметный: на рукоятке зарубка. Не вздумайте укорачивать, все равно узнаю.
– Как там кофе, готов? – кричал Пахароте. – Вон уже солнце всходит, а мы все толчемся тут.
И, затягивая подпругу, обращался к своему коню:
– Ну, Гнедко, как ты мне сегодня послужишь? Лассо у меня крепкое, но я не стал его вощить: пусть нос старого рогача, которого мы с тобой в первом же заезде перевернем вверх копытами, останется нежным.
– Поторапливайтесь, ребята, – подгонял Антонио. – У кого конь с изъяном, отправляйтесь, не мешкайте, – времени в обрез.
– Черпните чашечку, сеньора Касильда, – говорили пеоны, собираясь в кухне.
Весело потрескивали смолистые поленья в почерневшем каменном очаге под котлом. -В котле приятно клокотал ароматный отвар. В руках Касильды не отдыхала тыквенная посудина, которой она то и дело зачерпывала кофе, чтобы еще раз пропустить через матерчатый фильтр, подвешенный на проволоке к потолку; другие женщины ополаскивали чашки, наливали кофе и подавали нетерпеливо поджидавшим пеонам. Грубоватые, соленые шутки пеонов, смех и ответные восклицания женщин – все это в течение нескольких минут наполняло кухню весельем и шумом.
Людям предстояло, выпив кофе, до самого ужина не брать в рот ни маковой росинки, если не считать глотка мутной воды из рога да горького сока жевательного табака. Отряд вакеро во главе с Сантосом Лусардо двинулся в путь. Радостные, возбужденные предстоящим увлекательным делом, пеоны перебрасывались шутками и лукавыми намеками; многие вспоминали свои промахи в предыдущих вакериях, когда оказывались между рогами быка или под копытами лошади; подзадоривали друг Друга, хвастаясь ловкостью и геройством, которые каждый намеревался проявить и на сей раз.
– Меня никому не переплюнуть, – говорил Пахароте. – Я побился об заклад, что один повалю самое малое двадцать быков. Кто сомневается, пусть потом пересчитает.
* * *
Битва была трудной и длилась до полудня. Руки, бросавшие лассо, не знали ни минуты покоя, многие лошади погибли, а те, что остались в живых, едва стояли на ногах. Но скот был собран в родео и вскоре притих, так как уставшие от бега коровы тоже падали с ног. Крепились только люди. Они легко держались в седле, казалось, не чувствовали голода и жажды, и хоть охрипли от крика, все же весело напевали мелодии, которыми принято успокаивать скот.
Около трех часов пополудни Антонио отдал приказ начать разделение стад. Марии Ньевее, протискиваясь между бычками, громко подзывал прирученных, привычных к такой операции. Услышав голос своего пастуха, бычки вышли из стада и остановились в том месте, где первой должна была формироваться альтамирская мадрина.
Теперь от людей требовались новые силы, чтобы в перерывах между выходами мадрин тащить быков за хвост и валить наземь. Это давало возможность еще раз блеснуть профессиональной ловкостью.
Когда отделили мадрины Эль Миедо и Хоберо Пандо, осталось еще несколько бычков и отелившихся коров, помеченных клеймом фермы Амаренья, расположенной далеко от Альтамиры и потому не принимавшей участия в вакерии. Бальбино Пайба начал отгонять их в свою сторону.
Сантос Лусардо наблюдал за ним, ни слова не говоря, но всякий раз, когда мимо проходил бычок, принадлежавший Амаренье, бросал взгляд на его клеймо и тут же переводил взгляд на тавро, отчетливо проступавшее на крупе лошади Бальбино Пайбы.
– Что это доктор высматривает? – не выдержал наконец Пайба.
– Лошадке, видно, судьба бегать с вашим тавром, но как будто оно другое, чем у этих коров и бычков.
Сантосу почудилось, что слова эти произнес не он, а Антонио пли кто-нибудь другой из льянеро, готовых в любой момент обвинить врага, основываясь только на подозрении.
Бальбино пришлось придумать объяснение:
– Я уполномочен забрать скот Амареньи.
И тогда в Сантосе заговорил человек, привыкший уважать закон.
– Покажите мне ваши полномочия. Пока не докажете, что действуете по праву, вам не удастся увести чужой скот.
– Вы что, собираетесь оставить этих коров себе?
– Я не обязан давать объяснения такому наглецу, как вы.
Но на сей раз я сделаю снисхождение. Этот скот прибился к нашему, бродя по саванне, и таким же образом он вернется обратно в Амаренью, если оттуда не приедут за ним.
– Черт возьми! – воскликнул Пайба. – Уж не хотите ли вы изменить обычаи льяносов?
– Именно к этому я и стремлюсь: покончить с дурными обычаями.
Бальбино Пайбе не оставалось ничего другого, как отступить. Сантос Лусардо, положивший конец его жульническим махинациям с альтамирским скотом, и на этот раз не позволил увести чужих животных. Правда, их было не много, однако Бальбино мог бы выручить довольно круглую сумму, вытравив предварительно старое клеймо, – этим искусством он владел в совершенстве.
* * *
Мадрина вступала в прогон, и это был самый напряженный момент. Рассвирепевший скот, подгоняемый лошадьми, казалось разделявшими с всадниками чувство власти над ним, кружил между двумя изгородями, сужавшимися к входу в главный корраль наподобие воронки. В воздухе стояла туча пыли. Перекрывая треск сталкивающихся рогов, мычание телят, рев быков и топот коней, раздавались громкие крики вакеро:
– Аака! Загоняй, загоняй!
Всадники теснили скот крупами коней; подталкивая упиравшихся животных к корралю и не позволяя им повернуть вспять, они помогали вращению мадрины, выкрикивая в лад удару бича:
– Хильоо!
Но вот весь скот в корралях, задвинуты засовы ворот, сторожевые затянули свои песенки, а остальные пеоны отправились домой расседлывать и мыть лошадей.
– Молодчина! – сказал Пахароте, похлопывая своего коня по холке. – Ни одного быка не пропустил. А завистники из Эль Миедо еще обозвали тебя клячей. Шаль, не разглядел я, кто это сказал, а то бы вздул от твоего имени.
* * *
Вакеро прибывали шумными группами. Стоило им заговорить о чем-нибудь, как они тут же переходили на пение: на любой случай жизни у льянеро есть куплет, в котором мысль выражена наилучшим образом. Жизнь здесь проста и течет без перемен, а люди наделены поэтическим воображением.
Выкупав лошадей и пустив их на свежие выгоны, вакеро собирались во дворе, где уже был разложен костер и на вертелах жарилась аппетитная телятина. В кухне нашлось немного вымоченного в сыворотке перца, бананов и вареной юки. Этими приправами и мясом вакеро, стоя или сидя на корточках вокруг костра, наполняли свои голодные желудки.
За едой вспоминали дневные происшествия, хвастались и поддразнивали друг друга, перебрасывались грубоватыми шутками, говорили о тяжелой жизни вакеро и погонщиков – людей сурового труда, привыкших к долгим переходам, которые скрашивает лишь песня.
И пока там у корралей, сторожевые сменяют друг друга, не переставая петь и насвистывать, – скот, чувствуя рядом вольную саванну, еще неспокоен и может внезапным напором свалить ограду, – здесь, под навесами канеев, тоже происходит чередование: куатро сменяют мараки, корридо [75] следует за десимой [76]; рождается песня.
Импровизировали главным образом Пахароте и Мария Ньевее, первый с мараками, второй – с куатро в руках.
Иисус Христос сошел на землю На вороном коне верхом. Он долго по полю гонялся За неклейменым рогачом. Иисус Христос сошел на землю. – Была зима, дождь поливал. Ему б мясца с душком отведать, Тогда бы он не то сказал!Они обменивались быстрыми репликами-куплетами, и в каждом стихе звучали льяносы, бесхитростная и веселая муза людей природы; лирика переплеталась в этих куплетах с шутками, юмор с грустью. Долго состязались певцы – так долго, как только могли выдержать струны куатро и твердая скорлупа марак. Если же истощалась поэтическая изобретательность или вовремя не приходила удачная мысль, они вспоминали куплеты арауканца Флорентино. Этот великий певец льяносов говорил только стихами. Даже сам дьявол, представший перед ним как-то ночью в образе христианина с предложением потягаться в импровизации, не смог его одолеть: Флорентино, голос у которого почти пропал, но хитрости осталось непочатый край, зная, что вот-вот закричат петухи, спел дьяволу куплет о святой троице, и нечистому ничего не оставалось, как улизнуть в преисподнюю в христианской одежде и с мараками в руках. А побасенки Пахароте!
– Плывем мы как-то ночью по Мете, и чудится мне, будто что-то светится на берегу. Вгляделись – и впрямь, огни на холме. Ну, думаем, поселок. Не удастся ли раздобыть провизии? Запасы-то у нас кончились, животы так и подводит. Причаливаем и видим: на берегу – дюна, а свет… что бы вы думали? Клубок из доброй тысячи змей. Святая дева Мария! Копошатся на песке, и от трения светятся. Так бывает, когда спичку трешь пальцами.
– Ну уж, хватил, приятель! – замечает Мария Ньевее.
– Черт подери! Да ты-то что в этом понимаешь, индеец? Поплавал бы по рекам, не такое увидел бы. А что особенного? Вот когда я ловил черепах на Ориноко… да я уже об этом рассказывал…
– О чем, о чем? – спрашивает один из новых пеонов.
– Ба! Да о том, что каждый год в один и тот же день, – сейчас уж не помню какой, – ровно в полночь появляется пирога, а в ней – старичок, один-одинешенек, и никто не ведает, кто он и откуда. Некоторые говорят, будто это сам Иисус Христос, но кто его знает. Факт, что причаливает он всегда к одному и тому же месту и бросает клич, такой громкий, что слышат его все черепахи в Ориноко, – все, сколько их есть от верховьев до устья. А они ждут этого призыва, чтобы выйти на песок откладывать яйца. И когда они выползают, все разом, раздается страшный треск панцирей. По этому треску, как по сигналу, на берег бегут люди ловить черепах – в это время черепахи смирнехоньки.
И, не дожидаясь, пока доверчивое внимание слушателей сменится взрывом хохота, Пахароте продолжает:
– А Эльдорадо, которое видели еще испанцы! Я тоже видел. Это – сияние в той стороне, где устье Меты. Иногда ночью его можно разглядеть и отсюда.
– Особенно когда начинаются пожары в степи.
– Э, нет, друг Антонио. Уверяю вас, это – Эльдорадо, про него и в книжках пишут – вы сами мне читали. Оно встает над Метой, огромное и яркое, как золотой город.
– Повидал на своем веку этот Пахароте! – вздыхает другой пеон, и все дружно смеются.
– Расскажи, как ты спасся от расстрела, – просит Мария Ньевее.
– Да, вот это история так история! – восклицают те, кто уже знает, о чем пойдет речь. – Давай, Пахароте, тут многие не слышали.
– Да-а! Было такое дело. Как-то раз попали мы в руки правительственных войск. Много мы причинили им хлопот, и, надо сказать, Пахароте особенно отличился, а потому пришили мне еще и чужие грехи и повели на расстрел. Случилось это неподалеку от устья Апуре, а дело было в половодье, – кругом вода. Люди, что конвоировали меня, подъехали к берегу напоить коней, а так как мы все были в грязи по уши, то капитану отряда вздумалось выкупаться, – конечно, у самого берега, воды-то он боялся. Посмотрел я на него, и тут меня осенило. «Ну и капитан! – проговорил я так, чтобы он слышал меня. – Сразу видно, отчаянная голова. Я, хоть убей, не стал бы купаться тут, рядом с кайманами». Капитан услышал меня, – так всегда бывает: стоит человеку сделать первый шаг, чтобы выйти из затруднения, как бог тут же берет на себя все остальное, – и я сразу понял: клюнуло! «А ты что же, не льянеро?» – спрашивает он. «Льянеро, мой капитан, – отвечаю я смирнехонько. – Только я на коне льянеро, а не в воде. В воде я пропаду, как пить дать пропаду». Капитан поверил, – на то была божья воля, – и чтобы позабавиться или, может, чтоб избежать неприятной картины расстрела, приказал развязать меня и бросить в реку. «Ступай, приятель, помой лапы, а то завтра наследишь на небе, когда явишься к святому Петру». Солдаты стали смеяться, а я сказал себе: «Ты спасен, Пахароте!» И продолжал разыгрывать свою роль: «Нет, капитан! Смилуйтесь! Пусть лучше меня расстреляют, раз уж такая моя доля, чем попасть в брюхо кайману». Но он крикнул солдатам: «В воду этого труса!» И меня столкнули в реку. Это случилось на том берегу Апуре. Я нырнул головой вниз…
Пахароте прерывает рассказ, и один из слушателей нетерпеливо спрашивает:
– Ну а дальше? Что за сказка без конца?
– Вот и все! Разве не видите, что сейчас я на этом берегу? Ну, вынырнул я и кричу им через реку: «В другой раз, смотрите, не пугайте меня!» Они стали стрелять, но кто может настигнуть Пахароте, когда пришел час сказать: «Ноги, для чего я берег вас до сих пор?»
– А почему ты ходил в повстанцах? – спрашивает Кармелито.
– Надоело обхаживать диких коров, да к тому же выдалось долгое затишье, тотумы переполнились, и настал час делить монеты.
Говоря о тотумах, Пахароте имел в виду переполнившуюся чашу терпения льянеро, а цели восстаний и принцип распределения богатств понимал как истинный житель льяносов.
* * *
В субботний вечер начинаются танцы и длятся до рассвета.
Из канея, где хранят сбрую, вынесены все вещи, пол тщательно выметен и полит водой, к столам подвешены светильники. Уже поджаривается мясо. Касильда принесла маисовую брагу и сливовую пастилу. Не забыта и четверть водки. Из Лас Пиньяс приехал Рамон Ноласко, лучший арфист по всей Арауке. В качестве маракеро и певца приглашен косой Амбросио – самый искусный после Флорентино импровизатор.
Веселыми табунками прибывали девушки из Альгарробо, Аве Мария и Хоберо Пандо. Па скамьях, расставленных четырехугольником в просторном канее, уже не хватает места.
Марисела на правах хозяйки встречает гостей. Она мелькает то там, то здесь. У каждой девушки есть к ней дело, и каждая что-то шепчет ей на ухо. Она краснеет и, смеясь, спрашивает:
– Да с чего вы взяли?
Она переходит от группы к группе, подхватывая шутки и выслушивая комплименты.
– Ты правду говоришь? – допытывается Хеновева. – Неужели так-таки и ничего?
– Ничего. Вот хоть бы столечко! В последние дни он стал вовсе несносен.
– Прямо не верится. Ведь ты так хороша!
– Потом все расскажу.
Арфист настраивает свой инструмент, а косой Амбросио уже два или три раза встряхнул мараками.
– Ну, друг! – восклицает Пахароте. – Такого маракеро еще свет не видывал.
– А что ты скажешь о моей арфе? Послушай, как поют струны.
Рамон Ноласко делает знак маракеро. Тот кашляет, прочищая глотку, сплевывает сквозь зубы и объявляет:
– «Чипола»!
Мужчины торопятся пригласить себе пару, и Амбросио запевает:
Чиполита, дай прижмусь к твоей груди, Стану крепко тебя в щечки целовать, Чтоб никто другой не смел тебя любить, Чтоб никто другой не смел тебя обнять.Начинается хоропо [77]. Первая фигура танца в быстром темпе; кружатся пары, и широкие юбки порхают в воздухе.
Все танцуют, кроме Мариселы. Она сидит на скамье. Сантос, единственный, кто мог бы пригласить ее, – пеоны не решались на это, – даже не подошел к ней. Он тоже не танцует.
Пение квинт сливается с глухим рокотом басов, и смуглые руки арфиста, мелькающие над струнами, похожи на двух черных пауков, ткущих наперегонки паутину. Мало-помалу быстрый ритм переходит в меланхолическую, полную неги каденцию. Теперь танцоры почти стоят на месте и лишь покачивают бедрами в такт музыке. Ритмичное потрескивание волшебных марак прерывается томительно-сладкими паузами, и певец настойчиво повторяет:
Если бы знали святые отцы, Как славно плясать чиполиту. Давно б сутану никто не носил И церкви бы были закрыты.Слово «плясать» послужило сигналом танцорам и арфисту. Гибкие пальцы пробежали по струнам от басов до квинт и обратно, танцующие весело вскрикнули, и хорошо вернулось к первой фигуре. Земля гудит от неистового шарканья, и разъединившиеся было партнеры спешат друг к другу. Вот они опять закружились, и в заключительных на еще выше взлетают в воздух юбки.
Женщины идут к скамьям, мужчины – к столу с водкой. После выпивки веселье разгорается с новой силой, и Пахароте просит:
– Теперь «Самуро», Рамон Ноласко! Сейчас вы увидите кое-что интересное, доктор. Сеньора Касильда! Где сеньора Касильда? Идите сюда. Падайте замертво, пусть честной народ посмотрит, как самуро будет клевать ваши останки.
«Самуро» – танец-пантомима, один из многих в льяносах, названный по имени животного. Обычно его исполняют, когда среди собравшихся оказывается какой-нибудь весельчак, искусный к тому же в лицедействе. Танец идет под музыку, и в нем воспроизводятся смешные движения коршуна, который, наткнувшись в поле на издохшую корову, готовится приступить к пышной трапезе. Пахароте пользовался в округе славой лучшего исполнителя роли самуро, – голенастый, оборванный, он и в самом деле очень походил на згу птицу. Что касается Касильды, изображавшей в пантомиме мертвую корову, то только она одна и могла согласиться на эту роль. Она всегда была готова поддержать любое шутовство Пахароте, и всякий раз, когда оба присутствовали на празднике, они исполняли этот номер.
В канее мигом освободили место, и арфист ударил но струнам:
Ястреб-стервятник В дубраве живет. Ждет дьявола много Забот и хлопот. Ястреб-стервятник В дубраве живет. А наш Флорентнно Вам песню споет.Это куплеты о легендарном состязании между дьяволом и прославленным певцом Арауки.
Касильда лежала посередине канея, вытянувшись и закрыв глаза, и вторила ритму музыки лишь движениями плеч, а Пахароте кружил около нее, смешно вскидывая руками и высоко подскакивая, что должно было означать взмахи крыльев и прыжки стервятника, приближающегося к падали.
Зрители покатывались со смеху, но Сантос не смеялся и вскоре сказал:
– Будет, друг! Ты достаточно посмешил нас.
Арфист сменил мелодию, и возобновились танцы. Марисела опять осталась сидеть на скамейке. Сантос стоял рядом и слушал, как Антонио рассказывал ей смешную историю о Пахароте. В эту минуту Пахароте как раз подошел к ним, и Марисела, прервав рассказ, вдруг предложила:
– Хотите станцевать со мной, Пахароте?
– Усопший, хочешь, чтоб за тебя помолились? – воскликнул пеон вместо ответа, но, поймав взгляд Антонио, добавил: – По заслугам ли мне это, нинья Марисела?
– А почему бы нет? – сказал Сантос. – Потанцуй с ней. Марисела закусила губу, а Пахароте, почти неся ее на руках, крикнул, поравнявшись с арфистом:
– Играй звонче, Рамон Ноласко! И вы, Амбросио, хорошенько встряхивайте мараки, которым сегодня полагается быть из чистого золота. Пред вами – цветок Альтамиры и Пахароте, не заслуживший такой высокой чести. Шире круг, ребята! Шире круг!
X. Страсть без имени
– Хеновева, дорогая! Что я сделала!
– Что, господь с тобой!
– Иди, расскажу. Сюда, к изгороди, тут нас никто не услышит. Возьми меня за руку, послушай, как бьется сердце.
– Понимаю! Он наконец сказал тебе?
– Нет. Ни одного слова. Клянусь! Это я ему сказала.
– Ты? Собака забежала вперед стада?
– Получилось нечаянно. Слушай. Я была очень сердита, ведь он ни разу не пригласил меня танцевать.
– И чтобы отомстить ему, ты пошла с Пахароте? Мы все видел гг. А потом доктор отстранил Пахароте и сам танцевал с тобой.
– Погоди, я все расскажу. Говорю, я была очень зла. Так зла, что чуть не разревелась, но он вдруг взглянул на меня, и я, чтобы скрыть чувства, не показать ему, как он меня обидел, улыбнулась. Но не так, как хотела, понимаешь?
– Ясно, где уж тут улыбаться!
– Ну так вот. И знаешь, как я решила поправить дело? Пропади все пропадом, думаю. Уставилась па него и говорю: «Противный!» – Марисела заливается краской и добавляет: – Ну что? Видела ты в жизни такую наглую женщину, как я?
В этой фразе – вся ее наивность, но Хеновева думает иначе: «А вдруг это то, о чем говорит дедушка: яблочко от яблоньки недалеко падает?»
– Ты что, Хеновева? Я плохо поступила, да?
– Нет, Марисела. Просто я хочу знать, что было дальше.
– Дальше? По-твоему, этого мало? Ведь я в одном слове сказала ему все!
– И он понял?
– Во всяком случае, он сбился с такта. А у него такой тонкий слух! Он не сказал ни слова и больше ни разу не посмотрел на меня… Вернее, не знаю, я сама после этого глаз не смела поднять.
Хеновева снова задумывается. Молчит и Марисела, и ее взгляд тонет в светлой дали саванны, спящей в лунном сиянии. Внезапно она принимается хлопать в ладоши:
– Я сказала! Я все сказала ему! Теперь, если он останется прежним, то уж не по моей вине.
– Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет?
– А что должно быть? – допытывается девушка, видимо
не понимая вопроса. Но тут же принимается убеждать подругу и самое себя: – Но, послушай, что же мне было делать? Пойми: весь день я мечтала об этих танцах. Думала: ну, сегодня-то он мне скажет! А потом, я ж говорю тебе, у меня вырвалось нечаянно. Ты сама виновата. Всякий раз, как мы с тобой встречаемся, ты твердишь: «Все еще не объяснился?» А теперь вот ревнуешь.
– Да не ревную я, просто думаю о тебе.
– С таким озабоченным лицом, когда я так довольна?
Пахароте, разыскивая Хеновеву, обещавшую ему танец, который уже начали играть, подошел к ним, и разговор прервался.
Марисела осталась у изгороди, ожидая, когда пригласят и ее. Но никто не подходил, и она мысленно продолжала говорить с Хеновевой.
«Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет? Думаешь, все может пойти по-старому после того, что случилось? Воображаешь, что, решившись произнести то, что не осмеливались сказать тебе, ты всего добилась? Неужели не понимаешь – ведь ты лишь усложнила дело! С каким лицом ты предстанешь перед Сантосом завтра, если он сегодня не подойдет и не скажет, что любит тебя?… А он не идет. И не придет всю ночь. В какую лужу ты села! И все потому, что не умеешь скрывать свои чувства. Ты только представь, что он сейчас думает о тебе. Он, такой… противный!
– Я знаю, что я противный. Ты мне это уже сказала.
– Ах! Вы здесь?
– Да. Ты разве не видишь?
– Нехорошо ходить на цыпочках и подслушивать, что думают другие.
– Я шел не на цыпочках и не обладаю даром читать чужие мысли. Но когда думают вслух, рискуют быть услышанными.
– Я ничего не говорила.
– Тогда я ничего не слышал.
Пауза. Долго он будет молчать? Робким его не назовешь. Может, помочь ему, чтобы язык развязался?
– Так вот…
– Что?
– Ничего.
– Ну, ничего так ничего, – смеется он.
– Над чем вы смеетесь?
– Ни над чем. – Он продолжает смеяться.
– Ха! Может, свихнулись?
– Говорят, в льяносах рассудок у людей мутится от лунного света.
– Не знаю, как ваш, а мой в полном порядке.
– Тем не менее влюбиться в Пахароте, так сразу, не подумав, это безумие. Пахароте хорош на своем месте, но не как жених…
– Ха! А почему бы и нет? Разве я не была бездомной скотиной, когда вы подобрали меня? У кого такая мать, тому и такой отец хорош.
– Я предвидел, что услышу сегодня и эти «ха» и вульгарные поговорки. Но сейчас ты делаешь все это мне назло. Так что, если тебе угодно обманывать меня, придумай что-нибудь поумнее.
– А что же вы-то не придумали ничего умнее, как сказать, что я влюблена в Пахароте? Теперь я могу посмеяться. Учитель острамился перед своей ученицей!
– Так не говорят: «острамился».
– Ну, попал впросак… Или опять плохо сказано?
– Нет, – говорит он и надолго задерживает на ней взгляд. Затем спрашивает: – Вдоволь посмеялась?
– Вполне. Придумайте что-нибудь, может, еще посмеюсь. Скажите, например, что вы пришли сюда, к изгороди, помечтать об одной из своих каракасских «приятельниц». Уж я-то знаю, что она вовсе не приятельница, а невеста ваша.
– Ну, если ты начнешь смеяться над моей…
– Ясно, хоть и не договариваете. Я уже смеюсь. Слышите?
– Продолжай, продолжай. Мне приятен твой смех.
– Тогда я снова стану серьезной. Я не желаю быть забавой для кого бы то ни было.
– А я придвинусь поближе и спрошу: «Ты любишь меня, Марисела?»
– Я обожаю тебя, противный!»
Но весь этот разговор происходил только в воображении Мариселы. Может быть, подойди Сантос к изгороди, такой разговор и состоялся бы; но этого не случилось.
«Да нужны ли мне его объяснения? Разве без них я не могу любить его, как раньше? И разве моя нежность к нему – это любовь? Нежность? Нет, Марисела. Нежность можно питать ко многим сразу. Обожание?… Ах, зачем все эти слова!»
На этом Марисела с ее сложной и одновременно наивно л душой сочла решенной трудную проблему отношений с Сантосом Лусардо.
Любовь ее не была еще земной, жаждущей телесных наслаждений, хотя и не походила на платоническое обожание. Жизнь, склоняя это чувство то в одну, то в другую сторону, должна была определить его будущую форму; но сейчас, находясь на точке равновесия между мечтой и действительностью, оно оставалось пока страстью без имени.
XI. Благие намерения
Как ни странно, но Сантос тоже стал задумываться о своих отношениях с Мариселой и искать решения этого вопроса.
С беспристрастным видом, чтобы лучше разобраться в своих чувствах, он уселся за письменный стол, очистил его от вороха бумаг и книг, которые незадолго до этого перелистывал, и уложил их в две аккуратные стопки, словно речь шла о том, чтобы просмотреть именно эти юридические книги и счета по хозяйству; затем, положив на каждую стопку руку, словно желая превратить в осязаемые вещи те чувства, над которыми ему предстояло размышлять, он проговорил, глядя на бумаги под левой ладонью:
– Марисела влюбилась в меня, это очевидно, – да простится мне моя самонадеянность. Этого следовало ожидать: годы, стечение обстоятельств… Она красива, – настоящая креольская красавица, – мила, интересна по складу души, общительна и могла бы стать хорошей подругой для человека, неизвестно еще сколько времени вынужденного вести эту скучную, полную неудобств жизнь среди пеонов и скота. Трудолюбива, решительна и не отступит перед трудностями. Но… из этого ничего не выйдет!
И он махнул рукой над бумагами, как бы перечеркивая то, что в них написано. Затем, устроив поудобнее правую руку на стопке книг, продолжал размышлять:
– Здесь нет никаких чувств, кроме вполне естественной симпатии и бескорыстного желания спасти бедную девушку, приговоренную к такой печальной судьбе. Возможно – и это самое большее – чисто духовная потребность женского общества. Но если со временем это угрожает сентиментальными осложнениями, то самое разумное принять меры немедленно.
Он снял руки с книг и бумаг, откинулся в кресле и продолжал свой мысленный монолог:
«Марисела не должна оставаться здесь. Конечно, о возвращении в ранчо не может быть и речи, это значило бы отдать ее мистеру Дэнджеру. Если бы тетки из Сан-Фернандо согласите взять ее к себе! Марисела была бы полезна им, и они, в свою очередь, оказали бы ей большую услугу. Они дали бы ей возможность учиться и завершили начатое мною дело. Только женские руки способны отшлифовать женскую душу, сделать ее нежной и доброй, – а Мариселе этого очень недостает! – выявить то лучшее, что скрывается в самой глубине души и до чего я не смог добраться. Конечно, просить теток, чтобы они взяли Лоренсо, я не могу. Он останется со мной. Раз уж я взвалил на себя эту ношу, то должен нести ее до конца. Кстати, конец, наверное, уже недалеко, и это тоже обязывает меня подумать об устройстве Мариселы. Пока Лоренсо жив, хоть он сидит все время в своей комнате и не показывается даже к столу, пребывание Мариселы в моем доме не вызывает нареканий; но стоит ее отцу умереть, все сразу примет другой оборот. Да и Марисела станет для меня обузой, и я не смогу свободно располагать собой. Допустим, я решу вернуться в Каракас или уехать в Европу, как хотел раньше, что тогда делать с Мариселой? Бросить ее на произвол судьбы – жестоко. Взявшись за ее воспитание, я принял на себя моральное обязательство направить человеческую душу по новому пути. За ней охотился мистер Дэнджер, и она могла пойти по стопам матери. Так неужели я скажу ей: «Вернись, иди прежней дорогой»?
Он зажег сигару. Приятно размышлять, глядя, как дым рассеивается в воздухе. Особенно когда мысли тоже рассеиваются, едва успев возникнуть.
«Да! Один выход – отправить ее к теткам. Но прежде надо самому подготовить почву, потому что писать им – напрасный труд. Представляю, как они испугаются, прочитав письмо. «Дочь ведьмы в нашем доме!» Надо поехать и объяснить им положение вещей, убедить их, что они могут принять Мариселу без опасений злых чар и угрызений совести».
Сигара вдруг показалась ему горькой, он бросил ее и, машинально поправляя стопку бумаг, стал, сам того не замечая, размышлять вслух.
– Выехать в Сан-Фернандо я смогу не раньше конца вакерии. Сейчас нельзя. А пока, может быть, стоит отремонтировать домик в Эль Брускале? Лоренсо с дочерью могли бы жить там.
– Антонио! – позвал он.
– Его здесь нет, – послышался голос Мариселы.
Странно! Стоило ему услышать этот голос, как проблема, связанная с Мариселой, отступила куда-то на задний план или, по крайней мере, отодвинулась необходимость решить ее немедленно.
В самом деле, разве с прошлой ночи, когда он пошел с Мариселой танцевать, изменилось что-нибудь? Не преувеличивал ли он ее наивное, детское признание, которое почудилось ему за словом «противный!»?
А может быть, ее чистый голосок заставил его невольно подумать о будущих днях одиночества в пустом и безмолвном доме? Как бы то ни было, но Сантос под конец решил:
– Зачем спешить? Я, кажется, скоро начну бояться собственной тени, как мои тетушки. Почему бы Мариселе не жить под одной крышей со мной, быть мне близкой и в то же время далекой? Это даже немного разнообразит ее жизнь: она испытывает любовь, которая ничего не требует, любовь постоянную и ничего не меняющую в жизни. Чувство, существующее само по себе и не нуждающееся в словах и поступках. Нечто подобное золотой монете скупца – возможно, самого большого идеалиста на свете. Богатство в мечтах и уверенность, что это богатство никогда не будет потрачено на то, чтобы купить разочарование.
* * *
Но когда душа у человека прямая и бесхитростная, как у Мариселы, или слишком сложная, как у Сантоса Лусардо, решения должны быть определенными и твердыми, иначе человек теряет контроль над своими чувствами и попадает во власть противоречивых порывов. Так произошло и с Сантосом Лусардо.
Марисела – одновременно близкая и далекая? Нет! С каждым днем все более близкая, и настолько, что постоянно чувствуешь в доме ее присутствие. Она в кухне, готовит твои любимые кушанья, но оттуда доносится ее голос, смех или песня. Дома все тихо, ты оглядываешься и почти всегда обнаруживаешь цветы, поставленные ею. Ты собрался сесть, – и должен снять со стула ее книгу или вязанье. Ищешь что-нибудь, но стоит тебе протянуть руку, как ты тут же находишь нужную вещь, потому что все всегда лежит на своих местах. Входишь и знаешь, что в дверях столкнешься с ней, потому что она как раз спешит из дому. Выходишь на улицу и сторонишься, чтобы пропустить ее, иди она идет вслед за тобой, направляясь куда-то по своим делам. Хочешь отдохнуть после обеда? Отдыхай спокойно – ни одна муха тебя не потревожит: Марисела объявила им такую войну, что они не решаются залетать в дом; а она сама, пока ты спишь, будет ходить на цыпочках, прикусив язык, чтобы нечаянно не запеть. Но едва ты проснулся, как она тут же заводит песню и поет, как степная параулата, у которой горло не иначе как из чистого серебра. Обо всем, что делает, она говорит вслух, и тебе не обязательно видеть ее, чтобы знать, чем она занята.
– За штопку, Марисела, за штопку… Теперь прибрать в столовой, полить цветы, а там учить уроки…
Да, но именно поэтому и необходимо было отдалить ее от себя. И вот однажды, за столом, Сантос, забыв недавнее намерение отвезти Мариселу к теткам, начал такой разговор:
– Вот что, Лоренсо. Марисела уже достаточно подготовлена, чтобы подумать о ее дальнейшем образовании. Хорошо бы поместить ее в колледж. В Каракасе есть хорошие колледжи для девушек, и, я думаю, мы должны послать ее туда.
– А чем я буду платить? – спросил Лоренсо.
– Это я беру на себя. От тебя мне нужно только согласие, чтобы приняться за хлопоты.
– Делай, что считаешь нужным.
Марисела сердито закусила губы и намеревалась уже выйти из-за стола, как вдруг ей в голову пришла спасительная мысль. Девушка продолжала есть как ни в чем не бывало. Сантос решил, что ей понравилось его предложение.
Но, придя вечером домой, он увидел на двери лист бумаги, на которой рукой Мариселы было написано: «Колледж для сеньорит. Лучший в республике».
Оценив ее остроумие, он снял с двери бумагу и больше не возвращался к разговору о колледже.
* * *
Они одни за столом. Ничего не скажешь, в таком виде, без Лоренсо Баркеро, стол выглядит куда привлекательней. Марисела подает ему блюда и, чтобы возбудить у него аппетит, приговаривает:
– Ой, как вкусно!
Она предупредительно подливает ему в стакан воды и болтает, болтает без умолку.
Как приятен ее голос, как восхитителен смех, как метки замечания, изящны мимика и жесты! А ее веселый искрометный взгляд!
– Девочка, ты совсем заговорила меня!
– Так говорите вы!
– С тобой одновременно? Только это и остается.
– Неправда! Сегодня утром, за завтраком, говорили вы один.
– Ну, если так, я вынужден открыть тайну. Все эти дни ты была очень задумчива за столом и молчала. Я поставил бы тебя в неловкое положение, если бы поинтересовался, о чем я тогда говорил.
– Как благородно! А вы можете повторить, что я только что сказала?
– Нет. Но не потому, что не слушал тебя, просто за ходом твоих мыслей невозможно уследить. Ты бросаешься от одной темы к другой с головокружительной быстротой.
– Значит, человеку можно только произносить речи?
– Ну нет, такой человек был бы несносен. Например, как я сегодня утром.
– Я не о том! Я хотела сказать, что у каждого своя манера думать: как человек думает, так он и говорит. Вы можете говорить два -часа подряд, и это похоже на обложной дождь.
– Спасибо за сравнение. Хоть не прямо назвала меня несносным.
– Не то, сеньор! Я хотела сказать: хоть вы говорите и не об одном и том же, но не видно, чтоб вы сменили тему. У меня другая манера…
– Да. Твой разговор можно сравнить с короткими ливнями, один за другим. Но ливни с солнышком – так мое сравнение будет выглядеть погалантнее.
– Что это? Дьявол ссорится со своей женой?… Aй, что я сказала!
Она краснеет и разражается смехом.
– Ну конечно же, – говорит Сантос и с улыбкой смотрит на нее. – Я как будто не похож на дьявола, а ты…
Но она не дает ему кончить:
– Знаете?…
– Что?
– Ах! Забыла, что хотела сказать.
Но Сантос продолжает смотреть на нее, и она восклицает:
– Ах да! – и делает жест, означающий, что она снова забыла, и это – чистая уловка, средство отвлечь его внимание.
Он поддразнивает:
– Ах нет!
Как она хороша! И с каждым днем становится все лучше. Но ему не следует думать об этом, говорит он себе и внезапно пускается в намеренно скучные пли очень серьезные рассуждения с целью надоесть ей или отвлечь и ее и себя от назойливых мыслей. Героическое усилие, противопоставленное любви!
Однако Мариселу невозможно утомить или заинтересовать таким образом. Пока он говорил, она не спускала с него глаз, но думала совсем о другом.
– А косуля, которую вы подарили мне, – неожиданно прерывает она его, – не такая уж скромница. У нее скоро будут детки.
Сантос, продолжая жевать, произносит что-то неопределенное и вдруг начинает смеяться. Она не понимает причины этого внезапного смеха и смотрит на него с удивлением. Наконец догадывается, щеки ее заливает румянец, и, чтобы скрыть неловкость, она старается перевести разговор на другую тему, по тоже начинает смеяться, и теперь Сантос не может остановить ее: стоит ему произнести слово, как она разражается хохотом, и он сам хохочет вместе с ней.
Лукавый смех Мариселы был таким же чистым, как и ее простодушная фраза, таким же далеким от мысли о грехе, как и «поведение» подаренной Сантосом косули.
Марисела – как сама природа, она далека от понимания добра и зла, но Сантос не может отдать свою любовь такой девушке.
Этому препятствуют соображения, которые пришли бы на ум всякому здравомыслящему человеку. Марисела, плод случайной связи, возможно, наследовала дурные черты отца и матери. Есть и другое обстоятельство, очень важное с точки зрения такого человека, как Сантос Лусардо: простая, и в то же время непонятная, как сама природа, Марисела, казалось, наглухо погребла в своем сердце всякую нежность. Жизнерадостная, веселая и общительная, она тем не менее никогда и ничем не проявляла любви к отцу. Она равнодушно относилась к его страданиям или, в лучшем случае, проходя мимо Лоренсо, шутливо бросала в его сторону какую-нибудь фразу. Но в ее словах не было и намека на настоящую доброту.
«У этой девушки нет сердца, – часто говорил себе Сантос. – Пока еще в ней не проявилась мрачная жестокость матери, но шаловливое бессердечие щенка уже есть, а при известных обстоятельствах от одного до другого не больше шага. Может быть, это от недостатка воспитания, от того, что душа ее, не знающая женской ласки, еще спит?»
Сантос Лусардо должен был признаться себе, что такие безрадостные мысли сильно огорчали его, а когда они исчезали и время от времени на него находило поэтическое настроение, он с удовольствием вспоминал притчу о золотой монете скупца.
XII. Куплеты и побасенки
Сантос так и не мог решить, что ему делать с Мариселой, и жизнь в собственном доме сделалась для него мучительной.
К счастью, у него было много дел вне дома. После вакерии стали клеймить скот. С рассветом начиналась шумная возня – телят отделяли от коров и размещали в смежных корралях.
Коровы ревели, а телята жалобно мычали, словно знали о предстоящей пытке. Железное клеймо, которым орудовал Пахароте, калили на огне. Об этом пелось в куплете. Затем пеоны валили телят и бычков наземь, вырезали на их ушах знак владельца и, прижав голову очередной жертвы к земле, ждали, пока Пахароте прикладывал раскаленное клеймо. И снова песня – о том, где бычок пасся, в каком стаде ходил, как его поймали. Историю жизни каждого животного льянеро знает как свою собственную.
Поставив клеймо, Пахароте тут же острием ножа делал отметку па куске кожи, где вел счет скоту: в Альтамире до сих пор все работы велись по старинке, как во времена дона Эваристо-кунавичанина.
Видя все это, Сантос Лусардо подумал, что пора наконец взяться за претворение в жизнь смелых проектов цивилизаторских реформ в льяносах, разработку которых он все откладывал.
Клеймение длилось несколько дней подряд. А когда оно завершилось, Антонио, указывая на кожаный лоскут с отметками, сказал Сантосу:
– Дела-то оказались лучше, чем мы ожидали. Три тысячи сосунков и более шестисот неклейменых переростков. Теперь можно приступить и к сыроварне.
Устройство сыроварни свелось к тому, что на берегу Брамадора вбили несколько столбов, настелили крышу из степной травы, смастерили из коровьей шкуры большой мешок для створаживания молока, а из пальмовых листьев – плетенки, с помощью которых прессуют сыр; затем укрепили частоколы запущенных корралей, поместили туда несколько домашних и диких коров, пойманных во время родео в Темной Роще, и поручили все это хозяйство старику Ремихио, сыровару из Гуарико, как раз пришедшему с внуком Хесусито в Альтамиру в поисках работы.
Когда Сантос увидел, что все хлопоты по постройке сыроварни ограничились сооруженьем дедовской избушки на курьих ножках, одиноко торчавшей в поле на том самом месте, где двадцать лет назад стояла подобная же хибарка, и работы на повой сыроварне будут вестись примитивными способами, ему стало стыдно за самого себя. Разве так должно было идти превращение Альтамиры в современное хозяйство, основанное на последних достижениях животноводства, применяемых в цивилизованных странах?
– В льяносах у всех такие сыроварни, – возразил Антонио. – Строят из чего придется: из стволов караматы или маканильи [78], пальмовых ветвей и коровьих шкур.
– И вековой рутины, – добавил Сантос. – Удивительно, как у нас еще не вымер весь скот, – новшество, привезенное испанскими колонизаторами! Тяжело сознавать, но льянеро не сделал ничего для улучшения скотоводства. Его единственная цель – превратить в золото все попавшие ему в руки деньги, положить их в глиняный кувшин и спрятать в землю. Так поступали мои предки, так буду поступать и я, потому что эта земля – жернов, способный перемолоть самую твердую волю. Устраивая эту сыроварню, – и так будет со всем остальным, – мы вернулись на двадцать лет назад. А тем временем скот не скрещивают, и он вырождается, а бесчисленные болезни вызывают чрезмерный падеж. До сих пор от паразитов лечат заговорами, а так как знахарей – пруд пруди и даже интеллигентные люди в конце концов начинают верить им, то никто и не применяет лекарств.
– Это правильно, доктор, – ответил Антонио. – Однако вы не все учитываете. Возьмем хотя бы скрещивание. Я вот с детства слышу: скрещивание, скрещивание. Но для чего скрещивать скот? Чтобы хорошей говядиной кормить повстанцев? Ведь чем вкуснее мясо, тем больше переворотов. А власти? Вроде и не военные, и не разбойники, а тоже на чужое падки. Нет, доктор, оставьте нашу креольскую породу чистой – так надежнее.
– Софизмы! – возразил Сантос – Оправдание индейской лености, сидящей у нас в крови. Именно поэтому и необходимо цивилизовать льяносы, покончить с нашим эмпиризмом, с касиками, положить предел этому попустительству в отношении природы и человека.
– Хватит времени на все, – спокойно закончил Антонио. – Сейчас и такая сыроварня даст прибыль. Уж одно хорошо, что скот начнет приручаться. Сейчас это главное.
Гуариканец Ремихио был человеком достаточно опытным, но и ему доставляло много хлопот приручение такого дикого скота, как альтамирский.
– Красавка,Красавка, Красавка!
– Пятнушка, Пятнушка, Пятнушка!
Целый день обхаживал он диких коров, привязанных к столбам, непрерывно окликая их, чтобы коровы привыкли к его голосу.
И в корралях и на выгонах, каждый раз, когда Ремихио или Хесусито проходили мимо, только и слышалось:
– Лютик, Лютик, Лютик!
Некоторые коровы уже начинали запоминать свои клички, и это угадывалось по кротости, мелькавшей в их глазах, едва они слышали свое имя, но у большей части животных глаза еще сверкали неукротимой злобой.
И пока на сыроварне полным ходом шла эта «цивилизация», в саванне над стадами дикого скота не переставали свистеть лассо.
При появлении вакеро мастрансовые заросли сотрясал бег застигнутых врасплох стад, но бывало и так, что животные бросались в атаку на лошадей; и тогда, при всей сноровке всадника и лошади, им подчас не удавалось избежать столкновения, и они гибли от внезапного страшного удара рассвирепевшего быка.
Гибли и быки, почувствовав себя во власти человека, парализованные судорогой ярости. Умирали они и от тоски после кастрации; обрекая себя на смерть от голода и жажды, они забивались в густой кустарник и время от времени глухо мычали, вспоминая о потерянном господстве в стаде и о вольной жизни в неприступных мастрансовых зарослях.
Сантос Лусардо наравне со своими пеонами участвовал в опасных стычках с диким скотом, и эти занятия снова отодвинули на задний план его цивилизаторские проекты.
Льяносы, первобытные и дикие, манили его своей неотразимой красотой. Да, это было само варварство; но если человеческая жизнь слишком коротка, чтобы покончить с ним, то для чего тратить ее на эту борьбу? «К тому же, – говорил он себе, – в этом варварстве есть своеобразная прелесть, и человеку, жаждущему острых ощущений, здесь можно развернуться вовсю, а разве это не стоит испытать?»
* * *
Переправы вплавь через большие реки, где человека ежеминутно подстерегает гибель, – вот когда Мария Ньевес вырастал в исполина. Бич в руке и песня на устах – так шел он навстречу смертоносным пастям кайманов.
Коррали у переправы Альгарробо набиты скотом. Одни гурт уже готов к спуску в Арауку, и всадники разместились вдоль прогона, защищая его от напора движущегося стада. Мария Ньевес возглавляет переправу скота на тот берег. Это лучший «водяной человек» Апуре, и нет для него большего удовольствия, чем оказаться по горло в воде, когда за спиной, рядом, рога вожаков, плывущих впереди стада, а перед глазами, вдали – за широким разливом реки – противоположный берег.
Вот он верхом на расседланной лошади уже въехал в воду и перекликается с пеонами, – они поедут в каноэ рядом, чтобы не дать коровам отбиться от гурта и поплыть вниз по течению.
В корралях слышны громкие окрики пеонов, подгоняющих скот. Вожаки идут по прогону, и вслед за ними движется вся остальная масса. Мария Ньевес громко запевает песню и бросается в воду. Лошадь служит ему лишь опорой для левой руки, – гребет он правой, в которой держит бич, чтобы защищаться от кайманов. Позади него входят в реку и плывут вожаки, – на поверхности видны только их рога да морды.
– Нажимай! Нажимай! – кричат вакеро.
Лошади напирают, и стадо входит в воду. Испуганные коровы ревут, одни шарахаются вспять, других уносит течение; но на берегу, преграждая им отступление, стоят вакеро, а по всей ширине реки животных перехватывают и направляют вперед люди в каноэ. По частоколу рогов видно, насколько уклонилось от линии переправы плывущее стадо. Впереди, рядом с головой лошади, – голова Марин Ньевеса. Пение доносится уже с середины широкой реки, где в мутных водах человека и животных подстерегают и коварный кайман, и тембладор, и райя, и хищные стан самурито и карибе.
Наконец гурт достигает противоположного берега в нескольких сотнях метров ниже по течению. Одно за другим животные выходят из воды, жалобно мычат и, скучившись, долго стоят на берегу, пока Мария Ньевес снова бросается в воду, чтобы вернуться и переправить следующую партию.
Но вот весь согнанный для переправы скот вышел через прогоны корралей Альгарробо, и на той стороне Арауки, на бесплодном и неприветливом берегу, под хмурым, аспидным небом слышится тоскливый рев сотен коров и быков. Их погонят в Каракас по многомильным дорогам полузатопленных саванн, неторопливым шагом, под звуки напевов погонщиков.
Вперед, вперед шагай, бычок, В последний путь шагай. Свои последние шаги Ты по пути считай.Одновременно такие же гурты посланы в разных направлениях в сторону Кордильер, как это было в добрые времена старых Лусардо, когда Альтамира слыла самым богатым хозяйством по всему течению Арауки.
Прекрасна и мужественна жизнь в краю больших рек и бескрайних саванн, где человек, окруженный опасностями, не расстается с песней. Это – целая эпопея. Зимой же дикие льяносы особенно величественны. Зима требует от человека большого терпения и недюжинной отваги; наводнения во сто крат увеличивают опасности и дают возможность тому, кто очутился на клочке сухой земли, почувствовать всю безбрежность водяной пустыни. Но и человек здесь отважен и смел, он надеется только на свои силы и готов встретить лицом к лицу любую опасность.
* * *
Дождь, дождь, дождь!… Ужо несколько дней подряд льет дождь. Льянеро, находившиеся в отлучке по делам, вернулись домой: скоро разольются степные реки и ручейки и затопят дороги. Да и нет нужды ездить по ним. Пришло время «табачной жвачки, тапары и гамака», и льянеро счастлив под своей пальмовой крышей, на которую небо обрушивает упорные, обильные ливни.
С первыми дождями начали прилетать цапли. Они показались с юга, – летом они улетают туда, и никто не знает, как далеко. Кажется, им нет конца: так их много.
Утомленные долгим перелетом, они опускаются на гибкие ветви выступающих из воды деревьев и балансируют на них или, гонимые жаждой, добираются до края трясины, и тогда островки и вода становятся белыми.
Они словно узнают друг друга при встрече и обмениваются дорожными впечатлениями. Птицы из одной стаи смотрят на птиц из другой, улетавшей в далекие края, вытягивают шеи, хлопают крыльями, кричат и затихают, наблюдая друг за другом круглыми агатовыми зрачками. Иногда они затевают драку из-за ветки или прошлогоднего гнезда, по вскоре понемногу устраиваются на своих старых местах.
Дикие утки, корокоры, чусмиты, котуа, гаваны и голубые петушки, не улетавшие в дальние края, собрались приветствовать путешественников. Их тоже тьма-тьмущая. Вернулись и чикуаки и тоже рассказывают о своих путевых приключениях.
Луг уже сплошь усеян птицами, он полузатоплен, – зима в этом году началась дружно. И вот над поверхностью воды показывается похожее на длинную черную трубу тело бабаса, Скоро появятся и кайманы: уровень воды в реках поднимается, и они вот-вот сольются. Кайманы тоже приходят из дальних мест, многие даже из Ориноко; но они ни о чем не рассказывают, они целый день спят или притворяются спящими. Да и лучше, что они молчат. Ведь они могли бы рассказать только о своих злодеяниях!
Идет линька птиц. На рассвете место ночевки белеет, как-снежная гора. Кроны деревьев, подвешенные к ветвям гнезда, край заводи – все белым-бело от несметного множества цапель, и куда ни глянь – ветки, служившие насестом, борали [79], плавающие в илистой воде, – все, словно инеем, покрыто сброшенными за ночь перьями.
С утренней зарей начинается сбор пера. Сборщики выходят на куриарах [80], но вскоре выпрыгивают из них и, рискуя жизнью, продолжают сбор по пояс в воде, среди кайманов, райя, тембладоров и карибе, перекрикиваясь или громко распевая: льянеро никогда не работает молча – либо кричит, либо ноет.
Дождь, дождь, дождь! Выходят из берегов реки, скрываются под водой луга, валятся сраженные лихорадкой люди, дрожа от озноба, лязгают зубами, бледнеют, становятся зелеными; появляются новые кресты на кладбище Альтамиры – небольшом, обнесенном колючей проволокой прямоугольном участке в открытом поле: льянеро и после смерти остается в своей саванне.
Но вот постепенно возвращаются в свои русла реки, меле, ют паводковые озерки по берегам, и кайманы, перекочевавшие сюда, чтобы поживиться мясом альтамирских коров, покидают протоки, перебираясь в Арауку и Ориноко. Конец лихорадке, снова звучат куатро и мараки, слышны баллады и побасенки, радуется суровая и веселая душа льянеро, поющего о своей любви, работе и мудрости.
– Льянеро такой щуплый на вид. Откуда у него берется сила, чтобы выдержать целый день в седле или но пояс в трясине, и жизнерадостность, чтобы еще шутить и петь при этом?
– Откуда? – улыбается Антонио Сандоваль. – А вот послушайте, доктор, я расскажу вам одну притчу. Как-то в наших местах появился в поисках работы человек из Кунавиче. Заявил, что его ремесло – охота за диким скотом, никак не меньше! – а снаряжение – глядеть не на что: клячонка вот-вот ноги протянет, да и седла нет. Я поглядел на него и говорю: «Ладно, приятель, коня я вам дам: в саванне неуков много, ловите любого и объезжайте себе на здоровье. Ну, а седло – это уже ваше дело». – «Седло у меня есть, – ответил человек. – Правда, не хватает стремян, сума куда-то запропастилась, да вот ленчик у меня украли и, признаться, чепрак потерялся. Но подпруга-то есть!» Смекаете? Только и осталось, что подпруга, а человек считает, что у него все есть, – так велико желание работать. Вот откуда берется сила у льянеро. Кстати, знаете, кто это был? Пахароте.
Сантос Лусардо и сам видел, какие люди его окружают, – понурый и невежественный земледелец, копающийся на клочке земли, веселый хвастун-пастух, сроднившийся с бескрайней саванной. Вся жизнь этих людей – борьба с природой, все питание – кусок вяленого мяса да корень юки, сдобренные чашкой кофе и щепоткой жевательного табаку; они привыкли обходиться гамаком и накидкой вместо постели, лишь бы – уж это прежде всего – был хорош конь и нарядно седло. Бренча на бандуррии и обрывая струны куатро, они поют до хрипоты по ночам, после того, как весь день скакали верхом, поднимая и сгоняя скот, и до рассвета отбивают ноги – пляшут хороно в домах, где есть девушки, привлекательная внешность которых заслуживает такого откровенного куплета:
Кони славятся галопом, Быки – рогами, А девушки-красотки – Круглыми плечами.Сантос видел, что льянеро непокорен и терпелив, ленив и неутомим в жизни; порывист и хитер в борьбе; недисциплинирован и предан в отношениях с вышестоящими; подозрителен и беззаветен в дружбе; сластолюбив и суров с женщиной; па-Док до удовольствий и строг к себе. В разговорах он злонамерен ч наивен, недоверчив и суеверен, и всегда – весельчак и меланхолик, позитивист и фантазер. Смирен пеший и тщеславен на коне. Одно уживается в нем с другим, как это бывает у детей.
В какой-то степени эти противоположные свойства души льянеро отражались и в его песнях; в них певец-льянеро изливал и хвастливую радость андалузца, и фатализм негра с его покорной улыбкой, и меланхолический протест индейца, – черты, свойственные расам, от которых льянеро ведет свою родословную. А то, что было неясно выражено в песнях и что Сантос не удерживал в памяти, дополняли притчи и побасенки, которые он слушал, деля с пеонами тяжелый труд и шумный отдых.
Сантос глубоко чувствовал силу, красоту и скорбь льяносов, и в нем родилось желание любить их такими, как они есть – дикими, но прекрасными, отдаться им и принять их, отказавшись от многолетней тревожной борьбы с этой примитивной и грубой жизнью.
Недаром говорят, что в льяносах не укротишь коня и не заарканишь быка безнаказанно. Кому это удалось, тот уже принадлежит льяносам. Кроме того, в душе такой человек – всегда льянеро, и льяносы только возвращают его в свое лоно. «Льянеро останется им до пятого колена», – твердил Антонио Сандоваль. Что касается Сантоса Лусардо, то было еще нечто, примирявшее его с льяносами, – это нечто жило где-то в глубине его души, постепенно меняя его взгляды на жизнь и устраняя все препятствия. Марисела – песня степной арфы, Марисела с ее наивной и беспокойной душой, дикая, как цветок парагуатана, наполняющий воздух бальзамом и придающий благоухание меду лесных пчел.
XIII. Ведьма и ее тень
Под вечер, входя в кухню, чтобы приготовить ужин для Сантоса, Марисела услышала, как индианка Эуфрасиа говорила Касильде:
– Для чего ж тогда Хуан Примито старался снять мерку с доктора? Кому нужна эта мерка, если не донье Барбаре? Уже все говорят, что она влюблена в доктора.
– Неужели ты веришь, что так можно околдовать человека? – возразила Касильда.
– Верю ли? А разве не было случаев, когда женщина опоясывалась меркой мужчины и делала с ним что хотела? Индианка Хустина, например, привязала Домингито из Чикуакаля и сделала его дурачком. Да! Веревкой сняла с него мерку и подпоясалась ею. И конец парню!
– Господи! – воскликнула Касильда. – Почему ж ты не сказала доктору, чтобы он не давал Хуану Примито снимать мерку?
– Я хотела, да ведь ты знаешь, доктор не верит. Он так смеялся над блаженным, что я не посмела. Думала, потом отниму веревку у Хуана Примито, а он мне словно землей в глаза бросил; я туда, сюда, а его уж и след простыл. Теперь-то он далеко, хоть и был только что здесь. Когда ему надо удрать, его никто не догонит.
Что может быть смешнее и глупее этого поверья? Тем не менее Марисела содрогнулась, услышав разговор о мерке. И хотя Сантос всячески пытался искоренить в ней суеверие, да и сама она уверяла, что не принимает всерьез колдовства, в глубине души ее точил червь сомнения. А разговор кухарок, подслушанный ею с затаенным дыханием и бьющимся сердцем, подтвердил ужасные подозрения: ее мать влюблена в Сантоса!
Дрожащей рукой она зажала рот, стараясь подавить крик ужаса, и, забыв, зачем собралась на кухню, пошла к дому; но тут же вернулась, потом снова направилась в дом и снова повернула в кухню – словно страшные мысли, с которыми не могла примириться совесть, обратились в непроизвольные движения.
В этот момент она увидела подъехавшего Пахароте и бросилась к нему:
– Ты не встретил по дороге Хуана Примито?
– Да, столкнулся с ним за дубовой рощей. Теперь уж он, должно быть, у самого Эль Миедо: летел быстрее, чем дьявол, унесший христианскую душу.
Подумав мгновенье, она сказала:
– Я должна сейчас же ехать в Эль Миедо. Ты поедешь со мной?
– А доктор? – спросил Пахароте. – Его нет?
– Дома. Но он не должен ничего знать. Оседлай мне Рыжую так, чтобы никто не заметил.
– Но, нинья Марисела… – возразил Пахароте.
– Не теряй времени на разговоры! Мне надо быть в Эль Мчедо, и если ты боишься…
– Ни слова больше! Иду седлать Рыжую. Ждите меня за банановыми зарослями. Никто ничего не увидит.
Пахароте подумал, что речь идет о чем-то гораздо более серьезном. И именно поэтому да еще потому, что Марисела произнесла: «Если ты боишься…», он решил сопровождать ее, не допытываясь о цели поездки. Еще не родился человек, который мог бы сказать: «Пахароте испугался».
Они отъехали от построек незаметно, под прикрытием банановых зарослей, в быстро наступившей темноте. Желание не встречаться с матерью лицом к лицу побудило Мариселу спросить:
– Если мы поторопимся, сможем перехватить Хуана Примито в дороге?
– Нет, не удастся, даже если загоним лошадей, – ответил Пахароте. – Он мчался во весь дух, так что сейчас небось уже дома.
Действительно, Хуан Примито в это время уже прибежал в Эль Миедо. Он нашел донью Барбару за столом одну, – Бальбино Пайба, боясь своим присутствием ускорить неизбежный разрыв, несколько дней не показывался ей на глаза.
– Вот то, что вы просили достать, – сказал посыльный, вытаскивая обрывок веревки и кладя его на стол. – Ни на волос больше, ни на волос меньше.
И он принялся рассказывать, каких уловок стоило ему снять мерку с Лусардо.
– Ладно, – оборвала его донья Барбара. – Можешь идти. Спроси в лавке, чего захочешь.
Она задумалась, глядя на кусок грязного шпагата. В нем заключалась частица Сантоса Лусардо, и она твердо верила, что с помощью этой веревки заставит непокорного мужчину прийти в свои объятия. Вожделение переросло в страсть, а желанный человек все не шел к ней по собственной воле, и потому во мраке суеверной, колдовской души возникло гневное решение овладеть им с помощью чародейства.
* * *
Тем временем Марисела приближалась к Эль Миедо. Прервав наконец свои раздумья, она сказала Пахароте:
– Мне нужно поговорить с… матерью. Я подъеду к дому одна. Ты остановишься поблизости – на всякий случай. Беги ко мне, если я крикну.
– Пусть будет так – воля ваша, – ответил пеон, восхищенный отвагой девушки. – Не беспокойтесь, два раза вам кричать не придется.
Они остановились под деревьями. Марисела спешилась и решительно направилась к частоколу главного корраля.
Проходя по галерее дома, куда впервые в жизни ступала ее нога, она на мгновение почувствовала, что силы покидают ее. Сердце, казалось, перестает биться, а ноги подкашиваются. Она едва не закричала, но, опомнившись, увидела, что уже стоит в дверях комнаты, служившей и гостиной и столовой.
Незадолго до этого донья Барбара встала из-за стола и прошла в смежную комнату. Поборов приступ слабости, Марисела заглянула в столовую. Затем, оглядываясь по сторонам, осторожно шагнула вперед. Еще шаг, еще… Удары сердца отдавались в голове, но страх исчез.
Донья Барбара, стоя перед консолью с фигурками святых и грубыми амулетами, на которой горела только что зажженная свеча, тихо читала заговор, не спуская глаз с мерки Лусардо.
– Двумя на тебя смотрю, тремя связываю: отцом, сыном и духом святым. Мужчина! Да предстанешь ты передо мной смиреннее, чем Христос перед Пилатом.
И, разматывая клубок, она приготовилась уже опоясать себя веревкой, как вдруг кто-то вырвал веревку у нее из рук.
Она резко обернулась и замерла от удивления.
Впервые с тех пор, как Лоренсо Баркеро был вынужден покинуть дом, мать и дочь встретились лицом к лицу. Донья Барбара слышала, что Марисела очень переменилась с тех пор, как стала жить в Альтамире, и все же была поражена не столько внезапным появлением дочери, сколько ее красотой, и не сразу бросилась отнимать веревку.
Она уже собиралась сделать это после минутного замешательства, но Марисела остановила ее, крикнув:
– Ведьма!
Бывает, что два тела, столкнувшись, взлетают от сильного удара в воздух и, разбившись вдребезги, падают, перемешав свои обломки. То же произошло и в сердце доньи Барбары, когда она услышала из уст дочери оскорбление, которого никто не решился бы произнести в ее присутствии. Привычка к злу и жажда добра, то, чем она была, и то, чем хотела стать, чтобы удостоиться любви Сантоса Лусардо, сблизившись, поднялись со дна души и смешались в бесформенную массу.
Марисела бросилась к консоли и одним ударом смела на пол образки, индейских идолов и амулеты, горевшую перед святым ликом лампаду, освещавшую комнату свечу, повторяя охрипшим от негодования и сдерживаемых рыданий голосом:
– Ведьма! Ведьма!
Взбешенная донья Барбара с криком, похожим на рычание, набросилась на дочь, схватила ее за руки, пытаясь отнять веревку.
Девушка, защищаясь, билась в сдавивших ее по-мужски сильных руках, которые уже рвали на ней блузку, обнажая девственную грудь и стараясь дотянуться до спрятанной за лифом веревки, как вдруг раздался спокойный, властный голос:
– Оставьте ее!
На пороге стоял Сантос Лусардо.
Донья Барбара повиновалась и нечеловеческим усилием воли попыталась придать своему искаженному злобой лицу приветливое выражение; по вместо этого палице ее появилась уродливая, жалкая гримаса.
* * *
Душевное потрясение доньи Барбары было так глубоко, что даже с Компаньоном она не могла столковаться этой ночью.
Она уже подобрала с полу и снова разместила на консоли низвергнутые рукой Мариселы образки, неуклюжих идолов и амулеты. Сделанная по обету лампада по-прежнему светилась, в ней потрескивало смешавшееся с водой масло; пламя колыхалось, хотя в наглухо закрытой комнате не чувствовалось ни малейшего дуновения.
Несколько раз она прочла заговор, чтобы домашний бес по-прежнему слушался всегда и во всем; но он не торопился явиться на ее зов, ибо, как в лампаде, в этом безмолвном зове смешалось непримиримое.
«Спокойно! – мысленно сказала она себе. – Спокойно!»
И вдруг ей показалось, что она услышала фразу, которую еще не успела произнести:
– Все возвращается к своему началу.
Она как раз собиралась сказать это, чтобы успокоиться. Компаньон подхватил эту фразу и произнес с тем знакомым и в то же время чужим выражением, какое бывает, когда собственный голос отдается эхом.
Донья Барбара подняла глаза и увидела, что поверх ее тени, отбрасываемой на стену дрожащим светом лампады, чернел силуэт Компаньона. Как обычно, она не могла разглядеть его лица, но почувствовала, что и у него вместо улыбки – уродливая, жалкая гримаса.
Убедившись, что слова, услышанные ею, исходят от привидения, она повторила их, теперь уже в виде вопроса, по из успокоительных, какими они были в мыслях, они превратились в тревожные:
– Все возвращается к своему началу?
Следовательно, она должна отречься от чувств, с которыми вернулась из Темной Рощи, – чувств, несвойственных ей, надуманных, – и не пытаться завоевать любовь Сантоса Лусардо обычными средствами влюбленной женщины, а завладеть его волей так, как она завладела волей Лоренсо Баркеро, или уничтожить его с помощью оружия, как поступала со всеми мужчинами, осмеливавшимися противиться ее планам?
Но действительно ли надуманной была эта жажда новой жизни, возникшая в ее сердце с тем же властным неистовством, с каким всегда проявлялись в ней темные, злые инстинкты? Не настоящая ли сущность ее души сказалась в этом страстном желании похоронить в себе навсегда порочную женщину с обагренными кровью руками, ведьму, как ее только что назвала Марисела?
Из обеих частей раздвоенной души – из того, чем она была, и чем хотела стать, и стала бы, не оборви клинок Жабы жизнь Асдрубала, из мрака, где вставали живой призрак человека, доведенного ее злыми чарами до падения, и другой призрак, упавший в ров с клинком в спине беззвездной глухой ночью, от которой тем не менее до сих пор исходило нескончаемое сияние чистой любви, вспыхнувшей в пироге саррапиеро, – из двух непримиримых частей души поднялись возражения:
– Змея не влезает в свою старую кожу, и река не течет к своим истокам.
– Но скот возвращается в корраль, а заблудившийся – к распутью, где сбился с дороги.
– By время родео в Темной Роще?
– В руках саррапиеро?
И ей было неясно, когда спрашивала она и когда возражал Компаньон, ибо она сама не знала, когда запуталась.
Она старалась вновь найти себя, обрести власть над своими чувствами – и не могла. Она хотела выслушать советы Компаньона, но он не успевал раскрыть рта, как у нее уже было готово возражение, и фразы теснили и торопили одна другую – ее собственные, но воспринимаемые ею как чужие, словно ее мысль, подобно прибою, набегала на привидение и тут же откатывалась назад, к ней.
Она не узнавала домашнего беса, чьи советы и суждения всегда были точны и ясны и отличались от ее суждений. Раньше он говорил, а она только слушала, он высказывал мысли, которые не приходили на ум ей. Сейчас же любая его фраза, казалось, выражала собственные сокровенные раздумья доньи Барбары, хотя стоило Компаньону сказать такую фразу, как все становилось непонятным.
– Спокойно! Так мы не поймем друг друга.
Она склонилась горящим лбом на оцепеневшие руки и долго сидела так, ни о чем не думая.
Пламя лампады, прежде чем погаснуть, сильно затрещало, и до галлюцинирующего сознания доньи Барбары дошли ясные, не принадлежащие ей слова:
– Если ты хочешь, чтобы он был здесь, измени свою
жизнь.
Она снова взглянула на тень – наконец Компаньон произнес то, о чем она даже не осмеливалась подумать, но лампада в этот миг погасла, и все вокруг стало сплошной тенью.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I. Степной призрак
Услугами Мелькиадеса можно было пользоваться безвозмездно, если эти услуги заключались в том, чтобы приносить кому-нибудь вред; любая другая работа, как бы хорошо она ни оплачивалась, очень скоро ему надоедала. Самым невинным из занятий, ради которых его держала донья Барбара, была ночная ловля лошадей.
В открытой саванне надо было врасплох застать спящий косяк и гнать его всю ночь, а то и несколько суток подряд, направляя в ложный корраль, устроенный где-нибудь в глухом месте. Такой способ ловли ввел в округе не кто иной, как Мелькиадес, слывший Колдуном, вот почему эти ночные набеги называли «конской ворожбой».
Помимо прочего, такая работа давала возможность легко и без риска угонять табуны из чужих владений.
С приездом Лусардо альтамирские табуны перестали подвергаться преследованиям Колдуна из-за перемирия, которое донья Барбара заключила ради своих планов обольщения. Мелькиадесу надоело ждать конца затянувшегося, как ему казалось, перемирия, и он подумывал податься из Эль Миедо, как вдруг Бальбино Пайба передал ему приказание снова приниматься за дело.
– Сеньора велела сказать: выходите сегодня же ночью. В Глухой Балке пасется большой косяк.
– Она была там? – спросил Мелькиадес: он не любил, когда ему передавали приказания через Бальбино.
– Нет. Она и так все знает.
Бальбино сам видел косяк, о котором шла речь, по, по старой привычке управляющих доньи Барбары, постоянно поддерживал в слугах уверенность в ее провидении.
Но кого-кого, а Мелькиадеса не так-то просто было обвести вокруг пальца. Он не отрицал: сеньора ловка и умеет оправдать приписываемые ей сверхъестественные способности. Но если Бальбино принимает его за Хуана Примито, то ошибается. Ему нет нужды верить в чародейство сеньоры, чтобы служить ей, ибо у него преданная душа; в нем сочетаются два, казалось бы несовместимых, качества: полная самостоятельность и беззаветная преданность. Именно так он и служил донье Барбаре. И не только ради «конской ворожбы», – это дело под силу любому, – а для кое-чего посерьезнее, и вовсе не из-за выгоды: ведь быть подручным – это не работа, а, скорее, естественная потребность.
Вот Бальбино Пайба мог быть чем угодно, только не подручным: он думал лишь о наживе и был предателем по натуре; к этой категории людей Мелькиадес испытывал глубочайшее презрение.
– Ладно. Если так приказала сеньора, приступим к делу сегодня же ночью. А так как отсюда до Глухой Балки не рукой подать и час поздний, начнем седлать не мешкая.
Когда Мелькиадес уже выезжал, Бальбино обратился к нему с просьбой:
– Может, вам удастся загнать несколько дичков в корраль Ла Матики? Утрем нос доктору Лусардо! Но сеньоре – ни слова. Я хочу преподнести ей сюрприз.
В коррале Ла Матики Бальбино держал коров и лошадей, украденных им у доньи Барбары для своих собственных надобностей. Когда пеоны хотели сказать, что управляющий ворует, то говорили, что он «управляется».
Бальбино еще никогда не осмеливался обращаться к Мелькиадесу с подобной просьбой, и тот ответил:
– Вы что-то путаете, дон Бальбино, я не любитель «управляться».
И поехал прочь тихим шагом: так всегда ходила его лошадь, привыкшая к этому зловеще спокойному человеку, которого ничто не могло вывести из равновесия и заставить спешить.
Бальбино дернул себя за ус и пробормотал что-то; пеоны. наблюдавшие эту короткую сцену, не расслышали его слов и только переглянулись.
* * *
В низине, называвшейся Глухой Балкой, Колдун увидел большой косяк, о котором говорил управляющий. Лошади спокойно спали под открытым небом, вверив себя настороженному слуху вожака.
Почуяв близость человека, вожак заржал, и кобылицы с жеребятами вмиг вскочили на ноги. Мелькиадес погнал косяк, направляя его в сторону Эль Миедо.
Внезапно разбуженные, встревоженные призрачным светом луны и преследуемые молчаливым, неотступным, как тень, и потому наводящим ужас всадником, лошади скакали галопом по равнине, а Мелькиадес, закутавшись от росы в накидку, ехал следом медленной рысью: он знал: скоро животные решат, что избавились от преследования, и остановятся.
Так и случилось. Сперва, когда он нагонял косяк, лошади устремлялись вперед, но с каждым разом их страх усиливался, и при его приближении они уже не обращались в бегство, а стояли как вкопанные. Кобылы и жеребята сбивались в кучу позади вожака-жеребца и, вытянув шеи и прядая ушами, косились па медленно приближавшуюся безмолвную черную тень. Так продолжалось всю ночь.
Уже брезжил рассвет, когда Мелькиадесу удалось направить косяк к балке, где в лесистой расщелине, напоминавшей узкий проход, находился прогон ложного корраля. Чтобы лошади устремились в этот единственный проход, не успев почуять обмана, Мелькиадес на всем скаку помчался прямо на косяк, подгоняя его криками.
Косяк, следуя за жеребцом, вбежал уже в проход, как вдруг вожак, заметив изгородь, мелькнувшую за деревьями, остановился и, издав короткое ржание, подхваченное всеми лошадьми, повернул обратно. Но Колдун уже скакал наперерез. Вырваться удалось только жеребцу и двум молодым кобылам. Мелькиадес запер вход в корраль и поехал прочь, чтобы дать успокоиться очутившимся в ловушке встревоженным животным.
Отъезжая, он увидел на противоположном конце балки вожака, – тот смотрел на него, подняв голову, словно бросал вызов. Это был Черная Грива.
– Хорош конь! – воскликнул Мелькиадес, останавливаясь, чтобы полюбоваться им. – И умный вожак. Таких больших косяков мне еще не случалось угонять. Надо попробовать приманить этого красавца его же кобылами, – он будто хочет вернуться к ним.
Но Черная Грива остановился только для того, чтобы запечатлеть в памяти образ степного призрака. Конь помедлил несколько мгновений, – его лоснящаяся кожа гневно вздрагивала, глаза налились кровью, морда оскалилась, – потом повернулся и ускакал и сопровождении кобылок.
– Этот вернется! – проговорил Мелькиадес. – Надо его подкараулить. Мое дело сделано, теперь можно и поспать.
Ложный корраль находился на землях Эль Миедо, неподалеку от надворных построек. Подъезжая к ним, Мелькиадес столкнулся с Бальбино, который поджидал его, чтобы заставить забыть свою вчерашнюю неосторожную просьбу, прежде чем Мелькиадес расскажет о ней донье Барбаре. Управляющий встретил Колдуна с необычной приветливостью.
Но Мелькиадес ответил, как всегда, коротко и сухо:
– Пошлите пеонов заарканить жеребца. Ему удалось удрать, но, сдается мне, он вернется к кобылицам. Красивы ii конь, сеньоре понравится такой под седлом.
Бальбино Пайбе этот конь тоже давно нравился, хоть он его и не видывал. Поэтому он сам отправился к ложному корралю, чтобы поймать жеребца с помощью лассо.
Тем временем Черная Грива нашел способ отомстить. Вскоре, еще на землях Эль Миедо, он увидел косяк, такой же многочисленный, как только что потерянный им. Лошади паслись и резвились под нежным утренним солнцем.
Черная Грива поскакал к косяку, громким ржанием предупреждая чужого вожака о своих захватнических намерениях. Вожак быстро собрал рассеявшихся по саванне кобылиц и жеребят и приготовился к бою. Это был серый в яблоках конь.
Черная Грива атаковал стремительно. На его стороне было преимущество: внезапность нападения и отвага, удвоенная яростью от только что пережитого позора. Кони столкнулись, вздымая пыль; раздалось заливистое ржание, и челюсти серого щелкнули в воздухе; Черная Грива успел укусить серого. Еще один яростный бросок, еще… Серый едва держался на ногах под градом ударов. Наконец Черная Грива крепко схватил врага зубами за холку. Серый с трудом вырвался и обратился в бегство.
Черная Грива долго преследовал соперника, затем вернулся и кинулся к косяку, неподвижно стоявшему во время схватки. Оскалив зубы, он обрушился на лошадей, сбил их в кучу и погнал к тому месту, где оставил кобылок. Новый косяк он повел в свои излюбленные места, на пастбища Альтамиры.
Серый следовал за ними в отдалении; потом остановился и стоял до тех нор, пока за горизонтом не исчезло облако ныли, поднятое потерянным им навсегда косяком.
Несколько ночей спустя Колдуну, который решил вывести из владений Альтамиры все косяки, довелось «ворожить» над одним из них, доставившим ему много хлопот. Жеребец вел косяк на быстром галопе по открытой равнине, избегая перелесков. Кроме того, пал густой туман, скрывавший все даже на близком расстоянии. Когда рассвело, Мелькиадес увидел, что косяк вернулся на прежнее место, и во главе скачет Черная Грива – опыт уже научил его плутовать.
Впервые конь провел Колдуна, и, сочтя это дурным предзнаменованием, он рассказал о случившемся сеньоре. Донья Барбара истолковала случай точно так же. «Все возвращается к своему началу», – вспомнила она слова Компаньона.
Тем не менее она раздраженно заметила подручному:
– Что с вами, Мелькиадес? Косяк водил вас по саванне, а вы даже не заметили этого? Видно, в Альтамире объявился человек, который знает средство против степных призраков.
В этих словах выразились противоречивые чувства, владевшие душой доньи Барбары. Мелькиадес, невозмутимо выслушав упрек, произнес:
– Когда захотите удостовериться, что Мелькиадес Гамарра никого не боится, только скажите: «Доставьте мне его, живого или мертвого».
И повернулся к ней спиной.
Донья Барбара задумалась, словно собиралась расчистить место для нового плана среди обуревавших ее мыслей.
II. Враждебные вихри
Не легкий шаловливый ветерок, вызвавший у Сантоса видение процветающих льяносов будущего, а злой, уносящий надежды смерч кружился сейчас над ним.
Марисела – уже не озорная и веселая хозяйка дома. С поникшей головой вернулась она в тот вечер из Эль Миедо, и Сантос, пожурив сначала, тщетно пытался ее ободрить.
– Ну, будет! Я больше не сержусь. Подними голову и соберись с духом. Не придавай значения этому нелепому, смешному предрассудку. Неужели можно поверить, что обрывок веревки, который ты привезла с собой, способен причинить мне какой-нибудь вред? Во всем остальном ты поступила благородно и смело, и я признателен тебе. Если так ты боролась за мою мерку, то как бы ты защищала мою жизнь, окажись она в опасности!
Но Марисела продолжала сидеть молча, не поднимая глаз. То, что она узнала за время короткого пребывания в Эль Миедо, одним ударом разбило иллюзии, еще недавно целиком заполнявшие всю ее жизнь.
Сперва дикая и душевно слепая, потом завороженная открывшимся ей новым миром и этой любовью, этой страстью без имени, витавшей где-то между мечтой и действительностью, она ни разу не задумалась над тем, что значит быть дочерью ведьмы.
Говоря о своей матери, что случалось очень редко, Марисела называла ее «она», и слово это не пробуждало в се сердце ни любви, ни ненависти, ни стыда. Предлагая Пахароте сопровождать ее в Эль Миедо, она впервые назвала донью Барбару матерью, и ей пришлось заставить себя произнести непривычное слово, не вызывавшее у нее никаких чувств, словно это был пустой звук.
Сейчас же это слово приобрело ясный, ужасающий смысл. Без конца оно срывалось с ее уст, и Марисела не могла сдержать отвращения. Ее неискушенная душа, едва познавшая добро и зло, с негодованием протестовала против кровного родства со злой соблазнительницей мужчин, посягавшей к тому же на человека, которого любила она сама.
Постепенно чувство ненависти сменилось жалостью к себе. Разве она не была жертвой матери? Но как бы то ни было, очарование рассеялось, равновесия уже не существовало. Мечта уступила место жестокой, неотвратимой действительности.
Сантос тоже был задумчив и однажды сказал:
– Мы должны серьезно поговорить с тобой, Марисела.
Решив, что Сантос намеревается сказать ей то, что она так давно желала услышать, Марисела поспешно перебила его, обращаясь к нему на ты, – она уже привыкла к этому:
– Какое совпадение! Я тоже хотела поговорить с тобой. Спасибо за все, что ты сделал для нас, но… папа хочет вернуться в Рощу… я хочу, чтобы ты отпустил и меня.
Сантос молча посмотрел на нее и спросил с улыбкой:
– А если я тебя не отпущу?
– Я все равно уйду! – И она расплакалась.
Он понял и, взяв ее за руки, сказал:
– Поди сюда. Скажи откровенно, что с тобой?
– Я – дочь ведьмы!
Это справедливое, но безжалостное по отношению к матери негодование вызвало у Сантоса такое же чувство горечи, какое причиняло ему безразличие Мариселы к отцу, и он машинально выпустил ее руки. Она бросилась в свою комнату и заперлась на ключ.
Напрасно он стучал в дверь, желая закончить прерванный разговор, напрасно хотел возобновить его в другие дни: пока он был дома, девушка не выходила из своего заточения.
Что бы ни сказал теперь Сантос, – даже признайся он ей в любви, – все было бы лишь запоздалым вознаграждением за несправедливость судьбы, сделавшей ее дочерью проклятой погубительницы мужчин. Враждебные вихри уносили надежду и на спокойную обеспеченную жизнь, которая еще совсем недавно казалась такой близкой.
Скот на ферме понемногу привыкал к новому житью. Правда, в коррали его приходилось загонять силой, но с каждым днем коровы становились послушнее, отзывались на клички и, перестав дичиться, не задерживали молоко в вымени.
С первыми петухами начиналась дойка коров. Хесусито, зябко поеживаясь, вставал в дверях корраля, а доильщики входили к коровам, неся в руках веревки и подойники и на ходу сочиняя куплеты:
Я б у зорьки попросила Света хоть немножко, Я бы ярко осветила Милому дорожку.И детский голосок Хесусито звенел в утреннем воздухе:
– Зорька, Зорька, Зорька!
Зорька громко мычала, теленок спешил на материнский зов, нетерпеливо просовывая голову сквозь разделявшую оба загона изгородь, мальчик распахивал ворота, пропуская теленка, и, пока тот жадно тыкался мордой в теплое, полное молока вымя, привязывал теленка к ноге коровы, а доильщик в это время поглаживал корову и приговаривал:
– Давай, Зорька, давай!
Когда вымя набухало и теленок стоял рядом с матерью, не перестававшей ласково лизать его, начиналась дойка и шла До тех пор, пока ведро не наполнялось молоком.
И снова куплет:
Вкуса чистой воды не узнать Тому, кто из тапары пьет. Счастья в жизни тому не видать, Кто на чужбине невесту найдет.А телятник Хесусито выкрикивал:
– Лилия, Лилия!
И начинали доить следующую корову.
Светало, и по мере того как поднималось солнце и воздух приходил в движение, к утренней свежести, запаху навоза и пению доильщиков примешивались другие запахи и звуки: аромат трав, увлажненных росой, душистый запах цветущих парагуатанов, резкий крик каррао в прибрежных зарослях, далекое пение петуха, трели иволги и параулаты.
Вечером стада возвращались в коррали. Над саванной протянулись последние лучи солнца, слышны голоса пастухов. Коровы идут с полным выменем, и у дверей корраля их уже ждут нетерпеливые телята. Ремихио оглядывает коров, прикидывает, сколько арроб сыра получится из удоя. Стоя в дверях загона, Хесусито смотрит в саванну и слушает пение пастухов – долгую, протяжную мелодию, музыку просторных, диких земель.
Но вот однажды Ремихио явился в господский дом. Он был мрачен и, не говоря ни слова, опустился на стул.
– С чем пришел, старик? – спросил Сантос.
Сыровар ответил, медленно выговаривая страшные слова: – Пришел сказать, что прошлой ночью ягуар загрыз моего внучка. Доильщики ушли на вечеринку, и на ферме остались только мы с Хесусито. Когда я проснулся от крика мальчонки, ягуар уже вцепился ему в горло. Я всадил нож в зверя, и когда взошло солнце, было двое мертвых: Хесусито и ягуар. Я пришел сказать, что теперь мне не для кого работать.
– Закройте ферму, Ремихио. Кроме вас, некому заниматься ею. Пусть скот дичает.
* * *
Окончился сбор пера, и Антонио сообщил результаты:
– Две арробы. Теперь можно подумать и об изгороди. При нынешних ценах на перо тысяч двадцать получите, а то и больше. Если не возражаете, я отправлю в город Кармелито. Он может закупить там и проволоку. У меня уже подсчитано, сколько потребуется. А пока поставим новые столбы вместо сгоревших. Конечно, если вы не передумали.
Идея цивилизации льяносов в голове у этого рутинера! Антонио Сандоваль, убежденный в необходимости изгороди! Да ведь именно об этом мечтал Сантос, приступая к реконструкции хозяйства. И он вернулся к своим смелым проектам, забытым из-за неотложных будничных дел.
Несколько дней спустя в саванне показались двое всадников.
– Это нездешние, – произнес Пахароте, вглядываясь.
– Кто же они? – спросил Венансио.
– Сами скажут. Видите, сюда направляются, – ответил Антонио.
Незнакомцы подъехали. Один из них держал на поводу еще одну лошадь.
«Конь Кармелито!» – удивленно подумали альтамирцы; в это время на галерею вышел Сантос.
– Вы доктор Лусардо? – спросил один из всадников. – Мы привезли вам неприятное известие от генерала Перналете, начальника Гражданского управления. Неподалеку от имения Эль Тотумо, в чапаррале, найден труп – похоже, кто-то из ваших работников. Правда, опознать не удалось, – труп уже разложился, да и самуро его порядком поклевали, – но люди увидели в саванне вот эту оседланную лошадь с вашим клеймом. Генерал велел отвести ее вам и сообщить о случившемся.
– Кармелито убили! – воскликнул Антонио с яростью и болью.
– А где его брат и перья, которые они везли с собой? – спросил Пахароте.
Посыльные переглянулись:
– В управлении неизвестно, что покойный ехал не один и вез ценный груз. Там думают, что он умер от удара. Но если у покойного было с собой добро, то мы сообщим об этом генералу, и он прикажет провести расследование.
– Значит, его еще не начинали? – спросил Сантос.
– Я вам говорю, там думают…
– Ну, довольно! Там всегда думают, как бы оставить преступление безнаказанным, – прервал Сантос. – Но на сей раз это не удастся.
На следующий день он отправился в Гражданское управление. Пришел час начать борьбу за справедливость в этой обширной вотчине насилия.
* * *
Узнав, что Сантос уехал, Марисела решила осуществить свое намерение: покинуть дом и вернуться в ранчо в пальмовой Роще Ла Чусмита, к прежней, единственно достойной ее жизни. Теперь она не переставала повторять:
– Лучше худое, чем латаное.
Лоренсо Баркеро подхватил мысль о переселении с решимостью безумца. Пора покончить с этим фарсом о его моральном перерождении. Его жизнь непоправимо разбита. Там, в лесном ранчо, он снова предастся пьянству. Там – трясина, которая должна поглотить его.
– Да, завтра же уйдем отсюда!
День спустя, на рассвете, воспользовавшись тем, что Антонио был в отлучке и не мог помешать их бегству, отец и дочь направились к пальмовой роще Ла Чусмита. За всю дорогу они не сказали ни слова; Лоренсо покачивался в такт шагам лошади, Марисела хмурилась. Только поравнявшись с рощей, Марисела оглянулась и, увидев, что строения Альтамиры скрылись за горизонтом, прошептала:
– Постараюсь внушить себе, что это был сон. Спешившись, Лоренсо сразу побрел к трясине, как делал
это и раньше между запоями, а Марисела, заглянув в ранчо, показавшееся ей теперь, после длительного пребывания в доме Лусардо, особенно убогим, принялась расседлывать лошадей, намереваясь оставить их здесь, пока за ними не приедут из Альтамиры. Она уже приготовилась привязать свою Рыжую, как– вдруг вспомнила, что Кармелито сравнил однажды укрощение Рыжей с ее собственным воспитанием, и тут же решила, что и Рыжая должна теперь вернуться к своей прежней жизни.
Она сняла с нее уздечку и приласкала со слезами на глазах:
– Все кончено, Рыжая! Ты – в саванну, я – опять в мою рощу.
И, отогнав лошадь, села на край колодца и дала волю слезам.
Рыжая осторожно отбежала в сторону, еще не веря в свою свободу, покаталась по песку, стряхнула его со своей светлой шерсти, коротко заржала, проскакала еще немного, остановилась и застыла, насторожив чуткие уши и вытянув шею. Наконец, убедившись, что ее в самом деле отпустили на волю, она простилась с хозяйкой коротким ржанием и исчезла в бескрайней саванне.
– Ну, хватит, – сказала себе Марисела, вытирая слезы. – Теперь – собирать хворост, как раньше. Кто рожден для печали, тому нечего думать о песнях.
Но если Рыжая легко вернулась к вольной жизни, то Мариселе было много труднее возобновить прежнее, полудикое существование.
Повседневные нужды и заботы о будущем усложняли ее 5кизнь и так настойчиво заявляли о себе, что, столкнувшись с ними, она испугалась возвращения в ранчо. Надо было не только раздобыть хворост и разжечь огонь, но и сварить обед, и восполнить недостающую утварь. Отчаяние и тоска последних дней помешали ей предусмотреть, что в ранчо надо будет готовить еду, стелить постель, ибо она уже не могла довольствоваться жалкой циновкой, да и от циновки-то ничего не осталось.
Что касается Лоренсо, то он был так далек от действительности, что не мог предвидеть этих безотлагательных нужд. К тому же, если была водка, – а об этом заботился мистер Дэнджер, – его уже ничто не интересовало.
Правда, теперь, как и раньше, лесные плоды могли заменить Мариселе хлеб, а в опавшей листве можно было найти корни юки и полусгнившие бананы; но эта грубая пища казалась ей несъедобной. Она уже не была прежней дикаркой, которая, не боясь лесной глуши, с хрустом ломая сучья, лезла в самую чащу или карабкалась на деревья, оспаривая корм у обезьян.
Энергии у нее было по-прежнему достаточно, но в Альтамире она научилась находить ей лучшее применение, и теперь речь шла не о том, чтобы копаться в валежнике или «мартышиичать» по деревьям, стремясь утолить голод, а обеспечить себе надежные н постоянные средства к существованию.
Сейчас она могла рассуждать спокойно и поэтому испытывала особую тревогу за будущее. Однажды ей пришло в голову спросить отца:
– Папа, имею я право потребовать от матери, чтобы она взяла на себя заботу о моем содержании? Она закапывает в землю кувшины с золотом, а нам с тобой есть нечего.
Лоренсо Баркеро с большим трудом собрался с мыслями, чтобы ответить связно:
– Права – никакого. В метрической записи она не значится твоей матерью. Она не хотела, чтобы записывали ее имя, и в бумагах упомянут один я…
Она прервала его:
– Значит, я даже не имею возможности доказать, что я – дочь ведьмы?
Отец долго смотрел на нее, потом пробормотал:
– Не имеешь.
В этом механическом повторении ее слов не чувствовалось и намека на осознание ответственности за судьбу дочери; Лоренсо как ни в чем не бывало вышел из ранчо и направился к дому мистера Дэнджера.
Раскаиваясь в жестокости своего нарочито обвиняющего вопроса, глядя, как отец удаляется нетвердой походкой, опустив руки вдоль «лишенного костей туловища», как говорили псе, кто знал Лоренсо, Марисела прошептала:
– Бедный отец!
Но, сообразив, что он пошел к мистеру Дэнджеру, бросилась за ним:
– Папа! Папа, не ходи к этому человеку, молю тебя! Ведь ты идешь к нему за вином? Подожди, я съезжу в Альтамиру, возьму вина и мигом вернусь.
Пока она седлала лошадь, на которой дон Лоренсо приехал в ранчо, он, увлекаемый непреодолимой тягой к алкоголю, уже брел к мистеру Дэнджеру, не думая, что за вино ему нечем заплатить, кроме как собственной дочерью.
Враждебные вихри развеяли последнюю надежду!
III. Ньо Перналете и другие несчастья
Когда Мухикита увидел на пороге своей лавки Сантоса Лусардо, ему захотелось нырнуть под прилавок. Поводов к этому было больше чем достаточно: во-первых, за помощь Сантосу в его тяжбе с доньей Барбарой ньо Перналете лишил его секретарства в Гражданском управлении; во-вторых, Мухикита сразу догадался, зачем приехал его бывший однокашник, и ясно представил опасность, нависшую над его мизерным жалованьем, которым после униженных просьб и пламенных заверений никогда больше не заниматься донкихотством снова его облагодетельствовал ньо Перналете.
Но Сантос не дал ему времени спрятаться, и Мухикита притворился, будто очень доволен этой встречей:
– Рад видеть тебя! Не балуешь ты нас своими визитами. Чем могу служить?
– Если я правильно информирован, ты догадываешься, с чем я приехал. Мне сказали, что ты – окружной судья.
– Да, друг, – ответил Мухикита после, паузы. – Знаю, что тебя привело сюда. Дело о смерти пеона?
– Пеонов, – поправил Лусардо. – Их было двое, убитых.
– Убитых? Что ты говоришь, Сантос! Пройдем в суд, там ты расскажешь мне, как все произошло.
– Разве я, а не ты должен мне рассказывать?
– Ты прав, извини! Но, может быть, ты прольешь свет на обстоятельства, подскажешь, что я должен делать.
– Мухикита, неужели ты сам этого не знаешь?
– Ах, друг! – жест Мухикиты был красноречивее слов: «Неужели ты забыл, где мы живем?»
Они подошли к суду. Мухикита сильным пинком распахнул дверь, окончательно перекосившуюся и потому не сразу открывавшуюся даже перед энергичным человеком, и они вошли в большое помещение в доме с соломенной крышей и побеленными известью стенами. Там стояли стол, шкаф, три стула и в углу – лукошко с наседкой. Спеша усадить Сантоса, Мухикита обмахнул сиденье стула, подняв клубы пыли. По всему было видно, что не часто жители округа прибегали к защите правосудия.
Сантос сел, подавленный не столько физической усталостью, сколько унынием, которое производили на него и городок, и сидевший напротив судья.
Тем не менее он взял себя в руки и, надеясь на поддержку Мухикиты, рассказал ему, куда направлялись Кармелито и его брат Рафаэль и какое количество пера везли с собой.
Выслушав Сантоса, Мухикита почесал в голове, надел шляпу и направился к выходу:
– Подожди меня здесь. Я доложу обо всем генералу. Он, должно быть, в управлении. Я мигом.
– Но при чем тут начальник Гражданского управления? – заметил Сантос – Ведь срок, установленный законом для передачи материалов предварительного следствия в суд, истек.
– А, черт возьми! – досадливо крякнул Мухикита, но тут же заспешил. – Видишь ли, генерал, в общем, не плохой человек, но он всем хочет заправлять сам. Гражданское ли, уголовное ли дело – решает он. А тут генералу взбрело в голову, что парень, как он выразился, сомлел в дороге, то есть с ним случился сердечный припадок. Кстати, – чем черт не шутит, – ты не замечал, пеон раньше никогда не жаловался на сердце?
– Какое там к черту сердце! – выругался Сантос, вскакивая с места. – Кто скоро станет сердечником, если уже не стал им со страха, так это ты!
– Не кипятись, дружище! Поставь себя на мое место. Да и генерала надо понять. Не так это все просто. Несколько Дней назад пришел циркуляр президента штата всем начальникам гражданских управлении, находящимся в его подчинении. Не циркуляр, а настоящая головомойка. За последнее время в глухих местах было совершено несколько убийств, и преступники не были пойманы, так вот в связи с этим – строгий приказ властям на местах добросовестнее относиться к своим обязанностям. Ну, наш генерал ответил, что к нему это не относится, ибо, как он считает, в подвластном ему округе преступность отсутствует. Я сам составлял ответ, и он остался так доволен им, что приказал сделать второй экземпляр и вывесить его для всеобщего обозрения, – ты уже, наверное, видел эту бумагу. Теперь о деле твоего пеона пли, вернее, твоих пеонов. Я, конечно, не мог не заподозрить убийства, но в такой момент, сразу после обнародования такого листка, сам понимаешь, как можно признать это убийством…
– Тогда ты сидишь здесь, только чтобы угождать ньо Перналете, а никак не осуществлять правосудие, – отрезал Сантос.
Мухикита пожал плечами:
– Я здесь для того, чтобы заработать на хлеб моим детям. Одной лавкой не проживешь. – И повторил, уходя: – Подожди немного. Еще не все потеряно. Я попытаюсь сдвинуть с места этого быка.
Через несколько минут он вернулся очень расстроенный.
– Ну, что я говорил? Я, брат, знаю его как свои пять пальцев. Ему не понравилось, что ты обратился ко мне, а не к нему. Так что пойди-ка ты туда да сделай вид, будто целиком полагаешься на него. Иначе ничего не добьешься.
Не успел Лусардо возразить, как в судебное помещение вошел сам начальник округа.
Действительно, ему не понравилось, что Сантос, обойдя его, прибегнул к помощи судьи и, что еще хуже, привез данные, сводившие на нет ловко придуманное им заключение о естественной смерти пеона. Такие вещи ньо Перналете не прощал даже тем, кто понимает власть не иначе как варварский деспотизм, о тех же, кто осмеливался противопоставить его самоуправству закон, и говорить не приходится.
Он вошел в комнату в шляпе, руки его были заняты: в левой – потухшая сигара, в правой – коробок спичек. Кроме того, под мышкой левой руки он держал саблю в кожаных ножнах, которую без всякой надобности повсюду таскал с собой.
Не удостоив Лусардо приветствием, он подошел к столу, положил на него свою увесистую регалию, чиркнул спичкой и, закуривая, произнес:
– Сколько раз я вам говорил, Мухикита, что не люблю, когда суют нос в мои дела. Делом этого сеньора занимаюсь я, я оно для меня ясно.
– Позвольте заметить, сейчас это дело должно находиться в юрисдикции судебных властей, – заявил Сантос Лусардо, поступая как раз вопреки совету Мухикиты, ибо произнести и присутствии ньо Перналете слово «юрисдикция» означало объявить ему воину.
– Однако, Сантос, – вмешался судья, заикаясь от страха, – ты знаешь, что…
Но ньо Перналете не нуждался в поддержке.
– Да! Помнится, я уже слышал здесь подобные фразы, – возразил он с издевкой, между двумя затяжками. – Мне давно известно: там, где орудуют судья и адвокат, если им дать волю, ясное становится темным, и то, что можно было бы решить в один день, тянется больше года. Поэтому, когда к нам являются с тяжбой, я спрашиваю у соседей на улице, кто прав, затем прихожу сюда и говорю этому сеньору: «Бакалавр Мухика, прав такой-то. Немедленно выносите решение в его пользу».
При последних словах он изо всей силы стукнул по столу своей диктаторской регалией, которой перед этим несколько раз махнул в воздухе.
Почти теряя самообладание, Сантос возразил:
– Я приехал сюда не спорить, а только просить справедливости, но мне любопытно знать, как вы понимаете справедливость, если так к ней относитесь?
– Для меня справедливость – это мое ударение, – рассмеялся ньо Перналете; в глубине души он был весельчак и любил побалагурить. – Непонятно? Сейчас объясню. Один начальник слыл невеждой. Он, видите ли, говорил неграмотно. К примеру, надо «документ», а он – «документ». И не только говорил. Когда ему на подпись давали бумагу с таким словом, он перво-наперво приказывал секретарю: «Поставь мое ударение!» И секретарь ставил. Вот так.
Мухикита с готовностью рассмеялся, а Сантос сказал с Раздражением:
– . Ну, если здесь принята такая грамматика, то я зря потерял время, надеясь найти здесь справедливость. Ньо Перналете ощетинился.
– Вам ее еще покажут, – произнес он тоном, в котором явно звучала угроза.
Ньо Перналете, деспот по природе, но в то же время большой хитрец, не любил, когда с ним спорили, однако, если находил доводы противника убедительными и изменение своей прежней точки зрения целесообразным, тут же искал способ принять эти возражения, правда, не иначе как делая вид, будто сам давно так думает, и выражая чужие мысли в своей, оригинальной форме. Поскольку он столкнулся с Лусардо и циркуляр президента штата был еще свеж в его памяти, он счел за благо отказаться от заключения о естественной смерти пеона.
– Незачем было таскаться в такую даль, чтобы сказать, что пеон выехал не один, – заявил он своим обычным бесцеремонным тоном. – Мы и сами уже начали розыски второго.
Поняв, что генерал задумал свалить вину на Рафаэля, Сантос поспешно возразил:
– Спутник Кармелито – его брат. Я не сомневаюсь в честности обоих и утверждаю, что второй пеон тоже был убит.
– Вы можете утверждать что угодно. Нас интересует истина, – отрубил ньо Перналете, чувствуя, что снова попал впросак, и, бросив растерявшемуся судье: «Вам уже сказано, бакалавр Мухика, не тревожьте осиное гнездо!» – вышел, сопровождаемый молчанием, означавшим возмущение Сантоса и страх Мухикиты.
В наступившей тишине слышно было, как цыплята стучат клювами в скорлупу яиц, спеша явиться в этот полный прелестей мир.
Выглянув на улицу и убедившись, что ньо Перналете ушел, Мухикита заговорил:
– Ты утверждаешь, что пеоны везли две арробы перьев? Это… около двадцати тысяч песо, не так ли? Тогда не все потеряно, Сантос. Присвоивший перья постарается поскорее сбыть их за любую цену. Тут все и откроется.
Но Сантос не слушал, думая о своем. Наконец он встал со стула и, собираясь уходить, сказал:
– Если бы мать не увезла меня в Каракас, а оставила здесь обучаться грамматике ньо Перналете, я был бы сейчас не адвокатом, а по меньшей мере полковником, под стать этому варвару, и он не посмел бы так разговаривать со мной.
– Послушай, что я скажу тебе, друг, – начал Мухикита вкрадчиво. – Генерал не такой уж…
Но осекся под устремленным на него взглядом и закончил подавленно:
– Ладно! Пойдем выпьем по рюмочке. Прошлый раз у меня не нашлось времени даже пригласить тебя.
Это было откровенное признание в собственном ничтожестве, и Сантос, холодно взглянув на Мухикиту, проговорил:
– Правда, ньо Перналете не существовало бы, не будь таких…
Он хотел сказать: «Мухикит», но подумал, что и этот несчастный – всего-навсего жертва варварства, и ему стало жалко человека, не сознающего леей глубины своего падения.
– Нет, Мухикита, я еще не дошел до того, чтобы начать пить.
Бывший однокашник уставился па пего непонимающим взглядом – так смотрел он на Сантоса, когда тот растолковывал ему римское право; затем виновато ухмыльнулся:
– Ах, Сантос Лусардо! Ты ни в чем не переменился! Мне так хочется поговорить с тобой по душам, вспомнить былые времена, друг! Ты ведь еще по уезжаешь, надеюсь? Подожди, останься, ну хоть до завтра. Сейчас отдохни, а позднее я приду за тобой на постоялый двор. Провожать тебя я не могу, мне нужно закончить срочное дело.
Когда Сантос скрылся за углом, Мухикита запер суд и отправился в Гражданское управление разведать, каково настроение ньо Перналете.
Генерал был один; в сильном возбуждении шагал он из одного угла конторы в другой и рассуждал сам с собой:
«Недаром этот докторишка не понравился мне еще в первый раз. Экий сутяга! В тюрьму таких!»
– Мухикита! – буркнул он, увидев вошедшего. – Принесите-ка мне документы предварительного следствия по делу об… этой чертовщине с умершим в Эль Тотумо.
Мухикита ушел и вскоре вернулся со связкой бумаг. Ньо Перналете псе еще расхаживал.
– Прочтите, я посмотрю, как там у нас получилось. Преамбулу пропустите, начинайте с описания трупа.
Мухикита прочел:
– «На трупе были заметны симптомы далеко зашедшего разложения…»
– Симптомы? – перебил ньо Перналете. – Какие там симптомы, когда он сгнил дочиста! Вечно вы умничаете, только запутываете все. Ну, хорошо. Дальше!
– «Ни ран, ни каких-либо других повреждений не оказалось возможным обнаружить».
– Вот я и говорю! – Ньо Перналете снял и снова надел шляпу и зашагал быстрее, тяжело засопев. – Не оказалось возможным обнаружить! А вы для чего, если не для того, чтобы обнаруживать? Вот теперь и расхлебывайте это ваше «не оказалось возможным».
– Генерал, – пролепетал Мухикита. – Вспомните, ведь вы сами велели мне…
– Нечего сваливать на меня. Что значит велели, если вы исполняете служебные обязанности? Вам за что платят жалованье? Или вы думаете, я буду делать за вас вашу работу? А потом притащится вот такой докторишка и будет говорить мне об юрисдикции? Вы что, не читали бумагу, которую на этих днях я направил президенту штата? Нормы моего поведения, как человека, находящегося на служебном посту, изложены там ясно. В документах я не привык затуманивать мозги красивыми словами, а пишу все, как есть на самом деле. Теперь, после получения моей бумаги, президент подумает, что мы хотели замять это дело об умершем в Эль Тотумо, раз не выяснили точно, умер человек сам по себе или был убит с целью грабежа. А ну, дайте мне это предварительное следствие.
Он выхватил пачку бумаг из рук судьи и принялся читать, судорожно глотая воздух. По виду ньо Перналете Мухикита заключил, что тот «наводит мост для отступления», и решился заметить:
– Обратите внимание, генерал, здесь не сказано, что смерть была естественной.
Когда ньо Перналете отказывался от своего прежнего мнения, он уподоблялся коню, который, сбросив всадника, не успокаивается, а начинает топтать его копытами. Услыхав напоминание о своем прежнем заключении, он обрушился на Мухикиту:
– Разве я мог сказать такое? Может быть, вы возьметесь доказать, что человек не был убит? А? Может быть, у судьи с образованием, который обязан заносить в предварительное следствие только факты, есть такая необходимость? Или вас уже черт дернул высказать свое соображение относительно причин смерти?
– Отнюдь, генерал!
– Так в чем же дело? На кой дьявол тогда эта путаница? Если вы хорошо исполнили свои обязанности, так сидите себе спокойно. А этому вашему другу, докторишке, я уже сказал, чтобы он не волновался, справедливость будет соблюдена. Пойдите к нему, вам, должно быть, известно, где он остановился, – и повторите от своего имени: справедливость будет соблюдена.
потому что этим делом занимается генерал. Тогда он уедет домой и перестанет путаться у нас под ногами.
– Если желаете, генерал, я могу спросить еще, на кого падают его подозрения, – предложил Мухикита.
– Нет уж, любезный, делайте то, что я приказываю, и ничего больше.
– Я спросил бы от своего имени.
– И до каких пор вы будете таким тупицей, Мухикита? Как вы не сообразите, что если мы начнем копаться в этой куче, то докопаемся до кой-чего, что исходит от доньи Барбары?
– Я имел в виду циркуляр президента, – пробормотал Мухикита.
– А я что? Нет, определенно вас будут хоронить в белом гробу, как невинного младенца. Да знаете ли вы, что любой циркуляр обходит стороной Эль Миедо? Президент штата – друг-приятель доньи Барбары. Он у нее в неоплатном долгу: она своими травами спасла от смерти его ребенка. Ну, да тут замешано и еще кое-что, посерьезнее трав! Идите и делайте, что я вам приказываю. Изложите вашему приятелю суть дела, и пусть он убирается домой, а мы тут потихоньку все уладим.
Мухикита вышел из управления в полной уверенности, что бой, выдержанный с генералом за то, чтобы не отступиться от бога и не поссориться с дьяволом, наверняка зачтется ему после смерти и его действительно должны будут похоронить в белом гробу.
– – Бедный Сантос! Из двадцати тысяч песо ему, кажется, не видать ни одного реала. И я должен сказать ему, чтобы он ехал спокойно!
Когда Мухикита подошел к постоялому двору, Сантос уже садился на лошадь.
– Такая поспешность, дружище? Отложи отъезд на завтра, мне нужно многое рассказать тебе.
– Скажешь в следующий раз, – ответил Сантос, уже сидя в седле, – когда я смогу прийти к тебе с саблей в руке и, поло-Жив се на твой стол, крикнуть: бакалавр Мухика, прав такой-то, решайте в его пользу!
Мухикита, словно впервые слыша эту фразу, удивился:
– Что ты хочешь этим сказать, Сантос Лусардо?
– Что произвол толкает меня па насилие, и я встаю на этот путь. До свидания, Мухикита. Возможно, мы скоро встретимся.
Пришпоренная лошадь рванулась, и Сантос скрылся в облаке пыли.
IV. Противоположные направления
Один из посыльных, везших Сантосу Лусардо известие о происшествии в Эль Тотумо, перед отъездом получил от ньо Перналете личную инструкцию:
– По пути под каким-нибудь предлогом заверните в Эль Миедо и, между прочим, расскажите о случившемся донье Барбаре. Неплохо, если она тоже будет в курсе дела. Но только eй одной. Понимаете?
Узнав новость, донья Барбара обрадовалась по поводу понесенных Сантосом Лусардо потерь.
Несколько часов спустя ей сообщили, что Марисела с отцом вернулись в ранчо. Ей вспомнились пророческие слова Компаньона, но она тут же истолковала их в другом, более приятном для себя смысле: Марисела, ее соперница, снова поселилась в лесном ранчо – это и было «возвращением к своему началу». Оба известия укрепили ее в убеждении, что ее счастливая звезда еще не закатилась, и она сказала себе:
– Бог на моей стороне, иначе и быть не могло.
Она уже собралась составить план действий в связи с изменившейся обстановкой, как явился Бальбино Пайба:
– Слышали новость?
Молнией мелькнула в голове доньи Барбары догадка.
– В тотумском чапаррале убит Кармелито Лопес?
Бальбино искренне удивился, однако постарался придать своему голосу льстивое выражение:
– Черт побери! Никак не принесешь вам новость свежей. Как вы узнали?
– Мне сообщили об этом еще вчера вечером, – ответила она с загадочным видом, намекая на помощь Компаньона.
– Да, но вам не точно сообщили, – возразил Бальбино после короткой паузы. – Судя по всему, Кармелито не был убит, а умер естественной смертью.
– Гм! Разве удар ножом в спину или выстрел из засады в таком месте, как тотумский чапарраль, – не естественная смерть для христианина?
Бальбино так растерялся при этих словах, сказанных с многозначительной улыбкой, что, ухватившись за единственный, как ему казалось, способ выйти из затруднения, прикинулся, будто понял ее слова как признание в убийстве лусардовского пеона, и брякнул:
_ Что и говорить! Вам помогают силы, с которыми человеку трудно сладить.
Услышав намек на свои колдовские способности, донья Барбара резко и угрожающе сдвинула брови; но Бальбино, раз начав, уже не мог остановиться:
– Доктор Лусардо пыжится, все хочет покончить, как он говорит, с разбоем в саванне, а тут в тотумском чапаррале умирает Кармелито, и ветер уносит драгоценные перья, которые должны были дать деньги па альтамирскую изгородь.
– Вот именно, – подтвердила донья Барбара, снова принимаясь подтрунивать над ним. – В тотумских саваннах всегда ветрено.
– А перышки, они ведь легонькие, – добавил в тон ей Пайба.
– Что правда, то правда.
Некоторое время она с улыбкой смотрела па него и вдруг разразилась хохотом. Бальбино начал теребить усы, и этот жест выдал его. Донья Барбара захохотала еще громче, и он окончательно упустил стремена.
– Над чем вы смеетесь? – спросил он, явно уязвленный.
– Над твоей ловкостью. Приносишь мне старые новости, чтобы отвлечь внимание от своих собственных проделок. Лучше расскажи, чем ты занимался все эти дни, пока глаз сюда не казал.
Сказав это, она замолчала, наблюдая, как у Бальбино меняются цвет и выражение лица. Но едва он приготовился дать объяснение, – придуманное на случай, если придется оправдывать свою отлучку, – она перебила его:
– Мне уже рассказали про твои шашни с девчонкой из Пасо Реаль. Я знаю, что ты задавал там вечеринки с хоропо, которое плясали от зари до зари. Вот о чем тебе надо бы рассказать, плут ты этакий, а не приходить ко мне с новостями, которые меня не интересуют.
У Бальбино отлегло от сердца; но, оправившись от растерянности, он словно стал еще тупее и решил, что любовницу действительно волнуют лишь его амуры на стороне.
– Это клевета, наветы Мелькиадеса. Я уже заметил, что он шпионит за мной. Да, я провел два дня в Пасо Реаль, но я не устраивал вечеринок и ни в кого не влюблялся. К тебе в последние дни не подступиться, вот я и решил не торчать тут попусту
Он остановился, чтобы посмотреть, какой эффект произвело на нее это «ты», допускаемое лишь в минуты любовной близости, и, не заметив на ее лице недовольства, расхрабрился еще больше.
– Откровенно говоря, я уже подумывал уехать отсюда не очень-то завидную роль ты отвела мне с появлением здесь доктора Лусардо.
Тщательно скрывая свой замысел, донья Барбара продолжала искусно разыгрывать ревнивую любовницу:
– Отговорки! Ты хорошо знаешь, каковы мои намерения в отношении доктора Лусардо. Но имей в виду, вам с девчонкой не удастся посмеяться надо мной. Я уже велела передать ей, чтобы она перестала умасливать тебя, не то дождется от меня тумаков.
– Уверяю тебя, это клевета! – продолжал оправдываться Бальбино.
– Клевета или не клевета, а я сказала: смеяться над собой я не позволю никому. Так что поостерегись ездить в Пасо Реаль!
Она повернулась к нему спиной и вышла, говоря себе: «Он и не видит ямы, в которую ему предстоит свалиться».
В самом деле, оставшись один, Бальбино пустился в такие размышления:
«Прекрасно! Все идет как нельзя лучше. Одним камнем я убил двух птичек. Во-первых, вечеринки в Пасо Реаль позволили мне, не вызывая подозрений, побывать в Эль Тотумо. а во-вторых, вернуть эту заблудшую к своей кормушке. Снова я стану петь петухом на дворе Эль Миедо. Но теперь я знаю, чем ее можно пронять, теперь ей не удастся заставить меня просить. А ловко я обделал дело! От Рафаэлито не осталось и следа: что не успел проглотить кайман, доели хищные карибе Ченченаля, – и теперь только на него может пасть подозрение в убийстве брата и краже перьев. А пока суд да дело, перышки полежат себе под землей, я выжду время, а там без хлопот сбуду их. А тут, глядишь, и в Эль Миедо отношения наладятся».
В соседней комнате донья Барбара говорила себе:
«Бог должен был помочь мне. Едва я задумалась, кто убийца, как является этот дурень и выдает себя с головок. Теперь десять потов сгоню с него, а узнаю, где он прячет перья. Мне бы только заручиться уликами, тут же свяжу его и передам доктору Лусардо, – пусть делает с ним что хочет».
Она была готова на все: и отступиться от привычной деятельности, и изменить образ жизни. Сейчас ею руководил но преходящий каприз, а страсть – поздняя, осенняя и неистовая, как все другие ее страсти. И это не было только любовной тоской – это была жажда обновления, любопытство перед новыми формами жизни, стремление сильной натуры проявить скрытые, недооцененные возможности.
– Я буду другой, – твердила она. – Я устала от себя самой, я хочу быть другой, хочу узнать иную жизнь. Не так уж я стара и могу все начать заново.
В таком настроении два дня спустя под вечер, недалеко от дома, она увидела Сантоса Лусардо, возвращавшегося из Гражданского управления.
– Подожди меня здесь, – сказала она Бальбино, которого теперь не отпускала от себя ни на шаг, и, взяв напрямик через ноле, отделявшее ее от дороги, поехала навстречу Лусардо.
Поздоровавшись легким наклоном головы, без улыбки и излишней приветливости, она спросила в упор:
– Правда, что убили двух ваших пеонов, которые везли перья в Сан-Фернандо?
Смерив ее презрительным взглядом, Сантос ответил:
– Абсолютно точно. Ваш вопрос свидетельствует о вашей прозорливости.
Она не обратила внимания на его язвительный тон и задала второй вопрос:
– И что же вы предприняли?
Глядя ей прямо в глаза и отчеканивая слова, он произнес:
– Потерял зря время, рассчитывая добиться справедливости. Так что можете быть спокойны: закон вас не тронет.
– Меня? – воскликнула донья Барбара, заливаясь краской, словно ее ударили по лицу. – Вы хотите сказать, что…
– Я хочу сказать, что теперь у нас с вамп будет другой разговор.
И, дав шпоры коню, он ускакал, оставив ее одну посреди безлюдной саванны.
V. Час человека
Несколько минут спустя Лусардо с револьвером в руке ворвался в маканильяльскнй домик.
Дом стоял на том самом месте, куда его велела передвинуть донья Барбара, хотя, по справедливости, ему полагалось находиться гораздо дальше, ибо решение судьи, определившего границу между двумя имениями, было пристрастным.
Двое из грозной троицы братьев Мондрагонов, оставшиеся в живых, были дома и, покачиваясь в гамаках, спокойно беседовали, когда Сантос напал на них, не дав им времени схватиться за оружие. Они обменялись понимающими взглядами, и тот, кого называли Ягуаром, произнес с предательской покорностью:
– Хорошо, доктор Лусардо. Мы сдаемся. А дальше?
– Поджечь дом! – Сантос бросил к йогам братьев коробок спичек. – Живо!
Тон Сантоса был властным, и Мондрагоны не преминули заметить про себя, что перед ними стоит истинный Лусардо – один из тех, кто никогда не прибегал к оружию ради пустых угроз.
– Черт возьми, доктор! – воскликнул Пума. – Ведь дом-то не наш, и если мы подпалим его, донья Барбара шкуру с нас сдерет.
– Это моя забота, – ответил Сантос – Приступайте к делу без разговоров!
Тут Ягуар скользнул в сторону, где лежала винтовка, и уже готов был схватить ее, как меткая пуля Лусардо попала ему в ляжку, и он с проклятием свалился на землю.
Второй брат в ярости бросился к Лусардо, но остановился под наведенным револьвером. Понимая, что Лусардо готов на все, он обернулся к раненому и произнес, бледный от бессильного гнева:
– Ничего, брат. Придет время – расквитаемся за все. Поднимись с земли и помоги мне поджечь дом. У каждого человека бывает свой час в жизни, и доктор Лусардо справляет сейчас свой. Но придет и наш. Вот тебе половина спичек, начинай с этой стороны. Я зайду с той, и сделаем, что нам велят. Мы этого заслуживаем, раз позволили застать себя врасплох.
Едва огонь коснулся свисавшей с кровли соломы, как ветер превратил его в бушующее пламя, мгновенно охватившее все строение, в котором только и было что крыша да четыре столба.
– Ну вот, – снова сказал Пума, – дом горит, как вы того хотели. Что еще вам нужно?
– Теперь взвалите брата на спину и шагайте впереди меня. Остальное узнаете в Альтамире.
Мондрагоны снова переглянулись, и так как ни одному из них не показалось, что другой согласен рискнуть жизнью и готов на отчаянное сопротивление, – мало того, что Сантос был верхом и вооружен, его лицо выражало крайнюю решимость, – то раненый сказал с презрительным бахвальством:
– Не нужно нести меня, брат. Я пойду сам – так больше крови выйдет.
Уроженцы баринесских льяносов, где они совершили множество тяжких преступлений, оставшихся безнаказанными благодаря бегству в Арауку и покровительству доньи Барбары, Мондрагоны должны были теперь ответить за них, так как Сантос намеревался выдать братьев властям того района, где эти преступления были совершены. Об этом он заявил им, как только они прибыли в Альтамиру.
– Вам лучше знать, – ответил на это Пума. – Я говорю: теперь ваш час.
Не обращая внимания на высокомерный тон, каким были сказаны эти слова, Сантос велел Антонио оказать необходимую помощь раненому, но тот ответил еще более заносчиво, чем брат:
– Не беспокойтесь, доктор. Кровь, которую я потерял, была лишней. Сейчас я как раз в своем весе.
– Тем лучше, – вмешался Пахароте. – Быстрее побежит по дороге.
И, не желая уступить в бахвальстве Мондрагонам, попросил Лусардо:
– Доверьте это порученьице мне, доктор. Отвечаю вам за этих молодчиков. Мне нужна только веревка, чтобы связать их. Остальное беру на себя, хоть этот парень, черт возьми, нарочно скинул вес, чтобы удирать было легче. Наверное, вы собираетесь отправить их с сопроводительной бумагой? Если так – пишите! Я хоть сейчас готов погонять их впереди себя. Не стоит откладывать это дело до завтра, хотя вряд ли другие бабьи прихвостни придут сегодня ночью их выручать. А если все-таки придут, то я хотел бы разорваться пополам, чтобы одной половиной сопровождать этих хвастунов, а другой встретить пришельцев. Но тут и без меня справятся. Вы уже доказали, что одного альтамирца с лихвой хватит, чтобы заставить слушаться двух миедовцев, а наши все, если надо, сумеют постоять за себя.
* * *
Прошло уже несколько часов, как Сантос вернулся домой, но только сейчас он заметил отсутствие Мариселы и ее отца.
– Они уехали вскоре после вашего отъезда, – пояснил Антонио. – Это все Марисела. Я уже был у них, но напрасно. Она отказалась вернуться.
– Лучше она и не могла придумать, – сказал Сантос – Теперь у нас начнется другая жизнь.
И тут же приказал: на следующий день возвести изгородь вокруг Коросалито, с установкой которой медлил янки.
– Вопреки тому документу, что он вам предъявлял? – спросил Антонио после короткой паузы.
– Не считаясь ни с чем и вопреки всему, что может нам препятствовать. На насилие – насилием! Таков закон этой земли.
Антонио снова задумался. Затем произнес:
– Мне нечего сказать вам, доктор. Вы знаете – по любой дороге я пойду за вами.
Но все же, уходя, он подумал: «Не нравится мне его настроение. Дай бог, чтобы оно прошло, как летний дождь».
В этот вечер вокруг стола вертелись, виляя хвостами, собаки, и ужин подавала Сантосу женщина, от которой пахло кухонной грязью. Он едва прикоснулся к стряпне Касильды и, не в силах оставаться в доме, где все вещи, еще недавно блиставшие чистотой, теперь были облеплены мухами и покрыты пылью, особенно заметной при свете лампы, вышел в галерею.
Помрачневшая саванна тихо лежала под покровом ночной мглы. Ни куатро, ни куплета, ни рассказов. Примолкшие пеоны вспоминали убитого в тотумском чапаррале товарища – доброго, задумчивого и замкнутого человека. И как это он оплошал! Вот уж на кого можно было положиться. Никогда, даже рискуя собственной жизнью, он не отказывал в помощи. Это был хороший, настоящий человек и в честном бою мог бы постоять за себя. А выходит, и после смерти за него еще не отомстили.
Думали они и о хозяине. Какие деньжищи он потерял! А ведь от этих денег зависело дело, с которым было связано столько надежд. И каким печальным и суровым – совсем другим человеком – вернулся он из округа.
Издали доносится резкий крик выпи, отсчитывающей часы, и Венансио прерывает всеобщее молчание:
– Пахароте и Мария Ньевес со своей упряжкой теперь уже далеко.
– На этой земле иначе нельзя, – говорит другой, оправдывая хозяина, вставшего на путь насилия. – Какова болезнь, таково и лечение. В льяносах человек должен уметь все, что умеют другие. И надо отказаться от разных там изгородей и прочих заграничных штучек, а гнать в свой загон любую скотину, начиная с сосунков, если она без клейма и пасется в твоих владениях.
– А то и в чужие наведываться, – добавляет третий, – и угонять любую живность, – коней ли, коров, – какая на глаза попадется. С его-то добром ведь так поступают, а отнять у вора не грех.
– Нет, я с этим не согласен, – вступает в разговор Антонио Сандоваль. – Доктор правильно говорит: огородись и расти свое на своей земле.
При этих словах Сантоса охватывает чувство, сходное с тем, какое вызвали в нем печальные отблески лампы на покинутых Мариселой вещах. Убеждения Антонио созданы тем Сантосом, который уже не существовал, – человеком, приехавшим из города с мыслью цивилизовать льяносы. Тот, прежний Сантос, уважал законные средства, – пусть даже они только расчищали путь таким действиям, как действия доньи Барбары, обворовывавшей его; тот был противником мести, чьим зовам так сопротивлялась его бдительная совесть, исполненная священного страха перед духовной катастрофой, к которой могла привести его природная порывистость. Да, он был противником мести, несмотря на риск самому стать жертвой насилия, царившего на этой земле.
Теперь Сантос Лусардо, слушавший с галереи разговор пеонов, думал и чувствовал, как тот, кто сказал: «В льяносах человек должен уметь все, что умеют другие».
Он уже показал, что способен на это: дома в Маканильяле не было, а Мондрагоны шли на суд за своп преступления. Теперь очередь мистера Дэнджера. Принимая во внимание, что пока это был час человека, а не принципов, и что пустыня предоставляла безграничные возможности самоуправству и насилию, человек мог заставить всех окружающих подчиниться своей воле. Одна схватка следует за другой, его власть день ото дня крепнет, и вот уже обширный край – в его руках, а когда он полностью покорится, новый хозяин займется цивилизацией.
Это было начало могущества просвещенного касика, правильно используемый час человека.
VI. Источник доброты
В течение трех дней Сантоса не было в имении, и все эти дни Марисела питала тайную надежду, что, вернувшись в Альтамиру и не застав ее там, он сразу же приедет за ней. Упорная в своем мрачном отчаянии, толкнувшем ее сбежать в лесное ранчо, она не желала признаться себе, что лелеяла такую надежду, но и не стремилась надолго обосноваться в своем прежнем доме. Она ограничивалась лишь самыми необходимыми хозяйственными хлопотами, словно поселилась временно, и все свободные часы просиживала на закраине колодца или бродила по пальмовой роще, неотрывно глядя в ту сторону, где могли показаться люди из Альтамиры.
Временами ее черная меланхолия рассеивалась, и она заливалась смехом, представляя себе, как рассердится Сантос, узнав, что она убежала; он, наверное, подумает, что она хотела подшутить над ним в отместку за тот суровый выговор, которым он заплатил за рожденное любовью стремление освободить его от злых чар доньи Барбары. Но стоило ей вспомнить отвратительную сцену встречи с матерью, как она снова становилась угрюмой и печальной.
Наконец она узнала, что Сантос вернулся домой. Прошло еще два дня, и огонек надежды, вспыхивавший по временам в ее сердце, погас совсем.
– Я знала, что он не придет сюда и не станет больше заниматься мною, – сказала она себе. – Теперь ясно, что все это действительно был сон.
Мистер Дэнджер, напротив, очень часто наведывался в ранчо. Не столь развязный, как прежде, сдерживаемый достоинством, с каким Марисела вела себя в его присутствии, он не осмеливался грубо приставать к ней, но с каждым разом все плотнее сжимал кольцо вокруг своей жертвы, снова ставшей доступной его когтям и еще более желанной; в его обычных глуповатых шутках все чаще сквозила бесцеремонность покупателя, уплатившего вперед за товар.
Минутами Марисела, охваченная отчаянием, испытывала болезненное удовольствие от мысли, что ей суждено попасть в руки этого человека; но тут же такая перспектива вызывала у нее ужас, и она начинала лихорадочно искать выход из создавшегося положения.
Однажды она заметила Хуана Примито; он не осмеливался приблизиться к ранчо из страха, что Марисела не простила ему затею с меркой. Она окликнула дурачка и дала ему поручение:
– Поди и скажи… ты знаешь кому, – сеньоре, как ты ее называешь. Скажи, что мы снова в Роще, но я хочу уехать отсюда. Пусть пришлет мне денег. Да не мелочи, я не милостыню прошу, а столько, чтобы нам с папой хватило на отъезд в Сан-Фернандо. Как ты ей скажешь? Повтори. Если будет что-нибудь не так, лучше не появляйся здесь.
Хуан Примито отправился, повторяя наказ, чтобы не забыть ни слова и в точности передать его адресату. В первый момент донья Барбара хотела промолчать или ответить на это требование какой-нибудь грубостью, но, поразмыслив, поняла, что отъезд Мариселы в Сан-Фернандо совпадает с ее собственными интересами, и, взяв в шкафу горсть золотых монет из денег, только что полученных в уплату за партию проданного скота, протянула их Хуану Примито:
– На, отнеси ей. Здесь не меньше трехсот песо. Пусть убирается вместе со своим отцом и сделает все, чтобы я больше не слышала о ней.
Задыхаясь от быстрого бега – на обратном пути он ни разу не остановился, – и от радости за успех, с которым было выполнено поручение, Хуан Примито вынул платок с завернутыми в него монетами и заговорил возбужденно:
– Нинья Марисела! Гляди скорей – золото! Триста песо прислала тебе сеньора. Проверь, точен ли счет.
– Положи там на стол, – проговорила Марисела.
Она чувствовала себя униженной: вот к какому средству пришлось ей прибегнуть, чтобы освободиться от мистера Дэнджера и отказаться от посылок с едой, которые присылал ей Антонио.
– Ты брезгуешь платком, нинья Марисела? Постой, сейчас деньги будут чистенькими. – И Хуан Примито бросился к роднику, чтобы вымыть монеты.
– Не мой, мне все равно противно дотрагиваться до них. Платок тут ни при чем.
– Ты зря сердишься, нинья Марисела, – возразил дурачок. – Золото есть золото. Какая разница, чье оно, лишь бы блестело. Триста песо! Да на такие деньжищи можно торговлю открыть. На той стороне Арауки, у Брамадорской переправы, продается лавка. Хочешь, я мигом слетаю туда, спрошу цену, – мол, нинья Марисела хочет купить? Это выгодное дело! Всяк, кто едет на ту сторону, заходит в лавку и уж без стопочки – это самое малое – не выходит. Купишь лавку – стану у тебя помощником, и жалованья мне не надо. Ну, дай пойду спрошу!
– Нет, нет. Мне еще надо подумать. Иди отсюда. У меня сегодня нет настроения разговаривать с тобой. Возьми себе одну монету.
– Это я-то – возьми? Да куда мне такие деньги, нинья Марисела! Святая дева Мария! Нет уж, я лучше пойду. Да, я и забыл. Сеньора велела сказать тебе, что… Нет. Ничего. Только послушай меня, покупай лавку! Тогда тебе – все нипочем.
Хуан Примите ушел, положив деньги на стол, а Марисела задумалась над его предложением.
«Владелица лавки! Но о чем еще могу я мечтать? Только и остается – встать за прилавок и зарабатывать себе на жизнь! Торговка! Ну что ж, пройдет время, выйду замуж или просто сойдусь с каким-нибудь пеоном… И вот однажды в лавку по пути зайдет Сантос Лусардо и спросит… не водки, нет, он не пьет. Ну, мелочь какую-нибудь. И я ему подам, а он даже не заметит, что за стойкой – Марисела, та самая Марисела…»
Спустя несколько часов явился мистер Дэнджер. Он пошутил по поводу монет, все еще лежавших на столе, а потом, уже собираясь уходить, вынул из кармана бумагу с каким-то текстом и, показывая ее дону Лоренсо, сказал:
– Подпишись вот тут, приятель. Это договорчик, мы с тобой вчера заключили, помнишь?
Лоренсо с трудом поднял голову и уставился на мистера Дэнджера пьяными глазами, силясь попять, что тот говорит; но мистер Дэнджер вложил ему в пальцы ручку и, двигая его дрожащей рукой, заставил вывести под текстом подпись.
– Аll right, – воскликнул янки, пряча ручку в нагрудный карман, и тут же громко прочел подписанный текст: – «Настоящим подтверждаю, что я продал сеньору Гильермо Дэнджеру свою дочь Мариселу за пять бутылок бренди».
Это была одна из обычных шуток мистера Дэнджера; но Марисела приняла ее всерьез и бросилась вырывать у него «документ», в то время как дон Лоренсо впал в оцепенение, бессмысленно улыбаясь и пуская слюну.
Дэнджер со смехом выпустил из рук бумагу, – Марисела тут же изорвала ее в клочья; но этот смех словно подхлестнул девушку.
– Вон отсюда, наглец! – крикнула она хрипло.
Глаза ее метали молнии, лицо горело. Янки, расставив ноги и уперев руки в бока, продолжал громко хохотать, и Марисела набросилась на него, выталкивая вон.
Но у нее было слишком мало силы, чтобы сдвинуть с места эту словно вросшую в землю громаду; гнев, охвативший Мариселу, сделал ее еще красивее. Она колотила по его атлетической груди, пока не онемели кулаки, а он по-прежнему стоял на месте и хохотал. Тогда, уже почти плача, она вырвала из его нагрудного кармана автоматическую ручку, готовясь вонзить ему в шею. Все еще смеясь, он успел схватить Мариселу за руки выше локтей и, поворачиваясь на каблуках, закружил ее в воздухе. Затем положил, обессилевшую от головокружения и сотрясающуюся от рыданий, на пол и встал над ней, подбоченясь. Дэнджер уже перестал смеяться и только тяжело сопел, разглядывая Мариселу жадными глазами.
Между тем, разбуженный хохотом мистера Дэнджера и криками дочери, дон Лоренсо с трудом поднялся в гамаке и, схватив старый, без рукоятки, мачете, с безумным лицом пошел на мистера Дэнджера.
Марисела в ужасе вскрикнула. Мистер Дэнджер круто обернулся и одним ударом кулака сбил с ног пьяного. Тот всем своим костлявым телом рухнул на пол, застонав от боли и бессильного гнева.
Мистер Дэнджер спокойно раскурил трубку и, стоя к Мариселе спиной, проговорил между двумя затяжками:
– Это есть моя шутка, Марисела. Мистер Дэнджер не любит взять вещи силой. Но ты уже знаешь, что мистер Дэнджер хочет тебя для себя. – И, выходя, добавил: – А ты, дон Лоренсо, никогда больше не бери мачете на мистера Дэнджера. В противном случае прощай бренди, водка и все прочее.
Когда иностранец вышел, дон Лоренсо, шатаясь, поднялся на ноги, прошел в угол, где всхлипывала Марисела, и, взяв ее за руку, проговорил с болью:
– Пойдем, дочка. Пойдем отсюда.
Решив, что отец говорит о возвращении в Альтамиру, Марисела послушно встала и пошла за ним, утирая слезы; но дон Лоренсо продолжал:
– Там… там трясина, в ней все кончается. Пойдем и кончим эту проклятую жизнь.
Тогда, забыв о своем горе, она попыталась улыбнуться и стала уговаривать его:
– Что ты, папа! Успокойся! Мистер Дэнджер пошутил. Ты разве не слышал? Он сам сказал. Не волнуйся, приляг. Это всего-навсего шутка. Только обещай мне, что не будешь больше пить и не пойдешь просить вина у этого человека.
– Хорошо. Не пойду. Но я убью его. Это не шутка. Хороша шутка… Ну-ка, дай мне… дай сюда эту бутылку!
– Но ты же обещал не пить. Ложись, поспи… Это была шутка…
Гладя покрытый липкой испариной лоб и волосы отца, она сидела на полу, рядом с гамаком, до тех пор, пока отец не уснул крепким сном; затем вытерла его рот, из которого тянулась пенистая слюна, поцеловала в лоб, и при этом ее не покидало чувство, будто с ней происходят непонятные превращения.
Она уже не была прежней беззаботной, жаждущей счастья девушкой, той, что в Альтамире не расставалась со смехом и песней, безразличная к отталкивающему и скорбному зрелищу, которое представлял собой ее отец. Тогда она не могла понять терзаний его души, ибо перед ней самой расстилался светлый, чудесно многогранный мир. Этот мир – ее собственное сердце – открыл ей Сантос, и он один наполнял его. Своими руками он смыл грязь с ее лица, показал красоту, дотоле неведомую ей самой, учением и советами превратил ее из дикарки в человека с хорошими манерами и привычками, в человека тонкого вкуса; но в самой глубине этого сверкающего грота, ее счастливого сердца, пребывал еще в сумраке маленький уголок – источник доброты, и только боль могла осветить его.
Теперь ей дано было познать этот источник, и из него встала новая Марисела, прозревшая, с дивным светом доброты на лице и с мягкой нежностью рук, которые сейчас впервые с истинной дочерней любовью гладили мученический лоб отца.
Дон Лоренсо уже давно погрузился со всеми своими несчастьями в умиротворяющий сон, навеянный ласками дочери, и она только слегка проводила рукой по его волосам, рассеянно глядя на золотые монеты, блестевшие на столе, когда в дверях появился Антонио Сандоваль.
Марисела, приложив палец к губам, знаком попросила его не шуметь, затем поднялась с пола и вышла с Антонио за дверь, чтобы разговором не потревожить спящего. Выражение ее лица, спокойствие и плавность движений наводили на мысль о глубоких душевных переменах, и это сразу привлекло внимание Антонио:
– Что с вами, нинья Марисела? У вас сегодня лицо какое-то странное.
– Если бы вы знали, Антонио, как необычно я чувствую себя!
– Не заболели ли вы горячкой, тут, рядом с трясиной?
– Нет, это другое. Хотя в трясине это тоже есть – покой… Блаженный мир! Я как-то успокоилась – до самой глубины души, словно вода, когда она отражает и пальмы, и небо с облаками, и птиц, опустившихся на берега.
– Нинья Марисела! – проговорил Антонио, еще более удивленный. – Знаете, я очень рад. Раньше вы никогда так не говорили, и мне приятно, что вы такая. Теперь-то я не побоюсь сказать, что привело меня сюда. Вы нужны в Альтамире, нинья Марисела! Доктор встал на плохой путь, и это к добру не приведет. Прежде, помните, он только и говорил, что об уважении чужих прав, и знать не хотел, честно или нечестно добыты эти права, стремился все делать по закону. А сейчас его словно подменили! Так и норовит сотворить какое-нибудь самоуправство. Болит за него душа: кровь свое возьмет, только дай ей волю, и будет жаль, если он кончит, как кончали все Лусардо.
Конечно, про свои права тоже нельзя забывать; но зачем же так-то, походя, валить все направо и налево? Все хорошо в меру, а доктор хватает через край. К примеру, с мистером Дэнджером, – пусть тот и мошенник и все прочее, – не ладно получилось, прямо надо признать. Я не буду всего рассказывать, но, верьте, это так. Велеть огородить Коросалито, которое уже давно не принадлежит Альтамире! А такие слова: «Уж не думаете ли вы стрелять, чтобы помешать мне?» – не Сантосу Лусардо говорить их. Особого ущерба он янки не принесет, потому как у иностранца всегда найдется защита, которой не хватает креолу; плохо, что доктор стал разговаривать таким тоном, вот что. Вы согласны со мной? И это еще не все. Вот уже два раза. – последний совсем недавно, – как он устраивает родео во владениях доньи Барбары, не выполняя правил. Правда, ему удалось обнаружить свой скот на ее землях, но все равно, надо было испросить разрешения, как делают все, когда хотят собрать свой скот на чужих пастбищах. Не подумайте, что я хочу встать ему поперек дороги, я уже сказал: куда иголка, туда и нитка. Но у каждой птицы свой полет, и такой человек, как Сантос Лусардо, не должен уподобляться донье Барбаре.
– А если бы я была с ним, вы думаете, таких вещей не происходило бы? – спросила Марисела, зардевшись, но но теряя глубокого спокойствия, пришедшего к ней с недавним самопознанием.
– Видите ли, нинья Марисела, – проговорил Сандоваль. – Сразу переубедить человека – не легкое дело, но хитринки у вас достаточно, и вы добились бы своего. Не говоря о том, что есть между доктором и вами, – а есть оно или нет, мое дело сторона, – могу сказать, что… Как бы это выразить?… Ладно, скажу по-своему. Вы для него сейчас – все равно что песня погонщика для стада. Если скот не слышит песни, он каждую минуту готов броситься врассыпную. Понятно?
– Да, понимаю, – ответила польщенная сравнением Марисела.
– Так вот, кончу, чем начал: вы нужны в Альтамире. Марисела подумала немного, затем сказала:
– Мне очень жаль, Антонио, но сейчас я не могу вернуться в Альтамиру. Папа не согласится переехать обратно, и, кроме того, я должна отвезти его в Сан-Фернандо. Быть может, тамошние врачи вылечат его от запоя и восстановят силы. Ведь он так плох.
– Одно другому не помеха, – возразил Антонио.
– Да, но папа не хочет возвращаться в Альтамиру, а я не стану перечить ему. В Альтамире уже пытались вылечить его, но, сами видите, результат тот же. Посмотрите, в каком он состоянии. Возможно, я и нужна там, но здесь я нужнее.
– Ваша правда. Отец прежде всего. А на какие деньги вы думаете везти его в Сан-Фернандо и показывать врачам? Может, мне поговорить об этом с доктором?
– Нет. Ему ничего не говорите. У меня достаточно денег. Я попросила их у той, которая обязана была дать мне.
– Ну, что ж, – проговорил Антонио, вставая. – Сантос останется без песни. Но вы правы: отец – первая забота. Дай вам бог поставить дона Лоренсо на ноги. Для поездки нужны лошади и сопровождающий. Если не хотите, чтобы я говорил об этом доктору, я сам пришлю надежного пеона и двух лошадей – для вас и вашего старика. Хотя лучше бы его везти водой: дон Лоренсо, пожалуй, не выдержит такого длинного пути верхом.
– Это верно. Он очень плох.
– Тогда я сам все улажу. Не сегодня-завтра здесь должна пройти барка, она идет вверх по Арауке. Думаю, там найдется местечко, и вы доберетесь до Сан-Фернандо.
Антонио уехал. Марисела вошла в ранчо, на миг задержалась у гамака, где спал дон Лоренсо, по-новому, любящими глазами взглянула на его осунувшееся лицо, собрала со стола золотые монеты, сулившие возможность выполнить задуманное, и, взяв их в руки, не испытала при этом никакого отвращения, Хуан Примито так и не вымыл их, но живительные струи, хлынувшие из недавно открывшегося потайного источника доброты, очистили деньги, полученные от матери.
VII. Непостижимый замысел
Низкие лучи заходящего солнца золотят стволы деревьев в патио, большой столб в центре корралей и столбы канеев, окутанные лиловой тенью, падающей от побуревших соломенных крыш. Когда сверкающий диск светила скрывается за горизонтом, над широко раскинувшейся вокруг, с каждой минутой темнеющей саванной остаются висеть вытянутые, подобно полосам расплавленного металла, жарко-багряные облака, и резко очерченный силуэт одиноко стоящей вдали пальмовой рощи чернеет на фоне горящего заката.
В той стороне лежит Альтамира, и туда обращен задумчивый взгляд доньи Барбары.
Вот уже три дня прошло с тех пор, как в Эль Миедо стало известно об уничтожении маканильяльского домика и аресте Мондрагонов; они в руках властей, и Сантос Лусардо со своими пеонами уже дважды устраивал родео на землях Эль Миедо, не испросив пополненного разрешения, а она до сих пор не приказала пеонам расправиться с ним.
Видя медлительность хозяйки, Бальбино Пайба, на правах управляющего, решился наконец сам заговорить с нею и направился к ограде, где она стояла, молча глядя в саванну.
Но, не осмеливаясь сразу начать столь серьезный разговор, он долго вертелся вокруг да около; она же ограничивалась односложными ответами, и паузы в разговоре становились все длиннее.
В это время к корралям подошло стадо. Песни пастухов разливались в тишине необъятной степи.
Первые коровы были уже совсем близко, как вдруг вожак – бык серой масти – остановился перед смоковницей, росшей неподалеку от входа в главный корраль, и тревожно заревел, почуяв запах крови зарезанной утром коровы. Стадо завертелось, пока вожак кружил около дерева, роя копытами и нюхая землю, словно стремясь убедиться в том ужасном, что здесь произошло; и когда у него уже не осталось сомнений, он снова заревел, теперь уже сердито, и бросился в саванну, увлекая за собой все стадо.
– Кто это додумался зарезать корову у самого входа в корраль? – кричал Бальбино, изображая дельного и властного управляющего, пока пастухи гнали во весь опор своих лошадей, торопясь опередить взбунтовавшееся стадо.
Наконец пеоны собрали и успокоили животных и направили их в другой загон, расположенный в стороне от смоковницы.
Стадо было уже заперто, хотя коровы еще жалобно мычали, и донья Барбара неожиданно проговорила:
– Даже скот чувствует отвращение к крови себе подобных.
Бальбино искоса взглянул на нее и удивленно пожал плечами: «Она ли говорит это?»
А через несколько минут он подумал: «Гм! Эту женщину не разберешь. Даже лошадь и ту можно понять, только приглядись, которым ухом прядет; но жить с этой бабой все равно что плясать на вулкане».
И он отошел прочь.
Не только Бальбино Пайба, никогда не отличавшийся проницательностью, а и сама донья Барбара не могла бы сказать, каковы сейчас ее собственные намерения.
Все, что она предпринимала в последнее время, оборачивалось против нее же, закрывало дорогу, по которой она хотела идти. До сих пор звучало в ее ушах яростное обвинение, брошенное ей в лицо Сантосом Лусардо именно в тот момент, когда она собиралась сказать ему, что знает убийцу его пеонов и готова лично передать ему преступника.
Обвинение было несправедливым и оскорбительным, хотя, по существу, она заслужила его, ибо не только тотумский чапарраль хранил тайны предательских засад. Если на этот раз убийцей оказался Бальбино Пайба, действовавший на свой страх и риск, то в других случаях разве не по ее приказу наносил Мелькиадес смертельный удар ничего не подозревавшим путникам? Да и Бальбино Пайба, разве не был он орудием ее хитросплетенных замыслов? Сама она сделала этих людей такими, сама преградила себе доступ к пути добра.
Приступы ярости один за другим, подобно ударам бича, терзали ее сердце в течение этих трех дней. Ярости против любовника, чье злодеяние Сантос Лусардо приписывал ей; против угрюмого подручного, хранившего тайну преступлений, совершенных по ее указке; против самих жертв ее алчности и бесчеловечности, вставших на ее дороге и тем самым принудивших ее убрать их; против всех, кто сейчас, словно мало было совершено зла до этого, звал ее мстить, – против Бальбино, Мелькиадеса, каждого из ее пеонов, всей этой шайки убийц и сообщников, чьи обращенные к ней взгляды ежеминутно говорили: «Чего вы ждете? Почему не приказываете нам убить доктора Лусардо? Разве не для этого мы здесь? Разве, приобретая права на нас, вы не обязались предоставлять нам возможность проливать чужую кровь?»
И вот в Альтамиру был отправлен Хуан Примите с наказом передать Сантосу Лусардо следующее:
«Сегодня вечером, с восходом луны, в Глухой Балке вас будет ждать человек. Он сообщит вам кое-что об убийстве в Эль Тотумо. Если решитесь, приезжайте туда один».
Хуан Примито вернулся от Лусардо с таким ответом:
«Скажи, что я согласен. Приеду один».
Это было утром, а незадолго до этого донья Барбара вызвала Мелькиадеса и спросила его:
– Помнишь, что ты говорил мне несколько дней тому назад?
– Как сейчас, сеньора.
– Прекрасно! Сегодня вечером, с восходом луны, доктор Лусардо будет в Глухой Балке.
– И я доставлю его сюда – живым или мертвым.
Надвигалась ночь. Пройдет еще немного времени, и угрюмый подручный доньи Барбары отправится в Глухую Балку, а она до сего времени не уяснила, какую цель преследует, готовя эту засаду, и с каким чувством ждет появления луны на горизонте.
До сих пор она была сфинксом саванны для всех окружающих ее людей; теперь она стала сфинксом и для себя самой: ее собственные замыслы сделались для нее непостижимыми.
VIII. Кровавая слава
Сантос Лусардо понимал, что мысль таким нелепым образом заманить его в западню могла возникнуть только у человека с помутившимся разумом. Но он и сам был словно не в своем уме и потому, не задумываясь, решил воспользоваться представившимся случаем и доказать донье Барбаре, что не боится ее угроз. Если он не смог отстоять своих прав с помощью правосудия, прислуживающего насилию, то он защитит их посредством свирепого закона варварства – силы и оружия. С этим отчаянным намерением он один отправился в Глухую Балку пораньше, лишь только начало смеркаться, чтобы предвосхитить предательское нападение, успех которого, видимо, связывался с неожиданностью и ночной мглой.
Подъезжая к условленному месту, он различил всадника на опушке леса, окаймлявшего этот отдаленный уголок саванны, и подумал: «И здесь меня опередили».
Но тут же узнал во всаднике Пахароте.
– Что ты здесь делаешь? – строго спросил он, приблизившись к пеону.
– Видите ли какое дело, доктор, – отвечал тот. – Когда сегодня утром у вас побывал Хуан Примито с поручением, я сразу заподозрил неладное. Я подождал, пока он скрылся из виду, потом пустился за ним, догнал и, постращав револьвером – у него душа уходит в пятки, когда он видит револьвер, – заставил повторить это самое поручение. Узнав, что вы согласились приехать один, я сразу подумал: надо предупредить доктора. Но по вашему лицу было ясно, что вы все равно не послушаетесь моего совета. Вот я и решил, что мне остается только приехать сюда пораньше и драться вместе с вами.
– Напрасно ты вмешиваешься в мои дела, – сухо возразил Сантос.
– Может, это и так, но я не раскаиваюсь, потому что, хоть решительности у вас с избытком, хитрости, думаю, пока маловато. Вы уверены, что с вами приедет разговаривать всего один человек?
– Даже если несколько, убирайся.
– Видите ли, доктор, – продолжал Пахароте, почесывая голову. – Пеон, он, конечно, пеон, и его дело подчиняться, когда хозяин приказывает; только не обессудьте, если я напомню вам, что льянеро – пеон только на работе. А в таком деле, как это, нет ни хозяина, ни пеона. Есть один человек – вы, и другой такой же человек, и этот другой хочет доказать первому, что готов отдать за него жизнь, почему он и не позвал помощников, отправляясь сюда. Этот другой – я, и я отсюда не двинусь.
Тронутый таким неуклюжим проявлением преданности, Сантос Лусардо подумал, что неверно считать силу и оружие единственным законом льяносов, и согласился с Пахароте, молча пожав ему руку.
– И поверьте опыту, доктор, – сказал Пахароте. – Во-первых, льянеро может пойти один в условленное место, если его пригласили не одного. Но если его предупреждают, чтобы он пришел один, – он не пойдет. Во-вторых: не ждать удара, а нападать самому. Я уже осмотрел весь лес, пока здесь никого нет, хотя, думаю, долго скучать не придется. Они должны показаться вон оттуда. Мы встанем за солончаковыми глыбами, дадим им приблизиться, и тогда наше дело – валить и холостить. Помните, кто ударил первым – ударил дважды.
Они укрылись в указанном Пахароте месте и долго наблюдали за лесной прогалиной, ожидая появления неизвестных из Эль Миедо и молча слушая заунывный вой обезьян, стаями тянувшихся на ночевку. Уже совсем стемнело, и над саванной всплыл месяц, когда на прогалине возник силуэт Колдуна на лошади.
– Он действительно один, а нас двое, – пробормотал Лусардо, морщась от досады.
– Помните, что я только что сказал вам, доктор, – проговорил Пахароте, чтобы успокоить Лусардо. – Не ждать нападения! Этот человек едет один, если только его помощники не спрятались где-нибудь неподалеку, но это – Колдун, а его никогда не посылают для разговоров. И если он один, тем хуже: на темные дела он никогда не берет провожатых. Подождем, пусть он спокойно выедет на чистое место, тогда и мы двинемся навстречу. Эх, дали бы вы мне одному потолковать с ним. Этого оборотня я бы мигом угомонил, хоть у него и громкая слава. Не с такими справлялся.
– Нет, – возразил Лусардо. – Этот человек едет ко мне и должен встретить одного меня. Оставайся здесь.
И он быстро выехал из кустарника.
Колдун уверенно и не спеша продвигался вперед, сдерживая коня, и вдруг остановился. Лусардо последовал его примеру, и несколько мгновений они стояли так, на расстоянии, присматриваясь друг к другу. Наконец Сантос, видя, что противник словно окаменел, нетерпеливо пришпорил коня и устремился к Колдуну.
Он уже находился совсем рядом с ним, когда тот сказал:
– Выходит, меня послали затем, чтобы вы с вашими людьми прикончили меня, как собаку? Если так, начинайте!
Сантос сообразил, что Пахароте, несмотря на приказ остаться в укрытии, следовал за ним, и он уже поворачивал голову, чтобы приказать ему убираться, как вдруг заметил блеснувший револьвер, который Колдун вынимал из-под брошенной через седло накидки.
Молниеносным движением он выхватил свой. Выстрелы раздались одновременно, и Мелькиадес сполз на шею лошади, которая, обезумев от страха, одним рывком сбросила его, уже бездыханного, на землю, лицом в траву.
Словно удар мачете в затылок, Сантоса Лусардо ошеломила мысль: он убил человека!
Пахароте подъехал вплотную и, поглядев с минуту на распростертое тело, пробормотал:
– Так, доктор. Теперь что с ним делать?
Эти слова очень долго не доходили до сознания Сантоса Лусардо, и Пахароте сам ответил на свой вопрос:
– Положим его на спину лошади, и как подъедем к постройкам Эль Миедо, я отпущу повод, пугну ее в ту сторону и крикну: «Принимайте, что вам прислали из Глухой Балки!»
Внезапно Сантос Лусардо словно очнулся и, спешившись, сказал:
– Веди сюда лошадь этого бандита. Я сам отвезу его той, что послала его против меня.
Пахароте пристально посмотрел на хозяина. Голос Сантоса Лусардо стал неузнаваемым. Мрачным, жестоким сделалось его лицо.
– Исполняй приказанье. Веди сюда коня.
Пахароте повиновался, но, когда Лусардо наклонился, чтобы поднять труп с земли, остановил его:
– Нет, доктор, это не ваше дело. Везите его донье Барбаре, если хотите преподнести ей такой подарок. Но пачкать руки об этого мертвеца – обязанность Пахароте. Держите лошадь, пока я положу его на седло.
Когда Пахароте, пользуясь тем, что хорошо знал местность, и давая понять, что надеется ехать вместе с Лусардо, поспешил предложить: «Здесь стадо протоптало дорогу прямо в Эль Миедо. Поехали?» – Сантос согласился, но, как только показался дом доньи Барбары, сказал пеону:
– Жди меня здесь.
Итак, теперь, помимо его воли, начало претворяться в жизнь предчувствие неизбежного возврата к варварству, отравлявшее его раннюю юность. Все усилия, направленные на то, чтобы избавиться от нависшей над его жизнью угрозы, на то, чтобы подавить в своей крови тягу к насилию, свойственную Лусардо – людям жестоким, чтившим лишь закон силы и оружия, – и, напротив, выработать собственную линию поведения, достойную человека цивилизованного, инстинкты которого подчинены дисциплине принципов, – все, из чего состояла трудная и упорная деятельность лучших лет его жизни, гибло теперь, сметенное безрассудным и хвастливым стремлением утвердить пресловутую мужскую доблесть, – стремлением, толкнувшим его бросить вызов тем, кто приготовил ему ловушку в Глухой Балке.
Это было не только естественное отвращение к убийству, – пусть даже совершенному в целях самообороны, – отвращение к тому ужасному, что произошло, к обстоятельствам, принудившим его поступить вопреки самым святым из его принципов; это был ужас безвозвратной потери самих принципов, ужас от сознания, что, начав счет убийствам, он на всю жизнь причислил себя к категории людей с запятнанной совестью.
Первое, сам факт убийства, которого он мог избежать, имел свои смягчающие обстоятельства: он оборонялся – ведь Мелькиадес первым прибегнул к оружию; но второе, что но было проявлением воли или подсознательным порывом, а явилось следствием не зависящих от него причин, характерных для обстановки царящего в льяносах варварства, когда очень легко попасть в число людей, отстаивающих свои права с оружием в руках, – это уже не имело никаких оправданий.
По всей Арауке, окруженное ореолом кровавой славы, прогремит теперь его имя, имя убийцы грозного подручного доньи Барбары, и отныне вся его жизнь будет связана с этой славой, ибо варварство не дарует милости тому, кто хоть раз попытался обуздать его, воспользовавшись его же методами. Оно неумолимо, и от него придется брать все, чем оно располагает, коль скоро однажды ты обратился к нему за помощью.
Да, но когда он, Лусардо, решил продолжать жизнь в поместье, отказавшись от своих цивилизаторских устремлений, разве не мысль превратиться во владыку льяносов, чтобы свести на нет необузданное самоуправство касиков, руководила им? И как, если не с помощью оружия и кровавых подвигов, думал он бороться с ними и уничтожить их? Разве он не заявил, что встает на путь насилия против насилия? Теперь он не мог повернуть вспять.
И он поехал вперед, один со своей страшной поклажей, чувствуя, что стал совсем другим человеком.
IX. Мистер Дэнджер забавляется
Мистер Дэнджер собирался уже лечь спать, как вдруг залаяли собаки и послышалось цоканье лошадиных копыт.
«Кто бы это мог быть в такой час?» – подумал он, выглядывая за дверь.
Луна уже взошла, а Солончаки все еще окутывала мгла из-за нависших над ними облаков и удушливого тумана.
– О! Дон Бальбино! – воскликнул наконец мистер Дэнджер, разглядев нежданного гостя. – Что привело вас в такое время?
– Желание повидать вас, дон Гильермо. Ехал мимо и подумал: дай заверну, надо навестить дона Гильермо, ведь мы с ним еще не видались после его возвращения из Сан-Фернандо.
Мистер Дэнджер и не собирался верить в искренность таких проявлений дружбы со стороны Бальбино Пайбы, он знал ей цену: за исключением общих преступлений, Бальбино был всего лишь одним из друзей его виски, как он говорил, и потому встретил пришельца насмешливыми восклицаниями:
– О! Какая честь для меня, что вы приехали поприветствовать своего друга, когда он уже ложился спать! Я очень тронут, дон Бальбино! Это заслуживает пары стаканчиков! Входите и располагайтесь, пока я наполню бокалы! Ягуаренка уже не надо бояться, он умер, бедненький!
– Ах, какая жалость! – воскликнул Бальбино, усаживаясь. – Красивый был котенок, и вы так любили его. Наверное, тоскуете?
– Еще бы! Раньше каждый вечер, перед тем как лечь спать, я играл с ним, – говорил мистер Дэнджер, разливая виски из недавно начатой бутылки, которую он взял с письменного стола.
Они осушили стопки, Бальбино вытер усы и сказал:
– Спасибо, дон Гильермо. Ваше здоровье! – И тут же: – Ну, как жизнь? На этот раз вы что-то долго пробыли в Сан-Фернандо. Переживали смерть бедного ягуаренка? У нас уж стали поговаривать, будто вы уехали на родину. Но я сразу сказал: такой, как дон Гильермо, разве уедет? Он больше креол, чем мы, и ему будет не хватать нашего беспорядка.
– Верно, дон Бальбино. Беспорядок – здесь самое приятное. Я всегда повторяю слова одного вашего генерала… не помню, как его имя… который сказал: если кончится беспорядок, то мне тут нечего делать. – И он осклабился во всю ширину своего румяного лица.
– Вот я и говорю: в вас больше креольского, чем в хоропо.
– И хоропо – приятная вещь. Здесь у вас много приятного: беспорядок, праздники, молоденькие гуаричи. «Мистер Дэнджер, пропустим по стопочке», – говорят мне здешние друзья при встрече, и это тоже не лишено удовольствия.
– Ах, мистер Дэнджер! Вот бы все иностранцы, которые приезжают к нам, были такие, как вы! – в упоении воскликнул Бальбино, лихорадочно соображая, как перейти к нужному разговору.
– А вы как поживаете, дон Бальбино? Как идут дела? – в свою очередь, спросил мистер Дэнджер, принимаясь раскуривать трубку. – Донья Барбара все такая же милая женщина? И это не лишено приятности. Не правда ли, дон Бальбино? Ох, уж этот дон Бальбино!
Они дружно захохотали, как хохочут понимающие друг друга пройдохи, и Бальбино приступил к делу, предварительно коснувшись пальцами усов, словно указав каждому усу его направление:
– Дела мои в этом году не так уж плохи. Но, вы знаете, дон Гильермо, бедняк остается бедняком, и в его делах всегда найдется дыра, которую нужно залатать серебром.
– Не прибедняйтесь, дон Бальбино. У вас есть деньги, спрятанные под землей. Много денег! Мистер Дэнджер знает.
– Какое там! Едва на жизнь хватает. Мои дела грошовые, с чего откладывать-то? Это вот Барбаре да вам можно закапывать: у вас и земли и скота много. А я в этом году едва набрал четыре десятка приблудных. Кстати, – раз уж заговорили об этом, – могу продать. Мне сейчас нужны деньги, и я не стал бы много запрашивать.
– А старые клейма хорошо уничтожены? Расклеймить скот, то есть вытравить хозяйское тавро с
целью выдать чужой скот за собственный, Бальбино Пайба умел, как никто другой, и хотя обычно он спокойно относился к разговорам об этом в дружеском кругу, на сей раз вопрос мистера Дэнджера ему не понравился.
– Скот мой, – сухо ответил он.
– Это другое дело, – заметил мистер Дэнджер. – А то, если лусардовский, пусть даже клеймо незаметно, я не охотник до такой сделки.
– Что так вдруг, дон Гильермо? Вы ведь раньше всегда покупали лусардовский скот, и разговоров никаких не было. Или этот альтамирский франтик и вам пригрозил показать, где раки зимуют?
– Я не обязан объяснять вам, пригрозили мне или нет, – неожиданно вскипел мистер Дэнджер, задетый за живое. – Я говорю, что не покупаю ни альтамирских коров, ни лошадей, ни альтамирского пера. Вот и все.
– Перо я и не предлагаю, – поторопился заверить Бальбино.
Мистер Дэнджер хотел еще что-то сказать, как вдруг заметил: собаки, лежавшие в галерее, у двери в гостиную, где происходил разговор, вскочили и исчезли, не заворчав и только радостно виляя хвостами, словно бросились навстречу кому-то знакомому.
Бальбино, сидевший спиной к двери, не обратил на это внимания, и мистер Дэнджер, решив посмотреть, что происходит снаружи, предложил Бальбино еще выпить, взял стопки и вышел в галерею будто бы выплеснуть из них остатки виски. Бросив вокруг быстрый взгляд ищейки, он тут же обнаружил Хуана Примито, притаившегося за деревом и окруженного ласкавшимися к нему собаками, – он был другом всех собак в округе.
Мистер Дэнджер мигом догадался: дурачка послали шпионить за доном Бальбино; и тут же у него возникло злое желание заставить нежданного гостя проболтаться. Предвкушая забаву, мистер Дэнджер вернулся в гостиную, наполнил стопки, залпом осушил свою, сел напротив Бальбино, помолчал минуту, раскуривая потухшую трубку, и возобновил прерванный разговор:
– Я упомянул о пере потому, что в прошлом году вы мне продали немного, помните?
– Да, но нынче мне ничего не удалось скупить. Повторяю, четыре десятка телок – вот весь мой товар.
– Вы так говорите потому, что после происшествия в Эль Тотумо, пока не выяснилось, что там произошло, небезопасно предлагать перо? Так я вас понимаю, дон Бальбино?
– А хотя бы и так.
Мистер Дэнджер глубже сел в кресло, вытянул ноги и, не вынимая изо рта трубки, спросил как бы невзначай:
– Кстати, дон Бальбино, вам не приходилось бывать в этом тотумском чапаррале?
Превозмогая страх, Бальбино постарался ответить тоном, каким говорят о ничего не значащих вещах:
– В самом чапаррале – нет, но поблизости приходилось, когда ездил в Сан-Фернандо.
– Странно, – промолвил Дэнджер, почесывая голову.
– Почему – странно? – спросил Бальбино, вперив в собеседника пристальный взгляд.
– А я проезжал через чапарраль, – неожиданно ответил мистер Дэнджер. – Когда возвращался из Сан-Фернандо, на другой день после того, как там побывали власти. Я облазил все вдоль и поперек и лишний раз убедился, что у следователей в этой стране глаза есть только для красоты, как говорит один мой друг из Сан-Фернандо.
При этих словах он откинулся на спинку кресла, словно любуясь табачным дымом, но в то же время не теряя из виду лица Бальбино, затем открыл ящик письменного стола и, вынув из него какую-то вещицу, зажал ее в своем огромном кулаке.
Бальбино потерял чувство времени, ему показалось, что он очень долго молчал, прежде чем спросить, хотя на самом деле сделал это, едва мистер Дэнджер закончил фразу.
– Что же вы там нашли?
– Я нашел…
Мистер Дэнджер замолчал и принялся разглядывать вещицу с таким видом, словно хотел показать, что никак не ожидал наткнуться на нее.
– Это – не ваше, дон Бальбино? Думается мне, что это коробочка для чимо – ваша.
И он показал коробочку, сделанную из сердцевины черного дерева, – в таких коробках любители чимо держат свое отвратительное зелье.
Бальбино машинально стал ощупывать карманы, чтобы проверить, при нем ли коробка, совсем забыв, что недавно где-то ее потерял.
– Конечно, – заключил мистер Дэнджер, вглядываясь в монограмму на крышке коробки. – Это – ваше, дон Бальбино.
Не владея собой, Бальбино вскочил и схватился за револьвер, но мистер Дэнджер, смеясь, остановил его:
– О! Зачем так, дон Бальбино? Возьмите эту штучку. Я и не собирался оставлять ее у себя.
С трудом взяв себя в руки и несколько успокоившись, Бальбино спросил строго:
– Что все это значит, мистер Дэнджер?
– Неужели еще не ясно, дорогой мой? Вы забыли свою коробку, а я наткнулся на нее и подумал: «Эта вещь принадлежит дону Бальбино, он будет искать ее, надо сберечь». Но вы, я вижу, вообразили бог знает что. Успокойтесь, дон Бальбино, я нашел ее не в тотумском чапаррале и не возле того парагуатана, что растет в Ла Матике.
Он имел в виду место, где Бальбино прятал перо. «Ловко я обделал дельце, – говорил себе тогда Пайба. – В чапаррале никаких следов, а уж что касается перьев, то сам черт не догадается, где они спрятаны».
Теперь же, хоть он и не был уверен, что коробка, которую возвращал ему сейчас мистер Дэнджер, была при нем, когда он орудовал в чапаррале, он не мог бы сказать наверняка, что не там потерял ее. А намек на парагуатан в Ла Матике не оставлял сомнений, что мистер Дэнджер проник в тайну убийства и знал, где спрятано вещественное доказательство.
«Проклятье! – выругался он мысленно. – И дернуло же меня сунуться к нему с этими телками! Вот и лопнул мешок от жадности».
Действительно, всему виной была жадность. Оставив несколько часов назад донью Барбару после того, как она сказала: «Скот и тот чувствует отвращение к крови себе подобных», – он принял решение удрать с награбленным добром из Эль Миедо к колумбийской границе и дожидался только ночи, чтобы без помех пробраться в Ла Матику и взять перо; но оставалось еще несколько голов молодняка, наворованного у любовницы, вот он и завернул к мистеру Дэнджеру в надежде сбыть ему этот скот.
Сообразив, что если уж его разоблачили, то лучше всего идти напролом, он спросил:
– Скажите, дон Гильермо, что вы имели в виду, упомянув парагуатан в Ла Матике?
– О! Ничего особенного. Чистая случайность. В ту ночь я подкарауливал ягуара, – мне сказали, что он разбойничает в тех местах, – и увидел вас. Вы зарывали под этим деревом большой тюк. Но я не знаю, что там внутри.
– Нет, вы знаете, дои Гильермо! Хватит хитрить со мной! – вскипел Бальбино. – Раз такое дело, я на все готов: хлеб за хлеб, вино за вино. Не телят, а перья цапель я приехал предложить вам. Две арробы, одно к одному. Решайте, и перья – ваши. Вам не впервой покупать краденое перо.
Его намерение состояло в том, чтобы запугать иностранца напоминанием о прошлом сообщничестве, согласиться на любую цену, какую бы тот ни предложил, пусть даже смехотворно ничтожную, к завтрашнему дню закончить сделку и, получив деньги, немедленно удрать. Все, что угодно, но он должен выпутаться из этой грязной истории, в которую сам влез.
Мистер Дэнджер разразился смехом:
– Вы ошибаетесь, дон Бальбино. Мистер Дэнджер не заключает сделок, которые не входят в его планы. Я хотел только немножко позабавиться. Эту коробочку для чимо вы оставили здесь, на моем столе, давно, и я не был в тотумском чапаррале. Это есть моя шутка. Все – шутка, за исключением парагуатана в Ла Матике, а?
Лицо Бальбино исказилось от гнева:
– Вы что же думаете, мною можно забавляться вместо ягуаренка? Вы знаете, чем пахнут такие шалости?
Но в это время заворчали собаки, и Бальбино побледнел, мигом потеряв всю свою храбрость. Он бросился к двери, несколько мгновений вглядывался в темноту и, хоть ничего не увидел, проговорил:
– Здесь кто-то был. Наш разговор подслушивали.
Мистер Дэнджер снова расхохотался:
– Видите, дон Бальбино, как некстати сейчас угрожать? И предлагать сейчас перо тоже очень опасно! Мистер Дэнджер молчит, но не потому, что боится ваших угроз; просто мистеру Дэнджеру наплевать, что произошло в тотумском чапаррале. А теперь…
И, щелкнув пальцами, он указал Бальбино на дверь.
Бальбино только этого, собственно, и ждал; и все же, уходя, он смерил мистера Дэнджера устрашающим взглядом, при этом картинно расправив свои усы; правда, едва он вышел на улицу, как вскочил в седло и во весь дух пустился в Ла Матику с одной мыслью: «Вот когда нельзя терять ни минуты! Сейчас выкопаю перышки, и поминай как звали. Ночью буду ехать, днем укрываться в зарослях, и прежде чем, нападут на мой след, я уже буду по ту сторону границы, в Колумбии».
А мистер Дэнджер, оставшись один, размышлял, не в силах удержаться от смеха: «Хуан Примито, наверно, уже в Эль Миедо, рассказывает об услышанном. Теперь донья Барбара захочет, чтобы Бальбино поделился с ней перьями. Бедненький Бальбино!»
И после такого полезного упражнения в здоровом юморе он уснул спокойным, глубоким сном, совсем как при жизни ягуаренка, с которым всегда играл на циновке, прежде чем лечь спать.
Х. Отказ от прежнего
Прошло немало времени с того момента, как в глубокой ночной тиши в стороне Глухой Балки раздались два выстрела, а донья Барбара, ожидавшая их, но словно потерявшая свою пресловутую способность интуитивно угадывать ход свершающихся вдали от нее событий, все еще в сильном волнении шагала по галерее, поминутно вглядываясь во мглу, как вдруг, задыхаясь от сильного бега, появился Хуан Примито с известием:
– В Ла Матике под парагуатаном спрятаны перья!
И стал объяснять, как он узнал эту тайну. Внезапно донья Барбара, не слушая его, торопливо выбежала из галереи, и в ту же минуту собаки с лаем бросились навстречу всаднику, который вел на поводу лошадь.
– Мелькиадес? – окликнула донья Барбара.
– Нет, не Мелькиадес, – ответил Сантос Лусардо и, остановившись, начал отвязывать чужую лошадь с тем мрачным спокойствием, с каким, наверное, делал бы это Колдун, будь он сейчас на его месте.
Барбара приблизилась к нему вплотную и, едва посмотрев на труп своего подручного, остановила глаза на том, кто, казалось, не замечал вокруг ничего, кроме собственных рук, распутывающих веревку. Этот взгляд выражал одновременно и крайнее изумление и восхищение. Неизвестным, неожиданным предстал сейчас перед ней желанный мужчина, и в могучем чувстве, охватившем донью Барбару, соединилось все, что было в ней от любви и от жажды добра.
– Я знала, что вы привезете его, – тихо сказала она. Сантос резко повернул голову. Так вот что замыслила эта
женщина! Ей надо было избавиться от подручного, от своего преступного сообщника, и поэтому она послала его в Глухую Балку, надеясь, что он будет убит там Сантосом Лусардо. Таким образом, он, Сантос, оказался орудием ее чудовищного плана, и сейчас она с откровенным цинизмом говорила об этом! Теперь, по сути дела, он принадлежал к шайке убийц, возглавляемой владычицей Арауки.
На миг в нем вспыхнуло неукротимое желание броситься на нее, подняв лошадь на дыбы, и растоптать, уничтожить. Но тут клокотавшая в груди злоба сменилась внезапным изнеможением, и, бросив к ее ногам веревку, которой была привязана лошадь Колдуна, он поехал прочь, удрученный открытием: не кровавую славу властелина по праву огня и крови принесло ему событие в Глухой Балке, а печальную репутацию убийцы, претворяющего в жизнь замыслы этой бабы.
Лошадь Колдуна, с лежащим поперек седла мертвым телом, долго стояла неподвижно, повернув голову к донье Барбаре, как бы ожидая от нее приказа. Собаки, обнюхав ноги и руки покойника и сбившись в кучу, тоже выжидательно замерли, глядя в лицо хозяйки. Но донья Барбара, углубленная в свои мысли, все стояла и смотрела туда, где в ночном мраке растворилась тень Сантоса Лусардо. Тогда лошадь тронулась с места и, осторожно переступая ногами, словно боясь потревожить мертвеца, пошла к канею, где хранится сбруя; собаки с ворчанием последовали за ней.
Донья Барбара продолжала стоять неподвижно. С ее лица уже сошло выражение удивления и восхищения, с каким она только что смотрела на Лусардо, и по сдвинутым бровям можно было заключить, что она раздумывала над чем-то мрачным и жестоким.
Казалось, инстинкт снова подсказал ей верное решение. Хотя план событий в Глухой Балке был задуман нелепо и грубо, результат оказался весьма подходящим для нее. Не потому, что она и в самом деле добивалась именно такого конца, – этот план, как и все другие, не предполагал конкретного результата, просто ей надо было одним ударом разрядить создавшуюся в последнее время невыносимую обстановку; и теперь, как всегда, оказавшись перед лицом случайного факта, донья Барбара обманывала себя, говоря, что именно его она и предвидела.
Обуреваемая противоречивыми чувствами к Лусардо – любовной страстью и жаждой мщения, – возмущенная до яростного отчаяния тем, что ее собственные действия повсюду роковым образом встают преградой на ее пути, она задумала эту встречу в Глухой Балке для того, чтобы добиться одного из двух: либо смерти Лусардо, либо смерти Колдуна, видя в том и в другом возможность как-то изменить свою судьбу.
Что касается судьбы Сантоса Лусардо, то она сейчас в ее руках: достаточно указать на него, как на убийцу Мелькиадеса, использовав при этом влияние на судебные и административные власти, чтобы разорить его и посадить на скамью подсудимых; но это означало бы бесповоротный отказ от пути добра, возвращение к преступной деятельности, с которой она так хотела покончить.
А ведь она уже сделала первые шаги; Мондрагоны брошены ею на произвол судьбы, труп Мелькиадеса на лошади…
Говор сбежавшихся пеонов прервал ее мучительные мысли. От канеев шел вакеро, чтобы сообщить о происшествии.
Обернувшись, она увидела Хуана Примито, – во время ее встречи с Лусардо он стоял в галерее и крестился, пораженный ужасом. Повинуясь неожиданному решению, она вдруг сказала:
– Ты ничего не видел. Понимаешь? Немедленно убирайся отсюда и берегись, если вздумаешь болтать о том, что здесь было!
Примито пустился бежать и тут же скрылся в темноте, а донья Барбара, сделав вид, будто ничего не знает о случившемся, с обычной бесстрастностью, помогавшей ей скрывать свои чувства, выслушала вакеро и направилась в каней.
Разбуженные криками пеона, первым увидевшего лошадь с мертвым Колдуном, вакеро, кухарки и полусонные дети собрались под навесом, окружили лошадь и громко обсуждали новость; но с появлением доньи Барбары все словно онемели в уставились на нее, стараясь не упустить ни малейшего движения на ее непроницаемом лице.
Она приблизилась к трупу и, заметив на левом виске рану, из которой тонкой нитью тянулась черная, густая кровь, сказала:
– Снимите его и положите на землю: надо посмотреть, нет ли других ран.
Приказание было исполнено; но пока один из пеонов поворачивал труп, она не столько следила за осмотром, сколько обдумывала свой новый план, и ее лицо продолжало оставаться мрачным.
– Только в левый висок, – проговорил наконец пеон, поднимаясь. – Меткий выстрел, наповал.
– Да, глаз верный, – подтвердил другой пеон. – Однако стояли они не лицом к лицу. Похоже, стрелявший подкарауливал за деревом.
– Или ехал рядом, – сказала донья Барбара, подходя к пеону и глядя ему в глаза.
– И так может быть, – пробормотал вакеро, соглашаясь с мнением той, кому не обязательно было присутствовать при случившемся, чтобы знать, как происходило дело.
Донья Барбара снова взглянула на труп. На лице убитого мертвый свет луны сливался с тусклыми бликами от светильника, который одна из женщин держала в дрожащих руках. Все молча ждали конца ее размышлений.
Вдруг она подняла глаза и посмотрела вокруг, словно ища кого-то.
– А… где Бальбино?
Хотя все знали, что Бальбино нет среди них, каждый машинально огляделся, и единодушное подозрение, рожденное этим коварным вопросом в умах людей, неприязненно относившихся к управляющему, мелькнуло во взглядах, которыми обменялись пеоны, как бы спрашивая друг друга: «Стрелял Бальбино?»
«Дело сделано», – мысленно сказала себе донья Барбара, поняв, что ее слова произвели должный эффект, и тут же, с уверенностью провидицы, снискавшей ей славу ведьмы, обратилась к двум пеонам, каждый из которых мог бы заменить Мелькиадеса Гамарру на освободившемся месте подручного:
– В Ла Матике, возле парагуатана, сейчас выкапывают перья цапель, украденные у доктора Лусардо. Бальбино должен быть там. Ступайте туда, быстро! Захватите два винчестера, а… перья привезете мне. Понятно? – И, обращаясь к остальным: – Можете взять покойника. Отнесите в дом, пусть кто-нибудь побудет с ним.
Она ушла в комнаты, оставив пеонам благодатный повод для пересудов в часы бдения около убитого Мелькиадеса.
– Если это сделал Бальбино, то бьюсь об заклад, деревья в том месте толстые и было где спрятаться, ведь лицом к лицу Бальбино не совладал бы с Колдуном.
– Посмотрим, как он сейчас спрячется!
Пеоны надолго умолкли, ожидая, что будет дальше, и прислушиваясь к далеким звукам.
Наконец в стороне Ла Матики раздались выстрелы.
– Винчестеры заговорили, – сказал один.
– А вот револьвер отвечает, – добавил другой. – Может, поехать, помочь ребятам?
Несколько человек уже собрались отправиться в Ла Матику, но снова появилась донья Барбара:
– Не надо. С Бальбино покончено.
Вакеро взглянули друг на друга с суеверным страхом, который внушало им «двойное видение» этой женщины. И хотя один из пеонов после того, как донья Барбара ушла в дом, намекнул: «Револьвер умолк раньше, заметили? Последние выстрелы были из винчестеров», – ничто уже не могло поколебать уверенности слуг ведьмы Арауки в том, что она «видела» происходившее в Ла Матике.
XI. Свет в лабиринте
Была полночь, и уже целый час они ехали молча, когда показалась пальмовая роща Ла Чусмита, и Пахароте заметил:
– Свет в доме дона Лоренсо так поздно? Там что-то случилось.
Сантос, понуро молчавший от самого Эль Миедо, далекий от всего, что его окружало, поднял голову, словно проснувшись.
С того вечера, как Антонио Сандоваль сообщил ему о переселении Мариселы в ранчо, прошло три дня, и за все это время он, переживая необоримую и злую тягу к насилию, затем кризис и теперь обессиленный, молчаливый и мрачный, ни разу не подумал о том, каким лишениям и опасностям, возможно, подвергается сейчас эта девушка, бывшая в течение нескольких месяцев его основной заботой.
Он осознал, что поступил дурно, бросив ее на произвол судьбы, и, с радостью отметив, что его сердце вновь наполняется добрым чувством, свернул на дорогу, ведущую к пальмовой роще.
Спустя несколько минут он уже стоял на пороге ранчо и при свете догорающего светильника наблюдал горестную картину: в гамаке, с исказившимся, отмеченным печатью смерти лицом неподвижно лежал Лоренсо Баркеро, а Марисела, сидя на полу рядом с ним, гладила лоб отца, устремив на него своп прекрасные глаза – родники тихих слез, струившихся по ее лицу.
Ее нежная любовь облегчила отцу последние минуты, и хотя его лоб уже перестал чувствовать мягкое прикосновение ее руки, она все еще продолжала дарить ему дочернюю ласку.
Не столько драматизм этой сцены – угасшая, полная мучений жизнь, окружающая нищета и слезы на опечаленном лице – тронул сердце Лусардо. сколько то, что было в ней от женской нежности: ласкающая рука, выражение любви в затуманенных горем глазах и мягкость, на которую он считал Мариселу неспособной.
– У меня умер папа! – вскричала она в отчаянии, увиден Сантоса, и, закрыв лицо руками, упала навзничь.
Убедившись, что Лоренсо мертв, Сантос поднял Мариселу, чтобы усадить ее, но она, рыдая, бросилась к нему на грудь.
Они долго стояли так, молча; наконец Марисела, чувствуя, что должна излить горе в словах, принялась рассказывать:
– Я собиралась завтра везти его в Сан-Фернандо, показать врачам. Я думала, что его можно вылечить, и сказала об этом Антонио, – он был здесь сегодня вечером, – он обещал нанять для пас барку. Только Антонио уехал, я вошла сюда, – думаю, прежде чем приготовить ему поесть, дай взгляну, как он… потому что сегодня с утра он так осунулся, и я боялась надолго оставлять его одного, – и вдруг он с трудом приподнялся в гамаке и стал смотреть на меня безумными глазами и закричал: «Трясина! Меня засасывает… Поддержи, не дай утонуть!» Это был такой страшный крик, что я до сих пор слышу его. Потом он опять упал в гамак и, задыхаясь, повторял: «Тону! Тону! Тону!» И с ужасной тоской сжимал мне руку.
– Он был помешан на мысли, что его поглотит трясина, – пояснил Пахароте.
Сантос молчал, горячо упрекая себя за то, что оставил Лоренсо и Мариселу, а она продолжала сбивчиво рассказывать:
– Я собиралась завтра же повезти его в Сан-Фернандо. Антонио обещал достать место на барке, которая идет туда…
Но Сантос прервал ее, по-отечески притянув к себе:
– Довольно. Не говори больше.
– Но ведь я всю ночь мучилась молча. Одна-одинешенька, всю ночь смотрела, как он тонет, и тонет, и тонет. Он как будто и в самом деле погружался в трясину. Боже мой! Какой это ужас – смерть. А я пытаюсь скрасить его последние минуты. И теперь – совсем одна, на всю жизнь. Что мне делать, боже мой!
– Теперь мы вернемся в Альтамиру, а там видно будет. Ты не так одинока, как думаешь. Ступай, Пахароте. Найди людей и приведи лошадь для Мариселы. А ты ляг, отдохни немного и постарайся уснуть.
Но Марисела не захотела отойти от отца и опустилась в то самое кресло, где сидел Лоренсо в день первого визита Сантоса в ранчо, Сантос устроился на прежнем месте – на стуле, и так, разделенные гамаком с лежащим в нем телом Лоренсо, они долго молчали.
Снаружи, над пальмовой рощей, тихой и недвижной в ночном безмолвии, светила луна, отражавшаяся в гладкой воде. Глубоким и светлым был покой лунного пейзажа, но сердца обоих терзало горе, и им он казался мрачным и тягостным.
Марисела всхлипывала по временам; Сантос, хмурый и печальный, мучительно думал, повторяя про себя слова, сказанные Лоренсо в день их первой встречи: «Ты тоже, Сантос Лусардо? Ты тоже слышишь зов?»
Лоренсо погиб, пал жертвой погубительницы мужчин, представлявшейся не столько в образе доньи Барбары, сколько в образе этой жестокой, дикой земли с ее отупляющей заброшенностью, этой трясины, засосавшей человека, бывшего гордостью семьи Баркеро. Теперь и он, Сантос Лусардо, тоже начал погружаться в болото варварства, а оно не прощает тому, кто хоть раз прибегнул к его силе. Вот и он стал жертвой погубительницы людей. С Лоренсо покончено, пришла его очередь.
«Сантос Лусардо! Взгляни на меня: эта земля не щадит».
Он вглядывался в искаженное, покрытое землистым налетом лицо, мысленно ставя себя на место Лоренсо.
«Скоро и я начну пить, чтобы забыться, а потом буду лежать вот так, с отпечатком отвратительной смерти на лице».
Он так вошел в роль Лоренсо Баркеро, что удивился, когда Марисела обратилась к нему, как к живому:
– Мне говорили, что все эти дни ты был каким-то странным, делал то, что совсем не похоже на тебя…
– Ты не все знаешь. Сегодня я убил человека.
– Ты?… Нет! Не может быть!
– Что ж тут странного? Все Лусардо были убийцами.
– Это невозможно, – возразила Марисела. – Расскажи мне, расскажи.
И когда Лусардо описал ей сцену схватки с Колдуном, не замечая из-за душевного потрясения, что неправильно толкует факты, она повторила:
– Вот видишь, я права: это невозможно. Если все было, как ты говоришь, то, выходит, Колдуна убил Пахароте. Ты сказал, что Колдун находился против тебя, справа, но рана-то на левом виске! Значит, только Пахароте мог ранить его с этой стороны.
Многих часов, в течение которых картина происшествия неотступно стояла перед его мысленным взором, а он упорно старался воспроизвести все ее детали, оказалось для Сантоса недостаточно, чтобы понять то, в чем Марисела разобралась в один миг, и теперь он смотрел на нее, боясь поверить обнадеживающему открытию, как заблудившийся в темном лабиринте смотрит на приближающийся спасительный свет.
Это был свет, зажженный им самим в душе Мариселы, ясность интуиции в сочетании с привитым ей умением разумно смотреть на вещи, искра доброты, помогшая рассудку донести слово утешения до истерзанной души. Ведь именно в этом заключался истинный смысл его жизни: не искоренять зло огнем и мечом, а находить здесь и там сокровенные источники доброты на своей земле и в своих соотечественниках. В минуту отчаяния он забыл об этих высоких моральных обязанностях, но сейчас сделанное им добро возвращалось сторицей и помогло ему вновь обрести чувство уважения к себе. И это происходило не столько потому, что он узнал о своей невиновности в смерти Колдуна, сколько потому, что целебная убедительность слов Мариселы вытекала из ее доверия к нему, а это доверие было частицей его самого, тем лучшим, что жило в нем и что было вложено им в другое сердце.
Он принял от нее успокоение и дал ей взамен слово любви.
И этой ночью в глубину лабиринта, где бродила Марисела, тоже пришел свет.
ХII. Грамматика ньо Перналете
Близился вечер. Пеоны, расположившись около канеев, резали ремни для лассо; вдруг Пахароте, поглядев вдаль, сказал:
– Не понимаю, как это люди живут в горах или в городах, в домах с толстыми стенами. Льяносы – вот святое место для тех, у кого бес внутри.
Пеоны оставили ножи, которыми разрезали на длинные полоски необработанные вонючие кожи, и вопросительно посмотрели на балагура, стараясь угадать, что на этот раз пришло ему в голову.
– Да ведь это ясно как день! – пояснил он. – В льяносах все вокруг – как на ладони, и ты всегда знаешь, кто едет по твою душу, задолго до того, как он приблизится к тебе. В горах гость всегда скрыт поворотом дороги, она загнулась, как бычий рог. Ну, а уж о домах с толстыми стенами и говорить не приходится. Там наш брат христианин все равно что слепец: спрашивает «кто там?», когда уже столкнется с гостем.
Истолковав последние слова как намек, все разом посмотрели вдаль и увидели всадника, скакавшего к домам Альтамиры.
Зная о происшествии в Глухой Балке, альтамирские пеоны с минуты на минуту ждали появления следственной комиссии, уполномоченной арестовать доктора Лусардо, и хотя каждый понимал, что комиссия не может состоять из одного человека, появление незнакомого всадника всех насторожило.
Пахароте как ни в чем не бывало снова принялся за работу, посмеиваясь про себя над тем, какого труда стоит его товарищам разглядеть, кто к ним едет. Сам он, как только всадник появился на горизонте, незаметно для остальных время от времени поглядывал в ту сторону, готовый скрыться в густом лесу, едва удастся заметить что-нибудь подозрительное; но глаза, привыкшие к далеким расстояниям, скоро узнали во всаднике знакомого пеона из поместья, расположенного выше по Арауке, который несколькими днями раньше заезжал в Альтамиру, направляясь в центр округа.
– Да это кривой Энкарнасион! – узнали наконец пеоны.
– Быстро же вы разглядели! – откликнулся Пахароте крикливым голосом, – Вас только в дозор назначать. И Мария Ньевес туда же со своей хваленой зоркостью!
– Чудеса Святого Страха! – возразил Мария Ньевес. – Если за человеком числится должок и он ждет, что за ним вот-вот придут, так будь он трижды слеп, все равно прозреет.
– А ну, заткни ему глотку, самбо Пахароте! Рыжий припер тебя к стенке, – проговорил Венансио, подбивая Пахароте на спор, как делал всегда, если хотел позабавиться ядовитой перепалкой.
Но Пахароте не нужно было подзадоривать.
– Что Святой Страх – чудотворец, в этом никто не сомневается. А вот что у самбо не хватает сообразительности, это еще надо доказать. По крайней мере, со мной такого не случалось, как с одним из моих приятелей – рыжим пастухом, добавлю для точности. Однажды ночью его схватили как крота: закуривал, да и ослепил себя. И не то чтобы он не знал страха, – еще как боялся, сам мне рассказывал, – а просто ему не хватило хитринки. Пахароте ночью, когда закуривает, смотрит только одним глазом: если этот глаз ослепнет на время, то можно без помех ехать дальше, глядя тем, который был закрыт и потому ясно видит в темноте.
– Выходи вперед, Мария Ньевес! Самбо пылит тебе прямо в нос, – опять вмешался Венансио, намекая па привычку Пахароте в летнее время всегда ездить впереди остальных всадников, чтобы не дышать поднимаемой лошадьми пылью. Зимой же Пахароте, напротив, старался под любым предлогом ехать позади всех, дабы не искать брода через разлившиеся реки. Эту хитрую привычку и имел в виду Мария Ньевес, говоря:
– Сейчас он как раз позади. Ждет, когда другой найдет выход.
Но скрытый смысл этой реплики был понятен одному Пахароте. Из его рассказа о происшествии в Глухой Балке Мария Ньевес понял, что не Лусардо убил Колдуна и что Пахароте не требовал себе этой славы не только из соображений своеобразного рыцарства, – ведь речь шла о подвиге, которого жаждали многие, – но еще и по корыстной причине: если в дело вмешаются власти, Лусардо будет легче избежать наказания.
Оба привыкли задевать друг друга без всякого стеснения, и все же Пахароте, не ожидая, что приятель зайдет так далеко, растерялся. Видя, что он замолчал, присутствующие закричали:
– Самбо задрал копыта! Самый момент, рыжий! Вдевай ему кольцо в нос, бык твой!
Но Мария Ньевес, сообразив, что шутка получилась слишком грубой, проговорил:
– Мой дружок знает, что до стрельбы у нас дело не дойдет.
Пахароте улыбнулся. Для всех остальных Мария Ньевес положил его на обе лопатки; но что касается их двоих, то его друг хорошо знал, кто превзошел ночного призрака в сноровке и находчивости, и, будучи самым отчаянным из всех присутствующих, восхищался им и завидовал ему.
Вскоре к канеям подъехал кривой Энкарнасион. Пахароте и Мария Ньевес поднялись ему навстречу:
– Что привело вас сюда, друг?
– Желание соснуть под крышей, если будет дозволено, и дело к доктору: письмо от судьи.
– А, черт возьми! – воскликнул Пахароте. – С каких нор нам требуется разрешение, чтобы повесить гамак в этом доме? Спешивайтесь и устраивайтесь, где понравится. Давайте мне письмо!
С письмом в руке Пахароте вошел к Лусардо:
– Дело завертелось, доктор. Вот вам – от судьи.
Письмо было от Мухикиты и сообщало об удивительных вещах.
«Вчера здесь была донья Барбара с твоими двумя арробами перьев, украденными в Эль Тотумо. Она заявила следующее: подозревая, что преступление совершил некий Бальбино Пайба, управляющий Альтамиры. которого ты уволил по приезде в имение, она приказала нескольким своим пеонам следить за ним; двое из них. выполняя этот приказ, проследовали за ним к месту, называемому Ла Матикой, и застали его за выкапыванием ящика, в котором оказались вышеозначенные перья; пеоны заявили Бальбино Пайбе, что должны арестовать его, и так как он открыл стрельбу, они тоже начали стрелять и убили его, после чего донья Барбара, имея при себе вещественное доказательство, выехала сюда с целью довести до сведения властей все случившееся, равно как и рассказать о смерти Мелькиадеса Гамарры (но прозвищу Колдун), убитого упомянутым Пайбой несколькими минутами раньше происшествия в Ла Матике, о чем известно благодаря той же слежке, о которой сказано выше».
Мухикита заканчивал письмо уведомлением о том, что Донья Барбара, желая уладить это дело, поехала в Сан-Фернандо, чтобы передать найденные перья коммерсанту, которому вез их Кармелито; в самом конце письма Мухикита поздравлял с окончанием дела, еще несколько дней назад казавшегося таким запутанным.
В письме была приписка, сделанная рукой ньо Перналоте:
«Что я говорил, доктор Лусардо? Мое ударение оказалось правильным. Перья находятся в верных руках, в руках вашего друга. Она сама и деньги доставит. Так бы вам и вести себя с самого начала. Ваш друг Перналете».
Письмо повергло Сантоса в крайнее замешательство. Перья возвращены, Бальбино – убийца Мелькиадеса, и все сделано доньей Барбарой!
– Видите, доктор? Не стоило ломать себе голову! – воскликнул Пахароте. – Теперь, когда все уладилось, я могу сказать, что это моя пуля прикончила Колдуна. Вы должны помнить, что подъехали к нему со стороны лассо, а я – с той, где садятся на лошадь, то есть с левой, а как раз слева у него и рана. Вспоминаете? Выходит, я покончил с этим пугалом. Но если судья считает, что его убил дон Бальбино, я ничего не имею против.
– Но это нечестно, Пахароте, – возразил Лусардо. – Мы вправе были защищаться, ведь Мелькиадес первым прибегнул к оружию, и я пли ты, – как я могу сказать теперь, когда ты сам признался, – мы могли бы жить со спокойной совестью. Несправедливость же, совершенная по отношению к Бальбино, лишает нас с этого момента права на спокойствие, если мы немедленно не явимся к судье и не дадим правдивых показаний, иначе говоря, не поставим ударение как надо, а не так, как делает автор этого письма.
– Послушайте, доктор, – сказал Пахароте, немного подумав. – Если вы явитесь туда со своей правдой, ньо Перналете, чего доброго, взбесится и засудит вас, чтобы в другой раз неповадно было наивничать. А ведь если разобраться, все, что случилось и кажется вам нечестным, сделала не донья Барбара, и не судья, и не начальник округа, а сам господь бог, который очень хорошо знает, что творит. Заметьте, доктор: мы схлестнулись с Колдуном, вы пли я (теперь Пахароте не настаивал, что это был он), – это факт; но кто может поручиться, что покойник: не повернул головы в тот момент, когда вы выстрелили? И очень свободно может быть, что виноват Бальбино, тем более что ему не впервой убивать… Я говорю, пути господни неисповедимы, и бог злее дьявола, когда ему надо наказать кого-нибудь.
Несмотря на серьезность дела, Сантос не мог не засмеяться: бог Пахароте, как и начальник из рассказа ньо Перналете. не испытывал никакой неловкости, ставя ударение в неположенном месте.
ХIII. Дочь рек
Давно уже донья Барбара не бывала в Сан-Фернандо.
Как всегда, едва прошел слух о ее приезде, адвокаты зашевелились, предугадывая одну из тех длинных и трудоемких тяжб, которые затевала против своих соседей известная землевладелица долины Арауки и на которых не только пройдохи грели руки. Чтобы завладеть чужими землями, донье Барбаре приходилось оставлять в виде издержек и вознаграждений немало морокот в руках судей и защитников противной стороны или в карманах разных политических деятелей, предоставлявших ей свое покровительство. Однако и честные блюстители закона загребали кучи денег в связи со сложностью дел и изворотливостью, к которой приходилось прибегать, чтобы, несмотря па уловки и хитрости этих пройдох, защитить очевидные права жертв. Но на этот раз законники просчитались: донья Барбара приехала не возбуждать тяжбу, а, ко всеобщему удивлению, возмещать чужие убытки.
Ее приезд взбудоражил не только юристов. Едва стало известно, что она в городе, как закипели обычные пересуды и воскресли бесчисленные истории о ее любовных делах и преступлениях, половина которых была чистым вымыслом. Рассказчики усердно подчеркивали жестокость и бесчеловечность загадочной обольстительницы, словно именно эти ее душевные черты, достойные лишь отвращения, могли вызвать в слушателях интерес и симпатию.
Недосягаемая для посторонних глаз в своем глухом углу, затерянном среди бескрайних равнин, наезжавшая в город от случая к случаю только затем, чтобы совершить зло, она со временем стала чуть ли не олицетворением легендарного коварства.
Естественно поэтому, что слух, будто она приехала на этот раз лично вручить коммерсанту перья, украденные ее любовником у ее врага и стоившие уйму денег, а также вернуть Лусардо незаконно отторгнутые ею от Альтамиры земли, потряс город подобно взрыву. Впечатлительные и падкие до всего необычного, одаренные богатым воображением жители льяносов тут же изменили свое мнение о властительнице Арауки, рисовавшейся еще совсем недавно существом порочным и ненавистным.
И вот самые последние эпизоды из жизни доньи Барбары, почти все назидательные, – вымышленные каждым рассказчиком по своему усмотрению, по. как правило, опровергающие предыдущие версии, – были пущены в ход. Весь вечер город только и говорил об этом. В домах оживленно шушукались женщины; в лавках, толпясь около стоек, эту тему обсуждали мужчины, и поздно вечером вся улица перед постоялым двором, где остановилась донья Барбара, была заполнена людьми.
Постоялый двор расположился на одной из городских площадей, и его галерея выходила на улицу. Донья Барбара отдыхала в кресле-качалке на галерее, где дул прохладный ветерок с реки, протекавшей в какой-нибудь сотне метро»; она сидела одна, откинув голову на спинку кресла, и казалась вялой и совершенно безразличной ко всему, что ее окружало.
А окружало ее любопытство целою города.
На противоположном тротуаре росла толпа мужчин, остановившихся полюбоваться ею и онемевших от восхищения; под галереями постоялого двора и соседних с ним лавок и магазинов, тянувшихся до самого берега Апуре, то и дело проходили группками девушки и молодые дамы, покинувшие свои дома, только чтобы взглянуть на донью Барбару. Первые, подняв на нее свои скромные очи, краснели, опасаясь, как бы стоящие поблизости мужчины не заметили столь нескромного любопытства: вторые рассматривали ее бесцеремонно и ядовито усмехаясь, обменивались впечатлениями.
Она сидела в отделанном кружевами белом капоте, ее точеные плечи и руки были открыты; никогда ее не видали та кой женственной, и даже самые строгие из дам соглашались:
– Она все еще способна удивлять.
Наиболее же восторженные восклицали:
– Она великолепна! Какие глаза!
И если которая-нибудь замечала: «Говорят, она влюблена в доктора Лусардо», – то другая, с горьким разочарованием в собственном избраннике, добавляла:
– И выйдет за него замуж, вот увидите. Такие женщины всегда добиваются своего, ведь все мужчины – идиоты.
Наконец люди устали ахать и сплетничать, и улица надолго опустела.
Луна слабо освещала кроны деревьев, умытых недавним дождем, и отражалась в лужах на улице. Время от времени порывы прохладного ветра с реки шевелили ветви. Прохожие уже разошлись но домам, и соседи, дышавшие перед сном свежим воздухом, поднимались со своих качалок и шезлонгов, загораживавших тротуары, и томными голосами прощались друг с другом, лениво растягивая слова:
– До завтра. День прошел, пора и на покой.
Нарушая растекавшуюся тишину, эти простые фразы, это ленивое приглашение ко сну выражали весь драматизм жизни провинциального городка, где считается важным событием отход ко сну после долгого дня безделья, еще одного бесцельно потерянного дня, провожаемого тем не менее успокоительными словами:
– Завтра тоже будет день.
Так думала и донья Барбара. Она уже отступилась от порока, преграждавшего ей путь к добру, и теперь этот путь лежал перед ней свободным. Она мечтала, как девушка, полюбившая впервые, обманывая себя иллюзией, что родилась заново для другой жизни, стараясь забыть прошлое, словно оно действительно могло исчезнуть со смертью угрюмого подручного с обагренными кровью руками и любовника с его грубыми ласками. Как-то она встретит то, что придет с завтрашним днем? Она готовилась к этому дню, как к чудесному зрелищу. Этим зрелищем будет она сама, идущая по неизведанному пути, ее сердце, открытое неведомому доселе, и ожидание этого чуда было подобно теплому свету, пролившемуся на скрытый от нее самой уголок души. Она с грустью вспоминала свою первую, чистую, трагически оборвавшуюся любовь, – когда в словах Асдрубала ей мерещился мир чувств, так непохожих на «чувства» речных пиратов.
И вот, когда, забыв о всех и обо всем, она вспоминает о самом хорошем, быстрая мысль, быть может, мимолетное впечатление от оброненного кем-то слова, вдруг вспыхивает в сознании и подобно мельчайшей песчинке, попавшей в сцепление машины, застопоривает ее движение и заставляет остановиться. Откуда взялась эта неожиданная горечь, от которой невольно нахмурились брови, этот знакомый вкус забытой злобы? Зачем свалилось на нее несвоевременное воспоминание о птице, что падает, ничего не видя, над внезапно погашенным костром? Ее сердце, ослепленное несбыточной иллюзией, как эта птица, вдруг стало незрячим в своем мечтательном полете. Значит, мало отказаться от прежней жизни?
Пытливая толпа, весь вечер стоявшая на тротуаре напротив, созерцая ее, городские сеньоры и сеньориты, прохаживавшиеся мимо, – вот в чем крылась причина столь быстрого прекращения этого полета. Недоброе любопытство и простодушное восхищение, город, не позволявший ей забыть ее ненавистное прошлое. Казалось, будто кто-то произнес над самым ее ухом:
«Чтобы быть любимой таким человеком, как Сантос Лусардо, надо не иметь прошлого».
И жизнь, как всегда, началась с исходной точки: «Это было в пироге, бороздившей большие реки каучуковой сельвы…»
Она медленно перешла из галереи постоялого двора на галерею соседних лавок и двинулась к берегу Апуре. Какая-то неясная, но необоримая потребность влекла ее к воде: дочь рек, она чувствовала их таинственную силу.
Тусклый свет луны тихо сеялся сквозь туман на фасады прибрежных домов, на пальмовые крыши ранчо, разбросанных поодаль, на лес по берегам, на спокойную поверхность мутной Апуре, воды которой, спавшие в это сухое время года, оставляли обнаженными широкие песчаные отмели. На правом берегу стояли причаленные еще во время паводка шлюпка и габара [81], а поодаль колыхались на воде привязанные к сваям плот, несколько черных пирог, груженных дровами и бананами, и свежевыкрашенная белой краской пустая барка, на крыше которой спал, растянувшись лицом вверх, паренек.
Мужчины, выпивавшие и болтавшие под деревьями на берегу, у входов в лавки, уже разошлись по домам. Служители убирали стулья и столы и закрывали двери заведений, гася отражения ламп на реке.
Донья Барбара стала прохаживаться вдоль опустевшей улицы.
Гребцы с илота переговаривались с шестовыми барки, и их беседа была так же медлительна, как течение реки по гладкой равнине, как задумчивая поступь мглистой ночи, как шаг доньи Барбары, безмолвной тенью скользящей по берегу.
Лесистый берег, спокойный и темный под покровом ночи; река, от верховьев, от далеких гор, молча катящая свои воды; крик птицы чикуако, летающей над сонной водой, и разговор гребцов – все это она уже видела когда-то на реках, пересекающих льяносы.
Страшная картина стоит перед ее взором, пока она медленно шагает взад и вперед, под редкой голубоватой тенью деревьев: лесистый берег, глухая ночь, река, бесшумно текущая вдаль, чтобы слиться там с другой далекой рекой, крик бессонной птицы, уже скрывшейся из виду, и тихие голоса гребцов – все это она уже видела однажды на диких землях, в краю широких таинственных рек…
Донья Барбара ничего не замечает вокруг себя, для нее нет больше спящего на правом берегу реки города; она прислушивается лишь к тому, что внезапно завладевает ее душой:
К очарованию речного пейзажа, неурочному зову таинственных рек, на которых началась ее история… Желтая Ориноко, красная Атабапо, черная Гуаиння…
Полночь. Поют петухи, лают собаки во дворах. И снова тишина; только слышно, как летают совы. На плоту уже не разговаривают. Зато река принялась шушукаться с черными пирогами.
Донья Барбара останавливается и слушает.
– Все возвращается к своему началу.
XIV. Звезда на мушке
Это было начало конца. Неукротимая и властная женщина, не признававшая никаких преград, встретилась теперь лицом к лицу с тем, против чего не умела бороться. Хитроумный план, осуществленный в Глухой Балке, представлял собой не что иное, как удар вслепую, а побуждение, склонившее ее взвалить на Бальбино Пайбу смерть Колдуна, было началом окончательной капитуляции.
Она предчувствовала крушение надежд, отказавшись от прежнего образа действий, и живший в ее крови индейский фатализм уже толкал се на путь отречения. Зов прошлого, ее дикой юности, прошедшей на великих реках сельвы, был формой новой идеи – отступления.
Тем не менее, превозмогая временный упадок духа, донья Барбара решила вернуться в поместье, заручившись письмом коммерсанта, ставившего Сантоса Лусардо в известность о получении перьев и о назначенной за них цене, в несколько рал превышающей ту, которую должен был выручить Кармелито. Кроме того, она везла с собой составленный ее адвокатом нотариальный акт о фиктивной продаже незаконно отторженных ею альтамирских земель, которую она еще раз намеревалась предложить Лусардо. Эти бумаги были ее последней надеждой, хотя надежды не имели определенной формы: она уже не мечтала о любви, толкнувшей ее на такие жертвы. Бремя от времени на фоне речного пейзажа перед ее мысленным взором вставал образ Сантоса Лусардо, сливавшийся тут же с расплывчатым, далеким образом Асдрубала, и так же неясно, как лик Асдрубала, видела она теперь лицо Лусардо – тень, отодвигавшуюся все дальше и дальше и меркнущую в трепетном свете нереального мира.
Ho ей не терпелось довести до конца начатое, и это было крайне необходимо, ибо отказ от задуманного стал бы последним ударом но ее пошатнувшейся вере в жизнь.
Засуха вступила в свои права. В это время скот гонят к непересыхающим водоемам, так как животные не могут найти их сами: они либо не знают их, либо забывают, обезумев от жажды. Русла уже обмелевших речушек там и тут пересекали бурые, разбитые копытами тропы, а гнилые трясины, окруженные белесыми закраинами, казались зловонными язвами, которые рубцевались под палящим солнцем, не перестав гноиться. В иных еще оставалось немного воды, илистой и горячей, и в ней разлагались трупы животных; гонимые жаждой, они забирались туда и, раздувшись от опоя, увязали в трясине и гибли. Огромные стаи самуро, алчных до падали, кружили над этими лужами. Смерть, подобно маятнику, висела над льяносами, раскачиваясь от наводнения к засухе, от засухи к наводнению.
Хрустел сожженный солнцем чапарраль, горела ослепительным блеском саванна в кольце миражей, создававших иллюзию голубых заводей, – вод, приносящих лишь отчаяние, ибо сколько бы ни стремился к ним жаждущий, они всегда находились от него на одном и том же расстоянии, неизменно на краю горизонта. Миражем была и несбыточная любовь, к которой на всем скаку неслась донья Барбара.
Прибыв в поместье, где, несмотря на утомительное путешествие и приближавшуюся ночь, она собиралась ненадолго задержаться, чтобы переменить уставшую лошадь, переодеться и привести себя в порядок перед встречей с Лусардо, которую нетерпение не позволяло ей отложить до завтра, она увидела, что в канеях никого нет, кухня заперта и коррали пусты. Один Хуан Примите сидел па месте.
– Что здесь происходит? – спросила она. – Где люди?
– Бежали, – ответил дурачок, не решаясь подойти к ней из боязни, что это слово вызовет в ней приступ ярости. – Сказали, что не хотят больше служить вам, что вы теперь другая, не такая, как прежде, что вдруг возьмете да и свяжете их всех локоть к локтю и выдадите, как миленьких.
Глаза ее сверкнули гневом, и Хуан Примите поспешил сообщить другую новость:
– Дон Лоренсо умер, знаете?
– Давно нора. И так слишком долго тянул. А она? Где она?
– Нинья Марисела? Снова в Альтамире. Доктор увез ее к себе и, по слухам, скоро женится на ней.
При этих словах в донье Барбаре вновь во весь рост встала женщина могучей силы, и, не сказав ни слова, с решимостью, не предвещавшей ничего хорошего, Барбара тут же прыгнула в седло и поскакала в Альтамиру.
Хуан Примите некоторое время стоял, не переставая креститься, затем бросился к кастрюлям, в которых держал питье для ребульонов. Вонзая шпоры в окровавленные бока лошади, из последних сил летевшей галопом, донья Барбара, словно в бреду, громко говорила:
– Значит, я только зря потеряла время, пытаясь отказаться от себя самой? Ну, так я снова вернусь к моим делам, и с ними – до гроба! Посмотрим, кто будет торжествовать. Еще не родился человек, который может отнять у меня то, что мне желанно. Лучше смерть, чем поражение!
Так она доехала до альтамирских построек. Под покровом ночи приблизилась к дому и через выходившую в фасадную галерею дверь увидела Лусардо: он сидел за столом вместе с Мариселой.
Они кончали ужинать; он говорил, а она слушала, подперев ладонями щеки и восхищенно глядя на него.
Донья Барбара подъехала на револьверный выстрел. Остановила лошадь. Неторопливо, с наслаждением Барбара вынула из кобуры, прикрепленной к седлу, револьвер и прицелилась в грудь дочери. Освещенная лампой, это была отличная мишень.
Чистый свет звезд искрой сверкнул в предательской мгле на мушке прицела и помог зловещему глазу найти сердце Мариселы. Но вдруг этот крошечный луч словно налился всей тяжестью звезд, оружие опустилось, не выстрелив, и медленно вернулось в кобуру. Глядя сквозь рамку прицела, донья Барбара внезапно увидела себя, озаренную отблесками разложенного на диком и пустынном берегу костра, слушающую Асдрубала, и это скорбное воспоминание укротило ее жестокость.
Долго и неподвижно глядела она на счастливую дочь, и жажда новой жизни, мучившая ее последнее время, воплотилась в волнующее материнское чувство, неведомое до сих пор ее сердцу.
– Он твой. Будь счастлива.
Наконец-то любовь Асдрубала – всего лишь тень, блуждавшая в ее мрачной душе, – приняла форму благородного чувства!
XV. Земля бесчисленных дорог и бескрайних горизонтов
В ту ночь не было света в комнате для совещаний с Компаньоном, но когда утром донья Барбара вышла в патио. Хуан Примито и двое пеонов, сопровождавших ее в Сан-Фернандо, – те, что застрелили Бальбино, и единственные, оставшиеся пока верными ей, – не узнали своей хозяйки. Она состарилась за одну ночь; на ее осунувшемся лице лежали следы бессонницы, хотя и лицо и взгляд выражали трагическое спокойствие отрешенности.
– Это вам, – сказала она молча смотревшим па нее слугам, кладя им в руки по нескольку монет. – Лишнее – на то время, пока не найдете себе другой работы. Здесь теперь нечего делать. Можете уходить. Ты, Хуан Примито, отнесешь письмо доктору Лусардо. И сюда не возвращайся. Оставайся там, если разрешат.
Несколько часов спустя мистер Дэнджер видел, как она ехала по Солончакам. Он поздоровался с ней издали, но не получил ответа. Она ехала неторопливым шагом, устремив вперед взгляд, едва держа в руках приспущенные поводья.
Вокруг лежала сожженная земля, разорванная глубокими оврагами и изборожденная трещинами. Там и тут исхудавшие коровы с печальными глазами исступленно лизали края высохших водоемов и обнажившиеся голыши. Белели на солнце кости тех, что уже пали жертвами насыщенной селитрой земли, не отпускавшей их до тех пор, пока они не подыхали от голода, забыв о пастбищах. Бесчисленные стаи самуро парили над зловонной падалью.
Донья Барбара остановилась, глядя, как упорствует в своем безумии скот, и ей показалось, будто ее собственный, сухой, обложенный язык, сожженный горячкой и жаждой, ощущает шероховатость и горечь земли, которую упрямо лизали животные. Как она похожа на них в своем настойчивом, страстном желании испробовать прелесть любви, губившей ее!… С трудом стряхнув с себя злое очарование этих мест и этой картины, она пришпорила лошадь и продолжала свой мрачный, неторопливый путь.
Что-то необычное происходило в трясине, где всегда царит молчание смерти. Многочисленные пестрые стаи уток, котуа, цапель и других птиц с громкими, тревожными криками описывали над водой круги. Птицы, парившие высоко в воздухе, временами исчезали за пальмовой рощей, другие садились на берегах зловещей заводи, и тогда наступала гнетущая тишина; но вскоре одни возвращались назад, другие взмывали в небо, и все вместе вновь принимались летать над местом, возбуждавшим в них безотчетный ужас.
Несмотря на глубокую задумчивость, донья Барбара внезапно натянула поводья: у края трясины билась и мычала молодая корова, а ее морду обвивал водяной удав, голова которого едва высовывалась из болота.
Животное, дрожа от напряжения, тонуло в вязкой тине; шею свела судорога, глаза побелели от ужаса; в предсмертном поту, собирая последние силы, пленница сопротивлялась могучему объятию огромной змеи.
– Этой уже не уйти, – прошептала донья Барбара. – Сегодня трясина пирует.
Наконец удав начал расслаблять кольца, постепенно поднимаясь над водой, и корова отпрянула назад, стараясь стряхнуть его с морды. Но чудовище медленно сжалось, и его жертва, совсем обессилев, со страшным ревом стала погружаться в трясину и исчезла в гниющей воде, которая тут же сомкнулась над ней, чавкнув, как обжора.
Перепуганные птицы носились в воздухе и кричали без умолку. Донья Барбара бесстрастно смотрела на эту страшную картину. Но вот птицы улетели, опять воцарилась тишина, и потревоженная было трясина вновь обрела зловещее спокойствие. Только легкое волнение морщинило водную гладь, да в том месте, где зеленая корка водорослей разорвалась под тяжестью животного, всплывали пузырьки болотного газа.
Один из них, самый крупный, в желтоватой оболочке, дольше других стоял над поверхностью воды и был похож на глаз желтушного в приступе ярости.
И этот гневный глаз словно смотрел в упор на колеблющуюся женщину…
* * *
Из уст в уста передается новость: исчезла владычица Арауки.
Может быть, она бросилась в трясину, так как видели, что она ехала в том направлении с выражением трагической решимости на лице; но также идут разговоры и о барке, спускавшейся вниз по Арауке, на которой кто-то будто бы видел женщину.
Одно было ясно: она исчезла, изложив свою последнюю волю в письме к доктору Лусардо:
«У меня нет наследников, кроме моей дочери Мариселы, и я признаю ее таковой перед богом и людьми. Возьмите на себя труд привести в порядок оформление наследства».
Но все знали, что у доньи Барбары было много золота, зарытого в земле, а в письме о нем не говорилось ни слова; к тому же, в комнате для совещаний с Компаньоном были обнаружены следы раскопок, поэтому вскоре все сошлись на мнении, что донья Барбара не кончила жизнь самоубийством, а попросту уехала куда-то, и тут же пошли бесконечные разговоры о плывшей ночью вниз по Арауке барке, и оказалось, что уже многие слышали об этом…
* * *
Привезли колючую проволоку, купленную на вырученные от продажи перьев деньги, и начались работы но огораживанию альтамирских земель. Столбы уже установили, от рулонов потянулись длинные нити, и на земле бесчисленных дорог, где блуждающие надежды издавна терялись в поисках верного пути, проволочная изгородь прокладывала один-единственный и прямой путь к будущему.
Мистер Дэнджер, увидев, что его Солончаки вот-вот окажутся в окружении и чужой скот, раньше приходивший лизать горькую селитру его оврагов, перестанет попадать в его коррали, пожал плечами и сказал себе:
– Здесь больше нечего ждать, мистер Дэнджер.
Он взял винтовку, перекинул ее через плечо, сел на коня и, поравнявшись с пеонами, возводившими изгородь, крикнул:
– Не тратьте зря проволоку, не отгораживайтесь от Солончаков. Передайте доктору Лусардо, что мистер Дэнджер тоже уходит.
Прошло предусмотренное законом время, по истечении которого Марисела могла вступить во владение наследством матери, не подававшей о себе никаких вестей, и в долине Арауки больше не стало Эль Миедо: оба поместья снова стали называться Альтамирой.
Льяносы! Земля, созданная для мирного труда и для бранного подвига, земля открытых горизонтов, где хороший народ любит, страдает и надеется!
Роман «Донья Барбара» имел три варианта. Первый, которому Гальегос дал название «Полковница» и над которым работал до 1927 года, был им отброшен. Следующий вариант написан во время пребывания Гальегоса в Италии в 1928 году. Этот вариант – основной – увидел свет в феврале 1929 года в барселонском издательстве «Аралусе». В 1930 году г. том же издательстве вышло второе издание романа, довольно сильно видоизмененное автором. Этот третий вариант романа стал окончательным.
В сентябре 1929 года «Донья Барбара» была удостоена премии литературного конкурса в Мадриде. Один из членов жюри писатель Р. Баеса назвал тогда Гальегоса «первым большим романистом, которого нам дала Южная Америка». В 1931 году роман был издан в Нью-Йорке; позже его перевели в ряде стран Европы. Особый успех «Донья Барбара» имела в Мексике. В 40-х годах здесь был снят фильм по мотивам романа с участием известной актрисы Марии Феликс, исполнявшей заглавную роль. В 1954 году 25-летпе романа было отмечено юбилейным изданием, иллюстрации к которому выполнил известный художник-график Альберто Бельтран.
На русском языке роман «Донья Барбара» впервые появился в 1959 год, в переводе В. П. Крыловой, сделанном по изданию: R. Gallegos, «Dona Barbara», Buenos Aires, 1958.
В. Кутейщикова
Примечания
1
Кайман – крокодил с панцирем на спине и на брюхе, с тупой и короткой мордой.
(обратно)2
Чапарраль – заросли колючего кустарника.
(обратно)3
Ченчена – птица из отряда куриных, с резким, пронзительным голосом.
(обратно)4
Патио – внутренний двор в домах старинной испанской постройки, куда выходят двери жилых комнат.
(обратно)5
Льянеро – житель льяносов, обширных степных равнин в Венесуэле и Колумбии.
(обратно)6
Гуате. – Так в льяносах называют пришлых людей, главным образом метисов и индейцев из горных районов Анд.
(обратно)7
Сан-Камильский лес – огромный непроходимый тропический лес па границе Венесуэлы с Колумбией.
(обратно)8
Парагуатан – дерево из семейства миртовых.
(обратно)9
Бабас – разновидность каймана, отличается небольшими размерами.
(обратно)10
Тембладор, пли гимнот, – электрический угорь, обитающий в реках Южной Америки; разряд тока, вырабатываемого специальными железами в хвостовой части, может парализовать корову.
(обратно)11
Райя – иглистый скат, его укол ядовит.
(обратно)12
Гарраси – старинная одежда льянеро: укороченные брюки, застегивающиеся сбоку до колена.
(обратно)13
Захватническая война, объявленная в 1898 году Испании Соединенными Штатами якобы в защиту Кубы, добивавшейся освобождения от испанского гнета. Согласно Парижскому договору, заключенному в этом же году, Куба была объявлена независимой республикой, но фактически стала полуколонией США.
(обратно)14
Кавите – бухта на Филиппинских островах, где в 1898 году американцами был уничтожен испанский флот.
(обратно)15
Касик. – Здесь: богатый землевладелец, фактически располагающий в своей округе неограниченной властью феодала.
(обратно)16
Доктор – звание, присваиваемое в Латинской Америке человеку, защитившему диплом на любом из факультетов университета.
(обратно)17
Парапара, юки хабонсильо, – дерево, похожее на каштан, с черными, круглыми плодами.
(обратно)18
Гуарича – молодая незамужняя индианка.
(обратно)19
Таита – почтительное и ласковое обращение к старшему – отцу, воспитателю, просто человеку, пользующемуся особым уважением (индейск.).
(обратно)20
Чимо – вязкая густая масса, в состав которой входит табачный сок; венесуэльские крестьянке употребляют ее вместо жевательного табака.
(обратно)21
Саррапия. – Здесь: плоды дерева саррапия, по форме напоминающие миндальный орех; получаемое из них ароматическое вещество добавляют для запаха в нюхательный табак.
(обратно)22
Балати – подогретый на костре и затвердевший каучуковый сок.
(обратно)23
Атурес – приток реки Ориноко.
(обратно)24
Яакабо – насекомоядная птица, обитающая в Южной Америке; ее крик напоминает по звучанию испанские слова «яа-акабо» – «все кончено».
(обратно)25
Банита – индейское племя.
(обратно)26
Япуруро – бамбуковая флейта, музыкальный инструмент индейцев, живущих в верховьях Ориноко и на реке Рпо-Негро.
(обратно)27
Эль Миедо – буквально: страх (исп.).
(обратно)28
Родео – сгон скота в одно стадо в открытой степи.
(обратно)29
Квартилья – мера сыпучих тел, 1/4 арробы (11,5 кг) или фанеги (55,5 л).
(обратно)30
Морокота – старинная золотая монета весом в одну унцию (28,7 г).
(обратно)31
Ньо – в просторечии то же, что «сеньор».
(обратно)32
Гуарура – большая раковина, напоминающая охотничий рог.
(обратно)33
Ниньо – обращение к молодому барину.
(обратно)34
Каней – навес на столбах.
(обратно)35
Хобо – американская слива.
(обратно)36
Диви-диви, пли гуаранго, – разновидность акации.
(обратно)37
Альгарробо – рожковое дерево.
(обратно)38
Отчеты Великого капитана… – заведомо преувеличенные счета, подобные тем, какие коннетабль Неаполя Гонсало де Кордоба, по прозвищу Великий капитан (род. в 1453 г.), посылал испанскому королю Фердинанду.
(обратно)39
Юка – растение с высоким содержанием крахмала в клубнях, которые едят вареными или перемалывают в муку и из нее пекут лепешки «касабе», за повсеместную распространенность среди индейцев названные «американским хлебом».
(обратно)40
Тотумо – дерево с большими, похожими на тыкву, плодами в твердой оболочке; тотума – чашка из половинки плода тотумо.
(обратно)41
Самбо – человек, родившийся от смешанного негритяно-индейского брака; слово это часто употребляется в значении «друг», «приятель».
(обратно)42
Pajarota (исп.) – выдумка, небылица.
(обратно)43
Куатро – небольшая четырехструнная гитара.
(обратно)44
Мандинга – дьявол.
(обратно)45
Mарака – народный музыкальный инструмент в виде погремушки, сделанный из высушенного плода тотумо.
(обратно)46
Самуро – разновидность стервятника.
(обратно)47
Вакерия – периодически устраиваемый владельцами крупных скотоводческих хозяйств сгон скота на огромных степных пространствах с целью вернуть хозяевам заблудившийся скот; во время вакерии также клеймят молодняк и холостят быков, предназначенных на продажу на бойни.
(обратно)48
Фуэрте – венесуэльская серебряная монета, равная но стоимости пяти боливарам.
(обратно)49
Сентаво – мелкая бронзовая или никелевая монета, 1/20 часть боливара.
(обратно)50
Лоча – никелевая монета в 1/8 часть боливара.
(обратно)51
Кесерас-делъ-Медио – местечко в муниципалитете Ягуаль, на реке Араука; здесь в 1819 году во время освободительной войны против Испании отряд льянеро в сто пятьдесят человек под предводительством республиканского военачальника Хосе Антонио Паэса обманным маневром, почти не понеся потерь, разгромил пятитысячную армию испанцев во главе с опытнейшим генералом Пабло Морильо.
(обратно)52
Мастранса – пахучее растение из семейства губоцветных.
(обратно)53
Мерекуре – дерево со съедобными плодами.
(обратно)54
Талисайо – порода петухов; крылья и шея их желтой окраски, грудь черная.
(обратно)55
Параулата – разновидность скворца.
(обратно)56
Гуирири – дикая утка.
(обратно)57
Корокора – голенастая, похожая на цаплю птица с розовым или красным оперением.
(обратно)58
Война за независимость – национально-освободительная война испанских колоний в Новом Свете за свою политическую и экономическую независимость (1808 – 1824). В Венесуэле руководителями этой борьбы были Франсиско Миранда и Симон Боливар, названный Освободителем.
(обратно)59
Дэнджер – опасность (англ.).
(обратно)60
Человек без родины (англ.).
(обратно)61
Гражданское управление – в Венесуэле орган административной власти округа, глава которого назначается президентом штата.
(обратно)62
Саман – дерево, похожее на кедр.
(обратно)63
Хабильо – дерево из семейства молочайных с густой развесистой кроной.
(обратно)64
Отцом является тот, на кого указывает брачный договор (лат.).
(обратно)65
Вооруженной рукой, воинской силой (лат.).
(обратно)66
Вампир – крупная летучая мышь; размах ее крыльев достигает 75 сантиметров.
(обратно)67
Ребулъон – зловещая фантастическая птица.
(обратно)68
Здесь и далее в романе – переволы стихов Е. Якучанис.
(обратно)69
Мадрина – стадо, ядром которого служит прирученный скот, помогающий удерживать в родео только что собранный, дикий.
(обратно)70
Бандуррия – музыкальный инструмент, похожий на гитару, но меньше размером и с шестью двойными струнами.
(обратно)71
Тапара – плоды дерева тапаро, схожего по виду с тотумо; чашка из половинки плода тапаро.
(обратно)72
Гуачарака – птица из отряда куриных, буро-желтой окраски.
(обратно)73
Папелон – тростниковый сахар, не прошедший окончательной очистки.
(обратно)74
Яруро, куиба – индейские племена.
(обратно)75
Корридо – народная баллада.
(обратно)76
Десима – десятистишие.
(обратно)77
Хоропо – венесуэльский народный танец, распространен главным образом в льяносах.
(обратно)78
Карамата, маканилья – виды пальм с пригодной для строительных целей древесиной.
(обратно)79
Бораль – плавучий островок из ветвей и водорослей, сцементированный илом и поросший травой.
(обратно)80
Куриара – маленькая индейская лодка.
(обратно)81
Габара – лодка с настилом для перевозки груза.
(обратно)
Комментарии к книге «Донья Барбара», Ромуло Гальегос
Всего 0 комментариев