Андре Ремакль Время жить
Голос Мари доносится как сквозь шум водопада. Слова проскакивают между струй. Голос Мари словно в звездочках капель.
– Почему ты так рано?.. Сейчас кончаю… Ты хотя бы не заболел? Что ты там говоришь?
В голосе смех и слезы. Но нет, то вода смеется и плачет. Это голос Мари, лишь слегка искаженный.
Даже самый знакомый голос, если человека не видишь, звучит загадочно. Смешавшись с журчанием воды, он должен преодолеть не только тишину, но и другие преграды, звуковой барьер – на земле, не в небе.
Луи швырнул на кухонный стол сумку, отпихнул ногой стул и плюхнулся на него.
– Ничего… давай быстрее…
Луи говорит громко, стараясь заглушить нескромность этого купания, нескромность своего присутствия здесь, в то время как рядом, за занавеской, тело Мари, как и ее голос, словно в каплях дождя.
Занавеска задернута не до конца. Стоит чуть передвинуться – пересесть на стул у окна, и, разговаривая с женой, он будет лучше слышать ее и видеть.
Но двигаться ему неохота. После двенадцати лет супружеской жизни он из-за какого-то странного чувства стыдливости все еще стесняется смотреть на обнаженную Мари. Переехав в эту квартиру, он оборудовал в углу кухни душ, и Мари тотчас захотелось его обновить. На радостях она подозвала Луи, и он при виде ее наготы испытал одновременно стыд и желание.
– Была бы она живая – ох, не отказался бы от такой бабы.
– Не распаляйся, парень, она не взаправдашняя.
– Дайте-ка глянуть…
– Не пяль глаза, старина, а то удар хватит.
– Вот это сила!
– Не тронь, обожжешься.
– Тебе, дядя, это уже не по возрасту.
– Закрой глаза, Леон, не то сегодня заделаешь жене восьмого.
– Возьми ее себе домой для компании…
– Не зад, а сдобная булочка.
Все эти шуточки подкреплялись непристойными жестами.
Вот уже десять минут стройка взволнованно гудела. Строители выбрались из подвальных помещений, сошли с лесов и верхних этажей, побросали бетономешалки и краны, думать забыли о своих фундаментах, благо между двумя заливками бетона выдался перерыв, и окружили яму с земляной кашицей, откуда экскаватор извлек женскую статую. Еще влажный камень блестит на солнце.
А за занавеской, наверное, так же блестит под душем голое тело Мари.
Луи буквально падает от усталости. Усевшись, он вытягивает ноги и прилаживает натруженную поясницу к спинке стула.
Он еще никак не возьмет в толк, почему Мари закричала от удивления, когда он открыл дверь в квартиру.
– Кто там? Нельзя, нельзя… Я под душем!
Одна рука статуи поднята, словно кого-то отстраняет, вторая – прикрывает низ живота. Жижа, из которой ее вытащили, длинными потоками сползает по каменным округлостям.
Когда ключ щелкнул в замке, Мари, должно быть, тоже подняла руку, а второй прикрыла живот.
– Да это же я, ну!
А у кого же еще могут быть ключи от квартиры? Дальше этого мысли его не пошли. Забились в темный уголок подсознания.
– Ты меня напугал…
– С чего бы? Кто же, по-твоему, это мог быть?
– Не знаю… Дети.
– Разве ты даешь им ключи?
– Иногда…
Статуя еще долго будоражила рабочих. А теперь она валяется где-то в углу строительной площадки, снова погрузившись в сон: молодой архитектор заверил, что этот гипсовый слепок никакой ценности не имеет.
Подсобные рабочие зачернили ей под животом треугольник – последний знак внимания к статуе, прежде чем она вновь превратилась в кусок камня, куда бесполезней, чем цемент или бетон.
Она ожила лишь на полчаса, когда экскаватор обнаружил ее на узком ложе из грязи – камень, превратившийся в женщину из-за минутного прилива всеобщего вожделения, которое ее пышные формы вызвали у этих мужчин, сотрясавшихся в непристойном гоготе; каменная статуя, по которой они едва скользнули бы взглядом, стой она на постаменте в углу просторного парка, где высокие дома, зажатые в корсеты строительных лесов, пришли на смену деревьям. Но беспомощно лежа на земле, она вдруг стала для них бабой, как-то странно затесавшейся среди грязных, выпачканных цементом спецовок.
Сегодня, как и каждый вечер, Луи клонит ко сну. Пока вкалываешь на стройке, рабочая суетня кое-как разгоняет сонливость. Зайдешь после работы в бистро – и тоже ненадолго встряхнешься. Стоишь привалившись к стойке. Споришь о том, о сем – о воскресных скачках или местной футбольной команде, иногда о политике. Говоришь, чтобы говорить. Пошутишь с Анжеликой, племянницей хозяина, которая ходит от столика к столику, вертя крутым задом. Сыграешь с дружками партию-другую в белот или рами. Три-четыре аперитива взбадривают, отгоняют усталость. Потом мчишься на мотороллере, ветер хлещет в лицо – и словно бы ничего; но стоит добраться до первых домов города, снова одолевает охота спать. И уже не покидает.
Когда Луи приходит домой, его дочка Симона уже спит. Из-под двери в комнату старшего сына Жан-Жака пробивается полоска света – должно быть, готовит уроки. Луи наскоро хлебает остывший суп, проглатывает кусок мяса, заглядывает в котелок на плите, какую еду оставили ему назавтра – взять с собой. Он потягивается, зевает, идет в спальню, но света не зажигает, чтобы не разбудить своего младшего, Ива, посасывающего во сне кулачок. Лезет в постель, слегка потеснив свернувшуюся клубочком Мари. И тут же проваливается.
В те вечера, когда Луи попадает домой чуть пораньше, он, открыв дверь, застает Мари и детей в гостиной – неподвижные тени в холодном свете телеэкрана, тени того мира, в который – ему кажется – он проникает словно обманом. Он обосновывается на кухне. Мари уже давно не встает, чтобы поцеловать его и накормить. С тех самых пор, как они завели этот проклятый телевизор!
Ест он торопливо и издали следит за черно-белыми, картинками, пляшущими на экране. Если выступают певцы, ему еще мало-мальски интересно, но если показывают фильм или спектакль, он сидит, так и не поняв до конца что к чему – ведь начала-то он не видел.
Ему хочется посидеть рядом с Мари, но очень скоро на экране все сливается в одно серое пятно. Веки опускаются сами. Он идет спать. И не слышит, когда ложится Мари. Он-то встает чуть свет. В пять утра! До стройки на мотороллере около часа езды. Этот час езды на рассвете, гнусном, промозглом, мало-помалу разгоняет сонную одурь. Стаканчик рому, выпитый залпом в баре, окончательно его взбадривает. И так каждый божий день.
Сегодня вечером он против обыкновения вернулся сравнительно рано: поденщики в знак протеста бросили работу на час раньше, а те, кто на сдельщине, присоединились к ним из солидарности.
Парни устроили в баре собрание. Луи слушал речь профсоюзного деятеля краем уха, к нему это отношения не имеет. Его бригада договаривается об оплате за квадратный метр прямо с хозяином. Он вышел из бара вместе со своим напарником Рене, и тот сказал:
– Сделаю-ка я своей девчонке сюрприз. Посмотрел бы ты на нее – настоящее чудо. А ты домой?
– А то куда же? Погляжу телевизор. Не часто удается.
Сидя на стуле, Луи чувствует, как привычная сонливость еще усиливается от монотонного журчания воды. С чего это Мари надумала мыться в шесть часов вечера? Луи никогда не заявляется так рано домой – тут что-то не так, ему это не по душе. Как и ее удивление, когда он вошел.
Ты смотри! Видать, помылась уже.
Вода не барабанит больше по плиткам. Через неплотно затянутую занавеску легкими струйками просачивается пар и осаждается на окнах кухни.
– Все. Сейчас только ополоснусь.
Мерный стук капель возобновляется, и Луи делает усилие, чтобы освободиться от усталости, сжимающей его, будто тисками.
Извлеченная из топкой грязи, статуя выглядела, словно после купанья или душа. У нее пышная грудь, тонкая талия, округлый живот.
Луч солнца скользит по нейлоновой занавеске. Он очерчивает фигуру Мари. И эта тень, вырисовываясь на занавеске, делает Мари еще менее реальной, чем когда до него доносился только ее голос.
Похоже, она никогда не выйдет. Луи встает, подходит ближе, и голое тело жены – как удар в лицо.
Два парня поставили скульптуру стоймя. Одна нога у нее отбита. Сбоку статуя кажется и вовсе бесстыжей: одна грудь выше другой, бедро круто отведено в сторону.
Чернорабочий-алжирец, прыгнув в яму, извивался перед ней в танце живота, медленном и непристойном. Строители хлопали в ладоши, подбадривая его. Кое-кто подпевал:
– Trabadja la moukere,
Trabadja bono.[1]
Остальные орали:
– А ну, Мохамед, больше жизни.
Луи смотрел. Хлопал в ладоши. На миг поддался искушению и тоже стал раскачиваться в такт с другими. К нему подошел вечно хмурый каменщик Алонсо, с которым он, случалось, выпивал, и шепнул на ухо своим раскатистым испанским говорком:
– Все вы бабники, и ты не лучше других. Стоит вам увидеть хоть что-то вроде женщины, и всех уже разбирает. Башка у вас не работает. Покажи тебе кусок камня, и ты уж готов. Жены тебе мало. А ведь…
– Что «ведь»?
– Мне говорили, что она та еще штучка.
– А кто говорил-то?
– Один, надо думать, знаток, и, возможно, пока ты кривляешься, как обезьяна, он как раз с ней там развлекается.
Обязательно он скажет какую-нибудь гадость, этот Алонсо.
Мари его не видит. Она лениво потягивается под душем. Вода, одевая ее загорелое тело в жемчужный наряд, одновременно обнажает его. Руки движутся вслед за водяными потоками. Они поглаживают груди, растирают живот. Они нарушают гармонию тела и восстанавливают ее.
Луи замирает – он оробел и сгорает от любопытства.
– Trabadja la moukere,
Trabadja bono.
Мохамед извивался и так и эдак. Казалось, статуя тоже оживала на солнце. Смех и выкрики становились все откровеннее.
– Пошли, Луи, пропустим по стаканчику, – крикнул Алонсо.
Луи притворился, будто не слышит. Надоели ему истории Алонсо – вечно одно и то же.
В щелке незадернутой занавески Луи обнаруживает совсем незнакомую ему женщину. Ладная фигура, упругая грудь, женственный, не изуродованный тремя родами живот, кожа, пропитанная солнцем, – все это ему неизвестно, какая-то незнакомка предстает перед ним. И ему, с его запоздалым, нерастраченным до сих пор целомудрием она кажется сладострастной и полной истомы. Уже много лет он не видал Мари голой.
Она поворачивается то в одну, то в другую сторону, нагибается обтереть ноги. Луи раздвигает занавеску во всю ширь, хватает Мари и приподымает.
Мохамед подошел к статуе. Он взял ее на руки, потерся об нее. Пение и хлопки прекратились. Люди застыли. Лица посуровели. Два рабочих-алжирца бросили Мохамеду из задних рядов короткие фразы, сухой и резкий приказ. Мохамед перечить не стал. Оставил статую, вылез из ямы и ушел с товарищами, которые, похоже, ругали его почем зря.
Люди так и остались стоять. Но вой сирены разогнал их в один миг.
Они вернулись на рабочие места, посудачили о статуе, попутно приплетая свои любовные подвиги и соленые анекдотцы. А потом статуя была снова забыта.
Мари, смеясь, отбивается.
– Что это на тебя нашло? Я совсем мокрая.
Луи прижимает ее к себе. Его пальцы, заскорузлые, в ссадинах, цепляются за кожу, пахнущую водой и туалетным мылом.
– Ты весь в пыли. Придется опять мыться.
Он несет ее через кухню на диван в гостиной. Мари вырывается, бежит под душ и, ополоснувшись, насухо вытирается, подходит к окну, открывает его, расстилает на просушку полотенца – желто-красно-синее и белое.
– Тебя увидят с улицы, Мари! – вопит Луи.
– Да иди ты, ревнивец!
Она прикрывает окно и уклоняется от Луи, который пытается перехватить ее по пути.
Потом снимает покрывало и, сложив его вчетверо, кладет на стул. Ложится на диван и, улыбаясь, повторяет:
– Иди скорее мыться. Дети того и гляди придут.
Луи остановился на пороге гостиной. Вот так он стоял столбом и около лужи со статуей.
Он смотрел на Мари – бронзовое пятно на белой простыне. Эта голая женщина в позе ожидания кажется ему все более и более чужой. Она ему ничего не напоминает, во всяком случае, не то сонное, калачиком свернувшееся рядом с ним по ночам тело, не ту женщину, что безрадостно отдается ему в редкие часы, когда он заключает ее в объятья.
Статуя много лет пролежала под землей в точно такой же позе. В ожидании шутовского и непристойного танца Мохамеда.
Кажется, сейчас опять разом захлопают ладоши. Луи сделал шаг к Мари.
– Ты еще здесь? Дети придут. Ступай же быстрее мыться.
Он не узнает и ее голоса. Будто звук пробивается к нему сквозь завесу тумана. Лицо также не похоже на обычно спокойное лицо Мари. Щеки раскраснелись. Глаза блестят. В нем лишь отдаленное сходство с остренькой мордашкой восемнадцатилетней девушки, повисшей на его руке. И эти расцветшие формы почти не напоминают худощавой фигурки слишком быстро вытянувшегося подростка.
Луи ощущает неловкость – в нем что-то словно оборвалось. Желто-голубая кухня, гостиная со светлым диваном и полированной мебелью кажутся таинственными, точно они в его отсутствие живут неведомой ему жизнью, которая одна и занимает Мари, пока он целыми днями пропадает на стройке.
От усталости ломит натруженную поясницу. И в этой многолетней усталости тонет желание. Душ его взбодрит.
В кухонном стенном шкафу, переоборудованном в душевую, снова плещется вода. Прикрыв глаза, Мари поглаживает себя ладонью.
Я так часто бываю одна. С детьми, конечно, но дети – другое дело. Дети – это хлопоты, дети – это нежность. Тебя, Луи, не вижу совсем. Куда подевался заботливый Луи наших первых лет. Ты стал тенью, что ускользает по утрам из моего последнего сна, а вечером прокрадывается в первый. Думаешь, велика радость, когда на тебя ночью навалится мужчина…
Горячий душ. До чего же приятно… Впадаешь в оцепенение, как в сладкий сон. В голову приходит то одно, то другое. Голос Алонсо: «Все это мерзость одна. А ну их всех подальше. Все бабы – Мари – всегда пожалуйста».
И почему это имя Мари так часто мелькает в похабных разглагольствованиях мужчин, да еще со всякого рода добавлениями: Мари – всегда пожалуйста… Мари – шлюха… Мари – прости господи… Мари – с приветом.
«Послушай, что я тебе скажу, ты парень молодой, тебе пригодится. Я вот был поначалу чист, словно мальчик в церковном хоре. Девственник, да и только! И думаешь, моя супружница долго хранила мне верность?»
Когда Алонсо заведется, останавливать его бесполезно. И почему он так любит рассказывать между двумя стаканчиками про свои семейные неурядицы? Первый стаканчик – в охотку, второй тоже, а дальше пьешь, чтоб чем-то заняться, пока твой собутыльник мелет себе и мелет.
«Ну а теперь она – чисто мост Каронт. Все по ней прошлись, все, кому не лень».
Мне-то на это плевать. Алонсо же веселится. Уставится на меня своими бойкими глазками, вечно мутными от пьянства, а приходится еще смеяться с ним вместе, участвовать в этом хороводе злопыхательств, поливать грязью всех и вся.
Тело Мари точь-в-точь как выставленное на всеобщее обозрение тело статуи, в которое вперились все эти черные пронзительные глаза, перед которым крутит животом Мохамед.
«Все это мерзость одна! Все бабы – Мари – всегда пожалуйста».
А что, если прав Алонсо, когда утверждает, что рога наставляют не ему одному, или когда он бросает Луи:
– Вот ты уверен, что жена не изменяет тебе. Да ты столько вкалываешь, что где уж тебе ее ублажать, она же наверняка ничего от тебя и не требует. Бразильцы говорят: «Quem nao chora, nao mama».[2] И не спрашивай, что это значит.
– Ты мне уже сто раз говорил.
Чего ради Мари принимала душ в шесть часов вечера? Кого ждала?
Голос паренька – он еще и действительную не отслужил – заглушает в обеденный перерыв других спорщиков. Стоя в кругу однолетков, он во всеуслышание рассказывает о своем романе:
– Да что ты в этом деле кумекаешь! Замужняя баба – вот это да! Никаких с ней забот, не то что с девчонками. Да, она жена штурмана из порта Сен-Луи. Жена моряка – все равно что жена рабочего на сдельщине. Часто сидит дома одна. Ей скучно, а я ее развлекаю.
Достаточно пустяка, чтобы время застопорилось. Чего Луи там так долго возится? А я-то думала, прежнего уже не вернешь.
Острота их желаний мало-помалу притупилась, стерлась в кратких и редких объятиях Луи, радости которых Мари с ним уже не делила. А нынче, вроде бы самым обычным вечером, неожиданно раннее появление Луи, его мимолетное восхищение ее телом как бы оживили в памяти Мари уже далекую теперь пору наслаждений.
Горячая вода стекает по груди. Какие только мысли не приходят на ум. Иные фразы застревают в голове, как занозы в пальце: «Жена моряка – все равно что жена рабочего на сдельщине…» И крик удивления, вырвавшийся у Мари… До сих пор в ушах звучит голос журналиста, который две недели назад, расспрашивая их в столовке о сверхурочной и левой работе, допытываясь о цифрах их заработков, вдруг как бы невзначай спросил:
– А как ваши интимные отношения с женой?
Тут все примолкли. Тогда Жюстен, прыснув со смеху, крикнул:
– С женой-то? Не больно нам это надо. Впрочем, и моя на это плюет. Ей бы пожрать да с детишками повозиться.
Смущенные и встревоженные, все принужденно кивнули, в той или иной мере подтверждая его слова. Луи и не задумывался над тем, что его Мари еще красивая и привлекательная женщина. Скорее его заботили неоплаченные счета. Хитрец Жюстен, почувствовав общее замешательство, подмигнул журналисту и посоветовал:
– Спроси у Алонсо, приятель.
Испанец даже не стал ждать вопроса.
– Все бабы – Мари-шлюхи. Годятся лишь на то, чтобы прибирать к рукам денежки этих простофиль, что вкалывают по десять – двенадцать часов в сутки и приносят им полные карманы. Моя это дело тоже любит. Если хочешь попользоваться, дам тебе адресок.
– Давайте поговорим серьезно.
– А я не шучу.
Алонсо был в своем репертуаре.
Жены тех, с кем работал Луи, в большинстве случаев мало походили на жену Алонсо, а вернее, на ту, которую он придумал, чтобы было на ком срывать злость. Они расплылись, или погрязли в домашних делах, или целиком заняты своими детишками.
Мари и сейчас хороша. Правда, он заметил это только сегодня. Незадолго перед рождением Ива он стал почти систематически подрабатывать. Сдельщина поначалу кормила скверно, а ждать прибавки не приходилось – требования забастовщиков повисали в воздухе. По субботам и воскресеньям он вместе с дружком нанимался на любую работу. Вот у него деньжата и завелись. Умудрился даже купить квартиру, холодильник, стиральную машину и автомобиль.
До чего же здорово поливаться горячей водой! Луи расслабляется. Закрывает глаза. Он мог бы уснуть стоя. Надо, однако, встряхнуться.
Сил нет как спать хочется! Телевизор… Машина… Я стал автоматом. Включили – и уже не остановишь. А ведь правда, Мари – красавица… Чувствую, выдохся я, измотался.
Все смешалось: тело Мари и нагота каменной статуи, грохот бетономешалок, команды, доносящиеся из кабин экскаваторов, что вгрызаются в землю разверстой пастью ковшей, гул…
Луи вытирается наспех, кое-как. Он отяжелел. Похоже, он не идет, а плывет по воздуху. И прямо так и валится на диван.
Мари нежно кладет голову мужу на грудь. Пальцы перебирают его волосы. Ее обдает жаром, и она прикрывает глаза…
Услышав легкое посвистывание, она подымает голову. Луи уснул, приоткрыв рот.
Мари вся съеживается. Груди, живот – все болит. Она отталкивает Луи; он поворачивается на бок. Во рту у нее сухо. Руки обнимают пустоту.
Она поднимается. Вздрагивает, коснувшись босой ступней холодной половицы. Смотрит на Луи. Ей хочется хлестнуть по этому безжизненному телу и белому, уже начавшему жиреть животу.
Она бросается под душ. Ледяная вода обтекает ее со всех сторон. Она одевается. Проходя мимо дивана, тормошит Луи, который забылся тяжелым сном.
– Переляг на кровать. Сейчас дети придут.
Он приподнимается. Он еще не совсем проснулся. Машинально пытается обнять ее. Но она ловко увертывается.
Хлопает входная дверь. Луи зевает, потягивается. До чего же хочется спать! Едва волоча ноги, он тащится в спальню.
Интерлюдия первая
Ты на качелях назад-вперед, Колокол юбки туда-сюда, И бесшумно речная вода Опавшие листья несет, несет.[3]Аттила Иожеф (Обработка Гийевика)
Знай, что иногда я спускаюсь отсюда ночью и блуждаю наугад как потерянный по улицам города среди спящих людей. О камни! О унылое и ничтожное обиталище! О стан человеческий, созданный человеком, чтоб быть в одиночестве, наедине с самим собой.
Поль Клодель, Город
Если в сфере производства человеческая усталость граничит с заболеванием, то и в повседневной жизни она вскоре может перейти эту грань, поскольку приходится проделывать большие концы, работать в неурочное время, ютиться в тесных или неблагоустроенных помещениях, сталкиваться со всякого рода заботами, неизбежными в жизни любого человека, но особенно остро их ощущают трудящиеся, так как им сложнее разрешить эти проблемы.
Ф. Рэзон, Отдел производительности планового управления
Семья: жена и дети, и долги, И всяческие тяготы налога… Как ни копи добро, ни береги, А жизнь моя постыла и убога.[4]Лафонтен, Смерть и дровосек
Улицы небольшого города коротки и узки. Мари идет быстрым шагом. Никогда еще у нее не было такого желания идти, идти… Руки в равномерном движении касаются бедер. Колени приподнимают подол юбки. Высокие каблуки стучат по тротуару, цепляются за шероховатости асфальта, вывертываются, попадая в расщелины. Ступит левым носком на поперечный желобок, разделяющий тротуарные плиты, а правым как раз угодит на вертикальный, а через два шага – все наоборот: левый – на вертикальном, правый – на поперечном.
Прямо-таки игра в классы. Раз – правой, два – левой, три – правой, раз – левой, два – правой, три левой, раз – правой…
Мари не видит ничего, кроме своих ног, юбки, бугрящейся на коленях, да пазов между плитами. Плиты разные: здесь меньше, через несколько метров – крупней, потом их сменяет асфальт с торчащей из него острой галькой, которая впивается в тонкую подошву. Раз – правой, два – левой, три – правой, раз – левой, два… Черт!
Луи располнел. Она обратила внимание на это только сегодня, разглядев его пухлое белое брюшко, бледная кожа которого так резко отличается от темно-коричневых плеч и рук. Кожа такая бледная, словно она пропиталась штукатуркой, которую он целыми днями ляпает на стены. Он весь теперь будто из штукатурки – заскорузлый, корявый, неживой.
В фильмах режиссеров новой волны персонажи много ходят. В поисках чего они ходят? Своего прошлого, будущего, настоящего, которого словно бы нет? Когда идешь, мысли куда-то испаряются. Сколько времени Луи не был в кино? Многие годы! С тех пор, как перешел с поденной работы на сдельную. С тех пор, как у него поприбавилось денег.
Мало-помалу я привыкла к этой новой жизни, где не ощущается присутствие Луи. От него остаются дома, хоть он и отделал его заново своими руками, одни лишь застарелые запахи: от окурков в пепельнице, от спецовки и нательного белья, пропитанных потом и известковой пылью, – раз в неделю я пропускаю все это через стиральную машину, а по ночам – теплое от сна тело – оно находит меня ночью и покидает поутру, – да сальный котелок – я отдраиваю его, когда мою посуду. И только его сегодняшнее раннее появление выбило меня из колеи.
Он только мимоходом бывает в этой квартире, которую они купили на сверхурочные. Вначале они жили у матери Мари. Девичья комната стала спальней замужней женщины. Все произошло так естественно, будто само собой, без ломки старых привычек. Рождение Жан-Жака, а три года спустя – Симоны сделало тесноту просто невыносимой. Они сняли две комнаты, большую спальню и кухню в старинном доме в центре.
Город с развитием промышленности разрастался. В нем становилось все теснее, как и в их комнатушке, где вокруг постоянно толклись дети. Их присутствие постепенно разрушало интимную близость, выхолащивало отношения. И с каким же облегчением вздохнули они, купив себе квартиру на втором этаже дома с окнами на бульвар, откуда начиналась дорога на Истр.
Теперь у них был свой дом, и к ним вернулась полнота отношений первых месяцев брака. Если выглянуть из окна, то за проспектом видны черные водоросли на пляже, окаймляющем городской сад, деревья стадиона, а ночью – огни танкеров, стоящих на якоре в заливе.
Луи все переоборудовал сам – стены, перегородки – и несколько месяцев не помнил себя от радости, что вот стал настоящим домовладельцем. Но за радость приходилось расплачиваться сверхурочной работой, трудом в поте лица. И она померкла. Дом, мебель, холодильник, стиральная машина прибавляли одну квитанцию на оплату кредита к другой, и красивая квартира превратилась для него в общежитие, куда заваливаешься ночевать.
То же самое было с машиной. Этим летом он садился в нее два-три раза от силы. Первые недели он просто сходил по ней с ума. Чуть есть возможность – уезжал и катался, просто ради удовольствия сидеть за рулем. В один прекрасный день он решил опять ездить на работу на мотороллере, но воскресенья целиком посвящал машине. Рано поутру они выезжали на пляж, в Авиньон, Люброн, Севенны, на Лазурное побережье. В редкие минуты досуга он изучал карты и разрабатывал маршруты. По шоссе он гнал на пределе, испытывая потребность поглощать километр за километром.
Потом началась халтура – левая работа по субботам и воскресеньям.
Мари научилась водить. Теперь только она пользовалась машиной, возила детей на пляж, на прогулки.
Белое круглое брюшко!
Мари подошла к первому каналу, который прочерчивает с одного конца города до другого светлую голубую полоску. Через канал перекинуты два моста: один из дерева и железа, второй – разводной, только для пешеходов. Вдали виден мост Каронт – длинная черная кружевная лента, переброшенная через лагуну там, где начинается Беррский залив.
В аркады старинных домов на перекрестках встроены модернизированные магазинные витрины. Шум уличного движения бьет по голове. Сплошные контрасты: лодки, уснувшие на воде, и развязка шоссе, после которой машины, следуя друг за другом впритирку, атакуют один мост, чтобы тут же ринуться к следующему, недавно переброшенному через третий канал.
Город все время меняет облик, с трудом продираясь сквозь свои узкие улочки, каналы и наспех пробитые устья к окружной дороге. Он всеми силами тянется к пригоркам, где выстроились огромные новые дома; их белые фасады изрешечены проемами окон.
Двое туристов, мужчина и женщина, выйдя из малолитражки, останавливаются на берегу канала. Оба уже не первой молодости. Он обнимает ее за талию. На мгновение они застывают в красно-сером свете уходящего дня. Мужчина, протянув руку к старым кварталам, напевает:
«Прощай, Венеция Прованса…»
У него тоже круглый жирный животик, натянувший брюки и куртку. Женщина, улыбаясь, прижимается к нему. Значит, годы не сумели их отдалить.
Две собаки, обнюхивая одна другую, перебегают дорогу. Задержавшись и пустив бурую струю на колпак заднего колеса малолитражки, пес догоняет сучку и продолжает вокруг нее увиваться.
У скольких мужчин после тридцати пяти появляется жирный белый животик? Переходя мост по пешеходному деревянному настилу, Мари высматривает у встречных мужчин признаки живота под пиджаком или фуфайкой.
Ей стало вдруг стыдно за себя, за свое смущение в тот момент, когда Луи ее обнял, за свои проснувшиеся и неудовлетворенные желания, за всех этих мужчин, чьи животы она так пристально разглядывает. Ей больно от воспоминания, – смутного, как крыша, что проявится вдруг из тумана, – давнего, разбуженного этой тенью, промелькнувшей на узкой, продолжающей мост улочке, тенью обнявшихся парня и девушки в короткой юбчонке – она была точь-в-точь такой, когда Луи впервые прижал ее в углу парадного. Сегодня он уснул. Нет, ни время, ни жирное, выпятившееся брюшко, ни подросшие дети, ни годы брака тут ни при чем.
Перейдя мостик через второй канал с поэтическим названием Птичье зеркало, Мари останавливается на площади, где растут платаны. Толстощекие амуры посреди фонтана льют воду из рогов изобилия. Знаменитый своей живописностью квартал невысоких старинных домов, отбрасывающих в воду красные отражения крыш, стиснут со всех сторон и ветшает день ото дня. Это островок прошлого в центре города, дома жмутся к площади, сгрудившись в тени колокольни. Набережная позади общественной уборной и трансформаторной будки, парапет и лестница, спускающаяся к стоячей воде канала, всегда привлекали влюбленных, безразличных ко всему вокруг.
Они совсем такие, какими были Луи и Мари. А какими станут через год, десять, двадцать лет?
Листья на деревьях порыжели, многие уже гниют в бассейне фонтана. Сентябрь на исходе. Влюбленные не разговаривают. Время остановилось для них – для этих парней и девушек в брюках, – двуликий, но вместе с тем и единый образ. Сцепив руки и слив уста, они живут настоящим. И не ощущают ничего, кроме жара от взаимного притяжения тел.
Не надо им шевелиться. Не надо нарушать гармонии. Не надо ни о чем думать. И главное – о завтрашнем дне, о том, что будет и чему уже не бывать. Не надо им знать, что когда-нибудь у него вырастет брюшко, он будет зевать, зевать и уснет, а она разворчится, если ночью…
Пусть эти двое, застывшие здесь у парапета, останутся такими, как толстощекие амуры, которые не ощущают ни въедливой сырости, ни тянущего с моря ветерка, а главное – пусть и не догадываются, что придет время, и он окажется среди мужчин, играющих в шары под прожекторами на площади, а она станет ждать его дома посреди кастрюль с ужином и кашкой для очередного малыша.
– Добрый вечер, Мари!
– Добрый вечер.
– Что ты здесь делаешь? Я не помешаю? Кого-нибудь ждешь?
– Нет…
– А я думала…
– Нет, нет.
– Луи здоров?
– Да. Он дома.
– А-а! Куда ты идешь?
– Куда я иду? За Ивом – он у мамы.
– Погляди-ка на этих двоих. Совсем стыд потеряли. Воображают себе, что они в спальне, честное слово. Вот увидишь…
– Оставь их в покое. Они молодые. Они влюблены. Им не терпится.
– Не терпится… Кстати, Мари, я хотела зайти к тебе, попросить об одной услуге. Но раз я тебя встретила…
– Да?
– В этом году Поль не ходил в лицей.
– Твой сын?
– Да, Поль – мой сын.
– И что?
– Ты дружишь с господином Марфоном.
– С господином Марфоном?
– Не прикидывайся дурочкой, Мари. Ну, господин Марфон, бородатый учитель, Фидель Кастро – его так прозвали ребята.
– А-а, знаю.
– Еще бы ты не знала – ежедневно вместе ездите на пляж.
– С детьми.
– Не могла бы ты замолвить ему словечко за Поля, чтобы его снова приняли…
– Снова приняли? Куда?
– Ты витаешь в облаках, Мари! В лицей… Я же говорю, его не хотят принять обратно. Плохие отметки, а он переросток, и вот его не хотят оставить на второй год – почем я знаю, что там еще! Но это можно уладить. Скажи господину Марфону.
– Я с ним почти не знакома.
– Перестань, я уверена, что ему будет приятно сделать тебе одолжение.
– Жанна!
Мари делает движение, чтобы удержать женщину. Движение едва уловимое. Ей неохота ни спорить, ни объясняться. В нескольких метрах девушка и парень медленно отрываются друг от друга. Нехотя соскальзывают с перил и уходят, обнявшись.
Фидель Кастро? Надо же такое придумать!
Пляж – это серый песок. Сосны с заломленными, как руки, ветвями. Пляж отделен от домов изгородью из камышовых зарослей. Там и сям натянуты тенты. Море – голубая дорога, лиловеющая водорослями в острых языках бухточек. Симона бегает с детьми. Жан-Жак играет в волейбол. Ив, совсем голышом, насылает в ведерко песок рядом с растянувшейся на солнце Мари, и морская вода, высыхая, оставляет на ее коже кристаллики соли.
Она прикрыла глаза. И в них закувыркались зелено-сине-желтые солнца. Она плотнее сжимает веки, и вот уже разноцветные рисунки – пересекающиеся линии, точки, неисписанные круги – приплясывают у нее в глазах.
– Ив, далеко не убегай.
Малыш все время здесь, рядом. Она это чувствует. Она слышит шуршание песка, когда он переворачивает формочку. Пляж гудит от окликов, смеха, криков. Транзисторы горланят, передавая песни, музыку, последние известия.
У кругов странные оттенки – в них отблеск и золота, и неба, и крови. Песок раскален, Мари вдавливается в него всем своим телом, увязает, отдается в его власть. Она бесчувственная глыба плоти под солнцем, скала, едва выступающая из песка, чуть ли не вся утонувшая в нем. Звуки витают вокруг. Но достигают ее слуха тоже слегка приглушенными, как и солнечные лучи сквозь преграду век. Тело ее то будто взлетает, надуваясь, как парус на ветру, то становится грузным, отягощенное жарой, влажным морским и береговым ветерком.
Голос Жан-Жака возвращает ее из этого путешествия в самое себя, туда, где ничего не происходит.
– Мама! Мама!
Она приподнимается на локтях, глухая ко всему.
– Мама! Ты спала?
Она встает и оказывается лицом к лицу со смуглым молодым человеком в плавках, загорелым и бородатым.
– Извините, мосье?
Она узнала его не сразу.
– Это господин Марфон, мой прошлогодний учитель.
Да, конечно. Мари стыдится своего слишком открытого бикини. Она ищет полотенце, чтобы прикрыться, но осознает нелепость такого поползновения на этом пляже, где одетые люди выглядят неприличнее неодетых. Она никогда не страдала от ложной стыдливости, которая всегда забавляет ее в Луи, и потом она женщина и знает, что хорошо сложена.
Она вспоминает этого высокого бородача в приемной лицея одетым. В прошлом году она после каждой четверти приходила в лицей справляться, как учится Жан-Жак.
«Хороший ученик, его надо поощрять, отличные способности…»
Он был очень мил и любезен. Здесь, на пляже, ей нечего ему сказать. Ему тоже, и, желая заполнить паузу, он поворачивается к Жан-Жаку:
– Ну вот, через месяц в школу.
– Да, мосье…
– Он много читает, знаете, даже чересчур.
– Нет, мадам, сколько ни читаешь, всегда мало. Ведь он превосходно учится.
– Да… Я этому очень рада.
– У него довольно разносторонние способности, но все же литература дается ему лучше всего…
Жан-Жак стоит красный, смущенный и довольный. Краешком глаза он старается определить, видят ли другие ребята, как он разговаривает с учителем.
– Мадам, я очень рад, что встретил вас. Вы часто приезжаете сюда?
– Ежедневно. Детям тут приволье.
– Да. Сам я только два дня как вернулся в Мартиг. Но мне надо торопиться, не то упущу автобус. Ужасно глупо – моя машина в ремонте.
Жан-Жак дергает мать за руку.
– До свиданья, мадам. Быть может, до завтра.
Они обмениваются рукопожатием. Жан-Жак трясет Мари за руку.
– До свиданья, Люнелли.
– До свиданья, мосье.
– Мама, почему ты не пригласила его ехать с нами? У нас же есть место.
– Ну беги за ним.
Жан-Жак бросился за учителем. Тот сначала отказывался, но потом вернулся.
– Мадам, я смущен. Уверяю вас, у меня не было ни малейшего намерения напрашиваться к вам в пассажиры, когда я упомянул о своей машине.
Они рассмеялись. У него был теплый голос южанина, с чуть заметным акцентом.
– Вы хотите уехать прямо сейчас, мосье?
– Мадам, решать вам, а не мне.
– Тогда через час, если вы не против.
Он вернулся к волейболистам.
– Шикарный тип этот Фидель Кастро, – сказал Жан-Жак, так и пыжась от гордости.
– Почему Фидель Кастро?
– Ах, мама! Какая ты непонятливая… У него борода – не заметила, что ли?
Мари присела на парапет, туда, где еще недавно сидели влюбленные. Листва платанов при электрическом свете переливается всевозможными зелеными оттенками. Стемнело. Канал катит черные воды, закручивая в спирали блики света из окон. Все шумы города приобретают иное звучание. Отсветы витрин падают на щебеночное покрытие мостовой, колеса машин скользят по нему, издавая на повороте ужасающий скрежет. Город давит на плечи Мари, он слишком быстро вырос – еще вчера это был рыбацкий поселок, до отказа набитый одномачтовыми суденышками и лодками рыбаков, и вдруг он стал промышленным центром, зажатым между газовым, химическим, нефтеперерабатывающим заводами и портом, расположенным несколько на отшибе. Он начинен шумами и запахами, грохотом грузовиков и визгом автомобильных тормозов, ему тесно в переулках, впадающих один за другим в темные, мрачные улицы. Отражаясь от стен домов, громко звенят голоса прохожих, и французская речь смешивается с арабской, испанской, итальянской. От оглушительных радиопередач буквально сотрясается белье, что сохнет за окнами на веревках, – то от воя песен, то от рева новостей со всего света:
«…Первое заседание Национальной Ассамблеи Алжира… Трагическая свадьба в Сирии, где в результате потасовки погибло двадцать человек… Убийцы из Валь де Грас осуждены на тюремное заключение сроком от пяти до двенадцати лет… На процессе над антифашистами в Мадриде обвиняемый просил принять его в Коммунистическую партию Испании… День борьбы за свои права работников сферы обслуживания… На конгрессе астронавтов в Варне (Болгария) продолжаются дискуссии ученых… Пьяный хулиган убивает двух человек и ранит троих… Клод Пуйон, дочь архитектора, переведена в тюрьму Фрэн… в Москве… в Каире… в Карачи… в Лос-Анджелесе… Де Голль… Де Голль… Де Голль… в Неаполе… в Японии…»
Мир поет, танцует, умирает, угрожает и обнимается, строится и разрушается, обвивается вокруг громкоговорителей, отражается на телеэкранах.
Красные факелы нефтеперерабатывающих заводов горят вокруг города, не угасая. Дома тут большей частью старые, нередко пришедшие в полную ветхость. По каменным стенам сочится сырость. Из своей квартиры ничего не стоит запустить глазенапы в интимную жизнь соседа напротив. Осведомленность прибавляет окнам прозрачности. Женщины кричат на детей. Иные мужчины, придя с работы, водворяются дома – тело, разбитое усталостью, голова, напичканная заводскими впечатлениями. Другие выходят из бара, громко разговаривая, отпуская дешевые шуточки:
– А, красуля, вышли проветриться? Должно быть, скучно одной-то!
Мари не видела, как мужчина прислонился к перилам рядышком с ней. Он придвинулся ближе и говорит:
– Чудесный вечер, такой чудесный, что, право, грех проводить его в одиночестве… Не уходите… послушайте…
– Оставьте меня в покое!
Мари уходит. Уже поздно. Ей надо спешить, не то мама забеспокоится. Ив, конечно, проголодался. И потом Луи дома. Симона и Жан-Жак наверняка уже вернулись из школы. При мысли о Луи ее просто трясет. Ей слышится его оскорбительное похрапывание.
Она идет мимо Птичьего зеркала к третьему каналу, через который переброшен новый мост.
Мари разместила троих ребятишек на заднем сиденье. Мосье Марфон, молодой учитель, сел с ней рядом.
Дорога из Куронна в Мартиг, зажатая между морем, виноградниками и кипарисами, торчмя стоящими на холмах, вьется змейкой по каменистой местности, поросшей реденькой травкой. Разговаривали они мало. А все же о чем? О Жан-Жаке, которого перевели в пятый класс, о Симоне, которая неплохо успевает в начальной школе.
На следующий день, когда они уже собрались было уезжать с пляжа, Жан-Жак снова привел учителя.
– Я смущен, мадам, но ваш сын так настаивал.
– И хорошо сделал.
А как было потом? Ах, да. На следующий день по дороге в Куронн Жан-Жак увидел учителя, караулившего автобус у въезда на мост.
– Фидель Кастро! Мама, останови.
Он сходил за ним.
– Мне очень неловко, мадам, но мою машину отремонтируют не раньше конца месяца.
Подвозить его туда и обратно стало привычкой. На пляже они разлучались. Он присоединялся к молодежи и стукал мячом. Она располагалась на песке и занималась Ивом. Жан-Жак был страшно горд. Особенно в тот день, когда его приняли играть в волейбол, а уж когда учитель заплыл с ним в море – и подавно.
Я смотрела, как они уплывали, не спуская глаз с Ива, которого так и тянуло к воде. Видела, как они превратились в две черные точки на горизонте. Мне стало страшно. Когда они вернулись, я обрушилась на Жан-Жака:
– Ты надоедаешь мосье Марфону…
– Нисколько. Жан-Жак превосходный пловец.
– Он заплыл слишком далеко.
– Вы беспокоились?
– Нет… Нет…
– Это моя вина. Извините. Я больше не буду.
Он говорил с видом провинившегося мальчишки. Она улыбнулась ему, как улыбаются большому ребенку, который так же мало отвечает за свои поступки, как и ее дети. Он присел на песок. Жак тоже. Он говорил в основном с Жан-Жаком – о будущем учебном годе, о переводах с латыни.
– Тебе придется заняться комментариями Юлия Цезаря «De bello gallico».[5]
– Это интересно?
– Да.
– А трудно?
– У тебя получится…
Он давал мальчику советы, объяснял, рассказывал. Время от времени Жан-Жак задавал вопросы.
Я слушала. Я всегда горевала, что не получила настоящего образования, и считала это ужасным упущением. Жан-Жак знает куда больше моего. Мне за ним уже не угнаться, даже если я буду читать все его учебники и пособия. Я узнаю массу вещей, но пробелы все равно остаются. Он хорошо говорил, учитель. С Луи мы говорим только об одном: его работа, деньги, счета. И вечно одни и те же слова!
– Вы будете учить его греческому, мадам? – спросил учитель.
– Я не знаю.
Греческому? Уже латынь, когда Жан-Жак занимался в шестом классическом, была для меня за семью печатями.
– А как считает его отец?
Луи? Он не больно интересовался учебой детей. Он даже подшучивал над сыном и прозвал его «Ученый Жан-Жак». В прошлом году она спрашивала, что он думает об этой злосчастной латыни. Он ответил: «Почем я знаю… пусть делает, что хочет».
– Мы об этом не говорили. Он так мало бывает дома.
– Ваш муж, кажется, каменщик?
– Да, точнее – штукатур. Он работает сдельно. Это страшно утомительно.
– Я знаю.
Разговаривая, он смотрел на ноги Мари, на ее ногти, блестевшие под солнцем, словно зеркальца. Она утопила пальцы в песок, чтобы спрятать их от его взора, из чувства стыдливости, тем более нелепого, что была, можно сказать, совсем голая – в купальных трусиках и лифчике. А перед этим она наклонилась стряхнуть песок с Ива и не испытала ни малейшего стеснения, когда стоявший перед ней молодой учитель отвел глаза от ее груди, приоткрывшейся в вырезе лифчика.
Трое детей – казалось Мари – делают ее старше его, и намного. Ему, похоже, лет двадцать семь – двадцать восемь – разница между ними примерно в два года; но он выглядел моложаво, да и борода, наверное, свидетельствует о молодости.
С тех пор, как был выстроен двускатный, более длинный мост взамен старого моста через Птичье зеркало, где грузовые и легковые машины вечно увязали в грязи, город получил выход на окружную дорогу.
В прежнее время непрерывный поток автомобильного транспорта создавал нескончаемый затор, сопровождавшийся гудками и перебранкой. Нынче же грузовые и легковые машины на полной скорости въезжают в город через мост, на торжественном открытии объявленный единственным в своем роде на всю Европу. Первое время жители Мартига с гордостью ходили на него смотреть. А спустя несколько месяцев привыкли. Шедевр современной техники – пропуская суда в залив, его разводили и смыкали за три минуты, – он прочно вписался в пейзаж, хотя и подавлял своей массой древние домишки вокруг.
Свет фар нащупывает дорожные ограждения. Движение, ускорившись, свивается в нескончаемые водовороты. Город окружен крепостными валами заводов и беспрерывными потоками машин, которые атакуют его снаружи, точно неприятельские войска, под прикрытием мерцающей световой завесы.
Мари находится как бы внутри этой крепости, осаждаемая ветром от потока машин, окруженная лучами фар, вздымающих в широком и спокойном канале целые волны света. Она – крохотное создание, затерянное в этом механизированном мире, – сплошные толчки крови, бегущей по жилам.
При каждом нажатии на тормоза загораются задние фонари – их красные огоньки влекут за собой по дороге световые пятна, затем они уменьшаются и превращаются в точки. При въезде на мост взрывается сверкающий фейерверк малиновых, пунцовых, алых, ярко-красных, гранатовых, пурпурных отсветов. Тьма над самым шоссе словно бы истыкана в кровь клинками.
Мари беспомощно взирает на эту безумную гонку. То же самое испытывает она, вперившись как завороженная в телевизор, бессознательно, как алкоголь, заглатывая мелькающие одна за другой картинки; она позволяет вовлечь себя то в африканский танец, то в хирургическую операцию, когда у нее на глазах вдруг чудовищно запульсирует чье-то вскрытое сердце. На малюсеньком экране мир разыгрывает свои драмы и комедии. Великие люди становятся близкими, но и еще более непонятными, чем прежде. Жизнь приобретает размер почтовой открытки и расширяется до масштабов вселенной. Мари пропитывается картингами насквозь, но они, толкаясь, накладываются одна на другую, оставляя в ее душе едва заметный отпечаток, тайну, которую ей хотелось бы разгадать в каждой следующей передаче.
Кабацкая песенка прогоняет волнение. Быть может, теперь человек стал еще более одинок, чем раньше, когда вообще ничего не было известно о происходящем вокруг, хотя бы о том, как выглядят люди разных стран, и каждый тревожно ощущает свою отчужденность от мира. Все мы просто зрители, не имеющие даже возможности, – поскольку в этом театре на дому сидим в одиночку, – присоединить свои аплодисменты, свистки, размышления к аплодисментам, свисткам, размышлениям других.
И здесь, возле этого моста, шум одного мотора сменяет шум другого, один красный или белый блик стирается другим. А под конец не остается ничего, кроме страха перед неведомым, ничего, кроме сознания собственной потерянности и беззащитности.
Восемь часов. Мари в нерешительности. Мать наверняка уже сама отвела Ива домой. Должно быть, все они беспокоятся. Луи, конечно, проснулся, с нетерпением ждет ее и нервничает. Помнит ли он о том, как только что, заразив ее своим желанием, сам так и рухнул от усталости. Скорее всего нет. Он погряз в эгоизме.
Если бы Луи был с ними на пляже, когда она встретила учителя, все бы произошло точно так же, разве что кто-нибудь из детей, возможно Жан-Жак, сел бы вперед, а она сзади, и машину повел Луи.
Я ничего не сказала Луи – вовсе не из желания что-то скрыть, там и скрывать-то нечего было, а потому, что мы с ним почти не видимся – мало-помалу каждый стал жить сам по себе, и даже в тех редких случаях, когда мы вместе, нам нечего сказать друг другу. Он всегда говорит одинаково. И произносит одни и те же слова.
Как правило, рабочие женятся по любви, но жизнь ставит для этой любви преграды. Материальные трудности, работа, закабаляющая личность, умножают помехи. Когда в любви основное – физическая близость, она разрушается быстро. Семейная пара уже не более чем союз для совместного воспитания детей.
Мужчина мало меняется. Он долго остается молодым, ведь его жизнь с юных лет течет так, как и текла, в стенах завода или в замкнутом пространстве стройки. Женщина, на которую сваливаются все семейные дела, преображается, созревает духовно. Ее потребности и личность меняются. От двадцати пяти до тридцати пяти лет мужчина становится другим только внешне. Он отчасти утратил радость жизни, погряз в своих привычках, но его душевный склад нисколько не изменился.
Тридцатилетняя женщина сильно отличается от восемнадцатилетней девушки. Как правило, она взяла в свои руки хозяйство, и ее способность суждения укрепилась. Она переоценила мужа, некогда казавшегося ей таким сильным. Теперь она знает его мальчишеские слабости. Разрыв между ними становится все явственнее.
Между Мари и Луи пролегла бездна, зияющая пустота. Чья это вина? Все дело в условиях жизни – и только в них. К чему это приведет? К такому краху, какой они пережили недавно.
Этот крах не случаен. От него страдают не только Мари, и не только Луи, а их семейный очаг.
Луи стал для своих детей чужим, он вечно отсутствует, и отсутствие это особого рода. Моряк или коммивояжер тоже редко бывают дома, но их возвращения ждут. Их отсутствие – форма присутствия.
Для Луи дом свелся к спальне. В те редкие минуты, которые он проводит с семьей, он молча злится. Все его раздражает: плач Ива, болтовня Симоны, вопросы Жан-Жака.
Как-то вечером прошлой зимой Мари заставила Жан-Жака пересказать на память латинский текст. Луи нетерпеливо барабанил пальцем по столу, потом иронически сказал:
– Ты что, Мари, стала понимать по-английски?
– Но, папа, это латынь, – с оттенком презрения поправил отца Жан-Жак.
Луи закричал:
– Латынь это или английский, мне все едино. Просто меня разбирает смех, когда твоя мать разыгрывает из себя ученую.
– Я вовсе не разыгрываю из себя ученую. Я пытаюсь помогать сыну, как умею. Не хочу, чтоб он был рабочим.
Помню, как Жан-Жак, перейдя в шестой, сунул мне в руки учебник латыни.
– Мама, проверь, как я выучил наизусть.
– Но я же не знаю латыни, я ничего не пойму.
– А ты только следи глазами и увидишь, ошибаюсь я или нет.
Я выслушала его и, заметив ошибку, испытала удовольствие.
– Нет, не так. Погоди: rosarum – розы.
Долго, как песня, звучали в моей памяти эти слова. Звучат и до сих пор:
именительный: rosa – роза; родительный: rosae – розы…
Интерлюдия вторая
Не заносись, мол, смертный, не к лицу тебе. Вины колосья – вот плоды кичливости, Расцветшей пышно. Горек урожай такой.[6]Эсхил, Персы
Быстрый рост производительного капитала вызывает столь же быстрое возрастание богатства, роскоши, общественных потребностей и общественных наслаждений. Таким образом, хотя доступные рабочему наслаждения возросли, однако то общественное удовлетворение, которое они доставляют, уменьшилось по сравнению с увеличившимися наслаждениями капиталиста, которые рабочему недоступны, и вообще по сравнению с уровнем развития общества. Наши потребности и наслаждения порождаются обществом; поэтому мы прилагаем к ним общественную мерку, а не измеряем их предметами, служащими для их удовлетворения. Так как наши потребности и наслаждения носят общественный характер, они относительны.[7]
Карл Маркс, Наемный труд и капитал
У меня двухлетняя дочь. Мы усаживаем ее перед телевизором. Она смотрит его, потом говорит: «Выключи, мама». Меня бы огорчило, если бы моя дочь перестала интересоваться телевидением.
Письмо читательницы в газету «Дейли миррор».
Есть только одна категория людей, которая больше думает о деньгах, чем богачи, – это бедняки.
Оскар Уайльд
Звонок у входной двери разбудил Луи. Ему нужно время, чтоб выбраться из теплых простынь и натянуть брюки. А кому-то не терпится, звонок звенит снова. Он открывает. Это Симона.
– А-а, папа! Ты уже дома?
Она чмокает отца.
– Что, мамы нет?
– Нет. Она ушла.
– Что ты делал?
– Ничего.
– Спал?
– Неважно. Откуда ты явилась?
– Да из школы же. Откуда еще?
– Не знаю.
Луи не удивляется. Уроки кончаются в половине пятого, а сейчас восьмой час. Он не знает, что Симона два-три раза в неделю заходит к двоюродной сестренке поиграть.
В кухне, где трубка дневного света на желтом потолке освещает голубые стены, где властвуют белые боги домашнего очага – холодильник, стиральная машина, колонка для подогрева воды, – в этой кухне, где он трудился столько дней, отодвигая перегородку, меняя плиту, оборудуя стенные шкафы, соскабливая пятна сырости с потолка, перекрашивая стены, Луи уже не чувствует себя как дома.
В дальней комнате, которую он, приспособив под гостиную, оклеил по совету журнала «Эль» разными обоями веселых тонов, Симона включила прямоугольное око телевизора.
– Который час, папа?
– Восьмой.
– Хорошо. Значит, продолжения «Литературной передачи» еще не было. Где газета?
– Газета? Не знаю.
– А программа телепередач?
– Не знаю.
– Ничегошеньки ты не знаешь.
Он не осаживает ее за грубость. Совершенно верно, он мало что знает об их жизни. Симона выросла, окрепла. Сколько ей лет? Что за глупость! Неужели он не помнит? Он хотел бы ее спросить. Но не решается. Ах да, девять. Он с ней робеет. Боится показаться еще более чужим, чем на самом деле. Мари под душем, Симона, похожая на мать своей уже формирующейся фигуркой, квартира, где для него нет места, – все застигает его врасплох, все непривычно сместилось, живет своей, обособленной жизнью.
Снова звонок. Симона бежит открывать.
– А-а! Это ты!
– А кто же еще? Папа римский?.. Мама! Мама! – кричит Жан-Жак.
Увидев посреди кухни отца, он удивляется:
– А-а, пап, ты уже дома!
Все как один удивляются – Мари, Симона, Жан-Жак.
– Где мама?
– Не знаю. Недавно ушла.
– Пошла к бабульке за Ивом?
– Не знаю… Может быть.
– Ну и скучища! – говорит Симона, сидя перед телевизором. – Археология – увлекательное занятие для любителей приключений… Пап, иди посмотри про археологию. Это тебя не интересует? Древние камни…
– Нет. Знаешь, меня интересуют главным образом новые камни.
– Что показывают сегодня вечером, Жан-Жак?
– «Афалию»… Хоть бы скорее пришла мама и мы быстренько бы поели… Не хочу пропустить «Афалию».
– Папа, а что такое «Афалия»? – интересуется Симона.
– Что?
– «Афалия» – что это такое?
– Не знаю.
– Это трагедия Расина, – объясняет Жан-Жак. – Мы ее проходим. А мамы еще нету.
– Пап, тебе нравится смотреть по телевизору трагедии? – продолжает спрашивать Симона. – По-моему, это жуткая скука.
– Оставь меня в покое, не приставай с вопросами.
Решительно, здесь все ему чуждо – дети, дом, телевизор, хозяйственные приборы и даже нагота собственной жены.
– Опять ты рылась в моих книгах, – кричит Жан-Жак сестре, появляясь из своей комнаты.
– На что мне сдались твои книжки?
– Никак не могу найти «Афалию».
– Ищи получше, растеряха, и не кричи, сейчас начнется литературная передача…
– Отдай мою книгу.
– Не брала я твою «Афалию»!
Крики все громче, а на экране между тем возникает Жаклин Юэ:
– А теперь мы продолжим для наших юных друзей и всех остальных телезрителей передачу «Дон Сезар де Базан».
Брат и сестра уселись перед телевизором.
– Иди, пап, – приглашает Симона. – Он вчера женился, этот Дон Сезар… О-о! Он еще в тюрьме! Тсс!
Луи смотрит картинки: мужчина в черном плаще, тюремщики играют в кости, тюремная камера, мужчина с поразительной легкостью срывает решетку с окна, прыгает из него прямо на белую лошадь, скачет.
Звонок у входной двери… Никто не двигается с места.
…Лошадь несется галопом по улочкам города.
Звонок повторяется. Наконец Луи идет открывать. Входит теща с уснувшим Ивом на руках.
– А-а, Луи. Здрасьте. Вы дома?
Луи и теща проходят на кухню. Она невольно приглушает голос: из телевизора несутся вопли, крики, завязывается отчаянный поединок на шпагах.
– В чем дело? Я ждала-ждала Мари и забеспокоилась. Она должна была прийти за малышом в семь. А уже скоро восемь. Откуда мне было знать, что вы дома? Мари!!
– Ее нет. Она вышла.
– Когда?
– Не знаю, около шести. Я вернулся в полшестого. Я давно так рано не приходил.
– Вы поссорились?
– Нет. Я уснул. Когда я пришел, она принимала душ, потом…
– Потом?
– Ничего.
Не рассказывать же ей о том, что произошло, или, вернее, что не произошло.
Спящий Ив вертится на руках у бабушки.
– А почему Ив был у вас?
– Я два-три раза в неделю беру его после обеда.
И этого он не знал. Ив у бабушки, дети в школе, Мари моется под душем в пять часов вечера. Луи отгоняет неприятную мысль.
– Наверное, она ушла, пока я спал.
– Она вам не сказала, что пойдет ко мне?
– Нет.
Она сказала только: «Ступай в спальню, дети придут с минуты на минуту».
– Она ничего вам не сказала, вы уверены?
– Говорю вам, ничего.
Пока не пришла Симона, он спал, как скотина, раздавленный усталостью – с каждым вечером она становится все более и более тяжкой.
Он не сразу припоминает голос Мари, голос сухой, возмущенный. Она рассердилась. Нет, нет, не может быть. Она рассердилась потому, что… Он улыбнулся. Смешно, если после двенадцати лет замужества Мари обиделась на него за то, что он уснул. Разве он на нее обижается – а ведь она вот уже несколько лет дает ему понять, что ее это больше не интересует. И если ночью к нему приходило желание, либо отталкивала его, либо равнодушно принимала его ласки. И все же надо признать, когда он вынес ее на руках из-под душа, она была не похожа на себя – глаза блестят, ластится, как кошка, а потом бросилась на диван в гостиной, будто до спальни так уж далеко.
Да ведь они уже не первый год женаты. Ну, уснул он. Подумаешь, трагедия. Разве что он своим приходом расстроил ее планы.
– Пойду уложу Ива. Я его покормила перед уходом. Вы бы закрыли ставни.
– Где «Телепрограмма»? – бубнит Жан-Жак. – Восемь часов. Мы пропустим начало «Афалии». Отдай мою книгу.
– Кто ищет, тот найдет, – дразнится Симона.
– Я тебе покажу.
Луи открывает окно и видит два полотенца – пестрое и белое. Сигнал? Луи не любит ломать голову. Он захлопывает ставни, потом окно и бежит разнимать детей. Каждый схлопотал по весомой оплеухе – руки Луи огрубели от штукатурки. Симона ревет. Жан-Жак сжимает губы и, бросив на отца мрачный взгляд, скрывается у себя в комнате.
Пестрое полотенце, белое полотенце, тревожное удивление Мари, когда он пришел! Квартиру заполнил голос Леона Зитрона, сообщающего новости дня, но между отдельными словами прорывается другой голос – голос Алонсо, призывающий в свидетели хозяина бистро – тот разливает анисовку.
– Все бабы – Мари-шлюхи, Мари – всегда пожалуйста, Мари…
– Мою жену тоже зовут Мари.
– Извини меня, Луи, из песни слова не выкинешь. Короче, все они шлюхи. У тебя на душе спокойно. Ты на работе, а милашка твоя сидит дома. Что, ты думаешь, она делает: стряпает разносолы, чтоб тебя побаловать? Балда ты этакая, не знаешь, что, пока тебя нет дома, ей кто-то расстегивает халатик.
– Брось трепаться.
– Мне-то что, доверяй ей и дальше. Конечно же, твоя женушка – особая статья. Не возражаю! Привет ей от меня. Шах королю, господин Луи. Только если в один прекрасный день ты застукаешь ее, как я свою застукал… с сенегальцем…
– А я думал, с америкашкой, – перебивает хозяин бистро, подмигивая.
– Сенегалец, говорю я тебе, совсем черный и совсем голый. Но я не расист. Да и она тоже. Налей-ка нам по второй.
Глупо вспоминать истории Алонсо, он всегда только об одном и говорит, в его рассказах меняются разве что партнеры мадам Алонсо Гонзалес, цвет их кожи и национальность – в зависимости от числа пропущенных стаканчиков.
Глупо думать об этом, так же глупо, как думать о белом и цветном полотенцах, вывешенных здесь, вроде как сигнальные флажки на корабле.
– Он даже не проснулся, когда я его переодевала. Счастливый возраст. Никаких забот.
– Да, – подтверждает Луи.
– Лишь бы с ней ничего не стряслось.
– С кем?
– С Мари.
– Нашел, нашел, – победно кричит Жан-Жак, размахивая книжонкой из классической серии, – она лежала на радиоприемнике. Должно быть, ее читала мама.
Послушай, бабуленька:
Да, я пришел во храм – предвечного почтить; Пришел мольбу мою с твоей соединить, День приснопамятный издревле поминая, Когда дарован был Завет с высот Синая. Как изменился век!..[8]– Ну и скучища эта «Афалия», – орет Симона.
– «Как изменился век!.. Бывало, трубный глас…»– Бабуленька, четверть девятого.
– Куда же запропастилась Мари?
– Я хочу есть… Я хочу успеть поесть, прежде чем начнется «Афалия».
– Не успеешь… Не успеешь, – дразнится Симона. Она валяется в столовой на диване.
– Изволь-ка встать. У тебя грязные туфли. Мама не разрешает…
Телевизор горланит. Жан-Жак твердит:
– Я хочу есть… Я хочу есть…
Симона сучит ногами, цепляется за бабушку – та пытается стащить ее с дивана. Как это ни странно, Луи все сильнее ощущает свое одиночество среди этого невообразимого шума и гама, который бьет ему по мозгам. Он с размаху хлопает ладонью по столу:
– Замолчите, черт возьми, замолчите и выключите телевизор.
Стоит сойти с автострады 568, которая сливается с кольцевой дорогой номер 5, пересекает город и на выезде опять разветвляется, одна ветка идет на Пор-де-Бук, другая – на Истр, как попадаешь на тихие, будто не тронутые временем улочки.
Мари надо бы торопиться, но она погружается в эту тишину, которая засасывает и оглушает ее, как только что оглушая шум от карусели автомобилей и грузовиков.
Здесь город опять становится большой деревней, какой он и был до недавнего времени. Лампочки, освещающие витрину, слабо помаргивают в полумраке. Над маленькой площадью, на которую выходят пять переулков, словно бы витают какие-то призраки, и Мари кажется, что она задевает их головой. Кошки шныряют у кучи отбросов. Подворотни вбирают в себя всю черноту фасадов. Только белоснежная статуя мадонны ярко сияет в нише.
Угол стены густо зарос диким виноградом.
В переулках угадываются юные пары. Еще немного, и Жан-Жак придет сюда с девушкой искать прибежища во тьме, а там, глядишь, и Симона затрепещет здесь в объятьях какого-нибудь парня. Как бежит время! Я превращусь в старуху, так почти и не увидав жизни – одни лишь ее отражения, которые вечер за вечером приносит телеэкран.
А здесь, в этой глухой тишине, неохота ни задаваться вопросами, ни искать ответа на них, ни тревожиться по разным поводам. Остается одно желание – наслаждаться спокойствием, которое тотчас утрачиваешь, стоит лишь поднять глаза к небу, где скрещиваются лучи, отбрасываемые фарами автомобилей, что, минуя мост, выезжают на дорогу в Марсель.
И нет никаких проблем. Проблемы бывают у людей богатых и праздных, а еще ими напичканы душещипательные романы, фильмы и пьесы, показываемые по телевизору.
У меня муж, трое ребят, и в тридцать – нет, в двадцать девять лет стоит ли беситься, если желание мужа угасло, едва загоревшись.
Соседки и подруги завидуют мне: у нас машина, холодильник, уютная квартирка – хотя за нее предстоит еще целых двадцать лет выплачивать ссуду в банк, да и машина еще не выплачена. Я кокетничаю, словно молодуха, – на это прозрачно намекала Жанна, – срамлюсь перед людьми, разъезжаю в машине с учителем, а ведь он со мной просто вежлив, да и я смотрю на него скорее как на товарища Жан-Жака, чем как на мужчину.
– У тебя не жизнь, а макари,[9] – иногда говорит мне мама. – Что ни захочешь, все есть. Ах! Нынешним рабочим не на что жаловаться. Разве такая жизнь была у твоего бедного отца. День работает, день безработный. Когда ты родилась, у нас не было ни гроша. К счастью, в тридцать шестом нам немного полегчало, ну а потом война, я овдовела, когда тебе было пять лет. Поганая жизнь.
– Думаешь, нам легко?
– Сейчас да. Первые годы твоего замужества, не спорю, было трудновато, но в последнее время Луи неплохо зарабатывает для каменщика, ты живешь как барыня.
После таких разговоров станешь ли рассказывать ей о своем одиночестве, о своих тревогах; а от Луи чуть не каждый вечер несет анисовкой: быть может, он является домой поздно не только из-за работы. Мама лишь плечами пожмет и примется выкладывать рассуждения, подслушанные в бакалейном или мясном магазине:
– Знаешь, мужчине нужна разрядка, в особенности если он вкалывает так, как твой.
Пока мы жили стесненно, Луи просил у меня денег на курево, на пиво, выпить с приятелями. Теперь не просит. Должно быть, оставляет себе заначку от субботней и воскресной халтуры.
Станешь ли рассказывать, что после рождения Ива отношения наши стали совсем прохладными, а сегодня и вовсе пошатнулись.
Такова жизнь. У меня есть занятие – ребятишки, и развлечение есть – телевизор.
Боже ты мой, телевизор! Уже девятый час, а Жан-Жак так мечтал увидеть «Афалию».
Я читала про нее в хрестоматии Жан-Жака. Наверное, по телевизору это красиво.
Она бежит. «Теперь они не успеют поужинать, да и Луи в кои-то веки мог бы посмотреть спектакль.
Мари застает дома полный кавардак. На диване, отталкивая бабушку, дрыгает ногами Симона, Жан-Жак ревет в углу. Телевизор не включен. Луи в бешенстве.
– Сегодня никто смотреть телевизор не будет. Все за стол, а потом марш в постель.
Он грозно идет к ней:
– Пришла-таки! Откуда заявилась?
У него вид судьи, и этот важный вид вызывает у Мари новый приступ злобы. Мятая от лежанья рубашка плохо заправлена в висящие мешком брюки. Как он обрюзг, разжирел, каким стал хамом и самодуром!
– Ходила подышать воздухом, пока ты отсыпался.
– Где ты была?
– Гуляла.
– Больше двух часов? А я тебя ждал-ждал.
– Уж прямо!
Значит, он ничего не понял. Он спал и теперь бесится – ему хочется, чтобы она была под рукой, когда бы ему ни приспичило.
– Мам, а мам, – хнычет Жан-Жак, – папа не разрешает нам смотреть телевизор.
– Почему?
– Потому что так я решил. У нас, как в сумасшедшем доме! Каждый делает, что в голову взбредет. Мадам где-то бродит. Дети командуют. Сразу видно, что я редко бываю дома.
Пожав плечами, Мари включает телевизор. Луи тянется выключить его.
– Оставь, Луи. Учитель Жан-Жака рекомендовал посмотреть эту пьесу. Ее проходят в лицее.
– Ерунда. Сегодня вечером все лягут спать пораньше.
– Нет. Ты зря уперся. Ведь детьми занимаюсь я, я хожу к учителям, я забочусь о них, тебя ведь никогда нет дома.
– Уж не для собственного ли я удовольствия день-деньской штукатурю? А это не так-то просто!
– Но и не для моего же удовольствия ты каждый вечер шляешься по барам.
– Это я шляюсь по барам!
– Ладно, замнем для ясности… ты затеваешь ссору, чтобы оправдаться…
– А в чем мне, собственно, оправдываться?
– Прикажешь объяснить при детях?
Он самодовольно смеется, он ничуть не смутился – подходит к Мари, надув грудь, как голубь, красующийся перед голубкой, и обнимает ее за талию.
– Вот видишь, у меня есть причины отправить всех спать: надо наверстать упущенное.
– Отстань!
Мари вырывается. Пропасть между ними увеличивается. Тупость мужчин просто поразительна, более того – безнадежна! Видать, он по старинке считает, что женщина предмет, отданный ему на потребу, что ее дело – ублажать его по первому же призыву. Он думает, что брак ничуть не изменился со времен средневековья, когда прекрасная дама терпеливо ждала, пока ее господин и повелитель вернется с войны или из крестовых походов!
Луи топчется в трясине, в которую попал по своей вине. Да при этом еще весело подмигивает. Мари чувствует себя такой оскорбленной и униженной, как в тот день, когда к ней пристал на улице какой-то пошляк. Ее взгляд задерживается на округлом, натянувшем штаны брюшке Луи, и внезапно наплывом – излюбленный прием телевизионщиков – перед ее взором возникает загорелая худощавая фигура учителя Жан-Жака.
– Садитесь за стол. Поедим по-быстрому. Поужинаешь с нами, мама? – спрашивает Мари как нельзя естественней, хотя в горле у нее пересохло и она едва сдерживает слезы возмущения и досады.
– Нет, я сыта. Пойду домой.
– Посмотри с нами телевизор.
– Пойду лучше домой. Не люблю вечером расхаживать одна.
– Я подвезу тебя на машине
– Опять уйдешь из дому, – сухо обрывает Луи.
– Да! А тебе-то что?
– Но я же устал, и будет слишком поздно, чтобы…
– Уже давно слишком поздно.
Мари зажгла газ под суповой кастрюлей. Став на цыпочки, достала тарелки из стенного шкафа над раковиной. Платье, задравшись, обнажило полноватые загорелые ноги выше колен.
– Не смей носить это платье!
– А что в нем плохого?
– Оно чуть ли не до пупа.
– Сейчас так модно, – обрывает бабушка. – Вы, мужчины, ничего в модах не смыслите. Платье чуть выше колен. Многие носят еще короче. И поверите, даже женщины моего возраста. Тебе его мадам Антельм сшила?
– Нет, я купила его в Марселе в магазине готового платья.
– Ты мне об этом не говорила, – отчитывает ее Луи.
– С каких это пор тебя волнуют мои платья? Вот это, например, я ношу уже больше полугода, и ты вдруг заявляешь, что оно чересчур короткое.
– Ни разу не видел его на тебе.
Платье премиленькое. Оно подчеркивает талию и свободно в груди, большой квадратный вырез открывает плечи, руки.
– Ну, будем мы есть или нет? – требует Жан-Жак. – Новости дня уже заканчиваются.
Жан-Жак заглатывает суп, не сводя глаз с экрана: на нем опять возникает Жаклин Юэ, на этот раз она объявляет:
– По случаю визита во Францию его величества короля Норвегии Олафа центр гражданской информации показывает передачу Кристиана Барбье о Норвегии.
– Вот хорошо, – говорит Жан-Жак, первым доев суп.
Луи роняет кусок хлеба и, нагнувшись за ним, видит, что платье Мари задралось намного выше колен.
Мари идет за вторым. Луи выпрямляется. Ему стыдно, словно он подглядывал в замочную скважину. Те же чувства он испытывал, когда сидел перед занавеской душа. В нем бушует глухая злоба. Он готов выругаться.
Этот дом перестал быть его домом, эта женщина – его женой. Он только гость, прохожий, чья жизнь протекает не здесь, а где-то по дороге со стройки на стройку.
– Мама, – спрашивает Жан-Жак, пока Мари раздает баранье рагу, – это ты брала мою книжку?
– Какую книжку?
– «Афалию».
– Да.
– Ты прочла ее?
– Да.
Раздражение Луи растет. Дети обращаются к Мари, задают ей вопросы, делятся с ней.
– Сегодня учитель рассказывал нам об этой пьесе.
– Что же он вам сказал?
Торопливо глотая непрожеванные куски мяса, Жан-Жак говорит, говорит. Он пересказывает объяснение учителя. Мари слушает внимательно, чуть ли не благоговейно. Бабушка с восхищением смотрит на внука.
«Они его балуют», – думает Луи.
Ему все больше не по себе, он дома как неприкаянный. Беда в том, что не только жена стала ему чужой, – он не понимает уже и сына, который произносит незнакомые, едва угадываемые по смыслу слова.
– После «Эсфири»… Расин… для барышень из Сен-Сира… Афалия… Иодай… Абнер… Иезавель… Иоас, царь иудейский… Ему тоже было двенадцать лет.
– Тебе только одиннадцать, – перебивает бабушка.
– И не говори с полным ртом, – продолжает Луи. – Помолчи. Дети за столом не разговаривают.
– Дай ему досказать, – говорит Мари.
– Афалия – дочь Иезавели, которую сожрали псы. Она хотела убить Иоаса сразу после рождения, но его спасли. Погоди, жену Иодая, первосвященника, звали… звали…
– Иосавет.
– Да, Иосавет. А ты и вправду читала пьесу. Я кончил есть.
– Возьми апельсин.
– Хорошо, мама.
Он встает, одной рукой забирает со стиральной машины книгу, второй берет апельсин.
– Нам задали на понедельник выучить наизусть отрывок. Погоди, стих тысяча триста двадцать пятый, страница сорок девятая, говорит Иодай.
– Первосвященник?
– Да.
Вот перед Вами царь, все Ваше упованье! Я охранял его и не жалел забот. О слуги господа, отныне Ваш черед![10]– Съешь свой апельсин, – говорит Мари. – Хочешь сыру, Луи? На, бери.
Встав, она споро убирает со стола, ставит тарелки в мойку, ополаскивает руки.
Луи, перевернув тарелку, кладет сверху кусочек сыру. Он знает, что Мари этого терпеть не может, но делает так ей назло, для самоутверждения.
Его растерянность усиливается, все та же растерянность, которую он испытал, застав под душем голую женщину. Изящная и красивая Мари его молодости – да ведь он ее давно потерял и теперь не узнает; тот прежний образ почти забыт, он растворился в женщине, которую в те вечера, когда он является домой пораньше или в воскресенье утром, если у него нет халтуры, он привык видеть в халате. Жена, хлопочущая по хозяйству, мать, пестующая детей, мало-помалу вытеснила женщину, которой он, бывало, так гордился, когда они вместе гуляли по улицам.
Во всяком случае, эта женщина заставила его себя признать. Луи трудно идти с ней в ногу, приноровиться к ее образу жизни.
В его сознании перемешался образ Мари с образом вырытой из земли статуи.
Теперь эта кокетливая женщина чем-то напоминает соблазнительных девиц с зазывной походкой, за которыми, отпуская сальные шуточки, увязывались его товарищи на работе, или посетительниц, являвшихся осматривать свои будущие квартиры, чьи тоненькие ножки они украдкой разглядывали, стоя на замусоренной лестничной площадке в своих спецовках, замызганных известью и цементом.
Луи не понимает, почему он испытывает не радость, а щемящую боль, видя, как Мари молода и красива.
Когда она, вытирая стол, чуть наклоняется к мужу, он видит ее открытые плечи, грудь, вздымающуюся с каждым вздохом. Кожа Мари позолочена солнцем. Должно быть, все лето она исправно загорала на пляже.
На пляже в Куронне или Жаи… Не на городском же пляже в Мартиге, где в море плавает нефть…
Туда бегали все мальчишки. Парни играли плечами, красуясь перед девушками своими роскошными мышцами. А семьи устраивали там по воскресеньям пикник.
Пляж по-прежнему существует для многих, многих людей. Бывало, и они с Мари растягивались на песке в обнимку. Не было лета, чтобы солнце и море не покрывало их загаром, чтобы они не радовались жизни, плавая в голубой, с солнечными бликами воде и, перегревшись, не искали под соснами прохлады, наполненной треском стрекоз…
Ни одного лета, исключая трех последних. Он играл там с Жан-Жаком, Симоной, но с Ивом – ни разу. Он лишился всего – отдалился от родных, с Мари у него полный разлад.
Желтые стены кухни упираются в голубой потолок. Кухонные приборы тянутся вверх, подобно струям белого дыма. От экрана, в который уже уставились Жан-Жак, Симона и бабушка, доносятся вспышки и треск, как от игральных автоматов, когда шарик ударяется о контакты.
Его словно бы несет на этих гудящих волнах, качает от рубленых фраз телевизора, от вида Мари, склонившейся к нему с блестящими глазами, в то время как он погружается в небытие.
– Мари!!
Она еще ниже склоняется над столом, оттирая клеенку губкой.
Тревога омрачает все. Стараясь себя растормошить, он глядит на ее загорелые плечи.
Мысль скользит, как вода по стакану, беспрестанно возвращаясь к отправной точке: а что, если непреодолимый сегодняшний сон не случайность?.. Сколько времени он уже засыпает рядом с Мари, как бесчувственное животное? Две недели, месяц, три месяца?
Погоди, Луи, подумай. В тот день была гроза… Нет, я ходил клеить обои к Мариани… Нет, это было… Я уже позабыл когда.
Он теряет самообладание и чувствует себя конченым человеком, отупевшим от работы и усталости, автоматом из автоматов.
Он встает. В зеркальце на стене отражается доходяга: под глазами круги, лицо отекшее, хотя кожа, обожженная цементом и солнцем, вроде кажется здоровой.
Слово, которого он боится, вонзается в его сознание, как заноза в палец: импотент!
Мари проходит мимо него в гостиную, он хватает ее за руку.
– Мари, пойдем в спальню. Мне надо тебе что-то сказать.
Она неласково отталкивает его.
– Ты спятил. Что это вдруг на тебя нашло? Еще не хватало – при ребятах. Не надо было спать.
– Мари, умоляю!
– Я пойду смотреть пьесу… Вот, уже начинается.
Осколок камня ранит руку. Фраза ранит душу.
На экране двое мужчин в длинных белых, украшенных позументами одеяниях говорят, необычно растягивая слова…
Мы осуждаем трон царицы самовластной…[11]Луи замыкается в своих неотвязных мыслях. Он бесполезен. Все бесполезно: дом, машина, нескончаемые дни, когда он словно наперегонки с товарищами затирает штукатурку на стенах. Все вертится вокруг стройки. Все сводится к лесам и пыли, к домам, которые растут, широко раскрыв полые глазницы окон, к мосткам над пустотой, к кучам цемента и гашеной извести, к трубам, подающим воду на этажи, к воющему оркестру экскаваторов и компрессоров.
– Иди к нам или ступай спать, – кричит Мари, – только погаси свет, он мешает.
Луи послушно усаживается позади жены, чуть сбоку. Она сидит, положив ногу на ногу. Ему сдается, что она с каждым днем охладевает к нему все больше. Он смотрит на освещенный четырехугольник, на котором движутся большущие лица с удлиненными гримом глазами. Он слушает, давая потоку слов себя убаюкать:
Любимых сродников мечом своим пронзим И руки кровью их, неверных, освятим…[12]Симона ерзает на стуле, болтает ногами. Ей скучно. Как хорошо он понимает дочь!
– Сиди смирно! – одергивает ее Мари.
Она вся напряглась, уносясь в запредельные дали этих волшебных картин, отдаваясь музыке стихов. Она убежала от повседневности, скуки, однообразия.
Рядом с ней Жан-Жак. Вид у него такой, словно его загипнотизировали.
Бабушка, усевшись в кресло, сонно кивает головой.
Они вместе. Смотрят одну передачу, но каждый обособлен и более чем когда-либо одинок.
Один мужчина уходит – тот, у кого на одежде особенно много блестящих нашивок. Вместо него между колоннами храма появляется женщина, потом группа девушек, чем-то похожих на джиннов, – этих певиц он уже видел по телевизору. Они поют, но протяжно-протяжно, так что это почти и не песня. Еще там появляется женщина, с виду немая, которая ни с того ни с сего бросает фразу:
Дни Элиакима сочтены.Интересно, кто тут Элиаким? Пока эти чужестранные имена укладываются в его мозгу, веки все больше слипаются. Бабушкина голова свисает все ниже. Вздрогнув, она трет глаза, усаживается в кресло поудобнее.
Луи борется с неотвязным сном, стараясь сдерживать храп, который все же вырывается изо рта и заставляет обернуться возмущенных Мари и Жан-Жака.
Руки его расслабляются. По телу разлилось сладкое оцепенение. Ему снится, что он проснулся в пять утра и попусту теряет время.
Луи не хочет уступить сонливости. Хорошо бы досидеть до конца передачи, дождаться Мари. Но вот у него невольно вырывается еще один звонкий присвист. Он сдается. Встает. Наклоняется и целует теплый затылок Мари – она вздрагивает, будто ее ужалила оса.
«Прилягу-ка я», – думает Луи, входя в спальню, где блаженным сном спит Ив.
С наслаждением расправив члены, ложится с той стороны, где обычно спит Мари. «Значит, ей придется разбудить меня, если я усну», – думает он.
И проваливается.
Интерлюдия третья
Система вся — Доска – качель о двух концах. И друг от друга Концы зависят. Те, что наверху, Сидят высоко потому лишь, что внизу сидят вторые. И лишь до той поры, пока наполнен низ.[13]Бертольт Брехт, Святая Иоанна Скотобоен
Автомобиль – блестящий предмет, которым не пользуются в будни и моют по воскресеньям.
Честер Антони
По последним статистическим данным министерства труда на конец 1963 года, средняя продолжительность рабочей недели (по всем видам деятельности) равнялась 46 часам 3 минутам, то есть была выше всех средних, зарегистрированных до настоящего времени…
…Рекорд поставлен строительной промышленностью: от 49 часов 1 минуты в 1961 году она поднялась до 49 часов 4 минут в 1963, а к концу 1963 года достигла 50 часов 46 минут. Следовательно, на отдельных стройках в разгар сезона работают по 55 часов в неделю.
Газета «Эко», 2 июня 1964, № 9187
Пьет земля сырая; Землю пьют деревья; Воздух пьют моря; Из морей пьет солнце; Пьет из солнца месяц: Что ж со мною спорить, Если пить хочу я, Милые друзья.[14]Анакреон
Злоупотребление алкогольными напитками, на наш взгляд, тесно связано с нынешними условиями жизни рабочего, в какой бы сфере он ни работал: режим труда, ускоренный ритм жизни, длинные концы, занятость женщин и многие другие причины сильно сказываются на мужчине в наше время. Это разрушает семейные традиции, вызывает усталость – чаще психическую, чем физическую, – и создает порочный круг, мужчина пьет, потому что устал и скверно питается, потому что у него ложное представление, будто в алкоголе содержится возбудитель, которого не может дать ему беспорядочное питание.
Журнал «Алкоголь и здоровье», № 4–5. 1962
– День только начался, а от завтрака до перекуса тысячи монет как не бывало. И еще выложи двести за автобус.
– Купи машину – дешевле обойдется.
– На какие такие шиши?
– За пятьдесят кругляшей можно подыскать колымагу, у которой еще неплохо вертятся колеса. Два года назад мой брат купил себе малолитражку, чтобы скатать в отпуск, представляешь.
– Глянь-ка вон на ту тачку. Держу пари, что этот не лается со своей половиной в конце недели…
Перекус. Белыми от штукатурки руками строители хватают хлеб с колбасой и запивают, как обычно, литром вина.
В бригаде Луи хрипатый алжирец – сорок пять лет – старикашка, чего там – пятеро ребят, квартирует за тридцать пять тысяч франков в месяц; Рене – этот паренек любит повторять: «Как потопаешь – так и полопаешь»; два испанца – всего год как приехали, и мечтают об одном: как бы поднакопить деньжат и забыть про страшную нужду у себя дома; да еще итальянец – тоже вкалывает будь здоров.
Как и другие строители, они приезжают из местечек, расположенных вокруг Беррского залива, воды которого сияют небесной синевой, – из Мартига, Берра, Витроля, Сен-Митра, Мариньяна, Мирамаса…
Луи выполняет обязанности бригадира. Он, прежде чем взять подряд, обговаривает, сколько им хозяин заплатит за квадратный метр перегородок и стен.
Метрах в пятидесяти от построек, ощетинившихся балками и стальными трубами лесов, тянется широкая автострада. Машины мчатся по ней с чудовищной скоростью, как в какой-то огромной механической детской игре.
Шума моторов, однако, почти не слышно. Любимое развлечение строителей – угадывать марки машин. Не классических «дофинов», «аронд» или ИД-19 – эти узнает любой, – а иностранных. И не «фольксвагенов»! – ими во Франции хоть пруд пруди. А тех красивых многолитражных автомобилей, в которых туристы на обратном пути с Лазурного берега заезжают в этот марсельский район, где вокруг перламутрового на солнце Беррского залива расплодилось столько нефтеочистительных заводов и фабрик.
Есть у них, впрочем, игра и посложнее: угадывать скорости машин; но, поскольку водители, втиснувшись в правый ряд, летят так, словно гонятся за утраченным временем, угадать скорости мудрено.
Все разговоры постоянно вертятся вокруг одного и того же: машины, скачки, телевизор и спорт.
В понедельник, как и в конце недели, больше всего говорят о скачках. Во всех уголках стройки только и речи, что о разочарованиях и новых надеждах, об упущенных комбинациях, о восьмой или тринадцатой, что сошла – вот сволочь! – с дистанции, о мяснике из Роньяка, который выиграл в заезде, батраке-арабе, попросившем приятеля поставить на три номера – тот все перепутал, но все равно сорвал на седьмой, двенадцатой и первой куш в пять миллионов – с ума сойти!
Строители играют по-крупному. Многие чуть ли не каждое воскресенье просаживают не одну тысячу франков. У каждого своя система, и каждый считает, что она-то и есть самая лучшая.
Люди серьезные напускают на себя вид знатоков, читают «Бега» или «Париж-Тюрф», разбираются в лошадях, жокеях, результатах и говорят о Максиме Гарсиа, Пуансле или Иве Сен-Мартине так, словно вчера с ними завтракали. Они переставляют имена так и этак, но в итоге два их фаворита приходят последними, и они систематически проигрывают.
Суеверные ставят на дату своего рождения, день рождения жены или малыша, на три последние цифры номера машины, обогнавшей их на повороте в Берр, и тоже проигрывают.
Фантазеры бросают в фуражку кусочки бумаги с номерами и просят тянуть подручного или подавальщицу из бара возле стойки. Они выигрывают не чаще.
Моралисты увещевают:
– Постыдились бы отдавать свои кровные государству на бомбу.
Среди них нередко попадаются леваки, и в спорах их неизменно осаживают одним доводом:
– Не смеши людей! Чем твоя газетенка отличается от других – тоже целую страницу отдает под скачки.
– Вот психи, – орет Алонсо, послушав их разговоры. – Уж если кому и играть на скачках, так это…
– …Тому, у кого рога, – хором подхватывают два-три огольца.
– А вот Алонсо-то и не играет.
Но и моралисты вкладывают по сотне-другой франков в коллективные ставки. И тоже проигрывают.
Перекус всухомятку, на скорую руку, окончен. Последний взгляд на нескончаемый поток машин. Они катят во весь дух, догоняют и обгоняют друг друга. Бывает, какая-нибудь исчезает – кажется, ее засосало между грузовиком, перевозящим баллоны с бутаном, и огромным бензовозом с ярко-желтой надписью «огнеопасно», но потом она вдруг вырывается вперед. Диву даешься, как всем этим машинам удается избежать столкновений!
Автомобиль – миф современности, дорога – Олимп, где лицом к лицу встречаются божества из стали и листового железа, благодаря которым, едва взявшись за баранку, и сам становишься богом.
Луи со своей «арондой», купленной прямо с конвейера, является в бригаде своего рода Юпитером.
Только Рене мог бы затмить его со своей М-Г, приобретенной по случаю у одного типа, которого выбросило из нее в воздух на скорости 130 километров в час, и он, лишь слегка помяв кузов, каким-то чудом уцелел. Но М-Г не для серьезных людей. Рене можно понять, он человек молодой – неженатый. На этой машине он выпендривается перед девушками.
– Знаешь, – любит он повторять, – с такой штуковиной, как эта, Дон-Жуан мог бы иметь не три тысячи баб, а даже больше!
Один из испанцев – он приехал во Францию меньше года назад – уже обзавелся подержанной машиной.
Те, у кого машин нет, мечтают ее заиметь, и алжирец – больше всех.
– Твоя правда, – вдруг говорит он, наглядевшись на вереницу малолитражек, «дофинов», «четыреста третьих», которые, как назло, скопились под окнами строящихся домов, – надо будет купить телегу. В Алжире у меня была машина американской марки.
– Черт возьми! – подкалывает его Рене. – А я-то думал, что ты разъезжал на горбу верблюда, как какой-нибудь губернатор, со свитой из двухсот жен. Видал, что за машины выводят из Салона разные богачи – «ягуар-Е» с вертикальным рулем. На такой шпаришь быстрей всех!
Мужчины вырастают в собственных глазах, если их задница покоится на подушках личного автомобиля. Купив «аронду», Луи ездил на стройку в машине – тогда он работал по дороге на Истр, – до тех пор, пока грузовик, разворачиваясь, не погнул ему крыло на стоянке, забитой велосипедами, мотороллерами и автомашинами.
Это было с год назад. Ему неожиданно подвалила халтурка – на пару с приятелем он строил домик для одного чудака, который не хотел приглашать архитектора, – и вот тогда-то он и почувствовал, что сильно устал. Левая работа съедала все субботы и воскресенья, да и летом немало вечеров пришлось протрубить сверхурочно.
И все-таки он мечтал сменить машину на случай, если решит взять отпуск. Ему хотелось завести ИД-19. Да, но стоила она что-то около миллиона пятьсот.
О машине мечтали все, кроме нескольких горлопанов вроде Алонсо. Тот как раз вчера вечером вспылил в баре:
– Да идите вы куда подальше вместе со своими моторами. У вас прямо не башка, а гараж, ей-ей! Наверно, он шумит ночью, когда вы спите, и я бы не удивился, если б вдруг оказалось, что и живете вы с цилиндром, а не с бабой.
Да, он был не такой, как все, этот Алонсо, – сердитый, вечно всех поддевающий. В битве под Теруэлем пуля угодила ему в голову. Он так и не оправился от этой контузии.
Поработаешь часика этак четыре или пять, и раствор делается все тяжелее. Сколько его ни разбавляй, он превращается в камень, глыбу, скалу. А от этого правило – широкая дощечка с двумя ручками по бокам, основной инструмент штукатура, – превращается в гирю. Раствор все больше оттягивает руки. Выходит из повиновения.
Прежде в такой момент орали на подручного. Нынче почти все бригады от подсобников отказались. Известь в больших корытах – растворных ящиках – гасят сами. Вот почему к смене часто приступают раньше положенного. Вскоре начинают болеть все мышцы, но о том, чтобы работать помедленней, даже речи нет: каждый квадратный метр – деньги.
Между одиннадцатью и полуднем на стройке орут больше всего. С этажей и балок летят ругательства, оскорбления, матерщина.
Тень от крана скользит по фасаду каждые три минуты. Здесь кран поднимает на верхние этажи цементный раствор, который опалубщики заливают в опоры. Там он вздымает панели для монтажников. Работой руководит уже не человек, а машина, выполняющая операции строго по графику. Повсюду люди должны приспосабливаться к навязанному им темпу. У них нет времени даже перекусить. Чаще всего едят, держа кусок в одной руке, а другой продолжая работу.
Штукатурам везет – они не зависят от крана-метронома. Зато им приходится иметь дело со штукатуркой, с водой, которая в принципе подается по трубам. Но когда эта зараза – водопровод выходит из строя, надо кубарем лететь вниз и тащить воду в ведре. Просто смех: существуют экскаваторы, краны, компрессоры, бетономешалки – целый набор сложных машин, а за водой ходят с ведром, как в дедовские времена.
Стройка горланит, скрипит, скрежещет. Чтобы тебя услышали, надо кричать, а серые голые стены заглушают голос.
– Луи, а Луи, сегодня смываемся пораньше.
– Это еще почему?
– По телеку показывают «Реаль».
– А! Верно… С кем они играют?
– С бельгийцами.
– Чего?
– С бельгийцами, с «Андерлехтом»…
– Если только в последний момент не отменят матч.
Мари его не разбудила. Наверно, она его толкала, укладываясь. Но он спал как убитый.
– Еще полдень, а я уже спекся.
– Это твоя половина тебя так выматывает?.. Видел я ее в воскресенье на пляже в Куронне. Лакомый кусочек.
– А если я тебе скажу, что по вечерам меня только и тянет спать?
– Все мы дошли. Вот я молодой, а иногда утром не в силах голову отодрать от подушки. Один старик каменщик давеча рассказывал, что за день он так набегается вверх-вниз по лестницам, что к вечеру ног не чует.
– За десять часов мы выдаем двадцатичасовую норму.
– Он просто извелся, этот старик. А если, говорит, брошу работу или вынесут меня ногами вперед, что, говорит, станется с моими ребятками.
– А мы, думаешь, долго еще так протянем? Два-три годика – и на части развалимся.
– Тем более, что разговорами тут делу не поможешь, а из графика мы уже и так вышли.
Да, на сколько его еще хватит?
К одиннадцати часам комнату заливает солнце. Свежепобеленная стена сверкает под его лучами. Оттого, что смотришь на одну штукатурку, кажется, что глаза засыпаны песком. Когда Луи, давая глазам передых, на минутку их прикрывает, под веками словно похрустывают песчинки.
У меня пересохло в горле. Пот струится по спине, стекая по налипшим на плечах и руках комочкам штукатурки. Мутит от вина, наспех выпитого в перерыв, от вчерашней плохо переваренной пищи, от недосыпа, от пыли, что танцует на солнце, словно рой мошек.
Руки неутомимо проделывают одни и те же движения – захватывая мастерком серое месиво, набрасывают его на перегородку.
Нагибаешься – набираешь раствор из стоящего между ногами ящика; распрямляешься – затираешь оштукатуренную стену.
Руки отяжелели. Даже удивительно, как это они еще могут выводить плинтусы, заделывать кромки, пазы – ту самую тонкую работу – за нее платят с погонного метра, – которую строители предпочитают оставлять на вечер и выполнять в сумерках. А бывает, что гонят и затемно, тогда, чтобы осветить помещение, поджигают гипс. Он горит желтоватым пламенем, распространяя отвратительный запах серы.
Дорога огибает городок Пор-де-Бук – скопище низких домишек на берегу моря – с одной стороны он зажат железнодорожным мостом, с другой – синеватой прожилкой канала, который скрывается за стайкой расположенных на плоскогорье белых стандартных домов. Дорога уходит вдаль прямо между каналом, поросшим по берегу камышами, и нескончаемым унылым песчаным пляжем.
Пейзаж – сплошная вода, скудная растительность, на земле выступает белесыми пятнами соль, и в отблесках фиолетовых трав у самого моря тихо умирает Камарга[15] с ее загонами, где точат себе рога черные бычки, с ее ранчо, где по воскресеньям жители города разыгрывают из себя гаучо.
С дороги обширный обзор направо и налево, к далеко растянувшемуся морю, к пустынной бугристой равнине. Здесь чайки садятся на воду, там – вороны на бреющем полете проносятся над скошенными травами. Белое и черное под ярким солнцем, рыжие кустики, из-под которых нет-нет да вылетит диковинная птица, вытянув длинный клюв и розовые лапки между неподвижными крыльями.
Мари любит кататься по этой дороге. Ей кажется, будто она ведет машину между небом и морем, между песком и осокой.
Рене работает рядом с окном. Он насвистывает все мелодии, какие приходят ему в голову, и время от времени, когда проезжает машина, бросает какое-то замечание.
Луи стоит спиной к окну, и солнце отсвечивает от перегородки прямо ему в лицо. Разбрызганная штукатурка образует замысловатые узоры, которые нужно побыстрей затереть, пока они не затвердели буграми.
Мысли ни на чем не задерживаются подолгу. Взгляд скользит по стене, как дождевые капли по окну – неожиданно взбухающие жемчужины, которые текут, становясь все мельче и мельче. Размышлять не над чем, разве что кто-нибудь из рабочих, перекрикивая бредовый шум стройки и скрежет машин, бросит отрывистую фразу.
На сколько меня еще хватит?
Проснувшись сегодня утром, я хотел было включить верхний свет, чтобы посмотреть на Мари, но малыш Ив заворочался в постельке, и я побоялся его разбудить. Я только просунул руку под теплые простыни и ощутил через ночную рубашку тело Мари. Проснись она, я бы ее обнял и, возможно, загладил бы вчерашнее. Но Мари не шевельнулась, и я вышел из спальни, ощущая мурашки в кончиках пальцев.
Машина… Квартира… Кухонные аппараты, приобретенные в кредит… Во что это обходится? Каждый месяц изволь выложить пятьдесят кругляшей. Остальное идет на харчи… Дома ты сам пятый… и только подумать, что некоторым ребятам хватает шестидесяти в месяц…
Трепотня! Все халтурят и изворачиваются как могут: либо жена работает, либо ребятишки, едва им стукнет пятнадцать; а во многих забегаловках хозяин кормит в кредит, чтобы зацепить тебя покрепче.
Телевизор? Да на кой он мне сдался? Ну выпадет свободный часок, маленько посмотришь. Сегодня показывают «Реаль»! Это стоит поглядеть. Чудно, но такие имена, как Ди Стефано, Дженто, Санта-Мария, знакомы тебе лучше, чем имена министров. Даже министра строительства. Ах, да – Сюдро, он выступал по телевизору… Нет, он ушел в отставку, или его куда-то перевели. Всем заправляет Сам.[16]
Политика мне осточертела. К чему она мне? С тех пор, как я голосую, я голосую за коммунистов, а чем больше у них голосов, тем меньше видишь их в правительстве.
Не дело это, ну конечно, не дело. Паренек, что ведает у нас профсоюзом, иногда выступает с речами. По его словам, трудящиеся страдают от власти монополий.
Тебе это что-нибудь говорит: монополии?.. По-моему, хозяева – вот кто гады: они так и норовят недоплатить за неделю. Я член Всеобщей конфедерации труда, хотя профсоюзы долгое время косились на сдельщиков. Теперь-то они с нами примирились. Руководители говорят: надо поднять ставки на сдельщине. Говорят: надо добиться сорокачасовой недели. Я отрабатываю шестьдесят часов на стройке да еще ишачу налево по субботам и воскресеньям.
Что я, собственно говоря, знаю о Мари? Хорошо помню ее прежнюю. Тоненькая, чуть ли не худая, и когда она носила Жан-Жака, это было почти незаметно. А вот какая она сейчас? Когда я о ней мечтаю, что, впрочем, бывает редко, передо мной возникает Мари двенадцатилетней давности. Другую, ту, что под душем, я уже не знаю.
Что она делает целыми днями, пока я маюсь со штукатуркой?
А ребята? Жан-Жак, который уже сейчас говорит по-ученому, кем он будет через несколько лет? Учителем? Похоже, им тоже не очень-то сладко. Из этого заколдованного круга выхода нет.
И все-таки надо было мне утром разбудить Мари. Тогда башку не сверлила бы эта гнусная мысль, что, быть может, я уже не мужчина.
Странно, но мне почему-то охота пойти взглянуть, тут ли еще статуя.
Скоро обеденный перерыв. Работать, есть, спать, есть, работать. Вот сволочная жизнь, пропади она пропадом!
Стоя на невысоких переносных подмостях, Луи, подняв руки, штукатурит потолок. Ни с того ни с сего у него сводит мышцы. Это не острая боль, как при обычной судороге, но едва уловимое онемение.
Вчера под горячим душем его охватило оцепенение, и тоже все началось с рук. Луи чувствует, что выматывается все больше и больше. Удивительно. Он честно старается штукатурить потолок, а сил нет – и точка. Руки у него все еще подняты, кельма упирается в потолок, но он не в состояний провести справа налево. А если облокотиться да подпереть голову – и он бы тут же уснул, так же как вчера, – стоило ему прилечь на диван, расслабиться и коснуться головою подушки.
Он вяло соскальзывает на пол. Обернувшись, Рене кричит ему:
– Что с тобой? Тебе плохо?
Луи спускается по ступенькам, выходит из дома и пересекает строительную площадку. Он всячески старается идти твердой походкой. Его расплющенная солнцем тень плывет впереди.
Он направляется к группе деревьев. Статуя спит на спине среди трав, выставив соски к небу. Ветерок клонит колоски на ее выпуклые формы.
Луи нагибается. Что ему до этой гипсовой женщины, в чем ее притягательная сила? Мари – живая плоть, а эта, каменная, которой касается его рука, мертвая. Тело Мари извивалось под душем. А холодная статуя, вырванная у земли, недвижна.
Луи стоит, не находя ответа, не понимая себя. Ему хотелось бы растянуться на земле, поднять глаза к небу и тоже никогда больше не двигаться.
– Какого шута ты тут делаешь?
Голос Алонсо отрывает его от сбивчивых размышлений.
– Ничего… Я помочился.
– Ты мочишься на произведения искусства? Тут что-то не так. Ты как сонная муха.
– Может быть, потому, что мне всегда хочется спать.
– Пошли, пропустим по маленькой. Враз очухаешься.
Гудок объявляет перерыв на обед. Луи необходимо с кем-нибудь поделиться.
– Алонсо?
– Чего?
– Нет, ничего…
Испанец – странный тип. Еще, чего доброго, начнет излагать свои немыслимые теории, а ему и без того тошно.
Луи умолкает и бредет за Алонсо к бару, напротив ворот стройки, через дорогу.
В последнее время Луи особенно пристрастился к выпивке. Освежающая терпкость анисовки его взбадривает. Угощают друг друга по очереди. Хозяин приветствует такую систему. Один ставит на всю братию. Алонсо говорит, что сегодня его черед раскошелиться.
Мышцы у Луи вроде расслабились. Попав в привольную обстановку, где можно делать что хочешь, он успокаивается. Все становится проще, легче, занятней. Тревога проходит.
Алонсо рассказывает про свое последнее приключение. Это произошло накануне.
– Выхожу это я со стройки и натыкаюсь на особочку с ресницами ну что твой конский хвост. Она спрашивает, где ей найти нашего молодого архитектора-смотрителя. А на голове у нее черт знает что наверчено. Начес в три этажа.
– Почем я знаю, где он.
– Найдите мне его.
– Еще чего – ищите сами.
– А вы не слишком любезны.
– Какой ни есть, во всяком случае, я у вас не на посылках.
– Как вы сказали?
– Сказал, что я у вас не на посылках.
– Вы работаете здесь?
– Ясное дело, работаю здесь, как это вы догадались?
– Вы обо мне еще услышите.
– Спасибо, буду ждать письмишка с карточкой.
– Грубиян!
– А вы знаете, кто вы сами-то есть, мадам?
– Я? Знакомая господина Кергуена, и вы очень скоро раскаетесь в своем поведении.
Я расшаркался перед ней с низким поклоном, как мушкетеры в кино, и с самой пленительной улыбкой, на какую только способен, говорю:
– Так вот, мадам, я, Алонсо, член профсоюза каменщиков, с вашего позволения, скажу, что вы – крыса смердящая!
Парень из бригады прыскает. Луи тоже.
– Так прямо и сказал, – вставляет хозяин, – крыса смердящая?
– Так прямо и сказал. Она было замерла, надула губки и ушла, виляя задом и спотыкаясь на каменистой дороге.
Сестра хозяина – он вывез ее в прошлом году из Италии, чтоб помогала ему обслуживать клиентов – вскрикнула:
– Неправда, мосье Алонсо, не могли вы так сказать даме.
– Прямо! Постеснялся ее! И почему это я не мог?
– Это некрасиво.
– Скажи на милость, а ты-то что собой представляешь – сама тоже порядочное барахло.
Чертяка Алонсо!
Самочувствие Луи улучшается. Девушка стоит между ним и Алонсо. Если верить Рене и другим ребятам, она, чтобы округлить заработок и купить обновку, не гнушается сбегать с клиентом в кустарник возле курятника позади бистро. Рене она досталась почти задарма. Прокатил ее в своем М-Г к берегу залива и, едва они остановились полюбоваться природой, повалил ее на песок.
Луи никогда не заглядывался на девушку. Не потому, что он такой уж добродетельный. Настоящей любовницы он заводить не хотел, а нарушить при случае супружескую верность был не прочь. Но Анжелина и лицом не вышла, и фигура у нее так себе. Поэтому он никогда не позволял себе вольностей, не то что другие.
Он все еще ощущает жар тела спящей Мари, холод статуи, которой касались кончики его пальцев, непреодолимую усталость.
Благодаря выпивке он частично избавился от страха, засевшего где-то в подсознании, но окончательно воспрянуть духом он может, только самоутвердившись как мужчина.
– Ну, по последней, – предлагает Алонсо.
– Нет, я оставил котелок на стройке. Времени в обрез, надо успеть пожрать. Чао!
– Чао! До скорого.
Луи ускользает, не преминув смачно шлепнуть молодую итальянку по заду. Она, улыбаясь, оборачивается к нему, и, когда он уходит под дребезжание заменяющих дверь разноцветных стеклянных бус, говорит ему вслед со значением:
– Пока, мосье Луи.
– Пока, Анжелина.
Луи в нетерпении. Он уверен, что вчерашняя история с Мари, как и утренняя усталость, не пустяки. Сегодня он пораньше разделается с работой, а вечером, после матча «Реаль» – «Андерлехт», утащит Мари…
Проходя мимо уснувшей статуи, он окидывает ее беглым взглядом. Солнечные лучи падают прямо на нее. Она кажется бронзово-золотистой, совсем как Мари под душем.
«Крыса смердящая»! Вот чертяка этот Алонсо! Он и правда бывает забавным, когда захочет.
Мари гонит машину на большой скорости, у нее кружится голова, это приятно, но ей хочется чего-то иного. Ветер, врывающийся в автомобиль через спущенное стекло, обволакивает ее прохладой. Сидя за рулем, она ни о чем не думает, только о дороге, что стелется перед глазами.
На душе пусто – разве чуть менее пусто, чем обычно; внимание рассеивается, тревога приглушена, как стук мотора, но особого удовольствия от езды она не получает. Подобные развлечения в одиночку оставляют привкус горечи, – так бывает, когда проснешься после дурного сна.
Телевизор, который надо не надо, а смотришь каждый вечер, часто показывает такую же серую, тусклую жизнь. И все равно он держит тебя перед экраном – пришпиливает как бабочку к стене. Набивает голову черно-белыми картинками, которые силятся вызвать у тебя то смех, то слезы. Когда передачи кончаются и на экране появятся часы-улитка, чувствуешь себя еще более разбитой и одинокой, словно это испытанное только что в полумраке сомнительное удовольствие отрезало тебя от всего окружающего.
Когда мы с Луи еще гуляли по воскресеньям и заходили выпить чашечку кофе, меня удивляло, что он, бросив меня одну, шел к игральному автомату. Добьется звонка, вспышки цифр – и радуется… Чему? Однажды я задала ему такой вопрос.
– Ей-богу не знаю, но ведь все играют.
– Зачем?
– Наверно, что-то тут есть. Согласен, занятие идиотское, но увлекательное. А потом оно входит в привычку. Надеешься обмануть автомат. Понимаешь, это вроде игры в расшибалочку, как и наша работа.
Тогда еще Луи мог говорить не только на сугубо житейские темы. Телевизор, машина тоже были игрой, самообманом – своего рода победой над унылой повседневностью, которая состояла из сплошных поражений.
Здесь, на солнце, обжигающем песок и море, пьющем влагу болот и нежную зелень камышей, Мари вновь ощущает полноту жизни, будто только что выскочила из темного тоннеля.
Сегодня утром она пораньше разделалась с уборкой, приготовила еду – она ее быстро разогреет по возвращении, и отвела Ива к матери.
Ей просто необходимо немного развеяться после вчерашней прогулки по городу, который так ее всегда подавляет. Очиститься от скверны.
Дальше она не поедет – там, в конце приморской дороги, цементный завод застилает горизонт серыми клубами дыма.
Она останавливает машину у самого канала, бежит по песку, сдирает с себя платье и, оставшись в одном купальнике, отдается волнам и ветру.
Сначала ее охватывает как мокрым панцирем море, затем, на песке, ею овладевает солнце – среди необъятного мира она кажется одиноким цветком из живой плоти. Не ощущать больше ни тела, ни тяжелых мыслей, быть как эта омываемая волнами скала, что едва выступает из воды, быть кромкой песка, не успевающего высыхать под накатами белой пены.
Но, хочешь ты или нет, мысли не оставляют в покое. Они проникают в тело. Сосут кровь. Мозги сохнут по пустякам – из-за грязной кастрюли, которая так и осталась в мойке.
Ей вдруг представились квартира, кухня, комнаты, дети, диван в гостиной и уснувший Луи.
Мысли кружатся, убегают в прошлое – к встрече с Луи, к первым годам замужества и жгучей радости взаимного узнавания. Мало-помалу их отношения стали спокойнее. Мари лишь смутно ощущала это; ее слишком поглотили, ошарашили хозяйственные приобретения, рождение детей.
Покупка квартиры, стиральной машины, холодильника, телевизора, автомобиля, лихорадочная жажда новых и новых удобств – все это ее захватило, у Луи же высасывало последние соки. Они только и говорили что о будущих покупках, все более отдаляясь друг от друга, и Мари уже не тянулась к Луи так, как прежде. Из любовника он превратился в товарища, от которого она больше не ждала никаких наслаждений, а потом в чужого, замкнувшегося, малообщительного человека. Он высох, как растение, вымерзшее в зимние холода.
Мари же расцвела, обрела уверенность в себе. Пылкое преклонение восемнадцатилетней девушки перед опытным мужчиной сменилось трезвым отношением, которое день ото дня становилось все более и более критическим.
Мари была от природы пытливой, и с возрастом потребность узнавать новое нашла выход в чтении, увлечении музыкой – в том, что прошло мимо нее в детстве и отрочестве. Телевизор, который она смотрела вот уже пять лет, способствовал ее умственному развитию. Внезапно миллионы людей приобщились к тому, о чем имели лишь приблизительное представление, – к театру, литературе, искусству – к тому, что называют высоким словом «культура». Кое-какие из этих семян, брошенных на ветер, прорастали, попав на благодатную почву.
У Луи не было тяги к знаниям. Тогда он гораздо чаще бывал дома. Она пыталась обсуждать с ним телеспектакли. Но он интересовался только эстрадой и спортом. Литературные передачи наводили на него скуку, а если она брала в руки книгу или пыталась послушать одну из своих немногочисленных пластинок классической музыки, отпускал неуклюжие шуточки. Сам он читал только детские газеты Жан-Жака.
– Когда человек день-деньской трубит, ему надо рассеяться – и больше ничего, – говорил он.
Раньше Мари переоценивала его, и теперь ей казалось, что он изменился к худшему, тогда как на самом деле изменилась она сама.
К запахам стройки, которыми пропиталась его одежда, примешался запах анисовки. Мари перестала целовать мужа, когда он приходил или уходил, да и он перестал обнимать жену.
Она от этого не страдала – перенесла свои чувства на детей и в особенности на Жан-Жака, с которым все чаще вела серьезные разговоры на разные темы.
Луи стал неразговорчивым, он казался чужим в доме. Правда, вчера ей почудилось, что она видит прежнего Луи…
Мы кружились в вальсе по танцплощадке. Мне было семнадцать. Я во всем подражала своей подружке Жизель – она была на год старше, с пышной грудью, и я ей немного завидовала.
Какая я была тогда тоненькая! Жизель то и дело меняла кавалеров, которых привлекал рыжий оттенок ее белокурых волос. А меня уже третий раз подряд приглашает танцевать один и тот же парень. Он крепко прижимает меня к себе. Первая встреча с Луи. Это было двенадцать лет назад… Невысокий, довольно худощавый. Сейчас он располнел, облысел.
Он перетрудился… А может, и болен, – ничего удивительного при такой жизни… Под палящими лучами солнца Мари распластывается на песке. Она переворачивается, солнце ударяет ей прямо в лицо, и в висках у нее что-то потрескивает, словно от электрических разрядов.
…Ах это ты! Ты весь грязный, ступай быстрей мыться.
…Я смущен, мадам…
…Восемнадцатилетняя Жизель с ее налитой, пышной грудью, которую она выпячивала перед парнями.
…Займись-ка «Комментариями» Цезаря.
…Губы Луи издают тихий присвист. Она совсем закоченела, лежа с ним рядом.
…Rosa – роза, rosae – розы.
…Как вас зовут, мадемуазель? – Мари.
…Мари, а что если купить машину?
…Мы теперь редко куда-нибудь ходим, надо бы мне научиться водить.
…Ив, сиди на месте.
…Мари, Мари, пошли потанцуем.
…Мари, ты красивая.
– Мари, ты меня не целуешь?
– Привет! Ужин готов?
…Луи, ты выпил? – Я-то? Глотнул стаканчик пастиса с ребятами.
…Не сходить ли нам в кино завтра вечером? – Еще чего придумала! Я еле живой. Ступай одна или с тещей.
…Луи, что будем делать в воскресенье? – Дурацкий вопрос. Я работаю, ты же прекрасно знаешь. Сходи погулять с ребятишками.
…Луи, ты возвращаешься домой все позднее и позднее. – Подвернулась халтура. Неужели прикажешь от нее отказаться? Улыбнется недельный заработок!
…Луи, наш сын – первый ученик.
…Молодчина, дай ему тысячу франков. Ох, умираю, хочу спать.
…Я смущен, мадам.
…На пляже в августе черным-черно от купающихся.
…Идем, Мари. – Куда это? – Увидишь. – Луи берет ее за руку. Тащит за утесник. – Обалдел, нас увидят… Нет, нет, дома вечером… Луи, ты сошел с ума… Луи, Луи…
…Легкий храп. Это Луи уснул на диване в гостиной.
…Что это за платье? Оно слишком короткое…
…Почему Фидель Кастро?
…Ты дружишь с господином Марфоном.
…Это господин Марфон, мой прошлогодний учитель.
…Срок платежа за машину… Срок платежа за телевизор… Срок платежа за машину… Срок платежа…
…Лица с крупными порами. Широко раскрытый рот, руки с набухшими венами. Ноги танцовщицы. Ляжки танцора в туго облегающем трико. Пуловер, подчеркивающий грудь, и в особенности, когда певица напрягает голос. «Циклон, идущий из Атлантики, несет нам мягкую, сырую погоду, ливневые дожди грозового характера в бассейне Аквитании и над Пиренеями…
…Срок платежа за телевизор!!!
– Полшестого, – сообщает Рене. – Пора закругляться. А то не попадем в Сен-Митр к началу репортажа.
– Ты меня подбросишь? – спрашивает из соседней комнаты алжирец.
– Вы только посмотрите на Дженто, – говорит один из испанцев, – он лучший крайний нападающий в мире.
– Слушай, Луи, на сегодня хватит.
– Ладно, плакали наши денежки.
– Завтра наверстаешь, Ротшильд.
Хотя времени у них в обрез, но пройти мимо бара они не могут. Рене идет следом, чтобы не отстать от компании. Он пьет фруктовый сок.
За стойкой – Анжелина.
– Добрый вечер, мосье Луи, вы уже уходите? До свиданья, Рене, до свиданья, господа.
– Да, сегодня по телевизору футбол.
– Жаль!
Строители-поденщики уже сидят за столиками. Дуются кто в белот, кто в рами.
– Повторить, – говорит Луи, когда все опрокинули по стаканчику.
– Я пас, – возражает Рене, – а то пузо раздуется.
– А ты бы не пил эту бурду.
– Мне здоровье дороже.
– А, иди ты куда подальше, мелкая душонка.
Луи бесится по пустякам. То, что Рене не пьет, и унижает его, и вызывает чувство превосходства: вот он хоть и старше на десять лет, а может пить без оглядки на здоровье. Луи пожимает плечами, опрокидывает стаканчик и с удовольствием отмечает, что один из испанцев подал знак Анжелине налить по новой.
Сегодня вечером ему особенно важно себя подстегнуть: быть может, удастся покончить с неприязнью, которая со вчерашнего дня окружает его дома. В этом баре он хозяин положения: владелец относится к нему предупредительно, Анжелина улыбается, поглядывает на него с интересом – это ему льстит, товарищи по работе его почитают, ведь он здесь единственный француз, теперь, когда Рене и алжирец ушли.
– По последней, – говорит итальянец.
– Ладно, по самой что ни на есть последней, – отвечает Луи, желая показать, что решающее слово за ним и что он не какой-нибудь там забулдыга.
И добавляет не ради бахвальства, а чтобы себя приободрить:
– Сделаю сегодня женушке подарок – приеду пораньше.
Интерлюдия четвертая
Что может быть более жалким, чем человек во сне? О тюрьма темноты! Ни ласки, ни света в окне. И только свежая мысль, холодная, как вода, Мертвую душу кропит и будит тебя всегда.[17]Макс Жакоб, Побережье
Утомление – это не «поверхностное» явление, вызванное расстройством определенного органа, а общая дисфункция высшей нервной системы.
Доктор Ле Гийан
В воду я вхожу с тобой. Снова выхожу с тобой, Чувствую в своих ладонях Трепет рыбки золотой.[18]Из египетской поэзии, XV век до н. э.
Народ сам отдает себя в рабство, он сам перерезает себе горло, когда, имея выбор между рабством и свободой, народ сам расстается со своей свободой и надевает себе ярмо на шею, когда он сам не только соглашается на свое порабощение, но даже ищет его.[19]
Ла Боэси, «Рассуждение о добровольном рабстве»
«Реаль» (Мадрид): 0
«Андерлехт» (Бельгия): 1
Таков результат матча на Кубок Европы, состоявшегося 23 сентября 1962 года в Антверпене.
Все произошло совсем иначе, чем представлял себе Луи. Футбол он смотрел по телевизору в одиночестве. Только Симона подсела к нему на минутку, прежде чем лечь спать. Жан-Жак, закрывшись в комнате, готовил уроки. Мари мыла посуду, а потом села на кухне шить.
Когда умолкли последние нотки позывных «Евровидения», Луи поднялся с таким трудом, будто это он сам пробегал девяносто минут кряду.
– Идешь спать, Мари?
– Нет, посмотрю «Чтение для всех». Это хорошая передача.
Он подходит, наклоняется к ней:
– Что с тобой происходит?
Он хочет ее обнять. Она вырывается:
– От тебя винищем несет. Оставь меня в покое.
Он хватает ее за плечо. Она его отталкивает. Руки Луи вцепляются в халат, отрывают Мари от стула, плечо оголяется.
– Спятил, что ли? Ребята еще не спят. Мне больно.
Мари высвобождается. Халат трещит. Луи идет на нее, сжав кулаки. Желание у него пропало начисто. Он опустошен, обессилен, безумно утомлен. Остались только гнев да упрямая решимость не уступать подкрадывающейся мужской несостоятельности, усталости, оцепенению.
Мари пятится в гостиную, освещенную рассеянным светом экрана и лампой, горящей на кухне.
– Не подходи!..
Когда он разодрал халат, у нее внутри словно что-то оборвалось. Только бы не закричать! Ей не страшны эти протянувшиеся к ней лапы, это бледное, непреклонное лицо. Луи больше не существует. Он растворился, растаял. Он тень, бледный отблеск прошлого, в котором ее уже нет.
Луи надвигается на нее, пока она не упирается в перегородку, он подходит к ней вплотную, она еле сдерживается, чтобы его не ударить. Ей удается извернуться и оттолкнуть мужа к стулу. Стул с грохотом падает.
– Мама! Мама!
Дверь в комнату Жан-Жака распахивается. Мальчонка кидается защищать мать. Луи выпрямился. Теперь ему есть на ком сорвать злость.
– Чего тебе тут надо? Марш спать!
– Папа, что случилось? Мама!
Луи бьет сына по лицу. Мари бросается на мужа. Тот отступает.
– Псих, псих ненормальный! Жан-Жак, мой Жан-Жак.
Мари прижимает сына к груди. Жан-Жак не плачет. Но у Мари глаза полны слез.
Луи уже ничего не чувствует, кроме усталости, омерзения, отвращения к другим и к себе. Он бредет в спальню, раздевается в темноте и валится на кровать, в успокоительную прохладу простынь.
Стук молотка. Он отдается в голове.
Голова не выдерживает. Отрывается от тела. Я ударов не чувствую. Стою с молотком в руке и колочу по кухонному столу. Я колочу в двери – в одну, другую. Я стучусь в пустоту. У меня из рук вырывают молоток.
– Нет, Мари, не смей! Отдай молоток. Берегись, Мари! Берегись! Экскаватор тебя раздавит!
Молоток опять у меня в руке. Тяжелый-претяжелый. Наверное, весом с дом. Я сильный. Я могу его поднять, опустить.
Статуя разбита вдребезги; рука в одной стороне, плечо – в другой. Голова превратилась в черепки. Не осталось ничего, кроме расколотой пополам ляжки и отскочившей груди. Она повисла на дереве.
Земля вся в крови. Я мажу стены красной штукатуркой, штукатурка кровоточит.
В рассеянной темноте спальни сон длится еще какое-то время и после пробуждения. Мари спит сном праведницы. У Луи горько во рту, пересохло в горле, в голове каша после вчерашней сцены и только что пережитого кошмара.
Он снова засыпает, как младенец, согретый телом Мари.
Жан-Жак так настаивал. И вот Мари увлеклась игрой и изо всех сил старается не пропускать летящие на нее мячи, отбивает их партнеру, чаще всего Ксавье, который с наскоку, двумя руками перебрасывает мяч через сетку.
Жан-Жак бурно радуется, когда его команда – мама, учитель, незнакомый молодой человек и он сам – зарабатывает очко.
В другой команде играют две девушки и два парня.
Их тела в игре напрягаются, руки вздымаются, словно в краткой мольбе, вырисовываются мускулы, подтягиваются животы, ноги приминают песок.
Ксавье Марфон подает. Мяч пролетает над самой сеткой, сильно ударяет по руке одного из противников, отскакивает в сторону, лишь задев руки другого. Очко завоевано.
Мари оборачивается, и ее улыбка встречается с улыбкой бородатого учителя. Она оттягивает купальник, чувствуя, что он облепил спину. Мяч уходит за сетку, возвращается, летит к ней.
– Внимание, мама… Бей!
Она не шевельнулась, приросла к земле, отвлеклась от игры.
– Что ты наделала, – ворчит Жан-Жак.
Мяч у другой команды. Новый прыжок учителя, и он возвращается к ним.
Мари подавать. Учитель глядит на нее, чуть склонив голову. Она повернулась боком – хочет отпасовать мяч ладонью. Она старается поменьше двигаться, чтобы не слишком бросалось в глаза ее тело, тень которого, отброшенная солнцем на песок, напоминает китайские контурные рисунки. Партнеры и противники ждут. Хоть бы Ив убежал, тогда пришлось бы его догонять и бросить игру, но малыш сосредоточенно копает песок.
Учитель смотрит на нее ласково, дружески. Мари не понимает, что смущает ее, что ее сковывает. Она не из стыдливых – ведь купалась же она вместе с Жизель несколько лет назад на пляже нудистов, презрев недовольство Луи.
Наконец, набравшись духу, она посылает мяч – мяч возвращается, улетает, возвращается. Учитель вездесущ – он то здесь, то там. Ну прямо мальчишка. Он играет с не меньшим удовольствием, чем Жан-Жак. Мяч возвращается к Мари. Она отбрасывает его к сыну, тот пасует. Прыжок – она заработала очко. Партия выиграна.
– Больше не играем? – спрашивает Жан-Жак.
– Нет, я устала. Присмотри немножко за Ивом. Я ополоснусь.
Учитель и Мари останавливаются одновременно. В прозрачной морской воде тело молодого человека кажется удлиненным и отливает коричневым в ясной зелени вод. Он фыркает, ныряет, выскакивает, проводит рукой по волосам, поправляет прическу. Капли усеивают его лицо, бороду, поблескивают на ресницах.
Чтобы удержаться на поверхности, все делают примерно одинаковые движения. Но Мари ловит себя на том, что движет ногами в такт с молодым человеком, как будто они танцуют, преследуют один другого, то сближаясь, то различаясь.
Она полна нежности. Надо что-то сделать, ускользнуть от этого мгновения, которое, продлись оно чуть дольше, толкнет их друг к другу. Надо вырваться из этого молчания, объединяющего их больше, нежели слова.
– Вода хороша, – говорит Мари.
– Да, хороша.
Он тоже смотрел на балетные движения ее ног под водой. Отвечая, он поднимает голову. У него серьезные, задумчивые глаза – глаза человека, очнувшегося ото сна, с которым он расстается, улыбаясь.
Мари перевернулась на спину, молотит воду ногами. Она удаляется в снопе пены, в которой розовыми пятнышками мелькают ее ступни. Он догоняет ее в несколько взмахов и тоже переворачивается на спину.
Они лежат рядом, и морской прилив относит их к пляжу.
– Вы не сразу уедете? – спрашивает он, выходя из воды.
– Нет, я пойду сменю Жан-Жака – ему, наверное, уже надоело караулить Ива.
– Тяжелы обязанности матери! До скорого свидания, мадам.
Он бежит к волейбольной сетке, чтобы включиться в новую игру, которая уже начинается. Мари идет искать Ива. Она берет его за руку и возвращается к своему любимому занятию – нежится на горячем песке.
Ох, эта кислятина во рту, этот одеревенелый язык, когда просыпаешься, и это тягостное ощущение, что даже сон не унес вчерашней усталости, не смыл горечи вечных поражений. Луи медленно выходит из оцепенения. В глазах слепящие, красные солнечные круги. Беррский залив заволокли утренний туман и дым заводских труб.
Начинается день, похожий на все прочие. Картина всплывает за картиной; ночной сон, разбитая молотком статуя и спящая Мари, которая лежит на спине, как и та – в своем гнезде из буйных трав.
Луи решает поехать на стройку в объезд, по дороге, отдаленно напоминающей лесную тропку.
«Вот я и обманул свой сон, теперь он не сбудется», – думает Луи.
Он суеверен, как и его родители-итальянцы, бежавшие от бед фашизма во Францию, чтобы столкнуться здесь с новыми бедами.
Неудивительно, что эта гипсовая статуя заняла в его жизни такое важное место. Его мать со странным почтением относилась к фигуркам святых. Ими была заставлена вся ее спальня. Пречистые девы в голубых накидках из Лурда или Лизье, мадонны из Брешии, святой Иосиф, святой Козьма, святой Дамиан, святой Антоний из Падуи, святая Тереза и Иисус-младенец.
К этой почерпнутой на базарах набожности прибавился еще страх перед колдовским воздействием наготы. Для латинян голое тело – табу. Статуя, обнаруженная в земле, еще потому вызвала такое смятение в душе его товарищей по работе, что этих итальянцев, испанцев, алжирцев – невежественных и темных сынов Средиземноморья – оскорбила и напугала ее нагота. Голая женщина, и даже скульптура, ее изображающая, всегда ассоциировались в их глазах с публичным домом.
Многочисленные юбки, большие шали, толстые белые чулки в национальном костюме провансалок, все эти капоры, чепчики, затеняющие лица, несомненно, имеют связь с паранджой мусульманок. В солнечных странах голое тело считается непристойным. Тут любят тайну и сокровенность, женские ножки, приоткрывшиеся в вихре танца, или кусочек плеча, выглянувший из-под косынки.
Жителей Средиземноморья редко встретишь в лагерях нудистов или на диких пляжах, посещаемых в основном скандинавами и немцами.
В тот год, что ознаменовался приобретением машины, они поехали отдыхать вместе с Жизель, подругой детства Мари, и Антуаном, ее мужем. Симону оставили у бабушки, Жан-Жака отправили в летний лагерь, а Ив еще не родился.
Они побывали в Пиренеях и выехали к берегу Атлантики – им захотелось провести последнюю неделю на небольшом курорте Монталиве, в шестидесяти километрах от Бордо. Тамошний пляж, казалось, тянулся бесконечно. Но отгороженная флажками зона, где разрешалось купаться под наблюдением инструктора, гудевшего в рожок, едва кто-нибудь заплывал дальше положенного, была смехотворно мала. Они приноровились прыгать в воду со скал в укромных бухточках – без надзора и контроля.
Дюны за пляжем курчавились дроком, бессмертниками, колючим кустарником. Машины проезжали по пляжу и устремлялись в неизвестном направлении. На второй день Жизель спросила одного из курортников:
– Куда едут все эти машины?
– На пляж нудистов.
– Давайте сходим туда, – предложила Жизель.
– Что там делать? – проворчал Луи.
– Поглядеть… Это не запрещается? – осведомилась Жизель у курортника.
– Нет, если вы будете как они.
– А именно? – поинтересовался Антуан.
– Если вы тоже разденетесь догола.
– Наверно, не очень-то красиво, когда столько дряблых тел выставляют напоказ.
– Съездим туда, – сказала Мари.
– Ты что, спятила?
Старая, унаследованная от дедов стыдливость овладела Луи. Его смутило то, как легко согласилась Мари оголиться на людях. Поведение Жизели его не удивило. Он давно считал ее бесстыжей. Антуан ничего не сказал, но тоже был смущен.
Они пошли за женами. Узенький ручеек, скатываясь с дюн, течет по песку; вдоль его русла расставлены вешки с предупреждающими табличками: «Внимание, через сто метров дикий пляж. Французская федерация любителей вольного воздуха и природы».
И верно – в ста метрах от них люди толпами устремлялись к океану, чтобы кинуться в волны. На таком расстоянии нельзя было различить, в купальниках они или нет. Видно было только, что большинство загорело куда сильнее обычных завсегдатаев пляжей.
Луи чуть не затошнило при мысли, что все эти мужчины, женщины, дети ходят в чем мать родила.
Тут же стояли другие люди – они наблюдали за всем тоже с иронией и подозрительностью.
– Поворачиваем назад, – сказал Луи.
– Еще чего? Идем туда. А вы не пойдете? – упорствовала Жизель.
– Ни за что. Мари, я тебе запрещаю!
– Боишься, что у тебя уведут Мари, ревнивец ты эдакий?
– Антуан, скажи наконец хоть слово.
– Они спятили, эти бабы. Я остаюсь с тобой.
Он уже готов был сдаться. Мари взглянула на Луи с издевкой. Женщины перешли no man's land.[20] Мужчины видели, как, отойдя чуть подальше, их жены расстегнули лифчики, нагнулись, сняли трусики и побежали к воде.
Ксавье опять видит привычную Мари. Опустившись на колени, она одевает младшего сына. Рядом стоит Симона и размахивает полотенцем. Жан-Жак натягивает шорты, прыгая на одной ножке.
Ему знакомо это спокойное, внимательное, чуточку грустное лицо. Окруженная детьми, Мари снова мать – и только. С самой первой встречи он смотрел на эту молодую женщину в купальнике лишь как на мать одного из своих учеников. В их отношениях не чувствовалось ни малейшей двусмысленности. Между ними все было настолько просто и ясно, что он никогда о ней и не думал. Ему даже в голову не приходило, что она или кто-то другой может косо смотреть на их теперь уже ежедневные встречи. Сегодня он увидел ее с новой стороны – она показалась ему обиженной, уязвленной, и он взволновался.
– Вот мы и готовы, – объявляет Мари.
Она часто говорит во множественном числе, словно выступая от имени маленькой общины, за которую несет ответственность и куда теперь принят Ксавье.
Он знал, что она заправит Иву рубашонку в штаны, потом распрямится, наденет брюки поверх купальника, подняв руки, натянет тельняшку, подберет ведерко, совок, запихнет полотенце в пляжную сумку и скажет:
– Вот мы и готовы. Жан-Жак, погляди, мы ничего не забыли?
И они отправятся все впятером – она, взяв Ива за руку, – впереди, Жан-Жак – он поддает ногой мячик в сетке, – рядом с ним, а вечно глазеющая по сторонам Симона отстанет, и тогда Мари, обернувшись, прикрикнет на дочь:
– Симона, ну что ты плетешься!
Это стало уже почти ритуалом – они останавливаются на краю пляжа, переобувают холщовые, на веревочной подошве, туфли, старательно колотят их одну о другую, чтобы вытрясти песок.
Ксавье недоволен. Ему хотелось бы забыть, как танцевали в воде ноги Мари, возбудив в нем плотские мысли. Он надеется, что она не заметила его растерянности.
В конце сентября пляж обретает зимний вид. Маленький желтый киоск, исполосованный красными буквами, рекламирующими сандвичи и мороженое, опустил свои деревянные веки. Террасы кафе покрылись тонким слоем песка. «Прекрасная звезда», «У Франсуа», «Эскинад», «Нормандия» свертывают свои парусиновые вывески, как флажки после демонстрации. Сторожа на стоянке машин уже нет, некому взимать по сто франков, и несколько машин стоят там, словно забытые хозяевами. Болотце, где камыши покачивают своими высохшими стеблями, тянется до самой дороги. Три палатки, две желтые и одна красная, примостились под тенью сосен – как свидетельство того, что солнце пока еще греет и время отпусков не прошло.
Теперь, когда нет ни разноцветных зонтов, ни пляжной теснотищи, нескольким сблизившимся за лето парочкам особенно не хочется расставаться, – они похожи на обломки кораблекрушения, вынесенные на песок волнами.
Залив расширился, горизонт отдалился, на пляже пустынно, и это только усиливает интимность обстановки. Чтобы не видеть гибкую спину идущей впереди Мари, Ксавье мысленно возвращается к счастливым дням, когда для него существовали лишь вода да солнце.
С тех пор, как его приобщили к этому маленькому семейству, ему часто казалось, что он снова в обществе брата, сестры и матери, умершей, кажется, в возрасте Мари. Тогда, двадцать лет назад, ему было всего девять лет, и он не сразу осознал всю горечь потери. Ни трепетная нежность отца, прожившего остаток жизни наедине с бесконечными воспоминаниями об исчезнувшей жене, ни преданность воспитавшей его старушки няни не заполнили в его душе пустоты, которую он год от года ощущал все сильнее.
За эти несколько недель Мари оживила в нем воспоминание о тех временах, когда мать заботливо оберегала его ребячьи игры на пляже в Леке.
Ничего не изменилось, и все стало по-другому. Жан-Жак и Симона толкаются – каждый хочет первым забраться на заднее сиденье. Сейчас Мари усадит Ива между братом и сестрой и, прежде чем взяться за руль, проверит, хорошо ли захлопнута дверца.
Нет! Она оглядывается на море. Солнце уже опустилось к горизонту. Оно зацепилось за антенну одной из вилл, зажатых между скалами.
Ее взгляд встречается со взглядом Ксавье.
– Дни становятся короче.
– Да, дни становятся короче.
Ветер играет волосами молодой женщины. Банальные фразы, как и простые жесты, таят в себе ловушки. Руки Мари и Ксавье одновременно тянутся к дверце и замирают, так и не соприкоснувшись. Он опускает руку и с деланной небрежностью что-то ищет в кармане брюк.
Мари открывает дверцу и вопреки обыкновению подсаживает Ива на переднее сиденье.
– Почему мне нельзя сидеть с Симоной и Жан-Жаком? – протестует малыш.
– Потому что…
Пока Ксавье забирается в машину, она усаживается за руль.
В почти автоматических движениях штукатуров сквозит, однако, чуть ли не нежность, когда они тяжелым правилом старательно заглаживают штукатурку на стенах, перегородках и потолках. Уровнем проверяется, точно ли выведен карниз, легкие постукивания молотка высвобождают рейку, после того как штукатурка схватится и позволит затереть тонкий слой нанесенного поверх нее раствора.
Но это еще пустяк по сравнению с отделочными работами, от которых сводит руки – вот почему ребята оставляют их на конец смены.
Штукатурное дело – все равно что скачка с препятствиями… Едва известь загасится – надо бросать ее мастерком, заделывать стыки между камнями, затыкать швы кирпичной кладки, заглаживать цемент. Затем раствор размазывают правилом полосами по семьдесят сантиметров справа налево и, прежде чем он схватится, слева направо. Зазубренной стороной лопатки подхватывают потеки, а затем наносят отделочный слой уже с мелом. Тут лопатку сменяет мастерок. Полосу в семьдесят сантиметров обрабатывают, шлифуют то ребром мастерка, то плоскостью.
Обработка внутренних и внешних углов требует не столько физической силы, сколько внимания и сноровки и становится уже чуть ли не отделочной работой, хотя установка карнизов, розеток или пилястров, на которые идет сложный раствор из алебастра, цемента, глицерина, декстрина, армированный паклей или джутом, гораздо сложнее.
Луи легонько постукивает тупым концом молотка по рейке. В другом углу Рене ставит отвес со свинцовым грузилом – проверяет вертикальность выемки. В соседней комнате алжирец и испанцы заканчивают перегородку.
Алжирец всегда напевает какую-нибудь старинную песенку. Его товарищи любят слушать эти мелодии, словно бы доносящиеся из другой эпохи.
Луи работает машинально, а на него, словно порывы теплого ветра, налетают воспоминания. Смутные и хаотические, они возникают, то цепляясь за какой-нибудь внешний шум, за выкрик крановщика, обращенный к монтажникам или опалубщикам, то за бугорок штукатурки или вздутие известкового теста в растворном ящике, а то – за брызнувшую вдруг с лотка грязную струйку. Воинственные и печальные, как запертые в клетке звери, они всегда на страже, и им достаточно малейшей лазейки, чтобы забраться в душу к Луи.
Воспоминания отступили только в обеденный перерыв, когда он задержался – это уже стало привычкой – возле статуи, и особенно в баре, когда их прогнал стаканчик вина; к концу рабочего дня они, впрочем, вернулись. Туманные, неопределенные, – это уж почти и не размышления, а образы самых различных Мари – и той, что была вчера, и той, что мылась под душем, и той, из их первых встреч, что улыбалась или поглядывала на другого мужчину, и которую он позабыл, а вот теперь она вдруг возвратилась из прошлого.
И тут, словно запечатленное на экране, внезапно возникло воспоминание – четкое, бередящее душу – о неделе отпуска в Монталиве.
Жизель и Мари не желали купаться нигде, кроме как на пляже нудистов. Ежедневно они отправлялись по дюнам или по бесконечной кромке изъеденного океаном песка к его границе. Обе женщины переступали ее и час или два спустя, насмешливо улыбаясь, возвращались к Антуану и Луи, которые в их отсутствие убивали время как могли. То, что его жена голая находится в толпе голых мужчин, казалось Луи нестерпимым, непонятным, порочным, грязным.
На третий день Антуан, окончательно сдавшись, тоже пошел вслед за Жизель и Мари.
«До Мартига 10 километров…»
«Поворот через километр…»
Ксавье никогда в жизни не проявлял такого интереса к дорожным знакам. На поворотах Ив валился на него. Обычно он сидел на заднем сиденье между братом и сестрой. Мари посадила его между собой и Ксавье бессознательно, из инстинкта самозащиты. Она нарушила заведенный порядок, чтобы воздвигнуть между ними преграду, пусть хрупкую и непрочную. Но поступок ее лишь подтвердил, что сегодня случилось что-то очень важное для них и даже опасное.
Дорога спускается к Мартигу через сосняк, в котором как грибы растут белые домики с красными крышами. Ветер обрушивает на прелестный лесной пейзаж тяжелые клубы мазута с нефтеочистительного завода в Меде.
– Мосье, – обращается к учителю Жан-Жак.
– Да… Что?
– Вы обещали мне книжку.
– Жан-Жак, оставь господина Марфона в покое.
– Нет-нет, сказано – сделано. Вы не откажетесь остановиться на минутку у моего дома? Я мигом слетаю за книгой.
Они проезжают район новостроек – короткую широкую улицу, куда шире улочек в старинной части Мартига.
– Дом шестнадцать, – говорит он. – Приехали. Я туда и обратно.
– Жан-Жак может сходить за книжкой и сам, если вы не против.
– Конечно, нет…. Но давайте сделаем еще лучше. Зайдем ко мне все. Небось вы тоже умираете от жажды. Верно?
Ее лицо обращено к нему. Она колеблется, борется с собой.
– Уже поздновато…
– Да нет. На одну минутку, я найду этот «Путеводитель по римской античности» и напою вас чем-нибудь прохладненьким.
– Не знаю, вправе ли я пойти… – говорит она строго и берет Ива на руки – опять из инстинкта самосохранения.
Луи прямо из горлышка высасывает последние капли жидкости и осевшей пены. Пиво теплое и кислое. Он с удовольствием выпил бы еще – хотя после обеда уже прикончил две бутылки. Итальянец во все горло распевает за загородкой. Рене тянет разведенную водой кока-колу. Испанцы – трезвенники.
А сегодня они к тому же встревожены. Газеты пишут про сильное наводнение в Каталонии. Двести сорок четыре жертвы. В обед все испанцы стройки сгрудились вместе. Несчастье их не коснулось – сами они родом с Юга, но все, что происходит в Испании, их волнует.
Алонсо уже давно живет во Франции; он в бар не пришел. Он каталонец. Луи повстречался с ним, когда шел в столовую. Его поразило лицо Алонсо – мрачное, замкнутое. И, лишь услыхав о катастрофе, Луи понял в чем дело. Однако он слишком занят собой, чтобы думать об этом.
Сегодня вообще все собираются группками и шушукаются. Строители-алжирцы тоже взбудоражены. Они спорят, орут, а на верхнем этаже только что пришлось разнимать двух драчунов.
– Вот и предоставляйте им независимость, – крикнул из соседней комнаты алжирец. – Бен Белла избран главой правительства Алжирской республики, поэтому бенбеллисты бьют морду небенбеллистам. Прямо сумасшедший дом…
Фраза адресована в равной мере и ему, и Рене. Луи пропускает ее мимо ушей. Плевать ему на Бен Беллу, и на Испанию, и на референдум, подготавливаемый де Голлем. Он думает про свое. Борется с осаждающими его призраками, которые запихивают его в угол, все более темный, все более тесный.
От выпитого пива ему тяжело двигать руками. Он потеет. Во рту у него сохнет.
Гудок обрывает шум. Пневматические молоты, бетономешалки, краны, экскаваторы останавливаются один за другим.
На площадку опускается плотная тишина и стоит, пока ее снова не нарушит пение птиц, которые чуть ли не по гудку стайками возвращаются на сосны и дубы, пощаженные стройкой.
Луи и членам его бригады не до разговоров – они продолжают работу, наверстывая упущенное накануне.
– Ну и твердая же эта зараза штукатурка, просто камень, – бубнит Луи.
– А ты бы ее разбавил, – поучает Рене.
– Эти подонки отключили воду. Каждый вечер одна и та же история. Потаскай-ка ведро на четвертый этаж.
Луи надеется, что Рене вызовется сходить за водой, но тот лишь замечает:
– У меня порядок, пока что размазывается хорошо.
Эта сцена повторяется вот уже несколько недель.
Луи жалуется, что штукатурка якобы быстро твердеет. Он отлично знает, что дело не в этом, что у Рене штукатурка не лучше, чем у него. Он прекрасно видит, что его товарищи работают, как работали.
Его руки, плечи, поясницу пронизывает острая боль, словно в него со всего размаха швырнули гравием. По стенке расползается видимо-невидимо черных жучков, покачиваются странные остролистые растения, какие-то фигурки строят ему рожи. Качество штукатурки тут ни при чем.
Надо сосредоточиться на чем-то другом – тогда призраки исчезнут и, возможно, уйдет щемящая боль между лопатками, которую он ощущает особенно остро, когда поднимает правило, или, выверяя угол, образуемый потолком и перегородкой, приставляет к нему уровень.
Думать о другом? Но о чем же? О работе, которая предстоит и завтра, и в субботу, и в воскресенье, там, в Жиньяке, где камень за камнем растет вилла этого чудака?.. О Мари?.. Об узкой прохладной улочке, где юный новобранец обнимал хрупкую девушку? О нескончаемой полоске земли вокруг залива, где в забегаловках пахнет пивом и хрустящей картошкой? О первой мебели, которой они обставили заново отделанную квартиру? О бескрайнем песчаном пляже, каждый вечер обдуваемом океанским ветром?
Внезапно возникает из рощицы трав статуя, и Мари – сначала под душем, а потом там, на пляже, с нудистами.
Антуан тоже был в полном восторге от этого «пляжа краснозадых», как прозвала его Жизель, потому что палящее солнце прежде всего обжигает ягодицы тех, кто только что прибыл в лагерь нудистов, где, скинув покровы, давно проживало сообщество подлинных приверженцев наготы.
– Почему ты не ходишь с нами? – спросила Мари за ужином. – Тогда бы ты увидел, что заводиться и кривить физиономию не из-за чего.
– Мне противно.
– Уж не думаешь ли ты, – вмешалась Жизель, – что наши соблазнительные бикини, которые скорее выставляют напоказ то, что надо скрывать, намного приличнее? По крайней мере там все держатся просто, естественно – ни единого раздевающего взгляда, никому нет дела до соседа! Поверь мне, Луи, это куда пристойнее.
– Что верно, то верно, – сказал Антуан.
– Ну ты-то до смерти рад попялиться на девчонок!
– Что? Какой же ты балда!
– А почему бы вам не прогуляться голыми по улицам, раз, по-вашему, тут ничего зазорного нет…
– И нравы были бы чище, – подхватила Жизель. – Луи, миленький, стыдливость – мать всех пороков. Только одежды порождают любителей подглядывать.
– Ну, это положим…
Последние дни в Монталиве превратились для Луи в сущую пытку. Он перехватывал каждый взгляд, обращенный на Мари, – ему казалось, что все мужчины видели ее голой.
Больше всего он злился на Антуана, который ежедневно ходил с обеими женщинами на пляж нудистов и знал теперь тело Мари до последней складочки.
Накануне отъезда он не вытерпел – пересек условную границу пляжа, хотя она преграждала ему путь, как если бы тут стоял забор из колючей проволоки, влез на дюны и приблизился к лагерю. Какой-то человек, растянувшись за торчащими из песка пучками сочной зелени, разглядывал купающихся в бинокль. Услыхав шаги Луи, он обернулся.
– Куда там «Фоли Бержер», – сказал он, – и к тому же задаром.
На его губах играла хитрая, грязная улыбочка.
– Не желаете ли поглядеть?
Луи взял бинокль. Поначалу он увидел только скопище голых тел, потом различил ребятишек, игравших, как играют все дети в мире, мужчин и женщин, сновавших туда и сюда, и спокойно беседующие парочки. Ничего такого, чего нет на любом пляже, – разве что срамные места не прикрыты.
– Попадаются классные девочки, – глухо произнес незнакомец.
Наконец Луи удалось навести бинокль на скульптурную Жизель, с ее цветущими, тяжелыми формами, и изящную Мари, с тонкой талией, крутыми бедрами, упругой грудью. С ними разговаривал мужчина. Не Антуан, который, оказывается, сидел в стороне. Луи отрегулировал бинокль и, укрупнив изображение, разрезал фигуру Мари и мужчины на куски, с пристрастием исследовал лица, стремясь обнаружить в них отражение собственных тревог, но у обоих было спокойное, можно даже сказать, невозмутимое выражение.
К нему вернулось нездоровое любопытство подростка, толкавшее, бывало, его вместе с бандой сорванцов-однолеток искать уединенные парочки в углублениях Куроннских скал. Он обшаривал укромные местечки в дюнах, надеясь увидеть интимные сцены, бесстыдные жесты. А увидел лишь людей, прыгавших за мячом или распластавшихся на песке под солнцем. Вальяжный старик шел с палкой по пляжу, выпятив грудь, – будто пересекал собственную гостиную. Девочки водили хоровод. Молодой человек и молодая женщина, держась за руки, бежали купаться. Девчонки и мальчишки играли в шарики. Мужчина с седеющими висками и столь же немолодая женщина перебрасывали друг другу серсо.
Пляж как пляж, без никаких – и ничего в нем не было таинственного.
Он снова отыскал место, где только что находились Жизель с Мари. Их уже там не было. Луи искал, мимоходом цепляя глазом чьи-то ляжки, лодыжки, спины. Ему почудилось, что он узнал молодого человека, который болтал с Мари. Он лежал в одиночестве на кучке песка. Бинокль снова нацелился на знакомое трио. Жизель с Мари шли впереди Антуана.
– Мерзавец, – промычал Луи.
Ему показалось, что Антуан пялился на зад Мари, мерно покачивающийся перед его глазами.
– Ну, я ему скажу пару слов.
Луи снова дал волю злости, – ведь теперь она, по его мнению, была оправдана.
– Послушайте, вы, – сказал владелец бинокля, – посмотрели, теперь моя очередь.
– И часто вы ходите сюда?
– Почти ежедневно.
– А зачем?
– Смотреть – как и вы.
– Так шли бы уж прямо на пляж. Это куда проще.
– Мне противно. Доведись мне увидеть дочку среди этих людей, укокошу собственными руками.
– А подглядывать не противно?.. Не боитесь, что вас застукают за этим занятием?
– Это ведь приятно, не правда ли?
Луи захотелось ударить этого человека, в сущности так на него похожего.
Он ничего не сказал Антуану, но, когда вернулся в Мартиг, еще долго мучился воспоминанием об этих днях, проведенных в Монталиве.
И вот старая рана разбередилась. А тут еще разболелись плечевые мышцы. Просто невыносимо. Нет, надо ехать домой и застукать Мари на месте преступления, покончить со всеми этими воспоминаниями, а заодно и со вчерашними подозрениями, что мерцают в его сознании, как пламя свечи, со все более упорным, всепоглощающим страхом – да неужели он такое уж немощное, пропащее, конченое существо?
Луи косится на закатившуюся в угол пивную бутылку. Она пуста. Его мучит жажда. У него ноют плечи. Он боится.
Он спускается с подмостей, кладет лоток возле растворного ящика, прибирает мастерки и выходит.
– Луи, – кричит Рене, – у тебя все еще не ладится?
Рене следит за товарищем из окна. Тот направляется к дорожке, огибающей стройку. Рене бежит с лестницы вдогонку за Луи, перепрыгивая через ступеньки, и издали видит, что тот стоит, словно часовой, перед откопанной вчера статуей. Рене подходит ближе. Луи должен был бы его заметить, но он уходит со стройки, не обернувшись, сам не свой.
Рене рассказывает об этой сцене ребятам-строителям.
– Ума не приложу, что с ним творится последние два дня. Он рехнулся…
– Как пить дать у него неприятности. Скорее всего дома, с женой. Баба она молодая…
– И смазливая…
– Да разве это жизнь? Вечно его нет дома. Мы на одной стройке вкалываем, и то заняты по горло. А он левачит направо и налево, представляешь? Рене, обязательно поговори с ним.
– Я? Да он пошлет меня в баню… Скажет – не суйся в мои дела. Я для него сопляк.
– Меня он тоже, конечно, не послушает. Знаешь, алжирцев еще не привыкли считать за людей, наравне с прочими.
– Ты это брось.
– Я знаю, что говорю.
– Интересно, чего это он вперился в статую, словно она призрак какой-то… Я за него беспокоюсь, верите или нет… Помнишь Джино, опалубщика, который в прошлом году свалился с лесов. Все ребята из его бригады слышали перед этим крик и уверены, что он сам прыгнул вниз.
– На такой работе станешь психом!
– Присядьте, мадам… Подожди, Жан-Жак, сейчас принесу твою книжку.
Мари глубже усаживается в кожаное кресло. Удлиненная комната освещена люстрой с большим абажуром, затеняющим углы. Диван, два кресла, низкий круглый столик и книги, книги – на полках, на диване, на письменном столе. Никогда еще Мари не видела такой массы книг, разве по телевизору – когда писатели дают интервью у книжных полок, что тянутся, как и здесь, от пола до самого потолка. Жан-Жак застыл как вкопанный посреди комнаты. Он ослеплен.
– На, получай.
Учитель протягивает ему книжечку в зеленой обложке, длинную и тонкую. Мальчик колеблется.
– Возьми, возьми. Тебе она нужнее, чем мне.
– Спасибо, мосье.
– Он отдаст вам, когда прочтет.
– Нет, нет… Она потребуется ему не раз и не два. Садись.
Жан-Жак послушно садится, с любопытством листает книжку. Ив приклеился к коленям матери. Симона стоит рядом, прислонившись к ручке кресла. Ксавье вспоминает полотна XVIII века.
«Тихое семейное счастье, – думает он, – классический сюжет – мать и дети. Грез![21]»
Он не может оторвать глаз от этой картины. Наступает тягостное молчание. С первой встречи на пляже Мари и Ксавье ни разу по-настоящему не говорили. Они знают друг друга весьма поверхностно.
Мари спрашивает себя, что она делает в квартире этого молодого человека? Ксавье не мог бы сказать, почему он ее пригласил. Из вежливости? Ему страшно задаваться вопросами, распутывать клубок тайных нитей, связавших их сегодня после полудня. Мари страшится понять, почему она приняла приглашение, почему, войдя в эту комнату, испытала легкое, сладостное волнение. Когда она в молодости бегала на танцы, у нее так же радостно екало сердце, если ее приглашали.
– Вот мои хоромы, – сказал Ксавье. – Не бог весть какой порядок.
– Что вы! Для одинокого мужчины у вас почти идеальная чистота.
Аккуратная хозяйка, она тотчас подметила, что из-под покрывала торчит рукав пижамы, на полу валяется подушка, на письменном столе разбросаны бумаги. Но ей даже нравится потрепанная мебель и небольшой ералаш – это свидетельствует о том, что молодой человек живет один.
– И вы прочли все эти книги? – спрашивает Симона; она осматривает полки, негромко читая заглавия.
– Симона, не приставай, – ворчит Мари.
– Да, почти все.
Ив уселся на вытертый ковер, разостланный на полу. Жан-Жак поглощен чтением; Симона – осмотром. «Надо говорить, говорить во что бы то ни стало», – думает Ксавье.
– Кроме книг, у меня почти ничего и нет.
– Уютно у вас…
– Что вы! Я снял эту комнату с обстановкой… Неказистое жилье холостяка.
Они пытаются спрятаться за банальные фразы, но слова тоже расставляют силки… В слове «холостяк» для Мари есть что-то двусмысленное. Я у холостяка… То есть в холостяцкой квартире и так далее, и тому подобное. А что если кто-нибудь видел, как я сюда вошла?
– Ив, вставай. Симона, иди ко мне.
Дети ее защита не только от всякого рода сплетен, но и от самой себя: разве не испытала она только что непостижимое удовольствие, когда поняла, что у него нет постоянной женщины?
Ксавье тоже ищет защиты.
– Ваши дети наверняка хотят пить.
– Нет, нет.
– Да, мама, я хочу пить.
– Помолчи, Симона.
– Вот видите. У меня, кажется, есть фруктовый сок. А вы, мадам, не желаете ли виски?
– Нет… нет…
– Может быть, вы его не любите?
– Отчего же, только я пью его редко.
– Чуть-чуть не в счет.
Он исчез в соседней комнате, должно быть, кухне. Предложение выпить виски напомнило Мари о ситуациях из низкопробных романов и комиксов, которые она, забросила по совету Жан-Жака: холостяк, холостяцкая квартира, соблазнитель… Мари прижимает к себе Ива.
Ксавье возвращается с подносом, на котором позвякивают стаканы, графин, бутылка перье. Поставив его на столик, он снова исчезает, чтобы вернуться с двумя бутылками.
– Это не для Ива.
– Лимонный сок ему не повредит.
– Я тоже хочу пить, – заявляет Ив.
Ксавье берется за бутылку с виски.
– Самую малость, благодарю вас.
Мари пьет редко – разве что за обедом немного вина, разведенного водой. А виски только у Жизель в Марселе или когда та приезжает погостить к ним в Мартиг.
Ксавье продолжает стоять. Он читает на заостренном к подбородку лице Мари тревогу, какой прежде не замечал. Да разве до сегодняшнего дня он смотрел на молодую женщину? Поскольку он часто думает цитатами из книг, ему приходит на память фраза Камю: «Легкое подташнивание перед предстоящим, называемое тревогой». Эта женщина, продолжающая играть роль спокойной, взыскательной матери, кажется ему хрупкой и необыкновенно близкой.
Мари никак не может привыкнуть к вкусу вина. Она застыла в созерцании стакана – в газированной воде поднимаются пузырьки, они медленно раздуваются, потом лопаются.
– Вам нравится в Мартиге? – спрашивает Мари.
– Да, очень. Это моя первая работа. Я был рад, что меня направили в Прованс. Я родом из Тулона и люблю солнце.
– Ваши родители живут в Тулоне?
– Отец да. Мне было восемь лет, когда умерла моя мама.
У Мари растроганный вид, какой бывает у всех женщин, когда мужчина вспоминает свою умершую мать. «Комплекс Иокасты», – думает Ксавье.
Допив сок, дети вернулись к своим занятиям: Жан-Жак уткнулся в книгу, Симона продолжает осмотр полок. Ив разглядывает рисунок на ковре и водит мизинцем по его завиткам.
Молчание обступает Мари и Ксавье. Оно их возвращает к тому, от чего им так хотелось уйти, – к обоюдному узнаванию.
Мари рада, что на ней тельняшка и брюки. Как бы ей было неловко сидеть в кресле, выставив напоказ голые колени!
Они избегают смотреть друг на друга. Пытаются ускользнуть от всего, что удаляет их от детей и сближает между собой.
Мари боится себя. Не виски бросает ее в жар и не желание, подавленное в тот вечер, когда Луи заснул. За ней, как и за каждой миловидной женщиной, ухаживало немало мужчин, но эти ухаживания не вызывали в ней ничего, кроме скуки и желания посмеяться. Ей никогда не приходилось защищаться от себя самой. Раздираемая хлопотами по хозяйству и заботой о детях, она не заводила романов. Теперь перед ней открывалась неведомая земля, страна зыбучих песков, которые ее мягко засасывали и делали всякое сопротивление тщетным.
Как и люстра, что оставляет неосвещенными дальние уголки этой набитой книгами комнаты, молчание что-то и проясняет в их отношениях, и затемняет. Ксавье тоже не понимает охватившего его волнения. Он смотрит на Мари, на ее острую мордочку и печальные глаза. Он не испытывает той страсти, какую возбуждали в нем многие девушки; просто ему хочется, чтобы она была рядом, чтобы он мог взять ее на руки, нежно баюкать и отогнать от нее все напасти. Нужно прервать молчание.
– Мартиг очень интересный город. Дело не только в живописных каналах, что связывают три общины, из которых он сложился, и не в знаменитом трехцветном знамени, а в том, что он постепенно становится микрокосмосом современного мира. За сорок лет население Мартига увеличилось вчетверо. А ведь его долго обгоняли другие города. Во второй половине XIX века Мартиг растерял свыше трех тысяч жителей. Он стал просто большой деревней, пять-шесть тысяч душ – и все. А население его старшего соседа, Марселя, за это же самое время умножилось в пять раз. Мартигу, с его холмами и заливом, так, казалось, и вековать в полном забвенье – заштатная рыбацкая деревушка, которая славилась разве что живописными домиками, черепичные кровли и охровые фасады которых отражались на глади каналов, нежным вкусом преследуемой тартанами[22] кефали или свежепросоленной икры лобана и еще, пожалуй, своими спорщиками и местным фольклором. Городок дремал как кот на солнышке. Знаете ли вы, что за 1930 год в городе состоялось всего пять разводов? И вот здесь обнаружили нефть. Сегодня Мартиг – четвертый по величине город в департаменте. Он обскакал Салон, Обань, Шаторенар, Ла-Сьоту, Тараскон! Двадцать пять тысяч жителей – в четыре раза больше, чем прежде, – и это всего за какие-то сорок лет. Ближайшие соседи – Берр и Пор-де-Бук – выросли так же быстро. Просто поразительно, правда?
– Да, – бормочет Мари.
Она отвыкла от живой речи. Ее общение с Луи давно свелось к разговорам о домашнем хозяйстве, здоровье детей, событиях повседневной жизни. В первое время у них еще была потребность обменяться впечатлениями или сопоставить свои точки зрения, но постепенно эта потребность исчезла.
Разговоры Мари с матерью всегда ограничивались самым необходимым.
Вне дома они вертелись лишь вокруг неизменных тем – дороговизны жизни, уличных заторов, усиливающегося шума, обычных сетований на то, на се.
Интереснее всего ей было общаться с детьми. Жан-Жак много рассказывал, иногда размышлял вслух, и это стало для Мари наиболее прочной связью с миром.
Уже сколько лет подряд ее одолевают одни лишь домашние хлопоты и заботы, хотя у нее есть и автомобиль, и холодильник, и прочее тому подобное. Иногда она вырывается в Марсель, чтобы повидаться с Жизель – у той детей нет, да и Антуан ее не очень стесняет; Жизель всегда готова на любое приключение и охотно рассказывает ей про свои романы.
Общение с внешним миром почти полностью ограничено для Мари отсветами телеэкрана, который приносит ей каждый вечер целую охапку грустных новостей и тусклых зрелищ.
– В мире, в котором мы живем, задыхаешься все больше и больше, – продолжает Ксавье. – По-моему, в Мартиге, где людям так тесно в ветхих домах и узких улочках, где непрестанно громыхают грузовики, где местных захлестнула толпа иностранцев со всего света, – которых привлекают здешние крекинг-установки и трубчатые печи, как путников в пустыне – мираж, словно в фокусе отразились тревоги нашего времени. Не испытывали ли вы ощущения, что вас как бы и нет, что действительность вас обогнала, забыла на обочине дороги, бросила одну в толпе?
– Да, – отвечает Мари почти про себя.
Она слушает Ксавье, Он говорит, рассуждает, анализирует, и она начинает понимать, почему ей и большинству ее знакомых так тяжко жить, почему разрушается ее семейный очаг.
«Одна в толпе». Тысячи тысяч таких одиночеств слагаются в огромное общее одиночество ничем не связанных друг с другом людей, которые, сидя у телевизоров, поглощают одну и ту же духовную пищу.
С тех пор как телевидение вошло в ее быт, реакции Мари частично определяются им.
Людям очень редко удается выразить свою внутреннюю сущность. Человек не в силах по-настоящему проявить себя ни когда он преодолевает тяготы жизни, ни когда, вырвавшись из заводских стен, из тесного жилья, освободившись от повседневных забот, удирает в конце недели на переполненные пляжи или на базы зимнего спорта – всюду, даже на забитых автомобилями дорогах, он ощущает все ту же усталость и скуку.
В словах Ксавье – они кажутся ей немного учеными – находит Мари объяснение тому чувству, что гнало ее в тот вечер по городу, зажатому, как кольцом, каруселью мчащихся одна за другой машин.
– Здесь всюду видишь анахронизмы и противоречия. Мы присутствуем при столкновении прошлого, все еще цепляющегося за древние камни в бесплодных усилиях приспособиться, и настоящего зарева пожара, которое нефтеочистительные заводы отбрасывают по вечерам на гладь залива. Промышленность, прогресс, наука покушаются на пространство и опережают время. Никогда еще человек не располагал столькими средствами для достижения счастья, никогда не имел такой возможности утолить свою жажду наслаждений и комфорта, и никогда ему не было так трудно достичь счастья. Порой у меня такое впечатление, что все мы набились в поезд, который мчится на полной скорости и никогда не останавливается на станции, где нам бы хотелось сойти. Но я докучаю вам своей обывательской философией.
– Нет, вы правы. Я это часто ощущаю сама. Вот, например, постоишь минутку на новом мосту, и чувствуешь себя не то как лист на ветру, не то как узник в камере, где стены из автомобильных кузовов…
– И вдруг в тебе что-то дрогнет, – неожиданно подхватывает Ксавье. – Оттого ли, что пляж бледнее, море зеленее, а солнце нежнее обычного, но только внутри вдруг что-то дрогнет.
Мари чувствует, что он близок к признанию. Фразы обвивают ее, обнимают, как руки, раздувают еще не угасший внутренний огонь. Она не хочет. Она наклоняется за Ивом и прижимает его к груди.
– Да, – повторяет он, – что-то дрогнет…
Стараясь прогнать теснящиеся в нем мысли, что так и рвутся наружу, Ксавье спрашивает:
– Еще немного виски?
– Пожалуй.
Мари отвечает машинально, только бы уйти от опасных объяснений. За полуприкрытыми ставнями угасает солнце. Ксавье наливает виски, добавляет содовой, протягивает ей стакан.
– Вы любите музыку?
– Да, мосье, хотя я и плохо в ней разбираюсь.
– Хотите послушать пластинку? Например, «Море»…
Она не отвечает.
– …Дебюсси.
Мари погружается в музыку всем существом. Теории она не знает, но зато полностью отдается гармонии, проникается ею. Она воспринимает музыку не столько на слух, сколько телом, всеми обостренными чуть не до боли чувствами.
Ксавье смотрит на взволнованное, напряженное лицо Мари.
– До чего же красиво, – говорит она, когда затихают последние звуки. – Я в музыке полный профан и не способна объяснить услышанное. И все же я очень люблю музыкальные передачи по телевизору, которые ведет Бернар Гавоти. У меня есть четыре-пять пластинок. Хотелось бы иметь больше. Но муж предпочитает певцов… Здесь слышится море, волны, которые вздымаются, сталкиваются, разбиваются с силой о скалы и стихают, ветер, что дует над морем… У меня такое чувство, будто я сама это море, но в то же время я лежу на скалах под солнцем и меня омывают волны…
Она умолкает, сама удивляясь пространности своей речи и тому, что лицо учителя опять стало мечтательным и серьезным, как тогда, когда они вместе купались. И у него такая же натянутая, защитная улыбка.
– Напротив, вы прекрасно все понимаете, – говорит он. – А знаете, Дебюсси так и назвал три части своего сочинения: «На море с зари до полудня», «Игра волн», «Разговор ветра с морем».
– Я этого не знала. Я, наверное, даже имени Дебюсси не слышала. Я простая женщина, откуда у меня свободное время – с тремя-то детьми на руках.
Мари кажется, что она вышла из-под власти чар, но Ксавье продолжает:
– Для Дебюсси море, нежное и бурное, с рифами и тихими заводями, – отраженье страстей и человеческих чувств.
«Ох, кажется, я становлюсь педагогом, – думает он. – Чертов учителишка…»
– Мне думается, Дебюсси написал «Море» на берегу океана, хотя некоторые утверждают, что он никогда не видал его. Однако неподалеку отсюда есть уголок, где я пережил, как мне кажется, то же самое, что и он.
– Карро, – говорит Мари. – Именно о нем я сейчас вспомнила. Говорят, это уголок Бретани, занесенный на Средиземное море. Вам нравится Карро?
– Да, очень… Если бы я осмелился…
Едва она произнесла название Карро, как ощутила терпкий аромат водорослей на скалах Арнетта, захлестываемых зелеными пенистыми волнами.
– Если б я осмелился, я предложил бы вам съездить в Карро в ближайшие дни.
– В воскресенье, если хотите… Надеюсь, муж будет свободен и поедет с нами.
– Мне бы очень хотелось.
Мари и Ксавье в равной мере совершенно искренни. Иногда лжешь самому себе, чтобы считать, что твоя совесть чиста.
«Вот ваша подруга умеет жить!» Жизель и Мари смеются над шутками двух марсельских студентов, приехавших на каникулы в Круа-Сент.
Все четверо познакомились в Гранд-Юи на качелях, с бешеной скоростью вертящихся вокруг оси.
Сейчас они сидят в автомобильчиках «автодрома» – Мари с дружком напротив Жизели и ее парня. На предельной скорости следящая штанга вибрирует, завывает ветер, серый тент падает – и автодром внезапно оглашают испуганные крики и истерический смех. Молодой человек, которому Мари доверчиво дала руку, едва тент погружает их в полутьму, торопится воспользоваться подвернувшимся случаем. Мари его отталкивает. Когда тент поднимается вновь и автокары замедляют бег, он кивает на Жизель, прильнувшую к своему спутнику:
– Вот ваша подруга умеет жить.
С седьмого этажа, где живет Ксавье, спускается лифт. Его слегка раскачивает в шахте. Но не так, как карусель… Им было семнадцать. Жизель позволяла все. Мари же всегда была недотрогой.
Покатавшись в автомобильчиках, они пошли в лабиринт – и движущийся тротуар увлек их в темноту, населенную веселыми призраками, которые взмахивали, крыльями, вздыхали, шаловливо хватали за руки. Жизель хохотала до упаду и с визгом бросалась парню в объятия. Сопротивление Мари на какую-то минутку ослабло, но она тут же взбунтовалась. Молодой человек ей не был противен, однако природная стыдливость и боязнь потерять себя взяли верх.
Конец дня прошел уныло. Студент – кавалер Мари – под каким-то предлогом улизнул. И Мари провела вечер как нельзя более глупо: глядела, как Жизель и ее молодой человек распаляют друг друга. Их роман, украшенный бесконечными выдумками и капризами Жизель, продолжался все студенческие каникулы.
И пока машина Мари, как и прочие, едва-едва ползет по мосту Феррьер, в голове ее кружатся карусели. Да, уж она-то прекрасно знает, что Жизель бы не устояла, уж она-то эти нежные, тихие отношения быстро превратила бы в горячечный приступ страсти.
На пороге своей квартиры Ксавье протянул Мари руки. Она притворилась, будто не видит этого жеста. Она все еще страшится прикосновений. Бежит от себя. Пытается себя обмануть. Она даже и в мыслях не хочет поддаться любопытству, опасаясь, что оно слишком далеко ее заведет.
Карусели кружатся, как и машины, из которых одни сворачивают с моста налево, к шоссе на Фос и на Пор-де-Бук, другие – направо, к городскому саду и пляжу, покрытому водорослями, почерневшими от дегтя и нефтяных отбросов.
Ксавье и Мари стояли лицом к лицу, в метре друг от друга, и это расстояние разъединяло и объединяло их. Они очнулись одновременно. Мари подтолкнула детей к кабине лифта. Ксавье закрыл дверь квартиры.
Мотороллер мерно катит вдоль самой обочины. Луи обдувает ветром от обгоняющих его машин. Свет встречных фар вырывает его из мрака. Сегодня вечером он опять не сумел отказаться от партии в карты.
Когда он приезжает домой, кадры тележурнала бегут по экрану, перед которым уже сидят Мари и Симона. Жан-Жак читает на кухне. Он едва поднимает голову, когда входит отец.
– Здравствуй, пап, – громко поздоровалась Симона.
Мари промолчала. Прибор Луи стоит на столе.
– Наверное, еще не остыло, – сказала Мари. – Положи себе сам.
Он садится и принимается есть.
– Ма, а ма, – кричит Жан-Жак, – знаешь, как бы тебя звали в древнем Риме?
– Нет…
– Матрона…
– Очень мило!
– Слушай, слушай. Гражданское состояние женщины, в обязанность которой входило выйти замуж и родить детей, обозначалось так: puella – девочка, virgo – девушка, uxor – жена, matrona – мать семейства…
– Ладно, я матрона.
– Нет… Слушай дальше: в принципе женщине отводится второстепенная роль. Она уходит из-под власти отца, чтобы оказаться во власти мужа, такого же строгого к ней, как и к своим, большей частью многочисленным, детям. И все-таки мать семейства – mater familias, matrona – почитается, как хранительница семейного очага. И хоть в законе это и не было оговорено, ее влияние на всякие постановления о семье начало сказываться в Риме очень рано.
– А папа, кто он? – спрашивает Симона.
– Погоди: puer – с семи лет до семнадцати, это я, adulescens – с семнадцати до тридцати, juvenis – с тридцати до сорока шести, senior – с сорока шести до шестидесяти… Он – juvenis…
Разговор Жан-Жака с Мари, налагаясь на голос комментатора, монотонно перечисляющего цифры, напоминает игру в чехарду – одна фраза перепрыгивает через другую. Луи уже не понимает, что же он слышит – слова, похожие на непонятный ему ребус, которые читает сын, или голос из телевизора. Луи уже забыл, что собирался сегодня приласкать Мари, – ему хочется одного: уйти к себе в спальню, закрыть дверь, уснуть и не слышать домашнего шума, грохота стройки, не ощущать головной боли, словно молотом бьющей в виски. Ему уже окончательно ясно – он в своем доме чужой.
– Как ты думаешь, Жан-Жак, Фидель Кастро прочел все свои книги, а? – спрашивает Симона.
– Еще бы… Ведь он такой умный.
Луи улавливает имя Фиделя Кастро, но не понимает, что под ним кроется.
– При чем тут Фидель Кастро?
– Это мой прошлогодний учитель. Мы ходили к нему днем в гости.
– Кто вы?
– Все: мама, Симона, Ив, я…
– Что ты болтаешь?
– Кстати, – вмешивается Мари, не двигаясь с места, – чем ты занят в воскресенье?
– Ты же знаешь, работаю в Жиньяке.
– А освободиться бы ты не смог?
– Нет. Надо закончить до дождей. А в чем дело?
– Ты бы с нами поехал.
– Куда это?
– В Карро, с учителем Жан-Жака.
– Мы его прозвали Фидель Кастро, потому что у него борода, – объясняет Симона.
– С кем, с кем?
– С учителем Жан-Жака. Мы встретили его в Куронне. Он подарил малышу эту книгу.
– И ты была у него дома?
– Да, с ребятами.
Треск позывных наполняет квартиру. Рев голосов сливается с криками толпы, размахивающей на экране плакатами: «Давай, Дакс…»
– Алло, вы меня слышите, говорит Сент-Аман.
Жан-Жак сел рядом с матерью и сестрой.
– Что все это значит? – спрашивает Луи.
– Это финал футбольного междугородного матча, – отвечает Жан-Жак. – Дакс против Сент-Амана.
– Да, нет, Мари, что за учитель, объясни-ка.
– Алло, Леон Зитрон, вы меня слышите, алло, Леон Зитрон в Даксе… Дакс… вы меня слышите… Дакс меня не слышит.
– Я спрашиваю, что за учитель, Мари!
– Алло, Ги Люкс, я вас плохо слышу… Теперь, кажется, лучше.
– Я же тебе сказала, тот учитель, который преподавал у Жан-Жака в шестом.
– Леон Зитрон, как у вас там, в Даксе? Вас слушаем, Леон Зитрон.
– Как его зовут?
– Ксавье…
– Здесь, в Даксе, царит необыкновенное оживление. Весь город на стадионе – шум, пестрота, все возбуждены. Собралось по меньшей мере шесть тысяч человек…
– Как?
– Ксавье Марфон. Я несколько раз видела его в лицее в прошлом году, когда ходила справляться об отметках Жан-Жака.
– А вот и мэр Дакса… Господин мэр, вы, разумеется, верите в победу Дакса…
Луи не слышит и половины того, что говорит Мари. Толпа, точно жгут, обвивает арену, все машут руками. Слово предоставляют какому-то самодовольному типу.
«Ксавье». Мари ощущает прилив нежности, произнеся наконец это имя. Она бессознательно медлила с ответом. Мари сказала мужу не всю правду и втайне рада, что он занят в воскресенье.
Треск и миганье на экране, выкрики, взрывы хлопушек, комментарии, которых она не слушает, – все это только усиливает неразбериху в ее мыслях.
«Ксавье… matrona…» Смешно. Рассуждения Жан-Жака ее рассердили… «Ты воображаешь себя еще молодой… матрона… о чем ты думаешь?» Но ведь между ней и Ксавье ничего нет. И ничего не может быть.
Луи зацепился за слово «учитель». Это утешительно. Он представляет себе старого господина с бородкой клинышком.
– Спасибо, господин мэр… Вам предоставляется слово, Ги Люкс.
– Алло, Леон, последний вопрос, прежде чем вы передадите слово Сент-Аману: Рири, будет ли присутствовать знаменитый Рири?
– Да, вот и он сам.
На переднем плане появляется невысокий, седой мужчина со счастливой хитроватой улыбкой.
– Спасибо, Леон Зитрон.
Вопли стихают, на экране – мельканье: трансляцию с Дакса переключают на Сент-Аман; оттуда тоже несутся крики.
– Сент-Аман ничуть не уступает Даксу в энтузиазме, и, конечно же, на стадионе присутствует Йойо, популярный мэр Сент-Амана… Рядом с ним Симона Гарнье. Предоставляем вам слово, Симона Гарнье.
– Что ты говоришь, Луи? Такой оглушительный шум, что я тебя не слышу. Шел бы ты лучше смотреть передачу и погасил свет на кухне.
Луи запивает еду большим стаканом вина. Он садится между Симоной и Мари. На языке у него вертится масса вопросов.
Приходят соседи и, тихонько извинившись за опоздание, усаживаются перед телевизором – мужчина, женщина, пятнадцатилетний мальчик.
Начинается футбол, все сосредоточиваются на игре…
«Дакс выиграл у Сент-Амана…»
Завывания, аплодисменты, свистки, улюлюканье толпы превращают шуточные игрища в местную Илиаду, чьи герои оспаривают славу, бегая в мешках, перетягивая канат и разыгрывая пародию на корриду. И все это в полумраке гостиной отражает экран. Здесь болеют кто за кого. Поругивают толстяка Зитрона или уродца Ги Люкса. Восхищаются милашкой Симоной Гарнье… Луи чуть не разругался с соседом из-за спорного гола. Мари еле их усмирила.
Последняя вспышка фейерверка «Toros de fuegas»,[23] и на экране проходят заключительные титры с именами.
– Чем мне вас угостить? – спрашивает Мари.
– Ради бога не беспокойтесь… Хватит того, что мы вам надоедаем.
– О чем вы говорите… Чуточку виноградной настойки? Маминого приготовления.
– Как ваша мама, здорова?
– Да.
– Разве что с наперсток. Завтра рано вставать.
– Вкуснятина, – говорит сосед, прищелкивая языком.
– Да вы садитесь.
– Нет, нет, пора отчаливать.
Луи сидел, расставив ноги; на него опять навалилась усталость.
– Здорово все-таки, когда есть телевизор… Нам бы тоже не мешало завести.
– Ну что, Луи, работы как всегда хватает?
– Хватает, хватает.
– Без дела жить – только небо коптить.
– Говорят.
Короткие фразы перемежаются небольшими паузами и покачиваниями головой. Парнишка зевает.
– Вы недурно загорели, мадам Люнелли. Все еще ездите на пляж?
– Да, пока погода держится… Дети…
– Извините, – говорит Луи, – но я совсем раскис. Пойду-ка спать.
– Ребята тоже, – спохватывается Мари. – Симона, Жан-Жак, марш в постель!
– Мы пошли… Спасибо… До свиданья…
– Ты идешь, Мари?
– Погоди. Мне надо вымыть посуду.
От приторно-сладкой настойки у Луи слипаются губы. Как и каждый вечер, он засыпает с горьким вкусом во рту.
– Правда, хороша?
Луи оборачивается, оторванный от созерцания гипсовой статуи; его паломничества к ней стали теперь ежедневными.
«На тебе, – думает он, – учитель!»
Прямо на земле, за кустом, сидит человек с бородкой клинышком и в соломенной шляпе. Он встает и подходит к Луи.
– Ах, хороша! Я рад, что вы любуетесь ею. Смотрите, смотрите. Я разыскивал ее долгие годы. На днях был в Эксе, в кафе «Два мальчика», а там один человек со смехом рассказывал, какой переполох поднялся на стройке, когда в земле обнаружили женскую статую. И едва он сказал, где ее нашли, как я понял – это она.
– Она?
– Да, Мари.
– Мари? Что вы болтаете?
– Мари Беррская. У вас есть минутка времени?
– Есть.
– Так слушайте. Потом сможете подтвердить, что я совершил открытие… В 1520 году молодой человек прогуливался верхом по лесам, окружающим Беррский залив, – и вдруг эта удивительная встреча… Сосны спускались с холмов к спокойным и ленивым волнам. Небольшие бухточки размывали тенистый берег, и вода там была светлой и чистой, как в роднике. Наш герой ехал по извилистому краю залива дорогой, вившейся между деревьями и колючим древовидным кустарником, где сквозь просветы в зелени виднелось небо и море. Вы знаете историю про то, как Одиссей, попав в страну феаков, уснул голым на берегу моря, и его разбудила стайка девушек, среди которых была красавица Навсикая?
– Нет, не знаю.
– Неважно, тем более что наш молодой человек не уснул, да и голым он не был. Все это чрезвычайно смешно!
Человек разражается смехом. Он наклоняется и гладит статую рукой.
– Ах, дорогой мой, конечно же, это она… Какие дивные линии у этого мрамора.
– Это не мрамор, а гипс.
– Ну-ну. Так на чем же я остановился? Ах да… Наш всадник задерживается перед одним из этих просветов в зелени, над заливчиком с зеленоватой водой и мелким песком. И что же он видит? А ну, отгадайте! Что он видит?
– Не знаю.
– Он ничего не видит по той простой причине, что там нет ни одной живой души. Вы разочарованы. Вы ожидали, что он обнаружит стайку нагих девушек, купающихся в заливе или резвившихся на пляже, и среди них Мари Беррскую. Вы ошиблись. На самом деле…
Человечек подходит вплотную к Луи.
– Дерни за бородку раз, дерни за бородку два – и тебе откроется правда.
– Я пошел… До свиданья.
Луи пятится назад. Человечек за ним.
– Нет, погодите… вы будете свидетелем.
У него крепкая хватка, и Луи тщетно пытается вырвать руку из сжимающей ее нервной руки старичка.
– Отпустите. Мне пора на работу.
– Неужто вы не хотите узнать подлинную историю Мари Беррской, правдивую до последнего слова?
«Шизик», – думает Луи, но его удерживает то, что статую окрестили именем Мари.
– Вы только шутки шутите, а кто эта самая Мари – не рассказываете.
– Да, пошутить я люблю. Наверно, вы думаете, что я чокнутый?
– Нет, что вы.
– Наш молодой человек был маркиз Воксельский, старший сын графа Воксельского, чей замок находился на том месте, где строят эти мерзкие дома. Это было в 1520 году. Молодой маркиз направлялся в Берр – последние два месяца он ездил туда каждый день. Он навещал свою возлюбленную. Мари была дивно хороша собой. Должно быть, знатностью она не отличалась, но ради такой красавицы стоило пойти на неравный брак. Некоторое время спустя состоялась свадьба. Мари Беррская стала маркизой Воксельской.
По правде говоря, то были невеселые времена. В Провансе лютовала война. Шайки коннетабля Бурбонского и войска Карла V сеяли разрушения и скорбь, овладевали городами, крепостями, замками, жгли деревни и крестьянские дома. Кое-кто из прованских сеньоров сдавался, другие – защищались. Старый граф Воксельский решил пожертвовать малым для спасения главного – сегодня бы это назвали двойной игрой. Он решил, что маркиз, его старший сын, перейдет на сторону короля Франции Франциска I и с частью своих людей отправится в Марсель, а сам он, со своим младшим сыном, останется в замке и договорится с войсками коннетабля. Мари Беррская, еще больше похорошевшая после свадьбы, должна была остаться со своим свекром.
Ландскнехты, кавалеристы, пехотинцы – испанцы и итальянцы под командованием Шарля Бурбонского, провозглашенного наместником Прованса, захватывали города и замки. Они заняли Фюво, Бук, Гардан, Пейнье. Шарль Бурбонский обосновался неподалеку от Милля и без кровопролития завладел Эксом. Одна рота испанцев дошла даже до самого Воксельского замка. Ее командиром был молодой и бравый идальго. Рядовые раскинули лагерь в парке. Офицеры расквартировались в замке. Об остальном вы, конечно, догадываетесь.
– Откуда? Они всех перебили?
– Что же вы! Ведь это проще простого. Что бывает, когда красивый завоеватель встречает красивую молодую женщину? Любовь. Мари Беррская и красавчик испанец безумно полюбили друг друга.
– А как же муж?
– Я ведь сказал вам. Ему удалось проникнуть в Марсель раньше, чем город окружил коннетабль Бурбонский. Осада Марселя длилась весь август и сентябрь 1524 года. А нашему испанскому идальго дела до всего этого, как до прошлогоднего снега. Тем временем жители Марселя – солдаты, дворяне, буржуа и даже женщины – как один человек поднялись на безнадежную, казалось бы, борьбу с Шарлем Бурбонским и вынудили его снять осаду. Войска коннетабля, отброшенные марсельцами, беспорядочно отхлынули и рассеялись по всей округе, крестьяне гнались за ними по пятам, армия Франциска I, которая пришла на подмогу осажденному и в конце концов победившему городу, напала на них с тыла. Когда весть о разгроме достигла Воксельского замка, старый граф переменил тактику и полетел навстречу победе. И вот как-то ночью он со своими людьми и при поддержке окрестных крестьян открыто напал на испанцев, которых еще два месяца назад принимал с распростертыми объятиями. Спаслось всего несколько человек. Капитан находился у своей любовницы. Он прятался у нее три дня, на четвертый ему удалось убежать. Мари хотела было последовать за ним. Он убедил ее остаться – обещал, что скоро вернется.
И Мари Беррской ничего не оставалось, как забыть душку военного и ждать возвращения супруга. Увы! Увы! Бедная Мари!
– Бедная Мари! Шлюха она, хоть и красивая. А что было с ней дальше?
– Маркиз Воксельский вернулся несколько дней спустя, он радовался победе и был влюблен даже больше прежнего. Будь эта история сказкой или легендой, как считают иные болваны, Мари Беррская, разумеется, встретила бы его ласково и они народили бы кучу детей. Но правда красива и жестока. Мари Беррская не могла забыть испанского капитана. И была не в силах выносить мужа. Под самыми разными предлогами она несколько дней уклонялась от исполнения супружеских обязанностей.
Никогда еще Мари не была так хороша собой. Никогда еще муж так страстно ее не любил. Однажды ночью ему посчастливилось то ли хитростью, то ли силой пробраться к ней в опочивальню. И тогда Мари решилась на удивительный поступок. Когда муж сжал ее в объятиях, она открыла ему всю правду о своем романе с испанским офицером. Маркизу показалось, что рушится небо. Он схватил Мари за горло. Сжал. Она потеряла сознание.
– Он ее убил?
– Нет. Возможно, в последний момент он овладел собой. Я вам сказал – он любил жену и дрогнул при мысли, что больше ее не увидит. Он удалился в свои покои. И там у него родился необыкновенный план. Несколько дней спустя он затребовал к себе скульптора из Авиньона и приказал ему изваять статую Мари из чистейшего мрамора. Неделя за неделей Мари позировала мастеру под неотступным взглядом маркиза. Вскоре произведение было завершено. Эта статуя у вас перед глазами.
– Так ведь она же из гипса.
Старый господин пожал плечами.
– Вот и вы тоже не верите мне. Когда статуя была закончена, маркиз Воксельский велел поставить ее у себя в спальне. Эта Мари принадлежала ему и только ему. Никто и никогда не смог бы ее у него отнять. Однажды утром он предложил Мари съездить в Берр повидаться с родными. Они поехали верхом через лес, окаймляющий залив. Доехав до лесной поляны, спускавшейся к самой воде, маркиз Воксельский вытащил из ножен шпагу и пронзил ею горло Мари. Он бросил тело жены в залив, а сам потихоньку вернулся в замок. Он так и не женился вторично и никогда больше не знал женщины. Прожил он еще лет сорок, ни на один день не разлучаясь со статуей Мари Беррской…
Тишину разорвал гудок. Старый господин исчез. Дикие травы клонятся к статуе, она сияет в ярком солнечном свете. Луи возвращается на стройку. Он так и не перекусил. Но в пустом желудке страшная тяжесть.
Рене уже трудится, взгромоздившись на маленькие подмости, сооруженные из доски, лежащей на двух козлах. Раствор в ящике загустел, и Луи никогда еще не было так тяжело его набирать.
История, рассказанная старым господином, не выходила у него из головы. Имя Мари преследует его – то он думает о ней в связи с историей маркиза Воксельского, то в связи с этим учителем, с которым она встречается на пляже.
– Куда ты подевался? – спрашивает Рене. – Я не видел тебя в столовке.
– Мне не хотелось есть.
– Ты так и не поел?
– Луи, перегородка готова, – кричит алжирец из соседней комнаты. – Что делать дальше?
– Как обычно. Наносите отделочный слой.
– Слушаюсь, начальник!
Луи уже невмоготу – хочется бросить все к чертям собачьим.
Я сажусь на мотороллер. Заявляюсь домой. Мари дома. Я с ней объясняюсь.
И подумать только, что эту бабу из истории старого господина звали Мари, и скульптура изображает эту Мари… Она не из мрамора. Из гипса – уж в этом, будьте уверены, я разбираюсь… Архитектор сказал, что слепок неважный и относится к середине прошлого века. Еще он сказал, что это копия с работы скульптора XVIII века – забыл, как его звать.
Откуда он взялся, этот бородатый человечек в соломенной шляпе? Псих какой-то. Не иначе! Хорошо бы отыскать его, расспросить… Когда я был пацаном, мать рассказывала мне истории про всяких там фей, домовых, гномов… Он похож на гнома.
Луи заблудился в своих мыслях. Он чувствует, что правда от него ускользает.
Его мучит голод. Наверно, поэтому его тошнит.
– Прервусь на минутку, – говорит он, – и чего-нибудь проглочу.
Вот незадача! Соус так застыл, что от него мутит. Подвал оборудован под столовку – поэтому строители могут там разогреть себе еду. Но Луи заставляет себя есть, несмотря на тошноту. Он выпивает свой литр вина. И возвращается на рабочее место.
Кадры кружатся каруселью: Мари, статуя, старый господин, статуя, Мари…
– Рене, а Рене!
– Да. Чего тебе?
– Ты спустился прямо в столовку?
– Нет. Зашел за бутылкой лимонада в бистро.
– А тебе не попадался старый господин в соломенной шляпе?
– Нет… А что?
– Так, ничего.
У Луи одно желание – закончить работу, кого-нибудь расспросить, узнать.
Но никто не видел этого человека: ни сторож на стройке, ни Алонсо, ни один из тех строителей, у которых я справлялся.
Как это понимать? Я же его видел. Я же слышал эту историю. Не мог же я ее сочинить. Историю Прованса я не знаю.
– Ты уверен, Алонсо, ведь ты любишь рыскать по стройке, что не видел бородатого старичка в соломенной шляпе?
– Я же тебе говорю, что никого не видел.
– Луи, сыграешь партию в белот? – спрашивает рабочий из глубины зала. – Нам не хватает партнера.
– Нет, я еду домой.
Муж, трое детей, уборка квартиры, готовка еды – дел хватает, но они не обременяют Мари. Вот уже многие годы, как они скрашивают одиночество, которое томит ее душу. Сегодня она займется стиркой и глаженьем. Потом, чтобы Ив не путался под ногами, отведет его погулять в городской сад, что тянется вдоль мартигского пляжа, где песок и водоросли пахнут нефтью. Она пойдет туда, когда спадет жара.
Решительно, лету в этом году не видно конца. И в воскресенье, когда они поедут в Карро, будет хорошая погода.
Впереди прекрасный денек. Я люблю эту маленькую деревушку на краю света, где дома с узкими окошками обрамляют порт и ютятся между сухими каменистыми ландами и уходящим вдаль морем. Карро не похож на другие прибрежные деревни, где выросли роскошные виллы, радуя взор приезжающих в отпуск богачей. Карро с его спасательной станцией и большими рыбачьими лодками на берегу дик и таинствен; семьи здешних рыбаков свято хранят память о каждом из тех, кто погиб в море.
Какую красивую пластинку заводил вчера Ксавье! Надо купить такую же и послушать еще.
Пластинка – лишь предлог для того, чтобы думать о молодом учителе.
– Ив, не смей трогать провод.
Она отталкивает мальчонку, который схватил электрический провод от утюга и тянет его.
– Сейчас пойдем с тобой погуляем. Будь умником. Мне осталось только погладить платье Симоны.
Дни все-таки еще длинные. У меня нет подруг, которым я могла бы довериться. Исключая Жизель, но Жизель в Марселе, и я вижусь с ней редко.
Жизель и Ксавье – прелюбопытное сочетание; нет ли в нем ответа на мучительный вопрос – как быть? Я знаю, окажись на моем месте Жизель, она бы давно отдалась Ксавье.
– Рене, ты говорил, что видел на пляже мою жену…
– Да.
– Когда?
– Кажется, в воскресенье. Погоди, это было примерно две недели назад.
Рене интересно знать, почему Луи задал этот вопрос. Ему бы не хотелось стать причиной какой-нибудь склоки.
– По-моему, это была она. Но я мог ошибиться, знаешь.
– Это было в Куронне?
– Вроде бы да.
– То есть как это «вроде бы да». Мари с ребятами ездит в Куронн купаться.
– Вот оно что.
Рене успокоился. Луи известно, что его жена бывает в Куронне. Тогда дело проще.
– Она была одна? – выспрашивает Луи.
– Да… По крайней мере, когда я ее видел, она была с твоим малышом. Ну и лакомый же она у тебя кусочек! Но почему ты спрашиваешь?
– Просто так, чтобы почесать языком. Потому что забыл, когда приезжала ее подруга Жизель с мужем. Хотел, понимаешь, уточнить дату. Который час?
– Скоро четыре.
– Только-то? А я уже выдохся. Сегодня уйду вовремя.
– Ты работаешь на износ, Луи.
– Нет, дело не в этом.
Мужчины были бы не прочь поговорить по душам: Луи – рассказать про тот злополучный вечер и связанные с этим страхи, Рене – его расспросить. Но рабочие стесняются простейших вещей. Не умеют они раскрывать душу. Нет у них ни привычки, ни времени копаться в себе и обсуждать с другими свои неприятности.
Они умолкают и только энергичнее размазывают штукатурку.
Закончив урок, Ксавье выжидает, когда отхлынет волна учеников, потом кладет в портфель сочинения, которые он собрал после занятий. Один мальчик нарочно отстал от однокашников и, когда последний из них покинул класс, подошел к кафедре.
– Мосье, как по-вашему, можно мне читать эту книгу?
Он протягивает карманное издание.
– А что это за книга?
– «Чужой» Альбера Камю.
Ксавье в нерешительности. Парнишке четырнадцать лет. (Ксавье ведет два класса – шестой и третий.) Мальчик занятный, любознательный, несколько несобранный, учится неровно, но жаден до знаний, до всего нового. Ксавье его очень любит.
– Да, можешь ее прочесть. И потом расскажешь мне о ней, но я бы хотел, чтобы тебя больше интересовали книги по программе.
– Они ужасно скучны, мосье.
Ксавье улыбается и выпроваживает ученика легким взмахом руки.
В конце концов, пусть уж лучше читает Камю, чем комиксы. Камю! Абсурдный мир четырнадцатилетних!
Он думает об этих детях, что находятся под его опекой, таких разных уже сейчас, и о том, чем они станут или не станут, о том, что жизнь принесет им радости и разочарования, наслаждения и боль. У некоторых уже проявляется индивидуальность, у этого, например, или у Жан-Жака – он в шестом классе обнаруживает способности, которым предстоит с годами развиться. Сыновья рабочих тот и другой, они преодолели преграды и трудности, связанные с их домашней средой, невежеством родителей, плохими жилищными условиями.
Да и столь ли абсурден их мир? Одно имя вспоминается ему, имя и фамилия – так он обычно вызывает учеников:
«Мари Люнелли».
Солнце проникает в комнату через широкие прямоугольники оконных проемов. Там, где масляная краска на стенке легла чуть гуще, она особенно ярко блестит при солнце.
Стены, испещренные золотистыми бликами, смыкаются вокруг Ксавье. Наше время – тюрьма, где мысли бьются, как птицы в клетке. Сидя за своей кафедрой в пустом классе, Ксавье окружен отсутствующими учениками. Сейчас он встанет, пойдет в ресторанчик, где обычно обедает, по дороге, возможно, ввяжется в спор с каким-нибудь коллегой. О чем? О предстоящем плебисците? О бедственном положении народного образования и самих преподавателей? Вернувшись домой, проверит сочинения, почитает роман или послушает пластинку.
Все это скрашивает его серое существование в крохотном городишке, уже изнывающем от засилия промышленных предприятий, которые растягивают его во все стороны, как эластичную ткань, – она вот-вот треснет.
«Мари Люнелли…»
И она была бы хорошей ученицей, как Жан-Жак.
Перед глазами Ксавье возникают расплывчатые картины. Он отдается мыслям – шероховатые, растрепанные, они налезают одна на другую. Как бы ему хотелось вновь обрести безмятежность недавних дней, когда, хорошенько нажарившись на солнце, он возвращался с пляжа и спокойно садился за диссертацию – давно пора закончить ее и сдать.
Ночь и сон должны были успокоить волнение чисто физиологического, на его взгляд, характера, так перевернувшее накануне отношения с Мари. Во всем виновато солнце, теплый сентябрьский денек и еще отсутствие в его жизни женщины.
Но и с Мари явно что-то происходит.
Нет, право, у него воображение как у школьника. Ну выпила она с ним виски, прослушала пластинку – так это еще ровным счетом ничего не значит.
Ксавье заставляет себя думать о другом. О девушках, с которыми у него были романы. Большей частью это были студентки. Они казались сложными, а на поверку с ними все получалось куда как просто. Да и не так уж и много у него было романов. Настоящая любовь лишь намечалась, и то ему не ответили взаимностью.
Надо будет завтра съездить в Экс. Быть может, Матильда уже вернулась.
Она была милой, эта девушка, с которой он изредка встречался в прошлом году.
Воскресенье в Карро все поставит на свое место. Мари опять станет для него, как и раньше, матерью семейства, которую дети охраняют от всяких посягательств. А может, она была другой лишь в его воображении?
Луи рад, что, вернувшись с работы, застал Симону одну. Хотя, узнав от дочери, что Мари ушла с Ивом гулять в городской сад, он, как и положено мужу, который привык, что жена всегда дома, раздраженно махнул рукой.
– Хочешь, я за ней сбегаю, пап?
– Нет, останься со мной, поговорим.
Луи не знает, с какого конца начать разговор. Он робеет перед этой девчушкой, своей дочерью. Он забыл, что такое – разговаривать со своими детьми. Разрыв между ним и его домочадцами так велик, что он стесняется их, в особенности сегодня, когда ему надо хитрить.
– Ну как, тебе весело на пляже?
– Сегодня мы туда не ездили. Сегодня в школе занятия.
– Да, но вчера вы там были?
– Вчера я играла с девочками. Но приехали всего три.
– Почему?
– Не знаю. Боятся, что вода в море холодная.
– А она не холодная?
– Нет. Она еще довольно теплая.
– А… мама, что делала мама?
– Она купала Ива, потом купалась сама. Ах да! Она играла в волейбол, потому что не хватало игроков. Мне тоже хотелось поиграть, но Жан-Жак говорит, что у меня нос не дорос.
– Кто с ней играл?
– Люди.
– Ясно, но какие люди?
– Какие-то незнакомые. Она была в одной команде с Жан-Жаком и Фиделем Кастро.
Луи доволен собой. Он хорошо словчил. И теперь не спешит, боясь, как бы дочь не догадалась, к чему он клонит.
– А он славный?
– Да, очень славный. Жан-Жак говорит, он хороший учитель. Знаешь, Жан-Жак ужасно задается из-за того, что мы возим Фиделя Кастро в нашей машине.
– И давно он с вами ездит?
– Не знаю – недели три, месяц. У него машина в ремонте. И вот Жан-Жак попросил маму его подвезти. Знаешь, он такой забавный, с бородой.
– С бородой?
– Да… Но по-моему, у него совсем не такая борода, как у Фиделя Кастро.
– Фиделя Кастро?
– Разве ты его никогда не видел по телеку? Он говорит по-испански.
– А-а, Фидель Кастро! Да, да… Скажи-ка, Симона, он любезен с мамой?
– А то как же. Не хватает еще, чтобы он был не любезен, когда его подвозят на машине.
– Что он делает на пляже?
– В волейбол играет, купается.
– И разговаривает с мамой?
– Бывает.
– И что он ей говорит?
– Да почем я знаю? Ничего.
– То есть как это ничего?
– Они говорят все больше о Жан-Жаке.
– А гулять они не ходят?
– Куда?
– Не знаю… За скалы?
Симона прыскает со смеху. Луи смотрит на дочь, не понимая. Его смущение растет.
– А что там делать-то, за скалами? А за Ивом кто будет смотреть?
Луи увлекся коварной игрой в вопросы-ловушки и надеется узнать правду – ведь устами младенца глаголет истина. Он, однако, разочарован – ничего такого этакого он пока не услышал.
– Вчера вы были у него дома?
– Да. У него все стены в книгах. Как ты думаешь, па, он все их прочел?
– Не знаю. Что вы там делали?
– Пили сок.
– А мама?
– Ах, ты мне надоел… Ты вроде того старого господина.
– Какого еще старого господина?
– Вчера вечером по телевизору. Он выступал с мальчиком, своим сыном. И пел, вместо того чтобы говорить. Это называется опера – «Пелеас и Мелисанда».
– Что, что?
– Так она называется. Старый господин – муж Мелисанды. Он поставил мальчика на скамейку, чтобы тот в окошко подсматривал, и нараспев задавал ему кучу вопросов, совсем как ты. Мальчик тоже отвечал нараспев. Получается какая-то ерунда – не то говорят, не то песню поют:
«– Что делает мамочка?
– Она у себя в спальне.
– Одна?
– Нет, с дядей Пелеасом».
– Что ты мелешь?
– Я рассказываю тебе историю про старого господина, я его по телеку видела: «А дядя Пелеас, он что – возле мамочки?» – и давай тормошить мальчика и так далее и тому подобное. Ох, и дурацкий же у него был вид, у этого старого господина!
– А ну-ка замолчи.
– Почему?
– Не замолчишь – схлопочешь.
Симона ничего не понимает. Вот странные люди, эти взрослые. Она пожимает плечами и включает телевизор, который тут же издает несусветный визг.
– Где толковый словарь? – спрашивает Луи.
– В комнате Жан-Жака.
Луи читает вслух: «Пелерина… Пеликан… Пеллагра…» Затем смотрит выше: «Пеленгатор… Пеленг… Пеларгония…»
– Симона, – кричит он, – его тут и в помине нет, твоего Пелеаса.
Она заглядывает ему через плечо.
– Ты не там ищешь. Посмотри в собственных именах после розовых страничек. Дай-ка. Вот.
Она читает: «Пелеас и Мелисанда» – лирическая драма в пяти действиях; либретто по пьесе Мориса Метерлинка, музыка Клода Дебюсси (1902). Партитуру отличает новизна замысла и музыкального языка».
– Дай-ка мне.
Луи берет словарь, читает, перелистывает страницы – дальше пишут о другом.
Луи так ничего из словаря и не почерпнул. Что она сделала, эта Мелисанда? Женские имена чередуются в его голове, журча как родники: Мелисанда… Мари Беррская… Слишком много в один день для бедного штукатура.
Он ломает голову, кого бы еще порасспросить об этой опере. Мари, конечно, в первую очередь, но ей ведь придется объяснять в чем дело. Или старого итальянца, монтажника, тот знает все оперные арии назубок.
Когда является Мари с Ивом и Жан-Жаком, он смотрит на нее так, словно она явление из какого-то странного сна.
Интерлюдия пятая
Итальянские неосоциологи воображают, что мы живем в будущем, тогда как мы по уши погрязли в прошлом. Например, когда я задал рабочим вопрос о проституции, все как один выразили пожелание вернуться к временам публичных домов. Идеи тянут их влево, а секс – вправо.
Пьер Паоло Пазолини (интервью газете «Экспресс»)
Хотя женщины приморских городов и слывут податливыми, в Мартиге они очень целомудренны: вдову или девушку, погрешившую против нравственности, другие женщины тотчас подвергают травле. Подобное происходит не часто, потому что немногие идут на такой риск.
Е. Гарсен, член-корреспондент нескольких институтов (исторический и топографический словарь Прованса, 1835 год)
Кто еще смеет кричать во тьму? Все сидят запершись в своем дому, И не нужен никто никому.[24]Жан Русло
Голодный испачкать усы не боится.
(Непальская поговорка)
«Живописность этой первозданной природы… Суровое благородство неповторимого пейзажа… Уголок Бретани, затерянный на землях Прованса…»
Фразы застревают в горле невысказанными. Разум держит их взаперти, да и смешно произносить их вслух – они потеряются в беспредельности неба и волн.
Мари приблизилась к кромке берега – волны разбиваются, вздымаются вновь и откатываются, то захлестывая зазубренные скальные плиты, то обнажая их.
Сердитое море и равнинный, взблескивающий заливчиками берег слиты воедино, поочередно проникая друг в друга во время приливов и отливов.
Сухая земля вся в трещинах. Скалы поросли зеленым мхом, на котором море оставляет сверкающие пузырьки пены.
Море, отступая, обнажает опасные подводные камни, едва заметные сейчас вдалеке среди беспорядочных валов.
Воздух пахнет водорослями, бессмертниками и ракушечником. Земля, вся в камнях и комках грязи, поросла низкой травой, из которой торчат карликовые маргаритки с изящными, ослепительно-белыми венчиками и медно-желтыми пестиками; кругом валяются обломки железа, обрывки колючей проволоки, – остатки средиземноморских укреплений, – а древесная кора, ласты, разные другие предметы, занесенные сюда с какого-нибудь уединенного пляжа или с погибшего корабля, с лодки, забредшей далеко в море, с прогнившей плавучей пристани, глухо напоминают о былых катастрофах.
В Арнетте, где ветер, трубя в рог, словно разносит сигналы бедствия, кажется, что все имеет начало и конец, что земля наша, едва возникнув, уже разрушается.
Время от времени Мари настигает набегающая волна и отъединяет ее от мира; она находится словно между землей и небом; ветер приклеивает к ее телу легкое платье. Стоя на выступе скалы, омываемой штормящим морем, Мари похожа на фигуру на носу корабля.
Ксавье кажется, что женщина и пейзаж составляют одно целое. Он глядит на Мари, которая отдается водяным брызгам и солнцу, подставляет себя под бичи ветра, и нет у нее ни прошлого, ни настоящего, все унесло море, от всего освободило… Она стоит, повернувшись и к Ксавье, и к морскому простору, пронизанная солнечными лучами, то вся прозрачная, то окутанная тенью, точно плащом.
Ксавье подходит к молодой женщине, влекомый отнюдь не желанием, а безмерной потребностью идти к ней, на нее, как если бы и он был фигурой на носу встречного корабля. Зачем? Этого он не знает. Быть может, чтобы взять ее за руку и вместе уплыть в море, – скитаться по волнам, унестись подальше от города, от шума, от всех тюрем, в которые заточены люди.
Мари чувствует его приближение. Они стоят неподалеку друг от друга, лицом к лицу, неподвижные, на какое-то мгновение вписавшиеся в пейзаж, связанные и разъединенные, точно надвое расколотая скала, под которой завывают, плачут, стонут и смеются волны.
Мари делает шаг, два шага. Она видит совсем близко его лицо в мелких каплях морской воды, его мрачные, блестящие глаза, яркий рот.
Она останавливается. Медленно протягивает руки. Наклоняется и поднимает с земли Ива, которого, едва Мари подошла к краю утеса, Ксавье взял за руку и подвел к ней. Она крепко прижимает малыша к себе, утыкается лицом в его теплую шейку, потом ласково поглядывает на Ксавье и кротко ему улыбается.
– Берег Арнетта ни на что не похож.
– Да, не похож, – отвечает Ксавье. – Я всегда ценил живописность этой первозданной природы. Уголок Бретани, затерявшийся в Провансе.
– Жан-Жак… Симона… Ко мне!
Она собрала вокруг себя всех детей. По берегу, сплошь усыпанному маргаритками, заваленному обломками, они добираются до маленького порта Карро, где на нежной синеве моря, укрощенного молом, колышутся белые, красные и зеленые пятна лодок, яхты надувают паруса на мачтах и в расщелинах скал на фоне неба теснятся домишки.
Они еще немного бродят по порту около спасательной станции, смотрят на рыбацкие сети, развешанные для просушки на солнце.
Они идут, держа Ива с двух сторон за руки. И одновременно его отпускают. Оба физически ощутили, как через тело ребенка прошел ток, – он ударил, словно электрический разряд, спаял их, как если бы они коснулись оголенного провода.
– Дети, должно быть, хотят пить, – говорит Ксавье.
– Нет, наверняка нет, – отвечает Мари.
Услышав их разговор, Симона канючит:
– Нет, хочу, мама, правда, хочу!
– Видите, я был прав.
Их приютила терраса кафе, обвитая диким виноградом, листья его близкая осень раскрасила под красный мрамор.
Ксавье говорит. Он страшится молчания: тогда его мысли устремляются навстречу мыслям Мари. Вот почему она придирается к детям, к их поведению – без причины отчитывает то Симону, которая с наслаждением тянет воду через соломинку, то Жан-Жака, перекручивающего ворот рубашки.
Ксавье рассказывает о своей матери, о том, какая пустота образовалась в его жизни после ее кончины, о лицее в Тулоне, о годах ученья в Эксе.
Эти воспоминания, в которых вроде бы для Мари места нет, поскольку, пока он учился, они друг друга не знали, должны постепенно разогнать чары, навеянные музыкой ветра и напевами моря.
Слушая его воспоминания – Мари то воплощенная сила, то слабость. Ксавье для нее уже не тот незнакомец, который так долго ей был безразличен, однако и не мужчина, способный вызвать в ней трепет одним прикосновением.
Собственные воспоминания Мари – начальная школа, прогулки с Жизель, первые годы замужества – переплетаются с воспоминаниями Ксавье. До чего же они несхожи! Молодость Ксавье, еще продленная годами ученья, так и сверкает в каждой его фразе.
Я вовсе не старше его, но у меня все лучшее позади. Мое прошлое связано с Жан-Жаком, Симоной, Ивом. И с Луи, бедным моим Луи, на котором тяжелый труд, беспокойства и огорчения оставили свои отметины. Так устроена жизнь. Двенадцать лет назад она представлялась очень простой. Люди встречаются. Влюбляются. Женятся. Заводят детей. Все спокойно, без особенных радостей, без больших горестей, но как это оказалось тяжело. Ксавье еще многого ждет от будущего. Он едва начал жить. А я прошла слишком долгий путь, слишком много надежд не оправдалось.
Ксавье рассказывает, как приехал в Мартиг, как начал преподавать. Он умолкает, подойдя к тем дням, о которых, не упоминая Мари, говорить уже невозможно. Что сказать? Что делать? Есть, конечно, выход: взять должность – уже он хлопотал о ней несколько месяцев назад, и в порядке помощи слаборазвитым странам уехать преподавать в Африку. Он мечтал о приключениях, необыкновенных приключениях, во Франции, вероятно, немыслимых, но разве они оба, вместе с этой неприступной женщиной, не находятся у порога рискованнейшего из приключений? Бежать, бежать…
Машина катит к Мартигу. И на сей раз Ив снова сидит между Ксавье и Мари.
Ксавье выходит на углу своей улицы. Мари тотчас отъезжает – ни он, ни она не оглядываются.
Как скучно проверять ученические сочинения! Вечно одни и те же ошибки, одни и те же расплывчатые мысли. Ксавье ставит пластинку на проигрыватель.
Переодеться, накинуть халат, вымыть Ива под душем, пробрать Симону и Жан-Жака, не желающих умываться, приготовить ужин – привычные дела выполняются машинально. Мари роется в пластинках. Ничего интересного. Ей бы хотелось вновь услышать ту музыку, которую она слышала тогда у Ксавье.
Фургончик едет навстречу другим машинам, которые, возвращаясь с пляжей в Марсель, петляют по извилистой дороге впритирку одна к другой.
За рулем сидит напарник Луи. Он ругается и чертыхается всякий раз, когда какая-нибудь машина пытается на несколько метров обогнать других, выезжает из ряда и вынуждает его прижаться к кювету.
– Нет, черт бы их драл, день-деньской они жарили на солнце свою требуху, а вечером в них будто бес вселился. Глянь-ка на этого… Ну и псих… Эй, Луи, ты спишь?
– Нет, не сплю.
Луи вздрагивает. Он задремал – его сморила непреодолимая усталость. А теперь он очнулся от полусна, населенного искаженными образами Мари и заброшенной статуи. Он преследовал их на бескрайних пляжах по белым и вязким, как штукатурка, пескам.
– Луи, тебе, наверное, не по себе, а?
– Нет, все в порядке, клянусь.
– Еще одному не терпится в морг!
Напарник Луи честит водителя машины, вынудившей его при повороте отскочить в сторону.
– Черт те что, а не жизнь, – добавляет он. – А ты как считаешь?
– Согласен с тобой, – поддакивает Луи. – Не живем, а вроде за первую премию бьемся.
– Это еще почему?
– Вкалываем всю неделю как чумные, а в субботу и в воскресенье левачим. Эти хоть живут в свое удовольствие.
– Я свое наверстаю. Вот достроим наш барак, начну экономить. Пойду в отпуск – и махну вместе с женой в Италию. Три недельки на травке, рыбалка, охота – чем не богач?
– И правильно сделаешь!
– А что тебе-то мешает последовать моему примеру?
– Все. Жена, дети – им надо в школу, ребята из бригады – не могу же я их подвести. И потом все то, за что я еще не расплатился, да и…
Луи даже с каким-то удовольствием нагромождает одно препятствие на другое. И продолжает про себя низать новые.
– Я не отдыхал больше двух лет.
– Смотри, как бы тебе не окочуриться.
– Да нет, пока силенок хватает.
Это неправда. Он знает, что говорит неправду, но ему нужно лгать товарищу, лгать самому себе, чтобы отогнать панический страх, ни с того ни с сего овладевающий им, когда они подъезжают к Меду, пропитанному запахом нефтеочистительных заводов.
Никогда еще в жизни не чувствовал он себя таким усталым, как сегодня вечером, таким отрешенным, таким замученным – его неотступно терзает вновь обострившаяся боль в пояснице и навязчивая идея, что он уже не годен ни для работы, ни для любви.
Даже остановка в бистро и стакан горячительного не взбодрили его, как бывало.
Он через силу взбирается на второй этаж, открывает дверь и видит привычную картину – Мари с детьми заканчивают ужин.
– Ужин еще не остыл, – говорит Мари. – Сейчас подам тебе.
– Не надо. Пойду спать. Я сыт по горло.
Он проходит мимо Мари и детей. Никому до него нет дела. Приди Мари к нему в спальню, у него даже не было бы желания ее обнять.
Передо мной вырастает стена, высокая белая стена. Я не могу ни перелезть через нее, ни перепрыгнуть. Как это ни глупо, но я с самого утра – а может, и целую неделю – натыкаюсь на нее; она всегда тут, передо мной.
Началось все на шоссе. Я так резко затормозил, словно боялся, что мотороллер в нее врежется. Стена отступила.
И теперь она все время передо мной – то гладкая бетонная, оштукатуренная стена, то стеклянная.
Она мешает видеть людей, искажает их облик, отделяя их от меня как туманом, сквозь который с трудом пробиваются слова.
В погребе, оборудованном под столовку – там в обеденный перерыв собираются строители, – голоса сливаются и звучат неразборчиво. Рабочие толкуют о выходных, а что это такое? Короткая передышка, заполненная пустяковыми развлечениями; первое место среди них занимают машины и телепередачи. В воскресенье, как нарочно, показывают не фильмы, а какую-то бодягу. Несколько сдельщиков вернулись из очередного отпуска.
– …У родителей жены в Италии. Мы провели там две недели.
– Мартигский парусничек еще себя покажет.
– Я лично очень уважаю Роже Кудерка.
– Он делает в среднем девяносто, хотя это и не последняя модель.
– А почему бы тебе не принять участие в восьмидесятичасовых гонках из Манса?
– В Испании жизнь дешевая, это верно, но сколько просаживаешь в трактирах!
– Я поставил на шестую, десятую и восьмую. А выиграли шестая, десятая и четырнадцатая, будь они неладны.
Луи смотрит на них, как сквозь стену, смотрит и не видит. Слушает и не слышит. Только отдельные звуки – иногда из них вдруг складываются два-три слова, – перемежаемые позвякиванием ложек о котелки, бульканьем наливаемого в стаканы вина; самое разнообразное произношение, все французские говоры, итальянский и испанский, пересыпанные французскими словами или диалектизмами, арабский, доносящийся из угла, где собрались алжирцы – их на стройке такое множество, что они образовали свою общину, – все эти языки сталкиваются, перемешиваются. Молодежь окружила Алонсо – он смачно проезжается насчет некоторых товарищей, только что приехавших из Испании, где они провели отпуск. После выходного он стал бодрее и голосистей.
Стена раздвигается – Луи видит дом в Витроле, – Алонсо так ярко его описывал – диваны, подушки, затянутые гардины, приглушающие свет абажуры, – и вот жена Алонсо мало-помалу начинает казаться чем-то вроде богини любви, величайшей куртизанки, приманки публичного дома, владычицы желаний.
Настоящие стены Луи штукатурит широкими взмахами мастерка, с которого стекает раствор; воображаемые окружают его, как тюремная ограда. Растущий страх, усталость, видения, наслаивающиеся одно на другое, – статуя, Мари, жена Алонсо, – заточены тут же, с ним вместе. И когда Луи выглядывает из окна, он тоже видит не шоссе, где машины похожи на жесткокрылых насекомых, а стены, стены, целые ряды бетонных барьеров, вырастающих один за другим у него на глазах.
От рассказа Рене, который, захлебываясь от удовольствия, описывает последнюю победу, одержанную им в воскресенье в дансинге Соссе-ле-Пен, Луи еще сильнее ощущает свое заточение.
Чтобы сбежать из него, он цепляется за воспоминания. Но при мысли о субботней и воскресной работе он чувствует себя замурованным в стены строящейся виллы в Жиньяке, да и дома не лучше – там он тоже как стеной отделен от Мари и детей, глядящих вечернюю телепередачу. Он переходит из тюрьмы в тюрьму. А самая страшная – та, что у него внутри.
Прошла неделя после того злосчастного вечера, а ведь он мог бы стать праздником. Луи даже страшно и думать приблизиться к Мари. Он тогда заставил себя улыбнуться, но что это была за улыбка – гримаса, и только. Мари к нему переменилась. Детям он, можно сказать, чужой. Он одинок.
Все рушится, одно цепляется за другое, все связано – его состояние и этот учитель, об отношениях которого с женой он боится узнать правду. Стены теснее смыкаются вокруг. Надо их отодвинуть. Выбраться наружу. Спастись.
– Мадам Гонзалес?
– Это я, мосье.
Луи с удивлением смотрит на толстуху, открывшую ему дверь.
– Мадам Алонсо Гонзалес?
– Ну да, мосье.
Настоящая туша. На пухлые щеки ниспадают седеющие пряди; лицо расплывается в улыбке.
– Вы жена каменщика Алонсо, который работает на стройке в Роньяке?
– Да, мосье.
– Это вы?
– Я.
Прозвучал гудок, и Луи, удостоверившись, что Алонсо, как обычно, пошел в бар, оседлал мотороллер и поехал в Витроль. Там, расспросив прохожих, он без труда нашел домик Алонсо; дверь ему открыла эта степенная женщина.
– Вы работаете вместе с Алонсо?
– Да, мадам.
– С ним ничего не случилось?
– Вы прекрасно знаете, что нет.
– Да заходите, заходите.
– Извините, но у меня нет времени.
– Зачем спешить? Вы знаете, что Алонсо явится домой не раньше половины девятого – девяти. Да заходите же.
– Уверяю вас…
– Я вас не съем.
Улыбка на ее лице стала еще шире.
– Вы пришли не случайно.
Она берет Луи за руку, подталкивает к столовой, довольно прилично обставленной.
– Садитесь… Вы не откажитесь от пастиса?
Луи чувствует, что стена, высокая стена, белая и гладкая, смыкается за ним.
– Может быть, вам ее заказать?
– Нет, спасибо, я бы хотела купить ее сейчас. Извините.
В магазинах грампластинок в Мартиге все ее поиски ни к чему не привели. И вот Мари решила после обеда съездить в Марсель – быть может, там удастся купить пластинку, которую она слушала тогда у учителя: сегодня утром ей вдруг захотелось услышать эту музыку вновь…
И заодно она бы навестила Жизель – они столько времени не виделись.
Подавая угощенье, жена Алонсо подходит к нему вплотную. Луи пугает эта масса плоти.
Ну и воображение у Алонсо! Поистине не меньших размеров, чем эта женщина. Неплохо было бы разобраться, что она собой представляет на самом деле! И Луи невольно улыбается при мысли, до чего смехотворны иные выражения – «женщина легкого поведения», например. Как вывернуться из этой нелепой ситуации, он понятия не имеет.
А она садится напротив за стол, накрытый нейлоновой скатертью.
– Вы не пьете? – осведомляется он.
– Нет. Алонсо делает это и за меня. Впрочем, за ваше здоровье, мосье… Мосье как?
– Луи.
– Мосье Луи. Так вы пришли меня повидать. Очень мило с вашей стороны.
Луи молчит, чувствуя себя все более неловко. Безрассудная мысль, заставившая его приехать сюда, мысль – а вдруг? – растаяла, как снег на солнце.
– Вы разочарованы?
– Нет.
– Значит, вам нравятся толстухи?
– Мне пора домой.
Луи залпом выпивает пастис.
– Не поперхнитесь. Как вы сказали?.. Ах да, «мне пора домой». Ваша жена начнет беспокоиться – ведь вы женаты?
– Женат, – мямлит Луи.
– Обычно они помоложе.
– Кто?
– Те, кого привлекает жена Алонсо.
Он увязает все глубже. Ему хотелось бы очутиться далеко-далеко от домика в Витроле, столь же спокойного, как и эта женщина, которая явно издевается над ним.
– Чаще всего сюда приезжают новички.
– Новички?
– Ну, да, новички и в строительном деле, и во всех остальных делах тоже.
– Это в каких?
– В тех самых, мосье Луи, в тех самых, что и вас привели сюда.
И опять стены стискивают Луи, точно западня: только на этот раз он полез в нее добровольно.
– Наслушаются они, как Алонсо жалуется на мои измены и ненасытность, выпьют как следует – и сюда. Но ведь то молодые ребята, а вы вроде бы человек серьезный.
– Я человек серьезный.
– Ладно. Тех я еще понимаю, а вот вас…
– Я пришел…
– Случайно, да? Я жена Алонсо.
– Знаю.
– В таком случае, пошутили – и хватит.
Подобно большинству старинных городов, Марсель не создан для такого оживленного уличного движения. Развинченность южан лишь увеличивает сутолоку.
Мари нравится эта кутерьма: треск моторов, скрип тормозов, храп мотоциклов, громкие возгласы и крикливые разговоры. Ей удалось припарковать машину недалеко от выезда на автостраду, за зеленой зоной, и она добирается до старого порта на троллейбусе.
Центр Марселя – это Канебьер и несколько примыкающих к нему улиц. Остальное – беспорядочное нагромождение домов либо вдоль бесконечно растянутых новых улиц, либо на холмах, что напирают на город с тыла и подковой охватывают гавань.
Когда Мари ходит по улицам Марселя, она всегда испытывает чувство раскованности и, что еще более странно, душевного покоя. В городе, перегруженном пешеходами и машинами, то и дело образуются чудовищные пробки, машины налезают одна на другую, сливаясь в пестрое месиво из автобусов, пикапов, троллейбусов, автомобилей различных марок; и все же Марсель не так угнетает и давит ее, как Мартиг. Да и большие дома, витрины универсальных магазинов поражают своим великолепием.
Мартиг – жертва людского каприза; кому-то внезапно пришло в голову, что лучшего места не найти, – и вот у некогда спокойной глади залива возник порт для танкеров, а вокруг сомкнулось гигантское металлическое кольцо нефтеочистительных заводов. В тесных коридорах улиц, где машины едут, как в туннеле, а на узких тротуарах едва могут разминуться двое прохожих, эхо многократно отдается от стен, а понизу стелются прибитые ветром затхлые запахи нефти, – все это одурманивает и губит бывший рыбачий поселок.
Мари вспоминает цифру, недавно вычитанную в газете: через Мартиг проезжает свыше пятнадцати тысяч машин ежедневно. По подсчетам журналиста, в среднем выходит более десяти машин в минуту. Так что не будет преувеличением заключить, что в часы пик через Мартиг проезжает около тридцати легковых машин и грузовиков в минуту. Вот отсюда непрерывная сдвоенная цепочка автотранспорта между Феррьером и Жонкьером. Мартиг никак не обретет равновесия – на каналах дремлют рыбачьи лодки, а едва подходит танкер – и разводят чудо-мост, самый дерзкий по замыслу мост во всей Европе. Мартиг все еще колеблется между своим безмятежным прошлым, которое, однако, разочаровывает, когда глядишь на это кладбище старых домов, и бурным настоящим современного города, разросшегося как семейство поганок.
Мари без труда нашла в магазине пластинок на Канебьере «Море» Клода Дебюсси. Она не решилась прослушать пластинку целиком – ограничилась только первыми тактами, от чего желание услышать эту музыку только возросло.
Она спешит подняться по Канебьеру и скорее попасть к Жизели, которую надеется застать дома; по понедельникам магазин, где она работает, закрыт. Жизель живет на довольно спокойной улице в близком к центру районе с забавным названием Равнина, хотя на самом деле он расположен на плоскогорье у подножия холма.
– Значит, вы тоже, как мальчишка, поверили россказням Алонсо?
– Не знаю. Я не хотел вас оскорбить.
– Меня уже давным-давно ничто не оскорбляет. Но признайтесь, что вы поставили себя в смешное положение…
– Извините.
– И теперь не знаете, как из него выйти. Неужели я вас так пугаю?
– Нет, мадам.
– Ладно, успокойтесь. Женщина, о которой рассказывает Алонсо, это не я. Дайте я вам все объясню, чтобы вы еще раз не дали маху. Я мадам Алонсо Гонзалес, законная жена рабочего-каменщика Алонсо Гонзалеса, который в данное время работает на стройке в Роньяке…
Луи уже не старается понимать. Не иначе как ему снится сон. Все это путаный сон: начиная с возвращения домой в тот вечер и кончая смехотворным визитом в этот домик в Витроле. Все сон: Мари, статуя, Мари Беррская, жена Алонсо.
– Та жена, о которой рассказывает Алонсо, существует только в его воображении. А поскольку вы ищете именно ее, вам не светит с ней повстречаться. Искать ее надо не здесь. В Мартиге наверняка есть бордель. Только позвольте заметить, что женатому человеку вашего возраста ходить туда постыдно.
– Если бы вы знали…
– Что «если бы я знала»? Что мужчины скоты? Ну так я знала это и до того, как вы сюда явились.
– Нет, мадам, я не виноват…
Луи необходимо излить душу. Но выслушает ли его эта непонятная женщина – ведь он до сих пор не знает, кто из них двоих говорит правду: она или ее муж? Нет, это невозможно. Он встает, собираясь уйти.
– Сидите, сидите. Я вам еще не все сказала.
Улыбка с лица мадам Гонзалес исчезла. Оно стало ожесточенным.
– Вы увидите завтра Алонсо?
– Да, непременно.
– И он опять будет трепать языком про свои семейные передряги и шлюху-жену?
– Надеюсь, что нет.
– Не прикидывайтесь дурачком. Вы знаете так же хорошо, как и я, что он не упустит случая об этом поразглагольствовать. И что вы намерены делать?
– Скажу ему все, что думаю.
– Зачем?
– Трепло он, вот что.
– А почем вы знаете, что он врет?
Стены наступают опять. Они сжимают ему виски, душат. Ему вдруг хочется крикнуть. Он выкидывает руки вперед, словно бы защищаясь, высвобождаясь.
– Не вздумайте на что-то намекать и хихикать, когда Алонсо примется за свое. Обещаете?
– Да, но…
– Никаких но… Вы знаете, Алонсо воевал в Испании. Был ранен под Теруэлем.
– В голову… Он что, псих?
– Кто знает? Так сказать ничего не стоит. А вы не псих? Вели себя тут как кобель.
– Как кобель – я?
Старикашка с бородкой выскакивает из-за куста. Столовая дома в Витроле погружается во мрак. Невозмутимо-насмешливое лицо толстухи расплывается. Остается один рот, разверстый, как на гипсовой маске, и вот он слушает еще одну историю, не понимая, кто с ним говорит – не эта ли статуя с провалами глаз на мертвом лице?
– Алонсо скрылся во Францию. Во время войны он ушел в маки – сражался в Пиренеях, в Провансе. Потом оказался в районе Берр. Во время одной из операций его снова ранили. Надо было его спрятать. Меня попросили укрыть его здесь. Я согласилась. Рана заживала медленно. Он жил в моем доме. Это было больше двадцати лет назад. Я была молодой. Мужчина и женщина, молодые, под одной крышей… Чему быть, того не миновать. Я его полюбила. И он меня тоже, да только не так, как я его. Он признался мне, что в Барселоне у него была девушка, он любил ее с давних пор. Иногда он рассказывал мне о ней. И чиста, мол, она, как ангел, и красавица писаная, и человек редкой смелости – в общем, восьмое чудо света.
А когда Алонсо выздоровел, он опять пошел воевать. После освобождения вернулся в Витроль. Мы были счастливы, хотя по временам я видела, что мысли его не здесь, а в Испании. Но я утешалась тем, что, как бы там ни было, наяву он со мной. И вот однажды навестили его два испанца – старинные дружки. Выложили новости, потом стали рассказывать, как там да что у них на родине. Ну, Алонсо вдруг возьми и спроси:
– А как поживает Консуэла?
– Не знаю, – поспешил ответить один из них. Несколько минут они увиливали от вопросов, в конце концов один сказал:
– Э-э, лучше бы она умерла. Выкинь ее из головы, Алонсо. Ты нашел себе тут славную жену.
– Или ты сказал лишнее, или недоговорил. Что, замучили они ее, изуродовали, обесчестили?
– Отвяжись.
– Она вышла за другого?
– Нет. Все гораздо хуже, чем ты думаешь. Когда фашисты вошли в Барселону, началась охота на красных, аресты, доносы, расстрелы.
– Знаю. Ну и что?
– Большинство наших держались молодцом.
– Что она сделала? Заговорила под пытками?
– Да нет. Но тебя она недолго ждала… Спуталась с одним офицером, с другим, потом пошла по солдатам. Теперь она просто шлюха.
Алонсо не сказал больше ни слова. Он только весь скорчился, сжался как больной зверь.
Несколько дней спустя он сделал мне предложение. Я уж думала, он отошел, и считала себя достаточно сильной, чтобы заставить его забыть и это горе. А он пристрастился к вину и как напьется, так и начинает вспоминать Консуэлу, которая его предала.
– Твой проигрыватель еще работает?
– Да, а что?
– Мне бы хотелось прослушать эту пластинку, – говорит Мари, дрожащими руками вытаскивая ее из конверта.
Не дав Жизели толком поприветствовать гостью, так и не присев, Мари отдается нахлынувшей на нее музыке.
– Садись.
– Ладно, ладно. Помолчи.
Я на скалах Арнетта, в шуме ветра и волн, разбивающихся о камни. Ко мне словно бы тянутся чьи-то жадные руки. Я вся, с головы до ног, в брызгах. У них солоноватый вкус нежности. И нет у меня сил им противиться. Все мое тело стонет от боли.
Обежав последнюю бороздку пластинки, игла соскальзывает на гладкий ободок. Наступает тишина, нарушаемая лишь легким шумом мотора проигрывателя. Крышка отсвечивает как зеркало.
Меня охватывает непонятная слабость. Ноги сделались ватными.
– Хочешь слушать продолжение? – спросила Жизель.
– Да, пожалуйста.
Я не узнаю своего голоса. Жизель исчезла. А ведь она стоит возле проигрывателя. Море играет с ветром. Они гоняются друг за другом, приближаются, сливаются в одно, разлучаются и соединяются вновь. На месте Жизели какая-то тень; возникшая из пластинки, нет – из моря, эта тень идет на меня. Я уже ничего не слышу. Не чувствую под ногами земли. Вода приняла форму тела. Море озаряет взрыв. Все трещит. Песок раскалился. Я горю, и одновременно меня бьет озноб.
– Мари! Мари!
Мари чувствует, как чьи-то руки хватают ее за плечи, трясут. Она полулежит в кресле. Жизель склонилась над ней, в ее улыбке проглядывает тревога.
– Мари! Что с тобой?
– Ничего, ничего.
– Уж не пластинка ли привела тебя в такое состояние?
– Какое состояние?
– Ты меня напугала. Что случилось, Мари?
– Ничего, ничего.
Черное отверстие… высокая белая стена… Луи сам не помнит, как очутился на дороге. Дом в Витроле, голос женщины, вдруг зазвучавший без прежней насмешки, история Алонсо, отчаявшегося из-за любви, все это бежит, бежит, словно тучи, гонимые ветром.
Все нереально, все – кроме его рук, плеч, груди, будто затянутой в железный корсет, да еще дороги; Луи изо всех сил вцепляется в руль мотороллера.
Луи прибавляет скорость. Никогда раньше с такой силой не бил ему в лицо встречный поток воздуха. Сумерки сгустились, спустился туман. Тускло мерцают желтые фары и красные огни задних фонарей.
Луи притормаживает и останавливается. Дорога ни с того ни с сего взялась танцевать вальс и танго. Деревья в полях окутывает туманная дымка. Как и накануне, мысли его прыгают. Луи мгновение стоит, опершись на машину. Потом выводит мотороллер на обочину и садится на траву в кювете.
Где сон? Где явь?
У меня болят плечи. Нет, ниже, между плечами, под лопаткой.
Он закрывает глаза. Роняет голову на колени.
Спать… У меня теперь одно желание, вечно одно и то же – спать. Трава сырая. Штаны намокли.
Эта женщина посмеялась надо мной. Я так про себя ничего и не выяснил. Конченый я человек. Конченый. Ну и длиннющий день.
Жены Алонсо нет в природе. Вот так кретин: позабыл про Анжелину. Стоит поманить ее пальцем. А Мари? Какая из них настоящая? Мари Беррская… Мари Мартигская… Мари под душем… Мари – статуя, разлегшаяся на траве… Статуя женщины, женщина – статуя. Все сплошной обман. Люди посходили с ума. Мрамор из гипса. Девка Алонсо – тучная матрона… Жан-Жак сказал своей матери:
«А знаешь, мам, как бы тебя звали? Матрона…»
У меня болит спина, горит словно от ожога.
«Ты совсем как старый господин, муж Мелисанды…» Я уже старый! А ведь мне всего тридцать пять… Ни на что не гожусь! Жена Алонсо наплела мне с три короба идиотских баек, вроде той, что тогда рассказал старикашка.
Мари и учитель… Я с ним еще поговорю, с этим типом. Два развешенных в окне полотенца и это мини-платье… Что я знаю о Мари? Мы мало видимся, а когда нам случается быть вместе, всегда кто-нибудь да мешает – ребята, теща, соседи… Я уже позабыл, какая у нее фигура… Мари красивая – что верно, то верно… Этот паршивец Рене, разве он что-нибудь смыслит… Для него ничего, кроме постели, не существует… Щенок, чего там… Мы с Мари живем уже больше двенадцати лет… Откуда тут взяться неожиданностям? Ну, а в тот раз, когда я пришел домой раньше обычного, вышло неожиданно… Вроде как встреча с новой женщиной… А я возьми да усни.
Эта бабища меня разыграла. Наверно, она и была такая, как говорит Алонсо. Но теперь она старуха и вот решила на мне отыграться, а заодно и себя выгородить. Не такой уж он псих, этот Алонсо.
Мари тоже меня разыграла. Она давно уже охладела к этим делам.
А я всегда был в порядке. И сейчас в порядке.
У меня болит спина. Не при вдохе, а временами. Наверное, защемило мышцу. И чего это я дурью мучаюсь?
Луи едет дальше. Когда он приезжает в Мартиг, уже совсем темно. У него и в мыслях нет идти домой. Наверное, все уже смотрят телевизор: Жан-Жак, строящий из себя всезнайку, Симона, которая все мотает себе на ус, Мари с ее штучками. И даже малыш, которого он почти не знает. Спасибо еще, что он больше не ревет по ночам во все горло, как прошлой зимой.
День-деньской корплю на работе, чтобы они ни в чем не нуждались. Никогда не отдыхаю, не развлекаюсь. С этим пора кончать.
Луи с решительным видом толкает дверь маленького бистро – он тут еще не бывал – и идет прямо к стойке.
– Пастису, хозяин!
Выпив вино залпом, делает знак повторить. Луи обдумывает, как бы так, половчее ввернуть вопросик.
– Давайте выпьем, хозяин.
Тот бормочет что-то невнятное и наполняет свой стакан бесцветной жидкостью.
– Ваше здоровье!
– Ваше!
Народу ни души. Бар как бар.
Кто же это мне говорил, будто здесь есть барышни? Не Рене… Вспомнил: парень, с которым я играл в белот. Да, точно. Он объявил четырех дам и добавил: «совсем как у Гю…» Никто не понял, на что он намекает, и тогда он рассказал, что один марселец купил у Гю бар, который прогорал, и переоборудовал в подпольный бордель с четырьмя потрясными девками. Имя парня я позабыл. А может, это все-таки был Рене. Не спросишь же у хозяина так, с бухты-барахты… Он и без того на меня косо смотрит, явно не доверяет.
– Ваше здоровье!
– Ваше!
Хозяин, как принято, опять наполняет стаканы.
– Я приятель Рене.
– Какого еще Рене?
– Рене Блондена.
– Я такого не знаю.
– Он штукатур… Работает со мной на стройке в Роньяке.
– Ну и что из этого?
В глубине бара открывается небольшая дверь. Ах да, как же, как же: позади есть еще зал. Прежде там устраивали собрания. Выходит клиент. Ясное дело, барышни там. Хозяин прощается с ним за руку. Вот они завели какой-то спор. Не обо мне ли? Уж не принимают ли они меня за легавого?
– Налейте-ка мне анисовой, хозяин!
Из задней двери выходит еще один тип.
– Не помните Рене Блондена? Молодой такой парень лет двадцати трех – двадцати четырех, видный малый?
– Нет, я такого не знаю.
– Мне рассказывали, будто у вас теперь все по-другому. Но я что-то особых изменений не приметил.
Хозяин не отвечает. Ей-богу, он глядит на меня косо. Оба типа направляются к выходу и, поравнявшись со мной, рассматривают в упор.
– Налейте-ка мне последнюю, хозяин.
– Всегда пожалуйста.
Хозяин смотрит на меня волком. Кажется, он напуган. В бар входит мужчина… Черт, этот мне знаком. У него на нашей улице бакалея. Вечно заигрывает с покупательницами. Мари давно перестала у него покупать. Не то он меня не узнал, не то притворяется.
Он перешептывается с хозяином – я им мешаю.
– Сколько с меня?
– С анисовой – семь стаканов. Значит, четыреста двадцать франков.
– Тогда налейте восьмой, и будет пятьсот.
– Нет, четыреста восемьдесят.
Лавочник уселся за столик. Нервно барабанит пальцами. Хозяин тоже нервничает. У меня закружилась голова. Восемь пастисов – не ахти как много, а меня развезло. Я кладу на стойку пятисотфранковую бумажку. Из маленькой двери высовывается блондинка – до писаной красавицы ей далеко – и манит лавочника рукой. Все это мне порядком уже надоело. Чего, собственно говоря, я здесь торчу? Прикрыв бумажку лапой, хозяин протягивает мне сдачу – двадцать франков. Я сую монету в карман.
Видать, Рене рассказывал мне басни, или я перепутал адрес.
Пока девица закрывает за собой дверь, из задней комнаты доносится музыка, громкие голоса. Нет, я адрес не перепутал.
Тут есть второй зал, как при Гю.
Хозяин облокотился на стойку прямо напротив меня. Он сверлит меня своими маленькими серыми глазками. У него квадратная челюсть, широкие плечи.
– Так в чем дело? – спрашивает он.
– Мне сказал один парень, может, и не Рене, что тут… но, кажется, я ошибся.
– Да, похоже, тебя облапошили.
От ночной прохлады Луи развезло еще больше. Он толкает мотороллер через мост. Огоньки – перевернутые луны – дрожат на воде. Ноги у него отяжелели, голова трещит. Он отупел от вина, от тоски и недовольства собой. Идет сам не свой. По привычке заходит в ближайший к дому бар – он туда заглядывает чуть ли не ежедневно. И снова пьет без всякого желания, как автомат.
– Ты что, не смотришь вечернюю передачу?
– Нет, молчи!
Мари сидит в кресле, сжав голову руками, и слушает пластинку. Мелодия ему незнакома.
– Что ты поставила?
– Тсс! Я купила эту пластинку сегодня в Марселе.
– Ты ездила в Марсель?
– Да. Помолчи.
Луи шатается. Еле успевает схватиться за притолоку.
– Закрой дверь.
– С чего это ты таскалась в Марсель, милочка моя?
Он с трудом выговаривает слова.
– Ты пьян, – кричит Мари, – пьян…
Швырнув сумку на диван, Луи идет на Мари.
– Зачем ты ездила в Марсель?
– Купить эту пластинку.
– Эту пластинку! Эту пластинку! Ах, мадам любит музыку.
– Луи! Не подходи, ты мне опротивел!
– Тебе тоже? Я тебе опротивел… Я себе опротивел… Я всем опротивел. Ну и плевать.
Он валится на диван.
– Плевать, слышишь… Плевать я хотел на все, на всех Мари и Мели… Мелисанд… На Алонсо… и на шлюх. На всех, слышишь, на всех.
– Луи, встань с дивана! Иди ложись спать.
– Я и так лежу.
– Ступай в спальню… И не стыдно тебе так напиваться?
– Я тебе сказал, что мне плевать… Консуэла, ты знаешь Консуэлу? А лавочник – свинья.
Напрягши все силы, Мари стаскивает Луи с дивана. Еще немного – и он свалился бы на пол.
– А ты, кто ты есть? Мари Беррская, Мари Мартигская? Нет, ты Мари Марсельская.
– Пойдем, Луи.
Ей удается поднять его на ноги, выдворить в спальню.
– Ладно, я ложусь… Но ты скоро ко мне придешь, правда, ты скоро придешь? Ты моя жена!
– Да.
Он валится поперек кровати. Мари снимает с него ботинки, подкладывает подушку. Он обнимает ее за талию. Она высвобождается, отодвигает его на середину постели… Он уже спит.
Пластинка вертится вхолостую. Мари переводит иглу. Она слушает музыку сначала, ей страшно. Страшно за Луи, страшно за себя.
Эта музыка, в которой бьются волны, дует ветер, теперь не потрясает ее, а мучит. Она несет бурю.
Привычка и вправду вторая натура.
Луи, как всегда, просыпается в пять утра. Во рту кислый вкус. Голова трещит. Он шарит рукой. Мари рядом нет. Луи встает.
Мари спит в гостиной на диване. Он вспоминает свое возвращение домой, соображает, что к чему, но времени у него в обрез. От Мартига до стройки около часа езды.
– Счастья на развалинах не построишь. Видите ли, Мари, ничего нет страшнее развалин. Взгляните на эту лачугу, открытую всем ветрам, на искореженные стены, дырявую крышу. Наверное, в ней звучали смех, радость, признания в любви.
Мари отвечает не сразу. Она смотрит на строение у самого берега. От дома, по-видимому разрушенного пожаром, остался один каркас.
Длинная, узкая полоска земли огибает залив. Они проехали мимо закрытых ресторанчиков на пляже Жаи – летом там полно отдыхающих, пахнет хрустящим картофелем, пончиками и звучит танцевальная музыка. Асфальт кончился, началась проселочная, вся в ухабах и выбоинах, дорога, вокруг скудная, дикая растительность, почти черный грязный песок – похоже, что две общины, живущие напротив друг друга, оставили между своими в равной мере популярными пляжами, no man's land.
Не спросив Ксавье, Мари поехала к этой маленькой, унылой и серой пустыне, но даже и притормозить не успела, как он открыл дверцу.
Они сидят, прислонившись плечом к плечу, ведут разговор, не сводя глаз с горизонта, где дома Мартига спускаются с холмов к заливу.
Ксавье пришел к Мари в пять часов. И так и остался стоять посреди столовой.
– Что вам угодно? – спросила она.
– Пойдемте отсюда. Мне надо с вами поговорить.
– Это невозможно.
– Пожалуйста. Это очень важно. Я пришел проститься.
– Вы уезжаете?
– Да.
– Почему?
– Неужели вам не понятно?
– Зачем вы пришли?
– Я не в силах уехать, не повидавшись с вами.
– Может, так было бы лучше.
– Мари! Я написал вам длиннющее письмо.
– Я его не получила.
– Я отправил его только сегодня утром… И целый день мучился. Боялся, как бы оно вас не рассердило. Я хотел вас видеть и не хотел. Хотел вам все объяснить и хотел, наоборот, промолчать.
– А сейчас?
– Я пришел. Вы не сердитесь на меня, Мари?
– За что?
– За то, что со мной стряслось. Выслушайте меня.
– Только не здесь. Здесь это невозможно.
Мари испуганно отстраняется от молодого человека, по-прежнему стоящего посреди комнаты. Столько воспоминаний связано с этим домом, с его стенами, с этим аккуратно застеленным диваном, на который из окна падает луч солнца.
– Пошли, – зовет она.
Мари скинула передник – до его прихода она была занята по хозяйству. И вот, проехав вдоль залива по дороге на Шатонеф-ле-Мартиг и дальше на полной скорости по узкой ленте пляжа Жаи, она остановилась тут, где ничто не напоминает ей о ее прежней жизни, где воспоминания попросту отсутствуют.
– Еще до каникул я просил послать меня на работу в Африку. Я вам ничего не рассказывал, потому что мы с вами тогда никак не были связаны и вряд ли вас могло интересовать, где я буду жить.
– А сейчас, по-вашему, это меня интересует?
Она тут же раскаялась в своих словах. Ей хотелось бы вернуть их, но Ксавье, похоже, ее не слышал.
– Речь идет главным образом обо мне, о моем душевном равновесии. Тот день сразу все переменил. Не знаю, почему. В воскресенье, вернувшись из Карро домой, я много думал. Что-то произошло, страшное и чудесное одновременно. Простите, что я говорю вам это, Мари, но я почувствовал, что меня тянет к вам все сильней и сильней.
Вода залива лениво лижет серый песок. В Мартиге зажигаются огни. Лучи фар скрещиваются на мосту. Новостройки обозначены светящимся пунктиром окон.
– Да, что-то произошло и со мной.
– Я и боялся этого, и желал. Но, Мари, разве это возможно?.. Вчера я позвонил в Париж узнать, нельзя ли ускорить решение. Мне сказали, что я получил назначение в Дакар и могу выехать туда уже в понедельник. Я и обрадовался, и впал в отчаяние. Вы молчите, Мари?
– Мне нечего сказать.
Их плечи тесно прижаты друг к другу. Они не шевелятся. Им нельзя шевелиться. Нельзя допустить, чтобы их взгляды встретились, а руки соприкоснулись. Одно движение – и они опрокинутся лицом к небу, к облакам, окрашенным алыми отблесками солнца, что опускается там, вдали, в море.
– Вы правы, – говорит Мари, первая нарушив их нежную близость.
– Да, куда это нас может завести? Разве что в трагический тупик. Надо быть честным с самим собой. Вот вы, Мари, вы бы могли вынести жизнь, полную лжи, подпольных свиданий? Я бы ее не вынес.
– А я тем более.
– Посмотрите на меня, Мари.
– Не могу.
– Почему?
– Я боюсь… Боюсь себя. Надо ехать. Я опиралась о ваше плечо и была так счастлива, как никогда!
– Молчите.
– Пора возвращаться в Мартиг. Сейчас придут из школы Жан-Жак и Симона.
– Ах да. Ваша жизнь заполнена, заполнена до краев.
– И в ней нет места для прихотей.
– Это не прихоть, иначе все было бы проще. Самое поразительное, что мы провели месяц вместе, не замечая друг друга, а восемь дней назад что-то произошло… Скажите, у вас это тоже началось в прошлый четверг?
– Да… Но почему?
– Не знаю.
– Когда вы уезжаете, Ксавье?
– Тот, кто будет меня здесь замещать, приедет в конце недели. В воскресенье я съезжу в Тулон проститься с отцом, а в понедельник или вторник сяду на самолет в Мариньяне. Вот так.
– Ну и прекрасно. Все становится на свои места.
Они смотрят друг на друга. Мари встает, отряхивает прилипший к юбке песок. Ксавье тоже стоит – высокий, намного выше ее. Солнце окунулось в залив. Факелы нефтеочистительных заводов, расположенных по обе стороны залива, – как сигналы бедствия.
У Мари дрожат ноги. Она и цепляется за эту минуту, и хочет от нее оторваться. Они стоят в метре друг от друга. И тем не менее ничто не разделяет их; оба испытывают какое-то горькое наслаждение, и у обоих кружится голова.
– Поедем, поедем скорее, – говорит Мари.
– Нет! Поезжайте одна… я вернусь пешком.
– Это далеко.
– Мне спешить некуда.
– В самом деле…
– Я вас прошу. Так будет лучше, не правда ли?
– Конечно, вы правы.
Она бежит к машине, захлопывает дверцу, включает зажигание и отъезжает, не обернувшись.
– Отпусти меня, слышишь!
Луи не задерживается в баре, и каждый вечер застает Мари за одним занятием: она снова и снова слушает купленную в Марселе пластинку. Он берет ее за плечи.
– Не надо, пусти.
В голосе Мари теперь не гнев, не досада, а грусть, и это сбивает Луи с толку. Он, естественно, винит себя. Возможно, кто-нибудь видел, как он заходил к Гю, и донес Мари…
– Мари, завтра мы с Артуром в Жиньяке не работаем. Первое мое свободное воскресенье за многие, многие месяцы. Куда бы тебе хотелось поехать?
– Поезжай с ребятами, а я останусь дома. Надо дошить платье, я уже давно обещала Симоне.
– Ты на меня еще сердишься? Я напился тогда как дурак… Меня уговорили.
– Да нет, не сержусь. Если бы ты только знал, как мне все безразлично.
– Значит, сегодня ты ляжешь в спальне?
С той самой бурной сцены после выпивона, как выражается Луи, Мари так и спит на диване в гостиной.
– Нет, Луи.
– Но, послушай, это же глупо!
Он не знает – злиться или умолять. Он страшится нового срыва. Усталость, засевшая в нем, сказывается при каждом движении, все чаще и чаще мучит боль в спине.
Надо бы взять Мари на руки, поцеловать, прижать к себе, но он боится – а вдруг сразу уснет, как тогда.
Наверное, Ксавье уже прилетел в Сенегал. Нигде, кроме как на пляже, даже и представить его себе не могу. Да и вообще – он, точно песок, просыпался сквозь пальцы – и пустота… С самого четверга прямо места себе не найду, вроде хворой собаки. Жизель, наверно, была права.
Жизель недолго пришлось допытываться, пока Мари расскажет ей про прогулки в Куронн, пластинку, Карро. Прежде всегда исповедовалась Жизель; ведь она только и делала, что закручивала или раскручивала очередной роман. Так повелось со времен их девичества, да так и осталось. Уже в семнадцать лет Жизель была складненькой толстушкой. Теперь же она превратилась в цветущую роскошную блондинку, на которую мужчины кидали недвусмысленные взоры.
«Жизель – ренуаровский тип», – повторял Антуан, кичившийся знанием живописи.
– Ну, а дальше что? – спросила Жизель, выслушав рассказ Мари.
– Все.
– Красавчик с бородой, томные глаза, пластинка, приводящая в трепет, – все так ясно как божий день.
– Ты думаешь?
– Тебе остается только упасть в объятия своего учителя и закрутить с ним роман.
– Ну нет.
– Почему?
– Потому что это не такая простая история.
– Ну конечно, у тебя все сложно. А на самом деле все такие истории кончаются одинаково.
– Вечно ты все упрощаешь.
– Не упрощаю, а свожу к сути.
– Но для нас не в этом, как ты выражаешься, суть. Не в этом.
– Для кого для нас?
– Для Ксавье и меня.
– Вы что, не такие люди, как все?
– Просто я не свободна.
– Неправда, Мари. Просто ты боишься себя.
– Возможно.
– Тебя удерживает не Луи и даже не дети.
– Ничего меня не удерживает. Все дело в том, что мне и в голову никогда не приходило, что у нас с Ксавье могут быть иные отношения. Это твоя идея.
– А помнишь Жильбера?
– Того парня, с которым ты гуляла до Антуана?
– Он погиб в Алжире. Знаешь, я ему кое-что позволяла, но до известного предела. Я пользовалась его робостью, его добротой. Перед отъездом в Алжир – я уже год как была замужем – он пришел со мной повидаться. На его лице уже была печать смерти. Как ни странно, я часто вспоминаю, какими он смотрел на меня глазами.
– Зачем ты мне все это рассказываешь?
– Не знаю… Когда я думаю, что он, быть может, так и погиб, затаив на меня обиду, я готова локти себе кусать. Кто знает, а вдруг мы упустили свое счастье.
– Счастье? И ты в него веришь? Но при чем тут эта история?
– Ни при чем. Просто с той поры я решила брать от жизни все, что можно. И на твоем месте…
– Я знаю, как поступила бы ты. А я – другая.
– Ты любишь Луи?
– Он славный парень.
– Антуан тоже, но этого мало.
– У тебя нет детей, Жизель!
– У меня нет твоих принципов…
Принципы! Они разбились вдребезги на пляже в Жаи. Если бы я вняла советам Жизель и сошлась с Ксавье, оно, возможно, было бы даже лучше. Ах, принципы-то вроде соблюдены. Так я и осталась верной мужней женой.
Интерлюдия шестая
Сколько ни размышляй, Этого мало, Дела твои плохи и ты в отчаяньи, Но все идет к худшему. Ты говоришь – так дальше невыносимо, Так найди же выход.[25]Бертольт Брехт
Умственное переутомление действительно типично для нашего времени, но оно не присуще человеку изначально, а потому необходимо срочно его устранить.
Жан Табари, профессор медицинского факультета в Париже. («Жизнь и доброта», французское издание журнала Красного Креста, июнь 1964 года)
Какая мразь кругом! Величье сохранили Лишь женщины.[26]Виктор Гюго, Возмездие
Мало-помалу стройка затихает. Луи остался один. Его не тянет в бар, домой идти не хочется, нельзя, чтобы семья видела его в таком раздраженном состоянии.
Он шлепает штукатурку на стену, раз-другой. Затирает ее. Уже темно. Можно было бы зажечь в старом растворном ящике – он тут для того и стоит – размельченный гипс и поработать еще при сине-золотом пламени, вдыхая запах серы.
Но нет. Сегодня вечером ему вообще нет никакого расчета работать поздно. Накануне бригада поцапалась с хозяином из-за оплаты, и все, как один, решили уйти со стройки. Наутро они уже подрядились работать в другом месте.
– Вкалываешь сверхурочно ради собственного удовольствия? – сказал ему Рене, уходя домой.
Луи промолчал. У него нет сил выносить ни молодое зубоскальство Рене, ни скучные воспоминания алжирца о своей родине. Как ни повернись, мир враждебен тебе, за что ни возьмись, тебя ждет неудача. Вокруг Луи пустыня, он чувствует, что силы его иссякают. Боль в спине терзает его без передышки с самого раннего утра.
Прошла неделя с того дня, когда он носился, точно блудливый пес, и получал щелчок за щелчком. Сонливость одолевает его все раньше и раньше, а среди ночи сон раскалывается надвое, как сухое полено. И тогда Луи подолгу лежит, не смыкая глаз.
То, что Мари по-прежнему спит в гостиной на диване, тоже действует ему на нервы. Сегодня ночью он пошел взглянуть на нее. Мари свернулась на диване калачиком. Он готов был ее разбудить, да побоялся. Он боится всего: других, себя.
Чем дальше, тем непонятнее становится Мари. Она постоянно слушает эту таинственную пластинку. Внешне ничего не изменилось. Мари так же занята детьми, готовкой, домашним хозяйством.
Предметы все больше расплываются. Едва проснувшись, Луи погружается в разреженный туман, в который там и сям вкраплены люди и вещи, словно торчащие из моря рифы. Жесты, шумы, слова ранят его – ему кажется, будто у него содрана кожа.
Из-за холма восходит луна и катится по небу, словно мяч по плоской крыше. Поднявшись, она заглядывает в помещение. Тень Луи расплывается на белой стене. Движения искажаются. Вот он пожимает плечами, втягивает голову, вытягивает шею, вскидывает руку, поднимает ногу. Он прячется в тени – луна освещает шероховатые швы между плитами. Он появляется вновь, и гигантская тень Луи перерезана пополам: одна половина на стене, вторая цепляется за потолок.
Он смеется – его забавляет эта игра уродливых теней; его фигура то раздувается, то утончается, то обезображивается, то приукрашается, то обрубается, а то и вовсе исчезает.
Он прячется, вытягивает руки – они распластываются на стене, чудовищно увеличенные, проделывают причудливые жесты. Пальцы удлиняются, укорачиваются, пропадают совсем. Сжатый и разжатый кулак превращается в пасть с ощеренными зубами. На стене возникают животные, звери, растения и тут же уходят в небытие.
Одна фигура несуразнее другой. Луи соединяет кулаки, вытягивает и снова загибает пальцы – тени напоминают лица. Луи узнает их одно за другим. Рискованная и вздорная игра возрождает все его обычные видения.
Гримасничающий люд мечется по стене: старый господин с острой бородкой, Алонсо, владелец бара в Мартиге, жена Алонсо, хозяин – как они его называют, хотя в действительности он просто надсмотрщик и сам на жалованье, но жлобствует так, словно стоит на страже собственных капиталов. Луи, ухмыляясь, честит тень, отбрасываемую кулаком. Вчера он крупно поговорил с этим типом от имени всей бригады. Но у него еще осталась в запасе пара ласковых слов. Хозяин обсчитал их по всем статьям, записал меньше квадратных метров, урезал замеры отделочных работ – карнизы, пилястры, желоба – и в результате недодал им не одну тысячу франков. Спор закончился как обычно.
– Пусть нам готовят расчет, – закричал Луи под одобрительные возгласы товарищей, – пусть рассчитываются подчистую, и мы уходим.
– Ты что, думаешь, я не найду других штукатуров?
– Халтурщиков сколько угодно. А мы тут работать больше не намерены.
Утром он и Рене сходили на строительство стандартного жилого дома на окраине Мартига по дороге в Пор-де-Бук и взяли подряд на всю их бригаду. Такие переходы со стройки на стройку в их жизни не редкость.
Но как Луи ни складывает кулак, морды мерзавца, обворовывавшего их неделя за неделей, больше не получается.
Теперь тень скорее напоминает Алонсо – у нее открытый, словно бы хохочущий рот.
Алонсо наверняка знает о его дурацкой поездке в Витроль. Недаром он каждый день поносит в бистро жителей Мартига – но не в лоб, а рассказывая какую-нибудь историю из прованского фольклора, то и дело буравит Луи блестящими карими глазками. Две из них он рассказывает чуть ли не каждый день.
Так и сяк складывая руки, Луи пытается изобразить на стене смешливое, толстое лицо. Жена Алонсо заливается смехом, в то время как сам Алонсо орет, и голос его, отскакивая от мешка с мелом, гремит под потолком и слышен, наверное, даже на улице.
– Как-то раз один мартигалец – он мнил себя хитрецом – приехал из Марселя, где он пробыл неделю, и давай каждому встречному и поперечному вкручивать, будто возле старого порта застряла в устье реки огромная рыбина – голова ее у мэрии, а хвост в открытое море вылез, в замок Иф упирается. Сначала мартигальцы над ним потешались, а потом один за другим потянулись в Марсель поглядеть на диковинную рыбу… «Вот кретины! – заявил наш шутник, – что им ни расскажи, во все верят». Но, малость подумав, и сам пустился за ними вдогонку. «Пойду-ка погляжу, – говорит, – раз они туда отправились – наверное, так оно и есть».[27]
В первый вечер Луи смеялся вместе с другими. Потом Алонсо стал для затравки рассказывать другую историю – давно всем известную, как мартигалец заявился в Эксе в гостиницу, где не было мест, и ему предложили переночевать в двухспальной кровати рядом с важным постояльцем – негром из Эфиопии. Он попросил разбудить его пораньше на рассвете. Но пока он спал, поваренок размалевал ему лицо коричневой краской. И вот утром его будят, он вскакивает с кровати, подходит к зеркалу и говорит: «Что за идиоты, вместо меня разбудили негра!» – и снова улегся спать.
Алонсо сам первый разражается смехом и приступает к рассказу про рыбу. А покончив и с этой историей, спрашивает:
– Ну, что ты об этом думаешь, Луи? Верно, всегда отыщется дурачок, который не поленится сходить поглазеть.
Театр теней утомляет Луи. Он по-всякому крутит пальцами, стараясь, чтобы на стенке получилась тень, похожая на женскую фигуру, но тщетно. У него не выходит ни фигура Мари, ни статуя. У него не выходит ничего, кроме собачьих голов, крокодиловых морд, заячьих ушей, слоновьих хоботов.
Луи подходит к окну. Игра перекинулась теперь и на то, что снаружи. Подающие воду шланги пляшут перед дверями. Краны острыми клювами прокалывают открытые глаза фасадов. Челюсти экскаваторов жуют деревья в парке. Отбойные молотки бурят кратеры. На бетономешалках вырастают верблюжьи горбы. Балки лесов блестят, словно змеи. Шоссе, по которому, обгоняя друг друга, мчатся машины, кажется золотым галуном.
Тень Луи в просвете окна – точно пламя. Она колеблется, раздувается, гаснет.
Она мечется и прыгает по фасаду при свете луны.
Клювы подъемных кранов застывают на месте, челюсти экскаваторов смыкаются, словно хотят вцепиться в эту непомерно разросшуюся тень. Балки-змеи поднимают головы – они тоже готовы перейти в наступление. Луи пятится, ушибает спину – как раз больное место.
Луна исчезла за облаком. Тьма поглощает стройку: Луи слышатся какие-то несуразные звуки: плохо приклепанное железо плачет как ребенок, капли воды из незакрытого крана стучат, как подковы по асфальту, ночные насекомые трещат крылышками, ветер гудит в лесах.
Луи замирает на месте – недостроенное здание, в котором нет ни дверей, ни рам, ни крыши, держит его взаперти. Он застрял тут, как муха в паутине. Уже много дней подряд его мучит то одно, то другое. Товарищи по работе, Алонсо, Рене смотрят на него с жалостью. Вчера Рене вызвался загасить для него известь. За ним приглядывают, как за ребенком или больным.
Он обретает покой, только когда смотрит на мертвую статую: жизнь останавливает свой бег.
Он какой-то сонный, а уснуть не может. Ему бы хотелось обнять Мари, но едва он приближается к ней, ему уже чудится, что он вот-вот рассыплется.
Луи опять подходит к окну. Он стоит на четвертом этаже. Земля притягивает его, манит, зовет…
Он отступает, натыкается на ведро; ведро с грохотом катится по полу. Вода намочила брючину, залила ноги. Он снимает рабочие штаны, куртку, переодевается. Привычные жесты возвращают его к действительности.
Из-за облаков снова выплывает луна. Она освещает бар у ворот стройки. Луи толкает перед собой мотороллер. Анжелина закрывает ставни. Он подходит к девушке.
– Анжелина!
– Кто тут?
– Это я, Анжелина.
– Ах это вы, мосье Луи.
Она возникает в дверях. Луи приближается к ней вплотную.
– Я закрываю, мосье Луи, уже никого нет. Хотите что-нибудь выпить?
– Нет.
– Тогда до свиданья.
– Ты что-то больно торопишься.
– Время уже позднее. Вы один остались на стройке?
– Пойдем со мной, Анжелина.
– Да что с вами, мосье Луи?
Он нашел способ выйти из мрака, найти ответ на вопрос, неотвязно преследующий его последние дни, способ навсегда покончить со всеми сомнениями. Он уволочет Анжелину к статуе на поляне.
– Пойдем, я дам тебе все, что захочешь.
Только бы она не стала ломаться. Женщины любят поднимать шум по пустякам. Он обнимает Анжелину, пытается ее увлечь.
– Отпустите меня, мосье Луи, сегодня я не хочу.
– Пойдем.
Он тащит ее за собой. Она отталкивает его, увертывается. Он останавливается, собирается с силами. Пытается поднять ее.
– Вот псих!
– Сколько ты хочешь? Пять, десять тысяч?
– Отпустите меня. Мне с вами страшно.
Луи чувствует, как к нему возвращается вся его энергия. Если Анжелина с ним не пойдет, он возьмет ее силой, тут же у дверей бара. Эта потаскуха еще вздумала ему отказывать! Ничего, он ее крепко держит.
– Шлюха!
Анжелина укусила его, воспользовалась моментом, когда Луи ослабил хватку, бросилась к двери и схватила рукоятку для спуска жалюзи.
– Не подходите!
Луи в нерешительности. По дороге кто-то идет, он невольно оглядывается. Это какой-то мужчина.
– Ты, Пьеро? – кричит Анжелина.
– Да, я. Ты еще не закрыла?
– Закрываю.
Жалюзи медленно опускаются. Анжелина подходит к мужчине, тот обнимает ее за талию.
– До свиданья, мосье Луи. Приходите еще.
Луи провожает парочку глазами. Его вытянутая тень лежит на шоссе.
Луна провожает Луи по изрытой, пересекающей стройку дороге, которая сменяется нехоженой тропкой, ведущей на небольшую поляну. Статуя лежит среди сорных трав, из-под которых видны только грудь и плечо – они белеют во тьме. Статуя спит.
Луи так и не удалось ее оживить. Отлитая из гипса и однажды уже зарытая в землю мужчинами, она вновь вернулась к своей судьбе; это лишь наметка живой женщины. А скоро бульдозер выкорчует в парке последние деревья, чтобы выровнять грунт для новостроек, и статую швырнут на грузовик вместе с разными обломками и прочим строительным мусором, который ежемесячно вывозят к берегам залива на свалку.
Пройдет немного времени, и на месте бывшего имения, где по вечерам в сырой траве квакали жабы, вырастут новые дома, из окон будут разноситься детский плач, девичье пенье, семейные ссоры и накладывающиеся друг на друга звуки радиоприемников и телевизоров.
Махнув на прощанье статуе рукой, Луи садится на мотороллер и уезжает на предельной скорости. Он мчится, испытывая животную радость, едва не задевает машину, которая летит на него с зажженными фарами, слышит скрежет шин по гравию, чувствует, как ветер хлещет его по лицу. Дорога извивается как женское тело – он раздавил его колесами.
Гостиная освещена торшером. Войдя в дом и не сразу увидев Мари, Луи было подумал, что она лежит на диване, как все последние вечера. По пути на кухню он включает в комнате верхний свет.
Мари сидит в кресле. Когда он вошел, она не пошевелилась. На проигрывателе вхолостую вращается пластинка.
– Что ты тут делаешь?
– Ничего, как видишь… Собираюсь ложиться спать.
– Ты не смотрела телевизор? А где ребята?
– Спят. Ты приходишь домой все позднее и позднее.
– Ты меня ждала?
– Нет. Я размышляла.
– О чем?
– О многих невеселых вещах.
– Теперь я буду приходить раньше. С Роньяком покончено. Мы взяли расчет.
– Опять?
Он рассказывает об их споре с хозяином и о том, какое решение приняла бригада.
– Мы будем строить стандартные дома в Мартиге. На отличных условиях.
– Тем лучше… Только знаешь, мой бедный Луи, вот уже несколько лет, несмотря на разные перемены, все остается по-прежнему. Так что… Пойду-ка я спать.
– Какую это пластинку ты слушаешь последнее время?
– Никакую.
– Как так никакую… Мне тоже хочется послушать.
– Скажи на милость. Это классическая музыка. Тебе она не нравится. Ты знаешь «Море» Клода Дебюсси?
– Поставь-ка ее.
– Ребята спят.
– Негромко. Они не услышат.
– Придумал тоже.
Приглушенная музыка звучит странно, тревожно. Последние шесть дней морские волны наводняют дом каждый вечер; но сегодня они укачивают комнату нерешительными нежными толчками.
Набросив халатик, Мари садится на прежнее место.
– Тебе холодно?
– Немного.
Подняв плечи, она усаживается поглубже в кресло.
– Шел бы ты спать, Луи. Наверное, валишься с ног.
– Нет еще. Мне нужно тебе кое-что сказать.
– Ты всегда выбираешь подходящий момент. Лучше послушай пластинку, раз тебе захотелось музыки.
Свистит ветер, бушуют волны.
– Мари! Я сегодня чуть не переспал с девкой.
– Почему «чуть»?
– Она не захотела.
– Переспишь в другой раз.
Море волнуется все сильнее. Мари встает, еще приглушает звук. Музыка превращается в невнятное журчание, но время от времени раздаются громовые раскаты.
– И это все, что ты можешь мне сказать?
– О чем?
– О девке.
– А ты хочешь, чтобы я тебя расспрашивала в подробностях? Знал бы ты, как мне все безразлично.
Луи стоит посреди комнаты, сзади на него падает яркий «дневной» свет из кухни, спереди – желтые отсветы торшера.
Мари оборачивается. В лице Луи есть что-то жалкое и внушающее тревогу. Как он осунулся. У него понурые плечи, сутулая спина, руки-плети, подавленный вид. С губ Мари чуть не слетают жестокие слова: «Тоже мне соблазнитель». Но верх берет беспокойство – слишком многое их объединяет.
– Посмотри на меня, Луи.
– Это еще зачем?
– Говорю, посмотри на меня.
Нет, он не выпил. Пустой взгляд. На щеках – глубокие складки. Цвет лица болезненный, желтый. Откуда-то со дна души у Мари поднимается нежность, накопленная за годы совместной жизни.
– Ты плохо выглядишь, Луи. Тебе нужно показаться врачу.
Сонливость Луи, вечная раздражительность, физическое недомогание, грубость и неуживчивость – все объясняется. Сердце Мари разрывает жалость.
– Я в полной форме.
Но словам, которые он выговаривает ворчливым, глухим голосом, противоречат помятые веки, горестно сложенные губы, синяя, пульсирующая на виске жилка, разбухшая до того, что, кажется, вот-вот лопнет.
– Садись… Ты скверно выглядишь. Ты себя плохо чувствуешь?
– И ты тоже… Нет, я не болен.
– Тебе уже говорили, что ты болен? Кто?
– Товарищи на работе, Рене, например.
– Почему ты мне ничего не сказал? Ты меня больше не любишь?
Вопрос вырвался у нее сам собой; вот так же она спрашивает Ива или Симону, когда они вдруг раскапризничаются. Привычно, нежно пробивается она к нему.
– Ну что ты пристала, Мари?
Быть может, наступил момент разрубить образовавшийся узел, разорвать паутину, которая его опутала. Никогда еще так не болела спина. Никогда еще так не наваливалась усталость. Голова трещит. Перед глазами все кружится, а музыка, хотя и чуть слышная, оглушает.
– Садись, Луи.
– Наверное, я переутомился, – говорит он и валится на диван. – Это я из-за дневного света выгляжу таким осунувшимся и бледным. Ты тоже бледная.
Мари встает. Зеркало над буфетом отражает ее загорелое, пышущее здоровьем лицо. Да еще это приглушенное журчание музыки – она звучит как упрек, – и ей вспоминаются блеск моря, веселые игры на пляже, яркое солнце, радости ленивого лета.
Мари выключает проигрыватель, кладет пластинку в конверт и ставит на полку – все эти дни она держала ее под рукой, чтобы слушать снова и снова. Теперь ей будет не в чем себя винить.
Луи больше не кажется ей скучным, чужим человеком; и это уже не тот невнимательный муж, от которого невозможно дождаться ласки. Это ее давний спутник, приятель, кавалер на танцах, тот самый возлюбленный, с которым она когда-то начинала жизнь. Создатель этого семейного очага, едва не разлетевшегося в прах. И вот он болен! Ужасно.
Не ее ли это вина – ведь она не поняла, не увидела, как он день за днем убивает себя, чтобы дать счастье ей и детям.
Он сидит неподвижно, уставясь в пол.
– Что случилось, Луи, что происходит? Почему ты мне ничего не рассказывал?
Она поднимает ему голову. Ее пугает это изможденное лицо, глаза, избегающие ее глаз, обострившиеся черты.
– Мари! Мари! Мне крышка!
Плотину прорвало – плотину гордости и ложного самолюбия. Доверие утверждается на пока еще зыбкой почве. Сначала он говорит сбивчиво, с трудом преодолевая себя, но потом, когда связь, давно утраченная, налаживается вновь, он уже легче разматывает тугой клубок своих страхов, тревог, беспомощных поисков.
– Бедный мой Луи!
По мере того как ей открывается слабость мужа, Мари чувствует себя все сильнее. Теперь она должна быть сильнее его. Мари забывает, что она обиженная жена, и испытывает к нему лишь материнскую жалость.
Неумелый, но донельзя откровенный рассказ еще больше укрепляет Мари в ее решимости.
У меня стало одним ребенком больше, и этот – самый слабый и беззащитный изо всех. Я должна взять его за руку, заново научить ходить, одну за другой вынуть все занозы, застрявшие в его теле, вернуть вкус к дому, любовь детей, покой… Это будет нелегко. Потребуется мужество. Надо будет набраться терпения и научиться выносить его таким, как он есть, – придирчивым, отупевшим от усталости.
– Луи, ты переработался.
– Я уже это слыхал от других.
Других! Мне больно это слышать. Другие видели то, чего не видела я. Они сказали то, чего не сказала я. Я считала себя непонятой, тогда как непонятым был он. Мне следовало понять его и, пока не поздно, удержать от падения.
– Тебе нужно передохнуть, Луи. Ну хотя бы перестать работать сдельно.
– Ты прекрасно знаешь, что это невозможно.
– Я тоже могу пойти на работу.
– Я не хочу. И никогда не хотел. Кто будет заниматься детьми, Ивом?
– За ним присмотрит мама.
– Нет. Я еще не помер. Немного выдохся – это верно, да и все эти истории вышибли меня из колеи. Но я пока еще не сдался.
– А нельзя ли что-нибудь придумать, Луи?
– Что?
– Почем я знаю. Чтобы прокормить семью, работать приходится все больше и больше. Куда это годится?
– Конечно. Хозяева нас обдирают, и ничего тут не поделаешь.
– А что если бы вы все сговорились и действовали заодно?
– И ты в это веришь? Не строй иллюзий. Каждый бьется за себя, а на соседа ему плевать.
– Если хочешь, мы еще вернемся к этому разговору, да и остальное от нас не уйдет. А пока тебе надо подлечиться – это сейчас главное.
– Говорю тебе, я не болен!
– …и отдохнуть. В этом году ты не брал отпуска.
– В прошлом тоже.
– Мы тебя не видим дома, даже по воскресеньям. А ведь ты нужен детям… и мне тоже.
Мари преодолела последнюю преграду – победила в себе женщину, бунтовавшую из-за разочарования в муже, отказалась от своих мечтаний на пляжах Куронна и Жаи и стала тем, чем хотела быть, – матерью. Отныне ей будет легко все принимать и отдавать.
– Ты всем нам нужен, Луи.
– Не знаю, Мари, я ничего больше не знаю.
Он улыбается чуть заметной грустной улыбкой.
– Мари, как я боялся, как я боялся. Ведь я уже было совсем тебя потерял.
– Не смей так говорить… Это я не хочу терять тебя. Мы вместе сходим к врачу.
– Говорю тебе, я не болен.
– Знаю, знаю, но доктор тебе что-нибудь даст для поднятия духа, вернет тебе силы… И потом, Луи, у нас должно оставаться время и на жизнь
Она ласково гладит волосы Луи. И ей кажется, что она отгоняет от него тревоги, мучения, боль. Ничего пока не наладилось, все испытания впереди, но она верит в свои силы.
С годами волосы Луи потускнели, но они такие же мягкие, тонкие и шелковистые, как у Жан-Жака.
Paris 1965
Примечания
1
Работай, девушка, работай хорошо (испан.)
(обратно)2
Коли дитятко не плачет, значит, сиси ему хватило (португ.)
(обратно)3
Перевел В. Куприянов
(обратно)4
Перевел В. Куприянов
(обратно)5
«О Галльской войне» (лат.)
(обратно)6
Перевод С. Апта
(обратно)7
Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 6, с. 428
(обратно)8
Ж. Расин. «Афалия». Сочинения, т. 2. М.-Л., 1937, действие I, явление 1-е
(обратно)9
Макари – в XIX веке владелец ресторана, расположенного на Лазурном побережье. Ресторан славился своей кухней, в особенности рыбной похлебкой. Выражение «Это Макари» вошло в обиход и стало равнозначным выражению «лучше некуда». (Прим. авт.)
(обратно)10
Там же, действие IV, явление 3-е
(обратно)11
Там же, действие IV, явление 3-е
(обратно)12
Там же, действие V, явление 2-е
(обратно)13
Перевод С. Третьякова.
(обратно)14
Перевод Л. Я. Мея
(обратно)15
Старинный городок неподалеку от Марселя, некогда славившийся боем быков. Городок сейчас обречен на вымирание, поскольку в нем нет промышленности
(обратно)16
Имеется в виду де Голль
(обратно)17
Перевел В. Куприянов
(обратно)18
Перевел В. Куприянов
(обратно)19
Перевела Ф. Коган-Бернштейн
(обратно)20
Ничейная земля (англ.)
(обратно)21
Грез Жан Батист (1725–1805) – французский художник
(обратно)22
Тартана – одномачтовое судно
(обратно)23
Комическая коррида «Огненный бык» (испан.)
(обратно)24
Перевел В. Куприянов
(обратно)25
Перевел В. Куприянов
(обратно)26
Перевел Павел Антокольский
(обратно)27
Эту историю можно прочесть в превосходной книге Армана Люнеля «Я видел, как живет Прованс». (Прим. авт.)
(обратно)
Комментарии к книге «Время жить», Андре Ремакль
Всего 0 комментариев