«Полина. Паскуале Бруно. Капитан Поль. Приключения Джона Дэвиса»

389

Описание

отсутствует



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Полина. Паскуале Бруно. Капитан Поль. Приключения Джона Дэвиса (fb2) - Полина. Паскуале Бруно. Капитан Поль. Приключения Джона Дэвиса (пер. Г Адлер,Нина Булгакова,Т. Токовенко,И. Юдина) 7060K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Александр Дюма

Александр Дюма Полина

I

Как-то раз в конце 1834 года, субботним вечером, мы собрались в маленькой гостиной рядом с фехтовальным залом Гризье и, даже не отложив в сторону рапиры, курили сигары и слушали ученые теории нашего наставника, время от времени прерывая его подходящими к случаю забавными историями. Вдруг дверь отворилась и вошел Альфред де Нерваль.

Друзья мои! Те из вас, кто читал мое «Путешествие в Швейцарию», возможно, вспомнят одного из моих героев — молодого человека, повсюду сопровождавшего таинственную даму под вуалью. Впервые я увидел эту женщину во Флюэлене, когда вместе с Франческо торопился к лодке, отплывающей к камню Вильгельма Телля. В лодке был уже Альфред де Нерваль; я надеялся, что он будет моим спутником, но читатели, очевидно, не забыли, что, не доходя трехсот шагов до берега, я увидел, как мой друг отдает распоряжение гребцам отчаливать, делая при этом прощальный и дружеский жест в мою сторону, который я понял как извинение: «Виноват, любезный друг! Очень хотел бы увидеться с тобой, но я не один, и…» Я ответил ему тоже жестом, означающим, что вполне понимаю его. Но, вежливо поклонившись ему в знак того, что подчиняюсь его решению, я все-таки посчитал, что его поступок слишком суров, поскольку на берегу больше не было ни лодки, ни гребцов, так что поездку мне пришлось отложить на следующий день. Вернувшись в гостиницу, я попытался навести справки об увиденной женщине, однако узнал только, что она, очевидно, очень больна и что ее зовут Полиной.

Вскоре я совершенно забыл об этой встрече, но во время посещения источника горячих вод, питающего купальни Пфеффера, я снова увидел, как вы помните, Альфреда де Нерваля: по длинной подземной галерее он вел под руку ту самую женщину, которую я видел во Флюэлене и которая явно дала мне там знать, что она желает остаться неизвестной. Очевидно, она по-прежнему хотела сохранить свое инкогнито, потому что, увидев меня, тут же попыталась повернуть назад. Но, увы, дорожка была настолько узкой, что не позволяла отклониться ни вправо, ни влево. Это был своего рода мостик, мокрый и скользкий, шириною всего в две доски; вместо того чтобы пересекать пропасть, где с грохотом несла свои воды по руслу из черного мрамора речка Тамина, он тянулся вдоль одной из стен подземелья примерно в сорока футах над потоком, поддерживаемый закрепленными в скале балками. Таинственная спутница моего друга, увидев, что бегство невозможно, опустила вуаль и пошла мне навстречу. Я уже рассказывал о том впечатлении, которое произвела на меня эта женщина, как белая и легкая тень, идущая по краю бездны и не показывающая ни малейшего беспокойства, словно она уже принадлежала другому миру. Видя ее приближение, я прижался к стене, чтобы занять как можно меньше места. Альфред хотел, чтобы она прошла одна, но она не решилась оставить его руку, и мы все трое оказались какое-то мгновение на пространстве не более двух футов в ширину. Эта странная женщина, подобная одной из фей, склоняющихся к потоку и окунающих свой шарф в пену каскадов, чудом прошла над самой бездной, но так поспешно, что я лишь мельком смог заметить ее тихое и спокойное, хотя и очень бледное, изнуренное страданиями лицо. Мне показалось, что я уже видел его; оно пробудило во мне смутное воспоминание о другом времени, воспоминание о гостиных, балах, празднествах; казалось, что я знал когда-то эту женщину с измученным и печальным лицом, — знал веселой, румяной, увенчанной цветами в мире благоуханий и музыки, охваченной радостью упоительного вальса или шумного галопа. Но где? Я не знал… В какое время? Я не мог сказать… Это было видение, мечта, эхо моей памяти, не имеющее ничего определенного и существенного и ускользающее от меня, как если бы я хотел удержать туман. Я вернулся назад, надеясь опять ее увидеть, и готов был показаться нескромным, но достигнуть своей цели; однако, вернувшись не более чем через полчаса, не нашел уже в купальнях Пфеффера ни Альфреда, ни ее.

Прошло два месяца после этой встречи; я был в Бавено около Лаго Маджоре. Был прекрасный осенний вечер; солнце скрылось за цепью Альп, отбросивших тень на восточную часть небосклона, где уже начали появляться звезды. Мое окно было на уровне террасы, укрытой цветами; я вышел из комнаты и оказался среди цветущих олеандровых, миртовых и померанцевых деревьев. На любого человека, будь то мужчина, женщина или ребенок, цветы производят необыкновенное впечатление, и, где бы мы ни были — в поле или в лесу, — по какому-то инстинктивному побуждению мы срываем их для букета, чтобы унести с собой это благоухание и эту прелесть. И я не мог противиться искушению: сорвал несколько душистых веток и пошел к балюстраде из розового гранита, которая возвышалась над озером, отделенным от сада лишь большой дорогой, что шла из Женевы в Милан. Едва я дошел туда, как из-за Сесто показалась луна и лучи ее скользнули по склонам гор, закрывавшим горизонт, и по воде, спавшей у моих ног, — блестящей и неподвижной, как огромное зеркало. Все было тихо: никакого шума не было слышно ни на земле, ни на озере, ни на небе, и в этом величественном и грустном безмолвии наступала ночь. Вскоре среди деревьев, которые возвышались по левую сторону от меня и корни которых омывались водой, раздалась песнь соловья, гармоничная и нежная, — то были единственные звуки, нарушавшие тишину ночи; песнь продолжалась с минуту, звенящая и мерная, потом вдруг умолкла, завершившись руладой. Но эти звуки как будто пробудили другие, хотя совсем иного свойства: я услышал со стороны Домодоссолы шум движущегося экипажа; в это время соловей опять начал петь, и я уже слушал только певца Джульетты. Когда он замолчал, я вновь услышал стук быстро приближающегося экипажа. Однако, как ни быстро он ехал, у моего звонкоголосого соседа было время снова приняться за свою ночную молитву. Но на этот раз, едва он пропел последнюю ноту, из-за поворота дороги показалась почтовая карета: влекомая галопом двух лошадей, она свернула к гостинице. В двухстах шагах от нас возница хлопнул бичом, предупреждая, чтобы готовили лошадей. Почти тотчас же тяжелые ворота гостиницы заскрипели на петлях и оттуда вывели свежих лошадей; в ту же минуту экипаж остановился у террасы, на которой, опираясь на балюстраду, стоял я.

Ночь, как я сказал, была так светла, прозрачна и благоуханна, что путешественники, желая насладиться этим воздухом, отстегнули фартук коляски; то были молодые люди — мужчина и женщина, закутанная в большую шаль или плащ и склонившая голову к плечу поддерживающего ее спутника. В эту минуту возница вышел с огнем, чтобы зажечь фонари в коляске; луч света скользнул по лицам путешественников: я узнал Альфреда де Нерваля и Полину.

Опять он и опять она!.. Казалось, не случай, а какая-то разумная высшая сила устраивала наши встречи. Но как изменилась она со времени нашей встречи в Пфеффере, как была бледна, как измождена, — словно это была уже не она, а только ее тень. Однако эти поблекшие черты напомнили мне еще раз тот неясный образ женщины, что хранился в глубине моей памяти, при каждой из встреч возникая из прошлого как туманное видение Оссиана. Я готов был окликнуть Альфреда, но вспомнил, что спутница его не хотела, чтобы ее видели. Несмотря на это, чувство печали и жалости влекло меня к ней; мне хотелось, по крайней мере, дать ей знать, что один человек молится о ее душе, слабой и готовой отлететь, страстно желая, чтобы она не оставляла прелестного тела раньше времени!.. Я вынул из кармана визитную карточку, написал на ее обороте карандашом: «Бог хранит странников, утешает скорбящих и исцеляет страждущих!» Вложив записку в середину букета роз, померанцевых и миртовых цветов, который был у меня в руках, я бросил его в карету. В ту же самую минуту возница тронул лошадей, но я все же успел увидеть, как Альфред высунулся из экипажа и поднес мою карточку к фонарю. Он тут же обернулся, сделал мне рукой знак, и коляска исчезла за поворотом дороги.

Шум экипажа удалялся, но на этот раз его не прерывала песнь соловья. Повернувшись к кустарнику, я пробыл еще час на террасе в напрасном ожидании. Глубокая печаль овладела мной. Я вообразил себе, что эта певшая птичка — душа молодой женщины, которая пропела прощальную песнь земле и, умолкнув, отлетела на небо.

Восхитительное расположение гостиницы, стоявшей у подножия Альп на границе с Италией; тихая, но в то же время оживленная картина Лаго Маджоре с тремя его островами (на одном из них был сад, на другом — деревня, на третьем — дворец); первый зимний снег, покрывший горы; последнее осеннее тепло, пришедшее со стороны Средиземного моря, — все это удержало меня в Бавено на неделю, потом я направился в Арону, а затем в Сесто Календе.

Здесь меня ожидало последнее напоминание о Полине: звезда, движение которой по небу я наблюдал, померкла; ножка, такая легкая на краю бездны, сошла в могилу!.. И исчезнувшая юность, и поблекшая красота, и разбитое сердце — все поглощено камнем, покровом смерти, который так же таинственно скрыл холодное тело, как при жизни вуаль покрывала ее лицо, и не оставил для любопытного света ничего, кроме имени «Полина».

Я отправился взглянуть на эту могилу. В противоположность итальянским гробницам, обычно стоящим в церквах, она возвышалась в прекрасном саду, на обращенном к озеру склоне лесистого холма. Был вечер; каменное надгробие светилось в лунном сиянии. Я сел подле него, пытаясь собрать все впечатления об этой молодой женщине, рассеянные и неясные; но и на этот раз память мне изменила: я мог представить себе только какой-то неопределенный призрак, а не живую женщину; в конце концов я отказался от попыток проникнуть в эту тайну, пока не увижу Альфреда де Нерваля.

Теперь вы поймете, насколько его неожиданное появление в ту самую минуту, когда я менее всего думал о нем, поразило и мой ум, и мое сердце, и мое воображение новыми мыслями и чувствами. В одно мгновение я вспомнил все: и лодку, убежавшую от меня на озере, и подземный мост, подобный преддверию ада, где путешественники казались тенями, и маленькую гостиницу в Бавено, мимо которой проехала печальная карета, и, наконец, этот белеющий камень, на котором в свете луны, падающем сквозь ветви померанцевых деревьев и олеандров, можно прочесть вместо эпитафии имя этой женщины, умершей в расцвете лет и, вероятно, очень несчастной.

Я бросился к Альфреду — так человек, заключенный долгое время в подземелье, устремляется к свету, льющемуся в отворенную ему дверь; он улыбнулся печально и протянул мне руку, как бы говоря, что понимает меня. Тогда мне стало стыдно, что Альфред — меня связывала с ним пятнадцатилетняя дружба — мог принять за простое любопытство то чувство, с каким я устремился к нему.

Он вошел. Это был один из лучших учеников Гризье. Однако уже около трех лет его не видели в фехтовальном зале. Он появился здесь в прошлый раз накануне своей последней дуэли, не зная еще, каким оружием ему предстоит драться, для того чтобы на всякий случай набить руку с учителем. С тех пор Гризье с ним не виделся; он слышал только, что Альфред оставил Францию и уехал в Лондон.

Гризье заботился о репутации своих учеников так же, как и о своей собственной; обменявшись с ним обычными приветствиями, он подал ему рапиру и выбрал противника по его силам. Это был, насколько я помню, бедный Лабаттю, который потом уехал в Италию, где в Пизе нашел смерть и одинокую, безвестную могилу.

При третьем выпаде рапира Лабаттю встретила рукоятку оружия его противника, конец клинка отломился в двух дюймах ниже шишечки, а оставшаяся часть его прошла сквозь гарду рапиры Альфреда и разорвала рукав его рубашки, на которой в тот же миг проступила кровь. Лабаттю бросил свою рапиру: он, как и мы, подумал, что Альфред серьезно ранен.

К счастью, это была только царапина, но, подняв рукав рубашки, Альфред открыл нам другой рубец, гораздо более серьезный: на плече был след пулевого ранения.

— Ба!.. — сказал Гризье с удивлением. — Я не знал, что у вас была такая рана!

Гризье знал всех нас, как кормилица знает свое дитя: не было ни малейшей царапинки на теле его учеников, дату и причины появления которой бы он не знал.

Я уверен, что он мог бы написать том любовных историй, самых занимательных и самых скандальных, если бы захотел рассказать о том, что предшествовало всем этим дуэлям и было ему известно; но это наделало бы слишком много шуму в семейных альковах и повредило бы его заведению. Он напишет обо всем этом мемуары, и они будут изданы после его смерти.

— Эту рану, — сказал Альфред, — я получил на другой день после свидания с вами, в тот самый день, когда уехал в Англию.

— Я вам говорил, чтобы вы не дрались на пистолетах. Общее положение: шпага, меч — оружие храброго и благородного; шпага — это драгоценнейшая реликвия, которую история сохраняет как память о великих людях, прославивших отечество. Говорят о мече Карла Великого, мече Баярда, шпаге Наполеона; а слышали ли вы, чтобы кто-нибудь говорил об их пистолетах? Пистолет — оружие разбойника: с пистолетом к горлу он заставляет подписывать фальшивые векселя; с пистолетом в руке он останавливает дилижанс на краю леса; пистолетом, наконец, банкрот разносит себе череп… Пистолет!.. Фи!.. Шпага — это другое дело! Это товарищ, поверенный, друг человека, она бережет его честь или мстит за оскорбление.

— Но с таким убеждением, — отвечал, улыбаясь, Альфред, — как два года тому назад вы решились стреляться на пистолетах?

— Я — другое дело. Я должен драться на том, на чем желает противник, ибо я учитель фехтования, и потом бывают обстоятельства, когда нельзя отказаться от предложенных вам условий…

— О да! А я и находился в подобных обстоятельствах, мой милый Гризье, и вы видите, что я неплохо из них выпутался.

— Да! Оказавшись с пулей в плече!

— Это все же лучше, чем с пулей в сердце.

— Можно ли узнать причину этой дуэли?

— Извините меня, мой любезный Гризье, вся эта история должна оставаться в тайне, но в свое время вы ее узнаете.

«Полина?» — спросил я тихо Альфреда.

«Да!» — ответил он.

— Мы действительно ее узнаем? — настаивал Гризье.

— Непременно, — ответил Альфред, — и в доказательство я увожу с собой ужинать Александра, которому расскажу все сегодня вечером. Когда не будет препятствий к выходу ее в свет, вы прочтете ее в каком-нибудь томе, озаглавленном «Черные повести» или «Небылицы». Потерпите до этого времени.

Гризье вынужден был покориться. Альфред увел меня с собой ужинать, как обещал, и рассказал мне историю Полины.

Сегодня единственное препятствие к ее изданию исчезло. Мать Полины умерла, а с ней угасли и семья, и фамилия этого несчастного создания; ее приключения, кажется, не могли произойти ни в нашем веке, ни в том обществе, в котором мы живем.

II

— Ты знаешь, — начал Альфред, — что я учился живописи, когда мой добрый дядя умер и оставил мне и сестре моей каждому по тридцать тысяч ливров годового дохода.

Я склонил голову в знак подтверждения того, что сказал Альфред, и почтения к тени человека, сделавшего такое доброе дело при прощании со здешним светом.

— С тех пор, — продолжал рассказчик, — я занимался живописью только для души. Я решил путешествовать, повидать Шотландию, Альпы, Италию; уладив с нотариусом денежные дела, я отправился в Гавр, чтобы начать свою поездку с Англии.

В Гавре я узнал, что Доза и Жаден были на другом берегу Сены, в маленькой деревне, называемой Трувиль. Я не хотел покидать Францию, не пожав руки своим товарищам по живописи, сел на пакетбот и через два часа был в Он-флёре, а поутру в Трувиле. К несчастью, мои друзья уехали накануне.

Ты знаешь эту маленькую пристань, населенную рыбаками; это одно из самых живописных мест Нормандии. Я остался здесь на несколько дней, в течение которых осматривал окрестности, а вечерами, сидя у камина моей почтенной хозяйки, госпожи Озре, слушал довольно странные истории о том, что происходило в течение трех последних месяцев в департаментах Кальвадос, Луаре и Манш. Рассказывали о грабежах, производимых с необыкновенной ловкостью и дерзостью. К примеру, между деревнями Бюиссон и Сальнель исчезли пассажиры, возницу нашли привязанным к дереву, с тряпкой на глазах, его почтовая карета стояла на большой дороге, а лошади спокойно паслись на соседнем лугу. Однажды вечером, когда генеральный сборщик налогов из Кана давал ужин молодому парижанину Орасу де Бёзевалю и двум его друзьям, приехавшим провести с ним охотничий сезон в замке Бюрси, который отстоял от Трувиля на пятнадцать льё, был вскрыт сундук с собранными налогами и похищено семьдесят тысяч франков. Наконец, сборщик из Пон-л’Эвека, который вез в Лизьё для взноса в казну двенадцать тысяч франков, был убит, и тело его было сброшено в Тук; вынесенное этой маленькой рекой на берег, оно стало единственным свидетельством убийства, а те, кто его совершил, остались неизвестными и безнаказанными, несмотря на деятельность парижской полиции: будучи обеспокоенной этими разбоями, она послала на место происшествия своих самых опытных агентов.

Эти происшествия — на них падали отблески возникавших время от времени пожаров, причин которых не знали и которые оппозиционные газеты приписывали правительству, — распространяли по всей Нормандии ужас, неизвестный до тех пор в этих краях, знаменитых своими адвокатами и тяжбами, но небогатых разбойниками и убийцами. Что касается меня, то я мало верил всем этим историям: мне казалось, что они могли произойти скорее в пустынных ущельях Сьерры или в диких скалах Калабрии, нежели в богатейших долинах Фалеза и плодоносных равнинах Понт-Одмера с ее деревнями, замками и фермами. Разбойников я всегда представлял себе среди леса или в глубине пещеры. А во всех трех этих департаментах не было ни одной норы, что заслуживала бы названия пещеры, и ни одной рощи, что могла бы показаться лесом.

Однако вскоре я вынужден был поверить всем этим рассказам, когда богатый англичанин, ехавший с женой из Гавра в Алансон, был остановлен в полульё от Дива, где он хотел переменить лошадей; возница, связанный, с платком во рту, был брошен в карету на места своих пассажиров; лошади, зная дорогу, пришли в Ранвиль и остановились у почтового двора, где простояли до утра, ожидая, чтобы их распрягли. На другой день конюх, отворив ворота, нашел карету, запряженную лошадьми, и вместо пассажиров — несчастного связанного возницу. Приведенный к мэру, этот человек заявил, что их задержали на большой дороге четверо мужчин в масках, судя по одежде принадлежавшие к низшему сословию общества. Они принудили его остановиться и заставили путешественников выйти; тогда англичанин, пытаясь защищаться, выстрелил из пистолета; почти тотчас возница услышал стоны и крик, но, не смея обернуться, он ничего не видел; впрочем, через минуту после этого ему завязали рот и бросили в карету, и та доставила его к почтовому двору так же исправно, как если бы он сам правил лошадями. Жандармы тотчас бросились к указанному месту и в самом деле нашли во рву тело англичанина, пронзенное двумя ударами кинжала. Что касается его жены, то она пропала бесследно. Это случилось не далее как в десяти или двенадцати льё от Трувиля. Тело жертвы было перенесено в Кан. Тогда уже у меня не осталось никаких причин сомневаться: будь я даже таким же неверующим, как святой Фома, ведь я мог, затратив меньше пяти-шести часов, вложить, подобно ему, палец в раны.

Через три или четыре дня после этого происшествия, накануне своего отъезда, я решил в последний раз осмотреть те места, что я покидал. Я приказал подготовить лодку, которую взял на месяц, как нанимают в Париже карету; потом, видя чистое небо, предвещавшее ясный день, велел перенести в лодку обед, бристольскую бумагу и карандаши и, поскольку весь экипаж лодки составлял я один, сам поднял парус.

— В самом деле, — прервал я рассказчика, — я знаю твою страсть к мореходству и припоминаю твое путешествие между мостом Тюильри и мостом Согласия на шлюпке под американским флагом.

— Да! — продолжал Альфред, улыбаясь. — Но на этот раз приключения имели для меня роковые последствия. Сначала все шло хорошо; моей маленькой рыбачьей лодкой с одним парусом можно было управлять с помощью руля. Ветер дул от Гавра, и я с удивительной быстротой скользил по едва волновавшемуся морю. Я проплыл таким образом около восьми или десяти льё в течение трех часов; потом ветер вдруг утих и вода стала совершенно неподвижной. Я находился в это время напротив устья Орна. По правую сторону от меня был бурный пролив Лангрюна и скалы Лиона, по левую — развалины какого-то аббатства, соседствующего с замком Бюрси; это был прекрасный пейзаж, и мне оставалось только скопировать его, чтобы написать картину. Опустив парус, я принялся за работу.

Я так увлекся своим рисунком, что не заметил, сколько прошло времени, когда вдруг почувствовал на своем лице дуновение одного из тех теплых ветерков, что предвещают приближение бури; в ту же минуту море изменило цвет, став из зеленого пепельно-серым. Я повернулся в сторону моря: молнии прорезывали небо, покрытое облаками столь черными и густыми, что они казались цепью гор; стало ясно, что нельзя терять ни одной минуты; ветер, как я надеялся утром, сменил направление вместе с солнцем; мне пришлось поднять свой парус и направить лодку к Трувилю, держась берега, чтобы в случае опасности быстро высадиться на него. Но, не сделав и четверти льё, я увидел, что парус обвис вдоль мачты; тогда пришлось снять и его и мачту, не доверяя наступившему затишью. И в самом деле, через минуту несколько воздушных течений встретились, море начало шуметь, раздался удар грома. Этим предвестникам опасности нельзя было не доверять, ибо буря стала приближаться с быстротой скаковой лошади. Я снял сюртук, взял в обе руки по веслу и начал грести к берегу.

Мне нужно было пройти около двух льё, чтобы его достигнуть; к счастью, это было время прилива и, несмотря на то что ветер был встречный — или, скорее, не было никакого ветра, а только шквалы, перекрещивающиеся друг с другом, — волны гнали меня к земле. Я греб изо всех сил, однако буря приближалась быстрее и настигла меня. В довершение неприятности приближалась ночь, но я надеялся добраться до берега прежде, чем наступит полная темнота.

Это был ужасный час. Лодка моя, легкая, как ореховая скорлупа, металась по волнам, поднимаясь и опускаясь вместе с ними. Я продолжал грести, но, увидев наконец, что напрасно трачу свои силы, которые могут мне пригодиться, когда придется спасать себя вплавь, снял весла с уключин, бросил их на дно лодки возле мачты и паруса и скинул с себя все, что могло препятствовать движениям, оставшись только в брюках и рубашке. Два или три раза я готов был броситься в море, но меня спасала легкость лодки: она плыла, как пробка, и не зачерпывала ни капли воды; я ждал только, что с минуты на минуту она опрокинется. Один раз мне показалось, что она задела за дно, но ощущение было быстрым и мимолетным, и я не успел даже почувствовать надежду. Кроме того, было так темно, что нельзя было ничего различить в двадцати шагах и понять, на каком расстоянии находится берег. Вдруг я почувствовал сильный толчок, и на этот раз уже не сомневался: лодка на что-то наткнулась; но что это было — подводный камень или песок? Между тем новая волна подхватила меня и несколько минут несла с огромной скоростью; затем лодка была брошена с такой силой, что, когда отхлынула волна, киль очутился на мели. Не теряя ни одной минуты, я схватил свой сюртук и выпрыгнул из лодки, оставив в ней все вещи. Вода была до коленей, и, прежде чем приближающаяся водяная гора настигла меня, я был уже на берегу.

Понятно, что медлить было нельзя, и я, накинув сюртук на плечи, быстро пошел вперед. Вскоре я почувствовал, что иду по тем круглым камням, что называются голышами и обозначают границы прилива. Я продолжал идти еще некоторое время; земля под ногами снова изменилась: я уже шел по высокой траве, растущей на песчаных дюнах. Бояться больше было нечего, и я остановился.

Буря на ночном море, освещаемом молниями, представляет собой великолепное зрелище. Эта стихия — образ хаоса и разрушения — единственная, какой Создатель позволяет восставать против его могущества и скрещивать ее волны с его молниями. Океан был похож на огромную гряду движущихся гор: вершины этих гор смешивались с облаками, а долины были глубоки, как бездны. С каждым ударом грома белый зигзаг молнии пробегал по всем этим вершинам и долинам, а разверзшаяся пучина мгновенно поглощала этот божественный свет, смыкая над ним края бездны. Я смотрел с ужасом и любопытством на эту изумительную картину, вспомнив, как Верне приказал привязать себя к мачте корабля, чтобы запомнить подобное зрелище и перенести на холст; но — увы! — никогда кисть в руках человека не сможет создать полотно столь могущественно-страшное и столь величественно-ужасное. Я мог бы, наблюдая бурю, целую ночь неподвижно простоять здесь, на берегу, если бы вдруг не почувствовал, как крупные капли дождя ударили мне в лицо. Ночи были холодными, хотя стояла только первая половина сентября. Я попытался припомнить, где можно укрыться от дождя; на память пришли какие-то развалины, которые я видел днем с моря и, кажется, недалеко отсюда. Я стал подниматься по крутому склону, а затем почувствовал, что ступаю по ровной площадке, и вскоре увидел впереди еле различимую темную громаду, где, что бы она собой ни представляла, можно было обрести убежище. Блеснула молния, и я, разглядев полуразрушенную паперть часовни, поднялся и очутился в монастыре. Я поискал место, менее пострадавшее от разрушения, и устроился в углу за колонной, решившись здесь дождаться утра, поскольку не знал берега и не мог в такое время пуститься на поиски жилища. Впрочем, во время охоты в Вандее и Альпах мне приходилось проводить в какой-нибудь бретонской хижине или швейцарском шале по двадцать ночей более неприятных, чем та, которая меня ожидала; одно меня только беспокоило: рези в желудке, напоминавшем, что я ничего не ел с десяти часов утра. Вдруг я вспомнил, что просил госпожу Озре положить что-нибудь в карманы моего сюртука и сунул в них руки: добрая хозяйка исполнила мою просьбу: в одном оказался небольшой хлебец, а в другом — фляжка, наполненная ромом. Это был ужин, совершенно соответствующий обстоятельствам. Едва я поужинал, как почувствовал приятную теплоту, распространившуюся по всему телу, уже начинавшему цепенеть от холода. Мысли мои, ставшие было мрачными под воздействием голода, сразу просветлели, как только он был утолен. Я почувствовал дремоту — следствие усталости, завернулся в сюртук, прислонился к колонне и скоро заснул под шум моря, разбивавшегося о берег, и под свист ветра, врывавшегося в развалины.

Прошло, возможно, около двух часов, когда я был разбужен шумом закрывавшейся двери: я ясно слышал, как она проскрипела на петлях и громко захлопнулась. Я вскочил, как человек, внезапно разбуженный от тяжелого сна, и из инстинктивной предосторожности спрятался за колонну… Как ни вглядывался я в темноту, мне ничего не удалось увидеть, однако я оставался настороже, поскольку был убежден, что мне не приснился этот шум, разбудивший меня, и что он действительно был слышен.

III

Буря утихла, и хотя небо было еще покрыто черными тучами, иногда между ними уже проглядывала луна. В одно из таких мгновений, тотчас же сменявшихся наступлением густой темноты, я отвел глаза от двери, издавшей, как мне казалось, подозрительный шум, и осмотрел все вокруг. Я находился, насколько это можно было различить в полутьме, в развалинах старинного аббатства и, судя по уцелевшим стенам, попал в бывшую часовню. По обе стороны от меня тянулись монастырские коридоры с низкими полукруглыми сводами, а прямо напротив в высокой траве беспорядочно валялись разбитые каменные плиты, служившие надгробиями на кладбище, где в давние времена обитатели этого монастыря находили вечный покой у подножия каменного креста, все еще стоявшего здесь, хотя полуразрушенного и утратившего фигуру Христа.

Ты знаешь это по себе, — продолжал Альфред, — и, наверное, любой мужественный человек может признаться, что бывают такие минуты и обстоятельства, когда окружающие предметы оказывают сильное воздействие на состояние души. Накануне я попал в страшную бурю, едва спасся от гибели, полузамерзший забрел в незнакомые развалины и, усталый, заснул, а потом был разбужен странным шумом; к тому же я вдруг вспомнил, что нахожусь в тех самых местах, где последние два месяца происходили ограбления и убийства, приводящие в отчаяние всю Нормандию; я был совершенно одинок, безоружен и, повторяю, в таком тяжелом душевном состоянии, когда вся моя воля и энергия были подавлены тем, что было мной недавно пережито. И тебе не покажется удивительным, что рассказы хозяйки, поведавшей мне их у своего камина, пришли мне на память; вместо того чтобы снова лечь и попытаться уснуть, я притаился за колонной, прислушиваясь к малейшему шуму. Впрочем, уверенность в том, что меня разбудил звук, произведенный человеком, была столь велика, что мои глаза, всматривавшиеся в темные коридоры и более освещенное кладбище, постоянно возвращались к двери в нише стены, — двери, в которую, как я был уверен, кто-то вошел. Раз двадцать я хотел подойти к ней, чтобы прислушаться и что-нибудь выяснить. Но для этого нужно было пробежать по освещенному пространству. К тому же я опасался, что в этом монастыре мог укрыться еще кто-нибудь, как и я прячущийся от чужих взглядов и неподвижно стоящий в тени. Четверть часа прошло, но кругом было тихо и пустынно; тогда я решил воспользоваться первой же минутой, когда луна скроется за облаками, чтобы перейти пятнадцать — двадцать шагов, отделяющих меня от ниши с дверью. Мне не пришлось долго ждать: вскоре луна скрылась и темнота стала такой густой, что я решился без особого риска исполнить свое намерение. Итак, покинув колонну, к которой я прислонялся, как готическая статуя, я стал медленно и осторожно переходить от колонны к колонне, удерживая дыхание, на каждом шагу замирая и вслушиваясь; так я достиг стены коридора, прокрался вдоль нее, наконец добрался до ступеней, которые вели под свод, сделал три шага и коснулся двери.

Минут десять я стоял, пытаясь что-то услышать, но все было тихо; тогда мое убеждение поколебалось, уступив место сомнению. Я начал думать, что все-таки это было лишь сновидением и что, кроме меня, в приютивших меня развалинах никого не было. Я уже хотел было отойти от двери и возвратиться к моей колонне, но в этот миг снова показалась луна, осветив пространство, которое мне предстояло пересечь. И все же я решил пойти, несмотря на эту помеху, которая меня уже не пугала, но внезапно услышал, как упал отделившийся от свода камень. Этот звук, хоть я знал его причину, заставил меня вздрогнуть, как от предостережения; вместо того чтобы двинуться вперед, я остался еще на минуту в тени свода над моей головой. Вдруг сзади, за закрытой дверью, раздался далекий и гулкий звук; мне показалось, что где-то в глубине подземелья захлопнулась другая дверь. Вскоре послышались отдаленные шаги, потом они стали приближаться: кто-то поднимался по лестнице, на верхних ступенях которой стоял я. В это мгновение луна опять скрылась. Одним прыжком я очутился в коридоре и стал пятиться по нему, вытянув руки назад и глядя прямо перед собой на дверь в нише. Так я добрался до своей защитницы-колонны и занял прежнее место. Через минуту я услышал такой же звук, что разбудил меня; дверь отворилась и опять затворилась, потом показался человек. Выйдя наполовину из тени, он остановился, чтобы прислушаться и осмотреться вокруг, и, видя, что все спокойно, поднялся в коридор, но повернул в сторону, противоположную той, где я находился. Он не сделал еще и десяти шагов, как я потерял его из виду: такой густой была темнота. Через минуту луна вновь показалась, и на краю небольшого кладбища я увидел таинственного незнакомца с заступом в руках; он копнул им два или три раза землю, бросил какой-то предмет, который я не мог рассмотреть, в выкопанную ямку и, чтобы не оставить никакого следа, привалил сверху могильный камень, поднятый им прежде. Приняв эти меры предосторожности, он снова осмотрелся вокруг, но не обнаружив и не услышав ничего подозрительного, поставил заступ к соседней колонне и скрылся под сводом.

Эта минута была коротка, и сцена, описанная мною, происходила довольно далеко от меня; однако, несмотря на быстроту действий этого человека, я успел заметить, что он был среднего роста, белокурый, лет двадцати восьми-тридцати. На нем были простые штаны из голубого полотна, подобные тем, что обычно носят крестьяне в праздничные дни. Лишь одна вещь могла указать, что этот человек не принадлежал к тому классу, чью одежду он использовал, — то был дорогой охотничий нож, висевший у него на поясе и блестевший в лунном свете. Что касается лица, то я не смог бы точно описать его, хотя успел рассмотреть его достаточно, чтобы узнать при встрече.

Ты понимаешь, что после всей этой странной сцены на весь остаток ночи у меня пропала всякая надежда на сон и даже всякая мысль о нем. Итак, я стоял, по-прежнему не ощущая усталости, охваченный тысячью противоречивых мыслей и твердо решивший проникнуть в эту тайну; но сразу же сделать это было невозможно: у меня не было оружия, как я уже сказал, и не было ни ключа от этой двери, ни инструмента, чтобы можно было ее отпереть. Тогда я подумал: не лучше ли сообщить обо всем, что я видел, нежели решиться самому на приключение, ведь в конце его я вполне мог, как Дон Кихот, встретить какую-нибудь ветряную мельницу? Поэтому, как только небо начало светлеть, я направился к паперти, по которой вошел, и через минуту очутился на склоне горы. Непроглядный туман окутал море; я вышел на берег и сел, ожидая, когда прояснится. Через полчаса взошло солнце и его первые лучи прогнали туман с поверхности океана, еще дрожащего и свирепого после вчерашней бури.

Я надеялся найти свою лодку — морской прилив должен был выбросить ее на берег; действительно, я увидел, что она лежала между камнями, но из-за отлива я не мог стащить ее в море, к тому же одна из досок ее днища была разбита о выступ скалы. Итак, мне не оставалось никакой надежды возвратиться морем в Трувиль. К счастью, на всем побережье жили рыбаки, и получаса не прошло, как я увидел рыбацкое судно. Вскоре оно подошло на расстояние, когда меня уже можно было услышать: я махал руками и кричал. Меня увидели и услышали, судно причалило к берегу; я перенес на него мачту, парус и весла, боясь, что их унесет новым приливом; что касается самой лодки, то я оставил ее до приезда хозяина, чтобы он решил, годится ли она еще на что-нибудь, и тогда расплатиться с ним, вернув стоимость или всей лодки или только ее ремонта. Рыбаки, принявшие меня как нового Робинзона Крузо, были также из Трувиля. Они узнали меня и очень обрадовались, что я жив. Накануне они видели, как я отправился в море, и, зная, что я еще не возвратился, уже считали меня утонувшим. Я, рассказав им о своем кораблекрушении, объяснил, что ночь провел за скалой, и потом спросил, как называются развалины, на вершине горы. Они отвечали мне, что это развалины аббатства Гран-Пре, лежащего подле парка замка Бюрси, в котором живет граф Орас де Бёзеваль.

Во второй раз это имя было произнесено при мне и заставило мое сердце содрогнуться от давнего воспоминания. Граф Орас де Бёзеваль был муж мадемуазель Полины де Мёльен.

— Полины де Мёльен?.. — воскликнул я, прервав Альфреда и вспомнив все. — Полины де Мёльен?.. Ну, теперь я вспомнил… Да, так и есть… Так вот кто эта женщина, которую я встречал с тобой в Швейцарии и в Италии! Мы с ней встречались в гостиных княгини Б., герцога де Ф., госпожи де М. Как же я не узнал ее, бледную и исстрадавшуюся?.. О, эта очаровательная женщина, талантливая, обаятельная, умная!.. С восхитительными черными волосами, с глазами прекрасными и гордыми! Бедное дитя!.. Бедное дитя!.. О, я помню ее и узнал бы теперь!

— Да! — сказал Альфред тихим и дрожащим голосом. — Да! Это она… Она тоже узнала тебя и поэтому так упорно избегала. Это был ангел красоты, очарования и кротости: ты это знаешь, ибо, как сам сказал, мы с тобой вместе встречались с ней не один раз; но тебе неизвестно, что я любил ее всей душой и мог бы решиться просить ее руки, если бы имел такое состояние, как сейчас, но в те печальные дни я этого не сделал, ибо был намного беднее ее. Тогда я считал, что, продолжая встречаться с ней в свете, рискуя увидеть ее презрительный взгляд или услышать унизительный отказ, я ставлю на карту всю свою будущую жизнь. Я уехал в Испанию и, находясь в Мадриде, узнал, что мадемуазель Полина де Мёльен вышла замуж за графа Ораса де Бёзеваля.

Новые мысли, нахлынувшие на меня при имени, произнесенном рыбаками, начали вытеснять впечатление от странных ночных событий. Кроме того, днем, при солнечном свете, все эти происшествия, такие непохожие на нашу обыкновенную жизнь, начали казаться мне каким-то сном. Мысль сообщить полиции обо всем, что со мной произошло, уже не приходила мне в голову, и только желание самому выяснить все оставалось в глубине сердца. Кроме того, я упрекал себя за тот минутный ужас, который овладел мной ночью, и мне хотелось оправдаться в своих собственных глазах.

Я приехал в Трувиль к одиннадцати часам утра. Все были мне рады: меня считали утонувшим или убитым и теперь успокоились, увидев, что я отделался одним только изнеможением. В самом деле, я падал от усталости и тотчас лег в постель, приказав разбудить меня в пять часов вечера и приготовить лошадей, чтобы ехать в Пон-л’Эвек, где я рассчитывал заночевать. Приказания мои были исполнены точно, и в восемь часов я прибыл в назначенное место. На другой день в шесть часов утра, взяв почтовую лошадь и проводника, я во весь опор поскакал в Див. Остановившись в этом городе, я хотел отправиться якобы на прогулку к морскому берегу, где находились развалины аббатства Гран-Пре, потом днем пройтись по этой местности, словно любуясь пейзажами, поскольку мне нужно было все осмотреть, чтобы не заблудиться ночью. Непредвиденный случай помешал мне, но привел к той же цели, хотя и другим путем.

Приехав к содержателю почтовой станции в Диве (он был в то же время и мэром), я увидел у его ворот жандармов. Весь город был в волнении: было совершено новое убийство, но на этот раз с совершенно беспримерной дерзостью. Госпожа графиня де Бёзеваль, приехавшая из Парижа за несколько дней до этого, убита в парке своего замка, где жили граф и двое или трое его друзей. Понимаешь ли ты?.. Полина… женщина, которую я любил; воспоминание о ней, пробужденное в моем сердце, так ярко жило в нем… Полина убита, убита в парке своего замка, в ночь, когда я был в развалинах соседнего аббатства, в пятистах шагах от нее!.. Это было невероятно… И вдруг то видение, та дверь, тот человек пришли мне на память; я хотел уже было обо всем рассказать, но какое-то странное предчувствие меня удержало; я ни в чем не был еще уверен и решил ничего не говорить до тех пор, пока не завершу свое расследование.

Жандармы, уведомленные в четыре часа утра, приехали за мэром, мировым судьей и двумя врачами, чтобы составить протокол. Мэр и судья были готовы, но один из врачей отсутствовал по делам и не мог приехать. Занимаясь живописью, я немного изучал анатомию в Шарите и поэтому решился назвать себя учеником хирурга. Меня взяли, так как не было никого другого, и мы отправились в замок Бюрси. Все это я делал бессознательно. Я хотел видеть Полину, прежде чем крышка гроба закроется над нею, или, скорее, повиновался таинственному голосу, управлявшему мною с Небес.

Мы приехали в замок. Граф с утра отправился в Кан: ему нужно было получить разрешение префекта на перевозку тела в Париж, где были родовые гробницы его семьи, и он воспользовался для этого тем временем, когда судебные власти станут выполнять свои холодные формальности, столь тягостные для впавших в отчаяние близких.

Один из его друзей принял нас и проводил в комнату графини. Я едва мог стоять: ноги мои подгибались, сердце сильно билось; мое лицо было, наверно, таким же бледным, как и лицо убитой. Мы вошли в комнату, еще наполненную запахом жизни. Бросив испуганный взгляд, я увидел на постели что-то подобное человеческому телу, закрытому простыней; тогда я почувствовал, что твердость меня покидает, и прислонился к двери. Врач подошел к постели с тем непостижимым спокойствием и бесчувствием, что дает привычка. Он приподнял конец простыни, покрывавшей труп, и открыл голову жертвы. Тогда мне показалось, что я все еще брежу или, скорее, околдован: труп, распростертый на постели, не был телом графини де Бёзеваль; убитая женщина, в смерти которой мы приехали удостовериться, не была Полина!..

IV

Это была белокурая дама с ослепительно белой кожей, с открытыми голубыми глазами, с изящными и аристократическими руками; это была молодая и прекрасная женщина, но не Полина!

Рана оказалась в правом боку; пуля прошла между двумя ребрами и прострелила сердце, так что смерть последовала мгновенно. Все это было такой странной тайной, что я начал теряться, не зная, что подумать и кого подозревать. Единственное, в чем я был абсолютно уверен, — это то, что убитая женщина не Полина, что граф почему-то объявил свою жену мертвой и под именем графини собирается похоронить другую.

Не знаю, был ли я полезен во время осмотра трупа, не знаю даже, что я подписал под протоколом; к счастью, доктор из Дива, явно желая показать свое преимущество перед учеником и превосходство провинции над Парижем, взял на себя весь труд, и от меня потребовалась только подпись. Вся эта операция продолжалась около двух часов; потом мы прошли в столовую замка, где была приготовлена закуска. Спутники мои, оценив эту вежливость, сели за стол, а я прислонился головой к окну, выходившему на двор. Я простоял так около четверти часа, как вдруг во двор стремительно въехал всадник, покрытый пылью; он оставил лошадь, не беспокоясь, будет ли кто-нибудь оберегать ее, и взбежал на крыльцо. Я изумлялся все более и более! Я узнал этого человека, несмотря на то что видел его лишь мельком и в другой одежде: это был тот, кого я увидел ночью среди развалин, когда он выходил из подземелья; это был незнакомец в голубых штанах, с заступом и охотничьим ножом. Я подозвал к себе слугу и спросил имя приехавшего. «Это мой господин, — отвечал он, — граф де Бёзеваль, возвратившийся из Кана, куда он ездил за позволением перевезти тело в Париж». Я спросил еще, когда граф должен отправиться туда. «Сегодня вечером, — ответил слуга, — потому что фургон, который повезет тело госпожи, уже готов, и почтовые лошади заказаны к пяти часам». Выходя из столовой, мы услышали стук молотка: это столяр уже заколачивал гроб. Все делалось как полагалось, но, как ты видишь, слишком поспешно.

Я возвратился в Див, в три часа был в Пон-л’Эвеке, а в четыре — в Трувиле.

Я решил исполнить свое намерение разобраться во всем в ту же ночь и, если мои старания окажутся напрасными, объявить обо всем на следующий день, передав полиции заботу завершить это дело.

Приехав, я сразу занялся наймом новой лодки, но на этот раз меня должны были сопровождать два человека; потом я вошел в свою комнату, взял пару превосходных двуствольных пистолетов и заткнул их за дорожный пояс, на котором висел охотничий нож; затем застегнулся, чтобы скрыть от хозяйки эти пугающие приготовления, велел перенести в лодку факел, лом и сел в нее с ружьем, объявив, что еду поохотиться на чаек и чистиков.

На этот раз ветер был попутный, и менее чем через три часа мы очутились в устье Дива. Приехав туда, я приказал своим матросам лечь в дрейф до тех пор, пока не наступит ночь; потом, когда стало достаточно темно, направился к берегу и причалил.

Затем я отдал своим людям последние наставления: ожидать меня в расщелине скалы, спать поочередно и быть готовыми отправиться по первому моему сигналу; если я не возвращусь к утру, ехать в Трувиль и вручить мэру запечатанный конверт. Это было письмо с изложением подробностей предпринятой мной поездки и сведения, при помощи которых можно было найти меня, живого или мертвого. Приняв эту меру предосторожности, я повесил через плечо ружье, взял лом, факел, огниво, чтобы в случае необходимости можно было высечь огонь, и попытался отыскать ту же самую дорогу, по которой шел прошлой ночью.

Вскоре я нашел ее, взобрался на гору и в свете первых лучей всходившей луны увидел развалины старинного аббатства; как и накануне, миновав паперть, я очутился в часовне.

И на этот раз мое сердце сильно билось, но скорее от ожидания, а не от ужаса. У меня было достаточно времени, чтобы утвердиться в своем намерении; это не был мгновенный порыв инстинктивной храбрости, нет, напротив, я был полон благоразумной, но твердой решимости, к которой пришел после глубокого размышления.

У колонны, где я тогда спал, пришлось остановиться, чтобы оглядеться. Все было тихо, не слышалось никакого шума, кроме вечного гула океана, который кажется его шумным дыханием; я решил действовать последовательно и сначала провести поиски в том месте, где граф де Бёзеваль — я был убежден, что это он, — закопал предмет, который я не мог разглядеть. Итак, я оставил лом и факел у колонны, вооружился ружьем, чтобы быть готовым защищаться в случае нападения, прошел коридор с его мрачными сводами и у одной из колонн нашел заступ. Потом после минуты неподвижности и молчания, убедившей меня, что здесь никого больше нет, я направился к тайнику, поднял могильный камень, как это сделал граф, и увидел недавно вскопанную землю. Я положил ружье, копнул заступом — в рыхлой земле блеснул ключ; я взял его, потом зарыл ямку, положил на нее камень, поднял свое ружье, поставил заступ там, где нашел его, и остановился на минуту в самом темном месте, чтобы привести в порядок свои мысли.

По всему было видно, что этим ключом отпиралась дверь, из которой, как я видел, вышел граф, и потому, не нуждаясь в ломе, я спрятал его за колонной и взял только факел. Подойдя к двери, находящейся под сводами, и спустившись к ней по трем ступеням, я примерил ключ к замку — он подошел; при втором повороте замок подался, и я хотел запереть за собой дверь, как вдруг подумал, что какой-нибудь случай может помешать мне снова открыть ее ключом, когда я буду возвращаться. Я сходил заломом, спрятал его в самом дальнем уголке между четвертой и пятой ступенями, потом закрыл за собой дверь и, очутившись в темноте, зажег факел — тотчас подземелье осветилось.

Проход, в котором я оказался, напоминал спуск в подвал; он имел не более пяти или шести футов в ширину, стены и свод его были каменными; передо мной была лестница в двадцать ступеней; спустившись по ней, я продолжал передвигаться по все углублявшемуся наклонному коридору и наконец увидел в нескольких шагах впереди еще одну дверь; подойдя к ней, я приложил ухо к дубовым доскам и послушал, но все было тихо. Тогда я попробовал открыть ее — ключ подошел, дверь открылась, как и первая. Я вошел, не запирая ее за собой, и оказался в подземелье, где прежде погребали настоятелей аббатства (простых монахов хоронили на кладбище).

Там я постоял минуту. Несомненно, я приближался к цели своего путешествия и твердо решил исполнить свое намерение; однако, — продолжал Альфред, — ты легко поймешь, что впечатление от места, где я находился, было достаточно сильным. Я провел рукой по лбу, покрытому потом, и остановился, чтобы прийти в себя. Что я найду? Безусловно, какой-нибудь надгробный камень, положенный не более трех дней назад… Вдруг я вздрогнул. Мне послышался стон.

Этот звук не только не ослабил моей решимости, но укрепил ее, и я быстро пошел вперед. Но откуда донесся этот стон? Осматриваясь вокруг, я снова его услышал и бросился в ту сторону, откуда он раздавался, рассматривая каждую нишу, но ничего не видя, кроме надгробий с именами почивших под ними. Наконец, придя к последнему, самому отдаленному камню, я заметил в углу за решеткой женщину, сидевшую со сложенными руками, закрытыми глазами и закушенной прядью волос. Возле нее на камне лежало письмо, стояли погасшая лампа и пустой стакан. Может быть, я опоздал и она уже умерла? Я бросился к решетке — она была заперта, примерил ключ — он не подошел. Услышав шум, женщина открыла глаза, судорожно откинула волосы, закрывавшие ее лицо, и вдруг каким-то быстрым и механическим движением поднялась, похожая на тень. Я вскрикнул и произнес имя: «Полина!»

Женщина тотчас бросилась к решетке и упала на колени.

«О! — воскликнула она с ужасной мукой в голосе. — Возьмите меня отсюда… Я ничего не видела… ничего не скажу! Клянусь моей матерью!»

«Полина! Полина! — повторил я, беря ее руки через решетку. — Полина, вам нечего бояться: я пришел к вам на помощь, пришел спасти вас».

«О! — воскликнула она вставая. — Спасти меня… спасти меня!.. Да, спасите меня. Отворите эту дверь… отворите ее сейчас; до тех пор пока она не будет открыта, я не поверю тому, что вы сказали! Во имя Неба, отворите эту дверь!»

И она трясла решетку с такой силой, которую невозможно было предположить в женщине.

«Остановитесь, остановитесь, — сказал я, — у меня нет ключа от этой двери, но есть средства открыть ее; я пойду за…»

«Не оставляйте меня! — воскликнула она, с невероятной силой схватив меня за руку через решетку. — Не оставляйте меня! Я не увижу вас более!..»

«Полина! — сказал я, поднося факел к своему лицу. — Вы не узнаете меня? Взгляните на меня и скажите: могу ли я оставить вас?»

Полина устремила на меня свои огромные черные глаза, с минуту искала в своей памяти, потом вдруг воскликнула: «Альфред де Нерваль!»

«О, благодарю, благодарю, — отвечал я, — ни вы, ни я не забыли друг друга. Да, это я, тот, кто любил вас так сильно, кто любит по-прежнему. Подумайте, можно ли мне довериться?»

Внезапная краска покрыла ее бледное лицо: настолько стыдливость женщины неотделима от ее сердца; потом она отпустила мою руку.

«Долго ли вы будете отсутствовать?» — спросила она.

«Пять минут».

«Идите же, но оставьте мне этот факел, умоляю вас, темнота убьет меня».

Я отдал ей факел; она взяла его и прильнула к прутьям решетки, следя за мной взглядом. Я поспешил возвратиться прежней дорогой.

Проходя первую дверь, я обернулся и увидел Полину в том же самом положении: неподвижная, как статуя, она держала факел своей белой, как мрамор, рукой.

Пройдя двадцать шагов, я нашел лестницу, а на четвертой ступеньке — спрятанный мной лом и тотчас возвратился. Полина была в той же позе. Увидев меня, она радостно вскрикнула; я бросился к решетке.

Замок был так крепок, что пришлось обратиться к петлям и выбивать камни. Полина светила мне. Через десять минут петли одной половинки решетки подались, я потянул ее и вытащил. Полина упала на колени. Только в эту минуту она почувствовала себя свободной.

Я вошел к ней; она обернулась, схватила с камня раскрытое письмо и спрятала его на груди. Это движение напомнило мне о пустом стакане. Я взял его с беспокойством и увидел на дне белый осадок толщиной с полдюйма.

«Что было в этом стакане?» — спросил я, испугавшись.

«Яд!» — ответила она.

«И вы его выпили?»

«Знала ли я, что вы придете?» — сказала она, опираясь на решетку; только сейчас она вспомнила, что осушила этот стакан за час или за два до моего прихода.

«Вы страдаете?» — спросил я.

«Нет еще».

У меня появилась надежда.

«Давно ли был растворен яд в этом стакане?»

«Около двух суток, впрочем, я не могла определять время».

Я посмотрел в стакан; остатки, покрывавшие дно, меня немного успокоили: в течение двух суток яд мог выпасть в осадок. Полина выпила только воду, правда отравленную, но, может быть, не до такой степени, чтобы это могло привести к смерти.

«Нам нельзя терять ни одной минуты, — сказал я, схватив ее за руку, — надо бежать и искать помощи».

«Я могу идти сама», — сказала она, отняв руку с той же святой стыдливостью, что до этого окрасила ее лицо.

В ту же минуту мы пошли к первой двери; я запер ее за собой; потом достигли второй, открывшейся без труда, и вышли в монастырь. Луна сияла в чистом небе. Полина подняла руки и снова бросилась на колени.

«Пойдемте, пойдемте! — сказал я. — Каждая минута может стоить вам жизни».

«Мне стало дурно», — сказала она, вставая.

Холодный пот выступил у меня на лбу; я взял ее на руки как ребенка, пронес через развалины, вышел из монастыря и, спустившись с горы, увидел издали огонь, который разожгли мои люди.

«В море, в море!» — закричал я им тем повелительным голосом, который давал знать, что нельзя терять ни минуты.

Они устремились к лодке, причалили как можно ближе к берегу; я вошел в воду по колени, передал Полину и сам перелез через борт.

«Вам хуже?» — спросил я.

«Да!» — ответила она.

Мне было от чего прийти в отчаяние: нет ни помощи, ни противоядия. Вдруг мне пришла мысль о морской воде; я зачерпнул ее раковиной, которую нашел в лодке, и подал Полине.

«Выпейте», — сказал я.

Она машинально повиновалась.

«Что вы делаете? — крикнул один из рыбаков. — Ее стошнит, бедную женщину!»

Этого-то я и желал: только рвота могла спасти ее. Минут через пять она почувствовала судороги в желудке, которые причинили ей тем более сильную боль, что она целые три дня ничего не брала в рот, кроме яда. Когда прошел приступ, ей стало легче; тогда я дал ей стакан чистой и свежей воды; она с жадностью выпила ее. Вскоре боль уменьшилась, за нею последовало полное изнеможение. Мы сняли с себя верхнее платье и сделали постель. Полина легла, покорная как дитя, и тотчас закрыла глаза; я слушал с минуту ее дыхание: оно было частым, но ровным — опасность миновала.

«Теперь в Трувиль, — весело сказал я своим матросам, — и как можно скорее: я дам вам двадцать пять луидоров».

Тотчас мои славные рыбаки, думая, что паруса недостаточно, бросились к веслам, и судно полетело по воде, как птица, спешащая к гнезду.

V

Полина открыла глаза у самой гавани; первым чувством ее был ужас: она подумала, что видит лишь утешающий сон, и протянула руки, пытаясь увериться, что больше нет стен подземелья, потом со страхом огляделась.

«Куда вы везете меня?» — спросила она.

«Успокойтесь, — отвечал я, — эти дома, что вы видите, — всего лишь бедная деревушка; обитатели ее слишком заняты, чтобы быть любопытными, и вы останетесь здесь неузнанной столько, сколько захотите. Впрочем, если вы хотите скрыться, скажите мне только куда, и я завтра, нет, сегодня, сию же минуту поеду с вами, чтобы защищать вас».

«А если бы я уехала из Франции?»

«Куда угодно!..»

«Благодарю! — сказала она. — Дайте мне только подумать: я хочу собраться с мыслями. Сейчас у меня болит голова и болит сердце, силы истощены за эти двое суток, мысли смешались, и я близка к помешательству».

«Я исполню вашу волю. Когда вы захотите меня видеть, велите позвать».

Она поблагодарила меня знаком. В эту минуту мы подъехали к моей гостинице.

Я велел приготовить комнату в другой части дома, подальше от моей, чтобы не задеть щепетильность Полины; потом я приказал хозяйке готовить для госпожи только некрепкий бульон, потому что любая другая пища могла быть опасной для ее больного желудка. Отдав эти приказания, я возвратился в свою комнату.

Там я, наконец, смог отдаться чувству радости, переполнявшему мое сердце: при Полине я не смел показывать его… Я спас ту, которую все еще любил; воспоминание о ней, несмотря на двухлетнюю разлуку, жило в моем сердце, и вот теперь она обязана мне жизнью. Я удивлялся, какими таинственными путями случай или Провидение вели меня к этой цели. И вдруг я почувствовал смертельный холод, представив себе, что если бы не случилось какого-нибудь из тех маленьких событий или происшествий, цепь которых образовала путеводную нить, ведущую меня в этом лабиринте, то в этот самый час Полина, запертая в подземелье, ломала бы руки в конвульсиях от яда или голода, между тем как я, в своем неведении занятый пустяками, а может быть и развлечениями, отдал бы ее в жертву страданиям, и ни один вздох, ни одно предчувствие, ни один голос не сказал бы мне: «Она умирает, спаси ее…» Сама мысль об этом была ужасна, а думать об этом было невыносимо. Правда, эти размышления, в сущности, утешительны: исчерпав круг сомнений, они приводят нас к вере, вырывающей мир из рук слепого случая и отдающего его во власть предвидения Божьего.

Я пробыл примерно час в таком состоянии, и, клянусь тебе, — продолжал Альфред, — ни одна непристойная мысль не возникла в моем уме или сердце. Я был счастлив и гордился тем, что спас Полину. Этот поступок и стал мне наградой, я не хотел другой, кроме счастья от сознания того, что был избран для его исполнения. Через час она велела позвать меня. В то же мгновение я бросился к ее комнате, но у двери силы меня оставили, и я вынужден был прислониться на минуту к стене. Горничная вышла, приглашая к Полине, и тогда я превозмог свое волнение.

Она лежала на постели, но была одета. Я подошел к ней, стараясь казаться как можно более спокойным; она протянула мне руку.

«Я не благодарила еще вас, — сказала она, — меня извиняет невозможность найти такие слова, что выразили бы мою благодарность. Примите во внимание также ужас женщины в том положении, в каком вы нашли меня, и простите».

«Выслушайте меня, сударыня, — сказал я, стараясь утишить свое волнение, — и поверьте тому, что я скажу вам.

Бывают обстоятельства настолько неожиданные, настолько странные, что они исключают общепринятые правила поведения и соблюдение формальных приличий. Бог привел меня к вам, благодарю его; но надеюсь, что я еще не исполнил до конца его волю, и, может быть, вы будете во мне нуждаться. Итак, выслушайте меня и взвесьте каждое мое слово.

Я свободен… богат… ничем не привязан к одному месту больше, чем к другому. Я хотел путешествовать, отправиться в Англию без всякой цели, но я могу изменить свой маршрут и ехать туда, куда направит меня случай. Вероятно, вам надо покинуть Францию? Я ничего об этом не знаю, не прошу, чтобы вы открыли мне ваши тайны, и буду ждать, пока вы позволите мне хотя бы предположить что-то на этот счет. Но останетесь вы во Франции или покинете ее, располагайте мной, сударыня, как другом или братом. Прикажете ли, чтобы я сопровождал вас или следовал за вами издали, сделаете ли меня открыто вашим защитником или потребуете, чтобы я сделал вид, будто незнаком с вами, — я повинуюсь в ту же минуту, и это, поверьте мне, сударыня, без скрытой мысли, без эгоистичной надежды и без дурного намерения. Забудьте теперь, сколько вам лет и сколько мне, или предположите, что я ваш брат».

«Благодарю! — сказала графиня, и голос ее выражал глубокую признательность. — Принимаю предложение с доверием, равным вашей откровенности; полагаюсь совершенно на вашу честь, потому что отныне вы единственный близкий мне человек на всем свете, вы один знаете, что я существую.

Да, предположение ваше справедливо: я должна покинуть Францию. Вы собирались в Англию, проводите меня туда; но я не могу появиться там одна, без семьи. Вы предлагаете мне имя вашей сестры; хорошо, отныне для всего света я буду мадемуазель де Нерваль».

«О, как я счастлив!» — воскликнул я.

Графиня жестом попросила меня выслушать ее.

«Я потребую от вас больше, чем вы предполагаете; я тоже была богата, но мертвые ничем не владеют».

«Но я богат — все состояние мое…»

«Вы не понимаете меня и, не дослушав, заставляете краснеть».

«О, простите!»

«Я буду мадемуазель де Нерваль, дочерью вашего отца, сиротой, а вы — моим опекуном. Вы должны иметь рекомендательные письма и представить меня как учительницу в какой-нибудь пансион. Я говорю на английском и итальянском языках как на своем родном; хорошо знаю музыку — по крайней мере, мне говорили это прежде — и буду давать уроки музыки и языков».

«Но это невозможно!» — воскликнул я.

«Вот мои условия, — ответила графиня, — отвергаете вы их, сударь, или принимаете, брат мой?»

«Все, что вы хотите, все, все, все!»

«Итак, нам нельзя терять время: завтра мы должны отправиться. Можно ли?»

«Обязательно».

«Но паспорт?»

«У меня есть».

«На имя господина де Нерваля?»

«Я впишу имя своей сестры».

«Но это будет обман?»

«Очень невинный. Неужели вы хотите, чтобы я написал в Париж с просьбой о другом паспорте?..»

«Нет, нет. Это была бы слишком большая потеря времени. Откуда мы отправимся?»

«Из Гавра».

«Как?»

«На пакетботе, если вам угодно».

«Когда же?»

«Это в вашей воле».

«Можем ли мы ехать сию же минуту?»

«Не слишком ли вы слабы?»

«Вы ошибаетесь, я здорова. Как только вы будете готовы отправиться, приглашайте меня, я не задержу вас ни на секунду».

«Через два часа».

«Хорошо. Прощайте, брат».

«Прощайте, сударыня!»

«А! — возразила графиня, улыбаясь. — Вот вы уж и изменяете нашим условиям».

«Позвольте мне со временем привыкнуть к этой приятной возможности звать вас сестрой».

«Разве я должна для этого что-нибудь делать?»

«О! Вы… — воскликнул я, но понял, что хотел сказать слишком много. — Через два часа, — повторил я, — все будет готово, как вы желаете».

Я поклонился и вышел.

Не более четверти часа назад я искренне, от всей души предложил себя на роль брата и вот уже почувствовал всю ее трудность. Быть названым братом молодой и прекрасной женщины уже трудно; но когда вы любите эту женщину, когда, потеряв ее, опять находите — одинокую и покинутую, не имеющую, кроме вас, другой опоры; когда счастье, которому вы не смели верить, потому что смотрели на него как на недосягаемую мечту, теперь действительно рядом с вами и, протягивая руку, вы можете до него дотронуться, — тогда, несмотря на принятое решение, несмотря на данное слово, невозможно удержать в душе рождаемый ею огонь: искры его то и дело появляются в ваших глазах и в вашем голосе.

Найдя моих гребцов за ужином и за бутылкой вина, я сказал, что хочу сейчас же отправиться в Гавр, чтобы приехать туда ночью и поспеть ко времени отплытия пакетбота; но они отказались пуститься в море на том же самом судне, а для подготовки другой, более надежной шлюпки им потребуется, как они сказали, только один час. Поэтому мы сразу договорились об оплате, вернее, они просто положились на мое великодушие. Я прибавил к двадцати пяти луидорам, полученным ими, еще пять, а за эту сумму они готовы были доставить меня хоть в Америку.

Затем я пошел делать осмотр шкафов моей хозяйки, потому что у Полины было только одно платье — то, в котором ее заточили. Я боялся за нее, еще слабую и больную, боялся ветра и ночного тумана. Заметив на одной полке большой тартановый платок, я взял его и попросил госпожу Озре внести его в мой счет. Я надеялся, что с этой шалью и моим плащом графине во время путешествия будет тепло. Полина не заставила себя ждать и, когда узнала, что лодочники готовы, в ту же минуту спустилась. Я воспользовался оставшимся временем, чтобы окончательно рассчитаться в гостинице. Итак, нам осталось только дойти до пристани и отправиться.

Как я и предвидел, ночь была холодная, однако тихая и ясная. Я укутал графиню шалью и хотел проводить под тент из паруса, устроенный нашими матросами на корме лодки; но чистота неба и неподвижность моря удержали ее на палубе; я указал ей на скамейку, и мы сели друг подле друга.

Сердца наши были так полны, что мы не произнесли ни слова. Я склонил голову на грудь и погрузился в раздумья о тех странных и удивительных приключениях, которые начались для меня и цепочка которых, вероятно продолжится в будущем. Я горел желанием узнать, по каким причинам графине де Бёзеваль, молодой, богатой и, как говорили, горячо любимой мужем, пришлось в подземелье разрушенного аббатства ожидать смерти, от которой я ее избавил. Зачем понадобилось мужу объявлять о ее кончине и зачем он положил на смертное ложе тело другой женщины? Уж не из ревности ли?.. Эта мысль с самого начала приходила мне в голову: она была мучительна… Полина любит кого-нибудь?.. Если это так, то все мои мечты рушились, потому что не для меня она вернулась к жизни, а для того человека, кого она любит, ибо он найдет ее, где бы она ни скрылась. Выходит, я спас ее для другого; она поблагодарит меня как брата — и только, а этот человек пожмет мне руку, повторяя, что он обязан мне более нежели жизнью. Потом они будут счастливы, тем более что их никто не будет знать… А я? Я вернусь во Францию, чтобы страдать, как уже страдал, и в тысячу раз более, потому что блаженство, всегда такое далекое, приблизилось ко мне, чтобы еще безжалостнее ускользнуть; и в какую-то минуту я прокляну тот час, когда спас эту женщину, или пожалею, что, умершая для всего света, она жива для меня — вдали и для другого — вблизи… Впрочем, если она виновата, мщение графа было справедливо… На его месте я не оставил бы ее умирать… но, наверное… убил бы… ее и человека, любимого ею… Полина любит другого!.. Полина виновна!.. О, эта мысль терзала мне сердце.

Я медленно поднял голову; Полина, запрокинув голову, смотрела на небо, и две слезинки катились по ее щекам.

«Что с вами? Боже мой!» — воскликнул я.

«Неужели вы думаете, — сказала она, сохраняя ту же позу, — что можно покидать навсегда отечество, семью, мать, и при этом сердце не будет разрываться на части? Неужели вы думаете, что можно перейти если не от счастья, то, по крайней мере, от спокойствия к отчаянию без того, чтобы сердце не облилось кровью? Неужели вы думаете, что в моем возрасте можно переплывать море, отправляясь навсегда в чужую страну, и не смешивать свои слезы с волнами, уносящими вас далеко от всего, что вы любили?»

«Но разве это навсегда?»

«Навсегда!», — прошептала она, качая головой.

«И никого из тех, о ком вы сожалеете, вы не увидите больше?»

«Никого».

«И все… без исключения… навсегда не имеют права знать, что та, которую считают умершей, живет и плачет?»

«Все… без исключения… навсегда…»

«О! — вскричал я. — Но тогда я счастлив; какую тяжесть сняли вы с моего сердца!»

«Я не понимаю вас», — сказала Полина.

«Вы не догадываетесь, сколько сомнений и страхов пробудилось во мне? Но неужели вы не хотите узнать, какое стечение обстоятельств привело меня к вам? Конечно, своим спасением вы обязаны Небу, но, возможно, вы хотите услышать, какими средствами воспользовался Бог для вашего спасения?..»

«Да, вы правы: брат не должен иметь тайн от сестры… Вы расскажете мне все, и я ничего не скрою от вас…»

«Ничего… О, поклянитесь мне… Вы позволите мне читать в вашем сердце как в открытой книге?»

«Да… и вы увидите, что мое сердце знало только несчастье, покорность судьбе и молитву… Но теперь не время. Я нахожусь под впечатлением этих страшных событий, и у меня нет сил рассказывать о них…»

«О, когда хотите, когда сочтете нужным: я буду ждать».

Она встала:

«Я хочу успокоиться, вы, кажется, говорили, что мне можно спать под этим тентом?»

Я проводил ее и разостлал свой плащ на полу; она жестом попросила оставить ее одну. Я повиновался, сел там, где сидела Полина, запрокинул голову, так же как она, и пробыл в таком положении до самого прибытия в Гавр.

На другой день вечером мы высадились в Брайтоне и через шесть часов были в Лондоне.

VI

В первую очередь мне нужно было отыскать помещение для себя и сестры. В тот же день я отправился к банкиру, у которого был аккредитован; он показал мне небольшой меблированный дом, очень удобный для двух человек с двумя слугами. Я поручил ему снять его, и на другой день мне сообщили, что дом в моем распоряжении.

Графиня еще спала, когда я отправился в бельевой магазин; его хозяйка мгновенно подобрала мне полный комплект белья, довольно простого, но изготовленного с большим вкусом; через два часа оно было помечено именем Полины де Нерваль и размещено по шкафам спальни той, для которой было предназначено. Сразу после этого я отправился к модистке: она была француженка, но проявила чисто английскую быстроту и деловитость, снабдив меня всем необходимым. Что касается платьев, то, не сумев назвать мерки, я выбрал самые лучшие ткани, какие только мог найти, и попросил хозяина магазина прислать портниху в тот же день вечером.

Возвратившись домой в полдень, я узнал, что сестра моя проснулась и ждет меня к чаю. Она была одета в очень простое платье, которое успели сделать ей за те двенадцать часов, что мы провели в Гавре. Она была прелестна в нем!

«Посмотрите, не правда ли, — сказала она, увидев меня, — мой наряд соответствует моему новому положению, и теперь будет очень естественно представить меня в качестве помощницы учительницы?»

«Я сделаю все, что вы прикажете», — сказал я.

«Но вам не следует так говорить, и если я исполняю свою роль, то вы, кажется, забываете свою. Братья не должны слепо повиноваться желаниям своих сестер, особенно если это старшие братья. Вы выдаете себя — берегитесь!»

«Меня поистине восхищает в вас присутствие духа, — сказал я, бессильно уронив руки и глядя на нее, — в вашем сердце грусть из-за глубоких душевных страданий, ваше лицо бледное и усталое из-за физических болей и истощения; вы покинули навсегда все то, что было вам дорого и что вы любили, — не так ли? — и у вас есть силы улыбаться? Нет, плачьте, плачьте, мне это больше по душе и не так тяжело это видеть».

«Да, вы правы, — отвечала она, — я дурная комедиантка… Не правда ли, слезы видны сквозь мою улыбку? Но я плакала все время, когда вас не было, и мне стало легче, так что, брат, на взгляд менее проницательный, чем ваш, менее внимательный, может показаться, что я все уже забыла».

«О, будьте спокойны, сударыня! — сказал я с горечью, потому что все подозрения мои вернулись. — Будьте спокойны, я не поверю этому никогда».

«Можно ли не печалиться о своей матери, когда знаешь, что она считает тебя мертвой и оплакивает твою смерть?.. О моя матушка, моя бедная матушка!» — воскликнула графиня рыдая и падая на канапе.

«Вот видите, какой я эгоист, — сказал я, приближаясь к ней, — я предпочитаю ваши слезы вашей улыбке: слезы доверчивы, улыбка скрытна. Улыбка — это покрывало, которым пользуется сердце, чтобы лгать… А когда вы плачете, мне кажется, я вам нужен, чтобы осушить ваши слезы… Когда вы плачете, я надеюсь, что когда-нибудь заботами, вниманием, почтением утешу вас. А если вы утешились, то какая надежда мне остается?»

«Послушайте, Альфред! — сказала графиня с глубокой благожелательностью, в первый раз называя меня по имени. — Перестанем обмениваться пустыми словами: мы попали в такие странные обстоятельства, что не стоит хитрить друг с другом. Будьте откровенны, спросите меня, что вам хочется знать, и я отвечу вам».

«О, вы ангел! — ответил я. — А я, я сумасшедший: я не имею права ничего знать, ни о чем спрашивать. Разве я не был счастлив настолько, насколько дано быть счастливым человеку, когда нашел вас в подземелье; когда, сходя с горы, нес вас на руках; когда вы опирались на мое плечо в лодке? Не знаю почему, но мне бы хотелось, чтобы вечная опасность угрожала вам, чтобы сердце ваше дрожало подле моего, хотя существование, полное таких ощущений, не может быть долгим. Не прошло бы и года — и сердце разорвалось бы на части. Но какую долгую жизнь нельзя было бы променять на подобный год? Тогда вы были бы отданы вашему страху и я один был бы вашей надеждой. Тогда воспоминания о Париже не стали бы мучить вас. Вы не прибегнул и бы к улыбке, чтобы скрыть от меня свои слезы, и я бы был счастлив!.. Я не ревновал бы!»

«Альфред! — сказала графиня очень серьезно. — Вы сделали для меня столько, что я должна сделать что-нибудь для вас. Очевидно, вы сильно страдаете, если позволили себе говорить со мной таким тоном; вы доказываете, что забыли о моей полной зависимости от вас; вы заставляете меня краснеть за себя и страдать за вас».

«О, простите, простите! — воскликнул я, падая к ее ногам. — Но вы знаете, что я любил вас, когда вы были совсем юной, хотя никогда не говорил вам этого; знаете, что только моя бедность помешала мне просить вашей руки; знаете еще, что, с того времени как я нашел вас, эта любовь, уснувшая может быть, но никогда не угасавшая, вспыхнула сильнее и ярче, чем когда-либо. Вы это знаете, потому что нет необходимости говорить о таких чувствах. И что же? Я страдаю, когда вижу как вашу улыбку, так и ваши слезы. Когда вы смеетесь, вы что-то скрываете от меня; когда плачете — сознаетесь мне во всем. Ах! Вы любите, вы сожалеете о ком-нибудь?»

«Вы ошибаетесь, — отвечала графиня, — если я любила, то не люблю больше; если сожалею, то только о матери».

«Ах, Полина! Полина! — воскликнул я. — Правду ли вы говорите? Не обманываете ли меня? Боже мой!»

«Неужели вы думаете, что я способна купить ваше покровительство ложью?»

«О! Боже меня сохрани!.. Но откуда же взялась ревность вашего мужа, потому что только ревность могла довести его до злодейства?»

«Послушайте, Альфред, когда-нибудь я должна была открыть вам эту страшную тайну: вы имеете право знать ее. Сегодня вечером вы ее узнаете; сегодня вечером вы прочтете в душе моей; сегодня вечером вы будете располагать более нежели моей жизнью — будете располагать моей честью и честью моей семьи; но с одним условием…»

«Каким? Говорите: я принимаю его заранее».

«Вы не будете больше говорить мне о своей любви, а я обещаю вам не забывать, что вы меня любите».

Она протянула мне руку, и я поцеловал ее с благоговейной почтительностью.

«Садитесь, — сказала она, — и не будем говорить об этом до вечера… Но что вы сегодня делали?»

«Я искал небольшой домик, очень простой и очень уединенный, в котором вы были бы свободны, были бы полной хозяйкой, потому что вам нельзя оставаться в гостинице».

«И вы нашли его?»

«Да! На Пикадилли. Если хотите, мы поедем посмотреть его после завтрака».

«Берите же вашу чашку».

Мы выпили чаю, сели в карету и поехали осмотреть наш дом.

Он был невелик, с зелеными жалюзи, с садом, полным цветов, настоящий английский дом в три этажа. В нижнем были общие комнаты. Второй этаж предназначался для Полины, а третий — для меня.

Мы вошли в ее покои; они состояли из передней, гостиной, спальни, будуара и кабинета, в котором было все, что нужно для музыки и рисования. Я открыл шкафы: в них уже лежало белье.

«Что это?» — спросила Полина.

«Когда вы поступите в пансион, — отвечал я, — вам понадобится это белье. Оно помечено вашими инициалами “П” и “Н”: “Полина де Нерваль”».

«Благодарю, брат мой», — сказала она, пожимая мне руку.

В первый раз она назвала меня этим именем после нашего объяснения, но теперь я не испытывал боли.

Мы вошли в спальню; на постели лежали две шляпки, присланные модисткой и сделанные по последней парижской моде, и простая кашемировая шаль.

«Альфред! — сказала мне графиня, заметив их. — Мне следовало бы одной войти сюда и найти все эти вещи. Мне стыдно, что я заставила вас столько хлопотать о себе… Я не знаю, прилично ли это, если я приму ваши подарки…»

«Вы отдадите мне деньги за все это, когда получите плату за свои уроки, — прервал я ее, улыбаясь. — Брат может ссужать сестру».

«Брат может даже дарить ей что-нибудь, если он богаче ее, и в этом случае тот, кто дарит, счастлив».

«О! Вы правы! — обрадовался я. — Ни один порыв нежности моего сердца от вас не ускользает… Благодарю… благодарю…»

Потом мы прошли в кабинет. На фортепьяно лежали новейшие романсы госпожи Дюшанж, Лабарра и Плантада, самые модные отрывки из опер Беллини, Мейербера и Россини. Полина раскрыла одну тетрадь и глубоко задумалась.

«Что с вами?» — спросил я, увидев, что глаза ее остановились на одной странице и она словно забыла о моем присутствии.

«Как это странно, — прошептала она, отвечая и на свою мысль и на мой вопрос, — прошло не более недели с тех пор, как я пела этот самый романс у графини М.; тогда у меня были семья, имя, положение. Прошло несколько дней, и ничего этого уже нет…»

Она побледнела и скорее упала, чем села в кресло. Можно было подумать, что она умирает. Я подошел к ней; она закрыла глаза; я понял, что она погружена в воспоминания. Я сел возле нее и, положив ее голову на свое плечо, сказал:

«Бедная сестра!..»

Тогда она начала плакать; но на этот раз без конвульсий, без рыданий; это были слезы грустные и беззвучные — слезы, которые приносят облегчение, которым следует дать полную волю. Через минуту она открыла глаза и улыбнулась.

«Благодарю вас, — сказала она, — что вы дали мне поплакать».

«Я не ревную больше», — произнес я.

Она поднялась.

«Есть ли здесь третий этаж?» — спросила она.

«Да, и расположен так же, как и этот».

«Будет ли он занят?»

«Это вы решите».

«Надо принять со всей ответственностью то положение, в которое поставила нас судьба. В глазах общества вы мой брат и, естественно, должны жить в одном доме со мной; ведь все сочли бы странным, если бы вы стали жить в другом месте. Эти комнаты будут ваши. Пойдемте в сад».

Это был зеленый ковер с клумбами цветов. Мы обошли его два-три раза по песчаной аллее, потом Полина подошла к кустам роз и набрала букет.

«Посмотрите на эти бедные розы, — сказала она, возвратившись, — как они бледны и почти без запаха. Не правда ли, у них вид изгнанников, томящихся по своей родине? Мне кажется, они тоже имеют понятие о том, что называется отечеством, и страдают».

«Вы ошибаетесь, — сказал я, — эти цветы здесь родились, и здешний воздух им привычен; это дети туманов, а не росы, и более яркое солнце сожгло бы их. Впрочем, они созданы для украшения белокурых волос и будут в гармонии с матовым цветом лица дочерей Севера. Для вас, для ваших черных волос нужны те пламенные розы, что цветут в Испании. Мы поедем туда за ними, когда вы захотите».

Полина печально улыбнулась.

«Да, — сказала она, — в Испанию… в Швейцарию… в Италию… куда угодно… исключая Францию…»

Потом она продолжала идти, не говоря более ни слова, машинально обрывая лепестки роз и бросая их на дорожку.

«Но неужели вы навсегда потеряли надежду туда возвратиться?» — спросил я.

«Разве я не умерла?»

«Но переменив имя…»

«Надо переменить и лицо».

«Итак, это ужасная тайна?»

«Это медаль с двумя сторонами, у которой с одной стороны — яд, а с другой — эшафот. Я должна открыть вам все, и чем скорее, тем лучше. Но расскажите мне прежде, каким чудом Провидение послало вас ко мне?»

Мы сели на скамью под великолепным платаном, закрывавшим своей вершиной часть сада. Начал я свою повесть с самого приезда в Трувиль: рассказал ей, как был застигнут бурей и выброшен на берег; как, отыскивая убежище, набрел на развалины аббатства; как, разбуженный шумом закрывшейся двери, увидел человека, выходившего из подземелья; как этот человек зарыл что-то под могильным камнем и как я заподозрил тайну, которую решил разгадать, потом рассказал ей о путешествии в Див, о полученной там роковой новости, об отчаянном намерении увидеть ее, Полину, еще раз; об удивлении своем и радости, когда узнал под смертным саваном другую женщину; наконец, о ночном путешествии, о ключе под камнем, о входе в подземелье, о счастье и радости, испытанных мной, когда я нашел ее. Я поведал ей все это с выражением, говорившим о моей любви больше, чем могли бы сказать самые пылкие признания. Я был счастлив и вознагражден тем, как она слушала меня, и видел, что этот страстный рассказ передал ей мое волнение и что какие-то из моих слов украдкой проникли в ее сердце. Когда я закончил, она взяла мою руку, пожала ее, не говоря ни слова, и некоторое время смотрела на меня с чувством ангельской признательности. Потом она прервала молчание:

«Дайте мне клятву».

«Какую? Говорите».

«Поклянитесь мне всем самым священным для вас, что вы не откроете никому на свете моей тайны, по крайней мере все годы, пока я, моя матушка и граф будем живы».

«Клянусь честью», — ответил я.

«Теперь слушайте».

VII

«Нет необходимости рассказывать вам о моей семье, вы ее знаете: моя матушка и несколько дальних родственников — вот и все. У меня было приличное состояние».

«Увы, да! — прервал я. — Почему вы не были бедны?»

«Отец мой, — продолжала Полина, не показывая, что она заметила, с каким чувством это было сказано, — оставил в наследство почти сорок тысяч ливров ежегодного дохода. Поскольку других детей в семье нет, это было состояние; итак, я вступила в свет богатой наследницей».

«Вы забываете, — сказал я, — о своей красоте, соединенной с блестящим воспитанием».

«Вы постоянно перебиваете меня и не даете продолжать», — улыбаясь, заметила Полина.

«О! Вы не можете рассказать, как я, о том впечатлении, которое вы произвели в свете: эта часть истории известна мне лучше, чем вам. Вы были, не подозревая сами, царицей всех балов, царицей в короне почестей, и это не замечали только вы. Тогда-то я увидел вас. В первый раз это было у княгини Бел… Все, кто был талантлив и знаменит, собирались у этой прекрасной изгнанницы Милана. Там пели, и виртуозы наших гостиных подходили поочередно к фортепьяно. Все самые прекрасные музыканты и певцы были здесь, чтобы восхитить эту толпу дилетантов, которая всегда удивляется, встречая в свете то совершенство в исполнении, какого мы требуем и так редко находим в театре. Потом кто-то начал говорить о вас и произнес ваше имя. Отчего сердце мое забилось при этом имени, произнесенном в первый раз при мне? Княгиня встала, взяла вас за руку и повела почти как жертву к этому алтарю музыки. Скажите мне еще, отчего, увидев ваше смущение, я ощутил страх за вас, как будто вы были моей сестрой, хотя я знал вас не более четверти часа? О! Я дрожал, может быть, больше, чем вы, и, наверно, вы даже не подозревали, что в этой толпе есть сердце, родное вашему, разделявшее ваш страх и восхищавшееся вашим торжеством. Уста ваши открылись, и мы услышали первые звуки голоса, еще дрожащего и неверного. Но вскоре ноты сделались чистыми и звучными, глаза ваши поднялись от земли и устремились к Небу. Толпа, окружавшая вас, словно исчезла, и я не знаю, достигли ли вашего слуха ее рукоплескания: душа ваша, казалось, парила над всеми. Это была ария Беллини, мелодичная и простая, однако полная слез, — такие мелодии мог создавать только он. Я не рукоплескал вам — я плакал. Вы возвращались на свое место в шуме похвал; я один не смел подойти к вам и сел так, чтобы все время видеть вас. Вечер продолжался; музыка продолжала щедро звучать, взмахивая над очарованной аудиторией своими гармоничными и многоцветными крыльями. Но я ничего не слышал с тех пор, как вы отошли от фортепьяно: все чувства мои сосредоточились на одном — я смотрел на вас. Помните ли этот вечер?»

«Да, я припоминаю его», — сказала Полина.

«Позже, — продолжал я, не замечая, что прерываю ее рассказ, — позже я услышал не эту арию, а вдохновившую ее народную песню. Это было на Сицилии, вечером одного из тех дней, какие Господь создал, кажется, только для Италии и Греции. Солнце едва скрылось за Джирдженти, древним Агригентом. Я сидел возле дороги. По левую сторону от меня начинал теряться в вечернем сумраке морской берег, усеянный развалинами, а среди них возвышались три храма; дальше простиралось море, неподвижное и блестящее, как серебряное зеркало. По правую сторону резко выделялся на золотом фоне город, как на одной из картин ранней флорентийской школы, считающихся творениями Гадди или подписанных именами Чимабуэ и Джотто. Напротив меня молодая девушка шла от источника, неся на голове старинную продолговатую амфору восхитительной формы и напевая песню, о которой я говорил вам. О! Если бы вы знали, какое впечатление произвела на меня эта мелодия. Я закрыл глаза и спрятал лицо в ладонях: море, берег, храмы — все исчезло, даже эта греческая девушка, будто фея вернувшая меня на три года назад в салон княгини Бел… Тогда я опять увидел вас, опять услышал ваш голос и смотрел на вас с восторгом. Но внезапно глубокая печаль овладела моей душой, поскольку в то время вы уже не были той молодой девушкой, что я так любил, той, что звали Полиной де Мёльен, — вы стали графиней Орас де Бёзеваль… Увы!.. Увы!..»

«О да, увы!» — прошептала Полина.

Прошло несколько минут в молчании. Полина первая его нарушила.

«Да, это было прекрасное, счастливое время моей жизни, — сказала она. — Ах! Молодые девушки не понимают своего счастья; они не знают, что несчастье не смеет коснуться целомудренного покрова, который защищает их и который муж когда-нибудь сорвет с них. Да, я была счастлива в течение трех лет. Три года ни разу не было омрачено блестящее солнце моих дней, едва ли затемнялось оно, как облаком, каким-нибудь невинным волнением, что молодые девушки принимают за любовь. Лето мы проводили в своем замке Мёльен; на зиму возвращались в Париж. Лето проходило в деревенских праздниках, а зимы едва хватало для городских удовольствий. Я не думала, что жизнь, такая тихая и спокойная, может когда-нибудь омрачиться. Я была весела и доверчива. Так мы прожили до осени 1830 года.

По соседству с нами находилось поместье госпожи де Люсьенн, жены большого друга моего отца. Однажды вечером она пригласила нас, меня и мою матушку, провести весь следующий день у нее в замке. Ее муж, сын и несколько молодых людей, приехавших из Парижа, собрались там для охоты на кабана, и большой обед должен был прославить победу нового Мелеагра. Мы согласились.

Приехав в замок, мы не застали там охотников, но, поскольку парк был огражден, мы легко могли присоединиться к ним. Время от времени до нас доносились звуки рога, и, слыша их, мы могли бы, направившись в их сторону, полностью насладиться охотой, не рискуя устать. Господин де Люсьенн остался в замке с женой, дочерью, моей матерью и со мной; Поль, его сын, распоряжался охотой.

В полдень звуки рога начали приближаться; мы услышали сигнал, повторившийся несколько раз. Господин де Люсьенн сказал нам, что поднятый кабан утомился и, если мы хотим, пришло время садиться на лошадей; в ту же минуту к нам во весь опор прискакал один из охотников с приглашением от Поля: кабан вот-вот должен был схватиться с собаками. Господин де Люсьенн взял карабин, прикрепив его к луке седла, и мы втроем отправились верхом. Наши матушки пошли пешком в павильон, около которого проходила охота.

Через несколько минут мы были на месте; несмотря на мое отвращение к такого рода удовольствиям, вскоре звук рога, быстрота езды, лай собак, крики охотников произвели на нас свое действие, и мы — Люси и я — наравне с самыми искусными наездниками помчались галопом, смеясь и одновременно дрожа. Два или три раза мы видели кабана, перебегавшего аллеи, и каждый раз собаки были к нему все ближе и ближе. Наконец зверь прислонился к большому дубу, обернулся и мужественно встретил свору собак. Это было на краю лесной прогалины, куда выходили окна павильона, так что госпожа де Люсьенн и моя мать могли видеть развязку охоты во всех подробностях.

Охотники стояли кругом в сорока или пятидесяти шагах от того места, где происходило сражение. Собаки, разгоряченные долгой погоней, бросились на кабана, почти исчезнувшего под их движущейся пестрой массой. Время от времени одна из нападавших летела вверх на высоту восьми или десяти футов от земли и с визгом падала, вся окровавленная; потом она опять бросалась и, невзирая на раны, вновь нападала на своего неприятеля. Битва продолжалась около четверти часа, и уже более десяти или двенадцати собак было смертельно ранено. Это зрелище, кровавое и ужасное, оказалось для меня мучительным, и, кажется, такое же действие оно произвело на других зрителей, потому что я услышала голос госпожи де Люсьенн: «Довольно, довольно! Прошу тебя, Поль, довольно!» Тогда Поль соскочил с лошади, держа карабин в руке, прицелился в середину своры и выстрелил.

В то же мгновение (все это происходило с быстротой молнии) стая собак отхлынула, раненый кабан бросился за ними и, прежде чем госпожа де Люсьенн успела вскрикнуть, сбил с ног Поля; тот, опрокинутый, упал, и свирепое животное, вместо того чтобы бежать, остановилось в остервенении над своим новым врагом.

Тогда последовала минута страшного молчания; госпожа де Люсьенн, бледная как смерть, протянув руки в сторону сына, шептала едва слышно: «Спасите его!.. Спасите его!..» Господин де Люсьенн, который был вооружен, взял свой карабин и хотел прицелиться в кабана, но там был Поль; стоило дрогнуть его руке — и отец убил бы сына. Судорожная дрожь овладела им; он понял свое бессилие, бросил карабин и устремился к Полю, крича: «На помощь! На помощь!» Прочие охотники последовали за ним. В то же мгновение один молодой человек соскочил с лошади, поднял ружье и закричал тем сильным и твердым голосом, которым повелевают: «Посторонись!» Охотники расступились, чтобы дать дорогу пуле — посланнице смерти. То, что я рассказываю вам, произошло менее чем за минуту.

Взоры всех остановились на охотнике и на его страшной цели. Он был тверд и спокоен, как будто перед глазами его была обычная мишень. Дуло карабина медленно поднялось, потом, когда оно достигло нужной высоты, охотник и ружье стали такими неподвижными, словно были высечены из камня. Раздался выстрел, и кабан, раненный насмерть, повалился в двух или трех шагах от Поля, а тот, освободившись от своего противника, стал на одно колено и схватил охотничий нож. Но напрасно: пуля была направлена такой верной рукой, что оказалась смертельной. Госпожа де Люсьенн вскрикнула и упала в обморок. Люси тоже начала клониться и упала бы с лошади, если бы один из доезжачих не поддержал ее; я соскочила со своей лошади и побежала к госпоже де Люсьенн. Охотники, исключая спасителя — выстрелив, он спокойно поставил карабин к стволу дерева, — окружили Поля и мертвого кабана.

Госпожа де Люсьенн пришла в чувство на руках сына и мужа. У Поля была только слегка ранена нога: так быстро случилось все рассказанное мною. Когда прошло первое волнение, госпожа де Люсьенн огляделась: она хотела выразить материнскую благодарность и искала охотника, спасшего ее сына. Господин де Люсьенн понял ее намерение и подвел к ней спасителя. Госпожа Люсьенн схватила его руку, чтобы поблагодарить, но залилась слезами и могла произнести только: “О господин де Бёзеваль!..”»

«Так это был он?» — изумился я.

«Да, это был он. Я видела его в первый раз, окруженного признательностью целого семейства, и была ослеплена волнением, испытанным мною при виде сцены, героем которой он был. Это был молодой человек ниже среднего роста, бледный, с черными глазами и светлыми волосами. На первый взгляд, ему было не более двадцати лет; но, приглядевшись, можно было заметить легкие морщины, бегущие от глаз к вискам, тогда как неприметная складка, проходившая по лбу, указывала, что в глубине его сознания или сердца постоянно присутствует мрачная мысль. Бледные и тонкие губы, прекрасные зубы и женственные руки довершали этот облик, вначале внушивший мне скорее чувство неприязни, чем симпатии: таким холодным было среди всеобщего восторга лицо этого человека, когда мать благодарила его за спасение сына.

Охота закончилась, и мы возвратились в замок. Войдя в гостиную, граф Орас де Бёзеваль извинился, что не может остаться: он дал слово обедать в Париже. Последовало возражение, что ему придется сделать пятнадцать льё за четыре часа, чтобы не опоздать. Граф отвечал, улыбаясь, что лошадь его привыкла к такой езде, и приказал своему слуге привести ее.

Слуга его был малаец; граф Орас привез его из путешествия в Индию, где он получил значительное наследство. Малаец носил одеяние своей страны и, хотя он жил во Франции уже около трех лет, говорил только на своем родном языке, из которого граф знал лишь несколько слов и с их помощью объяснялся со слугой. Малаец исполнил приказание с удивительным проворством, и скоро из окон гостиной мы увидели двух лошадей, бивших копытами от нетерпения. Как превозносили их породу присутствующие мужчины! Это были в самом деле, насколько я могла судить, две превосходные лошади: их хотел купить принц де Конде, но граф Орас удвоил цену, предложенную его королевским высочеством, и оставил принца ни с чем.

Все провожали графа до подъезда. Госпожа де Люсьенн, казалось, не сумела за это время выразить ему всю свою признательность и сжимала его руки, умоляя возвратиться. Он обещал, бросив в мою сторону быстрый взгляд, заставивший меня, как при вспышке молнии, опустить глаза: я почему-то подумала, что этот взгляд был адресован мне.

Когда я подняла голову, граф был уже на лошади, поклонился в последний раз госпоже де Люсьенн, сделал нам общее приветствие, а Полю дружеский знак рукой, пустил лошадь галопом и через несколько секунд скрылся за поворотом дороги.

Все стояли, молча переглядываясь: в этом человеке было что-то необыкновенное, приковывавшее невольное внимание. В нем был тот могучий дух, который природа, как бы по капризу, любит иногда заключать в тела, кажущиеся слишком слабыми, чтобы выдержать такую силу. Казалось, он был создан из противоположностей. Тем, кто не знал его, он представлялся слабым, вялым, болезненным; для друзей же это был железный человек, не знающий усталости, превозмогающий всякое волнение, укрощающий любую потребность. Поль видел, как он проводил целые ночи за картами или в шумном застолье, а на другой день, когда его товарищи по пирушке или игре спали, отправлялся, не отдохнув ни часу, на охоту или на прогулку с новыми спутниками, утомлял их, как и первых, но сам не проявлял никаких признаков усталости, разве только по лицу его разливалась бледность и усиливался обычный его сухой кашель.

Не знаю отчего, я слушала эти подробности с чрезвычайным интересом; без сомнения, сцена, происшедшая при мне, хладнокровие графа, проявленное им на охоте, недавнее волнение, испытанное мной, были причиной того внимания, с которым я слушала все, что рассказывали о нем. Впрочем, самый искусный расчет не помог бы изобрести ничего лучше этого внезапного отъезда: некоторым образом он превратил замок в пустыню — так велико было впечатление, произведенное уехавшим на его обитателей.

Доложили, что обед готов. Разговор, прерванный на некоторое время, возобновился за десертом; как и до этого, центром внимания был граф. Тогда — то ли потому, что это постоянное внимание к одному показалось обидным для других, то ли действительно многие качества, приписываемые ему, были спорными, — начался небольшой спор о его странном образе жизни, о его богатстве, источника которого никто не знал, о его храбрости, которую кто-то из собеседников приписывал искусству обходиться со шпагой и пистолетом. Тогда Поль, естественно, принял на себя роль защитника того, кто спас ему жизнь. Образ жизни графа Ораса был таким же, как почти у всех молодых людей; богатство он получил в наследство после смерти дяди его матери, жившего пятнадцать лет в Индии. Что касается его храбрости, то этот предмет, по мнению Поля, вообще не был спорным, потому что граф доказал свое мужество не только на многих дуэлях, выходя из них почти всегда невредимым, но также и в других случаях. Поль рассказал тогда о многих из них, но один особенно сильно поразил меня.

Граф Орас, приехав в Гоа, не застал в живых своего двоюродного деда; но завещание было сделано в его пользу, и никто это не оспаривал, хотя двое молодых англичан, родственники покойного (мать графа была англичанка), были наследниками в такой же степени, как и он; таким образом, граф стал единственным обладателем всего состояния, оставленного умершим. Впрочем, оба англичанина были богаты и находились на службе, занимая высокие чины в британских войсках, составлявших гарнизон Бомбея. Итак, они приняли своего кузена если не с радушием, то, по крайней мере, с учтивостью, и перед отъездом графа во Францию дали в его честь прощальный обед, пригласив на него своих товарищей, офицеров полка, в котором они служили.

В то время граф был моложе четырьмя годами и с виду казался не старше восемнадцати лет, хотя ему было уже двадцать пять. Изящная фигура, бледность лица, белизна рук делали его похожим на женщину, переодевшуюся мужчиной. Поэтому при первом взгляде на него английские офицеры составили мнение о храбрости своего собеседника по его внешнему виду. Граф, со свойственной ему проницательностью, сразу понял произведенное им впечатление и, убежденный в том, что хозяева хотят посмеяться над ним, был настороже, решив не оставлять Бомбей без какого-нибудь воспоминания о себе. Садясь за стол, молодые офицеры спросили своего родственника, говорит ли он по-английски. Граф, зная этот язык так же хорошо, как свой собственный, отвечал скромно, что он не понимает на нем ни одного слова, и просил их, если они желают, чтобы он принимал участие в их разговоре, изъясняться по-французски.

Это объявление дало большую свободу собеседникам, и не подали еще первого блюда, как граф заметил, что он стал предметом беспрестанных насмешек. Однако он принимал все услышанное им весело, с улыбкой, только щеки его стали бледнее и два раза зубы его ударились о край бокала, который он подносил ко рту. За десертом с французским вином шум удвоился и разговор коснулся охоты. Тогда спросили графа, за какой дичью и каким образом он охотился во Франции. Граф, решив продолжать свою роль до конца, отвечал, что он охотился с легавыми на куропаток и зайцев в долинах, иногда с гончими на лисиц и оленей в лесах.

«О! — смеясь, сказал один из собеседников. — Вы охотитесь на зайцев, лисиц и оленей? А мы здесь охотимся на тигров».

«Каким же образом?» — спросил граф с самым простодушным видом.

«Каким образом? — отвечал другой. — Мы садимся на слонов и берем невольников: одни из них, вооруженные пиками и топорами, закрывают нас от зверя, другие заряжают ружья, а мы из них стреляем».

«Это, очевидно, прекрасное удовольствие», — отвечал граф.

«Очень жаль, — сказал один из молодых людей, — что вы уезжаете, милый кузен… Мы могли бы доставить вам это удовольствие».

«В самом деле? — заметил Орас. — Мне очень жаль упустить подобный случай; впрочем, если не нужно долго ждать, я остаюсь».

«Это чудесно! — ответил первый собеседник. — В трех льё отсюда, в болоте, идущем вдоль гор и простирающемся от Сурата, живет тигрица с тигрятами. Индийцы, у которых она похитила овец, только вчера уведомили нас об этом; мы хотели подождать, пока тигрята подрастут, чтобы охотиться по всем правилам, но теперь, имея прекрасный случай угодить вам, мы сократим назначенный срок на две недели».

«Чрезвычайно признателен вам, — сказал, кланяясь, граф, — но действительно ли есть тигрица или только так думают?»

«Нет никакого сомнения».

«И знают точно, в какой стороне ее логово?»

«Это легко увидеть, взойдя на гору, откуда открывается болото; следы ее можно заметить по изломанному тростнику: они все идут от одной точки, как лучи от звезды».

«Хорошо! — сказал граф, наполнив свой бокал и встав, как будто предлагая здравицу. — За того, кто решится убить тигрицу в ее логове, на глазах ее тигрят, один, пешком и без другого оружия, кроме этого кинжала!»

При этих словах он выхватил из-за пояса невольника малайский кинжал и положил его на стол.

«Вы сумасшедший?» — спросил один из офицеров.

«Нет, господа, я не сумасшедший, — сказал граф с горечью, смешанной с презрением, — и в доказательство повторю свой тост. Слушайте же хорошенько, чтобы тот, кто захочет принять его условия, знал, к чему обязывает себя, осушив свой стакан: за здоровье того, говорю я, кто решится убить тигрицу в ее логове, на глазах ее тигрят, один, пешком и без другого оружия, кроме этого кинжала!»

Наступила минута молчания, в течение которой граф попеременно смотрел в лицо своим собеседникам, ожидая ответа; но глаза всех были опущены.

«Никто не отвечает? — сказал он с улыбкой. — Никто не смеет принять моей здравицы… У вас не хватает духа отвечать мне?.. Так пойду я, и, если не пойду — вы скажете, что я трус, как теперь я говорю вам, что вы трусы!»

Сказав это, граф осушил бокал, спокойно поставил его на стол и направился к двери.

«До завтра, господа», — сказал он и вышел.

На другой день в шесть часов утра, когда он был готов к этой ужасной охоте, вчерашние сотрапезники вошли к нему в комнату. Они пришли, умоляя его отказаться от предприятия, следствием которого была бы верная смерть. Но граф не хотел ничего слышать. Они признались сначала, что накануне были виноваты перед ним и что вели себя как молодые безумцы. Граф поблагодарил за извинения, но отказался принять их. Тогда они предложили ему драться с одним из них, если он считает себя настолько обиженным, чтобы требовать удовлетворения. Граф отвечал с насмешкой, что религиозные правила запрещают ему проливать кровь своего ближнего и он берет назад произнесенные им обидные слова; но от этой охоты ничто на свете не заставит его отказаться. Сказав это, он предложил офицерам сесть на лошадей и проводить его, предупредив, что, если им неугодно почтить его своим обществом, он все равно пойдет охотиться на тигрицу один. Это решение было произнесено голосом таким твердым и казалось таким неколебимым, что они не решились более уговаривать графа и, сев на лошадей, поехали к восточным воротам города, где была назначена встреча.

Кавалькада ехала в молчании. Каждый из офицеров имел двуствольное ружье или карабин. Один граф был без оружия; изящный костюм его походил на тот, в каком молодые светские люди совершают утренние прогулки в Булонском лесу. Офицеры смотрели друг на друга с удивлением и не могли поверить, что он сохранит это хладнокровие до конца.

Подъехав к болоту, офицеры попытались еще раз отсоветовать графу идти дальше. В это время, как бы помогая им убеждать его, в нескольких сотнях шагов от них раздалось рычание зверя; испуганные лошади начали бить копытами и ржать.

«Вы видите, господа, — сказал граф, — теперь уже поздно: мы замечены; животное знает, что мы здесь, и, покидая Индию — я, очевидно, никогда больше ее не увижу, — я не хочу оставить ложное мнение о себе даже у тигра. Вперед, господа!»

И граф пришпорил свою лошадь, чтобы подняться на гору, с высоты которой виднелся тростник, где было логово тигрицы.

Подъехав к подошве горы, они снова услышали рычание, но на этот раз оно было так сильно и близко, что одна из лошадей бросилась в сторону и едва не выбила всадника из седла; другие, с пеной у рта, с раздувшимися ноздрями и испуганными глазами, тряслись и дрожали, как будто их окатили холодной водой. Тогда офицеры сошли с лошадей, передали их слугам, а граф начал подниматься на возвышенность, откуда он хотел осмотреть местность.

В самом деле, с вершины горы по изломанному тростнику граф заметил следы страшного зверя, с которым он шел сражаться: дорожки шириной примерно в два фута были проложены в высокой траве, и каждая из них, как говорили ему офицеры, шла к одному месту, где растения были вытоптаны и образовалась прогалина. Рычание, раздавшееся оттуда, рассеяло все сомнения: граф узнал, где ему следует искать своего врага.

Тогда старший из офицеров опять подошел к нему; но граф, поняв его намерение, холодно сделал знак рукой, что все уговоры бесполезны. Потом он застегнул свой редингот, попросил у одного из своих родственников шелковый шарф, которым тот был опоясан, обернул им левую руку, сделал знак малайцу подать ему кинжал, привязал его к руке влажным фуляровым платком, а затем, положив шляпу на землю и грациозно поправив волосы, пошел кратчайшим путем к тростнику и через минуту скрылся в нем, оставив испуганных офицеров, все еще не веривших в подобную отвагу.

Медленно и осторожно шел он по выбранной дорожке, такой прямой, что у него не было необходимости сворачивать ни вправо, ни влево. Пройдя около двухсот шагов, граф услышал глухое ворчание и понял, что зверь стоит на страже и если не видит, то уже учуял его; он остановился на одну секунду и, как только шум прекратился, вновь пошел. Пройдя шагов пятьдесят, он опять остановился; ему показалось, что если он еще и не пришел к логову, то должен быть очень близко к нему, потому что достиг уже прогалины, усеянной костями; на некоторых из них еще было окровавленное мясо. Он осмотрелся вокруг себя и в норе четырех или пяти футов глубиной увидел тигрицу, полулежащую, с разинутой пастью, с устремленными на него глазами; тигрята играли под ее брюхом, как котята.

Он один мог сказать, что происходило в его душе при этом зрелище, но его душа — это бездна, поглощающая все чувства бесследно. Некоторое время тигрица и человек неподвижно смотрели друг на друга. Наконец граф, решив, что она, вероятно боясь оставить своих детенышей, не идет к нему, сам пошел к ней.

Он подошел к тигрице на расстояние четырех шагов и, увидев, что она сделала движение, чтобы встать, бросился на нее. Офицеры, услышав вдруг рев и крик, заметили движение в тростнике; через несколько секунд наступила тишина: все кончилось.

Они подождали еще с минуту — не вернется ли граф. Но граф не возвращался. Тогда им стало стыдно, что они оставили его одного, и решили хотя бы найти его тело, раз уж не спасли ему жизнь. Они ободрились и пошли в болото, время от времени останавливаясь и прислушиваясь, но все было тихо, и можно было продолжать путь. Наконец придя к прогалине, они нашли зверя и человека лежащими один на другом: тигрица была мертва, а граф — без чувств. Тигрята же, слишком слабые, чтобы есть мясо, лизали кровь.

Тигрица получила семнадцать ударов кинжалом, а граф только две раны: хищница разорвала ему зубами левую руку, а когтями ободрала грудь.

Офицеры оттащили труп тигрицы и подняли графа; человек и животное были внесены в Бомбей лежащими друг возле друга на одних носилках. Что же касается тигрят, то малайский невольник связал их своим перкалевым тюрбаном и они повисли по обеим сторонам его седла.

Поднявшись через две недели, граф увидел около своей постели шкуру тигрицы с жемчужными зубами, рубиновыми глазами и золотыми когтями. Это был подарок офицеров того полка, в котором служили его кузены.

VIII

Эти рассказы произвели на меня глубокое впечатление. Храбрость в мужчине — самое великое обольщение для женщины. Причиной тому — и слабость нашего пола, и то, что мы всегда нуждаемся в опоре. Таким образом, несмотря на все, что можно было сказать не в пользу графа Ораса, в уме моем осталась только память об этих двух охотах, одну из которых я наблюдала сама. Однако я не могла без ужаса подумать о его страшном хладнокровии, которому Поль обязан был жизнью. Сколько ужасной борьбы произошло в этом сердце, прежде чем воля обуздала до такой степени его биение; какой продолжительный пожар должен был пожирать эту душу, прежде чем пламя ее превратилось в пепел и лава сделалась льдом!

Большое несчастье нашего времени — стремление к романтическому и презрение к обыкновенному. Чем больше общество утрачивает поэтичность, тем сильнее деятельное воображение требует чего-то необычайного, что с каждым днем исчезает из нашей жизни, находя убежище лишь в театре или в романах; отсюда тот завораживающий интерес, какой вызывают у окружающих необычные характеры. Итак, вы не удивитесь, что образ графа Ораса, представший таким ослепительным воображению молодой девушки, оставил глубокий след в ее душе, ведь в ее жизни до сих пор не происходило еще никаких особенных событий. Поэтому, когда через несколько дней после сцены, о которой я только что рассказала, мы увидели на большой аллее нашего замка двух всадников и когда доложили о господине Поле де Люсьенне и господине графе Орасе де Бёзевале, первый раз в жизни сердце мое забилось лишь от звучания имени, в глазах потемнело и я встала с намерением бежать. Матушка меня удержала, и в это время они вошли.

Не помню, о чем мы сначала говорили, но, вероятно, я должна была показаться очень робкой и неловкой, поскольку, подняв глаза, увидела, что граф Орас смотрит на меня со странным выражением, которого мне никогда не забыть; однако постепенно я освободилась от своей скованности, пришла в себя и тогда смогла слушать и смотреть на него, как слушала и смотрела на Поля.

Я увидела то же бесстрастное лицо, тот же неподвижный и испытующий взгляд, что произвел на меня такое сильное впечатление; услышала приятный голос, скорее женский, нежели мужской, как и его руки и ноги; впрочем, когда граф воодушевлялся, голос этот приобретал такую силу, о которой никто не подозревал, услышав его впервые. Поль, как признательный друг, перевел разговор на предмет, наиболее выигрышный для графа: он заговорил о его путешествиях. Граф с минуту не решался принять эту тему, лестную для его самолюбия. Казалось, он боится увлечься разговором, подменив своим «я» банальные слова, какие произносятся при первых встречах; но вскоре воспоминания об увиденных им местах и яркой жизни диких стран взяли верх над однообразным существованием цивилизованных народов: граф опять очутился среди пышной растительности Индии и чудесных видов Мальдив. Он рассказал нам о своих плаваниях по Бенгальскому заливу, о сражениях с малайскими пиратами; увлекшись блестящей картиной этой одухотворенной жизни, когда каждый час приносит впечатления уму и сердцу, он представил нашему мысленному взору во всей полноте эту первобытную жизнь, когда человек, свободный и сильный, будучи по своей воле рабом или царем, не имел других уз, кроме своей прихоти, других границ, кроме горизонта, когда, задохнувшись на земле, он распускал паруса своих кораблей, как орел крылья, и наслаждался пустынностью и безграничностью океана. Потом граф вдруг переключился на наше прозябающее общество, где все так бедно — и преступление, и добродетель; где все поддельно — и лицо, и душа; где мы — рабы, заключенные в оковы закона, пленники, скованные приличиями, имеем для каждого часа дня маленькие обязанности и должны исполнять их, для каждого утреннего часа — форму платья и цвет перчаток; нарушителей этих правил ждет осмеяние, а это страшнее смерти, потому что смешное во Франции пятнает имя хуже грязи или крови.

Не стану говорить вам, сколько красноречия, горького, насмешливого и едкого, по поводу нашего общества излил в этот вечер граф. Это был поистине — до богохульств включительно — один из персонажей поэтов, Манфред или Карл Моор, одна из мятежных душ, бунтующих против глупых и пустых требований нашего общества; это был гений в борьбе с миром: скованный его законами, приличиями и привычками, он тащил их на себе, как лев уносит жалкие сети, расставленные для лисицы или волка.

Слушая эту страшную философию, я будто читала Байрона или Гёте: та же энергия мысли, усиленная мощью выражения. Его лицо, такое бесстрастное, сбросив свою ледяную маску, одушевилось пламенем сердца, а глаза метали молнии. Его голос, такой приятный, поражал то яркими, то мрачными оттенками. Потом вдруг энтузиазм и горесть, надежда и презрение, поэзия и проза — все это растворилось в одной улыбке, какой я никогда не видела, — эта улыбка выражала больше отчаяния и презрения, чем самые горестные рыдания.

Визит продолжался не более часа. Когда Поль с графом вышли, мы с матушкой молча посмотрели друг на друга. Я почувствовала в своем сердце огромное облегчение: присутствие этого человека тяготило меня, как Маргариту — присутствие Мефистофеля. Впечатление, которое он произвел на меня, было так очевидно, что мать принялась защищать его, тогда как я и не думала на него нападать. Давно уже ей говорили о графе: в свете о нем, как о всех ярких личностях, ходили самые противоположные суждения. Впрочем, мать смотрела на него с совершенно другой точки зрения, чем я: все эти софизмы, столь отважно расточаемые графом, казались ей не чем иным, как игрой ума, родом злословия, направленного против целого общества, как всякий день злословят о каждом из нас. Матушка не ставила графа ни столь высоко, ни столь низко, как в глубине души думала о нем я; эта разница во мнениях, по поводу которой мне не хотелось спорить, побудила меня сделать вид, что граф меня больше не интересует. Через десять минут я сказала, что у меня немного болит голова, и пошла в парк. Но и там ничто не могло отвлечь мой ум от овладевшей им мысли: я не сделала еще и ста шагов, как должна была сознаться самой себе, что не хотела ничего слышать о графе, чтобы иметь возможность думать о нем. Это убеждение напугало меня; я не была влюблена в графа, поэтому сердце мое, когда возвестили о его приезде, забилось скорее от страха, чем от радости; впрочем, я и не боялась его, или, рассуждая здраво, не должна была бояться, потому что он не мог иметь влияния на мою судьбу. Я видела его один раз случайно, в другой раз он нанес визит вежливости, и, может быть, я больше не увижу этого любителя приключений и путешествий: он может покинуть Францию в любую минуту, и тогда появление его в моей жизни станет лишь призрачным видением, и ничем более; две недели, месяц, год пройдут — и я его забуду. Услышав колокольчик, возвестивший обед и заставший меня за этими мыслями, я вздрогнула от неожиданности — мне показалось, что он звонит слишком рано: часы прошли как минуты.

Когда я вернулась в гостиную, мать передала мне приглашение графини М.: она осталась на лето в Париже и давала по случаю дня рождения своей дочери большой вечер, наполовину музыкальный, наполовину танцевальный. Мать, всегда внимательная ко мне, хотела, прежде чем ответить, посоветоваться со мной. Я тотчас согласилась: это было прекрасное средство отвлечься от мыслей, овладевших мною., В самом деле, нам оставалось только три дня, и этого времени едва достаточно было для приготовлений к балу, потому-то я и надеялась, что воспоминание о графе исчезнет или, по крайней мере, отдалится во время столь важных хлопот, связанных с подготовкой туалета. Со своей стороны, я сделала все, чтобы добиться этого результата; говорила об этом приеме с жаром, какого матушка никогда не видела во мне; просила возвратиться в тот же вечер в Париж под предлогом, что нам осталось мало времени, чтобы заказать платья и цветы, но на самом деле оттого, что перемена места могла — пожалуй, я так думала — помочь мне в борьбе с моими воспоминаниями. Мать, с ее обычной добротой, согласилась на все мои фантазии, и после обеда мы отправились в город.

Я не ошиблась. Приготовления к праздничному вечеру, веселая девичья беззаботность, еще не покинувшая меня, ожидание бала в такое время, когда их бывает так мало, отвлекли мое внимание от безрассудных страхов и на время затмили призрак, преследовавший меня. Наконец, желанный день наступил: я провела его в какой-то лихорадке, чем очень удивляла матушку; но она была счастлива, видя мою радость. Бедная мать!

Когда пробило десять часов, я уже за двадцать минут до этого была готова, и не знаю, как это случилось: всегда такая медлительная, в тот вечер я ожидала свою мать. Но вот мы отправились. Почти все наше зимнее общество возвратилось, подобно нам, в Париж ради этого праздника. Я встретила там своих подруг по пансиону, своих постоянных бальных кавалеров и чувствовала то веселое, живое удовольствие, которое испытывает на балу совсем молодая девушка и которое уже через год-два начинает меркнуть.

В танцевальном зале была ужасная теснота. По окончании кадрили графиня М. взяла меня за руку и повела из духоты бальной залы в комнаты, где играли в карты. Это было любопытное зрелище: все художественные, литературные и политические знаменитости нашего времени были там. Я знала уже многих из них, но некоторые были мне неизвестны. Госпожа М. с очаровательной любезностью называла мне их, сопровождая каждое имя замечаниями, которым часто завидовали остроумные журналисты. Войдя в один зал, я вдруг содрогнулась, сказав невольно: «Граф Орас!»

«Да, это граф Орас, — отозвалась госпожа М., улыбаясь. — Вы его знаете?»

«Мы встретили его у госпожи де Люсьенн в деревне».

«Ах, да, — сказала графиня, — я слышала об охоте и о происшествии, случившемся с молодым господином де Люсьенном».

В эту минуту граф поднял глаза и заметил нас. Что-то вроде улыбки мелькнуло на его губах.

«Господа! — сказал он своим партнерам. — Позволите ли покинуть вас? Я постараюсь найти вам вместо себя четвертого партнера».

«Вот прекрасно! — сказал Поль. — Ты выиграл у нас четыре тысячи франков и теперь пришлешь вместо себя такого, кто поставит десять луидоров… Нет! Нет!»

Граф, готовый уже встать, опять сел. После сдачи он сделал ставку; один из игроков удержал ее и открыл свою игру. Тогда граф бросил свои карты, не показывая их, сказал: «Я проиграл», отодвинул золото и банковские билеты, лежавшие перед ним в виде выигрыша, и опять встал.

«Могу ли я теперь оставить вас?» — спросил он Поля.

«Нет еще, друг мой, — возразил Поль, подняв карты графа и смотря на его игру, — у тебя пять бубен, а у твоего противника только четыре пики».

«Сударыня, — сказал граф, глядя в нашу сторону и обращаясь к хозяйке, — я знаю, что мадемуазель Эжени будет собирать сегодня для бедных. Позволите ли мне первому предложить свой вклад?»

При этих словах он взял корзинку с рукоделием, стоявшую на геридоне подле игорного стола, положил в нее восемь тысяч франков, лежавшие перед ним, и подал графине.

«Но я не знаю, должна ли я принять, — отвечала госпожа М., — такую значительную сумму?»

«Я предлагаю ее, — возразил, улыбаясь, граф Орас, — не от себя одного; большая часть ее принадлежит этим господам, и их-то должна благодарить мадемуазель Эжени от имени тех, кому она покровительствует».

Сказав это, он пошел в танцевальный зал, а корзинка, наполненная золотом и банковскими билетами, осталась в руках графини.

«Одно из его чудачеств, — сказала мне госпожа М. — Он увидел женщину, ему хочется с ней танцевать, и вот цена, которую он платит за это удовольствие. Однако надо спрятать эту корзинку. Позвольте мне проводить вас в танцевальный зал».

Едва я присела рядом с матушкой, как граф подошел ко мне и пригласил танцевать.

Мне тотчас вспомнились слова графини. Я почувствовала, что краснею, поняла, что не смогу выговорить ни слова, и молча протянула ему свою бальную книжку, куда уже были внесены имена шести кавалеров. Он перевернул листок и, как будто не желая видеть свое имя рядом с другими, написал его на верху страницы, добавив: «На седьмую кадриль». Потом возвратил мне книжку, сказав несколько слов, но из-за смущения я не расслышала их; граф, отойдя, прислонился к дверному косяку. Я была почти готова просить матушку уехать и дрожала так сильно, что, казалось, не могла удержаться на ногах. К счастью, в это время раздался летучий и блестящий аккорд. Танцы были прерваны. Сам Лист сел за фортепьяно.

Он играл «Приглашение к вальсу» Вебера.

Никогда искусный артист не достигал такого совершенства в исполнении или, может быть, никогда я не находилась в таком состоянии, когда душа так расположена к этой музыке, такой страстной и такой грустной; мне казалось, я слышу в первый раз, как умоляет, стонет и негодует страдающая душа, которую автор «Фрейшютца» растворил во вздохах своей мелодии. Все, что может выразить музыка, этот язык ангелов: надежду, горесть, грусть — все это было выражено в вариациях, импровизированных вдохновением артиста и следовавших за мотивом, словно объясняя основную тему. Я сама часто играла эту блестящую фантазию и удивлялась теперь, слыша ее воспроизведение мастером и находя в ней такое, чего прежде не подозревала. Что было причиной — удивительный талант музыканта или новое состояние моей души? Руки виртуоза, скользившие по клавишам, сумели отыскать в мелодии незаметные другим драгоценные россыпи чувств или мое сердце получило такое сильное потрясение, что дремавшие чувства пробудились в нем? Во всяком случае, действие было волшебным; звуки клубились в воздухе подобно туману и наполняли меня мелодией. В эту минуту я подняла глаза; взгляд графа был устремлен на меня; я быстро опустила голову, но было поздно: я не видела его глаз, но чувствовала взгляд, смущавший меня; кровь бросилась мне в лицо, и невольная дрожь охватила меня. Вскоре Лист встал; я услышала голоса людей, теснившихся вокруг него с восторженными приветствиями; я думала, что в этой суете граф покинул свое место, и в самом деле, осмелившись поднять голову, не увидела уже его у двери; я перевела дыхание, однако опасалась искать его глазами, ибо боялась опять встретить его взгляд и предпочитала не знать, здесь ли он.

Через минуту тишина восстановилась. Новый исполнитель сел за фортепьяно; я услышала предостерегающее «Тише!» в соседних залах и решила, что любопытство присутствующих сильно возбуждено, однако не смела поднять глаза. Резкий аккорд пробежал по клавишам, за ним последовала медленная и печальная прелюдия, потом проникновенный звучный и сильный голос запел такие слова на мелодию Шуберта:

«Я все изучил: философию, право и медицину; изучил сердце человека; посетил недра земли; придавал уму своему крылья орла, чтобы витать под облаками. И к чему привело меня это долгое изучение? К сомнению и унынию. Правда, у меня уже нет ни мечты, ни недоумения, я не боюсь ни Бога, ни Сатаны; но я купил эти выгоды ценой всех радостей жизни».

С первого же слова я узнала голос графа Ораса. Вы легко поймете, какое необычайное впечатление должны были произвести на меня эти слова Фауста в устах того, кто пел их. Впрочем, он подействовал одинаково на всех. Минутное глубокое молчание воцарилось за последней нотой; она улетела, жалобная, как скорбящая душа; потом со всех сторон раздались бешеные рукоплескания. Я осмелилась тогда взглянуть на графа. Для всех, может быть, лицо его было спокойно и бесстрастно; но для меня легкий изгиб его губ ясно указывал на то лихорадочное волнение, что вспыхнуло в нем во время посещения нашего замка. Госпожа М. пошла к нему, чтобы поздравить его; тогда он принял улыбающийся и беззаботный вид, который светские приличия требуют от самых озабоченных умов. Граф Орас предложил ей руку и сделался таким же, как и все; по манере, с которой он смотрел на нее, я заключила, что он делает ей комплименты относительно ее туалета. Продолжая говорить с ней, он бросил на меня быстрый взгляд, повстречавшийся с моим; я едва не вскрикнула, ибо оказалась в какой-то степени захваченной врасплох. Без сомнения, он увидел мое состояние и сжалился, потому что увлек госпожу М. в соседний зал и исчез вместе с ней. В ту же минуту музыканты дали знак к кадрили; первый из моих кавалеров бросился ко мне; я взяла машинально его руку, и он повел меня куда ему было угодно: я танцевала. Вот все, что могу вспомнить. Потом следовали еще две или три кадрили, и за это время я немного успокоилась; наконец танцы остановились, чтобы опять дать место музыке.

Госпожа М. подошла ко мне; она просила меня принять участие в дуэте из первого акта «Дон Жуана». Я сначала отказалась, чувствуя, что, помимо естественной робости, не смогу в эту минуту пропеть хотя бы одну ноту. Матушка заметила наш спор и, движимая материнским самолюбием, подошла, чтобы присоединиться к графине, обещавшей аккомпанировать. Я боялась, что, продолжая противиться, позволю матушке догадаться о моем состоянии; я так часто пела этот дуэт, что не нашла основательного предлога отказаться и должна была уступить. Графиня М. взяла меня за руку, подвела к фортепьяно и сама села за него; я стала за ее стулом, опустив глаза и не смея взглянуть вокруг себя, чтобы не встретить опять взора, следовавшего за мной повсюду. По другую сторону от графини стал молодой человек; я осмелилась поднять глаза на своего партнера — дрожь пробежала по моему телу: это был граф Орас, это он должен был петь партию Дон Жуана.

Вы поймете, как велико было мое волнение, но отказываться было поздно: все глаза были устремлены на нас. Госпожа М. уже играла прелюдию. Граф начал; мне казалось, что другой голос, другой человек пел, и когда он произнес: «La ci darem la mano»[1], я вздрогнула, надеясь, что ошиблась; мне казалось невероятным, что могучий голос, заставлявший нас дрожать от мелодии Шуберта, мог приобрести интонации живости, такой тонкой и грациозной. С первой фразы шум рукоплесканий пробежал по всему залу. Правда, когда в свою очередь, дрожа, я запела: «Vorrei е non vorrei mi trema un poco il cor»[2], в голосе моем было такое выражение страха, что раздались продолжительные рукоплескания, сменившиеся глубокой тишиной: нас хотели слушать дальше. Я не могу выразить, сколько было любви в голосе графа, когда он начал: «Vieni, mio bel diletto»[3], и сколько обольщения и обещаний в этой фразе: «1о cangiero tua sorte»[4]; все это было так близко мне; этот дуэт, казалось, так хорошо выражал состояние моего сердца, что я почти готова была лишиться чувств, произнося: «Presto non so piu forte»[5]. Здесь музыка переменилась, и вместо жалобы кокетки Церлины прозвучал крик самой глубокой скорби. В эту минуту я почувствовала, что граф приблизился ко мне и что рука его дотронулась до моей руки; в глазах моих потемнело, и я схватилась за стул графини М., сильно сжав пальцы; благодаря этой опоре я могла еще держаться на ногах; но когда мы начали вместе «Andiam, andiam mio bene»[6] и я почувствовала его дыхание на своих волосах и плечах, дрожь пробежала по моим жилам; когда я произнесла слово amor[7] — все силы мои истощились и я упала без чувств…

Матушка бросилась ко мне, но она опоздала бы, если бы графиня М. не подхватила меня. Обморок мой был приписан духоте; меня перенесли в соседнюю комнату; соль, которую давали мне нюхать, отворенное окно, несколько капель воды, брызнутых в лицо, привели меня в чувство. Госпожа М. настаивала, чтобы я вернулась в залу; но я ничего не хотела слушать. Мать, обеспокоенная моим обмороком, была на этот раз согласна со мной; она велела подать карету, и мы вернулись домой.

Я тотчас удалилась в свою комнату. Снимая перчатку, я уронила бумажку, очевидно вложенную в нее во время моего обморока; я подняла ее и прочла слова, написанные карандашом:

«Вы меня любите!.. Благодарю, благодарю!»

IX

Я провела ужасную ночь, ночь рыданий и слез. Вы, мужчины, не понимаете и никогда не поймете мучений молодой девушки, воспитанной под присмотром матери; девушки, чье сердце чисто, как зеркало, еще не замутненное ничьим дыханием, чьи уста ни разу не произнесли слова «любовь», — и вдруг она, как бедная, беззащитная птичка, оказывается во власти более могущественной, чем ее сопротивление, чувствует такую сильную, увлекающую ее руку, что не может ей противостоять, слышит голос, говорящий ей: «Вы меня любите», прежде чем сама она произносит: «Я люблю вас».

О! Клянусь вам, не понимаю, как я не лишилась ума в продолжение этой ночи: я считала себя погибшей. Я повторяла шепотом и беспрестанно: «Я люблю его!.. Я люблю его!» — и это с ужасом столь глубоким, что и теперь еще не знаю, не была ли я во власти чувства, противоположного тому, которое, как я думала, овладело мной. Однако возможно, что все волнения, испытываемые мною, были доказательствами любви, поскольку граф, а от него ни одно из них не ускользнуло, толковал их таким образом. Что касается меня, то подобные ощущения я испытывала в первый раз. Мне говорили, что не нужно бояться или ненавидеть тех, кто не сделал нам зла; я не могла тогда ни ненавидеть, ни бояться графа, и если чувство, которое я питала к нему, не было ни ненавистью, ни страхом, — оно должно было быть любовью.

На другой день утром, в ту самую минуту, когда мы садились завтракать, матушке и мне принесли визитные карточки графа Ораса де Бёзеваля. Он прислал узнать о моем здоровье и спросить, не имело ли мое нездоровье каких-нибудь последствий. Это столь раннее посещение показалось моей матери простым доказательством учтивости. Граф пел со мною в то время, когда случился обморок, и это обстоятельство извиняло его поспешность. Моя матушка тогда только заметила, что я выглядела утомленной и больной; сначала она встревожилась, но я успокоила ее, сказав, что чувствую себя неплохо и деревенский воздух излечит меня окончательно, если ей угодно возвратиться в замок. Мать всегда соглашалась со мной; она приказала заложить коляску, и около двух часов мы отправились туда.

Я бежала из Парижа с такой же поспешностью, с какой четыре дня назад бежала из деревни, ибо моей первой мыслью, когда я увидела визитные карточки графа, было опасение, что, едва наступит час, когда можно наносить визиты, он появится лично. Я хотела бежать, чтобы не видеть его больше. Я была уверена: после того, что он обо мне подумал, после получения его записки я умру от стыда, если увижусь с ним. Все эти мысли, проносившиеся в моей голове, бросили меня в жар, и матушка решила, что в закрытом экипаже слишком душно. Она велела кучеру остановиться, и слуга откинул верх коляски. Стояли последние дни сентября, приятнейшие дни года. Листья на некоторых деревьях начинали краснеть. Есть что-то весеннее в осени, и последние ароматы года похожи иногда на его первые запахи. Воздух, природа, беспрестанный, печальный и неопределенный шум леса — все это успокоило меня, как вдруг на повороте дороги я заметила мужчину, ехавшего верхом. Он был еще далеко от нас, однако я схватила матушку за руку с намерением просить ее возвратиться в Париж, потому что узнала графа, но вовремя одумалась. Как могла я объяснить эту перемену настроения, которая показалась бы беспричинным капризом? И я собралась с духом.

Всадник ехал шагом, и скоро мы поравнялись с ним. Это был, как я сказала, граф.

Он подъехал к нам, как только заметил нас, извинился, что так рано прислал узнать о моем здоровье, но объяснил, что уезжает сегодня на несколько дней в деревню к господину де Люсьенну и не хотел покинуть Париж, не узнав о моем самочувствии; если можно было бы явиться к нам в такое время, он приехал бы сам. Я пробормотала несколько слов; моя матушка его поблагодарила.

«Мы также возвращаемся в замок, — сказала она, — на весь оставшийся сезон».

«Тогда позвольте мне проводить вас», — ответил граф.

Моя мать поклонилась, улыбаясь. Все это было так просто: дом наш находился в трех льё от дома господина де Люсьенна, и к обоим домам вела одна дорога.

Итак, граф скакал рядом с нами все пять льё до нашего дома. Мы ехали довольно быстро, ему трудно было все время держаться возле дверцы, поэтому за всю дорогу мы обменялись лишь несколькими словами. Когда мы приехали в замок, граф спешился, подал руку моей матери, чтобы помочь ей выйти из экипажа, потом предложил помощь мне. Я не могла отказаться и, дрожа, протянула руку. Он взял ее без живости, без трепета, как у всякой другой, но я почувствовала, что он оставил в ней записку, и прежде чем я смогла сказать слово или сделать движение, граф обернулся к моей матери и поклонился, потом сел на лошадь, хотя матушка уговаривала его немного отдохнуть. Направившись в сторону замка Люсьенн, он сказал, что его там ждут, и скрылся из виду через несколько секунд.

Я стояла неподвижно на том же месте, сжатые пальцы держали записку, и я не смела уронить ее, но решила не читать. Матушка позвала меня; я последовала за ней. Что делать с запиской? У меня не было огня, чтобы сжечь ее, а если разорвать — могли найти кусочки; я спрятала записку за корсаж платья.

Я еще никогда не испытывала мучения, равного тому, какое ощущала, пока не вошла в свою комнату: записка жгла мою грудь. Казалось, некая сверхъестественная сила сделала каждую строчку ее видимой для моего сердца, которое почти касалось ее; этот листок бумаги имел магическую силу. Наверное, в ту минуту, когда мне была вручена эта записка, я бы разорвала или сожгла ее без размышления, но в своей комнате не сумела собраться с духом. Я отослала горничную, сказав ей, что разденусь сама, потом села на постель и долго пробыла в таком положении, неподвижная, устремив глаза на руку, сжимавшую записку. Наконец я развернула ее и прочла:

«Вы любите меня, Полина, а потому избегаете. Вчера Вы покинули балу где я был, сегодня уезжаете из города, где я нахожусь, — но все бесполезно. Бывают судьбы, которые могут никогда не встретиться, но встретившись, уже не должны более разлучиться.

Я непохож на других людей. В возрасте, когда другие наслаждаются и радуются, я много страдал, много думал, много тосковал. Мне 28 лет. Вы первая женщина, которую я полюбил. Я люблю Вас, Полина.

Благодаря Вам, если Бог не разрушит этой последней надежды моего сердца, я забуду прошлое и стану надеяться на будущее. Только прошлое не во власти Бога, и только прошлое не может быть утешено любовью. Будущее принадлежит Богу, настоящее — нам, а прошлое — небытию. Если бы Бог, а он может все, сумел бы дать забвение прошедшему, на свете не было бы ни богохульников, ни материалистов, ни атеистов.

Теперь все сказано, Полина; да и что сообщить Вам, чего бы Вы уже не знали, что сказать, о чем бы Вы не догадывались? Мы молоды, богаты, свободны, я могу принадлежать Вам, а Вы — мне. Одно Ваше слово — я объяснюсь с Вашей матерью, и мы соединены. Если мое поведение, как и душа, кажутся странными в свете, простите мне мои странности и примите меня таким, каков я есть. Вы сделаете меня лучше.

Если же, вопреки моей надежде, Полина, какая-нибудь причина — я не могу ее предвидеть, но она может существовать — заставит Вас избегать меня, как Вы пытались до сих пор это делать, знайте, что все будет бесполезно: я буду так же преследовать Вас повсюду; меня ничто не привязывает ни к одному месту, меня влечет только туда, где находитесь Вы. Быть подле Вас или следовать за Вами отныне моя единственная цель. Я потерял много лет и сто раз подвергал опасности свою жизнь и душу ради целей, не обещавших мне подобного счастья.

Прощайте, Полина! Я не угрожаю Вам, я Вас умоляю, я люблю Вас у Вы любите меня. Пожалейте же себя и меня».

Невозможно рассказать вам, что происходило в душе моей при чтении этого странного письма. Мне казалось, что я вижу одно из тех страшных сновидений, когда при угрожающей опасности хочешь бежать, но ноги прирастают к земле, дыхание замирает в груди, хочешь кричать, но голос пропадает. Смертельный страх разрушает сон, вы пробуждаетесь, и сердце готово выскочить из груди, а лицо в холодном поту.

Но тут меня не могло спасти пробуждение, это было не сновидение, а страшная действительность: она крепко схватила меня и влекла с собой. Однако что нового случилось в моей жизни? В нее вошел некий человек, только и всего; я едва обменялась с ним взглядом и несколькими словами. Почему он считает себя вправе насильно связывать свою судьбу с моею и говорить со мной так, как будто я зависела от него, тогда как я не давала ему даже права на дружбу? Я могу завтра же перестать смотреть на него, перестать говорить с ним, не узнавать его. Но нет, я не могу ничего… я слаба… я женщина… я люблю его.

Впрочем, понимала ли я что-нибудь в этом? Чувство, что испытывала я, было ли оно любовью? Может ли вызвать любовь такой человек, к кому вначале испытываешь ужас? И знала ли я сама, юная, неопытная, что такое любовь? Зачем я стала читать, а не сожгла это роковое письмо? Не дала ли я права графу думать, что люблю его, принимая его послание? Но что могла я сделать? Шум при слугах, при домашних… Нет. Отдать письмо матери, рассказать ей все, признаться во всем… В чем же? В детских страхах? И что подумала бы моя мать при чтении подобного письма? Она, верно, решила бы, что каким-нибудь словом, движением, взглядом я обнадежила графа. Иначе по какому праву сказал бы он, что я его люблю? Нет, я никогда не осмелюсь что-нибудь сказать моей матери…

Но это письмо? Надобно прежде всего сжечь его. Я поднесла письмо к свече, оно загорелось, и, таким образом, все, что было и чего уже нет, превратилось в кучку пепла. Потом я быстро разделась, поспешила лечь в постель и тотчас задула огонь, чтобы спрятаться от себя и скрыться во мраке ночи. Но сколько я ни закрывала глаза, сколько ни прикладывала руки к своему лбу, несмотря на этот двойной покров, я снова видела все! Это роковое письмо было написано на стенах моей комнаты. Я прочла его не более одного раза, но оно так глубоко врезалось в мою память, что каждая строчка, начертанная невидимой рукой, появлялась после исчезновения предшествующей. Я читала и перечитывала таким образом это письмо десять, двадцать раз — и так всю ночь. О! Уверяю вас, что между этим состоянием и помешательством лишь узкая преграда, которую ничего не стоит преодолеть, тонкая завеса, которую ничего не стоит разорвать.

Наконец, к рассвету я заснула, утомленная бессонницей. Когда я проснулась, было уже поздно. Горничная сказала мне, что приехала госпожа де Люсьенн с дочерью. Тогда внезапная мысль озарила меня: я должна все рассказать госпоже де Люсьенн, она была всегда так добра со мною, у нее я увидела графа Ораса. Граф Орас друг ее сына, это самая подходящая поверенная для такой тайны, как моя. Само Небо мне ее посылает. В эту минуту дверь комнаты отворилась и показалась госпожа де Люсьенн. Тут, окончательно уверовав в ее миссию, я вскочила с постели и протянула к ней руки, рыдая; она села подле меня.

«Ну-ка, дитя, — сказала она через минуту, отнимая руки мои, которыми я закрыла лицо, — ну-ка, что с вами?»

«О! Я очень несчастлива!» — воскликнула я.

«Несчастья в твоем возрасте, девочка моя, — то же, что весенние бури, они проходят скоро, и небо делается чище».

«О! Если бы вы знали!»

«Я все знаю», — сказала госпожа де Люсьенн.

«Кто вам сказал?»

«Он».

«Он сказал вам, что я люблю его?»

«Он мне сказал, что надеется на это; не ошибается ли он?»

«Я не знаю сама: я знала любовь только по книгам; как же вы хотите, чтобы я видела ясно в своем смущенном сердце, чтобы поняла чувства, какие он вызывает?»

«О, так я вижу, что Орас прочел в вашем сердце лучше вас самой!»

Я принялась плакать.

«Перестаньте! — продолжала госпожа де Люсьенн. — Во всем этом нет, как мне кажется, причины для слез. Давайте поговорим разумно. Граф Орас молод, красив, богат. Этого больше чем достаточно, чтобы оправдать чувство, которое он вам внушает. Граф Орас свободен, вам восемнадцать лет, это будет прекрасная партия во всех отношениях».

«О, сударыня!..»

«Хорошо, не будем больше говорить об этом: я узнала все, что мне хотелось. Теперь пойду к госпоже де Мёльен и пришлю к вам Люси».

«Но… вы не скажете ни слова, не правда ли?»

«Будьте спокойны; я знаю, что мне делать. До свидания, милое дитя. Полно, утрите ваши прекрасные глаза и обнимите меня».

Я снова бросилась к ней на шею. Через пять минут явилась Люси; я оделась, и мы вышли.

Я увидела, что матушка задумчива, но необыкновенно нежна. Несколько раз во время завтрака она смотрела на меня с чувством беспокойной печали, и каждый раз краска стыда появлялась на моем лице. В четыре часа госпожа де Люсьенн и ее дочь уехали. Матушка была со мной такой же, как и всегда, но ни слова не произнесла о посещении госпожи де Люсьенн и о причинах, заставивших ее приехать к нам. Вечером, перед тем как уйти к себе, я, как это было заведено, подошла к матери, чтобы поцеловать ее, и, приближая губы к ее лицу, заметила ее слезы. Тогда я бросилась на колени перед нею, спрятала свою голову у нее на груди. Увидя это движение, она все поняла и, опустив мне руки на плечи, прижала к себе:

«Будь счастлива, дочь моя! — сказала она. — Вот все, чего я прошу у Бога».

На третий день госпожа де Люсьенн сделала официальное предложение от имени графа.

А через полтора месяца я была уже женою графа Ораса.

X

Свадьба была в Люсьенне в первых числах ноября, а в начале зимы мы возвратились в Париж.

Мы жили все вместе. Матушка дала мне в приданое двадцать пять тысяч ливров годового дохода; граф в брачном договоре указал почти столько же. У матушки осталось пятнадцать тысяч. Итак, дом наш был если не в числе богатых, то, по крайней мере, в числе изысканных домов Сен-Жерменского предместья.

Орас представил мне двух своих друзей и просил принять их как его братьев. Уже шесть лет они были соединены чувствами столь искренними, что в свете привыкли называть их неразлучными. Четвертый, о котором они говорили каждый день и сожалели беспрестанно, был убит в октябре прошлого года во время охоты в Пиренеях, где у него был замок. Я не могу открыть вам имена этих двух человек, и в конце моего рассказа вы поймете отчего. Но так как я иногда должна буду различать их, назову одного Анри, другого Максом.

Не могу сказать, что я была счастлива. Чувство, которое я питала к Орасу, было и всегда будет для меня необъяснимым. Можно сказать, что это было почтение, смешанное со страхом. Впрочем, такое впечатление он производил на всех. Даже оба его друга, при всей свободе и непринужденности в обращении с ним, редко противоречили ему и всегда уступали если не как начальнику, то, во всяком случае, как старшему брату. Оба они были ловки и развиты физически, но не имели его силы. Граф переделал бильярдную залу в фехтовальную, одна из аллей сада была предназначена для стрельбы; и каждый день эти господа упражнялись на шпагах и пистолетах. Иногда я присутствовала при этих поединках. Тогда Орас бывал скорее их учителем, чем противником. Во всех этих упражнениях он сохранял то страшное спокойствие, которое я видела сама во время охоты у госпожи де Люсьенн, и многие дуэли, всегда оканчивающиеся в его пользу, доказывали, что на поле боя это хладнокровие, столь редкое в критических ситуациях, ни на миг его не оставляло. Странное дело! Орас оставался для меня, несмотря на наши близкие отношения, существом высшим и непохожим на других людей.

Сам он казался счастливым (он любил повторять это), хотя нередко его озабоченное лицо говорило об обратном. Иногда страшные сновидения тревожили его, и тогда этот человек, такой спокойный и храбрый днем, пробуждаясь, дрожал от ужаса, как ребенок. Он приписывал это приключению, случившемуся с его матерью во время беременности: остановленная в Сьерре разбойниками, она была привязана к дереву и видела, как зарезали путешественника, ехавшего по одной дороге с ней. Из этого рассказа следовало заключить, что он видел обычно во сне сцены грабежа и разбоя. Чтобы предотвратить повторение этих сновидений, а не из страха, ложась спать, он клал всегда у изголовья своей постели пару пистолетов. Это сначала меня очень пугало: я боялась, что он в припадке сомнамбулизма начнет стрелять, но постепенно я успокоилась и привыкла смотреть на это как на предосторожность. Но была у него и другая странность, которую я могу объяснить только сейчас: днем и ночью для него постоянно держали оседланную лошадь, готовую к отъезду.

Зима прошла в вечерах и балах. Орас был принят повсюду; к домам, где он бывал, добавились и те, где бывала я, и наш круг знакомств удвоился. Он всюду сопровождал меня с чрезвычайной учтивостью, и, что всех удивило, перестал играть. Весной мы уехали в замок.

Там вновь нахлынули воспоминания о прошлом; мы проводили время то у себя, то у соседей. Госпожу де Люсьенн и ее детей мы продолжали считать вторым нашим семейством. Итак, положение мое почти совсем не изменилось, и жизнь текла по-прежнему. Если это состояние и не было счастьем, то настолько походило на него, что вполне можно было ошибиться. Одно только иногда нарушало его: беспричинная грусть, все сильнее овладевавшая Орасом, и сновидения, становившиеся все более ужасными. Часто я подходила к нему во время этих дневных приступов или будила его ночью, но, как только он замечал меня, лицо его принимало выражение спокойное и холодное, всегда поражавшее меня. Однако оно не могло обмануть меня: я понимала, как велико расстояние между его показным спокойствием и настоящим счастьем.

Примерно в июне Анри и Макс, те молодые люди, о которых я уже говорила, приехали к нам. Я знала об их дружбе с Орасом, и мы с матушкой приняли их как братьев и сыновей. Их разместили в комнатах, смежных с нашими. Граф велел провести звонки особого устройства из своей комнаты к ним и от них к себе; приказал, чтобы держали постоянно готовыми три лошади вместо одной. Горничная моя сказала мне потом, а она узнала это от слуг, что эти господа имели такую же привычку, как мой муж, и спали не иначе как с парой пистолетов у изголовья.

С приездом друзей Орас посвящал им почти все свое время. Впрочем, развлечения их были те же, что и в Париже: поездки верхом и поединки на шпагах или пистолетах. Так прошел июль; в середине августа граф сказал мне, что он вынужден через несколько дней расстаться со мной на два или три месяца. Это была первая разлука за время нашего супружества, и потому слова графа меня испугали. Он старался успокоить меня, говоря, что эта поездка была в одну из провинций, самых близких к Парижу, — в Нормандию; он отправлялся со своими друзьями в замок Бюрси. Каждый из них имел загородное жилье, один в Вандее, другой между Тулоном и Ниццей, тот, который был убит, — в Пиренеях, а граф Орас — в Нормандии, так что ежегодно, когда наступало время охоты, они поочередно гостили друг у друга и проводили вместе три месяца. В этот год была очередь Ораса принимать своих друзей. Я тотчас попросилась ехать с ним, чтобы радушно принять его гостей, но граф отвечал мне, что замок был только сборным местом для участников охоты: плохо содержащийся, плохо обставленный, он годится для неприхотливых охотников, но не для женщины, привыкшей ко всем удобствам и роскоши. Впрочем, он отдаст распоряжение, чтобы там все было переделано, и, когда вновь наступит его очередь принимать друзей, я смогу его сопровождать и проявить гостеприимство, подобающее достойной хозяйке его поместья.

Этот случай, показавшийся моей матери таким простым и естественным, обеспокоил меня чрезвычайно. Я никогда не говорила ей ни о постоянной грусти Ораса, ни о приступах ужаса у него; между тем, как ни пытался он мне их объяснить, они всегда казались мне весьма странными, и я предполагала, что для них есть причина, о которой он не хотел или не мог рассказать. Однако с моей стороны так смешно было мучиться из-за трехмесячного отсутствия и так странно настаивать на поездке, что я решила скрыть свое беспокойство и не говорила более об этом путешествии.

День разлуки наступил: это было двадцать седьмое августа. Граф и его друзья хотели приехать в Бюрси к началу охоты, то есть к первому сентября. Они отправились на почтовых и приказали послать вслед за собой их лошадей, которых должен был доставить в замок слуга-малаец.

В минуту отъезда я не могла сдержать слез, увлекла Ораса в комнату и в последний раз просила взять меня с собой. Я сказала ему о своем непонятном страхе, припомнила ему неизменную грусть и необъяснимый ужас, вдруг овладевавшие им. При этих словах он покраснел и в первый раз при мне выразил нетерпение. Впрочем, в ту же минуту он опомнился и, говоря со мною чрезвычайно ласково, обещал, что, если замок окажется удобным для моего проживания, в чем он сомневается, написать, чтобы я приехала. Положась на это обещание и вновь обретя надежду, я проводила его гораздо спокойнее, чем сама ожидала.

Однако первые дни после его отъезда были ужасны, но, повторяю, не от страданий разлуки: это было неопределенное, но постоянное предчувствие большого несчастья. На третий день после отъезда Ораса я получила от него письмо из Кана. Он остановился пообедать в этом городе и поспешил написать мне, помня, в каком беспокойстве я была, когда он меня покинул. Это письмо меня немного успокоило, но последнее слово письма разбудило все мои опасения, тем более сильные, что они для меня одной были существенными, а всякому другому могли бы показаться химерой: вместо того чтобы сказать мне «до свидания», граф написал «прощайте». Взволнованный ум обращает внимание на самые незначительные мелочи: мне стало почти дурно, когда я прочла это последнее слово.

Второе письмо от графа я получила из Бюрси. Он нашел замок, который не видел уже три года, в ужасном беспорядке. Едва отыскалась в нем одна комната, куда не проникал дождь и ветер; поэтому бесполезно было даже и думать о возможности приехать к нему в этом году. Не знаю отчего, но я этого ожидала, и письмо произвело на меня меньшее впечатление, чем первое.

Через несколько дней после этого мы прочли в нашей газете первые известия об убийствах и грабежах, приведших в ужас Нормандию. В третьем письме Орас также написал о них несколько слов. Казалось, он не придавал этим слухам такой важности, как газеты. Я отвечала ему, упрашивая возвратиться как можно скорее. Эти слухи казались мне началом исполнения моих предчувствий.

Вскоре вести из Нормандии начали становиться все более и более ужасающими. Теперь у меня началась страшная тоска, я стала видеть ужасные сны. Я не смела более писать Орасу; последнее письмо мое осталось без ответа. Я поехала к госпоже де Люсьенн: с того времени как я призналась ей во всем, она стала моей советчицей. Я рассказала ей о моих страшных предчувствиях. Она ответила мне то же, что моя мать говорила уже много раз: невозможность хорошо устроить меня в замке была единственной причиной, из-за которой Орас не взял меня с собой. Она лучше чем кто бы то ни было знает, как он меня любит, потому что он прежде всего доверился ей и потом столь часто благодарил за счастье, которым, по его словам, ей обязан. Эта уверенность госпожи де Люсьенн в любви Ораса ко мне заставила меня решиться, если я не получу скорого известия о его возвращении, самой отправиться к нему.

Но я получила письмо. Он, вместо того чтобы говорить о своем возвращении, писал, что вынужден еще пробыть вдали от меня полтора или два месяца. Письмо его было наполнено словами любви. Только старое обещание, которое он дал своим друзьям, мешает ему возвратиться, а уверенность, что мне будет так неуютно в развалинах его замка, не дает ему права просить меня к нему приехать. Если я еще колебалась, то письмо это заставило меня решиться. Я пошла к моей матери и сказала, что Орас позволяет мне приехать к нему и я отправлюсь завтра вечером. Она непременно хотела поехать со мной, и я испытала всяческие мучения, доказывая ей, что если граф боялся за меня, то за нее он будет бояться еще больше.

Я отправилась на почтовых, взяв с собой горничную, родом из Нормандии. Приехав в Сен-Лоран-дю-Мон, она попросила у меня позволения провести три-четыре дня у своих родных, живших в Кревкёре. Я согласилась, не подумав в ту минуту, что, приехав в замок, обитателями которого были одни мужчины, я буду особенно нуждаться в ее услугах. Но я хотела доказать Орасу, что он был несправедлив, сомневаясь в моей твердости.

Я приехала в Кан около семи часов вечера. Содержатель почтовой станции, узнав, что женщина, едущая одна, требует лошадей до замка Бюрси, подошел сам к дверцам моей кареты и так упрашивал меня провести ночь в городе и не ехать до утра, что я уступила. Впрочем, я подумала, что приеду в замок в такое время, когда там будут уже спать, а ворота будут заперты из-за происходящих вокруг страшных событий, и мне не отворят. Эта причина больше, чем страх, заставила меня остаться в городе.

Вечера стали уже холодными, я вошла в залу содержателя станции, между тем как для меня готовили комнату. Хозяйка, чтобы я не сожалела о принятом мною решении и о вызванной им задержке, рассказала мне все, что случилось в их местах в продолжение двух-трех недель. Ужас объял всех жителей до такой степени, что они не смели выезжать за четверть льё из города после захода солнца.

Я провела ужасную ночь. Приближаясь к замку, я теряла свою уверенность: граф имел, может быть, другие причины удалиться от меня, а не те, о каких он мне сказал; как же он воспримет в этом случае мой приезд? Это могло быть воспринято им как неповиновение его приказаниям, нарушение его власти. Проявив во время прощания со мной нетерпение и не сумев его скрыть, — это был первый случай, когда он позволил себе такую несдержанность, — он очевидно, был настроен решительно. Мне хотелось написать ему, что я в Кане, и подождать, пока он приедет за мной, но все страхи, внушенные мне лихорадочной бессонницей, рассеялись после того, как я на несколько часов уснула, а проснувшись, увидела дневной свет в своей комнате. Вся моя смелость возвратилась ко мне; я потребовала лошадей и через десять минут уехала.

В девять часов утра в двух льё от Бюиссона возница остановил лошадей и показал мне замок Бюрси. В двухстах шагах от большой дороги был виден его парк. К решетке замка вела проселочная дорога. Возница спросил меня, действительно ли я еду туда; я отвечала утвердительно, и мы двинулись.

Подъехав, мы увидели, что ворота закрыты; мы долго звонили, но никто не отозвался. Я начала раскаиваться, что не предупредила о своем приезде. Граф и его друзья могли уехать куда-нибудь на охоту; что тогда мне делать в этом пустынном замке, если я даже не могу добиться, чтобы мне отворили ворота? И неужели я должна буду ждать их возвращения в какой-нибудь дрянной деревенской гостинице? Это невозможно! Наконец, потеряв терпение, я вышла из экипажа и стала звонить изо всей силы. И тогда между деревьями появилось живое существо. На повороте аллеи я увидела слугу-малайца и сделала ему знак поспешить; он подошел открыть мне.

Я не села в карету, а побежала по той аллее, по которой шел малаец. Вскоре я увидела замок. При первом взгляде мне показалось, что он в довольно хорошем состоянии. Я поднялась на крыльцо. Войдя в переднюю, я услышала голоса, толкнула дверь и очутилась в столовой, где Орас завтракал с Анри; на столе с правой стороны у каждого из них лежало по паре пистолетов.

Граф, увидев меня, встал и побледнел так, как будто ему стало дурно. Я же так дрожала, что едва могла протянуть к нему свои руки и упала бы, если бы он не подбежал и не поддержал меня.

«Орас! — сказала я. — Простите меня, я не могла оставаться вдали от вас… я была очень несчастна, очень беспокоилась… и решила вам не повиноваться».

«И вы сделали очень плохо», — сказал граф глухим голосом.

«О, если хотите, — воскликнула я, устрашенная его тоном, — я вернусь сию же минуту! Я видела вас — вот все, что мне нужно».

«Нет! — сказал граф, — нет. Раз вы уже здесь, то останьтесь… Останьтесь и будьте дорогой гостьей».

При этих словах он обнял меня и, сделав усилие над собой, обрел то внешнее спокойствие, которое иногда пугало меня больше, чем могло бы напугать самое раздраженное лицо.

XI

Постепенно ледяная холодность графа рассеялась, он проводил меня в комнату, отведенную мне и отделанную во вкусе времен Людовика Пятнадцатого».

«Да, я знаю ее, — прервал я Полину, — это та самая, в которую я входил. О! Боже мой! Боже мой! Я начинаю все понимать!..»

«Там, — продолжала Полина, — Орас просил у меня прощения за то, как он встретил меня, объяснив это тем, что удивление от моего неожиданного приезда и боязнь лишений, которые должна буду переносить в продолжение двух месяцев в этих старых развалинах, оказались сильнее его.

Впрочем, так как я всем пренебрегла, он заявил, что очень рад и постарается сделать пребывание мое в замке приятным, насколько это возможно. К несчастью, ему нужно сегодня же или завтра отправиться на охоту, и, может быть, он вынужден будет оставить меня на день или на два, но он не станет давать более новых обязательств в этом роде, и мое присутствие будет служить ему поводом для отказа. Я отвечала ему, что он совершенно свободен и что я приехала не для того, чтобы мешать его удовольствиям, но чтобы успокоить свое сердце, устрашенное слухами обо всех этих ужасных убийствах.

Граф улыбнулся.

Я устала с дороги, легла и заснула. В два часа граф вошел в мою комнату и спросил, не хочу ли я прогуляться по морю… День был прекрасный, и я согласилась.

Мы вышли в парк. Его пересекала небольшая река Орн. У берега была привязана красивая лодка необычной удлиненной формы. Я спросила, почему она так выглядит. Орас ответил, что она сделана по образцу яванских лодок и что такая конструкция намного увеличивает скорость. Мы сели в нее: Орас, Анри и я. Малаец взялся за весла, и мы быстро пошли вниз по течению реки. Выйдя в море, Орас и Анри распустили длинный треугольный парус, привязанный к мачте, и без помощи весел мы понеслись с огромной скоростью.

Тут я первый раз в жизни увидела океан. Это величественное зрелище потрясло меня так, что я и не заметила, как мы подплыли к небольшой барке, с которой нам подавали сигналы. Я очнулась от задумчивости, когда Орас закричал кому-то из людей, находившихся в барке:

«Э-ге-ге! Господин моряк, что нового в Гавре?»

«Ей-Богу, ничего особенного, — отвечал знакомый мне голос. — А в Бюрси?»

«Ты видишь сам: к нам приехала нежданная гостья, старинная твоя знакомая — госпожа Орас де Бёзеваль, моя жена».

«Как! Госпожа де Бёзеваль?» — закричал Макс, которого я только сейчас узнала.

«Она самая, и если ты сомневаешься в этом, любезный друг, то подъезжай засвидетельствовать ей свое почтение».

Барка подплыла: в ней был Макс с двумя матросами. Он был одет в щегольской костюм моряка, и на плече у него была сеть, которую он собирался закинуть в море. Сблизившись, мы обменялись несколькими учтивыми фразами. Потом Макс снял с плеча свою сеть, перешел в нашу лодку, тихо поговорил о чем-то с Анри, поклонился мне и пересел в свою барку.

«Счастливой ловли!» — крикнул ему Орас.

«Счастливого пути!» — ответил Макс.

И лодка и барка разъехались.

Наступал час обеда, мы возвратились к устью Орна; из-за начавшегося морского отлива река так обмелела, что мы не могли уже доплыть по ней до парка и вынуждены были выйти на берег и взобраться на песчаные дюны.

Потом я двинулась той самой дорогой, по которой вы шли спустя три или четыре ночи: сначала очутилась на голышах, потом в высокой траве; наконец, поднялась на гору, вошла в аббатство, осмотрела монастырь и его небольшое кладбище, проследовала коридором и с другой стороны рощи вошла в парк замка.

В этот вечер ничего сколько-нибудь значительного не произошло. Орас был очень весел, говорил о своем намерении будущей зимой украсить наш дом в Париже и о путешествии весной: он хотел увезти нас с матушкой в Италию, а может быть, купить в Венеции один из древних мраморных дворцов, чтобы проводить там время карнавала. Анри был менее беспечен и казался озабоченным, его беспокоил малейший шум. На все эти подробности я едва обращала внимание; они представились мне позже со всеми их причинами, тогда скрытыми от меня; я поняла их по результатам.

Мы удалились, оставив Анри в гостиной. Он собирался целую ночь писать. Ему подали перья и чернила, и он расположился возле огня.

На другой день утром, когда мы завтракали, в ворота парка позвонили особенным образом. «Макс!» — воскликнули одновременно Орас и Анри.

В самом деле тот, кого они назвали, почти тотчас стремительным галопом въехал во двор.

«А вот и ты, — с улыбкой сказал Орас. — Очень рад тебя видеть, но в другой раз позаботься немного о моих лошадях. Посмотри, что ты сделал с бедным Плутоном».

«Я боялся, что опоздаю, — ответил Макс, а затем обратился ко мне: — Сударыня, извините, что я явился к вам в сапогах со шпорами, но Орас забыл, я уверен, что нам предстоит сегодня псовая охота с англичанами, — продолжал он, делая ударение на этом слове. — Они специально приехали вчера вечером на пароходе; теперь нам нельзя опаздывать, чтобы не изменить своему слову».

«Очень хорошо, — сказал Орас, — мы будем там».

«Однако, — возразил Макс, обращаясь ко мне, — я не знаю, сможем ли мы сдержать свое обещание: охота слишком утомительна, чтобы госпожа де Бёзеваль могла ехать с нами».

«О, успокойтесь, господа, — поспешно ответила я, — я приехала сюда не для того, чтобы мешать вашим удовольствиям. Поезжайте, а я в ваше отсутствие буду охранять крепость».

«Ты видишь, — сказал Орас, — Полина совсем как настоящая владелица замка из былых времен. Ей не хватает только пажей и прислужниц; у нее нет даже горничной: та осталась в дороге и будет здесь не раньше чем через неделю».

«Впрочем, — сказал Анри, — если ты, Орас, хочешь остаться в замке, мы извинимся за тебя перед нашими островитянами; ничего нет легче!»

«Нет! — возразил граф. — Вы забываете, что я главный участник пари, и мне следует присутствовать там. Повторяю вам: Полина извинит нас».

«Конечно! — воскликнула я. — И, чтобы дать вам полную свободу, я уйду к себе».

«Я приду к вам через минуту», — сказал Орас и, подойдя ко мне с очаровательной галантностью, проводил до двери и поцеловал мою руку.

Я поднялась в свою комнату, куда через несколько минут явился и Орас; он был уже в охотничьем костюме и пришел проститься со мной. Я вышла с ним на крыльцо и попрощалась с Анри и Максом. Они стали снова настаивать, чтобы Орас остался со мной. Но я требовала, чтобы он ехал с ними. Наконец они отправились, обещая возвратиться на следующий день утром.

Я осталась в замке одна с малайцем. Это странное общество могло бы испугать любую женщину, кроме меня. Я знала, что этот человек был полностью предан Орасу с того самого дня, когда граф, вооруженный кинжалом, сражался с тигрицей в тростниках. Покоренный этим потрясающим зрелищем — а дети природы всегда преклоняются перед храбростью, — малаец последовал за графом из Бомбея во Францию и не оставлял его с тех пор ни на минуту. Итак, я была бы совершенно спокойна, если бы единственной причиной моей тревоги был его дикий вид и странный наряд; но я находилась в местах, с некоторого времени ставших театром самых невероятных происшествий. Я не слышала еще, чтобы о них говорили Анри и Орас: они, как мужчины, презирали или показывали, что презирают подобную опасность, но эти истории, ужасные и кровавые, пришли мне на память, как только я осталась одна. Однако мне нечего было бояться днем, и я спустилась в парк, собираясь посвятить утро знакомству с окрестностями замка, где решила провести два месяца.

Я, естественно, направилась в ту сторону, которую уже знала: опять посетила развалины аббатства, но на этот раз осмотрела все подробно. Вы знакомы с ними, и я не буду их описывать. Я вышла через разрушенную паперть и поднялась на холм; оттуда открывалось море.

Во второй раз это зрелище произвело не менее сильное впечатление, чем в первый. Я провела два часа неподвижно, неотрывно глядя на эту величественную картину; потом с сожалением покинула побережье, чтобы осмотреть другие части парка. Я опять спустилась к реке и шла некоторое время по ее берегу, пока не увидела у берега лодку, на которой мы совершили вчера морскую прогулку; лодка была привязана так, чтобы ею можно было воспользоваться немедленно. Почему-то мне на память пришла мысль о лошади, всегда оседланной. Это воспоминание пробудило другие: о вечной недоверчивости Ораса, которую разделяли его друзья; о пистолетах, которые неизменно оставались у изголовья его постели; о пистолетах, которые я увидела на столе в час моего приезда. Почему Анри и Орас, показывая, что презирают опасность, принимают против нее все меры предосторожности? Но тогда, если эти мужчины боялись даже завтракать без оружия, как они оставили меня одну без всякой защиты? Все это было необъяснимо. Поэтому, несмотря на все мои усилия не думать о плохом, беспокойные мысли возвращались ко мне беспрестанно. Размышляя об этом, я шла не разбирая дороги, и вскоре оказалась в самой густой части парка. Там, посреди настоящего дубового леса, возвышался павильон, уединенный и закрытый со всех сторон. Я обошла вокруг него, но двери и ставни были так плотно закрыты, что при всем моем любопытстве я не смогла заглянуть внутрь и решила, что в первый же раз, когда выйду с Орасом, направлю прогулку в эту сторону, ибо остановила свой выбор на этом павильоне, чтобы, если граф согласится, сделать здесь свой рабочий кабинет: его расположение соответствовало такому назначению.

Я возвратилась в замок. За наружным обходом последовал внутренний осмотр. Комната, которую я занимала, выходила одной стороной в гостиную, а другой — в библиотеку. Коридор проходил от одного конца здания до другого и разделял его на две половины. Предназначенная для меня комната была самой обжитой. В остальной части замка было двенадцать небольших отдельных помещений, состоящих из прихожей, спальни и туалетной комнаты, очень удобных для жилья, вопреки тому, что мне говорил и писал граф.

Так как в библиотеке можно было найти лучшее противоядие против одиночества и скуки, ожидавших меня, я решила тотчас же познакомиться с тем, что она могла мне предложить. Это были большей частью романы восемнадцатого столетия, свидетельствовавшие о том, что прежние владельцы замка имели большой вкус к творениям Вольтера, Кребийона-сына и Мариво. Несколько новых томов, по-видимому купленных сегодняшним владельцем, выглядели неуместными среди этого собрания. Это были сочинения по химии, истории и записки о путешествиях, среди которых я заметила прекрасное английское издание сочинения Даниеля об Индии. Я решила сделать его своим ночным товарищем, потому что не надеялась быстро уснуть, взяла с полки один том и унесла в свою комнату.

Через пять минут малаец пришел и объяснил мне знаками, что обед готов. Стол был накрыт в огромной обеденной зале. Не могу описать вам, какое чувство страха и печали овладело мной, когда я увидела себя вынужденной обедать одной, при двух свечах; их свет не достигал даже глубины комнаты, оставляя в тени различные предметы, принимавшие самые странные очертания. Тягостное чувство усиливалось из-за присутствия смуглого слуги, которому я могла сообщить свою волю не иначе как при помощи знаков. Впрочем, он повиновался с поспешностью и понятливостью, что придавало еще более фантастичности этому странному обеду. Несколько раз я хотела говорить с ним, хотя знала, что он не сможет понять меня. Но, как ребенок не смеет кричать в темноте, так и я боялась услышать звуки своего собственного голоса. Когда он подал десерт, я знаками приказала ему развести большой огонь в моей комнате: пламя камина — товарищ тех, у кого нет других собеседников. Впрочем, я хотела лечь как можно позднее, потому что чувствовала страх, о котором не думала в продолжение дня и который появился вместе с темнотой.

Ужас мой увеличился, когда я осталась одна в этой огромной столовой. Мне казалось, что белые занавеси, висевшие на окнах, как саваны, сдвигались со своих мест. Однако я боялась не мертвецов: монахи и аббаты, чей прах я попирала, проходя кладбище, почивали благословенным сном — одни в монастыре, другие в подземелье. Но все, что я прочитала у себя дома, все, что слышала в Кане, пришло мне на память, и я дрожала при малейшем шуме. Я слышала шелест листьев, отдаленный ропот моря и тот однообразный унылый шум ветра, что разбивается об углы больших зданий и свистит в камине, словно стая ночных птиц. Я пробыла неподвижно в таком положении около десяти минут, не смея взглянуть ни в ту ни в другую сторону, как вдруг услышала легкий шум позади себя, обернулась и увидела малайца. Он сложил на груди руки и поклонился, это была его манера извещать, что приказания, полученные им, исполнены. Я встала; он взял свечи и пошел впереди меня. Комната моя была уже приготовлена для ночи этой необычной горничной — малайцем; поставив свечи на стол, он удалился.

Желание мое было точно исполнено: огромный огонь горел в большом камине из белого мрамора, доску которого поддерживали позолоченные амуры. Свет его разлился по комнате и придал ей веселый вид; я почувствовала, что ужас понемногу покидает меня. Комната была обтянута красной камкой с цветами и украшена на потолке и дверях множеством арабесок и завитков, один прихотливее другого, с изображением танцев фавнов и сатиров, причудливые лица которых, казалось, улыбались в бликах огня, освещавшего их. Однако я не могла до такой степени успокоиться, чтобы лечь в постель; впрочем, не было еще и восьми часов вечера. Я переоделась в пеньюар и, заметив, что погода прекрасная, хотела открыть окно, чтобы окончательно успокоить себя безмятежным и приятным видом уснувшей природы. Но из предосторожности — я приписала ее слухам об убийствах, совершавшихся в окрестностях, — ставни были заперты снаружи. Я отошла от окна и села к столу у камина, решив читать о путешествии в Индию, когда, бросив взгляд на книгу, заметила, что принесла второй том вместо первого. Я встала, чтобы пойти и взять другой, но на пороге библиотеки страх опять овладел мною. С минуту я колебалась, потом, пристыдив себя за эту детскую боязнь, смело отворила дверь и подошла к полке, где были остальные тома издания.

Приблизив свечу к другим томам, чтобы рассмотреть их номера, я взглянула на пустое место, оставленное взятой мною по ошибке книгой, и увидела на стене блестящую медную кнопку, подобную тем, что бывают на замках. Она была скрыта книгами, стоящими на полке. Я часто видела потайные двери в библиотеках за фальшивыми переплетами, и ничего не было удивительного в том, что и здесь была такая же дверь. Однако стена, где она была помещена, совсем не подходила для двери: окна библиотеки были последними в здании, кнопка была вделана в обшивку стены рядом со вторым окном, дверь в этой стороне могла отворяться только на наружную стену.

Я отодвинулась немного, чтобы при помощи свечи рассмотреть, нет ли какого-либо признака двери, но, сколько ни старалась, ничего не увидела. Тогда я положила руку на кнопку и попыталась повернуть ее, она не уступала; я надавила ее и почувствовала движение, надавила еще сильнее — и дверь отворилась с тихим шумом. Она выходила на маленькую винтовую лестницу, проделанную в толще стены.

Вы поймете, что подобное открытие нисколько не могло успокоить меня. Я подняла свечу и увидела, что лестница углубляется почти отвесно. На минуту мне захотелось осмотреть ее: я даже спустилась на две ступеньки, но на большее у меня не хватило духу. Я вернулась в библиотеку, пятясь, закрыла дверь; она затворилась так плотно, что, даже уверенная в ее существовании, я не могла увидеть щелочек, отделявших ее от стены. Я поставила книгу на прежнее место, желая, чтобы никто не мог заметить, что я до нее дотрагивалась, ведь мне было неизвестно, кто еще владеет этим секретом. Взяв наудачу другое сочинение, я возвратилась в свою комнату, закрыла на засов дверь, выходившую в библиотеку, и села опять к огню.

Неожиданные происшествия приобретают или теряют свою значительность в зависимости от настроения, печального или веселого, или от обстоятельств, более или менее критических, в которых мы оказываемся. Конечно, потайная дверь в библиотеке и винтовая лестница в толще стены — нечто вполне естественное; но когда вы обнаруживаете эту дверь и эту лестницу ночью, в уединенном замке, где живете в одиночестве и без защиты, когда этот замок находится в местности, где каждый день расползаются слухи о новом грабеже или убийстве, когда с некоторого времени вы окружены какой-то тайной, когда недобрые предчувствия каждый миг приводят в смертельный трепет ваше сердце, — тогда все кажется если и не реальной угрозой, то, по крайней мере, ее призраком, ее иллюзией, а кто не знает, что неизвестная опасность в тысячу раз страшнее и ужаснее видимой, ощутимой?

Тогда-то я стала сожалеть, что неосторожно отпустила свою горничную. Ужас — чувство столь безрассудное, что оно возбуждается или уменьшается без всяких веских оснований. Существо самое слабое — собачка, что ласкается к вам, или дитя, что нам улыбается, — оба они, хотя не могут защитить нас, в этом случае служат хотя бы опорой для сердца, когда нет оружия для рук. Если бы со мною была эта девушка, не оставлявшая меня в продолжение пяти лет, в чьей дружбе и преданности я была уверена, то, без сомнения, весь страх мой исчез бы. Между тем в одиночестве мне казалось, что я обречена на гибель и уже ничто не спасет меня.

В таком положении я провела часа два — неподвижная, в холодном поту от ужаса. Часы пробили десять, потом одиннадцать, и при этих звуках, столь обычных, я прижималась каждый раз к ручкам кресел. Между одиннадцатью и половиной двенадцатого мне послышался отдаленный шум пистолетного выстрела, я привстала, прислонясь к камину, потом, когда все стихло, упала в кресло, откинув голову на его спинку. Я провела таким образом еще некоторое время, не смея отвести глаза в другую сторону, поскольку боялась увидеть что-нибудь действительно страшное. Вдруг мне послышалось среди этой полной тишины, что ворота, расположенные напротив крыльца и отделявшие сад от парка, заскрипели на своих петлях. Мысль, что приехал Орас, изгнала в минуту весь мой страх, и я бросилась к окну, забыв, что ставни заперты, хотела отворить дверь в коридор, но по оплошности или из предосторожности малаец запер ее, уходя. Я была пленницей. Тогда, вспомнив, что окна библиотеки, подобно моим, выходят на двор, я отодвинула засов и по одному из тех странных побуждений, какие рождают величайшую храбрость после сильной робости, вошла туда без свечи, потому что вошедшие во двор могли быть и не Орасом с его друзьями, а свет в комнате показал бы, что в ней живут. Ставни были только притворены; я открыла одну из них и при свете луны ясно различила человека, открывавшего одну половинку ворот и державшего их полуоткрытыми, между тем как двое других, неся предмет — я не могла его рассмотреть, — прошли ворота, которые их товарищ закрыл за ними. Эти три человека, вместо того чтобы идти к крыльцу, обошли замок, но так как путь, по которому они следовали, приближал их ко мне, я начала различать форму предмета, что они несли: это было тело, завернутое в плащ. Без сомнения, вид дома, где могли быть люди, подал какую-то надежду тому или той, кого похитили, перед моим окном завязалась борьба, показалась одна рука и рукав женского платья. Не было никакого сомнения, что жертвой была женщина… Все это произошло в одно мгновение. Рука, сильно схваченная одним из троих, исчезла под плащом, предмет принял вид бесформенного мешка. Потом все скрылись за углом здания в тени липовой аллеи, ведущей к небольшому закрытому павильону, который я накануне обнаружила в дубовой роще.

Я не могла узнать этих людей, заметила только, что они одеты как крестьяне. Но если они действительно были теми, кем казались, то каким образом им удалось войти в замок? Как они достали ключ от ворот?.. И что это было — похищение, убийство? Я ничего не знала; но наверняка это было либо одно, либо другое. Впрочем, все это было так необъяснимо и так странно, что я несколько раз спрашивала себя, не нахожусь ли я во власти сновидения. Не слышно было никакого шума, ночь продолжала оставаться тихой и спокойной, и я стояла у окна, неподвижная от ужаса, не смея покинуть своего места, чтобы шум моих шагов не навлек опасности, если она мне угрожала. Вдруг я вспомнила о потайной двери, об этой таинственной лестнице. Мне показалось, что я слышу глухой шум в той стороне. Я бросилась в свою комнату и заперла на засов дверь, потом почти упала в кресло, не заметив, что в мое отсутствие одна из двух свечей погасла.

На этот раз меня волновал уже не смутный беспричинный страх, но какое-то вполне реальное преступление, которое произошло рядом со мной и исполнителей которого я видела своими глазами. Мне казалось каждую минуту, что открывают потайную дверь или отодвигают какую-то незаметную перегородку; все тихие звуки, слышимые ночью — треск рассохшейся мебели или паркета, — заставляли меня дрожать от страха. Среди безмолвия я слышала, как билось в унисон с часовым маятником мое сердце. В эту минуту пламя свечи достигло фольги, окружавшей ее; мгновенный свет разлился по всей комнате, потом стал уменьшаться; шипение продолжалось несколько мгновений, наконец фитиль, упав вовнутрь подсвечника, погас и оставил меня при свете одного лишь камина.

Я поискала глазами дрова, чтобы подбросить их в камин, и не нашла. Тогда я придвинула одни головни к другим, и на минуту огонь вспыхнул с новой силой. Но дрожащее пламя его не могло меня успокоить: каждый предмет двигался, как и свет, озарявший их, двери прыгали, занавеси волновались; длинные движущиеся тени проходили по потолку и коврам. Мне становилось почти дурно, и только ужас уберег меня от обморока. В эту минуту раздался небольшой шум, предшествующий звону часов и пробило полночь.

Однако я не могла провести всю ночь в кресле. Чувствуя, что начинаю постепенно замерзать, я решила лечь совсем одетая, подошла к постели, не глядя ни в ту ни в другую сторону, бросилась под одеяло и закрылась с головой. Я пробыла в таком положении почти час, даже не думая о возможности заснуть. Я буду помнить этот час всю свою жизнь! В углу алькова ткал паутину паук, и я слушала непрерывный шелест этого ночного работника. Неожиданно этот шелест был заглушен другим шумом. Мне показалось, что я услышала слабый скрип, подобный тому, который произвела дверь в библиотеке, когда я надавила медную кнопку. Поспешно высунув из-под одеяла голову, с окаменевшей шеей, едва удерживая дыхание и положив руку на сердце, чтобы ослабить его биение, я вбирала в себя безмолвие, сомневаясь в том, что услышала. Вскоре мне не в чем уже было сомневаться.

Я не ошиблась: паркет трещал под тяжестью шагов, кто-то приближался, потом опрокинул стул. Но, без сомнения, тот, кто шел, боялся быть услышанным, потому что после этого шум тотчас прекратился и наступила полная тишина. Паук опять начал плести свою паутину… О, вы видите, все эти подробности так живы в моей памяти, как будто я еще лежу там в постели, едва дыша от ужаса.

Затем я вновь услышала движение в библиотеке, опять кто-то шел, приближаясь к перегородке, рядом с которой стояла моя кровать, чья-то рука дотронулась до стенки… Итак, я была отделена от вошедшего перегородкой толщиной в одну только доску. Мне показалось, что ее отодвигают… Я замерла и притворилась спящей: сон был единственным моим оружием. Если это вор, то он, думая, что я не могу ни видеть ни слышать его, может быть, пощадит меня, считая смерть мою бесполезной. Лицо мое, обращенное к полу, было в тени, и я могла не закрывать глаза. Я увидела движение в своих занавесях, чья-то рука раздвигала их медленно, потом между складками красной драпировки появилось бледное лицо. Последний свет камина, дрожавший в глубине алькова, осветил это видение — я узнала графа Ораса и закрыла глаза…

Когда я открыла их, видение уже исчезло, но занавеси еще колыхались. Я услышала шелест задвигаемой перегородки, потом удаляющиеся шаги, потом скрип двери. Наконец наступила тишина. Не знаю, сколько времени я пролежала без дыхания и без движения, но к рассвету, измученная этой ужасной ночью, впала в оцепенение, похожее на сон.

XII

Я была разбужена малайцем, стучавшим в дверь, запертую мною изнутри. Я легла, как уже говорила вам, одетой и потому тотчас встала, чтобы отодвинуть засов. Слуга открыл ставни, и я, увидев в своей комнате свет и солнце, бросилась к окну.

Это было утро одного из прекрасных дней осени, когда солнце, прежде чем закрыться облачной вуалью, бросает последнюю улыбку на землю. Все было так тихо и так спокойно в парке, что я начала сомневаться в самой себе. Но происшествия ночи были так живы в моем сердце, к тому же вид из окна напоминал мне малейшие подробности их. Опять я увидела ворота, которые отворяли, чтобы дать пройти трем мужчинам с их ношей, аллею, по которой они шли, следы, которые оставались на песке, более заметные в том месте, где жертва сопротивлялась, потому что те, кто нес ее, ступали тверже, чтобы побороть ее рывки. Эти следы вели по описанному уже мною направлению и терялись в липовой аллее. Тогда я захотела увидеть, если возможно, еще что-нибудь, что еще более убедило бы меня. Я пошла в библиотеку: ставня была полуоткрыта, как я оставила ее, опрокинутый стул валялся посреди комнаты — это его падение я слышала. Я подошла к перегородке и, тщательно рассмотрев ее, увидела незаметную выемку, по которой она двигалась. Я попробовала отодвинуть ее и почувствовала, что она поддается. В эту минуту дверь комнаты отворилась. Я успела только задвинуть перегородку и схватить книгу в библиотеке.

Это был малаец; он пришел сообщить, что завтрак готов, и я пошла за ним.

Войдя в залу, я вздрогнула от удивления: я была уверена, что увижу там Ораса, но его не было, а стол был накрыт на одну персону.

«Граф не возвращался?» — спросила я.

Малаец отвечал мне знаками отрицательно.

«Нет?» — прошептала я, изумленная.

«Нет!» — повторил он жестом.

Я упала на стул; граф не возвращался!.. Однако я видела его, он подходил к моей кровати, поднимал занавеси через час после того, как эти три человека… Но эти трое — не были ли это граф и его друзья Анри и Макс, похитившие женщину?.. В самом деле, одни они могли иметь ключ от парка и войти так свободно, никем не замеченные и никем не потревоженные. Несомненно, это так. Вот почему граф не хотел, чтобы я приехала в замок, вот почему он принял меня так холодно и удалился под предлогом охоты. Похищение женщины было задумано до моего приезда, теперь оно исполнено. Граф не любит меня, он любит другую, эта женщина в замке, и, без сомнения, в павильоне.

Граф, чтобы увериться, что я ничего не видела, ничего не слышала, что, наконец, ничего не подозреваю, вошел по лестнице библиотеки, отодвинул перегородку, поднял мои занавеси и, увидев меня спящей, возвратился к своему любовному развлечению. Все было для меня так ясно и точно, как будто я сама все это видела. В минуту моя ревность осветила темноту, проникла сквозь стены; мне нечего было узнавать еще, и я вышла, задыхаясь.

Следы шагов уже загладили и метла разровняла песок. Я направилась к липовой аллее, дошла до дубовой рощи, увидела павильон и обошла его. Он был заперт и казался необитаемым, как и накануне. Вернувшись в замок, я поднялась в свою комнату, бросилась в кресло, на котором прошедшей ночью провела столько ужасных часов, и удивилась своему страху!.. От него осталась лишь тень, мрак или, скорее, опустошенность после неистовой страсти, которая так ослабила мое сердце.

Я провела часть дня, прохаживаясь по своей комнате, открывая и закрывая окно и ожидая вечера с таким же нетерпением, с каким страхом накануне ждала его приближения. Пришли доложить, что обед готов. Я спустилась и, войдя в столовую, увидела, как и утром, опять один прибор; подле него лежало письмо. Узнав почерк Ораса, я поспешно разломала печать.

Он извинялся, что оставлял меня одну в продолжение двух дней, но он не мог возвратиться: с него взяли слово еще до моего приезда, и он должен был сдержать его, как бы дорого оно ему ни стало. Я смяла письмо в руках, не дочитав его, и бросила в камин, потом заставила себя есть, чтобы не вызвать подозрения у малайца. Окончив обед, я вернулась в свою комнату.

Как и накануне, приказание мое не было оставлено без внимания: в камине горел большой огонь, но в этот вечер не он занимал меня. Я хотела составить себе план и села, чтобы поразмыслить. Вчерашний страх был совершенно забыт.

Граф Орас и его друзья — а это были они — вошли в ворота и пронесли эту женщину к павильону, потом граф вошел потайной лестницей, чтобы увериться, спала ли я и не слышала или не видела ли чего-нибудь. Итак, мне остается только спуститься по лестнице, пройти той же дорогой туда, откуда он приходил; я решилась следовать этому плану.

Часы показывали четверть девятого. Я подошла к ставням: они не были заперты. Без сомнения, этой ночью смотреть будет нечего, потому и не приняты вчерашние меры предосторожности; я отворила окно.

Эта ночь была бурная; были слышны отдаленные раскаты грома. Шум волн, разбивавшихся о берег, доносился до замка. В моем сердце была буря ужаснее, чем за окном, и мысли, теснившиеся в моей голове, были мрачнее и стремительнее, чем волны океана. Два часа прошло, а я не сделала ни одного движения и смотрела на небольшую статую, скрытую деревьями. Правда, я смотрела невидящим взглядом.

Наконец, мне показалось, что время уже наступило: я не слышала никакого шума в замке. Тот самый дождь, который в вечер с двадцать седьмого на двадцать восьмое сентября вынудил вас искать убежище в развалинах, начал низвергаться потоками; я подставила на минуту голову под небесную влагу, потом закрыла окно и прикрыла ставни.

Я вышла из своей комнаты и сделала несколько шагов по коридору. В замке было тихо. Малаец, без сомнения, спал или прислуживал своему господину в другой части здания. Я вернулась и заперла дверь на засов. В это время пробило половину одиннадцатого. На дворе слышен был только рев урагана, и шум его помогал мне скрывать тот, который сама я могла произвести. Я взяла свечу и подошла к двери, ведущей в библиотеку: она была заперта на ключ!..

Меня видели там утром, боялись, чтобы я не обнаружила лестницу; поэтому путь был закрыт. К счастью, граф прошлой ночью показал мне другой вход.

Обойдя сзади свою постель, я отодвинула перегородку и очутилась в библиотеке.

Затем я направилась твердыми шагами, без размышлений, к потайной двери, вынула том, скрывавший кнопку, надавила ее, и дверь отворилась.

Лестница была тесной для прохода даже одного человека; я спустилась по ней на три яруса, прислушиваясь на каждом из них, но все было тихо.

Внизу я нашла вторую дверь, она не была заперта на замок и при первой же попытке отворить ее открылась.

Я оказалась под сводом, углублявшимся почти отвесно. Пройдя его примерно за пять минут, я обнаружила третью дверь и открыла ее также без труда; она выходила на другую лестницу, подобную первой, но в ней было только два яруса. Приоткрыв железную дверь, я услышала голоса. Я погасила свечу и поставила ее на последней ступени. Заметив щель, образованную сдвинутой каминной плитой, я скользнула в нее и, отодвинув плиту еще немного, очутилась в помещении, напоминавшем химическую лабораторию и очень слабо освещенном: сквозь закрытое занавесками круглое окошко над дверью сюда проходил свет из соседней комнаты. Окна были так плотно закрыты, что даже днем ни один луч света не мог туда проникнуть снаружи.

Я не ошиблась, сказав, что мне послышались голоса. Кто-то громко разговаривал в соседней комнате: то были голоса графа и его друзей. Пододвинув стул к двери, я встала на него и смогла через стекло окошка заглянуть в это помещение.

Граф Орас, Макс и Анри сидели за столом, однако пиршество подходило к концу. Малаец прислуживал им, стоя позади графа. Каждый из пирующих был одет в голубую блузу, имел при себе охотничий нож за поясом и пару пистолетов, лежащих рядом с тарелкой. Орас встал, как будто желая уйти.

«Уже?» — сказал ему Макс.

«Что же мне здесь делать?» — спросил граф.

«Пей!» — предложил Анри, наливая ему стакан.

«Большое удовольствие пить с вами, — возразил Орас, — третья бутылка, а вы уже пьяны, как грузчики».

«Будем играть!»

«Я не мошенник, чтобы обыгрывать вас, раз вы не в состоянии оберегать свои деньги», — сказал граф, пожимая плечами и отворачиваясь.

«Так поухаживай за нашей прекрасной англичанкой; твой слуга принял меры, чтобы она не была жестока. Клянусь честью, малый знает в этом толк. Возьми, мой милый».

Макс дал малайцу горсть золота.

«Великодушен, как вор!» — сказал граф.

«Хорошо, но это не ответ, — возразил Макс, тоже вставая. — Хочешь ли ты эту женщину или нет?»

«Не хочу!»

«Ну, так я беру ее».

«Постой! — закричал Анри, протягивая руку. — Мне кажется, что я здесь тоже что-нибудь значу и имею такие же права, как другой… Кто убил мужа?»

«В самом деле, он прав», — сказал, смеясь, граф.

При этих словах раздался стон. Я посмотрела в ту сторону, откуда он донесся. На постели под балдахином лежала женщина; ее руки и ноги были привязаны к поддерживающим его столбикам. Внимание мое было так поглощено мужчинами, что я не заметила ее сначала.

«Да! — продолжал Макс. — Но кто ожидал их в Гавре? Кто примчался сюда, чтобы известить вас?»

«Дьявольщина! — сказал граф. — Это становится затруднительным, и надо быть самим царем Соломоном, чтобы решить, кто имеет более прав — шпион или убийца».

«Следует, однако, это решить, — сказал Макс, — ты заставил меня думать об этой женщине, и вот я уже влюблен в нее».

«И я также, — сказал Анри. — Но так как ты сам не думаешь о ней, то отдай ее кому хочешь».

«Чтобы другой донес на меня после какой-нибудь пирушки, когда, как сегодня, не будет соображать, что делает? О нет, господа. Вы оба красивы, оба молоды, оба богаты, у вас есть десять минут, чтобы поухаживать за ней. Начинайте, мои донжуаны».

«Ухаживание, это, конечно, прекрасная мысль, — сказал Анри. — Но пусть она сама выберет того, кто ей больше нравится».

«Согласен! — отвечал Макс. — Но пусть поспешит. Объясни ей это ты, поскольку говоришь на всех языках».

«Охотно», — согласился Орас.

Потом, обратившись к несчастной женщине, он заговорил на чистом английском языке:

«Миледи, вот два разбойника, мои друзья, оба, впрочем, из знатных семей, что можно доказать старинными грамотами, если вам угодно. Воспитанные на принципах Платоновой школы, проповедующих раздел имущества, они начали с того, что промотали свое состояние; потом, находя, что в обществе все дурно устроено, возымели добродетельную мысль: чтобы умерить его несправедливости, исправить его ошибки и устранить присущее ему неравенство, засесть на больших дорогах, по которым это общество проезжает. Уже пять лет, к величайшей славе философии и полиции, они свято занимаются исполнением этой обязанности, что дает им средства блистать в салонах Парижа и приведет их, как это и случилось со мной, к какому-нибудь выгодному супружеству. Тогда они перестанут играть роль Карлов Мооров и Жанов Сбогаров. В ожидании женитьбы, так как в замке нет женщин, кроме моей жены, которую я не хочу отдать им, они покорнейше умоляют вас избрать того, кто вам больше нравится, в противном случае они возьмут вас оба. Хорошо ли я выразился по-английски, сударыня, и поняли ли вы меня?»

«О, если у вас есть хоть сколько-нибудь жалости в сердце, — воскликнула бедная женщина, — убейте меня! Убейте меня!»

«Что она говорит?» — пробормотал Макс.

«Она отвечает только, что это бесчестно, — сказал Орас, — и, признаюсь, я склонен согласиться с нею».

«В таком случае…» — сказали одновременно Анри и Макс, вставая.

«В таком случае делайте что хотите», — произнес граф.

Он сел, налил себе стакан шампанского и выпил.

«О, убейте же меня! Убейте же меня!» — закричала опять женщина, увидев двух молодых людей, готовых подойти к ней.

В эту минуту то, что легко было предвидеть, случилось: Макс и Анри, разгоряченные вином, стояли друг против друга и, раздражаемые одним желанием, все более ожесточались.

«Итак, ты не хочешь уступить ее мне?» — спросил Макс.

«Нет!» — отвечал Анри.

«Ну, так я возьму ее!»

«Посмотрим!»

«Анри, Анри! — сказал Макс, скрежеща зубами. — Клянусь честью, что эта женщина будет принадлежать мне».

«А я клянусь жизнью, что она будет моя, и я дорожу своей жизнью больше, чем ты честью».

Тогда они отступили назад, выхватили охотничьи ножи и снова стали друг против друга.

«Из жалости, из сострадания, во имя Неба — убейте же меня!» — в третий раз закричала связанная женщина.

«Что вы сейчас сказали?» — воскликнул Орас, сидя по-прежнему и обращаясь к молодым людям тоном начальника.

«Я сказал, — отвечал Макс, нанося удар Анри, — что я получу эту женщину».

«А я, — возразил Анри, нападая на противника, — я сказал, что она будет не его, а моя, и сдержу свое слово».

«Нет! — вполголоса произнес Орас. — Вы оба солгали, ее не получит ни тот ни другой».

Он взял со стола пистолет, медленно поднял его и выстрелил; пуля пролетела между сражающимися и поразила женщину в сердце.

При этом зрелище я испустила ужасный крик и упала без чувств, вероятно такая же мертвая на вид, как и та, которую убили.

XIII

Придя в чувство, я поняла, что нахожусь в подземелье. Граф, привлеченный моим криком и шумом падения, нашел меня в лаборатории и, пользуясь моим обмороком, продолжавшимся несколько часов, перенес в подземелье. Подле меня на камне стояли лампа, стакан и лежало письмо. Стакан содержал яд; что касается письма, то я вам перескажу его.

«Неужели вы не решаетесь показать его, — воскликнул я, — и доверяете мне только наполовину?»

«Я сожгла его, — отвечала мне Полина, — но будьте спокойны, я не забыла ни одного слова оттуда.

«Вы хотели, Полина, чтобы моя карьера преступника была полной; Вы все видели, все слышали, мне нечего более открывать Вам, Вы знаете, кто я такой, или, лучше, что я такое.

Если бы тайна, раскрытая Вами, принадлежала мне одному, если бы одна только моя жизнь зависела от нее, я скорее рискнул бы собой, чем позволил бы упасть хоть волосу с Вашей головы. Клянусь Вам, Полина!

Но невольная неосторожность, какой-нибудь знак ужаса, исторгнутый Вашим воспоминанием, слово, произнесенное во сне, могут привести на эшафот не только меня, но еще двух других людей. Ваша смерть спасает три жизни. Итак, надо, чтобы Вы умерли.

Был мигу когда я хотел убить Вас во время Вашего обморока, но у меня не хватило для этого сил, потому что Вы единственная женщина, которую я любил, Полина. Если бы Вы последовали моему совету, вернее, повиновались моему приказанию, Вы были бы теперь возле своей матери. Но вы приехали ко мне, поэтому вините в своей судьбе лишь себя.

Вы придете в себя в подземелье, куда никто не входил вот уже двадцать лет и куда, может быть, никто не войдет еще столько же времени. Не надейтесь на помощь, потому что это бесполезно. Вы найдете яд подле этого письма. Вот все, что я могу сделать для Вас: предложить Вам скорую и спокойную смерть вместо медленной и ужасной. Во всяком случае, что бы Вы ни предприняли, с этого часа Вы умерли.

Никто не видел Вас, никто Вас не знает. Женщина, убитая мною, чтобы восстановить согласие между Анри и Максом, будет погребена в Париже в гробнице Вашей семьи, и Ваша мать будет плакать над нею, думая, что она плачет над своей дочерью.

Прощайте, Полина! Я не прошу у Вас ни забвения, ни милосердия. Я уже давно проклят, и Ваше прощение не спасет меня».

«Это ужасно! — воскликнул я. — О Боже мой! Боже мой! Сколько вы страдали!»

«Да! Теперь все, о чем я могла бы рассказать вам, — только моя агония. Поэтому…»

«Неважно, — закричал я, прерывая ее, — неважно, рассказывайте!»

«Я прочла это письмо два или три раза — и не могла убедить себя в его реальности. Есть вещи, против которых восстает разум: они перед тобою, под рукой, перед глазами, смотришь на них, дотрагиваешься — и не веришь. Я молча подошла к решетке, она была заперта; так же молча я два или три раза обошла вокруг своей темницы, все еще не веря и ударяя в ее влажные стены кулаком, потом безмолвно села в углу своего склепа. Я была крепко заперта, но при свете лампы хорошо видела ад и письмо, однако я еще сомневалась. Я говорила себе, как иногда бывает во сне: я сплю и хочу пробудиться.

Неподвижно сидела я до той самой минуты, когда лампа начала потрескивать. Тогда страшная мысль, не приходившая до тех пор мне в голову, вдруг поразила меня: лампа скоро погаснет. Я вскрикнула от ужаса и бросилась к ней — масло почти все выгорело. Темнота принесла мне первую весть о смерти.

О, чего бы я не дала за масло для этой лампы! Если бы можно было разжечь ее своей кровью, я зубами вскрыла бы себе вену. Лампа продолжала потрескивать, свет все слабел, и круг темноты, который она удаляла прежде, когда еще блистала во всей своей силе, постепенно приближался ко мне. Я была подле нее на коленях, сложивши руки, и не думала молиться Богу, я молилась ей…

Наконец она начала бороться с темнотой, как и мне самой скоро предстояло бороться со смертью. Может быть, я одушевила ее собственными чувствами, но мне казалось, что она сильно цепляется за жизнь и страшится потерять огонь, составляющий ее душу. Вскоре для нее наступила агония со всеми ее фазами: под конец она вспыхнула — так и к умирающему иногда возвращаются силы. Она освещала большее пространство, чем раньше, — так иногда воспаленный разум видит далее пределов, назначенных для зрения человеческого. Потом наступило совершенное изнеможение — пламя дрожало, подобно последнему дыханию на устах умирающего, наконец погасло, унося с собой свет — половину жизни.

Я снова упала в угол своей темницы. С этой минуты я не сомневалась более, потому что — странное дело — с тех пор как я перестала видеть письмо и яд, у меня появилась уверенность, что они рядом.

Когда было светло, я не обращала никакого внимания на безмолвие, но, с тех пор как погасла лампа, оно налегло на мое сердце всей тяжестью тьмы. Впрочем, в нем было что-то такое могильное и глубокое, что… я бы закричала, если бы надеялась быть услышанной. О! Это было то безмолвие смерти, что навечно поселяется в камнях гробниц!

Странно, но приближение смерти заставило меня почти забыть того, кто обрек меня на нее. Я думала о моем положении и была поглощена ужасом, но могу сказать, и это знает Бог, что если я не собиралась простить графа, то также не хотела и проклинать. Вскоре я начала страдать от голода.

Я потеряла счет времени. Вероятно, день прошел и наступила ночь, а потом и утро, потому что, когда солнце появилось, один луч, проникший откуда-то сквозь какую-то незаметную трещину, осветил основание одной колонны. Я радостно закричала, как будто этот луч принес мне надежду.

Глаза мои были прикованы к этому лучику, я стала ясно различать все предметы в пространстве, им освещаемом: несколько камней, кусок дерева и кустик мха. Возвращаясь к одному и тому же месту, луч вызвал в подземелье ростки этой бедной и скудной жизни. О, чего бы я не дала, чтобы быть на месте этого камня, этого куска дерева и этого мха, чтобы увидеть еще раз небо сквозь эту трещину!

Я начала ощущать жгучую жажду и чувствовать, что мои мысли путаются. Время от времени в глазах у меня темнело и зубы сжимались как в нервном припадке, однако я продолжала смотреть на луч. Без сомнения, он проникал в очень узенькую щелку, потому что, когда солнце перестало светить на землю прямо, он померк и стал едва видимым. Это открытие лишило меня последней твердости, я ломала руки от отчаяния и билась в конвульсивных рыданиях.

Голод мой обратился в острую боль желудка. Рот горел, я почувствовала желание грызть, взяла клок своих волос в зубы и начала жевать. Вскоре у меня появилась скрытая лихорадка, хотя пульс едва бился. Я начала думать о яде и тогда встала на колени и сложила руки, чтобы молиться, но оказалось, что я забыла все молитвы. Я могла припомнить только несколько слов без связи и без конца. Мысли, самые противоположные, сталкивались вдруг в моей голове. Мотив «La Gazza»[8] шумел в ушах; чувствуя, что начинаю сходить с ума, я бросилась лицом на землю и вытянулась во весь свой рост.

Оцепенение от волнения и усталости, которые я испытала, овладело мною, и я заснула. Однако мысль о моем положении не переставала во мне бодрствовать. Тогда начались сновидения, одно другого несвязнее. Этот болезненный сон, вместо того чтобы дать какое-нибудь успокоение, совершенно расстроил меня. Я проснулась; меня терзали голод и жажда. Тогда я подумала о яде, что был подле меня и мог дать мне тихую и спокойную смерть. Несмотря на мою слабость, несмотря на мои галлюцинации, несмотря на лихорадку, разлитую в моих жилах, я чувствовала, что смерть еще далека и мне надо ожидать ее еще много часов, а самые ужасные минуты для меня еще не пришли. Тогда я решилась в последний раз увидеть тот луч, что накануне посетил меня, подобно утешителю, проскользнувшему в темницу заключенного. Я устремила глаза в ту сторону, откуда он должен был показаться. Это ожидание немного смягчило жестокие мучения, испытываемые мною.

Желанный свет, наконец, показался; он был тускл и бледен. Без сомнения, в этот день солнце было в облаках. Тогда все, что освещало оно на земле, представилось вдруг моим глазам: деревья, луга, вода — такие прекрасные; Париж, который я не увижу более, матушка, которая, может быть, уже получила известие о моей смерти и теперь оплакивает свою живую дочь. При этих видениях, при этих воспоминаниях сердце мое разрывалось, я рыдала и утопала в слезах — это было в первый раз с тех пор, как я попала в подземелье. Постепенно я успокоилась, рыдания прекратились, и только слезы текли в молчании. Я не отказалась от прежнего намерения отравить себя, однако страдала меньше.

Глаза мои, как и накануне, были все время устремлены на этот слабый свет, пока он еще был виден. Потом он побледнел и исчез… Я попрощалась с ним, взмахнув рукой… и сказала ему последнее прости, потому что решилась не видеть его больше.

Тогда я углубилась в себя и сосредоточилась, насколько могла, на своих последних, предсмертных мыслях. За всю свою жизнь я, ни юной девушкой, ни женщиной, не совершила ни одного дурного поступка; я умирала без всякого чувства ненависти и без желания мщения. Бог должен принять меня как свою дочь, я оставляю землю ради Неба. Это была единственная утешительная мысль, что мне оставалась, и я привязалась к ней.

Вскоре мне показалось, что эта мысль разлилась не только во мне, но даже и вокруг меня; я начала ощущать святой энтузиазм, составляющий твердость мучеников. Я встала и подняла глаза к небу. Тогда мне показалось, что взоры мои проникли через свод, пронзили землю над ним и достигли престола Божьего. В эту минуту даже страдания мои были укрощены религиозным восторгом. Я подошла к камню, где стоял яд, как будто видела его сквозь темноту, взяла стакан, прислушалась, нет ли какого-нибудь шума, огляделась, нет ли какого-нибудь света, мысленно прочла письмо, предупреждавшее меня, что двадцать лет никто не входил в это подземелье и, может быть, еще столько же времени не войдет. Убедившись в душе своей, что невозможно избежать мучений, которые оставалось мне перенести, я взяла стакан с ядом, поднесла к губам — и выпила, смешивая в последнем шепоте сожаления и надежды имя матери, которую оставляла, и имя Бога, к которому я спешила.

Потом я упала в угол своей темницы. Небесное видение померкло, покров смерти опустился между ним и мною. Страдания от голода и жажды возобновились, к ним присоединились еще страдания от яда. Я с тревогой ждала, когда появится ледяной пот: он должен был возвестить о последних моих содроганиях… Вдруг я услышала свое имя, открыла глаза и увидела свет: вы были там у решетки моей темницы!.. Вы, то есть свет, жизнь, свобода… Я испустила радостный крик и бросилась к вам… Остальное вы знаете.

Теперь, — продолжала Полина, — я прошу вас повторить вашу клятву, что вы никому не откроете этой страшной драмы до тех пор, пока будет жив кто-нибудь из трех лиц, игравших в ней главные роли».

Я повторил свою клятву.

XIV

Доверие, оказанное мне Полиной, сделало для меня положение ее еще более священным. Я почувствовал с тех пор, как далеко должна простираться преданность, составлявшая мою любовь к ней и мое счастье, но в то же время понял, как неделикатно будет с моей стороны выражать ей эту любовь иначе чем самыми нежными попечениями и самым почтительным вниманием. Выработанный нами план был принят. Она выдавала себя за мою сестру и называла меня братом. Опасаясь, чтобы ее не узнали знакомые из парижских салонов, я убедил ее отказаться от мысли давать уроки музыки и языков. Что же касается меня, то я написал моей матери и сестре, что хочу остаться на год или на два в Англии. Полина, когда я сообщил ей об этом решении, начала было возражать; но, видя, какую радость оно мне доставляет, не отважилась больше говорить со мной об этом, и мое намерение стало считаться у нас делом решенным.

Полина долго думала, открыть ли свою тайну матери и быть мертвой для целого света, но живой хотя бы для той, кому она обязана жизнью. Я и сам уговаривал ее осуществить это желание, правда, уговаривал не очень настойчиво: ведь оно похищало у меня положение единственного покровителя, делавшее меня таким счастливым (хотя мне и хотелось быть для нее кем-то иным). Но Полина, подумав, отвергла, к величайшему удивлению моему, это утешение и, несмотря на всю мою настойчивость, не хотела объяснять причины своего отказа, сказав только, что это опечалит меня.

Таким образом текли дни наши — для нее в меланхолии, иногда прелестной; для меня — в надежде на счастье, потому что я видел, как сближалась она со мною день ото дня добрыми порывами сердца и, сама того не замечая, давала мне доказательства того, что в ней совершаются медленные, но видимые перемены. Если мы трудились оба — она над какой-нибудь вышивкой, я над акварелью или рисунком, — часто случалось, что, подняв глаза на нее, я встречал ее взгляд, устремленный на меня. На прогулках она сначала опиралась на мою руку как на руку постороннего, но через некоторое время (что было причиной — физическая слабость или доверие ко мне?) ее рука начала мягко прижиматься к моей. Возвращаясь на улицу Сент-Джеймс, я почти всегда еще издали видел ее у окна: она смотрела в ту сторону, откуда я должен был возвратиться. Все эти знаки, которые могли быть просто свидетельствами растущей дружбы и того, что мы все лучше узнавали друг друга, казались мне надеждой на будущее счастье. Я умел быть признательным и благодарил ее про себя, не смея высказать этого на словах. Я боялся, что она заметит, как наши сердца начинает связывать чувство более нежное, чем братская дружба.

Благодаря моим рекомендательным письмам у нас (хотя жили мы уединенно) появилось несколько знакомств: нам надо было избегать как светской суеты, так и подчеркнутого одиночества. Среди наших знакомых был молодой медик, имевший в Лондоне уже три или четыре года хорошую репутацию своим глубоким знанием ряда органических заболеваний. Каждый раз, приходя к нам, он смотрел на Полину с серьезным вниманием, всегда вызывавшим у меня некоторое беспокойство. В самом деле, свежие и прелестные краски юности, которыми прежде так блистало ее лицо и отсутствие которых я приписывал сначала горести и утомлению, не появлялись с той самой ночи, когда я нашел ее умирающей в подземелье. Когда же мгновенный румянец покрывал ее щеки, он придавал ей лихорадочный вид, беспокоивший более, чем бледность. Иногда она начинала чувствовать внезапные и беспричинные спазмы желудка, доводившие ее до бесчувствия, и после этих приступов она на несколько дней погружалась в глубокую меланхолию. Затем спазмы стали возобновляться так часто и с такой явно возрастающей силой, что однажды, когда доктор Серей посетил нас, я оторвал его от размышлений, которые неизменно вызывал у него вид Полины, и, взяв за руку, повел в сад.

Мы обошли несколько раз маленькую лужайку, не произнося ни слова, потом сели на ту скамью, где Полина рассказала мне свою страшную повесть. Там с минуту мы были погружены в размышления. Я хотел прервать молчание, но доктор предупредил меня.

«Вы беспокоитесь о здоровье вашей сестры?» — спросил он.

«Признаюсь, да — отвечал я, — и вы сами заметили опасность, умножившую мои опасения».

«Да, — продолжал доктор, — ей угрожает хроническая болезнь желудка; не случилось ли с ней какого-нибудь несчастья, когда она могла повредить этот орган?»

«Она была отравлена».

Доктор размышлял с минуту.

«Да, — сказал он, — я не ошибся. Я предпишу диету, и она должна следовать ей с величайшей точностью. Что касается нравственного лечения, то это зависит от вас. Доставляйте вашей сестре как можно больше развлечений. Может быть, она тоскует по родине и путешествие во Францию принесло бы ей пользу».

«Она не хочет туда возвращаться».

«Поезжайте в Шотландию, в Ирландию, в Италию или куда еще ей захочется, но я считаю это необходимым».

Я пожал руку доктору, и мы вернулись в дом. Что касается предписаний, он обещал прислать их лично мне. Чтобы не встревожить Полину, я решил, не говоря ни слова, заменить диетой наше обыкновенное меню. Но эта предосторожность была напрасна; едва доктор покинул нас, Полина взяла меня за руку.

«Он все сказал вам, не правда ли?» — спросила она.

Я сделал вид, будто не понимаю ее, и она печально улыбнулась.

«Вот отчего, — продолжала она, — я не хотела писать матери. К чему возвращать ей дочь, когда через год или два смерть опять ее похитит? Довольно один раз заставить плакать того, кого любишь».

«Но, — возразил я, — вы ошибаетесь насчет своего самочувствия, это просто недомогание, и только».

«О! Это гораздо серьезнее! — отвечала Полина с той же ласковой и печальной улыбкой. — Я чувствую, что яд оставил следы и здоровье мое сильно расстроено; но выслушайте меня, я не отказываюсь от надежды. Для меня ничего нет лучше жизни, спасите меня во второй раз, Альфред. Скажите, что я должна делать?»

«Следовать предписаниям доктора. Они легки: простая, но постоянная диета, развлечения, путешествие…»

«Куда вы хотите ехать? Я готова».

«Выберите сами страну, которая вам нравится».

«В Шотландию, если хотите, потому что половина дороги уже сделана».

«Хорошо, в Шотландию».

Я тотчас начал приготовления к отъезду, и через три дня мы покинули Лондон. На берегу Твида мы остановились на минуту, чтобы приветствовать эту реку прекрасными и гневными словами, которые Шиллер вкладывает в уста Марии Стюарт:

…Природа

Две пылкие народности метнула На этот плот среди зыбей; неровно Распределила их и ввергла в распри.

Лишь Твида узкое русло — преграда Их постоянным стычкам. Часто кровь Воителей в его мешалась водах;

Тысячелетье долгое они С двух берегов друг другу угрожают;

Не приставал к британским берегам Нещадный враг, шотландцем не подослан;

Не полыхал мятеж в стране шотландской,

Не разожжен стараньем англичан!

И не погаснет их вражда, покуда Один парламент их не соберет В одну семью под скипетром единым.[9]

Мы въехали в Шотландию.

С книгами Вальтера Скотта в руках мы посетили всю эту поэтическую землю, которую он, подобно магу, вызывающему привидения, населил древними ее обитателями, смешав в них подлинное с чудесным порождением своей фантазии. Мы отыскали крутые дорожки, по которым спускался на своем добром коне Густаве благоразумный Дальгетти. Мы были на том озере, по которому скользила ночью, как призрак, белая Дама Эвенелов; мы сидели на развалинах замка Лохливена в тот самый час, когда из него убежала шотландская королева; искали на берегах Тея место поединка, где Торквил из Дубровы видел падавшими от меча оружейника Смита семь своих сыновей, не произнося ни одной жалобы, кроме слов, повторенных им семь раз: «Еще один за Эхина!..»

Эта поездка навсегда останется для меня счастливым сном, к которому никогда не приблизится действительность. Полина была впечатлительной, артистической натурой; для человека, лишенного таких качеств, путешествие становится простой переменой мест, ускорением привычного течения жизни, средством рассеять ум, бросая беглый взгляд на то, что должно бы заслуживать серьезного внимания. Но ни одно историческое воспоминание не ускользнуло от нее; ни одна поэтическая картина природы, являвшаяся нам в утреннем тумане или вечернем сумраке, не осталась не замеченной ею. Что касается меня, я был очарован прелестью Полины. Ни одно слово о прошлом не было произнесено между нами с того самого часа, как она рассказала мне все. Для меня ее прошлое исчезло, словно его и не было. Для меня существовало лишь настоящее, соединявшее нас. Здесь, на чужбине, у меня была одна только Полина, у нее — один только я; узы, скреплявшие нас, каждый день делались теснее от уединения, каждый день я чувствовал, что делаю шаг к ее сердцу; пожатие руки, улыбка, рука ее, опирающаяся на мою руку, голова ее на плече моем — все это становилось новым правом, подаренным мне ею. Чем больше было таких проявлений ее слабости, тем больше я таил в себе каждое простодушное излияние ее души, боясь говорить ей о любви, чтобы она не заметила, как давно уже мы перешли пределы дружбы.

Что касается здоровья Полины, то предсказания доктора отчасти оправдались. Перемена мест и впечатления, вызываемые ими, отвлекли ее от печальных воспоминаний, начинавших угнетать ее, когда нечем было отвлечься. Она сама стала понемногу забывать прошлое по мере того, как его бездны терялись в сумраке, а вершины будущего освещались новым светом. Жизнь ее, которую она считала огражденной пределами гробницы, начинала раздвигать свой горизонт, не столь мрачный, и воздух, все более чистый, стал примешиваться к удушающей атмосфере, в которую она ощущала себя повергнутой.

Мы провели целое лето в Шотландии; потом вернулись в Лондон и, как любой самый завзятый путешественник, ощутили прелесть своего маленького домика на Пикадилли в первые минуты возвращения. Не знаю, что происходило в сердце Полины, но знаю, что сам я никогда не был так счастлив.

Что касается чувства, соединяющего нас, то оно было чистым, как чувство брата к сестре: в продолжение года я ни разу не повторил Полине, что люблю ее; в продолжение года она не сделала мне ни малейшего признания; однако мы читали в сердцах друг друга как в открытой книге, и нам нечего было узнавать более. Желал ли я того, что не получил?.. Не знаю; в положении моем было много прелести, и я боялся, может быть, что большее счастье может привести меня к какой-нибудь гибельной и неизвестной развязке. Если я не был возлюбленным, то был более чем другом, более чем братом. Я был деревом, под которым она, бедный плющ, укрылась от дурной погоды; я был рекой, уносившей ее ладью своим течением; я был солнцем, обогревающим ее. Все, чем она существовала, существовало благодаря мне, и, вероятно, недалек был тот день, когда то, что существовало благодаря мне, стало бы существовать для меня.

Так протекала наша новая жизнь, когда однажды я получил письмо от своей матери. Она уведомляла меня, что для сестры моей представилась партия, не только приличная, но и выгодная: граф Орас де Бёзеваль, присоединивший к своему состоянию двадцать пять тысяч ливров годового дохода после смерти Полины де Мёльен, своей первой жены, просил руки Габриели!..

К счастью, я был один, когда распечатал это письмо, потому что изумление мое меня бы выдало: новость, содержащаяся в ней, была в самом деле необычна; какая новая тайна Провидения кроется за этим странным предначертанием, поставившим графа Ораса лицом к лицу с единственным человеком, действительно его знающим? Но сколько я ни старался скрыть свое настроение, Полина, войдя ко мне, тотчас заметила, что в ее отсутствие со мною случилось что-то необыкновенное. Впрочем, я не стал ее обманывать, а просто сказал, что семейные дела заставляют меня совершить путешествие во Францию; Полина вполне естественно приписала мое уныние горести от нашей разлуки. Она тоже побледнела и вынуждена была сесть. В первый раз мы разлучались после того, как почти год назад я ее спас. К тому же между сердцами, любящими друг друга, в минуту разлуки, казалось бы короткой и безопасной, рождаются какие-то тайные предчувствия, делающие ее тревожной и печальной, несмотря на все, что говорит разум для нашего успокоения.

Мне нельзя было терять ни минуты, и я решил отправиться на следующий же день. Я поднялся к себе, чтобы сделать все необходимые приготовления. Полина вышла в сад; я, уложив свои вещи, присоединился к ней.

Я нашел ее сидящей на той самой скамье, где она рассказывала мне свою историю. Я уже говорил, что с того времени, будто она действительно, как думали, спала в объятиях смерти, ни один звук из Франции не долетел, чтобы пробудить ее. Но, может быть, это спокойствие теперь приближалось к концу и будущее для нее начинало печально соединяться с прошедшим, несмотря на все мои усилия заставить ее забыть его. Она была грустной и задумчивой; я сел подле нее. Первые слова, что она произнесла, открыли мне причину ее печали.

«Итак, вы едете?» — сказала она.

«Так надо, Полина! — отвечал я, стараясь придать голосу спокойствие. — Вы знаете лучше всякого, что бывают события, распоряжающиеся нами, заставляющие нас покинуть место, откуда мы не хотели бы уехать даже на час. Так ветер поступает с бедным листком. Счастье моей матери, сестры, даже мое, о чем я не сказал бы вам, если бы только оно подвергалось опасности, зависят от того, успею ли я приехать вовремя».

«Поезжайте, — печально сказала Полина, — поезжайте, если надо; но не забудьте, что у вас в Англии есть также сестра, у которой нет матери, единственное счастье которой зависит теперь от вас и которая хотела бы сделать что-нибудь для вашего счастья!..»

«О Полина! — воскликнул я, сжимая ее в своих объятиях. — Скажите мне, сомневались ли вы когда-нибудь в моей любви? Верите ли вы, что я уезжаю и сердце мое разрывается в предчувствии разлуки? Что та минута, когда я вернусь в этот маленький домик, укрывший нас от всего мира, будет счастливейшей в моей жизни?.. Жить с вами как брат с сестрой, но надеясь на дни еще более счастливые, — верите ли вы, что это составляет для меня счастье более глубокое, чем то, о каком я смел когда-нибудь мечтать? О, скажите мне, верите ли вы этому?»

«Да, я этому верю, — отвечала мне Полина, — потому что было бы неблагодарностью сомневаться в вас. Ваша любовь ко мне была так нежна и так возвышенна, что я могу говорить о ней, не краснея, как об одной из ваших добродетелей… Что касается большего счастья, на которое вы надеетесь, Альфред, я не понимаю его… Наше счастье, я уверена в этом, зависит именно от чистоты наших отношений. Чем более странно и ни на что не похоже мое положение, чем более освобождена я от обязанностей перед обществом, тем строже — для себя самой — я должна исполнять их…»

«О да, да, — сказал я, — я понимаю вас, и Бог наказал бы меня, если бы я осмелился когда-нибудь вынуть хоть один цветок из вашего мученического венца, чтобы заменить его угрызением совести! Но, наконец, могут произойти события, делающие вас свободной… Сама жизнь, избранная графом, — извините, что я возвращаюсь к этому предмету, — подвергает его опасностям более, нежели всякого другого…»

«О да… да, я это знаю… Поверите ли, я никогда не раскрываю газету без содрогания… Мысль, что я могу увидеть имя, которое носила, замешанным в каком-нибудь кровавом процессе, что человек, который был моим мужем, обречен на бесчестную смерть… А вы говорите о счастье в этом случае, предполагая, что я переживу его позор?»

«О, прежде всего, Полина, вы будете не менее чисты, чем самая боготворимая из женщин… Не сам ли он позаботился устранить вас из своей жизни, так что ни одно пятно от его грязи или крови не может испачкать вас? Но я не хотел говорить об этом, Полина! При ночном нападении или на дуэли граф может быть убит!.. О, это ужасно, я понимаю, надеяться на смерть человека, чтобы достичь своего счастья, но что делать, если оно возможно лишь после того, как этот человек истечет кровью, как он испустит последний вздох!.. Но для вас такая развязка разве не стала бы благим случаем, милостью Провидения?»

«Допустим, но что же дальше?» — спросила Полина.

«Тогда, Полина, человек, без всяких условий ставший вашим другом, вашим покровителем, вашим братом, не будет ли он иметь право на другую роль?»

«Но подумал ли этот человек об обязанностях, которые возьмет на себя, принимая эту роль?»

«Без сомнения; он видит в них только обещания счастья и не находит причин для опасений…»

«Подумал ли он, что я бежала из Франции, что смерть графа не прервет моего изгнания и что обязанности, взятые мною по отношению к его жизни, останутся и по отношению к его памяти?..»

«Полина, — сказал я, — я подумал обо всем. Год, проведенный нами вместе, был счастливейшим в моей жизни. Я говорил уже вам, что ничто не привязывает меня ни к одному месту… Страна, где будете жить вы, будет моею отчизною».

«Хорошо, — отвечала Полина тем нежным голосом, который больше, чем обещание, укрепил все мои надежды, — возвращайтесь с этими чувствами. Положимся на будущее и вверим себя Богу».

Я упал к ее ногам и поцеловал ее колени.

В ту же ночь я покинул Лондон, к полудню прибыл в Гавр, почти тотчас взял почтовых лошадей и в час ночи был уже у своей матери.

Она была на вечере с Габриелью. Я узнал где: у лорда Г., английского посла. Я спросил, одни ли они отправились. Мне отвечали, что за ними приезжал граф Орас. Я наскоро переоделся, бросился в наемный кабриолет и приказал везти себя в посольство.

Там я узнал, что многие уже разъехались. Гостиные начинали пустеть, однако в них было еще много приглашенных, и я смог пройти незамеченным. Вскоре я увидел свою мать. Сестра танцевала. Одна держалась со свойственным ей спокойствием, другая — как веселое дитя. Я остановился у двери, ибо приехал не для того, чтобы объясняться посреди бала. Впрочем, я искал еще третье лицо, предполагая, что оно должно быть рядом. В самом деле, поиски мои были недолгими: граф Орас стоял прислонившись к противоположной двери, прямо напротив меня.

Я узнал его сразу. Это был тот самый человек, кого описала мне Полина, тот самый незнакомец, мельком увиденный мною при свете луны в аббатстве Гран-Пре. Я нашел в нем все, что ожидал: бледное и спокойное лицо, белокурые волосы, очень молодившие его, черные глаза, запечатлевшие его странный характер, наконец, морщину на лбу, ставшую за этот год длиннее и глубже — видимо, от забот, поскольку угрызения совести были ему неизвестны.

Габриель, окончив кадриль, села возле матери. Я тотчас попросил слугу сказать госпоже де Нерваль и ее дочери, что их ожидают в гардеробной. Моя мать и сестра вскрикнули от радости, заметив меня. Мы были одни, и я мог обнять их. Мать не смела поверить, что в самом деле видит меня и прижимает к своему сердцу. Я приехал так быстро, что она сомневалась, успел ли я получить ее письмо. В самом деле, вчера в это время я был еще в Лондоне.

Ни мать, ни сестра не думали возвратиться в бальную залу. Они взяли свои накидки, завернулись в шубки и приказали лакею подавать карету. Габриель сказала несколько слов на ухо матери.

«Это правда, — воскликнула та, — а граф Орас?..»

«Завтра я нанесу ему визит и извинюсь перед ним», — отвечал я.

«Но вот и он!» — сказала Габриель.

Действительно, граф, заметив, что обе дамы покинули гостиную и не возвращаются, через несколько минут отправился их отыскивать и увидел, что они готовы уехать.

Признаюсь, по всему моему телу пробежала дрожь, когда я увидел, что этот человек подходит к нам. Матушка почувствовала дрожь моей руки, увидела мой взгляд, встретившийся со взглядом графа, и материнским инстинктом предугадала опасность, прежде чем один из нас открыл рот.

«Извините, — сказал она графу, — это мой сын, которого мы не видели почти год: он приехал из Англии».

Граф поклонился.

«Не придется ли мне одному, — сказал он приятным голосом, — жалеть об этом возвращении, сударыня, и не лишусь ли я счастья проводить вас?»

«Вероятно, сударь, — отвечал я, едва сдерживая себя, — потому что в моем присутствии моя мать и сестра не имеют нужды в другом кавалере».

«Но это граф Орас!» — сказала матушка, обращаясь ко мне.

«Я знаю этого господина», — отвечал я, постаравшись, чтобы моя интонация прозвучала как можно оскорбительнее.

Я почувствовал, что мать и сестра тоже задрожали. Граф Орас ужасно побледнел, однако ничто, кроме этой бледности, не выдало его волнения. Он заметил, как испугана моя мать, и с учтивостью и приличием, словно стремясь показать мне, как должен был поступить я сам, поклонился и вышел. Моя мать следила за ним с беспокойством. Потом, когда он скрылся, сказала, увлекая меня к крыльцу:

«Пойдем! Пойдем!»

Мы сошли с лестницы, сели в карету и всю дорогу молчали.

XV

Легко понять, что мы думали о разном. Матушка, едва приехав, отослала Габриель в свою комнату. Сестра подошла ко мне, бедное дитя, и подставила свой лоб, как делала это прежде, но едва она почувствовала прикосновение моих губ к нему и рук, прижавших ее к моей груди, как залилась слезами. Взглянув на Габриель, я понял, что творится в ее сердце, и сжалился над нею.

«Милая сестричка, — сказал я, — не надо сердиться на меня за то, что сильнее меня. Бог создает обстоятельства, и обстоятельства повелевают людьми. С тех пор как отец мой умер, я отвечаю за тебя перед тобой самой: я должен заботиться о твоей жизни и сделать ее счастливой».

«О да, да! Ты старший в семействе, — сказала мне Габриель, — все, что ты прикажешь, я сделаю, будь спокоен. Но я не могу перестать бояться, не зная, чего боюсь, и плакать, не зная, о чем плачу».

«Успокойся, — сказал я, — величайшая из опасностей миновала тебя; благодарение Небу, которое бодрствует, охраняя тебя. Иди в свою комнату, молись, как юная душа должна молиться, — молитва рассеивает страхи и осушает слезы… Иди!»

Габриель поцеловала меня и вышла. Матушка проводила ее беспокойным взглядом, потом, когда дверь закрылась, спросила:

«Что все это значит?»

«Это значит, матушка, — отвечал я почтительным, но твердым голосом, — что супружество, о котором вы писали мне, невозможно и Габриель не будет женой графа».

«Но я уже почти дала слово», — сказала она.

«Я возьму его назад, обещаю вам».

«Но, наконец, скажешь ли ты мне, почему… без всякой причины?..»

«Неужели вы считаете меня безумцем, — прервал я ее, — который способен нарушать такие обещания, не имея на то веских причин?»

«Но ты, надеюсь, скажешь их мне?»

«Невозможно! Невозможно, матушка: я связан клятвой».

«Я знаю, что многие настроены против Ораса, но ничего не могут доказать. Неужели ты веришь клевете?»

«Я верю глазам своим, матушка, я видел!..»

«О!..»

«Послушайте. Вы знаете, что я люблю вас и сестру; знаете, если дело идет о счастье вас обеих, я легко готов принять незыблемое решение; знаете, наконец, что в таких обстоятельствах я не стал бы пугать вас ложью. Да, матушка, говорю, клянусь вам, что если бы это супружество совершилось, если бы я опоздал, если бы отец мой в мое отсутствие не вышел из гроба, чтобы стать между дочерью своей и этим человеком, если бы Габриель называлась в этот час госпожой Орас де Бёзеваль, тогда бы мне не оставалось другого выхода — и я это сделал бы, поверьте мне, — как похитить вас и сестру, бежать из Франции с вами, чтобы никогда не возвращаться, и просить в какой-нибудь чужой земле забвения и неизвестности, вместо бесславия, что постигло бы нас в родном отечестве».

«Но не можешь ли ты сказать мне?..»

«Я ничего не могу сказать… я дал клятву. Если бы я мог говорить, мне достаточно было бы произнести одно слово, и сестра моя была бы спасена».

«Итак, ей угрожает какая-нибудь опасность?»

«Нет! По крайней мере, пока я жив».

«Боже мой! Боже мой! — воскликнула матушка. — Ты приводишь меня в трепет».

Я увидел, что позволил себе слишком увлечься.

«Послушайте, — продолжал я, — может быть, все это не столь серьезно, как я думаю. Еще ничего не было окончательно решено между вами и графом, ничего не знают еще об этом в свете; какой-нибудь неопределенный слух, некоторые предположения и только, не правда ли?»

«Сегодня граф сопровождал нас только во второй раз».

«Прекрасно! Найдите любой предлог, чтобы не принимать его. Закройте дверь для всего света и для графа так же, как для всех. Я беру на себя труд объяснить ему, что посещения его будут бесполезны».

«Альфред! — сказала испуганная матушка. — Прежде всего благоразумие, осторожность и, наконец, приличия. Граф не из числа людей, позволяющих выпроваживать себя таким образом, не объяснив причины».

«Будьте спокойны, матушка, я постараюсь соблюдать при этом все необходимые приличия. Что же касается причины, то я скажу о ней ему одному».

«Действуй как хочешь: ты глава семейства, Альфред, и я ничего не сделаю против твоей воли. Но, умоляю тебя именем Неба, взвесь каждое слово, которое скажешь графу, и если откажешь ему, смягчи отказ как только можешь».

Матушка увидела, что я беру свечу, собираясь идти.

«Да, ты прав! — продолжала она. — Я и не подумала о твоей усталости. Ступай к себе. Завтра будет время подумать обо всем».

Я подошел и обнял ее; она удержала меня за руку:

«Ты обещаешь мне, не правда ли, пощадить гордость графа?»

«Обещаю, матушка».

Я обнял ее еще раз и вышел.

Матушка сказала правду: я падал от усталости. Я тотчас лег в постель и проспал до десяти часов утра.

Проснувшись, я нашел у себя письмо графа. Я ожидал его, но не мог поверить, чтобы он сохранил в тоне письма столько спокойствия и чувства меры, — это был образец вежливости и приличия. Вот оно:

«Сударь!

Несмотря на все желание мое доставить Вам возможно быстрее это письмо, я не мог послать его ни со слугой, ни с другом. Это обыкновение, принятое в подобных обстоятельствах, могло бы возбудить беспокойство особ, которые для Вас столь дороги и которых, я надеюсь, Вы позволите мне считать еще, несмотря на то что произошло вчера у лорда Г., не посторонними и не безразличными для меня.

Однако, сударь, Вы легко поймете, что несколько слов, которыми мы обменялись, требуют объяснения. Будете ли Вы столь добры, чтобы назначить час и место, где сможете мне его дать? Свойство дела требует, я думаю, чтобы это было тайной и чтобы не было при этом других свидетелей, кроме тех, кого это касается; но если Вы хотите, я привезу двух своих друзей.

Вчера я доказал Вам, мне кажется, что я смотрел на Вас как на брата. Поверьте, что мне нелегко отказаться от этого имени и что мне нужно будет идти вопреки всем моим надеждам, всем моим чувствам, чтобы считать Вас своим противником и неприятелем.

Граф Орас».

Я отвечал тотчас:

«Господин граф!

Вы не ошиблись. Я ожидал Вашего письма и со всей искренностью благодарю за предосторожность, принятую Вами, чтобы доставить его мне. Но так как подобная предосторожность будет бесполезной по отношению к Вам и так как нужно, чтобы Вы возможно скорее получили мой ответ, позвольте мне послать его со слугой.

Вы думаете справедливо: объяснение между нами необходимо. Оно состоится, если Вам угодно, уже сегодня. Я поеду верхом и буду прогуливаться между первым и вторым часом пополудни в Булонском лесу, в аллее Ла Мюэтт.

Нет необходимости говорить, господин граф, что я буду счастлив встретить Вас там. Что же касается свидетелей, мнение мое совершенно совпадает с Вашим: они не нужны при этом первом свидании.

Мне нечего больше ответить на Ваше письмо, сударь, кроме того, что стоит сказать о чувствах моих к Вам. Я бы искренне желал, чтобы такие же чувства, какие Вы питаете ко мне, могли быть внушены мне моим сердцем; к несчастью, мои чувства продиктованы только моей совестью.

Альфред де Нерваль».

Написав и отправив письмо, я спустился к матери. Она действительно спрашивала, не приходил ли кто от графа Ораса, и после ответа стала гораздо спокойнее. Что касается Габриели, она просила позволения остаться в своей комнате. К концу завтрака мне сказали, что лошадь приготовлена. Все было исполнено, как я просил: к седлу были прикреплены кобуры; в них я поместил пару прекрасных дуэльных пистолетов, уже заряженных. Я не забыл предупреждения о том, что граф Орас не выезжал никогда без оружия.

Я был на месте свидания уже в одиннадцать часов с четвертью, так велико было мое нетерпение. Проехав всю аллею и повернув лошадь, я заметил всадника на другом конце — это был граф Орас. Узнав друг друга, каждый из нас пустил свою лошадь галопом, и мы встретились на середине аллеи. Я заметил, что он, подобно мне, велел прикрепить к седлу пистолеты.

«Вы видите, — сказал мне Орас, кланяясь с вежливой улыбкой, — что желание мое встретить вас равнялось вашему, потому что мы оба опередили назначенный час».

«Я сделал сто льё за одни сутки, чтобы иметь эту честь, господин граф, — отвечал я, кланяясь ему, — вы видите, что я не задерживаю вас».

«Я предполагаю, что причина, заставившая вас так быстро приехать, не такая тайна, какую я не мог бы услышать, и хотя желание мое узнать вас и пожать вам руку побудило бы меня совершить подобную поездку еще быстрее, если б это было возможно, но я далек от тщеславной мысли, что подобная причина заставила вас покинуть Англию».

«И вы думаете справедливо, господин граф. Повод гораздо более важный: благополучие семьи, честь которой едва не скомпрометирована, было причиной моего отъезда из Лондона и прибытия в Париж».

«Выражения, употребляемые вами, — заявил граф, кланяясь опять с улыбкой, становившейся более и более язвительной, — заставляют меня надеяться, что причиной этого возвращения не было письмо госпожи де Нерваль, в котором она уведомляла вас о предполагаемом союзе между мадемуазель Габриелью и мной».

«Вы ошибаетесь, сударь, — возразил я, кланяясь в свою очередь, — я приехал единственно для того, чтобы воспротивиться этому супружеству: оно не может состояться».

Граф побледнел, и губы его сжались, но почти тотчас лицо его приняло обычное спокойное выражение.

«Надеюсь, — сказал он, — что вы оцените чувство, повелевающее мне слушать с хладнокровием странные ответы, даваемые вами. Это хладнокровие, сударь, есть доказательство моего желания сблизиться с вами, и это желание так велико, что я имею нескромность продолжить разговор до конца. Окажете ли вы мне честь, сударь, сказать, какие причины возбудили в вас слепую антипатию, выражаемую вами так открыто? Поедем рядом, если хотите, и продолжим разговор».

Мы поехали шагом, словно друзья на прогулке.

«Я слушаю вас, сударь», — продолжал граф.

«Сначала, господин граф, позвольте мне, — заявил я, — исправить ваше суждение насчет того, что я думаю о вас, — это не слепая антипатия, а взвешенное презрение».

Граф привстал на стременах, как человек, совершенно выведенный из терпения, потом, приложив руку ко лбу, сказал голосом, в котором трудно было заметить хотя бы малейшее волнение:

«Подобные чувства, сударь, довольно опасны для того, кто питает их, тем более если объявляют о них, не зная совершенно человека, внушившего их».

«А кто сказал вам, что я не знаю вас, сударь?» — отвечал я, глядя ему в лицо.

«Однако, если память не обманывает меня, — возразил граф, — вчера я встретился с вами в первый раз».

«И однако случай или, скорее, Провидение нас уже сводил вместе. Правда, это было ночью и вы не видели меня».

«Помогите мне вспомнить, — сказал граф, — я очень туп при разгадывании таких загадок».

«Я был в развалинах аббатства Гран-Пре ночью с двадцать седьмого на двадцать восьмое сентября».

Граф побледнел и положил руку на кобуру; я сделал то же движение, и он заметил его.

«Что же далее?» — спросил он, тотчас опомнившись.

«Я видел, как вы вышли из подземелья, как закопали ключ».

«И что же вы решили, сделав все эти открытия?»

«Не дать вам убить мадемуазель Габриель де Нерваль, как вы уже пытались убить Полину де Мёльен».

«Полина не умерла?» — воскликнул граф, останавливая лошадь и потеряв наконец свое адское хладнокровие, не оставлявшее его ни на минуту.

«Нет, сударь, Полина не умерла, — отвечал я, останавливаясь, — Полина живет, вопреки письму, которое вы написали ей, вопреки яду, который вы ей оставили, вопреки трем дверям, которые вы заперли за ней, а я отпер ключом, закопанным вами… Теперь понимаете?»

«Совершенно! — воскликнул граф, протягивая руку к одному из пистолетов. — Но вот чего я не понимаю, сударь: как вы, владея такими тайнами и такими доказательствами, не донесли на меня?»

«Это оттого, сударь, что я дал священную клятву и обязан убить вас на дуэли, как если бы вы были честным человеком. Итак, оставьте в покое ваши пистолеты, потому что, убивая меня, вы можете испортить дело».

«Вы правы, — отвечал граф, застегивая кобуру и пуская лошадь шагом. — Когда же мы деремся?»

«Завтра утром, если хотите», — ответил я, также опуская поводья своей лошади.

«Прекрасно. Где же?»

«В Версале, если место вам нравится».

«Очень хорошо. В девять часов с моими секундантами я буду ожидать вас у пруда Швейцарцев».

«С господами Максом и Анри, не правда ли?»

«Вы имеете что-нибудь против них?»

«Да: я хочу драться с убийцей, но не желаю, чтобы он брал в секунданты своих соучастников. Это должно происходить иначе, если позволите».

«Объявите свои условия, сударь», — сказал граф, кусая губы до крови.

«Так как нужно, чтобы свидание наше осталось тайной для всех, чем бы оно ни кончилось; каждый из нас выберет себе секундантов из офицеров версальского гарнизона, для которых мы останемся неизвестными. Они не будут знать причины дуэли и будут присутствовать только для того, чтобы предупредить обвинение в убийстве. Согласны ли вы?»

«Совершенно, сударь… Итак, ваше оружие?»

«Так как мы можем нанести шпагой какую-нибудь жалкую царапину и она помешает нам продолжать дуэль, пистолеты мне, сударь, кажутся предпочтительнее. Привезите свой ящик, я привезу свой».

«Но, — возразил граф, — мы оба с оружием, условия наши высказаны, для чего же откладывать до завтра дело, если можно окончить его сегодня?»

«Я должен сделать некоторые распоряжения, и мне эта отсрочка необходима. Мне кажется, что в отношении к вам я вел себя таким образом, что могу получить это позволение. Что касается страха, испытываемого вами, то будьте совершенно спокойны, сударь, повторяю: я дал клятву».

«Этого достаточно, сударь, — отвечал граф, кланяясь, — завтра в девять часов».

«Завтра в девять часов».

Мы поклонились друг другу в последний раз и поскакали в противоположные стороны.

В самом деле, отсрочка, которую я просил у графа, была едва достаточна для приведения дел моих в порядок; поэтому, вернувшись домой, я тотчас заперся в своей комнате.

Я не скрывал от себя, что удача на дуэли зависела от случая: мне были известны хладнокровие и храбрость графа. Итак, я мог быть убитым. В этом случае мне нужно было обеспечить состояние Полины.

Хотя во всем только что рассказанном мною я ни разу не упомянул ее имени, — продолжал Альфред, — мне нет надобности говорить тебе, что воспоминание о ней ни на минуту не оставляло меня. Чувства, пробужденные во мне при виде матери и сестры, естественно уживались с воспоминаниями о ней. Думая о том, что, возможно, в последний раз пишу ей, я вновь почувствовал, как велика моя любовь к ней. Окончив письмо и приложив к нему обязательство на выплату десяти тысяч франков ренты, я адресовал его доктору Серей на Гросвенор-сквер в Лондоне.

Остаток дня и часть ночи прошли в приготовлениях. Я лег в два часа и приказал слуге разбудить меня в шесть.

Он точно исполнил данное ему приказание. Это был человек, на кого я мог положиться, один из старых слуг, встречающихся в немецких драмах; таких отцы завещают своим сыновьям, и я унаследовал его от отца. Я отдал ему письмо, адресованное доктору, с приказанием отвезти его самому в Лондон, если я буду убит. Двести луидоров, данные ему мной, были назначены на расходы в дороге. Если ехать не придется, он оставит их себе в виде награды. Я показал ему, кроме того, ящик, где хранилось прощальное письмо к матери: он обязан был отдать его, если судьба не будет ко мне благосклонна. Он должен был держать для меня почтовую карету до пяти часов вечера и, если в пять часов я не возвращусь, отправиться в Версаль, чтобы узнать обо мне. Приняв эти меры предосторожности, я сел на лошадь и в девять часов без четверти был с секундантами на месте. Это были, как мы условились, два гусарских офицера, совершенно незнакомые мне, которые, однако, не задумываясь, согласились оказать мне услугу. Для них достаточно было знать, что это дело, в котором пострадала честь одной благородной семьи, и они согласились, не задав ни одного вопроса… Только французы могут быть одновременно, смотря по обстоятельствам, самыми болтливыми или самыми скромными из всех людей.

Мы ожидали не более пяти минут, когда граф приехал со своими секундантами. Мы стали искать удобное место и вскоре нашли его благодаря нашим свидетелям, привыкшим находить такие места. Там мы объяснили этим господам свои условия и просили их осмотреть оружие. У графа были пистолеты работы Лепажа, у меня — работы Девима, те и другие с двойным замком и одного калибра, как, впрочем, почти все дуэльные пистолеты.

Граф, сохраняя репутацию храброго и учтивого человека, хотел уступить мне все преимущества, но я отказался. Решено было, что места и порядок выстрелов будут назначены по жребию; расстояние должно было составить двадцать шагов. Барьер для каждого из нас был отмечен другим заряженным пистолетом, чтобы мы могли продолжать поединок на тех же условиях, если бы ни одна из двух первых пуль не была смертельной.

Жребий благоприятствовал графу два раза подряд: сначала он имел право выбора места, потом — первоочередности выстрела. Он тотчас стал против солнца, избрав по доброй воле самое невыгодное положение. Я заметил ему это, но он, поклонившись, ответил, что так как жребий позволил ему выбирать, то он хочет остаться на своем месте; я занял свое на условленном расстоянии.

Пока секунданты заряжали наши пистолеты, я имел время, чтобы рассмотреть графа, и должен сказать, что он неизменно сохранял холодное и спокойное лицо абсолютного храбреца; он не произнес ни одного слова, не сделал ни одного движения, которые не согласовались бы с приличиями. Вскоре секунданты подошли к нам, подали каждому по пистолету, другие положили у наших ног и отошли. Тогда граф снова предложил мне стрелять первому, я вновь отказался. Мы поклонились каждый своим секундантам, потом я приготовился к выстрелу графа, защитив себя насколько возможно и закрыв нижнюю часть лица рукояткой пистолета: его дуло закрывало мою грудь между рукой и плечом. Едва я успел предпринять эти меры предосторожности, как секунданты поклонились нам, и старший из них подал сигнал, сказав: «Начинайте, господа!» В то же мгновение я увидел пламя из пистолета графа и почувствовал двойное сотрясение в груди и руке. Пуля повстречала дуло пистолета и, отскочив, ранила меня в плечо. Граф, казалось, удивился, видя, что я не падаю.

«Вы ранены?» — спросил он, делая шаг вперед.

«Ничего», — ответил я и взял пистолет в левую руку. — Теперь моя очередь, сударь».

Граф бросил разряженный пистолет, взял другой и встал на место.

Я прицелился медленно и хладнокровно, потом выстрелил. Сначала я думал, что промахнулся, потому что граф стоял неподвижно и даже начал поднимать второй пистолет. Однако, прежде чем дуло пришло в горизонтальное положение, моим противником овладела судорожная дрожь, он выронил оружие, хотел что-то сказать, но кровь хлынула горлом, и он упал замертво: пуля прострелила ему грудь.

Секунданты сначала подошли к графу, потом ко мне. Среди них был полковой хирург, я просил его оказать помощь моему противнику, ибо считал, что он только ранен.

«Это бесполезно, — отвечал он, качая головой, — теперь ему не нужна ничья помощь».

«Исполнил ли я все обязанности чести, господа?» — спросил я у них.

Они поклонились в знак согласия.

«В таком случае, доктор, я попрошу вас, — сказал я, сбрасывая свой сюртук, — перевязать чем-нибудь мою царапину, чтобы остановить кровь, потому что я уезжаю сию же минуту».

«Кстати, — спросил меня старший по возрасту офицер, когда хирург закончил свою перевязку, — куда отнести тело вашего друга?»

«Улица Бурбон, номер шестнадцать, — отвечал я, невольно улыбаясь простодушию этого достойного человека, — в дом господина де Бёзеваля».

При этих словах я вскочил в седло. Мою лошадь вместе с лошадью графа держал гусар. Поблагодарив в последний раз этих господ за их добрую и честную помощь, я простился и поскакал в Париж.

Я приехал вовремя, мать моя была в отчаянии. Не видя меня за завтраком, она вошла в мою комнату и в ящике бюро нашла письмо, которое я написал ей.

Я вырвал из рук матери письмо и бросил его в огонь вместе с другим, предназначенным для Полины. Потом обнял ее, как обнимают мать, которую могли больше не увидеть и с которой расстаются, не зная, когда увидят ее вновь.

XVI

— Через неделю после сцены, рассказанной мною, — продолжал Альфред, — мы сидели друг против друга в нашем маленьком домике на Пикадилли и завтракали за чайным столом. Вдруг Полина, читавшая английскую газету, ужасно побледнела, выронила ее из рук, вскрикнула и упала без чувств. Я звонил из всех сил, горничные сбежались; мы перенесли ее в спальню; пока ее раздевали, я вышел, чтобы послать за доктором и посмотреть в газете, что послужило причиной ее обморока. Едва я раскрыл ее, как взгляд мой упал на следующие строки, переведенные из «Французского курьера»:

«Сейчас мы получили странные и таинственные подробности о дуэли, происходившей в Версале и имевшей причиною, как кажется, сильную ненависть, мотивы которой неизвестны.

Третьего дня, 5 августа 1833 года, двое молодых людей, по-видимому принадлежащие к парижской аристократии, приехали утром в наш город, каждый со своей стороны, верхом и без слуг. Один из них отправился в казармы на Королевской улице, другой — в кафе “Регентство ”. Там каждый из них попросил двух офицеров сопровождать его на место дуэли. Каждый из соперников привез с собой оружие. По условиям поединка противники выстрелили один в другого на расстоянии двадцати шагов. Один из них был убит на месте, другой, имени которого не знают, уехал в ту же минуту в Париж, несмотря на серьезную рану в плече, полученную им.

Убитого звали граф Орас де Бёзеваль, имя его противника неизвестно».

Полина прочла эту новость, и та произвела на нее тем большее впечатление, что она не была к ней подготовлена. Вернувшись в Лондон, я ни разу не произносил при ней имени ее мужа и, хотя чувствовал необходимость рассказать ей когда-нибудь о случае, сделавшем ее свободной, не объясняя, однако, что было тому причиной, все еще не решил, каким образом исполнить это. Я был далек от мысли, что газеты опередят мое сообщение и откроют ей так грубо и жестоко новость, о которой ей, слабой и больной, надо было сообщить осторожнее, чем любой другой женщине.

В эту минуту вошел доктор. Я сказал ему, что сильное волнение вызвало у Полины новый припадок. Мы вошли вместе в ее комнату; больная была еще без чувств, несмотря на то что ей опрыскивали лицо водой и давали нюхать соль. Доктор заговорил о кровопускании и начал делать приготовления к этой операции. Тогда вся твердость моя исчезла, я задрожал, как женщина, и бросился в сад.

Там я провел около получаса, склонив голову на руки, раздираемый тысячами мыслей, бродивших в моем уме. Во всем том, что произошло, я действовал по двум причинам: из ненависти моей к графу и из любви к сестре. Я проклинал этого человека с того самого дня, когда он похитил мое счастье, женившись на Полине, и потребность личного мщения, желание причинить физическую боль за моральные страдания влекли меня как бы против моей воли; я хотел только убить или быть убитым. Теперь, когда все уже кончилось, я начинал понимать последствия моего поступка.

Кто-то дотронулся до моего плеча. Это был доктор.

«А Полина?» — спросил я, сложив руки.

«Она пришла в чувство…»

Я хотел бежать к ней, доктор остановил меня.

«Послушайте, — продолжал он, — то, что с ней произошло, достаточно серьезно; она нуждается прежде всего в покое… Не входите к ней в эту минуту».

«Почему же?» — спросил я.

«Потому что важно оградить ее от всякого сильного волнения. Я никогда не спрашивал о ваших отношениях и не требую от вас признания. Вы называете ее сестрой; правда ли, что вы брат ей или нет? Это не касается меня как человека, но очень важно как для доктора. Ваше присутствие, даже ваш голос имеют на Полину сильное воздействие. Я всегда замечал это, и даже сейчас, когда держал ее руку, одно лишь упоминание вашего имени ускорило ее пульс. Я запретил впускать к ней сегодня кого бы то ни было, кроме меня и горничных. Не пренебрегайте моим приказанием».

«Она в опасности?» — вскричал я.

«Все опасно для такого расстроенного организма, как у нее. Если бы я мог, я дал бы этой женщине питье, которое заставило бы ее забыть прошедшее. Ее мучает какое-то воспоминание, какая-то горесть, какое-то сердечное угрызение».

«Да, да, — отвечал я, — ничто от вас не скрылось, вы увидели все проницательными глазами ученого… Нет, это не сестра моя, не жена, не любовница. Это ангельское создание я люблю больше всего, но не могу возвратить ей счастья, и она умрет на руках моих с непорочным и мученическим венком!.. Я сделаю все, что вы хотите, доктор, я не буду входить к ней до тех пор, пока вы не позволите, я буду повиноваться вам как ребенок. Но скоро ли вы вернетесь?»

«Сегодня…»

«А что я буду делать, Боже мой?»

«Ободритесь, будьте мужчиной!..»

«Если бы вы знали, как я люблю ее!..»

Доктор пожал мне руку; я проводил его до дверей и там остановился, не в силах двинуться с места. Потом, выйдя из этого бесчувствия, машинально поднялся по лестнице, подошел к ее двери и, не смея войти, прислушался. Мне казалось сначала, что Полина спит, но вскоре до меня донеслись глухие рыдания. Я положил руку на замок, но, вспомнив свое обещание и боясь изменить ему, бросился из дому, вскочил в первую попавшуюся мне карету и приказал везти себя в Риджент-парк.

Там я, словно сумасшедший, бродил около двух часов между гуляющими, деревьями и статуями. Возвращаясь домой, я встретил у ворот слугу, бежавшего за доктором. У Полины случился новый нервный припадок, после чего она начала бредить. На этот раз я не мог выдержать, бросился в ее комнату, стал на колени и взял ее руку, свесившуюся с постели. Полина, по-видимому, не замечала моего присутствия; дыхание ее было тяжело и прерывисто, глаза закрыты, и она лихорадочно пыталась пробормотать какие-то слова, но они были бессмысленными и бессвязными. И тут вошел доктор.

«Вы не сдержали своего слова», — сказал он.

«Увы! Она не узнает меня!» — отвечал я.

Однако при звуке моего голоса ее рука задрожала. Я уступил место доктору, он подошел к постели, пощупал пульс и объявил, что необходимо второе кровопускание. После этого кровопускания волнение больной стало усиливаться и к вечеру началось воспаление мозга.

В продолжение восьми дней и восьми ночей Полина была добычею ужасного бреда; она не узнавала никого, думая, что ей угрожают, и призывая беспрестанно на помощь. Потом болезнь начала терять свою силу. Полная слабость и истощение последовали за этим безумным бредом. Наконец, на девятое утро, открыв глаза после недолгого спокойного сна, она узнала меня и назвала по имени. Невозможно описать, что происходило тогда во мне: я бросился на колени, положил голову на ее постель и расплакался как ребенок. В эту минуту вошел доктор и, зная, как опасны ей волнения, приказал мне выйти. Я хотел возразить, но Полина пожала мне руку, говоря нежным голосом: «Идите!..»

Я повиновался. Восемь суток я не смыкал глаз, сидя у ее постели, но теперь, немного успокоившись относительно ее состояния, погрузился в сон, в котором нуждался почти так же, как и она.

В самом деле, горячка начала постепенно отступать, и через три недели у Полины осталась только большая слабость. Но в продолжение этого времени хроническая болезнь, которой она страдала в прошлом году, усилилась. Доктор предписал ей лекарство, которое тогда ей помогло, и я решил воспользоваться последними прекрасными днями года, чтобы посетить с нею Швейцарию, а оттуда проехать в Неаполь, где рассчитывал провести зиму. Я сказал Полине об этом намерении; она грустно улыбнулась моим надеждам на эту возможность рассеяться, потом с покорностью ребенка согласилась на все. Итак, в первых числах сентября мы отправились в Остенде, проехали Фландрию, поднялись по Рейну до Базеля, посетили Бильское и Невшательское озера, остановились на несколько дней в Женеве, наконец побывали в Оберланде, преодолели Брюниг и посетили Альтдорф, где ты встретил нас во Флюэлене на берегу Фирвальдштетского озера.

