«Дайте рецепт, доктор»

2032

Описание

Сборник рассказов, который критики единодушно считают самым пессимистическим и безжалостным из всего написанного Хемингуэем. Время действия — Великая депрессия. И писателю удалось в полной мере передать безнадежность того времени, парадоксально переходящую в истерическое возбуждение. Героев этого сборника легче назвать антигероями. В мире рассказов Хемингуэя царят гангстеры и боксеры-профессионалы, певички, проститутки и уцелевшие солдаты, так и не сумевшие найти себя в мирной жизни… Жизнь, любовь, дружба — все это, по мнению Хемингуэя, не стоит ни гроша в трудные времена. Что же тогда имеет ценность для людей, утративших надежду?..



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Эрнест Хемингуэй ДАЙТЕ РЕЦЕПТ, ДОКТОР

Их привезли около полуночи, и потом всю ночь по коридору слышались крики русского.

— Куда он ранен? — спросил мистер Фрэзер у сиделки.

— Кажется, в бедро.

— А что с другим?

— О, боюсь, что он умрет.

— Куда он ранен?

— Две пули в брюшной полости. Нашли только одну.

Оба работали по сбору свеклы, и мексиканец и русский. Они сидели и пили кофе в ночном ресторане, когда кто-то вошел и стал стрелять в мексиканца. Русский залез под стол и был ранен неудачным выстрелом по мексиканцу, когда тот лежал уже на полу с двумя пулями в брюшной полости. Так писала газета.

Мексиканец заявил полиции, что не имеет ни малейшего представления о том, кто стрелял в него. Он считает это случайностью.

— Случайность, что он выпустил в вас восемь пуль и дважды ранил, а?

— Si, senor,[1] — сказал мексиканец, которого звали Каэтано Руиц. — Случайность, что он вообще ранил меня, этот болван, — сказал он переводчику.

— Что он говорит? — спросил агент сыскной полиции, взглянув на переводчика, стоявшего по другую сторону кровати.

— Он говорит, что это случайность.

— Скажите ему, чтобы он говорил правду. Скажите, что он умирает, — настаивал агент.

— Na! — сказал Каэтано. — Скажите ему, что мне очень плохо и мне не хотелось бы говорить так много.

— Он говорит, что это правда, — сказал переводчик. Потом, наклоняясь к агенту: — Он не знает, кто стрелял в него. Стреляли сзади.

— Да, — сказал агент. — Я понимаю. Но почему обе пули попали в живот?

— Может быть, он сочиняет? — сказал переводчик.

— Послушайте, — сказал агент, потрясая пальцем у самого носа Каэтано, заострившегося и воскового на мертвенном лице с живыми, как у ястреба, глазами. — Мне наплевать, кто стрелял в вас, но я должен расследовать дело. Вы не хотите, чтобы тот, кто стрелял в вас, был наказан? Скажите ему это, — повторял он переводчику.

— Он говорит, чтобы вы сказали, кто стрелял в вас.

— Mandarlo al carajo![2] — сказал Каэтано, которого одолевала усталость.

— Он говорит, что вовсе не видел его, — сказал переводчик. — Я же вам ясно говорю, что стреляли сзади.

— Спросите его, кто стрелял в русского?

— Бедняга русский! — сказал Каэтано. — Он лежал на полу, закрыв голову руками. Он начал кричать, когда в него выстрелили, и с тех пор кричит не переставая. Бедняга русский!

— Он говорит, стрелял кто-то, кого он не знает. Может быть, тот самый, который стрелял и в него.

— Послушайте! — сказал агент. — Здесь не Чикаго. Вы не бандит. Нечего разыгрывать кинодраму. Нужно сказать, кто стрелял в вас. Каждый на вашем месте сказал бы, кто стрелял в него. Ничего тут особенного нет. А что, если вы не скажете, кто он, и он застрелит кого-нибудь еще? А что, если он застрелит женщину или ребенка? Нельзя оставить его безнаказанным. Переведите ему вы, — сказал он мистеру Фрэзеру. — Я не доверяю проклятому переводчику.

— Вы можете на меня положиться, — сказал переводчик. Каэтано посмотрел на мистера Фрэзера.

— Послушайте, amigo,[3] — сказал мистер Фрэзер, — полисмен говорит, что вы не в Чикаго, а в Хэйли, штат Монтана. Вы не бандит, и это не кинодрама.

— Я верю ему, — мягко сказал Каэтано.

— Здесь можно вполне открыто называть своего обидчика. Здесь это принято, говорит он. Он говорит, гораздо хуже, если, после того как он ранил вас, он застрелит женщину или ребенка.

— Я не женат, — сказал Каэтано.

— Он говорит — какую-нибудь женщину, какого-нибудь ребенка.

— Да разве он сумасшедший? — сказал Каэтано.

— Он говорит, что вы должны назвать его, — закончил мистер Фрэзер.

— Благодарю вас, — сказал Каэтано. — Вы прекрасный переводчик. Я говорю по-английски, хотя и плохо. Но понимаю свободно. Где это вы сломали себе ногу?

— Упал с лошади.

— Вот не повезло-то. Мне очень жаль вас. Сильно болит?

— Теперь уже нет. Сначала болело.

— Послушайте, amigo, — начал Каэтано. — Я очень слаб. Извините меня. Кроме того, у меня сильные боли, очень сильные. Возможно, я умру. Пожалуйста, уберите отсюда этого полисмена. Я очень устал.

Он сделал движение, будто хотел перевернуться на бок, потом затих.

— Я передал ему в точности все, что вы сказали, и он просил передать вам, что, право же, он не знает, кто стрелял в него, и что он очень слаб, и просит вас допросить его после, — сказал мистер Фрэзер.

— А может быть, после он умрет.

— Очень возможно.

— Вот потому-то я и хочу допросить его сейчас.

— Я вам говорю, кто-то стрелял сзади, — сказал переводчик.

— А, да ну вас к черту! — сказал агент и сунул записную книжку в карман.

Выйдя в коридор, агент остановился с переводчиком возле мистера Фрэзера, сидевшего в кресле на колесах.

— Вы тоже, вероятно, думаете, что кто-то стрелял в него сзади?

— Да, — сказал Фрэзер. — Кто-то стрелял в него сзади. А почему вас это интересует?

— Не сердитесь, — сказал агент. — Хотел бы я говорить по-испански.

— А что вам мешает выучиться?

— Не нужно сердиться. Меня ничуть не забавляет задавать эти вопросы испанцу. Если бы я сам говорил по-испански— тогда другое дело.

— Зачем вам говорить по-испански? — сказал переводчик. — Вы можете на меня положиться.

— А ну вас к черту! — сказал агент. — До. свиданья! Я еще приду и увижусь с вами.

— Пожалуйста. Я всегда в своей палате.

— Вам, кажется, лучше? Не повезло вам. Чертовски не повезло.

— Теперь-то уж лучше. Кость срастается.

— Да, но это очень надолго. Надолго, надолго.

— Не давайте никому стрелять в вас сзади.

— Верно, — сказал он. — Верно. Ну, я очень рад, что вы не сердитесь.

— До свиданья! — сказал мистер Фрэзер.

Мистер Фрэзер не видел Каэтано очень долго, но каждое утро сестра Цецилия приносила известия о нем.

— Он совсем не жалуется, — говорила она, — а ему очень плохо. У него перитонит, и думают, что он не выживет. Бедняга Каэтано! — говорила она. — У него такие красивые руки и такое тонкое лицо, и он никогда не жалуется. Запах сейчас действительно ужасный. Он показывает иногда себе на нос одним пальцем и улыбается и качает головой, — говорила она. — Ему неприятен запах. Он смущается, — говорила сестра Цецилия. — О, он такой симпатичный больной! Он всегда улыбается. Он отказался исповедоваться, но обещал помолиться, и ни один мексиканец не пришел навестить его с тех пор, как его привезли. Русский выписывается в конце недели. Вот русского мне совсем не жалко, — говорила сестра Цецилия. — Бедняга, он тоже мучился. Пуля — она грязная, и рана была заражена, но он так кричал. И потом мне всегда больше нравятся нехорошие. Этот Каэтано — он мошенник. Он и в самом деле мошенник, настоящий мошенник. Он так изнежен, такого хрупкого сложения и никогда ничего не делал руками. Он не сборщик свеклы. Руки у него такие мягкие, и ни одной мозоли. Я знаю, что он нехороший. Я пойду вниз и помолюсь за него. Бедный Каэтано, ему очень худо, а он даже не стонет. За что они стреляли в него? Бедный Каэтано! Я пойду вниз и помолюсь за него.

Она пошла вниз и помолилась за него.

В этой больнице радио работало хорошо, только когда наступал вечер. Говорили, это оттого, что в горах слишком много руды или еще чего-то, но во всяком случае оно работало совсем плохо, пока на улице не начинало темнеть; но всю ночь оно работало прекрасно, и когда одна станция прекращала работу, можно было передвигаться дальше на запад и ловить другую. Последней был Сиэттл, в штате Вашингтон, и благодаря разнице во времени, когда кончали передачу в четыре часа утра, в больнице было уже пять часов утра, а в шесть можно было поймать утреннюю музыкальную передачу из Миннеаполиса. Это тоже возможно было благодаря разнице во времени, и мистер Фрэзер любил думать о музыкантах, приходящих утром в студию, и представлять себе, как они выходят из трамвая на рассвете, неся свои инструменты. Может быть, этого и не было и они оставляли инструменты там, где играли, но он всегда представлял их себе с инструментами. Он никогда не бывал в Миннеаполисе и думал, что, может быть, никогда не попадет туда, но видел ясно, как выглядит город ранним утром.

Из окна больницы виднелось поле с торчащими из-под снега стеблями и голый глинистый склон. Как-то утром доктор хотел показать мистеру Фрэзеру двух фазанов, которые ходили по снегу, и когда он двигал койку к окну, со спинки упала лампа и ударила мистера Фрэзера по голове. Сейчас это звучит совсем не смешно, но тогда это было очень смешно. Все смотрели в окно, и доктор, прекрасный доктор, показывал на фазанов и подвигал койку к окну, и потом, совсем как в фарсе, мистера Фрэзера стукнуло свинцовой подставкой от лампы прямо по голове. Это произошло как бы вразрез с лечением, со всем тем, зачем люди ложатся в больницу, и всем это показалось ужасно смешным, как анекдот о мистере Фрэзере и докторе. В больнице все много проще, даже анекдоты.

Из другого окна, если повернуть койку, был виден город с облаком дыма над ним, и Доусон-Маунтэнз, уже покрытые снегом и оттого похожие на настоящие горы. Таковы были два вида, доступные с тех пор, как стало очевидным, что сидеть в кресле мистеру Фрэзеру еще рано. Да по правде сказать, в больнице лучше уж лежать в постели; намного лучше, располагая временем, в палате с кондиционированным воздухом, любоваться всего двумя видами, нежели многими, если видишь их наспех из жарких, пустых палат, ожидающих новых больных или только что освободившихся, куда вас вкатывают в кресле всего на несколько минут. Когда долго лежишь в одной палате, вид, каков бы он ни был, приобретает большую ценность и значительность, и не хочется его менять, ни даже повертываться к нему другим боком. Точно так же радио: нравятся определенные вещи, и радуешься им, и отвергаешь новые. В ту зиму лучшие песенки были: «Спой мне простую песню», «Девушка-певунья», «Маленькие небылицы». Ничто так не успокаивало, казалось мистеру Фрэзеру. «Милая Бетти» тоже была ничего, но мистеру Фрэзеру все лезли в голову другие слова, до того непристойные, что никому их и не передашь; так что в конце концов он бросил ее слушать, и когда начинали ее передавать, переключал радио на футбол.

Около девяти часов утра включали рентгеновский аппарат, и тогда слушать радио, которое к этому времени ограничивалось только одной станцией в Хэйли, становилось совсем невозможно. Многие жители Хэйли, имевшие приемники, возмущались, что больничный рентген мешает им по утрам слушать радио, но так ничего и не добились, хотя многие считали, что больница могла бы пользоваться рентгеном в другие часы, когда люди не слушают радио.

Как раз, когда пришлось выключить радио, вошла сестра Цецилия.

— Как Каэтано, сестра Цецилия? — спросил мистер Фрэзер.

— О, он очень плох.

— Он без памяти?

— Нет, но боюсь, что умрет.

— А как вы?

— Я очень беспокоюсь за него, и знаете, никто не пришел навестить его. Он может умереть, как собака, а эти мексиканцы и глазом не моргнут. Ужасные люди!

— Хотите прийти сегодня вечером послушать передачу со стадиона?

— О нет, — сказала она. — Я слишком волнуюсь. Я буду молиться в часовне.

— Я думаю, что слышно будет хорошо, — сказал мистер Фрэзер. — Будут играть на побережье, и благодаря разнице во времени это будет довольно поздно, так что мы услышим как следует.

— О нет, я не могу. В международную встречу я чуть было не умерла. Когда вышла команда «Атлеты», я прямо-таки в полный голос читала молитвы: «О боже, помоги им попасть в цель! О боже, ну, дай же ему забить! О боже, дай им выиграть!» А когда третья игра подходила к концу, тут уж я совсем не выдержала. «О боже, пусть он пробьет хорошенько! О боже, дай ему силы». А потом настал черед бить «Кардиналам», это был сплошной ужас. «О боже, не дай ему попасть! О боже, избави ты нас от их ударов. О боже, ну пускай они промахнутся!» А это состязание еще хуже. Это команда «Notre Dame» — «Пресвятой девы»… Нет, я пойду в часовню. Они играют за пресвятую деву. За «Пресвятую деву»! Написали бы вы что-нибудь для пресвятой девы. Ведь вы можете. Вы и сами знаете, что можете, мистер Фрэзер.

— Я не знаю о ней ничего, что мог бы написать. Уже почти все написано, — сказал мистер Фрэзер. — Вам не понравится, как я пишу. Ей тоже не понравится.

— Вы когда-нибудь о ней напишете, — сказала сестра. — Я знаю, что напишете. Вы должны написать о пресвятой деве.

— Лучше приходите и послушайте состязание.

— Я не выдержу этого. Нет, лучше я пойду в часовню и помолюсь.

В этот вечер, не прошло и пяти минут с начала игры, как стажер вошел в комнату и сказал:

— Сестра Цецилия просит узнать, как идет игра.

— Скажите ей, что один гол уже забит.

Немного погодя стажер снова вошел в комнату.

— Скажите ей, что наши сшибают их с ног, — сказал мистер Фрэзер.

Немного позднее он позвонил дежурной сиделке:

— Не будете ли вы добры спуститься в часовню или передать с кем-нибудь сестре Цецилии, что «Notre Dame» выиграла четырнадцать — ноль к концу первого хавтайма и что все в порядке. Она может больше не молиться.

Через несколько минут сестра Цецилия вошла в комнату. Она была сильно взволнована.

— Что значит четырнадцать — ноль? Я ничего не понимаю в футболе. Для бейсбола это было бы очень хорошо, но в футболе я ничего не смыслю. Может быть, это ничего не решает. Я сейчас же иду обратно в часовню и буду молиться до самого конца игры.

— Исход ясен, — сказал Фрэзер. — Я ручаюсь вам. Останьтесь и послушайте со мной.

— Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет, — сказала она. — Я сейчас же иду обратно в часовню молиться.

Мистер Фрэзер посылал ей сказать каждый раз, как «Norte Dame» забивала гол, и наконец, когда уже давно стемнело, сообщил окончательный результат.

— Ну, что сестра Цецилия?

— Она всё в часовне, — сказала сиделка.

На следующее утро вошла сестра Цецилия. Она была очень довольна и весела.

— Я знала, что они не смогут обыграть «Пресвятую деву», — сказала она. — Не смогут. Каэтано тоже лучше. Много лучше. К нему сегодня придут. Он еще не может их видеть, но они придут, и ему станет легче, и он будет знать, что он не забыт своими. Я пошла в полицию к О'Брайену и сказала ему, что он должен прислать каких-нибудь мексиканцев навестить бедного Каэтано. Он пришлет кого-нибудь сегодня днем. Тогда бедняге станет лучше. Это дурно, что никто не пришел навестить его.

В тот же день около пяти часов в палату вошли три мексиканца.

— Можно? — спросил самый высокий, с мясистыми губами и очень толстый.

— Конечно, можно, — ответил мистер Фрэзер. — Садитесь, господа. Может, выпьем чего-нибудь?

— Большое спасибо, — сказал толстый.

— Спасибо, — сказал самый черный и маленький.

— Нет, спасибо, — сказал тощий. — Вино мне в голову ударяет. — Он постучал себя по голове.

Сиделка принесла стаканы.

— Подайте им, пожалуйста, бутылку, — сказал Фрэзер. — Это из Рэд-Лодж, — пояснил он.

— Из Рэд-Лодж— это самое лучшее, — сказал толстый. — Много лучше, чем из Биг-Тимбер.

— Ясно, — сказал самый маленький. — И дороже.

— В Рэд-Лодж есть на все цены, — сказал толстый.

— Сколько ламп в приемнике? — спросил тот, который не пил.

— Семь.

— Здорово! — сказал он. — Сколько он стоит?

— Не знаю, — сказал мистер Фрэзер. — Его взяли напрокат. Вы, господа, друзья Каэтано?

— Нет, — сказал толстый. — Мы друзья того, кто ранил его.

— Нас прислала сюда полиция, — сказал самый маленький.

— Мы с ним держим небольшой кабачок, — сказал толстый. — Вот с ним, — кивнул он в сторону того, который не пил. — У того тоже небольшой кабачок, — кивнул он на маленького черного. — Нам в полиции сказали прийти, мы и пришли.

— Я очень рад, что вы пришли.

— Мы тоже.

— Хотите еще по рюмочке?

— Пожалуй, — сказал толстый.

— С вашего разрешения, — сказал самый маленький.

— Мне не надо, — сказал тощий. — Вино мне в голову ударяет.

— Вино замечательное! — сказал самый маленький.

— Почему не попробовать? — спросил мистер Фрэзер тощего. — Ну, покружится голова, и всё.

— А потом болеть будет.

— Вы не могли бы прислать к Каэтано его друзей? — спросил Фрэзер.

— У него нет друзей.

— У каждого человека есть друзья.

— У него нет.

— Что он делает?

— Он игрок.

— Хороший?

— Еще бы!

— У меня, — сказал самый маленький, — он выиграл сто восемьдесят долларов. Теперь во всем мире не найдешь ста восьмидесяти долларов.

— У меня, — сказал тощий, — он выиграл двести одиннадцать долларов. Вы только представьте себе такую сумму!

— Я никогда не играл с ним, — сказал толстый.

— Он, должно быть, очень богат, — предположил мистер Фрэзер.

— Он беднее нас, — сказал маленький мексиканец. — У него только и есть что рубашка на плечах.

— Да и та теперь ничего не стоит, — сказал мистер Фрэзер, — прострелена пулями.

— Ясно.

— Тот, что ранил его, тоже игрок?

— Нет, рабочий-свекольщик. Ему пришлось уехать из города.

— Только представьте себе, — сказал самый маленький. — Он был лучшим гитаристом во всем городе. Самым лучшим.

— Какая жалость!

— Еще бы! — сказал самый крупный. — А как он играл!

— И больше не осталось хороших гитаристов?

— Ни одного.

— Есть один, он на аккордеоне играет, ничего себе, — сказал тощий.

— Да еще кое-кто играет на других инструментах, — сказал толстый. — Вы любите музыку?

— Как же!

— А что, если мы придем как-нибудь вечером поиграть вам? Как вы думаете, сестра разрешит? Она, кажется, очень симпатичная?

— Уверен, что разрешит, когда Каэтано сможет слушать музыку.

— Она что, сумасшедшая? — спросил тощий.

— Кто?

— Эта сестра.

— Нет, — сказал мистер Фрэзер. — Она милая женщина, очень умная и симпатичная.

— Я не верю ни попам, ни монахам, ни монахиням, — сказал тощий.

— Он на них насмотрелся в детстве, — сказал самый маленький.

— Я был служкой в церкви, — сказал тощий с гордостью. — Теперь я ни во что не верю. И в церковь не хожу.

— Почему? В голову ударяет?

— Нет, — сказал тощий. — Это спирт в голову ударяет. Религия — опиум для бедняков.

— А я думал марихуана — опиум для бедняков, — сказал Фрэзер.

— Вы когда-нибудь курили опиум? — спросил толстый.

— Нет.

— Я тоже, — сказал он. — Кажется, это скверная штука. Начнешь — и уже не можешь бросить. Это порок.

— Как и религия, — сказал тощий.

— Он, — сказал маленький мексиканец, — большой противник религии.

— Необходимо быть противником чего-нибудь, — вежливо сказал мистер Фрэзер.

— Я уважаю верующих, даже если они невежественны, — сказал тощий.

— Это хорошо, — сказал мистер Фрэзер.

— Что вам принести? — спросил крупный мексиканец. — Вам что-нибудь нужно?

— Я с удовольствием купил бы пива, хорошего пива.

— Мы принесем вам пиво.

— Еще одну copita[4] перед уходом?

— Вино замечательное.

— Мы у вас все выпили.

— Я не могу его пить. У меня голова кружится. Потом начинается головная боль и тошнота, — сказал тощий.

— До свиданья, господа!

— До свиданья, спасибо!

Они ушли. Был ужин, а потом радио, поставленное как можно тише, но так, чтобы было слышно, и станции выключались в таком порядке: Дэнвер, Солт-Лейк-Сити, Лос-Анжелос и Сиэттл. У мистера Фрэзера не создалось никакого представления о Дэнвере по радио. Он мог видеть Дэнвер только в «Дэнвер Пост» и пополнять картину по «Роки Маунтен-Ньюз». Он никогда не мог почувствовать и Солт-Лейк-Сити и Лос-Анжелос по передачам. О Солт-Лейк-Сити он знал только то, что там было чисто, но скучно, а Лос-Анжелос ему не хотелось и видеть, потому что оттуда рекламировали слишком много дансингов и слишком много крупных отелей. Дансинги он не любил. Но Сиэттл он изучил очень хорошо, его компанию таксомоторов с ее большими белыми машинами (каждая машина радиофицирована), на одной из них он каждую ночь выезжал в ресторан на Канадской стороне, где следил за ходом вечеринок по тем музыкальным номерам, которые они заказывали по телефону. Он проводил в Сиэттле каждую ночь с двух часов, слушая номера, которые требовали разные люди, и это было так же реально, как Миннеаполис, где музыканты каждое утро покидали свои постели, чтобы совершить поездку в студию. Мистер Фрэзер очень полюбил Сиэттл в штате Вашингтон.

Мексиканцы пришли и принесли пиво, но пиво было плохое. Мистер Фрэзер принял их, но ему не хотелось разговаривать, и когда они ушли, он знал, что больше они не придут. У него пошаливали нервы, и когда он был в таком состоянии, ему не хотелось видеть людей. К концу пятой недели нервы расходились, и хотя он радовался, что они продержались так долго, он все же не хотел подвергать себя экспериментам, когда уже заранее знал их результат. Мистер Фрэзер испытывал это и раньше. Единственно, что было для него ново, это радио. Он слушал его всю ночь, приглушив его так, что было едва слышно, и приучал себя слушать, ни о чем не думая.

В это утро сестра Цецилия вошла в комнату около десяти часов и принесла почту. Она была очень красива, и мистеру Фрэзеру нравилось смотреть на нее и слушать ее, но почта, пришедшая как бы из иного мира, была важнее. Однако среди писем не оказалось ничего интересного.

— Вы гораздо лучше выглядите, — сказала она. — Вы скоро уедете от нас.

— Да, — сказал мистер Фрэзер. — У вас сегодня такое счастливое лицо.

— Да, так оно и есть. Сегодня мне кажется, что я могла бы стать святой.

Мистер Фрэзер даже растерялся.

— Да, — продолжала сестра Цецилия. — Это моя мечта. Быть святой. С самых ранних лет я мечтала стать святой. Еще девочкой я думала, что, если я откажусь от мира и уйду в монастырь, я буду святой. Я хотела быть святой, я думала, что я должна все сделать, чтобы стать святой. Я так и думала, что стану святой. Я была совершенно уверена в этом. Как-то раз на одну минуту мне показалось, что я уже святая. Я была так счастлива, мне казалось, что это так просто и легко. Когда я утром проснулась, я была уверена, что я уже святая, а оказалось — нет. Так я и не стала святой. А я так хочу стать святой. Больше ничего не хочу. Да и не хотела никогда ничего другого. А сегодня утром у меня такое чувство, что я могу быть святой. О, я уверена, что стану святой!

— Конечно, станете. Все добиваются, чего хотят. Мне об этом много твердили.

— Я еще не знаю. Когда я была девочкой, мне казалось, что это очень просто. Я знала, что буду святой. Но когда я увидела, что так сразу этого не случилось, я поняла, что это требует много времени. А теперь это кажется почти невозможным.

— По-моему, у вас все шансы.

— Вы правда так думаете? Нет, я не хочу, чтобы меня ободряли. Не ободряйте меня. Я хочу быть святой. Я так хочу быть святой!

— Конечно, вы будете святой, — сказал мистер Фрэзер.

— Нет, вероятно, не буду. Но если бы только я могла быть святой! Я была бы совершенно счастлива.

— Три шанса против одного, что вы будете святой.

— Нет, не ободряйте меня. О, если бы я могла быть святой! Если бы только я могла быть святой!

— Как ваш друг Каэтано?

— Он поправляется, но у него паралич. Одна из пуль задела нерв, проходящий через бедро, и нога парализована. Это заметили, только когда он оправился и уже мог двигаться.

— Может быть, нерв еще восстановится?

— Я молю бога, чтобы это было так, — сказала сестра Цецилия. — Вы бы повидались с ним.

— Мне не хочется никого видеть.

— Его-то вам хочется увидеть. Его могут вкатить сюда.

— Ладно.

Его вкатили в кресле, худого, с прозрачной кожей, с черными отросшими волосами; глаза у него смеялись; когда он улыбался, видны были плохие зубы.

— Hola, amigo![5] Que tal? Как дела?

— Как видите, — сказал мистер Фрэзер, — а вы?

— Жив. Паралич ноги.

— Скверно, — сказал мистер Фрэзер. — Но нерв может восстановиться.

— Говорят — да.

— А болит еще?

— Теперь нет. Некоторое время я с ума сходил от боли в животе. Я думал, что эта боль убьет меня.

Сестра Цецилия со счастливой улыбкой наблюдала за ними.

— Она говорит, что вы даже не охнули, — сказал мистер Фрэзер.

— Столько народу в палате! — возразил мексиканец. — А у вас как? Очень болело?

— Порядочно. Но, конечно, меньше, чем у вас. Когда сиделка уходит, я плачу час, два часа. Это успокаивает. У меня с нервами сейчас очень плохо.

— У вас радио. Если бы у меня была отдельная палата и радио, я бы плакал и кричал все ночи напролет.

— Сомневаюсь.

— Честное слово, да. Это очень полезно для здоровья. Но когда столько народу — нельзя.

— По крайней мере, — сказал мистер Фрэзер, — руки остались целы. Мне сказали, что вы работаете руками.

— И головой, — сказал он, постукивая себя по лбу. — Но голова не так важна.

— Три ваших земляка были здесь.

— По распоряжению полиции.

— Они принесли пива.

— Оно, вероятно, было плохое?

— Плохое.

— Сегодня по распоряжению полиции они придут и сыграют мне серенаду. — Он засмеялся, потом похлопал себя по животу. — Я еще не могу смеяться. А музыканты они убийственные.

— А кто стрелял в вас?

— Тоже дурак. Я выиграл у него в карты тридцать восемь долларов. Было за что убивать!

— Те трое сказали мне, что вы много выигрываете.

— И беднее любого нищего.

— Отчего?

— Я несчастный идеалист. Я жертва иллюзии. — Он засмеялся, потом скривил рот и похлопал себя по животу. — Я профессиональный игрок, но я люблю играть. Именно играть. Мелкая игра всегда нечестная. Для настоящей игры нужно, чтобы везло. Мне не везет.

— Никогда?

— Никогда. Мне никогда не везет. Вот этот баран, который стрелял в меня? Умеет он стрелять? Нет. Первый раз он промахнулся. Вторым выстрелом попал в беднягу русского. Кажется, мне повезло? Что же дальше? Он дважды попадает мне в живот. Ему везет. Мне не везет. Он не попал бы в лошадь, держа ее за стремя. Все дело в счастье.

— Я думал, он попал в вас, потом в русского.

— Нет, сначала в русского, потом в меня. Газета ошиблась.

— Почему вы не стреляли в него?

— Я никогда не ношу оружия. При моем счастье, если бы я носил оружие, меня вешали бы десять раз в год. Я — скверный игрок, и только.

Он остановился, потом продолжал:

— Когда я выиграю, я сажусь играть, а когда играю — я проигрываю. Мне случалось просаживать в кости три тысячи долларов и оставаться с шестью долларами в кармане. При хороших костях. И не один раз.

— А почему вы не бросите?

— Если доживу, счастье переменится. Мне не везет уже пятнадцать лет. Если мне когда-нибудь повезет, я разбогатею. — Он усмехнулся. — Я хорошо играю, я бы хотел разбогатеть.

— Вам во все игры не везет?

— Во все игры, и с женщинами.

Он снова улыбнулся, показав плохие зубы.

— Правда?

— Правда.

— Что же делать?

— Продолжать понемногу и ждать, когда счастье переменится.

— А с женщинами?

— Ни одному игроку не везет с женщинами. Он слишком занят. Он работает ночами. Когда же ему бывать с женщиной? Ни один мужчина, который работает ночью, не может удержать женщину, если она чего-нибудь стоит.

— Вы — философ?

— Нет, друг мой. Провинциальный игрок. Из одного городка — в другой, потом — в третий, потом — в большой город и опять все сначала.

— Потом — пуля в живот.

— Первый раз, — сказал он. — Всего один раз.

— Я вас утомляю разговорами? — спросил мистер Фрэзер.

— Нет, — сказал он. — Это я вас утомляю.

— А нога?

— Нога мне не особенно нужна. Что с ногой, что без ноги, мне все равно. Я могу переезжать и так.

— Желаю вам удачи, искренне, от всего сердца, — сказал мистер Фрэзер.

— Я тоже, — сказал он. — И чтобы боль кончилась.

— Она пройдет, конечно. Уже проходит. Это совсем не важно.

— Чтобы поскорее прошла.

— И вам того же.

***

В тот вечер мексиканцы играли на гармонике и других инструментах в палате; это было очень весело: и вдохи и выдохи гармоники и звуки колокольчиков, трубы и барабаны разносились по всему коридору. В той же палате был ковбой, свалившийся со спины своей «Ночки» в жаркий пыльный вечер на глазах у большой толпы зевак. Теперь с переломленной спиной он собирался учиться делать ремни и плести стулья, когда поправится и выпишется из больницы. Был плотник, упавший с лесов и сломавший обе ноги и оба запястья. Он упал, как кошка, не обладая кошачьей гибкостью. Его можно было вылечить так, что он смог бы работать снова, но на это требовалось много времени. Был мальчик с фермы, лет шестнадцати, со сломанной ногой, которая неправильно срослась, и ее нужно было снова ломать. Был Каэтано Руиц, провинциальный игрок с парализованной ногой. Через коридор до мистера Фрэзера доносились их смех и шутки по поводу игры мексиканцев, присланных полицией. Мексиканцы были довольны. Они вошли, возбужденные, к мистеру Фрэзеру и спросили, не хочет ли он, чтобы они сыграли ему что-нибудь. И еще два раза приходили играть вечером по собственному желанию.

В последний раз, когда они играли, мистер Фрэзер лежал в своей комнате с открытой дверью и прислушивался к громкой скверной музыке и не мог не думать. Когда они спросили, что ему сыграть, он попросил «Кукарачу», одну из тех зловеще легких и мажорных мелодий, под которые люди веселее идут на смерть. Они играли громко и с чувством. Мелодия казалась мистеру Фрэзеру лучше других, но эффект был тот же.

Хотя они играли с чувством, мистер Фрэзер продолжал думать. Обычно он избегал думать, кроме того времени, когда писал, но сейчас он думал о тех, кто играл, и о том, что говорил тот, маленький.

Религия — опиум для народа. Он верил в это — этот угрюмый маленький кабанчик. Да и музыка — опиум для народа. Тощий не подумал об этом. А теперь экономика — опиум для народа; так же как патриотизм — опиум для народа в Италии и Германии. А как с половыми сношениями? Это тоже опиум для народа. Для части народа. Для некоторых из лучшей части народа. Но пьянство — высший опиум для народа, о, изумительный опиум! Хотя некоторые предпочитают радио, тоже опиум для народа; самый дешевый; он сам сейчас пользуется им. Наряду с этим идет игра в карты, тоже опиум для народа, и самый древний. Честолюбие тоже опиум для народа, наравне с верой в любую новую форму правления. Вы хотите одного — минимума правления, как можно меньше правления. Liberty, Свобода, в которую мы верили, стала теперь названием журнала Макфэддена. Мы верим в нее, хотя не нашли еще для нее нового имени. Но где же настоящий? В чем же настоящий подлинный опиум для народа? Он знал это очень хорошо. Это только пряталось в каком-то уголке мозга, который прояснялся по вечерам после двух-трех рюмок; он знал, что это там (конечно, на самом деле этого там не было). Что же это такое? Он же знал очень хорошо. Что же это такое? Ну, конечно, хлеб — опиум для народа. Запомнит ли он это и будет ли в этом смысл при дневном свете? Хлеб — опиум для народа.

— Послушайте, — сказал мистер Фрэзер сиделке, когда она вошла, — приведите сюда этого маленького худого мексиканца. Пожалуйста!

— Как вам понравилось? — спросил мексиканец с порога.

— Очень.

— Это историческая мелодия, — сказал мексиканец. — Это мелодия истинной революции.

— Послушайте, — сказал мистер Фрэзер, — почему людей оперируют без наркотика?

— Не понимаю.

— Почему не всякий опиум хорош для народа? Что вы хотите сделать с народом?

— Он должен быть избавлен от невежества.

— Не говорите глупостей. Образование — опиум для народа. Вы должны это знать. Вы сами учились.

— Вы не верите в образование?

— Нет, — сказал мистер Фрэзер. — В знание — да.

— Я не понимаю вас.

— Я и сам часто и с удовольствием не понимаю себя.

— Вы хотите еще раз послушать «Кукарачу»? — тревожно спросил мексиканец.

— Да, — сказал Фрэзер. — Сыграйте «Кукарачу» еще раз. Это лучше, чем радио.

«Революция, — подумал мистер Фрэзер, — не опиум. Революция — катарсис, экстаз, который можно продлить только ценой тирании. Опиум нужен до и после». Голова у него была ясная, даже чересчур ясная.

Вот они скоро уже уйдут, думал он, и унесут с собой «Кукарачу». Тогда он включит радио, ведь радио можно приглушить так, чтобы еле-еле было слышно.

Переводчик: Е.Романова

Примечания

1

Да, сеньор (испанск.)

(обратно)

2

Пошел к черту! (испанск.)

(обратно)

3

Друг (испанск.)

(обратно)

4

Чашка (испанск.)

(обратно)

5

Здорово, дружище (испанск.)

(обратно)

Оглавление

. . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Дайте рецепт, доктор», Эрнест Миллер Хемингуэй

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства