Эмманюэль БОВ МОИ ДРУЗЬЯ
Роман
С французского
Аурора Гальего, Сергей Юрьенен
БОВ, alias БОБОВНИКОВ:
ФРАНЦУЗСКИЙ КЛАССИК С РУССКИМ АКЦЕНТОМ
Первопубликация к столетию (1898-1945)
Один из его романов назывался «Некто Раскольников» – про студента Сорбонны с топором. Вообразим себе «Бедных людей», представим «Униженных и оскорбленных», изложенных в стиле Хемингуэя, и даже проще: не рубленый язык, а «белый». Нулевой.
Мать была из Люксембурга, отец из России, которую мы потеряли: согласно семейному преданию, был выслан за нигилизм в Париж, где на исходе XIX века и родился Эмманюэль Бобовников. С такой фамилией в те времена во Франции рассчитывать на успех не приходилось. Бобовников прославился под псевдонимом.
Нобелевский лауреат Бекетт на вопрос, кого бы он рекомендовал из позабытых авторов, в 70-е годы отвечал: «Самый великий из забытых – Бов. Ни у кого нет такого чувства трогательной детали».
Сегодня во Франции признано, что Бов первым открыл новый тип письма: движения души читаются по реакциям на внешний мир, который под его пером приобретает невероятную достоверность – и, действительно, трогательность улики. Его называют среди предшественников «нового романа», его влияние на современную литературу глубоко и прочно. Это, бесспорно, французская классика уходящего века. Но не вполне полноценная, что ли. С акцентом. При жизни писателя некоторые критики, раздраженные успехом «иностранца», публично подвергали сомнению совершенство его французского. С языком у парижского космополита Бова было все в порядке, но стилистически он, начавший первым, до Хемингуэя, до Селина, опередил литературу периода «меж двух войн».
В 1924 году первый роман Бова «Мои друзья» был рекомендован к изданию «самой» Колетт. Книга привела в восторг Саша Гитри, а в Германии Райнера Марию Рильке, который в свой последний приезд в Париж пожелал встречи с дебютантом. Вторая книга «Арман» – и премия Фигиер, не самая престижная, но самая большая во Франции: 50 000. Несмотря на успех, Бов не стал персонажем светской хроники. Уклонялся от ужинов со знаменитостями, отказывался завязывать полезные связи и, как вменено в обязанность парижскому интеллектуалу, «выбирать свой лагерь» в борьбе идей. Его отвращала задача строить имидж, он избегал сообщать данные о себе даже для обложек собственных книг. Первая биография Бова, вышедшая не так давно во Франции, называется «Жизнь, как тень». Но, кажется, даже тени писатель старался не отбрасывать. Он постоянно перемещался, ускользая от внимания, жил в разных местах Франции, в Австрии, в Англии. Гонорары уходили с такой скоростью, что он то и дело продавал не только свои роскошные машины, но и только что приобретенные рубашки из расшитого шелка. Друзья называли его «Обломофф». К началу второй мировой, однако, Бов выпустил без мало тридцать книг.
Под немцами печататься отказался. Стремился к де Голлю за Ла-Манш, попал в Алжир, где вступил в Национальный комитет писателей, пересекался с Андре Жидом, Сент-Экзюпери и написал посвященную де Голлю книгу «Убытие в ночь». После освобождения вернулся в Париж и успел опубликовать роман «Ловушка», который стал последней книгой. 13 июля 45-го Бов умер от малярии. В сорок семь лет. И был забыт.
Не всеми. Весьма ценил его, к примеру, Валери Жискар д’Эстен. Книги, которые поклонники разыскивали в ящиках букинистов, стали раритетом ко второй половине 70-х, когда, собственно, и началась посмертная эпоха Бова.
На этот раз признание пришло с Востока – из-за Рейна. На немецкий «Мои друзья» перевел знаменитый австрийский авангардист и франкофил писатель Питер Хандке. Вышедшая в «Зуркампфе» книга стала в Германии бестселлером. «Шпигель» посвятил феномену Бова шесть страниц. Баварское ТВ стало разыскивать родственников писателя (к тому времени еще не умер брат Виктор, дочь Нора жива по сей день). Намерение экранизировать прозу Бова выразил Вим Вендерс. Ажиотаж в немецкоязычном ареале вызвал переводы в других странах и, наконец, успех во Франции. Статья в газете «Монд», посвященная второму пришествию Бобовникова/Бова, имела заголовок «Бовисты всех стран, соединяйтесь!»
Россия, руку.
От переводчиков.
Прага, 1998.
Послесловие к предисловию. Тогда, в год 100-летия Бова, Россия протянула разве что мизинец. Проявив было интерес к нашей инициативе, «Иностранная литература» набрала в рот воды. Возможно, не подошла кандидатура зарубежных переводчиков на русский. Возможно, «дефолт». Фрагмент был напечатан в эфемерном журнале «29». Тем и кончилось. Потом распался наш переводческий тандем, возникший в начале гнусных 70-х, когда той же «Иностранке» Аурора, зайдя с улицы, наивно предлагала наш перевод сартровского «Герострата». После 27 лет, проведенных в Советском Союзе, Франции, ФРГ, Чехии и отмеченных, среди прочих совместных предприятий, переводом «Mea culpa» Селина – возможно, нашим главным достижением.
Теперь в Мадриде Аурора переводит не на русский.
Давно и порознь мы перешли на систему PC (что для меня, ветерана холодной войны, все еще в первую очередь значит Partie Communiste).
Пока наш перевод пылился в недрах заброшенного и только что по лени не спущенного в мусор «Макинтоша», в России появился еще один энтузиаст, который даже вышел на связь по имэйлу. По инерции движимый «бовистской» солидарностью, я рад возможности лишний раз известить, что Данила Гомулькин перевел романы «Ловушка», «Холостяк» и ряд других работ, доступных в сети по адресу
С.Ю. Прага, 2004
Жан КАССУ
Писатель,
основатель Парижского музея Современного искусства (1897-1986)
ВВЕДЕНИЕ
Переиздание произведений Эмманюэля Бова переносит меня на полвека назад, в середину 20-х годов, когда эйфория, последовавшая за войной, предположительно последней из последних, невероятной вспышкой возродила литературу и искусство. По выходуиз такого темного туннеля проснулось страстное любопытство к мирам, возвращенным миру, мирам, полных ждущих открытия новых стран, книг, картин, музыки. Мы возрождались со всем тем новым, что начинало проявляться уже перед страшными скобками и считалось престижным: литература, в частности, познала успех, который с тех пор не обретала. Вся эта роскошь, которой к тому же соответствовало богатство других сфер искусства, выражалась посредством романистов, поэтов, школ, движений. Процветали газеты, журналы, сборники, сама любовь к книге, возникали или возобновлялись издательства, происходило нечто вроде того, что обыкновенно и называют литературной жизнью. В этой атмосфере я познакомился с Эмманюэлем Бовом. Мы были этими начинающими «до тридцати лет», которые, на протяжении одного сезона, собирались на обедах в Виллет. Робер Эмили-Поль и его брат Альбер, книготорговцы из предместья Сент-Оноре, обладавшие изысканными манерами, предполагавшими им соответствующий образ жизни в том древнем Париже, были охвачены издательским ренессансом момента. Издававшие перед войной нескольких лучших писателей, сейчас они хотели развернуться согласно запросам дня и поручили Эдмона Жалу найти молодых неизвестных авторов и создать издательскую серию новых романов. Именно в этой серии Бов и я опубликовали наши первые романы. Сохраняя предместный книжный магазин, братья Эмиль-Поль основали свое издательство в Сен-Жермен-де-Пре, позади церкви, в глубине безмятежного дворика, почти что сада, – в полном соответствии с поэзией этого чудесного квартала, потерянной сегодня в непостижимых мифах. Мы встречались в кабинете Робера, человека безукоризненной честности (который оказал во время оккупации блистательные услуги Резистансу) и продолжали вкушать прелести болтовни на террасе «Де Маго», во «Флоре» или у «Липпа» – магический треугольник, где можно было быть уверенным, что встретишь Фаргю между другими знакомцами, не менее убежденными, чем он, что наилучший способ зарабатывать на жизнь это терять свое время. Все это вещи довольно архаичные и употребимые теперь только для развлечения любителей, так сказать, сувениров, каковые, собственно, и есть утраченные времена.
Эдмон Жалу с пылким любопытством принимал участие во всем этом литературном озеленении, что толкало его к новеллам и молодым друзьям. А он имел вкус к дружбе, как имел вкус к неведомому, к новизне, к иностранным литературам и странным судьбам, ко всему, что есть признание и послание. Он верил в существование внутреннего мира, в реальность воображения и в возможность вообразить себе реальность. Следуя за ним до предельных границ этих бесценных склонностей, мы не могли не различить в нем особенного предрасположения, одновременно умиленного и зачарованного, к людям асоциальным и несоциальным, к маргинальным судьбам и знакомствам без разбора, к случаям и мечтам, которые суть, конечно, вещи человеческие и даже слишком человеческие, но не служат особой подмогой в повседневной жизни. Один из персонажей, который ему нравился больше всего в литературе, а следовательно и в реальности, был Обломов. Живя нашей жизнью, он не мог не открыть среди нас его вновь, если не в самом Бове, то в персонажах Бова. Впрочем, довольно трудно определить связь, которая могла существовать между Бовом и его персонажами. Вполне возможно, что он был одним из них. Его русское происхождение придавало некоторое основание этой гипотезе, так же как общий вид сдержанности, одиночества и благородной неуклюжести. Но он был также автор этих персонажей и можно не сомневаться, что он их знал, на них смотрел, судил их, и следовательно, от них отличался. И это подтверждалось улыбкой, которая часто появлялась на его тяжеловатом и спокойном лице, улыбкой лукавой, причем, лукавости глубокой и уверенной. Это были его персонажи, он знал о них все, и с этой кривой полуухмылкой он созерцал, как влачатся они из отеля в отель, из номера в номер, не имея в своем вечном бродяжничестве никакого другого места, в этой их неуверенности и неопределенности, подавленности, хуже того: в их смирении под монотонными ударами фатальности, равной их бессилию. Как писатель Эмманюэль Бов столь же непримирим, как эта фатальность. Власть его это власть писателя. И то, что в этой власти присутствует элемент исповедальной субъективности, не столь уж важно. Вот откуда, начиная с «Моих друзей», первой из его книг, поразивших читателя, этот совершенно безмятежный тон объективности, к которому прибегает автор, чтобы рассказать придуманную им историю. Тон настоящего писателя. Большого. Искусство редкой силы. Искусство, которое не пятится перед эффектом шока и смущения, производимым его точностью. Этот шок, это смущения доходят до жути, поскольку все эти кропотливые подробности нищеты производят не жалость, а ужас – разве что сама жалость, в конечном счете, не является чувством ужасного. Но, к счастью, чтобы все поправить, есть эта лукавая улыбка, легкое прикосновение печальной иронии. Благодаря этому, несчастье может разрастаться до своих краев и, таким образом, подтверждать этот ужас, который на другом конце: на конце того, что может вынести читательское наше чувство. Катастрофа неизбежна. Тем более, что она уже здесь, с самого начала, с самой крохотной первой детали этого ужасающе реалистичной картины нищеты. Но дело в том, что эта нищета не только экономическая. К тому же, и главным образом, это нищета морали, что, в сущности, и делает ее такой ужасной. Это безвольное отношение к реальности, эта константа почти что, можно сказать, страдательного отрицания жизни более невыносима, чем самые жестокие удары судьбы.
Я помню, что Рильке прочитал «Мои друзья» по выходу и полюбил этот роман. Я помню, с каким большим чувством говорил он о нем. И это меня не удивляет. Он должен был здесь обнаружить вещи, которые были ему близки и дороги, вкус униженного отчаяния а ля рюсс, по-толстовски, этой ужасающей несомненности в том, что а чего ради? и невозможность из этого выйти, наивность несчастья. Потому что в стране, куда нас приводит Бов, несчастье наивно, и наивность есть в способе, которым нам о том рассказывают. Вот почему стиль Бова, его проза, имеет вид этой прилежной старательностью и в то же время абсолютно естественной прямоты. Коротких фраз, трезвых, сухих, которые говорят то, что говорят и означают то, что вы прочли и услыхали. Фраз бедных (как герои), и бедных настолько, что говорят они, по сути, не о бедности. Но о вещах, вполне естественно бедных, о фактах простодушно гибельных: и это намного сильней, чем говорить о бедности. Это очень сильно и сразу показалось мне очень сильным. С первых же страниц моего друга Бова, которые я прочитал, я пришел в восторг от естественности, которая была в силе его письма, его повествования. Я думал, что он, конечно, не мог более убедительным способом сказать правду.
Бов умер молодым. Это тоже произошло наивно и вполне естественно. Потому, вне всякого сомнения, что правда, высказанная столь просто и совершенно, чувствует сама, что нужды ей повторяться нет.
I
Когда я просыпаюсь, рот мой открыт. На зубах налет: лучше бы чистить перед сном, но никогда нет сил. В уголках глаз засохли слезы. Плечи больше не болят. Прямые волосы покрывают мне лоб. Растопыренными пальцами зачесываю их назад. Бесполезно: как страницы новой книги, волосы распрямляются и падают мне на глаза.
Поднимая голову, я чувствую, что щетина отросла: шею колет.
С нагревшимся за ночь затылком я лежу на спине, с открытыми глазами, подняв простыни до подбородка, чтобы не остыла постель.
Потолок в пятнах сырости: он так близок к крыше. Обои местами вздулись. Мебель у меня, как у старьевщиков на улице. Труба моей печки перевязана тряпкой, как колено. Над окном косо висит штора, окончательно сломанная.
Вытягиваясь, я ощущаю подошвами ног – вроде как танцор на канате – вертикальные перекладины моей железной кровати.
Одежда, которая давит на икры, плоская, теплая только с одной стороны. Шнурки ботинок потеряли наконечники.
Когда идет дождь, в комнате холодно. Можно подумать, что здесь никто не ночует. Вода, стекающая по всей ширине окон, выедает мастику и наделала лужу на полу.
Когда сверкает солнце, одинокое в небе, оно бросает золотой свет в середину комнаты. Тогда тени мух штрихуют пол тысячей линий.
Каждое утро соседка что-то напевает, передвигая мебель. Ее голос приглушен стеной. Впечатление, что играет граммофон.
Иногда мы встречаемся на лестнице. Она молочница. В девять утра возвращается делать уборку. Капли молока запятнали фетр домашних тапок.
Я люблю женщин в тапках: у ног их беззащитный вид.
Летом можно различить соски и бретельки сорочки под корсажем.
Я сказал, что я ее люблю. Она засмеялась, наверное, потому, что я беден и неважно выгляжу. Она предпочитает мужчин в военной форме. Ее видели на улице с рукой под белым ремнем республиканского гвардейца.
В другой комнате живет старик. Он тяжело болен: кашляет. На конце трости кусочек каучука. Лопатки, как два горба. Вена проступает на виске, между костью и кожей. Куртка не прикасается к бедрам: болтается, будто карманы пусты. Этот бедный человек шагает, переступая со ступеньки на ступеньку, держась за перила. Когда я его вижу, то набираю как можно больше воздуха, чтобы пройти мимо, не вдыхая.
В воскресенье его навещает дочь. Она элегантна. Подкладка пальто напоминает оперенье попугая. Это так красиво, что я спрашиваю себя, не наизнанку ли пальто надето. Шляпа очень дорогая, потому ради нее, когда идет дождь, она берет такси. От этой дамы пахнет духами, настоящими, не теми, что продаются в пробирках.
Жильцы моего дома ее ненавидят. Говорят, что вместо того, чтобы вести великосветскую жизнь, она могла бы вытащить отца из нищеты.
На той же площадке живет семейство Лекуан.
Будильник у них раздается рано утром.
Глава семьи меня не любит. Тем не менее, я с ним учтив. Он терпеть меня не может потому, что встаю я поздно.
Со свернутой рабочей одеждой под мышкой, он возвращается к семи вечера, куря сигарету английского табака – почему в доме и говорят, что рабочие хорошо зарабатывают.
Он высок и мускулист. Если ему польстить, можно использовать его силу. В прошлом году он спустил сундук одной дамы с третьего этажа, правда, с трудом, поскольку крышка плохо закрывалась.
Когда с ним говоришь, он внимательно смотрит тебе в лицо, думая, что над ним хотят посмеяться. И при малейшей ухмылке:
– Знаете? Я четыре года на фронте… Германцам не поддался… И не позволю вам…
Однажды, проходя мимо, он бросил мне шепотом: "Бездельник!" Я побледнел и не нашел, что ответить. От страха, что нажил себе врага, я целую неделю не мог спать. Мне казалось, что он хочет меня ударить, что он желает мне смерти.
Если бы господин Лекуан знал, как я люблю рабочих, какую жалость вызывает у меня их жизнь. Если бы он знал, каких лишений стоит мне моя маленькая независимость.
У него две дочери, которых он бьет только рукой, для их же блага. У них сухожилия на подколенках. Резинки удерживают их шляпки.
Я люблю детей, и когда встречаю этих малышек, я заговариваю с ними. Тогда они начинают пятиться, и внезапно, мне не отвечая, убегают.
Каждый вторник госпожа Лекуан моет лестничную площадку. Кран течет весь день. По мере наполнения ведер звук воды меняется. Юбка госпожа Лекуан вышла из моды. Пучок волос настолько тощ, что различимы все заколки.
Она часто останавливает на мне свой взгляд, но я ничем не отвечаю. Боюсь, что это может быть ловушка. К тому же, у нее нет грудей.
Откинув простыни, я сажусь на край кровати. Начиная с колен, мои ноги свисают. Поры ляжек черны. Ногти отросли и царапаются: другой человек нашел бы их уродливыми.
Я поднимаюсь. Голова кружится, но это скоро проходит. Когда светит солнце, облако пыли, выпущенное постелью, с минуту сверкает в лучах, как дождь.
Сначала носки – иначе горелые спички пристанут к ступням. Держась за стул, я влезаю в штаны.
Перед тем как обуться, бросаю взгляд на подошвы, чтобы определить долговечность ботинок.
Затем я ставлю на туалетное ведро таз со следами вчерашней грязной воды. У меня привычка мыться, нагнувшись и расставив ноги, – подтяжки при этом свисают сзади. В армии я мылся точно так же – из котелка для супа. Тазик такой маленький, что, когда опускаешь сразу обе руки, вода выплескивается. Мыло не мылится, настолько тонкое. Одно и то же полотенце служит мне для лица и рук. Разбогатей я, это бы не изменилось.
Помывшись, я чувствую себя лучше. Дышу носом. Зубы другие. Руки останутся белыми до полудня.
Я надеваю шляпу. Края ее согнулись от дождей. Узел ленты по моде: находится сзади.
Я приближаю лицо к зеркалу. Я люблю смотреть на себя анфас, на свету. Скулы, нос, подбородок освещены. Все прочее в тени. Как будто я сфотографирован на солнце.
Отдаляться от зеркала не следует, ибо оно плохого качества. Издали искажает облик.
Я внимательно изучаю ноздри, уголки глаз, зубы. В них кариес. Они не выпадают: они крошатся. С помощью другого зеркала взглядываю на свой профиль. Впечатление, будто раздвоился. Удовольствие, должно быть, знакомое актерам синема.
Я открываю окно. Дверь содрогается. Одна гравюра периода 1914-1918 колотится об стену. Я слышу, как выбивают ковры. Я вижу крыши голубого цинка, трубы, дым, который движется, когда его пронзает луч солнца, Эйфелеву башню с лифтом посредине.
Перед выходом бросаю взгляд на комнату. Постель уже выстудило. Несколько перьев вылезли из перины. На ножках стула дырки для поперечин. Оба сегмента круглого стола опущены.
Мебель эта моя. Один друг мне перед смертью подарил. Я сам ее дезинфицировал, с помощью серы, потому что боюсь заразных болезней. Несмотря на эту предосторожность, я опасался еще долго. Я хочу жить.
Я надеваю пальто, не без труда, потому что подкладка рукавов продралась.
В левый карман укладываю военную книжку, ключ, грязный платок, который трещит при разворачивании. Одно плечо у меня выше другого: тяжесть предметов должна их сбалансировать.
Дверь полностью не открывается. Чтобы выйти, я застегиваюсь и протискиваюсь боком.
Плитка на лестничной площадке расколота. С форточки свисает железная полоска с тремя дырками. Перила кончаются в стене без стеклянного шара.
Я спускаюсь вдоль стены, где ступеньки шире. Чтобы не испачкать руки, за перила не держусь. В скважинах покачиваются связки ключей.
Я легок, как в первый день, когда выходишь без пальто. Вода еще не высохла на ресницах и внутри ушей. Мне жалко тех, кто спит.
Всегда вижу консьержку. Она вешает половики на перила, чтобы подмести площадку, или желтой щеткой натирает коридор. Я говорю ей бонжур. Она едва отвечает, глядя мне на туфли.
После восьми часов утра ей бы хотелось быть одной в этом доме.
II
Я живу в Монруже.
Новые дома моей улицы еще издают запах пиленого камня.
Мой дом не новый. Известка осыпается с фасада кусками. Опорные перекладины пересекают окна. Крыша служит потолком для последнего этажа. Крючок пристегивает к стене каждую створку ставни, когда не дует. Архитектор не выгравировал своего имени над номером.
Утром улица спокойна. Консьержка подметает, перед своей дверью только.
Проходя мимо, дышу носом, из-за пыли.
Я заглядываю в приоткрытые окна первого этажа. Вижу домашние растения, которые только что полили, сияющие снарядные гильзы и квадратики паркетин, узких, навощенных, делающих зигзаги.
Когда я встречаюсь взглядом с жильцом, меня охватывает смущение.
Иногда светлое белье движется за занавеской на высоте человеческого роста: кто-то моется.
Я пью кофе, рядом с моим домом, в маленьком заведении. Цинк стойки волнист, по краям. Ощущается старость дощатого пола, вымытого чистой водой. Граммофон, который работал перед войной, повернут к стене. Спрашиваешь себя, чего он здесь делает, не работая.
Хозяин обходителен. Он маленький, как солдат, замыкающий строй. У него стеклянный глаз, который так хорошо имитирует настоящий, что я никогда не знаю, какой из них видит – это действует на нервы. Мне кажется, что он сердится, когда я смотрю в его фальшивый глаз.
Он уверяет меня, что был ранен на войне: говорят, однако, что уже в 1914-м он был одноглазым.
Этот добрый малый постоянно жалуется. Дела не идут. Как бы он ни оттирал бокалы перед клиентами; как бы ни говорил: "Спасибо, господин; до свиданья, господин; дверь можете не закрывать" – все его обходят стороной.
Он бы хотел, чтобы война была забыта. Он вздыхает по 1910 году.
В ту эпоху якобы люди были честными, общительными. Армия была бравой. Можно было отпускать в кредит. Был интерес к социальным проблемам.
Когда он говорит про все про это, оба глаза – настоящий и фальшивый – увлажняются, и ресницы склеиваются маленькими клинышками.
Все, что было перед войной, рухнуло так быстро, что он никак не может поверить, что осталось только лишь воспоминание.
Мы тоже затрагиваем социальные проблемы. На этом он настаивает. Для него это служит доказательством, что война его не изменила.
Каждый день он уверяет меня, что в Германии, стране лучше организованной, чем наша, нищих нет. Французские министры должны запретить нищенство.
– Но оно запрещено!
– Да уж! А все эти попрошайки, продающие шнурки! Они богаче, чем вы и я.
Поскольку я не люблю споров, я уклоняюсь от ответа. Я проглатываю кофе, который от капли молока стал каштановым, расплачиваюсь и выхожу.
– До завтра! – кричит он, подставляя мою чашку, еще горячую, под струю воду, перекрыть которую можно только в подвале.
Дальше бакалея.
Хозяин меня знает. Он такой толстый, что фартук спереди намного короче, чем сзади. Видно кожу головы под щеткой волос. Усы "по-американски" затыкают ему ноздри и, должно быть, мешают дышать.
Перед его магазином выставка товаров – предусмотрительно узкая. Мешки с чечевицей, сливы и стеклянные банки с конфетами. Обслуживая, он выходит, но взвешивает внутри.
Были времена, когда он задерживался на пороге, мы болтали. Он спрашивал, нашел ли я что-нибудь, или же уверял, что я прекрасно выгляжу. Потом возвращался, делая рукой мне знак, который означает "До встречи".
Однажды он попросил помочь поднести ящик. Я бы охотно оказал услугу, но я боюсь заработать грыжу.
Я отказался, пролепетав:
– Я слаб, был сильно ранен.
После этого случая больше он со мной не заговаривает.
На моей улице есть и мясной магазин.
Части туш подвешены за сухожилия к посеребренным крюкам. Плаха вогнута посреди, как ступенька. Говяжье филе лежит, кровоточа, на желтой бумаге. Опилки прилипают к ногам клиентов. Гири расставлены по величине. Решетка такая, будто здесь боятся, что мясо убежит.
Вечером, через эту решетку, покрашенную в красный цвет, я вижу домашние растения на голом мраморе выступа витрины.
Хозяин мясного магазина меня не помнит: я покупал здесь только отходы за четыре су для чесоточной кошки, да и то в прошлом году.
Булочная содержится в порядке. Каждое утро девушка моет выступ витрины. Вода стекает по склону тротуара.
Через витрину видно всю лавку с ее мороженым, панелями в стиле Людовик XV и пирожными на тарелках из железной проволоки.
Несмотря на то, что эта булочная посещается только благополучными людьми, я часть ее клиентуры – хлеб повсюду стоит одинаково.
Часто я останавливаюсь перед галантерейной лавкой, где мальчишки квартала покупают пистоны.
Снаружи на столе разложены газеты, заголовки которых можно прочесть только до половины.
Только "Эксельсиор" свисает, как скатерть.
Я разглядываю картинки. Слишком большие клише представляют всегда одно и то же: ринг, револьвер с его патронами.
Как только галантерейщица видит, что я приближаюсь, она выходит из лавки. Ее сопровождает запах крашеных игрушек и новой хлопчатобумажных ткани.
Она худая и старая. Стекла очков похожи на лупы. Сеточка, как у служанок, сжимает сухой шиньон. Губы втянуты в рот и наружу более не выступают. Черный передник обтягивает живот, который не на том месте, как у всех. Чтобы разменять пять франков, она исчезает в глубине лавки.
Я спрашиваю, как она себя чувствует.
Это было бы слишком невежливо мне не ответить; поэтому она трясет головой. Дверь, которая оставлена открытой, дает понять, что она ждет моего ухода.
Однажды я вынул газету, чтобы прочитать шрифт поменьше.
Она мне сказала злобным голосом:
– Стоит три су.
Мне хотелось рассказать ей, что я был на войне, что был тяжело ранен, что награжден медалью, что получаю пенсию, но я сразу понял, чьл это бесполезно.
Уходя, я слышу дверь, которая закрывается со скрежетом щитка от грязи.
Я должен пройти перед молочной лавкой, где работает моя соседка. Это меня удручает, потому что она, несомненно, разнесла про мои объяснения в любви. Надо мной наверняка смеются.
Поэтому я иду быстро, различая с одного взгляда большие куски масла, изборожденные нитками, пейзажи на крышечках камамбера и сетку на яйцах, от воров.
III
Когда меня охватывает жажда роскоши, я иду прогуляться вокруг площади Мадлен. Это богатый район. На улицах запах деревянных торцов и выхлопных труб. Вихрь, который следует за автобусами и таксомоторами, бьет по лицу и рукам. Крики из кафе доносятся как из вращающегося громкоговорителя. Я рассматриваю запаркованные машины, женщины оставляют за собой ароматы духов, бульвары я перехожу только когда регулировщик останавливает движение.
Мне нравится думать, что, несмотря на мою заношенную одежду, люди, сидящие за столиками на террасах кафе, обращают на меня внимание.
Однажды дама, сидящая перед крохотным чайником, окинула меня взглядом с ног до головы.
Счастливый, полный надежд, я вернулся. Но посетители улыбались, а официант искал меня глазами.
Еще долго я вспоминал эту незнакомку, ее горло, ее груди. Вне всякого сомнения, я ей понравился.
В постели, услышав, как бьет полночь, я был уверен, что она думала обо мне.
*
Ах! Как хотел бы я быть богатым! Меховой воротник моего пальто вызывал бы восхищение, особенно в предместье. Мой пиджак был бы расстегнут. Золотая цепочка пересекала бы жилет. Серебряная привязывала бы мой кошелек к подтяжке. Мой портмоне находился бы в нагрудном кармане, как у американцев. Наручные часы побуждали бы меня совершать элегантные жесты, чтобы проверить время. Я бы засовывал руки в карманы пиджака, большие пальцы наружу. И никогда бы не цеплялся ими за края жилета, как это делают нувориши.
У меня была бы любовница, актриса.
Мы бы с ней ходили пить аперитив на террасе самого большого кафе Парижа. Официант прокладывал бы нам путь, откатывая столики, как бочки. Кусочек льда всплывал бы в наших стаканах. На плетеных стульях прутья бы не раскручивались.
Мы бы ужинали в ресторане, где на столах скатерти и цветы со стеблями разной длины.
Она бы входила первой. Чисто вымытые зеркала отражали бы мой силуэт сто раз, как ряд газовых фонарей. Когда метрдотель склонялся бы, приветствуя нас, его манишка выгибалась бы от живота к воротнику. Скрипач-солист отступал бы на несколько шагов, чтобы упруго вспрыгнуть на подиум. Прядь волос упадала бы ему на глаза, как сразу после ванны.
*
В театре мы бы занимали ложу. Наклоняясь, я бы мог коснуться занавеси. Весь зал бы нас лорнировал.
Лампочки рампы позади их цинкового абажура освещали бы внезапно сцену.
Мы видели бы в профиль декорации, а за кулисами актеров, которые бы не размахивали руками.
Модный певец с пуговицами из стекляруса бросал бы на нас взгляд после каждого куплета.
Потом танцовщица вращалась бы на пуанте. Желтые, красные, зеленые огни прожектора, который бы ее преследовал, накладывались бы неточно, как цвета на лубочных картинках.
Утром мы бы ехали в Булонский лес, на такси.
Двигались бы локти шофера. Через дрожащие стекла дверей мы бы различали остановившихся людей, другие казались бы нам идущими медленно.
Когда на повороте такси нас смещало бы на сиденье, мы бы целовались.
Прибыв, я выходил бы первым, наклоняя голову, потом протягивал бы руку своей спутнице.
Не взглянув на счетчик, я бы расплачивался. Дверцу я бы оставлял открытой.
Прохожие смотрели бы на нас во все глаза. Я бы делал вид, что их не замечаю.
Я принимал бы любовницу в моей холостяцкой квартире на первом этаже нового дома. Кованые листья пальм защищали бы стекло входной двери. Звонок блестел бы в своем бронзовом блюдечке. С порога в конце коридора различалось бы красное дерево лифта.
Утром я принимал бы душ. Мое белье издавало бы запах утюга. Две расстегнутые пуговицы жилета придавали бы мне раскованный вид.
Моя любовница приходила бы в три часа пополудни.
Я бы снимал ее шляпу. Мы бы садились на диван. Я бы целовал ее руки, ее локоть, ее плечи.
Потом была бы любовь.
Опьяненная, моя любовница опрокидывалась бы назад. Она закатывала бы глаза. Я бы расстегивал корсаж. Для меня она надела бы сорочку с кружевами.
Потом она бы отдавалась, бормоча слова любви и увлажняя мне подбородок поцелуями.
ЛЮСИ ДЮНУА
Иногда я питаюсь общественным супом V-го округа. К сожалению, это мне не очень по душе, потому что нас слишком много. Являться надо вовремя. Потом мы стоим в очереди на тротуаре вдоль стен. Прохожие глазеют. Приятного мало.
Я предпочитаю кабачок на улицы Сены, где меня знают. Хозяйку зовут Люси Дюнуа. Заглавными буквами из эмали ее имя вмазано в витраж над входом. Трех букв не хватает.
У Люси пивная полнота. Кольцо из алюминия – память о погибшем на фронте муже – украшает указательный палец левой руки. Уши у нее вялые. Туфли без каблуков. Она все время сдувает волосы, выбивающиеся из-под косынки. Когда наклоняется, юбка сзади производит складку, напоминая каштан. Зрачки не по центру, а смещены кверху, как у алкоголиков.
В зале пахнет пустой бочкой, крысами, помоями. Над колпачком газовой горелки заело винт. По ночам язычок пламени освещает только столы. Афиша – "Закон против пьянства" – прибита к стене, на виду у всех. Несколько страниц торчат из помятого обреза телефонного справочника. Стену украшает зеркало – в пятнах и ободранное с изнанки.
Я обедаю в час: послеобеденное время, таким образом, не кажется слишком долгим.
Два каменщика в белых блузах, щеки запятнаны известкой, пьют кофе, по контрасту очень черный.
Я устраиваюсь в углу, как можно дальше от входа: ненавижу сидеть рядом с дверью. На моем месте отобедали рабочие. На столе обертка от сыра "Маленький швейцарец", яичная скорлупа.
Люси со мной обходительна. Она подает мне исходящий паром суп, свежий хлеб, который крошится, тарелку овощей, иногда кусок мяса.
После еды жир застывает на губах.
Каждые три месяца, как только получаю пенсию, я даю Люси сто франков. Много она на мне не зарабатывает.
Вечерами я дожидаюсь, когда разойдутся посетители, потому что я обычно закрываю заведение. Все время я надеюсь, что Люси меня задержит.
И однажды она просит меня остаться.
Опустив гарпуном железную штору, я на четвереньках вернулся в кабачок. Тот факт, что я оказался в заведении, закрытом для публики, произвел на меня впечатление странности. Я себя не чувствовал дома.
Радость развеяла эти наблюдения.
Теперь я созерцал более снисходительным взглядом ту, которая, несомненно, станет моей любовницей. Она наверняка не нравилась мужчинам, но как-никак это была женщина, с большими грудями и бедрами, которые шире, чем мои. И я ей нравлюсь, потому что она попросила меня задержаться.
Люси откупорила пыльную бутылку, вымыла руки минеральным мылом и уселась напротив.
Жир еще блестел на ее кольце и вкруг ногтей.
Невольно я прислушиваться к звукам с улицы.
Мы были смущены. Слишком очевидная цель моего присутствия мешала нашему интиму.
– Выпьем, – сказала она, вытирая горлышко бутылки фартуком.
С час мы провели в беседе.
Я бы охотно ее поцеловал, если бы для этого не нужно было обходить стол. Стоило дождаться более удобной оказии, ведь речь о первом поцелуе.
Внезапно она спросила, видел ли я ее комнату.
Естественно, я ответил:
– Нет.
Мы поднялись. Озноб сводил мне локти. Перед тем как потянуть цепочку газовой горелки, она зажгла свечу. Капли воска, которые падали ей на пальцы, тут же твердели. Она их снимала ногтем, не ломая.
Пламя свечи замигало на кухне, потом расплющилось, когда мы двинулись по лестнице, узкой, как приставная, которая вела в ее комнату.
Ни о чем не думая, я следовал за ней, инстинктивно шагая на цыпочках.
Перед тем как открыть дверь, она опустила подсвечник, чтобы осветить замочную скважину.
Ставни у нее в комнате были закрыты и, конечно, так и оставались целый день. Одеяло и простыни перекинуты через спинку стула. Матрас был в красных полосах. Шкаф приотворен. Я подумал, что Люси там прячет сбережения, под стопкой белья. Из деликатности я смотрел в другую сторону.
Она показала мне фотографические портреты, украшавшие стены, потом села на кровать. Я опустился рядом.
– Как вы находите мою комнату?
– Очень уютно.
Внезапно, как бы для того, чтобы упредить ее падение, я ее обхватил. Люси не сопротивлялась. Окрыленный таким поведением, я покрыл ее поцелуями, в то же время раздевая ее одной рукой. Мне хотелось, на манер настоящих любовников, рвануть пуговицы, разорвать белье, но страх, что она сделает мне выговор, меня сдержал.
Вскоре она осталась в одном корсете. Пластины его были кривые. Шнуровка связывала спину. Груди соприкасались.
Я расстегнул этот корсет, дрожа. Сорочка на мгновение пристала к талии, затем упала.
Я снял ее с трудом, потому что узкий воротник не проходил через плечи. Оставил я на ней только чулки, потому что, как я считаю, так красивей. И в журналах раздетые женщины всегда в чулках.
Наконец она вся предстала голой. Бедра выступали над подвязками. Позвоночник натягивал кожу на пояснице. На руке был след прививки.
Я потерял голову. Судороги, похожие на те, что сотрясают ноги лошадей, пробегали вдоль моего тела.
На следующее утро, около пяти, Люси меня разбудила. Она была уже одетой. Я не решился на нее взглянуть, потому что на рассвете я не красив.
– Виктор, поторопись, мне нужно вниз.
Пусть и в полусне, но я сразу же понял, что она не хочет оставлять меня в комнате одного: доверия у нее ко мне не было.
Я поспешно оделся и, не моясь, последовал за ней.
Дверь она заперла на ключ.
– Подними штору.
Исполнив это, я сел, надеясь, что она предложит мне чашку кофе.
– Можешь идти, а то сейчас придут клиенты.
Несмотря на то, что теперь она была моей любовницей, я удалился, ни о чем не спрашивая.
С тех пор, когда я прихожу обедать, Люси меня обслуживает, как обычно: не более и не менее.
АНРИ БИЙАР I
Одиночество меня угнетает. Мне бы хотелось иметь друга или даже любовницу, которой я бы поверял свои горести.
Когда шатаешься целыми днями ни с кем не говоря, вечером в комнате чувствуешь себя усталым.
За самую малость чувства я бы разделил все, чем обладаю: деньги моей пенсии, мою кровать. Я был бы таким деликатным с особой, которая доверила бы мне свою дружбу. Никогда бы ей я не перечил. Все ее желания были бы моими. Как собака, я бы следовал за ней повсюду. Она бы шутила, я бы хохотал; она бы впадала в грусть, я бы рыдал.
Доброта моя бесконечна. Тем не менее, люди, которых я знаю, этого не ценят.
Бийар не больше, чем другие.
Я познакомился с Анри Бийаром в толпе перед аптекой.
Толпы на улицах всегда вызывают у меня антипатию. Тому причиной страх оказаться перед трупом. Однако одна потребность, которая любопытством не являлась, отдает приказ моим ногам. Готовый закрыть глаза, я проталкиваюсь вперед вопреки себе. Ни одного из восклицаний зевак не пропускаю: пытаюсь понять прежде, чем увидеть.
Однажды вечером, часов в шесть, я оказался в толпе настолько близко к полицейскому, который ее сдерживал, что я мог различить кораблик города Парижа на его посеребренных пуговицах. Как во всех местах скопления народа, люди толкались задами.
В аптеке, в стороне от толчеи, сидел человек без сознания, но с открытыми глазами. Он был такой маленький, что его затылок лежал на спинке стула, а его ноги свисали, как пара чулок на просушке, носками к полу. Время от времени его зрачки совершали полный оборот. Многочисленные пятна покрывали перед его штанов. Булавка застегивала пиджак.
Суета аптекаря, почти полное безразличие, которое люди проявляли к одежде несчастного, интерес, который вызывал у них он сам, – все это показалось мне ненормальным.
Женщина, завернутая в толстую шаль, пробормотала, озираясь:
– Это от слабости.
– Не толкайтесь… не толкайтесь, – советовал пожилой человек.
Коммерсантка, которая то и дело бросала взгляд на открытую дверь своей лавки, осведомляла публику:
– В квартале все его знают. Это карлик. Настоящие несчастные гордые, они напоказ не выставляются. Этот не интересный: он пьет.
И вот тогда мой сосед, на которого я еще не обратил внимания, заметил:
– И правильно делает.
Это мнение мне понравилось, я его одобрил, но так, чтобы только этот незнакомец заметил.
– Вот до чего доводят излишества, – сказал господин, который держал в руке пару перчаток с плоскими пальцами.
– Несчастные будут до тех пор, пока революция не сметет современное общество, – низким голосом произнес старик, который только что советовал не толкаться.
Полицейский, которому пелерина придавала загадочный вид, потому что скрывала руки, повернулся, и прохожие стали обмениваться взглядами в том смысле, что не разделяют мнение этого утописта.
– Все они этим кончают, – пробормотала домохозяйка, протез которой на секунду отделился от десен.
Другой господин, который непроизвольно имитировал гримасы лилипута, качнув головой, поддержал.
– Почему его не отправят в больницу? – спросил я у полицейского.
Я бы мог осведомиться у моих соседей. Нет, я предпочел спросить у полицейского. Мне показалось, что таким образом строгость закона заострится на мне одном.
Карлик закрыл глаза. Он дышал животом. Его дрожь сотрясала рукава и шнурки туфель. Нитка слюны свисала с подбородка. Под полурасстегнутой рубашкой различался, будто он был мокрым, сосок, маленький и острый.
Бедняга, несомненно, умирал.
Я взглянул на соседа. Он шерстил себе усы. Позолоченная пуговица застегивала воротник его рубашки. Худой, нервный, маленький, он был симпатичен мне, большому, сентиментальному увальню.
Наступала ночь. Газовые рожки, уже зажженные, еще не освещали улицы. Небо было холодной синевы. На луне были географические рисунки.
Мой сосед стал отходить, не простившись со мной. Мне показалось, что в его нерешительности была надежда, что я пойду вместе с ним.
Я поколебался секунду, как сделал бы любой другой на моем месте, потому что, в общем-то, я его не знал; вполне могло оказаться, что его разыскивает полиция.
Потом, не раздумывая, я его догнал.
*
Расстояние было таким, что у меня не хватило времени подготовить фразу. Ни слова не вырывалось у меня из моего рта. Незнакомец же не обращал на меня внимания.
Он шагал странно, наступая, как негр, сначала на каблук, а затем на всю подошву. За ухом у него была сигарета.
Я разозлился на себя за то, что пошел за ним; но я живу один, я не знаком ни с кем. Дружба была бы для меня таким огромным утешением.
Теперь мне уже было невозможно его отпустить, потому что мы шагали рядом в одном направлении.
Все же на углу улицы я испытал желание сбежать. Оставшись вдалеке, он мог бы думать обо мне все, что ему захочется. Но я ничего не сделал.
– Сигареты не найдется? – вдруг спросил он.
Инстинктивно я бросил взгляд на его ухо, но, чтобы не раздражать его, тут же опустил глаза.
По моему мнению, он должен был бы сначала выкурить свою собственную сигарету. Но он мог о ней и забыть.
Я дал ему сигарету.
Он закурил, не спрашивая, не последняя ли она у меня, и снова зашагал. Я продолжал идти рядом, чувствуя себя неловко перед встречными за его безразличие. Я бы хотел, чтобы он повернулся ко мне, спросил бы меня о чем-нибудь, что позволило бы мне как-то определиться.
Сигарета, подаренная мной, укрепила наши отношения. Я больше не мог взять и отойти: к тому же, я, скорей, предпочитаю терпеть неловкость, чем показаться невежливым.
– Давай выпьем по стаканчику, – сказал он, останавливаясь перед винной лавкой.
Я отказался, не из вежливости, но из страха, что он не заплатит. Со мной уже проделывали этот трюк. Нужно быть настороже, особенно с незнакомцами.
Он настаивал.
У меня было немного денег на случай, если карман у него окажется пустым; я вошел.
Хозяин, сидя, как клиент, быстро вернулся за стойку.
– Господа, добрый вечер.
– Добрый вечер, Жакоб.
Потолок в зале был низкий, как в вагоне. На кассе лежали билеты в синематограф, со скидкой.
Мой спутник заказал кружку пива.
– А ты – ты что будешь?
– Как вы.
Я предпочел бы заказать ликер, но сделать мне это помешала моя дурацкая застенчивость.
Мой спутник глотнул пива, потом, утирая усы, полные пены, спросил:
– Тебя как зовут?
– Батон Виктор, – ответил я, как в армии.
– Батон?
– Да.
– Ничего себе имя! * – сказал он, делая жест, как бы настегивая коня.
Шутка мне не незнакома. Она меня удивила со стороны человека, который казался таким сдержанным.
– А как зовут вас?
– Анри Бийар.
Страх его рассердить удержал меня, я тоже мог бы высмеять его имя, сделав вид, что играю на бильярде *.
Мой спутник открыл бумажник и заплатил.
Поскольку пить мне не хотелось, я насилу закончил свое пиво.
Вдруг желание предложить ему что-то вступило мне в голову. Я попытался воспротивился. В конце концов, не знал я этого Бийара. Но в перспективе оказаться на улицах в одиночестве я сдался.
Я опустошил свой мозг, чтобы никакое из соображений меня не остановило и, голосом, который я слышу, когда разговариваю сам с собой, произнес:
– Сударь… Выпьем то, чего вы пожелаете.
Наступило молчание. Встревоженный, я ожидал ответа, страшась как согласия, так и отказа.
Наконец он ответил:
– Зачем я буду заставлять тебя тратить деньги? Ты же бедный.
Я забормотал, настаивая; было бесполезно.
Бийар вышел медленно, размахивая руками, немного прихрамывая, оттого, без сомнения, что какое-то время оставался недвижим. Я подражал ему, хромая без причины.
– До свиданья, Батон.
Я не люблю расставаться с человеком, с которым познакомился, не узнав у него ни адреса, ни где его можно увидеть снова. Когда, вопреки моему желанию, это происходит, я живу в течение многих часов в подавленном состоянии. Мысль о смерти, которую обычно я прогоняю быстро, преследует меня. Человек, уходящий навсегда, напоминает мне, уж почему, не знаю, что умру я в одиночестве.
Я грустно смотрел на Бийара.
– Давай, Батон. До свиданья.
– Вы уходите?
– Да.
– Может быть, мы еще встретимся, где-нибудь здесь?
– Ну конечно.
Я вернулся в задумчивости. Чтобы отказаться от того, что я предложил, Бийр должен иметь по-настоящему доброе сердце. Несомненно, он меня полюбил и понял.
Они так редки, те, кто хоть немного меня любят и понимают!
II
Проснувшись назавтра, я сразу же подумал о нем. Я повторял, лежа в кровати, фразы нашей встречи. Черты Бийара от меня ускользали. С трудом я восстановил в памяти лицо с усами, волосы, нос, но так и не вспомнил общее выражение.
Как я был бы счастлив, если б он стал моим другом! Мы бы выходили по вечерам. Вместе бы ужинали. Когда у меня бы не хватало денег, он одалживал бы мне, и, разумеется, наоборот. Я бы представил его Люси. Жизнь так грустна, когда вы одиноки и разговариваете только с людьми, которые вам безразличны.
День проходил медленно. Несмотря на рокот города, каждый час я слышал бой часов, как ночью, когда не спишь. Я жил в ожидании. То и дело холодный пот создавал иллюзию, что воздух отделил рубашку от тела.
После полудня я прогулялся в саду.
Поскольку я знаю римские цифры, я развлекал себя подсчетом возраста статуй. Каждый раз я был разочарован: им никогда не было больше ста лет. Пыль не замедлила покрыть мои начищенные ботинки. Обручи детей вращались по оси перед тем, как упасть. На скамейках люди сидели спина к спине.
Все, что я наблюдал, развлекало только мои глаза. В голове у меня был Бийар.
Наконец наступил вечер. Я вышел на улицы, по которым мы шли вдвоем, я и Бийар. Аптека была пуста. Это произвело впечатление странности, потому что в моей голове она ассоциировалась с толпой.
Ничто не мешало мне сразу же пойти к кафе Жакоба, но я знал, что если встречу Бийара в тот же час, что и вчера, меньше будет казаться, что я его разыскивал. Он предположит, что каждый вечер, к шести часам, я прихожу в его квартал.
Заведение было недалеко. Мое сердце билось, заставляя ощущать форму левой груди. То и дело я вытирал свои влажные руки об рукава. Запах пота вырывался из моего расстегнутого пиджака.
Я представлял себе, что хозяин находится за стойкой и что Бийар пьет из кружки свое пиво, как вчера.
На цыпочках, рукой опираясь о стекло, чтобы не потерять равновесие, я увидел поверх красной занавески внутренность кафе Жакоба.
Бийара там не было.
Я почувствовал обиду. Я воображал себе, что он, полюбив меня, вернулся туда в надежде со мной поговорить.
Я посмотрел на часы булочной. Они показывали шесть. Не все потеряно: Бийар мог еще работать.
Я удалился, приняв решение возвратиться через двадцать минут. Несомненно, он будет там. Мы поговорим; у меня столько всего ему сказать.
Чтобы убить время, я слонялся по бульвару. Деревья, окруженные железными решетками, стояли по стойке смирно, как оловянные солдатики. Я видел пассажиров в освещенных трамваях. Такси, темные и короткие, тряслись по мостовой. Две вывески так часто гасли и зажигались, что больше не привлекали внимания.
В течение получаса я рассматривал цены ботинок, галстуков, шляп. Я останавливался также перед ювелирными магазинами. Крохотные этикетки были наоборот. Невозможно узнать цену часов или колец без того, чтобы не войти в ювелирные магазины.
Теперь Бийар должен меня ждать, потому что, по сути, он привязался ко мне, иначе не угощал бы меня пивом.
Внезапно испугавшись, что он мог придти и уйти, я поспешил вернуться в кафе Жакоба.
Я был рад, что ночь. Благодаря темноте, хозяин и клиенты меня не увидят. Я изучу их с улицы. И если Бийара там не будет, они не прочтут разочарования на моем лице.
Сто метров, которые осталось мне пройти, показались мне бесконечными. У меня было желание перейти на гимнастический шаг, но страх показаться смешным меня остановил: я никогда не бегаю по улицам. К тому же бегаю я так же плохо, как женщина.
Наконец я оказался перед баром. Закурив сигарету, я бросил взгляд внутрь.
Бийара не было.
Я пережил сотрясение, которое утроило в моих глазах каждого прохожего, каждый дом, каждый автомобиль.
Я понимаю, что люди могут смеяться над моими чувствами. Ничего из того, что произошло, никого бы, кроме меня, не впечатлило. Я слишком чувствителен, только и всего.
Через минуту я удалился, полностью разбитый. Вместо того, чтобы дать волю чувствам, я старался продлить свою печаль. Я закрылся в самом себе, сделав себя более маленьким, более несчастным, чем я есть. Таким образом я нахожу утешение своим бедам.
Бийар не пришел.
Так всегда в моей жизни. Никто никогда не отвечает на мою любовь. Я не требую ничего, кроме возможности любить, иметь друзей, а остаюсь всегда один. Мне подают милостыню, потом от меня убегают. Нет, впрямь, судьба ко мне неблагосклонна.
Я глотал слюну, чтобы не плакать.
Я шагал прямо перед собой, с еще сухой сигаретой в губах, когда увидел человека, который стоял рядом с газовым рожком. Сначала я подумал, что это нищий, потому что они часто так стоят.
Внезапно крик, непроизвольный, как икота, вырвался у меня изо рта.
Человек этот был Бийар. Плащ на нем был мятый, как на утопленниках. Под фонарем, в бледной ясности этого света на открытом воздухе, он сворачивал сигарету.
– Добрый вечер, господин Бийар.
Он повернулся, посмотрел на меня и не узнал, что меня огорчило. Однако я тут же простил ему отсутствие памяти. Ночь была темной. Его глаза, привыкшие к свету газового рожка, меня не различили.
– Это я, Батон.
Тогда он лизнул по всей длине бумагу своей сигареты.
Я ждал и, чтобы он не заметил, что я курю уже готовую сигарету, я погасил ее об стену и спрятал в карман.
– Где ты ужинаешь? – спросил он.
– Где я ужинаю?
– Да.
– Все равно где.
– Пошли со мной, я знаю дешевый ресторан.
Я пошел с ним. Когда я иду рядом с кем-то, я его, сам того не желая, оттесняю к стенам; так что я за собой следил. Как только тротуары сужались, я сходил на мостовую. Поскольку он все время что-то бормотал, я каждый раз оборачивался к нему, потому что воображал себе, что он ко мне обращается: мне не хотелось, чтобы он подумал, что я неотзывчив.
Удовлетворение от того, что я нашел Бийара, лишило меня аппетита. Несмотря на то, что меня захлестывало желание говорить о себе, о моих соседях, о моей жизни, из меня не выходило ни слова. Застенчивость парализовала меня всего, кроме глаз. Но правда и то, что я был не очень давно знаком с моим спутником.
Без сомнения, он также имел тысячу вещей мне рассказать, но, как и я, он не осмеливался. Под грубой внешностью это был чувствительный человек.
– Я купил камамбер. Мы его разделим. Обычно я ем со своей женой. Сегодня ее нет.
Я посмотрел на него. Бумага его сигареты не загоралась.
– Так, значит, вы женаты?
– Нет, просто вместе живем.
Мое хорошее настроение тут же улетучилось. Множество мыслей одновременно вступило в голову.
Я вспомнил свою комнату, Люси, мою улицу. Будущее показалось мне чредой монотонных дней. Да, я позавидовал Бийару, что у него есть женщина. Прочная дружба отныне не сможет нас связать, потому что ей помешает третий. Я впал в ревность. И почему я пошел с этим чужаком? Из-за него я совсем потерялся. Из-за него одиночество надавило еще тяжелей.
Все эти размышления не помешали мне зацепиться за последнюю надежду. Может статься, его любовница некрасива? Достаточно, чтобы она оказалась уродливой, чтобы я почувствовал себя лучше.
– Она красива? – спросил я, заставляя себя принять небрежный вид.
С уверенностью неделикатных людей он ответил, что превосходна и что у нее, несмотря на восемнадцать лет, груди, как у женщины. Он даже показал мне их расположение, округлив руки.
На этот раз одна лишь мысль пришла мне в голову: уйти. Несправедливость судьбы была, действительно, слишком большой. У Бийара была бородавка, плоскостопие, но его любили, тогда как я жил один, я, более молодой и красивый.
Никогда мы не сможем понять друг друга. Он был счастливым. Следовательно, я его не интересовал. Лучше было, чтобы я ушел.
Но мы продолжали шагать вместе. Я искал предлог, чтобы сбежать. Как я бы хотел сидеть, смиренный, одинокий и грустный, в углу ресторана на улицы Сены, там, по крайней мере, никто мной не занимался.
Действительно, у Бийара не было чувства такта. Будь женат я, я бы ему не сказал. Он должен был бы знать, что несчастному о своем счастье не рассказывают.
И все-таки я не мог решиться оставить моего спутника. Мысль, которая нарастала у меня в душе как-то сбоку, давала мне надежду. А вдруг эта женщина Бийара не любит, вдруг он страдает? Каким бы приятным стал он мне тогда бы. Я бы его утешил. Дружба бы смягчила наши страдания.
Но в страхе утвердительного ответа я остерегался спрашивать, любит ли его любовница.
– Что с тобой? Тебе грустно? – спросил он.
Моя грусть, которая до этого момента не переставала разрастаться, исчезла. Интерес, который проявил ко мне Бийар, был реальностью, тогда как мои размышления были только бредом несчастного человека.
Я смотрел на него с признательностью.
– Да, мне грустно.
Я ожидал жалоб, признаний. Я был разочарован: он мне дал совет взбодриться.
Мы остановились перед рестораном. Краска снаружи под витриной отклеивалась. На стекле прохожие читали фразу: Можно приносить свою еду.
– Вперед, – сказал Бийар.
Я отвел ручку трости, ее цепочка звякнула. Несколько человек обернулось.
Я остановился на пороге.
– Давай, входи!
– Нет, вы первый.
Он прошел вперед. В этот момент я осознал, что именно я стал тем, кто и открыл дверь, и закрыл.
Длинные столы и несколько скамеек, как в столовых, которые поднимаются с одного конца, когда на них садишься, обставляли зал. Табачный дым свивался в спирали, как сироп в стакане воды. Люк подвала задрожал под нашими ногами. Перед каждым клиентом стояли литр вина и стакан. С помощью ножа можно было бы сыграть музыку на бутылках.
Мы сели лицом друг к другу.
Бийар сделал попытку вытащить камамбер. Карман был слишком узкий. Ему пришлось прибегнуть к помощи обеих рук.
Потом, как завсегдатай, он позвал хозяйку:
– Мария!
Это была красивая крестьянка, которая то и дело вытирала руки до локтя. Когда она шла, ее груди колыхались, а монеты звенели в кармане фартука.
– Два поллитра и хлеба.
– Поллитра много для меня, – сказал я, когда было поздно.
– Я плачу… Я плачу.
– Но вы не богаты.
– Один раз могу себе позволить.
У меня не было намерения злоупотреблять добротой моего соседа. Поэтому это один раз могу себе позволить меня шокировало. Я очень мнителен. Неужели я никогда не найду хорошего и щедрого человека! Ах, если бы я был богат, как я бы умел давать!
Собака, у которой был только кусок хвоста, пришла облизать мне пальцы. Я ее оттолкнул, но она снова начала с таким упорством, что я покраснел. Ведь пальцы у меня не пахли.
К счастью, подошла хозяйка – горлышки бутылок между пальцами и хлеб подмышкой. Ударом ноги отогнала эту вредную тварь.
Бийар помял камамбер указательным пальцем и разрезал пополам. Он дал мне половину, которая была поменьше.
Мы ели медленно, из-за прозрачной бумаги, которая клеилась к сыру.
Когда Бийар пил, я ему подражал. Из вежливости я следил за тем, чтобы уровень моего вина не опускался быстрей, чем у него.
Я пью редко, так что много мне не понадобилось, чтобы захмелеть. Грязные старики, которые в углу вели беседу, стали мне казаться мудрецами.
Я налил себе остаток вина и, как я и предполагал, в стакане оказалось его не очень много, из-за вогнутого дна бутылки.
Я оперся спиной о стол сзади. В первый раз я посмотрел собеседнику прямо в глаза. Он тоже кончил есть. Чистя языком зубы, он издал звук поцелуя.
Он шарил по карманам в поисках курева. Не колеблясь, я предложил ему сигарету.
Я был склонен рассказать ему свою жизнь и сказать, в порыве откровенности, о том, что мне в нем не нравится.
– Мне кажется, что у вас доброе сердце, господин Бийар, – сказал я, отмечая, что вино изменило мой голос.
– Да, у меня доброе сердце.
– Так мало людей, которые понимают жизнь.
– У меня доброе сердце, – продолжал Бийар, который последовал за своей идеей. – Но нужно быть осторожным, иначе твоей добротой злоупотребят. Знаешь ли, Батон, это из-за дружбы я потерял работу.
Эти слова мне не понравились еще больше, и, чтобы найти точку взаимного согласия, я сменил тему.
– Я был на войне.
Я достал бумажник и показал ему военную книжку с моей фамилией, написанной большими буквами на обложке.
– Я тоже был на войне, – сказал он, в свой черед показывая мне документы.
Он их развернул. Он совал мне в руки свой жетон удостоверения личности, прядь волос, сплющенных от долгого пребывания в бумажнике, свою фотографию в парадной форме рядом с каким-то сервантом, свою фотографию в полевой форме рядом с ведром, и фотографию группы солдат, в центре которой была надпись: "Ребята 1-го пехотного полка. Не грустите!"
– Видишь этого?
И припечатал свой указательный к голове одного солдата.
– Да, вижу.
– Так вот, он погиб, этот тоже.
Я сделал вид, что меня все это интересует, но ничто мне так не скучно, как бумажники других и эти их фотографии, грязные с обратной стороны. Тем не менее, сколько же я видел их во время войны, этих бумажников и фотографий!
Если бы я не был во хмелю, я бы не развернул мои бумаги. Бийару, наверно, стало скучно.
Так как он продолжал искать в конверте, я испугался, что он мне покажет голых женщин. Я ненавижу эти почтовые открытки. Они только усиливают мое несчастье.
– Я был в Сент-Миэль, – сказал я, чтобы говорить о себе.
Вместо того, чтобы слушать или задавать мне вопросы:
– Я тоже там был.
– Я был ранен и комиссован.
Я показал осколок снаряда, который меня ранил.
– Ты живешь один? – спросил Бийар, складывая свои бумаги.
– Да.
– Одному скучно.
– Еще как!.. Особенно мне, при моей чувствительности… Мне бы понравилась семейная жизнь. Знаете ли, господин Бийар, если бы вы были моим другом, я был бы счастливым человеком. Счастливейшим из людей. Одиночество, нищета мне отвратительны. Я хотел бы иметь друзей, работать, жить, наконец.
– У тебя есть любовница?
– Нет.
– Женщин, однако, хватает.
– Да… но у меня нет денег. Любовница ввела бы меня в расходы. Нужно надевать чистое белье для свиданий.
– Ну, ну, это ты себе рисуешь, что женщины обращают внимания на белье. Естественно, если ты хочешь встречаться с буржуазкой, тогда другое дело. Предоставь это мне, я найду тебе любовницу; она тебя развлечет.
Если, действительно, он найдет мне женщину, молодую и красивую, которая бы меня любила и не обращала внимания на мое белье, почему не принять?
– Найти красивую женщину непросто.
– Не в наше время; моя ради меня бросила своих вздыхателей. Я счастлив с этой девчонкой.
Я бы хотел друга несчастного, бродягу, как я, по отношению к которому у меня не было бы никаких обязательств. Я думал, что Бийар будет этим другом, бедным и хорошим. В этом я ошибся. То и дело он напоминал мне о своей любовнице – что погружало меня в еще большую меланхолию.
– Батон, приходи ко мне завтра после ужина, увидишь малышку. Я живу на улице Жи-ле-Кер, отель Канталь.
Я согласился, потому что не осмелился отказаться. Я чувствовал, что у меня никогда не хватит смелости пойти в гости к счастливым людям.
Значит, мои отношения так и будут всегда заканчиваться смехотворным образом?
Мы поднялись. Я увидел себя в зеркале до плеч; выглядел я, как на суде присяжных. Несмотря на то, что я много выпил, я себя сознавал. Тем не менее, контуры моей груди были расплывчаты, как чья-то слишком длинная тень.
Я пересек зал, следуя за Бийяром.
Снаружи зверский ветер хлестнул меня по лицу, как в двери вагона. Какую-то секунду я имел намерение проводить моего товарища, но воздержался: к чему все это? Взаимопонимания к тому же нет. Он был любим, богат, счастлив.
Вдобавок пробило девять часов.
Сказать «до свиданья» первым я бы не решился; Бийар был менее деликатен.
– До завтра, Батон.
– Угу, до завтра.
Я шагал прямо вперед, пока не вышел на знакомую улицу.
Бары были полны, теплые и освещенные.
Несмотря на то, что жажда меня не мучила, мной овладело сильное желание чего-нибудь выпить. Я сопротивлялся этому до тех пор, пока не подумал, что сегодня я не сделал никаких пустых затрат.
Я вошел к Бьяру.
Вокруг стойки плыл пар, как в ванной комнате. Гарсон рассматривал бокал на прозрачность.
Я заказал то, что было дешевле всего: чашку черного кофе.
– Большую?
– Нет, маленькую.
III
Назавтра я провел день, повторяя, что не пойду к Бийару. Он способен ласкать свою любовницу передо мной. Она сядет ему на колени. Будет щекотать ему ухо.
Эти знаки дружбы вывели бы меня из себя.
Любящие – эгоисты и невежи.
В прошлом году молодожены жили в комнате, где сейчас молочница. Каждый вечер они облокачивались на окно. По звукам их поцелуев я мог сказать, были то поцелуи в губы или в тело.
Чтобы их не слышать, я шатался по улицам до полуночи. Когда я возвращался, я раздевался в молчании.
Однажды, к несчастью, ботинок выпал у меня из рук.
Они проснулись, и снова начались звуки поцелуев. В ярости я постучал в стену. Я человек не злой, и несколько минут спустя я пожалел, что помешал им. Должно быть, они смутились. Я принял решение принести им извинения.
Но в девять утра взрывы смеха снова пронзили стену. Влюбленным было наплевать на меня.
Вечером после ужина я прогуливался по бульвару Сен-Жермен. Магазины погасили свои огни. Арки фонарей освещали листву деревьев. Трамваи, длинные и желтые, скользили без колес, как коробки. Рестораны пустели.
В воздухе разнесся бой. Восемь часов.
Хотя Бийар и не был идеальным другом, я не переставал думать о нем.
Мое воображение создало идеальных друзей на будущее, но в ожидании их я готов был довольствоваться чем угодно.
Возможно, его любовница и не красивая. Я заметил, что женщины, которых мы не знаем, всегда представляются нам красивыми. В армии, когда какой-нибудь солдат в полку рассказывал мне о своей сестре, о своей жене, о своей кузине, я тут же представлял себе великолепную девушку.
Не зная, чем занять время, я направился к отелю Канталь. По дороге я подумал было повернуть назад, но перспектива пустого вечера быстро прогнала это слабое намерение.
Улица Жи-ле-Кер пахла стоячей водой и вином. Сена текла рядом с сырыми домами этой улицы. Дети, которые ее пересекали, имели в руках литровые бутыли вина. Прохожие шли по мостовой; можно было не бояться машин.
То там, то сям эти пустынные лавки, которые закрываются поздно, продавали вареные овощи, зеленое пюре и картошку, которая дымилась в цинковых тазах.
Было слишком рано идти к Бийару. Я не люблю являться сюрпризом к людям, потому что они вообразят, что я пытался узнать, что у них на ужин.
От пальто у меня немели плечи. Судорога в боку заставляла идти согнувшись. Вечерами лучше не садиться на скамью, вызываешь жалость.
Потому я зашел в бар на площади Сен-Мишель и, по привычке, заказал черный кофе. Я повесил шляпу в угол, перед зеркалом.
На керамических стенах прекрасные египтянки наполняли кувшины. Два господина в современных костюмах играли в шахматы. Поскольку правила этой игры мне незнакомы, я не понимал ничего в геометрическом развитии пешек.
Гарсон в куртке из ткани альпага, разрезанной на животе, принес мне кофе. Он был вежлив. Он даже принес мне "Иллюстрасьон" в картонной папке.
Едва я открыл это издание, как запах глянцевой бумаги напомнил мне, что я нахожусь не в своем окружении. Все же я пролистал журнал. Чтобы рассмотреть фотографии, я должен был наклоняться, потому что они отсвечивали.
Время от времени я бросал взгляд на свою шляпу с тем, чтобы удостовериться в ее присутствии.
Дойдя до объявлений, я закрыл папку.
Мое блюдечко, полное холодного кофе, было отмечено цифрой в тридцать сантимов. Я надеялся, что это цена кофе; но так как эти блюдца произведены еще до войны, я боялся, что будет больше.
– Гарсон!
Через секунду он взял мою чашку и протер столик, который я отнюдь не запачкал.
– Тридцать сантимов, господин.
Я заплатил монетой в один франк. У меня было намерение не давать на чай больше двух су. В последний момент, испугавшись, что этого недостаточно, я оставил четыре су.
Я вышел. Спина больше не болела. Кофе еще грело мне желудок.
Я шел по улицам с уверенностью и удовлетворением служащего, покинувшего свою контору. Впечатление от того, что я играю роль в толпе, привело меня в хорошее настроение.
Я вставил себе в рот последнюю сигарету, хотя хотел сохранить ее на завтрашнее утро. Несмотря на то, что спички у меня есть, я предпочел попросить огня у прохожего.
Один господин стоял на "островке спасения", куря сигару. К нему я подходить поостерегся, зная, что любители сигар не любят давать прикуривать: они дорожат своим пеплом.
Дальше по пути – ибо у меня был путь – курил другой человек.
Сняв шляпу, я обратился к нему. Он подставил мне свою сигарету и, чтобы она не дрожала, упер палец о мою руку. Ногти его были ухожены. Безымянный палец был украшен перстнем с печаткой. Его рукав опускался до большого пальца.
Поблагодарив три или четыре раза, я откланялся.
Еще долго я думал об этом незнакомце. Я пытался представить, что он подумал обо мне и имел ли он те же впечатления, что я.
Мы всегда пытаемся произвести хорошее впечатление на людей, которых не знаем.
IV
Над дверью отеля Канталь был белый шар с заглавными буквами, как шар Лувра.
Я вошел. Через занавеску различил столовую, которая, должно быть, служила кабинетом, буфет с рядами миниатюрных балюстрад, почтовый ящик с секциями, письма в которых стояли.
Я постучал в стекло двери, осторожно, чтобы не разбить. Драпировка раздвинулась, и сидящий человек откинулся назад, чтобы меня увидеть.
– Что вам угодно?
– Господина Бийара, пожалуйста.
Не ища в памяти, он ответил:
– Тридцать девятая, шестой этаж.
На втором этаже ковер кончился. Каждая дверь была пронумерована. Тюки с простынями загромождали лестницу.
Одолевая ступеньки, я думал о любовнице Бийара. Чтобы подавить смятение, которое мной овладевало, я повторял: она уродлива… она уродлива… она уродлива…
До последнего этажа я добрался, почти потеряв дыхание. Было похоже, что мое сердце изменило свое место, так сильно оно билось.
Наконец я постучал. Дверь была тонкой: она резонировала.
– Кто там?
– Я.
Было бы проще назваться по имени, но из застенчивости я пытаюсь его избегать. Мое собственное имя, когда я его произношу, всегда вызывает у меня странное впечатление, особенно перед дверью.
– Кто "я"?
Я не мог не ответить:
– Батон.
Бийар открыл дверь. Я заметил сидящую женщину и – в зеркале шкафа – отражение всей их комнаты.
Эта юная девушка была красавицей. Вьющиеся волосы извивались так, будто свет лампы их обжигал.
Остолбенев, я стоял на пороге, готовый отсюда бежать.
Она поднялась и пошла ко мне.
И тогда от безумной радости я лишился дара речи. Ощущение, что горячий ветер ласкает мне лицо, бросило меня в дрожь. В избыточном возбуждении я хлопнул Бийара по плечу. Несмотря на свое ликование, возвращая руку, я почувствовал себя смешным. Мне хотелось смеяться, танцевать, петь: любовница Бийара была хромой.
Комната была заурядной. Какой-нибудь румын, какая-нибудь девушка легкого поведения или мелкий служащий могли обитать в такой. Газеты, на которых были поставлены кастрюли, зубная щетка, стоящая в стакане, камин, набитый бутылками.
– Нина, завари-ка кофе!
Девушка зажгла керосинку, запачканную яичным желтком.
Это предложение, обязывающее меня задержаться, наполнило меня радостью.
Несомненно, только для того, чтобы не показать, что он заметил, что молчание становится все более неловким, Бийар разыскал гайку в ящике для инструментов, а его любовница протерла изнутри несколько чашек, большим пальцем. Что касается меня, то я хотел говорить, но все, что находил, слишком уж выдавало намерение положить конец смехотворной ситуации.
Когда на меня не смотрели, я осматривал комнату. Пар, срывающийся с носика кофейника, извивался. Наволочки подушек на кровати были посередине черными.
– Тебе с молоком?
Я ответил, что все равно.
Мы уселись вокруг стола. От страха наступить на ноги моим хозяевам я забил ноги под стул.
Скорость, с которой был приготовлен кофе, вызвала у меня неудовольствие. Я прекрасно знал, что, выпив его, нужно будет уходить.
Нина обслужила нас, придерживая крышечку кофейника.
– У вас, наверно, хороший кофе, – сказал я перед тем, как его попробовать.
– Из магазина Дамуа.
Я размешивал его долго, чтобы, когда я его выпью, на дне чашки не осталось бы сахара. Потом я стал пить глоточками, заботясь о том, чтобы ничего не опрокинуть во время поднесения блюдечка к подбородку.
– Еще? – спросила Нина.
Хотя чашка была маленькой, из вежливости я отказался.
Внезапно Бийар положил свою руку на мою, без видимых причин.
Первой моей мыслью было ее убрать – прикосновения мужчин меня стесняют – но я ничего не сделал.
– Послушай-ка, Батон.
Я смотрел на него. Поры усеивали его нос.
– Я должен попросить тебя кое о чем.
Перспектива сделать приятное товарищу меня вдохновила.
– Ты не против мне оказать услугу?
– Нет. Нет…
Я испугался, что он обяжет меня сделать нечто незначительное или же слишком важное. Мне нравится оказывать услуги, небольшие, конечно, чтобы показать, какой я добрый.
– Одолжи мне пятьдесят франков.
Наши взгляды встретились. Тысяча мыслей пришли мне на ум. Несомненно, они пришли на ум и Бийару. Между нами больше не было барьеров. Он читал в моей душе так же легко, как я в его.
Секунда сомнения, которое в подобных обстоятельствах ударяет каждого, исчезла, и голосом, который был оправданно торжественным, я ответил:
– Я их вам одолжу.
Я был счастлив – больше тем, что вызвал признательность, чем расставанием с деньгами. Разговор возобновился. Теперь я не стеснялся. Я мог оставаться до полуночи, прийти снова завтра и послезавтра, и когда угодно. Если он у меня одалживает пятьдесят франков, это потому что он мне доверяет.
Деньги моей пенсии были у меня в кармане. Однако я не давал Бийару того, что он попросил. Я делал вид, что больше об этом не думаю. Я чувствовал, что чем больше я оттяну момент, тем более со мной будут любезны.
Сейчас я играл роль. За каждым моим движением зорко следили, надеясь, что я выну бумажник. Давным-давно я не обладал такой важностью. Любое мое слово встречалось улыбкой. На меня смотрели; боялись, что я забуду.
Нужно быть святым, чтобы воспротивиться искушению продлить эту радость.
Ах, как прощаю я богатых людей!
Становилось поздно. Я поднялся. Бийар был бледен: он не осмеливался повторить свою просьбу. Я все делал вид, что больше об этом не думаю, хотя думал только лишь об этом.
Нина, лампа в руке, голова в тени, не двигалась.
Вдруг у меня появилось впечатление, что моя игра понята.
Тогда, чтобы отвлечь подозрения, я вынул бумажник жестом поспешным и неловким.
– Как я рассеян… Я забыл…
Я вынул пятьдесят франков.
– Спасибо, Батон. Верну тебе на следующей неделе.
– О!.. спешки нет!
На лестнице газ был выключен. Рожки еще были раскаленно красными.
Сейчас любовники, должно быть, рассматривают банкнот на просвет, как фотографическую пластинку, чтобы убедиться, что он в порядке.
Ощущение, что меня одурачили, вызывало нервность. Бийар меня еле поблагодарил. На самом деле он был не беден. Он имел любовницу, шкаф, полный белья, сахар, кофе, масло. Он всех знал. В этих условиях зачем одалживать деньги у несчастного? Я заметил много предметов в комнате. Снеся их в Муниципальный Кредит, запросто можно получить пятьдесят франков.
Я ощутил под ногами ковер первого этажа, потом увидел в столовой хозяина, который читал, далеко отстранив, развернутую газету.
На улице я содрогнулся. Между домами задувал ветер. Уличный фонарь возвышался в центре бледного круга.
Я сделал несколько шагов с ясным светом конторы отеля в глазах.
Капли падали на землю, никогда одна на другую.
V
Ночью я спал плохо.
То и дело мои одеяла спадали с кровати. Когда холод, который взбирался по моим ногам, меня будил, я протягивал руку, чтобы узнать, где стена.
На рассвете окно, наконец, осветилось. Из темноты медленно, сначала ножками, проступил стол. Потолок стал квадратным.
Внезапно начался новый день. Ясный свет проник в комнату, как будто стекла были вымыты. Я увидел неподвижную мебель, пепел сгоревшей бумаги в камине и планки шторы вверху на окне.
Дом оставался немым несколько минут.
Потом хлопнула дверь; у Лекуанов зазвонил будильник; молочная машина зазвенела крышками своих бидонов.
Я поднялся, потому что моя постель была холодна, как когда я залеживаюсь по утрам.
Когда спишь между двумя белыми простынями, можно, встав с кровати, сразу изучать себя в зеркале. Я же, прежде чем взглянуть на себя утром, моюсь.
Снаружи солнце вызолотило последние этажи домов. Оно еще не резало глаза.
Воздух, который я вдыхал, освежал легкие, как мята.
Легкий ветерок, пахнущий сиренью, поднял полы моего пальто, которое стало похоже на солдатскую шинель.
Не было ни птиц, ни почек; и все же это была весна.
Хотелось движения. Обычно, выходя из дому, я направляюсь к улице Сены. Сегодня я выбрал своей целью фортификации.
Окна были открыты. Кофты, которые на них сушились, сминаемые ветерком, раскачивались, как жестяные вывески.
В приоткрытые двери лавок можно было видеть протертые полы, уже высохшие.
Как только дом в семь этажей закрывал солнце, я ускорял шаг.
Улицы становились все более грязными. Деревянные брусы, между которыми дети играли после школы, подпирали какие-то постройки. Сквозь разбитый асфальт тротуаров выглядывала земля. Почернелая известка фасадов походила на затканные тканью задники у фотографов.
Облако скрыло солнце. Теплая улица стала серой. Мухи перестали сверкать.
Я испытал печаль.
Только что я вышел в неведомое с иллюзией, что я бродяга, свободный и счастливый. Теперь облако все испортило.
Я повернул обратно.
После полудня, не зная, куда пойти, я слонялся вокруг отеля Канталь.
Как я себя ни уговаривал, как ни думал, что в случае если я встречу Бийара, нам будет не о чем говорить, я не мог удалиться из этого квартала.
Может быть, те, кто живут в бедности, без друзей, поймут это притяжение.
Бийар – это было так немного, и однако для меня это было – все.
На площади Сен-Мишель человек в «котелке» раздавал проспекты.
Мне он их всунул несколько.
Никто не нагружает себя этими бумажками. Нужно вынуть руку из кармана, взять проспект, смять, выбросить. Только и всего!
А мне их жалко, этих людей.
Я всегда беру то, что предлагают. Я знаю, что эти люди освободятся только тогда, когда раздадут несколько тысяч листов бумаги.
Люди, которые, вместо того, чтобы взять, с пренебрежением проходят мимо этих дающих рук, меня раздражают.
Три часа. Момент дня, который я больше всего ненавижу. Ни одно из маленьких событий повседневной жизни не приносит радости.
Чтобы прогнать скуку, я вернулся на улицу Жи-ле-Кер с намерением нанести визит Бийару.
Четыре раза я прошел перед дверью отеля, стесняясь поворачивать обратно. Смешно стесняться, когда на улице поворачиваешь обратно.
Я не вошел.
Я чувствовал, что Бийар примет меня плохо. В тот день, когда он попросил пятьдесят франков, я должен был дать их ему сразу. Конечно, он на меня в обиде, что я заставил его ждать.
Все же я оставался там, на углу улицы, сторожа отель.
Уже несколько минут я рассматривал окна домов, когда Бийар в компании с незнакомцем, появился на пороге двери.
Я хотел догнать его, но, поскольку он поймет, что я его поджидал в течение нескольких часов, я воздержался. Никогда он не захочет признать, что я только что появился.
Люди не верят в случай, особенно когда это единственное ваше объяснение.
На Бийаре было новое кашне. Волосы на затылке пострижены. Жесты, которые он делал при разговоре, мне показались чужими. Я заметил, что оно всегда так, когда наблюдаешь друга с незнакомцем, оставаясь сам невидимым.
Я спрятался за автомобилем. По моим ногам Бийар не смог бы меня опознать.
Мужчины шагали быстро, по середине мостовой.
И тут в голову мне вступила глупая и странная идея.
Я устремился в параллельную улицу и перешел на гимнастический шаг. Когда подобным образом я пробежал метров сто, по перпендикулярному проходу я вернулся на улицу, которую только что покинул.
Застыв в неподвижности перед лавкой, стал ждать.
Чтобы подавить прерывистость дыхания, я вдыхал носом. Носки свалились мне на ботинки.
Мужчины приближались. Слыша клацанье четырех подошв, можно было подумать о коне, марширующем по тротуару.
Через несколько секунд Бийар и его спутник будут здесь.
Я не посмел больше созерцать витрину магазина от страха, что мои глаза встретятся в стекле с глазами Бийара.
В одно из мгновений мне захотелось обернуться с рассеянным видом. Но я испугался, что этот вид не покажется искренним.
К тому же Бийар меня сам увидит. Улица была узкой. Он подумает, что я гуляю и заговорит со мною первым.
Это то, чего я хотел.
К несчастью, оба прошли мимо, не обратившись ко мне.
Уверенность в том, что я был увиден, помешала мне возобновить эту комедию.
Нет, мне действительно не везет. Никому я не интересен. Меня считают за безумца. А ведь я добр, я щедр.
Анри Бийар хам. Никогда не вернет он мне пятьдесят франков. Этот мир всегда так вас благодарит.
Я впал в грусть и ярость. Ощущение, что вся моя жизнь целиком пропала в одиночестве и бедности, усиливало отчаяние.
Еще не было четырех. Нужно было ждать, по меньшей мере, два часа перед тем, как идти в ресторан.
Прозрачные облачка бежали под другими облаками, черными. Улицы утрачивали утомительную послеполуденную атмосферу, благодаря, несомненно, вечерним газетам.
Я заметил, что эти газеты пробуждают прохожих, даже тех, кто их не покупает. Газета сделана для того, чтобы читать ее утром. Когда газета выходит вечером, ощущаешь, что к этому ее принуждает важная причина.
Бийар меня по-настоящему обидел. И все же я не мог уйти из его квартала.
Я быстро шел по улицам, где надеялся быть замеченным, медленно по тем, по которым проходил впервые.
Хромающая женщина заставила меня подумать о Нине. Невозможно, что она любит Бийара. Она слишком молода. В восемнадцать лет с сорокалетним иначе не сожительствуешь, без принуждения, по крайней мере.
Мало-помалу мысль сходить к Нине просочилась мне в мозг.
На это я испытывал отвагу. Когда я один с женщиной, застенчивость мне не мешает. У меня впечатление, что это меня делает симпатичным.
Да, я сумею поговорить с этой девушкой. Я наговорю ей плохого о Бийаре. Она меня поймет. Она его бросит. И кто знает? возможно, полюбит меня!
При виде белого шара отеля Канталь мне показалось, что я в прекрасном сне и заставляю себя не просыпаться.
Я вошел в отель, пытаясь убедить себя, что пришел сюда прямо из дома, что опоздал, и что, в конечном итоге, в моем визите ничего нет странного.
Я поднялся по лестнице неторопливо, чтобы не задыхаться. Руки, влажные от пота, издавали на перилах свист.
Служанка с волосами, обернутыми полотенцем, подметала темный коридор. Через открытое окно я увидел двор и зад дома с ледниками, подвешенными, как клетки для птиц.
Посреди последнего марша я остановился.
Если бы дверь открылась, я бы продолжил путь. У меня не было бы подозрительного вида неподвижных людей на лестничных площадках.
Я был взволнован. В ушах шумело, как когда слушаешь море в раковину. Рубашка намокла подмышками.
Преодолев последние марши, я постучал.
– Кто там?
– Батон… Батон…
– А! сейчас… подождите… я моюсь.
Стоя перед дверью, как служащий газовой компании, я ловил малейшие шумы, боясь, что услышу голос Бийара или того незнакомца.
В дыре замочной скважины был свет. Другой на моем бы месте подсмотрел. Я удержался. Но правда и то, что стыд меня прикончил бы на месте, если б меня застали вприсядку перед дверью.
Наконец, Нина появилась.
Умытая, влажные волосы на висках, склеенные, еще более черные брови, свежие губы без морщинок, она улыбалась. У нее были прекрасные зубы: десен было не видно.
– Входите, господин Батон.
– Я вас обеспокою.
– Нет.
Ей бы следовало сказать нет несколько раз.
Она шла передо мною, не смущаясь хромоты.
Когда остановилось, ее тело вновь стало вертикальным.
– Господин Бийар дома?
– Только что вышел.
– Какая досада.
– Так подождите его.
Я устроился на то же место, что вчера. Это одна из моих привычек. Я сажусь всегда на то место, которое выбрал в первый раз.
Комната больше не имела того вида чистоты, который в свете лампы ей придавал навощенный пол, зеркальный шкаф и камин черного мрамора.
Натертые деревянные детали отклеивались от мебели. Обои, казалось, высохли на солнце. Воздух пах зубной пастой. На занавесках были цветы, вышитые машинным способом. Колесики кровати исцарапали паркет.
– Не оборачивайтесь, господин Батон, я только закончу одеваться.
Слово одеваться вызвало во мне желание взять девушку за талию, несомненно, потому что заставило меня подумать о раздевании.
Я боялся, что придет Бийар. Что он скажет, найдя меня здесь в то время, как его любовница одевается! Он впадет в ревность.
Я слышал маленькие щелчки кнопок, хлопанье чистой рубашки, которую развернули и, время от времени, хруст сустава.
Глаза, из-за того, что косили на юную девушку, стали болеть.
Когда она закончила свой туалет, она пришла и села передо мной.
Без того, чтобы это было необходимым, я обернулся: то было инстинктивное движение.
Я увидел женские панталоны, штанины которых сходились в одну точку, и, на полу, отпечатки мокрых ног, всех пяти пальцев.
– Как вы поживаете, господин Батон?
– Неплохо… а вы?
Она не ответила. Не обращая на меня внимания, она подпиливала ногти.
Так как я решил, что, подпилив ногти, она проявит ко мне интерес, я считал пальцы, остававшиеся неухоженными.
Она отложила побелевшую пилку.
– Должно быть вам скучно, госпожа, когда Анри отсутствует?
– Да… довольно скучно.
Она опустила юбку, чтобы скрыть свою слишком короткую ногу.
– Наверное, с ним вы счастливы.
– Да.
Ответы Нины мне казались лишенными энтузиазма, я прошептал:
– Я понимаю вас.
Она внимательно на меня посмотрела. Ее руки перестали двигаться.
– Я понимаю вас, – повторил я, – вам с ним скучно.
– С кем?
– С Бийаром.
Наступило молчание. Она не шевелилась. Двигались только ее глаза, сразу два одновременно.
Теперь во мне возникла уверенность, что она не любит своего любовника. Она слишком смущается, когда я говорю о нем. Она его не защищает.
Я поднялся. В первую встречу лучше не форсировать ход событий.
Она меня проводила, она протянула руку мне с отвагой, не складывая локоть.
Поскольку мы были одни, я задержал ее руку в своей.
Я оказался на площадке. Она была в дверном проеме. Она смотрела мне на уши, чтобы узнать, не покраснел ли я.
– До свиданья, сударыня.
– До свиданья, сударь.
Мне осталась секунда, чтобы, прежде чем закроется дверь, назначить свидание.
– Завтра, в три, – пробормотал я.
Она не ответила.
Не глядя на ступеньки, легко, как фея, я сбежал вниз.
VI
Несколько секунд спустя я был на улице, красный до затылка. Мне не хватало воздуха, как когда ветер.
Я посмотрел на себя в витрину. Вена, которую я не знал, пересекала мой лоб сверху донизу.
Мне хотелось вернуться в отель и поцеловать Нину. Я ей понравился. Нужно быть застенчивым, как я, чтобы не воспользоваться подобной ситуацией. Конечно, она жалеет, что я не был более предприимчивым. Моя мягкость, должно быть, ее раздражила.
Но, если она умна, она будет мне признательна за то, что я выказал ей уважение. Неприлично целовать особу, которую почти не знаешь.
Итак, у меня будет любовница, которая меня любит, и которая, отдаваясь, ничего не будет требовать взамен.
Чтобы ночь казалась менее длинной, домой я вернулся поздно.
Сняв куртку, облокотился на окно. Теплый воздух мне напомнил вечера прошлого лета. Луна, вся в водяных разводах, освещала край облака.
Потом я лег.
Нужно спать, иначе завтра буду плохо выглядеть. Лицо у меня несимметрично. Челюсть выдается влево. Когда я устаю, это бросается в глаза.
И все же мне не удавалось заснуть. То и дело я перестилал постель, подходил голый к окну, чтобы замерзнуть, но Нина не шла из головы. Я видел ее перед собой в тумане почтовой карточки, без ног, или же придумывал способ привести ее ко мне так, чтобы консьержка не заметила.
Поскольку я все не засыпал, я решил пересмотреть в воображении все события моей военной жизни. Любопытно, как места, где был несчастен, становятся в памяти приятными.
Точно так же, когда я только изредка пою песни моего детства, чтобы не притупить воспоминаний, которые они вызывают, я думаю о моей солдатской жизни только тогда, когда не могу иначе. Мне нравится хранить в голове запас воспоминаний. Я знаю – они там. Этого мне достаточно.
Я задремал, когда молочница, которая, вероятно, возвращалась из кино, хлопнула дверью.
Она закрыла окно, потом помылась. Вечерами она никогда не моется. Я слышал те же звуки, что и перед дверью Бийара. Я заметил, что новые события приходят сериями.
Я вылез из кровати.
Из-за холода задрав большие пальцы ног, я принялся расхаживать по комнате, смутно надеясь, что молочница меня увидит через дырку в стене.
Уснул я только на заре. Я не слышал ни будильника Лекуанов, ни метлы консьержки, которая каждая утро нарочно толкает мою дверь.
Когда я проснулся, квадрат солнца уже пересек мою кровать и дрожал на стене.
Было поздно. Я торопливо поднялся, глаза, как щелки, щека смята скомканной простыней, как лист бумаги
Одевшись, я долго причесывался.
Моя щетка такая старая, что ее щетина застревает в одежде
Мне пришлось вытаскивать щетинки одна за другой.
Потом я вышел.
Прекрасный день весны. Солнце над головой. Я наступаю на свою тень.
У меня есть безопасная бритва. Но лезвие бреет плохо.
Поэтому я вошел в парикмахерскую.
Хозяин подметал волосы. Он был без пиджака. Металлические резинки окружали его руки поверх локтей. Заколка придерживала галстук.
Побрил он меня очень хорошо.
Ровно в три часа, с натянутой кожей, с припудренным лицом я постучал в дверь Бийара.
Нина должна меня ждать.
Вены на моей руке были толще, чем обычно.
Никто мне не ответил. Нина, по причине кокетства, должно быть, заставляла меня ждать.
Я постучал, на этот раз сильней.
Прижав ухо к двери, я слушал. Таким манером слышно лучше.
Ни один звук не нарушал молчания.
Тогда забарабанил кулаком. Все то же молчание. Нины там не было. Поскольку не было там никого, я заглянул в замочную скважину. Я увидел низ окна со шторой, слишком длинной.
Нина меня не ждала; Нина меня не любила.
Внезапно меня охватил дурацкий ужас. Если девушка мертва, там, в комнате, меня заподозрят.
Я поспешно спустился по лестнице, спрыгивая с двух последних ступенек каждого марша.
Таким образом закончились мои отношения с четой Бийаров. Я больше к ним не приходил, даже чтобы вернуть свои пятьдесят франков.
Я избегаю площадь Сен-Мишель. А если бы Бийар захотел, мы могли быть счастливы.
Я ищу друга. Я думаю, что не найду его никогда.
ПЛЕМЯШ, МОРЯК
Я люблю бродить вдоль Сены. Доки, водохранилища, шлюзы наводят меня на мысли о каком-то дальнем портовом городе, где мне хотелось бы жить. Я вижу в воображении девушек и моряков, которые танцуют, флажки, неподвижные суда с мачтами без парусов.
Эти мысли не длятся долго.
Набережные Парижа не очень радушны: лишь на мгновение они могут быть похожи на туманные города моей мечты.
Однажды после полудня в марте я прогуливался по набережным.
Было пять часов. Ветер надувал мою накидку, как юбку, и заставлял меня держаться за шляпу. Время от времени витражные окна прогулочной баржи пробегали по воде быстрей сквозняка. Влажная кора деревьев поблескивала. Не поворачивая головы, можно было видеть башню Лионского вокзала с ее часами, уже освещенными. Когда ветер унимался, пахло подсохшими сточными канавами.
Я остановился и, облокотившись о парапет, грустно смотрел перед собой.
Трубы буксиров падали назад на подходе к мостам. Натянутые кабели переплетали баржи, обитаемые в центре. Длинная доска соединяла наливную баржу с сушей.
Рабочий, который пробирался по ней, подпрыгивал на каждом шагу, как на пружинном матрасе.
У меня не было намерения умереть, но подчас мне нравится вызывать жалость. Как только приближается прохожий, я прячу лицо в ладонях и начинаю всхлипывать, как после плача. Люди, удалившись, оглядываются…
На прошлой неделе я едва не бросился в воду, чтобы выглядеть искренним.
Я созерцал реку, думая о галльских монетах, которые должны были быть на ее дне, когда хлопок по плечу заставил меня вскинуть локоть – инстинктивно.
В смущении от своего испуга я повернулся.
Передо мной стоял человек в морской фуражке, во рту окурок сигареты, а на запястье поржавелая пластинка удостоверения личности.
Поскольку я не услышал, как он подошел, я посмотрел на его ноги: он был в эспадрильях на джутовых подошвах.
– Я знаю: вы хотите умереть, – сказал он мне.
Я не ответил: молчание делало меня интригующим.
– Я знаю это.
В моих глазах не было слез, я их закрыл. Последовало молчание, потом я прошептал:
– Это так, я хочу умереть.
Наступила ночь. Газовые фонари зажигались сами по себе один за другим. Небо было освещено только с одной стороны.
Незнакомец наклонился и сказал мне на ухо:
– Я тоже хочу умереть.
Сначала я подумал, что он шутит; но поскольку руки его дрожали, я вдруг испугался, что он искренен и что он пригласит меня умереть вместе с ним.
– Да, я хочу умереть, – повторил он.
– Неужели?
– Хочу умереть.
– Нужно надеяться на будущее.
В молчании моей головы я люблю слова "надеяться" и "будущее", но как только их произношу, мне кажется, они теряют смысл.
Я подумал, что моряк взорвется хохотом. Но он и глазом не моргнул.
– Надо надеяться.
– Нет… нет…
Я принялся говорить без умолку, чтобы отговорить его от смерти.
Он меня не слушал. Он стоял прямо, опустив голову, повесив руки, и был похож на разорившегося банкира.
К счастью, он, казалось, забыл, что у меня тоже было намерение покончить с собой. Я позаботился о том, чтобы не напоминать ему об этом.
– Пойдемте, – сказал я в надежде покинуть набережную.
– Да, пойдем к воде.
До этого камень парапета леденил мне локти. Сейчас холод пробрал все тело.
– К воде? – спросил я.
– Да… пора кончать.
– Слишком темно. Лучше вернемся завтра.
– Нет, сегодня.
Бежать было бы трусостью. Моя совесть не простила бы мне этого до конца жизни. Нельзя позволять людям умирать. Мой долг был спасти человека. Но человек этот вообразил себе, что я хочу утопиться, и, если в последнюю минуту я откажусь, то он способен меня к этому принудить. Матросы имеют обыкновение волочить баржи за канаты. Затянуть с собой человека за руку для них, наверное, труда большого не составить.
– Все-таки лучше завтра, друг мой.
Отчаявшийся поднял голову. На нем был английский френч без пуговиц. Он их, конечно, продал. Под этим френчем свитер с распустившимся воротником, на животе складки. На месте одного зуба у него их было два. Из ушей торчали волосы, которые можно было пересчитать. Литровая бутылка с новой пробкой наполовину вылезала из кармана.
Он взял меня под руку и подвел к маленькой лесенке. Опустив глаза, я увидел железные ступеньки и выступ над водой.
Я спустился медленно, ставя обе ноги на ступеньку прежде, чем продолжать спуск, как будто у меня был деревянный протез.
Я держался за плоские, тонкие перила и, чтобы оттянуть самоубийство, делал вид, что боюсь упасть.
Пальцы моряка вцепились между моим бицепсом и костью. Время от времени, чтобы освободиться, я поднимал руку: это было бесполезно.
На выступе был ящик с гравием, инструменты, принадлежащие городу Парижу, плетеный сундук, прикованная тачка. Я видел темный низ моста и крышу автобуса, проходившего по набережной. Порывы ветра толкали меня в спину.
– Вдвоем умирать легче, – заметил спутник.
Вне всякого сомнения, этот моряк решил утопиться. Он считал, что я за ним последую. Хотелось бы, чтобы он продолжал в это верить. Нам не нравится, когда другие подозревают, что смерти мы боимся.
На берегу Сены мы были, как на берегу пруда. Набережной больше не существовало. Я находился так близко от реки, что это меня удивляло. Кто бы мог подумать, видя Сену, протекающую между домами, под каменными мостами, что можно настолько к ней приблизиться.
Невольно я подумал, как всегда, когда вижу пространство воды, что не умею плавать.
– Что? двинем дальше, – сказал незнакомец, – не то течение нас вынесет прямо на быки моста.
Я немедленно с ним согласился.
Своды моста сотряс трамвай. Я испугался, что они рухнут. Каждый раз, когда я прохожу под мостом, меня охватывает один и тот же ужас. Гравий скрипел у нас под ногами, как пиленый сахар.
– Но отчего вам так хочется умереть? – спросил я.
– Я не ел уже три дня. Мне негде спать.
– Есть приюты для бездомных.
– Меня там знают. И больше не хотят.
Блики отвесно втыкались в Сену. Поверхность реки волновалась, будто под водой были тюлени. На противоположной набережной дома, из-за тени, казалось, спускаются прямо к реке, как в Венеции.
– Давай, смелее, – сказал моряк. – Одна неприятная минута. А после вечный покой.
– Вы в этом уверены?
– Да… давай… смелей.
Его рука, которая сжимала меня в том же месте, вызывала у меня ужас, равный тому, который производит краб, когда, вами не замеченный, впивается вам в ногу.
– Вы меня сначала отпустите.
Я не хотел с собой кончать, но даже если б я решился это сделать, я не хотел бы, чтобы кто-нибудь меня держал при этом. Необходимо быть всецело независимым, чтобы себя убить. Самоубийство ведь не просто смерть.
Вопреки моему ожиданию незнакомец немедленно исполнил мою просьбу.
Воздух хлынул мне в легкие, будто держал он меня не за руку, а за горло.
Моряк наклонился и двумя плохо гнущимися пальцами проверил температуру воды.
– Холодновато, – сказал он, вытирая свои пальцы.
– Что же тогда: вернемся.
– Нет, с этим надо кончать.
Все время я оказываюсь в подобных ситуациях. Одиночество мое тому причиной. Я хотел бы, чтобы мной занимались, чтобы меня любили. Поскольку я никого не знаю, я пытаюсь привлечь к себе внимание на улице, потому что только здесь могут меня заметить.
Я – как тот нищий, который в самые зимние холода поет на мосту в полночь. Прохожие ничего ему не подают, поскольку находят подобную манеру просить милостыню излишне театральной. К тому же, видя меня, облокотившегося о парапет, в меланхолии и без дела, прохожие догадываются, что я разыгрываю комедию. Они правы. Но все же, не думаете ли вы, что это довольно печальное положение – нищий в полночь на мосту или я, наваливающийся на парапет, чтобы привлечь к себе внимание мира.
Моряк набивал карманы камнями, чтобы утонуть быстрей.
– Делай, как я, – сказал он.
Ситуация осложнялась. Я не хотел говорить о своих деньгах, но молчать становилось невозможным. До самого последнего момента я надеялся, что какое-нибудь неожиданное событие избавит меня от необходимости сказать, что я обладаю известной толикой денег.
– Э… эй…
Отчаявшийся, который, вынимая камни, сидел на корточках у ящика с гравием, обернулся.
– Мы спасены!
Он смотрел на меня, не понимая.
– Я обнаружил, что у меня есть немного денег.
Незнакомец поднялся, сделал шаг вперед. Камни соскользнули с его пальцев. Его глаза блестели, только по центру.
– У вас есть деньги?
– Да… да.
Остолбеневший, как случается, наверное, с воскресшими, моряк не шевелился. Слеза стекла к его бороде. Потом он внезапно подпрыгнул три-четыре раза подряд, с подниманием рук.
– У вас есть деньги?
– Да… да.
– Покажите… Покажите их.
Я открыл бумажник. Чтобы он не увидел всех моих банкнот, я вытащил один, который на воздухе свернулся.
– Держите, друг мой. Возьмите этот банкнот в десять франков.
Несчастный смотрел на банкнот с любовью, и целую минуту пытался его разгладить.
Мы вошли в ресторан, я впереди.
– Что хочешь заказать?
Теперь я называл его на "ты", потому что он мне был обязан жизнью, потому что был бедней, чем я.
– Как вы.
– Тогда красного?
– Да.
Нам принесли вина в чисто вымытом литровом графине, нарезанного хлеба и четыре колбаски, которые потрескивали даже в тарелках.
Я расплатился.
Я всегда плачу сразу. Так мне спокойней. Я знаю, что деньги, которые остались в бумажнике, принадлежат мне целиком.
Моряк набросился на колбаски.
– Осторожно, ешь не торопясь.
Он мне не ответил. Я почувствовал, что значение мое в его глазах уменьшилось.
Когда он кончил, я его спросил:
– Хорошо поел?
Он утер усы ладонью, прежде чем ответить "да".
Поскольку он меня не благодарил, я добавил:
– Было вкусно?
– Да.
– Ты наелся?
– Да.
Меня раздражало, что по-прежнему он не проявлял признательности.
Чтобы напомнить ему о подарке, который я ему сделал, я спросил у него:
– Те десять франков при тебе?
– Да.
И впрямь, он не был деликатным. Я бы на его месте был бы более вежлив с благодетелем. Ему повезло, что благодетелем оказался я. Я человек широкий, и я милосерден. Неблагодарность не мешает мне делать добро.
– Так как же тебя зовут?
– Племяш… а тебя?
Теперь он мне тыкал. Я заметил, что нельзя сходиться коротко с плохо воспитанными людьми. Они путают дружбу с фамильярностью. Они сразу воображают себя равными вам. Расстояние, вас разделяющее, исчезает. Что касается меня, то я никогда не сходился с людьми, которые, будучи выше меня, выказывали по отношению ко мне фамильярность. Я прекрасно знаю, что это раздражает.
Не то, что Племяш меня сердил, но он мог быть более деликатным. Я был деликатен с Бийаром.
Но, поскольку я хороший человек, я ответил своему соседу:
– Виктор Батон.
Теперь краснота спелых фруктов окрашивала его скулы, над выступами костей. Борода перестала топорщиться. Крошки хлеба пристали к свитеру.
Несмотря на нехватку деликатности, Племяш был мне симпатичен. Наконец-то я нашел друга, на которого мог бы положиться. Он не знал никого, кроме меня. Моя ревность не имела оснований проявиться. К тому же, я гордился тем, что в этой жизни я более ловок, чем он. Когда мы выйдем вместе, он пойдет по улицам, которые мне нравятся; будет останавливаться перед магазинами, которые я люблю.
– Где ты будешь спать сегодня? – спросил я, прекрасно зная, что он бездомный.
– Не знаю.
– Не волнуйся, я тобой займусь.
Первой мыслью было устроить его у себя. Но очень быстро я оставил этот проект. Во-первых, консьержка бы сделала гримасу. А потом моя кровать – это святое место. У меня, как у всех, есть свои мании, особенно в моей комнате. Если бы мне пришлось засыпать, укрывшись на одеяло меньше, я бы всю ночь не сомкнул глаз. Утром, умываясь, я бы чувствовал себя неудобно. Лучше если я сниму ему комнатку в отеле. За десять франков в неделю можно найти совсем неплохую мансарду.
На этой последней мысли я остановился. Однако не спешил объявлять это моряку. Я предпочитал держать его в тревоге.
В это мгновение я почувствовал, что для него я провидение. Он был бледен. Когда богатые люди впадают в тоску, они умеют себя держать. Он был беден, он этого не умел. Его руки подергивались, как руки спящих, по которым прогуливается муха. Его беспокойные глаза двигались резко, как у негра.
Это нехорошо, когда испытываешь удовольствие, оказывая кому-нибудь милость. Однако меня можно было извинить, поскольку, если я и выдерживал его в томлении, то только для того, чтобы объявить ему хорошую новость. Я не вел бы себя так, если бы не хотел взять его под опеку.
– Хочешь выпить, друг мой?
– Да.
Я заказал еще литр вина.
Выпивая, я удостоверился, что мои ногти чище, чем у моего соседа. Я не знал, должен ли я гордиться этим или впасть в смущение.
Как только стаканы пустели, я сразу подливал из страха, что Племяш меня опередит. Если бы он взялся наливать сам, это бы меня шокировало. Мне казалось, что он не отдает себе отчета в моем превосходстве. Он мне тыкал; это уже было чересчур.
Мы были уже навеселе. Голова моя кружилась, как качели. Я ощущал, что стал хорошим, без задних мыслей, по-настоящему хорошим.
– Знаешь, Племяш, не бойся ничего. Я сниму тебе комнату. Если ты хочешь, станем настоящими друзьями. И не расстанемся никогда.
Вид моряка внезапно изменился, может быть, из-за пряди, упавшей ему на висок. Его актерские морщины, которые шли от ноздрей до углов рта, разгладились.
– Да… да… если ты хочешь.
Это "ты" шокировало меня, а впрочем, уже меньше. Я готов был признать свою неправоту. Хмель дал мне желание разделить все, чем я обладал.
– Давай, пошли, – сказал я, встряхивая полы моей накидки, припорошенные опилками.
Несмотря на свое состояние, я прекрасно знал, что за последний литр мы не заплатили. Я сделал вид, что позабыл.
Племяш, чтобы не напоминать мне об этом, вытащил банкнот, который я ему дал.
– Сколько? – спросил он у хозяйки.
Неосознанно я дождался этого вопроса, чтобы вмешаться:
– Нет… нет… оставь… я заплачу.
Свежий воздух хмель не прогнал. Улица, полная народа, была размыта, как когда примеряешь чьи-нибудь очки. Лица походили на маски. Фары автомобилей проезжали на высоте моего живота. Уши были заткнуты ватой. Моторы такси имели вид горячего железа, ценности не имеющего. Тротуар двигался под ногами, как когда взвешиваешься. Можно было бы сказать, что улица мечты, с огнями повсюду.
Я был так счастлив, что с удовольствием бы кричал об этом.
Теперь я больше не хотел делиться с Племяшом: мне захотелось отдать ему все. Я нашел, что моя бедность была не такой уж большой. Бог мой, есть ли радость более благородная, чем радость отдать все, чем обладаешь, и смотреть, оставшись с пустыми руками, на того, кого осчастливил!
Я готов был подарить все Племяшу, когда одна мысль меня остановила. Он, быть может, того недостоин.
Мы шли уже минут пять, когда мысль человека хорошо поевшего пришла мне в голову. Я обернулся. Племяш следовал за мной.
– Эй… идем к Флоре!
– Что за Флора?
– Место, где развлекаются.
Моряк, который был пьян, шагал косо, одно плечо много ниже другого. Он шел по краю тротуара, как эквилибрист. Локоть прижат к животу, рука дрожит на уровне подбородка: он имел вид дегенерата. Голова дергалась, как надувной шар на короткой нитке. Конец фланелевого пояса свисал до колен.
– Как видишь, Племяш, на земле оно лучше, чем под водой.
Никогда я не был таким счастливым. Мой друг шел за мной. Это я его вел вперед. Я подумал, поверни я налево или направо, не имеет никакого значения, потому что моряк следовал за мной.
Несмотря на сутолоку, путь передо мной неизменно оставался свободным. Когда предстояло перейти улицу, полицейский, как нарочно, останавливал движение. Когда перед нами возникал затор, стоило подойти ближе, как открывался проход.
Мы свернули в пустынную улицу. Свет фонарей дрожал на уровне вторых этажей. Наши тени, переломленные в коленях, то обгоняли нас, то следовали за нами по стенам. Наверху одного дома горящее окно отбрасывало свой увеличенный и потускневший квадрат на противоположный фасад.
Время от времени я опирался о стену: известка влезала мне под ногти.
Или вдруг хлопал себя по внутреннему карману, потому что, несмотря на опьянение, я не забывал о своем бумажнике. Я опасался, как бы спутник не воспользовался моим состоянием, чтобы его украсть.
Послышался граммофон. Номер осветил дверь.
Мы прибыли.
Должен сказать, что один я никогда бы не осмелился прийти сюда. Вдвоем – совсем иное дело. Внимание людей направлено не на тебя одного.
Тем не менее, я желудком переживал эмоцию.
Итак, я входил в один из этих домов, о которых был наслышан с детства. И входил сюда, как хозяин себе самому, а не как когда-то – примкнувшим к ватаге однополчан.
Я позвонил.
Несомненно для того, чтобы избавить нас от неловкости быть увиденными на пороге, дверь немедленно открылась.
Мы вошли.
Благодаря специальному приспособлению, дверь закрылась сама по себе.
Я тут же подумал о своей шляпе. Я обнажил голову и, чтобы придать себе вид завсегдатая, устремился прямо вперед.
– Не туда, – крикнула толстая женщина, нам открывшая.
На ней были белые чулки, кожаная сумочка на стальной цепочке и кружевной передник, слишком маленький для своего предназначения.
Она привела нас в зал, который ошеломлял своим размером, как все залы, которые находятся в глубине зданий.
Несколько клиентов, довольные от своей свежевыбритости, рассматривали пластинку граммофона, которая вращалась. В глубине была заброшенная сцена со смесью разных декораций.
– Барышни ужинают. Будут через несколько минут. Что пожелают господа в ожидании?
Я знал, что напитки в этих местах очень дорогие. Тем не менее, заказал бутылку вина.
Мы сели.
Я не снял свою накидку, потому что ее очень трудно надевать из-за подкладки рукавов.
Поведение Племяша меня раздражало. Он не снял свою фуражку. К тому же у него не было пристяжного воротничка. И вместо того, чтобы иметь униженный вид, как оно подобает, если ты не богат, смотрел он вызывающе.
Я толкнул его локтем.
– Сними свою фуражку.
Он подчинился. Красная полоска пересекала ему лоб от виска до виска.
В то время как мой сосед тер глаза послюнявленным пальцем, я под столом чистил спичкой ногти.
Еще не все лампочки были зажжены. Впечатление, как в кинематографе, когда пришел слишком рано. У клиентов был вид, будто сюда их привели насильно. Руки в карманах. Красные уши блестели, как носы. Потертая саржа проступала на молескине банкеток.
Фонограф остановился.
Один клиент, надув рот, стал имитировать его звук. Это не должно было быть трудно, поскольку я знал многих, кто так умеют.
Наконец появились женщины. Я их пересчитал. Числом их было семь.
Короткие платья издавали тот запах греха и нищеты, которым пахнут усыпанные блестками и мишурой одеяния восковых монстров, выставляемых в маленьких музеях на ярмарках.
Бледный грим и блеск кукол из глазированного картона. Перстни, в линию на пальцах, сверкали.
Когда одна из этих девушек легкого поведения была сама по себе, ее ноги казались красивыми, но как только она смешивалась со своими компаньонками, недостатки их бросались в глаза, уж и не знаю, чем это рационально объяснить.
Одна женщина села рядом с нами и, смеясь, откинулась на банкетку. У нее были желтые зубы, которые, из-за белизны ее лица, казались еще желтее. Глаза были подчеркнуты, как старый циферблат. Запах духов, который она издавала, чувствовался сильнее, когда она двигалась.
Племяш смотрел на нее с восхищением. Он совершенно изменился. Он болтал, смеялся и больше совсем не замечал меня.
Внезапно женщина поднялась и, взяв моряка под руку, увела его.
Я остался один. На столе было три стакана и две бутылки.
Я заплатил за все это и вышел с душой, полной горечи.
Я бы сделал все для Племяша. Я его полюбил – его, более слабого, чем я.
Я дал ему десять франков: вместо того, чтобы сохранить их на еду, он предпочел развлечься. Сейчас, быть может, его нет в живых, утопился. А если бы слушался меня, если бы меня полюбил, если бы не насмехался надо мной, мы были б счастливы.
В тот день я бы тоже с удовольствием пошел за женщиной. Я этого не сделал, потому что хотел снять ему комнату.
Он не понял, что в моем сердце сокровища нежности. Предпочел удовлетворить свое желание.
Делаешь добро, а тебя благодарят вот так.
Неужели так трудно понять друг друга на этой земле?
ГОСПОДИН ЛАКАЗ I
Вокзалы дают мне возможность заглянуть в мир, который я не знаю. Атмосфера, которая их окутывает, более тонкая.
Я люблю вокзалы, Лионский в особенности. Квадратная башня, которая высится над ним, заставляет меня думать, несомненно, потому, что она новая, о памятниках германских городов, которые я наблюдал из вагонов для перевозки скота, когда был солдатом.
Я люблю вокзалы потому, что они живут и днем, и ночью. Если я не сплю, я себя чувствую менее одиноким.
Вокзалы открывают мне частную жизнь богатых людей. На улице богатые похожи на всех прочих. Когда они уезжают из Парижа, я слышу, как они говорят, смеются, отдают приказы. Вижу, как они расстаются. Это мне интересно, мне, бедному, без друзей, без багажа.
Догадываешься, что эти путешественники не хотели бы быть на месте кого-то, кто, как я, глазеет на них, отъезжающих.
Высокие девушки ждут, когда зарегистрируют их дорожные сундуки. Они красивы. Я изучаю их, спрашивая себя, были бы они так же красивы, переодетые в работниц.
Я люблю Лионский вокзал, потому что позади него Сена с ее берегами, со стрелами подъемных кранов, которые вращаются в небе, с баржами, неподвижными, как острова, с дымами, которые в небе перестают подниматься.
Однажды, не зная, чем занять время, я решил провести несколько часов на Лионском вокзале. Двери без замочных скважин колотили воздух. Ноги скользили по стеклянным плитам, как в сосновом лесу. Издания клеились к влажным стеклам киоска. Сквозняки мешали людям раскрывать газеты. За окошками касс, несмотря на день, горел свет. По виду служащие железной дороги состояли в родстве с полицейскими. Никто не обращал на меня внимания. Мне было грустно. Оставался я здесь через силу. Мне хотелось, чтобы пассажиры имели угрызения совести, уезжая, чтобы они думали обо мне, убывая в другие края. Я шел, опустив голову, и когда мне попадалась красивая женщина, я взглядывал на нее с меланхолией, чтобы тронуть ее сердце. Я надеялся, что она догадается о моей потребности любить.
Когда я выхожу из своего дома, я всегда надеюсь на событие, которое перевернет мою жизнь. Я жду его вплоть до самого возвращения. Поэтому я никогда ни сижу дома.
К сожалению, это событие никогда не происходит.
– Эй… там… человек!
Обернувшись, я увидел метрах в двадцати господина, который, должно быть, стоял на сквозняке: его пальто летело, как на палубе парохода. Чемодан свисал с конца правой руки.
Не зная, ко мне ли он обращается, я ждал. Тогда он сделал мне знак указательным пальцем, как бы нажав на спусковой крючок.
Я осмотрелся, чтобы убедиться в том, что он не зовет кого-нибудь другого, и, никого не увидев, приблизился.
Незнакомец был толст. Живот выпирал из пиджака. Кончики рыжих усов были равны друг другу. Я был удручен, не тем, что он принял меня за носильщика, но тем фактом, что он нарушил мою горечь. Теперь кто-то будет со мной говорить! Я буду похож на всех. Из-за этого человека у меня больше не было права стенать.
– Возьми чемодан, милейший!
В нем была медлительность людей, которые путешествуют и находят естественным, что к ним бросаются, что им прокладывают путь.
Я не спешил брать чемодан: на нас смотрела девушка.
Наконец, покорившись судьбе, я схватил ручку чемодана своей здоровой рукой и пошел за пассажиром.
Его пальто поднималось сзади, явно оттого, что он на нем сидел.
То и дело я останавливался, чтобы передохнуть и взглянуть на свои раздавленные пальцы.
Пассажир – тот в такие моменты не останавливался. Продолжал идти и дожидался дальше, чтобы не быть обязанным со мной говорить.
На всем этом пути глаза мои смотрели вниз, потому что мне было стыдно. Чемодан, напирая мне на ногу, задирал мне штанину.
Мне хотелось бы рассказать мою жизнь этому человеку: возможно, он мной заинтересуется. Мне хотелось этого тем более, что, если я этого не сделаю, я буду недоволен собой.
Есть моменты, когда говорить о своих страданиях легко, а в другие невозможно, особенно когда к этому готовишься.
Потому что, каждый раз, когда я готовился говорить, этот пассажир искал что-то у себя в кармане или же устремлял взгляд на что-то. Вряд ли он делал это, чтоб мне воспрепятствовать. Но я боялся обеспокоить столь важного господина. Я чувствовал, что для того, чтобы меня выслушать, необходимо, чтобы он не имел других забот.
Как только мы вышли на тротуар, такси остановилось перед нами.
Дверцу я открыл с трудом, как вагонную: я не знал, в какую сторону поворачивать ручку. Шофер опустил свой флажок и осмотрел нас сверху донизу, как кавалерист.
Он был так спокоен, что я понял, что мои усилия по подниманию чемодана должны выглядеть смешными.
Господин произнес свой адрес довольно громко, из-за мотора, потом, распластав мелочь по ладони, выбрал монету и протянул мне.
Я почувствовал, что через несколько секунд покраснею. Не столько из гордости, сколько, чтобы показаться интересным, я отказался. Я даже сделал жест рукой.
– Вы не хотите? – спросил пассажир, меняя тон и обращаясь ко мне на вы.
Этот отказ, несмотря на обычность, его взволновал.
Шофер, лиловый, как от расширения вен, смотрел на нас, держа руки на руле.
– Зачем отказываться? Вы бедны.
В этот момент я должен был пробормотать что-то и исчезнуть. Но я оставался, надеясь, сам не знаю на что.
– Любезнейший! Вы меня заинтересовали.
Незнакомец вынул визитную карточку и, прижав ее к такси, написал: "Десять часов".
– Вот… Приходите ко мне завтра утром.
Он сел в автомобиль, который качнулся, как лодка.
Неподвижный, с карточкой в руке, не зная, что сказать и желая говорить, я остался стоять на краю тротуара.
Такси повернуло во дворе вокзала и вновь проехало передо мной. Шофер смотрел на меня с видом, как будто хотел сказать: "Иди уж, лукавец!" На секунду я увидел этого господина, который закуривал сигарету.
Такси удалилось. Не зная, почему, я запомнил его номер.
Я не хотел, чтобы меня видели читающим эту карточку. Поскольку люди на меня смотрели, я удалился.
Только пройдя минут пять, я прочел:
Жан-Пьер ЛАКАЗ Фабрикант
6, улица лорда Байрона
Эта карточка произвела на меня большое впечатление по причине двух имен, связанных тире, слова "фабрикант" и этой улицы лорда Байрона, которая, несомненно, находилась не в моем квартале.
Да, завтра я схожу к этому господину – в десять часов.
Значит, я был спасен, поскольку мной заинтересовались.
II
Вернувшись вечером, я выстирал холодной водой в тазу носки и носовой платок.
Ночью я просыпался каждые четверть часа, всякий раз в конце сновидения. Тогда я думал о фабриканте. В моем воображении у него была дочь, на которой я женюсь; он умрет, оставив мне состояние.
Утром, когда мои глаза открылись, я понял, что мое воображение занесло меня слишком далеко. Г-н Лаказ должен быть человеком, как все другие.
Совершая туалет, я обозрел события моей жизни, которые могли его заинтересовать, чтобы рассказать ему о них.
Потом я сделал выбор. Притом, что ты несчастен, беден, одинок, всегда есть вещи, о которых лучше промолчать.
У меня два костюма: тот, который я ношу каждый день, и другой, который имеет то преимущество, что черный. Я колебался, надеть ли этот последний; я не знал, понравится ли г-ну Лаказу больше то, что у меня бедный вид, или то, что для него я принарядился.
Я решил надеть черный костюм. Я отчистил пятна, предварительно плюя на щетку. Уже давно я чищу эти пятна. К вечеру они появляются снова.
Я вымыл руки до локтей, чтобы незаметно было, что тело мое грязное. Я увлажнил волосы, чтобы навести пробор. Я надел чистую рубашку, единственный твердый воротничок, которым обладал и который надевал только два раза, и галстук, наименее помятый узлами.
Я вышел.
Голову я покрыл не сразу, чтобы волосы имели время высохнуть. Нет ничего более отвратительного, чем волосы, которые высыхают под шляпой.
С собой я имел бумажник со всеми документами. Визитная карточка г-на Лаказа находилась в пустом его кармашке, чтобы не искать в случае надобности.
Было восемь часов. Редко я выхожу так рано. Лестницу еще не подмели. На круглую ручку двери доктора была поставлена газета.
Этот доктор славный человек, как все образованные люди.
К девяти часам я уже прогуливался по кварталу Елисейских полей.
Глядя на дома, деревья, возникающие из желтого тумана, думалось о недодержанной фотографии. Чувствовалось, однако, что к полудню солнце пробьется.
Я спросил у полицейского, где улица лорда Байрона.
Вытянув руку под пелериной, он мне показал.
Я слушал, спрашивая себя, что он обо мне подумает, если сейчас я пойду в другом направлении.
Дом на улице лорда Байрона под номером 6 богат. Это заметно сразу. Вместо стекол в окнах первого этажа витражи. Железные ставни складываются, как ширма. Поверх ворот две каменные скульптуры – наверняка, музы Трагедии и Комедии. Два маленьких тротуара граничили с проездом, чтобы было куда отойти, когда выезжает автомобиль.
Консьерж, хорошо одетый, подметал уже чистый тротуар. Он обратил на меня внимание. Это меня огорчило, потому что, когда я вернусь, он меня узнает.
Я перешел улицу, чтобы увидеть весь дом целиком, но, внезапно испугавшись, что г-н Лаказ меня заметит, ускорил шаг с рассеянным видом, свойственным людям, которые знают, что за ними наблюдают.
Вскоре я оказался на авеню, пустынном и политом, как утром сад.
Никто не вытряхивал тряпок из окон. Автомобили предупредительно огибали углы. Лакеи перед выходом на улицу надевали сюртук и шляпу. Повсюду все те же сияющие ворота черного дерева. Время от времени трамвай прыгал по горбатым рельсам. Тротуары были намного шире, чем в моем квартале.
Время шло к десяти. Я вернулся, сменив тротуар, чтобы увидеть новые вещи.
Я появился перед домом номер 6 по улице лорда Байрона на несколько минут раньше. Я всегда стараюсь приходить пораньше. Благодаря этому у меня есть время подготовиться.
Пройдя три-четыре раза перед дверью, я вошел. Визитная карточка г-на Лаказа была у меня в кармане. Трогал я ее редко, чтобы не запачкать. Некрасиво, когда на чем-то белом отпечатки пальцев. Холодные капли пота, срываясь с подмышечных впадин, соскальзывали по моим бокам.
Через застекленную дверь я увидел лестницу с ковром.
Консьерж, застывши посреди двора, смотрел на окно.
Я окликнул его, он повернулся.
– Господин Лаказ? – спросил я.
И чтобы подтвердить, что знаю г-на Лаказа, вынул визитную карточку. Я был горд, поскольку очевидно, что богатые фабриканты не дают своих карточек кому попало.
Консьерж ее взял. Туго натянутая шапочка на голове. Перо ниспадало с ленты фартука.
– Это вы господин, который должен придти в десять часов?
– Да, господин.
– Подъезд для прислуги в глубине двора. Второй этаж.
Поскольку визитную карточку он мне не возвращал, я, дорожа ей, востребовал карточку обратно.
– Вот… держите.
Пересекая двор, я чувствовал, что он следует за мной глазами. Это меня смутило. Я не люблю, когда мне смотрят в спину. Это сбивает меня с шага. Я думаю о своих руках, о каблуках и перекошенном плече.
На лестнице для прислуги я отдышался.
Лампочки освещали каждый этаж, и, поскольку было светло, в каждой из них виднелись нити накала. Звонки были электрические даже на этой лестнице.
Поднимаясь по ступенькам, я думал о консьерже. Я не мог поверить, что г-н Лаказ сказал ему обо мне. Только, конечно же, из ревности этот консьерж заставил меня взбираться лестницей для прислуги. Своим глазом лакея распознал во мне бедного. Если глаз лакеев так натренирован, это потому, что они ненавидят свое занятие. Они отказались от независимости, но только по отношению к богатым. Инстинкт свободы, который, несмотря ни на что, существует в глубине их сердца, позволяет им мгновенно отличать богатого от бедного, хозяина от человека, как они.
На втором этаже я позвонил. Открыла служанка. Вне всякого сомнения, она была предупреждена, потому что прежде чем я заговорил, она, с опекающим видом, пригласила меня войти.
Я последовал за ней. Мы пересекли кухню, где уже что-то жарили, потом длинный коридор.
Внезапно я оказался в комнате перед кабинетом.
– Подождите… я извещу господина.
Потом, через занавес, я услышал голос фабриканта. Он говорил:
– Введите же этого бедного человека.
Это меня обидело. Кому понравится, когда прислуга знает, что их хозяин думает о вас. К тому же г-н Лаказ, конечно же, понимал, что мне здесь слышно.
Но поскольку я не знал обычаев богатых людей, мне не хотелось быть придирчивым.
Возможно, г-н Лаказа занимали более важные вещи, чем эти вопросы самолюбия.
Служанка появилась снова. Сопровождая меня в кабинет, она шептала:
– Не бойтесь… Господин так добр.
Я покраснел. Ладони мои вспотели. Переполненный чувствами, я устремился к открытой двери, полной света дня, как деревяшка к водовороту. Я даже не противился. Я говорил себе:
«Пусть делают со мной, что им угодно».
Я вошел.
Дверь закрылась за мной без шума. Два окна спускались до самого паркета: из центра комнаты я видел улицу. Я был ослеплен. Единственная власть, которая мне оставалась, было подчеркивание своей неловкости. Края ушей пылали, будто мне было холодно. Рот был сухой из-за того, что я дышал, не выделяя слюны.
Широко открытыми глазами, задрав ресницы, я смотрел на г-на Лаказа.
Это был другой человек. На нем не было ни шляпы, ни пальто. Он был в черном. Белый пробор разделял волосы на два равные части. Плоско прижатые уши иногда шевелились, сверху вниз, очень быстро.
На вокзале он не показался мне столь импозантным. Я привык видеть богатых людей – снаружи. Но здесь, стоя, трогая кончиками пальцев свой стол, в своем рединготе, пуговицы которого были обтянуты тканью, в накрахмаленной рубашке, которая его не смущала, он раздавил меня своим превосходством.
– Садитесь, милейший.
Он сказал это сразу, но я был так взволнован, что мне казалось, что стою я уже долгое время.
Он посмотрел на золотые часы, дергающиеся стрелки которых придавали минутам такую же важность, как часам.
– Ну же… садитесь.
Я понял, но скромность не давала мне подчиниться. Кресла были слишком низкими. Сидя, я мог показаться равным ему, что меня смущало. И в глубине души я чувствовал, что, не усадив меня, он почувствует себя польщенным.
– Садитесь же… не бойтесь.
Я должен был сделать несколько шагов, чтобы достигнуть кресла, которое он мне обрисовал рукой.
Я сел, и мое тело ввалилось в кресло намного больше, чем я ожидал. Колени были слишком высоки. Локти скользили по закругленным подлокотникам.
Я сделал усилие, чтобы не опереться затылком о спинку: это было бы слишком фамильярно. Но шея затекала, как когда, лежа в кровати, поднимаешь голову.
Шляпа у меня на коленях издавала запах мокрых волос. Глаза срезали уровень стола, как глаза геометра. Г-н Лаказ поигрывал ножом для разрезания писем, одним его краем, потом другим. В манжету я видел его руку до локтя. Под столом ноги его были перекрещены. Та, которая не доставала до паркета, подрагивала. Подошва туфли была новой, слегка забеленной в середине.
– Я просил вас прийти, милейший, потому что меня интересуют бедные люди.
Я сменил позицию. Кресло не издало никакого шума пружин.
– Да, меня интересуют бедные люди, по-настоящему, разумеется, бедные. Мне отвратительны те, кто эксплуатирует добрую волю.
Опершись на стол, он поднялся, как кто-то, у кого в коленях немочь, потом зашагал вперед-назад по комнате, руки за спиной, пощелкивая двумя пальцами на манер испанской танцовщицы.
Моя голова была на высоте его живота. Смущаясь, я поднял глаза, чтобы смотреть ему в лицо.
– Я люблю бедных, милейший. Они несчастны. Каждый раз, когда мне предоставляется возможность оказать им помощь, я это делаю. Что касается вас, то вы, мне кажется, находитесь в интересной ситуации.
– О! господин.
На камине три позлащенных лошади пили стекло из позлащенного корытца.
– Ваша деликатность мне очень нравится.
– О! господин.
Я радовался обороту, который принял разговор, когда открылась дверь. Появилась молодая девушка и, заметив меня, замешкалась на пороге. Это была красивая блондинка, как те женщины, которые на английских почтовых карточках ласкают гриву коня.
– Входи же, Жанна.
Я не без труда поднялся.
– Сидите-сидите, – сказал мне фабрикант.
Это приказание меня унизило. Г-н Лаказ велел мне оставаться сидящим, чтобы дать мне понять, что я не имею ничего общего с его домашними.
Он устроился за своим столом и что-то написал. Девушка ждала, время от времени поглядывая на меня украдкой.
Глаза наши встретились. Сразу же она отвернулась.
Я чувствовал, что для нее я существо из другого мира. Она приглядывалась ко мне, чтобы понять, из чего я сделан, точно так же, как приглядывалась бы к женщине легкого поведения или к убийце.
Наконец она удалилась с бумагой в руке. Закрывая дверь, устроилась так, чтобы меня увидеть.
– Вы были солдатом?
– Да, господин.
Я поднял свою изуродованную руку.
– А! вы были ранены; на войне, надеюсь.
– Да.
– Так вы получаете пенсию?
– Да, господин… триста франков каждые три месяца.
– Значит, инвалидность пятьдесят процентов.
– Да.
– И вы работаете?
– Нет, господин.
Тут же я добавил:
– Но я ищу.
– Ваш случай интересен. Я вами займусь. Ну, а пока возьмите…
Г-н Лаказ извлек свой портмоне.
Меня охватила дрожь, которая дала мне ощущение, что кожа моего черепа пошла складками.
Сколько он мне даст? Быть может, тысячу франков!
Как страницы книги, он перекладывал банкноты, сколотые булавками. Я следовал за каждым его жестом.
Он вынул булавку и дал мне стофранковый билет – не без того, чтобы предварительно помять его, дабы убедиться, что он в единственном числе.
Я взял. Меня смущало держать его в руке, но я не решался тут же положить в карман.
– Давайте, прячьте его, а главное, не потеряйте. Купите себе подержанный костюм. Ваш слишком велик.
– Хорошо, господин.
– И придете меня повидать в вашем новом наряде.
Пока г-н Лаказ говорил, я думал, что не должен был принимать банкнот так быстро. Мое поведение более не соответствовало тому, каким я показал себя на вокзале.
– Придете меня повидать…
Фабрикант сверился со своим расписанием, растягивая слово «повидать».
– Придете меня повидать послезавтра в то же время. Я буду вас ждать.
Он написал что-то, потом спросил:
– Но как же вас зовут?
– Батон Виктор.
Записав мое имя и адрес, он позвонил.
Меня сопроводила служанка.
– Он был добр? – спросила она.
– Да.
– Сказал приходить еще?
– Да.
– Это потому, что ваш случай интересен.
III
Улица была спокойной. Солнце было не видно, но оно чувствовалось. Тротуар, который окажется в тени, когда небо прояснится, был свежей.
Я шагал быстро – чтобы быть более одиноким и чтобы иметь возможность лучше думать.
Г-н Лаказ впечатлил меня не только по причине своего богатства, но и потому что он имел волю. События произошли не так, как я представлял их себе ночью. Это всегда так. Я это знаю, но хотя прилагаю усилия, чтобы не строить предположений, мое воображение каждый раз берет верх.
Некоторые замечания фабриканта меня обидели, но, в конце концов, он меня не знает. Может статься, что я тоже его обидел.
Богатые люди на нас не похожи. Они не должна придавать много значения мизерным фактам.
Было одиннадцать часов. Перспектива возвращения в свой квартал мне не улыбалась. Деньги были. Почему бы не сходить на Монмартр, чтобы выпить и хорошо поесть, и забыть на несколько часов свое одиночество, свою грусть и свою бедность?
В полдень я прибыл туда по внешним бульварам. Мне хотелось есть, и чтобы проголодаться еще больше, я нарочно замедлял шаг.
Худосочные деревья, без листьев, без коры, привязанные к столбу, растущие из дыры без решетки, повторялись каждые пятьдесят метров. Между парами деревьев была одна из этих каштаново-коричневых скамеек, на которых обязан сидеть прямо. То там, то здесь пустой барак «Вильгран», домик для нужды с довоенными афишами, опознаваемый сразу иностранец, который разворачивает план или сверяется с Бедекером.
Я останавливался перед каждым рестораном, чтобы, приклеившись к витрине, прочесть меню, напечатанное под копирку.
Наконец я проник в ресторан, замаскированный ящиками с кустами.
Из-за скатертей ножек столов не было видно. Было полно народу, зеркал, которые отражались одно в другом до тех пор, пока не становились слишком маленькими, шляп, косо повешенных на вешалки и кассирши на слишком высоком табурете.
Я сел. Бутылочка с оливковым маслом, меню, стоящее между двумя бокалами, граненый графинчик и корзиночка для хлеба были в пределах досягаемости руки.
Господин передо мной, при том, что имел почтенный вид, рисовал голых женщин ради удовольствия зачернить треугольник посредине. Дальше одна дама чистила зубы булавкой; я бы не мог такого сделать.
– Роза, счет, – крикнул клиент, голос которого показался мне странным, потому, несомненно, что я никогда его не слышал.
Приблизилась служанка в белом фартуке, с карандашиком в волосах и ножницами для винограда.
Я смотрел на нее. Ноги поднимались в юбку. Груди были слишком низкими. Горло белело над вырезом корсажа. Когда она отошла, унося грязные тарелки, тело мне показалось менее защищенным, затылок более интимным, потому что я видел ее со спины.
Наконец она занялась мной. Принесла мне последовательно литр вина, сардину без головы, ломоть жаркого с обрывком веревочки, пюре с узором, наведенным вилкой.
Рядом со мной пристроился новый клиент. Я принужден был есть с локтями, прижатыми к телу, чего я не люблю. Он заказал бутылку минеральной воды «Виши». Написал свое имя на этикетке, потому что все в один день не выпивает.
Попрошайка вошел в ресторан, но времени на обход у него не было, потому что служанка прогнала его своим полотенцем, жестикулируя, как во времена, когда она, фермерская девушка, отгоняла оводов.
Моя тарелка, вытертая катышком хлеба, имела блики жира.
Я крикнул, как, слышал, здесь делается:
– Роза, счет.
Служанка написала карандашиком цифры на обороте меню, потом, чтобы вернуть мне мелочь, прикусила зубами банкнот, который я ей дал.
Хотя я был немного пьян, вышел я с неловкостью голого человека.
Купив сигареты High Life, которые, несмотря на название, не стоили больше франка, я вошел в бар.
Легкий пар со свистом срывался с никелированного кипятильника для кофе. Гарсон, завернутый в белый фартук, стирал салфеткой отпечатки бокалов с круглого столика на ножке. Ложечки звенели в толстых чашках, как фальшивые монеты.
Поскольку мне нравится, чтобы меня видели в профиль, я устроился за стойкой так, чтобы смотреть в зеркало, тогда, как другое отражает меня сбоку.
Четыре женщины, которые курили, занимали один столик. Их корсажи имели расцветки цветных воздушных шаров. На одной была эта шубка, на которую дуешь, чтобы узнать, выдра ли это.
Именно она поднялась и, шубка распахнута, сигарета между двумя вытянутыми пальцами, двинулась ко мне. Каблука туфель были слишком высокими. Она приближалась, как кто-то идущий на пуантах.
Она села рядом со мной.
Рот казался нарисованными на коже, настолько четким был контур. Рисовая пудра, шершавая на ноздрях, приятно пахла. На губах было немного золота с краешка сигареты.
Непринужденным жестом, как у мужчины, она закинула нога на ногу. Я заметил, что белые чулки были черными на косточке лодыжки.
– Так что ты мне предложишь, друг мой?
В конце концов, раз в жизни, можно забыть свои несчастья и развлечься.
– Все, что вам угодно.
Гарсон, который, кажется, не находил странным поведение этой женщины, приблизился.
– Бенедектин, Эрнест.
– Хорошо, а вам, господин?
– Спасибо… ничего… я уже выпил кофе, – и я показал свою чашку.
– Давай…. Прими чего-нибудь со мной… дорогуша.
– Ладно… если угодно… бенедектин.
Когда моя соседка выпила ликер, она поднялась и, найдя свою шляпу на месте, которое занимала раньше, попросила меня ее подождать.
Ждал я до шести часов. Она не вернулась: она посмеялась надо мной.
Я подозвал гарсона и, расплачиваясь, объяснил, хотя он меня не спрашивал, что страшная головная боль не дает мне задержаться здесь подольше.
Потом я вышел. Только после того, как я покружил полчаса вокруг этого бара, мне удалось от него удалиться.
Наступила ночь. Воздух был тяжелый. Улицы пахнули щебенкой, как когда их ремонтируют. У меня было чувство, что я вышел из-за стола в то время, когда другие за него садятся.
IV
Я прочитал на булочной объявление следующего содержания:
По причине кончины продается черный костюм: брюки, пиджак, жилет. Спрашивать внутри.
На следующий день из страха, что объявление сорвут, я поднялся пораньше. Когда я вошел в булочную, хозяин, которого я увидел целиком, потому что одна витрина отражала его спину, спросил, чего я желаю – так, будто после меня никого не ждал.
– Я насчет костюма, господин.
– Хорошо.
Он подозвал свою жену, которая укладывала с краю булочки «фантазия». Несмотря на то, что она была очень толстой, талию ее огибал пояс. Она подошла, запачканная на коленях мукой, как шиной велосипеда.
– Господин насчет костюма, – объяснил булочник.
Хозяйка готовилась осведомить меня, когда вошел клиент. Она меня оставила, чтобы обслужить его. В это время супруг – будто поймав муху – вел к выдвинутому ящику монеты по мрамору. Банковские билеты в беспорядке заполняли часть этого ящика. Разворачивать их, считать их вечером, когда лавка закрыта, вызывает, должно быть, большую радость.
– Но как зовут особу, которая продает костюм? – спросил я.
– Это вдова Жюно.
Узнав, что особа вдова, я испытал живое удовольствие. Я предпочитаю иметь дела с женщинами.
– И живет она в доме 23.
– Благодарю вас.
Чтобы выйти, я сделал окружной маневр, потому что девушка, сидя на корточках, мыла одной рукой квадраты плиточного пола.
Балконы придавали буржуазную внешность дому, на котором был номер 23. Я пощупал мой бумажник. Всегда предпринимаю эту предосторожность перед тем, как что-нибудь купить, а иногда даже, когда не покупаю ничего.
У парадного был влажный коврик, ворсистый, чтобы вытирать ноги, а дальше, в тени, застекленная дверь, которая открывалась не с той стороны, с которой можно было ожидать.
– Консьержка!
Голос с лестницы мне крикнул:
– Здесь!
– Госпожа Жюно? – спросил я вежливо.
Консьержка мне не ответила. Важность, которую она имела в это мгновение, исчезнет, как только я узнаю тоже, на каком этаже проживает вдова.
– Госпожа Жюно, – повторил я.
– По поводу?
– Костюма.
– Второй этаж, дверь слева.
Стены лестницы были под мрамор. Старое дерево ступеней навощено.
На первом этаже я прочитал: «Антресоль», на втором – «Первый».
Поскольку я отсчитал два этажа, я остановился. На левой двери матерчатая лента свисала до замочной скважины. Я дернул ее потихоньку, потому что показалась мне непрочной. Звякнул колокольчик, не прямо за дверью, а дальше, в квартире. Потом открылась дверь – кухни, возможно. Появился господин без шляпы и без галстука. У меня возникло впечатление, что я его удивил. Глядя на него, я спросил себя, что он мог делать перед тем, как я позвонил.
– Насчет костюма, – сказал я наконец.
– Какого костюма?
– Я видел в булочной…
– Это выше, господин. Консьержка должна была вам сказать.
Указательным пальцем он показал мне на потолок.
– Консьержка мне сказала, на втором.
– Здесь вы на первом… читайте.
Я извинился и поднялся выше этажом. На этот раз я не ошибся. Визитная карточка госпожи Жюно была прикноплена к двери. Чернильной линией зачеркнут адрес.
Я позвонил. Маленькая женщина, уродливая и хорошо причесанная, мне открыла. Обручальное кольцо смещалось на худой фаланге одного из ее пальцев. Любопытно, как обручальные кольца уродливых женщин бросаются в глаза.
– Насчет костюма, госпожа.
– Ах!.. входите… господин… входите.
Такое приглашение вызвало удовольствие. Люди, которые мне доверяют, столь редки.
Я продолжительно вытирал свои ноги, как делаю каждый раз, когда вхожу к кому-нибудь впервые. Снял шляпу и последовал за дамой.
Она привела меня в столовую. Я остался посредине, на расстоянии от всего, что можно было бы похитить.
– Садитесь, господин.
– Спасибо… спасибо.
– Насчет костюма, значит.
– Да… госпожа.
– Ах! господин, если бы знали, чего мне стоит расставаться с вещами моего бедного супруга. Он умер во цвете лет, господин. Если бы он знал, что мне придется продавать его одежду, чтобы выжить…
Я люблю, когда со мною откровенничают, как люблю, когда мне говорят плохое о людях. Это придает жизнь разговору.
– Что может быть более тяжелым, чем продавать предметы, с которыми столько прожил и которые вам знакомы, как родинки на вашем теле!
– Это верно… Старыми вещами дорожишь, – сказал я поднимая руку.
– Особенно такими, что вызывают столько воспоминаний. Ах! была бы возможность, я бы его сохранила, этот костюм. Так он шел моему мужу. Мой бедный муж был как раз вашего размера. Возможно, немножко более крепкий. Это правда, что был он настоящий мужчина. Он был шефом бюро. Вы должны были прочесть это на его визитной карточке, на двери.
– Я не обратил внимания.
– Адрес зачеркнут, потому что мы напечатали карточки до того, как поселились здесь. Да, костюм вызывает у меня воспоминания. Мы, мой муж и я, покупали его вместе в Реамюре. Я сохранила фактуру. Я вам ее отдам. Это было весной после полудня. Люди высматривали почки на деревьях. Солнце освещало все небо. Месяц спустя мой муж умер. Он надевал этот костюм два раза, два воскресенья.
– Только?
– Да, господин. Костюм, который стоил сто шестьдесят франков в 1916. В то время деньги имели большую ценность, чем сегодня. Этот полный костюм. Брюки, пиджак, жилет. Подождите, я сейчас его найду.
Через несколько мгновений госпожа Жюно появилась с костюмом, завернутым в полотно.
Она разложила его на столе, вынула булавки и, взяв пиджак, показала его спереди и сзади на вытянутых руках.
Я пощупал ткань.
– Взгляните на подкладку, господин.
Костюм, действительно, был новый. Пятен подмышками не было. Петлицы и карманы не были растянуты.
– Сердце кровью обливается, господин, когда расстаешься с такими реликвиями. Надеюсь, что муж, который на небе, меня не видит. Но, что вы хотите, я не богата. Надо жить. Мой муж меня простит. Вот мы, взгляните.
Она мне показала фотографию величиной с метр, на которой была пара новобрачных.
– Видите, господин, это увеличение с увеличения. Чем больше мой муж, тем больше он мне кажется живым.
Я долго смотрел на пару. Я не узнавал госпожу Жюно.
– Да, господин, это мы, в 1915. Назавтра мы уезжаем в деревню.
Она смерила меня глазами с ног до головы.
– Он был вашего размера, но немножко более крепкий.
Я подумал, что если он был более толстым, костюм мне не подойдет. Из деликатности я не стал говорить о своем опасении.
– В 1914 мы уже были помолвлены. О! господин, эти вечера на набережных Сены. В Париже было слишком жарко. И все, из-за войны, нас беспокоили.
– Но ваш муж не был солдатом.
– О, господин, но подумайте сами. Он не был сильным. И именно он, который мог бы жить, потому что не был солдатом, был унесен болезнью.
– Такова жизнь, – пробормотал я.
– Да, таков этот мир.
– Но от чего он умер? – спросил я, внезапно испугавшись, что это могла быть заразная болезнь.
– От кровоизлияния.
Воспользовавшись тем, что вдова предалась воспоминаниям, я осведомился о цене костюма.
– Недорого, господин, семьдесят пять франков. Взгляните на этот покрой.
Она описала рукой полукруг, который представлял, без сомнения, воображаемый размер.
– Потрогайте ткань. Это довоенный английский драп. Можете себе представить. В самых больших магазинах такой ткани вы больше не найдете.
Перед комнатой консьержки я прошел быстро, смущенный, потому что она знала, что в пакете у меня подмышкой костюм.
Голос меня окликнул.
Я обернулся. Консьержка, которая меня подстерегала, стояла у лестницы.
– Господин с первого этажа пожаловался. Я же вам сказала, что госпожа Жюно живет на втором. Нужно слушать. А то потом мне отвечай перед жильцами.
Чтобы не нарваться на историю, я удалился, не впадая в ярость.
Из-за костюма я не пошел обедать к Люси: она бы надо мною посмеялась.
Поел в одном из этих маленьких ресторанчиков, где меню написано мелом на грифельной доске, потом, чтобы провести время, прогулялся по улицам.
Пиджак немного жал подмышками. Рукава, слишком длинные, щекотали мне руки. Брюки слишком облегали ляжки. Но черное мне шло.
Расстегнув пальто, я, не подавая виду, наблюдал себя во всех витринах. Я отметил, что намного лучше выгляжу в витринах, чем в настоящих зеркалах.
Когда я почувствовал, что пищеварение завершилось, я вошел в банное заведение. Я знал, что здесь есть отделение для мужчин и другое отделение для женщин. Так бы я не вошел.
Кассирша дала мне номерок. Несмотря на то, что был я здесь один.
Гарсон не замедлил меня позвать.
Я вошел в кабинку. Дверь на ключ не закрывалась. Эта особенность угнетала меня во время всей процедуры, особенно когда я слышал шаги.
Поскольку ноги были у меня холодными, горячая вода показалась мне очень приятной.
Проявляя осторожность по отношению к глазам, я намылился маленьким мылом, которое не тонуло. Я развлекал себя, держась на поверхности.
Когда вода остыла, я поднялся рывком и вытерся – сперва лицо – полотенцем, которое намокло так же быстро, как носовой платок.
Выйдя из банного заведения, я почувствовал себя настолько хорошо, что пообещал себе возвращаться сюда всякий раз, когда будут деньги.
V
Ровно в десять часов я прибыл к г-ну Лаказу.
Я был одет в свой прекрасный костюм и, первый раз в этом сезоне, вышел без пальто.
В кабинет я проследовал с большей уверенностью, чем в прошлый раз.
Фабрикант говорил со своей дочерью. Увидев меня, он принял удивленный вид.
– Садись, – сказал он, – через минуту я буду твоим.
Он забыл, что позавчера говорил мне вы. Потом, обращаясь к горничной:
– Я двадцать раз вам повторял, что не следует впускать людей, меня не известив.
– Значит, сегодня ты придти не сможешь? – спросила девушка, когда я сел.
– Нет, дитя мое.
– А завтра?
– Но ты занята!
– Да, после четырех часов. Я выхожу из Консерватории в четыре.
– Я не смогу. В субботу, если хочешь.
– Хорошо.
Поцеловав своего отца, девушка вышла. Как в прошлый раз, она, закрывая дверь, взглянула на меня. Этот взгляд, несмотря на даль, меня смутил.
– Так что, милейший, ты купил костюм?
– Да, господин.
– Очень хорошо. Встань-ка.
Я починился, немного смущенный тем, что был без пальто.
– Повернись.
Я исполнил, приподняв свое слишком низкое плечо.
– Но он тебе очень идет. Можно сказать, что сшит был под размер. Сколько ты за него заплатил?
– Сто франков.
– Это не дорого. Теперь я могу послать тебя на мой завод. Ты представителен. Могу рекомендовать тебя начальнику отдела кадров.
Г-н Лаказ развинтил вечное перо с резервуаром, встряхнул его и написал несколько строк на визитной карточке.
Чтобы он не заподозрил, что я читаю поверх плеча, я предусмотрительно отдалился.
– Держи, – вскрикнул фабрикант, изучая карточку в профиль, чтобы убедиться, что чернила высохли.
Я уложил эту карточку в бумажник, не читая, и сел, ожидая, что г-н Лаказ займется мной, задавая вопросы.
Сегодня, когда я менее взволнован, я чувствовал себя способным отвечать разумно и, уходя, показаться интересным.
– Тогда до свиданья, милейший, Ба… Ба… Батон. Все на сегодня. Завтра к семи утра приходи на мой завод, это все дома от 97 до 125, улица Победы в Бийанкуре. Спросишь г-на Карпо. Он даст тебе работу. Получишь день отпуска, придешь ко мне. Давай, милейший, до свиданья.
Разочарованный краткостью визита, я поднялся.
– До свиданья, господин. Спасибо большое.
– Да, до свиданья, как-нибудь увидимся.
Я вышел, пятясь, кланяясь, шляпа прижата к груди.
VI
На рассвете я пришел на самую близкую от меня остановку трамвая.
Ветер дул с такой силой, что дверь моего дома хлопала сама по себе, пока я не сумел ее закрыть. Капли, размером больше, чем другие, срывались с карнизов мне на руки. Дождь стекал по тротуарам к мостовой. Каждый раз, когда я переходил улицу, ручей слишком большой, чтобы перешагнуть, захлестывал мне ногу. Вода, которая гудела в вертикальных стоках, прикрепленных к домам, вытекала на землю так, будто перевернули полное ведро. Рукава пиджака не замедлили намочить мне запястья. Руки казались не вытертыми, после умывания.
Пришел пустой трамвай. Ночью он был вымыт. Лампочки, которые его освещали, имели грусть света, который забыли выключить на сон грядущий.
Я уселся в угол. Печки еще были холодными. От воздуха, проникавшего под сиденье, замерзали руки. Кондукторша, неподвижная в центре трамвая, зевала.
– Ла Мотт-Пике, – крикнула она.
Трамвай мог быть пустым, и все равно она кричала.
Мы отправились. Двери открывались сами собой на поворотах. Иногда свет на мгновенье гас. За мокрыми стеклами улицы топорщились, как в зной.
– Гренель.
Вошли рабочие. Приглушенный звук колокольчика достиг уха вагоновожатого. Я думал о своей незастеленной постели, еще теплой в ногах, о своем закрытом окне и об этой заре, которая пробивалась некогда у меня, спящего, между ресниц.
В этот мгновение, освещенный своей открытой дверью, г-н Лекуан должен умываться.
– Мост Мирабо.
Два человека уселись передо мной.
Я впал в ярость, потому что было полно свободных мест. Говорили они так, как будто полдень.
– Авеню Версаль.
Рабочий поднялся с газетой, которая не была сложенной, и новости в ней мне показались слишком свежими.
Занимался день. Вдруг свет погас в трамвае. Все изменило цвет. В серые амбразуры окон виден был дождь.
– Шардон-Лагаш.
Я почувствовал печаль и одиночество. Все эти люди знали, куда ехали. Тогда как я уезжал к приключению.
– Пуан-дю-Жур.
Я вышел. Струйка воды, упав с крыши трамвая, стекла мне по спине. Ноги, сотрясенные трамваем, подкашивались. Лицо, слишком долго неподвижное, застыло. Левая нога замерзла.
Трамвай удалился, увозя лица, которые были мне знакомы, и мое пустое место.
В будке двое таможенников, не спавших всю ночь, готовились к уходу.
Чтобы добраться до Бийанкура, нужно было выйти из Парижа.
Я шел длинным проспектом, без тротуара, мимо низких домов.
Дождь не переставал. Грязь, которая налипала на туфли, хлюпала при каждом шагу. Дерево за стеной шевелилось, как чаща, в которой кто-то был. Ветер выворачивал листья наизнанку. Дождь вздувал на лужах пузыри.
Стена окружала завод г-на Лаказа. Подняв голову, можно было видеть трубы, которые были разной величины и дымили.
– Г-н Карпо, – спросил я у привратника.
– Г-н Анри, хотите вы сказать.
– Да.
Привратник старательно закрыл дверь своей будки – в чем я не видел никакой необходимости – и, перед тем, как отойти, поставив себя в роль постороннего, попытался ее открыть.
– Следуйте за мной, – сказал он, не глядя на меня.
Он давал понять, что к г-ну Карпо ведет меня не из любезности, но потому что таково его ремесло.
Он остановился перед зданием, которое сотрясали машины.
Не проявляя обо мне заботы, он поговорил с рабочим. Потом, внезапно, будто оказался здесь не из-за меня, он сказал:
– Это к г-ну Анри.
Меня ввели в зал белого дерева. Стены здесь были покрыты рекламными афишами отбойных молотков.
Вскоре появился г-н Карпо.
В противоречии с тем, что я себе воображал, это был молодой человек с усами, обесцвеченными, как у женщин, когда у них есть усы. Он был в очках, цвета настойки йода.
Я протянул визитную карточку г-на Лаказа, на которой были написаны такие слова:
Мой дорогой Карпо,
Посылаю тебе славного парня, дай ему работу.
– Ах, вы от г-на Лаказа.
– Да, господин.
– Хорошо, подождите.
Он исчез и через несколько минут вернулся.
– Все решено, – сказал он, – вы работаете с понедельника.
– О, я вас благодарю, господин.
– Понедельник, в семь часов.
– Спасибо, спасибо, но, знаете, я не могу работать левой рукой. Я был ранен.
– Ничего, вам не понадобиться левая рука, чтобы работать в канцелярии.
– Я знаю, но я хотел вам это сказать.
– Да, я понимаю. Значит, до понедельника.
VII
Дни длинные, когда нечего делать и, особенно, когда осталось только несколько франков.
Поскольку я привык к своему костюму, которому дождь деформировал лацканы, а грязь запятнала брюки, позади икр, я мог отправиться обедать к Люси.
В полку, когда не являешься к супу, вам оставляют вашу порцию. У Люси тоже.
Так что пообедал я очень хорошо.
Когда я вышел из ресторана, дождь перестал.
Я направлялся к Дворцу правосудия, когда меня потрясла мысль, которая, уж сам не знаю, как, пришла мне в голову. Дыхание мне пресекло. Сердце забилось сильными ударами в бездыханной моей груди. Я пришел в себя только, когда промокли ноги, по краям подошв.
Мне пришла идея дождаться дочери г-на Лаказа на выходе из Консерватории.
В течение нескольких минут я вяло сопротивлялся этой блажи. Но бесполезно. Перспектива поговорить с богатой юной девушкой была слишком притягательной. Это, в дождливый день, казалось, долгожданное свидание. Никакое физическое вожделение меня не толкало к этой юной девушке. К тому же, когда я люблю кого-то, я никогда не думаю об обладании. Я считаю, что чем оно позже, тем приятней.
Я бродил по улицам с душой радостной и живущей сама по себе, без глаз. Сложенные зонтики прохожих еще сияли. Вдоль стен тротуары белели.
Флаг висел над дверью Консерватории.
Было только без четверти четыре.
В терпеливом ожидании я сделал сотни шагов, думая обо всем счастливом, что произойдет, если мадемуазель Лаказ меня полюбит. Не нужно думать, что волновало меня ее богатство. Если она предложит мне деньги, я чувствовал, что откажусь с негодованием. Когда она придет в мою жалкую комнату, я буду сохранять достоинство.
И однако я должен сказать, что, будь она бедной, моя любовь бы испарилась. Вот, чего я не мог понять.
Вдруг служащий распахнул вторую створку двери Консерватории.
Минуту спустя девушка выбежала, как пассажирка, которая хочет первой предъявить билет.
Кровь заструилась у меня сильней в висках и запястьях. Я чувствовал, как она делает в венах пузыри.
Мадемуазель Лаказ, пройдя мимо меня, взглянула мне в глаза. Рот ее шевельнулся. Она меня узнала. Однако не заговорила.
Я пошел за ней. Она была очень красива с ее волосами до спины и короткой юбкой.
Я шел быстро, но был готов замедлить шаг, в случае если она обернется.
Вскоре я ее обогнал и, сняв шляпу, поприветствовал.
Она мне не ответила.
Теперь я находился перед ней и, в ожидании, что она со мною поравняется, остановился, чтобы закурить.
Один однополчанин говорил, что приставать к женщинам нужно, спрашивая разрешения их сопроводить. Я готовился испытать этот совет на практике, но так как она не появлялась рядом, я оглянулся.
Ее не было.
VIII
Назавтра утром проснулся я рывком.
Кто-то так яростно стучал, что дверь моя трещала, как тяжелый ящик, который падает.
Сначала я подумал, мне приснилось. Но стучать стали снова.
Я выскочил из кровати. Страх не давал мне ощутить холод, который поднимался в мою рубаху.
– Кто там? – спросил я тонко, будто еще спал.
– Я, Лаказ.
Его не смутило произнести свое имя громким голосом за дверью.
Я посмотрел в скважину, ожидая увидеть глаз без ресниц, без века.
Но зачем он пришел ко мне, г-н Лаказ. Быть может, захотел проверить мои речи; быть может, намерен сообщить приятную новость.
Снова застучали.
Я мог бы открыть, но когда я не одет, я себя чувствую слабым.
– Подождите… господин… секунду.
Я открыл окно, чтобы сменить воздух. Я открыл его без звука, чтобы фабрикант не заметил этого.
Я надел брюки, пиджак и протер лицо влажным концом полотенца.
Потом потихоньку закрыл окно.
В рубашке, выбивавшейся из брюк, я открыл дверь.
Г-н Лаказ вошел, не снимая шляпы. Камышовая тросточка, которую он держал за спиной, щелкала по мебели, когда он поворачивался.
– Вы грязная личность, – сказал он, останавливаясь передо мной почти вплотную.
Он все знал, я пропал. Не зная, как себя вести, я изобразил неведение.
– Вы заслуживаете наказания. Стыда у вас нет: идти за девочкой… с волосами, закинутыми за спину.
Я залепетал, не находя слов для извинения.
– Вот что получаешь, когда делаешь добро… Я дал вам денег… устроил вас на свой завод… спасибо…
Он был в таком гневе, что я боялся быть ударенным. Я не мог поверить, что оказался причиной такой ярости.
– Да… вот благодарность. Следите за собой, не то познакомитесь с полицией. Ничтожная вы личность.
Наконец он вышел, хлопнув дверью так сильно, что она не закрылась.
Я слышал его шаги на лестнице и, когда шум изменился на площадке, меня охватил страх, что он вернется.
Сев на кровать, я смотрел на свою обновку, которая больше не имела смысла, на беспорядок комнаты в холодном воздухе утра.
Жутко разболелась голова. Я думал о своей грустной жизни, без друзей, без денег. Я хотел только любить, только быть, как все. Это же не так много.
Потом, внезапно, разразился рыданиями.
Вскоре я заметил, что заставляю себя плакать.
Я поднялся. Слезы стекали по щекам.
У меня было неприятное чувство, которое испытываешь, когда вымыл лицо, но не вытер.
БЛАНШ I
Когда у меня появляется немного денег, я прогуливаюсь вечерами по улице Радости.
Улица в эту пору пахнет кухней и парфюмерией.
Пирожные здесь намного дешевле, чем в других местах. На печах жарятся по три блина сразу. Из-за толпы то и дело приходится сходить с тротуара. В середине улицы находится комиссариат с полицейскими без фуражек и велосипедами у входа. У фотографов лица повторяются двенадцать раз на пленке, как бы вырезанной из киноленты. Торговец писчебумажными товарами продает песни с нотами и почтовые открытки с достопримечательностями Парижа, летом.
Однажды вечером меня восхитила афиша кинематографа, которая блестела от клейстера. Какой-то хулиган пририсовал сигарету ко рту героини. Я сожалел о человеческой глупости, когда глаза мои встретились с женщиной, которая меня изучала, без моего ведома.
Догадавшись, что за мной наблюдают, я в мозгу немедленно перепроверил все мое поведение в последние минуты, чтобы удостовериться в том, что не сделал ни одного неуместного жеста.
Я был доволен. Нам нравится, когда нас застают врасплох, особенно когда мы рассеяны. Однажды я узнал себя на фотографии в газете, среди толпы. Это доставило мне больше удовольствия, чем самое красивое увеличение.
Женщина эта не была элегантной, из-за ее ног; но достаточно того, что женщина на меня смотрит, чтобы я нашел в ней шарм.
Поскольку я застенчив, я должен был приложить усилие, чтобы не опустить глаза. Мужчина не должен опускать глаза первым.
Господин с седой бородкой и шляпой, надвинутой на глаза, тоже смотрел на эту женщину. Он остановился. Тяжесть его тела перемещалась то на одну ногу, то на другую, как у птицы из отряда голенастых.
Боясь, что я его опережу, он приблизился к незнакомке, снял свою шляпу, как нечто что боялся опрокинуть, и прошептал слова, которых я не понял.
Я видел его со спины. Должно быть, он смеялся или говорил, потому что кончики его усов поднимались и опускались.
Ах! будь я на месте этой женщины, какую пощечину бы я ему влепил!
По щеке она его не ударила, но отвернулась. Озадаченный, господин водрузил шляпу на голову и не отпускал до тех пор, пока она не нашла свое прежнее положение, потом, отойдя в сторону, сделал вид, что завязывает шнурок.
В свой черед я приблизился к незнакомке. Мужчина настолько тщеславен, что и при виде десяти отшитых претендентов все же делает попытку.
– Прошу прощения, мадемуазель.
Я упорно старался не смигнуть.
– Этот господин был, несомненно, груб. Я говорю с вами для того, чтобы больше он вам не докучал.
– Благодарю вас.
Она подняла голову. Глаза и уши были полускрыты шляпкой. Правильный нос, бледные губы, которые, когда она приоткрывала рот, в уголках оставались склеенными, а на подбородке мушка, которая была очень круглой.
– Эти пожилые господа весьма невежливы.
– О! да, мадемуазель… и что он вам сказал?
Я спрашивал девушку не столько из любопытства, сколько для того, чтобы продлить радость быть предпочтенным.
– Он сказал мне непристойность.
Хотелось бы узнать, какую именно, но я не осмеливался спрашивать.
– Непристойность?
– Да, он сказал мне непристойность.
В этом я не сомневался. Я часто замечаю этих бодрых старичков, благоухающих лавандой, которые бегают по улицам. Они тратят по двадцать франков в день на женщин. Они свободны до десяти вечера. Делают, что хотят, поскольку интимная жизнь никого не касается.
– Уйдем отсюда, если вам, господин, угодно.
– Да-да… конечно…
Украдкой я взглянул на ноги моей спутницы, чтобы увидеть, хорошо ли она обута.
Любопытно, что я испытывал рядом с ней странное впечатление, которое испытывал уже, будучи солдатом, рядом со штатским. Ее юбка, меховая ее накидка, ее шляпка имели запах свободы. Одежда ее была просто одеждой. Она не должна была знать про все эти пятна, эти складки.
Я был бы вполне счастлив, если бы не осознал внезапно необычность. Женщины такие прихотливые. Моя спутница была способна, так вот вдруг, на углу одной из улиц сказать мне "до свиданья".
Поскольку мы не были знакомы, добрые полчаса мы говорили о старом господине.
Под конец, не зная больше, что сказать по его поводу, я спросил:
– Возможно, вы художница, мадемуазель?
– Я певица.
– Певица?
– Да.
Решив, что я имею дело с известной актрисой, я захотел узнать ее имя.
– Как вас зовут?
– Бланш де Мирта.
– Мирта?
– Да, с греческим "i".
– Это, конечно, псевдоним?
– Меня зовут Бланш, но де Мирта я придумала.
Я искал в памяти с надеждой, что видел где-то натужный этот псевдоним.
– Но не будем удаляться, господин. Я выступаю в десять пять в "Трех мушкетерах". В ожидании сможете выпить стаканчик.
Я увидел себя живущим с этой женщиной в богатой квартире. На мне пижама и тапки, чистые подошвы которых скользят по коврам.
– Вы живете одна? – спросил я тут же, чтобы, в противном случае, не впадать в иллюзии.
– Да, господин.
– Я тоже.
Она посмотрела на себя в зеркальце, вделанное изнутри ее сумочки, и попудрила щеки миниатюрной пуховкой.
– Давайте, господин, свернем на эту улицу, здесь нам будет спокойней разговаривать.
Улица была освещена витринами голубого стекла и светоносными вывесками отелей. Время от времени мужчина и женщина, не держась за руки, исчезали в коридоре.
Рука Бланш, длинная и нежная, как спина животного, согревала мне пальцы. Шляпка щекотала мне ухо. Наши бедра соприкасались.
Я был счастлив. Тем не менее, смехотворные размышления портили мне радость.
Что бы сделала Бланш, если бы мы встретили ее лучшую подругу? Бросила бы меня? Или если бы, внезапно, боль помешала ей идти? Или если бы она разбила витрину, или порвала бы юбку, или толкнула бы прохожего?
Иногда я задаю себе вопрос, не сумасшедший ли я. У меня есть все, чтоб быть счастливым, и нужно же, чтоб идиотские размышления смущали меня.
Когда кто-нибудь переходил улицу и приближался к нам, мое сердце билось. Я знал: я хотел бы быть один в мире с моей спутницей.
Я выпустил ее руку и положил свою ей на талию, очень нежно, чтобы иметь возможность убрать руку раньше, чем она рассердится, если это ей не понравится.
Она не рассердилась.
Тогда я стал думать только о том, чтобы ее поцеловать, но на ходу я не решался из страха промахнуться мимо рта.
– Остановимся. Я хочу вам что-то сказать.
Мой голос дрожал. Я взял ее за руки и шлифовал зубами себе губы.
– Что вы хотите сказать мне, господин?
Я прижал ее к себе. Наши колени стукнулись, как бильярдные шары. Я приложил усилия, чтобы не потерять равновесие, чтобы не наступить ей на ноги.
Потом, внезапно, я ее поцеловал.
Отстраняясь, я ощутил, что моя шляпа сместила ее шляпку.
Хотя она быстро надвинула ее на глаза, я догадался, что это ее смутило.
Подавленный, с повисшими руками, я не знал, должен ли я поцеловать мою спутницу снова или же извиниться.
Женщина, красивая и молодая, прошла мимо нас в меховой шубке. Я покраснел, потому что почувствовал, что Бланш меня приревновала. Я не смог бы сказать, почему ревность в женщине столь уродлива.
– Знаете, господин, уже должно быть десять. Мне нужно идти петь.
– Да… но…
– Но?
– Я хотел бы поцеловать вас еще, на этот раз без шляпы.
– Хорошо, если угодно.
Мы целовались долго, с обнаженными головами. В такой близости от своих я не узнавал глаз Бланш.
Она меня нежно отстранила.
– Поспешим. А то я опоздаю.
Прижавшись, как парочка под зонтиком, мы пошли обратно.
Кафе "Три мушкетера" было набито битком. На сцене белого дерева пел комик. Афиши рекламировали певицу легкого жанра де Мирту.
Пока Бланш пробиралась к двери, на которой мелом было написано "Вход для артистов", я нашел столик и сел.
Посетители смотрели на меня с восхищением, полагая, что я – любовник певицы.
Тенор-бретонец сменил комика. Пианист, у которого, благодаря длинным волосам, был красивый профиль, заиграл бретонский "Пемполез".
Рядом со мной какой-то человек преступного вида, опустив голову, пел себе под нос. В его рукаве на запястье я видел половину татуировки. Чуть дальше женщина облизывала пальцы, склеенные ликером.
Потом на эстраде появилась Бланш. Я подумал, что она будет искать меня глазами, но этого она не сделала.
Сцепив руки, она спела три песни, и, когда кончила, спустилась с эстрады, придерживая юбку.
Через несколько минут она села рядом со мной.
– Можем вернуться.
– Вы живете далеко, мадемуазель?
– Да, рю Лафайет, в отеле "Модерн".
II
Через час мы вошли в отель.
Коридорный спал, сидя в кресле, соединив ноги так, будто они были у него связаны.
Издали я видел себя в зеркале идущим, и чтобы продолжать себя видеть, я покинул ковер.
Лестница, должно быть, оставалась освещенной всю ночь. Ковер, придерживаемый медными стержнями, придавал ей достойный вид.
Комната Бланш была в беспорядке. На обогревателе сох носовой платок. Рубашка свисала с ключа шкафа.
Посреди потолка было кольцо без подвески.
Не осмеливаясь сесть, не зная, что делать между этими четырьмя стенами, я прогуливался по комнате и каждый раз, когда я проходил перед зеркальным шкафом, картонки на нем качались.
Бланш не могла задернуть шторы: слишком высокие кольца не скользили по рейкам. В конце концов, у нее получилось.
Потом, не заботясь о моем присутствии, она разделась; в рубашке она выглядела иначе.
Она почистила уши выгнутой стороной шпильки для волос. Она помылась, но как-то странно.
С тех пор как она перемещалась босиком, шаги ее укоротились.
Внезапно она скользнула под простыни, не без того, чтоб перед этим вытереть подошвы ног о покрывало.
Я проснулся рано. Свет нижнего этажа проникал в окно. Шел дождь. Я слышал капли, которые падали на стекла.
Бланш спала. Она занимала почти все место в кровати.
Ее ноздри и лоб блестели. Рот был приоткрыт, и губы, будучи разделенными, казалось, не принадлежали этому рту.
Я пожалел о своей постели. Мне захотелось тихо встать, одеться и уйти, выйти под дождь, оставить эту комнату, которая пахла нашим дыханием и запертой мануфактурой.
Начинался день. Я различал одежду на стуле и бесполезные вазы на камине.
Внезапно веки Бланш поднялись, открыв два мертвых глаза. Она пробормотала несколько слов, передвинула ноги и потянула инстинктивно к себе все одеяла.
Я вылез из постели, волосы в беспорядке, слишком большая рубашка до колен.
Я помылся холодной водой без мыла, и еще сонный подошел к окну.
Я увидел улицу, которую не знал, трамваи, зонтики и золоченые буквы на балконе.
Небо было серым, и когда я поднял голову, капли упали мне на лоб.
– Ты уходишь, дорогой?
– Да.
Я быстро оделся.
– Когда я смогу тебя снова увидеть, Бланш?
– Не знаю.
– Завтра?
– Если хочешь.
Я поцеловал свою любовницу в лоб и вышел.
Лестница пахла шоколадом. На полу я увидел поднос.
Через минуту я был на улице.
Никогда больше я не пытался увидеть Бланш.
I
Хозяин дома попросил меня съехать.
Будто бы жильцы жаловались, что я не работаю. Я, однако, жил очень сдержанно. По лестнице спускался осторожно. Был на редкость доброжелателен. Когда пожилая дама с третьего этажа несла слишком тяжелую сетку, я приходил ей на помощь. Я вытирал ноги обо все три коврика, предшествующих лестнице. Соблюдал правила дома, вывешенные перед дверью консьержки. Не плевал на ступеньки, как это делает господин Лекуан. Вечерами, когда возвращался, не бросал спички, которыми освещал себе путь. И я платил квартплату, да, платил. Правда, я никогда не давал Божьей подати консьержке, но, с другой стороны, не очень ее и беспокоил. Только раз или два в неделю я возвращался после десяти. Много ли трудов для консьержки – дернуть за шнурок. Она делает это машинально, не просыпаясь.
Я обитал на шестом этаже, вдали от съемщиков квартир. Я не пел и не смеялся – из деликатности, поскольку не работал.
Человек, как я, который не работает, всегда будет ненавидим.
В этом доме трудящихся я был безумцем, которым, в глубине, все бы хотели быть. Я был тем, кто отказался от мяса, от кино, от шерсти, чтобы быть свободным. Я был тем, кто, сам того не желая, каждый день напоминает людям об их жалком существовании.
Мне не простили, что я свободен и ничуть не страшусь нищеты.
Хозяин выгнал меня по закону, на бумаге с маркой.
Мои соседи сказали ему, что я грязный, гордый и, возможно даже, что ко мне приходят женщины.
Бог знает, какой я щедрый. Бог знает, сколько добрых дел я сделал.
Подобно тому как я вспоминаю одного господина, который, когда я был маленьким, дал мне несколько су, меня вспомнить будут многие дети, когда вырастут, поскольку я делал им подарки.
Это огромная радость – знать, что я всегда буду существовать в их душах.
Стало быть, надо покидать свою комнату. Жизнь моя, значит, настолько ненормальна, что всех шокирует? Я не мог в это поверить.
Через пятнадцать дней я буду в другом месте, у меня больше не будет ключа от этой комнаты, где я прожил три года, где упали мои солдатские пожитки, где, демобилизованный, я верил, что буду счастлив.
Да, через две недели съеду. Тогда соседи, возможно, испытают угрызения совести, потому что перемены задевают всегда, даже самых бесчувственных. У них возникнет, возможно, пусть даже на секунду, чувство, что они были злыми. Этого мне достаточно.
Они придут в мою пустую комнату и, поскольку мебели не будет, заглянут во встроенные шкафчики. Но не увидят ничего.
Все кончено. Солнце больше не скажет мне час на стене. Больной, который живет на моей площадке, умрет, через пятнадцать дней после моего убытия, потому что нужно, чтобы было что-то новое. Что-нибудь покрасят. Рабочие починят крышу.
Любопытно, как все меняется без вас.
II
Я не мог найти комнаты: тогда я продал свою мебель.
Десять вечера. Я один, в моем номере отеля.
Ах! какое счастье избавиться от моих соседей, уйти, покинуть Монруж.
Я смотрю вокруг себя, потому что, в конечном итоге, в этой комнате я буду жить. Я открываю встроенный шкаф. В нем нет ничего, не считая газетной бумаги на полках.
Я открываю окно. Неподвижный воздух двора ко мне не входит. Напротив бродит за занавесью тень. Доносятся железные колеса трамвая.
Я выхожу в середину своей комнаты. Теперь хорошо горящая свеча течет, и неподвижное пламя не дымит.
Сложенное полотенце на кувшине с водой. Стакан надет на графин. Кусок линолеума перед туалетным столиком обесцвечен мокрыми ступнями. Пружины кровати посверкивают. Звучные, незнакомые голоса поднимаются по лестнице.
Известка стен белая, как часть простыни, завернутая на одеяла. В комнате по соседству расхаживает кто-то.
Я сажусь на стул – садовый, раскладной – и думаю о будущем.
Хочу верить, что когда-нибудь я буду счастлив, что когда-нибудь меня кто-нибудь полюбит.
Но уже так давно я полагаюсь на такое будущее!
Потом укладываюсь – на правый бок, из-за сердца.
Жесткие простыни так холодны, что вытягиваюсь я постепенно. Кожа на ступнях шероховата.
Естественно, я запер дверь. Тем не менее, мне кажется, что дверь открыта, что всякий может войти. К счастью, я оставил ключ в скважине: так что никто не сможет войти со вторым ключом.
Я пытаюсь заснуть, но думаю о своей одежде, сложенной в чемодане, что она там мнется.
Постель согревается. Я не двигаю ногами, чтобы не царапать простыней, потому что от этого меня бросает в дрожь.
Удостоверяюсь, что ухо, на котором я лежу, остается плоским, что оно не смялось.
Оттопыренные уши так уродливы.
Из-за этого переезда я стал нервным. Мне хочется двигаться, как когда я воображаю себе, что связан. Но я сопротивляюсь: нужно спать.
Широко открытые глаза не видят ничего, даже окна.
Я думаю о смерти и о небе, потому что каждый раз, когда я думаю о смерти, я думаю также и о звездах.
Я чувствую себя таким маленьким рядом с вечностью и вскоре оставляю эти размышления. Мое жаркое тело, которое живет, меня успокаивает. Я с любовью трогаю свою кожу. Прислушиваюсь к сердцу, но избегаю класть руку на левую грудь, потому что ничего меня не ужасает так, как эти регулярные биения, которыми я не управляю и которые так просто могут вдруг остановиться. Я привожу в движение суставы, после чего вдыхаю глубже, убедившись, что они не причиняют боли.
Ах! одиночество. Как прекрасно оно, как грустно! Как прекрасно оно, когда мы сами его выбираем! Как грустно, когда нам навязывают его годами!
Есть сильные люди, которые не одиноки в одиночестве, но я, несильный, одинок, когда у меня нет друзей.
Комментарии к книге «Мои друзья», Эмманюэль Бов
Всего 0 комментариев