Ты поймешь теперь, отчего мы не могли подождать тебя. Полина, видя твое намерение воспользоваться нашей лодкой, спросила у меня твое имя и вспомнила, что часто встречалась с тобой у графини М., у княгини Бел.

На лице ее при одной мысли оказаться вместе с тобой появилось такое выражение страха, что я, испугавшись, приказал гребцам отчалить, что бы ты ни подумал о моей невежливости.

Полина лежала в лодке, я сел рядом: ее голова опиралась о мои колени. Прошло ровно два года, как она покинула Францию, страдающая и имеющая опору только во мне. С того времени я был верен обязательству, принятому мной, и заботился о ней как брат, чтил ее как сестру. Я напрягал все способности своего ума, чтобы предохранять ее от горестей и доставлять ей удовольствия; все желания моей души обращались вокруг надежды стать когда-нибудь любимым ею.

Когда мы долго живем с кем-нибудь, появляются мысли, которые приходят в одно время обоим вместе. Я увидел ее глаза, полные слез, она вздохнула и пожала мою руку, которую держала в своей.

«Как вы добры!» — сказала она.

Я содрогнулся, услышав ответ на мою мысль.

«Все ли я исполняю как нужно?» — спросил я.

«О, вы были ангелом-хранителем моего детства, улетевшим на минуту и возвращенным мне Богом под именем брата».

«И взамен этой преданности не сделаете ли вы чего-нибудь для меня?»

«Увы! Что могу я сделать теперь для вашего счастья! — сказала Полина. — Любить вас?.. Это озеро, эти горы, это небо, вся эта величественная природа, Бог, создавший их, свидетели, что я люблю вас, Альфред!.. Я не открываю вам ничего нового, произнося эти слова».

«О да, да, я это знаю, — отвечал я, — но недостаточно только любить меня, надо, чтобы жизнь ваша была соединена с моею неразрывными узами, чтобы это покровительство, полученное мною, как милость, стало для меня правом».

Она печально улыбнулась.

«Почему вы так улыбаетесь?» — спросил я.

«Потому, что вы все время видите земное будущее, а я — небесное».

«Опять!..» — сказал я.

«Не надо иллюзий, Альфред: они делают горести тяжкими и неисцелимыми. Неужели вы думаете, что я не известила бы матушку о моем существовании, если бы сохранила какую-нибудь иллюзию? Но тогда я должна была еще раз оставить матушку и вас, а это уже слишком много. Я сжалилась сначала над собой и лишила себя большой радости, чтобы уберечь потом от сильной горести».

Я сделал умоляющий жест.

«Я люблю вас, Альфред! — повторила она. — Я буду говорить это до тех пор, пока язык мой будет в состоянии произнести два слова. Но не требуйте от меня ничего более и позаботьтесь о том, чтобы я умерла без угрызений совести…»

Что мог я сказать, что мог сделать после такого признания? Лишь одно: заключить Полину в свои объятия и плакать с нею о счастье, которое Бог мог бы нам послать, и о несчастье, в которое ввергла нас судьба.

Мы прожили несколько дней в Люцерне, потом поехали в Цюрих, спустились к озеру и прибыли в Пфеффер.

Там мы хотели остановиться на неделю или на две. Я надеялся, что теплые воды принесут какую-нибудь пользу Полине.

Мы пошли к целительному источнику, на который я возлагал большие надежды, и, возвращаясь, встретились с тобой на тесном мостике в этом мрачном подземелье. Полина почти дотронулась до тебя. Эта новая встреча так взволновала ее, что она захотела уехать в ту же минуту.

Я не посмел настаивать, и мы тотчас направились в Констанц.

В то время для меня не было уже сомнений: Полина заметно слабела. Ты никогда не испытал и, надеюсь, никогда не испытаешь этого ужасного мучения: чувствовать, как сердце, которое любишь, медленно умирает рядом с тобой; считать каждый день, слушая пульс, насколько он становится более лихорадочен, и говорить себе каждый раз, прижимая к груди со смешанным чувством любви и боли это обожаемое существо, что через неделю, через две недели, может быть, через месяц, это создание Божье, что живет, мыслит, любит, станет только холодным телом без мыслей и без любви!

Что касается Полины, то, чем ближе было, по-видимому, время нашей вечной разлуки, тем более она раскрывала в эти последние мгновения все сокровища своего ума и души. Без сомнения, моя любовь украсила поэзией закат ее жизни. Последний месяц между тем временем, когда я встретил тебя в Пфеффере, и тем, когда с террасы гостиницы на берегу Лаго Маджоре ты бросил в нашу карету букет померанцевых цветов, — этот последний месяц будет всегда жить в моей памяти, как должно было жить в душе пророков явление ангелов, принесших им слово Господне.

Мы приехали в Арону. Там Полина, хоть и была уставшей, казалось, оживилась при первом дуновении ветерка Италии. Мы остановились только на одну ночь, ибо я надеялся доехать до Неаполя. Однако на другой день ей опять стало хуже, она встала очень поздно, и, вместо того чтобы продолжать путешествие в экипаже, я нанял лодку, чтобы плыть в Сесто Календе.

Мы сели на нее в пять часов вечера.

Глазам нашим по мере приближения к Сесто Календе открывался в последних теплых золотых лучах солнца маленький городок, простирающийся у подошвы холмов. На холмах раскинулись его очаровательные сады из померанцевых, миртовых деревьев и олеандров. Полина смотрела на них с восхищением, которое давало мне надежду, что мысли ее стали менее грустны.

«Вы думаете, что приятно жить в этой очаровательной стране?» — спросил я.

«Нет, — отвечала она, — я думаю, что здесь будет не так тягостно умереть. Я всегда мечтала о гробницах, — продолжала Полина, — воздвигнутых посреди прекрасного сада, напоенного благоуханиями, между кустарниками и цветами. У нас мало заботятся о последнем жилище тех, кого любят: украшают временное и забывают о вечном ложе!.. Если я умру прежде вас, Альфред, — сказала она, улыбаясь после минутного молчания, — и если вы будете столь великодушны, что будете заботиться и о мертвой, то мне бы хотелось, чтобы вы вспомнили о моих словах».

«О Полина, Полина! — простонал я, обняв ее и прижимая судорожно к сердцу. — Не говорите так, вы убиваете меня!»

«Не стану более, — отвечала она, — но я хотела сказать вам это, друг мой, один раз. Я знаю, что, если скажу вам что-нибудь однажды, вы не забудете этого никогда. Но вы правы, перестанем говорить об этом… Впрочем, я чувствую себя лучше, Неаполь пойдет мне на пользу. О, как давно я хочу увидеть Неаполь!..»

«Да, — продолжал я, прерывая ее, — мы уже скоро будем там. Мы найдем на зиму небольшой домик в Сорренто или Резине. Вы проведете там зиму, согреваемая солнцем, никогда не тускнеющим. Потом весною вы возвратитесь к жизни со всей природой… Но что с вами? Боже мой!..»

«О, как я страдаю! — сказала Полина, холодея и прижимая руку к своему сердцу. — Вы видите, Альфред, смерть ревнует даже к нашим мечтам, и она посылает мне боль, чтобы пробудить нас».

Мы пробыли в молчании до тех пор, пока пристали к берегу.

Полина хотела идти, но была так слаба, что колени ее подгибались.

Наступала ночь; я взял ее на руки и перенес в гостиницу.

Я приказал отвести себе комнату возле той, в которой поместил Полину. Давно уже между нами было нечто непорочное, братское и священное, что позволяло ей засыпать на глазах у меня, как на глазах матери.

Потом, видя, что она страдает более чем когда-нибудь, и не надеясь продолжить наше путешествие на следующий день, я послал нарочного в моей карете, чтобы найти в Милане и привезти в Сесто доктора Скарпа.

Вернувшись к Полине, я нашел ее лежащей и сел у изголовья ее постели. Мне казалось, что она хотела о чем-то спросить меня, но не смеет. В двадцатый раз я заметил ее взор, устремленный на меня с необъяснимым выражением сомнения.

«Что вам хочется сказать? — сказал я. — Вы хотите о чем-то спросить меня и не смеете? Вот уже несколько раз вы посмотрели на меня так странно! Разве я не друг, не брат ваш?»

«О! Вы более, чем все они! — отвечала она. — И нет имени, чтобы оно выразило, кто вы есть. Да, да, меня мучит сомнение — ужасное сомнение!.. Я объясню его после, в ту минуту, когда вы не осмелитесь мне солгать. Но теперь еще не время. Я смотрю на вас, чтобы видеть вас как можно дольше… смотрю, потому что люблю вас!..»

Я положил ее голову на свое плечо. Мы пробыли в таком положении целый час, в продолжение которого я чувствовал ее прерывистое влажное дыхание на моей щеке и биение ее сердца на своей груди.

Наконец она сказала, что ей лучше, и просила меня удалиться.

Я встал и, по обыкновению, хотел поцеловать ее в лоб, но она обвила меня руками и прижала свои губы к моим.

«Я люблю тебя!» — прошептала она в поцелуе и упала на постель.

Я хотел взять ее на руки, но она оттолкнула меня тихонько, не открывая глаз.

«Оставь меня, мой Альфред! — сказала она. — Я люблю тебя… я очень… очень счастлива!..»

Я вышел из ее комнаты. Я не мог оставаться там: слишком сильным было мое волнение, вызванное этим лихорадочным поцелуем. Возвратившись в свою комнату, я оставил общую дверь полуотворенной, чтобы бежать к Полине при малейшем шуме. Потом, вместо того чтобы лечь, снял сюртук и открыл окно, желая немного освежиться.

Балкон моей комнаты выходил на те очаровательные сады, которые мы видели с озера, приближаясь к Сесто.

Несколько статуй, стоящих на своих пьедесталах посреди померанцевых деревьев и олеандров, выделялись при лунном свете как белые тени.

Чем более я смотрел на одну из них, тем более зрение мое помрачалось, мне показалось, что она ожила и сделала мне знак, показывая на землю. Вскоре мне начало казаться, что она зовет меня. Я обхватил руками голову, мне показалось, что я уже сошел с ума.

Но тут я снова услышал свое имя: произнесенное жалобным голосом, оно заставило меня вздрогнуть; я вошел в свою комнату и прислушался. Опять произнесли мое имя, но очень слабо.

Голос доносился из соседней комнаты. Это Полина звала меня, и я бросился к ней.

Это была она… она, умирающая; не желая умереть одна и видя, что я не отвечаю ей, она сползла со своей постели, чтобы найти меня. Она стояла на коленях на полу…

Я бросился к ней, хотел взять ее в свои объятия, но она сделала мне знак, что хочет о чем-то спросить меня…

Потом, не в силах говорить и предчувствуя свою кончину, она схватила рукав моей рубашки, обнажив при этом недавно закрывшуюся рану, которую месяца три тому назад проделала пуля графа Ораса; показывая мне пальцем на рубец, она закричала, откинулась назад и закрыла глаза.

Я перенес ее на постель и успел прижать свои губы к ее губам, чтобы принять последнее ее дыхание, не потерять ее последнего вздоха.

Воля Полины исполнена: она покоится в одном из тех восхитительных садов, с видом на озеро, среди благоухания померанцевых деревьев, в тени миртов и олеандров.

— Я это знаю, — сказал я Альфреду, — потому что приехал в Сесто через четыре дня после твоего отъезда и, не зная еще, кто покоится там, уже молился на ее гробнице.

Александр Дюма Паскуале Бруно

Поскольку я рассчитывал через несколько месяцев отправиться в Италию и самому побывать в тех местах, где происходили главные из событий, о которых я намеревался рассказать, то для меня были чрезвычайно важны всякого рода подробности. Вот почему, обращаясь к рукописи генерала Т., я так широко пользовался полученным от него разрешением пускать в дело его воспоминания о тех местах, что он посетил. Итак, в моих путевых записках об Италии читатель найдет множество подробностей, собранных мною благодаря его точным указаниям. Однако мой добросовестный чичероне покинул меня на южной оконечности Калабрии, так и не пожелав пересечь пролив. Хотя генерал и провел два года в ссылке на острове Липари, вблизи сицилийских берегов, он ни разу не побывал на самой Сицилии и отказался даже говорить со мной об этой стране, опасаясь, что он, неаполитанец, не сумеет избежать предвзятости, вызываемой взаимной неприязнью двух народов.

Тогда я решил разыскать сицилийского изгнанника по имени Пальмиери, автора двух превосходных томов воспоминаний (мы когда-то встречались, но, к сожалению, я потерял его из вида), чтобы узнать об его острове, столь поэтичном и загадочном, те общие сведения и характерные мелочи, что помогают заранее наметить вехи любого путешествия; однако как-то вечером к нам на улицу Предместья Монмартра, № 4, пришел генерал Т. с Беллини (о нем я почему-то не подумал), которого он привез с собой, чтобы разработать маршрут моей предполагаемой поездки. Можно себе представить, как горячо был принят автор «Сомнамбулы» и «Нормы» в нашем сугубо артистическом обществе, где фехтование служило подчас лишь предлогом для работы пером или кистью. Беллини родился в Катании, и первое, что увидели его младенческие глаза, было море, волны которого, омыв стены Афин, с мелодичным шумом умирают у берегов Сицилии, этой второй Греции, и легендарная древняя Этна, на склонах которой еще живы по прошествии восемнадцати веков мифы Овидия и сказания Вергилия. Недаром Беллини был наиболее поэтическая натура, какую только можно себе представить; самый его талант (его следует поверять чувством, а не судить о нем с ученым видом) есть лишь извечная песня, нежная и грустная, как воспоминание, лишь эхо, подобное тому, что дремлет в горах и лесах и шепчет еле слышно, пока его не разбудит крик страсти или боли. Итак, Беллини был как раз тот человек, в котором я нуждался. Он уехал с Сицилии еще в молодости, и у него осталась о родном острове та неугасимая память, которую он свято хранит вдали от мест, где протекало его детство, — поэтическое впечатление ребенка. Сиракузы, Джирдженти, Палермо прошли таким образом перед моим мысленным взором наподобие еще неведомой мне, но великолепной панорамы, озаренной блеском его воображения; наконец, перейдя от географических описаний к нравам Сицилии, — я без устали расспрашивал его о них, — Беллини сказал мне:

— Вот что, когда вы отправитесь, будь то морем или сушей, из Палермо в Мессину, задержитесь в деревушке Баузо, на оконечности мыса Бланко. Вы увидите против постоялого двора улицу; она идет вверх по склону холма и упирается по правую сторону в небольшой замок, напоминающий крепость. К стене этого замка приделаны две клетки: одна из них пуста, в другой лет двадцать уже лежит побелевший от времени череп. Спросите у первого встречного историю того человека, кому принадлежала эта голова, и вы услышите один из тех рассказов, в котором отображен целый народ — от обитателя горной деревушки до жителя крупного города, от крестьянина до вельможи.

— А не могли бы вы сами рассказать нам эту историю? — спросил я Беллини. — Чувствуется по вашим словам, что она произвела на вас глубокое впечатление.

— Охотно, — ответил он, — ибо Паскуале Бруно, ее герой, умер в год моего рождения и я был вскормлен этим народным преданием. Уверен, что оно все еще живо на Сицилии. Но я плохо говорю по-французски и, пожалуй, не справлюсь с подобной задачей.

— Пусть это не смущает вас, — возразил я, — мы все понимаем по-итальянски. Говорите на языке Данте: он стоит всякого другого.

— Пусть будет по-вашему, — согласился Беллини, пожимая мне руку, — но с одним условием.

— С каким?

— Обещайте, что после вашего возвращения, когда вы познакомитесь с деревнями и городами Сицилии, когда приобщитесь к ее дикому народу, к ее живописной природе, вы напишете либретто для моей будущей оперы «Паскуале Бруно».

— С радостью! Договорились! — воскликнул я, в свою очередь пожимая ему руку.

И Беллини рассказал нам историю, которую прочтет ниже читатель.

Полгода спустя я уехал в Италию, побывал в Калабрии, на Сицилии, но больше всех героических воспоминаний привлекало меня народное предание, услышанное от музыканта-поэта; чтобы лучше познакомиться с этим преданием, я проделал путь в восемьсот льё, так как считал это целью своего путешествия. Наконец я прибыл в Баузо, нашел постоялый двор, поднялся по улице, увидел две клетки — одна из них была пуста…

Через год я вернулся в Париж; вспомнив о своем обещании и о взятом на себя обязательстве, я тут же решил разыскать Беллини.

Но нашел лишь его могилу.

I

Судьба городов сходна с судьбой людей: случай определяет появление на свет и тех и других, а место, где возникают одни, и среда, где рождаются другие, оказывают влияние — хорошее или дурное — на всю их последующую жизнь; я видел знаменитые города, в своей гордыне пожелавшие господствовать над окружающим миром, недаром лишь несколько домов посмели обосноваться на вершине облюбованной ими горы; эти города так и остались высокомерными и нищими, пряча в облаках свои зубчатые фасады и беспрестанно подвергаясь натиску стихий — грозы летом и вьюги зимой. Их можно принять за королей в изгнании, окруженных немногими придворными, что сохранили им верность в злосчастии, королей, слишком надменных, чтобы, спустившись в долину, обрести там страну и народ.

Я видел городишки, такие непритязательные, что они спрятались в глубине долины, выстроили на берегу ручья фермы, мельницы, лачуги и, укрывшись от холода и зноя за грядою холмов, вели безвестную, спокойную жизнь, похожую на жизнь людей, лишенных страстей и честолюбия; их пугает всякий шум, слепит всякий свет, и для них счастье возможно лишь в тени и безмолвии.

Встречаются и другие города, некогда жалкие деревушки на берегу моря; мало-помалу, по мере того как на смену лодкам пришли корабли, а на смену кораблям — морские суда, они сменили свои хижины на дома и дома на дворцы. И теперь золото Потоси и алмазы Индии стекаются в их порты; они швыряют дукатами и выставляют напоказ свои драгоценности, как те выскочки, что обдают нас грязью из-под колес своих экипажей и натравливают на нас своих лакеев.

Наконец, встречаются такие города, что возвысились среди ласковой природы, шествовали по лугам, усыпанным цветами и испещренным извилистыми живописными тропинками; все предрекало этим городам долгие годы благоденствия, но неожиданно жизнь их оказывается под угрозой города-соперника, возникшего у проезжей дороги;

он-то и привлекает к себе торговцев и путешественников, предоставив своему несчастному собрату медленно угасать в одиночестве, подобно юноше, чьи жизненные силы навеки подорвала неразделенная любовь.

Вот почему к тому или иному городу испытываешь приязнь или отвращение, любовь или ненависть, словно имеешь дело с человеком; вот почему о нагромождении холодных, бездушных камней говорят как о живом существе и называют Мессину благородной, Сиракузы верными, Джирдженти великолепным, Трапани непобедимым, Палермо счастливым.

В самом деле, если есть на свете столица, которой была уготована счастливая доля, то это Палермо. Раскинувшись под безоблачным небом, на плодородной почве, среди живописной природы, владея портом на море с его катящимися лазурными волнами, защищенная с севера горой Санта Розалия, а с востока мысом Дзафферано, окруженная со всех сторон холмами, что опоясывают ее обширную долину, древняя дщерь Халдеи, Палермо, обернувшись лицом к своей матери, смотрится в тирренские воды более лениво, томно и сладострастно, чем смотрелись некогда в волны Босфора или Киренаики византийские одалиски или египетские султанши. Напрасно сменяли друг друга ее завоеватели: они сгинули, а она осталась, и от всех властелинов, плененных ее нежностью и красотой, у королевы-рабыни сохранились не цепи, а ожерелья. К тому же природа и люди объединились, чтобы сделать ее прекраснейшей из прекрасных. Греки оставили ей храмы, римляне — акведуки, сарацины — замки, норманны — базилики, испанцы — церкви. И так как под этими широтами цветет любой цветок, растет любое дерево, она собрала в своих великолепных садах лаконийские олеандры, египетские пальмы, индийские смоковницы, африканские алоэ, итальянские сосны, шотландские кипарисы и французские дубы.

Вот почему нет ничего великолепнее дней Палермо, если не считать ночей Палермо, ночей восточных, ночей прозрачных и благоуханных, когда шепот моря, шелест ветра и гул городских улиц кажутся всеобщей песней страсти, когда все сущее, от волны до растения, от растения до человека, испускает затаенный вздох.

Поднимитесь на эспланаду Циза или на террасу Палаццо Реале, когда Палермо спит, и вам покажется, что вы находитесь у изголовья юной девы, грезящей о любви.

В этот час алжирские пираты и тунисские корсары вылезают из своих логовищ, поднимают треугольные паруса на своих берберийских фелуках и рыщут возле острова, словно сахарские гиены и атласские львы — возле овчарни.

Горе беспечным городам, засыпающим без сигнальных огней и без береговой охраны: их жители пробуждаются при свете пожаров, от криков своих жен и дочерей; однако, еще до того как подоспеет помощь, африканские стервятники успевают скрыться со своей добычей, а на рассвете можно различить вдали лишь белые паруса их кораблей, но вскоре и они исчезают за островами Порри, Фавиньяна или Лампедуза.

Иной раз море внезапно принимает свинцовый оттенок, ветер падает, и жизнь в Палермо замирает: дело в том, что с юга на север пронеслись кроваво-красные облака, предвещающие сирокко, иначе говоря хамсин, — этот бич арабов; его горячее дыхание, зародившись в ливийских песках, обрушивается на Европу под напором юго-восточных ветров, и тотчас же все пригибается к земле, вся природа трепещет, сетует, весь остров стонет, словно перед извержением Этны; люди и животные беспокойно ищут убежища и, найдя его, ложатся, с трудом переводя дух, ибо сирокко побеждает всякое мужество, подавляет всякую силу, парализует всякую деятельность. Палермо хрипит как в агонии, и это длится до тех пор, пока чистый ветер, прилетевший из Калабрии, не вернет силы гибнущему городу, и, воспрянув под этим животворным дуновением, он облегченно вздыхает, как человек, очнувшийся после обморока, и беспечно возвращается к своей праздничной и радостной жизни.

Так было и сентябрьским вечером 1803 года; сирокко дул весь день, но на закате небо прояснилось, море снова поголубело, и со стороны Липарских островов повеяло прохладой. Как мы уже говорили, такая перемена погоды оказывает благоприятное воздействие на все живые существа: они понемногу выходят из оцепенения и можно подумать, будто присутствуешь при новом сотворении мира, тем более что Палермо, как мы уже говорили, — подлинный эдем.

Среди тех дочерей Евы, что, обитая в этом раю, превращают любовь в главное занятие своей жизни, была некая молодая женщина, играющая столь важную роль в нашей истории, что мы должны обратить внимание читателей на нее и на дом, где она живет. Давайте выйдем с нами из Палермо через ворота Сан Джорджо, оставим справа от себя Кастелло-а-маре и дойдем, никуда не сворачивая, до мола; затем проследуем по берегу моря и остановимся у восхитительной виллы, что возвышается среди волшебных садов, доходящих до подножия горы Пеллегрино; эта вилла принадлежит князю Карини, вице-королю Сицилии, который правит островом от имени Фердинанда IV, вернувшегося в Италию, чтобы вступить во владение своим прекрасным городом Неаполем.

На втором этаже этой изящной виллы, в обитой небесно-голубым атласом спальне, где занавески подхвачены шнурами, усыпанными жемчугом, а потолок расписан фресками, покоится на софе молодая женщина в домашнем пеньюаре, руки ее бессильно свесились, голова запрокинута, волосы растрепались; она лежит неподвижно, как мраморная статуя; но вдруг легкая дрожь пробегает по ее телу, щеки розовеют, глаза открываются; чудесная статуя оживает, дышит, протягивает руку к столику из селинунтского мрамора, на котором стоит серебряный колокольчик, лениво звонит и, как будто утомившись от этого движения, снова откидывается на софу. Однако серебристый звук колокольчика услышан, дверь отворяется, и на пороге появляется молоденькая и хорошенькая камеристка; небрежность в ее туалете говорит о том, что и она испытала на себе действие африканского ветра.

— Это ты, Тереза? — томно спрашивает ее хозяйка, поворачивая голову в сторону двери. — Боже мой, как тяжко, неужели сирокко никогда не кончится?

— Что вы, синьора, ветер совсем стих, теперь уже можно дышать.

— Принеси мне фруктов, мороженого и отвори окно.

Тереза выполнила оба распоряжения с той расторопностью, на какую была способна, ибо сама еще чувствовала некоторую вялость и недомогание. Она поставила лакомства на стол и отворила окно, выходившее в сторону моря.

— Вот увидите, госпожа графиня, — промолвила она, — завтра будет чудесный день. Воздух так прозрачен, что ясно виден остров Аликуди, хотя уже начинает смеркаться.

— Да, да, от свежего воздуха мне стало лучше. Дай мне руку, Тереза, я попробую добраться до окна.

Тереза подошла к графине; та поставила на стол почти нетронутое фруктовое мороженое, оперлась на плечо камеристки и томно приблизилась к окну.

— Как хорошо! — сказала она, вдыхая вечерний воздух. — Этот мягкий ветерок возвращает меня к жизни! Пододвинь мне кресло и отвори то окно, что выходит в сад. Благодарю! Скажи, князь вернулся из Монреале?

— Нет еще.

— Тем лучше: я не хочу, чтобы он видел меня такой бледной, осунувшейся. У меня, должно быть, отвратительный вид.

— Госпожа графиня еще никогда не была так красива… Уверена, во всем этом городе нет ни одной женщины, которая не завидовала бы вам, синьора.

— Даже маркиза Рудини и княгиня Бутера?

— Решительно все, синьора.

— Князь, верно, платит тебе, чтобы ты мне льстила, Тереза.

— Клянусь, госпожа графиня, я говорю то, что думаю.

— О, как приятно жить в Палермо! — сказала графиня, дыша полной грудью.

— В особенности если вам двадцать два года, если вы богаты и красивы, — заметила с улыбкой Тереза.

— Ты высказала мою мысль. Вот почему я хочу, чтобы все вокруг меня были счастливы. Скажи, когда твоя свадьба?

Тереза ничего не ответила.

— Разве не в будущее воскресенье? — спросила графиня.

— Да, синьора, — ответила камеристка, вздыхая.

— Что такое? Уж не хочешь ли ты отказать жениху?

— Нет, что вы, все уже слажено.

— Тебе не нравится Гаэтано?

— Нет, почему же? Он честный человек, и я буду с ним счастлива. Да и, выйдя за него, я навсегда останусь у госпожи графини, а ничего лучшего мне не надо.

— Тогда почему ты вздыхаешь?

— Простите меня, синьора. Подумала о родных местах.

— О нашей родине?

— Да. Когда госпожа графиня вспомнила в Палермо обо мне, своей молочной сестре, оставшейся в деревне во владениях вашего отца, я как раз собиралась выйти замуж за одного парня из Баузо.

— Почему же ты ничего не сказала мне о нем? По моей просьбе князь взял бы его к себе в услужение.

— О, он не согласился бы стать слугой. Он слишком горд для этого.

— Правда?

— Да. Он уже отказался однажды поступить в число кампиери князя Гото.

— Так, стало быть, этот молодой человек дворянин?

— Нет, госпожа графиня, он простой горец.

— Как его зовут?

— О, я не думаю, чтобы госпожа графиня знала его, — поспешно заметила Тереза.

— И ты жалеешь о нем?

— Как вам сказать? Знаю только, что, если бы я стала его женой, а не женой Гаэтано, мне пришлось бы много работать, а это тяжело, особенно после службы у госпожи графини, где мне так легко и приятно живется.

— Однако меня обвиняют в том, что я резка, надменна. Это правда, Тереза?

— Госпожа графиня прекрасно относится ко мне; вот все, что я могу сказать.

— Все дело в палермском дворянстве, это оно клевещет на меня, потому что графы Кастельнуово были возведены в дворянское достоинство Карлом Пятым, тогда как Вентимилле и Партанна происходят, по их словам, от Танкреда и Рожера. Но женщины злятся на меня по другой причине: они прячут свои чувства под маской презрения, а сами ненавидят меня за любовь Родольфо ко мне, завидуют, что меня любит сам вице-король. Они изо всех сил стараются отбить его у меня, но это им не удается: я красивее их. Карини постоянно твердит мне об этом, да и ты тоже, обманщица.

— Не только его сиятельство и я говорим приятное госпоже графине, кое-кто льстит ей еще больше.

— Кто же это?

— Зеркало, госпожа графиня.

— Сумасбродка! Зажги же свечи у псише.

Камеристка повиновалась.

— А теперь затвори это окно и оставь меня одну. Достаточно окна, выходящего в сад.

Тереза выполнила приказ и вышла из комнаты; едва за ней закрылась дверь, как графиня села у зеркала, взглянула на себя и улыбнулась.

Поистине, она была прелестна, графиня Эмма, или, точнее, Джемма, так как родители изменили начало имени, данного ей при крещении, и с самого детства звали ее Джеммой — иначе говоря, «Жемчужиной». И конечно же, графиня была не права, когда в доказательство древности своего рода ссылалась лишь на подпись Карла V, ибо тонкий, гибкий стан изобличал в ней ионянку, черные, бархатистые глаза — дочь арабов, а бело-розовый цвет лица — уроженку Галлии. Она могла считать с одинаковым правом, что происходит от афинского архонта, от сарацинского эмира и норманнского капитана; такие красавицы встречаются прежде всего на Сицилии, а затем — в единственном городе на свете, в Арле, где то же смешение крови, то же скрещение рас объединяет порой в одной женщине эти три столь различные типы. Вместо того чтобы прибегнуть к ухищрениям кокетства, как она сначала собиралась это сделать, Джемма застыла у зеркала в порыве наивного восхищения, до того понравилась она себе в этом домашнем убранстве: так, вероятно, смотрит на себя цветок, склонившийся над поверхностью ручья; однако в этом чувстве не было гордыни, она как бы возносила хвалу Господу, в чьей воле и власти создавать такую красоту. Словом, она ничего не изменила в своей внешности. Да и какая прическа лучше выявила бы прелесть ее волос, чем тот великолепный беспорядок, с каким они свободно рассыпались по плечам? Какая кисть могла бы прибавить что-либо к безукоризненному рисунку ее бархатных бровей? Какая помада посмела бы соперничать с цветом ее коралловых губ, сочных, словно плод граната? И, как мы уже говорили, она вглядывалась в зеркало с единственным желанием полюбоваться собой, но мало-помалу погрузилась в упоительные, восторженные мечты, ибо одновременно с ее лицом зеркало, стоявшее у раскрытого окна, отражало небо, служившее как бы фоном для ее ангельской головки; и, наслаждаясь неясным и безграничным чувством счастья, Джемма без повода, без цели считала в зеркале звезды, что зажигались одна за другой, и вспоминала их названия по мере того, как они появлялись в эфире. Вдруг ей показалось, что какая-то тень загородила звезды и позади нее возникло чье-то лицо; она поспешно обернулась: в окне стоял незнакомый мужчина. Джемма вскочила на ноги и открыла рот, чтобы закричать, но неизвестный спрыгнул на пол и, сложив с мольбой руки, проговорил:

— Во имя Неба, никого не зовите, сударыня. Клянусь честью, вам нечего опасаться: я не желаю вам зла!..

II

Джемма упала в кресло, и вслед за появлением незнакомца и его словами наступило молчание, во время которого она успела бросить быстрый боязливый взгляд на незваного гостя, проникшего в ее спальню столь странным, непозволительным способом.

Это был молодой человек лет двадцати пяти-двадцати шести, по-видимому простолюдин; на нем была калабрийская шляпа с широкой лентой, спускавшейся на плечо, бархатная куртка с серебряными пуговицами и такие же штаны; его стан стягивал красный шелковый пояс с вышивкой и зеленой бахромой — такие пояса изготавливают в Мессине, а та позаимствовала их у стран Леванта. Кожаные ботинки и гетры дополняли этот наряд жителя гор, наряд, не лишенный изящества и словно созданный, чтобы подчеркнуть стройность того, кто его носил. Лицо незнакомца поражало суровой красотой: резкие черты южанина, смелый, гордый взгляд, черные волосы и черная борода, орлиный нос, а зубы, как у шакала.

Очевидно, Джемму не слишком успокоил вид молодого человека, ибо она протянула руку к столу в поисках стоявшего там серебряного колокольчика.

— Вы разве не поняли меня, сударыня? — спросил он, стараясь придать своему голосу ту чарующую мягкость, которую так хорошо передает сицилийский диалект. — Я не желаю вам зла, напротив, если вы уважите мою просьбу, я буду боготворить вас, как Мадонну. Вы прекрасны, как Божья Матерь, будьте же милосердны, как она.

— Что же вам от меня надобно? — спросила Джемма дрожащим голосом. — И как вы посмели явиться ко мне в такой час, да еще таким путем?

— Скажите, сударыня: если б я попросил вас о встрече, неужели вы, знатная, богатая, любимая человеком высокого звания, почти королем, согласились бы принять такого безвестного бедняка, как я? Да если б вы и оказали мне такую милость, она могла бы запоздать, а у меня времени нет!

— Но что я могу сделать для вас? — спросила Джемма, постепенно успокаиваясь.

— Все в ваших руках, сударыня, мое несчастье и мое блаженство, моя смерть и моя жизнь.

— Ничего не понимаю! Объясните, в чем дело?

— У вас служит девушка из Баузо.

— Тереза?

— Да, Тереза, — сказал молодой человек, и голос его дрогнул. — Она собирается обвенчаться с камердинером князя Карини, а ведь девушка эта — моя невеста.

— Ах, так это вы?..

— Да, мы собирались пожениться с Терезой, когда вы письмом вызвали ее к себе. Она обещала хранить мне верность, замолвить перед вами словечко за меня, а если вы откажете в ее просьбе, вернуться домой. Итак, я ждал ее. Прошло три года, ее все не было. Поскольку она не возвращалась, я отправился к ней сам и, приехав, все узнал. Тогда я надумал броситься к вашим ногам и вымолить у вас разрешение на брак с Терезой.

— Я люблю Терезу и не желаю разлучаться с ней. Гаэтано — камердинер князя. Если он женится на ней, Тереза останется у меня.

— Если таковы ваши условия, я поступлю в услужение к князю, — проговорил молодой человек, сделав явное усилие над собой.

— Тереза говорила, что вы не хотите быть слугой.

— Да, правда, но я принесу эту жертву ради нее, раз уж иначе нельзя. Только, если возможно, я поступил бы в число кампиери князя: это все же лучше, чем быть слугой.

— Хорошо, я поговорю с князем, и если он согласится…

— Князь согласится на все, чего бы вы ни пожелали, сударыня. Я знаю, вы не просите, вы приказываете.

— Но кто мне поручится за вас?

— Порукой будет моя вечная признательность, сударыня.

— Кроме того, я должна знать, кто вы.

— Я человек, чья судьба зависит от вас. Вот и все.

— Князь спросит, как вас зовут.

— Какое дело князю до моего имени? Разве он когда-нибудь слышал его? И что значит для князя Карини имя простого крестьянина из Баузо?

— Но я-то родилась в том же краю, что и вы. Мой отец граф Кастельнуово жил в небольшом замке неподалеку от деревни.

— Мне это известно, сударыня, — глухо произнес молодой человек.

— Так вот, я должна знать, кто вы. Скажите, как вас зовут, и я решу, что мне надлежит делать.

— Поверьте, госпожа графиня, вам лучше не знать моего имени. Не все ли равно, как меня зовут? Я честный человек, Тереза будет счастлива со мной, и, если понадобится, я отдам жизнь за князя и за вас.

— Не понимаю вашего упорства. Я хочу знать ваше имя, тем более что Тереза тоже отказалась сказать, как вас зовут, когда я спросила ее об этом. Предупреждаю: я ничего не сделаю для вас, если вы не назовете себя.

— Так вы этого желаете, сударыня?

— Не желаю, а требую.

— Умоляю вас в последний раз…

— Скажите, кто вы, или уходите, — приказала Джемма, повелительно подняв руку.

— Меня зовут Паскуале Бруно, — ответил молодой человек ровным, тихим голосом; могло показаться, что он совершенно спокоен, если бы внезапная бледность не выдавала его душевной муки.

— Паскуале Бруно! — воскликнула Джемма, отодвигая от него свое кресло. — Паскуале Бруно! Уж не сын ли вы Антонио Бруно, чья голова находится в замке Баузо, в железной клетке?

— Да, я его сын.

— И вам известно, почему голова вашего отца находится там? Отвечайте!

Паскуале молчал.

— А потому, — продолжала Джемма, — что ваш отец покушался на жизнь графа, моего отца.

— Знаю, сударыня. Знаю также и другое: когда ребенком вас выводили гулять, ваши горничные и лакеи показы — вали вам эту клетку и говорили, что в ней голова преступника, собиравшегося убить вашего отца. Одного только вам не рассказали, сударыня: ваш отец обесчестил моего отца.

— Вы лжете!

— Да покарает меня Господь Бог, если я солгал, сударыня. Моя мать была красива и добродетельна; граф полюбил ее. Она устояла перед его обещаниями, домогательствами, не испугалась даже угроз. И вот однажды, когда мой отец уехал в Таормину, граф приказал четырем верным людям похитить ее и отвезти в принадлежавший ему небольшой дом между Лимеро и Фурнари — в нем теперь постоялый двор… И там… там, сударыня, он надругался над нею!

— Граф был властелином Баузо, крестьяне принадлежали ему душой и телом. Он оказал большую честь вашей матери, обратив внимание на нее.

— Мой отец принял это иначе, — сказал Паскуале, нахмурившись, — быть может, потому, что родился в Стрилле, на земле князя Монкада-Патерно: он ударил кинжалом графа. Рана не была смертельна, и слава Богу, хотя я долгое время жалел об этом. Но сегодня, к моему стыду, это меня радует.

— Если память мне не изменяет, не только ваш отец был казнен как убийца, но и все ваши дяди отбывают наказание на каторге?

— Да, они спрятали виновного и встали на его защиту, когда за ним явилась полиция. Их посчитали сообщниками отца и отправили на каторгу. Дядя Плачидо попал на остров Фавиньяна, дядя Пьетро — на Липари, а дядя Пеле — на Вулькано. Я был тогда ребенком, но и меня арестовали вместе с ними, однако потом вернули матери.

— А что стало с нею?

— Она умерла.

— Где же?

— В горах между Пиццо ди Гото и Низи.

— Почему она уехала из Баузо?

— Почему? Чтоб ей не видеть каждый раз, когда мы шли мимо замка, головы своего мужа, а мне — головы моего отца. Да, она умерла без врача, без священника. Я похоронил ее на неосвященной земле и был ее единственным могильщиком… Надеюсь, вы простите меня, сударыня, но на свежей могиле матери я дал обет отомстить за гибель всей моей семьи — уцелел я один: ибо дядей моих я не числю уже в живых, — да, отомстить вам, последней из семьи графа. Но что поделаешь? Я влюбился в Терезу, спустился с гор, чтобы не видеть могилы матери, так как чувствовал, что готов нарушить свою клятву, и поселился в долине, неподалеку от Баузо. Более того, когда я узнал, что Тереза надумала уехать из деревни и поступить к вам в услужение, мне пришла в голову мысль наняться к князю. Долгое время эта мысль страшила меня, потом я с ней свыкся. Я решил повидать вас, и вот я пришел, пришел безоружный, чтобы умолять вас о милости, вас, сударыня, перед кем собирался предстать только как враг.

— Вы понимаете, конечно, — ответила Джемма, — что князь не может взять к себе человека, чей отец был повешен, а родственники осуждены на каторжные работы.

— Но почему же, сударыня, если этот человек готов забыть, что приговоры были вынесены несправедливо?

— Вы с ума сошли!

— Вы знаете, госпожа графиня, что значит клятва для горца? Так вот, я обещаю нарушить свою клятву. Вы знаете, что значит месть для сицилийца? Так вот, я обещаю отказаться от мести… Я готов все предать забвению, не заставляйте же меня вспоминать…

— А в противном случае?

— Не хочу думать об этом.

— Хорошо, мы примем надлежащие меры.

— Смилуйтесь, госпожа графиня, умоляю! Видите, я делаю все, что в моих силах, и хочу остаться честным. Ручаюсь, я стану другим человеком, как только поступлю к князю и женюсь на Терезе… К тому же я никогда не вернусь в Баузо.

— Я ничего не могу сделать для вас!

— Госпожа графиня, ведь вы любили!

Джемма презрительно улыбнулась.

— Вы должны знать, что такое ревность. Вы должны знать, какая это мука, как начинает казаться, что сходишь с ума. Я люблю Терезу, я ревную ее, чувствую, что не совладаю с собой, если она выйдет замуж за другого, и тогда…

— Что тогда?

— Тогда берегитесь, как бы я не вспомнил о клетке с головой отца, о каторге, куда были сосланы мои дяди, и о могиле, в которой покоится моя мать.

В эту минуту странный крик, похожий на сигнал, раздался под окном спальни, и почти тотчас же прозвенел звонок.

— Князь! — воскликнула Джемма.

— Да, да, знаю! — глухо пробормотал Паскуале. — Но пока от не вошел в эту дверь, у вас еще есть время сказать мне «да». Умоляю, сударыня, снизойдите к моей просьбе: разрешите мне жениться на Терезе, попросите князя взять меня в услужение…

— Пропустите меня! — повелительно сказала Джемма, направляясь к выходу.

Но, вместо того чтобы повиноваться, Бруно подбежал к двери и запер ее.

— И вы посмели задержать меня? — вскричала Джемма, хватая шнурок звонка. — Ко мне, на помощь! На помощь!

— Не зовите, сударыня, — упрашивал ее Бруно, все еще владея собой. — Ведь я сказал, что не причиню вам зла.

Под окном вторично раздался тот же странный крик.

— Молодец, Али, ты на посту, мой мальчик! — крикнул Бруно. — Понимаю, пришел князь, слышу его шаги в коридоре. Сударыня, сударыня, еще есть несколько минут, несколько секунд, еще можно избежать многих несчастий…

— На помощь, Родольфо, на помощь! — крикнула Джемма.

— Значит, у вас нет сердца, нет души, нет жалости ни к себе, ни к другим! — воскликнул Бруно, схватившись за голову и повернувшись к двери, которую сотрясала чья-то сильная рука.

— Меня заперли, — продолжала графиня, ободренная подоспевшей помощью, — я здесь с каким-то человеком, он угрожает мне. На помощь, Родольфо, ко мне!..

— Я не угрожаю, я молю… я все еще молю… но раз вы сами этого пожелали!..

Бруно испустил крик, подобный реву тигра, и бросился к Джемме, видимо, чтобы задушить ее, ведь он и в самом деле был безоружен. В ту же минуту дверь, скрытая в глубине алькова, отворилась, раздался выстрел, спальня наполнилась дымом, и Джемма потеряла сознание. Она очнулась в объятиях любовника, с ужасом оглядела комнату и, как только смогла говорить, спросила:

— А этот человек, где он?

— Не знаю. Должно быть, я промахнулся, — ответил князь. — Не успел я перескочить через кровать, как он прыгнул в окно. Вы лежали без сознания, я забыл о нем и поспешил к вам. Должно быть, я промахнулся, — повторил он, осматривая стены. — Странно, я нигде не вижу следа пули.

— Скорее пошлите за ним погоню! — воскликнула Джемма. — Ни жалости, ни милосердия к этому человеку, князь! Он бандит и хотел задушить меня.

Поиски продолжались всю ночь, осмотрели виллу, прилегающие к ней сады, побережье — все было тщетно: Паскуале Бруно бесследно исчез.

Утром были обнаружены пятна крови, они вели от окна спальни и терялись на берегу моря.

III

В тот же день на рассвете рыбачьи лодки, как обычно, вышли из порта и рассеялись по морю; одна из них с мужчиной и мальчиком лет двенадцати — четырнадцати на борту легла, однако, в дрейф в виду Палермо, и, так как этот маневр в месте, не особенно подходящем для рыбной ловли, мог показаться подозрительным, мальчик занялся починкой сети. Что касается мужчины, то он лежал в лодке, опершись головой о борт, и, по-видимому, был погружен в глубокое раздумье; время от времени он машинально опускал правую руку в море и, зачерпнув горсть воды, поливал ею свое левое плечо, стянутое окровавленной повязкой, после чего его губы сводила такая странная гримаса, что трудно было понять, смеется он или скрежещет зубами. Мужчина этот был Паскуале Бруно, а мальчик — тот самый страж, что дважды крикнул под окном спальни, чтобы предупредить его об опасности. Достаточно было беглого взгляда, чтобы признать в мальчике сына более жаркой страны, нежели та, где развертываются описываемые нами события. В самом деле, он родился на берегах Африки, и вот как Бруно с ним встретился.

Узнав около года назад, что князь Монкада-Патерно, один из богатейших сицилийских вельмож, возвращается на небольшой сперонаре с Пантеллерии в Катанию со свитой из двенадцати человек, алжирские корсары устроили засаду за островом Порри, примерно в двух милях от Сицилии. Корабль князя, как и предполагали пираты, свернул в пролив, отделяющий остров от побережья; заметив его, они вышли на трех лодках из бухточки, где прятались, и налегли на весла, чтобы перерезать путь князю. Тот сразу дал команду направить судно к берегу и посадить его на мель возле Фугалло. Так как в этом месте глубина едва достигала трех футов, князь и его свита прыгнули в воду, держа оружие над головой: они надеялись добраться до деревни, видневшейся примерно в полумиле от берега, так и не пустив его в ход. Но, как только они покинули корабль, другие корсары, успевшие в ожидании этого маневра зайти в устье Буфайдоне, выскочили из камышовых зарослей, среди которых течет эта река, и отрезали князю путь к отступлению. Завязалась схватка; пока княжеские кампиери отражали натиск первого отряда корсаров, подоспел второй их отряд; видя, что сопротивляться бесполезно, князь сдался, попросив, чтобы ему и его людям была сохранена жизнь, и дав обещание заплатить за себя и за них богатый выкуп. Как только пленники сложили оружие, показалась толпа крестьян, вооруженных ружьями и косами. Корсары, победившие князя и, следовательно, достигшие своей цели, не стали ждать новоприбывших — они уплыли столь поспешно, что оставили на поле боя трех своих людей, посчитав их убитыми или смертельно раненными.

Среди прибежавших крестьян был и Паскуале Бруно: по прихоти своей кочевой жизни он появлялся то тут, то там, а беспокойный характер заставлял его ввязываться в любое рискованное предприятие. Крестьяне обнаружили на песчаном берегу, где происходило сражение, двух слуг князя Патерно — один был убит, другой легко ранен в ногу — и трех корсаров, плававших в собственной крови, но еще живых. Двух ружейных выстрелов было достаточно, чтобы тут же расправиться с двумя врагами, и дуло пистолета уже было нацелено на третьего, чтобы послать и его вслед за товарищами, когда Бруно заметил, что третий корсар всего-навсего ребенок; он отвел от него оружие и заявил, что берет мальчика под свое покровительство. Послышался ропот недовольства против этой неуместной жалости, но Бруно никогда не отступал от своего слова; он зарядил карабин и заявил, что застрелит первого, кто подойдет к раненому. Бруно был известен как человек, способный осуществить свою угрозу, и крестьяне отступились, позволив ему поднять мальчика и уйти вместе с ним. Бруно тотчас же направился к морю, сел в лодку (на ее борту он совершал обычно свои походы, управляя ею так умело, что она повиновалась ему не хуже, чем лошадь — всаднику), поднял паруса и взял курс на мыс Алига Гранде.

Как только лодку подхватил ветер и она перестала нуждаться в кормчем, Бруно занялся раненым, по-прежнему лежавшим без чувств. Он распахнул белый бурнус, в который был завернут мальчик, расстегнул пояс с висящим на нем ятаганом и увидел при последних отблесках заходящего солнца, что пуля прошла между правым бедром и ребрами и вышла возле позвоночника: рана была опасна, но не смертельна.

Вечерний ветер и освежающее действие морской воды — Бруно промыл ею рану — привели ребенка в чувство: не открывая глаз, он произнес несколько слов на непонятном языке; Бруно, знавший по опыту, что огнестрельная рана вызывает сильную жажду, догадался, о чем просит мальчик, и поднес к его губам полную флягу воды; раненый жадно приник к ней, затем снова что-то жалобно пробормотал и снова впал в забытье. Паскуале уложил его как можно бережнее на дно лодки и, оставив рану открытой, каждые пять минут выжимал над нею свой платок, смоченный морской водой: ее действие моряки считают целебным для любых ран.

В час «Ave Maria» наши мореплаватели подошли к устью Рагузы: ветер дул со стороны Африки. Паскуале без труда направил лодку вверх по течению реки и три часа спустя, оставив справа от себя Модику, прошел под мостом на дороге между Ното и Кьярамонти. Он сделал еще пол-льё, но увидев, что плыть становится все труднее, вытащил лодку на берег, скрыл ее в прибрежных зарослях олеандров и папируса и, взяв мальчика на руки, продолжал путь пешком. Вскоре перед ним открылось узкое ущелье, и, пройдя еще немного, он очутился между двумя отвесными склонами с пробитыми в них отверстиями пещер — то были остатки древнего поселения троглодитов, первых жителей Сицилии, которую греческие колонисты некогда приобщили к цивилизации. Бруно вошел в одну из этих пещер и поднялся по лестнице на ее второй ярус, куда свет и воздух проникали через большое квадратное отверстие; в углу пещеры было устроено ложе из тростника; он расстелил бурнус и уложил на нем мальчика, затем вышел, чтобы раздобыть огня, вернулся с горящей еловой ветвью в руках, прикрепил ее к стене и, усевшись на камень возле раненого, стал ждать, когда тот очнется.

Бруно не впервые пришел в это убежище: во время своих бесцельных скитаний по Сицилии, помогавших ему забыть о своем одиночестве, успокоиться и прогнать дурные мысли, он заходил в эту долину и жил в этой пещере, выдолбленной в скале три тысячи лет тому назад; здесь он предавался тем смутным и бессвязным мечтам, что обуревают людей необразованных, но наделенных пылким воображением. Он знал, что пещеры были вырыты в давние времена ныне исчезнувшим племенем, и, свято чтя народные предания, полагал, как и все местные жители, что эти люди были волшебниками; это убеждение не пугало его, а, напротив, неудержимо влекло сюда. Он слышал в юности немало сказок о волшебных ружьях, о неуязвимых людях, о путниках-невидимках, и в его бесстрашной душе, жаждавшей чудес, жило лишь одно желание — встретить колдуна, волшебника или черта и в обмен на договор, скрепленный кровью, получить от них сверхъестественную власть над людьми. Но напрасно вызывал он тени древних обитателей долины Модики: их призраки так и не явились ему, и Паскуале Бруно остался, к своему великому огорчению, таким же человеком, как и все прочие люди; и все же он выделялся среди горцев, ибо мало кто из них мог сравниться с ним силой и ловкостью.

Бруно промечтал около часа у изголовья раненого мальчика, когда тот наконец вышел из забытья: открыл глаза, недоуменно огляделся и остановил взгляд на своем спасителе, еще не зная, кто перед ним — друг или враг. При этом у него, видимо, мелькнула смутная мысль о самозащите, ибо он поднес руку к поясу в поисках своего верного ятагана, но, не найдя его, тяжело вздохнул.

— Тебе больно? — спросил Бруно, прибегнув к франкскому языку: он понятен решительно всем на берегах Средиземного моря, от Марселя до Александрии, от Константинополя до Алжира, и с его помощью можно объездить весь Старый Свет.

— Кто ты? — спросил мальчик.

— Друг.

— Разве я не твой пленник?

— Нет.

— Как же я попал сюда?

Паскуале все рассказал ему; мальчик внимательно выслушал рассказ, а когда тот подошел к концу, посмотрел прямо в глаза Бруно и спросил с чувством глубокой благодарности:

— Хочешь быть моим отцом, ты, спасший мне жизнь?

— Хочу.

— Отец, — проговорил раненый, — твоего сына зовут Али. А тебя как звать?

— Паскуале Бруно.

— Да благословит тебя Аллах! — сказал мальчик.

— Не надо ли тебе чего-нибудь?

— Воды: мне хочется пить.

Паскуале взял глиняную кружку, спрятанную в углублении скалы, и спустился к ручью, протекавшему неподалеку от пещеры. Вернувшись, он бросил взгляд на ятаган мальчика и заметил, что раненый даже не попытался достать его. Али жадно схватил кружку и одним глотком опорожнил ее.

— Да ниспошлет тебе Аллах столько счастливых лет, сколько капель воды было в этом сосуде, — сказал он, возвращая кружку.

— Ты славный мальчик, — прошептал Бруно, — скорее поправляйся, а когда поправишься, сможешь вернуться к себе в Африку.

Мальчик поправился и остался на Сицилии: он так полюбил Бруно, что не захотел с ним расстаться. С тех пор они были неразлучны. Али ходил с Бруно на охоту в горы, помогал ему управлять лодкой на море и готов был отдать жизнь по первому знаку того, кого он звал своим отцом.

Это Али накануне сопровождал Бруно на виллу князя Карини, это он ждал его под окнами во время разговора с Джеммой и дважды подавал сигнал о грозящей опасности: первый раз, когда князь позвонил у калитки виллы, и второй, когда тот вошел в дом. Мальчик уже хотел было подняться в комнату Джеммы, чтобы помочь отцу, но тут Бруно выпрыгнул из окна. Али побежал за ним. Они добрались до берега, сели в ожидавшую их лодку, и, так как ночью нельзя было выйти в море, не возбудив подозрения, они смешались с рыбачьими лодками, ожидавшими рассвета в порту.

Этой ночью Али так же заботливо ухаживал за Паскуале, как и тот когда-то ухаживал за ним, ибо князь Карини не промахнулся; напрасно он искал пулю в обивке стен, она застряла в плече Бруно, и Али пришлось сделать лишь небольшой надрез своим ятаганом, чтобы вынуть ее со стороны, противоположной той, в какую она вошла. Все это произошло почти без участия Бруно, он словно и не думал о своей ране и только время от времени смачивал ее, как мы уже говорили, морской водой, пока мальчик, казалось, чинил свои сети.

— Отец, — вдруг прошептал Али, прерывая свое мнимое занятие, — взгляни-ка на берег!

— Что там такое?

— Толпа народа.

— Где?

— На дороге в церковь.

В самом деле, многочисленная толпа шла по извилистой дороге, что вела на вершину святой горы. Бруно разглядел свадебное шествие, направляющееся в церковь святой Розалии.

— Правь к берегу и греби со всех сил! — воскликнул он, вскочив на ноги.

Мальчик повиновался, схватил весла, и маленькая лодка полетела словно на крыльях по морским волнам. Чем ближе подходили они к берегу, тем угрюмее становилось лицо Паскуале; наконец, когда оставалось проплыть каких-нибудь полмили, он воскликнул в неописуемом отчаянии:

— Это Тереза! Они поторопились со свадьбой, не захотели ждать воскресенья, боятся, как бы я не похитил ее!.. Бог мне свидетель, я сделал все что мог! Хотел, чтобы все хорошо кончилось… Они этого не пожелали. Горе им!

После этих слов Бруно с помощью Али поднял парус, и лодка, обогнув гору Пеллегрино, два часа спустя скрылась за мысом Галло.

IV

Паскуале не ошибся. Графиня так опасалась какого-нибудь безумства с его стороны, что велела приблизить на три дня бракосочетание Терезы, утаив от девушки свою встречу с ее возлюбленным, а будущие супруги из чувства глубокого благоговения перед покровительницей Палермо выбрали для этого обряда церковь святой Розалии.

То, что Палермо отдал себя под покровительство молодой и красивой святой — еще одна из своеобразных особенностей этого города, где все дышит любовью. Подобно тому как Неаполь чтит святого Януария, Палермо чтит святую Розалию, видя в ней всемогущую носительницу небесной благодати; но у этой святой имеется и немалое преимущество перед святым Януарием, ибо она француженка королевской крови и прямой потомок Карла Великого[10], как об этом свидетельствует ее генеалогическое древо, изображенное над внешним порталом церкви; древо это произрастает из груди победителя Видукинда и состоит из нескольких побегов, соединяющихся у его вершины, символизируя рождение князя Синебальдо, отца святой Розалии. Но ни знатность рода, ни богатство семьи, ни ее собственная красота не тешили юную принцессу. Влекомая созерцательной жизнью, она покинула в возрасте восемнадцати лет двор короля Рожера и сразу исчезла; никто не знал, что с ней сталось, и нашли ее только после смерти, неувядаемо прекрасную, будто спящую, в той самой пещере, в которой она жила, и в том положении, в котором она навеки почила безгрешным, целомудренным сном Божьих избранников.

Пещера эта находится на склоне древней горы Эвита, столь известной в эпоху Пунических войн своей неприступностью, чем умело пользовались карфагеняне; однако в наши дни гора, овеянная воинской доблестью, получила новое имя. Ее бесплодная вершина была освящена Церковью и стала называться Пеллегрино, что имеет двойное значение: «гора Благодати» и «гора Паломника». В 1624 году в Палермо разразилась эпидемия чумы; жители обратились за помощью к святой Розалии. Ее чудотворное тело было с большой торжественностью перенесено из пещеры в палермский собор, и едва святые останки коснулись порога этого полухристианского, полуарабского храма, построенного архиепископом Гуальтьери, как Иисус Христос по заступничеству святой избавил город не только от чумы, но также от войны и голода, если верить барельефу, высеченному Виллареале, учеником Кановы. Благодарные жители Палермо превратили пещеру святой Розалии в церковь и провели к ней такую превосходную дорогу, что теперь кажется, будто она восходит к временам, когда римские колонисты перебрасывали между горами мосты и акведуки, своеобразные гранитные подписи метрополии. Наконец, на том самом месте, где было найдено тело святой Розалии, была сооружена мраморная статуя в венке из роз; скульптор придал ей позу, в какой святая почила. Это произведение искусства было, кроме того, богато украшено самим королем. Карл III Бурбон пожертвовал покровительнице Палермо платье из золотой ткани стоимостью в двадцать пять тысяч франков, алмазное ожерелье и великолепные кольца и, пожелав присовокупить к этим светским дарам поистине рыцарские почести, пожаловал ей большой Мальтийский крест на золотой цепи и орден Марии Терезии — звезду, окруженную лавровым венком с девизом «Fortitudini»[11].

Что касается пещеры святой Розалии, то она представляет собой углубление, образовавшееся в основной породе и в покрывающих ее пластах известняка. Со сводов ее свисают блестящие сталактиты. Слева от входа расположен алтарь, у его подножия находится статуя лежащей святой, видимая сквозь золотую решетку, а за алтарем бьет родник, некогда утолявший жажду отшельницы. К этой созданной самой природой церкви ведет находящийся от нее в трех-четырех футах портик со стенами, увитыми гирляндами плюща; сквозь него солнечные лучи проникают в пещеру и в ясные дни как бы разделяют светлой завесой священника и молящихся.

В этой церкви и были обвенчаны Тереза и Гаэтано.

По окончании службы свадебное шествие спустилось в Палермо, где гостей ждали экипажи, чтобы отвезти их в деревню Карини, ленное владение князя Родольфо, давшее ему имя и титул. По распоряжению графини там ожидало приглашенных великолепное пиршество, на которое были званы все окрестные жители; гости собрались даже из деревень, расположенных на расстоянии двух-трех льё от Карини, — из Монреале, Капачи и Фавориты; среди молодых крестьянок, приложивших немало стараний, чтобы принарядиться, выделялись девушки из Пьяна ди Гречи благодаря своим мораитским нарядам — наследству отцов, которое они благоговейно сохраняли, хотя их предки, основавшие здесь свою колонию, покинули родной край ради новой родины тысячу двести лет назад.

Столы были накрыты под сенью каменных дубов и приморских сосен на эспланаде, благоухавшей апельсиновыми и лимонными деревьями и окруженной изгородью из гранатников и индийских смоковниц, — ими Провидение одарило Сицилию, чтобы утолять, словно манной небесной, голод и жажду бедняков. К этой эспланаде вела дорога, обсаженная алоэ — его огромные листья кажутся издали пиками арабских всадников и содержат волокна, более прочные и блестящие, нежели волокна льна и конопли; с юга вид был ограничен дворцом, над террасой которого возвышалась горная цепь — та самая, что делит остров на три части, а на западе, севере и востоке в устье трех долин взору трижды являлось волшебное море Сицилии, которое можно принять за три различных моря благодаря своеобразной окраске каждого из них: в самом деле, из-за игры света, вызванной лучами заходящего солнца, море за Палермо казалось лазурным, возле острова Женщин — серебряным, тогда как о скалы Сан Вито разбивались волны из жидкого золота.

Во время десерта, когда веселье было в полном разгаре, двери дворца отворились и Джемма, опираясь на плечо князя, предшествуемая двумя лакеями с факелами в руках и сопровождаемая толпою слуг, спустились по мраморной лестнице на эспланаду. Крестьяне хотели было встать, но князь сделал им знак не беспокоиться. Он и Джемма обошли все застолье и остановились за спиной молодоженов. Слуга принес золотой бокал, Гаэтано налил в него сиракузского вина, тот же слуга подал бокал Джемме; она пожелала счастья новобрачным, пригубила вино и передала бокал князю, а тот, одним глотком осушив его, высыпал в пустой бокал целый кошелек унций[12] и велел вручить его Терезе — это был его свадебный подарок; в ту же минуту раздались крики: «Да здравствует князь Карини! Да здравствует графиня Кастельнуово!»; словно по мановению волшебной палочки, по всей эспланаде зажглись огни, и знатные посетители удалились, промелькнув как сказочное видение и оставив после себя много света и радости.

Едва они успели вернуться со своей свитой в замок, как раздались звуки музыки; молодежь встала из-за стола и поспешила на площадку, приготовленную для танцев. Согласно обычаю, Гаэтано должен был открыть бал со своей молодой женой; он уже собрался подойти к ней, когда по дороге, обсаженной алоэ, на эспланаду явился новый гость: это был Паскуале Бруно в калабрийском костюме, подробно описанном нами выше, только из-за пояса у него торчали пистолеты и кинжал, а куртка, накинутая на правое плечо, как гусарский ментик, позволяла видеть окровавленный рукав рубашки. Тереза первая заметила Паскуале, она вскрикнула и, в ужасе устремив на него взгляд, застыла на месте, бледная, трепещущая, будто увидела привидение. Все взглянули на вновь прибывшего, и толпа приглашенных замерла, неподвижная, безгласная, чувствуя, что надвигается нечто страшное. Паскуале Бруно подошел прямо к Терезе и, скрестив руки, пристально взглянул на нее.

— Это вы, Паскуале? — прошептала Тереза.

— Да, я, — хрипло ответил Бруно. — Я узнал в Баузо, где напрасно ждал вас, что вы собираетесь выйти замуж в Карини. Надеюсь, я прибыл вовремя, чтобы сплясать с вами первую тарантеллу.

— Это право принадлежит жениху, — прервал его Гаэтано, подходя к Паскуале.

— Нет, любовнику, — возразил он. — Ну же, Тереза; по-моему, это самое меньшее, что вы можете для меня сделать.

— Тереза — моя жена! — воскликнул Гаэтано, протягивая к ней руку.

— Тереза — моя любовница, — сказал Паскуале, властно сжимая ее пальцы.

— На помощь! — крикнула Тереза.

Гаэтано схватил Паскуале за ворот рубашки, но тут же с криком рухнул на землю: кинжал Паскуале вошел в его грудь по самую рукоятку. Мужчины бросились было к убийце, чтобы схватить его, но тот хладнокровно вытащил из-за пояса пистолет и взвел курок; потом тем же пистолетом сделал знак музыкантам, приглашая их начать тарантеллу. Они машинально повиновались; никто из гостей не вмешался.

— Ну же, Тереза! — повторил Бруно.

В Терезе не было уже ничего человеческого: она походила на автомат, приводимый в движение страхом. Она покорилась, и этот жуткий танец вблизи мертвеца длился до последнего такта тарантеллы. Наконец музыка умолкла, и Тереза свалилась без чувств на тело Гаэтано, словно до сих пор ее поддерживали только звуки оркестра.

— Благодарю, Тереза, — сказал Паскуале, холодно взглянув на нее. — Вот и все, больше мне от тебя ничего не нужно. А теперь, если кто-нибудь из присутствующих желает узнать мое имя, чтобы встретиться со мной в другом месте: меня зовут Паскуале Бруно.

— Сын Антонио Бруно, голова которого находится в железной клетке в замке Баузо? — послышался чей-то голос.

— Он самый, — ответил Паскуале. — Но если вы хотите еще раз взглянуть на эту голову, поторопитесь. Клянусь Богом, ей не долго там оставаться!

С этими словами Паскуале исчез в темноте, и никто не решился последовать за ним: то ли из страха, то ли из жалости гости занялись Гаэтано и Терезой.

Первый был мертв; вторая сошла с ума.

Неделю спустя, в воскресенье, был праздник в Баузо: вся деревня веселилась, в кабачках вино текло рекой, на перекрестках горели потешные огни, улицы были украшены флагами и заполнены народом; особенно оживленно было на дороге к замку, ибо люди собрались там, чтобы посмотреть на состязание деревенских стрелков. Эта забава весьма поощрялась королем Фердинандом IV во время его вынужденного пребывания на Сицилии, и многие из тех парней, что упражнялись теперь в меткости, еще недавно могли проявить свое искусство, стреляя вслед за кардиналом Руффо по неаполитанским патриотам и по французским республиканцам; но теперь мишенью служила обычная игральная карта, а призом — серебряный стаканчик. Мишень поместили как раз под железной клеткой с головой Антонио Бруно; до этой клетки можно было добраться лишь по внутренней лестнице замка, проходившей возле того окна, под которым клетка была вделана в стену. Условия соревнования были весьма просты; желающему принять в них участие следовало внести в общий фонд — он предназначался для оплаты серебряного стаканчика — скромную сумму в два карлино за каждый предполагаемый выстрел и получить взамен порядковый номер, определяющий его место в состязании; неумелые стрелки оплачивали десять, двенадцать и даже четырнадцать выстрелов, те же, кто был уверен в себе, — пять или шесть. Среди множества протянутых рук чья-то сильная рука подала два карлино, и смутный гул голосов покрыл громкий голос, потребовавший одну пулю. Все посмотрели в сторону говорившего, удивленные скудостью взноса и самомнением стрелка. Человек, оплативший единственный выстрел, был Паскуале Бруно.

За последние четыре года Паскуале ни разу не появлялся в деревне, и, хотя все узнали его, никто с ним не заговорил. Поскольку же он слыл искуснейшим стрелком в округе, люди поняли, почему он взял всего одну пулю; на пуле стоял одиннадцатый номер. Состязание в стрельбе началось.

Выстрелы вызывали либо смех, либо крики одобрения, но, по мере того как запас пуль истощался, шум стал понемногу затихать. Паскуале стоял грустный и задумчивый, опершись на свой английский карабин, и, казалось, был безучастен и к восторгам, и к зубоскальству односельчан; наконец пришла его очередь; услышав свое имя, он вздрогнул и поднял голову, словно не ждал, что его вызовут, но тут же опомнился и занял место у натянутой веревки, заменявшей барьер. Зрители с тревогой следили за ним: никто еще не вызвал такого интереса и не был встречен такой напряженной тишиной.

По-видимому, Паскуале и сам сознавал всю важность выстрела, который ему предстояло сделать, ибо он выпрямился, выставил вперед левую ногу и, перенеся всю тяжесть тела на правую, приложил карабин к плечу; затем, взяв низ стены за исходную линию прицела, медленно поднял ствол ружья; каково же было удивление зрителей, не спускавших глаз с Паскуале, когда они увидели, что он миновал мишень и, выйдя за ее пределы, целится в железную клетку; тут и стрелок и карабин на мгновение застыли, словно были изваяны из камня; наконец раздался выстрел, и череп, выбитый из железной клетки[13], упал к подножию мишени!.. Дрожь пробежала по толпе, встретившей в полном молчании это чудо меткости.

Паскуале поднял череп своего отца и, не проронив ни слова, ни разу не обернувшись, зашагал по тропинке в горы.

V

Не прошло и года после событий, описанных в предыдущей главе, как по всей Сицилии, от Мессины до Палермо, от Чефалу до мыса Пассеро, распространились слухи о подвигах разбойника Паскуале Бруно. В странах, подобных Испании и Италии, где плохо организованное общество не дает подняться тому, кто рожден внизу, где душе недостает крыльев, чтобы возвыситься, недюжинный ум оборачивается бедой для человека такого происхождения; человек этот то и дело пытается вырваться из общественных и моральных рамок, какими судьба ограничила его жизнь, неудержимо стремится к цели, преодолевая бесчисленные препятствия, постоянно видит источник света, которого ему не суждено достигнуть, и, начав свой путь с надеждой, кончает его с проклятием на устах. Он восстает против общества, так слепо разделенного Богом на две части — одну для счастья, другую для страдания; он возмущен несправедливостью Неба и сам возводит себя в ранг защитника слабых и врага сильных. Вот почему как испанский, так и итальянский бандит окружен ореолом поэзии и народной любовью, ибо почти всегда в основе того, что он сбился с пути, лежит какая-нибудь явная несправедливость, а своим кинжалом и карабином он старается восстановить божественное предопределение, нарушаемое человеческими законами.

Нет ничего удивительного в том, что Паскуале Бруно, с непростым прошлым его семьи за плечами, со свойственной ему склонностью к риску, с его редкостной силой и ловкостью, вскоре стал играть ту странную роль, что пришлась ему по душе, — роль вершителя правосудия, если можно так выразиться. На Сицилии, особенно в Баузо и его окрестностях, не совершалось ни одного беззакония, избежавшего его суда, а так как приговоры Паскуале почти всегда были направлены против людей богатых и сильных, все обездоленные горой стояли за него. Когда какой-нибудь синьор требовал непомерной аренды со своего бедняка-фермера, когда корыстолюбие родителей мешало браку двух влюбленных, когда несправедливый приговор угрожал невиновному, — Бруно, узнав об этом, брал карабин, отвязывал четырех корсиканских псов, своих единственных помощников, вскакивал на арабского скакуна из Валь ди Ното, родившегося, как и он, в горах, выезжал из небольшой крепости Кастельнуово, своего обычного обиталища, и представал перед синьором, строгим отцом или неправедным судьей; тут же арендная плата снижалась, влюбленные вступали в брак, арестованный получал свободу. Естественно, что люди, облагодетельствованные Паскуале Бруно, платили ему неограниченной преданностью, а все предпринятые против него меры ни к чему не приводили благодаря бдительности крестьян, незамедлительно предупреждавших его условными сигналами о грозящей опасности.

Вскоре из уст в уста стали передаваться диковинные рассказы, ведь чем примитивнее человек, тем больше верит он в чудеса. Говорили, будто в некую бурную ночь, когда весь остров содрогался от ударов грома, Паскуале Бруно заключил договор с ведьмой и в обмен за свою душу приобрел три сверхъестественных дара: становиться по желанию невидимым, мгновенно переноситься с одного края острова на другой и не страшиться ни пули, ни кинжала, ни огня. Как утверждала молва, этот договор был действителен на три года, ибо Паскуале Бруно подписал его лишь для того, чтобы завершить дело мести, для чего ему не требовалось больше времени, чем этот, казалось бы, недолгий срок. Паскуале не опровергал этих вымыслов, прекрасно понимая, что они ему выгодны, и даже всячески старался придать им видимость правдоподобия. Благодаря своим широким связям Паскуале нередко узнавал о людях такие подробности, каких, казалось, не должен был знать, — и это подтверждало слухи о том, что он превращается иной раз в невидимку. Благодаря резвости своего любимого коня он оказывался за одну ночь на огромном расстоянии от того места, где проезжал накануне, — и это убеждало людей в том, что расстояния для него не существует; наконец, некий случай — он не преминул им воспользоваться с редким искусством — не оставил никакого сомнения в его неуязвимости. Вот как было дело.

Убийство Гаэтано наделало много шуму, и князь Карини приказал командирам всех своих отрядов как можно скорее поймать преступника, тем более что тот своей безрассудной смелостью облегчал действия тех, кто за ним охотился. Командиры передали этот приказ соглядатаям, и однажды утром те предупредили судью в Спадафоре, что Паскуале Бруно проехал через его селение минувшей ночью по направлению к Дивьето. Судья велел солдатам ждать Паскуале у дороги две ночи подряд, полагая, что он вернется тем же путем и, по всей вероятности, под покровом темноты.

На третий день утром — это было воскресенье — солдаты, утомленные двумя бессонными ночами, собрались в кабачке, шагах в двадцати от дороги; они как раз подкреплялись там, когда им сообщили, что Паскуале Бруно преспокойно спускается по склону горы со стороны Дивьето. Времени устраивать засаду уже не было, и солдаты остались там, где они были; когда же Паскуале оказался шагах в пятидесяти от них, они вышли из кабачка и построились в боевом порядке перед дверью, всем своим видом, однако, показывая, что не обращают никакого внимания на приближающегося всадника. Бруно заметил эти приготовления, но они, видимо, нисколько не обеспокоили его, и, вместо того чтобы повернуть обратно — а сделать это было совсем легко, — галопом продолжал свой путь. Солдаты взяли ружья наизготовку и, когда он проезжал мимо, встретили его оглушительным залпом; но ни конь, ни всадник не пострадали: оба вышли целы и невредимы из облака дыма, на мгновение окутавшего их. Солдаты переглянулись, покачали головами и отправились к судье, чтобы рассказать ему о случившемся.

В тот же вечер слухи об этом событии достигли Баузо, и люди, наделенные пылким воображением, решили, что Паскуале Бруно заколдован и что свинец сплющивается, а сталь тупится, коснувшись его тела. На следующий же день эти слухи получили неопровержимое подтверждение: у двери судьи, вершившего правосудие в Баузо, была найдена куртка Паскуале Бруно с тринадцатью дырами от пуль; в ее карманах лежали тринадцать пуль, и все они были сплющены. Иные свободомыслящие люди, и среди них Чезаре Алетто, нотариус из Кальварузо (от него мы и узнали эти подробности), утверждали, однако, что бандит, чудом спасшийся от смерти, решил извлечь пользу из этого случая: он повесил свою куртку на дерево и сам всадил в нее все тринадцать пуль; но большинство продолжали верить, что дело тут не обошлось без колдовства, и страх, внушаемый Паскуале, еще усилился. Страх этот был велик, и Паскуале знал, что из низших слоев общества ужас переместился в высшие, поэтому за несколько месяцев до описанных нами событий он обратился к князю Бутера с просьбой дать ему взаймы двести золотых унций для одного из своих благотворительных дел (речь шла о том, чтобы отстроить сгоревший постоялый двор); деньги следовало отнести в определенное место в горах и спрятать там, чтобы в ночь, указанную князю, Паскуале мог лично взять их; в случае невыполнения этой просьбы, что вполне могла сойти за приказ, Бруно грозил открытой войной между ним, королем гор, и князем Бутера, властелином долины; если же, напротив, князь будет настолько любезен, что не откажет Паскуале в этом одолжении, двести золотых унций будут ему возвращены сполна, как только удастся изъять эту сумму из королевской казны.

Князь Бутера был одним из тех людей, каких более нет в современном обществе, последним представителем старого сицилийского дворянства, отважного и рыцарски благородного, как те норманны, что установили на Сицилии свои законы и провозгласили свои порядки. Его звали Эрколе, и, казалось, он был скроен по образцу своего античного покровителя. Он мог убить ударом кулака норовистую лошадь, сломать о собственное колено железный прут в полдюйма толщиной и согнуть серебряный пиастр. А после одного события, в котором князь Бутера проявил редкое хладнокровие, он стал кумиром населения Палермо.

В 1770 году в городе из-за нехватки хлеба вспыхнуло восстание; губернатор прибегнул к ultima ratio[14], поставив на улице Толедо пушку; народ двинулся против этой пушки, и артиллерист с фитилем в руке приготовился стрелять в людей, но тут князь Бутера уселся на ствол орудия, словно это было кресло, и произнес такую пламенную, такую убедительную речь, что люди тут же разошлись, а артиллерист, фитиль и пушка вернулись в арсенал, ничем себя не запятнав. Но своей популярностью князь был обязан не только этому случаю.

Каждое утро он прогуливался по эспланаде своего парка, господствовавшей над Морской площадью, и так как ворота его дворца открывались для всех желающих с восходом солнца, он неизменно встречал на своем пути множество бедняков; для этой прогулки князь надевал просторную замшевую куртку с огромными карманами; камердинер каждое утро набивал их карлино и полукарлино, а его господин тут же раздавал их без остатка, сопровождая свои благодеяния одному ему присущими словами и жестами: казалось, он готов был растерзать тех, кого собирался осчастливить.

— Ваше сиятельство, — говорила бедная женщина, окруженная многочисленными отпрысками, — сжальтесь над несчастной матерью, ведь у меня пятеро детей.

— Ну, и что ж из этого? — гневно восклицал князь. — Разве я тебе их сделал?

И, угрожающе подняв руку, он бросал в фартук просительницы пригоршню монет.

— Господин князь, — обращался к нему какой-нибудь горемыка, — я голоден.

— Болван! — кричал князь, опуская на него свой увесистый кулак. — Не я же пеку хлеб! Проваливай к булочнику!

Зато после этого удара бедняк бывал сыт целую неделю.[15]

Недаром, когда князь проходил по улицам, все прохожие обнажали головы, как это случалось при появлении на парижском рынке г-на де Бофора; но, в отличие от французского фрондёра, князю стоило сказать одно слово, и он стал бы королем Сицилии; однако эта мысль даже не приходила ему в голову, и он оставался князем Бутера, что, право же, было не менее почетно.

Щедрость князя вызывала, однако, неодобрение в самом его дворце, и критиком оказался не кто иной, как его дворецкий. Легко понять, что человек, чей характер мы попытались здесь обрисовать, с особым размахом проявлял свою склонность к роскоши и великолепию своих знаменитых обедов: в самом деле, двери его дома бывали широко открыты, и каждый день за стол у него садилось не менее двадцати пяти — тридцати гостей, среди них семь-восемь совершенно ему незнакомых; другие же, напротив, являлись к обеду с исправностью завсегдатаев. В числе этих последних был и некий капитан Альтавилла, получивший свой чин за то, что сопровождал кардинала Руффо из Палермо в Неаполь, и вернувшийся из Неаполя в Палермо с пенсией в тысячу дукатов. К несчастью, капитан любил азартные игры, и из-за этого пристрастия пенсии не хватило бы ему на жизнь, если бы он не нашел два способа, при помощи которых получаемое им от казны раз в три месяца содержание стало наименее значительной частью его доходов. Первый способ, доступный всем и каждому, заключался в ежедневных обедах у князя, а второй — в том, что, вставая из-за стола, капитан неизменно опускал себе в карман поданный ему серебряный прибор. Некоторое время все шло гладко, и это ежедневное присвоение чужого добра никем не было замечено; но как бы ни был оснащен поставец князя, в нем все же стали ощущаться недостачи, и подозрения дворецкого тотчас же пали на санфедиста[16]. Он стал следить за капитаном, и по прошествии двух-трех дней его подозрения превратились в уверенность. Он тотчас же предупредил князя, и тот, подумав немного, ответил, что, до тех пор пока капитан берет поставленный ему прибор, возражать против этого не приходится, но если он положит в карман приборы своих соседей, придется что-нибудь предпринять. Таким образом, капитан Альтавилла остался наиболее постоянным гостем его сиятельства князя Эрколе Бутера.

Князь находился в Кастро Джованни, на своей вилле, когда ему подали послание Бруно; пробежав его, он спросил, не ждет ли кто-нибудь ответа. Когда выяснилось, что человек этот ушел, он положил письмо в карман с таким хладнокровием, словно то была обыкновенная записка.

Настала ночь, назначенная в письме Бруно; указанное им место находилось на южном склоне Этны возле одного из тех многочисленных потухших вулканов, что обязаны своей однодневной вспышкой вечно горящему пламени, которое, вырвавшись из земных недр, уничтожало целые города. Вулкан именовался Монтебальдо (каждая из грозных вершин Этны получала особое название при своем возникновении из земли). В десяти минутах пути от подножия горы стояло огромное одинокое дерево, называвшееся Каштаном Ста Коней, так как возле его стволов, под сенью его листвы, имевшей в окружности сто семьдесят восемь футов и подобной целому лесу, могли найти приют сто всадников вместе с конями. У корней этого дерева Паскуале и велел спрятать затребованные им деньги. Он вышел часов в одиннадцать из Ченторби и около полуночи заметил при свете луны гигантское дерево и устроенный между его стволами сарайчик для хранения богатого урожая собираемых с него каштанов. Чем ближе подходил он, тем яснее рисовалась чья-то тень: казалось, какой-то человек стоит, прислонившись к одному из пяти стволов каштана. Вскоре эта тень приобрела более четкие очертания; бандит остановился и, заряжая карабин, крикнул:

— Кто здесь?

— Человек, черт возьми! — ответил чей-то громкий голос. — Неужели ты полагал, что деньги придут без посторонней помощи?

— Нет, конечно, — продолжал Бруно, — но я никогда бы не подумал, что посланец отважится подождать меня.

— Просто ты не знал князя Эрколе Бутера. Все дело в этом.

— Так это вы, монсиньор? — спросил Бруно, вскидывая карабин на плечо и со шляпой в руке подходя к князю.

— Я самый, бездельник! Я подумал, что бандит может нуждаться в деньгах, как все прочие смертные, и не пожелал отказать в помощи даже бандиту. Но мне взбрело в голову лично привезти ему деньги, чтобы он не подумал, будто я из страха оказываю ему эту услугу.

— Ваше сиятельство достойны своей громкой славы, — сказал Бруно.

— А ты своей славы достоин? — спросил князь.

— Все зависит от того, что вы слышали обо мне, монсиньор, ведь про меня говорят разное.

— Вижу, — продолжал князь, — что сообразительности и отваги тебе не занимать: люблю храбрецов, где бы они ни встречались. Послушай, хочешь сменить свой калабрийский костюм на мундир капитана и повоевать с французами? Обещаю набрать для тебя солдат в моих владениях и купить тебе офицерский чин.

— Спасибо, монсиньор, спасибо, такое предложение мог сделать только настоящий вельможа; но меня удерживает на Сицилии дело кровной мести. А там посмотрим.

— Хорошо, — сказал князь, — ты человек свободный. Но, поверь мне, тебе следовало бы согласиться.

— Не могу, ваше сиятельство.

— В таком случае вот кошелек, что ты у меня просил. Убирайся ко всем чертям вместе с ним и постарайся, чтобы тебя не повесили против двери моего дома.[17]

Бруно взвесил на руке кошелек.

— Кошелек что-то очень тяжел, монсиньор.

— Конечно. Мне не хотелось, чтобы наглец вроде тебя похвалялся, будто он назначил предел щедротам князя Бутера, и вместо двухсот унций, о которых ты просил, я положил в него триста.

— Какую бы сумму вы ни соблаговолили принести, монсиньор, деньги будут вам возвращены сполна.

— Деньги я дарю, а не ссужаю, — возразил князь.

— А я беру их взаймы или краду, милостыни мне не надо, — ответил Бруно. — Возьмите обратно свой кошелек, монсиньор. Лучше я обращусь к князю Вентимилле или к князю Каттолика.

— Будь по-твоему, — сказал князь. — В жизни не видел более привередливого бандита. Бездельник вроде тебя может с ума меня свести, а посему я удаляюсь. Прощай!

— Прощайте, монсиньор, и да хранит вас святая Розалия!

Князь удалился, положив руки в карманы замшевой куртки и насвистывая свой любимый мотив. Бруно неподвижно смотрел ему вслед, и только когда князь скрылся из виду, он, в свою очередь, спустился с горы, тяжело вздохнув.

На следующий день хозяин сожженного постоялого двора получил из рук Али триста унций князя Бутера.

VI

Вскоре после этого Бруно узнал, что из Мессины в Палермо должен выехать фургон с деньгами под охраной четырех жандармов во главе с бригадиром. Это был выкуп за князя Монкада-Патерно, но благодаря хитрости, делавшей честь изобретательности Фердинанда IV, эти деньги должны были увеличить неаполитанский бюджет, а не обогатить казну Казбы. Вот, кстати, эта история в том виде, в каком я услышал ее на месте; поскольку она столь же занятна, сколь и достоверна, будет уместно рассказать ее читателям, к тому же она даст им представление о том, с каким простодушием взимаются подчас налоги на Сицилии.

Мы уже говорили в начале нашего повествования, что князь Монкада-Патерно был взят в плен берберийскими корсарами возле деревни Фугалло на обратном пути с Пантеллерии. Князя отвезли вместе со свитой в Алжир, где он согласился уплатить за себя самого и за своих людей пятьсот тысяч пиастров (2 500 000 французских франков); половина этого выкупа подлежала оплате до его отъезда, а половина после того, как он вернется на Сицилию.

Князь написал своему управляющему, уведомив его о случившемся и потребовав поскорее выслать двести пятьдесят тысяч пиастров — цену его свободы. Так как князь Монкада-Патерно был одним из богатейших вельмож Сицилии, нужные деньги были без труда найдены и срочно посланы в Африку; дей, как истый последователь Пророка, выполнил свое обещание и тут же отпустил князя в обмен на обещание выслать ему в течение года оставшиеся двести пятьдесят тысяч. Князь вернулся на Сицилию; он как раз собирал деньги для последнего взноса, когда в дело вмешался Фердинанд IV, не желавший, чтобы во время войны с Регентством его подданные обогащали врагов Сицилии, и приказал внести означенные двести пятьдесят тысяч пиастров в мессинскую казну. Князь Патерно был одновременно человеком чести и законопослушным подданным: он подчинился приказу своего короля и послушался голоса совести; таким образом, выкуп обошелся ему в семьсот пятьдесят тысяч пиастров, две трети которых были посланы корсару-мусульманину, а треть передана в Мессине в собственные руки князя Карини, доверенного лица корсара-христианина.

Эту сумму вице-король и решил послать в Палермо, резиденцию правительства, под охраной четырех жандармов и одного бригадира; последнему было поручено, кроме того, передать от князя письмо его возлюбленной Джемме с просьбой прибыть к нему в Мессину, поскольку его еще на несколько месяцев удерживали дела государственной важности.

Вечером того дня, когда повозка с ценным грузом должна была проехать неподалеку от Баузо, Бруно отвязал своих четырех корсиканских псов, вышел с ними из деревни, где он был признанным хозяином и повелителем, и засел у дороги между Дивьето и Спадафорой; он ждал там уже около часа, когда послышался стук колес и топот всадников. Он проверил, в порядке ли карабин, убедился, что стилет не застревает в ножнах, свистнул собак, которые тут же прибежали и легли у его ног, и встал посреди дороги.

Через несколько минут из-за поворота выехала повозка под охраной жандармов; когда до человека, ожидавшего ее, оставалось шагов пятьдесят, жандармы заметили его и окликнули:

— Кто идет?

— Паскуале Бруно, — ответил бандит.

По особому свистку своего хозяина превосходно выдрессированные псы поняли, что от них требуется, и бросились навстречу маленькому отряду.

При имени Паскуале Бруно четыре жандарма обратились в бегство; собаки, естественно, погнались за ними. Бригадир, оставшись один, выхватил из ножен саблю и направил коня прямо на бандита.

Паскуале приложил карабин к плечу и стал целиться так медленно и хладнокровно, будто стрелял по мишени, ибо он решил выпустить свой заряд лишь тогда, когда всадник окажется от него шагах в десяти, но не успел он положить палец на курок, как лошадь с седоком рухнули на землю. Оказалось, что Али незаметно последовал за Бруно и, увидев, что бригадир собирается напасть на него, по-змеиному подполз к лошади врага и перерезал ей ятаганом коленные сухожилия; всадник, не успев опомниться — так быстро и неожиданно упал его конь, — ударился головой о землю и лишился чувств.

Убедившись, что опасность миновала, Паскуале подошел к бригадиру. Он перенес его с помощью Али в повозку, которую тот за минуту перед этим пытался защищать, и, передав вожжи юному арабу, велел доставить к нему в крепость бригадира и повозку. Сам же он направился к раненой лошади, отстегнул карабин, прикрепленный к седлу, вынул из седельных сумок свернутые трубочкой бумаги, свистнул собак, прибежавших с окровавленными мордами, и отправился вслед за своей богатой добычей.

Войдя во двор своей маленькой крепости, он запер за собой ворота, взвалил на плечи бесчувственное тело бригадира, внес его в комнату и положил на матрас, на котором любил отдыхать не раздеваясь; затем, то ли по рассеянности, то ли по неосторожности, поставил в угол карабин бригадира и вышел из комнаты.

Пять минут спустя бригадир очнулся, осмотрелся, увидел, что находится в совершенно незнакомом месте, и, думая, что это сон, ощупал себя. Тут он почувствовал боль в голове, поднес руку ко лбу и, заметив на ней кровь, понял, что ранен, а затем вспомнил, что был арестован одним-единственным человеком, подло брошен подчиненными и что в ту самую минуту, когда он хотел расправиться с разбойником, лошадь под ним упала как подкошенная. Что было после, он уже не помнил.

Бригадир был храбр; он почувствовал всю тяжесть лежащей на нем ответственности, и сердце его сжалось от стыда и гнева. Внимательно оглядев комнату, он попытался уяснить себе, где находится, но все окружающее было ему незнакомо. Он встал, подошел к окну и увидел, что оно выходит в поле. Тогда перед ним блеснул луч надежды: он решил вылезти из окна, сбегать за подмогой и расквитаться с бандитом. Он уже отворил окно, чтобы выполнить свое намерение, но, осмотрев в последний раз комнату, заметил свой карабин, стоявший неподалеку от изголовья покинутого им ложа; при виде оружия он почувствовал, как у него в груди бешено заколотилось сердце, ибо мысль о побеге сменилась другой властной мыслью. Он посмотрел, не подглядывает ли за ним кто-нибудь, и, убедившись, что никто его не видит и не может увидеть, поспешно схватил карабин, посчитав его средством спасения, правда рискованным, но позволяющим ему немедленно отомстить бандиту, затем поспешно взвел курок, убедился, что порох на полку насыпан, проверил шомполом, заряжен ли карабин, поставил его на прежнее место и снова лег, притворившись, будто еще не приходил в себя. Едва он проделал все это, как вернулся Бруно.

В руке он держал горящую еловую ветвь; бросив ее в очаг, где тут же запылали сложенные там дрова, он открыл стенной шкаф, достал две тарелки, два стакана, две фьяски вина и жареную баранью ножку, поставил все это на стол и, видимо, решил подождать, пока бригадир очнется, чтобы пригласить его на эту импровизированную трапезу.

Вот как выглядело помещение, где развернутся дальнейшие события: это была вытянутая комната, с окном в одном конце, с дверью в другом и камином между ними. Бригадир (он теперь служит жандармским капитаном в Мессине и передал нам все эти подробности) лежал неподалеку от окна; Бруно стоял перед камином, обратив невидящий взгляд на дверь, и, казалось, глубоко ушел в свои мысли.

Настала минута, которую ждал бригадир, решительная минута, когда предстояло все поставить на карту, рискнуть головой, жизнью. Бригадир приподнялся, оперся на левую руку и медленно протянул правую к карабину; не спуская глаз с Бруно, он взял оружие между спусковой скобой и прикладом, после чего застыл на мгновение, не решаясь пошевелиться, испуганный ударами собственного сердца, которые бандит вполне мог услышать, если бы он не витал в мыслях где-то очень далеко; наконец, сообразив, что он, можно сказать, сам готов себя выдать, бригадир постарался успокоиться, приподнялся, бросил последний взгляд на окно — единственный путь к отступлению, — приставил карабин к плечу, тщательно прицелился, сознавая, что жизнь его зависит от этого выстрела, и спустил курок.

Бруно спокойно нагнулся, поднял что-то у своих ног, разглядел этот предмет на свету и повернулся лицом к бригадиру, потерявшему дар речи от изумления.

— Приятель, — сказал он ему, — когда вы вздумаете стрелять в меня, берите серебряные пули. Видите ли, все другие непременно сплющатся, как сплющилась вот эта. Впрочем, я рад, что вы очнулись. Я проголодался, и сейчас мы с вами поужинаем.

Бригадир застыл на месте, волосы стояли у него дыбом, лоб был в поту. В ту же минуту дверь открылась и Али с ятаганом в руке ворвался в комнату.

— Все в порядке, мальчик, все в порядке, — сказал ему Бруно по-франкски, — бригадир разрядил свой карабин, только и всего. Ступай спать и не тревожься за меня.

Али вышел, нечего не ответив, и растянулся перед входной дверью на служившей ему постелью шкуре леопарда.

— Ну, а вы? Не слышали, что я вам сказал? — продолжал Бруно, обращаясь к бригадиру и наливая вино в оба стакана.

— Разумеется, слышал, — проговорил бригадир, вставая, — и, раз я не сумел вас убить, я выпью с вами, будь вы самим чертом.

С этими словами он решительно подошел к столу, взял стакан, чокнулся с Бруно и залпом выпил вино.

— Как вас зовут? — спросил Бруно.

— Паоло Томмази, жандармский бригадир, к вашим услугам.

— Так вот что, Паоло Томмази, — продолжал Паскуале, кладя руку ему на плечо, — вы храбрый малый, и я хочу кое-что пообещать вам.

— Что именно?

— Дать заработать вам одному три тысячи дукатов, обещанных за мою голову.

— Недурная мысль, — отозвался бригадир.

— Да, но надо ее зрело обдумать, — ответил Бруно. — А пока что — ведь жить мне еще не надоело — давайте-ка сядем к столу и поужинаем. О серьезных делах поговорим после.

— Можно мне перекреститься перед ужином? — спросил Томмази.

— Разумеется, — ответил Бруно.

— Дело в том… я боюсь, как бы крестное знамение вас не обеспокоило. Всякое бывает.

— Что вы? Нисколько.

Бригадир перекрестился, сел за стол и взялся за баранью ножку с аппетитом человека, чья совесть вполне чиста, ибо, несмотря на сложную обстановку, он сделал все, что может сделать честный солдат. Бруно не отставал от него, и, право, глядя, как эти два человека едят за одним столом, пьют из одной бутылки, тянутся рукой к одному и тому же блюду, никто не поверил бы, что на протяжении какого-нибудь часа они сделали все возможное, чтобы убить один другого.

Наступило недолгое молчание, вызванное отчасти важным занятием, которому предавались сотрапезники, отчасти мыслями, не дававшими им покоя. Паоло Томмази первый нарушил его, чтобы выразить мучивший его вопрос.

— Приятель, — сказал он, — кормите вы на славу, что правда, то правда; вино у вас отменное, с этим нельзя не согласиться; угощаете вы как хлебосольный хозяин, все это так. Но, признаться, я нашел бы угощение куда лучше, если бы знал, когда выберусь отсюда.

— Думается мне, что завтра утром.

— Разве я не ваш пленник?

— Пленник? За каким дьяволом вы мне нужны?

— Гм… — пробормотал бригадир, — видно, дела мои не так уж плохи. Но, — продолжал он с явным замешательством, — это еще не все.

— Вас еще что-нибудь тревожит?

— Видите ли… — сказал бригадир, разглядывая лампу сквозь стекло своего стакана, — видите ли… это довольно щекотливый вопрос.

— Говорите, я слушаю.

— Вы не рассердитесь?

— Мне кажется, вы имели возможность узнать мой характер.

— Правда, вы не обидчивы, я в этом убедился. Итак, я хочу сказать, что на дороге есть, вернее был… что я не один был на дороге…

— Конечно, с вами были четверо жандармов.

— Да не о них толк. Я говорю о… некоем фургоне. Вот в чем загвоздка.

— Он во дворе, — ответил Бруно, в свою очередь разглядывая лампу сквозь стекло стакана.

— Догадываюсь, что он именно там, — сказал бригадир, — но, видите ли, я не могу покинуть вас один, без этого фургона.

— А посему вы уедете вместе с ним.

— И он окажется в целости и сохранности?

— Как вам сказать? — проговорил Бруно. — Недостача будет невелика по сравнению с общей суммой. Я возьму лишь то, что мне крайне необходимо.

— Вы очень стеснены в деньгах?

— Мне нужны три тысячи унций.

— Что же, это разумно, — сказал бригадир, — и очень многие были бы менее щепетильны, чем вы.

— И можете не сомневаться, я дам вам расписку.

— Да, по поводу расписки! — воскликнул бригадир, вставая. — У меня в седельных сумках были бумаги.

— Не беспокойтесь, — заметил Бруно, — вот они.

— О, спасибо, вы оказали мне огромную услугу.

— Да, понимаю, — промолвил Бруно, — я успел убедиться в их важности. Первая бумага — ваш диплом бригадира; я засвидетельствовал на нем, что вы доблестно вели себя и вас следовало бы произвести в вахмистры. Вторая бумага содержит описание моей особы; я позволил себе внести туда кое-какие исправления, так, например, в разделе особых примет прибавил слово incantato[18]. Наконец, третья бумага — письмо его сиятельства вице-короля к графине Джемме Кастельнуово; я так признателен этой даме, отдавшей в мое распоряжение свой замок, что не хочу мешать любовной переписке. Итак, вот ваши бумаги, любезный. Выпьем последний глоток за ваше здоровье и пожелаем друг другу спокойной ночи. Завтра, в пять утра, вы отправитесь в дорогу. Поверьте мне, путешествовать днем безопаснее, чем ночью. Со мной вам посчастливилось, но вы можете попасть и в другие руки.

— Пожалуй, вы правы, — сказал Томмази, пряча бумаги. — И сдается мне, что вы гораздо честнее многих честных людей из моих знакомых.

— Очень рад, что у вас составилось столь лестное мнение обо мне, — это поможет вам спокойно уснуть. Кстати, хочу вас предупредить: не спускайтесь во двор, иначе мои псы растерзают вас.

— Благодарю за совет, — ответил бригадир.

— Спокойной ночи, — сказал Бруно.

Он вышел из комнаты, предоставив бригадиру либо продолжить трапезу, либо лечь спать.

Ровно в пять часов утра, как и было условлено, Бруно вошел в комнату своего гостя; тот уже встал и был готов к отъезду; хозяин спустился вместе с ним по лестнице и проводил его до ворот. Бригадир увидел там запряженную повозку и превосходную верховую лошадь в сбруе, что была перенесена с коня, искалеченного ятаганом Али. Бруно попросил своего друга Томмази принять от него на память этот подарок. Бригадир не заставил себя просить; он вскочил на коня, стегнул лошадей, впряженных в повозку, и уехал, явно восхищенный своим новым знакомым.

Бруно смотрел ему вслед; когда бригадир отъехал шагов на двадцать, он крикнул ему вдогонку:

— Главное, не забудьте передать прекрасной графине Джемме письмо князя Карини.

Томмази утвердительно кивнул и скрылся за поворотом дороги.

Теперь, если читатели спросят нас, почему Паскуале Бруно не был убит выстрелом из карабина Паоло Томмази, мы ответим им словами синьора Чезаре Алетто, нотариуса из Кальварузо:

— Вероятнее всего, что, подъезжая к своей крепости, бандит из предосторожности разрядил карабин.

Что же касается Паоло Томмази, он всегда считал, что дело тут не обошлось без колдовства.

Мы передаем оба эти мнения на суд читателей и предоставляем им полную возможность выбрать то из них, что придется им по вкусу.

VII

Легко понять, что слухи об этих подвигах Паскуале Бруно распространились за пределы деревни Баузо. По всей Сицилии только и разговору было, что об отважном разбойнике, который захватил крепость Кастельнуово и, как орел, спускался оттуда в долину, нападая на знатных и богатых и защищая обездоленных. Поэтому нет ничего удивительного в том, что имя нашего героя упоминалось у князя Бутера, дававшего костюмированный бал в своем дворце на Морской площади.

Зная нрав князя, легко понять, сколь великолепны бывали такие празднества, но на этот раз вечер превзошел все, о чем можно только мечтать, — это была поистине воплощенная арабская сказка. Недаром воспоминание о нем поныне живо в Палермо, хоть он и слывет городом чудес.

Представьте себе роскошные залы со стенами, снизу доверху увешанными зеркалами; из одних залов выходишь в обширные зеленые беседки с паркетным настилом, где с потолка свисают грозди превосходного сиракузского или липарского винограда; из других выходишь на площадки, обсаженные апельсиновыми и гранатовыми деревьями в цвету и плодах. И беседки и площадки предназначены для танцев: первые для английской джиги, вторые для французских кадрилей. Вальс же танцуют вокруг двух обширных мраморных бассейнов, и в каждом из них бьет по восхитительному фонтану. От всех танцевальных площадок расходятся посыпанные золотым песком дорожки. Они ведут к небольшому возвышению, окруженному серебряными резервуарами со всевозможными напитками, и гости пьют их под сенью деревьев, усыпанных вместо настоящих плодов засахаренными фруктами. На вершине этого возвышения стоит крестообразный стол с тончайшими яствами, что то и дело подаются посредством хитроумного механизма. Музыканты невидимы, лишь звуки инструментов долетают до приглашенных; кажется, будто слух их услаждают сильфы.

Чтобы оживить эту волшебную декорацию, пусть читатель вообразит на ее фоне очаровательных женщин и изысканнейших кавалеров Палермо в костюмах один другого великолепнее и причудливее, с маской на лице или в руке; они вдыхают ароматный воздух, опьяняются музыкой невидимого оркестра, грезят или беседуют о любви, — и все же он будет далек от той картины, что еще сохранилась в памяти стариков, когда я посетил Палермо, то есть по прошествии тридцати двух лет после этого вечера.

Среди групп приглашенных, расхаживавших по аллеям и гостиным, особое внимание возбуждала прекрасная Джемма в сопровождении свиты, которую она увлекала за собою, подобно тому как небесное светило увлекает своих спутников; графиня только что прибыла в обществе пяти человек, одетых, как и она, в костюмы молодых женщин и молодых вельмож на великолепной фреске живописца Орканья на пизанской Кампо Санто, поющих и веселящихся, в то время как смерть стучится к ним в двери. Это одеяние тринадцатого века, одновременно наивное и изящное, казалось, было создано, чтобы подчеркнуть, как все пленительно соразмерно в фигуре графини, шествовавшей среди восторженного шепота под руку с самим князем Бутера, облачившимся в костюм мандарина. Он встретил графиню у парадного подъезда и теперь собирался представить ее, как он говорил, дочери китайского императора. Высказывая разные догадки насчет этой новой затеи амфитриона, гости спешили вслед за ним, и процессия росла с каждым шагом. Князь остановился у входа в пагоду, охраняемую двумя китайскими солдатами. По его знаку они тут же открыли двери одного из покоев, обставленных в экзотическом вкусе, где сидела на возвышении княгиня Бутера в великолепном китайском одеянии, стоившем тридцать тысяч франков; едва увидев графиню, она поднялась к ней навстречу, окруженная офицерами, мандаринами и уродцами, — один другого блистательнее, отвратительнее или забавнее. В этом зрелище было так много восточного, феерического, что гости, хотя и привыкли к роскоши, к блеску, вскрикнули от удивления. Они окружили княгиню, трогали ее платье, украшенное драгоценными камнями, раскачивали золотые колокольчики на остроконечной шапочке и, на минуту забыв о прекрасной Джемме, занялись исключительно хозяйкой дома. Все хвалили костюм, восхищались ею, и среди этого хора похвал и восторгов выделялся своим рвением капитан Альтавилла в парадном мундире, надетом, видимо, в качестве маскарадного костюма; заметим, что князь Бутера продолжал кормить его обедами, к полному отчаянию своего честного дворецкого.

— Ну, что вы скажете о дочери китайского императора, графиня? — спросил князь Бутера графиню Кастельнуово.

— Скажу, — ответила Джемма, — что, к счастью для его величества Фердинанда Четвертого, князь Карини находится в Мессине. Зная его характер, я полагаю, что за один взгляд принцессы он мог бы отдать Сицилию отцу, что заставило бы нас прибегнуть к новой Сицилийской вечерне, на сей раз против китайцев.

В эту минуту к княгине подошел князь Монкада-Патер-но в костюме калабрийского разбойника.

— Разрешите мне в качестве знатока, ваше императорское высочество, рассмотреть поближе ваш великолепный костюм.

— Богоподобная дочь солнца, — проговорил капитан Альтавилла, обращаясь к княгине, — берегите свои золотые колокольчики, предупреждаю, вы имеете дело с Паскуале Бруно.

— Пожалуй, княгиня была бы в большей безопасности возле Паскуале Бруно, — послышался чей-то голос, — чем возле некоего известного мне санфедиста. Паскуале Бруно — убийца, но не вор, бандит, но не карманник.

— Неплохо сказано, — заметил князь Бутера.

Капитан прикусил губы.

— Кстати, — сказал князь Каттолика, — вы слыхали о его последней выходке?

— Чьей?

— Паскуале Бруно.

— Нет, а что он сделал?

— Захватил фургон с деньгами, который князь Карини отправил в Палермо.

— Мой выкуп! — воскликнул князь Патерно.

— О Боже мой, да, ваше сиятельство, вы обречены быть жертвой неверных.

— Дьявол! Лишь бы король не заставил меня платить второй раз, — сказал Монкада.

— Не тревожьтесь, ваше сиятельство, — произнес тот же голос, который уже ответил Альтавилла, — Паскуале Бруно взял всего-навсего триста унций.

— Откуда вам это известно, господин албанец? — спросил князь Каттолика, стоявший рядом с говорившим — красивым молодым мужчиной двадцати шести — двадцати восьми лет в костюме жителя Вины[19].

— Я так слышал, — небрежно ответил албанец, играя своим ятаганом. — Впрочем, если ваше сиятельство желает получить более точные сведения, пусть обратится вот к этому человеку.

Тот, на кого указал албанец, возбудив всеобщее любопытство, был не кем иным, как нашим старым знакомцем Паоло Томмази; верный своему слову, он по приезде в Палермо отправился к графине Кастельнуово и, узнав, что она на балу, воспользовался своим званием посланца князя Карини, чтобы проникнуть в сады князя Бутера; в одно мгновение он очутился в центре толпы гостей, забросавших его вопросами. Но Паоло Томмази, как мы уже знаем, был настоящий храбрец, и его нелегко было смутить. Итак, он прежде всего передал графине письмо от вице-короля.

— Князь, — обратилась Джемма к хозяину дома, пробежав это послание, — вы и не подозревали, что даете прощальный вечер в мою честь. Вице-король приказывает мне прибыть в Мессину, и, как верная подданная, я отправляюсь в путь не позже завтрашнего дня. Спасибо, милейший, — продолжала она, вручая свой кошелек Паоло Томмази, — можете идти.

Томмази попытался воспользоваться полученным разрешением, но гости окружили его таким плотным кольцом, что об отступлении нечего было и думать. Пришлось сдаться на их просьбы, ибо условием его освобождения был подробный рассказ о встрече с Паскуале Бруно.

И надо отдать справедливость Томмази, он рассказал о разбойнике с чистосердечием и простотой истинно мужественного человека; он поведал без всяких прикрас своим слушателям о том, как был взят в плен и отведен в крепость Кастельнуово, как безуспешно стрелял в бандита и как тот в конце концов отпустил его, подарив великолепного коня взамен того, которого он лишился. Все выслушали эту невымышленную историю в полном молчании, свидетельствующем о внимании и о доверии к рассказчику; исключение составлял капитан Альтавилла: он поставил под сомнение правдивость честного бригадира. Но, к счастью для Паоло Томмази, сам князь Бутера пришел ему на помощь.

— Готов побиться об заклад, — сказал он, — что в этом рассказе нет ни слова лжи, ибо все приведенные подробности соответствуют, по-моему, характеру Паскуале Бруно.

— А разве вы его знаете? — спросил князь Монкада-Патерно.

— Я провел с ним целую ночь, — ответил князь Бутера.

— Но где же?

— На ваших землях.

Тут настала очередь князя Бутера; он рассказал о том, как произошла его встреча с Паскуале под Каштаном Ста Коней, как он, князь Бутера, предложил Паскуале служить у него, а тот отказался, рассказал и о том, что дал ему взаймы триста унций. При этих словах Альтавилла не мог удержаться от смеха.

— И вы полагаете, ваше сиятельство, что он вернет вам долг? — спросил он.

— Уверен в этом, — ответил князь.

— Раз уж мы коснулись этой темы, — вмешалась в разговор княгиня Бутера, — признайтесь, господа, нет ли среди вас еще кого-нибудь, кто видел Паскуале Бруно, разговаривал с ним? Обожаю истории про разбойников; слушая их, я положительно умираю от страха.

— Его видела также графиня Джемма Кастельнуово, — заметил албанец.

Джемма вздрогнула; все гости вопросительно посмотрели на нее.

— Неужели это правда? — спросил князь.

— Да, — ответила Джемма дрожащим голосом, — но я забыла об этом.

«Зато он ничего не забыл», — прошептал про себя молодой албанец.

Гости окружили графиню, но напрасно она попыталась избежать расспросов: пришлось и ей рассказать о сцене, с которой мы начали эту повесть, описать, как Бруно проник в спальню, как князь стрелял в него, как Паскуале явился в день свадьбы и убил из мести мужа Терезы; эта история была страшнее всех остальных и глубоко взволновала слушателей. Холодом повеяло на собравшихся, и, не будь всех этих нарядов и драгоценностей, трудно было бы поверить, что присутствуешь на празднестве.

— Клянусь честью, — воскликнул капитан Альтавилла, первым нарушив молчание, — бандит совершил только что величайшее свое преступление — испортил праздник нашего хозяина! Я готов простить ему другие злодеяния, но этого простить не могу. Клянусь своими эполетами, что отомщу ему. С этой минуты я буду без устали преследовать его.

— Вы это серьезно, капитан Альтавилла? — спросил албанец.

— Да, клянусь честью! И заявляю перед всем обществом, что ничего так не желаю, как встретиться лицом к лицу с этим бандитом.

— Что ж, это вполне возможно, — холодно проговорил албанец.

— И тому, кто сведет меня с ним, — продолжал Альтавилла, — я обещаю дать…

— Бесполезно назначать награду, капитан, я знаю человека, который безвозмездно окажет вам эту услугу.

— А где же я встречусь с этим человеком? — спросил Альтавилла, пытаясь насмешливо улыбнуться.

— Соблаговолите следовать за мной, и я обязуюсь свести вас с ним.

С этими словами албанец направился к выходу, как бы приглашая капитана следовать за ним.

Капитан помедлил немного, но он зашел слишком далеко, чтобы отступать: взгляды всех гостей были прикованы к нему; он понял, что малейшая слабость погубит его в глазах общества, к тому же он принял это предложение за шутку.

— Что ж! — воскликнул он. — Чего не сделаешь ради прекрасных дам!

И капитан последовал за албанцем.

— Знаете ли вы, кто этот молодой синьор, переодетый албанцем? — спросила дрожащим голосом графиня у князя Бутера.

— Нет, клянусь, — ответил князь. — Кто-нибудь знает его?

Гости переглянулись, но никто не ответил.

— С вашего позволения, — сказал Паоло Томмази, поднося руку к козырьку, — я знаю, кто это.

— Кто же он, отважный бригадир?

— Паскуале Бруно, ваше сиятельство!

Графиня вскрикнула и лишилась чувств. Это происшествие положило конец празднеству.

Час спустя князь Бутера сидел в своем кабинете за письменным столом и приводил в порядок какие-то бумаги, когда к нему вошел торжествующий дворецкий.

— В чем дело, Джакомо? — спросил князь.

— Я же говорил вам, монсиньор…

— Что именно?

— Вы только поощряете его своей добротой.

— Кого это?

— Капитана Альтавилла.

— А что он сделал?

— Что сделал? Ваше сиятельство, конечно, помнит о моем предупреждении. Я не раз говорил, что каждый раз он кладет себе в карман серебряный прибор.

— Ну, а дальше что?

— Прошу прощения! Но ваше сиятельство ответили, что, до тех пор пока он берет лишь свой прибор, возражать против этого не приходится.

— Помню.

— Так вот сегодня, ваше сиятельство, он взял не только свой, но и приборы своих соседей. Мне недостает целых восьми приборов!

— Тогда дело другое, — сказал князь.

Он взял листок бумаги и написал следующие строки:

«Князь Эрколе Бушера имеет честь довести до сведения капитана Альтавилла, что больше не обедает у себя дома и лишен в силу этого непредвиденного обстоятельства удовольствия видеть господина Альтавилла за своим столом, а посему просит его принять скромный подарок: он хоть немного возместит тот урон, который это решение наносит его привычкам».

— Вот возьмите, — продолжал князь, вручая пятьдесят унций[20] дворецкому, — вы отнесете завтра и письмо и деньги капитану Альтавилла.

Джакомо, знавший по опыту, что возражать князю бесполезно, поклонился и вышел; князь спокойно продолжал разбирать бумаги; по прошествии десяти минут он услышал какой-то шорох у двери кабинета, а когда поднял голову, увидел человека, похожего на калабрийского крестьянина; тот стоял на пороге, держа в одной руке шляпу, а в другой какой-то сверток.

— Кто здесь? — спросил князь.

— Я, ваше сиятельство, — ответил пришедший.

— Кто это «я»?

— Паскуале Бруно.

— Зачем ты пожаловал?

— Прежде всего, ваше сиятельство, — сказал Паскуале Бруно, подходя к князю и высыпая на его письменный стол содержимое своей шляпы, полной золотых монет, — прежде всего я хочу вернуть вам триста унций, которые вы так любезно дали мне взаймы. Деньги эти пошли на то дело, о котором я вам говорил: сгоревший постоялый двор заново отстроен.

— Вижу, ты человек слова. Ей-Богу, меня это радует.

Паскуале поклонился.

— Затем, — продолжал он после небольшой паузы, — я хочу вручить вам восемь серебряных приборов с вашими инициалами и гербом. Я нашел их в карманах у некоего капитана. Он, верно, украл их у вас.

— И ты возвращаешь мне покражу?! — воскликнул князь. — Забавно! Ну, а что в этом свертке?

— В нем голова презренного человека, злоупотреблявшего вашим гостеприимством, — сказал Бруно. — Я принес ее в доказательство моей вечной преданности вам.

С этими словами Паскуале Бруно развязал платок и, взяв за волосы окровавленную голову капитана Альтавилла, положил на письменный стол князя.

— На кой черт мне такой подарок? Что мне с ним делать? — воскликнул князь.

— Все что пожелаете, ваше сиятельство, — ответил Паскуале Бруно, после чего поклонился и вышел.

Оставшись один, князь Бутера несколько секунд не спускал глаз с мертвой головы; он сидел покачиваясь в кресле и насвистывая свой любимый мотив; затем он позвонил — явился дворецкий.

— Джакомо, — сказал князь, — вам ни к чему идти завтра утром к капитану Альтавилла. Разорвите мое письмо, возьмите себе пятьдесят унций и бросьте эту падаль на свалку.

VIII

Во времена описываемых нами событий, то есть в начале 1804 года, Сицилия находилась в полудиком состоянии, из которого ее вывели, да и то не окончательно, пребывание там короля Фердинанда и английская оккупация; шоссе, что соединяет теперь Палермо с Мессиной и проходит через Таормину и Катанию, еще не было проложено; единственная дорога — мы не сказали бы хорошая, но сносная — между этими двумя столицами шла по берегу моря через Термини и Чефалу; заброшенная ради своей молодой соперницы, эта старая дорога привлекает ныне лишь художников: они едут по ней в поисках многочисленных там прекрасных видов. Как теперь, так и прежде путешествовать по этой дороге, где не было — и нет! — в помине почтовых станций, можно лишь тремя способами: верхом на муле, в паланкине с парой лошадей и в собственной карете, предварительно выслав вперед перекладных, ожидающих путника через каждые пятнадцать льё. Таким образом, перед отъездом в Мессину, куда ее вызвал князь Карини, графине Джемме Кастельнуово предстояло выбрать один из этих способов. Ехать верхом на муле было для нее чересчур утомительно; путешествие в паланкине, помимо всевозможных неудобств (главным из них была медлительность), грозило другой неприятностью: эта поездка вызывала морскую болезнь. Итак, графиня выбрала, не колеблясь, карету и заранее выслала перекладных в те четыре пункта, где она намеревалась остановиться, то есть в Термини, Чефалу, Сант’Агату и Милаццо.

Помимо этой предосторожности, относящейся исключительно к способу передвижения, специальному курьеру было поручено принять и другую меру — запасти в указанных городах как можно больше съестных припасов. Эту важную меру мы горячо рекомендуем всем, кто путешествует по Сицилии, ибо на постоялых дворах там буквально нечего есть: не хозяева там кормят постояльцев, а, наоборот, постояльцы кормят хозяев. Вот почему первый и последний совет, который вам дают по прибытии в Мессину и при выезде из этого города — исходной точке большинства поездок по стране, — запастись провизией, купить кухонные принадлежности и нанять повара; все это обычно увеличивает вашу свиту на двух мулов и одного человека (по простоте сердечной с вас берут за них одну и ту же цену) и повышает ваши расходы на три дуката в день. Иные опытные путешественники из англичан покупают еще и третьего мула, нагружая его палаткой, и мы вынуждены признать, при всей нашей любви к этой великолепной стране, что такая предосторожность, хотя и не столь необходима, как все остальные, все же весьма разумна, если принять во внимание плачевное состояние постоялых дворов, где нет животных, которые необходимы для удовлетворения насущных нужд постояльца, но в баснословных количествах имеются те из них, которые причиняют ему мучения. Этих последних такое множество, что я встречал путешественников, заболевших от недостатка сна, а первых так мало, что я видел англичан, которые, исчерпав свои запасы съестного, глубокомысленно обсуждали вопрос, не съесть ли им своего повара, ставшего совершенно бесполезным. Вот до чего была доведена в 1804 году от Рождества Христова плодородная и золотистая Сицилия, во времена Августа кормившая Рим благодаря тем излишкам продовольствия, что оставались у ее двенадцати миллионов жителей.

Не знаю, был ли знатоком истории Сицилии тот путешественник, для кого готовился ужин на постоялом дворе «Делла Кроче», недавно отстроенном* благодаря тремстам унциям князя Бутера и расположенном между Фикаррой и Патти, на дороге, что ведет из Палермо в Мессину, можно сказать лишь одно: он отличался редкой наблюдательностью и превосходно знал современную ему Сицилию. Деятельность трактирщика и его жены, которые под наблюдением приезжего повара жарили рыбу, дичь и домашнюю птицу, показывала, что тот, для кого были пущены в ход сковородки, вертела и духовка, не только не желал лишать себя необходимого, но и не был противником излишества. Он прибыл из Мессины, путешествовал в собственной карете и остановился в этой гостинице, потому что местоположение ему понравилось, и сразу же вынул из своего сундука все, что необходимо подлинному сибариту и заядлому путешественнику, от простынь до столового серебра, от хлеба до вина. Едва приехав, он велел отвести себе лучшую комнату, зажег благовония в серебряной курильнице и в ожидании ужина лежал на богатом турецком ковре и курил лучший синайский табак в трубке с янтарным чубуком.

Он следил с величайшим вниманием за клубами душистого дыма, что, поднимаясь, сгущался под потолком, когда дверь в комнату отворилась и на пороге в сопровождении ливрейного лакея графини Кастельнуово остановился трактирщик.

— Ваше сиятельство! — произнес этот достойный человек, кланяясь до самой земли.

— В чем дело? — с явным мальтийским акцентом спросил, не оборачиваясь, путешественник.

— Ваше сиятельство, прибыла графиня Джемма Кастельнуово.

— И что же?

— Госпоже графине пришлось заехать на мой скромный постоялый двор… Дело в том, что одна из лошадей сиятельства захромала и продолжать путь нельзя.

— Дальше что?

— Госпожа графиня не могла предвидеть этой случайности сегодня утром, когда выехала из Сант’Агаты: она собиралась остановиться в Милаццо, где ее ждут свежие лошади, так что у нее нет с собой ничего съестного.

— Передайте графине, что мой повар и мои припасы к ее услугам.

— Приношу вам глубочайшую благодарность от имени моей госпожи, ваше сиятельство, — сказал слуга. — Ее сиятельству, вероятно, придется провести ночь на этом постоялом дворе, так как за свежими лошадьми надобно посылать в Милаццо, а у госпожи графини нет с собой ни посуды, ни белья. Поэтому она велела спросить, не будете ли вы, ваше сиятельство, столь любезны…

— Попросите от меня графиню, — прервал его путешественник, — занять эту спальню со всем, что в ней находится. Что до меня, я привык к неудобствам, к лишениям и удовольствуюсь любым ночлегом. Итак, передайте графине, что это помещение к ее услугам. А наш достойный хозяин постарается отвести мне какую-нибудь комнату получше.

С этими словами путешественник встал и последовал за трактирщиком, а слуга спустился во двор, чтобы выполнить данное ему поручение.

Джемма отнеслась к предложению путешественника как королева, принимающая дань уважения своего подданного, а не как женщина, которой оказывает услугу незнакомый человек; она так привыкла, что все подвластно ее воле, все покоряется звуку ее голоса, все повинуется взмаху ее руки, что нашла вполне естественной чрезвычайную любезность путешественника. И по правде сказать, она была так прелестна, когда направлялась в предоставленную ей комнату, опираясь на руку своей камеристки, что весь мир мог бы пасть к ногам. На графине был дорожный весьма элегантный костюм, наподобие короткой амазонки, облегающей грудь и плечи и отделанный спереди шелковыми брандебурами; вокруг шеи было обернуто для защиты от холодного горного воздуха кунье боа — украшение, еще неизвестное в те годы, но с тех пор вошедшее у нас в моду; боа было куплено князем Карини у мальтийского торговца, привёзшего его из Константинополя; на голове графини была сделанная с выдумкой черная бархатная шапочка, похожая на средневековый чепчик, а из-под нее выбивались великолепные волосы, завитые по английской моде. Как ни ожидала графиня увидеть спальню, надлежащим образом приготовленную, чтобы принять ее, она, войдя, не могла не поразиться тому, какой роскошью неизвестный путешественник постарался скрасить бедность помещения: все туалетные принадлежности были серебряные, на столе лежала скатерть из тончайшего полотна, а восточные благовония, горевшие на камине, казалось, были предназначены для сераля.

— Право же, Джидса, разве это не судьба? — сказала графиня. — Подумай только: неловкий слуга плохо подковал моих лошадей, я вынуждена остановиться посреди дороги, а добрый гений, видя, что я в затруднении, воздвиг на моем пути этот сказочный дворец.

— И госпожа графиня не догадывается, кто этот добрый гений?

— Нет, право.

— Мне кажется, что вам, синьора, следовало бы догадаться.

— Клянусь тебе, Джидса, — проговорила графиня, опускаясь на стул, — я понятия об этом не имею. Скажи, о ком ты подумала?..

— Я подумала… Да простит мне синьора, хотя думать так вполне естественно…

— Говори же!

— Я подумала: его сиятельство, вице-король, зная, что госпожа графиня находится в дороге, не мог дождаться приезда и…

— О, твоя догадка очень похожа на истину. Да, это возможно. В самом деле, кто другой мог бы приготовить с таким вкусом спальню, а затем уступить мне? Но я прошу тебя молчать. Если это сюрприз, я хочу полностью насладиться им, хочу изведать все разнообразие чувств, вызванных неожиданным появлением Родольфо. Итак, давай договоримся, что он тут ни при чем, что все это дело рук какого-то неизвестного путешественника. Оставь при себе свои догадки и не нарушай моих сомнений. К тому же, если бы это был действительно Родольфо, я первая догадалась бы об этом, а вовсе не ты… Как он добр ко мне, мой Родольфо!.. Он предупреждает все мои желания… Как он любит меня!..

— А ужин, так заботливо приготовленный, неужели вы думаете?..

— Тсс!.. Я ничего не думаю, ровно ничего; я пользуюсь дарами, ниспосланными мне Богом, и благодарю за них только Бога. Взгляни на это столовое серебро: какая прелесть! Если бы мне не попался в пути этот благородный незнакомец, я не могла бы есть из простой посуды. А эта серебряная чашка с позолотой, можно подумать, что ее сделал Бенвенуто! Мне хочется пить, Джидса.

Наполнив чашку водой, камеристка влила туда несколько капель липарской мальвазии. Графиня отпила два-три глотка, видимо для того, чтобы дотронуться до чашки губами, а вовсе не потому, что ей хотелось пить. Она как бы пыталась отгадать путем этого ласкового прикосновения, действительно ли любовник пошел навстречу потребности в роскоши и великолепии, превращающихся в необходимость, когда человек приучен к ним с детства.

Подали ужин. Графиня ела так же, как все изящные женщины: едва прикасаясь к блюдам, словно колибри, пчелы или бабочки. Рассеянная, озабоченная, Джемма не отрывала взгляда от двери, и, каждый раз как та отворялась, она вздрагивала, глаза ее увлажнялись, и ей становилось трудно дышать; затем она постепенно впала в состояние сладкой истомы, причину которой сама не могла понять. Джидса заметила это и встревожилась.

— Госпоже графине нездоровится?

— Нет, — ответила Джемма слабым голосом. — Но ты не находишь, что от этих благовоний слегка кружится голова?

— Не желает ли госпожа графиня, чтобы я отворила окно?

— Ни в коем случае! Правда, мне кажется, что я вот-вот умру, но мне кажется также, что такая смерть очень приятна. Сними с меня шляпу, она давит мне на голову, мне тяжело в ней.

Джидса повиновалась, и длинные волосы графини волнистыми прядями упали до самой земли.

— Неужели, Джидса, ты не чувствуешь того же, что и я? Что за неведомое блаженство! Словно небесные флюиды струятся по моим жилам, можно подумать, будто я выпила волшебный напиток. Помоги мне встать и добраться до зеркала.

Джидса поддержала графиню и довела до камина. Остановившись перед ним, Джемма облокотилась на каминную доску, опустила голову на руки и взглянула на свое отражение.

— А теперь, — проговорила она, — вели унести все это, раздень меня и оставь одну.

Камеристка повиновалась; лакеи графини убрали со стола, и, когда они вышли, Джидса выполнила вторую часть приказания своей госпожи, которая так и не отошла от зеркала; она лишь томно подняла одну руку, затем другую, чтобы горничная могла завершить свою работу, что та и сделала, пока госпожа пребывала в состоянии, похожем на экстаз; после этого камеристка вышла, оставив графиню одну.

В состоянии, похожем на сомнамбулизм, Джемма машинально приготовилась ко сну, легла в кровать и, облокотившись на изголовье, несколько мгновений не спускала глаз с двери; затем, несмотря на все старания побороть сон, веки ее отяжелели, глаза закрылись, она опустилась на подушку и, глубоко вздохнув, прошептала имя Родольфо.

Проснувшись на следующее утро, Джемма вытянула руку, словно ожидала найти кого-то рядом с собой, но она была одна. Она обвела глазами комнату, затем взгляд остановился на столике возле кровати: на нем лежало незапечатанное письмо; она взяла листок и прочла следующие строки:

«Госпожа графиня,

я мог бы отомстить Вам как разбойник, но предпочел доставить себе княжеское удовольствие; а для того, чтобы, пробудившись, Вы не подумали, будто видели сон, я оставил Вам доказательство истинности всего случившегося: посмотритесь в зеркало.

Паскуале Бруно».

Джемма почувствовала, что дрожь пробежала по телу и холодный пот выступил на лбу; она протянула руку к колокольчику, но женский инстинкт подсказал ей, что звать не следует; она собрала все свои силы, соскочила с кровати, подбежала к зеркалу и вскрикнула: голова и брови были начисто выбриты.

Она тотчас же закуталась в шаль, поспешила сесть в карету и велела ехать обратно в Палермо.

По приезде она написала князю Карини, что во искупление грехов духовник приказал ей сбрить волосы и брови и поступить на год в монастырь.

IX

Первого мая 1805 года в замке Кастельнуово было весело: Паскуале Бруно в прекрасном расположении духа угощал ужином одного из своих друзей по имени Плачидо Мели, честного контрабандиста из деревни Джессо, и двух девиц, которых тот привез из Мессины, чтобы с приятностью провести ночь. Это дружеское внимание явно тронуло Бруно, и, не желая оставаться в долгу у столь предупредительного приятеля, он решил задать обильный пир; а потому из подвалов маленькой крепости были извлечены лучшие вина Сицилии и Калабрии, первейшие повара Баузо трудились на кухне, и в ход была пущена та своеобразная роскошь, что нравилась порой герою нашей повести.

Веселье било ключом, хотя сотрапезники лишь приступили к ужину, когда Али принес Плачидо записку от некоего крестьянина из Джессо. Плачидо прочел и с досадой скомкал в руках.

— Клянусь кровью Христовой! — воскликнул он, — ну и время же выбрал подлец!..

— Кто такой, приятель? — поинтересовался Бруно.

— Да капитан Луиджи Кама из Вилла Сан Джованни, чтоб его черт побрал!

— Это тот Луиджи, что поставляет нам ром? — переспросил Бруно.

— Он самый, — ответил Плачидо. — Он пишет, что ждет меня на берегу моря, вся кладь с ним и он хочет отделаться от нее, пока таможенники не пронюхали о его приезде.

— Дело прежде всего, приятель, — сказал Бруно. — Я подожду тебя. Компания у нас собралась приятная, и будь покоен, если ты не слишком задержишься, найдешь на столе вдоволь всякого угощения. Напьешься, наешься, да и после тебя еще останется.

— Работы там на час самое большее, — продолжал Плачидо, видимо соглашаясь с доводами хозяина дома. — А море всего в пятистах шагах отсюда.

— У нас впереди целая ночь, — заметил Паскуале.

— Приятного аппетита, приятель.

— Желаю удачи, друг.

Плачидо вышел; Бруно остался с двумя девицами. Как он и обещал своему гостю, веселье за столом ничуть не пострадало от отсутствия Плачидо; Бруно был любезен за двоих, разговор и жесты становились все оживленнее, когда дверь отворилась и вошел новый посетитель; Паскуале обернулся и узнал мальтийского коммерсанта (мы о нем уже не раз упоминали: Бруно был одним из лучших его клиентов).

— А, это вы? Добро пожаловать, особенно если вы принесли сласти, которые так любят в гаремах, латакийский табак и тунисские покрывала. Взгляните, две одалиски ждут, чтобы я бросил им платок, и они, конечно же, обрадуются, если он будет с золотой вышивкой. Кстати, ваш опиум послужил отлично.

— Весьма рад этому, — ответил мальтиец, — но сейчас я пришел не для того, чтобы торговать, а по другому делу.

— Ты пришел поужинать? Да? В таком случае садись вот тут, и я еще раз скажу тебе «добро пожаловать». Это место королевское: ты будешь сидеть против бутылки и между двумя дамами.

— Ваше вино превосходно, не сомневаюсь в этом, и дамы кажутся мне очаровательными, — ответил мальтиец, — но я должен сообщить вам нечто очень важное.

— Мне?

— Да, вам.

— Так говори.

— Нет, только с глазу на глаз.

— Секреты отложи на завтра, мой достойный командор.

— Время не терпит.

— В таком случае говори перед всеми: здесь только свои. Да и, кроме того, я взял за правило не утруждать себя, когда мне весело, даже если вопрос идет о моей жизни.

— Речь именно об этом.

— Плевать! — воскликнул Бруно, наполняя стаканы. — Честного человека Бог не оставит в беде. За твое здоровье, командор.

Мальтиец опорожнил налитый ему стакан.

— Превосходно, а теперь садись и начинай свою проповедь, мы слушаем.

Торговец понял, что придется выполнить прихоть хозяина дома, и сел за стол.

— Наконец-то, — сказал Бруно, — ну, выкладывай свои новости.

— Вам, конечно, известно, что арестованы судьи из селений Кальварузо, Спадафора, Баузо, Сапонара, Дивьето и Рометта?

— Слышал что-то в этом роде, — беззаботно проговорил Паскуале Бруно, выпив стакан марсалы, этой сицилийской мадеры.

— И вам известна причина их ареста?

— Догадываюсь. Очевидно, князь Карини, раздосадованный решением своей любовницы, которая уединилась в монастыре, нашел, что судьи недостаточно расторопны и слишком тянут с арестом некоего Паскуале Бруно, чья голова оценена в три тысячи дукатов, ведь так?

— Да, именно так.

— Как видите, я в курсе событий.

— И все же вы можете кое-чего не знать.

— Один Бог всемогущ, как говорит Али. Но продолжай, я готов сознаться в своем невежестве и не прочь услышать что-нибудь интересное.

— Так вот, все шесть судей, объединившись, внесли по двадцати пяти унций — иначе говоря, сто пятьдесят унций в общую кассу.

— Или тысячу восемьсот девяносто ливров, — подхватил Бруно с прежней беззаботностью. — Как видите, если я и не веду бухгалтерских записей, то вовсе не потому, что не умею считать… Ну, а что дальше?

— Затем они решили предложить эту сумму двоим-троим вашим приятелям из тех, с кем вы встречаетесь чаще всего, если те согласятся способствовать вашей поимке.

— Пусть предлагают. Я уверен, что на два льё кругом не найдется ни одного предателя.

— Ошибаетесь, — сказал мальтиец, — предатель нашелся.

— Вот как?! — воскликнул Бруно, нахмурившись и хватаясь за стилет. — Но как ты узнал об этом?

— Бог мой, самым простым и естественным образом. Я был вчера у князя Карини — он просил меня доставить турецкие ткани в его мессинский дворец, — когда вошел слуга и что-то сказал ему на ухо. «Хорошо, — громко ответил князь, — пусть войдет». И жестом приказал мне пройти в соседнюю комнату; я повиновался; князь, видимо, не подозревал, что я с вами знаком, и я услышал весь разговор. Речь шла о вас.

— И что же?

— Так вот, пришедший человек и оказался предателем; он обещал, что откроет двери вашей крепости, выдаст вас врагам, пока вы спокойно ужинаете, и сам приведет жандармов в вашу столовую.

— И тебе известно имя предателя? — спросил Бруно.

— Плачидо Мели, — ответил мальтиец.

— Кровь Христова! — вскричал Паскуале, скрипя зубами. — Он только что был здесь.

— И ушел?

— За минуту перед вашим приходом.

— Значит, он отправился за жандармами и солдатами, ведь если я не ошибаюсь, вы как раз ужинаете.

— Сам видишь.

— Все сходится. Если хотите бежать, нельзя терять ни минуты.

— Бежать? Мне?.. — воскликнул Бруно, смеясь. — Али!.. Али!..

Вошел Али.

— Запри ворота замка, мальчик! Выпусти во двор трех собак, а четвертую, Лионну, приведи сюда… Да приготовь боевые припасы.

Женщины испуганно закричали.

— Замолчите, мои богини! — продолжал Бруно, повелительно подняв руку. — Сейчас не время для песен! Тише, прошу вас!

Женщины умолкли.

— Составьте компанию этим дамам, командор, — сказал Бруно. — А мне надо сделать обход.

Паскуале взял карабин, надел патронташ и направился к двери, но, прежде чем выйти, остановился и прислушался.

— В чем дело? — спросил мальтиец.

— Слышите, как воют собаки. Враги близко, они отстали от вас на какие-нибудь пять минут. Молчать, зверюги! — продолжал Бруно, отворив окно и издав особый свист. — Ладно, ладно, я предупрежден.

Псы тихо заскулили и умолкли; женщины и мальтиец вздрогнули, в страхе ожидая самого худшего. В эту минуту вошел Али с Лионной, любимицей Паскуале; умная собака подбежала к хозяину, встала на задние лапы, положила передние лапы к нему на плечи, взглянула на него и тихонько завыла.

— Да, да, Лионна, — сказал Бруно, — ты замечательная псина.

Он приласкал и поцеловал ее между глаз, словно любовницу. Собака опять завыла, глухо и жалобно.

— Понимаю, Лионна, — продолжал Паскуале, — понимаю, дело не терпит. Идем, моя радость, идем!

И он вышел, оставив мальтийца и обеих женщин в столовой.

Паскуале спустился во двор, где беспокойно сновали собаки, показывая, однако, всем своим видом, что непосредственной опасности еще нет. Тогда он отпер калитку в сад и начал обследовать его. Вдруг Лионна остановилась, понюхала воздух и подбежала к ограде. Все ее тело напряглось словно для прыжка, она лязгнула зубами и, глухо ворча, оглянулась на хозяина, тут ли он. Паскуале Бруно стоял позади нее.

Он понял, что в этом направлении, всего в нескольких шагах от них, притаился враг, и, вспомнив, что окно комнаты, где был заперт Паоло Томмази, выходит как раз в эту сторону, быстро поднялся по лестнице вместе с Лионной; с налившимися кровью глазами, раскрыв пасть, собака пробежала по столовой, где обе девицы и мальтиец в ужасе ожидали конца этого приключения, и устремилась в соседнюю неосвещенную комнату, где окно было открыто. Лионна тут же легла на пол и по-змеиному поползла к окну, остановилась на расстоянии нескольких футов от него, а затем, прежде чем Паскуале успел удержать ее, она, как пантера, прыгнула с высоты двадцати футов в оконный проем.

Паскуале очутился у окна одновременно с собакой; он увидел, что она в несколько прыжков достигла уединенной оливы, затем услышал крик. Лионна, видимо, бросилась на человека, прятавшегося за этим деревом.

— На помощь! — крикнул чей-то голос, и Паскуале узнал голос Плачидо. — Ко мне, Паскуале! Ко мне!.. Отзови собаку, не то я распорю ей брюхо.

— Пиль, Лионна… пиль! Возьми его, возьми! Смерть предателю!..

Плачидо понял, что Бруно все известно; тогда он в свою очередь испустил вопль злобы и боли, и у человека с собакой началась борьба не на жизнь, а на смерть. Бруно смотрел на этот странный поединок, опершись на карабин. В течение десяти минут он видел при неверном свете луны, как боролись, падали, поднимались два столь тесно сплетенных тела, что невозможно было отличить человека от собаки; в течение десяти минут слышались неясные звуки, и трудно было отличить вой человека от воя собаки; наконец один из сражавшихся упал и уже больше не поднялся — это был человек.

Бруно свистнул Лионну, снова, не проронив ни слова, вошел в столовую, спустился по лестнице и отворил калитку своей любимой собаке; но в ту минуту, когда она вбежала в дом, окровавленная (столько ран было ей нанесено ножом и зубами противника), на дороге, поднимающейся к замку, блеснули при свете луны стволы карабинов. Бруно тотчас же забаррикадировал ворота и вернулся к перепуганным гостям. Мальтиец пил вино, девицы молились.

— Ну как? — спросил мальтиец.

— О чем вы, командор? — переспросил Бруно.

— Что с Плачидо?

— Его песенка спета, — ответил Бруно, — зато нам на голову свалился целый сонм дьяволов.

— Каких именно?

— Жандармов и солдат из Мессины, если не ошибаюсь.

— Что вы собираетесь делать?

— Перебить их как можно больше.

— А затем?

— Затем… подорвать крепость со всеми остальными и с собой в придачу.

Девицы снова закричали.

— Али, — продолжал Паскуале, — отведи этих барышень в подвал и дай им все, что они пожелают, за исключением свечей. Не то они, пожалуй, раньше времени взорвут здание.

Несчастные создания упали на колени.

— Хватит, довольно! — сказал Бруно, топнув ногой. — Прошу слушаться.

Он сказал это таким тоном, что девицы тут же вскочили и без единой жалобы последовали за Али.

— А теперь, командор, — заметил Бруно, когда они вышли, — потушите свечи и сядьте в угол, подальше от пуль. Музыканты прибыли, тарантелла начинается.

X

Несколько минут спустя вернулся Али, неся на плече четыре ружья одинакового калибра и корзину с патронами. Паскуале Бруно распахнул все окна, чтобы достойно встретить врагов, откуда бы они ни появились. Али взял ружье и собрался встать у одного из окон.

— Нет, дитя мое, — проговорил Паскуале с чисто отеческой нежностью, — нет, это мое дело, только мое. Я не хочу связывать тебя со своей судьбой, не хочу увлекать туда, куда иду сам. Ты молод, ничто еще не помешало тебе следовать по обычному пути. Верь мне, не сходи с тропинки, проторенной людьми.

— Отец, — сказал юноша своим мягким голосом, — почему ты не хочешь, чтобы я защищал тебя, как Дионна? Ты знаешь, у меня нет никого, кроме тебя, и, если ты умрешь, я умру вместе с тобой.

— Нет, Али, нет, если я умру, после меня останется на земле некое тайное и страшное дело, которое я могу поручить только моему сыну. Мой сын должен жить, чтобы сделать то, что ему прикажет отец.

— Хорошо, — сказал Али, — отец повелевает, сын подчиняется.

И, нагнувшись, Али поцеловал руку Паскуале.

— Неужели я ничем не могу тебе помочь, отец? — спросил он.

— Заряжай ружья, — ответил Бруно.

Али приступил к делу.

— А я? — донесся голос из-за угла, где сидел мальтиец.

— Вас, командор, я берегу для другого: вы будете моим парламентером.

В эту минуту Паскуале Бруно увидел, как блеснули ружья другого отряда, что спускался с горы к той оливе, под которой лежало тело Плачидо: было ясно, что солдаты направлялись к условленному месту встречи. Люди, шедшие впереди, наткнулись на труп, и весь отряд окружил покойника, которого невозможно было узнать — так обезобразили его стальные челюсти Дионны. Но, поскольку у этой оливы их обещал ждать Плачидо, поскольку труп лежал там и ни единой живой души не было видно поблизости, вывод напрашивался сам собой: умерший не кто иной, как он. Солдаты поняли, что предательство обнаружено, а следовательно, Бруно начеку. Они остановились, чтобы обсудить, как быть дальше. Паскуале, стоявший в амбразуре окна, следил за каждым их движением. В эту минуту из-за тучи вышла луна и свет упал на Паскуале; кто-то из солдат заметил его и указал своим товарищам; по рядам прокатился крик: «Бандит, бандит!» — и тут же грянул ружейный залп. Несколько пуль попало в стену, другие, прожужжав над головой того, кому они предназначались, засели в потолочных балках. В ответ Паскуале выстрелил по очереди из четырех ружей, заряженных Али, — четыре человека упали.

Отряд (он был набран не из солдат регулярных войск, а из своего рода национальных гвардейцев, поставленных на охрану дорог) дрогнул, видя, с какой быстротой смерть спешит к нему навстречу. Понадеявшись на предательство Плачидо, солдаты ожидали легкой победы, а вместо этого оказались перед необходимостью начать настоящую осаду. В самом деле, стены маленькой крепости были высоки, ворота прочны, у солдат же не было ничего, чтобы взять ее приступом, — ни приставных лестниц, ни топоров; конечно, можно было убить Паскуале в ту минуту, когда он целился из окна, но для людей, убежденных в неуязвимости противника, успех такого выстрела был более чем сомнителен. Итак, они решили, что следует немедля отойти в безопасное место и обсудить положение; но отряд отступил недостаточно быстро, и Паскуале Бруно успел послать ему вдогонку еще две смертоносные пули.

Видя, что нападение с этой стороны на время отложено, Паскуале перешел к противоположному окну, обращенному к деревне; ружейные выстрелы привлекли внимание первого отряда, и, как только Паскуале появился в амбразуре окна, он был встречен градом пуль; однако та же граничащая с чудом удача уберегла его: право, можно было подумать, что он заколдован; зато ни один его выстрел не пропал даром, о чем Паскуале мог судить по донесшимся до него проклятиям.

С этим отрядом произошло то же, что и с предыдущим: он пришел в смятение; однако, вместо того чтобы обратиться в бегство, солдаты выстроились у стены крепости; из-за этого маневра Бруно мог стрелять по врагам лишь высунувшись наполовину из окна, поэтому он счел бесполезным подвергать себя столь большой опасности, и эта обоюдная осторожность привела к тому, что огонь на время прекратился.

— Ну как, вы отделались от них? — спросил мальтиец. — Можем торжествовать победу?

— Нет еще, — ответил Бруно. — Это всего лишь передышка. Солдаты, наверно, отправились в деревню за лестницами и топорами, и мы скоро услышим о них. Но будьте покойны, — продолжал он, — мы не останемся в долгу; они тоже о нас услышат… Али, принеси-ка бочонок с порохом. За ваше здоровье, командор!

— Что вы собираетесь делать с бочонком? — спросил мальтиец с явным беспокойством.

— Так, пустяки… увидите.

Али вернулся с бочонком в руках.

— Хорошо, — сказал Бруно, — а теперь возьми бурав и просверли в бочонке отверстие.

Али повиновался с покорностью, лучше всяких слов говорившей о его преданности. Паскуале разорвал полотенце, надергал из него ниток, соединил их, густо посыпал порохом, заложил этот самодельный фитиль в бочонок и замазал отверстие влажным порохом, укрепив таким образом фитиль; едва он закончил эти приготовления, как снизу донеслись удары топора: солдаты ломились в ворота крепости.

— Что, разве я плохой пророк? — спросил Бруно.

Он подкатил бочонок к порогу комнаты, откуда начиналась лестница, спускавшаяся во двор, затем вернулся и взял из очага горящую еловую ветвь.

— А, — протянул мальтиец, — начинаю понимать.

— Отец, — сказал Али, — они возвращаются со стороны горы, у них лестница.

Бруно подбежал к окну, из которого стрелял в первый раз, и увидел, что враги в самом деле несут лестницу, необходимую им для осады, и что, стыдясь своего поспешного отступления, идут на приступ не без лихости.

— Ружья заряжены? — спросил Бруно.

— Да, отец, — ответил Али, подавая ему карабин.

Не оборачиваясь, Паскуале взял ружье, протянутое ему юношей, и стал целиться еще более сосредоточенно, чем до сих пор; раздался выстрел, и один из двух солдат, несших лестницу, упал.

Убитого солдата тут же сменил другой; Бруно взял второе ружье — и этот солдат рухнул рядом с товарищем.

Двое других заменили убитых и были убиты в свою очередь; казалось, лестница обладала роковой особенностью ковчега Завета: стоило человеку прикоснуться к ней, как он падал мертвым. Осаждающие бросили лестницу и вторично отступили, ответив Бруно залпом, столь же бесполезным, как и предыдущие.

Между тем солдаты, осаждавшие крепость со стороны ворот, с удвоенной силой стучали топорами, а собаки ожесточенно лаяли и выли; удары становились все глуше, а собачьи голоса все яростнее. Наконец одна створка ворот поддалась и два-три человека проникли через это отверстие во двор; но по их отчаянным крикам товарищи поняли, что те имеют дело с врагами более страшными, чем это казалось вначале; стрелять же в собак было невозможно из опасения убить своих людей. Осаждающие вошли поочередно во двор; вскоре он наполнился солдатами, и тут началось нечто вроде циркового представления — борьба людей с четырьмя молосскими псами, неистово защищавшими узкую лестницу, ведущую на второй этаж. Внезапно дверь на верху этой лестницы отворилась, бочонок с порохом, приготовленный Бруно, покатился, подпрыгивая на ступеньках, и разорвался, как снаряд, среди сгрудившихся тел.

От этого чудовищного взрыва часть крепостной стены рухнула и все живое во дворе было уничтожено.

Среди осаждающих произошло замешательство; однако оба отряда успели соединиться и все еще представляли собой значительную силу — более трехсот боеспособных солдат. Жгучий стыд охватил их при виде того, что они не могут одолеть одного человека; командиры воспользовались настроением подчиненных, чтобы подбодрить их. По приказу офицеров осаждающие построились в колонну и строем двинулись по направлению к пробоине, образовавшейся в стене; развернувшись, они беспрепятственно вошли во двор и оказались прямо против лестницы. Солдаты снова остановились в нерешительности. Наконец несколько человек стали подниматься по ней, поощряемые криками товарищей; за ними последовали другие, и на лестнице стало так тесно, что, пожелай передние солдаты отступить, они не могли бы этого сделать; волей-неволей им пришлось налечь на дверь, но, против их ожидания, она сразу же отворилась. С громкими победными криками осаждавшие вбежали в первую комнату. В эту минуту дверь второй комнаты распахнулась, и солдаты увидели Бруно: он сидел на пороховой бочке, держа по пистолету в каждой руке; одновременно из той же двери выскочил мальтиец и крикнул с выражением, не оставлявшим сомнений в истинности его слов:

— Назад! Все назад! Крепость заминирована! Еще один шаг, и мы взлетим на воздух!..

Дверь захлопнулась словно по мановению волшебной палочки; победные крики сменились воплями ужаса; раздался топот множества ног по узкой лестнице; несколько солдат выскочили из окон; всем этим людям казалось, что почва колеблется у них под ногами. Спустя каких-нибудь пять минут Бруно снова оказался хозяином крепости; что до мальтийца, то он воспользовался случаем, чтобы убежать.

Не слыша более шума, Паскуале подошел к окну: осада крепости превратилась в блокаду, против всех входов были установлены сторожевые посты, солдаты укрылись за бочками и повозками. Очевидно, был принят какой-то новый план кампании.

— Кажется, они хотят взять нас измором, — сказал Бруно.

— У, собаки! — выругался Али.

— Не оскорбляй несчастных животных: они погибли, защищая меня, — с улыбкой заметил Бруно, — и не называй людей иначе как «люди».

— Отец! — воскликнул Али.

— Что случилось?

— Видишь?

— Нет.

— Вон там, светлая полоса…

— В самом деле, что бы это значило?.. До рассвета еще далеко. К тому же свет этот на севере, а не на востоке.

— Деревня горит, — сказал Али.

— Кровь Христова! Неужели это правда?

В эту минуту издали донеслись крики отчаяния… Бруно бросился к двери и оказался лицом к лицу с мальтийцем.

— Это вы, командор? — воскликнул он.

— Да, да, я… собственной персоной… Смотрите, не ошибитесь и не примите меня за кого-нибудь другого. Я ваш друг.

— Добро пожаловать. Что там происходит?

— Видите ли, отчаявшись захватить вас, начальство приказало поджечь деревню. Пожар потушат лишь тогда, когда крестьяне согласятся выступить против вас. Властям надоела вся эта канитель.

— Ну, а крестьяне?

— Отказываются.

— Да… да… я так и знал: они скорее дадут сгореть своим домам, чем тронут хоть волос на моей голове. Хорошо, командор, возвращайтесь к тем, кто вас послал, и скажите, чтобы они тушили пожар.

— Как так?

— Я сдаюсь.

— Ты сдаешься, отец? — воскликнул Али.

— Да… но я дал слово сдаться лишь одному человеку, и сдамся только ему. Пусть потушат пожар, как я сказал, и доставят сюда из Мессины этого человека.

— Но кто же он?

— Паоло Томмази, жандармский бригадир.

— У вас нет других пожеланий?

— Еще одно.

И он что-то тихо сказал мальтийцу.

— Надеюсь, ты не просишь сохранить мне жизнь? — спросил Али.

— Разве я не сказал, что после моей смерти мне потребуется от тебя еще одна услуга?

— Прости, отец, я позабыл.

— Ступайте, командор, и сделайте все, как я сказал. Если пожар будет потушен, я пойму, что мои условия приняты.

— Вы не сердитесь на меня, что я взялся за это поручение?

— Ведь я же говорил, что назначаю вас своим парламентером.

— Да, правда.

— Кстати, — спросил Паскуале, — сколько домов они успели поджечь?

— Горели два дома, когда я отправился к вам.

— Вот кошелек, в нем триста пятнадцать унций. Раздайте эти деньги погорельцам. До свидания.

— Прощайте.

Мальтиец вышел.

Бруно отбросил далеко от себя оба пистолета, вновь сел на пороховую бочку и погрузился в глубокую задумчивость. Юный араб вытянулся на шкуре леопарда и остался лежать в полной неподвижности с закрытыми глазами: можно было подумать, что он спит. Понемногу зарево от пожара побледнело — условия Бруно были приняты.

Прошло около часа; дверь комнаты отворилась, и на пороге остановился человек; видя, что ни Бруно, ни Али не обращают на него ни малейшего внимания, он несколько раз нарочито кашлянул: это был способ деликатно заявить о своем присутствии, который, как он видел, с успехом применялся на подмостках мессинского театра. Бруно поднял голову.

— А, это вы, бригадир? — проговорил он, улыбаясь. — Одно удовольствие посылать за вами: ждать вас не приходится.

— Да… они встретили меня в четверти мили отсюда на пути к вам. Мой отряд перебросили сюда… и мне передали вашу просьбу.

— Да, мне хотелось доказать вам, что я человек слова.

— Черт возьми, я и так это знал.

— Я обещал дать вам заработать те пресловутые три тысячи дукатов, и мне захотелось выполнить свое обещание.

— Черт!.. Черт! Черт возьми! — произнес бригадир с возрастающим волнением.

— Что вы хотите этим сказать, приятель?

— Я хочу сказать… хочу сказать… что лучше бы я заработал эти деньги другим манером… получил бы их за что-нибудь другое… выиграл бы в лотерею к примеру.

— А почему, спрашивается?

— Да потому, что вы храбрец, а храбрецов не так уж много на белом свете.

— Полно, не все ли равно? А для вас это повышение, бригадир.

— Знаю, знаю, — ответил Паоло в полном отчаянии. — Итак, вы сдаетесь.

— Сдаюсь.

— Сдаетесь именно мне?

— Именно вам.

— Честное слово?

— Честное слово. Вы можете отослать весь этот сброд? Не желаю иметь с ними никакого дела.

Паоло подошел к окну.

— Можете все разойтись! — крикнул он. — Я отвечаю за пленника. Сообщите в Мессину об его аресте.

Солдаты встретили это сообщение громкими криками радости.

— Теперь, — сказал Бруно, обращаясь к бригадиру, — садитесь за стол, и давайте закончим ужин, прерванный этими болванами.

— Охотно, — ответил Паоло, — ведь я только что проделал за три часа целых восемь льё. Умираю от голода и жажды.

— Ну, что ж, — продолжал Бруно, — раз вы так хорошо настроены и нам остается провести вместе одну-единственную ночь, надо провести ее весело. Али, сбегай за нашими дамами. А пока что, бригадир, — продолжал Бруно, наполняя два стакана, — выпьем-ка за ваше производство в вахмистры.

Пять дней спустя после описанных нами событий князю Карини сообщили в присутствии красавицы Джеммы, которая лишь неделю назад вернулась из монастыря визитанток, где она отбывала свое покаяние, что его приказ наконец выполнен: Паскуале Бруно схвачен и заключен в мессинскую тюрьму.

— Превосходно, — сказал он, — пусть князь Гото уплатит обещанные три тысячи дукатов, а затем велит судить и повесить бандита.

— О, мне было бы так интересно взглянуть на этого человека, — проговорила Джемма тем нежным, ласкающим голоском, услышав который князь ни в чем не мог отказать этой женщине. — Я никогда не видела его, а ведь о нем рассказывают чудеса…

— Не беспокойся, мой ангел, — ответил князь. — Мы прикажем повесить его в Палермо!

XI

Князь Карини, верный обещанию, которое он дал своей любовнице, велел перевести заключенного из Мессины в Палермо, и Паскуале Бруно был доставлен под усиленной охраной жандармов в городскую тюрьму, расположенную за Палаццо Реале, рядом с домом умалишенных.

К вечеру второго дня в его камеру явился священник; при виде его Паскуале Бруно встал, но, сверх всякого ожидания, отказался исповедоваться; священник стал настаивать, однако ничего не могло побудить Паскуале выполнить этот христианский долг. Видя, что ему не побороть упорства заключенного, священник осведомился о причине такого умонастроения.

— Дело в том, — ответил Бруно, — что я боюсь совершить святотатство.

— Каким образом, сын мой?

— Скажите, ведь во время исповеди надо не только раскаяться в своих преступлениях, но и простить преступления других?

— Несомненно, без этого не может быть подлинной исповеди.

— Так вот, — продолжал Бруно, — я не простил, следовательно, исповедь моя будет не настоящей, а я этого не хочу…

— А может быть, под вашим упорством кроется другое? — продолжал священнослужитель. — Вы страшитесь признаться в своих грехах, ибо они так велики, что отпустить их не может ни один священник? Успокойтесь, Господь Бог милостив, и надежда не потеряна, если раскаяние грешника искренне.

— И все же, отец мой, если после отпущения грехов перед смертью мне придет в голову грешная мысль и я не смогу отогнать ее?

— Плоды вашей исповеди будут потеряны, — ответил священник.

— Значит, мне нельзя исповедоваться, — сказал Паскуале, — ибо грешная мысль все равно придет мне в голову.

— И вы не можете ее изгнать из своих помыслов?

Паскуале улыбнулся.

— Она-то и дает мне силу жить, отец мой. Неужели вы думаете, что без этой дьявольской мысли, без последней надежды на месть я позволил бы выставить себя на посмеяние перед собравшейся толпой? Ни за что на свете! Скорей бы задушил себя вот этой цепью. Я решился на это еще в Мессине, но тут был получен приказ о моем переводе в Палермо. Я понял, что она пожелала видеть, как я умру.

— Кто это?

— Она.

— Но если вы умрете нераскаянным грешником, Бог не простит вас.

— Отец мой, она тоже умрет нераскаянной грешницей, ибо умрет в ту самую минуту, когда меньше всего этого ожидает. Она тоже умрет без священника, без исповеди. Она тоже не получит Господнего прощения, и мы будем прокляты оба.

В эту минуту вошел тюремный сторож.

— Святой отец, — сказал он, — все готово для заупокойной службы.

— Вы упорствуете в своем отказе, сын мой? — спросил священник.

— Да, — спокойно подтвердил Бруно.

— В таком случае я больше не буду настаивать и отслужу за вас заупокойную мессу. Впрочем, надеюсь, что во время службы Дух Божий снизойдет на вас и внушит вам иные помыслы.

— Возможно, святой отец, только вряд ли.

Вошли жандармы, отвязали Бруно и отвели его в ярко освещенную церковь святого Франциска Сальского, находившуюся как раз напротив тюрьмы. Согласно обычаю, осужденный должен был присутствовать на собственной заупокойной службе и провести в церкви ночь перед казнью (она была назначена на восемь часов утра).

В одну из колонн клироса было вделано железное кольцо; Паскуале подвели к этой колонне и привязали цепью к кольцу, однако цепь была достаточно длинна, чтобы он мог подойти к алтарному ограждению, возле которого принимали причастие коленопреклоненные прихожане.

Перед началом мессы служители из дома умалишенных принесли гроб и поставили его посреди церкви; в гробу лежала покойница, безумная женщина, скончавшаяся в тот же день, и управляющему больницы пришла в голову мысль сэкономить и совместить отпевание приговоренного к смерти преступника и умершей больной.

Впрочем, это было удобно и для священника, так как позволяло ему сберечь время и силы, — словом, распоряжение управляющего устраивало решительно всех, а потому не встретило ни малейшего возражения. Пономарь зажег две свечи — одну у изголовья, другую в ногах усопшей, — и заупокойная месса началась; Паскуале с благоговением выслушал ее всю, от начала до конца.

По окончании мессы священник подошел к осужденному и спросил, не смягчилось ли его сердце, но тот ответил, что ни церковная служба, ни молитвы, которые он сам прочел, не ослабили его чувства ненависти. Священник обещал прийти еще раз в семь часов утра, чтобы узнать, по-прежнему ли Паскуале думает о мести после ночи, проведенной в Божьем храме, перед распятием, в одиночестве и размышлениях.

Бруно остался один. Он погрузился в глубокую задумчивость. Вся прожитая жизнь прошла у него перед глазами, начиная с раннего детства, когда ребенок еще только начинает познавать мир; но напрасно он перебрал прожитые годы в поисках своей вины, ведь должен был он в чем-то провиниться, чтобы навлечь на себя несчастья, поразившие его в юности. Он ничего не нашел, кроме почтительного, сыновнего повиновения родителям, данных ему Богом. Он вспомнил отчий дом, прежде такой мирный и счастливый, ставший затем по неизвестной ему тогда причине обителью горя и слез; он вспомнил день, когда отец куда-то ушел, вооружившись стилетом, и вернулся в крови; он вспомнил ночь, когда человек, даровавший ему жизнь, был арестован, как теперь он сам; вспомнил, что мальчиком его привели в церковь, подобную этой, и он увидел там отца в цепях, таких же, как вот эти цепи. И ему показалось, что причиною всех бед, обрушившихся на его семью, было некое роковое влияние, игра случая, торжество победоносного зла над добром.

Дойдя до этой мысли, Паскуале перестал понимать что-либо в обещаниях блаженства, якобы уготованного людям на Небесах; он не мог припомнить, как ни старался, чтобы ему хоть раз в жизни явилось столь хваленое Провидение; подумав, что в эти последние минуты ему, быть может, приоткроется извечная тайна, он бросился ничком на пол, всей душой моля Бога поверить ему суть страшной загадки, приподнять край непроницаемой завесы, предстать перед ним в образе отца или тирана. Надежда оказалась тщетной: ответом ему была тишина, лишь голос собственного сердца глухо повторял: «Мщение! Мщение! Мщение!»

Тогда он подумал, что, быть может, ответ кроется в смерти и что ради этого откровения и принесен в церковь гроб; ведь человек, самый ничтожный, принимает свою жизнь за центр мироздания и думает, будто все нити бытия ведут к нему, а его жалкая личность служит стержнем для вращения Вселенной. Он медленно поднялся на ноги, осунувшийся, побледневший более от этих мыслей, чем от мыслей об эшафоте, и устремил взгляд на гроб: в нем лежала женщина.

Паскуале вздрогнул, сам не зная почему; он попробовал рассмотреть покойницу[21], но край савана упал на лицо и закрыл его. Внезапно на память ему пришла Тереза — Тереза, которую он не видел с того самого дня, когда отрекся от Бога и от людей; Тереза, которая три года провела в доме для умалишенных, откуда и был принесен этот гроб; Тереза, его невеста, с которой он находился, быть может, у подножия алтаря, куда издавна мечтал привести ее и где, по горькой иронии судьбы, они наконец встретились: она, сраженная смертью, и он, приговоренный к смерти. Сомнение становилось невыносимым; он шагнул к гробу, чтобы узнать правду, но что-то резко остановило его: это была цепь, не дававшая ему отойти от колонны; он простер руки к покойнице, но оставалось еще несколько футов, чтобы дотянуться до лица. Он поглядел, нет ли поблизости какой-нибудь палки, чтобы приподнять саван, однако ничего не нашел; задыхаясь от бесплодных усилий, он набрал полную грудь воздуха и дунул, чтобы приподнять край савана, но складки его были точно из мрамора. Тогда в порыве неописуемой злобы он обернулся, схватил обеими руками цепь и изо всех сил стал трясти ее, пытаясь разорвать; звенья были крепко заклепаны — цепь не распалась. От бессильного гнева холодный пот выступил у него на лбу; он снова опустился на пол у подножия колонны, уронил голову на руки и застыл в полной неподвижности, безгласный, как статуя Уныния. Когда утром в церковь пришел священник, он нашел его в той же позе.

Священнослужитель подошел к нему безмятежно-спокойный, как и подобает носителю мира и благодати; он подумал, что Паскуале спит, и положил руку ему на плечо. Паскуале вздрогнул и поднял голову.

— Ну как, сын мой, — спросил священник, — готовы ли вы исповедоваться? Я готов отпустить вам грехи…

— Я отвечу вам чуть позже, святой отец. Но прежде окажите мне последнюю услугу, — сказал Бруно.

— В чем дело? Говорите.

Бруно встал, взял священника за руку и подошел с ним к гробу, насколько позволяла длина цепи.

— Святой отец, — проговорил он, указывая на покойницу, — приподнимите, прошу вас, край савана: я хочу увидеть лицо этой женщины.

Священник приподнял саван. Паскуале не ошибся: в гробу лежала Тереза. Он с глубокой грустью посмотрел на нее, затем сделал знак священнику, чтобы тот опустил саван. Священник исполнил его просьбу.

— Скажите, сын мой, — спросил он, — не навел ли вас вид этой женщины на благочестивые мысли?

— Святой отец, эта женщина и я были созданы, чтобы жить счастливо, не ведая греха. Она сделала из нее клятвопреступницу, а из меня убийцу. Она привела нас обоих — эту женщину дорогой безумия, а меня дорогой отчаяния — на край могилы, куда мы оба сойдем сегодня. Пусть Бог простит ее, если посмеет, я не прощу!

В эту минуту вошли стражники, чтобы вести Паскуале на казнь.

XII

Небо было безоблачно, воздух чист и прозрачен; Палермо пробуждался, словно в ожидании праздника: занятия в школах и семинариях были отменены и, казалось, все население собралось на улице Толедо, по которой должен был проехать осужденный, так как церковь святого Франциска Сальского, где он провел ночь, находилась на одном конце улицы, а Морская площадь, где готовилась казнь, — на другом. Все окна нижних этажей были заняты женщинами, ибо любопытство подняло их на ноги в тот час, когда они обычно еще нежились в постели; за иными зарешеченными окнами[22] мелькали как тени монахини различных монастырей Палермо и его окрестностей, а на плоских крышах города колыхалась, будто хлебное поле, толпа зрителей, забравшихся выше всех. У двери церкви осужденного ждала повозка с впряженными в нее мулами; впереди нее шествовали члены братства белых кающихся: первый из них держал крест, а четверо остальных несли гроб; позади повозки ехал верхом на коне палач с красным флагом в руке; за палачом шли двое его помощников; за ними, наконец, выступало братство черных кающихся — оно замыкало шествие, двигавшееся между двойными рядами стражников и солдат; по бокам его и среди толпы сновали мужчины в длинном сером одеянии с капюшонами, в которых были проделаны отверстия для глаз и рта; они держали в одной руке колокольчик, а в другой кошель и собирали деньги на то, чтобы помолиться об освобождении из чистилища души еще живого преступника. В городе распространился слух, что осужденный отказался от исповеди, и этот поступок, шедший вразрез со всеми религиозными понятиями, придавал особый вес молве об адском пакте, якобы заключенном между Бруно и врагом рода человеческого, молве, распространившейся с начала его недолгой и бурной карьеры; и чувство, близкое к ужасу, охватило всю эту снедаемую любопытством, но безмолвную толпу, ибо ни единый звук, будь то возглас, крик или шепот, не нарушил заупокойных молитв — их пели белые кающиеся во главе шествия и черные кающиеся в его хвосте. По мере того как повозка с осужденным продвигалась по улице Толедо, росло и количество любопытных, которые примыкали к шествию и провожали его к Морской площади. Один Паскуале казался спокойным среди всех этих возбужденных людей, он смотрел на окружающих без униженности и без гордыни, как человек, который, осознав обязанности личности перед обществом и права общества по отношению к личности, не раскаивается в том, что пренебрег обществом, и не жалуется на то, что оно покарало его за нарушение прав личности.

Шествие задержалось в центре города, на площади Четырех углов; на улице Кассаро собралось столько народу, что шеренга солдат была смята, люди хлынули на середину улицы и передние кающиеся не могли пробиться дальше. Воспользовавшись этой остановкой, Паскуале встал во весь рост и посмотрел вокруг с высоты повозки, словно он искал кого-то, кому хотел отдать последний приказ, сделать последний знак; но, как ни всматривался осужденный в толпу, он, видимо, не нашел того, кого искал, так как снова опустился на охапку соломы, служившую ему сидением; лицо его приняло мрачное выражение и становилось все мрачнее, чем дальше шествие продвигалось к Морской площади. Здесь опять образовался затор, потребовавший новой остановки. Паскуале второй раз встал на ноги, бросил сначала безразличный взгляд на противоположный конец площади, где стояла виселица, затем осмотрел всю огромную площадь, словно устланную головами, за исключением безлюдной террасы князя Бутера, и остановил свой взгляд на роскошном балконе, затянутом шелковой камкой с золотыми цветами и защищенном от солнца пурпурным навесом. Здесь, окруженная самыми красивыми женщинами и самыми знатными вельможами Палермо, восседала на чем-то вроде помоста прекрасная Джемма Кастельнуово: желая полностью насладиться агонией своего врага, она приказала поставить свой трон как раз напротив эшафота. Глаза Паскуале Бруно встретились с ее глазами, и лучи их взглядов скрестились, наподобие двух молний, исполненных ненависти и мести. Они еще не успели оторваться друг от друга, когда из толпы, окружающей повозку, донесся какой-то странный крик; Паскуале вздрогнул, мгновенно повернул голову, и его лицо сразу приняло прежнее спокойное выражение, более того, в нем промелькнуло нечто похожее на радость. В эту минуту шествие снова тронулось, но тут раздался громкий голос Бруно:

— Остановитесь!

Слово это возымело магическое действие: толпа словно разом приросла к земле; все головы повернулись к осужденному, и тысячи горящих взглядов устремились на него.

— Что тебе? — спросил палач.

— Хочу исповедаться, — ответил Паскуале.

— Священник ушел; ты сам его отослал.

— Мой духовник — вот тот монах, слева от меня, в толпе. Я не хочу другого, мне нужен мой духовник.

Палач нетерпеливо покачал головой, но в то же мгновение народ, слышавший просьбу осужденного, закричал:

— Духовника! Духовника!

Палачу пришлось повиноваться; шествие остановилось перед монахом: это был высокий юноша с темным цветом лица, видимо исхудавший от поста и молитвы. Едва он поднялся в повозку, как Бруно упал на колени. Это послужило всеобщим сигналом: на площади, на балконах, в окнах, на крышах домов люди преклонили колена; исключение составил лишь палач, оставшийся в седле, да его помощники, продолжавшие стоять, как будто эти проклятые Богом люди потеряли надежду на прощение своих грехов. Одновременно кающиеся затянули отходную, чтобы заглушить голоса исповедника и духовника.

— Я долго искал тебя, — сказал Бруно.

— Я ждал тебя здесь, — ответил Али.

— Я боялся, что они не выполнят данного мне обещания.

— Они выполнили его: я на свободе.

— Слушай меня хорошенько.

— Слушаю.

— Здесь справа от меня… (Бруно повернул голову, так как руки его были связаны.) На этом балконе, затянутом золотой тканью…

— Да.

— Видишь женщину, молодую, красивую, с цветами в волосах?

— Вижу. Она стоит на коленях и молится, как и все остальные.

— Это и есть графиня Джемма Кастельнуово.

. — Под ее окном я ждал тебя в тот вечер, когда ты был ранен в плечо?

— Да. Эта женщина — причина всех моих несчастий. Это она заставила меня совершить мое первое преступление. Она же привела меня сюда.

— Понимаю.

— Я не умру спокойно, если она останется жить счастливая, всеми уважаемая, — проговорил Бруно.

— Можешь не тревожиться, — ответил юноша.

— Спасибо, Али.

— Позволь обнять тебя, отец.

— Прощай!

— Прощай!

Молодой монах обнял осужденного, как это делает священник, отпуская грехи преступнику, спустился с повозки и затерялся в толпе.

— Вперед! — приказал Бруно.

И шествие снова повиновалось, как будто тот, кто произнес эти слова, имел право повелевать.

Народ встал с колен, Джемма села на прежнее место с улыбкой на устах. Шествие продолжало путь к месту казни.

Подъехав к подножию виселицы, палач слез с коня, поднялся на эшафот, взобрался по лестнице, чтобы укрепить кроваво-красный флаг на поперечной балке[23], и, убедившись, что веревка крепко привязана, сбросил с себя куртку, стеснявшую его движения. Паскуале тотчас же спрыгнул с повозки, отстранил, передернув плечами, подручных палача, хотевших помочь ему, взбежал на помост и прислонился к лестнице, по которой он должен был подняться, повернувшись к ней спиной. Кающийся, несший крест, поставил его перед Паскуале, дабы тот мог видеть его во время своей агонии; те, что несли гроб, сели на него, вокруг эшафота выстроились солдаты, и на помосте остались только оба братства кающихся, палач, его помощники и осужденный.

Паскуале, не пожелав, чтобы его поддержали, поднялся по лестнице с тем же спокойствием, какое выказывал до сих пор; и так как балкон Джеммы находился как раз напротив него, было замечено, что он взглянул в ту сторону и даже улыбнулся. В то же мгновение палач накинул петлю на шею осужденного, охватил середину его туловища и с силой толкнул к подножию лестницы; одновременно, соскользнув по веревке, он всей своей тяжестью навалился на его плечи, в то время как помощники повисли на его ногах; но тут веревка, не выдержав тяжести четырех тел, лопнула и вся постыдная группа, состоящая из палача, его подручных и жертвы, скатилась на помост. Один человек вскочил на ноги первый: это был Паскуале Бруно, чьи руки развязали перед повешением. Он выпрямился среди полной тишины; в правой стороне его груди торчал нож, всаженный палачом по самую рукоять.

— Мерзавец! — воскликнул он, обратившись к заплечных дел мастеру. — Мерзавец, ты недостоин быть ни палачом, ни бандитом, ничего ты не умеешь — ни вешать, ни убивать!

С этими словами он вытащил нож из правой стороны груди, всадил его в левую и упал мертвый.

Вся площадь громко ахнула, толпа пришла в волнение: одни постарались убежать, другие рванулись к эшафоту. Тело осужденного унесли кающиеся, палача растерзал народ.

Вечером того же дня князь Карини ужинал у архиепископа Монреальского, тогда как Джемма, которая не была принята в благонравном обществе прелата, осталась на вилле Карини. Погода была такая же великолепная, как и утром. Из окна спальни, обитой голубым атласом — в ней разыгралась первая сцена нашей повести — был ясно виден остров Аликуди, а за ним, словно облачка, плывущее по морю, выступали острова Филикуди и Салина. В другом окне, выходившем в парк с его апельсиновыми, гранатовыми деревьями и приморскими соснами, высилась справа во всем величии гора Пеллегрино, а слева можно было рассмотреть вдали Монреале. У этого окна долго просидела красавица графиня Джемма Кастельнуово, устремив взгляд на старинную резиденцию норманнских королей и пытаясь узнать среди карет, спускавшихся в Палермо, экипаж вице-короля. Но вот темнота ночи сгустилась, отдаленные предметы растворились в ней, графиня встала, позвонила камеристке и, усталая после всех волнений этого дня, легла в постель, затем велела затворить окно, откуда были видны острова, так как опасалась, что ее обеспокоит ночью свежий морской бриз, но окно, выходившее в парк, она оставила приоткрытым, чтобы в него проникал воздух, напоенный ароматом жасмина и цветущих апельсиновых деревьев.

Князю Карини лишь поздно вечером удалось ускользнуть из-под бдительного надзора своего гостеприимного хозяина. На часах собора, построенного Гильомом Добрым, пробило одиннадцать, когда экипаж вице-короля, запряженный четверкой превосходных коней, галопом унес его из резиденции архиепископа. Князю потребовалось не более получаса, чтобы доехать до Палермо, и какие-нибудь пять минут, чтобы домчаться оттуда до виллы. Он спросил у камеристки, где Джемма, и та ответила, что графиня почувствовала себя усталой и легла спать около десяти часов.

Князь взбежал по лестнице и хотел было войти в спальню своей любовницы, но дверь была заперта изнутри; тогда он направился к потайной двери, которая по другую сторону кровати вела в альков Джеммы, тихонько вошел, боясь разбудить красавицу, и задержался на минуту, чтобы полюбоваться ею во время сна — зрелище поистине сладостное для глаз. Комната освещалась алебастровой лампой, висевшей на трех усыпанных жемчугом шнурах у самого потолка, чтобы свет не беспокоил спящую. Князь склонился над кроватью: ему хотелось получше рассмотреть Джемму. Она лежала на спине, грудь была почти обнажена, шея обернута куньим боа, темный цвет которого превосходно оттенял белизну кожи. Князь глядел с минуту на эту прекрасную статую, но вскоре неподвижность поразила его; он наклонился еще ниже и заметил странную бледность лица, прислушался и не уловил дыхания; он схватил руку Джеммы и ощутил холод; тогда он обнял возлюбленную, чтобы прижать к себе, отогреть у своей груди, но тут же с криком ужаса разжал руки: голова Джеммы, отделившись от туловища, скатилась на паркет.

Наутро под окном спальни графини был найден ятаган Али.

Александр Дюма Капитан Поль

ПРЕДИСЛОВИЕ

… Habent sua fata libelli.[24]

Я уже написал это полустишие, дорогие читатели, и собирался поставить под ним имя Горация, когда задал себе два вопроса: помню ли я начало стиха и действительно ли он принадлежит поэту из Венузии.

Искать его среди пяти или шести тысяч стихов Горация было очень долго, а я не мог терять время.

Однако мне очень нравилось это полустишие: оно чудесно подходит к книге, которую вам предстоит прочесть.

Что делать?

Писать к Мери.

Мери, как вы знаете, это Гомер, Эсхил, Вергилий, Гораций, это классическая древность, воплотившаяся в нашем современнике.

Мери знает греческий язык, как Демосфен, латинский — как Цицерон.

Поэтому я написал ему:

«Дорогой Мери!

Принадлежит ли Горацию полустишие “Habent sua fata libelli”?

Помните ли Вы начало стиха?

Сердечно Ваш

Алекс. Дюма».

Я немедленно получил следующий ответ:

«Мой дорогой Дюма!

Полустишие “Habent sua fata libelli ” приписывают Горацию ошибочно.

Полностью стих звучит так: “Pro captu lectoris. habent sua fata libelli”.

Он принадлежит грамматику Теренциану Мавру. Первое полустишие “Pro captu lectoris ” нельзя счесть очень удачным латинским оборотом. “В зависимости от склонности, выбора, разумения читателя, книги имеют свою судьбу ”.

Мне не нравится этот оборот “pro captu ” который мы не найдем ни у кого из настоящих классиков.

Остаюсь сердечно предан Вам, мой дражайший брат.

Мери».

Вот ответ, который нравится мне и который, я надеюсь, понравится вам, короткий и категорический, где каждое слово значимо и отвечает на заданный вопрос.

Итак, стих не принадлежал Горацию.

Поэтому я правильно сделал, что не подписал его именем друга Мецената.

Первое полустишие было плохим.

Значит, я правильно сделал, забыв его.

Но я помнил второе полустишие, и оно имело отношение к «Капитану Полю», новое издание которого готовилось к выпуску.

В самом деле, если когда-либо полустишие и было создано для книги, то это полустишие Теренциана Мавра, которое полностью подходило к произведению, занимающему нас.

Позвольте мне, дорогие читатели, рассказать вам — нет, не историю этой книги, которая не отличается от истории всех книг, а ее предысторию — о том, что с ней случилось до появления на свет; о ее несчастьях до того, как она была создана; о ее превращениях, когда она находилась в небытии.

Это вам напомнит, разумеется в меньшем масштабе, семь воплощений Брахмы.

Первая стадия. Замысел

Чувство, которое обычно испытывают все поклонники «Лоцмана», одного из самых чудесных романов Купера (такое чувство и мы глубоко ощутили), — это сожаление о том, что, прочитав книгу, мы совсем теряем из виду странного человека, за кем с захватывающим интересом следовали через пролив Девилс-Грип и по коридорам аббатства святой Руфи. В характере, в речи и поступках этого героя (впервые он появляется под именем Джон, второй раз — под именем Поль) чувствуется такая глубокая печаль, такая мучительная горечь, такое великое презрение к жизни, что каждому хочется узнать причины, которые привели столь отважное и великодушное сердце к разочарованию и сомнению. Нас самих — и признаться не один раз — охватывало весьма нескромное желание написать Куперу и попросить его сообщить сведения о начале взлета и о конце жизненного пути этого моряка, этого искателя приключений, — сведения, которые я тщетно искал в его романе. Я думал, что тот, кому адресовалась подобная просьба, будет к ней снисходителен, ибо она воздавала его произведению самую искреннюю и самую высокую похвалу. Но меня остановила мысль о том, что автор, быть может, знает о жизни его героя, один эпизод которой он нам рассказал, лишь ту ее часть, что была озарена солнцем американской независимости. Действительно, герой романа, как блестящий, но мимолетный метеор, пронесся из тумана, скрывавшего его рождение, во тьму смерти, так что историк-поэт, будучи, возможно, вдали от тех мест, где его герой родился, и от того края, где он закрыл глаза, именно из-за этой таинственности выбрал, наверное, капитана Поля, чтобы тот сыграл роль в его хронике, и знал о нем лишь то, о чем нам поведал. Тогда я решил самостоятельно раздобыть те подробности о нем, какие хотел найти у других. Я перерыл морские архивы: в них отыскалось только разрешение вести каперские действия, выданное Людовиком XVI капитану Полю. Я изучил протоколы Конвента: там я нашел лишь постановление, принятое в момент смерти капитана. Я расспрашивал его современников (в то время, в 1829 году, кое-кто из них еще был жив); они мне сообщили, что капитан Поль похоронен на кладбище Пер-Лашез. И это все, что мне принесли мои первые поиски.

Тогда я прибегнул к помощи Нодье, точно так же как просил о ней Мери; Нодье, этот мой друг прошлых лет, перед памятью которого я преклоняюсь и которого вспоминаю каждый раз, когда моему сердцу необходимо к сегодняшним друзьям присоединить друга из прошлого. Я обратился к Нодье, моей живой библиотеке. Какое-то время Нодье собирался с воспоминаниями; потом он сообщил мне о книжице in-18, написанной самим Полем Джонсом, содержащей записки о его жизни и снабженной эпиграфом: «Munera sunt laudi»[25]. Тотчас принявшись искать ценную публикацию, я напрасно расспрашивал букинистов, рылся в библиотеках, ходил на набережные, запрашивал Гиймо и Тешнера: удалось найти только гнусный пасквиль, озаглавленный «Поль Джонс, или Пророчества об Америке, Англии, Франции, Испании и Голландии», — пасквиль, который я из отвращения бросил на четвертой странице, удивляясь тому, что так долго и так хорошо сохраняются яды, и тому, что их всегда находишь там, где тщетно ищешь здоровую, вкусную пищу.

Пришлось отказаться от всякой надежды что-нибудь найти в книгах.

Спустя некоторое время, в перерыве между постановками «Христины» и «Алтони», я предпринял поездку в Нант, а оттуда направился на побережье, посетив Брест, Кемпер и Лорьян.

Почему я поехал в Лорьян? Читатель, восхитись силой навязчивой идеи! Мой несчастный друг Вату (имевший, по-моему, только один недостаток — желание защитить меня вопреки моей воле) написал об этом роман. Почему я поехал в Лорьян? Потому, что прочитал в биографии Поля Джонса, будто прославленный моряк трижды заходил в этот порт. Это обстоятельство поразило меня. Я сопоставил даты, и мне оставалось лишь раскрыть свою папку. Обратившись за справками в морские архивы, я действительно нашел упоминания о стоянках, которые в разные времена совершали на рейде порта фрегаты «Рейнджер» и «Индианка» (первый — восемнадцатипушечный, второй — тридцатидвухпушечный). Что касается причин захода фрегатов в порт, то секретарь, который вел реестр судов, либо по незнанию, либо по забывчивости не стал о них сообщать. Я уже было собрался уходить, не получив никаких новых сведений, когда догадался обратиться с вопросами к старому служащему, чтобы спросить, не сохранилась ли в местной традиции какая-либо память о капитане этих двух кораблей. На это старик мне ответил, что в 1784 году он, совсем еще юный, видел в Гавре, где служил в санитарной службе города, Поля Джонса. Тот в это время был коммодором на флоте графа де Водрёя. Слава смельчака, какой пользовался в те времена этот моряк, и странность его манер произвели на юношу весьма сильное впечатление, и по возвращении в Бретань он как-то назвал имя Поля Джонса в присутствии своего отца, привратника в замке Оре. Старик вздрогнул и жестом велел сыну молчать. Молодой человек, правда не без возражений, повиновался. Тем не менее он задавал отцу кое-какие вопросы, но тот каждый раз отказывался отвечать. И все же, поскольку маркиза д’Оре умерла, Эмманюель эмигрировал, Люзиньян и Маргарита жили на Гваделупе, отец однажды счел возможным поведать сыну странную и таинственную историю, связанную с тем человеком, о ком я расспрашивал старика.

И эту историю он помнил, хотя между рассказом, который поведал ему отец, и тем, что сам он сообщал мне, прошло почти сорок лет.

Эта история слово за словом падала в глубину моей памяти и затаилась там подобно воде, что капля за каплей падает со свода пещеры, постепенно создавая в ее спокойных и молчаливых глубинах целый водоем; иногда мое воображение вглядывалось в эту загадочную, темную воду и я думал:

«Все-таки пора этой воде вырваться наружу и под живительным теплом солнца разлиться водопадом или ручьем, превратиться в поток или озеро».

Только какую форму она предпочтет?

Форму пьесы или форму романа?

В ту эпоху, в 1831 и 1832 годах, любое литературное произведение мыслилось мне в форме пьесы.

Поэтому я беспрестанно твердил себе:

«Все-таки мне необходимо написать пьесу о Поле Джонсе».

Но прошли 1832, 1833,1834 годы, а первоначальные очертания этой пьесы так и не вырисовывались передо мной столь отчетливо, чтобы я отказался от других своих замыслов и привязался к этому.

И я решил:

«Подождем; придет время, когда плод вызреет и сам упадет с ветки».

Вторая стадия. Сотворение

Стоял октябрь 1835 года.

Пейзаж был совсем иной. Это уже не суровые скалы на берегах Бретани; это уже не скалистая корма Европы, омываемая волнами неистового моря; здесь уже не летали серые буревестники, что резвятся при отблесках молнии под свист ветра среди брызг волн, разбивающихся об утесы.

Это уже море Сицилии, спокойное как зеркало; справа от меня, у подножия горы Пеллегрино, лежало Палермо, изголовье которого затеняют апельсиновые деревья Монреале, а изножье — пальмы Багерии; слева от меня виднелось Аликуди, высившееся из лона — я не скажу волн, ибо это предполагает хоть какое-то волнение моря, а оно застыло, словно озеро из расплавленного серебра, — Аликуди, темной пирамидой вырисовывавшееся между лазурью неба и лазурью Амфитриты; наконец, очень далеко от меня над вулканическими островами, остатками царства Эола, возносил свою голову Стромболи: вечерний ветер раскачивал его султан из дыма, нижнюю часть которого изредка окрашивало красноватое зарево, указывая в темноте, что этот столб дыма покоится на огненном основании.

Я покидал Палермо, где провел один из самых счастливых месяцев в моей жизни. Пенистый след от лодки — на ее корме стояла белая фигура в венке из вербены, словно античная Норма, и посылала мне прощальный привет — бороздил сверкающую водную гладь, и лодка, уносимая четырьмя веслами, которые издали казались лапами гигантского скарабея, царапающего поверхность моря, таяла на горизонте.

Мои глаза и мое сердце не могли оторваться от лодки.

Она скрылась. Я тяжело вздохнул. Я нисколько не сомневался, что никогда не увижу ту, которая меня покинула.

Рядом с собой я услышал нечто похожее на молитву.

Где я? Почему здесь звучит молитва?

Я был среди матросов-сицилийцев на сперонаре «Madonna del pie della grotta»[26]. Молитву же — «Ave Maria»[27] — читал сын капитана Арены, девятилетний мальчик: он стоял на крыше нашей каюты и его поддерживал наш рулевой Нунцио.

Оттуда мальчик обращался к морю, ветрам, облакам, к Богу!

Время молитвы «Ave Maria» — поэтический час дня. Даже если ничто не усугубляет грусть сумерек, в этот час мы грезим без определенных мыслей; в этот час всплывают воспоминания о далекой родине и отсутствующих друзьях, и эти воспоминания подобны облакам, которые принимают облик то гор, то озер, то человеческих фигур и плавно скользят по лазурному небу, меняют свой облик, в одно мгновение множество раз сливаясь, отплывая в разные стороны и вновь сливаясь; часы летят, но мы не ощущаем прикосновения их крыльев, не слышим их полета. Потом наступает ночь — если только можно назвать ночью отсутствие света, — наступает ночь, зажигая одну за другой звезды на потемневшем востоке, тогда как на западе, где постепенно угасает солнце, прокатываются золотые волны и сменяют друг друга все цвета радуги — от ярко-алого до светло-зеленого. В этот час с воды доносится какой-то мелодичный шорох: из моря выпрыгивают рыбы, похожие на серебряные проблески; кормчий оставляет руль, как будто рулю больше не нужна ничья рука, кроме длани Бога; на крышу каюты снова поднимают сына капитана, и «Ave Maria» начинает звучать в тот миг, когда гаснет последний луч дня.

Эта сцена повторялась ежедневно, и всякий раз моя душа вновь преисполнялась грустью, которая, как я понимал, в обстановке, вызвавшей ее, волновала меня сильнее, чем когда-либо прежде.

И как объяснить, благодаря какой тайне человеческого организма, именно в тот вечер, в пустоте, оставленной в моих мыслях белой, подернутой дымкой фигурой Нормы-беглянки, я, промеряя глубины этой пустоты, вновь обрел, вместо вырванного с корнем дерева в цвету, «Капитана Поля» — плод, который, созрев, должен был упасть?

О, на этот раз время «Капитана Поля» пришло! По тому, как пьеса захватывала мои мысли, я чувствовал, что она уже не оставит меня в покое до тех пор, пока не родится на свет, и отдался горькому очарованию «вынашивания» произведения.

Ах! Только творцы могут рассказать о том, как это восхитительно, когда поэт или художник видит, что его мысль обретает форму, а нечто воображаемое постепенно становится ощутимой действительностью!

Вы представляете, как восходит солнце из-за хребтов Альп или Пиренеев? Сначала это розовый, едва уловимый свет, который пронзает мглистый утренний воздух, окрашивая его в еле заметный цвет, и на его фоне вырисовывается зубчатый, гигантский силуэт гор. Постепенно этот цвет становится ярче и окрашивает самые высокие вершины; вы видите, как они, пылая, словно вулканы, царят над всей грядой, потом в небеса устремляются лучи, подобные золотым ракетам; затем и более низкие вершины начинает озарять свет, распространяющийся так стремительно, что древним представлялось, будто солнце выезжает из ворот Востока на колеснице, запряженной четверкой огненных коней; океан пламени затопляет горные вершины, а те, кажется, хотят преградить ему путь, словно плотина. И наступает рассвет: сверкающий, искрящийся прилив потоками низвергается по склонам темного горного хребта, постепенно проникая даже в таинственную глубину долин, куда, казалось, никогда не достигнет луч солнца, и освещая ее.

Вот так произведение проясняется и вырисовывается в уме поэта.

Когда я приехал в Мессину, пьеса «Капитан Поль» уже сложилась в моем воображении и мне оставалось только ее написать.

Я рассчитывал написать пьесу в Неаполе, ибо спешил. Сицилия удерживала меня подобно одному из тех волшебных островов, о которых говорит старый Гомер. Что нам было необходимо, чтобы добраться до города наслаждений, города, который надо увидеть, прежде чем умереть? Три дня и попутный ветер.

Я приказал капитану отплывать на следующее утро и идти прямо в Неаполь.

Капитан определил направление ветра, посмотрел на север и, шепотом обменявшись несколькими словами с рулевым, заявил:

— Будет сделано все, что возможно, ваше сиятельство.

— Вот как?! Будет сделано все, что возможно, дорогой друг? Мне кажется, что ваши слова содержат скрытый смысл.

— Конечно! — воскликнул капитан.

— Хорошо, хорошо, давайте объяснимся начистоту.

— О! Объяснение будет недолгим, ваше сиятельство.

— Тогда приступим к нему открыто.

— Ну, что ж… Старик (так на судне называли рулевого) говорит, что погода скоро изменится и при выходе из пролива будет дуть встречный ветер.

Мы стояли на якоре напротив Сан Джованни.

— Ах, черт! — вскричал я. — Значит, погода изменится и подует встречный ветер. Это верно, капитан?

— Точно, ваше сиятельство.

— Но, когда этот ветер задувает, капитан, нет ли у него дурной привычки дуть долго?

— Более или менее.

— Что значит менее?

— Три-четыре дня.

— А более?

— Неделю, дней десять.

— И если задувает ветер, то из пролива выбраться невозможно?

— Невозможно.

— А в котором часу задует ветер?

— Эй, старик, слышишь? — крикнул капитан.

— Я здесь! — откликнулся Нунцио, вставая из-за каюты.

— Его сиятельство спрашивает, когда начнется ветер?

Нунцио отвернулся, внимательно оглядел все небо, вплоть до крохотного облачка, и, снова повернувшись к нам, сказал:

— Капитан, это случится сегодня вечером, между восемью и десятью часами, сразу как зайдет солнце.

— Это случится сегодня вечером, между восемью и десятью часами, сразу как зайдет солнце, — повторил капитан с такой уверенностью, будто ему это предсказали Матьё Ленсберг или Нострадамус.

— Но в таком случае не могли бы мы отплыть сейчас? — спросил я капитана. — Мы окажемся тогда в открытом море, а нам бы только приплыть в Пиццо, большего я не требую.

— Если вы непременно этого хотите, мы попробуем, — ответил рулевой.

— Ну что ж, мой дорогой Нунцио, тогда попробуйте…

— Хорошо, мы отплываем, — объявил капитан. — Все по местам!

Теперь мы почерпнем из моего путевого дневника те подробности, которые последуют далее; скоро исполнится двадцать лет тому, о чем я сейчас рассказал. Наверное, я что-то забыл; но, в отличие от меня, у моего дневника твердая память и он помнит все, вплоть до мельчайших деталей.

«По приказу капитана вся команда без единого его замечания сразу занялась делом. Якорь подняли, и судно, медленно развернувшись бушпритом в сторону мыса Пелоро, пошло вперед на четырех веслах; о постановке парусов нечего было и думать: в воздухе не чувствовалось даже дуновения ветерка…

Так как подобное состояние атмосферы, естественно, располагало меня ко сну, то я, поскольку очень долго наблюдал и множество раз видел берега Сицилии и Калабрии и не проявлял к ним особого любопытства, оставил Жадена на палубе курить трубку и отправился спать.

Я спал три или даже четыре часа, но во сне инстинктивно ощущал, что вокруг меня происходит нечто странное, и окончательно проснулся от топота матросов, бегавших у меня над головой, и от хорошо знакомого крика: “Burrasca! Burrasca![28]” Я пытался встать на колени, что для меня было нелегким делом из-за качки судна; наконец мне это удалось и я, любопытствуя узнать, что же происходит, дополз до задней двери каюты, выходившей к месту рулевого. Я сразу все понял; в то мгновение, когда я открывал дверь, волна, которой не терпелось ворваться в каюту в ту же самую секунду, когда мне хотелось выйти, ударила меня прямо в грудь и отбросила на три шага назад, обдав водой и пеной. Я поднялся, но каюта уже была залита. Я позвал Жадена, чтобы он помог мне спасти от потопа наши постели.

Жаден прибежал вместе с юнгой, который нес фонарь; тем временем Нунцио, ничего не упускавший из виду, потянул на себя дверь каюты, чтобы вторая волна окончательно не затопила наше жилище. Быстро свернув матрасы — к счастью, они были кожаные и не успели промокнуть, — мы положили их на нары, чтобы они парили над водами подобно Духу Божьему, простыни и одеяла развесили на вешалках, во множестве прибитых на внутренних перегородках нашей спальни, затем предоставили юнге вычерпывать два дюйма воды, в которой приходилось шлепать, и выбрались на палубу.

Ветер, как и говорил рулевой, задул в указанный им час; и, опять-таки согласно его предсказанию, он был встречный. Тем не менее нам было несколько легче, поскольку мы сумели выйти из пролива и маневрировали в надежде продвинуться немного вперед; но в результате этих маневров волны теперь били нам прямо в борт и судно иногда кренилось так сильно, что мачты окунались в море…

Так мы упорствовали в течение трех или четырех часов, и все это время наши матросы (следует это признать) ни разу не пожаловались на того, кто заставил их по своей воле бороться против невозможного. Наконец я спросил, как далеко мы продвинулись после того, как начали маневрировать, а было это около пяти-шести часов назад. Рулевой спокойно ответил, что мы прошли пол-льё. Тогда я осведомился, сколько времени может продолжаться буря, и узнал, что она, по всей вероятности, будет терзать нас часов тридцать шесть — сорок. Если предположить, что мы будем по-прежнему бороться против ветра и моря с тем же успехом, то мы сможем пройти за два дня около восьми лъе. Игра не стоила свеч, и я сообщил капитану, что мы откажемся двигаться дальше, если он пожелает вернуться в пролив.

Едва я высказал это мирное намерение, как оно, немедленно переданное Нунцио, тотчас стало известно всей команде. Сперонара как по волшебству повернула назад; в темноте поставили латинский парус и кливер, и маленькое судно, еще раскачиваясь всем корпусом в борьбе с бурей, помчалось при попутном ветре с резвостью беговой лошади. Через десять минут юнга пришел нам сообщить, что если мы желаем вернуться в каюту, то она полностью осушена и мы снова найдем там наши постели, ожидающие нас в наилучшем состоянии. Мы не заставили дважды повторять это приглашение и, окончательно успокоившись насчет бури, впереди которой мы мчались словно ее вестник, спустя несколько минут заснули.

Проснулись мы, когда судно уже стояло на якоре точно на том же месте, откуда оно вышло накануне; нам не оставалось ничего другого, как считать, что мы и не трогались с места, а лишь пережили немного беспокойный сон.

Так как предсказание Нунцио точно сбылось, мы обратились к старику с еще большим, чем обычно, почтением, чтобы узнать достоверные сведения о погоде. Прогноз был неутешителен. По мнению рулевого, погода совершенно испортилась на неделю или дней на десять; из его атмосферных наблюдений следовало, что нам придется сидеть в Сан Джованни прикованными по меньшей мере неделю.

Наше решение было принято в одну секунду: мы заявили капитану, что даем ветру неделю на то, чтобы он решился дуть не с севера, а с юго-востока, и что, если он откажется перемениться, мы, прихватив с собой ружья, спокойно отправимся сушей, через равнины и горы, передвигаясь то пешком, то на мулах; за это время ветер, вероятно, предпочтет сменить направление и наша сперонара, воспользовавшись его первым благоприятным порывом, снова найдет нас в Пиццо.

Ничто не приносит телу и душе большего облегчения, чем принятое решение, пусть даже оно прямо противоположно тому, какое предполагалось избрать. Едва приняв решение, мы занялись нашими жилищными проблемами. Ни за что на свете мне не хотелось бы снова появляться в Мессине, поэтому мы условились, что останемся жить на сперонаре, и, соответственно, озаботились немедленно вытащить судно на сушу, чтобы нас не раздражал надоедливый плеск волн, которые при штормовой погоде ощутимы даже в проливе; матросы взялись за дело и через час сперонару, подобно античному кораблю, вытащили на прибрежный песок, закрепив с обоих бортов огромными стойками; левый борт украсили лесенкой, по которой с палубы можно было сходить на твердую землю. Кроме того, позади грот-мачты был натянут навес, чтобы мы могли прогуливаться, читать и работать, укрывшись от солнца и дождя; благодаря этим маленьким подготовительным работам жилище получилось намного удобнее лучшей гостиницы в Сан Джованни.

Впрочем, время, проведенное нами на судне, отнюдь не должно было пропасть напрасно. Жаден прорабатывал свои наброски; я составил план пьесы “Поль Джонс ”, и мне оставалось только четче обрисовать несколько характеров и разработать несколько сцен. Поэтому я решил воспользоваться своеобразным карантином, чтобы завершить эту работу, которую в Неаполе предстояло окончательно отделать, и в тот же вечер принялся за пьесу».

Вот что я нахожу в моем путевом дневнике и что я воспроизвожу здесь как материал для истории пьесы и романа «Капитан Поль», если когда-нибудь, лет через сто после моей смерти, какому-нибудь праздному члену Академии взбредет мысль написать комментарии к ним.

Но пока мы говорим о пьесе; роман появится позже.

Итак, пьеса «Капитан Поль» была написана за неделю, точнее за семь ночей, на борту одного из тех суденышек — ласточек моря, что порхают по волнам сицилийского архипелага, — на берегах Калабрии, в двадцати шагах от Сан Джованни, в полуторальё от Мессины, в трех льё от Сциллы и напротив знаменитой пучины Харибда, которая так измучила Энея и его команду.

Через месяц в Неаполе я читал пьесу Дюпре, Рюольцу и г-же Малибран, читал у колыбели новорожденного.

Слушатели прочили мне грандиозный успех.

Младенцем, лежавшим в колыбели и спавшим под звуки моего голоса, словно под убаюкивающее журчание материнских песен, была очаровательная Каролина — сегодня она одна из наших лучших певиц.

В то время она звалась Лили; по сей день старые и верные друзья Дюпре только так ее и называют.

Третья стадия. Разочарование

Я вернулся во Францию в начале 1836 года; моя пьеса «Капитан Поль» была полностью закончена и готова к читке в театре.

До моего появления в Париже Арель уже знал, что я возвращаюсь не с пустыми руками.

В последний раз я дал театру Порт-Сен-Мартен пьесу «Дон Жуан эль Маранья», которую все упорно называли «Дон Жуан де Маранья».

«Дон Жуан» имел успех; но на нем, по крайней мере для Ареля, лежало пятно первородного греха.

В этой пьесе не нашлось роли для мадемуазель Жорж.

Арель в отношении к Жорж не страдал ослеплением, но был воплощением преданности: все то время, пока он был директором, его театр оставался пьедесталом великой актрисы, боготворимой им.

Авторы, актеры — все приносилось ей в жертву; если великолепное божество, которое он обожал, предъявляло бы своим жрецам требования Великой матери Кибелы, то Арель издал бы закон, похожий на тот, что регулировал поведение корибантов.

К счастью, Жорж была доброй богиней в полном смысле этого понятия и ей никогда не приходило в голову со всей строгостью пользоваться своей властью.

Поэтому Арель, едва узнав о том, что я вернулся с пьесой и что в ней есть роль для Жорж, примчался ко мне.

— Значит, даже открывая Средиземноморье, — произнес он (с его стороны это означало: «Воздадим кесарю кесарево!»), — вы все-таки думали о нашей великой актрисе?

— Вы хотите сказать о «Капитане Поле»?

— Я говорю о пьесе, написанной вами… Вы сочинили пьесу, не так ли?

— Да, сочинил.

— Что ж, в этом все дело… Раз вы сочинили пьесу, то давайте ее поставим.

— Прекрасно! Чтобы с ней произошло то же, что и с «Дон Жуаном»?

Арель взял огромную понюшку табаку: таков был его способ ждать, если мимолетное затруднение мешало ему ответить сразу.

— «Дон Жуан», — пробормотал он, — «Дон Жуан»… Конечно, это прекрасное произведение… Но, дорогой мой, вы сами понимаете, там есть стихи.

— Немного.

— Верно… Хорошо, сколь мало ни было в пьесе стихов, они повредили ей… «Капитан Поль», надеюсь, в прозе?

— Да, не волнуйтесь.

— Мне говорили, что там… есть… роль для Жорж.

— Да, но, вероятно, она ее не возьмет.

— От вас, мой друг, она ее возьмет с закрытыми глазами… Но почему она не захочет эту роль?

— По двум причинам.

— Объясните.

— Во-первых, потому, что это роль матери.

— Она только матерей и играет! Ну, а другая причина?..

— Во-вторых, потому, что в пьесе у нее есть сын.

— И что же?

— То, что она никогда не захочет стать матерью Бокажа.

— Полноте! Она же была матерью Фредерика.

— Да. Но роль Дженнаро не столь значительна, как роль в «Капитане Поле». Она скажет, что пьеса не для нее.

— Хорошо! А «Нельская башня»! Может быть, эта пьеса предназначалась для нее? Вчера она играла в ней в четыреста двадцатый раз. Когда читка?

— Вы хотите этого, Арель?

— Я принес вам контракт: тысяча франков единовременно, десять процентов авторских, на шестьдесят франков билетов. Возьмите, вам лишь остается его подписать.

— Благодарю, Арель. Мы прочтем пьесу завтра, но не заключая контракта.

— Значит, читаем завтра?

— Да.

— Кого вы хотите видеть на читке?

— Прежде всего вас, Жорж и Бокажа — вот и все.

— Когда?

— В час дня.

— Пьеса длинная?

— Три часа игры.

— Это хороший размер; мы можем поставить ее в трех действиях.

— И даже в пяти.

— Гм-гм!

— Вы же поставили «Нельскую башню» в семи действиях.

— Это было в злосчастные дни, но, слава Богу, они миновали!

— Вы по-прежнему командир батальона национальной гвардии?

— По-прежнему.

— Теперь меня не удивляет, что в Париже все спокойно. До завтра.

— До завтра.

На другой день, в час, мы расположились в будуаре Жорж; Жорж, как всегда, красивая, возлежала, закутавшись в меха; Бокаж, как всегда, насмешничал; Арель, как всегда, блистал остроумием.

— Итак, вот вы и явились? — обратился ко мне Бокаж.

— Да, собственной персоной.

— Знаете, что мне сказали? Мне сказали, что вы открыли Средиземное море!

— И правильно, что вам об этом сказали, друг мой, ведь вы сами не догадались бы.

— И кажется, вы написали роль для Жорж?

— Я написал пьесу для себя.

— Как это понимать?

— Это значит, что моя пьеса, вероятно, не всем придется по вкусу.

— Только бы она пришлась по вкусу публике.

— Вы знаете, это не всегда довод, что пьеса хороша.

— Это мы еще посмотрим.

— Давайте начнем читку, — предложил Арель.

Место, где мне предстояло читать пьесу, приносило мне несчастье. Именно на этом самом месте я читал «Антони» г-ну Кронье.

После первого действия — оно довольно яркое и все посвящено капитану Полю — Бокаж, потирая руки, воскликнул:

— Очень хорошо, значит, наш путешественник еще не совсем исписался, как поговаривают?

Сами видите, дорогие читатели, что в 1836 году — ровно двадцать пять лет тому назад — уже утверждали, будто я исписался.

Но Жорж еще при чтении первого действия стала, наоборот, мрачнеть.

— Мой дорогой Арель, — с улыбкой заметил я, — по-моему, барометр показывает дождь.

— Надо дослушать, — ответил Арель, — надо дослушать. По первому действию судить нельзя.

Как я и предсказывал, барометр падал от дождя к ливню, от ливня к грозе и от грозы к буре.

Несчастный Арель претерпевал невыносимые муки: он брал понюшку за понюшкой.

На третьем действии он позвонил, чтобы ему наполнили табакерку.

Жорж не выдавила из себя ни слова.

Бокаж начал считать меня более исписавшимся, чем утверждали.

Чтение пьесы закончилось при общей растерянности.

— Ну вот, — обратился я к Арелю, — я предупреждал вас.

— Дело в том, мой дорогой, — сказал Арель, набивая себе в нос табак, — дело в том, что на этот раз вам надо обо всем сказать откровенно, по-дружески: по-моему, вы ошиблись.

— Это в основном мнение Жорж. Не правда ли, Жорж?

— Мое? Вы прекрасно знаете, что я не имею собственного мнения. Я ангажирована в театр господина Ареля и играю роли, которые мне дают.

— Бедная жертва! Хорошо, успокойтесь, моя дорогая Жорж, эту роль вы играть не будете.

— Однако я не говорю, что, если сделать некоторые исправления…

— Убрав роль капитана Поля, например.

— Хорошо, хорошо, я поняла… Вы думаете, будто я не хочу играть роль из-за господина Бокажа.

— Вы не хотите играть роль потому, что она вам не подходит, дорогая моя, только и всего. Я предупреждал Ареля; это он заупрямился, потому во всем его и вините. Только, Арель, вы знаете…

— Что, дорогой друг?

— Наша читка остается между нами: пьеса вам не подходит, но она может подойти вашему соседу.

— А как же! Конечно…

И, поднеся большой и указательный пальцы одной руки к носу, чтобы втянуть последнюю понюшку табаку, Арель приложил другую руку к сердцу.

Я свернул свою рукопись и поцеловал Жорж.

— Помиримся, дорогая, — сказал я.

— О! — воскликнула Жорж. — Вы прекрасно знаете, что я сержусь на вас вовсе не за это.

— Я иду с вами, — сказал Бокаж.

— Нет, нет, оставайтесь, дорогой друг; по-моему, вы в прохладных отношениях с вашим директором и вашей директрисой, и вот для вас повод поладить с ними.

И я ушел.

На другой день первый, кого я встретил, сказал мне:

— Вот как? Значит, вы вернулись?

— Несомненно.

— Да, да, да, об этом я сегодня утром прочел в газете.

— Как? Неужели газета оказалась столь добра, что сообщила о моем возвращении во Францию?

— Косвенно.

— Ах, вот как!

— Да… в связи с пьесой, которую вы читали в театре Порт-Сен-Мартен.

— И которую отвергли?

— В газете об этом сказано, но, по-моему, это неправда.

— Увы, мой дорогой, чистая правда.

— Но кто же поместил это сообщение в газетах?

— Никто.

— Как никто?

— Дорогой мой, подобные штучки оказываются уже набранными; метранпаж находит их на талере и по ошибке заверстывает. Обнаружив ошибку, он впадает в отчаяние… Но что поделаешь?

— Ничего, хотя это очень жестоко! Ах, дорогой друг, как много у вас врагов!

И первая встреченная мной особа удалилась, воздев руки к небу.

Нечто подобное я слышал целую неделю.

Само собой разумеется, после этого концерта похоронных плачей, после всех этих речей, что произнесли на могиле автора «Генриха III» и «Антони», ни одному директору театра не пришла мысль попросить «Капитана Поля» для постановки.

Бедный «Капитан Поль»! Его считали моим посмертным произведением!

Четвертая стадия. Переделка

Однако в 1835 году, если не ошибаюсь, была основана газета «Пресса», и для нее я придумал роман-фельетон.

Правда, этот мой опыт не был удачным. Жирарден предоставил право на еженедельный фельетон, и я дебютировал «Графиней Солсбери», которая не принадлежит к моим лучшим произведениям.

Если бы фельетоны выходили каждый день, роман еще смог бы продержаться.

Еженедельный фельетон впечатления не производил.

Но, тем не менее, этот новый способ публикации приняли и другие газеты.

Газета «Век» прислала ко мне Денуайе.

Луи Денуайе был одним из самых старинных моих приятелей. С 1827 года мы с ним входили в литературную и политическую оппозицию. Вместе с Вайяном (мне неизвестно, что с ним стало) и Довалем (он погиб на дуэли) мы основали газету под названием «Сильф»; этот заголовок забыли и стали называть ее «Розовой газетой», потому что она печаталась на розовой бумаге, и благодаря этому цвету на нашу газету подписывалось много женщин.

От каких пустяков зависит успех!

Июльская революция убила «Розовую газету»! Мира убил Доваля. Будучи тогда вице-президентом национальной комиссии по присвоению воинских званий, я произвел Вайяна в унтер-офицеры и отправил в Африку, где, по всей вероятности, его убили арабы.

Мы с Денуайе не виделись очень давно: во-первых, я вернулся из долгого путешествия; во-вторых, сильно занятые люди встречаются редко.

Поэтому «Век» не мог выбрать более симпатичного мне посланца. Ведь Денуайе состоит при мне двадцать лет.

Мы условились, что я дам в «Век» роман в двух томах.

Я был широко известен как драматург и мало известен как романист.

В театре у меня, помнится, шли «Генрих III», «Христина», «Антони», «Нельская башня», «Тереза», «Ричард Дарлингтон», «Дон Жуан эль Маранья», «Анжела» и «Екатерина Говард».

Из книг я опубликовал только «Путевые впечатления. По Швейцарии», «Исторические сцены времен Карла VI», «Красную розу» и несколько фельетонов «Графини Солсбери».

У газеты «Век» было тридцать тысяч подписчиков.

Речь шла о том, чтобы добиться в ней успеха.

Я подписал с этой газетой контракт, оставлявший за мной выбор сюжета и обязывавший лишь к тому, чтобы роман не превышал двух томов.

Правда, газета торопилась.

Я обещал через месяц дать ей два тома.

Денуайе передал мое согласие в «Век».

Мне самому хотелось все выяснить, ибо я полагал, что «Капитан Поль» может иметь успех как драма, следовательно, он должен иметь успех и как роман.

Не из каждого романа можно сделать драму, но любую драму можно превратить в роман.

Какими прекрасными романами были бы «Гамлет», «Отелло», «Ромео и Джульетта», если бы Шекспир не сотворил их тремя великолепными драмами!

Итак, я принялся изучать флот с моим другом, художником Гарнере (позже он имел столь заслуженный успех, опубликовав свои «Понтоны»).

Помимо этого, Гарнере взялся держать мои корректуры.

Через месяц пятиактная пьеса превратилась в двухтомный роман.

Теперь мы расскажем, как пьеса снова заскользила по волнам литературного океана и каким образом пробился «Капитан Поль», хотя он плыл на скромной посудине под названием «Пантеон», вместо того чтобы плыть на семидесяти-четырех-пушечном фрегате, именуемом Порт-Сен-Мартен.

Пятая стадия. Воскресение

Отвергнутую Арелем пьесу я отнес моему другу Порше.

Нет необходимости, дорогие читатели, рассказывать вам, что представляет собой мой друг Порше; если вы знаете меня, то знаете и его; если вы с ним незнакомы, то откройте мои «Мемуары» на страницах, посвященных 1836 году, и познакомьтесь с ним.

— Мой дорогой Порше, сохраните у себя эту пьесу, — сказал я ему. — Арель не хочет ее брать; мадемуазель Жорж не желает в ней играть; Бокаж тоже ее отверг. Но другие эту пьесу возьмут.

Порше покачал головой.

Он не мог поверить, что три таких светила, как Арель, Жорж и Бокаж, ошибались.

Он, естественно, предпочел бы думать, что ошибаюсь я.

Но это не имело значения! Поскольку «Капитан Поль» много места не занимал и прокормить его ничего не стоило, Порше просто сложил все пять действий вместе и убрал их к себе в шкаф.

Там они преспокойно дремали целых пять месяцев, до тех пор пока «Век» не объявил о «Капитане Поле», двухтомном романе Александра Дюма.

При первой же нашей новой встрече Порше спросил меня:

— Кстати, не должен ли я вернуть вам вашего «Капитана Поля»?

— К чему, Порше?

— Разве он не публикуется в «Веке»?

— Как роман, Порше, но не как пьеса.

— Дело в том, что, если он появится в виде романа, его будет намного труднее пристроить, чем если бы он вообще не появился на свет.

Бедный «Капитан Поль»! Видите, в какое безвыходное положение он попал.

— Трудно пристроить?! — переспросил я Порше. — Наоборот, это принесет ему известность.

Порше покачал головой.

— Порше, выслушайте внимательно то, что вам говорит Нострадамус: придет время, когда книгоиздатели не захотят публиковать ничего, кроме книг, уже напечатанных в газетах, а директора театров пожелают ставить только пьесы, извлеченные из романов.

Он снова покачал головой, но упрямее, чем в первый раз.

Я расстался с ним.

«Капитан Поль» открыл в газете «Век» серию успехов, которых впоследствии я добился публикацией романов «Шевалье д’Арманталь», «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя» и «Виконт де Бражелон».

Эти успехи были столь впечатляющи, что газета «Век», рассудив, будто подобных у меня уже никогда не будет, обратилась к Скрибу, предложив ему контракт, в котором не была проставлена сумма.

Скриб удовольствовался тем, что за каждый том запросил на две тысячи франков больше, чем получал я.

Перре счел требование Скриба столь скромным, что в ту же секунду подписал контракт.

Скриб напечатал роман «Пикилло Аллиага».

Однако вернемся к «Капитану Полю».

Несмотря на успех романа «Капитан Поль», директора театров не набрасывались на пьесу.

Порше торжествовал.

Всякий раз, когда я его встречал, он меня спрашивал:

— Как поживает «Капитан Поль»?

— Подождите, — говорил я.

— Вы прекрасно понимаете, что я жду, — отвечал он.

В 1838 году великое горе заставило меня уехать из Парижа и искать одиночество на берегах Рейна.

Находясь во Франкфурте, я получил письмо от одного из моих друзей, который писал:

«Мой дорогой Дюма!

Только что в театре “Пантеон ’’поставили Вашего “Капитана Поля ”. Давали ли Вы на это Ваше согласие?

Если Вы и дали свое согласие, то каким образом?

Если Вы его не давали, то как Вы можете это терпеть?

Черкните мне словечко, и я берусь прекратить это безобразие.

Ваш ЖД.

P.S. Поговаривают, будто никто не верит, что это Ваша пьеса, и поэтому в фойе выставлен ее рукописный оригинал».

Я даже не ответил на это письмо.

Бог мой! Какое значение имел для меня этот «Капитан Поль», какое мне было дело до всей этой театральной иерархии — Пантеон или Комеди Франсез!

Все сложилось так, что представления «Капитана Поля» шли своим чередом, никому на свете не мешая, а хор моих безутешных друзей, воздевая руки горе, стенал:

— Бедняга Дюма! Он дошел до того, что вынужден ставить свои пьесы в Пантеоне.

Я могу сказать, что если есть на свете человек, которого жалели столь горестно, то это я.

Я не просто исписался — я вышел из моды.

Я не просто вышел из моды — я умер!

Никто даже не думал пожалеть меня потому, что я понес невосполнимую потерю.

Я потерял мать.

Но все жалели меня потому, что мою пьесу поставили в Пантеоне.

О Боже! Какой же великолепный характер ты мне дал, что я не стал большим мизантропом, чем мизантроп Мольера, большим Альцестом, чем Альцест, большим Тимоном, чем Тимон!

Я вернулся в Париж.

«Капитан Поль» сошел со сцены. Было дано всего каких-нибудь шестьдесят представлений.

Но о моей пьесе все еще говорили.

Никогда раньше у современной литературы не было столь жалостливого сердца.

Порше думал, что я бешено на него зол.

Наконец он решился меня проведать.

Как обычно, я его принял с открытыми объятиями, с открытым сердцем и с открытым лицом.

— Значит, вы на меня не сердитесь? — спросил он.

— Почему я должен на вас сердиться, Порше?

— Из-за «Капитана Поля».

Я недоуменно пожал плечами.

— Сейчас я вам все объясню, — сказал Порше.

— Что именно?

— Почему вашу пьесу поставили в Пантеоне.

— Ни к чему.

— Нет, я объясню.

— Вы настаиваете на этом?

— Да, дорогой мой. Вы сделали доброе дело, сами того не подозревая.

— Тем лучше, Порше! Быть может, Бог зачтет мне это.

— Вам известно, что директор Пантеона — Теодор Незель?

— Ваш зять?

— Да.

— Этого я не знал.

— Так вот, театр не приносил дохода; мой зять не знал, куда деваться; я ему и сказал: «Черт возьми, Незель, послушай меня! У меня есть пьеса Дюма, попробуйте ее поставить». — «Но как на это посмотрит Дюма?» — «Когда Дюма узнает, что его пьеса спасла, быть может, целую семью, он первый скажет мне, что я поступил правильно». — «Но разве мы не должны ему написать?» — «На это уйдет время, а ты сам говоришь, что оно не терпит; кстати, я не знаю, где он». — «И вы отвечаете за все?» — «Отвечаю». После этого Незель взял пьесу; она была очень хорошо поставлена и отлично сыграна; пьеса имела большой успех; наконец, она принесла двадцать тысяч франков дохода Пантеону, а это огромные деньги.

— И моя пьеса «вытянула» вашего зятя, дорогой мой Порше?

— Да, мгновенно.

— Да будь благословен «Капитан Поль»!

И я протянул Порше руку.

— Эх, что говорить, я-то все прекрасно понимал, — сказал он, совсем повеселев.

— Так что же вы так прекрасно понимали, мой дорогой Порше?

— То, что вы не будете на меня сердиться.

Я обнял Порше, чтобы окончательно убедить его в этом.

Шестая стадия. Реабилитация

Спустя три года, в сентябре 1841, когда я вернулся в очередной раз из Флоренции в Париж, мой слуга принес чью-то визитную карточку. Я взглянул на нее и прочел: «Шарле, драматический актер».

— Пригласите, — велел я слуге.

Через пять секунд дверь снова открылась и вошел красивый молодой человек лет двадцати трех-двадцати четырех. Я пишу «красивый» потому, что он был действительно красив в полном смысле этого слова.

Он был среднего роста, но прекрасно сложен; у него были изумительные черные волосы, белые, как эмаль, зубы, какие-то женские глаза и такой нежный голос, что, казалось, он сейчас запоет.

— Господин Дюма, — обратился он ко мне, — я пришел просить вас о двух одолжениях.

— Каких именно, сударь?

— Первое: вы должны обещать мне, что я буду дебютировать в Порт-Сен-Мартене в вашей пьесе «Капитан Поль».

— Согласен.

(Арель уже не был директором этого театра.)

— А второе?

— Второе заключается в том, что вы должны соблаговолить быть моим крестным отцом.

— Ну и ну! Вы еще некрещеный?

— Драматически говоря, нет. Под именем Шарле я играл в пригородах. Но это имя настолько прославлено в живописи, что в театре мне было просто невозможно его носить. Благодаря вам, у меня уже есть дебютная пьеса. И опять-таки благодаря вам, у меня будет дебютное имя.

У меня перед глазами был раскрытый Шекспир; я читал, вернее перечитывал «Ричарда III». Мой взгляд упал на имя Кларенс.

— Сударь, — сказал я, — вы должны носить имя столь же изысканное, как и весь ваш облик, имя столь же нежное и благозвучное, как и ваш голос; именем Шекспира, я нарекаю вас Кларенсом.

«Капитана Поля» под названием «Корсар Поль» возобновили в театре Порт-Сен-Мартен и с огромным успехом сыграли сорок раз.

Кларенс дебютировал в ней и благодаря этой роли установилась его репутация.

«Капитан Поль» вышел из Порт-Сен-Мартена и в него же вернулся.

Вернулся, как заяц, поднятый с места.

Такова, дорогие читатели, подлинная история и пьесы и романа «Капитан Поль». Теперь вы понимаете, что я был прав, когда написал:

Habent sua fata libelli!

I

В прекрасный октябрьский вечер 1777 года любопытные жители небольшого городка Пор-Луи собрались на косе напротив того мыса по другую сторону залива, где стоит Лорьян. Предметом всеобщего интереса и толков был красивый и величественный тридцатидвухпушечный фрегат, уже с неделю стоявший здесь на якоре, но не в гавани, а в небольшой бухте рейда. Он появился тут однажды утром, точно цветок океана, распустившийся за ночь. Казалось, этот фрегат впервые плавал по морю — такой он был кокетливый и изящный. Он вошел в залив под французским флагом: ветер развернул полотнище, и на нем в последних закатных лучах блестели три лилии.

Жители Пор-Луи, смотревшие сейчас на это зрелище, столь обычное и между тем всегда новое в морском порту, досадовали, что они никак не могут угадать, в какой стране построен этот замечательный корабль, силуэт которого с убранными парусами и элегантной оснасткой так красиво рисовался на фоне вечерней зари. Одни считали, что они узнают смело поднятый рангоут, присущий американскому флоту; но совершенство деталей, которым отличался весь корабль, явно противоречило варварской грубости этих мятежных детей Англии. Другие, введенные в заблуждение его флагом, пытались определить, в каком порту Франции он был спущен на воду; но вскоре национальное самолюбие должно было уступить очевидности, ибо глаз тщетно искал на его корме ту тяжелую галерею со скульптурами и орнаментами, какою обязательно украшают любое дитя океана или Средиземного моря, рожденное на верфях Бреста или Тулона. Третьи, зная, что флаг часто бывает лишь маской, скрывающей истинное лицо, считали, что испанские башни и львы были бы здесь более уместными, чем три французские лилии; однако им отвечали вопросом: разве тонкий и стройный корпус фрегата похож на округленные борта испанских галионов? Нашлись, наконец, и такие, кто готов был поклясться, что эта очаровательная фея вод родилась в голландских туманах; однако опасная смелость высоких и тонких малых мачт фрегата явно отличала его от осторожных конструкций этих прежних подметальщиков моря. Как бы то ни было, с того самого утра (а прошла, как мы говорили, уже неделя), когда это грациозное видение возникло у берегов Бретани, ни один признак не помог решить загадку. В таких сомнениях мы и застаем собравшихся, открывая первую страницу нашей истории; сомнения тем сильнее, что ни один человек из экипажа корабля не сошел на берег под каким бы то ни было предлогом. Можно было даже подумать, что на нем совсем никого нет, если бы по временам из-за борта не появлялась голова матроса, стоявшего на часах, или вахтенного офицера. Между тем этот столь загадочный корабль не имел, кажется, никаких враждебных намерений, потому что его прибытие нисколько не встревожило лорьянского начальства, да притом он стал прямо под пушками небольшого форта, который после объявления войны между Англией и Францией был приведен в боевую готовность и высовывал из-за стен, прямо над головами любопытных, длинные шеи орудий крупного калибра.

В праздной толпе выделялся один молодой человек; с беспокойством расспрашивал он всех и каждого об этом фрегате: видно было, что по какой-то причине таинственный корабль очень его интересует. Сначала этот молодой человек привлек внимание своим изящным мушкетерским мундиром, ведь всякому известно, что эти королевские телохранители редко выезжают из столицы; но вскоре любопытные убедились, что тот, кого они сочли за приезжего, — молодой граф д’Оре, последний отпрыск одного из древнейших родов Бретани. Замок, где жила его семья, возвышался на берегу Морбианского залива, в шести-семи льё от Пор-Луи. Семейство состояло из маркиза д’Оре, несчастного помешанного старика, кого уже лет двадцать никто не видывал за пределами его владений; маркизы, женщины строгих нравов, старинного рода и чрезвычайно надменной; юной Маргариты, кроткой девушки семнадцати-восемнадцати лет, бледной и нежной, как цветок, имя которого она носила, и графа Эмманюеля, только что выведенного нами на сцену; вокруг него собралась толпа: ее всегда привлекают знатное имя, блестящий мундир и благородная небрежность манер.

Однако те, к кому он обращался, при всем желании не могли дать ему ясного и определенного ответа, ибо всё, что они знали о фрегате, сводилось к своим или чужим догадкам. Граф Эмманюель собрался уже уходить, как вдруг увидел приближающуюся к молу шестивесельную шлюпку; командир ее не мог не привлечь внимания собравшихся на берегу, и без того изнывавших от любопытства. Это был молодой человек в мундире лейтенанта королевского флота. На вид ему казалось не более двадцати — двадцати двух лет. Он сидел или, лучше сказать, полулежал на медвежьей шкуре, небрежно опираясь рукою на руль, а рулевой, по прихоти своего начальника оставшись без дела, сидел на носу лодки. Само собой разумеется, как только шлюпку заметили, все взоры устремились к ней в последней надежде получить столь желанные сведения.

Посланная вперед еще одним усилием гребцов, шлюпка, немного не достигнув берега, где собрались жители Пор-Луи, врезалась в песок в восьми или десяти футах от них, так как мелководье не позволило ей подойти ближе. Два матроса тотчас встали, сложили весла и прыгнули в воду, доходившую здесь до колена. Молодой лейтенант медленно поднялся, подошел к носу; матросы подхватили его на руки и бережно понесли к берегу, чтобы ни одна капля воды не попала на его элегантный мундир. Сойдя на берег, он приказал шлюпке обогнуть косу, выдававшуюся здесь еще на триста или четыреста шагов, и ждать по другую сторону батареи. Затем он остановился на минуту, поправил прическу, немного растрепавшуюся из-за способа передвижения, к которому он вынужден был прибегнуть, после чего, напевая французскую песенку, пошел прямо к воротам форта и скрылся за ними, слегка кивнув часовому, отдавшему ему честь.

Кажется, в портовом городе отнюдь не диковинка, что морской офицер сошел с корабля на берег и пошел в крепость; между тем во всей толпе, собравшейся на молу, не было, пожалуй, ни одного человека, кто бы не подумал, что визит к коменданту крепости имеет какую-то связь с таинственным фрегатом. Поэтому, когда молодой человек вновь появился в воротах, там собрался такой тесный круг зрителей, что офицер, очевидно, подумал: уж не очистить ли себе путь тросточкой, которая была у него в руке; однако, махнув ею раза два или три так, что послышался свист, он внезапно остановился. Заметив графа Эмманюеля, чей блестящий мундир и благородные манеры так отличались от бедной одежды и простой внешности тех, кто его окружал, он пошел к нему навстречу в ту самую минуту, как тот сделал несколько шагов, чтобы приблизиться к лейтенанту. Они переглянулись и, мгновенно оценив друг друга, поклонились с благородной вежливостью и светской непринужденностью, отличавшей молодых сеньоров того времени.

— Черт возьми, дорогой земляк, — обратился лейтенант к мушкетеру, — я предполагаю, что вы, так же как и я, француз, хотя встречаю вас в стране гиперборейской и если не совсем дикой, то, по крайней мере, порядочно варварской! Скажите мне, ради Бога, что во мне такого странного, из-за чего мое появление привело в волнение весь город? Или морской офицер считается в Лорьяне такой невидалью, что способен возбудить внимание всех без исключения нижнебретонских туземцев? Вы меня этим очень обяжете, и мне весьма приятно будет воспользоваться первым случаем, чтобы оказать и вам услугу.

— Это несложно, — ответил граф Эмманюель. — В этом любопытстве нет ничего оскорбительного ни для вашего мундира, ни для вас самих; в доказательство скажу вам, дорогой собрат — ибо по вашим эполетам я вижу, что мы носим почти одинаковый чин в вооруженных силах его величества, — я разделяю любопытство, в котором вы упрекаете этих добрых бретонцев, хотя у меня, вероятно, гораздо больше причин заняться решением той задачи, которая их так занимает.

— Если я могу помочь чем-нибудь в вашем исследовании, — ответил моряк, — то мои познания в алгебре к вашим услугам; только здесь не совсем удобно заниматься математическими доказательствами. Если вам угодно, отойдем немного от этих славных людей, ибо они способны лишь запутать наши вычисления.

— Весьма охотно, — ответил мушкетер, — тем более что, если я не ошибаюсь, вы, идя в эту сторону, будете ближе к вашей шлюпке и матросам.

— О, об этом не беспокойтесь! Если вам не по пути, то пойдемте куда хотите. Мне торопиться некуда, а людям моим тем более. Вот здесь можно свернуть, если вам угодно.

— Нет, нет, напротив, пойдемте вперед и будем держаться берега. Так будет удобнее обсудить вопрос, о котором я хочу говорить с вами. Пойдемте по этой косе, пока под ногами будет земля.

Молодой моряк молча последовал за графом д’Оре с таким видом, словно ему совершенно безразлично, куда идти. Двое молодых людей, только что впервые встретившиеся, шли, взявшись под руку словно друзья детства. Дойдя до оконечности мыса, вдававшегося в море, подобно наконечнику копья, на двести-триста шагов, граф Эмманюель остановился и, указав рукой на таинственный фрегат, спросил:

— Знаете ли вы, что это за корабль?

Моряк бросил на своего нового знакомца быстрый испытующий взгляд. Равнодушно поглядев на море, он ответил:

— Это, как видите, красивый тридцатидвухпушечный фрегат, он стоит с зарифленными парусами, на кормовом якоре, чтобы можно было выйти в море по первому сигналу.

— Извините, — улыбнулся Эмманюель, — я не о том вас спрашиваю. Мне совершенно безразлично, сколько на нем пушек и на каком якоре он дрейфует — так, кажется, по-вашему?

Здесь в свою очередь улыбнулся моряк.

— Но мне хотелось бы знать, — продолжал граф, — какой нации принадлежит этот фрегат, куда он идет и как зовут капитана.

— Какой он нации — немудрено угадать: если он не француз, так, вероятно, большой плут. Вы видите, у него безупречный флаг, хоть и немного потрепанный от долгой службы, — вот и все. Куда он идет, вы тоже знаете: комендант форта, когда вы его спросили, сказал вам, что фрегат идет в Мексику.

Эмманюель с удивлением посмотрел на лейтенанта.

— Что же касается его капитана, то нелегко сказать, кто он такой. Одни уверяют, что он моих лет или ваших — по-видимому, мы с вами вышли из колыбели в одном возрасте, хотя при нашей профессии кому-то из нас, верно, придется лечь в могилу пораньше. Иные готовы поклясться, что он ровесник дяде моему, графу д’Эстену, который, как вы, вероятно, знаете, недавно произведен в адмиралы и теперь помогает в Америке мятежникам, как их еще называют во Франции. Имени капитана я тоже не могу сказать вам: говорят, он сам его не знает, а пока, впредь до счастливых обстоятельств, которые ему все откроют, он называет себя Полем.

— Полем?

— Да, капитаном Полем.

— Поль… а как же его фамилия?

— Поль Провиденский, Рейнджерский, Альянский — смотря по имени корабля, которым он командует. Сами знаете, во Франции немало людей, смело прибавляющих к своему коротенькому имени название какого-нибудь поместья и водружающих на все это рыцарский шлем или баронскую шапку, и герб на их печати или карете кажется таким древним, что приятно посмотреть. Вот и с капитаном так же. Теперь, полагаю, он называет себя Полем Индианским и, очевидно, гордится этим именем; по крайней мере, рассуждая как моряк, я думаю, что он не променял бы свой фрегат на самое лучшее поместье от Брестского порта до устья Роны.

— Но в конце концов, — продолжал Эмманюель, на минуту задумавшийся над странной смесью иронии и простодушия, звучавшей в словах собеседника, — каков характер этого человека?

— Его характер? Но, любезный… барон… граф… маркиз?

— Граф, — слегка поклонился Эмманюель.

— Ну так, любезный граф, позвольте вам сказать, что вы ведете меня от одной задачи к другой: я уже говорил, что рад и готов служить вам своими познаниями в математике, но не для того чтобы искать неизвестное. Его характер? Боже мой, дорогой граф, кто до конца может понять характер человека? Разве только он сам, да и то… Вот я уже лет двадцать борозжу море то килем брига, то килем фрегата. Можно сказать, что океан у меня перед глазами с тех пор, как помню себя, что я наблюдаю и изучаю прихоти моря с того времени, как научился говорить, а рассудок мой стал соединять слова в мысли, и все-таки я еще не знаю характера океана, хотя его волнуют только четыре главных ветра и тридцать два румбовых — вот и все. Как же можно понять человека, которого обуревают тысячи страстей?

— Да я этого и не требую от вас, дорогой… герцог… маркиз… граф?

— Лейтенант, — подсказал молодой моряк, поклонившись так же, как прежде Эмманюель.

— Я не требую от вас, дорогой лейтенант, философского повествования о страстях капитана Поля. Мне только хотелось узнать от вас два обстоятельства. Во-первых, как вы считаете: он человек чести?

— Прежде всего, дорогой граф, давайте обсудим значение этого слова. Скажите мне, что вы подразумеваете под словом «честь»?

— Позвольте заметить вам, дорогой лейтенант, что ваш вопрос весьма странен. Честь есть честь.

— Вот-вот: понятие без определения, как слово «Бог». Ведь точно так же Бог есть Бог, однако каждый создает его на свой манер: египтяне поклонялись его воплощению в облик скарабея, израильтяне — в облик золотого тельца. То же и с честью. Существует честь Кориолана, честь Сида, честь графа Хулиана. Поставьте точнее ваш вопрос, если ждете ответа.

— Пусть так! Мне хотелось знать, можно ли положиться на его слово?

— О, я уверен, что он никогда не изменит своему слову! Даже враги его — а прожить такую жизнь и не иметь недругов невозможно, — даже враги его признают, что он способен пожертвовать жизнью, чтобы исполнить данную им клятву. Так что с первым пунктом все ясно, поверьте мне. В этом отношении капитан — человек чести. Перейдем к пункту второму, ибо, если не ошибаюсь, вы хотели узнать что-то еще?

— Да, мне хотелось знать: согласится ли он исполнить повеление его величества?

— Какого величества?

— Право, дорогой лейтенант, вы изображаете непонятливость, которая, по-моему, гораздо больше подошла бы мантии софиста, чем мундиру моряка.

— С чего вы это взяли? Вы обвиняете меня в придирчивости только потому, что я хочу сначала понять, о чем меня спрашивают, а потом уже отвечать? У нас сейчас есть восемь или десять величеств, с грехом пополам восседающих на различных европейских тронах. Есть его католическое величество — дряхлый государь, у которого кусок за куском вырывают наследство, оставленное Карлом Пятым; есть его британское величество — упрямый государь, цепляющийся за свою Америку, как Кинегир — за персидский корабль; есть его христианнейшее величество, которому я предан всей душой…

— О нем-то я и говорю, — прервал его Эмманюель. — Как вы думаете: согласится ли капитан Поль исполнить повеление короля, которое я объявлю ему?

— Капитан Поль, — ответил моряк, — как и всякий другой капитан, подчиняется приказам власти, имеющей право им командовать, если только он не какой-нибудь гнусный корсар, проклятый пират или флибустьер-авантюрист, а этого, судя по тому, как содержится корабль, вообразить нельзя. Полагаю, что где-нибудь в каюте у него есть патент, подписанный какой-нибудь могущественной особой. И вот если этот патент подписан Людовиком и скреплен печатью с тремя лилиями, то капитан Поль, наверное, с величайшей готовностью исполнит всякое повеление за той же подписью и с приложением той же печати.

— Ну, теперь я знаю все, что мне хотелось выяснить, — сказал молодой мушкетер, однако в душе досадуя на, как ему показалось, странные ответы своего собеседника. — Но все же позвольте мне задать вам еще один вопрос.

— Прошу вас, господин граф, готов отвечать на него так же искренно, как и на первые.

— Не знаете ли вы средства попасть на фрегат?

— Вот оно, — отвечал моряк, указывая на шлюпку, покачивающуюся в маленькой бухточке.

— Но это ваша шлюпка.

— Ну так что же? Я вас перевезу.

— Значит, вы знаете капитана Поля?

— Я? Нисколько. Но я племянник адмирала, и меня знают все командиры судов — от боцмана, который управляет шлюпкой, отправившейся за пресной водой, до вице-адмирала, который командует эскадрой, идущей в бой. Притом у нас, моряков, есть свои тайные знаки, некий масонский язык: с его помощью мы распознаем своих собратьев, в каком бы месте океана мы ни сошлись. Так что принимайте мое предложение с тем же чистосердечием, с каким оно сделано. Шлюпка, матросы и я сам — к вашим услугам.

— Хорошо, — согласился Эмманюель, — окажите мне эту последнюю услугу и…

— И вы забудете скуку, которую я навел на вас своими разглагольствованиями, не так ли? — сказал моряк, улыбаясь. — Что делать, любезный граф, — продолжал он, сделав рукой знак, тотчас понятый его гребцами, — когда проводишь всю жизнь в море, поневоле привыкаешь к монологам: в штиль призываешь ветер, в бурю — тихую погоду, а ночью беседуешь с Богом.

Эмманюель недоверчиво посмотрел на своего собеседника, но тот выдержал этот взгляд с тем простодушным выражением на лице, которое появлялось у него сразу, как только он замечал, что мушкетер за ним наблюдает. Графа удивляло это сочетание насмешки над людскими делами и поэтического отношения к делам Божьим; но так как он видел в этом странном моряке только готовность оказать ему необходимую услугу, пусть и в несколько причудливой форме, то охотно принял его предложение. Минут через пять молодые люди неслись к неизвестному кораблю благодаря усилиям шести крепких матросов: они гребли так ровно, с такой точностью, как будто веслами двигала машина, а не человеческие руки.

II

По мере того как они продвигались вперед, изящные формы фрегата вырисовывались перед ними во всех подробностях и видно стало их удивительное совершенство. И хотя за неимением навыка или интереса молодой граф д’Оре не был знатоком красоты, облеченной в такую форму, он не мог не любоваться изящными обводами корпуса, красотой и прочностью мачт, тонкостью канатов, которые на фоне неба, озаренного последними лучами заходящего солнца, казались гибкими шелковистыми нитями, сотканными каким-то гигантским пауком.

На фрегате царило все то же безмолвие, и никто на нем, по беспечности или из надменности, по-видимому, не обращал внимания на приближающуюся шлюпку. Один раз молодому мушкетеру показалось было, что из порта подле закрытого жерла пушки высунулась подзорная труба, обращенная в их сторону; но в это время корабль, повинуясь дыханию океана, в своем медленном круговом движении повернулся к ним носом и внимание графа привлекла резная фигура из тех, которые обыкновенно украшают носовую часть корабля и в честь которых его называют: то была дочь Америки, открытой Христофором Колумбом и завоеванной Фернаном Кортесом, — индианка с разноцветными перьями на голове, с обнаженной грудью и коралловым ожерельем на шее. Остальная часть этой полусирены-полузмеи извивалась прихотливыми арабесками по всему носу фрегата.

Чем ближе подходила шлюпка к фрегату, тем больше, казалось, эта фигура приковывала к себе взгляд графа. То была скульптура не только необычная по форме, но и замечательная по исполнению: легко было заметить, что не ремесленник, а большой художник извлек ее из куска дуба, где она дремала в течение веков. Моряк, со своей стороны, с профессиональным удовлетворением наблюдал, как внимание сухопутного офицера все более сосредоточивается на корабле. Наконец, заметив, что граф совершенно поглощен созерцанием фигуры, о которой мы сейчас говорили, он (похоже, с некоторым беспокойством) решил дождаться, пока тот выскажет свое мнение. Но граф безмолствовал, хотя они подошли к кораблю достаточно близко, чтобы видна была вся красота скульптуры, и моряк решил первым прервать молчание, в свою очередь обратившись с вопросом к спутнику.

— Ну, граф, — сказал он, скрывая под притворной веселостью нетерпение, с которым ожидал ответа, — что вы скажете об этом шедевре?

— Скажу, — отвечал Эмманюель, — что по сравнению с подобными украшениями, какие мне случалось видеть, это действительно шедевр.

— Да, — небрежно заметил лейтенант, — это последнее произведение Гийома Кусту; он умер, недоделав его, и оно закончено учеником его, Дюпре. Это очень достойный мастер; умирая с голоду, он работает с деревом за неимением мрамора и вытесывает носовые части кораблей, в то время как должен был бы ваять статуи. Посмотрите, — сказал моряк, повернув руль так, что шлюпка не подошла прямо к кораблю, а проплыла под бушпритом, — у нее на шее ожерелье из настоящих кораллов, а в ушах серьги из настоящего жемчуга. Что касается ее глаз, то в каждом ее зрачке сверкают алмазы, которые стоят по сто гиней с изображением короля Вильгельма, так что капитан, сумевший захватить этот фрегат, кроме чести, приобретет еще и прекрасный подарок для своей невесты.

— Лейтенант, а не глупо ли украшать свой корабль словно живое существо, — спросил Эмманюель, — и тратить большие деньги на ценности, которые могут пропасть в первом сражении или при первой буре?

— Что делать! — с непередаваемой грустью ответил молодой лейтенант. — У нас, моряков, нет другой семьи, кроме судовой команды, другой родины, кроме океана, другого зрелища, кроме бури, другого развлечения, кроме сражения, а хочется ведь и нам к чему-нибудь привязаться. У нас нет настоящей возлюбленной — кто захочет полюбить нас, птиц с вечно расправленными крыльями? Вот мы и создаем себе любовь воображаемую: один вспоминает какой-нибудь прохладный и тенистый островок, и всякий раз, когда этот островок возникает из воды как корзина цветов, сердце моряка радуется подобно птице, вновь завидевшей свое гнездо; у другого есть меж звезд любимая звезда, и в прекрасные длинные ночи на Атлантике, когда он идет под экватором, ему кажется, будто эта звезда приближается к нему, радостно и приветливо светит ему одному. А чаще всего моряки любят свой фрегат, как обыкновенные люди любят сына или дочь; страдают, когда ветер ломает какую-нибудь из его частей, когда ядро наносит ему рану; а если в бурю или во время битвы корабль поражен в сердце и обречен на гибель, моряк подает вам, жителям суши, священный пример верности: вместе с предметом своей любви идет на дно моря. Капитан Поль принадлежит к этим чудакам, только и всего; он отдал своему фрегату украшения, которые могли бы служить прекрасным свадебным подарком его невесте. A-а! Кажется, там зашевелились!

— Эй, на шлюпке, что вам надо?

— Мы хотим попасть на корабль, — прокричал Эмманюель. — Бросьте нам канат, швартов — все что угодно, лишь бы за это можно было уцепиться!

— Причальте к правому борту, там трап.

Гребцы последовали этому указанию, и через несколько мгновений молодые люди были уже у трапа, ведущего на палубу. Вахтенный офицер встретил их здесь с предупредительностью, показавшейся Эмманюелю добрым знаком.

— Сударь, — сказал лейтенант, обращаясь к вахтенному офицеру, одетому в такой же мундир, как у него, и, по-видимому, носившему то же звание, — знакомьтесь, мой друг, граф… Кстати, я забыл спросить, как вас зовут…

— Граф Эмманюель д’Оре.

— Мой друг, граф Эмманюель д’Оре, желает поговорить с капитаном Полем. Он на борту?

. — Только что прибыл, — ответил вахтенный офицер.

— В таком случае, дорогой граф, простите, но я вынужден покинуть вас, чтобы сообщить ему о вашем прибытии. Господин Вальтер, вероятно, согласится показать вам тем временем фрегат. Это будет очень любопытно для сухопутного офицера, тем более что вы вряд ли найдете еще хоть один корабль в таком порядке, как этот. Теперь, наверно, время ужина?

— Да, сударь.

— Тем лучше.

— Но… — офицер с некоторой нерешительностью поглядел на спутника графа, — я на вахте!

— Пустяки! Кто-нибудь из ваших товарищей охотно займет на несколько минут ваше место. Я постараюсь, чтобы капитан не заставил графа слишком долго ждать. До свидания, граф. Я отрекомендую вас так, что капитан хорошо вас примет.

С этими словами молодой лейтенант направился к капитанскому трапу, а оставшийся с Эмманюелем офицер повел его в батарею, где, как и предполагал дорожный спутник графа, в это время ужинали.

Графу впервые довелось увидеть подобное, и, как ему ни хотелось поскорее переговорить с капитаном, зрелище это полностью завладело его вниманием.

Между пушками, в пространстве, оставленном для их отката, не стояли, а висели на веревках, привязанных к перекрытию, столы и лавки. На каждой лавке сидело по четыре матроса; каждый брал свою долю куска говядины, а тот изо всех сил сопротивлялся, но он имел дело с молодцами, не расположенными считаться с этим. На столах стояло по два жбана вина, то есть по полбутылки на человека, хлеб лежал горкой и выдавался, видимо, не по рациону, а кому сколько понадобится. Трапеза проходила при глубочайшем молчании, хотя в ней было занято от ста восьмидесяти до двухсот человек.

Между тем, хотя матросы раскрывали рты только для того, чтобы есть, Эмманюель с удивлением обнаружил, что все они принадлежат к разным нациям и это очень заметно по их физиономиям. Чичероне его, заметив удивление графа, тотчас ответил на немой вопрос.

— Да, да, — сказал он с легким американским акцентом, на который граф уже обратил внимание и который доказывал, что и сам лейтенант родился по ту сторону Атлантического океана. — Да, у нас здесь полная коллекция представителей всех народов, и если бы вдруг добрый потоп смел с лица земли детей Ноя, как прежде детей Адама, в нашем ковчеге нашлось бы зерно каждой нации. Посмотрите: вот эти три молодца, что выменивают у соседей дольку чеснока на кусок ростбифа, родом из Галисии; мы взяли их на мысе Ортегаль. Они не станут драться, пока не помолятся святому Иакову, но зато уж когда помолятся, то скорее дадут изрубить себя в куски как мучеников, чем отступят хоть на шаг. Другие двое, что полируют стол в ущерб своим рукавам, — добрые голландцы; они и теперь еще жалуются, что открытие мыса Доброй Надежды вредит их торговле. С первого взгляда это настоящие пивные бочонки, но, как только скомандуют: «Койки долой!» — они мигом становятся ловкими и проворными, как баски. Подойдите к ним, и они, не имея что сказать о себе, расскажут вам о своих предках; поведают, что происходят от тех знаменитых подметальщиков моря, которые, отправляясь на битву, поднимали вместо флага метлу; но они и не подумают добавить, что в один прекрасный день англичане отобрали у них эту метлу и наделали из нее розги. А вот за этим столом сидят только французы; видите, не смея говорить громко, они шепчутся. На почетном месте их начальник, они его сами и выбрали; родом он парижанин, по склонностям — космополит, мастер подраться на палках, хороший фехтовальщик, а по профессии — учитель танцев; он вечно весел и всем доволен, работает с песнями, дерется с куплетами да и умрет напевая, если только пеньковый галстук не перехватит ему глотку, а это очень даже может случиться, если он угодит в руки Джону Булю.

Теперь посмотрите сюда: видите целый ряд костистых квадратных голов? Для вас это, разумеется, странные личности, но любой американец, родившийся между Гудзоновым и Мексиканским заливами, сразу угадает, что это медведи с берегов озера Эри или моржи из Новой Шотландии. Обратите внимание, что трое или четверо из них кривые на один глаз, это оттого, что дерутся они между собой совершенно необычным способом — вцепятся указательным и средним пальцами в волосы противника, а большим высадят ему глаз. Некоторые из них очень ловки в этом деле и никогда не дадут промаху. Зато и во время абордажа они не теряются, будьте спокойны. Бросают пику или нож и, сцепившись с каким-нибудь англичанином, выдавливают ему глаз так проворно, что приятно на это посмотреть. Согласитесь, что я вас не обманул и коллекция достаточно полная.

— Но как же ваш капитан командует всем этим разноплеменным экипажем? — с удивлением ответил Эмманюель, внимательно выслушав этот подробный перечень.

— О, во-первых, капитан говорит на всех языках. А во время бури или битвы он хоть и подает команды на своем родном языке, но с таким выражением, что всякий его понимает и повинуется. Но смотрите, дверь капитанской каюты отворяется — вероятно, капитан готов принять вас.

Из каюты появился мальчик в форме гардемарина, подошел к офицерам, спросил Эмманюеля, не он ли граф д’Оре, и повел его к капитану. Лейтенант, так добросовестно исполнявший обязанности чичероне, пошел опять на вахту. Эмманюель с некоторым беспокойством и любопытством приближался к каюте: ему наконец предстояло увидеть капитана Поля!

Это был человек лет пятидесяти или пятидесяти пяти, сутуловатый, но не от старости, а скорее от привычки ходить между палубами. Одет он был строго по форме королевского флота: ярко-синий мундир с алыми отворотами, красный камзол, такого же цвета юолоты, серые чулки, жабо и манжеты. Волосы его, завитые толстыми буклями, были сильно напудрены и связаны сзади лентой со свисающими концами; треугольная шляпа и шпага лежали подле него на столе. Когда Эмманюель показался в дверях каюты, капитан сидел на орудийном лафете, но, увидев гостя, быстро встал.

Молодой человек почувствовал некоторое смятение при виде этого человека, чьи глаза, казалось, проникали в душу и свободно читали в ней то, что было скрыто для других людей. Может быть, впечатление это усиливалось тем обстоятельством, что Эмманюель испытывал некоторые угрызения совести из-за дела, что привело его сюда, — дела, где капитану предстояла роль если не соучастника, то исполнителя.

Они поклонились друг другу учтиво, но сдержанно, как люди, чувствующие один к другому тайную неприязнь.

— Я имею честь говорить с графом Эмманюелем д’Оре? — спросил старый капитан.

— А я с капитаном Полем? — спросил в свою очередь молодой мушкетер.

Оба еще раз раскланялись.

— Позвольте узнать, — продолжал капитан, — какому счастливому случаю обязан я честью видеть у себя на корабле наследника одной из знатнейших фамилий Бретани?

Эмманюель еще раз поклонился в знак благодарности и, помолчав несколько секунд, как будто ему было трудно начать этот разговор, наконец произнес:

— Капитан, мне говорили, что ваш корабль идет в Мексиканский залив?

— Это правда. Я иду в Новый Орлеан и по пути зайду в Кайенну и Гавану.

— Прекрасно. Значит, вам не нужно будет и сворачивать с пути, чтобы исполнить предписание, которое я вам привез, если вы согласитесь его исполнить.

— От кого же это предписание?

— От морского министра.

— Предписание на мое имя? — спросил капитан с некоторой недоверчивостью.

— Собственно, не на ваше имя, сударь, а на имя любого капитана королевского флота, чей корабль идет в Южную Америку.

— И о чем идет речь, господин граф?

— Необходимо отправить в Кайенну одного государственного преступника, приговоренного к ссылке.

— Документ с вами?

— Вот он, — ответил Эмманюель, вынимая из кармана бумагу.

Капитан взял ее, подошел к окну, чтобы воспользоваться последним светом уходящего дня, и прочел вслух следующее:

«Министр морских сил и колоний приказывает любому капитану или лейтенанту, имеющему команду на государственных судах и отправляющемуся в Южную Америку или Мексиканский залив, принять на свой корабль и доставить в Кайенну государственного преступника, именуемого Люзиньяном и приговоренного к пожизненной ссыпке. Во время плавания преступник должен принимать пищу у себя в каюте и не иметь никакого общения с экипажем».

— Приказ составлен правильно? — спросил Эмманюель.

— Совершенно правильно, сударь, — ответил капитан.

— Согласны ли вы его исполнить?

— Я обязан исполнять приказы морского министра.

— Так когда вы позволите доставить на ваш борт преступника?

— Когда вам угодно, сударь. Только, если можно, поскорее, потому что я недолго простою в здешних водах.

— Я велю поторопиться.

— Вы больше ничего не имеете сказать мне?

— Мне остается лишь поблагодарить вас.

— Не за что, сударь. Министр приказывает — я повинуюсь, только и всего; это исполнение долга, а не услуга.

Капитан и граф снова раскланялись, и прощание было еще холоднее, чем встреча.

Выйдя на палубу, Эмманюель спросил у вахтенного офицера, где его знакомый; тот ответил, что молодой моряк остался ужинать у капитана Поля, но, будучи человеком любезным и предупредительным, предоставил свою шлюпку в распоряжение графа. Действительно, она стояла борт о борт с фрегатом, и матросы, держа весла наготове, ждали того, кого им приказано было доставить на берег. Как только Эмманюель спустился в шлюпку, она понеслась к берегу с прежней быстротою, но на сей раз в грустном безмолвии: рядом с графом не было молодого моряка, оживлявшего разговор аксиомами своей поэтичной философии.

В ту же ночь ссыльный был привезен на корабль, и на другой день любопытные тщетно искали глазами фрегат, целую неделю дававший повод к бесчисленным догадкам. Неожиданный приход его, непонятное пребывание в гавани и внезапное исчезновение навсегда остались для почтенных обывателей Пор-Луи нераскрытой тайной.

III

Поскольку причины, приведшие капитана Поля к бретонским берегам, касаются нашей истории лишь в силу событий, о которых только что было рассказано, мы оставим наших читателей в той же неизвестности, что и обитателей Пор-Луи, и, хотя описывать происшествия на суше нам приятнее и интереснее, дня два-три будем вынуждены следовать за опасным бегом «Индианки» по океану.

Погода была самая прекрасная, какая только может быть в западных водах в начале осени. «Индианка», подгоняемая попутным ветром, летела как на крыльях, и матросы, беспечно полагаясь на ясный и спокойный вид неба, за исключением нескольких человек, занятых на вахте, расселись всюду по судну и убивали время кто как умел. Вдруг откуда-то, будто с неба, раздался голос:

— Эй, внизу!

— Есть внизу! — ответил стоявший на носу боцман.

— Парус! — с высоты мачты произнес наблюдавший за морем матрос.

— Парус! — повторил боцман. — Господин вахтенный офицер, прикажите предупредить капитана.

— Парус! Парус! — закричали матросы на верхней палубе: в это время волна приподняла появившийся на горизонте корабль, и моряки тотчас его заметили, хотя пассажиры и сухопутные солдаты, вероятно, приняли бы эту белую точку не за корабль, а за крыло чайки, мелькающее над океаном.

— Парус?! — выкрикнул радостно молодой человек лет двадцати пяти, по трапу поднявшийся из кабины на верхнюю палубу. — Где парус, Вальтер?

— Впереди, капитан, — ответил лейтенант, который показывал корабль графу д’Оре.

— Дайте-ка мне трубку, — сказал капитан, выхватив ее у лейтенанта и прикладывая к глазам. — Да, да, — согласился он, — точно парус. Спросите господина Артура, что он об этом думает.

— Эй, господин Артур! — крикнул по-английски лейтенант, воспользовавшись рупором, чтобы напрасно не утомляться, — капитан спрашивает ваше мнение об этой ореховой скорлупке.

Вопрос был обращен к юному гардемарину, поднявшемуся на марс, как только возвестили о неизвестном корабле.

— Насколько я могу судить, — ответил он на том же языке, — это большой корабль, идущий бейдевинд и собирающийся направиться в нашу сторону. A-а, он распускает грот!

— Да, да, — сказал молодой человек, кого Вальтер назвал капитаном. — Да, точно. Наверно, они так же хорошо видят, как и мы: нас заметили. Хорошо. Если они любят поговорить, то найдут здесь собеседника. Наши пушки, я думаю, давно задыхаются — столько дней стоят с заткнутыми ртами! Предупредите командира батареи, — продолжал капитан, — у нас по курсу подозрительный корабль, пусть постарается. Ну, господин Артур, что вы думаете о ходе этого корабля? — спросил он, тоже перейдя на английский и подняв голову к фор-бом-брам-рею, где продолжал вести наблюдение гардемарин.

— У него вполне военный ход, капитан, вполне военный. И хотя его флага еще не видно, бьюсь об заклад, что на борту у него есть составленный по всей форме приказ короля Георга.

— Да, не правда ли, приказ, предписывающий командиру преследовать фрегат, который называется «Индианкой», а за победу ему обещан чин капитана, если он лейтенант, и коммодора, если он капитан? A-а, вот и брамсели подняты! Видно, ищейка нас учуяла и хочет за нами погоняться. Прикажите и у нас поднять брамсели, господин Вальтер, и двинемся не отклоняясь ни на линию в сторону; посмотрим, осмелится ли он встать у нас на пути!

Приказ капитана тотчас был повторен лейтенантом; корабль, шедший до этого только под марселями, развернул брамсели, похожие на три белых облака, покрылся парусами и, словно ожив при виде неприятеля, хищно нагнулся вперед и глубже врезался носом в волны, раскидывая на обе стороны шипящую пену.

На фрегате наступила минута безмолвия и ожидания. Мы воспользуемся ею, чтобы обратить внимание наших читателей на молодого человека, которого Вальтер называл капитаном.

Это был уже не тот молодцеватый и насмешливый лейтенант, что привез графа д’Оре на фрегат, и не тот старый морской волк с согнутым станом, с грубым и хриплым голосом, что принимал его у себя в каюте: то был красивый молодой человек, как мы уже говорили, лет двадцати четырех-двадцати пяти; сбросив свой маскарадный костюм, он появился в причудливом платье, в каком ходил всегда, когда он бывал в плавании и никто не мог его узнать, кроме моря, ураганов и Бога. На нем был полукафтан из черного бархата с золотыми шнурами; за турецким кушаком были заткнуты два пистолета — не абордажные, а дуэльные, с резьбой, чеканкой, инкрустациями, как то роскошное оружие, что кажется украшением, а не защитой. Кроме того, на капитане были белые казимировые панталоны и короткие сапоги со складками, не доходившие до колен. Вокруг шеи был повязан подобно свободному галстуку индийский платок, полупрозрачный, с яркими, словно живыми, цветами. Вдоль щек молодого моряка, потемневших от солнца и раскрасневшихся от надежды, ниспадали длинные волосы; избавленные от пудры, они были черными как смоль и приподнимались от каждого дуновения ветра. Подле него, на кормовом орудии, лежала стальная каска с застегивавшейся под подбородком цепочкой — это был его боевой доспех и единственное оборонительное оружие. Глубокие рубцы на стали ясно показывали, что каска эта уже не раз охраняла голову капитана от страшных ударов абордажных сабель, обыкновенно идущих в ход, когда два корабля сцепятся борт о борт. На остальных членах экипажа была форма французского военного флота во всей ее строгости и изяществе.

Между тем корабль, минут двадцать назад казавшийся белой точкой на горизонте, начал превращаться мало-помалу в пирамиду парусов и снастей. Глаза моряков устремились на него, и, хотя капитан молчал, чувствовалось, что все внутренне приготовились к бою, как будто уже отдан был приказ драться. На «Индианке» воцарилось то торжественное и глубокое молчание, какое на военном корабле всегда предшествует первым решительным приказаниям капитана.

Неприятельский корабль все рос, и через несколько минут корпус его показался из воды, как прежде постепенно выступали паруса. Стало видно, во-первых, что по водоизмещению судно это больше «Индианки» и на нем тридцать шесть орудий, и, во-вторых, что шло оно, как и фрегат, без флага на гафеле, а команда спряталась за бортовыми коечными сетками, так что разве только по каким-нибудь дополнительным признакам можно было угадать, какому государству принадлежит корабль. Капитан сразу заметил оба эти обстоятельства, причем обратил внимание, казалось, лишь на второе из них.

— Видно, у нас будет маскарад, — сказал он, обращаясь к лейтенанту. — Поднимем несколько флагов, Артур, и покажем этому незнакомцу, что наша «Индианка» — кокетка, любящая менять наряды. А вы, господин Вальтер, распорядитесь приготовить оружие. В этих водах нам некого встретить, кроме неприятеля.

Ответом на приказания было исполнение. Через минуту гардемарин взял с полок на юте с дюжину разных флагов, а лейтенант раздал оружие и велел разложить повсюду на палубе пики, топоры и ножи; потом он опять подошел к капитану. Каждый член экипажа, словно повинуясь инстинкту, занял свое место, потому что сигнала готовиться к бою не было. Кажущийся беспорядок, что до этого был заметен на фрегате, мало-помалу устранили; все внимательно смотрели на капитана.

Корабли шли сходящимся курсом, и расстояние между ними быстро сокращалось. Когда они сблизились примерно на расстояние трех пушечных выстрелов, капитан сказал:

— Теперь, Вальтер, я думаю, начнем интриговать нашего нового знакомого: покажем-ка ему шотландский флаг.

Лейтенант сделал знак сигнальному старшине, и на корме «Индианки», будто пламя, взвился красный флаг с синей каймой; однако не видно было, что неизвестный корабль обратил внимание на этот маневр.

— Да, да, — пробормотал капитан, — знаем: три английских леопарда так подпилили зубы и обстригли когти шотландскому льву, что теперь не хотят и глядеть на него; ему нечем защищаться, а они думают, что он сделался ручным. Покажите ему другой флаг, Вальтер, может, язык у него развяжется.

— Какой прикажете, капитан?

— Первый попавшийся под руку: доверимся случаю.

Шотландский флаг был тотчас спущен, и вместо него взвился сардинский. Неизвестный корабль молчал по-прежнему.

— Понимаем, — сказал капитан, — видно, его величество король Георг живет в дружбе и согласии со своим братом королем Кипрским и Иерусалимским. Что нам их ссорить, продолжая шутку! Поднимите-ка, Вальтер, американский флаг да подкрепите его холостым выстрелом.

Прежний маневр был повторен: лазурное полотнище с красным углом щита и серебряным крестом упало на палубу, а звезды Соединенных Штатов, подкрепленные грохотом пушечного выстрела, медленно поднялись к небу.

Случилось то, что капитан и предвидел: как только этот стяг мятежников вызывающе взвился в воздух, неизвестный корабль раскрыл свое инкогнито, подняв флаг Великобритании. В ту же минуту облако дыма вырвалось из борта королевского корабля, и, прежде чем донесся звук выстрела, ядро, несколько раз срикошетив по волнам, погрузилось в воду, не долетев около сотни шагов до «Индианки».

— Велите бить сбор, господин Вальтер! — крикнул капитан. — Видите, мы угадали. Ребята, — продолжал он, обращаясь к экипажу, — ура Америке! Смерть Англии!

Матросы ответили ему единодушным возгласом, и не успел он затихнуть, как на борту «Дрейка» (так назывался английский корабль) прозвучал сигнал атаки. Барабанщик «Индианки» немедленно ответил тем же, и все разбежались по своим местам: канониры — к орудиям, офицеры — в батареи, матросы — на снасти. Капитан сразу поднялся на полуют с рупором — символом власти на корабле, морским скипетром, который командир судна во время бури или сражения всегда держит в руке.

Между тем роли переменились: теперь уже английский корабль выказывал нетерпение, а американский фрегат притворялся спокойным. Как только они сблизились на пушечный выстрел, длинное облако дыма взвилось по всему протяжению английского корабля, послышался грохот, подобный грому, но чугунные посланцы, несущие смерть мятежникам, были отправлены сгоряча, без учета расстояния, не сумели преодолеть расстояние между кораблями и упали сбоку от фрегата, причинив ему так же мало вреда, как град, гонимый ветром, какой-нибудь кровле. Фрегат, не удостоив ответом эту преждевременную атаку, продолжал идти бейдевинд, чтобы скорее сблизиться с неприятелем.

В это время капитан обернулся, чтобы бросить последний взгляд на свой корабль, и с удивлением увидел новое лицо, появившееся на сцене в эту страшную, торжественную минуту.

То был молодой человек лет двадцати двух-двадцати трех, не больше, с бледным и печальным лицом, одетый просто, но изящно; капитан прежде не замечал его у себя на корабле. Он стоял, прислонившись к бизань-мачте, сложив руки на груди и с меланхолическим видом посматривая на английское судно, приближавшееся на всех парусах. Это спокойствие в такую минуту, и притом в человеке невоенном, удивило капитана. Тут только вспомнил он о государственном преступнике, которого граф д’Оре привез к нему на борт в последнюю ночь якорной стоянки в Пор-Луи.

— Кто позволил вам выйти на палубу, сударь? — спросил капитан, смягчая свой голос так, что трудно было разобрать, обычный это вопрос или упрек.

— Никто, капитан, — спокойно ответил пленник. — Но я подумал, что в такой ситуации вы, может быть, не станете слишком строго исполнять приказания, данные вам на мой счет.

— Разве вы забыли, что вам запрещено общаться с экипажем?

— А я не для этого пришел сюда, сударь. Мне просто интересно, не вздумается ли какому-нибудь ядру унести меня с собой.

— Это легко может случиться, сударь, если вы будете стоять на этом месте. Послушайте меня, ступайте-ка лучше в трюм!

— Это совет или приказание, капитан?

— Вы вольны его воспринимать как вам угодно.

— В таком случае благодарю вас, — ответил молодой человек. — Я остаюсь здесь.

В эту минуту снова раздался страшный грохот: корабли были уже на три четверти пушечного выстрела друг от друга, и поэтому весь чугунный ураган пронесся сквозь паруса «Индианки». Два небольших обломка рангоута упали на палубу, послышались стоны и приглушенные крики нескольких человек. Капитан в это время смотрел на своего пленника: ядро пролетело в двух футах над его головой и сделало выемку в бизань-мачте, у которой он стоял, но, несмотря на смертельную опасность, молодой человек остался по-прежнему спокоен, как будто ангел-губитель и не повеял ему в лицо своим крылом. Капитан знал толк в храбрости, и ему достаточно было увидеть один этот поступок, чтобы понять, что за человек перед ним.

— Прекрасно, сударь, — сказал он. — Можете оставаться на палубе, а когда мы пойдем на абордаж и вам наскучит стоять сложа руки, возьмите какую-нибудь саблю или топор и помогайте нам. Теперь извините, больше не могу заниматься вами: у меня много дел. Огонь, господа! — крикнул он, направив рупор в батарейный люк. — Огонь!

— Канониры, огонь! — как эхо, послышалось в ответ.

В то же мгновение «Индианка» сотряслась от киля до верхушек мачт; послышался страшный грохот, облако дыма распростерлось, как парус, по правому борту и поднялось, гонимое ветром. Капитан, стоя на скамье вахтенного, с нетерпением ждал, когда дым рассеется, потому что за ним нельзя было видеть действие первого залпа. Как только взгляд его смог проникнуть сквозь завесу дыма, он заметил, что грот-стеньга обрушилась и завалила корму «Дрейка» снастями, а все паруса грот-мачты изрешечены. Капитан поднял рупор и закричал:

— Славно, ребята! Теперь выходим из ветра, и живо! Пока они убирают паруса, им некогда будет прошить нас бортовым залпом. Дайте огня сколько можете и на этот раз побрейте их подчистую.

Матросы бросились исполнять приказание. Корабль, грациозно повернув корму, начал выполнять маневр и кончил его, как предвидел капитан, без помехи со стороны неприятеля. Потом фрегат снова дрогнул, как вулкан, и, как вулкан, извергнул пламя и дым.

Канониры точно исполнили приказ капитана, и все снаряды попали в цель — в нижние части мачт противника. Ванты, канаты и гардели были расстреляны. Две мачты еще стояли, но везде вокруг них висели и валялись лохмотья парусов. Видно, на корабле случилось и какое-то серьезное повреждение (о нем трудно было судить на таком расстоянии), потому что ответный залп последовал с некоторой задержкой и неприятель взял прицел не вдоль — с носа к корме, а вкось. Впрочем, залп этот был ужасен: он целиком попал в бок фрегата и на палубу, так что поразил и судно и экипаж, но по непостижимому везению все три мачты уцелели. Лишь несколько канатов было порвано, однако это было незначительное повреждение, и оно не мешало кораблю маневрировать. Поль с одного взгляда заметил, что отделался людскими потерями, что уничтожению подверглась человеческая плоть, а не дерево. Охваченный радостной дрожью, он снова поднес рупор ко рту и прокричал:

— Лево руля! Возьмем англичанина с раковины левого борта. На абордаж, рыцари абордажа! Последний залп, чтобы сделать палубу гладкой, как понтон, и потом возьмем его штурмом, как крепость.

При первом движении «Индианки» капитан английского корабля понял ее маневр и попытался проделать то же самое, но в это время на палубе его раздался ужасный треск: грот-мачта, надломленная последним залпом «Индианки», покачалась несколько минут и, как дерево, вырванное с корнем, обрушилась на палубу, завалив ее снастями и парусами. Тут капитан Поль понял, что замедлило залп английского корабля.

— Теперь он ваш, его отдают вам даром, ребята, — закричал он, — надо только взять его! Еще залп с расстояния пистолетного выстрела — и на абордаж!

«Индианка» повиновалась, как хорошо выезженная лошадь, и, не встречая сопротивления, приближалась к неприятелю; у «Дрейка» оставался единственный ресурс — рукопашный бой, потому что он не мог уже маневрировать и пушки были для него бесполезны. Судьба английского корабля полностью зависела теперь от неприятеля, и фрегат, держась в некотором отдалении, мог бы спокойно изрешетить и потопить его, но капитан Поль пренебрег такой легкой победой и, находясь в пятидесяти шагах от противника, послал ему последний залп, потом, еще не видя его результата, кинулся на врага. Реи фрегата спутались с реями английского корабля, и американцы забросили абордажные крюки. В ту же минуту марсы и шкафуты «Индианки» вспыхнули, будто стойки с плошками в дни праздничной иллюминации, и горящие гранаты, как град, посыпались на палубу «Дрейка». За пушечной пальбой последовали ружейные выстрелы, и посреди этой адской трескотни раздавался звучный голос капитана:

— Смелей, ребята, смелей! Прикрепите бушприт к портам его юта! Так! Свяжите их крепко, как повешенного с виселицей! А теперь к передним каронадам! Огонь!

Все эти приказания были исполнены словно по мановению волшебной палочки, и корабли оказались как бы связанными железными узами; пушки, стоявшие на носу и еще не стрелявшие, загремели и подмели неприятельскую палубу залпом картечи; потом раздался последний страшный крик:

— На абордаж!

Подкрепляя слово примером, капитан «Индианки» бросил свой рупор, ставший теперь бесполезным, накрыл голову каской, застегнул ее под подбородком, взял в зубы кривую саблю, что была у него на боку, и бросился на бушприт, чтобы оттуда соскочить на корму неприятельского судна. Однако, несмотря на то что все эти приготовления Поль проделал так же быстро, как гром следует за молнией, не он первый очутился на борту «Дрейка»: там уже был молодой пленник, тот, что стоял у бизань-мачты. Скинув с себя верхнее платье и схватив топор, он впереди всех бросился навстречу смерти или победе.

— Вы не знакомы с дисциплиной у меня на борту, сударь! — сказал ему Поль, засмеявшись. — Раньше меня никто не смеет ступить на неприятельский корабль; на этот раз я вам прощаю, но впредь прошу этого не делать!

В ту же минуту с бушприта, с бортовых сеток, с концов рей, с абордажных крюков, со всего, что могло служить опорой для прыжка, матросы «Индианки» стали падать на палубу, как спелые плоды с дерева. Тут англичане, отступившие к носовой части корабля, демаскировали каронаду, которую они успели повернуть. Сноп огня и чугуна пронесся сквозь толпу нападающих. При этом едва ли не четвертая часть экипажа «Индианки», бранясь или вопя от боли, легла на вражескую палубу… Но громче стонов и проклятий раздался крик капитана:

— Все, кто жив, вперед!

Тут началась ужасная свалка, всеобщий рукопашный поединок; гром пушек, стрельба мушкетонов, треск гранат — все прекратилось, и в дело пошло холодное оружие, беззвучное и надежное, особенно у моряков, которые оставили себе для этой борьбы наследство гигантов, изгнанных уже несколько веков назад с полей наших битв. Это топоры, которыми моряки разносят друг другу головы; тесаки, которыми они распарывают грудь неприятелю; широкие пики, которыми они его пригвождают к обломкам мачты. Лишь временами в безмолвной резне раздавался одинокий пистолетный выстрел, словно стыдящийся нарушить эту ужасную резню. Рукопашный бой, где все настолько перемешалось, что описать его невозможно, продолжался с четверть часа. Наконец английский флаг спустился, экипаж «Дрейка» бросился через люки в батареи и в трюм, на палубе остались только победители, раненые и мертвые. Капитан «Индианки» стоял в группе своих матросов, поставив ногу на грудь неприятельского командира; справа от него был лейтенант Вальтер, а слева — молодой пленник в окровавленной рубашке: он тоже завоевывал победу.

— Теперь все кончено, — сказал Поль, подняв руку. — Кто осмелится нанести еще хоть один удар, будет иметь дело со мной! — Потом, протянув руку своему молодому пленнику, он добавил: — Сударь, вы мне расскажете сегодня вечером вашу историю, не так ли? Чувствую, что здесь какие-то гнусные козни. В Кайенну ссылают только подлых преступников, а вы так храбры, что не можете быть подлым…

IV

Через полгода после событий, о которых мы только что рассказали, в начале весны 1778 года, почтовая карета, запряженная парой сильных, но усталых коней и снизу доверху покрытая пылью и грязью, свидетельствующими о долгом пути, медленно ехала по дороге из Вана в Оре. Путешественник, трясшийся в ней по глубоким колеям проселочной дороги, был наш старый знакомый, граф Эмманюель, кого мы видели в самом начале нашего повествования на молу Пор-Луи. Он спешил из Парижа в старинный замок своей семьи, о которой настало время дать несколько более точные и более обстоятельные сведения.

Граф Эмманюель д’Оре принадлежал к одной из самых древних бретонских фамилий. Один из его предков сопровождал Людовика Святого в Святую землю, и с тех пор имя, последним носителем которого был Эмманюель, всегда фигурировало в истории и счастливых, и злополучных времен французской монархии. Отец его, маркиз д’Оре, кавалер ордена Святого Людовика, командор ордена Святого Михаила и большого креста ордена Святого Духа, своим знатным происхождением, богатством и личными достоинствами выделялся среди придворных короля Людовика XV, пожаловавшего ему чин командира полка. Влияние его при дворе еще более возросло, когда он женился на мадемуазель де Сабле, не уступавшей ему ни знатностью, ни положением. Блестящая будущность открывалась перед молодыми супругами, как вдруг, лет через пять после их женитьбы, при дворе разнесся слух, будто маркиз д’Оре во время поездки в свое поместье сошел с ума.

Этой новости долго не верили; однако наступила уже зима, но ни он, ни жена его не появлялись в Версале. Место маркиза при дворе целый год оставалось вакантным, поскольку король все надеялся, что тот поправится; но прошла еще зима, и даже маркиза не являлась к королеве. Во Франции забывают быстро; отсутствие — серьезная болезнь: против нее не устоит самое древнее, самое знатное имя. Саван равнодушия мало-помалу распростерся над этой фамилией, затворившейся в своем старом замке, как в склепе, — от нее не слышно было ни просьб, ни жалоб.

Генеалоги внесли, однако, в родословные рождение сына и дочери маркиза и маркизы д’Оре; других детей у супругов не было. Имя д’Оре по-прежнему значилось в списках французского дворянства, но уже двадцать лет никто из членов этой фамилии не был замешан ни в альковных интригах, ни в политических делах, не был ни приверженцем, ни противником г-жи Помпадур или г-жи Дюбарри, не участвовал в победах маршала де Брольи, не потерпел поражение вместе с графом де Клермоном — о них не было ни звука ни отзвука, и про них совершенно забыли.

Между тем древнее имя сеньоров д’Оре было два раза произнесено при дворе, но тихо, без всякого отголоска: в первый раз в 1769 году, когда молодой граф Эмманюель был принят в пажи его величества Людовика XV, и второй раз, когда он вышел из числа пажей и поступил в мушкетеры юного короля Людовика XVI. Вскоре граф познакомился с неким бароном де Лектуром, который был дальним родственником г-на де Морепа и имел на него довольно большое влияние. Барон, расположенный к Эмманюелю, представил его этому старому царедворцу, и тот, узнав, что у графа д’Оре есть сестра, сказал мимоходом, что их семьи могли бы породниться.

Молодой и честолюбивый Эмманюель очень обрадовался этому предложению: ему надоело бороться с забвением, которому было предано их семейство, а этот союз подавал ему надежду занять со временем при дворе место, принадлежавшее его отцу в царствование покойного короля, и он с поспешностью ухватился за первую открывавшуюся ему возможность. Господин де Лектур также настаивал на немедленной свадьбе под предлогом скрепить родственным союзом дружбу свою с Эмманюелем, а это было тем более лестно для молодого графа, что человек, добивавшийся руки его сестры, никогда не видел ее. Маркиза д’Оре также с радостью согласилась на брак, открывавший ее сыну путь к королевским милостям. Таким образом, все уже было улажено если не между женихом и невестой, то между их семьями, и Эмманюель, опередив жениха всего на три-четыре дня, ехал сообщить матери, что все сделано по ее желанию. Будущей же супруге Маргарите просто объявили о принятом решении, не спрашивая ее согласия, — примерно так же как объявляют осужденному смертный приговор.

Убаюканный блестящими мечтами о своем предстоящем возвышении, лелея в уме самые честолюбивые планы, вернулся молодой граф Эмманюель в мрачный замок своих предков. Башни феодальных времен, почерневшие от времени стены, поросшие травою дворы составляли совершенную противоположность лучезарным надеждам их владельца. На полтора льё вокруг замка не было никакого жилья; одним из фасадов он выходил на ту часть океана, которую прозывали Диким морем, потому что буря беспрестанно вздымала его волны; другим фасадом он был обращен в огромный парк, уже лет двадцать предоставленный прихотям своей растительности и превратившийся в настоящий лес. Что касается внутренних покоев, то, за исключением комнат, занимаемых хозяевами, все остальные были заперты и убранство их, обновленное в царствование Людовика ХIV, благодаря стараниям многочисленной прислуги сохраняло еще тот богатый и аристократический вид, какой начала утрачивать более изящная, но не столь величественная современная мебель, что выходила из мастерских Буля, привилегированного придворного поставщика.

Сойдя с кареты, граф Эмманюель прошел прямо в комнату, украшенную лепниной, с расписным потолком и узорчатым камином. Ему так хотелось поскорее сообщить матери привезенные им добрые вести, что он даже не стал переодеваться. Бросив на стол шляпу, перчатки и дорожные пистолеты, он тотчас послал старого слугу известить маркизу о своем приезде и спросить ее, позволит она прийти к ней или сама пожалует в его комнату. В этой старинной фамилии уважение детей к родителям было так велико, что сын после пяти месяцев разлуки не смел без позволения явиться к своей матери. Что касается маркиза д’Оре, то дети видели отца только два или три раза в жизни, и то украдкой: их всегда тщательно удаляли от него, говоря, что он в своем помешательстве необыкновенно раздражителен. Только маркиза, образец супружеских добродетелей, была всегда с мужем и даже выполняла при бедном безумце обязанности слуги. За эту самоотверженность во всех окрестных селениях имя ее чтили почти наравне с именами святых, кому земная самоотверженность завоевала место на небе.

Через минуту старый слуга вернулся и возвестил, что госпожа маркиза д’Оре сама сейчас пожалует в комнату графа и просит его там подождать. Вслед за тем отворилась дальняя дверь и в комнату вошла мать Эмманюеля. То была женщина лет сорока — сорока пяти, высокая, бледная, но еще очень красивая; в спокойном, строгом и печальном лице ее было что-то надменное, сильное и властное. Она ходила во вдовьей одежде по моде 1760 года, ибо не снимала траура с тех пор, как муж ее помешался. Длинное черное платье придавало ее походке — медленной и бесстрастной, как поступь тени, — нечто торжественное, внушавшее всем окружающим эту необычную женщину непонятный страх: его не могла у ее детей победить даже сыновняя и дочерняя любовь.

Вот почему, когда маркиза вошла в комнату, Эмманюель вздрогнул, словно при появлении привидения, встал, сделал три шага вперед, почтительно преклонил колено и поцеловал протянутую ему руку.

— Встаньте, сударь, — сказала она, — рада вас видеть снова.

Маркиза произнесла эти слова так спокойно и холодно, как будто ее сын, которого она уже пять месяцев не видела, уехал только вчера. Эмманюель поднялся и провел мать к креслу; она села, а он стал перед ней в почтительной позе.

— Я получила ваше письмо, граф, — сказала она, — и должна сделать комплимент: вы человек ловкий. По-моему, вы рождены быть дипломатом, а не военным, и барону де Лектуру надо было бы выхлопотать вам не полк, а место посланника.

— Лектур готов ходатайствовать обо всем, чего бы мы ни захотели, и больше того — получит все, что мы захотим, настолько сильно его влияние на господина де Морепа и настолько он влюблен в мою сестру.

— Влюблен в женщину, которую он никогда не видел?

— Лектур — человек здравомыслящий, сударыня. Он знает Маргариту по моим рассказам, знает по слухам о нашем богатстве и потому очень хочет стать вашим сыном и моим братом. Он сам просил, чтобы все предварительные обряды были совершены без него. Вы приказали сделать оглашение в церкви, сударыня?

— Да.

— Так послезавтра мы можем подписать брачный договор?

— С Божьей помощью все будет готово.

— Покорнейше благодарю вас, сударыня.

— Но скажите мне, — продолжала маркиза, опершись о ручку кресла и нагнувшись к Эмманюелю, — не задавал он вам вопросов о том молодом человеке, кого министр по его просьбе отправил в ссылку?

— Ни единого, матушка. О такого рода услугах просят без объяснений, а оказывают их с полным доверием; между людьми, умеющими вести себя, принято о них сразу же забывать.

— Так он ничего не знает?

— Нет, а если бы даже знал все…

— Что же тогда?

— Я полагаю, сударыня, он в достаточной мере философ, и это открытие нисколько бы не изменило его намерений.

— Я так и думала: он разорен, — словно говоря сама с собой, с выражением глубочайшего презрения произнесла маркиза.

— Но если и так, сударыня, — сказал Эмманюель с некоторым беспокойством, — вы, надеюсь, не откажете ему?

— Разве мы недостаточно богаты, чтобы восстановить его состояние, коль скоро он восстановит наше положение?

— Да, но моя сестра…

— Вы полагаете, что она может воспротивиться моему приказанию?

— А вы думаете, что она совершенно забыла Люзиньяна?

— По крайней мере, за все эти полгода она не осмеливалась при мне вспоминать о нем.

— Подумайте, матушка, — продолжал Эмманюэль, — ведь эта женитьба — единственное средство возвысить нашу фамилию. Я не смею скрывать от вас нашего положения. Отец уже пятнадцать лет болен и пятнадцать лет не бывал при дворе, поэтому покойный король совершенно забыл о его существовании, а молодой король после вступления на престол не вспомнил о нем ни разу. Ваши мужественные заботы о маркизе не позволили вам даже на миг покинуть его с тех пор, как он лишился рассудка. Господь видит и вознаграждает добродетели, подобные вашим, сударыня, но мир о них не знает; и пока вы в этом старом замке, затерянном в бретонской глуши, исполняете ту святую и утешительную миссию, какую в своей строгости называете долгом, прежние ваши друзья или умерли, или забыли о нас, так что, сударыня, когда я явился ко двору, — больно сказать! — наше имя, имя семьи д’Оре, было их величествам едва известно лишь из истории…

— Да, у королей короткая память, я это знаю, — пробормотала маркиза, но тут же, словно упрекая себя в кощунстве, продолжала, — однако надеюсь, что благословение Божье вечно будет над их величествами и над Францией.

— А что может нанести удар их счастью? — спросил Эмманюель с той безусловной верой в будущее, что в эту эпоху была одной из отличительных черт безрассудного и беззаботного французского дворянства. — Людовик Шестнадцатый молод и добр; Мария Антуанетта молода и прекрасна; добрый и верный народ их обожает. Судьба, благодарение Богу, поставила их выше любых несчастий.

— Никто на свете не может быть выше слабостей и заблуждений человеческих, — сказала маркиза, покачав головой. — Ничье сердце, каким бы сильным оно себя ни считало и каким бы непоколебимым оно ни было, не в состоянии укрыться от страстей. И любая голова, даже коронованная, может поседеть за одну ночь. Народ добр и верен, говорите вы? — Маркиза встала, медленно подошла к окну и торжественным жестом протянула руку к океану. — Посмотрите, — произнесла она, — вот море: теперь оно спокойно и безмятежно, но завтра, сегодня ночью, через час, может быть, дыхание урагана принесет к нам предсмертные крики тех, кого оно поглотит в своих безднах. Я не живу в свете, но до меня порой доходят вести, словно приносимые невидимыми и пророческими духами. Правда ли, что есть философская секта, в заблуждения которой вовлечены и знатные люди? Правда ли, что целая часть света желает отделиться от матери-родины и ее дети отказываются признавать своего отца-короля? Правда ли, что есть народ, который именует себя нацией? Я слышала даже, что некоторые знатные люди переплыли океан, чтобы предложить мятежникам свою шпагу, которую их предки обнажали только по слову своих законных государей. Мне говорили — или, может быть, мне это приснилось в моем одиночестве? — что даже король Людовик Шестнадцатый и королева Мария Антуанетта, забывая, что все государи — братья между собой, одобряют эти действия своих подданных и даже дали дозволение какому-то пирату вести боевые действия?

— Все это правда, — подтвердил взволнованный Эмманюель.

— Ну да сохранит и помилует Господь их величества короля и королеву Франции! — сказала маркиза, медленно выходя из комнаты.

Эмманюель был так поражен ее печальными предчувствиями, что ни словом, ни жестом не попытался ее удержать. Он стоял некоторое время, посерьезневший и задумавшийся, будто окутанный тенью, что отбросил на него траур матери; но скоро его беспечный характер снова взял верх над грустью, и граф, будто решив сменой пейзажа вызвать смену мыслей, отошел от окна, выходившего к морю, и оперся на другое, откуда видна была вся равнина, простирающаяся между Оре и Ваном. Через несколько минут граф заметил вдали, на той же дороге, по которой недавно ехал он сам, двух всадников. Они, по-видимому, тоже направлялись к замку. Сначала трудно было понять, кто они; но по мере их приближения стало видно, что это господин со своим слугой. Первый был одет так, как обыкновенно одевались в то время молодые франты: на нем был короткий зеленый сюртук с золотыми брандебурами, юолоты из белого трико, сапоги с отворотами и круглая шляпа, отделанная широким шнуром. Волосы его были связаны лентой. Он сидел на прекрасном, очень дорогом английском скакуне и управлял им с изяществом наездника, глубоко изучившего искусство верховой езды. За ним, в некотором отдалении, ехал слуга в красивой, расшитой золотом ливрее, соответствовавшей аристократическому облику его господина. Эмманюель, видя, что они направляются прямо к замку, подумал, что это барон де Лектур вздумал удивить его, приехав раньше назначенного времени, но вскоре заметил свою ошибку. Графу показалось, что он уже не в первый раз видел этого всадника, однако никак не мог припомнить, где и при каких обстоятельствах это было. Пока он искал в памяти, с каким событием его жизни связано смутное воспоминание об этом человеке, вновь прибывшие скрылись за углом стены. Спустя минут пять Эмманюель услышал во дворе цоканье копыт; вслед за этим лакей отворил дверь и доложил: «Господин Поль!»

V

Имя это, как и облик того, о ком доложили, пробудило в памяти Эмманюеля неясное воспоминание; но он еще не успел припомнить ни даты, ни обстоятельств, связанных с ним, как приезжий, предшествуемый лакеем, вошел в дверь, противоположную той, в какую вышла маркиза. Хотя этот визит был некстати — молодой граф, занятый планами на будущее, хотел обстоятельно обдумать их, вместо того чтобы таить в сердце, — однако правила приличия, строго соблюдавшиеся в то время порядочными людьми, заставили его принять посетителя с изысканной учтивостью, ибо по всему заметно было, что это человек светский. После обычных приветствий Эмманюель пригласил незнакомца сесть; разговор начался с обмена любезностями.

— Очень рад видеть вас, господин граф, — сказал приезжий.

— Мне эту счастливую возможность дал случай, — ответил Эмманюель, — часом раньше вы меня не застали бы, я только что приехал из Парижа.

— Я это знаю, господин граф, ибо мы следовали одной дорогой; я выехал на час позже вас и везде по дороге справлялся о вас у форейторов, имевших честь вас везти.

— Позвольте спросить, сударь, — произнес Эмманюель с оттенком недовольства, — чему я обязан таким вниманием к моей персоне?

— Это внимание естественно по отношению к старым знакомым, и я мог бы пожаловаться на то, что оно не взаимно.

— В самом деле, сударь, мне кажется, что я вас где-то видел, однако мои воспоминания очень смутны. Будьте так добры, помогите им.

— Если так, господин граф, то, видно, у вас память действительно слаба, потому что в эти полгода мы с вами встречались трижды.

— Рискуя снова подвергнуться упреку, должен признаться, сударь, что для меня пока ничего не прояснилось. Соблаговолите, прошу вас, уточнить, когда и где это было, напомнить мне, при каких обстоятельствах я имел честь в первый раз встретиться с вами?

— В первый раз, господин граф, я имел честь встретить вас на морском берегу, в Пор-Луи. Вы хотели получить сведения о неком фрегате, и мне посчастливилось вам их предоставить. Помнится даже, я сопровождал вас на борт фрегата. Я был тогда в форме лейтенанта королевского флота, а вы — в мундире мушкетера.

— Да, точно, сударь, я даже помню, как отбыл с корабля, не поблагодарив вас за услугу, что вы мне оказали.

— Ошибаетесь, господин граф, вы меня поблагодарили, но уже при втором нашем свидании.

— Где ж это?

— На том же корабле, куда я вас доставил, в каюте. Теперь на мне была форма капитана судна: синий мундир, красный камзол, красные юолоты, серые чулки, треуголка, букли. Правда, капитан показался лет на тридцать постарше лейтенанта… я не случайно так быстро состарился, ибо вы, вероятно, не решились бы вверить молодому человеку важную тайну, которую мне тогда сообщили.

— То, что вы мне напомнили, невероятно, сударь; но теперь мне кажется, что это точно правда. Да, да, я помню: вы… то есть старый капитан стоял в тени, и глаза его блестели точно так же, как теперь ваши. Я их не забыл! Но это, вы говорите, был предпоследний раз, когда я имел честь вас видеть. Прошу вас, сударь, помогите еще раз моим воспоминаниям — я не припомню последней встречи.

— В последний раз мы с вами встретились, господин граф, неделю назад в Париже… на фехтовальном состязании у Сен-Жоржа, на улице Шантерен. Вы, может быть, вспомните английского джентльмена в красном сюртуке, облегающих панталонах и с яркими рыжими волосами, которые и под пудрой были рыжими, помните? Я даже имел честь сразиться с вами, господин граф, мне повезло, и я кольнул вас трижды, а вы не коснулись меня ни разу. В этот раз меня звали Джонсом.

— Странное дело! Совсем другой человек, а взгляд тот же самый.

— Богу угодно, — ответил Поль, — чтобы взгляд был тем единственным, чего нельзя изменить; вот почему он вложил в каждый взгляд искорку своего огня. Так вот, этим лейтенантом, этим капитаном, этим англичанином был я.

— А сегодня кто же вы, сударь, позвольте спросить? Согласитесь, этот вопрос совсем не лишний, когда имеешь дело с человеком, способным так великолепно входить в роль.

— Сегодня, господин граф, как вы изволите видеть, я не имею никакой причины кого-то изображать и явился к вам в простом костюме, без затей, в каком молодые сеньоры обычно ездят в гости к деревенским соседям. Сегодня я могу быть кем вам будет угодно: французом, англичанином, испанцем, даже американцем. На каком из этих языков вы хотите продолжать нашу беседу?

— Хотя некоторые из них мне так же знакомы, как и вам, сударь, я предпочитаю французский: он позволяет объясниться кратко и сжато.

— Как вам угодно, господин граф, — с выражением глубокой грусти ответил Поль. — Я тоже люблю французский язык больше всякого другого, ибо родился на французской земле и солнце Франции было первой радостью для моего взгляда; хотя потом я нередко видел более плодородные земли и более яркое солнце, для меня навсегда существуют одна земля и одно солнце: солнце и земля Франции.

— Ваш национальный энтузиазм, — с иронией прервал его Эмманюель, — заставляет вас, сударь, забыть о деле, которому я обязан честью вашего визита.

— Ваша правда, господин граф, перейду к делу. С полгода назад, гуляя в Пор-Луи по берегу, вы заметили во внешней гавани фрегат с узким корпусом, высокими тонкими мачтами и сказали себе: «Видно, у капитана этого судна есть свои причины иметь так много парусов и так мало дерева». Поэтому вам пришло в голову, что я какой-нибудь флибустьер, то есть пират, корсар, как там еще?

— А неужели это не так?

— Я уже не раз, сударь, выражал восхищение вашей сметливостью и остротой взгляда, сразу проникающего в суть людей и вещей, — сказал Поль с легкой иронией.

— Довольно комплиментов, сударь, поговорим о деле.

— Итак, составив это мнение, вы попросили какого-то лейтенанта отвезти вас на фрегат, где в каюте познакомились с неким капитаном. У вас было предписание морского министра, которое любому капитану дальнего плавания, чье судно под французским флагом идет в Мексиканский залив, вменяло в обязанность отвезти по вашему требованию в Кайенну некоего Люзиньяна, виновного в государственном преступлении.

— Все это правда.

— Я подчинился этому приказу. Я не знал тогда, что вся вина этого важного преступника состояла в том, что он был любовником вашей сестры.

— Сударь!.. — прервал его Эмманюель, вскочив со стула.

— Какие у вас прекрасные пистолеты, граф, — небрежно продолжал Поль, рассматривая оружие, брошенное графом д’Оре на стол, когда он вошел в комнату.

— И они заряжены, сударь, — проговорил Эмманюель с выражением, которого нельзя было не понять.

— А надежны они? — спросил Поль с притворным равнодушием.

— Вы хоть сейчас можете их опробовать, сударь, если вам будет угодно выйти со мною в парк, — ответил Эмманюель.

— Не стоит выходить отсюда, господин граф, — ответил Поль, делая вид, что он не почувствовал вызова в словах Эмманюеля. — Вот хорошая цель и на порядочном расстоянии.

С этими словами капитан взял пистолет, взвел курок и направил ствол его через открытое окно к верхушке небольшого дерева. На верхней ветке сидел и весело, пронзительно пел щегол; раздался выстрел, и бедная птица, разорванная пополам, упала на землю. Поль спокойно положил пистолет на стол.

— Вы правы, господин граф, ваши пистолеты хороши, — сказал он. — И я советую вам не расставаться с ними.

— Должен выразить вам свое восхищение, — воскликнул Эмманюель, — у вас твердая рука!

— Немудрено, граф, — произнес Поль с обычным своим меланхолическим видом. — В долгие штили, когда ни одно дуновение ветра не пробегает по Божьему зеркалу, называемому океаном, мы, моряки, вынуждены искать развлечений, которых у вас на суше так много. Тогда мы упражняем нашу меткость, стреляем по чайкам, лениво покачивающимся на воде; по морским рыболовам, бросающимся с неба, чтобы схватить неосторожно поднявшуюся к поверхности рыбу; по ласточкам — они, утомившись от долгого пути, садятся отдыхать на реи. Вот, господин граф, каким образом приобретается ловкость в искусстве, что кажется вам совершенно непонятным у человека нашей профессии.

— Продолжайте, сударь, но только, если можно, вернемся к предмету нашего разговора.

— Люзиньян оказался храбрым и честным молодым человеком. Он рассказал мне свою историю, и я узнал, что он был сыном близкого друга вашего отца; что, оставшись после его смерти без денег и круглым сиротой, был взят к вам в дом за год или два до того, как по какой-то таинственной причине маркиз лишился рассудка; что он воспитывался вместе с вами и с самого начала вы возненавидели его, а сестра ваша полюбила. Он рассказал, как вместе с Маргаритой они росли в уединении и замечали свое одиночество только тогда, когда не были вместе; от него я узнал о всех подробностях их юношеской любви и о том, как Маргарита однажды повторила ему слова юной девушки из Вероны: «Я буду принадлежать тебе или могиле».

— И она слишком хорошо сдержала свое слово!

— Да, не правда ли? И вы, добродетельные люди, называете позором и бесчестьем чувство молоденькой девушки, по своей чистоте и невинности не сумевшей устоять против природного влечения и любви! Ваша мать, постоянно ухаживающая за больным мужем, не могла наблюдать за дочерью (я знаю не только о слабостях вашей сестры, сударь, но и о добродетелях вашей матери; это суровая женщина, более суровая, чем следовало бы, ведь ее единственное преимущество перед другими — то, что она никогда не ошибалась); итак, ваша мать однажды ночью услышала приглушенные стоны. Она вошла в спальню вашей сестры, подошла, бледная и безмолвная, к ее постели, бесстрастно вырвала у нее из рук только что родившегося младенца и ушла с ним, не произнеся ни единого упрека дочери, лишь сильнее побледнев и крепче сжав губы. Бедная Маргарита не издала ни одной жалобы, ни одного крика: увидев мать, она лишилась чувств. Так ли все было, господин граф? Верны ли мои сведения об этой страшной истории?

— Да, — прошептал Эмманюель, совершенно пораженный, — я должен признаться, что вам известны все подробности.

— Дело в том, — сказал Поль, вынимая из кармана бумажник, — дело в том, что обо всем этом говорится в письмах вашей сестры к Люзиньяну. Готовясь занять место, полученное им по вашей протекции между ворами и убийцами, он отдал их мне и просил возвратить той, что их написала.

— Дайте же мне их, сударь! — воскликнул Эмманюель, быстро протянув руку к бумажнику. — Они будут в целости возвращены сестре, которая была так безрассудна, что…

— Что смела жаловаться единственному на свете человеку, по-настоящему ее любившему? (Поль отдернул бумажник и спрятал его в карман.) В самом деле, какое безрассудство! Мать отнимает у нее ребенка, а она проливает горькие слезы на груди отца этого ребенка! Какая безрассудная сестра! Не найдя опоры против этого тиранства в брате, она унижает свое знатное имя, выставляя его под письмами, что в тупых и предвзятых глазах света могут — как это у вас называется? — покрыть все семейство позором, не так ли?

— Хорошо, сударь, если вы так хорошо понимаете всю важность этих писем, — сказал Эмманюель, покраснев от нетерпения, — то исполните доверенное вам поручение — отдайте их мне, или моей матери, или моей сестре.

— Так я и хотел было сделать, когда сошел на берег в Лорьяне, сударь; но дней десять — двенадцать назад я зашел в церковь…

— В церковь?

— Да, сударь.

— Зачем?

— Помолиться.

— Ах, господин капитан Поль верит в Бога?

— Если бы я не верил, господин граф, к кому взывал бы я во время бури?

— Так что же было в этой церкви?..

— А в этой церкви, сударь, я услышал, как аббат объявлял о скором бракосочетании знатной девицы Маргариты д’Оре с высокородным и владетельным сеньором бароном де Лектуром. Я спросил о вас. Мне сказали, что вы в Париже, а мне самому было необходимо ехать туда, чтобы доложить его величеству королю об исполнении данного мне поручения.

— Королю!

— Да, сударь, самому королю, его величеству Людовику Шестнадцатому. Я поехал, встретил вас у Сен-Жоржа, узнал, что вы торопитесь, и постарался поспеть сюда сразу после вас… И вот я перед вами, сударь, но намерения мои не те, какими они были, когда я три недели назад высадился в Бретани.

— Каковы же эти новые намерения, сударь? Говорите, надо же нам когда-нибудь кончить этот разговор!

— Мне пришло в голову, что если уж все покинули несчастного ребенка, даже мать, то, кроме меня, некому о нем позаботиться. Учитывая ваше положение, сударь, и желание вступить в родство с бароном де Лектуром, который только один, как вам кажется, может помочь в исполнении ваших честолюбивых замыслов, я надеюсь, что вы охотно дадите за эти письма, скажем, сто тысяч франков. Это немного при доходе в двести тысяч ливров.

— Но кто же поручится мне, что эти сто тысяч…

— Вы правы, сударь. Дайте мне письменное обязательство выплачивать ежегодно юному Эктору де Люзиньяну проценты от этих ста тысяч, и я отдам вам письма Маргариты.

— Это все, сударь?

— Кроме того, я требую, чтобы вы отдали этого ребенка в мое распоряжение: на деньги, полученные от вас, я буду его воспитывать вдалеке от матери, которая забудет сына, и от отца, которого вы отправили в ссылку.

— Хорошо, сударь. Если б я знал, что дело идет о такой мелкой сумме и что вы приехали по такому ничтожному поводу, я бы не стал так беспокоиться. Однако вы мне позволите поговорить об этом с матушкой?

— Господин граф… — начал было слуга, отворяя дверь.

— Меня ни для кого нет дома, оставьте меня! — взорвался Эмманюель с досадой.

— Сестра господина графа желает его видеть.

— Пусть придет позже.

— Мадемуазель желает видеть господина графа немедленно.

— Пожалуйста, из-за меня не стесняйтесь, — сказал Поль.

— Но сестра не должна вас видеть, сударь. Вы понимаете, как это важно.

— Согласен, но и мне никак нельзя уехать отсюда не завершив дела, за которым я приехал… Позвольте мне войти в этот кабинет.

— Прекрасно, сударь — ответил граф, отворяя дверь. — Но поскорее, прошу вас.

Поль вошел в кабинет, Эмманюель быстро захлопнул за ним дверь, и в ту же минуту с другой стороны вошла Маргарита.

VI

Маргарита д’Оре, чью историю читатель уже знает из разговора капитана с графом Эмманюелем, была одной из тех хрупких и бледных красавиц, на чьем облике лежит печать аристократического происхождения. Благородная кровь предков заметна была и по мягкой гибкости ее стана, и матовой белизне кожи, и по совершенству тоненьких пальчиков, оканчивающихся розовыми прозрачными ноготками. Ясно было видно, что ножки эти, такие маленькие, что обе влезли бы в башмак простой женщины, умеют ходить только по мягким коврам или по ухоженной лужайке парка. В ее осанке при всей грациозности было, впрочем, что-то гордое и надменное, напоминающее фамильный портрет. При взгляде на нее можно было догадаться и о ее готовности к самопожертвованию, и о способности восстать против любой навязанной тирании: самопожертвование было для ее сердца инстинктивной добродетелью, тогда как повиновение было для ее ума лишь обязанностью, привитой воспитанием. Видно было, что удары судьбы согнули ее как лилию, но не как тростинку.

Когда она появилась на пороге, ее черты выражали такое глубокое уныние, на щеках были следы таких жгучих слез, тело согнулось под грузом такого безысходного несчастья, что Эмманюель понял: она собрала все свои силы, чтобы казаться спокойной. Увидев брата, Маргарита сделала усилие над собой и нервной, но твердой походкой подошла к креслу, на котором он сидел. Однако, заметив на лице Эмманюеля гримасу нетерпения, появившуюся, когда его прервали, она остановилась; эти дети одной матери, которым общество не дало еще равных прав, посмотрели друг на друга как чужие: в его глазах сквозило честолюбие, в ее — страх. Впрочем, Маргарита быстро справилась со своими чувствами.

— Наконец-то ты приехал, Эмманюель, — сказала она. — Я ждала твоего возвращения, как слепой ждет света; но по тому, как ты принимаешь сестру, догадываюсь, что напрасно я на тебя надеялась.

— Если моя сестра опять стала такой, какой должна всегда быть, — произнес Эмманюель, — то есть покорной и почтительной дочерью, она, конечно, за время моего отсутствия поняла, чего требует от нее положение, занимаемое ею в обществе, забыла о том, что прошло и не должно было происходить, а следовательно, незачем о нем вспоминать, и готова к открывающемуся перед ней новому будущему. Если она пришла ко мне с этим, я готов обнять ее и она всегда будет мне сестрой.

— Выслушай меня внимательно, — сказала Маргарита, — и не принимай слов моих за упреки кому бы то ни было. Я хочу оправдаться только перед собой. Если б матушка — Боже меня упаси обвинять ее: она забыла о нас ради священного долга, — если б матушка была для меня тем, чем обычно бывает мать для своих дочерей, я бы открывала ей сердце свое как книгу, и она могла бы сразу, как только в ней появлялись опасные мысли, остеречь меня, и я бы избежала искушения. Если бы я была воспитана в большом свете, а не росла как дикий цветок в тени этого старого замка, я с детства понимала бы свое положение в обществе, о чем ты мне теперь напоминаешь, и, вероятно, не нарушила бы приличий, каких оно требует, и обязанностей, какие оно налагает. Наконец, если б я общалась со светскими женщинами, чей игривый нрав и легкомысленные сердца ты мне часто расхваливаешь, а я никогда их не видела, — да, понимаю, я совершила бы те же ошибки, что совершены мною по любви, но смогла бы забыть… Да! Может быть, тогда я забыла бы прошлое, посеяла бы на нем новые воспоминания, как сажают цветы на могилах, а потом, забыв о том, где они выросли, нарвала этих цветов и сделала бы себе из них бальный букет и свадебный венок. Но, к несчастью, все было не так, Эмманюель. Меня стали предостерегать, когда уже нельзя было избежать опасности, мне напомнили о моем имени и положении в обществе, когда я уже стала недостойной их, и теперь требуют, чтобы я думала о радостном будущем, когда сердце плачет о прошлом!..

— Какой же из всего этого вывод? — с досадой спросил Эмманюель.

— Вывод, — ответила Маргарита, — можешь сделать только ты, Эмманюель, вывод если и не радостный, то, по крайней мере, честный. Я не могу прибегнуть к помощи отца, увы! Он вряд ли узнал бы свою дочь. Нет надежды у меня и на матушку: от одного ее взгляда кровь застывает в моих жилах, одно ее слово меня убивает. К тебе одному я могу обратиться, тебе одному могу сказать: «Брат, теперь ты старший в доме, ты теперь должен заботиться о чести нашего имени. Я по незнанию совершила недостойный поступок и наказана за ошибку как за преступление. Не достаточно ли этого?»

— Что же далее? — с нетерпением прервал ее Эмманюель. — Говори яснее, о чем ты просишь?

— Я прошу, брат мой, поскольку решено, что мой союз с единственным человеком, кого я могу любить, для меня невозможен, соразмерить наказание с моими силами. Матушка — да простит ее Бог! — отняла у меня моего ребенка, словно у нее самой никогда не было детей! И мой ребенок будет расти где-то далеко от меня, в забвении и безвестности. Матушка взялась за моего сына, а ты, Эмманюель, ты решил погубить его отца и поступил с ним так жестоко, как нельзя поступать не просто человеку с человеком, но даже судье с преступником. Теперь вы оба объединились против меня и хотите подвергнуть мученичеству более тяжкому, чем то, что ведет на небо. Я прошу, Эмманюель, именем нашего детства, что мы провели в одной колыбели, нашей юности, что протекала под одной кровлей, именем нашего родства заклинаю тебя: отпусти меня в монастырь! Там, клянусь тебе, оплакивая свой проступок на коленях перед Господом, я буду ежедневно молить его в воздаяние за свои слезы и страдания вернуть рассудок нашему отцу, наделить матушку душевным спокойствием и благополучием, осыпать тебя, Эмманюель, почестями, славой и богатством! Клянусь тебе в этом.

— Да, и в свете станут говорить, что я пожертвовал сестрой ради своего возвышения, стал наследником ее состояния еще при жизни несчастной. Полно, ты с ума сошла!

— Послушай, Эмманюель, — сказала Маргарита, опершись о спинку стула, стоявшего подле нее.

— Что еще?

— Если ты кому-нибудь даешь слово, ты ведь его держишь, не так ли?

— Я дворянин.

— Ну, так видишь этот браслет?

— Прекрасно вижу; что дальше?

— Он заперт ключом, ключ от него в перстне, этот перстень отдан вместе с моим словом, и я буду считать себя свободной только в том случае, если он вернется ко мне.

— А у кого же этот ключ?

— У того, кто по твоей и матушкиной милости так далеко, что послать за ключом невозможно. Он в Кайенне.

— Да ты побудь только два месяца замужем, — сказал Эмманюель с иронической улыбкой, — и этот браслет так тебе надоест, что сама захочешь его сбросить.

— Я, кажется, говорила тебе, что он заперт на моей руке.

— А разве ты не знаешь, что делают, когда теряют ключ от двери и не могут попасть домой? Посылают за слесарем!

— Ну, а в этом случае, Эмманюель, — сказала Маргарита, повысив голос и торжественно протягивая к брату руку, — придется послать за палачом. Эта рука не достанется никому, если только ее не отрубят.

— Тише! Ради Бога тише! — Эмманюель вскочил и с беспокойством посмотрел на дверь кабинета.

— Ну вот, все сказано, — произнесла Маргарита. — Я надеялась только на тебя, Эмманюель. Я знаю, что ты не в состоянии понять глубокого чувства, но ты ведь не злой. Я пришла в слезах — взгляни, лгу ли я? — сказать тебе: «Брат, это замужество станет несчастьем и отчаянием всей моей жизни; я предпочитаю монастырь, нищету, смерть!» Но ты не выслушал меня, а если выслушал, то не понял. Что ж, я обращусь к этому человеку, к его чести, к его деликатности. Если этого будет мало, я расскажу ему обо всем: о моей любви к другому, о моей ошибке, о моем преступлении; скажу, что у меня есть сын, ибо, хоть его похитили, хоть я не могу его видеть и не знаю, где он, мой сын жив. Смерть ребенка не может не отозваться в сердце матери. Если и это не подействует, я скажу ему, что и теперь люблю другого, а его не могу и никогда не смогу любить.

— Пожалуйста, говори ему что хочешь! — сказал Эмманюель, раздраженный этой настойчивостью. — Сегодня вечером мы подпишем брачный договор, а завтра ты станешь баронессой де Лектур.

— Что ж, я воистину буду несчастнейшей из женщин! — ответила Маргарита. — Я никогда уже не смогу ни любить брата, ни уважать мужа! Прощай, Эмманюель, но не забудь: брачный договор еще не подписан!

Маргарита вышла из кабинета; на лице ее застыло выражение глубокого отчаяния, и не увидеть его было невозможно. Эмманюель смотрел ей вслед с беспокойством: он считал уже, что одержал победу, а теперь понял, что придется выдержать еще упорную борьбу. Некоторое время граф сидел безмолвно и неподвижно, потом обернулся и увидел стоявшего в дверях кабинета капитана Поля, о ком совсем забыл. Мгновенно вспомнив, как важно для него в подобных обстоятельствах иметь бумаги, предложенные ему моряком, граф поспешно сел к столу, схватил перо и бумагу и быстро повернулся к Полю:

— Теперь мы одни, сударь, и можем без помех кончить наше дело. Каких обязательств вы от меня требуете? Диктуйте, я буду писать.

— Не нужно, сударь, — сказал холодно капитан.

— Но почему?

— Я изменил свои намерения.

— Что это значит? — спросил Эмманюель, испугавшись последствий этого неожиданного решения.

— Я дам ребенку сто тысяч, — с холодной решительностью сказал Поль, — и отыщу вашей сестре мужа.

— Да кто вы ей? — закричал Эмманюель, делая шаг к Полю. — Кто вы такой, сударь, что осмеливаетесь располагать судьбой моей сестры, которая вас никогда не видела и которая вас совершенно не знает?

— Кто я? — переспросил Поль, улыбаясь. — Клянусь честью, что я об этом так же мало знаю, как и вы. Рождение мое — тайна; она откроется, когда мне стукнет двадцать пять лет.

— Когда же это произойдет?

— Сегодня вечером, сударь. С завтрашнего дня я к вашим услугам, чтобы сообщить то, что вам угодно будет узнать, — поклонился Поль.

— Теперь я отпущу вас, сударь, — сказал Эмманюель, — но, как вы понимаете, с условием, что мы еще увидимся.

— Я сам хотел вас об этом просить, сударь, — ответил Поль, — благодарю, что вы предупредили мои намерения.

С этими словами он поклонился Эмманюелю еще раз и вышел из комнаты.

Слуга и лошадь капитана ждали у ворот замка. Он сел и направился по дороге в Пор-Луи. Как только замок исчез из виду, Поль спешился и пошел к рыбачьей хижине, стоявшей на самом берегу. Возле нее сидел на лавочке молодой человек в матросском платье. Он так глубоко задумался, что даже не заметил приближения капитана. Поль положил руку ему на плечо; молодой человек вздрогнул, взглянул на него и ужасно побледнел, хотя открытое, веселое лицо, склонившееся над ним, совсем не предвещало дурных вестей.

— Ну, — сказал Поль, — я ее видел.

— Кого? — прошептал молодой человек.

— Маргариту, черт возьми.

— И что же?

— Она очаровательна.

— Я не об этом тебя спрашиваю, Боже мой!

— Она тебя любит по-прежнему.

— О Господи! — вскричал молодой человек и, разрыдавшись, порывисто обнял Поля.

VII

Разумеется, читатель легко может понять, что произошло с нашими героями в те полгода, когда мы потеряли их из виду, однако некоторые подробности необходимы для лучшего понимания предстоящих событий.

Вечером того дня, когда происходило морское сражение — о нем, вопреки своему невежеству в морских делах, мы попытались поведать нашим читателям, — Люзиньян рассказал Полю всю историю своей жизни, историю простую, без приключений. Главным событием в ней была любовь: она составляла все счастье и все горе Люзиньяна. Свободная и богатая опасностями, не подчиненная ничьим требованиям жизнь, где его воля была выше любых законов, привычка властвовать у себя на корабле внушили Полю достаточно здравое понятие о естественном праве, и он решил не исполнять полученный в отношении Люзиньяна приказ. Кроме того, хотя корабль его и стоял на якоре под французским флагом, Поль, как мы видели, был моряком американского флота и с воодушевлением служил делу молодой республики.

«Индианка» продолжала крейсировать в проливе Ла-Манш; но, не найдя себе дела в океане, капитан сделал высадку в Уайтхейвене, маленьком порту графства Камберлендского, с двадцатью своими матросами, в числе которых был и Люзиньян, взял форт, заклепал в нем пушки, сжег торговые суда, стоявшие на рейде, и снова благополучно вышел в море. Потом он пустился к шотландским берегам, чтобы захватить графа Селкерка и увезти его заложником в Соединенные Штаты; но это предприятие не удалось из-за одного непредвиденного обстоятельства: граф был в то время в Лондоне. В обоих этих сражениях Люзиньян дрался так же храбро, как и в первом бою «Индианки» с «Дрейком», и Поль поздравил себя с тем, что ему выпал жребий воспротивиться несправедливости. Но спасти Люзиньяна от ссылки было недостаточно; предстояло еще восстановить честь его имени; сделать это нашему молодому моряку, в ком читатели, конечно, уже узнали знаменитого корсара Поля Джонса, было легче, чем кому-либо другому, поскольку, получив каперское свидетельство от Людовика XVI, чтобы преследовать английские корабли, он должен был ехать в Версаль: необходимо было рассказать королю о своих победах.

Он снова бросил якорь в порту Лорьяна, чтобы быть поближе к замку Оре. Сойдя на берег, Поль и Люзиньян расспросили жителей о семействе маркиза и узнали, что Маргарита помолвлена с г-ном де Лектуром. Люзиньян в первом порыве отчаяния, рискуя попасть в руки своих преследователей, решил во что бы то ни стало повидаться еще раз с возлюбленной, хотя бы только для того, чтобы упрекнуть ее в забывчивости. Поль, более спокойный и не столь легковерный, взял с него честное слово не сходить на берег, пока ему самому не удастся все разузнать. Убедившись, что свадьба может состояться не раньше чем через две недели, капитан отправился в Париж и был принят королем, который пожаловал ему шпагу с золотым эфесом и орден «За военные заслуги». Пользуясь расположением к нему Людовика XVI, Поль рассказал историю Люзиньяна и выхлопотал своему другу не только прощение, но и в награду за его заслуги место губернатора Гваделупы. За этими заботами он, однако ж, не терял из виду Эмманюеля. Узнав, что тот уезжает, Поль пустился вслед за ним, велел передать Люзиньяну, чтобы он подождал его, и приехал в замок Оре через час после графа. Мы видели уже, как рассеялось его заблуждение относительно Маргариты, когда он услышал, что она умоляла брата сжалиться над ней и не принуждать к браку с бароном де Лектуром; видели, как он, уехав из замка, нашел Люзиньяна на морском берегу: тот ожидал его, извещенный накануне письмом.

Молодые люди пробыли вместе почти до вечера. Потом Поль, которому, как он сказал Эмманюелю, предстояло узнать свою личную тайну, покинул друга и снова отправился к замку Оре. В этот раз он не стал входить в замок, а двинулся вдоль его ограды и дошел наконец до ворот, ведущих в лес, тоже принадлежавший маркизу д’Оре.

Между тем, примерно за час до того, как Поль покинул рыбачью хижину, где скрывался Люзиньян, другая особа, опередив его, направилась к тому, у кого он собирался узнать правду о своем рождении. Этой особой была маркиза д’Оре, надменная наследница рода Сабле, чье бледное и суровое лицо появилось в нашем повествовании один-единственный раз. Она по-прежнему была в черном платье, только набросила на голову длинное траурное покрывало, спускавшееся до самой земли. Место, которое наш молодой и неосторожный капитан искал наугад, ей было хорошо известно. Это была маленькая сторожка в нескольких шагах от входа в парк. Там жил старик — один из тех, по отношению к которым маркиза д’Оре вот уже двадцать лет проявляла неустанную и неизменную благотворительность, заслужившую ей в этой части Нижней Бретани нерушимую репутацию святой. Правда, заботы о стариках оказывались ею с тем же мрачным и торжественным лицом, какое мы видели: оно ни разу не выразило кроткого сострадания. Тем не менее они — каждый это знал — оказывались с точностью, подменявшей обаяние благотворительности пунктуальностью долга.

Сегодня маркиза д’Оре была мрачнее обыкновенного и медленно шла через парк к этой сторожке, где, как уже говорилось, жил старый слуга ее семьи. Дверь была отворена, словно для того, чтобы в комнату проникали последние лучи заходящего солнца — такие нежные в мае, такие живительные для стариков. Но внутри не было никого. Маркиза вошла, осмотрелась и, как будто зная, что тот, кто ей нужен, непременно должен скоро возвратиться, решила подождать его. Она села, но в таком месте, куда солнечные лучи не доходили. Казалось, что ей, подобной надгробным статуям, хорошо только в мрачной сырости могильных склепов.

Она неподвижно просидела с полчаса, погрузившись в размышления, когда наконец между нею и догорающим светом в дверях показалась тень. Маркиза медленно подняла глаза и увидела того, к кому она пришла. Оба вздрогнули, как будто встретились нечаянно, а между тем они виделись почти каждый день.

— Это ты, Ашар? — произнесла едва слышно маркиза. — Я уже с полчаса тебя жду. Где это ты был?

— Если бы госпожа маркиза соблаговолила пройти еще пятьдесят шагов, она бы нашла меня под большим дубом на опушке леса.

— Ты знаешь, что я никогда не хожу в ту сторону, — ответила маркиза с видимым трепетом.

— И напрасно, сударыня. На небесах есть человек, который имеет право на наши общие молитвы и, я думаю, удивляется, что слышит только молитвы старого Ашара.

— А кто тебе сказал, что и я не молюсь о нем? — С каким-то лихорадочным волнением заговорила маркиза. — Или, по-твоему, мертвые требуют, чтобы мы вечно стояли на коленях у их могил?

— Нет, сударыня, — ответил старик с выражением глубокой горести, — я не думаю, что мертвые столь требовательны; однако я уверен, что если после смерти от нас что-то остается на земле, то это что-то трепещет от радости, услышав шаги тех, кого мы при жизни любили.

— Но, — сказала маркиза тихим глухим голосом, — если эта любовь была преступна!

— Как ни преступна была она, — ответил Ашар, тоже понизив голос, — неужели вы думаете, что слезы и кровь ее не искупили? Поверьте мне, Господь был тогда достаточно строгим судьей, чтобы стать сегодня снисходительным отцом.

— Да! Бог, может быть, и простил, — прошептала маркиза, — но если б свет знал, что знает Бог, простил бы он?

— Свет! — вскричал старик. — Свет!.. Наконец-то вы откровенно сказали то, что думаете! Свет!.. Да, ему, этому призраку, вы, сударыня, пожертвовали всем — своей любовью, верностью, материнским долгом, своим и чужим счастьем… Свет! Да, вы боитесь только света и поэтому оделись в траур, надеясь скрыть под ним угрызения совести. Вы были правы: вам удалось обмануть свет, и он принял ваше раскаяние за добродетель!

Маркиза с беспокойством приподняла голову и отвела складки покрывала, чтобы лучше рассмотреть того, кто произнес такую странную речь, но, не увидев ничего нового на спокойном лице старика, она, немного помолчав, сказала:

— Ты говоришь сегодня с какой-то досадой, как будто я чем-нибудь виновата перед тобой. Разве я не исполнила какого-нибудь из своих обещаний? Или те, кому я приказала служить тебе, непочтительны и непослушны твоей воле? Если так, то скажи: ты знаешь, я все сделаю для тебя.

— Простите меня, сударыня, но это не досада, а горе, воздействие старости и одиночества. Вы должны знать, каково терпеть горе, о котором никому нельзя рассказать. Вы знаете, что значит слезы, падающие капля за каплей на сердце, потому что их не смеешь никому показать. Нет, мне не на кого жаловаться, сударыня. С тех пор как по чувству, за которое я вам очень благодарен, хотя и не знаю его причины, — с тех пор, как вы сами стали смотреть за тем, чтобы у меня ни в чем не было недостатка, вы ни разу не забыли своего обещания, а иногда ко мне, как к древнему пророку, являлся даже вестник-ангел.

— Да, — ответила маркиза, — я знаю, что Маргарита иногда навещает тебя вместе со слугой, приносящим сюда еду, и мне очень приятно видеть, что она так по-дружески заботится о тебе.

— Но за это, кажется, и я в точности исполняю свои обещания. Вот уже двадцать лет, как я чуждаюсь людей, прогоняю от этого дома всякое живое существо, чтобы как-нибудь, даже во сне, не проговориться.

— Да, да, и, по счастью, тайна хорошо сохранена, — сказала маркиза, положив руку на плечо старого Ашара. — Поэтому сейчас я еще больше боюсь в один день лишиться всех плодов двадцати лет жизни, которая была еще более мрачна, одинока и ужасна, чем твоя!

— Да, я понимаю: не раз вас охватывал трепет при внезапной мысли, что есть на свете человек, который может однажды прийти и потребовать от меня раскрыть тайну, а я не имею права ничего от него утаить. Вот и сейчас вы трепещете от одной этой мысли, правда? Успокойтесь. Лет десять назад он убежал из шотландского колледжа, куда мы его отдали, и с тех пор о нем ничего не было слышно. Этот несчастный ребенок обречен был на безвестность и сам поспешил навстречу своей судьбе. Я думаю, он затерялся где-нибудь в беспредельном мире и никто не знает, где он — безымянная единица среди миллионов существ, что родятся, страдают и умирают на земном шаре. Он, наверное, потерял письмо своего отца и знак, по какому я мог бы его узнать, или, что еще лучше, — может быть, его уже нет на свете.

— Жестоко, Ашар, говорить такие вещи матери! Разве ты не знаешь, сколько причудливых тайн и странных противоречий заключено в сердце женщины? Неужели же я не могу быть спокойна, пока мой ребенок не умрет?! Послушай, старый друг мой: неужели тайна рождения, которой он двадцать пять лет не знал, сейчас, в двадцатипятилетием возрасте, становится ему так необходима, что он не сможет жить, не раскрыв ее? Поверь мне, Ашар, для него самого будет лучше, если он по-прежнему не будет ее знать. Я уверена, что до сих пор он был счастлив. Не меняй его существования, старик, не вкладывай ему в душу мысли, которые могут повлечь за собой дурные поступки. Вместо того что ты хочешь открыть ему, скажи лучше, что его мать соединилась с отцом на небе (дай Бог, чтобы это было так!), но, умирая (пойми, я хочу его видеть, что бы ты ни говорил; хочу хоть раз прижать его к сердцу), поручила его своей близкой подруге маркизе д’Оре, и та будет ему второй матерью.

— Понимаю, сударыня, — ответил Ашар, улыбаясь. — Вы не первый раз пытаетесь увлечь меня на этот путь, но сегодня вы впервые высказались совершенно определенно. Признайтесь, если б вы посмели, если б вы меня не так хорошо знали, вы бы предложили мне какую-нибудь награду за то, чтобы я не исполнил священной воли человека, который покоится так близко от нас?

Маркиза хотела что-то сказать, но Ашар остановил ее, протянув руку.

— Выслушайте меня, и пусть то, что я скажу, останется в вашей памяти свято и нерушимо. Я верен обещанию, данному маркизе д’Оре, и верен буду также обещанию, данному графу де Морле. Если его сын — ваш сын! — принесет мне знак, по которому я смогу отличить его, и потребует от меня свою тайну — я ее открою, сударыня. Бумаги, доказывающие его происхождение, могут быть отданы ему, как вы знаете, только тогда, когда маркиза д’Оре не будет на свете. Эта тайна хранится здесь, — прибавил он, указав на сердце, — и никакая сила человеческая не заставит меня выдать ее до срока, но и не помешает мне открыть ее, когда наступит время. Бумаги лежат здесь в ящике, ключ у меня, и они никуда не исчезнут оттуда, если только меня не убьют, чтобы их похитить.

— Но, — сказала маркиза, опершись на ручки кресла и чуть приподнявшись, — но ты, старик, можешь умереть раньше моего мужа; он не так здоров, как ты, но зато ты старше его. Что тогда будет с этими бумагами?

— Я вверю их священнику, который будет исповедовать меня перед смертью.

— Отлично! — воскликнула маркиза, вставая. — А цепь моих страхов протянется до самой моей смерти, и последнее звено ее будет навечно приковано к моему гробу! О, я давно поняла, что на свете есть единственный человек, непоколебимый, как скала. И надо же случиться, чтобы Бог поставил его на моем пути не для раскаяния, а как воплощение мести. И надо же, чтобы буря несла меня на эту скалу до тех пор, пока я не разобьюсь!.. Тайна моя в твоих руках, старик… Пусть так… делай с ней что хочешь! Ты властелин мой, а я твоя раба. Прощай!

С этими словами маркиза вышла из сторожки и направилась в замок.

VIII

— Да, — сказал старик, глядя ей вслед, — да, я знаю, что у вас, сударыня, сердце бронзовое, недоступное никакому страху, кроме того, который Создатель вложил в человека, чтобы заменять раскаяние. Но и этого довольно, не правда ли? Вы дорого платите за свое доброе имя: покупаете его ценой вечного страха. Правда, репутация маркизы д’Оре до того незыблема, что, если бы истина явилась вдруг из-под земли или спустилась с неба, ее сочли бы за клевету. Но Господь знает, чего он хочет, и все, что он делает, заранее написано в книге его мудрости.

— Хорошо сказано! — прозвучал чей-то голос, свежий и звучный, в ответ на религиозную максиму, рожденную смирением старика. — Честное слово, отец мой, вы говорите, как Екклесиаст!

Ашар оглянулся: перед ним стоял молодой человек. Он подошел, видно, когда маркиза уходила, но беседа со стариком так на нее подействовала, что она не заметила гостя. Увидев, что хозяин домика остался один, Поль — а это был он — приблизился и, как обычно, весело откликнулся на последние слова Ашара. Старик, удивленный этим неожиданным явлением, смотрел на пришедшего с таким видом, как будто хотел, чтобы тот повторил свои слова.

— Я говорю, — продолжал Поль, — что в смирении, которое покоряется, гораздо больше величия, чем в философии, которая сомневается. Это правило наших квакеров, и для моего вечного блаженства я хотел бы, чтобы оно пореже было у меня на устах и почаще в сердце.

— Извините, сударь, — сказал старик, с удивлением поглядывая на молодого моряка, спокойно стоявшего на пороге хижины. — Позвольте узнать, кто вы?

— Пока я дитя республики Платона, — по обыкновению давая волю своей поэтичной и беззаботной веселости, ответил Поль. — Род человеческий мне брат, белый свет — отчизна, а свое у меня на земле только то место, что я занимаю.

— Кого же вы ищете здесь? — спросил старик, невольно улыбаясь при виде веселого добродушия, написанного на лице молодого человека.

— Мне необходимо найти, — ответил Поль, — в трех льё от Лорьяна, в пятистах шагах от замка Оре, домик, который дьявольски похож на этот, и в доме должен быть старик… чуть ли не такой, как вы.

— А как зовут этого старика?

— Луи Ашар.

— Да, это я.

— О, пусть благословит Небо ваши седые волосы! — сказал Поль, в чьем голосе, мгновенно изменившем интонацию, звучали нежность и уважение. — Вот письмо, написанное моим отцом, и в нем сказано, что вы честный и благородный человек.

— Нет ли чего-нибудь еще в этом конверте? — вскричал старик и с сияющими от радости глазами сделал шаг, собираясь подойти к капитану.

— Есть, — ответил Поль, раскрывая конверт и вынимая оттуда венецианский цехин, переломленный пополам. — Половинка золотой монеты. Один кусок ее у меня, а другой должен быть у вас.

Ашар, не отрывая глаз от Поля, протянул руку.

— Да, да, — произнес он, и с каждым словом глаза его все больше наполнялись слезами. — Да, это точно та самая монета!.. И притом такое удивительное сходство! — Он протянул руки к Полю. — Сын… О Боже мой, Боже мой!

— Что с вами? — спросил Поль, поддерживая старика, ослабевшего от волнения.

— О, разве вы не понимаете, — ответил тот, — что вы живой портрет своего отца? А я любил его так, что отдал бы за него и свою кровь, и свою жизнь, а теперь отдам за вас, если потребуешь, мой мальчик!

— Обними меня, мой старый друг, — ласково сказал Поль. — Можешь мне верить, цепь чувств не оборвалась между могилой отца и колыбелью сына. Кто бы ни был мой отец, если для того, чтобы походить на него, надо только иметь безупречную совесть, непоколебимое мужество, сердце, что всегда помнит добро, хотя порой забывает оскорбление, — да, тогда я, как ты говоришь, живой портрет своего отца, и душой еще больше, чем лицом!

— Да, в нем все это было! — сказал старик, прижимая вновь обретенного питомца к груди и нежно сквозь слезы глядя на него. — Да, у него были такая же гордость в голосе, такой же огонь в глазах, такое же благородство и сердце! Милый мой мальчик, почему же ты раньше не приходил? В жизни моей было столько мрачных часов, твое присутствие так бы их озарило!

— Почему? Потому что в этом письме сказано, чтобы я отыскал тебя, когда мне исполнится двадцать пять лет, а двадцать пять лет мне стукнуло недавно, с час тому назад.

Ашар задумчиво опустил голову и некоторое время молчал, погрузившись в воспоминания.

— Двадцать пять лет, — прошептал он, подняв, наконец, голову, — уже двадцать пять лет! Боже мой, словно только вчера ты родился в этом доме, словно только вчера впервые открыл глаза в той комнате, — и старик протянул руку к открытой двери.

Поль тоже задумался, потом огляделся вокруг, стараясь видом окружающих предметов подкрепить нахлынувшие воспоминания.

— В этом домике? В этой комнате? — переспросил он. — И я жил здесь до пяти лет, не правда ли?..

— Да! — вымолвил старик вполголоса, боясь спугнуть чувства, охватившие Поля: тот сидел, закрыв глаза руками, стараясь собрать воедино образы далекого детства.

— Постой, — сказал он, — я тоже хочу на мгновение заглянуть в прошлое… я помню какую-то комнату, но мне все кажется, что я видел ее во сне. Если это та комната… Послушай… Странно, как все оживает в памяти!

— Говори, сынок, говори! — попросил старик.

— Если это та комната, то направо от входа… у стены… должна быть кровать… с зеленым покрывалом?

— Да.

— В головах висит распятие?

— Да.

— Напротив кровати шкаф, в нем были книги… между ними большая Библия с немецкими гравюрами.

— Вот она, — сказал старик, дотронувшись до раскрытой книги, лежавшей на столе.

— О да, это она, точно она! — вскричал Поль, целуя ее страницы.

— О, какая душа! Какая душа! — прошептал старик. — Благодарю тебя, Боже мой, благодарю!

— Потом, — сказал Поль, приподнимаясь, — мне кажется, в этой комнате есть окно, откуда видно море и на нем три острова.

— Да, это Уа, Оэдик и Бель-Иль-ан-Мер.

— О, это точно оно! — вскричал Поль, бросаясь в другую комнату, но, увидев, что Ашар идет за ним, он жестом остановил его:

— Нет, нет, я один… позволь мне одному войти туда, мне нужно побыть одному.

Поль вошел в комнату, затворил за собой дверь и остановился на минуту, охваченный тем священным уважением, что окружает воспоминания детства у людей при виде предметов или вещей, напоминающих о далеком и счастливом детстве. Комната была точно такой же, какой Поль ее помнил: благоговейная преданность старого слуги сохранила ее в неприкосновенности. Чей-нибудь взгляд, конечно, удержал бы чувства Поля, но, оставшись один, он весь отдался им. Сложив руки на груди, молодой человек медленно подошел к распятию из слоновой кости, опустился на колени, как делал некогда утром и вечером, и стал вспоминать одну из тех простодушных молитв, в каких ребенок, стоящий на пороге жизни, просит Бога за тех, кто отворил ему двери в эту жизнь. Сколько же событий произошло за двадцать лет, разделяющих эти две молитвы! Какие разнообразные и неожиданные горизонты пришли на смену детским горизонтам, что были обласканы нежным взглядом смеющегося солнца! Как далеко прихотливый ветер, надувший паруса его корабля, занес юношу от страстей частных в пучину страстей политических! Беспечный молодой человек считал, что он забыл все оставшееся на суше, а оказалось, что он все помнил. И вот жизнь моряка, полная силы и свободы, как океан, что убаюкивал его, должна обрести узы, дотоле неведомые, и они, может быть, привяжут его к тому или другому месту, как корабль, что стоит на якоре и призывает ветер, и ветер его призывает, но он в цепях, недавний раб, и былая свобода делает для него еще горше будущую неволю. Поль долго был погружен в эти мысли, потом медленно встал, подошел к окну и облокотился на него. Ночь была тихая и прекрасная, луна сияла на небе и серебрила верхушки волн. На горизонте виднелись три синеватых острова, как облака, что носятся над океаном. Он вспомнил, как часто стоял ребенком на этом же самом месте, смотрел на то же самое море, следил глазами за какой-нибудь лодкой с белым парусом, безмолвно скользившей по его глади, словно крыло ночной птицы. Сердце его наполнили сладкие и нежные воспоминания; он опустил голову на грудь, и тихие слезы покатились по его щекам. В эту минуту он почувствовал, что кто-то взял его за руку: то был Ашар. Поль хотел было скрыть свои чувства, но ему тут же стало стыдно, что он боится быть человеком; он повернулся к старику, и тот увидел его лицо, залитое слезами.

— Ты плачешь, мальчик мой? — сказал старик.

— Да, я плачу, — ответил Поль, — и с какой стати это скрывать? Я в жизни своей видел много страшного. Я бывал в переделках, когда ураган кружил мой корабль на вершинах волн и низвергал в глубины бездны, и чувствовал, что он для бури то же, что засохший листок для вечернего ветра! Я видел, как падали люди, будто спелые колосья под серпом жнеца, слышал стоны и предсмертные крики тех, с кем накануне делил кусок хлеба. Чтобы принять их последний вздох, я шел под градом пуль и ядер и скользил по палубе, залитой кровью! Однако душа моя оставалась спокойной, а глаза сухими. Но об этой комнате я, оказывается, хранил благоговейную память; здесь меня ласкал отец, которого я никогда не увижу, здесь меня в последний раз поцеловала мать, которая, может быть, не захочет меня вновь увидеть; эта комната для меня свята как колыбель и как могила! И я не могу смотреть на нее, не давая волю моим чувствам: мне надо плакать, иначе я задохнусь!

Старик сжал его в своих объятиях, Поль положил голову к нему на плечо, и они несколько минут стояли молча; слышались только рыдания Поля. Наконец старый слуга произнес:

— Да, ты прав. Эта комната вместе и колыбель и могила: вот здесь ты родился, — он протянул руку к кровати, — а тут отец простился с тобой навсегда, — прибавил он, указав на другой угол комнаты.

— Так он умер? — спросил Поль.

— Умер.

— Ты мне расскажешь о его смерти?

— Я все расскажу тебе!

— Подожди немножко, — сказал Поль, отыскав рукою стул и присев на него. — Я еще не в состоянии тебя слушать, дай мне немного справиться с собой.

Он вновь облокотился на подоконник и, подперев голову рукой, стал смотреть на море.

— Как прекрасна ночь в океане, когда луна, как теперь, ярко светит! — продолжал он с обычной своей мягкой и грустной интонацией. — Эта ночь спокойна, как Бог, и величественна, как вечность… Мне кажется, что человек, постоянно наблюдающий это зрелище, не может бояться смерти. Отец мой умер мужественно, правда?

— О, конечно! — ответил Ашар с гордостью.

— Я был уверен в этом, — кивнул Поль. — Я его помню, хотя мне было всего четыре года, когда я в последний раз его видел.

— Он был таким же красавцем, как ты, — с грустью сказал Ашар, глядя на Поля, — такой же молодой.

— Как его звали?

— Граф де Морле.

— А, так я из древней и благородной фамилии. У меня тоже есть герб со щитом, как у тех заносчивых молодых сеньоров, что требовали у меня мои дворянские грамоты, когда я показывал им мои раны!

— Подожди, юноша, подожди! Не надо предаваться такой гордости! Я еще не назвал имя той, что дала тебе жизнь, и ты не знаешь страшной тайны своего рождения!

— Пусть так; я все равно почтительно и благоговейно выслушаю имя моей матери. Как ее звали?

— Маркиза д’Оре, — произнес старик медленно и словно с сожалением.

— Что ты говоришь?! — вскричал Поль, вскочив со стула и схватив его за руку.

— Правду, — печально ответил тот.

— Так Эмманюель мой брат, а Маргарита моя сестра!

— Да разве ты их знаешь?! — с удивлением воскликнул Ашар.

— О, ты был прав, старик, — сказал молодой моряк, опустившись на стул. — Господь знает, чего он хочет, и все, что он делает, заранее написано в книге его мудрости.

Оба некоторое время молчали, наконец Поль приподнял голову и, взглянув с решительным видом на старика, сказал:

— Теперь я готов тебя слушать. Можешь говорить.

IX

Старик подумал с минуту и начал свой рассказ.

— Они были обручены. Вдруг, не знаю почему, между их семьями возникла смертельная ненависть, и их разлучили. Сердце графа де Морле было разбито, он не мог оставаться во Франции и уехал в Сан-Доминго, где у отца его было небольшое имение. Я поехал с ним, потому что маркиз де Морле относился ко мне с полным доверием, ведь я сын его кормилицы и воспитывался вместе с ним. Он называл меня братом, но я никогда не забывал о расстоянии, которое проложило между нами происхождение. Маркиз был совершенно уверен во мне, зная, что я люблю графа как родного сына.

Мы прожили под тропическим небом два года. Два года твой отец — часто без цели, иногда занимаясь охотой, а охотником он был страстным и неутомимым, — блуждал по этому великолепному острову, надеясь подавить душевную боль усталостью. Но это ему не удавалось: похоже было, что под пылающим солнцем сердце его воспламенялось еще сильнее. Наконец, после двух лет постоянной борьбы, безрассудное чувство победило: он понял, что не может жить, не увидев ее еще хоть раз. Я уступил, и мы отправились в Европу. Плавание было как никогда прекрасным и благополучным; море и небо нам улыбались, и это можно было принять за счастливое предзнаменование. Через полтора месяца по выходе из Порт-о-Пренса мы были уже в Гавре.

Мадемуазель де Сабле была уже замужем. Маркиз д’Оре, удерживаемый своей должностью при дворе короля Людовика Пятнадцатого, жил в Версале, а жена его была нездорова и оставалась в старом замке Оре, башни которого видны отсюда.

— Да, да, я знаю этот замок, — прошептал Поль, — продолжай.

— Во время нашего путешествия дядя мой, служивший в замке Оре, умер и оставил мне этот дом, а при нем кусок земли. Я приехал сюда, чтобы вступить во владение наследством. Что касается вашего отца, он, доехав со мной до Вана, сказал, что отправится в Париж, и я целый год, живя здесь, не видел его.

Однажды ночью… сегодня тому ровно двадцать пять лет… кто-то стучится ко мне в дверь; я отворяю: твой отец входит, держа на руках женщину, чье лицо закрыто вуалью, идет прямо сюда и кладет ее на постель… Потом он вернулся в первую комнату, подошел ко мне — я стоял, окаменев от удивления, — положил руку на плечо и попросил, хотя мог приказать: «Луи, ты можешь спасти больше чем мою жизнь и честь, — спасти жизнь и честь той, которую я люблю. Садись на лошадь, скачи в город и через час будь здесь с врачом». Последние слова он произнес отрывисто и повелительно. Я понял, что нельзя терять ни минуты, и повиновался. К рассвету я привез доктора. Граф де Морле провел его в эту комнату и закрыл за собой дверь. Они оставались там весь день: уехал доктор уже часов в пять вечера. Ночью отец ваш вышел, снова неся на руках ту же неизвестную женщину, и лицо ее было опять закрыто. Я вошел сюда после них и увидел тебя, только что родившегося крошку.

— Как же ты узнал, что это была маркиза д’Оре? — спросил Поль так, словно ему не хотелось верить этому рассказу.

— О, — ответил старик, — обнаружилось это страшным и совершенно неожиданным образом! Я предложил графу де Морле оставить тебя здесь. Он согласился, но иногда приходил навещать тебя.

— Один? — спросил Поль с беспокойством.

— Всегда один. Мне разрешали гулять с тобой по парку, и тут случалось иногда, что маркиза, будто нечаянно, покажется где-нибудь в аллее, поманит тебя к себе и обнимет как чужого ребенка, которого ласкают, потому что он мил. Так прошло четыре года. И вот однажды ночью снова раздался стук в дверь: это был опять граф. Он был спокойнее, но мрачнее, чем в первый раз. «Луи, — говорит он мне, — завтра на рассвете я дерусь с маркизом д’Оре, это бой на смерть; секундантом будешь ты один, так мы условились. Приюти меня этой ночью у себя и дай мне бумагу и перо…»

Он сел к столу, вот на этот самый стул, на котором вы теперь сидите.

Поль тут же встал, оперся на спинку стула и уже не садился на него.

— Граф не спал всю ночь. На рассвете он вышел в ту комнату и увидел, что я на ногах: я тоже не ложился. А ты, бедный ребенок, не понимая ни страстей, ни забот людских, ты спокойно спал в своей кроватке!

— Дальше! Дальше!

— Он нагнулся к тебе, опираясь рукой в стену, и, печально посмотрев на тебя, сказал глухим голосом: «Луи, если я буду убит, с этим ребенком может случиться какое-нибудь несчастье. Отдай его вместе с этим письмом моему камердинеру Фильду, он отвезет его в Селкерк — это в Шотландии — и оставит там на руках верных людей. Когда ему будет двадцать пять лет, он принесет тебе другую половину этой золотой монеты и спросит о тайне своего рождения; ты ее откроешь, потому что его мать, возможно, будет жить в одиночестве. Эти бумаги отдай ему только тогда, когда маркиза уже не будет на свете. Итак, мы обо всем условились, а теперь пойдем, пора». Граф положил руки на края твоей кроватки, нагнулся к тебе, и, хотя он был человеком твердого характера, уверяю тебя, я увидел, как на твою щеку упала его слеза.

— Продолжай, — сказал Поль сдавленным голосом.

— Драться назначено было в одной из аллей парка, шагах в ста отсюда. Маркиз был на месте, когда мы пришли, он ждал нас уже несколько минут. Подле него на скамье лежали заряженные пистолеты. Противники молча раскланялись, маркиз указал на оружие, оба взяли по пистолету и стали в тридцати шагах друг от друга. Они уже, как сказал мне твой отец, заранее обсудили условия поединка. Начали сходиться. О, это была страшная минута, клянусь тебе! — продолжал старик с таким волнением, точно вновь увидел эту сцену. — Я видел, как расстояние между ними быстро уменьшается. Осталось всего десять шагов, маркиз остановился и выстрелил… Я взглянул на твоего отца: ни одна жилка не дрогнула в его лице, и я подумал, что он не ранен. Он продолжал идти к маркизу, приложил дуло пистолета ему к сердцу…

— Маркиз не убил его, надеюсь? — вскрикнул Поль, схватив старика за руку.

— Твой отец сказал маркизу: «Жизнь ваша в моих руках, сударь, и я мог бы вас убить; но я оставляю вас в живых, чтобы вы простили меня, как я вас прощаю». При этих словах граф упал и больше не шевельнулся: пуля маркиза пробила ему грудь навылет.

— Отец! Отец! — вскричал молодой моряк, ломая руки. — А тот жив!.. Тот, кто убил отца моего… Ведь он жив — правда? — и еще не стар. Он ведь может поднять шпагу и держать в руках пистолет? Пойдем к нему… сегодня… теперь же… Ты скажешь: это его сын, вы должны с ним драться… О, этот человек… этот человек… Горе ему!

— Господь позаботился об отмщении, — тихо сказал Ашар, — этот человек помешан.

— Да, правда, я и забыл! — проговорил Поль.

— И в своем безумии, — продолжал старик, — он постоянно видит эту кровавую сцену и по десять раз в день повторяет последние слова, сказанные ему твоим отцом.

— А, так вот почему маркиза старается не оставлять его одного!

— И вот почему она стремится держать подальше от него Эмманюеля и Маргариту, уверяя, будто отец не хочет их видеть.

— Бедная сестричка! — сказал Поль с выражением удивительной нежности. — Теперь ею хотят пожертвовать, принудив выйти за этого негодяя Лектура!

— Да, но этот негодяй Лектур, — возразил Ашар, — увезет Маргариту в Париж, а ее брату поможет стать командиром драгунского полка, и тогда маркизе можно будет уже не бояться присутствия своих детей. Тайна ее останется между ней и двумя стариками, которые завтра… даже сегодня ночью могут умереть, а могила безмолвна.

— Но я, я!

— Ты? Никто даже не знал, жив ли ты: пятнадцать лет, с тех пор как ты убежал из Селкерка, о тебе ничего не было известно. И разве не могло случиться, что какое-нибудь обстоятельство помешало бы тебе благополучно приехать сюда? Разумеется, она тебя не забыла… но она надеется…

— О! Ты думаешь, что моя мать?..

— Прости, — сказал Ашар, — нет, я вправду ничего не думаю, это я так, забудь…

— Да, да, поговорим лучше о тебе, об отце.

— Надо ли говорить, что последняя воля его была в точности исполнена? Днем за тобой приехал Фильд, и вы отправились в путь. С тех пор прошел двадцать один год и я каждый день молил Бога, чтобы в назначенный день увидеть тебя. И молитвы эти исполнились, — продолжал старик, — слава Богу, ты здесь, и твой отец ожил в тебе… Я снова его вижу, говорю с ним… я не плачу больше, я утешен!..

— А тогда — он точно был мертв? Без дыхания, без жизни, без малейшей надежды? Умер на месте?

— Да, он умер!.. Я принес его сюда… положил вот на эту постель, где ты родился, запер дверь, чтобы никто не вошел в дом, и сам отправился рыть могилу. Я провел весь день за выполнением этого скорбного долга, ибо, по желанию твоего отца, никто не должен был быть посвящен в эту страшную тайну. Вечером я вернулся за его телом. Странно устроено сердце человеческое: как трудно ему расстаться с надеждой, что вложена в него Богом! Я видел, как твой отец упал… ощущал, как холодеют его руки… поцеловал его застывшее лицо… покинул его, чтобы вырыть ему могилу, — и когда она была вырыта, когда печальный долг был исполнен, я возвращался с трепещущим сердцем: мне казалось, что во время моего отсутствия… хотя это было бы чудом… жизнь возвратилась, что он приподнимется на постели и заговорит со мной. Я вошел… Увы! Увы! Евангельские времена миновали, и Лазарь остался простертым на своем ложе. Он был мертв! Мертв! Мертв!

Старик, подавленный воспоминаниями, на несколько минут замолчал, только тихие слезы текли по его морщинистому лицу.

— Да, — воскликнул Поль, разражаясь рыданиями, — и ты исполнил свою священную миссию! Благородное сердце! Дай мне поцеловать руки, которые предали земле тело моего отца. И ты верен его могиле, как верен был ему при жизни. Единственный страж гробницы, ты остался возле него, чтобы чьи-то слезы орошали траву, выросшую на его безвестной могиле. О, насколько же те, кто мнят себя великими, потому что их имена гремят во время бури или войны, перекрывая шум урагана и битвы, ничтожны, старик, перед твоей безмолвной преданностью! О, благослови меня, благослови меня, — попросил Поль, падая на колени, — ведь отец уже не сможет этого сделать.

— Обними меня, мальчик мой, обними меня, — сказал старик, — ты слишком превозносишь простое и естественное дело. И потом, поверь, то, что ты называешь моей преданностью, было для меня поучительно: я увидел, как мало места человек занимает на земле, как быстро исчезает он, когда Господь отвратит свой взор от него. Отец твой был молод, устремлен в будущее, мужествен — последний потомок древнего рода, носитель благородного имени. Какая жизнь перед ним открывалась!.. У него были родственники… друзья… И вдруг он исчез, как будто земля разверзлась у него под ногами. Не знаю, искали ли его следы чьи-нибудь заплаканные глаза, знаю только, что уже двадцать один год прошел с тех пор, как он умер, и никто не приходил на эту могилу, никто не знает, что он лежит там, где трава гуще и зеленее. А человек, надменный безумец, думает, что он что-нибудь значит!

— Неужели моя мать никогда не приходила туда?

Старик промолчал.

— По крайней мере, теперь мы двое будем знать это место, — продолжал Поль. — Пойдем, покажи мне его. Клянусь, я буду приходить сюда всякий раз, как мой корабль бросит якорь у берегов Франции.

При этих словах он повлек Ашара в первую комнату; но, открывая входную дверь, они услышали легкий шум шагов со стороны парка; то была Маргарита со своим слугой. Поль поспешно вернулся в дом.

— Это моя сестра, — сказал он Ашару, — моя сестра… Оставь нас на минуту одних, мне надо поговорить с бедной девушкой… Я сообщу ей такие вести, что она проведет счастливую ночь. Надо уметь сострадать тем, кто не спит и плачет!

— Не забудь, — сказал Ашар, — что тайна, которую я тебе открыл, не только твоя, она принадлежит и твоей матери.

— Не беспокойся, старый друг, — сказал Поль, подталкивая Ашара ко второй комнате. — Я буду говорить с сестрой только о ее деле.

В эту минуту вошла Маргарита.

X

Девушка, по обыкновению, принесла старику всякой снеди и с удивлением увидела в комнате, где ее уже десять лет встречал только Агиар, красивого молодого человека, с благожелательной улыбкой смотревшего на нее. Она сделала слуге знак — тот поставил корзину в углу комнаты и вышел за дверь ждать свою госпожу. Маргарита подошла к Полю и сказала:

— Извините, сударь, я надеялась найти здесь моего старого друга Луи Ашара… Я принесла ему от матушки…

Поль жестом показал, что тот, кого она ищет, находится в другой комнате. Он не мог говорить, чувствуя, что голос может его выдать. Девушка поблагодарила его едва заметным кивком и исчезла за дверью.

Поль следил за ней взглядом, прижав руку к сердцу. Его по-детски чистая душа, куда никакая любовь еще не проникала, в святой простоте раскрылась навстречу первым волнениям родства. Ведя жизнь одинокую и не имея иных друзей, кроме суровых детей океана, он всю теплоту и нежность своего сердца обращал к Богу; и хотя христианину-ригористу его вера могла показаться не вполне ортодоксальной, надо признать, что поэтическая нота, неизменно звучавшая в его словах, была безмерной и вечной молитвой. Поэтому не мудрено, что впервые испытанное им братское чувство оказалось таким же пылким, как чувство первой любви.

— О, как я несчастен в одиночестве! — прошептал он, когда девушка скрылась. — Сейчас она выйдет; как мне удержаться, чтобы не обнять ее, не сказать ей: «Маргарита! Моя сестра! Ни одна женщина никогда не любила меня; я так хочу, чтобы ты полюбила меня как брата. О матушка, матушка! Лишив меня своих ласк, вы лишили меня и любви этого ангела. Дай вам Господь в вечной жизни то счастье, что вы отняли у себя… и у других.

— Прощайте, — сказала старику Маргарита, входя опять в комнату, — прощайте! Мне непременно хотелось прийти к вам сегодня… Теперь уж не знаю, когда удастся с вами еще повидаться.

И, задумчивая, с поникшей головой, она пошла к выходу, не видя Поля, не вспомнив даже, что в доме был какой-то человек, когда она вошла. Молодой моряк, не отводя взгляда, следил за ней и протянув руки, словно желая остановить девушку; он задыхался, глаза его были влажны. Наконец, видя, что она взялась за ручку двери, он крикнул:

— Маргарита!

Девушка обернулась, но, не понимая, что значит такая странная фамильярность со стороны совершенно незнакомого человека, приоткрыла дверь, чтобы выйти.

— Маргарита! — повторил Поль, шагнув к сестре. — Маргарита! Разве вы не слышите, что я вас зову?..

— Да, сударь, мое имя Маргарита, — сказала она с достоинством, — но я не могла вообразить себе, что меня может так называть человек, кого я совсем не имею чести знать.

— Но я вас знаю! — воскликнул Поль; подойдя к ней, он затворил дверь и повел девушку в комнату. — Я знаю, что вы несчастны, что на свете нет души, в которой вы могли бы найти сочувствие, нет руки, на которую вы могли бы опереться.

— Вы забываете нашего общего защитника на Небесах, — кротко сказала Маргарита, подняв глаза и руку к небу.

— Нет, нет, я не забываю, Маргарита, ибо это он послал меня предложить то, чего вам недостает, и сказать, когда все уста и все сердца закроются для вас: «Я ваш друг, друг, навеки верный вам!»

— О сударь, — отвечала Маргарита, — вы произносите торжественные и священные слова; но, к несчастью, мне трудно поверить им без доказательств.

— А если я представлю вам доказательство? — спросил Поль.

— Невозможно! — прошептала девушка.

— Неоспоримое! — продолжал Поль.

— О, тогда!.. — сказала Маргарита с неизъяснимым выражением: сомнение начинало уступать надежде.

— Что же тогда?

— Тогда!.. Но нет, это невозможно.

— Узнаёте вы этот перстень? — спросил Поль, показывая ей перстень с ключом от ее браслета.

— Боже милосердный, — вскричала Маргарита, — сжалься надо мной! Так он умер!

— Он жив!

— Так он меня уже не любит?

— Любит!

— Если он жив, если он меня любит… О, это может свести с ума!.. Что я вам говорила? Да, если он жив, если он меня любит, то как же этот перстень попал в чужие руки?

— Он доверил мне перстень, чтобы я показал его вам как опознавательный знак.

— Разве я могла бы кому-нибудь доверить этот браслет? — сказала Маргарита, приподняв рукав своего платья. — Посмотрите, вот он!

— Да, но вы, Маргарита, свободны, не приговорены к позорному наказанию, не обесчещены в глазах света, не брошены в среду воров и разбойников!

— Ну, так что же? Ведь он не виновен, и я люблю его!

— Притом он думал, — продолжал Поль, пытаясь понять, как велика любовь и преданность его сестры, — что так как теперь навсегда отделен от света, то по долгу благородного человека обязан предложить вам распорядиться своей жизнью, как вам будет угодно. Иными словами — вы свободны.

— Если женщина сделала да я мужчины то, что я для него, — с твердостью ответила Маргарита, — то извинить ее может только вечная любовь к нему. Так будет и со мной.

— О, вы настоящий ангел! — воскликнул Поль.

— Скажите мне…

Маргарита, приблизившись, тронула молодого человека за руку и умоляюще взглянула на него.

— Что?

— Значит, вы его видели?

— Я его друг, брат…

— О, расскажите мне о нем! — вскричала она, в пылу своей любви забыв о том, что первый раз в жизни видит этого человека. — Что он делает? На что он надеется, несчастный?

— Он вас любит и надеется снова вас увидеть.

— Так разве он, — спросила Маргарита, отходя от Поля, — разве он все вам сказал?..

— Все!

— Ах! — вскрикнула она, опустив голову, и ее всегда бледное личико на мгновение вспыхнуло.

Поль подошел к ней и ласково обнял за плечи.

— Вы святая девушка, — сказал он.

— Так вы не презираете меня, сударь? — прошептала она, робко взглянув на Поля.

— Маргарита, — сказал он, — если б у меня была сестра, я бы молил Бога, чтобы она была похожа на вас.

— У вас была бы очень несчастная сестра! — ответила девушка, опершись на его руку и заливаясь слезами.

— Может быть, — с улыбкой ответил Поль.

— Так вы разве не знаете?

— Чего?

— Что господин де Лектур должен приехать завтра утром?

— Знаю.

— И что завтра будет подписан брачный договор?

— Знаю.

— На что же мне надеяться в таком отчаянном положении? К кому обращаться, кого умолять?.. Брата? Бог видит, я его прощаю, но он не может меня понять. Мать?.. О, сударь, вы не знаете моей матушки! Эта женщина обладает незапятнанной репутацией, суровой добродетелью и непреклонной волей. Она никогда не ошибалась и не понимает, как можно ошибиться; когда она говорит: «Я так хочу!» — то остается только склонять голову, плакать и повиноваться. Отец?.. Скоро он должен выйти из комнаты, где уже двадцать лет сидит взаперти, ведь надо будет подписать брачный договор. Для другой, не такой несчастной, не такой обреченной, как я, отец был бы защитником, но вы не знаете: он помешан и вместе с рассудком лишился всяких родительских чувств. Притом вот уже десять лет, как я его не видела, десять лет, как не пожимала его дрожащих рук, не целовала его седых волос! Он даже не знает, наверно, есть ли у него дочь, есть ли у него сердце; я думаю, он не узнает меня, хотя, если и узнает, если сжалится надо мной, матушка вложит ему в руку перо и скажет: «Подпиши! Я так хочу!» — и слабый, несчастный старик подпишет! И судьба его дочери будет загублена!

— Да, да, я знаю все это не хуже вас, дитя мое, — сказал Поль, — но успокойтесь: договор не будет подписан.

— Кто же этому помешает?

— Я!

— Вы?

— Будьте спокойны, я завтра буду на семейном собрании.

— Но кто же вас введет к нам в дом?

— Я знаю средство.

— Брат мой очень вспыльчив, иногда до бешенства… Боже мой, Боже мой!.. Прошу вас, будьте осторожны! Стараясь спасти, вы можете совершенно погубить меня!

— Я не причиню вашему брату ни малейшего зла, точно так же как и вам, Маргарита. Не бойтесь ничего и положитесь на меня.

— О, я вам верю, сударь, и совершенно полагаюсь на вас, — сказала Маргарита, словно удрученная тем, что так долго проявляла недоверчивость, — какая вам польза меня обманывать, какая выгода меня предать?

— Конечно, никакой. Но поговорим о другом. Как вы хотите поступить с бароном де Лектуром?

— Во всем ему признаться.

— О, — с поклонном произнес Поль, — позвольте мне обожать вас!

— Сударь! — прошептала Маргарита.

— Как сестру, только как сестру!

— Да, я вижу, вы добры, — сказала, улыбнувшись, Маргарита, — и теперь верю, что Господь послал вас.

— Верьте, — сказал Поль.

— Итак, до завтрашнего вечера.

— Что бы ни случилось, не удивляйтесь ничему и не пугайтесь ничего. Только постарайтесь сообщить мне письмом или хоть коротенькой запиской или знаком, чем закончится ваш разговор с Лектуром.

— Постараюсь.

— Ну, теперь пора; слуга ваш, наверное, удивляется, что мы так долго разговариваем. Возвращайтесь в замок и не говорите обо мне никому. Прощайте.

— Прощайте, — сказала Маргарита. — Скажите только, как мне называть вас?

— Назовите меня братом.

— Прощайте, брат!

— Сестра! Милая моя сестричка! — Поль порывисто обнял девушку. — Ты первая дала мне услышать это сладостное слово; Бог тебя наградит за это.

Маргарита в удивлении отступила от него, но потом опять подошла и подала ему руку. Поль пожал ее в последний раз, и девушка ушла. Моряк подошел к двери второй комнаты и, отворив ее, сказал:

— Теперь, старик, веди меня к могиле моего отца.

XI

На следующий день после того, как Поль узнал тайну своего рождения, обитатели замка Оре проснулись рано, занятые более чем когда-либо своими надеждами и опасениями — в конечном счете своими интересами, — потому что в этот день должна была решиться судьба каждого из них. Маркиза, которую читатели знают теперь вовсе не как женщину порочную и злую, но как надменную и суровую, с нетерпением ждала конца своим ежеминутным тревогам: ей больше всего на свете хотелось сохранить в глазах детей свое доброе имя, такой дорогой ценой приобретенное. Для нее Лектур был не только зятем — очень хорошим, достойным, благодаря своей знатности, родства с их фамилией, но еще и человеком, вернее добрым гением, который одновременно увезет от нее и дочь в качестве своей жены, и сына, которому министр по случаю этого союза обещал дать полк. А когда их не будет в замке, тогда, пожалуй, пусть старший сын приезжает: раскрытая тайна не получит огласки. К тому же есть много способов заставить его молчать. Маркиза была очень богата, а золото, полагала она, в таких делах — самое надежное средство. Вот почему она, подгоняемая своими страхами, всеми силами души желала замужества Маргариты и не только помогала Лектуру как можно скорее кончить дело, но и подстрекала к этому Эмманюеля. Молодому графу давно уже наскучило жить безвестным в Париже, где он был незаметен среди элегантной молодежи, составлявшей свиту короля, или быть заживо погребенным в Бретани, где он, подобно ссыльному, влачил дни в древнем замке своих предков среди старых фамильных портретов; он нетерпеливо стучался в раззолоченные двери Версаля, которые обещал отворить ему будущий зять.

Печаль и слезы сестры немного огорчили его, ибо честолюбие Эмманюеля шло не от гордости и сухости сердца, а оттого, что он боялся скучной жизни в поместье и хотел блистать на парадах, командуя полком, прельщать женщин красивым, богатым и изящным мундиром. Но он был совершенно неспособен к глубоким чувствам и, несмотря на то что страсть Маргариты имела такие серьезные последствия, искренне считал, что это пустая ребяческая привязанность и что через год замужества сестра о ней забудет в вихре светских удовольствий и сама станет благодарить его. за это насилие над ее чувствами. Что касается Маргариты, безжалостно приносимой в жертву опасениям матери и честолюбию брата, то вчерашняя сцена в доме Ашара произвела на нее сильное впечатление. Она не могла разобраться в странных чувствах, разбуженных в ее сердце красивым молодым человеком, что принес ей известие о Люзиньяне, успокоил в отношении судьбы бедного изгнанника и, наконец, прижал к своему сердцу, назвав сестрою.

Смутная, инстинктивная надежда шептала ее сердцу, что этот человек, как он сказал, действительно послан Богом, чтобы ее защитить; послан ей судьбой для избавления от несчастий, но поскольку она не знала, какая связь существует между ними, какая тайна позволяет ему управлять волей маркизы и, наконец, каким образом может он повлиять на ее будущее, то и не смела мечтать о счастье; впрочем, в последние полгода она уже привыкла к мысли, что только смерть может оборвать цепь ее страданий. Среди всех этих волнений, кипевших вокруг него, один маркиз сохранял свое бесстрастное и безжизненное равнодушие: время и события перестали для него существовать с того страшного дня, как он лишился рассудка. Несчастный старик был постоянно погружен в ужасное воспоминание о своем последнем поединке без свидетелей и повторял вновь и вновь слова, что сказал, пощадив его, граф де Морле. Слабый, как ребенок, он повиновался малейшему жесту жены, подчиняя в течение двадцати лет все свои побуждения ее холодной воле, сохранив в себе лишь инстинкт к жизни, освобожденной от свободной воли и рассудка. В этот день, однако, в образе его жизни произошла большая перемена. Вместо маркизы к нему явился камердинер, на него надели полковничий мундир и ордена, затем маркиза вложила ему в руку перо и велела для пробы написать свое имя; он безвольно и бездумно повиновался, не догадываясь, что репетирует роль палача.

Около трех часов дня на дворе прогремела почтовая карета, и стук колес совершенно по-разному отозвался в сердцах трех человек, ожидавших ее. Эмманюель тут же выбежал из своей комнаты и бросился встречать будущего зятя. Лектур проворно выскочил из экипажа. Он остановился на последней станции, чтобы переодеться, и прибыл во всем изяществе последней придворной моды. Эмманюель улыбнулся такой предусмотрительности: очевидно было, что Лектур не хотел терять ни одного преимущества своей внешности, и потому не появился в дорожном костюме. Привыкнув к общению с женщинами, он знал, что они почти всегда судят по первому впечатлению и ничто не может изгладить из сердца этого хорошего или плохого впечатления. Впрочем, надо отдать справедливость барону: его приятная и изящная внешность представляла опасность для любой женщины, чье сердце не было отдано другому.

— Позвольте, дорогой барон, — любезно склонился перед гостем Эмманюель, — пока мать и сестра еще не вышли, показать вам замок моих предков. Посмотрите сюда, — он остановился на верхней площадке крыльца, указывая на башни и бастионы. — Вот это выстроено при Филиппе Августе и отделано во времена Генриха Четвертого.

— Клянусь честью, — сказал барон напыщенным тоном, каким изъяснялись молодые люди той эпохи, — это бесподобная крепость! Она на три льё кругом распространяет дух баронского поместья, способный пересилить запахи торгашества. Если бы когда-нибудь, — продолжал он, входя в вестибюль и оттуда в галерею, по обеим сторонам украшенную фамильными портретами, — мне пришла фантазия взбунтоваться против его христианнейшего величества, я попросил бы вас подарить мне этот восхитительный замок… и, разумеется, с гарнизоном, — прибавил он, взглянув на длинный рад портретов.

— Тридцать три поколения! — ответил Эмманюэль. — Правда, не в плоти и кости, ибо от них давно осталась одна пыль, но, как видите, на полотне. Этот ряд начинается с рыцаря Гуго д’Оре, который сопровождал в крестовом походе Людовика Седьмого, включает мою тетку Дебору — вот она в костюме Юдифи — и, не прерываясь в мужской линии, завершается последним представителем этого прославленного рода, вашим нижайшим и покорнейшим слугой Эмманюелем д’Оре.

— Это как нельзя более достоверно и заслуживает всяческого уважения, — сказал Лектур.

— Да, но поскольку я, — заметил Эмманюель, проходя вперед и показывая барону дорогу в его комнату, — не чувствую себя настолько патриархом, чтобы погубить свою жизнь в этой величественной компании, то, надеюсь, барон, вы подумали, как меня отсюда вытащить?

— Несомненно, дорогой граф, — подтвердил Лектур, идя за ним следом. — Я даже хотел привезти приказ о вашем назначении в качестве моего свадебного подарка вам. Я знал, что в драгунском полку королевы есть вакансия командира, и вчера пошел было к господину де Морепа, просить это место вам, но увы, оно уже было отдано другому по просьбе одного таинственного адмирала, корсара, пирата — одним словом, какого-то фантастического существа. Королева ввела его в моду, дав ему поцеловать руку, а король воспылал к нему нежностью за то, что он где-то поколотил англичан… И за этот подвиг он получил от его величества орден «За военные заслуги» и шпагу с золотым эфесом, точно знатный дворянин! Что делать! Тут не удалось, но будьте спокойны: мы зайдем с другой стороны.

— Очень хорошо! — обрадовался Эмманюель. — Для меня не важен род оружия: я бы только хотел получить место, соответствующее знатности моего рода и богатству.

— И вы непременно его получите.

— Но скажите, пожалуйста, — продолжал Эмманюель, меняя тему, — как вы сумели вырваться из тысячи своих обязанностей?

— Я был откровенен, — с непринужденной интонацией, присущей людям этого привилегированного класса, ответил барон, растянувшись в большом кресле (тем временем они уже пришли в комнату, предназначенную для гостя). — Во время игры у королевы я просто-напросто объявил, что еду жениться.

— Боже милостивый! Да вы поступили геройски, особенно если признались, что едете за женой в такую глушь — Нижнюю Бретань.

— Да, я и это сказал.

— И тут, разумеется, на вас перестали сердиться и вас начали жалеть? — спросил Эмманюель, улыбаясь.

— Еще бы! Вообразите, дорогой граф (Лектур, положив ногу на ногу, покачивал ею), наши придворные дамы уверены, что солнце встает в Париже, а заходит в Версале, вся остальная Франция для них Лапландия, Гренландия, Новая Зеландия. Они воображают, что я привезу из своей поездки к северному полюсу какое-то страшилище с огромными руками и ногами. К счастью, они ошибаются, — добавил он тоном, в котором слышались и опасение, и вопрос, — не правда ли, Эмманюель? Вы, напротив, говорили мне, что ваша сестра…

— Да вы ее скоро увидите! — сказал Эмманюель.

— Как будет досадно бедняжке госпоже де Шон… Но, так и быть, придется поневоле утешиться!..

— Что такое?

Вопрос был задан потому, что в это время камердинер Эмманюеля отворил дверь и, стоя на пороге, как благовоспитанный слуга, ждал, когда господин заговорит с ним.

— Что такое? — повторил Эмманюель.

— Мадемуазель Маргарита д’Оре приказала спросить господина барона де Лектура, может ли она иметь честь поговорить с ним наедине.

— Со мной? — вскочил с кресла Лектур. — Очень рад!

— Быть не может! — вскричал Эмманюель. — Это вздор! Ты что-нибудь переврал, Селестен!

— Имею честь заверить господина графа, — поклонился камердинер, — я доложил точно так, как мне было приказано.

— Невозможно! — воскликнул Эмманюель, крайне встревоженный решительным поступком сестры. — Послушайтесь меня, барон, откажите этой безрассудной девчонке в ее просьбе.

— Ну уж нет! — ответил Лектур. — Что это еще за брат Синяя Борода? Селестен!.. Кажется, так вы его называли?.. (Эмманюель с досадой кивнул.) Селестен, скажи моей прекрасной невесте, что я у ее ног, у ее колен, и велел спросить, прикажет ли она мне явиться к ней или ей угодно пожаловать сюда. Постой, вот тебе за труды. (Он протянул слуге кошелек.) Надеюсь, граф, вы достаточно доверяете мне, чтобы позволить эту встречу наедине?

— Но это просто нелепо!

— Напротив! — ответил Лектур. — Все вполне прилично. Я не венценосец, чтобы жениться по портрету или по доверенности. Я хочу увидеть ее лично. Ну же, Эмманюель, — продолжал барон, подталкивая своего приятеля к боковой двери, чтобы тот не встретился с сестрой. — Послушайте, между нами: она что… кривобока?

— Да нет же, черт побери! — отвечал молодой граф. — Наоборот, хороша как ангел!

— Но тогда, — сказал барон, — что все это значит? Не звать же моих телохранителей!

— Честное слово, эта глупенькая девушка не имеет никакого понятия о свете, и я, право, боюсь, чтобы она не разрушила все, о чем мы условились.

— О, если только это, так не беспокойтесь! — ответил Лектур, отворяя дверь. — Я так люблю брата, что охотно прощу сестре какую-нибудь прихоть… и даже странность; и если только черт не вмешается в это дело — но теперь он, надеюсь, слишком занят в другой части света, — то даю вам слово дворянина, что через три дня мадемуазель Маргарита д’Оре будет госпожой баронессой де Лектур, а вы через месяц получите ваш полк.

Это обещание немного успокоило Эмманюеля, и он, больше не сопротивляясь, позволил выпроводить себя за дверь. Лектур быстро подбежал к зеркалу, чтобы устранить следы небольшого беспорядка, причиненного его туалету ухабами трех последних льё пути. Едва успел он придать своим волосам и костюму подобающий вид, как дверь отворилась и Селестен доложил:

— Мадемуазель Маргарита д’Оре.

Барон обернулся: невеста его, бледная и взволнованная, стояла в дверях.

Хотя Эмманюэль и успокоил его относительно внешности сестры, Лектур все-таки полагал, что скорее всего его будущая жена или нехороша собой, или, по крайней мере, не умеет держаться в обществе. Увидев перед собой нежное, грациозное существо, девушку, в которой самый строгий критик не нашел бы ни малейшего изъяна, кроме того, что она была немножко бледна, он до крайности удивился. Браки, подобные тому, что собирался заключить Лектур, не были редкостью для того времени, когда союзы между дворянскими семьями определялись, как правило, положением в обществе и состоянием; но найти в провинциальной глуши невесту не только очень богатую, но и достойную — он оценил это с первого взгляда — по своим манерам, изяществу, красоте появиться в самых блестящих придворных кругах, было для барона неслыханной удачей. Поэтому он подошел к девушке уже не с чувством превосходства придворного над провинциалкой, а с почтительной непринужденностью, составлявшей особенность светского общества этой эпохи перемен.

— Извините, мадемуазель, — сказал он, — я сам должен был бы просить вас об этой милости — увидеть вас, но при всем моем нетерпении я не осмелился, поверьте, оказаться нескромным, и вы опередили меня.

Он подал Маргарите руку, чтобы подвести ее к креслу, но девушка не приняла ее и, отступив на шаг, осталась стоять.

— Я благодарна вам, господин барон, за эту деликатность, — ответила Маргарита дрожащим голосом, — она укрепляет во мне доверие, которое, не видя и не зная вас, я питала к вашему благородству и вашей порядочности.

— К чему бы ни привело это доверие, — торжественно произнес барон, — оно делает мне честь, мадемуазель, и я постараюсь оправдать его… Но что с вами, Боже мой?..

— Ничего, сударь, ничего, — тихо сказала Маргарита, стараясь справиться с волнением. — То, что я хотела вам сказать… Извините… я так расстроена…

Маргарита пошатнулась. Барон подбежал к ней и хотел поддержать; но едва он дотронулся до нее, яркая краска пламенем вспыхнула на лице девушки, и из чувства стыдливости, а может быть, неприязни, она вырвалась из его рук. Лектур взял ее за руку и подвел к креслу, но Маргарита только оперлась на него, по-прежнему не желая садиться.

— Боже мой, — сказал барон, удерживая ее руку в своей, — неужели то, с чем вы пришли ко мне, так трудно сказать? Или, может быть, звание жениха придало уже мне против моей воли угрюмый вид мужа?

Маргарита сделала новое движение, чтобы высвободить свою руку, и Лектур опять взглянул на нее.

— Как! — воскликнул он. — Мало того, что у вас прелестное личико и талия феи! Еще эти восхитительные, королевские ручки!.. Нет, вы решительно хотите, чтобы я умер!

— Надеюсь, господин барон, — сказала Маргарита, освободив наконец свою руку, — я надеюсь, что эти слова — просто учтивость с вашей стороны.

— Напротив, клянусь вам, это чистая правда! — с жаром ответил Лектур.

— Что ж, сударь, если вы действительно так думаете, в чем я сомневаюсь, то, надеюсь, не подобные восторги заставляют вас платить такую цену за союз, что хотят заключить между нами.

— Нет, клянусь вам!

— Но я полагаю, сударь, — продолжала Маргарита, с трудом переводя дыхание, — что вы считаете брак серьезным шагом.

— Это смотря по обстоятельствам, — улыбнулся Лектур. — Если б, например, я женился на почтенной вдове…

— В конце концов, — тон Маргариты становился все более решительным, — простите, сударь, если я ошибаюсь, но вы, возможно, заранее предполагали в нашем союзе взаимность чувств…

— Никогда, — прервал ее Лектур, которому так же хотелось избежать откровенного объяснения, как Маргарите добиться его, — никогда! И особенно теперь, когда я вас увидел, я не надеюсь быть достойным вашей любви; но полагаю, что мое имя, мои связи, мое положение в свете дают мне некоторое право если не на ваше сердце, то на вашу руку.

— Но сударь, — робко спросила Маргарита, — как же можно отделить одно от другого?

— Как делают три четверти вступающих в брак, мадемуазель, — ответил Лектур с такой небрежностью, что одно это уничтожило бы чувство всякого доверия в душе женщины не столь простосердечной, как Маргарита. — Мужчина женится для того, чтобы иметь жену; девушка выходит замуж для того, чтобы иметь мужа. Это вопрос положения в обществе, обычная сделка. Сердце и любовь тут ни при чем, мадемуазель.

— Извините, я, может быть, неясно выражаюсь, — сказала Маргарита, стараясь не показать тому, в чьих руках была ее судьба, тягостное впечатление от его слов. — Припишите мою нерешительность робости юной девушки, вынужденной в силу чрезвычайных обстоятельств говорить на подобную тему.

— Напротив, — ответил Лектур, кланяясь и придавая своему лицу насмешливое выражение; напротив, мадемуазель, вы изъясняетесь, как Кларисса Гарлоу, и ваши слова ясны как день. Поверьте, Господь наградил меня достаточно острым умом, чтобы прекрасно понимать все даже с полуслова.

— Как, сударь, — воскликнула Маргарита, — вы понимаете, что я хочу вам сказать, и позволяете мне продолжать?! Если, заглянув в свое сердце, спросив свои чувства, я вижу, что никогда не буду… что я не могу любить… того, кого мне предлагают в мужья…

— Ну и пусть! Только не говорите ему этого, — ответил Лектур тем же тоном.

— Почему же, сударь?

— Потому что… Как бы вам это сказать… Потому что это было бы слишком наивно!

— Но если я делаю это признание не по наивности, сударь, а из порядочности? Если б я вам сказала… и пусть стыд этого признания падет на тех, кто заставляет меня его делать!.. Если б я сказала вам… что я уже была влюблена… что я и теперь люблю…

— Какого-нибудь кузена, бьюсь об заклад! — небрежно сказал Лектуо, скрестив ноги и играя со своим жабо. — Честное слово, несносный народ эти кузены! Но, к счастью, мы знаем, что такое эти привязанности: любая пансионерка возвращается после каникул в монастырь с любовной страстью в сердце.

— К несчастью для меня, — печально и серьезно проговорила Маргарита, тогда как жених ее говорил насмешливо и легкомысленно, — к несчастью, я уже не пансионерка, сударь, и хотя еще молода, для меня время детской любви давно прошло. Если я решилась рассказать о своей любви человеку, который делает мне честь просить моей руки, то вы должны понять, что это любовь глубокая, вечная, одна из тех страстей, что оставляют неизгладимый след в сердце женщины.

— Черт возьми, да это настоящая пастораль! — воскликнул Лектур, начиная понимать всю важность признания Маргариты. — Скажите, этого молодого человека можно принимать в свете?

— О сударь, — воскликнула Маргарита: в этих словах ей почудилась надежда, — это прекраснейший человек, благороднейшее сердце!

— Да я не о том вас спрашиваю, мне нет никакого дела до его душевных достоинств; разумеется, у него их сколько угодно. Я хотел бы знать: кто он такой, из какой фамилии, дворянин ли — одним словом, может ли порядочная женщина принимать его без стыда для мужа?

— Отец его, давно уже умерший, был другом детства моего батюшки, он служил советником в ренском суде.

— Дворянство мантии! — процедил Лектур, презрительно выпятив нижнюю губу. — Я предпочел бы что-либо иное. По крайней мере, он хоть мальтийский рыцарь?

— Он хотел идти на военную службу.

— Ну, так мы обеспечим ему полк и положение в обществе. Это решено. Итак, все прекрасно! Однако из приличия, прошу вас… Необходимо, чтобы ваш… э-э… друг с полгода не делал нам визитов. Потом он может взять отпуск… в мирное время это дело немудреное… Какой-нибудь общий знакомый введет его к нам в дом, и дело с концом.

— Я не понимаю вас, сударь, — Маргарита смотрела на барона с величайшим изумлением.

— Это, однако ж, ясно как день, — сказал тот с досадой. — У вас есть определенные обязательства, у меня они тоже есть. Это нисколько не должно мешать нашему союзу, во всех отношениях выгодному и приличному. Раз уж он будет заключен, надо, мне кажется, сделать его хотя бы сносным. Понимаете вы меня теперь?

— Простите, сударь! — воскликнула Маргарита, отступив на несколько шагов от барона, как будто его слова оттолкнули ее. — Я была очень неосторожна, может быть, даже преступна; но, какой бы я ни была, я не заслужила такого оскорбления!.. О сударь!.. Я краснею от стыда за себя, но еще больше за вас. Да, я понимаю: для света — любовь к мужу, а втайне — любовь к другому… Лицо порока и личина порядочности! И мне, дочери маркизы д’Оре, предлагают такую низкую, бесчестную, гнусную сделку?.. О, — продолжала она, опускаясь в кресло и закрывая лицо руками. — Видно, я самая несчастная, погибшая, презренная тварь! О Боже мой! Боже мой! За что мне это, за что?!

— Эмманюель! Эмманюель! — закричал Лектур, отворяя дверь, за которой, как он догадывался, находился брат Маргариты. — Подите сюда, дорогой мой! У вашей сестры спазмы, и шутить с этим нельзя, иначе болезнь может перейти в хроническую… Госпожа де Мёлан от этого умерла… Вот вам мой флакон, дайте ей его понюхать. Я пойду пока в парк, а вы, когда мадемуазель станет лучше, придите туда и скажите мне, успокоилась ли она.

Лектур с удивительной непринужденностью отправился на прогулку и оставил Эмманюеля и Маргариту с глазу на глаз.

XII

В тот же день, когда состоялась встреча Маргариты и Лектура, подробно описанная нами и приведшая не к тому результату, на какой надеялась девушка, в четыре часа колокол зазвонил к обеду и барон вернулся в замок. Роль хозяина за столом играл Эмманюель: маркиза осталась с мужем, а Маргарита извинилась, что не сможет выйти к гостям. Гостей было немного: нотариус, родственники и свидетели. Обед прошел скучно. Лектур всячески старался всех рассмешить, однако было заметно, что этой лихорадочной веселостью он хочет прогнать какие-то мысли. По временам говорливость его вдруг пропадала, как гаснет лампа, когда в ней не хватает масла, лишь под конец она снова вспыхивает еще ярче прежнего и пламя жадно пожирает свою последнюю пищу… В семь часов встали из-за стола и пошли в гостиную.

Трудно дать читателю представление о необычном виде этого старого замка. Его просторные покои, обтянутые штофом с готическим рисунком и обставленные мебелью времен Людовика XIII, были так долго заперты, что давно отвыкли от жизни. Несмотря на обилие свечей, расставленных слугами, слабый, мерцающий свет их был недостаточен для его огромных комнат и все входящие оставались в тени; каждое слово здесь отдавалось эхом, как под сводами собора. Покрытые гербами древние стены казались в этот день еще печальнее оттого, что гостей было очень мало (вечером к ним должны были присоединиться от силы трое или четверо соседей-дворян).

Посредине одной комнаты — той самой, в которой только что приехавший из Парижа Эмманюель принимал накануне капитана Поля, — стоял большой, богато убранный стол, и на нем лежала закрытая папка; на взгляд человека постороннего, не знающего, что здесь готовится, в ней мог быть с равным успехом и смертный приговор, и брачный контракт. Уныние, казалось, висело в воздухе; все были мрачны. Гости, стоя небольшой группой, разговаривали вполголоса; иногда до них доносился взрыв пронзительного насмешливого хохота: это Лектур забавлялся издевками над каким-нибудь почтенным провинциалом, не думая о том, что в какой-то степени смеется и над Эмманюелем. Однако временами жених беспокойно обводил глазами комнату и лицо его мрачнело, потому что ни будущего тестя, ни маркизы, ни Маргариты не было. Первые двое, как мы уже говорили, не выходили к обеду, а недавнее свидание с невестой, при всей напускной беспечности Лектура, несколько встревожило его: он боялся, как бы при подписании документов не случилось чего-нибудь непредвиденного.

Эмманюель был тоже не совсем спокоен и решил было подняться к сестре, но, проходя через одну из комнат, увидел Лектура; тот жестом подозвал его.

— Черт возьми, вы очень кстати подошли, дорогой граф, — сказал барон, всем своим видом показывая, однако, будто с величайшим вниманием слушает рассказы какого-то местного дворянина, с которым он был уже на короткой ноге. — Господин де Нозе рассказывает мне нечто весьма любопытное. А знаете, это прелестная и очень благородная забава, — продолжал он, обращаясь к рассказчику. — У меня тоже есть пруды и болота; как только приеду в Париж, непременно спрошу своего управляющего, в какой они провинции. И много уток вы бьете таким способом?

— Огромное количество! — ответил провинциал с удивительным простодушием, свидетельствовавшим о том, что Лектур спокойно может еще издеваться над ним.

— Что же это за удивительная охота? — спросил Эмманюель.

— Вообразите, дорогой мой, — стал рассказывать Лектур с величайшим хладнокровием, — господин де Нозе садится по самую шею в воду.

— А не будет нескромностью спросить, в какое время года?

— Обыкновенно в декабре или январе, — ответил провинциал.

— Это чрезвычайно живописно. Так, изволите ли видеть, граф, господин де Нозе входит в воду по самую шею, надевает на голову круглую тыкву и пробирается в кусты. Утки не узнают его и подпускают к себе очень близко. Так ведь, кажется, вы говорили: очень близко?

— Вот как от меня до вас.

— Неужели? — воскликнул Эмманюель.

— И тут он бьет их, сколько душе угодно, — продолжал Лектур.

— Дюжинами! — прибавил провинциал, радуясь, что эти парижане заинтересовались его рассказами.

— Это, должно быть, очень приятно для вашей супруги, если она любит уток, — сказал Эмманюель.

— О, она их обожает! — отвечал г-н де Нозе.

— Надеюсь, вы окажите мне честь и представите меня этой милой даме, — попросил Лектур, кланяясь.

— О, еще бы, господин барон!

— Клянусь вам, первое, что я сделаю, вернувшись в Версаль, — расскажу на утреннем выходе короля об этой охоте: я убежден, что его величество испробует ее на пруду Швейцарцев.

— Извините, дорогой барон, — проговорил Эмманюель, взяв Лектура под руку и наклонившись к его уху, — но это сосед, и его нельзя было не пригласить на подобное торжество.

— Помилуйте, — ответил Лектур, принимая ту же меру предосторожности, чтобы его не услышал тот, о ком шла речь, — вы сделали бы большую ошибку, утаив его от меня: он по праву входит в приданое моей будущей супруги, и я был бы очень огорчен, если б с ним не познакомился.

— Господин де Лажарри! — возвестил слуга.

— Это, наверное, тоже ваш брат-охотник? — спросил Лектур.

— Нет, — ответил г-н де Нозе, — это наш путешественник.

— A-а, все ясно! — произнес барон, и тон его ясно говорил, что гостю угрожает решительная атака.

Вслед за тем дверь отворилась и вошел человек в венгерке, подбитой мехом.

— Здравствуйте, дорогой Лажарри, — приветствовал гостя Эмманюель, направляясь к нему и подавая ему руку. — Что это вы так закутались? Клянусь честью, у вас вид царя Петра.

— Что делать, граф, — ответил Лажарри, вздрагивая словно от холода, хотя в комнате было тепло. — Кто недавно из Неаполя… Бррр!..

— А, так вы, сударь, недавно были в Неаполе? — спросил Лектур, непринужденно подключаясь к беседе.

— Прямо оттуда, сударь.

— Вы восходили на Везувий?

— Нет, я только смотрел на него из окна. Да притом, — продолжал дворянин-путешественник с презрительным видом, очень обидным для вулкана, — мало ли в Неаполе вещей полюбопытнее Везувия! Что в нем удивительного? Гора, которая дымится; да у меня печка точно так же дымится, когда ветер дует со стороны Бель-Иля. А кроме того, госпожа Лажарри очень боится извержений.

— Но вы побывали в Собачьей пещере? — продолжал допрашивать Лектур.

— А что там смотреть? — возразил Лажарри. — Что интересного, если собака вдруг падает и умирает? Бросьте любой дворняжке кусок хлеба с ядом, с ней будет то же самое. Да притом госпожа Лажарри страшно любит собак, и ее бы это огорчило.

— Но вы, как ученый путешественник, — с поклоном спросил Эмманюель, — полагаю, должны были непременно посетить Сольфатару?

— И не подумал! Черт возьми, я легко могу вообразить себе три или четыре арпана серы, не дающие ничего, кроме серных спичек? Да притом госпожа Лажарри терпеть не может запаха серы.

— Как вам этот провинциал? — спросил Эмманюель, провожая Лектура в комнату, где был приготовлен брачный договор.

— Не знаю: потому ли, что первого я раньше встретил, только тот мне больше нравится.

— Господин Поль! — возвестил вдруг лакей.

— Что? — воскликнул Эмманюель, оборачиваясь.

— Кто это? Еще какой-нибудь деревенский сосед? — спросил Лектур, покачиваясь на каблуках.

— О нет, этот совсем другое, — ответил Эмманюель с беспокойством. — Как этот человек посмел явиться сюда без приглашения?

— A-а, понимаю… Какой-нибудь знакомый — из простых, но богат. Нет?.. Поэт?.. Музыкант?.. Живописец?.. Но я вас уверяю, Эмманюель, эту братию начинают везде принимать! Проклятая философия перемешала все сословия. Что делать, дорогой мой, надо терпеть! Вообразите: сегодня художник садится себе преспокойно рядом с вельможей, толкает его локтем, приветствует его, едва приподнимая шляпу, сидит, когда тот встает. Они толкуют между собой о том, что делается при дворе, издеваются, шутят, ссорятся. Это проявление дурного вкуса нынче в большой моде.

— Вы ошибаетесь, Лектур, — отвечал Эмманюель, — это не поэт, не музыкант, не живописец, а человек, с которым мне необходимо поговорить наедине. Уведите отсюда Нозе, пока я спроважу Лажарри.

Они взяли гостей под руки и двинулись с ними в боковые комнаты, толкуя об охоте и путешествиях. Едва они скрылись, как в средней двери появился Поль.

Он уже знал эту комнату: в ней по всем четырем стенам были двери; из боковых одна вела в библиотеку, другая — в кабинет, куда он при первом своем посещении скрылся во время разговора Маргариты с Эмманюелем. Поль подошел к столу и остановился, посматривая на ту и на другую дверь, словно ожидая кого-то. Надежды его скоро оправдались. Через минуту дверь библиотеки отворилась и в полумраке возникла чья-то белая тень. Капитан бросился к ней.

— Это вы, Маргарита? — спросил он.

— Я, — ответила девушка дрожащим голосом.

— Ну, как?

— Я ему все сказала.

— И что из этого вышло?

— Через десять минут брачный договор будет подписан.

— Я так и думал! Он низкий человек!

— Что же мне делать?! — воскликнула Маргарита.

— Будьте мужественны, Маргарита!

— Мужество? У меня нет его больше.

— Вот что вам его вернет, — сказал Поль, передавая ей записку.

— Что здесь?

— Название деревни, где вас ждет ваш сын, и имя женщины, у которой его прячут.

— Мой сын?.. О, вы действительно ангел! — воскликнула Маргарита, пытаясь поцеловать руку Поля, подавшую ей записку.

— Тихо! Кто-то идет! — прошептал Поль. — Что бы ни случилось, вы найдете меня у Ашара.

Маргарита, не ответив, выскользнула за дверь: она узнала шаги брата. Поль повернулся и пошел навстречу графу. Они сошлись у стола.

— Я ждал вас в другое время, сударь, не при таком многолюдном обществе, — первым прервал молчание Эмманюель.

— Но мы, кажется, и теперь одни, — ответил Поль, осматриваясь.

— Да, но здесь подписывают брачный договор, через минуту комната будет полна народа.

— За минуту многое можно успеть сказать, господин граф.

— Да, если говоришь с человеком, которому не понадобится больше минуты, чтобы тебя понять.

— Я слушаю, — сказал Поль.

— Вы мне говорили о письмах, которые есть у вас, — продолжал Эмманюель, подойдя вплотную к Полю и понизив голос.

— Это правда, — спокойно подтвердил Поль.

— Вы назначили цену за них.

— Да, и это правда.

— В таком случае, если вы честный человек, то должны отдать мне их за эту сумму. Здесь, в бумажнике, деньги.

— Да, сударь, — ответил Поль, — все было так, пока я думал, что ваша сестра, забыв свои клятвы, свой грех и даже рожденного ею сына, помогает вам в исполнении ваших честолюбивых планов. И я решил, что если уж этому ребенку суждено пережить горькое крещение слезами, войдя в свет без имени, то следует помочь ему вести хотя бы безбедную жизнь. Недавно, это правда, я требовал с вас за эти письма сто тысяч франков, но теперь обстоятельства изменились, сударь. Я видел, как сестра бросилась к вашим ногам, слышал, как она умоляла вас не принуждать ее к постыдному браку; ни просьбы, ни мольбы, ни слезы ее не тронули вашего сердца. Прежде я хотел спасти ребенка от нищеты, теперь хочу спасти его мать от отчаяния, и я могу это сделать, потому что не только ваша — честь всей вашей семьи у меня в руках. Я отдам вам эти письма, сударь, только тогда, когда на этом столе мы подпишем брачный договор мадемуазель Маргариты д’Оре не с бароном де Лектуром, а с господином Анатолем де Люзиньяном.

— О, этому не бывать, сударь.

— А иначе вы не получите этих писем, граф.

— Я найду средство заставить вас отдать их мне.

— Я такого средства не знаю, — холодно заметил Поль.

— Угодно вам отдать мне эти письма, сударь?

— Граф, — сказал Поль, глядя на Эмманюеля с выражением, странным в молодом человеке, — граф, послушайте меня!

— Угодно вам отдать мне эти письма, сударь?

— Граф!..

— Да или нет?

— Дайте мне сказать вам два слова…

— Да или нет?

— Нет, — холодно ответил Поль.

— Ну так у вас, сударь, есть шпага, у меня тоже; оба мы дворяне: по крайней мере, я полагаю, что и вы тоже дворянин. Пойдемте, сударь, в парк, и тот из нас, кто останется в живых после смерти другого, волен будет делать, что ему заблагорассудится.

— К сожалению, я не могу принять вашего вызова, господин граф.

— Как! На вас мундир, на шее крест, на боку шпага — и вы отказываетесь от дуэли?

— Да, Эмманюель, отказываюсь.

— Почему?

— Я не могу с вами драться, граф, и поверьте, для этого есть важная причина.

— Вы не можете драться со мной?

— Клянусь вам честью!

— Вы говорите, что не можете драться со мной?

В эту минуту за их спинами раздался громкий хохот. Поль и Эмманюель обернулись: рядом стоял Лектур.

— А вот с этим господином я могу драться, потому что он низкий, подлый человек! — воскликнул Поль, указав на барона.

Лицо Лектура вспыхнуло, он бросился было к Полю, но остановился и медленно процедил сквозь зубы:

— Очень хорошо, сударь. Пришлите вашего секунданта к Эмманюелю, они обо всем условятся.

— Вы понимаете, что дуэль между нами только отложена, — сказал Эмманюель.

— Тише, — остановил его Поль, — идет ваша мать!

— Да, молчание! Увидимся завтра! Лектур, пойдемте, я представлю вас матушке.

Капитан молча посмотрел вслед молодым людям и вошел в знакомый уже кабинет, где он укрывался в прошлый раз.

XIII

В ту минуту как Поль скрылся, в дверях гостиной показалась маркиза; за ней шли нотариус и приглашенные на подписание брачного контракта. Хотя в этот день ожидалось торжество, она не сняла траура и была, как обычно, в черном платье. Пришла она за несколько минут до маркиза, которого никто из присутствующих, даже его сын, несколько лет уже не видели. Правила этикета в дворянской среде соблюдались так строго, что она нашла необходимым, несмотря на помешательство главы семьи, присутствие его при подписании брачного договора дочери. Лектур был человеком совсем не робким, однако маркиза произвела на него большое впечатление, и при виде ее гордой, суровой осанки он почтительно поклонился.

— Я очень благодарна вам, господа, — сказала она, кланяясь присутствующим, — за честь, что вы оказали мне своим приездом по случаю подписания брачного договора мадемуазель Маргариты д’Оре с господином бароном де Лектуром. Маркиз, как вам известно, болен, но он явится сюда, чтобы если не словами, то своим присутствием выразить вам признательность. Вы знаете о его болезни и, конечно, не удивитесь, если услышите какие-нибудь странные речи…

— Да, сударыня, — сказал Лектур, — мы знаем, какое несчастье постигло почтенного маркиза, и восхищаемся самоотверженностью супруги, вот уже двадцать лет несущей половину этого тяжкого жребия.

— Видите, сударыня, — сказал Эмманюель, подходя к ней и целуя руку, — все преклоняют колена перед вашей супружеской любовью.

— Где же Маргарита? — спросила маркиза вполголоса.

— Она только что была здесь, — ответил Эмманюель, оглядываясь.

— Велите ее позвать, — приказала маркиза.

— Маркиз д’Оре! — возвестил слуга.

Гости расступились, чтобы не загораживать дверей, и взоры всех обратились в ту сторону, откуда должно было появиться новое действующее лицо. Вскоре общее любопытство было удовлетворено: маркиз, опираясь на двух лакеев, медленно вошел в комнату.

Страдание запечатлело глубокие следы на благородном и достойном лице этого старика, но еще заметно было, что некогда он был одним из первых красавцев при дворе. Маркиз с величайшим удивлением осмотрел все собрание своими впалыми, лихорадочно блестевшими глазами. На нем был полковничий мундир, орден Святого Духа на шее и Святого Людовика в петлице. Он с трудом передвигал ноги и не произнес ни слова. Лакеи среди глубокого молчания всех присутствующих подвели его к креслу, посадили и вышли. Маркиза села по правую руку от мужа. Нотариус вынул из папки брачный договор и начал громким голосом читать его. Маркиз и маркиза признавали наличие у жениха пятисот тысяч франков и столько же назначали в приданое невесте.

Во время чтения договора маркиза при всей своей внешней бесстрастности не могла скрыть некоторого беспокойства. Когда нотариус кончил и положил договор на стол, Эмманюель опять подошел к матери.

— А Маргарита? — спросила она.

— Сейчас придет, — ответил Эмманюель.

— Сударыня! — открыв дверь, еле слышно произнесла Маргарита, умоляюще сложив руки.

Маркиза притворилась, будто не слышит, и, указывая на перо, спросила:

— Не угодно ли вам, господин барон?

Лектур подошел к столу, взял перо и подписал договор.

— Сударыня! — опять воскликнула Маргарита задыхающимся голосом и сделала шаг по направлению к матери.

— Передайте перо вашей невесте, господин де Лектур, — сказала маркиза.

Лектур обошел вокруг стола и приблизился к Маргарите.

— Сударыня! — в третий раз вскричала Маргарита, и голос ее, в котором слышались рыдания, до глубины души тронул всех присутствующих, так что даже маркиз приподнял голову.

— Подписывайте! — сказала маркиза, указав на брачный договор.

— Отец! Отец! — воскликнула Маргарита, бросаясь к ногам старика.

— Что вы делаете, безумная! — мгновенно приподнялась с кресла маркиза и, нагнувшись, заслонила мужа.

— Отец! Отец! — продолжала Маргарита, обвив шею маркиза руками. — Сжальтесь надо мной!.. Спасите несчастную свою дочь!

— Маргарита! — сказала маркиза тихим, но полным страшной угрозы голосом.

— Сударыня! — проговорила сквозь слезы Маргарита, — я уже не надеюсь на вашу доброту, но позвольте мне просить отца… если вы не хотите, чтобы я прибегла к покровительству закона, — прибавила она, указав с решительным видом на нотариуса.

— Ну, это уже семейная сцена, — тоном горькой иронии сказала маркиза, вставая, — а такого рода зрелища весьма умиляют бабушек и дедушек, но, как правило, достаточно скучны для посторонних. Не угодно ли вам, господа, перейти в другую комнату: там приготовлен десерт. Сын мой, проси гостей. Извините, господин барон…

Эмманюель и Лектур молча поклонились и пошли с гостями в другую комнату. Маркиза стояла неподвижно, пока все не удалились, потом плотно прикрыла двери и подошла опять к мужу, которого Маргарита не выпускала из своих объятий.

— Теперь, — обратилась она к дочери, — здесь остались только те люди, что вправе вам приказывать. Подпишите или ступайте вон!

— Сжальтесь, матушка, сжальтесь, — сказала Маргарита, — не требуйте от меня этой низости!

— Разве вы не слыхали? — продолжала маркиза, придав своему голосу тот повелительный тон, которому, казалось, невозможно было противиться. — Я не привыкла повторять своих приказаний… Подпишите или ступайте вон!

— Отец, отец! — воскликнула Маргарита. — Смилуйтесь надо мной, вступитесь за меня! Я десять лет не видела вас!.. О нет! Я не отойду, пока он меня не узнает, не обнимет меня… Отец! Отец! Это я, я, ваша дочь!

— Чей это голос меня умоляет? — пробормотал маркиз. — Что это за девушка называет меня отцом?

— Этот голос восстает против законов природы! — сказала маркиза, схватив Маргариту за руку. — Эта девушка — непокорная дочь.

— Отец! — вскричала Маргарита. — Посмотрите на меня! Защитите, спасите меня… я Маргарита!..

— Маргарита?.. Маргарита?.. — сказал, запинаясь, маркиз. — У меня прежде, кажется, была дочь, ее тоже звали Маргаритой.

— Отец, но это я и есть, ваша Маргарита!

— Девушка, которая не повинуется своим родителям, не может называться их дочерью, — сказала маркиза. — Исполните мою волю, и тогда вы по-прежнему будете нашей милой дочерью.

— Вам, отец, вам я готова повиноваться. Но вы не станете мне этого приказывать!.. Вы не захотите сделать меня несчастной… довести до отчаяния… убить меня!..

— Поди, поди ко мне! — сказал маркиз, обняв ее и прижимая к груди. — О, какое неведомое и сладостное чувство я испытываю! И сейчас… постой!., постой!.. (Он поднес руку ко лбу.) Я, кажется, начинаю вспоминать!

— Сударь, — воскликнула маркиза, — скажите ей, что она должна повиноваться, что Господь проклинает строптивых детей; скажите ей это, а не поощряйте ее кощунство!

Маркиз медленно приподнял голову, устремил горящий взгляд на жену и медленно сказал:

— Берегитесь, сударыня, берегитесь! Ведь я сказал вам, что начинаю вспоминать, — и, низко наклонившись к дочери так, что его седые волосы перемешались с черными волосами девушки, он продолжал: — Говори, говори, что с тобой, моя милая? Расскажи мне о своем горе.

— О, я очень несчастна!

— Неужели в моем доме все несчастны? — воскликнул маркиз. — И старые, и молодые!.. И седые волосы, и черные! Ведь и я, и я… я тоже очень несчастен!

— Сударь, возвращайтесь к себе, вам пора! — произнесла маркиза.

— Чтобы опять быть лицом к лицу с вами! Сидеть взаперти как преступнику!.. Запирать меня можно было тогда, когда я был сумасшедшим, сударыня!..

— Да, да, отец, вы правы, матушке давно уже пора отдохнуть, пора мне поухаживать за вами. Отец, возьмите меня, я буду день и ночь с вами… Я буду повиноваться каждому вашему слову, одному взгляду… я на коленях буду служить вам.

— Нет, у тебя не хватит упорства!

— Хватит, отец, будьте уверены!.. Ведь я ваша дочь!

Маркиза кусала губы от досады.

— Если ты в самом деле моя дочь, — сказал задумчиво маркиз, — так почему я десять лет тебя не видел?

— Мне говорили, что вы не хотите меня видеть, отец! Мне сказали, что вы меня не любите.

— Тебе сказали, что я не хочу видеть твое ангельское личико! — воскликнул маркиз, взяв голову дочери в ладони и с любовью глядя на нее. — Тебе это сказали! Сказали, что бедный осужденный не хочет видеть неба! Кто же это сказал, что отец не хочет видеть свою дочь? Кто осмелился сказать моей дочери: «Дитя, твой отец тебя не любит?»

— Я! — ответила маркиза и в последний раз попыталась вырвать Маргариту из его объятий.

— Вы! — воскликнул маркиз, отстраняя ее. — Вы! Неужели вы даны мне судьбой, чтобы убить во мне все человеческие чувства? Неужели все мои несчастья должны происходить от вас? А сегодня вы хотите убить во мне сердце отца, как двадцать лет назад убили сердце супруга?

— Вы бредите, сударь! — сказала маркиза, отпустив дочь и перейдя к окну. — Замолчите, замолчите!

— Нет, сударыня, это не бред! — маркиз закрыл руками лицо. — Нет, нет! Все это правда, ужасная, но правда!.. Скажите лучше… и это тоже будет правдой… скажите, что я нахожусь между ангелом, который хочет возвратить мне рассудок, и демоном, который хочет, чтобы я снова помешался! А я уже не сумасшедший! Хотите, я это вам докажу? (И он приподнялся, опершись на ручки кресла.) Хотите, я расскажу о письмах? О вашей неверности? О дуэли?

— Я говорю вам, — маркиза схватила мужа за руку, — я повторяю вам, что вы сейчас сходите с ума еще больше, чем когда-нибудь! Вы говорите такие ужасы и не думаете о том, кто нас слушает! Откройте глаза, посмотрите, кто тут, и посмейте сказать, что вы не безумны!

— Да, вы говорите правду, — сказал маркиз, опять опускаясь в кресло. — Твоя мать права, — добавил он, обращаясь к Маргарите, — я безумен, и ты должна верить не тому, что я говорю, а тому, что она тебе скажет. Твоя мать — воплощение самопожертвования и добродетели. Поэтому у нее не бывает ни бессонниц, ни угрызений совести, ни бреда. Чего она от тебя хочет?

— Моего несчастья, отец! — вскричала Маргарита. — Моего вечного несчастья!

— А как могу я помешать этому несчастью? Я — несчастный, безумный старик? — воскликнул маркиз раздирающим сердце голосом. — Как я могу помешать ему, если постоянно вижу, как кровь течет из раны, беспрестанно слышу голос из могилы!

— О, вы все можете, отец! Скажите одно слово — и я спасена! Меня хотят выдать замуж.

Маркиз откинул голову назад.

— Выслушайте меня, отец! Меня хотят выдать за человека, которого я не люблю! За низкого, подлого человека! И вас привели сюда, посадили в это кресло, к этому столу, чтобы вы подписали этот гнусный брачный договор… Вот он! Вот, отец, здесь, на столе!

— И не посоветовавшись со мною?.. — спросил маркиз, взяв договор. — Не спросив меня, согласен я или нет? Или меня уже считают мертвецом? А если так, то боятся меня меньше, чем призрака? Ты говоришь, что этот брак для тебя несчастье?

— Вечное! Вечное несчастье! — вскричала Маргарита.

— Ну, так ему не бывать!

— Я дала слово за себя и за вас. Мы не можем изменить своему слову, — сказала маркиза, чувствуя, что теряет власть над мужем.

— Говорю вам, этому не бывать! — сказал твердо маркиз. — Брак, где жена не любит мужа… О, это вещь ужасная! — продолжал он мрачным, глухим голосом. — Это сводит человека с ума! Меня маркиза… всегда любила… была мне верна… Я помешался совсем не от того…

Адская радость блеснула в глазах маркизы. По возбуждению, звучавшему в словах мужа, и ужасу, появившемуся у него в глазах, она видела, что рассудок вот-вот его покинет.

— Это тот самый договор? — спросил маркиз, взяв бумагу и собираясь разорвать ее.

Маркиза выхватила у него из рук документ. Судьба Маргариты оказалась на волоске между небом и адом.

— Я сошел с ума потому… — продолжал маркиз, — что могила открывается! Привидение встает из земли! Призрак приходит ко мне, разговаривает со мной! Говорит мне…

— Жизнь ваша в моих руках, сударь, — шепнула маркиза на ухо мужу, повторяя последние слова умирающего Морле, — и я мог бы вас убить…

— Слышишь! Слышишь! — воскликнул маркиз, вздрагивая всем телом, и вскочил с кресла, словно собираясь бежать.

— Отец! Отец! Придите в себя! — закричала Маргарита. — Здесь нет призрака. Это матушка говорит вам.

— …но я оставляю вас в живых, — продолжала маркиза, завершая начатое дело, — чтобы вы простили меня, как я вас прощаю!

— Пощади, Морле! Пощади! — закричал маркиз, падая в кресло; он страшно побледнел, волосы его встали дыбом, холодный пот выступил на лице.

— Отец! Отец!

— Теперь вы видите, что ваш отец сумасшедший! — сказала торжествующая маркиза. — Оставьте его!..

— О, Господь сотворит чудо, я надеюсь! — ответила Маргарита. — Моя любовь, мои ласки, мои слезы вернут ему рассудок.

— Попробуйте! — холодно сказала маркиза, жестом показывая ей на маркиза, не только лишившегося воли и способности говорить, но и почти теряющего сознание.

— Отец! — окликнула его Маргарита душераздирающим голосом.

Маркиз оставался безучастным.

— Сударь! — повелительно произнесла жена.

— Что? Что такое? — спросил маркиз, вздрагивая.

— Отец! Отец! — кричала Маргарита, ломая в отчаянии руки. — Отец! Выслушайте меня!

— Возьмите это перо и подпишите, — сказала маркиза, вложив ему в руку перо. — Так надо! Я так хочу!

— О, теперь я погибла! — воскликнула Маргарита, измученная борьбой и не имеющая сил продолжать ее.

Но в ту минуту, когда побежденный маркиз собирался подписать договор, когда торжествующая маркиза уже поздравляла себя с победой, а Маргарита в отчаянии готова была бежать из дома, дверь кабинета внезапно отворилась и появился Поль, невидимый свидетель этой сцены.

— Госпожа маркиза д’Оре, — сказал он, — два слова, пока еще договор не подписан.

— Кто это обращается ко мне? — спросила маркиза, стараясь разглядеть того, кто говорил издали и, следовательно, был в тени.

— Я знаю этот голос! — закричал маркиз, вздрагивая всем телом, как будто его коснулось раскаленное железо.

Поль сделал три шага вперед и вошел в круг света, распространяемого люстрой.

— Что это, призрак? — воскликнула маркиза, пораженная удивительным сходством молодого человека с тем, кого она когда-то любила.

— Я знаю это лицо! — бормотал маркиз, принимая Поля за убитого Морле.

— Боже мой! Боже мой, защити меня! — шептала Маргарита, стоя на коленях и простирая к небу руки.

— Морле! Морле! — воскликнул маркиз, поднимаясь и идя прямо к Полю. — Морле! Морле! Прости!.. Пощади меня…

Вдруг, словно споткнувшись, он рухнул без чувств на пол.

— Отец! — закричала Маргарита, бросившись к нему.

В эту минуту перепуганный слуга отворил дверь и обратился к маркизе:

— Сударыня, Ашар требует доктора и священника. Он умирает.

— Скажи ему, — ответила маркиза, указывая на мужа, которого Маргарита тщетно старалась привести в чувство, — скажи ему, что они оба нужны маркизу.

XIV

Как мы видели в конце предыдущей главы, Господь с помощью одного из тех необычных соединений своих предначертаний, что слепые люди почти всегда приписывают случаю, призвал к себе в одно и то же время, чтобы они дали ему отчет по одному и тому же делу, благородного маркиза д’Оре и бедняка Ашара. Мы видели, как первый из них, словно пораженный обликом Поля (он, как мы помним, был живым портретом своего отца), упал без чувств к ногам молодого человека; тот сам испугался ужасного впечатления, вызванного его внезапным появлением. Что касается Ашара, то причины, приведшие его к смерти одновременно с маркизом, были совсем иные, но вытекали из той же драмы. Появление Поля произвело пагубное воздействие на обоих и потрясло одного из стариков ужасом, другого — слишком сильной радостью. Накануне того дня, когда положено было подписать брачный договор, Ашар чувствовал себя хуже обычного, но все-таки вечером, как всегда, пошел помолиться к могиле своего господина. Оттуда он с большим благоговением, чем когда-либо прежде, наблюдал вечно новое и вечно великолепное зрелище — заход солнца на море; он следил глазами за исчезновением его пурпурных отблесков и, будто этот светоч мира притягивал к себе его душу, чувствовал, что силы покидают его вместе с последним светом дня. Вечером слуга из замка пришел, по обыкновению, спросить, не нужно ли ему чего-нибудь. Не найдя старика дома и зная, в какую сторону он обычно ходит, лакей направился в глубь парка и вскоре нашел Ашара лежащим без чувств у подножия большого дуба на могиле своего господина: старик до конца остался верен этому благоговению перед ней, ставшему главным чувством последних лет его жизни. Лакей взял его на руки, перенес в дом и затем, испуганный этим неожиданным происшествием, побежал просить маркизу о последних услугах врача и священника. Она ему отказала под тем предлогом, что в данную минуту врач и священник нужны маркизу точно так же, как старому слуге, и что иерархия общественного положения, сохраняющая силу и перед лицом смерти, дает ее супругу в данном случае первенство.

Но эта весть, сообщенная маркизе в то мгновение, когда достигла высшей точки борьба столь различных интересов и страстей действующих лиц семейной драмы, историком которой мы стали, была услышана Полем. Он понял, что из-за состояния маркиза брачный договор подписан не будет, и потому, напомнив Маргарите, что, если он ей будет нужен, она найдет его у Ашара, побежал в парк. Отыскав среди его аллей и чащ дорогу к дому со сноровкой моряка, которому указателем пути служит небо, он, запыхавшись, вбежал в комнату старика, когда тот уже немного пришел в себя, и бросился в его объятия. Радость придала сил старому слуге, уверенному, по крайней мере, в том, что он умирает на руках друга.

— Ах, это ты! Ты! — воскликнул Ашар. — Я уж и не надеялся тебя видеть.

— И ты мог подумать, — воскликнул Поль, — что я, узнав о твоей болезни, не прибегу к тебе в ту же минуту!

— Но где мне было искать тебя и как сообщить, что я хотел бы перед смертью в последний раз с тобой повидаться?

— Я был в замке, отец, услышал, что ты болен, и сразу побежал к тебе.

— Как же ты попал в замок? — удивленно спросил Ашар.

Поль рассказал ему все.

— Провидение Господне! — прошептал старик, выслушав его рассказ. — Сокровенны и неотвратимы твои веления! Ты привело через двадцать лет юношу к его колыбели и одним видом сына лишило жизни убийцу его отца!

— Да, все именно так и произошло, — ответил Поль, — и это же Провидение привело меня сюда, чтобы я тебя спас. Я знаю, тебе отказали во враче и священнике.

— Мы бы, однако, могли и поделиться по справедливости, — ответил Ашар, — маркиз боится смерти, так пусть бы оставил себе доктора, а мне бы прислали священника, потому что мне жизнь уже надоела.

— Я возьму лошадь и через час…

— О нет, через час будет поздно, — сказал Ашар слабеющим голосом. — Священника!.. Только бы священника!.. Я больше ничего не хочу!

— Отец, — ответил Поль, — конечно, я не могу заменить его в исполнении священных обязанностей; но мы с тобой поговорим о Боге, о его величии, о его доброте.

— Да, но покончим сначала с земными делами, чтобы потом уже думать только о небесных. Ты говоришь, что маркиз тоже умирает?

— Да, он был в агонии, когда я ушел.

— Ты знаешь, что после его смерти имеешь право взять документы о твоем рождении, которые лежат в этом ящике?..

— Знаю.

— А если я умру раньше его и без священника, кому их доверить? (Собравшись с силами, старик приподнялся и показал Полю ключ у себя под подушкой.) Тогда возьмешь ключ и отопрешь вот этот ящик: там ты найдешь шкатулку. Ты человек благородный. Поклянись, что не откроешь этой шкатулки, пока маркиз жив.

— Клянусь! — произнес Поль, торжественно протянув руку к распятию в головах кровати.

— Слава Богу! — сказал Ашар. — Теперь я умру спокойно.

— Ты можешь умереть спокойно, потому что сын держит тебя за руку здесь, а отец протянет тебе руку на том свете.

— Так ты думаешь, что он будет доволен моей верностью?

— Ни одному королю не были так преданы при жизни, как ты ему после смерти.

— О да, — мрачно произнес старик, — я слишком покорно исполнял его волю! Мне бы не надо было допускать этой дуэли и нельзя было соглашаться быть на ней свидетелем. Послушай, Поль, в этом я и хотел покаяться священнику, только одно это тяготит мою душу. Иногда мне приходило в голову, что эта дуэль без секундантов — просто убийство… тогда, ты понимаешь, тогда я уже не свидетель, а сообщник!

— Отец, — тихо ответил Поль, — не знаю, всегда ли земные законы согласуются с небесными и всегда ли то, что люди зовут честью, является добродетелью в глазах Господа; не знаю, позволяет ли наша Церковь, противница крови, чтобы оскорбленный вымещал оскорбление на обидчике, и всегда ли в этом случае Божий приговор направляет пистолетную пулю или острие шпаги. Эти вопросы решает не рассудок, а совесть. Так вот, моя совесть подсказывает, что на твоем месте я сделал бы то же, что и ты. Если совесть обманула тебя и обманывает меня, то в данных обстоятельствах я имею большее право, чем священник, простить тебя; от моего имени и от имени моего отца я тебя прощаю!

— Благодарю тебя! Благодарю! — вскричал старик, сжимая руки молодого человека. — Благодарю, ибо именно эти слова нужны душе умирающего. Знаешь, как ужасны угрызения совести? Они заставляют сомневаться в Боге, ибо если нет судьи, то нет и суда.

— Послушай, — сказал Поль присущим ему поэтичным и торжественным тоном, — я тоже часто сомневался в Боге. Ибо, одинокий, затерянный в мире, без семьи, без какой-либо поддержки на земле, я искал опору в Боге и хотел найти в окружающем доказательство его существования. Часто я останавливался у подножия одного из придорожных распятий и, устремив глаза на Спасителя, со слезами просил дать мне уверенность в его существовании и его миссии: я просил, чтобы хоть одна капля крови упала из его раны, чтобы хоть один вздох вырвался из его уст. Распятие оставалось неподвижным, и в сердце у меня вновь было отчаяние, и я говорил себе: «Если бы я знал, где могила отца, я спросил бы об этом у нее, как Гамлет у призрака, и, может быть, она бы мне ответила!»

— Бедный мальчик!

— И вот однажды, — продолжал Поль, — я вошел в церковь, в одну из этих северных церквей — ты их знаешь, — мрачную, монашески строгую. И я почувствовал, что меня охватывает печаль; но печаль еще не вера! Я подошел к алтарю, преклонил колена перед дарохранительницей, где, как говорят, обитает Бог, прижался лбом к мраморной ступени и несколько часов оставался распростертым, мучась сомнениями; наконец, я поднял голову, надеясь, что Бог, которого я искал, явит мне луч своей славы или молнию своего могущества. Но церковь оставалась мрачной, как распятие — неподвижным, и я бросился как безумный к выходу, говоря: «Господи! Господи! Если бы ты существовал, ты явился бы людям. А если ты можешь им явиться и не делаешь этого, значит, ты хочешь, чтобы люди в тебе сомневались».

— Остерегись говорить мне это, Поль! — воскликнул старик. — Остерегись, ибо твое сомнение может запасть мне в сердце! У тебя еще есть время уверовать, а я… я умираю!

— Подожди, отец, подожди, — мягко и спокойно продолжал Поль, — я еще не закончил. Тогда я сказал себе: «Придорожное распятие, городская церковь сотворены человеком. Бога надо искать в том, что сотворено Богом». С этой минуты, отец, я начал ту скитальческую жизнь, что останется вечной тайной между Небом, морем и мною… Она привела меня в безлюдные места Америки, ибо я думал: чем новее мир, тем больше должен он сохранить отпечаток Божьей руки. Я не ошибся. Там, в этих девственных лесах, куда я проник, быть может, первым из людей, где кровом мне было небо, а постелью — земля, я, поглощенный одной-единственной мыслью, слушал тысячи звуков засыпающей и пробуждающейся природы. Долго не мог я понять этот неведомый язык, где объединились говор рек, озерные туманы, шелест листвы и благоухание цветов. Наконец мало-помалу стала спадать пелена с моих глаз и тяжесть с моего сердца. И я начал верить, что эти вечерние и предрассветные звуки — всеобщий гимн, коим благодарит Создателя каждое его творение.

— Боже мой! — воскликнул умирающий, молитвенно сложив руки и подняв к небу полные веры глаза. — Боже мой! Я взывал к тебе из бездны, и ты услышал мое отчаяние! Благодарю тебя, Господи!

— Тогда, — продолжал Поль с растущим воодушевлением, — я решил искать в океане ту окончательную убежденность, какой не могла дать мне земля. Земля — всего лишь пространство, океан — безграничность. Океан — самое великое, самое сильное, самое могущественное после Бога! Я слышал, как он рычит подобно разъяренному льву, а затем, по велению своего творца, укладывается, словно покорная собака; я видел, как он восстает подобно титану, собравшемуся штурмовать небо, а затем слышал, как под бичом бури он жалобно плачет, словно ребенок. Я видел, как он устремляет волны навстречу молниям, пытаясь загасить их своей пеной, а потом становится гладким как зеркало, и в нем отражается небо до последней звезды. На земле я признал существование Бога; в океане я признал его могущество. В одиночестве, как Моисей, я слышал голос Господа; во время бури я, подобно Иезекиилю, видел, как Господь движется вместе с нею. С тех пор, отец, с тех пор сомнение навсегда покинуло меня; в вечер первого же урагана я уверовал и вознес молитву.

— Верую в Бога всемогущего, создавшего небо и землю, — с пылкой верой произнес старик и продолжил чтение Апостольского символа веры до самого конца.

Поль слушал молча, возведя глаза к небу; когда умирающий умолк, он, качая головой, сказал:

— Священник говорил бы с тобой иначе, отец; я говорил как моряк, мой голос больше привык к словам о смерти, чем к словам утешения. Прости меня, отец, прости.

— Я молюсь и верю вместе с тобой, — ответил старик, — скажи, что еще здесь делать священнику? Ты сказал мне простые и великие слова; позволь над ними подумать.

— Постой! — воскликнул Поль, вздрогнув. — Слушай!

— Что такое?

— Разве ты не слышишь?

— Нет.

— Мне показалось, что кто-то в отчаянии зовет меня… Слышишь? Это голос Маргариты!..

— Выйди к ней, — сказал старик. — Мне надо побыть одному.

Поль бросился в другую комнату и услышал, как кто-то под окном в третий раз произнес его имя. Он побежал к двери, отворил ее и увидел Маргариту, уже выбившуюся из сил и упавшую у порога на колени.

— Сюда! Сюда! — закричала она, увидев Поля; в голосе ее звучал величайший ужас.

XV

Поль подхватил Маргариту на руки, бледную и застывшую. Он внес ее в первую комнату и посадил в кресло, потом пошел к двери, прикрыл ее и вернулся.

— Чего вы так испугались? — спросил он. — Вас кто-то преследовал? И как вы попали сюда в такое время?

— О, — прошептала Маргарита, — я в любое время дня и ночи бежала бы… бежала бы до тех пор, пока земля несла бы меня… Я бы бежала, пока не нашла бы сердце, способное понять мои слезы, пока нашла бы руку, что может меня защитить! О, я бы бежала! Поль! Поль! Отец мой умер!

— Бедняжка! — ласково сказал Поль, прижимая Маргариту к груди. — Бедная моя сестричка! Убегала от мертвого и попала к умирающему. Оставила смерть в замке и нашла ее опять в хижине.

— Да, да, — в ужасе Маргарита встала и всем телом прижалась к Полю. — Смерть там, смерть здесь! Но там умирают в отчаянии, а здесь… спокойно. О Поль, Поль, если бы вы видели то, что мне пришлось увидеть!

— Что же вы видели?

— Вы знаете, какой ужас испытал отец, увидев вас и услышав ваш голос?

— Да, знаю.

— Его без чувств перенесли потом в спальню…

— Это не моя вина. Я говорил с вашей матерью, а он услышал, — сказал Поль.

— Вы все понимаете, Поль, поскольку, наверное, слышали из кабинета весь наш разговор и знаете, что бедный мой отец узнал меня. Я, видя, что с ним произошло, не могла совладать с беспокойством и пошла в его комнату, не побоявшись гнева матери, чтобы еще хоть раз увидеть его, дорогого мне человека. Дверь была заперта, и я потихоньку постучалась. Он, видно, в это время пришел в себя, потому что спросил слабым голосом: «Кто там?»

— А где же была ваша мать? — спросил Поль.

— Мать? Она ушла и заперла его как ребенка. Я сказала ему, что это я, дочь его, Маргарита. Он узнал мой голос и велел мне пройти по потайной лестнице, ведущей через маленький кабинет в его комнату. Через минуту я стояла уже на коленях у его постели и он благословлял меня. Да, он дал мне свое предсмертное родительское благословение… О, теперь я надеюсь, что и Бог благословит меня.

— Да, будь спокойна, Бог тебя простит, — сказал Поль. — Плачь об отце, дитя мое, но о себе плакать нечего. Ты спасена.

— О, вы еще не слыхали самого главного, Поль! Выслушайте меня! Выслушайте!

— Говори!

— Я стояла на коленях, целовала его руки… Вдруг я услышала, что мать поднимается по лестнице: я узнала ее голос. Отец тоже узнал его, потому что быстро обнял меня в последний раз и сделал знак уйти. Я повиновалась, но была очень растеряна, взволнована, и, вместо того чтобы выйти на потайную лестницу, попала в другой кабинет, без света и без выхода. Я ощупала стены и убедилась, что выйти мне невозможно. В это время кто-то вошел в комнату отца. Я замерла и боялась даже перевести дыхание. Это была мать со священником. Уверяю вас, Поль, она была бледнее умирающего.

— Боже мой, Боже мой! — прошептал Поль.

— Священник сел у изголовья, — продолжала Маргарита, все более испуганно прижимаясь к Полю, — матушка стояла в ногах. Понимаете? Я оказалась лицом к лицу с этим мрачным зрелищем и не могла бежать!.. Дочь вынуждена была слушать исповедь своего отца! Разве это не ужасно, скажите? Я упала на колени, закрыла глаза, чтобы не видеть, молилась, чтобы не слышать, и все-таки против воли… о, клянусь вам, Поль, против воли!.. Я видела, слышала… и то, что я видела и слышала, никогда не изгладится из моей памяти! Я видела, как отец, взволнованный своими воспоминаниями, со смертельно бледным лицом, лихорадочно приподнялся на постели. Я слышала… как он говорил о дуэли… о неверности своей жены!.. Об убийстве!.. И при каждом слове матушка становилась все бледнее и бледнее и наконец закричала, чтобы заглушить его слова: «Не верьте ему, святой отец!.. Он лжет! Вернее, он безумный… помешанный… Не верьте ему!..» Поль, это было ужасное, святотатственное, кощунственное зрелище! Мне стало плохо, и я потеряла сознание…

— Свершился суд небесный! — воскликнул Поль.

— Не знаю, сколько времени пробыла я без чувств, — продолжала свой рассказ Маргарита, — но, когда пришла в себя, в комнате было уже тихо как в склепе. Матушка и священник ушли, а возле постели отца горели две свечи. Я открыла пошире дверь и посмотрела на постель: она вся оказалась накрыта покрывалом, под которым, вытянувшись, лежал мой отец. Я поняла, что все кончено! От ужаса я не смела шевельнуться и в то же время страстно хотела приподнять покрывало, чтобы в последний раз поцеловать несчастного моего отца, пока его не положили еще в гроб. И все-таки страх победил! Леденящий, непобедимый, смертельный ужас заставил меня броситься из комнаты. Не помню, как спустилась по лестнице: ступенек я не видела, потом куда-то бежала по залам, по галереям и наконец по свежести воздуха поняла, что я уже в парке. Я бежала как безумная! Я помнила, как вы сказали, что должны быть здесь. Какой-то инстинкт… сама не понимаю, что это такое… что-то влекло меня в эту сторону. Казалось, за мной гонятся тени и привидения. На повороте одной аллеи… не знаю, в самом деле это было или только мне так показалось… я увидела матушку… всю в черном… Она шла бесшумно, как призрак. О, тут… страх дал мне крылья! Потом я почувствовала, что силы меня оставляют, и стала кричать. Я сделала еще несколько шагов и упала возле этих дверей… Знаете, я бы умерла, если б они не отворились, в таком я была смятении. Мне все казалось… Тсс! — сказала она вдруг шепотом. — Вы слышите?

— Да, да, — ответил Поль, задувая лампу, — кто-то идет; я тоже слышу.

— Посмотрите, посмотрите, — продолжала Маргарита, прячась за занавесом и закрывая им Поля. — Посмотрите… я не ошиблась. Это она!

Дверь отворилась: маркиза, вся в черном, бледная как тень, медленно вошла, прикрыла за собой дверь, заперла ее на ключ и, не видя ни Поля, ни Маргариты, прошла во вторую комнату, где лежал Ашар. Она подошла к его постели, как перед этим к постели мужа, только священника с ней не было.

— Кто там? — спросил Ашар, открывая одну сторону полога.

— Я, — ответила маркиза, отдергивая другую половину.

— Вы, сударыня? — воскликнул старик с ужасом. — Зачем вы пришли к постели умирающего?

— Предложить тебе договор.

— Чтобы погубить мою душу, не так ли?

— Напротив, чтобы спасти ее, Ашар, — продолжала она, нагнувшись к умирающему, — тебе уже ничего не нужно на этом свете, кроме духовника.

— Да, но вы не прислали мне вашего священника…

— Через пять минут он будет здесь… если только ты сам захочешь.

— Прошу вас, — пошлите за ним! — сказал старик умоляюще. — Но не теряйте времени… поспешите!..

— Но… если я примирю тебя с Небом, — продолжала маркиза, — согласен ли ты за это успокоить меня на земле?

— Что же я могу для вас сделать? — проговорил умирающий, закрывая глаза, чтобы не видеть эту женщину, чей взгляд леденил кровь в его жилах.

— Тебе нужен только духовник, чтобы спокойно умереть, а мне… ты знаешь сам, что мне нужно, чтоб я могла жить спокойно.

— Так вы хотите погубить мою душу клятвопреступлением?..

— Напротив, я хочу спасти ее прощением.

— Прощение?.. Я его уже получил.

— От кого же?..

— От того, кто один на свете мог простить меня.

— Значит, Морле спустился с неба? — спросила маркиза; ирония в ее тоне смешивалась со страхом.

— Нет, — ответил старик, — но вы забыли, сударыня, что у него остался сын.

— Так ты тоже его видел? — воскликнула маркиза.

— Да, — подтвердил Ашар.

— И ты все сказал ему?

— Все!

— А бумаги о его рождении? — тревожно спросила маркиза.

— Маркиз был еще жив. Бумаги здесь.

— Ашар, — воскликнула маркиза, бросившись на колени у постели. — Ашар, сжалься надо мной!

— Вы передо мной на коленях, сударыня!

— Да, старик, да! Я перед тобой на коленях прошу, умоляю тебя! В твоих руках честь одной из древнейших фамилий Франции, вся моя прошедшая, вся оставшаяся моя жизнь!.. Эти бумаги!.. Моя душа, мое сердце, а главное — мое имя, имя моих предков, имя моих детей! А ты ведь знаешь, что я вытерпела, лишь бы не было пятна на этом имени! Неужели ты думаешь, что я не женщина, что мое сердце никогда не испытывало чувств возлюбленной, супруги и матери? Но я долго боролась с ними и, наконец, заглушила их — все, одно за другим! Я на двадцать лет моложе тебя, старик; мне еще долго жить, а ты уже умираешь. Но посмотри на мои волосы: они белее твоих.

— Что она говорит? — прошептала Маргарита, отодвинув штору так, чтобы можно было видеть, что делается в другой комнате. — О Боже мой!

— Слушай, слушай, дитя мое! — сказал Поль. — Господь хочет, чтобы все раскрылось таким образом!..

— Да, да — шептал тем временем Ашар, — да, вы всегда сомневались в милосердии Господа, вы забыли, что он простил блудницу…

— Да, но, пока они не встретили Христа, люди хотели побить ее каменьями!.. Двадцать поколений уважали наше имя и почитали мою семью; а если б они узнали то, что, благодарение Богу, до сих пор мне удалось утаить от них… это имя покрылось бы позором и люди стали бы презирать и стыдиться его!.. Бог… да, я столько страдала, что он простит меня; но люди… люди неумолимы: они не прощают!

Да притом, разве я одна подвергнусь их оскорблениям? Разве не стоят по обе стороны моего креста двое детей? А есть еще старший!.. Я знаю, он тоже мое дитя, как Эмманюель и Маргарита! Но разве я имею право сказать им, что он их брат? Ты забываешь, что в глазах закона он сын маркиза д’Оре, притом старший в семье, и, чтобы присвоить себе и титул и богатство, ему стоит только объявить свое имя. И тогда что же останется Эмманюелю — мальтийский крест? А Маргарите — монастырь?

— Да, да, — сказала Маргарита тихо, протягивая руки к маркизе. — Да, монастырь, где бы я могла молиться за вас, матушка.

— Тихо! Тихо! — сказал ей Поль.

— О, вы его не знаете, сударыня! — слабеющим голосом проговорил умирающий.

— Его я не знаю, но знаю вообще людей, — ответила маркиза. — У него сейчас нет имени — он может получить древнее благородное имя; у него нет состояния — он получит огромное богатство. И ты думаешь, что он от всего этого откажется?

— Да, если вы этого потребуете.

— Но по какому праву я могу этого от него требовать? — продолжала маркиза. — По какому праву я буду просить его пощадить меня, Эмманюеля, Маргариту? Он скажет: «Я вас не знаю, сударыня, я никогда вас не видел! Вы моя мать — вот все, что мне известно».

— Его именем, — с трудом произнес Ашар: смерть уже начинала леденить его язык, — его именем, сударыня, обещаю вам… клянусь… О Господи! Господи!

Маркиза приподнялась и нагнулась к больному, высматривая на лице его постепенное приближение смерти.

— Ты обещаешь!.. Ты клянешься! — сказала она. — А разве он знает о твоем обещании? Ах, ты обещаешь!.. Ты клянешься! И ты хочешь, чтобы я, полагаясь на одно твое слово, годы моей предстоящей жизни против двадцати минут, что тебе остается прожить!.. Я просила, я умоляла тебя. В последний раз прошу, умоляю: отдай мне сам эти бумаги.

— Они не мои, а его.

— Они нужны мне! Непременно нужны, говорю я тебе! — восклицала маркиза все с большей страстью по мере того, как Ашар ослабевал.

— Господи! Господи! Сжалься надо мною! — прохрипел старик.

— Сейчас прийти сюда некому, — сказала маркиза. — Ты говорил, что этот ключ всегда с тобой…

— Неужели вы хотите вырвать его из рук умирающего?

— Нет, — ответила маркиза, — я подожду…

— Дайте мне умереть спокойно! — сказал Ашар, схватив висевшее у него в изголовье распятие и подняв его между собой и маркизой. — Выйдите отсюда! Выйдите, заклинаю именем Христа!..

Маркиза бросилась на колени и низко, почти до самого пола, склонила голову. Ашар еще мгновение оставался в этой угрожающей позе; но силы постепенно его покинули, он упал обратно на постель, сложил крестом руки и прижал распятие к груди.

Маркиза, не поднимая головы, взяла нижнюю часть занавеса и закинула обе половинки одну на другую так, чтобы лица умирающего не было видно.

— Какой ужас! — прошептала Маргарита.

— Преклоним колени и помолимся, — сказал Поль.

Несколько минут продолжалось торжественное, страшное молчание, прерываемое только последними хрипами умирающего… Они постепенно слабели и вскоре прекратились. Все было кончено: старик был мертв.

Маркиза медленно подняла голову, несколько минут тревожно вслушивалась, потом, не открывая занавеса, просунула под него руку и после нескольких попыток найти ключ вытащила его. Затем она молча встала и, не спуская глаз с постели, пошла к ящику, но в ту минуту, как она хотела вложить ключ в замок, Поль, следивший за каждым ее движением, бросился в комнату и, схватив маркизу за руку, сказал:

— Дайте мне ключ, матушка! Маркиз умер, и эти бумаги мои.

— Боже праведный! — воскликнула маркиза, отскочив в ужасе и падая в кресло. — Боже праведный, это мой сын!

— Силы небесные! — прошептала Маргарита, падая в другой комнате на колени. — Силы небесные, это мой брат!

Поль отпер ящик и взял шкатулку, где столько лет хранились эти бумаги.

XVI

Между тем среди стольких сменявших друг друга событий этой ночи, когда Провидение, заставив Маргариту присутствовать при двух агониях, раскрыло ей тайну ее матери, Поль вовсе не забыл, что должен драться с Лектуром. Поскольку этот молодой дворянин, разумеется, не знал, где найти Поля, тот решил избавить его от затруднительных поисков и послал к нему лейтенанта Вальтера с поручением обсудить условия поединка; около шести часов утра офицер был уже в замке Оре. Он нашел Эмманюеля у Лектура. Увидев Вальтера, барон пошел в парк, чтобы не мешать разговору секундантов. Вальтеру приказано было на все соглашаться, и поэтому переговоры оказались непродолжительными. Дуэль была назначена на четыре часа пополудни, на берегу моря, подле рыбачьей хижины, что между Пор-Луи и замком Оре. Драться решено было на пистолетах или шпагах; само собой разумеется, выбор предоставлен был Лектуру как оскорбленному.

Что касается маркизы, то, потрясенная появлением Поля, она, как мы видели, почти без чувств опустилась в кресло, но через некоторое время твердость характера вновь взяла свое: маркиза встала, накинула на лицо покрывало, прошла в первую комнату, где огня не было, и вышла в парк. Она не видела Маргариты, которая стояла за шторой на коленях, безмолвная от удивления и ужаса.

Пройдя через парк, маркиза вернулась в замок и пришла в гостиную, где разыгралась сцена с брачным договором. Там, при угасающем мерцании свеч, облокотившись на стол, положив голову на руки и устремив глаза на бумагу, где Лектур уже подписался, а маркиз успел начертать лишь половину своего имени, она провела оставшуюся часть ночи, обдумывая новое решение. Таким образом она дождалась рассвета, и не подумав отдохнуть: так сильно ее каменное сердце поддерживало свою телесную оболочку. Итогом этих раздумий было решение как можно скорее отправить Эмманюеля и Маргариту из замка Оре, потому что от них ей больше всего хотелось скрыть то, что, видимо, должно было произойти между нею и Полем.

В семь часов, услышав шаги Вальтера, который в это время уходил из замка, она, протянув руку, позвонила. Вскоре в дверях показался лакей во вчерашней ливрее; видно было, что и он тоже не спал всю ночь.

— Скажите мадемуазель д’Оре, что мать ожидает ее в гостиной, — приказала маркиза.

Лакей ушел, а маркиза, мрачная и безмолвная, приняла прежнее свое положение. Через несколько минут она услышала за собой шум легких шагов и оглянулась. Возле нее стояла Маргарита. Девушка с еще большей почтительностью, чем обычно, хотела поцеловать руку матери, но маркиза сидела неподвижно, словно не замечая намерения дочери. Маргарита опустила руки и стояла молча. Она тоже была во вчерашнем платье. Сон пролетел над землей, миновав замок Оре и его обитателей.

— Подойдите ближе, — сказала маркиза.

Маргарита сделала шаг вперед.

— Отчего, — продолжала маркиза, — вы так бледны и дрожите?

— Сударыня!.. — прошептала сухими губами Маргарита.

— Говорите!

— Смерть отца… быстрая и неожиданная… — заговорила Маргарита. — Ах, как много я в эту ночь выдержала!

— Да, — сказала маркиза глухим голосом, устремив на Маргариту взгляд: в нем затеплилась искра сочувствия, — да, молодое деревце гнется и облетает под порывами ветра, один только старый дуб выдерживает всю ярость бури. Я тоже, Маргарита, много страдала! Я тоже провела ужасную ночь, но посмотри на меня: видишь, я тверда и спокойна.

— У вас душа сильная и суровая, матушка, — сказала Маргарита, — но не требуйте той же суровости и силы от других людей, вы только сломаете их души.

— Но я и требую от тебя только повиновения, — сказала маркиза, опустив руку на стол. — Маргарита, твой отец умер, теперь старший в нашей семье Эмманюель. Ты сейчас должна ехать с ним в Рен.

— Я?! — удивилась девушка. — Мне ехать в Рен? Зачем же?

— Затем, что наша часовня слишком мала, чтобы справлять в ней вместе и свадьбу дочери и погребение отца!

— Матушка, — сказала Маргарита умоляюще, — мне кажется, благочестие требует, чтобы эти церемонии происходили не так быстро одна за другой.

— Благочестие повелевает исполнять последнюю волю умерших, — произнесла маркиза. — Посмотри на этот договор. Видишь: отец твой подписал первые буквы своего имени.

— Но позвольте спросить, сударыня, разве отец был в здравом уме и повиновался своей воле, когда он начал писать эту строку, прерванную смертью?

— Не знаю, мадемуазель, — ответила маркиза тем повелительным и ледяным тоном, что до сих пор подчинял ей всех окружающих, — не знаю. Знаю только, что намерение, с которым он действовал, пережило его; знаю только, что родители, пока они живы, представляют Бога на земле. Бог приказывал мне делать ужасные вещи, и я повиновалась. Поступайте как я, мадемуазель, повинуйтесь!

— Сударыня! — Маргарита стояла, не трогаясь с места, и говорила тем решительным тоном, что так пугающе звучал в устах маркизы и с кровью перешел к дочери. — Сударыня, вот уже три дня, как я, вся в слезах, совершенно отчаявшись, ползаю на коленях от ног Эмманюеля к ногам этого человека, от ног этого человека к ногам отца. Никто из них не захотел или не смог меня выслушать: страстное честолюбие и упорное помешательство оказались сильнее моего голоса. Наконец я дошла до вас, матушка. Теперь мы остались с вами лицом к лицу. Теперь только вас могу я умолять, и вы должны меня выслушать. Выслушайте же хорошенько, что я вам скажу! Если б я должна была принести в жертву вашей воле только свое счастье — я бы им пожертвовала, только мою любовь — я бы и ею пожертвована, но я должна пожертвовать вам… сыном! Вы мать, я тоже, сударыня.

— Мать!.. Мать!.. — раздраженно проговорила маркиза. — Мать вследствие прегрешения!

— Пусть так, сударыня, но материнские чувства не обязательно освящать, они и без того священны. Скажите же мне, сударыня, — вы должны знать это лучше, чем я, — скажите мне: если те, кому мы обязаны жизнью, получили от Бога голос, говорящий нашему сердцу, то разве те, кто нами рожден, не имеют такого же голоса? И если эти два голоса один другому противоречат, какому из них следует повиноваться?

— Вы никогда не услышите голоса своего ребенка, — сказала маркиза, — вы никогда его не увидите.

— Я никогда не увижу своего сына? — воскликнула Маргарита. — Но кто же может поручиться за это, сударыня?

— Он сам никогда не узнает о своем происхождении.

— А если все-таки когда-нибудь узнает? — возразила Маргарита: суровость маркизы заглушила в ней дочернюю почтительность. — И если он придет и потребует у меня отчета о своем рождении?.. Это ведь может случиться, сударыня. (Она взяла в руку перо.) Что ж, и теперь прикажете мне подписать?

— Подписывайте! — приказала маркиза.

— Но, — продолжала Маргарита, положив на договор дрожащую, судорожно сжатую руку, — но если мой муж однажды узнает о существовании этого ребенка? Если он потребует от его отца удовлетворения за пятно, наложенное на его имя, на его честь? Если в поединке страшном, без свидетелей… в бою на смерть он убьет моего любовника и, измученный угрызениями совести, преследуемый голосом из могилы, лишится рассудка?

— Замолчите! — воскликнула маркиза в ужасе, еще не зная, случайно дочь говорит все это или потому, что каким-то образом узнала ее историю. — Замолчите! — повторила она.

— Так вы хотите, — не умолкала Маргарита, сказавшая уже столько, что не могла остановиться, — чтобы я, сберегая чистым и незапятнанным свое имя, имя других моих детей, заперлась на всю жизнь с безумным, отстраняя от себя и от него любое живое существо? Чтобы сердце у меня стало железным и ничего не чувствовало? Чтобы мои глаза стали бронзовыми и больше не плакали? Так вы хотите, чтобы я при жизни мужа оделась в траур, как вдова?.. Вы хотите, чтобы волосы мои поседели двадцатью годами раньше положенного срока?

— Молчите, молчите! — прервала ее маркиза, в чьем голосе угроза начинала уступать место страху. — Молчите!

— Так вы хотите, — продолжала Маргарита с горечью и болью, — чтобы я, дабы эта страшная тайна умерла вместе с ее хранителями, удалила от их смертного ложа врачей и священника?.. Вы хотите, наконец, — чтобы я ходила от одного умирающего к другому закрывать им не глаза, а рот?..

— Молчите! — вскричала маркиза, ломая руки. — Во имя Неба, молчите!

— Ну что ж, матушка, прикажите мне подписать, и все это сбудется. Тогда исполнится проклятие Господне: наказание за грехи родителей падет на детей до третьего и четвертого колена!

— О Боже мой! Боже мой! — воскликнула маркиза, рыдая. — Неужели я еще мало была унижена, мало наказана?

Первые слезы матери охладили жар Маргариты. Она упала на колени и жалобно проговорила, став опять прежней кроткой и доброй дочерью:

— Простите меня, простите меня, сударыня!

— Да, проси прощения, бесчеловечная дочь, — сказала маркиза, подходя к Маргарите. — Как ты могла взять из рук вечного правосудия бич мщения и ударить им мать по лицу?!

— Пощадите! Пощадите! — воскликнула Маргарита. — Я сама не знала, что говорила, матушка. Вы довели меня до отчаяния! Я была вне себя!..

— Господи! Господи! — вскричала маркиза, подняв обе руки над головой Маргариты. — Ты слышал, что говорила мне моя дочь? Не смею надеяться, что ты, по своему великому милосердию, забыл слова ее, Боже мой, но в минуту кары вспомни, что я ее не проклинаю!

Она пошла к дверям. Маргарита хотела удержать мать, но маркиза обернулась к ней с таким страшным выражением лица, что Маргарита без приказания отпустила подол ее платья и, глядя ей вслед, застыла с протянутыми к ней руками, задыхаясь и не в силах произнести ни слова; когда маркиза скрылась, Маргарита упала навзничь с таким скорбным криком, что, казалось, горю удалось наконец сокрушить эту исстрадавшуюся душу.

Возможно, читателю покажется странным, что после оскорбительного вызова, сделанного накануне Полем Лектуру, дуэль назначена была не на утро, но лейтенанту Вальтеру, приходившему договориться с графом д’Оре об условиях поединка, было приказано соглашаться на все условия, кроме одного: капитан хотел драться не иначе как вечером.

Поль понимал, что, до тех пор пока он не развяжет узлы этой необычной драмы, в которую он вмешался вначале как посторонний, а в конце концов оказался в положении главы семьи, жизнь его принадлежит не ему и он не имеет права располагать ею. Впрочем, отсрочка, назначенная им себе, была непродолжительна, и Лектур, хоть и не знал, зачем она понадобилась его противнику, без особых возражений на нее согласился. Капитан решил использовать каждую минуту с пользой для дела, поэтому, как только наступило время, когда можно было явиться к маркизе, не нарушая приличий, он отправился в замок.

События накануне вызвали такой беспорядок в почтенном жилище, что Поль не нашел ни одного слуги, который мог бы доложить о нем, и пошел путем, уже хорошо ему известным. Войдя в гостиную, он увидел на полулежащую в обмороке Маргариту.

Заметив, что брачный договор измят, а сестра без чувств, Поль догадался, что между матерью и дочерью произошла какая-то ужасная сцена. Он подбежал к сестре, взял ее на руки, отворил окно, чтобы впустить свежий воздух. У Маргариты был скорее упадок сил, чем настоящий обморок. Едва почувствовав заботливую помощь, не оставлявшую сомнений в чувствах того, кто пришел ей на помощь, она открыла глаза и узнала брата — воплощенное Провидение, посылаемое всякий раз, как только силы покидали ее.

Она стала рассказывать Полю, как мать хотела заставить ее подписать брачный договор для того, чтобы потом она уехала навсегда из замка вместе с братом, и как она, движимая отчаянием, выведенная из себя обстоятельствами, дала матери понять, что знает все. Поль догадался, что должно было теперь происходить в душе маркизы, ведь, несмотря на двадцать лет молчания, одиночества и страхов, тайна ее каким-то непостижимым образом стала известна той, от кого она больше всего хотела скрыть ее. Сжалившись над матерью, Поль решил избавить ее от мучений и как можно скорее увидеться с нею, чтобы ей стали ясны намерения сына, последствия возвращения которого она всячески старалась обезвредить. Маргарите также необходимо было увидеть мать, чтобы выпросить прощение себе, поэтому она вызвалась сообщить маркизе, что капитан Поль желает с ней поговорить.

Поль остался один и, прислонившись к высокому камину, украшенному гербом его семьи, задумался о странном повороте судьбы, вдруг сделавшем его хозяином этого дома. Через несколько минут боковая дверь отворилась и появился Эмманюель с ящиком для пистолетов в руках. Поль оглянулся и, увидев брата, поклонился ему с ласковым и братским выражением, говорившим о спокойной ясности его души. Эмманюель тоже поклонился, но лишь потому, что этого требовала вежливость, и лицо его тотчас исказилось неприязнью к тому, кого он считал своим личным и непримиримым врагом.

— Я хотел уже искать вас, сударь, — сказал Эмманюель, остановившись в нескольких шагах от Поля и поставив ящик с пистолетами на стол. — Правда, — прибавил он, — я не знал, где вас найти, потому что вы, как злые духи в наших народных преданиях, имеете, кажется, дар быть везде и нигде. К счастью, мне сказали, что вы здесь, и я очень вам благодарен, что вы избавили меня от труда, снова явившись ко мне.

— Мне очень приятно, — сказал Поль, — что в этот раз мое желание, хотя, вероятно, по совершенно иным причинам, совпадает с вашим. Что вам от меня угодно?

— Вы не догадываетесь, сударь? — все больше горячился Эмманюель. — В таком случае позвольте мне сказать, что, к моему удивлению, вы очень плохо знаете обязанности дворянина и офицера, и это новое оскорбление, которое вы мне наносите!

— Верьте мне, Эмманюель… — спокойно начал Поль.

— Вчера меня звали графом, сегодня зовут маркизом д’Оре, — презрительно и надменно прервал его Эмманюель. — Прошу не забывать этого, сударь!

Едва заметная улыбка мелькнула на губах Поля.

— Я сказал, что вы очень плохо знаете обязанности дворянина, — продолжал Эмманюель, — если воображаете, что я могу позволить другому отомстить вам за обиду, нанесенную мне. Не забудьте, сударь, что не я вас искал, а вы встали у меня на пути.

— Господин маркиз д’Оре, — с улыбкой сказал Поль, — забывает о своем визите на борт «Индианки».

— Довольно словесных уловок, сударь, перейдем к делу! Вчера я сделал вам предложение, которое, не говорю уже каждый дворянин, но каждый офицер и просто порядочный человек немедленно принял бы без колебаний, а вы, сударь, из каких-то странных и необъяснимых соображений отказались и адресовали вызов другому противнику, кого наша ссора касается лишь отчасти, и его из обыкновенного приличия не следовало в нее вмешивать.

— Поверьте, сударь, — ответил Поль с тем же спокойствием и непринужденностью, — в этом случае у меня не было выбора. Предложенную дуэль с вами я принять не мог, а кто другой будет моим соперником — мне было безразлично. Я достаточно привык к схваткам, сударь, и к схваткам куда более страшным и смертельным, так что подобная встреча кажется мне одним из обычных происшествий моей беспокойной жизни. Не забудьте только, что я не искал этой дуэли, вы сами мне ее навязали; но, повторяю вам, я не могу драться с вами и потому должен был обратиться к господину де Лектуру, как обратился бы к господину де Нозе или господину де Лажарри только потому, что кто-нибудь из них попался бы мне под руку. Впрочем, если, как вы считаете, мне необходимо кого-нибудь убить, то лучше, разумеется, отправить на тот свет наглого и ни к чему не годного вертопраха, чем доброго и честного сельского дворянина, который счел бы себя обесчещенным, увидев во сне, что совершает тот гнусный торг, который барон де Лектур предлагает вам.

— Прекрасно, сударь! — засмеялся Эмманюель. — Можете сколько угодно играть роль заступника невинных, защитника притесняемых принцесс и укрываться под воображаемым щитом ваших непонятных ответов. Пока это обветшалое донкихотство не стоит на пути моих желаний, моих выгод, моих обязательств, мне до него дела нет: пусть оно гуляет себе по суше и по морю, от полюса и до полюса. Я буду только смеяться, когда случится встретиться с ним. Но как только это дурачество, как в вашем случае, сударь, коснется меня… одним словом, если я встречу в моем доме незнакомого человека, вздумающего командовать там, где только я один могу повелевать, я пойду прямо к нему, как теперь к вам, и, если мне посчастливится застать его одного, как теперь вас, я, уверенный, что никто не побеспокоит нас во время этого необходимого объяснения, скажу ему: «Вы меня если не оскорбили, то задели, сударь, вмешавшись в мои дела, совершенно не касающиеся вас, и вы должны драться не с кем-нибудь другим, а со мной, и вы будете драться».

— Вы ошибаетесь, Эмманюель, — ответил Поль. — С вами я все равно не буду драться. Это невозможно.

— Э, оставьте! Загадки сейчас не в моде! — нетерпеливо воскликнул Эмманюель. — В нашем мире постоянно сталкиваешься с реальностью, поэтому оставим поэзию и таинственность сочинителям романов и трагедий. Ваше появление в этом замке отмечено слишком роковыми обстоятельствами, чтобы к ним нужно было что-либо добавлять. Люзиньян, осужденный на вечную ссылку, снова во Франции; сестра моя первый раз в жизни не покорилась воле матери; отца вы убили одним своим появлением — вот несчастья, привезенные вами с того конца света, сопровождающие вас, как похоронный кортеж; и я требую, чтобы вы мне за это заплатили. Итак, скажите мне все, сударь, прямо, как говорят люди лицом к лицу при свете дня, а не как привидение, что скользит во мраке и скрывается под покровом ночи, обронив несколько пророческих и торжественных потусторонних слов, способных напугать разве что кормилиц и детей. Говорите же, сударь, говорите! Вы видите, я спокоен. И если вы желаете открыть мне какую-то тайну, я готов ее выслушать.

— Интересующая вас тайна принадлежит не мне, — ответил Поль; его спокойствие составляло совершенный контраст с запальчивостью Эмманюеля. — Верьте тому, что я говорю, и не требуйте от меня ничего больше. Прощайте!

И капитан направился к двери.

— Э, нет, — закричал Эмманюель, загораживая ему дорогу, — так вы отсюда не выйдете, сударь! Мы разговариваем с вами наедине, не я вас завлек сюда, а вы сами пришли. Выслушайте же, что я вам скажу. Оскорбили вы меня, дать удовлетворение вы обязаны мне, поэтому и драться будете со…

— Вы с ума сошли, сударь! — ответил Поль. — Я уже сказал вам, что с вами я драться не стану, потому что это невозможно. Пустите меня!

— Берегитесь, — воскликнул Эмманюель, вынув из ящика оба пистолета, — берегитесь, сударь! Я сделал все, чтобы заставить вас драться как дворянина, и теперь имею полное право убить вас как разбойника! Вы проникли в чужой дом, забрались сюда не знаю как, не знаю зачем; если вы и не имели намерения похитить наше золото и драгоценности, то, по крайней мере, похитили дочернюю покорность моей сестры, а вместе с ней обещание, данное честным человеком своему другу. В любом случае я считаю вас грабителем, застигнутым в ту минуту, как он положил руку на самое драгоценное из фамильных сокровищ — честь!.. Возьмите этот пистолет и защищайтесь! — добавил он, бросив один из пистолетов к ногам Поля.

— Вы можете убить меня, сударь, — ответил Поль, опять прислонившись к камину и словно продолжая обычную беседу, — повторяю, вы можете убить меня, хоть я не верю, что Господь допустит такое ужасное преступление, но вы не заставите меня драться с вами. Я вам сказал это и повторяю еще раз.

— Поднимите этот пистолет, сударь, — воскликнул Эмманюель, — поднимите его, говорю я вам! Вы полагаете, что мои слова — пустая угроза? Ошибаетесь! Вот уже три дня вы испытываете мое терпение, три дня наполняете мое сердце желчью и ненавистью, и в эти три дня я уже свыкся с мыслью избавиться от вас любым способом — дуэлью или просто убийством. Не надейтесь, что меня удержит страх наказания: этот уединенный замок глух и нем. Море недалеко, и вас не успеют похоронить, как я буду уже в Англии. В последний раз, сударь, говорю вам: возьмите этот пистолет и защищайтесь!

Поль, не говоря ни слова, пожал плечами и оттолкнул оружие ногой.

— Ну что ж! — воскликнул Эмманюель, доведенный до крайней степени бешенства хладнокровием своего противника. — Если ты не хочешь защищаться как человек, так умри же как собака!

И он направил пистолет прямо в грудь капитана.

В эту минуту ужасный крик раздался в дверях, Это была Маргарита, искавшая Поля. Она все поняла с одного взгляда и тут же бросилась к Эмманюелю. Раздался выстрел, но Маргарита успела схватить брата за руку, и пуля попала в зеркало над камином, в двух или трех дюймах над головой капитана.

— Брат! — Маргарита кинулась к Полю и порывисто обняла его. — Брат, ты не ранен?

— Брат? — удивленно переспросил Эмманюель, уронив еще дымящийся пистолет. — Твой брат?

— Теперь вы понимаете, Эмманюель, — спросил Поль со спокойствием, не покидавшим его в течение всей этой сцены, — почему я не мог с вами драться?

В эту минуту дверь опять отворилась и появилась маркиза. Бледная как привидение, она застыла на пороге, потом с бесконечным ужасом посмотрела вокруг себя и, увидев, что никто не ранен, подняла глаза к Небу, словно спрашивая у него, исчерпана ли наконец мера наказания, и мысленно вознося благодарственную молитву. Когда она опустила глаза, Эмманюель и Маргарита стояли перед ней на коленях и со слезами целовали ее руки.

— Благодарю вас, дети мои, — сказала она после недолгого молчания. — Теперь оставьте меня наедине с этим молодым человеком.

Эмманюель и Маргарита почтительно поклонились и вышли.

Маркиза затворила за ними дверь, потом, не глядя на Поля, пошла к креслу, в котором накануне сидел маркиз, собираясь подписать договор, и оперлась на спинку. Она стояла, опустив глаза, и Поль хотел уже броситься к ее ногам, но лицо этой женщины было таким суровым, что он вынужден был сдержать свой порыв и остаться на своем месте ждать, что будет дальше. После минуты ледяного молчания маркиза заговорила.

— Вы желали меня видеть, сударь, — сказала она, — я здесь; вы хотели говорить со мной, и я готова вас выслушать.

Она произнесла все это без всякого выражения в лице и в голосе, только губы ее шевелились, точно говорила мраморная статуя.

— Да, сударыня, — сказал Поль дрогнувшим голосом, — да, мне хотелось поговорить с вами. Это желание давно уже закралось в мое сердце и с тех пор не покидало его. Воспоминания детства тревожили взрослого. Я помнил, словно во сне, женщину, что иногда украдкой склонялась к моей колыбели; в юношеских мечтах я принимал ее за ангела-хранителя моих детских лет. С того времени, столь далекого, но еще живого в моей памяти, я, поверьте, сударыня, не раз просыпался от счастья; мне все чудился на лице материнский поцелуй, и, не увидев рядом с собой никого, я кричал, звал ее, думая, что эта женщина ушла и, может быть, услышав меня, вернется. Вот уже двадцать лет, как я зову ее, сударыня, и сегодня впервые она мне ответила. Неужели вы, как я нередко с содроганием думал, боялись меня видеть? Неужели, как мне теперь кажется, вам нечего было мне сказать?

— А если я действительно боялась вашего возвращения? — произнесла маркиза глухим голосом. — Разве мои опасения были напрасны? Я только вчера вас увидела, сударь, и вот уже страшная тайна, ведомая только Богу и мне, известна обоим моим детям!

— Разве моя вина, — воскликнул Поль, — что Господь решил раскрыть ее? Разве я привел плачущую и дрожащую Маргариту к умирающему отцу? Она пришла к нему искать защиты и невольно услышала его исповедь! Разве я привел ее к Ашару, и не вы ли сами, сударыня, пришли вслед за ней? А Эмманюель!.. Выстрел, услышанный вами, и это разбитое зеркало доказывают вам, что я предпочел бы умереть, чем открыть ему вашу тайну. Нет, нет, поверьте мне, сударыня, я орудие, но не рука, действие, но не воля. Нет, сударыня, это Господь, в бесконечном своем предвидении, устроил все так, чтобы ваши дети, которых вы столь долго удаляли от себя, упали к ногам вашим, как вы только что видели!

— Но, кроме этих детей, — сказала маркиза, и в ее голосе наконец начинало пробиваться чувство, — у меня есть еще сын, и я не знаю, чего мне ждать от него…

— Позвольте ему исполнить свой долг, сударыня, и тогда он на коленях будет ждать ваших приказаний…

— Какой же это долг? — спросила маркиза.

— Возвратить брату звание, на которое он имеет право, сестре — счастье, которое она утратила, матери — спокойствие, которое она так давно и напрасно ищет.

— Однако, — сказала маркиза с удивлением, — из-за вас господин де Морепа отказал господину де Лектуру в просьбе назначить моего сына полковым командиром.

— Потому что король по моей просьбе уже отдал это место моему брату.

Поль вынул из кармана патент и положил его на стол.

Маркиза взглянула на бумагу и действительно увидела в ней имя Эмманюеля.

— Однако, — продолжала маркиза, — вы хотите выдать Маргариту за человека без имени, без состояния… более того, за ссыльного?

— Вы ошибаетесь, сударыня, — ответил Поль. — Я хочу выдать Маргариту за человека, которого она любит, и не за ссыльного Люзиньяна, а за барона Анатоля де Люзиньяна, губернатора его величества на острове Гваделупа. Вот приказ о его назначении.

Маркиза взглянула на грамоту и убедилась в том, что Поль и тут сказал правду.

— Да, я согласна, — сказала она, — этого достаточно и для удовлетворения честолюбия Эмманюеля, и для счастья Маргариты.

— И для вашего спокойствия также, сударыня, потому что Эмманюель поедет в полк, Маргарита отправится с мужем на Гваделупу, а вы останетесь одна, как всегда желали.

Маркиза вздохнула.

— Неужели я ошибся? Разве вы не хотели этого, сударыня? — спросил Поль.

— Как же мне теперь избавиться от барона де Лектура? — прошептала маркиза.

— Маркиз скончался, сударыня. Разве смерть мужа и отца не достаточный повод для того, чтобы отложить свадьбу?..

Вместо ответа маркиза села в кресло, взяла бумагу и перо, написала несколько строк, сложила письмо, надписала на нем имя барона де Лектура и позвонила. Через несколько мгновений, в течение которых оба молчали, явился слуга.

— Через два часа отдайте это письмо барону де Лектуру, — приказала маркиза.

Лакей взял письмо и вышел.

— Теперь, сударь, — продолжала она, не отрывая глаз от Поля, — теперь, когда вы воздали должное невинным, окажите милость виновной. Документы о вашем рождении у вас, вы теперь старший в нашей семье, и по закону имя и состояние Эмманюеля и Маргариты принадлежат вам. Чего вы хотите взамен этих бумаг?

Поль вынул их из кармана и поднес к пылающему камину.

— Позвольте мне раз в жизни назвать вас матерью, и прошу вас: назовите меня хоть раз сыном.

— И это все? — промолвила маркиза, вставая.

— Странно, вас так заботят положение, имя, богатство и совсем безразличен человек, — продолжал Поль, покачивая головой с выражением глубокой грусти. — Зачем мне эти бумаги? Я сам добился звания, какого немногие в мои годы достигают. Я прославил свое имя, и один народ его благословляет, а другой — трепещет, услышав его. И если бы мне этого хотелось, я бы в короткое время скопил себе такое состояние, что не стыдно было бы оставить его в наследство королю. Что же мне в вашем имени, вашем положении, вашем богатстве! Зачем мне все это, если вы не можете дать мне того, чего мне всегда и везде недоставало, чего я сам создать не в состоянии, а злой рок у меня отнял… Ведь вы одна можете возвратить мне… мать!

— Сын мой! — воскликнула маркиза, побежденная его благородством и выступившими у него на глазах слезами. — Сын мой!.. Мой добрый, мой милый сын!..

— Ах, наконец-то! — воскликнул Поль, бросив бумаги в огонь, тотчас уничтоживший их. — Наконец-то из вашего сердца вырвался крик, которого я ждал так давно, о котором просил, молил! Благодарю тебя, Боже мой, благодарю!

Маркиза упала в кресло, Поль бросился перед ней на колени и прижался лицом к груди матери. Наконец маркиза приподняла его голову.

— Посмотри на меня! — сказала она. — За двадцать лет это первые мои слезы! Дай мне твою руку! (Маркиза положила руку Поля себе на грудь.) За двадцать лет сердце в первый раз бьется от радости!.. Дай обнять тебя, мой сын!.. За двадцать лет это первая ласка, какую я тебе даю и от тебя получаю!.. Видно, эти двадцать лет стали моим искуплением, ибо Господь возвращает мне и слезы, и радость, и ласку!.. Благодарю тебя, Боже мой! Благодарю тебя, мой сын!..

— Матушка! — воскликнул Поль.

— А я боялась его видеть! Я трепетала, увидев его! О, не суди меня, разве могла я знать, какие чувства кроются в глубине моего сердца! О, я благословляю тебя, благословляю!..

В эту минуту послышался звон колокола в часовне замка. Маркиза вздрогнула. Эти звуки возвещали начало похорон. Наступило время предать земле тело благородного маркиза д’Оре и тело бедного Ашара. Маркиза встала.

— Этот час должен быть посвящен молитве, — сказала она. — Я удаляюсь к себе!

— Я завтра ухожу в море, матушка, — откликнулся Поль. — Неужели мы с вами уже не увидимся?!

— О нет, нет! — воскликнула маркиза. — Мы непременно увидимся!

— Тогда, матушка, сегодня вечером я буду у ворот парка. Есть священное для меня место, я должен посетить его в последний раз. Там я буду вас ждать; там, матушка, мы и простимся с вами.

— Я приду, — сказала маркиза.

— Матушка, возьмите патент и приказ, — Поль подал ей бумаги, — один для Эмманюеля, другой для мужа Маргариты. Пусть ваши дети вам будут обязаны своим благополучием. А я, матушка, поверьте, получил от вас больше, чем они оба!..

Маркиза уединилась в молельне. Поль вышел из замка и отправился к знакомой уже нам рыбачьей хижине, возле которой он должен был драться на дуэли с Лектуром. Там его уже ждали Люзиньян и Вальтер.

В назначенный час верхом на лошади вдали показался Лектур. Он с трудом отыскивал дорогу в местах, не известных ни ему, ни слуге, который ехал за ним следом. Увидев его, молодые люди вышли из хижины. Барон заметил их и пустил лошадь галопом. Подъехав к ним на должное расстояние, он спешился и бросил поводья слуге.

— Извините, господа, что я приехал один, — сказал он, подойдя к ожидавшим его молодым людям. — Дело в том, что время, выбранное вами, — он поклонился Полю, тот ответил поклоном, — совпало с похоронами маркиза, и Эмманюель остался, чтобы исполнить сыновний долг. Так что я приехал без свидетеля, надеясь, что имею дело с великодушным противником и он уступит мне одного из своих секундантов.

— Мы к вашим услугам, господин барон, — ответил Поль. — Вот мои секунданты, выбирайте: тот, кого вы почтите своим выбором, немедленно перейдет к вам.

— Мне все равно, клянусь вам, — ответил Лектур, — назначьте сами того, кто окажет мне эту услугу.

— Вальтер, перейдите к господину барону, — приказал Поль.

Лейтенант встал рядом с Лектуром. Противники еще раз поклонились друг другу.

— Теперь, сударь, — продолжал Поль, — позвольте мне при наших секундантах сказать вам несколько слов не в извинение, а в объяснение своих поступков.

— Как вам угодно, сударь, — ответил Лектур.

— Когда я вызвал вас на дуэль, событий вчерашнего дня еще нельзя было предугадать, а они, сударь, могли повлечь за собой несчастье целой семьи. За вас были маркиза, Эмманюель и покойный маркиз; за Маргариту один я, и, следовательно, сила была на вашей стороне. Вот почему между нами должна была состояться дуэль. Если бы вы меня убили, Маргарита по веским обстоятельствам — вы их никогда не узнаете — не могла бы за вас выйти замуж; если бы я вас убил, тогда дело было бы еще проще и не требовало объяснений.

— Вступление как нельзя более логично, сударь, — ответил барон, улыбаясь и постукивая хлыстиком по сапогу. — Перейдем, с вашего позволения к самой речи.

— Теперь, — продолжал Поль, слегка поклонившись в знак согласия, — все изменилось. Маркиз умер, Эмманюель назначен командиром полка, маркиза отказывается от планов относительно вашего союза, сколь бы почетен он ни был, а Маргарита выходит замуж за господина барона Анатоля де Люзиньяна; именно поэтому я и не назначил его вам в секунданты.

— А-а, — хмыкнул Лектур, — так вот что значила записка, поданная мне слугой, когда я выезжал из замка! Я имел глупость принять его за отсрочку, но, кажется, это была отставка по всей форме. Прекрасно, сударь; жду заключительную часть речи.

— Она будет такой же простой и искренней, как вступление, сударь. Я вас не знаю и не искал знакомства с вами. Мы встретились случайно, и так как цели у нас были совершенно разные, то между нами произошло столкновение. Тогда, как я вам говорил, я не доверял судьбе и хотел немного помочь ей. Теперь все кончено — моя или ваша смерть была бы совершенно бесполезна и прибавила бы только немножко крови к развязке драмы. Откровенно говоря, сударь, стоит ли, по-вашему, проливать ее?

— Я бы, возможно, и согласился с вами, сударь, — сказал Лектур, — не будь дорога сюда столь долгой. Если уж я не имел чести жениться на мадемуазель Маргарите, так, по крайней мере, скрещу с вами оружие: все-таки недаром приезжал в Бретань. Угодно вам, сударь? — спросил он, обнажая шпагу и кланяясь Полю.

— С удовольствием, господин барон, — ответил Поль, также раскланиваясь.

Они пошли навстречу друг другу, клинки скрестились, и на третьем выпаде шпага Лектура отлетела на двадцать шагов в сторону.

— Когда мы еще не взяли в руки шпаги, — сказал Поль барону, — я старался объяснить вам свое поведение. Теперь, сударь, я буду счастлив, если вы соблаговолите принять мои извинения.

— И я с удовольствием принимаю их, сударь, — ответил Лектур так спокойно, как будто между ними ничего и не произошло. — Дик, поднимите мою шпагу, — приказал он слуге и, взяв ее у него из рук, вложил в ножны. — Не будет ли, господа, у вас поручений в Париж? Я сегодня еду туда.

— Скажите королю, сударь, — ответил Поль, поклонившись и тоже вкладывая оружие в ножны, — что, к величайшему моему удовольствию, шпага, которую он пожаловал мне, чтобы сражаться с англичанами, не обагрилась кровью соотечественника.

Молодые люди раскланялись. Лектур сел на лошадь и в ста шагах от берега выехал на ванскую дорогу, послав слугу в замок за своей дорожной каретой.

— Теперь, господин Вальтер, — сказал Поль, — пришлите в бухту шлюпку и скажите, чтобы она подошла как можно ближе к замку Оре. Приготовьте все на борту фрегата: сегодня ночью мы поднимем якорь.

Лейтенант отправился в Пор-Луи, а Поль и Люзиньян вошли в хижину.

Тем временем Эмманюель и Маргарита выполнили печальный долг, к которому их призвал похоронный колокол. Маркиза положили в фамильном склепе, украшенном гербами; Ашара похоронили на скромном кладбище при часовне. Потом брат и сестра пошли к маркизе, и она вручила Эмманюелю столь желанный патент, а Маргарите неожиданно дала позволение выйти замуж за Люзиньяна. При встрече каждый из троих старался не проявлять гнетущие их чувства. Мать, сын и дочь простились в твердой уверенности, что никогда уже в этой жизни не увидятся.

Остальная часть дня прошла в предотъездных сборах. Под вечер маркиза отправилась на свидание, назначенное ей Полем. Во дворе она увидела с одной стороны совсем готовую дорожную карету, с другой — юного гардемарина Артура с двумя матросами. Сердце ее сжалось при виде этих приготовлений, но она продолжала свой путь и углубилась в парк, не поддаваясь волнению: такую власть над собой дала ей постоянная борьба гордости с натурой.

Однако, дойдя до поляны, откуда был виден домик Ашара, она остановилась и, чувствуя, что ноги у нее подкашиваются, прислонилась к дереву, положив руку на сердце, словно для того, чтобы удержать слишком быстрые толчки его. Дело в том, что маркиза по складу характера принадлежала к людям, не боящимся сегодняшней опасности, но трепещущим при воспоминании об опасности минувшей. Она вспомнила, какие страхи и волнения ей пришлось терпеть все двадцать лет, ежедневно навещая этот домик, теперь уже навсегда запертый; однако она быстро преодолела свою слабость и пошла к воротам парка.

Там маркиза снова остановилась. Над всеми деревьями возвышалась вершина огромного дуба: он был виден почти из любой точки парка. Маркиза часто по целым часам стояла у окна, устремив взгляд на его зеленый купол, но никогда не осмеливалась отдохнуть в его тени. Однако она обещала Полю прийти туда, и он ждал ее. Сделав последнее усилие, маркиза вошла в лес.

Еще издали она увидела стоящего на коленях под деревом молодого человека: это был Поль. Она медленно подошла, опустилась рядом с ним на колени и тоже начала молиться. Когда молитва была окончена, оба поднялись, и маркиза, молча обняв молодого человека, положила голову ему на плечо. Несколько минут они простояли безмолвно и неподвижно; потом послышался стук кареты. Маркиза вздрогнула и сделала Полю знак прислушаться: это Эмманюель уезжал в свой полк. Одновременно Поль вытянул руку в противоположную сторону и указал маркизе на шлюпку, легко и бесшумно скользившую по морю: Маргарита отправлялась на корабль.

Маркиза прислушивалась к стуку кареты, пока можно было его слышать, и следила глазами за шлюпкой, пока ее можно было видеть. Когда звук рассеялся в пространстве, а шлюпка исчезла во мраке ночи, она обернулась к Полю, подняла глаза к небу и, понимая, что наступает час, когда тот, кто был ей поддержкой, тоже должен ее покинуть, сказала:

— Да благословит Господь, как я благословляю, любящего сына — он дольше всех оставался с матерью!

Собрав все силы, она в последний раз обняла Поля; он встал перед ней на колени. Вырвавшись из его объятий, маркиза пошла в замок.

На другой день утром жители Пор-Луи напрасно искали глазами фрегат, что уже две недели стоял на внешнем рейде Лорьяна. Как и в первый раз, фрегат исчез внезапно, и никто не знал, зачем он приходил и куда ушел.

Эпилог

Прошло пять лет с тех пор, как завершились описанные нами события. Независимость Соединенных Штатов была признана, и Нью-Йорк, последний укрепленный город, который занимали англичане, был освобожден. Гром пушек, раздававшийся и в Индийском океане, и в Мексиканском заливе, затих. На торжественном заседании Конгресса 28 декабря 1782 года Вашингтон сложил с себя звание главнокомандующего и уехал в свое поместье Маунт-Вернон, получив от соотечественников в награду позволение бесплатно получать и отправлять по почте свои письма.

Спокойствие, которым начинала наслаждаться Америка, распространилось и на принадлежавшие французам Антильские острова, также принимавшие участие в войне и потому не раз вынужденные защищаться от нападения англичан. Из числа этих островов чаще всего опасность угрожала Гваделупе, потому что она и в военном, и в коммерческом отношении была важнее других, но благодаря бдительности нового губернатора англичанам ни разу не удалось высадиться на ней, и Франции не пришлось пережить в этом важном владении сколько-нибудь серьезных происшествий. В начале 1784 года остров еще сохранял — больше по привычке, чем по необходимости, — остатки своего воинственного облика, однако там повсеместно возобновилось уже возделывание различных земледельческих культур, составляющих богатство этих мест.

А теперь приглашаем наших читателей оказать нам последнюю любезность — перенестись вместе с нами за Атлантический океан, высадиться в портовом городе Бас-Тер, пройти среди бьющих с обеих сторон фонтанов по одной из улиц, поднимающихся к аллее Шан-д’Арбо; пройдя в прохладной тени тамариндов примерно треть ее длины, мы свернем влево на неширокую дорогу, ведущую к воротам сада, из верхней точки которого виден весь город.

Здесь мы предлагаем читателям подышать немного вечерним бризом, таким приятным в мае, и вместе с нами взглянуть на роскошную тропическую природу.

Если встать, как мы, спиной к лесистым вулканическим горам, делящим западную часть острова на два склона, над которыми возвышаются увенчанные султанами дыма и искр два прокаленных пика Суфриера, то у наших ног, защищенный холмами Бельвю, Мон-Дезир, Бо-Солей, Эсперанс и Сен-Шарль, раскинется город, живописно спускающийся к морю, волны которого искрятся в последних солнечных лучах и омывают его стены; на горизонте — огромное ясное зеркало океана; справа и слева от нас — самые прекрасные и богатые плантации острова. Здесь растут кофейные деревья — уроженцы Аравии, с узловатыми гибкими ветвями и продолговатыми темно-зелеными листьями волнообразной заостренной формы, прячущими в своих пазухах букеты снежно-белых цветов; кусты хлопчатника покрывают зеленым ковром излюбленную ими сухую каменистую землю, а среди них, подобно огромным муравьям, движутся негры, срезая бесчисленные лишние побеги: их должно остаться два-три. А в спокойных, защищенных местах, на тучных и плодородных почвах растут завезенные на Антильские острова евреем Вениамином Дакоста деревья какао; у них стройные стволы, пористые ветви, покрытые рыжеватой корой, с попеременно сидящими продолговатыми копьевидными листьями; некоторые из этих листьев — это будущие побеги — кажутся нежно-розовыми цветами, контрастирующими с длинным, изогнутым желтоватым плодом, под тяжестью которого сгибаются ветки. Целые поля заняты растением, обнаруженным на острове Тобаго и впервые привезенным во Францию послом Франциска II как подарок Екатерине Медичи, откуда пошло его имя — «трава королевы». Это, впрочем, не помешало ему, как многим популярным вещам, вначале быть запрещенным и изгнанным в Европе и в Азии, обеими силами, поделившими между собой мир; его запрещали великий князь Московии Михаил Федорович, турецкий султан Мурад IV и персидский император, его изгонял Урбан VIII. То тут, то там, стремительно вырастая из единственного побега и на сорок — пятьдесят футов возвышаясь над окружающими его травами, растет райское дерево — банан; его овальные листья в семь — восемь футов длиной, украшенные поперечными жилками, как перевязь лентами, по библейскому преданию, послужили первыми одеждами первой женщине. И наконец, возвышаясь над всем, вырисовывались на фоне небесной лазури или сине-зеленых вод океана (смотря по тому, где они выросли — на горном гребне или на морском берегу) кокосовые и масличные пальмы — два гиганта Антильских островов, добрые и щедрые, как всё, что обладает силой.

Итак, вообразим себе эти чудесные берега, прорезанные семьюдесятью реками, которые текут в руслах восьмидесяти-футовой глубины; эти горы, днем озаренные тропическим солнцем, а ночью — вулканом Суфриер; эту не знающую перерывов растительность, когда на смену падающим листьям тут же вырастают новые; наконец, такое целебное солнце и такой чистый воздух, что, несмотря на предпринятые человеком, этим вечным врагом самого себя, попытки завезти змей с Мартиники и Сент-Люсии, они не смогли здесь ни жить, ни размножаться, — и мы поймем, каким счастьем после испытанных в Европе страданий должны наслаждаться, живя пять лет в этом земном раю, Анатоль де Люзиньян и Маргарита д’Оре, ставшие, как помнят наши читатели, одними из основных персонажей драмы, о которой мы недавно рассказывали.

Мы увидим знакомую нам семью молодого губернатора; за эти годы в ней прибавилась еще дочь. Отец, мать и двое детей сидят в беседке, обвитой виноградной лозой. Читатели, конечно, сразу узнают в них Люзиньяна и Маргариту, а детей их мы рекомендуем: это Эктор и маленькая Бланш. С первого взгляда видно, что семейство живет счастливо и в совершенном согласии.

На смену жизни, волнуемой страстями, на смену борьбе естественного права против власти закона, на смену череде сцен, в которых все земные печали человека, от рождения до смерти, должны были сыграть свою роль, пришла жизнь тихая и ясная: каждый день проходил спокойно, и единственным облачком было смутное беспокойство об отсутствующих, сжимающее иногда сердце дурными предчувствиями. По временам они находили в газетах или получали с приходящих судов известия о своем спасителе. Они знали о его победах, слышали, что он стал командиром небольшой эскадры и разорил английские поселения на Акадийском берегу, за что был произведен в коммодоры. Моряки рассказали о том, как он встретился с фрегатами «Серапис» и «Графиня Скарборо» и, сразившись с ними бок о бок — бой длился без малого четыре часа, — наконец принудил оба фрегата сдаться. В 1781 году Конгресс публично благодарил его за услуги, оказанные американскому народу в борьбе за независимость, приказал выбить в его честь золотую медаль и назначил, как храбрейшего из американских моряков, командиром фрегата «Америка», названного так потому, что это был прекраснейший из всех американских кораблей. Однако вскоре этот превосходный фрегат был предложен Конгрессом французскому королю взамен корабля «Великолепный», погибшего в Бостоне. Поль Джонс отвел его в Гавр и перешел во флот графа де Водрёя, который готовился отплыть в экспедицию против Ямайки. Последняя весть чрезвычайно обрадовала Люзиньяна и Маргариту, потому что благодаря такому стечению обстоятельств их брат мог оказаться так близко от них, что его можно было бы увидеть. Однако мир, как мы говорили, был заключен, и они уже ничего больше не слышали об отважном капитане.

Вечером того дня, в который мы перенесли наших читателей с неприветливых берегов Бретани на цветущие берега Гваделупы, молодая семья, как мы уже видели, сидела в саду и любовалась великолепной картиной: город в ней составлял первый план, а океан, усеянный островами, — дивную даль. Маргарита быстро привыкла к непринужденности креольской жизни и, поскольку душа ее была теперь покойна и счастлива, предоставила свое тело, по-прежнему бледное, хрупкое и грациозное, как дикая лилия, сладострастному far niente[29], делающему в колониях восприятие внешних впечатлений подобием полусна, когда события кажутся грезами. Лежа с дочерью в перуанском гамаке, сплетенном из шелковистых волокон алоэ и расшитом яркими перьями редчайших тропических птиц, раскачиваемая мягкими и ровными движениями сына, держа руку в руках Люзиньяна и устремив рассеянный взгляд в бескрайнее пространство, она чувствовала, как в нее, в ее душу, в ее чувства проникают все блаженство, обещаемое небом, и все радости, какие может предоставить земля. В это время, как будто всё стремилось дополнить волшебную картину, что созерцала она ежевечерне, находя ее с каждым разом все прекраснее, какой-то корабль, подобный царю океана, обогнул мыс Труа-Пуант и плавно заскользил по синей глади воды, словно лебедь по озеру.

Маргарита первая заметила его и, не меняя позы, потому что в этом знойном климате всякое движение кажется утомительным, сделала Люзиньяну знак головой. Он повернулся в ту сторону, куда она показала, и тоже стал молча следить взглядом за легким и быстрым ходом корабля. По мере того как судно приближалось, из массы парусов, походившей вначале на белое облако на горизонте, начали выделяться тонкие и изящные детали оснастки корабля. Люзиньян и Маргарита стали различать на четверти его флага с белыми и красными полосами звезды Америки, выделяющиеся на лазурном поле и количеством равные числу соединенных штатов. У обоих мелькнула одна и та же мысль, и они радостно переглянулись — может быть, что-нибудь станет известно о Поле! Люзиньян тотчас приказал негру сходить за подзорной трубой, и не успел еще слуга вернуться, как сердца Маргариты и Люзиньяна затрепетали от другой, еще более радостной мысли: обоим показалось, что этот фрегат — их старый знакомый. Однако людям непривычным издали очень трудно рассмотреть подробности, по которым опытный глаз моряка отличает один корабль от другого, и они не смели еще верить, ибо в их надежде было больше инстинктивного предчувствия, чем подлинной уверенности. Наконец негр принес трубу. Люзиньян глянул в нее, вскрикнул от восторга и передал инструмент Маргарите: он узнал на носу фрегата статую работы Гийома Кусту. «Индианка» на всех парусах шла к Бас-Теру.

Люзиньян поднял Маргариту из гамака и поставил на землю; первым их порывом было бежать к порту, но тут обоим пришло в голову, что на «Индианке» (Поль покинул ее пять лет назад, поскольку звание коммодора давало ему право командовать более крупным кораблем) может теперь быть другой капитан. Они остановились; сердца их взволнованно бились, а ноги подкашивались. Между тем Эктор подобрал брошенную подзорную трубу и, подражая своим родителям, навел ее на корабль.

— Отец, посмотри, — воскликнул он, — на палубе стоит офицер в черном мундире, вышитом золотом, точно как дядя Поль на портрете!

Люзиньян выхватил трубу из рук сына, посмотрел несколько секунд и передал Маргарите; она тоже взглянула, и труба выпала из ее рук. Они бросились друг другу в объятия: оба узнали молодого капитана, который, направляясь к друзьям, надел тот костюм, что был ему, как мы говорили, наиболее привычен. В это время фрегат проходил мимо форта и отсалютовал тремя выстрелами. Форт ответил тем же.

Убедившись, что «Индианкой» действительно командует их брат и друг, Люзиньян и Маргарита побежали к рейду, взяв с собой Эктора, а маленькую Бланш оставив на попечение служанки. Поль тоже увидел их, когда они выбегали из сада, и велел спустить ял. Благодаря усилиям десяти крепких гребцов он быстро перелетел пространство между фрегатом и берегом, и капитан выскочил на мол в ту самую минуту, как Люзиньян и Маргарита прибежали в гавань. Очень сильные чувства находят выход обычно не в словах, а в слезах, поэтому радость походила на горе: все прослезились, даже ребенок, плакавший потому, что плакали взрослые.

Отдав некоторые приказания, связанные с корабельной службой, молодой коммодор медленно пошел со своими родными той самой дорогой, по которой они бежали ему навстречу. Из его рассказа стало ясно, что, поскольку экспедиция г-на Водрёя не состоялась, он вернулся в Филадельфию, и после заключения мира с Англией Конгресс подарил ему в знак признательности тот первый корабль, на котором он был капитаном.

Рассказ Поля очень обрадовал Маргариту и Люзиньяна, ибо они надеялись, что брат решил навсегда поселиться у них; но молодой моряк обладал характером слишком беспокойным и слишком жадным до сильных переживаний, чтобы подчиниться бесцветному, однообразному существованию жителей суши. Он сразу же объявил сестре и зятю, что пробудет у них только неделю, а потом отправится в другую часть света, чтобы продолжать привычную жизнь, какую он вел до сих пор.

Неделя пролетела быстро, как сон, и, несмотря на все просьбы Маргариты и Люзиньяна, Поль не согласился остаться у них еще даже на одни сутки. По-прежнему пылкий, цельный, независимый, он всегда исполнял свои намерения и был строг к себе самому гораздо больше, чем к другим.

Наступил час разлуки. Маргарита и Люзиньян хотели проводить коммодора до корабля, но Поль решил не продлевать печаль расставания. Дойдя до края мола, он обнял их в последний раз и вскочил в шлюпку — она быстро, как стрела, унесла его. Маргарита и Люзиньян следили за ней взглядом, пока она не скрылась за правым бортом фрегата, потом, грустные, вернулись в свой сад, чтобы увидеть его отплытие, как увидели оттуда же его появление.

Пока они возвращались домой, на борту фрегата кипела продуманная, слаженная работа, предшествующая отплытию. Матросы, сойдясь у кабестана, начали выбирать канат, и в чистом, прозрачном воздухе Маргарите и Люзиньяну слышны были их звонкие, веселые возгласы. Вскоре показались из воды железные лапы якоря; затем реи одна за другой, от самой верхней до самой нижней, оделись парусами; корабль, как одушевленное существо, повинующееся инстинкту, повернулся носом к выходу из гавани и двинулся, рассекая воду с такой легкостью, словно скользил по ее поверхности. Тогда, будто дальше можно было предоставить фрегат его собственной воле, молодой коммодор поднялся на ют и перенес все свое внимание, ненужное больше кораблю, на покидаемую сушу. Люзиньян, выхватив платок, стал махать им, Поль ответил; потом, когда им уже нельзя было видеть друг друга простым глазом, оба вооружились подзорными трубами и благодаря этому хитроумному инструменту сумели на час отдалить разлуку: оба предчувствовали, что прощаются навсегда. Наконец корабль, постепенно уменьшаясь, стал приближаться к горизонту и одновременно спустилась ночная тьма. Люзиньян велел принести в сад охапку веток и развести на самом высоком месте костер, чтобы Поль, чей фрегат уже терялся во мраке, мог видеть этот маяк, пока не обогнет мыс Труа-Пуант. В течение следующего часа Маргарита и Люзиньян совсем потеряли корабль из виду, но Поль, благодаря ярко горевшему костру, мог еще их видеть; потом на горизонте сверкнул молнией огонь, через несколько секунд до их слуха донесся звук пушечного выстрела, похожий на глухой и долгий раскат грома, и снова воцарилась ночная тишина. Люзиньян и Маргарита получили последний привет от Поля.

Здесь заканчивается семейная драма, о которой мы взялись рассказать; однако, может быть, кто-то из наших читателей достаточно заинтересовался молодым искателем приключений, кого мы сделали героем нашей истории, и хотел бы проследить его дальнейший путь; для них, пользуясь случаем поблагодарить за проявленное к нам внимание, мы просто-напросто расскажем о фактах, добытых нами в результате тщательных поисков.

В описываемое нами время, то есть в мае 1784 года, вся Европа находилась как бы в том состоянии оцепенения, какое недальновидные люди принимают за спокойствие, а более глубокие умы считают мрачным и временным затишьем перед бурей. Америка своим освобождением подготовила Францию к революции: короли и народы, не доверяя друг другу, держались настороже, причем одни ссылались на фактическое положение вещей, другие — на свое право. Лишь одна часть Европы казалась живой и действующей среди этого всеобщего сна: это была Россия, возведенная царем Петром в ранг цивилизованного государства и вписываемая Екатериной II в число европейских держав. Петр III, ненавидимый русскими за лишенный благородства характер, за близорукую политику и особенно за обожествление прусских порядков и прусской дисциплины, был свергнут без сопротивления и задушен без борьбы. Таким образом Екатерина в тридцать два года оказалась властительницей империи, занимающей седьмую часть земного шара. Первой ее заботой было благодаря своему могуществу сделаться посредницей для соседних народов, которые она хотела поставить в зависимость от себя. Так, она заставила курляндцев прогнать своего нового герцога Карла Саксонского и призвать обратно Бирона; направила своих послов и свои войска, чтобы добиться коронации в Варшаве — под именем Станислава Августа — своего бывшего любовника Понятовского; заключила союз с Англией; вовлекла в свою политику берлинский и венский дворы. Однако за этими большими внешнеполитическими замыслами Екатерина не забывала о делах внутренних и в перерывах между столь часто обновляемыми любовными увлечениями находила время поощрять промышленность, поддерживать сельское хозяйство, реформировать законодательство, создавать военный флот, посылать Палласа в провинции, о которых неизвестно было, что они могут производить, Блюмагера — на Северный архипелаг и Биллингса — в Восточный океан: наконец, завидуя литературной репутации своего брата, прусского короля, она тою же рукой, что подписывала указ о строительстве нового города, утверждала смертный приговор юному Ивану или раздел Польши, создавала «Опровержение “Путешествия в Сибирь” аббата Шаппа», роман «Царевич Хлор», театральные пьесы, и среди них перевод на французский язык драмы Державина «Олег»; в итоге Вольтер называл ее Северной Семирамидой, а прусский король в письмах отводил ей место между Ликургом и Солоном.

Можно представить себе, какое действие произвело при этом чувственном и рыцарственном дворе появление такого человека, как наш моряк. Екатерина знала о его мужестве, наводившем ужас на врагов Франции и Америки; в обмен на подаренный им царице фрегат он получил звание контр-адмирала. И вот русский флаг, обогнув половину Старого Света, появился в греческих морях; на развалинах Лакедемона и Парфенона тот, кто недавно завершил освобождение Америки, мечтает о возрождении спартанской и афинской республик. В конце концов старая Оттоманская империя потрясена до основания; разбитые турки подписывают Кайнарджийский мир. Екатерина оставляет себе Азов, Таганрог и Кинбурн, добивается свободы мореплавания на Черном море и независимости Крыма. Став повелительницей Тавриды, она пожелала познакомиться со своими новыми владениями. Поль, вызванный в Санкт-Петербург, сопровождал ее в этом путешествии, маршрут которого был проложен Потемкиным. На пути, составлявшем около тысячи льё, завоевательницу и ее свиту ожидали сплошные свидетельства триумфа: огни, горевшие вдоль всей дороги, похожая на феерию иллюминация в каждом городе; великолепные дворцы, возведенные на один день среди пустынных полей и на следующее утро исчезающие; деревни, возникавшие как по мановению волшебной палочки в безлюдной степи, где еще неделю назад татары пасли скот; видневшиеся на горизонте города, у которых были одни только внешние стены; повсюду почести, песни, танцы; народ, толпящийся на дороге, а ночью, пока императрица спит, бегом отправляющийся дальше, чтобы выстроиться там, где проедет проснувшаяся государыня; король и император, едущие рядом с ней и называющие себя не равными ей, а ее придворными; наконец, воздвигнутая в конце пути триумфальная арка с надписью, говорящей если не о честолюбии Екатерины, то о политике Потемкина: «Се дорога в Византию». Россия укреплялась в своей тирании, как Америка — в своей независимости.

Екатерина предлагала своему адмиралу должности, которые удовлетворили бы любого придворного, почести, которым был бы рад любой честолюбец, земли, которые могли бы утешить короля, потерявшего королевство; но нашему отважному и поэтичному моряку нужны были качающаяся палуба корабля, море с его битвами и бурями, огромный безграничный океан. Итак, он покинул блистательный двор Екатерины, как до этого покинул суровый Конгресс, и отправился во Францию искать то, чего недоставало ему во всех других краях: жизни, полной волнений; врагов, чтобы с ними сражаться, народа, нуждающегося в защите. Поль приехал в Париж в разгар наших европейских и гражданских войн, когда мы одной рукой душили иноземное вторжение, а другой разрывали себе внутренности. Король, которого он видел десять лет назад обожаемым, чтимым, могущественным, был теперь презираемым и бессильным пленником. Всё, что было наверху, оказалось внизу; гибли знаменитые имена и выдающиеся головы. Наступило царство равенства, и орудием выравнивания в нем стала гильотина.

Поль спросил об Эмманюеле, и ему сказали, что он объявлен вне закона; спросил о матери — оказалось, что она умерла. Тут в его душе родилось страстное желание еще хоть раз в жизни взглянуть на те места, где двенадцать лет назад он испытал столько радостных и тягостных ощущений. Поль поехал в Бретань, оставил свою карету в Ване и отправился далее верхом, как в тот день, когда впервые увидел Маргариту. Но это был уже не юный восторженный моряк с безграничными желаниями и надеждами, а человек, освободившийся от любых иллюзий, ибо он всего отведал: и меду, и полыни, изучил людей и свет, познал и славу и забвение. И он приехал уже не искать семью, а навестить лишь могилы родных.

Подъехав к замку, Поль обернулся, чтобы взглянуть на дом Ашара, но не увидел его; он хотел сориентироваться по лесу, но и тот исчез как по волшебству. Его как национальное имущество распродали двадцати пяти — тридцати окрестным фермерам, те его выкорчевали и землю распахали. Не стало и большого дуба; плуг прошелся по безвестной могиле графа де Морле, и даже любящий взгляд сына не мог уже отыскать ее.

Поль пошел в парк и через него в замок, ставший еще мрачнее и печальнее прежнего: там оставался один только старый привратник — живая развалина между мертвыми руинами. Замок хотели было тоже уничтожить, но маркиза считалась в этих краях чуть ли не святой, и это сохранило от разрушения древнее жилище, которое четыре века было достоянием фамилии д’Оре. Поль осмотрел все покои, уже года три не отворявшиеся, и только для него они были теперь отперты. Он прошел по портретной галерее — она осталась в прежнем своем виде: портретов последних владельцев замка к этой старинной коллекции ничья благочестивая рука не добавила. Он заглянул в библиотеку, где некогда прятался, нашел на прежнем месте книгу, когда-то раскрытую им, снова прочел страницы, прочитанные им тогда, и потом отворил дверь той комнаты, где должны были подписать брачный договор и где произошли самые драматические сцены, а он был в них главным действующим лицом. Стол стоял на старом месте, и зеркало в венецианской раме, разбитое пулей Эмманюеля, по-прежнему висело над камином. Он прислонился к камину и стал расспрашивать слугу о последних годах жизни маркизы.

Они были просты и строги, как все, что ее окружало.

Оставшись одна, как мы уже упоминали, в своем замке, она каждый день проводила одинаково: утро ее начиналось в молельне, оттуда она шла к склепу, где лежал прах ее мужа, и под сень дуба, где покоился ее любовник. Еще восемь лет после того, как она простилась с Полем, маркиза ходила по старым коридорам и мрачным аллеям, бледная и тихая как тень. Потом врач нашел у нее болезнь сердца, возникшую в результате слишком сильных переживаний, так долго мучивших ее, и она мало-помалу стала ослабевать. Наконец однажды вечером, будучи уже не в состоянии передвигаться самостоятельно, маркиза, заявив, что ей хочется еще раз полюбоваться заходом солнца на океане, приказала отнести себя к большому дубу, куда она обыкновенно ходила гулять. Она велела людям оставить ее и прийти через полчаса. Когда слуги вернулись, маркиза лежала в обмороке. Они понесли ее к замку, но дорогой она очнулась и попросила отнести ее не в спальню, а в фамильный склеп. Там, собрав оставшиеся силы, она встала на колени у могилы мужа и сделала знак рукой, чтобы ее оставили одну. Хотя это было очень рискованно для нее — никто не смел ослушаться (своих приказаний маркиза никогда не повторяла), но, опасаясь за ее жизнь, слуги спрятались в углублении склепа, чтобы в случае необходимости подоспеть к ней на помощь. Через минуту маркиза опустилась на камень, у которого молилась, и все решили, что это опять обморок, однако, подбежав к ней, увидели, что она мертва.

Поль попросил проводить его в склеп. Вошел он туда медленно, с непокрытой головой. Дойдя до камня на могиле его матери, он встал перед ним на колени. Этот камень и доныне хранится в церкви городка Оре, куда он был впоследствии перенесен. На камне вырезана следующая надпись, составленная самой маркизой:

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ

ВЫСОКОРОДНАЯ И ВЛАДЕТЕЛЬНАЯ ДАМА МАРГАРИТА БЛАНШ ДЕ САБЛЕ, МАРКИЗА Д’ОРЕ

РОДИЛАСЬ 2 АВГУСТА 1729 ГОДА, СКОНЧАЛАСЬ 2 СЕНТЯБРЯ 1788 ГОДА

Молитесь за нее и ее детей

Поль поднял глаза к небу с выражением бесконечной признательности. Мать, которая так долго не помнила о сыне при жизни, не забыла о нем в своей надгробной надписи.

Полгода спустя Национальный конвент на специальном заседании принял постановление о том, что его члены будут присутствовать на погребении Поля Джонса, бывшего коммодора американского военного флота, скончавшегося 7 июля 1793 года, и что захоронение будет произведено на кладбище Пер-Лашез.

Это решение принято, говорилось в постановлении, «чтобы узаконить во Франции свободу культов».

Александр Дюма Приключения Джона Дэвиса

I

Сегодня, когда я пишу эти строки, минуло уже почти сорок лет с тех пор, как мой отец, капитан Эдуард Дэвис, командир английского фрегата «Юнона», лишился ноги. Ее оторвало одним из последних ядер, пущенных с борта «Мстителя» в тот самый момент, когда французский корабль решил скорее погибнуть в морской пучине, чем сдаться.

По возвращении в Портсмут он узнал, что туда уже дошла весть о победе адмирала Хоу, а его самого ожидает звание контр-адмирала, пожалованное ему, к несчастью, вместе с почетной отставкой, ибо лорды Адмиралтейства, без сомнения, сочли, что получивший увечье контр-адмирал Эдуард Дэвис, едва достигший сорока пяти лет, вряд ли сумеет служить Великобритании столь же плодотворно, как до достославного происшествия, жертвой которого он стал.

Отец мой был из тех достойных моряков, которые полагают, что суша существует только для того, чтобы запасаться на ней свежей водой или вялить рыбу. Он родился на борту фрегата, и первое, что предстало перед его глазами, было небо и море. Гардемарин в пятнадцать лет, лейтенант в двадцать пять, капитан в тридцать, лучшую, прекраснейшую часть жизни он провел на воде, ступая, в противоположность многим, на твердую землю лишь по случаю, да и то почти вопреки своей воле. Так что почтенный адмирал, способный с закрытыми глазами отыскать дорогу в Беринговом проливе или Баффиновом заливе, не смог бы без провожатого добраться от Сент-Джеймса до Пикадилли. Полученное им ранение угнетало его не само по себе, но своими последствиями. Отец часто задумывался о том, что может ожидать моряка: о кораблекрушениях, пожарах, баталиях, но он никогда не мог и помыслить для себя отставки, не был готов к единственному виду смерти — к той, что настигает старика в постели.

Выздоровление его протекало долго и мучительно, пока, наконец крепкая натура не взяла верх над физическими недугами и душевными страданиями. Следует, впрочем, отметить, что во время своего болезненного возвращения к жизни сэр Эдуард был окружен самыми нежными заботами: рядом с ним находилось одно из тех преданных существ, что, кажется, принадлежат к особой человеческой породе и скрываются, как правило, под солдатским мундиром или матросской курткой. Этот честный матрос, несколькими годами старше моего отца, неуклонно разделял его судьбу с того самого дня, когда сэр Эдуард гардемарином ступил на борт «Королевы Шарлотты», и до того, когда подобрал его с оторванной ногой на палубе «Юноны». Хотя ничто не принуждало Тома Смита покидать свое судно, ибо он тоже мечтал умереть смертью воина и быть погребенным в могиле моряка, преданность капитану восторжествовала над привязанностью к фрегату: видя, что его командира отправляют в отставку, он немедля испросил ее и для себя. Из уважения к предлогу этой просьбы ее удовлетворили и сопроводили небольшой пенсией.

Оба старых друга (в частной жизни грани между чинами стираются) внезапно очутились в гуще непривычной для них жизни, однообразие которой заранее страшило их. Однако делать было нечего. Сэр Эдуард вспомнил, что в нескольких сотнях миль от Лондона у него есть имение — старое фамильное наследие, а близ города Дерби живет управляющий, все отношения с которым до сих пор сводились к тому, что, получив денежное вознаграждение или свою часть приза, капитан время от времени посылал ему деньги, не зная, что с ними делать. Итак, сэр Эдуард написал этому господину, приглашая его приехать в Лондон и дать отчет о доверенном ему состоянии, ибо новые обстоятельства заставляют его теперь ощутить в нем нужду.

В ответ на это приглашение мистер Сандерс прибыл в Лондон вместе с конторской книгой, куда самым аккуратным образом были занесены доходы и издержки по Вильямс-Хаузу за тридцать два года, то есть со дня смерти сэра Вильяма Дэвиса, моего деда, построившего замок и давшего ему свое имя. Здесь же в порядке поступления указывались все суммы, отправленные его нынешним владельцем, равно как и на что они были употреблены; цель этих затрат, как правило, состояла в округлении земельных владений, и поместье, благодаря стараниям мистера Сандерса, пребывало в самом цветущем состоянии. Оказалось, что сэр Эдуард, к своему великому удивлению, располагал двумя тысячами фунтов стерлингов ренты, и они, будучи добавлены к положенной при отставке пенсии, давали ему что-то от шестидесяти пяти до семидесяти тысяч франков годового дохода. По счастливой случайности, сэр Эдуард встретил в своем управляющем честного человека.

Каким бы философом ни был контр-адмирал по натуре, а еще более по воспитанию, это открытие не оставило его безразличным. Безусловно, он отдал бы все свои богатства, чтобы вернуть ногу, а главное — свою службу; но, в конечном счете, раз уж отставка оказалась неизбежной, лучше было иметь состояние, чем остаться с одной пенсией. Как человек решительный, сэр Эдуард принял свою судьбу и объявил мистеру Сандерсу, что намерен поселиться в родовом владении, попросив достойного управляющего отправиться туда заранее, дабы подготовить замок к прибытию хозяина, и отвел для этого неделю.

Означенный срок сэр Эдуард и Том употребили на приобретение всех книг о море, какие только смогли достать, — от «Приключений Гулливера» до «Путешествий капитана Кука», присоединив к этому собранию морских приключений гигантский глобус, циркуль, квадрант, буссоль, подзорные трубы дневного и ночного видения. Затем, сложив все в добротную почтовую карету, два моряка пустились в самую дальнюю поездку, какую им случалось когда-либо совершать по твердой земле.

Одной лишь расстилавшейся перед ними восхитительной природы было бы достаточно, чтобы утешить капитана в разлуке с морем; Англия раскинулась огромным садом — леса и рощи, зеленые лужайки и поля, — омываемым извилистыми речками; из конца в конец королевства пролегли широкие песчаные дороги и парковые аллеи, обсаженные кудрявыми тополями, которые словно склонялись в глубоком поклоне, желая на осененной ими земле приветствовать путешественников. Однако, сколь бы чарующими ни были эти картины, они не могли затмить в душе капитана видения древнего и вечно обновляющегося зрелища — утопающие в морских волнах облака на горизонте, где небо сливается с водной гладью. Изумруд океана казался ему ослепительнее зеленого ковра полей, а тополям, при всей их грациозности, было далеко до стройности одетой парусами мачты. Дороги же, сколько ни посыпай их песком, не шли ни в какое сравнение с палубой или полуютом «Юноны». Напрасно древняя земля бриттов являла ему свои чудеса: он ни разу не обронил ей ни малейшей похвалы, а ведь здесь находились самые красивые графства Англии! Так доехал он до вершины холма, откуда открывался вид на отцовское наследие, во владение которым он вступал.

Замок был построен в живописном месте; речка, берущая начало у подножия горных склонов, высящихся между Манчестером и Шеффилдом, вилась среди цветущих лугов, образуя озеро окружностью в милю, и вытекала из него, чтобы затем броситься в Трент, омыв своими водами дома Дерби. Живая, веселая зелень покрывала все вокруг, окрашивая пейзаж в радостные тона. Казалось, эта цветущая девственная природа только что вышла из рук Творца. Глубокий покой и умиротворение царили до самого горизонта, где простиралась красиво изгибающаяся цепь холмов, что начинаются в Уэльсе и проходят через всю Англию до самых отрогов Чевиотских гор. Постройка замка относилась ко временам экспедиции Претендента; тогда же он был обставлен с изящным вкусом, и, хотя пустовал почти лет двадцать пять — тридцать, его покои содержались мистером Сандерсом столь заботливо, что позолота на мебели и краски обивки смотрелись как новые.

Как видим, человек, утомленный мирской суетою и добровольно избравший себе этот уголок, обретал здесь весьма уютное пристанище. Однако сэру Эдуарду эта тихая, полная неизъяснимой прелести природа показалась по сравнению с постоянно меняющимся океаном, с его безбрежными горизонтами, островами, обширными, словно материки, и материками, огромными, как целый свет, слишком однообразной. Вздыхая, обошел он просторные комнаты, где печально отдавался стук его деревянной ноги по паркету; у окон каждого фасада он останавливался, чтобы обозреть свои владения со всех четырех сторон света. За ним следовал Том, под напускным пренебрежением скрывавший свое удивление неведомой ему раньше роскошью. Не проронив ни единого слова, они закончили осмотр, и сэр Эдуард, опираясь обеими руками на палку, обернулся к своему спутнику и спросил:

— Ну, что, Том? Как тебе все это нравится?

— Честное слово, командир, — ответил ошеломленный Том, — похоже, что палубу отдраили на совесть, не мешает поглядеть, так же ли хорош и трюм.

— О, думается, мистер Сандерс не тот человек, что способен пренебречь самой важной частью груза. Спускайся туда, Том, спускайся, старина, и убедись в этом. Я подожду тебя здесь.

— Дьявол! — воскликнул Том. — Я же не знаю, где у них тут люки!

— Если желаете, сударь, — раздался голос из соседней комнаты, — я провожу вас.

— Кто это? — удивился сэр Эдуард, обернувшись в ту сторону.

— Я ваш камердинер, сэр.

— Тогда иди сюда.

Высокий молодец, облаченный в скромную, но со вкусом сшитую ливрею, тотчас показался на пороге.

— Кто взял тебя ко мне на службу? — поинтересовался сэр Эдуард.

— Мистер Сандерс.

— A-а! И что ты умеешь делать?

— Я умею брить, причесывать, чистить оружие — словом, все, что требуется для службы у столь благородного офицера, как ваша милость.

— И где же ты научился всем этим полезным вещам?

— У капитана Нельсона.

— Ты плавал с ним?

— Три года на борту «Борея».

— И где же, черт возьми, Сандерс тебя откопал?

— Когда «Борей» был поставлен на прикол, капитан Нельсон удалился в графство Норфолк, а я вернулся в Ноттингем, где и женился.

— А твоя жена?

— Она тоже на службе у вашей милости.

— В чем состоят ее обязанности?

— Она отвечает за белье и птичий двор.

— А кто отвечает за погреб?

— С позволения вашей милости, мистер Сандерс счел это место слишком важным, чтобы распорядиться им в ваше отсутствие.

— Да этот мистер Сандерс просто клад! Слышишь, Том? Должность смотрителя погреба свободна.

— Надеюсь, — с некоторым беспокойством спросил Том, — это не оттого, что он пуст?

— Вы можете сами убедиться, сударь, — возразил камердинер.

— И с позволения командира я это сделаю! — вскричал Том.

Сэр Эдуард знаком разрешил ему выполнять эту ответственную миссию, и достойный матрос последовал за камердинером.

II

Опасения Тома были напрасны: часть замка, служившая в данную минуту объектом его тревожного любопытства, по степени проявленной заботы о нем не уступала остальным помещениям. Уже в первом же подвале Том оценил взглядом знатока, что погреб готовил человек незаурядного ума: бутылки поставили или уложили в зависимости от сорта и возраста вина; все они были наполнены согласно самым строгим правилам, а ярлыки с обозначением срока выдержки и местности изготовления, прибитые к палочкам, воткнутым в землю, являлись своего рода знаменами этих армейских батальонов, выстроенных в боевом порядке, что делало честь стратегическим познаниям достойного мистера Сандерса. Одобрительным ворчанием Том дал понять, сколь ценит он эту мудрую распорядительность, и, увидев, что во главе каждого сорта, словно одинокий часовой, выставлена одна бутылка в качестве образца, завладел тремя и поднялся с ними наверх.

Его командир сидел у окна в избранной им для себя комнате, выходящей на озеро, о котором мы уже упоминали. Вид этой жалкой лужицы, словно зеркало блестевшей в рамке зеленых лугов, снова пробудил в его душе прежние воспоминания и сожаления. Он обернулся на скрип отворившейся двери и, смутившись своих тяжелых раздумий и слез на глазах, привычно тряхнул головой и кашлянул, стараясь взять себя в руки и направить мысли по новому руслу. Том с первого же взгляда понял, какие чувства обуревают его командира, а сэр Эдуард, стыдясь обнаружить перед старым товарищем охватившую его печаль, заговорил нарочито веселым голосом:

— Ну что ж, Том? (Его оживление нимало не обмануло собеседника.) Кажется, старый товарищ, кампания была удачной и мы даже захватили пленных?

— Дело в том, командир, — ответил Том, — что осмотренные мной края изрядно заселены и запасов вам хватит надолго, чтобы пить за будущую честь старой Англии, после того как вы столько сделали ради ее былой чести.

Сэр Эдуард машинально взял протянутый ему стакан, проглотил, не ощущая вкуса, несколько капель превосходного бордо, достойного стола короля Георга, просвистел короткую мелодию, затем внезапно поднялся, прошелся по комнате, невидящим взглядом посмотрел на украшавшие ее картины и, снова вернувшись к окну, сказал:

— Думаю, Том, нам будет здесь неплохо, если только вообще моряку может быть хорошо на суше.

— Что до меня, — возразил Том, желая кажущимся безразличием подбодрить своего капитана, — то, пожалуй, не пройдет и недели, как я забуду про «Юнону».

— Ах, «Юнона» — прекрасный фрегат, друг мой! — со вздохом воскликнул сэр Эдуард. — На ходу легок, в маневре послушен, в бою непобедим. Но не будем больше говорить о ней… Впрочем, нет, будем, будем и говорить, и постоянно вспоминать, мой друг. Да, да, ведь «Юнону» всю целиком, от киля до брам-стеньги, строили у меня на глазах; она мое родное дитя, моя родная дочь… А сейчас она как будто за кого-то вышла замуж. Дай Господь, чтобы муж обращался с ней хорошо; если же с ней случится несчастье, утешения мне не найти. Давай пройдемся, Том.

И старый адмирал, уже не сдерживая своих чувств, взял Тома за руку и спустился по ступеням, ведущим в сад. То был образец прелестной парковой культуры, подаренной миру англичанами: цветочные куртины, древесные кущи, многочисленные аллеи. То там, то здесь в местах, выбранных со вкусом, были разбросаны какие-то постройки. Около одной из них сэр Эдуард заметил мистера Сандерса и двинулся в его сторону. Управляющий, увидев хозяина, пошел навстречу.

— Черт возьми, мистер Сандерс, — еще издали крикнул капитан фрегата «Юнона», — я очень рад видеть вас и выразить вам огромную признательность за заботу. Слово моряка, вы бесценный человек! (Мистер Сандерс поклонился.) Знал бы я, где вас найти, я не ждал бы так долго, чтобы сказать вам это.

— Я благодарен случаю, что привел сюда вашу милость, — ответил Сандерс, явно польщенный похвалой. — Я живу в этом доме, а сейчас жду, когда вы изволите выразить мне свою волю.

— Вам не нравится ваш дом, Сандерс?

— Напротив, ваша честь, я живу в нем уже сорок лет. Здесь умер мой отец, и здесь я родился. Впрочем, он, возможно, нужен вашей милости для чего-нибудь другого?

— Давайте сначала посмотрим дом, — сказал сэр Эдуард.

Мистер Сандерс, со шляпой в руках, почтительно проводил адмирала и Тома в свой коттедж. Он состоял из маленькой кухни, столовой, спальни и кабинета, где в безупречном порядке были расставлены папки с бумагами, касающимися Вильямс-Хауза. Все дышало такой чистотой и уютом, что этому могли бы позавидовать даже голландцы.

— Сколько вы получаете жалованья? — спросил сэр Эдуард.

— Сто гиней, ваша честь. Эту сумму назначил отец вашей милости моему отцу. Когда же мой отец умер, я, хотя мне было в ту пору всего двадцать пять лет, унаследовал его должность и его жалованье. Впрочем, если ваша честь считает, что эта сумма слишком велика, я готов удовольствоваться меньшей.

— Напротив, — возразил адмирал, — я ее удваиваю и предлагаю вам любое помещение в замке по вашему выбору.

— Прежде всего разрешите поблагодарить вашу честь, — ответил мистер Сандерс, снова поклонившись, — но позвольте заметить, что повышать мне жалованье нет нужды: я едва трачу половину того, что зарабатываю; я не женат, и у меня нет детей, чтобы оставить им накопленное состояние. Что же до перемены жилища… — нерешительно продолжал мистер Сандерс.

— Что же? — спросил капитан, видя, что он запнулся.

. — Я, разумеется, как и во всем, покорен вашей воле и, если вы мне прикажете покинуть этот домик, я его покину, но…

— Что «но»? Говорите.

— Но, с позволения вашей чести, я привык к моему коттеджу, а он привык ко мне. Я знаю, где что лежит, и мне стоит лишь протянуть руку, чтобы взять нужную вещь. Здесь протекла моя юность; мебель стоит на прежних местах; у этого окна, в этом большом кресле сиживала моя матушка; это ружье над камином повесил мой отец, на этой постели он отдал Богу душу, здесь царит его дух, я в это верю; да простит меня ваша честь, но мне покажется богохульством что-нибудь тут менять. Конечно, если ваша честь прикажет — другое дело.

— Упаси меня Бог! — воскликнул сэр Эдуард. — Я слишком хорошо, достойный друг мой, знаю силу воспоминаний, чтобы покушаться на них. Храните их свято, мистер Сандерс. Но ваше жалованье мы все-таки удвоим, как было сказано, а вы уж договоритесь с пастором, чтобы он отдал эту прибавку каким-нибудь бедным семьям в нашей округе… Кстати, в котором часу вы обедаете, мистер Сандерс?

— В полдень, ваша честь.

— Очень хорошо. Это и мой час. И знайте раз и навсегда, что в замке для вас всегда будет стоять прибор. А не играете ли вы порой в ломбер?

— Да, ваша честь. Если у мистера Робинсона выпадает время, я иду к нему или он приходит ко мне, и мы позволяем себе маленькое развлечение после трудового дня.

— Отлично, мистер Сандерс. Когда он будет занят, вы найдете во мне достойного партнера, и предупреждаю вас, что меня не так-то легко победить. Когда же он появится, забирайте его с собою и мы сменим ломбер на вист.

— Ваша милость оказывает мне слишком высокую честь.

— Нет, это вы доставите мне удовольствие, мистер Сандерс. Итак, решено.

Мистер Сандерс отвесил глубокий поклон, а сэр Эдуард, снова опершись на руку Тома, продолжил прогулку.

Неподалеку от коттеджа управляющего стоял домик лесника, отвечающего и за рыбные угодья. Он был женат, в доме играли дети; казалось, само счастье свило себе гнездо в этом глухом уголке земли. Узнав о возвращении капитана, семья было встревожилась, опасаясь, что он внесет изменения в их мирную жизнь, но, увидев хозяина и услышав его приветливые слова, все быстро успокоились. Мой отец, известный среди английских моряков своей строгостью и храбростью, был самым добрым и мягким из людей, когда дело не касалось службы его британскому величеству.

В замок он возвратился несколько уставшим от ходьбы — со дня ампутации ему еще ни разу не случалось совершать столь длительных прогулок, — однако довольным, как только может быть доволен человек, чье сердце гложут угнездившиеся в нем воспоминания. Отныне ему предстояла совсем иная роль: хотя он по-прежнему оставался наставником и вершителем судеб своих ближних, ему пришлось из командира превратиться в старейшину. Не желая менять своих прежних привычек, он, со свойственной ему быстротою и точностью решений, задумал подчинить свою жизнь режиму, принятому на борту фрегата; Том был предупрежден, Джордж, не успевший еще забыть дисциплину, которая царила на «Борее», со своей стороны, быстро приспособился к новому распорядку, повар получил надлежащие указания, и все в замке пошло как на «Юноне».

С восходом солнца колокол, заменивший барабан, бил побудку; полчаса, как и принято на морской службе, отводилось на завтрак, и капитан придавал этому большое значение, ибо он не терпел, чтобы его матросы встречались с утренним болезнетворным туманом на голодный желудок. После завтрака вместо палубы драили полы и начищали всю медь. Чтобы замки, дверные ручки, кольца каминных лопаток и щипцов, каминные решетки в Вильямс-Хаузе блестели должным образом, требовалась столь же строгая дисциплина, как на борту «Юноны». В девять часов капитан проводил обход; за ним следовали все, кто служил в доме, предупрежденные, что за небрежность они будут наказаны в соответствии с уставом корабельной службы. Обедали в полдень; после обеда до четырех часов дня сэр Эдуард прогуливался по парку, как имел обыкновение делать это у себя на полуюте. В это время в доме занимались починкой мебели, окон, белья и выполняли различные плотницкие работы; ровно в пять часов колокол призывал к ужину. В восемь часов вечера половина слуг, с которыми обращались как с членами корабельной команды, должна была ложиться спать, оставив дом на вахтенных.

Однако эта жизнь являла собою, если можно так сказать, лишь пародию на прежнюю, столь привычную сэру Эдуарду; монотонность его существования не разнообразили так часто случающиеся на море происшествия, которые составляют поэзию и очарование морской службы. Ему недоставало качки, как засыпающему ребенку недостает убаюкивающих движений матери. Он тосковал по бурям, когда человек, подобно античным гигантам, борется с богом, и это опустошало его сердце. Адмирала преследовали воспоминания об опаснейшей игре, в которой защищаешь дело нации и в которой слава вознаграждает победителя, а стыд служит наказанием побежденному. Всякое иное занятие казалось ему чем-то жалким и несерьезным — прошлое поглощало настоящее.

Впрочем, с силой характера, свойственной людям, которые привыкли всегда и везде служить примером, он скрывал свои чувства от окружающих. Один лишь Том, испытывая те же сожаления, хотя, быть может, и не настолько сильные, с тревогой следил за развитием этой тайной печали. Выражалась она лишь во взгляде, который капитан время от времени бросал на свою искалеченную ногу, да горестном вздохе, после которого он принимался ходить по комнате, насвистывая тот же самый мотив, каким обычно встречал бури или сражения. Подобная внешне никак не проявляющаяся печаль сильных душ питается самой собою. Она наиболее мучительна и опасна, ибо, не находя выхода в слезах, накапливается в глубине груди, и лишь когда грудь разрывается, открываются произведенные ею опустошения. Однажды вечером капитан сказал Тому, что чувствует себя больным, а на следующее утро, пытаясь встать с постели, он потерял сознание.

III

В замке воцарилась великая тревога. Управляющий и пастор, еще накануне игравшие с сэром Эдуардом в вист, не могли понять, откуда взялось это внезапное недомогание и как его лечить, но Том отвел их в сторону и объяснил им причины и характер серьезного заболевания капитана. Было решено пригласить врача, а чтобы капитан не догадался, насколько взволнованы окружающие, визит назначили на следующий день под предлогом обеда у хозяина замка.

День прошел как обычно. Собрав всю свою волю и энергию, капитан поборол слабость; однако ел он с трудом, на прогулке присаживался через каждые двадцать шагов, засыпал за чтением, во время виста был рассеян и несколько раз подводил своего партнера, достойного мистера Робинсона.

На следующий день, как и договорились, пришел доктор. Визит его был неожиданностью для капитана, однако немного развлек его и на какое-то время вывел из апатии; но вскоре сэр Эдуард впал в еще более глубокую тоску. Доктор распознал характерные признаки сплина — этой страшной болезни сердца и души: против нее бессильно искусство медицины. Тем не менее он прописал больному тонизирующее питье и жареное мясо, а главное — как можно больше развлечений.

Две первые рекомендации оказались легко-исполнимы — в замке водились и травяные настои, и бордоское вино, и бифштексы, но развлечения были в Вильямс-Хаузе редкостью. Том исчерпал все возможности своего воображения, да и предложить он мог только чтение, прогулку или карты; честный матрос мог выстраивать эти слова в любом порядке, как это делает персонаж «Мещанина во дворянстве», мог изменить место или время, но он не изобрел ничего такого, что вывело бы его командира из оцепенения, в которое тот погружался все глубже. Как последнее отчаянное средство Том предложил было поездку в Лондон, но сэр Эдуард возразил, что у него недостанет сил на столь долгое путешествие и, если уж ему не суждено умереть на подвесной койке, он предпочитает проделать это в своей постели, а не в карете.

Особенную тревогу вызывало у достойного матроса то, что капитан не искал общества своих друзей, как раньше, а стал избегать их. Казалось, даже сам Том стал для него теперь обузой. Сэр Эдуард еще выходил на прогулки, но лишь в одиночестве. Вечерами он не садился больше за карты, а удалялся в свою комнату, запрещая входить к нему. Ел он ровно столько, чтобы не умереть голодной смертью, а читать перестал вовсе; в довершение всего он наотрез отказался принимать травяные настои: они вызывали у него такое отвращение, что однажды он швырнул в лицо Джорджу полную чашку, которую бедный камердинер из самых лучших побуждений поднес было ему. О горьких отварах пришлось забыть, и Том заменил их чаем, куда вместо сливок добавлял полторы ложки рома.

Упрямое нежелание следовать врачебным рекомендациям привело к тому, что болезнь капитана день ото дня все больше обострялась. Сэр Эдуард превратился в свою собственную тень. Неизменно находясь в сумрачном расположении духа, он постоянно искал уединения; если же к нему обращались, он с трудом выдавливал из себя два-три слова, нетерпеливым жестом приказывая оставить его в покое. В парке капитан выбрал глухую аллею, где в самом конце стояла беседка, вернее настоящий зеленый грот из переплетенных ветвей, и проводил здесь долгие часы в полном одиночестве; домочадцы не решались нарушать его раздумий; напрасно верный Том и достойный Сандерс нарочно ходили мимо — он, не желая вступать в разговоры, делал вид, что не замечает их. Хуже всего было то, что с каждым днем капитан все больше жаждал уединения и все чаще избегал встреч с обитателями замка. Между тем наступила осень с ее туманами, как известно роковая пора для несчастливцев, страдающих сплином, как листопад — для чахоточных больных. Ни у кого не оставалось больше сомнений: чтобы сэр Эдуард пережил эту зиму, должно произойти чудо. И Господь сотворил его, послав капитану одного из своих ангелов.

Как-то раз сэр Эдуард, как обычно предаваясь мрачным мыслям, сидел в своем убежище. Вдруг на дорожке, ведущей к гроту, послышался шорох палой листвы под чьими-то шагами. Он поднял голову и увидел, что к нему приближается незнакомая женщина. Белизна одежд и легкость походки делали ее похожей на видение, внезапно возникшее в темной аллее. Его взгляд с удивлением остановился на незнакомке, осмелившейся потревожить его покой, и он молча ждал, пока она подойдет ближе.

Эта женщина, лет двадцати пяти или, быть может, несколько старше, еще сохранила свою красоту: не лучезарное очарование юности, живое и преходящее, особенно в Англии, но, если можно так выразиться, вторую красоту, отмеченную прелестью осеннего увядания и начинающими округляться формами. Ее голубые глаза художник поместил бы на лик Милосердия; длинные, естественно вьющиеся черные волосы выбивались из-под маленькой шляпки, слишком для них тесной. Черты ее лица дышали спокойствием, а линии его отличались чистотой, свойственной женщинам британского севера. Наконец, ее простой и строгий, но сшитый с отменным вкусом костюм сочетал в себе элементы современной моды с пуританским покроем XVII века.

Она пришла просить помощи и покровительства сэра Эдуарда для одной бедной семьи, в которой накануне, после долгой и изнурительной болезни, умер глава ее, оставив жену и четверых детей в крайней бедности. Владелец дома, где жила несчастная вдова с сиротами, путешествовал по Италии, а управляющий в его отсутствие, оберегая интересы хозяина, потребовал просроченную плату, угрожая в противном случае вышвырнуть их на улицу. Угроза была тем страшнее, что приближались холода, идти было некуда, и обездоленная семья решила прибегнуть к хорошо известному великодушию адмирала, избрав пришедшую своей посредницей.

Она рассказала эту историю так просто и доверительно, манеры ее были столь сдержанны, а голос звучал столь нежно, что у сэра Эдуарда на глаза навернулись слезы. Он сунул руку в карман, вынул полный золота кошелек и, не говоря ни слова, протянул его прелестной посланнице — как Вергилий у Данте, он так долго молчал, что разучился говорить. Молодая женщина, поддавшись первому порыву души и радуясь быстрому успеху своей миссии, схватила руку сэра Эдуарда, поднесла ее к губам и, даже не поблагодарив его, исчезла, спеша принести утешение несчастным, не ожидавшим, что Бог так быстро пошлет им помощь.

Оставшись один, капитан подумал, что ему привиделся волшебный сон. Он огляделся вокруг. Белоснежный призрак растворился в воздухе, и, если бы не рука, еще хранившая тепло ласкового прикосновения незнакомки, и отсутствие кошелька в кармане, он счел бы себя игрушкой воспаленного воображения. В это время по аллее случайно проходил мистер Сандерс, и капитан, против обыкновения, окликнул его. Удивленный до глубины души, Сандерс обернулся; сэр Эдуард жестом подозвал его, во что тот с трудом поверил. С живостью, давно уж исчезнувшей из его голоса, он осведомился, что за особа минуту назад беседовала с ним в парке.

— Это Анна Мария, — ответил управляющий, словно упрекая капитана за то, что ему неведомо имя, известное всей округе.

— Но кто она, эта Анна Мария? — переспросил сэр Эдуард.

— Так ваша милость не знает ее? — удивился достойный Сандерс.

— Да конечно же нет! — в крайнем нетерпении, сулившем перемену к лучшему, воскликнул капитан. — Если я спрашиваю о ней, стало быть, я ее не знаю.

— Кто она, ваша честь? Провидение, сошедшее на землю, ангел-хранитель всех бедных и скорбящих. Ведь и к вашей милости она явилась просить помощи в добром деле; я не ошибся?

— Да, она говорила мне о несчастной семье, которую нужно избавить от нищеты.

— Нет ничего удивительного, ваша честь: Анна Мария постоянно творит добро. В дом богатого она приходит ради дел милосердия, в дом бедняка — для благодеяний.

— И кто же эта женщина?

— Прошу прощения, ваша милость, она еще девица; достойная и добрая девица.

— Не имеет значения, женщина или девушка, я спрашиваю вас, кто она?

— Никто этого точно не знает, ваша честь, хотя догадок строили много. Лет тридцать назад, да, где-то году в тысяча семьсот шестьдесят четвертом или тысяча семьсот шестьдесят шестом, ее родители обосновались в Дербишире. Они прибыли из Франции, куда, как говорили, последовали за Претендентом. Имущество их было конфисковано, и они не могли подъезжать к Лондону ближе чем на шестьдесят миль. Мать носила во чреве дитя, и через четыре месяца после возвращения родилась маленькая Анна Мария. Пятнадцати лет девушка одного за другим потеряла родителей и осталась одна. У нее есть небольшая рента в сорок фунтов стерлингов. Этого слишком мало, чтобы к ней посватался кто-нибудь из нашей знати, и слишком много, чтобы стать женой крестьянина. Может быть, имя, которое она носит, да и полученное воспитание не позволяют ей выйти замуж за неровню. Словом, она осталась в девушках и целиком отдалась делам милосердия и вот уже много лет неуклонно следует по этому пути. Она немного умеет врачевать, поэтому двери немощных бедняков ей всегда открыты и не раз случалось, как говорят, что там, где медицина была бессильна, их исцеляли ее молитвы. Ведь Анну Марию у нас считают святой, ваша честь. Поэтому не удивляйтесь, сэр, что она, в отличие от всех прочих, позволила себе обеспокоить вашу милость. Но у Анны Марии свои привилегии, и одна из них — право входить в любой дом. Никто из слуг не посмел бы ее задержать.

— И правильно поступил бы, — заметил капитан, — она честное и достойное создание. Дайте мне руку, мистер Сандерс, кажется, время ужинать.

Впервые за последний месяц капитан обратил внимание на то, что колокол, собиравший домочадцев к ужину, запаздывает. Хозяин и управляющий возвратились в замок, и сэр Эдуард попросил мистера Сандерса, собиравшегося удалиться к себе, остаться. Вне себя от радости, что капитан вновь испытывает потребность в его обществе, он с удовольствием согласился. Сэр Эдуард, казалось, несколько оживился, расспрашивал о том и о сем и, похоже, жаждал беседы. Сандерс решил воспользоваться случаем и обсудить кое-какие дела, заброшенные из-за болезни капитана; но то ли разговор утомил сэра Эдуарда, то ли сама тема стала ему неинтересна, только он оставлял обращенные к нему слова без ответа, словно они были пустым звуком, и вновь впал в привычное молчание, из которого до конца дня ничто не могло его вывести.

IV

Ночь прошла довольно спокойно, и Том не заметил особых перемен в состоянии больного. День выдался хмурый и туманный, однако сэр Эдуард собрался на свою обычную прогулку. Верный матрос, опасаясь дурного воздействия осенней непогоды на здоровье капитана, пытался воспротивиться, но тот рассердился и, не желая слушать никаких увещеваний, ушел к себе в грот. Он просидел там около четверти часа, когда в аллее вновь появилась Анна Мария, которую сопровождала женщина с тремя детьми. Вдова и сироты, избавленные капитаном от нищеты, принесли ему свою благодарность.

Сэр Эдуард поднялся и пошел им навстречу, но то ли от волнения, то ли от слабости, едва сделав несколько шагов, пошатнулся и прислонился к дереву. Увидев это, Анна Мария бросилась ему на помощь, а женщина и дети упали к его ногам и, рыдая, принялись целовать ему руки. Тронутый до глубины души столь искренним и чистосердечным выражением признательности, капитан заплакал. Сначала, считая подобное проявление чувствительности недостойным моряка, он попытался было скрыть слезы, но затем ему показалось, что они смогут растопить столь долго давившую его грудь тяжесть, и, не в силах долее противиться своему доброму, хотя и скрытому под суровой внешностью сердцу, под влиянием благородного порыва взял на руки малышей и, расцеловав их по очереди, вновь подтвердил бедной матери обещание помощи и покровительства.

На протяжении этой волнующей сцены глаза Анны Марии лучились отблесками неземной радости. Она казалась посланницей Небес, которая выполнила свою благодетельную миссию и, подобно проводнику юного Товии, собирается вернуться на Небо; счастье этих людей было делом ее рук, и видно было, что именно подобные зрелища — а они были нередки — придают ее лицу выражение нежного и тихого покоя. В эту минуту появился Том: он пришел за хозяином, желая во чтобы то ни стало убедить его вернуться в замок и даже выбранить, если тот откажется. Увидев, что сэр Эдуард не один, достойный компаньон удвоил старания, рассчитывая на поддержку посетителей. Он разразился пламенной речью и, сменяя почтительные просьбы ворчливыми упреками, умолял своего командира покинуть парк. Но капитан слушал его настолько рассеянно, что все красноречие бедняги пропало даром. Анна Мария, напротив, отнеслась к словам Тома с глубочайшим вниманием и поняла, что состояние сэра Эдуарда, которое она приняла за простое недомогание, вызвано серьезной болезнью. Полагая, как и Том, осеннюю сырость вредоносной для организма больного, она подошла к сэру Эдуарду и спросила своим нежным голосом:

— Ваша честь слышали?

— Что? — встрепенулся капитан.

— То, что сказал этот славный человек.

— Что же такое он сказал? — переспросил капитан.

Том снова принялся было за свои увещевания, но Анна сделала ему знак молчать.

— Он сказал, — продолжала она, — что в такую холодную, дождливую погоду опасно оставаться на свежем воздухе и вам следует вернуться домой.

— Не подадите ли вы мне руку и не проводите ли меня?

— Да, разумеется, — улыбнулась Анна, — раз вы оказываете мне честь вашей просьбой.

Она тотчас же протянула руку; капитан оперся о нее и направился по дороге к замку, немало удивив Тома своей покладистостью. Перед крыльцом Анна Мария остановилась, еще раз поблагодарила сэра Эдуарда, склонила стан в грациозном поклоне и удалилась, сопровождаемая своими подопечными. Неподвижно застыв там, где она его оставила, капитан провожал ее взглядом, пока она не скрылась за углом, затем, глубоко вздохнув, кроткий, как ребенок, позволил отвести себя в свою комнату. Вечером доктор и пастор, как всегда, пришли сыграть партию в вист. Сначала капитан проявил к ней довольно большой интерес, но, когда Сандерс смешал карты, доктор внезапно спросил:

— Кстати, капитан, вы видели сегодня Анну Марию?

— Вы разве знаете ее? — поинтересовался капитан.

— Еще бы! — откликнулся доктор. — Она ведь моя коллега!

— Коллега?

— Конечно, и не только коллега, но и весьма опасная соперница: ее ласковые слова и домашние рецепты спасают больных больше, чем вся моя наука. Только не отказывайтесь от моих услуг ради нее, капитан, хотя она и способна исцелить вас.

— Что до меня, — отозвался пастор, — то она своим примером завоевала мне больше душ, чем я всеми своими проповедями. И я убежден, что, будь вы, капитан, самым закоренелым грешником, она, если только пожелает, приведет вас прямой дорогой в рай.

Теперь мистер Сандерс мог сколько угодно тасовать и раздавать карты: разговор велся лишь об Анне Марии.

В тот вечер капитан не только слушал, но и говорил сам, чего давно с ним не случалось. Его состояние значительно улучшилось. Глубокая апатия, из которой, казалось, его ничто не могло вывести, исчезла, как только речь зашла об Анне Марии. Но едва мистер Робинсон переменил тему, чтобы рассказать новости из Франции, вычитанные в утренней газете, капитан, несмотря на их чрезвычайную политическую важность, ушел к себе в комнату, предоставив мистеру Сандерсу и доктору самим искать способы остановить развитие французской революции. Они просидели еще с час после ухода капитана, но, как свидетельствует история, ни одна из их искусных и мудреных теорий не перебралась через Ла-Манш.

Ночь прошла спокойно. Утром капитан проснулся скорее озабоченным, чем мрачным. Казалось, он ждал кого-то и оборачивался на каждый звук. За утренним чаем Джордж доложил об Анне Марии. Она пришла справиться о самочувствии капитана и отчитаться в том, на что пошли его пожертвования.

По тому, как принял сэр Эдуард прекрасную гостью, Том понял, что это ее капитан ждал все утро. Глубокое почтение, оказанное им посетительнице, более чем достаточно объясняло его вчерашнюю кротость. После нескольких вопросов о самочувствии сэра Эдуарда (по его уверениям, оно значительно улучшилось за эти два дня) Анна Мария заговорила о бедной вдове. Дарованный капитаном кошелек содержал тридцать гиней. Десять ушли на оплату двух просроченных платежей; пять — на покупку матери и детям предметов первой необходимости; две были уплачены за год обучения старшего сына у плотника, который предоставлял ему кров и стол; благодаря двум другим гинеям младшая девочка поступила в школу, где ее научат читать и писать; последний же ребенок, мальчик, был настолько мал, что мать не могла и подумать, чтобы расстаться с ним. Итак, у бедной женщины оставалось одиннадцать гиней, и на них она сможет прожить некоторое время. Но, если ей не подвернется какая-нибудь работа, эти деньги кончатся и она останется такой же нищей, как и раньше. У капитана как раз нашлось для нее занятие: жена Джорджа нуждалась в помощнице. Сэр Эдуард предложил взять к себе миссис Дэнисон и нисколько не сомневался, что на следующий же день она и маленький Джек будут устроены в замке.

То ли из благодарности за свою подопечную, то ли ощущая, что ее присутствие благотворно для самочувствия больного, но Ална Мария провела в замке около двух часов, и они пролетели для капитана как одна минута. Наконец она поднялась и распрощалась. Сэр Эдуард не посмел ее удерживать, хотя отдал бы все на свете, чтобы не лишаться так скоро общества прекрасной собеседницы. У выхода ее ждал Том, чтобы попросить у нее какой-нибудь рецепт: он справлялся в деревне и был наслышан о врачебном искусстве девушки. Помимо всего, вот уже два дня он наблюдал за ней и своим хозяином и не сомневался, что она добьется чудесных успехов, если захочет взяться за лечение капитана, а это еще три дня назад он считал делом безнадежным. Анна Мария отдавала себе отчет, насколько серьезно болен капитан: подобного рода хронические болезни редко проходят сами по себе и, если не случится неожиданного и резкого перелома, обычно приводят к самому печальному исходу. Доктор и пастор не скрыли от нее, сколь необыкновенное влияние оказал ее визит на сэра Эдуарда и с каким непривычным вниманием он слушал их рассказы о ее жизни и делах. Девушка не удивилась: доктор был прав, когда говорил накануне, что она нередко одним своим присутствием излечивала больных, особенно страдающих таким недугом, где нередко единственным лекарством служит смена впечатлений. Она прекрасно понимала, как много иногда значат для больного присутствие рядом с ним женщины и ее внимание, а теперь она провела с капитаном два часа и могла судить о результатах, ею достигнутых. Анна Мария была готова одарять его своим обществом с одной угодной Богу целью: принести больному облегчение. Поскольку данный ею Тому рецепт точно повторял тот, что выписал врач, чьей почтительной помощницей она не раз была, а достойный матрос выказал некоторые опасения насчет того, как воспримет владелец замка их попытку угостить его травяной настойкой, она пообещала вернуться на следующий день, чтобы самой дать сэру Эдуарду лекарство.

После ее ухода капитан то и дело сам начинал разговор, рассказывая всем подряд о нанесенном ему визите. Узнав, что миссис Дэнисон уже перебралась в замок, он вызвал ее к себе будто бы для того, чтобы дать инструкции, на самом же деле, желая воспользоваться случаем и снова поговорить об Анне Марии. Лучшего собеседника он вряд ли бы смог пожелать. Мало того что миссис Дэнисон была от природы расположена пользоваться даром речи, каким наградил ее Господь, в данном случае ею двигало еще чувство глубокой признательности, и она не скупилась на похвалы святой: так в деревне заранее называли Анну Марию. За этой болтовней капитан не заметил, как наступил час ужина. Он вошел в столовую и обнаружил там доктора.

Судя по всему, ожидания доброго врачевателя сбылись: мрачная физиономия сэра Эдуарда несколько прояснилась. Видя его в хорошем расположении духа, доктор предложил капитану запрячь после ужина лошадей в коляску и отправиться с ним на прогулку. Ему якобы необходимо посетить кое-кого из больных, живущих как раз в той самой деревне, что и Анна Мария, и если капитан согласен, то он будет ему крайне признателен, так как пони, служивший ему для разъездов, занемог и доктор остался без экипажа.

Услышав это неожиданное предложение, капитан нахмурил было брови, но, узнав, что конечным пунктом их путешествия будет деревня, где живет Анна Мария, отдал приказание кучеру держать лошадей наготове, а сам принялся торопить доктора. Тот любил поесть не спеша и теперь дал себе слово впредь делать подобные предложения только за десертом.

Между замком и деревней было четыре мили. Лошади пробежали их за двадцать минут, но капитан все время жаловался, что они едва плетутся. Наконец они приехали, и доктор остановил коляску перед нужным ему домом. Случайно это оказалось как раз напротив дома, где жила Анна, и, выходя из коляски, доктор сказал об этом капитану.

То был прелестный английский домик с зелеными ставнями и красной черепичной крышей. Он радовал глаз чистотой и, казалось, излучал радость. Все время пока длился визит доктора, капитан не отводил взгляда от входной двери, надеясь увидеть Анну. Однако его надежды были обмануты. Закончив визит, доктор вышел, а капитан все так же неотрывно смотрел на домик.

Доктор ступил на первую ступеньку кареты, потом остановился и самым естественным тоном предложил нанести Анне Марии ответный визит. Капитан согласился с готовностью, показывающей, с какой быстротой возрастает в нем интерес к жизни, и оба они направились по дорожке, ведущей к маленькой двери. Впоследствии капитан признавался, что за время этого недолгого пути сердце его билось сильнее, чем когда он в первый раз услышал сигнал боевой тревоги.

Доктор постучал. Открыла старая гувернантка, мадемуазель де Вильвьей, которую родители Анны Марии вывезли из Франции, чтобы она воспитывала Анну. Хозяйки не было дома, она пошла навестить заболевшего оспой ребенка (он жил на хуторе в миле от деревни), но, поскольку доктор состоял в дружеских отношениях с мадемуазель де Вильвьей, он предложил капитану зайти в коттедж, на что гувернантка любезно дала согласие.

Трудно было вообразить себе что-либо свежее и очаровательнее этого уголка. Сад походил на цветочную корзину; обстановка же комнат, несмотря на простоту, отличалась изысканным вкусом. Маленькая студия для занятий живописью, откуда вышли все пейзажи, развешанные по стенам, рабочий кабинет с открытым роялем и библиотека, состоящая из французских и итальянских книг, свидетельствовали о том, что в редкие свободные часы хозяйка дома отдавалась своим наклонностям к искусству или пополняла свое образование. Домик был собственностью Анны. Ее родители купили его и вместе с сорока фунтами стерлингов ренты оставили в наследство. Больше, как мы уже говорили, у нее ничего не было. Капитан с глубокой заинтересованностью, принесшей доктору большое удовлетворение, внимательно осмотрел весь дом от буфетной до чердака, кроме, разумеется, спальни — этой sanctum sanctorum[30] английского дома.

Мадемуазель де Вильвьей, не понимавшая цели этого осмотра, сообразила в конце концов, что посетители, особенно капитан, нуждаются в отдыхе. Она проводила их в гостиную, предложила присесть и вышла приготовить чай. Едва они остались одни, сэр Эдуард вновь погрузился в свойственную ему молчаливость, размышляя, как бы расспросить мадемуазель де Вильвьей об Анне Марии и ее родных. Но теперь доктор отнесся к этому спокойно: капитан предался мечтательности, а не тоске. Глубокие раздумья сэра Эдуарда прервал звук отворяемой двери, а когда она распахнулась, вместо гувернантки появилась Анна Мария с чайником в одной руке и подносом с сандвичами — в другой. Только что вернувшись и узнав о неожиданных посетителях, она пожелала принять их сама.

Капитан, поднявшись со смешанным выражением удовольствия и почтения, отвесил ей церемонный поклон. Она, поставив на чайный столик приборы, ответила ему французским реверансом и английским приветствием. Анна Мария была сейчас удивительно хороша. Раскрасневшаяся от ходьбы, она вся цвела здоровьем. Такие живые краски иногда сменяют собою тона быстротечной юности. Чувствуя некоторую скованность от присутствия двух посторонних мужчин, она очень хотела сделать этот краткий визит приятным для них. Капитан же был весьма красноречив, чего достойный доктор давно за ним не замечал. Правда, речи сэра Эдуарда, быть может, не совсем укладывались в рамки строгого этикета и чопорный ревнитель правил хорошего тона нашел бы, что в них слишком большое место занимали похвалы хозяйке, но гость этот мог говорить только то, что думал, а думал он об Анне Марии только хорошее. Однако все это не помешало ему заметить на чайнике и столовом серебре баронский герб, что крайне польстило его гордости аристократа. Он не допускал даже мысли, что столько совершенств может таиться в девушке из простого народа или из буржуазных кругов.

Доктору пришлось напомнить ему, что их визит уже длится два часа. Сэр Эдуард с трудом в это поверил, но, взглянув на часы, понял, что пора уходить. Он распрощался с Анной Марией, взяв с нее слово, что на следующий день она вместе с мадемуазель де Вильвьей придет в Вильямс-Хауз на чашку чая. Анна согласилась, и капитан направился к коляске.

— Черт возьми, доктор! — воскликнул он, возвратившись в замок. — У вас порой возникают отличные идеи! Почему мы до сих пор не совершали таких чудесных прогулок? Мои лошади застоялись — у них скоро ноги опухнут от безделья!

V

На следующий день капитан встал на час раньше обычного и прошелся по замку, лично отдавая указания, как приготовиться к предстоящему торжеству. Сэра Эдуарда покорил домик Анны Марии царившим в нем порядком и чистотой, и он решил, что отныне Вильямс-Хауз ни в чем не уступит ему. Поэтому, кроме вощения полов, полировки мебели и меди, он приказал протереть старинные картины, и вот предки капитана, до сих пор скрывавшиеся за толстым слоем пыли, обрели новое существование: глаза их ожили и с интересом взирали на то, что происходит в старых покоях, где в течение двадцати пяти лет не происходило почти ничего. Доктор, потирая руки от удовольствия, ходил за капитаном, поистине вложившим в эти приготовления весь пыл своих лучших лет. Зашел мистер Сандерс и, глядя, с каким усердием здесь ведутся работы, осведомился, не собирается ли посетить Дербишир сам король Георг. Каково же было его удивление, когда он узнал, что вся эта суматоха затеяна ради чашки чая, которую Анна Мария собирается откушать в замке. Бедный Том последние три дня не выходил из состояния глубокого потрясения: понимая, что его хозяин оправляется от сплина, он начинал опасаться, что тот постепенно сходит с ума. Один доктор, казалось, смело шел только ему ведомым путем, следуя какому-то своему плану. Добрый же мистер Робинсон вполне довольствовался тем, что состояние здоровья сэра Эдуарда улучшается: большего он не желал, оставляя все остальное на волю Провидения и вознося молитвы Господу за его всеблагую милость.

В назначенный час прибыли Анна Мария и мадемуазель де Вильвьей, не подозревавшие, какой переполох вызвал их визит. Капитан провел их по всему замку. Проворный и деловитый, хотя еще немного бледный и слабый, он совершенно не походил на того человека, кто еще неделю назад бродил, безмолвный и вялый, словно тень, по тем же самым комнатам. Во время чая октябрьская погода, обычно столь пасмурная в северных районах Англии, внезапно прояснилась и сквозь тучи, подобно последней улыбке неба, проглянул солнечный луч. Доктор предложил воспользоваться этим и совершить прогулку по парку. Гости согласились. Доктор подал руку мадемуазель де Вильвьей, а капитан — мисс Анне. Он испытывал некоторое смущение, думая о том, что скажет ей наедине, но Анна Мария была столь мила и проста в общении, что с первых же слов его неловкость исчезла. Анна много читала, капитан много видел — им было о чем поговорить друг с другом. Капитан рассказывал о битвах и путешествиях, о том, как дважды он чуть было не погиб, скованный полярными льдами, как едва не утонул во время кораблекрушения в Индийских морях; затем настала очередь вспомнить об одиннадцати сражениях, и особенно о последнем, самом жестоком, в котором он потерял ногу. Он очнулся тогда на капитанском мостике и принялся аплодировать вражескому судну: его экипаж предпочел погибнуть, но не сдаться, и оно так и погрузилось в море с прибитым к грот-мачте флагом, а люди на нем кричали: «Да здравствует Франция!», «Да здравствует Республика!» Сначала Анна слушала из вежливости, но постепенно рассказ капитана увлек ее, ведь сколь бы ни был безыскусен рассказчик, великие события, поведанные устами очевидца, всегда обладают огромной притягательностью. Сэр Эдуард давно уже умолк, а Анна все еще переживала услышанное. За двухчасовую прогулку капитан нисколько не устал, а Анна Мария нисколько не скучала. О возвращении в деревню напомнила мадемуазель де Вильвьей — ее-то, видимо, совсем не занимал разговор доктора.

Сэр Эдуард не сразу ощутил отсутствие Анны Марии: мысли о ней поглотили всю оставшуюся часть дня. Но, когда на следующее утро он подумал, что у нее нет никаких причин опять прийти в замок, а у него — никакого предлога посетить деревню, время показалось ему бесконечным; Том снова нашел его грустным и подавленным, хотя накануне он был бодрым, оживленным и веселым.

Капитан дожил уже до сорока пяти лет, а его девственное сердце ни разу не затронула любовь. Едва выйдя из детского возраста, он поступил на службу его величества короля Георга III и, кроме своей матери, не знал ни одной женщины. Вначале душа его была открыта величавым картинам природы, но постепенно суровый образ жизни задушил ростки нежности, и, находясь на борту своего корабля, он смотрел на прекрасную половину рода человеческого как на предмет роскоши, созданный Богом наподобие благоуханных цветов или певчих птиц. Впрочем, следует отметить, что встреченные им экземпляры этих «птиц» и «цветов» были не особенно привлекательны: хозяйки широко известных трактиров в портах, куда он заходил, негритянки из Гвинеи или Зангебара, готтентотки с мыса Доброй Надежды или патагонки Огненной Земли. Мысль о том, что вместе с ним прекратится и его род, никогда не приходила ему в голову, а если и приходила, то не особенно волновала. Поэтому нет ничего удивительного, что первая же встреченная неглупая молодая и миловидная женщина заставила его потерять голову, особенно если учесть, что Анна Мария действительно была замечательна во всех отношениях. И вот, как мы видели, произошло то, что должно было произойти. Капитан не помышлял об атаке и не приготовился к обороне. Более того, он был выведен из строя и попал в плен при первой же вылазке.

Этот день сэр Эдуард провел словно ребенок, у которого отняли любимую игрушку и который не желает заняться ничем другим. Он ворчал на Тома, поворачивался спиной к мистеру Сандерсу и оживился, лишь когда увидел доктора, пришедшего сыграть привычную партию в вист. Но капитану было не до карт; он предоставил Тому, управляющему и пастору искать себе четвертого партнера, а сам, придумав наспех, как восемнадцатилетний юноша, какой-то не очень убедительный предлог, увел доктора в свою комнату и принялся развлекать его беседой о чем угодно, только не о том, что его действительно интересовало: он расспрашивал о больном, которого доктор навещал в деревне накануне, и предложил поехать туда с ним на следующий день. К его досаде, больной выздоровел. Тогда сэр Эдуард затеял ссору с достойным эскулапом, упрекая его в том, что он лечит всех, кроме него, погибающего от тоски. Он добавил, что чувствует себя хуже чем когда-либо и окончательно пропадет, если ему выпадут еще хотя бы три дня, как этот. Доктор снова прописал капитану травяные настойки, бифштексы и перемену впечатлений. Капитан спровадил доктора и улегся спать, мрачный как никогда, ни разу, впрочем, не решившись произнести имя Анны Марии. Потирая руки, доктор — ну и чудак же! — удалился.

Следующий день оказался еще хуже: к сэру Эдуарду было не подступиться. Единственная мысль сверлила его мозг, единственное желание жгло сердце: увидеть Анну Марию… Но как это сделать? Первый раз их свел случай; на следующий день девушку привело в замок чувство признательности; затем капитан нанес визит вежливости; мисс Анна в свою очередь отдала визит капитану. На этом все и закончилось; требовалось более изобретательное воображение и более изворотливый ум, чтобы в этом безвыходном положении выдумать новый предлог. Капитан возложил было надежды на бедных вдов и сирот, но бедняки тоже умирают не каждый день, да и есть ли уверенность, что Мария обратится именно к нему? Вряд ли. И напрасно: сэр Эдуард был готов призреть всех страждущих вдов и усыновить всех сирот в графстве.

Стояла дождливая погода, и капитан, не питая надежд, что Анна Мария придет в замок, приказал заложить лошадей в коляску и решил выехать сам. Том спросил, должен ли он сопровождать его, но капитан резко ответил, что не нуждается в нем. Кучер, видя, что хозяин сел в карету, осведомился было, куда его доставить, но капитан — ему было наплевать на все дороги, кроме той, которую он не решался назвать, — сердито бросил: «Куда хочешь!» Кучер, немного подумав, влез на козлы и пустил лошадей в галоп. Дождь лил как из ведра, и самому вознице хотелось поскорее приехать хоть куда-нибудь. Минут через пятнадцать кони остановились. Капитан, до сих пор погруженный в свои раздумья и полулежавший в глубине экипажа, высунулся наружу. Они находились как раз у дверей того больного, которого лечил доктор, и, стало быть, прямо напротив дома Анны Марии. Кучер вспомнил, что он уже привозил сюда хозяина и тот просидел в гостях два часа. Он надеялся, что и на этот раз сэр Эдуард пробудет там не меньше, а тут и погода немного разгуляется. Капитан потянул за шнурок, привязанный к руке кучера, заставив его сойти и открыть дверцу кареты.

— Что ты, черт возьми, делаешь? — спросил он его.

— Я остановил лошадей, ваша честь.

— Где?

— Здесь.

— Почему здесь?

— Разве не сюда вы хотели ехать, ваша милость?

Увы, бедняга, сам того не подозревая, угадал тайное желание сэра Эдуарда. Он действительно хотел приехать именно сюда, так что возразить было нечего.

— Хорошо, — сказал сэр Эдуард, — помоги-ка мне спуститься.

Капитан вышел из кареты у дома пациента его доктора, постучал в дверь, хотя даже не знал, как зовут хозяина. Ему открыл сам выздоравливающий. Капитан объяснил свое посещение интересом к редкому медицинскому случаю, напомнил, что это он сам четыре дня назад привозил ему доктора, и спросил собеседника о его самочувствии. Толстый пивовар, вызвавший врача из-за несварения желудка, после того как он объелся на свадьбе дочери, был весьма польщен визитом владельца замка. Он проводил его в самую красивую комнату, умоляя оказать ему честь и присесть, и выставил перед сэром Эдуардом лучшие образцы своей продукции.

Капитан расположился у окна с таким расчетом, чтобы можно было наблюдать за улицей, и налил себе стакан портера, желая подольше продлить визит. Пивовар, стараясь доставить капитану удовольствие, принялся рассказывать о всех подробностях своего недомогания, случившегося якобы никоим образом не от неумеренной еды, а по неосторожности, ибо он будто бы выпил рюмочку ликера, чего никак нельзя делать; кроме того, хозяин не упустил случая и обратился к сэру Эдуарду с некоторыми деловыми предложениями — в результате капитан приобрел у него два бочонка пива. Заключение сделки привело к некоторой непринужденности между ними, и пивовар поинтересовался, что это сэр Эдуард рассматривает на улице.

— Я смотрю, — ответил капитан, — на маленький домик напротив вашего, на тот, что с зелеными ставнями.

— А, — отвечал хозяин, — дом святой.

Мы уже говорили, что так называли в деревне Анну Марию.

— Он красив, — заметил сэр Эдуард.

— Да, да! Красивая девушка. (Пивовару послышалось «она красива».) А главное — доброе создание. Вот судите сами, ваша милость, даже сегодня, в такую погоду, она отправилась за пять миль, чтобы позаботиться о бедной роженице, уже имеющей шестерых детей и нынче разродившейся двойней. Она хотела идти пешком, ведь ее ничто не остановит, когда нужно сделать доброе дело, но я ей сказал: «Возьмите мою повозку, мисс Анна! Возьмите мою повозку!» Она сначала отказалась, но я настоял: «Возьмите!» — и она взяла.

— Знаете, я подумал, что, пожалуй, возьму у вас четыре бочонка вместо двух, — сказал сэр Эдуард.

— Подумайте хорошенько, ваша милость, пока вы еще здесь, может быть, вам угодно больше?

— Нет, нет, — ответил капитан, улыбаясь, — но я говорил не о мисс Анне, а о ее доме. Я нахожу его очаровательным.

— Да, он недурен, только это все, что у нее есть, не считая ничтожной ренты, да и из той половину выпрашивают нищие. Так что бедняжка даже не может выпить пива. Ей приходится пить воду!

— Знаете, это вполне в обычаях француженок, — заметил капитан, — а Анна воспитывалась под руководством мадемуазель де Вильвьей, француженки.

— Да нет, ваша честь, — пивовар покачал головой, — ни к чему пить воду, когда можно пить пиво. Я, конечно, тоже знаю, что французы привыкли к вину и едят кузнечиков, но мисс Анна — коренная англичанка, она дочь барона Лэмптона, смелого человека, которого мой отец знал еще во времена Претендента; при Престонпенсе он дрался словно дьявол, потерял из-за этого все свое состояние, и его надолго изгнали во Францию. О! Видите ли, ваша честь, мисс Анна пьет воду вовсе не потому, что таков ее вкус, а по необходимости; и подумать только, что она могла бы, если захотела, пить пиво — и замечательное пиво — до скончания дней своих.

— Как это понимать?

— А так, что мой старший сын имел глупость влюбиться в нее по уши и непременно хотел на ней жениться.

— И вы воспротивились?

— Господи Боже мой, да, конечно, и всеми силами! Как это парень, который при женитьбе получит от меня десять тысяч фунтов стерлингов и может найти себе невесту с приданым вдвое или втрое больше, вдруг возьмет и женится на нищей! Да куда там! Он и слышать ничего не хотел, так что пришлось согласиться.

— И что же? — спросил капитан дрожащим голосом.

— А то, что это она ему отказала.

Капитан перевел дух.

— Она, видите ли, горда и происходит из благородных. Ох, уж мне эти дворяне, ваша честь! Хотел бы я, чтобы дьявол…

— Одну минутку, — остановил его капитан, вставая, — я тоже из них.

— О! Ваша честь, — возразил пивовар, — я ведь говорю о тех, кто пьет воду и вино, а вы изволили заказать у меня четыре бочонка пива.

— Шесть! — возразил капитан.

— Так точно, шесть, — повторил пивовар, — я ошибся. Вашей милости ничего более не угодно?

Следуя за сэром Эдуардом со шляпой в руках, хозяин проводил его до порога.

— Это все, дружище, прощайте!

— Прощайте, ваша честь.

Капитан сел в карету.

— В замок? — спросил кучер.

— Нет, к доктору, — ответил капитан.

Дождь лил по-прежнему. Кучер, ворча, взобрался на свое место и хлестнул лошадей. Через десять минут они уже были у дома врача, но не застали его.

— Куда теперь прикажете отвезти вашу честь? — осведомился кучер.

— Куда хочешь, — бросил капитан.

Воспользовавшись разрешением, кучер возвратился в замок. Сэр Эдуард молча прошел мимо слуг и поднялся к себе в комнату.

— Он, часом, не рехнулся? — поинтересовался кучер у Тома, встретив его у входа.

— Хочешь, я тебе кое-что открою, мой бедный Патрик? — отвечал Том. — Боюсь, ты прав.

Действительно, апатия капитана столь внезапно сменилась сильнейшим возбуждением, что честным слугам, не подозревавшим истинной причины этого, оставалось только строить неосновательные предположения, которыми они только что вполголоса обменялись. Своего мнения они не скрыли и от пришедшего вечером врача. Доктор внимательно выслушал их, время от времени восклицая: «Тем лучше!» Затем, потирая руки, он поднялся в комнату капитана. Том и Патрик, недоуменно качая головами, смотрели ему вслед.

— А! — крикнул сэр Эдуард, еще издали заметив доктора. — Идите сюда скорее, мой добрый друг! Я очень болен.

— В самом деле? Хорошо, что вы хоть сами это признаете.

— Мне кажется, вот уже неделю меня терзает сплин, — продолжал капитан.

— А мне кажется, что вот уже неделю у вас нет никакого сплина, — отвечал доктор.

— Мне всё скучно.

— Почти всё.

— Я скучаю везде.

— Почти везде.

— Том мне невыносим.

— Понимаю.

— Мистер Робинсон вгоняет меня в гроб.

— Конечно, развлекать не его ремесло.

— При виде мистера Сандерса я содрогаюсь.

— Еще бы! Управляющий, и вдруг честный человек!

— Ах, доктор, бывают минуты, когда даже вы…

— Да, но бывают и другие минуты…

— Не понимаю вас.

— Я-то себя хорошо понимаю.

— Доктор, мы поссоримся!

— Я попрошу Анну Марию помирить нас.

Сэр Эдуард покраснел, как нашаливший ребенок.

— Поговорим откровенно, капитан, — продолжал доктор.

— Я только этого и хочу.

— Хорошо. Скучали вы в тот день, когда пили чай у Анны Марии?

— Ни одной минуты.

— Скучали вы в тот день, когда Анна Мария пила чай у вас?

— Ни одной секунды.

— Будете ли вы скучать, если сможете видеть ее каждое утро?

— Никогда.

— Будет ли в этом случае Том для вас невыносим?

— Я полюблю его всей душою.

— Будет ли мистер Робинсон все так же вгонять вас в гроб?

— Он покажется мне милейшим человеком.

— При виде мистера Сандерса вас по-прежнему станет бросать в дрожь?

— Я буду обожать мистера Сандерса.

— И вы по-прежнему захотите поссориться со мной?

— Я буду готов находиться рядом с вами до конца моих дней.

— Вы перестанете болеть?

— Я почувствовал бы себя двадцатилетним.

— Вы забудете о сплине?

— Я буду весел, как морская свинья.

— Ну, что же, нет ничего проще, чем устроить так, чтобы вы могли видеть Анну Марию каждый день.

— Что же нужно сделать для этого, доктор, скажите!

— Жениться на ней.

— Жениться?! — вскричал капитан.

— Да, черт возьми, жениться. Вы же прекрасно понимаете, что она не войдет к вам в дом простой компаньонкой.

— Но, доктор, она не хочет замуж.

— Девичья болтовня.

— Она отказала богатым претендентам.

— Продавцам пива! Дочь барона Лэмптона за прилавком! Вот прелесть!

— Но, доктор, я стар.

— Вам сорок пять, ей тридцать.

— Но у меня одна нога.

— Чепуха, она никогда не видела вас с двумя, она привыкнет.

— Но, доктор, у меня невыносимый характер.

— Вы самый лучший человек на свете.

— Вы так думаете? — с искренним сомнением спросил капитан.

— Я в этом уверен, — ответил врач.

— Здесь есть одна трудность.

— Какая?

— Я никогда не решусь сказать ей, что люблю ее.

— Ну-ну! Будто так уж обязательно, чтобы именно вы ей об этом сказали!

— Но кто же это сделает за меня?

— Я, черт возьми!

— Доктор, вы спасаете мне жизнь!

— Это моя работа.

— Когда вы к ней поедете?

— Да завтра же, если хотите.

— Почему же не сегодня?

— Сегодня ее нет дома.

— А вы подождите, пока она вернется.

— Ну что ж, пойду седлать пони.

— Возьмите лучше мой экипаж.

— Тогда велите запрягать.

Капитан с такой силой дернул ручку звонка, что едва не оторвал ее. Прибежал испуганный Патрик.

— Запрягайте лошадей! Быстро! — приказал сэр Эдуард.

Кучер удалился, еще более убедившись, что его хозяин не в своем уме. Вошедшему Тому капитан бросился на шею, и тот только тяжело вздохнул. Не оставалось никаких сомнений: сэр Эдуард окончательно сошел с ума. Через четверть часа облеченный всеми полномочиями доктор уехал.

Его визит оказался весьма результативным как для капитана, так и для меня. Полтора месяца спустя сэр Эдуард женился на Анне Марии, а через десять месяцев после этого благополучно появился на свет я.

VI

О первых трех годах моей жизни я не помню почти ничего, но моя матушка всегда утверждала, что я был прелестным ребенком.

Позднее вижу себя играющим на широкой зеленой лужайке, усаженной лилиями и жимолостью; матушка сидит. на выкрашенной в зеленый цвет скамейке и время от времени отрывает глаза от книги или вышивания, чтобы улыбнуться мне или послать воздушный поцелуй. Около десяти утра, прочитав газеты, мой отец выходил на крыльцо. Мать спешила ему навстречу, а я ковылял за ней на своих слабеньких ножках и добирался до ступеней, когда они оба уже стояли около них. Потом мы совершали небольшую прогулку, которая почти всегда приводила нас к месту, называвшемуся гротом Капитана; мы усаживались на ту же самую скамью, у которой сэр Эдуард впервые увидел Анну Марию. Приходил Джордж и докладывал, что карета подана; мы отправлялись в двух- или трехчасовую поездку, навещая либо мадемуазель де Вильвьей, унаследовавшую ренту в сорок фунтов стерлингов и маленький домик моей матери, либо какую-нибудь бедную семью, куда святая неизменно входила словно ангел-хранитель, даруя утешение. К обеду мы возвращались в замок, нагуляв превосходный аппетит. После десерта я поступал в распоряжение Тома, и, должен признаться, это было самое веселое время дня: он катал меня на своих плечах, мы ходили смотреть собак и лошадей, он снимал гнезда с самых высоких деревьев, а я, протягивая к нему снизу руки, кричал: «Не упади, дружище Том!» Потом он приносил меня домой, совсем усталого, со слипающимися глазами, что, впрочем, не мешало мне проявлять недовольство, когда приходил мистер Робинсон, ведь его появление знаменовало, что мне пора отправляться ко сну. Если же я слишком уж сопротивлялся, вновь призывали Тома. Он входил в гостиную, показывая всем своим видом, что хочет забрать меня любой ценой, и я, ворча, уходил, Том укладывал меня в гамак и, раскачивая его, принимался рассказывать разные истории — я тотчас же засыпал. Потом приходила моя дорогая матушка и уносила меня в постель. Простите мне эти подробности, но сейчас я пишу свою повесть, когда нет уже на свете ни моего отца, ни моей матери, ни Тома. Я один в нашем родовом замке; мне столько же лет, сколько было отцу, когда он возвратился в этот старый замок; только по соседству с замком уже нет Анны Марии.

В памяти встает зима: ее приход — источник новых забав. Выпали обильные снега, и Том придумал всяческие приспособления для ловли птиц, которые не могли добывать себе корм в полях и жались к дому. Отец отдал нам большой сарай, и Том накрыл его такой густой сеткой, что даже самые маленькие птички не могли пролететь сквозь нее. Там мы и содержали наших пленниц, обретших обильный корм и убежище средь ветвей трех-четырех елок в кадках, принесенных Томом. Помню, что к концу зимы птиц стало столько, что уже невозможно было их пересчитать. Возле этого самодельного вольера я проводил все свое свободное время, ни за что не желая возвращаться в замок, куда меня с трудом заманивали завтракать или обедать.

Матушка стала было тревожиться о моем здоровье, но отец, смеясь, указал ей на мое лицо, ущипнув при этом за толстые румяные щеки; она успокоилась и разрешила мне вернуться к прежним занятиям.

Весной Том объявил, что мы выпускаем птиц на волю. Я громко закричал, протестуя, но матушка, с присущей ей логикой сердца, объяснила, что это естественно и я не вправе насильно удерживать у себя бедных пташек; она продемонстрировала мне, как несправедливо пользоваться слабостью и несчастьем других, чтобы держать их в рабстве, показав на птиц, которые, едва набухли первые почки, попытались перелететь через сетку порезвиться на лоне возрождающейся природы и до крови разбили головки о железную проволоку. Ночью одна из них умерла, и матушка сказала, что это от тоски по воле. В тот же день я открыл клетку, и мои пленницы с веселым чириканьем разлетелись по саду.

Вечером Том нашел меня и молча подвел к вольеру. Какая же радость охватила меня, когда я увидел, что он полон почти так же, как и утром: три четверти моих маленьких питомцев увидели, что листва в парке еще не столь густа и не может защитить их от ночного ветра; они снова вернулись под кров своих елок и весело распевали на разные голоса, будто благодарили меня за оказываемое им гостеприимство! Я тут же побежал рассказать матушке о знаменательном событии, и она объяснила мне, что такое признательность.

Проснувшись на следующее утро и подбежав к вольеру, я увидел, что маленькие обитатели его опять улетели; осталось лишь несколько расторопных воробьев, казалось очень довольных тем, что в их распоряжении остался теперь весь сарай. Том показал мне, как они носят в клювиках соломинки и шерстинки, объяснив, что это для будущих гнезд. Я запрыгал от восторга, мечтая, что у меня будут маленькие птенцы, за ними можно будет наблюдать и мне не надо при этом лазать по деревьям, как Тому.

Наступили погожие дни; воробьи сидели на яйцах, а потом из яиц вылупились птенчики. Я смотрел на них с такой радостью, что даже сейчас, сорок лет спустя, когда я стою у развалин моего вольера, эти чувства живы у меня в душе. Для каждого из нас есть какое-то особое очарование в таких первых воспоминаниях, и я не боюсь утомить ими читателей — уверен, что они будут близки многим. И в конце концов, если кому-то выпало пройти долгую дорогу средь огнедышащих вулканов, по залитым кровью долинам или обледенелым пустыням, неужели не может он хоть на мгновение остановиться памятью на зеленых мягких лугах, встретившихся ему в начале пути?

Наступило лето, и наши прогулки стали длиннее. Однажды Том, как всегда, посадил меня на плечо, матушка поцеловала нежнее, чем обычно, а отец взял свою палку и спустился с крыльца. Мы пересекли парк, прошли берегом речушки и оказались у озера. Было очень жарко. Том скинул куртку и рубашку, подошел к краю берега, поднял руки над головой, прыгнул вроде лягушек, спасавшихся при моем приближении, и исчез под водой. Я в ужасе закричал, хотел бежать к берегу, сам не зная зачем, быть может, чтобы броситься вслед за ним. Отец удержал меня. Я в отчаянии топал ногами; из самой глубины моего сердца рвались крики: «Том! Друг мой Том!» Но тут вдруг он появился на поверхности. Я так страстно умолял его вернуться, что он тотчас же подплыл к берегу. Только тогда я успокоился.

И тут отец показал мне лебедей, скользящих по водной глади, рыб, снующих на глубине нескольких футов, и объяснил, что, совершая те или иные определенные движения, человек, не обладая для этого врожденными способностями, может находиться в стихии рыб и лебедей. Том, желая показать мне, как это делается, снова вошел в озеро, только на этот раз не стал нырять, а принялся плавать по воде, время от времени протягивая мне руки и спрашивая, не хочу ли я к нему. Страх и желание боролись во мне. Видя это, отец сказал Тому:

— Оставь его в покое, он боится.

«Боится» — слово-заклинание, с его помощью меня можно было заставить сделать все что угодно. Я постоянно слышал, что отец и Том говорили о трусости как о самом презренном свойстве в человеке, и, сколь бы мал я ни был, меня бросало в краску при одной только мысли, что меня могут в ней заподозрить.

— Нет, я не боюсь, — воскликнул я, — я хочу к Тому!

Том вылез на берег. Отец раздел меня и посадил ему на спину. Я обнял Тома за шею; он велел мне держаться покрепче (я и не думал его отпускать!), и мы вошли в воду. По тому, как судорожно я в него вцепился, он, конечно, понял, что мое мужество не столь велико, как я хочу показать. В первое мгновение я даже задохнулся от соприкосновения с холодной водой, однако постепенно стал привыкать. На следующий день Том привязал меня к пучку тростника, сам плыл радом и показывал мне, как двигать руками и ногами; через неделю я свободно держался на воде, а к осени уже умел плавать.

Матушка взяла на себя заботу о моем образовании, и уроки она давала с такой любовью, в наставлениях ее звучало столько ласки, что я путал часы отдыха с часами занятий, и меня нетрудно было переключить с одного на другое. Наступила осень, похолодало. Прогулки к озеру мне запретили, и это меня крайне огорчило, особенно когда я заподозрил, что там творятся некие таинственные дела.

Действительно, в Вильямс-Хауз приезжали какие-то незнакомые люди и отец подолгу беседовал с ними. Наконец они, похоже, о чем-то договорились, и Том увел их через ворота, ведущие на лужайку. Отец присоединился к ним, а вернувшись, сказал матери: «Все будет готово к весне». Матушка улыбнулась: стало быть, не происходило ничего страшного; но любопытство мое было задето. Каждый вечер эти люди приходили ужинать и ночевать в замке, а отец ежедневно куда-то отлучался.

Снова пришла зима, а с ней снега. На этот раз нам не пришлось расставлять ловушки — сети для птиц, стоило только открыть двери сарая, как все наши прошлогодние питомцы вернулись и привели с собою множество новых пернатых друзей; несомненно, те были наслышаны о гостеприимстве, с которым их встретят в замке, и, конечно же, были приняты там со всем радушием, в изобилии найдя конопляное семя, просо и привычные им елки.

В долгие зимние часы матушка закончила обучать меня чтению и письму, а отец начал знакомить с географией и морским делом. Я обожал рассказы о путешествиях, знал наизусть книгу о приключениях Гулливера и следил по глобусу за плаваниями Кука и Лаперуза. В комнате отца на камине стояла под стеклом модель фрегата. Он дал ее мне, и скоро я узнал названия всех частей корабля. К весне я превратился в крупного теоретика, недоставало лишь практики. Том твердил, что в свое время я обязательно стану контр-адмиралом, как сэр Эдуард. При этих словах матушка бросала взгляд на деревянную ногу своего мужа и украдкой смахивала слезу.

Наступил день рождения моей матери. В этот праздник — она родилась в мае — всегда, к моей великой радости, было много красивых цветов и стояла прекрасная погода. Утром вместо обычной одежды я нашел у себя в комнате костюм гардемарина. Нетрудно вообразить себе, как велика была моя радость. Спустившись в гостиную, я застал там отца, одетого в морскую форму. По заведенному обычаю, в этот день все наши друзья и знакомые пришли в замок поздравить матушку. Я искал глазами Тома, но его почему-то не было.

После обеда заговорили о прогулке к озеру и единодушно решили отправиться туда. На этот раз была избрана не привычная, короткая дорога через лужайку, а другая, лесом, более красивая; я не удивился изменению нашего привычного маршрута. И сегодня тот день встает в моей памяти столь же отчетливо, будто это было вчера. Подобно всем детям, я не мог приспособиться к размеренному шагу взрослых, а побежал вперед, срывая по дороге ландыши и маргаритки, как вдруг, выйдя на опушку леса, замер, словно окаменев. Глаза мои неотрывно смотрели на озеро, а губы шептали лишь два слова:

— Папа, бриг!

— Черт возьми! — в порыве радости воскликнул отец. — Он отличает его от фрегата и шхуны! Иди сюда, Джон, я тебя поцелую!

Действительно, стройный маленький бриг, украшенный гербами Англии, грациозно покачивался на водной глади. У него на носу сияли золотые буквы — «Анна Мария». Незнакомцы, что пять месяцев жили в замке, оказались плотниками из Портсмута — отец нанял их для постройки брига. Корабль был закончен месяц назад и спущен на воду, а я об этом ничего не знал!

При нашем появлении бриг отсалютовал всеми своими четырьмя орудиями. Восторг переполнил мне сердце. В небольшой озерной бухте, ближайшей к лесу, откуда мы должны были появиться, ждал ялик с Томом и шестью матросами. Все уселись в него, Том занял место у руля, гребцы склонились над веслами, и мы легко заскользили по озеру. Шесть других матросов во главе с Джорджем ожидали капитана на борту, чтобы отдать положенные ему по рангу почести, принятые им со всей серьезностью, соответствовавшей обстоятельствам. Едва ступив на палубу, сэр Эдуард принял командование. Мы сделали поворот на якоре, чтобы стать по ветру, отдали марселя, затем последовательно подняли остальные паруса, и бриг двинулся.

Я не в силах описать восхищение, охватившее меня, когда я увидел вблизи и в натуральную величину эту чудесную машину, называемую кораблем. Когда я ощутил, как она дрожит и колеблется под ногами, я захлопал в ладоши и из глаз у меня хлынули слезы радости. Матушка тоже заплакала, представив себе, что настанет день, когда я взойду на настоящий корабль и вместо мира и покоя ее мысли наполнятся бурями и сражениями. Впрочем, все откровенно веселились и наслаждались развлечением, которое решил предоставить нам мой отец. Погода стояла отличная; «Анна Мария» легко слушалась руля и маневрировала, словно хорошо выезженная лошадь. Сначала мы обошли вокруг озера, затем пересекли его, а потом, к моему великому сожалению, бросили якорь и убрали паруса. Мы спустились в ялик, доставивший нас на берег, и в ту минуту, когда мы скрылись из виду, направляясь к замку, где ждал нас ужин, прогремел новый артиллерийский салют, на этот раз прощальный.

С этого дня меня преследовала лишь одна мысль, я отдавался лишь одному увлечению, знал лишь одно счастье — и все это было связано с бригом. Мой бедный отец был в восторге, видя во мне столь явную склонность к морскому делу. Поскольку строители, первое время составлявшие наш экипаж, возвращались в Портсмут, отец нанял им в замену шесть матросов из Ливерпуля. Глядя на мое морское обучение, матушка только грустно улыбалась, утешая себя надеждой, что, прежде чем поступить на настоящую службу, я проведу около нее шесть или восемь лет. Увы, она забывала о колледже — первой и мучительной разлуке, имеющей, однако, то хорошее свойство, что она исподволь подготавливает нас к другой, более серьезной разлуке, которая почти всегда следует за ней.

Я уже говорил, что мне были известны названия различных частей корабля; мало-помалу научился управляться с ними. К концу лета я уже умел сам выполнять небольшие маневры. Том и отец попеременно обучали меня, правда в ущерб остальным занятиям, но те были отложены до зимы.

Ступив на борт брига, надев морскую форму, я перестал считать себя ребенком и мечтал только о маневрах, бурях, битвах. Уголок сада для меня превратили в тир; отец выписал из Лондона маленький карабин и два пистолета. Но он хотел, чтобы я, прежде чем прикоснуться к этим смертоносным предметам, основательно разобрался в их механизмах. Дважды в неделю в замок приходил оружейный мастер из Дерби и учил меня разбирать и собирать оружие. Только когда я мог назвать любую его часть и рассказать, для чего она служит, мне разрешили испробовать его. Этим мы занимались всю осень.

Дурная погода не прервала водных маневров, напротив, она помогла отцу дополнить мое обучение. Бури на нашем озере весьма походили на те, что бушуют на настоящих морях, и при северном ветре на поверхности, обычно гладкой и чистой, вздымались огромные волны, вызывавшие весьма сильную качку корабля. Тогда я взбирался вместе с Томом, чтобы взять рифы самых высоких парусов, и эти дни были для меня праздниками, ведь по возвращении в замок я слышал, как отец и Том рассказывали всем о моих подвигах в этот день, и самолюбие превращало меня почти в настоящего мужчину.

В этих занятиях — их сумели сделать для меня радостными и увлекательными — прошло три года. Я не только стал довольно умелым моряком, ловким и искусным в маневрах, но мог даже командовать и управлять кораблем. Иногда отец передавал мне маленький рупор, и я из матроса становился капитаном. Под мои команды экипаж выполнял на моих глазах все то, что я обычно делал вместе с ним, так что мне предоставлялась возможность судить и о собственных ошибках, и об ошибках других, более опытных моряков. Следует все же признать, что обучение остальным наукам двигалось гораздо медленнее; впрочем, для десятилетнего ребенка я был достаточно силен в географии, немного знал математику, однако совсем не знал латыни. В стрельбе же я просто творил чудеса, приводя в восторг всех, кроме моей матери: она видела в этом только тягу к разрушению.

Наступил день моего отъезда из Вильямс-Хауза. Отец избрал для меня колледж Хэрроу-на-Холме, где обучались дети всех дворян Лондона. Первая разлука с родителями! Как она была болезненна, хотя каждый из нас и старался скрыть свою печаль! Сопровождать меня должен был один Том. Отец дал ему письмо к доктору Батлеру: он просил его обратить особое внимание на отдельные предметы, и среди них как самые существенные назывались гимнастика, фехтование и бокс. Латыни и греческому сэр Эдуард не придавал большого значения, хотя не возражал, чтобы меня обучили и им тоже.

Мы с Томом уехали в отцовской карете, и мое прощание с бригом и экипажем было почти таким же нежным, как с родителями. Юность эгоистична, она не делает разницы между теми, кто дарит нам истинную любовь, и тем, что доставляет удовольствия.

В пути все для меня было ново и необычно. К сожалению, единственное путешествие по суше Том совершил от борта «Юноны» до Вильямс-Хауза и впоследствии ни разу не покидал замка, так что он был не в состоянии удовлетворить мое любопытство. Едва мы въезжали в какой-нибудь более или менее большой город, я немедленно спрашивал, не Лондон ли это. Трудно представить себе большую наивность, чем проявлял я во всем, не касавшемся того, чему меня обучили дома.

Наконец мы прибыли в колледж Хэрроу. Том немедленно препроводил меня к доктору Батлеру, недавно сменившему на посту директора доктора Друри, очень любимого учениками, так что появление нового профессора вызвало в колледже настоящий мятеж, который едва удалось усмирить. При подобных обстоятельствах мое появление приобретало особо важное значение. Доктор принял меня сидя в огромном кресле. Он прочел письмо отца и кивнул, давая понять, что включает меня в число учеников. Указав Тому пальцем на стул, он приступил к допросу, имевшему целью выяснить уровень моих познаний. Я ответил, что умею маневрировать судном, прыгать в высоту, ездить верхом и стрелять из карабина. Доктор подумал было, что я говорю вздор, и, нахмурив брови, повторил свой вопрос. Но Том пришел мне на помощь, подтвердив, что я действительно умею все это делать.

— И он не знает ничего другого? — спросил доктор, не давая себе труда скрыть свое презрение.

Том был совершенно ошеломлен: он считал меня кладезем премудрости и даже полагал, что нет никакой нужды отправлять меня в какие-то там колледжи, где, по его мнению, учиться мне уже нечему.

— Простите, — вмешался я, — я хорошо владею французским, прилично знаю географию, немного математику и неплохо историю.

Я забыл сказать об ирландском наречии, на котором благодаря миссис Дэнисон я говорил как истинный сын древнего Эрина.

— Это уже кое-что, — пробормотал профессор, удивленный тем, что двенадцатилетний ребенок, не знакомый с тем, что известно его сверстникам, знает и умеет многое, чему учатся в более зрелом возрасте. — Но вы не знаете греческого и латыни.

Пришлось признаться, что эти языки мне совершенно неведомы. Тогда профессор Батлер взял толстую книгу и записал:

«Джон Дэвис, прибывший в Хэрроу-на Холме 7 октября 1806 года, зачислен в последний класс».

Затем он прочел вслух написанное, и я отлично расслышал последние унизительные слова. Вспыхнув от возмущения, я собрался было удалиться, как вдруг дверь распахнулась и вошел один из учеников. Это был юноша шестнадцати-семнадцати лет, с тонкими аристократическими чертами бледного лица, высокомерным взглядом и черными кудрями, откинутыми в сторону, причем с тщательностью, обычно не присущей подросткам. Кроме того, у него были белые, ухоженные, словно у женщины, руки, что никак не вязалось с обликом питомца колледжа. На одной из них блестел дорогой перстень.

— Вы меня звали, господин Батлер? — спросил он с надменностью, звучавшей даже в самых простых словах.

— Да, милорд, — ответил профессор.

— Могу ли я узнать, чему обязан этой честью?

Последние слова юноша произнес с улыбкой, замеченной нами.

— Я хотел бы знать, милорд, почему вчера, после окончания классов, вы не пришли ко мне на ужин вместе с другими учениками, несмотря на мое приглашение? (Профессор тоже подчеркнул последние слова.)

— Избавьте меня от ответа, сударь.

— К сожалению, милорд, я вынужден настаивать. Вчера вы нарушили правила колледжа, и, повторяю, я желаю знать причину, если, конечно, таковая имеется, — вполголоса прибавил профессор, пожимая плечами.

— Причина есть, сударь.

— Какая же?

— Доктор Батлер! — ответил юноша с неподражаемым спокойствием. — Если когда-либо вам доведется проезжать мимо моего замка Ньюстед, где проходят мои каникулы, я определенно не приглашу вас отужинать. Я не должен принимать от вас любезность, на которую никоим образом не смогу ответить.

— Должен предупредить вас, милорд, — заявил профессор (лицо его пылало гневом), — что, если вы будете продолжать в таком же духе, вам придется оставить колледж Хэрроу.

— Я тоже обязан предупредить вас, что покидаю его завтра и перехожу в колледж Святой Троицы в Кембридже. Вот письмо моей матери, уведомляющее вас об этом.

При этих словах он, не тронувшись с места, протянул письмо.

— Боже мой, милорд, да подойдите же, — воскликнул Батлер, — все отлично знают, что вы хромаете!

Эти слова глубоко ранили юношу, но если профессор покраснел, то лицо молодого человека покрыла смертельная бледность.

— Хотя я и хромаю, сударь, — ответил молодой пэр, комкая письмо в руке, — вам еще придется ступать по моим следам. Искренне вам этого желаю. Джеймс, — приказал он лакею в ливрее, — велите седлать моих лошадей: мы уезжаем.

И, не попрощавшись с профессором Батлером, он захлопнул за собой дверь.

— Ступайте в свой класс, господин Дэвис, — после недолгого молчания сказал мне директор колледжа, — и старайтесь не походить на этого дерзкого юношу.

Пересекая двор, мы вновь увидели молодого человека, на которого мне советовали не походить. Он прощался со своими товарищами. Лакей, сидящий верхом, держал под уздцы другую лошадь. Юный лорд легко вскочил в седло, поднял в прощальном приветствии руку, пустился в галоп, затем оглянулся еще раз, кивнул и исчез за поворотом стены.

— Спесивец бесстыжий, — пробурчал Том ему вслед, — он сразу мне не понравился.

— Спроси, кто он, — приказал я Тому, сгорая от любопытства.

Том подошел к одному из школяров, переговорил с ним и вернулся со словами:

— Его зовут Джордж Гордон Байрон.

Итак, я поступил в колледж Хэрроу-на-Холме в тот самый день, когда лорд Байрон покинул его.

VII

На следующее утро Том уехал в Вильямс-Хауз, снова настоятельно напомнив мне обратить особое внимание на главные дисциплины, то есть на гимнастику, фехтование и бокс. Впервые в жизни я остался один, затерянный среди толпы школяров. Я чувствовал себя точно в неведомом лесу, где мне не знакомы ни цветы, ни плоды и я боюсь прикоснуться ко всему, что меня окружает, из страха отравиться. В классе я не поднимал головы от тетради, а на переменах два или три дня прятался в углу за лестницей, вместо того чтобы бежать с другими на школьный двор. В эти минуты одиночества меня охватывали воспоминания, и тихая жизнь в Вильямс-Хаузе, где я был окружен любовью родителей и нежностью Тома, являлась мне во всем очаровании и всей святости: мое озеро, мой бриг, мой тир, чтение книг о путешествиях, посещения с матушкой бедных и немощных — все вставало перед глазами, и глубокое уныние пронизывало мне сердце. В той жизни царили свет и радость, в этой я видел пока лишь густые сумерки. Подобные мысли, вовсе не свойственные детям моего возраста, столь тяжким гнетом ложились на душу, что на третий день, сидя на лестничной площадке, я не выдержал и расплакался. Закрыв лицо ладонями, погрузившись в самое глубокое отчаяние, сквозь слезы мысленно я видел перед собой Дербишир, как вдруг почувствовал, что чья-то рука легла мне на плечо. Не поднимая головы, не отнимая рук, я нетерпеливо передернул плечами, как обиженный школьник, но, похоже, тот, кто приблизился ко мне, не собирался искать ссоры. Послышался серьезный, приветливый голос:

— Что же это, Джон: сын такого отважного моряка, как сэр Эдуард, плачет, словно малое дитя?

Я вздрогнул, однако, сознавая, что слезы — это признак слабости, приподнял голову и — с мокрыми щеками, но высохшими глазами — возразил:

— Я больше не плачу.

Передо мной стоял мальчик лет пятнадцати, который, еще не став сеньором, не был уже и фагом. Пожалуй, он был даже слишком серьезен и спокоен для своего возраста, и с первого взгляда я почувствовал к нему симпатию.

— Хорошо, — ответил он, — ты будешь вести себя как мужчина, а если кто-нибудь задумает искать с тобой ссоры и тебе будет нужна помощь, помни: меня зовут Роберт Пиль.

— Спасибо, — сказал я ему.

Роберт Пиль пожал мне руку и поднялся к себе в комнату. Я не решился следовать за ним, но, посчитав постыдным оставаться в своем углу, спустился во двор. Ученики, изо всех сил пользуясь предоставленным им отдыхом, развлекались разными играми, обычно принятыми в колледжах. Высокий юноша, лет шестнадцати или семнадцати, подошел ко мне.

— Тебя еще никто не взял к себе фагом? — спросил он.

— Я не понимаю, что вы хотите сказать.

— Ну что ж, я тебя беру. Начиная с этой минуты ты принадлежишь мне. Меня зовут Пол Уингфилд. Запомни имя твоего господина… Идем.

Я послушно пошел за ним, хотя ничего не понял из того, что он сказал мне, и, не желая показаться смешным, сделал вид, что мне все ясно. Мне показалось, что он приглашает меня играть. Пол Уингфилд возобновил прерванную игру в мяч. Решив, что он принял меня в партнеры, я встал рядом с ним.

— Назад! — приказал он мне. — Назад!

Решив, что мне поручена защита, я отступил. В эту минуту мяч, сильно пущенный противником, попал в Пола. Я хотел поймать его и бросить обратно, но Пол закричал:

— Не смей прикасаться к мячу, маленький негодяй! Я запрещаю!

Мяч принадлежал ему, и, по моим представлениям о справедливости и несправедливости, он был вправе запретить мне его трогать. Но, по-моему, это можно было сделать вежливее, и я повернулся, чтобы уйти.

— Ты куда? — крикнул Пол.

— Ухожу, — ответил я.

— Куда это?

— Куда хочу.

— Как это куда хочешь?

— Ну, конечно, раз я не играю вместе с вами, я могу идти куда угодно. Мне показалось, что вы пригласили меня партнером. По-видимому, я ошибся. Всего доброго.

— Пойди и принеси мне мяч! — приказал Пол, указывая пальцем на мяч, откатившийся в глубину двора.

— Идите и найдите его сами, — ответил я. — Я вам не лакей.

— Ну нет, ты у меня будешь слушаться! — воскликнул Пол.

Я обернулся и пристально посмотрел ему прямо в глаза. Пол, несомненно, рассчитывал, что я испугаюсь и убегу, и был слегка обескуражен моим поведением. Он заколебался, а его товарищи рассмеялись; кровь бросилась ему в лицо, и он подошел ко мне вплотную.

— Сейчас же ступай и принеси мне этот мяч! — повторил он.

— А если я не пойду, что тогда?

— А тогда я буду бить тебя, пока ты не пойдешь.

— Мой отец всегда говорил, — спокойно ответил я, — что тот, кто бьет слабого — трус. Стало быть вы трус, мистер Уингфилд.

При этих моих словах Пол окончательно вышел из себя и изо всех сил ударил меня в лицо. Удар был так силен, что я едва удержался на ногах. Я схватился за нож, но в эту минуту голос моей матери прокричал мне на ухо: «Убийца!», заставив вынуть руку из кармана. Понимая, что мне не одолеть такого рослого противника, я мог лишь повторить:

— Вы трус, господин Уингфилд!

Пол снова хотел броситься на меня и нанести удар еще сильнее первого, но двое товарищей — Хансер и Дорсет — удержали его. Я ушел.

Как читатель может судить по моему расскажу, я рос несколько необычным ребенком. Детство мое протекало в среде взрослых, и в результате мой характер был, если можно так выразиться, вдвое старше моего возраста. Пол, думая, что ударил ребенка, сам не подозревая, напал на молодого мужчину. Получив удар, я вспомнил рассказы отца и Тома о подобных случаях, когда оскорбленный требовал удовлетворения с оружием в руках. Отец мой часто говаривал, что таково дело чести, и если не отомстить за нанесенное оскорбление, то следует считать себя обесчещенным. Поскольку ни он, ни Том никогда не делали разницы между взрослым мужчиной и ребенком, не относили рождение чувства чести к какому-то определенному возрасту, то я и думал, что тоже буду обесчещен, если не потребую удовлетворения у Пола.

Я медленно поднялся в свою комнату. Уезжая из Вильямс-Хауза, я не забыл положить на дно чемодана пистолеты, полагая, что буду продолжать учиться стрельбе. Я вытащил чемодан из-под кровати, достал их, переложил в куртку, а порох и пули рассовал по карманам и направился в комнату Роберта Пиля. Он читал, но, услышав звук отворяемой двери, поднял глаза от книги.

— Великий Боже! Джон, мальчик мой, что с вами? Вы весь в крови!

— Пол Уингфилд ударил меня в лицо. Вы сказали, что, если кто-нибудь будет искать ссоры со мной, я смогу обратиться к вам.

— Хорошо, — сказал Роберт, вставая, — будь спокоен, Джон, сейчас я с ним поговорю.

— То есть почему вы?

— Ведь ты пришел попросить меня расквитаться за тебя?

— О нет, отнюдь, я хочу, чтобы вы помогли сделать это мне самому, — сказал я, положив пистолеты на стол.

Пиль с удивлением посмотрел на меня.

— Сколько же тебе лет?

— Скоро тринадцать.

— Чьи это пистолеты?

— Мои.

— Давно они у тебя?

— С двух лет.

— Кто тебя научил стрелять?

— Мой отец.

— Для чего? Для каких случаев?

— Для таких, как этот.

— А ты сумеешь попасть во флюгер? — спросил Роберт, открывая окно и показывая мне на флюгер в виде головы дракона, со скрипом вращавшийся на расстоянии двадцати пяти шагов.

— Думаю, что да, — ответил я.

— Посмотрим.

Я зарядил один из пистолетов, внимательно прицелился — пуля попала в голову дракона около глаза.

— Браво! — вскричал Пиль. — Его рука не дрогнула! В этом маленьком сердце живет мужество!

С этими словами он взял мои пистолеты, положил их в ящик своего комода и запер его на ключ.

— А сейчас идем со мною, Джон, — сказал он.

Я настолько доверял Роберту, что без возражений последовал за ним. Он вышел во двор. Питомцы колледжа собрались вместе и пытались понять, откуда раздался услышанный ими пистолетный выстрел. Роберт направился. прямо к Полу.

— Пол, знаете ли вы, откуда был произведен выстрел, что вы слышали?

— Нет, — ответил Пол.

— Он был произведен из моей комнаты. А теперь скажите, знаете ли вы, кто стрелял?

— Нет.

— Стрелял Джон Дэвис. А знаете ли вы, куда попала пуля?

— Нет.

— Вон в тот флюгер; взгляните.

Все глаза обратились на флюгер, мальчики убедились, что Роберт сказал правду.

— Ну и что? — спросил Пол.

— А то, что вы ударили Джона. Он пришел ко мне сказать, что хочет вызвать вас на дуэль, и в доказательство того, что, хотя он еще и мал возрастом, вполне способен всадить пулю вам в лоб, прострелил этот флюгер.

Пол сильно побледнел.

— Пол, — продолжал Роберт, — физически вы сильнее Джона, но он лучше вас владеет оружием; вы ударили ребенка, а у него сердце мужчины; это ваша ошибка, о ней следует пожалеть. Либо вы будете стреляться с ним, либо принесете извинения.

— Извинения ребенку? — вскричал Пол.

— Послушайте, — вполголоса сказал Роберт, подойдя к нему вплотную, — быть может, вы предпочитаете решить этот спор по-другому? Что ж, мы с вами одного возраста, и я, так же как вы, силен в фехтовании. Возьмем наши трости со шпагами и выйдем прогуляться за стены колледжа. До вечера у вас есть время подумать, какое решение принять.

В это время прозвучал звонок, и мы разошлись по классам.

— Встретимся в пять, — сказал мне Роберт Пиль на прощание.

В классе я вел себя спокойно, чем удивил моих товарищей и не дал учителям повода догадаться о том, что произошло. Наступила вечерняя перемена, и мы снова высыпали во двор. Роберт подошел ко мне.

— Держи, — сказал он, протягивая мне письмо. — Пол пишет тебе, что он раскаивается в содеянном. Большего ты от него не можешь требовать.

Я взял письмо. Там было написано как раз то, что сказал Роберт.

— А сейчас, — продолжал он, взяв меня под руку, — тебе, Джон, пора понять одно: я поступил как ты желал, потому что Пол — плохой товарищ и мне хотелось, чтобы он получил урок от младшего по возрасту. Но мы еще не мужчины, мы еще дети. Наши поступки не имеют того веса, а слова — той цены, что у взрослых. Для меня пройдет пять или шесть лет, для тебя же девять или десять, пока мы займем предназначенное нам место в обществе. Нам не подобает опережать свой возраст, Джон. То, что становится бесчестьем для гражданина или солдата, ничего не значит для школьника. В свете дерутся на дуэли, но в колледже бьются на кулаках. Ты умеешь боксировать?

— Нет.

— Хорошо, я научу тебя. А если кто-нибудь будет приставать к тебе, прежде чем ты научишься, я сам побью его.

— Спасибо, Роберт. Когда же вы дадите мне первый урок?

— Завтра в одиннадцать часов, во время перемены.

Роберт сдержал слово. На следующий день, вместо того чтобы спуститься во двор, я поднялся к нему в комнату, и обучение началось. Через месяц я, благодаря моим природным способностям и физической силе, намного превосходящей силу сверстников, уже мог противостоять самым взрослым ученикам. Впрочем, моя история с Полом наделала столько шуму, что меня оставили в покое. Я так подробно рассказал об этом случае, потому что он очень точно характеризует разницу между мною и другими детьми. Мое воспитание было не совсем обычным, и это не могло не сказаться на моем характере. Возраст мой был весьма невелик, но я уже хорошо знал, с каким презрением отец и Том относились к опасности, и усвоил сам это презрение. С тех пор ни разу за всю мою жизнь опасность не останавливала меня. Это не было врожденным свойством моей натуры, его во мне воспитали. Отец и Том научили меня мужеству, так же как мать научила чтению и письму.

Рекомендации, данные доктору Батлеру в отцовском письме, были неукоснительно выполнены. Мне, как и нескольким старшим школьникам, назначили учителя фехтования, и в этом искусстве я достиг больших успехов. Что же до гимнастики, то самые трудные упражнения казались пустяками по сравнению с маневрами, которые я сотни раз выполнял на моем бриге. С первого дня я умел делать то же, что и другие, и уже со второго — гораздо больше.

Время для меня протекало значительно быстрее, чем я предполагал вначале. Я был неглуп и прилежен, и, если не считать моего слишком цельного и непреклонного характера, меня не в чем было упрекнуть. По письмам матушки можно было догадаться, что в Вильямс-Хауз приходили самые благоприятные отзывы обо мне. И все же наступление каникул я встретил с огромной радостью. По мере того как приближалось время покинуть Хэрроу, воспоминания о Вильямс-Хаузе с новой силой овладевали мною. Я ждал Тома каждый день, и вот однажды утром во время перемены к воротам колледжа подъехала наша дорожная карета. Я подбежал к ней. Из нее вышли отец с матерью; Том, разумеется, сопровождал их.

Как радостно было снова увидеть их! В жизни человека случается немного подобных счастливых мгновений, но при всей их краткости именно они украшают наше существование. Мы с родителями нанесли визит доктору Батлеру. В моем присутствии профессор не слишком хвалил меня, но дал понять матушке, что в колледже мною довольны. Добрые мои родители вышли от него с радостью в душе.

На дворе я увидел, как Роберт о чем-то беседует с Томом, и, казалось, его слова приводили моего старшего друга в восхищение. Роберт хотел попрощаться со мною, он тоже собирался провести месяц каникул у родителей. Со дня моей стычки с Полом его дружеское отношение ко мне оставалось неизменным. Том сумел найти минуту, чтобы отозвать отца в сторону; вернувшись, отец поцеловал меня, прошептав при этом: «Да, да, он вырастет настоящим мужчиной». Матушке захотелось узнать, в чем дело, но отец взглядом попросил ее набраться терпения, пообещав все рассказать позже. По ее ласкам в тот вечер я понял, что он сдержал слово.

Родители предложили мне провести неделю в Лондоне, но мое желание поскорее увидеть Вильямс-Хауз было настолько велико, что я предпочел сразу же отправиться в Дербишир. Мое желание исполнили, и на следующее утро мы отправились в дорогу.

Не могу передать словами впечатление, которое произвели на меня места детства после первой разлуки: вон та же цепь холмов, отделяющих Честер от Ливерпуля; вот ведущая к замку тополиная аллея, где каждое дерево, склоняясь от порыва ветра, казалось, приветствовало меня; сторожевой пес едва не порвал свою цепь, чтобы броситься мне навстречу; миссис Дэнисон спросила меня по-ирландски, не забыл ли я ее; мой вольер был полон добровольных пленниц; славный мистер Сандерс пришел, считая, как он сказал, своим долгом поздравить юного хозяина с возвращением. Всех-всех, вплоть до доктора и мистера Робинсона, которых я прежде недолюбливал, ибо, как помнит читатель, их появление у нас означало время отправляться спать, я встретил с радостью.

Ничто не изменилось в замке. Каждая вещь стояла на своем обычном месте: кресло отца возле камина, кресло матери у окна, стол для карточной игры в углу, справа от двери. За время моего отсутствия здесь продолжалась все та же счастливая, спокойная жизнь и каждый лелеял надежду вместе свершать свой прямой и легкий путь до самой могилы. Лишь я избрал иную дорогу и радостным и доверчивым взглядом всматривался в новые горизонты.

Я тотчас же отправился к озеру. Оставив отца и Тома позади, я пустился бегом, чтобы как можно скорее увидеть мой бриг. Он по-прежнему грациозно покачивался на своем обычном месте; узкий вымпел вился по ветру; лодка стояла в бухте. Я бросился в высокую траву, пестреющую лютиками и маргаритками, и заплакал от радости и счастья. Подошли отец с Томом; мы сели в лодку и подплыли к кораблю. Палуба была надраена до блеска: в моей морской резиденции меня несомненно ждали. Том зарядил пушку и выстрелил, подавая сигнал команде. Десять минут спустя все шесть матросов поднялись на борт.

Я ничего не забыл из теоретических уроков, преподанных мне дома, и мои занятия гимнастикой в колледже помогли мне отлично справляться с их выполнением на практике. Любой маневр я проделывал с ловкостью настоящего матроса. Отец был счастлив и не скрывал волнения, видя, насколько я ловок и искусен; Том хлопал в ладоши, а матушка на берегу не раз отворачивалась, чтобы смахнуть слезу. Колокол позвал нас к ужину. В замок пригласили гостей отпраздновать мое возвращение. Доктор и мистер Робинсон ожидали нас на крыльце. После ужина мы с Томом отправились в тир, а вечером, как в былые времена, я уединился с матушкой.

С первых же дней жизнь моя потекла как и прежде, я вернулся к старым привычкам, вновь посетил свои любимые места, и через три дня мне стало казаться, что не было этих двенадцати месяцев, проведенных мною в колледже. Ах! Прекрасные юные годы! Как быстро они проходят! С какой силой воспоминания о них наполняют нашу жизнь! Сколько важных событий стерлось, исчезло у меня из памяти, но отчетливо, до малейших подробностей я помню дни моих первых каникул. Это были дни, наполненные трудом, дружбой, радостью и любовью, — дни, когда не понимаешь, почему нельзя длить их до конца жизни.

Пять лет, последовавших за моим поступлением в колледж, промелькнули как один день. Но, когда я бросаю взгляд в прошлое, мне кажется, что эти годы освещены иным солнцем, по сравнению с тем, что озаряло всю остальную мою жизнь. Что бы ни происходило со мною позже, я благословляю Господа за свое детство, ибо я был счастливым ребенком!

Наступил конец 1810 года. Мне исполнилось шестнадцать лет. Как обычно, отец с матерью в конце августа приехали за мною, но на этот раз они сообщили мне, что я больше не вернусь в колледж. Отец был особенно серьезен, а матушка как никогда печальна; такими я их раньше не видел, и тогда от этого столь долгожданного известия у меня больно сжалось сердце.

Я попрощался с доктором Батлером и со своими товарищами (кстати, ни с кем из них меня не связывала тесная дружба, кроме Роберта, а Роберт год назад покинул колледж Хэрроу и поступил в Оксфордский университет). Вернувшись в Вильямс-Хауз, я взялся за свои прежние занятия, но почему-то на этот раз мои родители не приняли в них участия, даже Том, хоть и не расставался со мной, не был так весел, как всегда. Ничего не понимая в происходящем, я все же невольно поддавался влиянию этой атмосферы всеобщей печали. Но вот однажды утром, когда мы сидели за чаем, Джордж принес письмо с красной королевской печатью. Матушка поставила на стол чашку, которую она поднесла было к губам, а отец, взяв депешу, пробормотал: «А-а!» — верный признак того, что он испытывал борение противоречивых чувств. Не распечатывая, он повертел конверт в руках, а затем протянул его мне.

— Держи. Это касается тебя.

Я сломал печать и обнаружил внутри бумагу о моем назначении гардемарином на борт линейного корабля «Трезубец» (капитан Стэнбоу, на рейде Плимута).

Вот и настал тот миг, о котором я столь долго мечтал. Но, увидев, как матушка отвернулась, пытаясь скрыть слезы, услышав, как отец насвистывает «Rule, Britannia»[31], а Том не слишком твердым голосом бормочет: «Ну что ж, мой офицер, на этот раз дело всерьез», — я почувствовал, что все во мне перевернулось, и, отбросив письмо, упал перед матушкой на колени, схватил ее руки и припал к ней лицом.

Отец, давая нам время совладать с охватившими нас чувствами, поднял депешу и сделал вид, что снова перечитывает ее. Затем, полагая, что мы отдали достаточную дань нежности (впрочем, он сам ее втайне разделял, хотя всегда считал слабостью), покашливая, он встал, покачал головой, прошелся несколько раз по комнате и сказал:

— Ну-ну, Джон, будь мужчиной!

При этих словах руки матушки еще крепче обвили меня, как бы молча сопротивляясь разлуке; я оставался на коленях.

Минута прошла в молчании, наконец нежная сковывающая цепь разомкнулась и я поднялся.

— Когда же он должен уехать? — спросила матушка.

— Нужно, чтобы тридцатого сентября он был на борту. Сегодня восемнадцатое, стало быть, ему остается провести здесь еще шесть дней. Мы уедем двадцать четвертого.

— Я могу проводить его вместе с вами? — застенчиво спросила моя мать.

— О да, да, непременно! — вскричал я. — О, я хочу расстаться с вами как можно позже!

— Спасибо, дитя мое, — ответила она с таким выражением признательности, что описать его невозможно. — Спасибо, мой Джон. Ты одним словом отблагодарил меня за все, что я выстрадала из-за тебя.

В назначенный день мы отбыли: отец, матушка, Том и я.

VIII

Поскольку мой отец, желая выехать из Вильямс-Хауза в самый последний момент, оставил нам на дорогу всего лишь шесть дней, мы миновали Лондон, не заезжая в него, и направились прямо к конечному пункту моего назначения. Остались позади графства Уорик, Глостер и Сомерсет, и на пятый день утром мы прибыли в Девоншир, а вечером, около пяти часов, уже достигли подножия горы Эджкамб, расположенной на западной части бухты Плимута. Пришел конец нашему пути. Отец пригласил нас выйти из кареты, указал кучеру гостиницу, где он рассчитывал остановиться; коляска двинулась дальше по большой дороге, а мы направились по тропинке, ведущей на вершину горы. Я подал руку матери, отец, опираясь на Тома, шел сзади. Поднимался я медленно; грустные мысли, казалось передавшиеся мне от матушки, томили мою душу. Глаза мои были устремлены на верхушку разрушенной башни: она как бы вырастала по мере нашего приближения к ней. Внезапно я взглянул вниз и у меня из груди вырвался крик удивления и восторга. Передо мной было море.

Море, прообраз величия и бесконечности; море, вечное зеркало, которое ничто не в состоянии разбить или заставить потускнеть; гладкая поверхность, остающаяся неизменной со дня сотворения мира, тогда как твердь, старясь, словно человек, попеременно кутается то в гул, то в безмолвие, одевается нивами или пустынями, покрывается городами или руинами; и вот я увидел это море в первый раз. Точно кокетка, оно явилось мне в самом прекрасном своем обличии, в любовном трепете, посылая золотые волны навстречу заходящему солнцу. Постояв какое-то время в глубоком и молчаливом созерцании, я в этой общей, совершенно захватившей меня картине начал различать отдельные подробности. Хотя с нашего места море казалось спокойным и гладким как зеркало, широкая полоса пены, похожая на кайму расстеленного вдоль берега покрывала, набегая и вновь откатываясь, выдавала вечное и могучее дыхание старого океана. Перед нами между двумя высокими мысами раскинулась бухта; чуть налево виднелся маленький остров Святого Николая, а под нашими ногами простирался город Плимут — с тысячами дрожащих мачт, похожих на безлиственный лес, со множеством кораблей, которые, посылая свой привет земле, входили и выходили из порта, где бурлила жизнь, все было в движении и слышался слившийся в единый гул стук деревянных молотков и пение матросов, который доносился до нас ветром, напоенным ароматами моря.

Мы стояли, и на лице у каждого отражались волновавшие его сердце чувства: отец и Том радовались встрече со старым своим властелином; я был потрясен новым знакомством; мать же была напугана, будто она оказалась перед лицом врага. После нескольких минут созерцания моря отец принялся отыскивать взглядом в порту, хорошо видимом с высоты горы, судно, которое должно было увезти меня далеко от него. Опытным взором моряка, узнающего один корабль среди тысячи других, как пастух узнает барана в стаде овец, он различил «Трезубец» — покачивающийся на якоре красивый семидесяти четырех пушечный линейный корабль, гордый своим королевским флагом и тройным рядом орудий. Командовал этим судном, как мы уже говорили, капитан Стэнбоу — отличный моряк, старый боевой товарищ моего отца. Когда назавтра, в день, назначенный для моего вступления в должность, мы поднялись на борт «Трезубца», сэр Эдуард был принят не только как друг, но и как высший по званию. Вспомним, что, уходя в отставку, он получил чин контр-адмирала. Капитан Стэнбоу настоял, чтобы отец, матушка и я остались у него на ужин; Том же испросил позволения отужинать с матросами, выпившими в его честь двойную порцию вина и рома. Таким образом, прибытие мое на «Трезубец» стало праздником, надолго оставшимся в наших сердцах, и, подобно древнему римлянину, я взошел на корабль при счастливых предзнаменованиях.

Вечером, видя слезы, катившиеся из глаз матушки, несмотря на все ее усилия сдержать их, капитан разрешил мне провести еще одну ночь с семьей, но с непременным условием быть на борту ровно в десять утра. В подобных обстоятельствах несколько мгновений кажутся вечностью, и мать моя благодарила капитана, словно каждая подаренная ей минута была драгоценным камнем.

На следующий день в девять часов мы направились в порт. Шлюпка с «Трезубца» ожидала меня. Ночью прибыл новый губернатор Гибралтара, которого мы должны были переправить на место, и привез предписание поднять паруса 1 октября. Наступил тяжелый миг расставания, однако матушка перенесла его лучше, чем мы ожидали; что же касается отца и Тома, то сначала они пытались держаться стоически, но, когда подошла минута прощания, эти мужчины, не пролившие, может быть, за всю свою жизнь ни единой слезинки, разрыдались как женщины. Я понял, что должен положить конец тягостной сцене, и, обняв в последний раз добрую мою мать, прыгнул в шлюпку, а она в ту же секунду, словно для того чтобы отчалить, ждала только моего толчка, легко заскользила по воде и двинулась к кораблю. Те, кого я покидал, недвижно стояли на берегу и провожали меня взглядом, пока я не поднялся на борт. Я поднял руку в прощальном приветствии, мать моя в ответ помахала мне платком, и я спустился к капитану, ранее предупредившему меня, что ему нужно поговорить со мною. Я нашел его в каюте вместе с лейтенантом. Перед ними лежала поразительно точно выполненная карта окрестностей Плимута с указанием всех деревень, дорог, рощ и перелесков. Услышав шум отворяемой двери, капитан поднял голову и узнал меня.

— А, это вы! Я вас ждал, — дружески улыбаясь, встретил он меня.

— Выпадет ли мне счастье, капитан, — спросил я, — оказаться вам чем-то полезным в день моего прибытия? О подобной удаче я не смел даже мечтать и возблагодарю за нее Небо.

— Быть может, — промолвил капитан. — Идите сюда и посмотрите.

Я подошел и устремил взгляд на карту.

— Видите ли вы эту деревню?

— Уэлсмут?

— Да.

— Какое до нее расстояние, по вашему мнению?

— Судя по масштабу, около восьми миль.

— Правильно. Вы, стало быть, знаете эту деревню?

— Я даже не знал, что она существует.

— Однако, располагая топографическими данными, а они у вас перед глазами, смогли бы вы пройти к ней от города, не сбившись с дороги?

— Безусловно.

— Хорошо. Это все, что требуется. Будьте готовы к шести часам. В момент отбытия мистер Бёрк скажет вам остальное.

— Слушаюсь, капитан.

Я отдал честь капитану и лейтенанту и снова поднялся на палубу. Мой первый взгляд устремился к той части порта, где я оставил все, что любил на этом свете. Там царило прежнее оживление, только больше не было тех, кого я искал. Итак, свершилось! Я оставлял позади себя часть своей жизни — свою юность, и смотрел как бы через полуоткрытую дверь в прошлое, в полное нежности путешествие средь свежих лугов, под лучами весеннего солнца, когда я был обласкан любовью всех окружавших меня. Теперь эта дверь захлопнулась и распахнулась новая, выводящая меня на суровый путь будущего.

Я стоял глубоко погруженный в свои мысли, глядя на берег и грустно опершись о фок-мачту, когда почувствовал, что кто-то положил мне руку на плечо. Это оказался один из моих будущих товарищей, юноша лет шестнадцати-семнадцати, уже три года служивший его британскому величеству. Я отдал ему честь, и он, ответив мне с характерной для английских моряков вежливостью и полушутливо улыбаясь, сказал:

— Мистер Джон, капитан поручил мне показать вам весь корабль, от грот-брам-стеньги до порохового погреба. Поскольку вам, по всей вероятности, предстоит провести на борту «Трезубца» несколько лет, возможно, вы не будете против познакомиться с ним поближе.

— Хотя я не думаю, сударь, чтобы «Трезубец» существенно отличался от других семидесятичетырехпушечных судов и в загрузке его трюма вряд ли есть что-то особенное, я с удовольствием ознакомлюсь с ним в вашем обществе, которым надеюсь пользоваться все время своего пребывания на корабле, сколь бы долгим оно ни было. Вам уже известно мое имя, могу ли я осведомиться о вашем, чтобы знать, кому буду обязан первым уроком?

— Меня зовут Джеймс Булвер; три года назад я окончил морское училище в Лондоне и с тех пор проделал два плавания: одно к мысу Норд, другое — в Калькутту. Вы, вероятно, тоже окончили какую-нибудь специальную школу?

— Нет, сударь, — ответил я. — Я окончил колледж в Хэрроу-на-Холме и лишь позавчера впервые увидел море.

Джеймс не мог скрыть улыбку:

— Тогда я, по крайней мере, не буду бояться наскучить вам. То, что вам предстоит увидеть, будет для вас ново и любопытно.

В знак согласия я поклонился и приготовился следовать за моим проводником. Мы спустились по трапу около бизань-мачты; сначала Джеймс привел меня на вторую палубу, где показал мне кают-компанию, имевшую двадцать-двадцать два фута длины, и обратил мое внимание на то, что она заканчивается перегородкой, разбиравшейся во время боя. За ней в большом отсеке располагались шесть каморок из холста, также убиравшихся по тревоге, — это были наши спальни. У входа находился кубрик морских пехотинцев, рядом — буфетная, кладовая для мяса, далее под полубаком — кухни с большими плитами и отдельная маленькая плита для стола капитана, а по обеим сторонам по правому и левому борту тянулась великолепная батарея из тридцати восемнадцатифунтовых пушек.

Со второй палубы мы спустились на первую и осмотрели ее с такой же тщательностью. Там располагались констапельская, каюты корабельного писаря, старшего канонира, врача, священника, а под балками висели гамаки матросов. Двадцать восемь тридцатифунтовых пушек стояли на лафетах с талями и другими приспособлениями. Затем по трапу мы спустились на нижнюю палубу к проходам, откуда можно было наблюдать во время сражения, не пробило ли вражеское ядро корпус на уровне ватерлинии, и в этом случае быстро заделать пробоину специально приготовленными затычками. Затем мы посетили кладовые для хлеба, вина и овощей, а также заглянули в каюту штурмана, приемную врача, плотницкую мастерскую и, наконец, в яму, в которой хранились канаты и которая служила одновременно и карцером. С таким же благоговением был осмотрен и трюм.

Джеймс не ошибся: хотя все увиденное и не было мне в новинку (как он думал вначале), все же мое любопытство было возбуждено. Кроме определенных различий, существующих между бригом и линейным кораблем, общее устройство судна было мне уже знакомо, но, когда я сравнивал его с тем, что видел до сих пор, все представало предо мной как бы в колоссально увеличенных размерах и я чувствовал себя Гулливером, попавшим в страну великанов. Мы вновь поднялись на палубу, и Джеймс уже готовился провести меня по рангоуту, как до этого провел внутри судна, но тут колокол ударил к ужину, призывая нас к крайне важному делу; нельзя было терять ни минуты, и мы тотчас же спустились в каюту, где нас ожидали четверо юношей нашего возраста.

Тот, кто когда-либо ступал на борт английского военного судна, знает, что такое ужин гардемарина: кусок недожаренной говядины, вареная картошка в мундире и темноватая тягучая жидкость, претендующая называться портером. Все это ставилось на колченогий стол, покрытый куском ткани (он служил одновременно скатертью и салфеткой, и меняли его раз в неделю). Так обычно начинали свой путь будущие Нельсоны и Хоу. К счастью, мое пребывание в колледже подготовило меня ко всему, и я, приняв участие в трапезе, по-мужски отвоевал свою порцию с необычайным рвением, получив почти столько же еды, что и мои товарищи, чем несказанно огорчил их, ведь они так надеялись увеличить полагающиеся им пять порций за счет шестой!

После ужина Джеймс, видимо для улучшения пищеварения, вместо обещанной прогулки на свежем воздухе предложил сыграть в карты. Был день выдачи жалованья, у всех в кошельках завелись деньги, и его предложение приняли без возражений. Я же, испытывая уже тогда беспредельное отвращение к карточной игре (с возрастом оно только усилилось), извинился, что не смогу отдать должное оказанной мне чести, и вновь поднялся на палубу. Стояла прекрасная погода, дул наиболее благоприятный для нас вест-норд-вест, и по всему судну шли приготовления к отплытию, заметные, пожалуй, только глазу моряка. Капитан прохаживался по правому борту юта, останавливаясь время от времени, чтобы не упустить что-либо из виду, а затем снова, шагая размеренно, как часовой, возобновлял свою прогулку. На левом борту старший помощник капитана действовал более активно; правда, его участие в общей работе сводилось к отрывистым словам и повелительным жестам.

Достаточно было увидеть этих двух человек, чтобы убедиться, насколько различны их характеры. Мистер Стэнбоу, пожилой человек лет шестидесяти — шестидесяти пяти, принадлежал к английской аристократии и демонстрировал сильную привязанность к традициям, которая еще укрепилась во время его трех- или четырехлетнего пребывания во Франции. Он был несколько медлителен от природы, и это особенно проявлялось, когда ему предстояло кого-нибудь наказать. Прежде чем вынести решение, он долго мял пальцами щепотку испанского табака, преодолевая себя, жалея провинившегося и все не решаясь произнести приговор. Эта черта характера придавала его суждениям оттенок сомнений и колебаний, и хотя он никогда не наказывал напрасно или несправедливо, но редко наказывал вовремя. Никакие усилия не помогли ему преодолеть природную доброту, столь привлекательную в мирной жизни, но столь опасную на морской службе. На корабле — в этой плавучей тюрьме, где лишь несколько досок отделяют жизнь от смерти и миг от вечности, — свои особые обычаи и люди особого склада; здесь царят иные законы и принят иной кодекс чести. Матрос одновременно и выше и ниже обычного человека: он щедрее, отважнее, величественнее, но и страшнее. Он живет в постоянной близости смерти, и опасность, выявляя его добрые свойства, делает заметнее и дурные. Матрос как лев — либо он ласкается к хозяину, либо разрывает его на части. Поэтому, чтобы поощрить или держать в узде этих суровых сыновей океана, нужна иная побудительная сила, чем для управления слабыми сынами земли. Насильственные способы принуждения были совсем несвойственны нашему почтенному и доброму капитану. Однако следует признать, что в сражениях и бурях от его слабости не оставалось и следа: он выпрямлялся во весь рост, голос его звучал громко и твердо, а глаза, обретая юношескую живость, метали настоящие молнии. Когда же опасность проходила, им вновь овладевала апатичная мягкость, являвшаяся — это признавали даже недруги мистера Стэнбоу — его единственным недостатком.

Мистер Бёрк являл собою столь разительную противоположность нарисованному нами портрету, что можно сказать, будто Провидение, соединив этих двух людей на одном корабле, стремилось победить мягкость строгостью. Возраст старшего помощника колебался между тридцатью шестью и сорока годами. Родом он был из Манчестера. Родители его принадлежали к низшим слоям общества, но пожелали дать сыну образование лучше, чем получили сами. Во имя этого они уже успели принести некоторые жертвы, но вскоре скончались — один через полгода после другого. Ребенок, содержавшийся в пансионе только благодаря их труду, остался один на свете; не нашлось никого, кто захотел бы помочь ему продолжить учение. Слишком юный, чтобы обрести какую-либо профессию, он, оставшись недоучкой, отправился в плавание на линейном корабле. Бёрк на себе испытал всю жестокость военной дисциплины и, пройдя путь от низших чинов до своего нынешнего положения, сам стал безжалостным. В противоположность суду капитана Стэнбоу, суд мистера Бёрка походил на своего рода мщение. Старший помощник словно бы вымещал на тех несчастных, кого он наказывал — разумеется, за дело, — все несправедливости, какие ему пришлось вынести самому. Впрочем, замечалось и еще одно существенное различие между ним и его достойным командиром: во время сражений и бурь мистер Бёрк бывал подвержен странным колебаниям, будто ему казалось, что происхождение изначально лишало его права повелевать людьми и силы вступать в борение со стихиями. Однако, пока длился огонь или ветер, он первым встречал грудью удары, первым бросался выполнять маневр, и никому не пришло бы в голову обвинить его в том, что он уклоняется от строгого выполнения воинского долга; но бледность лица, легкое дрожание голоса выдавали его внутреннее состояние, которое ему ни разу не удалось скрыть от своих подчиненных, и это наводило на мысль, что его мужество было не врожденным свойством натуры, а достигалось лишь воспитанием силы воли.

Этих двух человек (каждый из них занимал на юте место, отведенное морской иерархией их рангу), казалось, гораздо более отдаляла друг от друга естественная антипатия, чем служебное положение. Хотя капитан и обращался к лейтенанту столь же вежливо и предупредительно, как и к остальным членам экипажа, голос его при этом был лишен той характерной для него благожелательности, за которую его любили подчиненные. Со своей стороны, Бёрк, неукоснительно выполняя приказы капитана, принимал их с какой-то сумрачной настороженностью, как бы неохотно; команда же, напротив, подчинялась им с радостной готовностью.

Однако при сколько-нибудь значительных событиях они немедленно объединялись. Так было в то время, когда я ступил на корабль: накануне во время вечерней поверки обнаружилось, что на борту недостает семерых человек.

Первой мыслью капитана было, что весельчаки, известные своей приверженностью к джину, просто засиделись за столиком в каком-нибудь кабачке, и все ограничится лишь наказанием провести три-четыре часа на грот-вантах. Но, услышав это предположение, подсказанное капитану Стэнбоу его природной добротой, мистер Бёрк с сомнением покачал головой; когда же дувший с берега ночной ветер не принес никаких известий о пропавших, мистер Стэнбоу признал, сколь ни был он склонен к снисходительности, что, как и полагал старший помощник, дело принимает серьезный оборот.

В те времена дезертирство было довольно частым явлением на кораблях его британского величества, откуда матросы бежали на суда Индийской компании, где им предлагалось содержание, которое было лучше того, что предоставлялось господами лордами Адмиралтейства (как правило, вообще не сообщавшими заранее об условиях найма). Если же был уже отдан приказ выйти в открытое море (ибо и кораблю приходится подчиняться попутному ветру), оказывалось практически невозможным дождаться, чтобы дезертиры возвратились добровольно или принудительно. В подобных случаях прибегали к хитроумному средству принудительной вербовки: следовало просто отправиться в первую попавшуюся таверну и набрать там нужное количество людей. Но тут уж приходилось довольствоваться кем попало. Среди сбежавших с нашего корабля было три-четыре опытнейших матроса, поэтому мистер Стэнбоу решил сначала приложить все возможные усилия, чтобы вернуть беглецов обратно.

Во всех портах Англии, либо в самом городе, либо в одной из окрестных деревушек существуют один-два дома под вывеской таверны, настоящее предназначение которых укрывать дезертиров. Поскольку они известны всем экипажам, то подозрение прежде всего падает на них, и, как только выясняется, что с того или иного корабля исчезли матросы, именно туда в первую очередь направляются на поиски сбежавших. Но достопочтенные хозяева этих домов, зная о предстоящем посещении вооруженных людей, со своей стороны принимают меры предосторожности. Получается что-то вроде дела с контрабандой, когда таможенники чаще всего остаются одураченными. Мистер Бёрк прекрасно это знал, и, хотя командование подобной экспедицией не входило в круг его обязанностей, он решил сам взяться за дело и лично продумал все детали, одобренные затем капитаном.

Утром пятнадцать самых старых матросов «Трезубца» были призваны на совет с капитаном и старшим помощником, причем на этот раз наибольший вес имело мнение подчиненных, а не их командиров. Действительно, в подобных делах матросы лучше разбираются, и сведения можно получить только от них, хотя общее командование и остается за офицерами. Все сошлись на том, что беглецы, скорее всего, укрылись в таверне «Зеленый Эрин», почтенном доме, принадлежащем ирландцу по имени Джемми. Дом стоял в деревушке Уэлсмут, расположенной приблизительно в восьми милях от побережья. Туда-то и решил отправиться наш отряд.

Кроме того, для большего успеха задуманного было предложено предварительно выслать лазутчика, который под благовидным предлогом проник бы в таверну метра Джемми и разузнал бы, где скрываются дезертиры: они, вероятно, уже приняли меры предосторожности, поскольку время отплытия «Трезубца» приближалось и они должны были понимать, что идет розыск их уважаемых особ.

Но здесь совещавшиеся столкнулись с серьезным затруднением: если в разведку отправится матрос, ему дорого обойдется это впоследствии; офицера же, как бы он ни переоделся, легко узнают либо мистер Джемми, либо дезертиры. Собравшиеся долго ломали голову над тем, как им поступить, и тут мистеру Бёрку пришло на ум доверить эту миссию мне: я только что прибыл на корабль, меня никто не знает, я не вызову подозрений и, если обладаю хотя бы четвертью той сообразительности, какую заранее приписывает мне добрый капитан, то непременно смогу добиться нужных результатов. Вот почему капитан Стэнбоу задавал мне раньше эти странные, на первый взгляд, вопросы и в заключение рекомендовал следовать распоряжениям мистера Бёрка.

Около пяти часов за мной пришли и сообщили, что старший помощник ждет меня в своей каюте. Я поспешил явиться на зов; кратко рассказав мне суть дела, он достал из сундука рубашку, брюки и матросскую куртку и предложил мне переодеться, сменив на эту робу мой мундир гардемарина. В глубине сердца я испытывал отвращение к роли, навязанной мне в предстоящей трагикомедии, но пришлось подчиниться: мистер Бёрк ссылался на дисциплину, а все знают, что на английских военных кораблях она весьма строга; кроме того, я уже упоминал, что старший помощник был из тех, кто не терпит возражений, даже в самой почтительной форме. Итак, не тратя времени на бессмысленные споры, я сбросил свой красивый мундир гардемарина и, надев широкие штаны, красную фланелевую рубашку, синий колпак и приложив собственные способности к перевоплощению, приобрел вид негодяя, вполне подходивший для задуманного предприятия.

Едва я закончил переодевание, как мы вместе с мистером Бёрком и пятнадцатью матросами, принимавшими участие в утреннем совете, спустились в шлюпку. Через десять минут она доставила нас в Плимут. Идти всем вместе по городу было невозможно — нас бы непременно заметили и передали бы сигнал тревоги в Уэлсмут, — поэтому мы расстались в порту и сговорились встретиться через десять минут у придорожного дерева, которое одиноко стояло на холме и было видно с рейда; через четверть часа мы сделали перекличку: все были в сборе.

Мистер Бёрк заранее продумал план кампании, и, когда настало время приступить к его выполнению, он оказал мне честь и сам разъяснил все необходимые подробности: я как можно скорее, чуть ли не бегом, добираюсь до деревни Уэлсмут, остальные следуют за мной обычным шагом, так что я на час опережаю их. Они должны ждать меня до полуночи в лачуге, расположенной на расстоянии ружейного выстрела от деревни. Если к назначенному часу я там не появляюсь, это будет означать, что меня либо убили, либо взяли в плен; в таком случае им предстояло немедленно отправиться в «Зеленый Эрин», чтобы освободить меня или отомстить за мою гибель.

Миссия была действительно опасной, и это сильно возвысило ее в моих глазах, хотя в глубине смущенной души я ощущал, что порученное мне дело было делом шакала, а не льва. Однако при этом я подвергал опасности свою жизнь: завязывалась борьба, в которой необходимо было добиться победы, а победа оправдывает все — это талисман, превращающий свинец в золото.

На часах в Плимуте пробило семь; моим товарищам требовалось, по меньшей мере, полтора часа, чтобы добраться до Уэлсмута, так что я распрощался с ними и даже мистер Бёрк смягчил жесткий тон своего голоса, желая мне удачи. Я ушел.

Наступали туманные месяцы осени; погода стояла пасмурная, и низкие тучи бесшумными волнами проплывали чуть не в нескольких футах над головой. Время от времени резкие порывы ветра гнули придорожные деревья, унося последние листья, хлеставшие меня по лицу. Скрытая за облаками луна струила сквозь них рассеянный свет, окрашивая окрестные предметы серым, болезненным цветом; временами начинался проливной дождь, переходил в моросящий и снова низвергался потоками; пройдя две мили, я совершенно замерз, хотя с меня градом катился пот. Я шел или, скорее, бежал в мрачном безмолвии, нарушаемом лишь стенаниями земли и слезами неба. Никогда до этого в моей жизни не было более печальной ночи.

За полтора часа я ни разу не приостановился отдохнуть и шагал, не чувствуя ни малейшего утомления, настолько эта мрачная темнота и мысли о предстоящем деле заполнили мою душу, заставляя забыть об усталости. Наконец, показались первые огни Уэлсмута. Пришлось задержаться, поскольку надо было сориентироваться: чтобы не вызвать подозрений, мне надлежало следовать прямо в таверну метра Джемми, не расспрашивая о дороге, ибо все беглые матросы должны были хорошо знать ее. С места, где я стоял, было видно лишь скопление домов, но я все же решился войти в деревню, надеясь, что какая-нибудь примета укажет мне верное направление. В самом деле, скоро в конце улицы блеснул фонарь, о котором как о путеводном маяке мне говорили наши матросы. Я решительно подошел к нему, готовый, если надо, поплатиться головой.

Внешний вид таверны метра Джемми, во всяком случае, точно соответствовал ее назначению: она выглядела как настоящий притон. В нее, как в застенок, вела узкая и низкая дверь, в которой на высоте человеческого роста было прорезано зарешеченное отверстие, называемое на жаргоне завсегдатаев «шпионской дырой»: через нее хозяин легко распознавал своего посетителя. Я приблизился и поглядел в это отверстие, но в нем можно было увидеть только темное, похожее на подвал помещение и различить лишь сочившиеся сквозь дверные щели полоски света, указывавшие на то, что освещена, по крайней мере, соседняя комната.

— Эй, кто-нибудь! — крикнул я и громко застучал в дверь.

Но слова мои и стук остались без ответа. Подождав с минуту, я крикнул еще раз, и снова безуспешно. Решив, что это ложная дверь, помещенная здесь ради архитектурной симметрии, я отступил на несколько шагов от этого странного дома и посмотрел, нет ли какой-нибудь иной возможности проникнуть в него, но окна были наглухо закрыты, и мне снова пришлось вернуться к двери. В третий раз я приблизил голову к отверстию, но вдруг замер в нескольких дюймах от решетки: чья-то голова, прижавшись к прутьям, разглядывала меня с другой стороны.

— Наконец-то! — воскликнул я. — Слава Богу!

— Кто вы? Что вам нужно? — спросил нежный голос, какого я никак не ожидал здесь услышать. По всей вероятности, он принадлежал молодой девушке.

— Кто я такой, милое дитя? — переспросил я, стараясь, чтобы мой фальцет звучал так же ласково. — Я бедный матрос, и, если вы откажете мне в ночлеге, я, по всей вероятности, попаду в тюрьму.

— С какого вы корабля?

— С «Борея», отплывающего завтра утром.

— Входите, — сказала девушка, приоткрывая дверь ровно на ширину моего тела, так что даже колибри не протиснулась бы вместе со мной, и тут же закрыла ее на два огромных засова и деревянный брус.

Услышав позади скрип этих гарантов внутренней безопасности, я ощутил, признаюсь, холодный пот на лбу. Впрочем, отступать было некуда; девушка отворила следующую дверь, и я оказался в полосе света. Мои глаза, обежав взглядом комнату, тут же остановились на мистере Джемми, чья внешность отнюдь не успокоила бы человека, настроенного менее решительно, чем я. Передо мной стоял громила примерно шести футов роста, с рыжими волосами и рыжими бровями; время от времени лицо его скрывали клубы трубочного дыма, через которые проблескивали глаза, привыкшие, казалось, читать в глубине души того, на кого они смотрели.

— Отец, — сказала девушка, — это бедный парень в бегах. Он просит у вас гостеприимства на нынешнюю ночь.

— Кто ты? — спросил после некоторого молчания Джемми с акцентом, сразу же выдавшим в нем ирландца.

— Как кто? — отозвался я на манстерском диалекте, которым владел в совершенстве, ведь моя мать была родом из Лимерика. — Черт возьми! Мистер Джемми, сдается, что уж вам-то мне этого объяснять не к чему!

— Верно! — вскричал хозяин «Зеленого Эрина», в без-. отчетном порыве вскакивая со стула: услышав родное наречие своего острова, он не смог совладать с собою. — Ирландец?

— И чистокровный, — подтвердил я.

— Тогда будь желанным гостем, — произнес он, протягивая мне руку.

Я тотчас сделал шаг вперед, чтобы ответить на честь, оказанную мне хозяином, но он остановил меня: казалось, какая-то внезапно мелькнувшая мысль заставила его пожалеть о своей излишней доверчивости.

— Если ты ирландец, — сказал он, заложив руки за спину и снова сверля меня демоническим взглядом, — ты должен быть католиком?

— Как святой Патрик, — ответил я.

— Сейчас посмотрим, — произнес мистер Джемми. При этих словах, сильно взволновавших меня, он подошел к шкафу, достал оттуда книгу и раскрыл ее.

— In nomine Patris et Filii et Spiritus sancti[32], — прочел он. В полном изумлении я посмотрел на него.

— Отвечай! — потребовал он. — Отвечай: если ты и вправду католик, то должен знать службу.

Я сразу все понял и вспомнил, как в детстве играл с молитвенником миссис Дэнисон, украшенным фигурами святых.

— Amen![33] — отозвался я.

— Introibo ad altare Dei[34], — продолжал мой экзаменатор.

— Dei qui laetificat juventutem meam[35], — ответил я столь же уверенно.

— Dominus vobiscum![36] — провозгласил кабатчик.

Он поднял руки и повернулся, как священник, закончивший богослужение.

Но я уже исчерпал все свои познания в латыни и молчал; мистер Джемми остановился и, положив руку на ключ от шкафа, ждал последнего ответа, желая вынести обо мне окончательное суждение.

— Et cum spiritu tuo![37] — шепотом подсказала мне девушка.

— Et cum spiritu tuo! — прокричал я во всю мощь легких.

— Браво! — ответил Джемми, обернувшись. — Ты, выходит, брат. Так чего же ты хочешь, что тебе нужно? Попроси, и все будет сделано, если, конечно, у тебя есть деньги.

— О, денег у меня хватит, — уверил я его и позвенел монетами в кошельке.

— В таком случае, слава Господу и святому Патрику, мальчик мой! — вскричал достойный хозяин «Зеленого Эрина». — Ты пришел вовремя и попадешь на свадьбу.

— На свадьбу? — удивленно переспросил я.

— Прямехонько. Ты знаешь Боба?

— Боба? Конечно, знаю.

— Ну, так он женится.

— Ах, он женится?

— В это самое время.

— Но ведь он не один здесь с «Трезубца»? — спросил я.

— Их семеро, друг мой, ровнехонько семеро, столько же, сколько смертных грехов.

— И где же я смог бы к ним присоединиться?

— В церкви, сынок; я тебя провожу.

— О, не беспокойтесь, мистер Джемми. Я и сам доберусь.

— О да, вертясь на улице, как раз чтобы угодить в лапы шпионов его британского величества? Нет, нет. Иди сюда, иди, мальчик мой.

— Значит, у вас есть проход в церковь?

— Да. У нас механика не хуже, чем в театре Друри-Лейн, где делают двадцать пять устройств для одного представления. Иди, иди.

И мистер Джемми схватил меня за руку, вполне дружелюбно, но с такой силой, что при всем желании я не смог бы вырваться. Однако мне вовсе не нужно было идти в церковь: у меня не было ни малейшего желания очутиться лицом к лицу с нашими дезертирами. Инстинктивным движением я положил руку на спрятанный под красной рубахой кортик, но, не в силах сопротивляться влекущей меня железной руке, следовал за своим ужасным провожатым, решившись, не отступая ни перед чем, действовать согласно обстоятельствам, ведь, возможно, вся моя морская карьера зависела от моего поведения в этом опасном предприятии.

Мы прошли через две или три комнаты; в одной из них стоял накрытый стол, скорее обильный, чем изысканный, затем спустились в подобие темного подвала; не отпуская меня, Джемми продолжал идти на ощупь, пока наконец, после некоторого колебания, не открыл дверь. Я почувствовал дуновение свежего воздуха, а нога моя споткнулась о лестницу. Едва я поднялся на несколько ступенек, как капли дождя защекотали меня по лицу и, подняв глаза, я увидел перед собой небо. Оглядевшись вокруг, я понял, что мы находились на кладбище; в конце его темной и бесформенной тенью возвышалась церковь; в стене ее, напоминая пылающие глаза, светились два окна. Наступала самая опасная минута. Я наполовину вытащил кортик и собрался продолжать путь, как вдруг Джемми остановился.

— Теперь ступай сам, мальчик мой, не бойся, тут не заблудишься. Мне надо вернуться к столу. Придешь вместе с новобрачными, прибор для тебя я поставлю.

Тотчас железные оковы, сжимавшие мою руку, ослабли, и, не дав мне вымолвить слова, мистер Джемми пустился обратно той же самой дорогой, которую мы только что проделали вместе. Он исчез под сводом с быстротой, показывающей, что достойный хозяин «Зеленого Эрина» давно привык пользоваться своей лазейкой.

Оставшись один, я, вместо того чтобы идти к церкви, остановился и возблагодарил Бога за то, что мистеру Джемми не пришла в голову мысль проводить меня до цели. Глаза мои стали привыкать к темноте, и я заметил, что ограда была не очень высокой. Это позволяло мне выйти отсюда, минуя церковь. Я подбежал к самой близкой ко мне стене и по ее выступам и неровностям тотчас залез на нее; оставалось только спрыгнуть вниз, что я и проделал, спокойно опустившись посреди маленькой безлюдной улицы.

Точно определить место, куда я попал, было трудно, пришлось ориентироваться по ветру. Всю дорогу он дул мне в лицо, стало быть, предстояло лишь повернуться к нему спиной, и тогда я не собьюсь с пути. Так я и сделал. Дойдя до конца деревни, я увидел по левой стороне дороги, ведущей от Плимута к Уэлсмуту, деревья, похожие на огромные черные призраки; шагах в двадцати пяти от них стояла лачуга, куда я и направился. Наши люди уже пришли туда. Нельзя было терять ни мгновения. Я рассказал им о том, что произошло. Мы разделились на две группы и быстрым маршем вошли в Уэлсмут так тихо, что напоминали скорее бесплотных духов, чем живых людей. Дойдя до конца улицы, где стояла таверна Джемми, я одной рукой показал лейтенанту Бёрку фонарь над ее входом, а другой — на церковную звонницу (ее черная острая игла рисовалась в небе) и спросил у него, какой из групп я буду командовать. Так как я уже был знаком с этим местом, он доверил мне ту, что должна была захватить таверну. Она состояла из шести человек. Сам он во главе девяти других направился к церкви. Церковь и таверна стояли на одном расстоянии от того места, где мы находились, и было ясно, что если мы будем двигаться одинаково быстро, то нападем на них одновременно. В этом-то и состояло самое главное в нашем замысле: как только мы подойдем к нашим дезертирам со стороны таверны и со стороны церкви, они уже не смогут ускользнуть от нас.

Подойдя к двери, я решил поступить так же, как в первый раз, когда, как известно, все завершилось успехом. Приказав своим людям прижаться к стене, я постучал по решетке, чтобы мы смогли войти в дом мистера Джемми, не ломая двери. Но внутри царило глубокое молчание, и стало понятно, что от мирного пути придется отказаться. Итак, я приказал двум матросам, предусмотрительно запасшимся топорами, выбить дверь, что они и исполнили в одно мгновение, несмотря на ее засовы и поперечный брус на ней, и мы ворвались под первый свод.

Вторая дверь была заперта, и ее тоже пришлось ломать. Она была не столь массивна, и это заняло совсем немного времени. Мы очутились в комнате, где Джемми устроил мне экзамен по церковной службе. Здесь было темно. Я подошел к очагу; его только что погасили, залив водой. Один из наших людей высек огонь из огнива, но напрасно мы стали искать лампу или свечу. Я вспомнил о фонаре и побежал к двери, чтобы снять его. Он не горел. Без сомнения, хозяев и гостей предупредили и они притаились, намереваясь оказать серьезное сопротивление. Когда я вернулся, комната была освещена: у канонира третьей батареи левого борта случайно оказался фитиль и он зажег его. Но время терять нельзя было, так как фитиль горит лишь несколько секунд; я схватил его и бросился в соседнее помещение с криком:

— Следуйте за мной!

Мы пересекли вторую комнату, потом столовую, где наши люди бросали на стол не поддающиеся описанию взгляды. Наконец, в тот самый миг, когда фитиль погас, я добрался до двери в подвал. Она была заперта, но, видимо, уже некогда было забаррикадировать ее, как остальные, и, протянув руку, я наткнулся на ключ. Поскольку дорога, пройденная полчаса назад, была мне знакома, я вошел первым, нащупывая ногой лестницу, вытянув вперед руки и сдерживая дыхание. Тогда, с Джемми, я пересчитал ступеньки — их было десять; теперь я снова их пересчитал, дошел до последней и повернул направо. Но едва мне удалось сделать несколько шагов, как чей-то голос прошептал мне на ухо: «Предатель!» — и тотчас словно камень рухнул со свода прямо мне на голову, перед глазами замелькали миллионы искр, я вскрикнул и упал без сознания.

Очнувшись, я увидел себя в своем гамаке и по движению корабля понял, что мы отплываем. Свалился я оттого, что мой приятель, хозяин «Зеленого Эрина», нанес мне крепкий удар кулаком, что, впрочем, нисколько не помешало успеху экспедиции. Лейтенант Бёрк ворвался со своими матросами в церковь как раз к тому самому времени, когда там уже собрались молодожены вместе с приглашенными гостями, так что они попали в мышеловку и все, кроме Боба, успевшего выскочить в окно, были арестованы. Впрочем, следуя французской пословице «Один человек стоит другого», сбежавшего без долгих раздумий заменили одним из гостей. Старший помощник, как мы уже говорили, строго соблюдал дисциплину и заботился главным образом о числе захваченных; он наложил на этого человека свою лапу и, несмотря на крики и протесты, доставил его на «Трезубец» вместе с другими пленными. Бедняга, столь неожиданно попавший на королевскую морскую службу, оказался деревенским цирюльником из Уэлсмута. Звали его Дэвид.

IX

Хотя удар, жертвой которого я стал, помешал мне принять активное участие в развязке дела, было ясно, что счастливым исходом экспедиция в значительной степени обязана мне.

Поэтому когда я открыл глаза, после того как с трудом пришел в себя — уж очень сильным был полученный мной удар, — то увидел рядом нашего доброго капитана, пришедшего лично справиться о моем здоровье. Не считая некоторой тяжести в голове, я чувствовал себя хорошо, поэтому сказал ему, что через четверть часа поднимусь на палубу и надеюсь приступить к службе в тот же день. Действительно, едва капитан вышел, я выскочил из гамака и занялся своим туалетом. Кровоподтеки под глазами остались единственными следами от кулаков мистера Джемми. Без сомнения, если бы я не обладал столь крепким черепом, он оглушил бы меня, точно быка на бойне.

Как я и понял по движению фрегата, мы отплывали. Якорь уже отделился от грунта, и корабль начал уваливаться на правый борт. Капитан изо всех сил старался помочь ему, заставляя работать кливера, затем мы остановились, чтобы окончательно поднять и закрепить якорь. По окончании этого маневра мы, слишком спустившись под ветер, убрали бизань и легли в дрейф, пока якорь не будет выбран. Когда эти предосторожности были приняты, капитан, предоставив управление судном старшему помощнику, удалился в каюту ознакомиться с депешами, которые ему надлежало вскрыть лишь перед отплытием.

Наступил небольшой перерыв; им тотчас же воспользовались мои товарищи, чтобы поздравить меня с успехом нашего похода и расспросить о нем. Когда я, стараясь не пропустить ни единой подробности, рассказывал им о том, как проходила экспедиция, неожиданно мы заметили лодку, стремительно мчавшуюся на веслах к фрегату и посылавшую нам какие-то сигналы. У одного из гардемаринов оказалась при себе подзорная труба, и, посмотрев в нее, он воскликнул:

— Черт меня подери, если это не Боб-дельфин!

— Вот так шутник! — отозвался кто-то из матросов. — Скрывается, когда его разыскивают, и появляется, когда мы отплываем.

— Может, он уже успел поссориться со своей женой? — откликнулся другой.

— Да… Не хотел бы я быть в его шкуре, — пробормотал третий.

— Молчать! — раздался голос, неизменно повергавший всех нас в трепет. — А ну, по местам! Право руля! Брасопить фок! Вы что, не видите: судно идет задним ходом!

Приказание было выполнено мгновенно, корабль прекратил свой задний ход, затем еще несколько секунд постоял неподвижно и двинулся вперед.

— Лодка по левому борту! — крикнул вахтенный.

— Спросите, что нужно, — сказал лейтенант, которого ничто не могло заставить преступить установленный порядок.

— Эй, на лодке! — подхватил матрос. — Чего вы хотите?

Выслушав ответ, он обернулся к нам.

— Лейтенант, это Боб-дельфин. Чуть погуляв по суше, он желает снова вернуться на борт.

— Бросьте этому мошеннику канат, — сказал лейтенант, даже не повернув головы, — и отправьте его к остальным в карцер.

Распоряжение это тотчас же исполнили, и через минуту над обшивкой левого борта показалась голова Боба, который, подтверждая прозвище, данное ему товарищами, пыхтел всеми своими легкими.

— Ну-ну, старый кашалот, — сказал я, приближаясь к нему, — лучше поздно, чем никогда: неделька в трюме на хлебе и воде, и все обойдется.

— Справедливо, сэр, вполне справедливо, я это заслужил, и, если все тем и ограничится, мне не на что будет жаловаться. Но сначала, с вашего позволения, господин гардемарин, я хотел бы поговорить с лейтенантом.

— Проводите этого человека к лейтенанту, — сказал я двум матросам, уже схватившим своего товарища.

Мистер Бёрк прогуливался по юту с рупором в руках и продолжал руководить маневрированием. Увидев подошедшего к нему беглеца, он остановился и, глядя на него строгим, непреклонным, столь хорошо знакомым матросам волевым взглядом, спросил:

— Чего тебе надо?

— С вашего позволения, лейтенант, — ответил Боб, вертя в руках свой синий колпак, — я знаю, что виноват, и мне нечего сказать.

— Надо же, какое счастье! — процедил мистер Бёрк, язвительно улыбаясь.

— Лейтенант, вряд ли вы увидели бы меня на борту, если бы я не узнал, что за меня поплатился другой. Тогда я сказал себе: «Не годится это так оставлять, дружище Боб. Возвращайся-ка на “Трезубец”, если уж не хочешь быть настоящим канальей». И вот я здесь.

— А что же дальше?

— Дальше? Раз я здесь, чтобы получить причитающиеся мне удары и нести дальше службу, вам больше не нужен тот, другой, и вы можете отправить Дэвида к жене и детям. Они там, на земле, совсем изгоревались… Глядите, лейтенант, вы их видите? Вон там?

И он показал пальцем на стоящую на молу группу людей.

— Кто разрешил этому мошеннику подходить ко мне и вступать со мной в разговоры?

— Это я, мистер Бёрк, — пришлось мне вступить в разговор.

— Один день ареста, — отчеканил лейтенант. — Это научит вас не вмешиваться не в свое дело.

Я отдал честь и сделал шаг назад.

— Лейтенант, — решительно возразил Боб, — вы поступаете несправедливо, и, если с Дэвидом случится несчастье, вам придется держать ответ перед Богом.

— Бросьте этого мошенника в трюм с кандалами на руках и на ногах! — закричал лейтенант.

Боба забрали. Я спустился вниз по одному трапу, он — по другому, но на нижней палубе мы встретились.

— Вас наказали из-за меня, — сказал он мне, — за что и прошу у вас прощения. Но надеюсь, что когда-нибудь и мне доведется оказать вам услугу.

— Это ничего, старина, — ответил я. — Но ради собственной шкуры будьте терпеливы.

— Для себя-то мне терпения хватит, сэр. Это все из-за бедняги Дэвида.

Матросы поволокли Боба в трюм, а я отправился к себе в каюту. На следующий день прислуживающий мне матрос, осторожно прикрыв дверь, подошел поближе и с таинственным видом спросил:

— С позволения вашей чести, могу ли я передать вам пару слов от Боба?

— Передавай, дружище.

— Так вот, сэр, дело такое. Боб говорит, что справедливо наказать его и дезертиров, но несправедливо наказывать Дэвида, ведь он ни в чем не виноват.

— И он прав.

— Раз вы такого же мнения, сэр, то он просит вас сказать пару слов капитану. Он человек честный и не потерпит несправедливости.

— Я сделаю это сегодня же, дружище. Можешь передать это Бобу.

— Спасибо, сэр.

Было семь часов утра; в одиннадцать, как только окончился срок моего ареста, я немедленно пошел искать капитана. Не говоря ему о том, что просьба исходит от Боба, я от своего имени рассказал о бедняге-цирюльнике, особо упирая на то, как несправедливо держать его в карцере вместе с другими. Дело было слишком очевидным; мистер Стенбоу это понял и тотчас же отдал соответствующие распоряжения. Я собрался уйти, но он задержал меня, пригласив на чашку чая. Честный капитан знал, что я стал жертвой дурного настроения старшего помощника, и, хотя он не мог вмешаться, чтобы не нарушить дисциплинарных правил, ему все же хотелось дать мне понять, что сам он не одобряет случившегося со мной.

После чая я снова поднялся на палубу. Там собрались матросы, окружив незнакомого мне человека. Это был Дэвид.

Вцепившись одной рукой в снасть и бессильно опустив другую руку, несчастный не сводил взгляда с земли, маячившей вдалеке лишь легкой, туманной дымкой; крупные слезы катились у него из глаз. И столь сильным было воздействие подлинной и глубокой печали, что все эти морские волки, привычные к опасностям, смерти и крови, не оборачивавшиеся даже на хрип агонии своего лучшего товарища во время битв или жестокой бури, в горестном сострадании стояли вокруг человека, оплакивавшего свою семью и свою родину. Что до Дэвида, то он не видел ничего, кроме исчезающего клочка земли, и, по мере того как тот постепенно терял очертания, лицо его искажалось все больше и больше и принимало выражение неописуемой скорби. Наконец, когда земля окончательно скрылась из виду, он вытер слезы, будто они мешали ему смотреть, протянул руки к последней маячившей в пространстве точке побережья и с рыданием рухнул на палубу, потеряв сознание.

— Кто это? — спросил, проходя, лейтенант Бёрк.

Матросы молча расступились, и он увидел бесчувственного Дэвида.

— Он мертв? — спросил старший помощник с таким безразличием, словно речь шла о Фоксе, собаке кока.

— Нет, лейтенант, — откликнулся чей-то голос, — он в обмороке.

— Плесните ему в лицо воды, и он придет в себя.

К счастью, в эту минуту появился врач, отменивший распоряжение лейтенанта, хотя один из матросов, строгий исполнитель приказов, уже появился с ведром. Корабельный медик велел перенести Дэвида в койку и, поскольку несчастный все еще не приходил в себя, пустил ему кровь, после чего тот очнулся.

Все это время корабль следовал по ветру; оставив слева острова Олдерни и Гернси, он миновал остров Уэссан и на всех парусах вошел в Атлантический океан, так что, когда Дэвид, совершенно оправившийся от легкого недомогания, через два дня поднялся на палубу, он не увидел ничего, кроме неба и воды. Участь наших беглецов благодаря доброте капитана оказалась не столь страшной: они единодушно утверждали, что намеревались в ту же ночь возвратиться на судно, но желание присутствовать на свадьбе товарища победило страх перед наказанием. Доказательством якобы служило то, что они не оказали никакого сопротивления и даже Боб, сбежавший, чтобы не лишиться брачных радостей, добровольно явился на следующий день. Приняв это в расчет, было решено ограничиться не слишком строгим наказанием — неделей в карцере на хлебе и воде и двадцатью ударами кнута. Жаловаться особенно не приходилось: кара не соответствовала тяжести проступка. Впрочем, так было всегда, когда суд вершил капитан.

Наступил четверг — тяжелый день для нерадивых матросов британских военно-морских сил, ибо он отведен для дисциплинарных взысканий. В восемь утра — в час, обычно предназначенный для сведения счетов за неделю, — солдаты морской пехоты во главе с их офицерами взяли оружие и после надлежащих приготовлений выстроились по правому и левому борту; в сопровождении караула во главе с начальником и его двумя помощниками появились наказуемые. К большому удивлению присутствующих на этой печальной церемонии, среди дезертиров находился Дэвид.

— Мистер Бёрк, — заметил капитан Стэнбоу, узнав бедного цирюльника, — этот человек не может считаться дезертиром. Когда его взяли, он не был членом нашего экипажа.

— Капитан, — возразил старший помощник, — я приказал подвергнуть его наказанию не как дезертира, а как пьяницу. Вчера он в пьяном виде, не сумев удержаться на ногах, упал на палубу.

— Капитан, — отозвался Дэвид, — поверьте, мне все равно, получу я эту дюжину ударов или нет, боль в моей душе гораздо сильнее той, что будет причинена телу. Но во имя истины я должен заявить: клянусь спасением души, с тех пор как я ступил на борт, я не выпил ни капли джина, вина или рома. Ваши матросы могут подтвердить, что я отдавал свою порцию им.

— Это правда, правда! — откликнулось несколько голосов.

— Молчать! — крикнул лейтенант и, обернувшись к Дэвиду, продолжал: — Если это правда, то почему вы не могли держаться на ногах?

— Была качка, — ответил Дэвид, — и у меня началась морская болезнь.

— Морская болезнь! — пожал плечами лейтенант. — Вы были пьяны! И доказательство тому — вы даже не смогли выдержать положенного в этих случаях испытания, вы и трех шагов не сделали по палубе, чтобы не упасть.

— Разве я привык ходить по кораблю? — спросил Дэвид.

— Вы были пьяны! — не допускающим возражений тоном снова закричал лейтенант; затем, обернувшись к капитану, он продолжал: — Впрочем, мистер Стэнбоу может освободить вас от наказания, но только ему придется подумать над последствиями подобной снисходительности. Это дурно отразится на дисциплине команды.

— Пусть свершится правосудие, — сказал капитан. При всех своих сомнениях он не мог простить Дэвида, не обвинив при этом лейтенанта.

Никто не осмелился возразить ни слова, и начальник караула принялся громко зачитывать приговор. Все выслушали его с непокрытой головой, и экзекуция началась. Привыкшие к подобного рода наказаниям, матросы вынесли все более или менее мужественно. Когда пришла очередь Боба, который был предпоследним, он открыл рот, словно хотел что-то сказать, но после некоторого колебания взошел на низенький помост, показав знаком, что заговорит позже.

Не случайно товарищи прозвали Боба дельфином: по мере того как на него падали удары, его дыхание становилось таким шумным, что казалось, будто по палубе разгуливает кашалот. И следует воздать ему справедливость — только это выдавало его боль. К концу наказания испускаемые им звуки больше напоминали рычание льва, чем человеческое дыхание. После двадцатого удара Боб поднялся. Его прожаренная солнцем и задубевшая от воды бронзовая кожа была вся изрубцована, однако на ней не проступило ни единой капли крови, точно били по толстой шкуре, которую невозможно прорвать. Было видно, что он желает говорить, и все замолчали.

— Вот о чем я хотел бы попросить капитана, — сказал Боб, повернувшись к мистеру Стэнбоу и переместив табачную жвачку за другую щеку, — пока я еще здесь, пусть двенадцать ударов, предназначенных Дэвиду, дадут мне.

— О чем ты говоришь, Боб? — вскричал цирюльник.

— Дай же мне докончить, — нетерпеливо прервал его Боб, который вновь обрел обычное дыхание, словно вытащил его из каблуков сапог, — не мне решать, капитан, виновен он или нет. Только я знаю одно: если он получит двадцать ударов плетью, таких, какие получил я, он умрет, жена его останется вдовой, а дети — сиротами; я же однажды выдержал тридцать два удара. Правда, пришлось немного поболеть, но все-таки я жив.

— Спуститесь, Боб, — сказал мистер Стэнбоу со слезами на глазах.

Не сказав ни слова, Боб подчинился, и Дэвид занял его место. Два помощника начальника караула сняли с него рубашку и присутствующие при экзекуции, глядя на его белое хрупкое тело, в душе согласились с Бобом. Оказавшись невольным соучастником ареста несчастного, я не смог сдержаться и сделал шаг в сторону капитана. Заметив это и понимая, что я хочу сказать, мистер Стэнбоу знаком приказал мне оставаться на своем месте. Затем, повернувшись к помощникам начальника караула, сказал:

— Исполняйте свой долг.

Глубокое молчание последовало за этими словами. Плеть взметнулась и, падая, отпечатала девять своих ремней на плечах страдальца; второй удар также оставил девять следов; после третьего кровь каплями выступила на коже, после четвертого она хлынула струей и обрызгала стоящих близ помоста. Мы смотрели затаив дыхание.

— Довольно! — распорядился капитан.

Послышался общий вздох облегчения, в котором выделялось шумное дыхание Боба. Дэвиду развязали руки. Он не издал ни единого звука, но был бледен как смерть. Несчастный твердым шагом сошел с помоста и, повернувшись к капитану, промолвил:

— Спасибо, господин Стэнбоу. Я буду помнить о милосердии мщения.

— Вам надлежит помнить лишь о своем долге, друг мой, — ответствовал капитан.

— Я не матрос, — глухо возразил Дэвид, — а муж и отец. И Господь простит мне, что в этот час я не исполняю своих обязанностей мужа и отца, ибо в этом нет моей вины.

— Проводите наказанных на нижнюю палубу и пусть их осмотрит врач.

Боб предложил Дэвиду руку.

— Благодарю, мой честный друг, благодарю, — отказался Дэвид. — Я сойду сам.

И он спустился по трапу первой батареи тем же твердым шагом, каким сходил с помоста.

— Все это плохо кончится, — тихо сказал я мистеру Стэнбоу.

— Боюсь, что так, — согласился он и вполголоса добавил: — Повидайте этого беднягу, мистер Дэвис, и постарайтесь его утешить.

X

Через два часа, спустившись на нижнюю палубу, я нашел Дэвида в гамаке страдающим от жестокой лихорадки. Я подошел к нему:

— Дэвид, дружище, как вы?

— Хорошо, — коротко отозвался он, не глядя в мою сторону.

— Вы отвечаете, не видя, кто говорит с вами. Я мистер Дэвис.

Дэвид быстро повернулся ко мне.

— Мистер Дэвис!.. — воскликнул он, приподнявшись и смотря на меня лихорадочным взглядом. — Мистер Дэвис! Если вас действительно зовут мистер Дэвис, мне следует принести вам благодарность. Боб сказал мне, что вы просили капитана вызволить меня из карцера. Если бы не вы, меня выпустили бы из него только вместе со всеми и я не увидел бы в последний раз Англию. Спасибо, мистер Дэвис, спасибо!

— Оставьте эти мысли, Дэвид. Вы увидите свою родину и больше никогда не покинете ее. Капитан — прекрасный человек, и он обещал мне, что по возвращении вы сможете беспрепятственно уйти с судна.

— Да, капитан — прекрасный человек, — горько возразил Дэвид. — Однако он позволил этому негодяю-лейтенанту бить меня как собаку… А ведь он отлично знал, что я ни в чем не виноват.

— Он не мог вас полностью помиловать, Дэвид. Первейший закон дисциплины состоит в том, что старший по чину не может быть не прав. Но вы же видели, что на четвертом ударе он приказал прекратить экзекуцию.

— Да, да, — пробормотал Дэвид. — Можно сказать, что, если бы мистеру Бёрку взбрело в голову меня повесить, вместо того чтобы бить плетью, капитан из милости приказал бы взять восемь саженей веревки взамен двенадцати.

— Дэвид, — возразил я, — вешают только за воровство или убийство, а вы никогда не станете ни вором, ни убийцей.

— Как знать… — прошептал Дэвид.

Увидев, что мои слова не только не успокаивают его, а напротив, вызывают еще большее раздражение, я знаком попросил Боба, сидевшего в углу на связке канатов и пившего водку, предназначенную для компрессов, подойти к своему товарищу, а сам поднялся наверх. Здесь царило полное спокойствие, словно не на этом самом месте всего несколько минут назад произошло столь печальное событие. Воспоминание об описанной выше сцене, казалось, стерлось из людских сердец, как в ста шагах за нами стирался след нашего корабля. Погода стояла прекрасная, дул свежий ветер, и мы делали восемь узлов. Капитан размеренно и как бы машинально прогуливался по корме. Можно было догадаться, что мысли его заняты чем-то тревожным. Я остановился на почтительном расстоянии; два или три раза он то подходил ко мне совсем близко, то удалялся, пока наконец не поднял голову и не заметил меня.

— Ну, как там? — спросил он.

— У него бред, — ответил я, предпочитая, чтобы слова Дэвида приписали лихорадке, а не жажде мести.

Капитан покачал головой, прищелкнул языком и, опершись на мою руку, сказал:

— Мистер Дэвис, тем, у кого в руках власть, справедливость дается трудно, и хочу сказать вам: боюсь, что я был несправедлив к этому несчастному.

— Вы были более чем справедливы, сэр, вы были милосердны. И уж кому-кому, но, во всяком случае, не вам упрекать себя в чем-то.

— Так вы полагаете, что мистер Бёрк знал о невиновности Дэвида?

— Этого я не берусь утверждать, капитан, но у него строгость граничит с варварством, и должен признаться, что его манера отдавать приказания тотчас вызывает у меня желание не подчиниться.

— Никогда не делайте этого, сэр! — воскликнул капитан, стараясь придать лицу строгое выражение. — Не вынуждайте меня подвергать вас наказанию. Дэвис, дорогой мой мальчик, — добавил он уже совсем иным тоном: угроза, казалось, уступала место мольбе. — Во имя вашего отца, моего старого друга, никогда не делайте этого, не причиняйте мне столь жестоких страданий.

Мы прошли несколько шагов рядом, не глядя друг на друга. Затем, намеренно меняя тему, капитан спросил:

— На какой широте, по вашему мнению, мы теперь находимся, мистер Дэвис?

— Я думаю, приблизительно на широте мыса Мондегу.

— Вы не ошибаетесь, и для новичка это просто замечательно. Завтра мы обогнем мыс Сан-Висенти и, если черная туча, встающая на горизонте и похожая на присевшего льва, не сыграет с нами злой шутки, послезавтра вечером будем в Гибралтаре.

Взгляд мой обратился в ту сторону, куда указывал капитан и где мертвенно-синяя туча затягивала небо. Но в ту пору по неопытности я был еще неспособен понять, что означает это зловещее предзнаменование, и мной владело лишь одно желание — узнать, куда мы направимся после выполнения первого задания. Краем уха я слышал, что нам предстоит посетить порт в Леванте, и это отнюдь не смягчало грусти от разлуки с моими добрыми родителями.

— Мистер Стэнбоу, не будет ли нескромным спросить, как долго вы намерены оставаться в Гибралтаре? — поинтересовался я.

— Сам не знаю, мистер Дэвис. Мне надлежит ожидать там распоряжений лордов Адмиралтейства, — ответил капитан, снова повернув голову в сторону тучи, казалось тревожившей его все больше и больше.

Я немного подождал, полагая, что он пожелает продолжить беседу, но, видя, что мистер Стэнбоу по-прежнему хранит молчание, я отдал ему честь и собрался уйти. Однако не успел я сделать и нескольких шагов, как он жестом подозвал меня и сказал:

— Кстати, мистер Дэвис, распорядитесь доставить вам несколько бутылок бордо из моего погреба и от своего имени отнесите их бедняге Дэвиду.

Глубоко тронутый, я взял руку капитана и хотел поднести ее к губам, но он, улыбаясь, высвободил ее.

— Идите, идите! Я поручаю вам этого несчастного. Все, что бы вы ни сделали, будет хорошо.

Когда я вновь поднялся на палубу, то, признаюсь, сразу же устремил взгляд на тучу: она приняла теперь иную форму и, подобно оперной декорации, менялась на глазах. Мало-помалу она превратилась в гигантского орла с распростертыми крыльями, потом одно крыло выросло и протянулось с юга на запад, обвивая горизонт черной лентой. Однако на борту, похоже, все оставалось без перемен: матросы играли и беседовали на баке с обычной беззаботностью; капитан по-прежнему прогуливался по юту; старший помощник сидел, а вернее, полулежал на лафете каронады; сигнальщик находился на бом-брам-рее, а Боб, опершись на коечные сетки у правого борта, казался совершенно поглощенным наблюдением за пеной, бегущей позади судна. Я сел рядом с ним и, глядя, как он все глубже погружается в это интересное занятие, принялся насвистывать старую ирландскую песенку, которой миссис Дэнисон убаюкивала меня в дни моего детства. Несколько минут Боб молча слушал, но вскоре, обернувшись, снял свой синий колпак и завертел его в руках. Заметно было, что он не решается сделать мне не совсем почтительное замечание.

— При всем моем уважении к вам, мистер Дэвис, должен сказать, что мне доводилось слышать от бывалых моряков, будто опасно призывать ветер, когда горизонт так заряжается и сам грозный адмирал туч готов явиться к нашим услугам.

— Это означает, мой старый хрипун, — ответил я, смеясь, — что тебе не нравится моя музыка и ты желаешь заставить меня умолкнуть.

— Мне не пристало приказывать вашей чести, напротив, я готов вам повиноваться, тем более что я не забыл, как вы пожалели беднягу Дэвида. Но теперь, мистер Джон, как я уже позволил себе заметить, думается, самое лучшее — не будить ветер. Дует добрый северо-северо-восточный бриз, а это все, что нужно честному судну, идущему под грот-брамселем, двумя марселями и фоком.

— Но, мой дорогой Боб, — возразил я, понуждая его продолжить разговор, — почему вам кажется, что погода изменится? Я смотрю во все стороны и, кроме этой темной полосы, вижу повсюду чистое, сверкающее небо.

— Мистер Джон, — промолвил Боб, положив мне на руку свою широкую ладонь, — юнге хватит всего недели научиться привязать конец рифа или пропустить риф-сезень, но требуется целая жизнь, чтобы моряк научился читать промысел Божий по тучам.

— Да, да, — согласился я, снова взглянув на горизонт, — действительно, вдали дрожит какое-то марево, словно там поднимается ветер, но не думаю, чтобы это представляло слишком большую опасность.

— Мистер Джон, — внушительно, будто желая привлечь мое особое внимание, заявил Боб, — тот, кто купит это облако за простой шквал, получит сто на сто барыша: идет буря, мистер Джон, настоящая буря.

— Тем не менее, мой дорогой пророк, — возразил я, радуясь возможности поучиться чему-нибудь у опытного моряка, — готов держать пари, что сейчас нам ничто не угрожает, кроме сильного шквала.

— Так ведь вы смотрите только на одну сторону неба и рассуждаете так же ошибочно, как судья, выносящий приговор, выслушав только одного свидетеля. Но обернитесь к востоку, мистер Джон. Не глядя туда скажу — не будь я Боб, — что там не все ладно.

Я повернулся, как советовал мне Боб, и в самом деле увидел линию туч, похожих на цепь островов, белесые вершины которых высовывались из-за горизонта. Мне стало ясно, что Боб прав и прямо над нами столкнутся два грозовых фронта. Однако, пока буря не началась, делать было нечего и каждый спокойно продолжал свои занятия: беседовали, играли, прогуливались. Понемногу бриз, наполнявший наши паруса, задул порывами, словно он задыхался; потемнело, и море из зеленоватого стало пепельным, а вдалеке послышались глухие раскаты грома. Обыкновенно после первых его ударов все в природе — и на земле и в океане — замирает; так и на судне мгновенно воцарилась мертвая тишина, слышался лишь шум начавшего полоскаться брамселя.

— Эй, на трюм-рее! — крикнул капитан впередсмотрящему. — Как там бриз?

— Еще дышит, капитан, — отвечал тот, — но идет рывками, и они все слабее и теплее.

— Спускайтесь! — приказал капитан.

Матрос поспешно соскользнул по штагам и занял свое место среди экипажа. Он был заметно рад, что его пребывание на посту закончилось. Капитан возобновил свой обход, и корабль вновь погрузился в молчание.

— Но мне кажется, — сказал я Бобу, — ваш товарищ ошибся: паруса наполняются и корабль плывет. Смотрите.

— Это предсмертные хрипы бриза, — пробормотал Боб. — Еще два-три таких вздоха — и конец.

Действительно, как и предрекал Боб, корабль, движимый последним дыханием ветра, прошел еще около четверти мили и, лишившись воздействия ветра, стал постепенно замедлять ход. Теперь его толкали вперед только волны.

— Свистать всех наверх! — приказал капитан.

В тот же миг изо всех люков полезли матросы и, готовые повиноваться, выстроились на палубе.

— О-о! Наш капитан заранее принимает все меры, — заметил Боб. — Похоже, у нас есть еще добрых полчаса, пока ветер покажет, с какой стороны он намерен дуть.

— Смотрите, — сказал я Бобу, — даже мистер Бёрк проснулся.

— Мистер Бёрк спал не больше вас, мистер Джон, — пробормотал он в ответ.

— Ба! Да взгляните на него, он зевает, как борзая.

— Зевают не только ото сна, спросите хоть врача.

— Что же это значит?

— А то, что сердце у него чуть не разорвалось, мистер Джон. Посмотрите на капитана: уж он-то зевать не станет. А вот мистер Бёрк утирает лоб платком. Ему только палки не хватает, чтобы ходить, хотя обычно он ступает твердо.

— Не понимаю, что вы хотите сказать, Боб.

— Ничего, я-то себя понимаю.

Мистер Бёрк подошел к капитану, и они обменялись несколькими словами.

— Внимание! — прокричал мистер Стэнбоу.

От этого слова, прозвучавшего среди полного молчания, экипаж вздрогнул. Обведя всех уверенным взглядом и убедившись, что каждый находится на своем посту, капитан приказал:

— Цепь громоотвода в воду! Наполнить ведра и пожарные насосы! Убрать запалы пушек! Погасить все огни! Задраить порты, иллюминаторы и окна! Чтоб никакого сквозняка на борту!

Раскаты грома раздались совсем близко, словно буря, увидев принимаемые против нее меры, впала в гнев. Через десять минут приказы капитана были выполнены и каждый снова занял свое место на палубе.

За это время волнение улеглось и море стало похоже на огромное озеро жидкого масла; не чувствовалось ни малейшего движения воздуха; паруса печально повисли на реях; темнело все больше; жара сделалась удушающей. Медно-красное небо медленно и тяжело нависало над верхушками мачт. Малейшее наше движение рождало среди мертвой тишины, прерываемой лишь раскатами грома, мрачный отзвук, хотя ничто еще не указывало, с какой стороны придет ветер. Иными словами, буря, подобно злоумышленнику, словно бы колебалась, прежде чем начать свою разрушительную работу. Но вот легкая дрожь, называемая матросами «кошачьими лапками», пробежала по морю с востока на запад, и паруса затрепетали. На востоке между небом и водой открылась полоса света, будто подняли занавес, открывая путь урагану. Как бы из самых глубин океана поднялся ужасающий шум; водная гладь, точно по ней прошлись бронзовой бороной, покрылась бороздами и вспенилась; нечто вроде прозрачного тумана пронеслось с восточного горизонта. Это наконец пришла буря.

— Мужайтесь, ребята! — прокричал капитан. — Ветер дует с земли, а нам осталось совсем немного, чтобы достичь укрытия. Руль по ветру! Мы пойдем впереди бури, пока ей не надоест бежать за нами.

Замерший недвижимо корабль был, к счастью, удобно развернут для этого маневра, который тотчас же был выполнен. Судно, как хорошо выезженная лошадь, чувствительная к каждому прикосновению удил, слушалось рулевого. Два раза высокие мачты низко, окуная концы реев в воду, клонились к горизонту и оба раза грациозно выпрямлялись. Затем паруса под прямым углом приняли ветер, и корабль, будто волчок, запущенный школяром, вскочил на волны и рванулся вперед, обгоняя преследующие его валы, которые опадали за кормой.

— Да, да, — пробормотал Боб себе под нос, — «Трезубец» — добрый парусник; его нелегко поставить в безвыходное положение, и капитан знает его, как кормилица — свое дитя. У вас есть возможность получить прекрасный урок, мистер Джон, — добавил он, обернувшись ко мне, — но воспользуйтесь им побыстрее: он будет коротким. Или я ничего не смыслю, или мы еще не в сердце грозы. Как вы думаете, какая скорость у ветра, мистер Джон?

— От двадцати пяти до тридцати футов в секунду.

— Хорошо сказано для человека, знакомого с морем только пару недель! — воскликнул Боб, хлопнув в ладоши. — Но, что ни минута, ветер бежит все быстрее и кончит тем, что обгонит нас.

— Что ж, мы прибавим парусов.

— Гм! Мистер Джон, да мы и так несем все, что можем. Гляньте-ка наверх — бом-брам-стеньга согнулась, как ивовый прутик; давать неразумному дереву такую нагрузку — значит искушать Бога.

— Поднять второй кливер и распустить лиселя фок-мачты! — прокричал мистер Стэнбоу, перекрывая грохот бури.

Приказ был выполнен быстро и точно, словно судно спокойно шло в тихих водах при скорости в десять узлов.

Теперь эта скорость еще больше возросла; однако рывок был столь силен, что «Трезубец», подобно Левиафану, зарылся носом в водяную гору и все, кто стоял впереди, оказались по пояс в воде. Но корабль, как добрый конь, который, споткнувшись, тут же встает, встряхнув гривой, выпрямился и понесся вперед еще стремительнее.

Несмотря на мрачные предсказания Боба, мы, не повредив ни одного паруса, продолжали мчаться около часа; но и шторм, как предвидел Боб, разыгрался не на шутку, пока не достиг высшей точки; скорость бегущих волн превысила скорость корабля, грозный вал, похожий на водяную гору, захлестнул корму и прокатился по палубе. В то же время тучи, висевшие, казалось, на верхушках мачт, раздвинулись и мы увидели огненное, точно жерло вулкана, небо. Послышался подобный пушечному выстрелу гром, и огненный змей мгновенно обвил грот-трюмсель, пролетел вдоль грот-бом-брамселя, скользнул по цепи громоотвода и угас в море.

Наступила тяжелая тишина, словно сама буря, обессилев, решила дать себе передышку. Капитан воспользовался этой отсрочкой, во время которой пламя факела поднялось бы отвесно к небу, и среди всеобщего оцепенения раздался его голос:

— Лечь в дрейф, ребята! Спустить все паруса до последнего лоскута с кормы до носа! Все к горденям марселей! Мистер Бёрк, взять марселя на гитовы! Все за дело! Режь все, что не развязывается!

Невозможно описать впечатление, произведенное на подавленный еще минуту назад экипаж этим голосом, казалось исходящим из глотки морского царя. Мы бросились выполнять маневр, карабкаясь на мачты и задыхаясь от серного запаха, что оставили после себя молнии. Через минуту пять из шести распущенных парусов опустились, будто сошедшие с небес облака. Мы с Джеймсом очутились рядом на грот-марсе.

— А! Это вы, мистер Джон? Я надеялся, что мы продолжим осмотр корабля в более приятную погоду.

— Хотите, я познакомлю вас с оснасткой, как вы познакомили меня с внутренней частью судна? — ответил я ему, смеясь. — Наверху остался грот-бом-брамсель — его забыли спустить вместе с остальными. Полагаю, его не плохо было бы свернуть.

— Буря сама этим займется, поверьте, мистер Джон. Делайте как я, спускайтесь быстрее.

— Все на палубу! — прокричал капитан. — Все, кроме одного, кто срежет грот-бом-брамсель. Спускайтесь все, спускайтесь!

Матросы не заставили дважды просить себя и скользнули по снастям вниз, оставив меня на грот-марсе одного. Я бросился к вантам, пытаясь добраться до грот-бом-брам-рея, но не успел — шквал настиг нас. Тугой, словно надутый мяч, парус над моей головой грозил вырвать мачту с корнем. Я ринулся вперед так быстро, как это только возможно посреди подобной бури, а затем, вцепившись одной рукой в грот-бом-брам-рей, другой вытащил кортик и принялся пилить трос, крепивший к рею один из углов паруса. Вероятно, это отняло бы много времени, но на помощь мне пришел ветер. Перерезанный лишь на треть, трос оборвался сам собою; вслед за ним лопнул другой, державший второй угол. Парус, повисший теперь лишь на грот-трюм-рее, какое-то мгновение бился надо мною, будто огромный саван, потом раздался треск рвущейся ткани и он улетел в небо как облако. Тут же страшный толчок сотряс корабль. Мне послышалось, что в рычании бури я различил голос капитана Стэнбоу, звавший меня. Гигантский вал накрыл корму корабля; я ощутил, как он, точно раненый зверь, лег на бок. Изо всех сил я вцепился в ванты; мачты склонились к кипящим подо мною волнам. На мгновение у меня закружилась голова; казалось, сами бездны в своем движении изрыгают мое имя. Не надеясь на крепость рук и ног, я впился в канат зубами и закрыл глаза, ежесекундно ожидая ощутить смертоносный холод воды. Но я ошибся: «Трезубец» был слишком добротным кораблем, чтобы пасть под первым ударом. Почувствовав, как он выпрямляется, я открыл глаза и сквозь застилавший их туман увидел под собой палубу и матросов. Это мне и было нужно; я схватил канат и, скользнув по нему, упал на ют между мистером Стэнбоу и мистером Бёрком. Меня уже не надеялись видеть в живых. Капитан пожал мне руку, и только что пережитая опасность была мною забыта. Мистер Бёрк же, по обыкновению, отдал мне честь и не произнес ни слова.

Гонимый ураганом, мистер Стэнбоу прибегнул к новому маневру: он решил лечь в дрейф вместо того, чтобы мчаться к берегу, и повернул на другой галс, не подставляя корму буре, а встречая шторм лицом к лицу. Именно во время этого поворота нас и настиг упомянутый выше вал, заставив меня описать изящную кривую, которая заслужила мне рукопожатие капитана.

Да, мистер Стэнбоу не терял времени даром. Вместо больших парусов, еще минуту назад одевавших судно, он приказал оставить только второй кливер и бизань, дополнительно подняв на фок-мачте латинский парус (прикрепленный к фока-штагу, он вытянулся вдоль бака). Идя под ними и стараясь как можно реже подставлять борт ветру, мы избегали наката волн на корму. Распоряжение мистера Стэнбоу вызвало горячее одобрение Боба: сделав мне комплимент по поводу моего воздушного путешествия, он не преминул объяснить все выгоды нашего нового положения. По мнению опытного матроса, шторм уже прошел свою высшую точку и вскоре юго-восточный ветер сменится резким северо-восточным. Нам останется только поднять фок или грот, и мы сразу же наверстаем упущенное время.

Боб оказался прав: хотя море еще вздымало свои яростные, грозные валы, шторм заметно утихал. Вечером задул ост-норд-ост; мы смело встретили его правым бортом и снова легли на курс, от которого заставила нас уклониться вчерашняя буря.

В тот же вечер состоялось наше знакомство с Лиссабоном, а на следующее утро, проснувшись, мы увидели берега Африки и Европы. Сближаясь друг с другом, они являли собой восхитительное зрелище. По обеим сторонам вздымались высокие горы, увенчанные снежными коронами. Испанское побережье было усеяно разбросанными по нему небольшими мавританскими городами, принадлежавшими скорее Африке, чем Европе. Казалось, они по какой-то прихоти перебрались через пролив, почти полностью опустошив противоположный берег. Вся команда высыпала на палубу полюбоваться этим великолепным видом. Я поискал среди матросов моего бедного Дэвида, совершенно забытого мною за последние четыре дня. Безразличный ко всему, он одиноко стоял на первой палубе. Через три часа, отсалютовав двадцатью одним пушечным выстрелом, мы бросили якорь под батареями форта, ответившего нам таким же приветствием.

XI

Гибралтар, в сущности, не город: это крепость. Строгой дисциплине подчинено даже его мирное население, поэтому здесь первостепенное значение придается военной иерархии, когда каждый знает свое место, так что нет смысла распространяться подробнее.

Губернатор был доставлен на место своей службы, и нам надлежало ожидать на рейде дальнейших распоряжений. Чтобы как-то скрасить монотонность стоянки, капитан Стэнбоу по своей обычной доброте разрешил половине экипажа ежедневно сходить на берег. Вскоре мы познакомились с кое-какими гарнизонными офицерами и они ввели нас в дома, где были приняты сами. Проводимые там вечера, прекрасная библиотека крепости и верховые прогулки составляли наши основные развлечения. Между мною и Джеймсом установились тесные дружеские отношения. Мы вместе вкушали те немногие удовольствия, что нам мог доставить Гибралтар, и, так как все состояние моего товарища ограничивалось офицерским жалованьем, я заботился, не задевая, впрочем, его самолюбия, чтобы большая часть расходов ложилась на меня, и прежде всего нанял на все время нашей стоянки двух прекрасных арабских лошадей, одна из которых, естественно, досталась Джеймсу.

Однажды во время такой прогулки мы увидели орла, терзавшего павшую лошадь. Он — не в обиду будет сказано поэтичным историкам этой благородной птицы — столь жадно пожирал смрадную добычу, что мне удалось приблизиться к нему шагов на сто. Дома я часто наблюдал, как наши крестьяне, прибегая к очень простому приему, охотятся на зайца в норе: они обходят кругом зверька и постепенно сужают круг, а подойдя вплотную, оглушают животное ударом палки по голове. Царь небес был так поглощен своей добычей, что это обстоятельство внушило мне мысль использовать против него то же средство. Я носил при себе отличные пистолеты Ментона и, зарядив один из них, принялся кружить вокруг орла, изо всех сил пришпоривая коня. Джеймс, не двигаясь, стоял на старом месте и покачивал головой, глядя на это состязание. То ли мой маневр действительно заворожил хищника, то ли он так отяжелел от своей зловещей трапезы, что ему трудно было подняться в воздух, но он позволил мне подъехать на расстояние двадцати пяти шагов. Я резко остановился и прицелился. Ощутив приближение опасности, птица сделала попытку взлететь, но я не дал ей даже оторваться от земли — прозвучал выстрел, и крыло стервятника было пробито.

Мы с Джеймсом радостно закричали и, мгновенно спрыгнув с лошадей, поспешили овладеть добычей. Однако самое трудное оказалось впереди: раненый не собирался сдаваться без борьбы и приготовился к защите. Орла можно было Вы пристрелить, но нам хотелось доставить его на корабль живым, так что пришлось повести атаку по всем правилам. Я никогда не видел ничего более прекрасного и гордого, чем поза царственной птицы, властным взглядом следящей за нашими приготовлениями. Вначале мы намеревались схватить ее за туловище, засунуть ей голову под крыло и унести как курицу; но два-три удара клюва, один из которых серьезно поранил Джеймсу руку, заставили нас отказаться от этого намерения. На помощь пришли наши носовые платки: одним я накрыл голову хищника, другим Джеймс связал его когтистые лапы. Затем моим галстуком мы прибинтовали ему крыло к туловищу, как у мумии ибиса, я приторочил орла к ленчику седла, и, счастливые своей удачей, мы возвратились в Гибралтар. Лодка ожидала нас в порту и с триумфом доставила на корабль.

Заметив наши сигналы, возвещавшие нечто необычайное, находившаяся на корабле часть экипажа ожидала нас у трапа. Прежде всего мы озаботились обратиться к хирургу с просьбой произвести ампутацию, и сняли повязку, поддерживавшую крыло раненого. Но, поскольку в этом виде он весьма напоминал индюшонка, доктор заявил, что надлежит обращаться скорее к корабельному коку; тот сейчас же был призван и произвел необходимую операцию.

Затем мы развязали орлу лапы, освободили ему голову, и команда восхищенными криками приветствовала нашего благородного пленника. С разрешения капитана он остался на борту; через неделю Ник стал ручным, как попугай.

В Плимуте я доказал свою ловкость во время похода в Уэлсмут; в шторм я продемонстрировал свое мужество, обрезав грот-бом-брамсель; сейчас я показал свою меткость, одним выстрелом из пистолета ранив орла в крыло. Отныне никто на борту «Трезубца» не посмеет смотреть на меня как на ребенка или новичка. Теперь меня станут считать мужчиной и моряком.

Мистер Стэнбоу по-прежнему питал ко мне самое дружеское расположение и, не задевая самолюбия моих товарищей, проявлял его как только мог. В мистере Бёрке же, напротив, я, похоже, возбуждал откровенную неприязнь. Впрочем, мне выпало это несчастье наравне со всеми, кто принадлежал к аристократии, и, следовательно, ничего не оставалось, как предоставить событиям идти своим чередом. Я удвоил служебное рвение и за все время стоянки на рейде не подал Бёрку ни малейшего повода подвергнуть меня взысканию. Надо полагать, он отложил это до других времен.

Уже около месяца мы находились в Гибралтаре, ожидая инструкций из Англии, когда на двадцать девятый день были замечены маневры какого-то судна, готовящегося войти в порт. Это был сорокашестипушечный фрегат «Сальсетта» его британского величества, и никто не сомневался, что долгожданные распоряжения находятся у него на борту. Экипаж обрадовался — и матросы и офицеры уже начали порядком уставать от той жизни, что мы вели на этой скале. Так оно и оказалось: тем же вечером желанные депеши были доставлены капитаном «Сальсетты» на «Трезубец». Кроме приказов, из Адмиралтейства прибыло и несколько частных писем. Одно из них предназначалось Дэвиду, и мистер Стэнбоу, лично разбиравший почту, вручил его мне для передачи адресату.

За все время двадцатидевятидневной стоянки Дэвид ни разу не воспользовался позволением сойти на берег; несмотря на уговоры Боба и его товарищей, он неизменно оставался на борту, мрачный и молчаливый, выполняя, однако, свои обязанности столь умело и расторопно, что мог бы сделать честь профессиональному матросу. Я нашел его в кладовой за починкой поврежденного штормом фока и протянул ему письмо. Едва взглянув на конверт, несчастный цирюльник вскрыл его с такой поспешностью, что стало ясно, какую огромную важность он придает заключенному в нем листку. Пробежав первые же строчки, Дэвид побледнел, его губы дрогнули и стали белыми, как та бумага, что он держал в руках; крупные капли пота скатились по лицу. Дочитав письмо, он сложил его и спрятал на груди.

— Что в этом письме, Дэвид? — спросил я.

— Ничего для меня неожиданного, — ответил он.

— Однако оно потрясло вас.

— Как ни готовься, удар есть удар.

— Дэвид, — попытался я убедить его, — доверьтесь другу.

— Сейчас нет друга, который мог бы мне помочь. Все же благодарю вас, мистер Джон, и никогда не забуду, что вы и капитан сделали для меня.

— Ну-ну, Дэвид, мужайтесь!

— Что ж, как видите, мужества мне не занимать, — ответил Дэвид, вновь принимаясь зашивать разорванный парус.

Да, мужеством он, бесспорно, обладал, но оно порождалось отчаянием, а не смирением. Я поднялся к капитану, преисполненный непреоборимой грусти, которая охватывала меня всякий раз после встречи с этим несчастным. Я хотел поделиться с мистером Стэнбоу своими опасениями за Дэвида, но он заговорил первый:

— Мистер Дэвис, сейчас я обрадую вас. Мы отплываем в Константинополь для поддержки нашего посла, мистера Эдера, который уполномочен от имени английского правительства сделать предупреждение Высокой Порте. Вам предстоит увидеть Восток, землю «Тысячи и одной ночи», вашу давнюю мечту. Возможно, вы увидите ее в пороховом дыму, но мне кажется, от этого она не станет для вас менее поэтичной. Сообщите это известие экипажу, и пусть каждый приготовится к отплытию на закате.

Капитан не ошибся. Более приятной новости трудно было и ожидать; все прочие мысли вылетели у меня из головы, и я был озабочен лишь тем, чтобы как можно точнее передать старшему помощнику распоряжения, связанные с отплытием. Со времени истории с Дэвидом капитан почти никогда не обращался лично к мистеру Бёрку, избрав меня для роли посредника. А мистер Бёрк, заметив, что капитан Стэнбоу явно избегает общения с ним, отнюдь не сделался со мной более любезным. Однако, поскольку я, разговаривая с ним, неизменно придерживался строго уважительных норм служебной дисциплины, он отвечал мне привычной холодной и принужденной вежливостью.

Тем же вечером мы снялись с якоря; дул попутный ветер; ночью мы подняли паруса, и на следующий день в четыре часа пополудни земля уже скрылась из глаз. Сменившись с первой вечерней вахты, я стал готовиться ко сну, как вдруг с юта донесся сильный шум и до меня долетел леденящий душу крик: «Держите убийцу!» Я бросился на палубу, и перед моими глазами предстала страшная картина: четыре крепких матроса вцепились в Дэвида, сжимавшего окровавленный нож. Старший помощник, сбросив одежду, показывал длинную рану на левой руке. Сколь бы ни был я поражен, места сомнению не оставалось — Дэвид ударил ножом мистера Бёрка. К счастью, предупрежденный криком матроса, заметившего, как сверкнуло лезвие, старший помощник успел закрыться рукой и удар, направленный в грудь, лишь разорвал кожу у плеча. Дэвид снова бросился на мистера Бёрка, но тот схватил его за кисть, и тут на помощь подбежали матросы. Дэвида арестовали; мистер Стэнбоу поднялся на палубу почти одновременно со мной и сам стал свидетелем разыгравшейся драмы. Невозможно описать выражение боли, исказившее лицо этого достойного старика. В глубине своего сердца он все время был за Дэвида и против мистера Бёрка, но на этот раз невозможно было найти оправдания такому проступку: едва не свершилось убийство, настоящее убийство, к тому же преднамеренное. Вот почему капитан приказал заковать Дэвида и бросить его в трюм. Военный суд был назначен на послезавтра.

Ночью, накануне суда, мистер Стэнбоу вызвал меня и принялся расспрашивать, не знаю ли я каких-либо особых обстоятельств этого дела и не сделался ли Дэвид снова жертвой дурного обращения мистера Бёрка. Но мне было известно ровно столько же, сколько и капитану, правда, я попытался было напомнить об учиненной над виновным несправедливости, но мистер Стэнбоу лишь печально покачал головой. Тогда я предложил, что спущусь в трюм и лично расспрошу Дэвида, но это противоречило уставу: виновный должен быть изолирован вплоть до того времени, когда он предстанет перед судом. Итак, надлежало ожидать этого часа.

На следующий день, после корабельной приборки, то есть около десяти часов утра, в большой каюте собрался суд; стол в центре покрыли зеленой скатертью, на которую положили толстую Библию. Судьи — капитан Стэнбоу, два младших лейтенанта, боцман и Джеймс (как старший из гардемаринов, он был приглашен на заседание) — сели лицом к двери. По ту и другую их сторону встали с непокрытыми головами офицер судовой полиции с обнаженной шпагой в руке и офицер, представлявший обвинение; когда все заняли свои места, открылись двери и вошли матросы, разместившиеся полукругом. Старший помощник остался у себя в каюте.

Ввели арестованного; он был бледен, но совершенно спокоен. При виде этого человека, насильственно вырванного из своей, пусть ничем не примечательной, но счастливой жизни, мы вздрогнули: его лишили привычного уклада, и он слепо и бессмысленно пошел на преступление. Закон был против него, но даже служители закона в глубине души чувствовали, что закон не всегда бывает справедлив. И вот, хотя во всех сердцах билось единодушное желание простить его, этого человека, решившегося на убийство, все беды которого проистекли по нашей, а не его вине, он должен был быть осужден. Он стоял одной ногой в могиле, и нам, при всем сострадании к нему, не оставалось ничего другого, как окончательно столкнуть его туда. Еще до его прихода воцарилось всеобщее молчание, а подобные мысли, без сомнения, промелькнули у каждого, ибо на лицах присутствующих отразились одни и те же с трудом сдерживаемые чувства скорби и сострадания. Наконец прозвучал голос капитана:

— Ваше имя?

— Дэвид Мэнсон, — ответил арестованный тоном более твердым, чем тот, каким был задан вопрос.

— Сколько вам лет?

— Тридцать девять лет и три месяца.

— Где вы родились?

— В деревне Сэлташ.

— Дэвид Мэнсон, вы обвиняетесь в попытке в ночь с четвертого на пятое декабря убить мистера Бёрка.

— Обвинение верно, сэр.

— Какие причины подвигли вас на это преступление?

— Часть из них вам известна, мистер Стэнбоу, и мне нет нужды повторять их. Сейчас я расскажу о других.

С этими словами он вынул спрятанную на груди бумагу и положил ее на стол. Я узнал письмо, переданное ему три дня назад в Гибралтаре. Капитан взял его и прочел. Лицо мистера Стэнбоу исказилось мучительным волнением. Он протянул письмо соседу, тот, прочтя, в свою очередь отдал его сидящему рядом; так — из рук в руки — оно дошло до последнего и вновь оказалось на столе.

— Что в этом письме? — спросил офицер, выступавший обвинителем.

— Там говорится, сэр, что моя жена, оставшись при живом муже вдовой с пятью детьми, сначала продала все наше имущество, чтобы прокормить их. Затем она принялась просить милостыню! Наконец в день, когда милосердие окружающих иссякло, она, слыша плач несчастных голодных детей, украла хлеб у булочника. Благодаря смягчающим обстоятельствам, ее не повесили, но приговорили пожизненно к тюрьме, а детей моих отправили в приют как бродяжек. Вот что в этом письме! О! Мои дети, мои бедные дети! — рыдая, вскричал Дэвид, и в этом неожиданном крике звучала такая душевная мука, что у нас навернулись слезы на глаза. Немного помолчав, несчастный продолжал: — О! Я простил бы ему все, как должно прощать христианину, клянусь в этом на Библии, лежащей перед вами, господа. Я простил бы ему, что он оторвал меня от родины и семьи! Я простил бы ему, что он приказал бить меня точно собаку!.. Я простил бы ему любые истязания, которые он придумал бы для меня лично… Но бесчестье моей жены и моих детей!.. Но моя жена в тюрьме и мои дети в приюте! О! Я прочитал это письмо, и будто все демоны ада ворвались мне в сердце с криками: «Отмщение!» И сейчас, да, господа, да, перед лицом смерти я сожалею лишь об одном — что мне это не удалось.

— Не хотите ли еще что-либо добавить? — спросил капитан.

— Ничего, мистер Стэнбоу, разве что попросить не заставлять меня ожидать слишком долго. Ведь, пока я жив, у меня перед глазами так и будут стоять моя несчастная жена и мои бедные дети. Сами видите, сэр, что мне лучше умереть, да и поскорее бы.

— Уведите арестованного, — приказал капитан, тщетно пытаясь скрыть свои чувства.

Два морских пехотинца тотчас же вывели Дэвида. Нам тоже приказали выйти, так как суд должен был приступить к совещанию; но мы столпились по другую сторону двери в ожидании результатов. Через три четверти часа появился офицер судовой полиции, держа в руке бумагу с пятью подписями. Это был смертный приговор Дэвиду Мэнсону.

Хоть мы и не ожидали ничего другого, он произвел глубокое и болезненное впечатление; в моей же груди вспыхнуло особо острое чувство раскаяния. Казалось, мне не в чем себя упрекнуть — я не арестовывал Дэвида, но я принимал участие в этой злополучной экспедиции! Желая утаить охватившие меня чувства, я отвернулся и увидел, что за мной, прислонившись к стене, стоит Боб. Более непосредственный в выражении своей печали, он не старался скрыть крупных слез, катившихся по его щекам.

— Мистер Джон, — сказал он, — вы всегда были Провидением для бедняги Дэвида! Неужели теперь вы оставите его?

— Что я могу сделать для него, Боб? Скажите, вы знаете средство спасти его? Даже с риском для собственной жизни я попытаюсь это сделать.

— Да, да, — пробормотал Боб, дыша во всю силу своих легких, — я знаю, вы честный юноша. Не согласились бы вы предложить всему экипажу пойти просить помилования у капитана? Вы знаете, мистер Джон, как он добр и милосерден.

— Слабая надежда, если у вас нет никакой другой. Но все равно вы правы, следует испытать все средства. Поговорите с командой, Боб. В этом деле почин не должен исходить от офицеров.

— Но ведь вы можете передать командиру просьбу его старых матросов? Вы можете ему сказать, что это просьба людей, готовых умереть по его слову?

— Передам все, что хотите, Боб. Договоритесь со своими товарищами.

Предложение Боба было встречено криками восторга. Джеймсу и мне поручили передать капитану просьбу экипажа о помиловании.

— Друзья мои! — обратился я к ним. — Не кажется ли вам, что имеет смысл попросить мистера Бёрка пойти вместе с нами? Ведь именно на него, виновника всех бед Дэвида, было совершено покушение. Или мистер Бёрк не поведет себя как мужчина, или в данных обстоятельствах он будет красноречивее нас.

В ответ на эти слова воцарилось мрачное молчание, но мое предложение было столь естественным, что никто не осмелился отклонить его; раздалось лишь несколько воз-, гласов сомнения. Боб покачал головой и шумно вздохнул. Тем не менее мы с Джеймсом решили просить старшего помощника о милосердии.

Мистер Бёрк широкими шагами мерил каюту, рукав его куртки был закатан, рука подвешена на черном галстуке. Мне было довольно беглого взгляда, чтобы понять, как сильно он взволнован. Однако стоило ему увидеть нас, как лицо его приняло привычное строгое и спокойное выражение. С минуту в каюте царила полная тишина. Войдя, мы отдали ему честь, не вымолвив ни слова, и теперь он пристально вглядывался в нас, словно стремясь прочесть наши затаенные мысли. Он заговорил первым:

— Можно ли узнать, господа, чему я обязан честью вашего визита?

— Мы хотели бы просить вас принять участие в добром и благородном деле, мистер Бёрк.

Он горько улыбнулся. Я увидел эту улыбку, понял ее смысл, но, тем не менее, продолжал:

— Вы знаете, что Дэвид приговорен к смерти?

— Да, сэр, причем единогласно.

— И приговор справедлив, сэр. Лишь один человек на судне мог бы поднять голос в защиту убийцы, а этот человек не имел права присутствовать на совете. Но суд состоялся, и сейчас, когда закон восторжествовал, не думаете ли вы, сэр, что пришел черед милосердию?

— Я слушаю вас, сэр. Вы говорите как наш корабельный священник. Продолжайте.

— Экипаж решил отправить к капитану депутацию с просьбой о помиловании Дэвида. Для этого доброго дела избраны Джеймс и я, но мы решили, мистер Бёрк, что не имеем права брать на себя эту миссию. Вы, возможно, пожелали бы оставить ее за собой.

На бледных и тонких губах старшего помощника промелькнула свойственная лишь ему высокомерная улыбка.

— И вы были правы, господа, — ответил он, слегка наклонив голову. — Если бы жертвой преступления стал какой-нибудь старшина и я не оказался бы заинтересованным лицом, то, не колеблясь, исполнил бы свой долг. Но убить хотели меня, и это меняет дело. Поэтому, при тех исключительных обстоятельствах, в которые поставил меня нож вашего подзащитного, мне дозволено следовать велению сердца. Идемте, господа, я провожу вас к капитану.

Мы с Джеймсом молча переглянулись: слова мистера Бёрка лишний раз демонстрировали, что он и теперь остался верен своей натуре. Он приказывал самому себе столь же сухо, как и другим. Лицо его отнюдь не служило зеркалом души, оно скорее походило на дверь тюрьмы, куда эта душа была заключена.

Мы вошли к капитану. Мистер Стэнбоу сидел или, вернее, полулежал, прислонившись к орудийному лафету у левой стены своей каюты, и, казалось, был погружен в глубокую печаль. Заметив нас, он встал и сделал шаг навстречу. Мистер Бёрк взял слово и изложил ему цель нашего посещения. Должен признаться, он сказал капитану то же самое, что сказал бы адвокат, однако он и сделал лишь то, что сделал бы адвокат, — это была речь, но не просьба. Ни единое идущее от сердца чувство не согрело сухие слова, слетевшие с его губ, и я понял, что после подобной просьбы капитан, при всем своем желании, не сможет удовлетворить ее. Ответ был такой, как мы и ожидали. Только голос мистера Стэнбоу звучал непривычно бесстрастно, словно вмешательство старшего помощника иссушило в душе капитана все чувства, и ответ свой он облек в строго официальные слова, как человек, знающий, что все им сказанное станет известно лордам Адмиралтейства.

— Я сделал бы это от всего сердца, — сказал он, — если бы представилась хоть малейшая возможность пойти навстречу пожеланию экипажа, к тому же изложенному вами, мистер Бёрк. Но вы знаете, что высший долг повелевает мне остаться глухим к вашей просьбе. Воинская служба требует, чтобы столь тяжкое преступление каралось по всей строгости военных законов. Интересами общества не должно поступаться ради личных чувств, и вы, как никто, знаете, мистер Бёрк, что я серьезно себя скомпрометирую, если проявлю хотя бы малейшую снисходительность в деле, столь важном для поддержания воинской дисциплины.

— Но, мистер Стэнбоу! — вскричал я. — Вспомните о том, в какое положение поставили злосчастного Дэвида, ведь над ним учинили насилие, быть может и законное, но определенно несправедливое, чтобы заставить его стать матросом! Вспомните о том, сколько он выстрадал, и, во имя божественного милосердия, простите его, как ему простит Господь.

— Господь никому не отдает отчета, сэр. Он всемогущ и может проявлять милосердие. Я же только исполнитель законов и вынужден следовать закону.

Джеймс попытался что-то сказать, но капитан отстраняющим жестом приказал ему молчать.

— В таком случае нам остается только попросить у вас извинения, капитан, — пробормотал мой товарищ дрожащим голосом: сердце его сжималось.

— Я извиняю вас, господа, — ответил капитан совершенно иным тоном. — Я не сержусь, что вы, следуя велению ваших сердец, которое я разделяю, несмотря на мой отказ, старались переубедить меня. Удалитесь, господа, и оставьте нас с мистером Бёрком. Передайте экипажу мое сожаление, что я не могу выполнить его единодушную 15 124 просьбу, и скажите, что приговор будет приведен в исполнение завтра в полдень.

Мы отдали честь и вышли, оставив капитана и старшего помощника наедине.

— Ну, что? — кинулись навстречу ожидавшие нас люди.

Не имея мужества выговорить хоть слово, мы лишь грустно покачали головами.

— Стало быть, вы ничего не добились, мистер Джон? — спросил Боб.

— Нет, мой бедный Боб. Дэвиду остается только приготовиться к смерти.

— Именно этим он и занят как человек и христианин, мистер Джон.

— Я надеюсь, Боб.

— И когда казнь, сэр?

— Завтра в полдень, старина.

— Можно ли увидеть его до этого?

— Я испрошу для вас разрешения у капитана.

— Спасибо, мистер Джон, спасибо! — воскликнул Боб и схватил мою руку, пытаясь поднести ее к губам.

Я вырвал ее со словами:

— А теперь, друзья, за работу и мужайтесь!

Матросы подчинились с привычной покорностью, и спустя пять минут уже казалось, что все пошло по-прежнему, если не считать воцарившегося на борту тоскливого безмолвия, делавшего судно похожим на корабль-призрак.

Мне же предстояло выполнить долг совести. Я принимал участие в той злополучной экспедиции, после которой несчастный Дэвид оказался на борту «Трезубца», и, едва лишь стало ясно, сколь печально завершится его пребывание среди нас, меня начало терзать нечто вроде угрызений совести. Я спустился вниз и приказал открыть мне дверь карцера, где содержался бедняга. Он сидел на деревянном табурете, склонив голову к коленям; руки и ноги его были в оковах. Услышав скрип отворяемой двери, он поднял голову; но лампа была у меня за спиной, лицо мое оставалось в тени, и он не узнал меня.

— Это я, Дэвид, — сказал я. — Хотя прямо я и не повинен в ваших бедах, мне хотелось еще раз увидеть вас, чтобы сказать, как глубоко я сочувствую вам.

— Да, я это знаю, мистер Джон, — ответил несчастный, поднимаясь. — Да, вы все время были добры ко мне. Это благодаря вам мне удалось выйти из этого узилища и в последний раз увидеть берега Англии; это вы вступились за меня, когда Бёрк велел меня бить плетью, прости его Господи, как я ему прощаю; наконец, это вы сейчас от имени экипажа просили моего помилования у капитана. Будьте благословенны за ваше милосердие, мистер Дэвис. Это святая добродетель. Надеюсь, она опередит вас на пути к Небесам, чтобы отворить вам врата рая.

— Значит, вы знаете решение суда, Дэвид?

— Да, мистер Джон. Секретарь суда прочитал его мне. Это будет завтра в полдень, не так ли?

— Сядьте же, Дэвид, — сказал я, избегая прямого ответа на вопрос. — Вы нуждаетесь в отдыхе.

— Да, мистер Джон, да, я в нем нуждаюсь, и, с благоволения Небес, мне будет ниспослан отдых, глубокий и вечный. Ах, мистер Джон, вы человек образованный и о многом знаете. Верите ли вы, что есть иная жизнь, в которой человека вознаграждают за все, что он выстрадал в этой?

— Дэвид, это дело не науки, а веры. Не книги учат верить, это сердце нуждается в надежде. Да, Дэвид, да, есть иная жизнь, где вы вновь встретите жену и детей, и там никакой человеческой силе вас не разлучить.

— Однако, мистер Джон, — со страхом возразил он мне, — однако я совершил преступление.

— Вы раскаиваетесь в этом, Дэвид?

— Я постараюсь раскаяться, сэр, я постараюсь. Но я еще не настолько близок к смерти, чтобы окончательно отрешиться от любви и ненависти. Но скажите, мистер Джон, если у меня не достанет сил раскаяться, — хоть я и надеюсь, что их хватит, — разве моя смерть не послужит искуплением?

— Перед людьми, Дэвид, но не перед Господом.

— Ну что ж, мистер Джон, я постараюсь простить ему. Не мою смерть, — Господь знает, что это я уже простил, — но бесчестье моей жены, несчастье моих детей. Да, я постараюсь простить ему все это, обещаю вам.

В эту минуту повернулся ключ в замке, дверь отворилась и вошел капитан, предводительствуемый матросом, исполняющим обязанности тюремщика.

— Кто здесь? — спросил капитан, пытаясь разглядеть меня.

— Я, мистер Стэнбоу! — отозвался я с надеждой, вызванной этим неожиданным визитом. — Как видите, я пришел сказать последнее прости бедняге Дэвиду.

Капитан молча поднял на меня глаза и перевел их на приговоренного, стоявшего с мрачным, но почтительным видом. Затем он проговорил:

— Дэвид, я пришел испросить у вас прощения как человек за тот приговор, который был обязан вынести вам как судья. Воинская дисциплина накладывает на меня — офицера — этот тяжелый долг, хотя совесть моя может с ним быть не согласна. Поверьте, я не мог поступить иначе.

— Я не обманывался насчет того, что меня ожидает, капитан, Я хотел убить, стало быть, сам заслуживаю смерти; только не всегда подобные преступления караются так же жестоко.

— Поверьте мне, Дэвид, — грустно возразил мистер Стэнбоу, — преступление всегда преступление для суда небесного, и те, кто ускользнул от людской кары, не укроются от взора Господнего. Я пришел к вам, Дэвид, потому что в глубине сердца сомневаюсь в себе. За то недолгое время, что вы провели среди нас, Дэвид, я убедился, что ваше сердце много выше вашего положения. Кроме того, невзгоды укрепляют разум и возвеличивают мысль. Ответьте мне как перед Богом, Дэвид, мог ли я поступить иначе?

— Да, да! — воскликнул Дэвид. — Да, вы могли бы поступить иначе! Вы могли бы быть безжалостны ко мне, как мистер Бёрк, и я умер бы в отчаянии, с проклятием на устах, думая, что нет больше человечных сердец на земле. Но вы, капитан, и я утверждаю это со всей признательностью моей души, вы сделали все, что могли. Видя мое отчаяние, вы передали мне через мистера Джона, что по возвращении домой я получу свободу. Вынужденный покарать меня, хоть я и был невиновен, вы постарались смягчить наказание. И наконец, капитан, когда долг повелел вам приговорить меня к смерти, вы спустились ко мне в тюрьму, чтобы я увидел слезы на ваших глазах и понял, как кровоточит ваше сердце. Да, капитан, да, вы сделали все, что должны были, даже больше, чем следовало сделать для страдальца, и ваша доброта побуждает меня обратиться к вам с последней просьбой.

— Какой? Говорите! Говорите! — вскричал мистер Стэнбоу, простирая к Дэвиду руки.

— Мои дети, капитан, — промолвил несчастный, бросаясь к ногам благородного старика, — мои дети! Когда они выйдут из приюта, им придется просить милостыню…

— Начиная с этого часа, Дэвид, — прервал его капитан, — ваши дети станут моими. Не тревожьтесь о них. Смогут ли они когда-нибудь простить мне, что я отнял у них отца, как вы мне прощаете, что я отнял вас у ваших детей! Что же до вашей жены, то в день возвращения я повергну к стопам его величества сорок лет верной службы, и, надеюсь, в награду за мои заслуги ей будет даровано помилование, о котором я буду умолять его.

— Спасибо, капитан, спасибо! — воскликнул Дэвид, разражаясь рыданиями. — О, сейчас, клянусь, я больше не страшусь смерти, я даже благословляю ее, ведь она дарует моей семье столь великодушного покровителя. Сейчас, капитан, мною на самом деле овладели христианские чувства. Сейчас любовь моя возвысилась, ненависть угасла. Сейчас я хотел бы увидеть рядом с вами и мистером Джоном и мистера Бёрка, и в своем смирении, капитан, я поцеловал бы руку, поразившую меня.

— Довольно, довольно! Вы хотите лишить меня мужества? Обнимите меня, мой бедный страдалец, и скажем друг другу прости.

Отблеск горделивой радости пробежал по лицу приговоренного, и он обнял мистера Стэнбоу с достоинством, обычно не свойственным людям его круга.

— А теперь, Дэвид, не могу ли я что-нибудь сделать для вас?

— Эти оковы стесняют меня, мистер Стэнбоу, боюсь, они помешают мне спать, а я нуждаюсь в отдыхе, чтобы завтра быть сильным. В час смерти мне хотелось бы сохранить твердость перед людьми и солдатами.

— Их снимут, Дэвид. Это все?

— Есть ли на борту священник?

— Я пошлю его к вам.

— Боб просит разрешения быть рядом с Дэвидом, капитан, — сказал я, — и провести с ним ночь.

— Боб может войти и выйти в любое время.

— Это больше того, о чем я осмелился бы просить. Вы слишком добры ко мне, мистер Стэнбоу. Сегодня я благодарю вас на земле, завтра я буду молиться за вас на Небесах.

Выдержка начала изменять нам; мы постучали в дверь — она отворилась, и мы вышли. Капитан тотчас же отдал распоряжение исполнить все пожелания Дэвида. В батарее тридцатишестифунтовых пушек я увидел Боба, ожидавшего нас, чтобы узнать, удовлетворена ли его просьба, и сообщил ему, что он может спуститься к Дэвиду, куда принесут двойную порцию еды, вина и грога. На этот раз мне не удалось помешать ему поцеловать мне руки.

Моя вахта начиналась в четыре часа пополудни, и я оставался на палубе до двух ночи. За это время Боб ни разу не появлялся, из чего я заключил, что он не покидал своего друга. В два часа меня сменили, но, прежде чем удалиться к себе в каюту, мне захотелось пройти мимо места заключения Дэвида, чтобы удостовериться, что все касающиеся его приказания точно исполнены. Все было сделано: оковы сняты, корабельный священник спускался к осужденному, принеся ему утешения Церкви, пробыл у него до часа ночи и лишь по настоятельной просьбе Дэвида ушел немного отдохнуть. Дэвид и Боб остались одни. Я приложил ухо к двери проверить, не спят ли они, но оба бодрствовали, и Боб вслед за священником в меру своих сил дружески утешал Дэвида.

— В конце концов, — говорил он, — видишь ли, Дэвид, это всего лишь один миг. Галстук сжимается посильнее — и готово. Тебе случалось когда-нибудь подавиться? Ну так это то же самое. Я видел однажды, как у нас на борту повесили тридцать пленных бразильских пиратов. Все было сделано за полчаса, ведь это приходится по минуте на человека; тебя еще скорее отправят, поскольку мы все будем здесь с тобой, а тогда вся команда разбрелась кто куда.

— Я боюсь не самого мгновения смерти, — ответил Дэвид достаточно твердым голосом, — я боюсь приготовлений.

— Приготовления, Дэвид, пройдут как между друзьями, и не будет в них для тебя ничего тяжкого. Вот если бы тебя вздернули, скажем, за воровство на суше, о, там все шло бы по-другому. Там палач и его помощники, а это всегда противно. Вокруг стоят зеваки и презирают тебя за то, что ты не захотел жить трудами своих рук как честный человек. Здесь все иначе. Здесь все тебя жалеют, Дэвид, и, если бы матросам предложили отдать месяц своей жизни, чтобы сохранить твою, я уверен, ни один бы не отказался, не говоря уже об офицерах, — они, уверен, отдали бы вдвое больше, точно вместе с двойным окладом им причитается двойной срок жизни. И наш капитан, хоть он и старик и ему мало осталось жить, отдал бы втрое.

— Ты облегчил мне душу, Боб, — сказал Дэвид, вздыхая, точно у него гора с плеч свалилась. — Я боялся, что все меня будут презирать, ибо смерть моя презренна.

— Презирать тебя, Дэвид? Никогда, никогда!

— И все же ты веришь, Боб, что в предсмертную минуту перед строем кто-нибудь из офицеров, пусть даже самый низший по званию, пожелает меня обнять, как обнял сегодня благородный мистер Стэнбоу? Ведь он обнял меня, Боб, как будто я такой же человек, как и он. Правда, мы были одни.

— Что до этого, Дэвид, то осмелюсь сказать, такого офицера я знаю. Он тебе не откажет, если узнает, что тебя это порадует. Это мистер Джон.

— Да, да! Мистер Джон был добр ко мне, и я не забуду его ни здесь, ни на Небесах.

— Дэвид, если ты хочешь, я передам ему твое пожелание?

— Нет, Боб, нет. Это я сказал в порыве гордости, а гордость не пристала христианину, готовящемуся к смерти. Нет, пусть все идет заведенным порядком. Но потом, Боб, кто похоронит мое бедное тело?

— Как, Дэвид, кто?.. Я, — ответил Боб, задышав, словно кит. — Никто, кроме меня, не прикоснется к тебе, слышишь? И ты можешь гордиться, что тебя зашьют в твой гамак так же старательно, как у лучшего портного с Пикадилли. Потом я привяжу тебе к ногам мешок с песком, чтобы ты легко опустился на дно. И там, Дэвид, ты будешь покоиться, подобно настоящему матросу, в прекрасной могиле, где тебя ничто не стеснит, как в жалком гробу, и туда я однажды приду лечь с тобой рядом, слышишь, Дэвид? Потому что я надеюсь остаться истинным моряком и окончить свои дни на борту корабля, а не сдохнуть в постели, точно нищий из приюта. Так что об этом не беспокойся, Дэвид, и положись на своего друга.

— Спасибо, Боб, — ответил осужденный. — Сейчас я спокоен, так спокоен, что желал бы уснуть.

— Спокойной ночи, Дэвид, — откликнулся Боб. — Я не хотел первым заговаривать об этом, но я тоже не прочь поспать.

Оба друга улеглись, и минуту спустя послышался громкий храп Боба и тихое дыхание бедного Дэвида.

Я поднялся к себе в каюту без надежды последовать их примеру и действительно провел всю ночь не сомкнув глаз. На рассвете я уже был на палубе.

По пути с юта на бак нога моя споткнулась обо что-то лежащее у подножия грот-мачты, и, наклонившись, я увидел блок, прикрепленный к палубе.

— Зачем здесь этот блок? — спросил я стоявшего рядом матроса.

Не отвечая, он показал мне пальцем на второй блок, прикрепленный к грота-рею, и третий, возвратный, который прибивали на полуюте. Тогда мне стало понятно все: это завершались приготовления к казни. Я поднял глаза к верхушке грот-мачты и увидел двух матросов, привязывающих к грот-трюм-стеньге флаг правосудия; он был еще свернут, и его держал спускавшийся на палубу фал. Во время казни за него потянут, и освобожденный флаг заполощется.

Приготовления производились в глубоком молчании, нарушаемом лишь Ником: словно предвестник смерти, он, взъерошив перья, уселся на конец грота-рея, тоскливо и пронзительно крича. Погода была серая и пасмурная; пепельное море покрылось зыбью; горизонт сузился и затуманился. День оделся трауром, как и наши сердца.

В восемь утра сменилась вахта. Поднимавшиеся на палубу бросали взгляд на прикрепленный к палубе блок, переводили глаза на блок рея и останавливали их на блоке полуюта. Видя, что все готово, они безмолвно занимали свои места. В половине девятого, как обычно, была произведена поверка; в девять капитан вышел из каюты, где заседал суд, и по трапу левого борта поднялся на полуют. Каждый из нас украдкой посмотрел на него и при виде этого лица, несшего отпечаток твердой покорности, убедился, что, хотя он испытывает жесточайшие душевные муки, вынесенный им приговор не будет отменен.

В половине двенадцатого барабан созвал всех на палубу. Морские пехотинцы выстроились по правому и левому борту в нескольких футах от фальшборта; их строй делал поворот у трапа и перед бизань-мачтой, оставив полуют офицерам, а бак и часть верхней палубы — матросам. За десять минут до полудня из офицеров недоставало только мистера Бёрка, а из матросов — Боба.

Достали веревку, пропустили ее через блок на палубе и завели на блок, прикрепленный на полуюте; конец со скользящей петлей свисал с блока реи, другой конец держали шесть крепких матросов.

За пять минут до полудня на трапе бака появился Дэвид; по одну сторону его шел священник, по другую — Боб. Лицо осужденного было бледно, как парусиновый колпак, покрывавший его голову, но поступь тверда. Он взглянул на приготовления к казни, затем, видя, что следующий за ним конвой замедлил шаг, спросил:

— Святой отец, что еще осталось сделать?

— Поручить свою душу Господу, сын мой, — ответил священник.

— Да, да, — пробормотал Боб. — Час настал. Мужайся, Дэвид.

Дэвид грустно улыбнулся и подошел к подножию грот-мачты. Остановившись, он обвел взором выстроившийся экипаж, как бы посылая ему последнее прости. Его глаза остановились на мне. Вспомнив о высказанном им вчера пожелании, я, пройдя сквозь строй пехотинцев, приблизился к нему:

— Дэвид, не хотите ли вы поручить мне еще что-нибудь относительно вашей жены и детей?

— Нет, мистер Джон. Вы слышали, что сказал капитан, и я знаю, что он до конца будет верен своему слову.

— Тогда обнимите меня и умрите с миром.

Он сделал движение, чтобы броситься к моим ногам. Я обнял его. В этот миг склянки отбили полдень.

— Спасибо, мистер Джон, — воскликнул он, — спасибо! А сейчас отойдите. Мой час пробил.

Действительно, два матроса подошли к нему; один надел петлю на шею, другой надвинул колпак на глаза. Воцарилась торжественная и страшная тишина; все взгляды были устремлены на несчастного страдальца. Офицер судовой полиции подал знак, и матросы, державшие веревку, приступили к делу.

— Господи, помилуй… — только и успел вымолвить бедняга: узел остановил его молитву, тело повисло в воздухе. В это же самое мгновение прогремел пушечный выстрел и на верхушке грот-мачты развернулся флаг правосудия. Все было кончено: Дэвид был мертв.

Едва печальная церемония завершилась, все удалились и на палубе остались лишь те, кого к этому обязывала служба, и двое морских пехотинцев, оставленных охранять труп казненного в течение часа. Через час они обрезали веревку и сняли тело. Все это время Боб ожидал у подножия грот-мачты.

Верный своему слову, он поднял, словно ребенка, тело друга и отнес его на нижнюю палубу, чтобы подготовить к погребению, как и обещал. Несколько матросов предложили ему помощь в этой скорбной работе, но он отказался. В четыре часа пополудни приготовления были завершены. Барабанная дробь вновь созвала всех на палубу. Матросы с несвойственной им медлительностью, один за другим, бесшумно, словно призраки, возникали из люков.

Согласно обычаю, тело было завернуто в холст гамака и заботливо зашито. К ногам Боб привязал мешок с песком вдвое тяжелее обычного, чтобы труп быстрее опустился в морские глубины. Достойный матрос положил тело на доску и поставил ее на шкафут; вперед выступил корабельный священник. Людской суд свершился — пришел черед святого дела религии. Смерть стала искуплением, не было больше преступника, перед нами лежала лишь бренная оболочка, над которой будут вознесены молитвы.

На эту торжественную и скорбную церемонию наложила свой мрачный отпечаток и окружавшая нас обстановка. Солнце едва блеснуло на западе и тут же опустилось в море, бросив на его поверхность широкие фиолетовые полосы; свет мерк с обычной для южных широт быстротой. Экипаж обнажил головы, священник открыл молитвенник, и каждый благоговейно и безмолвно выслушал заупокойную службу, и каждый повторял ее про себя начиная от слов: «Я есмь воскресение и жизнь, — молвил Господь» и до «Мы вверяем тело его морской пучине».

Раздалось всеобщее «Да будет так!». Боб приподнял доску; зашитое в холст тело скользнуло в сомкнувшиеся над ним волны, и корабль величественно отошел, стирая бороздами кипящей за кормой пены круги, расходившиеся от падения трупа несчастного Дэвида. Это событие ввергло команду в глубокую печаль, и она еще не изгладилась из наших сердец, когда через десять дней мы подошли к Мальте.

XII

Не успел корабль войти в гавань победоносного города, называемую Английским портом, как его окружили лодчонки, груженные дынями, апельсинами, гранатами, виноградом и берберийскими фигами. Торговцы на разные голоса расхваливали свой товар, и их выкрики звучали так разнообразно и на таком причудливом наречии, что вполне можно было вообразить себя среди туземцев какого-нибудь дикого острова из южных морей, если бы перед нашими глазами не вставала Мальта — одно из чудес человеческой цивилизации. Мальта — это скопление обожженного кирпича, нагроможденного, казалось, на вулканический пепел.

Я не стану говорить о великолепных укреплениях, делающих Мальту неприступной. Это они заставили Каффарелли, который посетил их вместе с Бонапартом и французскими офицерами, удивленными своей легкой победой, воскликнуть: «Знаете, генерал, получилось весьма удачно, что гарнизон сам открыл нам ворота!»

Любой план, на который будет угодно взглянуть читателю, расскажет ему больше, чем самые красноречивые описания, но ни один план не в силах, так же как и я (сколько бы я ни верил в свой талант рассказчика), дать точную картину дебаркадера города Валлетты. Даже наша форма, снискавшая себе повсюду столь великое уважение, с трудом открывала нам проход сквозь толпу торговцев, приготовлявших свой кофе чуть ли не у нас под ногами, женщин, бегущих за нами с корзинами фруктов в руках, продавцов воды со льдом, оглушительно кричащих «Acqua para»[38], и едва прикрытых лохмотьями нищих, что, стоя с протянутыми шляпами, образовывали нечто вроде барьера, преодолеть который можно было лишь на манер Жана Барта. Впрочем, эта профессия, несмотря на конкуренцию, очевидно, была прибыльной: каждый нищий завещал сыну место, занимаемое им на strada[39] — пути, который ведет от порта к городу, подобно лорду, завещающему свое место в верхней палате. Даже само имя этого уголка, где происходила наследственная передача собственности, казалось, предназначило его исключительно тем, кто его занимал: это был знаменитый «Nix mangare». Ученым стоило бы большого труда объяснить происхождение столь причудливого названия, но я опережу их. Какой-то старый арабский нищий, не знавший ни итальянского, ни мальтийского языка, научился обращаться к прохожим со следующей фразой: «Nix padre, nix madre, nix mangare, nix bebere», что означает: «У меня нет ни отца, ни матери, ни еды, ни питья». На матросов, изо всех стран света прибывающих на Мальту, такое сильное впечатление производила почти трагическая интонация, с которой он произносил слова «Nix mangare», что они стали обозначать ими ступени, на которых бедняга имел обыкновение заниматься своим промыслом.

Костюм мальтийцев состоит из маленькой куртки, украшенной тремя или четырьмя рядами металлических пуговиц, формой своей напоминающих колокольчик. Голову они повязывают красным платком, а на талии носят пояс того же цвета. У большинства из них жесткие, резкие черты лица, и черные глаза, выражающие неприкрытую дерзость или вероломную низость, нисколько их не смягчают. У женщин ко всему добавляется еще и отвратительная нечистоплотность. Единственные привлекательные создания, встречающиеся здесь, — уроженки Сицилии; с первого взгляда вы узнаете этих дочерей Греции: у них очаровательные лица, полные лукавства улыбки, мягкие и ласковые бархатные глаза, взгляд которых так любит останавливаться на эполетах офицеров или аксельбантах и кортиках гардемаринов; и в основном именно к ним обращены чувства моряков. Мальтийки приложили, да и сейчас еще прилагают все усилия, дабы оспаривать у них сердца моряков, но понятно без слов, что победа почти всегда остается за их обворожительными соперницами.

Едва войдя в Валлетту, мы поразились контрасту между городом и портом: насколько порт шумен и весел, настолько город мрачен и угрюм. Увы, и в нем не столь давно свершились казни, и, хотя они не вызвали такого сострадания, как у нас муки бедного Дэвида, все же было очевидно, что своим размахом они погрузили город в траур. Взбунтовался целый полк, и весь он, до последнего человека, был уничтожен веревкой, мечом или огнем. Свершилось это при столь исключительных обстоятельствах, что рассказ о происшедшем, пусть и не связанный с моими собственными приключениями, будет, надеюсь, небезынтересен для читателя.

Война между Англией и Францией продолжалась, и новобранцев с Британских островов уже недоставало, чтобы покрыть убыль в войсках. Возникла необходимость найти новых рекрутов, чтобы пополнить английскую армию нужным количеством солдат. Правительство вошло в сношения с дельцами, взявшимися за соответствущее вознаграждение поставить новобранцев из других стран. Понятно, что взгляды честных негоциантов сначала обратились к албанцам — этим «швейцарцам Греции», продававшим свое мужество и кровь могучим державам Южной Европы, так же как обитатели Альп — мощным государствам Запада. Некий французский эмигрант, преданный Бурбонам и по этой причине не желавший возвращаться во Францию, предложил государственному секретарю по военным делам свои услуги, намереваясь отправиться в Грецию и на Архипелаг, чтобы там приступить к переговорам. Согласие было получено, и благодаря своей активности, подогреваемой ненавистью к Наполеону, он за короткое время сформировал солидную воинскую часть из немцев, словенцев, греков Архипелага и жителей Смирны. Этот полк, состоящий из столь непокорного материала, получил, не знаю почему, германское имя «Фрохберг». Как бы то ни было, очевидно из-за немецкого названия полка, офицеры-немцы, прибывшие с г-ном де Мерикуром, немедленно испробовали на солдатах дисциплинарные порядки своей страны, и людей, самых свободных в мире после арабов Великой пустыни, принялись три раза в день муштровать на прусский лад. Казалось, вначале это дало хорошие результаты, и через некоторое время полк волонтёров «Фрохберг» был достаточно обучен, чтобы держать строй на параде и нести гарнизонную службу. Его отправили на Мальту и разместили в казармах форта Риказоли, который расположен на остром выступе суши и вместе с находящимся напротив него фортом Святого Эльма контролирует вход в Большую гавань. Здесь дикий полк «Фрохберг» должен был приобщиться к европейской дисциплине. Для ускорения этого процесса к немецким офицерам-инструкторам присоединили несколько английских унтер-офицеров. Привыкшие к флегме и апатии уроженцев Севера, они захотели ввести те же порядки у пылких жителей Юга: за малейшие провинности следовали телесные наказания. Эти люди, для которых самый незначительный знак, жест или слово угрозы — смертельное оскорбление, смываемое лишь кровью, получали удары палкой и пощечины. Этих медведей Пелопоннеса, этих волков Албании били, словно презренных собак; они начали тихо ворчать, как бы предупреждая своих хозяев, что у них есть когти и клыки, но те не обращали на это внимание и удвоили строгости. И тогда с осторожностью и умением хранить тайну, свойственным грекам, стал подготавливаться бунт. Однажды, когда какого-то солдата хотели подвергнуть позорному наказанию за ничтожную провинность, все бросились к дверям, заперли их изнутри и накинулись на офицеров, так долго испытывавших их терпение. Они вцепились им в горло, словно львы — в гладиаторов, брошенных на арену цирка.

Шум резни вскоре достиг города. Войска под командованием генерала Вуга двинулись к форту. Но бунтовщики уже приготовились к защите: со стороны моря форт был неприступен, с суши им можно было овладеть, лишь захватив первую линию укреплений, что повлекло бы за собой огромные потери. Генерал установил блокаду.

Форт не был готов к такому повороту событий; он был обеспечен продовольствием лишь на несколько дней; пришлось сократить рационы и прибегнуть к тем крайним мерам, которые отмечают усиление блокады другими лишениями для осажденных. Несчастным выпали новые страдания, более страшные, чем предыдущие. Естественно, они еще тяжелее переносили голод, чем жестокости немецкой дисциплины. Не нашлось авторитета, достаточно сильного, чтобы руководить бережным распределением провизии. Между людьми, столь нуждавшимися в единстве, вспыхивали ссоры; они обособились по национальностям, образовав самостоятельные группы, и каждая из них держалась все враждебнее по отношению к другим. Всякий раз раздача пищи становилась сигналом к новым раздорам, и каждая личная перепалка грозила перейти во всеобщую драку. Словно в круге Дантова ада, воздух форта Риказоли полнился криками и стенаниями. Можно было подумать, что бунтовщики решили стать палачами по отношению друг к другу. Так, возможно, и случилось бы, но тут часть гарнизона решила открыть ворота и тайно сдаться англичанам. Оставшиеся же сто пятьдесят человек, по-видимому, намеревались защищать крепость до последнего.

Впрочем, после бегства их товарищей положение несколько улучшилось: с уменьшением численности защитников соответственно увеличились рационы. Это давало оборонявшимся время, и, принимая бездействие противника за страх, они надеялись добиться почетной капитуляции. Кроме того, все оставшиеся были греки без примеси албанцев и словенцев, и они сумели установить относительную дисциплину. Судя по всему, остаток гарнизона не собирался сдаваться, и ежедневно их, молчаливых, суровых и грозных, можно было видеть на крепостной стене.

Но однажды ночью, когда, привыкнув к этой пассивной осаде, они спокойно уснули, их разбудил крик: «К оружию!» Капитану Коллинзу, офицеру королевского военно-морского флота, надоело это промедление, и он добился у генерала Вуга разрешения под свою ответственность совершить ночную вылазку с добровольцами. Смело и ловко проведенная операция отчасти удалась, и, несмотря на отчаянное сопротивление осажденных, англичане на рассвете овладели всеми укреплениями. Тридцать или сорок бунтовщиков были убиты, остальные захвачены в плен, кроме семи солдат, укрывшихся в пороховом погребе. Для людей несомненного мужества и притом доведенных до отчаяния уже само место укрытия стало грозным оружием. Поэтому капитан Коллинз, вместо того чтобы преследовать их, приказал прекратить атаку и, разместив солдат в наружных укреплениях, вернулся к тактике Вуга, то есть к спокойной и упорной осаде, выдерживать которую становилось тем труднее, чем меньше защитников (и так доведенных до крайности) оставалось внутри. Были отрезаны все пути к примирению: генерал Вуг запретил вести всякие переговоры с несчастными. Им оставалось лишь сдаться на милость победителя.

А тем временем шел суд над попавшими в плен во время вылазки. Все они были приговорены к смерти. Впервые со времен английской оккупации Мальты была применена столь жестокая кара; до сих пор самым строгим наказанием были удары палками для солдат и аресты для офицеров. Понятно, какое впечатление произвел на жителей этот приговор, касающийся более ста человек. Со свойственной военным быстротой на площади Консерваторери, где должна была совершиться казнь, соорудили виселицы, и на следующий день туда привели осужденных. Но эшафоты делали неопытные в этом ремесле люди, а палачи, впервые взявшиеся за дело, тоже проявили мало сноровки. Из пятерых приговоренных, которых пытались повесить, двоих пришлось прикончить ударами кинжала, поскольку оборвалась веревка. Это зрелище взволновало пылкие души мальтийцев; ропот недовольства пробежал по толпе, всегда бунтующей против насилия. Еще одна попытка повешения не удалась: несчастный взмолился о помощи и крик его отозвался во всех сердцах; сами англичане, видимо из жалости, отдали приказ прекратить эту пытку. За два часа казнили всего шесть человек; с такой скоростью экзекуция продлилась бы несколько дней, и кто знает, чем бы все это завершилось! Итак, приговоренных снова увели в тюрьму и ночью переправили во Флориану. У мальтийцев забрезжила было надежда, что наказание будет смягчено, но они ошиблись. Несчастных ждал лишь иной вид смерти: вместо виселицы — расстрел. Как мы увидим, это была скорее жестокость, чем милость.

Военный плац Флорианы представляет собой большое открытое пространство близ внутренних укреплений. С одной стороны его на всю длину окружает невысокая стена городского сада, с другой — нависающий над ним бастион; по остальным сторонам располагаются казармы и гласисы.

На следующий день после того как приговоренных перевезли в нижнюю часть города, они были выведены на плац, и если у них еще теплилась хоть какая-то надежда, то здесь она окончательно угасла, поскольку не было приложено даже малейших усилий, чтобы скрыть от обреченных ожидающую их участь. Более того, их сделали свидетелями роковых приготовлений: очевидно, палачам показалось слишком долгим и хлопотным завязывать глаза девяти десяткам людей и они довольствовались тем, что просто поместили их в середину каре, где несчастные увидели, как солдаты берут ружья из козел, заряжают их и прицеливаются. По команде «Огонь!» весь гарнизон выстрелил, и две трети приговоренных упали убитыми или ранеными.

Вид истерзанных товарищей и расположение плаца позволили остальным пленникам, чьи глаза не были завязаны, оценить благоприятный момент, и это придало им сверхчеловеческую силу и быстроту. Воспользовавшись беспорядком, воцарившимся среди солдат после первого выстрела, они, словно обезумев, бросились врассыпную. Одни спешили укрыться в ближайших укреплениях, другие перепрыгнули через стену сада, добрались до видневшейся неподалеку деревни и побежали по ней. Но англичане проявили предусмотрительность, и пикеты солдат, расставленные у ворот бастионов святого Луки, святого Иакова и святого Иосифа, бросились за ними. Началась настоящая охота: дичью служили человеческие существа. Всех поочередно догнали и убили; настичь же тех, кто спрятался в укреплениях, оказалось еще проще, и их прикончили штыками.

Среди этой бойни, когда, как легко себе представить, можно было насмотреться всякого, произошел эпизод, особо привлёкший внимание присутствующих: один из беглецов, вместо того чтобы бежать вместе со своими товарищами, бросился к расположенному в центре плаца старому колодцу, прикрытому большими камнями (приходя за водой, жители города сдвигали их). Надеялся ли он на более легкую и быструю смерть, желая броситься в колодец, а быть может, просто сошел с ума и бежал сам не зная куда, но за несколько шагов до цели он споткнулся о камень и упал. Это, казалось, тотчас же изменило его планы — вскочив, он побежал к гласису и прыгнул с пятидесятифутовой высоты. Бедняга упал прямо в болото, по пояс погрузился в трясину, и чем больше он прилагал усилий, чтобы выкарабкаться, тем больше она его засасывала. Прибежавшие на бастион солдаты видели, как несчастный утопал, хватаясь руками за жидкую грязь, которая должна была стать его могилой. Вот исчезли уже и руки, на поверхности оставалась лишь голова. Какое-то время еще слышались его крики, пока грязь не забила ему рот; тогда из болота вновь поднялись две сведенные судорогой руки; наконец один из солдат сжалился и прицелился прямо ему в голову, казавшуюся лишь маленькой точкой посреди этого озера тины. Пуля достигла цели — хлынула кровь, трясина пришла в движение, и через мгновение все исчезло — лишь кровавое пятно расплывалось на месте гибели несчастного.

Семеро оставшихся в форте Риказоли все еще занимали пороховой погреб. Услышав выстрелы, они поняли, что это убивают их товарищей, и пришли к заключению, что, если их захватят с оружием в руках, им тоже нечего ждать пощады. Они попытались вступить в переговоры с генералом Вугом, но все предложения несчастных были с презрением отвергнуты — им отвечали одно: «Сдавайтесь!» Сдаться означало верную смерть, а она и без того приближалась к ним достаточно быстро: как бы мало их ни оставалось и сколь бы экономно они ни расходовали провизию, она таяла не по дням, а по часам. Каждый день они делали новые попытки начать переговоры, и каждый день их отвергали со все возрастающей жестокостью; солдаты сторожили осажденных словно диких зверей в клетке; время от времени генерал Вуг приходил взглянуть на них и всякий раз отмечал на лицах мятежников все более отчетливую печать голода и отчаяния. Верные инстинкту самосохранения, они пускались на всевозможные хитрости, что могли бы повести к продолжению переговоров, столь презрительно отвергаемых: то просили перемирия на несколько часов, то обещали сдаться, если им дадут еды, но все разбивалось о непреклонность генерала. Так прошла неделя, и каждый день, глядя на их бледные, исхудалые лица, осаждавшие ожидали, что вот-вот они упадут от слабости и умрут от голода. На седьмой день один из них, избранный командиром (его звали Анастас Иремахос), пришел на обычное место, где велись переговоры, изложить новую просьбу. Это был умный и хитрый (что свойственно его нации) грек, современный Улисс, достаточно смелый, чтобы не отступить, когда из двадцати шансов на успех имеется лишь один, но достаточно осторожный, чтобы не идти на излишний риск. Как обычно, он просунул бледное, изможденное лицо в маленькое окошко, через которое осаждающие общались с осажденными, и попросил встречи с представителем губернатора. Эта милость была ему оказана, и к окошку подошел офицер. Дрожащим голосом поведал Иремахос об отчаянном положении своих товарищей: бурдюки с водой опустели и со вчерашнего дня их атакует самый страшный за все эти дни враг — жажда. Они обращаются к великодушию губернатора и просят немного воды, хорошо зная, что сдаться означает неминуемую гибель, и желая прожить еще хоть несколько дней. Если им откажут в этой ничтожной просьбе, то они, будучи доведены до отчаяния и не в силах дольше терпеть эти муки, решили сегодня же ночью взорвать себя вместе с пороховым погребом; они просят во имя всех святых несколько капель воды, которую турки дают даже посаженным на кол, и катастрофа будет предотвращена; в противном же случае в девять часов вечера, с первым ударом колокола собора святого Иоанна, все взлетит на воздух.

То ли угрозу Иремахоса не приняли всерьез, то ли генерал Вуг пожелал остаться верным букве воинского устава, запрещающего всякие уступки солдатам-бунтовщикам, только и эта мольба, как все предыдущие, осталась без ответа. Окошко захлопнулось; офицер вернулся на свой пост. Солдатам гарнизона был уже хорошо знаком решительный характер тех, с кем они имели дело, и весь день прошел в томительном ожидании возможных ужасных событий. Время от времени окошко открывалось, Иремахос, с лицом еще более бледным и голосом еще более слабым, вновь просил воды, возобновляя после очередного отказа свои угрозы; всеобщий страх нарастал по мере того, как назначенный час приближался.

Стоял октябрь, и в половине восьмого наступила ночь, темная и тихая, без единой звезды на небе, без единого звука, лишь каждые десять минут слышались горестные вопли осажденных. Так прошел еще час, и вот семеро греков с пылающими факелами в руках появились на плоской крыше порохового погреба и снова попросили воды. Молчание было ответом на этот последний отчаянный призыв. Тогда, размахивая огнем, они пустились в предсмертный танец, сопровождая его выкриками и проклятиями. Капитан Коллинз, видя впечатление, производимое на его людей этим фантастическим шабашем, приказал взводу солдат тихо подняться на платформу укреплений, а там, в темноте, поточнее прицелиться и открыть огонь. Но или по чистой случайности, или потому, что руки стрелявших дрожали, пули лишь просвистели в воздухе, не задев цели. Тем не менее залп прозвучал как предупреждение, и мятежники, погасив факелы, скрылись во тьме, точно тени или демоны, возвращающиеся в ад.

С этих минут не оставалось никаких сомнений относительно их намерений, и капитан Коллинз тотчас отдал приказ отходить. Солдат обуял такой непреоборимый страх, что они поспешно и беспорядочно ринулись к воротам, избирая самую краткую дорогу. Они были уже на полпути к выходу, но тут колокол церкви святого Иоанна пробил первый удар девяти часов; в тот же миг земля содрогнулась будто от ужаса, послышался страшный гул, порт осветился как днем, все окна разлетелись вдребезги. Остров затрепетал, будто настал его последний час, и все вновь погрузилось во тьму; воцарившееся молчание нарушали лишь жалобные крики раненых, и по ним можно было судить, что творцы этого бедствия, как они и предрекали, устроили себе кровавые похороны.

Настал день и высветил всю силу опустошения, произведенного взрывом порохового погреба: форт со всеми своими укреплениями превратился в груду развалин, где повсюду валялись человеческие останки. От тел же осажденных не осталось ни малейшего следа.

Так как погибшие солдаты были англичане, не имевшие на острове ни родственников, ни семьи, вся жалость обратилась на несчастных мятежников, столь бесчеловечно доведенных до последней крайности. Никого больше не удивляло, что эти клефты, доселе вольные, как орлы своих гор, не смогли вынести унизительных прусских порядков. И хотя причиной разрушений на острове были греки, ненависть обратилась на англичан.

Уже начали не то чтобы забывать о происшедшем — ведь развалины еще дымились, и трупы лишь недавно похоронили, — но, по крайней мере, меньше им заниматься, как прошел слух, что призрак одного из бедных греков явился старому священнику, возвращавшемуся в свою casale[40] в глубине острова. Говорили, что он ехал по дороге, сидя на осле, груженном, в соответствии с правилами предусмотрительности, присущей церковникам, фруктами, мясом и рыбой; свесив ноги по одну сторону и разгоняя гнусавым голосом дорожную скуку песней, которую только его национальность могла рекомендовать священнослужителю: вся Мальта узнала бы ее с первых же слов: «Тёп еп hobhoc jaua calbi»[41].

Вдруг осел внезапно отскочил в сторону, и священник решил, что у него за спиной происходит нечто необычное. Он тотчас же обернулся и увидел человека или, вернее, тень, которая целилась в него, требуя остановиться. Услышав и увидев это, добрый священник, несмотря на свой пожилой возраст, словно вновь обрел былую силу юности и, соскользнув с осла, служившего как бы заслоном между ним и призраком, бросился в ближайший лесок; он мчался, не ощущая усталости, пока не очутился среди своих прихожан на деревенской площади.

Можно догадаться, что у столь суеверного народа, как мальтийцы, подобная история не вызвала ни малейших сомнений, и, хотя страждущие бесплотные души не имеют обыкновения обращаться с просьбой помолиться за них, наводя при этом дуло ружья, никто не сомневался, что причиной этого было ремесло покойного. Английский же губернатор, отнюдь не страдавший излишней доверчивостью, оказался единственным, кто взял под сомнение рассказ доброго священника. Он приказал приступить к активным поискам, чтобы утишить страхи, вызванные явлением привидения. Полк получил распоряжение обыскать весь остров и в небольшой пещере обнаружил семь человек; по одежде в них признали семерых греков из порохового погреба. Как им удалось спастись от взрыва? Это, пожалуй, было еще большим чудом, чем появление призрака. Тотчас после задержания их спросили об этом. Не видя причин молчать, Иремахос, руководивший всей операцией, без колебаний дал необходимые объяснения.

С того времени как его, подвергнутого вместе с товарищами жестокой осаде в пороховом погребе, избрали командиром, он принялся вынашивать план бегства, сообщенный товарищам и получивший общее одобрение; они с мужеством, терпением и скрытностью, присущими их нации, принялись за дело. С этой минуты все их действия были строго рассчитаны и обдуманы, каждый шаг вел к достижению заветной цели. Осмотрев все сооружения, бывшие в их распоряжении, Иремахос понял, что можно довольно легко получить доступ к морю, проломив стену, идущую вдоль побережья. Они принялись за работу. Камень был мягче, чем они думали, и это значительно облегчало их труд. Но, разумеется, если они не появятся утром, осаждающие захотят выяснить, что с ними случилось, а поскольку на острове спрятаться негде, солдаты, увидев пролом в стене, скоро найдут их. Тогда Иремахос решил взорвать пороховой погреб, справедливо полагая, что в этом случае дыра не вызовет подозрений: ее появление свяжут со взрывом. И поскольку их самих сочтут погибшими, то прежде всего займутся разрушениями в форте и городе, а они за это время доберутся до побережья, где отыщут судно — либо стоящее на якоре, либо дрейфующее в море, — и оно доставит их на Сицилию. Как мы видели, этот план был полностью приведен в исполнение; мятежники представили свое бедственное положение в преувеличенном виде и столь успешно разыграли взятые на себя роли, что этой военной хитростью ввели осаждающих в полное заблуждение. В назначенный час они спустились с платформы и углубились в проход, предварительно устроив пороховой привод, который вел к пороховому погребу. С первым ударом колокола собора святого Иоанна мятежники подожгли привод и бросились в пролом. Их расчеты полностью оправдались: пролом исчез вместе со стеною и все поверили, что несчастные греки стали жертвой разбуженного ими вулкана. Но затем удача им изменила. Три дня они тщетно искали какую-нибудь лодку, пока наконец не увидели вытащенную на берег сперонару и попытались спустить ее на воду; за этим занятием их застал хозяин, своими криками поднявший тревогу в деревне. Беглецы едва успели скрыться в горах, окаймляющих эту часть побережья. И в последующие дни судьба не послала им никакого средства для спасения. Всю неделю они питались лишь раковинами, собранными на берегу, кореньями и листьями. Однако, испытывая такие лишения, беглецы избегали насилий, пока один из них, гонимый голодом, не пожелал разделить со старым священником припасы, которые тот вез с рынка; эта попытка окончилась плачевно для него самого и остальных мятежников.

Несчастных возвратили в город, еще кровоточащий после убийства их товарищей. Они слишком хорошо знали, какая участь их ожидает, но глаза на изможденных лицах блестели той самой отвагой, что превращает смертного в сына Небес, способного встать над всем, даже над злою судьбой. Их предали военно-полевому суду и через несколько часов приговорили к той самой смерти, какую им удавалось благодаря своей ловкости так долго избегать. Они приняли ее с тем же безграничным мужеством, какое проявили во время мятежа.

Итак, накануне нашего прибытия мальтийцы видели, как умирают последние из злосчастного полка «Фрохберг», и, как я уже говорил, это оставило в душах жителей Валлетты столь глубокое впечатление, что мы были буквально потрясены, войдя в город. Впрочем, наш поход на берег имел целью лишь пополнение запасов воды, и, сделав это, мы сразу же возвратились на «Трезубец». Дул попутный ветер, и тем же вечером паруса были подняты.

Попутный ветер сопровождал нас всю ночь и весь следующий день, и за все это время мистер Бёрк ни разу не показался на палубе. Вечером сменилась вахта, и мы, как обычно, отправились спать в батарею тридцатишестифунтовых орудий. Уже около часа каждый лежал в своем гамаке, убаюкиваемый колыханием ионических волн, как вдруг просвистело ядро, пробившее второй кливер, за ним другое, оставившее дыру в нашем фоке. По всей видимости, вахтенный задремал и мы наткнулись на судно, бросившее нам вызов. Что это было за судно — линейный корабль, фрегат, канонерская лодка? — мы не знали и не могли увидеть этого в ночной тьме. В тот же миг, когда я выбегал на палубу, третье ядро попало в кабестан. Первым, кого я встретил, был мистер Бёрк, отдававший какие-то противоречивые указания. Он был захвачен врасплох, и голос его звучал не столь твердо, как обычно. Вновь мне в голову пришла мысль, что этот человек на самом деле не храбр, что он лишь усилием воли восполняет недоданную ему природой силу духа. Я еще больше уверился в этом, когда услышал на юте уверенный и мужественный голос капитана:

— Поторопись! — кричал старый морской волк, обретая в грозных обстоятельствах невиданную энергию. — К оружию! По местам стоять! Свернуть гамаки! Где сигнальщик? Куда все подевались?

После нескольких минут не поддающейся описанию суматохи все пришло в порядок и команда заняла свои места.

За это время мы успели сманеврировать и уйти из поля зрения противника, но наш корабль приготовился ответить ему, и капитан отдал приказ идти на сближение. Через минуту мы увидели его белые паруса, подобные плавающим на небе легким тучкам. В тот же миг его борта озарились поясом пламени, мы услышали треск наших снастей, и на палубу упали обломки реев.

— Это бриг! — объявил капитан. — Ну, любезнейший, ты у меня в руках! Тихо на носу и на корме! Задний ход! Эй, на бриге! — кричал он в рупор. — Кто вы? Мы «Трезубец», семидесятичетырехпушечный линейный корабль его британского величества.

Сквозь гул моря донесся ответный голос, казалось исходивший от морского духа:

— А мы «Обезьяна», шлюп его величества.

— Черт возьми! — воскликнул капитан.

— Черт возьми! — повторила команда.

И все расхохотались, ведь в столкновении никто не пострадал.

Если бы не мудрая предосторожность капитана, мы ответили бы огнем по своим, так же как они вели огонь против нас, и, возможно, узнали бы друг друга, лишь идя на абордаж и крича ура на одном языке. Капитан «Обезьяны» прибыл к нам на борт, и его извинения были приняты за чашкой чая. Тем временем гамаки вновь опустились, сигналы были убраны, пушки возвратились на свои места, и часть команды, не занятая на вахте, спокойно возобновила прерванный сон.

XIII

Едва мы вошли в порт Смирны и подали опознавательные сигналы, как наш консул прислал к нам с лодкой письмо, в котором говорилось, что если мы следуем в Константинополь, то должны взять на борт некоего английского аристократа и сопровождающих его лиц; это было предписание лордов Адмиралтейства всем капитанам английских судов, находящихся в Леванте. Капитан ответил, что готов принять знатного пассажира, если тот поспешит, так как судно бросило якорь лишь для того, чтобы узнать, нет ли каких-нибудь приказаний от правительства, и рассчитывает отплыть в тот же вечер.

Около четырех пополудни от берега отчалила лодка на веслах и направилась к «Трезубцу». Она доставила нашего пассажира, двух его друзей и слугу-албанца. На море малейшее событие вызывает любопытство и становится развлечением, так что весь экипаж высыпал на шкафутах встретить гостей. Первым, словно он имел на это неопровержимое право, поднялся красивый молодой человек лет двадцати пяти-двадцати шести, с высоким лбом, вьющимися черными волосами и холеными руками. На нем была украшенная вышивкой красная форма с необычными эполетами, облегающие лосины и высокие сапоги. Поднимаясь по трапу, он отдал слуге несколько приказаний на новогреческом языке, на котором говорил совершенно свободно. С первого же мгновения глаза мои не могли оторваться от него. Я смутно припоминал, что где-то уже видел это замечательное лицо (хотя никак не мог вспомнить, где именно), а звук его голоса еще более утвердил меня в этом. Ступив на палубу, пассажир приветствовал офицеров, поздравляя себя, что после годичной разлуки с родиной вновь находится среди соотечественников. Мистер Бёрк ответил на эту любезность со своей обычной холодностью и, согласно приказу, препроводил гостей в каюту капитана. Спустя минуту мистер Стэнбоу вышел с ними на полуют и, увидев, что там собрался весь офицерский состав, подошел к нам, держа за руку молодого человека в красном.

— Господа, — сказал он. — Я имею честь представить вам лорда Джорджа Байрона и двух его друзей, достопочтенных господ Хобхауза и Икинхэда. Думаю, излишне рекомендовать вам оказывать ему то уважение, на какое он имеет право по своему таланту и происхождению.

Мы поклонились. Я не ошибся: благородный поэт оказался тем самым молодым человеком, что покинул колледж Хэрроу-на-Холме в тот день, когда я поступил туда. С тех пор до меня не раз доносилась разноречивая, порой с оттенком недоумения молва о нем.

В самом деле, в то время лорд Байрон был более известен своими странностями, чем своим дарованием. У него находили множество свойств, одно необычнее другого, одинаково характерных как для безумца, так и для гения. Он, например, утверждал, что у него было только два друга — Мэтьюс и Лонг — и оба они утонули, но это обстоятельство не мешало ему со страстью предаваться плаванию. Часть своего времени он отдавал стрельбе и верховой езде. Его оргии в замке Ньюстед были известны во всей Англии — и сами по себе, и по составу участников. Лорд Байрон держал там медведя и собирал у себя жокеев, боксеров, министров и поэтов. Обрядившись в монашеские рясы, они пили бордо и шампанское не из чаши, а из черепа какого-то старого аббата. Что же до поэзии, то пока был известен лишь его поэтический сборник «Часы досуга», лучшие стихи которого, уже замечательные по изяществу и форме, еще не предвещали тех ослепительных чудес поэзии, какими впоследствии он одарит мир. Книга была подвергнута жестокому разносу в «Эдинбургском обозрении», и критика глубоко уязвила благородного поэта: заставший его за чтением статьи друг решил было, что он заболел или с ним произошло какое-то большое несчастье. Но вскоре душевное состояние лорда Байрона изменилось — на несправедливые обвинения он надумал отомстить сатирой. Так появилось его знаменитое «Послание к шотландским обозревателям». Утолив месть, устав от этого спора, тщетно ожидая, что оскорбленные придут требовать удовлетворения, лорд Байрон покинул Англию, посетил Португалию, Испанию и Мальту; на Мальте у него произошла ссора с одним офицером штаба генерала Окса, и в результате офицер пришел на место дуэли, где поэт с двумя секундантами уже ожидал его, и принес свои извинения. Лорд Байрон вновь сел на корабль, отбыл в Албанию и достиг ее через неделю, сказав прости старой Европе и христианскому миру. Он проделал сто пятьдесят миль, чтобы приветствовать в Тепелене знаменитого Али-пашу, а тот, зная, что к нему прибудет высокородный англичанин, повелел приготовить ему дворец и предоставить в его распоряжение оружие и лошадей.

Али принял гостя с особыми почестями и чрезвычайным дружелюбием. Быть может, грозный паша, распознав аристократа по вьющимся волосам, маленьким ушам и белым рукам, разглядел в нем также и черты, по которым узнается гений. Как бы то ни было, он воспылал к лорду Байрону таким великим расположением, что предложил поэту стать для него отцом, называл его сыном и постоянно посылал ему по двадцать раз в день фрукты, шербет и сладости. После месячного пребывания в Тепелене лорд Байрон отправился в Афины и, приехав в столицу Аттики, остановился у вдовы вице-консула, миссис Теодоры Макри. Покидая город Минервы, он оставил старшей дочери хозяйки стихи, начинающиеся словами:

Час разлуки бьет — прости,

Афинянка! Возврати Другу сердце и покой Иль оставь навек с собой.[42]

Наконец, перебравшись в Смирну, в доме генерального консула, откуда он и прибыл к нам на корабль, поэт завершил две первые песни «Чайльд-Гарольда», начатые пять месяцев назад в Янине.

В тот же день, когда лорд Байрон поднялся к нам на борт, я напомнил ему, как он покидал колледж Хэрроу. Воспоминания о тех временах были по-особому дороги поэту, и он долго беседовал со мною об учителях, об Уингфилде, которого он знал, и о Роберте Пиле, своем друге. В первые дни знакомства мы говорили только об этом, но затем пришла очередь для более общих предметов: я поведал ему о судьбе несчастного Дэвида и бунте полка «Фрохберг», о котором он был наслышан лишь в общих чертах, ничего не зная в подробностях. Наконец мы перешли к более личному, но мне нечего было рассказать о себе, и разговор мы обычно вели о нем.

Насколько я мог судить по этим непринужденным беседам, характер благородного поэта являл собою смесь самых разнообразных, часто противоречивых свойств. Так, гордясь своим аристократическим происхождением, утонченной красотой и ловкостью в телесных упражнениях, он любил похвастаться своими успехами в боксе и фехтовании и крайне редко говорил о своем поэтическом призвании.

В ту пору лорд Байрон, несмотря на свою худобу, очень боялся располнеть — быть может, он желал походить на Наполеона; в то время он настолько сильно восхищался им, что даже подписывался его инициалами, ставя первые буквы своих имен — Н.Б. (Ноэл Байрон). Он много читал Юнга и сохранил пристрастие к мрачному и трагическому, что иногда выглядело забавным в отнюдь не поэтичной жизни современного общества. Он сам чувствовал это и порой, пожимая плечами, вспоминал незабываемые ночи в Ньюстеде, когда вместе с друзьями пытался воскресить то веселых сподвижников Генриха V, то разбойников Шиллера. Но тайно всем сердцем своим он жаждал чудес, в которых ему отказывала цивилизация, и явился искать их на этой древней земле, полной старинных легенд, среди кочующих народов, у подножия гор, носящих поэтические названия Афон, Пинд и Олимп. Здесь ему легко дышалось тем самым воздухом, в каком так нуждалась его душа. Он искал опасностей на пути, но лишь для того, чтобы не притупились его любознательность и мужество. Можно сказать, что после отъезда из Англии он шел, как наш корабль, на всех парусах.

Не считая меня, единственным живым существом на судне, возбудившим к себе его привязанность, стал подраненный мною в Гибралтаре орел. Птица обычно сидела на борту шлюпки, привязанной к подножию грот-мачты. Со времени появления лорда Байрона на «Трезубце» жизнь Ника заметно переменилась — высокородный лорд лично заботился о его довольствии и сам приносил ему пищу. Теперь она состояла из кур и голубей, зарезанных поваром где-нибудь подальше от глаз нашего пассажира: он не терпел, когда при нем убивали животных. Лорд Байрон рассказал мне, что, подходя к Дельфийскому источнику, он стал свидетелем редчайшего зрелища: в небо поднялась стая из двенадцати орлов. Лорду Байрону подумалось, что благородные птицы воздают ему почести как поэту, — ведь он находился у подножия горы, посвященной самому богу поэзии! — и в нем вспыхнула надежда, что потомство, как и эти благородные птицы, по достоинству оценит его поэтический дар. На берегу Лепантского залива близ Востицы он сам однажды подстрелил орленка, но, несмотря на все его заботы, птенец через несколько дней умер. Со своей стороны Ник, казалось, был крайне признателен за проявленное к нему внимание и при виде своего покровителя испускал радостный крик и бил крылом. Лорд Байрон подходил к нему доверчиво, как никто до этого, и ни разу Ник даже не поцарапал его. Поэт утверждал, что именно так следует вести себя с дикими хищниками. Подобное обращение принесло ему успех с Али-пашой, с собственным медведем и со своей собакой Ботсвеном (когда она издыхала от бешенства, он, не переставая, гладил ее и голыми руками утирал текущую из пасти ядовитую слюну).

Мне казалось, что лорда Байрона отличает большое сходство с Жан Жаком Руссо. Я как-то обмолвился об этом, но он столь поспешно отверг возможность такого сходства, что я понял, насколько неприятно ему это сравнение. Впрочем, по его словам, я не первый делал ему подобный комплимент (интонацией он подчеркнул слово, не уточняя, однако, ее значения); поскольку спор мог выявить какую-то новую черту характера поэта, я принялся настаивать на своем мнении.

— Мой юный друг, — сказал он, — вот и вас поразила болезнь, которой, кажется, я заражаю всех, кто меня окружает. Едва познакомившись, меня начинают с кем-нибудь сравнивать, а это весьма унизительно, ибо прежде всего доказывает, что я недостаточно оригинален, чтобы просто быть самим собой. Нет в мире человека, кто больше меня подвергался бы сравнениям. Меня сравнивали с Юнгом, Аретино, Тимоном Афинским, Гопкинсом, Шенье, Мирабо, Диогеном, Попом, Драйденом, Бёрнсом, Севеджем, Чаттертоном, Черчиллем, Кином, Альфьери, Браммелом, с озаренной изнутри алебастровой вазой, фантасмагорией и грозой. Что же до Руссо, то, может быть, на него-то я похожу менее всего. Он писал прозу, я — стихи; он вышел из народа, я — из аристократии; он был философом — я же ненавижу философию; он опубликовал свое первое произведение в сорок лет — я написал свое в восемнадцать; его первому произведению аплодировал весь Париж — мое же ругала вся Англия; он воображал, что целый мир восстал против него, — а судя по тому, как обращаются со мной, можно подумать, что это я ополчился на весь свет; он любил ботанику как науку — я же люблю цветы, потому что они мне просто нравятся; у него была плохая память — у меня прекрасная; он сочинял с трудом — я пишу без единой помарки; он никогда не ездил верхом, не умел обращаться с оружием, не плавал — я великолепный пловец, достаточно силен в фехтовании, особенно когда держу в руках клеймор; к тому же я хороший боксер — доказательством служит то, что однажды у Джексона я уложил Перлинга, вывихнув ему коленную чашечку; наконец, я приличный наездник, хотя и не слишком смелый, ибо уроки верховой езды мне пришлось усваивать лишь одним боком. Так что, как видите, сравнение несуразно и я ничем не напоминаю Руссо.

— Но, — возразил я, — ваша милость говорит лишь о внешнем несходстве, а не о близости души и таланта.

— А, черт возьми! — воскликнул он. — Было бы любопытно узнать ваше мнение на этот счет, мистер Джон.

— Могу ли я говорить без боязни задеть вас?

— Говорите, говорите.

— Хорошо. Такие черты Руссо, как сдержанность, неверие в дружбу, подозрительное отношение к людям, презрение к суждениям отдельных личностей и в то же время стремление доверяться массам, несомненно, свойственны и вашему гению. Наконец, Руссо создал нечто вроде памятника самому себе — я имею в виду его «Исповедь» — и увенчал им пьедестал своей гордыни на глазах у всего общества. Вы прочитали мне две песни из «Чайльд-Гарольда», и я вижу в них эскиз будущего памятника творцу «Часов досуга» и «Послания к шотландским обозревателям».

Лорд Байрон немного подумал.

— В самом деле, — сказал он, улыбаясь, — из всех моих судей вы ближе всех подошли к истине, на сей раз лестной для меня. Руссо был великим человеком, и я благодарен вам, мистер Джон. Вы должны написать в журнал, это вселило бы в меня надежду, что пусть хоть один раз обо мне вынесут суждение, какое я заслуживаю.

Фоном этой необычайно интересной для меня беседы служила прекраснейшая в мире страна: мы неслись среди тысяч островов, разбросанных, словно корзины с цветами, в море, видевшем рождение Венеры. Через несколько дней, несмотря на встречный ветер, мы прошли вдоль острова Хиос — земли благовоний, обогнули остров Митилини, древний Лесбос, и, наконец, неделю спустя после отплытия из Смирны возникла Троада с выступающим вперед, точно часовой, островом Тенедос. И вот перед нами открылся пролив, которому Дардан дал свое имя. Мы в восхищении любовались разворачивающимся перед нашим взором роскошным пейзажем, когда пушечный выстрел из форта прервал это созерцание; нас окликнули с турецкого фрегата, и две лодки с солдатами и офицером подошли к «Трезубцу» удостовериться, что перед ними не русское судно под английским флагом. Им разъяснили, какая на нас возложена миссия, но, тем не менее, нам предложили подождать у входа в пролив специального фирмана Порты, дающего разрешение приблизиться к священному городу. Сколь бы неприятной ни казалась эта формальность, пришлось подчиниться. Впрочем, двое на борту остались довольны этой задержкой: лорд Байрон и я. Он получил разрешение сойти на берег; я попросил доверить мне командование шлюпкой, которой предстояло переправить его. Капитан охотно дал свое согласие, и мы решили на следующий день посетить место, где находилась Троя.

Едва сев в шлюпку, лорд Байрон в нетерпении принялся просить меня поставить все паруса. Я заметил ему, что морская зыбь, поднятая ветром, и течения в проливе подвергают нас опасности опрокинуться; тогда он спросил меня, умею ли я плавать. Усмотрев в этом вопросе сомнение в моем мужестве, я предложил высокородному пассажиру на всякий случай снять верхнюю одежду и выставил на ветер всю парусину до последнего дюйма. Против моего ожидания и благодаря ловкости рулевого, наше суденышко, качаясь, кувыркаясь, то задирая нос, то показывая киль, доставило нас целыми и невредимыми на берег позади Сигейского мыса, называемого ныне мысом Янычаров.

В одно мгновение мы очутились на вершине холма, на которой, по преданию, покоились останки Ахилла и которую Александр Македонский во время своего похода в Индию, обнаженный, с венком из цветов на голове, трижды обежал кругом. В нескольких туазах от предполагаемой усыпальницы виднелись развалины какого-то города, и греческий монах не преминул сообщить нам, что это руины Трои. Но, к несчастью для него, мы уже заметили долину, где этот город некогда стоял между горой Ида и горами Кифкалази. В глубине долины протекал ручей: это был знаменитый Скамандр, который Гомер назвал Ксанфом и причислил к божествам. Немного выше деревни Энаи ручей сливается с Симоисом и только тогда, благодаря этому союзу, приобретает вид настоящей реки. Мы направились к этой долине и менее чем за полчаса добрались до нее. Лорд Байрон сел на обломок скалы; господа Икинхэд и Хобхауз, словно они находились в болотах Корнуэлла, принялись охотиться на бекасов; я же развлекался тем, что, измеряя ширину Гомерова потока, прыгал через него. Прошел час; лорда Байрона более чем когда-либо грызли сомнения, здесь ли находился город Приама; господа Хобхауз и Икинхэд подстрелили десятка два бекасов и двух зайцев, похожих на европейских, а я три раза упал, но не в воду, а в почтенную тину, где некогда возлежали юные девы после того, как они приносили в жертву реке свои первые ласки.

Итак, мы собрались все вместе и, поскольку лорд Байрон решил пройти по берегу Скамандра до того места, где он впадает в море, отправились в дорогу, приказав лодке идти вдоль берега и ждать нас у мыса Янычаров. Сделав остановку в Борнабахи для завтрака, мы продолжили путь и через час уже были у пролива в месте, где он стиснут между Новым замком Азии и Греческим мысом. Тут у лорда Байрона возникло желание переплыть, подобно Леандру, пролив, который был здесь шириной примерно в льё. Мы попытались отговорить его от этой затеи, но, чем горячее становились наши убеждения, тем сильнее он сопротивлялся. Возможно, не встретив возражений, лорд Байрон отказался бы от своего намерения, превратив его в шутку, ибо его упорство чем-то напоминало ребяческое или женское упрямство. Впрочем, оно было неотъемлемой частью его гения. Ему отказывали в таланте стихотворца — он заупрямился и стал поэтом; природа создала его хромым — он поборол недуг и прослыл одним из самых красивых мужчин своего времени. Мы твердили, что он разгорячен и только что позавтракал, а течение здесь быстрое; он же, весь покрытый потом, чуть было не бросился в воду. Заставить лорда Байрона переменить решение — все равно, что пытаться сдвинуть с места гору и перенести ее из Азии в Европу.

Впрочем, я добился его согласия дождаться прибытия нашей шлюпки, преследуя при этом две цели: во-первых, дать ему время остыть и переварить пищу, во-вторых, получить возможность сопровождать его на некотором расстоянии, чтобы быть рядом в случае опасности. Поднявшись на самое высокое место на берегу, я дал знак матросам подойти ближе. Когда я спустился, лорд Байрон уже сбросил одежду; через десять минут он был в открытом море, а наша лодка в десяти шагах следовала за ним. Примерно три четверти часа все шло прекрасно, и он, почти не уклоняясь, проплыл две трети пути. Но затем по тому, как пловец при каждом взмахе рук почти по пояс высовывался из воды, стало заметно, что он начал уставать. Крикнув ему об этом, я вознамерился подгрести ближе, но он головой сделал мне знак удалиться. Впрочем, подчинившись, мы ни на миг не теряли его из виду. Через сотню саженей лорд Байрон шумно задышал, и наша лодка незаметно приблизилась к нему. Вскоре тело перестало слушаться пловца, он двигался вперед толчками и два раза уходил с головой под воду; на третий раз лорд Байрон позвал нас на помощь. Мы протянули ему весло, он схватился за него, и через мгновение мы втащили его в шлюпку.

Тут-то и проявилась вся детскость его характера: он чувствовал себя подавленным, будто после большого несчастья, вернее будто стыдился своего поражения; его верхняя губа удивленно поднялась, и всю дорогу до корабля он обиженно молчал.

Однако лорд Байрон не считал себя побежденным, обвиняя в неудаче быстроту течения и утверждая, что, если бы выбрать не столь узкое место, расстояние было бы больше, но трудностей меньше. Итак, было решено, что на следующий день мы поедем в Абидос и лорд Байрон возобновит свою затею в том самом месте, где некогда Леандр переплывал пролив. С этим решением мы возвратились на судно.

С рассветом следующего дня мы сошли на берег и, взяв в деревушке Ренне-Кени лошадей, образовали кавалькаду, достойную гарцевать на парижских бульварах или на улице Корсо в день карнавала, оставили слева мельницы, хижины, тянущиеся вдоль берега, колодцы в виде фонтанчиков и вновь поднялись на побережье Азии. Стояла жаркая погода, хотя в Европе в это время уже начиналась зима. Горячая пыль, похожая на красный пепел, поднималась из-под копыт наших лошадей и возбуждала желание поскорее добраться до тени зеленой кипарисовой рощи, расположенной близ дороги. Но едва мы подъехали к ней на расстояние двух сотен шагов, как оттуда внезапно выехал отряд турецких всадников и выстроился в боевой порядок. Они испускали какие-то непонятные гортанные крики, которые, если не видеть воинов, трудно было бы принять за человеческие. Видимо, это был оклик «Кто идет!», но никто из нас его не понял, и, следовательно, мы не смогли ответить, лишь молча переглянулись, не зная, что делать; тут лорд Байрон, желая показать нам пример, пустил свою лошадь в галоп по направлению к деревьям, будто стремясь доказать свое право на владение спорным местом. Сочтя этот жест враждебным, турки мгновенно выхватили сабли из ножен и пистолеты из-за поясов. Лорд Байрон последовал было их примеру, но наш проводник бросился к его лошади и остановил ее. Потом он стремительно подбежал к туркам, объясняя им, что мы английские путешественники, прибывшие в Троаду с самыми мирными намерениями. Эти господа приняли нас за русских, с которыми Порта в тот момент находилась в состоянии войны, не дав себе даже труда подумать, каким образом мы смогли бы добраться из предместий Москвы к проливу Дарданеллы, ведь подобный вопрос потребовал бы нескольких секунд размышлений, а турки обычно пребывают в мечтаниях, зрелые размышления им несвойственны.

Впрочем, вид приготовившегося к бою эскадрона был необычайно воинствен и поэтичен: всадники, точно злобные звери, казалось, опьянялись запахом крови, их пышные усы топорщились. Вместо того чтобы стоять безмолвно, бесстрастно и холодно, как те людские стены, что являют собою армии нашего Запада, они горячили коней и, вероятно, возбуждали себя, подобно льву, рыкающему и хлещущему себя хвостом по бокам. В довершение всего их расшитые золотом куртки, колышущиеся тюрбаны и арабские лошади под бархатными седлами давали им в смысле живописности несравненное преимущество перед самыми красивыми французскими или английскими отрядами, какие мы когда-либо видели. Пока длились эти переговоры и был еще неясен их исход, я смотрел на лорда Байрона. Хотя он был очень бледен, глаза его сверкали и полуоткрытые губы позволяли видеть два ряда великолепных зубов. Скандинавский волк был готов сразиться с тиграми Востока. К счастью, этого не случилось: наш проводник объяснил все турецкому офицеру — и сабли скрылись в ножнах, пистолеты вернулись за пояса, угрожающе топорщившиеся усы повисли вдоль губ. Нам сделали знак приблизиться, и через минуту мы уже дружески беседовали с теми, кого только что считали врагами.

Лорд Байрон был прав, пожелав отдохнуть в роще. Благодаря ручейку, пересекающему ее, словно серебряная нить, здесь царила прелестная свежесть. Мы уселись на берегу этих безымянных вод, подобно Роне или Дунаю горделиво бросающихся в море, и вынули из корзины провизию: вина Бордо и Шампани и огромный пирог, начиненный убитой вчера дичью. Я не припомню места красивее, компании приятнее и завтрака чудеснее. Лорд Байрон пребывал в превосходном расположении духа. Он рассказывал нам о своей жизни в Тепелене, о своих отношениях с Али-пашой, о странной симпатии Али к нему и закончил тем, что предложил дать мне письма к Али; я принял их, даже не подозревая, что они могут быть мне полезны: меня больше привлекало иметь автограф нашего поэта, чем рекомендации старому паше.

Покончив с едой, мы снова отправились в путь и через два часа оказались в нищей деревеньке, которая существует лишь за счет мифологического прошлого, время от времени привлекающего сюда любопытных путешественников или отважных любовников. К нашему удивлению, мы встретили здесь английского консула. Это был итальянский еврей, женатый на гречанке из Эпира. То ли по бедности, что представлялось маловероятным, ибо Великобритания редко оставляла в нужде своих служащих, то ли от врожденной нечистоплотности, этот несчастный был покрыт лохмотьями, кишащими отвратительными насекомыми. Паразиты обитали в них с безмятежностью, делающей честь пифагорейской философии их хозяина. Мы постарались как можно скорее ускользнуть от любезностей нашего представителя и пошли к берегу, где должна была состояться вторая попытка Байрона переплыть Геллеспонт. На этот раз мистер Икинхэд приготовился сопровождать его. Меня обуревало желание также принять участие в заплыве — предприятие казалось мне не слишком трудным: расстояние между Абидосом и Сестом составляет не более полутора миль, но мне предстояло на шлюпке охранять жизнь двух наших благородных соотечественников, и столь великая ответственность не позволяла вести себя легкомысленно.

Оба плавали хорошо, и, хотя лорд Байрон был на самом деле сильнее, с первого взгляда казалось, что мистер Икинхэд возьмет верх. Причиной этому служила искалеченная нога лорда Байрона, не позволявшая ему равномерно отгребать воду и в конечном счете вынуждавшая отклоняться от курса даже в спокойном море, а уж тем более при сильном течении. Как и накануне, я следовал за ним на расстоянии трех взмахов весла, но на этот раз, потому ли, что он был увлечен соревнованием, потому ли, что течение в этой. части Дарданелл в самом деле оказалось не столь быстрым, но за час восемнадцать минут он достиг другого берега. Правда, он отклонился от прямого пути и вышел тремя милями ниже. Мистер Икинхэд приплыл восемью минутами раньше. Мы же, не имевшие права ступить на землю Европы без разрешения турок, на всякий случай держались от противоположного берега на расстоянии ружейного выстрела.

Лорд Байрон, еще не пришедший в себя после вчерашнего напряжения, был так обессилен, что почти без сознания упал на песок. Какой-то бедный рыбак, возившийся с сетями, время от времени поднимал глаза на двух людей, не понимая, чего они хотят. Он подошел к лорду Байрону и, видя, что силы совсем покинули его, предложил ему отдохнуть в своей лачуге. Я уже упоминал, что лорд Байрон говорил на новогреческом языке; он понял рыбака и на том же языке ответил, что принимает его приглашение. Мистер Икинхэд хотел остаться с ним, но лорд Байрон, не желая отказываться от возможного приключения, потребовал, чтобы друг возвратился на лодку. Я собрал одежду лорда Байрона, привязал сверток к голове и бросился в воду, чтобы доставить его на берег, после чего мы поплыли назад вместе с мистером Икинхэдом, который настолько устал, что с трудом добрался до нашего суденышка, хотя оно находилось всего в трехстах шагах. Когда мы поднялись на борт, лорд Байрон прокричал нам вослед, чтобы мы не беспокоились, если он не вернется и на следующий день.

Турок ничего не знал о положении и знатности своего гостя, что не помешало ему исполнить все законы гостеприимства — единственного из шести тысяч олимпийских божеств, все еще обитавшего на Востоке. Он и его жена так хорошо заботились о лорде Байроне, что через пять дней он был совершенно здоров и решил воспользоваться попутной лодкой, возвращавшейся на Тенедос, чтобы вернуться на корабль. Перед отъездом хозяин вручил ему большой кусок хлеба, сыр, бурдюк вина, заставил принять несколько монет достоинством в двадцать сантимов и пожелал доброго пути. Лорд Байрон принял все предложенное ему бедным турком точно священный дар, ограничившись простой благодарностью, но, прибыв на корабль, когда мы уже начали волноваться, тут же отправил верного Стефано, слугу, подаренного ему Али-пашой, отвезти рыбаку набор сетей, охотничье ружье, пару пистолетов, шесть фунтов пороха и двенадцать локтей шелка для жены. Все это было в тот же день вручено честному труженику, и тот никак не мог понять, отчего на столь скромное гостеприимство ему отвечают столь богатыми подарками. На следующий день бедняга, пожелавший отблагодарить своего гостя за чудесные подношения, тоже решился пересечь Геллеспонт; он сел в лодку, вышел в открытое море и доплыл уже до середины пролива, как вдруг поднялся сильнейший ветер и его лодка перевернулась. Бедняга, не умевший плавать столь же хорошо, как лорд Байрон или мистер Икинхэд, утонул, так и не добравшись до берега.

Мы узнали об этом через два дня, и лорд Байрон был очень огорчен. Он тотчас же отправил несчастной вдове пятьдесят долларов и письмо по-новогречески, где указал свой адрес в Лондоне и написал, что она всегда может рассчитывать на его помощь. Он хотел на следующий день сам посетить ее, но вечером нам пришло долгожданное разрешение пройти в пролив Дарданеллы. Прождав неделю, капитан спешил теперь наверстать потерянное время. Мы тотчас же подняли якорь и через день около трех часов пополудни уже бросили якорь у мыса Сераль.

XIV

Эти два дня мы шли между Азией, лежащей справа, и Европой, виднеющейся по левому борту. Перед нами развертывалась такая роскошная панорама, что мы, достигнув мыса Сераль, спрашивали себя, каков же должен быть сам великолепный Константинополь, дружно прославляемый путешественниками и оспаривающий у Неаполитанского залива право называться живописнейшим местом в мире. Мы сошли с корабля в шлюпку, чтобы проводить капитана в английское посольство, расположенное в предместье Галата, обогнули мыс, пересекли бухту Золотой Рог, и наконец нашим взорам открылся царственный город. На холме амфитеатром раскинулись дома, золоченые дворцы, кладбища, где гробницы покоились в тени кипарисов, — короче, во всей своей красе нам явилась эта столица — прекрасная куртизанка Востока, заставившая Константина изменить Риму, удерживая его, как нереида, лазурным шарфом своих вод.

В ту пору по улицам Галаты было опасно ходить без провожатых, поэтому наш посол мистер Эдер, зная о нашем прибытии, выслал навстречу нам янычара, присутствие которого означало, что мы находимся под покровительством султана. В этой стране, где все, вплоть до детей, вооружены до зубов, стычки между жителями стали весьма обычным явлением; правосудие, как правило, вмешивалось слишком поздно и было способно лишь отомстить за гибель жертвы, поэтому в момент вражды турок с русскими и греками было важно показать, что мы принадлежим к дружественной нации.

Матросы под командованием Джеймса остались в шлюпке, а мистер Стэнбоу, лорд Байрон и я направились к посольству. Примерно на полдороге нам попалась улица, настолько запруженная народом, что мы не знали, как пройти, и нашему янычару, державшему в руке палку, пришлось изо всех сил непрерывно бить ею по этой человеческой стене, чтобы открыть нам проход. Люди столпились поглазеть, как ведут грека, осужденного на казнь. Мы приблизились. По широкой улице между двумя палачами размеренной твердой походкой шел красивый старик с белой бородой, кротко и бесстрашно смотревший на всю эту чернь, которая преследовала его криками и проклятиями. Эта сцена произвела на нас, и особенно на лорда Байрона, сильное впечатление; он тотчас спросил переводчика, нельзя ли, прибегнув к ходатайству посла или уплатив крупную сумму, спасти несчастному жизнь. Но переводчик с испуганным видом приложил палец к губам, умоляя благородного поэта молчать; однако как ни выразителен был этот знак, он не помешал лорду Байрону крикнуть старику по-новогречески, когда тот проходил мимо него: «Мужайся, мученик!» Услышав этот сочувственный возглас, грек обернулся и, не имея возможности шевелить руками, поднял глаза к небу, показывая, что он приготовился к смерти. В тот же миг из-за решетчатых ставень, закрывавших окно дома, что стоял напротив, раздался другой крик и сквозь щель просунулись чьи-то пальцы. Старик, казалось, узнал голос; он вздрогнул и остановился, но один из палачей ткнул его сзади кончиком ятагана. При виде заструившейся крови лорд Байрон сделал резкое движение, да и я сам потянулся к кортику. Мгновенно поняв наше намерение, мистер Стэнбоу схватил нас обоих за руки.

— Ни слова, или вас прикончат, — сказал он нам по-английски и кивнул в сторону янычара, начинавшего бросать на нас косые взгляды. Так, удерживая меня и лорда Байрона за руки, капитан дождался, пока прошло скорбное шествие.

Вскоре улица опустела и мы продолжили наш путь к посольству, куда прибыли через десять минут, все еще бледные и взволнованные. Повода, заставившего нас явиться в Константинополь, больше не было. Требования, которые мы должны были поддержать своим присутствием, были удовлетворены как раз накануне нашего прибытия, и наш посол как представитель английского правительства получил все необходимые извинения. Таким образом, политическая беседа мистера Стэнбоу и посла Эдера была краткой; через минуту пригласили нас, и капитан представил лорда Байрона. Тот после обычных приветствий поспешил спросить, какое преступление совершил старик, которого, как мы видели, вели на казнь. Мистер Эдер печально улыбнулся. Старик повинен в трех тягчайших преступлениях, и каждое из них, по мнению турок, заслуживало смерти: он был богат; он мечтал видеть свою родину свободной и, наконец, его звали Атанас Дука, то есть он был одним из последних потомков династии, царствовавшей в тринадцатом веке. Вняв советам друзей, старик покинул Константинополь, но через несколько месяцев, не в силах противиться желанию вновь увидеть семью, дерзнул возвратиться. Тем же вечером его арестовали в Галате; его дочь, по общему мнению перл красоты, схватили и продали за двадцать тысяч пиастров богатому турку, а жену вышвырнули из дворца, конфискованного в пользу султана, и ей не позволили разделить ни заточение с дочерью, ни смерть с мужем. Тщетно молила она некоторые греческие семьи о приюте: двери их домов захлопывались перед нею. Тогда мистер Эдер послал сообщить несчастной, что английское посольство предоставляет ей убежище и защиту. Бедная женщина с благодарностью приняла это великодушное предложение. Но вчера вечером она исчезла, и никто не знал ее теперешнего местонахождения.

Мистер Эдер пригласил лорда Байрона поселиться в посольстве на все время его пребывания в Галате, но тот, опасаясь стеснить свою свободу, отказался и попросил найти ему какой-нибудь турецкий домик, чтобы жить там следуя обычаям страны. Впрочем, он согласился принять дипломатическую должность, чтобы, если посол получит аудиенцию у султана, в качестве атташе посольства увидеть того вблизи: наше прибытие в Константинополь делало это более чем вероятным.

После часа интересной и сердечной беседы мы покинули мистера Эдера и, сопровождаемые тем же янычаром, опять отправились в путь по улицам Галаты. Однако вскоре нам стало ясно, что наш страж избрал новую дорогу. Пожелав узнать причину этого, мы обратились было к переводчику, но тот молча указал нам пальцем на нечто бесформенное посреди площади. Еще не понимая, что это такое, мы невольно вздрогнули, но вот, чем ближе мы подходили, тем предмет все больше принимал очертания человеческой фигуры, и вскоре уже можно было различить стоявшее на коленях обезглавленное тело, между ног которого лежала голова — голова старца, виденного нами час назад. Рядом, опустив голову на руки, подобная статуе Скорби, сидела женщина. Время от времени она оживала, протягивала руку к лежащей рядом палке и отгоняла собак, прибегавших лизать кровь. Это была вдова мученика, скрывшаяся вчера из посольства. Удивившее нас изменение маршрута было намеренным: наш янычар, видимо, возжелал продемонстрировать великодушие своего милостивого повелителя, показав нам эту ужасную сцену.

Мы прибыли в Константинополь в подходящее время и вступили на подмостки, словно герои «Тысячи и одной ночи». Отрубленная голова, дочь-рабыня, скорбная вдова, казалось, явились мне во сне, а необычайные одеяния окружавших нас людей лишь поддерживали эту иллюзию. В Константинополе не встретишь нищих в лохмотьях: все одежды походят на наряды принцев. Платье турецкого крестьянина так же элегантно, как мундир французского гусарского офицера; жена самого мелкого торговца носит горностаевую шубу и надевает дома больше драгоценностей, чем супруга члена палаты общин, отправляющаяся на вечерний прием к лорду. В каждой семье имеется передаваемый по наследству от отца к сыну, как в Германии бриллианты, костюм, называемый «кайрам» и надеваемый лишь по торжественным дням. После праздника его убирают, и он вновь появляется на свет лишь на ближайшем торжестве. Он являет собой точную копию того, что носили еще при Мехмеде II или Орхане, ибо мода в Константинополе не меняется. Впрочем, если основному покрою следуют строго, то детали бесконечно варьируются. Опытный глаз тотчас отличит в толпе турецкого денди, для которого туалет столь же серьезное дело, как для франта с Сент-Джеймса в Лондоне или завсегдатая Гентского бульвара в Париже. Османский щёголь не меньше заботится о форме своей бороды, складках тюрбана, изгибе носков желтых бабушей, полутонах своего г и бета, арабесках на пистолетах и украшениях на канджарах, чем наши самые блестящие обольстители. Тюрбан — часть костюма, наиболее подверженная капризам моды: турок занимается им так же, как парижанин своим галстуком. Есть тюрбаны кандиотские, египетские, стамбульские; сирийца узнают по полосатому тюрбану, эмира Алеппо — по зеленому, мамлюка — по белому. Вообще Константинополь, подобно всем крупным городам, являет собой настоящую человеческую мозаику, где жители Запада с их неприхотливой и строгой одеждой казались отнюдь не самыми драгоценными камнями.

Не знаю, какое впечатление произвело все это на моих спутников, но я вернулся на корабль в лихорадочном состоянии. Сам лорд Байрон, при всем старании казаться невозмутимым, был сильно взволнован. Думаю, что если бы он отбросил взятую на себя роль великого человека, то, подобно мне, не сдерживал бы своих эмоций. Правда, благородный путешественник уже почти год как покинул Англию и провел последние шесть месяцев в Греции, что подготовило его к разворачивавшемуся перед нашим взором зрелищу. Мое же восприятие было совсем иным: я уехал из дому каких-нибудь два месяца назад, и судьба единым мановением руки перебросила меня из обыденной жизни в этот диковинный мир, где я то и дело ожидал всевозможных необычайных событий.

Однако день прошел относительно спокойно, если не считать визита на корабль нескольких праздных гуляк-ту-рок, составляющих в Константинополе ту почтенную прослойку общества, что в Париже многозначительно называют «мухоловками»; они бродили без дела по палубе, попыхивая длинными трубками. Не зная по выходе из Лондона, в каком настроении окажется Высокая Порта, мы запаслись значительным количеством пороха, так что пришлось вступить в длительные переговоры с гостями, убеждая их не курить на борту. Поняв, в чем дело, они страшно удивились этим мерам предосторожности, ведь если Магомет насылает напасть, то все предосторожности на свете будут против нее бессильны. Сочтя нашу просьбу плодом дурного воспитания, они недовольно уселись, поджав ноги, возле пушек, чем также нарушили корабельные правила, и канонир был вынужден попросить их удалиться. Такой недостаток гостеприимства окончательно обидел наших посетителей, и, не пожелав долее оставаться на судне, они важно сошли в шлюпку. Последний из них, ставя ногу на трап, презрительно обернулся и сплюнул на палубу, и этот поступок чуть было дорого не обошелся ему: стоявший рядом Боб схватил турка за руку и собрался заставить его вытереть плевок бородой, но, к счастью, я вовремя вмешался, с громадным трудом убедив доброго матроса разжать тиски, схватившие левую руку несчастного турка; правда, мне тут же пришлось вцепиться достойному сыну Магомета в правую руку, привычно потянувшуюся к кинжалу. Заметив это, Боб повел глазами вокруг, увидел железный ганшпуг и поднял его, что дало мне время посадить турка в шлюпку; гребцы резко оттолкнулись от борта, она отошла, и между противниками пролегла полоса воды.

На палубе остался лишь только еврей по имени Якоб, прибывший заняться своей коммерцией. Я никогда не встречал человека, более искушенного в торговом деле: карманы его были набиты образцами всевозможных товаров, а в коробе можно было найти что угодно. Он продавал все, начиная с кашемировых шалей и кончая трубками, и уже по его второй фразе я понял, что его деятельность не ограничивается лишь торговлей. Он владел лавкой в Галате и дал мне ее адрес, уверяя, что там я найду лучший во всем Константинополе табак, даже тот, что привозят для султана прямо из Латакии или с горы Синай. На всякий случай я записал, где находится его заведение, и пообещал вскоре нанести ему визит. Якоб достаточно свободно говорил по-английски, чтобы можно было легко понять его, и человек подобного рода был истинной находкой для искателя приключений, вроде лорда Байрона, или мечтателя, вроде меня. Для начала мы спросили, сумеет ли он отыскать нам на следующий день опытного проводника: лорд Байрон вознамерился осмотреть крепостные стены Константинополя и получил для меня у капитана разрешение, данное с обычной для мистера Стэнбоу добротой, сопровождать его. Наш еврей предложил в качестве гида себя: он прожил в Константинополе двадцать лет и знает город лучше, чем три четверти родившихся там турок. Поскольку он не страдал социальными и религиозными предрассудками, то взялся рассказать нам все, что было ему известно о людях, которых мы встретим по пути, и о местах, которые мы посетим. Мы согласились, решив, что если после первой поездки останемся недовольны, то возьмем потом другого провожатого.

И вот ясным утром мы сели в лодку (ибо часть крепостных стен отвесно погружалась в воды Босфора), доставившую нас к Семибашенному замку, и сошли на берег. Там нас уже ожидал наш гид с двумя нанятыми лошадьми; владельцы разрешили ему даже продать их, если они придутся нам по душе. Действительно, арабские кони настолько великолепны, что наши верховые животные, занимающие в лошадиной иерархии Константинополя такое же место, как во Франции или Англии упряжные для фиакров, показались нам резвыми и послушными. Они шли только шагом или галопом, ибо иноходь, как и рысь, совершенно не признаются на Востоке. Желая осмотреть все подробно, мы решили ехать шагом.

Вид на Константинополь с берега еще прекраснее, если это только возможно, чем с Босфора Фракийского или Золотого Рога. Вообразите: на протяжении четырех миль от Семибашенного замка до дворца Константина тянутся колоссальные тройные зубчатые стены, увитые плющом; над ними возвышаются двести восемнадцать башен. По другую сторону дороги раскинулись турецкие кладбища, усаженные огромными кипарисами и населенные горлицами, малиновками и соловьями. Все это отражается в лазурном море и тонет в небесах, которые боги античности, лучше всех умевшие ценить прекрасное, избрали для своего Олимпа.

У дворца Константина, являющего собой руины, похожие скорее на развалины бывших казарм, мы вместе с лошадями пересекли Золотой Рог и оказались в Азии. Еврей провел нас на холм — он назывался Бургулу и высился приблизительно в миле от стен; оттуда можно было видеть одновременно Мраморное море, гору Олимп, равнины Азии, Константинополь и Босфор, вьющийся среди садов; сквозь пышную листву тут и там проглядывали беседки и дворцы, окрашенные в самые разнообразные цвета.

Именно здесь Мехмед II, очарованный развернувшимися перед его взором чудесами, вонзил в землю древко своего штандарта, поклявшись Пророком, что возьмет Константинополь или расстанется с жизнью под его стенами, и, как истинный правоверный, после пятидесятипятидневной осады сдержал слово.

Неподалеку отсюда находятся ворота Топхане, через которые Константин Дракош в последний раз вышел живым: смертельно раненного, его перенесли под дерево, где он испустил дух. Одному дельцу-армянину пришла в голову счастливая мысль извлечь выгоду из исторических воспоминаний и открыть кофейню на том самом месте, где последний Палеолог потерял жизнь и империю. Изнуренные жарой и усталостью, мы сошли на землю под растущим возле дверей платаном, и тут уж нам пришлось, поступившись национальным самолюбием, признать, что лишь турки знают толк в прелестях жизни. Вместо того чтобы поместить нас в переполненную общую залу или оставить томиться в отдельном душном кабинете, как сделали бы во Франции или Англии, хозяин провел нас через прелестный сад к фонтану, где мы с наслаждением растянулись на траве, при виде которой покраснели бы от стыда газоны наших парков. Он принес нам трубки, шербет и кофе и предоставил свободно насладиться этим чисто восточным завтраком. Лорд Байрон уже пресытился подобными удовольствиями за время жизни в Греции, но я пребывал в совершенном упоении, ибо предавался им впервые.

Выкурив через наргиле, благоухающие розовой водой, по несколько трубок лучшего табака нашего еврея, мы вновь вскочили в седла и продолжали путь; через четверть часа он привел нас к маленькой греческой церкви, почитаемой во всей стране. Когда мы вошли туда, служитель, на чьей обязанности лежало давать объяснения посетителям, вместо того чтобы показать нам внутреннее убранство храма, повел нас к пруду, окруженному позолоченной балюстрадой. Там он кинул в воду кусок хлеба, и несколько рыб — я признал в них линей — тотчас вынырнули, чтобы схватить пищу, которую их покровитель услужливо бросал им, произнося при этом показавшиеся мне весьма необычными слова. Мне всегда думалось, что в подобных случаях признательность должна исходить от рыб, но на этот раз я ошибся — это были священные рыбы, и монахи с благодарностью делились с ними хлебом, который сами получали в виде милостыни. Событие, которое привело к их почитанию, относится ко взятию Константинополя турками, и я передаю его читателю во всей первозданной непритязательности.

Когда город пал, Мехмед, пожелавший сделать его столицей своей империи, во исполнение обычая отдавать захваченное во власть солдатни, но одновременно стремясь выказать почтение будущей столице, избрал золотую середину, а именно: позволил разграбить город, но запретил предавать его огню. Солдаты сочли первую часть приказа своей священной обязанностью и, поскольку им отвели всего три дня, ревностно предались ее исполнению, рыская даже по самым бедным и укромным святыням. Стена, на которую спиралась церковь монастыря, считалась неприступной. Полагаясь на это, настоятель, вверив себя святому Димитрию, под чьим покровительством обитала его братия, безмятежно отдался приготовлению рыб для ужина, когда с криком, что турки пробили брешь и проникли в священные стены обители, вбежал один из монахов. Эти слова, несмотря на испуганный вид вестника, показались доброму пастырю столь невероятными, что, пожав плечами и указав братьям на рыб, которые вот-вот должны были достичь той степени готовности, какая особо ценится знатоками и какой тщетно пытаются достичь посредственные повара, он возразил: «Я скорее поверю, что сии рыбы соскочат со сковороды и поплывут по полу, чем твоей немыслимой вести». Едва он вымолвил это, как рыбы уже трепетали на плитах пола. Устрашенный свершившимся чудом, преподобный отец собрал их в полы своей рясы и со всех ног бросился в сад, чтобы вернуть священную ношу обратно в пруд, откуда она была выловлена. У дверей он столкнулся с входившим в трапезную турком; тот, заподозрив настоятеля в желании бежать, нанес ему кинжалом удар в грудь. Смертельно раненный, достойный монах пробежал еще несколько шагов и упал на берегу возле воды. Рыбы выскочили из его рясы так же, как они выскочили из сковороды, и вновь погрузились в родную стихию; преподобный архимандрит же умер как мученик.

Потомство этих почтенных рыб привлекало к пруду местных паломников и любопытствующих иностранцев, и те, выходя отсюда, неизменно оставляли соответствующую их положению и степени веры мзду. Спешу сообщить, что, какими бы мы ни были еретиками в его глазах, добрый калойер, познакомивший нас со своим чудом, не имел оснований остаться нами недовольным.

Из монастыря, расположенного на полдороге от холма Перы, мы спустились к кладбищу; его темная зелень еще издалека манила к себе. Подобно древним римлянам, турки превыше жизни ценят наслаждения. В этом знойном климате более всего радуют тень и свежесть, столь редкие на Востоке. Жаждущие их всю жизнь, мусульмане хотели быть, по крайней мере, уверены, что обретут желаемое после смерти. Поэтому турецкие кладбища служат не только пленительным убежищем для отдохновения усопших, но и привлекательным местом прогулок для живых. Могилы там украшены розовыми или голубыми колоннами, увенчанными чалмой и инкрустированными золотой вязью букв; они напоминают скорее навеянное веселой прихотью украшение, чем надгробный памятник. В этих местах, поистине созданных для любовных свиданий, ловеласы Константинополя, небрежно развалившись на подушках, ожидают писем от своих красавиц, которые им приносят греческие рабыни или посланницы-еврейки. Правда, с наступлением темноты мирные прогулки завершаются и кладбище поступает в распоряжение грабителей или же становится ареной мести, и нередко по утрам там находят чей-нибудь труп, будто он, соблазненный местными красотами, прибыл испросить себе здесь могилу.

День клонился к вечеру. Мы уже осмотрели городские стены, то есть проделали около восемнадцати миль и поэтому предложили нашему провожатому побыстрее показать нам самое любопытное в городе, для чего пришлось зайти в английское посольство за янычаром, чтобы избежать оскорблений и даже прямых нападений на улицах святого города, хотя по его окрестностям местные власти, пусть и неохотно, разрешали прогуливаться гяурам. В резиденции мистера Эдера мы немного задержались, чтобы, согласно турецкому обычаю, отведать шербета и кофе и выкурить трубки, а затем снова отправились к бухте Золотой Рог, пересекая Галату по направлению к Валиде. Нас вели той же дорогой, что и при первом посещении посольства. Я узнал улицу, где нам встретился несчастный старик, шествовавший на смерть, и быстрым инстинктивным движением поднял глаза на окно, откуда прозвучал тогда женский крик. Мне показалось, что сквозь плотно закрытые решетчатые ставни блеснули горящие глаза. Я немного отстал; тонкие и длинные пальцы просунулись в щель и уронили какой-то предмет. Проехав пять-шесть шагов вперед и сделав вид, будто что-то потерял, я сошел с лошади, доверив ее стоявшему рядом носильщику, огляделся и обнаружил очень дорогой перстень с изумрудом — это и был предмет, который уронила прекрасная незнакомка. Не сомневаясь, что это было проделано нарочно, я поднял его и надел на палец в надежде, что этот талисман означает начало какого-нибудь любовного приключения. Для новичка в подобных делах я оказался довольно-таки ловок, и никто ничего не заметил, кроме разве нашего еврея. Он два или три раза бросал взгляды на мою руку, но тщетно: кольцо было спрятано под перчаткой.

Признаюсь, с этого мгновения мой разум, всецело поглощенный безумными мечтами, предоставил моему телу машинально посещать еще оставшиеся нам для обозрения достопримечательности: превращенный в мечеть собор святой Софии, осмотреть который можно было лишь снаружи (внутрь допускались только правоверные), Ипподром и обелиск, цистерну и благоговейно охраняемых его высочеством под специальным навесом трех-четырех тощих и запаршивевших львов, нескольких медведей и слона. Даже ворота сераля с их украшениями: китовыми позвонками, отрубленными головами и рядами ушей — с трудом оторвали меня от моих мыслей, и я возвратился на корабль, мечтая о всех приключениях «Тысячи и одной ночи». Моей первой заботой было спуститься в каюту, закрыть дверь и, не торопясь, осмотреть кольцо: быть может, какая-нибудь надпись внутри положит конец моему недоумению. Но сколько я ни разглядывал его, передо мною был просто золотой перстень со вставленным в него изумрудом, на мой взгляд очень дорогим, и все мои старания так и не удовлетворили моего любопытства, лишь открыв еще больший простор воображению.

Я поднялся на палубу полюбоваться последними лучами заходящего солнца: вскоре оно должно было скрыться за горами Европы. Каждый вечер мы наслаждались этим зрелищем, самым великолепным, какое только можно вообразить. Притихнувший экипаж, в отличие от меня, помнивший, что сегодня суббота, почистившись и принарядившись, тщательно соблюдал ритуал воскресного дня, столь чтимый матросами: кто спал на люке, кто читал, прислонившись к снастям, кто задумчиво прогуливался по носовой части судна; как вдруг с берега послышались крики, заставившие нас обернуться в ту сторону. Из ворот большого дворца на берег выбежал турок, преследуемый взбешенной толпой, и, бросившись в баркас, оттолкнул его с силой и ловкостью, порожденными отчаянием. Какое-то время беглец, казалось, колебался, куда ему плыть, но толпа кинулась к лодкам, стоявшим вдоль берега, и вся эта орущая флотилия пустилась вслед за ним. Тогда турок повернул железный клюв своего суденышка по направлению к «Трезубцу» и, не обращая внимания на враждебный жест часового, прицелившегося ему в голову, схватился за трап левого борта. Затем, вскочив на палубу, он подбежал к кабестану и, упав на колени, разорвал свой тюрбан, осенил себя крестным знамением и произнес какие-то слова, которых никто не понял. В эту минуту, привлеченные шумом, наверх поднялись Якоб с лордом Байроном, только что рассчитавшимся с нашим провожатым за дневные труды. Еврей объяснил, что турок, несомненно, совершил какое-то преступление и теперь, кощунствуя над магометанством, очевидно, стремится вызвать у нас симпатию и найти защиту, желая жестами и словами показать, что хочет принять христианство. Наш переводчик не ошибся: почти в то же мгновение со стороны моря раздались громкие крики с требованием выдать убийцу и «Трезубец» буквально осадили пятьдесят лодок, где сидело, по меньшей мере, полторы тысячи человек.

Невозможно представить себе это зрелище — нужно воочию видеть его. Как турецкие кони, признающие лишь два аллюра — шаг или галоп, их хозяева не признают середины. Они либо безмятежно-спокойны, либо стремятся к самому жестокому насилию и тогда превращаются в настоящих демонов: гнев лишает их рассудка, они действуют быстро и бессмысленно, сея вокруг смерть. Пророк запретил им вино, но они пьянеют от вида крови и, вкусив ее, перестают быть людьми, становятся дикими зверями; на них не действуют ни угрозы, ни увещевания. Просто чудом Якоб смог что-то расслышать среди гула голосов, гортанных выкриков, злобных воплей, налетавших на нас подобно вихрю. Было в этой сцене что-то от фантасмагории, но она носила столь грозный характер, что, не дожидаясь приказа, из чистого чувства самосохранения, матросы схватились за оружие, готовясь защитить корабль от абордажа. Однако, увидев приготовления к обороне, турки немного поостыли; поднявшийся на палубу мистер Бёрк воспользовался этим и попросил нашего еврея узнать у преследователей, чего они хотят. Едва Якоб сделал попытку заговорить, как крики и вопли усилились, сабли и канджары выскочили из ножен, вновь поднялся шум и зазвучали угрозы.

— Возьмите этого человека, — приказал мистер Бёрк, указывая на беглеца (тот со своей обритой головой и сверкавшими ужасом и гневом глазами казался прикованным к бизань-мачте, за которую он уцепился руками). — Хватайте его, швырните в море, и покончим с этим.

— Кто отдает приказы на моем корабле, когда я здесь? — раздался уверенный голос, перекрывающий, как всегда во время бурь и сражений, любой шум.

Мы обернулись и увидели капитана, незаметно поднявшегося на полуют. Мистер Бёрк умолк и побледнел. Сами турки несомненно поняли, что этот высокий седовласый человек в расшитом мундире — главный среди христиан, ибо на него устремились все взгляды. Мстительные крики зазвучали громче.

Капитан справился у Якоба, как по-турецки будет «молчать» и, поднеся рупор ко рту, с громовой силой повторил это слово. Тотчас, будто по волшебству, шум стих, сабли и канджары вернулись в ножны, весла неподвижно упали, а Якоб, стоя на носовом люке, как на трибуне, спросил, какое преступление совершил беглец. В ответ вспыхнул хор голосов:

— Он убил! Пусть он умрет!

Якоб знаком показал, что хочет продолжать. Все снова умолкли.

— Кого он убил, каким образом?

Поднялся какой-то человек.

— Я сын убитого, — сказал он. — На его кафтане — кровь моего отца. Клянусь этой кровью, я вырву сердце у него из груди и брошу его моим собакам.

— Как и почему было совершено убийство? — переспросил Якоб.

— Это убийство из мести. Сначала он убил моего брата, находившегося в доме, потом нашего отца, сидевшего на пороге у двери. Он подло расправился с ребенком и стариком, когда меня не было рядом, и ни тот ни другой не могли защитить себя! Он принес им смерть и сам заслуживает смерти!

— Передайте им, что, даже если это правда, приговор должно вынести правосудие, — сказал капитан.

Якобу, видимо, трудно давался перевод этой фразы на турецкий, но в конце концов он, похоже, справился, ибо в ответ раздался новый взрыв криков.

— Что такое правосудие? — голосили турки. — В Константинополе каждый сам вершит свое правосудие, другого нет! Нам нужен убийца! Мы требуем убийцу! Убийцу! Убийцу!

— Убийца будет доставлен в Константинополь и передан в руки кади.

— Нет! Нет! — возражали преследователи. — Нам нужен убийца! Выдайте его, а не то, клянемся верблюдом Магомета, мы возьмем его сами!

— В Коране сказано: «Не клянись верблюдом Магомета», — парировал Якоб.

— Долой еврея! — завопили турки, снова выхватывая сабли и канджары. — Смерть христианам! Смерть!

— Поднять трапы правого и левого борта! — в рупор прокричал капитан, перекрывая шум. — Огонь по первому, кто подойдет!

Приказ был тотчас исполнен, и двадцать человек, вооруженных мушкетонами и тромблонами, полезли на марсы.

Трудно было ошибиться в смысле этих приготовлений, они изрядно охладили гнев осаждавших, и те подались назад шагов на тридцать, однако с их лодок прозвучали два выстрела, к счастью никого не задевших.

— Сделайте холостой выстрел по ним из пушки, если же это не поможет, потопите одну-две лодки, а там посмотрим.

На несколько секунд воцарилась тишина, затем корабль вздрогнул от выстрела тридцатишестифунтовой пушки; окутав полуют, к реям поднялось облако дыма, столбом потянулось к небесам и растаяло в недвижном воздухе. Когда дым рассеялся, мы увидели, что лодки отступают. Осталась лишь та, где находился сын убитого: он один, обнажив канджар, казалось, бросал вызов всему экипажу.

— Пусть тридцать хорошо вооруженных морских пехотинцев возьмут шлюпку, — прокричал капитан, — и доставят убийцу к кади!

Шлюпку тотчас спустили на воду; тридцать человек с заряженными ружьями и шестью зарядами в патронташах отвели в нее виновного, и, направляемая двенадцатью сильными гребцами, она заскользила по начинающей темнеть воде, разрывая предвечернее затишье всплесками своих весел.

Образуя нечто вроде флотилии, лодки подтянулись друг к другу и, описав большой круг, пошли к берегу, издали следя за убийцей, пролившим кровь и ставшим виновником всей этой суматохи.

«Трезубец» развернулся батареей к берегу, приготовившись защищать наших людей; впрочем, предосторожность оказалась излишней — нападавшие продолжали держаться на расстоянии, так что матросы спокойно высадились на землю и направились в город. Турки высыпали на берег, беззаботно бросив свои лодки качаться на воде, и тоже прошли через городские ворота, пропустившие наших моряков. Десять минут спустя наши люди возвратились и без всяких происшествий сели в шлюпку, оставив виновного в руках правосудия. Как и всегда, когда требовался здравый смысл и неколебимое мужество, мистер Стэнбоу поступил так, как ему и следовало.

Некоторое время еще были видны группы угрожающих и возбужденных людей, сновавших по берегу, но постепенно они растворились в сгустившейся темноте, крики затихли, и вскоре огромное водное пространство, над которым еще мгновение назад раздавались шум и вопли, погрузилось в глубокое безмолвие. Мы подождали около часа, затем, опасаясь какой-нибудь неожиданной выходки турок, капитан приказал дать залп; тотчас полоса огней взметнулась в небо, и в их свете, озарившем Константинополь от Семибашенного замка до дворца Константина, мы увидели только бездомных собак, бегающих по побережью в поисках ночной добычи.

На следующий день мистер Стэнбоу вместе со всеми офицерами «Трезубца» получил приглашение от посла Эдера сопровождать его высочество в мечеть, куда он направится возблагодарить Пророка, внушившего императору Наполеону мысль снова объявить войну России. По возвращении мы должны были отобедать во дворце, а затем нам предстояла честь быть принятыми его высочеством.

К приглашению было приложено письмо для лорда Байрона, где сообщалось, что его дом в квартале Пера готов и в него можно переселиться когда угодно. Наш прославленный спутник тотчас отдал необходимые распоряжения и в тот же день вместе с господами Хобхаузом, Икинхэдом и двумя слугами-греками покинул судно. Я испросил у капитана разрешения помочь лорду Байрону устроиться в новом жилище, и оно было мне дано при условии, что в девять часов вечера я вернусь на борт «Трезубца».

Лорд Байрон поселился в очаровательном маленьком особняке, стоящем, как это принято у турок, посреди красивого сада из кипарисов, платанов и сикоморов, с большими клумбами тюльпанов и роз, цветущих в этом чудесном климате круглый год. Обставлен он был так, как это принято у жителей Востока: циновки, диваны и несколько комодов, вернее сундуков, расписанных красками или инкрустированных перламутром либо слоновой костью. Мистер Эдер счел нужным добавить к этой мебели три кровати, полагая, что при всей увлеченности благородного поэта восточным образом жизни он все же не решится, как турки, спать одетым на подушках. Лорд Байрон был этим очень обижен и, несмотря на протесты своих друзей, в тот же вечер отослал кровати обратно в посольство.

XV

В день, назначенный для торжественной церемонии, я с утра занялся своим туалетом, чтобы не отстать в нем от турецких офицеров: нам предстояло выгодно отличиться от них простотой наших мундиров. Неожиданно в каюту тихо вошел Якоб; он прикрыл за собою дверь, как будто выполнял тайную и значительную миссию, и на цыпочках приблизился ко мне, прижав палец к губам. Я следил взглядом за его загадочным поведением, в душе подсмеиваясь над важным видом нашего посредника и думая, что все эти ужимки кончатся предложением какого-нибудь товара, запрещенного во владениях его высочества. Он еще раз оглянулся, желая убедиться, что мы одни, и спросил:

— У вас на левой руке надето кольцо с изумрудом?

— К чему этот вопрос? — воскликнул я, невольно вздрогнув от радости при мысли, что, быть может, получу какое-то объяснение происшествия, не выходившего у меня из головы.

— Это кольцо, — продолжал Якоб, не отвечая мне, — вам бросили из окна в Галате, когда мы прогуливались вокруг городских стен?

— Да, но откуда вам об этом известно?

— Его бросила женщина? — продолжал еврей, верный своей системе все излагать с помощью вопросов. — Женщина молодая и красивая; не так ли? И вы хотели бы ее увидеть?

— Черт возьми! — вскричал я. — Еще бы!

— Знаете ли вы, чем рискуете?

— Разве я думаю о риске?

— Тогда приходите ко мне в семь вечера.

— Приду.

— Тихо. Кто-то идет.

Вошел Джеймс, и Якоб оставил нас наедине. Мой юный товарищ уже закончил свой туалет и с улыбкой взглянул вслед еврею.

— Вот оно что, — сказал он. — Похоже, вы состоите в секретных сношениях с самим синьором Меркурио. Надеюсь, вам повезет больше, чем мне. Я теперь покупаю у него только табак, потому что все его остальные товары много хуже обещанного. Он предложит вам, как однажды мне, черкешенок, гречанок и грузинок, с которыми не знает, что делать, а затем приведет какую-нибудь жалкую еврейку — от такой откажется даже носильщик с Пикадилли.

— Вы ошибаетесь, Джеймс, — прервал я его, краснея при мысли, что и мои мечты могут прийти к подобному концу. — Я не ищу приключения, оно само меня ищет. Взгляните на это кольцо.

И я показал ему изумруд.

— Ах, черт возьми! Тогда это еще хуже, — возразил он. — Меня с детства баюкали сказками о говорящих букетах, устах, скрытых повязками, и живых мешках, испускающих крики, когда их сбрасывают в море. Я не знаю, насколько правдивы все эти истории, но знаю, что мы на той самой земле, где, как утверждают, они случаются.

Я с сомнением пожал плечами.

— Можно ли узнать, — продолжал Джеймс, — как этот великолепный талисман попал к вам?

— Мне бросили его из закрытого ставнями окна, откуда прозвучал тот страшный крик в день, когда мы встретили старого греческого вельможу, идущего на казнь. Вы помните это?

— Отлично помню. Значит, вас ждут в этом самом доме?

— Надеюсь.

— Не будет ли нескромным узнать когда?

— Сегодня вечером от семи до восьми часов.

— Вы решились пойти туда?

— Разумеется.

— Идите, мой дорогой; в вашем случае меня тоже ничто не смогло бы отвратить от такого приключения. Тем временем я сделаю то, что вы сделали бы на моем месте.

— То есть?

— Это мой секрет.

— Хорошо, Джеймс, делайте что хотите. Я доверяюсь вашей дружбе.

Джеймс протянул мне руку, и, поскольку мой туалет был окончен, мы поднялись на палубу.

Пушечный залп, прогремевший из дворца, возвестил народу Константинополя, что скоро он будет осчастливлен появлением его высочества. Салют подхватили казарма янычаров и Топхане; все стоящие на якоре в Босфоре суда подняли флаги, и гул их орудий слился с тем, что несся с земли. Константинополь являл собой в эту минуту зрелище поистине фантастическое: Золотой Рог был объят пламенем; с нашего корабля, разражающегося громами и содрогающегося от выстрелов, как и остальные суда, сквозь дымовую завесу мы различали приобретающие гигантские размеры мечети, укрепления, минареты, темно-зеленые сады, кладбища с их высокими кипарисами, красные дома, амфитеатр странно нагроможденных одно на другое зданий. Мы наблюдали эту картину как бы сквозь некую пелену, и она принимала фантастические формы и очертания. Все качалось и плыло, словно в сновидении. Действительно, можно было поверить, что находишься в стране феерий.

Гремящие со всех сторон пушки призывали нас во дворец. Мы поспешили в капитанскую шлюпку и принялись грести к берегу, где нас уже ожидали кони в богатом убранстве. Мне досталась серая в яблоках лошадь в золотой сбруе, достойная нести на себе главнокомандующего в день битвы. Я легко и ловко вскочил на нее, чем вызвал зависть не одного морского офицера. У ворот дворца мы встретили посла, приехавшего вместе с лордом Байроном, облаченным в ярко-красный, расшитый золотом костюм, скроенный наподобие английского адъютантского мундира. Предстоящая церемония, куда посол пригласил его просто как на любопытное зрелище, стала для благородного поэта делом чрезвычайной важности. Его крайне волновал вопрос о месте, которое он должен занять в кортеже, желая даже в глазах неверных сохранить во всем блеске привилегии, даруемые ему происхождением. Напрасно мистер Эдер уверял, что не может как-то особо выделить его и что турки в церемониях признают только чиновничью посольскую иерархию, полностью игнорируя этикет, принятый в среде английской аристократии; лорд Байрон дал согласие на свое участие лишь после того, как австрийский посланник — непререкаемый арбитр в этих вопросах — с высоты своих тридцати двух поколений дворянства убедил его, что он может спокойно, не роняя достоинства, занять угодное ему место в свите посла.

Мы вошли в первый двор, где должны были ожидать, пока в проходящем кортеже нам укажут наше место. Царственная процессия не заставила себя ждать.

Во главе ее шли янычары. После неоднократно слышанных мною восторженных описаний я с трудом узнал их в этих щуплых и грязных воинах в высоких шапках со свисающим на спину красным рукавом, с белыми палками в руках, марширующих беспорядочной гурьбой и орущих во весь голос: «Магомет Расул Аллах!» Не будь это прославленное воинство слишком высоко вознесенным над простыми смертными, чтобы интересоваться мнением презренного гяура, оно почувствовало бы огромное унижение от пришедшего мне в голову сравнения: в самом деле, оно напоминало мне знаменитое войско Фальстафа, которое неизменно вызывает гомерический хохот в театрах Друри-Лейн или Ковент-Гарден, когда оно появляется под водительством своего достойного вербовщика. Однако внушаемые янычарами уважение или страх показывали, что блеск их древнего имени не угас и слава былой силы не померкла. Селим боролся со змеем, но не сумел задушить его, и змей распрямился, еще больше разъяренный своей раной. Махмуду было суждено единым ударом обрубить семь голов гидры.

За янычарами следовали дельхисы со своими старинными дротиками, в остроконечных головных уборах, украшенных вымпелами, что похожи на те, которые носят на пиках наши уланы. Затем появились топхисы, или бомбардиры, — наиболее организованное войско империи, состоящее из отпрысков лучших фамилий Константинополя, прошедших военное обучение в Топхане под руководством французских офицеров. Я с любопытством следил за ними, когда, словно золотой мираж, возникли столпы империи, облаченные в одежды, покроем, украшениями и особенно богатством напоминавшие те, что носили при дворе греческих императоров. В этом блистательном сонме выделялись улем, муфтий и кизляр-ага, то есть хранитель печатей, первосвященник и глава черных евнухов; странная троица, шествующая рука об руку и пользующаяся почти равными правами. Из этих троих высокопоставленных персонажей кизляр-ага более всех привлек мое внимание, и должен признаться, что он во всех отношениях был достоин его. Помимо своего титула «Хранитель Сада блаженства», уже возбуждающего любопытство европейцев, он отличался редкостным уродством: короткое плотное тело венчала чудовищная голова, два блестящих желтых глаза придавали его толстой хмурой физиономии важное выражение сонной совы. И это-то подобие Калибана было повелителем Афин! Очевидно, турки пожелали унизить город больше всех других городов мира, поставив во главе его скопца. После султана он владел самым богатым и многочисленным гаремом. Эту причудливую аномалию могли бы счесть странным излишеством во Франции и Англии, но в Константинополе она была естественной.

Наконец, появился тот, кого я ожидал с таким нетерпением. К моему удивлению, султана Махмуда II встретили не радостные крики и рукоплескания, какими в Западной Европе приветствуют королей, а торжественное и глубокое молчание. Следует согласиться, что внешность султана внушала почтение даже неверным. Он принадлежал к тому прекрасному типу людей, пред которым ослепленная толпа замирает склоняясь, которого венчает как бы против своей воли титулом короля или императора.

Уже в то время Махмуд являл все признаки гордого и непреклонного характера, проявившегося впоследствии. Его впалые, проницательные глаза, казалось, могли читать в глубине душ. Ноздри красивого, хоть и не столь длинного и горбатого, как обычно у турок, носа раздувались, словно у льва; его сомкнутые уста — их кроваво-красную линию едва можно было разглядеть в волнах длинной черной бороды — повелевали даже молча; голова казалась изваянной из бронзы по античной модели, и ни одна черта не носила отпечатка человеческих страстей. Ничто в этом смуглом лице не отражало биения крови — напротив, все было строгим, бледным и застывшим, как смерть; лишь время от времени в глазах его вспыхивали отблески огня, будто в затухающем факеле, когда его встряхивают.

Видно было, что этот человек привык повелевать миллионами, что он прекрасно осознавал свое бесконечное могущество и безграничное величие. Дрожащий под султаном конь, белый от пены, хотя и двигался шагом, был реальным образом, видимым символом народа, впервые обузданного им. При появлении султана подданные спешили закрыть лица, как бы страшась ослепнуть от этого царственного блеска. Однако на первый взгляд его платье казалось более простым, чем у последнего офицера султанской свиты. Лишь шуба из черной куницы указывала на его сан; единственным украшением его служил султан на чалме, скрепленный знаменитым бриллиантом Эгрикапу, самым ценным из дворцовых сокровищ, найденным в 1679 году в куче мусора каким-то нищим, который обменял его на три деревянные ложки.

Впереди султана шел казначей, бросавший в толпу мелкие монеты, заново отчеканенные, а позади — секретарь, складывающий в желтую сумку прошения и жалобы, которые ему подавали. Я не знал, да и вовсе не стремился узнать, кто шел за ним. Посол подал нам знак занять место в кортеже; мы пустили лошадей на свободное пространство между охраной султана и кавалерией и последовали за его высочеством, ослепленные и взволнованные этим блеском Востока, недоступным Западной Европе, даже если бы она выставила напоказ все свои сокровища.

Нам предстояло пройти через весь город, чтобы из дворца попасть в мечеть султана Ахмеда, стоящую в южной части площади Ипподрома (турки сменили столь прославленное на византийских празднествах греческое название на Ат-Меидам, представляющее собой перевод прежнего и означающее «Арена для лошадей»). Мы двигались как по великолепным площадям, так и по узким улочкам, где можно было пройти только по двое и где в сорока — пятидесяти футах у нас над головой мы видели детей, перепрыгивающих с крыши на крышу выступавших один над другим этажей. Прибыв к месту назначения, кортеж остановился, а султан спешился и вошел в мечеть, сопровождаемый высшими офицерами; нам же, как неверным, было отказано в этой чести, но, чтобы сделать запрещение менее чувствительным, султан Махмуд II с похожей на западноевропейскую деликатностью распространил его на три четверти своей свиты, оставшейся с нами у подножия обелиска Феодосия.

Я воспользовался остановкой, чтобы свободно рассмотреть это чудо капризных досугов самого артистичного государя в мире. Это был настоящий дворец из «Тысячи и одной ночи». Лишь руке гения было дано сплести эти каменные кружева, опоясывающие гранитные колонны. Здесь, у подножия трехгранного блока, служившего когда-то центром стадиона, брали начало все мятежи янычаров, на протяжении пяти веков менявшие власть во дворце, и по закону справедливости именно здесь же в июне 1826 года был оглашен мстительный указ, до последней капли проливший кровь этих непокорных воинов, охранников и палачей султанов.

Через полчаса султан Махмуд II вышел из мечети, чтобы почтить своим присутствием джерид. Местом этого турнира — излюбленного времяпрепровождения турок и египтян — были избраны Сладкие Воды, где имели обыкновение прогуливаться влюбленные константинопольцы. Мы снова, пройдя мимо дворца Константина, двинулись вдоль берега. Ипподром можно было узнать по пологим каменным ступеням, возвышающимся с двух сторон наподобие сидений в театре. Посредине располагалось нечто вроде ложи для султана и его свиты, напротив было ристалище, заканчивавшееся небольшой рощей; под ее деревьями толпился народ, не имеющий права на определенные места.

Едва появился султан, ступени заполнились: одни мужчинами, другие женщинами. Поскольку у нас в целом распространено неверное представление о Востоке, я не без удивления смотрел на женщин из лучших домов города, принимавших участие в публичном празднестве. Правда, они были в чадрах и сидели отдельно от мужчин, но в целом были более свободны, чем женщины античности: тем запрещалось присутствовать на гимнастических играх и на стадионах. Положение турецкой женщины отнюдь не столь тягостно, как это принято думать: за исключением жен султана, которых строго охраняют, заботясь о чистоте императорской крови, остальные свободно общаются между собой, ходят в баню, бегают по лавкам, прогуливаются, принимают у себя своих врачей и даже кое-каких друзей, правда обязательно закрывая лицо; но от этой свободы далеко до того заточения, к которому, как мы обычно считаем, они приговорены.

В отличие от английского или французского общества, где женщины в изысканных туалетах служат главным украшением, здесь пальма первенства принадлежит мужчинам. Закутанные в длинные покрывала, оставлявшие свободными только глаза, четыре ряда зрительниц казались шеренгами теней, тогда как мужчины, облаченные в военные костюмы, сверкающие золотом и драгоценными камнями, являли собой самое блестящее зрелище, какое только можно вообразить. Что до султана, то он восседал один под действительно царским балдахином, окруженный четырьмя сотнями юношей в белых одеждах: они стояли по четырем сторонам трона. И вся эта картина была заключена в раму из голубого неба и пышных темно-зеленых деревьев, что еще больше подчеркивало богатство и разнообразие ее палитры.

Как только султан сел, прозвучал сигнал, стража у трона расступилась, и появились четыре эскадрона, состоящие из юношей — отпрысков лучших семей империи. Они не были одеты в какое-то особое платье, если не считать короткой куртки, цвет и украшения которой каждый выбрал по собственному вкусу. Под ними были прекрасные арабские жеребцы из Йемена и Донголы — кобыла считается недостойной благородного турка, — которые столь стремительно ворвались на арену, что, казалось, всадники неминуемо разобьются при столкновении друг с другом, но внезапным приемом, известным лишь турецким наездникам, каждый остановил коня прямо на середине арены.

В то же мгновение ряды смешались с такой быстротой, что невозможно было что-либо различить в этом кипящем вихре: мелькали малиновые седла, золотые стремена, золоченые ножны ятаганов, серебряная сбруя, рубиновые эгреты. Праздник должен был начаться простыми упражнениями в верховой езде. В действительности же конники сплетались и расплетались так ритмично и с таким искусством, что, должно быть, выступлению предшествовали, как у кордебалета в театре, частые репетиции. Каждое новое продвижение влекло за собой еще более впечатляющую игру форм и красок: группы составляли цифры, превращались в цветы, образовывали узорчатый ковер.

Затем на арену вышли нубийцы с охапками белых притупленных дротиков — джерид, сделанных из тяжелого и эластичного пальмового дерева. Конники быстро разобрали их. Новые служители вынесли палки с железным крючком на одном конце, служившие для того, чтобы всадникам можно было, оставаясь верхом, подбирать упавшие дротики. Они тоже были разобраны, и служители ушли. Бег стал стремительнее, движения — точнее. Всадники скакали вокруг арены, потрясая джеридами над головой.

Вдруг один из них обернулся и метнул свое безопасное оружие в скакавшего за ним конника.

Это стало сигналом сменить общее движение борьбой один на один, где каждый стремился проявить свое мастерство, поразив противника и уклонившись от его удара. Упавшие дротики с невероятной ловкостью подхватывались железным наконечником палок, хотя иные всадники, еще более искусные, решив пренебречь подручными средствами, скользнув по крупу коня почти под живот ему и не останавливаясь, даже не замедляя бега, хватали свое оружие прямо рукой. Мне вдруг показалось, что я в Гранаде на знаменитых ристалищах между Абенсераджами и Зегрисами и что блистательная кавалерия Востока восстала из своих могил, чтобы заново оспаривать эту волшебную землю, которую она предпочла зеленой долине Египта и заснеженным горам Атласа.

Наконец, после двух часов этой сказочной баталии, где не пострадал ни один человек, хотя на всадниках не было ни доспехов, ни шлемов с забралами, оглушительная музыка, сопровождавшая выход состязателей на арену, возвестила их уход. Тотчас же джериды прекратили свой полет и заняли предназначенное им место в ленчике седла, а всадники вновь рассыпались разнообразными арабесками, затем внезапно разделились на четыре группы и, повернувшись спиной друг к другу, исчезли в четырех углах с фантастической быстротой, столь восхитившей нас в начале представления. Арена, еще секунду назад полная людей, лошадей, криков и шума, осталась пустой и безмолвной.

Но тут же ее наводнила толпа фигляров, бродячих лицедеев, жонглеров и поводырей медведей. Все эти достойные предприниматели ввалились вместе и принялись танцевать, разыгрывать фарсы, показывать фокусы, демонстрировать животных, так что каждый смог выбрать зрелище по своему вкусу, либо рассеянным взглядом наблюдать сразу весь гротескный и разношерстный спектакль, собравшийся у него перед глазами. Что же до меня, то, к стыду своему, должен признаться, я уподобился лорду Сассексу из «Кенилворта», который предпочел Шекспиру медведя, и принялся в упоении созерцать грациозного зверя. Справедливо заметить, что его хозяин, преисполненный надменности турок, столь же неулыбчивый, как и его подопечный, привлек не меньшее мое внимание: так и бросалось в глаза, что весь он, от шелковой кисточки своей фески до кончиков бабушей, осознавал значимость своей миссии.

Едва его высочество выражал удовлетворение, турок проникался убеждением, что оно относится к нему с его медведем. Он останавливался, с достоинством кланялся, заставлял кланяться медведя и продолжал представление. К моему великому сожалению, султан, поднявшись, чтобы проследовать во дворец на обед, прервал праздник. И тотчас все последовали его примеру; через мгновение все исчезло — лицедеи, фигляры, жонглеры, поводыри с медведями, народ и придворные.

Я же все время был занят мыслями о предстоящем свидании и не знал, удастся ли мне ускользнуть из дворца. Вот почему мною было принято решение отказаться от чести отобедать с его высочеством, и, бросив поводья слуге, я направился по дороге к берегу. Никто меня не заметил. Я нанял лодку до предместья Галаты, где, произнеся несколько запомнившихся мне франкских слов и показав адрес, данный мне Якобом, быстро нашел его лавку.

Достойный негоциант не ожидал меня так рано, ибо свидание было назначено на семь часов, а сейчас пробило лишь пять; я объяснил ему причину своего преждевременного появления и попросил накормить меня чем-нибудь взамен обеда во дворце. Якоб оказался незаменимым человеком; он владел всеми профессиями: от посыльного до посла. В одно мгновение я получил лучшее, что можно было найти в Константинополе, а именно: отварного цыпленка, рис с шафраном, пирожные и восхитительный табак в наргиле, благоухающем розовой водой.

Я лежал на диване, наслаждаясь окутывающими меня клубами ароматного дыма, когда в комнату вошел Якоб, сопровождаемый женщиной под длинным покрывалом, и притворил за собою дверь. Приняв ее за богиню, снизошедшую ко мне в облике простой смертной, я быстро поднялся, но Якоб прервал мои изъявления почтения незнакомке:

— Нам нельзя терять время.

— Но, мне кажется, я полностью следую вашим советам.

— Вы ошибаетесь, это всего лишь служанка.

— А-а! — протянул я с некоторым разочарованием.

— Послушайте, — продолжил он. — Еще не поздно отступить. Вас тянет ввязаться в дело, сулящее смерть в любой стране мира, особенно в Константинополе. Мне заплатили, чтобы я помог вам устроить это свидание. Мое обещание выполнено. Но ни за что на свете не возьму я на себя ответственность за дальнейшее.

Я вынул кошелек и, высыпав в ладонь половину содержимого, протянул ему.

— Вот несколько цехинов в благодарность за вашу помощь. Они доказывают, что я согласен на все.

— Ну что ж, — ответил Якоб, снимая покрывало и длинное платье с женщины, стоящей подле двери и не понимавшей, о чем мы говорим. — Наденьте это, и да хранит вас Господь!

Признаюсь, решимость моя поколебалась, когда я увидел, что мне предстоит облачиться в одежду, оставляющую рукам не больше свободы, чем она имеется у мумии. Но я зашел уже слишком далеко, чтобы отступать, и продолжал отважно следовать по пути приключений.

— И что мне потом делать в этом платье? — спросил я Якоба. — Подскажите.

— Ничего особенного, — ответил он, — просто идите за рабыней и ни в коем случае не оброните хотя бы слова, ибо даже одно слово может вас погубить.

Это не слишком успокаивало, но что за беда! Читатель помнит, что я не страдал недостатком мужества, а демон любопытства гнал меня вперед. Поэтому, прикрепив покрепче к поясу свой кортик гардемарина, я позволил облачить себя в сковывавшее движения рук платье и окутать голову покрывалом. В этом наряде, полностью скрывавшем очертания человеческой фигуры, меня нельзя было отличить от его прежней владелицы, что подтвердил понимающий взгляд, каким обменялись еврей и старая служанка.

— А теперь что мне делать? — спросил я в нетерпении.

— Следовать за мною, — ответил Якоб, — а главное…

И он приложил палец к губам.

Я сделал знак, что понял, отворил дверь, спустился по лестнице и очутился в лавке, где нас ждал черный раб. Обманутый моим маскарадом, приняв меня за ту, которую он привел к Якобу, раб побежал отвязать осла — обычное средство передвижения турецких женщин. Якоб с поклоном проводил меня до ворот, подал мне руку, чтобы помочь сесть в седло, и я поехал, оглушенный происшедшим, не зная, куда меня везут.

XVI

Минут десять мы двигались по совершенно незнакомым мне улицам, пока не остановились у ворот красивого дома. Мой проводник открыл их и снова закрыл; я оказался в квадратном дворике, по-видимому хорошо известном моему ослу, ибо он тотчас направился к ведущей в дом двери. Я собрался было спрыгнуть на плиты перед порогом, но подошедший ко мне раб опустился на колено, предлагая мне его вместо подножки, и подставил голову, чтобы я мог опереться на нее рукой. Пришлось подчиниться этой церемонии, но затем, увидев, что он, сочтя свое дело исполненным, намеревался вести осла на конюшню, повелительным жестом приказал ему следовать впереди. Он не заставил просить себя дважды и сразу же подчинился, показывая тем самым, что ему знаком язык жестов.

Это была удачная мысль, ибо легко было заблудиться в лабиринте комнат и коридоров, по которым меня вел мой провожатый; следуя за ним, я внимательно всматривался в окружающее, чтобы не утратить ориентиров на случай возможного поспешного бегства. По количеству слуг и охранников, либо скользящих, словно тени, тут и там, либо стоящих недвижными истуканами, было видно, что мы находимся в доме какого-то вельможи. Но вот в конце длинной вереницы апартаментов открылась дверь и раб ввел меня в комнату — она была светлее остальных и обставлена богаче и изысканнее. Мой провожатый закрыл за мной дверь, и я увидел перед собой девушку лет четырнадцати-пятнадцати, показавшуюся мне необычайно красивой.

Первым моим движением было задвинуть позолоченный засов; затем я обернулся и на какое-то время замер в радостном удивлении, пожирая глазами фею, своей волшебной палочкой, казалось, отомкнувшую мне двери зачарованного замка. Она возлежала на атласных подушках, облаченная в розового шелка кафтан, затканный серебряными цветами, и в платье белого дамаста с золотыми цветами, стянутое в талии и оставляющее полуоткрытой грудь; широкие рукава, ниспадавшие сзади, позволяли видеть белоснежную рубашку из шелкового газа, застегнутую у шеи бриллиантовой брошью; осыпанный драгоценными камнями пояс довершал туалет. На голове у нее был талпок — восхитительный головной убор турецких женщин, представляющий собою надетую набок бархатную шапочку вишневого цвета с золотой кистью посредине. На незакрытых талпоком висках волосы были гладко уложены и подхвачены заколкой в форме букета из драгоценных камней, имитирующих живые цветы: жемчужины — бутоны апельсина, рубины — розы, бриллианты — жасмин, топазы — дикий нарцисс. Из-под этого убора волосы необыкновенной длины, заплетенные во множество косичек, рассыпаясь, падали на плечи и струились до белых расшитых золотом бабушей из козловой кожи, в которые красавица прятала свои маленькие ножки. Черты ее лица были идеально правильны — истинно греческий тип, отмеченный печатью гордости и грациозного величия, с огромными черными глазами, достойным Аполлона носом и коралловыми губами.

Все это я рассмотрел с одного взгляда. Лебединым движением выгнув шею, девушка подняла голову и взволнованно посмотрела на меня. Мне стало ясно, что мой наряд ввел ее в заблуждение, и она сомневается, того ли привели к ней, кого она призывала. Я мгновенно сорвал с себя платье и покрывало, и она увидела мой мундир гардемарина. Вскрикнув, прекрасная гречанка поднялась, пошатнулась и, с мольбой протягивая ко мне руки, воскликнула по-итальянски:

— Синьор офицер, во имя Панагии[43], спасите меня!

— Кто вы? — ответил я, подбежав к ней и поддерживая ее рукою, чтобы она не упала. — И от какой опасности я должен вас спасти?

— Кто я? Увы! Я дочь того, кого вы встретили, когда его вели на казнь, — отвечала она. — Опасность, от которой вы можете спасти меня, — это стать наложницей убийцы моего отца.

— Что я могу сделать для вас?! — вскричал я. — Говорите. Я здесь. Располагайте мною.

— Сначала узнайте, чего я страшусь и на что надеюсь. Выслушайте меня, чтобы поведать обо всем, мне хватит двух слов.

— Но зачем тратить драгоценное время на разговоры? Вы молоды, вы прекрасны, вы несчастны, вы вверяетесь моей храбрости и чести, раз призвали меня. Чего же мне больше?

— Думаю, сейчас нам пока ничто не угрожает. Цука-дар[44] на празднике во дворце. К тому же на улицах еще слишком многолюдно, чтобы нам сейчас отважиться на побег.

— Тогда говорите!

— Мой отец был грек, был царской крови и был богат; эти три преступления в Константинополе караются смертью. Цука-дар выдал его; отца арестовали, меня продали. Его отвели в тюрьму, меня схватили и спрятали в этот дом. Его приговорили к смерти, меня — к жизни. Лишь мою мать оставили на свободе.

— О, я видел ее! — воскликнул я. — Это ведь она сидела возле тела вашего несчастного отца?

— Да, да! — ответила девушка, заламывая руки. — Да, это была она, это была она!

— Мужайтесь! — сказал я ей. — Мужайтесь!

— О, у меня достанет мужества. В этом вы при случае убедитесь. (Она улыбнулась, и эта улыбка была страшнее любых слез.) Итак, меня препроводили к моему хозяину, убийце моего отца, купившему меня на деньги моей семьи. Я была заточена в этой комнате. На следующий день за окном послышался какой-то шум. Надеясь, сама не зная на что, я подбежала к окну и увидела отца: его вели на казнь.

— Значит, это ваши руки мелькнули сквозь щели, это ваш крик отозвался в глубине моего сердца?

— Да, да, это была я. Я видела, как вы, услышав мой голос, подняли голову и схватились рукой за кортик, и поняла, что сердце ваше полно благородства и, если представится возможность, вы спасете меня.

— О! Я здесь, приказывайте.

— Но сначала предстояло как-то связаться с вами. Я решила взять себя в руки и вытерпеть присутствие моего владетеля. Да, я кротко смотрела на него — а ведь на нем еще не высохла кровь моего отца! Я спокойно говорила с ним, сдерживая проклятия. И он почел себя счастливым и вознамерился отблагодарить меня богатыми нарядами и роскошными драгоценностями. Однажды утром ко мне вошел Якоб — самый богатый ювелир Константинополя…

— Как! — прервал я ее. — Этот жалкий еврей?

— Он самый. Я давно знаю его. У моего отца не было других детей и, не желая ни в чем мне отказывать, он время от времени покупал у еврея драгоценные камни и дорогие ткани, уплачивая за них огромные суммы. Знаком я дала ему понять, что у меня есть к нему тайное дело. Тогда он сказал цука-дару, что не взял с собой нужных мне товаров и принесет их завтра. В тот день начальнику пажей предстояло идти на службу, но он повелел препроводить еврея ко мне, даже если самого его не будет дома. Двоим стражам было приказано присутствовать при нашей встрече. Тем временем вы снова проехали под окном, у которого я неотступно сидела в надежде вас увидеть. Я решила бросить вам кольцо; вы подняли его, и радость блеснула в вашем лице; с этой минуты я была уверена, что обрела друга. На следующий день вернулся Якоб. Стражи не покидали нас ни на минуту, но на итальянском я рассказала еврею, о чем идет речь, и описала ваши приметы от цвета волос до формы кортика — я все запомнила. Он ответил, что, кажется, знаком с вами. Представьте себе мою радость! Не зная, когда удастся нам вновь увидеть вас, мы предприняли все меры, чтобы устроить это сегодня, в праздничный день, когда султан задержит цука-дара во дворце. Моя кормилица — ее оставили со мною скорее из равнодушия, чем из жалости ко мне, — должна была выйти, как всегда в сопровождении капиджи, будто бы для того, чтобы купить у еврея духи; там ей предстояло встретиться с вами и отдать вам свое платье и покрывало, после чего вы прошли бы в наш дом вместо нее. Она же за это время успеет предупредить мою мать, которая с помощью нескольких верных слуг держит наготове лодку у подножия башни Галаты. В случае вашего согласия на эту встречу Якоб должен был передать мне гитару… Сегодня утром я получила ее… вот она… И вы… вы тоже здесь. Готовы ли вы прийти мне на помощь?.. До сих пор все, как видите, нам удавалось. Остальное зависит от вас.

— Скажите же скорее, что нужно сделать?

— Пытаться бежать через анфиладу комнат невозможно. Мы можем выйти лишь через окно соседнего кабинета.

— Но оно в двенадцати футах от земли!

— О! Пусть это вас не тревожит: вы спустите меня на моем поясе, но дело в том, что за этой ставней есть еще железная решетка.

— Я взломаю ее при помощи кортика.

— Тогда примемся за дело. Кажется, уже пора.

Я вошел в кабинет и позади штор из розового дамаста обнаружил тюремные решетки. Выглянув на улицу, я заметил, что за противоположным углом прячутся две мужские тени, но, тем не менее, молча приступил к работе в полной уверенности, что они занимаются своими делами, вовсе не собираясь следить за нашими.

Камень был мягким, но каждый мой удар отбивал лишь мелкие частицы. Глаза юной гречанки, наблюдавшей за мною, светились интересом и надеждой. Итак, мне предназначили иную роль, но поистине не уверен, гордился бы ли я более, будучи избранным возлюбленным (а девушка была на удивление прекрасна), чем спасителем. От всего этого веяло чем-то рыцарственным, и я с головой окунулся в мое приключение, не заботясь о тех последствиях, что повлечет за собою столь бескорыстное служение.

Работа была в самом разгаре и низ решетки уже начинал высвобождаться из своих каменных оков, когда девушка положила мне одну руку на плечо и другой показала куда-то в сторону — оттуда слышался шум. Мгновение она стояла недвижно словно статуя, и единственным признаком жизни ее была все сильнее сжимавшая меня рука. Около минуты длилось ожидание; пот выступил у меня на лбу; наконец она сказала:

— Он возвращается.

— Что делать?

— Посмотрим. Быть может, он не зайдет ко мне, тогда его возвращение нам не помешает.

Она снова прислушалась, затем, помолчав, прошептала:

— Он идет сюда!

Я рванулся, чтобы броситься в комнату и встретить его лицом к лицу, когда он откроет дверь. Она удержала меня:

— Ни слова, ни жеста, ни шага, иначе вы погибли, а вместе с вами и я!

— Но я не могу здесь прятаться! Это трусливо и бесчестно!

— Замолчите! — приказала девушка, одной рукой закрывая мне рот, а другой отнимая у меня кортик. — Во имя Святой Девы молчите и представьте действовать мне.

Она выбежала из кабинета и спрятала кортик среди подушек. В это мгновение в дверь постучали.

— Кто это? — спросила юная гречанка, оправляя диван.

— Я! — ответил властный, но ласковый мужской голос.

— Сию минуту я отворю моему господину и повелителю; он всегда желанный гость для своей рабыни, — отозвалась она.

При этих словах девушка подошла к кабинету, закрыла дверь и задвинула засов. Итак, я остался взаперти и мог лишь слышать, но отнюдь не видеть, что происходит в соседней комнате.

Думаю, что за всю мою жизнь, полную приключений, а следовательно всевозможных опасностей, не было у меня столь тяжелых минут. Обезоруженного, лишенного возможности защитить себя и ту, что вверилась мне, меня вынудили предоставить слабому существу, отличающемуся лишь свойственной его нации хитростью, сыграть партию, где ставкой была моя жизнь. В случае ее проигрыша я останусь в этом кабинете, словно волк в западне, без возможности бежать или защитить себя; если же она выиграет, то лишь благодаря тому, что встретит опасность как мужчина, в то время как я прятался подобно женщине. Я поискал вокруг, нет ли какого-нибудь предмета, который мог бы послужить оружием, но в комнате были только подушки, тростниковые стулья да вазы с цветами. Тогда я вернулся к двери и прислушался.

Разговор велся по-турецки, и, не видя жестов, я не мог понять, о чем он шел. Однако голос мужчины звучал ласково, судя по всему, он просил, а не угрожал. Через некоторое время раздался перезвон гитарных струн; потом гречанка запела песню, напоминавшую одновременно молитву и гимн любви, так чисто и нежно она звучала. Я был поражен. Это дитя — ей не исполнилось еще и пятнадцати лет, — минуту назад оплакивавшее, ломая руки, смерть своего отца, бедствия семьи и собственное рабство; этот ребенок, застигнутый во время подготовки к побегу, который мог бы вновь даровать ему свободу; эта девочка, спрятавшая меня в соседнем кабинете и лишенная всякого оружия, кроме укрытого средь подушек моего кортика, — пела перед смертельно ненавидимым ею человеком таким спокойным голосом, будто она в мирном семейном кругу, сидя под тенью платана у дверей своего дома, славила Святую Деву.

Я слушал и уносился вдаль от всего окружающего. Мне казалось, что, словно во сне, меня влечет за собою какая-то неведомая высшая сила. Прислушиваясь, я продолжал ждать. Пение прекратилось; речи становились все нежнее и нежнее. Потом наступила тишина, внезапно прерванная болезненным, сдавленным вскриком. Я затаил дыхание и устремил взгляд в стену, точно пытаясь пробуравить ее. Послышался глухой стон, за ним последовало гробовое молчание. Вскоре легкие шаги — их мне едва позволило различить биение собственного сердца — приблизились к кабинету. Скользнул засов, дверь открылась, и в проникающем сквозь оставшееся открытым окно лунном свете на пороге возникла белая как тень юная гречанка; на ней было лишь длинное нижнее платье, а изо всех драгоценностей остался только букет из камней в волосах. Я взглянул в проем, но позади нее была темнота, и там ничего нельзя было разобрать.

— Где ты? — спросила она, ибо я отступил в глубь кабинета.

— Здесь.

Я шагнул вперед, вступая в полосу света.

— Я сделала свое дело, — промолвила девушка, — теперь тебе пришло время докончить свое.

При этих словах она протянула мне кортик, держа его за рукоятку. Лезвие его было теплым и влажным; я разжал руку и в свете луны увидел, что она в крови. Я впервые прикоснулся к человеческой крови; волосы встали дыбом у меня на голове, а по телу пробежала дрожь. Но я понял, что нельзя терять время, и принялся за дело. Двое мужчин все еще стояли на углу улицы, но я не обращал на них внимания, хотя производимый мною шум должен был приковать их взоры к окну. Наконец решетка поддалась, образовав достаточно широкое отверстие, чтобы мы смогли пролезть сквозь него. Правда, оставалась еще внешняя решетка, но я надавил на нее, и она упала.

В тот же миг один из мужчин, выбежав на середину улицы, воскликнул:

— Это вы, Джон? Вам нужна помощь? Мы здесь, Боб и я. Располагайте нами!

— Джеймс! Боб! — обрадовался я и, обернувшись к не понимавшей незнакомого языка гречанке, сказал: — Теперь мы спасены! Нет, нет! — обратился я затем к моим товарищам. — Мне нужна только веревка. Она у вас есть?

— У нас есть нечто получше, — ответил Джеймс, — у нас есть лестница. Боб, иди сюда и встань к стене!

Матрос подчинился. В один миг Джеймс взобрался ему на плечи и протянул мне два конца веревочной лестницы. Я привязал ее к оставшимся прутьям решетки. Джеймс, спрыгнув на землю, тотчас же натянул другой конец, чтобы моей спутнице легче было спуститься. Не теряя времени, она перебралась через подоконник и мгновение спустя очутилась на улице, к великому удивлению Джеймса и Боба, которые никак не могли уяснить себе, что все это означает. Я немедленно присоединился к ним.

— Во имя Неба, что с вами случилось? — вскричал Джеймс. — Вы бледны как смерть и перепачканы кровью. Вас преследуют?

— Нет, разве что призрак, — отозвался я. — Но сейчас не время рассказывать эту историю. Нам нельзя терять ни минуты. Где вас ожидает лодка? — спросил я у моей юной гречанки по-итальянски.

— У башни Галаты, — ответила она. — Но я не знаю дороги и не смогу провести вас туда.

— Я знаю, — сказал я, сжимая ей руку и стремясь увлечь за собой.

Но тут мы заметили, что она стоит босиком. Я хотел было взять ее на руки, но догадавшийся о моем намерении Боб предупредил меня и, подхватив девушку, как перышко, побежал к набережной. Джеймс, протянув мне пару пистолетов, достал из-за пояса другую и указал мне место справа от Боба, а сам пошел слева.

Не встретив никаких препятствий, мы направились вперед, и вот в конце улицы перед нами внезапно открылась блестящая, точно зеркало, лазурь Мраморного моря. Повернув налево, мы пошли вдоль берега; многочисленные лодки пересекали пролив из Галаты в Константинополь и обратно, но лишь одна неподвижно стояла в четырех саженях от берега. Мы остановились перед ней, но она казалась пустой. Юная гречанка вгляделась в лодку — и тут из ее глубины возникла какая-то тень.

— Это моя мать! — сдавленным голосом воскликнула девушка.

— Дитя мое! — ответствовала тень с таким особенным выражением, что мы вздрогнули. — Дитя мое, это ты?

Тотчас же со дна лодки поднялись четверо скрывавшихся там гребцов, и она, словно ласточка, полетела по морю и мгновенно причалила к берегу. Женщины бросились друг другу в объятия. Потом мать упала к нашим ногам, вопрошая, кому ей следует вознести свою благодарность. Я поднял ее и, поскольку нельзя было больше терять время, взмолился:

— Бегите! Во имя Неба, бегите! От этого зависит ваша жизнь и жизнь вашей дочери. Не задерживайтесь ни на минуту!

— Прощайте! — воскликнула девушка, сжимая мне руку. — Лишь Господь ведает, увидимся ли мы снова. Мы попытаемся добраться до Кардика в Эпире, где еще остался кое-кто из нашей семьи. Назовите мне ваше имя, чтобы я могла хранить его в памяти и повторять его в молитвах.

— Меня зовут Джон Дэвис, — ответил я. — Мне хотелось бы сделать для вас больше, но я сделал все, что смог.

— А меня зовут Василики, — сказала девушка, — и Господь подсказывает мне, что мы видимся не в последний раз.

С этими словами она спустилась в лодку и, вынув из волос сохраненный ею, к моему великому удивлению, букет из драгоценных камней, промолвила:

— Возьмите, это плата, обещанная Якобу. И да сохранит Господь для вас ту, что дороже всех бриллиантов на свете!

Драгоценная заколка упала к моим ногам. Лодка быстро удалилась от берега. Какое-то время еще различались белые силуэты матери и дочери, похожие на закутанные призраки. Потом лодка, гребцы, покрывала исчезли, растворившись во тьме, точно видение.

Я неподвижно стоял на берегу, готовый принять все происшедшее за сон, если бы не бриллиантовый букет перед глазами и имя Василики в сердце.

XVII

Когда лодка скрылась из глаз и мы остались одни, нам пришлось задуматься о собственном положении. Оно было далеко не безопасным. Во-первых, мы трое, в полночь, были на берегу без увольнительной; во-вторых, нам следовало пройти от Галаты до Топхане берегом моря, который кишел бездомными псами, собиравшимися в стаи; при виде чужаков они, безусловно, считали себя вправе разорвать нас на куски. Кроме того, у меня не выходило из головы, что, хоть я сам и не имею прямого отношения к убийству, все же заколот сын Магомета, и этот сын Магомета не кто иной, как цука-дар.

Два последних обстоятельства побуждали нас не терять время, хотя не было никакого сомнения, что по возвращении на борт нам придется понести суровое наказание. Тесно прижавшись друг к другу, мы пошли вперед. Настоящая орда голодных собак пустилась за нами вслед. Во тьме глаза их блестели, точно карбункулы. Время от времени звери подбегали к нам так близко, а намерения их были столь враждебны, что, отражая нападение, мы были вынуждены оборачиваться к ним лицом. У Боба была палка, и он действовал ею с такой ловкостью, что нашим преследователям приходилось отступать на несколько шагов назад. Мы пользовались этим, чтобы, не задерживаясь, продолжить путь, но едва успевали сделать шагов двадцать, как они буквально хватали нас за пятки. Если бы хоть один из нас отстал или споткнулся во время этого бегства, с ним, а скорее всего, и со всеми нами, было бы покончено: ощутив вкус крови, собаки не выпустили бы своих жертв.

Они следовали за нами вплоть до Топхане, где Боб и Джеймс нашли свою лодку. Джеймс первым спрыгнул в нее, я последовал за ним, Боб прикрывал наш отход. Ему выпала нелегкая задача: наши недруги, увидев, что добыча ускользает от них, подбежали вплотную и Бобу ударом палки пришлось уложить вожака. Тотчас стая бросилась на труп и мгновенно пожрала его. Воспользовавшись этим, наш верный матрос разомкнул на державшей лодку цепи висячий замок и присоединился к нам. Мы с Джеймсом принялись энергично грести и удалились от берега, сопровождаемые заунывным и злобным воем собак, которым так и не удалось свести с нами более близкое знакомство.

Шагах в ста от берега Боб забрал у нас весла и принялся за греблю, делая это гораздо успешнее, чем мы с Джеймсом вместе взятые.

Только тот, кому выпало насладиться нежными и ласковыми ночами Востока, понимает, что это такое; в свете луны, озаряющем разноцветные дома, беседки с позолоченными куполами, разбросанные в очаровательном беспорядке деревья, Константинополь казался истинно волшебным садом; над ним стояло чистое, без единого облачка, небо; в застывшем, подобном зеркалу море отражалась вся россыпь звезд.

Наш корабль стоял на якоре напротив дворца Скутари на одной линии с башней Леандра; позади него на высоком мысу Халкедонского порта возвышался маяк, и в свете его пламени рисовались грациозные мачты и похожие на паутину корабельные снасти. Вид судна заставил нас задуматься о собственном положении, о котором мы забыли под впечатлением окружающей нас красоты, а поскольку наша лодка уже подходила к «Трезубцу», то мы попросили Боба грести как можно осторожнее, стараясь не поднимать на море светящихся брызг и производить поменьше шума. Так мы надеялись пришвартоваться к борту, не замеченные часовым. Если бы там стоял кто-нибудь из наших друзей, он мог бы сделать вид, что ничего не заметил, и мы через какое-нибудь из отверстий, неизменно остающихся открытыми в борту корабля, сумели бы бесшумно добраться до своих коек, а утром, в наше дежурство, как ни в чем не бывало появиться на палубе. К несчастью, уже были приняты меры, чтобы все сложилось иначе. Едва мы подошли шагов на тридцать, как вахтенный, чья голова едва виднелась над фальшбортом, поднялся на банку левого борта и закричал:

— Эй! На лодке! Что вам нужно?

— Подняться на судно! — ответил я, прикрыв рот рукой, чтобы мой голос звучал как можно тише.

— Кто вы?

— Гардемарины Джон и Джеймс и матрос Боб!

— Отваливайте!

Мы недоуменно переглянулись. Нас тем более ошеломил этот грубый окрик, что в вахтенном матросе мы узнали личного друга Боба, несомненно в глубине души расположенного скрыть наше нарушение дисциплины. Я снова повернулся к нему, полагая, что он плохо расслышал нас.

— Вы неправильно поняли, Патрик. Мы с корабля и возвращаемся на него: Джеймс, Боб и я. Вы не узнаете мой голос? Я Джон Дэвис.

— Отваливайте! — прокричал Патрик столь громко и повелительно, что стало ясно: если продолжать переговоры, они перебудят весь экипаж.

Увидев опасность, Боб тотчас же принялся грести. Мы поняли его намерение и кивком показали, что одобряем его. Он хотел уйти из поля видимости судна и, раз у левого борта нас встретила неудача, решил, описав дугу и приняв еще большие меры предосторожности, чем в первый раз, попытать счастья у правого. Вахтенный больше не видел нас, и мы на минуту задержались, чтобы обернуть концы весел носовыми платками и разорванным пополам маленьким парусом. Теперь гребки Боба стали совсем неслышными, почти неразличимыми и лишь светящаяся борозда позади могла выдать лодку. Казалось, стоило бы похвалить себя за эту военную хитрость, благодаря которой можно было надеяться в конце концов взойти на борт, но, увы, приблизившись к судну на пятьдесят шагов, мы увидели, как поднялось и замерло дуло ружья морского пехотинца, стоявшего на часах у правого борта; через мгновение раздался его голос:

— Эй, на лодке! Что вам нужно!?

— Вернуться на борт, черт возьми! — ответил Джеймс, как и я начинавший терять терпение.

— Отваливайте! — прокричал голос.

— Но, какого черта! — заорал я в свою очередь. — Признайте нас, в конце концов! Мы не пираты.

— Отваливайте! — повторил часовой.

Мы решили не считаться с предупреждением и сделали знак Бобу грести к кораблю.

— Отваливайте! — в третий раз повторил часовой, наставив на нас ружье. — Отваливайте или я буду стрелять!

— Тут видна рука мистера Бёрка, — пробормотал Боб. — Послушайте меня, мистер Джон, подчинимся. Это лучшее, что мы можем сделать.

— А когда же мы сможем возвратиться? — спросил я часового.

— К утренней вахте, — ответил он. — На рассвете.

Предстояло еще четырехчасовое ожидание; впрочем, возразить было нечего, и, смирившись, после нескольких ударов весел мы отошли на требуемое расстояние. Боб предложил отвезти нас на берег, где можно было отдохнуть лучше, чем в лодке, но встреченная там компания внушила нам такую великую неприязнь к твердой земле, что мы предпочли провести ночь посреди Босфора. Если бы наказание ограничилось лишь этой ночной стоянкой, оно не было бы слишком суровым: над нами сияло прекрасное небо, нас овевало ласковое дыхание ветерка; однако переговоры с часовыми показали, что следует ожидать чего-то более серьезного. Мы слишком хорошо знали характер мистера Бёрка, и поэтому оснований для тревоги было более чем достаточно. Так что, несмотря на красоту природы (уже начинала заниматься заря), которая при свете первых лучей солнца в любое другое время привела бы меня в восторг, эти четыре часа прошли в жутком, тягостном ожидании. Но вот звук дудки возвестил нам, что наступило время смены вахты, и мы приблизились к кораблю. На этот раз нас приняли спокойно.

Поднявшись на палубу, мы тотчас же увидели мистера Бёрка. Облаченный в парадный мундир, он, казалось, возглавлял корпус офицеров, собравшихся на военный суд. Обычно наказание за провинность, подобную нашей, ограничивалось несколькими днями ареста для гардемаринов и несколькими ударами плетью для матросов, так что трудно было поверить, что именно для нас устроена вся эта грозная церемония. Но вскоре нас вывели из заблуждения, дав понять, что мистер Бёрк намеревается предъявить нам обвинение в дезертирстве. Едва мы ступили на палубу, как он, скрестив руки и устремив на нас взгляд, которому жажда покарать виновных придавала особый блеск, вымолвил:

— Откуда вы прибыли?

— С берега, сэр, — ответил я.

— Кто дал вам разрешение?

— Вы знаете, сэр, что я сопровождал мистера Стэнбоу.

— Но вам, как и другим, надлежало быть на борту в десять вечера. Возвратились все, кроме вас.

— Мы вернулись в полночь, но нам не дали подняться на судно.

— Разве на военный корабль возвращаются в полночь?

— Я знаю, сэр, что это не принято, но я также знаю, что при определенных обстоятельствах допускается послабление в дисциплине.

— У вас есть разрешение капитана?

— Нет, сэр.

— Вы подвергнетесь аресту на пятнадцать суток.

Я поклонился в знак повиновения, но остался узнать, какое решение примут в отношении Джеймса и Боба.

— А вы, сэр? — спросил со своей дьявольской улыбкой мистер Бёрк, ибо, покончив со мною, он теперь принялся за Джеймса. — Вы тоже были в эскорте капитана?

— Нет, сэр, — ответил Джеймс. — Я не ищу для себя оправдания и, виновный в том, что сошел на берег без разрешения, готов понести наказание; накажите же меня, но накажите за двоих.

— A-а! Похоже, сейчас мы увидим сцену Пифия и Дамона, — пробормотал мистер Бёрк сквозь зубы и затем громко добавил: — Скажите, пожалуйста, почему же я должен наказать вас за двоих?

— Потому, сэр, что я взял с собой Боба под свою ответственность.

— Под вашу ответственность? — переспросил мистер Бёрк, улыбаясь свойственной только ему презрительной улыбкой. — Ответственность гардемарина!..

Джеймс до крови закусил губы, но не выговорил ни слова, хотя мистер Бёрк намеренно дал ему время для ответа.

— Итак, это все, что вы можете сказать в свою защиту? — продолжал старший помощник после недолгого молчания.

— Да, сэр, — подтвердил Джеймс.

— Вы подвергнетесь аресту на месяц, а Боб получит двадцать ударов плетью.

— Сэр, — вмешался я, подойдя к мистеру Бёрку, — могу ли я попросить вас о беседе с глазу на глаз?

Он взглянул на меня и, кажется, был удивлен моей дерзостью.

— Что вам угодно сообщить мне? — спросил старший помощник.

— Нечто такое, что, возможно, изменит ваше решение.

— В отношении вас?

— Нет, сэр. В отношении Джеймса и Боба.

— И это столь секретно, что требует разговора наедине?

— Полагаю все же, что смогу высказаться лишь при этом условии.

— Следуйте за мной, сэр. Я направляюсь к себе в каюту и там выслушаю вас.

Он сделал несколько шагов к полуюту, затем, обернувшись к матросам, сказал, указывая поочередно на Джеймса и Боба:

— Проводите гардемарина в его каюту и поставьте часового у двери, а этого мерзавца бросьте в карцер и наденьте ему кандалы на руки и ноги.

Затем, спокойно повернувшись, словно им было отдано самое будничное распоряжение, он стал спускаться по трапу впереди меня, насвистывая какую-то непонятную мелодию.

Признаюсь, я следовал за ним без особой надежды чем-либо помочь моим бедным друзьям. Но мне казалось, что я обязан был использовать этот последний шанс, чтобы успокоить свою совесть. Войдя в каюту, мистер Бёрк не присел, а остался стоять, как бы давая мне понять этим, что беседа наша будет весьма краткой.

— Говорите, сэр, — произнес он. — Мы одни, я слушаю вас.

Тогда я изложил ему со всеми подробностями причину своего опоздания; рассказал, как мне было назначено свидание и я вначале подумал, что это просто любовная интрига, но внезапно она приобрела необычный характер и привела к трагическому исходу. Наконец я рассказал о преданности Джеймса и Боба, которые, страшась за меня, предпочли, если уж на то пошло, подвергнуться риску наказания, но не оставить друга без помощи и поддержки.

Мистер Бёрк выслушал меня в глубоком молчании. Когда я закончил, он вымолвил с недоброй улыбкой:

— Все это, несомненно, очень трогательно, сэр, но его британское величество направил нас в Константинополь не для того, чтобы искать приключения и играть в странствующих рыцарей. Ваш рассказ, как бы ни был он интересен, ничего не изменит в моем решении.

— Конечно, нет, в том, что касается меня, мистер Бёрк! Но неужели вы накажете Джеймса и Боба за преданность?

— Я накажу, — ответил мистер Бёрк, как всегда бледнея при малейшем возражении, — накажу за любое нарушение дисциплины.

— Независимо от причины?

— Независимо от причины.

— Разрешите мне сказать вам, сэр, что вы, как мне кажется, действуете под влиянием преувеличенного чувства долга и, если бы на вашем месте был капитан…

— К несчастью, сэр, — прервал меня лейтенант со своей вечной улыбкой, — вы имеете дело со мной, а не с ним; мистер Стэнбоу остался на берегу, и в его отсутствие распоряжаюсь на корабле я и, как лицо, облеченное в данное время высшей властью, приказываю вам идти в свою каюту и оставаться там под арестом.

— Вы прекрасно знаете, что я не отказываюсь и прошу снисхождения лишь для Джеймса и Боба.

— Гардемарин Джеймс вместо месяца останется под арестом шесть недель, матрос Боб вместо двадцати ударов плетью получит тридцать.

На этот раз пришла моя очередь побледнеть. Однако, все еще держа себя в руках, я воскликнул:

— Мистер Бёрк, то, что вы делаете, несправедливо!

— Еще одно слово, — ответил он, — и я удвою меру.

Я шагнул к нему:

— Но, мистер Бёрк, вы бесчестите меня! Мои друзья, видя, что их наказание увеличивается без всякой причины, смогут подумать, что я пошел с вами с целью оклеветать их! Накажите меня! Накажите меня вдвое сильнее, но помилуйте их!

— Достаточно, сэр! Выйдите!

— Но…

— А! — вскричал мистер Бёрк, взмахнув своей тростью.

Невозможно описать, что произошло со мною, едва я увидел этот жест: казалось, вся моя кровь прилила к сердцу, а затем разом бросилась в лицо. Если бы я подчинился первому порыву, то бросился бы на лейтенанта и заколол бы его, но между нами, как спасительное видение, проскользнула тень несчастного Дэвида. Я испустил сдавленный крик, похожий на рычание и бросился из каюты. В тот миг арест стал для меня благодеянием. Мне нужно было побыть одному.

Едва войдя к себе в каюту, я, вцепившись в волосы, бросился на пол и долго лежал неподвижно, словно уничтоженный, не подавая признаков жизни; лишь глухой хрип вырывался у меня из глубины груди. Не знаю, сколько времени я провел в этом состоянии, — разве сочтешь его среди столь бурного наплыва чувств? — но затем медленно поднялся и улыбнулся: мне открылась возможность отмщения.

Весь день я был настолько поглощен этой идеей, что не прикоснулся к еде и просидел всю ночь на стуле. Однако внешне мне удалось сохранить полное спокойствие, и матрос, принесший завтрак, ничего не заметил. Чтобы не возбудить подозрений, я при нем поел, спрашивая, не возвратился ли на борт капитан Стэнбоу. Оказывается, он вернулся накануне и был крайне огорчен примененными к нам мерами. В довершение всего, все офицеры нашего корабля, чтобы покарать, насколько это было в их силах, старшего помощника за его обращение с нами, которое они сочли гнусностью, приняли решение объявить ему карантин, и это доставило мне удовольствие, ибо подтвердило, что офицерский корпус судит о мистере Бёрке так же, как и я. Решение мое окрепло.

Теперь я должен объяснить читателю, незнакомому с жизнью моряков, что означает на корабле подвергнуть офицера карантину.

Если высший по званию своим невыносимым характером либо преувеличенной строгостью восстанавливает против себя подчиненных, те, лишенные возможности наложить на него то же наказание, применяют другое, доступное им и, быть может, более жесткое, чем все существующие в воинском уставе. Они собирают нечто вроде военного суда и там объявляют своего офицера в относительно длительном карантине. Однако необходимо, чтобы решение было единогласным, ибо все обязаны принимать участие в исполнении приговора.

Итак, вот в чем он состоит: с объявлением офицера в карантине он становится парией, прокаженным, зачумленным. К нему никто не обращается, разве только по служебной надобности, и никто не отвечает ему, разве только строго предусмотренными уставом словами. Если он протягивает руку кому-либо — тот стоит неподвижно со скрещенными на груди руками; если он предлагает сигару — от нее отказываются; если он проходит вперед — другие идут назад. За столом, передавая друг другу блюда, его обходят; он вынужден или просить их, или брать сам. А поскольку жизнь на борту не слишком богата развлечениями, через некоторое время начинает ощущаться безмерная тяжесть подобной кары: от этого можно сойти с ума, от этого можно прийти в бешенство, и обычно офицер уступает. Тогда все входит в привычную колею. Он вновь становится человеком и гражданином, пользующимся всеми правами, перестает быть изгоем и возвращается в общую жизнь. Но если он упорствует, ему не уступают и, пока длится его упорство, длится и карантин.

Зная характер мистера Бёрка, легко было догадаться, что он не уступит первым. Кроме того, эта мера по отношению к такому человеку мало что меняла в его существовании.

Но дело было не в этом; дело было в смелости, необходимой для того, чтобы выступить против старшего офицера, ведь обычно подобная мера применялась к человеку, стоявшему не выше второго помощника. Итак, мистер Бёрк стал, если это только возможно, еще сумрачнее и суровее.

Что же до меня, то одиночество лишь способствовало тому, что пришедшая мне в голову мысль овладела мной окончательно. Порой воспоминание об оскорблении, нанесенном мне мистером Бёрком, заставляло сжиматься мое сердце и кровь бросалась мне в лицо; порой я чувствовал, как моя решимость слабеет, и искал оправданий его грубому и злобному поведению. В подобном христианском расположении духа я находился в наступивший после моего ареста четверг, когда должны были наказывать Боба. Я даже пообещал себе, что если мистер Бёрк наполовину уменьшит число ударов плетью, то я прошу ему и не стану мстить.

Это было чем-то вроде уступки, и мне захотелось прибегнуть к ней, чтобы примирить гордость с разумом. Итак, я ждал этого дня с определенным волнением, ибо он должен был либо укрепить меня в принятом решении, либо заставить забыть о нем. Итак, этот день настал. По размеренным шагам морских пехотинцев я понял, что они выстраиваются для экзекуции. Она была довольно долгой: предстояло наказать пять или шесть матросов — это происходило всегда, когда мистер Бёрк временно заменял капитана. До меня долетали отдельные крики, но, слишком хорошо зная Боба, я был уверен, что он не впадет в подобную слабость. Но вот послышались шаги: это солдаты спускались в батарею тридцатишестифунтовых пушек. Все было кончено, но узнать что-либо я смогу лишь через час, когда матрос принесет мне обед.

Как раз в этот день меня охранял Патрик, тот самый, кому приказали стрелять в нас, если мы приблизимся к кораблю. Этот приказ, которому он был вынужден подчиниться, отдал мистер Бёрк, узнав, что капитан остается на берегу, а меня нет в списке сопровождающих его там лиц. На следующее утро бедный парень извинялся передо мною за то, что он никоим образом не мог обойти строгого распоряжения старшего помощника; тогда-то я и попросил его дать мне впоследствии отчет о том, как пройдет наказание, выразив надежду, что Боб не получит тех двадцати ударов, к которым мистер Бёрк приговорил его в первом порыве гнева. Либо мне трудно было поверить в подобную жестокость, либо совесть моя отступила, но я убедил себя, что все произойдет именно так, как я желал в глубине своего сердца. Поэтому, когда появился Патрик, я встретил его с почти веселым видом:

— Ну что, чем это закончилось, дружище?

— Плохо для бедняги Боба, мистер Джон.

— Как! Он получил все двадцать ударов?

— Тридцать, мистер Джон, тридцать.

— Тридцать ударов плетью?! — вскричал я. — Но ведь ему назначили двадцать!

— Я думал так же, ваша честь, и все так думали. Сам Боб не подозревал о добавке, которая его ожидает. Получив свое и едва отдышавшись, он собирался было подняться, думая, что все уже кончилось, как вдруг офицер судовой полиции объявил, что его наградили еще десятью ударами.

— И он не протестовал?! — воскликнул я.

— Протестовал. Но добился лишь того, что узнал, откуда исходит эта милость.

— Откуда же?

— Черт, не знаю, правда или нет, но ему сказали, что этим он обязан вам. Тогда он снова лег со словами: «Раз так, это другое дело. То, что идет от мистера Джона, всегда принимается с благодарностью. Бейте!»

— О! — вскричал я. — Ты уверен, что Боб получил тридцать ударов?

— Черт возьми! Я сам один за другим считал их. Да и потом, при первом случае, когда увидите Боба, можете спросить у него. Уж он-то наверняка все запомнил.

— Хорошо, — сказал я. — Спасибо, Патрик. Теперь я знаю то, что хотел знать.

Матрос, далекий от мысли придать моим словам какой-то иной смысл, поклонился и вышел.

Мистер Бёрк был обречен.

XVIII

В этот час всякие сомнения оставили меня и план, который я вынашивал последние три-четыре дня, окончательно сложился. Впрочем, я не собирался мстить слепо, как Дэвид: это могло повлечь за собой неудачный исход, а решил действовать обдуманно. Я горел желанием избавить экипаж от палача, но отнюдь не при помощи обыкновенного убийства. Мистер Бёрк замахнулся на меня тростью, он нанес мне оскорбление как мужчине и ответить мне должен как мужчина. Если в честном поединке я паду от его руки — так тому и быть, если же удача будет сопутствовать мне — моя военная карьера окончена, ибо обнажившего шпагу против высшего по званию ждет по возвращении на корабль смертная казнь. Я задумал бежать после дуэли в Грецию, Малую Азию или Египет и остаться жить на Востоке. Впрочем, одна мысль омрачала это решение — воспоминание о родителях: отныне я должен расстаться с ними навсегда. Но природа наделила их силой духа, особенно отца, а он, узнав, какому оскорблению подвергся его сын, одобрил бы мои действия.

Приняв решение, я приступил к приготовлениям и прежде всего обследовал содержимое своего кошелька: у меня оказалось пятьсот фунтов стерлингов золотом и векселями, что было более чем достаточно для безбедной жизни в течение двух лет. В моем же возрасте два года равнялись почти двум векам. Я написал отцу и моей доброй матушке длинное прочувствованное письмо, где подробно поведал обо всем, что произошло на «Трезубце» с тех пор, как я ступил на его борт. Я рассказал об экспедиции в Уэлсмут, о похищении Дэвида, о его наказании, а затем о казни, и, наконец, о нанесенном мне оскорблении. Письмо заканчивалось изложением принятого мною решения. В постскриптуме я объяснял свои планы на будущее, если поединок принесет мне победу. В случае же моей гибели мистер Стэнбоу, уведомленный запиской, передаст моим дорогим родителям последнее послание; его найдут у меня на груди, и оно покажет им, что я умер с мыслью о них.

После этого я успокоился: мне казалось, что начало моему плану положено и отступать от принятого решения уже поздно. Предстояло тщательно обдумать его осуществление. Вызвать мистера Бёрка на дуэль на борту корабля — чистое безумие, и поэтому я решил действовать по-другому.

Как по личным делам, так и по службе мистера Бёрка время от времени вызывали в наше посольство. И поскольку он, как известно, не отличался ни особой общительностью, ни любознательностью, то обычно отправлялся туда один и наикратчайшей дорогой. Она пролегала через одно из двух самых красивых и обширных кладбищ Константинополя. Там мне и предстояло ожидать его, причем тоже одному, поскольку я не хотел никого вмешивать в это дело. В конце концов я сумею заставить его драться. Выбор оружия я оставлял за ним; каждый из нас носил на боку шпагу, а у меня при себе оказалась бы и пара пистолетов.

Тем временем наступило дежурство Боба. Бедный малый принес мне завтрак, и я бросился ему на шею; он, по своему обыкновению, уже забыл о понесенном наказании. Это меня убедило, что он ни на мгновение не заподозрил, будто несколько ударов, столь внезапно обрушившихся на его плечи, было нанесено, так сказать, моей рукою. Как я и полагал, Боб приписал их мистеру Бёрку. К тому же он сообщил мне, что старший помощник все еще находится в карантине, и, по его разумению, мистер Бёрк кончит плохо. Я думал так же и отнюдь не огорчился, увидев, что другие разделяют мою убежденность. Казалось, само Провидение, избравшее меня мстителем среди стольких порядочных людей, покровительствует мне.

Я спросил, не слышно ли чего-нибудь нового о еврее Якобе, и оказалось, что он уже несколько раз приходил на судно и спрашивал меня, но так и не смог со мной повидаться, поскольку я был под арестом. Его беспокойство было понятно, ведь именно я должен был передать ему букет Василики, как помнится, служивший платой за его посредничество в деле, о котором я уже рассказывал. Я поручил Бобу передать, что, как только освобожусь, незамедлительно принесу ему эту драгоценность, более того — сам обращусь к нему с просьбой об услуге и хорошо заплачу за нее.

День моего освобождения близился, и все было готово, чтобы я, использовав первую же предоставившуюся возможность, привел свой план в исполнение. По истечении месяца, час в час, арест был снят.

Первый визит я нанес капитану. Добрый и достойный старик вел себя по отношению ко мне, как всегда, доброжелательно. Он слегка побранил меня за то, что я не истребовал у него увольнения, которое он с удовольствием предоставил бы, и попросил рассказать во всех подробностях о юной гречанке, об участии Джеймса и Боба в освобождении ее и об их преданности мне, о нашем возвращении на судно и о сцене с мистером Бёрком. Я рассказал ему все как на исповеди, ведь Стэнбоу был другом моего отца, и я относился к нему с благоговением. Когда я упомянул об оскорбительном жесте, которым мистер Бёрк сопроводил свой приказ удалиться, Стэнбоу побледнел.

— Он действительно это сделал? — усомнился капитан.

— Он это сделал, сэр, — холодно подтвердил я.

— Но вы ему простили, не так ли? Он же сумасшедший!

— Да, — ответил я, улыбаясь. — Однако он буйный сумасшедший, и его следует связать.

— Что вы хотите сказать? — с беспокойством спросил Стэнбоу. — Джон, мальчик мой, помните всегда, что первый долг моряка — дисциплина.

— Разве в моих привычках нарушать ее, сэр?

— Нет, Джон, нет, напротив, вы один из лучших моих офицеров, и мне приятно воздавать вам должное по справедливости.

— И это тем более ценно, — ответил я, — что воздается мне, когда я только что отбыл наказание.

Стэнбоу вздохнул:

— Но почему вы не попросили у меня увольнения, почему вы не сказали, что оно у вас есть? Я бы вас не выдал.

— Благодарю вас! — воскликнул я со слезами на глазах. — Благодарю вас от всего сердца, но, к сожалению, я никогда не лгу.

— Вот почему я и хочу, чтобы вы мне подтвердили, что все забыто.

Я промолчал.

— Ну хорошо, хорошо, — продолжал он. — Нельзя требовать пока слишком многого. Я согласен, что забыть оскорбление, когда оно еще живо в памяти, — это больше чем героизм. Отдохните, развейтесь, вам это необходимо после месяца заключения, и пусть отдых и развлечения прогонят злые мысли, если случайно они вас посетили. Хотите сойти на берег?

— Спасибо, сэр, но не сейчас. Когда у меня окажутся там дела, я попрошу у вас увольнения.

— Как вам будет угодно, но лично у меня, слышите, Джон, у меня лично. В том, что зависит от меня, имейте, во имя Неба, дело только со мной. Не забывайте, что ваш уважаемый отец, мой добрый и старый друг, именно мне поручил вас и я ему отвечаю за вас во всем, только во время сражения или кораблекрушения я не могу нести ответственность. У вас есть деньги?

— Да, сэр.

— Не стесняйтесь: вы же знаете, что сэр Эдуард назначил меня вашим банкиром.

— У меня есть еще более двенадцати тысяч франков, сэр.

— Ну что же, похоже, я сегодня ничего не смогу для вас сделать. Завтра я, возможно, буду счастливее.

— Спасибо, капитан, сто раз спасибо. Вы говорите, что ничего не можете сделать для меня. Вы ошибаетесь, своими словами вы уже делаете больше, чем мог бы сделать король Георг всей своей властью. Прощайте, сэр, я воспользуюсь вашим предложением и, если мне понадобится сойти на берег, приду к вам за увольнением.

— Мы сделаем лучше, Джон, ведь меня может не оказаться на месте, и у вас снова возникнут неприятности.

Он присел к секретеру и написал несколько слов на листке бумаги.

— Держите, вот письменное увольнение, а дату на нем вы проставите сами: оно защитит вас от любых упреков. Но, прежде чем уйти, подумайте еще раз: вы ничего не хотите у меня попросить?

— Хорошо, сэр, — ответил я, — раз вы так настаиваете, я решусь.

— Сделайте одолжение.

— Вы знаете, что Джеймс за то, что он сопровождал меня на берегу, был приговорен, как и я, к аресту на месяц и что я просил мистера Бёрка не наказывать его за проступок, который вы бы простили, а ваш помощник увеличил срок ареста до шести недель?

— Да, я это знаю.

— Так вот, капитан, я прошу, чтобы Джеймсу сняли две недели ареста.

— Это уже сделано.

— Как?

— Да, да; я все уладил еще до вашего освобождения, чтобы не возникло подозрения, будто именно вы попросили меня об этом и на вас не стали бы смотреть косо. Джеймс был освобожден одновременно с вами.

— Тогда, капитан, вместо справедливости окажите мне милость, позвольте поцеловать вашу руку.

— Обнимите меня, мой мальчик.

Я бросился ему в объятия.

— Да, — сказал он, покачав головой, — мы были бы так счастливы, если бы этого человека не было на борту.

— Правда, мистер Стэнбоу? — воскликнул я. — Вы тоже считаете, что этот человек невыносим и для вас, и для всей команды и что тот, кто от него избавит…

— Тихо, мой мальчик! — остановил меня старик. — Только лорды Адмиралтейства располагают такой властью. Нужно доложить им и ждать… прощайте, прощайте, Джон; ваши товарищи с нетерпением ждут вас, ведь вы не виделись целый месяц.

И, махнув рукой, он добавил:

— Итак, договорились, не правда ли? В любом случае вы обращаетесь только ко мне.

По моему голосу он, видимо, понимал, что творилось у меня в сердце; в знак согласия я лишь молча кивнул ему и с поклоном, полным уважения и признательности за его доброту, вышел из каюты.

Мистер Стэнбоу оказался прав: все мои товарищи вместе с Джеймсом ждали меня на палубе. Появление мое стало поистине триумфальным, раздалось всеобщее ура, несомненно достигшее и обиталища мистера Бёрка, которое он теперь покидал лишь в часы службы и приема пищи, предпочитая добровольное затворничество в каюте полному одиночеству на палубе. Офицерский корпус решил дать праздничный обед в честь меня и Джеймса. Этот знак внимания, не откладывая, решили оказать через день и тут же отправились испросить на него разрешение у мистера Стэнбоу; тот, со свойственной ему добротой, сейчас же дал свое согласие.

Сменялась вечерняя вахта, и мистер Бёрк поднялся на палубу. Я увидел его впервые после нашей стычки, и душа моя закипела от ненависти. Мне показалось, что миг отмщения станет счастливейшим в моей жизни; счастье убить его собственными руками стоило вечного изгнания. Сам он выглядел еще мрачнее и озабоченнее, чем обычно. С ним никто не разговаривал: карантин продолжался.

Мистера Бёрка, без сомнения, мало привлекало присутствие на обеде в мою честь, поэтому на другой день он предупредил капитана об отлучке, ссылаясь на какие-то дела в посольстве и обещая вернуться к вечерней вахте. Услышав долгожданную новость — хотя я и ждал ее, — я вздрогнул от радости. Под влиянием особых обстоятельств, когда мы принимаем важные решения, в нас неизменно идет борьба между личным интересом и долгом чести. Конечно, личный интерес состоял в том, чтобы проглотить обиду, никому не известную, кроме капитана, и продолжать морскую службу, ведь благодаря влиянию моего отца и поддержке мистера Стэнбоу я смог бы достичь высших офицерских чинов; но долг чести требовал не прощать оскорбления, нанесенного достоинству одним из тех жестов, который мужчина не прощает мужчине, раз уж я не трус, — то есть личный интерес вступил в противоречие с долгом, долг влек за собой убежденность, что, вызвав мистера Бёрка на дуэль, я жертвую собой ради спасения всего экипажа; долг приводил к уверенности, что, какая бы участь ни выпала мне, скорбь и признательность людей пребудут со мной и в могиле и в изгнании. Долг взял верх над личным интересом — я укрепился в своем решении, и грядущий день казался мне избранным самим Богом.

Не приходится удивляться, что я постоянно возвращался к одной и той же мысли: душа не терзалась сомнениями, но ум был взволнован. Поединок с высшим по званию не обычная дуэль, ибо проигрыш в ней — смерть, а выигрыш — изгнание, и это в лучшем случае. В моем возрасте оно представлялось долгим и мучительным, навеки разлучавшим меня со всем, чем я дорожил в этом мире; разбивалась жизнь, созданная мне моими добрыми родителями, предстояло начать новую, полную неизвестности.

Я провел весь день в размышлениях, но при всей их мрачности мое решение оставалось непоколебимым. Я мало спал, однако ночь прошла довольно спокойно.

Утром я сразу же попросил у мистера Стэнбоу увольнения на берег. Он, смеясь, заметил, что в этом нет нужды, так как у меня уже есть письменное разрешение, но я возразил, что сохраню его до другого случая. Я простился с Джеймсом (он взял с меня слово вернуться точно к полудню) и отправился в город.

Мне предстояло два визита: первый — к нашему еврею Якобу и второй — к лорду Байрону. Я передал Якобу драгоценность Василики, добавив к ней двадцать пять гиней, затем дал ему еще двадцать пять и поручил разузнать, стоит ли на рейде корабль, направляющийся на Архипелаг, в Малую Азию или Египет, и приобрести мне место на одном из них, независимо от того, к порту какой страны он приписан. Якоб пообещал все сделать к вечеру; впрочем, просьбу эту было нетрудно выполнить, ведь ежедневно перед нами проплывали поднятые паруса, направлявшиеся к Дарданеллам. Я поручил ему также купить мне полный греческий костюм.

Лорд Байрон принял меня как всегда — ласково и приветливо. Беспокоясь по поводу моего долгого отсутствия, он нанес визит мистеру Стэнбоу и узнал все новости, но, поскольку я находился под арестом, а инструкции выполнялись строго, он не смог меня повидать. Я сказал ему, что мы еще долго будем крейсировать в Босфоре и мне хотелось бы, взяв отпуск, совершить путешествие по Греции, поэтому я прошу его дать мне рекомендательное письмо Али-паше, которому я желал бы представиться. Он тут же присел за бюро и написал вначале по-английски, чтобы я смог оценить значимость его рекомендации, а затем попросил грека, подаренного ему Али-пашой, своего камердинера и секретаря, перевести письмо на греческий язык. Потом он скрепил его своей подписью и приложил печать со своим гербом (на серебряном щите три узкие перевязи красного цвета соединялись в верхней его части с девизом: «Crede Byron»[45]).

Пришло время возвращаться на судно; я распрощался, так ничего ему и не рассказав, рассчитывая, впрочем, на будущие встречи.

«Трезубец» был охвачен ликованием. Словно готовясь к битве, там убрали перегородки между столовой и залом заседаний и во всю длину отсека накрыли стол на двадцать персон.

Я стал подлинным героем праздника, словно каждый знал о затаенном в глубине моего сердца намерении и хотел на прощание выразить мне свои самые горячие дружеские чувства. Мне же казалось, что это Господь заранее предопределил ход событий и ниспослал мне возможность направлять их.

По английскому обычаю, за десертом произносили тосты. Один из них был за дружбу, и Джеймс, сидевший рядом, от имени всех присутствующих обнял и поцеловал меня. Он как будто предчувствовал, что меня ожидало. У Джеймса был такой вид, будто он расстается со мной навсегда. Я не выдержал и со слезами на глазах шепнул ему: «Прощай!»

Пробило шесть склянок; медлить далее было невозможно, и я попросил разрешения удалиться ради серьезного дела; друзья позволили и проводили меня градом обычных в таких случаях шуточек. Не желая их разочаровывать, я придал своему лицу подобающее выражение и спустился в каюту. Никто ничего не заподозрил. По пути я приказал Бобу приготовить лодку и отвезти меня на берег.

Все было готово. Я надел на себя пояс, куда зашил золотые монеты и векселя на Смирну, Мальту и Венецию; проверил бумажник и убедился, что если буду убит, то все мои бумаги окажутся в полном порядке; положил в карманы пару пистолетов; благоговейно поцеловав портрет матушки, повесил его на шею и застегнулся. Сделав знак гребцам подойти ближе, я спустился в лодку через орудийный порт.

Едва я отплыл на тридцать шагов от корабля, как Джеймс, заметив меня, вызвал всех на палубу. Раздалось такое громовое ура, что мистер Стэнбоу вышел из каюты. Душа моя перевернулась, когда среди молодых людей, которым он годился в отцы, появился наш добрый старик, чьим сыном я переставал быть; на глаза мои навернулись слезы, и я вдруг усомнился в своей правоте, но, едва вспомнив мистера Бёрка и его поднятую трость, подал гребцам знак удвоить усилия.

Мы пришвартовались перед воротами Топхане. Я соскочил на землю, выронив при этом из кармана один из пистолетов. Боб, выглядевший во время переезда озабоченным, поднял его и протянул мне; мы были одни на берегу.

— Мистер Джон, — промолвил он, — вы не доверяете Бобу, потому что он простой матрос; вы не правы.

— Почему же, мой друг? — спросил я.

— О! Мне нет нужды провести с человеком десяток лет, чтобы распознать его характер. У вас не любовное свидание.

— Кто тебе это сказал?

— Никто. И все же, если Боб вам нужен, знайте, он ваш днем и ночью, душой и телом, навсегда, на жизнь и на смерть.

— Спасибо, Боб, — отвечал я, — если ты догадался, зачем я здесь, то, конечно, поймешь, как неосторожно с моей стороны впутывать кого-нибудь еще в такие дела. Однако, Боб, если завтра ни я, ни мистер Бёрк не вернемся на корабль, передай Джеймсу, чтобы он, испросив увольнение, взял лодку и пришел вместе с тобой на кладбище Галаты: может статься, вы кое-что узнаете о нас.

— Да, да, — прошептал Боб, — я так и думал. Вы, сэр, старше чином, какое же у меня право лезть со своими советами, но ведь иметь свое мнение может всякий, и я вам скажу: опасайтесь этого человека, сэр, опасайтесь!

— Спасибо, Боб. Я начеку, а теперь, мой друг, дай честное слово — никому ни звука.

— Слово Боба, мистер Джон.

— Держи, — сказал я, вынув кошелек из кармана. — Выпей за мое здоровье.

— Эй, ребята! — крикнул Боб, высыпая монеты в ладонь одного из матросов и пряча пустой кошелек на груди. — Это вам от мистера Джона.

— Да здравствует мистер Джон! — закричали они.

— Да, да, — шепнул Боб, — да здравствует мистер Джон! Хорошо сказано и, если есть Бог на небе, он их услышит. Прощайте, мистер Джон, я не желаю вам мужества, оно у вас, благодарение Господу, как у адмирала. Но осторожность, мистер Джон, осторожность!

— Будь спокоен, Боб; а теперь я в свою очередь говорю тебе — прощай!

Я приложил пальцы к губам, снова напоминая ему: «Молчи!»

— Что сказано, то сказано, — прошептал он.

Я протянул ему руку, и, прежде чем успел помешать, он поднес ее к своим губам. Затем с криком «Отчаливай!» прыгнул в лодку и, взяв весло, добавил:

— Не прощайте, а до свидания, мистер Джон. Имеющий уши да услышит: осторожность!

Я простился с ним кивком и, не теряя времени, пошел по дороге, которая вела через кладбище Галаты к посольству.

XIX

Это было великолепное турецкое кладбище, одно из самых красивых в Константинополе. Осененное темными елями и зелеными платанами, оно влекло к себе покоем и безлюдьем среди дневного шума. Я прислонился к надгробию юной девушки, являвшему собой усеченную колонну, увенчанную мраморной гирляндой роз и жасмина — этих всеобщих символов невинности. Время от времени скользила какая-то женская тень; широкое платье и длинное покрывало скрывали фигуру и лицо, видны были только глаза; она казалась тенью той, чей прах я попирал, и ее бесшумные атласные, расшитые серебром бабуши без каблуков и задников не оставляли следов на дорожке. Тишину нарушало лишь пение соловьев — они особенно почитаются на кладбищах Востока: мечтательные меланхоличные турки не устают слушать их, принимая за души умерших юных девственниц.

Сравнивая безмятежную тишину и свежесть этого дивного оазиса с суетой, гулом и зноем мира живых, я был готов позавидовать миру усопших — владельцев столь пышных деревьев и роскошных памятников, над которыми льются чудные соловьиные трели. Эти мечтания, которые я ощутил в себе впервые, вызвали у меня странное равнодушие к жизни; я вспомнил прошлое, службу на корабле, наказания, которым два или три раза подвергал меня мистер Бёрк, возымевший ко мне чувство беспричинной ненависти; лишь час прошел со времени обеда, с его пустой громкой болтовней, когда я сидел, играя роль героя. Я сравнивал нашу суетность со спокойствием жителей Востока; мы привыкли называть их варварами только потому, что они имеют обыкновение проводить свою жизнь сидя и покуривая над ручьем, не заботясь о пустых измышлениях науки или туманных кровавых теориях политиков. Ведомые животным инстинктом, который влечет их к женщине, оружию, лошадям и благовониям — тому, что предназначено для удовлетворения собственных капризов, они по окончании этой чувственной жизни отправляются почивать в оазисе, чтобы пробудиться в раю. Время с момента моего появления на свет и до сего дня показалось мне заполненным лихорадочной бездумной суетой. И хотя эти мысли не поколебали меня в моем решении, в душе воцарилось чувство безразличия к исходу его и я ощутил смелость, граничащую с беззаботностью. Подобное состояние духа давало мне несомненное преимущество перед соперником.

Неожиданно послышались приближающиеся шаги. Я узнал их и по охватившей меня легкой дрожи понял, что нет нужды оглядываться, дабы убедиться: это мистер Бёрк. Я словно видел его спиной. И лишь когда он приблизился на расстояние трех-четырех шагов, я повернулся и оказался лицом к лицу с врагом. Далекий от мысли столкнуться со мной в этот час и в этом месте, он, прочитав на моем лице неколебимую решимость, резко отступил назад и, не дав мне вымолвить ни слова, спросил, что мне угодно.

В ответ я рассмеялся.

— Ваша бледность, сэр, — воскликнул я, — доказывает, что вы догадываетесь, в чем дело, но я все же объяснюсь! Быть может, сэр, в среде рабочих Бирмингема или Манчестера, где вы родились, и принято, чтобы вышестоящие лица наказывали подчиненных ударами трости и те, сознавая свое бесправие, подчинялись этому без звука. Я этого не знаю и знать не хочу, но в кругу дворян — неудивительно, что вам, сэр, это неведомо, — принято, независимо от чина, отдавать и принимать приказания с учтивостью, которую один дворянин обязан оказывать другому, и оскорбительный жест ведет к возмездию, равному по силе нанесенному оскорблению. Итак, сэр, вы подняли на меня свою трость как на собаку или раба, а в кодексе дворянства подобное оскорбление карается смертью. У вас есть ваша шпага, у меня — моя. Защищайтесь!

— Но, мистер Джон, — ответил лейтенант, еще более побледнев, — вы забываете, что законы воинской дисциплины запрещают гардемарину драться с лейтенантом.

— Да, мистер Бёрк, — возразил я, — но они не запрещают лейтенанту драться с гардемарином. Вы лично располагаете таким правом, а это все, что мне нужно. Поверх законов дисциплины стоит закон чести, а ему подчинены все. Защищайтесь!

— Но, сэр, подумайте, что, каков бы ни был исход нашей дуэли, именно для вас он станет роковым, из сострадания к себе самому не настаивайте больше и позвольте мне пройти.

Он сделал шаг вперед, но я протянул руку, преграждая ему путь.

— Благодарю вас за напоминание, сэр, но оно излишне. За месяц, прошедший после того события, за какое я требую воздаяния, у меня было достаточно времени обдумать и принять решение, и оно результат зрелых размышлений, так что нет нужды возвращаться к этому. Защищайтесь!

— Но еще раз, — сказал мистер Бёрк прерывающимся голосом, — как старший по званию и возрасту, я обязан вам напомнить, что, вынув шпагу из ножен, вы подвергаете опасности не только свою карьеру, но и свою жизнь. Вы все еще настаиваете?

— Видя, сэр, ваш столь большой интерес ко мне, я поясню: если вы меня убьете — все ясно; военные законы, при всей их строгости, бессильны перед мертвым. Меня похоронят на таком же кладбище, как и это, и уж если ты мертв, то, согласитесь, лучше покоиться здесь, подобно тем, кого мы сейчас попираем ногами, под свежей сенью густых кущ, чем быть зашитым в гамак и выброшенным за борт на прокорм акулам. Если же, наоборот, я вас убью, то уже предусмотрен мой отъезд на одном из стоящих в гавани кораблей; куда он сегодня ночью увезет меня, я и сам не ведаю, но это не важно. Впрочем, у моего отца есть пятьдесят — шестьдесят тысяч фунтов стерлингов дохода, и я его единственный сын, так что в любом краю смогу жить безбедно. Будет потеряно, это верно, мое гардемаринское жалование, которое может возрасти до тысячи — тысячи двухсот французских франков, и шанс стать в сорок лет, как вы, лейтенантом. Зато, мистер Бёрк, я буду отомщен и, мстя за себя, я отомщу также и за Боба, и за Джеймса, и за Дэвида, и за весь экипаж. Ради этого одного стоит рискнуть. Итак, сэр, я освободил вас от всех забот обо мне, и нет более причин отказывать в требуемом мною удовлетворении. Будьте добры, приготовьтесь.

— Сэр, — возразил Бёрк, волнуясь все больше и больше, — я выше по званию и располагаю правом наказывать вас. Если уж это преступление, то как поддержать дисциплину на судне? Я имел право наказывать вас, ибо это соответствовало воинскому уставу, действующему на борту кораблей его британского величества, у вас нет оснований требовать за это удовлетворения.

Он сделал новую попытку пройти; я снова преградил ему путь.

— Но, сэр, — возразил я все так же спокойно, только с большим презрением, — я требую у вас удовлетворения не за наказание, а за оскорбление, и меня возмущает не арест, а то, что вы подняли на меня трость.

— Но, сэр, если я сделал это машинально и теперь признаю, что был не прав, то вам нечего возразить.

— Напротив, сэр, у меня есть что возразить. Я уже заметил ранее, хотя и не желал говорить об этом: вы — трус.

— Но, сэр! — закричал Бёрк, мертвенно побледнев от гнева. — Сейчас вы наносите мне оскорбление, и теперь я требую воздаяния за него. Я дерусь с вами завтра, сэр.

— Вы хотите выиграть время, чтобы оповестить власти и, конечно, не прочь посоветоваться с секундантом?

— Вы полагаете, сэр…

— От вас всего можно ожидать.

— Вы ошибаетесь, сэр. Единственная причина, почему я прошу перенести дуэль, — это то, что я никогда не ступал ногой в фехтовальный зал и на шпагах у вас передо мной большое преимущество; на пистолетах — пожалуйста.

— Великолепно! Ваше возражение мною предусмотрено, — ответил я, вынимая из карманов пистолеты. — Вот то, что вы хотите, сэр; вам нет необходимости ждать до завтра, оба пистолета заряжены одинаково, выбирайте.

Мистер Бёрк покачнулся, лицо его покрылось холодным потом; казалось, он вот-вот упадет.

— Но это западня! — после минутной паузы воскликнул он. — Это убийство!

— От страха вы начинаете бредить, сэр. Здесь есть лишь один убийца — тот, кто по лживому рапорту толкнул несчастного в бездну отчаяния; можно убить разными способами, и самое подлое из всех убийств — то, что прикрывается видимостью законности. По отношению к вам это не будет убийством, сэр, вот Дэвид был убит, и убили его вы. Начнем, начнем, мистер Бёрк. Немного мужества во имя мундира, который ношу и я.

— Я не стану драться без секундантов, — заявил мистер Бёрк.

— Тогда я лишу вас чести, сэр; с момента моей первой угрозы я уже начал нашу дуэль и тем навлек на себя кару. Я не вернусь на корабль. Но завтра кто-то явится от моего имени и принесет подписанное мною письмо, где будет изложено все, что произошло между нами. Одно из двух: или вы не станете опровергать его, и тогда окажетесь объектом всеобщего презрения, или опровергнете, а так как мой посланец вам не подчинен, вам придется — подумайте хорошенько — представить удовлетворительные объяснения. В противном случае вас выгонят — понимаете, сэр? — выгонят из английского флота как труса и подлеца.

Я шагнул к нему.

— С вас сорвут эполеты, как сейчас сорву их я.

Я сделал второй шаг.

— Вам плюнут в лицо, как сейчас плюну я.

Я сделал третий шаг к нему и, подойдя почти вплотную, выбросил вперед руку, показывая, что мои угрозы не пустой звук.

Отступить было уже невозможно; мистер Бёрк выхватил шпагу, я отшвырнул пистолеты и вынул свою. Клинки наши скрестились. Он стремительно бросился вперед, рассчитывая застать меня врасплох, но советы Боба не прошли даром: я был начеку.

После первого выпада мне стало ясно, что мистер Бёрк солгал, ему основательно было известно искусство, которым он, по его словам, никогда ранее не занимался. Признаюсь, я обрадовался: это ставило нас в равное положение и превращало дуэль в Божий суд. Единственное мое преимущество состояло в необычайном хладнокровии, овладевшем мною после странных размышлений, предшествовавших нашей встрече. Впрочем, мистер Бёрк не потерял самообладания: он понял, что наша дуэль не ограничится легкой царапиной и, чтобы спасти свою жизнь, ему предстояло отнять мою.

Минут пять мы обменивались ударами — и шаг за шагом — настолько сблизились, что дрались почти столько же рукоятками шпаг, сколько и клинками. Скорее всего, мы оба ощутили невыгодность этой позиции и одновременно отступили назад, став недосягаемыми друг для друга, но я тотчас шагнул вперед, сократив разделяющее нас расстояние.

И тут мистер Бёрк, как было свойственно ему по натуре и как это уже не раз случалось с ним во время шторма или боя, робкий в первый момент, из гордости или по необходимости обрел расчетливую храбрость.

Я уже говорил, в нем никто не подозревал таланта фехтовальщика, а он был очень силен в этом искусстве; но и меня наставляли в нем отец и Том, отнюдь не пренебрегавшие этой стороной моего воспитания, что также явилось открытием для мистера Бёрка и вызвало у него некоторое замешательство. Его рука была сильнее моей, зато моя оказалась более ловкой, и, воспользовавшись временно охватившей его растерянностью, я потеснил его. Он отступил и потерял преимущество. Я удвоил усилия; наши шпаги вились как два разгоряченных играющих ужа, и пару раз мой клинок задел его концом, слегка порвав мундир на груди. Мистер Бёрк снова отступил, но, надо признать, сделал это так, словно упражнялся в фехтовальном зале. Однако, отступая, он отклонился от прямой линии, так что шагах в трех от него оказалась могила. Я теснил его все более и более, и теперь его шпага задела мое лицо, окрасившееся струйкой крови.

— Вы ранены, — бросил он.

Я ответил улыбкой и, шагнув вперед, вынудил его сделать еще один шаг назад; я не давал ему ни минуты передышки и очутился так близко от него, что он едва мог орудовать шпагой; только отскочив назад, он спас себя от моего удара, но я добился своего: мистер Бёрк был прижат к надгробию. Далее отступать ему было некуда.

Наш поединок достиг высшего напряжения — до сих пор мы, казалось, только вели легкую игру. Пару раз я ощутил холод его клинка, но и моя шпага неоднократно задевала его. Никто из нас не проронил ни звука — словам не нашлось места между клинками наших шпаг. Наконец, сделав сильный ответный выпад, я ощутил странное сопротивление; мистер Бёрк вскрикнул, моя шпага пронзила его тело, и ее плохо закаленный конец загнулся, наткнувшись на мрамор памятника. Извлечь ее стало невозможно. Я отскочил назад, оставив шпагу в теле мистера Бёрка. Но это была излишняя предосторожность: его рана была слишком тяжела, чтобы он смог ответить мне. Правда, он попытался сделать шаг вперед, но, чувствуя, как силы покидают его, выпустил из рук шпагу и упал, вскрикнув снова и ломая руки от ярости.

Признаюсь, гнев мой мгновенно испарился, уступив место состраданию. Я поспешил к нему. Скорее, срочно освободить его от клинка! Я предпринял вторую попытку, но не мог извлечь шпагу из тела, хотя он и сам обеими руками пытался вытащить ее. Это последнее усилие оказалось для него роковым; он раскрыл рот, будто хотел что-то сказать, на его губах показалась кровь, глаза выступили из орбит; после двух-трех конвульсий тело его напряглось, послышался предсмертный хрип, и он испустил дух.

Убедившись, что он мертв и что я не могу уже ничем помочь ему, я подумал о собственной безопасности. Пока мы дрались, опустилась ночь. Я подобрал пистолеты — великолепное оружие, которым я дорожил, — и, покинув кладбище, направился к дому Якоба. Как мы и уговорились, Якоб меня уже ожидал. Он нашел неаполитанский корабль, направляющийся на Мальту, в Палермо и Ливорно, снимавшийся с якоря следующим утром, — как раз то, что мне было нужно. Он заказал на нем каюту и предупредил, что я прибуду ночью. Вопрос с одеждой разрешился с таким же успехом: на диване меня ожидал великолепный костюм паликара; другой, поскромнее, висел на стуле.

Я быстро снял мундир, чтобы меня не узнали, и надел один из моих новых костюмов, который, казалось, был сшит прямо на меня. Вместе с саблей и ятаганом новый гардероб обошелся мне в восемьдесят гиней, я добавил еще семьдесят к тем двадцати пяти, которые дал утром и, таким образом, рассчитался с Якобом. Я просил его также заняться моим переездом, что он тоже исполнил; в одиннадцать часов у подножия башни Галаты нас должна была ждать лодка.

За оставшееся время я дополнил приготовленное раньше письмо к отцу постскриптумом, где, рассказав о дуэли и объяснив мотивы моего бегства, попросил его открыть мне кредит в Смирне. Поскольку мною было принято решение остаться жить на Востоке, меня очень устраивал этот расположенный в самом его центре город со столь многоязычным населением, где я мог легко затеряться.

Я написал также лорду Байрону, поблагодарив его за доброжелательность по отношению ко мне и умоляя использовать свое влияние среди лордов Адмиралтейства, если во время вероятного процесса он окажется в Англии. Лорд Байрон знал мистера Бёрка, знал, какую ненависть питал к нему экипаж, и знал ее причины. Я не лелеял надежды, что его авторитет повлияет на решение судей, но его свидетельство могло произвести благоприятное впечатление на общество. Я вручил это письмо Якобу вместе с письмами отцу и мистеру Стэнбоу. Он с утра должен был отправиться на борт «Трезубца» и, передав их, указать, где можно найти тело мистера Бёрка.

В назначенный час, завернувшись в плащи, мы вышли из дома и направились к башне Галаты. Там нас ждала лодка; не теряя времени, мы сели в нее. Время приближалось к полуночи; корабль стоял на якоре в Халкедонском порту вблизи Фанарикиоска; нам предстояло пересечь пролив по диагонали. К счастью, матросы оказались превосходными гребцами, и буквально в мгновение мы пронеслись по Золотому Рогу, обогнув мыс Сераль.

Ночь стояла прозрачной, море было спокойным. Посреди пролива, несколько впереди башни Леандра, величаво вставал наш красавец-корабль; его мачты, штаги и даже мельчайшие снасти четко рисовались в опоясывающем их круге лунного света. У меня защемило сердце. «Трезубец» был моей второй родиной. Вильямс-Хауз и «Трезубец» составляли весь мой мир. После отца, матери, Тома, обитавших в Вильямс-Хаузе, все, что я больше всего любил, находилось на борту «Трезубца». Там я оставил мистера Стэнбоу — этого доброго достойного старика, которого я почитал как отца; Джеймса, чью искреннюю и верную дружбу невозможно забыть ни на мгновение, и, наконец, Боба, настоящего моряка, у кого под суровой внешностью таилось золотое сердце; я скорбел даже о самом корабле.

По мере нашего приближения он вырастал на наших глазах как по волшебству, и вскоре мы очутились так близко от него, что в прозрачной ночной тиши вахтенный офицер смог бы услышать меня, произнеси я вслух «прощай», тихонько посылаемое моим добрым товарищам. После празднества, данного в мою честь накануне, они не подозревали даже, что в это самое мгновение я находился рядом с ними и бежал от них навсегда. Одно из мучительнейших переживаний моей жизни! Я не сожалел о содеянном, ибо сделал это по зрелом размышлении и следуя неколебимому желанию, но приходилось признать, что одним ударом я разбил свою жизнь и поменял прочное будущее на неизвестность. Каким будет оно, полное риска грядущее? Один Бог знает.

Между тем мы оставили «Трезубец» позади, и в свете маяка перед нами стали вырисовываться корабли, стоящие на якоре в Халкедонском порту. Якоб указал мне на далекие мачты моего нового судна. Хотя пребывание на нем должно было быть кратким, я не смог, приближаясь к нему, отказать себе в удовольствии взглядом оценить его оснащение. После «Трезубца» — одного из лучших кораблей его британского величества — сравнение было не в пользу неаполитанского судна. Однако, как мне представилось, построили его довольно умело, и он отвечал требованиям судовладельцев, хотевших иметь торговый быстроходный корабль. Его подводная часть была достаточно широка, чтобы вместить большое количество груза, и достаточно узка, чтобы мощно рассекать волны. Мачты были установлены так же, как и на всех кораблях, ходивших в Архипелаге: они были немного ниже обычного, чтобы корабль мог в случае необходимости укрываться за островные скалы. Впрочем, эта предосторожность, предпринятая из-за пиратов, которыми в те времена кишело побережье Эгейского моря, была оправданной для судна близ земли и при наступлении ночи, но становилась недостатком, если приходилось спасаться бегством в открытых водах. Все эти непроизвольно возникшие заключения были сделаны с быстротой и зоркостью моряка, который, прежде чем ступить на борт судна, уже знает его положительные и отрицательные свойства. Поднимаясь на палубу «Прекрасной левантинки», я понимал, как мне себя вести; оставалось познакомиться с командой.

Как и сказал Якоб, на борту меня ждали. Едва я ответил часовому, окликнувшему меня по-итальянски, «passeg-gero»[46], как мне тотчас сбросили веревочный трап. Перевозка багажа также не составила трудностей: подобно античному философу, я все свое нес с собою. Уплатив гребцам и попрощавшись с Якобом, послужившим мне хотя и не бескорыстно, но верно, что встречается не так уж часто, я с привычной легкостью моряка поднялся на мой новый корабль, где на палубе был встречен человеком, проводившим меня до каюты.

XX

После событий прошедшего дня ничего нет удивительного в том, что я спал плохо и, хотя лег в три утра, с рассветом уже поднялся на палубу. Шла подготовка к отплытию: капитан приступил к необходимым распоряжениям, у меня же появилась возможность познакомиться с командой.

Капитан был родом из Салерно, и первые же отданные им приказания показывали, что город, где он родился, более славен своим университетом, чем школой мореплавания. Экипаж состоял из калабрийцев и сицилийцев. Так как «Прекрасная левантинка» специально предназначалась для торговли на Архипелаге, она была полувоенным, полуторговым судном, что делало ее палубу какой-то кокетливой, одновременно грозной и чуть смешной. Военный вид кораблю придавали два фальконета и длинная восьмифунтовая пушка; ее можно было перекатывать на лафете к носу и корме, к левому или правому борту. Поднимаясь на палубу, я заглянул в арсенал и нашел его весьма удовлетворительным: он насчитывал около сорока ружей и дюжину мушкетонов, сабли и абордажные топоры в достаточном количестве, чтобы вооружить в случае необходимости всю команду.

До восхода солнца оставалось часа два, когда подул свежий восточный бриз, благоприятный для снятия с якоря; поднявшись на палубу, я обнаружил также, что кабаляринг установлен на кабестане и прикреплен к тросу линьками. Половина троса была освобождена от кнехтов, и якорь крепился к кораблю только кабалярингом. Чтобы читатель лучше представил себе операцию, в которой мне довелось принять участие, я попытаюсь объяснить, что такое кабаляринг и кабестан.

Кабаляринг — канат, охватывающий барабан кабестана; он крепится к тросу только до большого люка, где линьки отвязываются, и вновь появляется на другой стороне судна, где крепится к клюзу; трос опускается в трюм и присоединяется сцепным устройством к грот-мачте.

Кабестан же — деревянный цилиндр, помещенный на юте; его приводят в движение проходящие через него вымбовки, лучами расходящиеся от центра в стороны. Главная функция кабестана — сматывать канат; с его помощью поднимают самые тяжелые грузы. Чтобы запустить кабестан в действие, руками и плечами толкают вымбовки; сила, которую приходится прикладывать, зависит от веса поднимаемого груза. Так лошадей заставляют вертеть колесо пресса при изготовлении сидра. Сейчас кабестану предстояло поднять главный якорь «Прекрасной левантинки», весивший шесть-семь тысяч фунтов.

Матросы привычно выполняли этот маневр; на трапах постепенно стали появляться пассажиры, с интересом наблюдая за подготовкой к отплытию. В основном это были греческие и мальтийские мелкие торговцы; недостаточно богатые, чтобы самим зафрахтовать судно, они оплачивали свой переезд и перевозку товаров и поэтому были вдвойне заинтересованы в надежности корабля — во имя собственной безопасности и сохранности груза.

Между тем матросы уже приладили вымбовки к кабестану и приготовились подчиниться приказам капитана; он же, оглядевшись и увидев толпу почтенных зрителей, решил, что далее медлить не стоит, схватил рупор и, не поднося его к губам, закричал во всю глотку:

— Крути кабестан!

Матросы тотчас же повиновались; на них приятно было смотреть (о команде судят по ее работе, о капитане же — по его распоряжениям, и последующие события показали, что я с первого взгляда составил себе о команде и капитане верное представление).

Усиливающийся восточный ветер благоприятствовал нам; марселя были развернуты и подняты, реи брасоплены, и носовая часть корабля повернулась в сторону открытого моря. Но сидящий на дне якорь так натянул трос, что матросы, вращавшие кабестан, не смогли сделать больше ни шагу, и, даже чтобы устоять, им пришлось напрячь все силы. Воцарилось замешательство: что возьмет верх — инертная сила или человеческая смекалка, но в это время к ним подбежали четыре добровольца, все вместе они сделали еще одно, последнее усилие, и вырванный из грунта якорь за пару минут был извлечен из воды. Я думал, что, поднятый на борт, он будет закреплен в положенном месте, но капитан, видимо охваченный иными, более важными для него заботами, ограничился приказом зацепить его страховочным крюком. Я шагнул было вперед сказать, что следует завершить операцию и полностью закрепить якорь, но, вспомнив, что на этом борту я никто, лишь молча пожал плечами.

В это время какой-то человек обратился ко мне на новогреческом, но так тихо, что я не расслышал и обернулся. Передо мной стоял юноша лет двадцати — двадцати двух, прекрасный, как античная статуя, с лихорадочно блестевшими глазами и закутанный в плащ, несмотря на то что поднявшееся над горизонтом солнце уже сильно припекало.

— Извините, сударь, — сказал я ему по-итальянски, — я не понимаю греческий, не соблаговолите ли перейти на английский, французский или итальянский язык, чтобы я смог вам ответить?

— Это я должен извиниться, сударь, — откликнулся он, — но меня ввел в заблуждение ваш костюм, и я принял вас за соотечественника.

— Не имею этой чести, — ответил я, слегка улыбнувшись, — я англичанин, путешествую ради собственного удовольствия и решил носить этот костюм, поскольку он удобнее и живописнее нашей западной одежды. Я не понял ваших слов, но по интонации догадался, что вы меня о чем-то спросили, и теперь, когда мы можем понимать друг друга, сударь, повторите, пожалуйста, ваш вопрос: я готов ответить.

— Вы не ошиблись, сударь, мы, дети Архипелага, привыкшие, словно зимородки, летать между Спорадами, все немного моряки, и неудачный маневр не ускользнет от нашего взора. Я заметил, что после отданного сейчас приказа вы, пожав плечами, похоже, разделили мое недоумение, и я хотел бы спросить, не имеете ли вы отношения к морской службе. Если да, не объясните ли, какой промах допустил капитан.

— Охотно, сударь. Когда мы вышли в море, якорь следовало прочно закрепить на своем месте, а не удерживать его только крюком, если же у капитана нашлись причины поступить иначе, он должен был приказать убрать вымбовки из кабестана. Крюк может лопнуть, тогда якорь упадет в море, а кабестан, вращаясь в обратную сторону, станет настоящей катапультой, которая швырнет в нас все вымбовки.

— Но… — начал молодой человек и вдруг забился в приступе сухого кашля и на его губах выступили капельки крови, — не могли бы вы, сударь, от имени всех пассажиров высказать капитану свои соображения?

— Уже поздно! — закричал я, оттаскивая грека за фок-мачту. — Берегитесь!

Раздался глухой всплеск тяжелого предмета, упавшего в море с носовой части, кабестан закрутился, словно часовая стрелка, у которой лопнула пружина, разбрасывая, как я и предвидел, вымбовки, оставленные в небрежении; несколько матросов сбило с ног, самого капитана отшвырнуло к рострам. После момента замешательства все вокруг испуганно умолкли; кабестан прекратил вращение, якорь же, увлекаемый силой тяжести, порвав несколько линьков, крепивших трос к кабалярингу, погрузился на дно. Однако судно продолжало ход, трос, конец которого был прикреплен сцепным устройством к грот-мачте, со страшным шумом продолжал разматываться, пока наконец не замер. Ужасный толчок сотряс судно; стоявшие на палубе упали навзничь или были отброшены к борту, я же, ожидая катастрофы, успел левой рукой крепко прижать к себе юношу, а правой схватиться за фок-мачту, что помогло нам удержаться на ногах. Но до конца было еще далеко: трос при этом чудовищном ударе разорвался, как нить, нас более ничто не удерживало, и мы летели, как говорят на флоте, прямо в пасть к дьяволу: судно шло кормой вперед. Совсем потерявший голову капитан отдавал противоречивые приказания, точно выполняемые командой, и вот реи, которые следовало брасопить, принялись одновременно и с равной силой разворачивать то к правому, то к левому борту, так что они остались в исходном положении; корабль, словно понимая, что он не сможет выполнить навязанный ему маневр, жалобно стонал, окутанный пеной откатывающегося от него моря. Вдруг на палубу выбежал подручный плотника, крича, что волна разбила стекла бортовых люков нижней палубы и залила ее. Я понял: если хочу спасти судно, нельзя терять ни минуты; выскочив на корму, я выхватил рупор из рук капитана и резко крикнул, перекрывая шум:

— Тихо на носу и на корме!

Услышав эти краткие суровые слова, произнесенные уверенным голосом человека, который имеет право повелевать, экипаж замер.

— Внимание! — продолжал я и, убедившись, что команда готова повиноваться, приказал: — Плотник с помощниками вниз, задраить порты! Руль на левый борт! Все к переднему брасу правого борта! Брасопить реи носовой части! Кливер по ветру! Распустить крюйс-марсель! Отпустить носовые шкоты! Переложить руль на правый борт!

Каждая из моих команд была выполнена мгновенно и безупречно; мало-помалу корабль послушно и грациозно повернулся вокруг своей оси и, будто некая морская богиня влекла его за ленту, подгоняемый ветром, взял верное направление, предоставив искать якорь какому-нибудь ловкому ныряльщику. Впрочем, потеря, кроме денежного ущерба, была невелика: у нас на борту оставалось еще два якоря.

С рупором в руках я продолжал командовать судном, пока все паруса не поставили как положено, подтянули тросы и подмели палубы, после чего, подойдя к капитану, все это время стоявшему неподвижно, протянул ему рупор со словами:

— Капитан, простите, что я вмешался в ваше дело; но, похоже, вы заключили договор с самым дьяволом, чтобы прямиком отправить всех нас в ад. Теперь же, когда опасность миновала, заберите обратно знак вашей власти; по заслугам и честь!

Капитан, оглушенный происшедшим, молча взял рупор, а я направился к моему юному греку: не в силах долго стоять, он присел на лафет восьмифунтовой пушки.

Обстоятельства нашего знакомства, помощь, которую я оказал команде, равно милая сердцу и того, кто ее принимает, и того, кто ее оказывает, с первых минут вызвали в нас чувство взаимной искренней и глубокой симпатии. Вспомните к тому же, что я находился в изгнании, а он был болен, я искал утешения, он — помощи.

Грек был сыном богатого негоцианта из Смирны, умершего три года назад. Его мать, обеспокоенная болезнью юноши, полагая, что перемена обстановки пойдет ему на пользу, отправила его в Константинополь наблюдать за торговым домом, который в последние годы жизни основал его отец. Однако после двухмесячной разлуки, чувствуя себя все хуже и хуже, он ощутил потребность повидать дорогих ему родных и приобрел место на «Прекрасной левантинке»; что же до его болезни (он называл ее пофранкски il sottile malo[47]), то с первого же взгляда я понял, что это туберкулез легких второй стадии и после пятнадцатиминутной беседы уже знал о ней все подробности. Со своей стороны, поскольку у меня больше не было причин молчать, ибо никакая опасность мне теперь не грозила, я поведал ему свою историю; рассказал о ссоре с вышестоящим офицером, о дуэли с ним и о его гибели, что вынудило меня оставить службу. Он тотчас с чарующей доверчивостью юности предложил мне провести некоторое время у него в семье, заверив, что после оказанной мною услуги она будет рада принять меня. Я принял его приглашение столь же непринужденно, как оно было сделано, и только после этого нам пришло на ум спросить друг у друга имена. Его звали Эммануил Апостол и.

За время наших долгих бесед я по ряду симптомов убедился, что мой новый друг болен гораздо серьезнее, чем он думает. Почти постоянное стеснение в груди, сухой кашель, кровохарканье и в особенности безотчетная печаль, отражавшаяся на лице с пылающими скулами, говорили о его тяжелом состоянии.

Разумеется, все эти признаки не могли ускользнуть от моего внимания, ведь еще в Вильямс-Хаузе (не помню, упоминал ли я об этом) я много занимался врачебным искусством, помогая матушке и доктору. Под их руководством я получил достаточные сведения о лекарствах и хирургии, чтобы рискнуть порекомендовать то или иное средство, сделать кровопускание, вправить руку или перевязать рану.

Врача на борту не было, был лишь, как принято, ящик с медикаментами, так что мне пришлось призвать на память все свои познания. Не питая особых надежд на исцеление, я взялся лечить бедного Апостоли, что не составляло особого труда, ибо этот вид заболеваний хорошо известен современной науке и лечение в основном состоит в следовании строгому режиму. Задав больному несколько вопросов 0 его ощущениях и о том, что ему было предписано ранее, я назначил диету из некрепких бульонов и овощей и велел закутать горло фланелью, предупредив, что, если стеснение в груди не пройдет, я сделаю ему легкое отвлекающее кровопускание. Бедный Апостоли, не сомневавшийся в моих врачебных талантах так же, как и в моей мореходной выучке, печально улыбнулся и пообещал полностью довериться мне.

Не выразить словами, какое огромное счастье в моем состоянии духа я испытал, встретив юную, бесхитростную душу. Апостоли рассказывал мне о своей сестре, пре красной, по его словам, словно ангел, о матери, любившей его всем сердцем — он был единственным сыном, — и, наконец, о родине, порабощенной гнусным деспотизмом турок. Я же поведал ему о Вильямс-Хаузе и его обитателях, об отце и матери, о Томе и о том старике-докторе, чьи благотворные уроки я теперь применял спустя десять лет, на расстоянии восьмисот льё от дома. Исповедь облегчила боль изгнания, на которое я был обречен, и несколько утишила угрызения совести, неизбежно возникающие после любой смерти в сердце того, кто был ее виновником, сколь справедливой бы ни казалась кара.

Так мы провели весь день, время от времени прогуливаясь по кораблю; веял слабый ветерок, по обоим бортам скользили берега. Вечером мы подошли к острову Кало-Лимно, стоявшему, будто часовой, у входа в залив Муданья. Апостоли поднялся на палубу посмотреть на заходящее за горы Румелии солнце, но спустилась ночь, и я настоял, чтобы он удалился в каюту. Он повиновался с простотой ребенка. Я уложил его в гамак, сел подле и, не позволяя ему говорить, принялся, чтобы развлечь его, рассказывать о различных приключениях моей жизни. Когда я дошел до истории спасенной мною Василики, бедный юноша со слезами бросился мне на шею. Он еще горячее стал убеждать меня остановиться у них в Смирне; он мечтал, как из Смирны мы вместе поедем на Хиос через Теос, город Анакреонта, через гостеприимные Клазомены, где Симонид благодаря своим стихам был столь тепло встречен после кораблекрушения, и, наконец, через Эритрию — родину сивиллы Эритреи, возвестившей падение Трои, и пророчицы Афинанды, предсказавшей победы Александра Македонского.

Обсуждая эти проекты, мы прободрствовали часть ночи. Как и Апостоли, я забывал, что мы строим свои планы на песке; я уже видел себя путешествующим по античной Греции вместе с ученым чичероне, которого случай или, вернее, Провидение поставило на моем пути. Внезапно я почувствовал, как его рука стала влажной, пульс забился учащенно и прерывисто, словно маятник, когда часы спешат и их скрытая и неисправимая поломка сокращает время. Мне стало ясно, что длительное пребывание без сна опасно для моего больного; я возвратился в свою каюту, оставив его более счастливым, чем был я. Не подозревая о тяжести своего состояния, погруженный в сладкие грезы, он уснул.

На рассвете я поднялся на палубу, и вскоре Апостоли присоединился ко мне. Он провел вполне сносную ночь, хотя и сильно потел; на сердце у него было легко, и он несколько успокоился. За ночь мы прошли довольно большое расстояние и находились теперь у входа в пролив, отделяющий Мраморный остров, древний Проконесс, от полуострова Артаки, древнего Кизика. Апостоли уже посещал два эти места и знал их историю, как, впрочем, и историю всей страны. Проконесс носил когда-то имя Небрис, или Детеныш Лани, ибо, как детеныш, он любил резвиться недалеко от матери; оттуда поставлялся прекрасный мрамop Кизика, столь высоко ценимый античными скульпторами. Это он и дал название окружающему его морю — Мраморное. Кизик же был когда-то островом, но узкий пролив, отделявший его от материка, сегодня стал сушей. Именно отсюда Анахарсис отправился в путь на свою родину, в страну скифов. Тогда в Кизике высился великолепный храм из полированного мрамора, позднее разрушенный землетрясением. Его сохранившиеся колонны удостоились чести быть перевезенными в Византий и украсить город, который Константин перед тем сделал столицей мира.

Часть города с его уцелевшими по сей день руинами, лежащими у подножия горы Арктон, соединялась в те времена с материком двумя мостами: один, сотворенный природой, носил имя Панорм, другой же, построенный людьми, назывался Хит. После морской битвы, когда афиняне одержали победу над спартанцами, город оказался во власти победителя. Из лаконичного письма побежденных к эфорам Алкивиад узнал об отчаянном положении своих недругов:

«Цвет армии погиб; Миндар убит; оставшееся войско умирает от голода; мы не знаем, что нам делать и что станется с нами».

Трудно поверить, сколько очарования таили в себе эти забытые мною подробности, ведь в своем невежестве я никак не относил их к тем местам, мимо которых мы проезжали. И рассказывал об этой исторической земле сын древнего народа, умершего, после того как пустил на ветер свою науку, свое искусство, свою поэзию, которые достались, как бесценное наследство, остальному миру. Апостоли гордился прошлым своей страны и верил в ее будущее; подобно своим древним соотечественницам-сивиллам, он читал в книге судьбы грядущее возрождение своей прекрасной Арголиды. Апостоли в самом деле был уроженец Навплии, и, хотя уже два поколения его семьи жили в Малой Азии, он, как и юный грек Вергилия, перед смертью вспомнивший свой Аргос, сохранил в душе если не воспоминания, то, по крайней мере, любовь к родине.

Для него здесь все было подлинным, и любой самый давний миф наполнялся реальностью. Пролив, к которому мы плыли, не был для него ни Дарданеллами, ни проливом Святого Георгия. Он был Геллеспонтом — могилой дочери Афаманта (вместе с Фриксом она бежала от преследований своей мачехи Ино на златорунном баране, окутанная облаком, и упала в море, испугавшись шума волн). Лампсак, хотя от былого великолепия в нем осталось едва около двухсот домов, разбросанных среди руин, и знаменитые виноградники, которые Ксеркс подарил Фемистоклу, стал по мановению волшебной палочки воображения юного грека знаменитым городом, где обожествляли чудовищного сына Венеры и Юпитера; город был бы разрушен Александром Македонским, если б не хитроумное вмешательство его учителя Анаксимена. После Лампсака шли Сеет и Абидос, вдвойне прославившиеся — любовью Леандра и высокомерием Ксеркса. Все оживало в словах юноши, все — до исчезнувшего с карт Дардана, подарившего свое имя проливу, над которым он царил во времена, когда Митридат и Сулла сошлись в нем для переговоров о мире.

Всего за полтора дня мы покрыли расстояние между Мраморным островом и косой, где расположен Новый замок Азии, и, подгоняемые течением, вошли в Эгейское море в тот самый час, когда последние лучи солнца окрасили в розовый цвет снежные вершины горы Ида. Но пахнул холодный ветер Фракии, и, несмотря на то что нам открывалось прекрасное зрелище, я заставил Апостоли вернуться в каюту, дав слово вскоре присоединиться к нему. Весь день он страдал от удушья, и я решил вечером сделать ему кровопускание. Сдержав обещание, я пришел к нему, и он, полный доверия, не просто протянул мне руку для пожатия, но горячо обнял меня. То ли воспоминания о родине разожгли ему кровь, то ли от разговоров у него разболелась грудь, но в этот вечер скулы его пылали, а глаза лихорадочно блестели. Ни минуты не медля, призвав на память все свои познания в хирургии и в лекарствах, я крепко перевязал ему руку и, как опытный врач, провел процедуру со всей предосторожностью. Ожидания мои оправдались, результат сказался незамедлительно: когда Апостоли лишился трех-четырех унций крови, он задышал свободнее и у него прошел озноб. Вскоре, ослабевший от потери крови, хотя она и была незначительной, он закрыл глаза и погрузился в сон. Я послушал его тихое и ровное дыхание и, уверенный, что он проведет спокойную ночь, вышел из каюты подышать вечерним воздухом.

В дверях мне встретился вахтенный матрос, посланный старшим рулевым попросить il signor inglese[48] подняться на палубу.

XXI

Старший рулевой — он исполнял на судне также обязанности боцмана — по рождению был сицилийцем и происходил из деревни Делла Паче, расположенной близ Мессины. Когда мы отплывали из Халкедонского порта, я имел случай убедиться в его мужестве и хладнокровии, он же, увидев, как я отвел от корабля опасность, в которую его вверг капитан, пришел поздравить меня, что и сделал с искренностью старого моряка. С тех пор всякий раз, встречаясь на трапах или на палубе, мы неизменно обменивались парой слов и сделались добрыми приятелями.

Он сидел на рострах, опершись о борт, и держал в руках ночную подзорную трубу. Знаком подозвав меня, он протянул ее мне.

— Извините за беспокойство, ваша милость, но хотелось бы узнать, что вы думаете вон о той белой точке на северо-северо-западе, которая напоминает мне одну посудину, вышедшую на закате из-за мыса Косино. Что-то она мне подозрительна. По моему разумению, она или идет тем же курсом, что и мы, или преследует нас, а в этом случае, признаюсь, я предпочел бы подчиняться вам, а не капитану.

— Разве на борту нет старшего помощника? — спросил я.

— Да есть, вернее, был, но он заболел в Скутари, и его, на беду, пришлось там оставить; говорю «на беду», потому что он так же хорошо знал свое дело, как капитан плохо знает свое, а коли случится то, чего я боюсь, его мнение стоило бы многого. Конечно, — продолжал рулевой, — если ваша милость пожелает поделиться своими мыслями, мы ничего не потеряем, даже наоборот.

— Вы оказываете мне слишком много чести, боцман, — ответил я смеясь. — Впрочем, это пустяки, я охотно выскажу свои соображения.

Направив подзорную трубу в указанном направлении, в ярком свете луны, озарявшей море, я, как и старший рулевой, узнал греческую фелуку, несущуюся к нам на всех парусах; она была почти в трех милях и, казалось, настигала нас; в эту минуту ее, судя по всему, стало видно невооруженным глазом, ибо сигнальщик, дежуривший на грот-марса-рее, закричал:

— Парус!

— Конечно, парус, — пробормотал рулевой, — ты думаешь, мы спим или ослепли; да, это парус, и хотелось бы мне оказаться на двадцать льё южнее, в сторону Митилини.

— Однако, боцман, — заметил я, — будьте внимательны: может быть, это напарник того судна.

— Да, да, вполне возможно, — согласился он, — эти пираты, разрази их Господь, из породы шакалов и порой рыскают стаями.

Затем он крикнул сигнальщику:

— Эй, там, наверху, с какой стороны этот парус?

— На северо-северо-западе, прямо с подветренной стороны, — ответил матрос.

— Это хорошо, — сказал я старшему рулевому, — если нам придется удирать или поиграть с пушкой, мы будем иметь дело с одним. А сейчас, я думаю, пора будить капитана.

— К сожалению, да, — ответил старший рулевой. — По мне, лучше бы на его месте были вы, и все прошло бы, пока он спит. А не добавить ли нам холщовых лоскутков к тем, что мы уже несем?

— Думаю, это не помешает, — ответил я. — И, думаю, капитан приказал бы то же самое, кроме того, — я снова посмотрел в подзорную трубу, — нельзя терять время: они настигнут нас с минуты на минуту. Пошлите человека разбудить капитана и прикажите остальным матросам быть наготове. Вам знакомо место, где мы находимся?

— Как Мессина, ваша милость; от Тенедоса до Лериго я могу с закрытыми глазами вести судно.

— Как «Прекрасная левантинка» носит паруса?

— Как испанка свою мантилью, ваша милость; вы можете распустить их до бом-брамселей, и кокетка никогда не скажет: «Хватит!»

— Это уже кое-что, — вполголоса сказал я.

— Да, да, кое-что, — ответил рулевой. — Но этого мало.

— Вы думаете, фелука выиграет в скорости?

— Будь это обычная фелука, я бы не поклялся. «Прекрасная левантинка» — добрый парусник, но по бортам судна, что идет за нами, я вроде бы заметил какую-то пену, довольно подозрительную.

— И что вы думаете?

— А то, что у него помимо крыльев есть еще и лапы. Вот в чем его преимущество перед нами.

— Ах, вот оно что, — прошептал я, понимая и разделяя опасения рулевого, — меня больше не удивляет, что она идет таким ходом.

Я снова посмотрел в подзорную трубу: фелука подошла еще ближе и была, казалось, не более чем в двух милях от нас, что и позволило мне как следует рассмотреть ее.

— Клянусь честью! — воскликнул я мгновение спустя, — вы правы, боцман, я начинаю различать движение весел; нельзя терять ни минуты. Ну-ка за дело! Готовы?

— Да! — откликнулись матросы.

— Спустить грот и фок и распустить фор-брамсель!

— Кто отдает приказы на моем корабле? — неожиданно раздался голос капитана, появившегося на палубе в то время, как матросы выполняли команду.

— Тот, кто бодрствует, пока вы спите, сударь, — ответил я. — И кто передает вам командование, надеясь, что, хотя нам угрожает не меньшая опасность, чем в первый раз, вы выберетесь из нее лучше.

Передав подзорную трубу рулевому, я уселся на крамбол у правого борта.

— Что случилось? — с беспокойством спросил капитан.

— А то, что нас преследует греческое пиратское судно, — ответил рулевой, — но, если вы считаете, что из-за этого не стоило вас будить, можете спать дальше, капитан.

— Что вы говорите?! — с ужасом воскликнул бедняга.

— Ничего такого, в чем вы не смогли бы немедленно убедиться воочию, — ответил рулевой и протянул ему подзорную трубу; капитан взял ее и, приложив к глазам, поспешно направил в указанную точку.

— Вы считаете, что это пиратское судно?

— Хотел бы быть уверенным так в спасении собственной души, что меня бы успокоило, когда я буду переходить из нашего мира в другой.

— Что же делать? — спросил капитан.

— Хотите меня послушать, капитан?

— Говори.

— Вы, стало быть, хотите знать, что нужно делать?

— Да.

— Так вот, советую вам спросить об этом того английского синьора, что сидит там, на крамболе у правого борта, будто ему ни до чего нет дела.

— Сударь, — подходя, обратился ко мне капитан, — окажите любезность, скажите, что бы вы сделали на моем месте?

— Я разбудил бы всех матросов, что спят, и созвал бы на совет пассажиров.

— Все на палубу! — закричал капитан голосом, которому страх придал такую силу, что ее можно было принять за решимость.

Так как старшего помощника, кто повторил бы приказ капитана, на корабле не было, свободных от вахты матросов созвал на помощь их товарищам боцман. Как я уже говорил, это были славные моряки; они тут же вскочили со своих гамаков и полуголые выбежали на палубу; капитан вопросительно посмотрел на меня.

— Вы знаете, сколько ваше судно может нести парусов, — сказал я ему, — стало быть, и действуйте. Ведь видно, что фелука нас настигает.

— Распустить лиселя фока, грот-марселя и фор-марсе-ля! — приказал он, затем, повернувшись в мою сторону, пока матросы выполняли приказ, заметил: — Я думаю, это все, на что мы можем пойти, ибо, сударь, стеньга гнется, как прут.

— У вас есть запасные мачты?

— Да, конечно, сударь, но поломанная мачта введет судовладельцев в большой расход.

— И вы пытаетесь избежать его ценою захвата всего корабля? Прекрасные расчеты, сударь! Я поздравляю ваших судовладельцев с тем, что они выбрали капитаном своего корабля такого бережливого человека!

— Кроме того, — продолжал он, поняв, что сказал глупость, — «Прекрасная левантинка», как только ее перегрузят, всегда дает течь.

— У вас есть насосы?

— Да, сударь.

— Тогда добавьте фор-брамсель к уже поставленным парусам, и мы посмотрим позже, нужно ли будет добавить лиселя.

Капитан несколько растерялся от того, как я обращаюсь с его судном, но тем временем на палубе стали появляться пассажиры.

Пробужденные от первого сна, подозревая, что лишь важное дело могло нарушить их покой, они поднимались к нам, и на их лицах читалось такое комичное волнение, что при других обстоятельствах их вид вызвал бы у меня смех. Среди пассажиров был и мой бедный Апостоли; увидев меня, он подошел ко мне.

— Что случилось? — грустно улыбаясь, спросил он своим тихим голосом. — Благодаря вам я впервые за два последних месяца хорошо спал, и вот меня безжалостно разбудили.

— А случилось, то, мой дорогой Апостоли, — отвечал я, — что мы бежим наперегонки с потомками ваших предков и что если ноги нас подведут, то придется хорошо поработать руками.

— Нас преследует пиратское судно?

— Вы угадали и, повернувшись в эту сторону, сможете увидеть неприятеля.

— Так и есть, — заметил Апостоли, — а мы не можем усилить парусность?

— Можно, — ответил я, — натянуть еще несколько лоскутов, но мы мало что выиграем.

— Неважно, — возразил Апостоли, — нужно испробовать все, а если они все же настигнут нас, будем драться.

— Мой бедный друг, — ответил я ему, — это говорит ваша душа, а тело ваше слишком слабо. Впрочем, уверены ли вы, что капитан расположен драться?

— Мы его заставим! — воскликнул Апостоли. — Настоящий капитан здесь — вы; это вы, Джон, уже однажды спасли корабль, и вы еще раз спасете нас.

Я покачал головой, как человек, не питающий больших надежд.

— Подождите, — сказал Апостоли и устремился к группе пассажиров, которым капитан объяснял наше положение.

— Господа! — обратился он к ним, напрягая свой слабый голос и прокладывая себе путь, чтобы оказаться в центре собравшихся. — Господа, в наших обстоятельствах необходимо срочно принять быстрое и верное решение. В этот час все поставлено на карту: наша жизнь, наша свобода, наше состояние — все зависит от верного или неверного приказа, от хорошего или плохого управления кораблем. Я заклинаю капитана сказать нам по чести, справится ли он с доверенной ему миссией, берет ли на себя ответственность за то, что произойдет?

Капитан пробормотал несколько бессвязных слов.

— Но, — возразил кто-то из пассажиров, — вы же хорошо знаете, что старший помощник заболел в Скутари и капитану одному приходится вести корабль.

— У вас короткая память, Гаэтано, — возразил Апостоли, — вы, кажется, забыли о том, кто однажды, не говоря лишних слов, вытащил нас из беды. Сейчас над нами нависла не меньшая угроза и единственным истинным капитаном должен стать тот, у кого больше знаний и больше мужества. Мужество есть у всех нас, но знания есть только у одного.

И, произнеся эти слова, он указал на меня.

— Да, да, — закричали пассажиры, — пусть английский офицер станет нашим капитаном!

— Господа, — ответил я, вставая, — поскольку речь вдет не просто о вежливости или ложно понятом старшинстве, но о нашей жизни и смерти, я принимаю ваше предложение. Хочу объяснить, каковы мои намерения.

— Говорите! — последовал единодушный отклик.

— Я собираюсь мчаться сколь возможно быстро и, благодаря легкости корабля, увести его в какой-нибудь порт на Скиросе или Митилини до того, как фелука нагонит нас.

— Очень хорошо! — закричали все.

— Если же пираты настигнут корабль, я вас предупреждаю, что буду биться до последнего и скорее взорву судно и погибну вместе с вами, чем сдамся.

— Раз уж надо умереть, — воскликнул Апостоли, — то лучше умереть сражаясь, чем быть повешенным или вышвырнутым в море!

— Мы будем держаться до конца! — закричала команда. — Выдайте нам оружие!

— Тихо! — приказал я. — Решение принимаете не вы, а те, кому принадлежит груз на корабле. Вы слышали, что я сказал, господа; я даю вам пять минут, подумайте.

Я сел; пассажиры принялись совещаться между собой, и через пять минут во главе с Апостоли они подошли ко мне.

— Брат, — сказал мне грек, — ты единодушно поставлен нами во главе; начиная с этой минуты наша жизнь, наши руки, наше состояние доверены тебе. Располагай ими.

— А я, — сказал капитан, приблизясь в свою очередь, — предлагаю вам себя в качестве помощника и берусь, если удостоюсь, передавать ваши приказания; если же нет, то дайте мне работу последнего матроса.

— Браво! — воскликнули пассажиры и команда. — Ура английскому офицеру! Ура капитану!

— Хорошо, господа, согласен, — ответил я, протягивая руку капитану, — а теперь тихо!

Все мгновенно смолкли, ожидая моих распоряжений.

— Боцман, — обратился я к старшему рулевому (как мы уже говорили, он был на корабле и тем и другим), — справьтесь по компасу и скажите, на каком расстоянии от этих мерзавцев мы находимся, я хочу знать, совпадают ли ваши данные с моими.

Он сделал требуемый расчет.

— Они в двух милях от нас, ни больше ни меньше.

— Верно, — согласился я, — а теперь посмотрим, что умеет делать «Прекрасная левантинка» в час опасности. Внимание! Ставьте фор-бом-брамсель, грот-бом-брамсель и грот-трюмсель, разверните крюйс-марсель и бом-кливер, и пусть каждый клочок паруса наполнится ветром!

Команда повиновалась быстро и точно, она сознавала, как важно неукоснительно выполнить мои распоряжения. «Прекрасной левантинке» предстояло приложить последнее усилие, и, если благодаря дополнительным парусам она не оставит позади фелуку, нам придется готовиться к бою. Казалось, сам корабль, словно живое существо, понял, какая над ним нависла угроза, и, почувствовав поддержку только что поставленных парусов, накренился по ветру; на другом борту блеснули, выступая над поверхностью моря, медные полосы обшивки. Он помчался, рассекая носом воду, и брызги пены полетели на палубу.

Доверившись опыту рулевого, я принялся рассматривать в подзорную трубу фелуку; на ней тоже были подняты все паруса, и по бурлению воды у бортов можно было догадаться, что ее гребцы отнюдь не бездельники.

Хотя все наши пассажиры находились на палубе, стояла такая тишина, что был слышен скрип мачт; казалось, они предупреждали меня, что я неосторожно перегрузил их; но я заранее решил отметать все возражения на этот счет, ибо единственный шанс выиграть эту партию состоял в том, чтобы поставить на карту все. Мы провели около часа в таком тревожном состоянии (хотя ничего за это время не случилось), когда я снова велел боцману определить курс по компасу. Он приступил к делу, а я, переведя взгляд на фелуку, вдруг заметил, что дистанция между нами, похоже, увеличилась.

— Святая Розалия! — воскликнул боцман. — Мы отрываемся, сударь, и это так же верно, как то, что у меня есть душа и я надеюсь на ее спасение; мы оставляем ее позади.

— И насколько? — спросил я, облегченно вздохнув.

— Да ненамного, — боцман помолчал минуту, затем, проверив расчеты, добавил: — Ненамного, где-то на четверть мили.

— И это вы называете ненамного! — возразил я. — Четверть мили за час! Клянусь святым Георгием, уж очень вы требовательны, старина, да я был бы рад и половине этого! Господа, — продолжал я, обратившись к пассажирам, — теперь вы можете идти и спать спокойно и завтра проснетесь вне досягаемости пиратов, если только…

— Если только?.. — повторил Апостол и.

— Если только чего-нибудь не случится, например не стихнет ветер за час или два перед восходом солнца.

— А тогда? — спросил кто-то из пассажиров.

— А тогда, — ответил я, — нечего и думать о том, чтобы спастись бегством: придется драться; впрочем, до четырех утра вам нечего бояться. Идите и спокойно ждите.

Пассажиры ушли; Апостоли хотел было остаться, но я настоял, чтобы он спустился в каюту; пережитое волнение, естественно, сказалось на состоянии юноши: хотя он сам этого не замечал, его пожирала лихорадка. После небольшого препирательства он подчинился как послушный ребенок; этим всегда кончалось любое сопротивление его нежной души, хранящей все очарование юности, хотя и стремительно шагающей к смерти.

— Теперь, сударь, — сказал я капитану, когда мы остались одни, — молено отослать половину команды на отдых; если ветер не переменится, вести корабль сможет и ребенок, если же ветер стихнет, нам понадобятся все руки, и лучше всего отдохнувшие.

— Свободные от вахты — вниз! — скомандовал капитан.

Спустя пять минут остались только вахтенные.

Словно морская ласточка, «Прекрасная левантинка» продолжала лететь по волнам; дул один из тех легких бризов, какого желал бы любой капитан, чтобы похвастаться перед своей возлюбленной умением управлять кораблем. Фелука же за полчаса отстала еще на четверть мили. Очевидно, если до конца следующего дня погода не переменится, мы сумеем укрыться в одном из портов Архипелага.

Как видите, я быстро поднялся по ступеням военной иерархии — от гардемарина сразу до капитана. И такова уж человеческая природа: забыв, что это стремительное продвижение свершилось на борту скромного торгового судна и что продолжаться ему ровно столько, сколько продлится сама опасность, я преисполнился гордости своим положением. Временное исполнение обязанностей я принял всерьез, и это прогнало грустные мысли, отягощавшие мой ум. Я задавался вопросом, почему бы мне не завести свой собственный корабль или простую яхту, чтобы путешествовать для собственного удовольствия, или трехмачтовое торговое судно, чтобы вести коммерцию с Индией или Новым Светом.

Этим я удовлетворил бы свою жажду деятельности — извечную лихорадку юности — и забыл бы об изгнании, к которому сам себя добровольно приговорил. Затем, поскольку мы находились в состоянии войны с Францией, быть может, мне представился бы случай отличиться и заслужить помилование за преступление, совершенное в нарушение правил воинского устава; тогда я вернулся бы на английский флот с добытым в сражениях званием и, следуя по стопам отца, стал бы новым Хоу или Нельсоном. Воображение — это нечто удивительное и магическое, оно воздвигает мост над невозможностью и, пробужденное, способно заблудиться в волшебных, невиданных даже во сне садах.

Какое-то время эти грезы баюкали меня, а затем, так как пробило уже два часа ночи и мы продолжали выигрывать расстояние, я передал управление рулевому, приказал боцману вести наблюдение и, закутавшись в плащ, прилег на лафет фальконета.

Не знаю, сколько времени я проспал крепким сном, свойственным моему возрасту, когда мне послышался чей-то оклик; я никак не мог проснуться, и кто-то тронул меня за плечо; мгновенно открыв глаза, я увидел перед собой боцмана.

— Что нового? — воскликнул я, вспомнив свой приказ разбудить меня, только если случится что-нибудь неожиданное.

— Случилось то, что вы и предвидели: ветер упал и мы стоим.

Известие было удручающее, но тем более нельзя было терять время перед лицом опасности. Я сбросил плащ и, решив сам осмотреть небо, обхватил ванты фок-мачты и взобрался на фор-бом-брам-рей; на высоте ощущалось дуновение воздуха, но его едва хватало, чтобы наполнить самые верхние паруса и развернуть наш флаг. Я обратил взгляд к фелуке, она больше не казалась белой точкой на горизонте; ясно, там как раз надеялись на безветренность, которой мы страшились, и продолжали, не замедляя хода, преследовать нас на веслах. Однако между нами все же лежало около трех льё.

Я осмотрел горизонт; мы находились недалеко от мыса Баба, древнего Lectum Promontorium[49]; к востоку-юго-востоку от нас показался Митилини, горы которого я четко различал, и Скирос — колыбель Ахилла и могила Тесея, но первый из них лежал в семи льё от нашего корабля, а второй — приблизительно в десяти. Продлись ветер еще часа три, мы были бы спасены, но до меня доносились лишь его последние дуновения.

Не желая ни в чем себя упрекнуть, я спустился на палубу и приказал убрать все нижние паруса, оставив только фор-марсель, грот-марсель, крюйс-марсель, грот-брамсель, фор-брамсель и лиселя. «Прекрасная левантинка» на мгновение вздохнула, освободившись от груды холстов, и, как скользящая по волнам нимфа, окутавшая голову шарфом, еще с пол-льё вдыхала последние струи воздуха. Потом она остановилась, печально свесив паруса вдоль мачт; наступил штиль.

Тогда я приказал взять все паруса, за исключением грот-марселя и бом-кливера, на снасти, чтобы в случае необходимости их можно было поднять, и на вопрос боцмана, какие будут распоряжения, сказал:

— Разбудить юнгу с барабаном, пусть играет сигнал к бою.

XXII

Едва прозвучала первая дробь музыкального инструмента, призывавшего экипаж к оружию, все высыпали на палубу; возникший при этом беспорядок показал мне необходимость жесткой дисциплины. Я перевел команду на нос и, отозвав пассажиров на корму, изложил им свои опасения, что к концу дня ветер совсем упадет, одной рукой указав при этом на обвисшие паруса, а другой — на фелуку (она вырастала у нас на глазах), подгоняемую не ветром, которого она была лишена, как и мы, а усилиями своих гребцов.

Нам не оставалось иного выбора, как энергично готовиться к бою, принимая во внимание, что через четыре часа, если фелука будет двигаться с прежней скоростью, нам не удастся избежать абордажа. Надежды на то, что ветер поднимется и позволит развернуть паруса, было мало, и вряд ли мы сможем оторваться от преследования. Если бы честные торговцы, с которыми мне пришлось теперь иметь дело, заботились только о своей жизни, вероятно, они и дрогнули бы, но им предстояло защищать свои товары, и они проявили поистине воинственность львов.

Было решено передать мне всю полноту власти и снять с капитана, вынужденного отречься от своего звания, всякую ответственность. Я тотчас же воспользовался их доброй волей и, выбрав для участия в сражении наиболее решительных из пассажиров, поручил остальным под руководством матроса (прежде он был старшим канониром на сардинском корабле) готовить запальные устройства и заряды, чтобы не было недостатка в боеприпасах. Несмотря на все мои увещевания, Апостоли не пожелал присоединиться к ним и впервые проявил непослушание, заявив, что ничто не заставит его покинуть меня, пока длится опасность. Я решил оставить его в качестве адъютанта.

Рассредоточив людей и освободив часть палубы от пассажиров, я взял рупор — этот символ командования — и, стремясь заранее убедиться, как будут выполняться мои приказания, крикнул:

— Внимание!

Шум тут же стих, и люди, готовые повиноваться, стали ждать моих распоряжений.

— Один человек на фор-бом-брам-рей для наблюдения за ветром! Весь скарб и гамаки сложить в бортовые сетки! Оружие на палубу!

Тотчас же один матрос смело и ловко, точно обезьяна, полез по вантам грот-мачты; остальные бросились в люки, через мгновение появились нагруженные своими гамаками и прикрепили их к борту, покрыв просмоленной мешковиной; боцман, произведенный мною в помощники по военной части, составлял ружья в козлы, а топоры и сабли складывал в кучи.

Конечно, это был не военный корабль, однако я не без удовольствия наблюдал, что все делается хотя и медленно, но без суматохи. Это вселило в меня некоторую надежду на будущее; я взглянул на Апостол и: он сидел у основания фок-мачты и, прежде чем я заговорил, ответил мне своей печальной улыбкой.

— Ну как, мой доблестный сын Аргоса, — сказал я ему, — будем драться грек с греком, брат с братом, Аттика с Мессенией?

— Увы, да, — откликнулся Апостоли, — пока все дети одной матери, все поклоняющиеся одному богу не объединятся против одного властелина.

— И ты веришь, что это время когда-нибудь наступит? — спросил я его, не в силах подавить сомнения.

— Не только верю, а убежден: невозможно, чтобы Панагия так забыла своих детей; и когда назначенный час придет, ты увидишь, — страстно продолжал мой друг, сверкая глазами, — эти пираты — сегодняшний ужас и стыд Архипелага — станут его славой и честью; они не виновны, что их толкнули на злые дела деспотизм и нищета.

— Ты слишком снисходителен к своим соотечественникам, Апостоли.

Заметив, что команда ждет моих указаний, я крикнул:

— Боцману приставить назначенных людей к Фальконетам и пушке, подвесить абордажные кошки на концах реев по обоим бортам!

Отдав приказ, я снова обернулся к Апостоли.

— Ты слишком суров, Джон, — ответил он, — как и все франки, ты судишь народы с точки зрения европейской цивилизации и не представляешь себе наших четырехвековых страданий; за эти четыре столетия мы лишились всего: богатства наших отцов, чести наших дочерей; лишь свобода осталась у этих морских орлов с быстрыми крыльями; они обрушиваются на жертву, а затем возвращаются в свои гнезда, свитые слишком высоко для того, чтобы гнетущий турецкий деспотизм осмелился туда добраться. Видишь ли, у любого угнетенного народа то же самое. В Испании есть герилья, в Калабрии — разбойники, в Майне — клефты, на Архипелаге — пираты. Но придет день свободы, и все станут гражданами.

Я недоверчиво улыбнулся.

— Послушай, Джон, — продолжал Апостоли, положив мне руку на плечо, — послушай, что я тебе скажу: если ты не сможешь вернуться домой, пусть Греция станет твоей матерью: она милосердна, как все, кто страдал, и щедра, как все, кто беден. Немного времени пройдет — и ты услышишь, как клич свободы пролетит от горы к горе, от острова к острову, и тогда ты станешь другом, братом, соратником людей, с которыми теперь собираешься биться, ты будешь делить с ними палатку, пить из одного стакана, делиться куском хлеба.

— И когда же придет этот благословенный час? — спросил я пророка, вещавшего с такой верой.

— Один Бог знает! — ответил мне Апостоли, поднимая глаза к небу. — Но это случится скоро, уже четыре века народ ждет, и чем больше старится гнет, тем ближе молодая свобода.

— Все сделано, капитан, — сообщил подошедший боцман, — какие будут еще указания?

— Пусть плотник или старший конопатчик, если он имеется на борту, закрепит скобами вокруг всего корабля свободно свисающие снасти. Необходимо также приготовить деревянные пробки, паклю, свинцовые просверленные пластины, а еще корзины и вещевые мешки, которые можно бросить в воду, если кто-нибудь упадет в море.

Наступило молчание: выполнялась новая команда. После того как все было сделано, увидев, что фелука приближается, а мы стоим, я крикнул наблюдавшему с фор-бом-брам-рея матросу:

— Эй, там, наверху, есть ли ветер?

— Нет, сударь, — ответил он, — ни малейшего дуновения, правда, за Скиросом встало черное облачко, но оно вряд ли принесет ветер; думаю, нам придется провести так весь день.

Я взглянул в указанную сторону и увидел всплывающее над горизонтом облако, которое напоминало риф в этом втором море, что называется небом. Забрезжила слабая надежда. В нашем положении я предпочел бы бурю бою и дорого заплатил бы за ветер.

Но пока царило полное спокойствие, море стало зеркально-гладким, и, помимо этой точки, заметной только взгляду моряка, ничто не пятнало лазури неба.

— Как вы думаете, сколько времени им понадобится, чтобы подойти к нам при таком ходе? — спросил я боцмана.

— Часа три, сударь.

— Да, да, я так и думал. Позаботьтесь, пожалуйста, поставить на палубах, баке и юте чаны с пресной водой, чтобы команда могла утолять жажду не сходя с места; у нас мало рук, хватит двух человек перетаскивать их.

— Будет сделано, сударь.

— Брат, — обратился ко мне Апостоли, — фелука меняет направление, может быть, мы ошиблись и она идет не к нам.

Я быстро схватил подзорную трубу и навел ее на фелуку; действительно, казалось, она изменила курс и пройдет позади нас в одной-двух милях, после чего, обогнув мыс, направится к Порто-Петера, древней Метимне.

— Клянусь, это правда! — воскликнул я. — Ей-Богу, Апостоли, я от всего сердца хотел бы ошибиться и покаяться перед твоими соотечественниками.

Боцман, слышавший мои слова, покачал головой, и я обернулся к нему.

— Что вы об этом думаете, старина?

— Я думаю, капитан, что они, как и мы, увидели черное облако, идущее с этой стороны, и, почуяв ветер точно морские свиньи, хотят нас отрезать от Митилини, поскольку боятся, что мы ускользнем от них, добравшись до берега.

— Вы правы, старина; не знаю, где была моя голова и почему я сразу не догадался. Да, да, ясно, чего они хотят. И ни малейшего ветерка?

— Ни малейшего! — откликнулся боцман.

— Ну что ж, положимся на Господню милость, подождем!

Мы прождали четыре часа; крюк, который пытались сделать пираты, давал нам возможность выиграть время. Они прошли почти в одном льё от кормы и, описывая полукруг со стороны правого борта, подходили к нам с левого. Их отделяло от нас около трех миль, когда впередсмотрящий закричал:

— Эй! Порыв ветра!

Я вскочил с места.

— С какой стороны ветер?

Матрос, желая быть точным, немного подождал и, почувствовав второй порыв, крикнул:

— С запада-юго-запада!

— Ну и что? — спросил Апостоли.

— А то, мой дорогой друг, что ничего хуже для нас быть не может. Это встречный ветер, и я начинаю думать, что за них сам дьявол.

— Не говори так, брат. Не время.

— Вы слышали? — спросил я боцмана-рулевого.

— Да, сударь. Отлично слышал.

— У нас остался только один выход: при первом же порыве развернуться бортом и бежать по ветру хотя бы даже туда, откуда мы идем.

— Мы не можем быстро выполнить этот маневр, сударь, и успеем получить один-два бортовых залпа; подумайте: при малейшей неполадке на мачтах они тут же настигнут нас своими проклятыми веслами.

— Вы знаете другой способ, старина?

— Нет, не знаю, — ответил боцман.

— Стало быть, вы хорошо понимаете, что нужно испробовать этот. Эй, там, наверху! — обратился я к наблюдателю. — Как ветер?

— Сударь, он усиливается!

— Джон, — закричал Апостоли, — фелука меняет направление!

Действительно, взглянув на пиратский корабль, я увидел, что он, пользуясь лишь веслами и рулем, как бы угадав наше намерение, готовился нас настичь с легкостью шлюпки.

— Вы хорошо знаете свое дело, сударь, — сказал боцман, — но и капитан этой фелуки, кажется, неплохо знает свое.

— Это не имеет значения, я надеюсь выиграть в скорости. Внимание! Все готовы?!

Команда ответила дружным криком.

— Убрать бизань и грот; поставить крюйс-марсель и грот-марсель; руль под ветер; брасопить реи передних парусов, травить шкоты кливеров, парусов на штагах и фок-мачте! Ребята, «Прекрасная левантинка» поворачивает, и скоро вы увидите, она пойдет как благонравная девица, шествующая впереди своей мамаши. А теперь поставить паруса на корме и брасопить их под прямым углом, повернуть руль, отдать шкоты кливеров и парусов на штагах! Вот так!

— Она пошла! — закричала команда. — Она пошла!

И правда, пройдя несколько минут задним ходом, наше судно двинулось вперед; благодаря двум последним поднятым парусам, оно встало по ветру и нацелилось носом на Лемнос, следуя взятому курсу. Я перевел взгляд на фелуку. Пока мы старались сдвинуться с места, там тоже не теряли времени даром и оделись парусами. Теперь оба корабля шли почти параллельно и должны были встретиться в одной точке. Самым главным для нас стала скорость; впрочем, если бы даже нам удалось избежать абордажа, обстрел был неминуем.

Мы уже настолько сблизились, что фелуку можно было рассмотреть во всех подробностях невооруженным глазом: настоящее судно-хищник, вытянутое, будто пирога, с двумя наклоненными приблизительно на три градуса к носу мачтами. Ее два латинских паруса развернули широкой стороной на рее, что был гораздо длиннее мачты. Судно несло две пушки на носу и еще двадцать четыре Фальконета, установленные на планшире и поддерживаемые леерными стойками. Гребцы, чьи покрытые греческими колпаками головы были хорошо видны, сидели не на лавках, а на досках люков, упираясь ногами в другие доски, положенные поперек. Ветер был еще очень слаб, и весла давали им большое преимущество. Сколь бы мы ни старались избежать этого, нам так или иначе предстояло вступить в перестрелку с фелукой на расстоянии пистолетного выстрела.

Я отдал последние распоряжения: оттащить на правый борт три наши пушки, раздать команде и пассажирам мушкетоны, ружья, топоры и сабли, поднять на палубу несколько ящиков с патронами и перевернуть песочные часы на три или четыре склянки. Одновременно я велел дюжине матросов подняться на марсы, чтобы стрелять сверху.

Закончив приготовления, мы погрузились в тягостное торжественное молчание; темное облако у Скироса, вытянувшееся по южной части горизонта, предвещало бурю. Плотный горячий ветер дул изменчивыми порывами и порой внезапно стихал, оставляя обвисшие вдоль мачт паруса. Огромные волны, словно зародившиеся на дне пучины и поднявшиеся на поверхность, покрывали море пенистой бурной пеленой. В другое время мы тщательно следили бы за этими признаками надвигавшейся бури, но сейчас, под угрозой более серьезной опасности, оставляли их без внимания.

Мало-помалу оба корабля сближались, хотя ни у одного из них не было заметного преимущества; между ними оставалось не более мили, и мы прекрасно видели, как на палубе фелуки команда, численностью вдвое превосходившая нашу, готовилась к сражению.

Больше не оставалось никакого сомнения: это действительно были пираты и они жаждали напасть на нас. Вдруг планшир фелуки окутался дымом, и, прежде чем унесенный ветром звук долетел до нас, град картечи обрушился в море в нескольких шагах от борта нашего судна. Пираты плохо рассчитали расстояние и слишком рано открыли огонь.

— С вашего позволения, сударь, — сказал мне боцман, — эти господа приветствовали нас первыми, и я не прочь возвратить им любезность. Так вот, — продолжал он, указывая на нашу восьмифунтовую пушку, — есть тут у нас одна хорошо воспитанная девица, говорит она редко, но каждое ее слово стоит больше, чем вся эта болтовня, какой нас только что угостили.

— Так развяжите ей язык, боцман, — отозвался я, — мне, как и вам, не терпится ее услышать; полагаю, именно вы занимались ее воспитанием и в наших деликатных обстоятельствах она сделает честь своему учителю.

— Она только ждет вашего приказа, капитан; она девица весьма послушная и желает получить наставления.

— Навести орудие!

Боцман поставил пушку в середину орудийного порта и навел ее на цель.

— Огонь! — крикнул он.

Команда была выполнена мгновенно. Пламя метнулось с борта «Прелестной левантинки», и посланец смерти поразил гребцов. По воцарившемуся среди них беспорядку было легко догадаться, что выстрел достиг цели.

— Браво, боцман! — воскликнул я. — Ваша ученица творит чудеса, но, надеюсь, она на этом не остановится.

— О нет, сударь! — ответил рулевой, начавший входить во вкус. — Розалия, я дал ей это имя в честь покровительницы Палермо. Розалия, как моя покойница-матушка, если уж примется болтать, ее не остановишь. Эй вы, вам-то какое дело, что там у них творится? Порох в затравку!

Старший расчета подчинился, и над бортами фелуки поднялось новое облако дыма. За это время оба судна почти вплотную подошли друг к другу. По нашему кораблю застучали железные градины, и в тот же миг один из матросов упал с марса грот-мачты на ванты и скатился на палубу. Среди пиратов раздались радостные крики.

Но смерть, посетившая «Прекрасную левантинку», уже вернулась на борт фелуки с ядром, посланным боцманом, и радость пиратов сменилась яростными проклятиями. Выстрел, еще более удачный, чем первый, пробил фальшборт фелуки и унес двух канониров.

— Все лучше и лучше, боцман! — воскликнул я. — Но ведь у вас есть еще два фальконета, немые как лини. Разве не пора услышать их голос?

— Сейчас, синьор, сейчас, еще не пришло время резать филе. Pazienza! Pazienza[50], как говорим мы, сицилийцы; всему свое время. Всем вернуться за фальшборт! Вы что, не видите, сейчас разразится ливень!

Действительно, новый ураган огня со свистом обрушился на нас, убив одного из наших людей и двоих или троих ранив. На фелуке снова раздались крики «ура», но, как и в первый раз, их прервал тройной залп наших фальконетов и пушки. Три гребца упали, их тут же заменили, и бешеная гонка, еще более ожесточенная, чем раньше, продолжалась; главарь пиратов начинал понимать, что ему не удастся быстро настигнуть нас и взять на абордаж. Мы видели, как, стоя на юте, он отдавал команды и подбадривал гребцов. Это нас воодушевило, пришла на помощь и буря, раздались резкие удары грома, за ними последовал порыв ветра, подтолкнувший «Прекрасную левантинку».

— Мужайтесь, ребята! — закричал я. — Мужайтесь, Небо за нас, и буря словно рукой толкает «Левантинку»! До сих пор они не нанесли нам особого урона; пусть лучше ранят людей, чем корабль.

— О, всему свой черед, сударь, — снова сказал боцман, наводя пушки на цель, — настоящая пляска начнется, когда мы примемся их обгонять и они своими передними пушками пройдутся у нас от носа до кормы. Ребята, огонь!

Залпы двух кораблей слились в один, но я, озабоченный последними словами боцмана, не следил за результатом перестрелки. Услышав стоны, я бросил взгляд на палубу и увидел двух человек, корчившихся в предсмертной агонии. Я подозвал двух матросов.

— Посмотрите, кто умер, — сказал я вполголоса, — нельзя оставлять их на палубе: они мешают свободе действий и снижают дух команды; спустите их тела на нижнюю палубу и сбросьте в море с левого борта так, чтобы пираты ничего не заметили.

Матросы повиновались, а я перевел взгляд на фелуку.

Наше состязание подходило к своей критической точке, и, как я и надеялся, мы опережали противника; но корабли настолько сблизились, что сильный человек мог бы легко перебросить камень с одного борта на другой. Мне подумалось, что наступило время пустить в ход ружья, и я приказал открыть огонь; в то же мгновение раздался голос главаря пиратов, отдававшего такую же команду; началась беспрерывная перестрелка.

Между тем гребцы фелуки приналегли на весла, и она обогнала нас, но снова нам на помощь пришел ветер, и мы опять их обошли. За сорок шагов от нас в «Прекрасную левантинку» послали смертоносный залп, на который мы достойно ответили нашими тремя орудиями и ружейными выстрелами; затем противник оказался у нас в кильватере и принялся гнаться за нами.

Через мгновение мы услышали свист летящего ядра, и оно, скользнув по воде, ударило в наш ют; второе ядро прошило паруса, не причинив, впрочем, особого вреда, продырявив лишь бизань, фок и второй кливер.

— Вот и начинается игра в шары, сударь, — сказал мне боцман, — теперь берегите наши кегли!

— А вы не собираетесь оттянуть Розалию на корму, — спросил я его, — и отплатить им той же монетой?

— Так точно, сударь, так точно, мы этим, как видите, и занимаемся. Давай, бездельник! — приказал он одному из матросов (тот тряс правую руку: его мизинец был размозжен картечной пулей о жерло фальконета). — Помоги у колеса, хныкать будешь потом… Туда!

Но уже не оставалось времени перезарядить орудие, прозвучал новый залп, за ним последовал страшный треск, и со всех сторон раздался крик: «Берегитесь, капитан!»

Я поднял глаза и увидел крюйс-брам-стеньгу, перебитую над крюйс-марсом; как срубленное дерево, наклонившись над тяжестью своих парусов, она рухнула на правый борт. Вся корма покрылась парусиной, древесными обломками и канатами, а судно, лишившись двух своих основных парусов, призванных нести его с попутным ветром, замедлило ход.

— Рубите все! — закричал я изо все сил, забыв о рупоре. — Рубите и бросайте в море!

Матросы, мгновенно оценившие опасность положения, бросились как тигры к снастям и топорами, саблями и ножами быстро отрубили до последнего каната все, что крепило крюйс-брам-стеньгу к бизань-мачте, и общими усилиями выкинули стеньгу, паруса и снасти за борт.

Несмотря на то что меры были приняты быстро, по замедленному ходу судна я понял, что абордажа не избежать; я огляделся: больших потерь мы не понесли. Трое или четверо матросов были убиты, столько же было выведено из строя; были и легкораненые, способные участвовать в бою, так что нас, готовых драться, включая пассажиров, оставалось еще двадцать пять — тридцать человек. Я отдал приказ вызвать наверх тех, кто занимался утром подготовкой зарядов, и, наклонившись к Апостоли, который не покидал меня ни на минуту, спросил:

— Брат, мы оказали им сопротивление, теперь уже поздно просить пощады; как, по-твоему, что нас ждет, если мы попадем в плен?

— Нас изрубят или повесят, — спокойно ответил юноша.

— А тебе не удастся спастись? Ведь ты тоже грек, в конце концов они твои соотечественники.

— Это лишний довод не пощадить меня. Редко оставляют в живых тех, кто умоляет об этом на одном с ними языке.

— Ты в этом уверен?

— Как в чистоте Святой Девы.

— Что ж, — ответил я, — тогда возьми у боцмана зажженный фитиль и, когда услышишь от меня «Пора!», спустись в кормовой люк и брось фитиль в пороховой погреб. Ты меня понимаешь?

— Хорошо, — ответил Апостоли, мягко и грустно улыбаясь, словно я сказал ему что-то самое обычное на свете, — я так и сделаю.

Я протянул ему руку, он бросился мне в объятия. Затем, схватив одной рукой рупор, а другой топор, я закричал изо всех сил:

— Идти бейдевинд на верхних парусах! Эй, на концах нижних реев, на юте и на баке! Всем приготовиться к абордажу! Руль по ветру!

Маневр был мгновенно выполнен, и «Прекрасная левантинка», вместо того чтобы и дальше идти с попутным ветром, замедлила ход и подставила борт фелуке, которая, приблизившись с удвоенной скоростью — ведь у нее были и паруса и гребцы, — прошла у нас почти под носом, зацепилась своим бушпритом за ванты фок-мачты и столкнулась с нашим кораблем, ударив его в бортовую часть. Столкнувшись, оба судна будто воспламенились; вверх взлетел столб дыма, прогремел взрыв, сопровождаемый таким сильным толчком, что «Прекрасная левантинка» вздрогнула всем корпусом; пираты открыли прицельный огонь из своих двенадцати Фальконетов. Расстояние было так коротко, что я разглядел дым от запалов. К счастью, я успел крикнуть «Ложись!».

Те, кто последовал моему совету, спаслись, те же, кто не услышал его, были сметены картечью. Мы поднялись и увидели сквозь окутывавшее нас облако дыма, как похожие на дьяволов пираты скользили по своим реям, спускались по бушприту и перепрыгивали со своего борта на наш. Команды не отдавались, все правила были забыты; я бросился вперед и ударом топора расколол голову первому, кто встал у меня на пути.

Невозможно даже попытаться передать подробности того, что творилось тогда на борту: каждый вел свой собственный смертный бой. Отдав пистолеты Апостоли — он был слишком слаб, чтобы держать саблю или топор, — я раза два заметил, как противники падали под чьими-то ударами. Обезумев, я бросился вперед, не в силах пережить наше неминуемое поражение, но и через четверть часа этой грандиозной баталии, круша все на своем пути, чудом оставался еще жив, не получив даже легкой царапины.

И тут два пирата одновременно бросились на меня: молодой человек, лет восемнадцати, и сорокалетний мужчина. Делая мулине топором, я задел юношу выше бедра; он вскрикнул и упал. Избавившись от него, я бросился на другого, рассчитывая поразить его в голову. Но он одной рукой вцепился в рукоятку моего топора, а другой нанес мне кинжалом удар в бок, но пояс с зашитым в нем золотом смягчил его. Мы схватились врукопашную. Быстро оглядевшись и увидев, что пираты одолели нас, я громовым голосом крикнул Апостоли: «Пора!» Он тут же, словно привидение, скользнул в кормовой люк.

Пират был очень силен, ну а я был в борьбе ловок, как античный атлет. Родные братья никогда не обнимались столь крепко, встретившись после долгой разлуки, как мы, стремясь задушить друг друга; мы катались по палубе, пока не достигли пробитого при столкновении борта и, не заметив бреши, упали в море. Никто этого не увидел.

В воде руки пирата разомкнулись, я же, влекомый чувством самосохранения, которое помимо воли оберегает нас, выпустил моего врага, погрузился вглубь и вынырнул на поверхность уже на некотором расстоянии от кормы «Прекрасной левантинки». Меня удивило, почему все еще не слышно взрыва; я слишком хорошо знал Апостоли, полностью доверял ему и не сомневался, что, если он не выполнил мой приказ, стало быть, с моим бедным другом случилось несчастье. На судне хозяйничали пираты. Мне пришло на ум воспользоваться наступившими сумерками и попытаться уйти в открытое море. Я плыл наугад, движимый инстинктом, заставляющим нас отсрочить, насколько возможно, смертный час. Потом я вспомнил, что в ту минуту, когда залп фелуки разбил нашу крюйс-брам-стеньгу, мы заметили маленький остров Нео, лежавший, по моим расчетам, в двух льё к северу. Я направился к нему, стараясь как можно дольше плыть под водой, поскольку опасался, как бы пираты не заметили меня с борта, и высовывая голову, чтобы лишь набрать воздух. Впрочем, две-три пули, поднявшие брызги вокруг, свидетельствовали о том, что меня все же обнаружили, но они пролетели мимо, и вскоре я вообще оказался вне досягаемости для выстрелов.

Однако положение мое отнюдь не становилось лучше. Я считал себя достаточно опытным пловцом, чтобы в штиль легко покрыть эти два льё, но усиливалась гроза, море бурно взволновалось, над головой гремели раскаты грома, и время от времени молнии, похожие на громадных змей, озаряли все вокруг синеватым светом, отчего волны казались еще зловещее. Кроме того, движения затрудняла одежда: фустанелла[51] пропиталась водой и тянула меня на дно. Проплыв так с полчаса, я почувствовал, что силы мои слабеют и если не сбросить юбку, то я просто утону; перевернувшись на спину, я путем невероятных усилий сумел порвать шнуры, привязывающие фустанеллу, и спустить ее вдоль ног. Стало легче, и я продолжал свой путь.

Еще полчаса провел я в воде; море волновалось все больше и больше; я окончательно изнемогал и понял, что долго не протяну. Мне уже не удавалось, как при обычной погоде, рассекать волну, приходилось доверяться ей, и каждый раз, когда меня вздымало на гребень, а потом швыряло в провал, мне казалось, что я лечу в бездну. В одно из таких мгновений, когда плавучая гора подняла меня на вершину, при блеске молнии я разглядел справа, все еще очень далеко от меня, скалу острова Нео. Не имея перед собой ориентиров, я сбился с курса, и мне оставалось проплыть еще ровно столько же. Глубокое отчаяние охватило меня, положение казалось безнадежным. Я попытался сделать передышку, плывя какое-то время на спине, но непреодолимый ужас сковывал члены всякий раз, когда меня бросало вниз головой в эти глубокие темные пропасти, которые становились все глубже и глубже.

Грудь сжималась; в ушах звенело; движения становились хаотичными; у меня было инстинктивное желание позвать на помощь, хотя я хорошо понимал, что затерянного среди волн человека может услышать разве Господь Бог. Словно во сне, на меня нахлынули воспоминания: я увидел матушку, отца, Тома, мистера Стэнбоу, Джеймса, Боба, мистера Бёрка; многое совсем забытое вновь возникло в памяти и казалось видениями из другого мира. Я уже не плыл — меня швыряло с вала на вал, и не было сил сопротивляться, воля к жизни иссякла. Порой я погружался в воду и волны прокатывались у меня над головой; тогда неслыханным усилием, так, что тысячи искр сыпались из глаз, я поднимался над водой и видел черное небо, усыпанное красными звездами. Я закричал, и мне почудилось, что в ответ прозвучали чьи-то голоса.

Наконец я почувствовал, что силы окончательно оставляют меня, и, высунувшись из воды по пояс, с ужасом огляделся. Сверкнула молния, и тут при ее свете на гребне волны, почти рядом со мной, я увидел что-то похожее на утес, падающий на меня и катящийся в ту же пропасть, что и я. Прозвучало мое имя — и крик был так отчетлив, что это не могло быть галлюцинацией. Я хотел откликнуться, но вода захлестнула мне рот; какая-то веревка ударила меня по лицу, я ухватился за нее сначала зубами, потом руками, неведомая сила повлекла меня за собой, я безвольно подчинился ей, и сознание покинуло меня.

Я очнулся в каюте на борту «Прекрасной левантинки»; около моего гамака сидел Апостоли.

XXIII

В нескольких словах Апостоли рассказал мне, что произошло. Он не смог взорвать судно, ибо капитан, угадав мои намерения, подмочил порох; поднимаясь из люка с намерением отыскать меня, он столкнулся с пиратами, которые несли в капитанскую каюту какого-то юношу; бедняга потерял много крови и громко кричал от боли, умоляя позвать врача. Тогда мой верный и пылкий друг решил спасти меня, выдав за хирурга. Он закричал, что среди экипажа «Прекрасной левантинки» есть врач, и призвал немедленно, если еще не поздно, прекратить резню. Тотчас же два человека бросились на капитанский мостик, приказывая от имени сына главаря под страхом смерти утихомириться. Апостоли вместе с ними принялся лихорадочно искать меня на судне, но не сумел найти. Неожиданно раздались радостные крики: главарь пиратов, исчезнувший во время боя, влезал по якорной цепи; вскочив на палубу, он закричал:

— Победа!

Апостоли узнал в нем человека, с которым я боролся на палубе, и подбежал к нему, спрашивая, где же его противник. Пират ничего не знал; он решил, что я утонул. Мой друг поспешил сказать ему, что в моем лице они имеют опытного хирурга и только я смогу спасти его сына.

В отчаянии отец принялся расспрашивать, не видел ли меня кто-нибудь; два пирата отозвались: они стреляли в человека, плывущего к острову Нео. Главарь приказал спустить шлюпку на воду, но желание самому пуститься на поиски боролось в его душе с нетерпением — ему хотелось поскорее увидеть сына. Апостоли успокоил его, сказав, что мы с ним были как братья и с помощью Святой Девы он отыщет своего друга. Пират сошел в каюту к сыну, а Апостоли прыгнул в шлюпку. При свете молний мои спасатели заметили на воде какой-то белый предмет и приблизились к нему: это была моя фустанелла.

Теперь они окончательно уверились, что взяли правильное направление, полагая, что я собирался достичь острова, и с новыми силами принялись грести к нему. Они не ошиблись. Спустя полчаса снова сверкнула молния и стал виден человек, вступивший в смертельное единоборство с волнами. Гребцы налегли на весла, и шлюпка подошла ко мне в тот самый миг, когда я был уже на грани того, чтобы навеки исчезнуть в морской пучине.

Апостоли заканчивал свой рассказ, когда дверь каюты отворилась и вошел главарь пиратов. С первого же взгляда я узнал своего противника, хотя выражение его лица резко изменилось: сейчас оно было настолько же удрученным, насколько было свирепым, когда он дрался со мной; это пришел не враг, но проситель. Увидев, что я очнулся, он обратил ко мне горячую мольбу на франкском наречии:

— Во имя Святой Девы, господин доктор, спасите моего Фортунато и требуйте взамен все, что вам угодно.

— Не знаю, сумею ли я спасти твоего сына, — ответил я пирату, — но прежде всего я требую, чтобы все пленные до единого остались в живых; жизнью твоего сына ты мне ответишь за жизнь последнего матроса.

— Спаси Фортунато, — снова взмолился пират, — и я собственными руками задушу любого, кто тронет хоть волос на голове твоих товарищей; но и ты тоже дай мне клятву.

— В чем?

— Что не оставишь Фортунато, пока он не поправится или не умрет.

— Клянусь.

— Так пойдем же! — сказал пират.

Я спрыгнул с койки, и мы с Апостол и последовали за главарем в каюту.

Я тотчас же узнал юношу, которого ранил. Это был красивый молодой человек, лет восемнадцати — двадцати, с черными волосами и смуглым лицом. Губы раненого посинели, он едва мог говорить, только жаловался и все время просил пить — его сжигала лихорадка. Я подошел к нему и поднял простыню: юноша буквально плавал в крови. Продольная рана в верхней части правого бедра, глубиной приблизительно в полтора дюйма, тянулась дюймов на пять. С первого взгляда я понял, что артерия не задета, и это вселяло надежду на благоприятный исход; кроме того, мне было известно, что продольные раны менее опасны, чем поперечные.

Я велел перевернуть Фортунато на спину и уложить его ногу в строго горизонтальном положении, потом промыл рану самой холодной водой, какую только сумели отыскать на корабле. Кровотечение удалось остановить; я наложил корпию, затем, пропустив повязку под бедро, туго стянул концы, соединив оба широко раскрытых края раны, и плотно ее забинтовал. После перевязки я приказал при помощи ремней приподнять юношу, перестелить под ним тюфяк, заменить мокрые от крови простыни на свежие, время от времени смачивать повязку водой и предписал раненому строгую диету.

Почти уверившись, что больной проведет ночь спокойно, я попросил разрешения удалиться: вполне понятно, что после всего пережитого за этот день мне тоже необходим был хотя бы краткий отдых. Разрешение мне дали под условием, что, если Фортунато станет хуже, меня тут же разбудят.

Наконец-то мы остались вдвоем с Апостоли. Только тогда я отдал себе отчет, насколько безгранично он был мне предан и как силен в нем дух. Без него мое бездыханное тело давно бы уже швыряло с волны на волну, пока не выбросило бы к подножию какой-нибудь скалы на съедение хищным птицам. Мы еще раз обнялись, как люди, которых ждала вечная разлука и только чудо вновь свело вместе. Я спросил о нашей команде. После резни уцелело всего тринадцать членов экипажа и пять пассажиров; раненых, как наших (в их числе и моего бедного приятеля-боцмана), так и пиратов, выбросили за борт. Что же до нашего капитана, то он заявил, что не отдавал приказа о сопротивлении «Прекрасной левантинки», что именно он в решающий момент, подмочив порох, спас всех находившихся на борту, и благодаря этим объяснениям (их подтвердил Апостоли) ему сохранили жизнь. Немного успокоившись, я ушел к себе в каюту и сразу же погрузился в глубокий сон.

Около двух часов ночи я проснулся и тотчас же вспомнил о моем раненом; правда, за мною не приходили, стало быть, ничего страшного не произошло, но я все же поднялся и пошел к каюте, где лежал Фортунато. Главарь пиратов сидел у койки сына; он пожелал лично дежурить около него и беспрестанно смачивать ему повязку. Лицо его стало теперь совсем другим: отпечаток свирепости и даже жестокости, который оно несло на себе во время сражения, сменился выражением безграничной тревоги и нежности; передо мной сидел не предводитель шайки бандитов, а трепещущий за судьбу родного сына, покорный воле врача отец. Увидев меня, он молча протянул мне руку, умоляя знаком соблюдать полнейшую тишину, чтобы не разбудить раненого.

Молодой человек мирно спал; лихорадка отпустила его, но он очень ослаб от потери крови. Дыхание его было едва слышным, однако спокойным. Редко мне доводилось видеть столь прекрасное лицо: бледное, обрамленное черными волосами, оно, казалось, сошло с полотен Тициана или Ван Дейка; возможно, такие лица существуют лишь в воображении великих живописцев. Состояние здоровья Фортунато не внушало мне серьезных опасений, о чем я и уведомил его отца, но, несмотря на мои уговоры, он не захотел оставить сына.

Я вернулся к себе в каюту и спокойно проспал до восьми часов. Навестив раненого рано утром, я застал его уже проснувшимся; правда, у него поднялась температура, но это было в порядке вещей и не очень меня тревожило. Велев дать ему выпить что-нибудь освежающее, я направился к моему другому больному.

Увы! Там дела шли далеко не столь хорошо. Возбуждение от сражения с пиратами и братская забота о моем спасении помогли Апостоли на какое-то время преодолеть слабость, но теперь силы его были вконец истощены. Накануне, после того как мы с ним расстались, у него случился жестокий приступ кашля, перешедший в кровавую рвоту, а затем начался сильный озноб, в результате утром он был настолько слаб, что даже не пытался подняться с постели.

Мои познания в медицине здесь оказались бессильны, а идти на риск я не решался, поэтому я принял лишь те меры, которые не могут повредить больному, но в то же время вселяют в него некоторую надежду на выздоровление, так как он видит, что его не оставляют без помощи. Я остался подле Апостоли, решив отвлечь его разговором и тем самым принести ему облегчение.

Вот тогда-то предо мной во всей своей чистоте раскрылась эта ангельская душа, лелеющая лишь святые безгрешные мысли. Одна из милостей, которые оказывает природа страдальцам, терзаемым чахоткой, смертельным и беспощадным недугом, состоит в том, что они не осознают всей опасности своего положения. Так и Апостоли думал, что у него просто одна из тех распространенных в Греции лихорадок, которые внезапно нападают на человека и столь же внезапно проходят. Весь день, что я провел около него, он говорил только о своей матери, сестре и о родине; никакая другая любовь не вытеснила еще из его сердца эти высокие чувства; он открывал мне свою душу, как прекрасная, полная свежего аромата лилия раскрывает свой цветок.

Вечером я поднялся на палубу; оба судна, наспех подремонтированные, шли рядом на расстоянии двух льё от берега, который, когда мы плыли в Смирну за лордом Байроном, я уже видел и распознал в нем Хиос. Сколько необычайных событий случилось с тех пор и как далеко были от них мои мысли, когда пять-шесть месяцев тому назад на борту «Трезубца» я проходил этими же водами!

С первых шагов по палубе я заметил, что вся команда сочла меня чрезвычайно ученым медиком и, согласно восточному обычаю, прониклась ко мне глубочайшим почтением. Кстати, я не встретил там ни одного из пассажиров «Прекрасной левантинки», и это заставило меня предположить, что их перевели на фелуку.

По прошествии часа я снова спустился к Апостоли; он немного успокоился. Не было смысла сообщать ему, что мы уже миновали Хиос, а следовательно, и Смирну, раз он сам 19 124 не спрашивал о нашем маршруте. Да и какое значение имеет земной путь для души, готовящейся вознестись на небо!

Ночью на нас налетел один из тех шквалов, что столь характерны для моря Архипелага. Я ходил от Апостоли к Фортунато и обратно; оба были чрезвычайно обессилены качкой; пришлось сказать Константину — так звали капитана пиратов, — что состояние раненого и больного требует срочно пристать где-нибудь к берегу. Он на греческом посоветовался со своим сыном и затем поднялся на палубу, несомненно, чтобы определить наше местонахождение. Выяснив, что мы огибаем южную оконечность Хиоса и приближаемся к широте Андроса, он решил на следующий день бросить якорь на острове Икария. Я пошел сообщить эту новость Апостоли; он принял ее со своей обычной улыбкой и сказал мне, что твердая почва под ногами принесет ему облегчение.

Следующий день был третьим со времени ранения Фортунато, и наступило время снять повязку. Я уже приготовился это сделать, но тут Константин остановил меня и попросил позволения уйти. Этот человек, привыкший к резне и крови, этот морской орел, чья жизнь была сплошной битвой, не решался присутствовать при перевязке собственного сына: странное противоречие между чувством и привычкой. Он поднялся на палубу, а я остался с Фортунато и молодым пиратом, приставленным ко мне в качестве слуги.

Я снял повязку и, найдя, что рана немного воспалилась, наложил мазь из воска и масла на свежую корпию, снова столь же осторожно, как и в первый раз, перебинтовал рану и предписал смачивать повязку вяжущим раствором. Закончив операцию, я поднялся на палубу и сообщил Константину, что Фортунато находится на пути к выздоровлению.

Вместе с Апостоли, почувствовавшим себя лучше и захотевшим подышать свежим воздухом, они стояли на носу, устремив взоры к горизонту, где, словно риф, выступал остров Икария, что должен был стать нашим временным пристанищем. Налево лежал Самос; темная зелень его оливковых деревьев почти сливалась с морем. Едва выслушав меня, Константин радостно направился к сыну, и я остался с Апостоли наедине.

Первый раз после сражения я увидел его при свете дня и — как ни готовил себя к тому, что увижу, — ужаснулся, насколько он был изможден. Правда, эти три дня вобрали в себя и выплеснули на него за несколько часов эмоции целого года. Скулы юноши выдавались и были воспалены больше обычного, глаза увеличились чуть не на треть, у корней длинных волос постоянно выступал пот.

— Подойди, мой Эскулап, — пригласил он меня с улыбкой, — подойди, я покажу тебе остров, где мы воздвигнем тебе храм, когда ты нас вылечишь — Фортунато и меня. Правда, это только скала, но современные боги исчезают так быстро, что они должны быть менее требовательны, чем античные.

— А как ты назовешь этот остров, где по твоему желанию меня обожествят?

— О, будь спокоен, — ответил он. — Знаки почитания тебя не утомят, ибо уже со времен Страбона он безлюден, но там ты днем и ночью будешь слышать глухой шум моря; там будут навещать тебя зимородки Делоса и Миконоса, и время от времени какой-нибудь пират, не осмеливающийся бросить якорь в городских портах, дитя которого будет ранено в бою, тайно пристанет сюда, чтобы вознести молитвы Святой Деве и тебе. А однажды ты станешь, поверь мне, свидетелем прекрасного дня, когда зажжётся факел — сигнальный огонь для всех наших городов, — и тогда огненный крест в третий раз запылает над Константинополем и клич независимости полетит по горам от Албании до мыса Святого Ангела, от Салоникского залива до Кандии. И тогда ты увидишь, как проплывают лодки, рассекающие волны, словно длиннокрылые птицы, и в них будут уже не пираты, но солдаты; ты вновь услышишь крики отчаяния и стоны умирающих, но это уже будут крики и стоны не рабов. А я, — продолжал Апостоли со своей мягкой улыбкой, — раз уж мне суждено умереть вдали от родины, просил бы похоронить меня в одной из этих прекрасных усыпальниц, что еще две тысячи лет назад имели имя; если уж я и не смог сам внести свой вклад в столь ожидаемое мной возрождение, пусть хоть моя тень будет лицезреть его.

— Какая же златоустая сивилла возвестила тебе подобное воскресение, бедный сын античности? — спросил я, покачав головой.

— Та, что непрестанно вдохновляла уста оракулов, чьи храмы ни в Додоне, ни в Дельфах, но в людских сердцах. Надежда!

— Она, Апостоли, — возразил я ему, — еще более обманчива, чем другая, ибо чертит свои предсказания не на листьях, а на облаках; ветер развеет листву, но кое-что хотя бы отыщется; облака же унесет малейшее дуновение, они растают в лазури неба или сольются с бурей, и от них не останется ничего.

Апостоли с минуту смотрел на меня, а затем, улыбаясь, продолжил:

— Так что же, ты счастлив, оттого что не веришь? Послушай, Джон, чрезмерная беда идет рядом со счастьем, так же как и чрезмерное счастье граничит с бедой; ты видишь Самос, — он вытянул руку в сторону большего острова из двух, к которым мы подплывали. — Там жил Поликрат; его никогда не покидала удача: где бы он ни вел войны, ему сопутствовал успех. У него было сто кораблей по пятьдесят гребцов на каждом, тысяча лучников, самых метких, самых смелых, самых ловких во всей Греции; он владел множеством островов и несколькими городами на материке; он победил лесбосцев в морском сражении и приказал пленникам вырыть вокруг своего города ров такой глубины, что еще и сегодня ты сможешь увидеть оставшиеся от него ямы. По всей Греции, указывая на человека, счастливого во всех своих начинаниях, говорили: «Он счастлив, как Поликрат». Прекрасно об его процветании повествует послание царя Египта Амасиса, некогда заключившего с ним союз. Вот оно:

«Амасис пишет Поликрату следущее.

Отрадно узнать, что мой друг и союзник пребывает в счастье, однако твоя неизменная удача тревожит меня, так как я знаю, сколь ревниво божество. Посему я желаю себе и всем, к кому питаю привязанность, смены везения злополучиями и предпочитаю, чтобы жизнь чередовала радости и невзгоды, а не протекала бы средь постоянного благополучия, ибо я не знаю такого человека и ни разу не слышал, чтобы существовал человек, который, сначала преуспев во всем, не кончил бы утратой приобретенного. Итак, если ты примешь сказанное мною на веру, то сам выступишь против своей фортуны и сделаешь, как я тебе скажу. Вспомни, какая вещь для тебя наиболее ценна и потеря коей повергнет тебя в наибольшее горе, и постарайся избавиться от нее, уничтожь ее совсем; если же это не поможет и в жизни твоей череда благополучия не сменится чередой неудач, то, чтобы успокоить богов, снова прибегни к средству, которое я тебе указал».

Вот что писал Амасис, египетский фараон, Поликрату, тирану Самоса. Поликрат впервые погрузился в глубокое раздумье и в результате решил последовать совету своего союзника. Самым ценным, чем он владел и чем дорожил больше всего на свете, был перстень с изумрудом, ограненным Феодором, сыном Телерика. И вот, подумав, что, расставшись с ним, он обезоружит богов, Поликрат приказал снарядить лодку с пятьюдесятью гребцами, сел в нее и повелел отвезти себя в открытое море. Там у всех на глазах он бросил кольцо в волны; затем, направив парус к Самосу, возвратился во дворец и пролил по своему утраченному изумруду первые горькие слезы.

Спустя несколько дней какой-то рыбак попросил разрешения предстать перед Поликратом, чтобы преподнести ему великолепную неведомую дотоле рыбу, которую он только что выловил. Поликрату было любопытно посмотреть на это чудо, и он пригласил рыбака к себе. Войдя, тот положил улов к ногам властителя и сказал:

«Хотя я живу трудами своих рук, я не захотел продать эту рыбу на рынке, она мне показалась достойной тебя, и я принес ее тебе в дар».

«Нельзя ни лучше сказать, ни лучше поступить, — отвечал Поликрат, — и я вдвойне признателен тебе за то, что ты сказал, и за то, что ты сделал; отнеси рыбу моим поварам и приходи ко мне на ужин, я тебя приглашаю».

Рыбак повиновался и приготовился вернуться вечером; но прежде чем вечер наступил, повар принес Поликрату тот золотой перстень, что был брошен в море: он нашел его в чреве рыбы.

Узнав об этом, Амасис написал Поликрату, что он разрывает заключенный с ним договор, опасаясь, что мир его души будет нарушен неминуемыми бедами его друга.

— Ну и что? — ответил я, смеясь. — Что это доказывает, брат? Только то, что в те времена люди, как и в наши дни, не желали разделять несчастий друга и что Амасис — негодяй, и я зол на то, что Камбис не отрезал ему уши.

— Однако он не так уж и не прав, — возразил мне Апостоли. — Однажды Орет и Митробат, два полководца Кира, встретились у входа во дворец; они заспорили, кто достойнее войти первым, и каждый превозносил свои заслуги, всячески принижая другого. Я не знаю, в чем Орет упрекал Митробата, но вот в чем Митробат упрекал Орета: «Почему же ты, считающийся одним из полководцев такого великого царя, как наш, не сумел захватить для него остров Самос, примыкающий к твоей провинции! Его легко было покорить: Поликрату достало всего пятнадцати воинов, чтобы овладеть им!»

Этот упрек был тем более страшен, что был справедлив, и тогда Орет решил во что бы то ни стало захватить Самос.

Узнав, что Поликрат мечтает быть владыкой моря, он направил к нему Мирса, сына Гигеса, со следующим посланием:

«Орет пишет Поликрату.

Мне ведомо, что ты строишь большие замыслы, но мне также ведомо, что у тебя нет средств для их осуществления. Я предлагаю тебе возможность усилить твою мощь и в то же время спасти мне жизнь. Камбис угрожает мне, и я уведомлен о его кознях против меня. Я предлагаю тебе приехать и увезти меня отсюда со всеми моими богатствами. Часть их я дарую тебе, мне же достанется остальное; но и с тем, чем ты будешь владеть, тебе без труда удастся стать владыкой всей Греции. Если же ты сомневаешься в существовании моих богатств, направь мне своего посланника, коему я их покажу».

Поликрат послал Меандрия, одного из влиятельных граждан Самоса, и Орет показал ему восемь сундуков, наполненных камнями, которые были прикрыты слоем золотых слитков; Меандрий вернулся к Поликрату и рассказал ему об увиденном.

Поликрат решил сам поехать в Магнесию; напрасно дочь пыталась отговорить его, рассказав ему свой сон: она видела тело отца — его омывал Юпитер и калило солнце. Бесполезно — мысль о золоте ослепила Поликрата, и дни его процветания подошли к концу; в сопровождении своего врача, с которым он никогда не расставался, — Демокеда, сына Каллифонта, и большой свиты придворных и слуг он покинул Самос и поплыл вверх по Меандру. По прибытии в Магнесию он был пленен Оретом и распят на кресте; так сбылся сон его дочери: его омывал Юпитер, ливший струи дождя, и калило солнце, посылавшее ему свои лучи.

Итак, — продолжал Апостоли, — мы настолько же несчастны, насколько был счастлив Поликрат. Если мы швырнем в море истязающий нас бич, всегда найдется какая-нибудь рыба, которая вернет его нашему властелину. Ничто не предсказывает нашего счастья, как ничто не предсказывало несчастья Поликрата. Но, возможно, именно в этот самый час какие-нибудь визири или паши спорят у двери султана Махмуда и одному или другому нужна будет наша свобода, чтобы спасти свою голову. Оттуда ли придет к нам возрождение? Я не знаю, но оно придет, и не так уж долго остается ждать, поверь мне, Джон, и, может быть, ты станешь одним из тех, кто встретит новый рассвет!

Признаюсь, пророчества в устах Апостоли взволновали меня; я всегда верил предсказаниям умирающих — разве не на краю могилы видится то, что лежит за ее пределами, и человек, имеющий возможность читать грядущее, разве не прикасается к вечности?

Пока мы, не отрывая глаз от Самоса, воскрешали в памяти предания античности, наши суда достигли цели и вошли в какую-то бухту, вроде маленькой гавани, где им была обеспечена удобная якорная стоянка.

Тотчас же пираты переправили на берег два шатра, раскинув их неподалеку друг от друга — один подле ручья, другой в тени маленькой рощи. Они отнесли туда подушки и ковры и раздвинули полог, чтобы больным с их ложа виднелся Самос, а позади его брезжила голубоватая вершина горы Микале; по одну сторону острова можно было различить место, где в древние времена находился Эфес, а по другую — Милет. Вокруг шатров пираты разбили свой лагерь.

Закончив приготовления, они спустили Фортунато на землю и перенесли его в один из шатров, предоставив другой Апостоли. Меня заставили вторично дать клятву, что я не предприму попытки к бегству, пока сын предводителя не поправится, и оставили в покое. Впрочем, клятва эта была совершенно излишней: ни за что на свете я не покинул бы Апостоли.

В таком благодатном климате, не изменившемся со времен Афинея, который видел, как дважды в году цветут виноградники и вызревает виноград, не надо было бояться ночного холода, в чем я пожелал лично убедиться, ночуя в одном шатре с Апостоли; Константин же спал в шатре Фортунато. Из пиратов одна половина поселилась в лагере, другая осталась на судне.

На следующий день Константин послал лодку на Самос купить свежей провизии и фруктов. Я попросил привезти козу для Апостоли: она была тотчас же доставлена, и с тех пор он питался исключительно свежим молоком.

Я снял вторую повязку с Фортунато; ему становилось все лучше и лучше. Рана в середине затягивалась, это предвещало быстрое рубцевание, так что о нем можно было не тревожиться. Совсем в другом состоянии находился Апостоли: с каждым вечером лихорадка усиливалась и с каждым утром он чувствовал себя все слабее. Первое время мы иногда поднимались на вершину небольшого холма, господствовавшего над островом, полюбоваться восходом или заходом солнца, но вскоре даже эти коротенькие прогулки становились для него слишком утомительны: мой бедный друг мог делать все меньше и меньше шагов и присаживался отдохнуть все ближе к тому месту, откуда мы отправлялись. В конце концов Апостоли уже совсем не мог отходить от шатра и стал понимать, что положение его безнадежно.

Он был из тех людей, которые пробуждают у всех, с кем они соприкасаются, самые теплые и нежные чувства, поэтому и пираты любили и жалели его. У меня не было никаких сомнений, что, если бы он попросил, Константин позволил бы ему уехать в Смирну умереть на руках своей семьи. Я не ошибся: главарь сам предложил отвезти его до Теоса, откуда можно было легко перебраться в Смирну. К моему большому удивлению, Апостоли принял это известие весьма прохладно.

— А ты? — спросил он.

— Что я?

— Ты поедешь со мной, брат?

— Я не просил его об этом.

Апостол и грустно вздохнул.

— Ах! — продолжил я. — Ведь я уверен, что он не даст мне свободы.

— Давай сначала узнаем у него, а потом посмотрим.

В ответ на мой вопрос Константин пошел советоваться с Фортунато; вскоре он вернулся и напомнил мне, что я поклялся оставаться до полного выздоровления его сына, а поскольку тот еще не встает с постели, то он не может отпустить меня. Я сообщил об этом ответе Апостоли. Он немного подумал и, взяв мои руки в свои, усадил подле себя у входа в шатер.

— Послушай, брат, — вымолвил он, — если бы я смог, простившись с матерью, оставить ей вместо себя сына, а моей сестре — брата, я бы это сделал в надежде, что, получив больше, чем теряют, они обретут утешение, но раз это невозможно, лучше оградить их от моих последних страданий. Я видел, Джон, как умирал мой отец, и знаю, что значит просиживать день за днем, час за часом у изголовья больного в ожидании выздоровления, которое никогда не наступит, или смерти, которая медлит. Агония кажется более длительной тому, кто наблюдает ее, чем самому страждущему. Их скорбь отнимет у меня последние силы. Там, умирая, я буду видеть слезы матери, здесь — улыбку Бога. Кроме того, — добавил он, — пусть хоть несколько лишних часов она проживет спокойно. Я даже думал скрыть от нее мою смерть, сообщив, что отправляюсь в путешествие, а ты время от времени пересылал бы ей мои письма. Моя мать — старая и больная женщина, так что можно было бы протянуть время до ее последнего часа, а перед кончиной сказать ей, что она не расстается со мной, но присоединяется ко мне. Однако я не осмелился, Джон, я подумал, что нельзя лгать перед лицом смерти, и отступился от этой мысли.

Я бросился ему в объятия.

— Мой дорогой Апостоли, — воскликнул я, — к чему эти мрачные мысли? Ты молод, ты живешь в стране с таким мягким климатом и такой прекрасной природой; твоя болезнь смертельна у нас на Западе, а не здесь. Оставим мысли о смерти, подумаем о выздоровлении. Когда ты поправишься, мы отправимся к твоей матушке и вместо одного сына она обретет двоих.

— Спасибо, брат, — ответил мне Апостоли со своей мягкой улыбкой, — но бесполезно меня обманывать. Ты говоришь, что я молод? (Он попытался встать и бессильно упал.) Видишь… Что толку считать мои годы: мне всего девятнадцать лет, а я слаб, словно старец. Я живу в стране, где воздух мягок, а природа прекрасна, но мягкий воздух жжет мне грудь, а очертания прекрасной природы стираются перед моим взором… С каждым днем, брат, густеет пелена между мной и тем, что меня окружает; день ото дня размываются формы и тускнеют краски. Скоро даже при свете самого яркого солнца все для меня погрузится в сумерки, а от сумерек я постепенно уйду в ночь. И тогда, послушай, Джон, обещай исполнить в точности мою просьбу.

Не в силах вымолвить ни слова, я кивнул в знак согласия; слезы душили меня.

— Когда я умру, — продолжил Апостоли, — срежь прядь волос у меня с головы и сними с пальца кольцо: прядь для моей матушки, а кольцо — для сестры. Тебе поручаю я сообщить им о моей смерти; ты сделаешь это лучше и деликатнее любого другого. Ты войдешь в дом, как входили античные вестники — с ветвью вербены в руке, и они, поскольку давно ничего обо мне не слышали и не знали, поймут, что меня уже нет на свете.

— Я сделаю все, что ты пожелаешь, — ответил я, — но оставь эти разговоры: ты убиваешь меня.

Чувствуя, что вот-вот разрыдаюсь, я встал и собрался уйти.

— Останься же, — попросил он меня, — и отгони свою печаль. Ты хорошо знаешь, мы умираем, чтобы вновь восстать из праха; мы, греки, всегда полагали себя бессмертными, как наши боги. Орфей и святой Иероним, хотя их разделяет тысяча лет, оставили нам на одном и том же языке гимны Плутону и молитвы Христу.

И на своем прекрасном мелодичном языке он начал древний гимн Плутону:

«Тебе, благоволящий Плутон, владыка мрачных пространств преисподней, темного безмолвного царства Тартара, тебе возношу я свои моления. Ты, кто объемлешь землю до последнего ее предела и все, что есть на ней; ты, волею судеб следящий за Авернским царством, местопребыванием бессмертных и последним прибежищем смертных; ты, повелевающий щедротами Смерти, всесильный бог, чье могущество победила Любовь, похитивший с цветущего луга дочь Цереры и умчавший ее на своей колеснице по лазурному морю до самой пещеры Аида у врат Аверна; бог, кому ведомо все явное и тайное, бог могучий, бог преславный, бог великочтимый, кому возносятся хвалы и отправляются культы у алтарей, — будь благосклонен ко мне, молю тебя, Плутон, о божественный Плутон!»

Тщетно я попытался бы передать, что происходило у меня в душе, в то время как потомок Агамемнона молился на языке Орфея; мне показалось, что меня отнесло на две тысячи лет назад и я присутствую при кончине одного из тех греческих философов, чья жизнь и смерть служат нам назиданием. Все способствовало этому, все, даже банда пиратов, спустившихся на остров Икара, словно стая притомившихся морских птиц, которые, казалось, ожидали только окончания лебединой песни, чтобы продолжить свой полет к скале, где располагалось их гнездовье.

Солнце садилось между островами Андрос и Тенос, и его последние лучи так ярко озаряли окрестности, что в пяти льё были видны рыбацкие хижины, разбросанные по побережью Самоса. Я обернулся к Апостол и и, чтобы отвлечь его, пригласил его полюбоваться роскошным пейзажем, открывшимся нашему взору.

— Да, — ответил он мне, — ты видишь все это воочию, я же скорее умственным взором, не ощущая телом; природа скрыта от меня пеленою, но завтра она рассеется, завтра я увижу не только то, что есть сейчас, но и то, что будет. Поверь мне, Джон, тот, кто умирает в такой вере, гораздо счастливее того, кто живет не веруя.

— Ты говоришь это не обо мне, Апостол и, — возразил я, — сколь бы ни разнились наши религии в отдельных своих положениях, меня, как и тебя, воспитала набожная и верующая мать, с которой, увы, я, быть может, разлучен навеки, больше, чем ты со своей, и поэтому я тоже питаю веру и надежду.

— Пусть так, но послушай, — промолвил юноша, — мне нужен священник. Скажи Константину, что я хочу поговорить с ним и попросить его об этом и еще кое о чем.

— О чем же тебе надо попросить этого человека? Имей в виду, если ты обращаешься с просьбой к другому, то тем самым лишаешь меня возможности сделать это для тебя.

— Я попрошу у него свободы несчастным пленникам — матросам и пассажирам; пусть день моей смерти станет для них днем освобождения, пусть они благословляют его и вместе с теми, кто любит их, молятся за меня — их освободителя.

И ты думаешь, он окажет тебе эту милость?

— Помоги мне войти в шатер, Джон, похолодало, и приведи Константина.

Я проводил Апостоли до его ложа (он был так слаб, что едва держался на ногах), отыскал Константина и оставил их вдвоем.

Около получаса они беседовали на своем языке; я не понимал его, но по интонации легко догадался, что главарь пиратов согласился выполнить просьбу моего друга. Только в чем-то одном они не смогли прийти к согласию; Константин настаивал, впрочем, по его тону это скорее походило на просьбу, и Апостоли уступил.

— Ну, как? — спросил я, когда Константин ушел.

— Завтра утром, — ответил он, — приедет священник, и в день моей смерти все пленные будут освобождены. Только тебя он, заклиная именем моей матери, умолял оставить здесь до полного выздоровления Фортунато. Прости меня, но во имя ее я уступил и дал за тебя обещание, что ты будешь сопровождать их до Кеоса.

— Я выполню твое обещание, Апостоли; не все ли равно, куда мне ехать… Разве я не изгнанник? Но как тебе удалось добиться милосердия у такого человека?

— Мы оба принадлежим к тайному обществу — гетерии, а одно из его основных правил состоит в том, что нельзя ни в чем отказывать другу на смертном одре. Вот я и попросил его освободить пленных, и он дал согласие.

— Ты сделал больше, чем твои славные предки! — воскликнул я. — Античный грек потребовал бы гекатомбы, а ты, бедный чистый агнец, ты попросил помилования… Ты хочешь, чтобы тебя не только оплакивали, но и благословляли.

Апостоли грустно улыбнулся и погрузился в тихую молитву. Заметив это, я оставил его беседовать с Богом, с которым ему, подобно Моисею, через несколько часов предстояло встретиться лицом к лицу.

Я поднялся на вершину холма, возвышавшегося в центре острова; это было, как я уже говорил, место нашей обычной прогулки с Апостоли, когда у него еще доставало сил совершать ее.

Срывая ветку олеандра и втыкая ее в бугорок над истоком ручья, бегущего к морю, он часто говорил мне:

— Если бы мне предоставили свободу в выборе могилы, я хотел бы, чтобы меня похоронили здесь.

Последняя увядшая, умирающая ветка, поставленная им, была еще там, словно охраняя это место. Я прилег подле нее и, видя над головой мириады звезд, о существовании которых мы, у нас на Западе, даже не подозреваем, а вокруг десятки островов, напоминающих корзины, полные цветов, понял желание умирающего избрать этот уголок земли местом своего последнего ложа. Кроме того, людей Востока мало заботит, где проходит их земная, призрачная жизнь, гораздо больше внимания они уделяют месту своего будущего вечного упокоения.

Когда я вернулся в шатер, Апостоли спал довольно спокойно, но через полчаса у него открылся сильный кашель, перешедший в сильную кровавую рвоту; раза два-три он терял сознание у меня на руках, полагая, что наступает кончина, но затем снова возвращался к жизни и улыбался той ангельской и грустной улыбкой, какую я наблюдал только у тех, кому суждено умереть молодым. К двум часам ночи последнее борение между жизнью и смертью иссякло. Жизнь отступила и, казалось, лишь молила своего противника дать ей время угаснуть по-христиански.

Днем приехал греческий священник — за ним посылали в Самос, — что доставило Апостол и истинную радость. Я хотел было оставить их наедине, но он, обернувшись, попросил:

— Останься, Джон. У нас не так уж много времени побыть вместе, чтобы ты уходил.

При мне он рассказал старому монаху всю свою жизнь, чистую, словно жизнь ребенка. Священник был глубоко растроган и, попеременно указывая мне то на умирающего, то на пиратов, время от времени заглядывающих в шатер, вымолвил:

— Вот кто уходит и вот кто остается.

— Бог судит по-своему, святой отец, — отозвался Апостол и, — я слаб, он призывает меня к себе для молитв и оставляет сильных для борьбы. Святой отец, когда я умру, вы будете молиться за упокой моей души, не правда ли? Ну а я буду молиться за свободу.

— Будь покоен, сын мой, — отвечал монах, — уже недалек тот день, когда клич отмщения твоих собратьев заставит тебя содрогнуться в могиле; поверженный к стопам Господа, ты сможешь больше свершить для своей отчизны, чем живой.

— Так пусть же приходит смерть, святой отец! — воскликнул Апостоли в высоком порыве. — На этом условии я жду ее и благословляю.

— Аминь! — возгласил Константин, входя в шатер и преклоняя колени у ложа умирающего.

После этого священник совершил причастие, а во мне зародилась вера в это грядущее возрождение страны, ибо я видел вместе юношу, старого монаха и главаря пиратов — а ведь Бог отдалил друг от друга юность и старость и отделил глубочайшей пропастью преступление от добродетели. Они были объединены таинственными узами, единой любовью, общей надеждой, которые возносящийся на Небо завещал остающимся на земле и залогом которых служило тело Христово.

По завершении обряда Апостоли совсем успокоился, то ли потому что эта религиозная церемония действительно принесла ему облегчение, то ли потому, что, как справедливо говорят о больных туберкулезом, в момент приближения последнего часа причащение позволяет им увидеть смерть в венце надежды.

Едва старый монах вышел, как страдалец почувствовал себя лучше и попросил вынести его на порог шатра. Мы с Константином, взявшись за концы тюфяка, служившего ему ложем, тотчас же выполнили эту просьбу. Взглянув вокруг, он в восторге воскликнул, что мрачная пелена, застилавшая ему взор последние дни, спала и он снова видит небо, море и даже дальний берег Самоса, в первых лучах восходящего солнца казавшийся смутным трепетным маревом. Глаза Апостоли сияли такой радостью, а лицо таким счастьем, что я отбросил мысль о неизбежности конца и стал надеяться на чудо. Апостоли словно посетил ангел-утешитель. Я сел подле него, и он принялся говорить мне о матери и сестре, но не так, как в предыдущие дни, а словно долго отсутствовавший странник, который, возвратившись, встретил на пороге отчего дома дорогих ему близких.

Так прошел день, но физическая слабость моего друга от душевного возбуждения заметно усилилась. Наступил вечер, один из тех роскошных вечеров Востока, когда легкие порывы ветерка несут с собой пленительные ароматы, пышные розовые облака купаются в море и дневное светило с улыбкой покидает мир. Апостоли умолк и, казалось, полностью погрузился в собственные чувства; весь день он смотрел на солнце и вечером попросил меня повернуть его лицом к пылающему светилу. В тот миг, когда диск его краем коснулся гор Андроса, больной, казалось, обрел новые силы; по мере того как оно клонилось к горизонту, он приподнимался все выше и выше, словно стараясь как можно дольше не терять его из виду, и наконец, когда лишь последние лучи простерлись по небу, юноша, протянув к ним руки, прошептал: «Прощай!» — и уронил голову мне на плечо.

Бедный Апостоли был мертв; смерть пришла к нему без тяжких приступов, содроганий и мучительных болей. Так затухает пламя, так отлетает звук, так легкое благоухание уносится в небо.

Как он и просил, я срезал прядь его волос, снял кольцо и надел его себе на палец.

Всю ночь я оставался при нем. Утром с Самоса прибыли две женщины; они обмыли тело, умастили его благовониями, увенчали голову ирисами и белыми кувшинками и положили на грудь лилию, подобную той, что держал в руках архангел Гавриил, возвещая Святой Деве, что она понесла в своем чреве Спасителя мира. Затем вместе с двумя пиратами я поднялся на вершину холма и там, где стояла ветка олеандра, указал им место, где следовало вырыть могилу.

Весь день пираты перетаскивали товары с «Прекрасной левантинки» на борт своей фелуки. Вечером вернулся старый монах и, став на колени возле смертного ложа, принялся читать молитвы. Затем освободили пленников и подвели их к шатру; они узнали Апостоли и, поскольку он пользовался всеобщей любовью, все горько оплакали его.

По завершении молитв тело положили в гроб, четверо пиратов подняли его на плечи. Первым с двумя юными певчими, несущими зажженные факелы, из шатра вышел священник; затем вынесли покойника; за ним следовали две женщины из Самоса, несшие на головах по большому блюду полусваренной пшеницы с фигуркой голубя из белого миндаля и разложенными по краям виноградом, инжиром и гранатами. На месте захоронения оба блюда возложили на тело (там они и оставались все время, пока шла панихида). После отпевания стали забивать крышку гроба, и каждый удар молотка отдавался в глубине моего сердца. Блюда передали по кругу, и сопровождающие отведали из них; вскоре послышался стук первых упавших в могилу комьев земли, затем еще и еще; постепенно звук становился все глуше и глуше; когда же могильщики закончили свою работу, Константин с необычайным достоинством поднял руку и, обернувшись к пленным, произнес:

— Упокоившийся здесь, перед тем как умереть, просил меня отпустить вас на свободу. Вот корабль — он возвращен вам; вот море — оно открыто вам; вот попутный ветер — плывите! Вы свободны!

Это было единственное надгробное слово, произнесенное над могилой Апостоли.

Все принялись готовиться к отъезду. Пассажиры были счастливы, что отделались потерей товара, а капитан, которому возвратили корабль, не переставал удивляться неслыханной щедрости главаря пиратов. Даже я, признаюсь, начинал по-иному смотреть на этого человека. Фортунато не мог принять участия в траурной процессии, и его перенесли ко входу в шатер, откуда он наблюдал за похоронами. Я подошел к нему и, протянув руку, разрыдался.

— Да, — сказал он мне, — это был достойный сын Греции, и вы видите, что мы неукоснительно сдержали свое первое обещание, данное ему; когда же наступит день второго, верьте мне, сударь, и оно будет выполнено столь же честно.

Еще раз я убедился, что в глубине их сердец неугасимо пылало пламя надежды на свободу.

Рана Фортунато начинала рубцеваться, и поэтому он мог не бояться больше бортовой качки. Вечером его переправили на фелуку, и я последовал за ним, во исполнение последней воли того, кого мы покидали одного покоиться в самом сердце острова, где он мечтал воздвигнуть храм Эскулапу. На закате два корабля вышли из маленькой гавани и, развернув паруса, удалились от Икарии, разойдясь в разные стороны.

С последним лучом, более того, в тот самый час, когда накануне Апостоли испустил последний вздох, стая лебедей, летящая с севера на юг, опустилась на его могилу.

— Посмотри, — сказал мне Фортунато, — это души мучеников, пришедшие за душой благословенного.

Наступила ночь, дул попутный ветер; наши матросы налегали на весла, и остров Икария вскоре скрылся из глаз.

XXIV

На следующее утро, проснувшись, мы увидели себя посреди Эгейского моря плывущими к группе островов, и я понял, что это Киклады; в тот же вечер прошли пролив, отделяющий Тенос от Миконоса, и бросили якорь в порту островка, насчитывавшего примерно три мили в длину и одну милю в ширину. Константин сообщил, что мы проведем здесь ночь, и предложил мне, если я пожелаю, сойти на берег посмотреть охоту на перепелов сетью вместе с несколькими членами экипажа, испытывающими расположение к этой забаве, а по возвращении поужинать с ним и Фортунато. Мне было не до развлечений: на сердце после смерти моего бедного Апостоли лежала тяжесть, однако, узнав, что под современным названием Ортигия скрывается античный Делос, я прыгнул в шлюпку, впрочем не для перепелиной охоты: меня охватило стремление посетить плавучую колыбель Дианы и Аполлона.

Этот остров, по словам Плиния, некогда был богат пальмами, но сегодня тщетно пытались бы вы отыскать здесь хотя бы одно из этих деревьев. Он дал приют Латоне, когда, преследуемая змеем Пифоном и не найдя пристанища на отказавшейся от нее земле, она бросилась в море. Посейдон извлек остров из морского лона — отсюда и его название Делос. Оберегая несчастную богиню от чудовища, он долго носил его по волнам, пока не повелел остановиться, скрытому от всех глаз, между Скиросом и Миконосом. Там застали ее родовые муки; на первые крики поднялись из бездны Тефида, Диона и Амфитрита и понеслись на помощь, какую, однако, в течение девяти дней не могли ей подать, ибо Юнона подговорила богиню родов Илифию не покидать небо. Было необходимо задобрить ее. Тут прилетела Ирида, посланная Юпитером разузнать о Латоне; богини передали ей для Илифии златотканую ленту в девять локтей; родовспомогательница не устояла перед столь ценным подношением, тут же спустилась на Делос, и Латона разрешилась от бремени.

Следуя ставшей священной традиции, греки избрали этот остров для хранения общественной казны. Ежегодно афиняне направляли туда корабль для свершения жертвоприношений. Это путешествие называлось «феорией», то есть «посещением бога». Начиная с того времени, когда жрец Аполлона принимался украшать цветами корму корабля перед отплытием, и до его возвращения в порт в Афинах запрещалось применение смертной казни. Так, например, на тридцать дней была отсрочена смерть Сократа, ибо приговор объявили на следующий день после отплытия корабля и надо было ждать, пока он вернется.

За час я обошел весь остров. Сегодня он необитаем и на нем ничего не осталось, кроме руин. Я возвратился к матросам; их охота прошла как нельзя более успешно: пользуясь манком, подражающим крику самок, они заманили под сеть множество перепелов. Обилие этих пернатых и дало острову его теперешнее название — Ортигия («Перепелиный остров»).

На корабле Константин и Фортунато ждали меня к ужину. Впервые мы сели за один стол, и это придало нашей трапезе некоторую торжественность. Впрочем, с того часа как я принялся столь удачно лечить Фортунато, мне ни разу не пришлось жаловаться на их отношение ко мне: оба были людьми образованными и отличались деликатностью манер, что плохо сочеталось с их теперешним положением. Это противоречие неоднократно приводило меня в недоумение. В тот вечер они были особо внимательны ко мне. После ужина, когда наши серебряные кубки уже дважды наполнялись самосским вином, а слуга подал длинные разожженные трубки, я не выдержал и выразил вслух свое удивление. Они, улыбаясь, переглянулись.

— Мы ожидали твоих расспросов, — сказал мне Константин, — ты судишь о нас, как судил бы любой другой на твоем месте. Что ж поделаешь?

И он рассказал мне старую и вечно новую, никогда не утрачивающую интереса историю о жизни человека, вышвырнутого за борт бесчеловечным обществом, с которым он сталкивается лишь для того, чтобы воздать злом за причиненное ему зло.

Предками Константина были майниоты, те самые «волки Тайгета», которых турки, не сумев приручить, оставили в покое в горах, откуда так и не смогли их изгнать. Его отец Деметрий влюбился в молодую гречанку, уехавшую со своими родителями в Константинополь. Последовав за возлюбленной, он обосновался в квартале Пера и жил там в кругу семьи безоблачно и счастливо, пока в соседнем доме, которым владел турок, не случился пожар. Через неделю, как водится, поползли слухи.

Говорили, что это греки подожгли жилище одного из своих врагов, а поскольку требовался лишь предлог для бесчинств, то однажды ночью толпа окружила квартал и захватила все принадлежавшие грекам дома. Фортунато и Константин дрались до последнего, но, когда к их ногам упали убитыми дед и отец, они, захватив все золото, что успели собрать, вместе с оставшимися в живых членами семьи скрылись через потайную дверь, бросив на произвол судьбы и дома и товары. Им удалось добраться до Мраморного моря, а затем до Архипелага, где они и занялись пиратским промыслом. И вот они носились по волнам, грабя торговые суда и сжигая корабли, как в свое время разграбили их товары и сожгли их жилища, а если какой-нибудь турок живьем попадал им в руки, то жизнью своей он платил за смерть их близких.

— Теперь, — обратился ко мне Фортунато, когда его отец закончил свой рассказ, — ты должен понять нашу тревогу, так же как мы поняли твое любопытство. Нанеся мне рану, ты же, словно Ахилл, ее и вылечил, с тех пор для нас ты стал братом, но мы для тебя так и остались пиратами и разбойниками. Нам нечего бояться греков: они наши соотечественники и в глубине души сочувствуют нам; нам нечего бояться турок: от них мы ускользаем так же легко, как ласточка ускользает от совы, а нападать на нашу крепость они не осмеливаются. Но ты, Джон, принадлежишь к народу, чье могущество простирается на весь мир; крылья ваших кораблей так же быстры, как у самых легких наших мистик; оскорбление, нанесенное одному из вас, расценивается как оскорбление всей нации, и твой король не прощает его. Поклянись же нам, Джон, что ты никогда не донесешь на нас, не выдашь наше убежище, куда мы тебя отвезем. Мы не домогаемся твоей дружбы, ты не обязан испытывать ее к пиратам; но мы просим тебя сохранить нашу тайну, как хранил бы ты ее по отношению к любому другому, кто ввел бы тебя в свой дом и свою семью. Если же ты откажешься, мы не двинемся с места до моего полного выздоровления, а когда этот день наступит, тебя, по нашей договоренности, отпустят на свободу. Ты получишь сколько пожелаешь золота и драгоценностей, потому что тут — Фортунато пнул ногой сундук — хватит чем оплатить услуги даже самого Эскулапа. Положим, ты уедешь от нас и отправишься с жалобой в какое-нибудь английское консульство, тогда, быть может, нам предстоит встретиться лицом к лицу с оружием в руках. Если же нет… (Он снял с шеи четки и бросил их на стол.) Поклянись на этой святыне, которую мой дед получил из рук константинопольского патриарха, что от тебя не поступит на нас ни жалобы, ни доноса, в этом случае мы сегодня же вечером снимаемся с якоря, и завтра ты наш друг, гость и брат, наш дом станет твоим домом, в нем для тебя будут открыты все двери, в нем от тебя не будет тайн.

— Увы! — ответил я. — Известно ли тебе, что сегодня я такой же изгой, как и ты, и не о поддержке со стороны моей нации мне приходится думать, а о том, как скрыться от ее мести… Ты упомянул о награде? Смотри, — и я развязал свой пояс, полный золота и векселей. — Как видишь, золото мне не нужно. Я из богатой и знатной семьи, и стоит мне написать только слово моему отцу, как он каждый год будет высылать мне вдвое больше суммы, равной доходам любого вашего вельможи. Но на мне лежит один долг: лично доставить известие о смерти Апостоли его матери и сестре и передать им доверенные мне печальные реликвии. Обещай же мне, что, когда придет день этой святой миссии, я буду освобожден, и тогда на твоей реликвии я дам требуемую клятву.

Взглянув на отца (тот одобрительно кивнул ему), Фортунато взял четки, прошептал молитву и, поцеловав, положил их на стол. Затем он поднялся и, возложив на них руку, произнес:

— От своего собственного имени и от имени моего отца клянусь и призываю в свидетели Святую Деву, что в день, когда ты потребуешь свободу, ты будешь свободен, и мы всеми доступными нами средствами доставим тебя в Смирну или любое другое место, которое ты изберешь.

В свою очередь я тоже встал и сказал:

— Клянусь тебе могилой Апостоли, соединившей нас узами братства, что с моих уст не слетит ни слова, которое повредило бы вам, по крайней мере, до той поры, пока не минует вас опасность или вы сами не освободите меня от этой клятвы.

— Хорошо, — согласился Фортунато и протянул мне руку. — Ты слышал, отец? Отдавай приказ к отплытию. Думаю, и тебе не терпится увидеть тех, кто нас ждет, успокоить тех, кто, не зная, что с нами, возносит Небу свои молитвы.

Константин отдал по-гречески несколько распоряжений, и мгновение спустя по движению фелуки я понял, что мы пустились в путь.

Следующим утром, когда я, проснувшись, вышел на палубу, мы, подняв все паруса и заставив работать все весла, подходили к большому острову. Он, словно руки, готовые заключить нас в объятия, простирал нам две косы; за ними укрывался порт. Сзади поднималась гора высотой метров в шестьсот или более. Матросы задорно распевали веселые песни, а жители при виде корабля сбежались к берегу и отвечали нам радостными криками. По всему было видно, что возвращение судна стало настоящим праздником для всего острова.

Фортунато, хотя он был еще очень слаб и бледен, тоже показался на палубе, одетый, как и его отец, в свое самое роскошное платье. Мы вошли в бухту и бросили якорь перед очень красивым домом, стоявшим на склоне горы среди тутовой рощи. В этот миг через решетчатые ставни просунулась рука и помахала белым, расшитым золотом платком. На это приветствие Фортунато и Константин ответили выстрелами из пистолетов, возвещая тем самым о нашем счастливом возвращении. Веселье на берегу удвоилось, и под всеобщее ликование мы сошли на землю.

Это был остров Кея, античный Кеос, где, возвращаясь с Троянской войны, сделал остановку Нестор и где родился поэт Симонид.

XXV

Как мы уже говорили, дом Константина располагался особняком в небольшой роще, состоявшей из олив, тутовых и лимонных деревьев, на северо-западном склоне горы Святого Илии. Он возвышался не только над портом и протянувшимся полукружьем городом, но и над морем — от Эгинского залива до Негрепонта. Перед его северным фасадом, на расстоянии восьми — десяти льё, на вершине мыса Суний постепенно угасала горная цепь Парнаса, скрывавшая Афины. К воротам вела тропа. Удобная для защиты при вражеском нападении, она крутым подъемом заходила за крепостную стену, окружавшую дом, и поднималась на вершину горы. Там примостилась похожая на орлиное гнездо маленькая неприступная крепость, где можно было укрыться в случае опасности. Пока же она служила жилищем дозорному: с этой высоты он мог легко обнаружить в море на расстоянии до двадцати льё даже самую маленькую лодку, направлявшуюся к острову. Как и принято у всех состоятельных семей, перед домом находился двор, огражденный высокой стеной; весь второй этаж был опоясан балконом; имелся еще один, внутренний дворик, куда вела лестница, ключ от которой хранился только у хозяина дома. Туда выходил отдельный домик с окнами, скрытыми, как это бывает в турецких домах, тростниковыми решетчатыми ставнями. С течением времени они приобрели розоватый оттенок, красиво гармонировавший с ярко-белым камнем. Наконец, позади этого загадочного домика простирался большой великолепный сад, окруженный крепостной стеной, так что наслаждавшиеся прогулками обитатели дома были скрыты от постороннего взгляда.

Первый этаж дома являл собою нечто вроде обширной галереи, которую занимала челядь, одетая, как майнские клефты. Там она и жила на походный лад, предаваясь днем разнообразным играм, а вечерами устраиваясь на ночлег. Стены и столбы, поддерживающие свод, были увешаны узорчатыми ятаганами, пистолетами с серебряной насечкой, длинными ружьями, инкрустированными перламутром и кораллами. В целом же это воинственное преддверие придавало жилищу Константина диковатое величие, напоминающее пышные феодальные замки XV века. Мы прошли между шеренгами выстроившегося отряда, который приветствовал своего повелителя скорее как солдаты офицера, чем как слуги хозяина; чувствовалось, они избрали его свободно и повинуются ему по доброй воле, что всегда возвышает и того, кто отдает приказ, и того, кто его исполняет: это была преданность, а не раболепие.

Константин каждого назвал по имени и каждому сказал несколько ласковых слов; насколько я смог понять, он расспросил их о родителях, женах и детях и, выслушав ответы, представил меня как спасителя Фортунато. Один из них тотчас подошел и поцеловал мне руку, но не как вассал сюзерену, а как благородный король, желающий оказать почтение императору. Затем, поскольку Фортунато едва мог передвигаться, четыре человека подняли его на руки и по наружной лестнице, ведущей на балкон, который огибал весь дом, отнесли в покои второго этажа.

Второй этаж представлял собой резкий контраст с нижним. Он состоял из трех комнат, где было множество расположенных полукругом диванов; там царили прохлада и тишина. Только висящие по стенам великолепное оружие, трубки с янтарными чубуками и коралловые четки напоминали убранство первого этажа. Едва мы вошли в среднюю — парадную — комнату, как два красивых мальчика, одетые в бархатные куртки и расшитые золотом сапожки, внесли кофе и трубки. Мы выпили кофе, выкурили несколько трубок, и Константин проводил меня в отведенную мне комнату, находившуюся в восточном крыле дома. Показав мне лестницу, ведущую на первый этаж (по ней я мог свободно, ни от кого не завися, входить и выходить), он возвратился в свои покои, тщательно заперев их двери.

Я остался один и смог на досуге поразмыслить о своем новом положении. За последние месяцы в моей жизни произошли столь разительные перемены, что порою мне казалось, будто все это сон и настало время пробудиться. Действительно, я был воспитан нежно любившими меня заботливыми родителями. Затем, сменив неволю колледжа строгой корабельной дисциплиной, я вдруг ощутил себя совершенно свободным и, не зная, что мне делать с этой свободой, словно птица, чьи крылья слишком слабы для полета в безбрежном пространстве, приткнулся к первому пристанищу. Куда я попал? В логово пиратов, приводящее на память пещеру капитана Рональдо из «Жиля Бласа». Но покинув ее, куда я направлюсь? Трудно себе представить. Разумеется, для меня открыты все двери мира, но одна из них навеки заперта — дверь моей родины.

Не знаю, сколько времени я провел, погрузившись в свои невеселые думы, и тем более сколько бы это еще продлилось, если бы не солнечный луч, просочившийся сквозь тростниковые ставни и упавший на диван, на котором я лежал. Желая избавиться от этого докучного визитера, я поднялся и пошел к окну, но, выглянув наружу, тотчас же забыл обо всем. Передо мною мелькнули плотно закутанные в покрывала фигуры двух женщин, чья легкая и упругая походка говорила об их молодости. Они направлялись из большого дома в маленький, тот самый, из окна которого при нашем вхождении в порт нас приветствовал белый платок. Кто они, ведь ни Константин, ни Фортунато ни разу не обмолвились о них ни словом? Скорее всего, дочери Константина и сестры Фортунато, ибо он был еще слишком молод для брачных уз, а его отец, напротив, недостаточно молод, чтобы иметь жену в возрасте моих незнакомок. Дверь домика захлопнулась за ними.

Я остался у окна и, вместо того чтобы прикрыть щель, через которое проникало солнце, принялся увеличивать ее, чтобы лучше видеть, а может быть, и чтобы быть увиденным. Но тут мне пришло в голову, что при малейшем подозрении Константин, даже если он и не держится строго обычаев Востока, переведет меня в другие покои. Поэтому я недвижно замер у окна в надежде подстеречь какую-либо из моих соседок. Немного спустя две ручные горлицы сели на оконный карниз, рама приподнялась и бело-розовая ручка, протянувшись к птицам Венеры, одну задругой впустила их в дом.

О Ева, дочь и жена Адама, наша общая мать, грешница, которой ее дети с такой легкостью прощают этот грех, хотя из-за него они утратили бессмертие, сколь же сильно завещанное тобой миру любопытство, если, передаваясь из поколения в поколение, оно заставляет одного из твоих сыновей мгновенно забыть и родину и семью! Все исчезло при появлении этой руки: так в театре по сигналу машиниста сцены темный лес или мрачная пещера сменяются волшебным дворцом. Эта ручка отвела завесу, скрывавшую от меня истинный горизонт; остров Кея перестал быть ничтожным рифом, брошенным посреди моря, Константин — пиратским главарем, враждующим со всеми законами всех наций, я сам — жалким гардемарином без отчизны и будущего. Кея превратилась в Кеос — остров с нежным наименованием, где Нестор воздвиг храм Недусийской Афине; Константин — в царя, созидающего, как Идоменей, новый Салент, а я — в изгнанника, ищущего, словно сын Анхиса, то ли пылкую Дидону, то ли целомудренную Лавинию.

Я стоял погруженный в свои золотые грезы, как вдруг дверь отворилась и от имени Константина меня пригласили к обеду. Я порадовался, что он не пришел сам, ведь застав меня у окна, недвижимого, точно статуя, он по моему волнению легко догадался бы, в чем дело. К счастью, это был всего лишь один из мальчиков-слуг, говоривший к тому же только по-гречески и потому ограничившийся мимикой и жестами. Но, поскольку жест, соответствующий мысли, какую он хотел выразить, — один из простейших в мимическом словаре, я великолепно понял его и поспешил последовать приглашению в надежде, что незнакомка, лелеявшая голубок, тоже окажется за обеденным столом.

Я ошибся: Константин и Фортунато были одни; они ждали меня за трапезой, состоящей из азиатских блюд, но сервированной на европейский лад. Закуска состояла из горки риса, коническим островком возвышавшегося посреди огромной чаши с кислым молоком, рядом — два блюда с яичницей на оливковом масле и два — с вареными овощами; затем подали отварную курицу с мучным блюдом, по плотности напоминающим наш плум-пудинг, жареную телятину и блюдо с потрохами лосося и каракатицы, приправленные чесноком и корицей (здесь это кушанье считается деликатесом, мне же оно показалось отвратительным, впрочем, через несколько дней я привык к нему).

Прекрасные на вид и отменные на вкус апельсины, инжир, финики и гранаты составляли десерт. Обед завершился кофе и трубками.

Во время еды говорили о многом; но ни Константин, ни Фортунато даже не обмолвились о том, что единственно меня занимало. После трех-четырех трубок Константин сказал, что я свободен в своих передвижениях по острову и могу по желанию либо предаться охоте, ибо местность изобиловала перепелами и зайцами, либо заняться осмотром античных развалин. Я выбрал прогулку; тогда он приказал оседлать мне лошадь и выделить телохранителей и проводника.

Это распоряжение показалось мне довольно странным, поскольку остров едва насчитывал шесть — восемь льё в окружности и было непонятно, зачем столь крепким, привыкшим преодолевать усталость мужчинам, как Фортунато и Константин, нужны кони для поездок по собственным владениям. Впрочем, я принял предложение и вместе с Константином, так как Фортунато был еще слишком слаб, чтобы покидать комнаты, спустился в первый двор.

Едва мы вышли, как мне тотчас же привели коня. Это был один из тех великолепных, воспетых еще Гомером скакунов Элиды, чья порода славится и по сей день, но готовивший его для поездки конюх допустил оплошность: не зная, кому предназначена лошадь, он вывел ее под дамским седлом из красного, расшитого золотом бархата. Тут мне стало ясно все: этими лошадьми пользовались для своих прогулок мои таинственные соседки, а поскольку Константин, отдав распоряжения оседлать мне коня, забыл предупредить конюха, тот и вывел его в обычном убранстве. Хозяин дома что-то сказал по-гречески, и через мгновение скакун появился в сбруе, принятой у паликаров.

Было уже два часа пополудни, и мне недоставало времени объехать весь остров, так что пришлось выбирать, какие из развалин трех могущественных некогда городов посетить: Карфеи, Корессии или Юлиды. Я остановился на Карфее, чтобы увидеть нечто, по словам Турнефора, величественное (он добавляет, что по сию пору местные жители называют ее руины «полис», то есть город).

Вдоль дороги молодые кеосцы собирали листья тутового дерева. Хотя шелк острова Кеи не пользовался такой известностью, как некогда шелка Кеоса, из которых, по словам Варрона, шили одежду столь тонкую и легкую, что сквозь нее проступали все изгибы тела, он все же ценился во всех уголках Греции. Остров, кстати, был хорошо ухожен, его южные склоны покрывали виноградники и фруктовые сады. Возможно, этому изобилию кеосцы обязаны славой самых больших домоседов среди всех жителей Архипелага.

Они, кроме того, унаследовали от своих предков столь большое отвращение к передвижению, что это повлекло за собой невиданный рост населения и вызвало к жизни закон, повелевающий умерщвлять стариков после шестидесяти. Правда, они были вольны покинуть остров во избежание приговора, но нежелание двигаться было так велико, что они обычно предпочитали, достигнув рокового возраста, устроить пир и, увенчав себя цветами, под веселую музыку, взяв в руки кубок с цикутой, свершить жертвоприношение богам, на котором сами были и жрецами и жертвами.

Впрочем, кеосцы не отличались особой мягкостью не только по отношению к предкам, но и к собственному потомству. Так, однажды, осажденные афинянами и теснимые ими, они предложили убить всех детей, ибо заботы о них отвлекали родителей от военных дел. К счастью для обреченных, осаждающие, узнав об этом решении, предпочли снять осаду, чтобы только не стать причиной и свидетелями подобного деяния.

Карфея была, как мы уже говорили, родиной поэта Симонида, именуемого также Любимцем богов. Прозвание это он получил по праву и при следующих обстоятельствах.

Скофас, выигравший кулачный бой, заключил с поэтом сделку — тот должен был сочинить песнь в честь этой победы. Симонид, восславив атлета, принялся затем перечислять заслуги Кастора и Поллукса, двух покровителей борцов, чье происхождение шло от самих богов; Скофас же в ответ уплатил поэту лишь треть оговоренной суммы, послав его за остальной частью к столь усердно воспетым им детям Тиндарея, что, впрочем, не помешало ему пригласить Симонида на пир, который он давал на следующий день. Поэты того времени, как и нашего, видимо, привыкли к тому, что им всегда недоплачивают, поэтому Симонид, удовольствовавшись третьей частью, принял приглашение. В разгар пира к певцу подошел слуга с сообщением, что какие-то два человека, покрытые пылью и проделавшие, судя по всему, дальний путь, ожидают его у дверей; Симонид поднялся и последовал за рабом. Действительно, подле портика стояли двое красивых юношей, опирающихся друг на друга; он пошел было к ним, но едва ступил с порога, как позади раздался страшный грохот: дом Скофаса рухнул, погребя под собой и хозяина и гостей. Симонид огляделся — молодые люди исчезли. Это были Кастор и Поллукс, принявшие вексель, выданный на их имя Скофасом, и явившиеся заплатить долг поэту.

Излишне говорить, что все эти предания, живущие у нас, мертвы и забыты даже в воспетых ими местах; во всей Греции с трудом найдется пять-шесть человек, подобных Апостоли, в чьей святой памяти благоговейно хранятся сокровища воспоминаний об античности. Некоторые факты ее истории, как смерть Сократа, сражение у Фермопил, битва при Марафоне, прочно живут в памяти спартанцев и афинян, но им неведомо, в какую эпоху, при каких богах происходили эти события, они узнали о них от своих отцов, отцы — от дедов, а деды — от прадедов. Поэтому задавать вопросы о Карфее было совершенно бессмысленно. Правда, я спрашивал по-итальянски, а мой проводник отвечал мне по-гречески, поэтому я смог уловить лишь кое-какие обрывки объяснений, где встречалось слово «полис».

К шести часам мы покинули мертвый город, чтобы направиться к живому. Стоял восхитительный вечер; последние лучи солнца пронизывали воздух, придавая ему особую прозрачность, обычно предшествующую сумеркам. До мельчайших подробностей я различал скалу Гиароса и остров Андрос: на переднем плане выступала гора Святого Илии с ее скалами и зелеными кущами, составляя чудесную гармонию с двумя великолепными далями — Негрепонтом с его лиловатыми горами и Сароническим заливом с его голубыми водами. Я обогнул подножие горы и прибыл как раз вовремя, чтобы полюбоваться солнцем, опускавшимся за горную цепь Парнаса.

Константин и Фортунато ждали меня к ужину. Увидев поданную нам еду и соразмерив ее с аппетитом, пробудившимся во мне после прогулки, я раскаялся, что за обедом пренебрег потрохами лосося и каракатицы, приправленными чесноком, ибо самым существенным блюдом сейчас были castanece molles[52] пастуха Вергилия; кроме них, на столе стояли только кислое молоко и фрукты. К счастью, мои хозяева, воздержанные, как все восточные люди, ели очень мало, что позволило мне количеством возместить скудность выбора. После нашего вполне буколического ужина мы выпили по чашке кофе и выкурили несколько трубок; затем Константин, поднявшись, дал мне понять, что я могу уйти к себе.

Я воспользовался его разрешением; мне не терпелось узнать, нет ли каких перемен в окнах моих соседок. Светила яркая луна, и все было видно как днем, но, как бы пристально я ни вглядывался, предо мною были лишь плотно закрытые ставни. Тогда я решил обойти вокруг крепостной стены, чтобы убедиться, нет ли еще какого-либо входа в маленький домик, и спустился в передний двор. У меня закралось сомнение, не живем ли мы по режиму военного времени, когда после восьми часов вечера ворота закрываются; но я ошибся: вход был свободен всю ночь. Этим я и воспользовался, чтобы привести в исполнение свой план.

Однако, при всем моем нетерпении как можно быстрее приступить к расследованиям, я не мог не остановиться и не полюбоваться пейзажем, представшим перед моими глазами. Ночь придала ему характер еще более величественный: подо мной лежали город и порт; море было таким спокойным, что казалось огромным туго натянутым, без единой складки, лазурным покрывалом, в нем сверкающими язычками пламени отражались мириады звезд. Вдали на темном склоне — он выглядел как облако и был не чем иным, как берегом Аттики, — горел яркий огонь: наверное, какой-нибудь пастух развел в лесу костер, приготавливая свой ужин.

На мгновение я замер перед этим простором: ночь придавала ему еще больше глубины и таинственности.

Затем я начал свою прогулку вокруг поместья Константина в тщетных поисках двери, щели или бойницы, ведь тогда можно было бы переглядываться или переговариваться, но все скрывала прочная стена высотой в пятнадцать футов. Тогда я бросился на гору разведать, нельзя ли оттуда заглянуть в сад, но расположение домика делало его невидимым из любой точки. С грустью возвратился я к себе, лишенный возможности проникнуть взглядом сквозь решетчатые ставни, скрывавшие замеченную мною ручку.

Я совсем уже собрался броситься на диван и призвать на помощь сон, надеясь в нем увидеть то, что не суждено лицезреть наяву, как вдруг до моего слуха донеслись звуки гузлы, но столь приглушенные, что трудно было определить, откуда они идут. Я кинулся открывать попеременно дверь на лестницу, окна, смотрящие на порт, и окна, выходящие во дворик, но тщетно — музыка не становилась отчетливее. Наконец, когда я подошел к двери в покои Константина, мне показалось, что струны зазвенели громче. Я замер, прислушиваясь, и вскоре понял: звуки были слишком отдаленными, чтобы доноситься из соседней комнаты; несомненно, они шли из расположенной за нею комнаты Фортунато. Кто же играл на гузле — сам Фортунато или одна из увиденных мною женщин? По доносившимся до меня звукам угадать это было невозможно. Я попытался приоткрыть дверь — она была слишком плотной и мешала мне слушать, но она оказалась запертой с другой стороны.

Я замер затаив дыхание, и вскоре терпение мое было вознаграждено: дверь между комнатами Фортунато и Константина, находившаяся напротив моей, ненадолго приотворилась, музыка зазвучала громче, и послышалось пение; без сомнения, это пела женщина. Если бы она пела не на греческом языке, я мог бы даже понять столь отчетливо долетавшие до меня слова. Мне показалось, что исполнялась одна из народных песен-легенд; в ней звучали воспоминания и надежды, в которых сегодняшняя Греция искала утешения. Я уже не раз слышал эту жалобную мелодию: наши гребцы ночами часто пели ее. Возникало ощущение, словно в Ватикане или во дворце Питти я узнаю прекрасную картину Рафаэля или Гвидо, виденную когда-то на плохонькой гравюре, что прибита к стене какого-нибудь кабачка.

Впрочем, слушать мне довелось недолго: дверь, через которую проникала бесхитростная и печальная мелодия далматского инструмента, закрылась и вскоре умолкли приглушенные звуки, столь пленившие меня. Я рассудил, что певице, прошедшей к Фортунато, пока я бродил вокруг стены, предстоит возвратиться к себе, и подошел к окну. Действительно, вскоре две закутанные в белое женские фигуры, похожие на тени, проскользнули по внутреннему дворику, вошли в маленький дом, и дверь за ними захлопнулась.

XXVI

На следующий день дверь в соседнюю комнату оказалась открытой, и в час завтрака я беспрепятственно прошел в покои Константина и Фортунато. Первое, что мне бросилось в глаза, была висевшая среди ятаганов и ружей гузла, струны которой звучали накануне. С деланным равнодушием я спросил Фортунато, не он ли играет на этом инструменте, и услышал в ответ, что гузла для греков все равно что гитара для испанцев, то есть каждый немного умеет играть на ней, хотя бы для того, чтобы аккомпанировать своему пению.

Поскольку я был недурным музыкантом, а игра на гузле напоминает игру на виоле или мандолине, я снял ее со стены и взял несколько аккордов. Фанатично любящие музыку, как и все представители отсталых или сменивших свою древнюю цивилизацию новым варварством народов, Константин и Фортунато слушали меня с упоением; я и сам испытывал странное, бесконечное наслаждение, заставляя петь гузлу, пославшую мне накануне свои чарующие звуки. Чудилось, будто в ней еще живет вчерашняя мелодия и я лишь разбудил ее; моя рука касалась тех же самых струн, что и та, другая рука. В какой-то миг взволновавший меня вчера мотив настолько отчетливо всплыл в моей памяти, что я мог бы тут же — конечно, без слов — воспроизвести его, но это означало разоблачить себя, и тогда, вместо заветной мелодии, что я сокрыл в глубине своего сердца, я запел припомнившуюся мне «Рnа che spunti»[53] Чимарозы.

Толи мое пение звучало необычно для наивных почитателей, то ли и в самом деле я пел с воодушевлением и глубоким чувством, но моему выступлению сопутствовал успех; более того, у меня зародилась надежда, что меня слушали не только находившиеся в комнате, но и обитательницы домика, ибо я заметил, как на его окнах сдвинулись ставни.

После завтрака я попросил у Константина разрешения взять инструмент к себе в комнату, и оно без колебаний было мне дано.

Однако я пока воздержался от игры, опасаясь возбудить подозрение моих хозяев; они могли под каким-нибудь предлогом (а то и вовсе без предлога) переселить меня в другое помещение, лишив тем самым единственной возможности удовлетворить мое любопытство, смешанное, сам не знаю почему, с более нежным чувством. Как и накануне, я решил снова проехаться по острову и, поскольку Константин предоставил мне полную свободу, сошел вниз и спросил коня.

На этот раз конюх привел другую лошадь — она показалась мне легче и стройнее. При первом же взгляде на нее у меня возникло безотчетное убеждение, что она принадлежит Маленькой ручке. Не зная имени, я так называл про себя девушку с горлицами, ибо именно к ней устремлялись все мои мечты; о той, другой, что была с ней, я просто забыл. Все это побудило меня отнестись обходительно к милому животному, ведь оно принадлежало той, что появилась предо мною лишь на миг и чья походка, как у матери Энея, уже выдавала в ней богиню. Впрочем, вскоре я заметил, что прелестный скакун остался равнодушен к оказанному ему вниманию и принял мою деликатность за неопытность, так что пришлось прибегнуть к хлысту и шпорам, как это делается на манеже, давая понять, что он сильно заблуждается. Сделав три круга по двору, конь полностью осознал свою ошибку, подтверждением чему послужило полное послушание, основанное, несомненно, на глубокой убежденности.

На этот раз я отказался от телохранителей и проводника и, выехав из дома, предоставил Красавчику (так мысленно я его назвал) самому выбрать дорогу. Мне подумалось, что он приведет меня в какое-нибудь красивое место, куда имела обыкновение ездить его хозяйка, и я не ошибся: конь поскакал в гору по узкой тропе к восхитительной лощине, где в тени олеандров и гранатов протекал ручей.

Оба ее склона были покрыты диким виноградом, апельсиновыми и тутовыми деревьями; дорогу обрамляли кусты с пурпурными цветами, называемые древними ботаниками альхаги (до сего времени я полагал, что они росли лишь в Персии). Выступавшие тут и там из-под зеленого покрова скалы являли взору широкое разнообразие горных пород: перламутровая слюда, белый и розовый полевой шпат, зеленый амфибол, прекрасные образчики эвфотида; извивавшиеся в них жилы железной руды, возможно, походили на те, что в античности разрабатывались на Скиросе и Гиуре. Дорога приводила к естественному гроту, выстланному мохом и травой. Красавчик остановился, и я понял, что здесь и заканчивается прогулка. Сойдя с коня, я хотел было привязать его к дереву, но он упорно не давался. Тогда я, сообразив, что лошадь привыкла бродить на свободе, бросил поводья и вошел в грот. Там лежала забытая книга — это были «Усыпальницы» Уго Фосколо.

Не могу выразить радости, которую доставила мне эта находка. Недавно опубликованная в Венеции, она, несомненно, принадлежала моей соседке. Итак, незнакомка знала итальянский язык, стало быть, когда мне удастся ее увидеть, если я вообще когда-либо увижу ее, мы сможем поговорить. Помимо всего, книга эта близка душе каждого грека: автор был родом с Корфу, и его муза, парившая над древними памятниками, казалось, столь же скорбела об унижении Греции, как и об упадке Италии.

Целый час я пробыл в гроте, то наслаждаясь строками этой страстной поэзии, то пристально вглядываясь в просвет, через который виднелось море, похожее на лазурное озеро с множеством белых парусов на нем, то бросая взор на одетого, как античный пастырь, пастуха: опираясь на посох, он мирно пас свое стадо по склону холма, возвышающегося напротив. Но на чем был ни останавливались моя мысль или мой взгляд, какая-то смутная, неясная сила, таившаяся то ли в глубине моих мыслей, то ли где-то за горизонтом, влекла мои мечты к маленькой ручке, просунувшейся сквозь решетчатые ставни.

Наконец я спрятал книгу на груди и свистом, как это делал конюх, подозвал Красавчика. Вне сомнения, признательный за оказанное ему доверие, он тотчас же прибежал и протянул мне морду. Два часа спустя его уже водворили в конюшню, а я стоял у окна, где, за исключением времени, потраченного на обед, который показался мне безумно долгим, пробыл до самого вечера, но не уловил никаких признаков — ни прямых, ни косвенных — присутствия моей соседки.

Вечером из комнаты Фортунато вновь донеслись те же самые звуки, что и накануне. Правда, сжигаемый нетерпением, я на какое-то время отходил от окна и пытался почитать стихи, и, видимо, в этот самый миг мои соседки прошли через дворик. Я вернулся на свой пост, пообещав себе больше не покидать его. Действительно, в тот же самый час, что и вчера, я увидел, как женщины выходили из дома; они снова были закутаны и столь же таинственны, но мне показалось, что одна из них, пониже, дважды оглянулась и посмотрела в мою сторону.

На следующий день я спустился в город, который видел только в день приезда. Зайдя в лавку торговца шелками, я, чтобы завязать разговор, купил одну штуку шелка; хозяин говорил на франкском языке (что-то вроде итальянского диалекта), и мне удалось расспросить его, что за женщины живут в отдельном домике в поместье у Константина. От него я узнал, что это две дочери хозяина: старшую зовут Стефана, а младшую, что поменьше ростом, — Фатиница. Стало быть, это именно Фатиница дважды оглянулась, чтобы посмотреть в мою сторону. Я был очень доволен: имя ее звучало странно и нежно, и мне доставляло удовольствие повторять его.

Торговец добавил, что одна из сестер уже невеста. Я с тревогой спросил, кто именно, но ответа на этот вопрос он не знал, только добавил, что будущий муж — сын торговца шелками, его собрата по ремеслу, и зовут его Христо Панайоти. Какая из сестер выходит замуж, ему неведомо, как, вполне возможно, неведомо это и самому жениху. Последнее показалось мне весьма странным, по крайней мере для близко заинтересованной стороны, но торговец разъяснил, что турок или грек редко встречается до свадьбы с девушкой, на которой ему предстоит жениться. Обычно прибегают к услугам какой-нибудь матроны, видевшей будущую невесту дома или в бане и ручающейся за ее прелесть и благонравие. Итак, Христо Панайоти поступал согласно обычаю и, зная, что у Константина есть две юные, красивые и умные дочери, попросил в жены одну из них, предоставив родителям свободу выбора, а так как он не знал ни той ни другой, то ему было все равно, какую они отдадут.

Меня нисколько не утешило это объяснение: на Востоке право первородства не играет никакой роли, и Константин мог предложить Христо как старшую, так и младшую.

Странно, но мне почему-то показалось, что, если Фатиница выйдет замуж, я никогда не найду себе утешения. Нелепое чувство, ведь я даже не видел ее лица, а она вряд ли знала о моем существовании. Но, увы, я ревновал так, как если бы был влюблен.

Больше расспрашивать было не о чем, я расплатился и вышел. Хорошенькая девочка, лет двенадцати — четырнадцати, до сих пор жадно смотревшая на сокровища лавки, пошла следом за мной, с робким вожделением и наивным любопытством глядя на приобретенную мною штуку шелка и повторяя на франкском языке, на котором, как она слышала, мы изъяснялись: «Bella, bella, bellissima»[54]. У меня возникло желание осчастливить этого ребенка. Я не знал, что мне делать с моей покупкой, и спросил ее, не возьмет ли она ее себе. Девочка с сомнением покачала головой и недоверчиво улыбнулась, показав два ряда жемчужно-белых зубов. Я положил ткань ей на руки и направился к дому Константина; она же замерла на месте, не в состоянии вымолвить ни слова, не понимая, сон это или явь.

В этот вечер я не услышал звуков гузлы; Фортунато чувствовал себя хорошо, мог выходить, и уже не Стефания с Фатиницей пришли к брату, а Константин и Фортунато отправились к ним. Я наблюдал, как они пересекали двор, и понял, что отныне лишился последней радости — видеть моих соседок. Очевидно, если они и покидали свой гинекей, вопреки правилам, принятым для греческих женщин, то лишь потому, что Фортунато не мог посетить их, но, едва его здоровье пошло на поправку, исчезла необходимость нарушать обычай, тем более что в доме жил иностранец.

Следующий день не принес ничего нового. Часть его я провел один, лелея свою ревность, и видел только летавших по двору голубей. Я насыпал на подоконник зерна пшеницы и хлебные крошки; в благодарность за мои добрые намерения горлинки уселись было на окно, но при первой же моей попытке приласкать их вспорхнули и весь день кружили в отдалении.

Последующие дни протекли столь же однообразно: Константин обращался со мной как с сыном, Фортунато — как с братом, но ни один из них ни разу не упомянул о других членах своей семьи. Раза три-четыре заходил красивый молодой человек в роскошном одеянии; на вопрос, кто это, мне ответили, что его зовут Христо Панайоти.

Я исчерпал все средства, чтобы увидеть хотя бы кончик вуали Фатиницы, и решил снова спуститься в город порасспрашивать моего торговца, но и он не знал ничего нового.

Навстречу мне попалась моя юная гречанка, гордо разгуливавшая по улицам Кеи в платье, сшитом из моего подарка; разменяв гинею на венецианские цехины, я дал ей две монетки на украшения, и она, просверлив в них дырочки, прикрепила их на висках к косам, ниспадавшим на плечи. Затем, как обычно, я вернулся к своему окну, но, как обычно, окна моих соседок были плотно закрыты.

Я уже совсем было впал в отчаяние, когда однажды вечером ко мне вошел Константин и заявил, что заболела одна из его дочерей и на следующий день он поведет меня к ней. К счастью, в комнате стояли сумерки и мне удалось скрыть от него душевный трепет, охвативший меня при этом неожиданном известии. Сделав над собою усилие, чтобы подавить волнение в голосе, я ответил ему тоном, в котором трудно было распознать что-либо, кроме обычной заинтересованности, что он может располагать мною в любое время, и спросил, считает ли он заболевание опасным, но Константин ответил, что, по его мнению, речь идет о простом недомогании.

Ночь я провел не сомкнув глаз, раз двадцать вскакивая с дивана и подходя к окну посмотреть, не рассвело ли, и раз двадцать возвращался на свое ложе в тщетной попытке призвать сон, гонимый моим волнением. Наконец, первые лучи солнца скользнули через тростниковые ставни и вожделенный день настал.

Приступая к утреннему туалету, что обычно было делом быстрым и несложным, ибо весь мой гардероб состоял из двух купленных у Якоба костюмов, я выбрал более нарядный — албанский, лилового сукна с серебряным шитьем; поколебавшись между белым муслиновым тюрбаном, полотнище которого, проходя под подбородком, обрамляло лицо, и красной феской с длинной шелковой кисточкой, я остановился на феске, не желая скрывать свои светлые, красиво вьющиеся от природы волосы. Должен признаться, что сделано все это было после долгих и тщательных раздумий, оказавших бы честь любой кокетке. В восемь часов Константин зашел за мною, хотя я был готов пойти за три часа до его появления.

Со спокойным лицом, но с трепещущим сердцем я последовал за ним. Мы спустились по внутренней лестнице, ключ от которой хранился у хозяина, и пересекли тот самый дворик, куда столько раз так жадно погружался мой взор. У двери домика я почувствовал, как у меня подкашиваются ноги, но в этот миг Константин обернулся, и опасение, что он заметит мое состояние, заставило меня взять себя в руки. Мы поднялись по лестнице, покрытой мягким, как мох, турецким ковром — от него исходил аромат роз и 20 124 ладана, — и вошли в первое помещение, где Константин ненадолго оставил меня. Комната была обставлена на турецкий лад; ее резной потолок был покрыт яркими рисунками в византийском стиле; по белому фону стен вились причудливые, выполненные с отменным вкусом и фантазией арабески из цветов, рыб, беседок, птиц, бабочек и фруктов. Вдоль стен, оставляя свободными лишь дверные проемы, располагались крытые лиловым атласом с серебряными цветами диваны, по углам громоздились груды подушек из такой же ткани, и еще множество было разбросано повсюду.

Посредине, в маленьком круглом бассейне, под свежей журчащей струей фонтанчика сверкали лазурной и золотой чешуею вывезенные из Китая и Индии рыбки; сюда прилетали поворковать и напиться воды серо-розовые с нежно-перламутровым отливом горлицы (вряд ли такие водились у самой Венеры на Пафосе или на Кифере). В углу на треножнике античной формы курились веточки алоэ и жасминное масло; тяжелый дым уходил в растворенное окно, оставляя в комнате тончайшее благоухание. Я подошел к решетчатым ставням: они смотрели прямо в мое окно, и ведь именно сквозь их приподнятый нижний край показалась маленькая ручка, сводившая меня с ума.

Тут возвратился Константин; он извинился, что заставил меня ждать, и сослался на причуды женского характера: накануне Фатиница после трехдневного недомогания согласилась было меня принять, но вдруг заупрямилась, приводя тысячу доводов, и только в последнюю минуту позволила мне войти. Испугавшись, что она передумает, я поспешно воспользовался разрешением и попросил Константина немедленно проводить меня к ней; он шел впереди, а я последовал за ним.

Вряд ли мне удалось бы описать вторую комнату, так как все мое внимание было приковано к юной больной, в которой я мгновенно узнал Фатиницу. Она лежала на шелковых подушках, откинув голову на диван, словно у нее не было сил ее держать. Я остался в дверях, а отец подошел к девушке, чтобы сказать ей несколько слов на греческом, так что у меня было время рассмотреть ее.

Как это принято у турецких женщин, она скрывала лицо маленькой треугольной вуалью (вроде маскарадной бороды), украшенной понизу рубинами; на голове у нее была золотая шапочка, расшитая цветами естественной окраски, с кисточкой из множества мелких жемчужин. Две пряди, завитые, как у наших английских дам, спускались вдоль щек; сзади волосы были заплетены в косы, покрытые наложенными одна на другую, словно рыбья чешуя, золотыми монетками; струясь по плечам, они ниспадали к коленям. Ожерелье из венецианских цехинов, соединенных колечками, обвивало шею, полностью закрывая ее; шелковый корсаж плотно облегал плечи и грудь, подчеркивая их изящные очертания. Рукава с разрезами до локтей, скрепленные с одной стороны золотым шнурком, с другой — жемчужными пуговицами, позволяли видеть белую округлую руку, всю унизанную браслетами и заканчивающуюся дивной маленькой кистью с покрытыми лаком вишневого цвета ногтями; в пальцах девушка небрежно держала янтарный мундштук наргиле. Приподнятый на спине кашемировый пояс застегивался под грудью пряжкой из драгоценных камней; сквозь прозрачные складки газовой рубашки просвечивала нежная розовая кожа живота. Пояс стягивал шаровары из индийского муслина, усеянного букетами золотых цветов; шаровары свободно ниспадали к щиколоткам, откуда, словно из расшитого облака, выглядывали миниатюрные босые ножки с ногтями того же цвета, что и на пальцах рук. Внезапно Фатиница поджала ноги под себя, и они, точно пугливые лебедята, прячущиеся под крыло матери, скрылись в складках муслина.

Едва я завершил свой беглый осмотр, утвердивший меня в мысли, что девушка тщательно обдумала свой наряд, позволив увидеть все, что не запрещено показать, как Константин подал мне знак подойти. При моем приближении она, вздрогнув, словно газель, отпрянула и в ее глазах, единственной открытой части лица, вспыхнуло беспокойное любопытство, которому черная окраска век придала что-то дикое. Шаг за шагом я медленно подошел к ней скорее с мольбой, чем с вопросом:

— Что с вами, — спросил я по-итальянски, — и что у вас болит?

— У меня больше ничего не болит, — живо ответила она.

— Глупенькая, — возразил Константин, — вот уже неделя, как ты жалуешься, вот уже неделя, как ты ходишь сама не своя, тебе все наскучило — голуби, гузла и даже наряды. Будь же благоразумна. У тебя болит голова?

— Ах да, — отозвалась Фатиница, словно вспомнив о боли и снова откидывая голову на диван.

— Дайте мне, пожалуйста, вашу руку, — сказал я.

— Мою руку, зачем?

— Чтобы я смог судить о вашей болезни.

— Ни за что! — воскликнула Фатиница и спрятала ручку.

Я повернулся к Константину, как бы призывая его на помощь.

— Не принимайте это близко к сердцу, — сказал он 20*мне, точно боясь, что строптивость девушки обидит меня. — Наши дочери никогда не принимают посторонних мужчин; им дозволено видеть только отца и братьев. Если они появляются на людях — пешком или на лошади, — то лишь под покрывалом и с телохранителями; встречные обязаны отвернуться и переждать, пока они не пройдут.

— Но я пришел не как мужчина, я пришел как врач. Излечив вас, я никогда больше вас не увижу, а вам необходимо быстрее поправиться.

— А зачем? — спросила она.

— Разве вы не выходите замуж?

— Это не я, а моя сестра, — с живостью ответила Фатиница.

У меня вырвался вздох облегчения, сердце затрепетало от радости.

— Все равно, — возразил я, — вам нужно поправиться, чтобы присутствовать на свадьбе вашей сестры.

— Я бы очень хотела выздороветь, — вздохнула девушка, — но зачем вам моя рука?

— Чтобы прощупать ваш пульс.

— А разве нельзя прощупать его через рукав?

— Нет, шелк заглушит удары.

— Ничего, он бьется очень сильно.

Я улыбнулся.

— Хорошо, — вмешался Константин, — давайте изберем среднюю меру.

— Что именно? — спросил я. — Я готов сделать все, что вы сочтете подходящим.

— Быть может, через газовую вуаль?

— Превосходно.

— Что ж, так и сделаем.

Константин взял кусок ткани, брошенный на диван среди множества других вещиц; я протянул его Фатинице, она окутала им руку и после недолгих препирательств протянула ее мне.

Наши руки соприкоснулись, странный трепет перетек из одной в другую, и трудно было сказать, чья дрожала сильнее. Пульс Фатиницы бился прерывисто и учащенно, но это могло быть как от болезни, так и от возбуждения. Я снова спросил ее о самочувствии.

— Мой отец, — ответила девушка, — уже объяснил вам, что меня мучают головные боли и бессонница.

Это была та самая болезнь, от которой последние дни страдал и я, менее всего желая от нее избавиться. Я повернулся к Константину.

— Что же с ней? — спросил он.

— В Лондоне или Париже, — улыбнулся я в ответ, — я бы сказал вам, что подобное недомогание надлежит излечивать посещением оперы или поездкой на воды; на Кеосе, где цивилизация не столь развита, мой совет будет проще: головная боль вызвана недостатком свежего воздуха и развлечений. Отчего бы синьорине не совершать верховых прогулок? Вокруг горы Святого Илии раскинулись восхитительные долины, по одной из них протекает ручей и ведет к чудному гроту, где можно помечтать или почитать. Вам он знаком? — спросил я Фатиницу.

— Да, это было любимое место моих прогулок.

— Так отчего же вы не ездите туда более?

— Оттого, что после моего возвращения, — вмешался Константин, — она не желает никуда выходить и заперла себя в четырех стенах.

— Что ж, — сказал я, — с завтрашнего дня синьорина должна гулять.

Затем, опасаясь, что столь немудреная рекомендация вызовет дурное впечатление о медицине, я прописал еще как можно более горячие ножные ванны по вечерам, после чего, сколь ни велико было мое желание остаться, поднялся, боясь, как бы затянувшийся визит не показался подозрительным, и покинул больную, снова рекомендуя ей свежий воздух и развлечения. Притворяя дверь, я заметил, что висевший напротив ковер приподнялся; это была, конечно, Стефана; не смея присутствовать при посещении врача, она прибежала узнать о его результатах. Но Стефана меня не интересовала; все мое внимание, все мои желания, вся моя любовь принадлежали ее сестре.

Константин проводил меня до комнаты, извиняясь за Фатиницу; однако Богу известно, что она не нуждалась в этом. Ее застенчивость, незнакомая нашим западным девицам, не только не отпугнула меня, но придала в моих глазах девушке новое очарование. В нашей первой встрече было нечто столь необычное, что, мне кажется, пройдет сколько угодно времени, но ни одна подробность не изгладится из моей памяти. Действительно, даже сегодня, когда я пишу эти строки, двадцать пять лет спустя с того мгновения, когда я вошел в ее комнату, стоит мне прикрыть глаза, я снова вижу Фатиницу такой, как она предстала тогда передо мной, — возлежащей на подушках, в золотой шапочке, с длинными волосами, перевитыми бизантиями, ожерельем из цехинов, шелковым корсажем, кашемировым поясом, расшитыми шароварами, я вижу ее миниатюрные, такие милые розовые ручки и ножки, и мне кажется, что, протянув руку, я коснусь ее!

Увы! Господь мой! Воспоминания порою дар твоего милосердия, но чаще они посланцы твоего отмщения!

XXVII

Мне было бы трудно описать, что происходило со мной в этот день. Едва я возвратился к себе, две голубки проскользнули под ставни и принялись порхать у меня на окне. Для зарождающейся любви все служит магическим знаком: я увидел в них посланцев Фатиницы, и сердце мое переполнилось радостью.

После обеда я взял томик Уго Фосколо и, спустившись в конюшню, сам оседлал Красавчика, пустив его свободно бежать привычной тропинкой, ведущей к гроту, куда на следующий день должна была прийти Фатиница.

Около часа я провел там, предаваясь сладостным мечтам, целуя одну за другой страницы, которых касались ее пальцы и которые читали ее глаза; мне казалось, что, вновь открыв книгу, она найдет в ней следы моих поцелуев. Затем я положил книгу на прежнее место, заложив страницу, на которой остановился, веточкой цветущего дрока.

Я вернулся к вечеру, но не смог усидеть в комнате: мне необходим был свежий воздух. Обойдя стену сада, я увидел, что она не столь высока, как казалось мне раньше, и подумал, что с помощью веревочной лестницы ее легко можно будет преодолеть. Ночью мне не удалось уснуть; последнее время это стало у меня привычкой. Впрочем, порою в мечтах отдыхаешь лучше, чем во сне.

В восемь утра Константин, как и накануне, зашел за мной, чтобы мы снова посетили Фатиницу. Как и накануне, он нашел меня готовым: если я и не ждал его прихода, то во всяком случае надеялся на него. Я последовал за ним без промедления, и мы направились в домик.

Открыв дверь комнаты Фатиницы, я в нерешительности остановился. С нею находилась ее сестра Стефана; одетые совершенно одинаково, они лежали рядом на подушках, так что не было заметно, кто из них выше ростом; вуали скрывали лица, и Константин даже несколько потерялся, но глаза девушек были видны в прорезях маски, по ним я узнал Фатиницу и направился прямо к ней:

— Как вы себя чувствуете сегодня?

— Лучше, — ответила она.

— Дайте, пожалуйста, вашу руку.

На этот раз она, не смущаясь, не требуя ни шелка, ни газа, протянула мне ее, и я понял, что Константин говорил с нею и его доводы возымели свое действие. В состоянии больной не произошло никаких изменений: так же дрожала рука, столь же учащенно бился пульс.

— Вы утверждаете, что чувствуете себя лучше, — сказал я, — но мне кажется, что вам хуже; еще раз настойчиво рекомендую прогулки и верховую езду. Горный воздух и лесная прохлада принесут вам несомненную пользу.

— Я сделаю все, что вы пожелаете, — отозвалась она, — отец сказал, что, пока я больна, он отдает меня в вашу власть.

— И оттого вы попытались только что обмануть меня, говоря, что вам лучше?

— Я вас не обманывала, я только сказала, как себя чувствую. Сегодня мне лучше, головная боль прошла, и я дышу полной грудью.

То же самое было и со мною; решительно, я начинал верить, что мы страдаем одной и той же болезнью.

— Хорошо, — сказал я, — если вы чувствуете себя лучше, то следуйте и дальше моим предписаниям до полного выздоровления, а пока, — я повернулся к Константину, лицо мое было печальным, хотя мне предстояло ободрить его, — могу сделать заключение, что болезнь не опасна и долго не продлится.

Фатиница вздохнула; я поднялся, чтобы удалиться.

— Побудьте еще немного, — попросил меня Константин. — Я рассказал Фатинице, что вы хорошо играете на гузле, и она желает вас послушать.

Я не заставил просить себя дважды. Что значил для меня предлог? Главное, остаться рядом с нею как можно дольше. Я снял со стены инкрустированную золотом и перламутром гузлу и после нескольких аккордов восстановил в памяти сицилийскую песню, которую слышал от матросов «Прекрасной левантинки»; слова ее и нежный и грустный напев были у меня записаны. Вот она, хотя в переводе и утратившая свой первозданный аромат:

Пора отдать швартовы, Корабль, к штормам готовый, Уходит в море снова, Но виснут паруса. Они ждут бриза страстно, Но ждут его напрасно: Спят в знойной неге властной И бриз и небеса. Объяты волны ленью, Нигде ни дуновенья Хотя бы на мгновенье, Спокойна моря гладь. Лишь веслами влекомы Плывем, полны истомы, И капитан как дома В гамак улегся спать. Поют матросы хором Иль предаются спорам. Как жить мне с этим вздором, Ведь милая моя, Та, что всего дороже И любит меня тоже, Лежит на смертном ложе, И так далёко я. На взморье я ромашку Сорвал, вздохнувши тяжко. Она бледна, бедняжка, А ты еще бледней. Смяв стебелек жестоко, Его лишают сока. Так ты умрешь до срока Без нежности моей. Так суждена могила Той, что меня любила, Той, что зовет без силы Меня и день и ночь. Тебя, цветок прибрежный, Лишь взгляд поил мой нежный, И смерти неизбежной Тебе не превозмочь.[55]

Мой голос звучал таким неподдельным чувством, что при последнем куплете Фатиница приподняла вуаль и утерла слезу, приоткрыв при этом нижнюю часть лица, округлую и бархатистую, словно персик. Я поднялся, собираясь уходить, но девушка воскликнула:

— Я хочу это!

— Что? — спросил я.

— Эту песню.

— Я напишу вам ноты.

— И слова тоже.

— Я перепишу их.

— А знаете, вы правы, кажется, мне действительно лучше. Я поеду кататься верхом.

Я поклонился, и мы с Константином вышли.

— Это капризный ребенок, — сказал он мне. — Она дуется или заявляет: «Я хочу». Бедная мать избаловала ее, а я продолжаю баловать. Как видите, я необычный пират.

— Признаюсь, — отвечал я ему, — мне доводилось слышать, что подобные черты свойственны лишь порабощенным народам, где самые храбрые и благородные остаются вне закона, но раньше я этому не верил.

— О! Не судите по мне об остальных моих собратьях по ремеслу, — смеясь, возразил Константин. — Чувство ненависти и жажда истребления горят во мне лишь по отношению к туркам. Если набег заканчивается неудачей, то время от времени я нападаю на какое-нибудь встреченное безобидное судно, вроде «Прекрасной левантинки», просто чтобы не возвращаться с пустыми руками и не вызвать ропота команды. А так, сами видите, у себя на острове я царь, и, когда придет возвещенный пророчеством день, все до единого последуют за мной, куда я их поведу, так как эту крепость с помощью Святой Девы смогут оборонять даже женщины.

— И без сомнения, — ответил я, смеясь, — в этом случае за генералов вы оставите Фатиницу и Стефану.

— Не смейтесь, — возразил Константин. — Стефана это Минерва, она достойна носить доспехи и шлем Паллады. Что же до Фатиницы, она скорее своенравный капитан какой-нибудь маленькой бригантины.

— Вы счастливый отец.

— Да, — согласился он. — В моем горе Господь благословил меня. Когда я с ними и с Фортунато, я забываю обо всем: и о своем ремесле, и о попирающих нас турках, и даже об обещанном нам будущем, которое вряд ли наступит.

— Но скоро вы расстанетесь с одной из дочерей?

— Нет, Христо Панайоти живет здесь.

— Не будет ли нескромностью спросить вас, когда состоится свадьба?

— Думаю, дней через восемь — десять. Вам будет любопытно посмотреть на этот греческий обряд.

— Разве меня пригласят?

— А разве вы не член семьи?

— Но я вошел в семью, нанеся рану.

— Но той же рукой вы и исцелили ее.

— Как женщины могут присутствовать на пиршестве, будучи в вуалях?

— О, во время торжественных церемоний они снимают их; и вообще не мужская ревность, а скорее привычка заставляет их закрывать лица; есть здесь свой расчет и у кокетства — некрасивые прячут лица, а красивые умудряются показать их, когда хотят. Вы поедете с нами на прогулку?

— Благодарю, — ответил я, — но разве мне не дано задания? Ведь Фатиница, с ее характером, как вы мне его описали, смертельно обидится, если я не перепишу ей немедленно эту песню, а я не хочу оставить в вашей семье, покинув ее, недобрые чувства.

— Чувства, что вы оставите, как и те, что увезете с собою, послужат, надеюсь, к благотворным воспоминаниям и когда-нибудь вновь приведут вас в нашу несчастную страну, если она наконец бросит клич свободы. Грецию можно отчасти считать прародительницей всех наций, и каждый, кому знакомо сыновнее чувство, обязан будет прийти ей на помощь. А пока я оставляю вас и прикажу принести из комнаты Фортунато письменный прибор. Вы знаете, что в мое отсутствие дом принадлежит вам.

Я попрощался с Константином и остался один.

Зная, что Стефана и Фатиница вот-вот выйдут, я тотчас же побежал к окну. Через несколько минут дверь домика отворилась и обе сестры пересекли двор; ни та ни другая не подняли головы, из чего я заключил, что Фатиница, как и я, страшилась навлечь подозрения.

Чудесное явление — зарождающаяся любовь! Как она умеет толковать в свою пользу тот же самый поступок, что вызвал бы отчаяние у любви уже состоявшейся! Фатиница не была больна, она придумала себе болезнь, чтобы встретиться со мною; если бы девушка была движима только любопытством, то на следующий день заявила бы, что вполне здорова; она же, напротив, сказала, что ей всего лишь лучше, значит, последует третий визит — словом, я мог надеяться еще раз или два увидеть ее, затем наступит день свадьбы Стефаны, после чего все будет кончено; но до свадьбы оставалось целых девять дней, а в любви счет идет на сутки.

Мне принесли чернила, бумагу и перья, и я принялся записывать песню, как вдруг за окном мелькнула крылатая тень голубки. Я взял линейку, которой чертил строчки для нот, привязал к ней шнурок, поднял ставни и подпер их ею, затем насыпал на подоконник пшеницы и, когда через мгновение голубка села и принялась клевать, дернул за шнур, линейка последовала за ним, ставни упали, и птичка оказалась у меня в плену.

Голубка доставила мне искреннюю радость, ведь она сидела на коленях у Фатиницы, руки Фатиницы ласкали ее, она принесла на себе аромат милых губ, которые ее столь часто касались. Не холодная неодушевленная книга, говорящая о чем угодно, только не о том, что жаждали ей доверить, — у меня в руках было живое трепещущее существо, символ любви, само преисполненное любовью и возвращавшее мне те поцелуи, какими я его осыпал.

Голубка оставалась у меня до тех пор, пока не послышался шум возвращающейся кавалькады. Я выпустил птицу, но она, вместо того чтобы улететь, осталась на окне, будто уже привыкла к нему, и, когда Фатиница шла по двору, вспорхнула и села ей на плечо, словно для того, чтобы немедленно передать тысячи любовных слов, услышанных от меня.

Час спустя ко мне пришли узнать, переписана ли песня.

Вечером, когда я вновь обходил стены сада, до меня вдруг донеслись звуки гузлы. Это Фатиница разучивала мою песню. Не желая показать, что она интересуется мною, девушка выбрала укромный уголок, откуда, как ей казалось, я не смог бы услышать ее.

На следующий день Константин не зашел за мною в привычный час. Поинтересовавшись, где он, я узнал, что он с утра отправился обсудить с отцом Христо Панайоти приготовления к свадьбе. Меня охватило отчаяние при мысли, что, быть может, сегодня мне не удастся повидать Фатиницу, но тут вместо отца появился Фортунато.

На этот раз меня призвали, чтобы поблагодарить, так как Фатиница уже совсем поправилась: прогулка накануне пошла ей на пользу; девушка неукоснительно выполнила все мои предписания и посетила грот. У нее на столике лежал томик Уго Фосколо! Я поискал глазами веточку дрока, но ее не было. Она поблагодарила меня за сицилийскую песню. Я спросил, разучила ли она ее, но тут вмешался Фортунато и сказал, что накануне вечером Фатиница исполняла песню для него и отца. Убежденный, что в устах девушки она приобретет новое очарование, я попросил спеть ее мне. С кокетством, достойным лондонской или парижской виртуозной певицы, она принялась было отказываться, но я настоял, заявив, что требую платы за свои врачебные консультации, и девушка уступила.

У Фатиницы было меццо-сопрано широкого диапазона с неожиданными и смелыми фиоритурами, какие не допустила бы более совершенная постановка голоса, но именно эта необработанность придавала ее пению какую-то особую печаль и нежность в среднем регистре и нечто щемящее на высоких нотах. При исполнении ей пришлось приподнять вуаль, и я смог рассмотреть вишенки губ и прекрасные, похожие на жемчужины, белые зубы.

В это время одна из голубок опустилась Фатинице на колени, другая вспорхнула на плечо. Это была ее любимица, та самая, которую я приручил накануне. Пользуясь своим положением фаворитки, она соскользнула с плеча на грудь и, едва Фатиница окончила петь и собралась отложить гузлу в сторону, нырнула головкой в вырез ее корсажа и достала оттуда — не оливковую ветвь, которую ее соплеменница по ковчегу несла в знак мира, а увядшую веточку дрока, ту самую, что я безуспешно искал глазами в книге.

Я с трудом сдержал восклицание; Фатиница вспыхнула и быстро опустила вуаль, но даже сквозь ткань было видно, как жарким пламенем загорелись ее щеки. Ничего не подозревавшие Стефана и Фортунато не заметили нашего волнения. Фатиница, видимо желая наказать меня за то, что я открыл ее тайну, поднялась и, опершись на руку сестры, промолвила: «Прощайте!»; потом, словно бы убоявшись жесткой безнадежности этого слова, добавила:

— Вернее, до свидания, я вспомнила, как отец говорил, что через восемь дней вы придете на свадьбу моей сестры.

С этими словами она упорхнула в комнату Стефаны, а мы с Фортунато вышли в противоположную дверь.

Восемь дней тянулись бесконечно, но они были полны очарования, ибо были полны надежды. Каждое утро меня навещала голубка — предательница своей хозяйки, и, думая, что из-за этого она впала в немилость, я ласкал ее с удвоенной нежностью. Остальное время я проводил в тщетных попытках набросать портрет Фатиницы, играющей на гузле: ее глаза в прорези вуали, приоткрытую нижнюю часть лица; нередко у меня возникала мысль дополнить портрет, дорисовав по догадке скрытые черты, но каждый раз меня останавливала мысль, что придумывать здесь что-то было бы кощунством. Наконец эти восемь дней, показавшиеся мне вечностью, истекли и наступил девятый — день свадьбы.

XXVIII

Утром весь дом пробудился от звуков громкой музыки, несущихся с переднего двора. Я быстро оделся и выбежал на балкон. Предо мной предстала процессия во главе с группой музыкантов, за ними попарно шли крестьяне; двое первых несли на плечах козленка и барана с вызолоченными копытами и рогами, остальные — ягнят и овец; животные предназначались для стада будущей супруги. Затем следовали двенадцать слуг с большими крытыми корзинами на головах, полными тканей, украшений, драгоценностей и монет; шествие замыкали мужчины и женщины, поступавшие с этого дня в услужение к новобрачной.

Константин с Фортунато отворили ворота, и все прошли из внешнего двора во внутренний, а оттуда в домик, где перед Стефаной разложили дары, посланные женихом.

Вскоре появился и он сам вместе со своею семьей. Женщин провели к невесте, мужчины остались в первой комнате. Через час нас пригласили к Стефане; она ожидала гостей, сидя на софе в низких покоях, где я еще не был; убранство их напоминало обстановку в комнатах Константина, но было еще изящнее.

За это время невесту одели, и следует отдать должное будущим прислужницам — они сделали все возможное, чтобы под причудливым нарядом скрыть ее красоту. Больше всего в этом странном туалете поразил меня трехъярусный головной убор, напоминающий бунчуки наших военных оркестров; основанием его служили волосы, а украшен он был позолоченной бумагой, цехинами и цветами; щеки Стефаны были набелены и нарумянены, пальцы унизаны множеством колец, а кисти рук разрисованы продольными красными и голубыми полосами.

Впрочем, рассмотрел я это только после того, как в поисках Фатиницы обвел взглядом все уголки комнаты и всех женщин; убедившись, что ее нет, я подумал, что она еще одевается, и принялся разглядывать невесту. Мне еще не удалось справиться с сильным впечатлением, произведенным ею, как появилась Фатиница.

На ней не было вуали; против обычая, она не была накрашена и никакие ухищрения не прятали ни единой черточки ее прелестного лица. О, как я был благодарен ей в душе за то, что она впервые явилась предо мной в своем первозданном очаровании и уже не было нужды отыскивать ее самое под причудливыми уборами, обезображивавшими большинство присутствующих женщин! Она обвела толпу гостей быстрым взглядом, на мгновение остановив его на мне. Никакие слова не могли передать бы того, что сказал ее взгляд.

В руках Фатиница держала по пучку золотых нитей разной длины, но каждая ниточка в одной руке точно соответствовала такой же нити в другой. Она протянула правую руку мужчинам, а левую женщинам; каждый вытянул одну нить, и те, у кого они были одной длины, на время свадьбы составляли пары. По окончании церемонии юноша отдавал девушке свою нить, и, если ей нравился избранник, она связывала обе нити воедино и возлагала их перед ликом Святой Девы в надежде, что источающая любовь небесную соединит на небесах то, что связалось на земле, — две жизни, символом которых были две золотые нити.

Когда подошла моя очередь, Фатиница, опередив меня, сама протянула мне нить, и я поспешил ее взять; потом, когда нити были розданы, все стали измерять их, разыскивая такие же: само собой разумеется, что случай оказался в согласии с моей любовью и что моя нить была такой же длины, как у Фатиницы. Затем самая юная подруга невесты взяла серебряный поднос и принялась обходить присутствующих, собирая подношения, как делают в католических храмах, где эти даяния предназначаются на церковные нужды или местным беднякам. Здесь же сбор делается в пользу невесты и каждый, вплоть до самого неимущего, по мере возможности вносит свой вклад.

Я, разумеется, выложил все, что было при мне. Окончив обход, девушка поставила поднос у ног Фатиницы. В бедных семьях подобное подношение порой составляет все приданое невесты, у богатых оно идет в дар Панагии. После этого появился священник, красивый старец-грек с лицом апостола, в великолепном старинном одеянии, с длинной белой бородой, скрывавшей губы; его сопровождали трое певчих: средний из них нес книгу, два других — свечи. Он обошел собравшихся, принимая знаки почтения и раздавая благословения, приблизился к сидевшей на софе невесте, взял ее за руку и подвел к отцу. Она опустилась перед Константином на колени, а он, простерши руки над ее головой, произнес:

— Я благословляю тебя, дочь моя! Будь доброй супругой и матерью, как та, которой ты обязана жизнью, ибо ты и сама дашь жизнь дочерям, и они со временем станут подобны тебе.

Затем отец поднял дочь и поцеловал ее.

Священник повернул Стефану лицом к востоку и вывел на середину залы, где к ней присоединился Христо; справа от него встал его брат, а слева от будущей супруги — Фатиница; по обеим сторонам поместились двое певчих с зажженными свечами в руках. Фортунато на серебряном блюде подал священнику золотые кольца, и тот благословил их, перекрестил ими лица врачующихся и трижды громко возгласил:

— Раб Божий Христо Панайоти обручается с рабой Божьей Стефаной!

Затем он тоже трижды повторил:

— Раба Божия Стефана обручается с рабом Божьим Христо Панайоти! Во имя Отца и Сына и Святого Духа!

И надел кольца на их мизинцы.

На этом церемония обручения закончилась и началась церемония свадьбы.

Жених и невеста — Христо повернувшись к востоку, Стефана к западу — взялись мизинцами правых рук, все присутствующие опустились на колени, и священник по раскрытой книге — ее держал перед ним певчий — прочел молитвы; затем он взял два венца, перекрестил их и троекратно возложил на головы новобрачных, каждый раз провозглашая:

— Раб Божий Христо Панайоти венчается с рабой Божьей Стефаной. Во имя Отца и Сына и Святого духа!

Затем он передал один венец брату Христо, а другой Фатинице, и те держали их над головами супругов до конца церемонии, пока священник громко читал главу из Евангелия, начинавшуюся словами: «О ту пору была свадьба в Кане Галилейской».

Когда чтение Евангелия закончилось, он трижды подал молодым вино; в то время как они пили, присутствующие пели гимн: «Изопью я вина спасения и призову Господа».

Потом он взял за руку супруга, а тот — Стефану и все трое в сопровождении брата Христо и Фатиницы, продолжавших держать венцы, три раза обошли зал под пение «Исаия, ликуй, Святая Дева понесла во чреве и родила сына Иммануила, который есть Бог и есть человек, имя которому Восток».

Завершив третий тур, священник остановился и, повернувшись лицом к новобрачной, закончил церемонию словами:

— И ты, о супруга, плодись, как Сарра, и возрадуйся, как Ревекка!

После этого священник снова взял за руку Стефану и отвел ее к софе, где она сидела, когда он вошел. Через некоторое время объявили, что все готово для того, чтобы препроводить молодую в дом ее мужа, и все женщины, включая новобрачную, опустили вуали.

У ворот Стефану ждал конь; она села на него верхом, сзади примостился мальчик. Музыканты встали во главе процессии, за ними, приплясывая, шли девушки из бедных семей, и среди них была моя юная гречанка в шелковом платье; жонглеры, кривляясь и гримасничая, пели песни, вызывавшие громкий смех мужчин и, без сомнения, заставившие бы покраснеть женщин, не будь их лица скрыты вуалями. Позади верхом следовала новобрачная со своими подругами, а на некотором расстоянии гурьбой шли мужчины во главе с Константином и Фортунато, уже совершенно оправившимся от раны.

И вот мы подошли к дому новобрачного, одному из самых красивых на Кее. Ворота были украшены гирляндами, на усыпанном цветами пороге курились благовония, словно у входа в античное жилище. Распланирован он был примерно так же, как дом Константина, только вместо вооруженных слуг здесь в нижнем этаже жили мирные торговые приказчики. Мы пересекли галерею и вышли во внутренний двор, где нас ожидали городские бедняки: им предстояло доесть до последней крошки остатки свадебного ужина. Пройдя второй нижний зал, над которым располагались женские покои, мы очутились в саду, где уже был приготовлен пир.

Под низким длинным навесом из ветвей был разостлан на траве большой ковер, уставленный великолепными яствами с поистине гомерическим размахом: два целиком зажаренных барана, мясные блюда с овощами, а по краям ряды сладостей. Девушки, держа в руке золотые нити, сели первыми, поджав под себя ноги по-турецки; юноши отвязали прицепленные к пуговицам курток свои нити, доказывая тем самым право занять место напротив выпавшей им партнерши, и расположились в той же позе, не слишком удобной для меня; но я забыл об этом неудобстве, когда увидел перед собой Фатиницу.

Под оглушительные звуки музыки и песен, что самым наивным и причудливым образом перемежались духовными песнопениями, шумно протекал наш пир. Он длился несколько часов, и, хотя мне удалось перекинуться с Фатиницей лишь несколькими словами, я упивался наслаждением созерцать ее.

После десерта, когда благодаря винам Кипра и Самоса все чрезвычайно развеселились, начались танцы.

Моя золотая нить давала мне право быть кавалером Фатиницы, но, увы! Сносно танцуя джигу, я совершенно не знал греческих па, в чем пришлось признаться, добавив, однако, что я все равно в ее распоряжении, если это доставит ей удовольствие. Но Фатиница благородно отвергла мое предложение, и это послужило для меня большим доказательством любви: истинно любящая женщина никогда не выставит своего любимого в смешном свете.

Вместо меня она пригласила Фортунато: еще одно доказательство ее любви — не желая дать мне повод к ревности, она избрала брата.

Сам танец весьма любопытен; восходя к античным временам, когда его называли «журавль», он исполняется в честь Тесея, победителя Минотавра; в нем принимают участие семь пар юношей и девушек. Ведущие представляют Тесея и Ариадну; вышитый платок, который девушка передает своему партнеру, олицетворяет клубок ниток, врученный Ариадной Тесею у входа в лабиринт; сложные переплетения хоровода как бы изображают запутанные ходы хитроумного изобретения Дедала. Я сожалел лишь о платке, переданном Фатиницей Фортунато: ведь он мог быть моим, не будь я таким невеждой в хореографии.

Затем шли другие танцы, но Фатиница, сославшись на утомление, не принимала в них участия. Она села подле сестры и оставалась там все время, пока музыка не подала знак расходиться. Женщины завладели новобрачной и препроводили ее в талам; это была, по обычаю древних, самая красивая комната, где стояло брачное ложе с двумя громадными освященными свечами по бокам — они должны были гореть всю ночь. У порога все остановились и служка-пономарь окропил углы святой водою, дабы изгнать оттуда злых духов и оставить только добрых. По окончании церемонии Стефана вместе с ближайшей подругой и Фатиницей вошла в комнату. Через четверть часа обе девушки вышли, а молодые люди провели в спальню новобрачного через потайную дверь, задвинутую изнутри слабым засовом, так что ему как бы пришлось преодолеть символическую преграду. У этого народа, и наивного, и хитроумного одновременно, все полно аллегорий!

Свадьба закончилась; домой все возвращались уже без всякого порядка. Юноши предложили руку девушкам, вновь опустившим вуали. Моя золотая нить давала мне право вести Фатиницу, и я, наконец, ощутил ее прикосновение, легкое, точно крыло птицы, задевшей ветку. Кто мог бы поведать, о чем говорили мы? Не было произнесено ни слова о нашей любви, и все слова были полны любовью. Есть нечто чистое и потаенное в излияниях двух впервые полюбивших сердец. Мы беседовали о небе, о звездах, о ночи, но, подходя к дому Константина, я уже знал, что я самый счастливый мужчина на свете, а Фатиница знала, что она — самая любимая женщина.

На другой день все исчезло как сон: нам не могло представиться даже случайной возможности встречи и мы не могли изобрести никакого предлога для нее. Два-три дня я жил воспоминаниями, но время шло, и душу поразила столь же глубокая боль, сколь глубока была прежде радость. Целый день я искал возможность написать — вернее, переслать Фатинице письмо, но так ничего и не смог придумать. Мне казалось, что я схожу с ума.

Следующим утром голубка села ко мне на окно, и я вскочил от радости: гонец нашелся. Я приподнял ставни, и птица Венеры влетела в комнату, будто зная, чего от нее ждут. Взяв квадратик бумаги, я написал:

«Я Вас люблю и умру у если Вас не увижу. Сегодня вечером с восьми до девяти часов я буду гулять в саду и остановлюсь в восточном углу. Во имя Неба, ответьте мне хотя бы одним словом, подайте хоть какой-нибудь знак в подтверждение, что Вы сжалились надо мной».

Я привязал записку под крыло птицы; она полетела к окну своей хозяйки и скрылась за ставнями. Сердце мое ликовало, как у ребенка. Весь день меня попеременно охватывали то внезапная дрожь, то небывалый страх, что я ошибся, принимая поступки Фатиницы за проявления любви. Я не осмелился обедать вместе с Константином и Фортунато; нечто твердило душе, что, нарушив законы гостеприимства, я совершил дурной поступок и это приведет к беде. Наступил вечер. За час до указанного в записке времени я вышел, направился в сторону, противоположную саду и, сделав большой крюк, вернулся и присел у восточного угла.

Пробило девять часов; с последним ударом колокола к моим ногам упал букет: Фатиница догадалась о моем присутствии. Я бросился к цветам. Она не ответила на письмо, но что за дело, раз цветы были от нее! Внезапно я вспомнил, что на Востоке букет — тоже послание, он так и называется «салам», то есть «привет». Фатиница бросила мне примулы и белые гвоздики. Мне тотчас же стало казаться, что именно эти цветы я больше всех других любил в жизни, но, увы! язык их был неведом мне.

Тысячу раз я целовал их и прижимал к сердцу. Тщетно! Фатиница забыла, что в моей стране у цветов есть названия, есть аромат, но они немы. Она ответила мне, но я не сумел прочесть ее ответа, а из боязни выдать нашу тайну не смел ни к кому обратиться за помощью. Я возвратился к себе и, запершись, точно скупец, намеревающийся пересчитать свои сокровища, достал спрятанный на груди букет и развязал его в надежде найти там какую-нибудь записку. Но запиской были сами цветы: больше ничего.

Тут на память мне пришла моя гречаночка — она-то при всей своей бедности и скудоумии конечно же должна была знать этот магический и благоуханный язык. Завтра я узнаю, что Фатиница хотела сказать мне. Прижимая букет к сердцу, я бросился на диван, и золотые сны снизошли на меня. Пробудившись с рассветом, я поспешил в город. Жители его только начали вставать, и улицы были еще пустынны. Раз десять я прошелся по ним вдоль и поперек, пока не увидел ту, которую искал. Подпрыгивая от радости, она побежала мне навстречу: каждый раз, как мы встречались, я что-нибудь ей дарил.

На этот раз я дал ей цехин и сделал знак следовать за мною. Найдя укромное местечко, я достал с груди букет и спросил, о чем он говорит. Примулы означали надежду, а белые гвоздики — верность. Я протянул девочке еще один цехин и, попросив ее прийти завтра на то же место и в тот же час, радостный вернулся домой.

XXIX

Разумеется, у Фатиницы не было ни чернил, ни бумаги, и девушка, опасаясь вызвать подозрения, не осмеливалась попросить их, вот почему она, даже рискуя, что ее не поймут, отвечала мне цветами. Но теперь это не имело никакого значения: разве не было у меня своей переводчицы?

Еще не зная, прилетит ли за письмом посланница любви, я принялся за ответ, так непреоборима была потребность излить свое сердце на бумаге. Мое письмо было полно радости и вместе с тем сетований: я хотел лично сказать ей, как я ее люблю, даже если бы мне пришлось после этого умереть.

Не стану приводить здесь мое письмо — читателю может показаться, что оно от безумца. Фатинице — бедное дитя! — открывалась в нем вся моя душа, а это было обольщением более искусным, чем мог бы придумать даже сам Ловелас: бросала клич любовь, стремящаяся пробудить ответное чувство. Голубка запаздывала, тогда я снова развернул свое послание и исписал все пустые места; я был способен заполнить десять страниц заверениями в любви, клятвами в вечной верности и словами благодарности (признательность мужчин не имеет границ, пока они ничего не получили).

Тень голубиного крыла мелькнула за окном; наша голубка действительно стала настоящим почтальоном; я приподнял ставни, и птица тихо скользнула ко мне в комнату; казалось, она проникла в нашу тайну и боялась выдать нас. На этот раз ей передавалась не простая записка, а целое послание. Тяжелый груз! Однако сокращать его мне не хотелось, ведь оно не выражало и тысячной доли того, о чем я жаждал поведать; ежеминутно на память приходили тысячи важных мыслей. Свернув послание так, чтобы оно поместилось под крыло, я понял, что голубка не сможет подняться, и тогда мне в голову пришло написать еще одно и тем самым создать противовес грузу. Это была великолепная идея, и я тут же принялся воплощать ее в жизнь. Все получилось довольно удачно, и птица улетела.

Я не осмеливался обедать вместе с Константином и Фортунато. Как только хотя бы на минуту сердце мое переставало биться от безрассудной любви, разум предъявлял мне жестокие упреки. Я спустился во двор и, оседлав Красавчика, пустил его привычным путем; как обычно, он привез меня в мой любимый грот.

Я подозвал пастуха, пасшего свое стадо на склоне соседнего холма, купил у него хлеба и молока и весь день провел в гроте, предаваясь мечтаниям о Фатинице. Мне хотелось побыть одному, и если бы я встретил людей, то кинулся бы им на шею, называя их братьями и рассказывая, как я счастлив. Вернувшись вечером, я столкнулся во дворе с Фортунато и сказал ему, что объезжал окрестности, любуясь представшими предо мной чудесами.

За несколько минут до девяти я вышел за ограду сада и ровно в девять с последним ударом колокола, как и накануне, букет перелетел через стену и упал к моим ногам. На этот раз цветы были другими: стало быть, Фатиница прислала ответ на мое письмо, ведь и накануне не случай соединил примулу и белые гвоздики. Новый букет состоял из акации, дымянки и сирени. Нежные цветы с нежным ароматом конечно же означали нежный ответ.

Я унес их в комнату, и они провели ночь у меня на груди. На рассвете я спустился в город. Моя гречаночка уже была в условленном месте и, взглянув на букет, сказала, что Фатиница любит меня, но ее чувство полно страха и тревоги. Нельзя было ответить на мое письмо красноречивее. Этот очаровательный язык привел меня в восхищение, а придумавший его народ показался мне самым цивилизованным в мире. Я возвратился к себе и написал ответ:

«Преклонив пред тобой колени, я тысячу раз благодарю тебя, мой обожаемый ангел, за любовь, ставшую для меня настоящим безумием. Но откуда эти тревога и страх? Ты опасаешься, что я не люблю тебя так, как ты этого заслуживаешь? Ты тревожишься, что моя любовь окажется скоротечной? Но ведь она — сама моя жизнь, она у меня в крови, ею пронизаны все мои мысли, и, даже когда перестанет биться мое сердце и угаснет разум, мне кажется, моя любовь будет жить, ибо она моя душа, которую я ощутил в себе лишь в тот миг, когда увидел тебя.

Отбрось все страхи, моя Фатиница, перестань тревожиться, мой ангел, позволь увидеть тебя на один час, одну минуту, одну секунду, и, если после того как я устами, глазами, всем моими существом скажу тебе: “Я люблю тебя, моя Фатиница, я люблю тебя больше жизни, больше души, больше Бога ” если после этого ты все еще будешь бояться, — я откажусь от тебя, покину Кеос и уеду в другую страну не для того, чтобы забыть, что я тебя увидел, а чтобы умереть от того, что я тебя больше не увижу».

Два часа спустя Фатиница получила письмо, и вечером мне пришел ответ. То был один из тех красивых желтоватых цветков, что столь распространены в наших лугах (его название я забыл) и столь любимы нашими детьми — связывая их нитками, они делают из них мячи для игры.

Вместе с ним были страстоцвет и лютик. Фатиница отвечала мне, что она тоже сгорает от нетерпения, но предчувствует, что любовь принесет нам много страданий.

Я пытался побороть ее странную мнительность, и это было тем легче, что мои доводы были и у нее в сердце. Разве могло существовать какое-либо угрожающее ей предзнаменование, чтобы оно не угрожало бы и мне? Так не лучше ли страдать вместе, чем в разлуке? Что же до трудностей, то их было легко преодолеть. Ничего не подозревавшие Константин и Фортунато не следили ни за мной, ни за ней, и с наступлением ночи мы могли встречаться в саду; для этого нужна была только веревочная лестница: я перебросил бы ее через ограду, и Фатиница закрепила бы один конец у подножия дерева, а я — другой за какой-нибудь выступ скалы. Если она согласна, то пускай пришлет мне букет гелиотропов. Голубка унесла под своим крылом этот прекрасный план.

Последние дни Константину и Фортунато должно было казаться, что меня охватила любовь к древностям, поэтому они не удивились, когда я ушел из дома сразу после завтрака и приказал оседлать Красавчика. Я отправился в город, купил веревку и поехал к гроту, где принялся мастерить лестницу. Это матросское ремесло было мне хорошо знакомо, и к концу второго часа она была готова. Я обмотал ее вокруг тела под фустанеллой и возвратился домой, рассчитав, что обед уже закончился.

Константин и Фортунато ушли осмотреть фелуку: уже около шести недель они бездействовали, и у этих отважных морских птиц снова начали отрастать крылья. Но мне было все равно, лишь бы меня оставили в покое и одиночестве. С наступлением ночи я отправился за моим букетом, но в этот вечер его не было, и я напрасно прождал у стены до часу ночи, хотя царило полное безмолвие и стояла такая тишина, что, казалось, можно было различить даже легкие шаги феи или дыхание сильфиды. Меня охватило отчаяние.

Я возвратился, обвиняя Фатиницу в том, что она меня не любит; кокетка, под стать западным девицам, она играла моей страстью, а теперь, когда эта страсть достигла апогея, испугалась и решила меня оттолкнуть, но было уже поздно: огонь разгорелся в пожар и мог потухнуть, только поглотив все. Целую ночь я провел за безумным письмом, где угрозы перемежались мольбами о прощении и любовными признаниями. Утром, как всегда, прилетела голубка, на шейке у нее висел венок из маргариток — символ печали, который она принесла мне от Фатиницы. Я порвал первое письмо и написал другое:

«Да, Вы грустны и расстроены, ведь Вы слишком молоды и чисты, чтобы Вам нравилось видеть страдания; но, Фатиница, не грустью и тоскою охвачен я, а отчаянием!

Фатиница, я люблю Вас, не скажу так, как может любить мужчина, ибо уверен, мужчина неспособен любить так, как я. Вы живете в моем сердце; Вы для меня то же,что солнце для бедных Цветов, присланных Вами: вдали от светила они вянут и гибнут. Прикажите же мне погибнуть, Фатиница! О Боже мой! Это нетрудно, но не говорите мне, что я Вас больше не увижу. Сам Всемогущий Господь не воспрепятствует мне в этом, разве лишь поразит меня в этот самый миг.

Сегодня вечером я приду к углу стены, где напрасно вчера прождал Вас до часу ночи. Во имя Неба, Фатиница, не вынуждайте меня страдать и сегодня, как я страдал вчера; силы мои на исходе, сердце разрывается!

О у я узнаю у любите ли Вы меня!»

Сняв с голубиной шейки венок из маргариток, я привязал ей под крыло мое письмо. День показался мне длиной в вечность, не было желания никуда выходить. Я бросился на диван и притворился больным, в чем не составило труда уверить пришедших проведать меня Константина и Фортунато; меня лихорадило, голова горела.

Они хотели пригласить меня поехать вместе на Андрос, куда их призывали дела; я не стал уточнять, какие, но легко догадался, что речь шла о политике, и не ошибся: там созывалось совещание двадцати членов гетерии, к которой принадлежали Константин и Фортунато. Едва они вышли, как я приподнял ставни и насыпал на подоконник пшеничные зерна и крошки хлеба; через четверть часа прилетела голубка и унесла мое второе письмо:

«Сегодня вечером нечего опасаться, моя Фатиница; напротив, всю ночь я смогу провести у твоих ног: твой отец с братом уезжают на Андрос и вернутся лишь завтра. О моя Фатиница, положись на мою честь, как я полагаюсь на твою любовь».

Час спустя, услышав голоса матросов на берегу, я подбежал к окну, выходящему на море, и через ставни увидел Константина и Фортунато, садившихся в небольшой ял. С ними были двадцать мужчин, роскошью одежд и вооружения походивших более на князей, собирающихся посетить свои владения, чем на пиратов, под покровом тайн снующих между островами Архипелага. Я проводил взором их парус; дул попутный ветер, и он быстро растворялся вдали, пока совсем не исчез, словно улетевшая чайка. Я подпрыгнул от радости: меня оставляли одного с Фатиницей!

Спустилась ночь; мне не терпелось поторопить время. Я взял свою веревочную лестницу и вышел из дома. Если бы кто-нибудь встретил меня, покрытого бледностью, охваченного дрожью, то он подумал бы, что случай свел его с человеком, только что совершившим преступление. Но дорога была пустынна, и я благополучно добрался до угла стены. Колокол бил девять, и каждый его удар, казалось, разил меня прямо в сердце. С последним ударом через стену перелетел букет.

Увы! Кроме гелиотропа, в нем были цветы голубого ириса и аконита. Фатиница хотела сказать, что она полностью вверяет себя мне, полагается на мою честь, но душа ее полна угрызений совести. Я не сразу понял смысл букета, но ведь в нем был гелиотроп, означавший согласие, и я перебросил конец лестницы за стену. Кто-то слегка потянул его с той стороны, и через мгновение, дернув его на себя, я почувствовал, что он закреплен; оставалось только основательно привязать мой конец, чтобы лестница выдержала вес тела; затем с ловкостью моряка я влез на гребень стены и, не тратя времени на спуск, не рассчитывая высоты, не зная, куда лечу, устремился в сад и скатился к ногам Фатиницы прямо в клумбу, благоухающую нашим цветущим любовным алфавитом.

Фатиница вскрикнула, но, обняв ее колени, прижимая ее руки к сердцу, я разрыдался у нее на груди. Радость моя была столь велика, что походила на боль. Фатиница смотрела на меня с божественной улыбкой ангела, открывающего вам врата рая, или женщины, отдающей вам свое сердце. Она была спокойнее меня, но не менее счастлива: словно лебедь, парила она над бурей моей любви.

Боже, какая дивная ночь! Ароматы цветов, соловьиные трели, небо Греции и два юных сердца, охваченные чистой первой любовью. О! Время перестало существовать: самой вечности было бы мало, чтобы вместить в себя подобное счастье. Звезды постепенно тускнели, наступал рассвет, а я, как Ромео, не хотел замечать утренней зари. Пора было расставаться; я покрыл поцелуями руки Фатиницы, за минуту мы снова пересказали друг другу все, о чем проговорили целую ночь, и простились, пообещав снова свидеться на следующую ночь.

Я возвратился к себе разбитый от счастья и бросился на диван, желая перейти от действительности, если это только возможно, к еще более сладостным мечтам. До сих пор я не знал Фатиницы: эта девушка одновременно сочетала в себе и чистоту, и страстность; природа вырастила редчайший алмаз в нашем современном мире, где символом этого типа женщин считается Мадонна. У древних существовали Диана и Венера — целомудрие и сладострастие, но они не сумели придумать божества, соединившего в себе непорочность одной и чувственность другой. Весь день я писал — только на это я был способен, не видя Фатиницу, — время от времени подходя к окну и поглядывая в сторону Андроса; множество парусных рыбачьих лодок, подобно морским птицам, сновали между Теносом и Гиаросом, но ни одно не напоминало ял моих хозяев. Константин и Фортунато задерживались, ничто не предвещало их возвращения, мы могли надеяться еще на одну спокойную ночь.

О! Как теперь, томясь ожиданием, постигал я красноречивую мифологию древних, у которых существовали божества для дня, для ночи и для каждого часа, но они считали, что их еще совсем мало, чтобы олицетворять разнообразные и противоречивые желания смертных. Наконец, сгустились сумерки, настала ночь, загорелись звезды, и я вновь припал к ногам Фатиницы.

Накануне каждый из нас говорил о себе; сейчас каждый из нас говорил про другого. Я поведал ей о моем любопытстве, о моих желаниях, о днях, проведенных у окна. Она пережила то же самое; с того часа как Фатиница услышала рассказ о сражении, о том, как я ранил Фортунато и боролся с Константином, как бедный Апостоли, ныне взирающий на нас с высоты небес, спас меня из бурных волн и, наконец, как излеченный мною Фортунато привел меня сюда уже не врачом, а братом, — ее охватило страстное желание увидеться со мною, и, выждав несколько дней, она притворилась больной, чтобы меня к ней привели. Девушка поняла, что я не случайно прописал ей прогулки, когда нашла в книге ту самую веточку дрока, что предательница-голубка на следующий день извлекла у нее из корсажа. Она хотела, чтобы я говорил о себе, я же потребовал, чтобы она говорила только о себе, и пообещал, что выполню ее желание на следующий день.

Рассказ Фатиницы походил на исповедь ангела: типичное дитя Греции, она сплетала мирское с религиозным; веруя в могущество Святой Девы, она еще сильнее веровала в науку предсказаний. До встречи со мной она неизменно перед сном клала под подушку шелковый кошелек с тремя цветками — белым, красным и желтым, и утром, едва открыв глаза, прежде всего погружала свои пальчики с розовыми ноготками в кошелек, всю ночь покоившийся у нее под головой, и наудачу доставала один из цветков. От этого обычно зависело настроение целого дня: белый цветок сулил молодого, красивого мужа, и она была без ума от радости; красный означал, что ей предстоит стать женой пожилого и важного человека, и она задумывалась; наконец, желтый цветок означал, что к бедной девочке посватается старик, и день проходил без единой улыбки, без единой песни.

Целая глава в ее рассказе была посвящена снам, разгадывать их она считала делом чрезвычайной важности: так, от нее я узнал, что видеть кладбище считалось доброй приметой, купаться в прозрачной реке — тоже счастливый сон, но если во сне теряешь зуб или тебя укусит змея — это к смерти.

Впрочем, за всеми ее предрассудками скрывалась твердая, устоявшаяся основа; душу бедной девушки закалило перенесенное потрясение. Содрогаясь, вспоминала она жуткую картину Константинополя — охваченный огнем дом, утопающие в крови тела деда и матери, Фортунато и отец, вырывающие ее и Стефану из пламени, грозящие кинжалами руки. Это воспоминание иногда тучей проходило по ее лицу, заставляя бледнеть, стирая улыбку с губ, сменяя ее слезами. По воспитанию же Фатиница стояла много выше обычных женщин, которые в Греции редко умели читать и писать; итальянским языком она владела в совершенстве, а как музыкантша вполне могла бы блистать в салонах Лондона или Парижа.

Эта восхитительная ночь, как и первая, пролетела быстро; наши души звучали столь дивным согласием, что прошлое — такое различное у каждого — исчезло, будто мы знали друг друга целую вечность и полюбили друг друга, едва появившись на свет.

Я возвратился к себе преисполненный благодарности за бесконечные чудеса, какие Всеблагой Господь, таящий их в своем лоне, являет нам день за днем, одно за другим, словно листая страницы неведомой книги. Кто бы мог предсказать, когда я бежал из Константинополя, полагая свое будущее безвозвратно утраченным и растерянно озираясь кругом в поисках какого-нибудь выхода, что ход событий, таких странных и в то же время естественных, приведет меня, едва минет два месяца, к жизни, столь богатой новыми ощущениями, и в сравнении с ними все пережитое прежде покажется тусклым и бесцветным? Что было бы со мной вместо всего этого, если бы первопричины его не существовало и я остался на борту «Трезубца»? Какому счастливцу пришлось бы пережить все эти события, которые дремали за укрывшей их пеленой? Кого вместо меня полюбила бы Фатиница? Кому достались бы эти сокровища целомудрия и нежности, опьяняющие меня? Нет, все идет заведенной чередою, случается то, что должно случиться; у каждого человека своя дорога жизни; на обочинах ее дремлют счастливые и несчастливые события, пробуждающиеся от звука его шагов; они то забегают вперед, распевая, как флейтист консула Дуилия, то преследуют его, завывая, как привидения Леноры. Но мне выпал благословенный путь, и я вкусил счастье, превзошедшее все мои чаяния.

Увы! Надо было бы вспомнить Поликрата из Самоса и постараться обезоружить ревность судьбы, бросив в море какой-нибудь драгоценный перстень!

К середине дня возвратились с Андроса Константин и Фортунато; я хотел было встретить их у причала, но мне недостало мужества. Впрочем, сколько бы ни откладывал я минуту встречи, избежать ее не было возможности. Мгновение спустя после того как я услышал, что они вошли в комнаты Константина, дверь отворилась и появился он сам.

Хозяин дома сообщил, что через две недели они покидают остров Кея и отправляются в плавание, затем, не ставя мне никаких условий, спросил, не хочу ли я воспользоваться их стоянкой на Хиосе, чтобы добраться до Смирны и выполнить печальную миссию, перед смертью возложенную на меня Апостол и, то есть посетить его мать и сестру.

Судя по всему, Константина вовсе не интересовало, останусь ли я на острове в отсутствие его и Фортунато, тем не менее несколько сказанных им слов внезапно разрушили все здание моего счастья. Я вспомнил черное облачко в Бискайском заливе, разросшееся в страшную бурю. Покинуть Фатиницу! Мысль о том, что рано или поздно все же придется сделать это, даже не приходила мне в голову; однако и остаться было невозможно, не вызвав странных подозрений Константина и Фортунато. Передо мною было два выхода: последовать за Константином или во всем ему признаться, покинуть Кеос или открыто остаться здесь женихом Фатиницы.

С завязанными глазами пустился я неведомой дорогой, куда завела меня любовь, но вот безжалостная рука сорвала повязку, и я очутился лицом к лицу с суровой действительностью. Я отослал с моим крылатым курьером записку, что из-за возвращения ее отца и брата буду сегодня позднее обычного. Пробыв у себя, пока Константин не запер свою дверь, я бесшумно спустился вниз и проскользнул, словно тень, вдоль стен. Подойдя к нашему условленному месту, я забросил лестницу; ожидавшая меня Фатиница закрепила конец, и я тотчас же очутился подле нее.

Нога моя еще не успела покинуть последнюю перекладину, как девушка уже заметила мое уныние.

— О Боже мой! — воскликнула она с беспокойством. — Что с тобою, любимый?

Я печально улыбнулся и прижал ее к своему сердцу.

— Говори же, — настаивала она. — Ты убиваешь меня… Говори, что случилось?

— А то, моя дорогая Фатиница, что твой отец через две недели уезжает с острова.

— Да, я знаю, он сказал мне об этом сегодня. Боже мой, любовь совсем затмила мне разум, и я все забыла! Но ведь это моя печаль, а не твоя… Что тебе до того, уезжает он или нет… Ведь он не твой отец…

— Да, Фатиница… но он забирает меня с собою, он дал мне понять, что я должен приготовиться к отъезду вместе с ним… Мне нельзя остаться, не вызвав подозрения, без веского для того основания… Но я не могу и уехать, покинув тебя.

— А что тебе мешает сказать ему все, милый? Мой отец относится к тебе как к сыну… Мы будем вместе, мы будем счастливы…

— Послушай, Фатиница! — начал я, после недолгого молчания, во время которого она с глубокой тревогой смотрела на меня. — Послушай и не спеши осудить то, что я тебе скажу.

— Говори.

— Представь себе, что твоя мать еще жива, а ты далеко от нее и от отца, — вышла бы ты замуж без их согласия?

— О нет, никогда.

— Вот и я, Фатиница, сегодня вдалеке от моих дорогих родителей; я причинил им слишком много горя, ибо они знают, как разбиты все надежды, которые они возлагали на меня; мне вынесен смертный приговор, навсегда закрывающий мне двери моей страны.

— Но как там посмели вынести тебе этот приговор? Твой вызов был ответом на оскорбление. Разве не позорно было бы поступить иначе?

— И однако таковы наши законы, Фатиница. Едва я ступлю на землю Англии, как меня ждет неминуемая смерть.

— О! Не возвращайся туда никогда! — воскликнула Фатиница, бросаясь мне на шею. — Что тебе до этой гадкой страны! Весь мир перед тобою, и в этом мире наш бедный остров; я знаю, он не стоит твоей Англии, но здесь тебя так любят! В какой еще другой стране найдешь ты подобную любовь?

— Бог мне свидетель, моя Фатиница, — сказал я, взяв ее лицо в ладони, и посмотрел ей в глаза, стремясь вложить в этот взгляд всю душу, — не по стране я тоскую. Моя страна — это уголок земли, где живешь ты и где ты мне говоришь о своей любви. Скала посреди океана и твоя любовь… мне больше ничего не надо… Только чтобы отец с матерью написали: «Будьте благословенны, ты и твоя невеста!»

— Но разве ты не можешь написать им? Скажи моему отцу то, что ты сказал мне, и он терпеливо будет ждать благословения твоих родителей.

— А вот этого я не хочу ему говорить, Фатиница. Послушай меня (я обвил ее рукой и прижал к сердцу). Ты сама заметила, что у меня в стране странные законы, и, увы! она, к тому же, полна ужасных предрассудков. Я последний отпрыск старинной дворянской фамилии…

Фатиница резко отстранилась и гордо посмотрела на меня.

— Не более древней и знатной, чем наша, Джон. Разве тебе не известно второе имя моего отца, разве ты не видишь, что окружающие обращаются с ним как с князем? Ты считаешь, что происходить от спартанцев и называться Софианос — это мало? Пойди в кафедральный собор Монобазии, и ты найдешь наши титулы среди подписей под договором, заключенным в этом городе, что три года под водительством одного из наших предков выдерживал осаду твоих соплеменников с Запада. Если тебя останавливает только это, напиши своей матушке, что ты нашел ей дочь из семьи более знатной, чем любая из тех, что пересекла пролив вместе с Вильгельмом Завоевателем.

— Да, я знаю об этом, Фатиница, — ответил я с глубоким беспокойством, ибо понимал ее гордость, ей же не дано было понять нашей английской щепетильности, — но события, обстоятельства, деспотизм сделали из твоего отца…

— Пирата? Но они и Маврокордато, и Боццариса сделали клефтами. Однако настанет день, Джон, когда эти пираты и клефты заставят мир покраснеть от стыда, что он так называл их. А пока… ты прав, дочери пирата или клефта остается лишь смиренно слушать. Продолжай.

— О моя дорогая Фатиница! Если бы матушка могла видеть тебя — день, час, мгновение! О да, я успокоился бы и отбросил сомнения!.. Если бы я сам мог пасть к ее ногам и сказать, что моя жизнь зависит от тебя, что я не могу жить без тебя, что твоя любовь для меня все… Да, да, я был бы уверен в успехе. Но письмо… Фатиница, бездушная бумага способна лишь холодно передать мою просьбу. Откуда матушке догадаться, что каждое слово в нем написано кровью моего сердца, — она может отказать мне!

— А если она откажет, что ты сделаешь? — холодно спросила девушка.

— Я сам поеду просить ее благословения, без которого не смогу жить; я поеду с риском для жизни, ибо моя жизнь ничто по сравнению с любовью. Я поеду сам, слышишь, Фатиница, и это такая же правда, как то, что ты ангел добродетели.

— А если она и тогда откажет?

— Тогда, Фатиница, я вернусь и настанет твой черед принести великую жертву — покинуть, как и я, свою семью. Мы укроемся в каком-нибудь уголке земли, где нас никто не знает, и будем жить я для тебя, ты для меня… а вместо родных на нас будут взирать звезды, которые погаснут одна за другой, прежде чем я перестану любить тебя.

— И ты сделаешь это?

— Клянусь честью, моей любовью, твоей жизнью! Начиная с этого часа, Фатиница, ты моя невеста.

— А я — твоя супруга! — воскликнула она, бросаясь мне в объятия, и ее уста слились с моими.

XXX

Слова Фатиницы не были пустым звуком; она стала моей супругой. С этого дня и до моего отъезда каждая ночь соединяла нас и была ночью счастья. Ангельски чистая душа девушки не ведала сомнений; даже на нашу разлуку она смотрела лишь как на временный перерыв, призванный связать нас еще теснее. Разумеется, я был достоин ее доверия, и она имела все основания так обо мне думать.

Однако наше взаимное доверие, хотя и покоилось на глубокой внутренней убежденности в наших чувствах, омрачалось в глубине души странными и какими-то смутными опасениями. Мы оба обладали самой действенной и неколебимой волей, но между двумя человеческими существами при разлуке тотчас встает грозное божество — не Провидение, нет, но Случай. Я был во власти подспудной тревоги, и она лишала мои слова столь необходимой для Фатиницы твердости.

Мы условились о том, как мне действовать. Вначале я поеду в Смирну, куда меня призывали два обстоятельства: первое — выполнить в отношении матери и сестры Апостоли святую миссию, завещанную мне перед смертью несчастным молодым человеком; второе касалось Англии — необходимо было узнать, нет ли оттуда каких-либо вестей. По прибытии в этот город, средоточие связей между Востоком и Западом, я должен написать в Англию и ждать ответа; затем два-три месяца (время более чем достаточное для его получения) провести в Смирне — именно столько продлится плавание Константина и Фортунато, в котором я, естественно, не мог принять участия. Я дождусь их и вместе с ними вернусь на остров. Однако я должен был все скрыть от них, чтобы не вызвать их гнева, в случае отказа моих родителей. Если мне придется возвратиться одному, я обращусь к Стефане (ей сестра все рассказала).

План наш был несложен и прост в исполнении, мы были уверены друг в друге как в самих себе, но грустные предчувствия терзали нас. Последняя ночь, которую я провел с Фатиницей, прошла в слезах; ни мои обещания, ни мои клятвы, ни мои ласки не могли ее успокоить. Когда мы расставались, она буквально умирала от горя, а я возвратился к себе, обезумев от страданий. Я написал ей прощальное письмо, полное заверений и клятв — всего, что могло ее успокоить, послал его с нашей любимой голубкой: та уже на рассвете сидела у меня на окне, будто узнала о моем отъезде и хотела проститься со мною.

В восемь часов Константин и Фортунато прошли через двор, чтобы попрощаться с Фатиницей. Меня не пригласили, я же не осмеливался ни о чем просить; впрочем, действительно, лучше совсем не увидеться, чем притворяться равнодушным. Отец с братом оставались у нее около часа, а затем пошли ко мне. Услышав на лестнице их шаги, я выпустил мою пленницу, и она тотчас же полетела к окну своей хозяйки. Таким образом, последним прощальным приветом Фатинице стал мой. Никто уже не стоял между нашими воспоминаниями.

Мне потребовалась вся сила характера, чтобы не выдать себя, впрочем, отец и сын были слишком захвачены собственными чувствами, чтобы обращать внимание на мои. Никогда до этого не доводилось им видеть Фатиницу в таком отчаянии и такой печали, и обоим она была слишком дорога, чтобы не отозваться на ее скорбь, причиной которой они полагали подстерегавшие их опасности.

Итак, пришло мне время покинуть эту комнату, где два месяца я провел, отдаваясь столь сладостным чувствам. По выходе я притворился, будто что-то забыл и взбежал наверх, чтобы еще раз окинуть ее взглядом. Словно дитя, я перецеловал каждую вещь и, упав на колени посреди комнаты, вознес молитву Господу, прося вновь привести меня, сюда. Оставаться дольше, не вызывая подозрений, не было возможности, и мне пришлось поспешить. Константин и Фортунато, оживленно разговаривая по-гречески, ждали меня у ворот. Я присоединился к ним, по мере сил постаравшись придать своему лицу естественное выражение равнодушия. И в самом деле, о чем в их глазах я мог жалеть, покидая Кею?

Стефана вместе с мужем ждала нас в порту; как у замужней женщины, лицо ее было открыто. Своими большими черными глазами она посмотрела мне в глаза, словно пытаясь прочесть, что творилось в глубине моей души. В ту минуту, когда я ставил ногу на трап барки, она подошла и сказала:

— Помните о вашей клятве!

Я поднял взгляд на домик Фатиницы, призывая прошедшее стать залогом будущего. Те же рука и платок, что приветствовали наше прибытие, посылали нам теперь свое прощание.

Мы подошли к фелуке, ожидавшей нас у входа в гавань. На пути к ней я, рискуя привлечь внимание Константина и Фортунато, не отводил взгляда от руки и платка; невольные слезы заволакивали мой взор, будто облако проходило между мною и Фатиницей. Я отворачивался, стараясь скрыть их, но вновь и вновь взгляд мой обращался к милой руке и красноречивому платку, посылавшим мне последний привет. Дул встречный ветер, и я был благодарен ему за то, что он не торопит нашу разлуку. Однако гребцы делали свое дело: фелука вышла в открытое море и, подняв паруса, обогнула высокий мыс, вскоре скрывший от нас и город Кею, и дом Константина.

Я впал в глубокое уныние; казалось, меня привязывает к жизни лишь этот последний знак прощания и, если он исчезнет, все перестанет существовать для меня в земном мире. Я сослался на недомогание, что казалось вполне естественным из-за жары, ушел в каюту и, бросившись в гамак, вдоволь выплакался. Потом наступил штиль; можно было подумать, что это Бог с сожалением разлучает нас. Весь этот день был виден наш остров и даже на следующий день голубоватым облачком на горизонте еще маячила гора Святого Илии. Мы вошли в пролив, отделяющий мыс древней Эвбеи от острова Андрос, и, отклонившись вправо, скоро потеряли ее из вида.

Потребовалась неделя, чтобы выйти на широту острова Скирос, этой поэтической колыбели Ахилла. Там, наконец, поднялся ветер, но он был или встречным, или переменным, и нам понадобилась еще неделя, чтобы достичь Хиоса; так что лишь к вечеру семнадцатого дня после отплытия мы увидели Смирну и бросили якорь на рейде. При всех симпатиях соотечественников к Константину он не решился войти в столь оживленный и крупный порт.

Прежде чем нам расстаться, Константин и Фортунато предложили мне все, чем располагали, но в этом не было нужды: у меня оставалось еще около семи-восьми тысяч франков золотом и векселями, я только взял у них обещание забрать меня на обратном пути, если я еще буду в Смирне. Покинув их, я ощутил странное облегчение: рядом с ними мне было неловко и даже как-то унизительно, издали же они виделись мне окутанными поэтической дымкой, напоминая беглецов из древней Трои, с оружием в руках отправившихся на поиски родины.

Условным сигналом мы известили, что есть желающий высадиться на берег, и тотчас от пирса за мной отошла лодка. Едва ступив на землю, я немедленно осведомился, где можно найти мать Апостоли. Вот уже три недели она жила в небольшой деревушке, расположенной в полульё от Смирны. Один из лодочников вызвался проводить меня туда.

По прибытии я нашел слуг, одетых в траур. Весть о кончине их молодого хозяина стала известна от пассажиров «Прекрасной левантинки», обязанным этой смерти своим освобождением. Тогда мать и сестра Апостоли продали торговый дом, который они держали только для того, чтобы приумножить состояние их сына и брата, и, использовав вырученные деньги, удалились в деревню, чтобы там нести свой траур.

Едва прозвучало мое имя, как тут же распахнулись двери дома: мать знала о нашей дружбе с Апостоли и о том, как я заботился о нем. Она стоя встретила меня в глубине покоев, затянутых черной материей, тихие слезы струились у нее по щекам, а опущенные обнаженные руки напоминали руки Матери Всех Скорбей. Я преклонил колени перед этой великой скорбью, но несчастная подняла меня и попросила:

— Расскажите мне о моем сыне.

В этот миг вошла сестра Апостоли. Мать сделала ей знак снять вуаль в знак того, что я для них не чужой человек. Она повиновалась, и передо мной предстала красивая молодая девушка шестнадцати-семнадцати лет. Вероятно, я нашел бы ее очаровательной, если бы образ, таившийся в глубине моего сердца, полностью не затмил тот, что был у меня перед глазами. Я передал им то, что было завещано усопшим: матери прядь волос, сестре кольцо и обеим письмо. Затем мне пришлось как можно подробнее поведать о болезни и смерти бедного юноши. Я знал, что слезы — единственное облегчение их глубоких страданий, и поэтому рассказал все то, что могло бы обрисовать ангела, которого они потеряли при его вознесении на Небеса. Обе тихо плакали, не предаваясь безысходному отчаянию: так должны плакать истинные христианки.

Забыв о себе, я провел весь день с ними, а вечером, возвратившись в город, направился к консулу. Офицеры «Трезубца» во время захода корабля в Смирну, несколько дней спустя после моего бегства из Константинополя, уже осведомили его обо всем происшедшем. Они рассказали, что на следующий день после моей дуэли с мистером Бёрком капитан Стэнбоу получил депеши, предписывающие ему срочно возвратиться в Англию. В остальном же, как я и думал, все жалели меня, и сам капитан вызвался по возвращении в Лондон представить лордам Адмиралтейства мое дело в его истинном свете. Консул передал мне письмо от родителей, посылавших мне на случай нехватки денег вексель на пятьсот фунтов стерлингов. Письмо было написано три месяца назад, когда весть о гибели мистера Бёрка еще не дошла до Лондона.

Я прожил восемь дней в Смирне, ожидая оказии, чтобы отправить домой свое послание, и проводил почти все время в семье Апостол и, где меня полюбили как родного, и много рассказывал о своих родителях.

На девятый день, когда я возвратился в гостиницу, мне сообщили, что в порт вошел английский шлюп, отбывший из Лондона двадцать три дня назад. Через два часа консул переслал мне письмо; весь дрожа, я взял его. Теперь-то моя бедная матушка, без сомнения, уже знала обо всем происшедшем на борту «Трезубца», и я встревожился при мысли, что она писала мне в порыве отчаяния. Я внимательно рассмотрел надписанный ее рукою адрес, надеясь различить в почерке что-нибудь, что могло бы развеять мои опасения: он был обычен, тверд и спокоен.

Наконец я вскрыл письмо, и с первых же строк огромная радость охватила меня — в нем содержалось известие, о котором я не мог даже и мечтать. Оказывается, еще по прибытии в Гибралтар капитан Стэнбоу, возмущенный поведением мистера Бёрка по отношению к несчастному Дэвиду, испросил у лордов Адмиралтейства разрешения на замену своего лейтенанта, обосновывая это неприязнью, возникшей между ним и офицерами экипажа. Репутация капитана была столь безупречна, что его просьба была больше чем просто просьбой, и лорды Адмиралтейства поспешили перевести мистера Бёрка на должность старшего помощника корабля «Нептун», снаряжавшегося в Плимуте и предназначенного для сопровождения и защиты каравана в Индию. Новое назначение было подписано за неделю до нашей дуэли в Константинополе, следовательно, выходило, что я убил не вышестоящего по службе, а просто одного из офицеров английского флота. Это существенно меняло дело. Тем не менее морской трибунал приговорил меня к ссылке, скорее всего потому, что меня не было на суде. Отец нимало не сомневался, что, в случае если бы я лично присутствовал на суде, меня бы оправдали. Следовало поспешить и явиться в суд для снятия с себя заочного приговора. Матушка уже писала, что умрет от тревоги, если по получении письма я незамедлительно не приеду сам успокоить ее. Необходимость ехать домой как нельзя лучше совпадала с моими планами. Теперь отпала надобность в письмах: легче было защитить наше — свое и Фатиницы — дело устными мольбами, чем пером. Я помчался в порт — там готовилось к отплытию в Портсмут торговое судно; осмотрев его и посчитав, что оно на хорошем ходу, я заказал себе на нем место. На военном корабле мне, не нарушая устава, можно было плыть лишь в качестве арестанта, мое же желание, напротив, состояло в том, чтобы, повидав вначале матушку, предстать пред лордами Адмиралтейства свободным человеком. Я побежал поделиться доброй вестью с матерью Апостоли и в первый раз увидел луч радости, мелькнувший в ее глазах, и улыбку, слегка тронувшую губы. Быть может, ее дочь испытывала совсем иные чувства. Бедное дитя! Не знаю, что писал ей обо мне Апостоли и какие строил планы, но мне показалось, что она питала надежды на мое более длительное пребывание в Смирне.

Я уехал из этого города через двенадцать дней после моего прибытия и спустя почти месяц после разлуки с Фатиницей. Матери Апостоли наше прощание причинило новую боль: казалось, уже потеряв сына во плоти, она расставалась теперь с его душою. Я заверил ее, не раскрывая подробностей, что в мои планы входит скорейшее возвращение на Восток.

Как и следовало ожидать, «Бетси» оказалась отличным парусником, и на второй день плавания уже показался остров Икария с поднимавшимся вдалеке холмом, на склоне которого покоился Апостоли. Почти каждый остров Архипелага навевал мне то или иное воспоминание.

Через пять дней показалась Мальта, но мы, не останавливаясь, миновали этот воинственный остров — капитана «Бетси», похоже, сжигало столь же сильное нетерпение, что и меня, да и ветер был благоприятен. Спустя неделю мы прошли Гибралтарский пролив и, таким образом, через двадцать девять дней после отплытия из Смирны бросили якорь на рейде Портсмута.

Чтобы скорее попасть домой, я отказался от почтовой кареты, столь известной своей скоростью. Вильямс-Хауз отстоял от Портсмута льё на девяносто, и верхом, мчась во весь опор, мне удалось бы преодолеть их за двадцать-двадцать два часа. На этом решении я и остановился.

Встречные форейторы, наверно, принимали меня за какого-то безумца, заключившего пари. Я выехал из Портсмута в три часа пополудни, проскакал всю ночь, на рассвете был уже в Нортгемптоне, к десяти утра пересек границу Лестершира, в полдень на большой скорости промчался мимо Дерби — и вот, наконец, увидел Вильямс-Хауз: тополиную аллею, ведущую к замку, распахнутые ворота, пса на цепи у своей будки в глубине двора, Патрика, чистящего скребком лошадей, и Тома, сходящего по ступеням крыльца. Мы столкнулись с ним у нижней ступеньки и, бросив поводья, я закричал:

— Матушка! Где матушка!?

Бедная моя мать, услышав мой голос, шатаясь, выбежала из сада; я бросился к ней и подхватил ее в тот самый миг, когда она чуть было не упала; отец, торопясь, насколько позволяла его деревянная нога, присоединился к нам; все еще держа в объятиях и покрывая поцелуями матушку, я протянул ему руку; ликующий Том подбрасывал вверх свою шапку, размахивал руками, глядя на меня, и выкрикивал весь свой набор ликующих бранных слов. Короче, некоторое время мы составляли безрассудную, исступленную и наперебой рыдающую группу, вскоре увеличившуюся за счет всех обитателей и посетителей замка, ибо весть о моем возвращении мгновенно облетела окрестности. Прибежала миссис Дэнисон, чей ирландский диалект так славно послужил мне при посещении таверны «Зеленый Эрин»; появился из своего домика в конце аллеи достойный управитель мистер Сандерс, а в час обеда показался добрый доктор (чьи уроки, к счастью, я так хорошо усвоил), не подозревавший, что обнимает собрата по ремеслу; вечером пришел мистер Робинсон, наш почтенный пастор, сохранивший давнюю слабость к висту и пришедший, по заведенному порядку, сыграть партию, но не помышлявший, что встретит в замке нового партнера.

Вместе с матушкой мы обошли дом, навестили мой вольер, благоговейно содержавшийся в полном порядке и заселенный добровольными гостями, грот Капитана — любимое место его прогулок, и, наконец, озеро, мое прекрасное озеро, казавшееся мне в детстве морем и напоминавшее теперь скорее небольшой пруд. Все осталось как было, и жизнь моих родителей протекала столь же спокойно и размеренно, как до моего отъезда. И когда я сравнил все происшедшее со мной за год с этой тихой, однообразной жизнью, мне показалось, что я прихожу в себя после длительного кошмара, в котором меня посещали то страшные, то чарующие видения. Подобные чувства, вероятно, испытывал Данте, прошедший с Вергилием круги ада, чистилище и выведенный Беатриче из рая на землю.

Моя бедная матушка, как и я, не могла прийти в себя от волнения, не в силах поверить, что перед ней ее любимое дитя, ведь она не чаяла уже увидеть его; она крепко сжимала меня в объятиях, прижимала к сердцу, стремясь убедиться, что я не бесплотный дух, и то беспричинно смеялась, то утирала слезы; потом она вдруг замерла, пристально вгляделась в меня и заявила, что я вырос и стал настоящим мужчиной. На самом же деле мне только должно было исполниться восемнадцать лет, но за этот год я сильно возмужал.

Мы вошли в гостиную; завязался разговор о моем плавании и моих подвигах, но я ограничился лишь рассказом о дуэли с мистером Бёрком и о том, как мне пришлось спасаться на Архипелаге, где и дождался матушкиного письма — из него я узнал, что могу возвратиться. Отец принял решение на другой же день отправиться в Лондон, ибо, хотя висевший на мне приговор и не пятнал моей чести, все же это был приговор, и капитан, с его щепетильностью в подобных вопросах, желал, чтобы он был отменен как можно скорее. Матушка сопровождала нас, ни за что не соглашаясь расстаться со мною после столь долгой разлуки. Она ссылалась на свое отменное здоровье, позволявшее ей не опасаться утомительной дороги в почтовой карете, снабженной к тому же некоторыми удобствами. Что же касается исхода процесса, никто из нас в нем не сомневался.

В Лондоне первый визит мы нанесли в Адмиралтейство; там я заявил, что прибыл добровольно отдаться в руки правосудия, и осведомился, отправят меня в тюрьму или отдадут на поруки. Согласились на последнее, но, поскольку «Трезубец» крейсировал в Ла-Манше, а для пересмотра старого приговора и вынесения нового необходимо было дождаться его возвращения — оно предполагалось не ранее чем через месяц, однако не позднее чем через полтора месяца, — то, хотя эта задержка самым роковым образом нарушала мои планы, ничего нельзя было поделать.

Мы провели это время в Лондоне. Я не знал этого великого Вавилона, но, при всей своей занимательности, он не смог вытеснить из моего сердца пожиравшую его постоянную глубокую тоску. Прошло уже больше четырех месяцев, с тех пор как я покинул Кеос, а ведь вся боль разлуки падает на того, кто остается. Что делает Фатиница, о чем думает она — единственное из всех моих видений Востока, живущее в душе и неизменно стоящее перед глазами?

Но вот пришла весть, что «Трезубец» бросил якорь на рейде Портсмута, а поскольку там же находился флагманский корабль, то было решено, что на нем и состоится пересмотр моего дела. Мы покинули Лондон немедленно: я так дорожил каждым днем, что не хотел терять ни секунды.

Впрочем, каково бы ни было мое нетерпение, подготовка судебного процесса заняла еще почти месяц, пока, наконец, не наступил долгожданный день. Отец пожелал сопровождать меня, для чего облачился в свой парадный мундир контр-адмирала, я же надел форму гардемарина, которую не носил со дня смерти мистера Бёрка. В семь часов утра с флагмана прогремел пушечный выстрел, предупредивший, что в девять начнется заседание военного суда. Мы явились к назначенному времени, и я был взят под стражу; затем один за другим прибыли капитаны — члены суда. Их встретил взвод морских пехотинцев, отсалютовавший им.

В половине десятого собрался суд и вызвали меня. Я вошел в зал суда. Во главе длинного стола сидел в качестве председателя адмирал, направо от него — капитан-обвинитель. С двух сторон по старшинству располагались по трое шесть капитанов. В противоположном конце, напротив адмирала, находился адвокат, а слева от него стоял я с непокрытой головой как обвиняемый. Предыдущий процесс был признан недействительным, и вторая процедура должна была основываться на новых фактах и доказательствах. Мне предъявлялось обвинение в убийстве на кладбище Галаты офицера английского военного флота без вызова с его стороны. Все подтверждало, таким образом, что мистер Бёрк погиб на дуэли, а не в результате убийства. Вопрос нарушения субординации был полностью снят.

Почтительно и молча я выслушал обвинение, после чего, попросив слова, просто и спокойно рассказал, как все произошло, и попросил в свою защиту заслушать офицеров и команду «Трезубца», предоставив самим судьям выбрать тех, кому они окажут честь давать показания в качестве свидетелей. Судьи решили вызвать капитана Стэнбоу, старшего помощника Троттера, гардемарина Джеймса Перри и боцмана Томпсона.

Четырем матросам предстояло дополнить этот список свидетелей защиты; свидетелей обвинения не было. Нет необходимости говорить, что показания были единодушны. Всю вину возложили на мистера Бёрка; кроме того, каждый офицер заявил, что, будучи на моем месте и получив подобное оскорбление, поступил бы так же. Матросы, и среди них в числе первых фигурировал Боб, дали показания в том же духе, более того, один из них, состоявший в тот день на дежурстве при мистере Бёрке, рассказал о доселе неизвестном мне факте: через приоткрытую дверь он видел, как старший помощник замахнулся на меня тростью.

Выслушав свидетелей, суд приказал всем удалиться и остался на совещание. Свидетели вышли с одной стороны, я — с другой. Через четверть часа меня пригласили войти вместе со свидетелями и публикой. Члены суда стояли с покрытыми головами. Наступила торжественная тишина; признаюсь, я, несмотря на явную доброжелательность судей, почувствовал беспокойство. Затем председатель, положив руку на сердце, громко возгласил:

— Повинуясь голосу совести, пред Богом и людьми объявляем: нет, обвиняемый не виновен в убийстве!

Среди присутствующих раздались восторженные крики, и в тот же миг, несмотря на официальную обстановку и присутствие судей, отец, все время находившийся рядом со мною, обнял меня и прижал к своей груди. Тотчас же офицеры «Трезубца», следуя примеру мистера Стэнбоу, бросились ко мне, и я очутился среди старых товарищей, не видевших меня почти год и теперь выражавших радость объятиями, рукопожатиями и бесконечными поздравлениями. Едва я успел поблагодарить судей, как меня с триумфом вынесли на палубу. Лодка «Трезубца» была пришвартована к борту флагманского корабля, мы спустились в нее, и я с почетом был отвезен в Портсмут.

Едва ступив на землю, я подумал о моей бедной матушке — она, не имея возможности последовать за нами на корабль, в смертельной тревоге ожидала исхода суда. Оставив отца и мистера Стэнбоу за подготовкой праздничного ужина в честь достопамятного события, я бросился к гостинице. В два прыжка, скорее выбив, чем открыв дверь, я очутился в комнате матушки. Преклонив колени, она молилась за меня. Не было нужды в словах: едва увидев меня, матушка протянула ко мне руки и воскликнула:

— Спасен! Спасен! О! Нет матери счастливее меня!

— И от вас зависит, — подхватил я, падая перед ней на колени, — стану ли и я самым счастливым сыном и супругом!

XXXI

Понятно удивление моей матери при этих словах: она тут же осведомилась, что это означает. Нельзя было упустить столь благоприятную минуту для объяснений, которые я преднамеренно откладывал до сих пор. Воспользовавшись отсутствием моего отца и товарищей, я рассказал о всех моих приключениях, начиная с той минуты, когда очутился на «Прекрасной левантинке», и до получения письма от матушки, призывавшего меня домой.

Мой рассказ вызвал у бедной матушки новую бурю чувств. Все это время я не выпускал из рук ее руки и чувствовал, как она слушала меня. При повествовании о битве и упоминании об угрозе для меня погибнуть в морской пучине она похолодела и задрожала; когда я перешел к рассказу о смерти Апостоли, из глаз у нее заструились слезы: хотя она его не знала, мой бедный друг не был ей чужим, ведь он спас мне жизнь. Наконец, я перешел от Икарии к Кеосу, поведал о своем прибытии на остров, о моем любопытстве, моих желаниях, моей родившейся любви к Фатинице. Я обрисовал матушке Фатиницу такой, какой она и была: ангелом любви и чистоты, сказав, что она полностью положилась на мое слово и полностью доверилась мне, когда я попросил отпустить меня за благословением родителей. Я молил матушку представить себе, как должна страдать бедная девушка, оставленная мною почти на пять месяцев без вестей и поддержки, черпающая силы лишь в убеждении, что ее любят так же, как любит она. Коленопреклоненно, покрывая поцелуями матушкины руки, я просил ее не вынуждать меня к неповиновению.

Моя матушка была так добра и так любила меня, что, хотя вся эта история по нашим западным нравам должна была казаться ей чрезвычайно странной, однако же я видел ясно, что дело мое наполовину выиграно. Для женщин в слове любовь таится неизъяснимое очарование, и если сначала, произнося его, они думают о своих чувствах, то потом их мысли переносятся на других. Но оставался еще отец: хотя в его чувствах ко мне не приходилось сомневаться, было вполне вероятно, что он не сдастся так легко. Капитан придавал большое значение знатности своего происхождения и надеялся, что я составлю соответствующую партию. Несмотря на то что род Константина Софианоса, как и у всех майниотов, восходил к царю Леониду, контр-адмирал, особенно со своими морскими предрассудками, счел бы его нынешнюю деятельность недостойной имени великих предков. Моя мать сразу поняла, что, появись Фатиница в Лондоне и затми она своей красотой остальных женщин, или, еще лучше, поселись она в милом уединении Вильямс-Хауза, никому и в голову не пришло бы отправиться на Кеос выяснять, чем занимается там потомок спартанцев. В довершение всего я убедил ее, что счастье всей моей жизни состоит в этом союзе, а разве есть для матери что-либо невозможное, если речь идет о счастье ее сына? Словом, она обещала пойти навстречу моим желаниям и взять на себя переговоры с отцом об этом важном деле.

В это время он пришел за мной вместе с Джеймсом: мистер Стэнбоу настоял, чтобы обед в честь моего оправдания проходил на борту «Трезубца», ссылаясь на свои бесспорные права как моего бывшего капитана, и мой отец уступил; впрочем, я подозревал, что ему самому хотелось еще раз побыть на корабле среди офицеров.

Было испрошено разрешение для Тома отужинать вместе с матросами, и оно было дано. Том пришел вместе с нами на судно, и я поспешил познакомить его с Бобом. Оба старых морских волка с первого взгляда поняли друг друга и через час уже сделались задушевными друзьями, словно двадцать пять лет плавали вместе. Это был один из самых счастливых дней в моей жизни: меня освободили и оправдали, я вновь находился в кругу своих добрых, чистосердечных друзей, хотя не надеялся больше увидеть их. Капитан Стэнбоу был так рад, что с трудом держался в рамках своего звания. Джеймсу же не было нужды соблюдать внешние приличия, и он вел себя как одержимый. После обеда мой друг рассказал мне, что в день дуэли, видя, как я и мистер Бёрк сходили на берег, он усомнился в правдивости моего объяснения; по возвращении же Боба, поведавшего ему о нашем прощании и передавшего мои последние слова, его подозрения укрепились. Поэтому, едва капитан Стэнбоу появился на судне, он, сославшись на срочное дело, добился у него увольнения на берег вместе с Бобом, с тем чтобы вернуться ночью, не указывая точного времени. Вначале мистер Стэнбоу проявил несговорчивость, но Джеймс честью поклялся, что лишь исключительно серьезные причины вынуждают его обратиться с подобной просьбой, и капитан уступил.

Джеймс с Бобом подгребли к тому месту, где я сошел на землю и направился к кладбищу Галаты. Обходя его, они вскоре наткнулись на труп мистера Бёрка, и тут окончательно развеялись все их сомнения: в теле лейтенанта они увидели мою шпагу. Шпага мистера Бёрка валялась рядом. Внимательно осмотрев ее, мои товарищи убедились, что я не получил даже царапины — клинок был совершенно чист, и это вселило в них надежду, что я жив. Мой друг, как и я, не знал о новом назначении мистера Бёрка и, понимая, какая судьба мне уготована за нарушение морского устава, не сомневался, что я больше не вернусь на борт. Джеймс остался на кладбище, а Боб пошел поискать кого-нибудь, кто помог бы переправить тело мистера Бёрка на корабль. Вскоре он возвратился с греком; тот вел за собой осла; положив на него тело лейтенанта, они направились к воротам Топхане, где Джеймс велел лодке ожидать их.

Никто на корабле не сомневался, что мистер Бёрк пал от моей руки. На другой день явился Якоб с моими письмами, подтверждающими это. К великой радости экипажа, он сообщил, что я нахожусь вне досягаемости правосудия, которое могло бы по закону покарать меня.

Мистер Стэнбоу составил рапорт в самых благожелательных тонах, но факт оставался фактом, и его нельзя было смягчить. Я убил вышестоящего по званию, и во всех странах мира это каралось смертной казнью. Достойный капитан был очень печален до тех пор, пока не получил депеши, призывавшие его в Англию; к ним прилагалось уведомление о переводе мистера Бёрка старшим помощником на борт корабля «Нептун». В этой связи мое дело приняло уже известный читателю оборот и было ясно, что меня оправдают. Как известно, предсказания моих друзей сбылись.

Довольно поздно мы возвратились в гостиницу, где нас ждала матушка. Целуя ее, я вновь вручил ей свою судьбу и оставил ее наедине с отцом.

Я провел беспокойную ночь: решалось, что станется со мной дальше, причем теперь речь шла не просто о моей жизни, но о моем сердце. По правде говоря, я рассчитывал на доброту родителей, но сама просьба была столь неожиданной и необычной, что не пришлось бы удивляться, получив отказ. Утром я, как всегда, вошел к отцу в комнату. Он сидел в большом кресле, насвистывая свой любимый издавна мотив и постукивая в такт тростью по деревянной ноге, что, помнится, всегда служило признаком большой озабоченности.

— A-а! Это ты?! — воскликнул он, заметив меня, тоном, выдававшим, что ему все известно.

— Да, отец, — робко ответил я, ибо сердце мое билось сильнее, чем при самой грозной опасности, какой я когда-либо подвергался.

— Подойди сюда, — приказал отец тем же тоном.

Я приблизился; в эту минуту вошла матушка и у меня вырвался вздох облегчения: я понял, что мне подоспела помощь.

— В твои годы ты хочешь жениться?

— Отец мой, — ответил я улыбаясь, — крайности сходятся; вы вступили в брак поздно, и ваш союз был столь благословен Небом, что я решил жениться молодым, чтобы в двадцать лет насладиться таким счастьем, какое вы вкусили лишь в сорок.

— Но я был свободен. У меня не было родителей, которых моя женитьба могла бы огорчить. Кроме того, моя избранница — вот она, это твоя мать.

— А у меня, — возразил я, — у меня, благодарение Небу, есть добрые родители, я почитаю их, и они меня любят. Они не захотят сделать несчастье всей моей жизни, отказав мне в своем согласии. Я также хотел бы взять за руку мою возлюбленную и привести ее к вам, как вы привели бы мою мать к своим родителям, если бы они были живы, и, увидев ее, вы сказали бы то, что они сказали бы вам: «Сын мой, будь счастлив!»

— А если мы не дадим согласия, что вы скажете, сударь?

— Я сказал бы, что помимо сердца, я дал слово и знаю от вас, что порядочный человек — раб его.

— Ну, и что же дальше?

— Послушайте, отец, послушайте, матушка, — сказал я, став перед ними на колени и взяв их за руки. — Знает Бог, а после Бога знаете вы, что я покорный и почтительный сын. Я оставил Фатиницу, пообещав ей, что не пройдет и трех месяцев, как она увидит меня, и я уехал в Смирну, чтобы ждать там вашего согласия. Я хотел вам написать, но, получив ваше письмо, где матушка просила меня выехать немедленно, ибо, по ее словам, она умрет от беспокойства, если не увидит меня, я не колебался ни минуты и уехал из Смирны, не попрощавшись с Фатиницей, не повидав ее, не передав ей письма, ибо не знал, кому его поручить. Я не сомневался, что, веря моему слову, она не станет волноваться. Я уехал, и вот я у ваших ног. Разве до сих пор сын не сделал всего, а возлюбленный не принес жертвы? А теперь, отец, будьте и вы милосердны ко мне, как я был покорен вам, не заставляйте же мое сердце разрываться между большой любовью и безмерным уважением.

Отец встал, откашлялся, высморкался, снова затянул свой мотив, походил по комнате, делая вид, что рассматривает гравюры, затем вдруг резко остановился и, глядя мне в лицо, спросил:

— И ты говоришь, что эта женщина может сравниться с твоей матерью?

— Никакая женщина не может сравниться с моей матушкой, — воскликнул я, улыбаясь, — но после нее, клянусь, это самый близкий к совершенству образец!

— И она покинула бы свою страну, родителей и семью?

— Она оставит ради меня все, отец! Но вы и матушка, вы восполните ей все, что она покинет!

Отец сделал еще три круга по комнате, продолжая насвистывать, потом остановился:

— Хорошо, мы посмотрим, — сказал он.

— О нет, нет! Отец, — я бросился к нему. — Сейчас! Если бы вы знали! Я считаю минуты, как осужденный, ожидающий помилования. Вы согласны, правда, мой отец, вы согласны?

— Ох, негодник, — воскликнул он с оттенком непередаваемого нежного гнева, — разве я тебе когда-либо в чем-нибудь отказывал?

С криком я бросился к нему в объятия.

— Ну, хватит, хватит, черт возьми! Ты меня задушишь… И дай мне, по крайней мере, время увидеть моих внуков!

От отца я бросился к матушке:

— Благодарю вас, моя добрая мать, благодарю! Вам я обязан согласием отца. Сердцем своим вы угадали сердце Фатиницы, и вам, именно вам я буду обязан счастьем мужчины, как был обязан счастьем ребенка.

— Ну хорошо, — ответила матушка, — если тебе кажется, что ты мне этим обязан, сделай кое-что и для меня.

— Боже мой, приказывайте!

— Я тебя видела так мало, пробудь еще месяц с нами, а потом уезжай!

Ничего не могло быть естественней этой просьбы, но почему-то сердце мое сжалось и по телу пробежала дрожь.

— Ты мне отказываешь? — огорчилась она, умоляюще сложив руки.

— Нет, матушка! — воскликнул я. — Но, дай Бог, чтобы охватившее меня сейчас предчувствие не сбылось.

Я сдержал свое обещание и остался еще на месяц.

XXXII

На протяжении этого месяца по роковому стечению обстоятельств не было ни одного судна на Архипелаг; единственным государственным кораблем, отправлявшимся в Левант, был фрегат «Исида», который вез сэра Гудсона Лоу, полковника королевского корсиканского полка, в Бутренто, откуда он должен был следовать в Янину. Я поторопился получить право оказаться на борту этого корабля и легко получил его. Непростым путем предстояло мне добираться до места, куда я так спешил, но, попав в Албанию, я, благодаря письму лорда Байрона, сохранившемуся у меня, рассчитывал, получив охрану Али-паши, пересечь Ливадию, доехать до Афин, а оттуда на лодке переправиться на Кею. Мы решили пожить в Портсмуте до отправления «Исиды»: оно должно было состояться через двадцать семь дней после обещания, данного мною матушке, и спустя почти восемь месяцев после моего отъезда с острова. Но последнее меня не тревожило: я был уверен в Фатинице как в самом себе; она, разумеется, так же не сомневалась во мне, как я не усомнился в ней, и я ехал теперь, чтобы никогда более не разлучаться.

И на этот раз погода, казалось, потворствовала моему нетерпению. Через десять дней после нашего отплытия из Англии мы уже прошли Гибралтарский пролив, где сделали остановку лишь для того, чтобы набрать воды и передать почту, и снова пустились в путь. Вскоре по левому борту остались Балеарские острова, мы проплыли между Сицилией и Мальтой и вот, наконец, перед нами открылась Албания:

Страна людей, как скалы, непокорных, Где крест поник, унижен калойер И полумесяц на дорогах горных Горит над лаврами средь кипарисов черных.[56]

Мы пришвартовались в Бутренто, и, пока мои спутники приготовлялись, чтобы достойно представиться Али-паше, я нанял проводника и, не медля ни минуты, направился в Янину.

Предо мною открывалась страна, какой обрисовал ее поэт: дикие холмы Албании, черные скалы Сули, полуокутанная туманами вершина горы Пинд; ее омывали текущие из-под ледников ручьи, и она казалась прорезанной пурпурными полосами, перемежающимися с полосами темными. Следы обитания человека виднелись редко, и трудно было предположить, что мы приближались к столице столь могущественного пашалыка. Лишь кое-где можно было заметить одинокую хижину, лепящуюся под обрывом, или закутанного в белое пастуха, сидящего на скале, свесив ноги над бездной; он беззаботно оглядывал свое жалкое стадо, самый вид которого уже служил защитой от возможного нападения на него. Наконец мы преодолели череду холмов, за которыми укрылась Янина; увидели озеро, на берегах которого некогда возвышалась Додона и в котором отражались кроны священных дубов; затем спустились вниз по течению реки Арта, носившей в древности имя Ахеронт.

Именно этот уголок на берегах реки, посвященной мертвым, необычный человек, к которому я стремился, избрал местом своей резиденции. Отец его, Вели-бей, сжег заживо собственных братьев, Салеха и Мехмета, в доме, где он их запер, и стал первым агой города Тепелена. Его мать, Хамко, была дочь бея Коницы. Али Тепеленскому Вели-заде во времена нашего повествования исполнилось семьдесят два года. Молодость его прошла в неволе и нищете, ибо после смерти отца соседствующие с Тепеленой племена, опасаясь предприимчивого духа Хамко более, чем жестокости Вели, заманили ее в засаду и на глазах привязанных к дереву детей надругались над ней, вдовой, только что похоронившей мужа. Затем правитель Кормово бросил ее вместе с детьми Али и Шайницей в тюрьму Кардика. Они вышли оттуда лишь после того, как грек из Аргирокастрона, по имени Маликоро, заплатил за них выкуп в двадцать две тысячи восемьсот пиастров, не сомневаясь, что выкупает тигрицу с ее потомством.

Много лет прошло с тех пор, но Хамко сохранила в глубине сердца такую ненависть к своим врагам, словно все произошло только вчера. Терзаемая язвой, чувствуя приближение смерти, она пожелала дать сыну последние наставления и одного за другим слала к нему гонцов. Но смерть, будто мчась на крылатом коне, опережала их. Осознавая, что счастья увидеть своего возлюбленного отпрыска ей не дано, Хамко передала предсмертную волю Шайнице, и та на коленях поклялась исполнить ее. Из последних сил приподнявшись на ложе и призвав Небо в свидетели, она заявила, что восстанет из могилы и проклянет своих детей, если они забудут о ее завещании, после чего, разбитая этим последним порывом, упала замертво. Час спустя прибыл Али и, найдя свою сестру коленопреклоненной у смертного ложа, бросился к нему, полагая, что Хамко еще жива, но, увидев ее бездыханное тело, осведомился, не просила ли она что-нибудь передать ему.

— Да, просила, — ответила Шайница, — она оставила завет нашему сердцу, брат — истребить всех до единого жителей Кормово и Кардика, где мы были рабами. Если мы забудем об отмщении, над нами будет тяготеть ее проклятие.

— Спи спокойно, мать, — промолвил Али, простерев руку над телом, — все будет исполнено по твоему желанию!

Одно ее желание, по крайней мере, было выполнено в ту же ночь: застигнутый врасплох Кормово пробудился от смертных криков; все население, исключая лишь тех, кому удалось укрыться в горах, было вырезано; погибли все мужчины, женщины, дети и старики. Прелата, надругавшегося над Хамко, посадили на кол, терзали раскаленными щипцами и жгли на медленном огне между двумя пылающими кострами. С тех пор прошло тридцать лет; власть, влияние и богатство Али неизменно возрастали.

Казалось, он забыл о своей клятве и разрушенная Гоморра тщетно ожидала, что за ней последует Содом. Все эти годы Шайница неустанно напоминала брату о предсмертной материнской воле, и всякий раз Али, хмуря брови, отвечал:

— Время еще не настало, всему свой час.

И, отводя глаза в сторону, отдавал приказы о новых бойнях и поджогах.

Завещанное матерью отмщение, похоже, подверглось забвению, пока однажды ночью Янина не пробудилась от женских воплей. Младший сын Шайницы, Аден-бей, только что умер, и обезумевшая мать, разодрав одежды, с растрепанными волосами и пеной у рта металась по улицам, требуя выдачи врачей, не сумевших спасти ее дитя. В единый миг закрылись все лавки и город окутался трауром. Среди всеобщего ужаса терзаемая скорбью Шайница пытается броситься в клоаку гарема — ее удерживают, она вырывается из рук стражников и мчится к озеру — ее останавливают. Тогда, видя, что ей не дают покончить с собой, женщина возвращается во дворец, молотком разбивает все свои драгоценности, сжигает кашемировые шали и меха и клянется в течение целого года не упоминать имени Пророка, запретив прислужницам блюсти пост рамазана, приказав избить дервишей и выгнать их из дворца, заставляет остричь гривы боевых коней своего сына и, выбросив диваны, отшвырнув шелковые подушки, бросается на пол на соломенную подстилку. Вдруг она внезапно вскакивает — страшная мысль пронзает ее: это проклятие неотмщенной матери поразило сына; Аден-бей умер, потому что Кардик еще существует.

Шайница выбегает из своего дворца, проникает в покои Али до самого гарема, где и застает брата за подписанием капитуляции кардикиотов. Обложенные со всех сторон в своих орлиных гнездах, они, тем не менее, выставляют некоторые условия: семьдесят два бея, главы самых именитых родов Шкиперии — все магометане и крупные вассалы короны — добровольно сдадутся Янине, где будут приняты с соответствующими их сану почестями; им оставят накопленные богатства, их семьям окажут уважение, а все без исключения жители Кардика станут рассматриваться как самые верные друзья визиря; былая вражда будет предана забвению, Али-пашу признают владетелем города, и он возьмет его под свое особое покровительство. Едва Али-паша успел принести клятву на Коране и скрепить договор своей печатью, как ворвалась Шайница с криком:

— Проклятие тебе, Али! Ты виновник смерти моего сына, ибо не сдержал клятвы, данной нашей матери. Я отказываю тебе в звании визиря, я не назову тебя больше братом, пока Кардик не будет разрушен, а его жители — истреблены. Отдай женщин и девушек мне, чтобы я поступила с ними по своему усмотрению. Я желаю спать только на матраце из их волос! Но нет, ты все забыл, как будто ты женщина, лишь одна я помню обо всем!

Али спокойно выслушал ее и, когда она умолкла, протянул ей договор о капитуляции, только что подписанный им. Шайница взвыла от радости: ей-то хорошо было известно, как блюдет ее брат обещания, данные врагам; она поняла, что ей будет предоставлена возможность растерзать город живьем, и с улыбкой возвратилась в свой дворец. Через неделю Али объявил, что сам отбывает в Кардик и, чтобы установить порядок в городе, учреждает суд, организуя при нем полицию для защиты жителей. Я приехал как раз накануне и, тотчас же отослав письмо лорда Байрона, уже вечером получил приглашение на аудиенцию, назначенную на следующий день.

На рассвете войска пришли в движение, за ними потянулась мощная артиллерия — дар Англии: горные пушки, гаубицы, ракеты Конгрева. Это был задаток, только что полученный Али после сделки в Парге. К назначенному часу я направился в резиденцию Али, которая представляла собой крепость, отделанную изнутри как дворец. Уже издали слышалось гудение этого каменного улья, вокруг которого беспрестанно сновали на быстрых скакунах гонцы, привозившие и увозившие приказы. Первый просторный двор, куда я вошел, был похож на огромный караван-сарай, где сошлись выходцы из всех стран Востока. Над толпой преобладали разодетые, подобно принцам, албанцы в своих фустанеллах, белых, словно снега Пинда, в кафтанах и куртках из малинового бархата, расшитых золотыми галунами, сплетающимися в элегантные арабески; их вышитые пояса несли целый арсенал пистолетов и кинжалов. Были там и дельхисы в высоких остроконечных шапках, турки в широких шубах и в тюрбанах, македонцы с их алыми шарфами, нубийцы цвета черного дерева — все это беззаботно играло и курило, поднимая голову лишь на глухой цокот лошадиных копыт под сводами, чтобы бросить взгляд на татарского гонца, мчащегося с очередным кровавым приказом.

Второй двор носил, если можно так выразиться, более домашний характер: пажи, евнухи и невольники отправляли свою службу, не обращая внимания ни на дюжину только что отрубленных голов, насаженных на пики, ни на полсотни других — отрубленных ранее и сложенных на земле наподобие ядер в арсенале. Пробравшись средь этих зловещих трофеев, я вошел во дворец. Два пажа встретили меня у двери и взяли у сопровождающих мои подарки паше: пару пистолетов и великолепный, сплошь инкрустированный золотом карабин работы лучшего оружейника Лондона. Затем меня провели в большую, роскошно обставленную комнату и оставили одного, без сомнения, чтобы сначала показать Али мои подношения, с которыми он, возможно, соизмерял свой прием. Через какое-то время дверь отворилась, вошел секретарь паши и осведомился о моем здоровье: это означало, что мои подарки возымели свое действие и мне обеспечена благосклонность хозяина. Секретарь сказал, что его господин беседует сейчас с французским посланником, но поскольку ему предстоит отъезд, то он, если я не возражаю, примет нас вместе. Я тут же согласился, ибо спешил не менее паши.

Секретарь пошел впереди, проведя меня анфиладой апартаментов, обставленных с неслыханной роскошью. Самые красивые ткани Персии и Индии покрывали диваны; по стенам висело великолепное оружие, на деревянных полках, точно в лавке на Бонд-стрит, стояли прекрасные вазы из Китая и Японии вперемежку с севрским фарфором. Но вот в конце коридора, обитого кашемиром, поднялся занавес из золотой парчи, и я увидел Али Тепеленского. Окутанный ярко-красной мантией, в бархатных темно-красных сапогах, он задумчиво опирался на покрытый резьбой боевой топорик, ноги его свешивались с софы, а пальцы рук были унизаны бриллиантами. Он о чем-то глубоко задумался, пока толмач переводил его речь г-ну де Пуквилю; создавалось впечатление, что слова, которые он произнес, уже улетучились из его мыслей и он казался непричастным к доносившимся до меня звукам. Драгоман говорил по-французски, и я прослушал всю речь.

— Мой дорогой консул, пришла пора рассеяться твоим предубеждениям против меня, — сказал он. — Да, прежде я был грозен и мстителен по отношению к врагам, но потому лишь, что знаю: вода может успокоиться, зависть же не успокаивается никогда; теперь я достиг венца своих желаний, стою на пороге завершения долгих трудов и хочу показать, что при всей жестокости и суровости мне не чужды человечность и сострадание. Увы! Прошлое не в моей власти, но отныне я стану стремиться к тому, чтобы ненависть остыла в моем сердце и чтобы месть занимала в нем как можно меньше места. Мною пролито слишком много крови, поток ее настигает меня, и я не смею обратить взор к содеянному.

Консул отвесил поклон и ответил, что он счастлив видеть его высочество в столь добрых чувствах и не может не поздравить его с этим как от себя лично, так и от имени правительства, представляемого им. В эту минуту раздался сильный удар грома; Али отбросил топорик, взял жемчужные четки, висевшие у него на поясе, и, опустив глаза, так что трудно было понять, продолжал ли он беседу, или принялся молиться, произнес длинный ряд слов; толмач тут же перевел их, и я понял, что это было заявление, а не молитва.

— Да, — говорил он, — да, ты прав, консул, я возжаждал богатства, и мои сокровищницы наполнены; я возжаждал иметь дворец, свой двор, роскошь, могущество, и я имею их. Сравнивая логовище отца с моим дворцом в Янине и моим домом на берегу озера, я чувствую, что должен быть на верху блаженства. Да, да, мое величие ослепляет народ; албанцы у моих ног и завидуют мне; вся Греция взирает на меня и трепещет; но все это, как ты и сказал, консул, — плод преступления, и я молю за это прощения у Бога, разговаривающего с людьми гласом грома. Итак, я раскаиваюсь, консул, мои враги в моей власти, и я хочу облагодетельствовать их; я превращу Кардик в цветок Албании, я проведу свою старость в Аргирокастроне; да, клянусь моей бородой, консул, таковы мои последние планы.

— Да услышит вас Бог, ваше высочество, — ответил консул, — я покидаю вас с этой надеждой.

— Подожди, — по-французски сказал Али, удерживая г-на де Пуквиля за руку. — Подожди, — и ласковым тоном, передававшим смысл слов, хотя я и не мог понять их, он добавил что-то по-турецки.

— Его высочество сказал, — перевел драгоман, — что изложенные тобой планы совпадают с его собственными и, если бы он смог получить Паргу, чего столько лет добивается и готов за это заплатить любую названную тобой цену, его последнее желание будет исполнено. Это даже не столько желание, сколько забота о том, чтобы дать счастье всем народам, над которыми Аллах поставил его властелином и для которых он станет пастырем.

Консул возразил, что на это он вынужден ответить его высочеству лишь то же самое, что и прежде: пока Парга состоит под покровительством Франции, жители Парги не будут иметь иных правителей, кроме избранных ими самими, стало быть, надлежит обратиться к ним и узнать, кого бы они хотели поставить над собой. Затем, отдав поклон Али, г-н де Пуквиль удалился.

Только проводив его глазами и злобно прошипев что-то сквозь зубы, Али заметил меня, стоявшего у двери. Он живо обернулся к драгоману и осведомился, кто я такой; тот перевел вопрос, секретарь, сопровождавший меня, приблизился к паше и, скрестив руки на груди и склонив до земли голову, напомнил, что я англичанин, который привез письмо от его благородного сына, лорда Байрона, и преподнес оружие, которое его высочество соблаговолил принять. Лицо Али тотчас же приняло выражение крайней доброжелательности, и красивая белая борода придавала ему особое благородство; затем, сделав знак секретарю и драгоману удалиться, он по-французски произнес: «Добро пожаловать, сын мой», что само по себе явилось большой милостью, ибо паша редко говорил на каком-либо языке, кроме греческого или турецкого.

— Я люблю твоего брата Байрона, направившего тебя ко мне, я люблю твою страну; Англия — мой верный союзник, она шлет мне хорошее оружие и хороший порох, тогда как Франция посылает лишь упреки и советы.

Склонившись в поклоне, я ответил на том же языке:

— Прием, оказанный твоим высочеством, дает мне смелость просить тебя об одной милости.

— Какой? — спросил Али, и легкое облачко беспокойства омрачило его лицо.

— Важное дело призывает меня на Архипелаг, для чего мне предстоит пересечь всю Грецию, но истинный властелин Греции ты, а не султан Махмуд, и поэтому я прошу у тебя охранную грамоту и небольшой отряд сопровождающих.

Лоб Али заметно разгладился.

— Сын мой, — ответил он, — будет иметь все, что он пожелает, но, прибыв издалека с рекомендацией столь высокородного вельможи, как брат твой Байрон, и вручив мне столь ценные дары, он не должен уехать, не погостив у нас хоть немного. Нет, сын мой будет сопровождать меня в Кардик.

— Я объяснил тебе, паша, что крайне срочное дело призывает меня; если ты желаешь быть великодушнее властелина, который предоставил бы в мое распоряжение все свои сокровища, то не удерживай меня и дай мне сопровождение и охранную грамоту, о чем я прошу тебя.

— Нет, — возразил Али, — сын мой поедет со мной в Кардик, а через неделю он будет свободен, получит охранную грамоту, как у казначея, и почетный конвой, как у военачальника. Но я хочу, чтобы сын мой увидел, как спустя семьдесят лет Али вспомнит об обещании, данном на смертном одре своей матери… О! Наконец-то они у меня в руках, негодяи! — воскликнул паша, хватаясь за боевой топорик с силой и живостью молодого человека. — Они у меня в руках, и, как я и обещал моей матери, я уничтожу их всех — от первого до последнего!

— Но, — вставил я, пораженный, — ты только что при мне говорил консулу Франции о раскаянии и милосердии.

— Тогда гром гремел, — отвечал Али.

XXXIII

Желание паши было законом; я поклонился в знак согласия, и, поскольку наступило время отъезда, мы спустились в первый двор. В ту же самую минуту какой-то цыган упал с крыши на каменные плиты с криком:

— Пусть несчастье, что может случиться с тобой, господин, падет на меня!

Я вскрикнул и в ужасе повернулся к нему, полагая, что произошел несчастный случай в результате неосторожности, но Али разуверил меня: это был раб, принесший себя в жертву. Паша послал слуг узнать, не разбился ли тот насмерть; они возвратились с сообщением, что бедняга сломал себе ноги, но остался жив. Тогда Али назначил ему пожизненно по две пары в день и продолжил путь, более не интересуясь пострадавшим. Во втором дворе стояла коляска; Али возлег на нее; у его ног примостился негритенок, поддерживавший трубку наргиле. Мне же предоставили великолепного коня в расшитом золотом бархатном убранстве. Это был ответный подарок паши.

Впереди верхом ехали татары; по обеим сторонам коляски шли пешие албанцы; замыкали следовавший через Янину кортеж дельхисы и турки. На полпути между дворцом и городскими воротами на дороге была поперечная рытвина, куда вот-вот могло попасть одно из колес экипажа; тотчас же шедший рядом с дверцей грек бросился в яму, прикрыв ее своим телом, чтобы паша не почувствовал толчка. Думая, что он поскользнулся, я бросился к нему, но двое албанцев удержали меня, и карета проехала по груди несчастного. Я боялся, что его раздавили, но он поднялся с криком:

— Слава нашему господину, великому Али!

И великий Али назначил ему, как и цыгану, кусок хлеба в день пожизненно.

У ворот мы увидели новую груду голов. Одна из них, похоже, была отрублена совсем недавно, и кровь из шеи медленно, капля за каплей, падала на плечо женщины, сидевшей у столба. Несчастная, почти нагая, прикрытая только своими длинными волосами, обхватила голову руками, упершись лбом в колени. Двое хорошеньких детей, похоже близнецы, вертелись у ее ног. Несмотря на шум, поднятый нашей процессией, она даже не подняла глаз, столь глубоко было ее горе, отрешившее ее от всего земного. Али же едва скользнул по ней равнодушным взором, точно так он взглянул бы на суку со щенками.

Сначала мы направились в Либохову: там укрылась Шайница в ожидании дня мести. Мы остановились во дворце. Следы ее траура исчезли; увешанные ранее тканями мрачных тонов покои обрели привычную роскошь, и сестра паши держала такой же двор, как и в дни процветания своей матери. Наше прибытие было отмечено пиршеством во главе с Али, и тогда же между ними был произведен дележ будущих жертв: Али брал себе мужчин, Шайница — женщин. После этого мы поехали в Хендрию.

Крепость Хендрия, словно орлиное гнездо, примостилась на вершине горы, на правом берегу Селидна; она господствует над далеко простирающейся долиной Дринополя; с высоты зубчатых башен виден город Кардик; его белые дома среди темных оливковых рощ напоминают стаю лебедей, уставшую от долгого полета и присевшую отдохнуть на склоне горы. По другую сторону тянутся Антигонские ущелья, террасы Мурсина и вся территория Аргирены.

Именно оттуда Али, будто хищная птица, нацелился на добычу; именно здесь он отдал на расправу это несчастное племя, более двадцати пяти веков жившее среди скал Акроцеравния. В день нашего прибытия глашатаи паши, проскакав по долине Дринополя, поднялись в Кардик провозгласить от его имени всеобщее прощение, повелевая в то же время всем лицам мужского пола от десяти до восьмидесяти лет явиться в Хендрию и лично выслушать из уст его высочества, повелителя албанцев, декларацию, гарантирующую им жизнь и свободу.

Однако, невзирая на клятву, где в свидетели призывалось все самое святое, смутный ужас охватил этих несчастных: Али обещал им слишком многое, чтобы пожелать сдержать слово. Паша же не очень доверял их покорности. Он приказал установить на самой высокой башне балдахин, принести подушки и с высоты скалы, будто орел, принялся нетерпеливо ждать, устремив взгляд на город и перебирая жемчужные четки. Наконец, он испустил радостный крик, заметив начало колонны, выходившей из ворот. Хотя его повеление относилось только к мужчинам, женщины с детьми, стремясь отдалить миг разлуки, сопровождали их: каждый смутно предчувствовал приближение непоправимой беды. Они отошли приблизительно на тысячу шагов от города, и мы увидели, как эти вольные горцы, которых в течение двадцати пяти веков никто не мог покорить, сложили оружие и отослали назад женщин с детьми, понимая, что уже не смогут защитить их. Как бы далеко ни сидел от них Али, он прекрасно увидел, что эти люди осознали безнадежность своего положения, и с этого времени, не опасаясь более, что они ускользнут от него, он придал лицу выражение спокойной безмятежности, явив собою один из наикрасивейших типов Востока, какой только можно было встретить. Тем временем мужчины распрощались с женами и детьми, неподвижно стоявшими на том же месте, и продолжили свой путь; они перешли вздувшийся от дождей Селидн, обернулись, чтобы еще раз увидеть Кардик, сказав взглядами и жестами последнее прости своим очагам, где умерли их родители и родились их дети, и углубились в извилистое ущелье, что вело в Хендрию. Тогда солдаты, словно стадо, погнали женщин обратно во вдовий город и замкнули его ворота, точно двери тюрьмы.

Али жадно следил за подходившей колонной, извивающейся по изгибам лощины, куда она вступила; расшитая золотом одежда жителей Кардика блестела на солнце, как змеиная чешуя. По мере того как они приближались, взгляд Али приобретал выражение неизъяснимой мягкости. Стремился ли он обмануть их, или радость от близкой к осуществлению мести придавала столь обманчивое выражение его лицу? Кто мог бы это сказать? Как бы там ни было, я, видевший его впервые в жизни и не привычный еще к глубокой скрытности жителей Востока, почти уверовал в то, что паша оставил те убийственные замыслы, с какими он пустился в путь. Увидев, что голова колонны приближается к крепости, Али спустился с башни и пошел навстречу ей к воротам в сопровождении Омера, слепого исполнителя его воли, и четырех тысяч солдат со сверкающим в солнечных лучах оружием. Старейшины Кардика выдвинулись вперед и склонились до земли, испрашивая у паши милосердия для них, для их жен, для их города; они взывали к Али, их господину, умоляя его о сострадании во имя его собственных сыновей, жены и матери. Казалось, Али желал преподать мне полный урок чудовищного восточного коварства (по его поводу Макиавелли говаривал, что обучиться политике можно только в Константинополе). Глаза паши увлажнились слезами, и, мягким движением поднимая просителей, он называл их возлюбленными братьями и сыновьями; внимательно вглядываясь в ряды, узнавал там бывших товарищей по оружию и забавам, подзывал их, похлопывал по плечам, пожимал руки, расспрашивал, кто родился, а кто из стариков умер. Он обещал одним посты, другим жалованье, этим пенсии, а тем чины; он отобрал несколько самых красивых юношей из благородных семейств, обязуясь определить их в школу Янины, затем с видимым сожалением распрощался с ними, выказал растроганность, вновь и вновь удерживая их, словно не в силах расстаться, и закончил эту странную и зловещую комедию, предложив им удалиться за ограду соседнего караван-сарая, заверив, что вскоре лично явится туда, чтобы приступить к выполнению своих обещаний.[57]

Успокоенные столь дружественным приемом, кардикиоты повиновались и пошли к караван-сараю, расположенному в долине у подножия крепости. Али не отводил от них взгляда, и, по мере того как они удалялись, лицо его принимало выражение дикой свирепости. Затем, убедившись, что все кардикиоты уже за стенами и ворота за ними захлопнуты, что у них нет оружия и они кротки, точно ягнята в загоне, он хлопнул в ладоши, испустил радостный крик, потребовал паланкин и на плечах своих верных валахов спустился по крутому склону, в мстительном нетерпении считая, что они идут слишком медленно, и погоняя их жестами и криками, будто вьючных животных.

Внизу, у скалистого спуска, находилось некое подобие трона, покрытое золотой парчовой подстилкой и дорогим кашемиром; в этом кресле на колесах расположился паша; телохранители, не зная, куда он их ведет, галопом скакали за ним. Приблизившись к караван-сараю, Али остановился, приподнялся на подушках и принялся созерцать, что творится внутри загона, куда заперли кардикиотов, походивших на ожидающее заклания стадо баранов. Затем, отпустив поводья лошадей, он дважды галопом объехал вокруг ограды, более грозный и неумолимый, чем Ахилл под стенами Трои. Уверившись, что никому не удастся ускользнуть, он встал, схватил карабин и с криком «Бей их!» выстрелил наугад в середину плененного отряда, лично подав сигнал к резне.

Когда раздался этот выстрел, один человек упал и легкий дымок облачком поднялся в небо. Но телохранители не шелохнулись, впервые ослушавшись приказа паши, а несчастные кардикиоты, поняв, наконец, какой участи они обречены, беспорядочно задвигались между стенами, куда уже проник первый вестник смерти. Али решил, что верные чоадары не расслышали или плохо поняли его приказ, и вновь закричал громовым голосом:

— Vras! Vras! («Бей! Бей!»)

Но и этот крик отозвался лишь стоном ужаса пленников; войско же паши, сложив заряженное оружие на землю, заявило через своего командира, что магометане не могут обагрить свои руки кровью других магометан. Али с таким удивлением посмотрел на Омера, что тот от страха, точно обезумев, бросился к рядам телохранителей, повторяя слова паши, и вновь ответом было полное неповиновение — напротив, несколько раз прозвучало слово «пощада», подхваченное многими голосами.

Гневным жестом Али повелел чоадарам удалиться, что они и исполнили, оставив оружие на земле. Тогда он позвал состоявших у него на службе «черных христиан» (их прозвали так из-за коротких темных накидок с капюшоном, принятых у католического духовенства). Они медленно выдвинулись вперед и заняли место отошедшего отряда.

— Вам, храбрые латиняне, — обратился к ним Али, — я предоставляю честь истребить врагов вашей веры; уничтожьте их во имя креста, уничтожьте их во имя Христа. Убивайте! Убивайте!

Долгое молчание было ему ответом, потом послышался неясный ропот, напоминающий гул морских волн, и прозвучал сильный, звонкий, без малейшего оттенка страха голос Андреа Гозолури, начальника вспомогательного отряда латинян:

— Мы солдаты, а не палачи! Разве когда-нибудь мы бежали от врага? Проявили хоть когда-нибудь трусость? А теперь ты хочешь, чтобы мы опустились до уровня убийц! Спроси у гоков Скодры, визирь Али, спроси у предводителя красного флага, и пусть он ответит: отступал ли кто-нибудь из нас перед смертью? Верни кардикиотам оружие, которое у них отобрали, прикажи им выйти на равнину или защищаться в родном городе, и ты увидишь, как тебе повинуются. А пока прекрати напоминать нам о различии в вере: любой безоружный человек — наш брат.

Али издал львиный рык. Перерезать всех собственной рукой он был не в силах, иначе он никому не уступил бы этой работы. Паша огляделся в поисках добровольца, готового принять на себя кровавую миссию. И вот к нему приблизился грек Атанас Вайа, простерся перед троном, поцеловал землю и, по-змеиному приподняв голову, произнес:

— Господин, предлагаю тебе мою руку, да погибнут твои враги!

Али радостно вскрикнул, назвал его спасителем и братом, бросил ему кошелек и, протянув свой карабин в знак верховной власти, приказал поторопиться, чтобы возместить упущенное время.

Атанас Вайа обратился к вооруженной челяди и, сумев собрать сто пятьдесят человек, мгновенно расставил их вокруг ограды караван-сарая. Али поднял боевой топор, сто человек со стены, куда они успели забраться, выстрелили по семистам запертым кардикиотам, тут же, отбросив разряженные ружья, схватили другие, поданные стоявшими внизу, и не успели пленники понять, откуда стреляют, дали новый залп, за ним с той же быстротой последовал третий. Те из кардикиотов, кто еще держался на ногах, пытались, насколько это было возможно, спастись от этой бойни. Одни ринулись к воротам, стремясь выломать их, но ворота были прочно заперты засовами снаружи; другие, как ягуары, бросились к стенам, стараясь перебраться через них, но стены охраняли вооруженные люди; у кардикиотов не было никакого оружия, а те пустили в ход кинжалы, ятаганы и топоры. Теснимые со всех сторон, пленники отступили, снова сгрудившись в единую массу, и вновь Али поднял топор, и вновь возобновился расстрел. Все это напоминало охоту на цирковой арене: несчастные, пытаясь увернуться от разящего свинца, перебегали с места на место. Бойня длилась четыре часа. Наконец пали все, кто, уверовав в священную клятву, вышли утром из города. Так третье поколение полностью расплатилось за преступление, которое их предки совершили шестьдесят лет назад.

Когда резня закончилась, на склоне горы показалась длинная вереница призраков: это были матери, жены и дочери тех, кого только что убили. Согласно договору между Али и его сестрой, их гнали в Либохову; они брели, заламывая руки, и рвали на себе волосы, ибо слышали пальбу и крики и не сомневались, кто пал жертвой кровавой расправы. Вскоре они втянулись в темную извилистую лощину, ведущую из Хендрии в Либохову, и одна за другой исчезли, словно тени, нисходящие в ад. Я был вынужден присутствовать при этой ужасной бойне, не имея ни малейшей возможности хоть как-то помочь несчастным; я даже не пытался вступиться за них, ибо совершенно очевидно было, что они заранее обречены: паша давно принял это решение и ничто не могло поколебать его. Но когда все было кончено и Али облегченно вздохнул, уверившись, что теперь все его враги мертвы, я, столь же бледный, как и те, что лежали перед нами, подошел к нему и спросил о конвое и охранной грамоте, обещанных мне, но он ответил, что оставил свою печать в Янине и только там сможет отпустить меня. Возразить было нечего — в руках этого человека находился ключ от двери, ведущей к Фатинице, а я решил добраться до нее, даже если бы мне, как Данте, пришлось пройти все круги ада, чтобы встретиться с моей Беатриче.

Убийцы сошли в караван-сарай, ощупали концами кинжалов тела, проверяя, не остался ли кто-нибудь в живых, и прикончили тех, кто еще дышал. Затем Али велел отобрать трупы наиболее знатных кардикиотов и связать их между собой наподобие тех бревенчатых плотов, что мы спускаем по нашим рекам. Их оттащили на берег Селидна, и они поплыли к Лаоису, разнося от Тепелены до Аполлонии весть о свершившейся мести. Оставив остальные тела в караван-сарае, он приказал не закрывать ворота, чтобы они стали добычей волков и шакалов: те, почуяв запах крови, уже выли в горах.

Вечером мы отбыли; наш марш проходил в молчании и напоминал похоронную процессию; чоадары и черные христиане несли свои ружья дулами вниз в знак траура; сам Али, походивший на сытого льва, утишив кипевшую кровь, возлежал в паланкине, который несли его валахи. Мы шли среди ночи, столь же черной, как и наши мысли, как вдруг, обогнув гору, увидели яркий свет и услышали громкие крики: львица справляла пиршество после трапезы льва — Али закончил свое дело, Шайница начала свое. Мы продолжали наш путь, и громадный костер у ворот Либоховы служил нам маяком. В круге отбрасываемого им света сталкивались и извивались тени. Наш отряд, не замедляя и не ускоряя шага, продолжал двигаться вперед, так как Али не отдавал никаких распоряжений: дневное зрелище притупило у него восприятие ночного. Наконец нам удалось различить, что происходило. Шайнице каждый раз подводили по четыре женщины; она срывала с них покрывала, приказывала обрезать им волосы и разрывать платье от подола до пояса, а затем отдавала их солдатам, которые и уволакивали свою добычу.

Али остановился перед этим зрелищем. Увидев его, сестра приветствовала его криками, мало напоминавшими человеческие; с распущенной гривой волос и окровавленными руками она казалась настоящей эвменидой. Не в силах вынести того, что представилось моим глазам, я попытался отвести лошадь на несколько шагов назад. Вдруг из толпы женщин раздался крик и, расталкивая ее, какая-то девушка бросилась ко мне и обняла мои колени.

— Это я! — воскликнула она. — Это я, ты меня не узнаешь? Однажды ты уже спас мне жизнь в Константинополе; вспомни, вспомни! О! Я не знаю твоего имени, но меня зовут Василики.

— Василики! — поразился я. — Василики, гречанка с букетом из бриллиантов! Да, она мне говорила, что хочет укрыться в Албании.

— О! Он вспомнил, он вспомнил!.. Да, это я, это я! Спаси нас еще раз: меня от позора, мою мать от смерти!

— Подойди, — сказал я. — Иди сюда, я попытаюсь.

Я подвел ее к Али.

— Паша, — обратился я к нему. — Я прошу у тебя милости.

— Да, пощади, пощади, визирь, — взмолилась девушка. — Господин, мы не из этого несчастного города; господин, мы изгнанницы из Стамбула, мы с матерью ничего не сделали такого, чтобы вызвать твой гнев. Господин, я бедное дитя, прими меня в число твоих рабынь, я отдаюсь тебе, но спаси мою мать!

Али-Паша обернулся к ней; юная гречанка была поистине величественна в своей умоляющей позе, в длинной развевающейся вуали и с распущенными волосами. Визирь бросил на нее удивительно мягкий взгляд и протянул ей руку.

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Василики, — ответила девушка.

— Это красивое имя, оно означает «царственная». С этого часа, Василики, ты царица моего гарема, приказывай, чего ты желаешь.

— Ты не смеешься надо мной, визирь? — спросила Василики, дрожа и переводя взор с него на меня.

— Нет, нет! — воскликнул я. — У Али сердце льва, а не тигра, он мстит обидчикам, но щадит невиновных. Визирь, эта девушка родом не из Кардика, два года назад я помог ей с матерью бежать из Константинополя. Не бери своих слов обратно.

— Что сказано, то сказано, — ответил паша, — заверяю тебя, дочь моя; укажи мне твою мать, и мой дворец станет вашим домом.

С радостным криком Василики вскочила, бросилась в толпу женщин и появилась оттуда вместе со своей матерью. Обе упали на колени. Паша поднял их и сказал мне:

— Сын мой, отдаю этих женщин под твою охрану; ты отвечаешь мне за них, возьми конвой, и чтобы ни один волос не упал с их головы.

Я забыл обо всем, не вспоминал более о жутком дневном зрелище и перестал видеть то, что свершалось у меня на глазах; схватив руку Али, я поцеловал ее. Затем, отобрав десять человек в сопровождение, я вместе с Василики и ее матерью вернулся в Либохову. Следующим утром мы отправились в Янину. В ту минуту, когда мы переходили площадь, глашатай выкрикивал:

— Горе тому, кто даст кров, одежду и хлеб женщинам, девушкам или детям Кардика. Шайница приговаривает их бродить по лесам и горам, ее воля обрекает их стать добычей хищных зверей — так дочь Хамко мстит за свою мать.

Слухи о страшной расправе Али расползлись по всем землям, где пролегал наш путь, и каждый, опасаясь за собственную жизнь, выходил благодарить визиря за так называемую справедливость. У ворот Янины его ожидали рабы, льстецы и придворные. Едва он появился, как раздался хор восхвалений; его называли великим, великодушным, великолепным. Али остановился, чтобы ответить им, но едва он раскрыл рот, как из толпы возник дервиш и встал перед ним. При виде этого бледного, изможденного лица и простертой руки паша вздрогнул. Среди присутствующих воцарилось глубокое молчание.

— Что ты хочешь от меня? — спросил Али.

— Ты меня узнаешь? — в свою очередь спросил дервиш.

— Да, — ответил визирь, — ты тот, кого называют наисвятейшим, шейх Юсуф.

— А ты, — откликнулся дервиш, — ты тигр Эпира, волк Тепелены, шакал Янины. Каждый твой шаг по ковру орошен кровью твоих братьев, детей или твоей жены. Ступая по земле, ты всякий раз попираешь могилу существа, созданного по Божьему образу и подобию, и оно бросает тебе обвинение в своей смерти. Но, визирь Али, подобного тому, что ты сотворил только что, еще не было. Даже день, когда ты приказал бросить в озеро семнадцать матерей и двадцать шесть детей, не сравнится с этим. Горе тебе, Али, ибо ты посягнул на мусульман; представ в этот час пред Богом, они обвиняют тебя. Льстецы твердят тебе о твоем могуществе, и ты веришь им, рабы лепечут, что ты бессмертен, и им ты тоже веришь; но горе тебе, визирь Али, ибо твое могущество рассеется при малейшем дуновении; горе тебе, дни твои сочтены, ангел смерти ожидает лишь кивка Владыки Небесного, чтобы поразить тебя. Вот что я хотел и должен был тебе сказать. Горе тебе, визирь Али, горе!

Наступило гробовое молчание, собравшиеся с беспокойством ожидали, какое отмщение последует за столь тяжким оскорблением. Но Али, сняв с себя подбитую горностаем мантию, набросил ее на плечи дервиша.

— Возьми этот плащ, — сказал он ему, — и молись за меня Аллаху; ты прав, старик, я великий и презренный грешник.

Дервиш стряхнул мантию с плеч, словно боялся запачкаться, прикоснувшись к ней, потом вытер о нее ноги и удалился сквозь толпу, и та в безмолвном трепете расступилась, давая ему дорогу.

В тот же вечер Али дал мне обещанные конвой и охранную грамоту, и на следующий день мы отправились в путь; нам предстояло пересечь всю Ливадию.

XXXIV

Двое из албанцев моего эскорта, состоявшего из пятидесяти человек, сопровождали в подобном же путешествии лорда Байрона и прекрасно его помнили. Мы поехали тем же путем, то есть самым коротким. Обычно на него уходило двенадцать дней, но не знающие усталости албанцы обещали проделать его за восемь. Действительно, уже на другой день мы ночевали в Вонице, оспаривающей у Анио честь считаться древним Акциумом; таким образом, за два дня мы проделали двадцать пять льё. Как ни устал я от дороги и как ни был озабочен конечной целью моей поездки, я все же взял лодку, чтобы переплыть залив и посетить Никополь. Дул попутный ветер, и лодочники сказали, что понадобится всего два часа, чтобы переплыть на ту сторону, хотя на обратном пути придется положиться на весла, а это займет значительно больше времени. Но при всем том днище лодки и мой плащ показались мне лучшим прибежищем, чем та комната, которую я оставил ради этой поездки.

По необычайному совпадению ночь со 2 на 3 сентября, когда мы пересекали этот тихий и спокойный сегодня залив, была годовщиной битвы при Акциуме; именно в это самое время тысяча восемьсот тридцать четыре года назад разыгрался спектакль, повергший в ужас многочисленных жителей, которые, словно собравшись посмотреть на грандиозную навмахию, столпились на столь пустынном ныне берегу. Тогда решались судьбы мира, и Антоний потерпел поражение; остатки его флота еще отбивались, а он уже бежал во след уплывающей Клеопатре, и с этого часа Октавиан в самом деле стал называться Августом.

Мы переплыли залив, и я какое-то время, словно тень, побродил среди развалин Никополя, города победы, воздвигнутого Августом в память о битве при Акциуме на том самом месте, где в утро перед сражением он, повстречав крестьянина с ослом, спросил имя животного, на что получил ответ на латыни:

— Меня зовут Евтихий, это значит «счастливый», а моего осла Никон, или «победитель».

Август, веровавший в предзнаменования, не мог не оценить и не запомнить этой встречи и приказал отлить две статуи для площади в Никополе: одна изображала крестьянина, другая — его осла.

Полагаю, мало кому из моих читателей не доводилось бродить во тьме среди руин, но когда с ними связана память о великих событиях, то безмолвие, ночь и одиночество придают им особую величавость. Охваченный мрачными мыслями, навеянными воспоминаниями, я присел на обломок разбитой колонны, напротив груды камней — остатков какого-то неведомого храма — и погрузился в глубокие мечтания, как вдруг мне почудилось, что предо мною возникла какая-то тень. Затаив дыхание, я пристально вгляделся в нее, и то, что вначале принял за игру лунных лучей, стало приобретать некие реальные очертания. Расплывчатый контур походил на женскую фигуру, окутанную покрывалом или саваном. Я был, как уже упоминалось, родом из страны, изобилующей поэтическими легендами, и в детстве наслышался рассказов о привидениях. Обычно являлся либо дух только что усопшего, либо призрак того, кому в данный момент грозила опасность. Однако, согласно древним преданиям, которые мне рассказывала матушка, существовало верное средство распознать, действительно ли пред вами сверхъестественное существо: для этого нужно было быстро обернуться на все четыре стороны света и, если привидение успевало пробежать по кругу, в центре которого вы находились, и каждый раз оказывалось с вами лицом к лицу, не оставалось никакого сомнения, что вы имеете дело с видением, ниспосланным потусторонними силами. Я поднялся и, убедившись, что возникшая передо мною тень не плод заблуждения расстроенных чувств, повернулся на север, запад и восток, повсюду неизменно встречая ту же призрачную, перелетавшую с места на место с быстротой мысли, закутанную, неподвижную, безмолвную, словно мраморная статуя, женскую фигуру. Я достаточно много рассказал о себе читателю, чтобы, смею надеяться, не показаться ему трусом, и, однако, признаюсь, волосы у меня встали дыбом, а лоб покрылся холодным потом. Какое-то время я пристально вглядывался в призрак, затем, не в силах более выносить это состояние неизвестности, двинулся прямо ему навстречу. Он подпустил меня на расстояние четырех-пяти шагов, но едва я вытянул руку и хотел коснуться его, исчез со стоном, походившим на последний вздох агонии. В долетевшем до меня легком дуновении мне послышался звук моего имени, произнесенного с мольбою о помощи. Я бросился к тому месту, где находилось привидение, но никого не обнаружил, влажная от росы трава стояла нетронутой, и вокруг не было ни стены, ни развалины, ни какого-нибудь провала, куда могло бы укрыться это таинственное создание, если только оно было не духом, а существом из плоти и крови.

Я громко закричал; на крик тут же прибежали лодочники, опасаясь, что среди руин могли скрываться грабители или дикие звери, но вокруг никого не было. Я рассказал им о произошедшем со мною странном случае и попросил помочь мне обыскать окрестности. Они кивнули в знак согласия и принялись за дело, по-моему, скорее просто из желания откликнуться на мою просьбу, чем в надежде что-либо обнаружить. Действительно, наши усилия не принесли никаких плодов: мы не нашли ничего, что могло бы хоть как-то прояснить случившееся.

Становилось поздно, а у меня все не было сил покинуть эти развалины. Несколько раз лодочники напоминали мне, что пора возвращаться; наконец я велел гребцам отправиться к лодке, пообещав вскоре присоединиться к ним. Оставшись один, я вознес Господу горячую мольбу, заклиная его, чтобы, если это видение ниспослано им, оно возникло снова и заговорило со мною, но, несмотря на молитвы и просьбы, все вокруг оставалось столь же пустынным и безмолвным. Тогда я решился уйти; оглядываясь на каждом шагу, я пересек город и оказался на берегу моря, так и не встретив на пути чего-либо похожего на явившуюся мне таинственную незнакомку. Гребцы ждали меня. Я бросился на дно лодки, но не для того, чтобы забыться сном (он бежал от глаз моих): мне хотелось поразмыслить о пережитом мною странном приключении. Лодочники налегли на весла, и наше суденышко, словно запоздалая птица, полетело по водной глади. В глубоком молчании, которое особенно выразительно у греков, мы проделали весь путь от Никополя до Акциума.

Пробило два часа ночи, надежда уснуть покинула меня окончательно, душевное волнение прогнало телесную усталость. Я разбудил моих албанцев и спросил их, можем ли мы выехать немедленно, в ответ они взяли оружие, и мы пустились в дорогу, рассчитывая в тот же день прибыть во Врахури, древний Ферм. Через пять часов нам пришлось сделать остановку, чтобы позавтракать на берегу Ахелооса; отдохнув два часа и перейдя реку в том самом месте, где, по преданию, Геракл укротил быка, мы вступили в Этолию.

В четыре часа дня снова пришлось сделать привал: усталость изнурила людей, но спустя два часа они уже смогли отправиться в путь, и около десяти вечера показался Врахури. Однако было слишком поздно, чтобы войти в город; его ворота уже закрыли, и нам пришлось ночевать под стенами. Впрочем, в этом не было большой беды: спустилась теплая прозрачная ночь (как я уже говорил, наступили первые дни сентября); однако у нас не осталось провизии, а мы нуждались в плотном ужине. Поэтому двое из моих албанцев, точно козы, вскарабкались к пастушьим хижинам, зависшим над пропастью, и вскоре возвратились: один с зажженной сосновой ветвью в руках, а другой — с козленком на плечах. За ними шли пять или шесть горцев, которые вели за собой барана и несли хлеб и вино. Все тотчас же принялись за дело: одни резали животных, другие разжигали два огромных костра, третьи рубили стволы лавровых деревьев для вертелов, и вскоре наш ужин, нанизанный на вертелы, уже вращался на огне. Горцы помогли нам в этих приготовлениях, и, видя, с какой жадностью они смотрят на эту поистине гомерическую трапезу, которой они нас снабдили, я предложил им разделить ее с нами; без всяких церемоний они откликнулись на мое приглашение. Чтобы скрасить ожидание, я велел моим людям угостить их вином из принесенных бурдюков. Они растрогались столь чистосердечным к ним отношением и, скорее в знак благодарности, чем из желания просто провести время, начали танец; через некоторое время, несмотря на усталость, к нему присоединились и мои албанцы, так что хоровод, состоявший сначала из восьми горцев, вскоре увеличился на размер всего нашего конвоя. Вместе они образовали огромный круг с двумя кострами в центре и повели быстрый танец вокруг огня, то припадая на колени, то вскакивая и снова принимаясь кружить, скандируя припев. Вот то, что они пели (это была знаменитая боевая песнь Ригаса):

Корифей

О Греция, восстань! Сиянье древней славы Борцов зовет на брань, На подвиг величавый.

Хор

К оружию! К победам! Героям страх неведом. Пускай за нами следом Течет тиранов кровь.

Корифей

С презреньем сбросьте, греки, Турецкое ярмо, Кровью вражеской навеки Смойте рабское клеймо! Пусть доблестные тени Героев и вождей Увидят возрожденье Эллады прежних дней. Пусть встает на голос горна Копьеносцев древних рать, Чтоб за город семигорный Вместе с нами воевать. Спарта, Спарта, к жизни новой Подымайся из руин И зови к борьбе суровой Вольных жителей Афин. Пускай в сердцах воскреснет И нас объединит Герой бессмертной песни, Спартанец Леонид. Он принял бой неравный В ущелье Фермопил И с горсточкою славной Отчизну заслонил. И, преградив теснины, Три сотни храбрецов Омыли кровью львиной Дорогу в край отцов.

Хор

К оружию! К победам! Героям страх неведом. Пускай за нами следом Течет тиранов кровь.[58]

Повсюду, от морей Архипелага до античной Этолии, веяло духом свободы: каждый, от того, кто, умирая, готовился предстать пред Господом, и до полного сил и здоровья молодого человека, стремился к независимости.

Пение и танцы длились до тех пор, пока баран и козленок не зажарились; тогда приступили к ужину, который все — особенно если учесть наш аппетит — сочли превосходным; после еды пришел сон. На другой день мы продолжили наш путь, проходивший у подножия Парнаса; албанцы указали мне место, где лорд Байрон спугнул двенадцать орлов; он сам рассказывал мне об этом случае, полагая, что такое укрепляет его репутацию поэта, но я не пожелал тратить время даже на посещение знаменитого источника, воды которого пробуждали дар пророчества, и уже вечером мы прибыли в Кастри.

Там я распрощался с албанцами. Здесь кончалась власть Али-паши, а, кроме того, остальной отрезок пути не представлял никакой опасности. При расставании мне хотелось щедро вознаградить их, но они отказались, и командир эскорта от имени своих товарищей заявил:

— Мы хотим, чтобы вы нас любили, а не платили нам.

Я обнял его, а остальным пожал руку.

В Кастри я нанял шесть всадников и переводчика, и, следуя вдоль горной цепи Парнаса, в тот же день мы проделали почти двадцать три льё. Мы ехали необычайно быстро, но в сердце моем не было радости, и по мере продвижения вперед его все более и более теснили грусть и страх. На второй день после отъезда из Кастри наша группа ночевала в Элефсисе, древнем Элевсине: это была последняя остановка, дальше лежало побережье Эгейского моря.

Мы выехали с рассветом и к полудню уже были в Афинах, где остановились на два часа, но я даже не вышел из гостиницы, столь сильно мною владела одна лишь мысль — мысль о свидании с Фатиницей. Чем больше я приближался к ней, тем ярче разгорались у меня в сердце воспоминания, тем глубже полнилось оно любовью; все остальное теряло всякий смысл, так что я, наверное, оказался единственным путешественником, который, проезжая Афины, не осмотрел их.

К пяти часам вечера мы подъехали к горной цепи, пересекающей Аттику с севера на юг. Она начинается у Марафона и, постепенно понижаясь, спускается к оконечности мыса Суний. У горловины распахнувшегося перед нами ущелья мои люди остановились, о чем-то посовещались и заявили, что небо предвещает страшную грозовую бурю, поэтому опасно углубляться в горы. Они предложили остановиться в расположенной поодаль деревушке и там переждать непогоду. Естественно, подобное предложение меня никак не устраивало. Я просил, умолял, но они были непреклонны; тогда я вынул золото и, уплатив оговоренную сумму, тотчас предложил им вдвое больше, если они согласятся продолжать путь. Я имел дело не с гордыми албанцами: проводники приняли предложение, и мы вошли в мрачное узкое ущелье, еще более потемневшее от сгустившихся над ним туч. Но сейчас меня не остановила бы даже стена огня: я знал, что на другом конце ущелья меня ждет море, а там всего в пяти льё остров Кеос, откуда я столь часто созерцал эти же берега Аттики в пурпурных лучах заходящего солнца.

Увы, предсказания наших проводников сбылись: едва мы углубились в ущелье, как плывший над нами океан облаков избороздили молнии, сопровождавшиеся глухими ударами грома, и те, казалось, катились от скалы к скале. При каждом новом предвестнике грозы мои люди обменивались тревожными взглядами, словно спрашивая друг друга, не следует ли возвратиться назад, но, видя мое неколебимое решение, они, без сомнения, посчитали низостью бросить меня одного и продолжали идти вперед. Вскоре белые клочья словно отделились от туч и, опускаясь вниз, гигантскими хлопьями стали оседать на вершинах скал; затем они соединились в сплошную массу и грозным валом двинулись навстречу, окутав нас сплошною пеленой, так что мы уже не видели, бьют ли стрелы молний под ноги или пролетают над головами; вспышки и раскаты сверкали и грохотали со всех сторон. Лошади ржали, пар вырывался у них из ноздрей, и мне стала понятна нерешительность моих спутников. Я впервые в жизни очутился в горах во время грозы: казалось, природа, возжелав явить мне все тайны своей мощи и величия, спустила с цепи одного из самых страшных демонов разрушения.

К сожалению, на пролегавшей по крутым горным склонам дороге не представлялось возможности отыскать хоть какое-нибудь убежище от начинающегося дождя и от молний, готовых вот-вот разразиться над нашими головами. Тут мои проводники вспомнили о пещере, расположенной приблизительно в одном льё впереди, и пустили лошадей галопом, чтобы успеть добраться туда до того, как ураган достигнет наивысшей силы. Лошади напугались сильнее всадников и понеслись, будто хотели обогнать ветер. Мой конь был самый резвый и породистый изо всех, и я, как мог, старался придерживать его, но вдруг молния вспыхнула прямо у нас перед глазами, ее свет ослепил и людей и животных. Моя лошадь поднялась на дыбы; почувствовав, что при малейшей попытке управлять ею мы оба опрокинемся в пропасть, я отпустил поводья и, сжав стременами ее бока, позволил ей свободно нести меня по лежавшей перед нами дороге. Она помчалась вперед с ужасающей энергией и быстротой. Какое-то время я еще слышал крики моих спутников, звавших меня, и хотел приостановить этот неистовый бег, но тут страшный удар грома вконец испугал ее, и, словно унесенный вихрем, я исчез из глаз нашего маленького отряда. Мы неслись с такой скоростью, что у меня перехватило дыхание. Казалось, сам дух бури подарил мне одного из своих скакунов.

Эта безумная скачка длилась с полчаса. Раз за разом сверкали молнии, и при голубоватом их свете, точно в сновидении, видны были бездонные, причудливо освещенные пропасти; у меня были ощущения, что мой конь не мчится по дороге, а перелетает со скалы на скалу. Я освободил ноги от стремян, чтобы в случае необходимости успеть броситься на землю. Едва я успел принять эту предосторожность, как почувствовал, что лошадь, нырнув головой вниз, повисла вертикально, как будто почва исчезла у нее из-под копыт. Какая-то ветка хлестнула меня по лицу. Машинально протянув руки и вцепившись в эту ниспосланную Богом опору, я увидел, как мой конь куда-то проваливается, а через секунду раздался звук — удар упавшего о скалы тела. Сам же я завис над пустотой.

Дерево, за которое я, к счастью, уцепился, было смоковницей, растущей в расселине скалы; ни одна тропинка не вела к нему, но благодаря неровностям камня мне удалось, рискуя двадцать раз низвергнуться в пропасть, выбраться на маленькую площадку, где я почувствовал себя почти в безопасности. Когда избежишь большой беды, мелким опасностям не придаешь особого значения. Я понял, что спасен, ибо мне оставалось бояться только бури.

Каждый всплеск молний озарял обступившую меня со всех сторон бездну и, не осмеливаясь сделать ни шагу во тьме, я оставался на уступе скалы. Дождь лил потоками, непрестанно гремел гром, и горное эхо не успевало повторять его удары, раздававшиеся над моей головою с грохотом, достойным самого Юпитера. О сне нечего было и думать, мне оставалось только крепко держаться на этой узкой площадке, изо всех сил стараясь справиться с головокружением. Я прислонился к скале и ждал. Ночь тянулась со страшной медлительностью. Среди громовых раскатов мне послышалось несколько выстрелов, но я мог ответить только криками, так как мои пистолеты остались в седельной кобуре, а крики терялись в жутком грохоте урагана.

К утру гроза утихла. Усталость изнурила меня; я проделал сто тридцать льё за неделю без отдыха и почти без сна. В поисках места, где бы примоститься, я обнаружил камень, на который можно было присесть, и, хотя вода с меня текла ручьями, едва я опустился на него и прислонился к скале, как тотчас же погрузился в глубокий сон.

Открыв глаза, я подумал, что все еще сплю: над головой сияло чистое небо, предо мною простиралось лазурное море, а в четырех-пяти льё виднелся столь хорошо знакомый мне остров Кеос, куда я стремился из такого далека и где меня ждали Фатиница и счастье.

Обрадованный и вновь полный сил, я поднялся и принялся искать тропу, что могла бы вывести меня к берегу. Подойдя к краю площадки, в двухстах футах подо мною я увидел мою разбившуюся лошадь; ее труп поток постепенно увлекал в сторону моря. Невольно вздрогнув, я отвернулся и обнаружил, что дорога, с которой сбился конь, проходит в тридцати — сорока футах у меня над головой. К ней можно было взобраться по плющу и кустам, покрывавшим поверхность скалы; не теряя ни минуты, не раз рискуя сорваться в пропасть, через четверть часа я сумел вскарабкаться туда и с облегчением вздохнул — тропа вела к морю.

Я бегом спустился к стоявшим на берегу рыбацким хижинам и нашел там моих людей; они думали, что я погиб, но, зная цель моего путешествия, на всякий случай пришли сюда. Их осталось только четверо: переводчик затерялся в горах, и о нем никто ничего не знал, а другой человек, переходя вброд поток, упал в воду и, по всей вероятности, утонул.

Снова щедро вознаградив моих спутников, я попросил дать мне лодку с самыми лучшими гребцами, каких только можно было найти. Тщетно ее хозяин уговаривал меня позавтракать вместе с его семьей, я настоял на том, чтобы лодку подали немедленно, и через несколько минут она была готова.

Получив по золотой монете сверх условленной цены, гребцы налегли на весла, и мы буквально полетели по водной глади. Кеос исчез из виду, заслоненный островком Елены, который казался с площадки, где я провел ночь, просто скалой, но едва мы обогнули его южную оконечность, как желанный остров снова возник перед нами. Вскоре стали проясняться и подробности: ранее невидимые дома, вытянувшиеся полукругом вдоль гавани, затем дом Константина, часто снившийся мне; сейчас он был похож на точку, но по мере нашего приближения все яснее проступал из оливковой рощи своей белизной и сероватыми тростниковыми ставнями. Теперь я уже смог разглядеть окно, откуда Фатиница приветствовала нас по приезде и во время отъезда. Я встал на носу лодки, вынул платок и, как она почти год назад, принялся размахивать им, но, судя по всему, Фатиница отсутствовала: ставни были закрыты и на мой сигнал не последовало ответа. Я начинал волноваться, ибо дом показался мне лишенным жизни, пустынной была дорога, ведущая к нему, никого не было и у подножия окружавшей его стены — все это напоминало огромное надгробие.

Сердце мое тоскливо сжалось, но я не мог двинуться с места и по-прежнему стоял на носу лодки, продолжая машинально взмахивать платком, но по-прежнему не получал ответа. Едва мы подошли к причалу, я бросился на берег. На какое-то мгновение ошеломленный, в нерешительности, я застыл на месте, не зная, что же мне теперь делать: то ли расспрашивать о Фатинице, то ли самому бежать прямо в дом, но тут на глаза мне попалась моя гречаночка, одетая в то же самое платье из подаренного мной шелка, но превратившееся в лохмотья; я бросился к ней и, схватив ее за руку, воскликнул:

— Фатиница ждет меня?

— Да, да, она тебя ждет, — ответила девочка, — только ты пришел слишком поздно.

— Где она?!

— Я тебя туда отведу, — сказала она и пошла впереди.

Вначале я следовал за нею, но, заметив, что девочка идет в противоположную от дома Константина сторону, остановился:

— Куда ты идешь?

— Туда, где она.

— Но это совсем не та дорога, к дому ведет другая.

— В доме никого нет, — отвечала девочка, покачав головой. — Дом опустел, могила заполнилась.

Я задрожал всем телом, но вспомнил, что бедняжка слыла слабоумной.

— А Стефана? — спросил я ее.

— Вот ее дом, — сказала она, протянув руку.

Я оставил ее посреди улицы и побежал к дому Стефаны, не осмеливаясь идти в дом Константина.

Пройдя первую комнату, где находились лишь служанки, и, не обращая внимания на их крики, я отыскал лестницу, ведущую на второй этаж, где обычно находится женская половина, кинулся туда, толкнул первую же оказавшуюся передо мною дверь и увидел Стефану в траурном одеянии, сидевшую на циновке, свесив руки и уронив лицо в колени. На шум она подняла голову, слезы двумя ручейками бежали у нее по щекам. Заметив меня, она вскрикнула и жестом предельного отчаяния схватилась за волосы.

— Фатиница! — закричал я. — Во имя Неба, где Фатиница?!

Она молча поднялась, вынула из-под подушки запечатанный черным сургучом свиток и протянула его мне.

— Что это? — спросил я.

— Посмертные записки моей сестры.

Кровь отхлынула у меня от лица, ноги подкосились, я схватился за стену и упал на диван; мне показалось, что меня ударило молнией. Когда я очнулся от забытья, Стефаны уже не было в комнате; рядом лежал роковой свиток. Исполненный предчувствий, что произошло непоправимое, я развернул его. Я не ошибся. Вот что он содержал.

ДНЕВНИК ФАТИНИЦЫ

1

Ты уехал, мой возлюбленный! Я только что проводила взглядом уносящий тебя корабль, который, надеюсь, привезет тебя обратно; пока он не исчез, я могла видеть твои глаза,устремленные на меня; спасибо!

Да, ты меня любишь; да, я могу положиться на тебя; твое слово — сама правда, или нет более веры на земле и пришла пора поклоняться обману как самому могущественному божеству, если он сумел, подобно Юпитеру, принять облик сладкогласого лебедя в белом оперении.

Итак, я одна; не страшась теперь вызывать подозрений, я попросила письменные принадлежности и пишу тебе: без воспоминаний и надежд разлука хуже темницы. Я опишу тебе все движения моего сердца, любимый, и тогда по возвращении ты, по крайней мере, узнаешь, что ни дня, ни часа, ни мгновения я не переставала думать о тебе.

Велика моя боль от расставания, но она станет еще сильнее, ведь ты покинул меня совсем недавно, и я никак не могу привыкнуть к мысли, что тебя здесь нет; все вокруг еще полно тобою; моя память, точно солнце над землей, не угаснет до тех пор, пока хотя бы один отблеск его лучей падает на нее.

Ты, ты мое солнце; пока ты не взойдешь над моей жизнью, она останется бесплодной, и лишь в твоем свете распустятся три самых прекрасных цветка: вера, надежда и любовь. Знаешь, кто отвлекает меня от горестных дум? Наша милая вестница: она садится на стол, клювиком вырывает перо у меня из рук и приподнимает крылышко, как если бы там была записка; она летала к тебе и не нашла тебя, ей, бедному маленькому созданию, неведомо, что это означает.

Ах! Слезы душат меня, любимый, я еще не выплакала их все, и они камнем падают на сердце.

2

Стефана пришла провести день с бедной покинутой сестрой, и мы все время говорили о тебе. Она счастлива, но ее блаженству я предпочитаю мою скорбь; согласно нашим обычаям, сестра никогда не видела своего мужа до свадьбы; после замужества, поскольку он молод и красив, она подружилась с ним и любит его как брата.

Ты понимаешь такую любовь? Мужчина, кому она отдает свою жизнь, любим ею по-братски; не могу представить себе, что испытывала бы я, если хотя бы один день любила тебя так, как люблю Фортунато, мне кажется, что в тот день сердце мое перестало бы биться. О! Я люблю тебя совсем по-иному; будь спокоен, я люблю тебя разумом, душою и телом; я люблю тебя, как пчела цветок, я живу благодаря тебе, без тебя мне остается только умереть.

Ты знаешь, что сказала мне Стефана? Что не нужно доверять франкам, они будто не держат слова; она сказала, что ты уехал и не вернешься. Бедная Стефана! Следует простить ей, мой друг, она не знает тебя так, как знаю я; она не знает, что я скорее усомнюсь в свете дня и Боге, сотворившем этот свет, чем в тебе. Она ушла, так как ее муж прислал за нею. Когда ты будешь моим мужем, я не оставлю тебя ни на час, ни на минуту, и тебе никогда не придется посылать за мной: я всегда буду рядом.

3

В наше условленное время я спустилась в сад. Еще три дня назад у меня не было сомнений, что мы там встретимся. Что же случилось, почему тебя там нет? Увы! Ты уехал.

Цветы улыбались, радуясь наступлению ночи, и посылали легкому ветерку свой аромат. Составив букет, означавший «Я люблю тебя и жду», я забросила его, как и прежде, за угол стены, но тебя там не было, чтобы поднять их и ответить мне поцелуями и словами: «Я люблю тебя, и я здесь…»

Весь вечер до полуночи я провела в нашей жасминовой беседке; вчера это был храм любви и счастья, сегодня он опустел, и его единственное божество — воспоминания. Прощай, мой возлюбленный, я иду спать, чтобы увидеть тебя во сне.

4

Мне снились страшные сны, любимый, но не о тебе. О! Это поистине ужасно, если ни наяву, ни даже во сне тебя не будет рядом; мне привиделся Константинополь, наш дом, объятый пламенем, моя бедная умирающая мать и многие давние и тяжкие события. О Господь, неужели тебе мало моей сегодняшней скорби и ты хочешь сразить меня окончательно?

С утра я велела оседлать Красавчика, закуталась в покрывало, что плотнее облаков, за которыми ныне спряталось солнце, и поехала к гроту. Вот еще один уголок нашего острова, где все мне говорит о тебе: журчащий в глубине долины ручей, красивые красные цветы, окаймляющие дорогу (ты мне сказал, как они называются), листья деревьев, сетующие ветру на то, что сегодня такой унылый, пасмурный день. У входа я отпустила Красавчика на волю и принялась — в который раз! — перечитывать «Усыпальницы». Не правда ли, странно, возлюбленный, что именно в этой книге я нашла первое свидетельство твоей любви, веточку дрока, нежный символ зарождающейся смутной надежды; увянув, она высыхает у меня на груди.

Если мне суждено умереть до твоего возвращения, любимый, то я хотела бы, чтобы меня похоронили рядом с гротом; ты был прав, отдавая предпочтение именно этому месту на острове, особенно прекрасен просвет, откуда открывается море: он похож на проход, ведущий к Небесам.

Что за несуразная мысль пришла мне в голову! Умереть… Почему я должна умереть? Когда ты вернешься, мы вместе посмеемся над моими страхами. Знаешь, что я сделала? Распахнув книгу прямо на той странице, на которой ты нашел ее открытой, я положила туда веточку дрока — такую же, как и твоя; потом, сделав большой крюк, возвратилась в грот моей обычной дорогой, по которой гуляла в тот день, когда нашла твой подарок. Однако на меня навевает тоску название этой книги — «Усыпальницы».

5

Решительно, я рассорюсь с Стефаной: едва войдя и застав меня в слезах, она заявила, что я сошла с ума, раз так люблю тебя, а ты будто бы в это время весело распеваешь с матросами на борту фелуки. Но ведь это не правда, мой любимый? Даже если ты не плачешь (ты же мужчина, однако я видела твои слезы, и они для меня драгоценнее морских жемчужин), то, по крайней мере, тоскуешь, а если и поешь, то пусть это будет твоя нежная и грустная сицилийская песня; только ее я разрешаю тебе петь.

Пока я писала эту строчку, на моей гузле лопнула струна. Говорят, это плохое предзнаменование, но ты учил меня не верить снам и приметам, и я больше не верю. Верю лишь в тебя, мой любимый, мой всемогущий повелитель, творец моей новой жизни. О! Что же я делаю? Я переиначиваю святую молитву, прости меня, Боже, Боже мой, но теперь моя религия — это моя любовь!

6

О! У меня не хватает духу сказать тебе, чего я боюсь и на что надеюсь, мой возлюбленный; это и большая радость и большое горе.

Теперь, не считая тебя, я люблю только наших голубков и мои цветы. А к Стефане я чувствую сейчас даже какую-то ненависть.

Мои голубки любят друг друга, но я не знала раньше, что и цветы тоже способны любить: они быстрее растут и пышнее расцветают, когда те цветы, что им нравятся, рядом, и, наоборот, они чахнут и вянут, если возле них неприятные им растения. У цветов, как у людей, любовь — это жизнь, а равнодушие — смерть. О! Если бы ты был со мною, то увидел, как быстро я оправилась бы от слабости и как у меня на щеках заиграли самые свежие краски. Но эта бледность и слабость, быть может, не только оттого, что тебя нет; как только я уверюсь, то скажу тебе, отчего они появились.

7

У нас, майниотов, есть страшный обычай.

Однажды французский путешественник спросил моего пращура Нисетаса Софианоса, какого наказания заслуживает у потомков спартанцев тот, кто соблазнит девушку.

«Его обязывают отдать семье такого большого быка, который смог бы, опираясь копытами задних ног на землю Мессении, напиться из Эврота».

«Но, — возразил путешественник, — не существует такого огромного быка».

«Вот так, — ответил мой пращур, — и у нас не существует ни соблазнителей, ни соблазненных».

Вот что сказал мой пращур. Но с тех пор времена изменились, и для преступления, неведомого предкам, наши отцы изобрели жестокую месть. Если соблазнитель не бежит из страны, братья девушки находят его и заставляют либо загладить свою вину, либо драться с ними. Начинает старший брат, в случае его гибели вступает средний, и так до самого юного; после них приходит черед отца. Месть передается по наследству братьям, дядям, двоюродным братьям — и так до тех пор, пока виновный не будет убит.

Когда соблазнитель отсутствует, семья принимается за девушку; отец, старший брат или иной глава семьи спрашивают, сколько времени ей нужно, чтобы дождаться любовника: она сама назначает срок: три, шесть или девять месяцев, но не больше года.

В течение этого условленного времени жизнь в доме идет заведенным порядком, никто не напоминает бедному созданию о ее ошибке, все терпеливо ждут, когда она будет исправлена. В назначенный день глава семьи спрашивает у девушки, где ее супруг, и, если он не вернулся, ей пускают пулю в лоб.

Непременно возвращайся, мой любимый, ибо, в противном случае, ты убьешь не только меня, но и наше дитя!

8

Стефана находит, что я меняюсь на глазах; сегодня утром она советовала мне позаботиться о здоровье: ей страшно, как бы не открылась у меня болезнь бедного Апостоли. Добрая Стефана! Она не знает, что я не могу умереть теперь, когда живу для двоих.

9

Где ты сейчас? В Смирне, наверное. Любимый, самое тяжкое в разлуке — неизвестность. Как я и думала, чем больше проходит времени, тем сильнее моя печаль; мне страшно, что понемногу воспоминание, такое яркое вначале, потускнеет и затянется, как рана, после которой остается только шрам; впрочем, разве нет постепенно сглаживающихся шрамов? Но это не относится ко мне, дорогой, каждая окружающая меня вещь говорит моему сердцу. Куда бы я ни пошла, повсюду нахожу твой след, все вокруг напоминает о тебе; при самом горячем желании я не смогла бы забыть тебя, ибо я замкнута в круг, очерченный воспоминаниями, и если моя рана зарубцуется, то в ней останется замурованной твоя любовь. Ты же совсем в другом положении: вне моего острова никто меня не видел, там нет ни одной вещи, связанной со мною, там обо мне ничего не знают, а я столь невежественна — прости меня, — что, даже если бы угадала место, где ты находишься, то не сообразила бы, в какую сторону света послать с ветром мои вздохи и поцелуи.

Но именно это невежество удваивает мою любовь; будь я столь же образованной, как и ты, передо мной открывался бы огромный простор для воображения. Я размышляла бы, какая сила подвешивает звезды у меня над головой, что движет бесконечной сменой времен года, какой гений Провидения следит за расцветом и падением империй; эти глубокие раздумья хотя бы на мгновения отвлекали бы меня от мыслей о тебе, заставляя соизмерять могущество Творца с познаниями человека. А теперь стоит мне сделать лишь шаг вперед, как я натыкаюсь на преграду, и она отбрасывает мой разум, не заполненный знаниями, обратно к моему сердцу, преисполненному любви.

Боже мой! Боже мой! От тебя нет никаких известий, и надежда покидает меня. Лучезарное прошлое, мрачное настоящее, черное будущее. Как воздействовать на события, от которых зависит моя жизнь или смерть? Только ждать! Я не сомневаюсь в твоей любви; я полностью верю твоему слову; ты сделаешь все, что в человеческих силах, чтобы возвратиться ко мне, но ведь судьба может осилить тебя! А я прикована здесь, у меня, при всем моем желании, нет никакой возможности поехать к тебе. Бывают минуты, когда мне хочется умереть, лишь бы мой разум освободил меня от цепей моего тела.

11

О! На этот раз я действительно больна, мой возлюбленный: меня пожирает какая-то лихорадка; я то беспричинно страшно взволнована, то испытываю смертельное изнеможение. Мне думалось, что если я буду писать тебе каждый день, то найду утешение, доверяя этому посланию каждое движение моего сердца; но как быстро исчерпались мои темы! Что еще поведать из того, чего я тебе еще не говорила… Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя! Каждый вечер я пишу эти слова, и каждый раз это означает то, о чем я думаю весь день.

12

Больше уже нет сомнений, мой возлюбленный, наше дитя живет во мне, я только что ощутила, как оно шевельнулось, и пишу тебе, чтобы сказать: мы оба любим тебя!

О! Помни об этом, я теперь не одна, ты возвратишься не только ко мне. Нас связывает теперь нечто более священное, чем любовь, — наш ребенок. Я плачу, любимый; от радости или от страха? Какая разница! Я снова могу плакать, и слезы облегчают мою печаль.

13

Сегодня исполнилось три месяца с тех пор, как ты покинул меня; три месяца — день в день, — но не было и часа, когда бы я не думала о тебе. Все это время я спрашиваю о тебе у всего, что меня окружает, но в ответ на мои вопросы — лишь глухое молчание. Не запаздывай с возвращением, мой возлюбленный; боюсь только, что ты не узнаешь своей Фатиницы, такая она стала слабая и бледная.

14

Господь свидетель, я была хорошей дочерью отцу и нежной сестрой брату и каждый день во время их долгих и полных опасностей набегов молила за них Панагию. И вот теперь я обвиняю себя чуть ли не в преступлении: с тех пор как вы уехали вместе, я вспоминала о них всего три или четыре раза, а ведь это им грозит опасность, это их терзают штормы на море, им наносят раны в сражениях, а судьи выносят им свой приговор! Господь, прости меня за то, что я не думаю больше ни об отце у ни о Фортунато! Господь, прости меня за то, что я думаю только о своем возлюбленном!

15

О! Как бы я хотела впасть в глубокий летаргический сон и проснуться счастливой или умереть! Но время идет, часы текут, я замечаю только смену дня и ночи. И отчего нельзя, чтобы так длилось всегда, раз это длится уже пять месяцев! Время мерится радостью или горем: пять месяцев разлуки — это целая вечность!

Господи мой Боже у что я вижу там вдали? Неужели это фелука? Благословенный Господь, это она! Я его сейчас увижу! Боже, даруй мне силы! Оу я умру от радости или от горя!..

16

Тебя там нет! Тебя там нет! Пощадите же меня, пощадите!

17

Они знают все! Едва заметив фелуку, я подбежала к окну и по мере ее приближения старалась отыскать тебя на палубе. Прости меня Господь, но лучше бы там не было брата или отца, чем тебя. Но тебя, именно тебя там не было!

Я с ужасом убедилась в этому задолго до того, как фелука вошла в гавань. Все побежали на пристань, меня же словно что-то пригвоздило к окну, лишив сил даже подать им знак, что я их вижу. Они поднялись по тропинке, и уже издалека было видно, как они озабочены и встревожены, потом до меня донеслись радостные восклицания слуг, звук шагов на лестнице и шум открываемой двери. Я попыталась подойти к ним, но посредине комнаты упала на колени, произнеся твое имя.

Не знаю, что они мне ответили, но только мне стало ясно, что они расстались с тобой в Смирне, где ты должен был их ждать, но тебя там не оказалось, и никто не знал, куда ты уехал и когда возвратишься. Я упала, потеряв сознание. Придя в себя, я увидела, что в комнате никого нет, кроме Стефаны. Сестра плакала. До этого времени моя беременность оставалась для нее тайной и, придя мне на помощь, она нечаянно выдала меня.

18

О! Какая долгая и безнадежная ночь! Какая буря в небесах и в моем сердце! О! Пусть рухнет весь сотворенный мир, только бы на его обломках мне еще раз увидеть тебя!

19

Я приговорена, мой возлюбленный. Если ты не возвратишься через четыре месяца, то я умру ради тебя и из-за тебя. Будь благословен! Сегодня утром отец и брату спокойные, но суровые, поднялись ко мне в комнату. У меня не было ни малейших сомнений в тому что привело их, и, едва увидев, как они входят, я упала на колени.

Тогда меня подвергли допросу — так судьи допрашивают преступницу. Я все им рассказала. Они спросили меня, верю ли я в твое возвращение. «Да, — ответила я, — если только он жив». Они поинтересовались у сколько времени я прошу. Я ответила: «До тех пор, пока я не поцелую нашего ребенка». Они дали мне еще три дня после его рождения. Итак, мой возлюбленный, ты возвратишься, а быть может, не вернешься никогда, и в этом случае все правильно: лучше мне умереть.

20

Я больше не живу — я жду. В этом ожидании для меня теперь все. С самого утра я иду к окну и принимаюсь пристально вглядываться в морскую даль. При виде каждой лодки я вздрагиваю и в душе вспыхивает надежда… Но вот лодка приближается, и надежды мои развеиваются. О! Наш бедный ребенок, как, наверное, он страдает вместе со мною! Стефана бранит меня, что я не призналась ей раньше. Вместе мы сумели бы обмануть отца и Фортунато. Лгать им? Зачем? Если ты не возвратишься, разве я захочу жить?

21

О! Вернись, вернись, мой любимый, если не ради меня, то ради нашего бедного ребенка; если ты разлюбил меня, я не покажусь тебе на глаза, но дождись его появления на свет. Я заверну новорожденное дитя в твой плащ, и ты унесешь его, а меня оставишь умирать.

22

Дни! Дни! Как долги они, когда я мечтаю, и сколь кратки, когда предаюсь размышлениям… Прошло уже семь месяцев… Уже! Но чем же ты занят, Бог мой! Где ты? Ты просил, меня три месяца, самое большое четыре, и вот прошло целых семь. Ты в плену, или тебя нет в живых, любимый… Ты арестован в Англии, они устроили судилище, они приговорили тебя, как меня, и, как я, ты ожидаешь смертного часа.

Я забыла спросить тебя, правда ли, что мы встретимся на Небесах?

23

Наша жизнь течет, словно ничего не случилось, и порой я спрашиваю себя, не сон ли это.

И отец и брат, похоже, все забыли!.. Они приходят ко мне как обычно и, как всегда, обращаются со мною с нежностью и любовью. Но, время от времени, неожиданная дрожь, пробегая по моему телу, говорит мне, что они помнят и, как и я, ждут.

О! Вот она, твоя сицилийская песня:

На взморье я ромашку Сорвал, вздохнувши тяжко. Она бледна, бедняжка, А ты еще бледней. Смяв стебелек жестоко, Его лишают сока. Так ты умрешь до срока Без нежности моей. Так суждена могила Той, что меня любила, Той, что зовет без силы Меня и день и ночь. Тебя, цветок прибрежный, Лишь взгляд поил мой нежный, И смерти неизбежной Тебе не превозмочь.

А ты еще говорил мне, что не нужно верить предсказаниям!

26

Каждый вечер ложиться спать с одной и той же мыслью, пробуждаться каждое утро с одной и той же надеждой и на протяжении всего дня видеть, как улетучиваются друг за другом ночные сны! От этого, любимый мой, можно сойти с ума.

Время бежит, и, кажется, сама смерть подгоняет его вперед… Вот уже восемь месяцев, как ты уехал, еще месяц, даже меньше… И тогда или ты возвратишься, или все будет кончено для меня. Я сочинила длинную молитву Творцу; весь день, стоя у окна и пристально вглядываясь в море, я машинально твержу ее. Впрочем, теперь я подхожу сюда просто по привычке: вера в твое возвращение покинула меня, я верю только в то, что тебя нет в живых. О мой возлюбленный! Молись за меня на Небесах, и пусть мой путь из этого мира в иной не будет слишком тягостным.

27

Господи! Господи! Срок наступил? Означают ли эти боли, что я скоро стану матерью? Я так страдаю, что не могу больше писать, рука у меня дрожит. Боже, Боже, будь милосерден ко мне! Неужели я так и умру, не увидев тебя?.. Мой возлюбленный!..

О! Сын! Сын! Он прекрасен… Он похож на тебя, как я счастлива! Презренная! Что я написала?.. О! Возвратись, возвратись, мой единственный, мой любимый, мой златокудрый ангел, вернись, осталось только три дня!

28

Ты жив, теперь я это знаю, ты пришел ко мне во сне. О! Какой странный сон!

Нет, горячка не вызывает подобных видений; это была реальность, Господне соизволение, а быть может, чудо. Совершенно разбитая, я уснула; ребенок лежал рядом со мною; Стефана бодрствовала в изножье нашей постели. Вдруг мне показалось, что моя душа, невесомая и прозрачная, словно пар, отделилась от тела, и ее, точно летящую птицу, небесное облако куда-то уносит ветром. Я парила над городами,реками, горами; оставив позади наше море, пролетев спустя какое-то время над другим, неизвестным мне морем, я увидела залив, никогда до этого даже не являвшийся мне в сновидениях, и бесшумно опустилась посреди руин какого-то мертвого города.

В двадцати шагах от меня на обломке колонны сидел мужчина, обхватив голову руками.

Через мгновение он поднял лицо. Это был ты, мой возлюбленный. Я хотела заговорить с тобою, протянуть тебе руки. Увы! Увы! Я не смогла ни вымолвить слова, ни шевельнуться. О! Ты меня узнал, ты произнес мое имя. Я услышала твой дорогой голос, он еще звучит у меня в ушах. Трижды ты повернулся к различным сторонам света, и трижды какая-то высшая сила несла меня и ставила перед тобою. Но вот ты направляешься ко мне, подходишь ближе, ближе, совсем близко, ты протягиваешь руку и сейчас коснешься меня. Крик вырывается из моей груди, и я просыпаюсь. Ты жив, ты любишь меня, но, мой Бог, придешь ли ты вовремя?

Пока я пишу, сидя на кровати, Стефана стоит у окна, а наш ребенок спит.

29

О! Если ветер слишком слабо гонит корабль, покинь его и возьми лодку; если она идет слишком медленно, бросайся в море, но приезжай! Приезжай!

Завтра третий день, осталась лишь одна ночь; мы со Стефаной проведем ее в молитвах. Она попросила священника (это он выдавал ее замуж) принести в мою комнату чудотворный образ Святой Девы. Мы стали на колени, и я приложила к ее ногам личико нашего сына, чтобы он поцеловал их. Святая Дева, сжалься надо мной! Звезда любви, сжалься надо мной! Матерь Всех Скорбящих, сжалься надо мной!

30

Добрая Стефана! Она, всегда твердившая, что я тебя не увижу, теперь говорит, что ты возвратишься.

Наверное, она окончательно потеряла надежду.

Вот и наступил тот день, мой возлюбленный, день прекрасный, улыбающийся, как и ты, когда бывал подле меня. Словно это и не последний мой день.

Они разрешили мне прожить еще весь день, сказали Стефане, что будут ждать, пока солнце, встающее из-за острова Тенос, не опустится за горы Аттики. Я боюсь смерти, ибо ты жив, я тебя видела, я уверена в этом! О! А ты видел меня? Ты подозреваешь, какая надо мной нависла опасность? Знаешь ли ты, что я тебя зову? Знаешь ли ты, что ты один можешь спасти меня, что я не призываю больше Святую Деву, что я призываю тебя? Если бы я убежала вместе с моим ребенком! Боже мой, пока они не приехали, почему я не убежала? Я ждала тебя.

32

Стефана хотела сойти вниз, и слуга поднял ее вуаль, чтобы убедиться, что это не я.

Весь город знает, что сегодня мой последний день; все молятся. Только что раздавшийся звон колокола, звук которого я не узнала, призвал набожные души в церковь вознести моления за ту, что сейчас умрет. А та, что сейчас умрет, это я, слышишь ты, это я, любимый… Это твоя Фатиница… Это мать твоего сына… О! Моя голова! Я не почувствую удара, я буду безумна.

33

На море ничего… Насколько может охватить взгляд, все вокруг пустынно, пустынно! Я прислушиваюсь у двери: с той стороны молятся двое слуг. Все молятся, только я не могу молиться. Боже мой! Боже мой! Как быстро катится солнце!

34

Распростершись на моей кровати, Стефана рвет на себе волосы.

Я же с нашим сыном на руках то мечусь как безумная по. комнате, то присаживаюсь, чтобы написать еще строчку. Бедное, невинное дитя, лишь бы они его пощадили! О!Не плачь так, моя добрая Стефана, ты разбиваешь мне сердце! Ты никогда меня не забудешь, не правда ли, мой возлюбленный?

Боже мой! Узнаешь ли ты, как я страдала?! Ты или очень несчастен, или очень виновен!

Солнце не заходит, а низвергается, вот оно прикоснулось к горам, через мгновение оно спрячется за ними; мне кажется, что оно кровавого цвета.

Меня мучит жажда.

Я не веду более счет дням и часам, я веду счет на минуты, на секунды. Все кончено: даже если ты прибудешь в гавань, у тебя не хватит времени добраться до берега, даже если ты окажешься там, внизу, у тебя не останется времени подняться сюда… Послушай, Стефана! Я слышу шум, узнай, не они ли это… Боже мой! Боже мой! Уже видна лишь половина солнечного диска! Боже мой! Я очень хотела бы подумать о тебе, но, прости меня, я думаю только о нем. Это они! Это они… Они сдержали слово… Солнце зашло… Наступила ночь…

Они поднимаются… Они останавливаются у двери… Они открывают ее… Я прощаю тебя… Прощай… Прими мою душу!

* * *

На этом рукопись Фатиницы обрывалась. Я бросился в комнату ее сестры.

— И что же?! — закричал я. — Что было потом?

— Потом, — ответила Стефана, — отец дал ей время помолиться, а когда молитва была окончена, вынул из-за пояса пистолет и убил ее, как и обещал.

— А мое дитя? — воскликнул я, ломая руки. — Мой ребенок, мой бедный ребенок?

— Фортунато схватил его за ножки и разбил головку о стену.

Страшный крик вырвался у меня из груди, и я рухнул без сознания.

КОММЕНТАРИИ

ПОЛИНА

Остросюжетная повесть «Полина» («Pauline») впервые была опубликована в 1838 г. в Париже издательством Дюмон (Dumont) в сборнике «Фехтовальный зал» («La Salle d’armes») вместе с повестью «Паскуале Бруно» и историческим очерком «Мюрат» (автор включил впоследствии этот очерк в сборник «Знаменитые преступления», и в его составе он будет опубликован в настоящем Собрании сочинений).

Время действия повести: 1832 г. — декабрь 1834 г.

Неоднократно издававшийся перевод повести на русский язык был для настоящего Собрания сочинений тщательно сверен с оригиналом (Paris, Michel Levy Freres, 1861) Г.Адлером и впервые выходит без каких бы то ни было купюр.

7… рядом с фехтовальным залом Гризье… — Гризье, Огюстен Эдме

Франсуа (1791–1865) — знаменитый французский фехтовальщик и учитель фехтования; по профессии перчаточник, он, тем не менее, уже в нач. XIX в. прославился как искусный мастер владения шпагой, одерживая многочисленные победы в самых престижных состязаниях Франции, а затем Бельгии; в 1819 г. уехал в Россию, где первым организовал публичные состязания по фехтованию и даже выступал в паре с великим князем Константином Павловичем (1779–1831); ему же было поручено основать на Неве первую в стране школу плавания; воспоминания о десятилетнем пребывании Гризье в России послужили Дюма великолепным материалом для его романа «Записки учителя фехтования» (1840), написанного в форме мемуаров их героя; по возвращении в Париж он открыл свой знаменитый фехтовальный зал, который посещали многие известные люди того времени; с 1839 г. Гризье — преподаватель Национальной консерватории музыки и декламации, а позже — Политехнической школы; в 1847 г. в Париже была опубликована его книга «Оружие и дуэль» («Armes et le duel»), носившая как исторический, так и несколько дидактический характер (в ней автор пытался доказать всю бессмысленность дуэлей).

… кто читал мое «Путешествие в Швейцарию»… — Первая книга очерков Дюма о его путешествиях «Путевые впечатления. По Швейцарии» печаталась с 15.02.1833 по 15.08.1834 в журнале «Обозрение Старого и Нового Света» («Revue des Deux Mondes»). В 1833–1837 гг. эти очерки были выпущены в 5 томах тремя парижскими издателями (т. 1 — Гийо, т. 2 — Шарпантье, т. 3–5 — Дюмоном).

Поездка Дюма в Швейцарию продолжалась с 21 июля по 20 октября 1832 г.

Полина и ее спутник Альфред Н. трижды упоминаются в этой книге — в главах XXXIV, LI и LXVI (все они называются «Полина»).

… я увидел эту женщину во Флюэлене … — Флюэлен — селение в Швейцарии (кантон Ури), на южной оконечности Фирвальдштетского озера (см. примем, к с. 119); станция на железнодорожной линии, ведущей к перевалу Сен-Готард.

… вместе с Франческо торопился к лодке, отплывающей к камню Вильгельма Телля. — Франческо — гид, услугами которого Дюма пользовался в Швейцарии с 20 августа по 1 октября 1832 г. Вильгельм Телль, легендарный швейцарский герой, возглавивший в 1307 г. народное восстание против австрийского господства. Согласно устному преданию, накануне упомянутого события этот простой житель города Альтдорфа (см. примем, к с. 119) осмелился ослушаться приказа Гесслера, наместника австрийского эрцгерцога, за что был приговорен к весьма своеобразному наказанию: провинившемуся следовало попасть стрелой из лука в яблоко на голове своего шестилетнего сына; искусный стрелок, Телль выдержал испытание, но признался, что вторая стрела, в случае гибели ребенка, предназначалась наместнику; непокорного швейцарца приказали заточить в крепость Кюснахт на северном берегу Фирвальдштетского озера; во время переправы разразилась сильная буря и Теллю удалось выпрыгнуть из лодки на поверхность огромного камня (или обломка скалы), мимо которого он проплывал; укрывшись затем в засаде, он убил Гесслера и возглавил восстание швейцарцев. Несмотря на то что архивные документы точно не подтверждают этих фактов и дат, легенда все же имела под собой историческую основу. Подтверждением тому служат названия памятника и того местечка, где благополучно выпрыгнул из тонущей лодки Телль, — «Прыжок Телля» (в нем. варианте Tellessprung); там возвышается часовня очень простой архитектуры, представляющая собой две каменные плиты, которые образуют алтарь; ее открыли в 1384 г., и с тех пор каждую первую пятницу после Вознесения здесь служат торжественную мессу в честь героя. Вероятнее всего, эту часовню и имел в виду Дюма, говоря о «камне Вильгельма Телля». Дюма посетил эту достопримечательность 23 августа 1832 г.

… во время посещения источника горячих вод, питающего купальни Пфеффера … — Купальни Пфеффера — один из самых известных в Швейцарии водных курортов, расположенный в необычном и одновременно поражающем своей дикой красотой месте, на востоке страны, в Гларнских Альпах, близ Рейна; среди нагромождения скал и утесов в глубине пропасти бурный поток реки Тамины образует котлован, в котором бьет горячий источник, имеющий целебные свойства; свое имя эта знаменитая здравница получила от деревушки Пфеффер, вблизи которой находится старинное аббатство, основанное в 720 г. и просуществовавшее до 1838 г.; издавна здание монастыря использовалось как психиатрическая больница, а расположенная в 2 км от него водолечебница в описываемое Дюма время также принадлежала аббатству.

… охваченной радостью упоительного вальса или шумного галопа. —

Галоп — бальный танец в стремительном темпе, получивший широкое распространение в XIX в.

… я был в Бавено около Лаго Маджоре. — Бавено — небольшой городок провинции Новара в Пьемонте (Северная Италия); расположен на западном берегу озера Лаго Маджоре, напротив островов Боромее (см. примеч. к с. 10), у подножия горы Моттароне; славится месторождением различных пород гранита и медной руды.

Лаго Маджоре — озеро, большая часть которого расположена в Италии, а наиболее высокие, обрывистые берега — в Швейцарии, в отрогах Южных Альп на высоте 194 м над уровнем моря; имеет 64 км в длину и 9,4 км в ширину; в озеро впадает множество рек; мягкий климат, живописные деревушки вдоль побережья, группа островов Боромее, богатые рыбой воды делают это озеро одним из самых привлекательных мест туризма.

… среди цветущих олеандровых, миртовых и померанцевых деревьев. — Олеандр — род вечнозеленых кустарников семейства кутровых, с кожистыми листьями и крупными белыми или розовыми цветами; распространен в районе Средиземноморья; издавна разводится как декоративное, а также как лекарственное растение для производства препаратов сердечного действия.

Мирт — род вечнозеленых деревьев и кустарников; листья его содержат эфирное масло, применяемое в парфюмерии, плоды используются как приправа; произрастает в условиях мягкого субтропического климата.

Померанцевое дерево (горький апельсин) — вечнозеленое растение, цветы и листья которого содержат эфирные масла.

9 … большой дорогой, что шла из Женевы в Милан. — Женева — город в центре Швейцарии; расположен на берегу Женевского озера (Леман) и реки Рона; административный центр кантона Женева. Милан — город в Северной Италии, в центральной части Паданской равнины; административный центр области Ломбардия и провинции Милан; расположен к юго-востоку от Женевы, на расстоянии ок. 250 км; часть дороги между этими городами проходит по западному берегу Лаго Маджоре.

… из-за Сесто показалась луна… — Сесто Календе — город в Северной Италии, на берегу южной оконечности Лаго Маджоре, в 27 км к югу от Бавено.

… услышал со стороны Домодоссолы шум движущегося экипажа… — Домодоссола — город в Северной Италии (провинция Новара), расположенный в живописной и плодородной долине, в 33 км к северо-западу от Бавено.

…я уже слушал только певца Джульетты. — Имеется в виду эпизод трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта»: Джульетта уверяет своего возлюбленного:

«Нас оглушил не жаворонка голос,

А пенье соловья. Он по ночам Поет вон там, на дереве граната.

Поверь, мой милый, это соловей!»

(III, 5; пер. Б.Пастернака.)

10… возникая из прошлого как туманное видение Оссиана. — Оссиан

(Ойсин) — легендарный воин и бард (поэт-певец) древних кельтов, живший, согласно преданиям, в III в. в Ирландии и воспевавший подвиги своего отца Финна (Фингала Мак-Кумхайла) и его дружинников (фианов). Сказания Оссиана хранились в устной традиции в Ирландии и Шотландии и частично были записаны в XII в. В 1765 г. шотландский поэт и собиратель местного фольклора (по профессии учитель) Джеймс Макферсон (1736–1796) издал книгу «Сочинения Оссиана, сына Фингала», включавшую 30 поэм древнего барда, якобы обнаруженных и переведенных на английский язык издателем. Эта талантливая литературная мистификация, соответствовавшая поэтике предромантизма, сразу приобрела огромную популярность, была переведена на многие европейские языки, оказала большое влияние на литературу кон. XVIII — нач. XIX в. и вдохновила живописцев. В 1802 г. в художественном салоне Парижа была выставлена картина французского художника Франсуа Жерара (1770–1837) «Сон Оссиана». Написанная по заказу Наполеона, она представляла собой аллегорию, в которой обращение к древнекельтской героике позволило воздать почести погибшим французским воинам: на огромном полотне изображен в заоблачных высях дворец, где восседает Оссиан, а из тумана четко проступают тени, в которых без труда угадываются лица погибших героев республиканской Франции — генералов Гоша, Дюгомье, Марсо, Клебера и многих других.

… Лаго Маджоре с тремя его островами (на одном из них был сад, на другом — деревня, на третьем — дворец) … — На акватории Лаго Маджоре находится группа из четырех (а не трех) островов, названная по имени семейства Боромее, которое владело ими с XIII в. до 1670 г.; пустынные скалистые острова не вызывали к себе никакого интереса, пока графу Виталиано Боромее не пришла идея создать на них загородный дом; в соответствии с распоряжениями графа на специально привезенной в огромном количестве плодородной земле были разбиты сады и цветники, расположенные террасами, построены дома и дворец; дикие ранее земли превратились в один из самых роскошных и уютных уголков Европы. С севера на юг острова идут в следующем порядке: 1) Изолино, что значит «Островок»; 2) Изола Мадре (букв.: «Главный остров») с великолепными экзотическими южными растениями; 3) Изола деи Пескатори («Остров рыболовов»), название которого связано с тем, что основное занятие его населения — рыболовство; 4) Изола Белла (букв.: «Красивый остров») — самый замечательный из них, с площадками садов, откуда открывается изумительный вид на вершины Альп; в западной части острова высится великолепный дворец с богатой картинной галереей.

… направился в Арону, а затем в Сесто Календе. — Арона — город в Италии, в провинции Новара, расположенный на западном берегу Лаго Маджоре, в 20 км к югу от Бавено; одно из самых оживленных мест в приграничных со Швейцарией районах; живописная панорама города и великолепный ландшафт сделали его излюбленным местом туризма; Сесто Календе находится от Ароны в 9 км к юго-востоку.

… бедный Лабаттю, который потом уехал в Италию, где в Пизе нашел смерть … — Пиза — город в Центральной Италии на реке

Арно; административный центр провинции Пиза (область Тоскана); знаменит своими старинными архитектурными памятниками XI–XVI вв., а также замечательной «Падающей башней» (XII в.). Сведений о Лабаттю (Labattut) не обнаружено.

13… Говорят о мене Карла Великого, мече Баярда, шпаге Наполеона… — Карл Великий (742–814) — с 768 г. франкский король из династии Каролингов; с 800 г. — император; талантливый полководец, он сумел в результате возглавляемых им многочисленных походов завоевать почти всю Южную, Юго-Западную и Центральную Европу, создав обширное государственное объединение — империю, окончательно распавшуюся уже к сер. IX века.

Баярд, Пьер де Терайль, сеньор де (1476–1524) — один из самых знаменитых французских воинов рубежа XV–XVI вв.; вошел в историю под прозвищем «рыцарь без страха и упрека»; отличался необычайной храбростью в сочетании с удивительным благородством; стал воином в 13 лет, служил своему отечеству при трех королях — Карле VIII (1483–1498), Людовике XII (1498–1515) и Франциске I (1515–1547); участвуя фактически во всех известных военных кампаниях того времени, заслужил уважение не только товарищей по оружию, но и своих врагов; в битве при Мариньяно (1515) проявил такой героизм, что сам король пожелал быть посвященным в рыцари этим воином.

Наполеон Бонапарт (1769–1821) — французский государственный деятель и полководец, реформатор военного искусства; во время Революции — генерал Республики; в ноябре 1799 г. совершил государственный переворот и, формально сохраняя республиканский образ правления, получил всю полноту личной власти, установив т. н. режим Консульства; в 1804 г. стал императором под именем Наполеона I; в апреле 1814 г., потерпев поражение в войне против коалиции европейских держав, отрекся от престола и был сослан на остров Эльба в Средиземном море; весной 1815 г. ненадолго вернул себе власть (в истории этот период называется «Сто дней»), но, потерпев окончательное поражение, был сослан на остров Святой Елены в Атлантическом океане, где и умер.

… он останавливает дилижанс на краю леса… — Дилижанс — многоместная карета, запряженная лошадями, для регулярной перевозки пассажиров и почты.

14 …по тридцать тысяч ливров годового дохода. — Ливр — старинная французская серебряная монета и основная счетная денежная единица до кон. XVIII в.; во время Революции была заменена почти равным ей по стоимости франком, который здесь и подразумевается.

… отправился в Гавр, чтобы начать свою поездку с Англии. — Гавр — город на севере Франции, в Нормандии (департамент Нижняя Сена), на правом берегу устья Сены; один из крупнейших портов страны; ближайший к нему английский порт — Портсмут.

… В Гавре я узнал, что Доза и Жаден были на другом берегу Сены, в маленькой деревне, называемой Трувиль. — Доза, Адриен (1804–1868) — французский художник, известный пейзажист; много путешествовал (по Франции, Испании, Португалии, Египту, Малой Азии, Алжиру, Германии) и привозил из каждой поездки целую коллекцию картин — от огромных полотен до миниатюрных акварелей; один из основателей «Общества друзей искусства» и вице-президент парижского «Общества художников». По материалам одной из его поездок в 1838 г. была издана иллюстрированная книга «Две недели на Синае» («Quinze jours au Sinai»), подписанная Доза и Дюма.

Жаден, Луи Годфруа (1805–1882) — французский художник, специализировавшийся на изображении животных, и прежде всего собак; пользуясь покровительством высшей аристократии и даже членов королевского дома — больших любителей псовой охоты, — он работал в основном только в этом направлении; при Наполеоне 111 (1808–1873; правил в 1852–1870 гг.) стал придворным художником и писал картины с изображениями сцен королевской охоты или любимых животных императора.

Трувиль (Трувиль-сюр-Мер) — приморский городок в департаменте Кальвадос, у места впадения реки Тук в пролив Ла-Манш.

… это одно из самых живописных мест в Нормандии. — Нормандия — историческая провинция на северо-западе Франции, на территории которой располагаются современные департаменты Манш, Кальвадос, Нижняя Сена и частично департаменты Орн и Эр; название области связано с норманнами — скандинавами-ви-кингами, завоевавшими в нач. X в. территорию в устье Сены и основавшими там вассальное по отношению к французской короне, но фактически независимое герцогство, которое лишь в 1468 г., при короле Людовике XI (1423–1483; правил с 1461 г.), было включено в королевские владения; в 1790 г. разделена на департаменты.

… сел на пакетбот и через два часа был в Онфлёре, а поутру в Трувиле. — Пакетбот — в XVII–XIX в. название небольшого морского парусного почтово-пассажирского судна; в дальнейшем это наименование было распространено на паровые суда, работавшие на регулярных межконтинентальных линиях.

Онфлёр — город на севере Франции (департамент Кальвадос), расположенный на левом берегу устья Сены, в 10 км к юго-востоку от Гавра; основан в 1066 г.; в период Столетней войны и во время ожесточенных религиозных войн XVI в. имел важное стратегическое значение; в XIX в. стал торговым центром Кальвадоса. Трувиль находится в 12 км к юго-западу от Онфлёра.

… у камина моей почтенной хозяйки, госпожи Озре … — Роза Озре — реальное лицо, хозяйка гостиницы в Трувиле, в которой Дюма останавливался 9—11 июля 1831 г. во время своего путешествия в Нормандию.

… слушал довольно странные истории о том, что происходило… в департаментах Кальвадос, Луаре и Манш. — Кальвадос — департамент во Франции, образованный в исторической области Нормандия; на севере омывается водами Ла-Манша; разделен на 6 округов и 37 кантонов; административный центр — город Кан; имеет равнинный ландшафт и плодородную почву, что способствует успешному земледелию и скотоводству; знаменит особыми сортами сыров и кустарно выделываемой яблочной водкой — кальвадосом.

Луаре — департамент в Центральной Франции; сформировался на месте бывших исторических провинций Орлеане и Берри; название получил по названию реки Луары, протекающей по его территории; плодородный район, славящийся земледелием, садоводством, овощеводством, виноделием; административный центр — город Орлеан.

Манш — департамент во Франции в исторической области Нормандия; административный центр — город Сент-Ло.

… между деревнями Бюиссон и Сальнель исчезали пассажиры… — Бюиссон — возможно, речь идет о деревне Ле-Бюиссон, к северо-западу от Кана, в 18 км от Сальнеля.

Сальнель — небольшой населенный пункт недалеко от берега Ла-Манша, в 14 км к северо-востоку от Кана.

… генеральный сборщик налогов из Кана … — Кан — город и порт во Франции, расположенный на реке Орн; административный центр департамента Кальвадос; связан каналом с проливом Ла-Манш.

… давал ужин молодому парижанину Орасу де Бёзевалю… — Орас де Бёзеваль безусловно вымышленный персонаж, но имя его, по всей вероятности, взято не случайно: как правило, большинство дворянских фамилий, и прежде всего аристократических, образовывалось от названия тех мест, владельцами которых были они или их далекие предки.

Бёзеваль — небольшое живописное местечко между приморскими городками Див и Ульгат в департаменте Кальвадос; с давних времен там находился приют евангелической общины, где каждый, кто по тем или иным причинам остался без крова или подвергался преследованиям из-за религиозных разногласий, находил за весьма умеренную плату жилье и пропитание. Дюма, судя по всему хорошо знавший те края, мог использовать название этого селения для имени своего героя.

… отстоял от Трувиля на пятнадцать льё… — Льё — единица длины во Франции; сухопутное льё составляет ок. 4 км.

… сборщик из Пон-л’Эвека, который вез в Лизьё для взноса в казну двенадцать тысяч франков, был убит, и тело его было сброшено в Тук… — Пон-л’Эвек — город во Франции (департамент Кальвадос); расположен в 44 км к северо-востоку от Кана; своим названием (Pont-l’Eveque — букв.: «Мост Епископа») обязан давнему историческому событию: во времена походов Вильгельма 1 Завоевателя (см. примеч. к с. 639) епископ города Лизьё был сброшен с моста в реку Тук.

Лизьё — город во Франции (департамент Кальвадос), в 15 км к югу от Пон-л’Эвека; центр округа и двух кантонов; как все города Северной Франции, с раннего средневековья и до нового времени был в центре основных исторических событий страны.

Тук — река во Франции; берет начало в департаменте Орн, пересекает с юга на север всю восточную часть департамента Кальвадос, протекает по территориям городов Лизьё, Пон-л’Эвек и Тук; впадает в Ла-Манш; длина — 108 км; ее долины считаются наиболее плодородными и живописными в Нормандии.

… они могли произойти скорее в пустынных ущельях Сьерры или в диких скалах Калабрии … — Сьерра (от исп. sierra — «горная цепь», букв, «пила») — составная часть названия многих горных хребтов в

Испании или испаноязычных странах; здесь, вероятно, имеются в виду глухие малонаселенные горные районы Испании.

Калабрия — полуостров и область в южной части Апеннинского полуострова; омывается Тирренским и Ионическим морями; одна из самых отсталых областей Италии; большую часть ее территории занимают Калабрийские горы; в XIX в. основная часть населения жила здесь в крайней нужде, что порождало сильную социальную напряженность, выражавшуюся, как правило, в разбоях, грабежах и убийствах.

… нежели в богатейших долинах Фалеза и плодоносных равнинах Понт-Одмера … — Фалез — город в департаменте Кальвадос, в 35 км к югу от Кана, живописно раскинувшийся на берегу реки Ант; выгодное географическое положение обеспечило ему еще со времен средневековья экономическое процветание, сделав центром торговли и ремесел, а знаменитые ярмарки, ежегодно проводимые здесь с 10 по 15 августа, ведут свое начало с XI в.

Понт-Одмер — город в Северо-Западной Франции (департамент Эр), окружной и кантональный административный центр; расположен на левом берегу реки Риль, в 30 км к юго-востоку от Гавра; возник на месте старинного поселения, известного еще с VIII в.; на протяжении многих веков играл не последнюю роль в военной истории Франции, сохраняя при этом значение крупного торгового центра страны.

… англичанин, ехавший с женой из Гавра в Алансон, был остановлен в полулъё от Дива… — Алансон — город в Северо-Западной Франции, административный центр департамента Орн; находится в 120 км к югу от Гавра; знаменит производством кружев.

Див (Див-сюр-Мер) — небольшой город в Нормандии, вблизи побережья Ла-Манша, к юго-западу от Гавра, на пути в Алансон; находится на одноименной реке, которая берет начало в департаменте Орн, протекает по департаменту Кальвадос и впадает в пролив Ла-Манш.

… лошади, зная дорогу, пришли в Ранвиль… — Ранвиль — небольшой населенный пункт в департаменте Кальвадос, в 10 км к северо-востоку от Кана.

16… таким же неверующим, как святой Фома … — Фома — один из двенадцати апостолов Иисуса Христа; он не поверил в воскресение Христа и заявил: «Если не увижу на руках его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в рёбра его, не поверю» (Иоанн, 20: 25). При вторичном явлении Христос сам призвал недоверчивого ученика и сказал ему: «Подай перст твой сюда и посмотри руки мои; подай руку твою и вложи в рёбра мои; и не будь неверующим, но верующим» (Иоанн, 20: 27). Фома проповедовал слово Божье в Эдессе, Персии и Восточной Индии, где занимался зодчеством; слыл покровителем каменщиков и каменотесов и почитался как мученик; до сих пор значительное число христиан тех мест именуют себя «христианами апостола Фомы»; католическая церковь отмечает праздник в его честь 6 октября.

… велел перенести в лодку обед, бристольскую бумагу и карандаши… — Бристольская бумага (или бумага Изабе) — род клеёного картона, употребляемого для рисунков акварелью или карандашом.

… путешествие между мостом Тюильри и мостом Согласия на шлюпке … — Мост Тюильри — переброшен через Сену в кон. XVII в. на средства Людовика XIV и назван Королевским; вел прямо от дворца Тюильри на левый берег Сены; в 1792–1809 гг. назывался мостом Нации.

Мост Согласия — построен в кон. XVIII в.; ранее назывался мостом Людовика XVI; соединяет площадь того же названия с левым берегом Сены напротив Бурбонского дворца, в котором в то время помещалась Палата депутатов; следующий по течению Сены после моста Тюильри.

… Я находился в это время напротив устья Орна. — Орн — небольшая река во Франции; берет свое начало в местечке Се в департаменте Орн; протекает по территории департамента Кальвадос и впадает в Ла-Манш; на отдельных участках судоходна; длина — 152 км; устье Орна находится в 25 км к западу от Трувиля.

… По правую сторону от меня был бурный пролив Лангрюна и скалы Лиона … — Лангрюн-сюр-Мер — небольшое живописное местечко в прибрежном районе департамента Кальвадос, к западу от устья Орна; в XIX в. — морской курорт; к северу от него лежит небольшой остров Лез’Эссарде-Лангрюн, отделенный от материка бурным проливом.

Лион (Лион-сюр-Мер) — селение в департаменте Кальвадос, несколько восточнее Лангрюна; несмотря на скалистые берега (т. н. «скалы Лиона»), служило местом отдыха и морских купаний; состояло из двух частей: Нижний Лион, прибрежный и особенно благоприятный для туризма, и более удаленный от береговой полосы Верхний Лион, с замком эпохи Возрождения.

18… вспомнив, как Верне приказал привязать себя к мачте корабля, чтобы запомнить подобное зрелище и перенести на холст … — Верне, Клод Жозеф (1714–1789) — французский художник, основатель династии живописцев (известными художниками были также его сын и внук); автор морских пейзажей, среди которых много картин бурного моря.

… во время охоты в Вандее … — Вандея — область на западе Франции, у побережья Атлантического океана; в прошлом составляла северную часть исторической провинции Пуату; в кон. XVIII — нач. XIX в. — центр контрреволюционных крестьянских мятежей, возглавлявшихся дворянами-роялистами и католическим духовенством.

Шале — сельский домик в горах Швейцарии; в нарицательном смысле слова — небольшой загородный дом, дача.

19… у подножия каменного креста… полуразрушенного и утратившего фигуру Христа. — У католиков на кресте обычно укрепляется фигура Иисуса, так что все сооружение является воплощением его распятия и крестных мук.

20… покинув колонну, к которой я прислонялся, как готическая статуя … — Готический стиль господствовал в западноевропейском искусстве в XII–XIV вв. Готические сооружения, особенно в городах, отличались большими размерами, устремленностью ввысь (часто достигавшейся строительством башен и колоколен) и богатст-

23-124 вом украшений (фигурные изображения, стрельчатые окна, резьба по камню).

21… вполне мог, как Дон Кихот, встретить какую-нибудь ветряную мельницу… — Дон Кихот — обедневший дворянин, вообразивший себя странствующим рыцарем, главный герой романа великого испанского писателя Мигеля Сервантеса де Сааведра (1547–1616) «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», человек, чье стремление к справедливости и жажда подвигов приходят в непримиримое противоречие с действительностью; этот образ приобрел нарицательное значение.

Глава VIII первой книги романа содержит трагикомический эпизод: Дон Кихот принял ветряные мельницы за чудовищных злодеев-великанов и вступил с ними в бой.

22… принявшие меня как нового Робинзона Крузо… — Робинзон Крузо — герой романа английского писателя Даниеля Дефо (1661–1731) «Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, прожившего двадцать восемь лет в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Америки» (1719).

24… приехали за мэром, мировым судьей… — Мировой судья во Франции XIX в. назначался в каждой низовой административно-территориальной единице главой государства из кандидатов, представленных судьей и прокурором вышестоящей судебной инстанции; единолично разбирал и решал мелкие гражданские и уголовные дела.

… я немного изучал анатомию в Шарите… — Шарите (фр. Charite — «Милосердие») — благотворительная больница, основанная королевой Марией Медичи (1573–1642) в Париже в 1601/1602 гг.; в первые годы существования использовалась только для неимущих больных с инфекционными заболеваниями как изолятор и лечебница одновременно, но по мере увеличения больничных мест и персонала расширились и функции этого медицинского учреждения. Уход за больными осуществлялся в основном монахами — Милосердными братьями (Freres de la Charite), или иначе братья-ми-госпитальерами святого Иоанна Божьего (1495–1550) — основателя этого монашеского ордена, посвятившего жизнь бескорыстному исцелению больных во искупление своих грехов. К началу Революции больницу Шарите обслуживали около полусотни монахов; помимо бесплатных консультаций, лечения и раздачи лекарств, здесь проводились также хирургические операции; больница имела собственную анатомическую школу, кабинет истории естествознания, ботанический сад; в 1790 г. госпиталь был национализирован, но в 1802 г. Наполеон I возвратил его первоначальным хозяевам; в 1810 г. было создано специальное женское отделение на 100 больничных коек, которое обслуживали монахини.

… ему надо было получить разрешение префекта… — Префект — глава департамента во Франции.

25… еду поохотиться на чаек и чистиков. — Чистики — вид морских водоплавающих птиц, обитающих по берегам Тихого, Атлантического и Северного Ледовитого океанов.

… менее чем через три часа мы очутились в устье Дива. — Устье реки Див лежит в 15 км к западу от Трувиля.

… приказал своим матросам лечь в дрейф… — «Лечь в дрейф» означает расположить паруса таким образом, чтобы одни сообщали судну движение вперед, а другие — назад. Таким образом корабль, попеременно совершая движения в противоположные стороны, в итоге остается на месте.

31… я дам вам двадцать пять луидоров. — Луидор (фр. louis d’or —

букв, «золотой Людовика») — старинная золотая французская монета; впервые ее стали чеканить в царствование Людовика XIII; под различными названиями находилась в обращении и в XIX в.; во время действия повести стоила 20 франков.

35… большой тартановый платок… — Тартан — шотландка, мягкая шерстяная (либо хлопчатобумажная) ткань в традиционную шотландскую клетку.

37… высадились в Брайтоне и через шесть часов были в Лондоне. —

Брайтон — город в Южной Англии, курорт на берегу пролива Ла-Манш, примерно в 70 км южнее Лондона.

40 Пикадилли — улица в центре Лондона; расположена между аристократическими кварталами Майфер и Сент-Джеймс; в первой пол. XIX в. на ней располагались богатые особняки, а позднее — клубы, дорогие магазины и увеселительные заведения.

…На фортепьяно лежали новейшие романсы госпожи Дюшанж, Ла-барра и Плантада… — Дюшанж, Полина (1778–1858) — французская музыкантша; пользовалась покровительством первой жены Наполеона императрицы Жозефины (1763–1814), которая ввела ее в артистический мир Парижа; написала более четырехсот романсов на стихи почти всех известных поэтов своего времени; сентиментальная и несколько меланхолическая натура музыкантши выражалась и в ее музыке, которая идеально соответствовала французскому романтизму 20-х гг. XIX в.

Лабарр, Луи Жюльен Кастелье (1771 —?) — французский композитор, автор небольших одноактных опер, скрипичных пьес, а также многочисленных романсов.

Плантад, Шарль Анри (1764–1839) — французский композитор; с детских лет, обладая уникальными вокальными данными, состоял на службе при королевском дворе в качестве музыкального пажа; одновременно был талантливым исполнителем и аккомпаниатором; пика своей музыкальной карьеры достиг сочинением романсов, которые пользовались необыкновенной популярностью; в 1794–1800 гг. работал в Комической опере; профессор Парижской консерватории по вокалу, позже руководитель вокальной труппы в Парижской опере; кавалер ордена Почетного легиона (1814); автор нескольких опер; впоследствии посвятил себя сочинению церковной музыки, в основном торжественных месс по случаю наиболее знаменательных событий в стране.

41… модные отрывки из опер Беллини, Мейербера и Россини. — Беллини, Винченцо (1801–1835) — известный итальянский композитор; один из выдающихся мелодистов, автор романтических опер — «Норма», «Пуритане» и др.

Мейербер, Джакомо (настоящее имя — Якоб Либман Бер; 1791–1864) — французский композитор и дирижер; его оперы — «Про-

23’

рок», «Африканка», а особенно «Гугеноты» — блестящие остродраматические спектакли с яркими характеристиками героев, виртуозными вокальными партиями, грандиозными хоровыми сценами и великолепной оркестровкой.

Россини, Джоаккино (1792–1868) — знаменитый итальянский композитор, режиссер, дирижер, певец; автор духовных камерных сочинений, но прежде всего — многочисленных опер, среди которых две совершенно разные по жанру принесли ему мировую славу: опера-буфф «Севильский цирюльник» (1816) и произведение героико-романтического жанра «Вильгельм Телль» (1829).

43… В первый раз это было у княгини Бел…у этой прекрасной изгнанницы Милана. — Под именем княгини Бел. Дюма, вероятнее всего, имеет в виду княгиню Кристину де Бельджодзозо-Тривульдзио (1808–1871); княгиня Кристина — одно из самых ярких, интересных и оригинальных исторических лиц XIX в.; уроженка Милана, представительница старинной аристократической фамилии, с 1824 г. супруга князя Эмилио Барбьяно ди Бельджодзозо, она, несмотря на свое высокое общественное положение, после неудавшейся в 1831 г. попытки итальянских патриотов освободить родину от австрийского господства покинула в знак протеста страну, не желая жить на одной земле с оккупантами; обосновавшись в Париже, почти сразу стала одной из самых заметных фигур в мире литературы и искусства, дом же ее стал центром политической жизни для соотечественников-эмигрантов; на собственные средства в начале 40-х гг. издавала «Итальянскую газету» («Gazette italiana») и ежемесячный журнал; во время европейских революций 1848–1849 гг. при первой же возможности вернулась в Милан и на свои средства сформировала батальон волонтёров, а затем столь же активно приняла участие в революционных событиях в Риме и Турине; лишь после окончательного поражения революционных сил в 1849 г. возвратилась в Париж; пробыв в изгнании еще 10 лет, она ступила на родную землю только в 1859 г., после окончания франко-итало-австрийской войны и присоединения Ломбардии, до этого владения Австрии, к королевству Пьемонт; продолжая свою журналистскую деятельность, сотрудничала в ряде итальянских и французских газет, была автором многочисленных литературно-публицистических работ; в 1850 г. вышли ее знаменитые «Воспоминания об изгнании» («Souvenirs d’exil»).

44… Солнце едва скрылось за Джирдженти, древним Агригентом. — Джирдженти (с 1927 г. называется Агридженто) — город в Италии, расположенный на южном берегу Сицилии в 136 км от Палермо; стоит на месте древнего города — греческой колонии Агригента (Акраганта); Агригент был основан в VI в. до н. э.; в кон. Ill в. до н. э. завоеван Римом; в древности был известен процветающим хозяйством и архитектурными памятниками.

… как на одной из картин ранней флорентийской школы, считающихся творениями Гадди или подписанных именами Чимабуэ и Джотто. — Флорентийская школа — одна из ведущих и прогрессивных художественных школ Италии; сложилась в XIИ — XIV вв. во Флоренции (наиболее развитом и культурном городе того времени). Флорентийские художники выступили как новаторы, порвавшие с канонами итало-византийского искусства, и пионеры реалистического искусства эпохи Возрождения, отразившие ее гуманистические идеалы. Мастера-флорентийцы стремились связать искусства и науки, были великолепными рисовальщиками, сформулировали законы перспективы, изучили анатомию человеческого тела. Расцвет флорентийской школы в живописи, архитектуре и скульптуре приходится на XV — нач. XVI в., после чего начинается ее упадок, а в XVII в. она утрачивает свое значение. Кроме ее основоположника Джотто, крупнейшими представителями флорентийской школы были Микеланджело Буонарроти (1475–1564), Леонардо да Винчи (1452–1519), художники Сандро Боттичелли (1445–1510) и Андреа дель Сарто (1486 — 1531/1530), архитектор Филиппо Брунеллески (1377–1446), скульптор Андреа Верроккьо (1435–1488).

Гадди, Гаддо (1239–1312) — флорентийский художник и мозаист, ученик мастеров византийской школы, работавших в Италии; был тесно связан с Чимабуэ и сотрудничал с ним в работе над оформлением церкви Санта Мария Маджоре в Риме; автор многочисленных фресок в Пизе; создатель особого способа мозаичной росписи; отец двух сыновей: Таддео Гадди (1300–1352) — художника и архитектора и Анджело Гадди (1324–1384) — художника и мастера по фрескам, подобно отцу оформлявшего многие церкви.

Чимабуэ, Джанни Гуальтьери (настоящее имя — Ченни ди Пепо; 1240 — 1300/1303) — итальянский художник, представитель флорентийской школы; его творчество также развивалось в русле византийской школы, в которую он принес ряд новшеств; к числу его наиболее известных работ относятся: цикл фресок в церкви Сан Франческо в Ассизи (1290), «Распятие» и «Мадонна на троне» (1285, галерея Уффици во Флоренции), большой алтарный образ «Мадонна с младенцем» (1285, там же); его произведения отличают монументальность, точность рисунка и изысканная декоративность цвета.

Джотто ди Бондоне (1266/1267 — 1337) — итальянский художник, учившийся, вероятно, в мастерской Чимабуэ (1280 и 1290 гг.); с его именем связан поворот в развитии итальянской живописи, ее разрыв со средневековыми художественными канонами и традициями итало-византийского искусства XIII в. и появление реалистических черт в живописи; творчество Джотто оказало огромное влияние на развитие итальянского искусства Раннего и Высокого Возрождения; к его наиболее выдающимся работам относят росписи Капеллы дель Арена (Скровеньи) в Падуе (1304–1306), капелл Перуцци (ок. 1320 г.) и Барди (1320–1325) во флорентийской церкви Санта Кроче.

… собрались там для охоты на кабана, и большой обед должен был прославить победу нового Мелеагра. — Мелеагр — один из персонажей древнегреческой мифологии, прославившийся успехом в т. н. Калидонской охоте. Ойней, царь Калидонии (Южная Этолия) и отец Мелеагра, забыл принести жертву богине-охотнице Артемиде, и она послала огромного вепря, чтобы тот губил скот, людей и нивы царя; герои Греции собрались, чтобы убить зверя, и победителю были обещаны клыки и шкура чудовища; одержав победу, Мелеагр присудил почетный трофей одной из участниц охоты — деве-охот-нице из Аркадии — Аталанте, первой ранившей кабана, но во время вспыхнувшей из-за этого ссоры убил братьев своей матери; из мести та бросила в огонь головню, с сохранностью которой, согласно пророчеству, была связана его жизнь, и Мелеагр умер; подругой версии мифа, проклятие матери привело к гибели Мелеагра в бою.

48… их хотел купить принц де Конде… — Конде, Луи Анри Жозеф,

герцог де Бурбон, принц де (1756–1830) — последний представитель ветви Бурбонов дома Конде, игравшего видную роль в истории Франции XVI–XVIII вв.; во время Революции эмигрировал и сражался против Республики в рядах корпуса дворян-эмигрантов; после возвращения на родину жил уединенно в своем замке; умер при неясных обстоятельствах (по официальной версии покончил с собой).

50 Гоа — колония Португалии (с 1510 г.) на западном побережье полуострова Индостан; важнейшая часть т. н. Португальской Индии; занимала небольшую территорию Малабарского берега на стыке современных штатов Бомбей и Майсур, а также прилегающие к ней острова; административный центр — Нова-Гоа (или Панаджи); в настоящее время — союзная территория Индии.

… в британских войсках, составлявших гарнизон Бомбея. — Бомбей — второй по числу жителей город Индии и крупнейший порт на западном берегу полуострова Индостан; с 1661 г. принадлежал Англии и стал опорной базой проникновения англичан в Индию и административным центром захваченных ими областей Западной Индии; в настоящее время — главный город штата Махараштра.

51… в болоте, идущем вдоль гор и простирающемся от Сурата… — Сурат — город-порт в Индии; в XIX в. входил в территориальный округ Бомбея; в средние века столица провинции Гуджарат (ныне — административный центр одноименного штата); в нач. XVI в. англичане открыли там факторию; на протяжении двух последующих веков за город шла борьба между английскими, французскими и голландскими колонизаторами; в 1759 г. он был окончательно присоединен к индийским владениям Англии; находится в 250 км к северу от Бомбея.

52… светские люди совершают утренние прогулки в Булонском лесу. — Булонский лес — лесной массив у западных окраин Парижа, ныне — общественный лесопарк в черте города; в средние века — место королевских охот; в XVIII–XIX вв. — место отдыха и развлечения светского общества.

53… привязал его… фуляровым платком… — Фуляр — ткань из шелковых некрученых нитей различного переплетения; отличалась особой мягкостью и легкостью; самый тонкий из его многочисленных сортов — луизин — предназначался только для изготовления шейных платков.

54… связал их перкалевым тюрбаном… — Перкаль — тонкая прочная и плотная хлопчатобумажная ткань, применяемая в технике и быту.

55… очутился среди пышной растительности Индии и чудесных видов Мальдив. — Мальдивы (точнее: Мальдивские острова) — живописный архипелаг, включающий свыше двух тысяч небольших коралловых островов в Индийском океане, к юго-западу от острова Цейлон (Шри-Ланка); с 1887 по 1965 гг. — протекторат Великобритании; в настоящее время — Мальдивская республика.

… рассказал нам о своих плаваниях по Бенгальскому заливу… — Бенгальский залив — часть Индийского океана между полуостровами Индостан и Индокитай.

… о сражениях с малайскими пиратами… — Малайя — страна в Юго-Восточной Азии, на Малаккском полуострове; в XVI–XVIII вв. подвергалась активной колонизации сначала португальцев, затем голландцев, а с кон. XVIII в. — англичан; английская экспансия проводилась в несколько этапов и закончилась к сер. XIX в. окончательным укреплением позиций Англии; однако на протяжении всего периода борьбы европейских государств за сферы влияния в этом регионе жители страны под предводительством местных правителей оказывали оккупантам активное сопротивление; в 1946–1957 гг. Малайя получила независимость, с 1963 г. входит в состав Малайской Федерации.

Малайцы всегда были известны как смелые моряки и издавна на своих небольших судах местной конструкции занимались морским разбоем в водах Юго-Восточной Азии и на ее берегах, где имели свои базы. Пиратство в этом регионе (уже с применением современной техники) сохраняется до настоящего времени.

… один из персонажей поэтов, Манфред или Карл Моор, одна из мятежных душ, бунтующих против глупых и пустых требований нашего общества… — Манфред — герой одноименной драматической поэмы Байрона (1816/1817), страдающий по утраченной возлюбленной, одинокий, непонятый бунтарь, избегающий людского общества.

Карл Моор — центральный персонаж прозаической драмы «Разбойники» (1781) немецкого поэта, теоретика литературы и историка Фридриха Шиллера (1759–1805); обнаружив чудовищные преступления своего брата Франца, Карл придает им обобщенный характер и воспринимает их как проявление порочности всей человеческой природы; возомнив себя божественным мстителем и выбрав разбой как форму социального возмездия, он вступает в противоречие со своими возвышенными намерениями и проявляет готовность нести полную меру ответственности за все совершенное им.

… будто читала Байрона или Гёте: та же энергия мысли, усиленная мощью выражения. — Байрон, Джордж Гордон, лорд (1788–1824) — великий английский поэт-романтик, оказавший огромное влияние на современников и потомков как своим творчеством, так и своей яркой мятежной личностью и стилем жизни; в своих произведениях, особенно поэмах, создал образ непонятого, отверженного и разочарованного романтического героя, породившего множество подражателей в жизни и в литературе («байронизм», «байронический стиль»).

Гёте, Иоганн Вольфганг (1749–1842) — поэт и мыслитель, выдающийся представитель Просвещения в Германии; один из основоположников немецкой литературы нового времени; разносторонний ученый, автор ряда работ по естествознанию.

… присутствие этого человека тяготило меня, как Маргариту — присутствие Мефистофеля. — Маргарита (Гретхен) — героиня трагедии Гёте «Фауст», возлюбленная заглавного героя. В уста юной и любящей Маргариты, которая интуитивно чувствует опасность, исходящую от Мефистофеля, друга ее возлюбленного, автор вкладывает следующие слова:

«При нем я разом холодею,

Я с прочими людьми в ладу,

Но так же, как душою всею Я твоего прихода жду,

Так я чураюсь лиходея…

Едва он в дверь, как всех буравит Его проворный, острый взор.

Он так насмешлив и хитер И ни во что людей не ставит!

… Мне радость в обществе твоем,

Когда ж ты с ним и мы втроем,

Боюсь, как он бы нас не предал».

(«Фауст», I, сцена «Сад Марты»; пер. Б.Пастернака.)

Мефистофель — в художественном творчестве народов средневековой Европы имя одного из демонов, чертей, духов зла, который заключает союз с человеком, обещая в обмен на душу помогать ему; герой многих литературных и фольклорных произведений, из которых наиболее известна трагедия «Фауст».

58 Кадриль — танец, распространенный у многих европейских народов; в нем участвуют четыре пары, расположенные квадратом; состоит из пяти-шести фигур, имеющих свое название и особую музыку; в кон. XVII — кон. XIX вв. популярный салонный танец.

59… взял корзинку с рукоделием, стоявшую на геридоне… — Геридон — небольшой круглый столик на одной ножке, предназначенный для безделушек из фарфора или различных предметов дамского обихода.

… Сам Лист сел за фортепьяно. — Лист, Ференц (1811–1886) — известный венгерский композитор, пианист, дирижер; с 1823 г. вместе с родителями переехал в Париж, где прожил двенадцать лет, с большим успехом концертируя во Франции, Англии и Швейцарии.

… Он играл «Приглашение к вальсу» Вебера. — Вебер, Карл Мариа Фридрих Эрнст фон (1786–1826) — известный немецкий композитор. Здесь, вероятно, имеется в виду его фортепьянная пьеса «Приглашение к танцу» (1819).

60… страдающая душа, которую автор «Фрейшютца» раствори,! во вздохах своей мелодии. — «Фрейшютц» (нем. «Freischiitz» — «Вольный стрелок») — опера Вебера, написанная в 1817–1820 гг. на либретто Ф.Кинда (1768–1848); премьера ее состоялась в Берлине в 1821 г.; в России ставилась под названием «Волшебный стрелок».

… запел такие слова на мелодию Шуберта… — Шуберт, Франц (1797–1828) — знаменитый австрийский композитор; прославился как замечательный мастер песенных циклов, баллад, камерной музыки.

Шуберт написал пять песен на тему знаменитой трагедии Гёте. Здесь имеется в виду одна из них — «Сцена из “Фауста” Гёте» (1814).

… но я купил эти выгоды ценой всех радостей жизни. — Здесь Дюма прозой излагает начало стихотворного монолога Фауста из сцены «Ночь» первой части трагедии «Фауст». В переводе Б.Пастернака оно звучит так:

«Я богословьем овладел,

Над философией корпел,

Юриспруденцию долбил И медицину изучил.

Однако я при этом всем Был и остался дураком.

В магистрах, в докторах хожу И за нос десять лет вожу Учеников, как буквоед,

Толкуя так и сяк предмет.

Но знанья это дать не может,

И этот вывод мне сердце гложет.

Хотя я разумнее многих хватов,

Врачей, попов и адвокатов,

Их точно всех попутал леший,

Я ж и пред чертом не опешу, —

Но и себе я знаю цену,

Не тешусь мыслию надменной,

Что светоч я людского рода И вверен мир моему уходу.

Не нажил чести и добра И не вкусил, чем жизнь остра».

61… принять участие в дуэте из первого акта «Дон Жуана». — Имеется в виду «Дон Жуан» (1787; точное название — «Наказанный распутник, или Дон Джованни») — комическая опера великого австрийского композитора Вольфганга Амадея Моцарта (1756–1791); либретто Лоренцо Да Понте (настоящее имя и фамилия — Эмануэле Конельяно; 1749–1838); написана на сюжет легенды о Дон Жуане — дерзком распутнике и нарушителе всех моральных норм.

62… вместо жалобы кокетки Церлины прозвучал крик самой глубокой скорби. — Церлина — возлюбленная Дон Жуана, действующее лицо оперы Моцарта.

69… дом наш был…в числе изысканных домов Сен-Жерменского предместья. — Сен-Жерменское предместье — в XVIII — нач. XIX в. аристократический район Парижа на левом берегу Сены неподалеку от реки; название получило от находящегося здесь старинного аббатства Сен-Жермен-де-Пре («Святого Германа-на-лугу»).

70… в припадке сомнамбулизма начнет стрелять… — Сомнамбулизм — то же, что и лунатизм: вид расстройства сознания, при котором во сне автоматически совершаются привычные действия.

71… между Тулоном и Ниццей… — Тулон — город и порт на юге Франции, на берегу Средиземного моря; основная военно-морская база страны в этом районе.

Ницца — город и порт на юго-востоке Франции, на Средиземном море, в 120 км северо-восточнее Тулона; аристократический курорт; во время действия повести входила в состав Пьемонта.

73… Приехав в Сен-Лоран-дю-Мон, она попросила у меня позволения провести три-четыре дня у своих родных, живших в Кревкёре. — Сен-

Лоран-дю-Мон — местечко в департаменте Кальвадос, в 15 км к западу от Лизьё.

Кревкёран-Ож — населенный пункт в департаменте Кальвадос, в 2 км к юго-западу от Сен-Лоран-дю-Мон.

75… проводил меня в комнату, отведенную мне и отделанную во вкусе времен Людовика Пятнадцатого. — Л юдовик XV (1710–1774) — король Франции с 1715 г.

80… имели большой вкус к творениям Вольтера, Кребийона-сына и Мариво. — Вольтер (настоящее имя — Франсуа Мари Аруэ; 1694–1778) — знаменитый французский писатель, историк и философ, признанный глава французских просветителей.

Кребийон, Клод Проспер Жолио де (1707–1777) — сын известного французского поэта-трагика Проспера Жолио де Кребийона (1674–1762); французский литератор, создатель ярких сатирических картин из жизни дворянского общества; произведения Кребийона-младшего, написанные на галантные сюжеты и в несколько фривольном духе были в свое время очень модны, но позднее почти забыты.

Мариво, Пьер Карле де Шамблен де (1688–1763) — французский писатель и драматург, член Французской академии (1743); представитель литературы раннего Просвещения, автор многочисленных романов и пьес; освободившись от канонов классицизма, создал новый жанр в драматургии, привнеся в нее легкость и лиризм сюжета, изящество и интимность, виртуозную изысканность языка.

… английское издание сочинения Даниеля об Индии. — Даниель, Сэмюель (1777–1811) — английский писатель, путешественник и рисовальщик; свои первые экспедиции предпринял еще в юности и начал с мыса Доброй Надежды, затем посетил Южную Африку, а в 1806 г. — Цейлон; его образные и детальные описания увиденного, носившие прежде всего этнографический характер, сопровождались мастерски выполненными им же зарисовками; в 1808 г. в Лондоне вышла его книга «Красочные иллюстрации картин природы и животного мира Цейлона» («Picturesque Illustrations of Scenery and Animals of Ceylon»).

81… Комната была обтянута красной камкой с цветами… — Камка — тонкая шелковая ткань с разнообразными по композиции узорами, как правило одноцветная; отличительная особенность ткани — сочетание блестящего узора и матового фона; изнаночная сторона имеет, напротив, блестящий фон и матовый узор.

… украшена на потолке и дверях множеством арабесок и завитков… — Арабеска — здесь: плоскостной или тонкий лепной сложный орнамент, состоящий из геометрических фигур и стилизованных листьев, цветов и т. п.

… с изображением танцев фавнов и сатиров… — Фавн — в древнеримской мифологии бог полей и лесов, покровитель стад и пастухов; в античном искусстве традиционно его изображению придавали зооморфный характер (козлиные копыта, острые уши, иногда рога); позднее же он представал красивым юношей, пляшущим или держащим чашу с вином.

Сатиры — в древнегреческой мифологии низшие лесные божества, демоны плодородия, составляющие свиту бога виноделия и вина

Диониса; мифы изображают их ленивыми, похотливыми, обычно полупьяными, в основном занятыми играми и танцами.

90… надо быть самим царем Соломоном, чтобы решить, кто имеет более прав… — Соломон — царь Израильско-Иудейского царства в 965–928 до н. э.; провел ряд реформ, которые способствовали расцвету, а также внутреннему и внешнему укреплению государства; согласно библейской традиции, славился необычайной мудростью; ему же приписывается авторство библейских книг Екклесиаста, Притчей Соломоновых, Песни Песней Соломоновых, Премудрости Соломона. Здесь имеется в виду эпизод из Библии (3 Царств, 3: 16–28): к царю Соломону пришли две женщины и принесли с собой ребенка, причем каждая уверяла, что именно она его мать; поскольку доводы обеих были одинаково убедительны, Соломон велел принести меч и разрубить ребенка надвое, чтобы каждой женщине отдать по половине; одна из женщин согласилась, а другая воспротивилась, предпочитая, чтобы ребенок достался сопернице, но остался жив; в ней Соломон и признал настоящую мать младенца. Выражение «Соломонов суд», т. е. мудрое решение спора, вошло в пословицу.

91… Воспитанные на принципах Платоновой школы, проповедующих раздел имущества… — Платон (428/427 — 348/347 до н. э.) — выдающийся древнегреческий философ, считавший первоосновой бытия мир идей; создатель учения об идеальном государственном устройстве; в 388–387 до н. э. основал в Афинах собственную школу — Академию; вместе со своими учениками и последователями предлагал реформировать современное ему государство; согласно его взглядам, общество должно было состоять из трех основных сословий: правителей (философов), стражей (воинов) и свободных граждан (крестьян, купцов, ремесленников); исходя из этого положения разработал главный принцип построения справедливого государства — четкое распределение обязанностей каждого из сословий и гармоничное сочетание их функций и их добродетелей; в плане нравственного совершенствования, чтобы исключить из общества корыстолюбие и алчность, предлагал ликвидировать частную собственность, а в одном из проектов высказался даже за обобществление жен и совместное воспитание детей государством. Под принципом «раздела имущества» здесь, скорее всего, речь идет об его обобществлении.

… Тогда они перестанут играть роль Карлов Мооров и Жанов Сбогаров. — Карл Моор — см. примеч. к с. 56.

Жан Сбогар — герой одноименного романа Шарля Нодье (см. примеч. кс. 209). Выпущенный в 1818 г., этот роман стал вехой в истории французской романтической литературы; главное действующее лицо его — бунтарь, предводитель разбойничьей шайки, которая, назвав себя «Братством всеобщего блага», грабит богачей и тем самым устанавливает свои законы социальной справедливости; вращаясь в свете под другим именем, Сбогар ведет двойную жизнь, но сам попадает в ловушку, невольно став причиной смерти своей возлюбленной, после чего погибает сам. Исключительная личность героя, его неприятие общества новых хозяев жизни — буржуа наполеоновской эпохи, тайны, роковые страсти, трагическая любовь — все это принесло роману небывалый успех.

96… Мотив «La Gazza» шумел в ушах… — Имеется в виду опера Джоаккино Россини «Сорока-воровка» («La Gazza ladra»); премьера ее состоялась в Милане в 1817 г.

98… Возвращаясь на улицу Сент-Джеймс… — Сент-Джеймс-стрит расположена в самом центре Лондона — соединяет Пикадилли и Пелл-Мелл; ее название (как и название расположенного рядом королевского дворца, который был построен в 1520 г.) связано с располагавшейся в этом районе еще в XII в. одноименной женской больницей для прокаженных.

100… На берегу Твида мы остановились на минуту, чтобы приветствовать эту реку прекрасными и гневными словами, которые Шиллер вкладывает в уста Марии Стюарт… — Твид — река в Великобритании; берет начало на Южно-Шотландской возвышенности, в верхнем и среднем течении образует глубокую долину; впадает в Северное море; служит границей между Англией и Шотландией.

В тексте приведен монолог Марии Стюарт из одноименной трагедии (1800) Шиллера.

Мария Стюарт (1542–1587) — шотландская королева, номинально с 1542 г., а фактически в 1561–1567 гг.; с 1548 г. жила во Франции, воспитывалась при французском дворе; в 1559–1560 гг. — королева Франции, жена Франциска II (1544–1560; правил с 1559 г.); овдовев в 1560 г., через год вернулась в Шотландию; ярая католичка, она стремилась усилить королевскую власть и уменьшить влияние кальвинистского духовенства в своей стране; восстание оппозиционно настроенной знати, обвинившей ее в соучастии в убийстве мужа, лорда Дарнлея, заставило королеву отречься от престола в пользу ее малолетнего сына Якова (1567), а вскоре, после окончательного поражения в своей борьбе (1568), бежать в Англию; поскольку ранее Мария выдвигала претензии на английский престол (как правнучка английского короля Генриха VII), правившая в то время Елизавета I (1533–1603; королева с 1558 г.) держала ее в заключении, а впоследствии предала суду и казнила по обвинению в попытке свержения законной власти; яркая индивидуальность Марии, ее незаурядная, насыщенная драматическими событиями судьба, овеянная романтикой, вольный и несколько авантюрный характер этой необычной женщины, заставлявший ее приходить в постоянное противоречие с нормами строго регламентированной жизни монархов, служили прекрасным сюжетом для литературы и вдохновили немало писателей и драматургов, сделавших ее героиней своих произведений.

101… С книгами Вальтера Скотта в руках мы посетили всю эту поэтическую землю… — Скотт, Вальтер (1771–1832) — английский писатель; автор романтических баллад, которые принесли ему славу выдающегося поэта, он вошел в национальную и мировую литературу прежде всего как создатель жанра исторического романа; большинство его произведений было написано на богатейшем литературном и хроникальном материале Шотландии — его родины.

… крутые дорожки, по которым спускался на своем добром коне Густаве благоразумный Дальгетти. — Капитан Дугалд Дальгетти — один из персонажей романа В.Скотта «Легенда о Монтрозе» (1819), шотландский наёмник, продававший свою жизнь тому, кто больше заплатит, хвастливый и беспринципный, типичная фигура для эпохи позднего средневековья; этот второстепенный образ, выписанный в сатирической манере, настолько ярок, что запоминается не менее главных героев; по признанию самого автора, такой характер, как Дальгетти, оживлял его воображение.

Своего коня капитан Дальгетти назвал в честь одного из своих хозяев — знаменитого полководца Густава II Адольфа (1594–1632), короля Швеции с 1611 г., героя Тридцатилетней войны (1618–1648), боровшегося на стороне германских княжеств против императора. Здесь упоминается сцена из третьей главы романа.

… были на том озере, по которому скользила ночью, как призрак, белая Дама Эвенелов… — Белая Дама — дух, связанный мистическими узами с рыцарским домом Эвенелов, члены которого фигурировали в двух романах В.Скотта: «Монастырь» (1820) и «Аббат» (1820). По признанию самого автора, он создал образ, который представляет собой нечто среднее между духом обмана и доброй восточной феей.

… сидели на развалинах замка Лохливена в тот самый час, когда из него убежала шотландская королева… — В июне 1567 г. в битве при Карберри, которой завершился конфликт между Марией Стюарт и восставшей против нее знатью, королева потерпела поражение. Поверженная и униженная, она была отправлена под стражей в Лохливен, родовой замок шотландских аристократов Дугласов, расположенный посреди одноименного озера, и пробыла там с 18 июня 1567 г. по 16 мая 1568 г., когда ей удалось бежать в Англию. Именно этот период, богатый событиями в жизни королевы Шотландии, описан в романе В.Скотта «Аббат».

… искали на берегах Тея место поединка, где Торквил из Дубровы видел падавшими от меча оружейника Смита семь своих сыновей, не произнося ни одной жалобы, кроме слов, повторенных им семь раз: «Еще один за Эхина!..» — Тей — река в Шотландии; начало берет в Грампианских горах, впадает в Северное море; на берегу ее стоит город Перт.

Речь идет об эпизоде (глава XXXIV) из романа В.Скотта «Пертская красавица, или Валентинов день» (1828); развернувшиеся в нем события происходят в эпоху средневековья, когда между различными кланами шотландских горцев шли непрерывные схватки, заканчивавшиеся иной раз истреблением целых родов; одна из таких драматических страниц истории и описана в книге: бой на Северном лугу между двумя кланами, к одному из которых принадлежал Торквил из Дубровы и восемь (а не семь) его сыновей; отец сознательно жертвует своими детьми, чтобы прикрыть и защитить от нападения вождя клана Эхина, ибо свято верит в предсказание, что только присутствие того обеспечит им победу, и всякий раз, когда над ним нависала угроза, он с криком: «Еще один за Эхина!» (шотл. «Far eil air son Eachin!») посылал очередного сына на верную смерть.

105… у лорда Г., английского посла. — Имеется в виду Томас Лусон-Гоэр, граф Гранвилл (1773–1846) — английский политический деятель и дипломат, с 1815 г. — пэр Англии; на дипломатической службе с 1804 г.; вначале был послом в Петербурге, а затем трижды назначался английским послом в Париже (1824–1828, 1831–1834 и 1835–1841 гг.).

109… в Булонском лесу, в аллее Ла Мюэтт. — Л а Мюэтт — королевский охотничий дворец в Булонском лесу, на пути в Версаль.

112… В Версале, если место вам нравится. — Версаль — дворцово-парковый ансамбль неподалеку от Парижа, в юго-западном направлении; был построен Людовиком XIV во второй пол. XVII в.; до Революции — резиденция французских королей. Так же называется и сложившийся рядом с ним город.

… буду ожидать вас у пруда Швейцарцев. — Пруд Швейцарцев — водоем в Версале, неподалеку от дворцового парка и королевских апартаментов.

113… Гросвенор-сквер в Лондоне. — Гросвенор-сквер — небольшая площадь в центральной части Лондона, расположенная к югу от Оксфорд-стрит, близ восточной границы Гайд-парка; своим названием обязана английским аристократам Гросвенорам, имевшим здесь свой фамильный особняк.

114… У графа были пистолеты работы Лепажа, у меня — работы Девима… — Лепаж — известная бельгийская оружейная фирма, продававшая свои изделия во многих странах Европы; особенно славились дуэльные пистолеты Лепажа, многократно упоминающиеся в литературе; оружейная лавка Лепажа была и в Париже.

Девим, Луи Франсуа (1806–1873) — известный французский оружейник, в основном изготовлявший гражданское оружие (дуэльные пистолеты, охотничьи ружья и т. п.); его продукция пользовалась большим спросом, неоднократно экспонировалась и награждалась на парижских и международных выставках; автор ряда изобретений и усовершенствований в области оружейного производства; кавалер многих орденов.

115 Улица Бурбон — это название носило несколько улиц Парижа, впоследствии переименованных; неясно, какая из них имеется здесь в виду.

116… строки, переведенные из «Французского курьера»… — «Французский курьер» («Le Courrier Frangais») — газета, выходившая с июня 1819 по март 1851 гг.: сначала под названием «Курьер» («Le Courrier»), а с 1 февраля 1820 г. — как «Французский курьер»; благодаря объективности и высокому качеству публикуемых материалов была одним из самых уважаемых и влиятельных органов печати времен Реставрации и Июльской монархии.

118… приказал вести себя в Риджент-парк. — Риджент-парк («Парк регента») — зеленый массив в северной части Лондона; бывшие королевские охотничьи угодья, принадлежавшие принцу Георгу (1762–1830), с 1820 г. — королю Георгу IV, который во время болезни своего отца был назначен регентом (1811–1820).

119… проехать в Неаполь, где рассчитывал провести зиму. — Неаполь — город в Южной Италии, на берегу Неаполитанского залива Тирренского моря; расположен у подножия вулкана Везувий; во время действия повести — столица Королевства обеих Сицилий; ныне административный центр области Кампания и провинции Неаполь… мы отправились в Остенде, проехали Фландрию, поднялись по Рейну до Базеля, посетили Бильское и Невшательское озера, остановились на несколько дней в Женеве, наконец побывали в Оберланде, преодолели

Брюниг и посетили Альтдорф… — Остенде — старинный город и порт в Бельгии на берегу Северного моря, один из пунктов переправы из Англии на европейский континент.

Фландрия — здесь имеется в виду часть этой исторической провинции в Западной Европе, входящая ныне в состав Бельгии (провинции Восточная Фландрия с административным центром Гентом и Западная Фландрия с административный центром Брюгге).

Рейн — одна из самых больших рек Европы (длина 1320 км); протекает по территории Швейцарии, княжества Лихтенштейн, Австрии, Германии, Нидерландов; начало берет в Альпах, впадает в Северное море.

Базель — город на севере Швейцарии, административный центр полукантона Базель, порт на Рейне; находится на стыке швейцарской и франко-германской границ.

Бильское озеро расположено в Западной, т. н. Французской Швейцарии, к северо-востоку от Невшательского озера; протяженность — 19,5 км, ширина ок. 4 км; на берегу его находится город Биль.

Невшательское озеро расположено в Западной Швейцарии, у юго-восточных подножий гор Юра; сток его проходит через Бильское озеро, с которым его соединяет река Тьель, в реку Ааре; на западном берегу озера расположен город Невшатель.

Оберланд — высокогорная часть Бернского хребта Швейцарских Альп (т. н. Бернские Альпы).

Брюниг — горное ущелье (перевал в Швейцарских Альпах между Берном и Унтервальденом); находится на высоте 1004 м.

Альтдорф — главный административный центр кантона Ури, в 4 км к югу от Флюэлена (см. примеч. к с. 7); расположен в живописной долине; является исторической достопримечательностью, т. к. тесно связан с легендой о Вильгельме Телле (см. примеч. к с. 7), которому в центре города воздвигнут колоссальный памятник.

… встретил нас во Флюэлене на берегу Фирвальдштетского озера. — Фирвальдштетское озеро (или озеро Четырех Кантонов, от нем. Vierwaldstattersee; французское название — Люцернское озеро) находится в Швейцарии, у северных подножий Альп, на высоте 434 м; площадь его ок. 114 кв. км; состоит из четырех плесов, соединенных узкими проливами.

120… прожили несколько дней в Люцерне, потом поехали в Цюрих, спу стились к озеру и прибыли в Пфеффер. — Люцерн — город в Швейцарии, административный центр одноименного кантона; стоит на западном берегу Фирвальдштетского озера.

Цюрих — город в Швейцарии, административный центр одноименного кантона; стоит на берегу Цюрихского озера.

От Цюриха путь героев лежал к юго-востоку, к озеру Валензе, и далее к городку Бад-Рагац, рядом с которым находится Пфеффер (см. примеч. к с. 7).

… мы тотчас направились в Констанц. — Констанц — древний город в Южной Германии у границы со Швейцарией на западном берегу Боденского озера; во время действия повести принадлежал великому герцогству Баден.

122… найдем на зиму небольшой домик в Сорренто или Резине. — Сорренто — город-курорт в Южной Италии, на побережье Неаполитанского залива неподалеку от Неаполя.

Резина (с 1969 г. — Геркуланум) — город на берегу Неаполитанского залива у подножия Везувия, в 10 км к юго-востоку от Неаполя.

… послал нарочного… чтобы найти в Милане и привезти в Сесто доктора Скарпа. — Скарпа, Антонио (1747–1832) — известный итальянский хирург; был известен во всей Европе как блестящий специалист; некоторое время жил и практиковал в Англии и во Франции; кроме того, проводил исследования и в других областях медицины, разработав методику лечения различных видов заболевания, в том числе и в области неврологии; имел много учеников и последователей, основал несколько медицинских школ и научных обществ.

ПАСКУАЛЕ БРУНО

Повесть «Паскуале Бруно» («Pascal Bruno») о легендарном сицилийском разбойнике впервые публиковалась в газете «Пресса» («La Presse») с 23.01 по 03.02. 1837, а затем, как уже говорилось выше, вышла в 1838 г. в Париже, в издательстве Дюмон.

Историю Паскуале Бруно писатель рассказал также в своем «Путешествии по Калабрии» (глава «Железная клетка»), вошедшем в состав книги «Капитан Арена» (1842).

Действие повести происходит в октябре 1803 — мае 1805 гг. Многократно издававшийся перевод повести на русский язык был для настоящего Собрания сочинений сверен с оригиналом (Paris, Michel Levy Freres, 1861) Г.Адлером.

127… обращаясь к рукописи генерала Т.… — Имя этого генерала рас шифровать не удалось.

… в моих путевых заметках об Италии… — Начиная 1835 г. Дюма много путешествовал по Италии и подолгу жил в этой стране, о чем свидетельствуют его пять книг путевых впечатлений: «Один год во Флоренции» («Une annee a Florence»; 1840), «Сперонара» («La Speronara»; 1841), «Капитан Арена» («Le Capitaine Arena»; 1842), «Корриколо» («Le Corricolo»; 1842) и «Вилла Пальмиери» («La Villa Palmieri»; 1842).

… мой добросовестный чичероне… — Чичероне — в странах Западной Европы, и прежде всего в Италии, проводник, дающий объяснения туристам при осмотре достопримечательностей; происхождение этого слова связано с именем Цицерона, что указывает на способность гидов к красноречию.

… покинул меня на южной оконечности Калабрии… — Калабрия — см. примеч. кс. 15.

… так и не пожелав пересечь пролив. — То есть Мессинский пролив, отделяющий Сицилию от Калабрии.

… провел два года в ссылке на острове Липари, вблизи сицилийских берегов… — Липари — самый крупный из группы Липарских островов в Тирренском море, имеющих вулканическое происхождение и лежащих у берегов Италии, которой они принадлежат.

… он ни разу не побывал на самой Сицилии… — Сицилия — самый большой осгров в Средиземном море; отделен от Апеннинского полуострова узким Мессинским проливом; на протяжении своей истории многократно подвергался завоеванию и колонизации; во время действия повести входил в состав Королевства обеих Сицилий; ныне принадлежит Италии.

… решил разыскать сицилийского изгнанника по имени Палъмиери, автора двух превосходных томов воспоминаний… — Пальмиери де Миччике, Микеле — знатный сицилийский дворянин, автор книги «Нравы и обычаи Двора и народа Королевства обеих Сицилий» («Des moeurs de la cour et des peuples des Deux Sidles», Paris, 1834); отметим, что приведенные в ней факты и следующие за ними рассуждения не вызывают доверия у исследователей истории Королевства обеих Сицилий.

… как-то вечером к нам на улицу Предместья Монмартра, № 4, пришел генерал Т. с Беллини… — Улица Предместья Монмартра в северной части Парижа примыкает к бульвару Монмартр; ее название восходит к тем временам, когда этот бульвар, проложенный на месте разрушенных в кон. XVII в. средневековых городских стен, был границей города.

В доме № 4 по этой улице с 1859 г. находился фехтовальный зал Гризье (см. примеч. к с. 7).

Монмартр — холм у северных окраин Парижа, ныне вошедший в черту города; дал свое имя предместью и нескольким парижским улицам.

Беллини — см. примеч. к с. 41.

… автор «Сомнамбулы» и «Нормы»… — «Сомнамбула» и «Норма» — оперы В.Беллини; обе написаны по либретто Феличе Романи; премьера первой состоялась в Милане 6 марта 1831 г., второй — 26 декабря того же года.

… Беллини родился в Катании… — Катания (древн. Катана) — город и порт в одноименной провинции на восточном побережье Сицилии; основан в 729 г. до н. э. греческими колонистами; в XIX в. — один из самых оживленных и богатых городов острова; второй по численности после Палермо.

… море, волны которого, омыв стены Афин, с мелодичным шумом умирают у берегов Сицилии, этой второй Греции… — Сицилия с VIII в. до н. э. была объектом греческой колонизации; в течение нескольких столетий там было основано много городов, некоторые из них достигли могущества и стали центрами древнегреческой цивилизации.

… легендарная древняя Этна… — Этна — самый высокий вулкан в. Европе (высота 3340 м); находится в восточной части Сицилии, к северу от Катании.

… на склонах которой еще живы по прошествии восемнадцати веков мифы Овидия и сказания Вергилия. — Овидий (Публий Овидий Назон; 43 до н. э. — ок. 18 н. э.) — древнеримский поэт; прославился прежде всего как автор любовной поэзии и знаменитой поэмы «Метаморфозы», в которой последовательно изложил около 250 греческих мифов, что оказало сильное влияние на литературу и искусство.

Вергилий (Публий Вергилий Марон; 70–19 гг. до н. э.) — крупнейший римский эпический поэт; автор героического эпоса «Энеида»; его литературное наследие получило дальнейшее развитие в творчестве поэтов эпохи Возрождения; о посещении Сицилии Энеем рассказывается в третьей главе «Энеиды».

128… Сиракузы, Джирдженти, Палермо прошли таким образом перед моим мысленным взором… — Сиракузы (Сиракуза) — город на восточном побережье Сицилии, порт на Ионическом море; административный центр провинции Сиракуза; основан в 734 г. до н. э. греками и на протяжении нескольких веков, несмотря на сложную внутриполитическую борьбу в нем, оставался греческим городом, центром греческой культуры и науки, который по культурному влиянию и могуществу можно сравнить только с Афинами; в определенные периоды (V–IV вв., II в. до н. э.) возглавлял союзы греческих городов с целью укрепления их экономических и внешнеполитических позиций; вел непрерывную борьбу с Карфагеном, пытавшимся закрепиться на Сицилии.

Джирдженти — см. примеч. к с. 44.

Палермо (древн. Панорм) — город и порт на северном побережье Сицилии; административный центр области Сицилия и провинции Палермо; основанный финикийцами ок. 800 г. до н. э., подпадал под господство различных завоевателей; в 254 г. до н. э. его захватили римляне, затем византийцы (535), арабы (831), но только в эпоху норманнов (XII в.) он стал столицей Сицилии.

… когда вы отправитесь, будь то морем или сушей, из Палермо в Мессину… — Мессина (древн. Мессена) — город и порт на северо-восточном берегу Сицилии; основан ок. 730 г. до н. э. греческими пиратами; как и большинство древних сицилийских городов, попеременно переходил под владычество различных народов: греков, карфагенян, римлян, норманнов, французов, испанцев, что нашло отражение в его истории, культуре и внешнем облике.

… задержитесь в деревушке Баузо, на оконечности мыса Бланко. — Баузо — селение на северо-восточной оконечности Сицилии, в 12 км от к северо-западу от Мессины.

… Паскуале Бруно, ее герой, умер в год моего рождения… — Здесь явная неточность: Беллини родился в 1801 г., а Паскуале Бруно, как указывается в тексте самой повести (см. с. 181), был казнен не ранее мая 1805 г.

… Говорите на языке Данте: он стоит всякого другого. — Данте, Алигьери (1265–1321) — великий итальянский поэт эпохи Раннего Возрождения, создатель итальянского литературного языка, автор «Божественной комедии».

… вы напишете либретто для моей будущей оперы «Паскуале Бруно». — Ранняя смерть Беллини прервала на самом взлете творчество этого талантливого композитора, однако Дюма выполнил свое обещание: опера с одноименным названием по либретто Дюма была написана английским композитором Джоном Липтроттом Хэттоном; премьера ее состоялась в Лондоне в 1844 г.

… Полгода спустя я уехал в Италию, побывал в Калабрии, на Сицилии… — Дюма уехал из Парижа в путешествие по Италии 12 мая 1835 г. и вернулся домой 25 декабря того же года.

… я проделал путь в восемьсот льё… — Льё — см. примеч. к с. 15.

129… И теперь золото Потоси и алмазы Индии стекаются в их порты… — Потоси — город и область на юге Боливии в Южной Америке; основан в 1546 г. у горы Потоси, близ крупнейшего месторождения серебра, известного еще со времен инков; испанские колонизаторы, обосновавшиеся здесь с сер. XVI в., начали невиданные по тем временам разработки залежей этого драгоценного металла; в течение нескольких веков Потоси был основным поставщиком серебра в Европу. Вероятно, Дюма ошибся, говоря о «золоте Потоси».

Что касается алмазов, то одно из первых и самых крупных их месторождений было открыто в Индии, на востоке Деканского плоскогорья.

… они швыряют дукатами… — Первоначальная история дуката и этимология его названия неясны; предполагается, что это была либо золотая монета, чеканившаяся еще в VI–VII вв. в Риме, который был тогда дукатом (административно-военным округом) Византии, либо — золотая византийская монета, введенная в обращение при династии Дуков (Дуки правили в 1059–1067 и 1071–1078 гг.); серебряная монета с тем же названием впервые появилась в Венеции в ИЗО г., в 1284 г. стала золотой (содержала 3,4 г золота) и именно в последнем своем виде распространилась по всей Европе; чеканилась во многих государствах и кое-где просуществовала под разными названиями (например, цехин в Венеции, червонец в России).

130… называют Мессину благородной, Сиракузы верными, Джирдженти великолепным, Трапани непобедимым, Палермо счастливым. — Мессина была прозвана «Благородной» в силу той культурно-исторической роли, которую она играла на Сицилии; в своих путевых заметках Дюма раскрывает смысл этого определения, называя Мессину «одним из самых цветущих и красивых городов мира» (см. «Сперонара», глава «Мессина Благородная»).

Сиракузы назывались «Верными» потому, что в III в. до н. э. вся Сицилия, за исключением царства Сиракузского, остававшегося верным своим греческим корням, стала римским союзником в Первую Пуническую войну (см. примеч. к с. 147); лишь в 212 г. до н. э. этот город после ожесточенного сопротивления, в ходе которого погиб знаменитый Архимед, был захвачен римлянами и стал резиденцией римского претора.

Былое величие города Джирдженти, красота его архитектурных сооружений, приметы духовной и материальной античной культуры позволили сохранить даже на фоне его экономического упадка в первой пол. XIX в. остатки великолепия славного прошлого (см. «Сперонара», глава «Джирдженти Великолепный»).

Трапани (древн. Дрепана) — город на северо-западной оконечности Сицилии, в 75 км к западу от Палермо; в ходе Первой Пунической войны оставался, по существу, последней карфагенской крепостью, которой римлянам так и не удалось захватить военным путем; крепость перешла к ним только после подписания мирного договора 241 г. до н. э., завершившего войну.

Прозвище «Счастливый» город Палермо получил благодаря своему удивительно удачному местоположению: раскинувшийся на западной стороне Палермского залива, он с запада окаймлен плодородной долиной Золотая раковина, которую замыкает полукружье мощной горной гряды, предохраняющей его от проникновения знойного африканского ветра сирокко, а с севера защищен от холодного северного ветра горой Пеллегрино; все это создает уникальные климатические условия, которые в сочетании с тучными землями долины обеспечивают Палермо на протяжении всей его истории исключительное положение на острове.

… защищенная с севера горой Санта Розалия, а с востока мысом Дзафферано… — Гора Санта Розалия — вероятно, имеется в виду гора Пеллегрино, в которой находится пещера святой Розалии (см. примеч. к с. 147).

Дзафферано — мыс в 12 км к востоку от Палермо.

… древняя дщерь Халдеи, Палермо… — Халдея — страна халдеев, группы семитских скотоводческих племен, обитавших на юге Вавилонии (северо-западный берег Персидского залива) в первой пол. I тыс. до н. э.; ее первыми колонизаторами были финикийцы, жившие на восточном побережье Средиземного моря (береговая полоса современного Ливана и Северо-Западной Сирии); в нач. VII в. до н. э. Финикия была подчинена Нововавилонскому царству и до сер. VI в. входила в состав этого нового образования; если распространить название «Халдея» на все Нововавилонское царство, то с большой натяжкой можно его распространить и на Финикию, выходцы из которой основали Палермо.

… обернувшись лицом к своей матери, смотрится в тирренские воды более лениво, томно и сладострастно, чем смотрелись некогда в волны Босфора или Киренаики византийские одалиски или египетские султанши. — Город Палермо расположен на западном берегу одноименного залива Тирренского моря, т. е. действительно обращен лицом в сторону Финикии.

Тирренское море — часть Средиземного моря между Апеннинским полуостровом и островами Сицилия, Сардиния и Корсика; сообщается с ним проливами Корсиканским, Бонифачо, Сардинским и Мессинским.

Босфор — пролив между Европой и Малой Азией, соединяющий Черное и Мраморное моря; длина его около 30 км; из-за близости пролива к Фракии древние греки называли его Босфором Фракийским, чтобы отличить от Босфора Киммерийского — Керченского пролива.

Киренаика — историческая область в Северной Африке, в ее прибрежной полосе; ок. 630 г. до н. э. там возникли греческие колонии, которые являлись важными торговыми пунктами в этом регионе; затем последовательно входила в состав владений Персидской монархии, державы Александра Македонского, Египта, Древнего Рима, Византии, арабов; с кон. XVI в. попала под власть Османской империи; с 1911 г. колония Италии, с 1951 г. входит в независимое государство Ливия.

Одалиска — рабыня, прислужница или наложница в гареме. Султанша — здесь: обитательница гарема, любая из жен султана.

… Напрасно сменяли друг друга ее завоеватели… — Сицилия, заселенная на востоке сикулами, выходцами из Италии, а на западе древнеиспанским племенем сиканов, издревле была объектом колонизации и борьбы за ее плодородные земли; до VIII в. до н. э. здесь основали свои многочисленные поселения финикийцы; приблизительно с 735 г. до н. э. сюда стали проникать греки, прочно и надолго здесь обосновавшиеся; по культурному влиянию и экономическому могуществу их города (а впоследствии союз этих городов) могли соперничать с континентальной Грецией; эллинистический период Сицилии сменился в III в. до н. э. римским; фактически безраздельное господство римлян продолжалось до III в. н. э., пока не начались набеги варваров; ослабление, а затем и крушение Римской империи определило и дальнейшую судьбу Сицилии; временное проникновение варварских племен, вандалов и остготов в V в. сменилось трехвековым (с 535 до 827 гг.) правлением Византии, которую вытеснили арабы; в 1061 г. сын нормандского рыцаря Танкреда (см. примеч. к с. 134) Рожер д’Отвиль вытеснил арабов с острова и с 1091 г. установил свое господство, с которого начинается т. н. «норманнский период» Сицилии, продолжавшийся до прихода к власти (1268) французской Анжуйской династии в лице Карла I Анжуйского (1227–1285), брата французского короля Людовика IX; пребывание французов длилось недолго: уже в 1282 г. иноземный гнет вызвал восстание (т. н. «Сицилийская вечерня» — см. примеч. к с. 169), в результате которого власть перешла в руки арагонского короля Педро III Великого (1239–1285; король Арагона с 1276 г.; король Сицилии с 1282 г. под именем Пьетро I); в течение нескольких веков Сицилия находилась под испанским владычеством и только в нач. XVIII в. в результате войны за Испанское наследство (1701–1714) отошла к Савойскому герцогству, которое в обмен на Сардинию передало ее в 1720 г. австрийским Габсбургам; в 1734 г. она перешла к испанской ветви Бурбонов.

… Греки оставили ей храмы, римляне — акведуки, сарацины — замки, норманны — базилики… — Акведук (лат. aquaeductus — «водопровод») — мост с лотком или трубопроводом, по которому течет вода; первые, более примитивные желобочные водоводы были известны еще в древности на Ближнем Востоке, однако крупные гидротехнические сооружения впервые стали строить римляне; акведук вел воду от источника через резервуар и воздуховыпускные устройства к городскому распределителю, который в зависимости от уровня воды обеспечивал общественные потребности в питьевой и технической воде.

Сарацины — в античные времена название арабского племени, обитавшего в пустыне Северо-Западной Аравии и Синайского полуострова; в период средневековья византийцы и европейские авторы называли этим именем всех арабов, иногда мусульман или даже всех нехристиан.

Норманны (northman — букв, «северный человек») — этим именем назывались народы Скандинавии в период их экспансии в VIII—

XI вв. в Западной Европе (в самой Скандинавии их именовали викингами, на Руси — варягами); разложение общинного строя и образование военной знати, поиски новых земель и богатой добычи, успехи в кораблестроении и мореходстве — все это толкало их к поиску новых земель, способствовало их вторжениям в Англию, Шотландию, Ирландию, Франкское государство, Исландию, Америку и заселению отвоеванных территорий; в 911 г. в Северной Франции ими было образовано герцогство Нормандия, а позднее потомки норманнских завоевателей покорили Англию (1066) и Сицилию (1130).

Базилика (гр. basilike — «царский дом») — здание вытянутой прямоугольной формы, разделенное внутри продольными рядами колонн или столбов на несколько частей (нефов), имеющих самостоятельное перекрытие; известны еще с античных времен; в Древнем Риме они служили судебными залами, биржами, рынками; позднее стали одним из основных типов христианских храмов, получив широкое распространение в византийской, романской и готической архитектуре.

… она собрала в своих великолепных садах лаконийские олеандры, египетские пальмы, индийские смоковницы, африканские алоэ… — Лакония — плодородная область в Греции, в юго-восточной части полуострова Пелопоннес; расположена между горными хребтами Парной и Тайгет в долине реки Эврот.

Олеандр — см. примеч. к с. 8.

Смоковница (или фиговое дерево) — растение из семейства шелковичных, или тутовых, с грушевидными плодами, известными также под именем винной ягоды, или инжира; родина — Восток, но возделывается и в Южной Европе.

Алоэ — род растений из семейства лилейных; многолетние травы, кустарники или даже деревья с толстыми мясистыми листьями, собранными в розетку, и цветами в кистях; распространены главным образом в Южной Африке; используется как лекарственное растение.

… Поднимитесь на эспланаду Циза или на террасу Палаццо Реале… — Эспланада — незастроенное пространство между крепостными (или городскими) стенами и ближайшими к ним постройками.

В данном случае имеется в виду площадь Циза на западной оконечности Палермо, неподалеку от ворот, от которых идет дорога в западном направлении; на ней же находится одноименный старинный замок норманнской эпохи, построенный при сицилийском короле Гильоме I Злом (ок. 1120–1166; правил с 1154 г.).

Палаццо Реале (ит. «Королевский дворец») — находится в западной части города; был возведен еще в период арабского владычества и достраивался при норманнских королях в XII–XIН вв.; отдельные части его видоизменялись в более поздние времена.

… алжирские пираты и тунисские корсары вылезают из своих логовищ… — Одним из главных источников доходов правителей Алжира и Туниса было пиратство в Средиземном море и Атлантическом океане.

… поднимают треугольные паруса на своих берберийских фелуках… — Берберы (берберийцы) — общее название туземных племен, населяющих территорию Марокко, Алжира, Туниса, Триполи и оазисы Сахары.

Фелука — небольшое парусное быстроходное судно.

… рыщут возле острова, словно сахарские гиены и атласскиельвы… — Атлас — горный хребет в Северной Африке, на территории современного Алжира, у северного края пустыни Сахара.

131… вскоре и они исчезают за островами Порри, Фавиньяна или Лампедуза. — Порри — остров в Средиземном море, у южного берега Сицилии.

Фавиньяна (древн. Эгуза) — гористый остров из группы Эгадских островов в Средиземном море, у северо-западной оконечности Сицилии.

Лампедуза — небольшой остров из группы Пелагских островов в Средиземном море, к югу от побережья Сицилии.

… сирокко, иначе говоря хамсин, — этот бич арабов… — Сирокко — сильный теплый и сухой южный или юго-восточный ветер в Средиземноморье, приносящий из пустынь Северной Африки и Аравии большое количество пыли и песка.

… Палермо, как мы уже говорили, — подлинный эдем. — Эдем (от др. — евр. — «блаженство») — согласно библейской легенде, земной рай, местопребывание первого человека до его грехопадения; в переносном смысле — благодатный уголок Земли.

… Среди тех дочерей Евы, что, обитая в этом раю… — Согласно библейскому преданию, Ева — первая из женщин, жена первочеловека Адама, сотворенная из его ребра Богом; склонила мужа к грехопадению, за что супруги были изгнаны из рая.

… выйдем с нами из Палермо через ворота Сан Джорджо… — Ворота Сан Джорджо находятся в восточной части Палермо, близ порта; от них тянется на север приморская набережная.

… оставим справа от себя Кастелло-а-маре… — Кастелло-а-маре — форт в восточной части Палермо.

… остановимся у восхитительной виллы, что возвышается среди волшебных садов, доходящих до подножия горы Пеллегрино… — Пеллегрино — живописная гора (600 м), расположенная к северу от Палермо; имеет довольно своеобразную форму: плавные скаты со стороны долины Золотая раковина и резкий обрыв к морю.

… вилла принадлежит князю Карини, вице-королю Сицилии… — Карини — старинная сицилийская аристократическая фамилия. Однако князь Родольфо Карини, персонаж настоящей повести, вероятно, лицо вымышленное.

132… правит островом от имени Фердинанда IV, вернувшегося в Италию, чтобы вступить во владение своим прекрасным городом Неаполем. — Фердинанд Бурбон (1751–1825) — с 1759 г. король Сицилии (под именем Фердинанд III) и Неаполя (Фердинанд IV); во время революционных и наполеоновских войн был дважды изгнан из Неаполя и дважды (в 1799 и 1806–1815 гг.) обосновывался на Сицилии, сохранив лишь свои островные владения; после падения Наполеона, в 1815 г., вернул себе Неаполь и в 1816 г. принял титул короля Соединенного королевства обеих Сицилий под именем Фердинанда I.

… протягивает руку к столику из селинунтского мрамора… — Селинунт — один из древнейших городов на юго-западном побережье Сицилии; основанный в 628 г. до н. э. греческими колонистами, в V и III вв. до н. э. был разрушен карфагенянами, а в IX в. н. э. — сарацинами; сохранились огромные руины его дорических храмов.

… Воздух так прозрачен, что ясно виден остров Аликуди… — Алику-ди — остров в 100 км к северо-востоку от Палермо, ближайший к нему из островов Липарского архипелага (см. примеч. к с. 127).

… князь вернулся из Монреале? — Монреале — небольшой город в 9 км к юго-западу от Палермо, у подножия одноименной возвышенности; там сохранился собор XII–XIII вв. с гробницами норманнских королей.

133… Даже маркиза Рудини и княгиня Бутера? — Руди ни — старинная аристократическая фамилия на Сицилии.

Князья Бутера — одна из самых именитых и древних аристократических фамилий на Сицилии, известная еще со времен арабского владычества; всесильные магнаты, владельцы огромной территории, они были первыми грандами Сицилии, в некотором отношении более могущественными, чем официальные правители острова.

… Он уже отказался однажды поступить в число кампиери князя Гото. — Кампиери — члены отрядов вооруженных крестьян на службе у крупных землевладельцев Италии, охранявшие их имущество, урожай и скот.

134… графы Кастельнуово были возведены в дворянское достоинство Карлом Пятым, тогда как Вентимилле и Партанна происходят, по их словам, от Танкреда и Рожера. — Кастельнуово, Вентимилле, Партанна — известные аристократические семьи на Сицилии.

Карл V Габсбург (1500–1558) — испанский король (1516–1556) под именем Карлоса I и император Священной Римской империи (1519–1556); пытался под знаменем католицизма создать «мировую христианскую державу», жестоко преследовал еретиков; потерпев поражение в борьбе с немецкими протестантскими князьями, отрекся от обоих своих престолов, и его европейские и колониальные владения были разделены между Испанией и Империей, уже не объединенных личностью одного монарха.

Танкред — нормандский рыцарь Танкред д’Отвиль, чьи сыновья отправились в 1030 г. завоевывать земли Италии; в истории остались имена двоих из них — Роберта Гвискара (ок. 1015 — 1085), покорителя Апулии и Калабрии, и Рожера I Гвискара (1031–1101), в течение двадцати трех лет (1058–1091) полностью освободившего Сицилию от арабов и провозглашенного в 1062 г. своим братом Робертом, к тому времени властителем Южной Италии, графом Сицилийским; в исторической литературе 1091 г. считается временем начала правления норманнов на Сицилии, и Дюма мог иметь в виду древность родов времен Танкреда д’Отвиля и Рожера I Гвискара; однако только сын Роберта Апулийского — Рожер II (ок. 1095–1154), граф Сицилийский с 1101 г. — был официально коронован в 1130 г. антипапой Аналектом II (1130—1 138); при нем произошло объединение Южной Италии и Сицилии в единое Сицилийское королевство, и время его правления стало периодом расцвета экономического и политического могущества Сицилии; в 1190 г., во время борьбы за трон потомков Рожера II, сицилийцы провозгласили своим королем его внука — Танкреда, правившего до 1194 г.; таким образом, слова автора можно отнести и ко временам правления Рожера II и Танкреда, ибо только коронованные особы могли пожаловать дворянство.

… Зажги же свечи у псише. — Псише — большое наклонное зеркало на ножках.

… гибкий стан изобличал в ней ионянку… — Ионийцы — группа племен Древней Греции, первоначально живших на полуострове Пелопоннес, а затем переселившихся на острова Эгейского моря и в Малую Азию. Ионические малоазийские города сыграли большую роль в греческой колонизации Средиземноморья.

… а бело-розовый цвет лица — уроженку Галлии. — Галлия — земли, населенные кельтскими племенами галлов; в древности занимала территорию современной Франции, Западной Швейцарии и Бельгии, а также Северной Италии до реки По; к I в. до н. э. была полностью подчинена Римом, обращена в римскую провинцию и романизирована; в V в. была покорена германским племенем франков. Галлия и галлы считаются историческими предшественниками современной Франции и французов.

… Она могла считать с одинаковым правом, что происходит от афинского архонта… — Здесь имеется в виду сложное переплетение культурных корней и смешение кровей жителей Сицилии.

Архонт — высшее должностное лицо в древнегреческих городах-государствах; в Афинах играли большую роль в VII–V вв. до н. э.

… от сарацинского эмира и норманнского капитана… — Эмир — титул мусульманского владетельного князя в некоторых странах Азии и Африки.

В средние века капитаном (от лат. capitaneus — «начальник») назывался вообще военачальник, командир отряда.

… такие красавицы встречаются… в Арле… — Арль — город на юго-востоке Франции, в департаменте Буш-дю-Рон, в Провансе; расположен в низовьях Роны; подобно сицилийским городам, также пережил господство различных завоевателей; в 53 г. до н. э. его занял Цезарь и обратил в военную колонию; затем он принадлежал Византии и был даже резиденцией императора Константина I (см. примеч. к с. 483); в V–VI вв. перешел во владение вестготских и остготских королей, затем — Франкского государства; в 730 г. был захвачен сарацинами; с IX в. стал столицей Арелатского королевства; в 1251 г. перешел к Карлу Анжуйскому (см. примеч. к с. 130); в 1481 г. был присоединен к Франции.

135… такие пояса изготавливают в Мессине, а та позаимствовала их у стран Леванта. — Левант — устаревшее общее название стран и территорий, прилегающих к восточной части Средиземного моря; в более узком смысле — Сирия и Ливан.

139… отец уехал в Таормину… — Таормина — старинный город и порт

(основан в 396 г. до н. э.) на восточном побережье Сицилии; расположен в 48 км к юго-западу от Мессины.

… небольшой дом между Лимеро и Фурнари… — Имеются в виду селения к юго-западу от деревни Баузо, вблизи морского побережья; Лимеро находится в 20 км от Буазо, а Фурнари — в 35 км.

… родился в Стрилле, на земле князя Монкада-Патерно… — Топоним Стрилла (Strilla) не идентифицирован.

Князья Монкада-Патерно — известная аристократическая фамилия на Сицилии.

… Дядя Плачидо попал на остров Фавиньяна, дядя Пьетро — на Динары, а дядя Пене — на Вулькано. — На острове Фавиньяна (см. примеч. кс. 131) находилась мрачная подземная темница.

Вулькано — один из крупных островов Липарского архипелага; на нем находятся три действующих вулкана: Большой Кратер, Вульканелло и Ариа.

… В горах между Пиццо ди Гото и Низы. — Вероятно, имеются в виду горы Пелоритани на северо-восточной оконечности Сицилии, и речь идет о селении Поццо ди Готто на их северных склонах и Фиумединизи — на южных; эти населенные пункты лежат на расстоянии 20 км друг от друга, к юго-западу от Баузо.

142… легла…в дрейф в виду Палермо… — О выражении «лечь в дрейф» см. примеч. к с. 25.

… возвращается на небольшой сперонаре с Пантеллерии в Катанию… — Сперонара — легкое парусное судно бассейна Средиземного моря.

Пантеллерия — остров вулканического происхождения в центральной части Средиземного моря, в Тунисском проливе; расположен в 70 км к юго-западу от Сицилии и в 60 км от берегов Африки; принадлежит Италии.

Катания — см. примеч. к с. 127.

… дал команду направить судно к берегу и посадить его на мель возле Фугалло. — Имеется в виду приморская деревня Фагулло на юге Сицилии, к западу от устья реки Буфайдоне.

… корсары, успевшие в ожидании этого маневра зайти в устье Буфайдоне… — Буфайдоне — небольшая река на юге Сицилии, впадающая в море напротив острова Порри.

143… поднял паруса и взял курс на мыс Алига Гранде. — Имеется в виду мыс на южном побережье Сицилии, к западу от острова Порри.

… растегнул пояс с висящим на нем ятаганом… — Ятаган — холодное оружие народов Ближнего и Среднего Востока: слегка изогнутый кинжал с отточенной внутренней стороной изгиба.

144… В час «Ave Maria»… — «Ave Maria» — первые слова католической молитвы: «Радуйся, Мария благодатная! Господь с тобою, благословенна ты между женами и благословен плод чрева твоего Иисус». Первая часть этой молитвы, именуемой также «Ангельское приветствие», или просто «Анжелюс», основана на словах архангела Гавриила и святой Елизаветы (Лука, 1: 28, 42), обращенных к Деве Марии, и появилась в кон. XI в.; в XII в. она стала общепринятой; полный текст относится к XVI в. и был утвержден в 1568 г. при папе Пие V (Антонио Гислиери; 1504–1572; папа с 1566 г.). Повсеместная в Италии, эта католическая молитва торжественно завершает день, и окончание ее знаменует наступление ночи; в данном случае речь идет о времени приблизительно между восемью и девятью часами вечера.

… мореплаватели подошли к устью Рагузы: ветер дул со стороны Африки. — Вероятно, имеется в виду река Ирминио на юге Сицилии; на ней стоит город Рагуза.

… оставив справа от себя Модику, прошел под мостом на дороге между Homo и Кьярамонти. — Модика — небольшой городок на юге Сицилии; расположен на одноименной реке, к востоку от реки Ирминио и 8 км к юго-востоку от города Рагуза.

Ното — город близ побережья одноименного залива на восточном берегу Сицилии; находится в 40 км к востоку от города Рагуза и реки Ирминио; заново отстроен в 1703 г. на месте разрушенного во время землетрясения 1693 г. старого города.

Кьярамонти (Кьярамонти Гульфи) — город в 36 км к северо-западу от города Рагуза, к западу от реки Ирминио.

… скрыл ее в прибрежных зарослях олеандров и папируса… — Олеандр — см. примеч. к с. 8.

Папирус — многолетнее водное растение семейства осоковых; растет в тропической Африке по берегам рек и озер. В древности и раннем средневековье на Ближнем Востоке из стеблей папируса изготовлялся материал для письма.

… то были остатки древнего поселения троглодитов, первых жителей Сицилии… — Троглодит — первобытный, пещерный человек. Здесь же, вероятно, имеются в виду первые жители Сицилии — иберийцы-сиканы (см. примеч. к с. 130).

…он заходил в эту долину и жил в этой пещере, выдолбленной в скале три тысячи лет тому назад… — Вероятнее всего, имеется в виду живописная долина Испика, расположенная неподалеку от Модики среди известняковых скал; издавна первобытные племена сиканов вырубали в этих скалах пещеры, которые служили им жилищем; некоторые из пещер имели несколько этажей, соединенных между собой отверстиями круглой формы; рядом с ними археологи обнаружили остатки античного города, а в самих пещерах — следы христианских захоронений, относящихся к IV в. н. э.

… тени древних обитателей долины Модики… — Модика — река на юге Сицилии, впадающая в море к западу от острова Порри.

145… прибегнув к франкскому языку: он понятен решительно всем на берегах Средиземного моря, от Марселя до Александрии, от Константинополя до Алжира… — То есть прибегнув к диалекту, употребляемому в странах Леванта; он представляет собой смешение слов французского, итальянского, испанского и других языков народов Средиземноморья.

Франки — именование европейцев в странах Восточного Средиземноморья.

Марсель — город и один из крупнейших портов Франции на Средиземном море, близ устья реки Роны.

Александрия (араб. Аль-Искандерия) — город и порт в Египте на Средиземном море, в западной части дельты Нила. Константинополь (соврем. Стамбул, Истанбул) — крупнейший город и порт Турции; расположен на берегах пролива Босфор у Мраморного моря (первоначально — только на европейском берегу). Алжир — город в Северо-Западной Африке, столица одноименного государства.

146… шествие, направляющееся в церковь святой Розалии. — Церковь святой Розалии — кафедральный собор Палермо, строительство которого было начато в 1170 г. архиепископом Оффамилио Гуальтьери во времена правления короля Гильома II Доброго (см. примеч. к с. 204); на руинах старинной церкви, преобразованной в эпоху арабского господства в мечеть, возвели готический собор, который претерпел в течение последующих веков значительные архитектурные перестройки и дополнения; великолепный портал XV в. украшает фасад здания, а внутреннее убранство поражает роскошью и богатством отделки; в соборе покоится прах короля Рожера II, а также его дочери Констанции Сицилийской, ее мужа императора Генриха VI Гогенштауфена (см. примеч. к с. 156) и их сына императора Фридриха II (см. там же.).

… обогнув гору Пеллегрино, два часа спустя скрылась за мысом Галло. — Галло — скалистый мыс в 7 км к северу от горы Пеллегрино; лежит на морском пути от Палермо к западному побережью Сицилии.

147… Подобно тому как Неаполь чтит святого Януария… — Януарий — христианский святой-мученик; по преданию, был епископом города Беневента (соврем. Беневенто) в Южной Италии; во время гонений на христиан при императоре Диоклетиане (245 — ок. 313; правил в 284–305 гг.) погиб мученической смертью в Поццуоли близ Неаполя. Святой Януарий (ит. Дженнаро) считается покровителем Неаполя и Беневенто, защитником от извержений вулкана; день его памяти — 19 сентября; его мощи хранятся в кафедральном соборе Неаполя. О гибели, чудесах и почитании святого Януария в Неаполе Дюма подробно (и с большой долей иронии) пишет в романе «Сан Феличе» и в книге путевых впечатлений «Корриколо».

… Палермо чтит святую Розалию… — Святая Розалия — покровительница Палермо. Согласно легенде, она была дочь князя Сине-бальдо и племянница короля Гильома II Доброго (см. примеч. к с. 204); обрученная с королем Рожером II, она, тем не менее, в юном возрасте (по одним источникам в 14, по другим в 18 лет) оставила мирскую суету и, покинув двор, удалилась в пещеру горы Пеллегрино, где почти 15 лет в полном одиночестве провела в беспрерывных молитвах; по преданию, в июле 1624 г., во время разразившейся в Палермо эпидемии чумы, некий горожанин, которому было дано чудесное видение, приведшее его к гроту-могиле отшельницы, обнаружил ее останки в абсолютно нетленном состоянии; церковь, усмотревшая в этом чуде знак божественного Провидения, с большой торжественностью организовала шествие по всем улицам города с катафалком, где находился прах святой; двенадцать самых красивых девушек, в белых одеяниях, с венками на головах и с пальмовыми ветвями в руках, несли его на своих плечах, а процессию возглавляли архиепископ и высшая церковная знать; происходило это 15 июля 1624 г., и в тот же день эпидемия чумы прекратилась. С этого времени отшельница Розалия, причисленная к лику святых, стала официальной покровительницей Палермо: ей приписывается чудодейственная сила изгонять самые страшные болезни, останавливать стихии — извержения вулканов, наводнения и другие беды; в честь нее дважды в год отмечаются праздники. Первый праздник — городской: юная дева Розалия, сознательно посвятившая свою жизнь Богу, олицетворяет собой в глазах горожан поэтику юности; праздник проходите 11 по 15 июля (т. е. со дня обнаружения тела до его выноса); в эти четыре дня устраиваются торжественные шествия, регаты, иллюминации, фейерверки. Второй праздник имеет чисто религиозный характер: ежегодно в ночь на 4 сентября начинается массовое паломничество в грот горы Пеллегрино, который с XVII в. преобразован в церковь, названную ее именем. Святая Розалия считается также покровительницей влюбленных; по установленной традиции, ставшей законом, влюбленные, перешагнувшие порог грота-часовни, недосягаемы даже для родных, если те противятся их чувству и соединению; для венчания в этих стенах достаточно только их согласия, поэтому брак, освященный здесь, не может быть расторгнут ни при каких обстоятельствах.

… она француженка королевской крови и прямой потомок Карла Великого… — Карл Великий — см. примеч. к с. 13.

… Карл Великий был тевтонец… — Тевтонцы (или тевтоны) — германское племя, жившее на западном побережье Ютландии и в низовьях реки Эльба; позднее этим именем стали называть всех германцев; в 110 г. до н. э. вторглись в Галлию и в 102 г. до н. э. были наголову разбиты римским полководцем Гаем Марием (ок. 156 — 86 до н. э.) в битве при Аквах Секстиевых (ныне Эксан-Прованс).

… древо это произрастает из груди победителя Видукинда… — Видукинд — герцог (в данном случае — предводитель) западногерманского племени саксов; возглавлял в кон. VIII в. несколько восстаний против попыток Карла Великого присоединить их земли к Франкскому государству; в 785 г. потерпел поражение, принял крещение и подчинился завоевателям.

… символизируя рождение князя Синебальдо, отца святой Розалии. — Князь Синебальдо — согласно легенде, римский вельможа, потомок Карла Великого.

… покинула в возрасте восемнадцати лет двор короля Рожера… — Имеется в виду король Сицилии Рожер И (см. примеч. к с. 134); в год его восшествия на престол произошло объединение Сицилии и южноитальянского норманнского государства в Королевство обеих Сицилий; при нем это новое государственное образование достигло своего наивысшего расцвета во всех областях: экономике, торговле, ремеслах; был создал флот, расширены границы королевства за счет ставших подвластными ему территорий на берегах Северной Африки; ему удалось объединить в пределах одного государства достижения двух великих цивилизаций — греко-византийской и. арабской, которые пустили здесь глубокие корни в предшествующие периоды; его государственная политика способствовала духовному развитию народа и культуры: впервые в ряде городов (в Палермо, Неаполе, Салерно, Амальфи) стали открываться медицинские и юридические школы; по его поручению великий мавританский географ Ал-Идриси (род. ок. 1100 г.) составил свою знаменитую, не имевшую аналогов, карту мира, снабженную комментариями (1154).

… Пещера эта находится на склоне древней горы Эвита, столь известной в эпоху Пунических войн своей неприступностью, чем умело пользовались карфагеняне… — Пунические войны — общее название трех войн Рима против карфагенян (пунийцев), в которых столкнулись политические интересы сильной морской и торговой державы Средиземноморья — Карфагена, владевшего колониями на побережье Северной Африки, Южной Испании, Сицилии и Сардинии, и Рима, который к сер. 111 в. до н. э. стал полным владыкой Италии. В Первой Пунической войне (264–241 до н. э.) Карфаген потерял свои владения в Сицилии, Сардинии и Корсике; в ходе Второй Пунической войны (218–201 до н. э.) знаменитый карфагенский полководец Ганнибал (247–183 до н. э.) чуть не завоевал Италию (218–215 до н. э.), но был вынужден вернуться в Африку, где в битве при Заме (202 до н. э.) потерпел поражение от римского полководца Сципиона (235–183 до н. э.), получившего в связи с этими победами прозвище «Африканский»; в Третьей Пунической войне (149–146 до н. э.) Карфаген был окончательно разрушен, а его жители стали рабами; город и страна вошли в состав Римского государства (провинция Африка).

Здесь речь идет об одном из последних эпизодов Первой Пунической войны, относящемуся к тому периоду, когда почти вся принадлежавшая ранее карфагенянам часть Сицилии, за исключением двух приморских крепостей — Лилибея (соврем. Марсала) и Дрепаны (соврем. Трапани), была уже захвачена римлянами. В 247 г. до н. э., на восемнадцатом году войны, верховное командование над карфагенскими войсками на Сицилии принял Гамилькар Барка (ок. 290 — ок. 229 до н. э.), отец Ганнибала. Новый военачальник перешел к тактике форпостной войны и, в частности, укрепился на горе Эйркта (Heirkte, а не Evita, как у Дюма; соврем. Пеллегрино), доминировавшей над городом Панормом (соврем. Палермо), поселил там своих солдат с их женами и детьми и оттуда совершал нападения на город и окрестности в течение нескольких лет, вплоть до подписания мирного договора в 241 г. до н. э.; выбить карфегенян с горы Эйркта путем военных действий римлянам так и не удалось.

… полухристианского, полуарабского храма, построенного архиепископом Гуальтьери… — Гуальтьери — см. примеч. к с. 146.

148… если верить барельефу, высеченному Екылареале, учеником Како вы. — Виллареале, Валерио (1773–1834) — итальянский художник и скульптор, ученик Кановы; жил в Неаполе; некоторые его работы находятся в музее Палермо.

Канова, Антонио (1757–1822) — знаменитый итальянский скульптор, яркий представитель классицизма; стремился в своих произведениях восстановить классическую простоту и торжественное спокойствие композиции, ясность и изящество пластической формы; оказал большое влияние на европейскую академическую скульптуру XIX в.

… мосты и акведуки, своеобразные гранитные подписи метрополии. —

Метрополия — здесь: государство, владеющее захваченными им колониями.

… Карл III Бурбон пожертвовал покровительнице Палермо платье из золотой ткани… — Карл III Бурбон (1716–1788) — представитель испанской ветви династии Бурбонов; вначале был известен как принц дон Карлос, младший брат наследника испанского престола Фердинанда; получив в наследство Неаполитанское королевство (правил там с 1734 г. под именем Карла VII), в ходе войны за Польское наследство (1733–1735) захватил Сицилийское королевство, провозгласив себя там королем Карлом V (Венский мирный договор 1738 г. подтвердил впоследствии за ним это право); в 1734 г. объединил эти два государства под скипетром одного монарха, носившего титул короля Обеих Сицилий; в 1759 г. после смерти своего брата наследовал испанскую корону и вступил на престол под именем Карла III; его правление носило довольно прогрессивный характер, а проводимые им финансовые и правовые реформы способствовали значительному росту торговли, ремесел и промышленности.

… пожаловал ей большой Мальтийский крест на золотой цепи… — Большой восьмиугольный белый крест с раздвоенными, подобно ласточкиному хвосту, концами был отличительным знаком одного из самых древних военно-монашеских орденов — ордена иоаннитов, или госпитальеров, впоследствии известного как Мальтийский орден (полное название: «Суверенный военный орден рыцарей-госпитальеров святого Иоанна Иерусалимского, Родоса и Мальты»); орден был основан в 1023 г. купцами из Амальфи (Южная Италия), построившими в 1070 г. в Иерусалиме монастырь святого Бенедикта и больницу (фр. hopital — «госпиталь», отсюда — «госпитальеры») для больных и престарелых паломников, а также часовню святого Иоанна. В 1113 г. монахи получили от папы Пасхалия II (1099–1118) особый устав, а в 1118 г. французский рыцарь Раймонд Дюпюи организовал духовно-рыцарский орден, члены которого подразделялись по трем категориям: рыцари знатного происхождения — воины; пресвитеры — для службы в церкви; служащая братия — для ухода за больными и охраны паломников. Достигший в XII в. военного могущества, орден вторгся на остров Родос (1308), где господствовал более 200 лет до изгнания его турками (1523). Когда орден лишился своих владений, его взял под свое покровительство император Священной Римской империи Карл V (см. примеч. к с. 134) и передал ему в ленное владение остров Мальту (1530); в XVI–XVII вв. — время наивысшего расцвета ордена — он превратился в сильную военно-морскую державу Средиземноморья. Мальта оставалась его резиденцией до 1798 г., до захвата ее Наполеоном во время Египетской экспедиции; после потери острова госпитальеры переехали в Россию, поступив под покровительство императора Павла I (1754–1801; правил с 1796 г.), который принял звание великого магистра, а резиденцией ордена объявил Санкт-Петербург; после убийства Павла I штаб-квартира ордена была перенесена в Рим, где он и поныне сохраняет свой суверенитет и является самым маленьким в мире государством.

… и орден Марии Терезии — звезду, окруженную лавровым венком с девизом «Fortitudini». — Военный орден Марии Терезии был учрежден императрицей Марией Терезией (1717–1780; правила с 1740 г.) в честь победы австрийской армии над прусскими войсками, одержанной в битве под Колином (18 июня 1757 г.) в ходе Семилетней войны (1756–1763); его получали офицеры любого ранга, отличившиеся в бою, независимо от чина, времени службы в армии, социального статуса и вероисповедания; орден представлял собой золотой крест с белой эмалью, внутри которого был помещен медальон темно-красного цвета, пересеченный белой горизонтальной лентой и окаймленный по окружности выписанной золотыми буквами надписью «Fortitudini» («За храбрость»); на его обратной стороне был изображен лавровый венец из золота на зеленом фоне с вензелем Марии Терезии; орден имел несколько степеней; его носили на белой с красными ободками ленте, идущей слева направо; на левой стороне груди прикреплялся большой крест на золотом лавровом венце, переплетенный золотой нитью.

… отвезти их в деревню Карими, ленное владение князя Родольфо, давшее ему имя и титул. — Карини — селение в 25 км к западу от Палермо.

Лен (нем. Lehn, или феод) — в эпоху феодализма в Западной Европе наследственное земельное владение, пожалованное крупным феодалом-сюзереном своему вассалу на условиях несения им какой-либо службы, обычно военной. Ленная система сложилась окончательно в IX–XII вв. Земельное пожалование часто связывалось с получением какого-нибудь титула (или давало основание для присвоения его в будущем), который, как и феод, передавался по наследству. В некоторых случаях самому лену еще до его пожалования сопутствовала определенная титулатура. Ленник обычно принимал фамилию по названию своего владения.

… гости собрались даже из деревень, расположенных на расстоянии двух-трех льё от Карини, — из Монреале, Капани и Фавориты… — Монреале (см. примеч. к с. 132) находится к юго-востоку от Карини, по другую сторону горного хребта.

Капачи — селение в 6 км к северо-востоку от Карини.

Фаворита — возможно, имеется в виду селение, где был расположен одноименный дворец, построенный при Фердинанде IV; оно находилось в долине Золотая раковина у подножия горы Пеллегрино.

… выделялись девушки из Пьяна ди Гречи благодаря своим мораитским нарядам… — Пьяна ди Гречи (в переводе «Греческая равнина») — местечко в 10 км к югу от Монреале. Здесь издавна (с 1488 г.) находилась колония албанцев, которые сохранили свои традиции и привлекали окрестных жителей и туристов красочностью и самобытностью своих народных праздников.

Мораиты — коренные жители полуострова Морея, как в средневековье называли Пелопоннес, который находится на южной оконечности Греции и соединен с ее материковой частью узким Коринфским перешейком; на Пелопоннесе находятся известные исторические места: Спарта, Коринф, развалины Олимпии, Микен и др.

149… их предки, основавшие здесь свою колонию, покинули родной край ради новой родины тысячу двести лет назад. — С 535 по 827 гг. Сицилия входила в состав Восточной Римской (Византийской) империи, одной из провинций которой до IX в. была и Албания (Эпир). Так что образование албанских колоний на Сицилии в эту эпоху происходило в пределах одного государства. Однако массовая эмиграция албанцев в Южную Италию началась во второй пол. XVI в., после завоевания албанских земель Османской империей.

… ими Провидение одарило Сицилию, чтобы утолять, словно манной небесной, голод и жажду бедняков. — Манна — некое крупитчатое съедобное сладковатое вещество, которое Бог, согласно библейской легенде (Исход, 17), в течение сорока лет посылал с неба древним евреям для питания во время их скитаний в Синайской пустыне после ухода из египетского плена и из которого они пекли лепешки. Отсюда произошло выражение «манна небесная», означающее ценный и приятный дар.

… Море за Палермо казалось лазурным, возле острова Женщин — серебряным… — Остров Женщин находится в Тирренском море, в 4 км от селения Капачи.

… о скалы Сан Вито разбивались волны из жидкого золота. — Сан Вито — скалистый мыс в 35 км к западу от Карини, северо-западная оконечность залива Кастелламмаре, расположенного к западу от Палермо.

… налил в него сиракузского вина… — Сиракузское вино — десертное вино, производимое в окрестностях Сиракуз из местных сортов винограда; было известно и широко экспортировалось со времен греческой колонизации Сицилии.

… высыпал в пустой бокал целый кошелек унций… — Унция — старинная итальянская и испанская монета, равная приблизительно 6 ливрам.

150… куртка, накинутая на правое плечо, как гусарский ментик… —

Ментик — короткая куртка со шнурами и опушенная мехом; часть гусарской униформы.

… прибыл вовремя, чтобы сплясать с вами первую тарантеллу. — Тарантелла — итальянский народный танец, очень стремительный и темпераментный по своему характеру; исполняется одной или несколькими парами в сопровождении гитары, тамбурина, кастаньет.

152… еще недавно могли проявить свое искусство, стреляя вслед за кар диналом Руффо по неаполитанским патриотам и по французским республиканцам… — Руффо ди Баранелло, Фабрицио (1744–1827) — известный итальянский религиозный и политический деятель; в 1785–1781 гг. занимал ряд ответственных должностей в Папском государстве, а затем при неаполитанском дворе; с 1794 г. — кардинал; после бегства Фердинанда IV из Неаполя (декабрь 1798 г.) последовал за королем на Сицилию; оттуда, заручившись одобрением и поддержкой монарха, с группой из девяти преданных ему людей в начале февраля 1799 г. начал свою контрреволюционную военную кампанию, которая в июне 1799 г. завершилась падением Неаполитанской республики. Уроженец Южной Италии, представитель старинного аристократического рода, Руффо был знатоком

24 124 особенностей, психологии и социальных интересов местного населения и сумел воспользоваться царившим в этом районе настроением недовольства пассивностью революционного правительства, которое медлило с решением жизненно важных для тех мест вопросов: земельной реформы и отмены феодальных прав. Не полагаясь только на фанатизм и приверженность престолу, он еще перед вступлением в Калабрию объявил о проведении ряда основных социальных преобразований. 1 марта 1799 г. было обнародовано его воззвание, в котором говорилось об отмене налогов и сборов десятины; был упразднен институт откупщиков, сокращена подушная подать и упрощена таможенная система, что сразу привело к оживлению торговли; совокупность этих мероприятий резко контрастировала с позицией республиканских властей, хотя в принципе она не полностью изменила старую систему, а лишь приспособила ее к новым условиям. Тактически верная позиция кардинала Руффо перетянула на его сторону значительную часть населения. Созданная им и вначале немногочисленная христианская королевская армия, сражавшаяся под девизом «Вера и король», в считанные месяцы заметно увеличилась за счет присоединившихся к ней вооруженных отрядов крестьян и горожан, вставших на защиту «святой веры». Мощное движение, в котором принимали участие не только народные массы, но и часть дворянства и буржуазии, решавших в ходе этой борьбы свои задачи (сводя счеты с конкурентами, политическими противниками и обогащаясь в результате конфискации имуществ республиканцев), сметало на своем пути революционную власть. Уже в марте был занят ряд городов, а в конце июня освобожден Неаполь.

К этому времени, проиграв несколько сражений и потеряв почти всю Северную Италию, Франция пыталась в нескольких гарнизонах и крепостях в окрестностях Неаполя оказать помощь итальянским республиканцам, но реальная сила была в руках кардинала Руффо. В середине июня его войска вошли в Неаполь, и 23 июня была подписана капитуляция, которая гарантировала республиканцам сохранение жизни. Однако ее условия были грубо нарушены (несмотря на призывы кардинала Руффо к терпимости и разумному примирению) союзником Фердинанда IV английским адмиралом Нельсоном, а затем и королевскими судами. Были учинены зверские расправы над патриотами, сопровождавшиеся массовыми беспорядками и резней.

… скромную сумму в два карлино … — Карлино — здесь: серебряная неаполитанская монета весом в 2,3 г, шестая часть дуката; на Сицилии называлась «тарина».

153… по всей Сицилии, от Мессины до Палермо, от Чефалу до мыса Пассеро … — То есть с востока на запад, с севера на юг.

Чефалу — старинный город (известен с IV в. до н. э.), расположенный на северном побережье Сицилии, в 67 км к востоку от Палермо.

Мыс Пассеро — юго-восточная оконечность Сицилии.

154 … арабского скакуна из Валь ди Homo … — Валь ди Ното — юго-восточная часть Сицилии.

155 … предупредили судью в Спадафоре… — Спадафора — приморское селение на северо-восточной оконечности Сицилии, в 6 км к юго-западу от Мессины.

… проехал через его селение…по направлению к Дивьето. — Дивьето — селение на северо-востоке Сицилии, вблизи морского побережья.

156… Чезаре Алетто, нотариус из Кальварузо … — Кальварузо — селе ние рядом с Баузо.

Дюма рассказывает о своей встрече с Чезаре Алетто в очерке «Железная клетка».

… как те норманны, что установили на Сицилии свои законы и провозгласили свои порядки. — Норманнский период в истории Сицилии начался с завоевания Южной Италии и Сицилии сыновьями нормандского рыцаря Танкреда д’Отвиля (см. примеч. к с. 134). С приходом норманнов на острове началась эпоха феодализма; континентальная Италия и ранее подвергалась этому процессу, на Сицилии же его исходной датой стал приход норманнских завоевателей. Специфические черты феодального строя здесь сказались главным образом в области отчуждения земли, частичного закрепощения земледельцев и создания господствующего типа землевладения, т. н. римского поместья, которое обрабатывалось либо с помощью крепостных крестьян, либо сдавалось в аренду. В политических сферах феодализация проявилась в стремлении к централизации власти и ее абсолютному господству, что нашло свое наиболее яркое выражение в праве Высокого суда (Haute justice), когда королевский суд становился высшей судебной инстанцией. Своего расцвета феодализм на Сицилии достиг при Рожере II (см. примеч. к с. 134), а его кульминацией стали годы правления германского императора Фридриха II (1194–1250; король Фридрих I Сицилийский с 1197 г.; император с 1212 г.), когда после смерти бездетного внука Рожера II, Гильома II Доброго (см. примеч. к с. 204), выдавшего замуж свою тетку Констанцию Сицилийскую (дочь Рожера II) за Генриха VI Гогенштауфена (1165–1197; император с 1190 г.), власть на Сицилии перешла к представителям германской правящей династии; эпоха Фридриха II, сына Генриха VI и Констанции, стала самой блестящей в истории королевства, которое было единственным централизованным государством на Апеннинах. Процесс дальнейшей централизации власти при нем достиг своего апогея; в 1231 г. была принята т. н. «Мельфийская конституция Сицилийского королевства», которая довершила здание абсолютизма, начатое при норманнах: высший судебный трибунал (Королевская большая курия) постепенно превратился в частный Королевский совет; все королевство было разделено на 11 округов, во главе каждого из них стояли юстициарии, обладавшие верховной судебной властью; в каждом городе была учреждена должность королевских чиновников, наделенных особыми полномочиями; весьма сократились прерогативы местной администрации; совершенно прекратились отчуждения земель из королевских владений; резко ограничилась власть церкви и фактически была уничтожена ее юрисдикция; воспрещались дарения и пожалования в пользу церкви, а сама она подчинялась только королевской власти; все жизненно важные области государственного организма были подвержены строгой ре-

24*

гламентации. Для дальнейшего развития и укрепления государственности это дало безусловно положительные результаты, но авторитет и могущество германского императора, извечного соперника римско-католической церкви, не мог не вызывать тревогу у ее главы — римского папы. Воспользовавшись смутным периодом, который наступил после смерти императора Конрада IV (1228–1254; король Сицилии и император с 1250 г.), сына Фридриха II, когда корону оспаривали Манфред (1231–1266), внебрачный, но узаконенный сын Фридриха II, и Конрад V, герцог Швабский (1252–1268), малолетний сын Конрада IV, прозванный Конрадином, папа Урбан IV (Жак Панталеон; ок. 1200 — 1264; папа с 1261 г.) поддержал претензии брата французского короля Людовика IX Святого — Карла Анжуйского (см. примеч. к с. 130) — на сицилийский престол; в 1266 г. в битве при Беневенто Манфред потерпел поражение от французских войск и был убит; через два года шестнадцатилетнего Конрадина, последнего из Гогенштауфенов, взяли в плен и с ведома папы Климента IV (Ги Фулькоди; ок. 1200 — 1268; папа с 1265 г.) казнили в Неаполе. В 1266 г. пять кардиналов от имени папы короновали Карла Анжуйского как короля Обеих Сицилий. Этой датой заканчивается период правления норманнских королей и начинается Анжуйский период.

… Его звали Эрколе, и, казалось, он был скроен по образцу своего античного покровителя. — Имя Эрколе (ит. Ercole) означает «Геркулес».

Геркулес (Геракл) — величайший герой древнегреческой мифологии, известный своей атлетической мощью и богатырскими подвигами.

… согнуть серебряный пиастр. — Пиастр — итальянское название старинной испанской серебряной монеты песо.

157… губернатор прибегнул к ultima ratio … — Намек на латинский девиз, который отливался на французских пушках с XVII в. по приказу Людовика XIV: «Ultima ratio regum» («Последний довод королей»).

… поставив на улице Толедо пушку… — Улица Толедо — главная артерия Палермо; названа в честь вице-короля дона Педро Толедского; позже была переименована в улицу Виктора Эммануила; в народе ее называли также Кассаро (см. примеч. к с. 200).

…он прогуливался по эспланаде своего парка, господствовавшей над Морской площадью… — Дворец князя Бутера находится в восточной части Палермо, почти на прибрежной полосе; к северу от него расположена Морская площадь; в кон. XIX в. почти вся ее территория была засажена редкими породами тропических растений и деревьев, образовавшими т. н. «Сад Гарибальди».

… все прохожие обнажали головы, как это случалось при появлении на парижском рынке г-на де Бофора … французского фрондёра … — Бофор, Франсуа де Вандом, герцог де (1616–1669) — побочный внук французского короля Генриха IV; за участие в интригах против кардинала Мазарини был заключен в Венсенский замок; один из вождей Фронды принцев; пользовался в Париже большой популярностью, за что был прозван «Король рынка».

Фронда (фр. fronde — «праща») — общественное движение за ограничение королевской власти во Франции в 1648–1653 гг., вылившееся в гражданскую войну и сопровождавшееся восстаниями крестьян и городской бедноты. В 1648–1649 гг. в Париже разыгрались события т. н. «парламентской Фронды» — возглавленного парламентом восстания парижской буржуазии, требовавшей проведения некоторых финансовых и административных реформ, и поддержанного народными массами столицы. В 1650–1653 гг. за ним последовала «Фронда принцев» — восстание вельмож, преследовавших в основном частные интересы. Правительство подавило обе Фронды частично силой оружия, частично вступив в переговоры с их главарями, используя их страх перед народным движением.

158… подозрения дворецкого тотчас же пали на санфедиста. — Сподвижники кардинала Руффо провозглашали, что они встали на защиту «святой веры» (santa fede), отсюда их название — «санфедисты».

… Князь находился в Кастро Джованни, на своей вилле … — Кастро Джованни — небольшой живописный городок в 150 км к юго-западу от Палермо, в сторону Катаньи.

159… Он вышел…из Ченторби… — Возможно, речь идет о Чентурипе — небольшом городке у юго-западных склонов Этны.

… хочешь сменить свой калабрийский костюм на мундир капитана и повоевать с французами? — Действие повести развивается в 1803–1805 гг., в ту пору, когда вернувшиеся из изгнания Бурбоны, игнорируя быстро менявшуюся в пользу Наполеона ситуацию в Италии, продолжали ориентироваться на своих бывших союзников — Англию и Россию, не упуская случая выступить против французов. Несмотря на условия Флорентийского (1801) и Парижского договоров (1805), согласно которым Фердинанд IV шел на значительные уступки Бонапарту и обязывался соблюдать строгий нейтралитет, неаполитанская сторона нарушала обязательства, и, едва французские войска покинули пределы Неаполя, король радушно принял в своих владениях 12 000 русских, прибывших с острова Корфу, и 8 000 англичан; исход Аустерлицкого сражения (2 декабря 1805 г.) решил судьбу Неаполитанского королевства: в феврале 1806 г. Бонапарт оккупировал его, заставив королевскую чету второй раз спасаться бегством на Сицилию. Неаполитанским королем стал его брат Жозеф (1768–1844), а после возведения того на испанский престол в 1808 г. — зять Наполеона маршал Иоахим Мюрат (1767-. 1815).

160… обращусь к князю Вентимилле или князю Каттолика. — Семейство Вентимилле упоминается на с. 134.

Князь Каттолика — по-видимому, представитель старинного аристократического рода Сицилии, убитый во время восстания в Палермо в 1820 г.

… увеличить неаполитанский бюджет, а не обогатить казну Казбы. — Казба (Касба) — крепость, дворец мусульманских властителей. Здесь: цитадель города Алжира, расположенная на холме, и резиденция деев, давшая название старой части города.

161 … дей, как истый последователь Пророка, выполнил свое обещание… — Дей — турецкий титул верховного правителя алжирского Регенства, избираемый среди янычарских военачальников, которые целиком подчиняли его интересам своей касты.

Имеется в виду пророк Магомет (или Мухаммед, Муххамад; араб. «Восхваляемый»; ок. 570 — 632) — арабский религиозный и политический деятель, основатель ислама и первой общины мусульман; по мусульманским представлениям, пророк — посланник Аллаха, через него людям был передан текст священной книги — Корана; незаурядная личность, вдохновенный и преданный своему делу проповедник, умный и гибкий политик, он добился того, что ислам, вначале одно из многих идейных течений, превратился в одну из самых влиятельных мировых религий.

… Фердинанд IV, не желавший, чтобы во время войны с Регентством его подданные обогащали врагов Сицилии … — Регентствами в исторической литературе назывались Алжир и Тунис, которые с XVI в. являлись самостоятельными государствами и лишь номинально признавали свою зависимость от турецкого султана; их военной опорой служили янычары; Регентства просуществовали вплоть до завоевания Северной Африки европейцами в XIX в.

… под охраной четырех жандармов и одного бригадира… — Бригадир — в ряде западноевропейских стран в XVIII–XX вв. унтер-офицерский чин в жандармерии, а также в кавалерийских и артиллерийских частях.

… убедился, что стилет не застревает в ножнах… — Стилет — небольшой кинжал с тонким трехгранным клинком.

163… взвел курок, убедился, что порох на полку насыпан, проверил шом полом, заряжен ли карабин … — Выстрел из кремневого ружья того времени производился при помощи ударного кремневого замка. Удерживаемый специальной пружиной курок, на котором был укреплен кремень, поднимался (взводился) и при нажиме на спусковой крючок с силой бил по металлическому огниву, высекая искру; искра попадала на полку — специальное место с насыпанным порохом у затравочного отверстия (или затравки); через затравку огонь от вспыхнувшего пороха попадал в канал ствола и воспламенял вышибной заряд; порох для этого заряда насыпался через дуло, туда же шомполом загонялась пуля, укреплявшаяся пыжом.

165… боюсь, как бы крестное знамение вас не обеспокоило. — По средневековым народным поверьям, черт не выносит знака креста.

166… вас следовало бы произвести в вахмистры. — Вахмистр — старший унтер-офицерский чин в жандармерии и кавалерии.

168… предназначены для танцев: первые для английской джиги, вторые для французских кадрилей. — Джига (или жига) — быстрый и динамичный английский танец, предопределивший появление в XVII–XVIII вв. одноименного салонного парного танца.

Кадриль — см. примеч. к с. 58.

… кажется, будто слух их услаждают сильфы. — Сильфы (жен. сильфиды) — согласно средневековым поверьям, духи воздуха.

… когда я посетил Палермо, то есть по прошествии тридцати двух лет после этого вечера. — В 1835 г., во время своего путешествия по Сицилии (он обогнул ее почти всю, двигаясь сначала морем вдоль юго-восточного побережья, а затем сухим путем из Агридженто в Палермо), Дюма жил в Палермо с 16 сентября по 4 октября.

… в костюмы молодых женщин и молодых вельмож на великолепной фреске живописца Орканья на пизанской Кампо Санто, поющих и веселящихся, в то время как смерть стучится к ним в двери. — Орканья, Андреа (настоящее имя — Андреа ди Чоне; 1329–1389) — итальянский художник, скульптор и архитектор; представитель флорентийской школы; участвовал в строительстве соборов в Орвьето (1359–1362) и Флоренции (1357–1367), был автором многочисленных фресок в церквах Флоренции, и особенно в пизанской Кампо Санто.

Кампо Санто (ит. сашро santo — «святое место») — общее название старинных итальянских кладбищ, которые обнесены галереями и аркадами и в гробницах которых покоится прах самых именитых людей тех мест; одно из самых известных находится в городе Пизе; оно построено по плану Джованни Пизано (1283) и украшено работами живописи и скульптуры наиболее известных мастеров Возрождения; среди них особо выделяется фреска Орканьи «Триумф смерти» (на южной галерее кладбища).

… облачившимся в костюм мандарина. — Мандарин (отсанскр. mantrin — «советник») — европейское название крупных чиновников в старом феодальном Китае.

… Высказывая разные догадки насчет этой новой затеи амфитриона… — Амфитрион — герой древнегреческой мифологии, муж матери Геракла Алкмены и его приемный отец. Благодаря трактовке его образа Мольером в одноименной пьесе (1667) его имя стало синонимом гостеприимного и хлебосольного хозяина.

… остановился у входа в пагоду … — Пагода — буддийский или индуистский храм в виде павильона или многоярусной башни в Китае, Японии, Индии и других странах Восточной и Юго-Восточной Азии.

169… прибегнуть к новой Сицилийской вечерне… — Под таким названи ем в историю вошло народное восстание 1282 г. на Сицилии против правителей Анжуйской династии. Пришедший к власти в 1268 г. Карл Анжуйский начал проводить политику, которая перечеркивала многолетние усилия его предшественников, Рожера 11 и Фридриха I, направленные на централизацию государства и укрепление его могущества. Широкая раздача земель феодалам с целью получить опору королевской власти среди дворянства вела к дальнейшему закрепощению крестьянства и росту его недовольства; налоговые вымогательства, насилие французских рыцарей, перенесение столицы из Палермо в Неаполь и ряд других непопулярных мер в еще большей степени накаляли атмосферу всенародной ненависти к новым правителям. Поводом к восстанию послужило оскорбление, нанесенное французским солдатом сицилийской женщине.' Согласно легенде, выступление было спланировано и организовано заранее; сигналом к нему послужил колокольный звон к вечерне. К апрелю восставшие захватили уже весь остров, большинство французов было перебито. Сицилийское дворянство во главе с Джованни да Прочида собрало в Палермо парламент и предложило корону арагонскому королю Педро III, зятю убитого Манфреда, с 1262 г. женатому на его дочери Констанции; прибыв на остров в сентябре 1282 г., он освободил осажденную французами Мессину и овладел всей Сицилией. Война с Францией (т. н. война Сицилийской вечерни) продолжалась на юге Апеннинского полуострова и на море и завершилась отделением от юга Италии Сицилии, где укрепилась Арагонская династия. Неаполитанское королевство (в его состав теперь входила только Южная Италия) осталось на время под властью Анжуйской династии.

170… при взятии Константинополя Мехмедом II… — Имеется в виду заключительная глава в истории Восточной Римской (Византийской) империи (395—1453) — взятие 29 мая 1453 г. турецкими войсками под командованием талантливого полководца султана Мехмеда II Завоевателя (1429–1481; правил в 1444–1446 и 1451–1481 гг.) ее столицы — Константинополя. Несмотря на полуторамесячное сопротивление 5 000 греков и 2 000 иностранцев (в основном итальянцев), 63-тысячная турецкая армия захватила город штурмом, подвергла его чудовищному разграблению, а местное население — зверской расправе; последний византийский император Константин XI Палеолог (см. примеч. к с. 489) был убит во время рукопашной схватки. После разгрома Византии Турция превратилась в одну из могущественных держав, а Константинополь стал столицей Османской империи — Истанбулом.

174… Сицилия находилась в полудиком состоянии, из которого ее вывели,

да и то не окончательно, пребывание там короля Фердинанда и английская оккупация … — Имеется в виду бегство короля Фердинанда из Неаполя в конце декабря 1798 г. и временное пребывание короля на Сицилии вплоть до его возвращения в 1799 г. (прежде всего благодаря помощи английского флота под командованием адмирала Нельсона). Для нищей и отсталой в экономическом отношении Сицилии это событие имело и некоторые положительные последствия, так как перенос королевской резиденции, переезд двора, а затем прием английской эскадры вынуждал местные власти навести хотя бы внешний порядок в отдельных районах острова.

176… по берегу моря через Термини и Чефалу … — Термини — один из.

самых древних городов Сицилии (основан в 407 г. до н. э. карфагенянами); расположен на ее северном побережье, в 37 км к востоку от Палермо.

Чефалу (см. примеч. к с. 153) находится в 30 км к востоку от Термини..

… в паланкине с парой лошадей … — Имеется в виду один из видов средневековых экипажей: крытые носилки с длинными оглоблями впереди и сзади; между оглоблями впрягали лошадей, которые и несли это сооружение.

… выслала перекладных в четыре пункта, где она намеревалась остановиться, то есть в Термини, Чефалу, Сант \'Агату и Милаццо. — Сайт’Агата — город на северном побережье Сицилии, в 50 км к востоку от Чефалу.

Милаццо — портовый город на северо-восточной оконечности Сицилии, на берегу одноименного залива Тирренского моря; находится в 75 км к востоку от Сайт’Агаты.

177… Сицилия, во времена Августа кормившая Рим благодаря тем излишкам продовольствия, что оставались у ее двенадцати миллионов жителей. — В 227 г. до н. э. вся Сицилия, за исключением царства Сиракузского (см. примем, к с. 130), стала римским союзником и первой провинцией Рима; в 212 г. после Второй Пунической войны (см. примем, к с. 147) Сиракузы были захвачены и стали резиденцией римского правителя Сицилии, которую Рим превратил в житницу Италии задолго до правления императора Августа.

Август (63 до н. э. — 14 н. э.) — древнеримский государственный деятель и полководец; до 27 г. до н. э. носил имя Гай Юлий Цезарь Октавиан; с 27 г. до н. э. первый римский император (под именем Цезаря Августа).

Дюма явно завышает здесь численность населения Сицилии в эпоху античности: даже сейчас оно менее 5 млн. человек.

… между Фикаррой и Патти, на дороге, что ведет из Палермо в Мессину… — Фикарра — небольшой городок на севере Сицилии, расположеный в 87 км от Мессины в сторону Палермо.

Патти — город в северной части Сицилии, в 69 км от Мессины в сторону Палермо.

… все, что необходимо подлинному сибариту… — Сибарит — изнеженный, праздный, привыкший к комфорту человек; это название произошло от имени древнегреческой колонии Сибарис в Лукании, на юге Апеннинского полуострова, жители которой славились богатством и любовью к роскоши.

… курил лучший синайский табак… — Синай — название горы на Синайском полуострове и окружающей ее пустыни. Синайский полуостров расположен на севере Красного моря между Суэцким и Акабским заливами. Табак известен в этом регионе со второй пол. XVI в. и культивируется здесь почти в каждой деревне для удовлетворения местных нужд, а в ряде районов возделывается как товарная культура.

… с явным мальтийским акцентом… — Имеется в виду выговор уроженца Мальты, острова в Средиземном море, расположенного между Сицилией и Африкой и с 1800 г. принадлежавшего англичанам. Население острова состоит из потомков арабов и выходцев из европейских стран, в основном из Италии. Говорят мальтийцы на одном из диалектов арабского языка с примесью латинских и итальянских слов.

178… элегантный костюм, наподобие короткой амазонки… — Амазонка — здесь: женское платье специального покроя для верховой езды.

… отделанный спереди шелковыми брандебурами… — Брандебуры — украшения военной и полувоенной одежды: шнуры и галуны, нашитые узорами.

… кунье боа — украшение, еще неизвестное в те годы… — Боа — длинный дамский шарф из меха или перьев.

… восточные благовония… казалось, были предназначены для сераля. — Сераль — европейское название султанского дворца и его внутренних покоев (гарема) в Османской империи.

179… эта серебряная чашка с позолотой, можно подумать, что ее сделал Бенвенуто! — То есть Бенвенуто Челлини (1500–1571) — итальянский ювелир, скульптор и писатель; автор знаменитых «Мемуаров».

… влила туда несколько капель липарской мальвазии. — Мальвазия — ликерное вино из винограда того же названия, производившееся на острове Мальвазия вблизи Пелопоннеса; издавна было известно и производилось также на Кипре, Мадейре, Сардинии, Сицилии и Липарских островах.

180… едва прикасаясь к блюдам, словно колибри… — Колибри — богатое видами семейство птиц из группы тонкоклювых; наиболее мелкие из них величиной со шмеля; как правило, имеют яркую окраску; водятся в Северной и Южной Америке.

… Словно небесные флюиды струятся по моим жилам… — Флюиды (от лат. fluidus — «текучий») — здесь: тончайшие силы, якобы исходящие от небесных светил, живых существ и различных предметов.

181… честного контрабандиста из деревни Джессо … — Джессо — небольшой старинный городок в 3 км к северо-востоку от селения Баузо.

182 Вилла Сан Джованни — небольшой населенный пункт на самой южной оконечности Апеннинского полуострова (провинция Калабрия), расположенный на берегу Мессинского залива в 6 км от Мессины; отсюда курсируют суда, связывающие Сицилию с материковой частью Италии.

Латакийсгий табак — знаменитый сорт трубочного табака, выращиваемый в окрестностях Латакии — города в Сирии, на берегу Средиземного моря.

… две одалиски ждут, чтобы я бросил им платок… — У турецких султанов был обычай бросать платок той из своих многочисленных жен, с которой они желали провести ночь. Отсюда французское выражение «бросить платок» — остановить на ком-то свой выбор.

183… мой достойный командор. — Командор — одно из высших званий в духовно-рыцарских орденах; здесь оно употребляется иронически по отношению к торговцу-мальтийцу.

… арестованы судьи из селений Калъварузо, Спадафора, Баузо, Сапонара, Дивьето и Рометта. — Сапонара — населенный пункт в 4 км к югу от Баузо.

Рометта — небольшой городок в 6 км к югу от Баузо.

… выпив стакан марсалы, этой сицилийской мадеры. — Марсала — крепкое десертное виноградное вино, производимое на Сицилии вблизи Марсалы, приморского города на западном берегу острова (провинция Трапани).

Мадера — вино, изготовляемое на острове Мадейра (у западного берега Африки, территория Португалии) из особых сортов местного винограда; вина, похожие на мадеру, производятся также во Франции, Италии и Германии.

188 …из своего рода национальных гвардейцев, поставленных на охрану дорог … — Национальная гвардия — часть вооруженных сил Франции, гражданская добровольческая милиция, возникшая в первые месяцы Великой французской революции (летом 1789 г.) в противовес королевской армии и просуществовавшая до 1872 г. Национальные гвардейцы, имея при себе оружие, продолжали жить дома, заниматься своей профессией и время от времени призывались для несения службы (обычно в порядке очередности, а в чрезвычайных ситуациях — поголовно). Во время Революции национальная гвардия участвовала в обороне страны от внешнего врага, в подавлении контрреволюционных мятежей, а также использовалась против выступлений народных масс.

Уже с кон. XVIII в. народные добровольческие формирования, похожие на французскую национальную гвардию, стали возникать и в других странах. Эти вооруженные организации играли большую роль во время революционных событий кон. XVIII — сер. XIX вв. в ряде западноевропейских стран.

189… лестница обладала роковой особенностью ковчега Завета: стоило человеку прикоснуться к ней, как он падал мертвым. — Имеется в виду особый переносной ящик, в котором хранилось Писание: данный богом Моисею Завет (Исход, 25 и далее). В нем древние евреи переносили свой Завет во времена Исхода из Египта и завоевания Земли обетованной. С построением Иерусалимского храма Писание стало храниться в его здании, но в дни празднования Пасхи в память о странствиях евреев ковчег выносили во двор храма и помещали в особый шатер — как бы в палатку кочевников. Прикосновение к ковчегу (даже и невольное) влекло за собой немедленную смерть святотатца.

190… борьба людей с четырьмя молосскими псами… — Молосские псы — порода крупных, считавшихся особо свирепыми собак из земель в Западной Греции, населенных в древности народом молоссов.

193… вернулась из монастыря визитанток… — Имеется в виду один из монастырей ордена визитанток. Основательницей ордена была католическая святая Жанна Франсуаза де Шанталь (1572–1641; урожденная Фремьо); в 1601 г. после смерти мужа она увлеклась мистическими учениями, порвала со светской жизнью, оставила семью и приняла монашество; попав под влияние религиозной доктрины Франциска Сальского (см. примеч. к с. 195), она создала совместно с ним (1610) конгрегацию (объединение монашеских общин, следующих единому уставу) визитанток (от лат. visitatio — «посещение»); в 1618 г. папа Павел V (Камилло Боргезе; 1552–1621; папа с 1605 г.) придал конгрегации статус ордена; его устав не включал суровых аскетических обетов, но обязывал монахинь заниматься попечением о больных и бедных; орден имел многочисленные отделения во Франции, Италии, Германии, Польше. В 1763 г. Жанна де Шанталь была канонизирована, день ее памяти — 21 августа. Орден визитанток был основан в честь посещения Девой Марией ее родственницы святой Елизаветы вскоре после того, как ангел объявил Деве о беспорочном зачатии ею Иисуса. Елизавета первой из людей признала в Марии «Матерь Господа моего» (Лука, 1: 40–44).

195… отвели его в ярко освещенную церковь святого Франциска Сальско го… — Франциск Сальский (Франсуа де Саль; 1567–1622) — один из лидеров контрреформации в Швейцарии; по происхождению знатный аристократ; получив гуманитарное образование, посвятил себя делу возвращения протестантов в католицизм; с 1602 г. — епископ Женевский; знаменитый проповедник, очень известный в кругах высшей аристократии многих европейских дворов; вместе с баронессой де Шанталь основал орден визитанток (см. примеч. к с. 193); прославился как оратор и религиозный писатель, разрабатывавший темы мистической любви и предопределения; наиболее известное его произведение — «Введение в набожную жизнь» (1608–1619); канонизирован в 1665 г., праздник в его честь отмечается 24 января.

198… впереди нее шествовали члены братства белых кающихся … — Ка ющиеся — верующие, совершившие какой-либо тяжкий грех и за это приговоренные священником-исповедником к церковному наказанию: ограничению в посещении храма, посту, чтению дополнительных молитв и т. д.; в Западной Европе кающиеся объединялись в братства, которые по цвету их одежды получили свое название.

200… в центре города, на площади Четырех углов … — Небольшая вось миугольная площадь Четырех углов (или Вильены) находится в центре Палермо, примыкая к улице Толедо; имеет такое оригинальное название потому, что на нее с четырех сторон выходят здания, фасады которых украшены аллегорическими изображениями времен года и статуями испанских королей и святых — покровителей Палермо; спроектирована в 1609 г. по инициативе испанского вице-короля маркиза де Вильены.

Улица Кассаро («Дворцовая», от араб, kasr — «дворец») — центральная магистраль города, старинное название улицы Толедо (см. примеч. к с. 157).

… на роскошном балконе, затянутом шелковой камкой … — Камка — см. примеч. кс. 81.

203 … был ясно виден остров Аликуди, а за ним… выступали острова Филикуди и Салина. — Филикуди — один из группы Липарских островов (см. примеч. к с. 127); расположен к северо-востоку от Аликуди.

Остров Салина из группы Липарских островов лежит к востоку от Филикуди; известен как винодельческий район, производящий главным образом мальвазию (см. примеч. к с. 179).

204… На часах собора, построенного Гильомом Добрым … — Гильом И Добрый (1154–1189) — король Сицилии с 1166 г., внук Рожера II.

КАПИТАН ПОЛЬ

Повесть «Капитан Поль» («Le capitaine Paul») посвящена романтической версии о происхождении знаменитого американского флотоводца Поля Джонса.

Впервые повесть печаталась фельетонами в газете «Le Siecle» («Век») с 30.05 по 23.06.1838. Первое отдельное издание: Paris, Dumont, 1838, 8vo, 2 v.

История ее создания изложена Дюма в предисловии, написанном им в 1856 г.

Время действия повести: с октября 1777 г. по 2 сентября 1788 г. Перевод повести на русский язык был для настоящего Собрания сочинений тщательно сверен с оригиналом (Paris, Michel Levy Freres) Г.Адлером и впервые выходит без каких бы то ни было купюр. Авторское предисловие переведено Л.Токаревым и впервые издается на русском языке.

207… собиршся поставить под ним имя Горация … — Квинт Гораций Флакк (65—8 до н. э.) — древнеримский поэт, необычайно популярный в эпоху Возрождения и нового времени; автор сатир, од и посланий на морально-философские темы.

… принадлежит поэту из Венузии. — Венузия — древнеримское поселение, основанное в кон. 11 в. до н. э. в Южной Италии, в области Апулия; примерно на том же месте возник современный город Веноза (провинция Потенца). В Венузии родился Гораций.

… Мери, как вы знаете, это Гомер, Эсхил, Вергилий, Гораций… — Мери, Жозеф (1798–1866) — французский литератор, поэт, драматург и романист, друг Дюма; в 20-х гг. XIX в. — автор популярных политических сатирических произведений.

Гомер — полулегендарный слепой греческий эпический поэт и певец; современная датировка его творений — вторая пол. VIII в. до н. э.; прославился как автор эпических поэм «Илиада» и «Одиссея».

Эсхил (ок. 525 — 456 до н. э.) — древнегреческий поэт и драматург периода подъема афинской демократии; был прозван «отцом трагедии», поскольку он превратил ее из обрядового действия в драматический жанр.

Вергилий — см. примеч. к с. 127.

… знает греческий язык, как Демосфен, латинский — как Цицерон. — Демосфен (ок. 384–322 до н. э.) — политический деятель Древних Афин, вождь демократической партии; знаменитый оратор. Цицерон, Марк Туллий (106—43 до н. э.) — древнеримский политический деятель; сторонник республики; адвокат и писатель; знаменитый оратор.

… Он принадлежит грамматику Теренциану Мавру. — Теренциан Мавр (ок. 200 или первая пол. IV в.) — латинский грамматик родом из Мавритании; автор дидактической поэмы о правилах стихосложения, состоящей из трех частей: «О звуках», «О словах», «О метрах» («De litteris», «De syllabis», «De metris») и представляющей собой большую ценность как уникальный источник знаний об античной филологии. В текте приведен 258-й стих поэмы.

208… правильно сделал, что не подписал его именем друга Мецената. — Меценат Гай Цильний (ум. в 8 г. до н. э.) — богатый и знатный римлянин, приближенный и сподвижник императора Августа; покровительствовал и оказывал значительную материальную поддержку молодым поэтам, в частности Вергилию и Горацию. Имя Мецената стало впоследствии нарицательным для обозначения покровителя искусства и литературы.

… оно имело отношение к «Капитану Полю», новое издание которого готовилось к выпуску. — Речь идет об издании: Paris, Charlieu, 1856, 12mo.

… Это вам напомнит… семь воплощений Брахмы. — Брахма — бог индуистской триады, источник всего сущего, творец Вселенной; как мифологическое существо был соединен с местными ведийскими богами — Вишну (олицетворение сохранения) и Шивой (символом разрушения) и поставлен во главе триады; обычно изображается с четырьмя лицами, четырьмя телами и восемью руками. Второе значение слова «Брахма» в соответствии с философско-религиозными догмами брахманизма — душа Вселенной, вечная и бескачественная субстанция.

Брахманизм — религия Древней Индии, возникшая в I тыс. до н. э.; в основе ее лежало представление об одушевлении сил и явлений природы, вера в сверхъестественную и кровную близость родовых групп с каким-либо видом животных, растений или предметов; важной его составной частью является учение о переселении душ.

… Чувство, которое обычно испытывают все поклонники «Лоцмана», одного из самых чудесных романов Купера… — «Лоцман» — один из первых морских романов в мировой литературе, принадлежащий перу американского писателя Джеймса Фенимора Купера (1789–1851), автора приключенческих романов об индейцах и моряках; вышел в свет в январе 1824 г.

… с захватывающим интересом следовали через пролив Девиле-Грип и по коридорам аббатства святой Руфи. — О том, как таинственный лоцман Грей проводит фрегат через страшный пролив Девиле-Грип (в русском переводе романа — «Чертовы клещи») на северо-восточном побережье Англии, рассказывается в главе V «Лоцмана». Аббатство святой Руфи — бывший монастырь, перестроенный в дворянскую усадьбу, в которой проживают две главные героини «Лоцмана»; с первых глав повествования, где дается подробное описание аббатства (главы VI, X, XI), и почти до самого конца (глава XXX) автор так или иначе привязывает действие к этому месту.

… в речи и поступках этого героя (впервые он появляется под именем Джон, второй раз — под именем Поль) … — Таинственный лоцман, основной персонаж романа, так и не назван под своим настоящим именем; автор сознательно сохраняет до самого конца инкогнито моряка, придавая ему еще большую загадочность подобно байроновским героям. С первых же страниц он предстает под вымышленной фамилией Грей, однако упоминание уже в начальных главах его отдельных биографических данных, некоторых эпизодов из прошлого: захват замка графа Селкерка, сражения в Уайтхейвене, Ливерпуле, Эдинбурге; награждение почетной грамотой, орденами и особый прием при французском дворе; косвенное упоминание о службе в России — все это явно указывало на реальный прототип главного действующего лица — американского моряка Поля Джонса. Легендарный флотоводец, шотландец по происхождению, Поль (Пол) Джон Джонс (1747–1792) — национальный герой Америки и один из создателей флота США; еще мальчиком он начал служить в торговом флоте у себя на родине, а в 70-е гг. XVIII в. перебрался в Америку; с первых же дней Войны за независимость североамериканских колоний Англии предложил свои услуги правительству и успешно сражался с англичанами во главе небольшой флотилии;

в 1775 г. Конгресс поручил ему вооружить эскадру, и в 1776 г. за ряд удачных операций он получил чин капитана американского флота; в ноябре 1777 г. на построенном в Голландии 36-пушечном фрегате «Индианка» был послан Конгрессом во Францию, где вступил в командование союзными силами; однако Франция медлила с объявлением войны Англии, и тогда молодой капитан на свой страх и риск предпринял экспедицию в Ирландское море: в апреле 1778 г. с 19-пушечным корветом «Рейнджер» он высадился в порту Уайт-хейвен (графство Камберленд) и сжег его, а затем направился к берегам Шотландии, взял замок графа Селкерка, принудил английский фрегат «Дрейк» спустить флаг и отвел его в Брест. Эти события, но в несколько иной последовательности, описаны и в повести Дюма. В августе 1779 г. Джонс получил в командование 40-пушечный корабль Ост-Индской компании «Дюра» и был поставлен во главе эскадры, которая в сентябре того же года отличилась еще в одном замечательном сражении: находясь на борту небольшого фрегата у английских берегов, Джонс встретил караван английских купеческих судов и в ожесточенном бою взял на абордаж 44-пушечный фрегат «Серапис» и 20-пушечный «Скарборо». Однако военные успехи и слава капитана вызывали зависть и нескрываемую недоброжелательность со стороны его коллег и даже союзников: сопровождавший его в этой схватке французский фрегат «Альянс» под командованием капитана Ландё не только не помог, но и попытался его обстрелять. Вести о подвигах легендарного моряка быстро распространились во Франции, в том же году он был с почетом принят при дворе, и сам король наградил его золотой шпагой и орденом «За военные заслуги». В 1781 г. Джонс был назначен командиром самого мощного по тем временам судна «Америка» и получил от Конгресса золотую медаль Почета и благодарность. После заключения Версальского мира 1783 г. он переселился во Францию; в 1788 г. по приглашению Екатерины II поступил на российскую службу в чине контр-адмирала. Во время Русско-турецкой войны (1787–1791) ему было доверено командование эскадрой из 14 парусных судов, с которой он принял участие в морском сражении под Очаковом в июне 1788 г.; однако деятельность адмирала-иностранца вызвали неприязнь вышестоящего начальства, и главнокомандующий Г.А.Потемкин отослал его в октябре 1788 г. в Петербург; в феврале 1789 г. Джонс представил русскому правительству доклад о необходимости союза между Россией и США, о необходимости отправки русской эскадры в Средиземное море и ряде других мероприятий, каждое из которых носило явно антианглийскую направленность. Число его недоброжелателей в высших военных сферах России увеличивалось; против него было заведено уголовное дело, и, хотя обвинения остались без доказательств, он был вынужден весной 1789 г. покинуть страну. Обосновавшись ненадолго в Амстердаме, Джонс безуспешно пытался поступить на службу в Швеции; в разгар революционных событий он снова вернулся во Францию, где и умер почти в полном забвении в июле 1792 г.; на его похоронах присутствовала депутация от Законодательного собрания; в 1851 г. американцы с трудом нашли его могилу на одном из старых и почти исчезнувших в перестроенной столице кладбищ; гроб с телом Джонса был перевезен за океан и перезахоронен с большими почестями, а в 1905 г. его прах перенесли в Морскую академию в Аннаполисе (США). Необычная, полная приключений жизнь знаменитого капитана послужила прекрасным литературным материалом для нескольких романов известных писателей: кроме А.Дюма и Ф.Купера, о нем писал, например, Г.Мелвилл («Израиль Поттер», 1855).

209… лишь ту ее часть, что была озарена солнцем американской незави симости. — Имеется в виду уже начавшаяся ко времени описываемых событий война за независимость тринадцати английских колоний в Северной Америке против английского колониального господства, в ходе которой (1775–1783) было создано независимое государство — Северо-Американские Соединенные Штаты.

… разрешение вести каперские действия, выданное Людовиком XVI капитану Полю. — Каперство — захват частными судами на основании официального разрешения правительства (каперского свидетельства) неприятельских коммерческих судов или судов нейтральных стран, занимающихся перевозкой грузов в пользу противника. В качестве вознаграждения каперы получали всю добычу или значительную ее часть. После окончания войны каперы должны были прекратить свою деятельность и сдать каперские свидетельства, в противном случае они рассматривались как пираты. Каперство было запрещено международным соглашением в 1856 г. Людовик XVI (1754–1793) — король Франции в 1774–1792 гг.; казнен во время Революции.

… Я изучил протоколы Конвента … — Конвент (точнее: Национальный Конвент) — высший представительный и правящий орган Франции во время Французской революции, избранный на основе всеобщего избирательного права и собравшийся 20 сентября I 1792 г.; декретировал уничтожение монархии, провозгласил республику и принял решение о казни Людовика XVI, а затем и Марии Антуанетты; окончательно ликвидировал феодальные отношения в деревне; беспощадно боролся против внутренней контрреволюции и иностранной интервенции; осуществлял свою власть через созданные им комитеты и комиссии, а также через посылаемых на места и в армию комиссаров — своих членов; в 1795 г. после принятия новой конституции был распущен.

… капитан Поль похоронен на кладбище Пер-Лашез. — Пер-Лашез — одно из самых больших и известных кладбищ Парижа; названо по имени духовника Людовика XIV отца Лашеза (рёге La Chaise; 1624–1709), который подолгу жил поблизости в доме призрения иезуитов (по другим сведениям, владел здесь виноградником). После запрещения ордена иезуитов и изгнания его из Франции (1763), это место находилось в частных руках до 1790 г., когда Учредительное собрание специальным декретом запретило захоронение в центре города во избежание эпидемий и определило места для подобных обрядов; в их числе оказалась и бывшая обитель иезуитов; в 1803 г. оно было выкуплено городскими властями и официально открыто в 1804 г. как городское кладбище.

… я прибегнул к помощи Нодье… — Нодье, Шарль (1780–1844) — французский писатель; один из основателей романтического направления во французской литературе и автор многочисленных фантастических и юмористических повестей, сказок, романов, большой знаток книги; член Академии (1833); друг и литературный наставник Дюма.

… он сообщил мне о книжице in-18, написанной самим Полем Джонсом … — То есть о книге формата в одну восемнадцатую долю листа.

Мемуары Поля Джонса были изданы в Париже в 1798 г.

… рылся в библиотеках, ходил на набережные … — На набережных Сены в Париже издавна ведется букинистическая торговля.

… запрашивал Гиймо и Тешнера… — Сведений о Гиймо (Guillemot) найти не удалось.

Тешнер, Жан Жозеф (1808–1873) — французский книготорговец и библиофил; член Общества энциклопедистов; в 1827 г. основал торговый дом, специализировавшийся на продаже редких книг, полиграфических работ и каталогов; в 1834–1864 гг. издавал «Бюллетень библиофила»; автор ряда работ по библиографии.

… удалось найти только гнусный пасквиль, озаглавленный «Поль Джонс, или Пророчества об Америке, Англии, Франции, Испании и Голландии»… — В том же году, когда вышли мемуары самого П.Джонса, в Париже появилась на свет книжица «Поль Джонс, или Пророчества об Америке, Англии, Франции, Испании, Голландии и других странах. Написана Полем Джонсом, пророком и чародеем» («Paul Jones, ou Propheties sur l’Amerique, l’Angleterre, la France, l’Espagne, la Hollande etc, par Paul Jones, prophete et sorcier»). Написанная в издевательском и подчас просто непристойном духе, она являла собой образец настоящего пасквиля на бесстрашного капитана, который за свою короткую и яркую жизнь сумел не только прославить собственное имя на двух континентах, но и приобрести немало врагов.

… в перерыве между постановками «Христины» и «Антони»… я предпринял поездку в Нант … — «Христина» — драматическая трилогия Дюма «Христина, или Стокгольм, Фонтенбло и Рим» («Christine ou Stockholm, Fotainebleau et Rome»), впервые поставленная в театре Одеон 30 марта 1830 г. Героиня её — шведская королева в 1632–1654 гг. Христина (Кристина Августа; 1626–1689), одна из образованнейших женщин своего времени. Отрекшись после своего тайного перехода в католичество от престола, она жила вне Швеции, главным образом в Риме; в 1656 и в 1657–1658 гг. посещала Францию.

«Антони» («Antony») — драма Дюма, премьера которой состоялась в театре Порт-Сен-Мартен 3 мая 1831 г., одна из первых романтических пьес на современную тему; имела большой успех у публики благодаря драматургическому таланту автора и блестящей игре актеров.

Нант — город и порт на западе Франции в Бретани в устье реки Луара; административный центр департамента Атлантическая Луара.

Дюма посетил Нант в августе-сентябре 1830 г.

… оттуда направился на побережье, посетив Брест, Кемпер и Лорьян. — Брест — французский город и военный порт в Атлантическом океане на полуострове Бретань (департамент Финистер).

Кемпер — город в Бретани; административный центр департамента Финистер; находится на полпути между Брестом и Лорьяном. Лорьян — военный и торговый порт Центральной Бретани; расположен на западной стороне узкого залива, образованного общим эстуарием (глубоким воронкообразной формы устьем, расширяющимся к морю) двух рек — Блаве и Скорф; административный центр округа Морбиан одноименного департамента; основан в XVII в. на месте судостроительных верфей Ост-Индской компании, чему и обязан своим названием: Лорьян (FOrient) в переводе с французского означает «Восток».

… Читатель, восхитись силой навязчивой идеи! Мой несчастный друг Вату… написал об этом роман. — Вату, Жан (1792–1848) — французский писатель и историограф, член Академии с 1848 г.; помимо литературного труда, занимался общественной деятельностью, занимал ряд высоких административных постов; был очень близок к дому Орлеанов, с 1832 г. — главный королевский библиотекарь и хронограф королевской семьи, за которой он последовал в изгнание сразу после революции 1848 г.; умер в эмиграции; автор многочисленных работ, в том числе по истории Орлеанской династии; упоминаемый здесь роман Вату так и называется «Навязчивая идея» («Idee fixe»), вышел в Париже в 1830 г. в двух томах.

210 … нашел упоминания о стоянках, которые в разные времена совершали на рейде порта фрегаты «Рейнджер» и «Индианка»… — Рейд — удобное для якорной стоянки судов водное пространство вблизи берега у входа в порт.

Фрегат — трехмачтовый военный корабль XVI–XIX вв. среднего водоизмещения, с прямым парусным вооружением; предназначался для крейсерской и разведывательной служб, а также для помощи линейным кораблям в бою.

… в Гавре…в санитарной службе города … — Гавр — см. при меч. к с. 14.

… был коммодором на флоте графа де Водрёя. — Коммодор — первый адмиральский чин в некоторых флотах.

Водрёй, Луи Филипп де Риго, маркиз де (1724–1802) — французский адмирал; губернатор острова Сан-Доминго (Гаити); участник сражений с английским флотом во время Войны за независимость североамериканских колоний Англии; особо отличился в решающих для исхода войны битвах весной 1780 г. и в 1782 г., сражаясь под командованием адмирала графа Ф.Ж.П. де Грасса (1722–1788) против английского адмирала Дж. Роднея (1718–1792); во время Французской революции — депутат Учредительного собрания; в октябре 1789 г. принимал участие в попытках спасти королевскую семью; в 1791 г. эмигрировал и вернулся во Францию в нач. XIX в. после установления диктатуры Наполеона.

Бретань — историческая провинция в Северо-Западной Франции; расположена на одноименном полуострове; подразделяется на Верхнюю и Нижнюю Бретань; название ее связано с кельтским племенем бриттов, переселившихся сюда из Англии в V–VI вв.; в настоящее время ее территория охватывает департаменты Финистер, Морбиан, Кот-дю-Нор, Ильи-Вилен, Нижняя (Атлантическая) Луара.

… привратника в замке Оре. — Выбор имени семьи д’Оре не случаен: он связан с топонимикой тех мест, где разворачиваются события повести. В 30 км к востоку от Лорьяна, недалеко от морского побережья, стоит небольшой живописный городок Оре.

Гваделупа — остров в группе Наветренных островов (в архипелаге Малые Антильские острова Карибского моря); вместе с примыкающими к нему островами (Мари-Галант, Дезирад, Ле-Сент и др.) до настоящего времени составляет «заморский департамент» Франции, которая владеет островом с 1635 г.

211… это уже не скалистая корма Европы… — Бретань является одной из крайних западных точек европейского континента.

… Это уже море Сицилии… — Речь идет о пребывании Дюма в Палермо (см. примеч. к с. 168).

… у подножия горы Пеллегрино… лежало Палермо… — Пеллегрино — см. примеч. кс. 131.

… изголовье которого затеняют апельсиновые деревья Монреале… — Монреале — см. примеч. к с. 132.

… а изножье — пальмы Багерии… — Багерия — город, расположенный в прибрежной полосе на северо-востоке Сицилии, приблизительно в 12 км к востоку от Палермо.

… слева от меня виднелось Аликуди… — Аликуди — см. примеч. к с. 132.

… Аликуди, темной пирамидой вырисовывавшееся между лазурью неба и лазурью Амфитриты… — Амфитрита — в древнегреческой мифологии богиня, владычица морей, дочь морского старца Нерея и супруга бога морей Посейдона (рим. Нептуна); обычно изображалась рядом с Посейдоном на колеснице, запряженной тритонами, и с трезубцем в руках.

… над вулканическими островами, остатками царства Эола, возносил свою голову Стромболи… — Имеются в виду Липарские острова (см. примеч. к с. 127), в древности называвшиеся Эоловыми.

Эол — бог ветров в античной мифологии; по преданию, обитал на острове Стронгила (соврем. Стромболи).

Стромболи — один из крупнейших островов в группе Липарских островов; его постоянно действующий вулкан имеет высоту 926 м.

… на ее корме стояла белая фигура в венке из вербены, словно античная Норма… — Норма — героиня одноименной оперы В.Беллини (см. примеч. кс. 41) и пьесы того же названия известного драматурга Александра Суме (1788–1845), поставленной на сцене театра Одеон в 1831 г. В основу сюжета была положена история любви Нормы, дочери верховного жреца друидов (древних кельтов в Галлии), и римского проконсула Поллиона. В первом своем выходе на сцену в опере Беллини Норма, как старшая жрица и прорицательница, появляется в белом одеянии, с венком вербены на голове и с золотым серпом в руках (1, 1).

В Палермо Дюма провел счастливые дни с 16 сентября по 4 октября 1835 г. с Каролиной Унгер (1803–1877), исполнительницей главной роли в опере «Норма», и после этого навсегда с ней расстался. Певица, имевшая ангажемент в Палермо, была невестой графа Рюольца-Моншаля (см. примем, к с. 216) и вскоре должна была выйти за него замуж в Палермо, но по пути в Сицилию, на корабле, стала любовницей Дюма (об этом он сам рассказал в 1858 г. в «Любовном приключении», лишь изменив имена). Ею и навеян этот образ исчезающей Нормы (в момент расставания с Дюма певица действительно стояла на корме удалявшейся лодки).

… казались лапами гигантского скарабея… — Скарабей — навозный жук.

… Я был…на сперонаре «Madonna del pie della grotta». — Сперонара — см. примем, к с. 142.

… «Ave Maria»… читал сын капитана Арены… — «Ave Maria» — см. примем, к с. 144.

Арена — капитан сперонары, на которой Дюма совершал свое морское путешествие по Южной Италии.

212… как восходит солнце из-за хребтов Альп или Пиренеев… — Альпы — самая высокая горная цепь Западной Европы, проходящая по территории Франции, Италии, Швейцарии, Австрии, Югославии и Лихтенштейна; представляет собой сложную систему хребтов и массивов, протянувшуюся дугой от Средиземного моря до Среднедунайской равнины.

Пиренеи — горная система на юго-западе Европы (в Испании, Франции и Андорре); пролегает между Бискайским заливом и Средиземным морем, отделяя Пиренейский полуостров от Западной Европы.

… древним представлялось, будто солнце выезжает из ворот Востока на колеснице, запряженной четверкой огненных коней… — Согласно древнегреческой мифологии, бог Солнца Гелиос живет на Востоке в чудесном богатом дворце, из ворот которого он каждое утро взлетает на небо на золотой колеснице, запряженной четверкой крылатых коней; солнечный свет излучает надетый богом венец.

… я приехал в Мессину… — Дюма прибыл в Мессину (см. примем, к с. 128) 10 октября 1835 г.

213… Я рассчитывал написать пьесу в Неаполе… — Неаполь — см. примем. кс. 119.

… Сицилия удерживала меня подобно одному из тех волшебных островов, о которых говорит старый Гомер. — В «Одиссее», повествуя о возвращении домой одного из участников Троянской войны Одиссея, автор приводит своего героя на волшебные острова Эя и Огигия на Крайнем западе земли, где властвуют волшебницы Кирка (Цирцея) и Калипсо, которые задерживают его на долгие годы.

… мы стояли на якоре напротив Сан Джованни … — Имеется в виду город Вилла Сан Джованни (см. примем, к с. 182).

… будто ему это предсказали Матьё Ленсберг или Нострадамус. — Ленсберг, Матьё (род. ок. 1600 г.) — льежский каноник, астролог, основатель «Льежского альманаха», выходившего с 1625 г. и содержавшего различного рода предсказания (в том числе и прогнозы погоды).

Нострадамус — латинизированная фамилия французского медика и астролога, личного врача короля Карла IX (1550–1574; правил с 1560 г.) Мишеля Нотр-Дама (1505–1566); о жизни его известно мало: он родился в очень бедной семье, занимался составлением гороскопов и в 1555 г. в Лионе выпустил книгу «Сотни» («Centuries»), в которой содержится много интересных предсказаний.

… нам бы только приплыть в Пиццо… — Пиццо — итальянский порт на берегу Тирренского моря; расположен в 90 км к северо-востоку от Мессины.

214… развернувшись бушпритом в сторону мыса Пелоро… — Бушприт (гол. boegspriet от boeg — «нос» и spriet — «пика») — горизонтальный или наклонный брус, выступающий вперед с носа судна и служащий для несения передних парусов.

Мыс Пелоро — крайняя восточная оконечность Сицилии, у северного входа в Мессинский пролив.

… множество раз видел берега Сицилии и Калабрии… — Калабрия — см. примеч. кс. 15.

… оставил Жадена на палубе… — Жаден — см. примеч. к с. 14.

… они парили над водами подобно Духу Божьему… — Здесь намек на одну из первых фраз Библии: «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездной; и Дух Божий носился над водою» (Бытие, 1: 2).

215… мы прошли пол-льё. — Льё — см. примеч. к с. 15.

… поставили латинский парус и кливер… — Латинский парус — косой треугольный парус, верхняя кромка которого крепится к наклонному рею, а задняя и нижняя свободны; поднимается на короткой, иногда наклоненной в нос мачте.

Кливер — общее название косых треугольных парусов, которые ставятся впереди фок-мачты (первой от носа корабля) на бушприте.

216… позади грот-мачты был натянут навес… — Грот-мачта — вторая мачта от носа корабля; на трехмачтовом корабле обычно самая высокая; несет прямые паруса.

… когда-нибудь, лет через сто после моей смерти, какому-нибудь праздному члену в Академии взбредет мысль написать комментарии к ним. — Академия (точнее: Французская академия) — объединение виднейших деятелей национальной культуры, науки и политики Франции; основана кардиналом Ришелье в 1635 г.

… в трех льё от Сциллы и напротив знаменитой пучины Харибда, которая так измучила Энея и его команду. — Сцилла (или Скилла) — в древнегреческой мифологии морское чудовище с двенадцатью ногами и шестью собачьими головами; жило в пещере на берегу узкого пролива и похищало и пожирало моряков с проходящих судов. На другом берегу пролива жило другое смертоносное чудовище — Харибда, имевшее вид страшного водоворота. Этот миф дал выражение «между Сциллой и Харибдой», обозначающее две ужасные опасности, которые чрезвычайно трудно избежать. Эней — герой «Энеиды» Вергилия, сын Анхиса, царя племени дарданов, и богини Венеры; союзник троянцев; после падения Трои спасся бегством и долго скитался вместе со своими спутниками, прежде чем обосновался в Италии.

Описанию Сциллы и Харибды посящены стихи 420–432 третьей главы «Энеиды».

… в Неаполе я читал пьесу Дюпре, Рюолъиу и г-же Малибран… — Дюпре, Жильбер Луи (1806–1896) — известный французский певец, композитор и преподаватель; обладая удивительным по красоте и силе голосом, а также незаурядными актерскими данными, с огромным успехом выступал не только на родине, но и в театрах Италии (1829–1836); в 1835 г. работал в театре Сан Карло в Неаполе; вернувшись во Францию, пел в опере почти все ведущие партии классического репертуара; в 1848 г. в связи с болезнью оставил сцену и перешел к преподавательской деятельности, открыв в 1850 г. собственную вокальную школу; был известен и как композитор — автор небольших опер, романсов, месс и пр.; издал ряд учебных пособий по вокалу.

Рюольц-Моншаль, Анри Катрин Камиль, граф де (1811–1887) — французский композитор и химик, автор ряда опер, поставленных на сценах Франции и Италии; в 1835 г. в Неаполе была поставлена его опера «Лара», где главную партию исполнял Луи Дюпре. Однако серьезное увлечение химией заставило его окончательно обратиться к научным занятиям и производственной деятельности; ему принадлежит открытие названного его именем способа золочения и серебрения металлов с помощью гальванопластики, который получил широкое промышленное применение.

Малибран, Мария Фелисита (Гарсиа; 1808–1836) — выдающаяся французская певица; происходила из замечательной музыкальной семьи — она была дочь очень известного испанского певца-тенора, композитора и вокального педагога Мануэля дель Пополо Висенте Гарсиа (1775–1832) и сестра другой выдающейся певицы, Мишель Полины Виардо-Гарсиа (1821–1910). Обе сестры учились пению у отца. Малибран обладала исключительно красивым голосом большого диапазона, особенно выразительным в низком регистре (пела партии контральто и меццо-сопрано); много гастролировала, пользовалась европейской известностью; особенно прославилась исполнением ролей в операх Беллини и Россини.

… Младенцем, лежавшим в колыбели… была очаровательная Каролина — сегодня она одна из наших лучших певиц. — Имеется в виду дочь Луи Дюпре — Каролина Дюпре, по мужу ван ден Хёвель (1832–1875), известная французская певица; дебютировала в конце 1850 — начале 1851 гг. на сцене Итальянской оперы в Париже в ведущих партиях в «Сомнамбуле» В.Беллини (см. примеч. к с. 41) и «Лючии де Ламермур» Г.Доницетти (1797–1848), в последней опере выступала вместе с отцом; была одной из ведущих оперных певиц Франции; с успехом выступала и за рубежом.

… Арель уже знал, что я возращаюсь не с пустыми руками. — Арель, Франсуа Антуан (1789–1846) — французский драматург; в период Первой империи и Реставрации занимал ряд важных административных постов; в 1829–1832 гг. — директор театра Одеон; в 1832 г. принял руководство театром Порт-Сен-Мартен; автор многочисленных пьес и театрального словаря (1824).

… В последний раз я дал театру Порт-Сен-Мартен пьесу «Дон Жуан эль Маранья», которую все упорно называли «Дон Жуан де Маранья». — Порт-Сен-Мартен — драматический театр в Париже на Больших бульварах у ворот (по-французски — porte) Сен-Мартен, триумфальной арки, построенной в кон. XVII в. в честь Людовика XIV; открылся в 1814 г.; принадлежал к группе т. н. «театров Бульваров», которые в первой пол. XIX в. конкурировали с государственными привилегированными театрами, живо откликаясь на художественные вкусы и политические настроения общества.

Премьера упомянутой пьесы, которая во всех библиографиях Дюма называется «Дон Жуан де Маранья, или Падение ангела» («Dom Juan de Магапа ou La chute d’un ange»), на сюжет одного из вариантов легенды о знаменитом распутнике состоялась в театре Порт-Сен-Мартен 30 апреля 1836 г. В пьесе использованы мотивы новеллы французского писателя Проспера Мериме (1803–1870) «Души чистилища» («Les ames du purgatoire», 1834). Прообразом обоих произведений был дон Мигель, граф де Маньяра (1626–1679) — севильский вельможа, проведший беспутную молодость, но затем раскаявшийся, вставший на путь благочестия и ушедший в монастырь. Однако у Дюма «Магапа» не родовое имя, а прозвище: исп. «е1 Магапа» означает «Обманщик».

217… В этой пьесе не нашлось роли для мадемуазель Жорж. — Жорж,

Маргарита Жозефина (настоящая фамилия — Веймер; 1787–1867) — французская актриса; прославилась исполнением ролей в классических трагедиях и пьесах романтического репертуара (в 1808–1812 гг. выступала в России); играла и в пьесах Дюма («Христина, или Стокгольм, Фонтенбло и Рим», «Нельская башня», «Сын эмигранта» и др.).

… если великолепное божество, которое он обожал, предъявляло бы своим жрецам требования Великой матери Кибелы, то Арель издал бы закон, похожий на тот, что регулировал поведение корибантов. — Кибела — древнегреческое божество фригийского происхождения, Великая мать, богиня материнской силы и плодородия; в поздней античности покровительница благосостояния городов. Согласно мифам, ее культовым спутником и возлюбленным был прекрасный юноша — пастух Аттис; в припадке ревности она наслала на него безумие, он оскопил себя и умер. В память о нем богиня учредила праздник, носивший оргиастический характер. Служители Кибелы, корибанты, в религиозном экстазе наносили друг другу кровавые раны и увечья. В позднеэллинистическую эпоху культовые празднества в честь Кибелы и Аггиса сопровождались оскоплением ее жрецов.

«Воздадим кесарю кесарево!» — приписываемое Христу выражение, которое в Евангелии звучит так: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу» (Матфей, 22: 21).

… она никогда не захочет стать матерью Бокажа. — Бокаж, Пьер Франсуа (настоящая фамилия — Тузе; 1799–1862) — французский актер, специализировавшийся на ролях романтического репертуара в конце 20-х и в 30-х гг. XIX в.

… Она же была матерью Фредерика. — Имеется в виду знаменитый французский актер Фредерик-Леметр, Антуан Луи Проспер (1800–1876), прославившийся как выдающийся исполнитель комических и драматических ролей; с успехом играл в пьесах современных ему крупных авторов (Гюго, Бальзака, Ламартина и др.), в том числе и в пьесах Дюма («Нельская башня», «Кин, или Беспутство и гениальность» и др.).

218… А «Нельская башня!» — Премьера пятиактной драмы Дюма «Нельская башня» («La Tour de Nesle») состоялась 29 мая 1832 г. в театре Порт-Сен-Мартен. В основу ее была положена не столько подлинная история, сколько скандальная легенда об одном из похождений порочной и жестокой Маргариты Бургундской (1290–1315), жены старшего сына короля Филиппа IV Красивого (1268–1314).

… Вы по-прежнему командир батальона национальной гвардии? — См. примеч. к с. 188.

219… Место, где мне предстояло читать пьесу, приносило мне несчастье. Именно на этом самом месте я читал «Антони» г-ну Кронье. — Кронье, Франсуа Луи (1792–1867) — французский театральный и политический деятель; начав как литератор, в основном в качестве автора водевилей, оставил литературное поприще ради деловой карьеры, которую он успешно начал в 1830 г., возглавив театр Порт-Сен-Мартен и сумев его вывести из состояния упадка за очень короткий срок; через два года руководство обновленного и уже преуспевающего театра он передал Арелю; в 1832–1845 гг. — директор театра Комической оперы, в 1854–1856 гг. руководил Гранд-опера; неоднократно избирался депутатом.

Как с улыбкой рассказывает Дюма в своих «Мемуарах» (глава CLXXVII), Кронье уснул во время читки «Антони».

…Я ангажирована в театр господина Ареля… — То есть приглашена по договору (ангажементу) для выступлений на определенный срок и на обоюдно оговоренных условиях.

220… метранпаж находит их на талере и по ошибке заверстывает. — Метранпаж — старший наборщик в типографии, верстающий полосы (страницы) набора.

Талер — стол с металлической поверхностью, служащий для верстки и подготовки наборной формы и печати.

… после всех этих речей, что произнесли на могиле автора «Генриха III» и «Антони»… — Драма «Генрих III и его двор» («Henri III et sa cour») — первая романтическая пьеса Дюма; поставлена на сцене Французского театра 11 февраля 1829 г.; сюжет ее был заимствован у мемуаристов и хроникеров второй пол. XVI в.

… в 1835 году… была основана газета «Пресса» … — «Пресса» («La Presse») — французская ежедневная газета; выходила в Париже в 1836–1929 гг.; в 30 — 50-х гг. XIX в. придерживалась республиканского направления; пользовалась большой популярностью благодаря публикациям в ней романов-фельетонов.

… и для нее я придумал роман-фельетон. — В данном случае речь идет о регулярной газетной публикации литературного произведения частями из номера в номер. Заинтригованный сюжетом, читатель был вынужден получать газету постоянно, что приносило издателям немалый и фактически гарантированный доход.

… Жирарден предоставил право на еженедельный фельетон… — Жирарден, Эмиль де (1806–1881) — французский публицист и политический деятель; в 30 — 60-х гг. XIX в. (с перерывами) был редактором газеты «Пресса», где печатались многие романы Дюма.

… я дебютировал «Графиней Солсбери» … — «Графиня Солсбери» («La comtesse de Salisbury») — исторический роман Дюма, повествующий о первом периоде Столетней войны между Англией и Францией (1337–1453); один из первых в истории французской литературы романов-фельетонов; публиковался в газете «Пресса» с 15.06.1836 до 11.09.1836.

221… Газета «Век» прислала ко мне Денуайе. — «Век» («Siecle») — еже недельная газета либерального направления, выходившая в Париже с 1836 г.; собрала очень сильный штат сотрудников; в годы Июльской монархии заключила договор с несколькими писателями, в том числе с Дюма, получив за высокий гонорар монополию на газетную публикацию их сочинений; быстро завоевала успех и пользовалась большим влиянием; до 1848 г. была органом конституционной оппозиции, а после революции 1848 г. — республиканским органом; при Второй империи придерживалась либеральных и антиклерикальных тенденций, что сделало ее одним из руководителей общественного мнения; позднее влияние ее значительно уменьшилось.

Денуайе, Луи Клод Жозеф Флоранс (1802/1805 — 1868) — французский литератор; в 1828 г. вместе с Дюма и его литературными друзьями основал газету «Сильф».

… Вместе с Вайяном (мне неизвестно, что с ним стало) и Довалем (он погиб на дуэли) мы основали газету под названием «Сильф»; этот заголовок забыли и стали называть ее «Розовой газетой» … — Сведений о Вайяне (Vaillant) обнаружить не удалось.

Доваль, Шарль (1807–1829) — французский литератор, талантливый поэт, широко публиковался в различных массовых изданиях 20-х гг. XIX в., сотрудничал в нескольких газетах, в том числе и в вышеупомянутой; неудачная шутка в адрес Жана Жозефа Мира (1766–1851), директора театра Варьете, закончилась дуэлью 30 сентября 1829 г. и безвременной кончиной поэта; в 1830 г. друзья Доваля посмертно издали сборник его стихов под общим названием «Сильф», что, вероятно, имело двойной смысл: характеристика его прозрачного, легкого поэтического слога и сотрудничество в одноименной газете.

Издававшаяся друзьями-л итераторам и газета из финансовых соображений, в основном связанных с уплатой налогов, постоянно (до 1830 г.) меняла заголовок, называясь то «Сильф» («Sylphe»), то «Лютен» («Lutin»), то «Трильби» («Trilby»), то «Фолле» («Follet»), что в переводе с небольшими нюансами имеет одно и то же значение: сильф (дух воздуха в кельтской и германской мифологии).

… Июльская революция убила «Розовую газету»… — Имеется в виду народное восстание во Франции в июле 1830 г., в котором приняли участие самые широкие слои населения, в результате чего была свергнута власть династии Бурбонов в лице короля Карла X (1757–1836; правил в 1824–1830 гг.) и на трон был возведен Луи Филипп Орлеанский (1773–1850; правил в 1830–1848 гг.), представитель младшей ветви Бурбонов.

… произвел Вайяна в унтер-офицеры и отправил в Африку, где, по всей вероятности, его убили арабы. — В Африке в это время шла колониальная война — завоевание Алжира, начатое Францией как раз накануне Июльской революции. К 1847 г. французы завершили покорение страны после долгой борьбы, сопровождавшейся с их стороны чудовищными жестокостями. Однако сопротивление алжирских племен и их восстания продолжались еще много лет.

… В театре у меня, помнится, шли «Генрих III», «Христина», «Антони», «Нельская башня», «Тереза», «Ричард Дарлингтон», «Дон Жуан эль Маранья», «Анжела» и «Екатерина Говард». — «Генрих III» — см. примеч. к с. 220.

«Христина», «Антони» — см. примеч. к с. 209.

«Нельская башня» — см. примеч. к с. 218.

«Тереза» («Teresa») — пятиактная драма в прозе, впервые представленная в театре Комической оперы 6 февраля 1832 г.

«Ричард Дарлингтон» («Richard Darlington») — мелодрама, представляющая в довольно неприглядном свете нравы в политической жизни Англии; пьеса имела огромный успех, премьера ее состоялась 10 декабря 1831 г. в театре Порт-Сен-Мартен.

«Дон Жуан эль Маранья» — см. примеч. к с. 216.

«Анжела» («Angele») — пятиактная пьеса в прозе, впервые поставленная в театре Порт-Сен-Мартен 28 декабря 1833 г.

«Екатерина Говард» («Catherine Howard») — пятиактная историческая драма, написанная в конце 1829 — начале 1830 гг.; была предложена театру Комеди Франсез, но отвергнута им; премьера ее состоялась в театре Порт-Сен-Мартен 2 апреля (по другим сведениям, 2 июня) 1834 г.

Говард, Екатерина (1522–1542) — пятая жена английского короля Генриха VIII Тюдора (1491–1547; правил с 1509 г.); представительница одного из кланов аристократии, боровшихся за влияние при дворе; была обвинена в супружеской измене и казнена.

…Из книг я опубликовал только «Путевые впечатления. По Швейцарии», «Исторические сцены времен Карла VI», «Красную розу» и несколько фельетонов «Графини Солсбери». — «Путевые впечатления. По Швейцарии» — см. примеч. к с. 7.

«Исторические сцены времен Карла VI» (точнее: «Исторические сцены» — «Scenes historiques») — десять хроник из истории Франции нач. XV в.; публиковались в газете «Обозрение Старого и Нового Света» с 15.12.1831 по 15.12.1832; впоследствии были включены автором в его роман «Изабелла Баварская» (1835).

Карл VI (1368–1422) — французский король (с 1380 г.) из династии Валуа, прозванный Безумным.

«Красная роза» («La rose rouge») — новелла, публиковавшаяся в «Обозрении Старого и Нового света» с 01.07 по 15.07.1831; представляет переработанный заново рассказ Дюма «Бланш де Больё, или Вандейка» («Blanche de Beaulieu ou la Vendeenne»), вошедший в сборник «Современные новеллы» (1826).

222… я принялся изучать флот с моим другом, художником Гарнере (по зже он имел столь заслуженный успех, опубликовав свои «Понтоны»). — Гарнере, Амбруаз Луи (1783–1857) — французский художник; сын живописца, он с детства получил навыки рисовальщика, но предпочел морскую службу, поступив на флот в 13 лет; в 1806 г., во время англо-французской войны в период правления Наполеона I, попал в плен к англичанам и восемь лет провел на т. н. понтонах (точнее: блокшивах) — старых списанных судах, стоявших на мертвых якорях в английских портах и использовавшихся как плавучие тюрьмы: в очень тяжелых условиях там содержались пленные французы. Эта суровая жизнь с подлинным мастерством была запечатлена им в серии рисунков под общим названием «Понтоны»; представленная вначале в Англии, а затем во Франции, эта серия имела колоссальный успех и сразу принесла автору известность и признание как талантливого и профессионального живописца.

… он плыл на скромной посудине под названием «Пантеон»… — Имеется в виду театр Пантеон, построенный на месте бывшей церкви и открытый в 1832 г.; руководство Теодора Незеля, зятя Ареля (см. примеч. к с. 216), который пришел в театр почти сразу после его основания, на первых порах было очень удачным: он ставил в основном пьесы современных молодых авторов и имел большой успех; однако в силу разных причин театр через какое-то время стал терпеть неудачи и директор был вынужден его оставить, но приход нового руководства не спас положения, и в 1846 г. театр был закрыт окончательно.

… Отвергнутую Арелем пьесу я отнес моему другу Порше. — Порше, Жан Батист Андре (1792–1864) — глава театральной клаки, затем продавец театральных билетов; оказывал помощь нуждавшимся драматургам; друг Дюма.

… если вы с ним незнакомы, то откройте мои «Мемуары»… — Имеются в виду «Мои мемуары» («Mes memoires»), изданные в Париже в 1851–1853 гг. в 22 томах. О Порше в них идет речь в главе CV.

223… «Капитан Поль» открыл в газете «Век» серию успехов, которых впоследствии я добился публикацией романов «Шевалье д ’Арманталъ», «Три мушкетера», «Двадцатьлет спустя» и «Виконт де Бражелон». — «Шевалье д’Арманталь» («Le chevalier d’Harmental») — роман Дюма, публиковавшийся в газете «Век» с 28.06.1841 по 14.01.1842; отдельным изданием вышел у Дюмона в четырех томах в 1843 г.

«Три мушкетера» — самый знаменитый роман Дюма; публиковался в газете «Век» с 14.03.1844 по 11.07.1844 и в том же году был выпущен в 8 томах в издательстве Бодри.

«Двадцать лет спустя» («Vingt ans apres») — вторая книга «мушкетерской» трилогии Дюма, продолжение «Трех мушкетеров»; публиковалась в газете «Век» с 21.01.1845 по 28.06.1845 и в том же году была выпущена в 10 томах в издательстве Бодри.

«Виконт де Бражелон» («Le vicomte de Bragelonne») — третья книга «мушкетерской» трилогии романов Дюма, продолжение «Двадцати лет спустя»; публиковалась в газете «Век» с 20.10.1847 по 12.01.1850; отдельным изданием была выпущена в 1848–1850 гг. в 26 томах издательством братьев Мишель Леви.

… газета «Век»… обратилась к Скрибу … — Скриб, Огюстен Эжен (1791–1861) — французский драматург, член Французской академии (1834); оставил множество произведений для театра — комедий, водевилей, оперных либретто и пр. (значительную их часть написал в соавторстве с другими литераторами). После нескольких лет неудач в юности на протяжении всей жизни имел огромный и неизменный успех как автор пьес. Они, как правило, довольно поверхностны, но легки, веселы, содержат увлекательную интригу и стремительно развивающееся действие. Лучшие пьесы Скриба идут по сей день, в том числе и на русской сцене («Стакан воды», например).

… Перре счел требование Скриба… скромным… — Перре, Луи Мари (1816–1852) — главный редактор и директор газеты «Век» с 1840 г.

… Скриб напечатал роман «Пикилло Аллиага». — «Пикилло Аллиага, или Мавры при Филиппе III» — роман Эжена Скриба, опубликованный в 11 томах в 1847 г.; посвящен Фрею Луису Аллиага — историческому лицу, советнику Филиппа III (1573–1621), короля Испании с 1598 г.

… В 1838 году великое горе заставило меня уехать из Парижа и искать одиночество на берегах Рейна. — 1 августа 1838 г. от апоплексического удара умерла Мари Луиза Дюма де ла Пайетри (1769–1838), мать Дюма; похоронив ее 4 августа, он вскоре отправился в поездку по Германии, которую заранее планировал со своим другом Жераром Лабрюни де Нервалем (1808–1855); в этой поездке (она продолжалась до начала октября 1838 г.) Дюма сопровождала также актриса Ида Феррье (это ее сценическое имя, настоящее имя и фамилия — Маргарита Жозефина Ферран; 1811–1859), ставшая в феврале 1840 г. его женой.

Рейн — см. примеч. к с. 119.

… Находясь во Франкфурте, я получил письмо от одного из моих друзей… — Франкфурт (Франкфурт-на-Майне) — город в Западной Германии, расположенный на берегу реки Майн; в описываемый период — вольный город Германского союза; один из крупнейших промышленных и торговых городов страны, финансовый центр. Во Франкфурт Дюма прибыл 27 августа 1838 г.

… Ваш Ж.Д. — Вероятнее всего, автор письма — Жак Доманж (1801–1877), богатый подрядчик ассенизационных работ и бывший покровитель Иды Феррье, которому Дюма, испытывая бесконечные финансовые трудности, заложил свои авторские права.

… какое мне было дело до всей этой театральной иерархии — Пантеон или Комеди Франсез! — Комеди Франсез — официальное название театра Французской комедии, старейшего драматического театра Франции, основанного в 1680 г. и известного исполнением пьес классического репертуара.

224 …я не стал большим мизантропом, чем мизантроп Мольера, большим

Альцестом, чем Альцест, большим Тимоном, чем Тимон! — Мольер (настоящее имя — Жан Батист Поклен; 1622–1673) — французский драматург, актер и театральный деятель.

Альцест — персонаж пятиактной комедии в стихах «Мизантроп» (1666) Мольера; страстный правдоискатель, восстающий против пороков аристократического общества; резкий в своей критике, он желчен и непримирим.

Тимон Афинский (V в. до н. э.) — греческий философ; резко нападал на современников, считая их безнравственными, и постепенно начал избегать всяких отношений с людьми; его имя стало синонимом угрюмости, нелюдимости, а сам он предметом насмешек; упоминается в сочинениях греческого писателя-сатирика Лукиана (ок. 120 — ок. 190), на основе которых были написаны трагедии «Тимон Афинский» Шекспира и «Человеконенавистник» Ф.Шиллера.

225… в сентябре 1841 года, когда я вернулся в очередной раз из Флоренции в Париж … — С июня 1840 г. по июнь 1843 г. Дюма жил и работал во Флоренции, прерывая свое пребывание там многократными поездками в Париж; 21 сентября 1841 г. он в очередной раз вернулся ненадолго во Францию в связи с постановкой пьесы «Лоренцино».

… Я взыянул на нее и прочел: «Шарле, драматический актер». — Имеется в виду Жан Шарль Каппуа (1817–1866) — французский драматический актер, носивший сценическое имя Кларенс; дебютировал в театре на Монмартре, затем играл на сцене театра Порт-Сен-Мартен — в основном роли первых любовников в пьесах современных авторов; в Историческом театре выступал в роли Атоса в «Юности мушкетеров»; играл во многих других пьесах Дюма.

… Под именем Шарле я играл в пригородах. Но это имя настолько прославлено в живописи… — Вероятно, имеется в виду Шарле, Никола Туссен (1792–1845) — французский живописец, график, баталист, жанрист и карикатурист; наиболее известны его картины «Гренадеры Ватерлоо» и «Эпизоды из похода на Россию».

… я читал, вернее, перечитывал «Ричарда ///». — «Король Ричард III» — знаменитая трагедия Шекспира, в основу которой были положены исторические хроники XV в.

Ричард III (1452–1485) — английский король с 1483 г. из династии Йорков; способный военачальник и правитель, погибший в междоусобной борьбе за престол; в трагедии Шекспира изображен как злодей и воплощенное зло, что оспаривается некоторыми исследователями.

… Мой взгляд упал на имя Кларенс. — Кларенс, Джордж (1449–1478) — герцог, принц Йоркской династии, брат Ричарда III; был тайно казнен (по преданию, утоплен в бочке вина) за участие в заговоре против старшего из братьев короля Эдуарда IV (1442–1483; правил в 1461–1470 и 1471–1483 гг.); в трагедии Шекспира — безвинная жертва Ричарда.

227… жители небольшого городка Пор-Луи собрались на косе напротив того мыса по другую сторону залива, где стоит Лорьян. — Пор-Луи — портовый городок в Западной Бретани, расположенный на восточном берегу залива, на противоположном берегу которого, в 2 км к югу, стоит город Лорьян (см. примеч. к с. 209).

… не в гавани, а в небольшой бухте рейда. — Имеется в виду шестикилометровый рейд порта Лорьян, расположенный в глубине залива, в центре которого находится остров с оборонительными сооружениями.

… на нем в последних закатных лучах блестели три лилии. — Золотые лилии на голубом фоне — геральдический знак французских королей.

… узнают смело поднятый рангоут, присущий американскому флоту… — Рангоут (от гол. rondhout — «круглое дерево») — деревянные или металлические детали парусного вооружения корабля: мачты, стеньги, реи, гафель и др.; служат для постановки и несения парусов.

… противоречило варварской грубости этих мятежных детей Англии. — Американцы названы здесь детьми Англии потому, что большинство колоний на атлантическом побережье Америки, которые в войне 1775–1783 гг. завоевали свою независимость, были основаны (начиная с 1607 г.) английскими эмигрантами.

… дитя океана или Средиземного моря, рожденное на верфях Бреста или Тулона. — Брест — см. примеч. к с. 209.

Тулон — см. примеч. к с. 71.

… испанские башни и львы были бы здесь более уместными, чем три французские лилии… — На гербе Испании были отражены все составные части королевства, процесс образования которого растянулся на несколько веков. Начавшись в XIП в. с объединения в одно государство Леона и Кастилии (1230) при Фердинанде III Святом (1199–1252; правил с 1230 г.), он завершился только в кон. XV в. в результате брака в 1469 г. Изабеллы Кастильской (1451–1504; королева Кастилии с 1474 г.) и Фердинанда Арагонского (1452–1516; король Арагона и Сицилии под именем Фердинанд II в 1479—1-516 гг.; король Кастилии под именем ФердинандУ в 1474–1504 г.; король Неаполя под именем Фердинанд III в 1504–1516 гг.) и присоединения в 1492 г. к уже единому королевству Гранадского эмирата. Герб Испании представлял собой лазоревый с золотыми лилиями четверочастный щит, в первой и четвертой частях которого помещался герб Кастилии — золотой трехбашенный замок на червлении; во второй и третьей частях помещался герб Леона — червленый коронованный лев на серебряном поле; в оконечности щита помещался герб Гранады — червленый плод граната на серебряном поле.

… округленные борта испанских галионов … — Галион — название больших трех- или четырехмачтовых парусных судов, которые в XVI–XVII вв. перевозили в Европу драгоценные металлы и камни, а также товары из испанских колоний в Америке и Азии; использовались и как военные корабли; помимо Испании, были распространены в Англии и во Франции; отличительными признаками их были округлые борта и высокая корма.

228… отличала его от осторожных конструкций этих прежних подме тальщиков моря. — Это выражение употреблено, вероятно, в связи с одним весьма необычным историческим фактом времен Англо-голландской войны 1652–1654 гг.: в 1652 г. голландский адмирал Мартин Тромп (1597–1653) заблокировал английский флот в устье Темзы и, плавая в водах Ла-Манша, выбросил швабру вместо флага в знак того, что вымел англичан с моря. Однако уже в августе 1653 г. в бою при Шевенингене он потерпел поражение, что привело к перевесу в военных действиях в пользу англичан вплоть до окончания войны в 1654 г.

… после объявления войны между Англией и Францией был приведен в боевую готовность … — Франция находилась в фактическом состоянии войны с Англией в результате своей открытой помощи восставшим североамериканским колониям и выступления на их стороне. В этой позиции французского правительства были сильны мотивы взятия реванша за многочисленные поражения и потери, которые Франция понесла в недавнем прошлом в борьбе за мировое первенство. Несмотря на экономические трудности, еще весной 1776 г. только из личных средств короля восставшим была выдана ссуда в 1 млн. ливров, а за весь последующий период общая сумма французских субсидий и займов молодым Соединенным Штатам составила свыше 8 млн. долларов. В 1777 г. из Франции в Америку направился отряд волонтёров, в числе которых были как простые дворяне, так и аристократы. Среди них были будущие участники Французской революции маркиз де Лафайет (1757–1834), Александр Ламет (1760–1829), представители придворной военной элиты — братья Диллоны, будущий теоретик утопического социализма Анри де Сен-Симон (1760–1825) и многие другие. В то же время французское правительство через подставную фирму, во главе которой стоял известный писатель и энергичный делец Бомарше (1732–1799), снабжала повстанцев оружием и припасами. В феврале 1778 г. Франция заключила договор с восставшими колонистами, в соответствии с которым она признавала их независимость и территориальные претензии в обмен на поддержку своих претензий на английские колонии в Вест-Индии. В 1779 г. Франция выступила в союзе с Испанией. В сентябре 1783 г. в Версале был подписан мирный договор; согласно ему, Англия признавала независимость тринадцати американских колоний и удовлетворяла некоторые требования Испании; он же подтверждал право Франции на острова Тобаго и Сент-Люсия (из группы Антильских островов), города Пондишери, Чандернагор и фактории Карихал, Янаон и Маэ в Индии, возвращал ей Сенегал и Горе в Африке и обеспечивал право рыболовства у берегов Ньюфаундленда. Помимо внешнеполитических изменений, эта война существенно повлияла и на внутреннюю ситуацию в стране: она способствовала быстрому распространению либеральных и республиканских идей, а ее фантастическая стоимость лишь ускорила финансовый крах монархии, ставший одной из причин Революции.

… привлек внимание своим изящным мушкетерским мундиром… — Мушкетеры — в XVI–XVII вв. отборная пехота, вооруженная мушкетами (крупнокалиберными ружьями с фитильным замком). Здесь имеются в виду королевские мушкетеры — в XVII–XVIII вв. часть французской гвардейской кавалерии, военная свита короля. Одежда королевских мушкетеров в XVIII в. состояла из длинного безрукавного камзола с крестом на груди и поясом, небольшой треугольной шляпы и высоких ботфорт.

… Замок, где жила его семья, возвышался на берегу Морбианского залива … — Морбианский залив (в переводе с др. — кельт. — «Малое море») — находится у западного побережья Бретани; представляет собой своего рода внутренний водоем в 10 км длиной и 18 км шириной; соединен с Атлантическим океаном узким проходом, образованным двумя полуостровами — Рюи и Локмарьякер; внутри него находится более дюжины мелких островов. Название залива определило и наименование прилегающего к нему департамента (административный центр — город Ван), одного из самых заболоченных мест на полуострове Бретань, с сырым и нездоровым климатом.

229… хотя встречаю вас в стране гиперборейской … — В древности это определение относилось ко всему (морям, странам, людям), что находится на самом севере — за Бореем, богом северного ветра в древнегреческой мифологии; чаще всего им обозначали скифов — народ, живущий на краю Европы; в переносном смысле — захолустье, «медвежий угол».

231… он стоит с зарифленными парусами … — Рифы — ряды продетых сквозь парус завязок, с помощью которых можно уменьшить его площадь («взять рифы»).

… на каком якоре он дрейфует … — См. примеч. к с. 25.

… графу д’Эстену, который… недавно произведен в адмиралы и теперь помогает в Америке мятежникам … — Эстен, Жан Батист Шарль Анри Эктор, граф де (1729–1794) — французский флотоводец; в 1757 г. отличился в сражениях с англичанами в Индии; с 1773 г. — вице-адмирал; в 1778 г. под его командованием в США отправилась эскадра (12 кораблей и 14 фрегатов) на помощь восставшим колонистам; по возвращении в 1780 г. в результате дворцовых интриг впал в немилость и получил отставку, но уже в 1783 г. вернулся на службу и был назначен командующим объединенными франко-испанскими вооруженными силами; за успешные операции был награжден высшими наградами Испании; в начале Революции — командующий национальной гвардией Версаля, на этом посту активно боролся с революционерами, а в 1792 г. открыто выступил на стороне королевской семьи; несмотря на свои многочисленные заслуги, был арестован и казнен в период якобинской диктатуры; автор нескольких книг, в том числе сочинений о колониях.

… от Брестского порта до устья Роны. — Иными словами, по всей территории Франции: здесь указаны крайние точки географической диагонали — от северо-запада (Брест) до юго-востока (устье Роны).

Рона — одна из главных рек Франции; берет свое начало в Швейцарии, протекает через Женевское озеро и впадает в Лионский залив Средиземного моря.

232… уже лет двадцать борозжу море то килем брига, то килем фрегата. — Бриг — в XVIII–XIX вв. небольшой боевой парусный двухмачтовый корабль, предназначенный для дозорной, посыльной и другой службы и крейсерских операций; имел на вооружении до 10–24 пушек; корабли этого класса использовались также и как коммерческие суда.

… его волнуют только четыре главных ветра и тридцать два румбовых … — Четыре главных ветра — т. е. «чистые», а не промежуточные ветры: норд, ост, зюйд и вест (северный, восточный, южный и западный).

Румб — направление (от наблюдателя) к точкам видимого горизонта относительно стран света или угол между двумя такими направлениями; в морской навигации — мера угла окружности горизонта, разделенного на 32 румба.

… каждый создает его на свой манер: египтяне поклонялись его воплощению в облик скарабея… — Скарабей (см. примеч. к с. 211) в Древнем Египте служил символом созидательной силы, считался священным и приносящим счастье; его изображения встречались на античных кольцах, печатях, амулетах; важную роль играл в культе умерших.

… израильтяне — в облик золотого тельца. — На Востоке тельцу (т. е. чистому животному) издавна поклонялись как символу силы и плодородия; однако библейская притча о золотом тельце имеет иной смысл: не понимая поведения своего пророка Моисея, 40 дней и 40 ночей пребывавшего на горе Синай (см. примеч. к с. 177) в общении с Богом, израильтяне нарушили Божий завет не сотворять себе кумиров и обратились к первосвященнику Аарону с просьбой сделать им нового бога; тот приказал собрать все золотые украшения и «сделал из них литого тельца, и обделал его резцом. И сказали они: вот бог твой, Израиль»; перед фигурой израильтяне построили жертвенник и после жертвоприношения устроили шумное празднество. За это Бог прогневался и отрекся от них, а спустившийся с горы Синай Моисей сжег тельца в огне и учинил вместе с сынами колена Левия (левитами) жестокую расправу, в ходе которой было уничтожено более трех тысяч человек (Исход, 32: 1-28; 4 Царств, 17: 16–20).

… Существует честь Кориолана, честь Сида, честь графа Хулиана. — Кориолан — Гай Марций, легендарный полководец и герой древнеримской истории; по преданию, во главе римских войск завоевал в 493 (или 492) г. до н. э. город италийского племени вольсков Кориолы, за что и получил свое прозвище; в 491 г. до н. э. был изгнан; бежал к вольскам, возглавил их армию и выступил против Рима; уступая мольбам матери и жены, он отступил от Города и снял осаду; вольски не простили ему измену и расправились с ним, побив его камнями.

Сид Кампеадор (настоящее имя — Родриго Диас де Бивар; 1026/1043 — 1099) — испанский рыцарь и военачальник, прославившийся в борьбе с маврами во время Реконкисты, т. е. в эпоху отвоевания народами Пиренейского полуострова (VIII–XV вв.) территорий, захваченных арабами; герой испанской эпической поэмы «Песнь о моем Сиде» (XII в.) и трагедии «Сид» французского драматурга Пьера Корнеля (1606–1684); имя Сид происходит от араб, «сеид» — «господин».

У Корнеля история Сида начинается с того, что, мстя за оскорбление, нанесенное его престарелому отцу, он убивает обидчика, хотя тот является отцом его возлюбленной. Это, по-видимому, и имеет в виду Дюма, говоря о «чести Сида». Реальный Сид был сын своего времени, отличался жестокостью и вероломством; случалось, он вступал в союз с маврами против испанцев.

Граф Хулиан — правитель Андалусии в Вестготском королевстве Испании, живший на рубеже VII и VIII вв.; храбрый полководец, успешно отражавший набеги арабов на вверенные ему земли, он в решительном сражении у местечка Херес-де-ла-Фронтера (июль 711 г.), где столкнулись 90 000 испанских вестготов и 12 000 арабов с их многочисленными африканскими союзниками, на четвертый день сражения, когда арабы уже терпели сокрушительное поражение, неожиданно добровольно сдался врагу и выступил на его стороне, приведя с собой значительные части королевских войск. Это

25- 124 подкрепление арабам решило исход битвы в их пользу, а победа знаменовала начало восьмивекового мусульманского господства на Пиренейском полуострове. Согласно поэтическим сказаниям (романсеро), повествующим об этих событиях, поведение Хулиана объяснялось желанием отомстить вестготскому королю Родериху (Родриго) за поруганную честь своей дочери Флоринды (Кавы). Эта версия, однако, не имеет никаких документальных подтверждений.

233… непонятливость, которая… больше подошла бы мантии софиста,

чем мундиру моряка. — Софист — в первоначальном значении платный учитель философии, политики, математики и ораторского искусства в Древней Греции; термин используется также как определение человека, сознательно прибегающего к умышленно ложному умозаключению, построенному на неправильных положениях.

… Есть его католическое величество — дряхлый государь, у которого кусок за куском вырывают наследство, оставленное Карлом Пятым … — В 1498 г. папа Александр VI (Родриго Борджа; 1431–1503; папа с 1492 г.) даровал Фердинанду и Изабелле титул «католические величества» за выраженное ими обязательство всегда и во всем поддерживать Святой престол, и этот титул с тех пор закрепился за испанскими монархами.

Здесь имеется в виду испанский король Карл 111 (см. примеч. к с. 148), однако замечание Дюма в данном случае исторически не совсем корректно: владения могущественной империи Карла V (см. примеч. к с. 134) стали сокращаться уже при его первых преемниках: в кон. XVI в. в ходе национально-освободительной борьбы от нее отпали Северные Нидерланды; в нач. XVIII в., задолго до правления Карла III, в результате общеевропейской войны за Испанское наследство (1701–1714) владения Испании были поделены между Австрией, к которой отошли Южные Нидерланды, Милан и Неаполь, Англией, получившей Гибралтар и остров Менорку, и Савойей, присоединившей Сицилию. Угасшую династию Габсбургов сменили на испанском троне Бурбоны в лице внука Людовика XIV — Филиппа V (1683–1746; король с 1700 г.), имевшего право на престол по линии матери. Его сын, будущий Карл III, вернул Неаполь и Сицилию, но, втянутый Францией в Семилетнюю войну (1756–1763), потерял в конечном итоге территории в Америке: полуостров Флориду и земли к востоку и юго-востоку от Миссисипи. Оставаясь союзником Франции, Испания извлекла все же из этого альянса и определенные выгоды: в счет отошедших Англии испанских колоний в Северной Америке французы отдали ей Луизиану, а по Версальскому договору 1783 г. испанцы вернули себе полуостров Флориду и остров Менорку.

… есть его британское величество — упрямый государь, цепляющийся за свою Америку, как Кинегир — за персидский корабль… — В описываемый период в Англии правил Георг III (1738–1820), король с 1760 г., стремившийся к единоличному правлению страной; он периодически страдал помешательством и в 1811 г. окончательно впал в безумие; в годы его царствования Британия как мощная колониальная держава вела непрерывную борьбу за торговое и морское первенство с Францией, которая несла серьезные потери и постоянно сдавала свои позиции, особенно на Востоке. В то же время в результате революции в колониях Англия лишилась большей части своих колоний в Америке.

Кинегир — греческий воин (даты жизни неизвестны); возможно, брат Эсхила (см. примеч. к с. 207), участник знаменитой битвы при Марафоне (см. примеч. к с. 602). Когда персидские воины в смятении бросились к своим кораблям, Кинегир продолжал преследовать неприятеля и, не желая упускать военный трофей, бросился в море, ухватившись правой рукой за ближайшую галеру и пытаясь ее удержать; однако гребец-перс успел ударить по руке топором, и Кинегир замертво упал в воду; этот случай описан в шестой книге «Истории» древнегреческого историка Геродота (ок. 484—ок. 425 до н. э.); встречаются и другие варианты изложения данного эпизода, усиливающие его героико-драматический характер. Так, греческий философ и писатель Юстин (жил в нач. II в.) утверждал в своем сочинении, что, когда Кинегиру отрубили правую руку, он ухватился левой, а когда отсекли и ее, схватил лодку зубами.

… есть его христианнейшее величество … — То есть французский король Людовик XVI. В XIII в. папы, стремясь во Франции найти опору против императоров, присвоили французским королям титул «христианнейших», который как бы возвышал их над другими христианскими государями.

… если только он не какой-нибудь гнусный корсар, проклятый пират или флибустьер-авантюрист … — По существу, это одно и то же: флибустьеры — в XVII — нач. XVIII вв. название пиратов, занимавшихся разбоем в испанских владениях в Вест-Индии, в Центральной и Южной Америке и использовавшихся Англией и Францией в борьбе с Испанией за колонии.

234… у нас, моряков, есть свои тайные знаки, некий масонский язык … —

Масоны (точнее: франкмасоны, от фр. franc-masons — «вольные каменщики») — участники религиозно-этического движения, возникшего в Западной Европе в нач. XVIII в. и широко распространенного преимущественно в дворянских и буржуазных кругах; стремились создать всемирное тайное общество, имевшее целью объединение всего человечества в религиозный братский союз; название и форму своих тайных организаций (лож) заимствовали у средневековых цехов и братств ремесленников-каменщиков; члены обществ распознавали друг друга посредством особых знаков и паролей.

236 …из порта подле закрытого жерла пушки … — Порты — прорези в бортах военного корабля, устраиваемые для стрельбы из пушек; в небоевой обстановке закрывались специальными крышками.

… то была дочь Америки, открытой Христофором Колумбом и завоеванной Фернаном Кортесом … — Колумб, Христофор (1451/1454 — 1512) — испанский мореплаватель, итальянец по происхождению; в 1492–1504 гг. совершил несколько экспедиций через Атлантический океан в западном направлении, пытаясь найти кратчайший путь в Индию; открыл острова и часть побережья Южной и Центральной Америки.

Кортес, Фернан (Эрнан; 1485–1547) — испанский дворянин, коло-

25*

низатор, завоеватель государства ацтеков в Мексике в 1519–1521 гг. Покорение страны сопровождалось редкой даже по тем временам жестокостью по отношению к индейцам, беспощадно истреблявшимся по мере продвижения в глубь страны; в столице Мексики, несмотря на оказанный Кортесу и его спутникам радушный прием, ими был предательски убит местный правитель — царь Монтезума; сломив оказанное ему сопротивление, Кортес в 1521 г. окончательно подчинил Мексику и был назначен генерал-капитаном Новой Испании; в 1530 г. предпринял новый поход, в 1536 г. открыл Калифорнию, в 1540 г. вернулся в Испанию.

… Остальная часть этой полусирены-полузмеи… — В древнегреческой мифологии сирены — полуженщины-полуптицы, рожденные речным богом Ахелоем и одной из муз; обладали особыми знаниями и умением изменять погоду; своим волшебным пением заманивали мореходов к острову, где корабли разбивались о скалы и гибли; обычно изображались с головой и туловищем женщины, птичьими ногами и крыльями.

… извивалась прихотливыми арабесками… — Арабеска — см. примеч. к с. 81.

… это последнее произведение Гийома Кусту… оно закончено учеником его, Дюпре… — Гийом Кусту-младший (1716–1777) — французский скульптор, сын знаменитого скульптора Гийома Кусту-старшего (1677–1746); автор многочисленных произведений, украшавших садово-парковые ансамбли как во Франции, так и за рубежом; работал также по оформлению церквей и усыпальниц знати; в мастерской Г.Кусту среди его многочисленных учеников числился некий Дюпре, выполнявший вместе с ним заказ по созданию фронтона церкви святой Женевьевы в Париже.

237… стоят по сто гиней с изображением короля Вильгельма … — Гинея — английская золотая монета (равна 21 шиллингу), находившаяся в обращении до 1817 г.; впервые ее начали чеканить в 1663 г. из золота, привезенного из Гвинеи, отсюда и название; в качестве ценовой единицы употреблялась до второй пол. XX в. В данном контексте автор, подчеркивая особую ценность украшений, имеет в виду старинные монеты с изображением Вильгельма III Оранского (1650–1702), штатгальтера (наместника) Нидерландов и английского короля с 1689 г.

… Бросьте нам канат, швартов … — Швартов — трос, предназначенный для крепления судна к причалу или к другому кораблю.

238… офицер повел его в батарею… — Батарея — совокупность орудий, установленных на одной артиллерийской палубе судна (т. н. деке); на закрытых нижних палубах обычно устанавливались более тяжелые орудия, на открытой верхней — самые легкие; порты нижних батарей располагались в двух-трех метрах над водой.

… Чичероне… тотчас ответил на немой вопрос. — Чичероне — см. примеч. к с. 127.

239… если бы вдруг добрый потоп смел с лица земли детей Ноя, как прежде детей Адама … — Имеется в виду библейская легенда о всемирном потопе, который Бог наслал на землю в наказание за людские грехи; праведник Ной, который спасся с семьей в суднековчеге, построенном по Божьему велению, взял туда с собой по паре животных и птиц (Бытие, 6–7).

Адам — по Библии первый человек, созданный Богом и проживший 930 лет; его многочисленное потомство до Ноя, пренебрегшее заветами Божьими, погибло во время потопа (Бытие, 5–6).

… три молодца… родом из Галисии … — Галисия — область на северо-западе Испании у побережья Атлантического океана; включает провинции Ла-Корунья, Понтеведра, Луго, Оренсе; основное население — галисийцы, народ древней самобытной культуры, имеющий свой язык, сходный с португальским; главный город — Ла-Корунья.

… мы взяли их на мысе Ортегаль. — Мыс Ортегаль — самая крайняя точка на северо-западе Испании (провинция Ла-Корунья); омывается водами Бискайского залива.

… Они не станут драться, пока не помолятся святому Иакову… — Имеется в виду один из двенадцати апостолов Иисуса Христа (т. н. старший апостол Иаков, в отличие от младшего апостола Иакова, брата Господня); уроженец Галилеи, сын рыбака, он был в числе первых, кто последовал за Христом и стал одним из его учеников; после вознесения Христа проповедовал в Иудее, но в период гонения на христиан был убит в 44 г.; согласно традиции, впрочем не имеющей подтверждения в Писании, Иаков распространял учение Христа в Испании и завещал похоронить себя в Компостелле; он почитается у испанцев как Иаков Компостельский (или Сантьяго) и считается небесным покровителем всей страны; церковь отмечает его праздник 25 июля.

Компостелла — небольшой город в Галисии, бывшая ее столица; после погребения там святого Иакова стала местом паломничества.

… добрые голландцы; они и теперь еще жалуются, что открытие мыса Доброй Надежды вредит их торговле. — Мыс Доброй Надежды на юге Африки был открыт в 1486 г. (по другим источникам, в 1488 г.) португальцами и первоначально назывался мысом Бурь; с его открытием создалась возможность проложить из Европы морской путь вокруг Африки в Индию, а позднее — в Австралию и Японию. Утверждение, что открытие мыса Доброй Надежды повредило торговле Голландии, неверно. Голландские моряки и торговцы начали пользоваться этим путем, по крайней мере с первых лет XVII в. В 1602 г. была основана Ост-Индская компания для торговли с Юго-Восточной Азией, захватившая в XVII–XVIII вв. значительную часть Индонезии и ряд других земель в регионе. В 1652 г. на территории, прилегающей к мысу, была основана голландская колония.

… они мигом становятся ловкими и проворными, как баски. — Баски — народ, живущий на северо-западе Испании в Стране басков (провинции Гипускоа, Бискайя, Алава) и в Наварре; частично проживают и во Франции (департамент Нижние Пиренеи); язык басков (эускара), из числа древних иберийских языков, не входит ни в одну языковую группу; вероисповедание католическое; баски — потомки древнеиберийского племени васконов, известного на Пиренеях с сер. I тыс. до н. э. и не подвергшегося романизации — т. е.

культурному и языковому влиянию Древнего Рима, захватившего значительную часть Пиренейского полуострова. Исторически сложившиеся связи одних областей басков с Францией, а других — с Испанией определили соответственно их вхождение в состав этих стран; до сер. XIX в. они сохраняли свои свободы, которые давали им определенную независимость во внутреннем самоуправлении.

… происходят от тех знаменитых подметальщиков моря, которые, отправляясь на битву, поднимали вместо флага метлу… — См. примеч. к с. 228.

… если только пеньковый галстук не перехватит ему глотку… — То есть если он не будет повешен: намек на веревочную петлю, делавшуюся из пеньки.

… если он угодит в руки Джону Булю. — Джон Буль (англ. John Bull — букв. «Джон Бык») — сатирический образ тупого и корыстолюбивого английского буржуа, а также ироническое прозвище англичанина вообще; ведет свое происхождение от серии политических памфлетов «История Джона Буля» английского писателя и публициста Джона Арбетнота (1667–1735), анонимно выпущенных в 1712 г.

… любой американец, родившийся между Гудзоновым и Мексиканским заливами… — То есть фактически в любой точке Северной Америки.

Гудзонов залив — море Северного Ледовитого океана у берегов Канады; Гудзоновым проливом соединяется с Атлантическим океаном.

Мексиканский залив — часть Атлантического океана у берегов Северной Америки, между полуостровами Флорида, Юкатан и островом Куба; полузамкнутое море, в которое впадает река Миссисипи; соединен Юкатанским проливом с Карибским морем.

… сразу угадает, что это медведи с берегов озера Эри или моржи из Новой Шотландии. — Эри — озеро в Северной Америке, в системе Великих озер; северный берег его находится в Канаде, южный — в США; реками и каналами соединен с озерами Гурон и Онтарио. Новая Шотландия — провинция на юго-востоке Канады; административный центр — город и порт Галифакс.

… во время абордажа они не теряются … — Абордаж — рукопашная схватка команд противоборствующих кораблей, один из способов морского боя в эпоху гребного и парусного флотов.

240 …Из каюты появился мальчик в форме гардемарина… — Г ардемарин

(от фр. garde marine — «морская гвардия») — в военных флотах кон. XVIII–XIX вв. молодой человек, готовящийся к экзамену на первый офицерский чин и проходящий морскую практику на военном корабле.

Кюлоты — панталоны до колен в обтяжку.

Жабо — здесь: кружевные или кисейные оборки вокруг ворота или на груди мужской сорочки, модные в XVIII в.

… капитан сидел на орудийном лафете… — Лафет — станок для закрепления на нем ствола орудия. На парусных судах XVIII—

XIX вв. был массивным, делался из дерева, имел колеса для отката пушки при выстреле и канаты, которыми прикреплялся к борту во избежание неуправляемого движения при качке.

Необходимость экономии места на военном корабле заставляла строителей ставить орудия даже в каютах.

241… Я иду в Новый Орлеан и по пути зайду в Кайенну и Гавану. — Новый Орлеан — город на юге США (штат Луизиана), основанный французами в 1718 г.; крупный морской порт в дельте реки Миссисипи. Кайенна — город, порт и административный центр французской Гвианы в Южной Америке; расположен при впадении реки Кайенны в Атлантический океан; имеет тяжелые климатические условия и до 1854 г. был местом ссылки для особо опасных преступников. Гавана — главный город острова Куба; основан испанцами в 1519 г.; в XVI–XIX вв. — испанская морская крепость; ныне столица республики Куба.

… От морского министра. — С 1774 по 1780 гг. на посту морского министра Франции находился Антуан Раймон Жан Жильбер Габриель де Сартин, граф д’Альби (1729–1801) — французский государственный деятель и талантливый администратор; с 1759 г. — шеф французской полиции, сумевший за несколько лет создать блестящую агентурную сеть; в не меньшей степени его организаторские способности проявились в области морского дела: ему удалось в кратчайший срок наладить постройку кораблей, и в год, когда начались военные действия с Англией, со стапелей за 9 месяцев сошло 9 судов; однако ему не хватало профессиональных знаний при ведении боевых операций, чем не замедлили воспользоваться его недоброжелатели, и в 1780 г. он получил отставку.

243… Вопрос был обращен к юному гардемарину, поднявшемуся на марс… — Марс (от гол. mars — «заплечная корзина») — площадка между составными частями мачты; служит для крепления снастей, работ по постановке и уборке парусов, а на военных кораблях и для наблюдения и размещения в бою стрелков.

… это большой корабль, идущий бейдевинд … — Бейдевинд — курс парусного корабля, составляющий острый угол с направлением ветра, т. е. фактически против него.

… он распускает грот! — Грот (гол. groot — «большой») — прямой, самый нижний парус на грот-мачте (второй от носа корабля).

… подняв голову к фор-бом-брам-рею … — Фор-бом-брам-рей — рей (см. примеч. к с. 249) на бом-брам-стеньге (четвертом снизу колене составной мачты парусного судна) фок-мачты (первой от носа корабля).

… вот и брамсели подняты! — Брамсель — третий снизу парус на судах с прямым парусным вооружением; может состоять из двух частей — верхней и нижней.

244… двинемся не отклоняясь ни на линию в сторону … — Линия — единица измерения малых длин, применявшаяся до введения метрической системы (1/12 или 1/10 часть дюйма); французская линия равнялась 2,2558 мм.

… корабль, шедший до этого только под марселями… — Марсель — прямой парус, второй снизу (иногда и третий) на судах с прямым парусным вооружением.

… на капитане были белые казимировые панталоны… — Казимир — тонкая шерсть с диагональным переплетением.

245… шло оно, как и фрегат, без флага на гафеле… — Гафель — наклон ный рей, закрепленный концом в верхней части мачты; служит для растягивания по нему верхних косых парусов.

… команда спряталась за бортовыми коечными сетками … — На парусном флоте матросы спали в подвесных гамаках, а постельные принадлежности (пробковый матрас, одеяло и т. д.) на день свертывались и укладывались в специальные сетки по бортам верхней палубы. Во время боя эти койки служили защитой от огня противника.

… взял с полок на юте с дюжину разных флагов … — Ют — часть верхней палубы корабля от последней мачты до задней оконечности кормы.

… три английских леопарда так подпилили зубы и обстригли когти шотландскому льву, что теперь не хотят и глядеть на него… — Упомянутые львы и леопарды — геральдические знаки герба королевства Великобритании и Северной Ирландии, который представляет собой четверочастный щит; в его первой и четвертой червленых частях изображены золотые леопарды (символ Англии); во второй части, окаймленной золотыми с чернью лилиями, — червленый лев (Шотландия); в третьей, лазоревого цвета, части — золотая арфа с фигурой крылатой женщины (Ирландия).

Шотландия, историческая область Великобритании, до сер. XVII в. была независимым государством, занимавшим северную часть острова Великобритания и прилегающие к ней острова (включая Гебридские, Оркнейские и Шетландские). Посягательства англичан на территории своего северного соседа начались еще в период средневековья и продолжались на протяжении нескольких столетий. Утверждение в 1603 г. на английском престоле шотландского короля Якова VI (1566–1625; король Шотландии с 1567 г.; король Англии с 1603 г. под именем Якова I), сына Марии Стюарт (см. примеч. к с. 100), обеспечило Шотландии неприкосновенность, которую англичане попытались нарушить уже в 50-е гг. XVII в., но окончательное присоединение бывшего столько веков независимым государства произошло лишь в 1707 г. на основе т. н. Акта объединения, принятого 1 мая того же года. Результатом объединения стало упразднение шотландского парламента, включение его членов в число английских парламентариев и полное уничтожение клановой системы, отражавшей своеобразие общественно-экономической жизни этой страны. Недовольство создавшимся положением, которое в той или иной степени затронуло интересы фактически всех слоев населения, вылилось в два крупных восстания — 1715–1716 и 1745–1746 гг. В ходе последнего восстания шотландцы пытались поддержать претензии оставшихся представителей Стюартов на престол. Однако поражение их очередной попытки отстоять свою самостоятельность повлекло за собой суровую расправу над ее участниками и вождями, а также полное подчинение государственному устройству и экономическим отношениям английской монархии.

246… Шотландский флаг был тотчас спущен, и вместо него взвился сардинский. — То есть флаг Сардинского королевства (Пьемонта); это государство в Северной Италии, существовавшее в 1720–1861 гг., образовалось путем присоединения острова Сардиния к герцогству Савойскому, старинному феодальному владению, расположенному между Францией и Италией; в 1792 г. выступило против Франции в составе первой контрреволюционной коалиции европейских держав; в 1796 г. континентальная часть королевства (Пьемонт) была занята войсками Бонапарта и вскоре присоединена к Франции; после падения Наполеона Сардинское королевство было восстановлено; в 1861 г. на его основе после присоединения к нему других итальянских государств было создано единое Итальянское королевство.

… король Георг живет в дружбе и согласии со своим братом королем Кипрским и Иерусалимским. — Имеется в виду сардинский король, представитель Савойской династии Виктор Амедей III (1726–1796; правил с 1773 г.), один из злейших врагов Французской революции; участник антифранцузской коалиции европейских государств (1792–1797); в 1796 г. был разбит Наполеоном Бонапартом.

Титул короля Кипра и Иерусалима, в XVIII в. чисто номинальный, но сохранившийся в Италии до XX в., был получен Савойской династией от предков, участвовавших в крестовых походах, когда крестоносцы создали на Востоке несколько своих государств, просуществовавших недолгое время.

… звезды Соединенных Штатов… медленно поднялись к небу. — Имеется в виду государственный флаг США («Stars and Stripes»), утвержденный решением Конгресса 14 июня 1777 г., которое гласило: «Флаг Соединенных Штатов представляет собой тринадцать полос, поочередно красных и белых, с группой в тринадцать белых звезд на синем поле, представляющих собой новое созвездие». В настоящее время число звезд выросло до 50 — по числу штатов.

… на борту «Дрейка» (так назывался английский корабль) прозвучал сигнал атаки. — Корабль назван в честь английского мореплавателя, исследователя, но вместе с тем пирата и работорговца, вице-адмирала королевского флота сэра Фрэнсиса Дрейка (1540–1596).

… Капитан сразу поднялся на полуют… — Полуют — возвышение над верхней палубой в кормовой части корабля, а также дополнительная палуба над ютом.

247… Он стоял, прислонившись к бизань-мачте… — Бизань-мачта — кормовая мачта на многомачтовых парусниках (при трех мачтах и более), а также на двухмачтовых судах, если она ниже передней.

… остался по-прежнему спокоен, как будто ангел-губитель и не повеял ему в лицо своим крылом. — Ангел-губитель, по библейскому сказанию, был послан сеять смерть среди египтян, преследовавших древних евреев.

248… грот-стеньга обрушилась… — «Грот» — приставка, прибавляемая к названиям сложных парусов, рангоута и такелажа и указывающая, что они относятся к грот-мачте (второй от носа корабля).

Стеньга — продолжение мачты в высоту; соединяется с мачтой специальными приспособлениями и также вооружается парусами. Грот-стеньга — стеньга грот-мачты.

… Ванты, канаты и гардели были расстреляны. — Ванты — стоячие снасти, поддерживающие мачты и стеньги.

Гардель (гол. kardell — «канат») — снасть бегучего (подвижного) такелажа для подъема гафеля или нижних реев.

… Возьмем англичанина с раковины левого борта. — Раковина — боковой свес в кормовой части парусных судов; устраивался по одному с каждого борта и предназначался для туалетных помещений.

… Последний залп, чтобы сделать палубу гладкой, как понтон… — Понтон — см. примеч. к с. 222.

249… Реи фрегата спутались с реями английского корабля… — Рей (рея) — деревянный поперечный рангоутный брус, прикрепленный к мачте судна и предназначенный для привязывания к нему парусов и поднятия сигналов.

… марсы и шкафуты «Индианки» вспыхнули, будто стойки с плошками в дни праздничной иллюминации… — Шкафут — здесь: широкие доски, уложенные горизонтально вдоль бортов парусного судна для перехода с бака (надстройки в носовой его оконечности) на палубу в кормовой части.

… горящие гранаты, как град, посыпались на палубу… — В XVIII в. гранаты делались из глины и имели запальную трубку, через которую метальщик поджигал взрывной заряд.

… Л теперь к передним каронадам! — Каронада — короткая гладкоствольная пушка корабельной артиллерии кон. XVIII — первой пол. XIX вв.; впервые изготовлена в 1749 г. на Карронском литейном заводе в Шотландии, которому и обязана своим названием; имела короткий ствол, малую зарядную камеру и, следовательно, низкую скорость полета ядра; была чрезвычайно эффективна против деревянных корпусов кораблей в морском ближнем бою.

… подмели неприятельскую палубу залпом картечи… — Картечь — артиллерийский снаряд для поражения живой силы противника на близких расстояниях; состоял из железного цилиндра, заполненного пулями.

250 Мушкетон — старинное короткоствольное ружье облегченного веса.

251… почтовая карета… медленно ехала по дороге из Вана в Оре. — Ван — центр департамента Морбиан; расположен на берегу реки с одноименным названием в 4 км от места ее впадения в Морбианский залив, в 20 км от Оре (см. примеч. к с. 210).

… сопровождал Людовика Святого в Святую землю… — Святая земля — Палестина, называемая так потому, что она была местом подвижничества, гибели и воскресения Иисуса Христа.

Людовик IX Святой (1214–1270; правил с 1226 г.) — король Франции с 1226 г.; возглавил седьмой (1248–1254) и восьмой (1270) крестовые походы. Первый из этих походов был направлен против султана Египта и Сирии, владевшего к тому времени Палестиной, поэтому основные военные действия происходили в Северной Африке; центральным событием его была осада и взятие Дамьетты (соврем. Думьят), хорошо укрепленного в дельте Нила форпоста египтян; однако временную победу крестоносцев свело на нет пленение Людовика IX, освобождение которого стоило возврата города и огромного выкупа (в 1251 г.). Спустя 20 лет он возглавил новый поход — на этот раз с целью обратить эмира и население Туниса в христианство, а потом продолжить путь в Святую землю. Однако возникшая в самом начале экспедиции эпидемия дизентерии унесла жизнь многих воинов и самого короля. За свою благочестивую, полную самоотверженности жизнь, посвященную борьбе за торжество христианства, он был канонизирован в 1297 г.; день святого Людовика отмечается 25 августа.

… кавалер ордена Святого Людовика, командор ордена Святого Михаила и большого креста ордена Святого Духа … — Орден Святого Людовика был учрежден в 1693 г. Людовиком XIV для награждения офицеров армии и флота за боевые заслуги; назван в честь короля Людовика IX Святого. Награждение этим орденом (в отличие от многих других) не знало сословных ограничений.

Орден Святого Михаила — военно-рыцарский орден, основанный в 1469 г. французским королем Людовиком XI (1423–1483; правил с 1461 г.) с целью поощрения тех дворян, которые оказали ему поддержку и оставались верными королевской власти в период укрепления и становления французского государства; название ордена и его гордый девиз: «Immensi tremor oceani» («Вздрогни, великий океан») были тесно связаны с легендой о горе Святого Михаила (в Нормандии), названной в честь Михаила-архангела, который всякий раз при приближении англичан с противоположного берега пролива Ла-Манш вызывал шторм и тем самым заставлял их отступить. Несмотря на благородный призыв и аллюзии с недавним героическим прошлым Франции, освобожденной после Столетней войны от оккупантов, орден постепенно терял свою значимость, так как число награжденных им (и отнюдь не только за заслуги перед отечеством) росло непомерно; последующие короли пытались поднять его престиж с помощью различных мер: в частности Людовик XIV ограничил число представленных к этой награде до 100 человек; в 1789 г. его отменили, но в 1816 г. восстановили и присуждали исключительно за заслуги в области литературы, науки и искусства; в 1830 г. он был упразднен окончательно.

Орден Святого Духа — высший орден королевской Франции; был учрежден в 1578 г. Генрихом III (1551–1589; правил с 1574 г.); в 1791 г. во время Революции был упразднен; восстановлен во время Реставрации и просуществовал до 1830 г.

… выделялся среди придворных короля Людовика XV… — Людовик XV (см. примеч. к с. 75) отличался крайне распущенным образом жизни.

… он женился на мадемуазель де Сабле… — Сабле — французская аристократическая фамилия, ветвь Монморанси-Лавалей; имела титул маркизов, по меньшей мере с XVII в.; именем своим обязана городу и маркизату Сабле в Западной Франции.

… ни он, ни жена его не появлялись в Версале. — Здесь слово «Версаль» употреблено скорее в смысле «королевский двор», от которого зависело преуспеяние дворянина; отсутствие его при дворе вело к потере королевской милости. Версаль (см. примеч. к с. 112) был центром политической системы, введенной Людовиком XIV после смут первых лет его правления; смысл ее состоял в том, чтобы пенсиями, доходными должностями и т. п. привлекать ко двору дворян (особенно влиятельную аристократию), держать их под наблюдением и лишать политического веса.

… маркиза не являлась к королеве. — Королевой Франции в то время была Мария Екатерина София Фелицата Лещинская (1703–1768), жена Людовика XV с 1725 г., дочь польского короля Станислава I Лещинского (1677–1766; правил в 1704–1709 и 1733–1736 гг.).

… не был ни приверженцем, ни противником г-жи Помпадур или г-жи Дюбарри … — Помпадур, Жанна Антуанетта Пуассон, маркиза де (1721–1764) — фаворитка Людовика XV; оказывала значительное влияние на дела государства.

Дюбарри, графиня (урожденная Жанна Бекю; 1743–1793) — фаворитка Людовика XV; дочь сборщика податей; до встречи с королем вела чрезвычайно вольный образ жизни; пользуясь расположением к ней короля, в последние годы его правления стала одной из самых влиятельных особ в стране; казнена во время Революции.

252… не участвовал в победах маршала де Брольи … — Брольи, Виктор

Франсуа, герцог де (1718–1804) — известный французский военачальник; поступив в шестнадцать лет на военную службу, уже в тридцать лет стал генерал-лейтенантом; особенно отличился в период Семилетней войны (1756–1763), одержав ряд блестящих побед; с 1759 г. маршал Франции; за победу при Бергене (апрель 1759 г.) возведен императором Священной Римской империи в княжеское достоинство; впоследствии, несмотря на свои многочисленные заслуги, в результате дворцовых интриг был отправлен в отставку, и только в 1789 г. Людовик XVI вернул его к активной политической жизни, назначив военным министром; в 1789 г. эмигрировал и участвовал в кампании 1792 г. против революционной Франции; в 1794 г. вместе с отрядом эмигрантов поступил на английскую службу, а в 1796 г. перешел в русскую армию; затем отошел отдел.

…не терпел поражение вместе с графом де Клермоном … — Имеется в виду Луи де Бурбон-Конде граф де Клермон (1709–1771) — принц крови и сын Людовика III, принца де Конде (1688–1710); участник ряда военных кампаний, которые вела Франция в 30-50-е гг. XVIII в.; во время Семилетней войны стал печально-знаменит после крупного поражения в битве при Крефельде (23 июня 1758 г.), где возглавляемая им французская 50-тысячная армия проиграла сражение значительно уступавшим ей по численности прусским войскам.

… был принят в пажи его величества… — Паж — в Западной Европе молодой дворянин (обычно моложе 14 лет), проходивший первую ступень подготовки к рыцарскому званию при дворе своего сюзерена — короля или крупного феодала; до нач. XIX в. низшая придворная должность.

… познакомился с неким бароном де Лектуром, который был дальним родственником г-на де Морепа… — Морепа, Жан Фредерик Фелипо, граф де (1701–1781) — французский государственный деятель, неоднократно занимавший министерские посты во время царствования Людовика XV и Людовика XVI.

253… убранство их, обновленное в царствование Людовика XIV… — Лю довик XIV (1638–1715) — король Франции с 1643 г.; его царствование — время наивысшего расцвета французского абсолютизма.

… современная мебель, что выходила из мастерских Буля, привилегированного придворного поставщика. — Буль, Андре Шарль (1643–1732) — французский художник-столяр; создал свой особый стиль дворцовой мебели «буль» — с инкрустацией из меди, бронзы, черепаховой и слоновой кости; имел мастерскую в Лувре.

255… Людовик Шестнадцатый молод и добр; Мария Антуанетта молода и прекрасна; добрый и верный народ их обожает. — Мария Антуанетта (1755–1793) — королева Франции (1774–1792); с 1770 г, жена Людовика XVI; во время Революции была вдохновительницей контрреволюционной борьбы; казнена после падения монархии.

В начале своего царствования Людовик XVI и его молодая жена пользовались во Франции большой популярностью, так как с ними связывались надежды на изменения к лучшему после долгих лет предшествующего царствования, во время которого шло падение экономики страны и ее внешнеполитического влияния. Однако этот период оказался недолгим. Продолжение, по существу, той же политики, расточительность и неосторожное поведение королевы и двора, громкие скандалы быстро восстановили в стране прежнее критическое отношение к монархии.

256… Правда ли, что есть философская секта, в заблуждения которой вовлечены и знатные люди? — Вероятнее всего, речь идет о философии Просвещения — общественно-политического течения, представители которого стремились устранить недостатки существующего общества, изменяя его нравы, политику и быт путем распространения идей добра, справедливости и научных знаний. В еш основе было заложено идеалистическое представление об определяющей роли сознания в развитии общества, стремление объяснить общественные пороки невежеством людей, их непониманием своей собственной природы. Особенно сильное распространение и влияние на умы Просвещение получило в 70—80-е гг. XVIII в., т. е. накануне Революции, став впоследствии ее духовной основой и подготовив целое поколение ее будущих идеологов и участников. Помимо великих мыслителей, подобных Вольтеру (см. примеч. к с. 80), Дидро (1713–1784), Руссо (1712–1778), Гельвецию (1715–1771), Д’Аламберу (1717–1783) и др., выходцев в основном из т. н. третьего сословия, в их числе были также представители духовенства, дворянства и даже высшей аристократии, занимающей подчас высокие должности и посты, как, например: министр финансов Анн Робер Жак Тюрго, барон де Л’Ольн (1727–1781); маркиз Антуан Никола де Кондорсе (1743–1784); Шарль Монтескьё, барон де ла Бред де Секонда (1689–1755), занимавший видный пост в провинциальном управлении; аббат Габриель Банно де Мабли (1709–1785) и многие другие.

… кюлоты из белого трико… — Трико — шерстяная или полушерстяная ткань узорчатого переплетения для верхней одежды.

258 … в Париже…на фехтовальном состязании у Сен-Жоржа, на улице

Шантерен. — Сен-Жорж, шевалье де (1745–1799/1801) — капитан гвардии герцога Орлеанского, по другим сведениям — королевский мушкетер; сын французского дворянина и рабыни-негритянки с Гваделупы; был отдан отцом в раннем возрасте в привилегированный пансион известного фехтовальщика Ла Брессьера, где он не только превосходно обучился этому искусству, но уже в 17 лет одерживал победы на соревнованиях с участием лучших фехтовальщиков Парижа; прекрасный спортсмен, он зарекомендовал себя также и превосходным музыкантом не только как исполнитель, но и как автор нескольких опер и пьес; активный участник Французской революции.

Улица Шантерен (соврем, улица Победы) — находится в северной части Парижа, в районе предместья Монмартр; возникла в 1675 г.; была переименована в 1797 г. (но в 1816–1833 гг. ей было возвращено старое название).

262… повторила ему слова юной девушки из Вероны: «Я буду принадле жать тебе или могиле». — То есть слова Джульетты, героини трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта».

269… привычка властвовать у себя на корабле внушили Полю достаточно здравое понятие о естественном праве … — Естественное право — понятие, обозначающее совокупность ценностей и принципов, правил жизни и прав человека, обусловленных его естественной природой и независимых от социальных условий и государства. Свое наивысшее социальное звучание идея естественного права получила в XVII–XVIII вв. в эпоху Просвещения, т. е. как раз накануне и во время действия романа.

270… капитан сделал высадку в Уайтхейвене, маленьком порту графства Камберлендского… взял форт, заклепал в нем пушки, сжег торговые суда … — Этот эпизод взят из подлинной биографии Поля Джонса.

Город Уайтхейвен находится в Западной Англии, на берегу Ирландского моря, в центральной части графства Камберленд.

… Потом он пустился к шотландским берегам, чтобы захватить графа Селкерка … — Гамильтон (позже Дуглас), Данбар, граф Селкерк (1722–1799) — глава судебной и исполнительной власти в шотландском графстве Керкубри на западном побережье Шотландии. Поль Джонс действительно пытался захватить его заложником.

… пожаловал ему шпагу с золотым эфесом и орден «За военные заслуги». — Этот орден был учрежден Людовиком XV в 1759 г. с целью уравнять в наградах офицеров-католиков, которые монополизировали права на орден Святого Людовика, и офицеров-протестан-тов, в основном швейцарцев и других иностранцев, состоявших на французской службе; во время Революции орден отменили, но в 1814 г. при Первой реставрации Бурбонов он был восстановлен и использовался до 1830 г.; орден имел три степени: первая — большой крест, вторая — командорский, третья — кавалерский; большой и командорский кресты носили на широкой ленте огненного цвета как на перевязи; кавалерский — в бутоньерках на груди.

273… убежал из шотландского колледжа … — Колледж — закрытое учебное заведение.

275… религиозную максиму, рожденную смирением старика. — Максима (от лат. maxima — «основное правило») — здесь: выраженный в краткой формулировке, в изречении, в афоризме какой-либо принцип, правило, норма поведения человека.

… вы говорите, как Екклесиаст! — Имеется в виду мифический древнееврейский пророк Екклесиаст (евр. Когелет), автор одной из книг Библии. Книга Екклесиаста, или Проповедника, по преданию, приписывалась царю Соломону (см. примеч. к с. 90). Рассуждения о смысле жизни, высказанные в небольших, не связанных между собой логической нитью главах, неизвестный автор вложил в уста мудрого правителя, чтобы придать им большую достоверность и весомость.

… Это правило наших квакеров… — Квакеры (от англ, quaker — «трясущийся») — члены протестантской секты «Общество друзей», основанной в Англии в сер. XVII в.; отвергали официальную церковную организацию с ее пышной обрядностью и роскошью; считали высшим выражением своей веры «внутренний свет» и добродетельный образ жизни; с кон. XVII в. учение квакеров и их общины были широко распространены в английских колониях в Северной Америке, а затем в США.

… я дитя республики Платона… — См. примеч. к с. 91.

276… венецианский цехин, переломленный пополам. — См. примеч. к с. 129 о дукате.

278… это Уа, Оэдик и Бель-Иль-ан-Мер. — Названы острова в Атлан тическом океане, неподалеку от западного побережья Франции (Нижняя Бретань); самый крупный из них Бель-Иль-ан-Мер.

281… уехал в Сан-Доминго… — Сан-Доминго — западная часть острова

Гаити; с 1697 по 1791 гг. — французская колония; после восстания негров под руководством Туссена-Лувертюра (1791) дважды была провозглашена независимой республикой (1804–1806 и 1811–1820); в 1822–1843 гг. объединилась с восточной (испанской) частью острова, но в 1843 г. выделилась в самостоятельную республику; в настоящее время — республика Гаити.

… Через полтора месяца по выходе из Порт-о-Пренса мы были уже в Гавре. — Порт-о-Пренс — главный город в Сан-Доминго.

Гавр — см. примеч. к с. 14.

283… отвезет его в Селкерк — это в Шотландии … — Селкерк — город в Южной Шотландии, административный центр одноименного графства, в 40 км к югу от Эдинбурга.

284… ее брату поможет стать командиром драгунского полка… — Драгуны — род кавалерии, предназначенный для действия как в конном, так и в пешем строю; происхождение наименования «драгун» имеет двойное толкование: либо оно связано с изображением на касках дракона (фр. dragon, лат. drako), что имело глубокую историческую традицию, уходящую корнями в античность; либо образовано от слова «драгон» — названия короткого ружья облегченного образца, которое было на вооружении у всадников этого рода войск.

285… Евангельские времена миновали, и Лазарь остался простертым на своем ложе. — Имеется в виду Лазарь из Вифании, евангельский персонаж, друг Иисуса Христа; умер и пролежал четверо суток в гробнице, пока Христос подойдя к ней, не воззвал: «Лазарь! иди вон» (Иоанн, 11: 43); после этого мертвый воскрес и вышел из пещеры, где покоился его прах. Согласно Евангелию, именно чудо воскрешения Лазаря обратило людское внимание на Иисуса Христа, пробудив к нему интерес и укрепив веру в него.

293… Вот это выстроено при Филиппе Августе и отделано во времена

Генриха Четвертого. — Филипп II Август (1165–1223) — король Франции с 1180 г.; значительно расширил владения королевства, провел централизацию управления, ограничил самостоятельность феодальной знати.

Генрих IV (1553–1610) — король Наварры с 1572 г. под именем Генриха III и Франции с 1589 г.; фактически восстановил единство страны, разваленное религиозными войнами второй пол. XVI в., и проводил политику ее экономического развития; способный полководец; самый популярный из французских королей.

… сопровождал в крестовом походе Людовика Седьмого… — Крестовые походы — военно-колонизационные экспедиции западноевропейских феодалов на Ближний Восток в XI–XIII вв.; вдохновлялись и направлялись католической церковью, выдвинувшей в качестве предлога для них отвоевание от мусульман Гроба Господня в Иерусалиме. Историческая наука насчитывает их восемь. Людовик VII (1119/1121 — 1180), известный в истории как Людовик Младший, или Благочестивый, французский король (с 1137 г.) из династии Капетингов, возглавил второй крестовый поход (1147–1149), на который его вдохновил святой Бернар Клервосский (1091–1153) во искупление грехов и прежде всего за неоправданную жестокость во время войны с графом Шампанским, когда по королевскому приказу в церкви города Витри было заживо сожжено 1300 пленных. Исход второго крестового похода был неудачным: после тщетной осады Антиохии и Дамаска, понеся тяжелые потери, крестоносцы вернулись домой. Правление Людовика VII было отмечено еще одним событием, имевшим для Франции роковые последствия: разведясь в 1152 г. с Элеонорой Аквитанской (ок. 1122–1204), вышедшей вскоре замуж за английского короля Генриха II Плантагенета (1133–1189; правил с 1154 г.), он потерял принадлежавшие жене значительные территории, что в будущем стало причиной длительной, почти трехвековой борьбы между французской и английской династиями за господство во Франции.

… вот она в костюме Юдифи … — Юдифь (Иудифь) — героиня древних евреев, жительница города Ветилуя; когда город осадили вавилоняне, она отправилась во вражеский лагерь, обольстила вавилонского полководца Олоферна и убила его во время сна. По преданию, библейская Книга Иудифь, повествующая об этих событиях, написана ею самой.

… в драгунском полку королевы есть вакансия командира… — Имя королевы носил 6-й драгунский полк, один из привилегированных полков королевской армии.

294… солнце встает в Париже, а заходит в Версале… — Версаль находится к западу от Парижа.

… вся остальная Франция для них Лапландия, Гренландия, Новая Зеландия. — Лапландия — область на севере Европы, занимающая часть Норвегии, Швеции, Финляндии и России (Мурманская область); с севера омывается Ледовитым океаном.

Гренландия — самый крупный остров на земном шаре; лежит между Северным Ледовитым океаном (Баффинов залив) и Атлантическим океаном; с 986 г. — колония исландцев, с 1721 г. — датчан; с 1953 г. — автономная часть территории Дании.

Новая Зеландия — общее название двух островов в южной части Тихого океана, открытых в сер. XVII в. голландцами и исследовавшихся затем английскими, французскими, испанскими и русскими мореплавателями; с 1840 г. — английская колония; ныне независимое государство в составе Британского содружества наций.

… Как будет досадно бедняжке госпоже де Шон… — Возможно, имеется в виду Мари Поль Анжелика д’Альбер де Люинь, дочь герцога де Шеврез и жена герцога Жозефа Луи де Пикиньи де Шон (1741–1792), известного ученого и путешественника, столь увлеченного своими занятиями, что он покинул молодую жену сразу после свадьбы и уехал работать в Египет; молодая, красивая и очень образованная для своего времени женщина осталась при дворе на положении соломенной вдовы — без мужа, детей и фактически без семьи. Вероятно, это обстоятельство и позволило барону де Лектуру с такой иронией вспомнить «бедняжку де Шон», которой не осталось ничего другого, как, погрузившись в дворцовые сплетни, следить за перипетиями придворной жизни.

295… Что это еще за брат Синяя Борода? — Намек на главного персонажа сказки Шарля Перро (1628–1703) «Синяя Борода», знатного сеньора, убившего одну за другой несколько своих жен, которые осмелились нарушить его запрет и проявить излишнее любопытство; в данном случае имеется в виду деспотическое отношение Эмманюеля д’Оре к своей сестре.

… Я не венценосец, чтобы жениться по портрету или по доверенности. — Представители высшей аристократии, и прежде всего царствующие особы в Европе, в частности во Франции, еще со времен средневековья пользовались правом заключать супружеский союз через доверенное лицо, т. е. не присутствовать лично на брачной церемонии, а высылать для этого кого-то из своих вассалов или близких друзей. Таким образом, нередко, став уже юридически мужем и женой, новобрачные лишь спустя какое-то время после свадьбы знакомились друг с другом лично. В истории известны также случаи, когда коронованные особы окончательно решали вопрос о своем браке, увидев портрет невесты (английский король Генрих VIII, французский Генрих IV и др.).

298… вы изъясняетесь, как Кларисса Гарлоу… — Кларисса Гарлоу —

героиня вышедшего в 1748 г. в Лондоне романа «Кларисса, или История одной юной леди» («Clarisse or the History of a Young Lady») Сэмюеля Ричардсона (1689–1761), известного английского романиста, родоначальника сентиментального направления в европейской литературе; девушка, ставшая жертвой собственной семьи и попавшая в руки опытного и циничного соблазнителя Ловеласа, очень ярко, образно и точно выражает свои переживания в многочисленных письмах к родным, друзьям, возлюбленному.

… любая пансионерка возвращается после каникул в монастырь с любовной страстью в сердце. — В XVIII–XIX вв. девочек из дворянских и богатых буржуазных семей было принято помещать для получения образования и воспитания в пансионы при женских монастырях. Там они оставались иногда до самого замужества.

… да это настоящая пастораль! — Пастораль — произведение, идиллически изображающее жизнь пастухов и пастушек на лоне природы; жанр в европейской литературе и искусстве, особенно распространенный в XIV–XVIII вв.

299… он служил советником в ренском суде. — Рен — город в Западной Франции; бывшая столица герцогства Бретань до его окончательного присоединения к Франции (1547); с кон. XVIII в. — административный центр департамента Ильи-Вилен.

Дворянство мантии — государственные чиновники, получившие дворянство в соответствии со своей должностью, или богатые буржуа, купившие себе дворянство и места в управлении.

… он хоть мальтийский рыцарь? — То есть рыцарь Мальтийского ордена (см. примеч. к с. 148).

300… обставленные мебелью времен Людовика XIII… — Людовик XIII (1601–1643) — французский король с 1610 г., отец Людовика XIV.

302… его величество испробует ее на пруду Швейцарцев. — Пруд Швейцарцев — см. примеч. кс. 112.

… в венгерке, подбитой мехом. — Венгерка — одежда, в основе фасона которой лежали элементы венгерского национального костюма; в XIX в. венгерка строго определенного образца (по цвету и характеру расположения позумента) была частью военной формы. Наряду с форменной одеждой существовала венгерка, которую носили штатские — та же короткая куртка, чаще синяя, с отделкой разноцветным шнуром на груди.

… у вас вид царя Петра. — Имеется в виду царь Петр I Великий (1672–1725; правил с 1682 г. с соправителями, с 1694 г. единолично) — первый русский император. Царь посетил Францию в марте 1717 г. и, судя по сохранившимся картинам, носил тогда европейскую одежду.

… Вы восходили на Везувий? — Везувий — см. примеч. к с. 119.

… вы побывали в Собачьей пещере? — Собачья пещера находится на озере Аньяно в окрестности Неаполя; почва ее насыщена углекислым газом и дает обильные испарения. Забредающая в пещеру собака задыхается там за несколько секунд. Это место стало достопримечательностью для туристов, которым демонстрируют на собаках силу и быстроту воздействия ядовитого газа.

303… должны были непременно посетить Сольфатару? — Сольфатара — общее название всех кратеров вулканов, выбрасывающих только водяные и серные пары; наиболее крупный в Италии — Сольфатара Пуццуоли (в окрестности Неаполя); подобные имеются в Вест-Индии, Мексике и на острове Ява.

… три или четыре арпана серы … — Арпан — старинная французская поземельная мера; варьировалась в разных местах и в разное время от 0,2 до 0,5 га; с введением во время Французской революции единой метрической системы мер заменен гектаром.

316… останавливался у подножия одного из придорожных распятий… — В католических странах на дорогах часто ставят изображения распятого Христа: крест с прикрепленной к нему человеческой фигурой (деревянной или каменной).

317… Если бы я знал, где могила отца, я спросил бы об этом у нее, как Гамлет у призрака… — Имеется в виду разговор Гамлета с призраком своего умершего отца, который поведал ему истинную причину своей таинственной, внезапной кончины (Шекспир, «Гамлет, принц Датский», 1,5).

… преклонил колена перед дарохранительницей … — Дарохранительница — церковный сосуд или ковчег, хранящийся на алтаре; в нем находятся святые дары — хлеб и вино, которые при таинстве причащения символизируют тело и кровь Христа.

318 …он восстает подобно титану, собравшемуся штурмовать небо… — Возможно, здесь имеется в виду древнегреческий миф, повествующий о том, как От и Эфиальт, сыновья Посейдона от Ифимедии, обладавшие сверхъестественной силой, объявили войну олимпийцам и грозили овладеть Герой и Артемидой; чтобы достичь Олимпа, они водрузили гору Пелион на гору Оссу, но, обманутые Артемидой, убили друг друга.

… В одиночестве, как Моисей, я слышал голос Господа… — Моисей — древнееврейский пророк, герой и предводитель иудеев, выведший их из египетского плена, основатель иудейской религии; у горы Хорив получил откровение от бога Яхве и миссию освободить народ Израиля, находящийся в египетском рабстве; спустя три месяца после исхода из Египта и скитаний по пустыне со своим народом прибыл к горе Синай, где Бог громогласно провозгласил заповеди народу Израилеву и заключил с ним союз (завет), после чего пророк взошел на гору, чтобы встретиться с Яхве, провел там в одиночестве сорок дней и сорок ночей и получил от Бога каменные скрижали, на которых были записаны законы и заповеди для еврейского народа.

… во время бури я, подобно Иезекиилю, видел, как Господь движется вместе с нею. — Иезекииль — еврейский пророк, пророчества и проповеди которого изложены в библейской книге, названной его именем; жил и пророчествовал в еврейском поселении Тел-Авив на реке Ховар; книга Иезекииля начинается с рассказа о том, как бог Яхве призвал его. Однажды, находясь на берегу реки, он увидел приближающееся облако и клубящийся дым; из облака и огня постепенно проступали очертания четырех животных с ликами человека, у каждого было четыре лица и четыре крыла; они двигались как бы на колесах, неся над собой свод с подобием престола Яхве — «по виду как бы из камня сапфира; а над подобием престола было как бы подобие человека вверху на нем» (Иезекииль, 1). Смысл видения заключался в том, что Бог, явившись пред сынами Израилевыми, передал пророку свиток, где были записаны все их грехи и предсказано наказание за них.

… продолжил чтение Апостольского символа веры … — Символы веры — краткое изложение в форме простых положений или бесспорных фактов основ христианского вероучения. Католическая церковь признает три «вселенских» символа веры; на первом месте по значению стоит Апостольский, упоминание о котором встречается с кон. IV — нач. V в. Первоначально он был местным крещальным символом римской церкви, с IX в. вошел у католиков во всеобщее употребление, а Тридентский собор (1545–1563) признал его основой катехизиса, т. е. книги, содержащей краткое изложение основных истин христианской веры и морали в форме вопросов и ответов. Согласно традиции, существует версия, что каждое из двенадцати положений Апостольского символа веры создано одним из апостолов.

322… вы всегда сомневались в милосердии Господа, вы забыли, что он простил блудницу … — Речь идет об эпизоде, изложенном в Евангелии от Иоанна. Книжники и фарисеи привели к Христу женщину, уличенную в прелюбодеянии, и, стремясь разоблачить его как пророка, сказали ему: «Учитель! эта женщина взята в прелюбодеянии; а Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями: ты что скажешь?» И Иисус ответил им: «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень». Никто не осмелился сделать это, и Христос, оставшись наедине с согрешившей женщиной, простил ее со словами: «Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши» (Иоанн, 8: 3-11).

328… Тогда исполнится проклятие Господне: наказание за грехи родите лей падет на детей до третьего и четвертого колена! — Это ссылка на одно из речений Бога к пророку Моисею: «Господь долготерпелив и многомилостив [и истинен], прощающий беззакония и преступления [и грехи], и не оставляющий без наказания, но наказывающий беззаконие отцов в детях до третьего и четвертого рода» (Числа, 14: 18).

342… Независимость Соединенных Штатов была признана, и Нью-Йорк,

последний укрепленный город, который занимали англичане, был освобожден. — В ходе второго периода (1779–1783) Войны за независимость англичане понесли значительные потери; к лету 1781 г. почти вся территория южных штатов была освобождена. Остатки английских войск укрылись в Нью-Йорке и Йорктауне, который после месячной осады был взят; к началу 1783 г. англичане были окончательно выбиты из Нью-Йорка. После длительных переговоров 3 сентября 1783 г. в Версале был подписан мирный договор, по которому Англия признавала независимость США как суверенного и независимого государства.

Нью-Йорк — крупнейший город Соединенных Штатов; расположен на юге одноименного штата в устье реки Гудзон; основан голландцами (1624), затем захвачен англичанами (1664); в период Войны за независимость был оккупирован англичанами; в 1785–1789 гг. — столица США.

… Гром пушек, раздававшийся и в Индийском океане, и в Мексиканском заливе, затих. — Во время Войны за независимость североамериканских колоний Англии боевые действия велись также в районах англо-французского колониального соперничества — в Вест-Индии, на полуострове Индостан и прилегающих к ним водах.

…На торжественном заседании Конгресса 28 декабря 1782 года Вашингтон сложил с себя звание главнокомандующего и уехал в свое поместье Маунт-Вернон … — Конгресс — законодательный орган США; состоит из палаты представителей (нижней) и сената (верхней), куда входят по два члена от каждого штата; избирается на основе всеобщего избирательного права, но при наличии большого числа цензов; нижняя палата заседает два года, а сенат — шесть лет, но с перевыбором трети состава каждые два года.

Вашингтон, Джордж (1732–1799) — американский государственный деятель, главнокомандующий американской армией в период Войны за независимость, первый президент США (1789–1797); после войны уехал в свое наследственное поместье Маунт-Вернон, но в 1787 г. вновь вернулся в политику как президент Конституционной комиссии, которая под его руководством выработала и приняла основной закон государства, действующий со множеством поправок и ныне; основатель двухпартийной системы США. Маунт-Вернон находится неподалеку от теперешнего города Вашингтон, в штате Виргиния; ныне музей.

… Спокойствие, которым начинала наслаждаться Америка, распространилось и на принадлежавшие французам Антильские острова… — Антильские острова — архипелаг в западной части Атлантического океана; отделяют собственно океан от Карибского моря и Мексиканского залива; включают две части: Большие Антильские острова, расположенные у берегов Северной Америки (к ним относятся Куба, Гаити, Ямайка, Пуэрто-Рико), и Малые Антильские, лежащие к юго-востоку, частично у берегов Южной Америки.

Франции в ту эпоху принадлежала западная часть Гаити, Гваделупа, Мартиника и Мари-Галант.

… высадиться в портовом городе Бас-Тер… — Бас-Тер — главный административный центр острова Гваделупа (см. примеч. к с. 210); находится на его юго-западной оконечности.

… в прохладной тени тамариндов … — Тамаринды — растение семейства бобовых; дерево, достигающее высоты в 25 м; распространено во всех тропических странах; плоды используются в медицине как слабительное.

… подышать немного вечерним бризом … — Бриз — ветер с суточной сменой направления, возникающий на побережье от неодинакового нагревания суши и моря; днем дует с моря на сушу (морской бриз); ночью — с суши на море (береговой бриз).

… увенчанные султанами дыма и искр два прокаленных пика Суфриера … — Суфриер — действующий вулкан в западной части острова Гваделупа (высота 1 467 м).

343… Здесь растут кофейные деревья — уроженцы Аравии … — Ара вия — имеется в виду самый большой на земном шаре полуостров — Аравийский, расположенный в Юго-Западной Азии; омывается на западе Красным морем, на юге — Аденским заливом и Аравийским морем, на востоке — Оманским и Персидским заливами Индийского океана; соединяется Суэцким перешейком с Африкой; береговая часть, в отличие от пустынного плоскогорья центральной, плодородна. Кофе среди других многочисленных растений, произрастающих в этом районе полуострова, — один из основных его продуктов и статей экспорта.

… на тучных и плодородных почвах растут завезенные на Антильские острова евреем Вениамином Дакоста деревья какао… — Сведений о таком историческом персонаже найти не удалось. Быть может, имеется в виду Христофор Акоста (ок. 1515 — 1580) — португальский лекарь и ботаник, отправившийся вместе с конкистадорами в Новый Свет и давший описание местной флоры и фауны.

… Целые поля заняты растением, обнаруженным на острове Тобаго… — Тобаго — остров из группы Малых Антильских островов, со столицей в городе Скарборо; первоначально — нидерландская колония, с 1677 г. — французская; в 1814 г. был уступлен англичанам; в настоящее время находится в составе государства Тринидад и Тобаго.

… и впервые привезенным во Францию послом Франциска IIкак подарок Екатерине Медичи, откуда пошло его имя — «трава королевы». — Речь идет о табаке, который стал известен в Европе еще с кон. XV в.; одни ученые утверждали, что его завезли путешественники из Персии, другие считали, что с острова Тобаго или из города Табаско (Мексика), но в основном сходились на том, что он проник в европейские страны вместе с моряками Колумба, которые переняли у аборигенов Вест-Индии привычку курить эту дурманящую и одновременно целебную траву. История распространения во Франции табака связана с именем французского дипломата и лингвиста — Жана Нико сеньора де Вильмена (1530–1600). Начав свою карьеру при дворе французского короля Генриха II (1519–1559; правил с 1547 г.), он был назначен послом в Португалию (1560) сыном Генриха — Франциском II (см. примеч. к с. 100); там однажды он получил в дар от фламандских купцов лечебную траву, которой пользовались в медицинских целях для устранения болей, и прежде всего головных. Предприимчивый дипломат высадил траву у себя в саду и из первого же урожая, высушив и измельчив листья, изготовил целебный порошок для королевы Екатерины Медичи (1519–1589), часто страдавшей мигренями. Лекарство, которое вдыхали через нос, приносило быстрое и существенное облегчение; оно стало необыкновенно популярным и модным при дворе, где его называли «травой королевы» или «травой Медичи», а вскоре распрост^ ранилось и среди всего населения страны, которое именовало его никотианой, воздав должное прежде всего первооткрывателю этого чудодейственного средства.

… Это, впрочем, не помешало ему, как многим популярным вещам, вначале быть запрещенным и изгнанным в Европе и в Азии… его запрещали великий князь Московии Михаил Федорович, турецкий султан Мурад IV и персидский император, его изгонял Урбан VIII — Запрещение курения табака в России было связано с пожарами, и прежде всего — со страшным разгулом огненной стихии в Москве в 1648 г., которая нанесла колоссальный ущерб столице. Возможно, речь идет не о Михаиле Федоровиче (1596–1645; правил с 1613 г.), а о его сыне, Алексее Михайловиче (1624–1676), царствовавшем именно в эти годы (с 1624 г.); ослушавшимся отрезали носы, их подвергали публичному наказанию кнутом, и только в 1697 г., при Петре I, этот строгий запрет был снят.

Московией (по имени столицы страны Москвы) называли в средние века в Западной Европе Московское государство и даже всю Россию еще в XVIII в.

Турецкий султан Мурад IV (ок. 1609 — 1640; правил с 1623 г.), опираясь на законы Корана, приравнял воздействие никотина на людей к алкогольному опьянению, строго каравшемуся у мусульман; вследствие этого курильщиков табака приговаривали к смерти через повешение.

Персидский шах Аббас I Великий (1571–1629; правил в 1557–1628 гг.) за этот же проступок всех курящих и даже нюхающих табак подвергал еще более страшной и мучительной казни — сажал на кол.

Папа римский Урбан VIII (Маффео Барберини; 1568–1644; папа с 1623 г.) специальным указом (1628) под страхом отлучения от церкви запрещал курить или иным способом употреблять табак в храме.

… райское растение — банан; его овальные листья…по библейскому преданию, послужили первыми одеждами первой женщине. — Согласно Писанию, Адам и Ева, отведав запретный плод, узнали, что они наги, «и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания» (Бытие, 3: 7).

… кокосовые и масличные пальмы — два гиганта Антильских островов… — Кокосовые пальмы — род растений из семейства пальмовых; имеют около 20 видов; достигают высоты до 30 м, произрастают в основном в тропиках; их плод, называемый кокосовым орехом, имеет довольно значительные размеры и содержит освежающий кисло-сладкий сок (кокосовое молоко), который при созревании превращается в очень твердый белок; из соцветия пальмы добывают пальмовое вино; из семян (копры) выжимают кокосовое масло, имеющее широкое применение в косметике и других промышленных отраслях.

Масличные пальмы подразделяются на два вида: из тропиков Америки и из Западной Африки; из их плодов добывают масло, используемое в технических целях.

344… попытки завезти змей с Мартиники и Сент-Люсии … — Марти ника — остров в группе Наветренных островов (архипелаг Малые Антильские острова); расположен между островами Сент-Люсия и Доминика; с 1664 г. принадлежит Франции, в настоящее время — ее заморский департамент; главный административный центр и порт — город Фор-де-Франс.

Сент-Люсия — вулканический остров в группе Наветренных островов; с 1803 г. — владение Англии; в настоящее время — государство Сент-Люсия, входящее в состав Британского содружества наций; главный административный центр и порт — город Кастри.

… разорил английские поселения на Акадийском берегу… — Акадия (или Новая Шотландия) — провинция Британской Канады, расположенная на полуострове Новая Шотландия и острове Кейп-Бретон; до 1713 г. Новая Шотландия вместе с Новым Брауншвейгом составляла французскую провинцию Акадию, затем стала принадлежать Англии; в настоящее время — провинция Канады; главный административный центр и порт — город Галифакс.

Бостон — город и один из крупнейших портов США на северо-востоке страны; административный центр штата Массачусетс; важный торговый и банковский центр; основан английскими переселенцами в 1630 г.; в 60-х и 70-х гг. XVIII в. в городе происходили народные выступления против английской колониальной политики, явившиеся прологом к Войне за независимость.

… готовился отплыть в экспедицию против Ямайки. — Ямайка — остров из группы Больших Антильских островов; расположен в Карибском море к югу от Кубы; открыт Колумбом в 1494 г.; с 1665 г. принадлежал Англии; в настоящее время — государство Ямайка, входящее в состав Британского содружества наций; столица — город Кингстон.

345… привыкла к непринужденности креольской жизни… — Креолы — потомки первых колонизаторов Америки, преимущественно испанского происхождения, составлявшие там ядро привилегированных классов.

… в перуанском гамаке, сплетенном из шелковистых волокон алоэ… — Алоэ — см. примеч. к с. 130.

346… велел спустить ял. — Ял — относительно короткая и широкая корабельная шлюпка, имеющая от 2 до 8 весел и иногда парусное вооружение; используется для сообщения с берегом и другими судами и легких судовых работ.

…он вернулся в Филадельфию … — Филадельфия — город на Атлантическом побережье США, в штате Пенсильвания; расположен у нижнего течения реки Делавэр, при впадении в нее реки Скулкилл в 150 км от океана; один из главных промышленных, торговотранспортных, финансовых и культурных центров страны; первое поселение на этом месте было основано в 1636 г. шведами; сам город заложен в 1682 г.; в кон. XVIII — нач. XIX в. самый большой город США; в 1776 г. там была подписана Декларация независимости, а в 1787 г. принята Конституция США; в 1790–1800 гг. временная столица США.

… после заключения мира с Англией Конгресс подарил ему в знак признательности тот первый корабль, на котором он был капитаном. — Имеется в виду Версальский мирный договор 1783 г.

347… Матросы, сойдясь у кабестана, начали выбирать канат … — Кабестан — лебедка с вертикальным валом для выбирания якорных и швартовных канатов.

348… Россия, возведенная царем Петром в ранг цивилизованного государства … — Укрепляя самодержавную власть в борьбе с боярами, Петр I (см. примеч. к с. 302) пытался преобразовать страну по западноевропейскому образцу: реформировал армию, создал флот, новую законодательную систему и систему управления, провел ряд важных мероприятий в области образования и многое другое, что позволяло России заявить о себе как о серьезном сопернике ведущих европейских государств; добился выхода России к Балтийскому морю, построил Петербург, куда перенес столицу империи.

… и вписываемая Екатериной II в число европейских держав. — Екатерина II Алексеевна (1729–1796) — русская императрица с 1761 г.; с 1762 г., после низвержения и убийства своего мужа царя Петра III (см. ниже), правила единолично; дочь немецкого князя Ангальт-Цербстского, она, тем не менее, старалась всеми силами доказать свою приверженность православию и идее укрепления российской государственности; наибольших успехов в этом направлении она достигла в области внешней политики, расширив границы России путем присоединения территорий после победоносных войн с турками (1768–1775, 1787–1791) и за счет трех разделов Польши (1773, 1793 и 1795); при ней Россия заявила о себе как о мощной державе, способной оказывать существенное влияние на ход мировой истории; во внутренней политике жестко придерживалась курса на усиление крепостничества, расширение привилегий дворянства и подавление свободомыслия.

… Петр III, ненавидимый русскими за лишенный благородства характер, за близорукую политику и особенно за обожествление прусских порядков и прусской дисциплины, был свергнут без сопротивления и задушен без борьбы. — Петр III (1728–1762) — русский император (25 декабря 1761 г. — 23 июня 1762 г.); сын герцога Гольштейн-Готторпского, внук Петра I по матери и шведского короля Карла XII — по отцу; воспитанный при русском дворе как наследник престола, он вместе с тем оставался с юных лет и до самой смерти ярым приверженцем прусской армейской и государственной системы, что наиболее ярко проявилось в период его шестимесячного правления и вызвало сильное недовольство во многих слоях общества; это привело в конечном счете к заговору, низложению царя (23 июня 1762 г.) и убийству его (7 июля 1762 г.) гвардейскими офицерами.

… она заставила курляндцев прогнать своего нового герцога Карла Саксонского и призвать обратно Бирона… — Карл Христиан Иосиф, герцог Курляндский (1733–1796) — сын польского короля Августа III и одновременно курфюрста Саксонского; жил при русском дворе и пользовался покровительством русской императрицы Елизаветы Петровны (1709–1762; правила с 1741 г.), при поддержке которой в 1759 г. занял курляндский престол.

Бирон, Эрнст Иоганн (1690–1772) — граф с 1730 г., фаворит русской императрицы Анны Иоанновны (1693–1740; правила с 1730 г.); при ее содействии был избран герцогом Курляндским (1737), но правил из столицы России; назначение его (по завещанию императрицы) регентом при малолетнем наследнике Иване VI вызвало после ее смерти резкое недовольство новых царедворцев и только усилило ненависть к бывшему фавориту; в 1740 г. он был арестован и сослан; лишь воцарение Петра III и смена политического курса позволили ему обрести свободу, и он выступил кандидатом на трон Курляндии, в чем его активно поддерживала Екатерина II; в декабре 1762 г. русские войска оккупировали герцогство и вынудили герцога Карла, поддерживаемого группой польских дворян, после двухмесячного сопротивления отказаться от престола в пользу Бирона и уехать в Дрезден.

… направила своих послов и свои войска, чтобы добиться коронации в Варшаве — под именем Станислава Августа — своего бывшего любовника Понятовского… — После смерти польского короля Августа III Фридриха (1696–1763; правил с 1736 г.) партия магнатов Чарто-рыжских при поддержке русского двора выдвинула в качестве кандидата на престол своего родственника, сына графа Понятовского — Станислава Августа (1732–1798), которому молва приписывала любовную связь с великой княжной Екатериной Алексеевной, ставшей к тому времени императрицей России. По ее приказу с тайной миссией в Польшу был послан русский дипломат князь Н.В.Репнин (1734–1801) с целью организовать выборы и утвердить в сейме кандидатуру Понятовского. Для подкрепления были отправлены войска и казаки, которые в день выборов окружили дворец заседаний и шпалерами выстроились вдоль улиц, чтобы по первому знаку Репнина обеспечить вход войск. Пост председателя сейма самовольно занял князь Адам Чарторыжский (1734–1823). В этой обстановке, попирающей все законы и традиции, избрание Понятовского было фактически предопределено. 7 ноября 1764 г. в своей изысканной и яркой речи перед депутатами, раздавая клятвы и обещания обеспечить процветание Польши, он искусно поблагодарил императрицу за военную помощь, которая якобы помогла предотвратить возможные беспорядки. Однако Понятовскому суждено было стать последним польским королем: в период его правления Польша трижды подвергалась разделу со стороны своих более сильных соседей — Пруссии, России и Австрии — и в 1795 г. окончательно потеряла самостоятельность; Станислав II Август отрекся от престола в том же году и бежал в Петербург.

… заключила союзе Англией… — Единственным формальным шагом Англии к сближению с Россией был англо-русский торговый договор 1766 г. Однако, использовав англо-французское торговое и колониальное соперничество, русская дипломатия сумела получить поддержку Англии, нуждавшейся в благожелательной позиции России в решении ряда международных проблем (например, в совместном давлении на Швецию, союзницу Франции). Во время Русско-турецкой войны 1768–1775 гг., когда в 1769 г. была начата экспедиция русского Балтийского флота в Средиземное море для удара в тыл Турции (тоже французской союзницы), Англия оказала России дипломатическую и материальную поддержку. Однако затем русско-английские отношения резко ухудшились. Война Турции против России в 1787 г. была начата при поощрении Англии. В 80-х гг. XVIII в. Россия и Великобритания были даже на грани войны.

… вовлекла в свою политику берлинский и венский дворы. — Политика Екатерины II основывалась на использовании противоречий между ведущими европейскими государствами, чтобы привлечь их в определенные моменты на свою сторону, когда решались те или иные внешнеполитические вопросы.

Иосиф II (1741–1790; император с 1765 г.) стал для Екатерины II надежным и долгим союзником в восточном вопросе, поскольку

Австрия сама стремилась к приобретению территорий на Балканах и освобождению Черного моря от турецкого господства. Безуспешно ведя войны с Оттоманской империей, Австрия рассчитывала на помощь со стороны России.

Бесконечное соперничество между Пруссией и Австрией позволило Екатерине на время заручиться поддержкой прусского короля Фридриха II для достижения внешнеполитических целей в Европе; удачное посредничество русской дипломатии в войне за Баварское наследство, закончившееся подписанием Тешенского договора (1779), усилило влияние России в Германии, а конвенция (1772) и союзный договор (1781) с Австрией гарантировали России закрепление ее позиции в Польше.

… находила время поощрять промышленность, поддерживать сельское хозяйство, реформировать законодательство, создавать военный флот … — Одной из важнейших внутриполитических задач Екатерины II было содействие развитию промышленности и торговли, что нашло отражение в ряде манифестов и законодательных актов 1775, 1778, 1779 гг., регулировавших налоговую и податную системы, дававших больший простор торговле, поощрявших не только крупных, но и мелких предпринимателей, купцов и ремесленников.

В целях усовершенствования законодательной системы была создана комиссия для издания нового законодательного Уложения (1766). Императрица составила т. н. «Наказ», который содержал общие теоретические положения о государстве, о развитии общества, о гуманности и цивилизации, заимствованные в основном из книги «Дух законов» Монтескьё (см. примеч. к с. 256) и из сочинения итальянского просветителя Чезаре Беккариа (1738–1794) — «О преступлениях и наказаниях» (1764).

Большой заслугой Екатерины II является создание Черноморского флота. В 1785 г. ею была утверждена программа, предполагавшая постройку 12 линейных кораблей, 20 фрегатов и судов меньших размеров; была создана его морская база — Севастополь, а также центры судостроения в Николаеве и Херсоне. Первое боевое крещение Черноморский флот получил в ходе Русско-турецкой войны 1787–1791 гг.

349… посылать Палласа в провинции, о которых неизвестно было, что они могут производить … — Паллас, Петер Симон (1741–1811) — путешественник и натуралист, родом из Пруссии; в 1767 г. был приглашен для работы в России Петербургской Академией наук; в 1768–1774 гг. совершил путешествие на Кавказ и в Закаспийский край; в 1793–1796 гг. изучал климат Южной России и Крыма; автор целого ряда научных работ.

… Блюмагера — на Северный архипелаг … — Сведений о Блюмагере (Blumager) найти не удалось.

… Биллингса — в Восточный океан … — Биллингс, Иосиф Иосифович (ум. в 1806 г.) — русский мореплаватель, англичанин по происхождению; в 1776–1780 гг. совершил кругосветное путешествие; на русской службе с 1783 г., руководил гидрографической экспедицией (1785–1794), имевшей целью исследовать берега Северо-Восточной Сибири и Алеутских островов; вел журнал, составил ряд карт и завершил описание всего северного побережья России; обследовал берег в районе Чукотки.

… завидуя литературной репутации своего брата, прусского короля … — Прусский король Фридрих II Великий (1712–1786; правил с 1740 г.), считавшийся великим полководцем, несмотря на пристрастие к военной муштре, деспотизму и мелочному педантизму в управлении, был широко образованным человеком. Он заигрывал с деятелями Просвещения, стремился создать себе репутацию «короля-философа». Имея склонность к литературе, король сочинял стихи, правда весьма посредственные, а также написал довольно много философских, политических и исторических сочинений, ос-ставил мемуары.

… тою же рукой, что… утверждала смертный приговор юному Ивану … — Имеется в виду русский император Иван VI Антонович (1740–1764), сын немецкой принцессы Анны Леопольдовны (1718–1746), племянницы императрицы Анны Иоанновны, и герцога Антона Ульриха Брауншвейг-Люнебургского; наследовал в трехмесячном возрасте русский престол (1740) после смерти Анны Иоанновны при регентстве Бирона; после низложения Бирона (ноябрь 1740 г.) правительницей при сыне стала его мать; в 1741 г. в результате нового дворцового переворота царь-младенец был свергнут сторонниками Елизаветы Петровны, дочери Петра I, которая была в глазах русского дворянства законной наследницей, и содержался отдельно от родителей в Шлиссельбургской крепости под Петербургом (ныне — Петрокрепость); страдал душевным заболеванием и жил фактически в полной изоляции от внешнего мира; 5 июля 1764 г. был убит стражей, следовавшей инструкции, при попытке поручика крепостного гарнизона Мировича освободить несчастного узника и совершить очередной переворот в России.

… или раздел Польши… — Речь идет об уничтожении польского государства — Речи Посполитой — в результате трех разделов ее территории между Австрией, Пруссией и Россией; Россия по этим разделам вернула себе украинские и белорусские земли.

… создавала «Опровержение “Путешествия в Сибирь”аббата Шаппа» … — Это был ответ на не слишком лестное для России сочинение аббата Жана Шаппа д’Отроша (1722–1769) «Путешествие в Сибирь», выпущенное в 1768 г. в трех томах в Париже. Ученый аббат был приглашен Петербургской Академией наук для астрономических исследований в Тобольске (1761) и по роду занятий задержался здесь на два года, в течение которых он наблюдал не только за небесными светилами, но и за жизнью страны, знакомился с ее нравами, обычаями, законами. В России его книга вызвала острое негодование, и Екатерина ответила резкой критикой этой работы, касаясь прежде всего политической, статистической и исторической части ее; книга царицы называлась «Разбор дурной книги, озаглавленной “Путешествие в Сибирь”» («Ехаmen du mauvais livre intitule: “Voyage en Siberie”») и вышла анонимно.

… роман «Царевич Хлор»… — Имеется в виду «Сказка о царевиче Хлоре» — аллегория, в которой Екатерина II развивала мысли о воспитании; была выпущена в 1781 г.

Это сочинение, а также и другие сказки для детей предназначались для внука Екатерины великого князя Александра (1777–1825; с 1801 г. — император Александр I), которого она отняла у родителей и воспитывала сама, втайне надеясь передать престол ему, а не своему сыну Павлу (1754–1801; император с 1796 г.).

… театральные пьесы … — Между 1769 и 1783 гг. Екатерина II написала пять комедийных пьес: «Обманщик», «Обольщенный», «Шаман Сибирский», «Именины госпожи Ворчалкиной», «О, время!». Довольно слабые в литературном отношении, они прежде всего высмеивали общественные пороки и нравы: ханжество, суеверие, мздоимство, подражание иностранцам и т. д. Императрица писала также либретто к комическим операм.

… и среди них перевод на французский язык драмы Державина «Олег» … — Державин, Гаврила Романович (1743–1816) — русский поэт, писатель, теоретик литературы и государственный деятель; писал торжественные оды, философские и лирические стихи, трактаты о поэзии, трагедии на исторические и былинные темы; сыграл большую роль в формировании русского литературного языка; его творчество подготовило почву для поэтов пушкинской поры. Как литератор смело обличал пороки общества, придерживаясь идей умеренного просветительства. Как чиновник высокого ранга (он был, например, кабинет-секретарем Екатерины в 1791–1793 гг. и министром юстиции в 1801–1803 гг.) боролся со злоупотреблениями властей, отстаивал правду, за что и был уволен в отставку.

О драме «Олег», написанной Державиным и переведенной царицей, сведений не обнаружено.

Однако перу русской императрицы принадлежала историческая хроника, которая называлась «Начальное управление Олега».

Олег (ум. в 912 г.) — первый достоверный князь Киевской Руси; правил с 879 г. в Новгороде, с 882 г. — в Киеве, в 907 г. совершил победоносный поход на Византию; значительно укрепил древнерусское государство.

… Вольтер называл ее Северной Семирамидой… — Вольтер — см. примеч. к с. 80.

Семирамида — греческое имя ассирийской царицы Шаммурамат (кон. IX в до н. э.), жены царя Шамшиадада V; древние авторы приписывали ей основание Вавилона, многие грандиозные постройки, завоевательные походы и многочисленные любовные приключения; имя ее как символ могущественной, но порочной властительницы употреблялось в мировой литературе еще со времен античности.

… прусский король в письмах отводил ей место между Ликургом и Солоном. — Ликург — легендарный законодатель Спарты; согласно преданиям, он то ли по велению дельфийского оракула, то ли по образцу государственной системы Крита создал (между IX и первой пол. VIII вв.) политические институты спартанского общества; в Спарте ему воздавались божественные почести.

Солон (ок. 640 — ок. 558 до н. э.) — афинский политический деятель и поэт; один из семи мудрецов Греции; в 594–593 гг. до н. э. провел ряд преобразований, в том числе и в области законодательства, которые обеспечили стране более демократическое устройство и послужили впоследствии основой для дальнейшего развития афинской рабовладельческой демократии.

… он получил звание контр-адмирала — Поль Джонс был принят на русскую службу 16 февраля 1788 г.; инициатором этого была императрица, до которой дошла слава о его талантах флотоводца; 25 апреля он был представлен Екатерине II, а 29 мая 1788 г. назначен командиром Лиманской парусной эскадры.

… И вот русский флаг, обогнув половину Старого Света, появился в греческих морях… — Речь идет об экспедиции русского Балтийского флота в восточную часть Средиземного моря в 1769–1774 гг. под командованием адмирала Г.А.Спиридова (1713–1790) и общим руководством приближенного Екатерины графа и генерала А. Г.Орлова (1737–1807/08). Во время экспедиции русские корабли блокировали Дарданеллы, одержали несколько побед, совершенно уничтожив турецкий флот. Пребывание в Средиземном море русских эскадр оказало влияние на мировую политику и греческое национально-освободительное движение.

Поль Джонс не мог участвовать в этой экспедиции, которая состоялась за 14 лет до его поступления на русскую службу.

…на развалинах Лакедемона и Парфенона тот, кто недавно завершил освобождение Америки, мечтает о возрождении спартанской и афинской республик. — Лакедемон — иное название Спарты.

Парфенон — мраморный храм богини-воительницы, покровительницы мудрости Афины Паллады на Акрополе (т. е. верхней укрепленной части города) в Афинах; построен в 448–438 гг. до н. э. архитекторами Иктином и Калликратом под руководством Фидия (ок. 490 — после 430 до н. э.).

Речь здесь о сильных, могущественных городах-государствах Афинах и Спарте, которые смогли обеспечить себе политическую независимость и установить на некоторый период свое господство на определенном геополитическом пространстве. Наивысший политический и культурный расцвет Афин падает на 479–431 гг. до н. э., когда город превратился в центр культурной жизни Греции и стал красивейшим из ее городов. В этот период у власти находилась демократическая группировка во главе с выдающимся лидером Периклом (ок. 495–429 до н. э.), которой удалось закрепить принципы демократического правления в ходе успешной борьбы с местной аристократией, провести ряд удачных реформ, одержать победы над внешним врагом и обеспечить афинской республике процветание на несколько десятилетий, вплоть до ее поражения в Пелопоннесской войне (431–404 до н. э.).

Спарта еще в IX в. до н. э. благодаря реформам Ликурга стала мощным военным государством и основным соперником Афин; в ходе Пелопоннесской войны это противостояние закончилось победой Спарты и заключением ее союза с Персией; т. н. Анталкидов мир (386 до н. э.) с Персией уже официально признал за Спартой гегемонию в Греции, которая закончилась только после ее поражения в 371 г. до н. э. в войне с Фивами (городом в Средней Греции), после чего началось постепенное угасание этого государственного образования вплоть до низведения его до положения союзного города римской провинции Ахайя (146 до н. э.).

… старая Оттоманская империя потрясена до основания… — Имеется в виду турецкая империя (1300–1920), пришедшая на смену государству сельджуков; основателем ее считается султан Осман I (1259–1326; правил с 1281 г.); наивысшего расцвета она достигла при султане Сулеймане II (1494–1566; правил с 1520 г.); столица империи — Стамбул (бывший Константинополь — см. примеч. к с. 145); в результате русско-турецких войн кон. XVIII в. Турция потерпела тяжелейшие поражения.

… разбитые турки подписывают Кайнарджийский мир. — По Кучук-Кайнарджийскому миру (1774) Турция уступила России северные берега Черного моря и признала право защиты Россией турецких христиан; в следующей войне против России и Австрии (1788–1791) она окончательно потеряла Очаков.

… Екатерина оставляет себе Азов, Таганрог и Кинбурн… — Азов — город на Дону при его впадении в Азовское море; основан греками, но в течение веков попадал под господство различных стран и народов; в 1471 г. был взят турками; в 1696 г. отвоеван Петром I, но в 1711 г. снова уступлен Турции; с 1736 г. — в составе России.

Таганрог — крупнейший торговый центр и порт Азовского моря; основан Петром I в 1698 г. как крепость; город с 1775 г.

Кинбурн — крепость (до 1855 г.) на Кинбурнской косе (узкой песчаной полосе между Днепровско-Бугским лиманом и Черным морем); известна победой А.В. Суворова над турками (1 октября 1787 г.).

… Став повелительницей Тавриды, она пожелала познакомиться со своими новыми владениями. — Таврида — древнее название Крыма, полуострова Черного моря, соединенного с материком Перекопским перешейком.

Поездку на Украину и в Крым Екатерина совершила в 1787 г.

… Поль, вызванный в Санкт-Петербург, сопровождал ее в этом путешествии, маршрут которого был проложен Потемкиным. — Потемкин, Григорий Александрович, светлейший князь Таврический (1739–1791) — выдающийся русский государственный и военный деятель, генерал-фельдмаршал; фаворит, а затем тайный муж (1774) Екатерины II и ее ближайший сподвижник; способствовал присоединению к России и освоению Крыма и Северного Причерноморья, а также строительству Черноморского флота.

Поль Джонс не мог сопровождать царицу в ее знаменитом путешествии, так как поступил на русскую службу только в 1788 г.

… великолепные дворцы, возведенные на один день среди пустынных полей и на следующее утро исчезающие; деревни, возникавшие как по мановению волшебной палочки … — Здесь Дюма повторяет расхожее мнение о т. н. «потемкинских деревнях»; образнбе выражение, ставшее символом показного благополучия и вошедшее в употребление в кон. XVIII в., после того как саксонский дипломат Гельбиг, стараясь подвергнуть сомнению успехи хозяйственного освоения степной Украины, печатно обвинил Потемкина в устройстве там фиктивных деревень во время поездки Екатерины в Крым (журнал «Minerva», Гамбург, 1797–1800). С легкой руки Гельбига эта версия была подхвачена той частью русских помещиков, которые были недовольны политикой князя Таврического, способствовавшего заселению этого края беглыми крепостными из России. В действительности причерноморские степи заселялись и обустраивались достаточно быстро.

… король и император, едущие рядом с ней … — Польский король Станислав II Август (см. примеч. к с. 348) и австрийский император Иосиф II (см. примеч. там же) сопровождали Екатерину в поездке в Крым; король присоединился в Каневе и рассчитывал во время путешествия обсудить с Потемкиным и уладить некоторые вопросы личного характера; император примкнул к кортежу Екатерины в Херсоне, желая воочию убедиться в успешном ведении военных и хозяйственных дел в Крыму.

… триумфальная арка с надписью, говорящей если не о честолюбии Екатерины, то о политике Потемкина: «Се дорога в Византию». — Речь идет о т. н. «греческом проекте», составленном Потемкиным в конце первой Русско-турецкой войны. Согласно ему, предполагалось не только добиться территориальных приобретений путем военных действий с турками, но и полностью изгнать их из Европы и восстановить Греческую империю, создав из Молдавии и Валахии буферные государства. Корона новой державы предназначалась второму внуку Екатерины, который в этой связи был назван Константином (1779–1831). Демонстрацией поддержки этих планов служила и поездка Екатерины в Крым. Однако сопротивление Турции во второй войне с Россией и международные осложнения показали неосуществимость «греческого проекта», и он был отставлен.

350… Екатерина предлагала своему адмиралу должности, которые удов летворили бы любого придворного … — На самом деле, Поль Джонс не оправдал надежд, которые возлагала на него Екатерина. Так, в сражении с турками 17–18 июня 1788 г. на Лимане он проявил нерешительность и его парусная эскадра фактически не пришла на помощь русской гребной флотилии, которая разгромила превосходящий ее втрое турецкий флот. Вот что писал о нем царице Г.А. Потемкин 17 октября 1788 г.: «Сей человек неспособен к начальству: медлен, неретив, а может быть, и боится турков. Притом душу он имеет черствую. Я не могу ему поверить никакого предприятия. Не сделает он чести Вашему флагу. Может быть, для корысти он отваживался, но многими судами никогда не командовал. Он нов в сем деле, команду всю запустил, ничему нет толку: не знавши языка, ни приказать, ни выслушать не может. А после выходят все двоякости. В презрении у всех офицеров». В октябре 1788 г. контр-адмирал был отослан с юга в Петербург, а весной 1789 г. попал под следствие по делу о покушении на девичью честь; заступничество Потемкина спасло его от суда, но он был вынужден покинуть Россию.

… Поль приехал в Париж в разгар наших европейских и гражданских войн, когда мы одной рукой душили иноземное вторжение, а другой разрывали себе внутренности. — Поль Джонс вернулся во Францию незадолго до своей смерти, т. е. где-то в конце 1791 — начале 1792 г.; это был действительно чрезвычайно сложный период Революции, когда остро усилились противоречия между революционными силами и еще сохранившей свои права королевской властью. Объявление Францией в апреле 1792 г. войны австрийскому императору и вторжение в Бельгию лишь усугубили существующие трудности и способствовали дальнейшему расколу общества, который завершился восстанием 10 августа 1792 г., свержением Людовика XVI и провозглашением республики. Король после 10 августа был вместе со своей семьей заключен под стражу.

… Наступило царство равенства, и орудием выравнивания в нем стала гильотина. — Гильотина — орудие для отсечения головы во время казни, в котором тяжелый нож падает сверху на шею жертвы. Эта машина получила название по имени предложившего ее введение французского врача, профессора анатомии Жозефа Игнаца Гильотена (Гийотен; 1738–1814).

… Его как национальное имущество распродали … — Принятый 9 февраля 1792 г. Законодательным собранием декрет о конфискации имущества эмигрантов позволял рассматривать его как собственность, принадлежащую всей французской нации. Эти «национальные имущества» в основном были пущены в продажу. Земли бежавших и осужденных дворян покупали буржуазия и богатое крестьянство.

352… на погребении Поля Джонса, бывшего коммодора американского военного флота, скончавшегося 7 июля 1793 года… — Поль Джонс умер не в июле 1793 г., а летом 1792 г. (согласно всем справочникам).

… Это решение принято, говорилось в постановлении, «чтобы узаконить во Франции свободу культов». — Декрет о свободе и уравнении вероисповеданий, запрещающий насилие или угрозы в связи с культом, был принят только 6 декабря 1793 г., хотя в любом случае, независимо от связи с указанным постановлением, решение захоронить американца-протестанта на католическом кладбище свидетельствовало о реальной свободе культа.

ПРИКЛЮЧЕНИЯ ДЖОНА ДЭВИСА

Роман Дюма «Приключения Джона Дэвиса» («Aventures de John Davys»), основные события которого происходят на фоне нарастания национально-освободительного движения в Греции против турецкого владычества, впервые публиковался с 30.06 по 19.11.1839 в газете «Revue de Paris» («Парижское обозрение») под названием «Жизнь и приключения Джона Дэвиса» («Vie et aventures de John Davys»). Первое отдельное его издание во Франции: Dumont, Paris, 1840, 8vo, 4v.

Время действия: лето 1794–1812 гг.

Новый перевод романа выполнен специально для настоящего Собрания сочинений и публикуется впервые. Для сверки перевода с оригина1 лом использовано издание: Verviers, «Bibliotheque marabout», 1975.

355… мой отец капитан Эдуард Дэвис, командир английского фрегата

«Юнона» … — Фрегат — см. примеч. к с. 210.

«Юнона» — корабль назван в честь древнеримской богини семьи,

26-124 брака и материнства (гр. Геры), супруги верховного бога-громовержца Юпитера (гр. Зевса).

… одним из последних ядер, пущенных с борта «Мстителя» в тот самый момент, когда французский корабль решил скорее погибнуть в морской пучине, чем сдаться. — Речь идет о знаменитом морском бое в Атлантическом океане 1 июня 1794 г. Это сражение с английским флотом было дано французским командованием, чтобы обеспечить проход в Брест крайне необходимого Франции каравана судов с хлебом из Америки. Брестская эскадра, значительно уступавшая противнику, была разгромлена, но французы достигли стратегического успеха, так как битва отвлекла английский флот и караван беспрепятственно прошел во французский порт.

В этом бою героически погиб при криках «Да здравствует Республика!» французский линейный корабль «Мститель», сражавшийся с превосходящими силами англичан. Эпизод со «Мстителем» прославлен во французской литературе и упоминается в ряде произведений французских писателей. Однако, по сведениям ряда историков военно-морского искусства, корабль просто сдался противнику, но, прежде чем тот успел овладеть им, подошло несколько французских судов, и тогда экипаж снова выкинул французский флаг. Когда помощь была отбита и английские корабли вновь приблизились, «Мститель» затонул от полученных ранее повреждений, а большая часть его команды была спасена.

… По возвращении в Портсмут он узнал, что туда уже дошла весть о победе адмирала Хоу… — Портсмут — английский город и порт на берегу пролива Ла-Манш; в XVIII–XIX вв. один из центров судостроения и важная британская военно-морская база.

Хоу, Ричард, по прозвищу Черный Дик (1726–1799) — британский адмирал; в 1793–1795 гг. командовал эскадрой, действовавшей против французского флота в проливе Ла-Манш.

… его самого ожидает звание контр-адмирала… — Контр-адмирал — второй адмиральский чин во флотах Великобритании и США.

… лорды Адмиралтейства… — Лорд (отдр. — англ. blaford, букв, «хранитель, защитник хлеба») — звание представителя высшей титулованной аристократии в Англии, жалуемое королем и передаваемое по наследству старшему в роде. Первоначально лордом назывался феодальный сеньор, державший землю непосредственно от короля и участвующий в королевском совете, позже в парламенте. С XIX в. титул лорда стал жаловаться деятелям искусства и литературы, политикам и крупным предпринимателям.

Лордами называются также крупные государственные и муниципальные чиновники, не имеющие этого титула (лорд-мэры важных городов, высшие руководители ряда министерств и др.). Адмиралтейство — здесь: с 1690 г. высший орган управления и командования морскими силами Англии; с 1869 г. его возглавлял первый лорд Адмиралтейства, он же морской министр, которому подчинялся Совет Адмиралтейства, состоявший из высших морских офицеров.

… Гардемарин в пятнадцать лет… — Гардемарин — см. примеч. к с. 240.

… адмирал, способный отыскать дорогу в Беринговом проливе или Баффиновом заливе, не смог бы без провожатого добраться от Сент-Джеймса до Пикадилли. — Берингов пролив — проходит между Азией и Северной Америкой; соединяет Северный Ледовитый океан (Чукотское море) с Тихим океаном (Берингово море); назван в честь русского мореплавателя Витуса Беринга (1680–1741). Баффинов залив (точнее: море Баффина) — полузамкнутое море Северного Ледовитого океана, расположенное между островом Гренландия и восточными островами Канадского Арктического архипелага; соединяется Девисовым проливом с Атлантическим океаном.

Сент-Джеймс — вероятно, имеется в виду Сент-Джеймский дворец, построенный при Генрихе VIII (см. примеч. к с. 221) и расширенный при Карле I (1600–1649; король с 1625 г.); был королевской резиденцией начиная с 1647 г. и оставался ею до правления Георга IV (см. примеч. к с. 118). При Карле II (1630–1685; король с 1860 г.) около дворца был заложен огромный парк (ныне общественный сад), являющийся до сих пор достопримечательностью Лондона.

Этот дворец и Пикадилли (см. примеч. к с. 40) расположены недалеко друг от друга в квартале Сент-Джеймс в центре Лондона; их соединяет улица Сент-Джеймс-стрит (см. примеч. к с. 98).

356… сэр Эдуард был окружен самыми нежными заботами… — Сэр — прибавление к личному имени баронета (один из низших аристократических титулов), рыцаря или кавалера некоторых орденов в Англии и странах Британского содружества наций.

… ступил на борт «Королевы Шарлотты»… — Корабль назван в честь королевы Англии, супруги Георга III (см. примеч. к с. 233) Софии Шарлотты, которую именовали обычно королевой Шарлоттой.

… близ города Дерби… — Дерби — город и административный округ Центральной Англии в графстве Дербишир; расположен на реке Деруэнт, примерно в 180 км северо-западнее Лондона.

… получив денежное вознаграждение или свою часть приза… — Приз — здесь: корабль или иное имущество, захваченное в морской войне и согласно международному праву того времени перешедшее по решению специального суда в собственность захватчика; приз обычно продавался в пользу офицеров и команды захватившего его корабля.

… располагал двумя тысячами фунтов стерлингов ренты… — Рента — доход с капитала, земли или другого имущества, не требующий от получателя предпринимательской деятельности.

Фунт стерлингов — основная денежная единица Англии, равная до второй пол. XX в. 20 шиллингам; первоначально существовал только в виде счетных денег и равнялся одному фунту чистого серебра, основной же монетой был серебряный пенс, весивший одну двестисороковую часть фунта; денежным знаком стал фактически с 1694 г. после выпуска Английским банком соответствующих банкнот; в XIX в. ходили также золотые фунты — соверены.

357… приобретение всех книг о море, какие только могли достать, — от «Приключений Гулливера» до «Путешествий капитана Кука»… —

26*

«Путешествия Гулливера» — сатирико-аллегорический роман английского писателя Джонатана Свифта (1667–1745); его полное название: «Путешествие в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а потом капитана нескольких кораблей».

Кук, Джеймс (1728–1779) — английский моряк, капитан военного флота; руководил тремя кругосветными экспедициями (1768–1771, 1772–1775 и 1776–1779), сделавшими много открытий в Тихом и Северном Ледовитом океане; в 1778 г. открыл значительную часть Гавайских островов; в следующем году был убит там во время столкновения с туземцами, вызванного насилиями англичан. «Путешествия капитана Кука» — двухтомная биография Кука и описания трех его путешествий, составленные самим капитаном и вышедшие в свет в 70—80-х гг. XVIII в.

Квадрант — старинный угломерный астрономический прибор; служит для измерения высоты светил над горизонтом.

Буссоль — геодезический и артиллерийский инструмент; служит для определения горизонтальных углов между магнитным меридианом и направлением на какой-либо предмет; изобретен в сер. XV в. в Италии.

…не шли ни в какое сравнение с палубой или полуютом «Юноны». — Полуют — см. примеч. к с. 246.

… древняя земля бриттов являла ему свои чудеса… — Бритты — кельтские племена, составлявшие основное население Британии в VIII в. до н. э. — V в. н. э.; в V–VI вв. во время англо-саксонского завоевания были частью истреблены, а частью вытеснены в Уэльс, Шотландию и на европейский континент; смешавшись с англосаксами, вошли в состав современной английской нации.

… речка, берущая начало у подножия горных склонов, высящихся между Манчестером и Шеффилдом, вилась среди цветущих лугов, образуя озеро окружностью в милю, и вытекала из него, чтобы затем броситься в Трент, омыв своими водами дома Дерби. — Имеется в виду небольшая река Деруэнт, стекающая с одной из вершин невысоких Пеннинских гор в центральной части Великобритании; течет с севера на юг, образуя несколько водоемов, и впадает в Трент в 10 км к юго-востоку от Дерби.

Манчестер — город в центральной части Англии, в графстве Ланкашир; известен с X в., возник на месте римского военного лагеря; один из крупнейших английских промышленных центров. Шеффилд — город в центральной части Англии, центр Йоркширского угольного бассейна; расположен примерно в 60 км к востоку от Манчестера.

Трент — река в центральной части Великобритании; сливаясь с рекой Уз, образует эстуарий Хамбер — залив Северного моря на восточном побережье Англии.

358… цепь холмов, что начинаются в Уэльсе и проходят через всю Англию до самых отрогов Чевиотских гор. — Имеются в виду невысокие (чуть выше 1000 м) Кембрийские горы, занимающие почти весь Уэльс, и Пеннинские горы, лежащие к северо-востоку и отделенные от них долиной реки Трент.

Уэльс — полуостров на западе острова Великобритания, а также ее одноименная административно-политическая часть, занимающая полуостров Уэльс и прилегающий к нему остров Англси; на его территории расположено 14 графств.

Чевиотские горы — цепь холмов в центральной части Великобритании, в пограничной полосе между Англией и Шотландией (максимальная их высота 816 м).

… Постройка замка относилась ко временам экспедиции Претендента… — Имеется в виду Яков Стюарт, по прозвищу Претендент, или шевалье де Сен-Жорж (1688–1766) — сын свергнутого во время т. н. Славной революции (государственного переворота 1688 г.) английского короля Якова II (1633–1701; правил в 1685–1688 гг.); признанный рядом европейских государств как король Яков III, неудачно пытался отвоевать себе трон в 1708,1715–1716 и 1745–1746 гг.

359 …И где же ты научился всем этим полезным вещам? — У капитана

Нельсона. — Нельсон, Горацио, лорд (1758–1805) — адмирал английского флота, выдающийся флотоводец, сыгравший большую роль в развитии военного морского искусства; родился в семье сельского священника; морскую службу начал в 1771 г.; в 1779 г. был назначен капитаном фрегата; решающую роль в развитии его карьеры сыграла война между Англией и Францией; в конце января 1793 г. он получил под свое командование линейный корабль «Агамемнон» и принял участие в многомесячной блокаде французского флота в Тулоне; свойственные ему смелость, решительность, способность принимать неожиданные, но единственно верные решения сыграли важную роль при достижении победы английского флота над испанцами в феврале 1794 г. у мыса Сан-Висенти (крайняя юго-западная оконечность Португалии); эта победа принесла Нельсону орден Бани, возводивший его в дворянское достоинство, и одновременно ускорила очередное производство; последнее сражение, в котором участвовал Нельсон и одержал победу, прославившую его имя, произошло 21 октября 1805 г. у мыса Трафальгар (южнее Кадиса, к северу от Гибралтарского пролива); это сражение закончилось разгромом франко-испанской эскадры, командующий которой спустил свой флаг и сдался в плен; еще в ходе боя, до того как стало несомненным решительное превосходство англичан, Нельсон получил смертельное ранение, однако до последней минуты не соглашался сдать командование эскадрой; он скончался через несколько часов, выслушав доклад о достижении полной победы.

… Ты плавал с ним? — Три года на борту «Борея». — «Борей» — 28-пушечный фрегат английского флота, которым Нельсон командовал в вест-индских водах в 1784–1787 гг.

… капитан Нельсон удалился в графство Норфолк, а я вернулся в Ноттингем… — Норфолк — графство в юго-восточной части Англии, административный центр — город Норидж.

Нельсон родился в Норфолке, в селении Бёрнем-Торп на побережье Северного моря.

Ноттингем — город в центральной части Англии, на реке Трент, административный центр графства Ноттингемшир; расположен к западу от Нориджа.

360… несколько капель превосходного бордо, достойного стола короля Георга… — Бордо — название группы высокосортных вин (преимущественно красных столовых), получаемых из винограда, который произрастает в юго-западных районах Франции, главным образом близ города Бордо.

Георг III — см. примеч. к с. 233.

… всю целиком, от киля до брам-стеньги… — «Брам» — приставка, прибавляемая к названию парусов, рангоута и такелажа, расположенных выше стеньги (см. примеч. к с. 248).

Брам-стеньга — третий ярус мачты, продолжение стеньги вверх.

361… образец прелестной парковой культуры, подаренной миру англичанами: цветочные куртины, древесные кущи, многочисленные аллеи. — Имеется в виду свободно распланированный пейзажный, т. н. «английский» парк, в основе композиции которого лежит принцип использования природных мотивов и устройство романтических мавзолеев, руин и т. д.; это направление садово-паркового искусства появилось в сер. XVIII в.

Куртина — здесь: клумба, цветочная грядка.

Гинея — см. примеч. к с. 237.

362… не играете ли вы порой в ломбер? — Ломбер — старинная карточная игра, появившаяся в придворных кругах Испании в XIV в.; в ней один человек играет против нескольких партнеров; в XIX в. была уже мало распространена.

… мы сменим ломбер на вист. — Вист — коммерческая карточная игра, появившаяся в Англии и весьма популярная в XIX в.; видоизменившись, дала начало нескольким карточным играм, в том числе преферансу. В вист играют двое на двое. Название игры произошло от англ, whist («молчать!»), так как основное правило здесь — играть безмолвно.

364… тосковал по бурям, когда человек, подобно античным гигантам, борется с богом… — В древнегреческой мифологии гиганты — родственный богам народ великанов, обитавших на Крайнем Западе. Сыновья Урана (Неба) и Геи (Земли), гиганты, восстали против власти олимпийских богов, забрасывая Олимп обломками скал и горящими деревьями; после ожесточенной битвы гиганты были побеждены. Миф об этой войне («гигантомахии») получил философское обоснование и стал восприниматься как победа сил добра и света над тьмой и варварством. В более поздней литературе гигантов иногда смешивали с титанами — богами старшего поколения.

365… распознал характерные признаки сплина… — Сплин (от англ, spleen — «селезенка») — хандра, тоскливое настроение (прежде ее объясняли заболеванием селезенки); в XVIII–XIX вв. сплин иронически приписывали англичанам как национальную черту характера.

… мог выстраивать эти слова в любом порядке, как это делает персонаж «Мещанина во дворянстве»… — Здесь имеется в виду эпизод комедии Мольера (см. примеч. к с. 224) «Мещанин во дворянстве» (1670): главный ее герой богатый буржуа господин Журден, который желает вести аристократический образ жизни, составляет любовную записку и просит своего учителя философии слова в ней «расставить как следует, как нынче принято» (II, 6; пер. Н.Любимова).

366… сочетал в себе элементы современной моды с пуританским покроем

XVII века. — То есть отличающимся строгостью и простотой, излюбленными пуританами.

Пуритане (от лат. purus — «чистый») — сторонники течения в протестантизме, распространенного в Англии в XVI–XVII вв.; принимали активное участие в Английской революции на стороне парламента, выступая против королевского абсолютизма и официальной англиканской церкви; проповедовали строгость и чистоту нравов.

368… как Вергилий у Данте, он так долго молчал, что разучился говорить. — Вергилий (см. примеч. к с. 127) в «Божественной комедии» служит Данте (см. примеч. к с. 128) проводником по аду и чистилищу. Данте так описывает свою первую встречу с ним:

«Пока к долине я свергался темной Какой-то муж явился предо мной,

От долгого безмолвья словно томный».

(«Ад», I, 61–63; пер. М Лозинского.)

369 …ее родители обосновались в Дербишире. — Дербишир — графство в центральной части Великобритании; административный центр — город Дерби.

370… выполнила свою благодетельную миссию и, подобно проводнику юного Товии, собирается вернуться на Небо… — Товия — центральный персонаж библейской Книги Товита. Согласно ее тексту, праведник Товит, совершивший немало благодеяний для людей, внезапно ослеп и разорился; его сын, юный Товия, по просьбе отца отправился в дальний путь, чтобы получить серебро, оставленное когда-то Товитом на хранение у некоего человека; в дороге Товию сопровождал нанятый им Азария, благодаря мудрым советам которого юноша сумел не только вернуть серебро, но также излечить отца и выгодно жениться в чужих краях. Семья хотела вознаградить спутника Товии, но тот отказался, признавшись, что он Рафаил, один из семи архангелов и посланник Бога; поведав Господу о праведных делах и несчастьях Товита, он был ниспослан ему в помощь; объяснив, кто он, ангел исчез.

372… ни одна из их искусных и мудреных теорий не перебралась через

Ла-Манш. — Ла-Манш — пролив в восточной части Атлантического океана, отделяющий Англию от Франции, фактическая граница между этими государствами.

374… Между замком и деревней было четыре мили. — По-видимому, речь идет об английской миле, равной 1,609 км.

375… этой sanctum sanctorum английского дома. — Sanctum sanctorum («святая святых») — нечто сокровенное, заветное, недоступное для непосвященных. В Библии так называется отделенная от прочих часть храма, который Бог повелел построить пророку Моисею; там хранился ковчег Завета (Исход, 26: 30–37), и туда мог входить только первосвященник, причем лишь один раз в год.

377… оно так и погрузилось в море с прибитым к грот-мачте флагом… —

На военном корабле флаги обычно поднимаются на мачты на специальных снастях. Спуск флага в бою означает сдачу корабля. Однако если флаг сбит вражеским огнем и его невозможно снова поднять, полотнище прибивают гвоздями к мачте в знак того, что корабль будет продолжать сражаться.

Грот-мачта — см. примеч. к с. 216.

378… негритянки из Гвинеи или Зангебара, готтентотки с мыса Доброй

Надежды или патагонки Огненной Земли. — Гвинея — географическая область Западной Африки, прилегающая к Гвинейскому заливу Атлантического океана между мысом Кабу-Рошу (12° 19’ северной широты) и мысом Кабу-Негру (16° южной широты); делится на Верхнюю (северо-западную) и Нижнюю (юго-восточную) части; населена несколькими негритянскими народностями; в XVII–XVIII вв. была местом насильственного порабощения жителей и вывоза их на работы в Америку; после длительной борьбы между европейскими колонизаторами была разделена на колонии Англии, Франции, Португалии, Бельгии и Германии; в настоящее время на ее территории располагается ряд независимых африканских государств: Гвинейская республика, Гвинея-Биссау, Либерия, Ангола, Сенегал и др.

Зангебар — территория в Восточной Африке, на побережье Индийского океана между 5° северной широты и 10° южной широты, населенная неграми языковой группы суахили; была известна еще грекам в античные времена; в XV в. там основали свои фактории португальцы, но позже они были вытеснены арабами, которых в свою очередь изгнали англичане; ныне часть государства Танзания. Готтентотки — представительницы южноафриканского племени готтентотов, древнейшего населения Южной Африки, в настоящее время обитающего в Намибии и ЮАР; готтентоты отличаются низким ростом, слабым телосложением и оливковым цветом кожи; вместе с бушменами объединяются в особую расу — готтентотскую, или бушменскую.

Мыс Доброй Надежды — см. примеч. к с. 239.

Патагонцы — индейская народность, населявшая Огненную Землю; с ними впервые встретились в 1520 г. участники кругосветной экспедиции Ф. Магеллана (ок» 1480–1521; совершил свое путешествие в 1519–1521 гг.); мореплавателям они показались людьми высокого роста, с большими ногами, почему и получили название патагонцы — «большеногие»; были истреблены аргентинскими колонизаторами.

Огненная Земля — архипелаг у южной оконечности Южной Америки (западная его часть ныне принадлежит Чили, а восточная — Аргентине); отделен от материка Магеллановым проливом.

… затеял ссору с достойным эскулапом… — Эскулап (гр. Асклепий) — в античной мифологии бог врачевания, сын бога Аполлона; согласно легенде, он не только излечивал больных, но и воскрешал мертвых; в переносном смысле — искусный врач. Иногда, как в данном случае, это слово употребляется в ироническом смысле.

380… налил себе стакан портера… — Портер — сорт крепкого черного английского пива.

382… при Престонпенсе он дрался словно дьявол… — Престонпенс —

городок на юго-востоке Шотландии, близ Эдинбурга, на берегу залива Фертоф-Форт. 21 сентября 1745 г. там произошло сражение между отрядом королевской армии и якобитами под командованием принца Карла Эдуарда Стюарта (1720–1788), сына Якова III Претендента (см. примем, к с. 358); результат сражения, в ходе которого англичане были разгромлены, благоприятствовал якобитскому движению; однако меньше чем через год, в апреле 1746 г., мятежники были наголову разбиты в битве при Каллодене, где был положен конец их надеждам на реставрацию Стюартов.

384… Я буду весел, как морская свинья. — Морская свинья — морское млекопитающее из подсемейства дельфинов; обитает в прибрежных водах северной части Атлантического и Тихого океанов.

389… следил по глобусу за плаваниями Кука и Лаперуза. — Лаперуз (Ла Перуз), Жан Франсуа де Гало, граф де (1741–1788) — французский мореплаватель; в 1785–1788 гг. руководил кругосветной экспедицией, сделавшей много открытий в Тихом океане. Экспедиция пропала без вести, и ее остатки были найдены лишь много лет спустя.

390 Бриг — см. примем к с. 232.

… Он отличает его от фрегата и шхуны! — Шхуна — парусное торговое или промысловое судно; в XVIII–XIX вв. имело две-три мачты (большей частью с косыми парусами).

… отдали марселя… — См. примем, к с. 244.

392… нанял им в замену шесть матросоё из Ливерпуля. — Ливерпуль — крупный промышленный и торговый центр на северо-западе Англии; порт при впадении реки Мерси в Ирландское море; главный город графства Мерсисайд.

… она забывала о колледже — первой и мучительной разлуке… — Колледж — см. примем, к с. 273.

… взять рифы самых высоких парусов… — См. примем, к с. 231.

393… Отец избрал для меня колледж Хэрроу-на-Холме, где обучались дети всех дворян Лондона. — Хэрроу-на-Холме — селение у северо-западных окраин Лондона (ныне входит в Большой Лондон); известно привилегированной закрытой школой для отпрысков семей английской аристократии и крупной буржуазии; ученики подобных школ даже спустя много времени после выпуска составляют нечто вроде корпорации и пополняют ряды чиновников государственных учреждений, членов парламента, офицеров армии и флота и т. д.

… Отец дал ему письмо к доктору Батлеру… — Батлер, Джордж (1774–1853) — английский священник и ученый, крупный математик, изучал также медицину, химию и физику; ректор школы Хэрроу в 1805–1829 гг.; преподавал там математику и классическую физиологию; не пользовался любовью учеников.

… недавно сменившему на посту директора доктора Друри… — Друри, Джозеф (1750–1834) — видный английский педагог; ректор школы Хэрроу (1785–1805); преподавал английский и латинский языки; при его управлении школа переживала период расцвета и в ней училось много знаменитостей; о нем тепло отзывался Байрон.

394… Я забыл сказать об ирландском наречии… — Имеется в виду ирландский язык, относящийся к группе кельтских; в XVIII в. разделился на четыре диалекта (ныне один из них исчез), соответствующих районам страны.

… говорил как истинный сын древнего Эрина. — Эрин — поэтическое название Ирландии.

… зачислен в последний класс. — В Англии нумерация классов в средних школах идет в обратном порядке, и первым классом считается старший.

395… вам доведется проезжать мимо моего замка Ньюстед… — Нью-стед, воспетый Байроном в его стихах, — родовое поместье Байронов в графстве Ноттингемшир, бывшее аббатство (было основано в 1170 г.), отошедшее к предкам поэта в 1540 г. при ликвидации церковного землевладения во время проведения реформации. Ньюстед вместе с титулом пэра и значительным состоянием был унаследован Байроном в 1798 г. после смерти лорда Уильяма Байрона, двоюродного деда поэта.

… перехожу в колледж Святой Троицы в Кембридже. — Кембридж — город и административный центр графства Кембриджшир (к северу от Лондона), расположенный на реке Кем; знаменит одним из самых старых университетов Европы, основанным в 1209 г.; университет включает более двадцати колледжей, музей, обсерваторию, ботанический сад.

В старейших университетах Англии колледж — закрытое университетское подразделение, пользующееся правами факультета и имеющее интернат, в котором живут профессора и студенты.

Колледж Святой Троицы (Тринити-колледж) основан епископом этого графства Уильямом Бэтменом (1298–1355) в 1353 г. специально для изучения права; эту специализацию он сохранил и по сей день.

… ответил молодой пэр… — Пэр — звание представителей высшей аристократии во Франции и Англии, составляющих особую корпорацию и пользующихся специальными правами и привилегиями; во Франции ликвидировано в 1789 т. (восстановлено в 1814 г. и уничтожено окончательно в 1848 г.); в Великобритании существует и в настоящее время; дает право быть членом верхней палаты парламента (палаты лордов). Пэрами являются главы фамилий, имеющие титул лордов, и большинство епископов страны; у светских пэров это звание переходит по наследству.

396… Его зовут Джордж Гордон Байрон. — Байрон (см. примеч. к с. 56) учился в школе Хэрроу в 1801–1803 гг.

397… еще не став сеньором, не был уже и фагом. — Фаг — в английских закрытых школах младший ученик, прислуживающий старшему («сеньору») и пользующийся его покровительством.

… помни: меня зовут Роберт Пиль. — Пиль, Роберт, сэр (1788–1850) — английский государственный деятель, лидер умеренных тори (позднее они назывались консерваторами), выступавших за политические уступки торгово-промышленной буржуазии; с 1809 г. член парламента, в 1821–1827 и 1828–1830 гг. — министр внутренних дел, в 1834–1835 и 1841–1846 гг. — премьер-министр; проводил в 40-х гг. XIX в. политику свободной торговли, что вызвало раскол его партии и выделение из нее группы т. н. «пилитов», его сторонников, вошедших уже после смерти своего главы в партию вигов (либералов).

… Меня зовут Пол Уингфилд. — Уингфилд — соученик Байрона по Хэрроу; был младше Байрона, и тот защищал его от старшеклассников.

402… цепь холмов, отделяющих Честер от Ливерпуля… — Честер —

город и административный округ в западной части Великобритании, в графстве Чешир; находится примерно в 25 км южнее Ливерпуля, по другую сторону реки Мерси.

404… покинул колледж Хэрроу и поступил в Оксфордский университет. — Оксфордский университет — самый старинный в Англии, основан в 1133 г.; объединяет отдельные факультеты и автономные колледжи; расположен в городе Оксфорд (административном центре графства Оксфордшир в Южной Англии); обладает огромной библиотекой, имеет много музеев и художественных галерей; отличается кастовым консервативным духом; большинство его студентов — воспитанники закрытых аристократических школ.

… на борт линейного корабля… — Линейный корабль — основная ударная сила парусного военного флота в XVII — первой пол. XIX в., трехмачтовый крупный корабль, имевший на вооружении до 100 и более тяжелых орудий; эти корабли обычно вели бой в линейном строю — линии баталии.

… на рейде Плимута. — Рейд — см. примеч. к с. 210.

Плимут — город и крупнейший порт на юго-западе Англии; расположен на полуострове Корнуэлл; военно-морская база, центр рыболовства и военного судостроения.

… отец насвистывает «Rule, Britannia»… — То есть начало английской патриотической песни, написанной, по-видимому, поэтом Дж. Томсоном (1700–1748): «Правь, Британия, на морях»; музыка композитора Т.ААрна (1710–1778).

405… Остались позади графства Уорик, Глостер и Сомерсет, и на пятый день утром мы прибыли в Девоншир… — Уорик (точнее: Уорикшир) — графство в центральной части Англии, в верховье реки Эйвон, крупный промышленный район; главный город — Уорик. Глостер (точнее: Глостершир) — графство на юго-западе Англии; административный центр — город Глостер.

Сомерсет (точнее: Сомерсетшир) — графство на юго-западе Англии; главный город — Тонтон.

Девоншир — графство на юго-западе Англии, граничащее с Сомерсетширом; в XVIII–XIX вв. значительный горнопромышленный, а ныне сельскохозяйственный район; административный центр — город Эксетер.

Все четыре графства лежат на пути от дома родителей Джона Дэвиса к Плимуту.

… достигли подножия горы Эджкамб, расположенной на западной части бухты Плимута. — Гора Эджкамб находится на краю мыса, отделенного от Плимута узким проливом.

Плимут расположен у залива Плимут-Саунд, на берегах нескольких бухт в его верхней части.

407… Ночью прибыл новый губернатор Гибралтара… — Гибралтар — скалистый полуостров и возведенная на нем крепость на южном побережье Испании; важнейший стратегический пункт при входе в Средиземное море; с 1704 г. английская военно-морская база.

408… грустно опершись о фок-мачту… — Фок-мачта — первая мачта от носа корабля.

… проделал два плавания: одно к мысу Норд, другое — в Калькутту. — Мыс Норд — вероятно, имеется в виду мыс Нордкап, самая северная точка Европы; расположен в Баренцовом море, на одном из островов северного побережья Норвегии.

Калькутта — город и порт на северо-востоке Индии в дельте реки Ганг; образовался в кон. XVII в. из фактории английской Ост-Индской компании, построенной ею крепости и близлежащих деревень; в XVIII–XIX вв. основной опорный пункт английских колонизаторов и база их проникновения в центральные районы Индии.

410… Мы спустились по трапу около бизань-мачты… — Бизань-мачта — см. примеч. к с. 247.

Полубак — частично (обычно на половину высоты) утопленная в корпус судна надстройка в его носовой части; служит для защиты верхней палубы от заливания на встречной волне, а также для размещения служебных помещений.

Констапельская — помещение в корме военного корабля для хранения артиллерийского имущества.

… под балками висели гамаки матросов. — До кон. XIX — нач. XX в. на парусных и даже паровых судах матросы спали в кубриках в гамаках, подвешенных в несколько ярусов.

… чувствовал себя Гулливером, попавшим в страну великанов. — Во время своих странствий Гулливер (см. примеч. к с. 357) попадает в страны, населенные фантастическими существами; во второй части книги он оказывается в стране великанов.

… готовился провести меня по рангоуту… — Рангоут — см. примеч. к с. 227.

411 Ют — см. примеч. к с. 245.

413… матросы бежали на суда Индийской компании… — Имеется в виду

Ост-Индская компания (1600–1858) английских купцов, торговавшая с Ост-Индией (куда входила территория современной Индии и некоторых стран Южной и Юго-Восточной Азии); имела собственную армию и аппарат колониального управления.

418… отозвался я на манстерском диалекте, которым владел в совершен стве, ведь моя мать была родом из Лимерика. — Историческая область Манстер находится на юге Ирландии; главный город — Корк. Лимерик — портовый город на юго-западе Ирландии, в устье реки Шаннон; административный центр одноименного графства, входящего в область Манстер.

… ты должен быть католиком? — Как святой Патрик… — Патрик (ок. 389 — 461) — первый архиепископ Ирландии, ее небесный покровитель; святой католической церкви, его праздник отмечается 17 мая.

419… семеро, столько же, сколько смертных грехов. — Согласно цер ковным представлениям, смертные грехи — те, что по упорству человека в грехе и преданности злу истребляют в нем любовь к Богу и делают его мертвым для восприятия божественной благодати.

Семь смертных грехов суть: гордость, жадность, блуд, зависть, чревоугодие, гнев, леность.

… У нас механика не хуже, чем в театре Друри-Лейн… — Друри-Лейн — один из старейших лондонских театров; сооружен по заказу драматурга Томаса Киллигрю (1612–1683), содержавшего собственную труппу актеров; на основании грамоты короля Карла И Стюарта получил название Королевского театра; первый спектакль был сыгран на его сцене 7 мая 1663 г.

424… старался помочь ему, заставляя работать кливера… — Кливер —

см. примеч. к с. 215.

… легли в дрейф… — См. примеч. к с. 25.

… Брасопить фок! — «Брасопить» — поворачивать рей в горизонтальной плоскости с помощью специальных снастей (брасов), тем самым меняя положение парусов.

Фок — нижний парус на фок-мачте.

427… оставив слева острова Олдерни и Гернси, он миновал остров Уэс-

сан… — Олдерни и Гернси — острова из группы Нормандских; лежат в Атлантическом океане неподалеку от полуострова Нормандия (Северо-Западная Франция); принадлежат Англии.

Уэссан — французский остров в Атлантическом океане, к западу от полуострова Бретань (Северо-Западная Франция).

431… восемь саженей веревки вместо двенадцати. — Сажень — внесистемная единица длины; французская морская сажень равна 162 см.

… мы делали восемь узлов. — Узел — единица скорости в морской навигации, соответствующая одной миле в час (1,852 км/час).

432… приблизительно на широте Мондегу. — Мыс Мондегу находится на западном побережье Португалии, близ устья реки Мондегу, чуть выше 40° северной широты.

… мы обогнем мыс Сан-Висенти… — Мыс Сан-Висенти — крайняя точка на юго-западе Пиренейского полуострова.

… нам предстоит посетить порт в Леванте… — Левант — см. примеч. к с. 135.

433… матросы играли и беседовали на баке… — Бак — передняя часть верхней палубы корабля от носа до фок-мачты; обычное место отдыха, курения и развлечения команды на военных судах.

… полулежал на лафете каронады… — Каронада — см. примеч. к с. 249.

… опершись на коечные сетки у правого борта… — См. примеч. к с. 245.

… сигнальщик находился на бом-брам-рее… — «Бом» (от гол. boven — «над») — приставка, прибавляемая к названиям сложных парусов, рангоута и такелажа и указывающая, что они относятся к бом-брам-стеньге (четвертому снизу колену составной мачты парусного судна). Таким образом, бом-брам-рей — это рей, поднимаемый на бом-брам-стеньге.

Бриз — см. примем, к с. 342.

… юнге хватит всего недели научиться привязать конец рифа или пропустить риф-сезень… — Риф-сезень — завязки на парусе.

434… Эй, на трюм-рее! — Трюм-рея — самая верхняя рея на составной мачте; устанавливается на трюм-стеньге (пятом колене мачты).

… Матрос поспешно соскользнул по штагам… — Штаги (от гол. stagen — «подпирать») — снасти стоячего такелажа, поддерживающие в диаметральной плоскости мачты и стеньги. Носовые штаги, идущие от фок-мачты к бушприту, могут нести косые паруса.

436… Поднять второй кливер и распустить лиселя фок-мачты! — Лисель — добавочный парус у судов с прямым парусным вооружением, ставящийся при попутном слабом ветре сбоку прямых парусов на фок- и грот-мачтах на специальных удлинениях реев.

437… подобно Левиафану, зарылся носом в водяную гору… — Левиафан — в библейской мифологии огромное морское чудовище; в переносном смысле — нечто огромное и чудовищное.

… огненный змей мгновенно обвил грот-трюмсель, пролетел вдоль грот-бом-брамселя… — Трюмсель — прямой парус, ставящийся выше бом-брамселя на трюм-стеньге. Грот-трюмсель устанавливается на грот-мачте.

Бом-брамсель — парус, поднимаемый на бом-брам-стеньге. Грот-бом-брамсель устанавливается на бом-брам-стеньге грот-мачты.

… Все к горденям марселей! — Гордень — снасть, с помощью которой прямые паруса при их уборке подтягивают к реям.

… взять марселя на гитовы! — Гитовы — снасти, служащие при уборке прямых парусов для подтягивания к реям их нижних углов; «взять паруса на гитовы» — означает уменьшить их площадь, а следовательно, давление ветра на паруса и скорость корабля.

438… бросился к вантам… — Ванты — см. примеч. к с. 248.

… повернул на другой галс… — Галс — курс парусного судна относительно ветра, а также отрезок пути, пройденный на этом курсе.

… дополнительно подняв на фок-мачте латинский парус… — См. примеч. к с. 215.

… прикрепленный к фока-штагу, он вытянулся вдоль бака. — Фока-штаг — штаг, крепящийся ниже марса на фок-мачте.

440… В тот же вечер состоялось наше знакомство с Лиссабоном… —

Лиссабон — город и порт на Пиренейском полуострове, неподалеку от побережья Атлантического океана; главный торговый и промышленный центр Португалии; со второй пол. XV в. ее столица.

… Испанское побережье было усеяно разбросанными по нему небольшими мавританскими городами… — В VIII в. н. э. фактически вся территория современной Испании была завоевана мусульманскими феодалами; время их господства было эпохой расцвета искусства, науки и торговли, возникновения богатых и населенных городов. После долгой борьбы испанских государств с мусульманами, т. н.

Реконкисты (букв, «обратного завоевания»), в 1492 г. пало последнее мавританское государство Гранада, однако многовековое арабское владычество оставило свой неизгладимый след как в духовной, так и в материальной культуре Испании.

Мавры — устаревшее со времен античности название коренного населения Северной Африки (кроме Египта). После арабского завоевания Пиренейского полуострова, в котором большую роль играли североафриканцы, в Испании так стали называть всех испанских мусульман, а затем мусульман Северной Африки, преимущественно горожан и жителей побережья.

… отсалютовав двадцатью одним пушечным выстрелом… — Салют двадцатью одним артиллерийским выстрелом (т. н. салют наций) производится по прибытии военного корабля в иностранный порт или на военно-морскую базу с официальным визитом.

442… прибинтовали ему крыло к туловищу, как у мумии ибиса… — Ибисы — семейство птиц, обитающих в болотистых местностях; у древних египтян считался священной птицей.

… приторочил орла к ленчику седла… — Ленчик — основа седла, состоящая из двух деревянных дощечек, соединенных железными дисками.

… Это был сорокашестипушечный фрегат «Сальсетта» его британского величества… — Корабль, по-видимому, назван именем острова в Аравийском море у западного побережья Индии, недалеко от Бомбея.

443… Мы отплываем в Константинополь для поддержки нашего посла, мистера Эдера, который уполномочен от имени английского правительства сделать предупреждение Высокой Порте. — Миссия «Трезубца» является здесь обычной формой давления, демонстрацией вооруженной силы — приемом, который часто применяется при переговорах двух государств, обычно сильнейшим против слабейшего.

Эдер, Роберт (1763–1855) — британский дипломат; начал свою карьеру в Петербурге; в 1806 г. выполнял дипломатическую миссию в Вене; в 1808 г. был отправлен в Константинополь (см. примеч. к с. 145) для заключения мира и союза с Турцией и оставался там послом до 1811 г.

Высокая (или Блистательная) Порта — общеупотребительное в Европе в XVI11—XIX вв. официальное наименование турецкого правительства; произведено от фр. porte («дверь», «ворота»), что является точным переводом турецкого и арабского названий канцелярии первого министра султана, соответственно: «паша капысы» (букв, «дверь паши») и «баби-али» (букв, «высокая дверь»).

… Вам предстоит увидеть Восток, землю «Тысячи и одной ночи»… — «Тысяча и одна ночь» — сборник сказок, памятник средневековой арабской литературы, сложившийся окончательно в XV в.

445… Где вы родились? — В деревне Сэлташ. — Сэлташ — селение в графстве Корнуэлл, в 6 км к западу от Плимута, на правом берегу устья реки Таймер.

449… над ним учинили насилие, быть может и законное, но определенно несправедливое, чтобы заставить его стать матросом! — В XVI11—

XIX вв. вербовка в английский военно-морской флот часто была принудительной.

455… блок, прикрепленный к грота-рею… — Грота-рей — нижний рей на грот-мачте.

… увидел двух матросов, привязывающих к грот — трюм-стеньге флаг правосудия… — Флаг правосудия — один из флагов сигнального свода; поднятие таких флагов соответствовало определенному событию на корабле: состоянию войны или мира, захвату судна пиратами, эпидемии и т. д.; цвет флага также устанавливался сообразно случаю.

… его держал спускавшийся на палубу фал. — Фал — снасть, предназначенная для подъема рангоута, парусов и флагов; фал для подъема флага называется флага-фал, или сигнальный фал.

456… в нескольких футах от фальшборта… — Фальшборт — ограждение верхней палубы судна, препятствующее попаданию на нее воды.

… В этот миг склянки отбили полдень. — Склянка — корабельные песочные часы с получасовым периодом, а также получасовой отрезок времени. Когда весь песок в склянке пересыпался, вахтенный переворачивал часы и бил в колокол определенное число раз. Счет времени велся с 0 ч следующим образом: 0 ч 30 мин — один простой удар, 1 ч 00 мин — сдвоенный удар, 1 ч 30 мин — один сдвоенный удар и один простой удар и т. д., в 4 ч 00 мин — четыре сдвоенных удара; это означало смену вахты, и затем начинался новый счет склянок; в полдень били рынду — три троекратных удара в корабельный колокол.

457… положил тело на доску и поставил ее на шкафут… — Шкафут — см. примеч. к с. 249.

… Яесмь воскресение и жизнь… — Слова Иисуса при воскрешении им своего друга Лазаря (Иоанн, 11: 25).

458 …в гавань победоносного города, называемую Английским портом… — Имеется в виду главный город Мальты Валетта (или Ла-Валетта), основанный в 1566 г. и названный в честь Жана Паризо де Ла Валетта (ок. 1494–1568), великого магистра Мальтийского ордена (см. примеч. кс. 148), под руководством которого Мальта выдержала осаду превосходящих турецких войск и флота в апреле — сентябре 1565 г. Возможно, поэтому Валетта и названа здесь победоносным городом. Валетта расположена в глубоком заливе на северо-восточном берегу острова, на полуострове Скиберрас, который делит этот залив на две бухты.

… берберийскими фигами. — См. примеч. к с. 130.

…не стану говорить о великолепных укреплениях, делающих Мальту неприступной. — Мальтийские укрепления — это комплекс нескольких отдельных замков-фортов и крепостей и прикрывающих их внешних укреплений; в основном все они были построены итальянскими и французскими инженерами в сер. XVI — кон. XVII в. Даже в XX в. эти укрепления, защищающие Валетту не только с моря, но и с суши, считались неприступными.

… Каффарелли, который посетил их вместе с Бонапартом и французов скими офицерами, удивленными своей легкой победой… — Каффарелли дю Фальга, Луи Мари Жозеф (1756–1799) — французский генерал; начал службу в королевских войсках, в 1792–1795 гг. был уволен из армии как роялист; затем участвовал в войнах Республики, в том числе в Египетской экспедиции Бонапарта, несмотря на то что у него была ампутирована нога; умер от раны при осаде крепости Сен-Жан-д’Акр.

В ходе своей Египетской экспедиции Наполеон Бонапарт (см. примеч. кс. 13) не пожелал оставлять в тылу форпост противника; 9 июня 1798 г. его корабли приблизились к берегам Мальты, а уже 12 июня благодаря предварительному сговору с рыцарями-францу-зами он занял остров после слабого сопротивления и вступил в Валетту, подняв там французский флаг. Население Мальты, недовольное властью Мальтийского ордена, приветствовало французов как освободителей. Рыцарям было предложено присоединиться к армии Наполеона или отправиться на континент; около пятидесяти из них образовали т. н. Мальтийский легион. Однако в 1800 г. после длительной осады адмиралу Нельсону удалось отнять Мальту у французского гарнизона и остров перешел во владение Англии.

… нечто вроде барьера, преодолеть который можно было лишь на манер Жана Барта. — Барт, Жан (1650–1702) — французский военный моряк, корсар, прославившийся смелыми операциями против морской торговли Нидерландов и Англии; получил дворянство от короля Людовика XIV и был назначен командующим эскадрой; обычным его боевым приемом был абордаж; прославился он и как мастер прорыва вражеских блокад.

460… арабский нищий, не знавший ни итальянского, ни мальтийского языка… — О мальтийском языке см. примеч. к с. 177.

… уроженки Сицилии; с первого взгляда вы узнаете этих дочерей Греции… — См. примеч. к с. 127.

… Война между Англией и Францией продолжалась… — Война между Англией и Францией началась в феврале 1793 г., когда французское правительство объявило ее Великобритании в ответ на недружественные действия британского правительства, обеспокоенного усилением своего соперника на континенте. Англия присоединилась к первой антифранцузской коалиции европейских держав и в дальнейшем воевала с Францией в основном их руками, предоставляя им военные субсидии. Победы Франции в войнах с первой (1792–1797; Англия, Австрия, Пруссия, Испания и ряд итальянских государств) и второй (1798–1799; Англия, Австрия, Россия, Неаполь, Турция) антифранцузскими коалициями заставили Англию пойти на мирные переговоры и заключить в 1802 г. т. н. Амьенский мир с Францией. Однако уже в 1803 г. борьба возобновилась, и Англия оставалась в состоянии войны с Францией до первого отречения Наполеона в 1814 г. и затем в 1815 г. вплоть до его окончательного падения.

461… обратились к албанцам — этим «швейцарцам Греции», продававшим свое мужество и кровь могучим державам Южной Европы… — Швейцарцы в средние века служили правителям Европы в качестве наемных войск, отличавшихся высокими боевыми качествами. По-

27-124 добно швейцарцам, албанские наемники в XVI–XVII вв. служили в европейских армиях, составляя отряды легкой кавалерии; из них в XVIII в. набирались также отдельные части турецкой армии.

… Некий французский эмигрант, преданный Бурбонам… — Французская революция, ее преобразования и обострившаяся в стране классовая борьба вызвали массовую эмиграцию, в основном дворян. Многие из них были военными и сражались против Республики в рядах эмигрантских формирований или поступали на службу к державам коалиций.

Бурбоны — французская королевская династия в 1589–1792, 1814–1815 и 1815–1830 гг.

… предложил государственному секретарю по военным делам свои услуги… — Таково было официальное название должности военного министра в Англии в XVIII–XIX вв.

В 1805–1806, 1807–1809 и 1809–1812 гг. эту должность исполнял видный английский государственный деятель и дипломат Роберт Стюарт, виконт Каслри (Кэстлри; 1769–1822); в те же годы он был министром колоний, а в 1812–1822 гг. — министром иностранных дел.

… намереваясь отправиться в Грецию и на Архипелаг… — Архипелаг (или Греческий архипелаг) — острова Эгейского моря (восточной части Средиземного моря), а также название самого этого моря в средние века.

… сформировал солидную воинскую часть из немцев, словенцев, греков Архипелага и жителей Смирны. — В Великобритании до нач. XX в. не существовало всеобщей воинской повинности и армия пополнялась за счет наемников и добровольцев. В числе наемников было много иностранцев, составлявших целые части, которые в полном смысле слова покупались английским правительством у тех или иных государств, в частности у многочисленных немецких владетелей.

Словенцы — южнославянский народ, родственный хорватам и сербам, заселяющий северо-западную часть Балканского полуострова; в настоящее время проживает в основном на территории республики Словения.

Смирна (соврем. Измир) — турецкий город и порт в Малой Азии, на побережье Эгейского моря.

… получил… германское имя «Фрохберг». — По-немецки Фрохберг (Frohberg) означает «Веселая гора».

… испробовали на солдатах дисциплинарные порядки своей страны, и людей, самых свободных в мире после арабов Великой пустыни, принялись три раза в день муштровать на прусский лад. — Немецкие армии в XVIII — нач. XIX в., и прежде всего прусская, отличались строжайшей педантичной дисциплиной, за малейшие проступки полагались суровые телесные наказания; большое место в них, часто в ущерб обучению боевым приемам, занимали шагистика и строевая подготовка.

Великая пустыня — вероятно, имеется в виду Сахара.

… разместили в казармах форта Риказоли, который расположен на остром выступе суши и вместе с находящимся напротив него фортом Святого Эльма контролирует вход в Большую гавань. — Форт Риказоли расположен на восточном берегу бухты Большая гавань при слиянии ее с морем, напротив форта Святого Эльма.

Форт Святого Эльма — одно из главных укреплений Мальты; построен рыцарями в первой пол. XVI в. на оконечности полуострова Скиберрас, на котором расположена Валетта, и прикрывает с моря город и вход в Большую гавань; во время осады 1565 г. после жестокого и длительного бомбардирования был взят турками, но вслед за снятием осады разрушенные укрепления были восстановлены рыцарями.

Святой Эльм (или Эразм) — епископ провинции Кампания (Италия); исцелял больных и покровительствовал роженицам; замучен во время гонения на христиан при императоре Диоклетиане в IV в.; день его памяти отмечается церковью 2 июня.

Большая гавань — бухта на северо-востоке Мальты, расположенная восточнее полуострова Скиберрас; там размещены многие сооружения мальтийской военно-морской базы.

… Этих медведей Пелопоннеса… — Пелопоннес — см. примеч. к с. 148.

… вцепились им в горло, словно львы — в гладиаторов, брошенных на арену цирка. — Гладиаторы — специально обученные рабы, которых в Древнем Риме принуждали на аренах цирков биться с дикими зверями и друг с другом. Зрелище гладиаторских боев было любимым развлечением римской толпы.

462… Войска под командованием генерала Вуга двинулись к форту. — Сведений о Byre (Woog) найти не удалось.

… Словно в круге Дантова ада, воздух форта Риказоли полнился криками и стенаниями. — Дантов ад (см. примеч. к с. 128) разделен на девять кругов, и в каждом из них казнят грешников, собранных соответственно их преступлениям; за самые тяжкие грехи казнят в последних кругах. Из вечной тьмы ада раздаются душераздирающие звуки — скрежет, стоны, грохот, лязг металла, завывание ледяного ветра.

463… приговоренных снова увели в тюрьму и ночью переправили во Флориану. — Флориана — южное предместье Валетты, у основания полуострова Скиберрас; имеет самостоятельные укрепления, построенные в сер. XVII в. по проекту итальянского военного инженера Пьетро Паоло Флориани, в честь которого оно и названо.

… нависающий над ним бастион… — Бастион — долговременное оборонительное сооружение, обычно в форме пятиугольника, которое воздвигалось в углах крепостной ограды для флангового обстрела пространства перед нею.

… по остальным сторонам располагаются казармы и гласисы. — Гласис — земляная пологая (в сторону противника) насыпь впереди наружного рва укрепления, крепости; служит в качестве прикрытия стен от артиллерийского огня и защиты передвижений осажденных вне этих стен.

464… расставленные у ворот бастионов святого Луки, святого Иакова и святого Иосифа… — Многие фортификационные укрепления

27*

Мальты носят имена персонажей Нового и Ветхого завета, а также христианских святых.

465… Это был умный и хитрый… грек, современный Улисс… — Улисс (в греческом произношении — Одиссей) — в античной мифологии царь легендарного острова Итака, один из участников похода греческих героев на Трою; главный герой поэмы Гомера «Одиссея», в которой описаны его приключения и странствия во время возвращения домой после Троянской войны; славился своей мудростью, хитростью, изворотливостью и отвагой; его имя ассоциируется с ловким, изобретательным человеком.

466… с первым ударом колокола собора святого Иоанна… — После обоснования ордена иоаннитов на Мальте (1530) и переноса его административного центра в Валетту (1571) там началось строительство новой монастырской церкви по проекту мальтийского инженера Кассаро; церковь, освященная в 1578 г., выросла впоследствии в целый комплекс, известный как собор святого Иоанна; помимо здания собственно церкви, он включает в себя ризницу (1598), молельню (1603), два склепа, один из которых является гробницей великих магистров, три лоджии (1736), музей и церковный двор. Необыкновенно простое архитектурное решение внешнего облика собора резко контрастирует с роскошью его внутреннего убранства. Святой Иоанн (Иоанн Креститель, или Предтеча) — ближайший предшественник и предвестник Христа, пророк, инициатор обряда крещения, который он совершил и над Иисусом; за обличение грехов иудейского царя Ирода был заключен в темницу и там обезглавлен.

… приказал взводу солдат тихо подняться на платформу укреплений… — Платформа — здесь: деревянный настил, на котором устанавливались артиллерийские орудия в крепости; необходим был для повышения точности стрельбы.

467… эти клефты, доселе вольные, словно орлы своих гор… — Клефты (гр. «разбойники») — самоназвание греческих горных пастухов, боровшихся с турками; это слово стало нарицательным именем борца за свободу Греции.

469… устроив пороховой привод, который вел к пороховому погребу. — Пороховой привод — принятый от XIV до XIX в. способ поджигать взрывной заряд: от заряда насыпается дорожка пороха на расстояние нескольких метров; порох поджигается, огонь бежит по указанной дорожке, а подрывник должен успеть спрятаться, пока огонь не дойдет до основного заряда.

… увидели вытащенную на берег сперонару… — Сперонара — см. примеч. к с. 142.

… убаюкиваемый колыханием ионических волн… — То есть волнами Ионического моря — центральной части Средиземного моря между Балканским и Апеннинским полуостровами и островами Крит и Сицилия; соединено проливами с Адриатическим и Тирренским морями.

470 Канонерская лодка — небольшой парусный или гребной военный корабль с артиллерийским вооружением; предназначался для действий в прибрежных районах моря или реках; впервые появился в XVIII в.

… третье ядро попало в кабестан. — Кабестан — см. примем, к с. 347.

Шлюп — в XVIII–XIX вв. небольшой трехмачтовый корабль с прямым парусным вооружением; предназначался для разведывательной, сторожевой и посыльной служб, а также для дальних экспедиций.

… пушки возвратились на свои места… — На парусных судах пушки стояли на подвижных лафетах. Для стрельбы их выкатывали так, чтобы дула выходили из орудийных портов. В обычном плавании пушки откатывались в глубь судна и крышки портов закрывались.

471… лорда Джона Байрона и двух его друзей, достопочтенных господ Хобхауза и Икинхэда. — Хобхауз, Джон Кем, барон Бротон (1786–1869) — сын крупного коммерсанта, английский литератор и государственный деятель, председатель Контрольного совета по делам Индии (1835–1841 и 1846–1852); с 1805 по 1808 гг. учился вместе с Байроном в Тринити-колледже в Кембридже, где стал его близким другом, и сопровождал поэта во время его путешествия по Португалии, Испании, Албании, Греции и Турции в 1810 г.

Икинхэд — лейтенант английской армии, сопровождавший Байрона во время вышеупомянутого путешествия и принимавший участие в знаменитом заплыве через Дарданеллы.

472… у него было только два друга — Мэтьюс и Лонг — и оба они утонули… — Мэтьюс, Чарлз Скиннер — соученик Байрона по Кембриджскому университету, эрудит и неплохой литератор (писал на английском и латинском языках); летом 1811 г. (уже после возвращения Байрона из путешествия на Восток) утонул, купаясь в реке Кем и запутавшись ногами в водорослях.

Лонг, Эдвард Ноэл (ум. в 1808 г.) — одноклассник Байрона в Хэрроу и его соученик в Кембридже; погиб во время кораблекрушения.

… они пили бордо и шампанское не из чаши, а из черепа какого-то старого аббата. — Во время одного из кутежей в Ньюстеде Байрон приказал сделать себе кубок из черепа, выкопанного в саду имения и поразившего поэта своими громадными размерами. Череп, вероятно, принадлежал одному из монахов бывшего аббатства. Этому событию посвящено стихотворение «Надпись на чаше из черепа» (1808).

… пока был известен лишь его поэтический сборник «Часы досуга»… — «Часы досуга» («Hours of idlennes») — первый поэтический сборник Байрона, куда вошли его лучшие стихотворения той поры; увидел свет в 1807 г., когда поэт был еще студентом Кембриджского университета.

… Книга была подвергнута жестокому разносу в «Эдинбургском обозрении»… — Несмотря на то что «Часы досуга» давали представление об оригинальной творческой манере и своеобразном мироощущении будущего литературного кумира, отзывы собратьев по перу на эту книгу были отрицательными. В начале 1808 г. в журнале «Эдинбургское обозрение» появились критические статьи с весьма резкими нападками на сочинения молодого дебютанта. «Эдинбургское обозрение, или Критический журнал» («The Edinburgh Review, or Critical Journal») — литературно-политический журнал либерального направления, выходивший в Эдинбурге и Лондоне с 1802 по 1825 гг.; на страницах этого издания подвергались всестороннему обзору и обсуждению все наиболее значимые события общественно-политической и литературной жизни страны; критика в нем, как правило, носила суровый и беспощадный характер со значительной долей иронии и сарказма.

… он надумал отомстить сатирой. Так появилось его знаменитое «Послание к шотландским обозревателям». — Байрон ответил на прозвучавшую в его адрес критику поэмой «Английские барды и шотландские обозреватели» («English Bards and Scotch Reviewers»; 1809), в которой выступил против реакционной тенденции в лагере романтиков и литературной критики.

… Байрон покинул Англию, посетил Португалию, Испанию и Мальту… — Путешествие Байрона на Восток длилось с июня 1809 г. по июль 1811 г.

…на Мальте у него произошла ссора с одним офицером штаба генерала Окса… — На Мальте Байрон был в сентябре 1809 г.

Оке, сэр Хильдебранд, баронет (1754–1822) — английский генерал-лейтенант (1811); в армию вступил в 13 лет, сражался против американских колоний в их Войне за независимость (1775–1783) и против революционной Франции; в 1802 и в 1808 г. — командующий английскими войсками на Мальте; с 1810 по 1813 гг. — военный и гражданский губернатор этого острова.

… Он проделал сто пятьдесят миль, чтобы приветствовать в Тепелене знаменитого Али-пашу… — Али-паша Тепеленский (ок. 1741–1822) — албанский феодал (родом из Тепелены), турецкий паша; правитель (с 1788 г.) западной части Балканского полуострова (с центром в городе Янина), добившийся фактической независимости от султана. Али-паша отличался крайней жестокостью и вероломством, нетерпимостью к христианскому населению его владений. Однако в последние годы жизни, теснимый войсками султана, он пытался примириться с христианами и заигрывал с греческим движением за независимость; в 1822 г. сдал свою резиденцию в Янине туркам и, вопреки условиям капитуляции, был казнен. В период его правления Янину посещали многие знаменитости, среди них и лорд Байрон. Подробности о своем посещении Али-паши поэт рассказывает в письме матери от 12.11.1809. Об Али-паше Байрон пишет в «Паломничестве Чайльд-Гарольда» (II, строфы 56–64). Тепелена — город в Южной Албании, на реке Вьоса.

Паша — титул высших сановников в султанской Турции.

473… посылал ему по двадцать раз в день фрукты, шербет и сладости. —

Шербет — здесь: восточный напиток из фруктового сока.

… отправился в Афины…в столицу Аттики… — Афины — один из древнейших городов мира, в античные времена город-государство, центр Афинского морского союза, политический и культурный центр всей Древней Греции; во II в. до н. э. попал под власть Рима, а затем Византии; в 1458 г. был завоеван турками, под властью которых пришел в полный упадок и многие его античные памятники подверглись разрушению; город тогда принадлежал к Эвбейскому пашалыку (области, управляемой пашой) и управляли им подвластные паше военачальники; в 1830 г. вошел в состав независимой Греции, а с 1834 г. стал ее столицей.

Аттика — приморская область в Средней Греции, прилегающая к Коринфскому и Сароническому заливам; во времена античности — владение Афин.

… Покидая город Минервы… — Минерва (гр. Афина Паллада) — античная богиня мудрости, покровительница женских ремесел, воительница и девственница; считалась покровительницей Афин.

… он оставил старшей дочери хозяйки стихи… — Имеется в виду Тереза Макри (1795–1875), дочь английского вице-консула, которой было посвящено стихотворение «Афинской девушке» (1810).

… поэт завершил две первые песни «Чайльд-Гарольда», начатые пять месяцев назад в Янине. — Речь идет о знаменитой поэме Байрона «Паломничество Чайльд-Гарольда» («Childe-Harold’s pilgrimage»), первые две песни которой вышли в свет в 1812 г., а третья и четвертая соответственно в 1817 и 1818 гг. Автор описывает в поэме свое путешествие по Южной Европе и Ближнему Востоку, предпринятое с намерением по личному опыту создать свое мнение о человечестве. Поэма имела огромный успех в Европе, и имя Чайльд-Га-рольд вскоре стало нарицательным для обозначения человека, во всем разочаровавшегося и протестующего против враждебной ему де йствител ьности.

Янина — город в Северо-Западной Греции, на западном берегу одноименного озера; основанный в X в., был захвачен в XI в. нормандцами; в 1204 г. стал столицей византийской провинции Эпир; в 1345 г. был захвачен сербами, а в 1431 г. — мусульманами, после чего стал столицей одного из пашалыков Эпира; был столицей могущественного государства Али-паши, но в 1822 г. после пятнадцатимесячной осады турецкими войсками капитулировал; освобожден греческой армией в 1913 г.

… Он много читал Юнга и сохранил пристрастие к мрачному и трагическому… — Юнг, Эдуард (1683–1765) — английский поэт, по образованию юрист, доктор гражданского права, с 1727 г. священник; писал трагедии, но главным образом религиозно-дидактические поэмы, в которых выступал как один из основателей сентиментализма; славу ему принесла поэма «Жалоба, или Ночные размышления о жизни, смерти и бессмертии» (1742–1745), содержащая скорбные мысли о горестях и бренности жизни, об ужасе смерти и т. п.

474… пытался воскресить то веселых сподвижников Генриха V\ то раз бойников Шиллера. — Генрих V (1387–1422) — король Англии с 1413 г. из династии Ланкастеров; получил военное воспитание; будучи еще наследником престола, активно участвовал в войнах и государственных делах; в 1415 г. возобновил Столетнюю войну с Францией (1337–1453), в которой добился больших успехов, прерванных его ранней смертью.

По недостоверным сведениям, Генрих провел молодость весьма бурно. Эта легенда была использована Шекспиром в его исторической хронике «Король Генрих IV», в которой наследный принц изображен в окружении шайки своих собутыльников, гуляк и разбойников. Именно этот герой Шекспира, а не реальный король и имеется здесь в виду.

О разбойниках Шиллера см. примеч. к с. 56.

… у подножия гор, носящих поэтические названия Афон, Пинд и Олимп. — Афон (гр. Айон-Орос — «Святая гора») — восточный выступ полуострова Халкидики в Греции; на южной его оконечности находится гора с тем же названием (высота 2033 м); с VII в. там было построено множество монастырей; в настоящее время — православное монашеское объединение, состоящее из 20 укрепленных мужских монастырей, одна из главных святынь православной церкви.

Пинд — горный массив на севере Греции (максимальная высота 2632 м).

Олимп — самый высокий горный массив в Греции у берегов Эгейского моря (максимальная высота 2917 м); в греческую мифологию вошел как священная гора, место пребывания богов.

… подходя к Дельфийскому источнику, он стал свидетелем редчайшего зрелища: в небо поднялась стая из двенадцати орлов. — Дельфы — город в Средней Греции у подножия горы Парнас, где в античную эпоху находился храм и оракул Аполлона. Древние греки считали, что в Дельфах, расположенных почти в центре Греции, находится пуп Земли. Там же из расщелины струится священный Кастальский источник, символ поэтического вдохновения.

Эпизод с орлами произошел во время первого путешествия Байрона на Восток в декабре 1809 г. Он и его спутник Хобхауз наблюдали в Дельфах парящих огромных птиц. Байрон утверждал, что это орлы, а Хобхауз — что это сарычи (крупные хищные птицы из семейства ястребиных).

…На берегу Лепантского залива близ Востицы… — Под Лепантским заливом здесь, вероятно, имеется в виду восточная часть Коринфского залива у западных берегов Греции, отделяющего Пелопоннес от материковой Греции и связанного проливом с Патрасским заливом Ионического моря. Этот пролив прежде назывался Лепантским по имени расположенного на его северном берегу города Ле-панто (соврем. Нафпактос). Здесь 7 октября 1571 г. соединенный флот христианских средиземноморских государств (Испании, Венеции, Мальты, Неаполя и др.) разгромил флот Турции. Битва при Лепанто имела большое значение для военно-морского искусства, так как показала возросшую роль огнестрельного оружия и парусных кораблей в морской войне.

Востица (соврем. Эйон, древн. Эгион) — город в Греции, на Пелопоннесе, в провинции Ахайя; расположен на южном берегу Коринфского залива.

… Подобное обращение принесло ему успех с Али-пашой, с собственным медведем и со своей собакой Ботсвеном… когда она издыхала от бешенства… — Имеется в виду любимая собака Байрона; он поставил ей памятник в саду Ньюстедского аббатства и посвятил ей стихотворение «Надпись на могиле ньюфаундлендской собаки» (1808).

… лорда Байрона отличает большое сходство с Жан Жаком Руссо. —

Руссо, Жан Жак (1712–1778) — французский просветитель, философ, писатель и композитор; автор «Новой Элоизы», «Исповеди», трактата «Об общественном договоре» и других произведений, идейно подготовивших Великую французскую революцию; резко осуждая современную цивилизацию, проповедовал возвращение к природе, равенство всех людей, независимо от их происхождения.

475… Меня сравнивали с Юнгом, Аретино, Тимоном Афинским,

Гопкинсом, Шенье, Мирабо, Диогеном, Попом, Драйденом, Бёрнсом, Севеджем, Чаттертоном, Черчиллем, Кином, Альфьери, Браммелом… — Аретино, Пьетро (1492–1556) — итальянский памфлетист, поэт, комедиограф; автор комедии «Придворная жизнь», драмы «Горация», ирои-комической поэмы «Орландино», а также знаменитых «Сатирических предсказаний», представляющих собой пародию на астрологические гороскопы.

Тимон Афинский — см. примеч. к с. 224.

Гопкинс, Сэмюель Чарлз (1664 — ок. 1700) — английский поэт, автор большого количества стихотворений и драматических произведений; известен был также своими многочисленными любовными похождениями, одно из которых трагически оборвало его жизнь. Шенье, Андре Мари (1762–1794) — французский публицист и лирический поэт; выступал против политики якобинцев и был казнен.

Мирабо, Оноре Габриель Рикети, граф де (1749–1791) — французский политический деятель и публицист; один из вождей Революции; депутат Генеральных штатов и Учредительного собрания, где представлял интересы либерального дворянства и крупной буржуазии; сторонник конституционной монархии; пользовался огромной популярностью; по ходу развития Революции тайно перешел на сторону королевского двора.

Диоген Синопский (ок. 413 — ок. 327 до н. э.) — древнегреческий философ-моралист; вел крайне аскетический и эксцентричный образ жизни (по преданию, жил в бочке).

Поп, Александр (1688–1744) — английский поэт-сатирик, переводчик и философ, пользовался непререкаемым авторитетом в литературной среде; придал английскому стиху правильность и легкость, стремился «очистить» его от грубостей; был сторонником просветительского классицизма и высмеивал невежество и пороки современного ему общества.

Драйден, Джон (1631–1700) — английский поэт, драматург и критик, один из основоположников английского классицизма; создал жанр т. н. героической пьесы, написал также много трагикомедий; в годы Английской революции был ее сторонником; затем придерживался консервативных взглядов, стал придворным поэтом и историографом.

Бёрнс, Роберт (1759–1796) — шотландский народный поэт, сын разорившегося фермера, сам фермер и мелкий чиновник, сочетал службу с работой на земле; был воинствующим демократом, воспевал простых людей, в эпиграммах обличал высшее общество; собирал и издавал шотландский музыкальный и песенный фольклор. Севедж, Ричард (1698–1743) — английский поэт-сатирик. Чаттертон, Томас (1752–1770) — английский поэт и драматург;

увлекался средневековой культурой, писал рыцарские и исторические поэмы; был также автором многочисленных литературных мистификаций; при жизни почти не публиковался; впав в нужду, покончил жизнь самоубийством.

Черчилль, Чарлз (1731–1764) — английский поэт-сатирик.

Кин, Эдмунд (1787–1833) — английский актер, прославившийся исполнением ролей в трагедиях Шекспира; герой пьесы Дюма «Кин, или Беспутство и гениальность» (1836).

Альфьери, Витторио (1749–1803) — итальянский поэт и драматург, создатель национальной трагедии классицизма, оказавший огромное влияние на итальянскую литературу; его творчество способствовало утверждению в Италии тираноборнической идеологии, пробуждению патриотизма и свободомыслия; автор трагедий «Саул», «Мария Стюарт», «Мирра» и др., прославляющих идеал воли и героизма.

Браммел (Бруммел), Джордж Брайен (1778–1840) — английский аристократ, законодатель мод; получил за свое щегольство прозвище «Красавец Браммел».

… с озаренной изнутри алебастровой вазой… — Здесь имеется в виду т. н. алебастровое стекло — дымчатое, но просвечивающее стекло, получившее свое название от сходства с алебастром и производившееся в XIX в. в Германии и Чехии; употреблялось для производства предметов роскоши, в том числе для светильников, в которых источник света помещался внутри.

…он опубликовал свое первое произведение в сорок лет… — Первое произведение Ж.Ж.Руссо, принесшее ему литературную известность, — трактат «Рассуждение о науках и искусствах» («Discours sur les Sciences et les Arts», 1750); однако подлинная слава и признание его как оригинального философа пришли к нему после публикации в 1755 г. одного из основных его произведений — «Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства среди людей» («Discours sur l’origine et les fondements de l’inegalite parmi les hommes»).

… силен в фехтовании, особенно когда держу в руках клеймор… — Клеймор — обоюдоострый меч шотландских горцев.

… я хороший боксер… — В нач. XIX в. бокс был чрезвычайно популярен среди английских аристократов. Они азартно заключали крупные денежные пари на состязаниях и иногда даже сами участвовали в них.

… однажды у Джексона я уложил Перлинга… — Имеется в виду Джон Джексон (1769–1845) — английский боксер, тренер и теоретик бокса, в 1795–1803 гг. чемпион Англии; преподавал бокс молодым аристократам и был принят в высшем обществе; приятель Байрона, называвшего его «владыкой бокса» и «самым гармоничным атлетом Европы».

О своей победе в 1806 г. над неким мистером Перлингом поэт вспоминает в дневниковой записи от 15.10.1821.

476… Руссо создал нечто вроде памятника самому себе — я имею в виду его «Исповедь»… — «Исповедь» («Les Confessions») — одно из самых сокровенных произведений Руссо; написанное в 1766–1769 гг., оно вышло только после его смерти в 1782–1789 гг.

… в море, видевшем рождение Венеры. — Венера (гр. Афродита) — античная богиня любви и красоты; по одному из мифов, родилась из морской пены, вскипевшей от крови оскопленного и свергнутого с престола владыки мира бога Урана — Неба; произошло это в Эгейском море, около острова Кифера (соврем. Китира) близ южной оконечности Пелопоннеса; отсюда одно из прозвищ богини — Киферея.

… прошли вдоль острова Хиос — земли благовоний… — Хиос — остров в Эгейском море, близ берегов Малой Азии; ныне территория Греции; главный город и порт — Хиос; остров назван здесь «землей благовоний», так как на нем в изобилии растет мастичный кустарник, из коры которого добывают ароматную смолу (мастику), известную уже в глубокой древности.

… обогнули остров Митилини, древний Лесбос… — Лесбос (или Митилини) — один из самых крупных островов в Эгейском море близ побережья Малой Азии; главный город — Митилини.

… возникла Троада с выступающим вперед, точно часовой, островом Тенедос. — Троада — в древности область на северо-западе Малой Азии вокруг города Троя; простиралась до побережья Эгейского моря и пролива Дарданеллы.

Тенедос (тур. Бозджаада) — один из островов Эгейского моря у берегов Малой Азии; расположен вблизи того места, где стояла Троя; известен своими высококачественными винами; в 1806–1807 гг. служил базой для русской эскадры, блокировавшей Дарданеллы.

… перед нами открылся пролив, которому Дардан дал свое имя. — То есть Дарданеллы (гр. Геллеспонт) — пролив между Европой (Галлипольским полуостровом) и Азией (полуостровом Малая Азия); соединяет Эгейское и Мраморное моря.

Дардан — в греческой мифологии сын Зевса; основал в Троаде у подножия гор Ида город Дардан; считается родоначальником троянских царей.

… предложили подождать у входа в пролив специального фирмана Порты… — То есть указа правительства султанской Турции.

… посетить место, где находилась Троя. — Троя (Илион) — древний город на северо-западе Малой Азии; основанный на рубеже IV и III тыс. до н. э., был важным политическим и экономическим центром региона, а во II тыс. до н. э. — столицей самостоятельного царства; получил известность благодаря древнегреческим мифам и эпическим поэмам Гомера, посвященным т. н. Троянской войне, осаде и разрушению города ополчением героев Греции в кон. XIII — нач. XII в. до н. э. Эти предания были в основном подтверждены археологическими раскопками кон. XIX и 30-х гг. XX в. После войны с греками Троя возродилась и просуществовала до раннего средневековья, но не достигла прежнего могущества.

477 …на берег позади Сигейского мыса, называемого ныне мысом Яныча ров. — Имеется в виду мыс (соврем. Кум-Бурун) в Дарданеллах, у входа в Эгейское море; находится в Малой Азии (в области Троада); по преданию, во время Троянской войны стоявший здесь город

Сигей служил для греков якорной стоянкой; позже был переименован в мыс Янычаров.

Янычары (от тур. yeni ceri — «новое войско») — отборные части турецкой армии в XIV — нач. XIX вв.; составляли основу регулярного войска; комплектовались из военнопленных и насильственно набранных христианских юношей и мальчиков, которые обращались в ислам и соответственным образом воспитывались.

… на вершине холма, на которой, по преданию, покоились останки Ахилла и которую Александр Македонский во время своего похода в Индию, обнаженный, с венком из цветов на голове, трижды обежал кругом. — Ахилл (Ахиллес) — в древнегреческой мифологии, «Илиаде» и «Одиссее» Гомера — храбрейший из греческих героев, осаждавших Трою; по некоторым преданиям, был неуязвим; погиб от стрелы, направленной богом Аполлоном в единственно уязвимое место на его теле — пяту; его могила находилась на Сигейском мысе.

Александр Македонский (356–323 до н. э.) — царь Македонии (историческая область в центральной части Балканского полуострова) с 336 г.; воспитывался знаменитым древнегреческим философом Аристотелем; завоевав земли персидской монархии, вторгся в Среднюю Азию, дошел до реки Инд, создав крупнейшую мировую монархию древности. Созданная им империя после его смерти распалась на ряд государств, во главе которых встали его сподвижники.

Александр Македонский посетил могилу Ахилла в 334 г. до н. э., переправившись со своим войском в Азию. Древнегреческий писатель и историк Плутарх (ок. 45 — ок. 125), автор «Сравнительных жизнеописаний» знаменитых греков и римлян, рассказывает об этом так: «У надгробия Ахилла он, согласно обычаю, умастил тело и нагой состязался с друзьями в беге вокруг памятника; затем, возложив венок, он сказал, что считает Ахилла счастливцем, потому что при жизни он имел преданного друга, а после смерти — великого глашатая своей славы» («Александр», 15).

… В нескольких ту азах от предполагаемой усыпальницы виднелись развалины какого-то города… — Туаз — старинная единица длины во Франции, равная 1,949 м.

… этот город некогда стоял между горой Ида и горами Кифкалази. — Ида — горный массив в северной части Малой Азии, в Троаде; лесист и богат источниками; как гора неоднократно упоминается в сказаниях о Троянской войне; в древности у жителей региона считался священным; современное название — Каз-Даг (максимальная высота 1774 м).

Топоним Кифкалази (Kifcalasie) не идентифицирован.

… В глубине долины протекал ручей: это был знаменитый Скамандр, который Гомер назвал Ксанфом и причислил к божествам. — Скамандр — в греческой мифологии и в «Илиаде» бог одноименной реки (соврем. Кючюк-Мендерес; другое название ее — Ксанф) в Троаде. Скамандр приходился родственником царям Трои и во время войны выступал на стороне троянцев.

… Немного выше деревни Энаиручей сливается с Симоисом… — Симоис — правый приток Скамандра. В «Илиаде» бог этого ручья, брат Скамандра, также выступает на стороне троянцев; в XXI песне поэмы они вдвоем чуть не утопили Ахилла, но их воды были укрощены союзником греков — богом огня и ремесел Гефестом (рим. Вулканом).

Топоним Энаи (Enai) не идентифицирован.

Симоис сливается со Скамандром недалеко от развалин древнего города Скепсиса, который был столицей владений Энея.

… словно они находились в болотах Корнуэлла… — Корнуэлл — полуостров на юго-западе Великобритании, омывается проливом Ла-Манш и Бристольским заливом; большая часть его покрыта торфяниками; главный город — Плимут.

… здесь ли находился город Приама… — Приам — в древнегреческой мифологии и в «Илиаде» царь Трои во время войны с греками; славился мудростью, богатством и многочисленным родом.

… упал, но не в воду, а в почтенную тину, где некогда возлежали юные девы после того, как они приносили в жертву реке свои первые ласки. — В архаическом периоде считалось, что речная вода может проникнуть в чрево купающихся в ней женщин. Согласно древним авторам, троянские невесты купались в реке, призывая речного бога: «Скамандр, возьми мою девственность!»

… Сделав остановку в Борнабахи для завтрака… — Топоним Борна-бахи (Bomabachi) не идентифицирован.

…он стиснут между Новым замком Азии и Греческим мысом. — Имеется в виду самое узкое место Дарданелл между селением Килитбахир на европейском берегу (Галлипольский полуостров) и городом Чанаккале на азиатском берегу в 24 км от входа в пролив со стороны Эгейского моря. У Чанаккале находились в прошлом столетии дарданелльские укрепления — четыре замка: два на европейском и два на азиатском берегах.

… у лорда Байрона возникло желание переплыть, подобно Леандру, пролив… — В греческой мифологии Леандр — юноша из города Абидоса (на азиатском берегу Геллеспонта), влюбленный в жрицу богини Афродиты Геро, жившую на другом берегу пролива, в городе Сеете. Чтобы увидеть возлюбленную, Леандр каждую ночь переплывал пролив, направляясь на свет огня, зажженного Геро на башне. Однажды буря погасила огонь и юноша погиб. Геро, найдя утром на берегу его труп, поднялась на башню и бросилась в море; с тех пор эта башня носит имя Леандра.

Байрон переплыл пролив только со второй попытки. Этому заплыву он посвятил шуточные «Стихи, написанные после пересечения вплавь Дарданелл между Сестосом и Абидосом», которые помечены 10 мая 1810 г.

478… на следующий день мы поедем в Абидос… — Абидос — город, рас полагавшийся в древности на азиатском берегу Геллеспонта (был основан в VII в. до н. э. как торговая колония Милета, греческого города в Малой Азии); его развалины лежат в 5 км к северу от Чанаккале.

… взяв в деревушке Ренни-Кени лошадей… — Топоним Ренни-Кени (Renne-Keni) не идентифицирован. Возможно, это Чанаккале (Саnakkale).

… образовали кавалькаду, достойную гарцевать на парижских бульварах или на улице Корсо в день карнавала… — Имеются в виду т. н. Большие бульвары, северо-западная часть кольцевой магистрали Парижа, которая была проложена на месте снесенных в кон. XVII в. крепостных стен. На Больших бульварах и поблизости расположены роскошные отели и магазины, рестораны, театры и т. д.

Корсо — главная улица в Риме.

480… приняли нас за русских, с которыми Порта в тот момент находилась в состоянии войны… — Имеется в виду Русско-турецкая война 1806–1812 гг. В ходе ее русские войска, вторгшиеся на территорию Дунайских княжеств, нанесли турецкой армии ряд поражений и в конце концов уничтожили ее главные силы. Война велась также на Кавказе, где были взяты Анапа и Поти. Русский флот, пришедший с Балтики в Средиземное море, одержал ряд побед над турецким флотом и блокировал Дарданеллы. По заключенному в 1812 г. Бухарестскому миру Россия получила Бессарабию.

… Скандинавский волк был готов сразиться с тиграми Востока. — Байрон принадлежал к древнему аристократическому роду; его предки пришли в Англию в 1066 г. вместе с нормандским герцогом Вильгельмом Завоевателем (см. примеч. к с. 639). Герцогство же Нормандия (см. примеч. к с. 14) было основано в X в. викингами — выходцами из Скандинавии. Возможно, поэтому Байрон и назван здесь «скандинавским волком», хотя в войске Вильгельма были выходцы из многих стран. Волк — один из героев древнего скандинавского эпоса, представитель злых сил.

481 …на берегу этих безымянных вод, подобно Роне или Дунаю горделиво бросающихся в море… — Рона — см. примеч. к с. 231.

Дунай — вторая по длине (после Волги) река Европы; протекает по территории Германии, Австрии, Чехословакии, Венгрии, Югославии, Болгарии, Румынии и Украины; впадает в Черное море.

… вина Бордо и Шампани… — О винах Бордо см. примеч. к с. 360. Вина Шампани — вероятно, имеются в виду сорта шипучего вина, производимого в провинции Шампань в Восточной Франции и пользующегося мировой известностью.

… итальянский еврей, женатый на гречанке из Эпира. — Эпир (гр. Epeiros — «материк») — историческая область на северо-западе Греции, к западу от Фессалии по другую сторону горной цепи Пинд; примыкает к Ионическому морю; в прошлом веке отсталый земледельческий район; административный центр — Янина; в XV в. был завоеван турками и до 1881 г. полностью, а до 1913 г. частично входил в состав Османской империи.

… Паразиты обитали в них с безмятежностью, делающей честь пифагорейской философии их хозяина. — Пифагор (ок. 540–500 до н. э.) — древнегреческий философ, математик и религиознонравственный реформатор с острова Самос.

Здесь, по-видимсму, намек на философские воззрения Пифагора, который говорил о родстве всех живых существ и требовал отказа от принятого в религии древних греков принесения богам в жертву животных и даже людей и замену их бескровными жертвами.

… расстояние между Абидосом и Сестом составляет не более полутора миль… — Сеет — древний город на европейском берегу Геллеспонта, основанный колонистами с Лесбоса; находился как раз напротив Абидоса.

482… исполнить все законы гостеприимства — единственного из шести тысяч олимпийских божеств, все еще обитавшего на Востоке. — В Древней Греции, как в мифологические, так и в исторические времена, законы и обычаи гостеприимства, радушного приема путешественников и изгнанников почитались свято. Охранителем законов гостеприимства был сам верховный бог Зевс (рим. Юпитер). В историческую эпоху законы гостеприимства сложились в целую систему — проксению, бывшую первоначальной формой международных отношений. Проксения существовала и между отдельными лицами, и между родами и городами. У мусульман предписание соблюдать закон гостеприимства содержится даже в Коране.

Говоря о «шести тысячах олимпийских богов», Дюма имеет в виду великое множество божеств разных рангов, в которых верили древние греки. На самом деле богов у них было гораздо больше. Только у титана Океана их было как раз шесть тысяч: три тысячи дочерей (морских богинь) и три тысячи сыновей (речных богов).

Однако боги этого огромного пантеона не считались олимпийскими. Олимпийцами назывались лишь двенадцать главнейших божеств, обитавших на горе Олимп (см. примеч. к с. 474) и составлявших ближайшее окружение Зевса, который в мифологии представляет собой образ патриархального царя.

… заставил принять несколько монет достоинством в двадцать сантимов… — Сантим — разменная мелкая монета в ряде европейских стран, сотая часть основной денежной единицы.

483… двенадцать локтей шелка для жены. — Локоть — старинная мера длины во всех странах Европы; за ее основу была взята локтевая кость человека; величина ее была разнообразна, в зависимости от стран и эпохи, колеблясь от 37 до 55,5 см.

… отправил несчастной вдове пятьдесят долларов… — Доллар — до кон. XVIII в. в Англии и Америке так назывались серебряные монеты крупного достоинства.

… бросили якорь у мыса Сераль. — Мыс Сераль (Сарай-Бурну) — крайняя оконечность восточной части Константинополя (Старый город) на берегу Босфора, у входа в бухту Золотой Рог; несколько южнее мыса расположены Летний гарем султанского сераля и Старый сераль, давшие название мысу.

… английское посольство, расположенное в предместье Галата… — Галата — самый южный, прибрежный торговый квартал т. н. Нового города в Константинополе на северном берегу бухты Золотой Рог; по составу населения, внешнему облику и характеру расположенных в нем учреждений (таможни, конторы, иностранные агентства, гостиницы и т. д.) является одним из наиболее европеизированных районов Константинополя.

… пересекли бухту Золотой Рог… — Золотой Рог — бухта у европейского берега пролива Босфор; глубоко вдается в сушу и делит Константинополь на Старый и Новый город; там же находится старейшая часть константинопольского порта.

… во всей своей красе нам явилась эта столица — прекрасная куртизанка Востока, заставившая Константина изменить Риму, удерживая его, как нереида, лазурным шарфом своих вод — Константин I Великий (полное имя: Валерий Флавий Константин; 272/274 — 337) — римский император с 306 г.; в 324–330 г. отстроил на месте древнего города Византий на берегу Босфора новую столицу и 11 мая 330 г. на торжественной церемонии дал ей имя Новый Рим (Nea Roma), которое она носила до последнего дня существования Империи (однако в быту, поэзии и истории этот город именовался Константинополем).

Нереиды — в греческой мифологии морские нимфы: 50 дочерей морского бога вещего старца Нерея и океаниды Дориды.

484… в момент вражды турок с русскими и греками было важно показать, что мы принадлежим к дружественной нации. — О Русско-турецкой войне см. примеч. к с. 480.

В это же время в Греции, подвластной султану, развертывалось, несмотря на подавление восстания 1770 г., национально-освободительное движение, принимавшее местами форму вооруженной борьбы. Россия во время войн кон. XVIII — нач. XIX в. с Турцией поддерживала это движение, особенно во время неоднократного пребывания в Архипелаге русского флота, и греки относились к русским дружественно. Англия во время действия романа находилась с Россией в состоянии войны.

… один из палачей ткнул его сзади кончиком ятагана. — Ятаган — см. примеч. к с. 143.

485 …его звали Атанас Дука, то есть он был одним из последних потомков династии, царствовавшей в тринадцатом веке. — Дука (Дукас) — известная византийская фамилия, активно вышедшая на политическую арену в XI в.; несколько представителей этой семьи были в сер. XI — сер. XIII в. императорами: Константин X — правил в 1059–1067 гг., Михаил VII — в 1071–1078 гг., Алексей V — в 1204 г., Иоанн III — в 1222–1254 гг.

… продали за двадцать тысяч пиастров богатому турку… — Пиастр — см. примеч. к с. 156.

486… надевает дома больше драгоценностей, чем супруга члена палаты общин, отправляющаяся на вечерний прием к лорду. — Палата общин — нижняя палата английского парламента, ведущий законодательный орган страны; формирует на основе своего большинства ее правительство; во время действия романа избиралась на основе имущественного ценза и представляла незначительное меньшинство английского народа — в основном нетитулованных дворян-землевладельцев и богатую верхушку городского населения.

… копию того, что носили еще при Мехмеде II или Орхане… — Мехмед II — см. примеч. к с. 170.

Орхан (или Урхан; 1326–1359) — второй турецкий султан, наследовавший своему отцу Осману; расширил границы своей империи и провел ряд важных реформ по укреплению государства, и прежде всего армии: помимо конницы, ввел также пехоту, образованную из янычаров.

… для франта с Сент-Джеймса в Лондоне или завсегдатая Гентского бульвара в Париже. — Сент-Джеймс — см. примем, к с. 98. Гентский бульвар (соврем. Итальянский) — находится на северо-западном отрезке Больших бульваров; на нем расположены банки, театры и рестораны.

… изгибе носков желтых бабушей… — Бабуши — восточные туфли без задника и каблука.

Канджар — кривая турецкая сабля.

… Есть тюрбаны кандиотские… — Кандиоты — жители Кандии, т. е. Крита, крупного греческого острова, отделяющего Эгейское море от Средиземного. Это название, которое дали острову арабы, захватившие его в IX–X вв., было в употреблении еще в XIX в. Так же называлась и основанная арабами столица острова, соврем. Ираклион.

В древности Крит был могучей морской державой, создавшей свою высокую и оригинальную культуру; во время действия романа он принадлежал Турции.

… сирийца узнают по полосатому тюрбану, эмира Алеппо — по зеленому, мамлюка — по белому. — Эмир — здесь: предводитель паломников-мусульман, направляющихся в Мекку.

Алеппо (соврем. Халеб) — город и порт в Сирии; в X в. был самостоятельным княжеством; в нач. XV — нач. XX в. входил в состав Турции.

Мамлюки (мамелюки) — воины личной охраны египетских султанов, набиравшиеся с XIII в. из рабов тюркского и кавказского происхождения; в 1250 г. захватили власть в Египте и самостоятельно правили до завоевания его турками (1517); фактически сохраняли господство в Египте до 1811 г., когда их власть была ликвидирована турецким пашой Мухаммедом Али (1769–1849; правил с 1805 г.).

487… если Магомет насылает напасть, то все предострожности на свете против нее бессильны. — Магомет — см. примеч. к с. 161.

… увидел железный ганшпуг и поднял его… — Ганшпуг — деревянный или металлический рычаг для передвижения тяжестей (в том числе артиллерийских орудий) по палубе корабля.

488… лучший во всем Константинополе табак… что привозят для султана прямо из Латакии или с горы Синай. — Латакийский табак — см. примеч. кс. 181.

Синайский табак — см. примеч. к с. 177.

… часть крепостных стен отвесно погружалась в воды Босфора… — Константинополь во время действия романа занимал только часть европейского берега пролива Босфор, у его южной оконечности при впадении в Мраморное море.

Крепостная стена Константинополя, построеная в царствование императора Феодосия I (см. примеч. к с. 492), пересекает основание полуострова, на котором стоит Старый город, между бухтой Золотой Рог и Мраморным морем. Южная оконечность этой стены, сохранившейся до нашего времени, спускается прямо в воду.

Часть Константинополя, обращенная к Мраморному морю и Босфору, по берегу тоже была обнесена стеной.

… доставившую нас к Семибашенному замку… — Семибашенный замок (Йедикуле) — находится в исторической части Константинополя, т. н. Старом городе, раскинутом по замыслу императора Константина, подобно Риму, на семи холмах. Семибашенный замок стоит на седьмом холме, в юго-западной точке этой части города, на стыке морской и береговой стен; первоначально он имел пять башен, но в 1458 г. к нему были пристроены еще две; служил государственной тюрьмой.

… Они шли только шагом или галопом, ибо иноходь, как и рысь, совершенно не признаются на Востоке. — Шаг — самый медленный аллюр лошади; галоп — аллюр, при котором лошадь идет вскачь, средний между рысью и карьером; иноходь — аллюр, при котором лошадь попеременно выносит и опускает то правые, то левые ноги; рысь — быстрый аллюр, средний между галопом и шагом.

… на протяжении четырех миль от Семибашенного замка до дворца Константина тянутся колоссальные тройные зубчатые стены… — В Константинополе сохранилось мало архитектурных памятников античного периода. Не дошел до нового времени и дворец императора Константина, занимавший часть территории садов дворца султанов на берегу Босфора, на восточной оконечности Старого города. Однако здесь дворцом Константина назван, по-видимому, византийский дворец Влахерны, расположенный на холме в северо-западном углу Старого города, на берегу Золотого Рога; туда в сер. XII в. была перенесена резиденция императоров, чтобы удалить ее от Ипподрома — центра политической жизни города и очага народных возмущений; ныне этот дворец лежит в развалинах.

489… пересекли Золотой Рог и оказались в Азии. Еврей провел нас на холм — он назывался Бургулу… — Здесь у автора какие-то неточности. Константинополь периода Оттоманской империи можно условно разделить на три части: 1) Старый город, собственно Константинополь (Стамбул), лежащий на европейском берегу Босфора у его юго-западного выхода в Мраморное море; 2) Новый город, занимающий южную оконечность другого выступа европейского берега в Босфор и отделенный от Старого города бухтой Золотой Рог (так что оба берега Золотого Рога находятся на европейском берегу Босфора); 3) азиатская часть, состоящая из города Скутари (тур. Юсюодар) и поселения Кадыкёй с соседними поселками и расположенная на малоазийском берегу Босфора при его повороте к Мраморному морю. Скутари лежит у подножия и предгорий двух холмов — Джам-Лидже и Булгурлу.

… оттуда можно было видеть одновременно Мраморное море, гору Олимп, равнины Азии… — Мраморное море находится между Европой и Малой Азией; соединяется проливом Босфор с Черным, а проливом Дарданеллы с Эгейским морем; название получило по наименованию лежащего в нем острова Мармара (т. е. «Мраморный», древн. Проконесс), богатого месторождением белого мрамора.

Олимп — здесь имеется в виду гора Улудаг (2543 м), известная прежде как Мизийский Олимп; находится в 105 км к югу от Стамбула; у подножия ее лежит город Бурса.

… Мехмед II… вонзил в землю древко своего штандарта, поклявшись Пророком, что возьмет Константинополь… — Мехмед II — см. примеч. к с. 170.

Штандарт — здесь: флаг главы государства, поднимаемый в месте его пребывания.

… после пятидесятидневной осады сдержал слово. — Турецкие войска, во много раз превосходившие гарнизон Константинополя, осадили город с суши и блокировали его с моря 5 апреля 1453 г. После того как Константинополь был обстрелян крупнокалиберной артиллерией и турки перетащили по суше свои корабли в Золотой Рог, город был взят штурмом 29 мая и большинство его защитников погибло. Осада продолжалась 53 дня. Падение Константинополя было событием общевропейского значения: нарушилась торговля итальянских городов с бассейном Черного моря; турки получили плацдарм для дальнейшей экспансии в Европе.

… Неподалеку отсюда находятся ворота Топхане, через которые Константин Дракош в последний раз вышел живым… — Здесь какая-то неточность: Топхане (в переводе «Пушечный двор») — предместье, расположенное в Новом городе на северном берегу бухты Золотой Рог; название получило от находившегося здесь с 1460 г. пушечного и снарядо-литейного завода и арсенала.

Турки ворвались в Константинополь через ворота Топкапы (в переводе «Пушечные ворота») приморской крепостной стены. Константин XI Дракош (1404–1453; правил с 1449 г.) — последний византийский император из династии Палеологов, погибший при взятии Константинополя турками, во время боя в проломе крепостной стены около ворот Святого Романа.

… последний Палеолог потерял жизнь и империю. — Палеологи — последняя династия государей Восточной Римской империи, правившая в 1261–1453 гг. Первым византийским императором из этой династии был Михаил VIII (1224–1282; правил в Константинополе с 1261 г.).

Восточная Римская империя (у греков — Ромейская) — восточная половина Римской империи после ее раздела в 395 г. Феодосием I Великим (см. примеч. к с. 492) между двумя его сыновьями; первому из них, Аркадию (правил в 395–408 гг.), досталась восточная половина, куда вошли азиатские провинции, Египет и Киренаи-ка — в Африке, Фракия, Мёзия, Дакия, Македония, Эпир, Фессалия и Ахайя — в Европе; в XVIII в. историки изобрели для нее название «Византийская империя», чтобы отличать «хорошую» древнюю Римскую империю от «плохой» средневековой.

… Выкурив через наргиле, благоухающие розовой водой, по несколько трубок лучшего табака… — Наргиле — восточный курительный прибор; табачный дым в нем очищается, проходя через сосуд, наполненный ароматической водой и имеющий длинный рукав вместо трубки.

490… вверив себя святому Димитрию, под чьим покровительством оби тала его братия… — Вероятно, здесь имеется в виду святой мученик Димитрий Константинопольский, пострадавший в 726–729 гг. вместе с группой жителей Константинополя, которые сопротивлялись т. н. иконоборчеству (снятию икон) императора Льва III Исавра (ок. 675–741; правил в 717–740 гг.). Они подверглись избиениям в тюрьме, а затем были казнены.

491… преподобный архимандрит же умер как мученик. — Архимандрит — в православной церкви высшее звание иеромонаха (монаха-священника), обычно настоятеля мужского монастыря или ректора духовного учебного заведения.

… какими бы мы ни были еретиками в его глазах, добрый калойер…не имел оснований остаться нами недовольным. — Для православного монаха путешественники, принадлежавшие к англиканской церкви, одной из протестантских, были еретиками.

Калойер (гр. «добрый старец») — обращение монахов старых греческих монастырей к старшим, более почетным инокам; со временем стало нарицательным.

… Из монастыря, расположенного на полдороге от холма Перы, мы спустились к кладбищу… — Пера (соврем. Бейоглу) — один из основных торговых кварталов Нового города; расположен на холме севернее Галаты и весьма европеизирован; еще со времен Восточной Римской империи здесь селились генуэзские купцы, что наложило отпечаток на внешний облик района; эта часть города является средоточием посольств, консульств и других учреждений зарубежных стран; здесь же расположены кафе, театры, рестораны и отели, устроенные по европейскому образцу.

Здесь речь идет о кладбище на западном склоне холма Перы, недалеко от английского посольства.

… ловеласы Константинополя… — Ловелас — ставшее нарицательным имя волокиты, бесстыдного соблазнителя, героя романа «Кларисса Гарлоу» (см. примеч. к с. 298).

… по его окрестностям местные власти, пусть и неохотно, разрешали прогуливаться гяурам. — Гяур — презрительное название всех иноверцев у исповедующих ислам.

… снова отправились к бухте Золотой Рог, пересекая Галату по направлению к Валиде. — Валиде (араб, «родительница») — титул матери правящего султана. Здесь имеется в виду мечеть Ени-Валиде, находящаяся в восточной части Старого города неподалеку от бухты Золотой Рог и построенная в XVI в.

492… оставшиеся нам для обозрения достопримечательности: превращенный в мечеть собор святой Софии… — Имеется в виду знаменитый византийский купольный храм, бывший православный патриарший собор; самое значительное сооружение Константинополя (занимает площадь в 7 570 м2); расположен в юго-восточной части Старого города; построен в 532–537 гг. по повелению императора Юстиниана I (482–565; правил с 527 г.); был варварски разграблен католиками-крестоносцами при взятии Константинополя в 1204 г.; сразу же после захвата города турками превращен в мечеть (уже 1 июня 1453 г. Мехмед II совершал здесь свою пятничную молитву); с 1934 г. — музей.

… Ипподром и обелиск, цистерну… — Константинопольский ипподром (соврем. Ат-Мейданы) находился рядом с собором святой Софии, к юго-западу; построенный еще в 203 г., он был расширен и усовершенствован Константином I в 325 г. и стал средоточием общественной жизни города; его размеры (400 х 120 м) позволяли собираться здесь 100 000 зрителей. Четыре партии болельщиков (Голубые, Зеленые, Красные и Белые), принявших цвета возниц, были одновременно массовыми политическими объединениями, которые участвовали даже в свержении и возведении на трон императоров.

К северо-западу от собора святой Софии находится знаменитая водосборная цистерна, построенная при императоре Юстиниане I; она имеет длину 141 м, ширину 73 м и стоит на 3336 колоннах. Ипподром в эпоху Византийской империи был украшен множеством памятников, из которых ныне сохранилось только три: монолит (высотой в 25 м) из порфира, перевезенный по распоряжению императора Феодосия I Великого (347–395; правил с 379 г.) в 390 г. из Египта, где он был установлен во времена Тутмоса III (ок. 1504–1450 до н. э.); змеевидная бронзовая колонна из храма Аполлона в Дельфах; каменный обелиск (высотой в 32 м), сооруженный при императоре Константине VII Багрянородном (905–959; правил с 913 г.) и ограбленный в 1204 г. крестоносцами (они похитили бронзовые плиты, которыми он был облицован). Здесь, вероятно, речь идет о третьем из этих памятников.

… охраняемые его высочеством… — Этим титулом именовали султана европейцы.

… ворота сераля с их украшениями: китовыми позвонками, отрубленными головами и рядами ушей… — Скорее всего, здесь имеются в виду построенные в 1478 г. ворота Баби-Хамаюн, перед которыми устраивались публичные казни (эти ворота находятся у заднего двора собора святой Софии).

494… Убийца будет доставлен в Константинополь и передан в руки ка ди. — Кади — в мусульманских странах судья, единолично осуществляющий судопроизводство на основе норм, установленных Кораном.

496… В Коране сказано: «Не клянись верблюдом Магомета»… — Коран — священная книга мусульман, содержащая изложение догм и положений мусульманской религии, мусульманских мифов и норм права.

… двадцать человек, вооруженных мушкетонами и тромблонами, полезли на марсы. — Мушкетон — см. примеч. к с. 250.

Тромблон — в XVI–XVIII вв. короткое ружье большого калибра с воронкообразным окончанием ствола.

Марс — см. примеч. к с. 243.

497… увидели только бездомных собак… — В султанской Турции собака считалась священным животным, и поэтому улицы Стамбула были полны множеством бродячих псов. После превращения Турции в 20-х гг. XX в. в светское государство город был от них очищен.

… направится возблагодарить Пророка, внушившего императору Наполеону мысль снова объявить войну России. — Речь идет об Отечественной войне 1812 г., окончившейся полным уничтожением наполеоновской армии. Однако в строгом дипломатическом смысле слова официального объявления этой войны не было. В политических кругах Европы ее ждали с 1810 г., когда стали резко обостряться франко-русские противоречия. В апреле 1812 г. потребовал свои паспорта русский посол в Париже князь А.Б.Куракин (1752–1818); в мае специальный посланец Наполеона граф Л.Нарбонн-Лара (1755–1813) был по сути дела выслан из Вильно (Вильнюса), где тогда находился русский император Александр I. Фактически война была объявлена в воззвании Наполеона к своей армии 22 июня 1812 г. В ночь на 24 июня он отдал приказ о переходе через пограничную реку Неман.

… посреди красивого сада из кипарисов, платанов и сикоморов… — Сикомор — дерево из рода фикус; имеет твердую древесину и съедобные плоды; родина его — Восточная Африка.

498… вы состоите в секретных сношениях с самим синьором Меркурио. — Меркурий (гр. Гермес) — античное божество, первоначально олицетворявшее силы природы, затем бог-покровитель путешественников и купцов, вестник олимпийских богов.

Меркуриями иронически называли также сводников.

499… Салют подхватили казарма янычаров и Топхане… — В Топхане (см. примеч. к с. 489) находились артиллерийские и оружейные мастерские, а также казармы.

500… орущих во весь голос: «Магомет Расул Аллах1.» — Здесь приведены слова из шахады, формулы мусульманского символа веры, излагающего два основных догмата ислама. Расул (араб, «посланник») — один из двух терминов, которыми обозначается в исламе Мухаммед, пророк («наби») и посланник («расул») Аллаха. (Аллах — имя единого бога в исламе.) Признание Мухаммеда посланником Аллаха — один из главных догматов ислама.

Полностью вся шахада по-русски звучит так: «Свидетельствую, что нет никакого божества, кроме Аллаха, и свидетельствую, что Мухаммед — посланник Аллаха».

… напоминало мне знаменитое войско Фальстафа, которое неизменно вызывает гомерический хохот в театрах Друри-Лейн или Ковент-Гарден, когда оно появляется под водительством своего достойного вербовщика. — Сэр Джон Фальстаф — веселый трус, балагур и пьяница, герой исторической хроники Шекспира «Король Генрих IV» и его же комедии «Виндзорские проказницы». В них Фальстаф выступает в окружении шайки своих сподвижников, пьяниц и мошенников. Образ его пользовался большим успехом у современников. В первой части хроники Фальстаф получает должность вербовщика в армию и по пути на поле боя рассказывает, как он занимался вербовкой, собирая откупные деньги с богатых рекрутов и нанимая всякий сброд (IV, 2). Во второй части представлена сама вербовка и именно здесь появляются его воины (III, 2).

Друри-Лейн — см. примеч. к с. 419.

Ковент-Гарден — лондонский королевский театр в Лондоне, основанный в 1732 г.; в 1858 г. перестроен в Королевский оперный театр.

501… Селим боролся со змеем, но не сумел задушить его… — Селим III (1761–1808) — турецкий султан в 1789–1807 гг.; пытался укрепить распадавшуюся Османскую империю при помощи административных и главным образом военных реформ, предусматривавших, в частности, создание регулярной армии и замену ею янычарского корпуса; был свергнут с престола в результате восстания противников его политики (в основном янычаров).

… Махмуду было суждено единым ударом обрубить семь голов гидры. — Махмуд И (1784/1785 — 1839) — турецкий султан с 1808 г.; Турция в период его царствования понесла значительные потери, приняв после поражения в войнах с Россией тяжелые условия Бухарестского (1812) и Адрианопольского мира (1829); вместе с тем ему удалось осуществить военную реформу, задуманную Селимом III, уничтожить янычарский корпус и создать регулярную армию.

Гидра — в древнегреческой мифологии гигантская девятиголовая змея, жившая в болоте у города Лерна в Пелопоннесе; была убита Гераклом, который сбил ее головы палицей.

… За янычарами следовали дельхисы… в остроконечных головных уборах… — Дельхисы (делисы) — отборные части турецкой армии, формировавшиеся главным образом из боснийских и албанских добровольцев; во время боевых действий в поле составляли кавалерию, в мирное время в городах — пехоту; от прочих частей отличались высокими цилиндрическими шапками; составляли также стражу пашей и великого визиря.

… вымпелами, что похожи на те, которые носят на пиках наши уланы. — Уланы — вид легкой кавалерии в европейских армиях в XVI–XX вв., заимствованный с Востока; первоначально были вооружены саблями и пиками, позднее получили огнестрельное оружие.

… прошедших военное обучение в Топхане под руководством французских офицеров. — В XVIII–XIX и даже в XX вв. Турция широко использовала помощь иностранных военных специалистов. Среди них, учитывая традиционные с XVI в. дружественные отношения Турции с Францией, всегда было много французов. Только Наполеон в начале 1807 г. послал Селиму III пятьсот своих офицеров.

… В этом блистательном сонме выделялись улем, муфтий и кизляр-ага, то есть хранитель печатей, первосвященник и глава черных евнухов… — Улем — признанный и авторитетный знатоков теоретических и практических сторон ислама.

Муфтий (араб, «высказывающий мнение») — высшее духовное лицо у мусульман, имеющее право решать религиозно-юридические вопросы и давать заключение по вопросам применения мусульманского права — юридических и религиозных норм, основанных на Коране.

Кизляр-ага (тур. кызляр-агаси — «надзиратель за девушками») — один из высших чинов султанского двора, начальник гарема, глава черных евнухов, из числа которых он назначался; в феодальные времена играл видную роль в государственном управлении; к кон. XIX в. его роль ограничилась делами гарема, начальствованием над благотворительными учреждениями и высшим надзором над духовными зданиями.

Евнух — оскопленный, т. е. лишенный детородных органов мужчина, который предназначался для службы в восточных гаремах (в частности, для надзора за женами султана). Евнухи подразделялись на черных и белых: первые были полностью лишены половых органов.

… это-то подобие Калибана было повелителем Афин! — Калибан — персонаж драмы Шекспира «Буря» (1612), порождение демона и волшебницы, уродливый и грубый злой карлик, воплощение сил, вечно бунтующих против установленного порядка.

502… украшением его служил султан на чалме, скрепленный знаменитым бриллиантом Эгрикапу, самым ценным из дворцовых сокровищ, найденным в 1679 году в куче мусора каким-то нищим, который обменял его на три деревянные ложки. — Султан — здесь: украшение на головном уборе в виде пучка перьев или стоячих конских волос.

Речь идет о знаменитом бриллианте весом в 86 карат, который обычно называется «Кашикчи» (тур. «Ложечник») и хранится в сокровищнице Топкапы. Согласно романтической легенде, он был найден бедным рыбаком при разгрузке мусора; бедняга не знал истинной цены этому камню и поменял его на базаре у хитрого торговца на три ложки.

Эгри-Капу — городские ворота в северной части Старого города неподалеку от берега Золотого Рога, рядом с которыми этот бриллиант, возможно, и был найден.

… предстояло пройти через весь город, чтобы из дворца попасть в мечеть султана Ахмеда, стоящую в южной части площади Ипподрома… — Мечеть султана Ахмеда («Голубая мечеть») находится в юго-восточной части Старого города, неподалеку от султанского дворца; построенная в 1609–1616 гг., является одной из достопримечательностей Стамбула; имеет шесть минаретов, стены ее облицованы голубым фаянсом.

Ахмед I (1590–1617) — турецкий султан, правивший с 1603 г.; вел неудачные войны с Австрией и Ираном; не отличался способностями правителя, был высокомерен, развратен и жесток.

503… у подножия обелиска Феодосия. — См. примеч. к с. 492.

… именно здесь же в июне 1826 года был оглашен мстительный указ, до последней капли проливший кровь этих непокорных воинов, охранников и палачей султанов. — В июне 1826 г. турецкое правительство, воспользовавшись восстанием янычаров в Стамбуле, которые выступили против формирования новых войск, учинило над ними жестокую расправу как в столице, так и в провинциях. В течение нескольких дней продолжалось побоище, истребившее множество янычаров, и их организация, существовавшая пять веков, была упразднена. На площади Ипподрома было казнено 30 000 янычаров.

… вышел из мечети, чтобы почтить своим присутствием джерид. — В странах Ближнего Востока и у арабов джеридом называются упражнения всадников: скачки с подбрасыванием дротиков (джеридов).

Джерид — тонкое метательное короткое копье около метра длиной, оружие воинов стран Востока; употреблялось как боевое оружие до XVII в.; его запас хранился на поясе конника в колчане — джиде.

… Местом этого турнира… были избраны Сладкие Воды… — В западной оконечности бухты Золотой Рог в нее вливаются два полноводных ручья: Али-бей-су и Киатхане-су; прекрасная долина этих ручьев, называемая Долиной Сладкой воды, являлась излюбленным местом прогулок для жителей города.

504… Под ними были прекрасные арабские жеребцы из Йемена и Донголы… — Йемен — территория на юге и юго-западе Аравийского полуострова; в нач. XVI в. и до 1633 г., а затем в 1870–1918 гг. входила в состав Оттоманской империи; ныне — Йеменская республика; славится лучшими породами арабских лошадей.

Донгола — средняя часть Нубии (страны, располагавшейся между Египтом и Эфиопией, по течению реки Нила); в 1812–1821 гг. на ее территории существовало государство изгнанных из Египта мамлюков; затем она была завоевана египетским пашой; одной из отраслей ее хозяйства издавна было коневодство.

… рубиновые эгреты. — Эгрет — здесь: торчащее вверх перо или пучок перьев, украшение головы лошади.

… на арену вышли нубийцы… — Нубийцы — народность эфиопской группы, проживающая на юге современного Египта и на севере Судана; населяет берега Нила к югу от Асуана; в XIII в. были покорены арабами, которые обратили их в ислам.

505… в Гранаде на знаменитых ристалищах между Абенсераджами и Зегрисами… — Абенсераджи (от араб, «ибн-сарах» — «сын шорника») и Зегрисы (от араб, «загр» — «пограничный страж») — два могущественных клана (возможно, выходцы из Африки), ведшие между собой непримиримую борьбу за влияние в высших политических кругах Гранады, последнего мавританского государства в Испании (нач. XV в.), и сыгравшие решающую роль в его ослаблении и конечном падении. Их междоусобные схватки отличались особой яростью и жестокостью.

… эту волшебную землю, которую она предпочла зеленой долине Египта и заснеженным горам Атласа. — Горы Атласа — см. примеч. к с. 130.

… уподобился лорду Сассексу из «Кенилворта», который предпочел Шекспиру медведя, и принялся в упоении созерцать грациозного зверя. — Имеется в виду эпизод из XVII главы романа «Кенилворт» Вальтера Скотта (см. примеч. к с. 101). В беседе граф Сассекс рассуждает о вреде, который наносит безумное увлечение театрами, и особенно пьесами Шекспира, благородной забаве медвежьей травли, весьма популярной в Англии в средние века.

Сассекс, Томас Радклиф, граф (ок. 1526–1583) — английский государственный деятель и военачальник.

… от шелковой кисточки своей фески до кончиков бабушей… — Феска (от названия города Фес в Марокко) — красный мужской головной убор в форме усеченного конуса с кисточкой различных цветов; распространен в странах Ближнего Востока и Северной Африки. В Турции в 1826–1925 гт. красная феска с черной кистью была форменным головным убором солдат и чиновников.

506… запомнившихся мне франкских слов… — См. примеч. к с. 145.

… Вот несколько цехинов… — Цехин — см. примеч. к с. 129.

508… платье белого дамаста… — Дамаст — шелковая узорчатая ткань.

… достойным Аполлона носом… — Бог Аполлон, покровитель искусства, изображался как идеал мужской красоты.

510… должна была выйти, как всегда в сопровождении капиджи… — Капиджи — привратник в серале.

511… у подножия башни Галаты. — Башня Галаты (тур. Галата-Куле-си) — маяк на северном берегу бухты Золотой Рог, в предместье Галата, напротив Старого города; сооруженный в 514 г. византийцами, в XIV в. он был надстроен выходцами из Генуи (они имели здесь свою колонию), которые дали ему название башни Христа; в XIX в. имел высоту около 40 м; в VII в. к нему примыкали укрепления, называвшиеся замком Галаты.

516… попытаемся добраться до Кардика в Эпире… — Кардик — город в Южной Албании, в 18 км к югу от Тепелены.

517… глаза их блестели, точно карбункулы. — Карбункул — старинное название густо-красных драгоценных камней (рубина, граната и др.).

… Наш корабль стоял на якоре напротив дворца Скутари на одной линии с башней Леандра… — Под дворцом Скутари здесь, по-видимому, подразумевается Анадолу Хисари («Азиатская крепость») — перестроенная крепость на азиатском берегу Босфора, которая была воздвигнута в 1396 г. султаном Баязидом и служила ставкой Мехмеду II перед штурмом Константинополя в 1453 г. Тридцатиметровая башня Леандра (тур. Киз Кулеси — «Девичья башня») находится на азиатском берегу Босфора, на небольшом молу прямо напротив устья Золотого Рога; служила маяком. Согласно средневековому преданию, там жила в уединении дочь султана Махмуда — красавица, которой была предсказана смерть от укуса змеи. Некий персидский принц, прослышав о прелести девушки, влюбился в нее и послал ей букет цветов. Однако среди цветов затаилась змея; она ужалила дочь султана, но принц успел переплыть Босфор, высосал яд из раны и спас девушку, а счастливый султан отдал ее в жены спасителю. По сходству этой легенды с античным мифом европейцы дали башне имя Леандра.

… позади него на высоком мысу Халкедонского порта возвышался маяк… — Халкедон — древний торговый город, греческая колония, основанная на Босфоре в VII в. до н. э.; лежал чуть южнее Скутари; ныне на его месте находится азиатский район Стамбула Кадыкёй (в XIX в. селение).

518… поднялся на банку левого борта… — Банка — здесь: возвышение между двумя смежными бортовыми орудиями.

520… сейчас мы увидим сцену Пифия и Дамона… — Дамон и Пифий —

философы пифагорейской школы эпохи Дионисия II (тиран Сиракуз в 367–344 гг. до н. э.), прославившиеся своей дружбой. Приговоренный к смерти Пифий испросил у тирана отсрочку для устройства своих дел, и Дамон согласился принять смерть вместо своего друга, если тот не вернется к назначенному сроку. Настал час казни; Пифий, задержанный в пути, не явился, и Дамону уже предстояло умереть, но в последний момент друг его прибыл. Дионисий, тронутый преданностью друзей, помиловал приговоренного, попросив разрешения стать третьим в их дружбе.

523… он становится парией… — То есть отверженным. Пария — тер мин, утвердившийся во многих языках в значении человека бесправного, отвергнутого обществом. Происходит от слова «парай-ян», что на одном из индийских языков означает человека, принадлежащего к низшей касте Южной Индии, т. н. «неприкасаемым».

532… векселя на Смирну, Мальту и Венецию… — Венеция — город в

Северной Италии; расположен на островах Венецианской лагуны в Адриатическом море; в средние века купеческая республика, занимавшая одно из ведущих мест в европейской торговле, в том числе в торговле с Турцией и со всем Востоком; в 1805–1814 гг. входила в состав вассального по отношению к наполеоновской Франции Итальянского королевства.

534… в среде рабочих Бирмингема или Манчестера, где вы родились… —

Бирмингем — город в центральной части Великобритании, административный центр графства Уэст-Мидлендс, один из главных промышленных городов Англии.

Манчестер — см. примеч. к с. 357.

538… превращало дуэль в Божий суд. — В средние века в суде тяжущиеся часто доказывали свою правоту в судебном поединке. Такое испытание называлось Божьим судом. Победивший в бою объявлялся невиновным.

540… корабль, направляющийся на Мальту, в Палермо и Ливорно… — Палермо — см. примеч. к с. 128.

Ливорно — город в Италии (область Тоскана), порт на Лигурийском море (часть Средиземного моря между островами Корсика и Эльба и берегами Франции, Монако и Италии); во время действия романа входил в состав наполеоновской империи.

… на диване меня ожидал великолепный костюм паликара… — Паликары (букв, «сильные молодцы») — наемные солдаты греческого или албанского происхождения на службе турецкого правительства или провинциальных пашей; носили национальный албанский костюм: белую феску без кисти, короткую куртку и штаны, заправленные в гетры; были вооружены ружьем, двумя пистолетами и длинным кинжалом. Паликары, не состоявшие на чьей-либо службе, образовывали полуразбойничьи шайки и назывались клефтами (см. примеч. к с. 467); во время греческой войны за независимость они сражались против турок. В XIX в. в независимой Греции паликарами назывались солдаты иррегулярных частей, сохранившие старую форму и вооружение.

541… корабль стоял на якоре в Халкедонском порту вблизи Фанарики-оска… — Возможно, имеется в виду мраморное здание на берегу залива Фенер южнее Кадыкёя на азиатском берегу Босфора, при впадении в него небольшой речки.

«Киоск» по-турецки означает открытую легкую постройку на столбах (или колоннах), с конической или пирамидальной крышей (либо с куполом). Слово «киоск» входит в название многих построек Стамбула.

542… предосторожность, предпринятая из-за пиратов, которыми в те времена кишело побережье Эгейского моря… — Эгейское море — полузамкнутое море в бассейне Средиземного моря между Балканским полуостровом, Малой Азией и островом Крит; покрыто многочисленными островами; благодаря изрезанности берегов имеет много бухт, удобных для захода судов.

… Поднимаясь на палубу «Прекрасной левантинки»… — Левантинка — жительница Леванта (см. примеч. к с. 135).

… подобно античному философу, я все свое нес с собою. — Намек на ответ Бианта (ок. 590–530 до н. э.), одного из семерых мудрецов Греции, жителям греческого города Приены в Малой Азии, которые покидали город со всеми своими пожитками в страхе перед вражеским нашествием и удивлялись тому, что Биант ничего не взял с собой. Философ произнес ставшую знаменитой фразу: «Все мое ношу с собой», дошедшую до нас в латинском переводе («Omnia mea mecum porto») и означающую, что мудрец придает значение ценностям духовным, а не материальным.

… Капитан был родом из Салерно… город, где он родился, более славен своим университетом, чем школой мореплавания. — Салерно — город и порт к юго-востоку от Неаполя, на берегу Салернского залива; известен с глубокой древности; с кон. XI в. один из опорных пунктов норманнских завоевателей; затем вошел в состав Неаполитанского королевства; в средние века важный центр ремесел и торговли, а также медицинской науки (его знаменитая во всей Европе медицинская школа, где преподавали еврейские и арабские ученые, была основана в XI в.); ныне главный город одноименной провинции области Кампания.

543… Военный вид кораблю придавали два фальконета… — Фальконет — малокалиберное гладкоствольное артиллерийское орудие, состоявшее на вооружении крепостной и морской артиллерии в XVI–XVIII вв.

… кабаляринг установлен на кабестане и прикреплен к тросу линьками. — Кабаляринг — кольцо из троса, крепящееся к барабану кабестана; к нему последовательно подвязывают участки якорного троса, образуя нечто вроде зубчатой передачи, и поднимают со дна моря якорь.

Линёк — короткий отрезок просмоленной веревки для корабельных снастей.

… Половина троса была освобождена от кнехтов… — Кнехты — парные чугунные, стальные или деревянные тумбы со специальными шляпками; устанавливаются на палубе корабля у его бортов; служат для закрепления восьмерками швартовных или буксирных тросов.

Клюз — отверстие в борту судна для выпуска за борт якорного каната (цепи) или швартова.

Вымбовка — деревянный рычаг, вставляемый горизонтально в специальные гнезда в верхней части кабестана для вращения его вручную.

… зафрахтовать судно… — То есть нанять его для перевозки груза.

544… привыкшие, словно зимородки, летать между Спорадами… — Зимородки — многочисленное семейство птиц, обитающих по берегам водоемов и питающихся рыбами и водяными насекомыми, которых они добывают, ныряя в воду.

Спорады (гр. Sporades — «Рассеянные») — группа островов в северной части Эгейского моря; подразделяются на Северные, прилегающие к берегам Греции (77 островов, самый крупный из них — Скирос), и Южные у берегов Малой Азии (8 крупных и множество мелких, самые большие — Родос и Самос).

545… кабестан… станет настоящей катапультой… — Катапульта — машина для метания камней, бревен, бочек с горящей смолой и т. п., применявшаяся в древности для осады крепостей; приводилась в действие силой натяжения канатов, скрученных из жил животных.

… капитана отшвырнуло к рострам. — Ростры — решетчатый (иногда сплошной) настил, расположенный выше верхней палубы судна и предназначенный для размещения шлюпок и хранения запасного рангоута.

546… Распустить крюйс-марсель! — «Крюйс» — приставка в наименованиях парусов, рангоута и такелажа, относящихся к бизань-мачте. Крюйс-марсель — марсель бизань-мачты.

… Отпустить носовые шкоты! — Шкоты — снасти бегучего такелажа; служат для управления парусами.

549… подошли к острову Кало-Лимно, стоявшему, словно часовой, у вхо да в залив Муданья. — Вероятно, имеется в виду остров Имралы (в 60 км к юго-западу от Стамбула) у южного берега Мраморного моря, при входе в Гемлыкский залив, на берегах которого стоят города Муданья и Гемлык.

… заходящее за горы Румелии солнце… — Румелия (тур. букв. «Страна ромеев», т. е. римлян) — турецкое наименование областей Балканского полуострова, завоеванных Османской империей (Болгария, Сербия, Македония, Герцеговина, Эпир и др.); к XIX в. — турецкая европейская провинция, включавшая древнюю Фракию (территория соврем. Болгарии) и Македонию; горный край, прилегающий к Эгейскому, Мраморному и Черному морям.

…из Смирны мы вместе поедем на Хиос через Теос, город Анакреонта… — Хиос — см. примеч. к с. 476.

Теос — древнегреческий город и порт на западном побережье Малой Азии; руины его расположены в 45 км к юго-западу от Смирны. Анакреонт (ок. 570 — 478 до н. э.) — древнегреческий поэт-лирик, воспевавший мирские наслаждения: вино, любовь и пиры; был родом из Теоса и писал на ионическом диалекте древнегреческого языка.

… через гостеприимные Клазомены, где Симонид благодаря своим стихам был столь тепло встречен после кораблекрушения… — Клазомены — древнегреческий город на западном побережье Малой Азии, на берегу Смирнского залива; руины его лежат в 45 км к западу от Смирны.

Симонид Кеосский (556–468 до н. э.) — греческий лирический поэт с острова Кеос; подробности его жизни малоизвестны: он вел кочевую жизнь, находя приют у различных местных владык, последние годы жизни провел в Сицилии; писал песни в честь победителей спортивных состязаний (эпиниккии), траурные песни, эпиграммы, эпитафии; ему приписывают стихи, воспевающие героическую гибель защитников Фермопил.

… через Эритрит — родину сивиллы Эритреи, возвестившей падение Трои, и пророчицы Афинаиды, предсказавшей победы Александра Македонского. — Эритрея (Эрифры) — древнегреческий город на малоазийском побережье, лежавший на оконечности мыса против Хиоса; основан критянами; его руины находятся в 75 км к западу от Смирны.

Сивиллы — легендарные прорицательницы древности; так звали первую из них, потом это имя стало нарицательным. Одной из самых известных была сивилла из Эритреи. Она жила, по преданию, в XII–XIII вв. до н. э. еще до Троянской войны, а по некоторым мифам, и пережила ее.

Согласно Страбону (см. примеч. к с. 579) из Эритреи происходила вещунья Афинаида, жившая во времена Александра (XIV, 1, 34).

550… находились теперь у входа в пролив, отделяющий Мраморный ост ров, древний Проконесс, от полуострова Артаки, древнего Кизика. — Мраморный остров (Мармара) — см. примеч. к с. 489.

Артаки (древн. Кизик, соврем. Капыдагы) — бывший остров, а ныне полуостров у южного, малоазийского берега Мраморного моря поблизости от острова Мармара.

В самой южной точке острова, у перешейка, соединяющего его с материком, располагался город Кизик, колония Милета; с IV в. до н. э. и до кон. VII в. благодаря своей торговле, укреплениям и строениям он принадлежал к числу наиболее замечательных городов античного мира; пришел в запустение после завоевания его арабами в 675 г.

… отсюда Анахарсис отправился в путь на свою родину, в страну скифов. — Анахарсис — скиф царского рода, посетивший в кон. VI в. до н. э. Древние Афины и изучавший там философию. Согласно Геродоту («История», IV, 76), «на обратном пути в скифские земли ему пришлось, плывя через Геллеспонт, пристать к Кизику. Кизикенцы в это время как раз торжественно справляли праздник Матери Богов <т. е. Великой матери Кибелы>. Анахарсис дал богине такой обет: если он возвратится домой здравым и невредимым, то принесет ей жертву по обряду, какой он видел у кизикенцев, и учредит в ее честь всенощное празднество». Анахарсис исполнил свой обет, но во время обряда был убит скифским царем за попытку ввести на родине чужеземные обычаи.

Скифы — общее название древних кочевых племен, населявших северное Причерноморье в VII до н. э. — III в. н. э.

… Его сохранившиеся колонны удостоились чести быть перевезенными в Византий и украсить город, который Константин перед тем сделал столицей мира. — Византий — город, основанный греческими колонистами в VII в. до н. э. на европейском берегу пролива Босфор Фракийский при его впадении в Мраморное море; приобрел большое значение благодаря транзитной торговле между Грецией и Причерноморьем; в 330 г. император Константин I перенес туда центр Римской империи (см. примеч. к с. 483).

… Часть города с его уцелевшими по сей день руинами, лежащими у подножия горы Арктон… — Арктон-Орос («Медвежья гора») находится в южной части острова Кизик.

… один, сотворенный природой, носил имя Панорм, другой же, построенный людьми, назывался Хит. — Панорм — восточная гавань города Кизик; находилась у перешейка, соединяющего материк с полуостровом.

Название Хит носила западная гавань Кизика.

… После морской битвы, когда афиняне одержали победу над спартанцами, город оказался во власти победителя. Из лаконичного письма побежденных к эфорам Алкивиад узнал об отчаянном положении своих недругов… — Морское сражение у Кизика произошло в марте 410 г. до н. э. во время Пелопоннесской войны. Узнав, что пелопоннесский флот занял с помощью персов Кизик, афинский командующий Алкивиад двинулся туда, хитростью выманил корабли противника в открытое море и полностью уничтожил их, после чего прогнал персов из города.

Пелопоннесская война (431–404 до н. э.) — крупнейшая в истории Древней Греции война за гегемонию в стране между двумя союзами городов-государств: Делосским (во главе с Афинами) и Пелопоннесским (во главе со Спартой); охватила, кроме Греции, ее города-колонии на Сицилии и в Южной Италии; закончилась полным разгромом Афин и роспуском Делосского союза.

Алкивиад (ок. 450 — ок. 404 до н. э.) — афинский военачальник и политический деятель, честолюбивый и беспринципный политик; во время Пелопоннесской войны перешел на сторону Спарты, потом вернулся в Афины и одержал несколько побед, но, потерпев поражение, снова покинул родину.

Эфоры (гр. «наблюдатели») — члены высшего контрольного органа Древней Спарты, ежегодно избиравшиеся в составе пяти человек; созывали народное собрание и совет старейшин, председательствовали на них, заведовали казной, организацией армии и судопроизводства.

Цитированное ниже письмо приводит Плутарх («Алкивиад», 28).

… Цвет армии погиб; Миндар убит… — Миндар (V в. до н. э.) — спартанский военачальник, командующий флотом в сражении при Кизике.

… он читал в книге судьбы грядущее возрождение своей прекрасной Арголиды. — Арголида — историческая область Греции на северо-востоке Пелопоннеса; в XVII–XIII вв. до н. э. была одной из самых развитых в экономическом и культурном отношении в стране и обладала гегемонией на полуострове; в XII в. до н. э. распалась на несколько городов-государств; в VII–VI вв. до н. э. вела безуспешную борьбу за первенство со Спартой; во время Пелопоннесской войны была в союзе с Афинами; в IV в. до н. э. подчинилась Спарте; затем входила в состав владений Древнего Рима и Турции.

… был уроженец Навплии… — Навплия (соврем. Нафплион) — портовый город на берегу Арголидского залива Эгейского моря; в XIX в. административный центр Арголиды; в средние века принадлежал Венеции; в 1824–1834 гг. — резиденция греческого правительства.

… как и юный грек Вергилия, перед смертью вспомнивший свой Аргос… — Имеется в виду Антор, персонаж «Энеиды» Вергилия (см. примеч. к с. 127), воин, происходивший из Аргоса и погибший от случайного удара копьем:

«Пал он, несчастный, приняв за другого смертельную рану,

В небо глядел и родные края вспоминал, умирая».

(X, 781–782; пер. С.Ошерова под ред. Ф.Петровского.)

Аргос — главный город Арголиды в древности; находится к северо-западу от Навплии; на протяжении многих столетий был основным противником Спарты; до V в. до н. э. сохранял монархический образ правления; во II в. до н. э. был подчинен Римом; в средние века попеременно входил во владения Византии, Венеции и Франции, а с нач. XVIII в. — Турции; после 1821 г. неоднократно опустошался во время греческой войны за независимость.

… Он был Геллеспонтом — могилой дочери Афаманта… вместе с Фриксом она бежала от преследований своей мачехи Ино на златорунном баране… — Здесь кратко излагается начало древнегреческого цикла мифов об аргонавтах — плавании отряда героев на корабле «Арго» в Колхиду.

Афамант — сын Эола (бога ветров, повелителя бурь), мифический царь Беотии в Средней Греции. Детей Афаманта от первого брака, Геллу и Фрикса, возненавидела их мачеха Ино; в результате ее козней отец был вынужден принести Фрикса в жертву. Но мать Фрикса и Геллы, богиня облаков Нефела, послала крылатого златорунного барана, на котором брат с сестрой улетели на Восток (по другому варианту мифа, то было повеление Зевса или Геры). По дороге Гелла от страха упала со спины барана и утонула в проливе, который отделяет Европу от Азии, и этот пролив стали называть Геллеспонтом (гр. букв. «Море Геллы»). Фрике же благополучно прилетел в Колхиду, принес барана в жертву Зевсу, а золотую шкуру животного (руно) повесил на священном дереве. Поколением позже на поиски золотого руна и отправились аргонавты.

… Лампсак…от былого великолепия в нем осталось едва около двухсот домов… — Лампсак (соврем. Лапсеки) — древний город на азиатском берегу Геллеспонта у северо-восточной части пролива; значительная греческая колония, славившаяся производством хорошего вина.

… знаменитые виноградники, которые Ксеркс подарил Фемистоклу… — Фемистокл (ок. 525 — ок. 460 до н. э.) — государственный деятель и полководец Древних Афин; во время греко-персидских войн (500–449 до н. э.) выдвинул план активного сопротивления противнику на море; под его руководством в 480 г. до н. э. объединенный греческий флот одержал над персами победу у Саламина. После изгнания из Афин политическими противниками (471 до н. э.) Фемистокл нашел убежище при дворе персидского царя — то ли Ксеркса I (правил в 486–465 гг. до н. э.), то ли уже его сына и преемника Артаксеркса I (правил в 465–424 гг. до н. э.). Плутарх сообщает, что Фемистоклу были пожалованы пять городов, чтобы поступлениями с них он оплачивал расходы на хлеб, вино, рыбу, постель и одежду («Фемистокл», 29).

Лампсак был дан ему «на вино».

… знаменитым городом, где обожествляли чудовищного сына Венеры и Юпитера… — Имеется в виду Приап — античный бог производительных сил природы, воплощение мужской половой потенции; с современной точки зрения его изображения крайне непристойны; по преданию, он родился в Лампсаке и был изгнан оттуда за небывалый по размерам фаллос.

В разных вариантах мифа отцом Приапа называют то Зевса, то Диониса (вместе с Адонисом), то Гермеса.

… город был бы разрушен Александром Македонским, если б не хитроумное вмешательство его учителя Анаксимена. — Анаксимен Лампсакский (ок. 390–320 до н. э.) — древнегреческий историк и ритор, один из учителей Александра Македонского, сопровождавший его в азиатских походах; написал историю его царствования.

… После Лампсака шли Сеет и Абидос, вдвойне прославившиеся — любовью Леандра и высокомерием Ксеркса. — Здесь имеется в виду эпизод греко-персидских войн. В 480 г. до н. э. царь Ксеркс решил переправить свое огромное войско из Малой Азии в Европу через пролив Дарданеллы по мосту, наведенному на судах. Мост этот, длиной около 2 км, располагавшийся как раз между Сестом и Абидосом, строился несколько лет, причем дважды, так как первое подобное сооружение было разбито бурей, за что царь приказал в наказание высечь море плетьми.

…до исчезнувшего с карт Дардана, подарившего свое имя проливу, над которым он царил во времена, когда Митридат и Сулла сошлись в нем для переговоров о мире. — Митридат VI Евпатор (или Дионис; 132— 63 до н. э.) — царь Понта (государства на берегах восточной части Черного моря); непримиримый враг Рима, вел с ним три войны (89–84, 83–82, 74–64 до н. э); потерпев окончательное поражение в этой борьбе, велел рабу, чтобы тот его убил.

Сулла, Луций Корнелий (138—78 до н. э.) — римский политический деятель и видный полководец; лидер аристократической партии; диктатор в 82–79 гг. до н. э.; проводил жестокую репрессивную политику.

Миром, заключенным Суллой осенью 85 г. до н. э. в Дардане (см. примеч. к с. 476), закончилась первая война Рима с Митридатом. Первоначально войска и флот понтийского царя, действовавшие успешно, заняли значительную часть Греции и господствовали в Архипелаге. После прибытия Суллы в 87 г. до н. э. понтийцы были к лету 85 г. до н. э. вытеснены из Европы и римляне даже перенесли войну в Азию. По условиям мира (Сулла вел переговоры очень жестко) Митридат отказывался от всех завоеваний, а Рим получал большую контрибуцию и часть вражеского флота. Мир в Дардане был, однако, компромиссным, и Митридат через несколько лет возобновил борьбу.

… пахнул холодный ветер Фракии… — Фракия — историческая область в восточной части Балканского полуострова, ныне разделенная между Грецией, Болгарией и Турцией; во время действия романа входила в состав Османской империи; в древности была заселена фракийскими племенами; с V–VI вв. — славянами; выгодное ее положение на торговых путях из Азии в Европу и естественные богатства были постоянной причиной борьбы соседних государств за обладание ею.

… лишился трех-четырех унций крови… — Унция — одна двенадцатая часть фунта, ок. 30,59 г.

552… был сицилийцем и происходил из деревни Делла Паче, расположенной близ Мессины. — Возможно, имеется в виду сицилийская деревня Паче в Мессинском проливе, в 6 км к северу от Мессины.

… напоминает мне одну посудину, вышедшую на закате из-за мыса Косино. — Топоним Косино (Coccino) не идентифицирован.

… узнал греческую фелуку… — Фелука — см. примеч. к с. 130. Грот-марса-рея — второй снизу рей на грот-мачте.

553… от Тенедоса до Лериго я могу с закрытыми глазами вести судно. — Топоним Лериго (Lerigo) не идентифицирован. Возможно, имеется в виду остров Лерое (Leros), расположенный к югу от Тенедоса (см. примеч. к с. 476) и входящий в состав Додеканесских островов.

554… уселся на крамбол у правого борта. — Крамбол — толстый и короткий брус, служащий для подтягивания носового якоря на уровень верхней палубы.

557… в какой-нибудь порт на Скиросе… — Скирос — один из крупных островов Эгейского моря; находится у берегов Средней Греции, в 175 км к юго-западу от Дарданелл; главный порт — Скирос; ныне принадлежит Греции.

… справьтесь по компасу и скажите, на каком расстоянии… мы находимся… — Компас (прибор для определения курса корабля и направления на различные предметы) не служит для определения расстояния.

Бом-кливер — один из косых носовых парусов, третий от фок-мачты; ставится на утлегаре — продолжении бушприта (см. примеч. к с. 214).

558 Святая Розалия — см. примеч. к с. 147.

… Клянусь святым Георгием… — Святой Георгий — христианский мученик; римский военачальник, ставший проповедником христианства и казненный ок. 303 г. во время гонений на христиан; согласно легенде, убил змея-дракона, истреблявшего жителей некоего города, и освободил дочь правителя этого города, отданную змею на съедение (строго говоря, по наиболее распространенной версии предания, святой Георгий привел змея к повиновению молитвой, после чего дева отвела чудовище в город, где святой и поразил его мечом, а восхищенные жители обратились в христианство); дни его памяти — 23 апреля и 26 ноября; считается покровителем воинов.

560… обхватил ванты фок-мачты и взобрался на фор-бом-брам-рей… —

Фор-бом-брам-рей — см. примеч. к с. 243.

… недалеко от мыса Баба, древнего Lectum Promontorium… — Мыс

Баба (древн. Лектон) находится на западном побережье Малой Азии, в 14 км к северу от Лесбоса.

… Скирос — колыбель Ахилла и могила Тесея… — Согласно предсказанию, Ахилл должен был либо погибнуть у стен Трои, стяжав себе великую славу, либо прожить долгую, но бесславную жизнь; мать, переодев сына в женское платье, укрыла его у царя Ликомеда на острове Скирос. Но, поскольку, как предсказывал оракул, Троя не могла быть взята без Ахилла, Одиссей, узнав, где тот находится, отправился на Скирос, хитростью заставил юношу открыться и уговорил принять участие в походе.

Тесей — один из главных персонажей древнегреческой мифологии; жил, согласно античной традиции, в XIII в. до н. э.; его отец был бог морей Посейдон (рим. Нептун), но он считался сыном афинского царя Эгея; почитался как герой, совершивший множество подвигов в битвах и в борьбе с темными силами, и как создатель Афинского государства; ему приписывается объединение Аттики и учреждение Панафинейских игр.

Когда в Афинах началась междоусобицы и поддерживать порядок у Тесея уже не было сил, он решил бежать на Крит. Однако корабль Тесея бурей прибило к Скиросу, где у героя была наследственная земля, и он надумал обосноваться здесь. Но царь Скироса Ликомед привык считать эту землю своей; притворившись, что он хочет показать Тесею его владения, царь заманил его на высокую скалу и столкнул вниз.

Во время греко-персидских войн афиняне вспомнили своего героя, дух которого якобы помогал им в борьбе с персами. В 476 г. до н. э., руководствуясь велением Дельфийского оракула, они нашли на Скиросе могилу с захоронением воина огромного роста и торжественно перевезли в Афины этот скелет как останки Тесея. Там гробница Тесея стала весьма почитаться и служить убежищем для рабов и гонимых. В честь героя в Афинах были установлены празднества.

561… прежде он был старшим канониром на сардинском корабле… — Сардиния — см. примеч. к с. 246.

562… будем драться грек с греком, брат с братом, Аттика с Мессенией? — Мессения — плодородная область на юго-западе Пелопоннеса; на востоке граничит с Лаконией (см. примеч. к с. 130). Аттика — см. примеч. к с. 473.

… подвесить абордажные кошки… — То есть специальные крючья для абордажа (см. примеч. к с. 239).

… В Испании есть герилья, в Калабрии — разбойники, в Майне — клефты, на Архипелаге — пираты. — Герилья (исп. guerrilla) — название партизанской войны в Испании и странах Латинской Америки; здесь: партизанская война испанского народа против наполеоновского вторжения в 1808–1813 гг. Эта война приняла невиданный ранее размах, была всенародной и велась с большим героизмом и ожесточенностью. Сопротивление испанцев оказало влияние на исход борьбы европейских держав против Наполеона.

О разбое в Калабрии см. примеч. к с. 15.

Майна — юго-западная часть Лаконии.

Клефты — см. примеч. к с. 467.

564… обогнув мыс, направится к Порто-Петера, древней Метимне. — Метимна — самый северный и второй по значению порт на острове Лесбос; ближайшая к мысу Баба точка на Лесбосе; известен с глубокой древности; сейчас снова носит свое древнее имя.

… почуяв ветер точно морские свиньи… — Морская свинья — см. примеч. к с. 384.

565… руль под ветер… — Команда «руль под ветер» означает: привести корабль поворотом руля в такое положение, чтобы он пошел с попутным ветром.

… травить шкоты кливеров, парусов на штагах и фок-мачте! — «Травить шкоты» — ослаблять их натяжение, отпускать, делая таким образом длиннее.

… нацелилось носом на Лемнос… — Лемнос — остров в северной части Эгейского моря, в 65 км к западу от Дарданелл; имеет сильно изрезанные берега и удобные якорные стоянки; положение острова как пункта транзитной торговли делало его на протяжении всей истории желанным объектом для завоевателей; ныне принадлежит Греции.

566… двадцать четыре фальконета, установленные на планшире и поддерживаемые леерными стойками. — Планшир — брус, проходящий по верхнему краю бортов шлюпки или поверх фальшборта у больших судов.

Леер — туго натянутый трос, служащий для ограждения открытых мест; крепится к специальным металлическим стойкам.

… покрытые греческими колпаками головы… — Греческий колпак — национальный греческий головной убор: круглая шапочка, похожая на феску.

568… оказался у нас в кильватере… — То есть сзади. Кильватер (гол.

kielwater) — след, остающийся в воде позади идущего судна.

571… Идти бейдевинд на верхних парусах! — См. примеч. к с. 243.

… Делая мулине топором… — Мулине — в фехтовании прием, когда оружие движется в горизонтальной плоскости вокруг тела бойца.

575… наложил корпию… — Корпия — нитки, нащипанные из ткани; до появления ваты употреблялись как перевязочный материал.

576… сошло с полотен Тициана или Ван Дейка… — Тициан (Тициано Вечелио; 1477 или 1489/90 — 1576) — итальянский художник венецианской школы; в портретах своих героев подчеркивал достоинство и силу их духа.

Ван Дейк, Антонис (1599–1641) — знаменитый фламандский художник; автор замечательных, виртуозных по живописи портретов, отличающихся тонким психологизмом и благородной одухотворенностью.

578… мы огибаем южную оконечность Хиоса и приближаемся к широте

Андроса… — Андрос — большой и гористый остров у берегов Средней Греции, самый северный из группы Кикладских островов в Эгейском море; принадлежит Греции.

… решил на следующий день бросить якорь на острове Икария. — Икария — остров в Эгейском море, расположенный к юго-западу от Самоса; своим названием он обязан легенде об Икаре, сыне Дедала (см. примеч. к с. 626); согласно мифу, юноша упал вблизи Самоса, но течение прибило его труп к маленькому безымянному острову, где он был похоронен, вследствие чего остров и получил такое имя.

… Налево лежал Самос… — Самос — крупный остров у западного побережья Малой Азии, лежит в 20 км северо-восточнее Икарии; был населен с глубокой древности; входил во владения многих государств; во время действия романа принадлежал Турции, ныне принадлежит Греции.

579… уже со времен Страбона он безлюден… — Страбон (ок. 64 до н. э. —

ок. 23 н. э.) — древнегреческий путешественник, географ, историк; автор знаменитой «Географии». Страбон в «Географии» один раз кратко упоминает Икарию, а затем дает довольно подробное ее описание. По его словам, «Икария — безлюдный остров; однако на нем есть пастбища, которыми пользуются самосцы» (X, 5, 13).

… там будут навещать тебя зимородки Делоса и Миконоса… — Делос (соврем. Дилос) — самый маленький из Кикладских островов, игравший, однако, важную политическую роль в истории Греции. Миконос — небольшой остров из группы Кикладских островов; как и Дилос, лежит к юго-западу от Икарии.

… и тогда огненный крест в третий раз запылает над Константинополем… — Упоминание «огненного креста» явно связано с известной легендой. Во время борьбы за императорскую корону со своими соперниками (306–312) будущий император Константин I, который в 330 г. перенес столицу Империи в Константинополь, не был еще христианином, но покровительствовал новой вере и пользовался поддержкой христиан. Накануне решающей битвы под Римом Константин и его войско, по преданию, видели в небе крест из звезд и надпись «Сим победиши». Той же ночью Константину явился Господь и повелел сделать знамя с крестом и украсить крестом шлемы солдат. После своей победы Константин уверовал в Христа и в 313 г. издал т. н. Миланский эдикт о веротерпимости, уравнивавший в правах христианство с другими культами.

Его мать Елена (ум. в 327 г.), причисленная к лику святых, после своей поездки в Иерусалим привезла в Константинополь остатки креста, на котором был распят Иисус, и с некоторой натяжкой это можно считать вторым символическим явлением главного христианского символа.

Таким образом, грядущая победа греков-христиан над турками и освобождение Константинополя и его святынь представляется герою романа третьим явлением креста.

… от Албании до мыса Святого Ангела, от Салоникского залива до Кандии. — То есть по всем землям Греции: с запада на восток и с севера на юг.

Салоникский (или Термейский) залив находится в северной части Эгейского моря у берегов Греции, между материком и полуостровом Халкидики; главный его. порт — Салоники.

Кандия — см. примеч. к с. 486.

… оракулов, чьи храмы ни в Додоне, ни в Дельфах, но в людских сердцах. — Додона (соврем. Додони) — древний город в Эпире, в 22 км к юго-западу от Янины; известен храмом Зевса и дубовой рощей, шелест деревьев которой истолковывался как голос бога.

Дельфы — см. примем, к с. 474.

580… Там жил Поликрат; его никогда не покидала удача… — Поликрат (ум. в 522 г. до н. э.) — тиран острова Самос (с 530 г. до н. э.); ему были присущи эгоизм, энергия, страсть к завоеваниям, пристрастие к роскоши, щедрость, а также любовь к искусству и науке; он походил одновременно и на персидского деспота, и на греческого философа.

… он победил лесбосцев в морском сражении… — История войны Поликрата с лесбосцами (эта война произошла, очевидно, в 20-х гг. VI в. до н. э.) изложена Геродотом («История», III, 39).

… царя Египта Амасиса, некогда заключившего с ним союз. — Амасис (Амазис) — греческая форма имени египетского фараона Яхмоса II (правил в 570–526 гг. до н. э.), одного из великих законодателей Египта, покровителя искусств, ремесел и торговли; был известен своим расположением к грекам, их культуре и государственному устройству, что нашло свое выражение в особом покровительстве греческим купцам и союзнических отношениях с Поликратом; прославлялся греческими историками и прежде всего Геродотом; проводил завоевательную политику.

… перстень с изумрудом, ограненным Феодором, сыном Телерика. — Историю с перстнем Поликрата, о которой повествуется ниже, изложил Геродот («История», III, 40–43).

Феодор (VI в. до н. э.) — золотых дел мастер с острова Самос; кроме знаменитого перстня Поликрата, он изготовил еще несколько драгоценных предметов, упоминаемых в преданиях. В русском переводе «Истории» Геродота он назван сыном Телекла.

581… это доказывает… что Амасис — негодяй, и я зол на то, что Камбис не отрезал ему уши. — Камбис II — царь Персии с 529 по 522 гг. до н. э.; сын и наследник Кира II Великого; в 525 г. до н. э. покорил Египет, совершил поход в Ливию и Нубию; был жесток и деспотичен. Как рассказывает Геродот, ко времени завоевания Египта персами царь Амасис был уже мертв, и ненавидивший его Камбис повелел выбросить из усыпальницы останки царя и бичевать, колоть, всячески осквернять их. Но осквернены, якобы, были не останки царя, поскольку Амасис перед своей кончиной узнал от оракула, какая участь грозит его телу, и приказал изготовить подложную мумию (III, 16).

… Орет и Митробат, два полководца Кира, встретились у входа во дворец… — Кир II Великий (царствовал с 558 по 529 гг. до н. э.) — основатель персидской рабовладельческой державы Ахеменидов (включала в себя большинство стран Ближнего и Среднего Востока; прекратила существование в IV в. до н. э. в результате завоевания его Александром Македонским); захватил Мидию, Лидию, греческие города в Малой Азии, значительную часть Средней Азии; покорил Вавилон и Месопотамию; погиб во время похода в Среднюю Азию.

Орет (Оройт) — древнеперсидский военачальник, сатрап Лидии (царства в Малой Азии, покоренного персами); проявлял чрезмерную самостоятельность и неповиновение, чем навлек на себя гнев персидского царя Дария I (правил в 522–486 гг. до н. э.), преемника Камбиса II, и был убит в 522 г. до н. э.

Митробат — сатрап области города Даскилей (у соврем. Муданьи на Мраморном море) при Кире И; был убит Оретом.

… он направил к нему Мирса, сына Гигеса… — Все козни Орета против Поликрата описаны у Геродота («История», III, 122–128).

582… Поликрат послал Меандрия, одного из влиятельных граждан Самоса… — Меандрий (VI в. до н. э.) — писец и доверенное лицо Поликрата; после гибели тирана завладел всеми его сокровищами и сам стал тираном Самоса, однако не сумел удержать власть и бежал в Спарту.

… Поликрат решил сам поехать в Магнесию… — Магнесия — город на западе Малой Азии, недалеко от места впадения реки Лефей в Меандр; основан греческими колонистами из Фессалии не позже VIII в. до н. э.; в VI в. до н. э. входил в состав державы Ахеменидов; был пожалован Фемистоклу «на хлеб» (см. примеч. к с. 551); лежит в 50 км к востоку от Самоса.

… в сопровождении своего врача… Демокеда, сына Каллифонта… — Демокед (ум. в 504 г. до н. э.) — знаменитый греческий врач, согласно традиции, превосходивший искусством всех своих современников, философ и политический деятель; был родом из греческого города в Италии Кротона; зять атлета Милона; известность приобрел в Греции и Персии; вернувшись в Кротон, принял участие в политической борьбе в городе на стороне аристократической партии и был убит.

… поплыл вверх по Меандру. — Меандр (соврем. Большой Мендерес) — самая длинная река в западной части Малой Азии; протекает к югу от Магнесии и впадает в Эгейское море.

… визири или паши спорят у двери султана Махмуда… — Визирь — в некоторых странах Востока министр, высший сановник.

583… виднелся Самос, а позади его брезжила голубоватая вершина горы Миколе… — Микале — лесистый и покрытый горами мыс на побережье Малой Азии, напротив Самоса; отделен от него узким проливом.

… по одну сторону острова можно было различить место, где в древние времена находился Эфес, а по другую — Милет. — Эфес — прибрежный город на западе Малой Азии, в бухте Каистра (соврем. Кушадасы), при впадении в нее реки Каистр (соврем. Малый Мендерес), в 30 км к северо-востоку от Самоса; основан греками в XII в. до н. э.; торговый, ремесленный и религиозный центр; в нем находилось одно из семи «чудес света» — храм Артемиды Эфесской. Милет — город на юго-западном побережье Малой Азии, заселенный в XI в. до н. э. греческими колонистами; играл большую роль в морской торговле; его жители основали около 80 колоний; наивысшего могущества достиг ок. 600 г. до н. э.; в 494 г. до н. э. был сожжен персами, но после победы греческого флота в битве при Микале восстановлен; в 387 г. до н. э. оказался под властью персов; в 334 г. до н. э. захвачен Александром Македонским; в эпоху Римской империи снова занимал значительное место в торговых связях и культурной жизни; развалины его лежат в 30 км к юго-востоку от Самоса.

… благодатном климате, не изменившемся со времен Лфинея, который видел, как дважды в году цветут виноградники и вызревает виноград… — Афиней (изв. ок. 200 г.) — греческий писатель, выходец из Египта; автор сборника «Пиршество мудрых» в 15 книгах (сохранился лишь частично), в котором собраны интересные сведения относительно нравов домашней и общественной жизни греков и приводятся выдержки из 1 500 утраченных произведений античных поэтов и писателей.

585… войдешь в дом, как входили античные вестники — с ветвью вербены в руке, и они… поймут, что меня уже нет на свете. — Вербена — род многолетних трав и полукустарников из семейства вербеновых; растет в тропическом и субтропическом климате.

… Орфей и святой Иероним, хотя их разделяет тысяча лет, оставили нам на одном и том же языке гимны Плутону и молитвы Христу. — Орфей — в греческой мифологии замечательный поэт и певец, сын речного бога Эагра (или Аполлона); его пение, согласно легендам, приводило в движение деревья и скалы и укрощало диких зверей; когда умерла его жена Эвридика, он спустился в подземное царство мертвых и, очаровав его владыку Гадеса (Аида, рим. Плутона) своими песнями, получил разрешение увести Эвридику на землю, но, вопреки запрету, оглянулся на следовавшую за ним супругу, и она должна была навсегда вернуться в подземное царство; после этого он стал женоненавистником и был растерзан менадами — неистовыми участницами культа бога виноделия Диониса.

Возможно, однако, что здесь имеются в виду сочинения последователей т. н. «учения Орфея» — религиозного течения, созданного в VI в. до н. э. на основе истории жизни и смерти Орфея; от имени Орфея ими было написано несколько поэм и сборник из 87 гимнов.

Святой Иероним (ок. 347–420) — знаменитый религиозный писатель, один из отцов и учителей христианской церкви; родился в Далмации, ок. 374 г. уехал на Восток, где в Сирии и Палестине изучал богословие, еврейский язык и участвовал в спорах с еретиками; в 382–385 гг. побывал в Риме, стал советником папы Дамаса I (ок. 305–384; папа с 366 г.) и по его поручению начал исправление латинского перевода Нового завета; в 385 г. возвратился в Палестину и в 389 г. основал монастырь в Вифлееме; в 405 г. завершил перевод на латинский язык большинства библейских книг, включая канонические книги Ветхого завета.

… Плутон, владыка мрачных пространств преисподней, темного безмолвного царства Тартара… — Тартар — в греческой мифологии дно преисподней.

… волею судеб следящий за Лвернским царством… — Аверн — озеро в Италии около Неаполя, известное своими сернистыми испарениями; в древности считалось, что там находится вход в подземное царство.

… всесильный бог, чье могущество победила Любовь… — То есть песни и мольбы Орфея.

… похитивший с цветущего луга дочь Цереры и умчавший ее на своей колеснице…до самой пещеры Аида у врат Аверна… — Церера (гр. Деметра) — в античной мифологии богиня жатвы, покровительница плодородия, мать Прозерпины (гр. Персефоны). Аид (Плутон), появившись из разверзшейся земли на колеснице, похитил Прозерпину, собиравшую цветы на лугу, увел ее в подземное царство и сделал своей супругой. Тронутый печалью и отчаянием Деметры, Зевс разрешил Прозерпине на две трети года возвращаться на землю. Возвращение ее на землю из подземного мира символизирует вновь пробуждающуюся природу.

586… потомок Агамемнона молился на языке Орфея… — Согласно древнегреческой мифологии и поэмам Гомера, Агамемнон — царь города Микены, возглавлявший войска греков в Троянской войне; после падения Трои вернулся домой, но вскоре был убит изменившей ему женой, давно готовившейся отомстить ему за жестокость, которую он проявил по отношению к ее детям.

… банда пиратов, спустившихся на остров Икара… — То есть на Икарию (см. примеч. к с. 578).

587… ты будешь сопровождать их до Кеоса. — Кеос (соврем. Кея) — относится к группе Кикладских островов; лежит в их западной части у берегов Аттики.

… Мы оба принадлежим к тайному обществу — гетерии… — Гетерия (гр. «товарищество») — в Древней Греции так назывались союзы знатных граждан, которые таким образом ограждали себя от плебса; в новое время, с кон. XVIII в. и нач. XIX в. — наименование обществ, которые создавались для борьбы с турками и для освобождения страны. Одна из самых первых и значительных гетерий подобного рода была создана в Константинополе в 1795 г. под руководством Константина Ригаса (см. примеч. к с. 676).

… Античный грек потребовал бы гекатомбы… — Гекатомба (от гр. hekaton — «сто» и bus — «бык») — жертвоприношение богам ста быков; было распространено в Древней Греции среди других кровавых (вплоть до человеческих) приношений богам; в Афинах приносилось каждый первый месяц года. Так же называлось и всякое большое жертвоприношение по праздникам; позднее слово приобрело это второе значение и стало пониматься как жестокое уничтожение или гибель множества людей.

… оставил его беседовать с Богом, с которым ему, подобно Моисею, через несколько часов предстояло встретиться лицом к лицу. — См. примеч. кс. 318.

… Срывая ветку олеандра… — Олеандр — см. примеч. к с. 8.

588… Днем приехал греческий священник… — Греческим вероисповеданием на Западе называют православие, которого придерживаются греки.

589… положили на грудь лилию, подобную той, что держал в руках архангел Гавриил, возвещая Святой Деве, что она понесла в своем чреве Спасителя мира. — Архангел Гавриил возвестил Деве Марии, что она станет матерью Иисуса — Спасителя (Лука, 1: 26–38).

В католической иконографии на сюжет Благовещения (на исходе средневековья и позже) белая лилия в руках архангела символизирует непорочную чистоту Марии.

592… понял, что это Киклады… — Кикладские острова (букв. «Расположенные кругом») — группа из 24 островов в южной части Эгейского моря; наиболее крупные из них — Аморгос, Андрос, Дилос, Иос, Кея, Кимолос, Китнос, Милос, Миконос, Наксос, Парос, Санторин (Тира), Серифос, Сифнос, Тинос.

… прошли пролив, отделяющий Тенос от Миконоса… — Остров Тенос (соврем. Тинос) лежит к северо-востоку от Миконоса; разделяющий их пролив называется Миконос.

… под современным названием Ортигия скрывается античный Делос… — Одно из названий Делоса (см. примеч. к с. 579) еще в древности — Ортигия. Это имя носила кормилица Аполлона и Артемиды.

… меня охватило стремление посетить плавучую колыбель Дианы и Аполлона. — В незапамятные времена остров Делос, согласно мифам, был плавучим, но он прирос ко дну, когда богиня Лето (рим. Латона) родила на нем Аполлона и Артемиду (Диану).

… остров, по словам Плиния, некогда был богат пальмами… — Плиний Старший (23–79) — римский натуралист, автор «Естественной истории» в 37 книгах, содержащей свод знаний того времени о природе; погиб при извержении Везувия.

Согласно мифу, Лето родила Аполлона, стоя на коленях и держась руками за пальму.

… Он дал приют Латоне, когда, преследуемая змеем Пифоном и не найдя пристанища на отказавшейся от нее земле, она бросилась в море. — Латона (гр. Лето) — в античной мифологии титанида (дочь титанов, богов старшего поколения), одна из многочисленных возлюбленных Зевса, родившая от него Артемиду и Аполлона; преследуемая ревностью Юноны (гр. Геры), законной супруги Зевса и покровительницы семьи, она нигде не могла найти место, чтобы разрешиться от бремени, пока не нашла приют на Делосе.

Пифон — в греческой мифологии чудовищный змей, рожденный Геей — Землей; охранял близ Дельф ее оракул; преследовал по приказу Геры беременную Латону и был убит Аполлоном в отместку за это; на месте его могилы в Дельфах Аполлон основал свое святилище.

… Посейдон извлек остров из морского лона — отсюда и его название Делос. — Посейдон (рим. Нептун) — в античной мифологии бог морей, всех источников и вод. Греческое «делос» означает «являю».

593 …на первые крики поднялись из бездны Тефида, Диона и Амфитрита… — Тефида — греческая богиня, титанида, дочь Урана — Неба и Геи — Земли; супруга Океана, мать трех тысяч океанид и всех рек. Диона — в греческой мифологии одна из океанид; по некоторым мифам, мать богини любви и красоты Афродиты.

Амфитрита — см. примеч. к с. 211.

… Юнона подговорила богиню родов Илифию не покидать небо. — В греческой мифологии Гера (рим. Юнона — см. примеч. к с. 355) предстает коварной, сварливой и ревнивой, злобной и злопамятной мстительницей.

Илифия — древнегреческая богиня родов; почиталась главным образом на острове Крит и в Лаконии.

… прилетела Ирида, посланная Юпитером… — Ирида — древнегреческая богиня радуги, вестница богов, так как радуга соединяет небо с землею.

… греки избрали этот остров для хранения общественной казны. — На Делосе, в святилище бога Аполлона, хранилась казна Афинского морского союза, объединения греческих городов-государств под гегемонией Афин, сложившегося в 60–70 гг. V в. до н. э; затем она была перенесена в Афины. Союз, включавший более 200 членов, в конце концов превратился в морское государство во главе с Афинами; распался он после поражения в Пелопоннесской войне.

… на тридцать дней была отсрочена смерть Сократа… — Сократ (470–399 до н. э.) — древнегреческий философ, один из основоположников диалектики, считался идеалом мудреца; оклеветанный врагами, которые обвинили его в непочитании богов государства и растлении юношества, был осужден на смерть и в окружении своих учеников спокойно выпил предложенный ему яд.

… кубки уже дважды наполнялись самосским вином… — Мало ценившиеся в древности вина Самоса в новое время считаются одними из лучших в Архипелаге; особенно славится белый мускат, сладкое десертное вино.

594… Предками Константина были майниоты, те самые «волки Тайгета»… — Майниоты — жители Майны (см. примеч. к с. 562). Тайгет — высокая горная цепь, отделяющая Лаконию от Мессении; в древности здесь были густые леса и водилось много дичи.

… Нанеся мне рану, ты же, словно Ахилл, ее и вылечил… — Имеется в виду эпизод из цикла древнегреческих мифов о Троянской войне, рассказывающий об излечении Телефа (сына Геракла), которого Ахилл ранил в бедро. Телеф никак не мог излечиться, пока оракул не открыл ему, что вылечить рану может лишь тот, кто нанес ее. Раненый явился к Ахиллу, но тот не знал, как помочь Телефу, пока мудрый герой Одиссей не посоветовал исцелить рану медью с острия копья, которым она была нанесена. Когда соскоблили медь с острия копья Ахилла и посыпали ей рану Телефа, она затянулась.

… крылья ваших кораблей так же быстры, как у самых легких наших мистик… — Мистик (мистико) — парусное двух- или трехмачтовое судно XVIII–XIX вв. для прибрежного плавания в Средиземном море; несли в основном косые паруса и шесть — восемь легких пушек; использовались также пиратами; подразделялись на каталонские, тунисские и восточно-средиземноморские, отличавшиеся друг от друга количеством мачт и деталями парусного вооружения.

595… получил из рук константинопольского патриарха… — Патриарх (гр. patriarchies — «родоначальник») — в православии высший духовный сан, глава ряда поместных православных церквей. Константинопольский патриарх имеет титул вселенского патриарха.

596… Это был остров Кея, античный Кеос, где, возвращаясь с Троянской войны, сделал остановку Нестор… — Нестор — старейший из греческих героев Троянской войны; мудрец, царь Пилоса (город в Пелопоннесе на берегу Ионического моря); один из немногих ахейцев, благополучно вернувшихся на родину; о его остановке на Кеосе сообщает Страбон (X, 5, 6).

… на северо-западном склоне горы Святого Илии. — Вероятно, имеется в виду самая высокая гора Кеоса (560 м), расположенная в центре острова.

Святой Илия — библейский пророк, чудотворец, ревнитель иудейской веры и обличитель идолопоклонства, живший в период правления израильского царя Ахава (869–850 до н. э.).

… от Эгинского залива до Негрепонта. — Эгинский залив — имеется в виду Саронический залив на юго-западе Эгейского моря у берегов Средней Греции, в центре которого находится остров Эгина. Негрепонт — средневековое итальянское название острова Эвбея, расположенного у восточных берегов Греции.

…на вершине мыса Суний постепенно угасала горная цепь Парнаса, скрывавшая Афины. — Мыс Суний — южная оконечность полуострова Аттика.

Парнас — горы в Средней Греции на северо-востоке от Дельф, в греческой мифологии местопребывание Аполлона и муз. Однако Парнас находится северо-западнее Афин и со стороны Эгейского моря скрывать город не может. К мысу Суний спускается с севера горная цепь Лаврион.

598… логово пиратов, приводящее на память пещеру капитана Рональдо из «Жиль Бласа». — Имеется в виду плутовской роман французского писателя Алена Рене Лесажа (1668–1747) «История Жиль Бласа из Сантильяны» (1715–1735). Вначале своих приключений Жиль Блас попадает в Испании в руки разбойников под предводительством капитана Рональдо. Притон бандитов находится в замаскированной пещере из нескольких отделений, полной награбленными драгоценностями.

599… Ева, дочь и жена Адама, наша общая мать, грешница, которой ее дети с такой легкостью прощают этот грех… — Ева названа дочерью Адама, так как она была сотворена из его ребра (Бытие, 2: 21–22).

… остров с нежным наименованием, где Нестор воздвиг храм Недусийской Афине… — Согласно Страбону (X, 5, 6), Нестор воздвиг святилище Недусийской Афины по возвращении из-под Трои и находилось оно недалеко от Корессии.

Прозвище богини связано, вероятно, с названием горной реки Неда на западе Пелопоннеса, которая протекала по землям, подвластным Нестору.

… созидающего, как Идоменей, новый Салент… — Идоменей — в греческой мифологии и античных поэмах царь острова Крит, один из героев Троянской войны; по одним мифам, после взятия города он счастливо вернулся домой, а по другим — был изгнан с Крита и отправился в Италию, в Калабрию, где основал город Салент (соврем. Саленто, в 125 км к юго-востоку от Неаполя). Основателем Салента Идоменей называется также в «Энеиде» и в философско-утопическом романе «Приключения Телемака» (1699) французского писателя и педагога, архиепископа Франсуа де Салиньяка де Ла

Мот Фенелона (1651–1715), посвященном странствованиям сына Одиссея. В этом романе под видом идеального героя-царя Идоменея изображен Людовик XIV.

… изгнанника, ищущего, словно сын Анхиса, толи пылкую Дидону, то ли целомудренную Лавинию. — Анхис — мифический властитель племени дарданов в Троаде; влюбленная в него Афродита родила ему сына Энея (см. примеч. к с. 216), который при падении Трои нынес отца на руках из горящего города и спас от гибели; умер Анхис на Сицилии.

Дидона — легендарная царица Карфагена, возлюбленная Энея; когда тот по воле богов покинул ее, она покончила с собой, взойдя на костер.

Лавиния — дочь царя области Лаций на берегах реки Тибра в Италии, супруга Энея, в честь которой был основан город Лавиний.

… с мучным блюдом, по плотности напоминающим наш плум-пудинг… — Плум-пудинг — национальное рождественское английское блюдо, приготовленное из рисовой муки, изюма, почечного говяжьего сала, рома, пряностей и т. д.

… блюдо с потрохами лосося и каракатицы, приправленные чесноком… — Каракатицы — род морских моллюсков; распространены в тропических и субтропических морях; средиземноморская каракатица съедобна и является объектом промысла.

600… Это был один из тех великолепных, воспетых еще Гомером скакунов Элиды… — Элида — область в Древней Греции на северо-западном берегу Пелопоннеса; славилась плодородными землями, тучными пастбищами и коневодством.

… пришлось выбирать, какие из развалин трех могущественных некогда городов посетить: Карфеи, Корессии или Юлиды. — Карфея — самостоятельная городская община в юго-восточной части Кеоса во времена античности.

Корессия — древний город в северо-западной части Кеоса.

Юлида — согласно Страбону, родной город Симонида.

Помимо этих трех городов, на античном Кеосе был и четвертый крупный город — Пиесса.

… по словам Турнефора… — Турнефор, Жозеф Питтон де (1656–1708) — французский ботаник, профессор Ботанического сада в Париже; предпринял с научными целями поездку по Европе и Малой Азии и рассказал о ней в «Описании путешествия в Левант» («Relation d’un voyage au Levant»); автор одной из систем классификации растений; член Академии наук (1691).

… по словам Варрона… — Варрон, Марк Теренций (116—27 до н. э.) — древнеримский писатель, историк и государственный деятель, ученый-энциклопедист; автор нескольких сотен сочинений на самые различные темы, из которых сохранились два: «О сельском хозяйстве» и «О латинском языке»; традиция приписывает ему также историческое сочинение «Древности».

601… взяв в руки кубок с цикутой… — Цикута (вех, или водяной болиголов) — растение из семейства зонтичных, широко распространенное в Европе; из его семян и смолы корневища приготовляют сильнодействующее ядовитое вещество — цикутин.

… Скофас, выигравший кулачный бой… — Среди сохранившихся стихотворений Симонида есть траурная песнь на смерть неких Скофасов (или Скопадов), погибших под развалинами своего дома.

… принялся затем перечислять заслуги Кастора и Поллукса, двух покровителей борцов, чье происхождение шло от самих богов… — Кастор и Поллукс (гр. Полидевк) — в греческой мифологии близнецы, сыновья Зевса и Леды, великие герои, имевшие прозвище Диоскуры; Кастор был известен как укротитель диких коней, а Поллукс — как кулачный боец.

… столь усердно воспетым им детям Тиндарея… — Тиндарей — в греческой мифологии царь Спарты, супруг Леды, матери Диоскуров; по одной из версий мифа, Полидевк был сыном Зевса, а Кастор — сыном Тиндарея.

602… сражение у Фермопил… — В 480 г. до н. э., во время греко-персидских войн (500–449 до н. э.), в Фермопилах (горном проходе между Северной и Средней Грецией) произошло сражение между армией царя Ксеркса и союзными войсками греческих городов-государств во главе с царем Спарты Леонидом (508/507 — 480 до н. э.; правил с 488 г. до н. э.). После того как персы подступили к Фермопилам, Леонид приказал своим войскам отступить, а сам во главе трехсот спартанских воинов остался защищать проход. Все они погибли после героического сопротивления. Подвиг спартанских воинов у Фермопил остался в истории как пример стойкости и мужества.

… битва при Марафоне… — Марафон — селение в 40 км от Афин, расположенное на морском берегу; во время греко-персидских войн, 13 сентября 490 г. до н. э., афинское войско под командованием Мильтиада (ок. 550 — 489 до н. э.) разгромило там значительно превосходящее его по численности персидское войско царя Дария I; это сражение сыграло заметную роль в истории военного искусства.

… различал скалу Гиароса… — Гиарос (соврем. Ярое) — маленький горный остров из группы Кикладских островов в Эгейском море; находится в 20 км к востоку от Кеоса.

… самым существенным блюдом сейчас были castaneoe molles пастуха Вергилия… — Castaneoe molles («мягкие <т. е. созревшие> каштаны») предлагает своему гостю пастух Титир, персонаж «Буколик» (1,81).

«Сельская» поэма Вергилия «Буколики», написанная между 42 и 39 гг. до н. э., состоит из десяти стихотворений — эклог, описывающих жизнь пастухов на лоне природы. Эта поэма дала название т. н. буколической поэзии, главная тема которой — прелесть скромной и естественной сельской жизни. Само название ее происходит от гр. bukolikos — «пастушеский».

603… до моего слуха донеслись звуки гузлы… — Гузла — однострунный смычковый музыкальный инструмент южных славян Балканского полуострова.

604… словно в Ватикане или во дворце Питти я узнаю прекрасную картину Рафаэля или Гвидо… — Ватикан — резиденция главы католической церкви; представляет собой комплекс культовых, дворцовых и крепостных сооружений и парков; строительство и оформление его выполняли лучшие мастера эпохи раннего и позднего Возрождения; в нем находится также всемирно известная библиотека, музеи античной скульптуры, египетский и этрусский музеи; с 1929 г. самостоятельное государство на территории Рима.

Питти — известная аристократическая флорентийская фамилия, соперничавшая с родом Медичи, но в XVI в. фактически сошедшая с исторической сцены; принадлежавший ей дворец, основная часть которого была построена итальянским архитектором Ф.Брунеллески (1377–1446), стал художественным музеем; большую его часть занимает картинная (т. н. Палатинская) галерея (открыта для публики с 1828 г.), в основу которой положена коллекция Медичи, представляющая собой полотна фламандской и итальянской живописи XV–XVII вв.

Рафаэль Санти (1483–1520) — знаменитый художник и архитектор эпохи Возрождения.

Гвидо Рени (1575–1642) — итальянский художник, представитель болонской академической школы.

… печальная мелодия далматского инструмента… — Далмация — географическая область на северо-западе Балканского полуострова, населенная славянами; во время действия романа принадлежала империи Наполеона; в настоящее время входит в состав Хорватии и Черногории.

… игра на гузле напоминает игру на виоле… — Виола — старинный смычковый музыкальный инструмент; предшественница скрипки, виолончели и др.

605… я запел припомнившуюся мне «Pria che spunti» Чимарозы… — «Рпа che spunti Гаигога» — начало арии из оперы Д.Чимарозы «Тайный брак».

Чимароза, Доменико (1749–1801) — один из самых талантливых оперных композиторов Италии XVIII в.; европейской известностью пользовались его комические оперы, особенно «Тайный брак» (1791); в 1787–1792 гг. жил и работал в России и был, по свидетельству одного из придворных, «обласкан всеми».

… чья походка, как у матери Энея, уже выдавала в ней богиню. — Здесь содержится намек на эпизод из «Энеиды»: в явившейся Энею женщине по ее величественному виду герой узнает свою мать — богиню Венеру (I, 402–405).

606… кусты с пурпурными цветами, называемые древними ботаниками альхаги… — Альхаги — растение из семейства бобовых, плоды которого употребляют в пищу.

… белый и розовый полевой шпат, зеленый амфибол, прекрасные образчики эвфотида… — Полевой шпат — группа наиболее распространенных породообразующих минералов; имеют самые разнообразные цвета.

Амфибол — группа породообразующих минералов; обычно представляют собой кристаллы темно-зеленого цвета.

Эвфотид — крупные кристаллы горной породы габбро.

… жилы железной руды… походили на те, что в античности разрабатывались на Скиросе и Гиуре. — Гиура (соврем. Юра) — скалистый островок из группы Северных Спорадских островов, к северозападу от Скироса (см. примеч. к с. 557), известный как самое мрачное в Эгейском море место ссылки.

… это были «Усыпальницы» Уго Фосколо. — Фосколо, Уго (1778–1827) — итальянский поэт и прозаик; автор патриотической поэмы «Усыпальницы» («Dei Sepolcri», 1806) и романа «Последние письма Якопо Ортиса» (первое издание вышло в 1799 г.; переработанное — в 1816 г.), оказавших большое влияние на итальянское национально-освободительное движение XIX в.

… автор был родом с Корфу… — Фосколо родился на острове Закинф в Ионическом море, близ западного берега Пелопоннеса. Корфу (соврем. Керкира) — остров в Ионическом море, близ берегов Северо-Западной Греции, к северу от Закинфа.

608… покидали свой гинекей… — Гинекей — женская половина в греческих домах, которую свободно могли посещать только члены семьи или будущие родственники.

609 Муслин — очень тонкая ткань полотняного переплетения из льна, хлопка, шерсти или шелка; название происходит от города Мосул (Иран), где еще в древности находились знаменитые текстильные производства.

610 — … вряд ли такие водились у самой Венеры на Пафосе или на Кифере. —

Пафос — город на западном побережье острове Кипр; один из центров почитания Афродиты; здесь, по-видимому, под Пафосом подразумевается сам Кипр.

О Кифере см. примеч. к с. 476.

… курились веточки алоэ… — Алоэ — см. примеч. к с. 130.

614… с длинными волосами, перевитыми бизантиями… — Византии —

старинные монеты (золотые и серебряные), вошедшие в употребление со времени возникновения Восточной Римской империи; в Европе получили распространение в X1I–XH1 вв.; в XIX в. равнялись приблизительно 50 франкам. Здесь имеется в виду обычай женщин Восточной Европы делать украшения из монет.

618… это Минерва, она достойна носить доспехи и шлем Паллады. —

Паллада — прозвище Афины (рим. Минервы — см. примеч. к с. 473). Согласно одному из мифов, Палладой звали подругу Афины, случайно ею убитую. В знак скорби и памяти богиня прибавила имя жертвы к своему. В древнегреческом (да и позднейшем искусстве) Афина — Минерва обычно изображалась в шлеме и панцире, со щитом и копьем.

… своенравный капитан какой-нибудь маленькой бригантины. — Бригантина — легкое двухмачтовое судно с прямым парусным вооружением на первой мачте и косым — на второй.

620… меццо-сопрано широкого диапазона с неожиданными и смелыми фи оритурами… — Меццо-сопрано — женский певческий голос средней тональности.

Фиоритура (от ит. fioritura — «цветение») — звуковые переходы, которые украшают мелодию трелями и одним или несколькими звуками, предшествующими основному.

622… не оливковую ветвь, которую ее соплеменница по ковчегу несла в знак мира, а увядшую веточку дрока… — Здесь обыгрывается эпизод из библейской легенды о всемирном потопе, во время которого из всех людей в построенном по слову Бога ковчеге спаслись только праведник Ной и его семья. Чтобы узнать, убывает ли вода с земли, Ной выпустил из ковчега голубя, который возвратился со свежим масличным листом. Таким образом Ной узнал, что потоп закончился.

Ветвь оливы была в Древней Греции знаком мира.

623… головной убор, напоминающий бунчуки наших военных оркест ров… — Бунчук — здесь: украшение к шумовому инструменту в крупных военных оркестрах; по форме напоминает остроконечную круглую шапку, увешанную по всему низу колокольчиками; обычно изготавливается из меди.

625… читал главу из Евангелия, начинавшуюся словами: «О ту пору была свадьба в Кане Галилейской»… — Имеется в виду вторая глава из Евангелия от Иоанна, которая начинается со слов «На третий день был брак в Кане Галилейской…».

Кана — город в Галилее, где Христос совершил свое первое чудо, превратив на свадьбе воду в вино.

Галилея — область на севере Палестины; в городах этой области происходила большая часть публичных деяний Иисуса Христа.

… Исаия, ликуй, Святая Дева понесла во чреве и родила сына Иммануила, который есть Бог и есть человек, имя которому Восток. — Исаия — библейский пророк, живший в Иудее во второй пол. VIII в. до н. э., в период правления царей Ахаза, Езекии и Манассии; автор одной из библейских книг.

Иммануил (от евр. «С нами Бог») — пророческое имя ребенка, о чьем рождении Бог объявил через пророка Исаию царю Ахазу (Исаия, 7: 10–17); исторически это пророчество относится к рождению его сына — будущего царя Езекии, но в переводе Писания на греческий произошла подмена терминов: еврейское слово alma («молодая женщина») перевели как parthenos («дева»), и таким образом предсказание о рождении Езекии стало возможно толковать как откровение о рождении Мессии. Это предсказание упоминается и в Новом завете (Матфей, 1: 23).

… плодись, как Сарра, и возрадуйся, как Ревекка! — Сарра — жена Авраама, родоначальника еврейского народа, мать библейского патриарха Исаака, которого она родила по Божьему произволению в преклонном возрасте (Бытие, 21: 1–7).

Ревекка — жена Исаака, мать близнецов Исава и Иакова.

626… благодаря винам Кипра и Самоса все чрезвычайно развеселились… — Кипр — остров в восточной части Средиземного моря; с античных времен славился своими винами, ставшими предметом экспорта.

Джига — см. примеч. к с. 168.

… исполняется в честь Тесея, победителя Минотавра… — Минотавр — чудовище с туловищем человека и головой быка, обитавшее в огромном дворце-лабиринте царя Миноса на Крите. Каждые девять лет афиняне посылали в качестве дани на Крит по семь юношей и семь девушек, и там их пожирал Минотавр. Герой Тесей (см. примеч. к с. 560) сам отправился на Крит с афинской молодежью и убил Минотавра в лабиринте.

… Ведущие представляют Тесея и Ариадну… — Ариадна, дочь Миноса, полюбившая Тесея, помогла ему выбраться из дворца: она дала ему клубок ниток (откуда произошло выражение «нить Ариадны», т. е. путеводная нить); разматывая клубок, он нашел выход из лабиринта и бежал с Крита, взяв с собой Ариадну.

… изображают запутанные ходы хитроумного изобретения Дедала. — Дедал — легендарный строитель и художник, потомок афинского царя Эрехтея; из-за совершенного на родине преступления был вынужден бежать из Афин к царю Миносу на остров Крит. Там он построил для чудовища Минотавра лабиринт с запутанными ходами; оказавшись по ряду причин пленником царя Миноса, он, смастерив себе и сыну Икару крылья из перьев и воска, сумел улететь с Крита и добраться до острова Сицилия; однако Икар погиб в пути: поднявшись слишком высоко и приблизившись к солнцу, лучи которого растопили воск, он упал в море.

631 Страстоцвет (пассифлора) — род травянистых или вьющихся растений, распространенных в тропиках и субтропиках; разводятся как декоративные.

… пускай пришлет мне букет гелиотропов. — Гелиотроп — род растений из семейства бурачниковых; представляет собой траву или полукустарник с простыми листьями и мелкими белыми либо фиолетовыми цветами, собранными завитками или кистями.

… легкие шаги феи или дыхание сильфиды. — Сильфиды (сильфы) — см. примеч. к с. 168.

632 Ял — см. примеч. к с. 346.

633… в нем были цветы голубого ириса и аконита. — Аконит — род многолетних трав семейства лютиковых.

… наступал рассвет, а я, как Ромео, не хотел замечать утренней зари. — Имеется в виду знаменитая сцена из трагедии «Ромео и Джульетта» (см. примеч. к с. 9). Поддавшись уверениям Джульетты, что рассвет еще не наступил, Ромео соглашается: «Пусть будет так. Та мгла — не мгла рассвета, // А блеск луны» (III, 5).

634… У древних существовали Диана и Венера — целомудрие и сладострастие… — В античной мифологии Диана (Артемида) была богиней-девственницей, чуждавшейся мужской любви; Венера (Афродита) была известна многочисленными любовными связями с богами и смертными.

637… они то забегают вперед, распевая, как флейтист консула

Дуилия… — Гай Дуилий — римский консул времен Первой Пунической войны (см. примеч. к с. 147); он не только храбро сражался с карфагенянами, но и изобрел специальное приспособление для абордажного боя, что в конечном счете помогло римскому флоту в 260 г. до н. э. одержать победу при Мильском мысе (к северо-западу от Мессины на Сицилии), имевшую огромное военное и моральное значение; первый из римских полководцев справил триумф за морскую победу и был удостоен пожизненной почести: когда он проходил вечером по римским улицам, впереди него шел факельщик и флейтист.

… то преследуют его, завывая, как привидения Леноры. — Ленора — героиня одноименной баллады немецкого поэта Готфрида Августа Бюргера (1747–1794), родоначальника жанра национально-романтической поэзии в Германии; написанная в 1773 г., она была одним из самых популярных его произведений. Юная девушка Ленора с нетерпением ждет возвращения с войны своего жениха, хотя почти уже не верит в это; она впадает в грех отчаяния, не желая по-христиански смиренно принять Божью волю. Но однажды жених появляется и уводит Ленору в неизвестность. С наступлением рассвета чары рассеиваются, и Ленора оказывается в объятиях скелета на старом кладбище, где над нею вьются привидения, призывая девушку с терпением и покорностью принять Божью кару.

639… Пойди в кафедральный собор Монобазии, и ты найдешь наши титу лы среди подписей под договором, заключенным в этом городе, что три года под водительством одного из наших предков выдерживал осаду твоих соплеменников с Запада. — Монобазия (Monobasia) — вероятно, имеется в виду портовый город Monenvasia (в русской транскрипции — Монемеасия) на восточном побережье Лаконии.

… из семьи более знатной, чем любая из тех, что пересекла пролив вместе с Вильгельмом Завоевателем. — Вильгельм I Завоеватель (1027/1028 — 1087) — герцог Нормандии с 1035 г., захвативший Англию и ставший ее королем в 1066 г.

… они и Маврокордато, и Бощариса сделали клефтами. — Мавро-кордато, Александр (1791–1865) — греческий государственный деятель и дипломат; один из руководителей греческого освободительного восстания 1821–1829 гг. против турецкого ига; председатель Исполнительного совета Национального собрания Греции (1822–1827); в политике придерживался проанглийской ориентации; при республиканском строе и после установления в Греции монархии (1832) занимал важные посты, в 1844 и 1854 гг. возглавлял правительство.

Боццарис, Марко (1788–1823) — национальный герой Греции, один из героев войны за ее независимость; организатор революционного войска; нанес много поражений туркам; героически погиб в неравном бою в ночь на 1 августа 1823 г.

642… вошли в пролив, отделяющий мыс древней Эвбеи от острова Андрос… — Этот пролив у восточных берегов Греции называется Кафирефс и лежит к северо-востоку от Кеоса.

…на широту острова Скирос, этой поэтической колыбели Ахилла. — Ахилл не родился на Скиросе, а только скрывался там (см. примеч. к с. 560). На Скиросе родился сын Ахилла и местной царевны Деидамии Неоптолем (или Пирр), который после смерти отца со славой участвовал во взятии Трои.

643… опущенные обнаженные руки напоминали руки Матери Всех Скорбей. — Матерью Всех Скорбей, или Горестной матерью (лат. Mater Dolorosa), в католической церкви называют изображения Девы Марии, скорбящей о страданиях Христа. В живописи и скульптуре скорбящая Богоматерь изображается одна, с одним или семью мечами в груди, символизирующими семь ее страданий. Другое ее изображение (т. н. Пиета, от ит. pieta — «скорбь») представляет Мадонну с телом Иисуса в руках. Наиболее часты живописные изображения Матери Всех Скорбей, стоящей справа от креста Господня.

646… выехал из Портсмута в три часа пополудни…на рассвете был уже в Нортгемптоне, к десяти утра пересек границу Лестершира… — Нортгемптон — город и административный округ в графстве Нортгемптоншир (Центральная Англия); расположен на реке Нин, в 160 км к северу от Портсмута.

Лестершир — графство в Центральной Англии; административный центр — город Лестер (в 45 км к северу от Нортгемптона).

… Подобные чувства, вероятно, испытывал Данте, прошедший с Вергилием круги ада, чистилище и выведенный Беатриче из рая на землю. — В поэме «Божественная комедия», пройдя вместе с Вергилием все круги ада, Данте попадает в чистилище; здесь, как и в аду, девять кругов и томятся те, кто стремится к вратам рая. Данте проходит через стену огня и встречается с Беатриче — своей первой любовью, оставшейся для него не только прекрасной женщиной, но и символом любви, центром его внутреннего мира, центром Вселенной. По ее совету он погружается в Лету, реку забвения, и, омытый ее водами, готов идти к свету, к звездам, к царству гармонии, но его душу тревожат мысли о земном и среди явлений небесных он вспоминает о земных.

647… не знал этого великого Вавилона… — Вавилон — древний город на берегу Евфрата, основанный в III тыс. до н. э.; стал символом большого многонационального, многоязычного города.

650… род Константина Софианоса, как и у всех майниотов, восходил к царю Леониду… — О царе Леониде см. примеч. к с. 602.

655… фрегат «Исида»… — Исида (Изида) — греческая транскрипция имени древнеегипетской богини Исет, сестры и супруги Осириса, бога царства мертвых; почиталась как богиня плодородия и защитница людей и богов, спасающая их от смерти; культ Исиды был также распространен в Древней Греции, Древнем Риме и в странах Ближнего Востока.

… вез сэра Гудсона Лоу, полковника королевского корсиканского полка, в Бутренто, откуда он должен был следовать в Янину. — Лоу, Гудсон (правильнее: Хадсон; 1769–1844) — английский генерал (с 1814 г.), сын военного медика; с юности служил в английской армии в разных странах и разных частях света; участник многих походов и кампаний; служил в штабе герцога Веллингтона; губернатор острова Святой Елены во время пребывания там Наполеона в качестве узника (1816–1821), был для него суровым и сверхбдительным тюремщиком, что, впрочем, отчасти входило в его миссию; затем до 1831 г. управлял несколькими английскими колониями.

Бутренто (соврем. Бутринти на юге Албании) — город на побережье Ионического моря в Эпире, в 50 км к западу от Янины; в XIX в. входил в округ Янина.

… пересечь Ливадию, доехать до Афин… — Ливадия (древн. Лебадея) — город в Беотии (область в Средней Греции), в 90 км к северо-западу от Афин.

656… по левому борту остались Балеарские острова… — Балеарские острова находятся в западной части Средиземного моря; образуют автономную область Испании.

… дикие холмы Албании, черные скалы Сули… — Сули — горы в

Эпире, неподалеку от города Парга; с XVII в. были заселены грекоалбанским племенем сулиотов, бежавших сюда от преследований турок.

… приближались к столице столь могущественного пашалыка. — Пашалык — провинция, подчиненная власти паши.

… увидели озеро, на берегах которого некогда возвышалась Додона… — Додона (см. примеч. к с. 579) находится в стороне от Янинского озера, к юго-западу.

… спустились вниз по течению реки Арта, носившей в древности имя Ахеронт. — Ахеронт — в греческой мифологии река в подземном царстве, через которую в челне перевозчик Харон переправлял души умерших в потусторонний мир; миф об этой реке в немалой степени был навеян рекой Арахтос, протекающей в мрачной долине Эпира, местами то под землей, то через болотистое озеро и впадающей в Ионическое море недалеко от города Арта; верховье Арахтоса находится вблизи Янины.

657… Отец его, Вели-бей, сжег заживо собственных братьев, Салеха и Мехмета, в доме, где он их запер, и стал первым агой города Тепелена. — Вели-бей был младшим сыном Мухтара, правителя Тепелены, и наложницы, а Салех и Мехмет — сыновьями законной жены Мухтара; после смерти отца братья изгнали Вели, он занялся разбоем и через несколько лет вернулся в Тепелену, захватил родительский дом, запер братьев в садовом павильоне и сжег их заживо, после чего стал властелином города; умер он в 1754 г.

Бей — здесь: прибавление к имени, означающее «господин».

Ага — в султанской Турции титул военачальников, а также высших чиновников гражданской администрации.

… Его мать, Хамко, была дочь бея Коницы. — Коница — город в Эпире, в 70 км к юго-востоку от Тепелены.

… Али Тепеленскому Вели-заде во времена нашего повествования исполнилось семьдесят два года. — Заде — в тюркских языках прибавление к имени, означающее «сын (дочь) такого-то».

… Правитель Кормово бросил ее вместе с детьми Али и Шайницей в тюрьму Кардика. — Топоним Кормово (Cormovo) не идентифицирован.

Шайница — сестра Али Тепеленского, выданная им позже замуж за пашу Дельвины; после того как по наущению Али ее муж был убит своим братом, она вышла замуж за убийцу.

… грек из Аргирокастрона… заплатил за них выкуп в двадцать две тысячи восемьсот пиастров… — Аргирокастрон (соврем. Гирокастра на юге Албании) — город в 25 км к юго-востоку от Тепелены; расположен на берегу небольшой реки с тем же названием; в нач. XIX в. главный город одноименного пашалыка.

658… разрушенная Гоморра тщетно ожидала, что за ней последует Содом. — Имеется в виду библейское сказание о двух городах у запад1 ного побережья Мертвого моря, жители которых погрязли в беспутстве и за это были испепелены Богом, пославшим огонь с небес (Бытие, 24–25).

… Младший сын Шайницы, Аден-бей, только что умер… — Аден-бей — племянник Али-паши, сын его сестры от второго брака; погиб во время борьбы с жителями Карлика; по другим источникам — умер после болезни.

… запретив прислужницам блюсти пост рамазана… — Рамазан (рамадан) — девятый месяц мусульманского лунного календаря, в течение которого мусульмане соблюдают строгий пост от восхода до захода солнца.

… приказав избить дервишей и выгнать их из дворца… — Дервиш — нищенствующий и странствующий мусульманский монах, проповедующий аскетизм.

… застает брата за подписанием капитуляции кардикиотов. — Кардикиоты — жители города Кардик.

… главы самых именитых родов Шкиперии… — Шкиперия (алб. Shqiperia — «Страна орлов») — так называют свою страну албанцы.

659… дар Англии: горные пушки, гаубицы, ракеты Конгрева. — Гаубица — артиллерийское орудие с относительно коротким стволом для навесной стрельбы — под углом возвышения до 70°; впервые появилось в XV в.

Конгрев (Конгрив), сэр Уильям (1772–1828) — английский артиллерийский генерал, инженер (строитель, полиграф и т. д.) и предприниматель; в кон. XVIII в. усовершенствовал индийскую боевую металлическую ракету с разрывным зарядом, которая запускалась со специального станка, применялась на суше и на море и была принята на вооружение в английской армии в 1805 г.; один из основоположников ракетного оружия, нашедшего себе широкое применение с нач. XIX в.

… Это был задаток, только что полученный Али после сделки в Парге. — Парга — город в Западной Греции, в 60 км к юго-западу от Янины, на берегу Ионического моря; была основана венецианцами; с 1401 г. находилась под протекторатом Венеции; после падения Венецианской республики (1797) оставалась независимой до 1814 г., пока не подверглась осаде со стороны Али-паши Тепеленского; в 1819 г. англичане, до тех пор оказывавшие городу помощь, сдали его властителю Янины; жители Парги эмигрировали, а сам город вскоре после гибели Али-паши был присоединен к Оттоманской империи.

… был похож на огромный караван-сарай… — Караван-сарай (перс, букв, «дом караванов») — укрепленный постоялый двор на Ближнем Востоке, в Средней Азии и Закавказье.

… македонцы с их алыми шарфами… — Македонцы — южнославянский народ, населяющий историческую область Балканского полуострова; до кон. XIX в. были частью болгарской народности, а затем оформились в самостоятельную нацию; ныне проживают в республиках Македония, Болгария и Греция.

660… точно в лавке на Бонд-стрит… — Бонд-стрит — богатая торговая улица в центре Лондона в аристократическом районе Майфер.

… прекрасные вазы из Китая и Японии вперемежку с севрским фарфором. — То есть с изделиями знаменитой королевской фарфоровой мануфактуры в городе Севр под Парижем.

… толмач переводил его речь г-ну де Пуквилю… — Пуквиль, Франсуа Шарль Юг Лоран (1770–1838) — французский литератор, путешественник и дипломат; врач по профессии, принимал участие в Египетском и других военных походах Наполеона; был взят турками в плен и в течение нескольких лет вынужденного пребывания в Морее и Константинополе хорошо изучил и полюбил эти края, что нашло отражение в его первой публикации о Греции (1805); признание его как знатока культуры, истории и этнографии этого региона обеспечило ему вскоре назначение на должность генерального консула Франции в Янине; дружеские отношения с Али-пашой удержали его на дипломатической службе до 1815 г. Пуквиль — автор многочисленных работ о Греции и Албании; в 1822 г. он написал статью о трагическом конце Али Тепеленского, а в 1824 г. увидел свет его основной труд — четырехтомная «История возрождения Греции» («Histoire de la regeneration de la Grece»). В своем описании двора Али-паши Дюма почти буквально следует за Пуквилем.

… Драгоман говорил по-французски… — Драгоман — дипломатический переводчик в странах Востока.

663… назначил ему пожизненно по две пары в день… — Пара — серебряная турецкая монета, одна сороковая часть пиастра; с 1623 г. — основная денежная единица страны; весила 1,1 г.

… Сначала мы отправились в Либохову… — Либохова — город в Южной Албании, в 80 км к северо-западу от Янины.

664… После это мы поехали в Хендрию. — Вероятно, это крепость на горе Кендревица (2310 м) к югу от Тепелены.

… правый берег Селидна… — Речь идет об одном из притоков Вьосы.

… долина Дринополя… — Имеется в виду река Дрино на юге Албании, левый приток Вьосы.

… несчастное племя, более двадцати пяти веков жившее среди скал Акроцеравния. — Акроцеравний (соврем. Химара) — прибрежные горы на юго-западе Эпира, с древности известные своими опасными для мореходов скалами.

665… урок чудовищного восточного коварства (по его поводу Макиавелли говаривал, что обучиться политике можно только в Константинополе). — Макиавелли, Никколо (1469–1527) — итальянский политический мыслитель, историк, писатель; жил во Флоренции, выполнял дипломатические миссии в иностранных государствах; заслужил широкую известность; в политической деятельности считал допустимыми любые средства, отсюда термин «макиавеллизм» для определения политики, пренебрегающей нормами морали.

666 …на плечах своих верных валахов спустился по крутому склону… — Валахи — народность, проживающая в Валахии, южной части современной Румынии; образовалась из древнего местного племени даков, романизированного во И — III вв. и позднее смешавшегося со славянами; ныне — часть румынской нации.

… верные чоадары не расслышали или плохо поняли его приказ… — Чоадары (чопадары) — офицеры личной гвардии султана в Оттоманской империи.

667… Вам, храбрые латиняне… — Латиняне — здесь: католики-албан цы, населявшие северную часть страны, по левому берегу реки Черный Дрин; приняли католицизм в раннем средневековье и остались верными ему, несмотря на сильное влияние православия и ислама на Балканах; считались самым храбрым албанским племенем.

… Спроси угонов Скодры… — Гоки (или гвеки) — солдаты Красного полка (названного по цвету их одежды) из вспомогательного корпуса латинян в войсках Али-паши.

Скодра (соврем. Шкодер на севере Албании) — город на западе Эпира, на берегу Скодарского озера; европейцы в XIX–XX вв. называли его также Скутари.

… спроси у предводителя красного флага… — То есть Красного полка.

669… Их оттащили на берег Селидна, и они поплыли к Лаоису, разнося от

Тепелены до Аполлонии весть о свершившейся мести. — Топоним Лаоис (Laois) не идентифицирован.

Аполлония — древнегреческий город, колония Коринфа на восточном побержье Адриатического моря; в кон. I тыс. до н. э. — нач. I тыс. н. э. — один из главных центров греческой культуры; его развалины находятся рядом с селением Поджан около города Фиери на юге Албании, близ устья Вьосы.

… с распущенной гривой волос и окровавленными руками она казалась настоящей эвменидой. — Эвмениды (или эринии) — в древнегреческой мифологии богини мщения, которые преследуют людей, совершивших преступления, безумием и муками совести; изображались с волосами, переплетенными змеями, с факелом в одной руке и с кинжалом — в другой.

672… ты тот, кого называют наисвятейшим, шейх Юсуф. — Шейх — в арабских странах глава рода или деревенский староста, а также представитель высшего мусульманского духовенства, богослов и правовед.

673… ночевали в Вонице, оспаривающей у Анио честь считаться древним Акциумом… — Воница — город в западной части Средней Греции, на южном берегу Амбракийского залива Ионического моря. Акциум (Акций) — мыс на северо-западе Греции и одноименный город на берегу Амбракийского залива Ионического моря; известен произошедшим здесь 2 сентября 31 г. до н. э. морским сражением, которое определило судьбу власти в Риме.

… взял лодку, чтобы переплыть залив и посетить Никополь… — Никополь («Город победы», от имени древнегреческой богини победы Нике и polis — «город») был основан Октавианом на северном берегу Амбракийского залива в кон. I в. до н. э. в ознаменование победы при Акциуме; был украшен многими великолепными зданиями; каждые четыре года там устраивались спортивные игры в честь бога Аполлона.

… собравшись посмотреть на грандиозную навмахию… — Навмахия (гр. naumachia) — битва на море, морской бой; так же назывался у древних римлян бой кораблей, организованный как публичное зрелище.

… Антоний потерпел поражение; остатки его флота еще отбивались, а он уже бежал вослед уплывающей Клеопатре… — Антоний, Марк (83–31 до н. э.) — римский военачальник, один из соратников Цезаря; боролся за власть над Римом против Октавиана; потерпев поражение при Акциуме, бежал в Египет, где покончил с собой. Клеопатра VII (69–30 до н. э.) — царица Древнего Египта, славившаяся красотой и образованностью; с 51 по 47 гг. до н. э. — соправительница своего младшего брата и супруга Птолемея XIII, а с 47 по 44 гг. до н. э. — своего младшего брата Птолемея XIV (в это время она пользовалась покровительством Юлия Цезаря и была его любовницей); с 44 г. до н. э. правила единолично; с 41 г. до н. э. — союзница, а с 37 г. до н. э. — супруга Антония; после поражения при Акциуме и самоубийства Антония покончила с собой, чтобы избежать позорного плена. Клеопатра во главе египетского флота участвовала на стороне Антония в битве при Акциуме. В разгар борьбы, когда исход сражения был еще не совсем ясен, она вывела свой флот из боя и начала отход. Антоний (как предполагали современники, из ревности) бросил свои корабли и кинулся за ней. Отсутствие значительной части флота Антония и его самого принесло победу Октавиану. Сухопутная армия Антония сдалась через несколько дней.

… с этого часа Октавиан в самом деле стал называться Августом. — До своего появления на политической арене будущий император Август (см. примеч. к с. 177) носил имя Гай Октавий, а до полного завоевания власти — Гай Юлий Цезарь Октавиан.

675… пустились в дорогу, рассчитывая в тот же день прибыть во Враху-ри, древний Ферм. — Ферм (соврем. Термон) — город в Этолии, на берегу Трихонидского озера в Этолии. Название Врахори (так!) носил прежде соврем. Агринийон, расположенный к западу от Термона.

… нам пришлось сделать остановку, чтобы позавтракать на берегу Ахелооса… — Ахелоос (древн. Ахелой) — самая длинная и полноводная река в Греции (220 км); берет начало в горах Пинда и впадает в Патрасский залив Ионического моря.

… перейдя реку в том самом месте, где, по преданию, Геракл укротил быка, мы вступили в Этолию. — Здесь имеется в виду состязание Геракла (см. примеч. к с. 156) с речным богом Ахелоем в споре за невесту. Наделенный огромной силой и бессмертием, Ахелой мог представать в одном из трех обличьев: быка, пятнистого змея и человека с бычьей головой. Когда он превратился в быка, Геракл схватил его за рога и повалил на землю, сломав один рог. Опозоренный Ахелой сбежал, и царская дочь Деянира досталась Гераклу.

Этолия — гористая местность в центральной части Греции.

676… Вот то, что они пели (это была знаменитая боевая песня Ригаса)… — Речь идет о т. н. «греческой Марсельезе», песне греческих повстанцев, сочиненной на слова Ригаса. Ее перевел Байрон, назвав «Песней греческих повстанцев» (1812).

Ригас, Константин (1757–1798) — греческий поэт и патриот, организовавший в Вене тайное революционное общество «Гетерия»; развивал идею братства и равенства всех балканских народов и идею создания демократического государства «Греческая республика»; в 1797 г. был арестован австрийской полицией, выдан турецким властям и в 1798 г. казнен.

Корифей — здесь: глава хора в древнегреческом театре.

677 …за город семигорный // Вместе с нами воевать. — Имеется в виду Константинополь, который, подобно Риму, строился на семи холмах.

… где лорд Байрон спугнул двенадцать орлов… — См. примем, к с. 474.

… не пожелал тратить время даже на посещение знаменитого источника, воды которого пробуждали дар пророчества… — Имеется в виду Кастальский ключ (см. примем, к с. 474).

… вечером мы прибыли в Кастри. — Кастри — вероятно, это город Кастрон в Беотии.

678… Мы хотим, чтобы вы нас любили, а не платили нам. — Здесь явно использован эпизод поездки Байрона в декабре 1809 г. из Янины в Афины. Когда поэт предложил охранявшим его албанцам деньги, их предводитель ответил: «Я хочу вашей дружбы, а не денег».

…На второй день после отъезда из Кастри наша группа ночевала в Элефсисе, древнем Элевсине… — Элефсис (древн. Элевсин) — город в 22 км к западу от Афин, с которыми связан т. н. священной дорогой, и в 60 км к юго-востоку от Кастрона; в античности был известен знаменитым культовым святилищем, где проводились мистерии — ежегодные культовые празднества в честь Деметры и Персефоны.

681… Кеос исчез из виду, заслоненный островком Елены… — Остров

Елена (соврем. Макронисос) — один из Кикладских островов, ближайший к Аттике; по преданию, именно здесь Парис, похитивший прекрасную Елену, из-за которой началась Троянская война, впервые вкусил с ней любовные радости.

684… подобно Юпитеру, принять облик сладкогласного лебедя в белом оперении. — Согласно древнегреческой мифологии, Юпитер — Зевс являлся к Леде, супруге спартанского царя, в виде лебедя, и дети Леды (прекрасная Елена, Кастор и Полидевк и другие) рождались из яиц. По другой версии, Зевс в образе лебедя сочетался с богиней отмщения Немезидой, которая уронила яйцо на колени Леде, и из этого яйца родилась Елена.

687… большого быка, который смог бы, опираясь копытами задних ног на землю Мессении, напиться из Эврота. — Эврот (соврем. Эвротас) — река в Пелопоннесе, главная в Лаконии; лежит к востоку от Мессении.

Примечания

1

«Дай руку мне [красотка]» (ит.).

(обратно)

2

«Хочу и не хочу, но сердце бьется снова» (ит.).

(обратно)

3

«Пойдем, моя радость» (ит.).

(обратно)

4

«Твою я изменю судьбу» (ит.).

(обратно)

5

«Ах, я теряю силы» (ит.).

(обратно)

6

«Пойдем, пойдем, сокровище мое» (ит.).

(обратно)

7

Любовь (ит.).

(обратно)

8

«Сорока» (ит.).

(обратно)

9

«Мария Стюарт», 1,7. — Пер. Н.Вильмонта.

(обратно)

10

Нет нужды напоминать читателям, что мы не излагаем курс истории, а вспоминаем древнее предание. Нам прекрасно известно, что Карл Великий был тевтонец, а не француз. (Примеч. автора.)

(обратно)

11

«За храбрость» (лат.).

(обратно)

12

Монета стоимостью в 3 дуката. (Примеч. автора.)

(обратно)

13

Железные клетки, в которых в Италии выставлялись головы преступников, не имели проволочной сетки. (Примеч. автора.)

(обратно)

14

Последний довод [королей] (лат.).

(обратно)

15

Тем, кто желает получить более пространные сведения о князе Бутера, память о котором я нашел столь живучей на Сицилии, словно он умер лишь накануне, следует обратиться к остроумным и забавным мемуарам Пальмиери де Миччике. (Примеч. автора.)

(обратно)

16

Санфедистами называли тех, кто последовал за кардиналом Руффо, чтобы завоевать Неаполь. (Примеч. автора.)

(обратно)

17

В Палермо смертная казнь приводится в исполнение на Морской площади, против дворца князя Бутера. (Примеч. автора.)

(обратно)

18

Заговорен (ит.).

(обратно)

19

Албанская колония, жители которой покинули землю предков при взятии Константинополя Мехмедом II и до сих пор сохраняют свой национальный костюм. (Примеч. автора.)

(обратно)

20

630 франков. (Примеч. автора.)

(обратно)

21

 В Италии покойников отпевают в открытом гробу и заколачивают его лишь перед тем, как опустить в могилу. (Примем, автора.)

(обратно)

22

В Палермо монахиням запрещено бывать на городских праздниках, и все же они незримо присутствуют на них. Каждый зажиточный монастырь снимает этаж какого-нибудь дома на улице Толедо; из зарешеченных окон этого дома, куда святые отшельницы добираются из монастыря по подземным ходам, иной раз в четверть льё длиною, они смотрят на религиозные и светские праздники. (Примеч. автора.)

(обратно)

23

Французская виселица сильно отличается от итальянской: первая имеет форму латинской буквы F, вторая — буквы Н, перекладину которой подняли на самый верх. (Примеч. автора.)

(обратно)

24

Книги имеют свою судьбу (лат.).

(обратно)

25

«Благодеяния достойны похвалы» (лат.).

(обратно)

26

«Мадонна-у-подножья-грота» (ит.).

(обратно)

27

«Аве Мария» (лат.).

(обратно)

28

Буря! Буря! (ит.)

(обратно)

29

Ничегонеделание (ит.).

(обратно)

30

Святая святых (лат.).

(обратно)

31

«Правь, Британия» (англ.).

(обратно)

32

Во имя Отца и Сына и Святого духа (лат.).

(обратно)

33

Аминь! (лат.)

(обратно)

34

Припадаю к алтарю твоему! (лат.)

(обратно)

35

Боже, животворящий юность мою (лат.).

(обратно)

36

С вами Бог! (лат.)

(обратно)

37

И с духом твоим! (лат.)

(обратно)

38

Чистая вода! (ит.)

(обратно)

39

Дорога (ит.).

(обратно)

40

Деревушка (ит.).

(обратно)

41

Вот примерный смысл первого куплета этой песни: «Я люблю вас от всего сердца, но при людях я вас ненавижу. Не спрашивайте отчего, дорогая, вы это хорошо знаете». (Примеч. автора.)

(обратно)

42

Д.Байрон, «Афинской девушке». — Пер. Л.Мея.

(обратно)

43

Так греки называют Святую Деву. (Примеч. автора.)

(обратно)

44

Глава пажей. (Примеч. автора.)

(обратно)

45

«Верь Байрону» (лат.).

(обратно)

46

«Пассажир» (ит.).

(обратно)

47

Чахотка.

(обратно)

48

Английский синьор.

(обратно)

49

Мыс Лектон (лат.).

(обратно)

50

Терпение! Терпение (ит.).

(обратно)

51

Так называется греческая юбка, которая считается тем элегантнее, чем больше лоскутов ее составляют. Есть фустанеллы, имеющие до пятисот швов. (Примеч. автора.)

(обратно)

52

Мягкие каштаны (лат.).

(обратно)

53

«Перед восходом [солнца]» (ит.).

(обратно)

54

 Красивая, красивая, очень красивая.

(обратно)

55

Пер. Ю.Денисова.

(обратно)

56

Д.Байрон, «Паломничество Чайльд-Гарольда», II, 38. — Пер. В.Левика.

(обратно)

57

Смотрите, чтобы удостовериться в правдивости всех этих подробностей, «Историю Греции», написанную г-ном де Пуквилем; кн. П, гл. V. (Примеч. автора.)

(обратно)

58

Пер. С. Маршака.

(обратно)

Оглавление

  • Александр Дюма Полина
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  • Александр Дюма Паскуале Бруно
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  • Александр Дюма Капитан Поль
  •   ПРЕДИСЛОВИЕ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   Эпилог
  • Александр Дюма Приключения Джона Дэвиса
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  •   XXV
  •   XXVI
  •   XXVII
  •   XXVIII
  •   XXIX
  •   XXX
  •   XXXI
  •   XXXII
  •   XXXIII
  •   XXXIV
  •   ДНЕВНИК ФАТИНИЦЫ
  •   КОММЕНТАРИИ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Полина. Паскуале Бруно. Капитан Поль. Приключения Джона Дэвиса», Александр Дюма

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства