«Бабушка»

1774

Описание

Повесть «Бабушка» (1855) принадлежит к лучшим произведениям выдающейся чешской писательницы Божены Немцовой. Ей удалось запечатлеть величественные картины Чехии, ее людей, жизни и быта. Писательница обратилась к своим детским воспоминаниям; образ бабушки, простой крестьянки, стал символом чешского народа. Целые поколения чехов воспитывались на нравственных идеалах, изложенных в повести.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

От автора.

Из этого увидишь ты, что бедняки совсем не так несчастны, как мы думаем. В действительности у них больше радостей, чем мы себе представляем и чем мы сами имеем!

(Гуцков, «Рыцари духа»)

Давным-давно любовалась я в последний раз милым, исполненным спокойствия лицом, целовала бледные морщинистые щеки, заглядывала в синие глаза, светящиеся лаской и добротой; давным-давно благословили меня в последний раз старческие руки! Нет больше на свете доброй старушки! Уж много лет покоится она в сырой земле!

Но для меня она не умерла. Образ ее запечатлен в душе моей во всей своей самобытной красоте, и, пока я дышу, он останется жить в ней. Ах, если бы владела я искусною кистью живописца, я бы не так прославила тебя, милая бабушка!… Но эта вещь, пером написанная, — не знаю, не знаю, понравится ли она кому-нибудь! Но ведь ты любила говорить: «На всех никогда не угодишь!» Я буду довольна и тем, если хоть немногие прочтут рассказ о тебе с таким же теплым чувством, с каким я пишу.

I Приезд бабушки.

Были у бабушки сын и две дочери. Старшая уже много лет жила в Вене у родных: там она и замуж вышла. Ее место заняла младшая дочь. Сын — тоже отрезанный ломоть: знал он ремесло, и, когда женился, тесть с охотой принял его в свой городской дом. Сама бабушка жила в горной деревушке на границе Силезии[1], где была у нее маленькая хатка; спокойно коротала она свой век вместе со старою Беткой[2], своей сверстницей, служившей еще ее родителям. Бабушка не чувствовала себя покинутой: все жители деревни были ее братьями и сестрами, а она им матерью и советчицей — не обходились без нее ни крестины, ни свадьба, ни похороны.

Но вот неожиданно пришло письмо бабушке от старшей дочери из Вены. Дочь сообщала, что муж ее определился на службу к одной княгине, владеющей большим поместьем в Чехии: а до поместья всего лишь несколько часов езды от той горной деревеньки, где живет бабушка. Она с детьми уже сейчас перебирается на новоселье, а муж приедет только летом, когда сама княгиня пожалует. В конце письма дочь умоляла старушку навсегда поселиться с ней и внучатами: они ее ждут не дождутся. Расплакалась бабушка, ума не приложит, как быть? Сердцем тянулась она к дочери и внучатам, которых еще не видела, но крепка была и нить, связывавшая старушку с обжитым гнездом и добрыми друзьями. Однако всякому свое дороже! Тоска по родным оказалась сильнее давних привязанностей, и бабушка решилась ехать. Избушку со всем, что в ней было, оставила она старой Бетке, но предупредила: «Не знаю, уживусь ли, может, еще домой ворочусь помирать».

В один прекрасный день к избушке подкатила повозка, кучер Вацлав уложил в нее расписной сундук, прялку — без нее бабушка жить не могла, — корзину с четырьмя хохлатыми цыплятами и мешок, где пищали два четырехшерстных котенка; на задок повозки усадил он бабушку; слезы затуманили ей глаза, она ничего не видела перед собой. Благословили ее друзья на прощанье, и отправилась старая на новое жительство.

С каким нетерпением и радостью ждали бабушку на Старой Белильне![3] Так называли люди уединенный домик в живописной долине, который отвели Терезе Прошковой, бабушкиной дочери, под жилье. Дети ежеминутно выбегали на дорогу посмотреть, не видно ли Вацлава, и каждому прохожему докладывали:

— Сегодня наша бабушка приедет!

И не переставали обсуждать между собой:

— Какая же она, наша бабушка?…

Ребятишки перебирали в памяти всех знакомых старушек, лица путались у них в голове; никак не могли они решить, на кого же может быть похожа бабушка. И вот, наконец, показалась долгожданная повозка!

— Бабушка едет! — раздалось по всему дому.

Пан Прошек с женой, Бетка с младенцем на руках, старшие дети и две огромные собаки — Султан и Тирл — все высыпали на улицу.

С повозки слезла старушка в белой шали и в деревенском наряде. Ребята как подбежали, так и остались стоять рядком все трое, не сводя с бабушки глаз. Зять пожимает старушке руку, дочь со слезами обнимает ее, а бабушка целует их в обе щеки и тоже плачет — разливается. Тут Бетка сунула ей пухленькую Адельку, бабушка улыбнулась, назвала ее дорогой крошкой и перекрестила. Затем взглянула на других внучат и сказала ласково-ласково:

— Детки мои золотые, птенчики вы мои, не чаяла я увидеть вас!…

Дети уставились в землю и стоят, шевельнуться не смеют, будто вкопанные; только по приказанию матери подставили они бабушке свои розовые щечки. Они никак не могли опомниться! Ну как же, ведь бабушка совсем не похожа на тех старушек, которых они знали: такой бабушки они никогда не видывали. Ребятишки наглядеться не могли на свою бабушку… Куда бы она ни повернулась — они тут как тут, обступят со всех сторон и разглядывают с ног до головы.

В диковинку им и темная шубейка с крупными сборками сзади, и зеленая сборчатая камлотовая[4] юбка с широкой лентой на подоле; нравится им виднеющийся из-под белой шали красный цветастый платочек, завязанный концами на затылке. Чтоб лучше разглядеть красный клин на белых чулках и черные туфли, пришлось опуститься на корточки. Вилимек теребит цветные лоскуты, нашитые на рогожную суму, которая висит у бабушки на руке; Ян, старший из двух братьев, осторожно приподнимает бабушкин белый, в красную полоску передник: он нащупал под ним что-то твердое. Оказывается — это большущий карман. Яну очень хочется узнать, что в нем, но старшая сестра, пятилетняя Барунка[5], отталкивает брата и шепчет:

— Погоди, вот скажу бабушке, как ты хочешь в карман к ней залезть!

Она шепчет так громко, что и за тридевять земель было бы слышно. Бабушка обернулась и, перестав разговаривать с дочерью, сунула руку в карман.

— Ну-ка, детишки, поглядите, что тут у меня есть!

И высыпала в передник четки, складной ножик, хлебные корки, обрывок тесемки, две пряничных лошадки и две куколки. Игрушки предназначались внучатам. Отдавая подарки, старушка сказала:

— Бабушка и еще кое-что вам привезла!

С этими словами она вытащила из сумки яблоки и крашеные яйца, вытряхнула из мешка котят и выпустила цыплят из корзины. То-то было радости, то-то было веселья! Бабушка стала самой лучшей бабушкой на свете!

— Котята четырехшерстные, родились в мае — такие отлично ловят мышей и в доме хорошо приживаются. Цыплята ручные, если Барунка приучит их к себе, станут бегать за ней, как собачонки!… — объяснила бабушка.

Дети сразу перестали дичиться, обступили бабушку со всех сторон и вскоре подружились со старушкой. Мать было прикрикнула, чтобы они оставили бабушку в покое, дали ей отдохнуть, но та возразила:

— Не мешай нам, Терезка, ведь мы так рады, что, наконец, свиделись.

От этих слов ребята осмелели еще больше. Один забрался к старушке на колени, другой за ее спиной залез на лавку, Барунка встала прямо перед бабушкой и смотрит ей в лицо. Кто удивляется, какие у бабушки волосы — белые как снег, кто разглядывает бабушкины морщинистые руки, а кто кричит:

— Ой, бабушка, у вас только четыре зуба!

Бабушка улыбается, гладит Барунку по темно-русой головке и приговаривает:

— Я-то старуха…вот состаритесь, такие же будете…

Малыши никак не могут себе представить, как это их беленькие гладкие ручки когда-нибудь так же покроются морщинками, как руки бабушки.

С первой же встречи бабушка всецело завладела сердцами своих внучат и сама отдала им свое сердце.[6] Пан Прошек, бабушкин зять, — с ним до сих пор она не была знакома — завоевал ее расположение своей добротой и сердечностью, которыми дышало его красивое лицо. Одно только огорчало ее: зять не говорил по-чешски.[7] Сама же она если и знала что по-немецки, то давно забыла. А ей так хотелось поговорить с Яном! Однако зять утешил ее, уверив, что понимает чешскую речь. И в самом деле, бабушка сразу заметила — в доме говорят на двух языках. Дети и работницы обращались к пану Прошеку по-чешски, а он отвечал им по-немецки, и все хорошо понимали друг друга. Бабушка надеялась со временем столковаться с Яном, а пока выходила из положения как могла.

Дочь свою бабушка еле узнала: помнила она ее веселой деревенской девушкой, а встретилась с молчаливой, степенной женщиной в господском платье, с господскими манерами. Нет, это не ее Терезка! Приметила бабушка и то, что порядки в доме дочери совсем иные, непривычные. Первые дни от радости свидания она ходила как в чаду, но мало-помалу стала чувствовать на новом месте какую-то неловкость и беспокойство. Не будь внучат, давно бы воротилась она в свою избенку.

Хоть у Терезки и появились кое-какие барские замашки, но никто не мог бы сказать про нее дурного слова: была она добра и рассудительна. Мать свою Терезка очень любила; не хотелось ей отпускать от себя старушку еще и потому, что сама она служила ключницей в замке, и не нашлось у нее никого, кому бы можно было со спокойной душой доверить детей и хозяйство.

Оттого и не понравилось Терезке, когда заметила она, что бабушке как-то не по себе; но скоро дочь догадалась, чего недостает старушке у нее в доме, и сказала однажды:

— Я знаю, матушка, вы привыкли к работе, вам скучно возиться день-деньской с ребятишками. Не желаете ли попрясть?… На чердаке с прошлого года завалялось немного льна, а уродится — будет его вдоволь. Но всего лучше, если вам не трудно, присмотрели бы вы за хозяйством. Все мое время занято службой в замке, шитьем да стряпней, а хозяйство приходится бросать на чужих людей. Прошу вас, будьте моей помощницей и распоряжайтесь всем, как найдете нужным.

— Помочь-то я помогу с радостью, только вот угожу ли; ты знаешь, я охотница до такой работы, — ответила обрадованная бабушка.

В тот же день полезла она на чердак взглянуть на лен, а назавтра первый раз в жизни увидели дети, как прядут.

Прежде всего позаботилась бабушка о выпечке хлеба. Не могла она равнодушно смотреть, как непочтительно обращается кухарка с божьим даром; ставит ли опару, или выливает тесто, сажает ли хлеб в печь, или вынимает его из печи, — ведь и не подумает перекрестить, будто не хлеб в руках держит, а кирпич какой. Прежде чем развести закваску, бабушка чертила мешалкой над квашней знак креста и не забывала крестить тесто всякий раз, как брала его в руки, пока, наконец, хлеб не попадал на стол. Никто не смел стоять около теста разинув рот, чтобы не сглазить «дар божий». И Вилимек, входя на кухню, уже не забывал говорить: «Господи благослови!»

День, когда бабушка пекла хлеб, был для ребят большим праздником. Всякий раз получали они по лепешке и пирожку со сливами или яблоками, чего раньше не водилось в доме. Зато дети должны были приучаться не ронять крошек.

— Крошки сжигать надобно, — учила бабушка, сметая их со стола и бросая в огонь.

Если кто-нибудь из внуков ронял крошки на пол и бабушка замечала это, она тут же заставляла подобрать и приговаривала:

— Не смейте топтать крошки, от этого, говорят, в чистилище души плачут. Сердилась бабушка, когда небрежно резали хлеб.

— Кто хлеб режет неровно, с людьми не договорится полюбовно, — наставительно говорила она.

Однажды Яник попросил бабушку разрезать хлеб наискось, чтобы ему досталась горбушка. Бабушка не согласилась.

— Не слыхал разве, кто хлеб кромсает, Господу Богу пятки подрезает? Ешь, что дают, не привередничай, — и Янику пришлось отказаться от лакомого кусочка.

Оставшиеся после обеда куски и корки бабушка прятала в карман: когда случалось ей проходить мимо воды, она бросала их рыбам: гуляя с детьми в лесу — муравьям или птицам, — словом, ни единой крошки не пропадало у нее даром, и всегда она повторяла:

— Уважайте дар божий, без него худо жить на свете, кто его не чтит, того Господь накажет.

Уронит кто-нибудь из детей хлеб — должен тут же поднять его и поцеловать, как бы прося прощения, а увидит бабушка на полу горошину, поднимет и тоже с почтением поцелует. Всему этому старушка учила и внучат.

Попадется на дороге гусиное перышко, бабушка тотчас укажет на него:

— Нагнись, Барунка!

Барунке бывало лень наклониться, и она отвечала:

— Из-за одного-то перышка, бабушка?

Старушка сердилась:

— Помни, девонька, немногое к немногому приложится, ан, глядь, и станет много, не забывай пословицы: «Собирай по ягодке, наберешь кузовок».

В комнатах у пани Прошковой стояла модная мебель; бабушке она очень не нравилась. Ей казалось, что на мягких стульях с резными спинками неудобно сидеть, того и гляди свалишься, а опереться на спинку нельзя, не дай бог сломается. На диван присела она всего-навсего один раз; когда пружины под ней опустились, бедняжка так перепугалась, что чуть не вскрикнула. Шалуны — внучата, глядя на бабушку, заливались смехом; забравшись на диван и подпрыгивая на нем, они звали ее к себе. Но как ни уверяли проказники, что диван не сломается, сесть на него бабушка больше не решалась.

— Идите вы к лешему, — отмахивалась она. — где это видано, чтоб на этакой качалке сидели, она и годна только для вас!…

Бабушка боялась ставить что-либо на полированные столики и шкафы, чтоб не повредить блестящей поверхности. А про стеклянный шкаф со множеством разных безделушек говорила: «Поставили его здесь не иначе как на грех». Детям очень нравилось прыгать возле шкафа, внутри всегда что-нибудь да опрокинется: за это им изрядно доставалось от матери. Любила бабушка, нянча расплакавшуюся Адельку, подсесть к роялю; как только старушка легонько ударяла по клавишам, ребенок тотчас успокаивался. Иногда Барунка учила свою бабушку наигрывать одним пальцем «Ах вы кони мои, кони!…» Покачивая в такт головой, бабушка тихонько подпевала, а после ахала:

— И до чего только люди не дойдут! Кто не знает, подумает, не иначе — тут птичка запрятана; уж так оно красиво поет!…

Если в комнатах делать было нечего, бабушка туда и не заглядывала.

Когда старушка не суетилась по хозяйству в доме либо на дворе, охотнее всего сиживала она в своей светелке, которая находилась рядом с кухней и комнатой для прислуги. В светелке было все устроено по бабушкиному вкусу. Возле огромной печи стояла скамья, вдоль стены — бабушкина кровать; между кроватью и печкой поместился раскрашенный сундук, а у другой стены — кроватка Барунки, которая спала у бабушки. Посредине стоял липовый стол на трех ножках, а прямо над ним спускался с потолка подвешенный на нитке бумажный голубок — наподобие святого духа. В углу у окна виднелась прялка, гребень с куделью и воткнутым в нее веретеном; на гвозде качалось мотовило[8]. Несколько изображений святых висело на стене, над бабушкиной постелью распятие, убранное цветами. На окне зеленел мускат и бальзамин в горшках, а на косяках были развешаны холщевые мешочки с разными травами — сухим липовым и бузиновым цветом, пупавкой[9] и другими лекарственными травами. Это бабушкина аптека. На двери висела оловянная кропильница[10]. В ящике стола было спрятано бабушкино шитье, томик священных песнопений, молитвенник, моток шнура для привязывания кудели, освященный в день «Трех волхвов» мел[11] и громовая свечка[12], которую бабушка всегда держала под рукой и зажигала во время грозы. На печке стояла железная коробочка с кремнем, огнивом и трутом. В комнатах для разжигания огня, высеченного из кремня, пользовались пузырьком с фосфором, но бабушка не захотела иметь дело с этим дьявольским орудием. Раз было попробовала, и кто знает, как у нее там вышло, только прожгла она себе фартук, служивший ей уже лет двадцать пять, да и сама чуть было не задохлась от дыма. С той поры бабушка к пузырьку не притрагивалась. Раздобыла себе коробочку, Яник с Вилемом принесли ей тряпок для трута и наделали из них жгутиков, кончики обмакнули в серу; приготовив на столе привычный зажигательный прибор, бабушка спокойно укладывалась спать. Детям больше нравился такой способ получать огонь; каждый день приставали они к бабушке, не нужны ли ей тряпичные спички, а то, мол, изготовить их одна минута.

Но самое интересное в комнате бабушки — расписной сундук. Как любили дети разглядывать намалеванные на красном синие и зеленые розы с коричневыми листьями, голубые лилии и порхающих между ними оранжевых птичек. Не было предела их радости, когда бабушка открывала сундук. И впрямь тут было чему подивиться! Изнутри вся крышка оклеена образками и молитвами — в память о богомолье. В сундуке устроено отделение — и чего-чего в нем только нет! Семейные бумаги, письма от дочерей из Вены, холщевый мешочек, полный серебряных монет, что посылали ей дочери и сын на харчи; она их не тратила и хранила, как дорогую память; деревянная шкатулка, в ней пять ниток гранатов, к ним подвешена монета с изображением императора Иосифа и Марии Терезии[13]. Когда дети очень уж приставали, она открывала шкатулку и при этом обычно говорила:

— Посмотрите, милые детки, гранаты эти подарил мне ваш покойный дедушка к свадьбе, а этот талер получила я от императора Иосифа[14] самолично. Хороший был государь, царство ему небесное! Когда умру, все будет ваше, — добавляла она, закрывая шкатулку.

— Бабушка, как это случилось, что император дал вам талер? Расскажите нам! — попросила однажды Барунка.

— Ужо напомните мне, расскажу, — пообещала бабушка.

Помимо всего прочего, хранились у бабушки в этой части сундука двое освященных четок, банты к чепцам и уж обязательно какое-нибудь лакомство для детей.

На самом дне сундука лежало аккуратно сложенное бабушкино белье и платье: камлотовые и канифасовые юбки, кофты, платки, корсажи, передники; поверх всего красовались два белых накрахмаленных чепца с большими, похожими на крылья бантами сзади. До всего этого богатства дети не смели дотрагиваться. Когда бабушка бывала в хорошем настроении, она вытаскивала вещи из сундука и показывала их одну за другой.

— Посмотрите-ка, детки, эта канифасовая[15] юбка служит мне уж пятьдесят лет, а вот эту кофту носила еще ваша прабабушка, а передник — ровесник вашей матери, — и все новешенькое! А на вас не напасешься! Оттого это, что не знаете вы, как достаются деньги. Гляньте-ка, вот эта шелковая кофточка стоила сто гульденов! В наше время ходили бумажные деньги…

В таком духе бабушка продолжала и дальше, а присмиревшие шалуны внимательно слушали, будто все понимали.

Пани Прошковой хотелось, чтобы бабушка сменила свою одежду на другую, на ее взгляд более удобную, но бабушка наотрез отказалась изменить в своем платье даже самую пустяковую тесемку.

— Меня Господь накажет, если я на старости лет вздумаю за модами гоняться. Ни к чему мне, старухе, эти новинки, — повторяла она.

Так все и осталось по-прежнему. Скоро старушка повернула все в доме на свой лад, каждый величал ее «бабушкой», и что бы она ни говорила и ни делала — лучше, казалось, и придумать было нельзя.

II Бабушкин распорядок дня.

Летом бабушка поднималась в четыре утра, а зимой в пять. Прежде всего старушка молилась и целовала крестик, висевший на фисташковых четках; днем она всегда носила их при себе, а ночью клала под подушку. Затем бабушка вставала, одевалась и, окропив себя святой водой, брала веретено в руки и садилась за прялку, тихо напевая молитвы. От старушки, как это бывает в ее годы, бежал сон, но знала она, как он сладок, и старалась не тревожить других. Примерно через час слышалось мерное шарканье ее туфель: вот скрипнула одна дверь, другая — и бабушка появлялась на крыльце. В то же мгновение в хлеву гуси начинали гоготать, свиньи хрюкать, корова мычала, куры хлопали крыльями, откуда-то сбегались кошки и терлись у ее ног. Собаки вылезали из своих конур и, потянувшись, бросались к бабушке: не поостерегись старушка — они наверняка сбили бы ее с ног и просыпали бы зерно из лукошка. Бабушку любила вся эта тварь, и она платила ей тем же. Боже упаси, чтобы кто понапрасну обидел при ней даже самого крошечного червячка!

— Какая от этого человеку корысть?… А уж если приходится убить какую живность, так по крайности не причиняйте ей лишних страданий… — говорила бабушка.

Дети не должны были видеть, как рубят цыпленку голову: им стало бы его жалко, а если цыпленка жалеть, то он дольше промучается.

Но однажды бабушка сильно разгневалась на обоих псов, Султана и Тирла. И было за что! Они подкопались под хлев и за одну ночь загрызли десять утят, таких хорошеньких, желтеньких — любо-дорого было смотреть. У бабушки руки опустились, когда утром открыла она дверцу птичника и гусыня с тремя уцелевшими птенцами выскочила оттуда, испуганно гогоча, будто жалуясь на собак и горюя о своих детках, которых высидела вместо их непоседливой родительницы. Сначала бабушка подумала на злодейку-куницу, но скоро по следам убедилась, что виноваты собаки. Хороши верные сторожа!…Бабушка глазам своим не верила. А они прибежали и ласкаются, как ни в чем не бывало… Это еще пуще рассердило старушку.

— Прочь от меня, негодники! Что вам утята сделали? Может, вы проголодались?…

Нет, не хотите вы есть, а из чистого озорства пустились на такое дело! Прочь от меня, постылые!

Собаки поджали хвосты и уныло поплелись в свои будки, а бабушка, забыв, что еще очень рано, пошла в комнаты поделиться своим горем с дочерью.

Увидев на пороге бледную, заплаканную бабушку, пан Прошек решил: или кладовую обокрали воры, или Барунка умерла. Выслушав всю историю, он весело рассмеялся. И правда, какое ему дело до утят! Не он сажал гусыню на яйца, не он следил, как вылуплялись птенцы, не он любовался, как они плавают и, сунув головки в воду, болтают лапками в воздухе. Ян потерял лишь несколько кусков жаркого. Все же он решил утвердить справедливость и, взяв кнут, отправился во двор задать псам трепку. Заслышав дикий собачий визг, бабушка заткнула уши, но между тем подумала: «И то сказать, поделом им, пускай запомнят хорошенько!…» Но когда прошел час, другой, а собаки все не вылезали из своих будок, она не выдержала и пошла взглянуть, не слишком ли сильно их обидели.

«Потерянного не воротишь, а они ведь тоже живое творение…» — рассуждала она, нагибаясь и заглядывая в конуру.

Псы заскулили и, виновато поглядывая на хозяйку, подползли на брюхе к ее ногам.

— Теперь небось каетесь? Узнали, как наказывают за озорство? Будете помнить!…

И псы не забыли. Когда утята или гусята ковыляли по двору, собаки отводили глаза в сторону, а то и вовсе уходили прочь; таким путем они скоро вернули бабушкино расположение.

Накормив птицу, бабушка будила служанок, если к этому времени те еще не встали. Только в седьмом часу подходила она к постельке Барунки и, легонько похлопывая девочку по лбу, — так, мол, ее душенька скорее встрепенется, — шептала:

— Вставай, мое дитятко, вставай, пора!…

Бабушка помогала Барунке одеться, а затем шла узнать, поднялась ли мелюзга; если тот или другой малыш еще валялся в кровати, она шлепала его по задку, приговаривая:

— Вставай, вставай, петушок уж девять раз обошел мусорную кучу, а ты все еще спишь, и не стыдно тебе?

Умываться детям бабушка помогала, но с одеваньем их не справлялась. Она никак не могла разобраться во всех этих пуговках, крючочках и обычно натягивала курточки и платьица задом наперед. Когда ребятишки были готовы, старушка опускалась с ними на колени перед образом Христа, благословляющего детей, и читала «Отче наш»; потом все шли к столу.

Если по хозяйству не было спешной работы, бабушка зимой сидела в своей горенке за прялкой, а летом — на дворе под липой или в саду с веретеном; а не то уходила с детьми гулять. Во время прогулок старушка собирала разные лекарственные травы, которые затем сушила и припрятывала до случая. Она предпочитала рвать травы по росе, до дня святого Яна[16]: говорят, эти травы самые целебные. Если в доме кто-нибудь заболевал, у бабушки уже готово было лекарство: горький клевер от несварения желудка, репейник от болезней горла… Ни разу в жизни не ходила она к лекарю.

Лечебные травы приносила ей также какая-то знахарка с Крконошских гор[17]: запасливая бабушка покупала их во множестве. Бабка-знахарка появлялась всегда в одно и то же время, осенью, и была желанной гостьей на Старой Белильне, где всякий раз ее ожидало обильное угощенье. Она всегда вручала детям пакетики чемерицы — от простуды, а хозяйкам — благовонные травы и мох для курения; кроме того, целый вечер она рассказывала детям длинную сказку о Рыбрцоуле, большом проказнике, о том, что он вытворяет в горах, когда скачет к принцессе Каченке[18], куда-то на Каченкины горы, где обитает его возлюбленная. Та, как истая принцесса, недолго терпит его около себя и прогоняет; бедняга так неутешно плачет, что горные реки выступают из берегов. Но лишь кликнет гордячка Рыбрцоуля к себе, мчится он на радостях с такой поспешностью, что все сокрушает на своем пути: выворачивает с корнем деревья, скидывает камни с гор, срывает крыши с домов. Словом, дорога, по которой он скачет, превращается попущеньем божьим в пустыню.

Каждый год знахарка приходила с теми же травами и теми же сказками, но детям они всегда казались новыми, малыши с нетерпением ждали ее появления. Завидев на лугу осенние цветы, они говорили:

— Ну, теперь скоро придет бабка с гор!

Если же она на день-два запаздывала, бабушка начинала беспокоиться.

— Уж не приключилось ли чего со старухой, не захворала ли она, не померла ли, упаси Бог…

Такие разговоры продолжались до тех пор, пока бабка не появлялась во дворе со своим коробом за плечами.

Частенько хаживала бабушка с внучатами на дальние прогулки, в домик лесника или на мельницу, а не то уводила детей в лес, где весело распевали птицы и мягкими коврами стлался под деревьями мох. А сколько тут благоухало цветов — душистые ландыши, белые буквицы, горицвет, перелеска, целые заросли волчеца и нежные золотистые лилии. Эти лилии приносила им Викторка, когда видела, что ребятишки собирают цветы и вяжут букеты. Викторка всегда бледна и молчалива, глаза ее горят, как угли, черные волосы растрепаны, одета она в лохмотья. На опушке леса, под огромным дубом, Викторка может простаивать целыми часами, глядя вниз на плотину. В сумерки она спускается к самой запруде, садится на мшистый пень и, не сводя глаз с воды, поет долго-долго, до самой ночи.

— Бабушка, почему на Викторке всегда рваное платье, даже в воскресенье? И почему она молчит? спрашивали дети.

— Потому что она тронутая.

— А как это, бабушка, тронутая? — приставали они.

— Ну, когда человек не в своем уме.

— А что делается с человеком, когда он не в своем уме?

— Да вот Викторка, ни с кем слова не промолвит, ходит оборванная, живет зимой и летом в лесу, в пещере.

— И ночью тоже? — интересуется Вилем.

— Вестимо, и ночью, — не слышите разве, как она допоздна поет у плотины; кончит петь и идет спать в пещеру.

— И не боится ни блуждающих огоньков[19], ни водяного? — с изумлением спрашивают дети.

— Никаких водяных нет, — заявляет Барунка, — папенька сказывал!

Летом Викторка редко подходила к людскому жилью за милостыней, зимой — чаще; стукнет, будто ворона, в дверь или окошко, просунет руку и, получив ломоть хлеба или еще что-нибудь, молча уйдет. Ребятишки, увидев на снегу кровавые отпечатки ее ног, бежали вслед за ней с криком:

— Викторка, пойдем к нам!…Маменька даст тебе туфли, оставайся с нами!…

Но Викторка, не оглядываясь, убегала в лес.

В чудесные летние вечера, когда небо ясно, а звезды жарко горят, бабушка любила посидеть с внучатами под липой. Маленькую Адельку она брала к себе на колени, а Барунка с братишками становилась перед бабушкой. Иначе и быть не могло: если бабушка начнет рассказывать, они должны смотреть ей прямо в рот, чтобы не пропустить ни словечка.

И бабушка говорила им о легкокрылых ангелах, которые живут высоко-высоко и зажигают для людей небесные светила, об ангелах-хранителях, что оберегают детей на всех путях жизни, радуются, когда они хорошо себя ведут, плачут, когда они непослушны. Ребятишки поднимали глаза к сверкающему небу, где переливались мириады звезд, маленьких, еле мерцающих, и больших, отливающих всеми цветами радуги.

— Которая из этих звездочек моя? — спросил однажды Ян.

— То один Господь ведает. Ты поразмысли, можно ли отыскать ее среди миллионов?… — отвечала бабушка.

— А чьи это красивые звездочки, которые так ярко светят? — спросила Барунка.

— Это звездочки тех, кого возлюбил Бог, избранников божьих; они сделали много добра и никогда не гневили его, — объяснила старушка.

— Бабушка, — опять спрашивает девочка, заслышав печальные звуки несвязной песни, — а у Викторки есть звезда?

— Есть она и у Викторки, только потускневшая. А теперь пойдемте-ка, пора и на покой, — добавляла старушка, когда темнота начинала сгущаться.

Дома бабушка читала молитву: «Ангел божий, хранитель мой…» и, окропив ребятишек святой водой, укладывала их в постельки. Малыши тотчас засыпали, но Барунка нередко подзывала бабушку и просила:

— Побудьте со мной, бабушка, я никак не усну.

Бабушка садилась возле внучки, брала ее руку и начинала читать молитвы одну за другой, пока у девочки не смыкались веки.

Спать ложилась бабушка ровно в десять, это был ее час, который она чувствовала по глазам. К этому времени вся работа, намеченная с утра, бывала выполнена. Перед сном старушка проверяла, все ли двери заперты, созывала кошек и закрывала их на чердаке, чтобы они не пробрались к детям и не удушили их: заливала в печке каждую искорку, приготавливала на столе кремень, огниво и «лучинку». Если собиралась гроза, припасала громовую свечку, завертывала в белый платок каравай хлеба и, кладя его на стол, наказывала прислуге:

— Помните, во время пожара первое, за что должен ухватиться человек, — это хлеб, тогда уж он не растеряется.

— Не обязательно ведь молния ударит в наш дом, — возражала служанка; бабушка, однако, оставалась при своем мнении.

— Все во власти господней, что будет, никому наперед знать не дано. Помните, осторожность никогда не мешает.

Приведя все в порядок, становилась бабушка на колени перед распятием, еще раз кропила себя и Барунку святой водой, потом клала под подушку свои фисташковые четки и засыпала с молитвой на устах.

III Гости на Старой Белильне.

Если бы человек, привыкший к шумной жизни больших городов, забрел в долину[20] и увидел одинокий домик, в котором обитала семья Прошковых, он, наверное, подумал бы: «И как это люди могут жить круглый год в такой глуши? Я бы ни за что здесь не поселился! В этих местах хорошо, пожалуй, только когда розы цветут. В другое время — боже мой! — какие тут радости!…»

А между тем много радостных дней видела Старая Белильня и зимой и летом. Под низкой кровлей царили мир и любовь, иногда лишь омрачаемые такими событиями, как отъезд пана Прошека в столицу или болезнь кого-либо из домочадцев.

Домик был небольшой, но уютный. По окнам, обращенным на восток, вилась виноградная лоза. Перед окнами — маленький сад, полный роз, левкоев, резеды, салата, петрушки и всякой другой зелени. На северо-восточной стороне раскинулся фруктовый сад, а от него до самой мельницы зеленел луг. Большая старая груша, выросшая возле самого дома, уронила свои ветви на крытую дранкой[21] крышу, под которой селилось много ласточек. Посреди двора росла липа, около нее сделали лавочку. На юго-западной стороне, в небольшом флигеле, располагались службы, а за ними — вверх, до самой плотины, тянулся кустарник. Мимо дома пролегали две дороги: одна была проезжая и шла вверх по склону вдоль реки к Ризенбургскому замку и дальше на Червеную гору; другая спускалась вниз и все время проходила по берегу. Минуя мельницу, она вела в соседнее местечко, что в часе ходьбы от Старой Белильни. Река, бурная Упа[22], низвергаясь с утесов и скал, сбегала с Крконошских гор и, прорвавшись сквозь тесные ущелья к долине, беспрепятственно бежала между зелеными берегами до самой Лабы[23]; один из берегов ее был высокий и холмистый, поросший лесом.

Перед домом, около самого палисадника, чернела тропинка, она тянулась вдоль ручья, проведенного мельником от плотины на мельницу. Через ручей был перекинут мостик; на другой стороне, на косогоре, стояла печь и сушильня. Осенью, когда в сушильню помещали противни, полные слив, яблок и груш, Ян и Вилем частенько бегали туда: как ни старались они не попадаться бабушке на глаза, все равно из этого ничего не выходило. Стоило только бабушке войти в сушильню, она сразу угадывала, сколько недостает слив и кто их взял.

— Яник, Вилем, подите-ка сюда! — звала она мальчиков, спустившись с косогора. — Сдается мне, будто вы положили слив на противень?

— Нет, бабушка, — краснея, отвечали мальчики.

— Не лгите! — грозила бабушка пальцем, — разве вы не знаете, что Бог все слышит?

Мальчуганы молчали, и бабушке все становилось ясно. Удивлялись шалуны, как это бабушка узнает обо всех проделках, как она может отгадывать по глазам, и не осмеливались ничего скрывать от нее.

Летом, в жаркие дни, раздевала бабушка детей до рубашонок и вела к мельничному ручью: хотя в ручье воды-то было всего по колено, бабушка все же боялась, как бы дети не утонули. Иногда садилась она с ними на мостки для полосканья белья, позволяла ребятишкам болтать ножками в воде и играть с рыбками, мелькавшими вокруг, точно стрелы. Над водой склонялись темно-зеленые ольхи и вербы; ребятам нравилось бросать в воду ветки и смотреть, как их уносит течением все дальше и дальше.

— Бросайте веточку посмелее, на самую середину: у берега она за осоку зацепится или за корни, и много времени пройдет, пока приплывет она к цели!… — учила бабушка.

— Бабушка, а что станет с веточкой, когда приплывет она к запруде, ведь она там застрянет? — волновался Вилем.

— Не застрянет, — уверял Ян, — вот ты не видел, я на днях пустил прутик у самой запруды, он кружился, кружился на одном месте — и вдруг оказался на другой стороне, потом скользнул по желобу на колесо; а когда я обежал мельницу, он уже был в протоке и плыл к реке.

— А потом куда он поплывет? — допрашивала бабушку Аделька.

— От мельницы к Жличскому мосту, от моста к омуту под обрывом, из омута через плотину вниз; у Барвиржского холма свернет к пивоварне, у скалы пробьется через большие камни и приплывет к школе, куда вы пойдете через год. От школы, минуя другую плотину — через луга к большому мосту, к деревне Звол, городу Яромержи[24] и там уж попадет в Лабу.

— А еще куда, бабушка? — допытывалась девочка.

— Все дальше, дальше по Лабе, до самого моря[25].

— До моря? А где же это море, какое оно?

— О, море широкое, глубокое, до него далеко, во сто крат дальше, чем до города, — отвечала бабушка.

— А что там будет с моей веточкой? — печально спрашивала девочка.

— Покачается на волнах, а те выбросят ее на берег; по берегу будут гулять взрослые и ребятишки; какой-нибудь мальчик поднимет веточку и подумает: «Откуда ты, веточка, приплыла? Кто пустил тебя на воду? Верно, где-то далеко-далеко сидела на бережку девочка, сорвала тебя с дерева и бросила в воду. Принесет тот мальчик веточку домой и посадит в землю; вырастет кудрявое деревце, сядут на него птички, запоют песенки, а деревце будет радоваться.

Аделька глубоко вздохнула и, задумавшись, опустила в воду приподнятую юбочку, — бабушке пришлось выжимать. В это время проходивший мимо лесник насмешливо окликнул Адельку:

— Эй, маленькая русалочка! Малышка, замотав головой, отвечала:

— Вот и нет, русалок никаких не бывает.

Когда случалось леснику идти мимо Старой Белильни, бабушка всегда приглашала:

— Зайдите, куманек, наши дома!

Мальчики хватали лесника за руки и тащили в дом. Иногда тот упирался, отговариваясь тем, что нужно ему присмотреть за выводком молодых фазанов, сделать обход леса или еще что-нибудь, но тут замечал его пан Прошек или Тереза, и леснику волей-неволей приходилось зайти.

У пана Прошека всегда найдется стакан доброго вина для дорогих гостей; лесник был как раз из их числа. На столе тотчас же появлялся хлеб, соль, — словом, все, чем были богаты хозяева. И лесник охотно забывал о фазанах. Потом, вдруг спохватившись, проклинал себя за забывчивость, поспешно вскидывал на плечо ружье и выходил на крыльцо. Но тут на дворе не оказывалось его собаки.

— Гектор! Гектор! — кричал лесник, но собака не появлялась. — Где ее черти носят?! — сердился он.

Ян и Вилем с великим удовольствием отправлялись искать Гектора, который уже наверно носился где-нибудь с Султаном и Тирлом. Мальчики убегали, а лесник садился на лавочку под липой. Наконец, он откланивался и уже с дороги, обернувшись, кричал бабушке:

— Приходите к нам на гору, моя женка припасла вам от молодок-тиролек яичек под наседку!

Лесник знал слабую струнку хозяек! Бабушка с охотой обещала.

— Кланяйтесь дома, скажите, ужо придем!

На том они всякий раз и расставались.

Лесник хаживал мимо Старой Белильни если не каждый день, то через день непременно, и так повторялось из года в год.

Другой человек, который ежедневно около десяти часов утра появлялся на дорожке у дома Прошковых, был мельник. Как раз в это время он ходил проверять шлюз у плотины. Мельник, или, как его называли, «пан отец», был, по мнению бабушки, мужик с головой, но большой насмешник. Действительно, пан отец любил пошутить и подразнить: сам он редко смеялся, только чуть усмехался в усы; зато его глаза весело смотрели на свет божий из-под густых, нависших бровей. Был он среднего роста, коренастый и круглый год носил белесоватые штаны. Мальчики очень удивлялись этому, пока пан отец не объяснил им, что для мельников это самый подходящий цвет. Зимой мельник носил длинную шубу и тяжелые сапоги, летом — синий кафтан, белые войлочные чулки и туфли. В будни на голове у него красовалась низкая барашковая шапка. Сухо на дворе или грязно, — штаны у него всегда закатаны, а без табакерки никто его не видывал. Заметив мельника, дети кидались ему навстречу, желали доброго утра и провожали до самой плотины. По дороге пан отец, по своему обыкновению, дразнил Вилемка и Яника: одного допрашивал, знает ли он, в какую сторону поворачивает клюв зяблик, а другого — известно ли ему, где костел из вола[26]. А то начинал спрашивать Яника, сумеет ли он сосчитать, во сколько обойдется булочка за крейцер, если корец[27] пшеницы стоит десять рейнских гульденов. Если мальчик, рассмеявшись, отвечал бойко, пан отец говорил:

— Ну, ну, вижу я, ты хитер; пожалуй, тебя можно назначить старостой в Крамольне[28].

Пан отец всегда угощал мальчиков понюшкой табаку и весело ухмылялся, когда они начинали громко чихать. Аделька, завидя мельника, пряталась за бабушкины юбки. Она едва умела говорить, а пан отец вечно дразнил ее, заставляя быстро-быстро, три раза подряд повторять «в подполе-подполье лежит пирог с морковью…» Своими насмешками мельник чуть не до слез доводил бедную малютку. Зато частенько получала девчушка от пана отца корзиночку клубники, миндаля или другое какое-нибудь лакомство; когда пан отец хотел приласкать Адельку, он называл ее маленькой чечеткой.

Всякий раз, как начинало смеркаться, проходил мимо Старой Белильни долговязый Мойжиш[29], городской сторож. Хмурый, длинный, как жердь, человек, всегда с мешком за плечами. Служанка Бетка сказала однажды детям, что в мешок он сажает озорников; с тех пор, завидя длинную фигуру Мойжиша, проказники становились тише воды, ниже травы. Хоть бабушка и запрещала Бетке болтать зря, но, узнав от Ворши, второй служанки, что Мойжиш не чист на руку и при нем ничего плохо не клади, ни слова не сказала ей. Должно быть, этот Мойжиш действительно нехороший человек, раз дети его боятся, хотя и не верят, что в мешке у него сидят шалуны.

Летом, когда в замок приезжали господа, дети часто встречали красивую княгиню[30] верхом на лошади в сопровождении целой свиты. Мельник, увидев ее однажды, сказал бабушке:

— Вот явилась комета и волочит за собой хвост!

— Ну нет, пан отец, тут большая разница: комета предвещает несчастье, а господа появятся — глядишь, и радость какая-нибудь людям будет, — отвечала бабушка.

Вместо ответа мельник завертел между пальцами табакерку, словно это было мельничное колесо, — излюбленная привычка! — и, усмехнувшись, промолчал.

Перед вечерком проведать бабушку и ребятишек забегала Кристла, дочь содержателя трактира, что у мельницы; девушка была свежа и румяна, как гвоздичка, резва, как белка, весела, словно жаворонок. Бабушка всегда была рада Кристле и называла ее хохотушкой: уж очень любила Кристла смеяться.

Кристла прибегала всегда лишь на минутку. Лесник останавливался у дома Прошковых только на одно словечко. Мельник завертывал мимоходом. Мельничиха, если в кои веки выбиралась на Старую Белильню, захватывала с собой веретено. Жена лесника приходила с грудным ребенком. Но уж если Прошковых собиралась удостоить своим посещением жена управляющего замком, Терезка выражалась так:

— Сегодня я ожидаю визита!

В таких случаях бабушка, взяв с собой внучат, уходила из дома. Не оттого, что она имела сердце на эту женщину, — нет, ненавидеть кого-либо старушка не могла, но жена управляющего ей не нравилась, на ее взгляд, она чересчур задирала нос. Вскоре после приезда бабушки, когда она не успела еще как следует ознакомиться ни с домашними, ни с соседями, заявилась та на Старую Белильню с двумя своими приятельницами. Терезка в это время куда-то отлучилась. Бабушка, как водится, попросила почтенных гостей присесть, вынесла им хлеб-соль и ото всего сердца предложила дорогим гостям откушать. Но дорогие гости, брезгливо вздернув носики, поблагодарили и насмешливо переглянулись между собой, словно хотели сказать: «За кого ты нас принимаешь, деревенщина?!»

Возвратившись домой, Терезка сразу догадалась, что мать погрешила против господских обычаев. После того как важные дамы ушли, она попросила бабушку никогда больше не предлагать таким гостям хлеб-соль: они привыкли к другому угощению.

— Знаешь ли, Теринка, — заявила с возмущением бабушка, — кто не хочет отведать у меня хлеба-соли, тот не стоит того, чтоб я стул ему подавала! А там делай как знаешь, мне ваших порядков все равно не понять.

Из ежегодных посетителей Старой Белильни главным гостем был бродячий торговец-итальянец; он приезжал на одноконной тележке, полным-полнешенькой всякой всячины: миндаль, изюм, фиги, духи, лимоны, апельсины, душистое мыло — чего только в ней не было! Терезка накупала у него и весной и осенью на изрядную сумму, и потому он всегда дарил детям по кулечку со сладостями. Бабушке это нравилось, но она не забывала заметить:

— Что и говорить, вежливый человек этот итальянец…только не по нутру мне: он не то что с живого, а и с мертвого шкуру сдерет.

Охотнее всего бабушка имела дело с торговцем постным маслом, который, как и итальянец, приезжал два раза в год; бабушка всегда брала у него бутылочку бальзама для заживления ран и к деньгам в придачу давала ему кусок хлеба.

И торговца скобяным[31] товаром, и еврея старьевщика встречала она с одинаковой лаской и приветливостью: все эти люди, приходившие на Старую Белильню из года в год, стали добрыми друзьями семьи Прошковых и незаметно сроднились с ней.

Когда же раз в год в саду появлялись цыгане, на бабушку нападал страх. Поспешно выносила она им поесть и заявляла:

— Не грех бы кому проводить этот народец до первого перекрестка!…

Самым любимым гостем у детей, да и у всей семьи, был пан Бейер, лесник с Крконошских гор. Каждую весну спускался он в долину следить за сплавом леса по Упе. Пан Бейер высокого роста и до того худ — прямо кожа да кости; с его смуглого, продолговатого лица с длинным горбатым носом смотрят большие голубые глаза, волосы у него каштановые: пан Бейер любит поглаживать свои длинные усы. Ризенбургский лесник — тот приземист, краснолиц, с маленькими усиками, всегда гладко причесан, а у пана Бейера спереди прямой пробор, сзади же волосы висят сосульками. Ребята это тотчас заметили. Ризенбургский лесник ходит спокойным, размеренным шагом, пан Бейер словно на ходу через рвы перемахивает. Ризенбургский лесник ни за что не надел бы таких тяжелых, выше колен сапог, какие носит пан Бейер: у него и ружье богаче, и ремень красивее, и ягдташ[32]; за ленту своей шляпы он затыкает перья сойки. У пана Бейера кафтан уже успел вылинять, ружье у него на простом ремне, а на зеленой войлочной шляпе он носит пучочек перьев ястреба, коршуна и орла…

Вот как выглядел пан Бейер! Дети полюбили его с первого взгляда. Бабушка говаривала, что дети и собаки сразу чувствуют, кто их любит. И бабушка не ошибалась. Пан Бейер обожал детей. Любимцем его был Ян, отчаянный озорник, которого все звали бесенком; пан Бейер уверял, что из него выйдет толк; если мальчику когда-нибудь понравится ремесло лесника, он охотно возьмет его на выучку. Ризенбургский лесник, приходивший на Старую Белильню, как только появлялся там его собрат с гор, добавлял:

— Что там зря толковать! Пусть только пожелает, и я возьму парня к себе. Мой Франтик, захочет он того или нет, будет лесником — и баста.

— Не дело, брат, здесь у него дом под носом; молодому человеку полезно испытать все трудности нашего ремесла. А внизу у вас — благодать!… Вы и не знаете, что такое разбушевавшаяся стихия…

И тут пан Бейер принимался рассказывать об опасностях, подстерегающих лесника в горах, о зимних бурях и метелях, о крутых спусках и пропастях, об огромных сугробах и туманах. Перечислял он, сколько раз подвергал свою жизнь опасности, когда нога скользила на обледенелой тропинке: сколько раз сбивался с пути и по два-три дня плутал голодный в лесу, не ведая, как выбраться…

— Зато не знаете вы, жители долины, как хорошо в горах летом! — добавлял пан Бейер. — Не успеет стаять снег, как зазеленеют лощины, мгновенно зацветут цветы, леса наполнятся ароматом и огласятся пением птиц. Все свершится в один миг, будто по волшебству. Какое наслаждение бродить в это время по лесу, стоять на тяге[33]. Раза два в неделю взбираюсь я на Снежку[34]; как увижу восход солнца, как взгляну на мир божий, раскинувшийся у ног моих, и думается мне — ни за что бы не ушел с гор: тут забываешь обо всех тяготах, перенесенных за зиму…

Пан Бейер приносил детям горные кристаллы, рассказывал о скалах и пещерах, где отыскал их. Приносил мох душистый, словно фиалки, любил вспоминать о чудесном саде Рыбрцоуля, куда будто бы попал однажды, блуждая в страшный вихрь и снежный буран по горам.

Мальчики не отходили от лесника целый день, бродили с ним повсюду, смотрели, как сплавляют лес, катались на плотах. Когда же наутро пан Бейер прощался с Прошковыми, ребятишки заливались слезами и отправлялись вместе с бабушкой провожать гостя. Терезка всякий раз давала ему на дорогу столько провизии, что он едва мог дотащить.

— Ну, даст Бог, на будущий год свидимся, будьте здоровы! — так говорил пан Бейер и начинал отмеривать своими длинными ногами огромные шаги. Долго потом дети рассказывали друг другу о разных чудесах и ужасах на Крконошских горах, вспоминали пана Бейера и не могли дождаться, когда снова придет весна.

IV На мельнице. Талер императора Иосифа.

С нетерпением ждали дети воскресенья, не говоря уже о больших праздниках. По воскресеньям бабушка рано их не будила. Сама она вставала чуть свет и уходила в местечко к ранней обедне — так уж старушка привыкла. Мать, да и отец, когда бывал дома, ходили к поздней службе; в хорошую погоду их провожали дети. Завидя вдалеке старушку, ребятишки с радостным криком бросались ей навстречу, точно целый год не видали. В праздники бабушка вся преображалась, лицо ее становилось еще более ласковым, одета она была наряднее: в новых черных туфлях, в белом чепце с большим накрахмаленным бантом; издали казалось, что на затылке у нее сидит белокрылая голубка. Дети с восторгом говорили: «По воскресеньям наша бабушка ужасно красивая!»

Обычно, подбежав к бабушке, каждый выражал желание что-нибудь понести. Один получал четки, другой шаль; Барунка, как самая старшая, тащила сумку. Из-за сумки как раз и разгорались споры: мальчики были чрезмерно любопытны, им не терпелось в нее заглянуть, а Барунка не позволяла. Дело доходило до того, что Барунке приходилось просить бабушку выбранить хорошенько мальчишек. Но бабушка, вместо того чтобы браниться, протягивала руку к сумке и оделяла детей яблоками или еще чем-нибудь вкусным; мигом водворялся полный мир. Каждое воскресенье Терезка напоминала матери:

— Прошу вас, матушка, не носите им больше ничего! И каждое воскресенье та неизменно отвечала:

— Ну как это можно ничего не принести из костела? Ведь и мы были детьми!… И все оставалось по-прежнему.

Вместе с бабушкой возвращалась из костела «пани мама» — мельничиха, а иногда еще какая-нибудь кумушка из Жернова — так называлась ближняя деревенька, лежавшая на холме у мельницы. Пани мама щеголяла в длинной юбке, кофточке и связанном из серебристых ниток чепце. Это была маленькая пухленькая женщина с живыми черными глазами, коротким приплюснутым носиком и двойным подбородком; на губах ее всегда играла приветливая улыбка. По воскресеньям она носила на шее мелкий жемчуг, в будни — гранаты. На руке у пани мамы висела тростниковая корзиночка с крышкой, в ней лежал купленный в лавке пучок разных кореньев, необходимых в хозяйстве.

За женщинами шел пан отец с каким-нибудь приятелем. Если было жарко, мельник нес свой светло-серый кафтан на палке через плечо. По воскресеньям он надевал начищенные до блеска сапоги; кисточки на голенищах очень нравились мальчикам. В эти сапоги пан отец заправлял свои узкие штаны. На голове его возвышалась черная барашковая шапка, с одной стороны которой свисали синие ленточки. Приятель был одет почти так же, с той лишь разницей, что его длинный кафтан с фалдами и огромными оловянными пуговицами был зеленого, а не светло-серого цвета: этот цвет пан отец считал самым подходящим для своей профессии.

Спешившие к поздней обедне люди поздравляли их с праздником и в ответ слышали пожелания всех благ. Иногда приходилось останавливаться, и начинались расспросы: кто как поживает, что нового в Жернове, как идут дела на мельнице. Зимой редко можно было встретить жерновского поселянина, направляющегося в городской костел: дорожка вилась по крутому склону холма, и пробираться по ней было небезопасно. В летнюю же пору спуститься с косогора ничего не стоило, особенно для молодежи. В праздничные дни до самого полудня на лугу по тропинке один за другим двигались пешеходы. Вот тихо бредет старушка в кацавейке[35] и платке, возле нее, опираясь на палку, ковыляет муж; что ему много лет — сразу видно: в волосы воткнут гребень, как принято у стариков…Идут женщины в белых крылатых чепцах, их обгоняют, торопясь первыми перейти длинный мостик, перекинутый через речку, мужчины в лихо заломленных барашковых и выдровых шапках. С легкостью козочек сбегают сверху вниз девушки; за ними спешат быстрые, как олени, парни. Среди листвы мелькает воздушный белый рукав, зацепилась за куст вьющаяся по плечу красная лента, показалась пестро расшитая рубаха парня, и вот, наконец, веселый хоровод выбежал на зеленую лужайку.

Придя домой, бабушка снимала праздничное платье, надевала канифасовую юбку и начинала хлопотать по хозяйству. После обеда она любила посидеть рядом с Барункой, положив голову ей на колени, чтобы та поискала у нее в волосах, а то, мол, что-то чешется. Обычно в это время она засыпала, а проснувшись удивлялась:

— А я и не заметила, как глаза-то закрылись!

Днем бабушка уходила с детьми на мельницу, так уж было заведено: ребятишки радостно готовились к этой прогулке. У мельника была дочка Манчинка, ровесница Барунке, добрая и веселая девочка.

Перед воротами мельницы между двумя липами стояла статуя святого Яна Непомука[36]; тут по воскресеньям сиживала после обеда пани мама с Манчинкой, а к ним иногда присоединялась какая-нибудь кумушка из Жернова. Пан отец стоял возле и, поигрывая табакеркой, что-нибудь рассказывал женщинам. Едва заметив идущих вдоль мельничного ручья бабушку с внучатами, Манчинка вскакивала и бежала им навстречу: пан отец в неизменном светло-сером кафтане, туфлях и засученных штанах, не спеша направлялся с жерновской кумушкой вслед за дочкой; а между тем пани мама торопилась на мельницу: «Надо приготовить кой-чего ребятишкам, чтоб они поскорей угомонились». И раньше чем являлась детвора, в саду под окнами или на островке был накрыт стол; зимой детей кормили в доме. На столе появлялись румяные пироги, хлеб, мед, масло и сливки. На десерт пан отец приносил корзиночку яблок и груш, сорванных прямо с дерева: иногда пани мама насыпала в плетенку чернослива и других сушеных фруктов. Кофе и тому подобные господские напитки в то время не были в употреблении у простого люда.

— Вот хорошо, бабушка, что вы к нам собрались, — говорила пани мама, пододвигая старушке стул, — а то, если бы вы не пришли нынче, мне бы и праздник не в праздник! Отведайте, пожалуйста, чего бог послал!

Бабушка ела мало и просила пани маму, чтобы она не закармливала детей, но толстая мельничиха только посмеивалась.

— Вы уже в летах, так не удивительно, что у вас нет аппетита, а дети, боже ты мой, их ведь никогда не накормишь!…Взять хотя бы нашу Манчу: когда у нее ни спроси, вечно она голодна.

Дети весело смеялись и были вполне согласны с пани мамой.

Получив от пани мамы по пирогу, детишки убегали за сарай. Теперь бабушка о них не беспокоилась. Они играли в мяч, в лошадки, в краски, во все игры, какие только знали. Ожидали их всегда одни и те же товарищи: шестеро малышей-погодков: если поставить их рядом — словно трубки органа. Жили они в ветхом домишке за трактиром, где прежде трепали лен. Отец ходил по округе с шарманкой, мать стирала, латала детские рубашонки и работала поденно за кусок хлеба. У этих бедняков ничего не было, кроме шарманки и шестерых «карапузиков», как называл их пан отец. Несмотря на это, ни по шарманщику с женой, ни по их детям не было заметно, что они терпят нужду. Все шестеро были как огурчики, из лачуги нередко неслись соблазнительные запахи, и у прохожих невольно текли слюнки. Когда дети с лоснящимися от жира губами выбегали на улицу, соседи удивленно спрашивали друг друга:

— И что это жарят Кудрновы?

Однажды, вернувшись от шарманщика, Манчинка рассказала матери, что Кудрнова угостила ее куском зайчатины, такой вкусной, даже передать невозможно, вкуснее миндаля.

«Зайчатины? Да откуда же они ее взяли? Неужто Кудрна ворует в лесу дичь?… — подумала мельничиха. — Ну, ему несдобровать!»

Пришла Цилька, старшая дочь Кудрны, как всегда с грудным младенцем на руках; этой девочке вечно приходилось кого-нибудь нянчить; что ни год в семье появлялся новорожденный. Мельничиха тотчас спросила ее:

— Скажи-ка, что вкусного было у вас на обед?

— А ничего, одна картошка, — ответила Цилька.

— Как же одна картошка, когда Манча говорила, что ваша мать дала ей кусок превкусной зайчатины.

— Да это не заяц, пани мама, а жареная кошка! Тятенька поймал ее на Червеной горе; жирная была, как свинья. Мама еще и сала из нее натопила, тятеньке будет, чем мазаться. Ему кузнечиха так посоветовала, когда он начал кашлять: это чтоб не заболеть чахоткой.

— Боже ты мой! Они едят кошек! — вскричала мельничиха и с отвращением плюнула.

— Ох, если бы вы только знали, пани мама, какая она вкусная! А белки еще вкуснее… Случается, приносит отец и ворон, только они нам не нравятся. А недавно совсем повезло: у служанки с господского двора задохся гусь во время кормежки, и нам его отдали. Нет, мяса мы едим вволю!… Иной раз овца достается, а то и свинья, если заболеет и приказчику приходится ее зарезать. Жалко только, что отец не всегда успевает и…

Но пани мама прервала Цильку:

— Уходи, уходи, фу, даже мороз по коже продирает… Манча, негодная девчонка, не смей никогда есть зайчатину у Кудрновых! Сейчас же поди вымойся, а пока не хватай ничего руками!… — кипятилась пани мама, выпроваживая Цильку.

Манчинка со слезами на глазах уверяла мать, что зайчатина была очень вкусная, но мельничиха только плевалась. Пришел пан отец и, узнав, в чем дело, сказал, повертев табакеркой:

— Не понимаю, чего вы сердитесь, пани мама! Разве мы знаем, с чего девка толстеет?… На вкус, на цвет — товарища нет! Может быть, и я как-нибудь соблазнюсь зайчатиной!… — прибавил он, усмехаясь.

— Ну, батюшка, тогда я и на порог вас не пущу, перестаньте глупости болтать! — горячилась пани мама, а пан отец, щуря один глаз, хитро улыбался.

Не одна мельничиха — многие брезгали не только брать что-нибудь от Кудрновых, но даже прикасаться к ним, и все потому, что те ели кошек и тому подобную живность, чего ни один порядочный человек в рот не возьмет. Но детям Прошковых было совершенно безразлично, фазанов или ворон жарили маленькие Кудрновы, когда они приходили за сарай играть. Ребятишки охотно делились с детьми шарманщика пирогами и всем остальным, — только бы те были довольны и веселы. Цилька, уже десятилетняя девочка, совала в ручки младшей сестренке, которую она нянчила, кусок пирога, клала ее на траву и принималась играть вместе со всеми или плела из листьев подорожника шапочки мальчикам, а девочкам корзиночки. Наигравшись вволю, вся ватага бежала на мельницу, и Манчинка объявляла матери, что они ужас как проголодались. Пани мама нисколько тому не удивлялась и кормила всех подряд. Пан отец не упускал случая подразнить ее и говорил, когда прибегали дети:

— Ох, что-то сосет у меня под ложечкой… Как, Цилька, не осталось ли у вас кусочка зайчатины заморить червячка?…

Тут пани мама брезгливо плевалась и уходила: бабушка же, погрозив пальцем, говорила пану отцу:

— Ай, ай, ай, какой вы шутник, пан отец, будь я на месте пани мамы, — давно бы изжарила вам ворону с горохом!

Пан отец вертел табакерку и, прищурив глаз, хитро улыбался.

Нередко к старикам в сад захаживал старший работник, и начинались бесконечные разговоры о прослушанной проповеди, о сегодняшних оглашениях[37]; обсуждали, по какому случаю были молебны, кто кого встретил в костеле. Потом долго и обстоятельно толковали о видах на урожай, не забывали про половодье, бури и град, тканье и беленье полотен; загадывали, удадутся ли льны. Наконец, приходил черед вспомнить о ворах из Крамольны и о суде над ними. Старик был очень словоохотлив. К вечеру съезжались помольщики, памятуя пословицу: «раньше приедешь, раньше и помелешь»; работник шел на мельницу, а пан отец отправлялся посмотреть, что делается в трактире: женщины, оставшись одни, болтали о том, о сем.

Зимой дети почти полдня не слезают с печи. Печь была большая, на ней спала служанка, а Манчинка держала там свои куклы и разные игрушки. Когда туда забирались ребятишки, то повернуться негде было; огромный пес усаживался на верхней приступке. На этой печи каждое воскресенье справлялась свадьба какой-нибудь куклы. Женихом был трубочист, обязанности священника выполнял Микулаш[38]. Потом начинался пир с танцами, причем обязательно кто-нибудь наступал собаке на лапу. Та своим визгом нарушала мирную беседу старших. Пани мама кричала:

— Эй вы, малыши! Не сломайте печку, а то завтра негде будет стряпать!…

Но на печи уже тихо, дети играют в «папу и маму». Молоденькой мамаше аист принес ребеночка; Адельку, которая все равно не умела готовить угощенье, сделали крестной матерью, а Вилема и Яна — крестными отцами; новорожденного назвали Гонзичек[39]. По случаю крестин снова начали пировать: каких только кушаний не подавали! Чтобы задобрить пса, и его позвали в гости. Гонзичек быстро подрастал, и папаша вел его в школу; Ян превращался в учителя и заставлял Гонзичка читать по складам. Но один ученик — это не интересно, все должны были учиться и поэтому решили: «Будем играть в школу». К учителю Яну шли охотно, только никто не желал готовить уроков; учитель сердился и назначал наказание: два удара по руке. Ничего не поделаешь, ученикам приходилось терпеть: собака тоже попала в ученики, но оказалась ни к чему не способной и лишь ворчала на ребят; за это учитель, кроме двух ударов, приказал повесить ей на шею черную дощечку, что и было незамедлительно исполнено. Лохматый пес рассердился, с грозным рычаньем спрыгнул вниз и закружился по комнате, срывая постыдный знак. От испуга работник вскочил со скамьи, бабушка плюнула с досады, а пан отец, погрозив табакеркой в сторону печки, крикнул: «Тише, мыши, кот на крыше!» — и снова завертел табакеркой, усмехаясь тайком от ребят.

— Не иначе как нашего бесенка проделки! — решила бабушка. — Нет, надо домой собираться, пока они всю мельницу вверх дном не перевернули!

Но хозяева решительно воспротивились: не прерывать же рассказ о французской войне и трех монархах! Бабушка видела всех троих: немало пришлось ей испытать на своем веку, было что порассказать о годах войны, каждое ее слово — правда!…

— А что это за три ледяных великана, которых напустили русские на Бонапарта? — спрашивал молодой работник, красивый и веселый парень.

— Неужто не можешь догадаться? Это три месяца: декабрь, январь да февраль, — объяснил старший работник. — В России такая студеная зима, что людям приходится прятать лицо в футляр, а то нос отмерзнет. Французы-то к холоду не привыкли, как пришли туда — все тотчас и перемерзли. А русский небось наперед знал, что так будет, вот француза у себя и придержал. Ну, и хитер!…

— А императора Иосифа вы тоже знавали? — спросил у бабушки один из помольщиков.

— Еще бы не знать, разговаривала с ним, и дал он мне самолично вот этот талер, — отвечала бабушка, берясь за подвешенную к гранатовому ожерелью монету.

— Пожалуйста, бабушка, расскажите, как было дело! — раздалось со всех сторон. Смекнув, о чем будет разговор, дети притихли, затем спрыгнули с печи и тоже принялись уговаривать старушку, уверяя, что про талер они ничего не слыхали.

— Но ведь пани мама и пан отец знают эту историю, — отнекивалась бабушка.

— Хороший рассказ не то что два раза — сколько угодно можно слушать, не надоест…Пожалуйста, расскажите, — просила и пани мама.

— Ну уж ладно, расскажу; а вы, дети, сядьте и сидите смирно.

Дети мигом расселись и замолкли, словно в рот воды набрали.

— Когда строился Новый Плес (Иозефов[40]), была я подросточком. Родом-то мы из Олешнице, знаете, где Олешнице?

— Кажись, это за Добрушкой, в горах на Силезской границе, — отозвался старший работник.

— Вот-вот… Жила по соседству с нами в маленькой избенке вдова Новотная. Добывала она себе пропитание тем, что ткала шерстяные одеяла. Сработает несколько штук и несет их продавать в Яромерж либо в Плес. Бывало, примется мать-покойница за стряпню, а мы, дети, убежим к соседке. Наш батюшка кумом ей доводился. Только я стала вникать в дело, Новотная, как зайду в избу, обязательно скажет:

— Сядь поди за стан да поучись, придет время — сгодится. Приобвыкнешь к делу смолоду, не помрешь старухой с голоду.

Была я до работы охоча, понукать меня не приходилось. И скоро так наловчилась, что и самою Новотную могла заменить. О ту пору император Иосиф часто бывал в Новом Плесе. Много о нем говорили, а кто видел его, хвалился будто невесть чем. Однажды Новотная собралась с товаром в Плес, а я попросила своих отпустить меня посмотреть город. Матушка увидала, что куме ноша не под силу, и говорит: «Иди, дочка, поможешь товар нести». На другой день по холодку пустились мы в путь и уже к полудню были на лугах, что у самого Плеса. Видим, в одном месте лежат бревна. Сели мы, начали обуваться. Кума и говорит:

— Куда бы мне, горемычной, пойти наперед всего с одеялами?

Видим, от города прямо к нам идет какой-то господин. В руках у него не то труба, не то флейта. Прикладывает он ее бесперечь к глазу, а сам поворачивается во все стороны.

— Глянь, никак это музыкант, — говорю я куме, — слышишь, как он свистит, а сам чего-то вертится.

— Глупая ты, девка, какая тебе флейта, да и не музыкант это вовсе, а господин, что смотрит за постройкой. Я частенько его вижу. Это такая трубка, а в ней стеклышко, сквозь то стеклышко он и глядит. Говорят, через него далеко-далеко видать, и кто где находится, и кто что делает.

— А вдруг он видел, как мы обувались? — испугалась я.

— Ну и пускай! Чего ж тут плохого? — засмеялась Новотная.

За разговором мы и не заметили, как господин очутился рядом с нами. На нем был серый камзол и маленькая треуголка, а из-под нее торчала коса с бантом. Был он молодой и красивый, — прямо картинка.

— Куда путь держите и что за товар несете? — спросил господин, остановившись около нас. Кума объяснила, что несет в Плес на продажу одеяла.

— Какие одеяла? — продолжал он расспрашивать.

— Шерстяные одеяла, господин, чтоб накрываться. Может, какое вам по вкусу придется? — И тут Новотная, скоренько развязала свой узел, разложила одно одеяло на бревнах. Кума на селе была смирная, а когда ей нужно было сбыть товар, тараторила без умолку.

— Это твой муж работал? — допытывался господин.

— Работал, золотой мой, работал, да вот на жатву два года будет, как доработался до чахотки. Хорошо, я нет-нет да и приглядывалась к тканью — и сама научилась. Теперь Мадле говорю: учись, Мадла[41], чему научишься, того никакой грабитель у тебя не отымет.

— Это твоя дочь? — снова спрашивает господин.

— Нет, соседкина. Помогает мне ткать. Не глядите, что мала, дело у нее в руках так и горит. Это вот одеяло ее работы.

Господин ласково взглянул на меня и потрепал по плечу; отродясь не видывала я таких красивых глаз — синие-синие, как васильки.

— А у тебя своих детей нет? — обратился господин к куме.

— Как же, как же, сын есть, — затрещала Новотная, — я его в Рихново учиться отдала. Господь Бог не обидел его разумом, учиться для него все равно, что орехи щелкать. А как в костеле поет!… Последний грош отдам малому с радостью, только бы вышел из него священник.

— А что, если твой сын не захочет стать священником?

— И что вы, милый господин, Иржик[42] послушный парень, — отвечала Новотная.

Между тем я все посматривала на трубочку и думала — как это все из нее видит господин.

А он словно по глазам отгадал мои мысли и говорит:

— Тебе, верно, хочется узнать, далеко ли видно в подзорную трубу?

Я застыдилась, глаз поднять не смею, а Новотная уж тут как тут:

— Она, Мадла, думала, что это флейта, а вы музыкант. Да я ей растолковала, кто вы такой.

— А разве ты знаешь? — улыбнулся господин.

— Ну, как звать вас, я не знаю, а вот что вы через трубу приглядываете за людьми, за тем, как они работают, это мне известно. Нешто не так?

Господин прямо за бока схватился от смеха.

— Угадала, матушка, угадала… Хочешь посмотреть? — обратился он ко мне, вдоволь насмеявшись, и приставил мне трубку к глазу.

Родненькие мои, кабы вы знали, что за чудеса я увидела в Яромержи! Словно я в окна к людям заглянула, каждого в отдельности рассмотрела и увидела, что он делает, будто рядом с ним стояла. За городом, в полях работают люди, — а передо мной они как на ладонке! Хотела я передать трубку куме, да она отказалась:

— Что ты, что ты, — говорит, — негоже мне, старухе, забавляться игрушками!

— Это не для забавы, для дела нужно, матушка, — возразил господин[43].

— Ну и смотрите себе, а мне ни к чему, — заявила кума, да так и не взяла трубку.

Пришло мне тут в голову: хорошо бы через то стеклышко посмотреть на императора Иосифа.

Начала я поворачивать трубку во все стороны. Господин казался таким добрым, и я призналась ему, кого ищу.

— А зачем тебе император Иосиф? Разве ты его любишь? — спросил он меня.

— Еще бы не любить, его все хвалят, говорят, он добрый и ласковый. Мы каждый день молимся, чтобы Бог послал долгую жизнь ему и его матушке.

Господин как-то странно усмехнулся:

— А хотела бы ты с ним поговорить?

— Упаси боже! Куда бы я глаза дела? — отвечаю.

— Вот не боишься же ты меня, а император такой же человек.

— Такой да не такой, милый господин, — отозвалась кума, — император он и есть император, что там говорить. Я слыхала, стоит только посмотреть ему в глаза, и тебя то в жар, то в холод бросает. Это наш староста сказывал, он уже два раза с императором говорил.

— Верно, у вашего старосты совесть нечиста, вот он и не смотрит в глаза людям, — заметил господин, а сам пишет что-то на бумажке. Потом отдал эту бумажку куме и наказал, чтобы она в Плес шла на склад, там ей заплатят за одеяла. А мне дал серебряный талер со словами: — Возьми эту монету на память и не забывай императора Иосифа и его матушку. Помолись за него, молитва от чистого сердца угодна Богу. А когда придете домой, можете сказать, что разговаривали с императором Иосифом.

Сказал, повернулся и ушел.

А мы встали на колени и не знаем, что делать от страха и радости. Кума начала меня бранить, зачем я много болтала, будто сама не тараторила без умолку! Да кто же мог подумать, что это сам император! Успокоились мы, как вспомнили про талер; видно, не прогневали его, коли сделал он мне подарок. На складе куме дали за одеяла в три раза больше, чем она запросила. Домой мы уж не шли, а будто на крыльях летели. Расспросам не было конца, все нам завидовали. Матушка отдала просверлить в талере дырочку, и с той поры я ношу его на шее. Как туго ни приходилось, я его не разменяла. Жалко, куда как жалко, что лежит теперь император в сырой земле! — с глубоким вздохом закончила бабушка.

— Вестимо, жалко, — подтвердили слушатели.

Дети, узнав историю талера, начали разглядывать монету со всех сторон. Теперь она казалась им особенно замечательной. Бабушка же, говорившая с самим императором, еще больше возвысилась в их глазах.

С воскресного вечера на мельнице начиналась новая трудовая неделя. Съезжались крестьяне с зерном, по-прежнему мерно стучали жернова. Старший работник расхаживал по мельнице, зорко следя за порядком. Его помощник, напевая песню, то и дело бегал снизу вверх и сверху вниз, от постава к поставу. Пан отец выходил к воротам и радушной улыбкой встречал людей, предлагая каждому понюшку табачку. Ну как же, чем больше желающих молоть, тем он больше заработает.

В летнее время пани мама и Манчинка провожали бабушку до трактира. Если из открытых окон доносилась музыка, они ненадолго останавливались у забора; обычно к ним подходили другие кумушки, желавшие посмотреть на танцующую молодежь. Внутрь попасть никто не мог, там всегда было набито битком. Кристле, носившей пиво в сад, приходилось поднимать полные кружки высоко над головой, чтобы их не вышибли из рук.

— Гляньте-ка на этих господ, — говорила пани мама, кивая головой в сторону сада; сидевшие там гости из замка пытались задержать Кристлу. — Видали? Что и говорить, другой такой девушки не скоро сыщешь! Только не для того она на свет родилась, чтоб вы ей жизнь испортили!…

— Ну нет, пани мама, Кристла не такая девушка, чтобы эти молодчики ей голову вскружили, — замечала бабушка. — Она их живо осадит!

Так и случилось. Один такой ухажер, от которого за версту разило мускусом, попробовал что-то шепнуть девушке на ухо. Она со смехом оборвала его:

— Сворачивайте-ка, сударь, свой товар! Я не покупаю!

С веселой улыбкой вбежала Кристла в сени, подошла к высокому парню, положила свою руку на его мозолистую ладонь, позволила себя обнять, и они быстро закружились в танце, не обращая внимания на призывы:

— Кристинка, Кристинка, налей пива!…

— Этот ей дороже целого замка со всеми его господами и сокровищами, — усмехнулась бабушка, пожелала пани маме покойной ночи и отправилась с детьми домой.

V Турынский рыцарь. Приглашение в замок. У лесника.

Раз в две или три недели, когда выпадал ясный, погожий день, бабушка говорила:

— Нынче мы пойдем проведать лесника!

Дети прыгали от радости и не успокаивались, пока бабушка, захватив веретено, не отправилась с ними в путь.

Дорога от плотины к мосту проходила вдоль крутого косогора; от моста до самого Ризенбурга тянулась тополевая аллея. Но бабушка выбрала другую дорогу — холмистым берегом реки, через лесопильню. За лесопильней возвышался лысый холм, где только желтели цветы медвежьего уха[44]; за ними-то Барунка и охотилась. Постепенно долина все более и более сужалась; река в тесном русле стремительно несла свои воды через огромные камни, преграждавшие ей путь. Склоны холмов поросли елями и пихтами, бросавшими тень почти на всю долину. По этой долине и шли дети с бабушкой, пока не добрались до замшелых развалин Ризенбургского замка, выглядывавших из темной ограды деревьев.

Невдалеке от замка, над старым подземельем, стояла на горе беседка с тремя высокими стрельчатыми окнами. Говорили, что ходы подземелья тянутся на целые три мили, хотя туда ни один человек не заглядывал из-за сырого, удушливого воздуха. Господа, выезжая на охоту, устраивали в беседке второй завтрак. Дети не медля направились туда, карабкаясь по крутизне, словно дикие козочки. Бедная бабушка с трудом поспевала за ними, хватаясь то одной, то другой рукой за молодые деревца.

— Ох замучили вы меня, едва дух перевожу, — ворчала она, поднявшись, наконец, наверх.

Дети взяли старушку за руки и повели в беседку, где веяло приятной прохладой: со скамейки, на которую они усадили ее, открывался живописный вид. Под ними внизу с правой стороны виднелись развалины замка, еще ниже лежала полукругом небольшая долина, края ее окаймляли холмы, поросшие елями. На одном из холмов виднелась маленькая часовня. Всюду царила тишина, нарушаемая лишь шумом воды и пением птиц.

Яну вдруг вспомнилось предание о силаче Цтиборе, пастухе ризенбургского рыцаря. Как раз внизу, на этой самой долине, рыцарь настиг Цтибора, когда он нес на плече ель, вырванную прямо с корнями в господском саду. На вопрос рыцаря, где Цтибор взял ель, тот чистосердечно во всем признался. Рыцарь простил его да вдобавок велел прийти в замок с мешком — даст он, мол, ему столько всякой снеди, сколько тот в силах унести. Цтибор не растерялся, взял у жены чехол с перины размером в девять локтей и отправился в замок; там насыпали ему гороху и наложили копченых окороков полный чехол. За силу и правдивость полюбил рыцарь Цтибора и, когда в Праге королем был объявлен большой турнир, взял его с собой. На турнире Цтибор одолел немецкого рыцаря, которого никто не мог одолеть, и король пожаловал ему рыцарское достоинство.

Детям нравилась эта легенда. С тех пор как они услышали ее от старого пастуха, и замок и долина казались им особенно привлекательными.

— Бабушка, а как называется то местечко, во-он рядом с часовней? — спросил Вилем.

— Это Боушин. Будем живы-здоровы и там побываем, когда люди пойдут на богомолье, — пообещала бабушка.

— Бабушка, а что случилось в Боушине? — спросила Аделька, готовая слушать старушку с утра до вечера.

— Чудо там содеялось. Разве вы не помните, как Ворша о том рассказывала?

— Мы уж забыли. Расскажите нам, пожалуйста, расскажите, — приставали неугомонные внуки.

Бабушку не пришлось долго упрашивать.

— Сидите смирненько и не высовывайтесь из окна, не то упадете и расшибетесь. Вон за той горой и за теми лесами лежат деревни: Турынь, Литоборж, Слатина, Мечов и Боушин. В давнее время всеми этими деревнями владел один рыцарь, по прозванию Турынский, а жил он в своем замке на Турыни. У рыцаря была жена и одна-единственная маленькая дочка красавица, на великое горе родителей — глухонемая. Однажды гуляла девочка по двору замка и пало ей на ум пойти в Боушин посмотреть, что делают там ягнята, насколько выросли они за то время, пока она их не видала.

Надобно вам сказать, что тогда еще ни деревни, ни часовни не было, а стоял только хутор, где жила дворня Турынского рыцаря и находился его скот. Кругом чернел лес дремучий, а в лесу много зверя всякого водилось. Девочка не раз бывала на хуторе, да только приезжала она всегда с отцом. Вот и подумала глупенькая, что стоит ей побежать побыстрее, и она вмиг там очутится. Шла она, шла неведомо куда, думала — дорога как дорога: мала еще была, неразумна, вот вроде вас. Порядочно уже прошла, а белый хутор все не показывается. И стало девочке жутко. Подумала, что скажут отец и мать, не найдя дочку в замке. Взял ее страх, и бросилась она бежать назад. Да от страха не только дитя малое, взрослый человек легко голову теряет. Сбилась бедняжка с пути и не попала ни домой, ни на хутор. Зашла она в дремучий лес: ни тропинки не видать, ни света белого. Тут и поняла, что заблудилась.

Вот и подумайте, каково ей было! Вам бы так худо не пришлось: вы и слышите все и говорить можете, а она глухонемая. В испуге металась бедняжка по лесу и еще больше запутывалась в лесных тропинках. Голодно ей было и пить хотелось, ноги отказывались служить, жутко становилось при мысли, что ночь застигнет ее в лесу, где рыщут дикие звери. Но больше всего страшил девочку гнев родителей. Измученная, вся в слезах, очутилась она вдруг у родника, нагнулась и жадно прильнула к воде; напившись, огляделась и, увидев перед собой две тропинки, остановилась в нерешительности. По которой идти? Теперь-то она уж знала, — не всякая дорожка к дому ведет. И вспомнила тут девочка, что мать в трудную минуту всегда идет в свою комнату и молится; опустилась она на колени и стала просить Бога вывести ее из лесу.

Вдруг почудились ей странные звуки, в ушах у нее зазвенело и загудело. Гул становился все сильней и сильней. Девочка не понимала, что с ней творится, откуда такой шум вокруг. Задрожала бедняжка от страха, заплакала и хотела бежать. И тут видит, выбегает на тропинку белая овечка, за ней другая, третья… Скоро собралось у источника целое стадо. У каждой овцы на шее колокольчик; звон их и услышала девочка. Это были овцы ее отца. За ними бежал белый пес. Наконец, появился и сам пастух Барта. Вскрикнула девочка — Барта! — и бросилась к нему. Обрадовался Барта, что она говорит и слышит, взял ее на руки и поспешил на хутор, который недалеко был. А там сидела убитая горем жена Турынского рыцаря и думала-гадала, куда пропала ее дочка и что с ней случилось. По лесу бродили разосланные на поиски люди, сам рыцарь тоже повсюду искал свою дочь; мать же тем временем томилась в ожидании на белом хуторе. Вы только представьте, какова была ее радость, когда Барта принес ей дочку да вдобавок выздоровевшую. А как вернулся отец и узнал от дочери обо всем случившемся, дали родители обет выстроить у родника часовню; обещание свое они выполнили. Вон та часовня, что вдалеке виднеется, она самая и есть, и родник около нее — тот самый, из которого девочка пила, и в лесах этих она плутала…Ну, а ее давным-давно нет на свете, и отца нет, и Барта умер, а от Турынского замка остались одни развалины…

— Куда же делись овцы и собака? — осведомился Вилем.

— Собака издохла, старые овцы тоже, маленькие выросли, и у них родились ягнята… Так, детушки, и ведется на белом свете: старое старится, молодое растет.

Дети пристально смотрели вниз, на долину; их воображение рисовало то рыцаря на коне, то заблудившуюся девочку…

Вдруг из леса выехала дама на прекрасной лошади и поскакала по долине. Ее сопровождал берейтор[45]. На амазонке[46] был темный жакет и длинная коричневая юбка, закрывающая стремена; вокруг черных локонов вилась зеленая вуаль, наброшенная на черную шляпу.

— Бабушка, бабушка, смотрите, рыцарша! — закричали дети.

— И что это вы придумали, нешто есть теперь рыцарши? Это госпожа княгиня, — промолвила бабушка, выглядывая из окна.

— Детям стало досадно, что это не рыцарша, как они подумали.

— Госпожа княгиня едет к нам наверх! — вдруг закричали они хором.

— Правда, правда, смотрите-ка. Орланд карабкается, будто кошка, — уверял Ян.

— Оставь меня в покое, даже и смотреть не хочу. Чего только эти господа не выдумают!… — бормотала себе под нос бабушка, оттаскивая внучат от окна.

Не прошло и минуты, как княгиня была на горе. Ловко соскочив с лошади, она перекинула шлейф через руку и вошла в беседку. Бабушка встала и почтительно поклонилась.

— Это дети Прошека? — спросила княгиня, оглядывая ребят.

— Они самые, ваша милость, — отвечала бабушка.

— А ты, верно, их бабушка?

— Мать ихней матери, ваша милость.

— Ты должна быть довольна, у тебя хорошенькие внучата…Вы слушаетесь своей бабушки, дети? — спросила княгиня ребят, не спускавших с нее глаз.

Те потупились и прошептали:

— Слушаемся…

— Я на них не жалуюсь… Вестимо, не обходится без проказ, да что поделаешь, ведь и мы не лучше были в их-то годы, — заметила бабушка.

Княгиня улыбнулась и, увидев на скамейке корзиночку с земляникой, спросила, где дети ее набрали.

Бабушка тотчас подозвала Барунку.

— Поди-ка, девонька, угости госпожу княгиню.

— Ягоды спелые, они по дороге насбирали, может, и понравятся вашей милости. Была я молода — любила поесть ягодок, а как умерло у меня дитя, ни одной больше в рот не взяла.

— А почему? — спросила княгиня, принимая от Барунки корзиночку с земляникой.

— Таков у нас обычай, ваша милость. Ежели умрет у матери ребенок, не ест она до Янова дня ни черешен, ни земляники. Говорят, о ту пору матерь божья ходит по небу и оделяет ягодами умерших детей. Тому дитяти, чья мать не стерпит и поест ягод, дева Мария говорит: «Тебе, малютка, потому мало ягод досталось, что твоя мать их съела». Оттого-то матери и остерегаются есть ягоды. Ну, а кто дотерпит до Янова дня, тому и потом не трудно удержаться, — добавила бабушка.

Княгиня взяла было земляничку, спелую и красную, как ее губы, но после рассказа бабушки положила обратно в корзиночку.

— Не хочется… да и вам, детки, мало останется на дорогу…

— Ничего, госпожа княгиня, кушайте на здоровье, а то и домой возьмите вместе с корзиночкой, мы еще себе наберем, — торопливо проговорила Барунка, отстраняя протянутую ей корзиночку.

— Охотно принимаю ваш подарок, — сказала княгиня, улыбаясь простодушию девочки. — Но смотрите, завтра непременно приходите за корзиночкой в замок и бабушку приводите с собой. Хорошо?

— Придем, придем! — закричали дети без всякого стеснения, словно отвечали пани маме, когда она приглашала их на мельницу.

Бабушка хотела что-то сказать, но не успела. Княгиня слегка кивнула ей, улыбнулась детям и вышла из беседки. Передав корзиночку берейтору, она вскочила на Орланда и скрылась в зелени деревьев, как чудесное видение.

— Ой, бабушка, я никак не дождусь, когда мы пойдем в замок! Папенька говорил, что там у княгини столько красивых картин!… — воскликнула Барунка.

— И попугай есть, он разговаривать умеет! Там будет чему подивиться, бабушка! Погодите только!… — крикнул Ян, хлопая в ладоши.

А маленькая Аделька, осмотрев свое платье, сказала:

— Ведь ты переменишь мне платьице, правда, бабушка?

— Боже мой, и как это я не доглядела за этой девочкой? Хороша же ты!…Да где же ты себя так отделала?! — всплеснула руками бабушка, осматривая перепачканную Адельку.

— Я не виновата… Меня толкнул Ян, и я упала в ягоды… — лепетала малютка.

— Вечно вы ссоритесь. Что теперь княгиня о вас подумает… Скажет, что вы баловни!… А сейчас подымайтесь, пойдем к леснику. Говорю вам, мальчики, последний раз: будете озорничать, никогда больше не возьму с собой! — грозилась бабушка.

— Мы будем слушаться, бабушка, — обещали братья.

— Увидим, увидим… — говорила бабушка, торопясь за детьми по лесной тропинке.

Скоро они очутились в роще, сквозь ветви деревьев белела усадьба лесника. Перед домом расстилалась зеленая лужайка, огороженная вместе с липами и каштанами: кое-где, под деревьями, были вбиты в землю лавочки и столы. По лужайке прохаживались павлины: бабушка любила говорить, что у них ангельское оперение, дьявольский голос и воровская поступь. Тут же бродила стайка крапчатых, задумчивых цесарок; белые кролики, сидя в траве, пряли ушами и при малейшем шуме пугливо разбегались в разные стороны. На крыльце лежала ручная серна в красном ошейнике, а по двору слонялись собаки. Как только дети окликнули их, они с лаем бросились им навстречу и начали прыгать вокруг, едва не сбив с ног от радости. Серна подошла к Адельке и так нежно посмотрела на девочку своими синими глазами, словно хотела сказать: «Кажется, ты приносишь мне сладкие кусочки? Здравствуй!»

Должно быть, Аделька прочитала это по ее взгляду, потому что тотчас сунула руку в кармашек и, вынув ломтик сладкой булки, протянула серне; серна выхватила кусок и еще долго бежала за девочкой.

— Эй вы, дьяволы, что вас там разбирает?! — послышался откуда-то голос, и из дома вышел лесник в зеленой куртке и домашней шапочке. — Никак дорогие гости! — воскликнул он, увидав бабушку. — Милости просим! Входите! Гектор, Диана, Амина, пошли прочь!…Слова сказать не дадут!… — накинулся он на собак.

Бабушка вошла в дом; над дверью были прибиты огромные оленьи рога; в сенях висело несколько ружей, но так высоко, что детям и не достать. Бабушка очень боялась всякого оружия, даже не заряженного. А когда лесник подшучивал над ее трусостью, говорила:

— Кто ж может знать, что случится: ведь лукавый не дремлет!…

— Ваша правда, — соглашался лесник, — коли бог попущает и мотыга стреляет.

Старушка охотно прощала леснику его добродушные насмешки, лишь бы только он не поминал всуе имя божье и не чертыхался, — этого она выносить не могла. Тотчас затыкала уши и говорила:

— Вот вредный язычок!… Ну к чему такие непотребные слова, после них человек должен окропить себя святой водой!

Охотник очень любил бабушку и потому остерегался при ней задевать черта, имя которого срывалось у него с языка, как он уверял, помимо воли.

— А где же хозяюшка? — спросила бабушка, войдя в горницу и видя, что она пуста.

— Присаживайтесь, я сейчас ее позову; вы ведь знаете, она, как наседка, всегда со своими цыплятами, — отвечал лесник, направляясь за женой.

Мальчики сразу же как вошли, так и застыли перед шкафом, где висели ружья и охотничьи ножи. Девочки забавлялись с серной, вбежавшей за ними в горницу. Окинув взглядом уютную, чистенькую комнату, бабушка подумала: «Уж что правда, то правда… В праздник ли, в будни придешь сюда — все блестит, как стеклышко».

Тут ей на глаза попалась пряжа, что лежала на лавке у печки, уже связанная и меченая. Бабушка подошла ближе и стала ее рассматривать. В это время отворилась дверь, и вошли хозяйка, еще молодая женщина, в опрятном домашнем платье и белом чепце: на руках она держала маленькую русоволосую девочку. Она сердечно поздоровалась с бабушкой и детьми: по ее открытому и приветливому лицу было видно, что она рада гостям.

— Я ходила полотно поливать. Никак не налюбуюсь: оно нынче будет белым как снег, — сказала жена лесника, словно оправдываясь за свое отсутствие.

— Сразу видать заботливую хозяйку, — заметила бабушка, — один кусок белится, а тут, гляжу, и ткачу уж пряжа припасена. Полотно должно выйти тонкое, что твой пергамент. Только бы ткач не испортил, не обманул. Довольны вы своим ткачом?

— Сами знаете, милая бабушка, все они обманщики, — отвечала жена лесника.

— Ну, хотел бы я знать, какой ткач вас, женщин, обманет, когда вы каждую ниточку на счету держите! — засмеялся лесник. — Однако что ж вы стоите, садитесь, пожалуйста! — спохватился он, подавая бабушке стул, а ей так не хотелось отходить от пряжи.

— Насижусь еще, — отвечала бабушка, беря за руку маленькую Анинку; мать поставила ее возле лавки, чтоб она не упала: девочка только начинала ходить.

Едва хозяйка отошла от двери, показались прятавшиеся за ее спиной два загорелых мальчугана: одни белокурый — в мать, другой черноволосый — в отца. Вбежали-то они вслед за матерью резво, но когда та начала разговаривать с бабушкой, застыдились и, не смея подойти к детям, спрятались за материнскую юбку.

— Эй вы, воробышки! — крикнул отец, — не след держаться зa мамкин подол, когда надо гостей встречать! Сейчас же подайте руку бабушке!

Мальчики охотно подошли к старушке и протянули ей свои руки, в которые та положила по яблоку.

— Вот вам гостинец, а теперь идите играть, да в другой раз не чинитесь: мальчикам не к лицу за мамины юбки цепляться, — назидательно сказала бабушка.

Мальчики, опустив глаза, косились на яблоки.

— Марш! — скомандовал отец. — Сведите-ка гостей к филину и заодно бросьте ему сойку, что я нынче убил. Покажите им щенят и молодых фазанов, только, чур, не кружитесь ястребятами около птицы, не то я вас!…

Последних слов дети уже не слышали, ибо, едва успел отец сказать «марш», вся ватага вылетела за дверь.

— Ну и спешка! — усмехнулся лесник, но видно было, что эта спешка пришлась ему по сердцу.

— Дети они и есть дети, кровь-то молодая… — заметила бабушка.

— Если бы только мальчики не были такие озорники, — вздохнула жена лесника. — Верите ли, бабушка, у меня целый день сердце не на месте. То они по западням шарят, то по деревьям лазят, то кувыркаются, штаны рвут — просто беда! Вот за девочку благодарю Бога: хороший ребенок.

— Уж как хотите, кумушка, дочь в мать, а сын в отца удается, — заявила бабушка. Хозяйка с улыбкой передала дочурку отцу, чтоб тот ее понянчил.

— Соберу кое-что закусить, сейчас ворочусь, — сказала она.

— Добрая жена, — промолвил лесник, когда хозяйка вышла из комнаты, — грех такую обидеть. Только вот вечно боится, чтоб мальчики не убились. А какой прок в парне, коли он тихоня?

— Всякая крайность вредна, куманек, нет хуже как дать волю пострелам, они и на головах, пожалуй, ходить начнут, — возразила бабушка, хотя и сама не отличалась строгостью.

Скоро вернулась хозяйка с полными руками. На дубовом столе появилась белая скатерть, фаянсовые тарелки, ножи с черенками из рогов серны, а потом земляника, яичница, сливки, хлеб, мед, масло и пиво.

Отбирая у бабушки веретено, хозяйка говорила:

— Бросьте свою пряжу, бабушка, пожалуйте к столу. Отрежьте себе хлебца, намажьте маслом… Масло нынче только сбито, пиво свежее. Вот яичница не очень хороша, жарила я ее утром на всякий случай, да ведь говорят, голод лучший повар. Я знаю, вы ягод не кушаете, а детишки любят их со сливками…

Жена лесника угощала гостью, а сама в это время резала хлеб и, намазывая маслом ломоть за ломтем, капала сверху медом.

Вдруг бабушка что-то припомнила, хлопнула себя по лбу:

— Вот старая голова беспамятная! До сей поры на ум не пришло рассказать вам, что мы разговаривали в беседке с княгиней.

— И немудрено, эти бесенята хоть кого своим криком с толку собьют, — промолвила жена лесника.

Лесник тотчас спросил, о чем говорила с ними княгиня.

— Не рассказывайте, бабушка, покуда я не вернусь, — попросила хозяйка, — я хочу прежде детей накормить, пусть хоть немножко посидят спокойно.

Между тем ребята успели побывать везде и всюду; сыновья лесника, Франек и Бертик, шли впереди и все объясняли. Когда лесничиха появилась на пороге и позвала их завтракать, друзья, выстроившись на лужайке перед домом, смотрели, как собачонка Амина прыгала через палку и приносила в зубах вещи, которые они бросали ей. Детей дважды звать не пришлось.

— Сядьте смирно под деревьями и поешьте, да смотрите не замарайтесь! — распорядилась женщина, раскладывая еду по тарелкам. Детвора мигом уселась за стол, а собаки пристроились рядом, заглядывая им в рот.

Вернувшись в горницу, хозяйка напомнила бабушке, что та обещала рассказать о встрече с княгиней, и бабушка передала слово в слово весь разговор в беседке.

— Я всегда говорила, что у нее доброе сердце, — отозвалась жена лесника. — Когда б она ни заехала к нам, всегда спросит, как дети, а крошку Аннушку непременно поцелует в лоб. Кто любит детей, тот добрый человек. А слуги наговорят невесть что…

— Делай черту добро — отблагодарит тебя пеклом, — ввернула бабушка.

— Верно, верно, бабушка, эта поговорка куда как справедлива, — согласился лесник. — И я тоже скажу: лучшей госпожи нельзя было бы и пожелать, если б только не вертелись около нее врали всякие. Они-то и сбивают ее с толку. А эти людишки ни к чему не способны — живут, лишь небо коптят!… Как посмотришь, милая бабушка, как подумаешь — не удержишься, чтоб не сказать: о, чтоб вас!… громом разразило! Право, злость берет, когда вспомнишь, что болван, годный только на то, чтоб стоять на запятках или в покоях сиднем сидеть, получает столько же, что и я; им даже больше дорожат, чем мной, который и в дождь, и в грязь, и в метель должен таскаться по лесам, днем и ночью драть глотку с браконьерами, за всем смотреть, за все отвечать!… Я на свою жизнь не жалуюсь, я доволен… Но когда зайдет сюда этакий спесивец и задерет передо мной нос, я бы его, честное слово… да что попусту говорить… — И, схватив стакан, лесник с досады осушил его до дна.

— А знает ли княгиня обо всем, что делается? И почему никто не решится пожаловаться ей, если с ним поступают несправедливо? — спросила бабушка.

— Черт возьми, кому охота самому лезть в пекло? Я-то с ней частенько разговариваю, мог бы намекнуть на то, на другое, да всегда думаешь: молчи, Франтишек, наговоришь на свою голову. Она, конечно, не поверила бы мне, спросила бы своих приближенных, и тогда пиши пропало! Те все заодно: рука руку моет. Вот и на днях говорил я с княгиней. Гуляла она по лесу с тем чужеземным князем, который сейчас у нее гостит. Встретили они где-то Викторку и начали расспрашивать у меня, кто она такая. Княгиня ее испугалась.

— Что же вы ответили? — спросила бабушка.

— Как оно есть, так и ответил: сказал, что Викторка не в своем уме, но никому вреда не делает.

— А она что на это?

— Села на траву, князь устроился у ее ног, и мне велели сесть и рассказать, как случилось, что Викторка сошла с ума.

— А ты небось был рад-радешенек? — поддразнила лесника жена.

— Известное дело, кому не приятно услужить красивой женщине. А наша княгиня, хоть и не первой молодости, но чертовски хороша собой. Да и то сказать, мое дело повиноваться…

— Ох, и хитры вы, куманек: уж два года как я живу здесь и слышу ваши обещания рассказать про Викторкино несчастье, а только до сих пор ничего не знаю — так, через пятое на десятое. Я не красавица, приказывать вам не могу… Видно, мне никогда всего не узнать!

— Ах, бабушка, да по мне вы милей самой что ни на есть раскрасавицы! Коли вам угодно, я хоть сейчас расскажу эту историю.

— Что правда то правда, кум сумеет подольститься, когда ему надобно, на это он мастак!… — смеялась бабушка.

— Если кума не против, ловлю вас на слове. Старый, что малый, а дети, сами знаете, любят сказки.

— Ну, хоть я еще и не стара, а послушать не откажусь. Начинай, отец! Время-то и пройдет, — сказала хозяйка.

— Мамочка, дай нам, пожалуйста, еще хлебца, у нас ни кусочка не осталось, — раздался голос Бертика.

— Да не может быть! И куда столько вмещается! — удивилась бабушка.

— Половину съели, половину собакам, серне да белкам скормили. Они всегда так. Ох, ну и мученье мне с ними! — вздохнула жена лесника, принимаясь резать хлеб.

Пока она, поручив маленькую девочку заботам няни, ходила на лужайку кормить детей, лесник набивал себе трубку.

— У мужа-покойника, царствие ему небесное, тоже был такой обычай: прежде чем начать рассказывать, готовил трубку, — проговорила бабушка, и глаза ее заблестели от далеких и сладких воспоминаний.

— Уж и не знаю, мужчины точно сговорились, все завели эту дурную привычку, — послышался в дверях голос хозяйки, до которой долетели слова бабушки.

— Не притворяйся, будто куренье тeбe не по вкусу, ведь сама приносишь мне табак из города, — шутил лесник, зажигая трубку.

— Эко дело, кого любишь, того и голубишь. А теперь начинай-ка свою историю, — распорядилась хозяйка, усаживаясь с веретеном возле бабушки.

— Я готов, слушайте.

Промолвив эти слова, лесник пустил к потолку первое колечко дыма: положив ногу на ногу, прислонился поудобнее к спинке стула и начал свой рассказ о Викторке.

VI История Викторки.

Викторка — дочь крестьянина из Жернова. Родители ее давно умерли, а брат с сестрой живы и по сей день. Лет пятнадцать тому назад была Викторка девушка что ягодка: далеко окрест не найти было ей равной. Резва, как серна, трудолюбива, что пчелка, — лучшей жены и пожелать нельзя. Такая девушка, да еще с хорошим приданым, разумеется, не засидится в девках. О Викторке шла молва по всей округе, от сватов отбою не было. Иные из женихов нравились отцу с матерью, попадались и сыновья богатых хозяев, у которых нашла бы дочка, как говорится, дом — полную чашу. Но она никак не хотела этого взять в толк. Ей лишь тот был люб, кто лучше всех плясал, и обязательно под музыку.

Нет, нет, да и засверлит у отца в голове, что дочь слишком привередлива, и вскинется он тогда на Викторку, требуя остановить выбор на ком-нибудь из женихов; не то, мол, он сам выберет и заставит выйти замуж. Девушка принималась плакать, просила не гнать ее из родительского дома, говоря, что время еще не ушло, минуло ей всего двадцать лет и не нарадовалась она вольной волюшке: ведь один Бог знает, кому она достанется, счастлива ли будет в замужестве. Отец в Викторке души не чаял и, слыша такие слова, смягчался; любуясь красивым личиком девушки, он думал про себя: «Можешь и повременить, для тебя женихи найдутся!»

Но люди судили иначе: шли толки, что Викторка чересчур горда и ждет, когда за ней приедут в золоченой карете; пророчили, что гордость до добра не доведет, кто долго выбирает, тот всегда ошибается, — словом, несли всякую околесицу.

В то время стояли в деревне на постое егери[47]. И вот начал один из них заглядываться на Викторку. Идет она в костел — он за ней, в костеле станет как можно ближе и, вместо того чтобы смотреть на алтарь, с девушки глаз не спускает. Идет она накосить травы — он тут как тут. Короче, куда бы она ни пошла, всюду следовал он за ней как тень. Люди говорили, что егерь не совсем в уме: а Викторка, когда в кругу подруг заходила о нем речь, спрашивала:

— И чего этот солдат за мной ходит? Ничего не говорит, будто упырь какой. Боюсь я его. Встанет рядом — мне делается душно, от взглядов голова кружится…

А глаза егеря… глаза, по общему мнению, действительно не сулили ничего хорошего: ночью они будто светились, а черные брови, нависшие над ними, словно два вороновых крыла, срослись посередине, a это уж верный знак, что глаз у человека недобрый. Некоторые жалеючи говорили: «И боже мой, не виноват же он, что таким родился! Да и не на всех этот глаз силу имеет, чего же каждому бояться». Тем не менее соседки, чуть только взглянет солдат на детей, холодели от ужаса и торопились обтереть ребенка белым платком, а если на деревне у кого-нибудь дитя заболевало, обязательно говорили: «Его сглазил черный солдат!» В конце концов люди привыкли к хмурому лицу егеря, девушки уже начали поговаривать, что оно не казалось бы противным, если бы стало чуточку приветливей. Общее же мнение было таково: «Чудной человек. Бот весть кто таков и откуда: может быть, и не человек совсем…Лучше при встрече с ним перекреститься и сказать: «С нами Бог, сгинь-пропади, нечистая сила!» Он ведь и не танцует, и не разговаривает ни с кем, и не поет. Лучше не обращать на него внимания. И думать о нем забыли. Да только это не помогло. Легко девушкам сказать — не обращать внимания! За ними-то он не бегал. Викторке же никогда покоя от него не было. Она уж не выходила из дому без надобности, лишь бы хоть на время спрятаться от всюду преследовавших ее глаз. Перестали радовать Викторку и танцы: всегда из какого-нибудь угла следил за ней сумрачный взгляд. Уж не с былой охотой шла она на посиделки, ибо знала наверняка, коли нет в горнице черного солдата, стоит он под окном; и срывается у девушки голос, рвется нитка…Измучилась она. Каждый видел, как изменились ее черты, но всем было невдомек, что виной тому черный солдат. Ведь все считали его блаженным и думали, что Викторка, не ведая, как избавиться от солдата, махнула на него рукой. Однажды Викторка сказала своим подружкам:

— Поверьте мне, девушки, если бы сейчас кто посватался ко мне, бедный или богатый, красивый или урод, тотчас бы за него пошла, лишь бы это был нездешний.

— Да что это взбрело тебе в голову? Дом родной надоел, что ли? Отчего ты так торопишься? Или ты нас разлюбила? — удивились девушки.

— Не думайте так обо мне. Не могу я в деревне оставаться, пока живет тут этот черный солдат. Вы не можете себе представить, как этот человек изводит и терзает меня своими преследованиями. Не в силах я ни спать спокойно, ни молиться: все чудятся мне его глаза, — со слезами жаловалась Викторка подругам.

— Боже мой, ну отчего ты не запретишь ему ходить за тобой? Отчего тебе не сказать, что видеть его не можешь и что он тебе, как бельмо на глазу!… — советовали девушки.

— А разве я не пробовала? С ним то я, правда, не говорила, да и как с ним заговоришь, если он бродит за мной как тень и молчит. Я передала через товарищей.

— Ну, и он не послушался? — допытывались девушки.

— Где там! Сказал, что никто не имеет права ему приказывать, будет ходить куда хочет и к кому хочет. Впрочем, он ведь ни разу не заговаривал со мной о любви…Как я могу ему сказать, чтоб он за мной не ухаживал?…

— Вот невежа! — сердились подруги. — Много о себе понимает! Надо его проучить!

— Ну, с таким лучше не связываться, еще околдует, — предупредил кто-то более благоразумный.

— Тра-та-та!… Ничего он нам не сделает! Для этого ему нужно сначала заполучить что-нибудь такое, что мы носим на теле, а такой вещи ни одна не даст, да и от него ничего не возьмет, какие же тут страхи? И ты, Викторка, не бойся, мы всегда вместе с тобой будем ходить и улучим время, отплатим чертяке! — кричали смелые.

Но Викторка, боязливо озираясь, только вздыхала. «Сохрани меня, боже, от беды!» — думала она.

Слова, сказанные Викторкой подружкам, не остались втайне: они скоро разнеслись повсюду и дошли до соседней деревни.

Уже через несколько дней в дом отца Викторки заявился какой-то услужливый человек из другого села. Поговорили о том, о сем, вокруг да около; наконец, гость смущенно объяснил, что его сосед хотел бы женить сына, а сын рад бы взять Викторку — вот и попросили его быть сватом и разузнать, можно ли заводить разговор о помолвке.

— Обождите минутку, я спрошу Викторку; пусть сама вам и ответит. Что до меня, я знаю и Шиму и его сына Тонду[48] и не прочь с ними породниться: хозяйство у них справное.

Так сказал отец свату и пошел звать дочку в горницу, чтобы с ней посоветоваться.

А Викторка, как только услышала, что собираются ее сватать, говорит не задумываясь:

— Пускай приходят!

Отцу показалось странным, что она так быстро решилась, стал он ее допрашивать, правда ли, что она знает Тоника, а то нечего попусту людей за нос водить.

Но Викторка стояла на своем и утверждала, что Шимов Тоник ей хорошо известен, парень он славный.

— Обрадовала ты меня, — сказал отец, — а впрочем, делай как знаешь… Значит, с Богом, пускай приходят!

Лишь только отец направился проводить гостя, в горенку к Викторке вошла мать, перекрестила ее и пожелала счастья.

— Больше всего радует меня, что не попадешь ты ни к свекрови, ни к золовкам, а будешь сама себе хозяйкой — молвила она.

— Ах, матушка, я бы пошла за него, если б даже у меня стало две свекрови! — отвечала Викторка.

— Вот и хорошо, что вы так любите друг друга.

— Да не в том дело, матушка; я бы любому честному парню сразу слово дала.

— Ну что ты говоришь!… Ведь к тебе уже многие сватались, и ни за кого ты не хотела идти.

— Не ходил тогда за мной этот солдат со злыми глазами, — шептала Викторка.

— Да ты в уме ли? Что ты толкуешь о солдате, что тебе до него, пускай себе ходит куда хочет, брось о нем думать… Из дому он тебя выживает, что ли?…

— Выживает, матушка, выживает!…Мучаюсь я, извелась вся, нет мне ни покою, ни отдыху, — заплакала девушка.

— А зачем ты мне досель ничего не сказывала? Я б свела тебя к нашей кузнечихе, она в таких делах хорошо помогает. Ну, успокойся, завтра же сходим к ней, — утешила мать дочку.

На другой день отправились они к старой кузнечихе. Знала она, как говорили, много такого, что от других было скрыто.

Потеряется ли что, корова ли не дает молока, или кто кого сглазит — кузнечиха во всем поможет, все разгадает. Рассказала ей Викторка чистосердечно, что с нею случилось.

— И ты с ним слова не промолвила? — пытала ее кузнечиха.

— Ни единого словечка.

— А он ничего съестного не давал тебе, не пересылал ли через солдат яблоко или пряник?

— Ничего, кумушка, ничегошеньки!… Да ведь ни один солдат с ним и не водится, очень уж он важничает, видать, сроду такой нелюдим; так и в деревне у нас говорили.

— Это упырь, — заявила кузнечиха. — Но ты ничего не бойся, Викторка; помогу тебе, еще не поздно. Завтра принесу я кое-что, и ты эту вещь держи завсегда при себе. Утром, как пойти тебе из горницы, никогда не забывай окропить себя святой водой и сказать: «С нами Бог, сгинь-пропади, нечистая сила!» Когда пойдешь по полю, не смотри ни назад, ни по сторонам, а если солдат заговорит с тобой, не гляди на него, хоть бы пел он тебе самые сладкие речи. Он и голосом может околдовать — так ты затыкай уши от греха! Запомни мои слова. Ежели через несколько дней тебе не полегчает, придется другое средство попытать: придешь ко мне снова.

Викторка ушла домой обрадованная, в надежде что станет теперь у нее на душе легко и весело, как бывало прежде. На другой день кузнечиха принесла ей какой-то предмет, зашитый в красный лоскутик, и сама повесила Викторке не шею, строго-настрого наказав не снимать и никому не показывать. Вечером, когда Викторка косила траву, она заметила, что неподалеку у дерева кто-то стоит, и почувствовала, как кровь прилила к лицу, но совладала с собой и ни разу не оглянулась. Окончив работу, она так быстро побежала домой, будто земля под ней горела. Минуло три дня, настало воскресенье. Мать пекла пироги, отец пошел приглашать на обед учителя и соседей, по всей деревне кумушки шушукались: «У Микши нынче сговор!…»

После полудня явились к Микше трое сельчан в праздничных кафтанах; у двоих на рукавах были приколоты веточки розмарина. Хозяин встретил гостей на пороге, а все домашние, стоя на крыльце, приветствовали их словами:

— Пошли вам боже счастья!

— Вашими устами да мед бы пить! — отвечал сват за отца и сына.

Жених переступил порог последним. С улицы доносились женские голоса: «А славный парень этот Тоник, глядите, как голову держит — олень, да и только, а какая красивая ветка розмарина у него на рукаве! Где это он ее купил?…» Мужские голоса отвечали: «Чтож ему не гордиться, ведь он уводит из деревни самую красивую девушку, лучшую плясунью, добрую хозяйку, да к тому же с хорошим приданым… И впрямь ему повезло!…»

Так думали на селе многие отцы и матери и сердились на Викторку. Почему она чужака выбрала, почему ей не приглянулся никто из своих? Удивлялись, куда она так торопится: что это за каприз такой… В общем, судили да рядили, как всегда водится в таких случаях.

Вечером был сговор. Учитель составил брачный контракт, свидетели и родители поставили под ним три крестика вместо имен, которые пришлось приписать учителю: Викторка пожала Тонику руку и обещала через три недели стать его женой. На другой день пришли подружки пожелать ей счастья, а когда она вышла на площадь, все ее стали поздравлять: «Пусть Бог пошлет невесте всего доброго в жизни!» Заметили только, что когда молодежь закричала хором: «Скучно тебе будет без нас, Викторка! Зачем тебе понадобилось уходить?!» — слезы выступили у нее на глазах.

Несколько дней Викторка оставалась веселой; если нужно было выйти за околицу, шла без страха, который не оставлял ее раньше, пока не носила она на груди кузнечихину ладанку[49] и не была сговорена. Ей казалось, что бояться теперь нечего, и девушка благодарила за то Бога и куму, давшую такой хороший совет. Но радость ее была непродолжительна.

Однажды под вечер сидели они с женихом в саду. Беседовали о будущем своем хозяйстве, о свадьбе. Вдруг Викторка замолчала, устремила взгляд на кусты, и руки ее задрожали.

— Что с тобой? — с удивлением спросил жених.

— Посмотри вон на те ветки напротив нас, ты ничего там не видишь?… — прошептала Викторка.

Парень всмотрелся и сказал:

— Нет, ничего не вижу. А что там такое?

— Мне показалось, что смотрит на нас черный солдат, — шепнула невеста еще тише.

— Ну, погоди! Я положу этому конец! — вскрикнул Тоник и бросился к кусту; но напрасно, там никого не нашел.

— Я ему спуску не дам! Пусть только попробует на тебя заглядываться, узнает, с кем имеет дело! — сердился Тоник.

— Не затевай с ним ссоры, Антонин, прошу тебя. Знаешь ведь, он солдат. Отец сам ходил к ним на Червеную гору; он дорого бы дал, если бы тамошний офицер убрал черного солдата из нашего села… Но тот сказал, что не может этого сделать, если б даже захотел. А что, мол, солдат смотрит на девушку, в том еще никакой вины нет. Отец там слышал, будто этот егерь из очень богатого рода; он по своей охоте записался на военную службу и может бросить ее, когда захочет. Заспоришь с таким — тебе же плохо придется.

Так сказала Викторка Тонику, и он обещал оставить солдата в покое.

Но на Викторку с того вечера опять нашло тяжелое раздумье; как бы крепко ни прижимала она ладанку к сердцу, оно не переставало беспокойно биться, когда глядели на нее недобрые глаза. Викторка снова пошла к кузнечихе за советом:

— Уж и не знаю, верно, это наказанье божье; нисколечко не помогает мне то, что вы дали, а я ведь все исполнила в точности, — жаловалась Викторка.

— Постой, девка, потерпи, я ему покажу, будь это хоть сам антихрист! Нужно только добыть две его вещи. Покуда я их не достану, сторонись его как можешь. Молись ангелу-хранителю, и за души в чистилище тоже молись, за которые никто не молится. Если какую выручишь, она будет твоей заступницей перед Богом.

— То-то и беда, кумушка, что я уж и молиться спокойно не могу, — плакала девушка.

— Вот видишь, девка: долго тянула, тебя нечистая сила и одолела. Ну, даст Бог, мы этого дьявола переборем.

Викторка, собрав все свои силы, горячо молилась, а когда мысли начинали разбегаться, вспоминала о страданиях Христа, о деве Марии. Ох, только бы отступила от нее злая сила.

Так боролась она с собой день и два: на третий день собралась Викторка на дальний край отцовского поля за клевером: работнику наказала приехать за ней поскорее — накосить травы недолго!… На поле-то она шла легко, прыгала, словно козочка, люди останавливались, любуясь ею, уж такая она была ладная… Туда-то она ушла сама, а домой привез ее слуга на телеге с зеленым клевером, бледную, пораненную. Нога ее была перевязана белым тонким платком: пришлось нести девушку в дом на руках.

— Матерь божья, святогорская! — вскричала мать. — Что с тобой, дитя мое, приключилось?!

— Занозила я глубоко ногу терновником, дурно мне стало… Отнесите меня в комнату, я лягу… — попросила Викторка.

Положили ее на кровать. Отец тотчас побежал за кузнечихой. Та примчалась словно на пожар, а за ней, как водится, куча незваных кумушек. Одна советует положить на рану мать-и-мачеху, другая — глухую крапиву, третья предлагает кровь заговорить, четвертая окурить; но кузнечиха не дала себя сбить с толку и присыпала отекшую ногу картофельной мукой. Потом она выслала всех из комнаты, заявив, что сама будет ухаживать за Викторкой и все скоро будет в полном порядке.

— Ну, а теперь расскажи, девка, что с тобой приключилось; ты точно не в себе. И кто это перевязал тебе ногу таким беленьким да тоненьким платочком? Я уж его спрятала, чтоб не углядели сплетницы, — приговаривала предусмотрительная кузнечиха, устраивая ногу на постели.

— Куда вы его дели, кума? — торопливо спросила Викторка.

— Он у тебя под подушкой.

Викторка достала платок, посмотрела на кровавые пятна, прочитала вышитое незнакомое ей имя. Лицо ее то краснело, то бледнело.

— Ох, девка, девка, не нравишься ты мне; что ж прикажешь о тебе думать?

— Думайте, что Бог меня оставил, что погибла я на веки вечные и нет мне никакого спасения!

«Это она, верно, в горячке бредит…» — подумала старуха, дотрагиваясь до щеки девушки: но щека была холодна, холодны были и руки, горели только глаза, устремленные на платок, который она держала перед собой обеими руками.

— Так слушайте, кума, — начала Викторка тихо. — Только никому не передавайте: я вам все расскажу. Эти два дня не видела я его — вы знаете, о ком говорю, но нынче, нынче с самого утра звенели у меня в ушах слова: «Иди за клевером, иди за клевером…», будто нашептывал мне кто. Поняла я, что это дьяволово искушение, знала, что солдат чаще всего бывает там, около нашего поля, сидит под деревом на пригорке, но я покоя себе не находила, пока не взяла платок и косу. Дорогой подумалось мне, что ведь сама я себе враг, а в ушах все звенит: «Иди за клевером, иди за клевером…Еще неизвестно, будет ли он там, чего же тебе бояться, ведь за тобой скоро придет Томеш». Эта мысль всю дорогу подгоняла меня. Глянула я на дерево — там никого нет. «Ну, если нету его, значит и бояться нечего», — решила я, взяла косу и собралась было косить. Но тут захотелось мне испытать свое счастье, поискать четверолистный клевер: я и загадала: если найду, значит буду счастлива с Антонином…Ищу, ищу, все глазоньки изглядела, никак не могу отыскать. Тут вздумалось мне глянуть на пригорок, и увидела я под деревом того солдата! Я быстро отвернулась, с маху наступила на терн, лежавший у дороги, и поранила себе ногу. Закричать не закричала, но так мне было больно, что в глазах потемнело, и я упала на землю. Вижу, словно во сне, кто-то взял меня на руки и понес; очнулась я от сильной боли. У ручья стоял на коленях солдат и обвязывал мою ногу намоченным в воде белым платком. «Боже мой, думаю, что же теперь со мной будет, не убежать мне от этих глаз… Одно спасенье — не глядеть». Боль не утихала, голова кружилась, но я даже не охнула, а глаз так и не открыла. Когда он дотрагивался до моего лба, брал меня за руку — я молчала, хотя порой по коже мороз пробегал. Потом он положил меня на землю и начал брызгать водой на лицо, другой рукой поддерживал мою голову; что мне оставалось делать — я должна была на него взглянуть… Ах милая кума, глаза его сияли, будто ясное солнышко: я снова опустила веки.

— Но все было напрасно — он заговорил! Ох, ваша правда, милая кума, он может околдовать одними речами; у меня и сейчас голос его звучит в ушах, все слышу его слова, что он любит меня, что я его жизнь, его счастье!…

— Ахти мне, грех какой! Сразу видать, что это дьявольские козни; какому человеку придет в голову говорить такое! Несчастная ты девушка, и что же ты сделала и как ему поверила, — горевала кузнечиха.

— Боже мой, как не поверить, когда тебе говорят, что любят!

— Говорят, говорят — ну и пускай себе! Все это враки; он хочет голову тебе вскружить!

— Я так ему и сказала, но он душой своей и Богом клялся, что полюбил меня с первого взгляда и только потому избегал говорить со мной и признаться, что не хотел связать жизнь мою со своей несчастной судьбой, которая его всюду преследует и не дает быть счастливым. Ох, уж я и не помню, что он мне еще говорил. Очень уж все жалостливое. Я во всем ему поверила, сказала, что сначала боялась его, что только от страха перед ним стала невестой, призналась, что ношу на сердце ладанку, и когда он попросил, — отдала ее, — закончила Викторка.

— Боже ты мой! — вскричала кузнечиха. — Она отдала ему освященную ладанку, отдала вещь, согретую на своей груди! Уж теперь ты вся в его власти, теперь и сам Господь Бог не вырвет тебя из его когтей, приворожил он тебя безвозвратно!

— Он мне сказал, что это колдовство и есть любовь и чтобы я никому другому не верила, — отозвалась Викторка.

— Да, да, рассказывай мне про любовь… Я бы ему объяснила, что это за любовь… Да что теперь проку! И натворила же ты беды, ведь это упырь; будет он сосать кровь из твоего тела, а когда всю высосет — задушит тебя, и не найдет твоя душа покоя и после смерти. А ведь какой могла бы ты быть счастливой!

Викторку как будто перепугали слова кумы, но через минуту она промолвила:

— Все равно… Я пойду за ним, если даже поведет он меня в ад. Все равно…Прикройте меня, я озябла, — шепнула Викторка, немного помолчав.

Кузнечиха набросила на нее теплых одеял, сколько нашла, а Викторке все было холодно. Больше она не проронила ни словечка.

Старуха и впрямь любила Викторку, и хоть рассердилась за то, что та выпустила из рук ладанку, судьба девушки, которую она считала погибшей, сильно ее печалила. Все, что Викторка ей рассказала, кузнечиха сохранила в тайне.

С того дня Викторка больше не поднималась с постели. Все молчала, говорила во сне какие-то непонятные слова, ничего не просила, ни на кого не обращала внимания. Кузнечиха не отходила от нее и, чтобы помочь девушке, призвала на помощь все свое искусство. Но напрасно. Родители с каждым днем становились печальнее, жених совсем загрустил. Кузнечиха часто качала головой и думала про себя: «Это неспроста, статочное ли дело, чтоб ни одно мое средство не дало облегченья! Ведь стольким я уж помогла! Не иначе, тот солдат вконец ее обворожил. Видно, так оно и есть».

Эти мысли не покидали ее ни днем, ни ночью; а однажды поздно вечером ненароком выглянула она из окошка и увидела в саду под деревом закутанного в плащ мужчину: глаза его, устремленные на окно, светились, будто раскаленные угли, — так по крайней мере показалось кузнечихе. Теперь ее догадки подтвердились. Большую радость доставило принесенное ей как-то Микшей известие, что егерь получили приказ выступить из деревни.

— По мне, пусть все тут остаются, а вот если только один уйдет, я буду рад больше, чем если б отсыпали мне пригоршню золота. Сам черт нам его подсунул. Сдается мне, что наша Викторка изменилась с тех пор, как он здесь появился; может, и впрямь он навел на нее порчу… — сказал отец; мать и кузнечиха с ним согласились.

Кузнечиха надеялась: покинет село вражья сила, и все обернется к лучшему.

Солдаты ушли. В ту самую ночь Викторке стало так худо, что кузнечиха собралась было посылать за священником: к утру девушке полегчало, час от часу становилось лучше и лучше; уже через несколько дней она была на ногах. Старуха приписывала выздоровление тому, что Викторка избавилась от дьявольского наваждения, но ей приятно было слышать, когда люди говорили: «Кузнечиха знает свое дело, не будь ее, Викторке не встать…» И так как говорили это повсюду, она и сама в конце концов поверила, что именно ее искусство спасло девушку.

Но радость была преждевременной. Викторка хоть и встала с постели и уже начала выходить во двор, но оставалась по-прежнему ко всему безучастной. Молчала, как и раньше, никого не замечала. Взгляд был какой-то затуманенный. Кузнечиха утешала всех, говоря, что со временем и это пройдет. Она не считала больше нужным находиться безотлучно при девушке. Опять с ней в горенке спала сестренка Марженка[50].

В первую же ночь, когда девушки остались вдвоем, Марженка села на кровать к Викторке и с искренней нежностью — она была добрая душа — спросила, почему сестрица такая странная, чего ей недостает? Викторка посмотрела на нее и ничего не ответила.

— Видишь ли, Викторка, мне хочется тебе кое-что рассказать… Боюсь только, что ты рассердишься.

Викторка покачала головой и сказала:

— Расскажи, Марженка.

— В тот вечер, как ушли солдаты… — начала Марженка: но едва она произнесла эти слова, Викторка схватила ее за руку и спросила:

— Солдаты ушли?… Куда?…

— Да, ушли, а куда — и не знаю.

— Слава Богу, — вздохнула Викторка и вновь легла на подушки.

— Так слушай, Викторка, только не сердись; я знаю, что ты видеть не могла черного солдата и будешь злиться на меня за то, что я говорила с ним.

— Ты говорила с ним? — живо приподнялась Викторка.

— Ну как же мне было отказать, когда он так просил; но я ни разочку на него не взглянула, так боялась. Солдат долго ходил вокруг нашего дома, а я все убегала. Поймал он меня в саду. Совал какие-то коренья и все просил для тебя сварить: тебе, мол, полегчает…Но я сказала, что ничего от него не возьму. Страшно мне было, вдруг даст тебе приворотного зелья. И когда я наотрез отказалась взять коренья, он попросил: «Так хоть скажи Викторке, что я ухожу, но никогда не забуду своего обещания, пусть и она не забывает, мы еще встретимся!» Посулила я солдату передать эти слова и не обманула его. Но не бойся, он уже больше не вернется и оставит тебя в покое, — закончила Марженка.

— Хорошо, хорошо, Марженка, ты славная девушка, правильно сделала, что сказала. А теперь ложись спать! Ложись!… — приказала Викторка и погладила сестру по пухленькому плечику.

Марженка поправила ей под головой подушку, пожелала спокойной ночи и улеглась. Когда утром Марженка проснулась, постель Викторки была пуста. Она подумала, что сестра, верно, уже сидит в горнице за своей обычной работой; но Викторки там не оказалось, не было ее и во дворе. Родители недоумевали. Тотчас послали к кузнечихе: не у нее ли Викторка; но и тут ее не нашли… «Куда же она делась?» — спрашивали все друг друга, осматривая каждый угол. Отправили работника к жениху. Викторка словно в воду канула. Тем временем пришел из соседней деревни Тоник и сказал, что ничего о ней не знает. Только после этого кузнечиха решилась заговорить:

— Сдается мне, — смущенно начала она, — что Викторка убежала за солдатом!

— Это неправда! — вскричал жених.

— Вы ошибаетесь, — уверяли родители, — ведь она его терпеть не могла, как же это возможно?

— А все же это так, а не иначе, — твердила свое кузнечиха и передала кое-что из того, в чем ей призналась Викторка. И Марженка тоже рассказала о вчерашней беседе с сестрой. Сопоставив одно с другим, все скоро убедились, что и в самом деле Викторка могла уйти за солдатом; как видно, не в силах она превозмочь дьявольскую силу.

— Я ее не виню, она тут ни при чем; только напрасно Викторка не рассказала обо всем раньше, тогда ей еще можно было бы помочь. Теперь все погибло, он ее околдовал, и будет она за ним ходить, пока на то его воля. А если вы за ней пойдете и приведете домой — все равно убежит, — рассудила кузнечиха.

— Будь что будет, я разыщу ее. Может, и уговорю, она всегда была послушной дочерью.

— Я пойду с вами, отец! — вскричал Тоник, которому казалось, что он видит сон.

— Ты останешься дома, — решительно заявил крестьянин. — Когда человек в гневе, он легко теряет разум, так, пожалуй, угодишь в холодную[51] или в солдаты. К чему это? Довольно ты намучился вместе с нами за последние дни, не растравляй еще больше своей раны. Ведь твоей женой ей уже не быть — выбрось ее из головы. Если хочешь, подожди годик, я отдам за тебя Марженку. Она славная девушка. Я с радостью назвал бы тебя своим сыном, но неволить не хочу, делай так, как тебе подскажет разум.

Все кругом плакали, а отец сказал в утешение:

— Не плачьте, что проку в слезах; если не приведу я ее домой, придется положиться на волю божью.

Микша взял на дорогу несколько золотых и, распорядившись, как и что делать по хозяйству, отправился в путь. По пути он всех спрашивал, не видал ли кто такую-то и такую, подробно описывая дочь. Но никто ее не видел. В Йозефове ему сказали, что егери ушли в Градец. В Градце сообщили, что черный солдат зачислен в другую роту и будто бы даже собирался выйти в отставку. Но куда его перевели — сказать егерь не мог, а это был тот самый, что в свое время находился на постое у Микшей. Он утверждал, что Викторки здесь никто не видел. Многие советовали отцу обратиться к начальству: мол, это самое верное, но крестьянин не захотел иметь дела с властями.

— Не хочу с ними связываться, — объяснял он, — не желаю, чтоб пригнали мою дочь по этапу, как беглянку какую, да пальцем на нее показывали. Не выставлю ее на такой позор. Где б она ни была, везде ее судьба в руках божьих, без его воли и волос с головы не упадет. Воротится так воротится, а нет — да хранит ее Бог. Пускать о ней худую молву по всему свету не позволю!

На том он и порешил. А того егеря попросил сообщить Викторке, если случится ему увидеть девушку либо узнать, где она, что отец, мол, ее искал, а если пожелает Викторка вернуться домой, помог бы ей найти человека, который бы за деньги или за спасибо проводил девушку домой. Егерь обещал старику исполнить все в точности. Он помнил, как хорошо ему жилось у Микшей, и крестьянин вернулся домой с покойной совестью, ибо он сделал все, что мог.

Все оплакивали Викторку. Служили обедни и молебны о ее здравии, но когда прошло и полгода и три четверти года, а о беглянке все не было ни слуху ни духу, стали говорить о ней, как о покойнице. Так пролетел год.

Однажды пастухи принесли в село известие, что видели в господском лесу женщину такого же роста и такую же черноволосую, как Викторка. Микшины работники тотчас побежали в лес, обшарили его вдоль и поперек, но и следов ее не нашли.

Я тогда первый год здесь жил, служил помощником у моего предшественника, покойного тестя. Само собой, дошли слухи и до нас.

На другой день, как идти мне в лес, старик и говорит: посматривай, мол, не увидишь ли девушки, похожей на Викторку. И впрямь, в тот же день на обрыве, что над полем Микши, у двух сросшихся елей, гляжу — сидит простоволосая женщина. С Викторкой я раньше был знаком, но сейчас в этой оборванной дикарке никак не мог ее признать. И все-таки это оказалась она. На ней было платье господского покроя, когда-то, видимо, красивое, а теперь превратившееся в лохмотья. По ее фигуре я понял, что она скоро будет матерью. Я потихоньку выбрался из своего укрытия и поспешил домой к своему старику. Он тотчас же пошел сообщить обо всем в Жернов. Родители горько плакали, они скорей согласились бы видеть ее мертвой!… Но что делать? Сговорились за ней последить, куда ходит, где спит, с тем, чтобы попытаться помочь ей. Однажды под вечер пришла она в Жернов, прямо в сад отца. Села под дерево, обняла колени руками, уперлась в них подбородком и долго сидела так, уставившись в одну точку.

Мать хотела подойти к ней поближе, но она быстро вскочила, перепрыгнула через забор и убежала в лес. Мой старик советовал положить в лесу у ели какую-нибудь еду и платье, может, она заметит. Микши тут же принесли все, что нужно. Я сам все это туда и положил. На другой день пошел посмотреть — из еды исчез только хлеб, из одежды — юбка, корсаж и рубаха. Остальное лежало там еще и на третий день. Я забрал вещи, чтоб не унес кто чужой. Долго мы не могли выследить, где Викторка ночует, но, наконец, я ее подстерег: укрывалась она в пещере под тремя елями, там когда-то ломали камень. Вход в пещеру сильно зарос кустарником, а она еще забросала его хвоей, кто не знает — и не найдет. Я однажды влез туда; там могли поместиться один-два человека, и не было в ней ничего, кроме высохшей травы и мха. Тут Викторка и спала. Знакомые и родные, отец и Марженка, которая к тому времени была уже невестой Тоника, искали ее повсюду. Они были бы рады поговорить с ней и привести домой, но она избегала людей и днем редко, где можно было ее увидать. Однажды под вечер снова пришла она посидеть возле дома. Марженка подошла к ней тихохонько, своим ласковым голоском стала просить: «Пойдем, Викторка, пойдем со мной в горенку спать, ты уж давно со мной не спала, соскучилась я по тебе, да и все в доме тоже. Пойдем со мной!…» Викторка на нее посмотрела, позволила взять себя за руку и даже отвести до сеней, а потом вдруг вырвалась и убежала. Много дней не видали ее поблизости… Раз ночью стоял я на тяге на обрыве возле Старой Белильни; от луны было светло, как днем. И вижу — на опушке леса показалась Викторка. Сложила перед собой руки, голову наклонила и бежит так легко, будто земли не касается. Так добежала она до запруды. Я прежде частенько видал ее сидящей у воды или на обрыве под большим дубом и потому не сразу понял, в чем дело. Хорошо присмотревшись, увидел, как она что-то бросала в воду, и затем услышал такой дикий смех, что волосы встали дыбом. Моя собака начала страшно выть. Я так и затрясся от ужаса. А Викторка между тем села на пень и запела. Я не разобрал ни словечка, но напев был знакомый — она пела колыбельную песню; ее поют матери, баюкая детей:

Спи, мое дитятко, спи, мой родной, Ясные глазки закрой! Будет Господь рядом с деточкой спать, Будут тебя ангелочки качать, Спи, мое дитятко, спи![52]

Этот напев так тоскливо и жалостно звучал в ночи, что я едва на ногах устоял. Так сидела она часа два и все пела. С той поры, с вечера до самой ночи, поет она у плотины всегда одну и ту же колыбельную. Наутро я все рассказал своему хозяину, и тот сразу догадался, что она бросила в воду. Так оно и было. Когда мы увидали Викторку снова, фигура ее уже изменилась. Мать и все близкие ужаснулись, но ничего не поделаешь…Не ведала она, что творит! Мало-помалу Викторка привыкла подходить к нашему дому, чаще всего являлась она, когда донимал ее голод. Но и тогда, как и нынче — придет, остановится, как истукан, у дверей и молчит. Жена моя — тогда она была еще в девушках — тотчас выносила ей чего-нибудь поесть; Викторка, ни слова не говоря, брала кусок и убегала в лес. Бывает, повстречаюсь я с ней в лесу и дам хлеба, она возьмет, но чуть попробую заговорить, — и не дотронется, тотчас убежит. Очень любит Викторка цветы; если нет у нее в руках букетика, значит заткнут за пояс. Как увидит ребенка или встретит кого — тотчас все цветы раздаст. Понимает она, что делает, нет ли — как знать?… Хотел бы я догадаться, что творится в ее помутившейся головушке, но кто же это объяснит, не сама же она?…

В день свадьбы Марженки и Тоника, когда они поехали на Червеную гору венчаться, прибежала Викторка домой — кто его знает, то ли случайно, то ли услыхала что. В руках у нее были цветы: зашла она в калитку и давай разбрасывать их по двору. Мать залилась слезами, вынесла ей пирогов, снеди всякой, а Викторка отвернулась — и опять в лес. Все это сильно мучило отца: очень он любил Викторку. На третий год отец умер. Помню, только вошел я в деревню, бегут ко мне Марженка с мужем, спрашивают со слезами, не видал ли я Викторку. Хотелось им зазвать ее домой, но не знали, как это сделать. У отца, мол, душа никак не может с телом расстаться, вот все и порешили, что это Викторка ее держит…Пошел я в лес и думаю — если встречу, скажу об отце: может, поймет… А она как раз и сидит под елями. Прохожу я мимо, на нее не смотрю, чтоб не испугать, и говорю будто невзначай: «Викторка, отец твой кончается, надо бы тебе сходить к нему». Не шелохнулась она, будто ничего и не слыхала. Ну, думаю, напрасно старался — и пошел обратно в деревню рассказать, как было дело. Я еще с Марженкой стою у порога, а работник кричит: «Викторка в сад заходит!» — «Тоник, скорей вышли всех соседок из горницы! Спрячьтесь все, чтоб ее не спугнуть!» — крикнула Марженка и пошла в сад.

Через минуту она вернулась и молча проводила Викторку в горницу. Та играла стеблем белой буквицы и не отрывала от цветка своих прекрасных, хотя и потускневших черных глаз. Марженка вела ее за руку, как слепую. В комнате было тихо. С одной стороны кровати стояла на коленях мать, у ног — единственный сын. Руки старика были сложены на груди, глаза обращены к небу; он еще боролся со смертью. Марженка подвела Викторку к самой постели; умирающий обратил к ней свой взор, и счастливая улыбка пробежала по его устам. Хотел было поднять руку, но не мог. Викторка, верно, подумала, что он чего-то просит, и положила ему на ладонь цветок. Больной еще раз не нее посмотрел, вздохнул — и умер. Дочь принесла ему легкую кончину. Мать запричитала, а Викторка, как услыхала ее протяжный вопль, дико огляделась вокруг и бросилась бежать.

Не знаю, заходила ли она когда-нибудь после этого в родной дом. За пятнадцать лет, что живу в лесу, только один раз слыхал ее голос. И не забуду этого до самой смерти!

Спускаюсь я однажды вниз к мосту, по дороге из замка едут слуги с дровами, а лугом, вижу, идет Златоглавый. Это замковый писарь, немец, его так прозвали девчата: не хотелось им запоминать его немецкую фамилию. А волосы у него очень красивые, не особо длинные, золотистые. Шагает себе Златоглавый по лугу, а тепло было, снял картуз, идет с непокрытой головой. Тут откуда ни возьмись, будто с неба свалилась, выскакивает Викторка. Вцепилась ему в волосы и давай дергать и трясти, словно грушу. Немец вопит что есть мочи; лечу я с пригорка вниз, гляжу — Викторка вне себя от гнева, кусает ему руки и кричит, как бешеная: «Наконец-то ты мне попался, гад эдакий, дьявол!…Растерзаю!…Куда, сатана, дел моего ребенка?! Отдай мне его!» И так она разъярилась, что уж хрипит и ни словечка разобрать нельзя. Немец ничего не понимает, ошалел от страха. Нам бы с ней не справиться, если б не подоспели господские люди. Они увидали, что дело плохо и прибежали на луг; только все вместе смогли мы вырвать из ее рук беднягу писаря. Попытались было мы Викторку связать, она рванулась изо всех сил, убежала в лес и долго бросала оттуда в нас камнями, ругая на чем свет стоит. Потом несколько дней я ее совсем не видал.

Немец после этого случая захворал и так боялся Викторки, что предпочел уехать из наших мест. Девчата высмеивали его, но ведь лучше от греха подальше, да и то сказать, и без него урожай собираем неплохой. Мы по нем не заскучаем…

Так вот вам, бабушка, и вся история Викторки. Узнал я ее частью от покойной кузнечихи, частью от Марженки. В чем тут дело было, про то никто не узнает, но, судя по всему, дело-то нехорошее. Тяжкая кара ожидает того, у кого на совести эта загубленная душа.

Бабушка утерла заплаканные глаза и, кротко улыбнувшись, проговорила:

— Большое вам спасибо! Отлично вы рассказываете. Что правда, то правда! Куманек говорит так складно, что впору любому грамотею… Его заслушаешься, да и позабудешь, что солнце уж за горы зашло.

И бабушка показала на тени, залегшие в комнате, а затем стала убирать веретено.

— Подождите самую малость, я только насыплю корму птице и провожу вас с горки, — попросила жена лесника. Бабушка охотно согласилась.

— А я пойду с вами до моста, мне еще нужно в лес, — сказал лесник, поднимаясь из-за стола. Хозяйка побежала за зерном, и скоро во дворе раздался ее громкий зов: «Цып-цып-цып!…»

Птица слеталась к ней со всех сторон. Но первыми явились воробьи, как будто звали именно их. Жена лесника не преминула заметить: «Всегда вы впереди всех!» Но они не обратили на ее слова ни малейшего внимания.

Бабушка стояла на пороге, не отпуская от себя детей, чтоб не спугнуть птицу, которой она любовалась. И кого только здесь не было!… Белые и серые гуси с гусятами, утки с утятами, черные турецкие утки, хорошенькие курочки своей выводки, тирольские на длинных ногах, хохлатки с развевающимися хохолками, павлины, цесарки, индюк с индюшкой — он надувался и важничал, словно от него и на самом деле что-то зависело, обыкновенные голуби и голуби мохноногие. Вся эта живность, сбившись в одну кучу, хватала зерно, наступая друг другу на лапки; одни прыгали через других, подлезали и пролезали где только можно; а воришки-воробьи, насытившись, прыгали по спинам глупых уток и гусей. Неподалеку сидели кролики; ручная белка с пышным хвостом, похожим на султан каски, поглядывала на детей с каштана. На плетне сидела кошка, следя за воробьями жадными глазами. Серна позволяла Барунке гладить себя по голове. Собаки смиренно сидели возле детей, косясь на прут, который хозяйка держала в руке. Лишь когда мимо Гектора прошмыгнул гусенок, спасавшийся от черного петуха, у которого он из-под носа утащил зерно, тот не мог удержаться, чтобы не гавкнуть.

— Видали старого осла! — крикнула хозяйка. — Тоже вздумал заигрывать!…Вот тебе, чтоб помнил! — добавила она, стегнув собаку прутом.

Наказанному на глазах у всех Гектору стало стыдно перед своими молодыми товарищами; опустив голову и поджав хвост, он поплелся в сени. Бабушка заметила:

— Выходит, отец не лучше сына.

Гектор был отцом Султана, который загрыз у бабушки ее хорошеньких утяток.

Кормежка была окончена, и птица отправилась на свои жердочки. Дети получили в подарок от Франтика и Бертика красивые павлиньи перья: жена лесника дала бабушке яиц от тиролек, чтоб положить под наседку, и взяла на руки Аннушку; лесник, перекинув ружье через плечо, позвал Гектора, и все общество двинулось из гостеприимного домика. Серна бежала сзади, как собачонка.

Спустившись с холма, жена лесника пожелала гостям доброй ночи и вернулась с детьми домой; у моста лесник протянул бабушке свою загорелую руку и направился в лес… Ян долго смотрел ему вслед и потом шепнул Барунке:

— Когда я немножко подрасту, уйду к пану Бейеру и буду ходить с ним на тягу.

— Тебе еще нужен провожатый, ведь ты боишься русалок и леших, — подсмеивалась Барунка.

— Много ты знаешь! — сердился Ян. — Буду постарше, так не стану бояться!

Проходя мимо запруды, бабушка взглянула на замшелый пень и, вспомнив о Викторке, со вздохом проговорила:

— Бедная девушка!…

VII В замке. Рассказ бабушки о возвращении в Чехию.

На другой день, около полудня, дети высыпали из дому; вслед за ними появилась бабушка.

— Ведите себя прилично, — наказывала мать, стоя на пороге, — руками ничего не хватайте, княгине с почтением поцелуйте руку!

— Не беспокойся, мы в грязь лицом не ударим, — уверила ее бабушка.

Дети были, как цветочки; бабушка тоже нарядилась по-праздничному: одела камлотовую гвоздичного цвета юбку, белый, как снег, передник, кофту из голубого дамасского шелка, чепец с бантом, на шее у нее блестело гранатовое ожерелье с талером. Под мышкой она несла платок.

— Зачем вы взяли платок, матушка, ведь дождя не будет, погода разгулялась, — удивилась Терезка.

— Человеку рук девать некуда, коли он ничего не несет; такая уж у меня привычка — не могу пустой идти, — отвечала бабушка.

За садиком свернули на узкую тропинку.

— Осторожненько идите, один за другим, а то замочите в траве штаны. Ты, Барунка, отправляйся вперед, Адельку поведу я: она еще не научилась смотреть себе под ноги, — наставляла бабушка, беря за руку Адельку, которая с большим удовольствием себя разглядывала.

В садике гуляла Чернушка, Аделькина курочка, одна из тех четырех хохлаток, что бабушка привезла из своей горной деревеньки. Бабушка приучила ее клевать корм у детей прямо из рук; снесши яичко, Чернушка бежала к Адельке за куском булки, который девочка оставляла от своего завтрака.

— Ступай к маменьке, Чернушка, у нее лежит для тебя кусочек булки! Я иду в гости к княгине! — крикнула Аделька курочке.

Но та ничего не желала понимать и гналась за девочкой, норовя клюнуть ее в подол юбки.

— Разве ты не видишь, глупая, что я надела белое платье?! Кш-кш-кш!… — отгоняла Аделька курицу. Но Чернушка не отстала до тех пор, пока бабушка не хлопнула ее по крыльям платком.

Прошли еще несколько шагов. И вдруг, подумать только!…Новая беда грозит белым платьицам!… С косогора мчатся собаки! Перебрались через мельничный ручей, слегка отряхнулись на берегу и в один прыжок очутились рядом с бабушкой.

— Ах вы, окаянные, и кто вас сюда звал!… Сейчас же убирайтесь прочь! — сердилась бабушка и замахнулась на них платком.

Заслышав гневный бабушкин голос и увидав занесенную руку, псы остановились в нерешительности. Дети тоже принялись на них кричать, а Ян хотел запустить в собак камешком, но угодил в ручей. Привыкшие таскать поноску даже из воды, собаки вообразили, что с ними играют; с радостью бросились они в воду и снова тотчас оказались на берегу, весело прыгая вокруг детей. Ребятишки визжали, прятались за бабушкину юбку, бабушка не знала, что и делать.

— Я сбегаю домой и позову Бетку, — предложила Барунка.

— Не ворочайся, — говорят, пути не будет, — остановила ее старушка. Тут, к счастью, подоспел мельник и отогнал собак.

— Куда это вы направились, на бал или на свадьбу? — спросил он, вертя в пальцах табакерку.

— Не на бал и не на свадьбу, пан отец; покамест только в замок, — отвечала бабушка.

— В замок? Что за притча? Зачем бы это? — удивился мельник.

— Нас сама княгиня пригласила! — выпалили дети, и бабушке пришлось рассказать о встрече в беседке.

— Вот оно что!… — протянул пан отец, понюхав табачку. — Ну, идите, идите; Аделька, надо полагать, расскажет мне обо всем. А что, Яник, если спросит тебя княгиня, в какую сторону зяблик клюв поворачивает, а?…

— Она об этом не будет спрашивать, — отвечал Ян и помчался вперед, чтобы избежать насмешек пана отца.

Мельник усмехнулся, распрощался с бабушкой и пошел к плотине.

Перед трактиром играли Кудрновы ребятишки: мастерили из бумаги мельницы. Цилька нянчила ребенка.

— Что вы тут делаете? — спросила бабушка.

— Ничего, — отвечали те, оглядывая разодетых детей.

— А мы в замок идем, — объявил Ян.

— Подумаешь! Велика важность! — буркнул Вавржинек[53].

— И увидим там попугая! — прибавил Вилем.

— Эка невидаль! Тятенька говорит, когда я вырасту большой, буду с попугаем ходить по белу свету, — был готов ответ у бойкого Вавржинка.

Но Вацлав и Цилька вздохнули:

— Ах, если б и нам попасть в замок!…

— Не горюйте, я вам оттуда что-нибудь принесу, — пообещал Ян, — и расскажу обо всем, что там было.

Наконец, бабушка с детьми добралась до парка, где их уж ожидал пан Прошек.

В княжеский парк, находившийся неподалеку от Старой Белильни, заходить не запрещалось.

Но бабушка редко водила туда детей, особенно в то время, когда в замок приезжали господа.

Хоть ее и радовало все, что там видела — прекрасные цветы, редкостные деревья, фонтаны, пруды с золотыми рыбками, — а все ж охотнее гуляла с детишками по лугам и лесам. Там, на свободе, они могли валяться на зеленых мягких коврах, нюхать цветы и даже рвать их для венков и букетов. Правда, в поле не росли ни апельсины, ни лимоны, зато попадались густые черешни и дикие груши, усыпанные плодами; всякий мог рвать их, сколько душеньке угодно. А земляники, грибов, черники, миндальных орехов в лесу было видимо-невидимо. Фонтанов там, конечно, тоже не найдешь, но бабушка любила остановиться с внучатами у плотины и смотреть, как вода, низвергаясь с высоты, взметнувшись вверх, рассыпается миллионами мельчайших брызг, снова падает в пенистую пучину, смешивается с ней и, слитая в единый поток, уже спокойно течет дальше. Золотых рыбок, избалованных сладкими крошками, у них в пруду тоже не видать; но бабушка, проходя мимо, опоражнивала свой карман в передник Адельке, и, когда дети бросали в воду хлебные крошки, из глубины выплывало множество рыб. Ближе всех на поверхность поднималась, гоняясь за крошками, серебристая плотва; между ней, топорща плавники, шныряли быстрые, как стрелы, окуни, подальше там и сям скользили тонкие усачи с длинными усищами, в сторонке можно было увидать и пузатых карпов и плоскоголовых налимов.

На лугу бабушка встречалась с людьми, которые приветствовали ее словами: «Хвала Иисусу» или «Дай Бог день добрый!» Некоторые останавливались и спрашивали: «Куда это вы, бабушка?», «Как поживаете?», «Что поделывают ваши?» От них же она узнавала что-нибудь новенькое.

А в замке?… Там не было никакого порядку. То бежит слуга в ливрее, то горничная вся в шелку, то идет разряженный пан — один, другой, третий… И все высоко задирают нос и выступают словно павы, которые одни имеют право гулять по лужайке. Если кто из них здоровался с бабушкой, бросив небрежно «Guten morgen»[54] или «Воn jour»[55], бабушка конфузилась и не знала, следует ли ей ответить «Во веки веков» или «Дай-то Господи». Долго потом вспоминала она дома: «Ну, в этом замке сущий содом!…»

У подъезда замка по обеим сторонам двери сидели два ливрейных лакея: тот, что слева, держал руки на коленях и зевал от скуки; сидящий направо, скрестив руки на груди, глазел по сторонам. Когда пан Прошек подошел к дверям, они поздоровались с ним по-немецки, каждый со своим акцентом.

Пол вестибюля был выложен белыми мраморными плитами, посредине стоял бильярд искусной работы. Вдоль стен, на пьедесталах из зеленого мрамора, возвышались белые гипсовые статуи, изображающие мифологических героев. Четыре двери вели в княжеские покои. У одной из них сидел в кресле камердинер в черном фраке и дремал. К этой-то двери подвел пан Прошек бабушку с детьми. Услыхав шум, камердинер вздрогнул, поздоровался с паком Прошеком и спросил, какое дело привело его в замок[56].

— Госпожа княгиня пожелали, чтобы моя теща с детьми пришла к ней сегодня. Пожалуйста, доложите, пан Леопольд, — отвечал Прошек.

У пана Леопольда поднялись брови; пожимая плечами, он изрек:

— Сомневаюсь, угодно ли им будет их принять; они занимаются у себя в кабинете. Впрочем, могу доложить.

Он нехотя встал и скрылся за дверьми, у которых сидел. Не прошло и минуты, как камердинер возвратился и, оставив двери открытыми, сладко улыбаясь, кивком головы пригласил гостей войти.

Прошек ушел, а бабушка с детьми очутилась в роскошном салоне. У ребятишек дух захватило, ноги их разъезжались на гладком, как лед, паркете. Бабушка шла как зачарованная, раздумывая, можно ли топтать ногами узорчатые ковры. «Экая жалость!…» — шептала она про себя. Но ступать по коврам все же приходилось, так как они лежали повсюду, да и камердинер ходил по ним нимало не смущаясь.

Миновав концертный зал и библиотеку, пан Леопольд провел гостей в кабинет княгини, а возвратившись к своему креслу, пробормотал под нос: «И что за странные причуды у господ… Мыслимо ли заставлять человека прислуживать простой бабе и детям».

Стены княгининого кабинета обиты светло-зелеными с золотом шпалерами[57]; такого же цвета портьеры[58] на дверях и на единственном окне, величиною с дверь. По стенам развешаны портреты в больших и маленьких рамках. Против окна — камин из серого мрамора с черными и белыми прожилками, на нем две японские фарфоровые вазы с прекрасными цветами, наполнявшими благоуханием всю комнату. По обеим сторонам камина — резные полочки из дорогого дерева, на них разложены всевозможные произведения искусства, драгоценности, красивые раковины, кораллы, камни… Все это — память о путешествиях или подарки знатных особ. В одном углу, у окна, стояла статуя Аполлона из каррарского мрамора[59], в другом — простой, но изящный письменный столик. У столика, в кресле, обтянутом темно-зеленым бархатом, сидела княгиня в белом пеньюаре[60]. Она как раз отложила перо, когда вошла бабушка с внучатами.

— Хвала Иисусу! — сказала бабушка, почтительно кланяясь.

— Во веки веков!… Приветствую тебя, матушка, и твоих внучаток, — ответила княгиня.

Дети сначала оробели, но бабушка подморгнула им, они быстро подошли к княгине и поцеловали ей руку; княгиня дотронулась губами до их лобиков и, указав глазами на бархатное, с золотой бахромой кресло, пригласила бабушку сесть.

— Благодарю, ваша милость, я не устала, — застеснялась бабушка, а все оттого, что боялась упасть с необычного сидения или поломать его. Но княгиня настойчиво повторила: «Садись же, садись, матушка».

Старушка, расстелив белый платок, осторожненько села, приговаривая: «Пусть вашей милости всегда спится спокойно…»

Дети стояли как вкопанные, только глаза их перебегали с одного предмета на другой; княгиня это заметила и с улыбкой спросила:

— Нравится вам здесь?

— Да! — отвечали они в один голос.

— Еще бы им не нравилось! Такое им раздолье! Небось и не ушли бы отсюда, — заметила бабушка.

— Хотелось бы тебе здесь поселиться? — обратилась княгиня к бабушке.

— Что и говорить, хорошо у вас, словно на небесах, только жить тут я бы не стала! — И бабушка отрицательно покачала головой.

— Отчего же? — спросила княгиня с удивлением.

— А что бы я здесь стала делать? Хозяйства у вас настоящего нет, перья обдирать или прясть — негде. Чем же занять свои руки?

— А разве не хочется тебе пожить без забот и отдохнуть на старости лет?

— Ну, рано или поздно, отдохнуть придется…Взойдет и зайдет над моей головой солнышко, а я буду себе лежать-полеживать… А пока, благодарение Богу, жива и здорова, нужно работать. Одни лентяи даром хлеб едят. А без заботы ни один человек не проживет: одного гнетет одно, другого — другое, всякий несет свой крест, да не всякому он по плечу, — промолвила бабушка.

Вдруг чья-то белая рука раздвинула тяжелую портьеру, и между ее складками появилось свеженькое, обрамленное светло-каштановыми кудрями личико молоденькой девушки.

— Я могу войти? — спросила она нежным голосом.

— Входи, входи, Гортензия, ты найдешь тут приятное общество, — отвечала княгиня.

В кабинет вошла графиня Гортензия, как говорили, воспитанница княгини. Ее стройная, еще не вполне сформировавшаяся фигура была обтянута простеньким белым платьем; в руке, на которой висела соломенная шляпа, она держала букет роз.

— Ах, какие прелестные дети! — воскликнула девушка. — Это, верно, Прошковы, те, что прислали мне с тобой такие вкусные ягоды!

Княгиня кивнула. Девушка наклонилась, дала детям по розе, не забыв бабушку и княгиню, и один цветок заткнула себе за пояс.

— Такой же свежий бутончик, как вы сами, милая барышня, — сказала старушка, понюхав розу. — Да сохранит вам ее Господь, ваша милость, — добавила она, обратившись к княгине.

— Это и мое самое горячее желание, — ответила княгиня, поцеловав в лоб свою любимую воспитанницу.

— Можно мне ненадолго увести ребятишек? — спросила Гортензия, обращаясь к княгине и бабушке; княгиня разрешила, а бабушка высказала опасение, как бы дети не были барышне в тягость; мальчики такие непоседы, в особенности Ян. Но Гортензия с улыбкой протянула детям обе руки.

— Хотите идти со мной? — спросила она.

— Хотим, хотим, — обрадованно закричали ребятишки, схватив ее за руки. Поклонившись княгине и бабушке, девушка исчезла в дверях вместе с детьми. Взяв со стола серебряный колокольчик, княгиня позвонила; в ту же минуту на пороге появился Леопольд. Княгиня велела ему распорядиться, чтобы в салоне приготовили завтрак, и передала пачку бумаг для отправки по назначению. Леопольд поклонился и вышел.

Пока княгиня отдавала приказания камердинеру, бабушка рассматривала портреты, висевшие на передней стене кабинета.

— Боже ты мой, — сказала она, когда камердинер вышел. — Какие чудные костюмы и лица!…Вон та дама наряжена ровнешенько, как покойница Галашкова, — дай ей Бог царствие небесное. Та тоже носила высоченные каблуки и вздутые юбки, талию в рюмку перетягивала, а на голову надевала шапку из чужих кудрей. Ее муж был судьей в Добрушке, и когда мы ходили туда на богомолье, то не раз видали ее в костеле. Наши парни прозвали ее «маковой головкой», в этих юбках да еще с напудренными волосами она точь-в-точь была похожа на спелую головку мака. У нас говорили, что это французская мода…

— Эта дама моя бабушка, — объяснила княгиня.

— Вот оно что…Ничего не скажешь, красивая женщина, — заметила старушка.

— Направо — мой дед, налево — отец, — продолжала княгиня, указывая на портреты.

— Молодцы хоть куда; ваша милость вся в батюшку. А где же ваша матушка?

— Вот моя мать и сестра, — сказала княгиня, показав на портреты, висевшие над письменным столом.

— Ну и красавицы, любо-дорого смотреть!… А сестрица ваша ни на батюшку, ни на матушку не похожа. Иной раз случается, что дети удадутся в кого-нибудь из далекого колена… А вот этот молодой господин мне знаком, только никак не могу припомнить, где я его видала.

— Это русский царь Александр, — живо ответила княгиня, — ты его, конечно, не знаешь.

— Как бы не так — всего в двадцати шагах от него стояла. То-то был красавчик, тут он помоложе, а все равно признать можно. Что он, что император Иосиф, оба куда как хороши!

Княгиня указала на противоположную стену, где висел поясной портрет в натуральную величину.

— Император Иосиф!… — вскрикнула бабушка, всплеснув руками. — Как живой!… Видно, они у вас тут все собрались. Вот уж не думала, не гадала еще раз увидеть императора Иосифа…Дай Бог ему царство небесное!…Обходителен был с простыми людьми… Вот этот талер он сам мне подарил, — добавила бабушка, вытащив из-за пазухи талер.

Княгине очень понравились чистосердечие и меткие выражения старушки, и она пожелала узнать историю талера. Бабушка не заставила себя упрашивать и рассказала княгине то, что мы уже слышали на мельнице. Княгиня от души смеялась.

Окинув взглядом комнату, бабушка заметила еще один портрет.

— А вот и прусский король Фридрих![61] — воскликнула она. — Этого я хорошо знала. Мой покойный Иржи служил в прусских войсках, и мне пришлось пятнадцать лет прожить в Силезии. Король не один раз вызывал Иржика из строя и награждал его. Любил он рослых солдат, а мой Иржи в полку был выше всех, да к тому же строен, как девушка. Не думала, что переживу его: крепок был, что скала, да только он давно в могиле, а я все еще скриплю… — Бабушка вздохнула, и слеза покатилась по ее морщинистой щеке.

— Твоего мужа убили на войне? — спросила княгиня.

— Нет, но он умер от ран. Когда прусский король и русский царь усмиряли мятеж в Польше[62], наш полк там тоже был. Я поехала за полком с детьми; двое их у меня было, а третий родился в походе. Это была Иоганка, та, что теперь живет в Вене; верно, оттого она такая боевая, что с рожденья привыкла ко всем тяготам солдатской жизни… Несчастливая была эта война.

После первой же стычки принесли мне в лагерь на носилках раненого Иржика. Пушечное ядро покалечило ему ногу, и ее пришлось отнять. Я ухаживала за ним, как могла. Когда он стал понемногу выздоравливать, его отправили обратно в Нису. Обрадовалась я, думаю, калека им не понадобится и сможем мы, когда он выздоровеет, вернуться в Чехию. Да не суждено было исполниться моим надеждам. Начал Иржи чахнуть, ничто ему не помогало, даром я последние геллеры отдавала на лекарства: так он и умер. Думала я тогда, что либо рассудка лишусь, либо сердце у меня разорвется от горя. Но человек вынослив, ваша милость! Осталась я с тремя сиротами на руках; денег — ни грошика, только немного тряпок. В том полку, где служил Иржи, был у него приятель, фельдфебель Леготский. Он-то и призрел меня, воздай ему за то Бог! Узнав, что я умею ткать одеяла, Леготский купил мне станок и все, что нужно для ткацкого дела. Вот и пригодилось ремесло, которому я научилась смолоду у покойницы свекрови… Дело пошло на лад, скоро я выплатила Леготскому долг и смогла содержать себя и детей. Надо сказать, что в том городе жили хорошие люди, но все же я очень скучала. С той минуты, как умер Иржик, чувствовала я себя такой покинутой и заброшенной, как одинокая груша в поле. Все думалось мне, что дома лучше, чем на чужбине, я и скажи об этом Леготскому. А он давай меня отговаривать, уверять, что я непременно получу пенсию и король позаботится о моих детях. Поблагодарила я его за совет и все-таки решила вернуться на родину. Очень уж донимала меня немецкая речь. Покуда мы жили в Кладске, мне было легче, я чувствовала себя вроде как дома: там больше по-чешски говорили. А в Нисе уж настоящая неметчина, а я с немецким языком никак справиться не могла. Только я немножко там пообжилась, как случилось наводнение. Вода — злая, когда разбушуется, от нее человек и на коне не ускачет. Такая была страсть — люди еле ноги унесли! Собрала я наскоро что получше, завязала в узел да за спину; младшую девочку взяла на руки, старших двоих за руки — и побежала. А воды уже было по щиколотку. Леготский и тут пришел на помощь: отвел нас в гористую часть, где дали мне приют добрые люди.

В Нисе стало известно, что я всего лишилась, и тут люди помогли мне, а генерал призвал меня и сказал, что по милости короля буду я получать ежегодно по нескольку талеров, дадут мне постоянную работу, а детей поместят в закрытые заведения: мальчика — в военное, а девочек в женское училище. Ничуть эти милости меня не прельстили. Стала я просить — раз уж хотят оказать мне благодеяние, пусть дадут немного денет, чтобы могла я вернуться в Чехию. Детей я все равно не отдам и воспитаю их в своей вере, научу родному языку. Только на это не согласились власти и объявили, что если я не останусь, так ничего не получу. «Ничего так ничего, авось не даст Бог умереть с голоду», — подумала я и поблагодарила короля за его посулы.

— Мне кажется, о детях они хорошо бы позаботились, — возразила княгиня.

— Может быть, ваша милость, только я стала бы им чужой… Кто бы их научил любить свое отечество и родной язык? Уж наверно никто. Усвоили бы немецкую речь, привыкли бы к чужеземным обычаям и позабыли бы свою родину. Какой ответ я дала бы Господу Богу? Нет, нет, кто родился чехом, пусть им останется…Схлопотала я паспорт, собрала свои тряпки, какие уцелели, взяла детей и ушла из города, где пережила столько горьких и счастливых дней. Соседки набили детям карманы булками, а мне собрали малую толику денег на дорогу. Воздай им Бог в детях за то добро, что они для меня сделали… Леготский провожал нас с милю и нес мою Иоганку. Горевал, бедняга, что мы уходим: у нас он чувствовал себя как дома. Поплакали мы оба при расставаньи. Пока он жил в Нисе, не забывал навещать Иржикову могилку; они любили друг друга, как родные братья. Его убили во французской войне. Да будет земля ему пухом!…

— Как же ты добралась с детьми до Чехии? — спросила княгиня.

— Хлебнула я горюшка, ваша милость. Не знала, какими иду дорогами, и много времени потеряла, плутавши. У меня и у детей все ноги были в кровавых мозолях. Много раз приходилось нам плакать от голода, усталости и боли, долго не могли мы попасть в родные края. Наконец, добралась я с ними до самых Кладских гор[63], а там уж рукой подать до дома. Я родом из Олешнице, что на Силезской границе; это я к тому, чтобы ваша милость знала, где Олешнице…

Когда стала я ближе подходить к дому, другая забота одолела меня. Стала я думать, застану ли в живых родителей, как-то они меня примут. Дали они мне хорошее приданое, а возвращаюсь я с пустыми руками, да еще троих сирот веду с собой. Что-то они скажут?… Всю дорогу эти мысли не выходили из головы. А порой страх брал, не стряслось ли дома какого худа. Целых два года не имела я с родины никаких вестей.

— Разве ты им не писала?… Если сама не умеешь, так твой муж? — удивилась княгиня.

— У нас не водится, ваша милость, писать письма друг дружке. Вспоминать — вспоминаем, да молимся за близких, а когда случится оказия, подвернется знакомый человек, на словах передадим, кто как живет. Ведь неизвестно еще, где письмецо-то окажется и кому в руки попадет. Отец мой писывал иногда грамотки землякам, которые стояли далеко за границей: родители их желали знать, живы ли детки, а то и посылали им немного денег… А когда солдаты воротились домой, объявилось, что ни того, ни другого они не получили…Так всегда бывает, ваша милость: коли грамотка от простого человека, она где-нибудь да застрянет.

— Напрасно ты так думаешь, матушка, — возразила княгиня, — любое письмо, от кого бы оно ни было, должно дойти до того, кому адресовано. Никто другой не смеет его принять, тем более вскрыть. За это строго наказывают.

— Так-то оно так, я вашей милости верю, только нам это ни к чему, лучше уж довериться доброму человеку. На листочке всего не напишешь. Захочешь спросить про то, про другое, а спросить-то не у кого. Если же придет торговый человек либо странник, то уж он все от слова до слова перескажет. Я бы и от своих имела известия, но время было неспокойное, мало проходило народу.

Смеркалось, когда я с детьми дошла до деревни; дело было летом, и я знала, что об эту пору на деревне ужинают. Чтоб никого не повстречать, я задами пошла, через сады. Вдруг с нашего двора выбежали собаки и залаяли на нас. Унимаю их, а они еще пуще заливаются. Заплакала я, так мне горько стало. Мне, глупой, и невдомек, что уж пятнадцать лет, как ушла я из дому, и не те это собаки, не их я кормила… В саду насажено много молодых деревьев, плетень неправлен, амбар покрыт заново, а у груши, под которой, бывало, я сиживала с Иржиком, молнией сломало верхушку. В соседней избе все было по-старому; она досталась батюшке от покойной Новотной. От той самой Новотной, что ткала шерстяные одеяла: мой Иржи был ее сыном. Возле избы был небольшой садик: покойница всегда засевала грядку петрушкой, луком, разводила кудрявый бальзамин, шалфей, всего понемногу, в чем была нужда по хозяйству. Она тоже, как и я, любила всякие коренья. Иржик вокруг этого садика сделал плетень; плетень-то еще сохранился, но садик уже зарос травой, только кое-где лук выглядывал… Из будки вылез старый, полуослепший пес. «Лохматый, узнаешь меня?» — позвала я; он подошел и начал тереться около ног. Я думала сердце у меня разорвется от счастья, когда поняла, что эта бессловесная тварь меня признала и ласкается. Дети, бедняжки, удивились, заметив слезы у меня на глазах. Ведь я им не говорила, что веду их к бабушке. Думала, если нас дома плохо примут, пусть лучше они не знают об этом. Кашпар, старшенький, спрашивает: «О чем ты, мама, плачешь, разве нас здесь не пустят ночевать? Сядь, отдохни: мы посидим, а потом я понесу твой узелок. Ведь мы не хотим есть». Иоганка с Терезкой тоже стали уверять, что не хотят, а сами-то были голодные. Ведь мы несколько верст прошли лесом и никакого жилья не встречали. «Слушайте, дети, — говорю я им, — вот в этом доме родился ваш отец, а в этом — ваша мать; теперь здесь живут ваши бабушка и дедушка. Поблагодарим Бога за то, что счастливо привел нас домой, и попросим его, чтоб нас хорошо приняли». Прочитали мы «Отче наш» и подошли к дверям. Отец с матерью жили на покое в домике Новотной, а хозяйствовал мой брат: это мне было известно. Над дверью еще висел образок Богоматери с угодниками, тот самый, который Иржик принес своей матери из Вамбержице[64]. У меня будто от сердца отлегло, когда я его увидела. «Вы провожали меня, вы и встречаете», — подумала я и, успокоившись, вошла в избу. Отец, мать и старая Бетка сидели за столом и ели из одной миски суп. Это была анчка[65], как сейчас помню. «Хвала Иисусу», — сказала я. «Во веки веков», — ответили мне. «Позволите ли мне, хозяева, переночевать у вас с детьми? Идем издалека, устали и проголодались». Говорю, а у самой голос дрожит. Не узнали они меня: в горнице было темно. «Складывайте ваши пожитки и садитесь к столу», — сказал отец и отложил ложку. «Бетка, свари-ка еще немного похлебки, — приказала мать. — Садитесь, матушка, отрежьте себе хлеба и детям дайте. А потом уложим вас спать на сеновале… Откуда идете?» — «Ан из Силезии, из Нисы», — говорю. «Это где живет наша Мадлена!» — воскликнул отец. «Не слыхали ли вы чего о ней, милая? — спросила мать, придвигаясь ближе ко мне. — Мадлена Новотная. Муж у нее солдат. Дочкой она нам доводится. Вот уж два года, как не имеем мы от нее весточки. И сны бесперечь такие нехорошие снятся: намедни вот привиделось, что у меня выпал зуб, да с болью… С тех пор дочка и внучата с ума не идут: уж не случилось ли чего с Иржиком, теперь то и дело баталии. Бог знает, чего эти люди не живут в мире…»

Я заплакала, а дети, как услыхали слова бабушки, дернув меня за передник, спросили: «Мама, ведь это и есть бабушка с дедушкой?» Как это они проговорили, мать сразу меня узнала и бросилась на шею, батюшка взял детей на руки. И рассказали мы друг другу, как и что. Бетка мигом сбегала за братом, сестрой, невесткой и зятем; немного погодя собралась вся деревня. Не только мои родственники и подружки — все, все приветствовали меня, как родную». «Хорошо сделала, что вернулась домой, — сказал отец. — Конечно, Бог везде один, но ведь отчизна мила всякому, и нам мила наша, иначе и быть не должно. Пока Господь посылает нам хлеб, ни ты, ни твои дети не будете нуждаться, даже если ты не сможешь работать. Посетило тебя тяжкое горе, но чему быть, тому не миновать. Помни, кого Бог возлюбит, тому и крест посылает».

Вот так и приняла меня моя семья. Брат хотел уступить мне светелку, но я предпочла остаться с родителями в избушке, где жил мой Иржи. Дети скоро привыкли к новому месту, а дедушка с бабушкой в них души не чаяли. Потом послала я детей в школу. Когда я была молода, девочек писать не учили, разве что читать, да и то больше городских барышень. Грешно и жалко, когда человек зарывает свои таланты; да что поделаешь, коли нет возможности… Мой покойный Иржи много видал на своем веку, умел и читать и писать. Как говорится, на все руки мастер, а это неплохо, грамота никому бы не помешала!

Я снова начала ткать шерстяные одеяла и зарабатывала хорошие деньги. Тяжело было жить в те времена: войны, болезни, голод — все мы испытали. Корец жита стоил сто гульденов ассигнациями. Легко сказать только! Но Бог миловал, все пережили. А как туго приходилось! Люди и с деньгами ничего купить не могли. Наш отец был человек, каких мало: сызмальства привык помогать всем, чем только мог. К нему шел каждый, если становилось невмоготу. Придет, бывало, сосед победнее и просит: «Уступите корец жита, у нас не осталось ни зернышка». — «Пока у меня хватает, с радостью поделюсь, — ответит отец, — а не будет, другой даст». И мать тотчас отсыпала в мешок зерна. Денег отец не брал. «Ведь мы соседи, — говаривал он, — Если мы не поможем друг другу, кто же нам поможет? А, Бог даст, уродится пшеница, отдадите зерном, вот и будем квиты». Так у нас и велось…Зато батюшка только и слышал: «Да наградит тебя Бог!» А матушка, если хоть один день проходил без того, чтобы не постучался к нам какой-нибудь нищий, готова была сама караулить его на дороге, так отрадно ей было помогать людям. Отчего бы и не помочь: ели мы досыта, были обуты, одеты: коли есть чем, можно и поделиться. Не велика заслуга — исполняешь лишь долг христианский: вот отнять у себя кусок да отдать другому — это истинно доброе дело…Однако, чтобы дать другим поесть, мы дошли и до того, что сами ели один раз в день. Но все осталось позади. Опять засияло солнышко. В стране наступило спокойствие, жить становилось все легче и легче.

Когда сын окончил школу, захотел он учиться ткацкому ремеслу. Я ему помехой не была. Ремесло за плечами не виснет. Выучившись, ушел он в чужие края на заработки. Иржи всегда говорил: «Если мастер на печи сидит — он выеденного яйца не стоит». Спустя два-три года сын вернулся и поселился в Добрушке. Живется ему неплохо. Девочек я приучила ко всякой домашней работе, чтоб и они могли хорошо пристроиться. Как-то приехала к нам из Вены моя двоюродная сестра. Терезка ей понравилась, и стала она просить, чтоб я отпустила с ней дочку в город, она, мол, возьмет ее на свое попечение. Как ни тяжело было расставаться, но я подумала, если и самой Терезе охота в Вену, то неразумно этому препятствовать. Девушка может счастья из-за меня лишиться. Доротка — хорошая женщина, дело у них доходное, а своих детей нет… Заботилась она о Терезке, как мать родная. Когда Терезка выходила замуж, собрала ей приданое, все честь честью. Мне только было неприятно, что дочка выбрала немца: правда, теперь я и не вспоминаю об этом. Ян — человек добрый и честный. А начнем разговаривать — понимаем друг друга. Ну, а внучата, это уж моя кровинка… На место Терезки поехала в Вену Иоганка. Ей там нравится, живет, говорит, хорошо. Нынче молодежь другая пошла: меня вот никогда не тянуло из дому, особливо на чужбину…

Через несколько лет умерли отец и мать, — всего на шесть недель пережил один другого. Тихо отходили они, угасая, точно свечи. Не пожелал Господь, чтобы они долго тосковали в одиночестве. Прожили они вместе шестьдесят лет и оставили по себе добрую память. Пусть будет им земля пухом!

— И не скучала ты о детях, когда они все трое ушли из дому? — спросила княгиня.

— Эх, ваша милость, кровь-то своя, наплакалась я вволю, но детям не жаловалась, не хотелось своим горем им свет застить. А одна-одинешенька никогда я не сидела; дети ведь не перестают родиться, и человек, коли захочет, всегда найдет о ком позаботиться. Соседские ребятишки вырастали у меня на руках, и мне казалось, что это мои собственные дети. Кто к людям с чистым сердцем идет, того любят… Как просили меня приехать в Вену!…Знаю, что там, как и везде, было бы кому обо мне подумать, да ведь это не ближний свет. Старому же человеку далеко ездить не след, ему лучше от своего угла не отрываться, как пару от горшка… Еще, чего доброго, Господь обо мне как раз тут и вспомнил бы, а мне хотелось сложить косточки в родной земле. Однако заболталась я, ваша милость, ровно на засидках… Не осудите моей простоты, — закончила бабушка, вставая с кресла.

— Я с удовольствием слушала твой рассказ, матушка. Ты не поверишь, как я тебе благодарна, — сказала княгиня, положив руку бабушке на плечо. — А теперь пойдем завтракать, думаю, и дети проголодались.

С этими словами княгиня повела бабушку в салон, где были поданы кофе, шоколад и всевозможные лакомства. Камердинер ожидал приказаний; по знаку княгини он бегом побежал за графиней и детьми. В мгновение ока появились они с Гортензией, которая сама развлекалась, как ребенок.

— Посмотрите-ка, бабушка, что нам дала Гортензия! — кричали все разом, показывая бабушке дорогие игрушки.

— Подумать только, отродясь я такого не видывала. Да поблагодарили ли вы хорошенько барышню?

Дети закивали.

— Вот удивятся Манчинка, и Цилька, и Вацлав, когда все это увидят!

— А кто это Манчинка, Цилька и Вацлав? — спросила княгиня, желая знать все с начала до конца.

— Я могу вам объяснить, дорогая княгиня; я уже все о них знаю, — живо отозвалась Гортензия. — Манчинка — дочь мельника, а Цилька и Вацлав — дети шарманщика; кроме них, у него еще четверо. Барунка мне рассказала, что они ходят в лохмотьях, питаются кошками, белками и воронами, а люди ими брезгуют.

— Потому, что они бедны, или потому, что они едят кошек и белок? — спросила княгиня.

— Вот за это самое, — ответила бабушка.

— Ну, белка не дурна на вкус, я пробовала, — заметила княгиня.

— Вы, ваша милость, другое дело: вы ели от баловства, а не от голода…Господь наградил шарманщика здоровым желудком. Дети, понятно, тоже много едят, а сколько заработаешь этой музыкой?… Что же делать, если жить приходится впроголодь, с одежонкой у них тоже одно горе и в избе — хоть шаром покати!

Между тем княгиня села за стол, Гортензия посадила детей около себя; бабушка тоже вынуждена была занять свое место. Гортензия хотела налить ей кофе или шоколад, но старушка отказалась, говоря, что не пьет ни того, ни другого.

— А что же ты завтракаешь? — спросила княгиня.

— Привыкла с малых лет утром есть похлебку, особливо кисело[66]; так уж у нас в горах повелось. Похлебка да картошка к завтраку, картошка к обеду, а без ужина и обойтись можно…В воскресенье кусок овсяного хлеба. Вот какова бедняцкая пища в Крконошских горах круглый год. Люди благодарят Бога, когда в этом нет недостатка. А то часто случается, едят одни отруби, да и то не досыта… У тех, которые живут поближе к долине, найдется немного гороху, пшеничной муки, капусты да разной зелени, а раз в год и кусочек мясца сварят. Им не житье, а масленица… А к господской еде простому человеку привыкать нельзя; дорогонько обходится, недолго и по миру пойти, да и силы она не прибавляет.

— Напрасно ты так думаешь, матушка: вкусная пища очень полезна. Было бы хорошо, если бы бедные люди могли каждый день съедать кусок мяса и запивать его чем-нибудь питательным. От такой еды они, я думаю, стали бы гораздо здоровее, чем от всего того, что съедают за целый день. — сказала княгиня.

— Недаром говорят: век живи, век учись; а я-то всегда думала, что господа оттого так бледны и худы, что кушают одни лакомства, которые не дают ни здоровья, ни сил…

Княгиня улыбнулась и ничего не ответила. Налив маленькую рюмку сладкого вина, она подала ее бабушке и сказала:

— Выпей, матушка, это полезно для желудка!

Бабушка приняла рюмку и со словами: «За здоровье вашей милости!» — пригубила ее: чтобы не обидеть гостеприимной хозяйки, она взяла и кусочек бисквита.

— Что там в скорлупках, которые ест госпожа княгиня? — спросил шепотом у Гортензии Ян.

— Это морские зверушки, они называются устрицы, — громко ответила графиня.

— Их бы и Цилька в рот не взяла, — продолжал Ян.

— Разные есть кушанья на свете, разные вкусы, мой милый мальчик, — отвечала графиня.

Во время этого разговора Барунка, сидевшая возле бабушки, сунула ей что-то в карман и шепнула:

— Спрячьте, бабушка, — это деньги. Барышня дала их для Кудрновых детей, я боюсь потерять.

Но княгиня услышала шепот Барунки и с любовью остановила взгляд на личике своей воспитанницы. Сердце бабушки наполнилось радостью, и она сказала растроганно:

— Да воздаст вам Господь, милостивая барышня.

Щеки девушки зарумянились; она погрозила Барунке, которая тоже смутилась.

— Вот обрадуются! — продолжала бабушка. — Хоть оденутся мало-мальски!…

— И я прибавлю, пусть у них останется и на кое-что другое, — заявила княгиня.

— Вы сделали бы истинно доброе дело, если б помогли тем людям, но не милостыней…

— А чем же?

— Хорошо бы Кудрне найти постоянную работу, только бы он выказал старание: а я думаю, так оно и будет. Кудрна человек честный и уважительный. Господь Бог воздаст вам за ваши благодеяния, дорогая госпожа, но милостыня для них только небольшое облегчение. Накупят себе всего сразу, а может и лишнего, благо деньги в руках: а как все съедят и сносят, опять останутся ни с чем; в другой же раз просить не осмелятся. А кабы дать ему ежедневный заработок, была бы его семье настоящая помощь. Ваша милость приобретет себе усердного работника и верного слугу; а доброе дело вам зачтется…

— Все это так, матушка, но какую же работу я могу предложить шарманщику?

— Э, ваша милость, стоит только поискать. Я знаю, он с радостью пошел бы в сторожа, либо в надсмотрщики. Ходил бы себе по полям, мог бы и на шарманке наигрывать. Он всегда, как случится идти ему полем, играет, чтоб себя повеселить. Веселый человек, — добавила с улыбкой бабушка.

— Да, о нем надо позаботиться, — сказала княгиня.

— Ах, моя милая, дорогая княгиня! — воскликнула Гортензия и, вскочив, бросилась целовать красивую руку княгини.

— При добрых людях всегда ангелы приставлены, — проговорила бабушка, ласково взглянув на княгиню и ее воспитанницу.

— Никогда не перестану благодарить за нее Бога, — немного помолчав, тихо сказала княгиня. Потом, обратившись к бабушке, добавила: — Как хотелось бы мне иметь такого друга, который бы чистосердечно говорил мне всю правду, вот, как ты, матушка.

— Пожелаете, ваша милость, так найдете. Друга легче найти, чем удержать.

— Ты думаешь, я не сумела бы его оценить?

— С какой стати мне плохо думать о вашей милости? Только часто так случается — хорошо, коли искренность по сердцу придется, а подчас она и поперек горла встанет…Тут и дружбе конец!

— Ты опять права. Разрешаю тебе приходить ко мне когда угодно и говорить все, что хочешь. Я всегда выслушаю тебя, а если будешь о чем просить, с удовольствием исполню, если только смогу.

Так говорила княгиня, вставая из-за стола. Бабушка хотела поцеловать ее руку, но она не позволила и, наклонившись, сама поцеловала старушку в щеку. Дети собрали свои подарки, но им не хотелось расставаться с веселой графиней.

— Приходите теперь к нам, милая барышня, — приглашала бабушка, взяв Адельку за руку.

— Приходи, приходи, Гортензия! — лепетали дети. — Мы насбираем тебе ягод.

— Непременно приду, — пообещала, улыбаясь, девушка.

— Спасибо за доброту вашу, милостивая госпожа. Оставайтесь с Богом! — сказала бабушка на прощанье.

— Иди с Богом! — кивнула княгиня, а Гортензия проводила гостей до дверей. Камердинер, убирая со стола, презрительно фыркнул и подумал: «Все же престранные фантазии у этой дамы — часами болтать с простой бабой!»

Между тем княгиня, стоя у окна, следила за удалявшимися гостями до тех пор, пока среди зелени не затерялись белые платьица девочек и белоснежный бант на бабушкином чепце. Возвращаясь в свой кабинет, она прошептала: «Счастливая женщина…»

VIII Праздник тела Христова.

Господский луг пестреет цветами; пересекающая его межа вся заросла тимьяном[67], — Адельке сидеть на нем мягко, как на подушке… Девочка следит за божьей коровкой, которая ползет по платью; вот с платья она перебралась на голую ножку, с ножки на зеленый башмачок…

— Не улетай, останься со мной, маленькая, ведь я тебе ничего не сделаю! — уговаривает девочка букашку и, взяв ее пальчиками, снова сажает на платье.

Неподалеку от Адельки у муравьиной кучи присели на корточки Ян и Вилем. Они с любопытством наблюдают за суетливой возней муравьев.

— Глянь-ка, Вилем, как они быстро бегают, — говорит Ян, — а вот тот муравей, смотри, потерял яичко, другой уже подхватил его и спешит к муравейнику.

— Постой, у меня в кармане ломоть хлеба. Давай покрошим немного и посмотрим, что они станут делать.

— Глянь, глянь, сколько их набежало! Верно, удивляются, откуда это взялось. А!… Они толкают хлеб вперед!…Видишь, к ним на подмогу сбегаются муравьи со всех сторон. Но как же они узнали?…

Наблюдения мальчиков были прерваны звонким: «Что вы тут делаете?…»

Это была графиня Гортензия, незаметно подъехавшая на своей белой лошадке.

— Я поймала божью коровку! — объявила Аделька, протягивая сжатый кулачок графине, которая соскочила с седла и подошла к девочке.

— Покажи-ка!

Аделька разжала кулачок; в нем ничего не оказалось.

— Ой, она убежала! — огорчилась девочка.

— Постой, постой, не убежала еще, только собирается, — проговорила Гортензия, осторожно снимая букашку с голенького плеча Адельки. — А что ты будешь с ней делать?

— Выпущу ее. Гляди, как полетит!

Положив букашку на ладонь, девочка вытянула руку и начала приговаривать:

— Божья коровка, улети на небо…

— Принеси нам хлеба!… — добавил Вилем, легонько стукнув по Аделькиной ручке. Букашка приподняла свой красный с черными крапинками плащик, расправила сложенные под ним нежные крылышки и взвилась в воздух.

— Зачем ты толкнул, кто тебя просил? — рассердилась Аделька.

— Чтоб она поскорей улетела!

Мальчик засмеялся и, потянув Гортензию за руку, сказал:

— Посмотри, Гортензия! Я только что бросил муравьям хлеба, а их сразу набежало видимо-невидимо!… — И он удивленно развел руками.

Гортензия порылась в кармане своего черного бархатного жакета и, достав кусочек сахару, дала его Вилему.

— Положи в траву, увидишь, как они в ту же минуту его облепят. Муравьи любят сладкое.

Вилем сделал так и был страшно поражен, когда к сахару со всех сторон начали сползаться муравьи. Они отщипывали крошечные, как точки, крупинки и утаскивали их в муравейник.

— Скажи, Гортензия, как это муравьи узнали, что здесь лежит что-то вкусное?… — спросил мальчик. — И что они делают с яичками, которые переносят с места на место.

— Это их детки, а муравьи, что их таскают, — няни и воспитательницы. В жаркий день, когда светит солнышко, они выносят своих деток из темных комнаток на воздух погреться, чтоб они быстрее росли.

— А где же их мамы? — интересуется Аделька.

Они сидят дома и несут яички, а то перевелся бы муравьиный род. Папы же ползают около и развлекают их, чтобы они не скучали. Те муравьи, которые тут суетятся, — это работники.

— Что они делают? — спросил Ян.

— Запасают корм, строят и поправляют жилища, нянчат куколок, муравьиных детей, убирают в доме, выносят умерших муравьев, охраняют муравейник от врагов и в случае нападения становятся на защиту своей общины. Вот сколько обязанностей у работников!

— Как же муравьи столковываются между собой, ведь у них нет языка? — удивились дети.

— Хоть они и не разговаривают, как люди, но все же отлично понимают друг друга. Вот видели: как только один муравей нашел сахар, он сразу же пополз сообщить об этом другим. Смотрите-ка, они останавливаются по двое, касаются друг друга усиками, словно советуются, а кое-где собираются кучками и о чем-то толкуют…

— А есть у них в муравейнике комнаты и кухня? — спросила Аделька.

— Кухня им не нужна, они не стряпают, а комнаты у них есть, и для детей и для мамаш: есть также каморки для работников; их дом поделен на несколько этажей, и из одного этажа в другой ведут коридоры.

— А почему домики у них не разваливаются? — продолжали допрашивать дети.

— Такие уж они искусные мастера. Если кто-нибудь посильнее не разорит муравейника, сам он не скоро разрушится. Стены и крыши сделаны из малюсеньких щепочек, веточек, хвои, сухих листьев, травинок и земли; если она слишком суха, муравьи смачивают ее слюной и скатывают в маленькие шарики. Эти шарики заменяют им кирпичи. Всего удобнее муравьям строить после мелкого дождя, когда земля увлажнится.

— Но кто же научил букашек всему этому? — спросил Вилем.

— Так уж Богом устроено; они с первого же дня жизни знают, чем питаться, как охранять себя; некоторые насекомые с такой ловкостью и мудростью добывают себе пищу и строят жилье, что их действия напоминают разумные поступки людей. Вот когда вы пойдете в школу и выучитесь читать, то из книг узнаете, как узнала и я, много интересного о насекомых и об их жизни, — добавила Гортензия.

Между тем подошла бабушка с Барункой; у обеих передники были полны цветов; в руках они несли пучки целебных трав и кореньев, собранных на лугу. Мальчики тотчас рассказали бабушке все, что услышали от Гортензии о муравьях, а девушка спросила, для чего бабушке все эти травы.

— Тут, милая барышня, тмин и немного репейнику. Тмин сушат, зернышки его идут в хлеб и в кушанья, а стебли кладут в воду, когда моют детей. Репейник хорошо помогает, если болит горло, нужно только почаще полоскать его настоем. Всей округе известно, что я собираю травы; случись что — сразу ко мне. Хорошо иметь в доме лекарство на всякий случай: себе не потребуется — другого выручишь.

— Разве в местечке нет аптеки? — спросила графиня.

— В самом местечке нет, только в часе ходьбы, как и к доктору. Да если б и была, что в ней проку? Латинская кухня дорогая, зачем платить деньги, когда мы своим лекарством обходимся.

— А вы варите траву по рецепту доктора?

— И, голубка моя, что б это было, если по каждому пустяку люди бегали бы к докторам!… До него вон целый час надо добираться; полдня пройдет, пока дождешься. Больной и умереть успеет, не будь под рукой домашнего снадобья… А приедет — и пошло: лекарство за лекарством, да пластыри, да пиявки, тут и у здорового человека голова кругом пойдет, а у больного-то и подавно, еще пуще разнеможется. Я этим докторам нисколечко не верю; случись, прихворнет кто, я или дети, травы отлично помогают. Вот уж если мои лекарства не оказывают действия, тогда я говорю: «Посылайте за лекарем!» Только, коли Бог пошлет тяжелую болезнь, и доктор ничего не сделает, тоже положится на натуру. Господь — лучший целитель! Суждено кому жить, так и без доктора поправится, суждено умереть, и никакие аптеки не помогут.

— А в передниках у вас тоже лекарственные травы? — спросила Гортензия.

— Нет, нет, — быстро ответила Барунка, — в передниках у нас цветы. Завтра праздник тела Христова[68]. Мы с Манчинкой понесем венки.

— И я тоже, я с Гелой пойду! — объявила Аделька.

— А нам свечи дадут нести, — воскликнули мальчики.

— Кто это Гела? — спросила графиня.

— Гела — дочка одной знакомой из города, она живет в большом доме, где нарисован лев.

— Надо сказать, где трактир, — наставительно сказала бабушка.

— Ты тоже пойдешь на процессию? — спросила Барунка у Гортензии.

— Конечно, пойду, — отвечала девушка и, усевшись на траву, принялась помогать бабушке и детям вязать букеты.

— Ты никогда не ходила с девочками в праздник тела Христова? — спросила Барунка.

— Нет, впрочем, когда я жила во Флоренции у моей воспитательницы, мне пришлось однажды на празднике мадонны нести венок из роз.

— А кто это мадонна? — полюбопытствовала Барунка.

— Мадонной в Италии называют божью матерь, — пояснила Гортензия.

— А вы, графинюшка, родом из Италии? Из той страны, где стоят наши солдаты? — спросила бабушка.

— Да, но только в том городе, где я родилась, во Флоренции, их нет. Там плетут красивые шляпки из рисовой соломки, вот такие же, как у вас: вокруг, на полях, зреет рис и кукуруза; на холмах растут сладкие каштаны и оливы; повсюду кипарисовые и лавровые рощи, прекрасные цветы, синее безоблачное небо…

— Знаю, знаю, — перебила Барунка, — я такую картину видела в твоей комнате! Ведь правда, Гортензия? Посредине — широкая река, а на берегу реки — большой город. Ах, бабушка, какие там красивые дома и костелы!… На другой стороне все сады и маленькие домики. Около одного из них играет девочка, а возле — сидит старушка. Это барышня Гортензия со своей воспитательницей!…Ведь так ты рассказывала, когда мы были в замке?

Девушка ответила не сразу: она сидела, глубоко задумавшись, руки ее неподвижно лежали на коленях. Потом она глубоко вздохнула: «Oh bella patria! Oh саrа аmiса!»[69] — и прекрасные глаза ее затуманились.

— Что ты сказала, Гортензия? — с любопытством спросила Аделька, нежно прижимаясь к ней. Гортензия положила голову на плечо девочки и дала волю слезам.

— Графиня вспомнила о своей родине и о своих друзьях, — объяснила бабушка. — Вы еще не понимаете, детки, каково человеку расставаться с теми местами, где он родился и вырос. Как бы хорошо ни жилось ему потом, он никогда не забудет прежнего. И вам когда-нибудь придется это испытать… Чай, у вас там родные остались? — обратилась она к Гортензии.

— Насколько я знаю, у меня нет никого на свете, — печально ответила графиня. — Во Флоренции живет моя нянюшка, мой друг Джиованна. Я часто грущу по ней и по моей отчизне… Княгиня, моя вторая мать, обещала скоро со мной туда поехать.

— А как случилось, что госпожа княгиня отыскала вас так далеко? — полюбопытствовала бабушка.

— Княгиня хорошо знала мою мать, они были приятельницами. Отца моего тяжело ранили в битве под Лейпцигом[70], через несколько лет, когда он уже вернулся во Флоренцию и жил на своей вилле, рана открылась, и он умер. Джиованна много рассказывала о нем. Матушка очень грустила и вскоре тоже умерла. Осталась я круглой сиротой. Узнав об этом, княгиня тотчас же приехала в Италию и увезла бы меня, если бы не Джиованна, которая меня любила, как свою дочь. Княгиня оставила меня с Джиованной, отдала в ее распоряжение виллу и все, что в ней было. Джиованна вырастила и воспитала меня. Теперь я живу у княгини. О, я ее люблю так сильно, как любила бы свою родную мать!…

— Да и вас госпожа княгиня любит, словно доченьку, — промолвила бабушка. — Я это хорошо приметила еще тогда в замке. Душа радовалась на вас глядючи…Ох, совсем позабыла рассказать вам о Кудрновых! Вот было радости, когда Барунка передала им ваши деньги! А как самого Кудрну взяли сторожем на господские поля и назначили ему двойную уплату в натуре, они от счастья чуть с ума не сошли. По гроб жизни будут Бога молить за госпожу княгиню и за вас, графинюшка!

— Тебя, бабушка, они должны благодарить: всему причиной твое доброе слово, — возразила Гортензия.

— О, голубка моя, ведь ничего не вышло бы из моего доброго слова, если б не упало оно на добрую почву, не дало бы добрых всходов, — покачала головой бабушка.

Скоро венки были готовы, и бабушка с детьми собралась домой.

— Я провожу вас до перекрестка, — предложила Гортензия. Взяв под уздцы лошадь, щипавшую траву, она повела ее за собой.

— Хотите, мальчики, покатаю вас по очереди? — спросила девушка. Мальчики запрыгали от радости, и Ян в одно мгновение очутился верхом на коне.

— Ишь ты, какой молодец! — воскликнула бабушка, любуясь Яном, ловко державшимся в седле. Вилем хоть и храбрился, а покраснел до ушей, когда Гортензия посадила его на лошадь. Стоило, однако, Яну посмеяться над ним, как он тут же поборол страх. Маленькую Адельку Гортензия тоже прокатила на пони, но сама шла рядом, придерживая ее за юбочку; Аделька была в восторге, а мальчики, громко смеялись, называли сестренку то луковкой, то мартышкой и дразнили, пока бабушка их не остановила.

На перекрестке Гортензия вскочила на свою белую лошадку, опустила синюю юбку на стремена, поправила черную шляпу и махнула детям хлыстиком на прощанье. Услышав громкую команду «Avanti!»[71], пони понесся вверх по аллее легко, как ласточка. А бабушка с детьми тихонько побрели к Старой Белильне.

Утро следующего дня было прекрасно. Небо словно вымел кто чисто-начисто.

Перед домом стоит бричка. В бричке выстроились Ян и Вилем в белых штанишках и красных курточках, с венками на руках. Пан Прошек обходит лихих коней, похлопывает их по лоснящимся бокам, перебирает густую гриву, опытным взглядом окидывает упряжь. Порой он подходит к окну и кричит: «Вы еще не готовы?…Поторопитесь!…»

— Сейчас, папенька, сейчас! — слышится из окна.

Это «сейчас» тянется уже довольно долго; наконец, на пороге появляются девочки, в том числе и Манчинка, а за ними Тереза, бабушка, Бетка и Ворша.

— Присматривайте за хозяйством, особливо за птицей! — наказывает бабушка.

Султан хочет приласкаться к Адельке, понюхать венки, которые она несет, девочка в испуге поднимает руки кверху, а бабушка отгоняет собаку, приговаривая:

— Не видишь, дурачок, что ли? Ведь Аделька сегодня собралась на праздник…

— Будто ангелочки, — замечает Ворша, когда девочки усаживаются в бричку.

Прошек садится на козлы возле кучера Вацлава, берет в руки вожжи, щелкает языком; кони горделиво вскидывают головы, и бричка, словно быстрый ветер, несется по направлению к мельнице.

Собаки погнались было за ней, но пан Прошек погрозил им кнутом, и они нехотя повернули обратно. Возвратившись, улеглись на крыльце и, пригретые солнцем, тотчас захрапели.

Как празднично сегодня в местечке! Фасады домов убраны зелеными ветками. Площадь превратилась в настоящую рощу. На шоссе, по дорогам разбросан зеленый тростник. Во всех четырех углах площади устроены алтарики, один красивее другого. Посредине, возле статуи Яна Непомука, под сенью лип, стоит пушка, около которой собралась толпа подростков.

— Из нее будут стрелять, — заметил пан Прошек, показывая детям на пушку.

— Ой, боюсь, — встревожилась Аделька.

— Чего же бояться, бухнет, точно горшок упадет с полки, — утешала девочку Манчинка. Ну, это Аделька часто слыхала дома и сразу успокоилась.

У высокого здания, на котором висела вывеска с белым львом и большой гроздью винограда, бричка остановилась. На пороге появился пап Станицкий; сняв бархатную шапочку с длинной кистью, он любезно приветствовал гостей. Не менее ласково улыбалась и жена Станицкого, выглядевшая очень нарядно в расшитом серебром чепце и в короткой шелковой кофте. Когда маленькая Гела попыталась спрятаться за материнскую юбку, она взяла себе Адельку на руки и поставив рядышком, сказала: «Ну-ка, покажитесь, какие вы есть!…»

— Будто двойняшки, — молвила бабушка.

Девочки робко взглянули друг на дружку и, застыдившись, опустили головки. Трактирщик взял пана Прошека под руку и повел его в дом, пригласив всю остальную компанию следовать за ними.

— Мы еще успеем поболтать и выпить по стакану вина, пока двинется процессия, — весело сказал он.

Терезка пошла с мужем, бабушка же предпочла побыть с детьми на улице.

— Вам можно не торопиться, вы пойдете вместе с господами, а я с детьми и не проберусь в костел, если запоздаю. Лучше уж подожду здесь! — сказала она вслед уходившим и осталась с ребятами у порога.

Немного погодя в конце улицы показались мальчики в красных курточках. Они шли попарно.

— Идут! — возвестил Ян.

— Аделька и ты, Геленка, — наставляла бабушка, — когда пойдете с процессией, смотрите внимательно под ноги, чтоб не упасть. Присматривай за ними, Барунка. Вы, мальчики, идите смирно и не наделайте беды с огнем. В костеле помолитесь хорошенько у алтаря, чтоб Господь Бог радовался на вас!

В это время к ним подошел учитель со своими питомцами.

— Хвала Иисусу, пан учитель! — приветствовала старого учителя бабушка. — Вот я привела вам еще ребятишек: будьте к ним снисходительны.

— Отлично, отлично, дорогая бабушка. У меня, как в стаде, есть и большие и маленькие, — улыбаясь, говорил учитель, разводя мальчиков к мальчикам, девочек к девочкам.

В костеле бабушка встала у дверей, рядом с деревенскими старушками: дети выстроились у алтаря. Зазвонили в третий раз, и народ хлынул в двери; служитель принес мальчикам зажженные свечи в треножниках: затренькал колокольчик, священники приблизились к алтарю, и началась обедня. Первое время девочки, сложив руки, долго и пристально смотрели на алтарь, но потом начали разглядывать все вокруг; взгляд их задержался на милом личике Гортензии, сидевшей на хорах. Ну, как тут не улыбнуться!… Но позади Гортензии сидела их мать, а рядом с нею стоял их отец, кивком головы он приказал им не вертеться. Аделька ничего не поняла и улыбнулась отцу, но Барунка дернула ее за платье, шепнув: «Смотри на алтарь».

Священник поднял дарохранительницу, народ запел «Господи помилуй!…» Раздался торжественный колокольный звон, и процессия выступила из храма[72].

Впереди шли мальчики с зажженными свечами и девочки в венках, усыпавшие цветами путь; за ними духовенство, тузы города, почетные гости со всей округи, а потом уж повалил городской и сельский простой люд; в толпе была и бабушка. Хоругви[73] различных цехов развевались над головами, ароматный дым кадил смешивался с благоуханием цветов и свежей зелени. В воздухе стоял гул колокольного звона. Кто не мог идти вместе со всеми, выходил на крыльцо или высовывался в окна, чтоб хоть посмотреть на процессию.

Какое красивое зрелище представляла собой толпа! Какая пестрота одежд! Какое великолепие! Нарядные дети, духовенство в роскошных облачениях, господа в модных фраках рядом с почтенными мещанами в камзолах по моде минувшего века… Вот юноша в вышитой куртке и старик в длиннополом кафтане; женщины просто, но со вкусом одетые подле одетых богато, но безвкусно: горожанки в кружевных, затканных золотом и серебром чепцах: поселянки в полотняных, туго накрахмаленных чепцах и белых косынках; девушки в венках и красных платочках.

Как по вывеске каждый мог догадаться, что дом Станицких постоялый двор, так и платье всех этих людей было своего рода вывеской их образа мыслей, общественного положения и рода занятий. Сразу можно было отличить предпринимателя или ремесленника от чиновника, богатого крестьянина от бобыля[74]: по покрою было видно, кто придерживается старых взглядов и обычаев, а кто, по выражению бабушки, гоняется за модой.

Всякий раз, когда останавливались у алтаря, старушка протискивалась вперед, чтобы быть поближе к детям — мало ли что может приключиться! Но все обошлось благополучно, только при каждом выстреле Аделька вздрагивала, заранее затыкала уши и закрывала глаза.

После торжества бабушка собрала детей и повела их к трактиру, где уже стояла бричка. Из костела вышла Кристинка: бабушка задержалась и пригласила ее ехать домой вместе.

— Наши останутся здесь до вечера, так что места хватит, — говорила она.

— И с вами поехать хочется и с девушками охота пойти! — отвечала Кристла, бросив взгляд на группу парней, поджидавших девушек на кладбище, чтоб проводить их до дому. Среди парней выделялся один, высокий и стройный, как тополь. Лицо у него было открытое и приятное. Казалось, он кого-то ищет глазами. А когда взгляд его «случайно» встретился со взглядом Кристлы, они оба покраснели.

Бабушка отвела Геленку к куме трактирщице; та начала угощать старушку вином, а детей пирогами, — опять пришлось задержаться. Кристинка же ни за что не захотела войти в комнату, где сидели одни мужчины, и бабушка решила вынести ей угощение в сени. Но гораздо проворнее бабушки оказался уже известный нам статный молодец. Он сбегал в трактир, взял рюмку сладкой наливки и преподнес Кристле. Девушка застыдилась, но когда он с непритворной грустью сказал: «Так ты не хочешь уважить меня?…» — девушка торопливо взяла рюмку и выпила за его здоровье. В это самое время подоспела бабушка, тоже с вином, так что на этот раз пришлось выпить им обоим.

— Ты пришел очень кстати, Мила, — сказала бабушка, и в уголках ее губ заиграла добрая усмешка, — я все прикидывала, кто бы из парней мог проводить нас; боюсь я этих бешеных лошадей, когда нет со мной Яна или кого-нибудь потолковей; Вацлав неважный кучер. Поедем с нами!

— С превеликим удовольствием! — ответил Мила и, повернувшись на каблуках, побежал расплачиваться.

Простившись с Гелой, трактирщицей и родителями, дети полезли в бричку, к ним подсела Кристла; Мила взобрался на козлы к Вацлаву, и кони тронули.

— Глядите, Мила-то, Мила какого пана из себя строит! — послышалось среди парней, идущих по тротуару, когда бричка проезжала мимо.

— Правда ваша! Мне есть чем гордиться! — весело ответил Мила, оглядываясь на сидящих в бричке.

Окликнувший Милу парень оказался его лучшим другом; он снял шапку, подбросил ее и запел:

Любовь, святая любовь, где тебя находят? На горе ты не растешь и в полях не всходишь…

Последних слов в бричке уже не расслышали; кони взяли в галоп и далеко умчали путешественников.

— Вы молились? — допрашивала бабушка свой маленький выводок.

— Я-то молился, а вот Вилем вряд ли, — отозвался Ян.

— Не верьте ему, бабушка, я все время читал «Отче наш», но Ян толкал меня, когда мы шли с процессией, — оправдывался Вилем.

— Ох, Яник, Яник, грешно быть таким озорником! Вот ужо пожалуюсь на тебя самому святому Микулашу, — строго отчитывала бабушка внука, качая головой.

— И никаких подарков не получишь! Что, дождался?… — дразнила мальчика Аделька.

— А ведь и правда, скоро день святого Яна, твои именины, — вспомнила Кристла.

— А что ты мне подаришь? — спросил Ян как ни в чем не бывало.

— Подарю тебе перевясло[75], коли ты такой непоседа, — со смехом отвечала Кристла.

— Не хочу… — опечалился Ян. Дети засмеялись.

— А тебе что дарят? — спросила Барунка у Кристлы.

— Ничего, у нас нет такого обычая. Впрочем, один раз я получила стишки от учителя, который жил у управляющего. Да вот они! — И Кристла достала из молитвенника сложенный пополам листочек со стихотворением, украшенный наколотым булавкой венком из роз и незабудок. — Я сберегла стишки-то из-за веночка. А что тут написано — ей-богу, не понимаю.

— А разве написано не по-чешски? — спросила бабушка.

— По-чешски, да уж больно мудрено. Послушайте, как начинается: «Услышь меня, дорогая красотка, Лады питомица…» Скажи на милость, ну ничегошеньки не понять!… И дальше такая же чепуха. Какая же я Лады питомица, когда у меня, слава Богу, есть родная мать?! У этого человека, должно быть, от книг ум за разум зашел…

— Ты зря так думаешь, милая моя. Учитель этот, верно, был человек высокого ума и очень ученый, только ум его нам не по разуму. Когда я жила в Кладске, был у нас сосед, такой же грамотей и сочинитель; его кухарка — ведь сочинители, сказывают, отрекаются от женитьбы — к нам частенько хаживала и говорила, что хозяин ее чудак, каких мало. Целые дни сидит, зарывшись в книги, как крот в землю. Если бы Зузанка не напоминала ему: «Хозяин, пожалуйте кушать», — он бы про еду и не вспомнил. Обо всем Зузанка должна была ему напоминать: не будь ее, давно бы его моль съела. Каждый день старик ровно час гулял, но всегда один-одинешенек: общества он не выносил. Я к ним порой забегала, когда он уходил на прогулку. Зузанка очень любила наливку — по мне хоть бы ее совсем не было, но и я, соседке в угоду, должна была пригубить рюмочку. «Как бы старик не увидел! — говорила она. — Он пьет только воду, разве что капнет чуточку винца, и мне твердит: «Вода, Зузанка, самый здоровый напиток; если станешь пить одну воду, будешь здорова и счастлива». А я себе думаю: «Вода дело хорошее, но и наливочка мне не во вред. Я не птица небесная, чтоб о пище не заботиться, для него-то еда и питье — пустяки: ест и пьет только, чтоб живу быть; он одними книгами сыт. За такую пищу благодарю покорно!» Вот какой разговор ведет, бывало, Зузанка. А один раз показала мне она его комнату — отродясь не видывала я столько книг! Нагромождены они были друг на друга, как поленницы дров: «Видите, Мадленка, — говорит она, — все это у нашего старика в голове: диво еще, что он не рехнулся. Истинная правда — если б меня не было, не знаю, как бы он жил. Ведь я хожу за ним, как за дитем малым, про все должна сама умом раскинуть, а ему хоть трава не расти! Были бы книги… А терпение-то какое нужно! Иной раз я на него и прикрикну, а он ни словечка в ответ, будто побитая собака. Жалость берет на него глядючи…Случается, не хочешь, а выругаешься, никаких сил с ним нет. Посудите сами, Мадленка, пылищи у него в комнате, как на базарной площади, паутины — точно на старой колокольне, а попробуй приди с метелкой — ни за что не пустит! Вот я и думаю: погоди-ка, все равно я у тебя наведу порядок. Ему-то что!… Позор ведь на мою голову: каждый, кто ни зайдет, меня осудит, увидав такой беспорядок. Попросила я одного знакомого господина, с которым старик охотнее всего встречался, задержать его у себя, а сама тем временем везде вымела, вычистила, пыль обтерла — любо-дорого стало смотреть! И чтоб вы думали, Мадленка? Ну и человек!… Он только на третий день заметил, что вокруг чисто. Показалось ему, что в комнате посветлело. Еще б не посветлеть! Вот как надо обращаться с чудаками!» И так всякий раз, когда Зузанка приходила к нам либо я заходила к ней, начинала она жаловаться на своего старика, а сама ни за что на свете не ушла бы от него. Однажды нагнал он на нее страху. Пошел погулять и встретил своего знакомого, который собирался ехать в Крконошские горы. Знакомый этот предложил старику поехать с ним вместе, обещая скоро привезти обратно домой. Старик взял да и поехал в чем был. Ждет Зузанка, пождет, а хозяина нет как нет; ночь пришла — его все нет. Прибежала к нам сама не своя, вся в слезах; было нам с ней хлопот. Только наутро узнала она, в чем дело. Уж и ругала она его — язык-то без костей… Через шесть дней старик вернулся. А Зузанка каждый день готовила для него обед и ужин. Когда старик вернулся домой, забежала она к нам и рассказывает: «Уж как я на него напустилась — прямо страсть! А он мне: «Ну, ну, не кричи, что тут такого: пошел прогуляться и попал на Снежку. Разве я мог вернуться раньше?» Однажды принесла нам Зузанка несколько книжек, чтобы мы прочитали. Это, говорит, ее старик написал. Покойный Иржи был грамотей, он нам эти книжки прочел, но мы ничего не поняли. Умел старик и стихи писать, только мы и в них не разобрались: больно уж мудры! Зузанка, бывало, скажет: «Стоит ли над ними голову ломать!» Но в городе его почитали и говорили, что у него ума палата.

— Я тоже вроде Зузанки, — сказала Кристла, — никакого проку не вижу в такой учености, какую уразуметь нельзя. Для меня хорошие песни и ваши рассказы, бабушка, милей всякой ученой премудрости. А слыхали вы песню, что сочинила Барла с Червеной горы?

— Мне теперь, девонька, мирские песни не идут в голову, я о них и не думаю. Прошло то время, когда ради новой песенки я готова была бежать на край света; нынче я только божественное напеваю, — ответила бабушка.

— А что это за песня, Кристла? — спросили Манчинка и Барунка.

— Погодите, я вас научу. Начинается она так: — «На дубе-дубочке пела пташечка одна…»

— Когда мы к вам придем нынче вечером, Кристинка, ты обязательно спой мне эту песню, — обернувшись назад, крикнул Мила девушке.

— Хоть десять раз. Были мы на господском сенокосе, пришла и Барла; сели мы под бугром отдохнуть, а Анча Тиханкова и говорит: «Барла, сочини мне новую песенку!» Барла минутку подумала, потом улыбнулась и запела вот эту самую: «На дубе-дубочке пела пташечка одна. Знать, у девушки есть милый, раз она бледна…» Анча рассердилась; она решила, что Барла на нее намекает, — все знают, что Анча — невеста Томеша. Барла, как только это заметила, тотчас сложила другой куплет, чтоб ее задобрить: «Замолчи ты, пташка, ложь нам не нужна; есть у девушки дружок, она вовсе не бледна…» Нам всем очень понравилась эта песенка; напев Барла подобрала — заслушаешься! Жерновские девчата придут у нас учиться: они еще не знают, — добавила Кристла.

Когда проезжали мимо замка, Манчинка и Барунка уже распевали новую песню. У ворот замка стоял младший камердинер в черном фраке; это был сухопарый человечек небольшого роста; одной рукой он крутил свой черный ус, другой держался за золотую цепочку, висевшую на шее, стараясь выставить напоказ сверкающие на пальцах перстни.

Когда бричка проезжала мимо, глаза его загорелись, как у кота при виде воробышка; он сладко улыбнулся Кристле и помахал ей рукой. Девушка в ответ чуть кивнула ему, а Мила нехотя приподнял свою выдровую шапку.

— Право, я бы охотнее с чертом встретилась, чем с этим итальянцем, — возмущалась Кристла. — Опять он караулит, не пройдут ли мимо девушки, чтоб ястребом на них кинуться.

— Ну, в Жличи ему на днях наломали бока, — сказал Вацлав. — Явился он на танцы и шмыг к самым хорошеньким девушкам, будто для него их туда привели, по-чешски говорить не умеет, а вот запомнил же: «Я очень люблю чешских девушек».

— Это же самое он твердит и мне, когда приходит выпить пива, — перебила Вацлава Кристла, — и хоть сто раз ему повторяй: да я-то вас не люблю! — он не отвяжется, ну, прямо как лихорадка.

— Хлопцы его здорово потрепали; не будь меня, узнал бы он, почем фунт лиха.

— Пускай поостережется, как бы ему это в другом месте не растолковали, — сказал Мила, тряхнув головой.

Бричка остановилась у трактира.

— Ну, спасибо, что довезли, — благодарила Кристла бабушку, подавая руку Миле, помогавшему ей слезть с брички.

— Еще одно словечко, — задержала ее бабушка. — Не знаешь ли, когда пойдут жерновские и червеногорские в Святоновице?

— Да, верно, как всегда: червеногорские либо на Успение, либо на Рождество Богородицы, а жерновские в первый праздник Девы Марии[76] после дня святого Яна… Я думаю идти с ними.

— Вот и я собираюсь, — сказала бабушка.

— Нынче я тоже пойду с тобой, бабушка, — напомнила Барунка.

— И я, — прибавила Манчинка.

Остальные дети закричали, что тоже пойдут, но Барунка убедила их, что трех миль им никак не одолеть. Вацлав хлестнул по лошадям, и бричка покатила к мельнице, где высадили Манчинку, а бабушка отдала ей освященные венки, приготовленные для пани мамы. Когда подъехали к дому, навстречу выбежали Султан и Тирл, прыгая, как сумасшедшие на радостях, что бабушка вернулась домой. Бабушка благодарила Бога за благополучное возвращение. Она во сто раз охотнее ходила бы пешком; ей всегда казалось, что в бричке, запряженной такими горячими конями, недолго сломать шею.

Бетка и Ворша поджидали хозяев на крыльце.

— Где же ваш веночек, Вацлав? — спросила словоохотливая Бетка, когда бабушка с детьми прошла в горницу.

— Эх, девка, позабыл я, где его оставил! — ответил Вацлав, лукаво усмехаясь и заворачивая бричку на дорогу.

— Не говори ты с ним, — потянула Бетку за рукав Ворша, — нешто не знаешь, что он и в праздник может невесть что болтать!…

Вацлав расхохотался, взмахнул кнутом и исчез из виду.

Бабушка развесила свежие венки на косяки и на образа, а прошлогодние бросила в огонь.

IX Настырный итальянец. Именины Яна.

Бабушкина комната сегодня похожа на сад: куда ни глянь — везде розы, резеда, черемуха и другие цветы, и среди них — охапки дубовых листьев…Барунка и Манчинка вяжут букеты, а Цилька свивает огромный венок. На лавке у печки Аделька с братишками заучивает поздравительные стихи.

Канун святого Яна; завтра именины отца — большой семейный праздник. В этот день Ян Прошек приглашает к себе своих лучших друзей. Здесь так повелось. По этому случаю в доме необычайная суета. Ворша моет и скребет; в доме не должно остаться ни пылинки. Бетка шпарит уток и гусей, хозяйка печет пироги, а бабушка приглядывает за всем сразу — и за тестом, и за печью, и за птицей; ее теребят со всех сторон. Барунка просит бабушку прогнать Яна: он им покоя не дает. Только сорванца выпроводят из бабушкиной комнаты, как Бетка и Ворша начинают жаловаться, что он вертится у них под ногами. Вилем хочет что-то сказать бабушке, Аделька хватает ее за юбку, выпрашивая пирожок, а на дворе кудахчут куры, давая знать, что им пора на насест.

— Господи боже мой! Не разорваться же мне! — охала бедняжка бабушка. Тут Ворша вдруг закричала:

— Хозяин идет!

Те, кто плетет венок, запираются на задвижку, хозяйка прячет то, что еще должно остаться тайной, а бабушка наказывает детям «ничего не выбалтывать отцу раньше времени».

Отец заходит во двор, дети выбегают ему навстречу, но когда, приласкав их, он спрашивает, где мать, ребята смущенно молчат, не зная, что отвечать, боясь выдать секрет. Аделька, любимица отца, протягивает ему руки, он сажает ее на плечи, и девочка тихонько шепчет: «Маменька с бабушкой пекут пирог и, завтра твои именины…»

— Ну постой же, достанется тебе, если ты проговорилась! — закричали мальчики и побежали жаловаться матери.

Аделька, примостившаяся на отцовском плече, вспыхивает от стыда и начинает плакать.

— Не плачь, — утешает ее отец, — ведь я все равно знаю, что завтра мои именины и что мама печет пироги…

Малышка утирает рукавом слезы и со страхом глядит на мать, которую ведут братья. Однако все обходится благополучно: мальчикам говорят, что Аделька ничего не успела разболтать. Всем троим нелегко хранить тайну, отец делает вид, что он ничего не слышит и не видит. За ужином Барунка то и дело подмаргивает братьям и толкает их, чтобы они не совсем проговорились. Бетка после долго смеялась и дразнила мальчиков болтунишками.

Наконец, все сделано, приготовлено, и по комнатам разносится запах пирогов, служанки ушли спать, только бабушка бесшумно бродит по дому. Запирает кошек, заливает искры в очаге и, вспомнив, что на косогоре топилась печь, не веря даже своей осторожности, идет туда посмотреть еще раз, не осталось ли в печи тлеющего огонька.

Султан и Тирл, сидя на мостике, с удивлением смотрят на старушку: не бывало, чтобы она выходила из дома так поздно. Но она гладит их, и они ласково трутся у ее ног. «Небось, мышей подкарауливаете, жулики?…Ну, это можно, лишь бы о птичнике думать забыли!» — говорит бабушка, поднимаясь на косогор. Собаки по пятам следуют за ней. Открыв заслонку, старушка осторожно ворошит кочергой золу и, не обнаружив ни одной искорки, закрывает печь и возвращается домой. У мостика стоит высокий дуб, в пышных ветвях которого летом ночует домашняя птица. Бабушка поднимает голову. Вверху слышны вздохи, писк, легкий шелест крыльев. «Тоже видят что-то во сне…» — думает она про себя и идет дальше.

Но почему она остановилась у садика? Заслушалась нежных соловьиных трелей в кустарнике за изгородью? Или до слуха ее донеслась грустная, несвязная песня Викторки? А может, бабушка загляделась на косогор, где мерцают, словно звездочки, тысячи Ивановых светлячков?… Над лугом, у подошвы холма, поднимается, непрерывно клубясь в воздухе, легкий пар. Люди говорят, вероятно, и бабушка так считает, что это не туман, а лесные девы, которые пляшут при свете месяца, завернувшись в прозрачные, серебристо-серые покрывала. Может быть, бабушка залюбовалась на них?…Нет, ни то и ни другое. Бабушка смотрит на луг в направлении мельницы. В дверях трактира показалась закутанная в белый платок женская фигура. Вот она быстро перебежала мостик. Замерла на месте, прислушивается, точно серна, выскочившая из чащи лесной пощипать травы на широкой поляне. Все тихо. Слышно только пение соловья, глухой стук мельничных колес и журчанье воды под тенистыми ольхами. Незнакомка вышла на луг и, обернув правую руку белым платком, стала рвать цветы — ей надо набрать девять различных цветков. Букет готов, она наклоняется, умывается свежей росой и потом, не оглядываясь по сторонам, спешит назад к трактиру.

— Это Кристла собирается плести святоянский венок; думается мне, любит она этого парня, — шепчет бабушка, неотрывно следя за девушкой. Кристла уже скрылась, а бабушка все еще стоит в задумчивости. Вспоминается ей прошлое. Перед ее мысленным взором предстала горная деревушка, луг и прямо над головой — сияющий месяц и звезды. Это был все тот же месяц и те же звезды, вечно прекрасные, никогда не стареющие…Но тогда она была молоденькой, цветущей девушкой и тоже собирала в ту далекую святоянскую ночь девять цветков для заветного веночка. Воспоминания были до того отчетливы, что бабушка будто снова испытывала страх, что кто-нибудь попадется ей на дороге и разрушит чары. Видит бабушка свою светелку, постель с цветастыми подушками: под них она кладет свой веночек. Вспоминает, как молила Бога показать ей во сне суженого, которого избрало ее сердце. Святоянское гаданье не обмануло ее. Ей приснился высокий парень с голубыми, ласковыми глазами — тот самый, лучше которого для нее никого не было в целом свете. Улыбается бабушка, вспоминая, с каким детским нетерпением бежала она в сад, чтобы еще до восхода солнца бросить венок через яблоню и узнать, скоро ли увидится со своим Иржи. Помнит она, как заря застала ее всю в слезах. Горько плакала она, увидав, что веночек упал далеко за деревом. Это означало, что нескоро состоится ее свидание с Иржи.

Долго стоит бабушка, задумавшись, руки ее невольно складываются для молитвы, кроткий взор обращается к сверкающим звездам, и уста шепчут: «Когда же мы увидимся, Иржик?…» Легкий ветерок коснулся своим дыханием бледного лица старушки, будто поцеловал ее дух покойного. Бабушка вздрогнула, перекрестилась, и две слезы капнули ей на руки. Постояв немного, она тихо побрела к дому.

Дети выглядывали из окон, поджидая возвращения родителей, отправившихся в местечко к обедне. Отец заказал в этот день молебен, а бабушка панихиду по всем покойным Янам, которые когда-либо были в ее роду, начиная с первого колена. Красивый венок, поздравительные стихи и подарки — все уже приготовлено на столе. Барунка выслушивала то одного, то другого брата, но второпях они нет-нет да и забывали какое-нибудь слово, и все приходилось начинать сначала. У бабушки дел по горло, но она время от времени заглядывает в комнату и напоминает детям: «Смотрите, будьте умниками, не шалите!»

Только бабушка вышла в садик надергать свежей петрушки, как с косогора сбежала Кристла; она несла что-то завернутое в платок.

— С добрым утром, бабушка, — кричит она, а у самой лицо такое веселое, счастливое, что бабушка невольно любуется ею.

— Не на розах ли спала, девушка, уж больно ты хороша, — улыбается бабушка.

— Вы угадали, бабушка, на моих подушках взаправду вышиты цветы, — отвечает Кристла.

— Ой, плутовка! Будто не понимаешь, о чем я говорю. Ну, твое дело: лишь бы все ладно было. Ведь так?

— Так, бабушка, так… — Кристла, угадав скрытый смысл бабушкиных слов, немного покраснела.

— Что ты несешь?

— Несу Янику подарок: ему нравятся наши мохноногие голуби — вот я и решила подарить ему парочку голубей. Пусть их выхаживает.

— Ну, зачем ты себя обижаешь? Не следовало бы их приносить, — заметила бабушка.

— А мне нисколечко не жалко, бабушка; я так люблю детей, а им от этого столько радости!… Пусть себе тешатся! Я все еще не рассказала вам, что случилось третьего дня ночью…

— Народу к нам вчера нашло, как на пражском мосту во время богомолья: недосуг было и поговорить с тобой…Помнится, ты хотела что-то рассказать про итальянца. Ну, говори, только не больно растягивай, а то я жду наших из костела, да и гости вот-вот нагрянут, — торопила бабушка Кристлу.

— Вы подумайте только, этот противный итальянец повадился ходить к нам пиво пить. Это бы еще полбеды, ведь трактир открыт для всех и каждого. Да не сидится ему, как порядочному человеку, за столом, снует по всему двору, будто помело, даже в коровник лезет. Одним словом, куда я, туда и он. Отец начал было сердиться, но вы знаете его, он такой добрый, цыпленка не обидит. Да и не хотелось ему, кроме всего прочего, посетителей отваживать, особенно которые из замка… Вот он и положился во всем на меня. Не раз я отчитывала итальянца, а он себе и в ус не дует, будто я ему любезности говорю. А я ведь знаю, что он по-чешски понимает, хоть сам и не говорит. Затвердил одно и то же: «Люблю чешских девушек…», а тут еще приложил руку к сердцу, да и встал передо мной на колени.

— Ах он негодяй! — вырвалось у бабушки.

— Эти господа, бабушка, всегда скажут такое, что уши вянут. Попробуй-ка поверь им, сразу пропадешь! Но у меня такие речи в одно ухо влетают, а в другое вылетают… Однако этот итальянец мне порядком надоел. Позавчера были мы на лугу, копнили сено. Откуда ни возьмись, Мила… — Бабушка усмехнулась, услышав это «откуда ни возьмись». — Поговорили о том, о сем, я ему и расскажи, какое мученье мне с итальянцем. «Ты, говорит, не беспокойся, уж я постараюсь, чтоб он к тебе больше не приставал». — «Только не прогневайте отца», — прошу я его. Я знаю жерновских парней, отчаянный народ…Вечером мой милый итальянец явился снова, а вслед за ним нагрянули хлопцы. Было их четверо, среди них Мила и его товарищ Томеш — знаете Томеша? Добрый малый, он собирается жениться на Анче Тиханковой, на моей подруге. Обрадовалась я их приходу, будто мне на платье подарили. Живо бегу за пивом и с каждым чокаюсь. Итальянец сердито нахмурился: с ним-то я никогда не пила — черт его знает, еще подсыплет чего… Хлопцы сели за стол и стали играть в карты, но только для вида, а сами все время насмехаются над итальянцем. Виткович говорит: «Гляньте-ка на него, надулся, как сыч!» Томеш подхватил: «Я и то смотрю, скоро ли он от злости откусит себе нос? Это не трудно, он свисает у него до самой бороды!» И пошли, и пошли… Итальянец то и дело в лице менялся от злости, но не отвечал ни слова. Наконец, не выдержал, бросил деньги на стол, оставил недопитый стакан с пивом и ушел, не простившись. Я перекрестилась, а парни смеются: «Если б он мог убить взглядом, нас бы уж давно не было в живых». Итальянец ушел, а я отправилась по своим делам; мать, вы знаете, нездорова, все лежит на мне. Тем временем ушли и хлопцы. Шел уже одиннадцатый час, когда я вошла к себе в горенку. Начинаю раздеваться, вдруг слышу в окно — тук-тук-тук!…Думаю, верно, Мила что-нибудь позабыл, он вечно забывает то одно, то другое. Я ему говорю, что он когда-нибудь у нас голову забудет.

— Это уже случилось, — вставила бабушка.

— Набросила я платок, — продолжала Кристла, улыбнувшись, — и побежала открыть окно. И кто же там оказался, отгадайте? Итальянец! Захлопнула я окно и плюнула с перепуга. А он начал меня просить и молить; а знает, что я ни словечка не понимаю, потом стал мне совать свои золотые перстни с рук… Я так рассердилась, что схватила кувшин с водою, подхожу к окну и говорю: «Убирайся отсюда, пустомеля! Ступай ищи кралю у себя дома, а не то окачу водой!»

Он малость подался назад, а тут из кустов выскочили парни, сгребли его в охапку, рот заткнули, чтоб не кричал. «Ну, погоди же, итальянская обезьяна, я тебе задам!» — сказал Мила. Я попросила Милу не бить его и закрыла окно; правда, неплотно, не могла же я не посмотреть, что с ним будут делать… «Ну, Мила, говори, как теперь с ним поступить? И какой же это парень, сердце у него дрожит, как у зайца, словно в лихорадке!» — «Выпорем его крапивой», — сказал один. «Вымажем итальянца дегтем», — предложил другой. «Нет, это не годится!» — решил Мила. Томеш, держи его, а вы, хлопцы, айда за мной!» И они побежали куда-то. Но скоро вернулись снова, принесли ведро с дегтем и палку. «Снимите с него, хлопцы, сапожки и закатайте штаны», — распорядился Мила. Парни ретиво принялись за дело. Когда итальянец пробовал брыкаться, они унимали его, как непослушного стригунка: «Тпру, стой!… Не бойся, не подкуем!…» — «Мы только пятки тебе подмажем, чтоб сподручнее было бежать домой», — смеялся Мила. «По крайности здоровых запахов понюхаешь, — издевался Томеш, — а то от тебя разит какой-то дрянью, прямо дышать нечем». Ну, вымазали ему дегтем ноги по колено, словно новые сапожки надели; положили палку на плечи и к ней привязали руки. Итальянец хотел кричать, да Томеш закрыл ему рот рукой и сжал его, как клещами. «Таким лентяям, как ты, говорит, не вредно немножко поразмяться, а то и бегать разучишься», — «Ну, хлопцы, — сказал Мила, — свяжите теперь его сапожки и перекиньте через плечо; выведем жениха на дорогу, пускай отправляется восвояси!» — «Подождите, подарим ему цветочек, пусть все видят, что идет от девушки», — со смехом предложил Виткович и, сорвав крапиву с чертополохом, воткнул итальянцу в петлицу фрака. «Ну, теперь ты красавчик хоть куда, других подарков не жди, скатертью дорога!» — расхохотался Мила. Взяли они итальянца под мышки и молча выволокли из сада.

Через минуту Мила вернулся, подошел к окну и рассказал, как злился итальянец, удирая со своей палкой. «Но где же вы его выследили?» — спрашиваю у Милы. «Я, говорит, хотел пожелать тебе спокойной ночи, попросил хлопцев обождать меня у мельницы, а сам остался в саду. Вижу, с пригорка кто-то крадется, как вор, и пробирается к твоему окну. Разглядел я, кто это такой, вышел тихонько из сада и айда за хлопцами. Здорово у нас получилось! Думаю, теперь ему неповадно будет сюда ходить!»

Вчера-то я целый день смеялась. Как вспомню всю эту комедию — так и смеюсь. Но вечером зашел к нам ночной сторож Когоутек; он любит выпить и заглядывает к нам каждый день, а чуть напьется — выболтает все, что знает. Начал он нам рассказывать, как итальянец, вернувшись ночью домой, заявил, что какие-то негодяи его избили, и пошел расписывать и пошел — из мухи слона сделал. Якобы на него даже собаки кидались, такой он был страшный. А жена, мол, до самого утра мыла итальянца и скоблила, чтобы отстал деготь. Он дал им серебряный талер, чтобы они держали язык за зубами, и поклялся отомстить парням. Теперь я боюсь за Милу; говорят, итальянцы злые. А еще Когоутек рассказал отцу, что этот хлюст зачастил к Марианке, дочери управляющего, и родители прочат его ей в мужья; княгиня, мол, чужеземца любит и даст ему хорошее место в замке… Мила тоже хотел было наняться на год в замок работником, чтоб спастись от рекрутчины, а теперь вон оно как обернулось…Если итальянец наговорит на Милу, управляющий ни за что не возьмет его на службу; беда будет… Как я обо всем этом подумала, меня и радовать перестало, что хлопцы его проучили. Правда, сегодня я видела хороший сон… Да что с того! Что вы скажете, бабушка?…

— Парни не очень-то умно сделали, но откуда у молодых парней ум, если ко всему прочему замешалась тут любовь!… Мой Иржи тоже выкинул когда-то подобную штуку и здорово за нее поплатился.

— Как это, бабушка?

— Ну, мне сейчас недосуг, расскажу при случае. Мы уж и так заболтались, кажись, слышен топот, это наши едут. Пойдем!… Я обмозгую все; может, что и придумаю, — пообещала бабушка, переступая порог.

Услышав голос Кристинки, дети выбежали в сени; Ян, получивший хорошеньких голубят, от радости обхватил девушку за шею так сильно, что на белой коже загорелась красная полоса. Он хотел было тотчас отнести их в голубятню, но Барунка остановила его.

— Папенька приехал! — закричала она.

Как раз в это время к Старой Белильне подошли мельник и лесник.

Очутившись среди дорогих друзей и горячо любимой семьи, с которой он так редко бывал вместе, Прошек совсем растрогался и, когда Барунка начала произносить приветствие, на глазах у него показались слезы. Увидев, что отец прослезился, а за ним заплакали мать с бабушкой, дети начали заикаться, путать слова и тоже заревели. Бетка и Ворша, слушавшие стихи, стоя у дверей, закрыли глаза синими передниками и зарыдали. Табакерка в руках пана отца вертелась, как мельничное колесо, лесник вытирал рукавом свой красивый охотничий нож (он был в парадном костюме), чтобы скрыть волнение. Стоявшая у окна Кристинка плакала, нисколько не стыдясь своих слез, пока мельник, подойдя, не стукнул ее табакеркой по плечу и не прошептал: «Не вздумай хныкать на моем дне рождения!»

— Вам, пан отец, только бы подразнить человека, — упрекнула его девушка и вытерла слезы.

С мокрыми глазами, но с радостным и спокойным сердцем подошел Прошек к столу, налил в бокал вина, провозгласил: «За здоровье всех присутствующих!» — и осушил его до дна.

В свою очередь гости выпили за здоровье хозяина, и скоро все развеселились. А счастливее Яника в этот день никого не было. Лесник подарил ему двух кроликов, пани мама огромный пирог, сдобренный всевозможными пряностями, которые он очень любил; от бабушки Ян получил одну из серебряных монет, хранившихся в холщевом мешочке на дне сундука, родители тоже сделали ему хороший подарок. После обеда в саду неожиданно появились княгиня с Гортензией. Прошек с женой и бабушкой, а за ними и дети выбежали их встречать. Гортензия привезла Янику книгу в красивом переплете, в которой были нарисованы разные звери и птицы.

— Я приехала посмотреть, как ты сегодня веселишься, Ян, — приветливо обратилась княгиня к своему конюшему.

— В родной семье и с добрыми друзьями всегда весело, ваше сиятельство, — отвечал Прошек.

— Кто у тебя в гостях?

— Мои соседи, ваше сиятельство, мельник с семьей и лесник из Ризенбурга.

— Не задерживайся же около меня, иди к своим гостям, я сейчас уеду.

Прошек поклонился, не осмеливаясь просить княгиню остаться, но бабушка по простоте душевной рассудила иначе.

— На что это похоже, отпускать дорогих гостей, не попотчевав пирогами! — заявила она. — Ступай принеси, Терезка, аппетит приходит во время еды. А ты, Барунка, сбегай за корзинкой, я нарву черешен. Не угодно ли вашей милости отведать сливок, а то, может, вина?

Ян и Терезка были в замешательстве, они опасались, как бы простое обращение старушки не оскорбило княгиню. Но вышло совсем наоборот. С приветливой улыбкой княгиня соскочила с лошади и, передав поводья Яну, села на лавочку под грушей.

— С удовольствием воспользуюсь вашим гостеприимством, — сказала она, — но я не желаю, чтобы вы забывали своих гостей. Пусть они выйдут к нам!

Терезка убежала, а Прошек, привязав лошадей к дереву, вынес из дома столик. Минуту спустя на пороге появился лесник и низко поклонился; мельник был в большом смущении, но когда княгиня спросила, как идут дела на мельнице, и приносит ли она ему барыши, пан отец почувствовал себя, как рыба в воде; он до того разошелся, что даже предложил княгине понюхать табаку. Сказав каждому что-нибудь лестное, княгиня приняла от Терезки кусок пирога, а от бабушки стакан сливок.

Между тем дети окружили Яна, который показывал им нарисованных в книжке зверей и птиц. Гортензия стояла рядом и, радуясь вместе с детьми, охотно отвечала на все вопросы.

— Маменька, поглядите-ка, наша серна! — крикнул сын лесника, Бертик, указывая на изображение серны; матери и дети склонили головы над книгой.

— Султан, как есть Султан! — вскричал Вилем, а настоящий Султан, услышав свое имя, начал вертеться около собравшихся.

— Видишь, это ты! — говорил ему Ян, показывая собаке рисунок. Был там и слон, такой огромный, что Аделька испугалась; был и конь, и коровы, зайцы, белки, куры, ящерицы, змеи, рыбы, лягушки, бабочки, божьи коровки, даже муравьи. Дети всех узнали, а бабушка, посмотрев на змей и ящериц, заметила: «Чего только люди не выдумают, охота всякую нечисть рисовать!…»

Пани мама пожелала видеть дракона, извергающего из пасти пламя, но Гортензия заявила, что такого зверя не существует, это чудовище вымышлено. Услыхав такое объяснение, мельник завертел табакерку и усмехнулся.

— Нет, графинюшка, ядовитых чудовищ с огненными языками довольно на свете, только они принадлежат к роду человеческому, и между невинными тварями их искать нечего!

Гортензия рассмеялась, а пани мама, хлопнув мужа по руке, сказала: «Много болтаешь, пан отец!»

Разговаривая о том, о сем с Прошеком и лесником, княгиня, между прочим, спросила, много ли в окрестности браконьеров.

— У нас осталось только два таких негодяя. Был и третий, самый глупый из них, я его не раз штрафовал, и теперь он сидит дома. А те двое чертовски хитры, никак их не накроешь, придется угостить дробью. Главный лесничий мне уже много раз советовал так поступить, только хорошо ли из-за зайца покалечить человека…

— Пожалуйста, никогда не делай этого, — сказала княгиня.

— Я думаю, такая малость не разорит господ, а крупного зверя браконьер тронуть не отважится.

— Я слышала, что у меня крадут много леса? — бросила княгиня.

— Ну, уж более двух лет служу я вашему сиятельству и могу сказать, что вреда за это время вам много не наделали. Конечно, мало ли чего можно наговорить; мог бы и я, например, сам срубить несколько деревьев, продать их, а при отчете заявить, что они украдены. Но зачем мне брать грех на душу? Осенью, когда бабы приходят за сухим листом на подстилку, а бедняки за валежником, я всегда верчусь поблизости и, чтобы нагнать на них страху и предупредить порубку, так кричу и бранюсь, что лес гудит… Но не бить же мне какую-нибудь старуху за то, что она унесет палку на топорище, как это иные делают? Господа от этого не разорятся, а бедному человеку подмога, лишний раз за господ Богу помолится. Я это за вред не считаю.

— Вы правильно поступаете, — проговорила княгиня. — Однако у нас в окрестности есть и недобрые люди. Третьего дня возвращался ночью Пиколло из местечка, и в фазаннике на него напали разбойники. Когда он начал кричать, защищаться, они жестоко его избили. Он и до сих пор, как мне говорили, лежит больной.

— Это что-то мало похоже на правду, ваше сиятельство, — заметил Прошек, покачав головой.

— Отродясь не слыхали, чтоб в фазаннике или где поблизости водились разбойники, — заявили в один голос лесник и мельник.

— О чем речь ведете? — спросила бабушка, подойдя ближе. Лесник объяснил, в чем дело.

— Вот негодный лгунишка! — воскликнула бабушка, подпершись с досады руками в бока. — И как только Бога не боится!… Я расскажу ее милости всю правду.

И бабушка поведала княгине все, что утром услышала от Кристлы.

— Я не то что оправдываю парней, — добавила она, — но ничего не поделаешь: каждый оберегает свое заветное. Кабы кто увидал этого вертопраха ночью под окном у девушки, раструбил бы по всему околотку; ее доброе имя и счастье навсегда были бы потеряны. Все стали бы говорить: «Та, которая зналась с панами, нам не пара…» Вот только Кристла опасается, не вздумает ли он мстить этим молодцам…

— Пусть ничего не боится, я все улажу, — отвечала княгиня и, сделав знак Гортензии, ласково простилась со всеми. Обе сели на лошадей и галопом поскакали к замку.

— По правде сказать, немногие решились бы поговорить с княгиней так смело, как наша бабушка, удивилась Терезка.

— Бывает, легче говорить с царем, чем с псарем. Доброе слово всегда найдет дорогу к доброму сердцу. Не замолви я словечко вовремя, бог весть, что бы из этого вышло, — отвечала бабушка.

— Я всегда считал, что княгиня тем только нехороша, что верит сплетням, — заметил лесник, направляясь с Прошеком и мельником в комнаты.

К вечеру пришел Кудрна со своей шарманкой; дети, Кристла, Ворша и Бетка пустились в пляс. Потом распили шампанское, присланное княгиней с наказом выпить за ее здоровье. Не забыта была и Викторка. Когда смерклось, бабушка отнесла ей хорошее угощение на поросший мохом пень.

На следующее утро мельничиха жаловалась бабушке, что дорогой пан отец болтал много лишнего и выписывал вензеля.

— Э, пани мама, — отвечала с улыбкой бабушка, — ведь это с ним случается один раз в году! И на старуху бывает проруха!…

X Святоновицкое богомолье.

Вверх по Жерновскому холму взбираются пять путников: это бабушка, пани мама, Кристла, Манчинка и Барунка. Первые две надвинули до самых бровей белые косынки, девочки надели широкополые шляпы и подобрали свои юбочки, точь-в-точь как большие, за плечами у них тоже котомки с провизией, только маленькие.

— Вроде поют где-то, — сказала Кристла, когда они добрались до вершины холма.

— И нам послышалось, — отозвались девочки, — идемте скорей, а то опоздаем, — торопили они бабушку, готовые уже пуститься бежать.

— Стойте, стойте, глупенькие! Вожак знает, что мы придем, подождет… — остановила бабушка девочек; те успокоились и пошли вместе со всеми.

Пастух, пасший на холме овец, издалека замахал рукой путникам.

— Не промочит нас дождь, Йоза? — крикнула ему пани мама.

— Будьте покойны, до послезавтра погода устоит!… Помолитесь там за меня!… Счастливого пути!

— Спасибо на добром слове!…Помолимся!…

— Бабушка, откуда Йоза знает, когда ждать дождя, а когда хорошей погоды? — допытывалась Барунка.

— Перед дождем земляные черви выползают на поверхность и роют себе норки, скорпионы выглядывают из своих убежищ, ящерицы и пауки прячутся, а ласточки летают низко-низко над самой землей. Пастухи целый день проводят в лесах и полях и от нечего делать наблюдают за повадками этой мелкой твари, как она живет, чем питается… А я вот погоду узнаю по горам да по небу: гляну, ясны ли вершины, какого цвета облака плывут, и сразу увижу, когда будет ведро, когда ненастье, ветер, град либо снег, — говорила бабушка.

У Жерновской часовни уже собралась толпа богомольцев: мужчин, женщин, детей, некоторые матери принесли младенцев, завернутых в теплые одеяльца, чтобы по обету, данному Богородице, вымолить для них здоровья и счастья.

На пороге часовни стоит вожак Мартинец: он на голову выше всех и одним взглядом может окинуть вверенную его попечению толпу. Увидев бабушку с ее спутницами, он говорит: «Теперь все в сборе; помолимся, да и в путь!» Богомольцы встают на колени перед часовней и читают молитвы; столпившиеся на площади крестьяне молятся вместе с ними.

Поднявшись, все окропили себя святой водой. Один из подростков взял крест на длинном древке, невеста Томеша повесила на него венок, Кристла пожертвовала красную ленту. Около креста встали мужчины во главе с вожаком, за ними разместились по старшинству женщины. Но с места пока никто не трогался; хозяева и хозяйки отдавали последние распоряжения: «Будьте осторожны с огнем!…Берегите дом!…» Дети кричали им в ответ: «Купите нам подарков!…» Старушки просили: «Помолитесь за нас!…» Но тут Мартинец запел звучным голосом «Богородице, дево, радуйся!…», хор подхватил, мальчик поднял крест, убранный цветами, и толпа двинулась по дороге на Святоновице. У каждого распятия или часовни останавливались и читали «Отче наш» и «Верую»; молились также у тех деревьев, на ветвях которых чья-то благочестивая рука повесила образ девы Марии, у крестов, поставленных на месте какого-либо происшествия.

Барунка и Манчинка тоже подтягивали, внимательно прислушиваясь к голосу запевалы. Когда миновали Червеную гору, Барунка вдруг спросила у бабушки:

— Бабушка, где же замок Турынь, в котором жила немая девочка?

Но на этот раз ответ бабушки прозвучал сурово:

— Когда идешь на богомолье, думай о Боге и выбрось все мирское из головы. Либо пой, либо молись про себя.

Девочки попели еще немножко, но вот богомольцы вступили в лес, где в траве еще алела земляника: как тут не нагнуться и не сорвать ягодку!…Шляпы у них сдвинулись на затылок, заткнутые за пояс края юбочек опустились; опять нашлось дело — приводить себя в порядок…Тут они вспомнили, что в котомках припасены пироги, и стали отламывать от них по кусочку. Погруженные в молитву бабушка с мельничихой ничего не замечали. Но Кристла, которая шла рядом с Анчей, нет-нет да и оглядывалась на девочек.

— Нечего сказать, хороши богомолки!…Много вы так грехов отмолите!… — журила она их, а сама еле удерживалась от смеха.

К вечеру богомольцы добрались до Святоновице. Немного не доходя до местечка, женщины обулись, одернули платья и только тогда вошли в городские ворота. Прежде всего богомольцы направились к ключу под горой у костела, выбегавшему семью струйками из-под дерева, на котором висел образ девы Марии. У ключа они преклонили колена и помолились; затем каждый напился из источника и трижды омыл лицо и глаза чистой студеной водой — та вода, как говорили, уже исцелила от недугов тысячи людей. Затем богомольцы поднялись вверх по горе к ярко освещенному костелу, откуда доносилось разноголосое пение; здесь собирались люди со всех мест, и каждый пел на свой лад.

— Ах, бабушка, как хорошо, — шепнула Барунка.

— Еще бы не хорошо…Встань на колени и читай молитвы, — ответила старушка. Девочка опустилась на колени возле бабушки, а та, припав головой к земле, горячо молилась матери божьей, статуя которой возвышалась на алтаре в сиянии множества свечей. Девушки-невесты, просившие деву Марию благословить их любовь, украсили ее венками и букетами; на статую было накинуто богатое покрывало, и вся она была увешана драгоценностями, принесенными в дар теми, кто искал и нашел исцеление от болезней у ее подножия.

После молитвы вожак переговорил обо всем со служкой и повел путников укладываться спать. Он мог не заботиться об их ночлеге. Подобно ласточкам, прилетающим весной на старые гнезда, богомольцы разошлись по тем домам, где из года в год находили если не богатое угощение, то приветливые лица, хлеб-соль и чистую постель. Пани мама и бабушка всегда останавливались в семье управляющего угольными копями; это были муж и жена, уже не молодые, но, по мнению бабушки, люди старого покроя, и потому она чувствовала себя у них как дома. Обыкновенно жена управляющего, услыхав, что пришли жерновские богомольцы, выходила к вечеру на улицу и садилась на лавочку перед домом, чтобы их встретить.

Перед отходом ко сну хозяйка показывала пани маме вороха полотна, канифасу и пряжи, которые у нее росли с каждым годом; большую часть пряжи напряла она сама.

— Для кого это вы, хозяюшка, припасаете? — удивлялась пани мама. — Ваша дочка никак уже замужем?

— Да ведь у меня три внучки, а вы сами знаете — девок замуж выдавать, холст да пряжу припасать.

Разумеется, пани мама была вполне с этим согласна. Когда же случалось быть дома хозяину, он шутил:

— Опять, матушка, вы свой товар разложили!…Никак тряпьем торговать собираетесь?

— Полно смеяться, батюшка, какое там тряпье, мой товар и через пятьдесят лет не порвется!

Каждый раз жена управляющего сожалела, что не может угостить бабушку чем-нибудь вкусным; старушка на богомолье не ела и не пила ничего, кроме хлеба и воды. Но что поделаешь, против такого обета возражать не приходится. Пани мама тоже любила ночевать у управляющего; погружаясь в пуховики, она всегда приговаривала: «Хороша постелька!… Словно в сугроб провалилась!…»

Кристла и Анча остановились у вдовы-бобылки: хозяйка положила их спать на сеновале.

Вообще-то они были способны заснуть даже на голых камнях, но в эту ночь им не спалось, и они спустились по лесенке в сад.

— Здесь в тысячу раз лучше, чем наверху!… «Сад — наша горница, звездочки — свечи, зеленая травка — постель…» — напевала Кристла, кутая ноги в юбку и укладываясь под деревом.

«Ляг, моя милая, ляг, драгоценная…» — подтянула Анча, ложась возле подруги. — Послушай, как старая Фоускова храпит!…Словно лавина катится!… — рассмеялась она.

— Куда как приятно спать с ней рядом!. Как ты думаешь, родная, придут они завтра? — спросила Кристла, поворачиваясь к своей подружке.

— Еще бы не прийти, — уверенно ответила Анча. — Томеш прилетит, как на крыльях, а чтобы Мила не пришел — этого тоже быть не может. Он так тебя любит…

— Кто знает, ведь между нами об этом еще речи не было.

— К чему слова, когда и без них все понятно. Я не припомню, чтобы Томеш говорил мне о своей любви, а мы крепко любим друг друга… Скоро уж и свадьба.

— Когда же?

— Батюшка хочет передать нам все хозяйство и уйти на покой. Вот только достроит себе избу, тут и свадьбу будем играть. Думаю, он успеет до Екатеринина дня[77]. Хорошо бы нам с тобой венчаться в один день!

— Ах, оставь, ты думаешь, дело уже слажено, а оно еще вилами по воде писано.

— Ну, не сегодня, так завтра… Миловичи — те рады будут, коли Якуб войдет в вашу семью, твой отец получит славного сына: лучше парня для вашего хозяйства не найдешь, а о тебе и говорить нечего. Что правда, то правда: Якуб самый красивый парень на селе. Старостова Люцина, думается мне, горько о нем поплачет!

— Вот видишь, еще один камень на пути лежит… — вздохнула Кристла.

— Да еще какой!…Ты, девушка, думаешь, Люцина не опасная соперница? Она и собой не дурна, да отец подкинет мешочек с деньгами…

— Тем хуже.

— Не кручинься. Отец-староста — это еще не самая крупная шишка! А Люцина со всеми своими деньгами не стоит твоего мизинчика. Ведь у Милы есть глаза…

— Доведись только управляющему узнать, что сделали с итальянцем, не примут его в замок, попадет мой Мила в солдаты…

— И не думай об этом. А если управляющий попробует куражиться, подмаслим его, ладно?

— Ладно-то ладно, да вряд ли сойдет с рук… Впрочем, я в святоянскую ночь видела во сне, что пришел ко мне Мила; выходит, скоро будем вместе… Но ведь то сон! Бабушка говорит, что приметам не надо давать веры, нельзя искушать судьбу…

— Да ведь бабушка не царь и не Бог!

— Я верю бабушке, как самому Богу, она всегда советует от чистого сердца; все говорят, что она настоящий человек, каждое ее слово — святая правда.

— Я не спорю, только бьюсь об заклад, что когда она была молода, то думала так же, как и мы. Все старые люди на один лад: моя мать вечно ворчит, что у нынешней молодежи одни песни да пляски на уме, а разума ни на грош, уверяет, что так не бывало. А я так наверняка знаю, что в молодости и прабабки наши ни на волос не были лучше нас. Станем бабушками — тоже запоем. А теперь давай спать, да хранит нас матерь божья! — прибавила Анча, прикрыв ноги юбкой; когда через минуту Кристла заглянула ей в лицо, она уже крепко спала.

На сеновале еще полуночничала одна из богомолок; она укачивала ребенка, который никак не переставал плакать.

— Неужто, матушка, он у вас каждую ночь так беспокоится? — спросила какая-то женщина, протирая глаза.

— Вот уже две недели, как с ним мучаюсь. Чего только ему не давала, все исполняла, что говорили, — и головки маку заваривала и богородицкую травку[78], — ничего не помогает. Кузнечиха говорит, у него сыпь на кишках. Вот и порешила его отнести к матери божьей — пускай уж один конец: либо выздоровеет, либо Господь его приберет.

— Положите завтра его под струю, чтобы вода трижды через него перекатилась: моей девочке это помогло, — посоветовала женщина и, повернувшись на другой бок, заснула.

Утром, когда богомольцы, собравшись около костела, протягивали друг другу руки и приговаривали: «Прости меня грешного», как это обычно водится перед исповедью, Кристла и Анча услыхали за собой знакомые голоса: «И нас простите!…»

— Отпускаем вам грехи без покаяния! — отвечала Анча, подавая руку Томешу; Кристла, смущаясь, поздоровалась с Милой.

Парни тоже поступили под начало Мартиница и вместе со всеми пошли в костел.

После обедни богомольцы отправились в баню мыться, где старики и старухи пускали себе кровь; так уж было заведено, затем пошли покупать подарки. Пани мама больше всех набирала образков, четок, статуэток… «У меня работников много, да и помольщики придут, спросят подарков с богомолья», — объяснила она бабушке.

Возле бабушки остановилась старая Фоускова: ей очень хотелось купить фисташковые четки, но, когда торговец сказал, что они стоят двадцать крейцеров серебром, она с грустью положила четки на прилавок, говоря, что это слишком дорого.

— Дорого?… Это дорого?! — возмутился торговец. — Видно, вы, сударыня, никогда не держали фисташковых четок в руках: купите себе пряничные!…

— Для кого, батюшка, и дешево, а кому и не по карману. У меня и всею-то казны половина гульдена, да и то бумажками.

— Ну, на это фисташковых не купишь, — возразил торговец.

Когда Фоускова отошла в сторону, бабушка догнала ее и сказала, что есть тут еще один торговец, у которого цены посходнее. И, вправду, торговец этот отдавал товар прямо за бесценок. Фоускова на свои деньги купила не только фисташковые четки, но еще и образки и много разных безделушек.

Отведя бабушку от прилавка, Барунка шепнула ей:

— А ведь вы, бабушка, доплатили торговцу; я видела, видела, как вы подморгнули ему, когда Фоускова выбирала…

— Ну, если видела, так молчи, никому не сказывай: что делает правая рука, того пусть не ведает левая, — отвечала бабушка.

Кристла купила серебряное колечко с изображением двух пылающих сердец; Мила купил перстень, на котором были изображены две соединенные руки. Все свои покупки богомольцы отнесли святить; освященные четки, кольца, образки, молитвенники хранились, как реликвии.

Справив все свои дела, они поблагодарили хозяев за гостеприимство, еще раз помолились у целебного ключа и, вверив себя попечению матери божьей, двинулись в обратный путь. В Ртинском лесу, недалеко от девяти крестов, остановились отдохнуть у ручья. Томимые жаждой, все устремились к воде; увидав, что Кристла поит Милу из пригоршни, стали ее просить, чтобы она и их напоила; та охотно согласилась. Старики, усевшись на траве, показывали друг другу покупки и толковали о богомольцах из других мест, повстречавшихся им в Святоновице. Девушки разбрелись по лесу рвать цветы для венков, а парни начали поправлять стоявшие на высокой могиле деревянные кресты.

— Анчинка, расскажите нам, почему поставили тут девять крестов? — попросила Барунка Анчу, подбирая ей цветы для венка.

— Ну, хорошо, слушайте. Неподалеку отсюда есть развалины старого замка, назывался он раньше Визембург. Жил когда-то в том замке один оруженосец по имени Гержман. В соседней деревне жила его любимая девушка. К ней сватался другой, но тот ей не нравился, и она дала слово Гержману. В день свадьбы пришла к Гержману утром мать, принесла румяных яблок и спросила, почему он не весел. Ответил ей Гержман, что и сам не знает причины своей грусти. Мать стала просить его никуда не ездить в этот день и рассказала, какой ей приснился недобрый сон. Но Гержман не послушался, простился с матерью, вышел во двор и вскочил на своего гнедого коня. Уперся гнедой, не хотел идти со двора… «Сын мой, это худая примета, быть беде! Послушай меня, останься дома!…» — молила мать. Отвернулся Гержман, пришпорил коня и въехал на мост. Встал гнедой конь на дыбы и закрутился на месте. Мать в третий раз стала просить сына остаться, но Гержман не обратил на ее мольбы внимания и поехал к невесте. Вот отправились они венчаться и доехали как раз до этого ручья: откуда ни возьмись выскочили из леса отвергнутый жених со своими товарищами. Началась между ними драка, и Гержман был убит. Как увидела это невеста, в отчаянии вонзила себе нож в сердце, а поезжане[79] убили соперника Гержмана. Погибло, говорят, в этой драке девять человек. Всех их зарыли в одну могилу и в память того поставили девять крестов. С той поры каждый год кто-нибудь эти кресты поправляет, а когда летом мы идем мимо, вешаем на них венки и читаем «Отче наш» за упокой их души.

Так рассказывала Анча. Но старая Фоускова, которая поблизости собирала грибы, покачала головой:

— Не так, Анча; Гержман был оруженосцем из Литоборжского, а не из Визембургского замка, а невеста была святоновицкая. А убили его в то время, когда он ехал к невесте с дружкой[80] и сватом. Ждала-ждала невеста, никак не могла дождаться. Сели за стол. Вдруг слышат, гудит похоронный колокол; невеста спрашивает, по ком звонят. А мать все ее успокаивала. Наконец, привела она невесту в горницу, где лежал убитый жених. Тут-то невеста и вонзила себе нож в сердце. Так по крайней мере я слыхала, — добавила Фоускова.

— Кто теперь нас разберет, ведь это было давно…Так или иначе — нехорошо получилось. Лучше бы они поженились и были счастливы!

— Тогда бы о них никто и не узнал, и не вспомнил, и не украшали бы их могилу венками… — заметил Томеш, выпрямляя покосившийся сосновый крест.

— Да что проку? Избави меня Бог быть на месте несчастной невесты, — вздохнула Анча.

— Я бы тоже не хотела, — согласилась Кристла, выходя из-за деревьев с готовыми венками.

— Да и у меня мало охоты быть зарезанным в день свадьбы! — вмешался Мила. — Но все-таки Гержман счастливее своего соперника. Тяжело бывает тому, кто видит, как другой ведет любимую к себе в дом… Вот за него и надо больше молиться; он умер со злобой и ненавистью в сердце, а Гержман со счастливой, легкой душой.

Девушки повесили венки на кресты, а оставшиеся цветы разбросали по могильному холму, поросшему травой. Помолившись, они вернулись к остальным путникам. Вожак взял посох, мальчик поднял крест, и шествие двинулось к дому. Недалеко от Жернова на перекрестке богомольцев уже ожидали родные. Услыхав пение и увидав развевающуюся вдалеке красную ленту, дети не выдержали и бросились навстречу матерям. Не успела процессия войти в деревню, а мальчики играли уже на новых дудках, свистели в свистульки, носились с деревянными лошадками, девочки бережно нянчили куколок, несли корзиночки, образки и пряничные сердечки. Помолившись у часовни, помощник Мартиница поставил крест на место, повесил венок с красной лентой на алтарь, и богомольцы, поблагодарив своего вожака, разошлись по домам.

Прощаясь, Анча с улыбкой заметила Кристле, что на руке у нее не то колечко, которое она себе покупала.

Кристла смутилась немножко, но за нее ответил Мила:

— Она отдала мне сердце, а я ей обе свои руки.

— Выгодный обмен, дай вам Бог счастья! — кивнула Анча.

Возле мельницы, у статуи под липами, сидела семья Прошковых и мельник; поджидая путников, они время от времени посматривали на Жерновский холм. Когда последний луч заходящего солнца позолотил вершины могучих дубов и стройных ясеней, на тенистом пригорке, пониже зарослей кустарника, забелели среди зелени платки и замелькали соломенные шляпы. «Идут!» — закричали дети, внимательнее всех наблюдавшие за косогором, и опрометью бросились все втроем к мосту через реку. Супруги Прошковы и пан отец, по обыкновению вертевший табакерку и щуривший один глаз, пошли за детьми, навстречу бабушке и пани маме. Дети уже целовали бабушку и прыгали, словно целый год ее не видали. Барунка уверяла родителей, что нисколечко не устала. Бабушка допрашивала ребят, вспоминали ли они о ней. Пани мама выпытывала у мужа, нет ли чего нового.

— Беда приключилась, милая пани мама: плешивого остригли, — пресерьезно отвечал мельник.

— От вас никогда толку не добьешься, — засмеялась пани мама, стукнув его по руке.

— Когда вы дома — дразнит, а чуть вас нет, бродит, как потерянный, места себе не находит, — заметила Терезка.

— Это всегда так, кума; мужья начинают ценить жен, только когда их дома нет.

Тут начались бесконечные рассказы. Святоновицкое богомолье не было в диковинку жителям уединенной долины: в Святоновице ходили из года в год, но каждое путешествие давало пищу для разговора на целые две недели. Если же кто из соседей выбирался в Вамбержице, об этом толковали месяца три до похода и месяца три после возвращения. Что касается богомолья к Марии Цельской, то о нем люди рассказывали целый год.

XI Осень и первый снег. Бабушкины сказки.

Уехали из замка княгиня с Гортензией, уехал и пан Прошек; улетели из-под крыши щебетуньи-ласточки. На Старой Белильне несколько дней было грустно, как после похорон: мать то и дело плакала; глядя на нее, и дети начинали всхлипывать.

— Не плачь, Терезка, — утешала бабушка дочь. — Слезы не помогут, ведь ты знала, что тебя ждет, когда выходила замуж; вот и терпи теперь. А вы, ребятишки, перестаньте хныкать, помолитесь лучше, чтобы отец был здоров; даст Бог, весной вернется…

— Когда прилетят ласточки, правда? — спросила Аделька.

— Вот-вот… — кивнула бабушка, и девочка утерла слезы.

В окрестностях Белильни тоже становилось тихо и скучно. Лес просвечивал, и, когда Викторка спускалась с горы, ее было видно издалека. Пожелтел косогор, ветер и волны бог весть куда уносили груды опавших листьев; все дары сада убрали в кладовую. В палисаднике доцветали астры, иммортели[81] и анемоны[82]. На лугу за плотиной алели безвременники[83]; по ночам на нем резвились светлячки. Когда бабушка шла с детьми на прогулку, мальчики брали с собой бумажных змеев и пускали их с пригорков. Аделька гонялась за змеями, старалась подцепить прутиком носящиеся в воздухе тонкие волокна паутины — верный признак бабьего лета. Барунка по склонам собирала для бабушки красную калину и терновые ягоды, рвала шиповник для всяких домашних надобностей, делала Адельке из рябины коралловые браслеты и ожерелья.

Любила бабушка вместе с детьми посидеть на холме за замком. Отсюда были видны луга, где паслось господское стадо, и все вплоть до самого местечка. Вон внизу, у их ног, замок; он стоит на невысоком холме в центре долины, его окружает прекрасный парк. Зеленые жалюзи на окнах спущены, не видно на балконе цветов: розы, насаженные вдоль белой каменной ограды, завяли; по саду ходили не господа, не ливрейные лакеи, а поденщики[84] и прикрывали куртины[85] ветвями ельника; куртины уже не пестреют яркими красками, только будущей весной из новых семян вырастут цветы, чтобы ласкать взор княгини, если она снова пожалует в замок. Редкие заморские деревья, сбросившие свою зеленую одежду, укутаны соломой, фонтан, еще так недавно взметавший ввысь серебристую струю, заложен досками и дерном[86]; золотые рыбки спрятались в глубине пруда, его зеркальная поверхность усыпана опавшей листвой и затянута ряской и плесенью. Дети, глядя вниз, вспоминали, как они с Гортензией гуляли по саду, завтракали в замке, как им было весело, и думали про себя: «Где-то она теперь?…» Но бабушка любила смотреть в противоположную сторону; за Жлицким холмом, за деревнями, заповедниками, рощами, прудами и лесами, за Новым Городом и Опочной лежит Добрушка, где живет ее сын; а за Добрушкой притулилась в горах ее родная деревенька. Сколько добрых друзей у нее там осталось!… На востоке перед ней вставало полукружие Крконошских гор — от длинного хребта Гейшовины до величественной Снежки, вечно покрытой снегом. Указывая детям за Гейшовинский хребет, бабушка говорила: «Там мне каждая тропочка знакома, в тех горах лежит Кладско, там родилась ваша мать; рядом с ним Вамбержице и Варта[87]; в тех краях провела я несколько счастливых лет…

Далеко улетели мысли старушки, но Барунка вывела ее из задумчивости.

— Ведь это в Варте мраморная Сивилла[88] на коне, да, бабушка? — спросила она.

— Так говорят — близ Варты, на одном из холмов, сидит она на мраморном коне, и сама высечена из мрамора, а руку держит поднятой кверху. И, когда уйдет она вся в землю, так что и кончиков пальцев не будет видно, пророчество ее исполнится. Мой отец сам видел и говорил, что конь уж по грудь в земле.

— А кто эта Сивилла? — спросила Аделька.

— Сивилла была мудрая женщина, умевшая предсказывать будущее.

— А что она предсказала? — заинтересовались мальчики.

— Да я уж сколько раз вам об этом рассказывала, — сердилась бабушка.

— Мы уж позабыли.

— Это всегда надо в памяти держать.

— А я почти все помню, бабушка, — заявила Барунка, всегда внимательно слушавшая рассказы старушки. — Сивилла предсказала, что на чешскую землю обрушатся великие бедствия, пойдут войны, начнется голод и мор; а всего хуже будет, когда сын отца, отец сына и брат брата понимать разучатся, и перестанут люди крепко держать данное слово и обещание. Вот тогда-то и случится самое страшное: разнесут чешскую землю по свету на копытах чужеземные кони.

— Верно ты говоришь, только не дай Бог, чтобы это исполнилось, — вздохнула бабушка.

Опустившись на землю около старушки и положив руки к ней на колени, Барунка доверчиво устремила свои ясные глаза на серьезное лицо бабушки и продолжала:

— А что за пророчество вы нам рассказывали, помните, вместе с пророчеством о бланицких рыцарях, о святых Вацлаве и Прокопе?…

— Это, верно, пророчество слепого юноши, — догадалась бабушка.

— Ах, бабушка, мне иногда так страшно бывает, что и сказать не могу; ведь и вы бы не хотели, чтобы чешскую землю разнесли на копытах по свету?

— Глупенькая, разве можно желать такого несчастья!…Все мы каждый день молимся за благополучие чешской земли, нашей матери. Вот если б я увидала, что матушке моей грозит смертельная опасность, могла бы я на это спокойно смотреть?… А что бы с вами было, кабы кто вздумал убить вашу маменьку?…

— Мы бы кричали и плакали, — отвечали в один голос мальчики и Аделька.

— Дети вы еще, — усмехнулась бабушка.

— Нет. Мы бы должны были ей помочь, правда, бабушка? — сказала Барунка, и глаза ее заблестели.

— Так, доченька, истинно так; криком да слезами не поможешь, — говорила старушка, положив руку на голову внучки,

— Но мы еще маленькие, бабушка, какая же от нас помощь? — спросил Ян, который был недоволен тем, что бабушка его не замечает.

— Разве не помните, я вам рассказывала о юном Давиде, который убил Голиафа[89]. Малый тоже способен на многое, если твердо верит в Бога, — запомните это хорошенько. Вот станете большими, поживете на свете, узнаете разницу между добром и злом, встретитесь с соблазнами, искушениями, тогда вспомните вашу бабушку, вспомните, что она вам говорила, когда гуляла с вами… В свое время отказалась я от всех благ, которые сулил мне прусский король; но, по мне, лучше работать до упаду, чем оставить детей без родины. Любите чешскую землю больше всего на свете, любите, как мать свою родную! Усердно трудитесь, будьте для нее хорошими детьми, и пророчество, которого вы так боитесь, не сбудется. Мне уж не дождаться, когда вы станете взрослыми, но я надеюсь, вы запомните, что вам наказывала бабушка, — закончила она взволнованно.

— Я никогда этого не забуду, — прошептала Барунка, пряча лицо в коленях бабушки.

Мальчики ничего не сказали. Смысл бабушкиных слов им был еще недоступен; одна Барунка все поняла. Аделька, прижавшись к бабушке, плаксиво пролепетала:

— Ведь вы не умрете, бабушка?… Нет?…

— Все на свете до поры до времени, милая девочка: пробьет и мой час, — отвечала бабушка, нежно тиская Адельку.

Несколько минут длилось молчание: бабушка задумалась, а дети не смели ее беспокоить. Вдруг над их головами послышалось хлопанье крыльев. Взглянув вверх, они увидели пролетавшую стаю птиц.

— Это дикие гуси, — сказала бабушка. — Они в большие стаи не собираются, летит всегда один выводок. Смотрите, они в перелете придерживаются особого порядка: два впереди, два сзади, остальные рядком, либо вдоль, либо поперек, редко когда полукругом. Галки, вороны, ласточки — те летают большими стаями, несколько птиц впереди — разведчики, высматривают места для остановок. Позади и по бокам летят караульные, которые в минуту опасности защищают самок с детьми: нередко встретятся две враждебные стаи, и начинается битва.

— Какая же битва, бабушка, ведь у птиц нет рук, чтобы держать сабли и ружья? — заинтересовался Вилем.

— Они дерутся своим, природным оружием. Бывает, бьют клювом и крыльями друг друга так сильно, как человек острым оружием. Много их гибнет в таких побоищах…

— Вот дураки, — заметил Ян.

— Эх, милый мой мальчик, люди хоть и разум имеют, а дерутся, случается, из-за самой малости и убивают друг друга насмерть, — отвечала бабушка, вставая с бугорка и приглашая детей домой.

— Смотрите-ка, солнце садится багровое. Быть завтра дождю. — И прибавила, повернувшись к горам: — А Снежка в чепец нарядилась.

— Бедный пан Бейер, каково ему бродить по лесу, — сказал с состраданием Вилем, вспомнив крконошского лесника.

— Во всяком ремесле есть свои трудности. Но уж если изберешь себе дело, должен сносить и хорошее, и плохое, хоть бы даже жизни грозила опасность, — отвечала бабушка.

— Я тоже буду лесником, мне так хочется в лес, к пану Бейеру, — заявил Ян и, пустив змея, понесся вниз с горы, Вилем за ним. Они услыхали звон колокольцев: это пастух гнал стадо с поля домой. Дети любили смотреть на господских коров, в особенности на тех, что выступали впереди стада, с медными колокольцами на шее: колокольцы были подвешены на красных кожаных ошейниках и звенели каждый на свой лад. Казалось, коровам нравилось их украшение: они гордо поворачивали головы из стороны в сторону, а колокольцы им отвечали веселым треньканьем.

Завидев коров, Аделька запела: «Коровы идут, молоко и сливки несут!…» — и потащила бабушку вниз. Бабушка обернулась к Барунке, оставшейся на холме. Та смотрела на горизонт. Западная сторона его представляла чудесную картину. На светлом фоне то выступали темные высокие горы самых причудливых очертаний, то тянулись длинные гребни лесов, то появлялись холмы с замками и часовнями, то на равнине поднимались стройные колонны и арки греческой архитектуры. На самом горизонте пурпурную зарю окаймляли золотистые иероглифы и арабески[90]. Горы, леса и замки расплывались, и на их месте появлялись еще более замысловатые фигуры…Девочке так нравилось это зрелище, что она стала звать бабушку обратно на гору. Но старушка не захотела второй раз лезть наверх и заявила, что ноги у нее уже не молодые. Пришлось Барунке спуститься ко всей компании.

Утром, в День всех святых[91], дети, по обыкновению, вышли встречать бабушку. «Нынче бабушка принесет нам из костела свечки», — говорили они дорогой. И точно, бабушка принесла свечи.

— Коли не можем пойти на кладбище и поставить каждому по свечке на могилу, зажжем их дома, — сказала она.

Каждый год бабушка с детьми поминала дома умерших родных[92]. Вечером, в день поминовения усопших, старушка прилепляла к столу одну за другой зажженные свечи, всякий раз произнося имя родственника, которому предназначалась свеча. Помянув всех родных, она доставала еще несколько свечек, говоря: «А это за тех, о ком все забыли».

— Бабушка, я зажгу свечку за несчастную свадьбу из Гертинского леса.

— Зажги, зажги, касатка, наша молитва им будет приятна.

Зажгли еще одну свечку: бабушка с детьми стали на колени у стола и молились, пока свечи не догорели.

— Да светит им свет вечный!… Да почиют они в мире, — закончила бабушка молитву: детям полагалось сказать «аминь».

Через неделю после дня поминовения усопших бабушка, разбудив утром детей, объявила, что приехал святой Мартин на белом коне[93]. Дети быстро вскочили с постели, подбежали к окну и увидали — все вокруг белым-бело. На косогоре не видно ни одного зеленого стебелька, на вербах у реки и на ольхах у протока тоже. Зеленели только ели да пихты в лесу: ветви их под тяжестью снега клонились к земле. На красных, тронутых морозом кистях рябины, стоявшей близ дома, сидела ворона; притихшая домашняя птица с удивлением смотрела вокруг. Только воробьи весело прыгали под окнами, подбирая забытые курами зерна. Возвращавшаяся с охоты кошка беспрестанно отряхивала свои лапки, торопясь забиться на печку. Собаки, утопая по брюхо в снегу, весело носились по сугробам.

— Снег, снег!…Вот хорошо-то! На санках будем кататься!… — весело кричали дети, приветствуя зиму, несшую им столько удовольствий.

Святой Мартин угостил их вкусными рогаликами. А после дня святого Мартина начинали щипать перья. Впрочем, дети больше любили, когда девушки собирались на посиделки, чтобы попрясть: тогда им давали больше воли. Когда же они усаживались на кухне вокруг длинного стола щипать перья и на столе вырастала пушистая гора, похожая на сугроб снега, бабушка отгоняла Адельку и мальчиков как можно дальше. Раз как-то Ян, принимавший участие в щипании перьев, умудрился упасть на эту груду: легко представить, какой был переполох! С тех пор бабушка говорила, что мелюзгу надо держать от стола подальше. Дети не могли ни побегать около стола, ни дунуть, ни широко открыть дверь без того, чтобы их не выбранили. Единственной отрадой в такие дни был жареный горох и сказки о разных страшилищах, разбойниках, блуждающих огоньках и леших. В долгие зимние вечера, когда девушки, щипавшие перья, и пряхи переходили из хаты в хату, а то и из деревни в деревню, часто начинались разговоры о том, как один испугался того, другой другого. И тут россказням конца не было…Ведь у каждого имелся про запас не один страшный случай. Крамоленские воры, обычно весной попадавшие в тюрьму, а зимой возвращавшиеся домой с новыми познаниями в воровском ремесле, тоже давали обильную пищу для разговоров. От крамоленских воров переходили на рассказы о ворах вообще, а затем наставал черед сказок о лесных разбойниках. Дети сидели не шелохнувшись, затаив дыхание; ни за что на свете не вышли бы они за дверь, так им было страшно!… Вот почему бабушка не любила таких разговоров. Но остановить их она была не в силах.

После Мартинова дня в местечке устраивалась зимняя ярмарка; Тереза отправлялась туда вместе с Беткой и Воршей и закупала посуду и разные вещи на целую зиму. Дети с нетерпением ждали возвращения матери, которая всегда приносила им игрушки и вкусные пряники. Бабушка ежегодно получала в подарок шерстяные чулки, домашние туфли и полдюжины моточков шнура для прялки с наклейкой «ярмарка».

Пряча их в ящик стола, бабушка говорила Яну:

— Кабы не ты, мне бы и одного хватило.

В этот раз Аделька получила деревянную доску, на которой была написана азбука.

— Завтра, когда придет учитель, можешь тоже начинать учиться, а то ведь тебе скучно сидеть одной. Если запомнила «Отче наш» и песенки, запомнишь и азбуку, — решила мать.

Девочка запрыгала от радости и принялась внимательно разглядывать написанные на доске буквы. Услужливый Вилем предложил показать ей гласные буквы, но Аделька спрятала доску за спину.

— Не хочу у тебя учиться! Ты не умеешь учить, как учитель!

— Что ж, я не сумею показать буквы, что ли? Да ведь я читаю книжки!… — воскликнул обиженный мальчик.

— В книжке совсем не такие буквы, — возражала Аделька.

— Э-э-эх!… До чего же ты глупа!… — всплеснул руками Вилем.

— Не хочу, — тряхнула головкой Аделька и пошла с доской поближе к свету.

Пока они вели ученый спор, Ян давал на кухне концерт Султану и Тирлу: играл на рожке и одновременно бил в барабан, принесенный матерью с ярмарки. Собакам, по-видимому, это было не по вкусу. Султан, задрав морду, лаял, а Тирл выл так громко, что мороз продирал по коже. Бабушка с дочерью убирали покупки в кладовую. Услыхав эту адскую музыку, старушка тотчас прибежала в кухню.

— Ну, так и есть! Опять этот бесенок! Экий непутевый мальчишка!…Ох, перестань же!

Ян вынул рожок изо рта и, сделав вид, что не слышал слов бабушки, расхохотался.

— Посмотрите-ка, собаки прямо взбесились от моей музыки!

— Когда б собаки могли говорить, они сказали бы тебе, что такой рев приятно слушать только ослам. Понял? Сейчас же убери свою бандуру!… Право же, если ты не исправишься, я пожалуюсь святому Микулашу, и он тебе ничего не принесет, — грозила бабушка, указывая внуку на дверь и комнату.

— Хорош, нечего сказать!… А в народе еще говорили, что святой Микулаш[94] накупил целый воз подарков и не поскупится для послушных детей… — вмешалась Ворша, услыхав за дверью бабушкины слова.

На следующий день, как только вошел учитель, явилась Аделька со своей дощечкой и заняла место рядом с другими. Девочка слушала очень внимательно и час спустя прибежала к бабушке с радостной вестью, что знает уже все буквы первого ряда. Она повторила все до одной, даже с теми прибаутками, которые учитель рассказывал, чтобы азбука лучше запоминалась. Мать и бабушка были ею очень довольны, в особенности когда оказалось, что девочка и на следующий день все помнит. Выученные буквы Аделька всякий раз показывала бабушке и то и дело требовала проверить, твердо ли она их знает. И случилось так, что бабушка сама выучила буквы, которые затвердила ее внучка.

— Ишь ты, вот не думала, не гадала выучиться азбуке, — говорила старушка, — ан на старости лет и пришлось. Правду говорят, кто хочет ладить с детьми, тот должен сам стать ребенком.

Однажды в горницу с криком ворвался Ян:

— Ребята, ребята, идите смотреть, бабушка прялку сняла с чердака!

— Эко диво, — с укором покачала головой мать, когда дети и даже Барунка бросились вон из комнаты.

Дива здесь, разумеется, не было; мать просто забыла, сколько радости вносит бабушкина прялка в жизнь ребят. Вместе с прялкой появлялись пряхи, а с ними чудесные сказки и веселые песни. Впрочем, мать не привлекало ничего такое; она охотнее сидела в своей комнатке и читала книги из замковой библиотеки. Когда же бабушка просила ее: «Расскажи нам, Терезка, ужо что-нибудь вычитанное из этих книжек», и она соглашалась, то эти истории, книжные, интересовали детей и других слушателей гораздо меньше, чем ее же рассказы о житье-бытье в Вене: последние нравились всем без исключения. «Как хорошо, должно быть, жить в таком городе!… Большего и пожелать нельзя…» — восторженно говорили пряхи, а дети думали: «Когда-то мы вырастем, чтобы поглядеть на все это!»

Но милее всего собравшимся, исключая опять же Терезку, были бабушкины сказки о принцессах с золотыми звездами во лбу, о рыцарях и принцах, обращенных во львов и собак или просто в камни, об орешках, в которые заключены богатые наряды[95], о золотых замках, о морях и обитающих в их глубинах русалках…Матери и в голову не приходило, что нередко, сидя у окна с чулком, задумавшаяся Барунка видела в заснеженной долине и на голых холмах волшебные сады, дворцы из драгоценных каменьев, огненных птиц и волшебниц с распущенными волосами, что замерзшая река превращается в ее воображении в синее, бурное море, на волнах которого качаются сирены в жемчужных раковинах. Султану, который, растянувшись, храпел на полу, и во сне не снилась честь, какую оказывали ему мальчуганы, не раз принимавшие его в минуту мечтаний за заколдованного принца. А как уютно становилось в горнице, когда смеркалось! Ворша закрывала ставни, в печи трещали сосновые поленья, посреди комнаты появлялся высокий деревянный светец[96] с железными развилинами, куда втыкали горящую лучину. Вокруг него ставили скамейки и табуреты для прях; им же бабушка всегда припасала корзинку сушеных яблок и слив. С каким нетерпением ожидали дети той минуты, когда скрипнут двери и на пороге появятся девушки. Ведь на посиделках бабушка не начинала рассказывать до тех пор, пока не соберется вся компания. Днем она напевала рождественские песни.

Когда дети еще не знали бабушку хорошенько и не умели различать, в хорошем или дурном она настроении, они пытались тем или иным способом выклянчить у нее сказочку. Бабушка тотчас начинала рассказывать историю про пастуха: пригнал он триста овец к такому узенькому мостику, что овцы только по одной могли через него перейти на пастбище…» А теперь подождем, пока они перейдут…» — говорила бабушка и умолкала. Когда через минуту дети заявляли: «Бабушка, да они уже перешли!» — она возражала: «Ну нет, это вам только кажется, добрых два часа надо на то, чтобы они перебрались на другую сторону». И ребятишки уже понимали, что это значит. Иногда бабушка говорила так: «Ну, уж если вы непременно хотите, слушайте: представьте-ка себе, что у меня семьдесят семь карманов и в каждом кармане по сказке: с которого начинать?» — «Ну, хоть с десятого!…» — закричат дети. «Ладно, начнем с десятого, в десятом кармане вот какая сказка: жил-был царь, у царя был двор, на дворе кол, на колу мочало. Не начать ли сказочку сначала?…» И снова сказке конец! Но хуже всего было, когда бабушка начинала сказку про красную шапочку. Этой сказки и мальчики и девочки терпеть не могли и сейчас же убегали. Они знали, что если и дальше просить бабушку рассказать сказку, от нее ни словечка не добьешься… Убедившись, наконец, что бабушку не расшевелишь, они терпеливо ждали, пока соберутся пряхи. Раньше других являлась Кристла, за ней Мила. Цилька Кудрнова, Беткины и Воршины подружки; иногда приходила и мельничиха с Манчинкой и жена лесника. Раз в неделю Кристла приводила с собой молодую жену Томеша, за которой обыкновенно приходил он сам.

Пока женщины обогревались и рассаживались за прялками, шли толки о разных разностях. Сообщали друг другу о всех происшествиях в доме, о последних новостях. Ждали ли дня, связанного с народным обычаем, поверьем, или церковного праздника — все служило поводом для разговоров. Накануне святого Микулаша Кристла, например, спрашивала Адельку, вывесила ли она свой чулок, и сообщала, что святой Микулаш уже похаживает по окрестностям. «Бабушка даст мне чулок, когда я пойду спать», — отвечала девочка. «Не вывешивай маленького, попроси бабушку, чтоб дала тебе свой, большой», — советовала Кристла.

— Этого нельзя, — возражал Ян, — тогда нам ничего не достанется.

— Все равно святой Микулаш принесет тебе одну розгу, — дразнила мальчика Кристла.

— Он знает, что бабушка и прошлогоднюю розгу запрятала! Она нас никогда не бьет! — заявил Ян. Бабушка же заметила, что такого озорника не раз стоило выпороть.

Праздник святой Люции[97] дети не любили. Существовало поверье, что ночью Люция в образе высокой, одетой в белое женщины с растрепанными волосами бродит по свету и забирает непослушных детей. Люции шалуны боялись.

— Кто робок, тот неразумен, — говаривала бабушка. Она терпеть не могла, когда ребята трусили, и учила их не бояться ничего, кроме гнева божьего. Но разубедить в ложности некоторых поверий она не умела — это делал отец, когда они начинали ему рассказывать про водяного и черта, про блуждающие огоньки, леших, что кувыркаются перед людьми, словно горящий сноп соломы, да еще требуют благодарности за яркий светильник. Бабушка и сама глубоко верила в эти чудеса. Старушка была убеждена, что весь мир населен добрыми и злыми духами, что дьявол существует на свете для искушения людей. И, несмотря на это, она ничего не боялась и крепко верила: без воли божьей, во власти которого и земля, и небо, и ад, не упадет и волос с головы человека.

Эту веру она старалась вселить и в детей. Поэтому, когда в день Люции Ворша начинала пугать ребят рассказами о белой женщине, бабушка останавливала ее и говорила, что Люция только ночь убавляет[98]. Лучше всех умел успокоить малышей Мила. На посиделках он мастерил из куска дерева санки, плуги, тележки или щепал лучину, и мальчики от него не отходили. Когда же кто-нибудь начинал рассказывать страшное и Вилем прижимался к нему, он говорил:

— Не бойся, Вилимек, на черта у нас есть крест, а на привидения припасена палка. Дадим им жару!

Мальчикам это очень понравилось, с Милой они готовы были идти куда угодно, хоть в глухую полночь. Бабушка, кивая ему головой, приговаривала:

— Что ж тут удивительного, мужчина он и есть мужчина…

— Это правда. Якуб не боится ни черта, ни управляющею, а тот куда хуже черта, — заметила Кристла.

— К слову, уж если разговор зашел…Как полагаешь, примут тебя на службу в замок? — спросила бабушка.

— Навряд ли. Есть у меня две беды, а хуже всего, — вмешались в это дело недобрые женщины, за ними, видать, последнее слово останется.

— Не говори так, может все еще обойдется, — вздохнула Кристла.

— Я желал бы этого не меньше тебя, только плоха надежда. Очень уж гневается на меня управителева дочка за проделку с итальянцем. Она, говорят, на него метила, а когда княгиня отказала ему от места, рухнули все ее надежды. Только и знает напевать управляющему, чтоб не брал меня в замок. Это одна беда. Другая беда — старостова Люция. Та вбила себе в голову, что я должен быть ее королем в «Долгую ночь». А я эту честь ей оказать не намерен, вот староста на меня и озлился…Весной, пожалуй, придется запеть:

Прощай, рощица моя. Взяли я рекруты меня!…

Мила запел, девушки подтянули, а Кристла ударилась в слезы.

— Ну, полно, милая, до весны еще далеконько, как знать, что еще будет, — утешала бабушка девушку.

Кристла вытерла слезы, но оставалась грустна.

— Брось об этом думать, авось отец поправит дело, — сказал, подсаживаясь к ней, Мила.

— А почему бы тебе и не побыть королем? Что с того? — сказала бабушка.

— Говорят, случается, что ухаживает парень за одной девушкой, а берет за себя другую; так и некоторые девушки поступают, — отвечал Мила. — Я не первый и не последний у Люции. Но у нас в селе еще не бывало, чтоб парень ухаживал за двумя девушками сразу. По-нашему выходит так: идешь в короли — готовься к свадьбе.

— Ну, тогда ты хорошо сделал, что не согласился, — одобрила бабушка.

— И что это на Люцку нашло, чего она липнет к тебе, мало у нас парней, что ли! — сердилась Кристла.

— Пан отец сказал бы: на вкус, на цвет товарища нет, — возразила бабушка и улыбнулась.

Перед рождественскими Святками сказки и песни начинали перемежаться с рецептами сдобных булок; обсуждали, кто сколько кладет белой муки, сколько масла. Девушки совещались, как лучше лить свинец[99]. Дети с наслаждением мечтали о сладких плюшках, свечках, плавающих по воде, колядах и подарках младенца Иисуса.

XII Рождественские гадания, Масленица, Великий пост и Пасха.

И на мельнице, и на Старой Белильне, и в избушке лесника существовал обычай кормить и поить до отвала всякого, кто бы ни зашел в дом на Рождество и на Пасху. Если бы вдруг никого не оказалось, бабушка, наверное, отправилась бы караулить гостя на перекресток. Как обрадовалась она, когда в сочельник нежданно-негаданно приехал ее сын Кашпар и племянник из Олешнице! Чуть не полдня проплакала старушка на радостях. Поминутно бегала она из кухни, где пекла праздничные булки, в горницу к гостям, окруженным детьми. На своего сына она наглядеться не могла, а племянника засыпала вопросами, как поживают ее знакомые в Олешнице, и повторяла то и дело, обращаясь к внукам:

— Посмотрите-ка на дяденьку — вылитый дедушка, только ростом чуть пониже.

Дети оглядели дяденьку со всех сторон, а заодно и другого и остались очень довольны. Нравилось ребятам, что дядья охотно отвечают на все их вопросы.

Каждый год дети собирались поститься до звезды, чтоб увидать золотого поросеночка[100], но это намерение никогда не осуществлялось: слишком хорош был у них аппетит. В сочельник[101] всех щедро оделяли гостинцами, даже птица и домашний скот получали сдобные булки. После ужина бабушка брала понемножку всего, что подавалось на стол: половину бросала в речку, половину зарывала в саду под деревом, чтобы вода была чиста и прозрачна, а земля плодородна. Крошки она собирала и кидала «в огонь», а то «наделает беды».

За хлевом Бетка трясла бузину, приговаривая:

Как трясла я бузину всю ноченьку напролет. Ты скажи мне, бузина, где мой суженый живет!

В комнате девушки лили свинец и воск, а дети пускали в миске с водой горящие свечки в ореховых скорлупках. Ян тихонько подталкивал миску, чтобы вода колыхалась и скорлупки изображавшие ладью жизни, быстрее отплывали от края.

— Посмотрите-ка! — кричал он радостно. — Я пойду странствовать по свету далеко-далеко!

— Ах, милый мальчик, когда поплывешь по житейскому морю среди скал и подводных камней, и волны будут бросать твой челн во все стороны, ты не раз с грустью вспомнишь о тихой пристани, от которой начал свое путешествие, — негромко сказала мать, разрезая яблоко на две половинки — «на счастье» мальчика. Семечки образовывали пятиконечную звездочку; три лучика были целы, а два попорчены червем. Тяжело вздохнув и отложив яблоко в сторону, мать разрезала другое, на счастье Барунки. И в нем звездочка потемнела.

— Неужели ни тот, ни другой, не найдут себе полного счастья?… — прошептала она. Разрезала еще два яблока — для Вилема с Аделькой. В них все пять лучиков были невредимы. «Хоть бы этим хорошо жилось!» — подумала мать.

Аделька вывела ее из задумчивости. Она заявила, что ее лодочка не хочет отчаливать от края, а свечка в ней уже догорает.

— И моя тоже недалеко уплыла, а свечка гаснет, — пожаловался Вилем.

В это время кто-то толкнул посудину. Вода заколыхалась, и все скорлупки, плававшие посредине, затонули.

— Глядите, глядите, вы раньше нас умрете! — воскликнула Аделька и Вилимек.

— Ну и пусть. Зато везде побываем! — сказала Барунка, и Ян согласился с нею. Мать с грустью смотрела на погасшие свечки не в силах отделаться от предчувствия, что эта невинная игра предвещает будущее детей. 

— Принесет нам что-нибудь младенец Иисус? — тихонько спрашивали дети бабушку, когда начали убирать со стола.

— Ну, этого я знать не могу; слушайте хорошенько, не раздастся ли звон колокольчика, — отвечала бабушка.

Младшие дети застыли у окна, полагая, что так они лучше услышат, когда мимо пойдет младенец Иисус.

— Разве вы не знаете, что младенца Иисуса ни видеть, ни слышать нельзя? — удивилась бабушка. — Он восседает на светлом троне на небесах, а подарки послушным детям посылает через своих ангелов, они спускаются с ними на золотом облаке. Вы ничего не услышите, кроме звона колокольчика.

Дети благоговейно слушали бабушку, не спуская глаз с окон. В эту минуту на дворе мелькнул свет и раздался мелодичный звон. Все сложили руки, а Аделька тихо прошептала:

— Бабушка, ведь это младенец Иисус?…

Бабушка утвердительно кивнула головой. Тут в дверях появилась мать и сказала, что в бабушкиной комнате детей ожидает кое-что интересное от младенца Иисуса. Как обрадовалась детвора, увидев разукрашенную, всю залитую огнями елку, а под ней красивые игрушки! Раньше этот обычай бабушке был незнаком: простые люди не устраивали елок, но ей он очень нравился. Задолго до Рождества старушка напоминала дочери о елке и всегда сама помогала ее украшать.

— А ведь в Нисе и в Кладске тоже елки наряжали, помнишь, Кашпар? Ты уже порядком подрос, когда мы там жили, — обратилась бабушка к сыну, присаживаясь возле него у печки, пока внучата забавлялись своими подарками.

— Разве такое забудешь!…Что и говорить, хороший обычай. Ты, Терезка, молодец, что его переняла. Детям будет что вспомнить, когда жизнь завертит их, как соломинку, особенно если попадут они на чужую сторону. Я это на себе испытал, когда бродил по свету. Как ни хорошо порой было у хозяина, а мысль о родине не покидала меня. За то, чтобы дома у матери поесть каши с медом, пирожков с маком и гороху с капустой, я бы с радостью отдал все вкусные блюда, которыми меня угощали.

— Да-да… Это все наши кушанья… — с улыбкой кивала головой бабушка. — Ты позабыл только о сушеных фруктах.

— Помнится, я до них был небольшой охотник. В Добрушке они называются «заедки». А вот о чем я частенько вспоминал и что не я один любил послушать…

— Знаю, знаю, пастушьи коляды! Здесь тоже колядуют: погоди, скоро услышишь, — усмехнулась бабушка.

Едва успела она договорить, как за окном раздались звуки пастушьего рожка. Протрубив мелодию коляды, пастухи запели: «Христос рождается, славьте!…»

— Твоя правда, Кашпар. Без этой коляды, кажется, и праздник был бы не в праздник! — сказала бабушка, с удовольствием слушая пение.

Когда пастухи замолчали, бабушка встала и вынесла им обильное угощение.

На святого Штепана[102] мальчики отправились колядовать на мельницу и в домик лесника; если бы они не пришли в этот день, пани мама подумала бы, что у Прошковых обрушился потолок, и сама побежала бы на Старую Белильню. В свою очередь Бертик и Франтик приходили колядовать в долину.

Прошло Рождество. Дети уже говорили о том, что скоро праздник «Трех волхвов»: придет пан учитель и напишет на дверях их имена, а потом будет колядовать сам. После «Трех волхвов» пряхи справляли «Долгую ночь». Конечно, и на Старой Белильне, и на мельнице этот праздник проходил иначе, чем в деревне, где было много молодежи. Там выбирали короля и королеву, украшали цветами прялку, играли музыканты, и король дарил своей королеве витой хлеб в виде веретена. В этот день на Старой Белильне готовили вкусный ужин, потом собирались пряхи, пели песни, ели, пили и, заслышав под окнами шарманку, пускались на кухне в пляс. Приходил Томеш, являлись пан отец с лесником, еще кое-кто и бал разгорался. Пол в кухне был выложен кирпичом, но девушки на это не обращали внимания. Кому было жаль подметок, тот танцевал босиком.

— Ну-ка, бабушка, не тряхнуть ли нам стариной, — усмехнулся пан отец, выходя из горницы, где сидели старики, в кухню — к танцующей молодежи. Там же была и бабушка, присматривающая зa мелюзгой, которая путалась у всех под ногами вместе с Султаном и Тирлом.

— Ох, дорогой пан отец, было время, когда я плясала до кровавых мозолей на ногах. Парни, бывало, лишь завидят меня на пороге трактира или летом на гумне[103], кричат: «Мадлена идет, играйте каламайку или вртак!»[104] А Мадлена уже несется по кругу. Теперь — и, боже мой, не стронуться мне с места, как не оторваться пару от горшка.

— Э, полноте, бабушка, вы еще шустрая, как перепелочка, вам не грех и поплясать, — подшучивал мельник, вертя табакерку между пальцами.

— Вот вам плясунья, пан отец, она крутится, что веретено, — сказала, улыбаясь, бабушка, выводя в круг молодую жену Томеша, которая стояла за ними и слушала разговор.

Молодая женщина со смехом подбежала к пану отцу и приказала сначала играть помедленнее. Кудрна, держа в левой руке кусок пирога с пшенной кашей, от которого время от времени откусывал, заиграл «соседку»[105]. Волей-неволей пану отцу пришлось пройтись. Молодежь так шумно захлопала, что все женщины вышли из горницы посмотреть, что такое приключилось. Томеш пригласил мельничиху, расходившийся пан отец повел Терезку: старики здорово напрыгались. Бабушка потом долго смеялась над мельником.

Едва успели справить «Долгую ночь», пришла пора гулянья на мельнице. Кололи свинью, жарили пончики, ждали лесника и гостей со Старой Белильни. Пан отец послал за ними сани. Позднее такой же пир устраивали у лесника и у Прошковых. А там, глядишь, и Доротин день[106] подошел. Королем Диоклетианом[107] был Кудрнов Вацлав. Доротой его сестра Лида, двумя придворными, судьей, палачом и его помощниками — парни из Жернова. Помощники палача и придворные запасались сумками для даров, и все шли на Старую Белильню. Против дома Прошковых была ледяная гора, там обыкновенно актеры задерживались, чтобы покататься, а Дорота, дрожа от холода, смиренно их ожидала. Она пыталась звать парней, но голосок ее тонул в общем гаме и шуме. Так и приходилось Дороте мерзнуть, пока ее свита, бросавшая друг в друга снежками, не накатается вдоволь. Наконец, всей гурьбой вваливались в дом, где собаки встречали ряженых страшным лаем, а дети радостными криками. У печки актеры поправляли костюмы и складывали мешки. Костюмы не отличались замысловатостью. Дорота нарядилась в братнины сапоги, белое ситцевое платье, взятое напрокат у Манчинки, нацепила кораллы на шею и бумажную корону на голову. Белый материнский платок заменял вуаль. У мальчиков поверх обычной одежды были надеты белые рубашки, подпоясанные пестрыми платками, на головах у них красовались бумажные колпаки. У Диоклетиана была корона, а вместо плаща через плечо перекинут цветастый праздничный передник. Передник для такого случая ему охотно пожертвовала мать. Обогревшись немного, актеры выходили на середину комнаты, и представление начиналось. Хотя дети смотрели эту пьеску ежегодно, но она неизменно доставляла им большое удовольствие. После того как язычник Диоклетиан осуждал христианку Дороту на смерть от руки палача, подручные брали ее под руки и вели к месту казни, где Дороту поджидал палач. Подняв меч, палач торжественно провозглашал: «Склони, Дорота, голову ниже, придвинься к моему мечу ближе, коли страх тебя не возьмет, меч быстрехонько тебе голову отсечет!» Дорота становилась на колени, клала голову на плаху, и палач сбивал с нее корону, которую подбирали подручные. Потом все кланялись. Дорота снова надевала корону и становилась в угол около двери,

— Удивительно, как хорошо дети представляют! — восхищалась Ворша. — Приятно послушать!

Бабушка также хвалила актеров, и они уходили, унося щедрые дары. За домом полученному делалась ревизия; съестное король тотчас же делил между всеми, а деньги клал себе в карман. Он имел на них право как распорядитель, который один несет и расходы и ответственность. После такого справедливого дележа лицедеи отправлялись в сторону Ризенбурга. Долго потом дети Прошковых повторяли реплики и монологи доморощенных актеров, и представляли у себя Дороту. Матери приходилось только поражаться, как подобная глупость может нравиться.

В последнее воскресенье масленой подкатили к крыльцу нарядные сани. Когда лошади встряхнули гривами, бубенчики так звенели, что ворона, зимняя гостья Прошковых, с испуга перелетела с завалинки на рябину. Куры и воробьи с большим удивлением рассматривали упряжку; казалось, они думали: «Царь небесный, что такое случилось?!».

А случилось то, что за семьей Прошковых приехали сани от кума Станицкого из местечка, он приглашал отпраздновать у него масленицу. Бабушка отказалась ехать, говоря: «Что мне там делать? Лучше останусь дома… Публика тамошняя мне не по нраву». Станицкие были добрые, приветливые люди, но они содержали трактир, где собирались любители выпить со всего околотка[108], и это общество было скромной бабушке не по душе. Когда дети вечером вернулись домой, они описали старушке, что видели хорошего, отдали ей гостинцы, расхвалили веселую музыку и перечислили, кто был в гостях.

— Угадайте, кого мы там встретили! — сказал Ян.

— Кого же? — спросила бабушка.

— Купца итальянца, что к нам ездит и дарит финики. Вы бы его не узнали; он всегда такой грязный, а тут вырядился, как важный господин, часы на золотой цепочке.

— Коли есть деньги, отчего же не потратиться, — заметила бабушка. — Впрочем, и вы не пойдете в гости в том платье, в котором дома валялись на полу. Уж из одного уважения к людям и к себе нужно ходить чисто одетым, когда это возможно.

— Он, верно, очень богатый, бабушка, правда? — допытывались дети.

— Не знаю, я к нему в сундук не заглядывала: очень даже может быть. Он мастер сбыть товар…

В последний день масленицы[109] опять явились ряженые и принесли с собой много шума и суеты. Впереди выступала похожая на неуклюжего медведя масленица; она вся была увешана гороховой соломой. В каждом доме хозяйка отрывала от соломы клочок и припрятывала; сухой стебелек весною клали в гусиное гнездо, чтоб гусыня лучше сидела на яйцах.

Кончилась масленая, и с ней пришел конец зимнему веселью. Бабушка напевала за прялкой великопостные молитвы, а когда дети подсаживались к ней, рассказывала им о жизни Христа. В первую же неделю поста она оделась в темное платье. Дни сделались длиннее, солнце пригревало, теплый ветер съедал снег на косогорах. Снова во дворе весело заквохтали куры. Хозяйки при встрече толковали о том, что пора сажать наседок на яйца, рассуждали о посевах льна. Хозяева заготовляли плуги и бороны. Лесник уже не ходил из леса на Старую Белильню прямой дорогой через реку: лед трескался и глыба за глыбой «откланивался», как выражался пан отец, когда по утрам ходил осматривать шлюзы, останавливаясь по пути у завалинки поговорить с бабушкой. Незаметно пролетели вторая, третья, четвертая недели поста. Пятой недели дети ждали с особым нетерпением.

— Сегодня пойдем зиму хоронить! — заявили они хором в воскресенье утром, а девочки добавили:

— Нынче наша очередь колядовать!

Бабушка украсила для Адельки ветку ивы яичными скорлупками (она их собирала несколько дней) и красными бантиками, чтоб понарядней выглядело. Ветка должна была представлять «лето». И девочки отправились колядовать. После полудня все собрались на мельнице и начали наряжать чучело, изображавшее зиму. Цилька связала сноп из кровельной соломы, а каждая девочка принесла что-нибудь из одежды. Чем наряднее будет Маржена, тем больше чести колядующим. Когда «зима» была одета, две девочки повели ее под руки с мельницы, остальные парами двинулись за ними.[110] Размахивая ивовыми, украшенными ветками, все пели: «Уходи зима из села! Здравствуй, лето красное!…» Шествие направлялось к плотине. Девушки постарше шли поодаль, мальчики с насмешливыми гримасами скакали вокруг Маржены, стараясь сорвать с нее чепец, девочки не давали. Дойдя до плотины, они проворно стащили с чучела платье и, ликуя, бросили сноп в воду. Потом мальчики и девочки собрались вместе и, повернув назад, запели хором: «Зима по речке плывет, красно лето к нам идет, с красными яичками, со сдобными куличиками…» Затем одни девочки затянули: «Лето, лето, лето, где так долго было? У колодца, у воды — руки-ноги мыло!… Солнце подымается, цветы распускаются!…» Мальчики подхватили: «Святой Петр из Рима, пришли флягу пива, чтобы мы напились, Богу помолились!…»

— Ну, колядницы, заходите в дом, — окликнула детей Терезка, слушавшая, сидя на завалинке, их пение. — Проходите, проходите, пива не получите, но кое-что другое я для вас приготовила.

Все дети вошли вслед за девочками Прошковых в горницу, а за ними, весело распевая песни, последовали Кристла с девушками.

Утром в вербное воскресенье[111] Барунка сбегала к реке за вербой, которая только что распустилась. «Точно знала, что в этот день понадобится», — подумала девочка. Отправляясь к ранней обедне, бабушка и внучка взяли с собой по пучку вербы, чтобы освятить ее.

В страстную среду[112] бабушка допряла свой урок[113] и убрала прялку на чердак. Аделька крикнула: «Бабушка отправила прялку на чердак! Значит, скоро примется за веретено!»

— Даст Бог, доживем до зимы, опять достанем ее сверху, — улыбнулась бабушка.

В страстной четверг детям не давали ничего, кроме оладьев[114] с медом. На Старой Белильне пчел не было, но пан отец, вынимая из ульев соты, всегда посылал медку соседям. Мельник был хороший пчеловод, и ульев у него было много. Он и Прошковым обещал подарить улей с пчелами, если они отроятся. Не раз слышал пан отец от бабушки, что одного только недостает на Старой Белильне — пчел. Как-то веселее становится человеку, когда он посмотрит, как пчелки снуют то в улей, то из улья, полюбуется, как спорится у них работа.

— Барунка, вставай, скоро солнышко взойдет! — будила бабушка внучку в страстную пятницу, легонько хлопая ее по лбу.

Барунка спала чутко, она тотчас проснулась и, увидев возле своей постели бабушку, вспомнила, что вчера вечером просила ее разбудить пораньше, чтобы не опоздать к ранней молитве. Она живо вскочила, оделась, накинула платок и пошла за бабушкой. Воршу и Бетку старушка тоже подняла на ноги. «А дети пускай спят, они малы еще, неразумны, мы за них помолимся», — решила она. Как только дверь в сенях скрипнула, подали голос домашняя птица и скот. Выскочили из конуры собаки. Но бабушка ласково отстранила собак, а остальным сказала: «Потерпите, мы идем молиться!»

После того, как Барунка по приказанию бабушки умылась в мельничном ручье, они поднялись на косогор и прочитали девять раз «Отче наш» и «Царю небесный», прося Бога даровать им здоровье на целый год. Таков был обычай. Старая бабушка, стоя на коленях со сложенными на груди морщинистыми руками, обратила спокойный взор к румяной заре на востоке, возвещавшей близкое появление солнца. Возле нее на коленях стояла Барунка, свежая, розовая, словно только что распустившийся цветок. С минуту и она молилась, но мало-помалу ее ясные, веселые глазки оторвались от неба и перебежали на леса, луга и холмы. Река медленно катила мутные волны, унося последние глыбы льда и снега; в ложбинках на косогоре тоже еще белел снег, но кое-где уже зеленела трава, расцветали первые дикие маргаритки, набухали почки на деревьях и кустарниках. Природа пробуждалась к жизни и радости. Заря разлилась по небу, из-за гор, золотя верхушки деревьев, все выше и выше тянулись сверкающие солнечные лучи, наконец, величественно выплыло солнце и озарило косогор. Противоположная сторона была еще погружена в полутьму, клубившийся за плотиной туман постепенно отступал, и над его волнами, на возвышенности, можно было различить коленопреклоненных работниц лесопильни.

— Посмотрите, бабушка, как красиво восходит солнце! — воскликнула пораженная величием дневного светила Барунка. — Ах, как бы хорошо теперь помолиться на Снежке!

— Богу молиться нигде не возбраняется, вся земля господня одинаково прекрасна, — отвечала бабушка, крестясь и поднимаясь на ноги.

Оглянувшись, они увидели высоко на косогоре Викторку, прислонившуюся к дереву. Ее вьющиеся волосы, смоченные росой, падали ей на лицо; платье было разорвано, грудь обнажена. Свои черные, горевшие диким огнем глаза она устремила на солнце, а в руке держала уже распустившуюся белую буквицу. Казалось, Викторка ничего не замечала вокруг.

— Находилась, набродилась, сердешная! — с состраданием проговорила старушка.

— А где она нашла белую буквицу? — спросила Барунка.

— Не иначе, как на пригорке в лесу, ведь она знает там каждый кустик.

— Я у нее попрошу! — сказала девочка и побежала наверх.

Викторка очнулась и быстро пошла прочь, но, когда Барунка закричала: «Викторка, дай мне, пожалуйста, цветочек!» — она остановилась и, уткнув глаза в землю, протянула девочке белую буквицу. Потом, усмехнувшись, стремглав побежала вниз по косогору. Барунка вернулась к бабушке.

— Давно уж не приходила она за едой, — заметила бабушка.

— Викторка к нам вчера заглядывала, когда вы были в костеле, маменька дала ей каравай хлеба и оладьев с медом, — отозвалась Барунка.

— Летом бедняжке полегче. И как она терпит: ведь целую зиму бегает в одном платье и босая. После нее на снегу кровавые следы остаются, а ей хоть бы что! Жена лесника рада бы покормить ее горячим, да она ничего не принимает, кроме хлеба. Головушка бесталанная![115]…

— Ей, верно, не холодно в пещере, бабушка, а то бы она обязательно пришла к кому-нибудь. Мы ее сколько раз просили остаться.

— Лесник говорил, что в таких подземных норах зимой сносно. Викторка никогда в теплую горницу не заходит, вот ей холод и не чувствителен. Уж так Богом устроено, что ангелы хранят детей от всего злого, а ведь Викторка все равно что ребенок, — рассуждала бабушка, заходя в дом.

Обычно в полдень до Старой Белильни долетал звон с колокольни над часовней, что стояла на Жерновском холме, но сегодня Ян и Вилем бегали по саду с трещотками и так шумели, что даже распугали всех воробьев на крыше. После полудня бабушка с детьми отправлялась в местечко на вынос плащаницы[116], а по дороге заходила за пани мамой и Манчинкой. Мельничиха непременно вела бабушку в кладовую и показывала ей полную корзину крашеных яиц, приготовленных для колядников, длинный ряд куличей и жирного барашка. Детям она давала по лепешке, а бабушке даже не предлагала, зная, что старушка с самого завтрака страстного четверга до разговенья на Пасху ничего в рот не берет. Мельничиха и сама постилась в страстную пятницу[117], но такого строгого поста она, по ее словам, ни за что бы не выдержала.

— Каждый, милая моя, поступает, как ему совесть подсказывает; я полагаю, говеть так говеть[118], — говорила бабушка, похваливая стряпню мельничихи. — А мы только завтра начинаем печь, у нас уже все заготовлено. Нынешний день молимся… — добавила она.

Такого обыкновения придерживались в доме Прошковых, где бабушкино слово было законом.

В страстную субботу[119] на Старой Белильне с раннего утра началась страшная суматоха, словно на пражском мосту во время богомолья. В горнице, кухне, на дворе, у печки на косогоре — всюду хлопотали трудолюбивые руки. Когда дети пытались пристать к одной из женщин с вопросами, они тут же услышали в ответ, что и без них голова кругом идет. У Барунки было так много дел, что она забывала то одно, то другое. Зато к вечеру в доме и на дворе все было приведено в порядок, и Барунка с матерью и бабушкой отправились в костел. А когда в ярко освещенном костеле несколько сот голосов запело хором «Христос воскрес!», Барункой овладело неизвестное дотоле волнение. Грудь ее поднималась, ей хотелось выбежать на простор, чтобы на свободе излить радостное чувство, переполнявшее ее душу. Целый вечер девочке было необыкновенно хорошо. Когда же бабушка перед сном пожелала ей спокойной ночи, она бросилась к ней на шею и заплакала.

— Что с тобой? О чем ты плачешь? — спросила бабушка.

— Ничего, бабушка, мне так радостно, что слезы сами льются, — прошептала Барунка. Старушка поцеловала внучку в лоб, погладила ее по щеке и не сказала ни слова. Она-то хорошо понимала свою Барунку!

На Пасху[120] бабушка понесла святить в костел кулич, вино и яйца, а возвратившись домой, разделила все на равные части. Каждому досталось по кусочку кулича, четвертинке яйца и глотку вина. Не были забыты домашняя птица и скот, все, как и на Рождество, получили свою долю. «Чтоб привыкали к дому и приносили побольше пользы», — приговаривала бабушка.

Понедельник на святой неделе[121] был для женщин тяжелым днем: все приходившие колядовать мужчины имели право стегать их вербой. Едва Прошковы успели встать и одеться, как под окном послышалось: «Пустите маленького колядника…» — и кто-то громко постучал в дверь. Бетка пошла открывать с осторожностью: ведь могли быть и парни, а всем известно, они не упустят случая поработать вербой. Но это явился пан отец, самый ранний гость. Прикинувшись тихоней, он поздравил хозяев с праздником, затем, усмехнувшись, вытащил из-под кафтана вербу и начал хлестать всех женщин подряд. Досталось всем, от хозяйки до Адельки. Даже бабушку стегнул по юбке. «Чтоб блохи не кусали», — объяснил он, громко смеясь. Получив, как положено коляднику, яйцо и яблоко, пан отец спросил мальчиков:

— Ну, хлопцы, каково колядовали?

— Постарались!…То их никак не поднимешь с кровати, а сегодня, едва я успела встать, они уже тут как тут, примчались меня хлестать!… — жаловалась Барунка; пан отец и мальчики посмеивались.

Спустился в долину принести дань старому обычаю и лесник. Пришли Мила с Томешем. Словом, целый день никому покоя не было; девушки едва успевали прикрывать передниками свои голые плечи.

XIII Весеннее половодье. Дети идут в школу.

Весна быстро вступала в свои права, на полях уже кипела работа, на самом верху косогора грелись под солнышком ящерицы и змеи, пугая детей, ходивших к замку за фиалками и ландышами. Бабушка уверяла, что бояться их нечего, до Егорьева дня[122] они безвредны, гадов можно даже в руки брать.

— Будет солнышко высоко стоять, у них яд появится, — добавляла она.

На лугу за плотиной расцвели анемоны и лютики; на косогоре синели подснежники и золотился первоцвет. Дети собирали щавель для супа, рвали крапиву гусятам, а бабушка, зайдя в хлев, всякий раз обещала Пеструхе скоро выпустить ее на пастбище. Деревья быстро одевались зеленой листвой, в воздухе весело толклись комары, высоко в небе распевал жаворонок — ребятишки часто его слышали, но видеть маленького певца им удавалось редко. Когда раздавалось в лесу кукованье, дети спрашивали наперебой: «Кукушка, кукушка, сколько мне лег жить?» Если кукушка не отвечала, Аделька сердилась; она считала, что птица нарочно молчит. Мальчики учили Адельку вырезать из вербы свистульки, а если они не свистели, обвиняли ее в том, что она неправильно заучила присловье.

— Вы, девчонки, даже свистульки не можете сделать! — заявил Ян.

— Это не наше дело! Зато вам не смастерить такой шапочки!… — возражала Барунка, показывая братьям украшенную дикими маргаритками шапку из ольховых листьев, сколотых еловыми иглами.

— Ну, невелика наука, — отмахнулся Ян, тряхнув головой.

— Это по-твоему так! — улыбнулась Барунка, принимаясь вслед за шапкой шить платье и мастерить из бузины туловище куклы.

Положив прут на колени, Ян сказал Адельке:

— Смотри на меня, да учись! — и, ударяя по пруту ножиком, начал приговаривать:

Делаю безделочку, Дудочку свирелочку, Заиграй мне, дудочка, Песенку-погудочку. А не станешь ты играть — Станешь мне гусей гонять!

Вскоре дудка была готова и действительно отлично свистела; правда, Вилем уверял, что далеко не так хорошо, как рожок Вацлава. Скоро Яну надоело возиться со свистульками, он сделал себе из прутиков тележку, впрягся в нее и поскакал по лугу. За ним понеслись собаки.

Барунка, отдавая Адельке готовую куклу, заявила:

— На, учись сама делать. Кто с тобой станет играть, когда мы пойдем а школу? Ты ведь скоро одна останешься!…

— А бабушка? — возразила девочка, и по лицу ее было видно, что хоть и скучно ей будет без сестры и братьев, но если останется бабушка, все будет хорошо.

Проходивший мимо мельник подал Барунке конверт:

— Беги скорей к маменьке, скажи, что мой работник был в городе и ему на почте дали для нее это письмо.

— От папеньки! — завизжали дети и помчались домой.

С радостным лицом читала письмо Терезка, а прочитав, объявила, что отец приедет в половине мая, вместе с княгиней,

— А сколько еще ночей нам без него спать? — спросила Аделька.

— Почти сорок, — подсчитала Барунка.

— Ой, как долго! — опечалилась девочка.

— Знаешь что, — предложил Вилем, — я нарисую на двери сорок палочек и каждое утро буду по одной стирать.

— Нарисуй, нарисуй, так время скорее пройдет, — одобрила с улыбкой мать.

Возвращаясь с плотины, мельник завернул к Прошковым. Пан отец не улыбался, лицо его выражало тревогу. Он не прищуривал глаз, как обычно, и не вертел свою табакерку, а только постукивал по ее донышку двумя пальцами.

— Знаете, что приключилось, соседки? — спросил он, заходя в дом.

— Что такое?! — в один голос воскликнули бабушка и Терезка, сразу заметившие, что пан отец сам не свой.

— Вода идет с гор.

— Боже упаси — коли сильно хлынет, натворит бед… — испуганно прошептала бабушка.

— Этого-то я и боюсь, отвечал мельник, вот уж несколько дней, как в горах дует южный ветер и льют дожди: помольщики, приехавшие из тех мест, говорят, что снег тает на глазах, все ручьи вышли из берегов…Хорошего ждать не приходится, надо поспешать домой, готовить встречу лихому гостю. Мой вам совет быть начеку: береженого Бог бережет. После обеда опять к вам наведаюсь. Последите, как прибывает вода. А ты, маленькая чечетка, не подходи к речке, — прибавил пан отец, ущипнув Адельку за щеку, и ушел.

Бабушка пошла взглянуть на плотину. Обе стенки запруды были из дубовых бревен, между которыми разросся папоротник. Уже по этим бревнам бабушка увидела, что вода сильно прибыла: нижние кусты папоротника стояли в воде. Мутный поток нес через плотину щепки, дерн, ветви деревьев. Бабушка воротилась домой встревоженная. Когда вскрывалась река, нередко случалось, что глыбы льда, громоздясь у плотины одна на другую, задерживали воду. Тогда поток устремлялся в мельничный ручей и затоплял строения. Поэтому, лишь только лед начинал ломаться, обитатели мельницы уже были настороже и старались где это возможно, предупредить скопление льда, не дать образоваться затору. Но против воды с гор спасения не было. Словно дикий зверь, мчалась она, унося с собой все, что попадалось на пути; прорывала плотины, подмывала берега, выворачивала с корнем деревья, разрушала здания, и все это с такой стремительностью, что люди опомниться не успевали. Оттого-то, наученная горьким опытом, бабушка, вернувшись домой, посоветовала укладывать вещи и перетаскивать их на чердак. Все принялись за работу.

Скоро явился лесник; возвращаясь из леса, он, как всегда, шел мимо лесопильни и там узнал, что ждут большого паводка, да и сам заметил, как прибывает вода.

— Ребятишки только мешаться будут, ведь случись беда, вы с ними замучаетесь; давайте я заберу их к себе на гору, — предложил он. Хозяйки с радостью согласились.

Вынесли и убрали все, что можно; птицу переправили на косогор. Пеструху отвели к леснику.

— А вы тоже ступайте за детьми, не то кума с ними с ног собьется, — сказала бабушка дочери и Бетке, когда все дела были переделаны. — Я с Воршей останусь здесь. Затопит дом, на чердак перелезем. Бог милостив, не унесет нас вода вместе с домом, здесь не так низко, как у мельницы…Вот им, беднягам, худо придется!…

Терезка долго не соглашалась оставить бабушку, но старушка так настаивала, что пришлось покориться.

— Смотрите, чтоб собаки не разбежались, — предупредила она, уходя из дома.

— Не бойся, собаки понимают, у кого защиты искать, ни на шаг от нас не отойдут.

И действительно, Султан и Тирл следовали за бабушкой по пятам; когда она присаживалась с веретеном к окну, откуда была видна река, они ложились у ее ног. Ворша привыкла все время работать и, чтобы не сидеть сложа руки, принялась чистить пустые хлева, не думая о том, что, может, через какой-нибудь час их зальет грязная вода.

Смеркалось. Вода все прибывала; русло мельничного ручья уже не вмещало ее. Луга за плотиной были затоплены. В просветах между вербами бабушке было видно, как колыхались волны, хотя домик Прошковых стоял на низком месте, а реку закрывал высокий берег. Оставив веретено, старушка сложила руки и начала молиться. Ворша вернулась в комнату.

— Страсть как вода бушует; животина словно чует беду: все попряталось, даже воробьев не видать, — говорила она, вытирая пыль со скамейки у окна.

Послышался лошадиный топот: по дороге от плотины мчался всадник. Остановившись у дома, он крикнул: «Берегись, вода идет!…» — и, хлестнув лошадь, помчался к мельнице и дальше, к местечку.

— Господи, спаси и помилуй! Видать, на горе плохи дела, коли гонца послали, — сказала, побледнев, бабушка. А сама тут же уговорила Воршу ничего не бояться; затем пошла посмотреть, все ли люди в безопасности и не начинает ли вода выступать из берегов.

У реки она встретила пана отца в сапогах выше колен. Он молча показал бабушке на хлещущие через край волны не только из реки, а уже из мельничного ручья.

На помощь оставшейся в доме старушке пришли Мила с Кудрной. Бабушка Кудрну отослала.

— У вас у самого дети; спаси Бог, какое несчастье — да меня совесть замучает. Уж если кому быть с нами, так это Якубу. В трактире его помощь не понадобится, там безопасно, вода дальше хлева не пойдет.

Так и порешили.

К полуночи весь дом стоял в воде. По Жерновскому косогору ходили люди с факелами. Лесник тоже спустился на косогор, поближе к сушильне Прошковых; зная, что вряд ли бабушка будет спать в эту ночь, он начал свистеть и звать ее, спрашивая, все ли в доме благополучно. Якуб крикнул ему в окно, что он тут наготове, пусть Терезка не тревожится за мать. Лесник ушел. Поутру вся долина превратилась в озеро. В горнице можно было ходить только по настланным доскам. Мила с трудом перебрался на косогор, чтобы покормить птицу. Вода так бурно неслась по дороге, что едва не сбила его с ног. Днем на косогор пришли все, кто укрывался в избушке лесника. Увидав, что дом в воде, а их бабушка ходит в горнице по доскам, дети принялись так кричать и плакать, что их едва уняли. Собаки выглядывали из слуховых окон; когда Ян их окликнул, они начали лаять, выть и непременно спрыгнули бы вниз, если б Мила их не удержал.

Пришел Кудрна и рассказал, каких бед наделала вода в долине: в Жличе снесло два дома, в одном из них осталась старушка, которая промешкала с уходом — не послушалась гонца с гор. Вода уносила мосты, лавки, деревья — словом, все, что встречалось на пути. Обитатели мельницы перебрались на самый верх.

Кристла вышла посмотреть, нельзя ли отнести бабушке горячий обед, но это оказалось невозможным. Храбрый Мила, завидев девушку, вызвался к ней переправиться, но она попросила его оставить свои затеи.

Два дня продолжался этот ужас; на третий вода начала убывать. Как же поразились дети, когда вернулись от лесника домой!…Палисадник[123] был затоплен, в сад нанесло много песку, а местами вода разрыла глубокие вымоины, вербы и ольхи стояли до половины облепленные грязью, мостик через мельничный ручей снесло, хлева подмыло, собачьих будок совсем не оказалось на месте. Мальчики с Аделькой побежали посмотреть, что творится за домом. Там росли молодые деревья, которые они год тому назад принесли из леса. Бабушка тогда посадила девочкам — березки, мальчикам — елочки. Деревья стояли невредимыми. Под грушей дети когда-то построили избушку с садиком, обнесли его плетнем, вырыли канавку и поставили мельницу; крылья вертелись, когда канавка во время дождя наполнялась водой. Была там и печка, в которой Аделька пекла пироги и булки из глины. От всего этою хозяйства и следа не осталось.

— Экие вы несмышленыши! — говорила с улыбкой бабушка в ответ на жалобы детей. — Как же вы хотите, чтоб уцелели ваши игрушки, когда грозная стихия смывала крепкие дома и столетние деревья выворачивала!…

Прошло несколько дней, солнце высушило поля, луга и дороги; ветер разметал песчаные наносы, трава зазеленела еще ярче, все повреждения были исправлены, и скоро почти ничто не напоминало о губительном наводнении. Но люди еще долго говорили о нем. Прилетели ласточки. Дети радостно встретили их, тешась надеждой, что скоро спустится с гор пан Бейер, а вслед за ним приедет и отец.

Наступил канун дня Филиппа и Якуба[124]. Начертив освященным мелом три креста на каждой из наружных дверей, в доме, хлеву и курятнике, бабушка с детьми отправилась на холм к замку. Мальчики несли на плечах старые веники. На холме уже собралась молодежь, были тут и Кристла с Милой и Манчинка. Вацлав Кудрна с братьями помогали Миле смолить веники, а остальные готовили дрова и еловые лапы для костра. Ночь была прекрасная, теплый ветерок волновал молодые всходы и разносил по всему холму аромат цветов, распустившихся в парке и саду. Из леса доносилось уханье совы, на высоком тополе у дороги щебетал дрозд; раскатистые трели соловьев, гнездившихся в кустарнике парка, долетали до самой вершины холма.

Вот вспыхнул огонь на Жличском взгорье, в то же мгновение осветился Жерновский холм, затем Находский, Новоместский, и скоро на всех склонах запылали большие и малые костры, затанцевали и замелькали факелы. Мила зажег осмоленный веник и швырнул его в костер — и тотчас вспыхнуло яркое пламя. Воздух огласился молодыми ликующими голосами. Каждый старался как можно выше подбросить свой горящий веник, приговаривая: «Лети, лети, ведьмака!…» Потом все выстроились в ряд и с зажженными факелами начали водить хоровод. Девушки, взявшись за руки, с песнями кружились вокруг пылающего костра. Когда костер стал угасать, его раскидали и принялись скакать через огонь, стремясь прыгнуть как можно дальше.

— Эй, смотрите, сейчас моя старая ведьма взлетит выше всех! — крикнул Мила и метнул горящий веник так сильно, что он, со свистом рассекая воздух, взвился высоко вверх и упал у зеленой озими, где столпились зрители.

— Ишь как зафыркала! — засмеялись вокруг, и несколько человек кинулись за веником. Мальчишки захлопали в ладоши. С Жерновского и Жличского холмов также доносились веселые крики, смех и пение. Кружившиеся в буйном танце вокруг багрово-красного пламени юноши и девушки казались издали какими-то фантастическими существами. По временам из толпы взлетал в воздух огненный бес и, потрясая пламенеющей палицей, осыпая всех искрами, к общему восторгу снова падал на землю.

— Глядите, как высоко подкинули! — крикнула Манчинка, указывая пальцем на Жерновский холм. Но одна из женщин быстро схватила руку девочки и опустила ее вниз, напомнив, что на ведьму показывать нельзя, не то она запустит тебе в палец стрелу.

Было уже поздно, когда бабушка с детьми вернулись домой.

— Бабушка, вы ничего не слышите? — тихо спросила Барунка, останавливаясь посреди цветущего сада. — Словно что-то шумит…

— Это ветерок играет с листьями, — отвечала бабушка. — И хорошо делает, — добавила она.

— Почему хорошо?

— Он деревья друг к дружке склоняет. А говорят, когда деревья в цвету обнимаются да целуются, надо ждать богатого урожая.

— Ох, бабушка, до чего досадно… Скоро уж черешня и земляника пойдет, — в саду станет так весело, а нам нужно будет целый день сидеть в школе, — печально сказал Ян.

— Иначе нельзя, мой мальчик, не можешь ты дома век вековать да игрушками забавляться. Теперь появятся у вас новые заботы, новые радости…

— А я с охотой пойду в школу[125], — сказала Барунка. — Только буду скучать без вас, бабушка, ведь до вечера мы с вами не увидимся!…

 — И я буду скучать, милые мои детушки… Но что поделаешь. Дерево отцветает, плод отпадает; вырастет дитя, от родителей отойдет. Так Богу угодно. Дерево приносит пользу, покуда зелено, а высохнет — срубят его и кинут в печь; сгорит оно — пеплом удобрят землю, и вырастут на той земле молодые деревца…Так и бабушка ваша: допрядет свой урок, и уложите вы ее спать сном непробудным, — добавила вполголоса старушка.

В кустах у палисадника запел соловей; дети утверждали, что это их соловейка; каждый год прилетает он в кусты у садика, где свил себе гнездо. От плотины донеслась грустная мелодия колыбельной песенки Викторки; детям еще не хотелось уходить с улицы, но бабушка не позволила им задерживаться.

— Ведь вы знаете, что завтра в школу и надо рано вставать. Ложитесь поскорей, а то маменька рассердится, — говорила она, подталкивая ребят одного за другим к двери.

Утром за завтраком мать наставляла детей, исключая Адельку, которая еще спала, как надо вести себя на уроке, приказывала слушаться учителя и не шалить по дороге. Она так растрогала детей своими вниманием и поучениями, что они чуть не заплакали. Тем временем бабушка приготовила им завтрак в школу.

— Каждому своя порция, — объясняла она, выкладывая на стол три огромных ломтя хлеба, — вот и три ножика, что я припрятала. Видишь, Яничек, ты бы уже давно свой ножик потерял, нечем бы было хлеб резать, — продолжала бабушка, вынимая из кармана три ножика с красными черенками.

Сделав в каждом ломте выемку, она положила туда масла, прикрыла вырезанным кусочком и положила один ломоть в плетеную сумочку Барунки, а два остальных в кожаные сумки мальчиков. К хлебу бабушка прибавила сушеных фруктов. Окончив завтрак, дети вышли из дома.

— Идите с Богом и не забывайте, что я вам говорила, — напутствовала мать, стоя на пороге. Дети поцеловали матери руку, глядя на нее полными слез глазами. Бабушка еще не прощалась с ними, она проводила их через сад; Султан и Тирл бежали за ней.

— Слушайтесь, мальчики, Барунку, когда она будет вас останавливать, она старше вас, — наказывала бабушка, — не шалите дорогой, не обижайте друг друга. В школе ворон не считайте, чтоб потом не пожалеть. Со всеми вежливо здоровайтесь, остерегайтесь лошадей и повозок. Ты, Вилимек, не обнимай каждую встречную собаку. Есть злые псы, могут тебя укусить. Не подходите к реке, не пейте, разгоряченные, воды. Ты, Яник, не съешь свой хлеб раньше времени, чтоб потом не выпрашивать у других…Ну, идите с Богом. Под вечер мы с Аделькой выйдем вам навстречу.

— Бабушка, не забудьте нам оставить обед и всего-всего, что будете без нас есть, — просил Ян.

— Иди, иди, дурачок, разве я когда-нибудь о вас забывала? — засмеялась бабушка. Перекрестив детей, она уже хотела вернуться, но вдруг что-то вспомнила.

— Если вас застанет гроза на дороге, хотя вряд ли она сегодня будет, не бойтесь: идите тихонько своим путем и молитесь Богу. Не становитесь под дерево: молния часто ударяет в деревья. Поняли?

— Поняли, бабушка. Папенька уж говорил нам об этом.

— Ну, а теперь ступайте. Поклонитесь от меня пану учителю.

Бабушка поспешно повернула назад, чтобы скрыть от детей слезы, которые помимо ее воли текли по щекам. Собаки прыгали около мальчиков, воображая, что они идут на прогулку. Ян объяснил им, куда они направляются. Бабушка кликнула собак, и они побежали за ней, то и дело оглядываясь в надежде, что их позовут. Обернулась не раз и бабушка, а когда убедилась, что дети перешли мостик, на котором их поджидала Манчинка, не останавливаясь пошла домой. Весь день она была задумчива и бесцельно бродила по дому, словно искала кого-то. Едва кукушка на часах прокуковала четыре, бабушка взяла подмышки веретено. Позвав Адельку, она сказала:

— Пойдем, доченька, встречать наших школьников. Подождем их у мельницы.

И они пошли.

У статуи под липами сидели мельник с мельничихой; рядом стояло несколько помольщиков.

— Ребят вышли встречать?… — издалека крикнула мельничиха. — Мы тоже ждем нашу Манчу. Подсаживайтесь к нам, бабушка!

Бабушка села.

— Что нового? — обратилась она к пану отцу и всем остальным.

— Я вот рассказывал, что на этой неделе рекрутский набор, — заговорил один из помольщиков.

— Помоги им Господь, — вздохнула бабушка.

— Да, милая бабушка, много слез прольется…Думаю, что и у Милы душа в пятки ушла, — сказала пани мама.

— Уж больно парень видный, — ухмыльнулся пан отец и прищурил глаз. — Если б не красота его, не боялся бы теперь солдатчины… Старостова Люция от ревности совсем с ума сошла, а дочка управляющего зла на него, как сатана. Они ему и насолили!…

— Авось отец Милы как-нибудь поправит дело, — вздохнула бабушка. — Парень только на это и надеется; ведь на Рождество управляющий отказался взять его на господский двор.

— Ну, разумеется, старый Мила не пожалеет для такого случая сотенку-другую, — сказал один из помольщиков.

— Двумя сотнями, братец ты мой, здесь не отделаешься, а старику и этих денег взять неоткуда, — отвечал пан отец. — У него не велики достатки, а сколько ртов кормить приходится!…Что и говорить, Якуб и сам бы вышел из положения, женись он на старостовой Люции. Да ведь насильно мил не будешь. Полагаю, если бы Якубу предложили выбирать, он скорей бы в солдаты пошел, чем стал зятем старосты.

— Да ведь это же настоящая змея!… — покачал головой один из помольщиков. — Кто возьмет себе в жены Люцию, тому не страшен гнев божий: он и без того будет наказан на всю жизнь.

— Больше всех жалко мне Кристлу…Что-то с ней станется… — сказала бабушка.

— Что ж, девушка поплачет, да и утешится, — пан отец зажмурил один глаз. — Парню хуже придется.

— Само собой, кто против воли идет в солдаты, тому трудно спервоначалу, а там гляди и привыкнет. Я-то хорошо знаю, пан отец, как это бывает. Моему покойному Иржи — вечная ему память! — куда как худо пришлось, да и мне с ним заодно. Только у нас по-другому все получилось: Иржи добился позволения жениться, а раз мы обвенчались, и душе стало легко. Мила же о свадьбе и заговорить не может… Не удивительно, что он так боится рекрутчины. Подумайте, каково ждать четырнадцать лет!…Ну, может все обойдется, — примолвила старушка, и лицо ее неожиданно прояснилось: она увидела вдали внучат. Заметив бабушку, дети пустились бежать.

— Что, Манча, проголодалась? — спросил мельник, когда дочь с ним поздоровалась.

— Конечно, тятенька, все голодные, ведь никто не обедал, — отвечала девочка.

— Скажи еще, что у тебя маковой росинки во рту не было? А куда же делись пироги, краюха хлеба и сушеные фрукты в придачу? — пан отец завертел табакеркой и прищурил глаз.

— Ну, отец, какой же это обед, — засмеялась девочка.

— Столько миль отмахать да день-деньской учиться, как тут не проголодаться, правда, дети? — улыбнулась бабушка и, сунув веретено под мышку, добавила: — Идемте же поскорей, а то как бы вы не умерли с голоду!

Все пожелали друг другу доброй ночи. Манчинка напомнила Барунке, что завтра утром она опять будет дожидаться их на мосту, и побежала вслед за матерью на мельницу. Барунка взяла бабушку за руку.

— Ну, рассказывайте, что там у вас было, чему учили в школе, как вы себя вели?… — расспрашивала бабушка по дороге.

— Бабушка, бабушка, я — Bankaufser, — затараторил Ян, прыгая на одной ноге.

— Это что ж такое? — спросила бабушка.

— Знаете, бабушка, крайний в ряду должен следить за поведением всех, кто сидит с ним на одной скамейке, а если кто шалит, того записывать, — пояснила Барунка.

— По-нашему, кажись, такого ученика называют наблюдателем; только им ведь всегда делают самого послушного и примерного ученика. Не мог же пан учитель сразу поставить Яна в наблюдатели!

— Вот Копрживов Тоник и упрекал нас, когда мы шли из школы, что, не будь мы Прошковы, учитель не носился бы так с нами, — жаловалась Барунка.

— Ну, это вздор, — возразила бабушка, — пан учитель не будет давать вам поблажки: заслужите — накажет наравне с Тоником. А сделал он это для того, чтобы вы привыкали к самостоятельности, охотнее ходили в школу и старались быть хорошими учениками… А чему вас там учили?

— Мы писали под диктовку, — ответила Барунка и мальчики в один голос.

— Как это так?!

— Учитель читал нам вслух по книге, а мы писали, а потом переводили с немецкого на чешский и с чешского на немецкий.

— Что ж, разве есть дети, которые понимают по-немецки? — удивилась бабушка, желая знать все школьные дела, несмотря на то, что на этот счет у нее уже было свое мнение.

— Ох, бабушка, никто не понимает, только мы одни, и то немножко, потому что учились дома и папенька говорит с нами по-немецки. Но это ничего не значит, что не понимают, лишь бы урок выучили, — пояснила Барунка.

— Но как же они его выучат, коли ни аза не смыслят в немецком?

— Их и наказывают за то, что не смыслят: учитель ставит палочки в черной книге, выводит к доске, а иногда и по рукам бьет. Сегодня у черной доски стояла бы старостова Анина, с которой я сижу рядом. Она еще ни разу не написала немецкой диктовки. В перемену, когда мы гуляли возле школы, она жаловалась, что все равно никогда не сумеет приготовить урок, со страху она даже ничего не ела. Я ей потом все написала, и она дала мне две гомолки[126].

— Тебе не следовало брать, — сказала бабушка.

— Я и не хотела, да Анина сказала, что у нее осталось еще две; она так рада была, что я написала урок, и обещала каждый день приносить мне чего-нибудь, если я буду помогать ей в немецком. Почему же мне не помочь, правда, бабушка?

— Помогать-помогай, но уроков за нее не делай, не то она никогда не выучится.

— Так что ж из того? Ей и не нужно. Мы учим немецкий только затем, что так хочет учитель.

— Он потому этого хочет, чтобы из вас вышел толк. Чем больше будете знать, тем легче будет вам пробить себе дорогу. А немецкая речь пригодится: видите, вот я даже с вашим отцом поговорить не могу.

— Но ведь папенька вас понимает, и вы его тоже, хоть и не знаете немецкого. В Жличе говорят только по-чешски, значит Анине вовсе не надо знать немецкого. Она сказала, что, стоит только пожить у немцев, сразу научишься. Но учитель думает иначе…Ох, голубчик бабушка! Никому неохота учиться писать немецкую диктовку, это так трудно. Вот если бы чешскую — дело бы сразу пошло, как по маслу.

— Ну, вы еще малы рассуждать; слушайтесь и учитесь усердно. Что, мальчики хорошо себя вели?

— Да… Только Яник, когда учитель вышел из класса, начал с другими ребятами прыгать по скамейкам. Но я ему сказала:

— Ты мне сказала?… Ты сказала?!… Я сам перестал, когда услышал, что учитель идет!

— Хорошенькие дела, нечего сказать! Должен смотреть за другими, а сам шалишь. Как же это так?… — удивлялась бабушка.

— Ах, бабушка, — подал голос Вилем, который не вмешивался до сих пор в разговор и показывал Адельке большой кусок солодкового корня и листик сусального золота[127], купленные за крейцер у другого мальчика. — Ах бабушка, если б вы знали, какие озорные мальчишки есть в школе, вы бы прямо ужаснулись!…Скачут по скамейкам, дерутся, а наблюдатели с ними заодно.

— Царь ты мой небесный! Что ж учитель-то смотрит?

— Они это делают, когда учитель уходит. А как ему прийти, все живо займут свои места, положат руки на парты и сидят тихо-тихо.

— Экие сорванцы! — вздохнула бабушка.

— А девчонки в куклы играют, я сам видал, — ябедничал Ян.

— Все вы хороши. Учителю надо иметь ангельское терпение, — заключила бабушка.

Долго еще дети рассказывали о школе, о дороге туда и обратно: ведь это было их первое путешествие, и они так гордились своей самостоятельностью, будто побывали в Париже.

— А где те гомолки? Вы их съели? — продолжала допрашивать бабушка, стараясь узнать, что ели дети. Кому как не ей заботиться об их здоровье!

— Одну мы съели, другую я хотела принести домой, но, пока писала на доске, Копржива вытащил ее у меня из сумки. Он как раз позади сидит. Если бы я что-нибудь сказала, Копржива, выйдя из школы, меня бы отколотил, он ужасный драчун.

Бабушка не похвалила детей, но про себя подумала: «Ведь и мы не лучше были». Дети же хорошо знали, что бабушка снисходительнее матери: она смотрела сквозь пальцы на многие шалости, позволяла порезвиться и Барунке. Вот почему они были откровеннее с бабушкой, чем с Терезкой, которая, по свойству своего характера, обо всем судила слишком строго.

XIV Иржи и Мадлена.

Через несколько дней после первого мая, в четверг — день, свободный от занятий в школе, внучата помогали бабушке поливать в саду цветы и виноград, который уже вился по стене. Кроме того, каждый должен был полить свое деревце. В четверг у всех было много дела: целых три дня Барунка не видалась со своими куклами, мальчики не гоняли деревянных лошадок; тележки, дудки, мячики все эти дни пролежали в углу. В голубятню никто не заглядывал, а кроликов кормила Аделька. Сегодня надо наиграться за все три дня! Закончив поливку, бабушка разрешила ребятам заняться своими игрушками, а сама устроилась на дерновой скамеечке под кустом сирени и начала прясть: она ни минутки не могла сидеть без дела. Старушка была задумчива, не напевала, как обычно, и даже не заметила, как в отворенную калитку вошла черная курица и, благо ее никто не гнал, принялась как ни в чем не бывало разрывать грядку. За забором бродила серая гусыня, ее желтенькие гусята просовывали головки в щели забора и с любопытством заглядывали в сад. Бабушка их очень любила, но сейчас она ни на что не обращала внимания. Мысли так и мелькали в ее голове. Ян писал из Вены, что они не приедут в половине мая: Гортензия тяжело заболела. Если она, Бог даст, выздоровеет, княгиня, быть может, заглянет в свое поместье; во всяком случае, пока ничего нельзя сказать наверняка. Прочитав письмо, Терезка зарыдала, дети тоже начали хныкать. Вилему оставалось стереть на двери всего несколько черточек, а теперь оказалось, что эта его затея ни к чему. Мысль о том, что их дорогая Гортензия может умереть, не выходила у ребят из головы. Всякий раз, стоя на молитве, они не забывали лишний раз читать «Отче наш!» Дети скоро утешились, но Терезка, и без того не речистая, стала еще молчаливей. Когда бы бабушка ни зашла в комнату дочери, она заставала ее в слезах.

Старушка уговаривала дочь сходить куда-нибудь в гости, поразвеяться, и радовалась всякий раз, когда та выходила из дома. Бабушка понимала, что Терезка скучает в одиночестве, ей хотелось бы жить в шумном городе, где она провела много лет. Конечно, Терезка была счастлива в супружестве, но плохо то, что Ян большую часть года проводил в Вене; ей было тревожно и тоскливо одной — скоро будет год, как она не видела мужа, а дети отца. «Работает до седьмого поту!…» — вздыхала бабушка. С Яном хотела приехать Иоганка, другая бабушкина дочь, желавшая повидать мать, поделиться с ней радостью и попросить совета: она собиралась замуж. Бабушка с нетерпением ждала свиданья с дочкой, а теперь все ее надежды рухнули. Кроме того, заботила ее судьба Милы. Мила — честный красивый парень; Кристла — славная девушка. Бабушка их очень любила и от души желала, чтоб они соединились. «Хорошо, когда ровня ровнюшку найдет: Господь Бог такому супружеству радуется!…» — говорила она. Но и их счастью угрожала опасность. В это утро Мила вместе с другими парнями отправился в воинское присутствие, где происходит рекрутский набор. Эти мысли никак не шли у бабушки из головы: оттого-то и была она так печальна.

— Посмотрите-ка, бабушка, что наделала Чернушка!…Погоди ж ты, негодная!…Кш-кш-кш!… — крикнула Барунка, и бабушка, подняв голову, увидела вылетавшую из сада курицу и вырытую на грядке яму.

— Ишь дрянь какая! И когда она сюда забралась? Барунка, возьми грабли, поправь грядку. Ах, батюшки, и гуси тут же! Это они за мной. Я и позабыла, что пора им кормиться, да и на насест. — Бабушка положила веретено и вышла за калитку. Барунка осталась в саду, чтоб разровнять землю на грядке. Немного погодя пришла Кристла.

— Ты тут одна? — спросила она, заглядывая через плетень.

— Заходи, бабушка сейчас придет, она кормит птицу, — пригласила Барунка.

— А где мать?

— Пошла в город навестить свою знакомую. Маменька все плачет и плачет, ведь папенька едва ли приедет нынче летом. Бабушка посылает маменьку в город, чтоб она развлеклась немножко. Мы все так ждали папеньку и Гортензию тоже — и вот, на тебе!… Бедная Гортензия…

Стоявшая на дорожке Барунка опустилась на одно колено, подперла щеку рукой и задумалась. Кристла села под сиреневый куст и, скрестив руки на груди, поникла головой. Она была сильно взволнована, глаза ее опухли от слез.

— Должно быть, горячка — тяжелая болезнь, — продолжала, немного помолчав, Барунка. — Боже мой, неужто она умрет?… Ты, Кристла, никогда горячкой не болела?

— Нет, я отродясь не хворала…Только пришел теперь конец моим красным денечкам, — с грустью отвечала Кристла.

Тут только Барунка внимательно посмотрела на нее и, заметив изменившееся лицо девушки, вскочила на ноги и спросила:

— Что с тобой? Разве Милу взяли?

Вместо ответа Кристла зарыдала.

В это время появилась бабушка.

— Уже вернулись? — с тревогой спросила она.

— Нет еще, но все равно надеяться не на что. Люцка, говорят, поклялась, что раз Мила ей не достанется, то и мне его не видать. А чего она захочет, то староста и делает, он ей во всем потакает. Управляющий угождает старосте… Дочка управляющего не может простить Миле, что он насмеялся над ее возлюбленным, и тоже подливает масла в огонь! Вот и выходит, милая бабушка, что не бывать моему счастью.

— Да ведь отец Милы был в канцелярии, как слышно, порядком туда денег отнес. Может, что и выйдет?…

— Это единственная наша надежда: раз его выслушали, выходит должны что-нибудь сделать. Только случалось, что слушать слушают, а помочь не помогут…Скажут: ничего не получилось — и конец!

— Ну, авось с Милой так не будет. А что, если бы к тем деньгам, которые отец Милы снес в канцелярию, да твой отец прибавит своих?… Выкупили бы вы Милу и зажили бы припеваючи.

— Если бы да кабы, милая бабушка… Перво-наперво, плакали те денежки, что отдал старый Мила, да и у батюшки нет свободных денег, все в хозяйстве. Он любит Якуба и не мешает мне идти за него, а все же ему хотелось, чтобы зять в дом принес, а не унес. Да если бы отец и пожелал дать денег, Мила не примет. Он гордый и не захочет, чтобы мой отец выкупал его.

— Думает — возьмешь богатую жену, не будешь хозяином в дому. Каждый порядочный мужчина, милая моя, так считает. Только в этом разе никто бы его не осудил. Впрочем, что тужить о том, чему нельзя пособить; а если окажется, что и можно что-то сделать, то это будет стоить великого труда.

— Ох, напрасно они сыграли тогда шутку с итальянцем. Раньше-то я и сама смеялась, а теперь плачу… — говорила Кристла. — Не случись этого, Мила устроился бы в замок, прослужил там два года, миновала бы его рекрутчина, больше всего мучаюсь я, что сталось все на моей вине.

— Глупенькая!… Ты столько же виновата, сколько вот эта маргаритка, которую мы вдруг обе захотели бы сорвать и поссорились бы из-за нее. Стало быть, я тоже должна себя винить: у моего покойного Иржи из-за меня почти такой же случай вышел. Если, голубушка моя, овладеет человеком гнев, ревность, любовь или другая какая страсть, время ли тут ему рассуждать! В такие минуты он и жизни своей не пожалеет. Что поделаешь, и самый хороший человек не без слабостей.

— Бабушка, вы еще летось[128] на именинах Прошека поминали, что ваш муж что-то вроде моего Милы отчубучил и будто его тоже наказали. Вот и теперь вспомнили… Я все забывала расспросить. Расскажите, прошу вас!…Время пройдет незаметно, забудемся, да и сидеть здесь, под сиренью, так хорошо, — просила Кристла.

— Ну, ладно, — согласилась бабушка. — Ты, Барунка, иди присмотри за детьми, чтоб не лезли к реке.

Барунка ушла, и бабушка начала свой рассказ.

— Я была уже девушкой на возрасте, когда Мария Терезия начала войну с Пруссией[129]. Чего-то они не поладили. Император Иосиф подошел с войском к Яромержи, а пруссак засел на границе. Везде по деревням стояли войска. И в нашем доме поместили несколько солдат с офицером. Это был человек ветреный, из тех, кто считает, что каждая девушка немедля попадет в его сети, как муха к пауку. Я сразу отчитала его как следует, да он и внимания на мои слова не обратил. Верно, подумал, брань на вороту не виснет. Тогда я устроила так, чтоб больше мне с ним с глазу на глаз не встречаться. Да ведь знаешь, сколько раз на день приходится сбегать то в поле, то на луг за травой, случается и дома одной остаться. У нас за девушками никто не присматривает, и надобности в этом нет. Девушка должна сама себя соблюдать. И тут худой человек всегда найдет случай обольстить девушку…Меня Господь хранил. За травой схожу, бывало, ранехонько, когда все еще спят: я сызмальства привыкла рано вставать. Моя мать всегда говорила: кто рано встает, тому Бог дает. И вправду, если не пользу получишь, то удовольствие…Выйду я раным-рано в сад либо в поле, травушка такая зеленая, роса на ней блестит, просто сердце радуется на нее глядючи. Цветы стоят, как девушки, с поднятыми головками да ясными глазками. А пахнет-то как! От каждого листика, от каждой травки благоухание. Птички надо мной поют, Бога славят; вокруг ни души. А как начнет из-за гор солнце всходить, кажется, что я в костеле стою. Запоешь тут, и работа пойдет играючи.

Вот в одно такое утро кошу я в саду траву, вдруг за мной голос: «Бог в помощь, Мадленка!» Оглянулась, чтобы ответить: «Пошли, Господи…», и слова вымолвить не смогла с испугу, даже серп вывалился из рук.

— Это был тот офицер?… — перебила ее Кристинка.

— Постой, не забегай вперед, — остановила ее бабушка и продолжала: — ради офицера я бы серпа из рук не выронила. Случилось это со мной больше с радости, чем от страху. Передо мной стоял Иржи!… Надо тебе сказать, что уже три года прошло, как мы не виделись. Ведь ты знаешь, Иржик был сыном нашей соседки Новотной, той самой, которая вместе со мной разговаривала с императором Иосифом…

— Как же, знаю. Еще вы говорили, что вместо священника из него вышел ткач.

— Ну, да. В этом повинен был его дядя. Ученье у парня спорилось; когда мой батюшка ездил за ним в Рихново, то слыхал одни похвалы. По воскресеньям приезжал он домой и всегда читал Библию соседям вместо моего отца. Батюшка был отличным чтецом. Но Иржик так читал, что заслушаешься. Новотная говаривала: «Так и вижу его священником…» И нам всем так казалось. Всякий старался послать ему что повкуснее. Новотная, бывало, скажет: «Боже мой, чем же нам вас отблагодарить?…», а ей отвечают: «Будет Иржик священником, помолится за нас». Мы росли вместе, куда один, туда и другой. Вот когда он приехал на вакации[130] в другой, потом в третий раз, у меня в обращении с ним уже не стало прежней смелости, начала я его стесняться. Придет, бывало, в сад и захочет обязательно помочь мне нести траву, а мне уж кажется, что я грешу, уступая ему. Говорю, священнику это не к лицу. А он засмеется и ответит, что до той поры еще много воды утечет!…Человек предполагает, а Бог располагает. Когда приехал Иржик на вакации в третий раз, дядя вдруг дал ему знать, что он требует его к себе в Кладск. Дядя был ткачом, ткал красивые узорчатые ткани. Сколотил он себе деньжонок, и, как своих детей у него не было, старик вспомнил про Иржика. Кума не хотела сына отпускать, мой же тятенька уговаривал ее не удерживать парня, может, говорит, найдет он свое счастье, да ведь и дядя имеет на своего родного племянника какое-то право. Ушел Иржик. Мой отец и кума проводили его до Вамбержице, куда они отправились на богомолье. Они-то вернулись, а Иржик остался. Заскучали мы по нем, больше всего кума и я. Только кума на свою тоску всем жаловалась, а я никому ни словечка не проронила. Дядя посулил, что будет заботиться о нем, как о родном сыне. Новотная все думала, что Иржик в Кладске ходит в школу, и не теряла надежды скоро увидеть его священником. А вышло, что через год он пришел погостить домой уже заправским ткачом! Кума плакала в три ручья, но что поделаешь, к тому же Иржи, утешая мать, признался ей, что не имел никакой охоты идти в духовные. Учиться он был не прочь, но дядя отсоветовал: с ученьем, мол, долго промаешься и натерпишься нужды. А чего стоит потом место подыскать? Насидишься ты без куска хлеба. Лучше взяться за ремесло, оно скорее даст заработок. Ткачество, мол, золотое дно, особенно для человека, который и в науках сведущ. Словом, Иржик дал себя уговорить и стал изучать ткацкое дело. Был он упорный во всем, за что ни возьмется, и дело у него пошло… За год дядя обучил его своему ремеслу и послал на отхожий промысел… Только перед этим Иржик должен был побывать в Берлине у одного дядиного знакомого и там еще подучиться. Иржик прежде всего пришел домой, в Чехию, вот тогда-то он и принес мне из Вамбержице эти фисташковые четки. — С этими словами бабушка вытащила из-за пазухи четки, с которыми никогда не расставалась; с благоговением посмотрела на них, поцеловала и опять спрятала.

— Отец мой, — продолжала рассказ старушка, — не осуждал Иржи и Новотную уговаривал не жалеть о том, что сын станет ремесленником. «Кто знает, может, оно и к лучшему, — говорил он, — не мешайте парню: что хотел, то и получил; пускай хоть коров пасет, лишь бы дело свое разумел и оставался честным, порядочным человеком, — тогда и уважение ему будет не хуже, чем иному пану». Иржи был рад, что батюшка мой на него не гневается. Почитал его как родного отца. И Новотная, наконец, сдалась. Да иначе и быть не могло, ведь Иржик был ее единственным сыном, она крепко его любила, и не захотела бы, чтоб он выбрал себе дело не по душе. Прожил у нас Иржи несколько дней и ушел в чужие края. Три года не видали мы его, не слыхали, и вдруг он передо мной. Можешь себе представить, как я обрадовалась. Разумеется, я его сейчас же узнала, даром что он очень изменился: стал и высок и строен, трудно было сыскать равного ему во всей округе. Нагнулся он ко мне, взял за руку и спросил, чего я так испугалась. Еще бы не испугаться, говорю, ты точно с неба свалился. Откуда и когда ты пришел?

— Я иду прямо из Кладска, там набирают рекрутов; дядя опасается, что и меня завербуют; как только я воротился домой, он послал меня в Чехию в надежде, что здесь легче укрыться. Мне удалось благополучно перебраться через горы, и вот я тут как тут.

— Спаси Господи, только бы тебя здесь не забрали! А что говорит твоя мать?

— Я еще не видел ее. Пришел в два часа ночи и не хотел будить старушку. Лягу, думаю, себе, на травку под Мадленкино окошко: она ранняя пташка — повидаюсь с ней и пойду домой… Взял и лег на зеленую перину. Не даром о тебе говорят на селе: еще жаворонок не поет, а уж Мадленка траву несет! Едва рассвело, гляжу, ты уж косишь. Я видел, как ты у колодца умывалась и волосы расчесывала, едва удержался, чтоб не подбежать, да ты стала молиться, и я не захотел тебе мешать. Ну, а теперь отвечай, любишь еще меня?

Вот какие речи он повел. Как же мне было промолчать, что люблю?… Ведь мы с малых лет любили друг друга, и никогда никого другого у меня и в мыслях не было. Поговорили немножко, и Иржи побежал домой, а я отправилась сообщить отцу о его приходе.

Отец был человек умный. Он остался очень недоволен тем, что Иржи появился у нас в такое опасное время. «Не знаю, — сказал он, — избежит ли он белого мундира[131]. Сделаем все возможное, чтоб уберечь парня. А вы помалкивайте, что он здесь».

Не могу сказать, чего у Новотной было больше — радости или горя. Ведь Иржик уже состоял в рекрутских списках и спасся только тем, что никто не знал, где он находится. Три дня прятался бедняга в сене на чердаке. Днем сидела с ним мать, а под вечер проскальзывала к нему и я — потолковать о том, о сем. Я так за него боялась, что весь день ходила, как потерянная, а про офицера и думать забыла и не раз попадалась ему на глаза. Он и вообразил, что я смилостивилась, и давай петь старую песню; я ему болтать не мешала и гнать не гнала, особливо так смело, как прежде: меня удерживал страх за Иржика. А его мы так хорошо запрятали, что, кроме родной матери, моих родителей и меня, никто и не догадывался, что он в деревне. На третий день вечером иду от Иржика домой, вокруг тихо, темно: засиделась я на чердаке. Вдруг загородил мне дорогу офицер. Он выследил, что я по вечерам хожу к куме, и затаился у сада. Что было делать? Я могла бы закричать, но, зная, что Иржику на чердаке слышно каждое громкое слово, молчала, боясь, что он себя откроет. Понадеялась на свои силы. А как увидела, что от офицера добром не отделаешься, пустила в ход кулаки. Не смейся, девушка, не смейся: не гляди, какая я теперь… Хоть ростом была невеличка, зато ловкая, и руки мои, привыкшие к тяжелой работе, были тогда ой какие крепкие!… Отлично бы я с ним управилась, если бы не начал он, разъярившись, кричать и браниться. Ну и выдал себя. Вдруг, как молния, кинулся к нему Иржик и схватил за глотку…Заслышав ругань, он выглянул из слухового окошка, узнал меня в темноте и сейчас же соскочил вниз. И как только не разбился!… Да разве он думал об этом: его не удержал бы и пылающий костер!…

— Не дело, сударь, нападать ночью на честную девушку! — крикнул Иржи.

Я умоляла и просила его подумать, что он делает, но он, весь дрожа от злости, зажал офицера, как в клещах. Все же, наконец, Иржи внял моим уговорам.

— В другое время и в другом месте я бы с вами иначе поговорил, а сейчас не до того. Слушайте и зарубите себе на носу: эта девушка моя невеста, и если вы не оставите ее в покое, беседа у нас пойдет по-другому!… А теперь — убирайтесь вон!

И он перебросил офицера через забор, как перезрелую грушу, а меня обнял и говорит: «Помни обо мне, Мадлена, передай привет матери. Будьте здоровы, а мне нужно немедля удирать, не то меня схватят. За меня не бойтесь: я знаю здесь каждую тропку и наверняка доберусь до Кладска, а там уж найду, где спрятаться. Приходи, прошу тебя, на богомолье в Вамбержице, там мы и увидимся».

Прежде чем я успела опомниться, он исчез. Я тотчас побежала к Новотной рассказать обо всем, что случилось, а потом пошла к нашим. Все мы словно голову потеряли от страха: малейший шорох нас пугал. Офицер тотчас разослал солдат по всем дорогам. Он не знал Иржика и думал, что он из другой деревни и его где-нибудь схватят. Но Иржик благополучно ушел.

Я опять стала избегать офицера. Он же ничего лучше не придумал, как пустить обо мне нехорошие слухи. Но меня ведь все знали, и из его наговоров ничего не получилось. К счастью, скоро пришел приказ, чтобы войско отошло назад: пруссаки перешли границу. Из этой войны ничего не вышло, и крестьяне прозвали ее «пирожной войной». Тогда смеялись, что солдаты поели в деревнях все пироги и разошлись по домам не солоно хлебавши.

— А что сталось с Иржи? — спросила Кристла, жадно слушавшая рассказ бабушки.

— До самой весны мы о нем ничего не знали; в это беспокойное время все норовили сидеть дома. Жили, как на иголках. Пришла и весна — все нет вестей. Отправилась я, как обещала Иржику, на богомолье. Шло туда много знакомых и родители меня им поручили. Наш вожак много раз бывал в Кладске, знал там каждый уголок, вот батюшка и велел ему проводить меня до места.

— Зайдем-ка к Лидушке, отдохнем малость, — сказал он, когда мы добрались до города. Мы вошли в маленький трактирчик предместья. Лидушку навещали все, кто шел из Чехии; она из наших мест. В то время в Кладске еще говорили по-чешски…Люди всегда рады повидаться с земляком. Лидушка встретила нас с распростертыми объятиями, повела в свою горницу.

— Прошу вас, присаживайтесь, я сейчас вернусь, принесу вам винного супу, — сказала радушная хозяйка и вышла.

Сердце у меня екало не то от радости, что свижусь с Иржи, не то от страха при мысли, не случилось ли с ним чего за это время. Вдруг слышу, здоровается кто-то с Лидушкой, а голос знакомый. Она в ответ: «Идите в горницу, Иржик, там у меня богомольцы из Чехии».

Дверь быстро отворилась, и вошел Иржик; глянула я да так и обмерла, словно громом меня ударило. Иржик был в солдатском мундире. В глазах у меня потемнело. Подал мне Иржи руку, обнял и со слезами сказал: «Видишь, несчастливый я человек, Мадленка: едва научился ремеслу, едва избавился от нелюбимого дела, и вот опять хомут нацепили. От огня убежал, а попал в полымя. Забрали бы меня в Чехии, так хотя бы своему императору служил, а теперь тяни лямку для чужого».

— Да как же случилось, что тебя забрали? — спрашиваю.

— Эх, любимая, молодо-зелено…Не поверил я дяде, не послушал его советов, когда убежал от вас. Одолела меня тоска, места себе нигде не находил. Раз в воскресенье, несмотря на его увещанья, пошли мы с товарищами в трактир. Пили, пока не опьянели, а вербовщики тут как тут.

— Негодяи! — перебила его Лидушка, явившаяся с похлебкой. — Был бы Иржик в моем трактире, ничего бы с ним не случилось… Я все их штучки знаю. Вот твой дядюшка небось ходит только к Лидушке… Каждому человеку положено разум иметь, да что поделаешь, коли у молодежи его подчас не хватает. Не горюйте, Иржик, — вы такой молодец, а наш король любит рослых солдат и не даст вам долю ходить без капральского чина.

— Да уж там как хочешь, а сделанного не вернешь… — возразил Иржик. — Мы спьяна себя не помнили, вот и одурачили нас вербовщики. Когда протрезвились, то уж и я и мой верный друг Леготский были солдатами. Я думал, что решу себя жизни, да вот жив остался. Дядя тоже немало сокрушался и, наконец, решил, что уж если нельзя ничего изменить, то надо попытаться улучшить мое положение. Пошел он к генералу и упросил оставить меня здесь и поскорей произвести в капралы. Да еще…Ну, об этом после!… Не грусти, я так рад, что вижу тебя!…

— Мы утешали друг друга, как только могли. Позднее Иржик свел меня к дяде, который встретил нас очень ласково. Вечером пришел Леготский, славный такой парень. Они с Иржи остались верными друзьями на всю жизнь. Теперь оба в могиле, а я еще небо копчу…

— Вы так и не воротились домой, бабушка? Дедушка женился на вас? — подала голос Барунка, успевшая вернуться, но бабушка, погруженная в воспоминания о счастливых минутах свидания со своим Иржи, не заметила внучки.

— Ну, вестимо, ни о чем другом он не хотел и слышать. Дядя выпросил ему дозволение жениться. Ждали только, когда мы пойдем на богомолье. Иржи ушел поздно, а я заночевала у дяди. Добрый был старичок, царствие ему небесное!

Рано утром прибежал Иржи и долго о чем-то совещался с дядей. Потом спросил меня: «Мадленка, скажи откровенно, по чистой совести, любишь ли ты меня настолько, чтобы сносить со мной все невзгоды, оставить отца с матерью?…» Я отвечаю, что люблю. «Ну, коли так, оставайся здесь и будь моей женой», — сказал он и, взяв мою голову в руки, начал целовать.

Он прежде никогда не целовал меня, такого заведения у нас нет, а тут бедняга, видно, ошалел от радости…»Что скажет матушка, что подумают все наши?» — спрашиваю, а у самой сердце так и прыгает, не то от счастья, не то от страха. «Ничего не скажут, ведь они нас любят и не захотят, чтоб я умер с горя». — «Ах, боже мой, Иржик! Да как мы обойдемся без родительского благословения?» — говорю. Иржи ничего не ответил на это; тут вмешался дядя и, выслав Иржи из комнаты, сказал мне: «Мадленка, ты набожная девушка и мне нравишься; я вижу, Иржи будет с тобой счастлив: недаром он так тосковал по тебе. Будь он иным человеком, я, может, стал бы его отговаривать, но ведь он упрям. Если б не я, он бы совсем упал духом, когда его завербовали. Мне удалось его утешить обещанием выхлопотать позволение жениться. Не стану лгать: в Чехию ему ехать нельзя. А если ты вернешься одна к своим, тебя могут отговорить. Когда поженитесь, отправимся вместе в Олешнице, и родители твои не откажут в благословении. А с богомольцами пошлем им письмо. Послезавтра вас обвенчают в полковой часовне. Я заступлю место родителей, пусть это дело будет на моей совести. Погляди на меня, Мадленка, голова моя бела, как снег, неужто ты думаешь, что я способен на поступок, в котором не мог бы дать ответ перед Богом?» Дядя говорил, а у самого слезы текли по щекам. Я на все согласилась.

Иржи чуть не рехнулся от радости. Одежды у меня никакой не было, только то, что на себе. Иржи тотчас купил мне юбку, кофту и гранаты на шею, остальное справил дядя. Видали вы мои гранаты, камлотовую коричневую юбку и голубую кофту? Это те самые. Богомольцы ушли, дядя отписал в письме, что я несколько дней поживу у него и приеду с ним вместе. Больше он ничего не сообщил. «Лучше, говорит, сами скажем». На третий день утром была наша свадьба, венчал нас полковой священник. Лидушка была посаженной матерью, Леготский — шафером, его сестра — подружкой, дядя и еще один знакомый из города — свидетелями. Больше на свадьбе никого не было. Лидушка приготовила обед, и провели мы этот день в страхе божием и в радости, вспоминая о родном доме. Лидушка за столом то и дело подтрунивала над Иржиком: «Вас, господин жених, и не узнаешь; это уж не прежний Иржи — лицо так и сияет!… Да и не удивительно!…» И другие отпускали шутки, как это водится. Иржи хотел, чтоб я у него осталась, но дядя не соглашался на это до тех пор, пока мы не вернемся с богомолья из Вамбержице и не побываем в Чехии.

Через несколько дней я и дядя уехали в Олешнице. Что тут было, когда наши узнали, что я уже замужем, а Иржик взят в солдаты!… Матушка ломала руки, причитала, что я покидаю ее и еду с солдатом на чужбину; она так плакала, что сердце разрывалось. Но отец, всегда мудрый и рассудительный, сразу порешил. «Теперь уж кончено, — заявил он, — чего они хотели, то и получили. Коли любят друг друга, все вытерпят; ты ведь, мать, тоже покинула для меня своих родителей… Такова уж участь каждой девушки. Кто ж виноват, что Иржика постигла такая беда. Зато там служба недолгая. Отбудет срок и вернется домой. А вы, кума, успокойтесь. Иржик — умный парень, ему в чужой стороне тосковать не придется, уж он об этом позаботился. Перестань плакать и ты, Мадла: дай Бог тебе счастья, пусть с тем, с кем шла под венец, ты бы и в могилу вместе легла». С этими словами батюшка благословил меня и заплакал. Матери наши тоже плакали.

Матушка, всегда такая заботливая, еще пуще засуетилась. «Ну, в уме ли ты, — упрекала она меня, — ни постели-то у тебя, ни одежи, ни посуды, а ты замуж вышла! Во всю свою жизнь не видала я такого непорядка!…» Дали мне хорошее приданое, и, когда все было готово, я вернулась к Иржику и уже не разлучалась с ним до самой его смерти. Кабы не эта несчастная война, может он и сейчас был бы жив. Вот видишь, голубушка, я тоже испытала и радости и горе и понимаю, что такое молодость да неразумие… — закончила бабушка и, тихо улыбаясь, положила свою сухую руку на округлое плечо Кристлы.

— Много вы испытали, бабушка, но все-таки были счастливы: ваше сердце получило то, чего желало. Если бы я знала, что после всех мучений будет и на моей улице праздник, — все бы перетерпела, пусть бы даже пришлось мне ждать Милу четырнадцать лет! — сказала Кристла.

— На все воля божья, девушка. Чему быть, того не миновать. Всякому свой талан[132]. Положись-ка на Бога.

— Так-то оно так, да ведь человек не всегда может с собой совладать. Если моего Якуба угонят в солдаты, я не смирюсь!… С ним уйдет моя радость, с ним потеряю я единственную мою опору…

— Что ты говоришь, Кристла!… Будто нет у тебя отца?

— Есть у меня отец, и хороший, дай ему Бог здоровья! Но только он старый и ворчливый. Ему хотелось, чтоб я в этом году непременно вышла замуж, чтоб было кому его заменить. Что я буду делать, если Якуба заберут в солдаты? А за другого я не пойду, хотя бы весь свет вверх дном перевернулся! Работать буду не покладая рук, чтоб тятенька не ворчал, а не поможет — все равно замуж не пойду!…Ах, бабушка, вы не поверите, сколько муки я принимаю в трактире!… Не подумайте, что я о работе говорю; боже сохрани, я работы не боюсь…Да ведь там такие вещи слушать доводится, что противно на белый свет глядеть.

— Разве твоему горю нельзя пособить?

— Да как же? Не раз просила я отца не пускать к нам таких гостей, а он даже замечания им не сделает. И мне говорит: «Болтай, что хочешь, только не груби, не то отвадишь всех посетителей, а ведь это наш хлеб». Нельзя мне быть грубой, неприветливой, а будь я поласковей, каждая пьяная рожа посчитает меня за свою игрушку. Нет уж, не быть мне веселой певуньей, как прежде! Что со мной теперь станется?…Кабы проходимцы какие, я бы их живо угомонила, а то ходят к нам управляющий да писарь из замка — с ними не поговоришь. От них-то мне и тошнехонько. Совестно сказать, бабушка, как этот старый козел ко мне липнет. Сдается мне, он во что бы то ни стало хочет спровадить Милу: ведь ему хорошо известно, что я за Милой, как за каменной стеной. Вот он и боится, чтоб с ним не случилось, как с итальянцем. Прикидывается только, будто хочет угодить старосте, который мстит Миле за дочь, а сам, мошенник, о своем интересе думает. Отец мой струхнул, а мать, бедняжка, сами знаете, не жилец на этом свете: больше лежит, чем ходит. Не могу я ее беспокоить. Вот если б у меня был муж, тогда другое дело. Бывало, я скажу Миле, что такой-то позволяет себе лишнее, он если не выставит за дверь, так осадит. Ах, бабушка, вы бы знали, как он любит меня и как я его люблю!… — И, опустив голову на руки, девушка умолкла.

В эту самую минуту в садик, никем не замеченный, тихо вошел Мила. Его красивое лицо помрачнело, ясный взгляд затуманился, темно-каштановые кудри, падавшие парню на лоб, были сбриты; а щегольская выдровая шапка уступила место солдатскому высокому шлему с еловой веточкой. При виде его Барунка испугалась, а бабушка побледнела и, бессильно опустив руки на колени, прошептала: «Помогай тебе Господь!…» Когда Кристла подняла голову, Мила протянул ей руку и еле слышно проговорил: «Вот я и солдат. Через три дня меня угонят в Градец…»

Не помня себя Кристла упала к нему на грудь.

XV Пан Бейер приходит в гости.

Встретив на другой день возвращавшихся из школы детей, бабушка первым делом спросила:

— Отгадайте-ка, ребятушки, кто к нам пришел?

Дети призадумались. Наконец, Барунка воскликнула:

— Пан Бейер, бабушка! Да?

— Ты угадала. Да еще не один. Сынка с собой привел.

— Ой, как я рад! Бежим к нему! — воскликнул Ян и бросился вперед; Вилем за ним; только сумки на спинах подпрыгивали.

Бабушка кричала мальчикам, чтоб они шли как люди и не неслись как угорелые, но их уж и след простыл. Запыхавшись, вбежали они в комнату; мать приготовилась было выбранить сыновей, но Бейер уже протянул навстречу им свои огромные ручищи, подняв в воздух каждого поочередно и расцеловал в обе щеки.

— Целый год вас не видал; что вы тут без меня поделывали? Как поживали? — спрашивал он густым басом, гулко раздававшимся в маленькой комнате.

Ян и Вилем не сразу ответили; они загляделись на мальчика в возрасте Барунки, стоявшего рядом с Бейером. Это был красивый паренек, очень похожий на отца, с той лишь разницей, что у него был румянец во всю щеку, детские восторженные глаза и не такие огрубевшие, как у отца, руки.

— Ага, вы поглядываете на моего парня. Как наглядитесь, подайте друг другу руки и будьте хорошими друзьями. Это мой Орел! — сказал Бейер, подтолкнув сына вперед; тот без малейшей робости поздоровался с мальчиками. В эту минуту вошла Барунка с бабушкой и Аделькой.

— А вот тебе и Барунка; это о ней я рассказывал, что она первая приходит пожелать мне доброго утра, когда я здесь ночую. Теперь, как слышно, все изменилось. Вы уже ходите в школу, значит и Яник встает вместе с сестрой. Спервоначалу, поди, трудно вам в школе? Не кажется ли тебе, Ян, что лучше обучаться лесным наукам, а? Мой Орлик ходит со мной на охоту в горы и скоро будет стрелять не хуже меня! — продолжал окруженный детьми лесник, то расспрашивая их, то объясняя им что-нибудь.

— Ох, и зачем было вспоминать!… забеспокоилась бабушка. — Теперь Яник покоя не даст, пока не увидит Орликово ружье.

— Ну и что ж, пускай себе любуется. Иди, Орлик, принеси ружье, ведь оно не заряжено?… — Нет, батюшка. Помнишь, я последнюю пулю выпустил в кобчика[133], — отвечал мальчик.

— И застрелил его, можешь гордиться. Иди покажи птицу мальчикам.

Братья весело побежали за Орликом из комнаты. Как ни убеждал Бейер бабушку, что боятся нечего, что Орлик осторожный парень, ружье не выходило у нее из головы, и она пошла следом за детьми.

— Отчего тебя зовут, как птицу? — спросила Орлика Аделька, последовавшая за бабушкой: Ян и Вилем тем временем разглядывали застреленного кобчика.

— По-настоящему-то меня зовут Аврел, — мальчик поглядел на Адельку и засмеялся, — но отец решил звать меня Орлом, и мне так больше нравится. Орел красивая птица. Отец раз застрелил орла.

— Еще бы не красивая! — воскликнул Ян. — Хочешь, я покажу тебе орла и еще много всяких зверей в книжке, которую мне подарили в прошлом году на именины. Пойдем со мной! — Яник потащил Орлика в комнату и стал показывать ему картинки.

Орлику очень понравились нарисованные звери и птицы, даже Бейер с большим удовольствием перелистывал одну страницу за другой.

— Вроде прежде у тебя такой книги не было?… — заметил он.

— Я получил ее в подарок от барышни Гортензии. Кристла мне подарила двух голубей, лесник из Ризенбурга — кроликов, бабушка — двадцать крейцеров, а папенька с маменькой купили мне костюмчик, — хвастался Ян.

— Везет же тебе, — сказал Бейер, не отрываясь от книги и, увидев лисицу, улыбнулся. — Как живая…Погоди ж, рыжая плутовка, доберусь я до тебя!…

Вилем с удивлением посмотрел на лесника, думая, что его слова относятся к нарисованной лисе, но тот со смехом добавил:

— Не бойся, этой лисичке я ничего не сделаю. У нас такая же в горах есть, — той вот следует прижать хвост: вредная тварь…

— Ну, Петр ее изловит; перед отходом сюда я вместе с ним ставил капкан, — заявил Орлик.

— Э-э-э, малый, лиса во сто крат хитрее твоего Петра, человеку и невдомек, на какие уловки она может пуститься, особливо если лиса побывала в капкане, вот как эта, которую я подстерегаю. Хотели мы раз приманить ее жареным мясом. Думали, раз, бестия, голодна, непременно попадется. А она, треклятая, что сделала? Отгрызла попавшую в капкан лапу и ушла. Теперь навряд ли удастся ее поймать. Беда и людям мозги вострит, а у лисы разуму не меньше чем у человека, — философствовал Бейер, листая страницы.

— Недаром говорят: хитер, как лиса, — примолвила бабушка.

— Вот орел! — закричали мальчики, любуясь изображением гордой птицы с распушенными крыльями, готовой кинуться на добычу.

— Как раз такого я и застрелил; красив был на удивление… Жаль, конечно, но что поделаешь, такой случай не всякий день представится. Целил я метко, а в этом вся штука — не люблю мучить животных.

— Вот я то же говорю, — поддакнула бабушка.

— Как у вас рука поднимается на бедных зверушек, я бы никого не могла застрелить! — сказала Барунка.

— А зарезать могла бы?… — засмеялся охотник. — Что ж лучше? Когда животное, не чуя опасности, падает с одного выстрела или когда его начнут ловить, пугать, потом хватят ножом, да порой так неловко, что птица улетит недорезанная?…

— Не мы режем кур, а Ворша, — оправдывалась Барунка, — они у нее сейчас же умирают: ведь она их не жалеет!

Некоторое время дети еще забавлялись картинками, затем мать позвала всех ужинать.

Обычно дети приставали к Бейеру с расспросами, не случилось ли ему заблудиться в горах, не наткнулся ли он на сад Рыбрцоуля, и о всяком другом. А нынче они, не сводя глаз с Орлика, жадно слушали рассказы об опасностях, которые подстерегали его с отцом на каждом шагу, о застреленных зверях, об огромных снежных лавинах…Такие лавины, скатываясь с гор, засыпают целые деревни, так что люди оказываются погребенными в снежной могиле и им приходится выбираться через трубу и расчищать снег вокруг дома.

Все это не страшило Яна. Он только и мечтал, как бы скорей подрасти и уйти в горы к Бейеру.

— Когда ты будешь у нас жить, батюшка отдаст меня ризенбургскому леснику; ведь нужно научиться охотиться и там, где легче.

— Как жалко, что тебя не будет дома! — опечалился Ян.

— Ты не соскучишься, у нас, кроме меня, еще двое ребят: брат Ченек — твоих лет, и сестра Марженка — она тебя обязательно полюбит, — обещал Орлик.

Пока дети, сидя во дворе, слушали Орлика и рассматривали на свет принесенные мальчиком кристаллы, бабушка рассказывала Бейеру о наводнении и обо всех событиях этого года.

— А как поживает семья моего ризенбургского собрата?

— Все здоровы, — отвечала Терезка, — Анушка сильно вытянулась, мальчики ходят в школу на Червеную гору, им туда ближе, чем в город. Удивляюсь, что его самого еще не видно: он сказал, как отправится на тягу, непременно зайдет повидаться с вами. Утром-то он здесь был, приходил сообщить, что в замке получено письмо из Вены. Я уже сбегала в замок и узнала, что Гортензия поправляется, княгиня, может, приедет сюда к дожинкам[134], пробудет у нас две недели, а потом отправится во Флоренцию. Есть надежда, что муж останется здесь на всю зиму. Говорят, княгиня никого не возьмет из своей свиты. Наконец-то поживем всей семьей подольше!

Терезка разговорилась, чего с ней не случалось в последнее время; давно не было у нее так покойно на душе, как в этот день, когда она получила радостное известие, что муж скоро приедет.

— Слава Богу, Гортензия на поправку пошла, — вздохнула бабушка, — случись что, как жалко было бы девушки, такой молоденькой да доброй. Мы все молились за нее, еще вчера Цилька Кудрнова о ней плакала.

— И не удивительно, — заметила Терезка.

Бейер спросил, что значат ее слова, и бабушка рассказала ему о том, как она побывала в замке и как помогла Гортензия семье Кудрновых — само собой, бабушка приписала ей все свои заслуги в этом деле.

— Слыхал я, графиня-то дочь… — начал Бейер. В эту минуту кто-то постучал в окно.

— Это кум, по стуку узнаю; милости просим! — звонким голосом крикнула Прошкова.

— Ну и злые же языки у людей!… — покачала головой бабушка в ответ на замечание лесника. — Как себя ни поведешь, от напраслины не уйдешь — испокон веков так. Не все ли нам равно, чья она дочь?…

В дверях появился ризенбургский лесник; друзья сердечно поздоровались.

— Где это вы запропастились, чего не шли так долго? — спросила бабушка, покосившись на ружье, которое лесник вешал на гвоздь.

— Ко мне пожаловал управляющий. Каков гусь! Снова пришел за дровами: продал свою долю, а теперь хочет получить вперед и подбить человека на мошенничество. Ну, не на таковского напал! Я по его лисьим ухваткам тотчас учуял, что неспроста ко мне заявился. Досталось ему как следует, и Милу я ему припомнил! Жалко парня, да и Кристлу тоже. Я нынче завернул к ним пропустить кружку пива — на нее глядеть страшно. Это все работа ч-ч-ч… — И лесник хлопнул себя по губам, вспомнив, что при бабушке нельзя кое-кого поминать.

— А что такое с ними случилось? — спросил Бейер, и словоохотливая бабушка рассказала ему, как Мила был отдан в солдаты.

— Так оно и ведется на белом свете: куда ни глянь, всюду горе и страдание, и у великих и у малых. А нет, так человек сам их себе выдумает, — рассудил Бейер.

— Как золото огнем, так человек страданием и печалями очищается от всего нечистого, — проговорила бабушка. — Не узнав горя, не узнаешь радости…Душой бы рада помочь девушке, да не знаю, как. Видно, ничего не поделаешь. Завтра, как угонят Милу, еще горше бедняжке будет.

— Стало быть, завтра и угоняют? Что ж так скоро? Куда же его отправляют? — удивился лесник.

— В Градец.

— Выходит, нам по пути, только я с ребятами на плотах, а он пешком.

В комнату вбежали мальчики. Ян и Вилем стали показывать ризенбургскому леснику застреленного Орликом кобчика, а Орлик сообщил отцу, что они видели сейчас у плотины безумную Викторку.

— Она еще жива? — удивился Бейер.

— Жива, бедняжка, а куда б лучше ей лежать в могиле, — отвечала бабушка. — Слабеть стала, стареть, редко теперь услышишь ее пение, разве только в лунные ночи.

— К плотине-то она, как и прежде, приходит. Уставится в воду и сидит далеко за полночь, — проговорил ризенбургский лесник. — Вчера поздно вечером проходил я мимо, гляжу, она ломает ивовые прутики и бросает в воду. «Что ты делаешь?» — спрашиваю. Молчит. Я в другой раз спросил. Обернулась, глазами как сверкнет, думал, бросится на меня. Нет, отвернулась и опять начала бросать прутики через плотину. Верно, узнала меня или другое что ее отвлекло. Бывает, с ней человеку не сладить…Жалеючи подумаешь: скорей бы уж Бог прибрал горемычную… Но если б я, стоя на тяге, не видел ее сидящей у плотины или не услыхал колыбельной песенки, мне бы чего-то недоставало, я бы скучал, — говорил ризенбургский лесник, все еще державший в руках кобчика.

— Привычка — вторая натура, — заметил Бейер, прикладывая зажженный трут к короткой глиняной трубочке, оплетенной проволокой. Затянувшись несколько раз, он продолжал: — Привыкаешь и к человеку, и к зверю, и к вещам. Вот привык я курить в дороге эту трубку, моя мать из такой же курила. Как сейчас вижу, сидит она с трубочкой на крылечке…

— А ваша мать курила? — удивленно воскликнула Барунка.

— В горах женщины, а особливо старушки, курят, да еще как; только вместо табаку кладут картофельную ботву, а коли раздобудут — вишневый лист.

— Не думаю, чтоб это было приятно, — заметил ризенбургский лесник, закуривая разрисованную фарфоровую трубку.

— Вот и в лесу есть у меня любимые места, — продолжал Бейер, — и не хочешь, да остановишься там… А потому я их полюбил, что напоминают они мне близких людей и связаны навек с радостными или печальными событиями моей жизни. Если б срубили одно деревце или кустик, мне стало бы не по себе. Вот одно такое место: стоит на крутом обрыве одинокая старая ель. Ветви ее с одной стороны свисают над пропастью, в расселинах которой растет папоротник и можжевельник. Внизу по камням мчится поток, образуя водопады. Сам не знаю, как я оказывался здесь, когда душу давила тоска или случалось несчастье. Приходил я туда, когда еще ухаживал за своей будущей женой, думая, что ее не отдадут за меня. Родители-то сперва были против, потом только согласились… Приходил, когда умер у меня старший сынок, когда умерла моя мать…Оставив дом, бродил я без всякой цели, не видя ничего перед собой, а ноги сами несли меня в сторону дикого ущелья, к угрюмой ели над пропастью. Как увижу, бывало, поднимающиеся уступами вершины гор, так откуда только берутся слезы и словно тяжесть спадет с сердца…Обойму[135] шершавый ствол, и кажется мне, что дерево живое и понимает меня; зашумят надо мной его ветви, и мне чудится, что они печалятся моими печалями и рассказывают о своих.

Бейер умолк. Большие глаза его смотрели на пламя свечи, горевшей на столе, легонькие облачка дыма, выпущенные им, устремлялись вверх, догоняя его мысли.

— И в самом деле, человеку порой кажется, будто деревья живые, — подтвердил ризенбургский лесник. — Я это по себе знаю. Однажды, несколько лет тому назад, наметил я деревья для рубки. Полесовщик был занят, пошел сам посмотреть, как идет работа. Первой дровосеки начали рубить высокую березу. Ни одного пятнышка не чернело на ее белой коре; похожа она была на красивую девушку. Залюбовался я ею, и тут показалось мне, — смешно даже говорить, а только, ей-ей, показалось, — будто она веточки склоняет к моим ногам, словно обнять собирается, и шепчет: «Зачем ты хочешь загубить мою молодую жизнь, что я тебе сделала?…» Тут завизжала по коре острая пила и врезалась в ее тело. Не знаю, закричал ли я, но помню, что хотел помешать дровосекам пилить дальше. Заметив их удивленные глаза, я устыдился, велел продолжать работу, а сам ушел в лес. Целый час бродил я по лесу: меня неотвязно преследовала мысль, что береза просила ее не губить. Когда, овладев собой, я, наконец, возвратился, березу уже спилили. Ни один листочек не шевелился на ней, лежала она бездыханная. И тут охватило меня такое отчаяние, будто я убил живое существо. Сколько дней потом я ходил сам не свой, но так никому и не сказал об этом случае; если б сейчас не зашла о том речь, никто бы и не узнал.

— И со мной случилось нечто подобное, — загудел густым басом Бейер. — Понадобилось мне наловить дичи для замка, и я пошел на охоту. Попадается серна, хорошенькая такая, ножки-словно точеные. Пасется на лесной лужайке, весело поглядывает своими глазками на деревья, на кусты…Жалость меня взяла. «Вот дурак, — говорю я себе, — этого только не хватало!» Однако стреляю, а рука дрожит. Попал серне в ногу. Рванулась она и упала. Собака бросилась было вперед, да я ее остановил. Не хотелось подпускать к серне пса. Подошел к ней, а она смотрит на меня такими молящими и грустными глазами, что и передать не могу. Вынул нож и всадил ей в сердце; судорога пробежала по ее телу, и больше она не шевелилась. Я заплакал, и с тех пор… Ну, чего тут стыдиться… С тех пор…

— Тятенька больше не охотится за сернами! — выпалил Орлик.

— Ты правду сказал. Стоит мне прицелиться, вижу перед собой умоляющие глаза серны. Боюсь: рука дрогнет, и я лишь пораню зверя; пускай уж лучше бегает на воле.

— А вы бы только злых зверей убивали, а добрые пускай живут, их жалко, — проговорил со слезами в голосе Вилем.

— Во всяком звере, как и во всяком человеке, есть и хорошее и дурное. Попадешь впросак, если посчитаешь, что коли зверь на вид красивый, смирный, так он и взаправду хорош, а коли глядит свирепо и собой неказистый, так он плох. Внешность-то обманчива. Человек часто бывает несправедлив: он жалеет то, что ласкает взгляд и сумеет ему понравиться, и отворачивается от всего дикого и безобразного… Был я однажды в Градце перед казнью двух преступников. Один из них был красив лицом, другой — уродлив, неприветлив и угрюм. Красивый убил своего товарища из ревности. Урод был моим земляком: когда его уже осудили, я пошел к нему в тюрьму и спросил, нет ли у него поручений к домашним, я, мол, с радостью их выполню. Посмотрел он на меня, дико захохотал, затем покачал головой и говорит: «Я!… Я буду передавать поручения да привет?… Кому?! Нет у меня никого!» И, отвернувшись, опустил голову на руки. Недолго он так сидел. Потом вдруг вскочил и, стоя передо мной с заложенными за спину руками, спросил: «Дружище, исполнишь ли ты то, о чем я тебя попрошу?» — «С радостью!» — ответил я и подал ему руку. В эту минуту на его лице выразилась такая безысходная грусть, что я, кажется, все бы для него сделал; уже не было в лице ничего отталкивающего, и возбуждало оно лишь жалость и участие. Должно быть, узник угадал мои чувства: поспешно схватил мою руку, сжал ее и взволнованным голосом произнес: «Если бы мне протянули эту руку три года назад, не был бы я здесь. Зачем мы раньше не встретились? Зачем попадались мне только такие люди, которые втаптывали меня в грязь, смеялись над моей внешностью и отравляли мою душу ядом и горечью!…Мать не любила меня, родной брат выгнал, сестра меня стыдилась. А та, которая, думал я, любит меня, за чью ласковую улыбку я готов был достать звезды с неба, отдать десять жизней, если б они у меня были, ради которой рисковал я жизнью, меня дурачила. Когда я захотел услышать из ее уст то, о чем уже все люди судачили, она выгнала меня за дверь, да еще натравила на меня собаку…» И этот страшный на вид человек заплакал, как дитя. Вытерев слезы, он снова взял меня за руку и тихо добавил: «Когда будете в Мартовском лесничестве, загляните в ущелье; там над пропастью стоит одинокая ель — ей передайте мой привет, ей и кружащимся над ней хищным птицам да высоким горам. Ее ветвями укрывался я в летние ночи, этой ели поверял я свои сокровенные думы, вблизи нее я не чувствовал себя отщепенцем…» Он замолчал, опустился на скамью, и больше я не услышал от него ни слова, он даже не посмотрел на меня ни разу. Когда я уходил, мне было жаль его до слез. Люди проклинали и бранили этого урода, называли его прирожденным негодяем, утверждали, что он вполне заслуживает смерти; на что это похоже: никого не хочет видеть — даже священника, только всем показывает язык, а казни ждет, как праздника… Красивого все жалели, чуть не передрались из-за песенки, сочиненной им в тюрьме: все желали его помилования, — ведь он всего лишь из ревности убил товарища, а другой — коварно застрелил ни в чем не повинную девушку и вообще способен убить кого угодно!… Да, всякий смотрит со своей колокольни: сколько голов, столько и умов. Перед каждым глазом вещь поворачивается другой стороной, оттого-то и трудно бывает решить, кто прав, а кто виноват. Это одному Богу ведомо. Он читает в тайниках человеческого сердца и может судить людей. Ему понятен язык животных, ведомы пути каждого жучка, строение каждой былинки. Ветер дует, и воды текут, куда он укажет…

Лесник снова замолчал. Трубка его погасла. Глаза Бейера блестели, словно на лицо его падал отсвет осеннего солнца, заливающего мягким светом горную долину, в которой еще зеленеет трава и цветут цветы, хотя на вершинах гор уже лежит снег.

Все загляделись на него.

— Святая правда, — заговорила бабушка. — Слушать ваши речи приятно, как Священное писание… Да вот ребятишек укладывать пора. Сынок ваш притомился с дороги, и вы тоже. Завтра еще поговорим.

— Этого кобчика, Орлик, отдай моему филину зачем он тебе, — сказал ризенбургский лесник, перекидывая ружье через плечо.

— Хорошо.

— Мы сами принесем его рано утром вам, — заявили мальчики.

— Да ведь утром вам надо в школу?

— Ради гостей я разрешила им пропустить завтра уроки, — сказала мать.

— Ну, так и я своих воробышков дома оставлю, пускай и у них будет праздник. Так приходите же, спокойной ночи! Счастливо оставаться!

«Любезный собрат из долины», как частенько называл его Бейер, простился с друзьями, крикнул Гектора, который сразу же завоевал симпатию Орлика, и ушел.

Рано утром, когда дети Прошковых eщe крепко спали, Орлик уже сбегал на плоты, на которых они приплыли. После завтрака Бейер пошел с мальчиками в лесную сторожку, а бабушка с Барункой и Аделькой отправились в трактир проститься с Милой.

Трактир был полон народу. Отцы и матери, сестры и братья, друзья и товарищи собрались проводить тех, кого угоняли в солдаты. И как ни утешали они друг друга, сколько ни подливал вина хозяин и Кристла, даже Мила им помогал, сколько ни пела молодежь веселые песни, чтобы подбодриться, — ничего не помогало. Никто не пьянел. Другое дело, когда парни еще только шли на вербовку и, натыкав еловых веток на шапки, кричали, пили и пели, чтоб заглушить страх и боязнь. Ведь тогда и у этого стройного, красивого молодца еще оставалась капелька надежды. Кроме того, парням льстили слезы девушек, их подкрепляла родительская любовь, которая в таких случаях, как горячий ключ, скрытый до поры до времени в лоне земли, бурно прорывалась наружу. Они гордились, когда слышали толки соседей: «Ох, этому не отвертеться, ведь парень-то строен, что тополь. Весь точно сбитый…Такие там нужны!…» Приятные слова разбавляли горечь ненавистной солдатчины. Но разговоры, что скрашивали тяжкий путь здоровых, красивых юношей, больно отзывались в сердцах тех, кому нечего было бояться попасть в солдаты, ибо они еще раз напоминали об их телесных недостатках. Многим калекам было так тошно, что они скорей бы согласились добровольно завербоваться, лишь бы не слышать обидных насмешек: «Не бойся, по тебе мать не заплачет!…Чего дрожишь, на барабане присягать не придется — ты собаке по колено!…Иди-ка, парень, в рейтары[136]: у тебя ноги, как у вола роги!…» Язвительные слова били больнее хлыста.

Бабушка вошла в сени, но в комнату заходить не стала. Не потому, что было душно. Ее поразила та скорбь, которая сжимала сердца собравшихся в трактире людей и ясно выражалась на всех лицах…Бабушка понимала, как тяжело несчастным матерям; вот одна из них в немой горести ломает руки, другая тихо плачет, третья громко причитает. Нелегко и девушкам, которые стыдятся показать свое горе, а все же без слез не могут смотреть на побледневших парней; от вина они стали еще грустней и не поют уже песен. А каково отцам?… Сидят молча, убитые горем, за столом и думают одну общую думу. Где взять замену сыновьям-работникам, которые были их правой рукой, как пережить разлуку с ними? А срок немалый — целых четырнадцать лет.

Бабушка села с девочками в саду.

Скоро пришла Кристла, заплаканная и бледная, как стена. Она хотела что-то сказать, но судорога сжала горло, горе камнем навалилось на грудь. Молча прислонилась девушка к стволу цветущей яблони. Это была та яблоня, через которую она в святоянскую ночь перебрасывала свой веночек. Венок перелетел, но вместо того, чтобы исполниться предсказанию, что она соединится с милым сердцу, их разлучают…Кристла закрыла лицо белым передником и зарыдала. Бабушка не стала ее утешать.

Появился Мила. Куда девались румянец лица и живость глаз. Он походил на безжизненную статую. Молча подал Мила руку бабушке, молча обнял любимую девушку и, вынув из-за пазухи вышитый платочек, — такой платочек каждый парень получает от своей возлюбленной в знак любви, — стал утирать ей слезы. Никто из них не рассказывал, как велико его горе, но когда из трактира послышалась песня:

Как только мы расстанемся, Тоска, печаль измучит нас, И будут плакать день и ночь Два сердца и две пары глаз, —

Кристла порывисто обняла своего суженого и, рыдая, спрятала лицо на его груди. Ведь напев этой песни неумолчно звучал в их сердцах.

Бабушка встала; слеза покатилась по ее щеке. Барунка тоже заплакала. Положив руку на плечо Милы, старушка взволнованно проговорила;

— Да сохранит и утешит тебя Бог, Якуб! Исполняй свою службу, как должно, и тебе будет не так тяжело. Коли благословит Господь мой замысел, разлука ваша не будет долгой. Не теряйте надежды. А ты, девушка, если любишь его, не прибавляй горя своими слезами!… Ну, с Богом!

Перекрестив Милу, бабушка крепко пожала ему руку, быстро повернулась, забрала внучек и пошла домой, радуясь тому, что утешила людей в горе.

Слова бабушки были для влюбленных росой, упавшей на увядший цветок и воскрешающей его к новой жизни.

Стоя под цветущей яблоней, они обнимали друг друга, и ветер ронял на них ее лепестки.

У трактира загремела телега, приехавшая за новобранцами. «Мила! Кристла!…» — раздались голоса. Они ничего не слыхали. Не размыкали объятий. — Им не было дела ни до кого в мире, ведь каждый из них обнимал весь мир!…

После обеда Бейер простился с приветливыми хозяевами. Терезка, по обыкновению, наложила отцу и сыну на дорогу полные сумки разной снеди. Каждый из мальчиков подарил Орлику что-нибудь на память. Барунка дала шнурок на шляпу. Когда Аделька спросила бабушку, что ей подарить Орлику, та посоветовала подарить розу, которую принесла она от Гортензии.

— А ведь вы, бабушка, говорили, что я буду носить ее у пояса, когда вырасту, — возразила девочка. — Она такая красивая!

— Что тебе любо, то ты и должна отдать дорогому гостю, коли хочешь оказать ему честь. Подари розу: девочкам всего больше пристало дарить цветы.

Аделька послушалась и приколола пышную розу к шляпе Орлика.

— Ох, миленькая Алла, боюсь, что не долго твоя розочка сохранит свою красу, — сказал Бейер, — Орел — дикая птица: целый день, в дождь и ветер, летает он над горами и скалами…

Аделька вопросительно посмотрела на Орлика.

— Не беспокойся, батюшка, — отвечал мальчик, любуясь подарком, — в будни, прежде чем уйти в горы, я ее хорошо спрячу и только по праздникам буду с ней щеголять. Она всегда останется такой красивой.

Аделька была очень довольна. И никому в голову не пришло, что она-то и есть та самая роза, по которой станет со временем вздыхать Орлик. Унесет он ее в снежные горы и лесные чащи, будет оберегать и лелеять, и ее любовь озарит светом и счастьем всю его жизнь.

XVI Письма от Иоганки и Якуба. Разговор с княгиней.

Прошла Троица, которую бабушка называла «зеленым праздником»[137], верно потому, что в этот день весь дом, и внутри и снаружи, украшался березками. Стол и кровать стояли точно в зеленых беседках. Миновал и праздник тела Христова и Янов день. Уже не пел в кустах соловей, ласточки выпускали своих птенцов из-под застрехи, а на печи, под боком у кошек, лежали майские котята, с которыми любила играть Аделька. Ее Чернушка водила за собой уже взрослых цыплят. Султан и Тирл каждую ночь прыгали в воду за мышами, это давало старым пряхам повод говорить, что на мостике у Старой Белильни пошаливает водяной.

Аделька помогала Ворше отводить на пастбище Пеструху, собирала с бабушкой травы, а не то, сидя возле нее во дворе под липой — старушка уже начала сушить липовый цвет, — читала вслух букварь. Под вечер, когда бабушка с внучкой отправлялись встречать школьников, они всегда сворачивали в поле. Бабушка любовалась льном. Нравилось ей также смотреть на обширные господские поля, где уже желтели спелые колосья. Когда ветер волновал ниву, бабушка глаз от нее отвести и не могла. С ней обыкновенно останавливался обходивший поля Кудрна, и старушка говорила ему:

— Сердце радуется, глядя на такую благодать!… Только бы не было грозы.

— Да, печет знатно, — отвечал сторож, поглядывая на небо.

Когда проходили мимо гороха, Кудрна не забывал наполнять передник Адельки молоденькими стручками, успокаивая свою совесть тем, что княгиня не стала бы возражать: она любит и бабушку и ее внучат.

Барунка уже не приносила сестре солодковый корень и тянучки из него, которые она покупала на свой крейцер, либо получала от девочек за приготовление немецких уроков. Как только около школы появилась торговка черешнями, дети стали проедать свои крейцеры на черешни. Возвращаясь домой дубовой рощей, они искали землянику. Барунка сделала себе из бересты кузовок и не ленилась наполнять его спелыми ягодами для сестренки. Когда сошла земляника, она собирала оставшуюся кое-где клубнику, позднее — чернику и лесные орехи. Бабушка приносила из леса грибы и учила внучат распознавать их. Словом, был конец июля, а в начале августа должны были вернуться княгиня и отец; кроме того, дети с нетерпением ждали каникул. Терезка опять целыми днями пропадала в замке: надо было присмотреть за уборкой. Садовник сбился с ног, отдавая последние распоряжения. Он следил, как расцветают цветы на куртинах, ровно ли подстрижена на газонах трава, просматривал каждый кустик: вдруг поденщицы оставят какой-нибудь сорняк, а его следовало бы выдернуть и бросить через забор!… Все готовились к приезду княгини. Одни, кому приезд сулил выгоду, радовались, другие были недовольны. В семье управляющею с каждым днем росло беспокойство. Когда же по замку пронесся слух: «Завтра приедут!…» — управляющий даже снизошел до того, что ответил приказчику на его льстивое приветствие, чего никогда не делал зимой, пока был первой персоной в замке. Бабушка желала княгине всяких благ и каждый день молилась за нее. По правде сказать, ей бы не было никакого дела до княгини, если бы от нее не зависело возвращение зятя. Но в этот раз и по другой причине старушка с нетерпением ждала приезда господ. Она что-то задумала, хотя никому ничего не говорила.

В начале августа начали жать хлеб; княгиня со всей своей свитой приехала как раз к этому времени. Дочь управляющего надеялась на встречу с итальянцем, но ей поторопились сообщить, что госпожа оставила его в столице. Терезка вся сияла от радости, а дети не отходили от своего любимого папеньки. Бабушка загрустила, узнав, что не приехала ее дочь Иоганка. Зять привез от нее письмо. Посылая тысячу поклонов от тети Доротки и ее мужа, дочь сообщала, что вследствие болезни дяди приехать не может. Было бы нехорошо оставлять тетку одну присматривать за хозяйством и за больным. Еще она писала, что ее жених достойный человек; тетка советует выходить за него, и в Екатеринин день они хотят сыграть свадьбу. Ждут только согласия бабушки. «А как повенчаемся, при первой возможности приедем в Чехию за твоим, матушка, благословением; очень хочу, чтобы ты познакомилась с моим Иржиком, которого мы зовем Юрой. Он не чех, откуда-то с турецкой границы, но вы будете понимать друг друга: я научила его по-чешски скорее, чем Терезка Яна. Я бы рада выйти за чеха, матушка, знаю, и вам бы это больше пришлось по душе, да что делать: сердцу не прикажешь. Очень уж я полюбила моего кробата», — так заканчивала Иоганка.

Терезка читала письмо вслух. Ян, присутствовавший тут же, заметил:

— Будто слышу самою Гану; хорошая девушка, веселая… И Юра порядочный человек, я его видел; если у Ганы золотые руки, то он лучший подмастерье у дяди. Бывало, зайду в кузницу, всегда им любуюсь. Парень крепок, как дуб, и работник славный.

— Там было одно слово, я что-то его не поняла, прочитай-ка еще раз, Терезка, — и бабушка указала на конец письма.

— Верно, кробат?

— Да-да… Что это такое?

— Так прозвали в Вене хорватов.

— Вот оно что. Ну, дай Бог ей счастья. Как подумаешь, с каких дальних концов люди сошлись! И Иржи зовут, как ее покойного отца. — С этими словами бабушка сложила листок, утерла слезы и пошла прятать письмо в сундук.

Дети были несказанно счастливы, что их дорогой отец опять с ними. Глядели и наглядеться не могли. Перебивая друг друга, они торопились сообщить ему все, что случилось за год, хотя он уже давно обо всем знал из писем матери.

— Ты всю зиму будешь с нами жить, папенька?… — спрашивала Аделька, ласкаясь к отцу и приглаживая ему усы, что было ее любимой забавой.

— А когда снег выпадет, папенька, ты покатаешь нас на красивых санях? А подвесишь лошадям бубенчики? Раз зимой за нами присылали такие сани из города: мы с маменькой поехали, а бабушка не захотела. Лошади бежали, бубенчики звенели, а в городе все высыпали на улицу посмотреть, кто такой едет, — рассказывал Вилем.

Отец не успел ответить, как Ян затараторил:

— А знаешь, папенька, я буду охотником! Вот кончу школу и уйду к пану Бейеру в горы, а Орлик пойдет в Ризенбург.

— Ладно, ладно, пока что учись прилежней в школе, — отвечал, улыбаясь, отец, позволив мальчику выговориться до конца.

Пришли друзья — мельник с лесником — приветствовать дорогого гостя. В доме стало еще веселее. Султан и Тирл с радостным визгом бросились навстречу Гектору, будто торопились сообщить ему приятную новость. Ведь хозяин их любил, и побоев они от него не видали с тех пор, как загрызли утят. Он даже гладил их по голове, когда они выбегали навстречу. Видя, как они рады Яну, бабушка говорила, что животные чувствуют, кто их любит, и долго помнят ласку.

— Что, Гортензия совсем поправилась? — спросила жена лесника, которая тоже пришла с детьми проведать кума.

— Говорят, что да, а я полагаю — нет. Что-то ее угнетает. Она всегда была худенькая, а теперь — в чем только душа держится: глядит — и словно никого вокруг не замечает. Плакать хочется глядя на нее. Княгиня с ней совсем измучилась. С тех пор как захворала Гортензия, в доме прекратилось всякое веселье. Перед болезнью собирались ее помолвить с одним графом. Он из богатого рода, княгиня дружила с его родителями и, говорят, очень желает этого брака. Только не знаю… — И Прошек недоверчиво покачал головой.

— А что теперь говорит граф? — спросила женщина.

— А что он может сказать? Приходится ему сидеть и ждать, пока девушка выздоровеет. А если умрет — будет носить траур, коли и вправду ее любит. Говорят, он хочет ехать с ними в Италию.

— А Гортензия любит графа? — спросила бабушка.

— Кто знает? Если сердце ее свободно, он мог бы ей понравиться, граф недурен собой, — ответил Ян.

— Вот то-то же — если свободно… — заметил мельник, поднося Прошеку раскрытую табакерку. — На вкус и цвет товарищей нет, — пояснил он свою мысль любимой поговоркой. — Вот наша трактирщица давно бы сыграла свадьбу и не ходила бы как в воду опушенная, если бы не отняли у нее злые люди суженого, — добавил мельник и, обнеся всех табаком, понюхал сам, кивнул при этом в сторону Кристлы, которая тоже находилась в комнате.

— Я очень жалел вас обоих, когда Терезка мне написала о случившемся, — сказал Прошек, взглянув на бледное лицо девушки. — Свыкся ли хоть немного Мила со своим положением?

— Что ж ему, бедному, остается делать! Хоть и тяжко, а привыкать нужно, — отвечала Кристла, отвернувшись к окну, чтобы скрыть навернувшиеся слезы.

— Да… хоть в золотую клетку заприте птицу, а все равно лес ей милее, — вздохнул лесник

— Особенно если там пташечка по нем тужит, — усмехнулся в усы мельник.

— И я тоже был солдатом, — начал Прошек; улыбка заиграла на его красивых губах, голубые глаза обратились к Терезке.

Она усмехнулась и бросила:

— Ну ты был настоящий герой!…

— Не смейся, Терезка. Небось, когда ходила на вал с тетей Дороткой смотреть, как я марширую, так обе плакали.

— И ты с нами заодно, — припомнила Терезка. — Но тогда нам было не до смеха, смеялись, наверное, те, кто видел нас в это время.

— Должен признаться, что мне было безразлично, назовут меня бабой или героем, и последней чести я не добивался, — добродушно заявил хозяин. — Все четырнадцать дней солдатчины я провздыхал и проплакал, почти не ел и не спал; пока дождался увольнения, я стал походить на тень.

— Так вы были солдатом всего четырнадцать дней? Ну, если бы Миле посчитали дни за года, он прошел бы солдатскую службу играючи, — заметил мельник.

— Да и я бы не так мучился, если б наперед знал, что один мой добрый приятель хлопочет о выкупе, а брат собирается заступить мое место в солдатах. Как снег на голову свалилась эта новость…Брату нравилась солдатская жизнь, она ему больше подходит во всех отношениях. Не подумайте, однако, что я трус. Если бы пришлось защищать семью и отечество, я бы первый взял ружье. Но ведь не все люди одинаковы, один создан для одного, другой для другого. Так ведь, Терезка? — говорил Прошек, положив руку на плечи жены и ласково заглядывая ей в глаза.

— Так, так, Ян, ваше место в семье, — отвечала бабушка за дочь, и все присутствующие, знавшие мягкую натуру хозяина, молча согласились с ней.

Когда приятели стали расходиться, Кристла шмыгнула в бабушкину комнатку и, вынув из-за корсажа письмецо с отпечатком солдатской пуговицы, шепнула: «От Якуба…»

— Да ну, вот радость-то! Что ж он пишет? — Бабушка обрадовалась не меньше Кристлы. Кристла развернула письмо и начала читать по складам:

— Дорогая моя Кристинка! Сто раз приветствую тебя и целую. Да что проку в том? Лучше бы хоть разок поцеловать тебя наяву, чем тысячу раз на бумаге!… Но три мили лежат между нами, и не увидеть нам друг друга. Я знаю, что ты не раз за день подумаешь: «А что сейчас делает Якуб? Как-то ему живется?» Дела у солдата хватает, но от такого, как я, толку мало.

Как говорится, плоха работа, коль на уме забота. Неважно мне живется. Кабы сердце мое было свободно, как у Витковичева Тонды, я, может, охотнее тянул бы солдатскую лямку. Товарищи мало-помалу привыкают, им не так тяжело. Я тоже несу службу как положено: что потребуют, все исполняю. Только все мне опостылело. Не то чтоб привыкать — день ото дня становится тошнее… От зари до зари все думаю о тебе, моя голубка; если б знать, что ты здорова, хотя бы поклон от тебя получить, я был бы покойнее. Когда стою на карауле и вижу, как птицы летят в вашу сторону, всегда жалею, что они говорить не умеют, а то послал бы тебе весточку… А еще лучше самому стать вольной пташкой, залетным соловушкой, чтоб повидаться с тобой. Ничего не говорила тебе бабушка Прошековых? Не знаешь ли, что разумела она, когда сказала что наша разлука ненадолго? В самые горькие минуты я вспоминаю ее последние слона, и тогда словно камень с души свалится; крепко надеюсь, что она нам поможет. Бабушка никогда не говорит попусту… Пришли хоть несколько строчек, порадуй меня, пусть тебе кто-нибудь напишет. Пиши обо всем, ладно? Успели наши убрать сено в погожее время? А как жатва? Здесь уже начинают жать. Когда я вижу идущих в поле жнецов, так, кажется, бросил бы все и пристал к ним. Не ходи, прошу тебя, одна на барщину; я знаю, тебя будут пытать обо мне, будут тебе бередить сердце… Не ходи! И этот пустозвон писарь…» Вот глупый, он думает, что я могла бы… — рассердилась Кристла, но тотчас продолжала: — «… не дал бы тебе покоя. Держись Томеша, я просил его тебя охранять. Поклонись ему и Анче. Сходи к нашим, передай им мой поклон, ваших я тоже приветствую сто раз, и бабушку с ребятишками, и всех знакомых, и друзей. Я бы хотел тебе написать столько, что лист не покрыл бы даже весь Жерновский холм, а о таком маленьком клочке бумаги говорить нечего. Ко всему прочему, мне пора на караул. Когда стою на посту, всегда напеваю «Звездочки ясные, свечечки малые…» Мы вместе с тобой пели эту песенку накануне расставанья, и ты плакала. Как радовали нас когда-то звездочки, как тешили, и, Бог весть, порадуемся ли мы на них когда еще…Ну, оставайся с Богом!»

Кристла сложила письмо и вопросительно посмотрела на бабушку.

— Твое счастье, девушка, что захороводила такого парня. Кланяйся ему от меня и скажи, чтоб надеялся на Бога: из любого положения выход найдется; не все ненастье, проглянет и красно солнышко. Но сказать тебе наверняка я ничего не могу, пока сама толком ничего не знаю. На барщину ты ходи, когда потребуют; мне бы хотелось, чтоб на дожинки венок княгине подавала ты. Ну, да если будешь ходить на барщину, другую не выберут.

Слова бабушки успокоили Кристлу, и она обещала во всем слушаться ее советов. Со времени приезда Яна бабушка не раз его спрашивала, когда княгиня бывает дома, куда ходит на прогулку. Зять очень удивлялся. Бабушку никогда не интересовало, что делается в замке; замок для нее будто не существовал, а сейчас она то и дело о нем заговаривает. Что у нее на уме? Но бабушка сама ничего не говорила, а расспрашивать ее не захотели и, ничего не поняв, приписали все простому любопытству.

Несколько дней спустя Прошек с женой и детьми поехали в местечко: он хотел доставить семье удовольствие. Ворша с Беткой ушли в поле. Бабушка осталась сторожить дом. Взяв веретено, она села во дворе под липу, что вошло у нее в привычку. Но она не напевала, как обычно, а о чем-то думала, покачивая время от времени головой. Наконец, как бы на что-то решившись, старушка сказала про себя: «Так и сделаем!» И тут она увидела Гортензию, которая спускалась по косогору мимо сушильни, направляясь прямо к мостику. На ней было белое платье и соломенная круглая шляпа. Неслышно, словно горная фея, шла она по дорожке: ее ноги, обутые в атласные башмачки, едва касались земли. Бабушка поспешно встала и с искренней радостью приветствовала девушку. Сердце ее сжалось, когда взглянула она на бледное, почти прозрачное личико Гортензии. Столько смирения и глубокой печали выражало оно, что нельзя было на него смотреть без сострадания.

— Как тихо здесь… Ты одна? — спросила Гортензия, сердечно поздоровавшись с бабушкой.

— Одна, одна…Наши уехали в город. Дети не могут наглядеться на отца, уж больно долго его не видали, — промолвила бабушка, вытирая фартуком и без того чистую лавочку, раньше чем пригласить гостью присесть.

— Да, очень долго, и это по моей вине.

— И, полно, графинюшка, в животе и смерти один Бог волен. Уж как мы горевали и молились, чтоб Господь послал вам здоровья. Великое это сокровище, а человек ценит его лишь, когда потеряет. Куда вам с этих пор, ведь вы молоденькая, княгиня не перенесла бы такого горя.

— Я это знаю, — со вздохом отвечала Гортензия, опуская сложенные руки на альбом в красивом переплете, лежавший у нее на коленях.

— Что с вами, голубка моя, почему вы такая бледная? — участливо спрашивала бабушка, глядя на девушку, похожую на печального ангела.

— Ничего, бабушка, — отвечала Гортензия с вынужденной улыбкой, которая лучше слов говорила о затаенном горе. Старушка не пыталась больше что-либо узнать, но поняла, что болезнь девушки не столько телесная, сколько душевная.

Минуту спустя Гортензия уже расспрашивала, как всем жилось без нее в маленьком домике, вспоминали ли о ней дети. Бабушка охотно рассказывала; полюбопытствовала в свою очередь, как поживает княгиня и что она сейчас поделывает.

— Княгиня поехала к леснику, — объяснила Гортензия, — я попросила у нее разрешения остаться, чтоб порисовать эту долину и навестить вас. Она заедет за мной.

— Сам Бог ее посылает… — обрадовалась бабушка. — Надо надеть чистый передник; как со льном повозишься, вся в пыли станешь. Вы посидите, графинюшка, я мигом ворочусь!

С этими словами бабушка встала и ушла в дом; скоро она вернулась в чистом переднике, в белом платке и с косынкой на шее, неся белый хлеб, мед, масло и сливки.

— Не угодно ли хлебца, вчера печеный. Да пойдемте в сад, там зелени больше. Правда, и под липой довольно тени. Я люблю сидеть под ней: тут и птица вся у меня на виду, гуляет, в земле роется…

— Тогда останемся, мне и здесь хорошо, — перебила Гортензия, принимаясь за угощение. Нисколько не церемонясь, она отрезала себе хлеба и начала пить и есть. Девушка знала, что оскорбила бы бабушку, если б ничего не попробовала. Между тем она раскрыла альбом и показала бабушке свой рисунок.

— Ах ты, боже мой! Ведь вся долина наша срисована: и луга, и косогоры, и лес, и плотина! Да вон, кажись, и Викторка!… — воскликнула удивленная бабушка.

— Она подходит к этому уединенному уголку. Я встретила ее на косогоре. Как она оборвана!…Разве нельзя ей помочь? — с состраданием спросила девушка.

— Ох, милая моя графинюшка, телу-то пособить можно, да что проку, коли рассудка нет. Душа ее блуждает где-то, и видит она все, как во сне…Может, любя ее, Господь отнял у нее память, и она забыла, что перенесла. Если б вернулся к ней разум, так она, пожалуй, от отчаяния и свою душу загубила, как… Да простит ей Господь; коли согрешила, так искупила страданиями… — Бабушка прервала речь. Перевернув страницу, она увидела новое чудо. — Спаситель мой!… Кажись, Старая Белильня! Вот и двор и липа, а вот я, дети, собаки — все, как живые. Господи, вот что довелось увидеть! Кабы наши-то знали! — воскликнула бабушка.

— Я никогда не забываю людей, которые мне нравятся, — сказала Гортензия. — И чтоб лучше запомнить милые черты, я зарисовываю их. Люблю я также рисовать на добрую память те места, где приятно проводила время… А ваша долинка прелестна…Если б ты позволила, бабушка, я бы охотно нарисовала тебя детям на память.

Бабушка заволновалась и покачала головой.

— Меня-то, старуху?… Ни к чему это, графинюшка, — сказала она прерывающимся голосом.

— Почему же, бабушка? Будешь одна дома, я приду и нарисую тебя. Сделай это для внуков, пусть им останется твой портрет.

— Если вы так желаете, графинюшка, будь по-вашему, — решилась бабушка. — Только чтоб никто не знал об этом, а то скажут, что бабушка одурела на старости лет. Покуда я жива, им мой портрет не надобен, а умру — все равно будет, что обо мне скажут.

Гортензия обещала молчать.

— Где же, графинюшка, вы учились этому? Я сроду не слыхивала, чтоб женщина рисовать умела, — спросила бабушка, перевертывая лист.

— Девушкам моего круга многому надо учиться, чтоб уметь убивать время…Но живопись мне особенно понравилась, — отвечала Гортензия.

— Хорошее это дело, — рассудила бабушка, разглядывая рисунок, вложенный в альбом. На нем была изображена поросшая лесом скала, о которую разбивались морские волны. На скале стоял молодой человек с бутоном розы в руке и смотрел на море; вдали виднелся корабль с распущенными парусами.

— Это тоже ваша работа? — спросила бабушка.

— Нет, это дал мне художник, он учил меня рисовать, — чуть слышно прошептала девушка.

— Так, стало быть, это он сам?

Гортензия промолчала, щеки ее залились румянцем.

— Кажется, княгиня едет… — проговорила она, вставая.

Бабушка тотчас же поняла; теперь она знала, чего недостает Гортензии. Никакой княгини и в помине не было. Девушка снова села. Поговорив о разных разностях, бабушка начала рассказывать о Кристле с Милой и призналась Гортензии, что хочет попросить за них княгиню. Гортензия одобрила ее намерение и обещала замолвить словечко.

Наконец, показалась княгиня. Она шла по тропинке, а карета ехала по дороге. Сердечно поздоровавшись с бабушкой, княгиня подала Гортензии букет дикой гвоздики и сказала: «Ты, кажется, любишь эти цветы. Я нарвала их для тебя в поле».

Девушка наклонилась и поцеловала княгиню, а букетик заткнула за пояс.

— Это слезки, — заметила бабушка, взглянув на цветы.

— Слезки? — удивились дамы.

— Да, слезы девы Марии. Так называют этот цветок… Когда Христа вели на распятие, дева Мария шла за ним, хотя сердце ее разрывалось от горя. И когда увидала она на дороге капли крови Христовой, то горько заплакала, и из тех слез матери божьей и крови ее сына выросли, говорят, вот эти цветочки, — говорила бабушка.

— Так это цветы горя и любви… — проговорила княгиня.

— Влюбленные никогда их не рвут и не дарят друг другу, думают, они к слезам, — пояснила бабушка и подала княгине стакан сливок, прося ее откушать. Княгиня приняла угощение. — И, боже мой, — продолжала бабушка, — рви не рви, всегда найдется, о чем поплакать; в любви и горе, и радость перемешаны. Если любишь счастливо, так другие норовят перцу подсыпать…

— Дорогая княгиня, бабушка хочет просить вас за несчастных влюбленных. Выслушайте ее, дорогая княгиня. Я очень прошу вас помочь им!…

Гортензия сложила на груди руки и умоляюще взглянула на княгиню.

— Говори, матушка; я уже сказала тебе однажды, что ты можешь обращаться ко мне с любой просьбой. Я знаю, что ты не станешь просить за недостойных, — сказала княгиня, приглаживая пышные волосы любимой воспитанницы и в то же время приветливо поглядывая на бабушку.

— Я бы никогда не осмелилась беспокоить вас, ваша милость, если б не знала, что они того заслуживают…

И бабушка рассказала историю Кристлы и Милы, и прежде всего о том, как Мила попал в солдаты; она умолчала, однако, что управляющий и по сей день не перестает преследовать девушку. Ей не хотелось вредить этому человеку больше, чем нужно.

— Это та девушка, о которой я уже слышала?… У парня, кажется, была ссора с Пикколо?…

— Вот-вот, ваша милость.

— Она так хороша, что за нее дерутся мужчины?

«Девушка — что земляничка! Она понесет венок на дожинки, и ваша милость увидит ее. Но ведь горе не красит; когда девушке в любви счастья нет, сразу никнет ее головушка, как увядший цветок. От Кристлы теперь одна тень осталась…Но уроните одно словечко, она оживет и опять станет такая, как прежде. Вот и графинюшка тоже бледненькая, а, даст Бог, увидит родные края и все, что сердцу мило, и щечки заалеют, как лепестки розы, — прибавила бабушка, делая ударение на словах «что сердцу мило». Девушка вспыхнула; княгиня невольно посмотрела на нее, потом перевела взгляд на бабушку; старушка сидела с невозмутимым видом. Она добилась, чего хотела, и заставила княгиню призадуматься. «А если ей дорого счастье девушки, она доберется до истины», — подумала про себя бабушка.

После минутного молчания княгиня встала и, положив руку на плечо бабушки, сказала своим приятным голосом:

— Я позабочусь о влюбленных…Зайди завтра ко мне в это же время, матушка, — добавила она вполголоса.

— Милая княгиня, — заговорила Гортензия, взяв альбом под мышку, — бабушка позволила мне себя рисовать. Только надо сохранить все втайне, пока она жива. Как же это сделать?…

— Что ж, приходи в замок, матушка, и Гортензия тебя нарисует. И, пока ты жива, пусть твой портрет остается у меня. Она нарисует также и твоих внучат. Их портреты ты возьмешь себе, чтоб осталась у тебя память, когда они вырастут.

Так решила княгиня и, приветливо кивнув бабушке, села с Гортензией в карету. Бабушка, радостная, пошла домой.

XVII Тайна Гортензии. Смерть Викторки.

Утро было жаркое. И старый и малый — все вышли в поле. Крестьяне торопились убрать сжатый хлеб; чтобы успеть управиться и на своей и на господской ниве, им пришлось работать до глубокой ночи. Солнце так припекало, что под его палящими лучами трескалась земля. Людям было тяжко, цветы увядали, птицы летали над самой землей, все живое искало тени. С утра уже появились кое-где на горизонте маленькие серые и белые облачка. По мере того как поднималось солнце, их становилось все больше и больше. Они постепенно сгущались, поднимались выше, сливаясь в огромное облако, темневшее с каждой минутой. К полудню запад заволокла черная, тяжелая туча, подбиравшаяся к солнцу. Со страхом поглядывали жнецы на небо; хотя люди едва дышали от усталости, они работали, не разгибая спины: беспрестанные окрики и понуканья писаря были излишни. Впрочем, драть глотку у него вошло в привычку. А то, чего доброго, люди забудут, что он над ними господин, и потеряют к нему респект.

Бабушка сидела на крыльце, с тревогой наблюдая за тучей, нависшей над самым домом. Мальчики и Аделька играли на задворках. Им было так жарко, что, если бы бабушка позволила, они все бы скинули и нырнули бы в воду. Всегда живая и болтливая, как чечетка, Аделька, теперь зевала, играла с неохотой и, наконец, задремала. Бабушка тоже чувствовала, что веки ее тяжелеют. Ласточки летали низко над землей и укрывались в гнездах: паук, который, как заметила бабушка, утром опутал паутиной и задушил немало мух, спрятался в укромный уголок. Домашняя птица стайками собиралась в холодке на дворе. Собаки лежали у бабушкиных ног и, высунув языки, тяжело дышали, словно после трудной охоты. Деревья стояли неподвижно: ни один листик на них не шевелился.

Прошек с женой вернулись из замка. «Все ли дома? Собирается гроза!» — еще издали крикнула хозяйка. Детей позвали домой, птицу загнали в курятник, вынесли из белильни полотно. Бабушка положила на стол хлеб, приготовила громовую свечу и заперла окна. Все кругом померкло. Туча закрыла солнце. Прошек остановился на дороге и огляделся вокруг. На опушке леса, под деревом, он увидел Викторку. Вдруг порывисто дунул ветер, вдалеке глухо пророкотал гром, в черной туче сверкнула молния. «Боже ты мой, ведь эта несчастная стоит под деревом!» — подумал Прошек и начал кричать и махать Викторке, чтобы та отошла. Но Викторка не обращала на него внимания; при каждой вспышке молнии она хохотала и хлопала в ладоши. Упали первые крупные капли. Грозную тучу прорезали молнии, непрерывно гремел гром — гроза разразилась со всей яростью. Прошек вошел в дом. Бабушка затеплила громовую свечу и молилась вместе с детьми, вздрагивавшими при каждой вспышке молнии, при каждом раскате грома. Прошек ходил от окна к окну, поглядывая на двор. Небо будто разверзлось, дождь лил, как из ведра, молнии непрестанно бороздили небо, грохотал гром; казалось, злые духи сорвались с цепи. На минуту стихло — вдруг в окнах блеснул сине-желтый свет, крестообразная молния рассекла небо, и два страшных удара, один за другим, раздались над самой крышей. Бабушка хотела сказать «Господи, помилуй», но слова замерли у нее на устах. Терезка ухватилась за стол. Ян побледнел, Ворша и Бетка упали на колени, дети заплакали. Гроза же, словно излив этими ударами всю свою ярость, стала утихать. Слабее и глуше звучали удары грома, тучи рассеивались, светлели, и меж серых облаков опять уже проглядывала синева. Молнии сверкали все реже и реже, дождь перестал. Гроза прошла.

Как все изменилось!… Утомленная земля отдыхает, еще не придя в себя после потрясшей ее бури. Солнце смотрит на нее влажным, но уже ясным оком: лишь временами набегают на него тучки — остатки яростной бури. Трава, цветы — все пригнуто к земле; по дорогам текут ручьи, вода в речке помутнела, деревья стряхивают со своего зеленого одеяния тысячи сверкающих капель. Закружились в воздухе птицы; гуси и утки радуются ручейкам и лужам, оставшимся после ливня; курицы опять гоняются за жуками, во множестве снующими по земле, паук снова ткет свою паутину. Все живое, отдохнув, стремится к новым наслаждениям, к новой борьбе, торопится не упустить добычу.

Прошек вышел на улицу, обогнул дом; перед ним предстало печальное зрелище. Старую грушу, чьи ветви столько лет защищали его кров от непогоды, сразила молния. Одна половина ее лежала на крыше, другая на земле. Уже давно не давала плодов эта дикая груша, да и плоды ее были невкусные; но грушу любили, ибо с весны до зимы осеняла она дом своей листвой.

На полях ливень также наделал немало бед; но люди радовались, что не было града, а то бы хуже пришлось. Уже после обеда дороги просохли; пан отец отправился на плотину, как и всегда, в туфлях. Ему встретилась бабушка, идущая в замок. Мельник рассказал старушке, сколько вреда причинила буря фруктовым садам, угостил ее табачком и спросил, куда она путь держит. Узнав, что бабушке идти в другую сторону, он пошел своей дорогой, а бабушка своей.

Пану Леопольду было, верно, приказано проводить бабушку к княгине, не медля ни минуты. Едва старушка показалась в передней, он без всяких расспросов тотчас отворил перед ней двери в маленькую гостиную, где сидела княгиня. Она была одна. Княгиня указала бабушке место возле себя; бабушка осторожно присела.

— Мне очень нравятся твоя прямота и искренность; я верю тебе всем сердцем и надеюсь, что ты с той же искренностью ответишь на мои вопросы, — начала княгиня.

— Иначе и быть не может, ваша милость. Извольте, спрашивайте, — молвила в ответ бабушка, недоумевая, чего княгиня от нее хочет…

— Ты сказала вчера: «Если графиня увидит родные края и то, что сердцу мило, щеки ее порозовеют». Эти слова были произнесены тобой многозначительно, и я невольно задумалась. Ошиблась я, или ты в самом деле сказала так с намерением.

Княгиня пристально посмотрела на старушку, но та нисколько не смутилась. Поразмыслив недолго, она чистосердечно ответила:

— Я с умыслом так сказала. Что на уме было, то с языка сорвалось. Хотела я, княгинюшка, вам кое о чем намекнуть. Bo-время да к месту сказанное слово дороже золота, — проговорила бабушка.

— Тебя об этом просила Гортензия? — допытывалась княгиня.

— Боже сохрани! Она, моя голубка, как видно, не из тех, что выносят свои слезы на улицу. Да только, кто сам много испытал, тот и без слов все понимает. Не всегда удается человеку утаить то, что у него на душе. Вот я и догадалась.

— О чем же? Может быть, ты что-нибудь слышала? Расскажи мне все; не простое любопытство, а забота о моей Гортензии, которую я люблю, как свое родное дитя, заставляет меня расспрашивать, — с тревогой в голосе проговорила княгиня.

— Что слыхала, то и скажу. Ничего в том нет зазорного, да и говорить я не зареклась, — ответила бабушка и рассказала, что было ей известно о помолвке и болезни Гортензии. — Одна мысль придет, другую с собой приведет; издалека-то виднее…Да и то сказать, что голова, то и разум. Вот и пришло мне вчера, ваша милость, на ум, что, может, голубка наша не по своей охоте идет за графа, а желает угодить вашей милости. Вчера-то я, глядя на нее, чуть не заплакала. Стали мы смотреть картинки, ею нарисованные. На диво хороши! И попадись мне тут одна картинка; ее, как объяснила графинюшка, рисовал и подарил ей учитель. Спрашиваю, не сам ли он и есть этот красивый господин? Ведь старому да малому до всего дело. Зарделась она, как маков цвет, встала, не сказав ни слова, а у самой глаза полны слез. С меня довольно было: ну, а вашей милости лучше знать, права ли старая бабушка.

Княгиня встала и начала ходить по комнате. С губ ее срывались слова: «Я ничего не замечала; она всегда весела и послушна… Никогда не заговаривала о нем».

— Ну, ваша милость, — отозвалась бабушка, невольно слушая это размышление вслух, — человек человеку рознь. Иному радость не в радость, печаль не в печаль, покуда с людьми не поделится; другой, наоборот, чувства свои всю жизнь в себе носит, с ними и в гроб ложится. Таких людей трудно расположить к себе. Ну, да любовь рождает любовь. Мне сдается, что с людьми — как с травами. За одной далеко ходить не надо, всюду ее найдешь, на каждом лугу, на каждой меже. За другой же приходится забираться в чащу леса и разыскивать ее под опавшей листвой; не посчитаешь за труд полезть за ней и на крутые горы и на дикие скалы; внимания не обратишь на терновник и колючки, что порой преграждают путь. Зато такая травка мне во сто крат дороже. Знахарка, что приходит к нам с гор, всегда говорит, вытаскивая из корзинки душистый мох: «Много труда положено, чтоб отыскать его, да он того стоит». Этот мох пахнет фиалками и зимой благоуханием своим напоминает людям о весне. Простите меня, ваша милость, всегда я с дороги собьюсь. И еще хочу я сказать, может графинюшка весела была, покамест жила надеждой, а как изверилась, тут любовь еще сильнее разгорелась. Ведь часто так бывает, как что утратишь, оно вдвое милее станет.

— Спасибо за правду, матушка, — сказала княгиня, — удастся ли мне завоевать ее расположение, не знаю… Только бы она была счастлива. Гортензия всем обязана тебе, без тебя я оставалась бы в неведении. Не хочу тебя больше задерживать. Завтра Гортензия думает взяться за рисование, приходи же с внучатами.

Такими словами княгиня напутствовала бабушку, которая ушла с сознанием, что, может быть, помогла составить счастье человека.

Подходя к дому, бабушка встретила лесника, он был взволнован и шел нетвердым шагом. «Вы только послушайте, какое происшествие», — сказал он срывающимся голосом.

— Не томите, говорите скорей, что такое стряслось?…

— Викторку молнией убило!

Бабушка всплеснула руками, не в силах слово вымолвить; две крупные, как горошины, слезы выкатились у нее из глаз.

— Оказал ей Господь милость свою, царство ей небесное, — прошептала она.

— Легкую смерть приняла… — вздохнул лесник.

На улицу вышли Прошковы с детьми и, услыхав печальную новость, остановились, пораженные.

— Не зря, значит, я испугался, когда перед началом грозы заметил ее под деревом. Ведь кричал ей, махал рукой, а она знай себе смеется. Выходит, в последний раз я ее видел. Ну, теперь ей хорошо…

— Кто же ее разыскал? Где нашли? — спрашивали все наперебой.

— Когда гроза поутихла, пошел я в лес взглянуть, не натворила ли она бед. Выхожу на пригорок к сросшимся елям, знаете, что растут над Викторкиной пещерой, и вижу, лежит кто-то, а сверху еловые ветки накиданы. Кликнул — не отвечает; глянул наверх — откуда бы тут ельнику взяться, — а с обеих елей словно кто нарочно кору содрал сверху донизу вместе с ветвями. Разгреб я быстро хвою, гляжу — под ней мертвая Викторка. Потрогал, а она уже закоченела. Платье на левой стороне сверху донизу опалено. Скорей всего, она обрадовалась грозе, — Викторка-то, бывало, как молния сверкнет, так и смеется, — выбежала на пригорок, с него далеко видно, и села под ель. Там и пришел ее конец.

— Как нашей старой груше, — тихо молвила бабушка. — А где вы ее положили?

— Велел отнести к себе домой, это ближе. Сам и похороны справлю; хотя приятели меня и отговаривают. Уже сходил в Жернов, сообщил кому надо. Не думал я, что так скоро потеряем бедняжку. Скучно мне без нее будет! — горевал лесник.

Из Жернова донесся звон колокола. Все перекрестились и зашептали слова молитвы. Это звонили по Викторке.

— Пойдемте поглядим на нее, — просили дети родителей и бабушку.

— Приходите завтра, когда она будет лежать убранная в гробу, — решил лесник и, простившись, удрученный, зашагал домой.

— Не будет больше к нам Викторка ходить, не будет больше петь у плотины, теперь она на небе! — говорили ребятишки, снова принимаясь за свои дела. В своем горе они забыли даже спросить бабушку, видела ли она Гортензию.

«Вестимо, на небе… Много горюшка на земле выпало на ее долю…» — думала бабушка.

Известие о смерти Викторки быстро облетело всю долину; ведь каждый ее знал и думал, что такой лучше не жить. И вот довелось Викторке умереть смертью, какую Бог редко посылает людям. Если прежде говорили о Викторке с состраданием, то теперь в разговорах о ней звучало почтение.

Когда на другой день бабушка с детьми пришла в замок, княгиня тоже завела разговор о Викторке. Услышав, что ее любили в доме лесника и на Старой Белильне, Гортензия обещала перерисовать для них ту картинку, которую видела бабушка: Викторку под деревом.

— Ей хочется перед отъездом всем доставить удовольствие. Она готова всех вас увезти с собой, — улыбнулась княгиня.

— А где лучше отдохнешь душой, как не среди людей, которые тебя любят? Радости большей, чем радовать других, нету, — ответила бабушка.

Дети с нетерпением ждали, когда будут готовы их портреты. О том, что бабушку тоже рисуют, они не догадывались. Но больше всего соблазняли их подарки, которые Гортензия обещала в том случае, если они будут сидеть смирно. Ребятишки словно приросли к стульям. Бабушка с интересом наблюдала, как из-под искусной кисти девушки все живее и живее выступают дорогие ей лица, и сама останавливала внучат, когда те снова принимались за свое. «Сиди, Ян, не вертись, а то выйдешь сам на себя не похож. А ты, Барунка, не морщи нос, как кролик, кому такая нужна. Вилем, не поднимай то и дело плечи, словно гусь крылья, когда он перья теряет». Аделька забылась и сунула палец в рот; бабушка пристыдила ее: «Стыдно, девочка, ты уж большая выросла, могла бы хлеб сама резать; вот ужо намажу тебе палец горчицей».

Гортензия рисовала с большим увлечением и не раз сама принималась смеяться вместе с детьми. С каждым днем краски возвращались на ее лицо; бабушке она напоминала не то чтобы розу, а розовеющий яблоневый цвет. Девушка повеселела, глаза ее снова ярко заблестели. Всем она улыбалась, всем хотелось ей сказать приятное. Иногда, при взгляде на бабушку, глаза девушки увлажнялись слезами; отбросив кисть, она брала в свои ладони бабушкину голову и целовала ее морщинистый лоб, гладила седые волосы. Как-то она нагнулась и поцеловала бабушкину руку.

Старушка смутилась и залилась румянцем.

— Что это вы, графинюшка, делаете, разве так годится!

— Я знаю, бабушка, что делаю, я так благодарна тебе, ты была моим ангелом-хранителем! — И Гортензия встала перед бабушкой на колени.

— Да благословит вас Бог, и да пошлет он вам счастья, какого вы желаете, — проговорила бабушка, положив свою руку на белый и нежный, как лепесток лилии, лоб склонившейся девушки. — Я помолюсь за вас и за госпожу княгиню. Хорошая она женщина!

На другой день после грозы на Старую Белильню пришел лесник и сообщил, что теперь можно проститься с Викторкой. Терезка не могла видеть покойников и осталась дома. Мельничиха заявила, что на мертвецов неприятно смотреть, а на самом деле, как неосторожно проговорился ее муж, боялась, что Викторка явится ей во сне. Кристла отбывала барщину. С бабушкой и детьми пошла одна Манчинка. По дороге нарвали цветов, захватили резеды из сада. Мальчики взяли освященные образки, которые принесла им бабушка из Святоновице, бабушка — четки, у Манчинки в руках были тоже образки.

— Кто бы мог подумать, что нам скоро придется хоронить Викторку, — сказала жена лесника, встречая бабушку на пороге.

— Все под Богом ходим; ложась вечером, не знаем, будем ли живы утром, — отвечала бабушка.

Прибежала серна и ткнулась в передник Адельки, сыновья лесника прыгали вместе с собаками вокруг гостей.

— Где она лежит? — спросила бабушка, заходя в сени.

— В садовой сторожке, — отвечала хозяйка и, взяв Анушку за руку, повела гостей в сад. Пол сторожки, состоявшей из одной комнаты, был устлан хвоей: посреди, на высоких носилках, сколоченных из неотесанных березовых брусьев, стоял открытый дубовый гроб, а в нем лежала Викторка. Лесничиха одела ее в белый саван, лоб обвила венком из полевых гвоздик, под голову положила зеленый мох. Руки Викторки были крест-накрест сложены на груди, как любила она держать их при жизни. Гроб и крышку лесничиха украсила еловыми ветками; у изголовья горела лампада, у ног стояла чашка со святой водой и лежало кропило[138] — пучок колосьев. Жена лесника сама убрала гроб и обрядила Викторку; по нескольку раз в день заходила она посмотреть на нее, считая это своим долгом.

Бабушка подошла к гробу, перекрестила покойницу, встала на колени и начала молиться. Дети делали то же, что и бабушка.

— Нравится вам, как я все устроила? — озабоченно спросила жена лесника, когда старушка поднялась с колен. — Я не стала класть много цветов и образков, подумала, что и вам захочется положить ей что-нибудь в гроб.

— Хорошо сделали, кумушка, очень хорошо, — одобрила бабушка.

Хозяйка взяла у детей цветы и образки и положила их около покойницы. Бабушка надела на окоченевшую руку четки. Долго смотрела она на Викторку. Выражение дикости уже исчезло с этого лица. Черные жгучие глаза были закрыты, свет их навсегда угас. Темные взлохмаченные волосы были причесаны, на холодном, как мрамор, лбу лежал венок из красных гвоздик, как залог любви. Лицо не искажали судорожные подергивания, которые в гневе делали Викторку безобразной. А на устах застыла горькая усмешка и испуг, словно отражение последней мысли покойницы.

— Чем же болело твое бедное сердечко? Что с тобой сделали? — шептала бабушка. — Не получишь ты уже на земле награды за свои страдания…Виноватому Бог судья. Теперь тебе легко и спокойно.

— Кузнечиха говорила, что надо бы положить под голову стружки, а муж принес мох; боюсь, как бы не осудили люди и Викторкины родные: взялись, мол, заботиться, а так бедно хороним, — беспокоилась жена лесника.

— На чужой роток не накинешь платок, кумушка; пускай себе говорят, что хотят. Живой был, никому не угодил; умер — и всем стал мил. Оставьте ей ее зеленую подушку, ведь она пятнадцать лет на другую голову не ложила.

С этими словами бабушка взяла кропило, трижды брызнула на Викторку святой водой, перекрестила ее и велела детям сделать то же. Затем все тихо вышли из садовой сторожки.

В живописной долине за Ризенбургом, у Боушинской часовни, построенной, по преданию, турынским рыцарем в память исцеления немой дочери, есть кладбище; там и схоронили Викторку[139]. На ее могиле лесник посадил ель. «Ель зелена и зимой и летом, да и любила она ее», — говорил он бабушке, когда случалось им вспоминать о Викторке.

Викторку не забыли, хотя не раздавалась больше у плотины ее колыбельная, пещерка была пуста, а ели срублены. Имя несчастной Викторки продолжало жить в той округе в печальной песне, которую сложила о ней Бара из Жернова.

XVIII Свадьба Кристлы и Якуба. Последние годы бабушки.

Бабушкин портрет Гортензия пока оставила у себя, а портреты внучат отдала ей. Много радости доставили они родителям, а больше всего бабушке. Гортензия вложила в работу всю душу. Права была бабушка, когда, показывая портреты знакомым, — а видеть их должен был каждый, — замечала: «Только что не говорят». И много лет спустя, — внучата уже разлетелись из дому, — бабушка не уставала повторять: «Хоть у простых людей и не в обычае снимать с себя портреты, а хорошая это выдумка. Пока я всех помню, да с годами память у человека слабеет, начинает он забывать лица. Вот тогда-то и порадуюсь на картинки».

С господских полей уже свозили последние снопы пшеницы. Все знали, что княгиня с Гортензией торопится в Италию и долго не пробудет в поместье; поэтому управляющий решил устроить праздник урожая сразу после того, как вывезут всю пшеницу.

Кристла слыла самой красивой девушкой во всей округе и к тому же самой ловкой; бабушка верно угадала: подносить княгине венок выбрали ее.

Позади замка была обширная луговина, частью поросшая травой, частью занятая высокими стогами соломы. Посредине луговины парни вбили шест и украсили его еловыми ветками, лентами и красными платочками, которые флажками развевались по воздуху; между ветками натыкали полевых цветов и колосьев. Вокруг столов понаделали скамеек, устроили из зеленых елочек беседки, около празднично убранного шеста утоптали землю для танцев.

— Бабушка, милая бабушка, — молила Кристла, — ведь вы все утешали меня, я только и жива вашими уговорами; Милу обнадежила, а вот подошли и дожинки, а я так и не знаю, чего мне ждать. Скажите, прошу вас, может попусту я надеялась, может говорили вы так, чтобы нам легче было отвыкнуть друг от друга.

— Глупенькая, неразумно утешать пустыми побасенками. Я на ветер слов не бросаю. Принарядись завтра получше, княгиня это любит. И я тоже, коли буду жива и здорова, приду на тебя поглядеть: а попросишь, скажу всю правду, — ответила бабушка и улыбнулась.

Уж, конечно, старушка знала судьбу Милы и, если бы не обещала княгине молчать, давно бы Кристлу успокоила.

На другой день на зеленой лужайке собралась нарядно одетая молодежь, работавшая на господском дворе, и все, кто ходил на барщину. На телегу положили снопы, лошадям в гривы вплели ленты, один из парней сел на передок; Кристла с подругами забрались на снопы. Остальная молодежь выстроилась парами за телегой, кто постарше — встали позади всех. Жнецы держали в руках серпы и косы, жницы — серпы и грабли. На корсажах девушек пестрели букетики из колосьев, васильков и других полевых цветов; парни украсили цветами шапки и картузы. Тот, что сидел на телеге, щелкнул кнутом, лошадь тронулась, и толпа с пением двинулась к замку. Перед замком шествие остановилось, девушки слезли с телеги; Кристла положила на руки венок из колосьев, подстелив под него красный платок, молодежь встала за ней. Все с пением направились в переднюю, куда тем временем вышла княгиня. Кристла дрожала от страха, щеки ее заливал стыдливый румянец; потупя взор, заикаясь, поздравила она княгиню с благополучным окончанием жатвы и богатым урожаем, пожелала ей собрать не меньше и на будущий год и положила венок к ее ногам. Жнецы, сняв шапки, пожелали княгине здоровья и долгих лет жизни. Ласково поблагодарив, княгиня приказала управляющему всех накормить и напоить. «А тебе, милая девушка, я особенно благодарна и за венок и за доброе пожелание, — сказала она Кристле, надев венок на руку. — Я вижу, все стоят парами, а ты одна; пожалуй, лучшей наградой будет, если я найду тебе танцора!»

Улыбнувшись, она отворила дверь в гостиную, и оттуда вышел Мила, уже одетый по-деревенски.

— Пресвятая дева, Якуб! — вскрикнула девушка: ноги у нее подкосились, и она упала бы, если б Мила не успел ее поддержать. Княгиня тихо вышла.

— Пойдемте, пойдемте, — торопил Мила, — княгиня не хочет, чтоб ее благодарили.

Выйдя за ворота замка, Якуб поднял руку с полным кошельком и заявил: «Это мне дала графиня, чтоб я разделил между вами. Возьми, друг, раздай!» — добавил он, подавая кошелек Томешу, который, как и все, оторопело смотрел на Милу. На улице молодые люди дали волю своей радости. Якуб горячо обнял любимую и объявил всем, что своим освобождением он обязан княгине.

— И бабушке, — добавила Кристла, — если бы не она, ничего бы не вышло.

Начали готовиться к танцам. Пришли служащие замка со своими домочадцами, Прошек, лесник и мельник с семьями; бабушка явилась раньше всех. Ее подгоняло желание взглянуть, как радуются и веселятся два милые ее сердцу человека. Кристла и Мила были готовы расцеловать старушку.

— Не меня благодарите, я только словечко замолвила: все сделала княгиня да господня воля.

— Ведь вы, бабуся, еще вчера знали, что Мила вернулся и сидит у Вацлава, а молчали, — грозила пальцем Кристла.

— Не велено было говорить. Разве мало показалось тебе обещания, что ты скоро увидишь Якуба. Помни, девушка, терпеливый всегда выигрывает.

Около разукрашенного шеста раздавались музыка, пение, крик и смех. Служащие замка приглашали деревенских девушек, а их дамы не гнушались деревенскими танцорами: каждый облюбовал себе пару. Пиво, наливки и танцы разгорячили головы. А когда на гулянье пришли княгиня с Гортензией и вся молодежь начала исполнять народные танцы, веселье достигло предела: вся робость исчезла, шапки полетели вверх, раздались крики: «Желаем здравствовать нашей княгине!» Не один стакан осушили за здоровье госпожи. Довольные княгиня и Гортензия разговаривали то с тем, то с другим; Гортензия пожелала счастья поцеловавшей ей руку Кристле, поговорила с мельником и лесником, а затем ласково обратилась к бабушке, отчего жена и дочь управляющего позеленели от злости. Они возненавидели старушку, которая разрушила все их замыслы. За столом подгулявшие старики ругали управляющего и писарей; один из них схватил кружку пива и хотел поднести княгине, а когда Томеш остановил его, начал браниться. Но княгини с Гортензией уже не оказалось.

Через несколько дней после дожинок княгиня со своей воспитанницей уехали в Италию. Перед отъездом Гортензия попросила бабушку передать Кристле свадебный подарок — красивые гранаты.

Бабушка была довольна: как она задумала, так все и вышло. Но еще одна забота оставалась у нее — написать письмо Иоганке. Конечно, сделать это могла бы Терезка, но тогда письмо получилось бы не такое, какое желала бабушка. Поэтому однажды она позвала Барунку в свою комнатку, заперла дверь и сказала ей, указывая на стол, где были приготовлены бумага, перо и чернила: «Садись, Барунка, будешь писать тете Иоганке письмо!» Барунка села, бабушка пристроилась рядом с ней, чтоб видеть бумагу, и начала диктовать: «Хвала Иисусу Христу!…»

— Бабушка, — возразила девочка, — так письма не начинают, надо писать: «Милая моя Иоганка!»

— Ни к чему это, девонька, дед твой и прадед всегда так писали, и я детям иначе не писывала. Войдешь в дом, всегда перво-наперво скажешь: «Хвала Иисусу Христу!» Вот и пиши, как я говорю: «Хвала Иисусу Христу! Стократ приветствую тебя и целую, милая моя дочь Иоганка, и посылаю тебе известие, что я, слава Богу, здорова. Правда, мучит меня маленько кашель, да дивиться тут нечему, ведь скоро стукнет мне восемьдесят лет. Годы, дорогая дочка, немалые, дай Бог всякому прожить их в таком же добром здоровье: слышу хорошо, вижу еще так, что и штопать могла бы, если б не делала это за меня Барунка. На ноги я тоже крепка. Надеюсь, что и тебя и Доротку это письмо застанет в добром здравии. Как я поняла из твоего письма, дядя очень хворает; жалко его, да, надеюсь, он скоро поправится. Частенько он прихварывает, но недаром говорят: скрипучее дерево два века стоит. Ты пишешь, что собираешься замуж, и просишь моего согласия. Милая дочка, что ж я могу сказать, когда ты уже выбрала себе человека по сердцу; дай Бог тебе счастья, и да благословит он вас обоих, живите во славу божию и на радость людям. Зачем бы я стала мешать твоему счастью, когда Иржик хороший человек и ты его любишь? Не мне с ним жить — тебе. Думала я, однако, что ты выберешь чеха: свой к своему тянется, да, видно, не суждено тому быть, и я на тебя не в обиде. Все мы дети одного отца, одна мать нас кормит, и мы должны любить друг друга, хоть и не приходимся земляками. Поклонись от меня Иржику; а даст вам Бог здоровья, как наладите хозяйство и будет все благополучно, побывайте у нас. Дети не чают увидеть свою тетю. Дай вам Бог здоровья и счастья! Оставайтесь с Богом!»

Барунка должна была прочитать письмо вслух; потом листок сложили пополам, запечатали, и бабушка спрятала его в сундук, чтоб, когда пойдет в костел, самой отдать на почту…

За несколько дней до святой Екатерины, вечером, собралась в трактире молодежь, парни и девушки. Дом снаружи и внутри вычищен до блеска. Около двери навешаны венки из хвои, в горнице за каждым образом — зеленая ветка, занавески у окон белы, как снег, полы вымыты чисто-начисто. Длинный липовый стол накрыт белой скатертью, а на ней раскиданы ветки розмарина, белые и красные ленты; вокруг стола, словно гирлянда из роз и гвоздики, сидят подружки невесты. Они собрались вить венки самой красивой из всех — Кристле, молодой невесте, которая сидит на почетном конце стола в окружении своих подруг. Нынче она освобождена от всех домашних хлопот и отдана на попечение свата и свахи. Эти почетные должности выполняли Мартинец, водивший людей на богомолье, и бабушка. У нее не хватило духу отказать Кристле, хотя она избегала шумных сборищ. Пани мама заменила старую, немощную хозяйку, а жена Кудрны и Цилька помогали ей. Бабушка сидела среди подружек невесты; и хоть в ее обязанности не входило вить венки и вязать букеты, к ней беспрестанно обращались за помощью и советом. Невеста привязывала бант на красивую ветку розмарина для дружки и свата; младшая подружка обязана была свить венок для невесты, старшая для жениха; другие девушки вили венки каждая своему кавалеру. Оставшиеся веточки розмарина надо было перевязать бантиками; они предназначались для гостей. Готовили букетики розмарина и банты для украшения гривы и сбруи лошадей, которые должны были везти невесту.

Глаза невесты загорались любовью и счастьем, когда останавливались на статной фигуре жениха, который прохаживался около стола вместе с другими парнями. Любой из них мог больше говорить со своей возлюбленной, чем жених с невестой, на которую Мила лишь время от времени взглядывал с тоской во взоре. Около невесты увивался дружка, а жених должен был ухаживать за старшей подружкой Кристлы. Все могли веселиться, шутить, острить сколько им угодно; разумеется, больше всего веселья требовалось от свата; только жених с невестой не смели показывать своей радости. Кристла говорила мало и не поднимала глаз от стола, забросанного ветками розмарина. Когда старшая и младшая подружки начали вить свадебные венки, все запели:

Где, голубушка, ты летала? Ох, летала! Где ты перышки замарала? Ох, замарала!

Невеста прикрыла лицо белым передником и заплакала. Жених с тревогой посмотрел на нее и спросил у свата: «Отчего она плачет?» — «Видишь ли, женишок, — весело ответил ему тот, — радость и печаль спят в одной постельке: бывает, одну позовешь — другая проснется. Не бойся, нынче плачет, а завтра улыбнется». Тут снова завели песню, одну, другую, за веселыми следовали заунывные. Величали молодость, красоту, любовь, восхваляли вольное житье молодецкое; затем стали петь хвалу молодым и счастливому супружеству, когда двое любят друг друга, как голубочки, и живут согласно, подобно зернышкам в одном колосе. Величальные песни то и дело перебивал своими остроумными шутками сват. Когда начали песню о супружеском согласии, сват заявил, что знает песенку поновее.

— Сам сочинил, сам на свет выпустил, — хвастался он.

— Давно не слыхали, как петух поет! Послушаем, как оно выходит!… — закричали парни.

Сват встал посреди горницы и голосом, в котором слышался затаенный смех, уместный на свадебном пиру не меньше, чем благочестивый вздох на богомолье, начал:

О, ангельская радость! Рай! Семейное согласье! Тишина! Сказал жене: «Гороху мне подай!» Она мне варит кашу из пшена. А если мяса захотел поесть, Так пироги тебе печет жена. О, ангельская радость! Честь! Семейное согласье! Тишина!

— Такая песенка вместе с певцом ломаного гроша не стоит! — засмеялись девушки и громко запели, чтобы помешать парням слушать продолжение. За песнями, шутками и прибаутками незаметно связали букеты и сплели венки. Девушки встали из-за стола, взялись за руки, и образовав круг, запели:

Все мы сделали давно: Куплены обновы, Пироги испечены, И венки готовы.

В эту минуту в дверях появились пани мама и ее помощницы; руки у них были полны всякой снеди. Пан отец и дружка тащили пиво и вино. Снова все сели за стол, который на этот раз был завален уже не розмарином, а жареным и пареным. Кавалеры сели возле девушек, жених между старшей подружкой я свахой, невеста между дружкой и младшей подружкой, которая разрезала и подносила ей кушанье, так же как старшая подружка жениху. Сват непрерывно ходил вокруг стола, позволяя девушкам то кормить себя, то бранить; зато и им приходилось выслушивать его шутки, подчас довольно грубоватые. Когда со стола была убрана посуда, сват принес три миски — его подарок невесте. В одной была пшеница, которую он дарил невесте как символ плодородия; в другой — зола, перемешанная с просом, чтобы невеста, выбирая зерно, училась терпению; третья миска, «потайная», была плотно закрыта. Невесте не следует быть любопытной, и она не должна в нее заглядывать. Но разве можно было выдержать искушение? Кристле миска не давала покоя; когда никто не видел, приподняла она потихонечку кончик белого платка, закрывавшего миску, и…фррр — спрятанный там воробей вспорхнул к потолку.

— Видишь, милая невеста, так всегда случается с любопытными, — сказала бабушка, легонько потрепав девушку по плечу. — Человек скорее умрет, чем откажется узнать, что от него скрыто; а заглянет под крышку — там ничего и не окажется.

Молодежь не расходилась до поздней ночи; после угощения начались танцы. Жених с дружкой проводили сваху домой и при прощании напомнили, что завтра нужно прийти пораньше.

На следующий день жители долины и Жернова чуть свет были на ногах. Одни собирались в костел, другие — к свадебному столу и на танцы. Кто не был приглашен, не мог превозмочь любопытства и пришел поглазеть на свадьбу. Ведь о ней столько недель твердили, уверяя, что будет чему подивиться; невеста-де поедет в костел в господской карете, на господских лошадях, на шее у нее будут дорогие гранаты, а на самой — розовая шелковая кофта, голубая юбка, тоже шелковая и вышитый белый передник. Обо всем этом жерновские знали раньше, чем сама невеста. Им до малейших подробностей было известно, много ли и какие кушанья будут на свадьбе, в каком порядке подадут их на стол; сколько рубашек, сколько перин и какую посуду получит невеста в приданое. Словом, толковали, будто сама невеста расписала им обо всем. Не увидеть такой шумной свадьбы, не убедиться, к лицу ли невесте венок, много ли она прольет слез, как будут одеты гости, было бы непростительным грехом. Ведь это целое событие в их жизни, источник для разговоров не менее чем на полгода, — как же можно упустить такой случай!

Когда семья Прошека и заночевавшая на Старой Белильне семья лесника подошли к трактиру, оказалось, что надо пробираться сквозь толпу, собравшуюся во дворе. В трактире уже сидели гости со стороны невесты. Пан отец выглядел франтом. Сапоги его блестели, как зеркало, в руке он держал серебряную табакерку. Мельник был свидетелем невесты. Пани мама разоделась в шелка. Шею ее обвивала нитка мелкого жемчуга, на голове блестел златотканный чепец. Бабушка одела свой подвенечный наряд и парадный чепец с большим бантом на затылке. В трактире не было подружек невесты, их кавалеров и свата: они пошли в Жернов за женихом; и невеста тоже не заходила в горницу: ее спрятали в клеть[140].

Вдруг со двора раздался крик: «Идут, идут!», и от мельницы послышались звуки кларнетов, флейт и скрипок. Это вели жениха. Среди зрителей пронесся шепот. «Смотрите-ка, смотрите! — толкал один другого. — Милова Тера младшей подружкой, дочка Тиханковичей — старшей». «Ну, если бы Анча не была замужем, быть бы ей старшей подружкой». — «Томеш свидетелем со стороны жениха!» — «А где его жена, ее что-то не видать». — «Помогает убирать невесту. В костел-то Анча не поедет, куда ей, она на сносях», — судачили женщины меж собой. «Невесте пора готовить что-нибудь на зубок, ведь она будет кумой, они задушевные подружки». — «Ну само собой». — «Глянь, глянь — староста идет! Вот диво, что Миловы его позвали. Ведь по его вине Мила попал в солдаты!» Все снова удивленно зашептались: «А что, староста не такой уж злой человек; это Люцка его науськивала да управляющий подливал масла в огонь. Не удивительно, что так вышло. Якуб хорошо делает, что не мстит обидчикам. Люцка-то и без того лопнет от злости». — «Ведь она тоже просватана», — раздался голос. «Да как это может быть, коли я ничего не слыхала?» — отозвалась какая-то кумушка. «Третьего дня, за Иосифа Нивлтовича. Он давно за ней приударяет». — «Знамо дело, она от него нос воротила, покамест надеялась отвоевать Якуба». — «Жених больно красивый парень, приятно посмотреть на такого». — «Какой богатый шарф подарила ему невеста, верно не один гульден на него ухлопала», — рассуждали женщины.

Подобные разговоры слышались в толпе, когда жених подходил к порогу, где его встретил хозяин с полным стаканом вина. Отыскав свою невесту в клети, где, по обычаю, она должна была сидеть и плакать, жених встал с ней перед родителями; сват вместо него произнес длинную речь, в которой благодарил их за воспитание и просил благословения. Все заплакали. После благословения дружка взял под руку невесту и младшую подружку, жених занял место рядом со старшей подружкой, свидетели окружили сваху, остальные девушки подошли к своим кавалерам и пара за парой, исключая свата, который шел впереди всех, вышли из дома. На улице их уже ждали кареты и повозки. Помахивая платочками, подружки невесты запели, парни подхватили; невеста тихо плакала, время от времени оглядываясь назад, где, в другой карете, ехал жених со свахой и свидетелями. Зеваки разошлись, и трактир ненадолго опустел. Только старая мать, сидя у окошка, глядела вслед отъезжающим, молясь за свою дочь, которая уже столько лет заменяла ее в хозяйстве и с ангельским терпением переносила все ее капризы, считая их неизбежным следствием долгой и мучительной болезни. Скоро, однако, начали сдвигать и накрывать столы. Собралась целая толпа кухарок и стряпух. Первым лицом, которому все было доверено, стала молодая жена Томеша. Она охотно в этот день взяла на себя обязанности хозяйки, которую накануне, когда вили венки, заменяла пани мама. Когда свадебный поезд вернулся из костела, хозяин опять встретил молодых на пороге с полным бокалом. Невеста переоделась, и все сели за стол. Во главе стола сидел жених рядом с невестой; дружка угощал подруг невесты, а они готовили для него гостинцы на своих тарелках и кормили лакомыми кусками. Сват подшучивал над ним и говорил, что ему живется как у Христа за пазухой. Бабушка тоже была весела и то и дело острым словцом осаживала свата, который всюду совал нос и мешал всем своей огромной угловатой фигурой. Старушка не допускавшая дома, чтобы хотя одно зернышко гороху упало на пол, тут, когда гости начали кидаться горохом и пшеницей, сама бросила горстку в молодых и сказала: «Чтобы Господь Бог был щедр к вам…» Однако ни горох, ни пшеница не пропали даром: бабушка видела, как под столом все склевали ручные голуби.

Свадебный обед кончился. Многие отяжелевшие головы поникли над столом; перед каждым гостем стояла полная тарелка гостинцев; если кто сам не успел их приготовить, об этом позаботилась Анча. Нехорошо без гостинцев возвращаться со свадьбы. Всего было вдоволь. Кормили и поили каждого, кто проходил мимо трактира. Ребятишки, прибегавшие поглазеть на гулянье, уносили домой полные карманы пирогов и сдобных булок. После угощения молодой подносили дары «на колыбельку»; она так и ахнула, увидев посыпавшиеся ей на колени крестовые талеры[141]. Когда парни принесли тазы с водой и белые полотенца и подали девушкам умыть руки, каждая бросила в воду монету; ни одна не хотела ударить лицом в грязь, оттого в воде заблестело одно серебро. Эти деньги на другой день парни и девушки потратили на танцы и вино.

Затем молодая и ее подружки пошли переодеться перед танцами. Тем временем бабушка отвела домой внучат, которые пировали в Кристинкиной светелке; сама она должна была воротиться в трактир, ибо поздно ночью совершался обряд одевания чепца невесте и она была необходима. Бабушка захватила из дома чепец, который она покупала вместе с Терезкой, что входило в обязанности свахи. Когда все вдоволь натанцевались и невеста, с которой каждый должен был сделать хоть один круг, еле переводила дух, бабушка кивнула женщинам: мол, уж за полночь, и теперь молодая принадлежит им. Начались ссоры и пререкания; жених и сват не хотели, чтобы с невесты снимали красивый венок; но все было напрасно. Женщины отвоевали ее и увели в светелку. Девушки затянули за дверью заунывную песню про зеленый веночек — пусть не дает невеста снять его: позволит снять хоть раз, не надеть ей его больше.

Но все было напрасно. Невеста уже сидела на скамеечке, Томешова расплетала ей косу, а корона из цветов и зеленый венок лежали на столе. Бабушка приготавливала чепец с оборками. Молодая плакала. Женщины пели песни, шумели, одна бабушка оставалась серьезной: порой она ласково улыбалась, а глаза ее делались влажными: ей вспоминалась Иоганка, которая, быть может, теперь тоже справляла свадьбу.

Невеста уже была в чепце, который шел к ней как нельзя лучше. Мельничиха уверяла, что она походит в нем на румяное яблочко.

— Теперь пошли к жениху. Кто хочет его подразнить? — спросила бабушка.

— Кто самый старший, — ответила пани мама. — Постойте, я приведу ему одну красотку! — вызвалась Томешова и, выбежав за дверь, скоро вернулась со старой пряхой, которая на кухне мыла посуду. Накинули на нее белую шаль, и сваха повела старуху к жениху, чтоб тот купил ее. Долго ходил жених вокруг да около, разглядывая закутанную фигуру, пока не посчастливилось ему сдернуть покрывало; под ним скрывалось старое сморщенное лицо, выпачканное сажей. Поднялся хохот, а жених отказался от такой невесты. Сваха нырнула с ней в дверь и вскоре привела другую. Эту жених и сват нашли более подходящей и уж совсем собрались ее купить, но вдруг сват решительно заявил: «Ого, кто же станет покупать кота в мешке!» — и сорвал покрывало; все увидели круглое лицо мельничихи, черные ее глазки лукаво улыбались свату.

— Купите, купите, дешево продам, — сказал, ухмыльнувшись, мельник, завертев табакеркой, но так медленно, будто у него не гнулись пальцы или табакерка была очень тяжелой.

— Молчите уж, батюшка, — смеялась толстая мельничиха, — нынче продадите, а завтра захотите выкупить. Милые бранятся, только тешатся.

Пошли за третьей. Появилась высокая, стройная фигура молодой. Сват давал за нее старый ломаный грош, а жених немедля отсыпал горсть серебра. Купля состоялась. Женщины прибежали в горницу и, окружив жениха, весело запели:

Было все приготовлено в срок, Вот и свадьба подходит к концу, И доеден последний пирог, И чепец молодице к лицу.

Теперь невеста была причислена к замужним женщинам. Деньги, которые за нее заплатил Мила, женщины проели на другой день до полудня, когда собирались «стелить постель»; тут опять много пели и шутили. Сват объявил, что порядочное свадебное гулянье длится восемь дней; да так оно обычно и бывало на каждой шумной свадьбе. Плетение венков накануне свадьбы, день свадьбы, уборка постели, пир у невесты, пир у жениха, пропивание веночка, вот день за днем и проходила целая неделя, пока молодоженам давали отдых и они могли сказать: «Теперь мы одни».

Через несколько недель после Кристлиной свадьбы Терезка получила письмо из Италии от камеристки княгини; она писала, что на днях Гортензия выходит замуж за молодого художника, который когда-то учил ее рисованию. Гортензия на седьмом небе и снова цветет как роза; княгиня на нее не нарадуется. Бабушка, услыхав такую новость, кивнула головой и сказала: «Вот и слава Богу, что все хорошо кончилось!»

Не рассказ о жизни молодежи, окружавшей бабушку, является целью настоящего повествования, и я не хочу утомлять читателя, водя его от охотничьего домика к мельнице и обратно по маленькой долине, где жизнь по-прежнему текла спокойно и тихо. Дети выросли и стали взрослыми. Те, кто остался дома, повыходили замуж и женились, заняв в семье место старших; так бывает с листьями на дубе: старые опадают, а их сменяют молодые. Другие покинули тихую долину, чтоб поискать счастья в иных краях: ведь вода и ветер уносят семена, и на дальних лугах и берегах пускают они ростки.

Бабушка так и не покинула долины, где нашла себе второй дом. Спокойно наблюдала она, как вокруг нее растет и цветет молодая жизнь, радовалась счастью других, утешала обиженных, помогала, кому можно было помочь. А когда ее внучата один за другим, словно ласточки, улетали из гнезда, она глядела им вслед глазами, полными слез, и утешала себя: «Бог даст, увидимся». Так и случалось. Каждый год возвращались они домой. Старая бабушка, сияя от счастья, слушала рассказы юношей о том, что повидали они на белом свете, и, сочувствуя их пламенным мечтам, прощала ошибки молодости, которые они от нее не таили. Хотя молодежь не во всем следовала добрым советам, зато всегда внимательно слушала мудрые речи старушки и почитала ее. Девушки поверяли бабушке свои тайны, свои заветные мечты и желания, вполне уверенные, что найдут сочувствие и ласку. Манчинке, дочери мельника, тоже пришлось искать у бабушки поддержки, когда отец запретил ей любить красивого, но бедного парня. Бабушка сумела все же уломать пана отца, как он сам потом говорил. Шли годы, дочь его жила счастливо, а мельница доцветала под началом трудолюбивого зятя, который уважал и почитал тестя. Пан отец вспоминал после: «Бабушка правду говорила: «Голенький ох, а за голеньким бог!»» Детей молодых матерей старушка любила, как своих внучат; да они и не называли ее иначе как бабушка. Два года спустя после свадьбы Кристлы приехала в свое поместье княгиня. Пригласив бабушку в замок, она со слезами показала ей хорошенького мальчугана, память, оставшуюся от Гортензии, которая умерла через год после замужества, поручив дитя безутешному мужу и княгине. Взяв малютку на руки, бабушка уронила слезу на шелковое одеяльце: вспомнилась ей его молодая мать, красивая и добрая. Отдавая ребенка княгине, старушка сказала своим спокойным голосом: «Царство ей небесное, не надо по ней плакать: она создана была не для этого мира, вот Господь и взял ее к себе. А кого он берет во время полного счастья — тот его избранник! Ваша милость не осталась одинокой!…»

Люди не замечали, как бабушка дряхлела и слабела. Но сама она это чувствовала. Не раз, указывая Адельке, ставшей красивой девушкой, на старую яблоню, которая с каждым годом сохла и теряла листву, она говорила: «Мы с ней ровесницы, в одно время и конец наш придет». И вот пришла весна, все деревья зазеленели, одна старая яблоня грустно стояла с оголенными ветками. Пришлось ее выкопать и сжечь. Той весной бабушка начала сильно кашлять. Она не могла уже ходить в местечко в костел. Руки ее тряслись, голова побелела, голос становился слабее и глуше.

Наступил день, когда Терезка разослала во все концы письма, созывая детей. Бабушка уже не могла держать в руках веретено и слегла. Из охотничьего домика, с мельницы, из трактира и из Жернова по нескольку раз в день приходили справляться о здоровье бабушки. Но ей не становилось легче. Аделька молилась вместе с ней; каждое утро и каждый вечер она должна была рассказывать старушке, что происходит в саду и палисаднике, что делает Пеструха, как там ведет себя домашняя птица. Кроме того, бабушка заставляла ее высчитывать, сколько дней осталось до прихода пана Бейера. «Верно, с ним и Ян придет», — говорила старушка. Память начинала ей изменять. Часто вместо Адельки она звала Барунку, а когда Аделька напоминала ей, что Барунки нет дома, старушка вздыхала и говорила: «Знаю, знаю… Верно, я уж не увижу ее. Счастлива ли она?» Но бабушка дождалась всех. Приехал пан Прошек, а с ним студент Вилем и дочь бабушки — Иоганка; пришел ее сын Кашпар, а с Крконошских гор старый Бейер привез стройного юношу Яна; пришел Орлик из лесной школы, куда отдала его княгиня, узнав, что он имеет склонность к лесному делу. Бабушка и его считала своим внуком, видя растущую любовь юноши к Адельке и его благородный характер. Все сошлись у бабушкиной постели. Самой первой приехала Барунка; она явилась вместе с соловьем, который снова свил гнездышко под бабушкиным окошком. Опять поселилась Барунка в бабушкиной светелке, где когда-то стояла ее кроватка, где они вместе слушали сладкое пение своего соседа-соловья и где бабушка утром и вечером благословляла ее. Они снова были вместе и слушали те же песни, им светили те же звезды, которыми они когда-то любовались, те же руки покоились на голове Барунки. И голова была та же самая, но иные мысли роились в ней и иные чувства вызывали слезы, которые бабушка видела на лице своей любимой внучки. Это были уже не те слезы, которые бабушка с улыбкой утирала с розовых щечек, когда Барунка была еще девочкой и спала рядом с ней в маленькой постельке. Те лишь увлажняли, не мутили глаз.

Бабушка чувствовала, что жить ей остается недолго; как добрая, мудрая хозяйка, она привела все в порядок. Прежде всего примирилась старушка с Богом и людьми, затем разделила свое скромное имущество. Всякий получил что-нибудь на память. Для всех, кто навещал ее, у бабушки находилось ласковое слово, и каждого она провожала глазами. Когда уходила княгиня, навестившая ее с сыном Гортензии, она долго смотрела им вслед; старушка знала, что не увидеться им боле. И бессловесных тварей, кошек и собак, она подзывала к себе, гладила их, а Султану позволила лизать руку. «Заботьтесь о них, — наказывала она Адельке и служанкам, — животное ценит, когда его любят». Раз, поманив к себе Воршу, она сказала: «Когда я умру, Воршенька, — а этого ждать осталось недолго: я видела нынче во сне, что за мной пришел Иржи, — так вот, когда я умру, не забудь сказать о моей смерти пчелкам, а то они околеют. Другим-то невдомек, пожалуй, будет». Бабушка знала, что на Воршу можно положиться. Не все верили в то, во что старушка привыкла верить, и потому, если даже и хотели выполнить ее просьбу, могли забыть сделать это вовремя.

На другой день по приезде детей, вечером, бабушка тихо кончалась. Барунка читала ей отходную; бабушка молилась с ней вместе, но вдруг губы ее перестали шевелиться; взор, устремленный на распятие, висевшее над кроватью, застыл, дыхание прекратилось. Жизнь ее угасла, как угасает лампада, когда в ней выгорает масло.

Барунка закрыла бабушке глаза, молодая жена Милы отворила окно: «Чтобы душе легче было вылететь». Ворша, не мешкая, побежала мимо плачущих домочадцев к улью, который пан отец несколько лет перед тем поставил для старушки; постучав по крышке, она прокричала три раза: «Пчелки, пчелки, наша бабушка умерла!» — и тогда только села на лавочку под сиренью и зарыдала. Лесник отправился в Жернов; надо было звонить по бабушке, а он это хотел сделать сам. Кроме того, ему было тяжело дома. Он ушел, чтобы выплакаться. «Если я тосковал по Викторке, как забуду бабушку?» — говорил он себе дорогой. А когда зазвучал похоронный колокол, возвещавший всем людям, что бабушки не стало, заплакала вся долина.

На третий день, когда погребальные дроги, за которыми шла несметная толпа народа — каждый, кто знал бабушку, хотел проводить ее до могилы, — поровнялись с замком, белая рука раздвинула тяжелую портьеру, и у окна появилась княгиня. Грустным взглядом следила она за процессией, пока та не скрылась из виду, а затем, опустив портьеру, с глубоким вздохом проговорила: «Счастливая женщина!»

О книге.

«Бабушка» Божены Немцовой относится к наиболее часто издаваемым книгам на чешском языке. Она завоевала читательскую любовь сразу же, как только впервые увидела свет (1855 год). Причин, почему это так случилось, несколько. В образе главной героини Немцовой удалось создать человеческий тип, воплотивший те гуманистические и демократические идеалы, к которым стремилась чешская педагогика, начиная со времен Коменского вплоть до появления этой книги и даже многие десятилетия спустя. Тип человека неэгоистичного, помогающего ближним, разделяющего горести страждущих и радующегося радостям других; человека, любящего свое отечество, без склонностей к шовинизму; человека трудолюбивого и честного, но не унижающегося перед сильными мира, счастливого одним сознанием, что он — органичная частица человеческого общества.

Целые поколения чехов воспитывались на нравственных идеалах, изложенных в «Бабушке», до недавнего времени придерживались некоторых бабушкиных обычаев, а отдельные поговорки и пословицы, выражающие бабушкину мудрость, встречаются в чешском языке и поныне.

Интерес к «Бабушке», как литературному творению, был всегда связан с интересом к ее создательнице, которая среди чешских женщин была явлением совершенно исключительным. Немцова была первой чешской женщиной, проявившей интерес к вопросам политики, социологии и философии (специально для нее в 1849 году был написан на чешском языке первый трактат об утопическом социализме и коммунизме), и не боялась высказываться по этому поводу и писать, прежде всего в своей обширной частной корреспонденции. В 1848 году она вела активную политическую деятельность среди крестьянства и именно с этого времени попала под надзор австрийской полиции (впоследствии ее поездки в Словакию были так же запрещены полицией). Ее дружба с передовыми и образованными людьми, общение с простым бедным людом, ее демократические взгляды и высказывания — все это было для тогдашнего буржуазно-мещанского общества бельмом в глазу. Ее красота, духовное богатство, ее выдающийся дар рассказчика всем были известны. Но всем были известны и материальная нужда ее семьи, непонимание ее стареющим мужем, болезненность ее четверых детей (старший сын, самый одаренный, умер в возрасте пятнадцати лет); и наконец, все знали о ее смертельной болезни, которая сразила ее всего в сорок два года (в Праге, 21 января, 1862 года). Все это только повышало интерес к Немцовой и ее творчеству.

Божена Немцова (Барбара Панклова) родилась в Вене 4 февраля 1820 года, но свое детство она провела в Ратиборжице, неподалеку от Находа, где ее родители служили в имении княгини Заган и где с пяти до десяти лет она воспитывалась бабушкой. Она училась в чешской школе, но потом была отдана на воспитание в немецкую семью, в соседние Хвалковицы. В семнадцать лет родители выдали ее замуж за финансового чиновника Йозефа Немца, чешского патриота, даже обладавшего писательским даром, но старше ее на пятнадцать лет, к тому же вспыльчивого и резкого из-за постоянных конфликтов с начальством. И хотя Йозеф Немец был превосходным чиновником, за подчеркнутую симпатию ко всему чешскому его часто перемещали по службе (с 1837 года по 1850 год он сменил девять мест). Таким образом его жена, переезжая вместе с ним, познала различные области Чехии и народную жизнь во всей ее полноте. А в 1850 году его даже ненадолго перевели в Венгрию, в область Ягра; затем на три года его лишают права служить, после чего опять же ненадолго направляют в Австрию, в Корутаны. И наконец в 1857 году его уволили в отставку, назначив небольшую пенсию. Собственно, уже с 1850 года Немцова содержала семью на свои скудные гонорары.

В 1842 году, приехав впервые с мужем в Прагу, она тут же завязала контакты с деятелями чешской культуры, вступившей на путь активного развития, а скоро оказалась в центре этого общества. Усиленное чтение и общение с чешскими писателями побуждает и ее взяться за перо. Она пишет стихи, сказки, а при случае и публицистические статьи, порой на актуальную политическую тему («Сельская политика»).

Несмотря на все жизненные невзгоды, Немцова сохранила веру в жизнь, веру в доброту людей и уверенность, что социальное и политическое неравенство в современном ей обществе может быть устранено; обо всем этом она рассказала и в своих литературных произведениях. В сказках, частью обработанных, а частью сочиненных ей самой («Народные сказки и сказания», «Словацкие народные сказки и сказания») она подчеркивала торжество добра, справедливости и честности; в рассказах, сначала с этнографической окраской, она изображала тип деревенских и городских людей, добрых и полезных обществу («Розарка», «Бедные люди», «Хороший человек», «Учитель»), или обличала социальную несправедливость в тогдашнем обществе («Горная деревня», «В замке и около замка»), но искала решения этого вопроса в сфере нравственной. В духе той эпохи она видела воспитательную силу общества в деревенском народе, извечно близком к природе и хранящем мудрость и опыт поколений, как это показывает ее прославленная «Бабушка». Благородный образ героини, воплощенный в незатейливом повествовании, близок не только чешскому читателю, — ему он, естественно, ближе всего, — а и читателю других народов. Об этом свидетельствует перевод книги на двадцать иностранных языков, на некоторых языках книга издавалась неоднократно (на русском впервые вышла в 1900 году).

Примечания

1

Силезия — историческая область в Центральной Европе. Большая часть входит в состав Польши, меньшие находятся в Чехии и Германии.

(обратно)

2

Елизаветой.

(обратно)

3

Старая Белильня —построена в 1797г. Хозяйка замка, герцогиня Заганьская, при расширении парка в 1830г. возвела оранжерею (теплицу) на месте оригинального здания, в котором и прошло детство писательницы.  Новое музейное здание Старой Белильни  расположено за оранжереей.

Белильня — помещение для отбеливания ткани.

(обратно)

4

Камлот — старинная плотная шерстяная ткань.

(обратно)

5

Барунка или Барбара Панклова — это будущая писательница Божена Немцова. Соответственно события повести начинаются примерно с 1825 года (Божена родилась в 1820 и с 5 до 10 лет воспитывалась бабушкой).

(обратно)

6

Истинной воспитательницей маленькой Божены была Магдалина Новотна, бабушка по линии матери. Именно ей будущая писательница обязана любовью ко всему, что связано с простым народом, в том числе и к его устному творчеству.

(обратно)

7

Формально родителями Божены считались Йоганн Панкл — кучер австрийского происхождения и господская служанка Терезия Новотна, ключница в доме герцогини Заганьской. Но существует версия, что Божена —незаконнорождённая дочь герцогини (в повести княгини) и князя Меттерниха (что больше похоже на красивую легенду и не подтверждается серьезными источниками).

(обратно)

8

Мотовило — валек для наматывания пряжи.

(обратно)

9

Пупавка — растение семейства Астровые, похожее на ромашку.

(обратно)

10

Кропильница — сосуд для освященной воды, в который обмакивается кропило.

(обратно)

11

В День трех волхвов — Богоявление (6 января) по западной традиции в католических храмах совершается не только освящение воды, но также ладана и мела, которым верующие пишут у входа в свои дома начальные буквы имен волхвов. Верят, что эти буквы отгоняют злые силы от дома. Мел же хранится весь год, как и вода у православных.

(обратно)

12

Громовая свечка (громница) — с ее помощью можно отвести молнию, грозу и нечистую силу от избы, села или поля. До введения христианства зажигалась на Перуновом капище, после христианизации славян — во время богослужения в церкви.

(обратно)

13

Речь идет об императоре Франце Иосифе (1741–1790) и его матери Марии Терезии (1717–1780).

(обратно)

14

Иосиф II (1741 —1790) — король Германии с 1764, избран императором Священной Римской империи в 1765, старший сын Марии Терезии, был ее соправителем; после смерти матери в 1780 унаследовал от нее владения Габсбургов — эрцгерцогство Австрийское, королевства Богемское и Венгерское. Выдающийся государственный деятель, реформатор, яркий представитель эпохи просвещенного абсолютизма.

(обратно)

15

Канифас — легкая плотная хлопчатобумажная ткань с рельефным тканым рисунком.

(обратно)

16

Иван Купала (праздник Яна Крестителя) — народный праздник языческого происхождения. Изначально был связан с летним солнцестоянием. По мере распространения христианства обряды стали привязываться ко дню рождества Иоанна (Яна) Крестителя, который крестил в реке Иордан Иисуса Христа.

(обратно)

17

Крконоше, Исполиновы горы — горный массив на территории Польши и Чехии, наиболее высокая часть Судет.

(обратно)

18

Катерина.

(обратно)

19

Блуждающие огоньки — редкие природные явления, наблюдаемые по ночам на болотах, полях и кладбищах. Славяне верили, что это души умерших людей, появляющиеся над своими могилами. Иногда блуждающие огни связывают и с кладами.

(обратно)

20

Сегодня эта территория объявлена государственным природным заповедником и называется «Бабушкина долина» (Babiccino udoli).

(обратно)

21

Дранка — материал для кровель деревенских строений, имеющий вид очень длинных колотых сосновых дощечек.

(обратно)

22

Упа — река в Чехии, левый приток Эльбы (Лабы). Истоки река берет из Упских болот, расположенных на границе Чехии и Польши в горном массиве Крконоше.

(обратно)

23

Эльба (Лаба) (чеш. Labe, нем. Elbe) — река бассейна Северного моря, берет начало в Чехии. Основное течение — по территории Германии.

(обратно)

24

Упа впадает в Лабу в городе Яромерж.

(обратно)

25

Северное море — мелководное море Атлантического океана, омывающее берега северной Европы.

(обратно)

26

Игра слов, имеется в виду костел села Звол. Костел —католическая церковь, храм.

(обратно)

27

Корец — старая мера объема, равнялась 93,6 литра

(обратно)

28

Крамольна — небольшая деревушка, в которой не полагалось старосты.

(обратно)

29

Моисей.

(обратно)

30

Екатерина Вильгельмина Заганьская, герцогиня Саган — знаменитая светская дама, возлюбленная Меттерниха (министр иностранных дел и канцлер Австрийской империи до 1848 года). Не имея детей, Вильгельмина стала приемной матерью многим молодым девушкам. Ее особым покровительством пользовалась Божена Немцова.

Божена Немцова опишет Вильгельмину в своем романе «Бабушка» как идеал женщины. Этот образ был настолько трогательным, что в чешской культуре выражение «pani knezna» стало подразумевать собственно Вильгельмину.

(обратно)

31

Легкие изделия из железа — скобы, замки, крюки.

(обратно)

32

Ягдташ — охотничья сумка для дичи.

(обратно)

33

Тяга — весенний перелет крупных птиц (вальдшнепов, гусей, уток) в поисках самки. Стоять на тяге — охотиться во время такого перелета.

(обратно)

34

Снежка — горная вершина в Крконошских горах, на границе Польши и Чехии. Высота — 1602 м.

(обратно)

35

Кацавейка — женская народная одежда в виде распашной короткой кофты, подбитой или отороченной мехом.

(обратно)

36

Ян Непомуцкий — чешский католический святой, священник, мученик.

(обратно)

37

Оглашение—1) первоначальное ознакомление с христианским вероучением людей, желающих вступить в Церковь, предшествующее таинству крещения; 2) объявление в церкви о предстоящем браке в соответствующий установленный срок, чтобы все, кто желает и может, могли сказать о существующем препятствии.

(обратно)

38

Микулаш — детская игрушка, изображающая Николая-Угодника. Эти игрушки дарят детям на 6 декабря.

(обратно)

39

Гонзичек в народных чешских сказаниях то же, что в русских Иван-дурачок.

(обратно)

40

Составной частью Яромержи является исторический город Йозефов (названный в честь императора Иосифа II) с его крепостью.

(обратно)

41

Магдалина.

(обратно)

42

Георгий.

(обратно)

43

Иосиф был одним из самых деятельных людей своего времени, который, не щадя ни себя, ни других, совершенно изнурил себя работой. Его бесчисленные путешествия были не триумфальными прогулками, а тяжелым трудом добросовестного ревизора.

(обратно)

44

Медвежье ухо — коровяк обыкновенный.

(обратно)

45

Берейтером назывался специалист, обучающий правильной верховой езде и выезжающий молодых лошадей.

(обратно)

46

Амазонка — наездница.

(обратно)

47

Егерь (от нем. Jäger — охотник) — пехотный солдат из особых стрелковых (егерских) полков.

(обратно)

48

Антон.

(обратно)

49

Ладанка — маленький мешочек с каким-нибудь предметом, заговором (первоначально с ладаном), носимый на груди как талисман.

(обратно)

50

Мария.

(обратно)

51

Тюрьма.

(обратно)

52

Перевод стихов Л. Белова.

(обратно)

53

Лаврентий.

(обратно)

54

Доброе утро (нем.)

(обратно)

55

Здравствуйте (фр.)

(обратно)

56

Замок Ратиборжице. Изначально на этом месте стояла твердыня Сказен, впоследствии перестроенная в летнюю резиденцию в стиле барокко. В 1852-1826 в здании замка прошла капитальная реконструкция в стиле ампир. Сегодня в замке расположен музей-заповедник народной архитектуры.

(обратно)

57

Шпалера или гобелен — стенной безворсовый ковер с сюжетной или орнаментальной композицией, вытканный вручную.

(обратно)

58

Портьера — плотная тяжелая занавесь для декорирования дверных проемов или окон.

(обратно)

59

Каррарский мрамор — один из ценнейших сортов мрамора, добываемый в Апуанских Альпах на территории Каррары (Италия).

(обратно)

60

Пеньюар — разновидность домашней женской одежды, изготовленной обычно из кружева и шелка, аналог женского халата.

(обратно)

61

Фридрих II, или Фридрих Великий (1712—1786) — король Пруссии с 1740г. Яркий представитель просвещённого абсолютизма и один из основоположников прусско-германской государственности.

(обратно)

62

Видимо, речь идет о польском восстании Костюшко в 1794 году (национально-освободительное восстание на территории Речи Посполитой).

(обратно)

63

Кладское графство или Графство Глац — силезское графство, территория которого в настоящее время входит в состав Польши. Окружено горами, образующими котловину. Основная часть населения немцы и чехи.

(обратно)

64

Вамбержице — городок в Судетах (Польша), место паломничества к Деве Марии.

(обратно)

65

Анчка — суп из молока, заправленный мукой и яйцами.

(обратно)

66

Кисело — похлебка из хлебного кваса, чаще с грибами.

(обратно)

67

Тимьян (чабрец) —низкорослые ароматические кустарнички и полукустарнички.

(обратно)

68

Праздник Тела и Крови Христовых — католический праздник, посвященный почитанию Тела и Крови Христа, в которые пресуществляются хлеб и вино во время евхаристии.

(обратно)

69

О прекрасная отчизна! О дорогая подруга! (итал.)

(обратно)

70

 Битва под Лейпцигом (16—19 октября 1813г.) — крупнейшее сражение в череде Наполеоновских войн, в котором император Наполеон I Бонапарт потерпел поражение от союзных армий России, Австрии, Пруссии и Швеции.

(обратно)

71

Вперед (итал.)

(обратно)

72

Отличительным моментом этого праздника является торжественная процессия со Святыми Дарами (хлеб и вино для причащения верующих) вокруг храма или по улицам города. Возглавляют ее священники, несущие дароносицу, за ними следуют прихожане.

(обратно)

73

Хоругвь —принадлежность церковных шествий, укрепленное на древке полотнище с изображением Христа, святых.

(обратно)

74

 Бобыль — безземельный крестьянин, обнищавший, одинокий человек.

(обратно)

75

Перевясло — жгут из скрученной соломы для перевязки снопов.

(обратно)

76

Праздник Девы Марии — посещение Марии Елизаветой (6 июля).

(обратно)

77

Екатеринин день — 24 ноября (7 декабря). Святая Катерина считается покровительницей брака.

(обратно)

78

Богородицкая травка — тимьян, чабрец. Этой травкой украшали иконы по деревенским избам.

(обратно)

79

Поезжанин — в старинном свадебном обряде: участник свадебного поезда.

(обратно)

80

Дружка — представитель жениха; шафер, сопровождающий жениха к венцу.

(обратно)

81

Иммортель — то же, что бессмертник; растение, у которого цветы сохраняют при высыхании натуральный цвет и вид.

(обратно)

82

Анемона — ветреница, цветок из семейства лютиковых.

(обратно)

83

Безвременник (ядовитый крокус, осенник) — многолетнее травянистое растение семейства лилейных.

(обратно)

84

Поденщик — наемный рабочий с поденной оплатой.

(обратно)

85

Куртина — гряда для цветов или других растений; клумба.

(обратно)

86

Дерн — густо заросший травой верхний слой почвы; вырезанные пласты этого слоя.

(обратно)

87

Варта — город в Польше, входит в Лодзинское воеводство.

(обратно)

88

Сивиллы, сибиллы — пророчицы и прорицательницы в античной культуре, предрекавшие будущее, зачастую бедствия.

(обратно)

89

Молодой Давид, будущий царь Иудеи и Израиля, побеждает великана Голиафа в поединке с помощью пращи, а затем отрубает его голову (Ветхий Завет). Победой Давида над Голиафом началось наступление израильских и иудейских войск, которые изгнали со своей земли филистимлян.

(обратно)

90

Арабеска — сложный узорчатый орнамент из стилизованных листьев, цветов, геометрических фигур.

(обратно)

91

День Всех святых в Римско-католической и в Англиканской церквах отмечается 1 ноября, а в Православной церкви и у католиков восточного обряда — в первое воскресенье по Пятидесятнице. Канун дня Всех святых в англоязычных странах носит название Хэллоуин.

(обратно)

92

У славян-католиков главные в году поминальные дни приурочены к первым числам ноября, которые совпадают с церковными датами поминовения Всех Святых (1 ноября) и душ умерших родственников (2 ноября).

(обратно)

93

11 ноября отмечается День Святого Мартина. В Чехии считается, что в этот день начинается зима и можно ждать первого снега — это Святой Мартин приезжает на белом коне.

(обратно)

94

День Святого Микулаша (Николая Угодника) в Чехии отмечают 6 декабря. Микулаш ходит с чертом и ангелом по городам и селам и раздает послушным детям подарки и сладости. Если ребенок был непослушным или шаловливым, то черт символически «наказывает» и «устрашает» непосед.

(обратно)

95

Божена Немцова написала сказку «Три сестры» (по сказке братьев Гримм), по которой в 1973г. был снят фильм «Три орешка для Золушки».

(обратно)

96

Светец — подставка для лучины, освещающей избу.

(обратно)

97

День святой Люции —13 декабря. Люция считалась покровительницей света и целительницей глазных болезней. Она наказывает непослушных детей, которые не постились перед Рождеством; проверяют чистоту и порядок в доме; повсюду действует строгий запрет прясть.

(обратно)

98

Поговорка: «Со святой Люцией ночи убывают» появилась еще в эпоху юлианского календаря, в соответствии с которым на 13 декабря приходился день зимнего солнцестояния. После григорианской реформы 1582 года самый короткий день в году выпал на 21 декабря. После этого народная мудрость перестала соответствовать действительности.

(обратно)

99

На свинце гадают точно так же, как на воске или олове. Лить свинец лучше в снег, чем в воду. Свинец дольше плавится, чем воск, но зато результат гадания получается более интересным. Гадают более всего на Святках и под Новый год. 

(обратно)

100

По обычаю, в сочельник и взрослые и дети постились «до звезды», то есть ничего не ели до четырех часов дня, когда восходила первая звезда. Чтобы дети не нарушали поста, им обещали показать «золотого поросеночка».

(обратно)

101

Сочельник (сочевник) — канун церковных праздников Рождества Христова и Крещения. В сочельник принято особенно строго соблюдать пост. Существовал обычай употреблять в пищу в эти дни сочиво — зерна злаков, замоченные в воде.

(обратно)

102

День святого Стефана празднуется католической церковью 26 декабря, на второй день после Рождества. Стефан был первым христианским мучеником.

(обратно)

103

Гумно— огороженный участок земли в крестьянском хозяйстве, предназначенный для хранения, молотьбы и другой обработки зерен хлеба.

(обратно)

104

Старинные чешские танцы.

(обратно)

105

Старинный чешский танец.

(обратно)

106

День святой Дорофеи (Доротеи) — 19 (6) февраля. В католической традиции святая Дорофея Кесарийская считается покровительницей новобрачных, рожениц, садоводов.

(обратно)

107

Святая мученица Дорофея жила в Кесарии Каппадокийской и пострадала при императоре Диоклетиане в 288 или 300 году.

(обратно)

108

Околоток — окружающая местность, окрестность.

(обратно)

109

Масленица —сырная неделя, зимний народный праздник, предшествующий Великому посту.

(обратно)

110

Процессия с Марженою (или Мареною) бывает 25 марта.

(обратно)

111

Вербное (Пальмовое) воскресенье, Вход Господень в Иерусалим — христианский праздник, отмечаемый в воскресенье перед Страстной неделей. Пальмовые ветви в славянских странах заменяли на вербы.

(обратно)

112

Страстная неделя —последняя седмица Великого поста, предшествующая Пасхе.

(обратно)

113

Урок — работа для выполнения в определенный срок (устар.).

(обратно)

114

Оладьи (иудушки) пекутся в Страстной четверг в память об Иуде. В богослужении этого дня также вспоминается предательство Иуды.

(обратно)

115

Бесталанный  — несчастный (устар.)

(обратно)

116

Плащаница — плат большого размера с вышитым или живописным изображением лежащего во гробе Иисуса Христа. Выносится на вечерне Великой (Страстной) пятницы.

(обратно)

117

По уставу верующие в течение Великой пятницы воздерживаются от принятия пищи.

(обратно)

118

Говеть —поститься и посещать церковные службы, готовясь к исповеди и причастию в установленные церковью сроки.

(обратно)

119

Страстная суббота посвящена воспоминанию о пребывании Иисуса Христа во гробе. Является приготовлением к Пасхе — Воскресению Христа, которое празднуется в ночь с субботы на воскресенье.

(обратно)

120

Воскресение Христово.

(обратно)

121

Светлая седмица, Святая неделя — неделя, следующая за Пасхой.

(обратно)

122

Егорьев (Юрьев) день — 23 апреля (6 мая по Новому стилю).

(обратно)

123

Палисадник — небольшой огороженный садик перед домом.

(обратно)

124

День святых апостолов Филиппа и Якуба —1 мая.

(обратно)

125

Божена училась в школе Барунки (Baruncina skola) в Чешской Скалице на Малостранской улице.

(обратно)

126

Гомолка — небольшой сухой сыр круглой формы.

(обратно)

127

Сусальное золото (сусаль) — тончайшие листы золота, которые обычно используются в декоративных целях.

(обратно)

128

Летось — в прошлом году.

(обратно)

129

Война за Баварское наследство (1778-1779) — военный конфликт, вызванный притязаниями Австрии на Нижнюю Баварию. Австрийские войска из Венгрии, Италии и Фландрии сходились к границам Пруссии.

(обратно)

130

Вакация — отпуск, свободное от занятий время.

(обратно)

131

В то время солдаты австрийской армии носили белые мундиры.

(обратно)

132

Талан — судьба, участь.

(обратно)

133

Кобчик — хищная птица из рода соколов, мелкий сокол.

(обратно)

134

Дожинки — народное название праздника в честь окончания жатвы.

(обратно)

135

От слова «обнять».

(обратно)

136

Рейтар — солдат тяжелой кавалерии.

(обратно)

137

Праздник Троицы в народе называют «зеленым», «изумрудным», летним праздником. Это праздник обновления жизни, зелени: на Троицу принято храм Божий и дома украшать ветвями клена, сирени, берез, луговыми травами, цветами.

(обратно)

138

Кропило — кисть, употребляемая для окропления освященной водой при совершении некоторых христианских обрядов.

(обратно)

139

Символическая могила Викторки находится в Червеном Костельце, где Божена Немцова жила с сентября 1837 по апрель 1838 года. Прототипом для персонажа была Виктория Жидова, которая умерла в 1868 году в своем родном городе и была погребена в общей могиле для бедных.

(обратно)

140

Клеть — помещение для хранения имущества при избе или отдельно от нее; кладовая.

(обратно)

141

Крестовый талер — талер со знаком креста, самая большая серебряная монета, чеканившаяся на Чешском монетном дворе во второй половине 18-го столетия.

(обратно)

Оглавление

  • От автора.
  • I Приезд бабушки.
  • II Бабушкин распорядок дня.
  • III Гости на Старой Белильне.
  • IV На мельнице. Талер императора Иосифа.
  • V Турынский рыцарь. Приглашение в замок. У лесника.
  • VI История Викторки.
  • VII В замке. Рассказ бабушки о возвращении в Чехию.
  • VIII Праздник тела Христова.
  • IX Настырный итальянец. Именины Яна.
  • X Святоновицкое богомолье.
  • XI Осень и первый снег. Бабушкины сказки.
  • XII Рождественские гадания, Масленица, Великий пост и Пасха.
  • XIII Весеннее половодье. Дети идут в школу.
  • XIV Иржи и Мадлена.
  • XV Пан Бейер приходит в гости.
  • XVI Письма от Иоганки и Якуба. Разговор с княгиней.
  • XVII Тайна Гортензии. Смерть Викторки.
  • XVIII Свадьба Кристлы и Якуба. Последние годы бабушки.
  • О книге. Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Бабушка», Божена Немцова

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства