Эрнст Мезаботт ИЕЗУИТ СИКСТ V Исторические романы
ИЕЗУИТ
ПРОЛОГ
I Монастырь Монсеррато
Мы находимся в самой суровой, гористой стране Каталонии. Главный город этой провинции — богатая и густонаселенная Барселона, центр торговли, литературы и патриотизма, не уступающий никакому городу Европы; но стоит выйти за заставу Барселоны — начинается пустыня, царство нищих и бандитов. Разумеется, мы не говорим о настоящей Каталонии, не уступающей своим прогрессом, образованием и либерализмом другим провинциям Испании. Рассказ наш относится к началу страшного XVI столетия, к той религиозной борьбе, когда проливались реки крови по всей Европе. XV столетие было веком муниципальной вольности и феодального величия, кончившихся к первой четверти XVI столетия. На развалинах феодальных владений возникла единственная, сосредоточенная власть, перед которой склонились вольные мещане и гордые бароны.
Италия, обогатившая мир передовыми идеями и боровшаяся со всей Европой, подпала наконец под чужеземное иго. Ее лучшие сыны воевали в чужих странах. Петр Строцци воевал с Францией, маркиз Пескара и Жероломо Мароне с Испанией. Если бы в Италии в ту страшную эпоху было согласие, она могла бы противиться врагам, к сожалению, единодушия не было даже между самыми храбрыми гражданами и гениальными военачальниками, они враждовали между собой, нападая друг на друга; враги воспользовались распрей, и Италия пала.
В Европе в ту пору выделялись две личности. Король Франции Франциск I[1] и король Испании и Германии Карл V[2]. Соперничество этих двух сильных правителей христианского мира уже доходило до крайних границ, окончившись катастрофой при Павии. Турки, разбившие монголов и занявшие центральную Азию, покорив Константинополь угрожали Европе. Великий Сулейман[3] достиг высокой степени могущества и славы повелителя османов. Флот калифа покрывал моря, его полчища были несметны, они доходили до Отранто, даже до Франции. Казалось, никакая человеческая сила не могла сразиться с этим великаном. Если бы не геройское сопротивление поляков и венгерцев, то царство луны вытеснило бы царство креста, и варварство ислама остановило бы распространение христианской цивилизации. К несчастью, среди веровавших в крест Голгофы не было единодушия, религиозные войны последователей католицизма были гораздо ожесточеннее войн с неверными.
Безнравственная роскошь римского двора, унижающая христианство, продажа индульгенций, с наглостью грабителей совершаемая монахами ордена св. Доминика, дикая ненависть и варварские гонения католической церковью каждой новой мысли и прогресса составляли основу религиозной политики папы Льва X[4], разъедая христианский мир хуже язычества. Вот главный повод протестантизма и страшной кровавой борьбы католиков с так называемыми еретиками. Одним из первых апостолов нового учения стал молодой монах из Вюртенберга Лютер[5]. Юношей, посетив Рим, он был поражен безнравственностью католического духовенства, и вера молодого монаха в догматы католицизма была подорвана в самой основе. Чувство уважения к церковной иерархии в нем исчезло. Гнусное поведение кардиналов того времени поразило серьезного и набожного молодого человека.
Замечания Макиавелли[6] были вполне справедливы. Глава церкви сам был причиной упадка веры. После Александра VI[7], занимающего такое видное место в истории как развратник и отравитель, честолюбивого солдата Юлия II[8], на папский престол вошел неверующий атеист Лев X, сибарит из дома Медичи, публично осмеивающий великое учение Того, Кого он удостоился быть викарием на земле. Все это не могло не повлиять на религиозного и впечатлительного Лютера. Возвратившись из Рима в Германию, он открыто стал проповедовать реформу церкви, употребив все средства, дабы привлечь на свою сторону прежде всего власть имущих, так как народ в ту эпоху умел лишь платить подати и беспрекословно повиноваться. Вюртенбергский реформатор доказал феодальным князьям Германии всю реальную пользу для них от Реформации, последствием которой будет отпадение богатых церковных владений католических пастырей и полная их независимость. Пропаганда Лютера имела серьезные последствия.
Большинство немецких властителей сделались протестантами и завладели католическими, церковными землями. Император Карл V понял, что удар, нанесенный католицизму, неизбежно должен отразиться и на нем, союзнике папы, поспешил в Германию, уже объятую пламенем восстания, однако, убедившись в невозможности его остановить, не в силах был ничего другого сделать, как войти в переговоры с протестантами и в конце концов санкционировать их права. Таким образом, римская церковь в продолжение нескольких лет потеряла Германию, Голландию, Швейцарию, Англию и Скандинавию. Протестантское пламя проникло также во Францию и Италию, и был момент, когда трон святого Петра, казалось, должен был быть вот-вот снесенным бурей реформации. В этот критический момент римская церковь перед целым миром развернула свои могучие силы. Началась жестокая, кровавая борьба с протестантами. В продолжение двенадцати веков абсолютно господствуя над совестью людей, подчиняя их папской власти, католическая церковь владела еще и другим могучим орудием защиты: разницей характеров латинских народов с племенами германским, скандинавским и английским. Когда северные народы стремились, так сказать, реализовать свой мистицизм, углубляясь в сущность великого учения Иисуса Христа, отвергая форму, созданную католицизмом, народы Испании, Италии, Франции вполне подчинились внешней пышности обрядов, устраиваемых им католическим духовенством, авторитет которого порабощал их мысль, не допуская критики, а требуя лишь одной слепой веры.
В странах, оставшихся верными католицизму в эпоху Реформации, борьба партий вспыхнула с особенной силой. Католическое духовенство, руководимое своими епископами, поголовно восстало, и начались беспощадные гонения реформаторов и подозреваемых в ереси; духовенство задалось целью искоренить ее в самом начале и не допускать, чтобы реформа перешла границы. Предводители католицизма употребили два способа для достижения своих целей. Насилие, грабеж, массовые убийства граждан и учреждение так называемой святой инквизиции. Властители народов, подстрекаемые католическим духовенством, употребили меч против реформаторов, а святая инквизиция зажгла костры во всех концах Европы. Резня еретиков во Франции по приказанию Франциска I, Варфоломеевская ночь в царствование короля Карла IX[9], систематическое избиение инквизицией в Испании всех подозреваемых в ереси, Тридцатилетняя война, перед которыми преследование католиков королем английским Генрихом VIII[10] было ничто. Во имя истинной веры злодейства совершались тайно и явно. На королей влияли католические духовники и превращали их в палачей. Подозреваемых пытали в подземных тюрьмах и жгли публично на площадях. Инквизиция силилась поработить совесть людей не силою убеждения, а лютыми казнями. Затем орден иезуитов принял на себя ту же миссию.
Мы постараемся передать начало, развитие и господство этого мирового бича всего человечества, зародившегося в горах Каталонии, известного под названием ордена иезуитов, перед которым столько веков трепетали короли, народы и папы.
День приближался к концу, последние лучи закатившегося солнца слабо освещали хребты Монсеррато, вершины которого поднимаются к небесам; Монсеррато находится в двадцати четырех милях от Барселоны. Название горы Серрато в Каталонии происходит от латинского слова serratus. Этимологи считают, что римляне назвали эту скалу так из-за ее зубчатых вершин, походивших на зубья пилы — serra.
В начале побед франков над Испанией со времен Карла Великого несколько монахов поселились среди горы и основали монастырь, назвав его Монсеррато. Этот монастырь впоследствии был обогащен магнатами Барселоны и Каталонии, королями Арагоны и Испании. Враги распространяли слух, что монсерратские монахи сочувствуют ереси арганизму, который впоследствии стал официальной религией визиготов[11], истребленный духовенством обманом, а светской властью — огнем и мечом. Рассказывали также, что из Африки, находящейся в близком соседстве с Испанией, в монастырь проникли донатические идеи, также истребленные мечом и огнем. Затем утверждали, будто там нашли убежище спасшиеся от гонений храмовые рыцари[12] — военно-духовный орден, основанный для защиты Гроба Господня. Орден владел несметными богатствами, которые во что бы то ни стало пожелал захватить французский король Филипп Красивый[13], для этого он способствовал в выборе папой француза Климента V[14], чтобы сообща с наместником Христа преследовать орден храмовых рыцарей как еретический, противный христианскому учению; между тем как на деле единственная «вина» храмовых рыцарей заключалась в том, что они обладали несметными богатствами. Папа Климент V был вполне достойным союзником Филиппа Красивого, он объявил орден еретическим. Начались беспощадные гонения храмовых рыцарей: их мучили, грабили, убивали. Главу ордена, Жака де Молэ[15], живым сожгли на медленном огне. Несчастный мученик простер руки к небу и молил провидение призвать на суд своих палачей-грабителей. Всевышний услыхал молитву Жака де Молэ, через год погибли король и папа. Филипп Красивый на охоте упал с лошади и рассвирепевший кабан распорол ему живот клыками[16]. Папа Климент V последовал за ним. Народ в этом видел перст Бога, покаравшего злодеев союзников.
После казни де Молэ преследование храмовых рыцарей сделалось общим, оставшиеся в живых члены ордена спешили укрыться в итальянских и испанских провинциях. Многие из них нашли убежище в монастыре Монсеррато, монахи которого сочувствовали их идеям. Папа и католическое духовенство Кастилии и Каталонии с епископами во главе озлобились против монахов; но монастырь Монсеррато был очень силен своим неприступным положением, богатством и любовью народа. Эти каталонские скалы нельзя было осадить, не рискуя возбудить всеобщего поголовного восстания окружавшей их местности. Волей-неволей папа и духовенство, затаив злобу, были вынуждены оставить в покое монастырь Монсеррато.
Сделав беглый обзор событий в Европе, мы приступим к рассказу о деятельности главных персонажей этой правдивой истории.
II Пилигрим
По горному склону к монастырю Монсеррато, слегка прихрамывая, тихо шел молодой мужчина. Его лицо было бледно, измождено, отчего он казался старше, чем было в действительности. Путешественник на каждом шагу встречал богомольцев, шедших из монастыря и в монастырь. И странное дело: никто из пилигримов не приветствовал молодого человека обычным у испанцев: «Да хранит вас Господь!» Напротив, все его сторонились с каким-то ужасом — как будто на челе этого несчастного лежала печать проклятия. Какая же причина отталкивала всех от пилигрима? Незнакомец был красив и, хотя казался изнуренным продолжительным путешествием, но вся его фигура была даже привлекательной.
Его одежда состояла из лохмотьев, но по его гордой осанке и смелым движениям было видно, что этот человек еще недавно носил благородное одеяние рыцаря. Хромота пилигрима также не могла служить причиной отчуждения окружающих. В те времена свирепых войн вид неизраненного молодого человека возбудил бы более удивления, чем раненного.
Дорога, ведущая к церкви монастыря, была точно усеяна хромыми, горбатыми, искалеченными, идущими просить милости и исцеления у чудотворной иконы Богородицы монастыря Монсеррато. Причину всеобщей антипатии к молодому пилигриму следовало искать в его взгляде. Несмотря на правильные и красивые черты лица, не лишенного благородства, глаза его горели зловещим огнем, который леденил кровь каждого, кто встречался с ними. Выражение этих сверкающих глаз отпугивало. В них светилось что-то безжалостное, осуждающее на адские муки без милосердия, без надежды. Страшный взгляд молодого пилигрима, казалось, повторял слова фанатика аббата Цитео, сказанные Лавуру: «Убивайте, всех убивайте; Бог различит верных».
Прибыв на площадь монастыря, пилигрим остановился и, как казалось, стал что-то припоминать. Кое-какие перемены в стенах и воротах приводили его в недоумение. Некоторое время он стоял в нерешительности. «Двери были здесь, — размышлял он, — это я хорошо помню. Неужели рана в ногу повлияла на мою память? Кругом мертвая тишина, никого не видно. Разве братья оставили аббатство или они уже спят?» При мысли, что монастырь закрыли, пилигрим содрогнулся; такое положение, как видно, представлялось ему большим несчастьем, холодный пот выступил на его истомленном лице, он опустил голову и тихо, едва передвигая ноги, побрел вдоль каменной стены. Пройдя несколько шагов, он поднял голову и оживился: он увидал дверь, над которой сияла металлическая звезда, он нашел то, что искал. По толстому слою пыли, покрывавшему дверь, было видно, что ей долго не пользовались. Пилигрим дождался, когда совсем закатилось солнце, подошел к порогу, упал на колени и, стуча в дверь, вскричал:
— Я искал света и нашел тьму, я стучался в дверь, она была заперта. Сжальтесь надо мной!
Дверь тихо отворилась, и пилигрим вошел в сырой и мрачный коридор. Кругом было темно, как в могильном склепе. Пилигрим остановился, не зная, куда идти.
Вдруг на его плечо упала чья-то тяжелая рука, и он услыхал шепот:
— Знаешь ли ты, что путь, который ты избрал, может привести тебя к смерти?
— Я один из вождей, — отвечал с совершенным спокойствием пилигрим.
— Один из вождей, глава?.. А что ты можешь представить в доказательство?
— Изображение того, кто окружен последователями.
— Большую медаль! — вскричал кто-то с удивлением и вместе с тем с особенным уважением.
— Да, большую медаль семи светильников ордена, — строго отвечал пилигрим, — теперь, брат, ты должен мне сказать, долго ли я буду стоять в темноте?
— Для тебя, учитель, тайны быть не может, — отвечал голос, и в конце коридора показался яркий свет.
Монах, плотно закутанный в мантию, попросил пилигрима следовать за ним. Пройдя коридор, они дошли до незаметного склона, идущего к отверстию подземелья, устроенного под алтарем церкви монастыря Монсеррато. Многочисленные горные пещеры дали вполне надежное убежище монахам. Пилигрим и его проводник вошли в обширный зал со сводами, вдоль стен которого сидели около пятидесяти монахов. В одном месте около стены стояла каменная скамья с семью углублениями. Шесть мест были заняты, седьмое оставалось пустым. При входе в зал пилигрима, все пришли в крайнее изумление и, видя, что вошедший, не обращая ни на что внимания, твердыми шагами идет к пустующему месту скамьи господ (banco dei signori) — предводителей собрания, страшно взволновались. Со всех сторон послышались крики: «К выходу! К выходу!» Некоторые вскочили со своих мест и схватились за рукоятки мечей, скрытых под монашеской одеждой. Пилигрим, как бы не замечая произведенного им волнения, подошел к свободному месту скамьи. Тогда шесть предводителей встали и загородили ему дорогу. Пилигрим остановился, достал с груди медаль и показал ее. Крик изумления и восторга потряс своды зала, и предводители расступились, приглашая вошедшего занять седьмое место. Пилигрим сел, приняв знаки уважения также, как и угрозы, с которыми его встретили.
Все собрание выражало крайнее удивление.
— Седьмой предводитель жив, между тем мы считали его погибшим, — слышалось отовсюду.
— Теперь храмовые рыцари начнут действовать! Их силы укрепились!
В это время один из сидящих на скамье предводителей, очевидно, председатель собрания, встал. Спустив капюшон, для того чтобы говорить, он обнажил свое красивое лицо, опушенное длинной белой бородой.
— Братья, — спросил председатель, — хорошо ли охраняются наши двери, берегут ли их ангелы с мечами?
Все отвечали утвердительно.
— Братья, — продолжал он, — все ли мы здесь знаем друг друга? Можем ли мы бояться измены?
Один из монахов вышел на середину зала и сказал:
— Мне известны все, кроме незнакомца, сидящего около тебя.
Председатель продолжал:
— Братья, если кто-нибудь из вас нерешителен, страшится строгих правил ордена, пусть дает клятву молчания и удалится. Потом уже будет поздно; а трусость и измена по нашим правилам наказуются смертью.
Помолчав немного, председатель добавил:
— Теперь, братья, мы можем открыть наши лица, дабы все могли видеть друг друга.
Итак, заседание храмовых рыцарей началось.
III Заседание храмовых рыцарей
По данному знаку председательствующего капюшоны и монашеские мантии были сняты. В зале уже не было монахов, все преобразились в воинов, закованных в сталь. На латах каждого из них был крест, обозначавший эмблему храма. Здесь собрались остатки рыцарей, от которых когда-то трепетала Европа. Народ утверждал, что их всех истребили два века назад. Между тем это было не так. Многие из них уцелели, правда, претерпев гонения и опасности. Но благодаря их сказочному богатству, удивительной способности хранить тайну даже под пыткой, рыцари храма далеко не все погибли.
Хранитель имен, или по современному секретарь, стал по списку вызывать присутствующих.
— Алан Бомануар!
— Здесь! — отвечал старик, занимавший место председателя.
Имя Бомануара хорошо известно в истории храмовых рыцарей, а также и в истории Франции. Он пользовался громадной популярностью среди французских войск.
— Перси де Суссек! — Британский граф вытянулся во весь свой колоссальный рост.
— Педро Калдерон! Франциск Барламакки! Ульрих Цвингли! Гуарниер Хатцинг!
Вызывавшиеся отвечали по очереди, когда произносились их имена. Эти представители разных народов Европы отличались друг от друга по своим национальностям. Так клинообразная борода, жесткие усы, угловатое и костлявое лицо Калдерона составляли контраст с детским, полным неги лицом Барламакки из тосканского города Лукки, Цвингли, швейцарский реформатор (впоследствии павший в битве против католиков), был совершенной противоположностью немецкому барону Хатцингу, розовый цвет лица и светлые волосы которого выдавали уроженца Саксонии.
— Игнатий Лойола![17] — вызвал секретарь.
— Здесь! — отвечал новоприбывший пилигрим.
— Брат! — сказал Бомануар, обращаясь к Игнатию. — В день, когда ты оставил нас, три года тому назад, мы сберегли твои блестящие доспехи, сделанные самым лучшим мастером Толедо, облекись в них и сбрось свои лохмотья.
— Это совершенно лишнее, — отвечал Лойола, — лохмотья я ношу не из бедности, а по данному мною обету. Каждый член нашего ордена имеет право связать себя обетом, если он не противоречит правилам.
Присутствующие не могли не согласиться с основательностью этого довода, и Лойола остался в своих лохмотьях среди рыцарей в блестящих доспехах.
— Братья! — сказал, встав, Бомануар. — Вот уже двухсотый раз мы собираемся с тех пор как два проклятые человека, папа Климент и король Филипп, рассеяли наших братьев и старались уничтожить орден. Я лично участвовал в заседаниях ордена сорок раз, так как уже сорок лет принадлежу к нему, унаследовав эту честь от моего отца. Вначале я получил маленькую медаль простого рыцаря, вскоре все члены того времени вымерли, их места заняли другие, и я стал старшим там, где был младшим. Все вы, господа, разумные, храбрые, сильные, но и те, которые занимали эти скамьи в продолжение сорока лет, были вполне достойны принятой ими на себя святой великой миссии. Мир праху героев-праведников, — добавил старик, опуская свою седую голову на грудь, мысленно погружаясь в воспоминания прошлого.
На минуту в обширном зале наступило торжественное молчание, после которого Бомануар продолжал:
— Братья! Если верить предсказаниям наших прежних старшин, мы близки к полному торжеству наших идей.
Радостный шепот пробежал по собранию, лишь один Лойола по всей видимости не разделял общей надежды, он сидел, скрестив руки на груди, глаза его горели и рот кривился от саркастической улыбки, к счастью, не замеченной собранием при всеобщем энтузиазме.
— Да, братья, — продолжал председатель, — силы, угнетающие наш орден, пали. Свет севера осветил мрак юга; гордая, непобедимая Испания и ученая Италия содрогнулись. Немец севера возвысил голос, и трон папы пошатнулся. Падение злодеев — близко, царство избранников Божьих настает.
— Верны ли сведения, сообщенные тобою? — спросил один из членов.
— Да, принц Конде, ты сам хорошо знаешь, как быстро распространяется новое учение, в глубине твоей души ты сочувствуешь ему и, конечно, давно бы сделался лютеранином, если бы не боялся потерять общественное положение и свои несметные богатства.
Принц Конде сконфузился, покраснел и сел на место. Председатель продолжал:
— Германия пылает, пропаганда Лютера учит народы презирать авторитет Митры и Шлема[18]. Пламя распространяется повсюду. Швейцария, Франция, Италия чутко прислушиваются к истине нового учения, папский авторитет падает. У нас везде есть друзья и помощники, мы обладаем сокровищами, вырванными из рук жадного Филиппа Красивого. Соединимся же все вместе и поможем великому Мартину Лютеру уничтожить авторитет римской церкви, на развалинах которой мы восстановим орден храмовых рыцарей!
— Да здравствует орден храмовых рыцарей! — раздались многочисленные крики.
Один из братьев попросил слова.
— Имеешь ли ты, почтенный принц, — спросил он, — готовый план для достижения цели?
— Да, имею, — последовал ответ. — План всесторонне обдуман и составлен на общем собрании братьев.
— Не забудьте, что после смерти де Молэ, наш орден не избрал другого великого магистра, предоставив власть совету семи братьев, из которых самый старший должен быть председателем. Вот почему я занимаю этот пост, — добавил старик. — Между мной и моими товарищами, кроме брата Игнатия Лойолы, отсутствовавшего, мы собрали некоторые данные, которые я и желаю отдать на суд ваш.
Сказав это, председатель вынул из кармана несколько пергаментов и начал читать:
«Товарищество, состоящее из рыцарей, священников и народа, имеет своей задачей освобождение человечества от цепей рабства и деспотизма католического духовенства. Товарищество разделяется на три класса. К первому относятся вступающие новички, знакомящиеся с целью ордена. В продолжение трех лет они должны знакомиться со средствами и правилами, указываемыми орденом. У них двоякого рода обязанность: учеников и учителей. К второму классу принадлежат братья действующие. Им поручает орден исполнение некоторых задач, относящихся к политическим и церковным реформам. К третьему классу принадлежат немногие лица, которым уже известны тайны ордена, цель его и средства, которыми он обладает; этот класс совокупно с гроссмейстером управляет делами товарищества. Никто не может быть переведен в высший класс без предварительного пребывания, в продолжение трех лет, в низших классах. Гроссмейстер избирается из достойнейших высшего класса. Затем, в союзе со всеми апостолами науки разума, орден вступает в отчаянную борьбу с католической церковью и тиранами, и тогда только будет считать цель свою достигнутой, когда восторжествует свобода, и совесть человека избавится от страшных пут католицизма».
Программа была встречена общим холодным молчанием: тем не менее она произвела глубокое впечатление на присутствующих. Один из братьев встал — это был благородный голландец, прибывший из своей страны, чтобы найти союзников для пропаганды великого учения среди рыцарей храма. Он сказал:
— Пока мы должны везде искать членов для воскресшего ордена. Мы должны открыть ряды нашего общества для каждого сочувствующего великому делу свободы совести, что прежде, как вам известно, было запрещено.
— То, что ты предлагаешь, брат, уже обсуждалось семью главными членами совета и найдено весьма разумным. Старые положения заменились новыми. Решено это здание назвать храмом свободных каменщиков.
— Да будет так! — раздалось единодушно, и голос принца Конде звучал восторженнее всех.
— Итак, — сказал Бомануар, вставая, — собрание одобряет решение членов семи. Отныне наше общество сделается могущественнейшим в целом мире!
— Да, да! — кричали восторженно все. Но вдруг послышался голос:
— Я не признаю решения!
— Как! — вскричали многие члены. — Кто осмеливается не признавать решение совета семи?
— Я — Игнатий! — вскричал громовым голосом Лойола, вскакивая со скамьи.
Негодованию собравшихся не было границ. Восемь или десять испанцев приблизились к Лойоле, точно желая защитить его, но Бомануар одним жестом восстановил спокойствие и, обращаясь к Лойоле, мягко спросил:
— Брат, ты разве желаешь, чтобы все оставалось по-прежнему? И это ты, энергичный, смелый, предприимчивый, которого мы хотели выбрать великим магистром, и ты отвергаешь необходимые реформы?
— Я обдумал более обширные перемены, но совершенно противоположные вашим; я изложил их письменно и, если желаете, могу их сейчас прочесть, — отвечал Игнатий.
— Почему же ты не заявил об этом ранее в совете семи?
— Я был уверен, что вы не согласились бы со мной, и потому решился обратиться к собранию всех братьев.
— Все это прекрасно, — сказал Бомануар, — но ты не должен забывать наши правила и свои обязанности. Впрочем, изложи свой проект.
— Вы знаете, братья, — начал Лойола, — по какой причине я должен был оставить общество храма. Мой двоюродный брат, Антон де Монрекуец, герцог Наварры и великой Испании, призвал меня служить под его знаменем. Мои семь братьев уже вступили на военную стезю, и я в свою очередь считал обязанностью сделать то же самое. Я был зачислен в отряд, назначенный для обороны Пампелуна. Эта крепость по трактату отходила Франции, но наш славный Карл V, обиженный королем Франции, решил оставить ее себе. Я принял начальство, когда Андре де Фоа во главе французов прибыл осаждать крепость. После взятия города врагами, превышающими нас численностью, я заперся в крепости с твердой решимостью отстаивать ее. Я боролся до конца, но однажды на валу был ранен осколком камня в ногу, упал без чувств и когда опомнился, крепость была уже во власти французов. Неприятели со мной обращались очень вежливо, меня вылечили и по приказанию господина де Фоа отослали в отцовский замок — Лойола в Бискайе. Там я долго страдал: пришлось снова сломать ногу, чтобы лучше ее вправить. Простите меня, братья, — говорил Лойола, — если я столь долго занимаю ваше внимание, описывая свои телесные страдания, но мне необходимо передать вам все, дабы была понятна чудотворная перемена, совершавшаяся в моей душе. Раньше я имел все основания считать себя красивым и изящным кавалером. Вообразите же мой ужас, когда я узнал, что должен остаться навек хромым!.. Прощайте радужные мечты, успех в обществе и любовь дам! Ни с какой человеческой казнью, верьте, братья, не может быть сравнимо известие об этом несчастии, которое я теперь считаю благословением неба. Одна выступающая кость, как мне казалось, была причиной моего недуга, я решил ее срезать, и несмотря на страшную боль выдержал операцию, но и это не помогло — одна нога осталась короче другой; я подвергнул себя еще одному ужаснейшему мучению: вложил изуродованную ногу в железную машину, которая постоянно сжимала и вытягивала ее; мучения были нестерпимы, кости хрустели, от боли холодный пот струился из-под корней волос, но все было напрасно — я остался хромым навсегда.
Во время болезни Бог послал мне желание читать, я просил, чтобы мне принесли рыцарские романы, но Провидение решило иначе — мне попались в руки «Жизнь Иисуса Христа» и «Цветок святых», сначала я их читал с отвращением, потом с уважением и, наконец, с восторгом.
Когда нога моя зажила, я уже не был кровожадным солдатом и тщеславным щеголем — я сделался христианином.
Все глаза присутствующих были с участием обращены на рассказчика.
— Когда мой разум просветлел, — продолжал Игнатий Лойола, — я простерся перед изображением Пречистой Девы и у ее алтаря дал обет целомудрия. Всю ночь я провел пред престолом Господа с молитвой и рыданием, дал клятву быть воином Христа. На другой день я повесил на стену мою шпагу, отдал нищему богатые одежды, облекся в рубище монаха, опоясал стан веревкой и пешком пошел в Монрези. Я прибыл туда в день Благовещения. Поддерживаемый сверхъестественной силой, я принял на себя жестокие лишения, подвергнул тело свое страданиям, опоясал себя власяницей, просил милостыню у ворот больниц, спал на голой земле, был очень счастлив, когда меня оскорбляли и, представьте себе, братья, все это нисколько не пошатнуло моего железного здоровья. Близ Монрези я нашел укромную пещеру, которую избрал для себя жилищем; там я испытывал мучения и принимал их, как небесное благо, там я был под влиянием божественного экстаза. Там, наконец, мои братья… — Игнатий остановился, как бы боясь того, что хочет сказать.
— Говори, говори! — послышались возгласы со всех сторон.
— Итак, — продолжал оратор, делая над собою усилие, — я должен вам признаться, что в пещере явились мне ангелы Божьи и научили меня, как управлять людьми и вести их к вере, послушанию и райскому блаженству. Эти внушения ангелов я записал. Они чрезвычайно поучительны и ведут человечество к безусловному повиновению духовенству — как труп в руках хирурга[19].
Среди всеобщего молчания вдруг раздался громкий голос Франциска Барламакки:
— Брат, — сказал он, обращаясь к Игнатию, — ты забываешь, что Господь Бог иногда посылает ангелов ада искушать тех людей, которые убеждены в своей непогрешимости. Я бы очень хотел знать, к чему ты в продолжение столь долгого времени рассказываешь собранию храмовых рыцарей о своих видениях?
Смелая речь молодого итальянца будто пробудила от умственной спячки всех, слушавших Лойолу.
Послышались громкие голоса, протестовавшие против речи Игнатия. Последний окинул злобным взглядом всех и в особенности Барламакки и сказал:
— Сейчас я перейду к заключению. Ввиду внушения, которого я удостоился свыше, я убедился, что цель ордена должна быть иная, и не могу согласиться с проектом, высказанным уважаемым председателем Бомануаром.
Мятежные идеи, дух непокорности, сотрясающие в настоящее время Европу и в особенности Германию и Италию, должны быть безусловно уничтожены — и вот в чем наша главная задача. Мы обязаны сломить мятежный дух; орден храма не должен быть собранием вольных каменщиков, но преобразоваться в общество Иисуса!
Эти слова вызвали шум возмущения в собрании. Большинство храмовых рыцарей были поражены предложением Лойолы и уже схватились за мечи, как раздался могучий голос Бомануара:
— Братья! — призвал он. — Игнатий имеет право высказывать свои убеждения так же, как и вы — отвергнуть их или принять. Продолжай, брат, — обратился он к оратору.
Мгновенно воцарилась тишина.
Лойола продолжал:
— Братья! Цель нашего ордена — восстановление нашей власти над всем светом, но это невозможно сделать с народами севера, отвергающими всякого рода авторитет, а потому нам необходимо действовать на юге и западе среди католических наций — девизом нашего учения должно быть: «Вера и повиновение».
Мы окружим папский престол, как преторианцы[20] древней империи и вместе с тем как владыки его, мы расширим власть римского первосвященника, который в силу обстоятельств, как пленник, должен будет исполнять наши желания. Народам мы должны внушить страх повиновения властям, мы будем поддерживать королей с тем, чтобы управлять ими для высоких целей общества Иисуса. В училищах мы будем управлять развитием юношества, исповедь даст нам полное господство над совестью кающихся; строгости доминиканцев и францисканцев пугают грешников, они с боязнью и неохотно исповедуются им. Мы примем другую систему — будем поучать, судить нестрого и прощать кающихся. Вот средства, которые я предлагаю вам, братья; если вы согласитесь их принять, то через двадцать лет, не более, вы будете господствовать над всем миром!
— Мы также будем твоими рабами — не правда ли? — вскричал Барламакки.
Собрание разделилось на два лагеря — одни подошли к Игнатию Лойоле, другие к молодому итальянцу.
— Братья! — вскричал последний. — Вы слышали проект, предложенный нам Игнатием Лойолой: рабство всего человечества. Монах из своей тайной кельи предписывает нам свою волю; мы рабски, без рассуждений, покоряемся велению монаха и служим главным орудием порабощения людей целого мира. Мне кажется, подобный проект противоречит всему, что было сделано нашим орденом — к чему мы стояли за свободу, науку, стремились уничтожить невежество и суеверие, к чему все это, повторяю я, если с этих пор девизом нашим должно быть одно рабское повиновение? Нет, братья, — продолжал луккский патриций, — будем по-прежнему восставать против невежества и суеверия, которые цепями рабства оковали весь мир. В нас несомненная сила, употребим ее для процветания науки и свободы. Зачем Европу превращать в ужасную могилу? Пусть она действует открыто, благородно, мы не должны быть поборниками грубой силы, суеверного невежества — девиз наш должен быть: «Любовь и свобода», а потому я призываю вас, братья, отвергнуть предложение Игнатия Лойолы и объявить здесь, в нашем святом собрании, что орден храма отныне преобразовывается в общество вольных каменщиков.
— Да здравствует общество вольных каменщиков! — вскричал принц Конде. — Почти все повторили то же самое. Между тем председатель Бомануар встал и обратился к собранию:
— Не забывайте, братья, что здесь мы все равны — никто не должен принимать перемены, если она не согласуется с его убеждениями. Дослушаем до конца Игнатия Лойолу.
— Мое решение неизменно, — сказал Игнатий, — я был братом ордена храма и верно исполнял его уставы, но теперь орден храма прекратил свое существование, я не признаю нового постановления, провозглашенного господином Барламакки, и объявляю учреждение общества Иисуса.
— В таком случае, — сказал Бомануар, — нам необходимо знать, кто желает последовать за Игнатием Лойолой и кто пристанет ко вновь учрежденному обществу вольных каменщиков.
В это время шесть рыцарей молча поднялись и стали около Лойолы — это были: Петр Лефевр из Вилларета в Савои, Франциск Саверо — кавалер наваррский, Иаков Лаунец из Алсназара, Альфонс Сальмерон из Столеды, Николо Альфонс из Бабадилла и Симок Редругеур из Аведии.
— Теперь, — сказал Бомануар, обращаясь к остальным, — поклянемся быть верными обществу вольных каменщиков.
Рыцари, стоявшие около Бомануара, подняли руки.
— Прощайте, братья, — сказал Лойола, — мы долго были соединены и действовали для торжества одной, идеи, теперь расходимся в разные стороны и будем бороться друг против друга. Но я надеюсь, что Господь просветит вас, и вы встанете под знамя Иисуса.
— Напрасно будешь надеяться, — пробормотал Барламакки, — тебе никогда не удастся сковать цепями рабства вольных каменщиков.
Игнатий Лойола уже собрался уходить со своими последователями, когда председатель остановил его словами:
— Ты перестал принадлежать храму, но клятвы, данные тобой, всегда имеют силу — берегись их нарушить.
— Бомануар, — отвечал Игнатий, позеленев от злобы, — в плохую минуту ты мне напомнил о клятвах, данных мной; я не думаю их нарушать.
— Да, — отвечал председатель, — ты, конечно, не забыл о последствиях нарушения клятвы.
На это Игнатий Лойола ничего не ответил и вышел со своими последователями. Вскоре по склону горы Монсеррато сошли семь человек, основавших общество, темные действия которого угнетали весь мир в продолжение нескольких сот лет.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ КОРОЛЬ-КАВАЛЕР
I Исповедь Дианы
Дворец де Брези, одно из самых феодальных зданий в древней части Парижа, давно уже потерял праздничный блеск, когда-то оживлявший его. Бывший великий наместник Нормандии Йанн де Брези предложил руку дочери графа де Сент-Валье, и дворец вновь ожил благодаря присутствию молодой кокетливой красавицы. Прекрасную Диану окружала, как венец, группа самых блестящих современных рыцарей. Именитые вельможи двора охотно посещали дворец великого наместника; все они наперебой ухаживали за прелестной хозяйкой. Диана принимала эти ухаживания как должное и не давала ни малейшего повода к злословию. Она выказывала явную любовь своему седовласому мужу, которому больше годилась в дочери, чем в жены. Развращенный двор не верил в супружескую добродетель юной наместницы, уверяя, что ее поведение есть ни что иное как хитрый маневр. Диана знала, кто первый распустил этот слух, и, хотя ничем не показывала недовольства, но в душе поклялась рано или поздно отомстить дерзкому.
Вскоре после свадьбы Йанн де Брези умер. Молодая вдова горько оплакивала его смерть и отрешилась от всех светских удовольствий. Ее дворец, в котором еще так недавно устраивались роскошные балы и блестящие праздники, уподобился монастырю, куда имели доступ лишь серьезные и набожные люди. Поведение Дианы, ее религиозность и благотворительность сделались предметом разговоров целого Парижа. Красавица всегда была в трауре, составлявшем разительный контраст с богатыми нарядами придворных дам, имевших в эту эпоху обыкновение обманывать живых мужей и, конечно же, не сохранять верность усопшим.
Теперь, когда мы познакомились с прелестной наместницей, мы можем посетить ее дворец. Диана вообще принимала очень редко, но в данную минуту она была занята разговором с юношей, который, судя по уважению, оказываемому графиней, должен был принадлежать к высшему обществу.
— Монсеньор, — говорила красавица, — разве вы не видите траура, окружающего меня, я отреклась от света и его пышности; притом я, по летам, могу быть вашей матерью! Зачем вы смущаете бедную душу, монсеньор.
С этими словами Диана подняла глаза к небу и придала своему лицу такое чудное выражение, что юноша, которого она хотела обратить на путь истинный, обезумел от восторга и вскричал:
— Но поймите, Диана — я люблю вас! Будьте моей, Диана, и при дворе, где я буду королем — вы станете королевой!
Гордое молчание было ответом Дианы. Она уже давно ждала любовного признания Генриха II[21], наследника короля Франциска I. Принцу в то время исполнилось восемнадцать лет, это был красивый, стройный юноша, для своих лет чересчур развитой. Охота, война и любовные похождения рано состарили молодого орла — он более походил на бравого солдата, чем на изнеженного принца. Как и его отец, он был высокого роста, с округленными формами, красивый, с резкими движениями. В эту минуту он стоял перед красавицей, столько лет царившей при дворе Франции — Дианой де Брези. Знаменитый Бенвенуто Челлини[22] и многие другие художники обессмертили красоту этой сирены Дианы де Пуатье[23]. Графине исполнилось в то время тридцать пять лет, но она еще была дивно хороша. Разве кисть бессмертного Тициана[24] могла передать жемчужный цвет ее стройного тела. У нее были пепельного цвета волосы, столь тонкие и мягкие, что шелк в сравнении с ними казался грубой шерстью; глаза, черные, большие, нежные, глубокие, излучали нежную прелесть. Графиня была одета в простое черное платье. Четырехугольный вырез лифа позволял видеть ослепительную белизну шеи и груди. Из под коротких рукавов, по моде того времени, видны были руки, казавшиеся изваянными из мрамора, если бы не голубые жилки, видневшиеся под нежной кожей. На шее и руках не было украшений, лишь обручальное кольцо покойного де Брези.
— Монсеньор, — сказала графиня, — то, что вы мне предлагаете, могло бы осчастливить каждую принцессу двора, но не меня, бедную вдову.
— Диана!..
— Позвольте мне продолжать; сегодня вы наследник престола, но завтра можете стать королем Франции. Вам, конечно, известно, что монархи могут вступать в брак только с принцессами крови. Сохрани Бог, если бы ваш батюшка король услыхал эти слова, — меня бы заключили в тюрьму на всю жизнь.
Лицо Генриха побагровело:
— Он не посмел бы этого сделать! — вскричал принц, хватаясь за эфес шпаги.
— Быть может, вы бы и отстояли меня, монсеньор, но какова была бы моя жизнь; сознание, что я стала между сыном и отцом, свело бы меня в могилу. Король, ваш батюшка, всегда так добр к бедной Диане. Вы были чересчур малы и не можете припомнить одного кошмарного эпизода в моей жизни. Знайте же, что мой отец, граф де Сент-Валье, участвовавший в побеге коннетабля[25]Бурбона, был приговорен к смертной казни. Заговор был страшный, бунтовщики с оружием в руках восстали против законной власти; суд был строгий, но вполне справедливый; никто из родственников приговоренных не осмелился просить милости у его величества. Тогда Господь Бог внушил мне смелую мысль, я проникла в Лувр, подождала прохода короля и, когда он показался, упала к его ногам.
— Вы, вы… — почти крикнул дофин, с выражением ревности к отцу, славившемуся своими любовными похождениями, — вы были у него и он вас принял?
— Да, принял как дочь, умолявшую его о помиловании отца, приговоренного к смерти.
В голосе красавицы звучало столько благородных нот, меланхолических, с оттенком легкого упрека Генриху.
— Король, увидев меня на коленях, поднял меня, с участием расспросил о моем горе, рекомендовал особому вниманию своей матери Луизы Савойской и в конце концов — о милый принц, разве я могу забыть это — король исполнил мою просьбу и, спустя несколько часов, я обнимала моего отца.
— Ну а потом вы не видались больше с королем? — спросил дофин.
— Нет, ваше высочество, — гордо отвечала Диана, — спустя несколько недель, я вышла за графа де Брези, имя которого я с достоинством носила…
Генриху показалось, что на глазах красавицы блеснули слезы — и он упал к ее ногам.
— Простите, прелестная Диана, простите, любовь к вам помрачила мой разум. Но, мне кажется, в мире не существует смертного, который не преклонился бы пред вашей красотой… не отталкивайте меня, Диана, иначе, даю вам слово Валуа, я… совершу убийство, О Диана, прошу вас, сжальтесь надо мной, и вы будете спасительницей Франции.
— Ваше высочество, прошу вас встать, — говорила в испуге графиня, — я слышу чьи-то шаги, сюда могут войти.
И действительно кто-то постучал в дверь маленького зала, вошла горничная и сказала:
— Преподобный отец Лефевр ожидает ваше сиятельство для духовной беседы.
— Попросите преподобного отца быть так любезным пройти в молельню, — отвечала графиня. — Простите, монсеньор, — обратилась она к принцу, — я иду беседовать с Господом Богом при посредстве его благочестивого служителя.
— Вы святая! — вскричал принц, целуя руки графини.
Томный взгляд, полный любви, был ответом красавицы на горячий порыв влюбленного Генриха.
Проводив его до дверей, графиня отправилась в молельню, где ожидал ее отец Лефевр. Если бы сын Франциска I мог видеть графиню в эту минуту, его любовь к ней несколько бы поостыла. Лицо графини дышало злобной радостью, по губам скользила улыбка презрения и насмешки. Идеальная красота кроткой, добродетельной вдовы исчезла, и ее заменила какая-то фурия, раба темных, грязных страстей.
II Преподобный отец Лефевр
Пройдя зал, где она принимала принца, и накинув на свои обнаженные плечи мантилью, Диана отправилась в молельню.
Отец Лефевр мало изменился с тех пор, как мы видели его между храмовыми рыцарями, приставшими к Игнатию Лойоле, основателю общества ордена Иисуса[26]. Он был высок, с сухим угловатым лицом, тихой, еле слышной походкой, глаза его были вечно опущены, но, когда он их поднимал, в них нетрудно было заметить огонь озлобления и надменности. Графиня приветствовала его низким почтительным поклоном, на который монах отвечал чуть заметным кивком головы.
— Простите, святой отец, — проговорила графиня, — если я не тотчас же явилась сюда, но один важный посетитель…
— Вы, вероятно, для посетителя обманываете своего духовного отца?
— Я обманываю? — воскликнула с ужасом графиня.
— Да, вы. К чему было менять светский наряд, набрасывать мантилью на плечи, разве глаз священника может смущаться тем, что возбуждает восхищение в светских людях?
Графиня уже имела случай убедиться не раз, что духовнику известны все ее дела и помыслы.
— Простите, святой отец, — я согрешила.
Иезуит пожал плечами.
— Грех? Нет; вы должны знать, дочь моя, что мы очень осторожно называем грехом некоторые деяния людей. Впрочем, не будем более говорить об этом; вы, вероятно, пришли исповедаться?
— Да, святой отец, более чем когда-нибудь я нуждаюсь в ваших мудрых советах.
— Я не откажу вам в них, дочь моя. Общество Иисуса благословлено самим Господом, оно руководит совестью всех верных католиков, от простого селянина до властителя. Вы можете покаяться мне в ваших грехах, — я вам отпущу их и открою путь к небу.
— Отец мой, — сказала Диана, — я должна исповедаться вам в весьма серьезном деле; но сперва я хотела бы знать… правда ли… как говорят…
— Позвольте мне докончить, дочь моя, — прервал ее иезуит, — вы хотите знать, что братья общества Иисуса более снисходительны к исповедывающимся, чем другие духовники, и справедливо ли они находят способ уменьшать в глазах грешника тяжесть его падения и примирить его с Богом без особой кары… Это вы хотели знать, дочь моя?
— Да, преподобный отец.
— Лишь одни неверующие считают это грехом, — сказал иезуит. — Но нужно понимать нас, мы также строги, как в другие, — если грех совершен со злым намерением. Когда же обстоятельства сложились так, толкали человека на греховное деяние, мы прощаем падение.
— Я вас не совсем поняла, — сказала задумчиво молодая вдова.
— В таком случае я поясню примером: мы знаем одну молоденькую девушку, которая, увидя проходящего красивого и храброго короля, кинулась ему навстречу, бросилась к его ногам и предложила свою невинность; эта молодая девушка была бы потерянная женщина, бесстыдная куртизанка, присужденная к мукам ада…
— И что же? — спросила, задыхаясь, Диана.
— Но цель, с которой она это сделала — вполне ее оправдывала. Ценою своего падения она купила жизнь родному отцу и, таким образом, вместо падшей грешницы сделалась героиней, второй Юдифью.
— Боже! Святой отец, что вы говорите? — вскричала графиня.
— Может быть, вы знаете такую самоотверженную девушку? — спросил совершенно спокойно отец Лефевр.
Диана в отчаянии опустила руки. «Им все известно, — промелькнуло у нее в голове, — они все знают, а я, глупая, еще хотела тягаться с ними… С такими союзниками я буду — все, без них — ничего; мне необходимо решиться». И, повернувшись к иезуиту, она спросила:
— Отец мой, угодно ли вам выслушать мою исповедь?
— Я готов, дочь моя, — отвечал иезуит.
— Вы знаете, святой отец, что я дочь графа де Сент-Валье, этого благородного вельможи, который помог герцогу Бурбону в побеге, за что был приговорен к смертной казни. Никакие мольбы друзей и родных не могли укротить гнева короля Франциска. Тогда я кинулась ко двору, бросилась в ногам монарха и… Не правда ли, святой отец, это был страшный грех?
— Нет, — отвечал иезуит, — это не был грех, а долг дочери.
— Король Франциск принял меня благосклонно и тотчас приказал отложить исполнение казни, назначенной на другой день. Когда он меня поднял, стоявшую на коленях, он мне шепнул на ухо: «Сегодня вечером я тебе отдам прощение твоего отца». Я хотела протестовать, но король холодно прибавил: «Скажи нет, и голова графа де Сент-Валье покатится с лобного места на Гревской площади». Святой отец, я любила отца, притом же казнь вела с собой опись имущества, я бы осталась одна на белом свете, бедная, без всякой надежды… Я пала. Не правда ли, святой отец, — это был большой грех, непростительный?
— Да, если бы это совершилось для вашего личного удовольствия, — но вы спасли отца. Вас Бог не покарает, а, напротив, наградит за самопожертвование.
— Благодарю вас, святой отец, но это не все… король несколько раз приходил ко мне. Впоследствии он выдал меня замуж за господина де Брези. И потом, после свадьбы… Ах отец мой, я великая грешница.
— Конечно, дочь моя, вам может показаться великим грехом все то, что вы по обстоятельствам должны были сделать, но, принимая во внимание ваше чувство дочери к несчастному отцу, затем благодарность, которой вы были обязаны королю Франциску I за богатства и привилегии, данные им вашему мужу, я нахожу, что вы чересчур преувеличиваете грех.
— Мой муж по милости короля действительно оставил мне значительное имущество, — отвечала Диана.
— Итак, дочь моя, вы к себе несправедливы. Не тщеславие побудило вас сносить ухаживание человека некрасивого и немолодого. Вы спасали отца и желали увеличить имущество вашего мужа. Во всей этой исповеди я не вижу повода, по которому бы мог осудить вас.
Диана пытливо взглянула на духовника; глаза его были опущены вниз.
— Я еще имею грех, в котором должна покаяться вам, — сказала вдова.
— Я слушаю вас, дочь моя, хотя вперед утверждаю, что и этот грех ваш окажется мнимым.
— Слушайте же меня. Наследный принц Генрих, вернувшись с войны, стал настойчиво преследовать меня.
— И вы боитесь в одно и то же время сделаться любовницей отца и сына?
— Да, я ужасно этого боюсь, — отвечала Диана, закрывшая лицо руками, сквозь пальцы которых можно было следить за выражением лица священника.
— Дорогая моя дочь, — сказал с благосклонной улыбкой Лефевр, — церковь не имела бы в достаточной степени молний, демоны не могли бы располагать страшными для вас муками, если бы ваша связь с наследным принцем была единственной целью своего собственного удовольствия; о этим вы оскорбили бы небо, но я вас знаю, вы благородная и высокая душа, и я уверен, если вы согласитесь открыть ваши объятия принцу, то это сделаете единственно в виду высшей цели, для которой должны быть прощены и более тяжкие грехи.
— Высокие цели? — шептала графиня. — Укажите мне их… направьте мои шаги.
— Дочь моя, вообразите, что вы приобретете власть над принцем Генрихом, и, когда он взойдет на престол, это будет католический принц, враг еретиков, защитник ордена иезуитов и привилегий инквизиции.
— И вы думает, святой отец, — спросила Диана, — что если я буду поддерживать все это в принце Генрихе, то мне Господь Бог простит мое прошлое?
— Не только простит, но даже наградит вас через наш орден всеми земными благами.
— Это богатство я должна раздать бедным, не правда ли, отец мой? — сказала с оттенком грусти вдова де Брези, что не ускользнуло от тонкого слуха иезуита.
— Бедным! — отвечал он. — Можете помочь бедным, дочь моя, но вы должны быть богаты. Ваше звание требует блеска и роскоши. Бог сотворил неравные условия жизни людей, и кто старается уничтожить данное ему Богом, тот, значит, восстает против Его святой воли. Нет, дочь моя, вы должны быть богаты — таково ваше общественное положение.
Диана встала, выпрямилась во весь рост, глаза ее загорелись, она вся в миг будто преобразилась и сказала:
— Покончим, отец святой, эту комедию, все это переливание из пустого в порожнее. Поговорим откровенно. Вы от имени вашего ордена предлагаете мне союз?
— Да, дочь моя, я вам его предлагаю.
— Вы мне гарантируете богатство, почести, славу и опору вашего всемогущего ордена с тем, чтобы я влияла на короля и дофина, и чтобы они притесняли еретиков с такой жестокостью, какой еще не бывало до сих пор?
— Да, моя дочь, я вам это поручаю.
— Принимаю, — сказала графиня, — кстати, сегодня вечером у меня будет король Франциск.
— Знаю, — отвечал иезуит, — он возвратится сегодня вечером и, переодетый в платье простого кавалера, приедет к вам, постучится в двери сада, и кормилица Алисон ему откроет.
— Боже! Как это вы все знаете! — вскричала Диана. И ее удивление превратилось в страх.
— О дочь моя, я знаю вещи только необходимые для пользы общества и всегда их забываю, когда минует надобность, но оставим этот вопрос. Завтра в Лувре, как вам, вероятно, известно, состоится заседание по поводу религиозных событий в Германии.
— Да, я об этом слышала, — с некоторым замешательством отвечала госпожа де Брези.
— Итак, в совете будут обсуждаться эти вопросы. Некоторые из приближенных короля выступают против преследования реформаторов, будто бы не затрагивающих авторитет догматов церкви, и утверждают, что гонение еретиков только увеличит их силу.
— А знаете, святой отец, я с этим отчасти согласна, ибо история нам говорит, что религиозные преследования никогда не достигали своей цели.
— Вздор! — почти крикнул иезуит, вскочив со стула. — Палиативные меры, конечно, только увеличивают силу еретиков, но меры радикальные всегда, безусловно, полезны: они с корнем вырывают зло. Обратите внимание на еретиков прежних веков: донатистов[27], ариан[28], наконец, на еретиков близких к нашему веку — альбигойцев[29]; трон и церковь уничтожили даже воспоминание об их лжеучениях, потому что против них приняты были радикальные меры: не щадили ни стариков, ни женщин, ни детей — их всех уничтожили.
— Но, святой отец, я не чувствую в себе достаточно храбрости предлагать королю такие жестокие меры, — со страхом отвечала графиня. — Быть может, я не сумею оправдать надежды, возлагаемые на меня обществом.
— Король Франциск и дофин очень религиозны, мне это известно, потому что они избрали себе духовников из членов нашего ордена, вы имеете влияние на короля и его сына и можете действовать в интересах церкви.
— Но, святой отец, — продолжала графиня, — право, я боюсь, — буду ли я в состоянии уничтожить дух терпимости, господствующий в совести короля.
— Вы будете не одна, дочь моя, вас поддержит весьма влиятельный сановник.
— Могу я знать его имя?
— Разумеется, коннетабль Монморанси[30]. В нем вы найдете самого верного и преданного союзника.
— Как! Этот грабитель! — вскричала Диана, услыхав имя известного своей жадностью временщика.
Иезуит пристально взглянул на красавицу, легкая, едва заметная улыбка скользнула по его тонким губам.
— Будьте спокойны, дочь моя, — сказал он, — жадность Монморанси для вас не опасна, мы сумеем достойно вознаградить вас за ваши услуги. Еретики очень богаты, и список их имений находится в наших руках.
— Ах да, я и забыла. Впрочем, святой отец, вы не подумайте, что я жадна, я только желала бы иметь возможность прилично содержать себя, сообразно моему званию.
— Да, конечно, но я уже высказал вам мое мнение на этот счет. Теперь пока прощайте, я ухожу с полным убеждением, что вы позаботитесь о вашей душе, оказав услугу святой католической церкви.
— Но, святой отец, — вскричала графиня, — вы уходите, не благословив меня и не дав мне разрешение в грехах?!
Иезуит остановился. В его стеклянных глазах сверкнула искра интереса. Он с особенным удовольствием, более даже, с восторгом взглянул на эту красавицу, сохраняющую маску лицемерия даже перед ним, видящим ее насквозь.
«В самом деле она сильная женщина, — подумал Лефевр, — и вполне достойна быть членом общества Иисуса».
— Встаньте на колени, дочь моя, — сказал священник. Графиня повиновалась, и Лефевр произнес над ее головой традиционную молитву отпущения грехов.
III Феодальная месть
Замок Монморанси производил впечатление настоящей крепости с толстыми зубчатыми стенами и многочисленным войском, наполнявшим дворы и казармы этого огромного здания.
Париж в ту эпоху изобиловал домами, похожими на крепости. Монархический принцип еще не вполне восторжествовал. Король не смел гневаться на феодалов — он в них нуждался. Последствием таких порядков было появление Ришелье, уничтожившего своевольства дворян при помощи топора палача, но Ришелье тогда еще не родился. В описываемую нами эпоху каждый дворянин был королем в своем замке; самые вопиющие преступления дворян оставались безнаказанными; права имели лишь очень сильные вельможи и духовенство — остальной народ не пользовался никаким правом, он только платил подати.
Герцог Монморанси занимал должность коннетабля, что делало его главой всех вооруженных сил христианского короля Франции. Монморанси формировал французские войска, которые были большей частью феодальные, даже после реформ Карла V. К тому же король Франциск I не отличался военными способностями, он более походил на галантного кавалера, чем на воина, и не позволял себе нарушать привилегии феодальных баронов. Герцог де Монморанси по происхождению был одним из первых баронов Франции[31]. Его предок первым принял христианство, вследствие чего Монморанси носил титул первого христианского барона. Разве одни принцы Гизы, властители Лорена или Куртено, давшие императоров Константинополю, могли равняться с Монморанси; затем он был в родстве с самыми знаменитыми домами, а потому и имел двойную привилегию: первого дворянина Франции и первого генерала королевских войск, что давало громадную власть временщику. Монморанси не имел друзей, его жадность, чрезмерное честолюбие и свирепость отталкивали от него всех. Заслужить гнев страшного временщика было опасно. Чтобы познакомиться ближе с Монморанси, войдем к нему в кабинет. Герцог был занят разговором с отцом Лефевром. В чем заключалась эта беседа, нам неизвестно, но почести, оказываемые всемогущим временщиком иезуиту были поистине королевские. Он проводил Лефевра до самых дверей. Слуги гордого временщика немало удивлялись, отчего их господин оказывал почести простому священнику.
Когда гость ушел, любезная улыбка исчезла с лица Монморанси, оно приняло обычное свирепое выражение. Он отдал приказание позвать к себе старшину. Минуту спустя, последний явился. Это был человек небольшого роста, коренастый, косой, с низким лбом и физиономией, на которой резко отпечатались самые низкие инстинкты. Старшина был одет в куртку из буйволовой кожи, за поясом кушака виднелась связка ключей, а сбоку короткая шпага. Звали его Конрад Черный, это было пугало всех обитателей дворца и феодальных владений коннетабля. Одной из главных обязанностей Конрада была расправа с несчастными, заслужившими гнев Монморанси.
— Конрад, — сказал Анн Монморанси, — ходил ли ты смотреть пленного?
— Точно так, господин герцог, я в точности исполнил ваше приказание.
— Ну, что делает арестант?
— Как всегда — молится Богу и проклинает вашу милость.
— Ну до последнего мне дела нет, самое главное, чтоб не убежал, впрочем, этого едва ли следует опасаться — тюрьма, кажется, очень надежная.
— Конечно, — отвечал с грубой улыбкой старшина, — душа его вылетит, а тело останется в тюрьме.
Монморанси улыбнулся на эту шутку и сказал:
— А исполнил ли ты мое другое приказание?
— Разумеется исполнил; я скорее позволю содрать с себя живого шкуру, чем ослушаюсь приказа вашей милости. Как бы нечаянно я положил около арестанта острый кинжал и рядом с его скамейкой поставил склянку, данную вами, предупредив, что в ней находится самый смертельный яд.
— Хорошо.
— Я ему также доказал, как вы меня учили, необходимость добровольного путешествия на тот свет. Но это не помогло.
Герцог с лихорадочной поспешностью шагал по комнате. «Непонятная настойчивость, — шептал он. — Каждый другой человек на его месте при таких обстоятельствах лишил бы себя жизни не один, а десять раз. Сколько пленных, сидя в тюрьме, изощряют свои способности, чтобы уничтожить себя и, не имея под руками для этого средств, разбивают головы о тюремные стены… А этому негодяю мы дали все, чтобы он себя уничтожил, и яд, и кинжал, но он отказывается принять мое благодеяние и исполнить мое искреннее желание».
— Господин герцог, — сказал главный палач Монморанси, — я имею некоторые основания полагать, что дело обойдется само собой. Яма, где сидит арестант, сильно расстроила его здоровье, его телесный недуг быстро развивается, и, мне кажется, он скоро должен перейти в иной мир.
— Как это ни будет скоро, но для меня может показаться слишком долгим. Быть может, смерть его мне понадобится через день, через час!
— В таком случае, — сказал, оскалив зубы, палач, — почему же вы не даете мне приказание покончить с ним разом.
— Не могу, Черный Конрад, король взял с меня клятву, чтобы я не убивал пленника. Нам остается одно средство, довести до полного отчаяния арестанта, чтобы он сам с собой покончил.
— В таком случае, — предложил палач, — можно устроить таким образом, что в самоубийстве не будет сомнения.
— Нет, Конрад, нельзя, я дал клятву на образе чудотворной иконы, которую епископ ангулемский сам повесил на шею королю. Нет, нет, Конрад, я не могу стать клятвопреступником — это смертный грех!
Конрад ничего не отвечал, он давно привык слепо повиноваться воле господина. Притом же палач был сыном своего времени. Подвергнуть жертву адским мукам, довести ее до полного отчаяния, предоставить все средства к самоубийству — это можно, но нарушить клятву, данную на чудотворной иконе — смертный грех.
— Возьми фонарь и пойдем, — сказал после минутного молчания герцог.
Конрад зажег фонарь, надавил пружину, и в стене открылось большое отверстие. Оба осторожно стали спускаться вниз, в подземелье, по крутой лестнице. Несколько раз герцог чуть не упал, скользя по влажным ступеням, а его спутник, как видно, привыкший к этому маршруту, шел смело и уверенно.
— Скоро ли дойдем? — спросил Монморанси, останавливаясь на одной из площадок.
— Еще немного нужно спуститься вниз, монсеньор, мы уже находимся близ леса; слышите, как сладко пташки поют? — добавил палач, холодно улыбаясь.
И действительно вскоре будто из недра земли послышался шум, крики, плач, рыдания.
— Они все обозначены в списке? — спросил герцог.
— Да, монсеньор, только одного я не записал — мужа молочницы Пьерины, Доминико.
— Это каким образом? Кто осмелился посадить в яму Доминико, который был всегда верным и послушным слугою?
— Герцог де Дамвиль, старший сын вашей милости, приказал.
— Мой сын? Хорошо же он начинает в восемнадцать лет; за какое преступление он наказал Доминико?
— Вашей светлости, вероятно, известно, что герцог де Дамвиль оказывал некоторое внимание Пьерине, что весьма естественно. Представьте себе, до какого безумия дошел Доминико, он осмелился запретить своей жене ходить к герцогу и даже ее ударил, когда заметил на лице ее улыбку.
— Насколько же времени герцог приказал тебе арестовать Доминико?
— До тех пор, пока не я получу приказа об его освобождении, но так как господин герцог вчера уехал в свои владения, то приказ этот едва ли скоро последует.
— Хорошо, сегодня вечером выпустить Доминико и сказать, что герцог Дамвиль, ввиду слезной просьбы Пьерины, прощает его. Затем послать гонца к герцогу с приказом от моего имени немедленно вернуться в Париж.
— Слушаюсь, ваша светлость, все будет исполнено по вашему желанию.
Наконец они дошли до самой нижней части тюрьмы. Здесь зараженный воздух, страшные вопли, раздававшиеся со всех сторон, олицетворяли собой ужас католического ада, так картинно рисуемого благочестивыми отцами иезуитами.
— Открой дверь каземата и наблюдай, — сказал Монморанси. — Однажды раздраженный пленник разорвал цепи и чуть было не убил меня.
— Монсеньор, можете быть совершенно спокойны, — сказал, осклабясь, палач, — цепи, скованные мной, никогда не разрываются.
Дверь каземата была открыта. Луч фонаря осветил ужасную картину. На низком каменном ложе виднелась бесформенная масса лохмотьев, цепей и человеческих членов; вонь стояла нестерпимая; два огненных глаза казались одни живыми в этой массе; белая всклокоченная борода; почти нагое исхудалое тело приподнялось, пленник встал и сел на своем ложе. Это был человек до крайности изнуренный, худой, но лицо его и до сих пор носило следы красоты. Арестант, увидя вошедших, бросился на них с сжатыми кулаками и, сдержанный цепью, прикованной к стене — бессильно упал на скамью. Вошедшие злобно расхохотались.
— Напрасно ты делаешь такие скачки, мой милый, — сказал палач, — ты можешь сломать себе кости: ведь эти цепи скованы мной специально для тебя.
— Убирайся вон, — вскричал Монморанси, — я желаю остаться с пленником наедине.
Палач ушел.
При звуке этого голоса, пленник задрожал.
— Герцог, — прошептал он. — Боже мой! Боже мой!
— Да, — сказал Монморанси, — это я, которому ты изменил в дружбе, которого ты опозорил, соблазнив его жену. Теперь смотри на меня, граф Виргиний де Пуа, и скажи мне откровенно: чье положение лучше, твое или мое?
— Он мстит, — тихо лепетал узник, — наказывает меня! — Бог с ним!
— Может, Бог тебя и простит, — отвечал грубо коннетабль, — но мое проклятие и моя месть неизменны.
— Я терплю мучения ада, — шептал узник.
— О я вполне понимаю, это не прелестный альков замка Дамвиль, солома несколько тверже мягкой брачной постели, прикосновение цепей не так приятно, как нежные ручки герцогини Жильберты; что же делать, мой милый? Нужно применяться к обстоятельствам — так уж устроен свет.
— Наконец, что же ты хочешь от меня? — вскричал узник в припадке отчаяния. — Надеюсь, что теперь твоя месть удовлетворена?
— Моя месть удовлетворена? — отвечал с адским хохотом Монморанси. — Как мало ты меня знаешь, граф Виргиний, а ведь мы были с тобой когда-то друзьями. Если бы я видел тебя в глубине ада, терзаемого демонами, если б я был убежден, что твоя бессмертная душа обречена на вечные муки, и тогда едва ли я утешился бы. Но несмотря на все это, я пришел предложить выход из этого страшного положения.
Узник приподнялся на колени, внимательно слушая Монморанси, и в его потухающих глазах загорелся луч надежды.
— Хочешь ли ты, — начал герцог после некоторого размышления, — хочешь ли заменить ужас тюрьмы спокойной жизнью в монастыре? Взамен этих цепей, опоясаться монашеским поясом и окончить жизнь в раскаянии и молитве?
Узник жадно ловил каждое слово герцога.
— О Монморанси! — вскричал он. — Если ты дашь мне эту милость, ты будешь великодушнейшим из людей, и я окончу мою жизнь молитвой к Богу, дабы он простил мои грехи и твои.
— Это будет зависеть от тебя.
— От меня! Да разве ты можешь думать, что я буду колебаться принять какие бы то ни было условия?
— Прекрасно. Подпиши эту бумагу, и цепи твои сегодня же спадут.
Узник взял бумагу и прочел следующее:
«Я, нижеподписавшийся граф Виргиний де Пуа, маркиз де Мевилль, владелец де ля Форте, де Дигане и других мест, кавалер ордена святого Михаила, клянусь перед Богом и людьми удалиться от мира и окончить жизнь мою в монастыре.
Вследствие чего отдаю все мои владения, титулы, богатство и привилегии моему дорогому племяннику Анри, герцогу де Дамвилю — сыну монсеньора Монморанси, великого коннетабля Франции.
Моего сына Карла, именующегося графом де Пуа, объявляю незаконным».
— Наглец! — вскричал узник, бросая бумагу в лицо Монморанси.
Тот не обратил на это никакого внимания и спросил:
— Хочешь ты подписать бумагу или нет?
— Чтобы объявить незаконным сына самой святой женщины, которая когда-либо существовала на свете! Лишить его привилегий? Ты, верно, обезумел! Где же бы я мог найти убежище против моей совести и против справедливого гнева Господа Бога?
— Но все равно твой сын не будет иметь ничего, твои владения описаны. Если они перейдут в мое семейство, то сын твой Карл может рассчитывать на наше великодушие, иначе — он умрет с голода, ибо владения графа де Пуа должны перейти к графине де Брези, герцогине де Пуатье.
— Пусть будет, что будет, — отвечал несчастный, — но я не желаю разорять и предавать позору моего сына. Я скорее готов сжечь мою руку, чем подписать этот гнусный документ. Ты мог оковать меня цепями, подвергнуть страшным мукам, но тебе не удастся сделать меня сыноубийцей!
— Как знаешь, — сказал Монморанси, желая оставаться хладнокровным. — Но ты очень скоро раскаешься. Страдания твои увеличатся, и ты будешь просить смерти, как дара небес.
— Смерти! Ты давно обрек меня на самоубийство, предоставив к этому все средства.
— Это служит доказательством только моей к тебе дружбы. Жить без надежды нельзя, а у тебя ее давно нет.
— Быть может, при помощи Бога друзья мои узнают, где я, и освободят меня из этой могилы.
— Однако до сих пор они этого не сделали. Вот уже пять лет, как ты сидишь в тюрьме.
— Да, когда я предательски был брошен в эту яму, моему сыну было пятнадцать лет — теперь он скоро станет совершеннолетним, получит феодальные права и, быть может, отмстит тебе, подлый душегуб, за мои страдания.
— Ты бредишь, старик, — отвечал Монморанси, — я постараюсь заручиться приказом короля и уничтожить, стереть с лица земли твоего сына.
— Нет, король не даст тебе такого гнусного приказа, ты заблуждаешься. Притом же мой замок де Пуа очень солидно укреплен, потребуется по крайней мере шесть месяцев, чтобы взять его. Едва ли король, нуждающийся в войске постоянно, отдаст его тебе для личной мести.
— Хорошо. Оставайся здесь, если желаешь, а я постараюсь найти средства сломить твое упрямство.
— Средства? Понимаю, — ты говоришь о пытке.
— О нет, я знаю твою железную волю — ты пытку перенесешь; я придумал средство совершенно иное. Вот к этой стене я думаю приковать твоего сына, — холодно сказал Монморанси и вышел из каземата.
Крик отчаяния вырвался из груди несчастного узника.
— Бог мой, — говорил он, поднимая к небу окованные цепями руки. — Ты не допустишь, чтобы совершилось такое страшное преступление, у него нет другой надежды, кроме Тебя! — И крупные слезы покатились по исхудалым щекам и седой бороде старика.
Эти слезы облегчили страдальца, в его душе зародилась надежда. Немного погодя, он заснул, шепча имя дорогого сына.
Узник обманывался, полагая, что сын его лишен опоры в свете. Вскоре мы увидим, что молодой человек имел сильных друзей.
IV Отец и сын
Прошли три дня после описанной нами сцены, происходившей между герцогом Монморанси и графом де Пуа.
Суровый коннетабль шагал из угла в угол по обширной зале своего дворца, нетерпеливо поглядывая на дверь.
— Господин герцог де Дамвиль, — доложил слуга.
— Проси!
Вскоре на пороге появился Анри де Монморанси, герцог де Дамвиль — старший сын коннетабля. Хотя юноше едва минуло восемнадцать лет, но по его высокому росту, широким плечам и бороде он казался двадцатишестилетним мужчиной. Лицо молодого человека выражало холодную надменность. Монморанси любил своего первенца — он видел в нем самого себя.
— Господин герцог, — сказал коннетабль, — я уже два дня жду вас.
— Монсеньор, я не знал, что вам угодно было меня видеть.
— Как? Разве вы не получили мое приказание, посланное вам с берейтером.
— Нет, не получал. В Дамвиль действительно прибыл один из ваших слуг и передал мне приказание от вашего имени: тотчас же вернуться в Париж, но, признаюсь, я не поверил и потребовал письменный приказ.
— Ну а потом?.. — спросил герцог.
— Письменного приказа он мне не доставил, я велел заковать его в цепи и бросить в тюрьму.
— Вы ошибаетесь, герцог, приказ мной был дан перед вашим приездом, — я было хотел послать за вами и привести вас ко мне силой.
— Весьма сожалею, что произошло такое недоразумение! А теперь, монсеньор, что побудило вас призвать меня в Париж?
— Причина очень важная. Вы, господин герцог, позволяете себе в замке вашего отца чересчур бесцеремонно обращаться с мужьями, неудобными для ваших любовных похождений.
— Монсеньор!..
— Но вы ошибаетесь, господин герцог, полагая, что вошли уже в права наследства. Пока я жив, и по милости неба рассчитываю жить еще много лет, в моих замках и дворцах существует только одна воля — моя!
— Я вижу, монсеньор, что вам передали историю с Доминико не так, как она произошла в действительности. Я наказал Доминико за то, что он осмелился в моем присутствии ударить слугу дома Монморанси.
— Но этим слугой оказалась его неверная жена? Это значительно смягчает его дерзость.
— Монсеньор, вы слишком высоко поставлены, чтобы замечать настроение черни, я же как простой дворянин, постоянно встречаясь с людьми мелкого сословия, замечаю, что абсолютное господство феодального права начинает колебаться.
— Черт возьми! — вскричал коннетабль. — Я не имел это в виду.
— Да, монсеньор, заседатели и главы общин начинают обращаться с нами, как с простыми гражданами.
— Есть много правды, сын мой, в том, что вы говорите, — сказал задумчиво коннетабль. — К моему крайнему изумлению, король как будто одобряет поведение общин. С тех пор как я нахожусь в государственном правлении, большее число документов, в которых излагается свобода общин, разрешена и даже санкционирована самим королем.
— Отец, это вполне понятно, король должен поддерживать права граждан в ущерб прав дворянских. Собственно говоря, что такое дворяне? Равные королю его союзники, а иногда и враги. Мы не платим податей, мы часто вынимаем из ножен шпагу для защиты короля, но иногда эту самую шпагу мы направляем против него. Отсюда весьма естественно, если король ищет точку опоры в союзе с советами городов. Верьте, отец мой, дворяне неизбежно должны лишиться своих прав, сдавленные, с одной стороны, властью короля, а с другой — силою народа. Дворянам необходимо сплотиться, чтобы одолеть роковые обстоятельства.
— Или заводить связь с женами своих подданных, — заметил, улыбаясь, Монморанси.
— О монсеньор, не обращайте внимания на мою минутную слабость, за которую я и так достаточно наказан. Позвольте мне продолжить о средствах. Средства эти, по моему мнению, в укреплении феодального авторитета. Дворянин не должен останавливаться ни перед чем для утверждения своей власти. Если подчиненный ему вассал, хотя возбудит подозрение, этого достаточно. Виновный должен быть не только ввергнут в тюрьму, но даже казнен без всяких рассуждений!
Старший Монморанси, улыбаясь, слушал своего достойного сынка. Помолчав некоторое время, он сказал:
— Дворянам необходимо объединиться с одним из могущественнейших религиозных обществ, недавно учрежденных; я уже являюсь агентом этого общества.
— Как! Вы, великий Монморанси, — агент кого-то?
— Да, мой милый, я обещал этим людям способствовать, влиять на короля и как глава армии исполнять все, что они пожелают. В свою очередь общество зорко будет следить за всеми моими врагами и недоброжелателями, нейтрализуя их враждебные действия.
— Но кто же они, эти сильные люди? — с удивлением спросил сын. — Не ошибаетесь ли вы, отец?
— Ты слышал что-нибудь об иезуитах?
— Да… Мне говорили, что недавно основано какое-то религиозное общество, отличающееся своим милосердием. Говорят, они очень сильны.
— А вот ты сам убедишься в этом, мой сын, — отвечал герцог, — я сейчас познакомлю тебя с одним из представителей ордена во Франции. Он докажет тебе, что их общество лишь одно может затушить пламя пожара, охватившее католический мир.
Говоря таким образом, герцог Монморанси нажал на скрытую в стене пружину, дверь отворилась, и в комнату вошел священник, очевидно, подслушавший их разговор от начала до конца. Одет он был в скромную сутану. Личность его уже несколько знакома — то был преподобный отец Лефевр.
V Контрмина
В эпоху, когда происходит действие нашего рассказа, Париж далеко не был так велик, как теперь. В то время столиц во Франции было много. Почти все провинции управлялись независимыми владетельными князьями, например: Бретань была прямо иностранная и лишь часть ее принадлежала Франции. Все большие провинции являлись уделами принцев королевского дома, жили своей собственной жизнью. Феодализм не угнетал свободы граждан, так, как в наш образованный век угнетают ее бюрократическая формальность и административный произвол.
Но вместе с тем в те времена полного застоя владетелями совершались страшные преступления. Одним из красноречивых доказательств этого может служить голодная смерть Карла VII[32], который подверг себя ей, боясь, что сын его Людовик XI[33], впоследствии король Франции — отравит его.
Пышность двора Лувра, любезность короля Франциска I и университет обращали внимание всей Европы на Париж, начинавший в ту эпоху значительно разрастаться. Затем французская кавалерия пользовалась громкой славой. Сам великий король Карл V, владения которого распространялись по всей Германии, Италии, Фландрии и Америке, не смел бросать своих хищных взглядов на Францию, опасаясь ее знаменитой кавалерии.
Но хотя Париж рос очень быстро, здания его строились без всякого плана и архитектуры. Каждый брал себе землю и строил дом по своему вкусу, как хотел. Ряд оригинальных построек был очень живописен, но приводил в ужас Бенвенуто Челлини и Приматиччио[34], гениев искусства той эпохи, пользовавшихся милостями короля Франции Франциска I, как мы уже заметили выше, очень любившего прекрасный пол. Этот король и впоследствии Генрих IV занимают видную страницу в истории романтических похождений дома Валуа.
Мы уже знаем, какой ценой прелестная Диана купила жизнь своему отцу. Но король-волокита не довольствовался придворными победами над женщинами. Переодевшись, он нередко, как простолюдин, по целым ночам проводил время в самых отдаленных кварталах Парижа. В то время в столице Франции ночные приключения были в моде. Искатели приключений и грабители подстерегали свои жертвы; одни запоздалых женщин, другие — прохожих.
Пренебрежение к жизни и физическим страданиям в разбойниках было удивительное: они не боялись ни пыток, ни казней, и вместе с тем верили в чертей, колдунов и ведьм и трепетали при одной мысли сделать несколько шагов близ кладбища.
Одной из самых страшных местностей в окрестностях Парижа в те времена считался Монт-Фукон. Это был холм, на котором стояли виселицы с болтавшимися на них трупами повешенных. Благочестивые отцы католической церкви вопреки христианскому милосердию лишали преступников обряда погребения. Казненные истлевали на висельничных столбах до тех пор, пока их трупы не расклевывали птицы и кости не разносили хищные звери.
В одну темную очень бурную ночь какой-то пешеход с поникшей головой шел к проклятому холму. Раскаты грома беспрестанно гремели над его головой, он, казалось, ничего не слыхал и все шел вперед, взбираясь в гору. Но вот сверкнула молния и ярко осветила жуткую картину. Кругом стоял ряд виселиц, на которых, точно живые, болтались мертвецы, раскачиваемые бурей. Путник остановился, поднял голову и оцепенел от ужаса. Слабый крик вырвался из его груди.
— Нет, не могу, не могу! Пресвятая Дева, спаси меня, — шептал несчастный.
Едва он произнес эти слова, как земля, на которой он стоял, точно заколебалась под ним, он хотел сделать движение и не мог. Несчастный почувствовал, что проваливается, и лишился сознания.
VI Собрание мстителей
Когда он пришел в чувство, то увидел себя лежащим на тюфяке посредине хорошо освещенного низкого подземелья. Несколько замаскированных личностей наклонились над ним. Один из них вынул из кармана четырехугольную склянку и влил из нее несколько капель жидкости в рот пострадавшего. Лекарство произвело быстрое действие, он приподнялся и стал боязливо осматриваться.
— Доминико! — воскликнул один из замаскированных.
— Вы меня узнали? — спросил слуга Монморанси.
— Да, — сказал замаскированный, — теперь ты нам отвечай, как ты попал туда, где мы тебя нашли.
— Я хотел купить месть ценою моей души.
— Слышите, братья, — сказал грустно замаскированный, — этот человек, созданный по образу и подобию Божию, тиранством доведен до полного отчаяния, он не боится вечного мучения, лишь бы насладиться хоть одну минуту чувством мести. — Обращаясь к Доминико, замаскированный указал на распятие. — Вот Тот, Кто столько выстрадал, Кто был бит господами, принцами и священниками, во имя Его мы работаем, дабы освободить несчастное человечество от феодального гнета и фанатизма духовенства.
Вассал глубоко вздохнул:
— Да, — проговорил он тихо, — прошлой ночью в тюрьме я поклялся отомстить.
— Скажи, что тебя заставило страдать?
— Разве вы не знаете?
— Все равно рассказывал!
— Хорошо, я повинуюсь, и передам вам все подробно, — начал Доминико. — Родился я в одном из многочисленных феодальных имений дома Монморанси. Семейство наше уже двести лет служит герцогам; мы всегда были верны до самоотвержения: несколько дней тому назад я готов был отдать жизнь за моих господ, как вдруг над моей головою разразилось несчастье. Я полюбил страстно молодую девушку Пьерину, она, как и я, была слугою герцогини, которая ее очень любила. Мы получили дозволение от господ и сочетались законным браком. Но вот мне, как раскаленным железом, обожгла мозг мысль, что кто-нибудь из семейства герцога может воспользоваться над моей женою феодальным правом. Но вскоре я утешился тем, что моя верная служба господам, с самых детских лет, избавит меня от позора, которому подвергаются все остальные слуги; более всего я рассчитывал на покровительство герцогини, но мой расчет оказался неверным. Раз здесь, в Париже, я шел, чтобы занять караул на башне и, встретив Черного Конрада, нашего главного прево[35], услышал от него такой вопрос: «Как здоровье твоей достойной супруги?» — спросил он с демонической улыбкой. Я взбесился и просил оставить в покое меня и мою жену. Прево расхохотался и прибавил: «Представь себе, твоя невинная жена полагает, что ты на карауле, воротись к ней, сделай ей сюрприз, я пока займу твой пост». Все это было мне сказано с такой уверенностью, что я ни минуты не сомневался в истине и тотчас же воротился домой. Я хотел отворить дверь, но она была заперта. Я стал стучать сильнее. Вдруг дверь отворилась, и на пороге моей комнаты появился молодой Монморанси. Как я его не убил — до сих пор понять не могу. Весь мой гнев был обращен на жену, но она в слезах валялась у моих ног, уверяя меня, что уступила только силе, и страшилась навлечь на мою голову гнев господина. Что было делать мне? На этот раз я простил. Вскоре, однако, я мог убедиться, что не страх гнева господина толкал мою жену на этот путь, а женское тщеславие, и когда я стал укорять Пьерину, она имела наглость заявить мне, что не хочет знать моего запрещения, потому что любит герцога и будет принадлежать ему. Взбешенный таким ответом, я ударил жену в присутствии ее любовника.
Доминико остановился, он сильно волновался, передавая историю своего несчастья.
— Ну а потом? Тем и кончилось? — спросил один из замаскированных.
— Вы плохо знаете наших господ, — отвечал Доминико. — Час спустя, когда я блуждал по коридорам дворца, обдумывая, как мне поступить: просить ли справедливости у старого герцога или моими собственными руками учинить расправу, — двое драгун, сопровождаемые Черным Конрадом, накинулись на меня, заковали в цепи и бросили в одну из тех ужасных могил, где умирает медленной смертью враг Монморанси. Меня цепью приковали к стене и со смехом объявили мне, что я должен умереть в этой зловонной яме.
— Ужасно! — воскликнул кто-то из присутствующих.
— Да, мои страдания невообразимы, — продолжал Доминико. — Вот тогда-то я и поклялся отомстить, если освобожусь, хотя бы мне пришлось продать душу мою дьяволу.
— Но ты вышел, надеюсь, не при помощи черта? — спросил один из замаскированных.
— Старый герцог освободил меня! Ему не понравилось, что сынок стал распоряжаться в его дворце. Но вот что важно: меня заставили просить прощения у любовника моей жены. Чтобы не околеть в этом ужасном колодце, куда меня бросили, я вынужден был кротко перенести и этот позор. На коленях, глотая слезы, я прикасался губами к руке моего оскорбителя, едва сдерживая желание растерзать его в клочья!
Доминико замолчал. Очевидно, последнее оскорбление терзало его душу еще более, чем предыдущие.
— Как тебе удалось скрыть свою ненависть?
— Как! Чувство мести поддерживало меня, мне удалось всех обмануть моей покорностью. Были минуты, когда я ногтями раздирал свою грудь, и несмотря на это на губах моих играла улыбка покорности. О герцог де Монморанси, как счастлив буду я в ту минуту, когда тысячу раз вонжу мой кинжал в твое сердце!
Доминико выпрямился во весь рост, сжал кулаки и поднял руки, будто в самом деле перед ним стоял его ненавистный враг. В его глазах и лице горел огонь ярости человека, угнетенного долгим рабством и освободившегося для того, чтобы отмстить. Снова настало молчание.
— Итак, Доминико?.. — спросил один из замаскированных.
— Да, я пришел сюда только для этого.
— А что ты можешь дать нам за то, что мы будем содействовать исполнению твоего желания?
— А что же вам может дать бедный слуга? У него ничего нет, кроме жизни, — возьмите ее.
— Жизнь твоя и без того нам принадлежит с тех пор, как ты проник в это подземелье. Мы спрашиваем тебя, какими услугами отблагодаришь ты нас, если мы предоставим тебе средства отомстить Монморанси?
— Я буду сообщать вам все, что творится во дворце Монморанси, — в этом клянусь вам!
— Но после того как ты провинился, молодой герцог едва ли будет доверять тебе?
— Не беспокойтесь, — отвечал со зловещей улыбкой Доминико, — я сумею заслужить его доверие. Поведу его в комнату моей жены и буду сторожить, чтобы никто не помешал их свиданию, затем я знаю еще один секрет. Герцог Монморанси отдал бы мне за него все сокровища.
— Секрет Монморанси! Главы наших врагов!
Доминико молчал, подозрительно оглядываясь.
— Можешь смело говорить, — сказал один из замаскированных.
— Ты также будешь равным, самым сильным из нас, если пройдешь известные испытания, — добавил другой.
— Хорошо, я скажу вам, но помните, надо быть очень осторожными, чтобы герцог ни о чем не смог догадаться.
В ответ на это один из присутствующих поднял капюшон, и все увидели благородные черты маркиза де Бомануара.
— Повторяю, можешь смело говорить, — сказал маркиз, — мое слово тебе порукой!
Всякое сомнение исчезло в душе Доминико, и он сказал:
— Хорошо, господа! Я открою вам эту кровавую тайну.
VII Карл де Пуа
— Мое открытие, господа, — начал Доминико, — относится к тому времени, когда я был заперт в подземелье дворца Монморанси. Около моего каземата был другой, в котором уже пять лет заключен важный преступник.
— Пять лет! — вскричал один из замаскированных, причем спал его капюшон, и Доминико увидал молодое энергичное лицо.
— Да, — продолжал рассказчик, — узник томится уже пять лет, я это узнал случайно, когда Конрад приносил ему еду.
— Видел ты пленника? Как он выглядит?
— Это старик с длинной белой бородой, сгорбленный, похожий больше на скелет, чем на человека.
— Это не он, — прошептал молодой человек, опуская руки.
— Продолжай твой рассказ, Доминико, — сказал Бомануар.
— Всякий раз, — продолжал слуга, — когда мне самому случалось входить к заключенному еще прежде, до моего ареста, старик всегда смотрел на меня, злобно сверкая глазами. Я не старался заводить с ним разговор и, сделав свое дело, спешил поскорее убраться из этой зловонной могилы. Когда же меня самого арестовали, после того, как я молил Бога, плакал, проклинал, ругался, я наконец стал осматривать мою темницу; при слабом свете из коридора я заметил над моей головой в стене круглое отверстие. Мои цепи были довольно длинны и позволяли влезть наверх. Я взял камень, заменявший мне подушку, сделал себе подставку и увидал, что это отверстие идет в камеру несчастного старика.
Люди в масках с особенным вниманием слушали рассказ Доминико.
— Я пробовал завести разговор с несчастным, но это была вещь почти невозможная; узник с недоверием смотрел на меня и не отвечал на вопросы. Тогда я рассказал ему свою историю и умолял сообщить мне, кто он и за что посажен, причем клялся спасением моей души посвятить мою жизнь для его освобождения. Эта клятва наконец его убедила.
— Если ты такой же несчастный, как и я, — сказал он, — то дай Бог тебе поскорее выйти и помочь мне. Если же ты изменник и говоришь со мной для того, чтобы после еще увеличить мои страдания, тогда — пусть Бог тебя накажет. Если тебе удастся выйти из тюрьмы, — продолжал узник, — то постарайся дойти до короля; Франциск хотя и легкомысленный, но очень добрый — он выслушает тебя. Скажи ему, что уже пять лет один из его вернейших подданных томится в этой страшной тюрьме как жертва мести герцога Монморанси. Передай королю, что если ему не угодно освободить меня, то пусть он по крайней мере защитит моего бедного сына Карла, которого они хотят ограбить.
При этих словах Доминико, молодой человек почти крикнул:
— Имя, имя этого пленника!
— Граф Виргиний де Пуа, — отвечал Доминико.
Из груди юноши вырвался раздирающий душу крик, и он, как сноп, повалился на землю.
Произошел общий переполох.
Все бросились к юноше, причем капюшоны их упали, и Доминико к величайшему своему изумлению увидел, что многие из присутствовавших принадлежали к высшим аристократическим домам и даже были принцы крови, как, например, Конде. Тогда Доминико понял христианское значение слов Бомануара, что он, простой слуга, сделавшись их братом, станет равным самым высокопоставленным лицам на земле и что обещание мести этих господ не есть пустые слова. Между тем все старались привести в чувство молодого человека.
— Скажите, сеньоры, — спросил вполголоса Доминико, — этот молодой человек, должно быть, Карл де Пуа?
— Почему ты так думаешь?
— Он очень похож на старика-пленника.
— Да, это его сын, — отвечал с грустью Бомануар. — Бедный Виргиний! Он так им гордился. Но герцог Монморанси не уйдет от мщения! — вскричал старик, и глаза его заблистали. — Клянусь вот этим святым крестом, — прибавил он, указывая на крест, висевший у него на груди. — Мы отомстим злодею и освободим его жертву.
Барламакки, который также находился здесь, поднес к губам Карла де Пуа пузырек и влил ему в рот несколько капель жидкости. Молодой человек очнулся, точно пробудился от долгого тяжелого сна. Его лицо хотя и выражало страдание, но было покойно. Увидав Доминико, он вздрогнул и начал его расспрашивать о самых мельчайших подробностях, касающихся ареста его несчастного отца.
Доминико передал ему все, даже разговор, который вел герцог Монморанси с заключенным. Доминико не умолчал и о том, что герцога страшно стесняет клятва, данная им королю — не убивать графа де Пуа, и что Монморанси употреблял все средства, дабы чаша страдания узника переполнилась, и он сам лишил себя жизни. Для этого, — продолжал Доминико, — злодеи оставляли около заключенного сосуд с ядом и острый кинжал.
Рассказ этот произвел глубокое впечатление на все собрание, в особенности страдал сын заключенного.
После некоторого молчания, Бомануар сказал:
— Не печалься, друг мой Карл, мы постараемся вырвать из когтей палача Монморанси твоего отца. Я товарищ и брат по оружию короля Франциска — я сам тебя поведу к нему и, надеюсь, он исполнит твою просьбу.
— Я готов повиноваться вам, — отвечал молодой человек. — Вы мой второй отец и руководитель, но не могу не выразить некоторого сомнения. — И затем, обратившись к собранию, продолжал: — Господа, я не имею права призывать к себе на помощь все силы вольных каменщиков — ведь это мое личное горе, мое несчастье. Я могу лишь некоторых из вас просить помочь мне.
— Почему некоторых, мы все идем! — единодушно отвечали присутствующие.
— Ты был не прав, друг мой, — сказал Бомануар, — предприятие, на которое ты идешь, одинаково близко сердцам всех каменщиков, также, как и твоему. Нельзя не разделять желания сына освободить отца.
Карл искренно поблагодарил всех, и на лице его хотя еще видны были следы грусти, но оно уже начинало принимать оживленное выражение, в глазах засветился луч надежды.
VIII При дворе Франциска I
Между тем как придворные интриганы употребляли все зависящее от них, чтобы завладеть душой Франциска I и распоряжаться его благосклонностью, Монморанси желал лишь извлечь пользу из гибели заключенного им графа де Пуа путем конфискации его имущества.
В то время еще не существовало Тюильри; короли Франции жили в Лувре, где были сосредоточены все сокровища искусства. Франциск I обратил дворец в настоящий музей. Король был постоянно в долгах; он всегда нуждался в деньгах для осуществления своих фантастических замыслов, войн и любовных похождений. Франциск I имел удивительную способность находить деньги там, где их вовсе не было. Записки Бенвенуто Челлини о придворной жизни Франциска I и его времяпрепровождении — чрезвычайно интересны. Главным образом обращает на себя внимание отношение короля-куртизана к красавице Диане, разыгрывавшей роль благочестивой перед дофином и в то же время бывшей любовницей короля-отца; и то, и другое в угоду благочестивых отцов иезуитов.
Диана де Брези известна в истории королевских куртизанок. Она была необыкновенно красива, хитра, кокетлива и бесстыдна до наглости. Бесхарактерный старый волокита Франциск I, живший для женщин и умерший за одну из них — за красавицу Фероньер, — понятно, должен был находиться под обаянием опьяняющих чар Дианы, этой сирены, которую знатоки сердца человеческого иезуиты выбрали орудием своей цели.
В данный момент мы войдем в покой красавицы фаворитки и послушаем ее беседу с августейшим любовником.
— Вот как, мой милый повелитель, — говорила, улыбаясь, Диана, — вы делаете честь ревновать меня?
— Черт возьми, графиня, — отвечал Франциск, — что же вас тут удивляет — вы так прелестны, и даже корона менее дорога мне — Бог меня прости, — чем ваши атласные ручки, иногда меня ласкающие. Когда я не вижу вас — я не живу! И вы хотите, чтоб я не был ревнив, да разве это возможно?
Король Франциск I, как известно, очень любил мадригалы и некоторые из его сочинений, как, например: «Послание к г-же Агнессе Борель» — попали в историю. Поэтому галантный король и при этом удобном случае разразился комплиментами своей красивой фаворитке.
— Право, вы ошибаетесь, ваше величество, — отвечала Диана, — при дворе есть много женщин гораздо красивее меня…
— О, с этим я не могу согласиться, — отвечал страстный любовник, — вы не только красивейшая женщина французского двора, но и целого мира.
— Будто бы? Ваше величество, — продолжала сирена, — а мне казалось, что вы осчастливили вашим благосклонным вниманием некоторых придворных дам?
Стрела попала в цель. Куртизанка намекала на интригу короля Франциска с герцогиней де Шатору.
— Черт возьми, — вскричал он, — знаете Диана, если вы поклялись рассердить меня, вы вполне в этом преуспели! На мою пламенную любовь к вам вы отвечаете упреками. За мимолетную неверность, сделанную из любви к вам же.
— Из любви ко мне? — вскричала Диана, — Право, это любопытно: соблаговолите, ваше величество, объяснить мне.
— Очень просто, мне иногда приписывают то, чего я и в мыслях не имею.
— Будто бы?
— Разумеется.
— Но, ваше величество, согласитесь же, что вы очень галантный государь…
— О графиня, я иначе не могу себя вести. Если бы я не одаривал некоторым мимолетным вниманием других женщин и был бы хорош только с вами, вообразите, что бы сказали при дворе и в целом Париже?
Диана от души расхохоталась.
— Право, вы так мило защищаетесь, мой очаровательный повелитель, что судья и менее снисходительный, чем я, простил бы вас.
— Но, графиня, — продолжал король, — вы забыли, что обвиняемой, прежде меня, явились вы.
— Но, ваше величество, вы не имеете никаких оснований посадить меня на скамью подсудимых.
— Напротив, обвинение есть и очень веское — сын мой, принц Генрих, вчера был у вас и долго разговаривал с вами!
— Но, ваше величество, в моем общественном положении я не могу отказать в приеме в моем доме принцу Франции, я никак не отвергаю факта, что его высочество удостоил меня посещением. Если бы я захотела скрыть этот визит, я бы не приняла принца с официальной пышностью, он мог прийти ко мне по потаенной лестнице, а не по парадной, не сопутствуемый громким возгласом мажордома: «Его высочество монсеньор — дофин Франции!»
— Но вы не можете отвергать того, что сын мой признавался вам в любви и клялся отомстить сопернику, если он его узнает?
— И этого я нисколько не отвергаю, но тот, кто передал вам наш разговор, напрасно не сказал, что именно я отвечала на объяснения в любви вашему сыну!
— Нет, мне этого не сказали, и мне было бы чертовски любопытно знать, как вы приняли его объяснения?
— Я ему отвечала, что Диана де л’Валье, вдова наместника де Брези, честная женщина, и что такою она останется на всю ее жизнь, и что даже королевская корона не в состоянии была бы заставить меня нарушить мой долг. Но вы знаете, Франциск, все это была ложь, — продолжала со слезами на глазах куртизанка, — я не была честной девушкой, ни верной женой, ни добродетельной вдовой. Мою честь, мою верность я пожертвовала одному человеку, которого люблю больше всего на свете, и этот человек меня обвиняет! — вскричала она, заливаясь слезами.
Если бы Диана не была так прекрасна, ее доводы едва ли убедили короля, но обворожительная красота сирены, ее глаза полные слез, сделали свое дело.
Августейший любовник упал перед ней на колени.
— Простите, божественная Диана, — молил он, покрывая ее руки поцелуями. — Я виноват, и сам не знал, что говорил. Можно ли вас осудить за то, что ваша необыкновенная красота кружит всем головы! Чем виноват мой сын, этот бедный мальчик, если вы произвели на него такое же впечатление, как и на меня? Простите, я повел себя, как грубый эгоист. Скажите, что я должен сделать, чтобы ваши прелестные глаза мне снова улыбались.
— Вы заслуживаете того, чтобы я вечно сердилась на вас, злой человек, — сказала Диана, грозя ему пальчиком. — А я, бедная женщина, слишком влюблена и не понимаю вашу политику… Но я должна просить вас об одной милости.
— Диана! Скажите, что бы это ни было, даю вам слово дворянина…
В эту минуту раздались несколько тихих ударов в дверь, заставивших Франциска встать.
— Какой черт там надоедает, — пробормотал он. — Ах! Это ты, Тасмин, — проговорил он более ласково, узнав своего верного слугу, посвященного во все его тайны.
— Государь, один дворянин принес это письмо и умоляет ваше величество сейчас же прочесть его.
— Тебе хорошо известно, что сегодня я не принимаю никого, пусть этот дворянин придет завтра.
— Государь, человек, о котором я говорю, товарищ по оружию в войне вашего величества в Италии, а именно маркиз де Бомануар.
— Бомануар! — воскликнул король. — Мой лучший друг! Непреклонный, гордый человек, никогда не позволявший себе просить что-нибудь у меня! О, верно, дело серьезное, если он явился ко мне.
Сказав это, король немедля распечатал письмо.
«Государь, — писал старый дворянин. — Во имя нашего братства по оружию и во имя чести Вашей и спасения души, умоляю не отказать мне в минутном приеме. Всякое промедление будет неисправимо и гибельно.
Маркиз де Бомануар».
— Маркиз прав, я должен его выслушать, — сказал Франциск. — Он не явится с пустяками, — и, подойдя к графине, поцеловал ей руку.
— Прелестная Диана, ваш раб на минуту оставляет вас, дабы выслушать важное дело. Я тотчас же вернусь и попрошу вас объяснить мне, чем могу быть вам полезным и приятным.
Графиня взглянула на него многообещающим взглядом, и король поспешно удалился.
Как только затих шум шагов короля, боковая дверь, которую графиня ранее не заметила, отворилась и в ней показалась бритая голова. Голова эта приложила палец к губам, как бы приказывая молчать. Если бы не этот знак, графиня вскрикнула бы от удивления, узнав в бритой голове отца Лефевра.
Он быстро вошел в кабинет, оглядываясь по сторонам, боясь быть замеченным.
— Вы здесь, святой отец! — воскликнула удивленная графиня.
— Шш!.. — поспешно сказал шепотом иезуит. — Вы знаете, кто вызвал теперь короля?
— Нет, не имею ни малейшего понятия о нем.
— Это маркиз де Бомануар, ваш злейший враг.
— Но я не имела никогда с ним никакого дела, — воскликнула Диана.
— Говорите тише, повторяю вам. Ведь маркиз де Бомануар смертельный враг нашего ордена и герцога Монморанси, вашего союзника, следовательно, он и ваш враг.
— Теперь я понимаю, — сказала Диана, улыбаясь.
— Маркиз, наверное, просит милости для одного дворянина, которого Монморанси, с позволения короля, держит заключенным в своем замке. Франциск слабохарактерен, а Бомануар его друг, ведь они вместе воевали в Италии.
И, приблизясь еще более к графине, он продолжал тихим голосом:
— Нужно, чтобы король отказал в этой просьбе; если же он уже обещал, необходимо заставить его взять свое обещание обратно… Это уж ваше дело, графиня.
— Но я не представляю, каким образом…
— Я вам сказал уже, графиня, что это «нужно», — холодно прервал ее иезуит, — наш орден никогда не употребляет напрасно этого слова. Вы слышите, графиня? Подумайте сперва хорошенько, прежде чем ответить — нет.
— Я повинуюсь, — сказала быстро Диана. — Но спрячьтесь, я слышу, что король идет сюда.
Отец Лефевр тихим шагом направился к потайной двери, но прежде чем скрыться, он обернулся и требовательно взглянул на Диану.
Вошел Франциск I, нахмуренный и молчаливый, и едва ответил поклоном на сладкую улыбку своей любовницы.
«Уже начинается», — подумала сирена, собираясь с силами для предстоящей борьбы.
IX Король-кавалер
Когда король вышел в зал, где его ожидал маркиз де Бомануар, то рядом с маркизом он заметил молодого человека.
— Здравствуй, старый друг! — сказал весело король. — Верно, у тебя очень важные дела, если ты явился ко двору, к которому питаешь такое глубокое отвращение.
— Государь, — отвечал маркиз с поклоном, — каково бы ни было мое мнение о лицах, окружающих ваше величество, но все-таки мое почтение и привязанность к моему королю не изменились со дня… Со дня…
— Со дня, когда ты спас мне жизнь! Отчего же не сказать это, мой старый Бомануар? Франциск не из тех людей, которые забывают оказанные ему услуги. С того времени я остался твоим должником, мой честный друг, и если я радуюсь, видя тебя здесь, в Лувре, то потому, что имею случай выплатить тебе хоть частичку долга. Черт возьми! А ведь довольно непристойно королю Франции быть несостоятельным должником.
— Государь! — воскликнул Бомануар. — Не откажите мне в той милости, о которой я хочу просить вас, и я буду считать себя настолько вознагражденным, что если бы мне пришлось пожертвовать свою кровь, то я думал бы, что дал еще слишком мало.
— Ты меня начинаешь пугать! Верно, велика эта милость, если Бомануар прибегает к подобным заклинаниям, чтобы получить ее.
Маркиз казался нерешительным; вдруг, взяв за руку молодого человека, он быстро подвел его к королю.
— Государь! — сказал он. — Позвольте вам представить этого молодого человека, носящего имя Карл де Пуа.
Лицо Франциска, бывшее до сих пор веселым и изображавшее довольство, сразу нахмурилось. Он немного отступил, опустил руки и досадливо пробормотал: «Я понял».
— Так как ваше величество уже поняли мою просьбу, то я смею надеяться, что она будет удовлетворена, — произнес маркиз. — Государь мой! Исполните эту справедливую просьбу: возвратите отца сыну и верного слугу королю.
— Верного слугу, верного слугу!.. — проворчал Франциск. — Разве вы думаете, что я не имел причин посадить его в тюрьму. Граф Виргиний де Пуа замышлял против меня, я это точно знаю. Мой бедный Бомануар, ты, который привык сражаться со своей благородной шпагой при свете солнца, не знаешь о заговоре, который скрывается в тени, но я, к несчастью, узнал о нем, и граф де Пуа наказан именно за эту вину.
Тут приблизился Карл де Пуа.
— Вам солгали, сказали неправду, клянусь! Бедный отец мой! В продолжение немногих, к сожалению, лет, проведенных мною около него, он не переставал меня учить, что первый долг дворянина — бороться за короля и умереть за него… Мой отец заговорщик?!.. Но кто его обвиняет? Где документы, где доказательства? Пусть его приведут в парламент или к трибуналу замка, и тогда мы увидим, кто прав!
— Сударь, — ответил холодно Франциск, — вы забыли, что во Франции король выше трибуналов и парламента и что решение короля есть сама справедливость.
Настало глубокое молчание. Король был более смущен, чем оба просителя.
— Государь, — проговорил вдруг Бомануар, — позвольте мне просить вас о другой милости?
— Говори, мой друг.
— Граф Виргиний де Пуа был заговорщиком, я признаю, что он справедливо наказан, я соглашаюсь. Ваша рука, сударь, как рука Бога, не может ошибиться и если она наносит удар, то наказанный уже признан виновным именно потому, что обвинен королем. Я вполне верю и понимаю, что этот закон должен быть выше всех других законов, в противном случае, во что превратилась бы французская монархия?
— Приди сам к заключению, — сказал удивленный король, слыша эту абсолютную теорию от Бомануара, которого он знал как человека независимого и гордого.
Маркиз продолжал:
— Негрешимость короля не делает его придворных тоже непогрешимыми. Если Виргиний де Пуа согрешил против своего короля, зачем же другие вымещают на нем свою собственную месть? Если он преступник, то почему он не заключен в Бастилии или Винденне, а заживо погребен в одной из тюремных ям дворца де Монморанси?
Хотя король давно уже ожидал услыхать это имя, но все же не мог удержаться, чтобы не вздрогнуть.
— Ах! Монморанси! — бормотал он. Совесть заставляла его скрыть правду. — И кто мог заставить вас верить…
— Государь, государь! — возразил смущенный Бомануар. — Неужели так тяжела цепь, связывающая вас с Монморанси, чтобы заставить самого честного человека на земле прибегать к окольным путям, дабы скрыть правду?
— Берегись Бомануар, — прошептал бледный и весьма раздраженный король, что вообще бывало с ним крайне редко.
— О государь! Я не боюсь вашего гнева, если гнев кипит в груди Франциска — короля Франции, то я обращусь к другому Франциску, к тому благородному, храброму королю, которому принадлежит моя привязанность до последней минуты моей жизни. Если я уважаю короля, я ненавижу куртизан, которые во имя его совершают гнусные дела. Граф Виргиний де Пуа закован и содержится в секретной тюрьме, где, казалось бы, невозможно провести человеческому существу хотя бы один день. Его постель состоит из пучка вонючей гнилой соломы; пищу его составляет кусок черного хлеба; тряпье, покрывающее его скелетообразное тело, обратилось в клочки; кто видел его, тот принимал его за шестидесятилетнего старца. И кто это? Молодой, блестящий дворянин, который всего пять лет тому назад был украшением вашего двора. Будьте справедливы, государь; король не обязан отдавать своим подданным отчета в своих поступках, но он должен помнить, что выше людского суда, суд Божий!
— Ты обманут, мой добрый Бомануар! Коннетабль просил, чтобы я доверил ему охрану графа де Пуа… Я согласился, желая облегчить его участь, потому что я был уверен, что во дворце Монморанси ему находиться лучше, чем в угрюмых тюрьмах королевства. Смотрите, например: если бы граф был заперт в Винденне, он продлил бы там свою жизнь не более года; здесь же, напротив…
— Между тем он еще жив! — резко возразил Бомануар. — Ну да, совершенная правда, государь, граф несмотря на страшные мучения, которым он подвергается, все еще жив, хотя Монморанси с большим усердием старался скорее угасить так упорно сопротивляющуюся жизнь. А знаете ли вы, государь, каким образом этот христианин, этот честный дворянин оберегал жизнь порученного ему пленного и за которого он дал вам клятвенное обещание не лишать его жизни?
Франциск кивнул ему, чтобы тот продолжал.
— О самым прелестным образом, показывающим истинное великодушие нашего коннетабля. Ежедневно навещая пленного, он ругал его, угрожал и насмехался над ним; доказывал ему, что жизнь его несносна и что у него нет ни малейшей надежды на улучшение участи. Доводя таким образом душу несчастного до полного отчаяния, он уходил, оставляя предупредительно поблизости от пленного склянку с ядом или острый кинжал, для того, чтобы, когда у графа де Пуа явится желание покончить с собою, у него не было недостатка в средствах.
Франциск невольно вздрогнул.
Хотя ему известна была жестокость Монморанси и он знал, как страшно мстит старый злодей за нанесенное оскорбление, но чтобы самая утонченная месть могла дойти до подобных пределов, этого король никак не мог себе представить.
— Тебе, наверное, все преувеличили, Бомануар, — сказал сострадательно король. — Возможно ли, чтобы человек опустился до такого зверства?
— Клянусь честью, государь, честью дворянина, что все, о чем я вам рассказывал, совершенная правда.
Франциск наконец поверил. Он прекрасно знал, что Бомануар скорее лишит себя жизни, чем скажет хоть один раз неправду; потому уверения его произвели должное действие на короля. Он стал ходить по комнате; было ясно, что в душе его боролись различные чувства; лицо его поминутно менялось, смотря по тому, что брало перевес — гнев или жалость.
— Монморанси большая сила, глава моих воинов, — произнес, как бы рассуждая сам с собою, король.
— Ах государь! — воскликнул горячо молодой Карл де Пуа. — К чему вам другая сила, когда вы обладаете своей собственной! Где царствует Франциск I, там никто не может претендовать на силу. Сделайте опыт государь, созовите на войну наших дворян и вы удостоверитесь, что не будет надобности прибегать к услугам Монморанси.
Франциск пристально посмотрел на молодого дворянина. Его смелость и честное открытое лицо весьма ему понравились.
— Очень может быть, что ты прав, молодой человек, — сказал задумчиво монарх, — и ты так хорошо и горячо говоришь, что я хотел бы удовлетворить твою просьбу. Так ты уверен, что отец твой не запятнал себя неблагодарностью и изменой и нище не восставал против меня?
— Государь, чтобы Бог мне помог также, как я уверен в моем отце! — воскликнул Карл де Пуа.
— Итак, хорошо; я желаю, чтобы твоего отца судили по законам нашего государства и чтобы ему позволили оправдаться. Если же, по законам суда, он будет признан невиновным, то клянусь, молодой человек, что я сумею осыпать его такими милостями, что он забудет перенесенные страдания.
Искренне растроганный Бомануар схватил руку короля и покрыл ее поцелуями.
Карл же глубоко поклонился и сказал почти холодно:
— Король знает, что теперь, как и всегда, он может располагать нашей жизнью.
И оба дворянина откланялись. Как только они вышли из Лувра, Бомануар обнял радостно своего товарища и сказал:
— Он согласился, я знал заранее, что он не откажет нам. Не правда ли, Карл, я тебе говорил, что он слишком великодушен, чтобы не исполнить нашей просьбы?
— Да, но мой отец находится еще в темнице замка де Монморанси! — сказал грустно Карл де Пуа.
— Да ты никак сомневаешься? Королевское слово!
— Отец мой — я имею право и желание дать вам это имя, — если бы король был поражен и возмущен нашей речью, тогда я бы надеялся. Если бы он разгневался при мысли, что другой хочет присвоить себе часть королевской власти, он велел бы тотчас же призвать Монморанси и в нашем присутствии заставить его исправить свой поступок, вот тогда я знал бы, что у нас действительно есть монарх.
— Как же ты смеешь сомневаться, Карл?
— Я не сомневаюсь, отец, но я уверен, что тронутый нашими просьбами и слезами, а также и уважением, которое внушают честные люди, Франциск обещал все; но через четверть часа какой-нибудь из придворных или одна из его любовниц подействуют по своему желанию на слабохарактерного Франциска, и он изменит данному слову… Что он честный и порядочный человек, я знаю; но он окружен священниками и женщинами, которые станут доказывать ему, что данное слово не имеет никакого значения.
— Ну если это случится, — сказал грустно маркиз де Бомануар. — то нужно тогда никому не верить в честность другого и быть всегда наготове, боясь постоянно измены с любой стороны.
— И я буду постоянно теперь таким, — сказал угрюмо виконт де Пуа, — и никто не услышит от меня жалобы или недовольства, а только мое намерение мстить…
— Все-таки пока нужно подождать доказательств вероломства короля.
— Ждать?!.. А тем временем мой отец гниет заживо в той пропасти и, может быть, пока мы здесь разговариваем, он собирается уже воспользоваться теми средствами, которыми так заботливо снабжает его Монморанси.
— Твой отец теперь, наверное, уже утешен, — сказал маркиз. — Я думаю, что Доминико нашел способ доставить ему известие, что мы собираемся спасти его, а это очень укрепит и успокоит его.
После небольшого раздумья Карл подал руку Бомануару и сказал:
— Если так, то подождем еще три дня. Но обещайте мне, что если по прошествии этих трех дней мы получим доказательства измены данного королем слова, то вы будете действовать со мной заодно!
— Все мои силы и все наши, — старик нарочно сделал ударение на последнем слове, — будут к твоим услугам. Мы спасем твоего отца, даже если бы он был заключен в глубоких недрах самой Бастилии.
После этих слов Бомануар крепко пожал руку виконта де Пуа, и они расстались.
X Возможности женщины
Мы уже сказали, что король Франциск вернулся в кабинет с нахмуренным челом, где ожидала его Диана, и несмотря на ее ласки лицо его не прояснилось. Диана хорошо знала через иезуита, что именно беспокоит короля. Но как умная женщина, она не расспрашивала его, дожидаясь, когда Франциск сам ей все скажет, как слабохарактерный человек, поддаваясь необходимости довериться кому-нибудь.
— Дорогой государь, вы долго заставили себя ждать. Эти скучные государственные дела — мои злейшие враги: они отнимают от меня моего короля, моего милого и, кроме того, возвращают мне его скучного и в дурном расположении духа.
Франциск принял грустную позу.
— Ах, Диана! — сказал он, вздыхая. — Как вы счастливы, что вы лишь королева грации и красоты. Вы не должны страшиться измены, вы не имеете ни придворных, которые обманывают вас, ни фальшивых друзей, творящих гнусные дела вашим именем.
— Насколько я успела заметить, ваше величество находится именно в таком положении, — проговорила спокойно наложница. — Кто же осмелится изменить самому сильному и умному королю в мире, не содрогаясь от угрызений совести и страха?
— Ваша привязанность ко мне, Диана, затмевает ваше суждение, — сказал монарх, невозмутимо принимая все ее слова за чистую монету. — Сегодня я испытал большое разочарование, потому что невольно узнал, что тот, к которому я был искренно расположен, изменил моей воле и старался уронить мое достоинство и обесчестить меня.
Диана всплеснула руками.
— Господи! И такие чудовища живут при вашем дворе? Скажите мне сейчас, в чем дело, Франциск, чтобы я могла оберегать себя.
Король горько улыбнулся.
— И кто же оказался неблагодарным?! — воскликнул он. — Конечно, тот, который осыпан милостями! Кто же изменит другу, если не тот, который получил от моей дружбы все. Одним словом, кто может вредить и сделаться опасным Франциску Франции, кроме коннетабля де Монморанси!
Графиня давно ожидала услышать имя коннетабля, тем не менее лицо ее выразило столь невинное удивление, что даже человек гораздо умнее короля-кавалера, и тот ей поверил бы.
— Да, Диана, — продолжал грустно Франциск, — да, Анн де Монморанси обманул мое доверие; он воспользовался данным ему полномочием, творя несправедливость; он стал причиной того, что много проклятий притесненных поднимались к небу рядом с моим имением. К счастью, меня вовремя уведомили, и эта неприятность кончится ранее, чем приведет к пагубным последствиям.
— О расскажите мне, расскажите мне все! — воскликнула молодая женщина с кокетливой улыбкой. — Вы знаете, я схожу с ума от страшных рассказов. Ну что же сделал ваш верный коннетабль?
Король улыбнулся, весьма довольный, что может рассказать романическое происшествие.
— Вообразите, Диана, — сказал он, — что этот бедный Монморанси лет двадцать тому назад женился на особе старинного дворянского рода, на Жильберте де л’Иль Адам. Она была прекрасна, как богиня, но и горда, как орел; выходя замуж за Монморанси, она считала, что сделала только посредственную партию, по ее мнению, она была достойна сидеть на троне, украшенном лилиями.
— Я знала в детстве одну госпожу, — сказала Диана, — она совершенно походит на портрет, описанный вами.
— Итак, случилось то, что обыкновенно бывает тогда, когда муж много старше жены. Однажды герцогиня поведала свое горе молодому и красивому кавалеру, феодалу графу Виргинию де Пуа, который по своему роду и по числу своих замков был немного знатнее де Монморанси. Вскоре после того посещения графа де Пуа участились. Эта история продолжалась много лет, наконец одна из служанок передала все коннетаблю, и он страшно разгневался. Нужно вам сказать, что эта прислуга-изменница попалась в руки моих прево как соучастница в колдовстве. Я так скверно о ней отозвался, что ее присудили сжечь заживо. По всей вероятности она вовсе не была колдуньей, но мне захотелось ее наказать за отвратительную измену — продажу тайны своей госпожи.
— О государь! Сколько у вас снисходительности к людям грешным в прелюбодеянии!
— Милейшая Диана, если я не буду снисходителен к ошибкам любви, то могу ли я тогда надеяться на милость Бога?
Диана, улыбаясь, протянула королю руку, который страстно, но почтительно поцеловал ее и продолжал свой рассказ:
— И вот однажды Монморанси застал своего соперника в комнате герцогини; преступность обоих была очевидна.
Герцогиня упала без чувств: болезнь, которая давно точила ее сердце и усложнившаяся страданиями последних лет, вызвала нервный удар у герцогини от страха, когда в комнату вошел Монморанси, Ее похоронили, две недели спустя, с королевской пышностью в часовне де Дамвиль. Что касается графа де Пуа, то оскорбленный муж взял его в плен, и с тех пор его держит в заточении и обходится с ним, как мне передавали, с неслыханным варварством.
— Но как вы дозволили это господину де Монморанси?
— Он пришел ко мне и рассказал, что застал графа Виргиния со своей женой. Он имел полное право убить обоих, но простил свою жену, а что касается графа, то он просил у меня позволения держать его в заключении. Я сам подозревал, что он это захочет сделать, чтобы мучения графа были медленнее и сильнее, а потому объявил коннетаблю, что принимаю это дело на себя и временно запру графа де Пуа в моем замке Бастилия. Но я поддался просьбам Монморанси и согласился, взяв перед чудотворным образом с него клятву, что он никогда не покусится на жизнь пленника. Герцог мне обещал, и вот теперь уже пять лет как граф Виргиний влачит свое несчастное существование в тюрьме замка Монморанси.
— Мне кажется, — сказала Диана, вспоминая наставление иезуита, — что господин де Монморанси во всем доказал, что он весьма мягко поступил, имея права оскорбленного мужа. Ваше величество всегда соединяете справедливость с великодушием по отношению к дорогим вашему сердцу людям.
— До сих пор я руководствовался этим правилом, графиня. Но мы — люди, короли или простые смертные, мы часто сильно ошибаемся, и бываем очень счастливы, когда какой-нибудь благородный человек вовремя укажет нам на наш промах. И Монморанси, как я слыхал, мстит во сто раз сильнее, чем это следует, так что я невольно сделался соучастником преступления, ибо граф находится в тюрьме во сто раз хуже королевской, и если это правда, то Монморанси уже потерял право мстить, мой же священный долг освободить несчастного.
— Кто это вам сказал? — резко спросила графиня, вставая. — Кто?
— Кто?!.. Люди, которые только что были у меня и просили за этого несчастного: маркиз де Бомануар и виконт де Пуа, сын пленного. И я им обещал, что моя справедливость сумеет восстать против частной мести моих подданных и что граф де Пуа будет по моему приказу переведен из дома коннетабля в один из моих замков!
— У вас это просили, мой государь, и вы без размышления обещали?! Обещали, вместо того чтобы бросить в Бастилию дерзких, осмелившихся вымаливать у короля позволения нанести оскорбление первому дворянину Франции!
— Бросить в тюрьму молодого человека, который просит милости у короля за своего родного отца? Вы не подумали серьезно, сказав мне это, милая Диана; ведь подобное решение привело бы все мое королевство в негодование!
— Но кто вам говорит про сына? Этого бедного мальчика, у которого помешался ум от несчастья, его нужно пожалеть и простить. Но другой, этот Бомануар, который осмеливается критиковать справедливость суда вашего величества, даже решается просить у вас, Франциска Франции, нарушить данное герцогу Монморанси слово…
— Монморанси не был верен своему слову, — заметил в замешательстве монарх.
— В чем? Где была его измена? Он обещал не лишать жизни графа — и граф жив; его друзья сами вас в этом уверили. Разве он вам обещал содержать его в золотом плену, как содержат пленного короля?
Франциск прервал ее с кислой гримасой:
— И королей не всегда содержат в золотом плену… Этому свидетельство, как Карл V держал меня в тюрьме, где у меня ощущался даже недостаток в белье.
Диана прикусила губы, сообразив, что невзначай навела короля на неприятные воспоминания.
— Ну государь, — сказала она горячо и быстро, стараясь загладить свой промах, — и что же делает герцог де Монморанси? Он с таким милосердием наказывает столь тяжкое преступление, как прелюбодеяние — это доказывает его великодушие. Если человек осмелился запятнать брачное ложе первого христианского барона, кто же решится защитить его от мести мужа? Вспомните, государь, что в этих случаях даже королевская власть бессильна! Вы помните испанского короля, который имел связь с одной из подданных. Честность и верность обиженного мужа не позволили ему посягнуть на жизнь короля, но зато соучастница была зарезана мужем, и король даже не осмелился спасти свою любовницу от кинжала справедливого судьи.
— Ну уж это и вовсе глупо! — вскричал король. — Если бы поступили так же с дамой, хорошо мне знакомой, то я сделал бы совсем иначе: тело дурака короля Испании и тело господина де Брези висело бы на самой высокой виселице Монте-Фукона, даже если бы за них ходатайствовала сама Пресвятая Дева!
— И вы были бы не правы, государь, — сказала Диана, скромно опуская глаза. — Увы! Как бы не был мой сладкий грех простителен, тем не менее я его замолила многими слезами и покаянием; даже если бы граф, мой муж, открыл бы мое преступление и решил меня наказать так же, как поступил тот испанский муж, то я считала бы подобный суд вполне справедливым и, умирая, заклинала бы короля не трогать ни единого волоска с головы моего мужа…
Она вытерла слезы; женщина, которая не имеет в своем распоряжении сей аргумент в нужный момент, не годилась бы в куртизанки.
— Ах государь! — продолжала она с несколько драматическим оттенком. — Вспомните, что вы — король и глава Франции, прямой и законный хранитель добродетели в семействах, защитник святости брака! Ваша рука не должна покровительствовать прелюбодеянию! Нужно, чтобы за это наказания не уменьшались, чтобы нельзя было сказать: любострастие нашло приют под сенью трона.
Она действительно была хороша в своем нравственном гневе. Эта женщина умела соединять со своей развращенностью большое лукавство; эта Мессалина, которая без любви, единственно из-за расчета и ненасытной алчности, приготовлялась сделать сына соперником по любви своему отцу, имела вид чистого, святого ангела, когда заступалась за право добродетели, возбуждающей заснувшие нервы короля-кавалера.
Как все распутники, Франциск любил грешить с набожными женщинами; ему нравилось сочетание набожности с распутством; вот почему он, как нектар, вкушал нравоучения красавицы-моралистки, зная наперед, что из этой морали ничего не выйдет.
Но Диана тем не менее далеко еще не выиграла свое дело.
— Дорогая моя, — сказал король, — в вашей горячей защите вы кое-что забыли.
— А именно?
— То, что я дал слово Бомануару и Карлу де Пуа и что слово, данное королем, не может быть нарушено.
— Да, государь! Но ведь вы дали то же королевское обещание и господину де Монморанси! Почему же вы первое обещание ставите ниже второго?
Франциск серьезно задумался; и как всегда, когда он занят был какою-нибудь мыслью, встал и, напевая, подойдя к окну, барабанил по стеклу пальцами.
В то время, когда Франциск повернулся спиною к графине, она услыхала легкий шорох. Взглянув на пол, она заметила маленькую, бережно свернутую бумажку, лежавшую у ног. Графиня быстро подняла ее, незаметно от короля развернула и прочла:
«Б.
Гугенот».
Победная улыбка озарила лицо Дианы. В этих немногих словах заключалось оружие для победы, и теперь она знала, как действовать.
— Впрочем, графиня, — сказал Франциск, приближаясь снова к своей любовнице, — мне кажется, Монморанси не может жаловаться на мою честность. Я позволял ему пять лет мучить своего врага, но теперь нужно это прекратить. Это верно, что подобное решение не понравится господину коннетаблю, но зато доставлю много радости другому верному моему другу и товарищу по оружию, маркизу Бомануару.
Диана насмешливо взглянула на короля и потом вдруг разразилась таким гомерическим хохотом, что совсем поставила его в тупик.
— Что вы нашли смешного в моих словах? — спросил озадаченно король. — Вы, верно, находите глупым то, что я говорю о таких серьезных делах с такой ветреницей, как моя прелестная Диана?
— Нет… Ох! Нет… Напротив… Но, что хотите, слыша от вас, что Бомануар ваш друг — ха, ха, я не могу удержаться от смеха, извините меня!
Лицо Франциска еще более нахмурилось.
— Сударыня, — сказал он коротко и резко, — я вас прошу воздержаться от подобных неприятных замечаний по поводу человека, которого я люблю и уважаю; это один из первых дворян Франции.
Графиня моментально сделалась серьезной.
— Простите меня, сир, — сказала она с достоинством, — но мне кажется, что христианский король не может иметь верного и милейшего друга… гугенота.
Франциск был поражен. Он всегда боялся и презирал еретиков. В любовных своих похождениях он не делал никогда разбора. Ему было безразлично: поддавалась ли его ухаживаниям горожанка, крестьянка или просто потерянная женщина самого низкого сорта; но он умер бы от страха и ужаса, если бы знал, что дотронулся до еретички и, не задумавшись, предал бы ее сожжению, как последовательницу Кальвина[36] или Лютера.
И вдруг с розовых губок графини де Брези слетело столь страшное и опасное для Бомануара обвинение в ереси. От подобного обвинения ничто не могло спасти человека: ни знатность рода, ни чин, ни военная храбрость. Тот, которого обвиняли в ереси, рано ли или поздно, но должен был ожидать строгого суда.
Инквизиция, появившаяся сначала в Тулузе, быстро распространилась по всей Франции я не щадила намеченные ей заранее жертвы. Если все же принцы королевской крови, подобно Конде, избегали ее, то не по своему высокому роду или положению, а только потому, что были сильно вооружены и укреплены в своих замках и, таким образом, составляли настолько крепкую кость, что она приходилась не по зубам воинам веры. Именно это слепое настойчивое преследование, без различия сословий или положений, заставляло дворян и граждан — кальвинистов — браться за оружие для защиты свободы своей веры, и сделало прекрасную Францию несчастной и проклятой страной.
Обвинение в ереси Бомануара произвело глубокое впечатление на суеверного Франциска. Последствие этого обвинения, хотя и без доказательств, по одному простому подозрению или капризу, обычно губило человека.
— Еретик! Бомануар еретик?! — воскликнул король неуверенным тоном. — И вы в этом вполне уверены, Диана?
— Уверена ли я?! Не он ли вместе со своим другом Конде заседает в тайных собраниях гугенотов в окрестностях Парижа? Разве не он запретил доминиканцам — посланным от святого отца папы — проповедовать на своих землях и собирать с его вассалов деньги за индульгенции?
Эти факты были явным плодом фантазии самой графини. Эта вновь принятая в общество Лайолы союзница отлично знала, по правилам своего господина, что клеветать всегда выгодно: ибо от клеветы всегда что-нибудь да останется.
— Неужели это правда? — негодовал монарх. — Все мне изменяют: идут спасать других, между тем как сами должны быть судимы. Ах Бомануар! Ты намерен спасти другого из тюрьмы, когда сам должен быть не менее наказан!
В это время слуга короля Тасмен постучал в дверь и спросил, не угодно ли будет королю принять великого коннетабля де Монморанси.
— Монморанси здесь?! — заволновался король. — Но если он увидит вас со мной, графиня, он может предположить…
— …самые невероятные вещи, — продолжила она совершенно спокойно. — Тем не менее, Франциск, вам необходимо принять его, так как он может дать важные разъяснения…
— Пусть будет так, как вы хотите, Диана, — решил король. — Тасмен, попроси герцога де Монморанси войти!
Минуту спустя, на пороге комнаты появилась статная и строгая фигура старого герцога. Он низко поклонился королю и вежливо поцеловал руку Диане, не выказывая между тем ни малейшего удивления тому, что видит ее здесь. И, пользуясь правами своих лет и чина, сел.
XI Союз злодеев
— Итак, мой верный слуга, — сказал Франциск, — у вас, должно быть, есть известие, которое настолько серьезно и важно, что не терпит отлагательства?
— Вы угадали, сир. Я должен вам сказать, что… был заговор, имевший целью отнять у вас корону.
— У меня! — вскричал король с неестественным смехом. — Интересно, кто это возымел смелость посягнуть на мою корону, которая оберегается моей шпагой?
— Кто?.. Во-первых — ваши двоюродные братья: де Конде и де Бурбон, а во-вторых — гугеноты.
— Гугеноты! — произнес король, на самом деле гораздо более испуганный, чем казался. — И вы думаете, что они решатся на такое злодейство?
Монморанси резко и презрительно пожал плечами и грубо сказал:
— Какой вы странный, король! Вы, христианский король, который сжигает этих гугенотов, сажает их в тюрьмы, пытает их, они вас называют мучителем и притеснителем, — и вы ожидаете, чтобы они любили вас?! Вы, сир, ищете их смерти, а они ищут вашей! Это вполне понятно.
— Что же вы хотите, — сказал угрюмо король, — чтоб я позволил распространяться чуме ереси по моему королевству и вселять презрение к церкви и неповиновение королю? Неужели вы осмеливаетесь дать мне подобный совет?
— Я ничего не могу от вас требовать, а также не могу давать вам советы. Вы желаете уничтожить гугенотов? Дайте мне приказ, и я уничтожу их, как собак. Хотите оставить их в покое? Оставляйте. Это уж не мое дело. Столько лет я вам повинуюсь, что, поверьте, на старости лет не стану изменять своих привычек.
Эта гордая и резкая откровенность де Монморанси была не более как хитрость. Он прекрасно знал, что его грубые манеры производили большое впечатление на короля; и, действительно, у Франциска не хватало проницательности распознать под солдатской простотой ловкого хитреца.
— Но, может быть, ложные предуведомления ввели тебя в заблуждение, — заметил кротко король. — Заговор такого рода не открывается так внезапно…
— Это хорошо… Он до тех пор не поверит, пока не услышит пушечную пальбу… — пробормотал тихо коннетабль, но достаточно внятно, чтобы король мог слышать. И повернувшись к Франциску, он уже громко добавил: — Если вы так недоверчивы, сир, то что вы скажете насчет вчерашнего собрания в пещерах Монмартра отлученных от церкви, под председательством принца де Конде, маркиза де Бомануара и еще одной замаскированной черной личности, которой они оба оказывали почести?
— Черная замаскированная личность! — вскричал король. — А вашей полиции не удалось узнать, кто это был?
— Стоит ли моей полиции стараться, — грубо ответил коннетабль, — открыть правду, когда она находит господ, которые отказываются верить?..
— Это уже слишком, Монморанси! — вспылил Франциск.
— Ах государь! Вы знаете, что я человек не придворный, я говорю откровенно… Если моя манера говорить вам не нравится, скажите, кому я должен передать шпагу коннетабля и, час спустя, довольный и счастливый, я буду на пути к моему герцогству.
— Полно, Анн, не будем детьми, — нетерпеливо бросил король. — То, о чем я спросил, настолько важно, что стоит, чтобы вы оставили вашу обидчивость в стороне.
Коннетабль понял, что пора переменить манеру разговора.
— Нет, я не имею никаких точных сведений, — отвечал он. — Некоторые говорили, что дело идет о самом Кальвине, лично прибывшем из Женевы, дабы приободрить и наставить его последователей; другие же говорили, что эта личность гораздо более могущественна.
— И кто же это такой? — воскликнул король. — Кто в моем королевстве, кроме Конде, действует открыто? Я не знаю мятежника сильнее моего двоюродного братца.
— Есть такой, ваше величество, который выше, и это — сам черт, — сказал спокойно Монморанси. — И по признакам, которые я получил, этот третий председатель — сам великий господин с козлиной ногой.
Франциск, пораженный ужасом, набожно перекрестился. Этот маленький ум Валуа был из таких, которые склонны верить самым невероятным слухам и небылицам.
Полиция, которая объявила бы, что на собрании председательствовал князь ада, была бы поднята на смех, но королю Франции можно было поднести столь нелепую вещь, и он готов был принять ее за чистую монету.
Диана с видом победительницы взглянула на короля. Слова Монморанси подтверждали ее утверждения.
Бомануар в глазах короля был не только еретик, но даже заговорщик, который собирал оружие и солдат против монарха. Франциск, может быть, простил бы первое преступление, но ко второму он должен отнестись без малейшей жалости, ибо не без причин коннетабль сплел эту паутину клеветы против маркиза. Наших читателей не надо предупреждать, что вся сплетня была очень хитро придумана самим Монморанси. Ведь иезуит Лефевр, скрывшийся через потайную дверь, успел вовремя предупредить Монморанси и научить его, что сказать королю, чтобы его слова вполне согласовались со словами графини.
— Ну, что вы мне предложите? — спросил после недолгого молчания король. — Я полагаю, что, придя ко мне сообщить такие новости, вы приготовили уже все средства?
— Да, государь, если только я осмелюсь вынести их на ваше усмотрение.
— Говорите, я приказываю.
— Я повинуюсь. Насколько я успел узнать, все эти заговорщики нуждаются в средствах и в людях, и только-только начали свои действия. По-моему, лучше всего выследить их, потом нагрянуть и уничтожить сразу всех.
— Делайте так, как вы находите необходимым, герцог, — скрывая свое волнение, проговорил король. — Если бы я знал, что они только пугают меня, то, собрав дюжину-другую моих верных воинов, заставил бы их навсегда перестать шутить с королем.
— Здесь дело не в осмотрительности со стороны вашего величества, — сказал почтительно коннетабль, — а справедливость требует, чтобы каждый, кто нарушает спокойствие государства, был строго наказан. Думаю, что больше не нужен вашему величеству и могу немедленно идти заняться своими обязанностями.
— Еще минуту, герцог, — сказала графиня, — его величество хочет кое о чем спросить вас и собирался даже специально послать за вами.
Король недовольно поморщился.
— Диана, — сказал он умоляющим тоном, — разве нельзя было это дело отложить до другого раза?
— Мне кажется, дела подобной важности откладывать нельзя, — и, обращаясь к коннетаблю, она пояснила, — речь идет о деле де Пуа.
— Де Пуа! — крикнул герцог с притворным, полным ярости удивлением. — О нем не может быть речи, так как оно основано на слове короля; а другого закона я не признаю!
Король нахмурил брови.
— Позвольте, Монморанси, — сказал иронически Франциск, — ваша правда, что вы не признаете других законов; это я знаю про закон человечности, который вы так ужасно нарушили поступком против несчастного графа Виргиния!
— Спешу напомнить вам, государь, — сказал старик с почтением, — что я имел полное право убить его, а между тем сохранил ему жизнь; конечно, я не окружил его удовольствиями, — добавил язвительно коннетабль. — Но все-таки, если бы мне вздумалось употребить полное мое право, то де Пуа был бы теперь уже мертвым, и все нашли бы это вполне естественным.
— Убийство я допускаю, потому что вы убили бы, спасая свою честь, но подобное медленное мучение, к которому вы его приговорили, Монморанси, это уж слишком жестоко.
— Поверьте, государь, что я охотно бы поменялся мучениями, которые переносит граф де Пуа в своей тюрьме, с теми, которые пять лет терзают мою душу, — проговорил герцог.
Эта громкая фраза была произнесена с полным достоинством и величием, и весьма тронула Франциска.
— Итак, — спросил он, — что вы от меня хотите?
— Я?.. Ничего. Вот уже пять лет, как вы позволили мне мстить моему оскорбителю, и единственно, о чем я могу просить вас, это не мешать моему праву и не дозволять другим вмешиваться в частное дело первого дворянина Франции. И больше я не позволю себе обеспокоить ваше величество ни малейшей просьбой.
— Но я, герцог, которая первая открыла и донесла, что Бомануар еретик и изменник, я просила бы еще что-нибудь, — сказала Диана.
— Что же, графиня, — резко заметил Франциск, — может быть, вы желаете, чтобы я уступил полдержавы монсеньору Монморанси, с правом высшего и низшего суда над подданными?
Монморанси понял, что игра зашла слишком далеко и что нужно ее прекратить.
— Ваше величество, позвольте уверить вас, — сказал он с низким поклоном, — что я ничего не желаю, и счастлив служить интересам вашим и вашему королевству.
— Вот именно для интереса и для славы нашего государя, — воскликнула Диана, — я нахожу необходимым, чтобы король дал вам письмо, герцог, в котором он одобряет ваши действия и тем ставит преграду попыткам ваших врагов!
— Но ведь я дал слово Бомануару… — начал Франциск.
— Разве можно считать действительным обещание, данное еретику? Ведь вы знаете, государь, что святая церковь разрешает верным католикам не соблюдать обещаний, когда эти обещания идут на пользу еретикам.
— Ну пусть будет по-вашему, Диана, — проговорил король. — Дайте мне мой письменный прибор, и я напишу герцогу это письмо.
Воспользовавшись минутой, когда Франциск уселся писать, Диана победоносно посмотрела на Монморанси, который ответил ей взглядом полным благодарности.
— Вот, герцог, — сказал Франциск, передавая письмо, — то, что вам нужно. Прочтите.
Приняв письмо с глубоким поклоном, коннетабль стал читать:
«Кузен! Бумага сия дана в знак удостоверения, что действия ваши против графа де Пуа доподлинно нам известны и получили наше одобрение, в чем и дано вам сие свидетельство, с полным сознанием, нашею королевскою властью. Затем, кузен, прошу Бога не оставить вас Своим святым покровительством.
Франциск».
Коннетабль поцеловал письмо и спрятал его; затем, сделав глубокий поклон королю и графине, он с достоинством вышел.
— Слава тебе Господи! — воскликнул монарх, бросаясь как бы усталый на диван около графини. — Наконец-то мы можем поболтать вместе свободно.
— Вы это вполне заслужили, мой милый государь, — сказала ласково Диана, протягивая ему обе руки, которые король покрыл поцелуями…
В то время когда графиня де Брези награждала своими ласками измену и подлость своего короля-любовника, два дворянина, одетые в скромные темные одежды, явились к замку де Монморанси и просили доложить о них.
Услыша, что маркиз Бомануар и виконт де Пуа желают его видеть, герцог язвительно улыбнулся и приказал попросить их тотчас же войти в приемную залу.
— Будьте, мой сын, осторожны! — уговаривал маркиз Бомануар своего молодого любимца. — Забудьте пока, что коннетабль убийца вашего отца, и помните, что здесь он в своем доме, а потому сдерживайте себя, чтобы не наделать беды.
Виконт холодно улыбнулся.
— Как мало вы меня знаете, отец мой! — сказал он. — Поверьте, я не хочу оказаться виновным, если наша миссия окончится неудачно.
Бомануар успокоился, зная твердый характер молодого человека. В это время вошел Монморанси и, поклонившись им с напускной вежливостью, попросил обоих сесть. Они ответили ему поклоном, но остались стоять.
— Господин герцог, вероятно, догадывается о цели нашего посещения, — сказал Бомануар.
— Я точно не знаю причины оказанной мне чести вашим посещением, — ответил, продолжая тоже стоять, Монморанси. — Услыхав имя одного из вас, я мог лишь предполагать, но тем не менее я буду очень обязан вам, если вы потрудитесь объяснить мне все подробнее.
Бомануара всего передернуло, когда он услышал ответ герцога, не предвещавший ничего хорошего.
— Мы были сегодня утром у его величества короля Франциска, — прибавил старый дворянин, — и получили новое доказательство его неистощимой доброты.
— Это неудивительно, господа: король знает лучших дворян своего государства и обходится с ними по их заслугам.
— Его доброта относилась к нам только как к просителям. Мы объяснили монарху бедствия, столько лет обременяющие несчастного графа де Пуа; и король, своей королевской волей обещал дать свободу несчастному мученику.
— И так как, — сказал коннетабль с насмешливой иронией, — по вашему мнению, виновник этого несчастья герцог де Монморанси, то я могу думать, что вы пришли велеть мне дать свободу моему пленнику. Не так ли?
— Мы пришли просить вас, герцог, по крайней мере не ждать приказа короля и сделать из вежливости то, что придется делать по приказанию.
— По приказу короля!? — притворно удивляясь, воскликнул герцог. — Но уверены ли вы в том, господа, что король даст мне такое приказание?
— Его величество дал нам свое королевское слово два часа тому назад.
— Это вещь неизъяснимая… — начал де Монморанси.
— Как, вы не доверяете моему слову? — крикнул, покраснев от гнева, Бомануар.
— Сохрани меня Боже, господин маркиз. Но позвольте мне предполагать, что здесь произошло недоразумение; потому что, как же я иначе могу согласить ваше утверждение с письмом, которое я полтора часа назад получил от его величества?
Сказав это, он подал маркизу знакомое уже нам письмо. Холодный пот выступил на лице честного дворянина. Это письмо было не только приговором, а и доказательством того, что первый человек Франции, тот, в котором дворяне олицетворяли честность и великодушие, был никто иной как негодяй, плут, лгун, подлец, для которого измена своему слову была шуткой.
— Читайте, сын мой, — сказал маркиз, подавая письмо виконту.
— Бесполезно, господин маркиз: я знаю, в чем дело, — ответил молодой человек, отстраняя рукой письмо.
Звук этого чистого, спокойного и твердого голоса кольнул де Монморанси, и он в первый раз пристально взглянул на это молодое лицо, взгляд которого выражал непоколебимую решительность.
В первый раз на него подействовал человеческий взгляд, затронул его каменное сердце, и он подошел к виконту.
— Может быть, король недостаточно взвесил все обстоятельства, — сказал герцог неуверенно. — Если, господа, вы получите новый приказ короля, то даю вам слово Монморанси не противодействовать его исполнению.
— Мы знаем, что значит слово Валуа, — тихо сказал маркиз.
Виконт же ответил:
— Не нужно, господин герцог, его величество написал свой приказ в полном сознании, как сказано в письме; нам остается покориться его королевской воле и сказать вам, герцог, до свидания.
Монморанси невольно вздрогнул, но, чтобы не уронить свое достоинство, ограничился холодным поклоном.
Оба дворянина были уже почти у двери, держа шляпы в руках, когда виконт обернулся и, обращаясь к герцогу, спросил:
— Господин герцог, есть у вас сыновья?
Монморанси смутился от неожиданности вопроса.
— Да… Два сына, — ответил он. — Но зачем…
— Так, я только от души жалею их, — сказал виконт, и, резко махнув рукой, как бы проклиная и отца, и сыновей вместе, он медленно вышел, оставив пораженным этими словами герцога.
XII Странная игра
Самые длинные дни имеют конец; также и самая горькая, безотрадная жизнь доходит до старости или до предела смерти.
Какие горести жизни не угасают со временем?
Сколько несчастных обрек Бог на постоянные страдания, а между тем новые страдания находят новые силы для перенесения их.
Большая часть людей, обреченных на большие или меньшие страдания, часто примиряются с судьбой, и уже одно это примирение облегчает их жизнь.
Счастье любит наносить удары тому, кто сопротивляется; несчастье тем больнее раздирает тело, чем выносливее оно. Есть форма несчастья, которая с каждым днем все более и более угнетает человека и тем лишает его надежды на улучшение участи.
Такая именно форма постигла графа де Пуа. Какая у него имелась надежда впереди? Никакой. С того дня, когда его кинули живым трупом в тюремную камеру замка Монморанси, он считал себя мертвым. С каждым днем мучения его усиливались, тело начало разлагаться; чего же, кроме смерти, он мог ожидать?
И граф ждал, моля Бога укоротить его муки, иногда соглашаясь страдать более, чтобы замолить грехи свои.
Но с некоторого времени моральное состояние пленника изменилось. Он даже перестал чувствовать свое могильное одиночество; жизнь, которая давно покинула эту страшную темницу, воротилась туда, и волновала иссохшую грудь мученика.
Граф де Пуэ обрел надежду. И все томления ожидаемой надежды мучили его. Но что заставило графа надеяться?
Все дело в том, что недавно кому-то удалось подкинуть графу небольшую записку.
Несмотря на лаконичное содержание: «Надейтесь, кое-кто заботится о вас», записка эта произвела настоящий переворот в душе графа. Более чем бесконечная радость наполнила его душу. И не имей он железную волю, он умер бы от радости!
С того дня граф де Пуа преобразился. Пренебрежение к самому себе и отвращение к тюрьме исчезли; насколько позволяла ему цепь, он ходил или, вернее, старался ходить, чтобы как-нибудь укрепить свои мышцы, которые от долгого бездействия как бы атрофировались.
Несколько дней спустя, он получил вторую записку. На этот раз можно было опасаться, что граф сойдет с ума от радости. Эта записка заключала ту же фразу, как и первая, но с добавлением: «Ваш сын».
Благородный молодой человек поборол ненависть свою к Монморанси и поселился, несмотря на преследования, в окрестностях дома герцога, в котором, наверное, имел связи; полученные записки доказывали это вполне.
И вот граф горячо молился. Молился, чтобы сын его, который по добродетели оказался достойным отца и который готовился к страшной борьбе, был бы сохранен и спасен.
Крупные слезы текли по исхудалым щекам молящегося узника, и эта сладкая грусть облегчала его сердце. Единственное над чем он задумывался, так это над тем, как записки могли попасть к нему. В его темницу входили только двое: герцог де Монморанси как палач, приходивший любоваться на свою жертву, и, кроме него, приходил еще тюремный служитель, казавшийся еще более жестоким, чем его хозяин.
Однако вот уже несколько дней, как этот служитель более не показывался. Как вскоре оказалось, он был заменен другим, с такой темной, разбойничьей физиономией, что граф невольно предполагал, будто он много потерял в этой перемене.
Между тем герцог стал замечать, что лицо его пленника с каждым днем прояснялось, и это не на шутку встревожило его. Но несмотря на всякие предположения, он вполне был уверен в невозможности побега своего пленника, во-первых потому, что дворец его был прекрасно охраняем, и, во-вторых, ключи от тюрьмы висели постоянно на поясе самого коннетабля.
Однажды слуга, сопровождавший Монморанси в темницу, заметил ему:
— Монсеньор, я полагаю, что пленник наш сошел с ума. Он кусает свои цепи, как бешеный.
— В самом деле? Вот почему последние дни он казался так спокоен. А что, он теперь бешеный?
— Да; если вы пожелаете видеть его, то нам необходимо взять еще одного провожатого.
— Ах вот как! Ну что ж, выбери самого верного из наших слуг, и пойдем.
— Монсеньор, если вы позволите, я возьму с собой Красного.
— Это твоего племянника, того молодого человека, для которого ты просил место помощника палача Парижа? Скажи ему, что я доставлю ему это место. Если ты считаешь нужным взять его с собой, то возьми.
Вскоре явился племянник Доминико. Это был здоровый детина, крепкий, со взглядом, полным жестокости. Все вместе они двинулись в путь. Герцог открыл потайную дверь и спустился вниз, сопровождаемый двумя слугами. Один факелом освещал путь, а другой держал обнаженную шпагу для охраны своего господина на случай чего-либо непредвиденного. Таким образом они достигли конца темной лестницы, где начинался коридор, ведущий в подземелье темницы.
Дойдя до дверей заключенного, герцог отворил дверь, и все трое взошли в камеру пленного.
Граф де Пуа полулежал на соломе. При виде вошедших он вздрогнул и осмотрел их.
Случайно отсвет факела упал на лицо Красного, племянника Доминико. Сдавленный крик вырвался из груди пленного. Глаза его расширились, лицо выражало полнейшее изумление. Красный поднял руку и приложил палец к губам.
Этот знак удостоверил графа, что он не ошибся. Заключенный поднял глаза к небу с благодарностью, и по щекам его полились слезы.
— Плачет, бедняга! — сказал, как бы сожалея, Доминико. — Ну значит, теперь он не опасен.
— Не нужно доверяться его слезам — эти негодяи иногда просто притворяются сумасшедшими.
В то время пока Красный говорил это, пленный внимательно прислушивался к его словам, и по выражению его лица можно было подумать, что голос Красного доносится с неба.
Монморанси этого не замечал и, наклонившись над пленником, сказал:
— Итак, граф Виргиний, правда ли, что мне рассказывают? Вы потеряли рассудок?
Пленник улыбнулся.
— Разум на земле не всегда бывает разумом и на небе, — ответил он. — Есть многие, которые считаются на земле разумными, а на небе слывут безумцами.
— О, ты начинаешь говорить проповеди! Напрасно ты отказался от монастыря, в который я тебе предлагал постричься. Ты мог бы там проповедовать монахам, — сказал Монморанси.
— Монморанси, — проговорил граф, поднимаясь на локоть, — гордость ослепляет тебя. Ты сильный и храбрый старик, но ведь и для тебя придет день смерти!
— Я христианин, как все Монморанси, — сказал коннетабль, невольно содрогаясь при словах графа. — Когда смерть придет за мной, она найдет меня приготовленным и утешенным моей религией.
— И твоя религия одобрит, что ты столько лет истязаешь несчастного, который давно искупил свои грехи? И ты думаешь, что Бог простит тебя, когда ты скажешь Ему, что никакая мольба не могла склонить тебя к прощению.
Герцог усмехнулся.
— Ты уже перестал понимать, бедный старик. Ты напрасно беспокоишься. Преподобный отец Лефевр из общества Иисуса отпустил мне уже грех мой за то, что я содержу тебя здесь, и за то… что буду всегда держать тебя в заключении.
— Ну теперь настало время это покончить! — закричал внезапно Красный и набросился на Монморанси, повалив на пол и навалившись на него.
— Подлец! — завопил испуганный неожиданным нападением герцог. — Оставь меня… Я велю тебя повесить… Доминико, помоги мне, ударь этого негодяя в спину!
— Я занят совсем другим делом, господин, — отвечал Доминико, разражаясь смехом.
Между тем герцог яростно боролся с Красным, но ничего не мог поделать против его железных рук.
А Доминико в это время, подойдя к герцогу, развязал его кожаный пояс и быстро связал ему руки. Таким образом, Монморанси сам оказался пленником.
— Успокойтесь, герцог, — говорил Доминико, обыскивая его. — А! Наконец я нашел то, что искал.
И, говоря это, он вынул длинный и острый кинжал, который был спрятан в верхней одежде герцога.
— Ради Бога, не проливайте кровь! — воскликнул скованный старик. — Освободите меня, как сможете, только не ценою крови!
— Как ты, отец, прикажешь, так и будет сделано, — сказал почтительно Красный, которым оказался никто иной как виконт де Пуа.
А Доминико продолжал обыскивать герцога, который счел за лучшее молчать, и вскоре нашел маленький ключик. По злобному взгляду герцога, Доминико угадал, что отыскал то, что было необходимо.
— Вот! — воскликнул он. — Вот этот ключ! Господин герцог облегчает наши труды и возвращает вам, граф, свободу. Вот уже готово!
И цепи графа де Пуа, открытые найденным ключом, со звоном упали на каменный пол темницы.
Пленник поднялся на ноги; он слегка пошатнулся, но вскоре встал твердо и подошел к коннетаблю.
— Герцог! — сказал он величаво и грустно, скрестив на груди руки. — Как ты видишь, недолго пришлось издеваться тебе над Богом.
Монморанси ничего не отвечал, с ужасом сознавая, что именно собирались с ним сделать его слуга и сын графа.
В один миг они сняли с коннетабля все платье, оставив его в нижнем белье, и подтащили к цепям.
— Смилуйтесь! — шептал герцог. — Лучше убейте меня, чем такая ужасная смерть! Будьте христианами.
— А ты разве был христианином по отношению к моему отцу? — спросил виконт, замыкая цепи на запястьях герцога.
— Сын мой, — предостерег граф, — смотри, что делаешь. Как бы мы не превысили свою власть?
— Отец, это просто необходимо. Если он останется на воле, то скоро опять проявит свое тиранство над нами. Нужно, чтобы он остался здесь, пока не придут его освободить. Но пока придут за ним, мы успеем скрыться.
Граф вздохнул и замолчал.
Вскоре герцог был надежно закован.
— Теперь попробуй-ка на себе тяжесть этих цепей, — сказал ему желчно молодой человек. — А мы с тобой, отец, приступим теперь к делу.
Виргиний де Пуа сел на камень. Доминико вынул из кармана бритву и сбрил графу его густую бороду, оставив только усы и маленькую бородку клинышком, по тогдашней моде. После этой операции они быстро одели на де Пуа платье, оружие и даже сапоги де Монморанси. Пленник стал совершенно не узнаваем.
После этого все трое направились к дверям камеры.
— Остановитесь! — кричал герцог, протягивая закованные руки. — Если вы меня освободите, клянусь, что не причиню вам никакого вреда и помогу всеми своими силами.
— Чересчур поздно! — воскликнул Доминико. — Ты должен был сделать это гораздо раньше.
И они удалились, с шумом захлопнув за собой железную дверь.
И тогда великий коннетабль Франции, человек, участвовавший в двадцати битвах, насмехавшийся над опасностями, опустился на пол и заплакал. Плакал, как дитя, как женщина. Несчастье сломило его железную волю, и неумолимый человек превратился в бессильного страдающего узника.
XIII Критическое положение
Три заговорщика, закрыв подземную тюрьму, пошли по коридору. Только старший де Пуа приостановился на минуту, прислушиваясь к воплям несчастного, занявшего его место.
Граф поднял умоляющий взгляд на своих спасителей. Но на лице Доминико и виконта он прочел такую непоколебимую решимость, что не осмелился и ходатайствовать за наказанного. На самом деле это наказание было вполне заслуженное. Спутники направились далее. Доминико шел впереди, указывая дорогу. Он поднимался с легкостью и быстротой по лестницам, знакомым ему. Так они дошли до железной двери, ведущей из кабинета герцога в подземную тюрьму. Вдруг слуга вскрикнул сдавленным голосом.
— Что там? — спросил виконт де Пуа.
— А то, что пока мы находились в подземелье, кто-то запер железную дверь, и то… что один Монморанси знает, где находится тайная пружина, которую надо надавить, чтобы дверь открылась.
— Придется искать ее! — сказал виконт, и все трое принялись обыскивать дверь и стены, но это не дало никаких результатов. Другого же выхода они не смогли отыскать и побрели дальше наугад. Бедный старик, обессиленный долгим заключением, не мог идти далее; сын же, спокойный и сильный, поддерживал его и почти нес, но наконец усталость одолела обоих.
— Сюда… сюда, — позвал запыхавшийся Доминико, — я, кажется, нашел выход.
Слабый свет проникал из почти незаметной щели в стене и в потолке. Беглецы бросились в коридор, открывающийся направо, и при тусклом свете факела увидели дощатую гнилую и ветхую стену. За этой стеной через многочисленные щели виднелся свет.
— Вот спасение, вот свобода! — кричал слуга с энтузиазмом и так сильно толкнул слабую деревянную стену, что доски разломались и вывалились, образовав широкое отверстие. Но, взглянув в него, Доминико в ужасе отскочил назад. Его спутники также прибежали и увидели в чем дело. Доски заслоняли вход в круглую комнату, куда падал свет из отверстия в потолке. Но эта комната… не имела пола! Она представляла собой большой и глубокий колодец, вокруг которого имелся узкий карниз. В этот-то колодец и свалились доски, и если бы Доминико вовремя не остановился, то тоже упал бы туда. На дне колодца при свете сумерек виднелись стальные лезвия, воткнутые остриями кверху.
— Я уже слышал об этом! — прошептал Доменико, на лбу которого выступил холодный пот.
Это было в самом деле последнее слово феодального суда: на эти острия в колодец бросали несчастных, заслуживших немилость своего феодала.
— Какой ужас! — шептал граф де Пуа. — Теперь я понимаю, что человек, привыкший с самого раннего возраста видеть подобную жестокость, смотрит на страдания других равнодушно.
Между тем настал вечер, и свет в потолочном окне померк, факел вскоре угас. Наступила глубокая тьма, и наши несчастные беглецы вынуждены были дальше продвигаться по коридорам ощупью, ежеминутно опасаясь провалиться куда-нибудь.
XIV Демон против демона
Сколько времени продолжалось то изнеможение, в котором находились наши герои? Может быть, считанные минуты, а может быть, часы. Они не могли дать себе отчета в чем-либо, ибо все упали духом. Тем не менее нельзя было назвать их малодушными, так как они находились во тьме подземелья. Поэтому о проявлении здесь геройства или необдуманной поспешности не могло быть и речи. Довольно долго шли они ощупью. Вдруг Доминико встрепенулся.
— Слушайте, — воскликнул он, — слушайте, здесь где-то близко говорят!
Эти слова ободрили его спутников. Виргиний де Пуа обладал наиболее чутким слухом, как все заключенные, привыкшие быть постоянно в тишине. Внимательно прислушавшись, он с уверенностью сказал:
— Говорят в двух шагах от нас, и я различаю два голоса.
— Должно быть, поблизости находится тонкая стенка, так как она так хорошо пропускает звук! — решил Доминико и, сделав два шага по направлению голосов, дотронулся до препятствия. Недолго думая, он вынул свой кинжал и воткнул в стену, ожидая встретить каменную перегородку. Но каково было его удивление, когда его кинжал вошел в какую-то щель.
— Стена деревянная! — шепнул он. — И, кажется, довольно тонкая.
Беглецы принялись было проделывать проход, но случайно кто-то из них дотронулся кинжалом до где-то скрытого механизма пружины. Послышался легкий скрип, и целая деревянная панель без шума опустилась вниз. Им стоило большого труда удержаться, чтобы не вскрикнуть. Эта открывшаяся стена выходила в комнату и была заслонена стеллажами, сплошь уставленными книгами. Между книгами имелись проемы, через которые можно было видеть, что происходило в помещении. Наши беглецы забыли про голод и усталость и начали смотреть, потому что все это их крайне заинтересовало.
В этой скромной комнате находились и другие стеллажи и шкафы, наполненные книгами, дверь, закрытая зеленой портьерой, и широкое окно. Простой соломенный ковер с цветными полосами покрывал пол и заглушал шаги. Посередине стоял большой письменный стол, заваленный книгами и бумагами. Около стола сидел в огромном кресле священник, на вид строгий и холодный.
— Это преподобный отец Лефевр, — шепнул Доминико на ухо виконту де Пуа.
Виконт вздрогнул; он знал, каким непримиримым врагом отца был этот иезуит и какие интересы связывали его с герцогом де Монморанси. Находясь так близко около такого врага, молодой человек чувствовал скорее отвращение, чем страх.
Преподобный Лефевр был не один. Перед ним стоял восемнадцатилетний юноша, смущенный, с опущенными глазами, и отвечал на вопросы иезуита, которые, по-видимому, были для него весьма неприятны.
— Так, мой милейший паж, — сказал Лефевр, поднимая голову, — вас причислили к тем пажам, которые наиболее любимы первой дамой красоты наших дней, волшебницей Дианой?
Дрожь пробежала по жилам виконта, когда он услыхал имя другого своего врага. Что же касается юноши-пажа, то при словах иезуита его щеки сделались совсем пунцовыми.
— Преподобный отец!.. — лепетал он.
— Ну полно, — воскликнул весело иезуит, — отбрось лишнюю скромность! Разве я доминиканец или капуцин, чтобы ужасаться подобными вещами? Я тоже человек, и был молод, как и ты, мой милый Танкред.
Юноша удивленно посмотрел на иезуита.
— Да, да, — продолжал тот, — я тоже был молод и имел свои слабости. Оно, впрочем, немудрено: госпожа твоя молодая, красивая, влюбленная и вдова, что дает много надежд… Бывают встречи в каком-нибудь уголке, поцелуи… обещания…
— Сударь!.. — воскликнул Танкред гневно, забывая, что говорит со священником.
— Ну, ну… понимаю, бедный мальчик, что есть вещи, которые желательно таить в сердце. А тайны любви очень сладки! Ха, ха! Видишь, я умею говорить красивые речи, как будто изучал итальянских поэтов-лириков, которых наш двор теперь также предпочитает читать.
— Но я исполняю всегда только свои обязанности, — сказал несчастный юноша, не зная, что говорить.
— Что ты исполняешь свои обязанности это похвально, но ты не должен упускать из виду также обязанности христианина и католика, и тех необходимых для дворянина и вежливого кавалера правил, которые составляют долг благородных. Ну теперь, Танкред, что тебе доверила твоя прелестная госпожа?
— Преподобный, — сказал решительно юноша, — моя госпожа не имеет привычки доверять мне что-либо… и если бы она это сделала…
— Ты бы находил, что не обязан исповедоваться в этом мне, не правда ли? — сказал с холодной улыбкой иезуит. — Я, твой духовный отец, имею право и считаю долгом требовать твоей откровенности.
— Но исповедь не должна передавать тайны других лиц, — ответил опрометчиво юноша.
— Ах! Так есть же тайны! Тайны других, так как ты не хочешь в них исповедоваться! Тут дело идет о принце Генрихе, дофине Франции, не так ли?
Танкред побледнел. Слова иезуита метко попали в цель, и юноша понял, что ему, Лефевру, все известно.
— Что, я прав? — настаивал священник. — Что ты видел? Что тебе доверила Диана? Что заговор на верном пути?
— Отец мой, — умолял несчастный паж, — не мучьте меня более!
— Я понимаю, что ты боишься… Но я не боюсь и хочу все, все знать!
Паж молчал. По его сжатым губам видно было непоколебимое решение сопротивляться этой чрезмерной власти. Лефевр понял все по выражению лица пажа.
— Вы сумасшедший, Танкред, — сказал иезуит строго, — и притом у вас недоброе сердце. Ваша голова переполнена темными мыслями, и вы думаете о других то же самое?
— Но, преподобный отец…
— К чему здесь «преподобный»? Выслушайте меня. Я согласился поместить вас около Дианы, хотя отлично знал, что может случиться между молодым и красивым пажом и молодой красавицей, полной страсти. Но я ждал от этого менее зла, для наибольшей славы Бога. Глубокая, серьезная любовь, которую вы питаете к особе по роду и по религии знатной, охраняла вас от других соблазнов; с другой стороны, обращая внимание Дианы, моей духовной дочери, на вас, я имел в виду дать другое направление кипящей страсти вдовы, и тем спасти ее от разврата двора. Так видите, сын мой, хотя мой поступок может казаться достойным осуждения отуманенным глазам света, тем не менее он заслуживает похвалы, ради той цели, которой я хочу достигнуть.
— Цель для вящей славы Бога! — горько проговорил юноша.
— О мошенник! — произнес возмущенный Доминико. — Этим мерзким принципом прощается всякое злодейство, и всегда как бы для наибольшей славы Бога.
Граф де Пуа молчал; ненавистные теории учеников Лойолы явились ему в печальном свете.
Между тем Лефевр продолжал:
— Я имею право надеяться на твою благодарность. Помещая тебя около Дианы и доставляя тебе внимание женщины, которая сводит с ума всех вельмож двора, начиная с короля и дофина, я полагал, что ты взамен этого поможешь моей отцовской руке отстранить Диану от пути заблуждения и повести ее к самым небесным добродетелям.
— Я на это всегда готов, отец мой! — воскликнул с невинным энтузиазмом юноша.
Танкред по природе своей был честен и добр, потому он и сопротивлялся сначала воле иезуита. Но действие пагубного учения последователей Лойолы имело быстрое и верное влияние на умы их воспитанников, потому паж и находил простым и естественным разговор своего духовного отца. Он считал ясной и понятной присвоенную священником формулу, в которой самое отвратительное шпионство мужчины против женщины называлось «средством привести заблудшую душу к небу». Еще несколько лет, и Танкред стал бы совершенным иезуитом и признавал бы как законную теорию, по которой убить монарха называлось «устранить препятствия», ну а другие преступления были услащены еще более мягкими формулами. Но в эту минуту паж вовсе не был расположен покоряться вдохновению отца Лефевра.
— Ты должен мне сказать, что происходило между дофином Генрихом и графиней, — настаивал иезуит.
— Но я ничего не знаю, ничего не знаю! — умоляющим голосом повторял Танкред.
Иезуит молча пожал плечами.
— Ну нужно, я вижу, помочь твоей памяти. Слушай! Вчера вечером, через два часа после того как потушили огни во дворце, молодой паж, позванный дамой своего сердца, вошел в ее вдовью комнату. Эти двое молодых людей были заняты… чтением жизни святых…
— Я не понимаю, про что вы хотите сказать, преподобный, — прошептал юноша, склонив голову на грудь.
— Подожди минуту, и ты узнаешь. Красноречие пажа и набожность госпожи были столь велики, что для этих двух голубков время летело, как стрела, и они не заметили, как кто-то в это время приближался и дверям комнаты, а этот кто-то имел право входить в спальню дамы, когда ему вздумается… Паж, нужно отдать ему справедливость, более испугался за свою даму, чем за свою участь, и согласился спрятаться в шкаф, и оттуда он видел… и слышал… более того, что ему следовало бы видеть и слышать.
— Помилуйте, святой отец! — шептал молодой человек чуть слышно и со слезами на глазах.
— Я понимаю, что это вещи неприятные, но те, которые охотятся за чужой дичью, не имеют права обижаться, когда их место занято законным хозяином. Теперь же я должен сказать, что наш спрятанный паж, о присутствии которого благородный посетитель и не подозревал, услышал, по воле или невольно, весьма важный разговор.
Танкред поднял голову. Все смущение в нем исчезло, и глаза его загорелись огнем.
— Преподобный отец, уверяю вас, я ничего не слыхал.
— Такой ответ показывает благородство дворянина. Если бы ты другому ответил иначе, я объявил бы тебя изменником чести дворянина и недостойным носить это имя. Но со мною… другое дело.
— Я вам повторяю, я ничего не слыхал! — ответил паж.
— Придется сказать тебе, что я уже все знаю, и теперь только испытываю тебя. Разве я не знаю, что в этом разговоре шла речь о возможной перемене в царстве… и что сделаны были намеки на то, что король Франциск слаб здоровьем.
Говоря эти слова, иезуит наблюдал за пажом, желая узнать, какое впечатление произвели они на него. Страшное томление сжимало грудь иезуита, он чувствовал, что если он не так принялся за дело, то вся его надежда иметь союзника около Дианы рухнула бы. Но все-таки он ожидал, что слова его произведут должное действие. Танкред же, услыша Лефевра, потерял голову и бросился к ногам иезуита, воскликнув:
— Убейте меня, но помилуйте ее!
— Наконец ты решился говорить, — произнес Лефевр, вперяя в молодого человека холодный и острый взгляд. — Ну хорошо, расскажи подробно, если же нет…
Но паж уже оправился от минутной слабости и сказал:
— Ваше преподобие меня неверно поняли; я признаюсь в моей связи… с госпожой, но должен сознаться, что я испугался, услышав ваши слова, потому что, если слабость Дианы ко мне будет известна, то это может принести ей большой вред. Что же касается другого, то я ничего ее знаю… ничего.
Иезуит размышлял. Он знал, что происшедший между дофином и его любовницей разговор затронул именно ту ужасную тему, о которой он предполагал. Дофин, горячего характера и жаждущий трона, несколько раз спорил с отцом, и доходило иногда до того, что оба вынимали шпаги из ножен. И с тех пор у дофина зародился адский замысел устранить отца.
Для иезуитов этот план имел великое значение, так как если бы на престоле воцарился Генрих II, то тогда они сосредоточили бы в своих руках власть над ним. И эта власть могла стать абсолютной, если бы они имели господство также над Дианой, его любовницей. Если бы иезуиты точно знали предмет разговора между Генрихом и Дианой, направленный против Франциска, и что этот замысел принял бы огромные размеры, то Лефевр получил бы неограниченную власть над Дианой, зная ее тайну, точнее, даже преступление. Вот адский план, который отец Лефевр придумал, и, казалось, ничто не препятствовало ему, если бы не упрямство Танкреда, угрожавшее разрушить замыслы иезуита.
— А! Ты не хочешь добровольно говорить, так я заставлю тебя! — И прежде чем паж опомнился, иезуит повалил его, поставил ему колено на грудь и вынул кинжал.
— Будешь ты говорить теперь? — прошипел иезуит. — Или, может быть, хочешь почувствовать острие кинжала?
— Нам пора вступиться, — шепнул граф де Пуа, который не мог оставаться спокойным при этой сцене. Но Доминико остановил его жестом.
Паж, чувствуя себя во власти иезуита, даже не крикнул.
— Можете убить меня, — прохрипел он, сдавленный за горло, — но все-таки я не буду говорить.
У Лефевра вырвался дикий смех.
— Мне убить тебя?! Ты совсем с ума сошел, сынок! Твоя жизнь мне более дорога, чем моя собственная… Я только хочу уменьшить твою красоту, выколов тебе глаза, потому что ты противишься нашему делу.
Сдавленный крик был ответом на эти слова. Танкред сидел по глазам иезуита, что тот сделает, что сказал, и сердце бедняги разрывалось.
— Сжальтесь, мой добрый отец, лучше убейте меня, я не буду сопротивляться!
Но Лефевр был неумолим:
— Решайся скорее, а то я приведу в исполнение свое обещание.
Танкред молчал, и Лефевр занес над ним кинжал.
— Раз, два, тр…
Он не закончил отсчета — послышался грохот опрокинутой и сломанной мебели. Лефевр с ужасом обернулся, но был схвачен за горло и обезоружен в один миг человеком, весьма походившим на демона, покрытым пылью и грязью. В одну секунду иезуиту был заткнут рот. Граф и его сын хлопотали около Танкреда, который от волнения был без чувств, тогда как Доминико награждал пинками лежавшего на полу связанного иезуита с таким усердием, что тот выл от боли.
— О! Господа, — говорил пришедший в себя Танкред, — спасите меня, моя благодарность…
— Не говори о ней, молодой человек, — ответил граф де Пуа, — ты нас проводишь к дверям дворца и этим отплатишь нам более, чем нужно.
— К дверям дворца?.. Монастыря, хотите сказать: вы ведь в монастыре иезуитов, и я не знаю, как мы уйдем отсюда; привратник сторожит…
— Это уже мое дело, — заметил Доминико. — Но прежде всего решим, что нам сделать с этой неприятной личностью. Мой совет, его в колодец с остриями.
Услышав это, иезуит несмотря на свою храбрость содрогнулся и с трепетом ждал ответа.
— Не принимайте таких решений, мой друг, — сказал мягко де Пуа, — мы можем убивать лишь тех, кто станет препятствовать нам на пути бегства, но совершать совершенно не нужные убийства излишне.
Виконт де Пуа между тем уже заметил какой-то ящик вроде шкафа, высотой в человеческий рост, с маленьким оконцем.
— Что это такое? — спросил он у Танкреда.
— Это шкаф кающихся. Когда какой-нибудь послушник погрешил в чем-нибудь, его запирают туда, оставляя открытым окошечко, чтобы он мог дышать.
— Вот отличное место для преподобного, — решил виконт. — Там внутри он будет находиться, как принц, и может там размышлять об опасности выкалывать глаза юношам, которые не желают становиться шпионами.
Но шкаф был заперт на ключ. Доминико обыскал иезуита и вскоре нашел ключ именно от этого шкафа. Несмотря на сопротивление, Лефевр был втиснут в шкаф и заперт. Пространство в этом новомодном карцере было настолько мало, что иезуиту пришлось стоять навытяжку. Эта образина священника, с завязанным ртом и испуганно выпученными глазами, была так забавна, что Танкред, весьма, впрочем, необдуманно, громко расхохотался.
— Теперь пойдемте, — сказал Доминико. — Будьте здоровы, преподобный отец, и опасайтесь более всего задохнуться, потому что мы вас запрем, и вам нужно беречь дыхание, покуда вас не освободят.
Беглецы, к которым присоединился и Танкред, дошли до больших ворот. Привратник не хотел их пропустить, но Доминико объявил ему, что он принадлежит к дому Монморанси и пришел по поручению своего хозяина, тогда привратник открыл ворота. Великий коннетабль считался самой крепкой опорой иезуитов во Франции.
Когда беглецы вышли из монастыря, граф де Пуа впервые за пять лет вздохнул свободно, его лицо просветлело. Но сын, напротив, казался озабоченным.
— Я все-таки думаю, — сказал наконец виконт, — что мы глупо поступили, оставив так Лефевра. Таких змей следует уничтожать без размышления.
— Одно слово, — воскликнул Доминико, остановившись, — и я избавлю вас навсегда от этого негодяя.
Но граф де Пуа удержал его:
— Зачем нам напрасно проливать кровь?
Таким образом, снисхождение честных людей порой обеспечивает безопасность и счастье негодяев.
XV Королевские похождения
Пока вокруг Франциска I, короля-кавалера, замышлялись темные дела, и различные партии оспаривали трон, кое-кто даже внушал сыну покуситься на жизнь отца, он, то есть Франциск, наслаждался высшим для него блаженством. Он, по своему обычаю, пренебрегал делами государства для искусства и женщин. Хотя прелестная Диана была самой главной его страстью, но все-таки король не пренебрегал и другими приятными любовными похождениями. Пламя, которое теперь так горячо пылало в сердце короля-обольстителя, принадлежало красивой мещанке Арнудине, вскружившей головы всем приказчикам и писарям своего квартала. Она была женой плешивого пятидесятилетнего золотых дел мастера, человека весьма ревнивого, но не настолько, чтобы сопротивляться королю. В то счастливое время, если муж показывал ревность к жене, на которой останавливалось внимание кораля, то такого строптивца заключали в Бастилию.
Эта новая страсть короля была известна графине Диане. Но она, как все любовницы, долго державшиеся в фаворе, вовсе не устраивала серьезных сцен ревности, а, напротив, способствовала его свиданиям с мещанкой. Поступая таким образом, Диана почти имела положение законной жены, которую хотя и обманывают, но зато всегда возвращаются к ней с удвоенной любовью, надеясь получить прощение за неверность. Франциск в этих похождениях развертывал весь свой отважный характер, отличавший его, как любовника-авантюриста.
Вместо того чтобы думать о делах государства, он занимался франтовством и заботой о том, чтобы о нем как можно больше судачили. Сначала он искал случая блеснуть воинскими победами, но скоро генералы Карла V обрезали ему крылья на этом поприще. Тогда побежденный, разоренный, король бросился удовлетворять свою страсть искателя приключений. Любовь и турниры занимали все его время, которого у него не хватало для занятий делами своего государства, и тот, кто мерялся прежде своей шпагой с Карлом V, ночью по улицам Парижа преследовал хорошеньких девушек, дрался с мошенниками и тому подобными людьми, которые в то опасное время шлялись ночи напролет по улицам французской столицы.
Многочисленные успехи короля доставили ему громкую славу авантюриста-волокиты. Франциск был настоящий великан, и даже вне круга придворных льстецов он имел славу самого сильного и удалого во всем королевстве. Итак, король один и скромно одетый в темную одежду, под которой были латы, направлялся в одну из ночей к дому Арнудины. Она, предупрежденная о его посещении, поставила на окно свечку и ожидала его. Это была свеженькая красивая женщина, с огненными глазами и всегда улыбающимся ротиком, украшенным рядом жемчужных зубов. Король, писавший иногда стихи, называл этот ротик своим «шкафчиком с жемчугом».
Арнудина нравилась королю более всего своим веселым нравом, искренним смехом, простотой выражений и своей привязанностью к нему. Она никогда не говорила с ним о делах государства, не просила ничего и даже хмурилась, когда король дарил ей драгоценные безделушки.
И вот она ожидает у окна своего короля-любовника. Одета она была в одежду очень возбуждающего свойства. На ней было беленькое платьице, опоясанное шелковой лентой, подаренной королем; рукава были сделаны с разрезами, из которых выглядывали белые круглые руки; вырезной лиф позволял видеть плечи и грудь, походившие на высеченные из мрамора. Очень немногие женщины могли позволить себе такой простой наряд, разве одна только Диана, королевская Юнона, могла, как Арнудина, пренебрегать искусством прихорашивания своей особы, уже без того дивной и красивой.
На башне ближней церкви пробило девять часов. Молодая женщина уже соскучилась ожидать и, скрестив руки над головой, потянулась и зевнула. В этой позе она была бесподобно хороша.
«Как долго не приходит мой господин», — проговорила она.
Вдруг дверь отворилась. Молодая женщина улыбнулась, довольная собой.
— Это ты, мой прекрасный государь! — протянула она, как бы утомленная, даже не оборачиваясь к дверям.
— Арнудина, можешь ты выслушать меня? — произнес кроткий, но повелительный голос.
Арнудина вскочила. Вовсе не Франциск вошел в комнату, а какая-то высокая женщина, покрытая черной вуалью, появилась на пороге.
Арнудина, донельзя испуганная, поклонилась до земли.
— Госпожа графиня, — шептала она, дрожа и осматриваясь кругом себя, чтобы прикрыть свою полунаготу.
Диана это заметила.
— Успокойся, дурочка, — сказала она, улыбаясь, — хорошо, если король найдет тебя в такой одежде; ты в самом деле мила, и мой Франциск действительно обладает отменным вкусом.
Арнудина, еще не оправившись от испуга, приблизилась к наложнице короля.
— Госпожа, — произнесла она, — вы хорошо знаете, что я не осмелилась бы никогда… Это по вашему приказанию…
— И кто тебе говорит другое? Разве мне нужно напоминать нашу историю. Ты родилась в семействе одного из слуг моего отца, я тебя привезла в Париж и нашла тебе мужа выше твоих желаний; после того я способствовала твоей встрече с Франциском, который, как я и ожидала, влюбился в тебя. Ты же, со своей стороны, всегда исполняла наши условия.
— О да, госпожа, клянусь вам. Никогда ни слова не говорила я о делах государства, тем более что я в них ничего не понимаю; и затем…
— Затем, ты любишь человека, а не короля. Не так ли?
— Да, госпожа, — ответила, приободрившись, молодая женщина, — и когда я прижимаю его к груди, мне кажется, что это человек моего сословия, а не великий король, господин нашей жизни в нашего имущества.
— Хорошо, хорошо… я верно угадала, отдавая тебя Франциску на развлечение. И заметь, Арнудина, исполнять наши условия честно в твоих собственных интересах; потому что я иная, чем ты: я занимаюсь более монархом, чем человеком, и если ты будешь мешать мне… знай, что вся инквизиция в моем распоряжении.
Арнудина сложила руки. Ужас сковал ее уста.
— Будь всегда послушна, — прибавила Диана, — берегись, у меня везде есть шпионы, и от меня не скроется ни одно твое слово, ни один твой жест.
— Приказывайте госпожа, — сказала бедняжка в слезах, — я повинуюсь.
— О! Мое приказание будет тебе приятно. Я требую, чтобы эту ночь Франциск остался около тебя долее, чем всегда, и чтобы твои ласки пленили его сегодня так сильно, как никогда…
— Это будет исполнено, госпожа.
— И если король по какой-либо причине почувствует усталость или мало охоты продолжать шутить, то…
Диана вынула при этих словах из кармана склянку.
Хотя в то время яды были в большом употреблении при дворе, однако Арнудина при виде склянки вскрикнула так ужасно, что графиня поняла ее страх. Она начала смеяться.
— Сумасшедшая! — воскликнула она. — Неужели ты думаешь, что я даю тебе яд, я, которой здоровье и жизнь Франциска дороже, чем кому-либо другому? Если он умрет, то ведь я буду изгнана или заперта в монастыре. Это просто благовонный бальзам, восстанавливающий силы, и ты влей его в воду, которой будешь поливать руки короля.
— Но если король… не будет чувствовать усталости, тогда как?
— Все равно, ты вольешь эти духи в воду; это просто моя предосторожность, чтобы монарх, когда оставит тебя, не пошел искать других развлечений. Если на нем будут именно эти духи, без посторонней примеси, то я буду покойна и уверена…
Арнудина хотела еще возражать, но страх, который ей внушала госпожа, заставил ее молчать.
В эту минуту послышался продолжительный свист на улице.
— Это он, — сказала молодая женщина со страхом, — это он, госпожа!
— Вот тебе склянка, — сказала Диана. — Помни все, и если ты что-либо забудешь… трепещи!
При этих словах Арнудина подняла голову. Но Диана уже успела исчезнуть. Молодая женщина еще не оправилась от испуга, как вошел король Франциск.
— Добрый вечер, моя милая! — воскликнул король, целуя Арнудину в плечо. — Как ты сегодня хороша! Я никогда еще не видал тебя такой очаровательной. Если бы тебя видели придворные дамы и даже Диана, они умерли бы от зависти.
— Государь, умоляю вас! — шептала она, сложа руки.
Франциск, который в это время отстегивал пряжки у своих лат, остановился пораженный.
— Государь?! Умоляю вас?! — повторил он вопросительно. — Ты ли это говоришь, Арнудина? Прежде ты не осмеливалась называть меня государем, а я был тебе только Франциск, бедный влюбленный кавалер.
— Вы действительно всегда и есть такой, мой красивый повелитель, — отвечала Арнудина. — Но все-таки, как бы вы ни были добры ко мне, вы все же остаетесь королем Франции.
— К черту короля Франции и его корону! — воскликнул весело Франциск. — Тут, кроме влюбленного кавалера, никого нет, и я хотел бы при всех придворных дамах провозгласить, что мещанка победила их всех своей добротой и красотой.
— Тише, тише, государь! — проговорила его любовница.
Это озадачило короля.
— Два раза ты предупреждаешь меня говорить тише. Что это значит? Почему?
— Я боюсь что… кто-нибудь нас подслушает…
— Что? — вскричал он, ударяя что есть силы по столу. — Меня подслушивать и мешать мне в моих удовольствиях? Да если даже господин де Монморанси или Диана осмелились бы явиться сюда мешать мне, то, клянусь, что на Гревской площади воздвигнется для них виселица!
Арнудина смотрела с нежной гордостью на этого человека, самого красивого, сильного и властного в королевстве. В гневе брови монарха сблизились, и глаза его сверкали молнией. Действительно, в припадке гнева Франциск был очень хорош, и его любимый скульптор Бенвенуто Челлини охотно бы взял его моделью для Юпитера-громовержца.
— Простите меня, дорогой мой, я сказала это, чтобы не мешать сну…
— Твоего мужа! — подхватил Франциск с таким громким смехом, что его было слышно на улице.
В самом деле, мысль, что золотых дел мастер Никола Арнонде пришел бы в своем классическом ночном колпаке мешать времяпрепровождению короля Франции, была так невероятна и уморительна, что Арнудина расхохоталась вместе со своим королем-любовником.
— Прелесть моя! — сказал король, взяв ее в свои объятия. — Когда ты смеешься, я вижу твои жемчужные зубки, твоя мраморная грудь колышется, малютка моя, как ты хороша, — восклицал счастливый монарх.
Она же, порывисто дыша, горячо отвечала на его ласки. Диана была права, говоря, что Арнудина любит человека, а не короля, и в его объятиях она забывала и свое положение второстепенной любовницы, и что она служила орудием Дианы.
Вскоре слова затихли и только слышались вздохи…
— Какой удивительно приятный запах, моя красавица, — сказал монарх, умывая руки в воде, в которую была влита жидкость из склянки графини Дианы. — Можно подумать, что чудные душистые цветы, росшие под голубым небом Италии, отдали свой аромат этой воде. Кто это тебя снабжает этими великолепными духами?
Молодая женщина покраснела до корней волос.
— Один иностранец… покупатель моего мужа… предложил мне из любезности…
— И ты их употребила для моих рук, — сказал, смеясь, король. — Но ты забыла об одном условии. Нельзя ничего предлагать королю, не испробовав сначала на себе, ты это знаешь хорошо; а вдруг эти духи ядовитые?
Арнудина побледнела и, не обращая внимания на короля, черпнула обеими руками немного воды и поднесла конвульсивно к лицу. Франциск захохотал во все горло.
— Скажите на милость, она придралась к моим словам! — воскликнул он. — Если эти духи отравлены, то мы умрем вместе, моя красавица! Я даже жалею, что это не настоящий яд, какая бы то была сладкая смерть в твоих объятиях!
Между тем Арнудина начинала чувствовать действие этой воды. Какой-то упоительный хмель проник в ее мозги: она чувствовала себя веселой, живой и склонной делать разные глупости. На Франциска вода произвела то же самое приятное действие.
Наконец любовники попрощались с удвоенной нежностью. Король, по обыкновению вооруженный, вышел, напевая.
— Какая я была глупая сегодня, — раздумывала Арнудина, оставшись одна, — приписывая Бог знает что моей госпоже. Эти духи достойны великого короля, и я никогда так хорошо себя не чувствовала, как с той минуты, когда омыла ими лицо…
Но внезапно колени у нее подогнулись. «Боже мой! Что это такое?» — подумала она, ничего не понимая, и упала на диван. Бедняжка делала невероятные усилия подняться или пробовала кричать, но напрасно: ее стало клонить ко сну, и она, как была, полунагая, так неподвижно и заснула. При первом взгляде, ее можно было принять за мертвую.
Благовонная лампа, горевшая в соседней комнате, вспыхнула и погасла…
XVI Смерть монарха
В Лувре с семи часов утра поднялся всеобщий переполох. Привратники и офицеры бродили, как унылые тени. Тяжелая траурная атмосфера царила по всему дворцу, чувствовалось, что смерть вошла в обитель королей, и удар был нанесен не простой жертве.
Действительно, тот, который лежал бездыханным на своей кровати, под большим балдахином из красного бархата с вышитыми лилиями, был никто иной как Франциск де Валуа, король Франции и Наварры… Известие о его смерти, как молния, распространилось по городу. Смерть эта казалась тем более трагичной и загадочной, что на другой день никто не знал, куда пропал великий коннетабль Франции герцог де Монморанси, глава военных сил и охранитель общественного порядка. Впрочем, принц Генрих, сделавшись так неожиданно королем, взял тотчас же бразды правления в свои руки с такой энергией, с такой осмотрительностью, каких никто не ожидал от него.
Но каковы же подробности смерти короля? Случилось так. Офицер, который охранял дверь королевского покоя, был допрошен кардиналом д’Оссе и великим прево Дюшателем, и объявил, что на рассвете он услышал в комнате короля сдавленный крик. Он очень испугался и постучал в дверь, но не получил никакого ответа; предчувствуя что-то недоброе, он побежал искать герцога де Гиза, начальника дворцовых покоев, и вместе они решили войти в опочивальню короля.
Франциск лежал на постели. По положению тела видно было, что его захватило внезапное удушье: очевидно, он старался вскочить с постели, но почувствовал боль, обессиленный упал и остался лежать без движения и без дыхания.
Амбуаз Паре[37], первый медик тех времен, пришел немедленно и приложил руку свою к сердцу короля, но оно не билось более. Зеркало, которое поднесли к его рту, не потускнело от его дыхания. Тогда только капитан стражи, получив приказание от нового короля Генриха II, объявил во всеуслышание с дворцовой лестницы:
— Божией волей король Франциск I скончался; да здравствует король Генрих II!
— Да здравствует король! — повторила небольшая группа придворных, уже оказавшихся так рано в передней дворца.
Спустя немного времени, седой высокий дворянин входил в решетчатые ворота Лувра и направлялся к королевским покоям.
— Куда вам нужно пройти? — вежливо спросил его один из офицеров.
— Мне нужно говорить с королем, это мне дозволено, — сказал дворянин.
— К какому королю? — спросил офицер.
— Как к какому королю? Я знаю только Франциска I!
— Король Франциск I умер, сударь, и теперь сын его провозглашен королем.
Бомануар, которого читатели уже, наверное, узнали, остался, как пораженный громом.
— Умер?! — вскричал он. — Король Франциск умер!
— Умер! — отозвался испуганный голос снизу лестницы.
И Анн де Монморанси, бледный, зеленый, с признаками перенесенных страданий, вошел в залу. Бомануар и коннетабль обменялись взглядом, полным ненависти. Но в настоящую минуту более серьезная причина поглощала их мысли, это мысль о приключившемся несчастье.
— Могу повторить, монсеньор, — сказал офицер, кланяясь герцогу Монморанси, — что это несчастье постигло нас сегодня утром; его величество находится все еще на своей постели; может быть, вы желаете посмотреть его?
Коннетабль утвердительно кивнул и направился к комнате короля, сопровождаемый Бомануаром, который брел, точно пьяный. Войдя в комнату, они остановились перед смертным одром короля. Смерть уже наложила свою печать на лицо Франциска.
Монморанси, который перед тем был в положении во сто раз худшем смерти, смягчил свое сердце и, став на одно колено, шептал молитву. Бомануар, видя своего соратника мертвым, не мог удержаться и, схватив висевшую на краю постели окоченелую руку монарха, поцеловал ее и начал рыдать. И никто из окружающих не сомневался в искренности его отчаяния.
Но Монморанси внезапно прервал наступившую тишину.
— Господа, — сказал он, подымаясь, — пока нет другого приказа короля, высшее правление принадлежит мне, так же как ключи от королевских замков, арсенала и казначейства.
Несколько придворных тотчас же поспешили объявить это всем.
— А что касается до вас, маркиз де Бомануар… — продолжал он угрожающим тоном. Но вдруг остановился. Бомануар незаметно исчез.
— Он испугался, — прошипел про себя коннетабль.
Тем, что Монморанси так во время явился во дворец, чтобы принять в некотором роде политическое и военное наследство, он обязан был отцу Лефевру. Один из новичков, пришедший к преподобному для исповеди, увидел иезуита с завязанным ртом, запертым в шкафу раскаяния. Новичок приблизился к шкафу и, не колеблясь, освободил своего учителя, и был настолько благоразумен, что не спросил, по какой причине отец Лефевр попал в шкаф. Спустя немного времени, новичок получил полное одобрение за свой поступок и назначен был священником церкви де Сент-Жермен, в самый богатый приход Парижа; вскоре после того его произвели в епископы де Сэнли, а через несколько лет он сделался кардиналом.
Тайное и властное покровительство общества Иисуса окружало его и заменяло ему достоинство и ученость. Вообще общество это не забывало тех, кто был ему полезным. Освобожденный Лефевр не терял времени и даже не позволил себе маленького отдыха. Первым делом он стал искать вход, по которому ворвались его враги в комнату. Он скоро нашел его, так как беглецы вовсе не думали поставить поваленный шкаф на место. Иезуит, сопровождаемый новичком, прополз в отверстие, ведущее в подземелье. Благодаря свету факела отец Лефевр мог легко проследить по грязному грунту шаги беглецов. Вскоре он дошел до тюрьмы, откуда слышались громкие стоны Монморанси.
Когда иезуит появился перед ним, герцог подумал, что это ангел явился спасти его. Разговоров было мало, двух слов оказалось достаточно иезуиту, чтобы понять, что случилось. Кроме того, не было лишнего времени для расспросов. С помощью новичка и инструментов, оставленных Доминико на земле, цепь была отделена от стены, и Монморанси, влача за собой эту неприятную тяжесть, прибыл в монастырь иезуитов, где его окончательно освободили от оков. Вскоре после этого герцог пошел во дворец и встретил там Бомануара.
Уходя поспешно из дворца, Бомануар увидел на пороге Лувра знаменитого Амбуаза Паре.
— Ах доктор, — воскликнул Бомануар, бывший большим другом Паре, — какое ужасное несчастье!
— Да, действительно несчастье, — ответил серьезно Амбуаз, — Франциск имел недостатки, но был истинный король!
— И вот от моего друга только и осталось одно воспоминание — вот этот платок. Я взял его на память с тела усопшего.
Паре был поражен особенно острым запахом, который распространялся от этого куска батиста.
— Великий Боже! — воскликнул он. — Вы говорите, что этот платок взят вами у короля?
— Даже из его рук, — ответил Бомануар.
— Идемте скорее, маркиз! — вскричал медик, таща за собой Бомануара. — Может быть, мы напали на след большого преступления!
Бомануар шел за ним, не понимая, в чем дело. Медик же мчался, как угорелый.
— Вообразите себе, сегодня утром, перед приходом в Лувр, я был позван к одной моей молодой соседке, умершей тоже внезапно этой ночью. В комнате, где она лежала, чувствовался острый запах, точно такой же, каким пропитан этот платок.
И Паре, сжав конвульсивно руку пораженного Бомануара, спросил:
— И знаете вы, кто была женщина, умершая такой же таинственной смертью, как король? Это была красотка Арнудина, любовница Франциска, с которой он провел прошлую ночь!
Бомануар вскрикнул.
— Они нанесли двойной удар, — продолжал медик, — и королю, и его любовнице… тут или ревность., или же принц Генрих…
Разговаривая таким образом, они дошли до лаборатории Паре; это было красивое и большое каменное здание, составлявшее собственность медика. Паре вынул из кармана ключ и, открыв дверь, вошел в прихожую, сопровождаемый грустным и задумчивым Бомануаром.
XVII Воскрешение мертвых
Они вошли в большую комнату, облитую ровным светом, струившимся из круглого окна в потолке. Комната эта служила лабораторией и располагалась в самом верху дома, так что никакой шум не доходил до слуха медика, когда он работал здесь, и, кроме того, никто не мог проследить все тайны его работы. Несколько печатных книг, много исписанных пергаментов на латинском, греческом, контском и армянском языках составляли библиотеку ученого Амбуаза Паре. Стол, стоявший у одной из стен, был заставлен колбами, ретортами и банками. В глубине комнаты стояла кровать.
— Сядьте, мой друг, — сказал врач, — в двух словах я вам объясню все. Сегодня утром я стал читать в одной из моих книг параграф об отравлениях, как вдруг услыхал настойчивый стук в дверь. Я велел открыть, и ко мне в комнату, рыдая, ворвался золотых дел мастер Никола, муж Арнудины. Он мне объяснил, что вскоре после ухода короля вошел к жене и хотел поцеловать ее, но нашел ее холодной и окоченелой. Он просил меня пойти с ним, так как ему казалось, что ее можно было спасти. Надеясь открыть какое-нибудь новое средство, я поспешил туда. Но несмотря на все мои старания Арнудину привести в чувство не удалось. Я не знал, чему приписать такую скоропостижную смерть, как вдруг ощутил странный запах, в точности походивший на запах платка, который вы мне показывали Я удалил всех из комнаты и начал подробно все осматривать. Вскоре я убедился, что запах исходил из двух источников: из умывальной чашки, где вода имела этот запах, и этой склянки… в которой осталась еще одна капля. Посмотрите, если хотите, но не очень приближайтесь к этой склянке, испарение этой жидкости, наверное, смертельно. И вот в ту минуту, когда я был занят розысками, прибежали из Лувра позвать меня, уверяя, что король умер… Я тотчас же поспешил и увидел то, что вы уже знаете. Теперь я возвратился и не буду иметь покоя, пока не открою этой тайны.
И медик, закатав рукава, открыл ящичек и вынул оттуда различные бутылочки. Открыв одну из них и взяв золотую пластинку, он налил на нее немного кислоты, а в кислоту влил каплю из склянки Дианы.
— Это странно, — сказал Паре, внимательно наблюдавший действие этой смеси. — Не происходит никакой окраски! Ничего! Значит, здесь нет разъедающего вещества.
Медик замер в размышлении, подперев голову рукой.
— Да, да, — сказал он минуту спустя, — иначе быть не может. Тут сильное усыпляющее средство; взятое в большом количестве, оно смертельно. Но каким образом мог проглотить монарх такое значительное количество яда? Если Арнудина была замешана в этом, каким же образом умерла и она? О наука! Будь мне путеводителем в этом лабиринте тьмы!
При этих словах его блуждающие по комнате глаза упали нечаянно на занавес, скрывающий постель.
— Ага! — воскликнул он удовлетворенным тоном. — Я не могу дотрагиваться до священного тела короля для до-искания причины его смерти; но это тело принадлежит мне, и в его внутренностях я буду искать разгадку его гибели…
И, встав с места, он открыл занавеску. Бомануар, о котором медик совсем забыл, издал громкий крик удивления и жалости.
Арнудина, все еще одетая в тот же самый костюм, лежала, как заснувшая, на постели. Руки ее были сложены на груди, сверкавшей ослепительной белизной.
— Боже!.. Какое прелестное создание! — шептал маркиз.
— Того же мнения придерживался и Франциск, — сказал Амбуаз Паре, который, будучи углублен в науку, никого и ничего не уважал. — И все же это прекрасное тело вскоре разложится, на этих губах не останется ни малейшей краски. Но прежде чем это случится…
И медик схватил свой скальпель.
— Боже! — воскликнул испуганный маркиз. — Ведь это святотатство!
— Вы называете святотатством то, что безжизненная материя служит для здравия живых созданий Бога? Разве вы не знаете, что тайны, открытые в трупах людей, дают мне возможность излечивать сотни живых. Полно, Бомануар, будьте же мужчиной!
Сказав это, медик совершенно обнажил грудь молодой женщины и, взяв поудобнее скальпель, готовился сделать разрез… Но неожиданно он побледнел и весь затрясся, так что Бомануар не мог не заметить его страха. Вооруженная скальпелем рука упала, прежде чем нанести удар.
— Что случилось, маэстро? — спросил Бомануар, испуганный внезапной переменой лица доктора.
— Содрогание… трепет… — шептал Паре. — Неужели остаток жизни сохранился в этом теле?..
И он прибавил, содрогаясь:
— Может быть, я находился в положении Весалия и чуть-чуть не взрезал плоть человека, который еще жив…
— Как? Она жива? — вскричал Бомануар. — Но признаки смерти… те же самые, как у короля… И если это правда…
Амбуаз уже больше не слушал его. Между бесчисленным множеством склянок, бывших в шкафу, он выбрал сильнодействующее средство и поднес к носу Арнудины. Мнимоусопшая вздрогнула всем телом.
— Она жива! — воскликнул Паре, почти обезумев от радости. — Да будет благословенно мое любопытство! Благодаря ему я спасу несчастную от самой ужасной смерти, а может быть, спасу и самого Франциска.
Между тем у любовницы короля признаки возвращения к жизни усилились: сперва она шевельнула рукой, потом головой и наконец открыла глаза. Сначала сознание было неясно, но вскоре оно вполне возвратилось. Она потянулась и села на кровати, но, увидав двух незнакомых мужчин, вскрикнула от страха.
— Не бойтесь ничего, дитя мое, — сказал Амбуаз Паре. — Я маэстро Амбуаз Паре, медик его величества, и по его приказу должен лечить вашу болезнь.
— Король? — спросила молодая женщина, сложив руки. — Так король жив?
— Я вам повторяю, что вы здесь по его приказанию.
Молодая женщина подняла глаза к небу, и взгляд ее был полон благодарности.
— Но, дочь моя, — прибавил медик, бросив выразительный взгляд на маркиза, как бы прося его содействия, — король имел ту самую болезнь, какая постигла вас. И так как мы думаем, что здесь кроется преступление, то покорнейше просим подробно рассказать все.
Арнудина побледнела, не зная, что сказать, и, видимо, волновалась.
— Вы колеблетесь, — сказал медик, нахмурив брови. — Значит, вы боитесь чего-нибудь? Почему вы отказываетесь все рассказать нам?
— Потому что, — решилась наконец Арнудина, — тут идет дело об очень могущественных людях… и они заставили меня поклясться…
— Любая клятва недействительна, когда сна покрывает преступление, — сказал строго медик, — и если вы опасаетесь открыть нам правду, то я и господин Бомануар даем вам честное слово, что все останется между нами.
Арнудина посмотрела внимательно на обоих стариков и решилась наконец поведать им все, начиная с появления Дианы и кончая последним словом короля. Она объяснила им также, что впала по всей вероятности в сон, потому что понюхала воду, в которой Франциск мыл руки.
При этих словах и медик, и Бомануар вскочили со своих мест.
— Вы слыхали, Бомануар? — воскликнул Паре. — Оказывается, дело идет об усыпляющем средстве, которое, однако, не убивает. Под этим кроется какое-то страшное злоумышление. Бежим, может быть, мы поспеем вовремя.
Бомануар был готов в одну минуту.
— Ты подожди нас здесь, — сказал он Арнудине. — Если наши заботы окончатся удачей, то я могу смело сказать, что ты станешь первой дамой во Франции по почету.
И после этого они удалились, оставив удивленную Арнудину ожидать их. Минуту спустя, в комнату вошел какой-то человек лет пятидесяти, доброго и честного вида, одетый в длинную мантию черного цвета, какие носили в то время практикующие врачи. Он нес в руках поднос с чашкой, наполненной дымящимся бульоном, издававшим аппетитный запах.
— Мой учитель доктор Паре поручил мне приготовить вам этот бульон. Я не такой хороший медик, как он, ни зато умею приготовлять чудный бульон, — и улыбка гордости озарила лицо говорившего.
Хотя вид его внушал полное доверие, тем не менее Арнудина не решалась выпить бульон. Ученик Паре заметил ее колебание, но не подал вида.
— Позвольте, — сказал он, — отведать мне, достаточно ли в нем соли… Это довольно важная вещь, пересолен бульон или недосолен. Отличный, — прибавит он, отпив пару глотков.
Видя, что он отпил, Арнудина более не опасалась: она взяла чашку и с удовольствием выпила все до дна.
Внезапно она побледнела, выпустила из рук чашку, которая, упав на пол, разбилась вдребезги, и Арнудина свалилась на постель. Она вздрогнула, на губах появилась кровавая пена, и все было кончено.
Тогда невинная улыбка помощника пропала, и ее заменило темное лицо, со злобной ухмылкой преподобного отца Лефевра.
Это был он, с чертовской ловкостью сумевший бросить смертельный порошок в бульон, перед тем отпив немного, чтобы успокоить свою жертву. Лефевр нагнулся над Арнудиной и, положив ей руку на сердце, воскликнул:
— На сей раз нам удалось! Этот болван Паре не поспеет вовремя вернуться, таким образом, самый важный свидетель отстранен, и если этим двум и удастся спасти Франциска, то они останутся обманщиками и клеветниками… Обидно, что пришлось уничтожить такое прелестное создание: каприз короля мог бы продлиться еще долее…
И ворон, принесший смерть, ушел, не взглянув даже на свою несчастную жертву.
XVIII Кабан в сетях
— Черт возьми! Господа, скоро ли кончится эта несносная комедия? Клянусь святым Дионисием, моим покровителем, я велю вас всех повесить от первого до последнего, ослы вы этакие!
И человек, полураздетый, с перекосившимся от ярости лицом, вбежал в трапезную, где пять монахов сидели за завтраком. Служители Бога при виде этого взбешенного человека вскочили с мест и схватили, что попало под руку, вилку или ножик, и стали за стулья. Но тут появились четверо дюжих горцев, которые по знаку монахов схватили и связали буяна. Он стал кричать, как сумасшедший, но на это не обращали внимания и снесли его в ближайшую келью. Там он наконец опомнился: почувствовал себя слабым, одиноким и обессиленным. Тогда он осознал весь трагизм своего положения и глубину своего несчастья и заплакал. Опишем этого несчастного. То был человек высокого роста, с благородным лицом. К нему в келью вошел настоятель монастыря, монах с умной физиономией, высоким лбом и глубоким, пронизывающим взглядом. Он подвинул себе кресло и сел около постели связанного.
— Меня уведомили, — сказал он гнусаво, — что вас одолел новый припадок ярости. Я сомневался, но ваши путы подтверждают это.
Пленник хранил угрюмое молчание.
— Ну полно, скажите мне, как аббату этого монастыря, с вами худо обращались? Вы чем-нибудь недовольны? Говорите спокойно, сын мой, чего вы хотите?
— Я желаю, чтобы кончилась эта отвратительная и подлая комедия, — ответил резко пленник. — Хочу, чтобы мне возвратили мой сан, мое положение и мою власть!
Аббат с жалостью посмотрел на него.
— Если вы извинитесь все передо мной за всю эту мерзкую комедию, — продолжал пленник, — то я прощу вас, в ином случае…
— Позвольте, сын мой, вы говорите про сан, про почтение… За кого же вы себя, принимаете? Кто вы?
— Кто я? — закричал пленник. — Я Франциск Первый, король Франции.
Аббат грустно покачал головой:
— Послушайте, сын мой, хотя ваши слова вполне доказывают полнейший беспорядок в вашей голове, тем не менее вы совершенно здраво рассуждаете о других вещах, не касающихся мании величия, и этим вы внушаете мне столько симпатии, что я готов разъяснить вам ваше положение.
Король, действительный или мнимый, молчал. Аббат между тем начал:
— Вчера я возвращался с моим братом от наших бедных, которым мы помогаем, и брат мой заметил безжизненную фигуру, лежащую поперек дороги. Полагая, что это какой-нибудь заснувший пьяный или мастеровой — видите, как я вам все подробно рассказываю, — мы хотели приподнять это тело и положить на край панели, чтобы его не раздавили. Но, к нашему удивлению, мы заметили, что это был больной или умирающий человек, так как у него еле-еле прощупывался пульс… Это тело бывшее в таком плачевном состоянии, было вы сами, сын мой!
— Это был я! — вскричал удивленный пленник.
— Да, это были вы, и нам с братом не хватило силы снести вас, но, к счастью, в это время проезжала крестьянская телега, и мы привезли вас к нам в монастырь, где и лечили вас, ухаживая за вами с любовью и заботой.
— Да, голодом, холодными душами и веревками! Хорошо лечение! — сказал глухо король.
— Сын мой, — отвечал аббат. — Вы своим злым и буйным характером заставили нас поступать так. Если вы дадите мне сейчас слово вести себя тихо и смирно, то я даже сам развяжу вас сию же минуту.
— Даю вам слово дворянина, что я буду тих и смирен.
— Я вам верю, сын мой, — продолжал аббат. — Как бы я был счастлив, если бы мог забыть вашу злополучную манию!
И, говоря так, он развязал короля, который, освободившись, уселся на кровать.
— Отец, — сказал он, после минутного молчания, совершенно спокойно, — я понимаю вполне, что многие обстоятельства могли дать вам повод думать, что я сумасшедший.
Аббат поднял руки к небу.
— И все же, — продолжал король, — у меня есть маленькая просьба, в которой, надеюсь, вы мне не откажете.
— Скажите какая, сын мой, я весь к вашим услугам.
— Благодарю вас, хорошо; пошлите кого-нибудь из ваших братьев в Лувр, чтобы он там попросил позволения поговорить с королем Франциском, и рассказал бы ему, что есть сумасшедший, который присваивает себе его имя. Когда это будет сделано…
— Вы на что-то надеетесь, сын мой? — спросил грустно аббат.
Король вскочил на ноги.
— В эту минуту, господин аббат, двор Франции в страшной тревоге; курьеры скачут по всем дорогам, ища короля Франциска, который пропал; министры, собравшись в совете, не знают, что делать, и боятся объявить народу столь ужасное известие. Прошу вас, аббат, успокойте их всех от моего имени; вас же, так как вы действовали по совести и без всякого предумышления, я назначу епископом и дам вам кардинальскую шапку как спасителю короля, сделавшегося жертвой недоразумения.
Аббат покачал головой.
— Сын мой, то, о чем вы просите меня, уже сделано.
Король даже привскочил.
— Как?! Уже сделано? — проговорил он.
— Конечно. Первоначальное уверение ваше звучало так правдиво и утвердительно и к тому же вы имеете такое сходство с личностью короля, что я тотчас послал курьера в Лувр для необходимых разъяснений.
— И что же курьер нашел в Лувре? То, что я говорил вам? — спросил с жаром тот, который выдавал себя за Франциска.
— Увы, — сказал грустно аббат, — весь двор был объят ужасом, но не потому, чтобы не знали, где король, а по той причине, что было слишком известно, что именно с ним случилось. И курьеры заполнили все дороги не для того, чтобы искать короля, а для того, чтобы объявить всем траурную весть.
Король с ужасом слушал.
— И наконец, — продолжал аббат, — брат, которого я послал в Лувр, по милости Генриха II и благодаря своему монашескому одеянию, был допущен в часовню поцеловать руку покойного короля.
Король громко вскрикнул.
— Умер! Франциск Первый умер?!
И, закрыв лицо руками, он повалился на кровать.
То, что случилось с ним, в действительности переходило всякие границы. В таком положении можно в самом деле сойти с ума. Живого человека оплакивали, считая его мертвым; кроме того, вполне справедливо считая себя королем Франции, слышать, что другой взошел на трон, и, имея полное сознание своей личности, не иметь возможности доказать все свету. Немудрено, если после таких волнений и страданий Франциск начинал бушевать.
— Если даже я не король Франции, — сказал он, — то должен же я быть кем-нибудь. Ведь невозможно, чтобы человек, такой величины как я, мог внезапно свалиться с неба.
Бедняга старался шутить, но слезы наполнили его глаза. В это время аббат вынул из кармана письмо и подал пленнику, говоря:
— Умеете вы читать?
— Я, — сказал Франциск, — поэт.
— Хорошо, хорошо, — ответил снисходительно монах. — Тогда прочитайте это письмо.
Король схватил бумагу и прочел:
«Монастырь св. Варнавы.
Воскресенье, 2 апреля.
Милый мой Христовый брат!
Отвечая на письмо вашего преподобия, мы должны вас предупредить, что в пленнике, описанном вами, мы признали бедного помешанного служку, убежавшего пять дней тому назад из монастыря.
Этот служка зовется Матурин Гранже; ему сорок пять лет и он имеет замечательное сходство с нашим королем Франциском I; у него отличный характер и он весьма послушен, кроме дней припадка, когда он считает себя королем.
Так как бедный помешанный очень любим всеми нами, то мы все очень благодарим вас за попечение о нем. Отошлите, как можно скорее, его обратно к нам, где его ожидает его келья и где он снова будет жить покойно. Мы надеемся, что вы присоедините молитву вашу к нашим мольбам, чтобы бедный Матурин скорее поправился.
За сим, милый брат по Христу, я молю Бога, чтобы Он сохранил вас под своим святым и достойным покровительством, и прошу вас не забыть меня в святых молитвах ваших.
Вильгельм, аббат».
Франциск остановился, смущенный и побежденный. Таким образом, личность его вполне разъяснилась. Он был Матурин Гранже, в этом не было ни малейшего сомнения; а великий и властный Франциск Франции покоился теперь вечным сном. Внезапно другая мысль его заставила встревожиться.
— Скажите, отец мой, — сказал он, — что думает церковь о переселении человеческой души?
Аббат вовсе не изумился подобным вопросом. Он угадал мысли пленника.
— Сын мой, — сказал он степенно, — церковь учит нас, что человеческие души после смерти тела судятся Господом и идут, смотря по назначению, или наслаждаться радостями, или терпеть муки окаянных. Но есть примеры, когда души, покинувшие одно тело, переходят в другое, и это потому, что Бог по своей бесконечной доброте приостанавливал окончательный суд и давал душе время покаяться в первых своих грехах.
Франциск громко вскрикнул:
— Вот то-то и есть! Отец мой, вы видите во мне большого грешника. Прежде я был в самом деле Франциском Франции…
Аббат слегка улыбнулся, а король продолжал:
— Самый большой мой грех был любострастие, и разгневанный Господь Бог послал мне смерть в большем грехе, в объятиях женщины, которая была женой другого. Я был предназначен аду; но Бог, давая мне время покаяться, перенес душу мою в тело Матурина Гранже. Я каюсь, искренно каюсь! Господь Бог, открой мне путь в рай!
И кающийся преклонил лоб к ногам аббата.
Аббат, стоя, смотрел с гордостью на смиренного и валяющегося у его ног. Неужели это был великий, гордый Франциск де Валуа?!
Выдуманная сказка, которая бы заставила улыбнуться самого глупого, простого священника Сорбонны, подействовала настолько, что могла свернуть ум первого повелителя католического мира.
И аббат имел причину гордиться. Король, лежащий у ног священника, который нагло подсмеивался над ним — вот высшая победа этих злобных людей с черными душами, собранных Лойолой, и которых он намеревался вести к победе!
XIX Лисицы и львы
Доснанже — так звали аббата монастыря — наслаждался некоторое время своей победой и затем сказал мягким голосом, протягивая руки лежащему у его ног и помогая ему встать:
— Встаньте, дорогой сын мой! Если то, что вы говорите, правда, то благодарность ваша к Богу должна быть огромна и вы должны признать это чудо с большим раскаянием.
— Что нужно делать? Я готов.
— Прежде всего держите в тайне этот факт. Потом, если вы желаете спасти себя в вашей новой жизни, как я надеюсь, то вы можете это сделать только через добродетели под видом Матурина Гранже, и из этих добродетелей, поверьте, первая есть скромность…
— Я буду скромен, отец, — сказал, вздыхая, король.
— Потом, когда вас признают достойным принадлежать к нашему святому обществу, вы должны произнести три обета: бедности, целомудрия и послушания, которые составляют основание монашеской жизни. Бы будете заперты в келью этого ордена и проведете ваши дни в уединении и в молитве, оплакивая горькими слезами грехи ваши.
— Я готов послушаться, отец! — прибавил Франциск, желая оставить все сладости жизни, изведанные им.
— И если, — продолжал аббат, особо подчеркивая эти слова, — если случится, что демон, приняв образ какого-нибудь вашего друга… даже самого дорогого, и захотел бы вас заставить принять прежнее ваше величие, то вы должны решительно отринуть его соблазн.
— И в этом я с вами согласен, — сказал Франциск, наклоняя голову и вздыхая смиренно.
Вдруг раздались истошные крики в прихожей монастыря. Две сторожевые собаки бешено залаяли, потом отчаянно завизжали и наконец затихли. Страшный шум слышался по коридорам.
— Что это такое? — воскликнул король, вскочив на ноги.
В это время раздался голос за дверьми:
— Отец мой, напали на монастырь, сторожевых собак убили!
— Нужно защищаться, непременно! — вскричал король и, возвратясь к своей наклонности, схватил скамейку и поднял ее кверху в такой угрожающей позе, что аббат побледнел. Плоды его поучений пошли прахом.
— Вспомните, — сказал монах, — о моих предупреждениях. Демон, чтобы соблазнить вас, может принять вид какого-нибудь вашего друга… отвергайте соблазн, если хотите быть спасенным!
Но дверь внезапно открылась. На пороге появился вооруженный человек: это был маркиз де Бомануар! За ним виднелся отряд солдат, с которыми боролись пять или шесть монахов, крича и протестуя.
— Государь! — кричал Бомануар, входя в келью, со шпагой в руке. — Нам удалось открыть место вашего пленения!.. Государь, возвратитесь в ваше королевство, утешьте ваше семейство и ваш народ. Друзья! Наш монарх найден, да здравствует Франциск!..
— Да здравствует Франциск! — кричали все, входя и наполняя келью короля.
— Это демон… — шептал монах, — не поддавайтесь искушению…
Но Франциск, уронив скамейку, всматривался в вошедших. Его ум, осажденный различными потрясениями, блуждал.
— Бомануар, — прошептал он наконец, — ты ли это или это призрак, походящий на тебя?
— Государь, вы не узнаете меня? — воскликнул Бомануар. — Вы вполне можете довериться мне и последовать за мной, уверяю вас!
Король был убежден; после недолгого раздумья он со слезами на глазах протянул руку маркизу.
— Я верю тебе, Бомануар. Первый раз ты мне спас жизнь, теперь ты спасаешь мне трон и честь! Добудь мне одеяние, чтобы я мог спокойно и с полным величием въехать в Лувр.
Один из оруженосцев принес богатое одеяние кавалера, заранее приготовленное Бомануаром.
— Обождите минуту, — сказал, входя неожиданно, совершенно седой величавый старик. — Государь, узнаете вы меня?
Король пристально посмотрел на него.
— Нет, — сказал он грустно, — хотя черты немного знакомы мне.
— Я граф Виргилий де Пуа, государь, — сказал дворянин. — И я первый готов предложить жизнь свою для спасения жизни короля.
Франциск покраснел. Ему было совестно, что человек, находившийся его повелением в таком ужасном и долгом плену, отвечает на это таким великодушием!
— Граф, вы хотите упрекнуть меня! — сказал смущенно монарх.
— Сохрани Бог, государь! Я осмелился потому говорить, что предполагаю в заключении вашем здесь, в монастыре, большое преступление. Я предлагаю сейчас же арестовать и допросить этих монахов, пока они не скажут правды.
— Сын мой! — испуганно вскричал аббат.
Франциск злобно взглянул на него.
— Не вмешивайся теперь, чтобы не ухудшить свое положение, — сказал он строго. — Граф де Пуа, есть ли при вас солдаты?
— Сто дворян, государь, пришедшие во первому призыву господина де Бомануара, чтобы исполнить свой долг.
— Хорошо. Пусть половина их сопровождает нас в Лувр. Другие же пусть оберегают все выходы аббатства; связать всех монахов, конфисковать все письма и послания, которые будут найдены при них; граф де Пуа с избранными им самим дворянами останется управлять монастырем, и пусть произведет, как можно скорее, суд. Теперь господа, в дорогу!
Король с помощью де Бомануара в один миг облачился в костюм кавалера и вышел из кельи со своей свитой.
Аббат, хотя охал и протестовал, говоря о праве церкви, был взят и крепко связан теми веревками, которые остались от Франциска.
— Лошадь его величеству! — закричал Бомануар с лестницы. И, обратившись к королю, сказал. — Я должен сознаться, государь, что приготовил также и носилки, с грустью подозревая, что здоровье моего короля расшатано. Но так как благодаря Богу я вижу ваше величество крепким и здоровым, то попрошу сесть на лошадь.
— Ты мой хороший и верный слуга, Бомануар, — сказал Франциск. — Также граф де Пуа, — продолжал он, возвысив голос, — и вы все, дворяне и господа, будете вознаграждены мной по заслугам… Черт возьми! Я найду руководителей, заставляющих монахов так злодейски поступать, и тогда… палач устанет от работы!
Минуту спустя, блестящая кавалькада, состоящая из лучших дворян Франции, во главе с королем двинулась к Парижу, оставив монахов и монастырь под неусыпным надзором неподкупного графа де Пуа.
XX Духи тьмы
В Лувре царил всеобщий траур. Между тем Генрих II, вскоре утешившись после потери отца, готовился председательствовать в большом заседании, где должны были принять весьма строгие меры против реформаторов. И в то самое время, когда старые министры Франциска, смущенные и огорченные, удалялись из дворца, где светило теперь новое солнце, эскадрон кавалеров с шумом въехал в Лувр. Караульный солдат, который, как и все другие, думал, что король умер, вскрикнул от ужаса, увидя «усопшего» вновь воскресшим и с угрюмым выражением ехавшим по площади. Как молния, распространилось это известие по дворцу и скоро дошло де Генриха.
Бессердечный принц, который, конечно же, знал, как о снотворном средстве, данном его отцу, так и о похищении из гробницы и заточении в монастырь, решил сначала сопротивляться. Он обвел взглядом своих министров, придворных, солдат и у всех на лице прочитал только страшный испуг. Генрих II, увидав это, не нашел ничего лучшего как броситься навстречу отцу, схватись его руку и поцеловать ее, крича с притворным энтузиазмом:
— Отец мой!.. Небо сжалилось над моим горем!
Но король так сурово и угрожающе взглянул на сына, что у того затряслись и руки, и ноги, и он понял, что его замыслы стали известны отцу.
— Господин великий коннетабль и мои капитан охраны, приблизьтесь ко мне, — сказал король; но заметив, что все смотрят друг на друга с недоумением, не видя ни герцога Монморанси, ни капитана охраны, он прибавил:
— Ах да, господа, позвольте представить вам и прошу признавать великого коннетабля Франции маркиза де Бомануара и капитана охраны, виконта де Пуа…
Оба дворянина, удивленные и задыхающиеся от гордости, приблизились к королю. Трепет ужаса пробежал по рядам придворных. Если король начинал наносить удары столь важным личностям, как Монморанси, то чего же могли ожидать придворные низшего ранга. Некоторые начали подумывать о бегстве и с волнением смотрели на выходные ворота Лувра, но король предупредил их желание.
— Пусть охраняют входы, — приказал Франциск вновь назначенным. — Никого не выпускать без моего позволения.
— Иду исполнить это приказание, — сказал поспешно принц Генрих.
— Оставайтесь, Генрих, — сказал холодно король. — Мое приказание исполнят коннетабль и капитан охраны. Вы слышали, господа? И знайте, что вы мне отвечаете за исполнение этого приказания. Идите!
Бомануар и Пуа поклонились с почтением и ушли. Франциск слез с лошади и направился внутрь двора. Сын и старые придворные засуетились вокруг него, но король сделал знак, и вооруженные дворяне, сопровождавшие его до сих пор, окружили монарха. С такой охраной он вновь вошел в королевские покои. Шествие это носило угрюмый и грустный характер.
Король шел молчаливый и строгий; тяжелые шаги солдат громко раздавались по залам. Что же касается министров, то они имели вид приговоренных: они бросали растерянные взгляды вокруг себя, ища хотя бы малейшую надежду на спасение.
Войдя в свой кабинет, король отослал дворян свиты, которые более не были ему нужны. Вся власть вновь сосредоточилась в руках монарха; министры готовы были задушить того, на кого указал бы пальцем Франциск.
Перейдя из своей комнаты в залу совета, король приказал пажу:
— Позвать сюда кардинала-канцлера, великого прево, герцога де Энжена и принца Генриха!
Немного спустя, все четверо, испуганные и бледные, вошли в кабинет.
Наиболее испуганным казался Генрих: он отлично знал, что главная вина ложилась на него, и тяжесть вины этой была так велика, что самое жестокое наказание могло его ожидать.
Канцлер, кардинал де Турнон, положил на стол перед королем свой портфель с бумагами.
— Уберите эти бумаги, господин кардинал! — сказал высокомерно монарх. — Я вас позвал не для того, чтобы работать с вами, как с министром, а для того, чтобы вы исполнили здесь ваши духовные обязанности.
И, бросив полный злобы взгляд на своего сына, он продолжал:
— Вы должны будете утешить в последние минуты большого преступника, который уже близок к смерти!
Генрих чувствовал, как сердце у него леденело и волосы становились дыбом, но он был солдат и переносил все молча.
— Что касается вас, великий прево, то вы должны исполнить суд. Я потому велел призвать именно вас, что ничья рука, кроме вашей, не может исполнить приговор над персоной королевской крови.
Герцог де Энжен выступил вперед. Это был молодой, красивой и благородной наружности человек, с честным, открытым взглядом.
— Государь, — сказал молодой принц с решимостью, — это для меня вы хотите заставить работать великого прево?
В тоне его слышалась гордая покорность.
— Нет, кузен, — сказал ласково король, взяв его за руку. — Напротив, я вас позвал как первого принца крови, как человека, наиболее близкого к короне, и для того чтобы вы высказали мне ваше личное мнение по поводу государственной измены.
Де Энжен нахмурился.
— Я вас понимаю, — сказал он с горячностью.
— Вы намекаете на прошлое и хотите напомнить мне, что я притеснял ваших родных… Но вам, герцог, я всегда отдавал справедливость, и мое постоянное расположение должно вам показать, что если я наносил удары вашим родным, то делал это не из ненависти к вашему дому… Во всяком случае, если я ошибся, небо жестоко наказало меня, заставив узнать в моем наследнике душегуба.
— О отец мой! — вскричал невольно принц Генрих.
— Замолчите! — прервал его строго Франциск, побагровев от злобы. — Душегуб, да, даже отцеубийца! Вы скажете, что берегли жизнь мою, когда с помощью усыпляющего зелья выдавали меня за мертвого, когда по вашему приказанию ваш отец и монарх был заключен в монастырь, где монахи принимали его за сумасшедшего и обходились с ним, как с последним слугою. Подлец! Если бы не честность и храбрость нескольких дворян, несмотря на то, что они были мною обижены напрасно, Франциск умер бы от горя и страданий, от козней своего родного сына!
Все присутствующие, исключая Генриха, громко вскрикнули от ужаса.
Обвиняемый же, склонив голову, более остальных сознавал тяжесть своего преступления, совершенного по наущениям священника и женщины.
— Герцог де Энжен, — сказал король, — вы будете призваны наследовать мне, если сын мой будет лишен короны. Я знаю, что надежда трона благодаря вашему благородному сердцу не сделает вас пристрастным, а потому еще раз прошу откровенно высказать мне ваше личное мнение по делу принца Генриха.
Герцог де Энжен, бледный, вытер платком вспотевший лоб.
— Я думаю, — ответил он, — что ваше величество должны бы осчастливить вашим снисхождением принца Генриха и простить ему первое прегрешение.
— Я не спрашиваю вас, что я должен делать, — сказал резко Франциск, — я спрашиваю у вас только, что вы думаете об участии моего сына в этом преступлении? Уверены ли вы, что принц Генрих в самом деле замышлял против меня?
Но на этот вопрос не было необходимости отвечать, стоило только взглянуть на Генриха: вид его показывал полное признание в своей вине.
Герцог же поник головой и ответил:
— Он раскаивается.
— Это принесет ему пользу для вечного блага, — сказал холодно король. — Кардинал, уведите с собой принца и приготовьте его к смерти, как подобает христианину и дворянину-принцу. Господа, вы мне отвечаете за него головой.
Генрих протянул умоляюще руки к отцу, но тот отвернулся от него, и по знаку короля все оставили кабинет.
Оставшись один, король почувствовал, что силы покинули его. Приговор сыну хотя и был жесток, но справедлив, и если не волновал совесть короля, то глубоко раздирая его сердце.
— Мой сын! — шептал он. — Убить его по моему распоряжению!
И невольная дрожь пробежала по жилам короля. Вспомнилось ему, как сын его появился на свет, и сколько надежд возлагал он на этого младенца, наследника династии, и потом, когда наследник, юношей уже, участвовал в войне и, побеждая врагов, наполнял гордой радостью сердце отца… И что же вышло в конце концов? Сын его изменник и отцеубийца! И скоро по одному только знаку отца эта молодая жизнь перестанет существовать, и шпага великого прево заставит покатиться голову, предназначенную со дня рождения носить корону Франции.
Тысячи мыслей бродили в голове этого всемогущего властителя. Зарождалась мысль о прощении сына, но совокупность поступков отодвигала прощение на задний план. Король все мог бы простить, но не подобное ужасное оскорбление, о котором, впрочем, Генрих ничего не знал, так как, составляя замысел, он сделал условие, чтобы отец его имел богатое и спокойное убежище. Король встал, бледный и решительный.
— Генрих умрет, — сказал он глухо, — я решил это, и сам Бог не заставит меня изменить решение.
— Бог всемогущ, сын мой, — произнес позади его какой-то голос.
Франциск обернулся. Перед ним стоял старичок, невысокий, бедно одетый и хромой; его можно было принять за самого простого, если бы не глаза, горевшие каким-то жгучим огнем. Король почувствовал какой-то суеверный страх. Но он тотчас же оправился и, приняв строгий вид, спросил:
— Кто вы такой?
— Я Игнатий Лойола, — отвечал скромно старик, просто произнося это знаменитое имя, которое во всей Европе возбуждало страх и почтение в народе и королях.
Монарх содрогнулся: странность неожиданного посещения отвлекла его немного от грустных мыслей.
— Так это вы, — произнес король, проницательно смотря на Лойолу, — тот, которого считают теперь уже святым, когда он еще жив.
— Один Господь Бог свят, — возразил Игнатий, — мы бедные грешные, только веруя и раскаиваясь, надеемся спастись.
— Как вы оказались здесь, несмотря на мой приказ, запрещающий вход сюда кому-либо?
— Бог направлял мои шаги, дабы я мог исполнить поручение, данное мне Им.
Святой человек не сказал настоящей причины, что, кроме путеводителя Бога, он имел пособниками нескольких хранителей — тайных членов общества, которые хотя понимали ответственность, которую они принимали на себя, но все-таки не осмелились преградить дорогу генералу ордена.
— Поручение! — воскликнул король с подозрением. — Бог послал вас с миссией ко мне, святой отец?
— Да, — отвечал серьезно основатель ордена иезуитов.
— Хорошо, я вас выслушаю… Человек, подобный вам, имеет право рассчитывать на мое внимание. Но попрошу вас немного обождать здесь; я должен сперва выполнить одно важное дело.
— Государь, — воскликнул Игнатий, — именно ради этого важного дела Бог и послал меня к вам!
Король резко от него отвернулся.
— Преподобный отец, это дух Божий вдохновил вас или вы пришли по просьбе кого-либо другого?..
— Государь, позвольте вам доказать…
— Часто, — перебил его монарх с иронией, — часто даже люди, носящие святое звание, путают свои желания с желанием Бога.
— Хорошо, король, представляю вам доказательства, — гордо произнес Лойола. — Бог мне сказал: иди в Лувр! Там теперь король Франции совместно с кардиналом и прево, а также и герцогом Энженом, осуждает сына своего на смерть…
— Вы ошибаетесь, святой отец, — пытался оправдаться король, все же сильно побледнев при этом.
— Они там, — продолжал Лойола, указывая на дверь, в которую вышли названные четыре личности. — Они в той комнате ожидают вашего приказания, монарх, и если этому приказу не воспрепятствует сверхъестественная сила, то будет запятнана кровью благородная корона Франции.
Игнатий простер вперед руку и продолжал:
— Но Бог обо всем подумал и послал меня сказать вам, как некогда он Сам сказал Аврааму: «Король, не проливай крови сына твоего!»
Франциск, бледный, отступил немного и сказал:
— Монах, святой ты человек или нет, но ты обладаешь непонятной покоряющей силой. Я готов выслушать тебя!
XXI Трон и алтарь
Лойола начал:
— Ваше величество, очевидно, забыли, что король выше человека. Франциск Франции, занятый мщением за свои частные обиды, забывает интересы своей короны.
— Ты ошибаешься, Лойола, — сказал гордо король, — Франциск как человек простил бы: никакая обида не может заставить отца приговорить к смерти сына. Но как монарх великого народа, я должен в первую очередь блюсти интересы царства, а потом уже свои, а потому тот, кто поднимает руку на своего короля, должен умереть.
Игнатий сделал порывистое движение.
— Ты, может быть, не одобряешь моего мнения, монах? — продолжал Франциск. — Однако, как мне рассказывали твои последователи, вы считаете, что конечная цель оправдывает средства, которые были употреблены для достижения цели, даже если бы эти средства были кровавые и подлые.
— И тебе верно сказали; но ты упускаешь из виду свою цель и ошибочно судишь о своей обязанности. Уважение, смешанное с ужасом, которое в прежнее время окружало корону, теперь исчезло, и народ стал рассуждать и видеть в короле Франции прежде всего человека.
— И я тоже хочу, чтобы меня считали им, — прервал Франциск.
— И ты не прав. Одно время народы не были уверены, кто именно должен быть их повелителем, но что необходимо иметь повелителя, это они вполне сознавали. Прежде эти семейные раздоры, заговоры сыновей против отцов, ужасный суд отцов над сыновьями, на все это смотрелось с религиозным страхом, ибо победитель — повелевал. Теперь все изменилось, народ смотрит не только на корону, но и на самого короля.
— Знаю, — ответил задумчиво Франциск.
— Теперь, — продолжал иезуит, — в каком положении находится королевская власть? Монархам остается один только открытый путь, чтобы сохранить себе трон, а именно: чтобы король соединился с церковью; главное же, чтобы ни один скандал не выходил из стен Лувра и не касался плебейского слуха. Преступление сына твоего отвратительно, это верно, но берегись, чтобы оно не сделалось публичным, ибо когда французы узнают, что в доме Валуа есть отцеубийца, они, пожалуй, сочтут дом Валуа лишним в Лувре.
— Так, по-твоему, — сказал удивленно король, — каждая обида, причиненная королю одним из членов его семейства, должна остаться без наказания?
— Кто об этом говорит? Наказание делается негласным — яд должен заменить шпагу. Более всего следует избегать публичного скандала.
— Так ты советуешь мне совершить тайное убийство? И буду ли я менее грешен перед Богом, если совершу скрытый грех?
— Те, которые управляют землей, — сказал невозмутимо иезуит, — не подчинены правилам жизни остальных людей. Если твой грех принесет вечное благо миллионам душ, тогда он достойнее тысячи добрых дел.
— И кто же, — спросил иронично король, — будет отличать грех мой, каков он: достоин похвалы или порицания?
— Мы! — сказал Игнатий Лойола. — Мы будем обсуждать грех твой.
И, встав, он подошел к королю и, пронизывая его насквозь своим огненным взглядом, сказал:
— Вы все еще не можете привыкнуть к этой мысли — вы, сильные мира. Вы, привыкшие развязывать узлы одним ударом меча, вы не можете еще познать эту чисто идеальную власть; власть, которой никому не известный священник из своей кельи управляет делами мира. В наши дни меч недостаточно силен для управления; теперь рука бедного плебея убивает сына императора. Окончилась ваша власть шпаги; если хотите царствовать еще, то вы должны стать нашими союзниками, потому что мы одни повелеваем чернью, мы одни направляем, по нашему желанию, руки, носящие оружие.
— Ах! Карл Испании! — воскликнул Франциск.
Этот возглас, невольно вырвавшийся у короля, выдал думы его во время речи Лойолы.
В самом деле, эта темная, тайная политика интриг, направляемая священниками, довела его соперника, Карла V, до высоты его настоящего величия.
Франциск, обладавший живым умом, сразу понял всю выгоду положения, которое иезуит так красноречиво толковал ему. В то время религиозная реформа пошатнула последнюю власть, источник всех властей того времени — это власть церкви. Прежние учреждения имели поэтому только единственное средство: соединиться вместе и сделаться одним целым, сообща наносить удары тому, кто вздумал бы помешать им. Монархия и царство, трон и алтарь могли продлить свое существование только при одном условии: быть крепко связанными друг с другом, и впоследствии было доказано, какая ужасная опасность угрожала тем, кто пытался разъединить так крепко соединенные монархию и религию.
— Мне приходится тогда сохранить жизнь сыну?
— Зачем? — пожал плечами Лойола. — Измените казнь, как я уже вам советовал.
— Нет, я на это не согласен. Раз мое решение не будет публично известно моему народу, то мой суд станет всего лишь местью; а я не могу мстить моему сыну.
— Ваше величество имеет чувства христианского короля, — сказал невозмутимо иезуит.
— Если я сохраню ему жизнь и даже скрою от всех его вину, что же я должен сделать с аббатом и монахами, которые нанесли такую обиду моей личности?
— Какая обида? — наивно спросил монах.
— Как? Разве вам неизвестно, как со мной поступали в монастыре? С преступником обращаются лучше.
— Ваше величество не совсем верно говорит, — мягко сказал Игнатий Лойола. — Если эти монахи в самом деле решили бы поднять руку на избранного Богом, на законного короля, то самая жестокая казнь была бы незначительна для подобных злодеев.
— Что! — крикнул гневно монарх. — Вы осмеливаетесь оспаривать то, что я сам лично испытал?
— Я должен заметить, что не с вашим величеством они так мерзко обращались, а с бедным сумасшедшим, который требовал признания его королем Франции. Таким образом, каждый удар, нанесенный вам, был в некотором роде знак уважения к персоне вашего величества.
Монарх не мог удержаться от улыбки, услышав такую оригинальную трактовку происшедшего, впрочем, так подходящую к тонкой казуистике, в которой иезуиты были признаны профессорами.
Но скоро король вернулся к прежнему нерасположению и строго сказал:
— Я все обдумал, отец мой! Мои решения иные, чем ваши советы. Пусть будет, что будет, а я не позволю, чтобы какой-нибудь монах хвастался, что смеялся безнаказанно над королем. Обидчики, кто бы они ни были, должны умереть!
— Ваше величество решает это, не думая, что от этого последует в будущем вред для религии и для монархического управления.
— Ах! — перебил его король. — Сколько же, по-вашему, требуется лет, чтобы мятежный дух и ересь могли подействовать на падение трона Франции?
— Почем я знаю? Может быть, пятьдесят лет.
— Ну а через пятьдесят лет я буду уже в могиле, и не нахожу нужным думать, что будет с монархией, когда меня не станет.
— Но меня, — сказал иезуит, — заботит будущее, понимаете ли вы, король Франции?
Король с удивлением поглядел на хилого старичка, одной ногой стоявшего уже в могиле, и все еще заботившегося о будущем более, чем он, в расцвете сил человек.
— Да, я забочусь о будущем, — прибавил Игнатий с гордым величием, выпрямляясь во весь рост. — Основание, положенное мной, не может принести плоды ранее, чем через одно или два столетия; тогда только братья Иисуса, оживленные моим духом, распространят свое господствование над всей Европой. Тут необходимы борьба, мучения, необходимы целые века постоянства, чтобы план мой мог принести результаты. И что же, ты намерен воспрепятствовать моей воле? Ты, король Земли, не знаешь, что король Неба может истребить тебя одним дуновением?
Эти запальчивые слова заставили монарха вздрогнуть. Действительно, непобедимая решительность этого священника, который жертвовал себя и свои честолюбивые надежды для будущего, победы коих будут тогда, когда он уже будет прахом, была поразительна.
Франциск знал цену фанатикам. Никакая сила не могла стать им преградой, так как их слепая вера разбивала все препятствия. В первый раз королю пришлось убедиться, что в его царстве находилась сила, против которой его власть казалась бессильной!
— Что ты сделаешь, если я все-таки решусь наказать и царствовать?
— Государь, — отвечал Игнатий, — ваши друзья-гугеноты освободили вас из тюрьмы и вырвали из рук врагов Арнудину, женщину, из-за которой…
— Довольно! — прервал его строго Франциск. — Арнудина в верных руках, и от нее я узнаю точно все подробности.
— Арнудина умерла, государь. Провидение Божие взошло в лабораторию Паре, когда он вышел из нее, и теперь свидетельство, на которое рассчитывали гугеноты, уничтожено.
— Умерла! — вскричал с тоской король. — Умерла потому, что любила меня!
— Нет! За то, что препятствовала планам церкви, — холодно возразил иезуит.
Франциск вздрогнул; теперь он стал понимать слова Лойолы. Король приблизился к нему и посмотрел пристально в лицо монаха.
— Так эта смерть дело какого-нибудь агента общества Иисуса? — спросил король.
— Да, усердие одного из них исполнило волю неба.
— И ты хочешь сказать, — прервал его король, — что если и я откажусь от вашей опеки, то могу подвергнуться той же самой участи?
— Не ранее, чем я помолюсь Господу, который может избавить меня от такого горя! — хитро отвечал генерал иезуитов.
Франциск стоял смущенный. Наглость иезуита его раздражала.
— Разве ты не знаешь, иезуит, что я в своем дворце, и окружен верными телохранителями?
— Я это отлично знаю, и потому, избегая проклятых протестантов, оберегающих вход к тебе, государь, я явился сюда через ход, мне одному известный!
— Сделай я только знак, — продолжал король, — и генерал иезуитов будет захвачен и после двухдневной пытки убит.
Лойола улыбнулся.
— Когда я жил в свете, — сказал он, — я получил на войне рану, и поэтому одна нога осталась кривой. Мое самолюбие было жестоко уязвлено этим, потому что в то время я еще был очень занят собой. Желая выпрямить ногу, я, по совету одного медика, повесил себе на ноги громадные гири, от тяжести которых кости трещали и причиняли мне страшные страдания. Самые смелые и закаленные страданиями не могли перенести этой муки более часа. А знаешь ты, король, сколько времени переносил это Игнатий Лойола?
— Откуда же мне знать, — отвечал король. — Ну полдня… день…
— Нет! Я терпел эти муки в продолжении тридцати пяти дней, — отвечал иезуит, торжествующе глядя на Франциска.
Монарх смущенно наклонил голову.
— Полно, король Франции, — продолжал иезуит, — будь с нами, и мы спасем и защитим твою корону; царство твое наполнено еретиками, а в каждом еретике сидит враг твой. Прими мои условия!
— Сперва выслушаем их, — сказал в изнеможении король.
— Прежде всего ваше величество должны забыть несчастное приключение последних дней и вернуть милость свою принцу Генриху, коннетаблю де Монморанси, госпоже де Пуатье и всем тем, кто эту милость потерял.
— На это я согласен, — сказал король.
— Открытые гугеноты, которые приняли веру протестантов, должны быть выгнаны из двора, преследуемые всеми средствами, и в особенности с помощью святого трибунала инквизиции. А что касается тех, которые, хотя носят в душе зачаток ереси, но еще не провозгласили ее открыто…
Иезуит остановился, чтобы наблюдать за действием своих слов на короля. Король в самом деле нахмурил брови при мысли, что у него требовали в жертву Бомануара, де Пуа и других верных ему. Игнатий Лойола ясно увидел, что на этом настаивать бесполезно.
— Что касается тех, — продолжал мягко иезуит, — то король будет продолжать держать их, как добрых друзей, и употреблять их для своей службы, пока они публично не станут врагами религии.
Франциск облегченно вздохнул.
— Я надеюсь, что ваше величество удостоит принять эти скромные предложения, — сказал иезуит, стараясь почтением смягчить свои жестокие условия.
Франциск в знак согласия наклонил голову.
Вскоре принц Генрих, чудом спасенный от смерти, стоял на коленях перед отцом, возобновляя клятву верности и уверяя в своем искреннем раскаянии.
— Помни, чтобы никто по крайней мере ничего не знал, — сказал король, припомнив совет иезуита.
XXII Пламя костра
Гревская площадь, место обычного исполнения казней, была наполнена людом, по причине скорой казни, столь любимой парижским народом. Целая толпа еретиков, мужчин и женщин, пойманных во время слушания проповеди евангелического пастора, должна была быть сожжена.
Если бы дело шло о каких-либо ворах или мошенниках, то можно было рассчитывать на народную симпатию к осужденным. Но здесь были еретики, проповедями которых парижане были возмущены, и поэтому питали к ним искреннюю ненависть.
Казнь, назначенная еретикам, была ужасна благодаря дьявольскому изобретению кардинала де Турнона и отца Лефевра. Несчастные еретики не были приговорены к обыкновенной казни — сожжению, им приготовили более мучительную смерть: изуверами был придуман род стульев, прикрепленных на длинные железные цепи, которые спускались в огонь и поднимались оттуда, так что жертвы сгорали постепенно. В те варварские времена различные партии старались доказывать свое первенство не поступками и делами, а своей жестокостью.
Между тем на Гревскую площадь въехали трое хорошо вооруженных дворян в окружении многочисленной свиты. По-видимому, они направлялись в это ужасное место не для присутствия при казни, потому что чересчур спокойно приближались к площади. Они или забыли, что на этот день назначена казнь, или скорее не знали вовсе о ней, а избрали путь через площадь как самый короткий.
— Да, дорогой мой спаситель, — говорил один из них, красивый старик, бодро выглядевший, — да, я решил искать себе приют в соединенных провинциях или в Швейцарии. Хотя король по-прежнему благоволит ко мне, но я уже заметил в нем кое-какую перемену.
— Позвольте мне присоединиться к вам, дорогой граф, — отвечал другой, в котором можно было узнать маркиза Бомануара. — По своей натуре Франциск очень добр, но окружающие портят его, и я ожидаю каждую минуту, что меня лишат шпаги коннетабля и арестуют.
Граф де Пуа не сразу отвечал, так как был занят осмотром происходившего на площади. Бомануар, заметя это, продолжал свой разговор, обращаясь к молодому виконту де Пуа.
— И как же вы, молодой человек, решаетесь удалиться от столь веселого, самого блестящего двора в мире, где вы во многом сумели бы достичь выдающихся успехов.
— Я не светский человек и не ищу успехов, — отвечал скромно виконт.
Действительно, все знали, какую строгую жизнь вел молодой виконт, и строгость эта отражалась на всем его облике. После ответа его на слова Бомануара, последовало молчание.
Вдруг лошадь Бомануара остановилась. Он удивленно взглянул вниз и увидел около сорока человек простонародья, оборванных и босых, угрожающе окруживших его лошадь. Два монаха сновали среди оборванцев, повторяя наставления и приказы.
— Эй, честные люди, — сказал Бомануар, — пропустите меня, не задерживайте!
На эту просьбу откликнулись несколько угрожающих голосов.
— Мы на Гревской площади, — закричал один из оборванцев, — и здесь могут приказывать только инквизиция и народ Парижа!
— Дорогу монсеньору маркизу де Бомануару, великому коннетаблю Франции! — закричал берейтор, выехав вперед. На это один из монахов крикнул со злостью:
— Бомануар! Гугенот, проклятый враг нашей веры! Нападайте, друзья! Бейте гугенотов!
Но в это время оруженосцы коннетабля окружили его, и тем прекратили неприятную встречу. В этот момент на площади раздался крик: «Вот они!.. Вот они!..»
На другой стороне площади показалась телега, окруженная солдатами, монахами и толпой полунагого, оборванного народа. В телеге сидели двенадцать приговоренных к смерти: семь мужчин и пять женщин, которых Франциск I, повинуясь приказанию черного папы, приговорил к сожжению.
Де Пуа обратил взор свой на телегу, силясь кого-нибудь узнать. Но это было невозможно, головы осужденных были закрыты капюшонами.
Вскоре прибыл Франциск, встреченный восторженными криками черни, и поместился в королевской ложе, вместе с королевой, госпожой де Пуатье, принцем Генрихом и герцогом де Монморанси. Королевская ложа была так устроена, чтобы ничто не укрылось от глаз Франциска во время исполнения казни. Жертвы уже были посажены на железные стулья, и палачи ждали только знака, чтобы зажечь нагроможденные дрова и заставить действовать механизм. Когда все было готово, с приговоренных сняли капюшоны. Тогда все принялись разглядывать осужденных: тут были старцы, старухи, офицеры и даже девочка лет пятнадцати, и ее не пожалели бессердечные иезуиты.
Внезапно виконт де Пуа, невольно повернувший голову в сторону казни, смертельно побледнел и сдавленный крик замер на его губах. Один из осужденных поклонился ему и горько улыбнулся. Это был Доминико, освободитель графа де Пуа.
Монморанси нашел случай отомстить своему слуге и приговорил его к сожжению вместе с гугенотами.
— Отец, — проговорил дрожащим голосом виконт, — этого человека мы должны спасти, потому что мы обязаны ему нашей жизнью и свободой.
— Ты прав, мой сын, — сказал взволнованный граф. — Пока нас самих не заковали в цепи, мы должны попытаться спасти его.
— Вы с ума сошли! — прервал строго Бомануар. — Вокруг множество солдат, и к тому же сам король присутствует при казни. Попытка ваша может привести нас к смерти.
— Что же из того? — горячился виконт. — Если нам не удастся их спасти, то мы можем избавить этих несчастных от мучительной смерти, послав им мгновенную смерть.
И виконт выхватил было свой пистолет. Бомануар схватил его за руку:
— Подождите минуту, я отвечаю за все…
Виконт оглянулся и обвел глазами их вооруженный конный отряд, который, как островок, выделялся в толпе. Но скоро виконт заметил в толпе людей, делавших друг другу какие-то знаки и обращавших свои взгляды в сторону Бомануара. По-видимому, присутствие великого коннетабля ободряло их. Тогда де Пуа все понял. Вольные каменщики собрались в большом количестве на площадь, решив сделать последнее усилие освободить своих осужденных братьев, тем более что они заметили присутствие их тайного главы, маркиза де Бомануара.
В это время король поднялся в своей ложе, с очевидным удовольствием оглядывая густую и радостную толпу, и, обменявшись утвердительным кивком головы с королевой и прекрасной Дианой, громко приказал:
— Начните казнь!
Тотчас же костры запылали, и вскоре пламя стало опалять одежду осужденных. На вопль толпы лишь стон был ответом несчастных. Только девочка, упомянутая нами, подняв глаза к небу, громко крикнула:
— Боже мой! Избавь меня скорее!
Не успела она окончить этот возглас, как стрела со свистом рассекла воздух и вонзилась ей прямо в сердце. Она вздрогнула и, улыбнувшись, склонила на плечо головку и умерла. После оказалось, что этот смелый поступок совершил молодой стрелок, горячо любивший эту девушку, и, желая избавить ее от мучительной смерти, поразил ее стрелой.
— Измена! — кричали в толпе. — Приговоренных убивают стрелами!
В ответ на эти крики раздалось:
— Измена! Гугеноты окружили площадь! Спасайся, кто может!
Эти крики издавали вольные каменщики, с целью произвести больший переполох. И в то же время раздался залп из пистолетов, который многих ранил и убил. В толпе распространился слух, что будто тысячи гугенотов собрались здесь для резни, и это заставило народ разбежаться. Стрелки, которые хотели остановить бегущих, были оттеснены; впрочем, им помогали вольные каменщики, делая это для большего беспорядка.
Тогда двинулся отряд Бомануара. Король, как и все другие, предполагал, что это делается для восстановления порядка, а потому войска, окружавшие ложу короля и костры, пропустили его без сопротивления.
Виконт де Пуа подошел к одному из палачей, приставил к виску его пистолет и приказал: «Развяжи приговоренных или я пущу тебе пулю в лоб!» С другими палачами поступили также, и они, видя перед собой великого коннетабля, повиновались. Для многих приговоренных освобождение запоздало, потому что они были довольно сильно обожжены. Но несмотря на это несчастных умирающих поместили на спинах лошадей. Что касается Доминико, то он почти не пострадал и без посторонней помощи мог ехать верхом.
Тогда наконец толпа поняла, в чем дело, и раздался истошный вой.
— Осужденных хотят увезти! — кричали из толпы неистово.
Но не было ни малейшей возможности сопротивляться отчаянному натиску воинов Бомануара и вольным каменщикам. Четверть часа спустя, великий коннетабль и де Пуа со своей свитой исчезли из виду. Борьба на площади продолжалась еще долго и бешено. Король, видя, что приговоренных спасли, яростно кричал, приказывая во что бы то ни стало догнать беглецов. Наконец мало-помалу все успокоилось, и тогда все увидели, что множество убитых и раненых было результатом этого страшного смятения.
Герцог де Монморанси и герцог де Дамвиль, его сын, услышав о происшедшем и получив приказание короля, с невиданной поспешностью пустились в погоню. Но догнать беглецов было немыслимо, ибо Бомануара как великого коннетабля везде беспрепятственно пропускали; он же, кроме того, отдавал приказания задерживать всякого, кто за ним следовал. Тем не мене? погоня преодолела все препятствия и, несколько дней спустя, уже нагоняла беглецов. Но они приближались к швейцарской границе, и, с другой стороны ее, вооруженные женевцы во главе с Кальвином радостно встречали своих братьев по вере. На швейцарской земле французов приняли с искренней любовью; что же касается протестантов, избежавших костра, то их почитали как мучеников за веру. Несмотря на ласковый прием, Бомануар и его друзья, увидев исчезающую за горизонтом французскую границу, глубоко вздохнули.
— Прощай, Франция! — шептал маркиз де Бомануар. — Прощай, земля моих предков, благородная страна, попавшая в руки инквизиторов и священников! Хотел бы я снова увидать мою родную страну, но свободной от иезуитов!
— Прощай, Франция! — сказал задумчиво граф де Пуа. — Моя родина, где я любил, страдал и совершал великие грехи, и там же искупил их жестокой жертвой. Оставляя тебя, я надеюсь снова увидеться с тобой.
— Не оплакивай Францию, отец! — сказал мрачно виконт де Пуа, бросая злобный взгляд на горы Юры. — Там нет более людей, там остались только фанатики; король наш изменился, и там царствует теперь повелитель не Лувра, а Рима… Хоть бы на этом все и остановилось!.. Но нет, я, как в тумане, вижу, что это еще не все. Я вижу иезуитов, захватывающих католическую власть. Нам не на что надеяться, отец, все кончено, ибо власть римского папы уступает место всемогуществу черного папы!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ЧЕРНЫЙ ПАПА
I Высокопреосвященный кардинал
Ватикан давно уже перестал считаться центром, вокруг которого вращался весь христианский мир. С Юлием II окончился средневековой период папства. Этот человек одно время думал, что с ним возобновляется древняя власть Григориев и Иннокентиев, покорителей народов и тронов. Повинуясь его голосу, Европа в первый раз соединилась с Камбре, чтобы притеснить цветущую республику, которая, как казалось, не слишком уважала приказания папы. Позже, когда Юлий стал опасаться чрезмерного усиления французов, он решил составить святой союз, созывая всех монархов Европы воевать против Франции, на что Европа, послушная папской воле, сейчас же откликнулась. Но после смерти Юлия II, святой папский престол видел с каждым днем падение своей власти. Лютер поднял знамя Реформации и за ним добровольно последовали принцы и народы; постепенно Германия, Швейцария, Голландия и Англия отшатнулись от папского престола.
Папы сами способствовали падению престижа католической религии. Весьма грустна и непривлекательна была история папства от Юлия II и далее; папы более заботились о себе и своих родных и отдавали богатство и имущество церкви своим родственникам, обеспечивая им роскошную жизнь, и в конце концов разорили Рим. Тем более нужно помнить, что после Тренского собора духовенство стало жить гораздо скромнее; но церкви это не принесло должной пользы, ибо гниение было в корне, у самого подножия престола великих римских пап.
В эпоху, в которую мы вводим читателя во дворец Ватикана, тогдашний папа не был испорченным человеком; напротив, если бы папский двор был тогда испорчен только поверхностно, то мог бы при нем исцелиться от своих недугов. Но порча была слишком велика, и поэтому крайне трудно было излечение. Итак, восседавший на папском престоле Юлий де Медичи из Милана, который принял имя папы Пия IV[38], был человек небольшого ума, но добрый, честный и неспособный на какие-нибудь подлости.
Мы продолжаем свой рассказ с 1560 года, когда Пий IV властвовал уже пять лет. В делах Франции и Европы произошли заметные перемены. Италия попала под власть Испании, когда она уже имела герцогство Милан и Неаполитанское королевство, когда все монархи, включая дожа Венеции, зависели от воли Мадрида.
Сам папа был самый усердный слуга Испании. Хотя между кардиналами были французские, австрийские и итальянские партии, но даже соединившись все вместе, они не могли бы бороться против громадной силы католического короля святой коллегии. Это все стало ясно позже, когда папа Клемент хотел лишить церковного покаяния короля Генриха II, и встретил протест со стороны решительных испанцев. В это время в римском приходе были кардиналы, которые носили звание покровителей короны Испании, Франции, Португалии и т. д. Это было просто тщеславное звание, сохранившееся с того времени, когда папы по своему желанию располагали коронами, и хотя оно теперь не имело никакого значения, но все-таки употреблялось как память былых времен.
Теперь введем читателя в помещение кардинала Юлиана де Санта Северина, покровителя короны Испании. Помещение его не было велико, но входивший в него, сразу понимал, что попал в покои знатока и художника. Комнаты не были велики, но зато были весьма уютны и роскошно убраны. Драгоценные художественные вещи, бронзовые статуи Челлини, мраморные изделия резца знаменитого Донателло[39], картины великих мастеров Перуджино[40] и Рафаэля Санти[41] украшали стены комнаты. В кардинале Санта Северина можно было признать одного из тех покровителей искусства, которые во времена, более благоприятные для авторитета церкви, способствовали становлению великих художников, создавая им мировую славу и почет. Кардинал этот родился в бедном семействе и дошел до своего высокого положении благодаря лишь личным своим качествам и достоинствам. Все свои доходы он щедро жертвовал искусству, и даже слишком щедро, так как входил в долги. Очень часто папа, который его очень любил, помогал ему: но эти вспомоществования делались все реже и реже, так как сам папа уставал помогать ему.
Теперь продолжим повествование. Кардинал возвратился в один прекрасный день в свое помещение весьма раздраженным. Его старый лакей, прибежавший помочь ему переменить одежду, испугался, увидя его в таком дурном расположении духа.
— Монсеньор, — вскричал он, — что случилось?
— Ах Сильвестр, я просто не знаю, в каком мире я нахожусь! — воскликнул кардинал, опускаясь на мягкий диван.
— Что же случилось? — повторил слуга.
— Вообрази себе, что мне пришла сегодня глупая мысль, спросить в долг две тысячи скудо у моего коллеги Медичи, самого богатого из кардиналов, который мог бы купить весь Рим, с папой в придачу…
— И он отказал вам? — воскликнул лакей удивленно. — Это кажется невозможно, потому что этот господин очень щедр!
— Ты послушай, как он со мной обошелся. «Две тысячи скудо! — сказал он мне. — Хорошо, монсеньор, я могу дать вам двадцать тысяч красивой флорентийской золотой монетой; но взамен этого я хочу…».
Сильвестр слушал с озабоченным лицом, потому что знал, чем кончится речь кардинала.
— И этот негодяй, — продолжал Санта Северина, — знаешь, что потребовал у меня? Моего греческого Фавна самую восхитительную вещь родинианской школы, может быть, работы самого Аполлония[42].
Надо сказать, что у кардинала Санта Северина были собраны лучшие образцы искусства, и завистники, пользуясь его нуждой, давали ему громадные деньги, лишь бы заполучить ту или другую драгоценную вещицу.
Сильвестр осмелился возразить своему хозяину.
— Но, монсеньор, — сказал он робко, — ведь у нас много фавнов из мрамора, и я полагаю, что того, которого вам привез капитан мальтийского судна, можно было бы уступить монсеньору Медичи, если он будет согласен…
Но он не мог окончить, потому что раздраженный кардинал соскочил с дивана и закричал:
— Замолчи, несчастный! Ты разве не знаешь, что всякая вещица, которая у меня здесь, дороже мне моей жизни! Об этом ты не смей рассуждать. Скажи мне лучше, где ты был?
— Монсеньор, я был у еврея также…
— Ну и что же? — спросил нетерпеливо кардинал.
— Он отказывается принять вашу двойную подпись, потому, он говорит, что город наполнен вашими подписями.
— Черт с ним! Скажи, ты был у эконома аббатства?
— Он более не имеет ни гроша, монсеньор, я уже несколько раз спрашивал у него… а теперь у нас все заложено.
«Обратиться к Пию невозможно, — раздумывал кардинал, — он резко отказал мне в последний раз, назвав меня плохим кардиналом и расточителем, а все-таки после смерти все мои богатства останутся Ватикану».
— Могу я вам напомнить, монсеньор, что у нас в доме давно уже нет ни гроша?
— Ах Сильвестр, подожди до конца месяца; я получу тогда деньги из Испании и щедро тебя награжу.
— Но, монсеньор, мы находимся в крайнем затруднении: кучер вот уже два месяца содержит лошадей на свой счет.
— Пускай он продаст их и возьмет деньги себе; я буду ходить пешком: я еще молод и здоров. Ведь и у Иисуса Христа не было кареты.
Сильвестр грустно вздохнул. Кардинал махнул ему, и он удалился, ворча, но вскоре снова появился на пороге комнаты.
— Монсеньор, — сказал он, — там монах Еузебио из Каталонии желает говорить с вами по очень важному делу.
— Пусть войдет, — сказал кардинал, бывший, не в пример другим, очень любезен с низшими подчиненными.
Вошел отец Еузебио. В нем сразу можно было узнать испанца. Он был высокого роста, с угловатыми чертами костлявого лица; испанский монах приблизился с почти церемониальным уважением, но поклонился, не теряя все-таки своего достоинства.
— Может ли монсеньор кардинал терпеливо меня выслушать? — спросил он.
Этот вопрос не понравился монсеньору, так как он доказывал, что на его лице можно было заметить внутреннее беспокойство.
— Говорите, брат мой, — произнес он, стараясь улыбнуться, — но скорее, потому что если это очень длинно, то отложим на другой раз…
— О! Я весьма кратко объясню, — сказал монах. — Не угодно ли, монсеньор, взглянуть на это?
И монах вынул из кармана длинный футляр и положил его перед кардиналом Кардинал открыл его, и возглас изумления раздался по комнате. Действительно, находившаяся в футляре вещь была достойна восхищения: распятие, сделанное из слоновой кости, потемневшее и пожелтевшее от времени. Вся душа художника, казалось, была вложена в это произведение. Лицо Спасителя было преисполнено страданий и казалось живым. В этой вещи искусство достигло высших пределов. Каждая жилка была выполнена чрезвычайно тщательно и искусно.
— Восхитительно! — произнес кардинал. — Откуда это распятие, преподобный отец?
— Из церкви Святой Марии в Сарагоссе, — отвечал отец Еузебио.
— Испанская работа… и понятно: только испанцы, видевшие страдания при инквизиции, могли так точно передать их. Какая строгость формы! Тот, кто изваял это распятие, мог бы смело занять место возле божественного Микеланджело!
— Эта вещь принадлежит резцу бедного монаха, — сказал отец Еузебио. — Наш брат, который и не предполагал, что сотворил такое чудо. И не думали мы, что это творение послужит нам главным пособием и единственной надеждой нашей общины.
— Последним пособием? — воскликнул кардинал. — Разве вы собираетесь продать эту вещь?
— Да, я имею такое поручение от настоятеля монастыря, как видно из этого письма отца приора, с приложением печати ордена.
— И за какую же цену вам было поручено продать это? — спросил кардинал, едва взглядывая на вручаемое письмо.
— Если бы у меня было время, — сказал горько монах, — я мог обойти Европу и продать эту святую вещь за ту цену, которой она стоит, и этим поправить финансы общины… Но мы крайне нуждаемся, и если я могу тотчас получить за нее деньги, то я уступлю ее за… пятьсот скудо.
— Пятьсот скудо! Но она стоит в десять раз больше! — воскликнул кардинал, не в состоянии умерить свой восторг.
— Оценка вещи такой авторитетной личностью, как монсеньор, неоспорима… Но тем не менее пятьсот скудо пожалуйте, кардинал, и распятие ваше.
Кардинал молчал; крупные капли пота текли по его лицу… Он уже успел вообразить, что вся его коллекция без этого сокровища ничего не стоит. Но пятьсот скудо!.. В то время, когда лакей пришел сообщить ему, что даже булочник больше не доверяет!..
— Преподобный отец, — начал кардинал с усилием, — я, конечно, сделал бы эту покупку, но… по некоторым обстоятельствам… я нахожусь в несколько затруднительном финансовом положении… Если моя подпись…
При этом лицо кардинала сразу вспыхнуло, что не ускользнуло от монаха.
— Я готов принять ее, — спокойно сказал испанец. — Прошу только указать банкира, который управляет делами монсеньора. Я рад, что наше распятие попадет в достойные руки.
Санта Северина молчал. Очевидно, тяжкая борьба происходила в его душе. Наконец, как ни сильна была страсть его к искусству, честность взяла верх.
— Возьмите ваше распятие… брат… — проговорил он прерывающимся голосом, — я не в состоянии купить его…
Лицо отца Еузебио изобразило полнейшее удивление.
— Как? Даже тогда, когда я довольствуюсь вашей подписью?
— Благодарю вас за доверие, преподобный отец, но я, как честный человек, обязан предупредить вас, что подпись моя ничего не стоит.
— Итак, оказалось правдой то, что я уже слышал от многих. Знаменитый кардинал Санта Северина, слава религии и искусства — разорен!
Кардинал гордо встал.
— Разорен или нет, — сказал он высокомерно, — я ни у кого не прошу помощи и никому не позволяю вмешиваться в мои дела.
— Никому?.. Даже человеку, который хочет спасти вас?
И отец Еузебио пристально поглядел в глаза покровителя короны Испании.
— Спасти? — повторил ошеломленный кардинал. — Разве это может быть, когда даже мой хороший приятель, кардинал…
— Кардинал де Медичи, хотите вы сказать, монсеньор, — проговорил спокойно монах, не обращая внимания на крайнее удивление Северина. — Да, он не отказался прийти к вам на помощь, но поставил невозможное условие, которое ваша оскорбленная гордость отринула…
— Отец преподобный, откуда вы это все знаете?
— Я уже вам сказал, монсеньор, что явился к вам, как спаситель. Ведь мне интересно знать всю подноготную человека, которого я хочу спасти. И я хорошо все исследовал и открыл причину, доведшую вас до такого положения, хотя и честного, но весьма грустного для такой личности, как вы, который должен иметь силу и богатство Льва X, так как уже обладает благородством и просвещенным вкусом.
— И эта причина? — спросил кардинал, не замечая, что своими расспросами он подтверждал мотивы, которые предполагал монах.
— Вот она. Папа Пий IV стар и хвор; и можно думать, что в скором времени святая коллегия будет созвана для избрания нового главы католического мира. Кардиналы, которые не могут претендовать на папский трон, желают, чтобы новый папа был избран по их вдохновению и выбору, потому что они до смерти боятся человека, намеченного уже теперь народом и духовенством для папской митры и как установителя папского величия. Этот человек, этот ожидаемый спаситель…
Отец Еузебио сделал точно рассчитанную паузу и прибавил:
— Это вы, монсеньор!
— Я! — воскликнул кардинал удивленно, хотя целых десять минут ждал этого слова.
— Да, вы… единственный по знанию и праведности жизни, могущий с успехом руководить крестовым католическим походом в пику протестантам; вы, который к знанию Сильвестра и храбрости Юлиана II присоединяете умственное величие Льва X и дадите наконец церкви настоящего папу.
Кардинал самодовольно улыбался. Монах продолжал:
— И вот почему: ваши коллеги делают вид, что расположены к вам, но они боятся вас и жаждут вашего разорения. Но вы не пугайтесь их ловушек; я хотя беден и не знатен, но имею столько силы, что смело могу сказать вам: «Кардинал Санта Северина, вы будете папа и король!»
И стройная фигура монаха приняла при этих словах гордую осанку.
Кардинал опять хотел сыронизировать на счет будущих благ, но ему пришли на память сетования лакея и кучера, и горькая гримаса изобразилась на его лице.
— Монсеньор как будто не верит в мои предсказания? — спросил монах.
— О! В настоящую минуту я вовсе не думал о вашем предсказании, — сказал грустно кардинал, — совсем другое меня занимает. Можете ли вы думать, какой приказ я отдал лакею перед вашим приходом? Не знаете; так я вам скажу: я приказал ему продать лошадей, чтобы было на что есть и пить. С этих пор я принужден буду ходить пешком.
Глаза монаха заблестели от радости, когда он увидал, что одержал победу.
«Наконец!.. — говорил он про себя. — Долго пришлось нам ждать… слишком долго… во наконец час настал, и этот человек принадлежит нам…».
II Иезуит действует
Отец Еузебио весь просиял, его угловатое костлявое лицо сделалось почти красивым.
— Ваше преосвященство, позволите мне сесть, — сказал он скромно, — я стар, и усталость…
— Ах простите, преподобный отец! — воскликнул кардинал, сконфуженный. — Я был так поглощен своими мыслями и неприятностями, что совсем забыл… Но могу вас уверить, я так огорчен…
— Ваше преосвященство смущаете меня своими новыми извинениями, — сказал просто отец Еузебио. — Все знают, насколько монсеньор любезен с низшими… Итак, мы говорили, — продолжал монах, — что кардинал Санта Северина по своим достоинствам и по общему мнению предназначен для папской тиары. Другие кардиналы завидуют будущему папе и ищут случая разорить его, прежде чем он одержит окончательную победу.
— Но я уже вам сказал, — повторил Санта Северина, — что я разорен, и что через какое-то время крах моих финансов будет полным и, может быть, постыдным.
— Мне кажется, — сказал монах, — монсеньор не представляет хорошо, как велико его разорение?
— Что же вы можете еще сообщить мне? — воскликнул несчастный кардинал. — Скажите все, преподобный отец, я уже ко всему приготовился.
— Извольте слушать. Кредиторы монсеньора, видя, что им ничего не уплачивается, и, видя, что все деньги ваши растрачиваются на художественные произведения, просили у святого отца позволения начать опись всех антикварных вещей в этом самом помещении.
— Но Пий не дал на это позволения! — возразил, волнуясь, кардинал. — Он один из лучших моих друзей, мы с ним были с детства.
— Пий вынужден был дозволить, ибо у него, в числе просителей, был кардинал де Медичи, который желает во что бы то ни стало присвоить себе художественные сокровища, которые ваше преосвященство отказались продать ему.
— Но это подлость! — воскликнул, почти плача, кардинал. — Воспользоваться моим несчастьем… чтобы…
— Монсеньор несправедлив, — заметил ему монах. — Страсть, которой одержим кардинал де Медичи, совершенно тождественна с той, которая горит в сердце вашего преосвященства; а кто находится под влиянием такой страсти, тому трудно сопротивляться ее притягательной силе! Подумайте, монсеньор, ведь ваша коллекция считается самой лучшей в Риме!
— Это правда, — ответил кардинал с наивной гордостью. — Страшно подумать, что вся коллекция разбредется по свету, разрознится, попадет Бог знает в чьи руки.
— Но, без сомнения, кардинал де Медичи приобретет всю коллекцию, — сказал монах, желая утешить его, но вместо того растравляя больше его рану.
Действительно, с Санта Северина произошла перемена, когда он услыхал эти слова, и скорбь его превратилась в ярость.
— Это он! — вскричал кардинал. — Он виновник моего разорения, и он хочет извлечь из него пользу!.. Мой мрамор… мои картины… пойдут услаждать глаза того, который столько времени шпионил за ними и который не постыдился прибегнуть к подлости, чтобы только получить их! Нет, я скорее все уничтожу…
— Ах монсеньор, вы не заботитесь о будущем, которое вас ожидает? Вы помните, что каждый скандал отдаляет вас от папской тиары?
— Тиара! — воскликнул кардинал. — В самом деле, перспектива тиары стоит, чтобы ее лелеял тот, кто не уверен, что будет завтра спать под своей кровлей!
— Монсеньор, — продолжал отец Еузебио торжественно, — я уже сказал вам, что пришел как спаситель сюда. Выслушайте меня. Ваши долги доходят до двухсот тысяч скудо, сумма слишком большая, чтобы частный человек мог уплатить ее…
— Это правда, конечно, — шептал кардинал.
— Теперь, вот что мне поручили предложить вам. Ваши долги будут полностью уплачены, и уполномоченный моими господами купил все ваши долговые обязательства и держит их для вашего распоряжения. Кроме того, мои господа обязуются предложить вам ежегодную субсидию в десять тысяч скудо и доставить вам богатое аббатство, которое даст возможность удовлетворить все ваши благородные художественные вкусы.
— Но кто эти господа? — прервал кардинал, думая, что все это ему снится. — И кто же вы, который только что просил у меня пятьсот скудо за распятие, а теперь…
— А теперь осмеливается предлагать миллионы! Вы это хотите сказать, ваше преосвященство?
Кардинал утвердительно кивнул.
— Я сам по себе ничего не значу, — продолжал монах, — я всего лишь уполномоченный монастыря святой мадонны из Пилара! Я бедняк. Но для вас, монсеньор, я представитель самого могущественного общества, которое только существует, для которого ни богатство, ни время, ни человеческая жизнь ничто, потому что оно имеет свое начало на небесах и будет существовать вечно… Я представитель общества Иисуса, монсеньор.
Кардинал даже привстал от удивления. Действительно, в Риме имели весьма смутное понятие об этом обществе. Основанное четверть века назад, тайное общество работало главным образом для приобретения влияния во Франции и Испании. Во Франции главным помощником оно имело принцев Лотарингского дома, которые намеревались изменить порядок наследования трона: то есть устранить дом Валуа и занять трон самим; но своими силами это они не могли привести в исполнение, а сделали с помощью религиозной распри, став ярыми защитниками католичества, духовенства в иезуитов.
В Испании главный представитель и деятель общества был сам король Филипп II[43], ярый фанатик, для которого религия была предлогом и средством управления. Он был настоящим основателем католического пробуждения, которым был полон тот век и которое так широко распространилось в будущем; и общество Иисуса настолько тесно было связано с Эскуриалом, что в его статуте было установлено, что генерал ордена обязан быть подданным Испании.
Но Риму, куда все эти слухи доходили, как слабое эхо, общество Иисуса представлялось только как один из многих религиозных орденов, возникших в эти года и имевших целью препятствовать реформе. Даже на иезуитов глядели как на самых покорных и безвредных для святого престола и имели твердую уверенность в их слепом повиновении папе.
Поэтому не без причины кардинал Санта Северина удивился, услышав такое великолепное предложение от имени общества, почти совсем ему не известного.
— Общество Иисуса? — удивился он. — Разве оно получило от испанского короля сокровища Индии?
— Монсеньор, не теряйте времени на шутки над нами; мы весьма сильны, и я вам тотчас же дам этому доказательство.
Отец Еузебио вынул из кармана довольно большой сверток и сказал:
— Это, монсеньор, ваши долговые обязательства; общество дало приказание их скупить, и они скуплены. Теперь уполномоченный ордена в Риме — ваш единственный кредитор; один он может присвоить себе ваши драгоценные коллекции и распоряжаться ими по своему усмотрению. Я думаю, этого доказательства нашей власти вам вполне достаточно.
Кардинал онемел от изумления и ничего не ответил.
— Полно, монсеньор, — прибавил монах, — не вашей светлой голове удивляться всему этому. Примите наши дары и будьте нашим; мы обеспечим вам богатую, счастливую жизнь, пока Пий будет жить, и возведем вас на папский престол при первой вакансии. Ведь мы располагаем голосами испанских кардиналов, которые составляют здесь большинство. Кроме того, ваши личные достоинства и уважение, которое питает весь приход к вашей личности, сделают ваш выбор неминуемым.
— Что же я должен сделать взамен? — спросил грустно кардинал, видя, что ему придется покориться.
— Ваше преосвященство не заставят делать то, что не приличествует званию кардинала, — сказал холодно монах.
— Но это все еще так неясно… неточно… я не знаю цели, намерений вашего общества, которое, как вы говорите, может избирать пап.
— Общество не афиширует себя, монсеньор; оно знает, что ваше преосвященство надеется на папскую тиару и предлагает вам союз. Что же касается дели общества, то она весьма ясна: «Для вящей славы Бога». Так монсеньор соглашается?
— Соглашаюсь, — прошептал кардинал, склоняя голову. — Я ваш… по если намерения ваши нечисты, то вы отдадите отчет Госпожу.
— Аминь! — сказал торжественно монах. — По распоряжению генерала ордена, имя которого я не имею права вам пока сообщить, я буду передавать вам вспомоществование общества и… его приказы.
При последних словах кардинал содрогнулся, но вскоре оправился и спросил:
— Что же мне теперь делать?
— Пока ничего, кроме того, что вы должны сжечь долговые бумаги. Я уверен, монсеньор, что пламя от них будет для вас самым радостным огнем.
Сказав это, монах передал кардиналу его обязательства и, сделав глубокий поклон, удалился.
Кардинал взял эти несчастные листки, быстро подошел к камину, где горел большой огонь, и хотел их бросить в пламя, но удержался.
— Если я сожгу эти бумаги, — шептал он, — я навеки буду предан этим людям… Не лучше ли потерять все и сохранить свободу совести? До сих пор горе, настигшее меня, не внушало мне угрызений совести, не отнимало сна, но теперь, напротив… Полно, священник Христа, будь храбр, покорись бедности и даже нищенству, но останься честным и чистым. Твои мучения не продолжатся долго… возвращу я эти обязательства иезуитам.
В эту минуту постучал и вошел Сильвестр, очень веселый.
— Монсеньор, — сказал он, — двести скудо, которые передал мне от вашего имени преподобный отец, выходя от вас, совершили чудеса. Надеюсь, приказание продать лошадей отменяется; кучеру заплатили, и он остается у вас…
— Хорошо… пусть будет отменено… — сказал Санта Северина, отказываясь бороться далее. — Уйди прочь, Сильвестр.
Лакей удалился. Вскоре от долговых обязательств не осталось ничего, кроме пепла. Спустя некоторое время, Сильвестр вернулся и подал кардиналу запечатанную записку. Не зная сам почему, тот вздрогнул; ему показалось, что это послание было от иезуитов. Действительно, вскрыв записку, он увидал аббревиатуру A.M.D.G., которая означала: «Ad maiorem Dei gloriam» (Для вящей славы Бога).
Письмо было следующего содержания:
«Кардинал Санта Северина избран предстать в трибунале, которому предстоит судить еретика и мятежника Франциска Барламакки. Необходимо виновного приговорить к костру».
Бумага выпала из рук кардинала. Люди, купившие его, не теряли времени даром… и первую службу, которую они от него требовали, — предать смерти человека.
— О Боже! За что ты оставил меня! — шептал кардинал, совсем растерявшись.
Но вскоре он опомнился и как бы примирился со своим новым положением.
Вскоре, после сытного обеда, кардинал получил от папы приказ председательствовать над судьями, уполномоченными судить Барламакки.
III Наследница дома Борджиа
— Ну дорогая моя, сегодня вы не получите сахара… вы были очень непослушны. Нет, нет и нет, напрасно вы ласкаетесь ко мне, сказала — не получите сахара, так и будет!
Так разговаривала молодая красивая восемнадцатилетняя девушка, смуглая стройная, с большими выразительными глазами; и с кем? — с великолепной испанской белой и черной шерсти собакой, одной из превосходных пород, сохранившихся в Арангуеце исключительно только у короля Испании. Можно было предполагать, что эта девушка так или иначе была близка к испанскому двору, потому что было известно, что его величество король Филипп II гордился этими собаками и даже отказался подарить пару таких животных своему доброму соседу и брату королю Франции, боясь, что эта редкостная порода будет принадлежать другим. И в самом деле предположение это не было ошибочно, так как она, то есть эта девушка, была племянницей монарха всей Испании и звалась Анной Борджиа, герцогиней Гандийской.
Герцогиня происходила из одного знаменитого семейства, давшего двух пап и одного святого — Франциска Борджиа. В ней соединялось блестящее имя с огромным наследственным богатством, и, кроме того, она имела то преимущество, что если бы выбрала себе мужа даже из низшего класса, то он делался равным самому знатному принцу. Анне Борджиа, как мы уже сказали, едва минуло восемнадцать лет. Толпа молодых римлян и иностранцев окружала ее. Бедные и богатые искали ее внимания. Герцог де Фериа, сильнейший и благороднейший господин, потомок древних королей Леона, публично сожалел, что молодая девушка была так знатна и богата, потому что, если бы она была бедна, то он мог бы надеяться, что она примет его герцогскую корону; но главным ее достоинством была девственная невинность, отражавшаяся в ее глазах. Ее чисто детские шалости были всем известны. В ее саду находилась большая клетка, наполненная массой птиц, распевавших весь день свои песни. Второй ее забавой была известная уже нам испанская собака. Кардинал де Медичи всегда говорил, что он отказался бы от пурпура и владений в Тоскане, только бы иметь то предпочтение, которое Анна Борджиа отдавала своей собаке. Таким образом, боготворимая и кружившая всем головы, Анна проводила жизнь в своем феодальном дворце вблизи Камнидолия, крепости времен Ганнибала, перешедшем вследствие описи к дому Борджиа. Анна имела в своем распоряжении целую армию лакеев и разного рода слуг; над нею не было никакого опекунства со стороны родных, так как отец ее, Геркулес Борджиа, умирая, приказал, чтобы она была свободна и сама себе госпожа. Слуги очень часто менялись в доме Борджиа. Один только неизменно оставался, это был старый каталонец с седыми волосами, родившийся в одном из семейств замка, он считался мажордомом отца Анны Борджиа. Его звали Рамиро, он был высокого роста, очень сильный, имел очень проницательные глаза и все нужные качества для начальствования над множеством слуг.
Наигравшись вдоволь с собакой, Анна встала с ковра, на котором лежала.
— Иди прочь, Испанец, — сказала она серьезно, — довольно с тобой наигрались.
Собака, по-видимому, не была довольна таким приказанием, так как подошла к госпоже, вертя хвостом и умильно глядя на нее. Это непослушание рассердило герцогиню. — «Испанец!» — закричала она, дрожа от гнева, и протянула руку к хлысту с золотой ручкой, лежащему на кресле. Лицо Анны в эту минуту было красиво и одновременно ужасно, так в нем отразилась вся жестокость и злоба герцогини.
Собака, увидав хлыст, пригнулась к земле и, как змея, выползла в другую комнату. Герцогиня, положив хлыст, долго еще осталась задумчивой. Наконец она встрепенулась, протянула руку к звонку стоявшему на столе, и громко позвонила. Тотчас же явился мажордом Рамиро. Мажордом взглянул на госпожу и по ее выражению понял, что, наверное, будет какое-нибудь строгое приказание.
— Рамиро, — сказала сухо донна Анна, — к сегодняшнему вечеру…
Мажордом весь затрясся.
— Но, ваше сиятельство…
— Я не прошу рассуждать тебя о моих приказаниях, — крикнула Анна раздраженно, быстро протягивая руку к хлысту. Старик встал на колени.
— Ваше сиятельство можете убить меня, но я должен сказать правду. В Риме начинают роптать; эти последовательные исчезновения возбуждают подозрение и ярость в народе… Если еще какое-нибудь приключение направит подозрение к дворцу Борджиа… мы все погибнем.
— Вы будете все, ты хочешь сказать, сумасшедшими. Народ убьет вас всех, прежде чем согласится подозревать чистую, всеми обожаемую донну Анну Борджиа.
— Ваше сиятельство, простой народ легкомыслен, и достаточно самой малости, чтобы превратить его любовь в ненависть!
— Ну довольно; встань и повинуйся! В самом деле, Рамиро, ты делаешься стар, начинаешь опасаться за свою душу — так тогда, прежде чем изменить мне, удались в монастырь…
Мажордом приложил руку к груди.
— Правда, госпожа, я трясусь за свою душу, потому что Рамиро Маркуэц родился добрым католиком, и мать, которая его воспитала, была святая женщина. Но вам, дому Борджиа, я давно уже посвятил мою жизнь и душу и я на все готов, чтобы охранить вас от малейшей неприятности.
И энергичное лицо старого каталонца выражало такую непоколебимую решимость, что Анна Борджиа убедилась в его преданности.
— Я знаю, что ты мне верен, Рамиро, — сказала она на этот раз мягко, — ты хорошо сам знаешь, что твои рассуждения ни к чему не ведут, раз дело идет о моем капризе. Так исполни то, что я тебе приказала.
— Слушаю, — ответил старик, сдержав вздох.
— Кстати, что делает пленник?
— Он пребывает в отличном расположении духа: поет, пьет и объявляет, что если хотят его вскоре убить, то пусть по крайней мере дадут ему возможность хорошенько пожить несколько дней.
— Ему ни в чем не отказывают?
— Ни в чем; я в точности исполняю данное приказание. Впрочем, это приказание вполне понятно и справедливо.
Слуга снова нахмурился. Герцогиня оставалась невозмутимой.
— Он подозревает, где он находится?
— О нет… Он полагает, что находится в римской окрестности. Карета, которая его везла, делала такие зигзаги, что он совершенно сбит с толку.
— Отлично, — прибавила Анна после недолгого раздумья, — чтобы сегодня вечером все было готово, а также две египетские невольницы и ужин.
— Где прикажете? — спросил мажордом дрожащим голосом.
— Как ты надоедлив, Рамиро; устрой все в зале змей, как обыкновенно.
Мажордом вышел и грустно подумал: «Бедный молодой человек! Пусть Бог будет к нему милостив и спасет душу его… Что касается его жизни, то никакая человеческая сила не в состоянии сохранить ее».
Анна Борджиа пригладила растрепавшиеся волосы и, подбежав к большому стенному венецианскому зеркалу, стала на себя любоваться.
— Какая я хорошенькая, и все не меняюсь, — сказала она самодовольно, — буду жить и веселиться.
IV Пленник
Карло Фаральдо, пленник, о котором говорил Рамиро, был весьма счастливый человек. Его помещение никак нельзя было назвать тюрьмой. Это была уютная, светлая, прекрасно обставленная комната. Окошко ее выходило в чудный сад, в котором в назначенные часы он имел право прогуливаться. Кормили и поили его превосходно, так что, живя в этой комнате, Карло зачастую забывал, что он находится в тюрьме.
Странный случай привел его сюда.
Карло, красивый молодой человек двадцати лет, прибыл недавно со своей родины, из Венеции, в Рим и стал искать средств для пропитания. Но это не было легко в то время, когда мало обращали внимания на искусство. Карло же надеялся найти свое призвание именно в живописи, так как ему давно говорили, что у него есть дарование. Но в те времена даже художники с именем не находили себе работы; на что же мог надеяться молодой новичок, к тому же без рекомендации.
Поэтому небольшая сумма цехинов[44], привезенных из Венеции, была вскоре истрачена, и молодому человеку предстояла перспектива голода. Бродя в один прекрасный день по берегу Тибра и раздумывая о своем бедственном положении, он вдруг услыхал сильный крик. Он поднял голову, масса народу смотрела в Тибр, на то место, где кипел водоворот. Оказалось, что какой-то мальчик, катаясь на лодке, слишком перегнулся за борт и упал в воду. Карло долго не раздумывал: вмиг скинул свою бедную одежду и бросился в воду. Ему пришлось преодолевать сильное течение, но тем не менее удалось подплыть к ребенку и схватить его за волосы.
Когда он возвратился на берег весь мокрый и вынес на землю спасенного, толпа радостно его приветствовала. В это время к месту происшествия приближались большие носилки, предшествуемые двумя слугами верхом на лошадях. В носилках сидела Анна Борджиа, самая популярная из римских дам, славившаяся своей добротой и милосердием. Пока мажордом Рамиро расспрашивал людей и самого ребенка, положив ему в руки кошелек с золотом, Анна впилась глазами в молодого венецианца, спасителя мальчика. Потом, обернувшись к мажордому и показав ему рукой на юношу, она вышла из носилок и, опираясь на руку своей фрейлины, задумчиво направилась за город.
В тот же день, вечером, к прогуливавшемуся Карло Фаральдо подошла какая-то старуха и таинственно передала ему раздушенную записку следующего содержания: «Молодая женщина, красивая, богатая, видела вас во время вашего геройского подвига и желает лично изъявить вам свою признательность».
— О! — воскликнул Карло. — Здесь кроется что-то хорошее. А если и худое, то чем я рискую? Я и без того хотел покончить с собой. Пойду, рискну!
Старуха его ожидала. Узнав, что он решился, она повела его по улицам и скоро привела к закрытой карете — редкой роскоши в то время. Карло не успел вымолвить слова, как ему завязали глаза и посадили в карету, которая тотчас же понеслась, как вихрь. После бесконечных поворотов и кружений, которые карета описывала, чтобы невозможно было запомнить дорогу, она наконец остановилась. Фаральдо вывели из кареты с завязанными глазами и повели через какой-то сад, он догадался об этом по траве под ногами и пс шелесту деревьев, потом ввели в какой-то коридор, где Карло приходилось то спускаться, то подниматься по лестницам, и наконец его усадили на что-то мягкое, должно быть, диван. Раздавшийся откуда-то голос велел Карло снять повязку. Когда он это сделал, то возглас изумления вырвался из его груди. Он находился в роскошно обставленной комнате. Посредине стоял стол, ломившийся под тяжестью яств и напитков. Сервировка была превосходная: золото, серебро и хрусталь. Скатерть отличалась удивительной белизной. Осмотрев все и оставшись в восхищении, Карло спокойно уселся за стол и стал нещадно истреблять яства и вина. Через полчаса он кончил насыщаться и с отяжелевшей головой, от излишне выпитого вина, растянулся на диване и скоро заснул. Ему снилось, что он был одет в роскошную одежду и сидел рядом с какой-то красивой женщиной в небрежном туалете, соблазнявшей его.
Когда Фаральдо проснулся, солнце стояло уже высоко. Он думал, что сон его все еще продолжается, но, осмотревшись кругом, убедился, что все было наяву. Обеденный стол исчез. Молодой человек встал и пошел осматривать свое помещение, и вскоре заметил маленькую полуоткрытую дверь. Он приотворил ее и вскрикнул от удивления. Дверь вела в кабинет, снабженный всеми предметами для туалета. На одном из стульев было разложено роскошное одеяние, с прикрепленным ярлыком: «Господину Карло Фаральдо». На столике лежали кольцо, цепочки, часы и тому подобные украшения. Тут же оказались превосходная шляпа с пером, великолепная шпага и кинжал. Карло мигом сбросил свое тряпье и, вымывшись хорошенько, оделся во всю эту роскошную одежду. Подойдя затем к зеркалу, он не узнал себя: он видел отражение какого-то красивого дворянина, а никак не бедного живописца. Вдоволь налюбовавшись собой, он вернулся в комнату, где уже был накрыт прекрасно сервированный завтрак. Не успел он окончить завтрак, как дверь, которую он ранее не заметил, отворилась, и на пороге явился слуга в ливрее мажордома.
— Может быть, я мешаю вашему сиятельству? — спросил он, низко кланяясь.
Прежде эти слова Карло принял бы как насмешку и рассердился, но теперь, так изысканно одетый, а главное, под влиянием выпитого вина, он сразу вошел в роль важного господина и потому ответил:
— Войдите, милейший. Что вы хотите сказать мне?
— Я пришел, — сказал мажордом, — известить ваше сиятельство, что погода хорошая, и спросить, не желаете ли вы прогуляться по саду?
— С большим удовольствием! Но скажите, милейший друг, когда я буду представлен моей госпоже, чтобы изъявить ей мое почтение?
Лицо мажордома изобразило полное удивление.
— Госпоже?! О какой госпоже ваше сиятельство изволит спрашивать?
— Ах Боже мой!.. Я думал… так как… Наконец, у кого же вы находитесь в услужении? Мне кажется, что вы состоите мажордомом?
— Я служу у вашего сиятельства! — ответил слуга, низко кланяясь.
— У меня в услужении! — воскликнул Карло, не зная, что и думать. — Но я-то должен был об этом знать хоть что-нибудь? И в чем же заключается ваша служба у меня?
— В управлении имуществом вашего сиятельства и в исполнении ваших приказов.
— Ах! Вы управляете… мое имущество… — сказал Карло тоном человека, окончательно сбитого с толку. — И вам трудна эта служба у меня?
— Действительно, немало труда она составляет, но мне приятно, потому что я все делаю для блага вашего сиятельства.
— Слишком вежливо, в самом деле, мой добрый друг. А управляющие исправно платят или нет?
— Мы не можем на них жаловаться… Я именно нес вашему сиятельству арендные деньги, недавно доставленные мне. Ваше сиятельство, извольте проверить, все ли верно?
И мажордом учтиво положил на стол четыре свертка, которые были наполнены двойными венецианскими цехинами.
После этого в голове Фаральдо произошел целый переворот. Его положение прошлых дней, бедность, скромность рождения, все это ему казалось сном; он уверил себя, что был в самом деле дворянином высокого рода и королевского богатства, которое мажордом столь благоговейно чтил. Карло положил золото в кошелек, висевший у него с боку и гордо сказал:
— Мажордом… кстати, я так рассеян! Я забыл ваше имя…
— Жеромо, к услугам вашего сиятельства.
— Так вот что, Жеромо… я доволен вами и с сегодняшнего дня удваиваю ваше жалованье. Ах, пожалуйста, не благодарит?!
— Бог вознаградит ваше сиятельство! — ответил с поклоном мажордом.
Карло, опираясь на руку услужливого Жеромо, гуляя, обошел весь сад. Когда мажордом удалился, он остался один под сенью деревьев. Сердце Карло было переполнено счастьем. Но вскоре он задумался: какая это красивая богатая дама написала ему записку?
«Может быть, это только предлог затащить меня сюда… или в самом деле это красивая дама, влюбленная в меня до безумия, исполняет свои капризы? И почему нет? Есть масса примеров, когда молодые люди, гораздо хуже меня, достигли с помощью женщин неслыханной высоты!»
Он поднял голову и остолбенел. Между деревьями возникла белая фигура, в которой опытный глаз Карло узнал тотчас же молодую девушку, одетую в белое. Она как-то странно смотрела на него.
Фаральдо мигом бросился в ее сторону, но когда подбежал к тому месту, то видение куда-то пропало. Напрасно он осматривал землю, надеясь найти какие-нибудь следы, он ничего не нашел.
Спустя некоторое время, мажордом пришел к нему и предупредил, что делается сыро, и не мешало бы его сиятельству вернуться в комнаты. Карло сначала делал вид, что не слышит, но должен был уступить просьбе слуги.
Так прошло пять или шесть дней. Венецианец соскучился бы в этом золотом плену, если бы его не развлекали постоянные явления таинственного видения. Он пробовал расспросить мажордома, но ничего от него не добился. Когда прошло опьянение восторгом первых дней, Карло понял, что стал временной игрушкой какого-то сильного скрывающегося существа, которое играло с ним, как кошка с мышкой. В один из следующих дней мажордом вошел к Карло угрюмый и нахмуренный. Венецианец испугался, предчувствуя недоброе.
— Что такое, милый Жеромо? — спросил Карло, стараясь скрыть смущение.
— Кое-что готовится сегодня вечером… вы узнаете свою участь… — ответил мажордом. — Личность, которая приказала привести вас сюда… хочет сегодня вечером видеть вас…
— Это мужчина… или женщина? — спросил живо Карло.
Мажордом еще более нахмурил брови.
— К чему вам знать это?
— Мне даже очень нужно знать, — ответил также живо Фаральдо, — если это мужчина, то всякий наряд будет хорош, если это женщина, то я ничего не должен упустить в моем костюме, чтобы выгодно подчеркнуть свои природные физические качества.
— Вообразите себе, что дело идет о старой и очень некрасивой женщине.
— Это безразлично, мы, мужчины, чтим не особу, а женщину; но, извините, это между прочим, — почему вы не называете меня более сиятельством?
— Потому что комедия окончена, — ответил мажордом, — и каждый из нас принимает свой облик и имя.
И он продолжал, говоря сквозь зубы:
— Дай Бог, чтобы переход из комедии в трагедию не был бы ему слишком грустен.
Карло сделал недовольную гримасу. Он только что стал входить в роль аристократа и вдруг такое разочарование!
— Так я более не знатный господин? Я более не сиятельство?
— Вы просто Карло Фаральдо, прелестный молодой венецианец, с которым я с большим удовольствием познакомился…
И мажордом прибавил про себя: и которого я хотел бы никогда не знать.
— И лишаюсь всего моего имущества? — спросил Карло.
— Вам более ничего не принадлежит, — сказал мажордом. — А, признаться, вы отлично играли роль маркиза.
— А, скажите, вы более не мажордом?
— Мажордом, но не ваш. Я принадлежу весьма влиятельной и важной личности, которая и заставила меня сыграть с вами эту комедию, за которую прошу прощения.
— От всего сердца прощаю вас, милейший, но все-таки скажите мне, кто будет сегодня вечером моим хозяином, мужчина или женщина?
Мажордом задумался.
— Даю вам совет: постарайтесь сделать себя сегодня обаятельным и красивым, — сказал он коротко.
— Дело идет о женщине! — вскричал радостно Карло. — Да еще и влюбленной!
Мажордом между тем удалился, размышляя про себя: «Дай Бог, чтобы его красота произвела должное впечатление на мою жестокую госпожу и тем спасла бы ему жизнь. О Боже! Спаси душу моей госпожи, всели в нее жалость и избавь ее от нового преступления».
Размышления Карло были гораздо менее грустны. Остаток времени до заката он употребил на разные туалетные ухищрения. Поразмыслив, молодой человек надел перевязь со шпагой, а кинжал заткнул за пояс под камзол.
Когда мажордом пришел за ним, то нашел его очень красивым.
V Зал змей
Жеромо — или, называя его настоящим именем, Рамиро Маркуэц, повел его по бесконечным коридорам, давая советы, как обходиться с особой, пригласившей его на ужин.
— Эта особа, — проговорился наконец мажордом, — весьма красивая женщина.
Между советами, он часто употреблял фразу: «Думайте о своей душе». Но эти слова молодой Карло Фаральдо понял в смысле необходимости противиться искушениям, которые, по его мнению, ему готовились, и усомнился в них.
Но когда он вошел в комнату, где его ожидал пир, все его сомнения исчезли, предоставив место сильному удивлению. Зал не был велик, и накрытый посредине стол на две персоны занимал большую часть места. Вообще же убранство зала было бесподобно, везде сверкали драгоценные вещи, и стол блистал роскошной сервировкой. Четыре бронзовые змеи, прикрепленные по стенам, держали в своих пастях зажженные канделябры, испускавшие мягкий, приятный свет. По этим змеям зал носил свое название. Мажордом подвел Карло к одному из стульев и удалился. Карло снял шляпу и плащ, он хотел снять шпагу, но шум в ближайшей комнате отвлек его внимание. Поэтому он уселся, держа шпагу между коленями, поглощенный осмотром великолепного помещения.
Но вскоре он услыхал приближающуюся откуда-то чудную тихую музыку. Чудная страстная мелодия тихо зазвучала по комнате. Карло, слушая ее, думал, что все это ему снится. Мало-помалу музыка становилась все слышнее и слышнее, и наконец ему показалось, что она раздается из соседней комнаты. Дверь отворилась, вошли две женщины… Венецианец чуть не упал со стула от удивления. Эти женщины, обе очень молоденькие, имели золотистую кожу египтянок. Их одежда была сшита из очень легкой материи, оставляя открытыми плечи, руки и грудь. Ничего более соблазнительного нельзя было представить себе; красота их увеличивала притягательную силу соблазна. Изумленный Карло протянул вперед руки. Обе женщины приблизились; невидимая музыка все еще играла. Они начали странный танец, почти не касаясь пола ногами. Обе сирены кружили вокруг венецианца, полные восточной неги, и вдруг сразу набросились на него, обвили голыми руками его голову и страстно стали целовать.
Когда Карло очнулся, обе вакханки исчезли, оставив после себя упоительный аромат. Шпага его тоже исчезла, а кинжал за поясом остался. Фаральдо не мог устоять. Голова его была, как в огне, и кружилась. В горле пересохло, грудь волновалась, лицо горело. Он подошел к столу, взял стакан, наполнил его холодным греческим вином и выпил залпом. Вино утолило жажду, но и еще больше разгорячило его. Он опустил руку на стол и вдруг остановился. Пальцы, которые благодаря сильному возбуждению Карло получили большее осязание, почувствовали под тонкой пеленой нежной скатерти какую-то шероховатость. Убедившись, что он один в комнате, Фаральдо приподнял скатерть. На его губах замер крик ужаса, все его опьянение сразу пропало. На полированной поверхности кедрового дерева стола были вырезаны несколько букв. Венецианец с первого взгляда разобрал те, которые остались ясными: «Умер… Отрав… д’Арманд».
Лоб Фаральдо покрылся холодным потом. В голове пронеслась целая драма. Этот д’Арманд — он хорошо его помнит — был молодой француз, с которым Карло был знаком. Исчезновение д’Арманда наделало много шума в свое время. Его нашли за Народными воротами убитым, с кинжалом в груди, хотя при вскрытии оказалось, что он отравлен, а не убит. Тайна этого случая осталась не разъясненной и окончилась полным забвением. И вот теперь Карло узнал тайну его гибели. Они оба были завлечены в адский дом под предлогом любви.
У Фаральдо сжималось сердце. Он был один и беззащитен, так как не знал, от какого врага ему предстоит обороняться. Положение Фаральдо было хуже, чем д’Арманда, тем, что тот не знал, что ему готовится, а он был предуведомлен. Сначала Карло решил было покориться своей участи, но, снова увидев роковые буквы на столе, переменил решение. Решил во что бы то ни стало сопротивляться и по возможности отомстить за несчастного д’Арманда, который медленно, очевидно, умирая от отравления, успел начертать эти буквы ради спасения другого. Но в то время когда Карло подготовлялся к обороне… дверь снова открылась.
Твердое намерение Карло быть настороже и считать себя на неприятельской земле, разом исчезло, как дуновение.
На пороге в белой одежде и с сияющей улыбкой на губах, со своей девственной фигурой появилась Анна Борджиа. Никакая человеческая сила не могла бы устоять против обворожительности этой сирены. Карло был обезоружен перед этой девушкой, с чистым, наивным лицом, которая стояла перед ним в скромной одежде и со стыдливо опущенными глазами. Невидимая сила притягивала его к ней. Он встал и приблизился к дивному видению. Помимо его воли ноги его подогнулись, и он пал к ногам ее. Анна протянула к нему руки, как бы приглашая к себе. Он поднялся, с жаром прижал ее к груди, и долгий поцелуй ожег его губы…
— Теперь, — сказала весело герцогиня, встряхивая грациозным движением головы волосы, пришедшие в беспорядок, — теперь… будем ужинать.
VI Ужин
Карло Фаральдо был обессилен морально и физически. Утомленный, он с любовью смотрел на прелестную девушку, которая своими горячими ласками привела его в такое состояние. Все подозрения исчезли из его души. Даже смерть казалась теперь ему сладкой и упоительной. Анна Борджиа оживляла ужин своим серебристым смехом, ее детская веселость утешала сердце венецианца; вина и яства быстро уничтожались. Карло чувствовал необходимость подкрепления, и чем больше он пил, тем более голова его отуманивалась. Глаза сделались мутными, и голова падала беспрестанно на грудь. Девушка злорадно улыбалась и следила за прогрессивным опьянением. Карло не замечал ее темные, беспокойные взгляды.
— Карло, — сказала она мягко, — дай мне этот цветок, там, на том столе.
На столе, где лежал цветок, стояла большая серебряная ваза, отражавшая в себе, как в зеркале, все предметы. Услышав эту просьбу, Карло внезапно вспомнил несчастного д’Арманда. Подходя к столу и притворяясь более опьяневшим, чем был на самом деле, он увидел в вазе отражение всего стола, вместе с сидящей за ним Анной. Он пристально вгляделся в это отражение, и холодный пот выступил у него на лбу. Он ясно видел, как девушка вынула из-за корсажа склянку, быстро влила одну каплю в его бокал и снова спрятала склянку. Карло взял цветок и обернулся. Опьянение окончательно покинуло его, и он отчетливо увидел жестокое и злое выражение лица герцогини. Притворись по-прежнему сильно пьяным, Карло приблизился к столу и подал цветок. Она взяла его и, прикалывая, показала Карлу свою чудную белую грудь, желая окончательно опьянить его. Но Фаральдо не обратил на это внимания.
— Пей со мной, мой красавец, — сказала она, показывая ему на бокал, в который только что влила яд, — пей за нашу любовь!
— Охотно, — сказал венецианец, — но… с одним условием… я выпью из твоего бокала, а ты из моего…
— Какое странное условие, — возразила смущенно Анна. — Мне не нравятся твои глупые шутки… Пей из своего бокала, говорю тебе!
— Ты… должна выпить из моего… иначе…
— Иначе что? — гневно вскрикнула Анна.
— Иначе… я подумаю, что ты хочешь меня… отравить…
Она вскрикнула, но опомнилась и силилась улыбнуться.
Карло продолжал:
— Да, отравить… как бедного д’Арманда…
Какой-то звериный рев был ответом на эти слова. Анна быстро вскочила на ноги и протянула руку к шнурку звонка на стене, желая созвать слуг. Карло понял это и, выхватив кинжал, со страшной силой пригвоздил ее руку к стене.
Анна испустила громкий крик. Тогда Карл выдернул кинжал, и Борджиа, как сноп, повалилась на пол.
«Дело затрудняется, — пробормотал Карло, — как я теперь уйду отсюда? Если слуги слыхали ее крик, я пропашки человек!»
Но его смущение продолжалось недолго. Он скоро оправится и, спрятав кинжал в рукав, чтобы иметь под рукой защиту, завернулся в плащ и, одев шляпу, вышел в те двери, из которых появилась герцогиня.
Первая комната, в которой он очутился, была пуста. Проследовав далее, он увидал в следующей комнате мажордома Жеромо, или по настоящему Рамиро, который спал, сидя в кресле.
Карло стремительно подошел к нему.
— Выпустите меня! — сказал он повелительно.
Мажордом проснулся, испуганно глядя на Карло, но, когда узнал его, возглас радости невольно сорвался с его губ.
— Слава тебе Господи! — вскричал он. — Бог услышал мои молитвы! Он смягчил сердце моей госпожи!
Фаральдо понял его: мажордом думал, что Карло избавился от смерти благодаря жалости влюбленной.
— Выведи меня отсюда, — повторил он.
— Сию минуту, — сказал мажордом, взяв связку ключей. — Госпожа моя капризна, она может передумать. Поторопитесь.
Сказав это, он отпер дверь, и венецианец радостно вдохнул в себя холодный ночной воздух. В это время издалека, из комнаты, раздался истошный вопль. Мажордом сразу узнал голос герцогини.
— Она переменила решение, — шепнул он, — бегите, бегите скорее, молодой человек, и молите Бога, чтобы никогда более не встретиться с этой женщиной.
Карло моментально бросился из дверей и пустился бежать наугад в темноту.
Дверь с шумом закрылась за ним. Рамиро, довольный, что в первый раз шалости его госпожи не стоили никому жизни, направился в свою комнату, но наткнулся там на донну Анну Борджиа, растрепанную, окровавленную.
— Где он? — ревела она, увидав мажордома.
— Госпожа… вы ранены!.. — вскрикнул в тревоге каталонец, видя белую одежду герцогини в крови.
— Ранена… да, это он, чтобы помешать мне позвать на помощь!
И она показала окровавленную руку.
— Боже! И я сам помог ему спастись! — отчаянно воскликнул Рамиро.
— Убежал! Спасся от моего гнева! — кричала Анна. — Как же ты это допустил?
— Он пришел спокойный ко мне, — сказал Рамиро, — и от вашего имени просил его выпустить… Я полагал, что вы простили его… из жалости…
— Я! — вскричала молодая девушка голосом тигрицы. — Из жалости… к нему… Но я бы хотела растерзать его на мелкие куски собственными своими руками, вырвать из груди его сердце… насладиться муками его предсмертной агонии! Приведи сюда этого злодея, оскорбившего меня, приведи сейчас же! — вопила обезумевшая от гнева Анна.
— Невозможно, синьора, — отвечал старик, — я сам отворил ему дверь, теперь он уже далеко.
— Значит, месть моя будет неудовлетворена! Мой обидчик исчез!
— Синьора, — сказал каталонец, — ошибка моя, хотя и невольная; клянусь вам ее поправить! Бели оскорбитель ваш будет в руках самого папы, я обещаю вам доставить его живого или мертвого.
— Хорошо, Рамиро Маркуэц, я принимаю твое обещание, но горе тебе, если ты его не исполнишь.
— Успокойтесь, герцогиня, все будет сделано по вашему желанию.
— А если он исчез, этот негодяй? Его скрыли Бог или дьявол. Тогда что?
— Тогда я умру, герцогиня, — отвечал старик смиренно.
VII Странное исчезновение
Услыхав крик отравительницы, Карло бросился бежать со всех ног, скрываемый темнотой ночи. Перебегая из улицы в улицу, из переулка в переулок, он наткнулся на высокое мрачное здание, на котором имелась надпись следующего содержания: «Casa professa della Compagnia di Gesu».
«Черт возьми! — подумал Карло. — Мне, кажется, придется провести ночь под защитой кровли благочестивых отцов иезуитов».
Молодой человек вошел под арку иезуитского монастыря.
«Старик мажордом, — продолжал размышлять Карло, — сказал, что сам святейший папа не в силах спасти меня от его госпожи, но отцы иезуиты дело иное: они могут мне пригодиться в моем нынешнем положении. Дождемся здесь утра».
Усевшись в углу под аркой ворот, Карло стал терпеливо ожидать утренней зари. Странное происшествие этой ночи со всеми мельчайшими подробностями пришло ему на ум. Самодовольная улыбка появилась на его красивых губах, но вместе с тем чувство ужаса сжало сердце при мысли, какой страшной опасности он подвергался. Если бы случайно он не прочел предсмертных слов несчастного д’Арманда, он бы, конечно, выпил кубок, предложенный ему красавицей герцогиней. Так рассуждал чудом спасенный молодой человек. Между тем заря начала заниматься. Идти по улицам Рима днем для него было небезопасно. Карло решился постучать в ворота. Он взял массивный молоток и ударил три раза. Двери тотчас же растворились, и привратник-монах спросил:
— Что угодно господину кавалеру?
— Могу я говорить с настоятелем?
— Его преподобие еще не сошел в приемную, тем не менее вы можете войти, я вас провожу.
Монах-привратник и Карло вошли в длинную и мрачную комнату со сводами.
— Подождите меня здесь, господин кавалер, — любезно предложил монах, — я доложу о вас.
Благочестивый отец-настоятель не заставил себя долго ждать. Это был человек высокого роста, худой, неопределенных лет, с холодной физиономией, хотя улыбка не сходила с его тонких губ.
— Вы, кажется, хотели меня видеть, сын мой? — сказал он, обращаясь к Карло. — Чем могу служить вам?
— Я пришел просить гостеприимства у вас, святой отец, — отвечал Карло.
— Гостеприимство для кого?
— Лично для себя.
— Что же побуждает вас к этому?
— Простите, святой отец, к чему вы меня об этом спрашиваете?
— Сын мой, покровительство церкви оказывается только в особых случаях. Судя по вашему роскошному костюму, вы должны принадлежать к высшему обществу. Что же привело вас сюда? Признайтесь, как на исповеди, быть может, дуэль?
— Нет, святой отец, я могу вам поклясться, что не дуэль, — отвечал Карло.
— Что же именно, скажите; иначе я не смогу оказать вам гостеприимство.
Карло Фаральдо недолго колебался. Терять ему было нечего. На улицах Рима он не избегнет жестокой мести Анны Борджиа; здесь, в стенах монастыря, он в безопасности. Все эти мысли с быстротой молнии промелькнули в голове молодого человека, и он с полной откровенностью рассказал настоятелю всю свою страшную историю с молодой красавицей герцогиней.
— Теперь для меня все ясно, — сказал настоятель, выслушав юношу. — Ваше положение действительно критическое: иметь врагом племянницу католического короля Испании опасно более, чем вы можете себе представить.
— Значит, я пропал!.. — вскричал Карло.
— Успокойтесь, сын мой, — заметил глубокомысленно иезуит, — племянница святого отца по своей чрезмерной гордости отшатнулась от нас, и мы даже не знали, где она находится, ну а теперь, так как она живет в Риме…
— Она меня убьет.
— Не беспокойтесь, герцогиня ни о чем не узнает. Через час вы уже будете одеты в сутану послушника, и будете принадлежать к монастырю.
— Да неужели! — вскричал Фаральдо, приняв слова за шутку.
Между тем настоятель приказал позвать монаха-привратника, которому сказал:
— Отец Игнатий, если вам покажется, что сегодня утром вы впустили в монастырь великолепно одетого кавалера, то помните, это было не более, как дьявольское наваждение.
— Святой отец, — отвечал, низко кланяясь, привратник, — я не впускал никакого кавалера внутрь монастыря и благодаря Господу Богу и святой Мадонне никакой иллюзии не подвергался.
«И… вот оно дело-то куда пошло, из меня хотят состряпать иезуита, — пробормотал про себя венецианец. — Впрочем, выбирать-то мне не из чего, а за воротами монастыря все равно меня ожидает смерть. Стало быть, есть резон покориться».
Вскоре настоятель приказал одеть венецианца в сутану послушника и представил его всем монахам.
VIII Суд
У ворот монастыря святого Доминика собралась толпа. Предстоял суд над еретиком. Святые отцы-инквизиторы доминиканского ордена под председательством его эминенции кардинала Санта Северина спешили из своих келий в громадный зал со сводами, где назначено было экстраординарное заседание святой инквизиции. Процесс, который должен был слушаться трибуналом, уже обстоятельно обследован на предварительном следствии. Кардинал Санта Северина как уполномоченный от святого престола должен был санкционировать все собранное на предварительном следствии, допросить преступника, а также и утвердить приговор судей. При появлении председателя, все судьи встали со своих мест и поклонились ему в пояс. Кардинал занял председательское кресло, объявил заседание открытым и отдал приказание ввести подсудимого. Вскоре вошел Франциск Барламакки, закованный в цепи. Он уже не был более тем пламенным юношей, каким мы его видели в монастыре Монсеррато, среди рыцарей храма. В его густых волосах пробивалась седина, на челе лежала глубокая дума, спокойное лицо выражало величие и беспредельную доброту. Кардинал Санта Северина посмотрел пристально, и легкий румянец покрыл щеки его эминенции. Секретарь-доминиканец, с бесстрастной физиономией, настоящий тип инквизитора, приступил к допросу.
— Кто вы такой? — спрашивал доминиканец.
— Франциск Барламакки из Лукки, — отвечал подсудимый.
— Известно ли вам, в чем вы обвиняетесь?
— Не совсем, я бы просил ваше преподобие сказать мне.
— Вы обвиняетесь в пропаганде идей, противных католической церкви, в особенности всего того, что касается власти его святейшества папы.
— В этом я не признаю себя виновным.
— Вы обвиняетесь в том, что называли Рим Вавилоном, а Женеву, где обитает проклятый Кальвин, святым Иерусалимом.
— Все это вздор, ничего подобного я никогда не говорил. Я не мог восхвалять Кальвина, который, уничтожая тиранию других, утвердил свою собственную.
Кардинал Санта Северина сделал невольное движение. Речь Барламакки, полная откровения и благородства, тронула председателя до глубины души.
— Вы обвиняетесь, — продолжал доминиканец, — в том, что находили правильным и честным браки среди священников.
— Кто же меня в этом обвиняет?
— Трибунал не обязан говорить вам, кто именно. Он также может скрыть и имена свидетелей, при которых вы говорили все эти безбожные речи. Но так как вы настаиваете, то я могу сообщить, кто на вас донес. Это епископ Скардони.
— Скардони?!.. Мой друг!.. — пролепетал удивленный Франциск Барламакки.
— Дружба не должна быть выше обязанностей верного католика, — заметил строго доминиканец. — Скардони исполнил только свою обязанность.
— Но, мне кажется, обязанность всякого честного человека говорить правду, а не ложь, — отвечал подсудимый, — а монсеньор Скардони оклеветал меня.
— Неужели вы осмелитесь отказаться от ваших слов?
— Я не отказываюсь, но вместе с тем и не желаю, чтобы их искажали. Я действительно говорил, что в первое время существования церкви священники имели право сочетаться браком, но что впоследствии папским декретом воспретили браки, а так как папа верховный глава церкви, то он должен стоять выше всех духовных соборов, подтвердивших тот же закон о безбрачии духовенства, и если один папа воспретил браки, то другой может их позволить.
Все собрание было поражено словами подсудимого.
Доминиканец поспешил придать другой характер допросу.
— Франциск Барламакки, — сказал он, — вы еще обвиняетесь в заговоре против отечества. Вы хотели призвать протестантов в город Лукку, ниспровергнуть синьорию и вывести из подчинения испанскому владычеству Тоскану и всю Италию.
— Вы ошибаетесь, святой отец, — спокойно отвечал Барламакки, — я не мог быть заговорщиком против моего отечества прежде всего потому, что имел честь быть одним из представителей республики, ни от кого не зависящей и пользующейся правами иметь сношения со всеми государствами мира.
— Луккская республика, как и все католические государства, должна быть в зависимости от святого отца папы и служить интересам католицизма, — строго заметил доминиканец. — В настоящее время святой отец-папа утвердил авторитет короля Испании, единственного защитника католицизма. а потому все восстающие против испанского короля суть ослушники папы, тем более, если они для достижения своих гнусных целей объединяются с еретиками.
— Если ваше преподобие будете вести допрос в таком роде, то я не стану отвечать.
— Как? Вы не сознаетесь, что имели намерение поднять целую Европу против императора Германии, короля Испании и других католических владык?
Подсудимый ничего не отвечал.
— Вы не сознаетесь, что были в постоянной переписке с Голландией, с герцогом Дуэ-Понти и другими германскими протестантами?
Барламакки продолжал молчать.
— Вы не сознаетесь, что желали воспользоваться испанским гарнизоном для оказания помощи швейцарским протестантам, занимающим крепости?
Тоже молчание.
— Не можете ли вы ответить мне по крайней мере на следующее, — продолжал доминиканец, — с какой целью вы подымали народ от моря Немецкого до вод Севильи?
— С какой целью? — вскричал подсудимый, сверкая глазами. — Цель у меня была одна: спасти Италию от варваров. Для того чтобы моя дорогая родина была свободна, я готов призвать не только протестантов, но даже турок.
— Вы признаетесь, что желаете призвать неверных! — вскричал со злорадством инквизитор.
— Да, я признаюсь в этом. Варвары должны быть изгнаны. Этого хотел еще папа Юлий II. К сожалению, до сих пор еще народ не созрел для свободы. Я знаю, мое покушение ведет меня к смерти, но что же из этого? Моя кровь не останется на эшафоте, она оросит землю и, спустя одно, два, три столетия, произведет плод, который сорвет свободный народ.
— Достойные судьи, — сказал доминиканец, обращаясь к трибуналу, — вы — свидетели всех мерзостей, которые осмелился произнести этот человек. Я, с моей стороны, считаю нецелесообразным продолжать допрос. Мне кажется, достаточно и того, что вы слышали…
Здесь кардинал-президент прервал инквизитора.
— Уже поздно, — сказал он, — прикажите отвести подсудимого в тюрьму, пора закрыть заседание и дать отдых судьям.
Никто не осмелился возражать президенту. Между тем как уводили подсудимого, доминиканец, допрашивавший Барламакки, сказал сладким голосом и совершенно спокойно:
— Ваша эминенция, конечно, прикажете пытать подсудимого?
— Это зачем? Он во всем сознался, пытка ничего бы не открыла нового.
— Тем не менее, — настойчиво заметил доминиканец, — трибунал инквизиции всегда приговаривает обвиняемого к ординарным и экстраординарным пыткам, даже и в том случае, когда обвиняемый признается на суде.
— Обыкновение инквизиционного трибунала для меня не может служить законом, — отвечал кардинал Санта Северина. — Заседание кончено, — прибавил он, вставая.
Барламакки, остановясь на пороге залы, бросил на президента взор, полный благодарности и удивления. Санта Северина величественно прошел среди монахов, кланявшихся ему в пояс. Придя домой, он устремил свои взоры на распятие, оставленное ему иезуитом отцом Еузебио, и задумался.
«Нет, — прошептал честный Северина, — ни за какие блага в мире я не осужу Барламакки, не пролью его крови, иначе она бы пала на мою голову так же, как кровь Иисуса пала на голову распявших его. Пусть погибнут мое состояние, моя жизнь, но зато совесть будет покойна».
Вдруг перед ним, точно из земли, выросла мрачная фигура отца Еузебио.
— Как, в этот поздний час! — невольно вскричал Санта Северина.
— Я — духовный руководитель совести вашей эминенции, — отвечал холодно иезуит.
— Руководитель моей совести! Я, кажется, не призывал вас для этого.
— По правилам святого Игнатия Лойолы, генерал ордена назначает руководителей и исповедников для всех, кому нужно. Сами короли не исключаются из этого правила.
— А, понимаю. Но в эту минуту я не нуждаюсь в духовном руководителе; я хочу покоя.
— Сию минуту я вас оставлю, — отвечал иезуит, — но прежде позвольте вам вручить вот это конфиденциальное письмо, которое поручил мне святейший отец-генерал для передачи вашей эминенции.
Сказав это, отец Еузебио положил перед кардиналом открытое письмо.
— Как, конфиденциальное письмо, и открыто?.. — вскричал кардинал.
— Наши правила запрещают получать закрытые письма. Если один брат пишет другому, то третий непременно должен знать, что заключается в письме.
Санта Северина взял листок и прочел:
«Вы чересчур слабы. Неутверждение пытки было заблуждением с вашей стороны. Чтобы ничего подобного никогда не повторялось!
А. М. D. G. то есть Ad maggiorem Dei gloriam, — во славу Всемогущего Бога».
Эти ужасные строки сказали кардиналу, откуда они присланы. Честный Северина в первую минуту хотел изорвать гнусную записку и бросить ее в физиономию иезуита, но удержался и сказал:
— Хорошо, передайте генералу, что все будет сделано по его желанию.
Иезуит поклонился до земли и вышел.
Минуту спустя, отец Еузебио в своей келье писал генералу иезуитов: «Он покорился или, лучше сказать, обещал покориться… но я ему не верю. На лице его было написано иное. Кардинал не есть тот инструмент, который был нам необходим. Он может доставить нам много хлопот».
В это же самое время Санта Северина, оставшись один, вскричал:
— Боже мой, Боже, какую подлую службу я должен исполнять!.. Нет, лучше смерть, пусть она избавит меня от этой страшной цепи.
В это время вбежал, запыхавшись, Сильвестр.
— Монсеньор, папа умирает, прислали за вами!
Санта Северина побледнел при этой новости и поспешил в Ватикан.
IX Последние слова
Тишина и скорбь царствовали в апартаментах Квиринальского дворца, занимаемых его святейшеством Пием IV. Молчаливая покорная толпа папских приверженцев бродила по каменным плитам дворца, устланным мягкими толстыми коврами. Ковры эти совершенно заглушали шум шагов, так что люди скользили по ним бесшумно, словно тени. Сквозь завешенные толстыми портьерами окна пробивался столь слабый свет, что его могли переносить даже и глаза умирающего, для которого он скоро должен был померкнуть навеки. Неподвижно, словно труп, лежал Пий IV на своем высоком роскошном ложе, украшенном тиарой и ключами. Бледное лицо папы казалось еще бледнее от окружавшего его полумрака.
Вдруг губы Пия IV зашевелились.
— Санта Северина!.. — прошептал умирающий.
— За ним послано, святейший отец! — поспешил ответить папский лейб-медик. — Он будет здесь через несколько минут.
— Вы мне поклянетесь, что это правда, профессор? — продолжал папа слабым голосом. — Вы ведь знаете, что солгать умирающему — великий грех.
— Успокойтесь, ваше святейшество, — сказал медик голосом, в котором слышны были слезы, — кардинал Санта Северина не замедлит явиться.
— Кардинал здесь! — послышался голос.
Действительно, Санта Северина стоял возле постели папы. Он склонился над умирающим с выражением горестного изумления; хотя он и оставил папу больным несколько часов тому назад, но тогда ничто еще не давало повода предвидеть близость катастрофы.
— Это ты, Санта Северина? — спросил умирающий, в первый раз употребив эту конфиденциальную формулу по отношению к своему любимому министру. — Ты не ожидал, что найдешь меня в таком положении, не правда ли?
— Отец мой!.. Вы будете здоровы и даже очень скоро! — ответил кардинал голосом, прерывавшимся от рыданий.
— Не утешай меня напрасно, друг мой! Я был слабым и неразумным папой, но душа моя непорочна, и я без страха могу смотреть в лицо смерти. Припоминая в этот последний час все свои поступки, я, кажется, могу сказать, что не сделал сознательно ни одного греха; если я и ошибался, то мои намерения были чисты; и я надеюсь, что Бог зачтет мне мои благие деяния.
— Вы были святым, отец мой, и вам нечего страшиться небесного правосудия.
— Ты меня утешаешь, Санта Северина, ты помогаешь мне умереть спокойно. Ты честен и правдив, и все кардиналы в душе решили избрать тебя моим преемником. Я говорил о тебе с каждым из них, умолял их не венчать никого другого папской тиарою…
— Святой отец, не говорите так, вы еще долго будете жить! Повторяю вам, что вы проживете еще много лет!
— Мне осталось прожить только несколько часов, сын мой! Но не думай об этом; я желаю всем моим братьям умереть так же спокойно и безмятежно, как умираю я. Теперь скажи мне, кто будет править после моей смерти, пока не изберут мне преемника?
— Кардинал камерлинг[45] Альдобрандини.
— Ты имеешь на него большое влияние, да к тому же ты скоро будешь повелевать им и другими, поэтому я прошу тебя испросить у него, как милости… чтобы не возмущали спокойствия последних часов, которые мне остается прожить.
— Что вы хотите сказать, отец мой? — спросил удивленный Санта Северина.
— Ты не присутствовал при смерти папы, — сказал с оттенком горечи Пий IV, — а поэтому не знаешь, как умирает преемник святого Петра. Но я уже два раза был свидетелем этого зрелища… и воспоминание о нем заставляет дрожать меня сильнее, нежели холод самой смерти.
Папа остановился; слабость его была чрезвычайна, и усталый голос его замер. Санта Северина подал ему две ложки возбуждающего лекарства, приготовленного папским лейб-медиком, чтобы поддержать падающие силы папы. Пий IV выпил и, казалось, ожил.
— Когда умирает наместник святого Петра, — продолжал умирающий, опять возвращаясь к преследовавшей его мучительной мысли, — редко дожидаются его последнего вздоха, чтобы начать грабить его комнату. Слуги растаскивают все, все решительно, даже простыни и одеяла с постели умирающего. Иногда, едва прикрытый какой-нибудь тряпицей или совершенно голый, труп падает на пол и остается так лежать, пока кардиналы не пошлют кого-либо позаботиться о нем… и это еще ничего…
— Боже мой! Да что же может быть еще ужаснее! — воскликнул Санта Северина, охваченный нервной дрожью при этом ужасающем рассказе.
— Случается, что нетерпеливые грабители не дожидаются даже, чтобы папа испустил дух и, таким образом, несчастный, у ног которого все пресмыкались при его жизни, умирает покинутый всеми, как собака… Однажды старый монах уверял меня, что один из моих предшественников умер от холода и жажды, так как его бросили, не дав ему никакой тряпицы, чтобы прикрыться, ни воды, чтобы утолить жажду!..
Кардинал не верил ушам своим. Несмотря на важный пост, занимаемый им при этом странном, развращенном дворе, он никогда не принимал никакого участия ни в самом, так сказать, правлении, ни в тайнах внутренней жизни Ватикана, а поэтому то, что рассказал ему Пий IV, поразило его, как страшное открытие.
— Возможно ли!.. — прошептал он. — И потом эти несчастные еще удивляются, что Реформация делает такие быстрые успехи, и что народ отказывается верить в их шарлатанство!.. Они проповедуют милосердие и заставляют умирать мучительной смертью своего отца и властелина!..
— Итак, ты уже понял, — продолжал папа, — какой милости я прошу у тебя, и прошу смиренно, как бы стоя на коленях перед тобой. Объединись с кардиналом Альдобрандини и постарайся, чтобы мои последние минуты не были отравлены и чтобы мой труп не стал добычей этих несчастных. Избавь того, кто был главой христианства и кто облек тебя в пурпур, от этого ужасного оскорбления!
— Отец мой! — сказал Санта Северина, столь сильно взволнованный, что с трудом мог ясно произносить слова. — Отец мой! Как на папском троне, так и на этом одре болезни, живой или мертвый, вы всегда будете нашим повелителем и первосвященником, которому мы повинуемся и будем повиноваться. Никто не осмелится прикоснуться к вам, пока не будут исполнены относительно вас все наши священнейшие обязанности… и, если Богу будет угодно на самом деле призвать вас к себе, что я умоляю его сделать как можно позже… то до вас не дотронется ни рука слуги, ни рука могильщика; я и другие кардиналы отдадим последний долг вашему телу, отец мой!
— О благодарю, благодарю тебя! — прошептал Пий IV, и при этом его угасающие глаза наполнились слезами благодарности. — Да будет над тобой всю твою жизнь благословение умирающего и благословение Божие, да будешь ты великим и счастливым папой, и пусть как можно позже царство небесное увенчает твое земное царствование!..
Кардинал схватил исхудалую руку больного, видневшуюся из-под одеяла, и поцеловал ее.
— А теперь, — продолжал Пий IV, так сильно понизив голос, что его собеседник с трудом мог расслышать его слова, — теперь, Санта Северина, выслушай мой последний совет.
Кардинал совсем склонился над кроватью, так что его ухо почти касалось уст умирающего.
— Когда ты станешь папой, то тебя окружат различные партии, в особенности же главы различных религиозных орденов… Не давай никому преимущества, будь справедлив и добр ко всем, но не делайся ничьим рабом, иначе с тобой будет то же, что случилось со мной: я часто видел добро, желал его… и не мог его сделать… Это единственный упрек совести, оставленный мне жизнью.
Санта Северина вздрогнул. Он думал о цепях, связывавших также и его, тяжких цепях, способных не только помешать ему сделать добро, но и принудить его делать зло.
— Ты вздыхаешь? — спросил встревоженный папа. — Разве и ты также связан каким-нибудь договором или обязательством с какой-нибудь из партий, оспаривающих друг у друга остатки церковной власти?
Кардинал не отвечал.
— Я понимаю тебя, — продолжал умирающий, — ты дал обещания, принял на себя обязательства… Но зло не может быть велико, если только твои обязательства не даны темной и могущественней ассоциации, которая во время моего царствования смело опутала своими сетями весь католический мир… Скажи мне, разве и ты завлечен в ловушки иезуитов?
Кардинал глухо простонал.
— Значит, это правда? — горестно воскликнул Пий IV. — Таким образом, борьба будет труднее…
— Борьба! Говорите вы, отец мой, — прошептал кардинал. — Борьба невозможна! Я побежден, не начав еще этой борьбы. Если бы вы знали…
И Санта Северина откровенно рассказал Пию IV все, что произошло между ним и отцом Еузебио, и последовавшие за этим деспотические поступки ужасного общества. Кардинал говорил так тихо, что в комнате слышно было только тяжелое дыхание умирающего.
— Все это серьезно, — сказал папа, — но ты не должен преувеличивать опасности. Если, как простой кардинал, ты вполне зависел от этих монахов, то не забудь, что выбор в папы даст тебе полную власть над ними и дар связывать и разрешать на земле и на небе. Я оставляю тебе богатую казну; заплати свой долг иезуитам и, таким образом, стань выше их. Уничтожь твои обещания, так как они не согласуются с интересами церкви; и если общество не будет тебе покорно и послушно, то уничтожь его. Римский папа не должен иметь равных себе в католической церкви, и никому не обязан отдавать отчета в том, что ему угодно делать.
— Я исполню ваши приказания, — твердо ответил кардинал.
— Благодарю тебя, сын мой! Ты будешь избранником Божиим, ты освободишь церковь от тяжкой тирании, начинавшей уже подавлять ее. Наблюдай за самой ярой католической партией, за иезуитами и за королем испанским; пусть они будут тебе друзьями, но не господами, а если они попробуют взять над тобою власть, то объяви им войну. Лютер еще не достиг того, чтобы угроза отлучения от церкви не производила сильного влияния на воображение народов.
— Отец мой, я исполню все это, если б даже мне стоило это жизни!
— О, они не дойдут до этого, — прервал его папа. — Глаза народов устремлены на апостольский трон, и всякая сколько-нибудь темная драма, разыгравшаяся на нем, подала бы поводы к слишком сильным обвинениям, а иезуиты не решатся так рисковать.
Нет, ты не умрешь! А если б даже и умер… то все же поспособствуешь истреблению этого гнусного общества, и тому, что эта язва церкви будет вырвана с корнем!..
— И я умру осчастливленный тем, что послужил такому благому делу! — проговорил Санта Северина глухим голосом.
— Благодарю тебя! — повторил папа. — Теперь… подай мне… это распятие… Боже, помилуй меня, если я согрешил пред Тобой!
Бедный старик сделал усилие, приподнял голову и коснулся своими бледными губами изображения Святого Мученика, который всегда был и будет единственной надеждой того, кому уже не на что надеяться, утешением умирающих и светлым лучом, рассекающим мрак неизвестного нам мира.
Это усилие окончательно истощило силы папы. Голова его упала на подушку, он обратил свой последний взор на Санта Северина, как бы прося его исполнить свои обещания, и испустил дух. Пий IV как владыка и как первосвященник заслуживал многих порицаний, но он заслуживал также и прощения Всевышнего, так как всегда действовал по убеждению, думая, что поступает именно так, как должно.
Лейб-медик поднес зажженную свечу к губам папы и, видя, что пламя не колеблется, воскликнул:
— Его святейшество папа Пий IV умер!..
— Сообщите об этом кардиналу Альдобрандини и велите капитану швейцарской стражи сейчас же прийти сюда! — приказал Санта Северина, который в эту торжественную минуту подавил свое горе, чтобы думать только об исполнении последней воли усопшего.
Капитан, старый, преданный и испытанной честности солдат, явился тотчас же. Приказания, отданные ему кардиналом, были ясны, точны и безотлагательны, и он вышел, чтобы неукоснительно исполнить их.
Действительно, минуту спустя, толпа слуг с дикими криками ворвалась в комнату папы. Никто не мог дать ей отпора, так как там находился один только Санта Северина, молившийся, стоя на коленях, у смертного одра папы.
Кардинал встал и жестом приказал выйти этим бесстыдным и по большей части пьяным мерзавцам. Но вино придавало им смелость, которой бы у них иначе не хватило в присутствии кардинала, с минуты на минуту могущего сделаться папой. На приказание Санта Северина они ответили взрывом хохота, и принялись отворять ящики и тащить все, что только им попадалось под руку.
Но в коридоре раздались тяжелые шаги, вошли швейцарцы и, не говоря ни слова, начали бить грабителей по головам шпагами плашмя. Двое из них, у которых нашли добычу, были арестованы, другие поспешно разбежались. Арестованные были, по приказанию кардинала, заперты в темницу дворца.
— Если я стану папой, — сказал задумчиво Санта Северина, — первым моим актом правосудия будет повесить этих двух разбойников.
И вполне уверенный, что после столь энергичного поступка его уже не будут больше беспокоить, он снова погрузился в свою молитву. Когда пришли его коллеги, то они еще более утвердились в намерении вручить папство этому праведнику, найдя его коленопреклоненным и молившимся у смертного одра папы.
X Черный папа
Карло Фаральдо с истинным удовольствием исполнял нетрудные обязанности, наложенные на него саном послушника. Он заботился о нескольких чрезвычайно ценных картинах, принадлежащих иезуитам, должен был каждый день прочитывать несколько отрывков из «Духовных упражнений» святого Игнатия, этой зловещей, изламывающей человеческие мозги машины, изобретенной с таким глубоким знанием дела основателем ордена иезуитов. А также должен был прочитывать в часы, для него наиболее удобные, несколько недлинных молитв; все же остальное время был свободен делать, что ему вздумается.
Венецианец проводил свой досуг, прогуливаясь под высокими деревьями парка, прилегающего к монастырю, и лелеял ту мечту, которая столь сильно повлияла на его молодую жизнь.
Фаральдо полнел и, хотя это и портило немного элегантность его фигуры, которой он так гордился, тем не менее это указывало на отличные материальные условия, доставляемые орденом своему послушнику.
Действительно, одним из главных правил иезуитского ордена (правило, на которое так жестоко, но без всякого повода, позже нападали янсенисты)[46] было делать дорогу, ведущую в рай, удобной и приятной для послушников, вместо того чтобы усыпать ее терниями и колючками, как то делают другие ордена.
Молодой человек возмутился только однажды: тогда, когда отец настоятель, желавший приучить его к повиновению, приказал ему оставаться целые два часа, запершись в своей келье и читая «Духовное упражнение».
Венецианец особенно ненавидел это чтение, он с ужасом замечал, что этот мистический трактат оказывал на него пагубное влияние; он боялся поддаться ему и самому сделаться иезуитом.
С другой стороны, нельзя было не читать: двери послушнических келий оставались всегда открытыми, и отцу настоятелю весьма легко было следить за исполнением своих приказаний.
Но когда молодой человек попробовал противодействовать, отец настоятель вежливым, но твердым тоном заявил ему, что его никто не удерживает как пленника и что если он не в состоянии свыкнуться с правилами ордена, то всегда свободен удалиться из монастыря, прибавив, что в таком случае он может вполне располагать тем платьем, драгоценностями и деньгами, которые были на нем при вступлении его в монастырь. Это предложение прозвучало для юноши нешуточной угрозой.
Куда бы он пошел, если бы гостеприимный дом иезуитов запер перед ним двери? А потому он покорился своей судьбе и добросовестно начал раздумывать над книгой Игнатия, а в особенности над тем местом, где тот убеждает верующего считать себя воином Христа.
К тому же (это не должно казаться ни невероятным, ни необъяснимым) молодой человек начал мало-помалу чувствовать, что подпадает под влияние атмосферы, окружающей его в монастыре. Отвращение, которое он поначалу испытывал к монастырской жизни, уже исчезло.
Так как было устранено все раздражающее и задевающее его самолюбие, то его характер смягчился. Он еще не был одним из тех нравственных трупов, которые, по правилам Игнатия, и есть лучшие из его последователей, но он уже становился безразличным человеком, в котором стушевывались прежние впечатления и который, не отдавая себе в этом отчета, все более и более подготовлялся к принятию той окончательной формы, какую его воспитатели сочтут нужным придать ему.
Между прочим, он уже начал интересоваться тем, что происходило в монастыре, несмотря на то, что иезуитское воспитание уже приучило его поднимать глаза только тогда, когда прикажут, и знать только то, что ему позволяли знать.
Таким образом, он очень заинтересовался прибытием в монастырь двух иезуитов, из которых одного он уже видел несколько раз, другого же никогда не видал; но он не выдал ни одним движением мускулов лица своего любопытства.
Первый из этих иезуитов был отец Еузебио, тот испанский монах, который наводил ужас на кардинала Санта Северина; другой был дряхлый старик в совершенно изношенном подряснике, он шел очень медленно, опираясь на посох.
Старик пришел чуть позже отца Еузебио, вошел со смиренным видом, делая все возможное, чтобы не быть замеченным, и ответил глубоким поклоном на поклон привратника.
Настоятель, сидевший в приемной, увидя этого смиренного старика, встал и хотел двинуться ему навстречу. Но взгляд незнакомца заставил его опять сесть, с гордым и равнодушным видом ответить на смиренный поклон бедного старика.
Карло заметил все это и был этим очень смущен.
Он уже достаточно знал обычаи ордена, чтобы догадаться, что преувеличенное смирение незнакомца и притворное равнодушие, выказанное к нему другими, говорили о чрезвычайно высоком сане этого по виду столь ничтожного человека. Юноша убедился бы в справедливости своего заключения, если бы мог присутствовать при разговоре, происходившем в самой маленькой и беднее всех убранной келье монастыря.
Как только отец Еузебио остался наедине с незнакомцем, то быстро схватил левую его руку и смиренно поцеловал надетое на ней простое кольцо. Это кольцо было из филигранного[47] серебра и не имело бы никакой ценности в глазах непосвященного, но тем не менее ни у одного государя не нашлось бы в сокровищнице ни одной драгоценности, превосходившей по цене стоимость скромного колечка, надетого на палец старика. Оно служило признаком таинственной и могущественной власти, с которой должны были считаться и монахи; это был скипетр незримого властелина, которого все боялись и который не боялся никого. Словом, это было кольцо генералиссимуса ордена иезуитов. И этот бедный, оборванный, на вид столь презираемый другими иезуитами патер, кланявшийся так смиренно, и был сам великий генералиссимус ордена, преемник Лойолы, черный папа. Правда, другой генерал номинально занимал этот высокий пост. Народ знал ученого и уважаемого теолога, носившего титул генерала ордена и в качестве такового официально сносившегося с папой и с частными лицами, имевшими какие-либо сношения с иезуитами. Но по обычаю ужасного общества, настоящим его властелином не был всем известный генерал. Рядом с ним стоял настоящий властелин, тот таинственный socius, существование которого и служило основанием иезуитскому ордену и у которого сосредоточивались все тайны общества. Socius’a знали только очень немногие, главные избиратели, прошедшие уже все градации этого общественного организма и посвященные уже в третьи тайны. Никто, кроме этих олигархов, не имел власти в ордене; из них выбирался товарищ генерала, которому в сущности принадлежала вся власть и который был хранителем традиций ордена. Подставной генерал мог быть выбран из иезуитов и не достигших еще высшей градации; в таком случае он не знал своего настоящего властелина и жил, окруженный тайными шпионами, не зная даже, кто такие эти шпионы, повсюду невидимо следившие за ним. Напротив, socius не только должен был быть избран непременно из главных избирателей, но и быть самым старым и осторожным из них, а также обладать большой долей опытности и высоким умом; сверх того, он должен был совершенно слиться с интересами ордена, и смотреть на его величие как на свое собственное. Измена или какой-нибудь неосторожный поступок подставного генерала могли нанести обществу только легкий вред; напротив, измена socius’a, их тайного монарха, была бы непоправимо пагубна для общества, так как он знал все тайны ордена и в руках его находилось все, начиная со списка агентов, кончая сокровищами ордена.
Вот чем был этот человек, великий по своему честолюбию, как все сильные натуры, человек, презиравший видимую роскошь, чтобы тем легче сохранить действительную власть, и соглашавшийся ходить согбенным и оборванным на глазах людей, чтобы тем сильнее сознавать всю безграничность своего могущества, когда оставался наедине с собой.
Старик резко прервал изъявления почтения отца Еузебио.
— Итак, — сказал он, — вы говорили с главным кардиналом?..
— Да, я говорил, но с тех пор произошли новые события, которые мне необходимо сообщить вашей святости.
— Вы говорите о процессе Барламакки?..
— Именно так, монсеньор. Приказом кардинала Санта Северина предписано приостановить допросы и велено перевести заключенного в лучшую и более просторную камеру. Такие меры обыкновенно предшествуют скорому освобождению.
— Но по какому же праву Санта Северина отдал такие распоряжения? Ведь он не камерлинг!..
— Вам известно, монсеньор, что, по нашему настоянию, кардинал был выбран генеральным комиссаром в процессе этого нехристя, следовательно, его власть была уже довольно велика и при жизни папы, в настоящее же время, когда папский престол не занят, она стала безгранична. С другой стороны, кардинал Альдобрандини, имеющий как камерлинг папскую власть, пока не избран новый папа, очень близок с кардиналом Санта Северина, на которого он смотрит как на будущего папу.
— Теперь передайте мне ваш разговор с главным кардиналом.
— Он радостно встретил меня, говоря, что наши желания будут исполнены. И прочитал мне имена тридцати восьми кардиналов, обязавшихся подать голос за Санта Северина, так что его немедленное избрание несомненно.
— Кроме этих слов, были еще и доказательства?..
— Из беседы с кардиналом я понял, что, исключая двух неаполитанцев, в которых нельзя быть уверенными до тех пор пока не состоится голосование, другие обязались действительно. К тому же, и тех, что уже приехали, достаточно для первого тура избрания.
— Что вы ему ответили? — спросил старик, окинув иезуита своим мрачным взглядом.
— Я ему ответил, что боюсь, чтобы его усердие не было слишком преждевременно, что нужно было прежде получить инструкции от святого отца, генерала нашего ордена…
На губах иезуита появилась легкая усмешка, когда он услышал этот намек на конституционального владыку, власть которого принадлежала ему.
— Может быть, вы были не правы, поступив таким образом, — сказал старик после короткого размышления. — Эти слова могут внушить некоторое подозрение главному кардиналу, и мы можем встретить серьезные препятствия, когда дело дойдет до настоящих выборов..
— Разве я должен был допустить, чтобы обстоятельства сложились так, что выбор Санта Северина стал бы неизбежен?..
— Еузебио, вы более всех других общих избирателей способствовали тому, чтобы известным образом определить мое поведение относительно Санта Северина. Очень вероятно, что без вас я допустил бы его гибель со всеми его коллекциями, этим последним остатком язычества, которое вместе с Львом X было столь пагубно для католицизма.
— Вы правы, монсеньор, — сказал испанец, покорно опуская голову. — Я был уверен в этом человеке, так как тщательно изучил его; мне казалось трудным заставить его принять бенефицию[48], но раз он ее принял, я думал, что он будет принадлежать нам телом и душой.
— И тем не менее вы видите?..
— Повторяю вам, что вы правы. Но хотя я себя и упрекаю в этой ошибке, хотя и говорю, что серьезность поручения, доверенного ему, как первое испытание, послужила, быть может, поводом к возмущению его слабой души, тем не менее, мне кажется, что должно иметься какое-нибудь особенное обстоятельство, уничтожившее в глазах Санта Северина важность слова, данного им тому, кто его спас.
— Я знаю это обстоятельство, — холодно сказал старик socius.
— Вы его знаете, монсеньор?.. — воскликнул Еузебио. — И не противоречит целям ордена, чтобы и я его знал?..
— Нисколько… В этом деле, Еузебио, я, естественно, считаю вас ответственным лицом и несмотря на вашу ошибку, которую никак нельзя поставить вам в вину, я все же хочу доверить вам дальнейшее ведение этого дела.
Иезуит не мог подавить радостного движения несмотря на самообладание, которое являлось одним из главнейших качеств его сана.
— Вот что случилось, — прибавил старик, — Санта Северина говорил с умиравшим папой.
— Но Пий IV был нашим приверженцем; он мог дать своему предполагаемому преемнику только благоприятные для нашего ордена советы.
— Вы ошибаетесь, Еузебио, Пий IV не являлся нашим другом и очень вероятно, что он предостерег своего любимца против предполагаемых поползновений нашего общества.
— Но вся жизнь Пия IV была постоянным доказательством его преданности иезуитам.
— Это потому, что он нас боялся, Еузебио, только потому, что он нас боялся! Пий IV боялся всего; боялся быть обеспокоен посреди своего мирного отдохновения, боялся ссор и неприятностей, которые могли произойти вокруг его престола, в среде его кардиналов. Но больше всего он боялся быть отравленным!..
И старик с каким-то странным выражением посмотрел в лицо отца Еузебио.
— Нелепый страх, — сказал общий избиратель, чтобы сказать что-нибудь.
— Без сомнения, Еузебио. Хотя и случается, что общество считает необходимым ускорить действие природы на некоторые препятствия, встречаемые им на пути, но в этом не было необходимости относительно Пия. Факт, что он постоянно дрожал за свою жизнь, что поэтому он выказывал любовь к нашему ордену, которая на самом деле была чистейшей ненавистью.
— Это не важно! — задумчиво прошептал Еузебио. — Папа, который повиновался бы нам вследствие любви или страха, стал бы во всяком случае драгоценным орудием…
— Я согласен с этим; но Санта Северина не такой человек, чтобы им можно было овладеть посредством страха. Вы сами говорили, что самая большая трудность состояла в том, чтобы заставить его взять бенефицию, так как его душа высокомерна, а гордость велика.
— И все-таки его неблагодарность доказывает низость и подлость его характера! — воскликнул испанец, не склонный простить Санта Северина того, что тот разрушил построенное им здание.
— Почему же? Хоть он и считал себя обязанным быть нам благодарным, но чувство благодарности, питаемое им к Пию IV, его благодетелю, всегда преобладало в нем. На смертном одре Пий IV, облеченный торжественным величием последних минут жизни, не мог не произвести на него неотразимого впечатления, когда высказал ему свою последнюю волю и научил его, как избавиться от обязательства по отношению к нам, заплатив свой долг… Немудрено, что Санта Северина между двумя обязанностями избрал наиболее благородную и высокую. Где же вы тут находите низость и подлость?
— Значит, мы побеждены! — прошептал Еузебио, ударив себя по лбу. — Такой прекрасный план, подготовленный с таким знанием людей, с такой заботливостью по отношению ко всем частностям…
— Исключая одной только, Еузебио. Зачем вы допустили кардинала к смертному одру папы?!
— Монсеньор… я не думал… я не мог себе представить, что чувства Пия…
— Вот в чем ваша ошибка, Еузебио! Не будь этой торжественной сцены и огромного значения слов умирающего, Санта Северина считал бы себя обязанным исполнить свои обязательства по отношению к нам, и ваш план, который, нужно сознаться, был составлен совсем не дурно, удался бы вполне.
— Столько бесполезных издержек! — прошептал иезуит.
— Об этом не заботьтесь! Я думаю, что одним из первых распоряжений нового папы, если только кардинал сделается им, станет возмещение нам всех убытков. Но нужно рассудить, стоит ли выданная сумма того, чтобы допустить до возведения в папское достоинство нашего врага, врага самого коварного, так как он был одним из наших слуг.
— Что же делать? — воскликнул иезуит, ломая себе руки в припадке полного отчаяния. — Кардиналы уже обещали, партия подготовлена, народное возбуждение, внушенное нами, достигло высшей степени, избрание другого папы было бы небезопасно…
— Действительно, обстоятельство это весьма важно, — медленно проговорил глава иезуитов, пристально глядя в глаза отца Еузебио. — Этот человек поставлен нами столь высоко, что столкнуть его с этой высоты может только Сам Господь.
— Господь не совершит для нас чуда, — сказал отец Еузебио с недоверчивым видом.
— Чуда?.. Мы не нуждаемся в чем-либо таком, что нарушало бы или останавливало естественные законы природы. Например, разве было бы что-либо противоестественное в том, что человек, еще молодой и вполне здоровый, внезапно умер бы от припадков какой-либо непредвиденной болезни?..
— Нет, такого рода случаи бывали не раз, — отвечал Еузебио слегка изменившимся голосом.
— Тогда никто не увидит в этом чуда, — прибавил старик. — Профаны, не знающие, какие важные интересы бывают иногда скомпрометированы существованием какого-нибудь… препятствия… не знают также, что на самом деле Провидение прекратило это неудобное существование…
— Монсеньор, — решительно сказал испанец, — я буду молиться… молиться усердно… чтобы Господу угодно было избавить орден от этих препятствий. Но не совершу ли я греха тем, что возжелаю зла моему ближнему?
Генерал пожал плечами.
— Что вы называете злом? — сказал он спокойно. — То, что сделано с целью помешать злу, становится уже благом… Если смерть одного человека нужна для возвеличивания славы Божией, эта смерть уже не есть зло, а благо… не считая того, что иногда, умирая в мире с Господом и в молодых еще годах, этот человек спасается от опасностей, которым бы он, без сомнения, подвергся по ухищрениям дьявола…
— В таком случае, монсеньор, я буду молиться, — сказал Еузебио, — и надеюсь, что Господь услышит мою молитву. Но чтобы быть более уверенным в том, что Бог исполнит ее, хорошо было бы, чтобы ваша эминенция дозволила и мне присоединить к моим молитвам другую особу…
— Другую особу!.. Но кого же?..
— Герцогиню Анну Борджиа.
Глаза socius’a странно засверкали.
— Вы истинный сын незабвенного Игнатия, — сказал он. — И когда Бог призовет меня к себе, я надеюсь, что наши братья признают вас наиболее достойным быть моим преемником.
— Не говорите этого, монсеньор!.. — воскликнул глубоко взволнованный отец Еузебио. — Вы слишком нужны, и доверие, которым вы меня удостаиваете, доставляет мне так много счастья, что я не ищу и не желаю ничего иного в жизни.
— Должности, подобные нашим, не доставляют счастья, напротив, они налагают на нас весьма тяжелые обязанности, и никто не имеет права отказываться от них или желать их. Итак, что касается другого… вы меня поняли.
Генерал протянул руку, и Еузебио поцеловал ее в порыве почтительной нежности. Пусть не думают, что эти два монаха лицемерили, выказывая друг другу взаимную любовь и уважение; в их отношениях не было ни капли того лицемерия, которое составляет их силу в обыденной жизни. Они и в самом деле были искренни.
Оба они принадлежали к числу рафинированных злодеев, изобретших целый ряд софизмов, чтобы с чистой совестью оправдывать все преступления, которые они считают нужным совершить в том случае, когда эти преступления по крайней мере нужны для общей цели, которая и оправдывает в их глазах все средства.
Например, отец Еузебио, который скорее бы умер от голода, чем тронул хотя одну мелкую монету, принадлежащую другому, нисколько не стеснялся обманывать раскаивающихся умирающих, с целью заставить их сделать завещание в пользу иезуитов. Самое бессовестное мошенничество, совершенное в интересах ордена, казалось ему столь же достойным похвалы, сколь достойно порицания было бы всякое мошенничество, совершаемое ради своих собственных интересов.
Также и генерал ордена, человек святой жизни, не имевший никаких связей с материальным миром (у него не было семьи), стоявший уже одной ногой в гробу, человек, который счел бы своей обязанностью ополчиться как грозной проповедью, так и всем авторитетом своей могущественной власти против каждого, кто бы решился покуситься на жизнь христианина, тем не менее совершенно хладнокровно и с чистой совестью рассуждал о насильственной смерти одного из наиболее уважаемых и праведных духовных лиц, о смерти человека, долженствующего через несколько дней быть возведенным, с согласия отцов церкви, в сан наместника Христа.
Итак, мысль о подобном преступлении, способная ужаснуть даже людей развращенных, нисколько не возмущала совести обоих иезуитов. Им удалось убедить себя, что они делали все это во славу Божию, что, следовательно, во всех их поступках не могло быть никакого преступления. Так как при этом каждый из них понимал, какую громадную пользу приносят они общему делу, то понятно, что они любили и уважали друг друга. Еузебио почитал в старике могучий ум, поднявший орден иезуитов в продолжении своего таинственного двадцатилетнего правления на недосягаемую высоту. Что же касается генерала, то он ценил в Еузебио терпеливую волю, решительность, смелость, доходившую до способности сделаться мучеником, и его обширный ум. Он с удовлетворением думал, что после его смерти орден найдет в Еузебио плечи, способные сдержать столь громадную тяжесть, как управление всем католическим миром.
Это извращение не только инстинктов, но и ума, было глубоко и искусно рассчитанным делом рук Игнатия Лойолы. Его полурелигиозные, полумистические учения, замечательно искусно составленные и сообразующиеся со способностью духа к восприятию их, представляют собой квинтэссенцию иезуитского ордена. Они служат объяснением и причиной его побед и поражений. Учения эти, распространившиеся в то время, когда невежество и суеверие царили над миром, рухнули, как только образование и знание распространились в нем. Теперь же, когда папой Львом XIII[49] возвращены все старинные права иезуитам, они снова начали действовать.
Будьте настороже, господа либералы!
XI Змея против змеи
— Герцогиня нездорова и не может никого принять, — ответил сухим тоном мажордом Рамиро Маркуэц одному господину, одетому в полудуховную, полусветскую одежду, настойчиво желавшему видеть Анну Борджиа.
Но тот, нисколько не смущаясь этим, вынул из кармана странно вырезанной клочок бумаги и сказал, додавая его мажордому:
— Передайте ее светлости этот значок и она меня примет, если б даже у постели находился исповедник, принимающий ее последнюю исповедь.
Уверенность этого человека произвела действие на мажордома; каталонец, минуту тому назад не хотевший и слышать о передаче какого-либо поручения, поторопился исполнить требование таинственного посетителя и тотчас же доложил о нем своей госпоже.
— Потрудитесь войти. Герцогиня еще не совсем здорова, но ради того, кем вы посланы, согласна принять вас.
Легкая усмешка тронула губы незнакомца, который тем не менее пошел за каталонцем, не сделав никакого замечания.
Герцогиня ждала в кабинете, убранном в строгом стиле, на стенах его висели большие картины религиозного содержания.
Она полусидела, чтобы не сказать лежала, на диване. Ее элегантная фигура исчезала в складках широкого шелкового шлафрока, довольно эффектно оттенявшего бледное и красивое лицо выздоравливающей. Анна Борджиа только недавно оправилась после серьезной болезни. Хотя физическая болезнь ее и была в сущности пустяком, так как рана на руке затянулась очень быстро, и молодая, здоровая кровь по-прежнему стала обращаться в залеченных венах, но, кроме того, она перенесла тяжелую нравственную болезнь.
Тайны, которыми была окружена Анна Борджиа, были таковы, что невозможно было пренебречь письмом или предупреждением, откуда бы оно ни явилось. Мажордом, верный доверенный герцогини, мог бы многое порассказать об этом.
Женской гордости и самоуверенности великой грешницы была нанесена незаживающая рана, и она, действительно, думала, что не перенесет ее. Нашелся человек, который обладал ею, и мог рассказать об этом!..
Человек этот был приговорен ею к смерти и выжил. Он оскорбил и ранил ее, и разгуливал на свободе, тогда как она, внучка папы Александра и племянница Цезаря Борджиа, лежала больная и не могла отомстить ему! Эта мысль сначала глубоко потрясла девушку; потом, когда молодой организм взял верх над болезнью, она чуть не помешалась. Она бредила, и в своем бреду соединяла два имени, как бы связанные фатальным совпадением: имя убитого ею д’Арманда и имя Фаральдо, чуть не убившего ее самою. Она называла оба эти имени, рыча, как дикий зверь, потом в ужасе прятала голову под простыню: ей казалось, что она видит Карло Фаральдо, приближающегося к ней с кинжалом в руке, и затем вдруг лицо смелого венецианца, как по волшебству, превращалось в лицо д’Арманда.
Этот страх не был ей внушен раскаянием. Душа девушки была слишком порочна, чтобы на нее могло повлиять подобное чувство, которое уже само по себе есть начало духовного возрождения. Он проистекал вследствие злости, оскорбленной гордости, а также ненависти к этому человеку, знавшему все, ненавидевшему ее, и все еще жившему. Все это в высшей степени возбуждало потрясенный организм Анны Борджиа.
Рамиро Маркуэц ухаживал за ней все это время с ревнивой заботливостью матери, он не позволил ни одной из камеристок приблизиться к постели больной, так как они могли бы узнать важные тайны.
Зная характер больной, а также и мысль, наиболее ее преследующую, он не переставал повторять ей:
— Поправляйтесь скорее… Я найду его и убью!..
Это было действительно самым лучшим средством против болезни, угнетавшей герцогиню; доказательством тому служит то, что, немного дней спустя, оно победило болезнь; в настоящее время уже сама герцогиня побуждала мажордома к поискам врача.
В продолжении болезни герцогини не хотела никого принимать, исключая своей двоюродной тетки, княгини Санта Кроче, особы знатной и обладавшей истинно испанской гордостью. Когда княгиня пришла к Анне, то та сказала ей, что умирает, и привела ее в восторг чистотой и искренностью выраженных ею религиозных чувств.
Даже болезнь служила, дрожавшей за себя лицемерке, для развития ее планов и для того, чтобы составить себе репутацию!..
Она думала, что поручение, переданное ей через Рамиро Маркуэца, было очень важно или шло от очень высокого лица, а поэтому решилась впустить посланного в святилище, откуда были изгнаны и близкие родственники.
Незнакомец вошел с низким поклоном. Его зоркие глаза, быстро осмотрели все убранство комнаты и потом остановились с выражением любопытного беспокойства на лице Анны. Легкая усмешка удовольствия мелькнула на его губах.
Видимо, изящные и энергичные черты лица Анны Борджиа и ее глаза, горящие мрачным огнем, заслужили одобрение этого знатока людей.
— Итак, вы посланы?.. — спросила Анна, отвечая кивком головы на смиренный поклон незнакомца.
— Ваша светлость могли видеть по бумаге, которую я прислал вам, кем я послан, — почтительно ответил неизвестный.
— Но я хочу узнать точнее!.. — нетерпеливо ответила герцогиня. — Бумага может быть потеряна и всякий может найти ее…
— Ваша светлость позволит мне заметить, что подобное предположение не очень-то лестно для его величества короля испанского, в привычки которого, без сомнения, не входит затеривать такие важные бумаги.
— Значит, вы посланы моим дядей? — спросила герцогиня.
— Его католическое величество передал мне собственноручно это поручение, — сказал незнакомец, легко избегнув прямого ответа на вопрос.
— Но мне кажется, что мой дядя имеет обыкновение сноситься со мной через духовных лиц своего двора, когда желает сообщить что-либо важное.
— Вы правы, ваша светлость; действительно, и я принадлежу к святому ордену, хотя и недостоин этого.
— А, вы, значит, отец?.. — небрежно спросила Анна.
— Еузебио из Монсеррато, посвященный монах иезуитского ордена.
Анна посмотрела на монаха с большим любопытством. Она уже слышала об иезуитах, с некоторого времени о них часто говорили, и общество начинало интересоваться этой властной конгрегацией, заставлявшей исполнять свои требования как королей, так и пап.
Испанский король в особенности прослыл защитником и покровителем этого ордена, которому он предоставил большие привилегии во всех своих владениях, взамен чего пользовался его безграничной преданностью, так как сила иезуитов и заключалась именно в настойчивости, с которой они защищали своих друзей, сохраняя всю свою желчь и все свои кары для недругов.
Поэтому иезуит, бывший другом короля испанского, должен был быть человеком могущественным, одним из тех людей, для ума которых не существовало никаких тайн, а для совести — никаких оков.
Последовало короткое молчание. Собеседники смерили друг друга взором, как борцы, измеряющие силы противника перед началом смертельной схватки.
— Без сомнения, король дал вам какое-нибудь поручение ко мне? — спросила Анна после короткого молчания.
— Поручение словесное, ваша светлость.
— Это все равно: сан посланного и несомненный знак доверия короля, предъявленный вами, удостоверяют меня также и в подлинности слов, которые вы мне передадите.
— Благодарю вас, ваша светлость, — сказал иезуит, отвешивая еще более низкий поклон, нежели в первый раз, и целуя руку герцогини. — Поручение его величества заставляет меня говорить о вещах чрезвычайно… щекотливых.
Анна Борджиа обманулась в значении этих двусмысленных слов.
— Если вы боитесь нескромных ушей, отец мой, — сказала она, улыбаясь, — то успокойтесь; нас никто не подслушивает, и к тому же устройство этого кабинета таково, что никто не может нас услышать, если бы и захотел.
— Это меня радует, ваше светлость, потому что тайна, о которой я должен говорить, принадлежит более вашей светлости, нежели моему государю.
— Принадлежит мне?! Это интересно узнать… Скажите же, о чем вы намереваетесь говорить со мной?..
— О ядах, герцогиня.
Анна Борджиа была вылита из стали, ее нервы могли выносить какие угодно сильные потрясения, но тем не менее при этих словах, брошенных ей прямо в лицо иезуитом, она побледнела еще более.
— Я вас не понимаю, отец мой! — сказала она слегка изменившимся голосом. — Садитесь и объясните мне, что вы имеете в виду.
— Я объясню вам в двух словах, — сказал иезуит, с неловким видом садясь на стул. — Его величество слышал о смерти некоего д’Арманда…
Нервное движение герцогини показало отцу Еузебио, что стрела попала в цель.
— Этот шевалье д’Арманд, — продолжал он равнодушно, — умер, как говорят, от отравы; удар, нанесенный ему потом кинжалом, должен был замаскировать действие яда. Его величеству донесено, что доктора, которым было поручено вскрытие тела, все согласны в том, что он умер от яда, но они не сумели определить, каким ядом был он отравлен. Вот этой-то научной тайной и интересуется мой августейший патрон.
Пока иезуит говорил Анна успела оправиться, ее обычная энергия вернулась к ней.
— Я не имею права выяснять причину любопытства моего дяди, — сказала она с оттенком легкой иронии, — но напрасно ищу мотива, по которому он прислал вас ко мне.
— Он прислал меня к вам потому, что ваша светлость, может быть, сможете найти рецепт, по которому составляют этот драгоценный яд.
— Его величество ошибается, — спокойно ответила герцогиня, — я никогда не обращалась к моим фамильным архивам, чтобы проверить эти истории о ядах, о которых ходит так много слухов; говоря откровенно, я даже и не верю в правдивость этих досужих вымыслов.
— Ваша светлость, я буду умолять вас тщательнее проверить ваши воспоминания, — ответил иезуит с поклоном.
По мере того как обращение и слова иезуита становились все более и более почтительными, Анна все сильнее ощущала нарастание заключавшейся в них угрозы.
— Зачем вы спрашиваете меня об этом? — воскликнула она, уступая раздражению, которое столь ослабляет спорящего. — И почему я должна отвечать на ваши вопросы?..
— Потому, что одна особа, которую ваша светлость отлично знает, уверяет, что вы в состоянии исполнить мою просьбу, — с хладнокровной твердостью ответил отец Еузебио.
— Одна особа!.. И кто же этот негодяй?..
— Это Карло Фаральдо, состоящий послушником в монастыре святого Игнатия…
Анна встала бледная, дрожащая.
— А я его исповедывал, — прибавил безжалостный монах, также вставая со стула.
Глаза девушки сверкали, как у тигрицы, и она, словно в забытьи, начала что-то искать вокруг себя.
— Ваша светлость, может быть, ищет способ избавиться от самого преданнейшего из слуг своих? — спокойно сказал иезуит. — Если это так, то я, к сожалению, должен предупредить вас, что принял все меры, чтобы моя смерть не осталась неотомщенной… не ради себя, так как моя жизнь ничего не стоит, но ради поверенных мне чрезвычайно важных интересов…
Горячая слеза обожгла лицо герцогини. Эта женщина, которая с сухими глазами и с жестокой усмешкой на устах присутствовала при смерти стольких несчастных, выпивших смерть в ее поцелуях, оплакивала теперь свою униженную гордость, но не смела возмутиться. Нога, попиравшая ее так безжалостно, была вылита из бронзы: сопротивляться было бы бесполезно. Герцогиня опустила голову.
— Возможно ли! — воскликнула она, минуту спустя, в порыве негодования и злости. — Возможно ли, что мой дядя, опекун и единственный близкий родственник, оставшийся у меня после смерти моего отца, прислал ко мне своего поверенного с единственной целью оскорбить меня!..
— В чем вы нашли оскорбление, ваша светлость? — возразил иезуит еще смиреннее. — Его величество хочет знать во что бы то ни стало, что это за яд, и иметь флакон этого знаменитого препарата. Без сомнения, было бы неосторожностью доверить его кому-либо другому, но католический король так благочестив и столь достойный сын церкви Божией, что нечего опасаться…
Анна сделала движение. Благочестивость и религиозность Филиппа II были достаточно известны; всякий знал, что он не отступил бы даже и перед смертью тысячи человек, если бы они ему мешали. Если ему понадобился яд, то это значило, что был кто-то лишний на сем свете. Но не это интересовало Анну. Она скорее думала о том, что может получить благодаря нескольким каплям яда: прощение или забвение прежних преступлений?
— Предположим, — проговорила она почти весело, — что в архивах моего дома я найду рецепт… и что, изучив его со вниманием, смогу составить по нему препарат…
— Подобное предположение как нельзя более согласуется с желаниями его величества… а также с интересами вашей светлости, — сказал Еузебио, кланяясь.
— Итак, предположив это, я могу надеяться, что мой дядя… и его союзники… оставят меня в покое?
— Ваша светлость всегда можете рассчитывать на покровительство вашего августейшего дяди и на почтительную преданность нашего ордена.
— Не будем тратить понапрасну слов! — воскликнула девушка, нетерпеливо топнув ногой. — Если я вам дам то, что вы у меня просите, король испанский и ваше общество обязуются ли стать моими друзьями?
— В этом не может быть и сомнения, ваша светлость.
— И защищать меня при необходимости?..
— Против всего и против всех! Это у нас в обычае по отношению ко всем тем, кто за нас, — твердо ответил Еузебио.
— А пожертвуют ли моими врагами, если б мне вздумалось наказать их?
— Понятно, что недруги наших союзников есть также и наши недруги, но… — иезуит остановился.
Невольный страх закрался в душу герцогини.
— Как, разве вы не можете дать обязательства?
— О да… мне даны широкие полномочия… но при одном условии, и это условие так серьезно, что я раскаиваюсь, что не высказал его раньше вашей светлости.
— Посмотрим, в чем дело…
— Вот в чем. Ваша светлость — это не я так думаю, а его величество король испанский, — может послать моему повелителю какой-нибудь напиток, выдав его за настоящий яд Борджиа, но король чрезвычайно дорожит своим авторитетом и никоим образом не желает быть обманутым.
— Что же я должна сделать, чтобы убедить дядю, что я его не обманываю? — спросила герцогиня, начинавшая понимать.
— Доказать его величеству, посредством убедительного опыта, что это действительно тот самый знаменитый яд.
Перед глазами герцогини разорвалась туманная завеса, и она поняла наконец, чего пришел требовать от нее иезуит.
Она быстро подошла к Еузебио, взяла его за руку и, пристально глядя ему в глаза, сказала:
— Я должна отравить кого-нибудь?
Иезуит понял, что нельзя более прибегать к столь любимым им уверткам, и сделал утвердительный знак головой.
— Кто это?.. Знаю я этого человека?.. Может ли это меня скомпрометировать?
— Я не уполномочен ответить на этот вопрос, — сухо сказал иезуит. — Его величество просто желает, чтобы одно лицо, жизнь которого может помешать исполнению августейших планов, исчезло с лица земли.
— Эта особа служит помехой королю испанскому!.. Значит, дело идет о человеке, высокопоставленном… Духовный он или мирянин?..
— Это кардинал, ваша светлость.
— Я не согласна! — решительно заявила Анна. — Страх перед какой-то неверной и отдаленной опасностью слишком слаб, чтобы побудить меня на такое безумное дело. Я могу за это быть колесована, несмотря на все покровительство моего дяди.
— Опасность эта вовсе не неверна и не отдалена, напротив, она близка и неминуема, — сказал иезуит тихо и с оттенком угрозы в голосе. — У нас есть доказательства, а если понадобится, то пытка их дополнит.
— Пытка! — воскликнула Анна, бледнея.
— Ну да, конечно, Боже мой! Не все ваши слуги столь испытанной верности, как этот добрый Рамиро Маркуэц, который, могу вас в том уверить, действительно драгоценный мажордом. Что же касается уважения к высокому имени, то самое большее, что может сделать наша святая инквизиция, это избегнуть публичности исполнения приговора… Но вы отлично знаете, что не один принц был благополучно задушен в темнице!..
Несчастная Анна напрасно билась в железной сети, которую ее усилия заставляли все теснее и теснее сжиматься вокруг нее. Спокойствие иезуита указывало на то, что он сознавал в себе силу исполнить то, что говорил.
— Его имя, его имя! — воскликнула девушка с лихорадочным нетерпением.
— Кардинал Санта Северина.
— Но ведь это самый популярный кардинал из всей священной коллегии! И его готовы избрать в папы!
— Вот именно этого-то мы и желаем устранить, герцогиня. Если бы кардинал Санта Северина взошел на папский престол, то интересы Испании и нашего ордена могли бы сильно пострадать.
— Но как же мне встретиться с ним? — спросила девушка, которая уже чувствовала себя втянутой в механизм этого непреодолимого организма, называемого орденом иезуитов.
— Попросите его исповедать вас… Герцогиня Борджиа имеет право избрать себе в исповедники, кого пожелает.
— Как могу я накануне конклава беспокоить знаменитейшего из кардиналов, чтобы покаяться ему… в пустяках!..
— Вы не будете каяться ему в пустяках, герцогиня, — сказал серьезно иезуит. — Вы заслужите его доверие, рассказав ему… то, что знаете.
— Мне рассказать подобные вещи… священнику?
— Но ведь вы же покаялись в них мне, герцогиня! — сказал иезуит невозмутимо.
— Вам… это другое дело… вы уже и без того все знали… — прошептала герцогиня, вздрогнув. — И во всяком случае и этого уже слишком много; я не хочу, чтобы этот человек ужаснулся и оттолкнул меня, как отвратительную, ядовитую гадину…
— Он-то!.. Да он бросится к ногам вашим, умоляя вас удовлетворить его страсть или его любопытство… Разве вы не знаете глубоко артистической натуры кардинала; его увлекает любая новинка, и одного желания узнать то, что им еще не изведано, достаточно, чтобы заставить его забыть все другое…
— Хорошо… я повинуюсь… — мрачно сказала Анна, — но когда я все исполню, когда я завершу это ужасное дело?..
— Тогда, герцогиня, вы будете знать, что весь орден иезуитов, люди и деньги, будут находиться в полном вашем распоряжении; все препятствия будут сглаживаться под вашими стопами; неприятные свидетели исчезнут, вы сделаетесь во сто раз могущественнее… Как враги, мы безжалостны, но зато мы умеем также быть и союзниками, которых ничто не смущает и не страшит.
Говоря это, иезуит низко поклонился и направился к двери. Герцогиня дала ему дойти до порога; потом, словно движимая непреодолимой силой, позвала его назад.
— А Карло Фаральдо? — спросила она.
— Вы непременно хотите иметь его в своих руках? — усмехнулся отец Еузебио.
— Мне надо, чтобы он умер в самых жесточайших муках, — злобно сказала герцогиня.
— Что ж, мы постараемся удовлетворить ваше требование. Но в свою очередь… не забывайте!..
XII Исповедь
Конклав еще не начался, так как оставалось выполнить некоторые формальности.
Между тем кардинал Санта Северина жил еще в своем прежнем жилище, окруженный дивными произведениями искусства, теперь вполне ему принадлежащими.
Вид этих сокровищ уже не был для него столь неприятен с той поры как слова умирающего папы указали ему возможность уплатить долг, а следовательно, и разорвать связывающие его ненавистные цепи.
К тому же с недавних пор им овладела другая страсть, он мечтал о другом идеале, который не был уже чистым искусством.
В первый раз в жизни, после того как он вечно любовался бронзовыми и мраморными богинями и женщинами, кардинал Санта Северина мечтал о женщине, состоящей из плоти и крови. В первый раз холодная страсть к искусству уступила место страстным желаниям, пробуждаемым в крови людей чувственной любовью.
Санта Северина держал в руках запечатанное письмо, пристально смотрел на него и не решался его распечатать, как бы боясь слишком скоро узнать решение своей судьбы.
— Я сумасшедший, — шептал кардинал, ходя большими шагами по своему кабинету, устланному мягким ковром. — Ведь она развратница… чудовищная Мессалина[50]… отравительница… Она сама покаялась мне в этом… Ее поцелуи смертельны, в ее объятиях яд! История дома Борджиа, переполненная ужасами, не заключает в себе ничего, что бы могло сравниться с жестоким хладнокровием этой женщины, сеющей смерть на своем пути…
И тотчас же, в припадке страсти, воскликнул:
— Да!.. Но она так хороша!.. И если бы она полюбила меня…
Вдруг его лицо исказилось от мучительного страдания.
— Меня любить? — прошептал он. — Ей, которая убивает ради забавы страстно влюбленных в нее красивейших юношей… ей полюбить старого безобразного прелата?.. А все же, если моя страсть будет ею отвергнута, то ни искусство, ни трон не заставят меня забыть ее.
Он вдруг направился к огромному венецианскому зеркалу, во весь рост отразившему его высокую, стройную фигуру.
— А ведь мои сорок восемь лет не слишком заметны на моем лице, — сказал он задумчиво, голосом, полным надежды, — моя фигура не так безобразна, как я воображал… Кто бы мог подумать, что я кончу тем, что стану заниматься этими внешними преимуществами, которые я уже так давно оставил смешным ганимедам[51], имени которых никто не будет помнить… Санта Северина, ты поздно начинаешь сходить с ума… но зато, не шутя!
По правде говоря, кардинал напрасно так беспокоился о своей наружности. Его изящная, сильная фигура, меланхолическая красота его истинно аристократического лица, выражение величия и ума на его царственном лице — все это неизмеримо возвышало кардинала над элегантными юношами большого света. В глазах женщины с изящным вкусом, а Анна Борджиа была таковой, такой мужчина, как Санта Северина, должен был быть во сто раз привлекательнее всех этих изысканных франтов, конкуренции которых он так боялся.
Немного успокоенный такими рассуждениями — какой человек не способен тешить себя иллюзиями, если только ему представится хоть малейшая на то возможность, — кардинал решился, наконец, распечатать письмо. Когда он открыл его, то в комнате распространился тонкий и приятный аромат, опьяняющий аромат, хорошо знакомый кардиналу. Это был тот самый аромат, который так сильно способствовал тому, чтобы вскружить ему голову в то время, когда в его уединенном кабинете Анна Борджиа каялась ему в грехах, придававших такую странную, ужасающую привлекательность дьявольской красоте этой девушки.
Чтение письма повергло кардинала в род какого-то экстаза. Он покрыл его поцелуями и прошептал:
— Я пойду, я во всем буду ей повиноваться… А если она и со мной поступит так, как с другими?.. Если она зовет меня, чтобы отдаться мне и потом убить меня?..
Он улыбнулся с гордым презрением.
— Что ж за беда? Я ведь ее знаю: она не убьет меня, пока не отдастся мне… а этого с меня довольно…
И кардинал тщательно спрятал письмо в секретный ящик.
Дьявольские предсказания иезуита, построенные на превосходном знании человеческого сердца, сбылись точь-в-точь.
Санта Северина легко согласился выслушать исповедь Анны Борджиа, думая, что дело идет об одной из тех робких девочек, приходящих в ужас от самого пустого греха, словно сатанинские когти уже распростерты над ними.
С другой стороны, слух о благодеяниях и о благочестии внучки Александра VI достиг и его ушей. Каково же было его изумление, смешанное с ужасом, когда он узнал, что прекрасное создание, стоявшее перед ним на коленях, было развратным чудовищем, и что обманчивая красота лица соединялась в ней с одной из тех порочных душ, какие лишь изредка порождает природа.
Результат, предвиденный иезуитом, получился немедленно. За первым чувством отвращения, наполнившим вначале душу кардинала, последовало странное чувство непреодолимого любопытства. Ему хотелось узнать этого дикого зверя в образе человеческом, хотелось изучить эту низкую душу, столь сильную тем, что она скрывалась за самой невинной и прекрасной наружностью в мире…
Кардинал Санта Северина имел блестящий ум и великодушное сердце. Эти-то два качества, казалось, долженствовавшие спасти его, послужили, напротив, причиной его погибели. Его столь высокий ум заставил его всеми своими силами стараться разрешить прекрасную тайну, находившуюся перед его глазами, а сердце убеждало его, что такой человек, как он, мог протянуть руку помощи этой порочной девушке, чтобы спасти ее душу. Ему казалось, что порочная жизнь, которую вела до той поры Анна, была следствием некоторого рода заблуждения, причиной которого была чрезвычайная молодость, живая и энергичная кровь, сознание своего богатства и почти безграничной власти — сознание роковое по своему пагубному влиянию на молодые умы. А Анне Борджиа минуло едва только шестнадцать лет, когда она оказалась свободной, располагающей собой по собственному желанию и окруженной безмерной роскошью, дозволявшей ей удовлетворять всем капризам ее развращенного воображения.
Итак, кардинал смотрел на все преступления Анны как на следствие временного опьянения, от которого он льстил себя надеждой излечить ее, употребив на то небольшое старание. Ему улыбалась приятная роль отца, утешителя и искупителя, примененная к такой обольстительной девушке, какой была герцогиня Борджиа.
Но вот овечка, вместо несколько дикого сопротивления, которого ожидал от нее кардинал, начала возбуждать пастыря своими ласками и слезами… Она кончила тем, что очаровала этого благородного и гордого человека, носившего свою кардинальскую мантию, словно королевскую. Она дала ему понять, что ее страстное желание избавиться от обладавших ею любовников происходило оттого, что она понимала всю их ничтожность. О, если бы она встретила человека сильного и властного, человека с обширным умом и твердым характером… настоящего человека!.. Она бы привязалась к ему, как собака привязывается к своему господину, она бы жила только, чтобы любить его, служить ему, и с радостью умерла бы, чтоб только избавить его от какой-нибудь неприятности…
Говоря эти слова, Анна не спускала своих жгучих глаз с кардинала, нежно сжимала его руки и иногда орошала их слезами…
Что же должно было произойти?
Кардинал был побежден. Сначала он тайно полюбил девушку, призывал ее в уединении своих бессонных ночей, мечтал о ней со всей горячностью пылкого темперамента и со страстностью, присущей людям, большую часть своей жизни проведшим, не любя ни одной женщины.
Короче говоря, во время частых свиданий, которых кающаяся грешница требовала от своего духовника, глаза, вздохи и лицо кардинала выдали его очень скоро.
Анна увидала, что плод созрел, и решилась встряхнуть дерево насколько то было нужно, чтобы он упал. Она с величайшим искусством, присущим даже самой невинной женщине, заставила кардинала сначала в иносказательной, а потом и в более ясной форме признаться ей в любви.
Кардинал принужден был высказаться, так как она довела его до такого состояния, что он не мог более хранить своей тайны, и мало-помалу выдал ей ее своими безумными, отрывистыми, как рыдания, речами.
А Анна, эта сирена, приняла признание робко и стыдливо и, рыдая, дала понять кардиналу, что и она также страстно его любит, и что ее приводит в отчаяние позор ее прежней жизни, делающий ее недостойной этого высокого чувства.
Однажды став на эту дорогу, они не могли не сойтись. Письмо, которое кардинал покрывал поцелуями в порыве безумной радости, было более, нежели простым обещанием.
В этом письме она его предупреждала, что в тот же самый вечер калитка парка дворца Борджиа откроется, если в нее захочет войти князь святой римской церкви, без сомнения, переодетый…
Скорее ночь забыла бы последовать за днем, нежели кардинал не явился бы на это свидание.
В назначенный час он был у дворцовой калитки, переодетый в великолепный костюм кавалера, скрываемый от глаз любопытных широким плащом.
Было чрезвычайно любопытным зрелищем видеть глядящимся в зеркало знаменитого своей добродетелью и знаниями кардинала, которого католический мир собирался возвести в сан первосвященника. Любовь превратила в юношу этого сильного и могущественного человека. Она внушила зрелому и рассудительному кардиналу те же ребячества, которые в других людях казались ему достойными отвращения и насмешки.
С другой стороны, разве это было неестественно?
Без сомнения, сатана должен был радоваться такой победе; и, как всегда, и в этом случае, так же, как и во всех других, его лучшим и вернейшим помощником была и будет женщина. В действительности кардинал, затянутый в кавалерский кафтан, не представлял собой несчастной фигуры. Напротив, при виде его можно было бы сказать, что он создан сидеть на лошади и вести в битву полк, со шпагой наголо.
У дверей ждал неизменный Рамиро Маркуэц.
Добряк мажордом удивился и огорчился новым капризом своей госпожи, которую до тех пор он видел всецело погруженной в мысли о мщении.
Он также был смущен и испуган, видя, что новый избранник, вместо того чтобы быть привезенным во дворец с обычными предосторожностями и с завязанными глазами, пришел сам и знал, что идет во дворец Борджиа. Но на все замечания верного слуги герцогиня ответила только тремя словами: «Это ради мести…»
Тогда Маркуэц успокоился, потому что для него на свете не было ничего более священного и неоспоримого, как право его госпожи, желавшей отомстить за себя.
Кардинал, все еще сопровождаемый мажордомом, прошел через парк. Два или три раза ему показалось, что он слышит между кустами подозрительный шум, и тогда он вспомнил ужасные признания Анны Борджиа.
Ему пришло на ум, что этот дворец сделался гнездом убийц и что, может быть, позади этих чащ были спрятаны браво[52], предназначенные для уничтожения докучных свидетелей распутства их госпожи, и его рука схватилась за эфес висевшей у него на боку шпаги.
Но тотчас же одна мысль заставила его улыбнуться.
«Если она даже и хочет это сделать, — сказал он себе, — то сделает это после… И эти дураки, заплатившие жизнью за счастье, стоящее в тысячу раз больше, более достойны скорее зависти, нежели сожаления».
К тому же многое способствовало и убеждению кардинала в абсурдности его опасений. Не было принято никаких предосторожностей, чтобы скрыть его приход во дворец, что было бы непременно сделано, если его намеревались убить. Напротив, каталонец почтительно проводил его до кабинета донны Анны, поднял портьеру и доложил о приходе кардинала, как будто это был простой визит.
— Милости просим! — встретила его герцогиня, вставая, чтобы принять влюбленного, и снова садясь.
Анна была одета так, как должна быть одета женщина ее сана, ожидающая почтенного и важного посетителя.
Она не употребила ни одной из тех искусных утонченностей, которые обыкновенно служили ей, чтобы возбуждать чувства своих гостей в направлении, согласном ее желаниям. Санта Северина остановился в нерешительности, со шляпой в руке, на пороге. То, что предстало глазам его, было так непохоже на то, чего он ожидал, что он смутился и не знал, как держать себя.
Но Анна улыбнулась ему своей очаровательной улыбкой и сказала:
— Поди сюда, мы одни… совсем одни…
Он сделал два шага вперед, потом, уступая непреодолимому порыву, бросился к ногам герцогини Борджиа.
Ужин был накрыт не в той комнате, где перебывали один за другим столько несчастных, приговоренных к смерти.
Упоенный любовью, гордостью и счастьем, Санта Северина любовался прекрасной и белой, как снег, рукой Анны, видневшейся из широких рукавов каждый раз, как она поднимала амфору или бутылку, чтобы налить вина своему возлюбленному. В глазах Анны тоже сверкало счастье. Она смотрела на кардинала совсем иначе, нежели на прежних своих любовников: в ее взгляде горело пламя страсти, которое заставило бы призадуматься отца Еузебио из Монсеррато, если б он мог их видеть.
Вдруг глаза Анны наполнились слезами.
— Что с тобой, моя дорогая? — воскликнул изумленный кардинал. — Не оскорбил ли я тебя чем-нибудь?
— Нет… о нет… а все же ты причина моих слез.
— Говори, скажи, что тебя огорчает, и я в одну минуту рассею твою печаль.
— Генрих, — сказала молодая девушка, с некоторого рода наслаждением произнося его имя, столь давно не слышанное кардиналом. — Генрих, видел ты, каким образом я тебя впустила в этот дворец?.. Ты пришел один, но если 5 ты захотел расставить целую сотню браво вокруг моего жилища, я ничего бы не предприняла, чтобы помешать этому.
— А зачем же мне было это делать? — спросил кардинал с преднамеренным удивлением.
— Потому что ты знал, что идешь в дом преступлений, Генрих; потому что женщина, отдавшаяся тебе с такой робостью, имеет страшное пристрастие. И мне грустно думать, что ты пришел сюда, как на бойню, и что ты только и успокоил себя тем, что дал знать своим друзьям, куда ты пошел… чтобы они могли прийти спасти тебя или отомстить за тебя, если это понадобится…
— Ты с ума сошла, Анна, — серьезно сказал кардинал, — и я не простил бы тебе этой обиды, если бы не понимал твоего беспокойства. Никто не знает, что я пошел сюда, и, если б ты пожелала заставить меня заплатить ценой жизни за то счастье, каким ты меня одарила, то ты не пострадаешь от этого, так как никто не знает, что я здесь.
— Как! Ты мог обезопасить себя от возвращения одного из моих кровавых капризов и этого не сделал? Зная кошмарные тайны моего дома, ты пришел сюда один, не приняв никаких мер предосторожности?!..
— Я не имел на это права, Анна, — сказал кардинал со свойственным ему благородством. — Да если бы даже я и имел его, к чему мне защищаться? Жизнь будет дорога мне лишь до тех пор, пока ты ее скрашиваешь своей улыбкой; если ты меня разлюбишь, смерть покажется мне заслуженной и приятной.
Герцогиня схватила белую аристократическую руку возлюбленного и поднесла ее к своим губам.
— О, если бы я знала тебя раньше!.. — прошептала девушка голосом, в искренности которого нельзя было сомневаться. — О, если бы ты первый узнал мои поцелуи и открыл моей душе рай любви, я была бы теперь женщиной, достойной лечь у ног твоих и обожать тебя! Между тем как теперь… — И Анна закрыла лицо руками.
— Все одни и те же мысли, — заметил с оттенком нежного упрека Санта Северина. — Я должен еще раз повторить тебе, что ты совершенно не виновата в том, что произошло, как не виноват пьяница, убивающий и ранящий во время опьянения. Только теперь пробудился твой рассудок, только теперь владеешь ты собой и только теперь живешь. Люби и забудь все это, Анна, и Бог простит тебя!
Нетрудно было объяснить себе популярность кардинала и то обаяние, которое распространялось на всякого, кто его слушал. Безупречная красота его лица становилась особенно величественной, когда он в изящных выражениях развивал какую-нибудь благородную мысль, зародившуюся в его уме. Можно было бы сказать, что чудные произведения искусства, на которые он имел привычку любоваться, оставили на лице его отражение своей величественной духовной красоты. Как прекрасен был свет, разлившийся по его лицу, когда он излагал дивную теорию всепрощения!
Анна слушала его с восторгом.
Между тем ночь проходила, кардинал должен был вернуться домой; он встал и сказал, что уходит. Анна Борджиа хотела подать ему прощальный бокал, тот самый, в который, по уговору с иезуитом, она предполагала влить смертельный напиток. Но флакон, заключавший в себе яд Борджиа, не был вынут из своего тайника, хотя Санта Северина, рыцарь до мозга костей и храбрый до безумия, не оборачиваясь, смотрел в окно, выходившее в сад, пока герцогиня наливала бокал. Анна три раза подносила руку к груди, где был спрятан смертоносный флакон, и всякий раз с ужасом отдергивала ее. Наконец, она, казалось, на что-то решилась.
— Генрих, — сказала она взволнованным голосом, — ты выпьешь этот бокал вина за мое здоровье… но с одним условием.
— С каким?
— Ты позволишь, чтобы я прежде тебя отпила из него. О это просто суеверие… но ведь все влюбленные суеверны…
Санта Северина улыбнулся и кивнул головой в знак согласия. Он отлично понимал этот способ успокоить его, избранный герцогиней, и был ей за это безмерно благодарен, хотя из утонченной деликатности и сделал вид, что не заметил этого. Выпив бокал, любовники расстались после бесконечных прощальных ласк. Рамиро Маркуэц, позванный госпожой, широко открыл глаза, услышав от нее формальное приказание проводить монсеньора до двери.
Кто же мог так изменить достойную наследницу Борджиа?
«Она колебалась, — говорил себе кардинал, — ее жестокий инстинкт несколько раз готов был превозмочь любовь, но любовь наконец победила… Анна возродилась, и спасла ее моя любовь!..»
И безграничная неземная радость наполнила душу прелата.
В это же время Анна шептала: «Я бы скорее умерла, нежели убила его… Я теперь признаю, что это не каприз; я его люблю, люблю до безумия! Я сумею защитить его… и в его любви найду забвение и прощение всех совершенных мной преступлений…»
Но оба они рассуждали, не принимая в расчет могущества ордена иезуитов.
XIII Четыре главных избирателя
Дом, в который мы введем теперь читателя, имеющего терпение следовать за нами, расположен на берегу Тибра и как раз на улице, называемой в настоящее время via Giulia. Это двухэтажный домишко жалкого вида, убогий и разрушившийся. Соседи, которые в сущности живут в лучших помещениях, знают привратника, полупомешанного старика, грубые манеры которого и частые порывы бессильной злобы веселят соседских мальчишек.
В этом доме жил всего один старик; никто доподлинно не знал рода его занятий. Но так как одевался он всегда довольно прилично и постоянно посещал ближайшую церковь Сан-Джиованни Флорентийского, то многие из этого заключали, что он служил патером этой церкви в качестве ключаря или церковного старосты.
Два раза в месяц к старику приходили какие-то посетители. Это были, по-видимому, три добродушные и ничтожные личности, одетые весьма скромно, как одеваются люди небогатые.
Два раза в месяц для них накрываются приборы на столе синьора Джулио, таково имя предполагаемого церковного старосты.
Привратник, который был также и единственным слугой в доме, ждет с нетерпением этих случаев, потому что в эти дни ему поручают купить вино и провизию, и он каждый раз получает за труды; что же касается трех посетителей, то, судя по словам все того же привратника, трудно найти людей более спокойных и производящих менее шума. Они разговаривают редко и всегда вполголоса; тем не менее они сочли нужным кое-что рассказать о себе привратнику, который поэтому и знает, что гостя № 1 зовут мессир Бернардо, что он флорентиец, продавец шелка, вдовый, детей не имеет, и что он суперинтендант своего прихода; что гость № 2, которого зовут доктор Паоло, миланский медик, переехавший в Рим за своим священством, кардиналом Спиноло; что гостя № 3 зовут капитаном Фердинандом, что он калабриец, старший офицер полка его католического величества.
Как видно, церковный староста несмотря на незначительность занимаемой им должности и на скромность своего жилища имел очень почтенных знакомых. Он, впрочем, объяснял этот факт тем, что воспитывался у своего дяди каноника, в доме которого и познакомился со всеми этими почтенными личностями.
Что верно, так это то, что хотя только одна из этих личностей принадлежала к военному сословию (чего, впрочем, нельзя было подозревать, судя по виду храброго офицера), все же ничто не могло сравниться с военной точностью, с какой эти рыцари вилки являлись 15-го и 30-го числа в дом достопочтенного синьора Джулио.
— Будьте уверены, что они приготовляются к этому обеду трехдневным постом, — ехидно замечал привратник, и хотя он был в состоянии судить, насколько скромны были эти пиры, все же приглашаемые на них казались ему настоящими паразитами.
Но оставим болтовню и оценку привратника, который, будучи лицом второстепенным, может находиться только в глубине сцены нашего рассказа, и перейдем прямо на второй этаж, где происходит пир, даваемый церковным старостой своим трем гостям. Говоря по правде, невозможно было найти другого такого монашески скромного пира, как пир четырех друзей.
На этот раз 15-е число пришлось в пятницу, поэтому наши гурманы как строгие блюстители предписаний церкви велели подать вареную рыбу, гарнированную морковью и луковицами. Немного хлеба, кусок козьего сыра и бутылка белого вина дополнили этот банкет, о котором привратник рассказывал такие чудеса.
Достоуважаемый доктор Паоло налил себе полстакана вина, с видимым удовольствием попробовал его и выпил маленькими глотками.
— Достопочтенный брат Джулио, — сказал знаменитый ученый, — я не удивляюсь, что ваше здоровье находится всегда в таком цветущем состоянии, если вы поддерживаете его этим замечательным нектаром…
Надо заметить, что этот столь замечательный нектар заставил бы сделать гримасу сколько-нибудь разборчивого римского кучера. Капитан Фердинанд в свой черед отпил этого ужасного напитка и объявил, что он боялся бы погубить свою душу, если бы продолжал изучать такие пагубные лакомства.
— Не осуждайте меня прежде, нежели выслушаете, дорогие братья, — сказал, улыбаясь, синьор Джулио. — Это вино появляется здесь только в торжественных случаях, то есть тогда, когда я имею честь вас угощать, а в остальное время вы знаете, каков мой обычный напиток…
И он указал на графин, наполненный водой, к которому, впрочем, и приглашенные прибегали часто.
Этот разговор, казалось, указывал на то, что четыре человека, собравшиеся в вышеупомянутом доме, были или страшные бедняки, или невероятные скряги, могущие перещеголять даже и Гарпагона.
Продолжение нашего рассказа покажет, что они не были ни тем, ни другим.
Вскоре скромная провизия была съедена. Наши собеседники встали из-за стола, словно люди, побывавшие на пиру, достойном Сарданапала[53].
— Нужно сознаться, — сказал мессир Бернардо, говоривший с резким флорентийским акцентом, — нужно сознаться, что мы большие обжоры!.. У нас был сегодня необычайно роскошный пир!.. Лукулл[54] ужинал у Лукулла…
— Ведь это только два раза в месяц, брат мой, — сказал снисходительным тоном маэстро Паоло, — два раза в месяц мы можем позволить такое маленькое излишество…
Мы ведь состоим из души и тела, и надо давать удовлетворение как первой, так и второму.
Между тем вошел привратник и убрал со стола. Он заметил с большим неудовольствием, что от вареной рыбы, на остатки которой он сильно рассчитывал, не осталось ничего, кроме костей да головы.
Когда он вышел, мессир Джулио подошел к двери, тщательно запер ее и опустил тяжелую портьеру, препятствовавшую доступу как воздуха, так и звука. Или синьор Джулио очень боялся простуды и ревматизма, или подобные предосторожности означали, что четверо собравшихся должны были беседовать о весьма важных вещах. Хозяин дома повторил свои манипуляции во всех углах, потом, видимо, удовлетворенный, уселся посреди комнаты, где другие собеседники уже давно заняли свои места.
Как бы по волшебству, торжественная серьезность сменила любезно шутливый тон, господствовавший в разговоре, веденном до сих пор этими синьорами. Казалось, что вместо старых холостяков, собравшиеся, чтобы забыть на минуту жизненные невзгоды, видишь перед собой министров, собравшихся порассуждать о наиважнейших государственных интересах. И действительно, эти лица стояли выше всяких министров; это были таинственные владыки, могущество которых было тем более страшно, что оно не было известно толпе. Это были четыре главных избирателя иезуитского ордена, высший совет этого учреждения, всемогущие владыки, разрешавшие с общего согласия самые важные вопросы и часто выносившие приговоры об уничтожении государств и о смерти государей и пап.
Всего главных избирателей было, собственно, пять. Посмотрим же, по каким причинам пятый, которым был наш друг, отец Еузебио, не присутствовал на заседании этого мрачного синедриона[55].
— Братья мои, — сказал мессир Джулио, предварительно набожно перекрестившись, — по вашему поручению я просил пятого главного избирателя, нашего сотоварища Еузебио, не присутствовать на этом заседании. По обычаю нашего ордена эта просьба равносильна сообщению о том, что сегодня будут обсуждать избрание его в главы ордена.
Все наклонили головы в знак согласия.
— Но прежде всего, — прибавил хозяин дома, — позвольте мне сообщить вам о подробностях поручения, возложенного на меня, как на старейшего из главных избирателей, нашим покойным братом генералом socius'oм ордена.
— В котором часу он умер? — спросил купец.
— Вчера, в восемь часов вечера, — сказал маэстро Паоло.
— По уставу ордена его должен был лечить доктор, состоящий членом нашего ордена; я думаю, что еще более будет согласоваться с желанием законодателя, если вместо простого члена это будет главный избиратель.
— Совершенно верно, — подтвердили другие.
— Письменная исповедь умирающего была записана мной и подписана им самим. Наш брат Паоло прибегнул к своему искусству, чтобы дать умирающему силы подписать ее. Вот эта исповедь; я прочту ее, согласно нашим обычаям.
Эти объяснения, принимаемые иезуитами со спокойной молчаливостью людей, слушающих вещи им уже известные, недостаточны для читателя, которому мы должны дать более полное представление о странной организации этого тайного комитета.
Пять главных избирателей хотя и должны были быть учреждены и избраны на большом собрании иезуитов одиннадцатого года, тем не менее избирались не им. Когда один из избирателей умирал, четверо других собирались и выбирали особу, долженствовавшую заменить его, из лиц, считаемых ими наиболее достойными этой чести. Об этих выборах никто ничего не знал, исключая секретаря общего собрания, передававшего приказания пяти начальников младшим членам ордена.
Когда умирал официальный генерал ордена, то есть бывший таковым в глазах публики, пятеро избирателей не действовали прямо. Выборы происходили на большом собрании, и избрание должно было быть утверждено папой, который в этом случае, казалось, абсолютно повелевал армией этих новых янычар католической веры. Но высшие избиратели тотчас же ставили рядом с генералом socius’a, который и был облечен истинной и полной властью. Избрание socius’a оставляло вакантным пост главного избирателя, который тотчас же замещался по голосованию четырех остающихся избирателей.
Такова была эта удивительная организация, уничтожавшая индивидуума, чтобы отдать все его силы в абсолютное распоряжение ордена; это — высшая система обезличивания, по которой все таланты, все способности и даже все пороки различных членов конгрегации должны были служить к упрочению величия этого обезличенного организма, по-видимому, абстрактного, но тем не менее пугающе реального.
Подобное учреждение, если б оно имело целью утвердить чье-либо могущество, богатство и счастье, хотя бы и самого главы общества или лиц, стоящих еще выше его, должно было бы необходимо обрушиться под давлением собственной тяжести.
Такая железная система уничтожения личности и постоянного самопожертвования непременно бы разбилась, если бы в основании ее лежало благо одной, десяти или даже сотни лиц. Но Лойола устроил совсем иначе: он построил свой орден на одной идее — идее господства церкви над всем миром. Глубоко изучив человеческую душу, он побудил к самопожертвованию меньших, указав им на самопожертвование высших; потребовал от простого брата, чтобы он отказался от личных желаний и надежд, не связанных с благом ордена, указав на пример генерала и всех высших начальников, так как и они тоже не имели ни воли, ни интересов, ни надежд, не относящихся к ордену.
Таким образом, вся сумма этих сил, напряжение всех этих желаний, мистическое влияние всех этих жертв соединялись, чтобы составить одно чудовищное и непреодолимое целое, род вооруженной косами колесницы, которая, как колесница Ягерната, двигалась по земле, давя людей и людскую совесть, превращая все в пассивное состояние трупа перед господствующей идеей иезуитов: perinde ad cadaver.
Ни один иезуит, каков бы ни был его сан, никогда не был вполне свободен. Стремление лично воспользоваться неограниченной или выборной властью, стремление, столь пагубное для всякой демократической республики, не имело места в ордене иезуитов.
Правила ордена позволяли иногда иезуиту оставаться одному, но никогда не допускалось, чтобы два иезуита разговаривали между собой без того, чтобы третий не присутствовал при их разговоре. Правило это так строго соблюдалось, что когда прогуливались три иезуита вместе и один из них принужден был почему-либо отстать от других, то остальные два должны были разойтись или молчать до тех пор, пока к ним присоединится третий товарищ.
Таким образом, желающий захватить в свои руки правление орденом не мог найти какую-либо поддержку или друга; первый, кому бы он доверился, выдал бы его, и яд вскоре избавил бы орден от неудобного члена.
Но в чем именно искусство и гениальность организации Игнатия Лойолы и его двух сподвижников, Лефевра и Лейнеца, достигли высшей степени, так это в выборе и составе главных избирателей. По уставу, они не могли быть лицами духовными, и должны были жить в миру, иметь профессию и исполнять какие-нибудь общественные должности, одним словом, быть настоящими гражданами.
Кому бы пришло в голову, что этот мирный купец, этот честный остряк был иезуитом первой категории, одним из главных избирателей? А блестящий офицер, с героической храбростью шедший в атаку на французских солдат; а доктор, прославившийся большим числом удачных излечений; и, наконец, скромный церковный староста, столь малоуважаемый своим привратником? Они на самом деле не имели в себе ничего такого, что бы могло дать возможность узнать в них начальников самого могущественного католического ордена, товарищей неограниченной власти черного папы.
Таким образом, власть иезуитов проникала во все классы общества; никто не мог считать себя защищенным от ее ударов, никто не мог надеяться скрыть от нее свои мысли, потому что, кто бы мог сказать наверное, являлся или не являлся агентом ордена артист, с которым он шутил, священник, у которого он исповедался, простой разносчик, приносивший ему на дом вино, и т. д.
Были также и женщины, служившие ордену могущественным орудием влияния и принадлежащие ко всем классам общества, начиная от княгини и кончая прачкой. Таким образом все члены этого общества шли и стремились к единственной цели: к увеличению могущества ордена, к уничтожению появлявшихся со всех сторон противников диктатуры римской церкви и цепей, наложенных старинной схоластической теологией на свободу мысли.
Церковный староста вытащил из кармана шкатулочку, на которой остановились с выражением какого-то почтительного беспокойства взгляды трех его товарищей.
— Вот кольцо генерала, — сказал синьор Джулио, показывая им серебряное колечко, уже виденное нами на руке старика. — А вот завещание, — прибавил он, вынимая из той же шкатулочки свиток, который он развернул и прочел:
«Уго Маранда, посвященный монах ордена иезуитов, это мое завещание и моя исповедь.
Готовый предстать перед Господом, я объявляю и по совести думаю, что всегда делал все возможное для увеличения могущества ордена, возведшего меня в этот сан, и для распространения по всему миру святой католической веры.
Объявляю, что если иногда и совершал или приказывал совершать поступки, подлежащие, может быть, осуждению обыденной морали, то делал это всегда в интересах ордена, постоянно пренебрегая всяким удовлетворением моих личных страстей и желаний.
Поэтому я умираю спокойно, надеясь, что Бог по своему бесконечному милосердию простит меня, признав, что даже тогда, когда мои руки, казалось, были запятнаны преступлениями, намерения мои были чисты.
Объявляю, что я способствовал сокращению страданий короля французского Франциска I, двух кардиналов и довольно большого числа политических деятелей. Эти смерти были настоятельно необходимы для интересов религии и ордена.
Назначаю моим преемником, если на то последует согласие общих избирателей, преподобного отца Еузебио из Монсеррато. Он обладает всеми необходимыми качествами для занятия этой должности, которую я занимал столь незаслуженно. Прошу моих братьев согласиться на это назначение, которое, со своей стороны, я считаю согласующимся и с их желаниями.
Я возложил на отца Еузебио поручение, известное также и главным избирателям. Здесь, с моего смертного одра, я подтверждаю необходимость данного ему поручения и настаиваю, чтобы орден, как можно скорее, заставил сойти со сцены указанную мною личность.
Тайные бумаги, хранившиеся у меня по правилам ордена, были мною уничтожены, как только я почувствовал, что силы мои убывают в сильной степени. Только два документа отданы мною братьям Джулио и Паоло, так как я считаю их сохранение необходимым для будущности нашего ордена».
— Эти два документа, — прибавил Джулио, прервав чтение, — условие заговора триумвирата, подписанное в Париже герцогом де Луиза, маршалом де Сайт Андреа и герцогом Лоренским; и обязательство, которым кардинал Санта Северина удостоверяет, что всегда будет повиноваться приказаниям нашего ордена. Так как, кажется, триумвиры и кардинал имеют намерение не выполнить этих обязательств, то я думаю, что оплакиваемый нами брат был прав, позаботившись о сохранности этих документов.
Остальные братья сделали утвердительный знак головой, и синьор Джулио продолжал:
«Прошу братьев обратить внимание на дела во Франции, где подготовляются весьма важные события, могущие принести церкви и ордену большую пользу или великий вред, смотря по тому, хорошо или дурно будут они направлены.
Особенно умоляю моего преемника и высших избирателей, не стесняясь, приказывать все необходимое для успеха задуманных ими предприятий, и помнить, что тот, кто работает для торжества религии и во славу Божию, не может обращать внимания, сообразуются ли с обыденной моралью средства, употребляемые им.
В Риме, с моего смертного одра в доме ордена иезуитов.
Уго Маранда».
Таков был этот документ. Он один мог бы указать на те причины, по которым орден иезуитов фатально должен был распространиться по всему католическому миру. Кем были на самом деле величайшие политики, искуснейшие полководцы и обширнейшие умы в сравнении с этим обществом людей, деятельности которых не прерывала даже и сама смерть?
Когда человек обыкновенный (профан, как говорили иезуиты) находится при смерти, то его мысли сейчас же претерпевают неизбежные и сильные изменения. Интересы власти, богатства и гордости исчезают, и человек остается слабым и нагим, со своими грехами и ничтожеством, лицом к лицу с мрачной таинственностью смерти. Для иезуита этого ужаса не существовало.
Все, даже и самые добродетельные люди, действуют ради какого-либо более или менее благородного интереса, в котором и заключается их слабость. Есть желающие разбогатеть, возвысить свой род, есть такие, которые довольствуются бесплодным и опьяняющим призраком славы. Эти надежды, эти желания и страхи, которые неизбежно их сопровождают, как бы открывают окно в сердце человека, сквозь которое могут проникнуть убеждение или страх. Никто не может считать себя неуязвимым, потому что у каждого есть свои надежды и опасения. Только иезуит стоит выше или по крайней мере вне человечества. У него нет страха, смущающего обыкновенных смертных; действуя в интересах ордена, он отлично знает, что ему нечего страшиться — ни суда человеческого, ни правосудия Божия. Само собой разумеется, что мы говорим об иезуитах убежденных и верующих, о таких иезуитах, которые, как Уго Маранда, умирали с убеждением, что исполнили свой долг и что они войдут в царство небесное несмотря на совершенные ими преступления, так как они были совершены ими ради процветания ордена. Кроме того, как бы ни были обширны и велики замыслы одного человека, как бы долга и деятельна ни была его жизнь, приходит момент, когда смерть разрушает великолепно задуманные планы, которые и остаются неосуществленными, потому что невозможно, чтобы преемники и последователи его имели бы столько же сил, сколько имел их он. Для иезуитского ордена смерти не существует. Его работа никогда не прекращается, его предприятия никогда не бывают задуманы или исполнены одним человеком; всем управляет род бессмертного сената, имеющего незыблемые традиции, так как он сам себя обновляет посредством выборов. Как венецианская олигархия могла в продолжении двенадцати столетий сохранить неприкосновенность своего могущества и единство своего плана, так и таинственный сенат ордена правит, как правил три столетия назад, и можно сказать, что дух, воодушевляющий этот ужасный синедрион, тот же самый, который воодушевлял его во время Лойолы, столь тщательно избирались новые лица на различные посты, по мере того как они оставались вакантными.
Джулио заговорил снова.
— Братья, со смертью нашего уважаемого отца Уго Маранда мы снова сделались абсолютными властителями. То, что мы решим, станет законом для большого совета и для всех монахов ордена. Каково ваше решение?
— Мне кажется, — заметил мессир Бернардо, — что решение почти уже принято с той минуты, как мы просили брата Еузебио не приходить сюда.
— Это ничего не значит. Еузебио отлично знает, что мы сохраняем неприкосновенной нашу свободу действий и что, если нам угодно будет избрать кого-либо другого, то никто не сможет возражать против нашего решения.
— Разве вы имеете какое-нибудь возражение против избрания брата Еузебио? — спросил Паоло.
— Против него… я ничего не имею. Но он испанец, и в качестве такового он послушен воле короля католического. С другой стороны, мне кажется, что власть короля испанского уже достаточно велика, так что нет необходимости еще более увеличивать ее.
— Брат мой, — сказал с некоторой строгостью Джулио, — вы поступили последним в число главных избирателей, поэтому позвольте мне, как старшему из вас, сделать вам замечание.
— Я приму его с подобающим почтением, — смиренно ответил главный избиратель.
— Я должен сказать вам, что вы еще, насколько я понимаю, не успели освободиться от некоторых ложных идей, внушенных вам в миру. Вот, например, ваше возражение против Испании доказывает только одно, а именно, что для вас пустые названия наций имеют еще какую-то ценность, тогда как они должны были бы абсолютно не существовать для вас. Вы, в качестве итальянца, высказали ваше замечание против увеличения могущества испанцев.
— Это правда, я не отрицаю этого, — чистосердечно сознался флорентинец.
— Ну так не забывайте же, что вы не более флорентинец, чем Еузебио испанец, я — римлянин, Паоло — миланец, а Фердинанд — неаполитанец. Мы все только то, что мы есть в действительности — братья ордена иезуитов. Орден — наше вечное отечество, и ради этого отечества мы должны жертвовать нашим временным отечеством, в котором мы родились по воле случая. Когда отец Еузебио станет нашим генералом, он будет готов, как и каждый из нас, пожертвовать интересами Испании или какой бы то ни было другой нации в угоду священным интересам нашего ордена и веры.
Бернардо поник головой. Хотя он и очень давно стал братом ордена, и принадлежал к числу главных избирателей, тем не менее он был юноша и новопришелец в сравнении со своими грозными коллегами.
— Итак, — продолжал Паоло, — кажется, главное сделано, мы все согласны утвердить выбор нашего покойного отца и вручить главную власть отцу Еузебио из Монсеррато?..
— Согласны! — сказали все остальные.
Джулио встал на колени и стал читать молитву. Его товарищи последовали его примеру.
— А теперь, — сказал миланский медик, — когда мы уже сделали главное, займемся остальным. Что воспрепятствовало отравлению кардинала Санта Северина?..
XIV Проигравший платит
Герцогиня Анна Борджиа начинала думать, что рок, тяготение которого она всегда чувствовала над своей головой, перестал ее преследовать.
Дела конклава все еще не устраивались. Ожидали испанских и австрийских кардиналов, так как было бы несправедливо и неудобно собрать конклав без них. Между тем кардинал мог продолжать свои посещения, принимаемые Анной все с таким же страстным восторгом; и ни один из любовников не предвидел того момента, когда их счастье должно было кончиться.
Кардинал, не знавший преступных обязательств, взятых на себя Анной, был счастлив. Девушка была так искренне влюблена в него, что Санта Северина смеялся над своими прежними подозрениями, когда он каждую минуту ожидал, что будет отравлен.
Анна Борджиа, со свойственным подобным характерам энтузиазмом, кончила тем, что совершенно поверила словам кардинала: она воображала, что ее прежние преступления должны исчезнуть, как тень, и что они будут смыты потоком ее новой возвышенной любви. Она без малейшей жалобы позволила бы убить себя, чтобы доказать свою любовь к Санта Северина, настолько она была далека от мысли повиноваться таинственному обществу, приказавшему ей убить во имя уже совершенных ею убийств. Анна не думала о том, что она познакомилась со своим возлюбленным только благодаря жестокому поручению, возложенному на нее орденом иезуитов. Конечно, не следовало и предполагать, что безжалостные люди, внушившие ей столь преступное намерение, желали доставить только радости и удовольствия герцогине и не собирались собрать плоды своих замыслов.
Но ослепленная своей счастливой любовью, герцогиня не думала ни о чем подобном. Она находила совершенно естественным, что небо, земля и все элементы соединились для покровительства ее любви к кардиналу, и убаюкивала себя этой уверенностью.
Пробуждение должно было стать кошмарным.
Отец Еузебио из Монсеррато не был человеком, скупящимся на сценические эффекты, и когда он поражал свою жертву, то легко было понять, кто направил удар.
— Передайте послушнику, что мне необходимо поговорить с ним, — велел настоятель монастыря святого Игнатия одному из служек, на которых были возложены обязанности слуг. Под именем послушника в монастыре обычно подразумевался наш приятель Карло Фаральдо, прибывший последним в мрачное убежище монахов, но уже высокоценимый своими начальниками.
Действительно, минуту спустя, он вошел в келью настоятеля с опущенными вниз глазами и склоненной головой, как и следовало особе, намеревавшейся сделать себе карьеру в учреждении святого Игнатия Лойолы.
— Фаральдо, — сказал ему настоятель, поднимая на юношу глаза, оттененные длинными ресницами, — Фаральдо, сегодня вы должны дать доказательство вашего послушания.
— Я надеюсь, что ваше высокопреподобие останетесь довольны мной.
— Вы наденете ваше прежнее платье кавалера, хранящееся в шкафах отца привратника.
— Слушаю.
— Выйдете в этом платье в потайную дверь монастыря и отправитесь во дворец герцогини Анны Борджиа, находящийся близ Колизея.
Карло поклонился с выражением полного повиновения.
Имя Борджиа ничего ему не говорило. Благодаря предосторожностям умного Рамиро Маркуэца наш юноша совершенно не знал, кто являлся действующим лицом в его трагическом приключении.
— Лично самой герцогине… понимаете вы меня? Лично ей самой вы отдадите вот это письмо. Позаботьтесь, чтобы герцогиня распечатала его и прочла в вашем присутствии.
— Но если она откажется принять меня?
— Вы скажете слуге, который отопрет вам дверь, чтобы он доложил своей госпоже о приходе посланного от генерала иезуитского ордена.
Послушник поклонился. Даже и ему было ясно, что перед этим именем отворится дверь любого дворца.
— Если герцогиня спросит у меня что-либо, что я должен отвечать ей?
— Герцогиня ни о чем вас не спросит; она из содержания письма узнает все то, о чем бы могла спросить вас.
Карло вновь поклонился, в знак своего пассивного послушания.
— Угодно будет вашему высокопреподобию назначить брата, который должен сопровождать меня?
— Никто не будет сопровождать вас. Орден настолько доверяет вам, что надеется, что вы самостоятельно и добросовестно исполните данное вам поручение.
Как ни привык Фаральдо тщательно скрывать свои чувства, в особенности в присутствии начальства, по позволение, данное послушнику, выйти одному (что никогда не разрешалось даже и посвященным монахам низших разрядов) показалось ему столь новым, столь странным и так не согласным с правилами иезуитов, что он не мог не выказать удивления.
Настоятель заметил это.
— Вы еще не стали членом нашего ордена, Фаральдо, — сказал он ласково, — а потому для вас не обязательны обычаи, которым обыкновенно подчиняются наши братья. С другой стороны, не забывайте, что власть начальников монастыря абсолютна, и что послушание заключается не только в физическом исполнении приказываемого, но еще более в согласии на это сердца и ума.
— Умоляю ваше высокопреподобие, — сказал Карло униженно, — поверьте…
— Молчите, молчите! Несмотря на великую благодать, помогающую всем прибегающим к покровительству достославного отца нашего святейшего Игнатия, и на неослабные труды наших учителей, даже и самым счастливым характерам очень трудно сразу подчиниться дисциплине ордена. Вы один из тех, кому удалось это лучше и скорее других, и я сердечно рад за вас.
— Я обязан всем этим неустанным заботам вашего высокопреподобия, — сказал венецианец, скромно опустив глаза.
— Теперь ступайте, сын мой! Бог да сохранит вас! И не забывайте, что и в платье кавалера, как и в скромной одежде послушника, вы обязаны работать во славу Божию.
— Аминь! — ответил юноша, кланяясь.
Когда Фаральдо вышел из ворот, настоятель, привязавшийся к молодому человеку насколько возможно для последователя Лойолы, сделал движение, как бы желая позвать его.
На его лице мелькнуло выражение сожаления, которое, вероятно, заставило с удивлением взглянуть на него выцветший лик святого Игнатия, ибо неподвижные очи его всегда видели на лице настоятеля выражение ледяного бесстрастия. Невольная стыдливая слеза, как бы свидетельствовавшая, что он сознает свой поступок, увлажнила веки бессердечного монаха. Но он мгновенно полностью овладел собой и упал в свое кресло, прошептав с фанатизмом, делающим католика столь похожим на последователя Магомета: «То написано в книге судеб!..»
И, действительно, это было написано, если не в вечной книге судеб, то по крайней мере в умах, заменявших иезуитам волю Божию, в умах главных начальников.
Когда Карло очутился на улице в своей богатой одежде кавалера, блиставшей бархатом и драгоценными камнями, ему показалось, что большое изменение произошло и в настроении его духа. Платье послушника было не очень легко для его тела, хотя оно шьется из простой шерстяной материи, но давило его, как тяжелые боевые латы.
Его голова склонялась под тяжестью постоянного смирения, не того великого и истинно христианского смирения, повергающего человека к стопам своего Господа Бога и делающего его равным всем людям, но приниженного и подлого смирения братьев, служащего введением к полному уничтожению индивидуализма человеческой личности, что и составляет высшую цель стремления иезуитов. Фаральдо элегантный, роскошно одетый, Фаральдо, на которого заглядывались проходившие молодые девушки, Фаральдо с туго набитым кошельком, сытый и смело идущий по улице, забыл и думать о послушничестве, которое, по словам настоятеля, почти уже завершило его перевоплощение, то есть почти превратило его в лицемера.
Вдруг ему пришла на ум мысль. Он был свободен, мог со своими деньгами жить, где ему вздумается, и, свободно располагая своими силами, найти вне Рима положение в свете и счастье, которых он напрасно искал в столице католического мира.
Что ему нужно было для этого сделать? Купить чистокровную лошадь, сесть в седло и весело направиться к тосканской или неаполитанской границе.
Но при этой мысли Фаральдо горько улыбнулся.
«Какой я дурак! — подумал он. — Зачем мне бежать от иезуитов? Разве я их пленник?.. Они ничего не сделали для того, чтобы завлечь и удержать меня у себя! Я сам искал у них убежища, убежища превосходного и верного, как я испытал это на себе, так как даже и такие мстительные люди, каких я знал (Фаральдо невольно вздрогнул, вспомнив об Анне), не имели возможности добраться до меня. Если бы я бежал, то теперь, как и тогда, меня преследовала бы месть этой дьявольской отравительницы… и этого коварного мажордома с такой добродушной физиономией… К тому же и иезуиты также присоединились бы к моим врагам, чтобы наказать меня за побег, так что в довершение всей прелести моего положения еще и эти недруги сидели бы у меня на шее. Нет, раз фортуна бросила меня в среду иезуитов, лучше оставаться среди них и исполнить это поручение».
И он ощупал письмо, находившееся у него на груди под полукафтаном, чтобы убедиться, что оно еще там. Между тем его мысли приняли другое направление.
«Кто знает, что за женщина герцогиня Борджиа? — размышлял юноша. — Вероятно, какая-нибудь отвратительная старуха; кто может представить, чтобы фамилию Александра VI и герцога Валентина могло носить молодое и прекрасное создание?.. У нее, наверное, желтоватая сморщенная кожа, крючковатый нос и серые глаза, как у тех старых гарпий, которых я так часто вижу в монастыре… Добрые отцы порядочно-таки ухаживают за старыми ханжами… поэтому-то они и засовывают свои лапы повсюду, и нет почти ни одного завещания, в котором бы о них не упоминалось».
Заметим здесь в скобках, что Фаральдо никогда бы не позволил себе думать таким образом, не будучи одет в платье кавалера, даже если б единственным поверенным его мыслей была его подушка. Одежда послушника подавила бы в нем смелость, так странно внушаемую ему вышивками и драгоценными камнями его кафтана.
Размышляя таким образом, он дошел до дворца Борджиа. Если бы у него и оставались какие-либо сомнения относительно особы герцогини, то они тотчас же исчезли бы при виде огромного каменного щита, с высеченными на нем гербами Ленцолиев и Борджиа, и с возвышавшимися над ним громадными ключами.
Молодой человек громко постучал в дверь. Ее отпер слуга, который почтительно снял шляпу при виде столь роскошно одетого синьора.
— Доложите вашей госпоже, — повелительно сказал Карло, — что посланный иезуитского ордена желает с ней говорить.
Слуга исчез и, вернувшись, доложил, что герцогиня готова принять посетителя.
Предшествуемый слугой, Фаральдо дошел до комнаты, в которой его ждала Анна Борджиа, и, приподняв портьеру, вошел туда, почтительно кланяясь…
В одно и то же время в зале раздались два восклицания, и Борджиа в ужасе подняла руки, как бы для того, чтобы оттолкнуть это страшное видение.
Он ее узнал… и был узнан ею…
Невыразимый ужас овладел обоими несчастными при воскрешении беспощадного прошлого, восставшего перед ними по мановению их неумолимых властителей, отцов иезуитов.
XV Письмо иезуита
Анна Борджиа первая овладела собой.
У этой внучки пап, в жилах которой текла смесь каталонской и итальянской крови, была смелая натура. Если бы чья-нибудь сильная рука могла управлять ею, если бы, например, она несколькими годами раньше встретила кардинала Санта Северина, то безусловно смогла бы изумить весь мир своими делами. Напротив, в настоящем, если бы обстоятельства не изменились, и соучастие иезуитов не гарантировало раскрытия ее тайн, то ей было бы предназначено ужаснуть весь род людской своими невероятными злодействами.
Анна повелительно протянула руку в направлении молодого венецианца и сказала с холодным высокомерием:
— Вы приказали доложить о себе, как о посланце ордена иезуитов. Это, вероятно, была уловка, придуманная вами, чтобы быть принятым?
Карло, подавленный и пораженный столь неожиданной встречей и еще более неожиданным приемом, не нашел слов для ответа. Он вынул письмо, спрятанное им на груди, и дрожащей рукой подал его герцогине. Потом он хотел уйти, но Анна бросила на него взгляд, в котором несчастный послушник мог ясно прочитать ожидавшую его участь, и повелительно сказала:
— Останьтесь!..
— Но я не знаю, должен ли я…
— Останьтесь, говорю вам!.. Вы ведь должны отнести мой ответ тому, кто послал вас!..
Фаральдо опустил голову и смиренно сел в одном из углов комнаты. Его грустное лицо способно было бы внушить жалость постороннему зрителю.
Между тем герцогиня, бросив взгляд на письмо, удостоверилась, что на нем находился условный знак брата Еузебио из Монсеррато.
Нервным и нетерпеливым движением разорвала она шелковую ленточку, которой было обвязано послание и концы которой соединялись под печатью, на которой не было ни герба, ни чего-либо другого, кроме четырех букв: А. М. D. G. Эти буквы должны были вскоре стать чем-то вроде магической формулы, перед которой отворялись бы все двери.
Письмо было написано тонким убористым правильным почерком. Видно было, что писавший это письмо нисколько не был взволнован; он писал его так, как писал бы торговый счет, рука его нисколько не дрожала.
А написано было в нем вот что:
«Дорогая дочь моя!
Наши братья и сам генерал нашего ордена недовольны, что вы так медлите с отправлением известной вам особы к месту ее назначения. Они уверяют, что слишком сильно увлекшись этим господином, вы и не думаете более отправить его, туда, куда интересы ордена того требует. Потрудитесь же позаботиться о скорейшей его отправке, чтобы не случилось чего-либо, что могло бы затруднить отъезд.
Сильно рассерженные, братья хотели, чтобы я употребил угрозы и наказания. Да сохранит меня Господь от необходимости прибегнуть к столь крайним мерам по отношению к особе вашего достоинства!..
Я уверен, что в настоящее время вы поняли, в чем заключается ваш действительный интерес, и что путешественник не замедлит отправиться в назначенные ему места.
А пока, чтобы доказать вам, с каким доверием мы к вам относимся, а также и то, что мы в состоянии исполнить все данные нами обещания, я посылаю вам ту особу, на которую вы сердитесь. Если вы хотите побранить ее, то можете сколько угодно и каким хотите способом, так как наши братья находят, что будет совершенно справедливо доставить вам это небольшое удовольствие в обмен на услугу, какую мы от вас ожидаем.
Можете действовать тем свободнее, что мы позаботились исповедать и причастить молодого человека, так как думаем, что необходимо позаботиться о спасении его души, в особенности, когда тело подвергается большим опасностям.
Итак, дорогая дочь моя, мы ожидаем от вас известий в уверенности, что они будут согласоваться с нашими желаниями, а также, позвольте мне это сказать вам, и с вашими интересами.
Бог да сохранит и спасет вас!
Ad maiorem Dei Gloriam[56].
Монах Еузебио».
Прочтя это письмо, герцогиня оставалась несколько минут неподвижной, судорожно сжав его в руке, со сдвинутыми бровями и блестящими глазами.
Итак, иезуиты не дремали!.. Они требовали исполнения произнесенного ими приговора!..
В своем циничном письме отец Еузебио выражался совершенно ясно. Герцогиня должна была отправить путешественника к месту его назначения, должна была убить Санта Северина, человека, виноватого только тем, что он стал камнем преткновения на дороге иезуитов и помехой к достижению ими власти.
Если она исполнит их требование, то отцы иезуиты предлагали быть помощниками и исполнителями как ее удовольствий, так и мести; в знак своей преданности дарили ей жизнь Карло Фаральдо, имевшего несчастье оскорбить ее.
А если б она отказалась исполнить то, что от нее желали? О, если бы она отказалась! Месть иезуитов была бы жестока: разорение, бесчестие, обесславленное имя!.. Средства, употребляемые добрыми отцами, были ей отлично известны. Они поступили бы так, как поступили в Париже, в Неаполе, в Каталонии; они подняли бы против нее толпу, дикую, озверевшую толпу, возбуждающуюся своими собственными жестокостями. Узнав, что во дворце Борджиа скрывается чудовищная женщина, похищающая юношей, приводящая их в бесчувственное состояние и затем убивающая, народ восстанет на нее, и внучке Александра VI, племяннице короля испанского придется перенести самые страшные оскорбления.
Герцогиня медленно перевела взор на Фаральдо, на эту жертву, присланную ей, точно кровавое приношение какому-нибудь индейскому божеству. Да разве Бог ордена иезуитов не был неумолимым Богом, Богом, питающимся человеческими жертвами?
В былое время Анна позвала бы мажордома и насладилась истязаниями и смертью венецианца, чтобы наказать его за то, что не дал убить себя, когда ей это было угодно.
В настоящее время ее волновали иные мысли. Огонь любви очистил ее душу, он будто выжег в ней все низкие инстинкты и лишил увлекательности все нечистые наслаждения.
Зачем ей теперь мстить Фаральдо?.. Та герцогиня Борджиа, гнев которой возбудил венецианец, не существовала уже более. Она даже и мысленно не желала возвращаться к своему постыдному прошлому, которого теперь более стыдилась, нежели боялась.
К тому же этот молодой венецианец был так энергичен, он так смело и ловко спасся от нее!..
Герцогиня внимательно посмотрела на посланца иезуитов. Даже и теперь, когда она смотрела на него глазами, не отуманенными похотливым желанием, Фаральдо казался ей замечательно красивым.
Его прекрасное лицо дышало мужеством и энергией, глаза светились умом и смелостью, вся его фигура заставляла думать, что это одно из тех существ, в которых гордость и смелость духа удивительно гармонируют с физической красотой и силой тела. Если б можно было извлечь из этого пользу… Если бы кто-нибудь мог направить эту могучую силу на страшных врагов, начавших опутывать ее своими сетями.
Безумная! Она еще думала о борьбе.
— Знаете ли вы, Карло Фаральдо, что заключается в этом письме? — спросила герцогиня.
Молодой человек вздрогнул, услышав, что отравительница произносит его имя.
— Нет, синьорита, — пробормотал он, — пославшая меня особа не имеет обыкновения доверять мне свои мысли.
— Я вам скажу, что в нем: мне напоминают, что я некогда желала вашей смерти и призывают излить мою ярость на вашу голову.
— Это невозможно! — воскликнул Фаральдо, вскакивая.
Герцогиня, нисколько не обиженная столь простительным обвинением во лжи, поднесла к глазам Карло ту часть письма отца Еузебио, в которой говорилось о нем.
— Злодеи!.. — прошептал юноша. — И я еще вполне доверился им!..
— Видите, как они оправдали ваше доверие. А теперь скажите мне откровенно, что вы намерены делать?
— Я?.. Ничего, — сказал юноша, с выражением глубокой безнадежности. — Я отказываюсь защищаться, у меня слишком много врагов. Делайте со мной, что хотите, я умру без сопротивления.
— Ваша жизнь принадлежит мне, Фаральдо, — сказала девушка, глядя в лицо Карло и следя за впечатлением, производимым на него ее словами. — Покровители, которые, по вашему расчету, должны были защищать вас от меня, как видите, предали вас… Но разве вам ничего не жаль покидать? Разве в момент смерти вам не будет жаль расстаться с едва только начавшейся жизнью?..
Сильно взволнованный, Карло Фаральдо сделал шаг вперед.
— Что вы говорите, синьорита! — воскликнул он голосом, в котором слышалась душеная тревога. — Без сомнения, я безмерно страдаю при мысли об угрожающей мне трагической и нежданной смерти; конечно, и я чувствовал себя предназначенным жить и пользоваться жизнью, как и другие. Если бы я мог защищаться, если бы у меня имелась хоть малейшая надежда победить, то я защищался бы отчаянно и привел бы в ужас своих врагов. Но…
— Но… — перебила девушка, взглядом поощряя его продолжать говорить.
— Но я чувствую себя бессильным, побежденным. Человек храбро сражается только тогда, когда имеет перед собой врагов, которых он может настичь и поразить, человек борется даже и без надежды на победу, если может по крайней мере с честью пасть, защищаясь. Но я даже не знаю моих врагов; меня со всех сторон окружают не честные враги, а подлые изменники; если б я старался защищаться, то поступал бы, как те несчастные, которых мы заставляем бежать с мешком, надетым на голову, и которые повертываются во все стороны, чтобы отвечать на получаемые ими удары при злобном хохоте толпы. По крайней мере надо мной не будет измываться чернь.
И он гордо протянул руку к Анне.
— Какую же смерть вы мне назначили, синьорита? Убьете вы меня или отравите? Приказывайте, я готов повиноваться вам без сопротивления…
Был ли Карло искренним, говоря таким образом?.. Мы не смеем утверждать этого. Несмотря на высказанное им отречение от жизни, он бы не очень вежливо встретил разбойника, который вознамерился бы его убить, и без раздумий энергично пустил бы в дело хорошо отточенный кинжал, висевший у него на боку.
Но увлекаемый своим собственным пылом, над которым в другое время, вероятно, и сам посмеялся бы, он, вдохновись собственной речью, полной покорности судьбе и самоотречения, продолжал тем охотнее, что ясно видел по лицу своего прекрасного врага, что речь его произвела впечатление. Действительно, герцогиня смотрела на него все с более и более возрастающим интересом.
Она думала о той несчастной и постыдной жизни, какую вела, окружая себя подлыми рабами и любовниками, переходившими из ее объятий в объятия смерти. А между тем мимо нее проходили сильные и великодушные характеры, как, например, Санта Северина или Карло Фаральдо, проходили смелые и отважные люди, рука об руку с которыми было бы так хорошо гордо пройти жизненный путь.
Анна протянула Фаральдо руку.
Венецианец бросился на колени и запечатлел на этой руке поцелуй, в котором, если б герцогиня того пожелала, то подметила бы пыл тех поцелуев, какими Фаральдо осыпал уже эту руку однажды вечером.
— Встаньте, Карло! — повелительно сказала Борджиа.
Молодой человек повиновался.
— Вы выйдете из этого дворца так же, как и вошли в него, — сказала девушка. — Отцы иезуиты ошиблись: они приняли женщину, желающую за себя отомстить, за чудовище, открывающее пасть, чтобы проглотить добычу, бросаемую туда другими. Я отказываюсь от их подарка.
Карло отступил назад.
— Но ведь я все же оскорбил вас…
— Я сама мщу за нанесенные мне обиды и не хочу, чтобы другие помогали мне в этом. Итак, вы выйдете отсюда и отнесете письмо отцу Еузебио!
— Я весь к вашим услугам.
— В этом вы должны мне поклясться, Фаральдо, — продолжала герцогиня серьезно. — Я виновата во многом, Карло: увлекаемая моими страстями, я совершила много преступлений. Но существуют люди, которые внушают еще более ужаса, чем сами злодеи: это те, которые хладнокровно и нисколько не оправдываемые страстью пользуются злодеяниями других.
Карло наклонил голову в знак того, что ее понял.
— В настоящее время, — продолжала Анна, — я обнаружила людей еще более подлых, чем я. Иезуиты хотели принудить меня сделаться еще преступней, чем я была; это преступление превосходит в моих глазах все, в чем я могу упрекать себя. Фаральдо, хотите стать моим союзником?..
Венецианец приблизился к Анне.
— Союзником?.. — сказал он почтительным, но страстным голосом. — Вашим союзником? О тысячу раз да, если даже я должен заплатить за это высочайшее наслаждение самыми изощренными мучениями!
Молодая девушка поняла по выражению глаз Карло, что у него происходило в душе.
— Вы ошибаетесь, Карло, — сказала она с некоторой торжественностью, что ей очень шло. — Забудьте совершенно ту Анну Борджиа, какую вы знали прежде, или скорее скажите самому себе, что сумасшедшая убийца и злодейка, которую вы знали, умерла, пораженная ударом кинжала, нанесенного вами, и столь заслуженного ею.
Карло в смущении опустил голову.
— Сегодня, — продолжала Анна, — вы должны знать только герцогиню Анну Борджиа, принцессу римскую, дочь испанских грандов, женщину, имевшую право на ваше уважение как мужчины, и на вашу помощь как кавалера и дворянина. На меня нападают беспощадные враги, они в то же время и ваши враги; хотите вы помогать мне и защищать меня?
— До самой смерти, — ответил Фаральдо, прикладывая руку к сердцу.
Может быть, искренности Фаральдо нельзя было слишком доверять в ту минуту, когда он говорил эти слова. Хотя характер и предыдущая жизнь его и были таковыми, что могли возбудить в нем склонность ко всему романтическому и фантастическому, все же он не мог не думать, что если он находится в подобном положении, если иезуиты играли его головой, как ребенок мячом, то главной причиной всего этого был каприз той самой женщины, которую, по словам благородной герцогини, он должен был считать уже умершей.
Тем не менее Анна приняла эту сентиментальную клятву за чистую монету. Женщина, изменившая стольким людям и смеявшаяся над всем на свете, чувствовала присущую человеческой натуре абсолютную необходимость кому-либо довериться.
И она доверилась, доверилась чересчур легкомысленно.
— Итак, вы отправитесь к отцу Еузебио, — сказала герцогиня, — и отдадите ему письмо, которое я сейчас напишу. Если он вам скажет, что согласен на мое предложение, то придите ко мне, принесите мне этот ответ, и, клянусь вам, что ни в Риме, ни в Мадриде не будет столь счастливого человека, который вам не позавидовал бы.
Молодой человек поклонился.
— Если же, — продолжала девушка, — его ответ или поведение покажут вам, что он все-таки хочет принести в жертву меня и вас — не забывайте, что дело идет об обеих наших жизнях, — тогда… примите меры, чтобы помешать его замыслам.
— Мне помешать его замыслам! — воскликнул удивленный Карло. — Но скажите же ради Бога, герцогиня, каким образом могу я помешать им?
— О самым простым способом, — сказала девушка, снимая с пальца драгоценное кольцо. — Вы выслушаете слова Еузебио… попросите у него позволения удалиться… и возьмете его руку, чтобы поцеловать ее…
— И это все?
— Да, если только вы позаботитесь сделать так, чтобы острие этого бриллианта нажало кожу достоуважаемого иезуита… Кстати, берегитесь дотронуться как-нибудь до этой точки, а то произойдет непоправимое несчастье.
Карло вздрогнул. Лисица переменила шкуру, но натура осталась та же, в ее предприятиях всегда присутствовал яд.
Но герцогиня не заметила произведенного ее словами впечатления.
— Сделав это, — продолжала она хладнокровно, — вы оставите на столе отца Еузебио этот листок и спокойно уйдете из монастыря. Никто, без сомнения, вас не тронет.
— Ну это еще вопрос, — прошептал молодой человек, не вполне доверявший этому уверению.
А между тем простой и смелый план герцогини был построен на таких фактических основаниях, что по всей вероятности он должен был удасться.
Что же было написано на этом листке?
Только несколько букв, монограмма Христа, внушавший всем ужас знак иезуитского ордена: А. М. D. G. Если бы Еузебио нашли мертвым, то наличие этого листка в его комнате стало бы в глазах монаха, нашедшего его, явным доказательством того, что испанский иезуит был казнен по приказанию тех высших начальников ордена, которым все повиновались, хотя в сущности никто их не знал.
Величайшая власть и глубокая тайна, облекающая все части какого-либо общества, кончает тем, что делает совершенно ненадежным положение лиц, держащих ключи от самой этой тайны.
В тот день, когда бывают сражены главные начальники этих обществ, ничто не может заставить признать их за таковых и, таким образом, увеличить меру наказания лиц, нанесших им удар.
Сверх того, когда власть находится в руках неизвестных, то существует еще одна очень серьезная опасность, а именно, что какой-нибудь смельчак захватит в свои руки видимые признаки власти и будет править во имя их.
Когда целое учреждение обязано повиноваться какой-либо таинственной власти, всеми управляющей и повелевающей, но никому не показывающейся и не открывающейся, так что никто не может понять, откуда исходит повелевающий голос, очень легко может случиться, что кому-нибудь вздумается принять на себя роль этого неведомого повелителя.
Еузебио, сраженный рукой постороннего лица, умер бы неотомщенным, так как все видели бы в этой смерти руку таинственной главной власти, обычай которой использовать яд был достаточно известен, а решения выполнялись чрезвычайно быстро.
Кто осмелился бы расследовать эту тайну? Кто посмел бы бросить любопытный взгляд под погребальный саван Еузебио? Разве не было всем известно, что и лица высокостоящие на ступенях власти ордена, часто внезапно умирали необъяснимой смертью только потому, что слишком многое открыли или узнали что-либо лишнее?
Можно было быть уверенным, что в случае несчастья, братья монастыря, где жил отец Еузебио из Монсеррато, ничего не сделали бы, чтобы отомстить человеку, убившему их любезного начальника и настоятеля. Правда, существовали публичные власти ордена: генерал, его помощник и все остальные номинальные власти, на которых, по-видимому, возложено было управление делами ордена и которым следовало разыскивать причину этой таинственной смерти и, найдя ее виновника, строго наказать его.
Но Борджиа с тех пор как находилась под постоянной угрозой быть пораженной мечом иезуитского ордена, чрезвычайно тщательно и настойчиво изучала их организацию, а кардинал Санта Северина, у которого были столь важные причины знать эту таинственную конгрегацию, усиленно помогал ей в этом.
Поэтому она знала об одновременном существовании двух параллельных властей: одной, снабженной видимыми атрибутами власти, и другой, которой принадлежала фактическая власть; первой, носившей титулы, назначавшейся папой и представлявшей перед лицом мира грозный аппарат власти ордена; второй — смиренной, воспроизводившей самое себя, отказывающейся от тщеславного блеска и от вульгарных удовольствий, а тем не менее представлявшей настоящий авторитет и настоящую силу.
С другой стороны, хотя искусно построенная дисциплина ордена Игнатия и изменила настолько людей, что поставила начальников иезуитского ордена выше почти всех страстей, оставалась все-таки одна страсть, которую она не могла в них искоренить: это — желание быть выше своих собратьев, выше равных себе. Брат, который с радостью вынес бы пытку, чтобы спасти свой орден, был бы глубоко оскорблен и пожелал бы отомстить, если бы на выборах в звонари ему предпочли человека, по его мнению, менее достойного, нежели он, быть избранным на эту скромную должность.
Итак, между двумя ветвями ордена, между обладающей видимой властью и действительной, существовало непримиримое соперничество, скрываемое столь тщательно, что оно было совершенно незаметно для посторонних.
Толпа ничего этого не видела, так как все старались скрыть истину, не только для того чтобы поддержать перед посторонними лицами декорум ордена, но и потому, что с трибуналом главных избирателей опасно было шутить.
Эти последние очень внимательно следили за малейшими признаками возмущения или даже простого недовольства между членами ордена. И кто давал себя поймать на этом, мог быть уверенным, что его дело будет скоро решено; ведь было так легко слегка подсластить стакан воды какого-либо брата, будь он даже и сам генерал ордена. Но хотя это соперничество и не могло выражаться в поступках со стороны лиц, обладающих явной властью, тем не менее оно часто доходило до упущений. Например, отцы главного управления, конечно, не отправили бы сами отца Еузебио в лучший мир, но всегда дали бы возможность безнаказанно скрыться человеку, взявшему на себя в этом случае роль верховного судьи.
— Значит, вы согласны? — сказала молодая девушка.
Карло быстро сообразил, что если он откажется, то он погиб. В этом дворце, посреди верных слуг Анны Борджиа, с известным ему характером самой госпожи, шутить было бы весьма опасно.
— Я повинуюсь! — ответил он смело.
Молодая девушка надела ему на палец кольцо, села за стол, написала короткое письмо, запечатала его и отдала Карло.
— Это письмо вы отдадите в руки отцу Еузебио, — прибавила она. — Он или согласится, и тогда отлично… иначе…
— Понимаю, — ответил юноша, выразительно взглянув на кольцо.
Герцогиня бросила на Фаральдо такой взгляд и так улыбнулась ему, что в другое время он, наверное, был бы очарован, и отпустила его, не прибавив ни слова.
— А теперь, — произнесла она, падая на диван, — будем ожидать исполнения нашего приговора… Смелее, Анна Борджиа, смерть не столь ужасна для того, кто столько раз шутил с ней!
XVI Роковой приговор
Карло Фаральдо очутился на улице.
Он охотно поверил бы, что ужасы, о которых ему только что говорили, просто привиделись во сне, но реальность, жестокая, ужасающая реальность всего только что случившегося подтверждалась: на пальце у него было кольцо, простое нажатие которого приносило смерть, а в руках он держал письмо герцогини… И теперь оставалось только сделать выбор: он должен был присоединиться или к ней, или к иезуитам.
Если б он стал союзником иезуитов, то его ожидало мщение женщины, принадлежавшей к королевской фамилии, женщины могущественной, богатой, окруженной преданными ей лицами, готовыми для нее на все, слугами, повиновавшимися ей слепо, так как она находилась под покровительством своего знатного имени и была близкой родственницей короля испанского.
А если б он взял сторону Анны Борджиа, то опасность увеличилась бы еще более.
Повторяем, что мир еще недостаточно знал иезуитов; большая часть их организации оставалась в тени, и даже те, кому вследствие какой-нибудь случайности удавалось проникнуть в их тайну, не подозревали, что та власть, какую завоевали эти одетые в рясы политики, была безгранична и распространялась на весь католический мир.
Но даже и того немногого, что знал о ней Фаральдо, было более чем достаточно, чтобы вывести заключение, что он нигде не мог найти для себя надежного убежища, если бы имел несчастье навлечь гнев этих ужасных людей.
Власть монархов ограничена границами их государств. Антонио Перес, враг короля испанского, нашел убежище в Париже; католики, преследуемые в Англии, были в безопасности, если им удавалось переехать на противоположный берег пролива Па-де-Кале. Но для иезуитов не существовало ни границ, ни расстояний. Вильгельм Молчаливый[57] был поражен во Фландрии, посреди своих верных протестантов; в Лондоне, под самым парламентом, был открыт заговор против короля протестантов.
Бежать от иезуитов было невозможно, значит, надо было служить им. Фаральдо отлично понимал, каким безумием было бы одному человеку идти против этой могущественной организации.
Карло направлялся к дому иезуитов, все более и более погружаясь в свои грустные думы. Вдруг из одного красивого дома, стоявшего на той улице, по которой ему нужно было проходить, донеслись до его слуха смех и веселые голоса. Фаральдо вздохнул. Он не раз заходил в этот дом во время частых перемен, случавшихся в его жизни, и знал его отлично. Там собирались молодые люди всех классов общества, у которых водились деньги, не назначая предварительно собраний, а просто тогда, когда вздумается. Часто целью сборища была игра, игра азартная, в результате которой все деньги перекочевывали в карман кого-либо одного или немногих из них.
Наиболее счастливые в игре, сидя вокруг роскошно накрытого стола и наслаждаясь обществом хорошеньких женщин, пили за любовь и за веселье, нисколько не заботясь о завтрашнем дне.
Карло снова стал думать о своей прежней жизни, полной лишений, но тем не менее время от времени освещаемой ярким лучом солнца, жизни странной, наполненной приключениями, когда он не знал, где найти кусок хлеба или постель, чтобы отдохнуть, но когда взамен этого являлись подчас проблески счастья, скрашиваемого неунывающей молодостью.
В настоящее время Карло был совсем другим человеком: у него теперь не было ни материальных забот, ни сомнений в будущем. Останься он в монастыре, ряса иезуита обеспечила бы ему жизнь, полную удобств до тех пор, пока он в нем останется.
Уйди он от иезуитов, деньги и драгоценные камни, которыми он обладал, сделали бы из него человека зажиточного и уважаемого везде, куда бы он ни отправился. Но зато страх распростер бы над ним стальные когти. Карло, некогда с улыбкой бросившийся в Тибр, чтобы спасти незнакомца, в настоящее время дрожал даже и под пристальным взглядом ребенка.
Дело в том, что и самый мужественный человек перед лицом известной ему опасности, становится трусливым перед опасностью неизвестной, необъяснимой, постоянно висящей над его головой, так что он не знает, с какой стороны будет нанесен удар и кого он должен в каждый определенный момент остерегаться.
Наконец молодой человек решил отдать привратнику монастыря письмо герцогини, самому же бежать в Венецию, изменить костюм и привычки, вести самую скромную и безвестную жизнь, чтобы заставить позабыть о себе своих врагов. С другой стороны, он готов был без колебаний снова надеть на минуту сброшенное ярмо и обещал себе заслужить забвение и прощение посредством покорности и кротости, если бы иезуиты все-таки обнаружили его убежище…
Он дошел до монастыря очень быстро, страх подгонял его; постучал в дверь и, дождавшись, чтобы привратник высунул голову, подал ему письмо герцогини, говоря:
— Преподобный отец, вот письмо, которое должно быть немедленно отдано в руки отцу Еузебио. Я же отправляюсь по его приказанию в другое место.
Отдав письмо, Фаральдо тотчас же пошел далее, сначала медленно, потом бегом, как будто преследуемый страшным врагом.
Получив письмо и услыхав, каким образом оно было передано послушником, отец Еузебио был изумлен.
— Фаральдо жив, значит, герцогиня отказалась от договора?.. Если это так, то горе ей!..
И он распечатал письмо. Анна писала:
«Преподобный отец!
Я отсылаю вам обратно послушника, так как изменила свое намерение. Теперь же вот мое предложение и моя просьба: согласитесь на то, чтобы особа, о которой шла речь, не отправлялась путешествовать и чтобы она могла остаться со мной.
Со своей стороны, я обещаю вам всегда повиноваться вашим приказаниям, и каким бы влиянием ни пришлось обладать известной вам особе, она поступит также.
Отец мой, умоляю вас согласиться.
Отказ заставил бы меня прибегнуть Бог знает к каким крайностям.
Анна».
Отец Еузебио злобно смял письмо и бросил его в горящий камин.
«Оставить его в живых?.. Что я — сумасшедший!.. Любимый этой безумной и в союзе с ней, этот человек был бы способен истребить весь наш орден. Нет, нет, то, что я решил, должно свершиться!»
Он взял лист бумаги, написал на нем одно только слово, потом сложил это странное письмо и запечатал. На зов его явился послушник.
— Джулио, — сказал ему отец Еузебио, — отнеси это письмо во дворец Борджиа и сделай так, чтобы оно было отдано в руки герцогине.
Мальчик полетел, как стрела.
«Что же касается Карло Фаральдо, — продолжал иезуит, говоря сам с собой, — я вижу, что случилось: он испугался и бежал… Ну постараемся не доводить его до отчаяния, оставим его жить, если он будет спокойным и не предпримет чего-либо против ордена. Но при первой неосторожности…».
И отец Еузебио дополнил свою мысль жестом, который заставил бы вздрогнуть венецианца, если бы тот мог его видеть.
Анна Борджиа ожидала с легко понятным нетерпением результатов своего послания.
Она предложила иезуитам союз и дала слово употребить в их пользу свое влияние на будущего папу, взамен позволения оставить его в живых…
Несчастная не подумала, что если бы даже в уме иезуита и могла родиться мысль оставить в живых Санта Северина, то одной ее настойчивой просьбы не убивать его оказалось достаточно, чтобы ускорить исполнение смертного приговора…
Орден иезуитов не любил союзов, в особенности, когда дело шло о таких двух силах, как герцогиня и кардинал. Об руку с такой женщиной, как Анна Борджиа, Санта Северина становился во сто раз опаснее, а потому он и должен был погибнуть.
Но сильное желание герцогини извиняло ее ошибку. Она составила себе столь приятный и дорогой для нее план жизни!.. Она взлелеяла его с такой любовью!..
Явился посланец с письмом отца Еузебио. Забыв свое достоинство и обычную гордость, герцогиня скорее сбежала, нежели сошла с лестницы, и, неслыханное дело, сама приняла вестника, стоявшего на пороге. Но взяв письмо, она почувствовала, что нелегко перенесет волнение, которое причинит ей решение монаха, каково бы оно ни было, потому она обуздала свое нетерпение и ушла в свою комнату, где, наконец, распечатала письмо.
В нем заключалось только одно испанское слово:
«Muerte!»
Смерть! Вот каков был ответ ужасного судьи на ее мольбы. Ни обещания, ни просьбы не могли его смилостивить; он произнес приговор, и приговор этот должен был быть исполнен.
Глаза Анны Борджиа засверкали зловещим огнем, и ужасная улыбка заиграла на ее бледном лице: Борджиа решилась.
Приказав позвать послушника, она сказала ему:
— Передайте преподобному отцу, что его приказания будут исполнены. Но предупредите его, что я непременно жду его завтра к себе.
Юный иезуит отправился бегом.
Некоторое время спустя, Рамиро Маркуэц приглашал по приказанию герцогини кардинала Санта Северина во дворец Борджиа.
XVII Неожиданная развязка
Санта Северина беседовал с прекрасной герцогиней. Никогда Анна Борджиа не была так обворожительна. Ее большие, увлаженные страстью глаза с выражением обожания останавливались на лице возлюбленного; произносимые ее нежным голосом речи были горячи и страстны; вся девушка превратилась в любовь.
Санта Северина со страстным восторгом любовался ею.
Вдруг Анна встала и сказала, протягивая руку кардиналу:
— Нас ждет накрытый стол.
— Как ты хороша! — страстно шептал будущий папа, садясь за стол рядом с герцогиней. — Я никогда не видел тебя такой даже в моих сновидениях; можно сказать, что в тебе живет другая женщина, что в тебя влилась новая жизнь!
— И ото было бы сказано верно!.. — гордо и радостно воскликнула девушка. — Моя новая жизнь — это ты, ты моя новая душа, что живет б моей груди. Ах, если бы я доставила тебе даже целую вечность наслаждений, то все же не отдала бы всего, чем обязана тебе!
— Я обязан тебе более чем жизнью! — воскликнул кардинал с юношеским энтузиазмом. — Когда бы моя душа познала неземные радости, которыми ты ее наполнила? Бедный слепец, я жил всегда во мраке и только теперь открыл глаза перед твоим ярким сиянием.
— Значит, ты не проклинаешь той минуты, когда узнал потерянную и преступную женщину?
— Я-то! — воскликнул Санта Северина. — Какова бы ни была моя жизнь в будущем, я не стану на нее жаловаться. Я был настолько счастлив, насколько это возможно смертному. Моя доля радостей на земле была слишком велика. Пусть, если может, поразит меня судьба, она, наверное, не вырвет у меня ни одной жалобы.
— А все же, — сказала девушка еще нежнее, — а все же, мой друг, тебе известно, с какими намерениями и по чьему приказанию я пришла к тебе. Ты прекрасно знаешь, что я была слепым орудием в руках людей, приговоривших тебя к смерти…
— Что мне до этого? — ответил кардинал, улыбаясь. — Разве перспектива смерти делала менее блестящими твои глаза, менее бархатистой твою кожу, менее опьяняющими твои поцелуи?.. Когда я в первый раз пришел к тебе, то нарочно отвернулся, желая дать тебе полную свободу завершить твое дело, как оно ни было ужасно, и был счастлив, когда увидел, что обязан жизнью не моей бдительности, а твоей любви.
— А теперь ты не боишься более?..
— Я никогда не боялся, — высокомерно сказал кардинал, поднимая свою гордую и благородную голову, на которой остановился полный обожания взгляд герцогини. — Если меня и ждет смерть, то, верно, не от твоей руки.
— Я понимаю; ты думаешь об иезуитах, хотевших купить и потом смертельно возненавидевших тебя.
— Они еще и теперь меня ненавидят, будь в этом уверена, Анна, — сказал кардинал, вздрогнув. — Хотя ты и считаешь себя столь виновной, но ты не можешь понять бесконечной злобы этих людей; в них ужасно то, что когда они хотят сразить кого-нибудь, то их не останавливают ни жалость, ни страх, ни упреки совести. В особенности один иезуит, вид которого производит на меня такое впечатление, словно я нечаянно дотронулся до липкого и холодного пресмыкающегося. Я не боюсь его, но мной овладевает отвращение и омерзение при одной только мысли о нем.
— И кто же этот человек, — спросила Анна, — имеющий привилегию смущать моего храброго льва?
— Ты его отлично знаешь: это — испанский монах, направивший тебя против меня, отец Еузебио из Монсеррато.
В эту минуту дверь комнаты отворилась, и Рамиро Маркуэц доложил:
— Отец Еузебио, ваша светлость.
— Он?.. — воскликнул кардинал, бледнея, между тем как зловещая фигура монаха появилась на пороге.
— Останься, — спокойно сказала девушка, взглядом заставляя кардинала сесть.
Еузебио из Монсеррато вошел совершенно спокойно и почтительно, словно ничего не было такого, что могло его шокировать на этом пиру переодетого кавалером кардинала и молодой девушки. Он даже сделал вид, что не узнает кардинала Санта Северина. Главная сила и искусство иезуитов состояли именно в том, что они узнавали людей и знали что-либо только тогда, когда они считали это полезным или необходимым.
Но Санта Северина был слишком горд, чтобы согласиться на молчаливое соучастие в игре отца Еузебио, а потому в качестве хозяина дома сказал повелительно:
— Приблизьтесь же, достоуважаемый отец, и сядьте.
— Готов служить вашей эминенции, — ответил иезуит, входя и садясь.
В лице и манерах монаха не выражалось ни малейшего волнения. А между тем страх должен был бы закрасться в самую сильную и могучую душу при виде того, кого он приговорил к смерти, и той, которая должна была исполнить приговор над ним, сидящим тут же. Может быть, монах и трусил, но никак не выказывал этого, так как отлично знал, что показать свой страх значило оказаться почти побежденным.
Анна заговорила первая.
— Преподобный отец, я просила вас прийти сюда, забыв, что назначила этот час другому посетителю. Но хотя мы и не одни, все же я должна сказать вам, что ваши приказания исполнены.
На этот раз удар попал в цель. Еузебио растерянно перевел глаза с герцогини на кардинала.
— Повторяю вам, — прибавила девушка, — что все исполнено, и вы скоро увидите последствия. Но невозможно, чтобы вы видели нас за столом и не согласились выпить с нами. Пейте!
При этом предложении Еузебио побледнел.
— Благодарю вас, — прошептал он, — но мой орден… наш устав…
Анна расхохоталась так чистосердечно и натурально, что рассеяла бы подозрения и самого Тиберия[58].
— Как! — воскликнула она, смеясь. — Вы воображаете, что я хочу отравить вас… Ну так чтобы окончательно рассеять ваши подозрения, посмотрите: это, может, успокоит вас.
Она весело схватила бокал и отпила из него добрую треть. Иезуиту невозможно было более отказываться; к тому же он уверился, что не могло быть никакой опасности. Он выпил вино, и ничто в нем не оправдало его опасений.
Когда Анна увидала, что поставленный иезуитом на стол бокал пуст, когда она убедилась в том, что в нем не осталось ни капли вина, странная перемена произошла в ее лице и манерах.
Лицо приняло серьезное выражение, на лбу появилась глубокая морщина, усмешка скользнула по губам.
— Преподобный отец, — сказала она таким странным голосом, что это удивило и кардинала, — вы придерживаетесь того же мнения, что и вчера?
— Я не понимаю вас… герцогиня… — пролепетал иезуит, больше всего испуганный происшедшей в Анне переменой.
— Вы сейчас меня поймете… Друг мой, — продолжала Борджиа, обращаясь к кардиналу, — этот господин, как ты уже знаешь, дал мне поручение отравить тебя…
— Я это знаю, — ответил Санта Северина тоном величайшего презрения, даже не глядя на испанца. — Что мне за дело до того, что может сказать или сделать достопочтенный отец?..
Еузебио из Монсеррато встал.
— Герцогиня! — властно крикнул он. — Не забывайте, что играете со смертью, что… я не всегда буду в вашей власти…
Он не кончил: внезапное удушье сжало ему горло, железное кольцо неожиданно охватило виски. Он почувствовал невыразимые страдания, тысячи раскаленных игл обожгли его лицо и тело, вонзились в мозг. Иезуит тотчас же понял ужасную истину, да и нетрудно было догадаться.
Он попробовал поднять над девушкой угрожающий кулак, но упал на стул, бормоча жалобным голосом:
— Я отравлен…
— Вы не ошиблись, отец мой, — заметила с величайшим хладнокровием Анна. — Я не хотела оставить этот свет, не отомстив в последний раз; я не хотела, чтобы какой-то гнусный монах мог бы похвастаться после нашей смерти, что произнес над нами приговор и заставил нас умереть… потому что мы сами приговорили себя к смерти, преподобный отец…
Молния блеснула в глазах отца Еузебио, и умирающий иезуит нашел в себе силы, чтобы воскликнуть:
— Приговорили себя к смерти?..
— Да, именно, так, — сказала Анна; дивное спокойствие и нечеловеческое величие осветило ее чело.
— Я думаю, что невозможна жизнь под ударами иезуитского ордена: что такая лютая ненависть рано или поздно должна была стоить нам жизни, что мы пали бы в разное время и после тысячи терзаний; а потому я и решила сделать то, что и сделала своими собственными руками; я налила яд себе и своему возлюбленному, и мы скоро умрем… Но после того, как насладимся твоей смертью, подлый монах!
— Ты сделала это! — воскликнул Санта Северина, бросаясь к ней.
Но ни в этом движении, ни в словах, ни в лице кардинала ничто не выражало ни малейшего упрека. Напротив, одной мысли о той жертве, которую принесла ему Анна, было достаточно, чтобы забыть о той, какую она от него требовала. Разве умереть таким образом не стоило тысячи жизней?..
Анна поднялась, чтобы бросить оскорбительные слова в лицо иезуиту, и упала на стул. Ее прекрасное лицо начинало изменяться под влиянием мучительной агонии последних минут.
— Поди сюда! — прошептала она, протягивая руки к своему возлюбленному. — Поди сюда!..
Санта Северина подошел к ней, шатаясь, как пьяный, поднял на руки легкое тело девушки и с бесконечной нежностью опустил его на диван. Потом сел возле нее, но вскоре уронил голову на ее колени и закрыл глаза под влиянием какого-то оцепенения, не лишенного некоторой приятности.
Тяжелое дыхание влюбленных вскоре прекратилось, и стало ясно, что жизнь иссякла в их телах. Тогда отец Еузебио, уже корчившийся в мучительных судорогах агонии (так как его доза была гораздо больше, нежели количество, выпитое двумя любовниками), бледный, с глазами, налитыми кровью, ртом, покрытым беловатой пеной, встал на ноги и сделал шаг к двери.
— Помогите!.. — прохрипел он угасающим голосом. — Помогите!..
Он не мог идти дальше и упал во весь рост, у ног двух прекрасных и смелых существ, которых сам же толкнул в пропасть.
— Кольцо!.. — шептали его губы. — Кольцо генерала!.. Я умру здесь, и оно попадет… Бог знает в чьи руки…
Прилив еще сильнейших страданий вырвал из его груди крик. Широко раскрытые глаза с выражением нестерпимой муки остановились на его жертвах, сладко уснувших сном блаженной смерти, тогда как он, их могущественный палач, ползал у ног их и корчился в ужасных мучениях.
Вдруг страшное сомнение потрясло его душу, сомнение в том, был ли он прав, поступая таким образом: не превысил ли он свои полномочия, не принял ли требование своего честолюбия за интересы веры и церкви?
— Боже мой! — прошептал он. — Если я ошибался!.. Если я просто убийца… Боже мой, подкрепи мою веру!.. И прости мне, Боже мой, мои прегре…
И он испустил дух.
XVIII Вне гроба
В одно прекрасное зимнее утро мессир Каролюс ван Бурен, один из самых значительных негоциантов Амстердама, медленно и важно прохаживался по берегу канала, несущего на своих водах в столицу Голландии корабли и богатства всего света.
Хотя мессир ван Бурен и обладал огромной торговой флотилией, рассеянной по всем четырем частям света, но в эту минуту он не ожидал ни одного из своих кораблей. Тем не менее добрые обитатели фламандского города, все до единого знавшие его, нисколько не удивлялись, видя его прохаживающимся в этот час и в этом месте. Дело в том, что мессир ван Бурен не был человеком обыкновенным. Если бы он ограничился только тем, что был миллионером, то его не считали бы особенно важным лицом, так как в соединенных провинциях, несмотря на жестокую войну с Испанией, или скорее именно благодаря этой войне, миллионы встречались чаще, нежели в какой-либо другой стране на свете, и состояния в тридцать, сорок, пятьдесят миллионов встречались там довольно часто. Но, кроме бочонков, наполненных золотом, Каролюс обладал еще одним важным достоинством. Достоинства этого тем сильнее добиваются и тем более завидуют, потому что оно дается не по приказу короля или министра, но по свободному выбору граждан.
Каролюс ван Бурен был эшевен[59] доброго города Амстердама. Эшевены составляли совет, выбранный городом, и управлявший им по своему усмотрению. Из среды этого совета избирался бургомистр. Значит, эшевен был человеком, могущим с минуты на минуту сделаться бургомистром Амстердама, облеченным властью, превышавшей по своему величию и блеску власть парижских купцов и лондонского лорд-мэра.
Представлять эти городские власти было привилегией самых древних голландских фамилий, тех из них, которые могли похвалиться тремя или четырьмя столетиями гражданства в Амстердаме, и тех, которые прославились или занимаемыми должностями, или патриотическими заслугами.
Каролюс ван Бурен не принадлежал к древней голландской фамилии, он даже не был голландцем, и никто не знал, откуда он родом. Каким же образом удалось ему добиться столь высокой чести?
Говорили, что лет двадцать тому назад, и именно в том году, в котором в Риме случились рассказанные нами происшествия, окончившиеся столь трагически, в Амстердам, в то время еще далеко не столь цветущий и которому со всех сторон угрожало победоносное испанское оружие, прибыл один молодой человек.
Вначале как правители города, так и сами граждане, смотрели на него подозрительно, что и было весьма понятным в те времена, когда испанские шпионы проникали повсюду. Но после разговора с одним из лютеранских священников, пользовавшимся очень большим влиянием и популярностью, наш юноша был очень хорошо принят главами правления и за их поручительством помешен в лавку мессира Вильгельма ван Бурена, ведшего торговлю пряностями с Востоком и в то же время служившего в полку милиции, где он занимал высокую должность.
Разразилась война, более жестокая и кровавая, нежели когда-либо; республика соединенных провинций воззвала к храбрости своих сынов. Молодой Каролюс отправился на войну вместе со своими сотоварищами; он выказал чудеса храбрости в сражениях с полками Амброджио Спинолы и других испанских генералов; в одной из засад, где многие голландцы лишились жизни, спас своего начальника, мессира Вильгельма, рискуя жизнью.
Этот подвиг, завершивший многие другие, не менее героические, доставил нашему Каролюсу великолепное двойное вознаграждение: во-первых, амстердамская община решила сделать молодого иностранца голландским гражданином, возвела его в должность знаменосца своего полка, так как только благодаря его храбрости знамя не попало в руки врагов; во-вторых, мессир Вильгельм ван Бурен, целый день куривший свою фарфоровую трубку, долго раздумывал, каким образом мог он достойно отблагодарить своего спасителя, и вспомнил наконец, что у него была дочь, добрая кругленькая девушка, носившая поэтическое имя Федерика и бывшая одной из наиболее богатых невест в Голландии.
Девушка, будучи спрошена отцом, созналась с большим замешательством, что гордый вид и любезность отцовского секретаря очень ей нравились даже и прежде его героического поступка. Со времени же происшествий последней войны Федерика любила его со всей страстью, могущей заключаться в груди молодой голландки, любила его, как хорошо навощенный пол или как тройной ряд блестящих кастрюль. Каролюс (читатель, конечно, понял, что под этим именем скрывался Карло Фаральдо) сначала не мог поверить своему счастью. Хотя как истый голландский гражданин, не особенно страстно был влюблен в пухленькую дочку своего хозяина, зато он чувствовал глубочайшее уважение к холщовым и кожаным мешкам, наполненным золотыми и серебряными монетами, которым он, в качестве доверенного секретаря Вильгельма ван Бурена, знал точный счет.
Брак совершился, и с общего согласия молодой иностранец стал носить фамилию своего тестя и приемного отца, Это согласие было санкционировано городским советом, видевшим с удовольствием, что таким образом будет продолжено существование фамилии, столь заслуженной и прославленной в истории такой страны, как отечество ван Бурена. И это еще не все: наш Карло, сказочно разбогатевший и прославившийся участием в войне за независимость, быстро достиг завидного поста эшевена.
И вот в качестве этого-то последнего мы и находим его с выпяченным вперед большим животом, словно то был штандарт его богатства и могущества, серьезно и торжественно прохаживающимся по берегу с целью удостовериться, что все шло обычным порядком и что никакой злоумышленник не нанесет вреда этой главной ветви голландской торговли.
— Корабль! — послышался голос сторожевого матроса.
Действительно, в канал величественно входило большое, тяжелое купеческое судно. На красном поле его флага можно было прочесть славное имя: «Эгмонт».
То было имя мученика, благородная кровь которого смешалась с кровью стольких простолюдинов, убитых Испанией, чтобы освятить и сделать недоступной для иностранцев Фландрскую землю.
При виде этого судна, ожидаемого с большим нетерпением, на набережной послышалось много восклицаний:
— Оно идет из Индии, — говорил один старый моряк тоном знатока, — употребило два года на путешествие… И все-таки, посмотрите, в каком оно хорошем состоянии: можно подумать, что паруса и винты только вчера вышли из магазина Якова Ритера, который, не потому что он мой хозяин, но в самом деле лучший продавец этих вещей во всей Голландии.
— О дело в том, что Петер Корпелиус, его капитан, старый морской волк, — ухмыляясь, сказал другой. — Ну право же, кажется, что когда он на суше, то чувствует себя столь же неловко, как рыба без воды. Со дня своего рождения он вечно бороздил океан, и песни родины для него не так приятны, как вой штормов.
Между тем огромное судно, взятое в канале на буксир легким портовым катером, бросило якорь как раз против общинного дома. При посредстве нескольких трапов началась высадка пассажиров.
Каролюс ван Бурен, может быть, тысячу раз видел подобное зрелище, тем не менее всегда получал от него большое удовольствие.
Действительно, нигде в другом месте нельзя было полюбоваться столь разнообразным сборищем людей, костюмов и языков. В те времена Голландия была не только торговым рынком, но и страной свободы; в то время, как в Европе повсюду увеличивались гонения на разные религиозные секты, когда Испания и Франция преследовали протестантов, Савойя — вандейцев, а Англия и Швейцария — католиков, земля Вильгельма Оранского принимала людей со всевозможными мнениями и всех наций, требуя от иностранцев лишь уважения к ее законам. Поэтому каждое судно, пристававшее в каком-либо из портов республики, привозило разнообразнейший груз людей: гугенотов, бежавших из Франции, рационалистов, спасшихся от дикого деспотизма женевских кальвинистов, диссидентов, вырвавшихся от палачей Елизаветы Английской, и еретиков, приговоренных испанской инквизицией к сожжению… Не было также недостатка и в переселенцах, бежавших по другим, совсем не религиозным причинам. Были люди, написавшие пасквиль или какую-либо смешную статью против тогдашних властей и бежавшие в Голландию; у других была скверно окончившаяся для противника дуэль; третьи соблазнили девушку хорошей фамилии или, наконец, просто каким-либо другим образом оскорбили кого-нибудь, имеющего силу при дворе. Были также не столь почтенные переселенцы, бежавшие от отечественных галер, заслуженных тем, что недостаточно привыкли уважать имущество или жизнь своего ближнего.
Голландия была снисходительна ко всем, ни у кого не спрашивала отчета о прошлом, но требовала у них хорошего поведения и честности в настоящем. Если кто-либо из изгнанников, принятых республикой, совершал какое-либо преступление, то его вешали столь же заботливо, но не больше, как если б дело шло о гражданине Голландии. Но подобные случаи бывали редки: люди, находившие приют в соединенных провинциях, слишком были счастливы своей удачей, чтобы желать бунтовать. А поэтому получалось весьма странное явление, а именно оказывалось, что сборище наиболее беспокойных и буйных людей Европы, в Голландии составляло самое спокойное, самое смиренное и наиболее почитающее законы население. Зачем удивляться этому? Разве мы не видали австралийских переселенцев, эту толпу отборнейших мошенников, собранных со всех английских галер, превратившимися за сравнительно короткое время в людей порядка, людей работящих и уважающих собственность, людей, создавших наиболее процветающие, самые счастливые и самые честные штаты в свете?
Нет ни одного столь закоренелого злодея, который, будучи перенесен в честную и работящую среду, не мог бы исправиться и стать человеком честным. Бог терпелив, Он хочет, чтобы грешник исправился и жил. Почему же люди должны быть неумолимыми и изрекать более бесповоротные приговоры, нежели наш Верховный Судья?
Итак, Каролюс ван Бурен, также с дрожью вспоминавший некоторые трудные шаги на дороге изгнания, смотрел на сходившую с корабля толпу.
Католический патер, бежавший из Англии, шел рядом с кальвинистским священником, с трудом спасшимся от жестоких последователей герцога Гиза. Андалузский дворянин, высказавший не совсем почтительное мнение на счет одного развратного провинциала[60] и приговоренный быть сожженным на ближайшем аутодафе[61], обменивался веселыми шутками со старым купцом, едва успевшим убежать, когда его обвинили в исповедании ереси Сочино.
Но одна пара в особенности привлекла внимание нашего эшевена; то были мужчина и женщина.
У мужчины были седые волосы, элегантно обрамлявшие его благородное лицо, носившее отпечаток спокойствия и величавости. Его высокий рост, казалось, нисколько не согнулся под тяжестью лет. Он с юношеским проворством спрыгнул на землю и протянул руку своей спутнице, также легко соскочившей с мостика. Она была гораздо моложе его; если для него уже началась холодная зима жизни, то для нее наступила только блиставшая роскошью и цветущей красотой веселая осень. Глаза ее со страстной нежностью останавливались на спутнике; невозможно было принять этот взгляд за спокойную привязанность, питаемую дочерью к отцу. Эта женщина, очевидно, любила этого старика как возлюбленного, как мужа. Она не была высока ростом, но невозможно было найти более пропорциональных членов, более грациозных движений, более характерной головы. Если ван Бурен был охвачен чувством уважения и почтения при виде старика, то вид этой женщины произвел на него совсем иное впечатление.
— Боже мой! — прошептал он. — Снится мне или я вижу это наяву?.. Разве призраки возвращаются с того света?.. Разве мертвые обрывают железные цепи смерти?..
Между тем двое иностранцев, сойдя на мол, осматривались кругом, словно кого-то ища, и, увидев человека такой почтенной наружности, как наш эшевен, они направились прямо к нему.
Бывший послушник иезуитов ждал их, охваченный каким-то странным, необъяснимым ужасом.
Женщина заговорила первая.
— Милостивый государь, — сказала она чрезвычайно приятным голосом и на несколько неправильном голландском языке, — не можете ли вы указать нам дом достопочтенного мессира Каролюса ван Бурена, эшевена города Амстердама?
Каролюс сделал движение, выражавшее сильное удивление.
— Его дом очень близко, господа, — сказал он вежливо, — и я сам готов служить вам, так как я и есть Каролюс ван Бурен.
— В таком случае, — сказал старик, — потрудитесь прочесть это письмо, данное мне для передачи вам вашим кумом Жозуэ Рюисдалем.
— Рюисдалем!.. — воскликнул ван Бурен. — Значит, вы приехали из Японии?
— Именно; и счастье помогло нам, сразу натолкнув нас на того, кого мы ищем.
Женщина молчала, но ее проницательный взгляд так внимательно рассматривал голландца, что можно было догадаться, что его физиономия ей знакома.
Письмо Рюисдаля было коротко и категорично. Он просил своего кума принять знатных итальянцев, синьора и синьору Северини, как он принял бы его, Жозуэ, и его жену; просил помочь им во всем и вообще сделать для них все, что должен был сделать гражданин гостеприимной Голландии не для простых иностранцев, но для самых хороших друзей.
— Я сделаю все возможное, чтобы не обмануть доверия моего друга, — вежливо сказал эшевен. — Эй, Джиованни!
На этот зов к Каролюсу подбежал слуга, державшийся от него на почтительном расстоянии, и не менее круглый, нежели его господин.
— Ступай домой и скажи госпоже, что я веду двух иностранцев.
Слуга ушел, не дожидаясь других наставлений, да их и не надо было, ибо предупредить голландку о приезде иностранцев, значило сказать ей, чтобы она отдала и дом, и все в нем находящееся в их распоряжение.
— Мы люди простые и добродушные, но не привыкли к обычаям большого света, — любезно сказал эшевен, — поэтому, господа, прошу извинить нас, если наш прием будет только радушен и ничего более; парижская и мадридская роскошь еще не проникла в наши торговые дома.
— Примите нашу благодарность, мессир ван Бурен, — сказал старик, пожимая полную руку голландца. — Мы проехали столько враждебных стран и преодолели так много препятствий и опасностей, что для нас будет истинным утешением увидеть вокруг себя дружеские лица.
Обменявшись этими словами, они все направились к дому ван Бурена.
— Я не желал бы быть неискренним, — сказал, немного погодя, эшевен, — и прошу вас считать как бы не заданными вопросы, которые вам будут неприятны. Но не скрою, что с большим интересом выслушал бы рассказ о ваших приключениях, заставивших вас столько выстрадать.
Синьор Северини улыбнулся и сделал утвердительный знак головой, но синьора с живостью предупредила его:
— Простите мне мое нескромное любопытство, но я, со своей стороны, тоже спрошу вас, мессир ван Бурен. Вы уроженец соединенных провинций?
Эшевен вздрогнул.
— Если можно назвать отечеством, — сказал он, — страну, доставившую человеку безопасность, богатство, почести, страну, с которой тебя связывают интересы и признательность и в которой родились твои дети, то я могу сказать, что Голландия — мое отечество.
— Но вы не родились здесь? — воскликнула синьора Северини. — И вы также, изгнанный, преследуемый, искали в этих местах убежища, даваемого всем несчастным изгнанникам этой великодушной республикой? И может быть, кто знает, враги, побудившие вас к бегству, суть те же самые, что прогнали и нас из отечества.
— Это возможно, синьора, — серьезно сказал голландец, не сумевший удержаться, чтобы не вздрогнуть. — Верно только то, что эти враги были столь непримиримы, что даже и теперь, после двадцатилетнего пребывания на этой свободной голландской земле, я не могу вспомнить о них без внутренней дрожи. Это жестокие враги, синьора, и люди, избежавшие их мести, так же редки, как люди, захваченные течением Гольфстрима и вернувшиеся на свет Божий.
— Значит, вы также боролись с иезуитами? — сказала женщина дрогнувшим голосом.
При звуке этого ужасного слова все они остановились и одинаковая дрожь пробежала по их жилам.
— Синьора, — пролепетал эшевен, — вот уже двадцать лет, как я не слышал этого слова… хотя оно и много раз раздавалось в моих ушах во время бессонных ночей.
— Двадцать лет! И ваши несчастья приключились с вами в Риме? И это отец Еузебио из Монсеррато дал вам почувствовать всю адскую силу своего ордена?
— О синьора… синьора! — воскликнул купец, всплескивая руками.
Несчастный побледнел, как мертвец, и не был в состоянии произнести ни слова более.
— Ну полно, синьор Карло Фаральдо!.. — сказала синьора с невыразимой улыбкой. — Успокойтесь, мы ведь также жертвы этих людей… кардинал Санта Северина и я…
— Герцогиня Анна Борджиа, я уже давно узнал вас!.. — прошептал купец.
Последовало долгое молчание.
Тяжесть воспоминаний, как громадная морская волна, обрушилась на головы трех изгнанников. Они помнили, помнили слишком хорошо!.. И в какой бы уголок своего прошлого они ни заглянули, повсюду имя иезуита соединялось для них с идеей о преследовании, об измене и о яде.
— И как подумаешь, — сказал эшевен, минуту спустя, — как подумаешь, что по справкам, наведенным мной в Риме тайным образом, оказалось совсем другое…
— Вы, значит, интересовались судьбой вашей несчастной союзницы в такой неравной борьбе?
— Увы, синьора, я не хочу казаться в ваших глазах лучше, нежели я есть на самом деле. Чувство, более всего побудившее меня наводить справки, был страх; горестный опыт заставил меня понять, что за враги были эти иезуиты, и я наводил справки, чтобы узнать, хотя отчасти, об их планах. Те, кто наводил для меня эти справки в Риме, сообщили, что во дворце Борджиа произошла ужасная трагедия, что герцогиня, кардинал Санта Северина и отец Еузебио из Монсеррато были отравлены… и что из троих выжил только один иезуит, да и то только телом, так как его разум был омрачен помешательством.
Синьор Северини — теперь уже у него не было другого имени — весело улыбнулся.
— Мы расскажем вам все это позже. Но, судя по тому, что я понял из вашего рассказа, вам нечего жаловаться на судьбу: она вам весьма быстро доставила спокойствие, которого вы искали.
— О да, я был замечательно счастлив. Спустя год после моего бегства из Рима, я уже стал уважаемым и счастливым гражданином Амстердама. А все же, синьоры, долгие годы я не считал себя в безопасности, долгие годы я не засыпал ни одного вечера, не подумав, что отлично могу заснуть в эту ночь сном вечным. О синьора, какой ужас умеют внушить эти мерзкие люди!.. Они, вероятно, забыли меня, так как я был слишком слаб и бесхарактерен, чтобы их месть помнила обо мне, но все же в продолжении десяти лет я жил, постоянно опасаясь этой мести.
— Но разве здесь, в Голландии, эти изверги могут иметь какую-либо власть? — спросила герцогиня с беспокойством.
— О, они могут всюду проникнуть, — с горечью сказал купец. — Кто может быть уверенным, что храбрый воин, сражающийся и побеждающий испанцев, не член ордена?.. Кто может утверждать, что смелый депутат генеральных штатов, голос которого всегда раздается в защиту самых решительных и самых либеральных мер, не брат общины иезуитов? Кто может сказать, что благочестивый отшельник, утешающий и подкрепляющий бедного путника, не последователь Лойолы? Кто удостоверит, что моряк со стаканом в руке, распевающий гимны за нашу свободу, не иезуит?
— Он прав, мой друг, — грустно сказал синьор Северини.
— Вы обещали мне рассказать ваши приключения, — напомнил с почтительной настойчивостью муниципальный судья.
— Вы правы, мой друг, — ответила герцогиня, встряхивая головой, как бы желая прогнать грустные воспоминания. — Итак, знайте, что, отправив вас к отцу Еузебио с письмом, желания которого я вам сообщила, я получила от отца Еузебио ответ.
— А… воображаю, какой ответ!
— В нем заключалось только одно слово: muerte.
— Злодей! — прошептал Карло, вспомнив о том, что Еузебио приготовил для него.
— Тогда я рассудила, что мне остается принять только одно решение: я должна была умереть с любимым мной человеком и увлечь за собой в могилу также и нашего палача. Я не боялась смерти, особенно, когда она сопровождалась местью; что же касается до избранника моего сердца, то я знала, что могу на него рассчитывать…
— Дорогая Анна!
— Но вскоре. — прибавила Борджиа, — мне пришла другая мысль: зачем было умирать, зачем радовать этой последней победой наших врагов? Разве мы не могли обмануть их и жить, и, если возможно, начать жестокую борьбу с этим царством кровожадных лицемеров? Тогда я подготовила ту сцену, которую вам описали. Я и кардинал выпили легкое наркотическое вещество, а иезуиту я дала средство, способное усыпить его только после того как он помучается, словно грешник в аду. Это было наименьшее, чего он заслуживал.
И воспоминание об этой сцене и о корчах иезуита вызвали веселую улыбку на устах герцогини, эшевена и кардинала.
— Когда мы проснулись, — продолжала Борджиа весело, — я и мой друг совершенно уже оправились от этого легкого потрясения, а отец Еузебио еще лежал на ковре без чувств. Тогда с помощью моего мажордома Рамиро Маркуэца, знавшего все, мы положили тело иезуита в гроб, который и был поставлен в капеллу моего дворца; затем, взяв с собой золото и драгоценности и тщательно переодевшись, поторопились оставить негостеприимные стены вечного города.
— Воображаю себе лицо монаха, когда он проснулся в такой странной обстановке! — сказал эшевен, улыбаясь.
— Он проснулся помешанным. Нам рассказали, что его товарищи перенесли его в монастырь и что долго отчаивались возвратить ему здоровье и разум. Мы отправились во Францию, где Северини — это фамилия, принятая кардиналом, — устроился в Париже под видом знатока и любителя художественных вещей, и так прославился своим искусством определять их ценность, что очень скоро приобрел большую милость короля французского. Но наша радость была непродолжительна: Рамиро Маркуэц, оставленный мной в Риме с поручением сообщать нам все, что будет происходить, дал знать о выздоровлении иезуита…
— Дьявол сорвался с цепи! — пробормотал Каролюс.
— Так как мы постоянно были настороже, то и заметили вскоре после этого, что подозрительные лица бродят вокруг нашего дома и что за нами внимательно следят.
— Один подкупленный мной служащий в трибунале веры дал знать, что инквизиция собиралась арестовать нас. Мы недолго раздумывали и уехали в тот же вечер, и на другой день были уже на границе Швейцарии.
— Неужели и там вы не были в безопасности?
— Разве вы, жертва иезуитов, так мало их знаете? Мы их находили повсюду: как в совете короля французского, так и в консистории Кальвина; как между начальниками лиги, так и между знаменитыми протестантами. Преследователи окружали нас со всех сторон. В Америке испанские колоны напали на нас по приказанию архиепископа, в Англии нас преследовали протестанты, наущенные их священниками; даже в Японии, где мы в последнее время искали убежища, могущество этих людей возбудило против нас предрассудки языческого населения, и нас спасло только бегство… И теперь, приехав сюда просить у вас убежища, мы чувствуем некоторый упрек совести, Карло: кто знает, не станем ли мы причиной, что ненависть иезуитов распространится и на ваш дом, который до сих пор они щадили?
Дрожь пробежала по телу эшевена — его действительно мучило подобное предположение. Но, как человек смелый, он, улыбаясь, сказал:
— Здесь совсем другое дело: я эшевен, войска в моем распоряжении, и я могу рассчитывать на всех окружающих. К тому же я буду настороже и, уверяю вас, что тот дьявол, которому удастся поймать меня врасплох, будет очень хитер.
Разговаривая таким образом, они дошли до дома эшевена, где их встретила госпожа Федерика, красивая и важная матрона, очень полная, с не особенно умной физиономией, но зато добрая и ласковая.
Она подошла к путешественникам и приняла их так радушно, что до глубины души тронула изгнанников.
Двое прекрасных ребят, с белокурыми волосами и голубыми глазами, стояли по бокам матери и украшали ее гораздо более, нежели самые редкие драгоценности.
— Вы обладаете настоящим сокровищем, мессир Каролюс, — сказала герцогиня, глядя на счастливое семейство с искренней нежностью.
— И я сумею сберечь его, если понадобится, — сказал эшевен, отвечая улыбкой на комплимент римской аристократки.
День склонялся к вечеру. Оборванный, запыленный худой нищий, с глубоко впавшими глазами, подошел к дому, в котором Каролюс ван Бурен так радушно принял преследуемых орденом иезуитов иностранцев.
Нищий этот был очень стар; ясно видно, что он уже перешагнул восьмидесятилетний возраст. И тем не менее тяжесть лет казалась почти ничтожной в сравнении с теми изменениями, какие произвели в нем болезни и превратности судьбы.
После недолгой ходьбы несчастный старик начинает задыхаться, колени его подгибаются, и им овладевает мучительное чувство, чувство физического бессилия, тогда как душа еще сильна и борется. Но усилие духа вскоре преодолевало в нем слабость тела, и старик продолжал идти далее, не отклоняясь ни на одну линию ни вправо, ни влево.
Мы уже раньше указали на цель, к которой он стремился: то был дом Каролюса ван Бурена. Если бы эшевен доброго города Амстердама мог видеть глаза этого таинственного пришельца, пламенный и полный угрозы взгляд, и если бы с прозорливостью, в высшей степени возбужденной страхом, он мог прочесть в уме старого нищего, то ужас его еще более бы усилился и оправдался.
Наконец старик подошел к двери дома Каролюса и нашел там мать семейства, показывающую гостье свой дом. При звуке глухого голоса нищего обе женщины вздрогнули, и герцогиня оглядела проницательным взглядом человека, просившего ради Христа куска хлеба; не то, чтобы его голос или вид напоминали ей что-либо, но какой-то непобедимый инстинкт предупреждал ее, что следует остерегаться.
Но вид несчастного, дряхлого старика успокоил ее: как заподозрить врага в этом бедном, умирающем теле, которое, может статься, станет прахом… раньше, нежели наступит завтрашний день.
Какая-то монета переходит из рук госпожи ван Бурен в руку нищего, который благодарит дрожащим голосом и бредет дальше, пошатываясь из стороны в сторону. Но когда женщины не обращают уже на него более внимания, продолжая разговаривать между собой, старик оборачивается и бросает на герцогиню взгляд, которого было бы достаточно и для неопытных глаз, чтобы узнать его. Поэтому-то Каролюс ван Бурен, стоявший настороже, сходит со своего наблюдательного поста, находящегося в столовой, задумчиво шепча про себя: «Это он… это отец Еузебио. Решительно необходимо покончить с ним; этот человек не успокоится, пока не уложит всех нас в землю или сам… туда не отправится».
Ночь окончательно наступила.
Нищий не ушел в Амстердам, чтобы отыскать ночлег, как то можно было предположить, он не воспользовался полученной им монетой, чтобы подкрепить старое свое тело какой-нибудь пищей или отдыхом. Он все еще продолжал кружить вокруг дома эшевена и обходить вокруг него со скоростью, составляющей странный контраст с недавно еще столь немощным и дряхлым его видом. Наконец он находит место, кажущееся ему подходящим; это угол, образуемый выступом стены, находившийся против ярко освещенного окна. Приютившись в этом углу, нищий может явственно слышать все, что происходит в столовой ван Бурена.
В столовой собрались кардинал, герцогиня, жена ван Бурена и двое слуг. Что же касается эшевена, то он ушел на второй этаж под предлогом безотлагательного дела.
Иезуит очень внимательно прислушивается к словам, которыми обмениваются изгнанники, и время от времени его мертвенно бледное лицо освещается мрачной улыбкой. Он уже распростер свои когти над добычей и уже наслаждается, как дикий зверь, упивающийся кровью и живым мясом…
И занятый своей радостью, старик не замечает того, что происходит над ним, он не слышит шума, производимого тяжелой ставней, терпеливо и аккуратно снимаемой с петель…
Вдруг слышится какой-то удар: ставня со страшным грохотом полетела вниз, ударила иезуита по голове, расплющила его и превратила в бесформенную массу окровавленного мяса и раздробленных костей…
Страшный вопль послышался за окном столовой, в которую в эту минуту входил бодрый и улыбающийся ван Бурен. Он схватил свечу и бросился из дома во главе своих домочадцев и гостей.
Крик ужаса вырвался из груди всех присутствующих при виде изуродованного тела.
— Да это сегодняшний нищий! — узнала его жена ван Бурена. — Несчастный! Наша милостыня не принесла ему пользы!..
— Такой старик и умер такой ужасной смертью! — воскликнула герцогиня тоном глубокого сожаления.
Но Каролюс ван Бурен, подойдя к ней, сказал чуть слышно:
— Не жалейте его, герцогиня. Если бы этот несчастный остался жив, то неизвестно, что сталось бы с нами.
— Как?.. Дряхлый старик, которому оставалось уже так мало жить… оборванный незнакомец…
— Если бы у вас достало мужества порыться в этих жалких останках, то вы бы нашли на пальце этого мертвеца маленькое серебряное колечко… кольцо генерала ордена.
Герцогиня в ужасе вскрикнула и быстро отошла, точно этот мертвец мог еще причинить ей какое-нибудь непоправимое несчастье…
Вот чем объясняется причина, по которой кардинал Санта Северина, герцогиня Анна Борджиа и Карло Фаральдо умерли своей смертью несмотря на то, что имели несчастье оскорбить иезуитов. Фаральдо достиг звания бургомистра и умер уже после того как увидел своего старшего сына эшевеном, миллионером и восьмым сержантом в том самом полку, в котором сам Карло начинал свою карьеру. Этот случай был столь замечателен и необыкновенен, что заслуживает быть отмеченным.
ЭПИЛОГ
I Великий мученик
Дело происходит в половине XVIII столетия.
Туман, начавший окутывать католическую церковь уже в XVI столетии, превратился в болотные миазмы. Ничто не могло жить в темной атмосфере, окружающей главу церкви.
Целая серия порочных пап окончательно расшатала великое учреждение, господствовавшее столько веков. Появились папы, растратившие церковные сокровища на женщин, подобных Олимпии Памфили, на негодяев внуков или сыновей, подобных Шерлундати Фарнезе; были папы, употреблявшие оружие церкви и ее богатства, чтобы содержать целую толпу грязных людей и разные отвратительные учреждения или поддерживать преступления, не имеющие даже и того извинения, что это политические планы.
Мир, глаза которого были столь долго обращены на столицу католиков в то время, когда из нее исходили яркие лучи цивилизации, смотрел потом с суеверным страхом на ужасное зрелище пережитых ею потрясений в XVI и XVII столетиях.
Когда Пий V зажигал в глазах исступленного Рима костры инквизиции, когда Варфоломеевская ночь орошала благородной кровью дома и улицы Парижа, когда ужас, переодетый в доминиканского монаха с проницательными, хищными глазами, блестевшими из-под капюшона, предписывал католическое правоверие всем странам Европы, тогда разрешалось дрожать, но не смеяться. Страх уничтожал смешную сторону инквизиции, и эти последние остатки преследований средних веков были слишком кошмарны, чтобы над ними можно было шутить.
Но погасла даже и эта последняя сила реакции, когда папы начали употреблять церковные сокровища и отлучения от церкви не для того уже, чтобы поддержать конвульсию умирающего фанатизма, но для созидания и увеличения владений своих незаконнорожденных детей, тогда авторитет церкви и римского первосвященника получил смертельный удар.
Иезуиты не были в состоянии помочь этому. Они были главными зиждителями этой перемены в папстве. Если священник перестает быть врачом духовным, чтобы сделаться полезным агентом в делах светских интересов, то это было делом рук иезуитов. Если церковный авторитет с каждым днем все более и более ослабевал, если насмешливые шутки неверующих все сильнее расшатывали фундамент католической церкви, зато кровная аристократия и денежная не существовала без влияния и вмешательства иезуитов; ни один богач не умирал без того, чтобы иезуит не запустил лапу в его завещание…
Поэтому-то сама власть великого ордена возрастала даже и тогда, когда обрушивались последние камни церкви. Католиков могло и не существовать, весь мир мог загореться пламенем Реформации, что было до этого этим лицемерам? До тех пор пока на земле будут существовать честолюбцы, лицемеры и трусы, до тех пор иезуиты не могут потерять власти над миром.
Но с некоторых пор в церкви, казалось, повеяло новой жизнью. При виде разрушения храмов, при виде новых идей, грозящих из любви к свободе уничтожить все старое, жестокая необходимость заставила избрать папой кардинала чрезвычайно умного и с твердым характером.
Этот кардинал принял после своего избрания имя, которое всегда будут благословлять, имя Климента XIV. Человек чрезвычайно добродетельный, строгий к себе и снисходительный к другим, он часто окидывал умственным взором испорченность и разрушение, господствовавшее в те дни в здании католической веры. Его политическому уму представлялось два пути, ведущие к восстановлению прежнего церковного величия.
Первый был тот, по которому шли Пий V и Григорий XIII: это было правление ужаса. Для этого надо было увеличить власть инквизиции посредством полного согласия с политическими властями, зажечь на всех площадях католического мира костры для сожжения еретиков; стать во главе репрессий и, как Григорий XIII[62], выбить победные медали с надписью: Hugonotorum strage. Другой путь был путь, указанный уже полтора века назад отцами Трентского собора, а именно, надо было, чтобы католическое духовенство смутило своих врагов, дав благородное доказательство того, что оно следует догматам своего учения, и показать пример всех добродетелей. Нужно было, чтобы мир признал превосходство римской религии не вследствие угнетения епископами или страха доминиканского палача, но строгостью нравов и геройскими подвигами веры.
Первый путь был невозможен по многим причинам, главная из которых заключалась в том, что коронованные лица отказались употреблять свою мирскую власть в помощь ужасной мести судей-монахов. Веяние свободы, называвшееся тогда философским духом, проникло во все двери, к крайнему ужасу консерваторов и всех тех, кто привык считать преступлением малейшую оценку существующих порядков.
Во Франции парламент, поддержанный министром Шуавелем, изгнал иезуитов, считая их опасными для спокойствия королевства и обвиняя их в преступных заговорах против жизни короля. Оппозиция партии ханжей ни к чему не послужила, так как король находился под влиянием госпожи Помпадур, женщины чрезвычайно умной, не желавшей ни за что на свете допустить существование государства в государстве.
В Португалии маркиз де Помбаль, министр превосходивший могуществом даже и самого короля, готовился к принятию такой же меры.
А в Тоскане царствование Петра Леопольда выдвинуло целую когорту умных и либеральных министров, заставивших почувствовать влияние новых идей даже и при дворах неаполитанском и испанском. При таких условиях было бы невозможно желать возобновления пыток и аутодафе времен Франциска I и Сикста V, допустив даже, что папа был человеком, готовым избрать путь насилия.
Напротив, Климент XIV[63], человек просвещенного ума и кроткого характера, составил совсем другие планы. Свет привык презирать испорченный и развратный римский двор, — он должен был снова научиться уважать и почитать добродетель и святость в лице нового преемника апостолов.
Курия и религиозные ордены почти уничтожили престиж церкви; он реформирует курию и с любовью, но строго, наложит руку на религиозные ордены, на эти паразитические растения церкви, и без малейшего сожаления уничтожает те из них, которые идут вразрез с требованиями времени. Самым страшным и ненавистным из всех орденов был орден иезуитов, составлявший уже в продолжении двух столетий непреодолимую преграду для всякой сколько-нибудь прогрессивной или либеральной реформы, зарождавшейся в католическом мире. Короли, признававшие власть иезуитов, становились рабами ордена; те же, которые отталкивали ее, были уверены, что рано или поздно, но кончат худо.
После Генриха IV, короля столь любимого народом, ставшего во главе либерально-христианской Европы, и убитого агентом ордена иезуитов Равальяком, не было ни одного государя, который в случае отказа повиноваться требованиям ордена не должен был с минуты на минуту ждать, что ему поднесут стакан с ядом или покончат с ним ударом кинжала. И тем не менее в продолжение некоторого времени государи скрывали свое негодование на иезуитов.
Инсуррекционные[64] движения в Германии, во Фландрии и, наконец, в Англии, где они стоили жизни Карлу I, заставляли государей поддерживать защитников ордена и молчать.
Видя, что пики швейцарских республиканцев обратили в бегство испытанные в бою австрийские каски и столь знаменитые своей храбростью полки герцога Савойского, видя, что республиканцы Кромвеля вышли победителями из всех сражений и бросили вызов всей монархической Европе, отрубив голову Карлу I Стюарту, видя, что республиканские провинции Голландии и Фландрии так легко сбросили с себя испанское владычество и разбили таких славных предводителей, как Спинола, Веквесенс и дон Джиованни Австрийский, государи Европы ужаснулись и постарались найти опору, которая бы их защитила против грозного восстания плебеев.
А кто же мог дать им такую могущественную опору, как не иезуиты? Кто мог сравниться с иезуитами в искусстве усыплять народы и покорять мятежные умы, отвлекая их от дел земных и обращая их к небу?
А поэтому государи продолжали грызть удила и действовать в интересах иезуитов.
Да, XVIII столетию, представлявшему столь важную эпоху в истории человечества, было предназначено увидеть весьма странные вещи.
Оставленная в покое философия, признанная модным времяпрепровождением, проникла в классы, наиболее заинтересованные появлением новых идей.
Народная волна должна была бы, может быть, бороться в продолжение двух или более столетий, чтобы разрушить крепость, за стенами которой засела монархия, аристократия и духовенство; но короли, аристократы и духовенство сами невольно способствовали разрушению защищаемых ими стен.
Нашлись государи, провозгласившие такие реформы, которые непременно должны были повести к разрушению их трона. Появились аристократы, сначала нападавшие на свое собственное учреждение шутками и насмешками, а потом цвет французского дворянства должен был взяться за шпагу, чтобы сражаться в Америке против монархии и лигитимизма.
Наконец, нашлись епископы, нанесшие последний удар расшатанному зданию церкви как презрением, выказываемым ими к религии, проповедниками которой они себя называли, так и развращенностью своих нравов. Бог предназначил к гибели сторонников древнего мира и ослепил их.
Логическим последствием этого факта была вошедшая между высшими лицами в моду борьба с иезуитами, вместо веденной ими прежде борьбы с мыслителями, философами и вообще со всей толпой людей обездоленных.
Происшедшие в государствах антиклерикальные реформы были встречены аристократией одобрительно.
Немного времени спустя, католические дворы изгнали от себя иезуитов, которые нашли убежище только при дворе Екатерины, русской императрицы, понявшей, какими несравненными помощниками могли стать для нее члены этого ордена.
Папские владения были наполнены этими изгнанниками. Папа принял их, как мог, находя при своей бедности возможность помогать им. К тому же достопочтенные отцы приезжали не с пустыми руками. Хотя глава их ордена в Париже и оказался несостоятельным на несколько миллионов, все же кассы их были достаточно полны, чтобы удовлетворять всем их потребностям. Из испанской Америки постоянно прибывали корабли, привозившие под видом шоколада и индиго золотые слитки.
Но вскоре стало известным, что гонения и преследования нисколько не исправили иезуитов. В Риме и провинциях они продолжали составлять заговоры, возбуждать народ против изгнавших их государей и министров, строить им разного рода козни. Вследствие этого четыре правительства дома Бурбонов, царствовавших в Мадриде, Париже, Неаполе и Парме, соединились и решили нанести последний удар ордену, убедив папу декретировать роспуск ордена.
И вот именно во время этих-то столь интересных для всего христианского мира переворотов мы и находим папу Климента XIV, этого мученика, заплатившего жизнью за свою смелость.
II Просьба и угроза
Климент, сидящий на своем скромном кресле, обитом зеленым сукном, самолично рассматривал объемистые кипы бумаг, разбросанных по большому рабочему столу. Эти бумаги были получены из всех стран света.
Папская дипломатия, сведенная к нулю пока находилась в руках неспособных министров, тотчас же опять воскресла, как только сам глава церкви начал управлять делами.
Нунции, интернунции и другие представители папы, привыкнув к тому, что все их работы уничтожались противодействием иезуитов, не находя ни поощрения, ни помощи, кончили тем, что пребывали в бездействии. Самые умные придумали увеличить папское жалованье тайными субсидиями, получаемыми от иезуитов.
Климент все это изменил. Он твердо взял в свои руки ведение дел иностранной политики, и в настоящее время все проходило через его руки.
Ленивых он побудил взяться за дело поусерднее, и они повиновались, а неспособные и неловкие должны были уступить место другим, более способным к трудному делу, предпринятому папой. Что же касается тех из них, которые, являясь представителями папской власти, продали душу и совесть другой власти, вскоре намеревавшейся сделаться враждебной папе, то они очень быстро были разосланы по американским и сирийским миссиям.
Распечатывая одно за другим письма, присланные ему от разных иностранных дворов, папа с каждой минутой становился все мрачнее и мрачнее.
Лоренцо Ганганелли — папа Климент XIV — был человеком смелым, он уже давно решил пожертвовать своей жизнью ради торжества задуманного им дела. Но даже и самые смелые люди кончают тем, что обескураживаются, когда опасность постоянно возобновляется и становится слишком настойчивой, в особенности же тогда, когда эта опасность неизвестна и таинственна, и может появиться со всех сторон.
Климент распечатал одно из писем, оно было от его тайного лиссабонского агента; письмо было шифрованное, но папа прочел его совершенно свободно, так велик был его навык читать подобные письма. Суть письма состояла в том, что друзья иезуитов, оставшиеся в Португалии в большом числе, плели всевозможные интриги, с целью бороться с министром Помбалем. Из средств, употребляемых ими, самое гнусное (так как не было возможности бороться против него) было следующее: они распространяли среди невежественного населения как городского, так и сельского, предсказание о смерти жестоких гонителей иезуитов; одним из них, как легко было понять из предыдущего, был маркиз де Помбаль; что же касается другого, то несмотря на осторожность выражений было очевидно, что предсказание намекало на папу Климента XIV. В письме было прибавлено, что эти замаскированные угрозы производили сильное и неблагоприятное впечатление, лиссабонский агент умолял святого отца принять меры, чтобы это предсказание никоим образом не сбылось.
— Они готовят какой-нибудь гнусный заговор! В этом нет ни малейшего сомнения, — тоскливо проговорил папа. — Боже мой, Ты знаешь, что не ради себя я желаю еще пожить, но для того, чтобы оставить хоть что-либо улучшенным в Твоей церкви, со всех сторон осаждаемой врагами… Все же, да будет Твоя, а не моя воля!
В это время дверь отворилась, и ему доложили о приходе его сиятельства португальского посланника. Несколько минут спустя, благороднейший виконт Сааведра, пэр королевства Португальского и столь же знатный, как дон Джиованни ди Браганца, предстал перед папой.
Португалец поклонился с почтительным видом, выражавшим не только уважение к высокой особе первосвященника, но и сознание своего собственного достоинства.
— Может ли ваше святейшество дать мне аудиенцию весьма короткую, но чрезвычайно важную? — спросил посланник.
— Садитесь, виконт, — отвечал папа, — и объясните, в чем дело? Мы всегда готовы на всевозможные объяснения, так как теперь не такое время, чтобы наслаждаться приятным отдыхом.
Португалец поклонился и сел.
— Слова, которые я должен передать вашему святейшеству, не мои, — сказал он. — Это слова его величества короля португальского. Он умоляет вас отдать должное распоряжение относительно ордена иезуитов.
— Еще?.. — спросил папа, не в состоянии сдержать нетерпеливого движения. — Разве ваш король не знает тех громадных трудностей, которые я должен преодолевать? Я изучаю возможность реформы ордена, и только в том случае, когда я буду вполне убежден в невозможности его реформировать, приму строгие меры.
— Но между тем дерзость бунтовщиков увеличивается… И жизни короля и вашего святейшества грозит опасность.
Климент вздрогнул при этих словах, столь согласовавшихся с ужасными угрозами, заключавшимися в письме из Лиссабона. Но величественнее лицо его осталось бесстрастным.
— Я знаю свой долг и предстоящие мне опасности, — сказал он гордо. — Никакая человеческая сила не заставит меня отклониться от моего пути. Я занял престол святого Петра не для того, чтобы жить спокойно и счастливо, но чтобы править и защищать с опасностью моей жизни церковь Спасителя.
Португальский министр поклонился еще раз.
— Пусть ваше святейшество не увидит ничего иного в моих словах, кроме глубочайшего уважения и искреннего почтения. Умоляю вас, пусть ваше святейшество обратит внимание на то, что эта просьба моего государя мотивирована чрезвычайно важными опасностями, грозящими общественному спокойствию вследствие происков иезуитов. Впрочем, мой король слишком послушный сын святого трона, чтобы тотчас же не согласиться со всеми принятыми вашим святейшеством решениями.
Папа был обезоружен этой покорностью.
Он подумал минуту и потом сказал, как человек, принявший внезапное решение, тоном, не допускавшим возражения:
— Войдите сюда, виконт! — и он указал на боковую дверь, скрывающуюся за толстой портьерой.
— Ваше святейшество приказываете мне…
— Войти в ту комнату, чтобы невидимо присутствовать при моем разговоре с интересующей вас личностью.
Виконт повиновался. Климент ударил в гонг, и на его зов явился камердинер.
— Позовите отца Риччи, — сказал папа.
Климент говорил отрывисто, повелительно, как человек, действующий под влиянием какой-то лихорадки. Его приказание было исполнено тотчас же.
Вошел отец Риччи, генерал иезуитов. Это был человек высокого роста, костлявый, худой, с обширным лбом, лишенным волос. Его глубокосидящие глаза, выдающиеся кости лица и в особенности подбородок указывали на осторожную и сдержанную натуру; то был достойный глава иезуитов.
— Отец Риччи, — сказал папа отрывисто, — получили ли вы выписку всех обвинений в адрес вашего ордена, присланных мне со всех концов света?
Черный папа поклонился в знак подтверждения.
— Я приказал ордену загладить его ошибки, указанные в этих обвинениях. Что сделало ваше общество для удовлетворения справедливых требований католических государей и моих?
— Ничего, святой отец, — сказал генерал с невозмутимым спокойствием.
— Ничего? — вскричал Лоренцо Ганганелли. лицо которого вспыхнуло от негодования. — На мои приказания и на предписания, сделанные для блага христианства, вы отвечаете таким образом?
— Наш орден подает всему свету пример уважения и преданности святому трону, — медленно проговорил отец Риччи. — Пусть папа подаст знак, и все иезуиты, начиная с генерала до последнего послушника, радостно пойдут на пытку за честь папства.
— И чтобы почтить его, — сказал гневно Климент, — вы начинаете с того, что ослушиваетесь его приказаний?
— Мы их с точностью исполнили, святой отец, — спокойно отвечал иезуит.
— Берегитесь, отец Риччи! Я не расположен выслушивать увертки вашей казуистики!
— Здесь нет уверток, ваше святейшество, — сказал генерал, лоб которого покрыла легкая краска при этом оскорбительном упреке.
— Папа приказал нам отложить наши честолюбивые стремления, прогнать из среды нашей продажных, беспокойных братьев, обратить к Богу деятельность, которую мы употребляли для исполнения наших политических целей…
— Ну…
— Ваше святейшество, в нашем ордене не существует честолюбивых стремлений, между нами нет иезуитов, запятнанных теми тяжелыми грехами, которые папа совершенно справедливо желает подавить, а поэтому нам не пришлось наказывать, так как виновных не существует.
На мгновение Климент был поражен бесстыдной дерзостью этого человека. Отрицать честолюбивые стремления ордена, который ради своих политических целей не отступил даже перед убийством такого короля, как Генрих IV, который даже в настоящее время основывал в Америке Парагвайскую империю в ущерб коронам португальской и испанской, было такой дерзостью, какую мог позволить себе только отец Риччи. Тем не менее Климент ответил со своим обычным хладнокровием:
— Отлично, я хвалю усердие генерала ордена и не сомневаюсь, что оно было велико, хотя и не дало никаких результатов. Но тем не менее я получил совершенно иные сообщения и, основываясь на них, принял относительно ордена решение, которое вы сейчас же потрудитесь написать…
— Но, ваше святейшество…
— Я сужу как властитель и безапелляционно, — гордо сказал папа. — Теперь прошло время споров, и пришло время повиновения.
Генерал сел, и папа продиктовал ему:
«Уничтожаются иезуитские монастыри повсюду, где католическое правительство страны того потребует, справедливо мотивируя свое требование общественными интересами.
В других странах число иезуитских домов и послушников должно быть наполовину уменьшено.
Иезуитам запрещается принимать послушников моложе двадцати лет в том случае, если на то дано позволение родителей, и не моложе двадцати пяти лет, если его нет.
Иезуиты подчиняются во всех епархиях авторитету епископа и прекращают всякие изъятия их из этих правил и привилегий в этом смысле.
Дана полная индульгенция тем правительствам, которые до сего дня завладели богатствами иезуитов в том случае, если эти богатства будут употреблены на благотворительные дела и на пользу церкви».
Риччи написал этот грозный декрет, уничтожавший в одну минуту труды двух столетий, не выказав ни малейшего волнения на своем неподвижном, как мрамор, лице.
Но когда папа приказал ему подписать этот акт, генерал поднялся со своего места.
— Ваше святейшество дозвольте мне не подписывать, — сказал генерал бледный, с судорожно сжатыми зубами.
— Вы подпишете, отец Риччи! Генерал ордена обязан мне, согласно его клятве, абсолютным повиновением, а вы знаете наказание, которому подвергаются клятвопреступники.
— Я более не генерал ордена — да будет угодно вашему святейшеству принять мою отставку и позаботиться с этой минуты о назначении моего приемника.
— Берегитесь, отец Риччи, — сказал тоном угрозы Климент XIV. — Берегитесь, так как эта реформа, честно вами принятая, есть единственная надежда на спасение ордена.
— Мои братья не примут спасения, предложенного им за такую дорогую цену. Общество Иисуса учреждено Игнатием Лойолой на настоящих, неизменных основах. Иезуиты не могут изменить их, не изменив своему долгу. Sint ut sunt, aut non sint[65]. Они останутся такими, какие они есть, или перестанут существовать!
— В таком случае они перестанут существовать! — воскликнул Климент XIV, в высшей степени возмущенный.
И он подбежал к своему столу, где была приготовлена булла о роспуске общества иезуитов. Это был замечательный документ по своей разумности, логике, по истинно христианскому чувству, акт против иезуитов, обращенный ко всему католическому миру.
Климент сел и подписал на оставшейся белой части пергамента: «Дана в Риме за печатью кольца святого Петра. Климент папа XIV».
— Отец Риччи, — сказал он затем дрогнувшим голосом, — я принял одну из ваших альтернатив: с этой минуты орден иезуитов уничтожен.
Отец Риччи поклонился, словно это заявление, превращавшее в простого монаха человека, более могущественного, нежели все короли земные, нисколько его не взволновало.
— Ваше святейшество так решили, — сказал он покорным тоном. — Нам остается только опустить голову и повиноваться; но позвольте вас спросить, какой монастырь назначаете вы мне, как убежище для моей старости?
Климент позвонил.
— Позовите капитана швейцарского караула, — приказал он вошедшему лакею.
Когда вошел капитан, солдат воинственного вида, папа сказал ему, указывая на монаха:
— Капитан, потрудитесь отвезти достопочтенного отца в крепость замка святого Ангела; возьмите с собой столько людей, сколько вам понадобится для исполнения приказания.
Капитан поклонился.
— Отдайте это письмо коменданту замка, — прибавил Климент, приписав несколько строчек на листе бумаги, — и скажите ему, что я возлагаю на него ответственность за исполнение этих приказаний.
— Повинуюсь вашему святейшеству, — сказал капитан, приближаясь к монаху.
Но генерал иезуитов отступил, и высокомерным взглядом удержал швейцарца на почтительном расстоянии, поклонился папе, скрестив руки на груди, и вышел в сопровождении капитана, словно посланник в сопровождении своей стражи.
Едва только вышел Риччи, как виконт Сааведра, португальский посол, не пропустивший ни одного слова из этого разговора, слышанного им с того места, где он был спрятан, вышел и бросился к ногам папы.
— Ваше святейшество, вы превзошли даже мои надежды! Никогда авторитет и величие государя и папы не выражались так благородно! Весь свет, святой отец, одобрит ваше великодушное решение.
Климент был задумчив.
— Видите вы эту буллу, виконт? — спросил он грустно.
— Буллу, уничтожающую иезуитов? Документ, который увековечит навсегда имя Климента XIV?
— Это возможно, — сказал Климент, печально улыбаясь, — но покуда примите в соображение вот что, виконт, и вспомните, когда придет время… Подписав сегодня этот пергамент (он положил руку на буллу), я подписал свой смертный приговор.
III Распятие праведника
Прошло несколько месяцев. Булла, опубликованная Климентом XIV, стала искрой, воспламенившей здание Лойолы. Мнение публики, всегда чрезвычайно неблагоприятное для отцов иезуитов, стало еще неблагоприятнее с тех пор как над ними был произнесен приговор непогрешимого оракула, самого верховного главы церкви. Правительство поторопилось воспользоваться актом, который не только прощал обиды, нанесенные иезуитам, но и зачислял их в число добрых дел и заслуг перед церковью. Повсюду поторопились распустить это зловещее общество; монастыри были закрыты, имущество их конфисковано, а итальянские монахи отправлены на свою родину.
Папа, настолько же сострадательный к людям, насколько неумолимый к учреждению, принял очень ласково разогнанных овец, дал им вакантные места в церквах и всячески помогал им. Тогда все увидели, как была сильна дисциплина иезуитов, как трудно было вновь изменить, так сказать, принципы, но не характер людей. Те самые священники, которые под неумолимым правлением высшего совета своих начальников были настоящими иезуитами, то есть людьми безжалостными, хитрыми, не знавшими ни упреков совести, ни сожалений, когда дело шло об исполнении приказаний высших властей, сделались превосходными священниками, в особенности сельскими.
Тяжесть законов Лойолы не подавляла более их волю, и они стали снова людьми. А между всеми происшествиями, приключившимися вследствие уничтожения ордена, самыми замечательными были те, которые произошли в Парагвае. Иезуиты там создали их знаменитое Ridnzioni, колонии индейцев, которых приучили жить как послушников монастыря. Железная дисциплина сгибала все головы под ярмо иезуитского священника; иезуиты позволяли индейцам выбрать из своей среды синдика[66]. Но это достоинство не избавляло магистра медного цвета от выговоров, когда преосвященный отец считал их нужными.
Эта жизнь была так монотонна и нагоняла такую отчаянную тоску на несчастных индейцев, запертых в этом гигантском монастыре, что один из них заявил французскому путешественнику: «Мы не боимся смерти, так как наша теперешняя жизнь хуже, чем смерть». Несчастные индейцы так отупели под бичом иезуитов, что не было народа, которым было бы легче править. Они не только не старались никогда избежать налагаемых на них духовных и телесных наказаний, но когда индеец ловил себя на какой-нибудь греховной мысли, то сам отправлялся к отцу иезуиту и умолял его назначить ему необходимое число ударов кнутом для искупления его греха. Эта деградация человеческого духа, это пассивное послушание, превращавшее разумное существо в беззащитное и терпеливое животное, этот отказ от всякого человеческого достоинства под ферулой[67]недостойного священника и являлась гордостью святых отцов! Все это было делом их рук!.. Испанский и португальский короли не могли желать себе слуг более послушных и привязанных. Правда, это послушание было послушанием овец, но деспотам и не надо другого. Тем не менее, частично раньше буллы Климента XIV, частично позже импульса, данного этим великим актом, даже и при дворах королей пробудился великодушный дух гуманности. Испанский король, справедливый и образованный монарх, постыдился иметь своими подданными стадо овец, направляемых хитрыми и недостойными доверия священниками. Он приказал уничтожить иезуитские учреждения в Парагвае, арестовать отцов и отправить их в Европу под должным надзором.
Знаменитый французский адмирал Богенвил присутствовал при разгоне этих орденов. Принятые предосторожности указывали, что знают, с какой силой имеют дело. Если бы иезуиты имели время подготовить сопротивление, пламя восстания запылало бы по берегам больших рек южной Америки. Сообразительность, быстрота и решимость маркиза Вукарелли, испанского генерала и губернатора, помешали произойти этому несчастью. Воле короля повиновались в точности; иезуиты, видя, что они не подготовлены, не оказали никакого сопротивления. Они были посажены на испанские суда и отправлены в Европу.
В то же время общее возмущение всех правительств и всех наций изгоняло этих мрачных заговорщиков отовсюду, где они господствовали. И так как в продолжение долгого времени они держали в своих руках все интересы и все нити власти католического мира, то им и приписали все преступления, совершавшиеся в Европе.
Из этих обвинений, может быть, одно только было справедливо. Но и его вполне достаточно, чтобы показать, каковы были эти монахи, и чтобы покрыть вечным стыдом последователей Лойолы.
Климент XIV, под влиянием великодушного порыва подвергший жизнь свою опасности, чтобы освободить человечество от этого ненасытного вампира, поплатился за свой героизм. Он захворал какой-то необыкновенной болезнью.
Во всей цивилизованной Европе страстно желали выздоровления этого знаменитого папы, этого праведного преемника апостолов. Но эти желания не сбылись. Впрочем, народ, с его непогрешимым инстинктом, не обманулся, народ знал, от какой болезни умирает несчастный папа.
Климент XIV умирал отравленный.
Из глубины своей темницы в замке святого Ангела отец Риччи направлял месть. Иезуиты не удовольствовались желанием видеть мертвым викария Христа, они хотели, чтобы его смерть сопровождалась тяжкими мучениями, чтобы в будущем никто не осмелился предпринять что-либо против их общества; хотя оно было уничтожено и рассеяно, но все же орден иезуитов существовал. Его братья наполняли комнаты Ватикана, окружали умирающего мученика и примешивали яд в его пищу и питье.
Но когда наконец Климент умер, когда перед безжалостно жестокими людьми, поразившими его, лежал только холодный труп, тогда-то и выразилось как могущество, так и жестокость иезуитов.
Доктора обнаружили яд, но чудовищные угрозы заставили их молчать, и отравленный папа был погребен без всякой пышности и неотомщенным.
И не только это; едва папа сошел в могилу, сатанинская радость членов общества иезуитов победила их обычную осторожность.
Тотчас же вышли в свет стихотворные сатиры и пасквили, в которых мучительная смерть бедного Климента была выставлена как справедливое наказание Провидения, наложенное на истребителя ордена иезуитов. Память папы была осквернена нескончаемой клеветой, и иезуиты, уничтожившие своего могущественного недруга, снова принялись за прерванное дело — покорение всего мира.
Они имели сильную точку опоры: русское правительство растворило перед ними ворота своей империи; различие религии не помешало понять императрице Екатерине, каким прекрасным инструментом были святые отцы и какую помощь они могли оказать в деле удержания в рабской покорности католических наций.
Итак, все заставляло предполагать, что через несколько лет тот смелый поступок, за который папа Ганганелли заплатил своей жизнью, не оставит никакого следа, и что орден Лойолы будет восстановлен еще более усилившимся и с многократно возросшим престижем, всегда приобретаемым победой в борьбе.
Но одно происшествие расстроило расчеты иезуитов и из союзников.
Разразилась Великая французская революция.
Народная месть вырвала с корнем суеверие. Иезуитская организация, процветавшая в тени королевской власти и папских ключей, вторично очутилась брошенной в водоворот борьбы, лицом к лицу с сорвавшимся с цепи львом.
Менее таинственное учреждение претерпело бы участь средневековых учреждений, исчезнувших в урагане революции. Если бы иезуиты начали бороться открыто против революционной злобы, то они бы так же были уничтожены. Но не без причины Европа привыкла признавать в этих отцах самых искусных политиков, посвятивших себя служению наиболее безжалостной и логической идее, которая когда-либо существовала. Вместо того чтобы поставить на пути революции плотину, которая была бы очень скоро опрокинута вместе со своими неосторожными защитниками, дети святого Игнатия деятельно работали, чтобы возбудить самые жестокие и самые кровавые страсти революции. Люди, впоследствии разоблаченные как члены ордена — достаточно назвать одного отвратительного Фуше[68], — устроили так, что движение, начатое во имя самой благородной идеи и для возрождения подавленного народа, превратилось в бесчеловечные кровавые вакханалии, возбудившие в честных людях такое глубокое отвращение, что принудили их искать спасения под защитой шпаги монарха.
Последующие события показали насколько были правы со своей отвратительной точки зрения иезуиты, сделавшие такой ужасный расчет. За триумфами свободы, отравленными ужасами излишества, последовала страшная реакция, прекратившаяся в некоторых местах только несколько лет тому назад, а в других еще продолжающаяся.
С тех пор это общество сделалось официально милицией[69] церкви. Борьба между настоящим и черным папой прекратилась со смертью Климента XIV. Официальная церковь признала себя побежденной и вполне отдалась во власть своих коварных наставников. После Климента, мы уже не видим между папами никакой реакции: Пий IX в 1848 году действительно на минуту заразился патриотизмом, расстроившим планы иезуитов и Австрии. Но вместо того чтобы излить свой гнев на самого папу, иезуиты стали искать тайного творца этой либеральной политики. Они открыли, что кардинал Людовик Микара, родом сицилиец, был убежденным патриотом, и что его мнение очень ценилось Пием IX. Микара умер так кстати, что многие возымели некоторые подозрения. Как бы там ни было, Пий IX опять стал дружить с Австрией и отлучил от церкви восставшую Италию.
Но нельзя думать, чтобы папы, в особенности же наиболее умные и великодушные из них — а Лев XIII занимает между этими последними чрезвычайно высокое место, — не поймут, насколько унизительно для них самих и пагубно для церкви преобладание ордена, возбуждающего неизвестно что более, страх или ненависть, во всем цивилизованном мире. Хотя они знали и знают, что в настоящее время папа рисковал бы слишком многим, если бы употребил свою власть на уничтожение иезуитов. Они помнят смерть Климента XIV и думают, что в наше время преступление может быть совершено гораздо легче, так как вследствие требований времени слуги и священники, окружающие папу, принадлежат сами к этому ордену или состоят у него на жалованье. Иезуиты скорее, чем допустить обновление церкви посредством избавления ее от их мертвящего влияния, согласны, чтобы она погибла вместе с ними в тот день, когда они выжмут всю жизненную силу из этого древнего учреждения, с единственной целью возвыситься самим. Они, как достойные преемники Лоренцо Риччи, умирая, убивавшего своего врага, охотно повторят фразу непреклонного иезуита: Sint ut sunt, sunt non sint.
А потому, когда мы видим церковную власть борющуюся с вредным упрямством против непреклонной необходимости вещей, иногда слышим из уст праведного и справедливого священника злобные и непристойные слова, то мы не обманываемся в значении подобных заявлений.
Это не церковь, свободно говорящая в силу своей божественной миссии; это уступка трусов, повинующихся приказанию черного папы!..
СИКСТ V
Пролог Пастушок
Монтальто, маленькая деревушка близ Лорето в провинции Марка-Оккона, принадлежит к плодороднейшим местностям Италии. Многие города этого округа в старину были свидетелями великих событий, но постепенно, падая все ниже и ниже, превратились в руины, наводящие на грустные мысли о непрочности мирского величия. История стала заниматься Монтальто, этим скромным провинциальным уголком, с тех пор как папа Сикст V учредил там епископство. В 1545 году Италия была крайне ослаблена франко-испанской войной и внутренними раздорами. Солдаты неприятельские и свои истощали ее производительные силы. В Риме правил папа Павел III[70] (Фарнезе); его наследники и дети, к числу которых принадлежит знаменитый негодяй Петр Людовик, варварски транжирили все церковные доходы. В ту эпоху учение Лютера, как пламя пожара, охватило всю Европу. Германия, Англия, Голландия и Швейцария отпали уже от святого престола. Ересь стала проникать во Францию, возбудив в ней гражданскую войну. Италия тоже не была защищена от Реформации, последователи Лютера являлись туда из Германии и Швейцарии и совращали народ. В это злосчастное время на всем полуострове царил страшный произвол; под прикрытием знамени якобы интересов святой католической церкви совершались великие злодейства. Микеланджело в своих «Заметках» рисовал страшную картину несчастного положения Италии. Папа Климент VII[71], желая возвести на престол своего незаконного сына Александра, продал Флорентийскую республику Карлу V. Таким образом, папство соединилось с императорством и создало страшный бич, угнетавший Европу несколько столетий, — инквизицию. В Италии лишь в некоторых городах остались слабые проблески науки и искусства. В Ферраре жил Ариосто[72]. В Риме, хотя слабо, но еще бился пульс Юлия II и Карлоса I. Но все эти проблески вскоре были затушены. Насытить алчность папских племянников[73] уже не хватало доходов государства и сокровищ церкви, бессовестно расхищаемых ими. Но если в городах порой блестели слабые лучи цивилизации, то в провинциях царил полнейший мрак невежества. Феодалы в своих неприступных замках жили вне закона: формировали банды из преступников, грабили по большим дорогам путешественников, насиловали женщин, поджигали целые селения и вообще безнаказанно совершали страшные злодеяния.
Вот в каком положении находилась несчастная Италия, когда юный пастушок Феличе Перетти сидел под развесистым дубом монтальтского леса и вырезал ножом буквы на своем посохе. Лицо молодого пастушка было красиво, черты правильны, полны выражения энергии, в особенности были замечательны большие черные глаза, они блестели, точно два раскаленных угля. Копна черных волос на голове и бронзовый цвет лица служили доказательством южного происхождения юноши. Он был замечательно хорош собой. Стадо, состоящее из двух десятков свиней, расположилось тут же, близ дуба, желая скрыться от полуденных лучей солнца. Это был час, когда, по мнению крестьян, прилетает il demonio meridionale[74] и усыпляет людей. Перетти также находился в полудремоте, вдруг слух его уловил стук копыт скачущих лошадей, он быстро вскочил и начал прислушиваться. Вскоре из-за деревьев показались трое всадников; на седле одного из них лежала, по-видимому, без сознания молодая красивая крестьянка в изорванном платье. Первым порывом Феличе было спасти девушку; он кинулся вперед, но тотчас же остановился, горькая улыбка появилась на губах юноши: что он мог сделать со своей пастушеской дубинкой против вооруженных разбойников? К тому же они быстро проскакали на своих лошадях, и догнать их не представлялось никакой возможности. Почти вслед за похитителями бежал какой-то старик, оглашая лес отчаянными криками.
— Что с тобой, добрый человек, кого ты ищешь? — спросил, подходя к нему, пастушок.
— Мою дочь похитили разбойники синьора Сан-Фиоренцо, — отвечал старик, рыдая… — Мою милую Анну-Марию!.. О я несчастный!.. Они убьют ее, непременно убьют!
— Успокойся, старичок, уверяю тебя, что дочь твоя не будет убита, напротив, ее богато разоденут, ты это увидишь в самом скором времени. Ты крестьянин синьора Сан-Фиоренцо?
— Нет, я из Монтальто. О моя дорогая Анна-Мария!..
— Когда увозили твою дочь, разве из жителей никого не было?
— Как не быть, все были налицо, на их глазах мою дочь украли, и никто, ни один человек не сделал шага, чтобы помешать злодеям, да это и понятно: кому же весело болтаться между небом и землей, Ты, верно, и сам знаешь, кто такой синьор Сан-Фиоренцо.
— Знаю, — угрюмо отвечал юноша. — К несчастью, страх сковывает руки простому народу; знатные пользуются этим и угнетают его. Горсть синьоров совершенно безнаказанно совершает самые неслыханные злодейства над простолюдинами. Это грустно, очень грустно, — прибавил он, опуская свою красивую голову на грудь.
После краткого молчания юноша продолжал:
— К несчастью, тот, кто бы должен защищать бедный народ от насилия разбойников, сам объединился с ними. О, если бы у нас был честный и энергичный папа, вникающий в нужды народа, синьоры не посмели бы обижать нас! К сожалению, пока это только мечта, наши правители слепы к народным бедствиям. Кому какое дело, что твоя несчастная дочь сегодня послужит игрушкой знатному развратнику? Разве магистрат Анконы и благочестивейшие кардиналы станут заниматься такими пустяками?
Старик ничего не возразил, безнадежно махнув рукой, он тихо побрел обратно в Монтальто.
Между тем полуденное солнце стало сильно припекать. Выбрав самый развесистый дуб, юноша лег под него и продолжал думать об угнетении простого народа знатными синьорами. Но трагические происшествия этого дня еще не окончились. Размышления пастушка были прерваны другой сценой, в те варварские времена самой обыкновенной. На дороге показался экипаж, запряженный шестью мулами. Внутри экипажа сидели красивая, богато одетая женщина и почтенного вида старый синьор с окладистой седой бородой. Перетти был поражен необыкновенной красотой молодой дамы; время от времени она обращалась к сидевшему рядом с ней старику, и тот, склонив голову, очень почтительно отвечал ей. Феличе наблюдал эту сцену, любуясь красивой путешественницей; экипаж медленно двигался вперед и наконец поравнялся с дубом, под которым расположила пастушок. Вдруг, точно из земли, выросли два бандита, с головы до ног вооруженные. Один из них схватил под уздцы мулов и остановил их, а другой приставил пистолет к груди старого синьора. Феличе видел, как сверкнули глаза молодой красавицы, в них не было заметно страха, глаза точно пылали негодованием. Старый синьор, напротив, очень испугался и побледнел, как полотно. Юноша, видя эту сцену, задыхался от волнения, ему во что бы то ни стало хотелось спасти прелестную синьору, сохранившую присутствие духа в минуту опасности. Но разве он, почти ребенок, мог вступить в борьбу с этими людьми, за поясами которых были громадные кинжалы, а в руках заряженные пистолеты.
«Тем не менее я должен спасти храбрую красавицу, хотя бы мне самому и пришлось погибнуть», — прошептал пастушок.
Он посмотрел на груду камней, лежавших у его ног. Феличе вспомнил бой Давида с Голиафом. Выбрав самый крупный камень, он стал прицеливаться. «Промахнусь — меня ожидает смерть, попаду — она будет спасена». — Мысленно прочтя молитву, он швырнул камень в бандита, стоявшего с поднятым пистолетом около старого синьора. Феличе Перетти был молод и очень силен, а главное, отличался необыкновенной ловкостью; камень, брошенный им, попал прямо в лоб разбойника и свалил его с ног. Пользуясь моментом, пастушок с ловкостью кошки прыгнул на другого бандита и изо всей силы ударил его по голове дубинкой; этот также повалился на землю. Увидав, что красавица синьора избавлена от опасности, пастушок вперил в нее свои глаза с каким-то благоговением. Самая приветливая улыбка синьоры была ответом на этот взгляд. Между тем из-за деревьев показался отряд солдат, то были телохранители красивой синьоры и старика. Начальник отряда, увидав юношу с дубинкой в руках, стоявшего около экипажа, выхватил шпагу и бросился на него. Но молодая синьора, сделав повелительный жест, вскричала:
— Остановитесь, синьор Оливерто, вложите вашу шпагу в ножны и поблагодарите этого молодого человека, он спас нам жизнь, без его помощи бандиты убили бы меня и синьора Бальтасара почти на глазах ваших солдат, неизвестно почему так далеко отставших.
Начальник отряда побледнел.
— Клянусь вашему высочеству… — лепетал он.
— Напрасно оправдываетесь, синьор Оливерто, — строго возразила дама. — Факт налицо, вам не следовало так далеко отставать. Подойди ближе, храбрый юноша, — обратилась она к пастушку, — скажи мне, как тебя зовут.
Из-за своей застенчивости Феличе уже готов был убежать в кусты, но красавица синьора до такой степени его очаровала, что он невольно исполнил ее желание, приблизился к экипажу и сказал:
— Меня зовут Феличе Перетти, синьора.
— Ты спас нам жизнь, милый юноша, — продолжала красавица, — и в награду можешь просить все, что ты пожелаешь.
— Разве можно просить награду за то, что я, как христианин, подал руку помощи ближнему? Это мой долг, — с достоинством отвечал Перетти.
— Все это прекрасно, великодушный молодой человек, — заметил старый синьор, уже оправившийся от испуга, — но герцогиня Пармская, дочь властителя Франции, не может оставаться в долгу ни у короля, ни у простолюдина, а потому я и прошу тебя сказать, какую награду ты хочешь получить?
Юноша, как было видно, не слушал старого синьора, он не мог оторвать глаз от герцогини. Его вовсе не поразил громкий титул молодой дамы, он ей любовался как женщиной. Глаза юноши горели страстным огнем, точно ему явилось какое-то божественное видение. С прозорливостью, свойственной каждой хорошенькой женщине, герцогиня поняла, что ее волнующая красота поразила этого дикого пастушка, и она приятно улыбнулась. Между тем старый синьор Бальтасар продолжал допытываться: какую награду юный герой желает получить?
— У нас нет времени долго стоять здесь, — сказал он, — до вечера мы должны поспеть в Лорето, а теперь пока прошу тебя принять вот эту безделицу, — продолжал он, протягивая Феличе кошелек, туго набитый золотом. — Эти деньги могут обеспечить всю твою жизнь.
— Синьора, — сказал юноша, обращаясь к герцогине и отстраняя рукой протянутый ему кошелек, — если вы уж так милостивы ко мне, то не откажите объяснить: может ли человек простого звания, не дворянин, быть священником?
— Вне всякого сомнения, — ответила герцогиня, крайне удивленная таким странным вопросом, — святая церковь призывает под свое лоно всех своих верных сынов, и простой крестьянин, если будет достоин, может достигнуть высоких рангов, даже быть избранным святейшим папой, но для этого прежде всего необходимо много и долго учиться.
— Синьора, — сказал живо пастушок, — я сам выучился грамоте без помощи учителя и мне бы очень хотелось образовать себя.
Герцогиня с удивлением смотрела на честного юношу, черты лица которого были выразительны и энергичны.
— Ты, значит, хочешь стать священником?
— Это мое самое пламенное желание!
— Хорошо. Отправляйся завтра к настоятелю монастыря святого Франциска в Лорето; он получит от меня приказание на этот счет. Но, пожалуйста, не забудь, если тебе понадобится что-нибудь в жизни, обращайся прямо лично к герцогине Пармской Юлии и верь, дитя мое, твоя просьба будет исполнена. Граф, прикажите трогать, — прибавила она, обращаясь к старому синьору Бальтасару, и, любезно кивнув головой пастушку, скрылась внутри экипажа.
Когда кортеж исчез из глаз, и бубенцы замолкли, Феличе Перетти опомнился и тихо прошептал: «Итак, я благодаря этой прелестной синьоре вступаю на новое поприще. Что же меня ожидает впереди, скромная сутана простого монаха или пурпурная мантия кардинала? Про то ведает один Господь Бог».
На другой день Феличе Перетти отправился в Лорето. Одет он был в самое лучшее платье, которое нашлось в его гардеробе. В кармане коротеньких брюк лежала серебряная монета — его единственное богатство. Небо было сумрачно, в воздухе парило, все предвещало грозу. Взглянув на небо, покрытое тучами, юноша подумал, что было бы гораздо удобнее оставаться в своей хижине. Эта мысль вызвала улыбку на его губах, и он прошептал: «Я оставляю мое скромное ремесло, для того чтобы броситься в водоворот страстей, управляющих миром. Быть может, и мне суждено быть уничтоженным в нем. Но лучше пасть от небесной стрелы, чем сгнить подобно павшему с дерева листу!»
Между тем гроза приближалась, уже слышались раскаты грома. Феличе с беспокойством смотрел кругом; на расстоянии нескольких миль не было видно никакого жилья. Среди поля стоял лишь один старый ветвистый дуб; пастушок, видя приближение тучи, направил шаги к дубу. В прежнее время также, как и теперь, в деревнях не знали, что высокие деревья служат проводником скопившегося электричества. Подойдя к дубу, юноша увидел странную фигуру, это была старуха, сидевшая, прислонившись к стволу дерева. То была известная Беттина, считавшаяся всеми колдуньей. Перетти узнал ее и невольно попятился назад. Он хоть был и очень умный мальчик, не верящий в сверхъестественное, но в те мрачные времена, когда святая коллегия и сам папа верили в колдовство, было весьма обычным для простого деревенского необразованного мальчика разделять общее мнение на этот предмет. Юноша со страхом смотрел на старуху.
— Ты, Феличе, также боишься колдуньи! — вскричала Беттина. — А ведь ты один из самых разумных юношей округи. Жаль, очень жаль, что гордый сокол превратился в трусливого голубя. Неужели рассудок тебе не говорит, что вся эта вера в дьявольщину, есть прямое доказательство невежества? Подойди ко мне ближе, добрый мальчик, и сядь тут.
Феличе стало совестно, он подошел к старухе и сел под дерево по ее указанию.
— Вот так-то лучше, — продолжала Беттина, — здесь ты сидишь, хотя и рядом с ведьмой, но тебя по крайней мере не мочит дождь; а эта христианская купель не всегда бывает приятна. Не правда ли? — спросила она, разразившись сатанинским хохотом.
В это время блеснула молния, загремел гром и застучали крупные капли дождя. Старуха и юноша, защищенные развесистыми ветвями дуба, сидели, точно под крышей, дождь их почти не касался. Колдунья пристально смотрела на Феличе. Наконец это ему надоело, и он воскликнул:
— Что ты на меня так уставилась, затеваешь какую-нибудь дьявольщину? Смотри, старуха, я уложу тебя этой дубинкой, прежде чем явится к тебе на выручку черт!
Старуха не обратила внимания на эту угрозу и прошептала:
— Шестьдесят лет я занимаюсь изучением физиономий людей, и в жизни моей никогда не видала таких ясных указаний будущей судьбы человека, — и, обращаясь к Перетти, громко сказала: — Ты знаешь, что я умею предсказывать будущее? Недаром ты меня тоже принимаешь за колдунью.
— В таком случае скажи, что меня ожидает?
— Дай мне твою руку и не забудь, Феличе, что бедная нищая не имеет другого хлеба, кроме милостыни.
Пастушок вынул из кармана свою единственную монету и подал ее старухе.
— Великодушен, как король! — прошептала старуха. — И странно, что такая великая душа облечена в тело пастуха. Дай мне твою руку.
Рассматривая его ладонь, ворожея говорила:
— Вот линия долгой жизни, а вот другая, которая прямо указывает, что ты, Феличе Перетти, достигнешь высоких рангов.
— Вот видишь, старуха, какую ты чушь несешь, — вскричал сконфуженный юноша. — Ну как я могу достигнуть высоких рангов — я, простой пастух?
— Я тебе говорю, — отвечала ворожея, — что ты будешь могущественнейший из всех могущественных, и никто — ни люди, ни даже ты сам — не в состоянии изменить судьбы, предначертанной тебе небом.
— Но доказательства! — нетерпеливо вскричал юноша.
— А, доказательства? Ты многого хочешь. Небо не…
Она не договорила, страшный удар грома раздался близ дуба.
— Боже, помилуй нас грешных! — прошептал с ужасом юноша.
— Ты требуешь доказательства, — торжественно продолжала старуха, — и вот тебе само небо шлет это доказательство в огненном письме. Говорю тебе, Феличе Перетти, ты достигнешь высоких рангов, ты будешь папой, и короли будут целовать твою туфлю!
— Молчи, несчастная, — вскричал Перетти, — ты меня с ума сводишь! — И, не дождавшись окончания дождя, он вскочил и торопливо зашагал по дороге в Лорето.
I Старый знакомый
Монастырь францисканского ордена в Риме является одним из замечательных памятников, воздвигнутых католическими монахами в средние века. Ни один орден не имел такого влияния на католический мир, как орден, основанный святым Франциском. Аббат Джоакимо предсказал возникновение орденов доминиканского и францисканского. Существует легенда, будто папе, оплакивавшему упадок католической церкви, явилась пресвятая дева Мария и объявила, что для спасения католицизма вскоре Господь Бог пошлет две благодати. Эти две благодати действительно явились. Одну из них основал испанец Доминик[75], другую — Франциск Ассизский[76]. В этих двух орденах, начавших борьбу с еретиками, сосредоточился характер католической церкви. Гордый и высокомерный испанец Доминик не был христианином, но только католиком. Вопреки учению Христа Спасителя, он отличался крайней нетерпимостью и фанатизмом. Он основал инквизицию, повсюду проповедовал ужас и зажигал костры. Взятый в плен альбигойцами[77], на вопрос, какой смертью он желает умереть, безумный фанатик отвечал: «Самой мучительной, для того чтобы ваше преступление было еще ужаснее и чтобы вы претерпели вечные муки в аду кромешном». Безумцы испугались страшных слов монаха и отпустили его на волю. Таким образом, фанатик Доминик продолжал проповедовать пользу святой инквизиции, тиранившей несчастное человечество в продолжение шести веков. Франциск Ассизский избрал себе более невинное занятие. Он старался подражать Христу, собирая вокруг себя детей. Кроме того, он выкупал пленных и пускал на волю птиц из клеток. Доминик проповедовал смерть на кострах, разрушение, нетерпимость. Франциск подражал Христу. В эпоху, о которой идет речь, орден францисканцев имел шесть тысяч братий, распространенных в четырех странах света, и был подчинен: генералу, викарию и комиссару римской курии; кроме того, множеству разных мелких начальников, наблюдавших над ним под председательством кардинала. Францисканцы в это время уже не были добродетельны, как прежде. Разврат проник в их среду и шел, постепенно возрастая. Папой был основан орден меньших братий, который пользовался большой популярностью в народе. Вскоре иезуитский орден сделался господствующим над всеми орденами и забрал себе в руки не только королей Европы, но и самого папу. Но до появления последователей Лойолы, доминиканцы и францисканцы управляли всеми делами католической церкви. Кроме того, были еще бенедиктинцы[78], благородные монахи востока; богатые и все почти из знатных фамилий, они вели себя, как аристократы, не вступая в церковные интриги. Бенедиктинцы имели немалое значение в конклаве при избрании папы. Но, кроме всех этих орденов, имелось еще много так называемых местных конгрегаций; они не имели никакого значения в церковной иерархии и нередко впадали в ересь. Следовательно, францисканский орден был один из могущественнейших, и его генерал пользовался большим значением во всем католическом мире, а потому мы, проникнув в монастырь святого Франциска в Риме, с особенным почтением должны преклониться перед персоной, занимающей высокий пост в духовной иерархии; тем более что эта особа нам несколько знакома.
Читатель, безусловно, помнит пастушка Перетти, спасшего лет тридцать с лишком назад жизнь красивой и молодой герцогини Пармской. Ворожея, предсказавшая тогда великую будущность Феличе Перетти, была совершенно права; он достиг высших рангов в духовном звании: сделался генералом францисканцев.
Долгие, усидчивые занятия и постоянная глубокая дума положили свою печать на выразительном лице Феличе Перетти, оно было морщинисто и бледно; стан его согнулся, голова опустилась на грудь. Постоянные болезни и сухой кашель, порой вылетавший из старческой груди, убеждали всех, что знатный пост францисканского генерала скоро должен быть вакантным. Благочестивый отец Перетти в данный момент сидел один в своей келье и занимался чтением запрещенной книги «Libro del principe» Никколо Макиавелли. Как было видно, книга эта глубоко интересовала старика. Перечитав несколько раз некоторые строки, он встал, выпрямил свой сгорбленный стан, глаза его загорелись, и он прошептал: «Да и Христос говорил: „Засохшая ветвь должна быть отрублена и брошена в огонь“. А сколько в Риме сухих, негодных ветвей, которые давным-давно должны бы были сгореть в огне. В течение почти сорока лет на моих глазах римская знать угнетает бедный народ, постоянно насилуя его и вырывая у бедняка из глотки последний кусок хлеба. Боже, когда же настанут мир и справедливость на берегах Тибра!»
Мало-помалу его мысли приняли другое направление, он погрузился в воспоминание прошлого, когда был молод, любил прелестную женщину и пользовался ее взаимностью. Эти мечты разгладили морщины сурового лица и вызвали на устах счастливую улыбку. Но улыбка снова исчезла, когда Перетти вспомнил свое путешествие пешком по Европе в качестве проповедника и эпоху его инквизиторства в Венеции, откуда он был изгнан за неимоверную жестокость; потом, строгий и неумолимый судья еретиков в Испании, Перетти вынужден был подчиниться всей мелочности кардинала Боккампаньи, впоследствии папы Григория XIII. И только в правление его личного друга Пия V[79] Перетти отдохнул душой. Но с возведением на престол Григория XIII снова началась его отшельническая жизнь. Перетти был окончательно отстранен от всяких дел, и все его обязанности ограничивались лишь стенами францисканского монастыря, но и там он был окружен папскими шпионами. Эти мысли Перетти были прерваны приходом монаха, который после обычного приветствия объявил, что явилась кающаяся и просит позволения пасть к ногам благочестивого отца.
— Пусть войдет, — сухо отвечал Перетти.
Вошла кающаяся. Это была дама высокого роста, богато одетая, с капюшоном, скрывавшим ее лицо. Перетти встал и подошел к кающейся грешнице.
— Садитесь, герцогиня, — сказал он ей.
Герцогиня Пармская села.
Прошло более тридцати лет с той поры, как мы видели эту красавицу в монтальтском лесу. Но время ее мало изменило. Несмотря на ее сорокасемилетний возраст, она была дивно хороша. Еще черные густые волосы окаймляли ее белый лоб, те же блестящие глаза, тот же величественный рост. Опустившись в кресло и грациозно сбросив капюшон, герцогиня глубоко вздохнула и прошептала:
— О мой Феличе, в продолжение скольких лет мы были друзьями, до сих пор только вам одному я могу раскрыть мою душу.
Перетти, будто не замечая пламенных взглядов герцогини, когда-то воспламенявших его кровь, почтительно склонил голову и сказал:
— Герцогиня! Моя преданность вам всегда неизменна. Разве я могу забыть то, что вы для меня сделали?
— Благодарность… обязанность… но знаете ли, дорогой мой Феличе, и то, и другое не всегда может удовлетворить сердце женщины. Когда-то вы мне говорили о любви, из ваших уст вылетали слова не такие холодные, полные бездушного формализма, как теперь…
— Герцогиня, вы мне напоминаете, когда я, очарованный вами, нарушил священный обет, данный мной. Великий грех, хотя он и происходит от слабости нашей натуры. Но с тех пор прошло много лет, я надеюсь, что Господь Бог обратил свои взоры на мое искреннее раскаяние и простил мою слабость.
— Тем более, что я уже старуха, — с горечью заметила герцогиня, — а потому и сознание греха молодости должно быть так мучительно.
— О синьора! Вы сами не верите тому, что говорите, — вскричал с улыбкой Перетти. — На нас, мужчинах, время оставляет свои разрушительные следы, но вас, герцогиня, оно не трогает, не задевает своим разрушительным крылом. Вы так же прелестны, как и прежде, на вашем красивом лице нет ни одной складки, ваши густые волосы так же черны, как и прежде, и до сих пор еще Рим гордится вами, как первой красавицей.
Герцогиня улыбнулась.
— В вас я не вижу старика, — сказала она, — вы тот же милый Феличе, говорящий мне комплименты, как в былое счастливое время.
— Боже сохрани, говорить комплименты! Это сущая правда, и я ее позволил себе высказать единственно потому, что для меня уже нет ни надежды, ни желаний. Забудем прошлые восторги и прошлые грехи. То, что было, прошло и не возвратится, для меня оно — сладкая и греховная мечта. Для вас же, герцогиня, существуют все прелести жизни, и вы ими можете наслаждаться; а я, старый грешник, уже стою одной ногой в могиле.
— Греховные мечты, говорите вы, Феличе, — живо возразила герцогиня, — ну а бедный юноша Альберто, который теперь в рядах императорского войска сражается с турками и протестантами, забытый отцом и матерью, тоже греховная мечта?
— Вы ошибаетесь, синьора, — отвечал смущенный Перетти, — я не забыл его, но что я могу для него сделать?
Я бедный монах, не пользующийся расположением святейшего папы.
— Сегодня вы ничего не можете сделать, я с этим согласна, но завтра, когда вы будете одним из могущественнейших владык католического мира?
Францисканский монах улыбнулся.
— Герцогиня! — сказал он, материнская любовь затемняет ваш рассудок. Дорога к почестям и славе для меня уже закрыта.
Выражение лица Перетти противоречило его словам. Герцогиня это заметила и сказала:
— От вас самого зависит: скажите слово, и вы окажетесь наверху могущества…
— Тише, тише, синьора, ради Бога, тише, — со страхом прервал ее монах. — Не забывайте, что стены этого монастыря имеют уши.
Улыбка торжества мелькнула на губах герцогини. Перетти требует сохранять секрет, следовательно, в душе он питает надежду.
— Вот в чем дело, — продолжала она, понижая голос, — я имею самые надежные данные, что вы на этих днях избавитесь от своего злейшего врага.
Это известие было приятно Перетти, но он не изменил себе; лицо его оставалось бесстрастным.
— «Злейший враг» — говорите вы, синьора, — продолжал он, — но чем же я, бедный монах, прозябающий в этой келье, мог возбудить ненависть. Не ошибаетесь ли вы?
— Перестаньте со мной лицемерить, Феличе, — возразила герцогиня, — это, право, лишнее. Поговорим откровенно. Папа Григорий при смерти; я это знаю от моего дяди, кардинала Фарнезе.
Ни один мускул не дрогнул на бесстрастном лице Перетти.
— Смерть папы была бы большим несчастьем для всего христианского мира, — сказал он. — Его святейшество не может быть моим врагом потому, что вражда бывает только между равными; хотя он и не признал глубокую преданность, которую я к нему питаю, но во всяком случае ввиду текущих событий, крайне неблагоприятных для святой католической церкви, смерть папы может повести к весьма грустным осложнениям, ибо теперь именно необходимо, чтобы главой католицизма сделался человек умный и энергичный.
— Я с вами совершенно согласна, — отвечала герцогиня. — Святая коллегия в данную минуту и занята этим важным вопросом: выбором нового папы и, как мне кажется, он уже найден.
— А как его имя, синьора? — медленно спросил настоятель.
— Александр Фарнезе, мой дядя, — почти шепотом отвечала герцогиня.
Кардинал Александр Фарнезе пользовался чрезвычайной популярностью в Риме, его звали великий кардинал. Умный, образованный, справедливый, Фарнезе снискал всеобщую любовь. Получивший кардинальскую шапку в четырнадцать лет от своего дяди Павла III, он никогда не ронял своего кардинальского достоинства. Обладая колоссальным богатством в сто двадцать пять тысяч червонцев ежегодного дохода, Фарнезе делал много добра, что также весьма способствовало его популярности. Ко всему этому он был еще не стар. Лучшего преемника папе Григорию XIII, нежели кардинал Фарнезе, нельзя было и пожелать. Генерал францисканцев все это мгновенно сообразил, и в груди его шевельнулось чувство зависти. Перетти давно мечтал о папской тиаре, но как человек умный хорошо понимал, что мечты его несбыточны. Помолчав немного, он сказал:
— Простите, герцогиня, но я не понимаю, чем может касаться меня, скромного монаха, выбор вашего дяди в папы?
— Очень многим, мой милый Феличе, — отвечала герцогиня, — я уполномочена от моего дяди сделать вам формальное предложение. Вы стоите во главе кардиналов папы Пия V, следовательно, ваша партия располагает восемью голосами. Мой дядя распоряжается григорианцами, составляющими почти половину святой коллегии, кроме того, на стороне дяди есть много французских кардиналов. Объединившись с вашими, они составят большинство. В награду дядя обещает сделать вас первым министром, и вы станете раздавать кардинальские шапки, всем, кому захотите. Принимаете ли вы мое предложение?
— К сожалению, прекрасная герцогиня, ваш план неосуществим, — отвечал Перетти. — Кардиналы папы Пия V будут руководствоваться своей совестью, и, конечно, не послушают бедного францисканского монаха.
— Но Феличе…
— Что же касается до меня, — продолжал Перетти, — то я не добиваюсь земных почестей и довольствуюсь этой скромной сутаной и бедной кельей; другого ничего не желаю.
— Следовательно, вы отказываетесь?
— Да, отказываюсь.
— Понимаю, — отвечала, сверкнув глазами, герцогиня, — вы уже обещали ваши голоса какому-нибудь другому конкуренту. Если это так, то скажите прямо, какие вам сделаны обещания и мы, быть может, предложим вам что-нибудь лучшее, да не на словах, а на деле.
— Вы можете оскорблять меня, синьора, — почтительно отвечал Перетти, — но, повторяю вам, что скромный монах, как я, слишком далек от мысли о житейской суете. Тем не менее смею уверить вас, что под этой грубой сутаной бьется преданнейшее вам сердце монтальтского пастуха.
— Но, извините меня, Феличе, — отвечала герцогиня, — вы ведь должны понять мою горячность, дело идет о чести фамилии Фарнезе и о том, чтобы дать святой церкви достойного папу, который возвратил бы ей ее прежнюю славу и могущество.
— Успокойтесь, герцогиня, Святой Дух снизойдет на кардиналов и внушит им их обязанности, они изберут достойного наместника Христа, — сказав эту ничего не значащую фразу, генерал францисканцев встал, давая этим знать, что аудиенция окончена.
Герцогиня ушла разгневанная. Перетти опять принялся читать Макиавелли.
II Выборы папы
Всякий раз, когда приходится поднимать завесу прошлого, скрывающего от нас все ужасы римской курии[80], и цитировать авторитетных современников, описавших нравы и обычаи католического духовенства того времени, — невольно появляется боязнь, что читатель заподозрит автора в преувеличении, до такой степени невероятна вся эта мрачная история. Между тем трудно подозревать в пристрастии посланников венецианского сената, состоявших в ту эпоху при святом престоле. Наконец лучшим доказательством того, до каких колоссальных размеров дошло растление нравов римского духовенства — есть Реформация. Ни один еретик не смел подумать о том, что делали католические священники, монахи, епископы и папы. Достаточно припомнить Лукрецию Борджиа[81], дочь папы Александра VI и в одно и то же время его любовницу, чтобы иметь понятие, какой пример собой давали подчиненным, именовавшие себя наместниками Христа Спасителя. На Трентском соборе занимались исключительно вопросом изыскания способов к исправлению нравов духовенства и, видя полнейшую невозможность достигнуть цели, решили дать духовенству любимое иезуитское правило: «Если ты не можешь отрешиться от порока, то по крайней мере скрывай это». Но и подобное решение пришлось не по вкусу духовным иерархам, они не хотели расстаться с прелестью свободно отправляться в дом к светским гражданам и открыто посягать на нравственность их жен и дочерей. Монахи восставали против Реформации главным образом потому, что она лишала их женских монастырей, этих гаремов, существовавших исключительно для монахов. Фанатик и инквизитор по призванию Пий V хотел огнем и железом исправить нравы духовенства, но не преуспел в этом. Времена Александра VI и Сикста IV[82] были слишком близки. Последний, как передает Платина[83], открыто дарил придворным Ватикана молодых девушек. Папа Боккампаньи тоже был далек от мысли исправить нравы духовенства. После правления папы Сикста V, с особенной строгостью преследовавшего порок, достаточно было нескольких дней правления папы Иннокентия XI[84], чтобы вернулись все прелести правления Сикста IV и Александра VI. Эти краткие сведения, извлеченные нами из истории, были необходимы, чтобы дать понятие читателю, при каких условиях состоялось избрание Перетти на папский престол.
Незадолго до конклава, во дворце Урбино на площади Венеция у испанского посланника графа Оливареса, или правильнее у кардинала Медруччио, вечером собралась компания князей церкви с четырьмя куртизанками для оргии и обсуждения текущих событий. Здесь председательствовал кардинал Медруччио, один из могущественнейших сановников святой коллегии, правая рука католического короля Испании на конклаве; многие богатые синьоры из римской аристократии, писатели, известные под названием umanisti, по заказу смеявшиеся и над Богом, и над дьяволом, несколько куртизанок, без которых не обходилась ни одна оргия, и между последними знаменитая красавица Диомира. О ее похождениях рассказывали целые истории. Говорили, будто в ранней юности Диомиру похитил герцог, от которого она убежала в Рим, где пленила всех князей церкви и вошла в моду. В числе обожателей Диомиры называли племянника папы Григория XIII, Джиакомо Боккампаньи, генерала папских войск. Все эти господа, для которых сундуки святой церкви были открыты, осыпали горстями золота красавицу-куртизанку.
На вечере, о котором идет речь, рядом с Диомирой сидел молодой человек лет тридцати со светлыми волосами и рыжей бородой — тип германца; он весело улыбался. Это был племянник австрийского императора Рудольфа II[85], Андреа, кардинал святой апостольской церкви. Около него сидел испанский посланник граф Оливарес, мужчина средних лет, с черствым выражением лица. Кардинал Медруччио, исполнявший обязанность хозяина, маленький, вертлявый, нервный, тоже средних лет, старался занимать гостей. И, наконец, кардинал Деза, знаменитый злодей в истории католической церкви. Прежде чем получить пурпуровую мантию, Деза занимал пост главного инквизитора в Испании и своей страшной жестокостью перещеголял даже легендарного Торквемаду[86]. Кардинал имел лет пятьдесят пять от роду, совершенно лысый, с крючковатым носом, он походил на хищную птицу. Фанатик и деспот вместе, Деза был глубоко развращен, хотя и никогда не прощал ни малейшей ошибки ближнему. Желая приобрести популярность, он всегда был одет в простую сутану доминиканца. Таковы были собутыльники этой оргии.
Гостеприимный хозяин не ленился подливать вино в кубки, отчего головы кружились и развязывались языки; всем было очень весело. В особенности австрийскому кардиналу Андреа, который время от времени прикладывался губами к красивому плечу Диомиры. Один из его поцелуев был настолько громок, что возбудил общий хохот.
— Его высочество ведет дела быстро! — вскричал кардинал Медруччио. — Можно надеяться, что мы в скором времени будем иметь архигерцогиню… конечно, временную.
Андреа расхохотался и сказал:
— Вещь весьма вероятная, потому что я еще не вполне посвящен и могу жениться.
— Ну на это я не могу согласиться! — вскричала Диомира. — Несколько дней провести с таким прекрасным мужчиной — пожалуй, но постоянно его видеть около себя — слуга покорная, я не вынесу этого!
— Как, Диомира, — с иронией сказала одна из второстепенных куртизанок, — если бы его высочество удостоил сделать тебе предложение, ты бы отказала?
— Представь себе: да, отказала бы. Я вовсе не хочу подвергаться участи куртизанки Империи, отравившейся от страшной скуки, сочетавшись законным браком с синьором Адом.
— Браво! — вскричал австрийский кардинал, снова целуя Диомиру в плечо. — Да вы не только прелестнейшая из женщин, но и самая умная. Если бы я был императором, я бы взял вас, конечно, не в супруги, но…
— Но в качестве друга, — добавил кардинал Медруччио.
— Нет, в качестве первого министра. Я бы хотел иметь около себя дипломата вроде его превосходительства графа Оливареса.
Посланник поклонился, не поняв насмешки племянника австрийского императора. Всякий на месте Оливареса мог бы обидеться на принца, но в пустой и маленькой голове тщеславного испанца не укладывалась мысль, что кто-нибудь смеет его оскорбить. Что же касается куртизанки, то она была очень довольна комплиментом. Положив руку на шею своего любезного соседа, она улыбнулась.
Банкет продолжался без всяких инцидентов. Все очень аппетитно кушали, время от времени похваливая искусного повара. Было бы долго описывать подробно ужин. По тогдашнему обыкновению все блюда были замечательны сюрпризами. Дикий кабан являлся на стол в натуральном виде, и вдруг из его внутренности посыпались разные вкусные солямэ; павлины, изжаренные с перьями, с распущенными хвостами, предлагали гостям конфеты всех возможных цветов и размеров и т. д. и т. д. Вообще повар кардинала показал себя истинным артистом. Недаром он заявил раз своему хозяину, что признает только одного соперника — Микеланджело Буонарроти! Знаменитый художник от души смеялся, когда ему передали эти слова повара.
Вообще все способствовало удовольствию приглашенных. Молодые красавицы, самые тонкие вина и вкусные яства. Но вот кардинал Медруччио поднялся со своего места и сделал знак, что хочет говорить. В один миг все умолкли.
— Господа, — начал он, — вы, быть может, забыли цель, для которой мы все здесь собрались. Позвольте мне в двух словах напомнить вам ее. Его святейшество папа Григорий XIII в данную минуту находится при смерти; через какой-нибудь час колокол Капитолия может возвестить нам о его кончине. Следует подумать о его преемнике. Кого бы вы желали избрать на папский престол?
— Человека, который бы возобновил все строгости покойного Пия V, — сказал суровый Деза, бывший инквизитор.
— Самого верного слугу его величества испанского короля католика, — сказал Оливарес, бросая выразительный взгляд на кардинала Медруччио.
— А я, господа, — вскричал принц-кардинал Андреа, — предлагаю избрать в папы достойнейшего из достойных — Александра Фарнезе!
— Он слаб и любит наслаждения, — заметил Деза, только что осушивший свой стакан за здоровье сидевшей около него куртизанки. — Искусства и удовольствия будут ему мешать с достаточной строгостью преследовать еретиков.
— Для испанской короны выбор Фарнезе не представляет интереса, — сказал Оливарес, — так как фамилия Фарнезе уже не пользуется таким могуществом, которым она пользовалась в былые времена.
— Что касается испанской короны, — заявил кардинал Медруччио, — то его величество католический король, уполномочив меня охранять его интересы, приказал не противиться избранию кардинала Фарнезе в папы, если на то последует желание конклава, внушенное ему Святым Духом.
— Пожалуйста, оставим в покое Святого Духа, — нетерпеливо вскричал Андреа, — и посмотрим на дело, как оно есть. Кто совмещает в себе все человеческие достоинства, как не Фарнезе? Кто более его пользуется популярностью в Италии? Кто более его предан религии? В то время когда мы здесь беседуем, племянник Фарнезе герцог Пармский в союзе с моим дядей императором австрийским ведет католическое войско для защиты испанских границ. С выбором достойнейшего Фарнезе на папский престол, — горячо продолжал Андреа, — появится возможность возвратить католической церкви ее прежний блеск. Делайте, что вам угодно, благородные синьоры, но что касается меня и австрийских кардиналов, то мы подаем наши голоса за избрание Фарнезе.
— Во всяком случае, прежде чем решиться на что-либо, следует серьезно обсудить это важное обстоятельство, — заметил Деза.
— Что мы будем обсуждать, кто же из кардиналов может быть достойнее Фарнезе? Ничтожный Чези, удаленный от французского двора? Или Савелли, неспособный думать ни о чем, кроме своего знатного происхождения. Быть может, Стирлетти, святой человек, если хотите, но абсолютно не способный быть государем. Если бы мы избрали в папы Стирлетти, то рисковали бы попасть в руки ненавистного кардинала Комо. Кто же, я вас спрашиваю, достойнее Фарнезе?
— Так как ваше высочество знает лучше нас всех достоинства и недостатки кардиналов, — сказал Медруччио, — то нам остается только соглашаться и хранить молчание.
Андреа покраснел.
В это самое время вдруг раздался голос Диомиры.
— Все вы сумасшедшие! — вскричала куртизанка. — Что вы удивляетесь? Я вам сейчас это докажу. В лице Фарнезе вы создаете себе какого-то идола, преклоняетесь перед ним и говорите: вот папа, он найден! Но вы забываете, что этот самый Фарнезе, сделавшись папой, может измениться и далеко не оправдать ваши надежды.
Все с удивлением смотрели на Диомиру, она продолжала:
— Предположите, что ваш Фарнезе, выбранный папой, открыто станет врагом Испании, что более чем вероятно. Вам, Медруччио, это понравится?
— Она права, — прошептал последний.
— Что же касается вас, Андреа, — прибавила Диомира, понижая голос, — вы также достойны быть избранным папой, хотя впоследствии, когда будете старше, какие же шансы могут быть для вас, если на папский престол сядет человек нестарый, полный силы, способный процарствовать десятки лет, ну разве вы не заслуживаете названия сумасшедшего?!
— Эта женщина просто демон! — сказал Андреа.
— Ну-с, а заключение из всего этого? — спросил Деза.
— Заключение вот какого рода, — отвечала Диомира. — Если вы выберете в папы одного из могущественных кардиналов, как, например, Фарнезе или Медичи, вы ничем не гарантированы, чтобы новый папа исполнял ваши желания. Между тем, если выбор ваш падет на человека слабого, не имеющего ни семьи, ни родных, вы можете надеяться, что он станет орудием в руках ваших.
— Черт возьми! — вскричал Андреа. — Она тысячу раз права!
— Но я знаю только одного человека без семьи и родных, вышедшего из темной среды, — сказал Деза.
— А именно?
— Кардинал Монтальто, францисканец.
Вся компания разразилась хохотом. Идея выбрать в папы больного старика, присутствовавшим показалась более чем странной.
— Кажется, кардинал Монтальто не имеет никакого отношения к Испании, — сказал Медруччио.
— А также и к Франции, — прибавил Андреа.
— Но весь свет будет смеяться, какого папу мы выбрали!
— Не думаю, — заметила Диомира, — хуже Григория XIII трудно себе представить, однако был же он папой.
— Я не думаю, чтобы Феличе Перетти мог быть орудием в руках наших, — сказал Деза. — Я наблюдал за ним, его блестящие глаза не обещают ничего хорошего.
— Его эминенция все еще думает, что он заседает в святом трибунале, — засмеялся Андреа, — но, милый кардинал, молодого, здорового папу гораздо труднее лишить престола, чем сжечь еретика. Перетти дряхлый, больной старик, дни которого уже сочтены.
— Ваше высочество может говорить все, что угодно, — отвечал бывший инквизитор, — но я стою на своем. Хорошо знакомый с человеческой натурой, я вижу в кардинале Монтальто то, чего не видит ни святая коллегия, ни народ — внутреннюю силу, скрытую под наружной слабостью.
— И это результат ваших наблюдений?
— Да, результат моих наблюдений. Не старость сгорбила его, а честолюбие. Если он сделается папой, верьте, мы все станем его рабами.
— Рабами?!
Во все время, когда говорил Деза, Диомира пристально смотрела на него. Лишь только он кончил, она спросила:
— Но вы, кардинал, также можете и ошибиться?
— Нет, я не ошибаюсь, — отвечал уверенно бывший инквизитор. — Мои наблюдения верны.
— Уж не подвергли ли вы кардинала Монтальто пытке столь излюбленной в Испании, что говорите с такой уверенностью? — спросил, улыбаясь, Андреа.
Деза на это ничего не ответил, а Медруччио не мог удержаться от улыбки.
— Но, господа, к какому же мы пришли заключению? — спросил Оливарес.
— Итак, прелестная Диомира, — обратился к куртизанке Медруччио, — кого, по вашему мнению, мы должны избрать в папы?
— Папа Григорий XIII еще не умер, да и после его смерти закон дает вам десять дней до открытия конклава, подумайте, узнайте всех конкурентов, и за три дня до открытия конклава опять соберитесь здесь для окончательного решения.
— Браво, красавица! — вскричал Андреа. — Сама Соломонова премудрость говорит вашими прелестными устами. Решено: за три дня до открытия конклава опять здесь соберемся все. Теперь, покончив с делами, будем веселиться, я желаю предложить тост за здоровье прелестнейшей из женщин.
— Мы с удовольствием принимаем этот тост потому, что догадываемся, кто эта прелестнейшая женщина, — сказал Медруччио, подымая свой кубок.
— За здоровье красавицы Диомиры!
Все князья церкви подняли свои бокалы, чокнулись с куртизанкой и выпили вино.
III Исповедь
Церковь святого Франциска, стоит в самом бедном квартале Рима, вполне соответствуя задачам ордена влиять на низший класс народа. Во все времена и века католические монахи руководили совестью граждан таким образом: доминиканцы и бенедиктинцы имели своими прихожанами аристократию; иезуиты богатую буржуазию и государственных людей, совестью которых свободно распоряжались сообразно своим целям. Низший класс народа, вообще все плебеи, обожали францисканцев и подавали им хотя скудную милостыню, но по ее громадному количеству она нисколько не уступала приношениям других орденов. В Риме и его окрестностях буквально не было ни одного бедняка, который бы не уделял милостыни из своих скудных средств в пользу нищенствующих благочестивых братьев святого Франциска, что, в общем, и составляло громадные суммы. Вот почему в римских церквах публика была чрезвычайно разнообразна. Женщины из неимущего класса всегда были фанатичны. История церкви нам дает множество примеров, до каких чудовищных размеров иногда доходил фанатизм женщины, исповедовавшейся у францисканского монаха.
В церкви святого Франциска, о которой идет речь, было восемь исповедален. Перед каждой из них выстроилась очередь кающихся. Старый, сгорбленный монах высокого роста показался около сакристии[87], луч солнца, упавший из окна, осветил его суровое лицо, истощенное долгим постом и молитвой. То был кардинал Монтальто. Вообще не было в обыкновении, чтобы генерал ордена сам исповедовал кающихся; эту обязанность исполняли другие монахи, но Феличе Перетти являлся исключением. Он сам выслушивал грешников и утешал их. Исповедуя бедняков, он знакомился с их горем, узнавал о преступлениях богатых вельмож, что позже стало для него руководящей нитью в преследовании с неумолимой строгостью всех нарушающих закон. К кардиналу-монаху подошла молодая женщина, бедно одетая, и сказала:
— Святой отец, я хочу исповедаться у вашей эминенции.
— Поздно, дочь моя, — мягко отвечал кардинал Монтальто. — Исповедуйся у кого-нибудь другого, я больше не имею времени.
— Святой отец, я непременно желаю исповедаться у вас, — настаивала женщина.
— Почему же непременно у меня? Здесь есть много священников достойнее, чем я, они могут примирить тебя с Богом и дать мир твоей душе.
— Я знаю ваше преподобие, но пришла сюда, для того чтобы видеть и говорить с кардиналом Монтальто, — настаивала женщина.
— Понимаю, дочь моя, — сказал Перетти, — ты желаешь получить от меня материальную помощь, но не забудь, что я известен в целом Риме под именем бедного кардинала; тем не менее все, что я могу, сделаю, и ты получишь маленькую часть из той скудной милостыни, которую получает монастырь, но только прошу тебя доставить мне свидетельство о твоей бедности от приходского священника.
Кающаяся улыбнулась.
— Уверяю вашу эминенцию, — отвечала она, — что я не нуждаюсь в помощи, я сама готова предложить лепту в пользу монастыря.
— Что же ты хочешь, дочь моя?
— Я хочу говорить с папой.
— В таком случае и обратись к его святейшеству.
— Я обращаюсь к его преемнику — это лучше.
Феличе Перетти невольно вздрогнул и сказал:
— Вижу, что моя миссия исповедника сегодня еще не кончилась, подойди к крайней исповедальне. Я тотчас буду к твоим услугам.
Отворив дверцу, кардинал вошел в исповедальню и приказал кающейся прочесть известные молитвы. Женщина, став на колени, сказала:
— Прежде всего, святой отец, позвольте мне сообщить вам, кто я такая. Меня зовут Диомира, я — римская куртизанка.
— А, ты знаменитая Диомира, — проговорил кардинал, — которую боятся все жены Рима и проклинают матери, ты неотразимая сирена, приводящая в сумасшествие всю молодежь столицы. И вот, терзаемая угрызениями совести, ты пришла покаяться в грехах.
— Да… — отвечала куртизанка. — Но прежде всего мне хотелось бы рассказать вам мою историю и узнать, могу ли я надеяться на отпущение грехов?
— О да, можешь надеяться, дочь моя, — отвечал исповедник. — Господь Бог милосерд и всегда слышит молитвы кающихся. Говори, я тебя слушаю.
— Моя мать была крестьянка из Монтальто, — начала свой рассказ Диомира. — Когда я родилась, она уже перенесла все несчастья, которые только может перенести женщина. Причиной всех бедствий была ее необыкновенная красота. Говорили, что она могла служить моделью для Мадонны великому Рафаэлю. Семейство моей матери было бедно, но счастливо, и ничего лучшего не желало. Один раз она сидела около своей хижины, как вдруг прискакали трое вооруженных людей, схватили ее, положили на седло и помчались к их господину Сан-Фиоренцо.
Невольное восклицание вырвалось из уст Перетти.
— Что с вами, святой отец? — спросила Диомира.
— Ничего… Продолжай, дочь моя, твой рассказ меня интересует, — отвечал монах, припоминая этот трагический эпизод, свидетелем которого он был в молодости, и клятву, данную им тогда: беспощадно преследовать благородных злодеев, вырывающих дочерей из объятий их родителей, если когда-нибудь власть попадет к нему в руки.
Диомира продолжала:
— Когда я родилась, синьор Сан-Фиоренцо уже охладел к моей матери и начал обращаться с нею чрезвычайно грубо. Недовольный тем, что родилась дочь, а не сын, синьор прогнал нас обеих, меня и мать, на кухню. В это время моя мать была еще очень молода и красива. Слуги синьора Сан-Фиоренцо, видя, что их синьор окончательно разочаровался в своей любовнице, начали позволять с ней разные грубости, полные возмутительного цинизма. Когда мне было семь лет от роду, двое слуг поспорили, кому обладать матерью, ни один из них не хотел уступить ее другому, хотя мать моя, конечно, не согласилась бы на их гнусные предложения и скорее предпочла бы смерть такому позору, тем не менее претенденты горячились и спорили. Злоба одного из негодяев дошла до крайних пределов. Он выхватил нож и вскричал: «В таком случае пусть же она никому не достанется», — погружая нож по самую рукоятку в грудь моей матери. Несчастная тут же упала мертвая, и ее кровь брызнула мне в лицо.
— Как у вас хватает силы рассказывать такие ужасы? — прошептал Перетти.
— Да, святой отец, хватает, — с горькой иронией отвечала куртизанка. — Пролитая кровь моей матери памятна мне, я ее вижу постоянно перед собой, и в особенности в те минуты, когда ползают у ног моих знатные синьоры…
— Продолжай, дочь моя, я слушаю.
— Синьор Сан-Фиоренцо кончил скверно. Среди соседей он имел много врагов. В одну темную ночь мы увидели пламя, охватившее стены замка, и услышали свирепые вопли бандитов, в миг все было уничтожено и разграблено. Меня увезли, и я попала к синьору Атилло Браччи, владетелю большего укрепленного замка, мне тогда было всего одиннадцать лет от роду, все находили, что я была необыкновенно хороша собой и развита не по летам. Синьор Атилло Браччи воспользовался своим правом надо мной…
Рассказ этот произвел глубокое впечатление на Перетти. Кардинал верил в святую справедливость, но находил, что есть средство еще более действенное — виселица, и страшно сожалел, что власть не находится в его руках.
— Хотя я была совершенным ребенком, — рассказывала Диомира, — но стыд, сознание моего невольного падения грызли мое юное сердце. Я поклялась, что Браччи не будет радоваться моему появлению в их доме. Из Рима приехал старик Браччи, отец Атилло. Это был отъявленный разбойник, которого все боялись, не исключая и его родного сына.
Я начала завлекать в свои сети страшного старика и вполне в этом успела благодаря моей необыкновенной красоте. Старик Браччи совсем растаял, и сделался соперником своего сына. Один раз ночью я устроила так, что молодой Браччи застал у меня в комнате старика. Не рассмотрев в темноте, что это был его отец, он заколол его кинжалом. Пользуясь общим замешательством, я убежала из этого проклятого дома в Рим.
Монтальто вытер капли холодного пота, струившегося со лба, и глухо прошептал.
— Послушай! То, что ты мне рассказываешь — не есть ли плод твоей фантазии, адский вымысел? Разве могут быть терпимы небом подобные ужасы, и огонь свыше не сразит злодеев?
— Нет, святой отец, что я рассказываю совсем не вымысел, а сущая правда. Я вооружила руку сына против отца. И борьба, происходившая между ними во мраке, удары кинжалом, предсмертное хрипение старика услаждали мой слух, как самая приятная музыка.
— Несчастная, все-таки ты великая грешница, и должна раскаяться, — сказал Перетти.
— Да, я раскаюсь, но прежде отомщу. Пока еще злодей отцеубийца Атилло Браччи благополучно здравствует, наслаждается всеми житейскими благами и пользуется уважением общества. Надо, чтобы это прекратилось. Тогда я принесу покаяние.
Кардинал ничего не сказал. Диомира продолжала, воодушевляясь все более и более.
— Я хочу, чтобы проклятое гнездо было напрочь разорено, чтобы от замка не осталось камня на камне; для меня недостаточно гибели старого злодея, я хочу собственными руками вырвать сердце из груди Атилло Браччи и с величайшей радостью буду смотреть, как затрепещет в моих руках это подлое сердце, это мне доставит такое же высокое наслаждение, как предсмертный хрип зарезанного старика Браччи. Не правда ли, я навожу на вас ужас, святой отец? — прибавила Диомира.
— Нет, дочь моя, не ты наводишь ужас, — отвечал кардинал, — я тебя искренне жалею, ведь ты не более чем жертва злодейства этой гнусной касты вельмож, угнетающих бедный народ. Боже великий! — вскричал после некоторого молчания Перетти. — Дай мне возможность вырвать с корнем все эти ядовитые растения и бросить их в огонь.
— Значит, святой отец, если вы будете папой… — начала Диомира.
— Ты, дочь моя, сумасшедшая, — прервал ее Перетти, — могу ли я, ничтожный монах, стать папой, когда есть двадцать кардиналов, добивающихся папской тиары?
— Если вы будете папой, — продолжала Диомира, не обращая внимания на замечание Перетти, — не правда ли, вы положите конец злодействам синьоров?
— О да, если бы эта несбыточная мечта осуществилась, — отвечал с воодушевлением кардинал, — и Господь призвал бы меня к власти, клянусь душой, моей первой обязанностью было бы дать почувствовать огонь и железо всем синьорам, угнетающим простой народ.
— Благодарю вас, святой отец, — сказала, вставая Диомира, — теперь я совершенно спокойна. Позвольте же мне, недостойной грешнице, присоединить мою молитву к молитве народа, дабы Господь Бог даровал вам власть, которой вы вполне достойны.
Проговорив это, она вышла из церкви, никем не замеченная.
— Странная женщина! — прошептал Перетти. — Но она жертва, а не виновная, виновны именно те, кто толкнул ее на этот путь.
«Он будет папой, — рассуждала сама с собой Диомира, выйдя из церкви, — он вполне достоин быть им. Как его великая душа возмущалась при моем рассказе! О Атилло Браччи, трепещи в своем замке, скоро придет и твой черед».
Придя домой, Диомира послала любезное письмо австрийскому принцу Андреа, приглашая его к себе на вечер.
IV Бандит и принц
В конце царствования папы Григория XIII между Тосканой и папскими владениями среди гор находилась местность, не принадлежавшая ни флорентийскому герцогу, ни святейшему отцу папе. Пользуясь слабостью герцога Тосканского Франциска, известный кондотьер[88] Малатеста занял эту местность со своей бандой и сделал свой лагерь неприступным как со стороны Флоренции, так и со стороны Рима. Он происходил от Малатеста из Риминни, могущественных князей средних веков, нередко спасавших святой престол или превращавших папские владения в руины. Их потомок, о котором идет речь, Ламберто Малатеста, не поднял знамя претендента, опираясь на свое знатное происхождение и древние документы, он признавал только один документ — шпагу. Это был просто бандит, господствовавший в Умбрии и Кампании, и даже угрожавший стенам Рима. Окрестные феодалы после длительной борьбы с Малатестой наконец были вынуждены признать его превосходство и даже некоторые из владельцев неприступных замков на Апеннинах вступили с ним в союз. Малатеста со своей грозной бандой защищал своих союзников от римских баронов. Человек необыкновенной храбрости, он еще к тому же был и замечательный дипломат. Союзы Малатесты распространялись до самой Болоньи. Фамилия Пеполли, одна из могущественнейших в Болонье, была очень предана Малатесте. Но не в одном этом заключалась его сила. Сцена, при которой мы попросим присутствовать читателя и которая могла бы показаться невероятной, если бы не была подтверждена множеством исторических документов и писем папы Сикста V, — послужит доказательством, до чего простиралось влияние князя-бандита. В этот момент лагерь Малатесты мы застаем в Тибрской долине, против Борго Сан-Сеполькро. Вся долина усеяна палатками, кругом расставлены часовые, без пароля нельзя сделать ни шага. Словом, лагерь бандитов имел характер прекрасно дисциплинированного регулярного войска. Малатеста с явным нетерпением прохаживался около своей палатки. Время от времени он подымал голову и смотрел на молодую луну, так как это была ночь, — и думал: «Вот уже четвертые сутки, а он все не идет. Значит, дело не удалось! О, если это так, клянусь предать пламени сам Ватикан. Но нет, они не осмелятся, не рискнут».
В это время точно из земли вырос человек и проговорил:
— А вот и я!
— Ты, Пьеро! — вскричал радостно Малатеста. — Значит, дело удалось, если ты вернулся здрав и невредим?
— Все хорошо, но войдите-ка в палатку, надо поговорить о многом.
Палатка главаря банды отличалась своей простотой. Кроме складной кровати, стола и стула в ней ничего не было.
Малатеста предложил Пьеро стул, а сам сел на кровать и проговорил:
— Ну, рассказывай все по порядку.
— Когда вы уехали из Рима, — начал Пьеро, — многие из наших бандитов были арестованы, а Карло и некоторые укрылись во дворце Орсини. Но дворец был осажден, трех или четырех синьоров убили, Карло схватили и препроводили к римскому губернатору, который приказал подвергнуть его пытке и потом, конечно, отдать в распоряжение палача.
— Надеюсь, вы отомстили убийцам Карло?
— Конечно. Первым поплатился лейтенант Викентий Вителли, который обещал доставить всех скованными в Рим. Он убит тремя ударами прямо в горло.
— Быть не может! Кто его прикончил?
— Людовик Орсини.
— Ты в этом уверен?
— Капитан, когда же я говорил вам неправду?
— Да, если не похоронен живой.
— Далее?
— Далее, проходя по плацу святого Ангела, я видел, как ставили виселицы.
— Черт возьми, это меня возмущает до глубины души! — вскричал Малатеста.
— Затем, на другой день после казни Карло, — продолжал Пьеро, — я отправился к благочестивейшему кардиналу Комо, государственному секретарю святого престола, и велел доложить о себе, как о лейтенанте и посланнике всемогущественнейшего князя Малатесты, предводителя всех бандитов Италии…
— Браво! Великолепно! — вскричал, смеясь, Ламберто. — Что же тебе сказал кардинал?
— Я заявил его эминенции, что мой господин, всемогущественный князь Малатеста, очень опечален казнью несчастного Карло и оскорблен насильственным вторжением в палаццо Орсини; в первом случае князь Малатеста лишился храброго солдата, а во втором получил личное оскорбление как принц крови и дворянин, так как нарушили самые священные права его собрата, ввиду всего этого он, мой всемогущественнейший господин князь Малатеста, потребует удовлетворения.
— И тебя кардинал не вышвырнул за окно?
— Нет, не вышвырнул. Но Джиакомо Боккампаньи, герцог Сора, присутствовавший тут же, спрашивал у меня о ваших намерениях и о военной силе, которой вы располагаете. Я объявил, что вы в скором времени думаете поднять всех плебеев Рима и, если будет нужно, пожертвуете самим папой.
— Великолепно! Ай да молодец, Пьеро! Я не знал, что у меня есть такое сокровище!
Пьеро с достоинством, скромно поклонился.
— Государственный секретарь святого престола, — продолжал рассказчик, — при моем заявлении побледнел, а синьор Джио Комо стал расспрашивать меня, правда ли, что вы жестоко мстите врагам и оказываете помощь друзьям. Я сказал, что правда, и, что, если вы пожелаете, то под ваши знамена соберутся плебеи со всего света.
— Ну а результат всего этого?
— Результат тот, что товарищ казненного Карло, уже приговоренный к виселице, выпущен на свободу, и благополучно пришел вместе со мной в лагерь.
Кончив свой рассказ, Пьеро ожидал похвал, но Малатеста уже думал о другом.
— Да, — шептал он, — совершается то, что я предвидел — старое здание треснуло, шатается, скоро совсем рухнет, и от папства останется только одно страшное воспоминание!..
— Теперь позвольте мне уйти? — спросил Пьеро.
— Ах, прости, мой друг! — живо вскричал Малатеста. — Я весь внезапно погрузился в раздумья под влиянием твоих рассказов. Ступай, отдохни, завтра ты узнаешь, как Малатеста ценит услуги, — и, пожав руку верному слуге, он отпустил его.
Пьеро вышел вполне довольный.
Многочисленной бандой командовал Малатеста, и простой народ обожал его. Малатеста всегда был первым в атаке и последним при отступлении. За самого последнего из своих подчиненных он готов был двадцать раз рисковать головой. В те времена произвола и полного беззакония, Малатеста является защитником всех бедных и угнетенных. Синьоры его панически боялись. Все приговоры Малатесты всегда приводились в исполнение.
Таким образом, в XVI столетии повторилось то же, что было за два столетия перед тем, когда кондотьеры держали в своих руках судьбы Италии. Кровавые злодейства Франциско Сфорца, Цезаря Борджиа и им подобных сделались вполне обыденным явлением, и не встречали препятствия со стороны папского правительства, которое докатилось до последней степени разложения. Когда-то богатая и свободная Тоскана управлялась неспособным герцогом Франциском, не имевшим детей, после смерти которого должна была сделаться яблоком раздора между кардиналом Фердинандом Медичи и многими другими претендентами. В остальной Европе также царила страшная неурядица. Германский император страшился испанцев; король Испании был занят Фландрией и французским троном; Франция вся была охвачена начавшейся междоусобной религиозной войной. Следовательно, Италии и со стороны Европы нельзя было ожидать помощи. Все эти мысли роились в голове Малатесты, когда ему доложили о приезде синьора Франциска.
— О просить, сейчас же просить! — вскричал радостно Малатеста.
Вскоре в палатку вошел человек лет сорока, среднего роста, тщательно закутанный в плащ.
V Посланец французского короля
— Прошу вас пожаловать, монсеньор, — сказал по-французски кондотьер, — ваше присутствие здесь, в палатке, для меня, право же, незаслуженная честь.
— Монсеньор, вы говорите? — усмехнулся гость. — У нас во Франции этот титул принадлежит особам высокопоставленным, но не мне, простому дворянину.
Ламберто улыбнулся и сказал:
— Я вас узнал бы, монсеньор, даже и в том случае, если бы меня не предупредили, что его величество король Франции желает вести со мной переговоры. Я долго путешествовал по Франции, и все генералы кальвинисты мне хорошо известны. Угодно, чтобы я назвал вас по имени?
— Это лишнее, — отвечал француз, бросая на стул свой черный плащ, — если я принял некоторые предосторожности, то не для вас, милый Малатеста, а для синьоров Рима, которые охотно бросили бы на костер такого упрямого еретика, как Ледигиер.
— Но так как вы, монсеньор, мой гость, — сказал, гордо подымая голову, Ламберто, — то я надеюсь, что все силы римской курии и Тосканы, взятые вместе, не осмелятся прикоснуться даже к вашему волосу!
Хозяин и гость несколько минут с любопытством рассматривали друг друга. Убеждения их были одинаковы, но внешность совершенно противоположна. Малатеста был молод, красив собой, высок ростом, прекрасно сложен; а Франциску Бона, герцогу Ледигиеру, минуло уже сорок два года, был он среднего роста, сутуловат, с узкими плечами и впалой грудью. Единственное, что было одинаково в этих двух людях, так это выражение глаз. У французского герцога они светились такой же энергией, как и у итальянского кондотьера. Семейство герцога одно из первых приняло кальвинизм, и впоследствии, когда во Франции образовалась католическая лига против гугенотов, герцог Ледигиер стал во главе последних. После Варфоломеевской ночи, которую он каким-то чудом пережил, Ледигиер еще более, чем прежде, сделался гугенотом и стал во главе партии. Открыто презирая короля Генриха III[89] и его министров, этот пламенный гугенот старался обратить в свою веру даже дофина. В момент нашей встречи с герцогом Ледигиером он еще не достиг той популярности, как впоследствии, когда он переходил неоднократно Альпы и на голову разбивал испанцев, савоярдов и папских швейцарцев, когда Людовик XIII, назначая его великим коннетаблем Франции, сказал:
— Ледигиер непобедим, он никогда не проиграл ни одного сражения.
Но пока еще герцог Ледигиер только посланец французского короля. Посмотрим, в чем заключаются данные ему инструкции.
— Хотите посмотреть мои бумаги? — спросил француз.
— Это совершенно лишнее, я только одного боюсь, чтобы эти бумаги не попали в руки ваших врагов, — отвечал Малатеста.
— Вы догадываетесь, с каким поручением я к вам послан?
— Немного, и мне кажется, что вам дано ко мне не одно поручение, а два.
Герцог улыбнулся и сказал:
— Вы правы. Начнем с главного. Король Генрих III, получив ваши предложения, серьезно обдумал их и обсудил со своими советниками.
— Черт возьми! — проговорил Ламберто. — Лучше было бы отдать их на решение парламента!
— Король решил, что ему невозможно восставать против святейшего отца папы.
— Но этот святейший отец, — вскричал нетерпеливо Малатеста, — работает против интересов короля Генриха III, желая водворить во Франции династию Гизов.
— Король ничего об этом не знает, — продолжал герцог, — главная его забота в настоящее время заключается в том, чтобы Святой Дух внушил кардиналам избрать на папский престол особу, расположенную к Франции.
— И для этого его величество король Франции посылает к бандиту одного из своих вельмож. Понимаю! — вскричал Малатеста.
Герцог несколько поморщился и продолжал:
— Его величество французский король руководствуется только чувством глубокого уважения к святому престолу, верьте мне, милый Малатеста!
— О я не сомневаюсь! Но в чем же именно заключаются желания его величества, и какие средства я должен употребить, чтобы ему угодить?
— Необходимо, чтобы были избраны на папский престол кардиналы Десте или Савелли, оба они весьма расположены к Франции. Что касается средств, то можно подействовать на кардиналов волей народа.
— Понимаю, сделать то же, что было сделано при избрании Льва X. Окружить апостольский дворец и требовать избрания Савелли.
— Это было бы не лишнее, и его величество король Франции всякому, кто устроит такую манифестацию, назначил бы три тысячи скудо в месяц и подарил бы лучший феодальный замок во Франции.
Таким образом, посланец короля раскрыл карты. Он уполномочен был склонить Малатесту явиться со своей бандой в Рим, поднять плебеев и, окружив дворец, требовать, чтобы был избран на папский престол кардинал Савелли.
— Ваши предложения очень лестны для меня, — сказал, несколько подумав, Малатеста, — но я…
— Но вы?
— Хотел бы знать, в чем же состоит другое ваше поручение?
— Вы очень тонкий дипломат, мессир Ламберто, и я спешу удовлетворить ваше желание. Скажите, вы знаете, хотя бы по имени, Генриха Бурбона, короля Наваррского?
— Знаю, не только по имени, но и персонально. Из трех французских Генрихов, по моему мнению, король Наваррский — самый достойный.
— Тем не менее он гугенот, изгнанный, преследуемый. Католическая лига не жалеет ни людей, ни денег, чтобы его окончательно уничтожить.
— И несмотря на все это великую будущность судьба готовит королю Наваррскому, — сказал Малатеста.
— Вы находите? Прекрасно. Король Наваррский через мое посредство также делает вам предложение. Вы с вашей бандой должны немедленно отправиться в Наварру; оттуда при помощи венецианцев вас перевезут на французский берег, вся местность будет подготовлена к восстанию, и мы уничтожим католическую лигу.
— План недурен, — сказал Малатеста, — но, к сожалению, я не могу способствовать его исполнению.
— Почему?
— Прежде всего потому, что вы, французы, питаете глубокую ненависть ко всему итальянскому.
Герцог сделал нетерпеливое движение.
— Не оспаривайте меня, это будет с вашей стороны лишнее. Вы уважаете наших воинов, любите наших артистов, дипломатов, но вы не считаете нас способными ни к чему хорошему. Например, вы, дворяне южной Франции, вы признали учение Кальвина и с оружием в руках защищаете вашу новую веру; но если бы в Италии произошло восстание в пользу учения Кальвина, ни один из вас не присоединился бы к итальянцам.
— Мы не сомневаемся в вашей храбрости, — возразил герцог, — но во Франции и, как мне кажется, во всей Европе итальянцев бояться, считают их скептиками, не верящими ни в папу, ни в Кальвина.
— В ваших словах, монсеньор, есть доля правды. Нас попы так хорошо воспитали, что идея религиозная окончательно улетучилась из наших голов. Но, кроме догматов католической религии, к которым мы действительно несколько равнодушно относимся, у нас есть другая религия, и в ней мы очень сильны. Неужели вы думаете, что знаменитый луккский герой Барламакки погиб на эшафоте ради кальвинизма или лютеранизма? Если вы так думаете, то вы ошибаетесь, монсеньор. Барламакки был великий философ, он хорошо знал, что для Господа Бога все одинаковы: и католики, и лютеране, и кальвинисты. Но Барламакки хотел освободить Италию от ига синьоров, попов и иностранцев. И так как самые главные враги Италии — папский Рим и католическая Испания, то Барламакки и поднял протестантское знамя. Но протестанты Европы, по своей подлости и невежеству, бросили его одного, и луккский инквизитор поспешил избавить святейшего отца папу от опасного врага.
Ледигиер с удивлением слушал бандита, а тот продолжал:
— Я командую несколькими тысячами, и все они, как один — жертвы римского правительства. В городах и провинциях существует между народом страшная злоба против папского правительства; в школах горячо, логически опровергают догматы католической церкви и доказывают гнусность так называемой святой инквизиции. Чтобы спасти католическую религию от окончательной гибели, необходим благородный, энергичный папа, который бы очистил святую коллегию от сорной травы, вырвал бы ее с корнем; а пока этого нет — мы накануне революции религиозной, но в сущности — политической.
— Со всем этим я не могу не согласиться, — сказал герцог, — но, извините, мне все-таки хотелось бы знать ваше мнение по поводу моего предложения.
— Мое мнение? Я вам его выскажу в нескольких словах. Я готов принять от короля Франции помощь деньгами и людьми и буду служить ему с тем, чтобы свергнут был папа и его правительство и были бы провозглашены свобода и протестантство.
— Но это невозможно, — вскричал герцог, — тот, кто возьмет на себя такую смелость, будет разорван римскими гражданами на куски.
— Напрасно вы так думаете, — возразил Малатеста, — римляне уже не раз показывали попам двери. Народ ненавидит попов, он их сносит только по необходимости.
— А остальные владетельные князья итальянские?
— Народ их также ненавидит, как и попов.
— Наконец, иностранные короли, — продолжал французский вельможа, — неужели же вы думаете, что, например, Испания осталась бы равнодушной к подобному факту?
— О монсеньор, верьте мне, не так черт страшен, как его малюют; для итальянского народа не страшно нашествие иноземцев, он с ними справится также, как всегда справлялся.
Герцог с восторгом любовался этим молодым, полным энергии авантюристом-патриотом и думал о другом авантюристе, не менее отважном, — о короле Генрихе Наваррском. Он также объявил войну самому святейшему отцу папе, всем тупым фанатикам и всемогущей католической лиге.
— Хорошо, — сказал, несколько подумав, Ледигиер, — я передам ваши слова государю, и если он пожелает вступить с вами в союз, вы будете своевременно извещены. Но прежде мне бы хотелось знать, где ваши силы?
— Повсюду!
— Среди феодалов?
— Феодалы разделились на две части. Одна из них вступила со мной в союз, помогает мне людьми, деньгами и оружием. Она заключается более чем из пятидесяти замках, где слово Ламберто Малатесты имеет такое же значение, как здесь, в лагере, — другая, самая незначительная, держит нейтралитет.
— А народ?
— О, народ меня обожает, я его защитник и вместе с тем мститель.
— Но вы не забывайте, что римский первосвященник и его попы имеют поддержку, и не в одной Италии, но в целом свете. Положим я, — продолжал герцог, — найду поддержку везде, пытки и костры уже давно надоели всем, но для успеха дела нам необходимо иметь энергичного и разумного союзника в самом Ватикане, в святой коллегии. В Германии реформа уже пустила глубокие корни. Теперь остается только, чтобы князь Бранденбургский, эта высокопоставленная, всеми уважаемая личность, поддержал нас, и Реформация в Германии будет обеспечена окончательно.
В это время снаружи послышался шум. Малатеста приятно улыбнулся и сказал:
— Так вы находите монсеньор, что для успеха нашего дела необходимо заручиться союзом одного из чинов святой коллегии?
— Да, я в этом глубоко убежден, — отвечал герцог.
— Прекрасно, соблаговолите удалиться вот за эту драпировку, — сказал Ламберто, — и вы сейчас услышите много любопытного.
— О мне бы этого не хотелось делать? — вскричал с невольным отвращением французский вельможа.
— Простите, монсеньор; но для дела это необходимо: вы сейчас узнаете самые сокровенные тайны флорентийского и римского дворов, — сказал Малатеста.
— Увы, вынужден покориться ради дела, — отвечал герцог, уходя за драпировку.
В это время Малатеста поднял выходную занавесь палатки и сказал:
— Покорно прошу пожаловать, господин кардинал; я вас ожидаю.
VI Медичи
Новый посетитель был мужчина высокого роста, полный, тщательно завернутый в плащ. Войдя в комнату, он внимательно осмотрелся кругом. То был кардинал Фердинанд Медичи, который должен был наследовать флорентийский престол после смерти своего брата Франциска. Вот что мы читаем о нем в истории.
«Фердинанд Медичи, 36 лет, очень преданный своей фамилии, внешне показывал расположение к своему брату Франциску, но в душе не любил его. В Риме он пользовался славой знатока и покровителя искусств и имел большое влияние на всех членов святой коллегии. Единственным соперником его был кардинал Фарнезе; хотя внешне Медичи старался быть любезным со своим врагом. Черты лица кардинала Фердинанда были правильны, кроме чересчур высокого лба. Холодный, сдержанный, он всегда вел себя с большим тактом».
— Знаете новость? — сказал он, входя в комнату.
— А именно?
— Папа Григорий XIII умер.
— Быть не может! — вскричал Малатеста. — Представьте себе, я его недавно видел и мне казалось, что он поправился.
— Да, умер, Провидению было так угодно, — холодно отвечал кардинал.
— Покоримся воле Провидения, — сказал Ламберто, — я слушаю приказания вашей эминенции.
— Мы, кажется, друзья, Малатеста, не правда ли? — спросил кардинал.
Кондотьер молча поклонился и сказал:
— Друзья, если возможна дружба между отверженным бандитом и именитым кардиналом. Я скорее считаю себя покорнейшим слугой вашей эминенции.
— Не будем играть словами, — возразил нетерпеливо кардинал, — в настоящее время я нуждаюсь в вас, Малатеста.
Малатеста снова поклонился.
— Через десять дней откроется конклав[90], — продолжал кардинал, — и мне хотелось, чтобы он окончился сообразно моим целям.
— Вашей эминенции по всей вероятности угодно быть избранным в папы? — спросить бандит.
— Совсем нет! — вскричал кардинал. — Ты знаешь, у меня другие виды. Но дело в том, слухи есть, будто хотят выбрать Фарнезе, а это будет, естественно, вредно Тоскане; подумай сам, тогда Модена, Парма, Ломбардия составят одно целое под управлением племянника кардинала Фарнезе; Тоскана неизбежно должна будет пасть. Ты знаешь, милый Ламберто, как богат и силен Александр Фарнезе. С падением Тосканы окончится и владычество дома Медичи. Ты один можешь спасти нас.
— Каким образом?
— Фарнезе сумел добиться популярности в Риме, необходимо и нам в свою очередь иметь народ на своей стороне. Четыре-пять тысяч граждан, которые бы окружили дворец и протестовали, могли бы оказать большое влияние на конклав.
— Это без всякого сомнения!
— Скажи, Малатеста, — спросил вдруг кардинал, — ты аккуратно получаешь субсидию от моего брата?
— Аккуратно.
— Ты, кажется, всегда имел верный кров в Тоскане?
— Понятно.
— В чем же дело? Следовательно, в твоих же собственных интересах помочь нам.
— Я готов, ваша эминенция, но меня одно удерживает. Конклав иногда бывает оригинален, и идет прямо вопреки желанию черни. Что если тем способом, который вы рекомендуете, мы не поможем, а, напротив, повредим делу?
— Я должен сказать, что избрание кого угодно, кроме Фарнезе, для нас было бы желательно, — сказал кардинал.
Ламберто задумался.
— Значит, вопрос лишь в том, чтобы помешать избранию Фарнезе? — спросил он.
— Только это, и ничего более.
— А если вновь избранный папа не потерпит господства свободной банды близ Рима и в моем лагере устроит пытку и виселицу?
— Об этом не беспокойся, Ламберто, владения флорентийского герцога слишком обширны, в царствование моего брата Франциска папа не достанет тебя, а если Богу будет угодно призвать брата к себе, и я наследую флорентийский престол, то даю тебе честное слово не духовного лица, нет, ты духовному лицу не поверишь, — а дворянина, что твоя свобода будет гарантирована полностью.
— Благодарю вас, господин кардинал, — отвечал, кланяясь, Малатеста, — вы сами знаете причины, побудившие меня стать отщепенцем общества; я не вор и не разбойник, я служу правому делу, защищаю невинных от произвола беззаконников.
— Знаю, Малатеста, — отвечал кардинал. — И еще раз подтверждаю тебе мое обещание.
— А я еще раз благодарю вас и заверяю словом Мала-тесты, что Александр Фарнезе не будет избран в папы.
— Значит, я могу на тебя надеяться? — спросил повеселевший кардинал.
— Вполне. Ни Фарнезе, ни Сирлетти, который был бы также не удобен для нас, не станут папами, — отвечал Малатеста.
— Я не спрашиваю тебя, какие ты употребишь для этого меры, но повторяю: Тоскану ты можешь считать своим верным убежищем. Фердинанд Медичи никогда не забудет твоей услуги.
— Буду рассчитывать на покровительство вашей эминенции, — сказал Малатеста, провожая кардинала.
Около палатки дожидались два вооруженных бандита, которые должны были проводить почетного гостя, и оседланная лошадь. Фердинанд вспрыгнул в седло с легкостью юноши и поскакал по дороге к Риму.
Возвратившись в палатку, Малатеста сказал вышедшему из-за драпировки Ледигиеру:
— Изволите ли видеть, монсеньор, я правду вам сказал, что у меня есть некоторые связи со святой коллегией.
— Вижу, вы человек сильный и ловкий, — отвечал герцог, — и если мой государь послушается меня, то вы в скором времени будете иметь важные известия.
— Кто, король Франции?
— Нет, не король Франции, он являет собой полное ничтожество, а король Наварры, глава моей религии. Если он захочет вступить с вами в союз, то мы в голландских и английских кораблях перевезем в Рим сильное войско и одним ударом уничтожим гнездо фанатиков. Прекратятся пытки и потухнут костры!
— Спешите, монсеньор, пользуйтесь моментом, если вы его пропустите, все будет потеряно. Через десять дней соберется конклав, изберут нового папу, и тогда наш план рухнет, — сказал Малатеста.
— Знаю и не говорю вам прощайте, а до свидания в Ватикане, — отвечал, уходя, герцог Ледигиер.
Таким образом, избранию главы католической церкви предшествовали: оргия благочестивых синьоров с куртизанками и совещание с бандитом.
VII Принц Андреа
По приглашению Диомиры, влюбленный австрийский принц явился к ней вечером в назначенный час. Андреа был типичный немец. Высокий блондин, с правильными чертами лица. Несмотря на то, что он еще не был окончательно рукоположен в чин кардинала, он был одет в пурпурную мантию, последнее он делал по приказанию отца. Андреа был плод любви эрцгерцога Фердинанда Австрийского и красавицы Филиппины Вельсер, которая впоследствии сделалась морганатической супругой Фердинанда. Этот курьезный закон в Австрии давал полную возможность князьям и эрцгерцогам удовлетворять их страсти, не нарушая интересов династии. Таким образом, Андреа по рождению не имел никаких прав, но, любимый отцом, он получил титул принца и кардинальскую мантию. От природы очень добрый и общительный, Андреа пользовался любовью кардиналов и всех, кто его знал. В данный момент австрийский принц-кардинал сидел у ног красавицы Диомиры и не спускал с нее влюбленных глаз. Всякий, видевший эту влюбленную парочку, сказал бы, что молодой кардинал и Диомира ни о чем не могут говорить, кроме любви, между тем разговор их касался животрепещущего вопроса предстоящего выбора папы.
— Итак, ваше высочество… — говорила куртизанка.
— Мое высочество, — отвечал Андреа, — находится в самом затруднительном положении. Рассуди сама, моя прелестная Диомира. Я прислан сюда моим дядей, императором Рудольфом, исполнять инструкции, данные мне в конклаве при выборе папы. В Риме я встретил кардиналов Медруччио, Десте, Альтана и других, все они прожужжали мне уши о предстоящем конклаве. Ужаснее всего то, что все это вырывает из моих объятий Диомиру, для которой я живу на этом скверном свете, и к довершению моих несчастий, она сама, Диомира, своими коралловыми губками лепечет мне о конклаве, о выборе папы по ее желанию. Вся эта истории кончится тем, что я брошусь в Тибр, — прибавил с комической важностью принц-кардинал.
— Бросаться в Тибр совершенно лишнее, — возразила, улыбаясь, Диомира, — а надо меня выслушать. Итак, австрийский принц Андреа, — сказала куртизанка, разглаживая своей белой рукой волосы кардинала, — приказываю вам быть внимательным.
Принц сделал гримасу.
— А если я уйду? — спросил он.
— Вы можете делать, что вам угодно, — серьезно отвечала Диомира, — но я предупреждаю вас, что после этого вы уже не переступите никогда порога моего дома.
Принц, было уже вставший, снова опустился, как покорный ребенок.
— Я вас слушаю, Диомира, — сказал он.
— Мой бедный лев заперт в клетку! — вскричала, смеясь, Диомира. — Но я успокою вас. Наш деловой разговор не будет продолжаться долго. Но вы обещаете следовать моим советам?
— Вы меня забавляете, Диомира, — отвечал, улыбаясь, Андреа. — Святой Дух ищет нового папу, я-то — что тут могу сделать?
— Оставим шутки, мой милый ребенок, — сказала Диомира, — теперь они некстати. Мне немножко знакомы члены святой коллегии. Все эти будущие папы лежали у моих ног, я могу вам сказать, чего они стоят.
— Ничего не стоят!
— Из них только двое заслуживают внимания: Александр Фарнезе и кардинал Медичи. Если бы они вместе соединились, они бы могли сделать многое. Но дело в том, что они ненавидят друг друга и ведут между собой самую ожесточенную войну. Фарнезе непременно хочет быть папой, а Медичи, хотя и не добивается папской тиары, надеясь быть преемником герцога Флорентийского, но противится всеми силами избранию Фарнезе.
— Медичи не прав, — заметил Андреа. — Более достойного быть избранным папой, нежели кардинал Александр Фарнезе, трудно себе представить. Умный, благородный, энергичный, Фарнезе-папа придал бы истинное величие церкви. Я думаю подать голос за Фарнезе.
— Напрасно, — холодно сказала Диомира. — Подумайте хорошенько и вы со мной согласитесь. Скажите мне, Андреа, — продолжала куртизанка, — австрийский император Рудольф, ваш дядя, по всемогуществу и богатству играет первую роль в католическом мире? Не правда ли?
— Еще бы!
— Ну а когда папой будет Александр Фарнезе, обстоятельства несколько переменятся. Прежде всего его родственники займут все престолы в Италии. Затем, весьма естественно, Фарнезе будет в союзе явном и тайном со своим другом испанским королем Филиппом II, и влияние Австрии отойдет на второй план. Не забудьте, что авторитет Испании уже упрочен во Фландрии; теперь, если при помощи папы Фарнезе Ломбардия, Парма, Романья также подчинятся влиянию Испании, что будет с Австрией?
— А знаете, Диомира, вы, пожалуй, правы, — сказал после некоторого размышления Андреа.
— Конечно, права. Вы должны выбрать папу, у которого нет царствующего князя и герцога; папу, который заботился бы только о величии церкви и признавал единственный авторитет в Европе — авторитет Императора, но ни герцога, ни князя, ни короля.
— Клянусь Богом, первый раз в жизни слышу женщину, так разумно рассуждающую о политике! — вскричал Андреа. — Вы замечательный дипломат Диомира!
Горькая улыбка появилась на красивых губах куртизанки.
— И вы знаете такого человека? — спросил Андреа.
— Знаю.
— Назовите мне его.
— Кардинал Монтальто.
— Старик францисканец, который уже на ладан дышит и не сегодня-завтра должен испустить дух.
— Он самый.
— Выбор недурен, вполне достойный и нас, и святой коллегии, — сказал, улыбаясь, Андреа, — но я предупреждаю вас, Диомира, если узнают о нем кардиналы, они расхохочутся.
— Ошибаетесь, Андреа, — горячо возразила куртизанка, — многие кардиналы придерживаются совершенно противоположного мнения, чем вы полагаете.
— Что же они думают о кардинале Монтальто?
— Некоторые, действительно, считают его неспособным, но далеко не все. Первый ваш кардинал Десте вполне ценит достоинство францисканца и убежден, что этот с виду немощный старик способен на великие дела. Обратите внимание на все поведение кардинала Монтальто во время правления папы Григория XIII. Сколько такта, ума и выдержки проявил старик. А его поведение, когда убили мужа Виктории Аккарамбони, его племянника? Уверяю вас, Андреа, если Перетти Монтальто будет избран папой, настанут самые блестящие времена для святого престола.
— Вы, быть может, и правы, прелестная Диомира, — сказал, улыбаясь, Андреа, — но не забывайте, что кардиналов, которые будут выбирать папу, сорок два, и едва ли им всем известны качества кардинала Перетти Монтальто.
— Но, я полагаю, из этих сорока двух кардиналов, хотя бы один может подать голос в пользу Перетти, — холодно возразила куртизанка.
— Кто же этот один?
— Вы.
— Я, но, Диомира, вы слишком злоупотребляете могуществом ваших прелестных глаз. Подумайте же: я самый молодой из кардиналов, без влияния, без друзей, без связей…
— Я не совсем с вами согласна, — отвечала Диомира, — вы располагаете голосами кардиналов: Медруччио, Десте и Альтана.
— Прекрасно, но с моим, это составит только четыре голоса, а их сорок два?
— Пожалуйста, не беспокойтесь, этих четырех голосов будет более чем достаточно. Не забывайте, что между кардиналами Фарнезе и Медичи завяжется непримиримое соперничество, каждый будет подавать голос за кардинала, который не имеет партии, а такой среди чистой святой коллегии только один — Перетти, ваши четыре голоса явятся, как нельзя кстати, и Перетти Монтальто будет избран наверняка.
Доказывая это, куртизанка была прелестна: глаза ее горели, как две свечки, и щеки покрылись густым румянцем. Андреа любовался ею.
— Я сделаю для вас все, мой несравненный друг, — сказал он, — но с условием.
— Говорите, с каким именно, я заранее соглашаюсь, — отвечала Диомира.
— Объясните мне, почему именно вы желаете, чтобы Перетти был избран папой?
— Я уже вам объясняла.
— Да, интересы церкви, политика и прочее, но всего этого для меня мало. Я прошу сказать мне, почему вы персонально интересуетесь Перетти. Я должен это знать, потому что я ревную.
Диомира сначала несколько колебалась, но, подумав немного, она решила, что такому благородному человеку, как Андреа, надо сказать все откровенно.
— Есть человек, который зарезал мою мать, а меня сделал куртизанкой — только один папа может наказать его.
— И вы думаете, что кардинал Монтальто может быть праведным судьей, мстителем, посланным Богом?
— Да, я уверена! Перетти мне в этом поклялся.
— А, в таком случае, моя прелестная Диомира, — сказал взволнованным голосом молодой кардинал, — конечно, не принц Андреа остановит эту карающую руку мстителя, посланного господом Богом, и я даю вам честное слово употребить все зависящее от меня, чтобы монтальтский кардинал Перетти был избран папой.
— А я за это тебя, мой милый лев, задушу в своих объятиях, — говорила, краснея, Диомира, целуя принца-кардинала.
VIII Папские сбиры[91]
Австрийский кардинал Андреа, возвращаясь от Диомиры в сопровождении пажа Теодора, мальчика лет семнадцати, мысленно рассуждал о том, что он услышал от куртизанки. Он думал, до какой степени пала католическая церковь; из всех кардиналов, именующих себя князьями церкви, не нашлось ни одного, способного служить интересам религии, каждый преследовал свои корыстные цели, и лишь падшая женщина затронула этот в высшей степени важный вопрос, предложив выбрать в папы человека вполне достойного. Кардинал вспомнил пропаганду реформаторов, которые громко утверждали, что в Риме все продажно, и совесть, и тело. Андреа всегда находил, что подобные речи есть ничто иное как клевета, но теперь, к великому своему ужасу, убеждался, что реформаторы правы. Он сам увидал римский двор во всей неприглядной наготе, как блудницу, о которой говорится в Апокалипсисе. Диомира также блудница, торгующая своим телом, презираемая всеми, и что же? Эта великая грешница защищает интересы святой католической церкви и стоит на голову выше всех благочестивых князей церкви! Ужасно! Честный принц Андреа невольно содрогался. Перейдя улицу Юлии, что именуется теперь Корсо, Андреа вдруг услышал крики, раздававшиеся из переулка.
— Мама! Мама! — кричал какой-то ребенок.
— Помогите! Помогите! — слышался голос женщины.
Кардинал, обнажая шпагу, бросился на крики, паж последовал за ним. Картина, представшая его глазам, не поддается описанию. Из переулка, пересекающего улицу Юлии, восемь или десять человек тащили молодую женщину. Несчастная сопротивлялась, издавая душераздирающие крики, ребенок, запертый в доме, видя, что насилуют его мать, тоже кричал. Принц Андреа был не из терпеливых. Кинуться на разбойников и освободить женщину было для него делом одной минуты.
Почувствовав себя на свободе, женщина в один миг скрылась за дверью своего домика и изнутри заперлась на замок.
— Разбойники! Негодяи! — вне себя кричал принц Андреа. — Расходитесь немедля, иначе я велю взять вас первому патрулю, и через два часа вы будете повешены.
Общий хохот был ответом на эту угрозу.
Один из разбойников подошел к принцу, распахнул свой плащ и показал ключи святого престола, вышитые на груди, что служило доказательством принадлежности его к папским сбирам.
— Я бы советовал тебе, молодой человек, потихонечку убраться, иначе я буду вынужден употребить против тебя самые крутые меры, и тебя подвергнут серьезному наказанию за нападение с оружием на сбиров его святейшества при исполнении ими служебных обязанностей.
— Еще раз клянусь, — отвечал принц, бледный от гнева, — если останетесь здесь хоть еще минуту, то прежде чем быть повешенными, будете подвергнуты трехчасовой пытке!
— Ну, сам виноват, если не послушался моего совета, — сказал спокойно начальник сбиров, делая знак головой.
Двое негодяев, стоявших близ Андреа, бросились на него с поднятыми кинжалами. Момент был самый критический, еще один знак начальника банды, и принц был бы убит. Паж Теодор Аманден все это видел, не теряя ни секунды, выхватил из-за пояса кинжал и вонзил его по самую рукоятку между плеч одного из разбойников, который, как сноп, повалился на землю, едва успев проговорить: «Боже, я умираю!» Принц в свою очередь ударом шпаги свалил на землю другого бандита.
— Стреляйте в него! Стреляйте! — кричал начальник сбиров.
В это самое время раздался голос: «Дорогу его эминенции кардиналу Медруччио» — и из-за угла показались носилки, сопровождаемые отрядом телохранителей.
Увидав кардинала, Андреа вскричал: «Медруччио, помоги!»
При виде принца с обнаженной шпагой в руках, кардинал был крайне изумлен, но мигом смекнул в чем дело.
— Ах, негодяи, мерзавцы! Перебить их всех! — обратился он к своей страже. Последняя не заставила повторять приказание. Несмотря на то, что сбиры побросали оружие, молили на коленях о прощении, их всех до одного перебили.
Медруччио непременно хотел, чтобы принц сел в его носилки и под охраной телохранителей отправился во дворец.
— Ваше высочество дешево отделались, — сказал кардинал, — скажу откровенно, я предпочитаю встретиться в лесу с разбойниками, чем на улицах Рима с папскими сбирами. Эти негодяи ужасны!
— Это невероятно! — шептал Андреа. — Люди, которые от правительства поставлены, чтобы защищать граждан, насилуют и грабят их.
Медруччио расхохотался.
— Правительство, — сказал кардинал, — да сами сбиры и представляют правительство.
— Но Боже мой, — вскричал принц, — кто же управляет этой несчастной страной?
— Все и никто. У кого есть острый кинжал за поясом, тот и командир. Кто имеет в своем распоряжении банду головорезов, может распоряжаться всем. Здесь нет закона, нет справедливости, здесь есть только одно право, право сильного. Я вам говорю, принц, что Рим город чрезвычайно оригинальный.
— Неужели до сих пор не могут выбрать папу, способного очистить столицу католицизма от всех этих мерзостей? — вскричал с негодованием принц.
— Да, и у нас иногда бывали честные и энергичные папы, — отвечал Медруччио, — которые не были слепым орудием своих министров и племянников. Например, папа Юлий II держал в руках всех, и при нем злодеи притихли; но что же вы прикажете делать, во-первых, папы у нас избираются в преклонном возрасте, а во-вторых, и это самое главное: что сделает один папа, то его преемник непременно уничтожит.
После некоторого молчания Андреа сказал:
— Сегодня вечером, кардинал, мне необходимо поговорить с вами.
— Смею спросить ваше высочество, в чем будет заключаться наша беседа?
— Мы обсудим выбор нового папы.
— Я очень доволен, ваше высочество, что вы не желаете оставаться индифферентным в этом вопросе, — сказал Медруччио.
— Да, милый кардинал, пора подумать и дать святой католической церкви достойного первосвященника, а не марионетку, которой управляют придворные по своему произволу. Итак, до вечера, не так ли?
— Сочту за особенную честь, ваше высочество, — отвечал, кланяясь, Медруччио.
Весь день кардинал Медруччио ломал себе голову, трудился над разрешением вопроса: кто мог повлиять на молодого беспечного принца? Если бы Медруччио знал, что рука, управлявшая всей этой интригой, была рукой женщины, да еще и куртизанки Диомиры!
IX Конклав
Приближался решительный момент. Партии кардиналов разделились. Фарнезе рассчитывал, что выберут в папы его или же его креатуру — кардинала Савелли; для этой цели он привлекал на свою сторону испанских и французских кардиналов и был уверен, что его партия восторжествует. Его противник Медичи употреблял все от него зависящие меры, чтобы помешать этому. Медичи искал кардинала, который стоял бы на нейтральной почве и не находился бы под влиянием иностранных государей и своих родных, а главное, чтобы интересы его не были связаны с интересами дома Фарнезе. Таких кардиналов было два: Альбани и Монтальто. Названный кардиналом-монахом, Альбани как богатый и щедрый вельможа был популярен, впрочем, не так, как Фарнезе. Кардинала Монтальто все уважали, но популярностью он не пользовался, и никто не рассчитывал на его избрание. Монтальто знали как хорошего проповедника и строжайшего испанского инквизитора. С этой стороны он не пользовался ничьим расположением. Народ с ужасом вспоминал время папы Пия V, этого коронованного инквизитора, протежировавшего Феличе Перетти.
Самая влиятельная фракция святой коллегии состояла из кардиналов короткого правления папы Григория XIII, прозванных григорианцами. По старинному правилу, все кардиналы, пожалованные папой, в благодарность ему повиновались его племяннику, который становился во главе партии. Племянником покойного папы Григория XIII был, стоявший во главе партии, кардинал Сан-Систо; другой племянник, кардинал Гуастовиллани, не вмешивался в политику и держал нейтралитет. Монтальто мог рассчитывать только на один голос своего друга кардинала Рустикуччи. Всем было хорошо известно, что покойный папа Григорий не любил Монтальто, а потому и весьма естественно, если последний, сделавшись папой, будет мстить григорианцам. Феличе Перетти был сын своего века, а в это время, в особенности между духовными отцами, не было в обыкновении прощать врагам.
Ввиду этого Монтальто никак не мог рассчитывать на партию григорианцев. С другой стороны, друзья Медичи боялись мести Монтальто за убийство его племянника Франциско Перетти. Дело происходило так. Виктория Аккорамбони, известная красавица того времени, была замужем за племянником кардинала Монтальто Франциско Перетти; она понравилась Паоло Джиордано Орсини, герцогу Браччиано, по приказанию которого была похищена, а ее муж убит. Словом, случилась история самая обыкновенная в те времена; Орсини остался ненаказанным и открыто сочетался браком с вдовой Перетти. Ко всему этому следует добавить, что герцог Браччиано являлся племянником кардинала Медичи.
Кардиналы-избиратели, прежде чем приступить к делу, подвергались влиянию посланников. Маркиз Пизани, французский посланник, употреблял все усилия, чтобы был избран кардинал, ненавидящий Испанию; Оливарес как представитель испанского короля Филиппа II интриговал в пользу своего повелителя, к нему присоединялась католическая лига, ненавидевшая короля Генриха III, во главе с кардиналом Дисексом, известным фанатиком, впоследствии умершим от разрыва сердца при известии о торжественном въезде в Париж короля гугенота Генриха IV.
Но с закрытием дверей конклава кончались все интриги. Кардиналы могли выбирать, кого им было угодно, но постороннего влияния на них уже не существовало, по крайней мере так могло казаться с внешней стороны. В сущности это было иначе: кардиналы-избиратели, запертые по своим кельям, получали кушанья из дома. Вот тут-то и действовали интриганы, оставшиеся за стенами конклава. После долгого, безрезультатного сидения в запертой келье, так как все записки кардиналов были сожжены, ибо недоставало законного количества голосов, кардинал Андреа в один прекрасный полдень получил очень вкусный пирог, разломив который, увидел записку только с одним написанным словом «Adorazione», что означало единогласный выбор папы. Молодой кардинал, прочтя записку, улыбнулся, тотчас узнав Диомиру, и подумал: «Эта девочка самый тонкий дипломат». Не будем утомлять читателя подробным описанием интриг кардиналов до конклава и во время его, укажем лишь на главные факты.
Избранию кардинала Монтальто способствовали следующие обстоятельства. Прежде всего вражда двух главных партий: Медичи и Фарнезе, потом его старость, физические недуги и, наконец, влияние куртизанки Диомиры на могущественного принца-кардинала австрийского Андреа. Надо знать, что в святой коллегии существовал закон, которым дозволялось кардиналам-избирателям после нескольких дней неудачных выборов собраться в церкви и молить Господа внушить им мысль об избрании достойного наместника Христа Спасителя. После получения лаконичной записки от Диомиры комедия разыгралась просто. Когда собрались в капелле кардиналы, принц Андреа, Медруччио, Рустикуччи и их сторонники стали на колени перед Перетти и начали кричать: «Монтальто! Монтальто! Выбираем Монтальто!» Их крику последовали кардиналы сторонники Медичи, бесхарактерный Сан-Систо и Фарнезе не успели опомниться, как Монтальто был избран папой почти единогласно. «Вот что значит помолиться и получить внушение свыше», — заметил старый кардинал Рустикуччи. Австрийский принц Андреа саркастически улыбнулся, вспомнив, что в этом внушении принимала некоторое участие и куртизанка Диомира. Между тем Фарнезе как секретарь святого престола подошел к Перетти и торжественно провозгласил:
— Ваша эминенция избраны святой коллегией папой. Согласны ли вы на это избрание и, если согласны, то как вам будет угодно именоваться?
— Согласен! — отвечал звучным голосом Перетти. — И буду именоваться Сикстом V!
Все окружающие были поражены быстрым превращением вновь избранного папы: из дряхлого, немощного старика Перетти вдруг превратился в крепкого, энергичного человека. Стан его выпрямился, глаза загорелись, поступь сделалась уверенной, голос — могучим. Кардиналы пришли в ужас. Человек, умевший столько лет притворяться дряхлым, получив власть в руки, должен быть очень опасен. Все присутствовавшие хранили молчание, лишь один кардинал Медичи тихо сказал:
— Его святейшество ступает сегодня более уверенными шагами, чем вчера.
— Ничего нет удивительного, — отвечали ему, — вчера кардинал Монтальто искал на земле ключи святого Петра, сегодня он их нашел и поднял.
— Да здравствует Сикст V! — закричал кто-то.
Папа обернулся и сказал:
— Кардинал Рустикуччи! Поздравляю вас с должностью государственного секретаря.
Затем к его святейшеству подошел секретарь конклава и, преклонив колени, подал ему папскую мантию. Сикст V ее принял и надел на голову секретаря кардинальскую шапочку.
Церемония посвящения совершилась торжественно. Сикст V с особенным удовольствием видел, что в церемонии принимал самое деятельное участие кардинал Фарнезе. Несмотря на то, что несколько часов тому назад последний был сильным соперником кардинала Монтальто, Сикст V всегда считал Фарнезе достойным человеком и теперь старался оказывать ему глубокое уважение.
Весть об избрании кардинала Монтальто в папы быстро распространилась по городу. Граждане Рима знали кардинала-монаха только благодаря его репутации строгого инквизитора. Так как правление слабого папы Григория XIII стало причиной безудержной распущенности в городе, то народ возлагал большую надежду на нового папу, авось он положит конец всем этим беззакониям. Город, в котором папа был вынужден повесить служащего за то, что он арестовал разбойника — само собой разумеется, крайне нуждался в строгом и энергичном государе, именно таким и явился папа Сикст V. С первых же дней его восшествия на престол он навел ужас на всех. Так называемые консерваторы, заседающие в Капитолии[92], по обыкновению явились к его святейшеству поздравить с восшествием на престол и вместе с тем просили от имени всего римского народа стать защитником закона, мира и справедливости, которые за последнее время, добавляли консерваторы, были сильно нарушены. «Обещаю вам, господа, исполнить справедливое желание римского народа, — отвечал Сикст V, — но так как исполнение закона в ваших руках, то и рекомендую вам самим относиться к своим обязанностям добросовестно, имея в виду мою глубокую признательность за все, что вы сделаете законно; но вместе с тем я должен заявить вам, что первое неисполнение закона которыми-нибудь из вас неизбежно повлечет за собой смертный приговор». Легко понять, как эти слова нового папы подействовали на консерваторов. Между тем простой народ надеялся на лучшие дни, когда можно будет находить слабому защиту в законе.
Ожидания народа вполне оправдались. В первые же дни восшествия на престол Сикст V издал декрет, по которому воспрещалось под страхом смертной казни носить оружие частным лицам (единственно возможная мера хоть мало-мальски сдержать злодейство бандитов). Спустя несколько дней после этого декрета, четыре бандита синьора Сфорца, лейтенанта герцога Сора, возвращались домой с четырьмя ружьями; бандиты тотчас же были арестованы, преданы суду и приговорены к смертной казни.
Все синьоры Рима пришли в неописуемое негодование: как суд осмелился произнести такой строгий приговор над служащими всемогущего вельможи герцога Сора! Тем не менее Сикст V утвердил приговор, и четверо бандитов были повешены, несмотря на заступничество четырех кардиналов.
— Сикст V, — сказал папа кардиналам, — взошел на престол не для того чтобы следовать системе своих предшественников. Что значит смерть четырех бандитов в сравнении с тысячами невинных жертв, убитых бандитами. Если я помилую приговоренных, то вся пролитая кровь этих невинных падет на мою голову.
К великому ужасу римской аристократии, трупы четырех бандитов болтались на виселице крепости святого Ангела, и это было несколько дней спустя по избрании Перетти на папский престол. Всем стало ясно, что бывший монах шутить не любит. Римские бароны приуныли.
1 мая в церкви святого Петра происходила торжественная церемония интронизации нового папы; кардинал Медичи надел тиару на папу. При церемонии присутствовали все иностранные посланники, кроме испанского. Иезуиты явились из Японии на коронацию; один из них подал новому папе святую воду. Во время церемонии одна бедно одетая женщина с закрытым вуалью лицом, когда процессия шла мимо, молитвенно сложила руки и воскликнула:
— Господи, помоги ему восстановить суд и правду!
Папа услыхал эти слова и узнал, кем они были произнесены. Обратившись к французскому посланнику маркизу Пизани, Сикст сказал:
— Во все время моего царствования клянусь исполнять закон, быть строго справедливым и вырвать с корнем дурные плевелы, предать их геенне огненной!..
— Аминь! — отвечала Диомира.
Эта встреча с куртизанкой в день коронации имела глубокое значение в глазах религиозного Сикста, как бы само Провидение хотело напомнить ему данную кающейся грешнице клятву. И Сикст V еще более утвердился в намерении следовать евангельскому учению и быть достойным великого поста Наместника Христа Спасителя.
X Виктория Аккорамбони
Если Сикст поклялся защищать законные права угнетенного народа, то он тем более не мог забыть обид, нанесенных ему, когда он был кардиналом-монахом. Ему, как самому последнему из граждан, было отказано в правосудии. В один прекрасный день он бросился к ногам Григория XIII и умолял его святейшество наказать разбойников, зарезавших единственного сына у несчастной матери. Эта несчастная и неутешная мать была любимая сестра кардинала Монтальто, а ее зарезанный сын, его племянник. Папа ответил уклончиво. Между тем продажные судьи за известную плату нашли негодяя, который скрылся и прислал заявление, что убийство совершено им. Таким образом, настоящие преступники Паоло Джиордано Орсини и Марчелло Аккорамбони остались ненаказанными.
Но расскажем по порядку, как все происходило.
Виктория Аккорамбони в те годы была римской львицей как по своей необыкновенной красоте, так и по многим талантам, которыми обладала. Поэты, историки, хроникеры с восторгом описывали ум, красоту, грацию и таланты Виктории; они говорили о ее восхитительной наружности, о ее мелодичном голосе, о ее грациозных и вместе с тем простых манерах и о многом другом. Словом, сохранились чуть ли не целые тома восторженных описаний современниками неотразимых прелестей Виктории Аккорамбони.
Знаменитая красавица была родом из Губбио и происходила из разорившейся древней аристократической фамилии, впрочем, ничем особенным не замечательной, кроме напыщенной гордости. Когда она была уже взрослой девушкой, ее отец женился на римской патрицианке, также из разорившейся фамилии, Тарквинии Палуцци Альбертани. Надменная Тарквиния тотчас же обратила внимание на необыкновенную красоту своей падчерицы Виктории и при помощи красоты последней решила разбогатеть и породниться со знатью. Претендентов на руку красавицы Виктории, само собой разумеется, было множество. Впрочем, не все они имели так называемые благородные намерения.
Известный вельможа и богач того времени Паоло Джиордано Орсини, герцог Браччиано, хотел взять в любовницы Викторию, что крайне не нравилось честному старику отцу последней — Аккорамбони. Но интриганка Тарквиния не обращала внимания на это и всеми зависящими от нее мерами старалась сблизить свою падчерицу с всемогущим вельможей. Его колоссальные богатства, сношения с испанским двором ослепляли Тарквинию, и она стала самой горячей помощницей осуществления грязной цели всемогущего герцога. В ту эпоху в Италии для синьоров, подобных Орсини, не существовало закона, они делали, что хотели, и самые возмутительные их преступления оставались безнаказанными. Родственники Паоло Джиордано, такие же развратные злодеи, как он сам, Латино, Реймонд и Людовик помогали ему во всех его беззаконных действиях. Из рассказа приближенного Малатесты, явившегося из Рима, мы уже знаем об убийстве Реймонда Орсини в схватке с папскими сбирами, за что был повешен ни в чем не повинный начальник отряда; нам известно также, что Людовик Орсини, не удовлетворенный этой казнью, убил Викентия Вителли, лейтенанта герцога ди Сора, за попытку освободить папского исполнителя закона.
Все эти страшные факты показывали абсолютную необходимость железной рукой пресечь злодеяния вельмож. Этой рукой явился папа Сикст V. Но будем продолжать наш рассказ.
Паоло Орсини был женат на сестре кардинала Медичи Изабелле. Эта несчастная женщина была задушена своим мужем. Паоло Орсини приревновал жену к своему двоюродному брату и задушил собственными руками. За это гнусное преступление злодей не был наказан папским правительством, и братья убитой Изабеллы, великий герцог Тосканский Франциск и кардинал Фердинанд Медичи, внешне высказывали ему полнейшее уважение — до такой степени был всемогущ Паоло Орсини. Волей-неволей оба брата вынуждены были пожимать руку, обагренную кровью сестры. Тем не менее кардинал Медичи в душе ненавидел убийцу и искал случая отомстить ему. Когда перед конклавом Паоло Орсини умолял всех кардиналов не выбирать в папы кардинала Перетти, его заклятого врага, то Фердинанд Медичи, как мы знаем, напротив, стал делать все зависящее от него, чтобы кардинал Перетти стал папой.
Паоло Орсини овдовел пятидесяти двух лет, он был необъятной толщины и страдал скверной болезнью. Вообще герцог не имел ни одного достоинства ни физического, ни нравственного, которое бы могло понравиться женщине; более отвратительного субъекта, чем Орсини, трудно было и представить. Однако, несмотря на все это, благодаря своему колоссальному богатству и всемогуществу Паоло Орсини в глазах красавицы Виктории был весьма интересен. Последнему, само собой разумеется, немало способствовала мачеха Виктории Тарквиния. Герцогская корона и богатство мирили Викторию со всеми недостатками Паоло Орсини. Ей очень хотелось сделаться владетельницей трех дворцов в Риме, дворца Монте Джиордано (ныне Габриели), дворца «Campo dei Fiori» и дворца «Pasquino» (ныне Braschi), и бесчисленного количества дворцов в провинции. Такое будущее льстило тщеславию Виктории, дочери бедного дворянина из Губбио. Но отец Виктории смотрел на дело совсем иначе. Для него было ясно, что посещение Паоло Орсини и его ухаживание вовсе не имели благородных целей, старый развратник просто хотел сделать своей любовницей хорошенькую Викторию. Именно против этого-то и возмущалась честная душа Аккорамбони. Но как помочь горю? Как пойти против всемогущего, которого боится сам святейший отец папа? Долго ломал себе голову оскорбленный отец, наконец решился на одно отчаянное средство.
Между поклонниками Виктории был один скромный и честный молодой человек, некто Франциско Перетти, племянник кардинала Монтальто. Франциско всегда оставался в тени и своими вздохами не надоедал Виктории, в душе сознавая, что ее недостоин. На него-то и обратил внимание старик Аккорамбони. Несмотря на сопротивление жены и дочери, Аккорамбони настоял, чтобы последняя сочеталась законным браком с Франциско Перетти. При таких условиях состоялось бракосочетание красавицы Виктории с племянником кардинала Монтальто в церкви Santa Maria della Corte. Молодая переехала в дом кардинала Монтальто, который принял ее, как родную дочь. Употребляя все возможные усилия, дабы Виктория забыла свои честолюбивые планы относительно герцога Орсини, кардинал Монтальто мало-помалу сумел привязать к себе Викторию; молодая женщина, освободившись из-под вредного влияния мачехи, начала было уже привыкать к своему новому положению, как вдруг разразилась беда, которую она и не предвидела. Злым гением и на этот раз явилась Тарквиния.
Не желая окончательно расстаться с радужными мечтами свести падчерицу с всемогущим Орсини, она поддерживала с ним сношения, постоянно уверяла его, что еще не потеряна надежда и что он, Орсини, если и не сможет сделать Викторию своей женой, то приобрести ее себе в любовницы всегда в его власти. Внезапное замужество Виктории еще более раздражило страсть развратного старика как препятствие к обладанию красавицей. Затем влияние хитрой интриганки довершило остальное. Всемогущий герцог Орсини стал уже мечтать не о любовной связи с Викторией, но решил на ней жениться. Для этого необходимо было устранить ее мужа, и перед этим Орсини, конечно, не остановился.
Однажды вечером Марчелло Аккорамбони, молодой человек, вполне преданный мачехе и герцогу Орсини, постучав в окно, позвал Франциско, объявив, что намерен сообщить что-то очень важное. Мать Перетти, Камила, бывшая тут же в комнате, предчувствуя недоброе, умоляла сына не ходить; но Франциско, далекий от мысли, чтобы брат его жены был против него в заговоре, не послушался матери и вышел из дома. Едва они сделали несколько шагов, как Марчелло Аккорамбони громко свистнул, из-за угла выскочили четыре бандита и бросились на Перетти. Но тот несмотря на свою застенчивость и скромность был замечательно храбрый юноша и весьма не дурно владел шпагой. Прислонившись спиной к стене, он искусно парировал удары разбойников и некоторым из них нанес раны.
Вдруг из-за угла раздался голос:
— Чего вы с ним церемонитесь, убейте его!
— А, герцог Браччиано! — вскричал Перетти. — Пусть небо вознаградит тебя за твое злодеяние!
Проговоря это, Перетти проткнул глаз одному из бандитов, и тот с воплем отступил. Остальные невольно умерили свой пыл.
Положение становилось опасным. Каждую минуту могла явиться помощь; папские сбиры, ненавидевшее герцога Орсини и его бандитов, могли без сожаления переколотить их, как собак.
— Бросить шпаги, стреляй из пистолетов! — командовал герцог из-за угла.
Раздались почти одновременно четыре выстрела, и несчастный Перетти упал, обливаясь кровью. Чтобы быть окончательно уверенными в его смерти, разбойники бросились на умирающего и нанесли ему кинжалами еще двадцать ран, после чего скрылись.
На другой день утром у входа в сады Сфорца был найден труп молодого Перетти. Никто ни минуты не сомневался, что муж красавицы Виктории был убит по показанию Паоло Орсини. По всему городу пошли самые разноречивые толки. Одни утверждали, что кардинал Монтальто не оставит не отмщенной смерть любимого племянника и будет просить казни преступника; другие выставляли на вид папы всемогущество Орсини, который не позволит арестовать себя, как обыкновенного бандита, и проявит силу или скроется в один из своих укрепленных замков. Много было разных толков, но все они кончились ничем: слабовольный папа Григорий XIII побоялся тронуть Паоло Орсини.
Кардинал Монтальто иногда приезжал отдыхать в свою скромную виллу близ Эквилино. Эта вилла имеет историческое значение, она построена архитектором комским Доминико Фонтана[93], который впоследствии пользовался мировой славой как первый архитектор святого престола. Виллу начали строить при Пие V. Она еще не была окончена, когда умер папа Пий V. Новый папа Григорий XIII явный недоброжелатель, даже враг кардинала Монтальто лишил его пансиона, назначенного его предшественником; Монтальто не имел средств продолжать постройку; тогда архитектор Фонтана на свои собственные деньги принялся за дело, и вилла была отстроена окончательно. Великодушный архитектор впоследствии был щедро вознагражден Сикстом V. Именно в этой вилле кардинал Монтальто узнал об убийстве любимого племянника. Мать покойного бросилась к ногам брата и молила искать правосудия, дабы смерть ее единственного сына была отмщена, и убийцы получили должное возмездие. Кардинал бледный, как смерть, но с блистающими глазами, задыхаясь, побежал прямо в консисторию[94], где происходило заседание. Все кардиналы, присутствовавшие там, с нетерпением ждали заявления кардинала Монтальто. Преступление было до такой степени дерзко, возбудило так много толков, что и сам папа, несмотря на свою слабость, сознавал необходимость строгого следствия и суда над преступниками. Но в те времена суд над преступниками означал борьбу с оружием в руках. Командир папских войск, племянник Григория XIII, герцог ди Сора вовсе не располагал такими силами, чтобы вступить в открытую борьбу с всемогущим Орсини. Конечно, герцог ди Сора мог прибегнуть к помощи граждан, они с восторгом разорвали бы на части не только Паоло Джиордано Орсини, но и всех римских аристократов, но папа не хотел употребить это крайнее средство, боясь дать волю народной власти.
При появлении Монтальто в консистории, все кардиналы окружили его и каждый поспешил выразить ему свое сочувствие по поводу прискорбного события. Бывший инквизитор, поблагодарив кардиналов за участие, отправился на свое место, поскорее желая знать мнение самого папы. Григорий XIII, кроме своей бесхарактерности, отличался еще и трусостью. При появлении кардинала Монтальто он сконфузился, тем не менее, сознавая необходимость обсудить ужасное происшествие прошедшей ночи, его святейшество старался оправиться и, обращаясь к кардиналам, сказал:
— Достопочтеннейшие братья! В эту ночь совершено страшное преступление, убит наш добрый верноподданный Франциско Перетти. Мы решились преследовать убийц со всей строгостью закона, кто бы ни были преступники, хотя бы наши близкие родственники.
Папа на некоторое время остановился, желая знать, какой эффект произведет его речь на Монтальто и остальных кардиналов. Все взоры обратились на бывшего инквизитора, но он сидел молча, опустив голову на грудь. Папа продолжал:
— Следствие поручено монсеньору Портино и нашему уважаемому генералу, герцогу Джиакомо ди Сора. Мы имеем полное основание надеяться, что преступники будут разысканы и примерно наказаны.
При последних словах папы, кардинал Монтальто поднял голову, посмотрел на его святейшество своими жгучими глазами и снова опустил голову, не сказав ни одного слова.
— Это преступление тем более ужасно, — сказал в заключение папа, — что оно касается нашего достойного и уважаемого собрата кардинала Монтальто: убитый молодой человек был его родным племянником. Но мы торжественно объявляем, что меры, предписанные нами следователям, будут вполне одобрены его эминенцией кардиналом Монтальто.
Сказав это, папа бросил почти умоляющий взгляд на Монтальто. Последний холодно отвечал:
— Я не смею одобрять или порицать распоряжения моего повелителя, мое дело лишь повиноваться ему.
Этими словами, вызвавшими беспокойство всех кардиналов, а в особенности самого папы, окончилось заседание консистории. Но едва папа вышел в свои апартаменты, как ему доложили о приходе кардинала Монтальто. Григорий XIII хотел уже отдать приказание отказать кардиналу, как увидал его, следовавшего почти по пятам за докладчиком. Папа был вынужден его принять.
— А, это вы, кардинал Монтальто! — вскричал папа, с трудом скрывая свое неудовольствие. — Надеюсь, что вы пришли не по делу вашего племянника?
— То, что вы изволите называть делом моего племянника, есть ничто иное как гнусное убийство разбойниками, рассчитывающими на безнаказанность. Именно это последнее обстоятельство и побудило меня броситься к ногам вашего святейшества и молить о правосудии.
— Но, кардинал, мне кажется, что мы уже достаточно обсудили в консистории…
— В консистории, ваше святейшество, обещали наказать примерно злодеев. Ввиду этого я и осмелился явиться перед вашими светлыми очами, дабы сообщить вашему святейшеству имя главного преступника и молить вас исполнить данное вами обещание, наказать злодея так, чтобы весь христианский мир знал, как Викарий Христа Спасителя карает преступления.
Григорий XIII побледнел, он отлично понял, на кого намекает Монтальто, и воскликнул:
— Я не хочу знать имени преступников! Вы, кардинал, в данную минуту находитесь не в нормальном состоянии под влиянием вашего несчастья и можете оговорить невинного; лучше предоставить это следователям.
— Именно следователей-то я и желаю повести на прямую дорогу, указав им имя преступника.
— Кто же, по-вашему, этот преступник? — спросил папа.
— Паоло Джиордано Орсини, герцог Браччиано.
Папа хотя и ожидал слышать от кардинала имя герцога, но сделал вид, будто крайне удивлен.
— Герцог Орсини! — вскричал он, — Быть не может! Это ничто иное как самая гнусная клевета; такой знатный вельможа не может совершить подобное преступление. Какие же вы имеете доказательства, обвиняя герцога Орсини?
Лицемерие папы возмущало до глубины души Монтальто, он смерил его презрительным взглядом и сказал:
— Мне кажется, ваше святейшество, не может не согласиться, что человек, хладнокровно задушивший свою жену Изабеллу, сестру своего друга герцога Тосканского, не задумается убить юношу, ставшего ему на пути в его бесчестных целях, юношу, ничем более не отличавшегося, как только родством с кардиналом Монтальто, который не имеет счастья пользоваться расположением святейшего отца папы?!
— Кардинал!
— Ваше святейшество хорошо знает, — продолжал Монтальто, не обратив внимания на восклицание папы, — что герцог Браччиано настойчиво интересовался Викторией Аккорамбони, женой убитого, и во что бы то ни стало хотел обладать ею; муж Виктории был существенной помехой для достижения этой цели, его следовало устранить, и герцог Браччиано его устранил.
— Но где же доказательства? — спросил папа.
— Если ваше святейшество прикажете арестовать виновного, то эти доказательства без всякого сомнения появятся.
Папа некоторое время хранил молчание. Монтальто сначала показалось, что его слова произвели впечатление, между тем в сущности это было далеко не так. Григорий XIII просто решал, как выпутаться из неловкого положения.
— Но подумали ли вы о том, — сказал папа, после некоторого молчания, — что арест такого важного лица, как Орсини, может вызвать беспорядки в государстве?
— Строгое исполнение закона не может вызвать беспорядков, — возразил холодно кардинал. — Угнетенный народ сумеет оценить распоряжение вашего святейшества.
— Но здесь речь не о народе, а о государстве, — возразил нетерпеливо папа, — поймите, что государство будет в опасности.
— Прошу ваше святейшество припомнить строки, написанные в святой книге: Fiat justitia, pereat mundus![95]
— Довольно, кардинал Монтальто! — вскричал святой отец. — Вы уже начинаете указывать нам наши обязанности, вы забываете, что управление церковью и государством мы получили наитием Святого Духа. Прошу не забывать также, что первая обязанность верноподданного — повиновение, а первое достоинство духовного лица — смирение.
Монтальто первый раз в жизни вышел из себя. Приблизившись к папе, он смерил его своими жгучими глазами и, стиснув зубы, прошептал:
— А вы, святейший отец, не забывайте, что Провидение жестоко наказывает недостойных властителей, жертвующих его святым законом ради своих земных расчетов.
Сказав это, Монтальто повернулся и величественной поступью направился к выходу.
XI Средневековое правосудие
В мрачной и низкой зале исторического дворца «Cancelleria», стоящего около «Campodei fiori» происходила страшная сцена. День уже клонился к вечеру, в громадный зал сквозь железные решетки низеньких окон еле проникал луч вечерней зари. В углублении этого смрадного склепа виднелось красное пламя от жаровни, наполненной пылающими угольями. Кругом по стенам были развешаны орудия пытки: блок, клещи, щипцы, железные обручи, колодки и стояло длинное ложе с ремнями, на которое клали жертву.
В зале присутствовали пять синьоров. С ними нам не мешает познакомиться поближе. Главный из них, по-видимому, начальствующий, был известный Джиакомо Боккампаньи, герцог ди Сора, сын папы Григория XIII, который выдавал его за племянника — ложь, возбуждавшая улыбку каждого. Дон Джиакомо был фаворитом папы и причиной величайших беспокойств его святейшества. Красивый, молодой, элегантный, смелый, расточительный, Джиакомо имел все качества Алкивиада[96]. Папа хотел сделать его священником и наградить кардинальской мантией, но это оказалось невозможным. Молодой человек предпочитал военное поприще, ввиду чего папа произвел его в генералы войск святой церкви. Командир папской гвардии любил жуировать, в особенности он был падок до женского пола. Часто, чтобы приобрести расположение какой-нибудь красавицы, он не задумывался делать громадные долги, которые к великому своему огорчению должен был платить его августейший родитель папа Григорий XIII. Иногда последний, не шутя, гневался на сына, прогонял его и не велел показываться ему на глаза. Но эти комедии только возбуждали смех герцога ди Сора, он великолепно знал, что августейший родитель не может жить без него. И, действительно, спустя несколько дней после грозной сцены, Джиакомо снова призывался в апостольский дворец, и дело шло по-прежнему. Слабость его святейшества к сыну, названному им племянником, очень дорого стоила римским гражданам: молодой красавец-генерал совершенно безнаказанно чинил всякие злодейства и беззакония.
Герцог ди Сора был одет в бархатный плащ бирюзового цвета и круглую шляпу с пером, он был высокого роста, прекрасно сложен, с правильными чертами лица, выражавшего холодный цинизм, и большими черными глазами навыкате. Рядом с ним стоял лейтенант, мужчина лет пятидесяти, со свирепой, отталкивающей наружностью, серыми волосами, торчащими, как щетина, и мутными глазами самого холодного и бесчувственного злодея. Его мускулистое тело было обтянуто черной бархатной туникой, за поясом торчали два пистолета. Звали его дон Марио Сфорца. В его обязанности было охранять провинции от бандитов, между тем все окрестные жители боялись его, хуже бандитов, ибо Марио Сфорца сам был первоклассным разбойником и убивал, грабил, насиловал мирных провинциалов во имя закона. От любого бандита жители провинции могли надеяться хоть на какое-нибудь снисхождение, но от этого страшного злодея никому не было пощады. С Марио Сфорца мог сравниться по грабежу и разбою только Просперо Колонна. Народ иначе не звал их обоих, как убийцы (Ammazzatori).
Третий субъект был тот самый предатель, который постучал в окно, когда был вызван несчастный муж красавицы Виктории, и потом принимавший непосредственное участие в убийстве молодого человека. Остальные два исполняли обязанности палачей. Имя обвиняемого было Греко, папские сбиры арестовали его в ночь убийства. Греко, конечно, нисколько не беспокоился, надеясь на заступничество всемогущего герцога Браччиано, но злодей, как увидим ниже, ошибся. Введенный двумя палачами в зал пытки, увидав все эти страшные орудия, Греко невольно облился холодным потом, он сделал шаг назад и задрожал всем телом.
Однако, вспомнив, что за все мучения его щедро наградит герцог Браччиано, он несколько оправился. Марио Сфорца, кончив совещание с герцогом, дал знак палачам подвести ближе обвиняемого.
— Тебя зовут Греко? — спросил он.
— Точно так, — отвечал тот.
— Ты слуга синьора Франциско Перетти?
Греко и на этот вопрос отвечал утвердительно.
— Ты обвиняешься в содействии убийству твоего господина.
— Я невинен. Чтобы я принимал участие в убийстве моего господина? Да Бог меня сохрани, я бы сам сто раз позволил себя убить, защищая его моей грудью.
Марио Сфорца посмотрел на Джиакомо и улыбнулся.
— Говорят, — продолжал лейтенант, — что ты знаешь убийц и можешь назвать их по именам.
— Великий Боже! Да как я бы мог это сделать? Ночь была темная, в двух шагах ничего нельзя было рассмотреть, затем страх…
— Впрочем, мы даром теряем время, — нетерпеливо сказал Марио. — Гей, помощники, заставьте петь этого зяблика!
Двое палачей подхватили Греко, скрутили ему руки назад, привязали к блоку и мигом вздернули к потолку. Эта пытка была одна из самых мучительных, все мускулы вытягивались и нестерпимо болели. Несчастный кричал душераздирающим голосом и клялся отвечать на все вопросы. Лейтенант дал знак, пытаемого опустили на землю.
— Пусть придет канцелярист и записывает мои показания, скажу всю правду.
— Не надо записывать, мы и так будем помнить, — холодно улыбаясь, сказал Марио.
Греко не понял зловещей иронии этих слов.
— Я должен сказать вам, — показывал обвиняемый, — что я узнал убийцу. За несколько дней до несчастья, мой покойный господин на улице Юлия встретил кавалера Пеллетьери. Между ними завязалась ссора, и мой господин стал грозить смертью кавалеру Пеллетьери…
— Перетти грозил смертью такому храброму, как Пеллетьери! Греко, пытка, очевидно, тебе не развязала язык.
— Я, господин, показываю сущую правду, — отвечал обвиняемый, — в ночь преступления я видел господина Перетти, окруженного синьорами, между которыми я отлично рассмотрел высокую фигуру кавалера Пеллетьери…
— Как же ты мог рассмотреть синьора Пеллетьери… если, как ты сам говоришь, ночь была страшно темна?
— Иногда сверкала молния.
— Ах молния!
Проговорив эти слова, Марио отошел в сторону и начал шептаться с герцогом ди Сора. Потом опять приблизился к Греко и бросил на него взгляд, от которого у несчастного душа ушла в пятки.
— Итак, — обратился он снова к обвиняемому, — ты уверен, что убил Перетти кавалер Пеллетьери?
— Вполне уверен, ваше превосходительство, я видел его моими собственными глазами.
— Странно, как это так могло случиться, — сказал лейтенант. — Пеллетьери, вероятно, предвидя твой оговор, давным-давно уехал из Рима, и до сих пор никто не знает, где он находится, а ты, выходит, знаешь, даже видел его собственными глазами. Странно!
Эти слова произвели эффект чрезвычайный. Греко сконфузился и не знал, что сказать. Марио продолжал:
— Но о герцоге Браччиано ты ничего не имеешь сказать? Не принимал он прямого или косвенного участия в убийстве Франциско Перетти?
— Герцог Браччиано! — пробормотал обвиняемый. — Я не понимаю, что тут может быть общего? Ваше превосходительство изволит шутить?
— Ничуть. Я очень серьезно еще раз повторяю мой вопрос и прошу отвечать на него без всяких уверток: принимал ли участие герцог Браччиано в убийстве Франциско Перетти?
— Пресвятая Дева! Да какое же я мог иметь отношение к герцогу Браччиано? Я находился на службе у синьора Франциско Перетти.
— Подумай-ка хорошенько, а быть может, ты что-нибудь знаешь?
— Ничего я не знаю.
— Решительно ничего?
— Решительно ничего.
— Ну делать нечего, надо прибегнуть к более серьезным мерам, иначе мы не добьемся правды от этого упрямого осла! — сказал Марио. — Гей, помощники! Огонь и масло!
Палачи взяли Греко, повалили его на скамейку, прикрутили к ней веревками и сняли обувь.
— Начинай! — скомандовал лейтенант.
Один из палачей намазал маслом ступни Греко и приложил к ним докрасна раскаленные щипцы. Несчастный закричал не своим голосом. По комнате пошел смрад жженого мяса.
— Желаешь ли сказать правду? — спрашивал лейтенант.
— Ой я сказал все, что знал, ой я не могу, мне больно! — вопил Греко.
— Намажь больше, — опять скомандовал Марио.
Палач гуще вымазал маслом ступни и опять приложил к ним раскаленное докрасна железо. Сначала послышалось шипение, потом оно мигом точно смолкло; огонь уничтожил мускулы и дошел до кости. Раздирающие душу вопли вылетали из груди мученика.
— Ну а теперь ты будешь говорить правду? — спрашивал Марио.
— Ой буду! Буду! Освободите, нет моей мочи! — кричал Греко.
Лейтенант сделал знак палачу. Тот взял тряпку, намочил ее какой-то жидкостью и приложил к черным, обуглившимся костям; от ступней уже не было и следа, они сгорели. Обвиняемого развязали и посадили на скамейку.
— Ну говори да короче, кто был руководителем убийства Франциско Перетти?
— Марчелло Аккорамбони, брат синьоры Виктории, жены убитого.
— Но кто был главным руководителем всего дела?
— А если я скажу, вы меня спасете?
— Мерзавец! Еще вздумал предлагать условия, — вскричал Марио. — Опять пытать его!
— Нет, нет скажу, все скажу! — молил Греко.
— Ну говори, кто же был главным зачинщиком?
— Герцог Браччиано, — пролепетал обвиняемый, со страхом оглядываясь кругом, точно боялся, что потолок обрушится на его голову при произнесении имени всемогущего герцога.
— Значит, синьор Паоло Джиордано имел какой-нибудь интерес в том, чтобы убить Перетти?
— Господин герцог любовник Виктории и хочет на ней жениться.
Лейтенант поменялся многозначительным взглядом с генералом.
— Как я и предполагал, — проговорил герцог Сора.
— Ну а ты, какое принимал участие в преступлении? Говори правду, а то сам теперь знаешь, что тебя ожидает!
— Герцог Паоло Джиордано обещал мне свое покровительство, — пролепетал обвиняемый.
— За что?
— Я постучал в окно, вызвал синьора Франциско и провожал его до садов Сфорца, где дожидались люди Аккорамбони.
— Ну а потом?
— Потом я немножко придержал его, когда в него стреляли, — отвечал Греко.
Несмотря на развращенность генерала папских войск и его достойного лейтенанта, подобная гнусная измена негодяя их поразила.
— Ты все, что показывал, готов удостоверить своей подписью? — спросил лейтенант.
— Синьор герцог Браччиано обещал мне свое покровительство, и я…
— Отвечай, согласен ли ты подписать свои показания?
— Согласен, — едва слышно проговорил Греко.
Лейтенант с герцогом удалились в конец комнаты и начали о чем-то совещаться. Видно было, что Сфорца хочет в чем-то убедить племянника папы.
— Но подумайте, Марио, — говорил герцог, — дядя за это рассердится.
— Напротив, ваш дядя будет доволен, что вы избавляете его от самого большого беспокойства, которое когда-либо существовало в продолжение всего его царствования. Если Греко, выйдя отсюда, будет рассказывать в городе то, что он здесь показал, то правительство будет вынуждено начать преследование против Орсини, тем более что кардинал Монтальто, верьте мне, ни одной минуты не даст покоя его святейшеству.
— Ну что же из того, — гордо возразил герцог, — если дядюшка пожелает, я имею достаточно силы, для того чтобы положить конец произволу этого Браччиано, который воображает, что он рожден с правом убивать безнаказанно, кого ему вздумается.
Марио сделал нетерпеливый жест.
— Попробуйте тронуть Орсини, — возразил он, — и вы увидите, что против ваших пяти тысяч солдат явятся десять или двенадцать тысяч бандитов, которыми располагает герцог Браччиано.
— Прекрасно. Но я могу соединиться с Аквапенденте, с Просперо, — возразил герцог, — у одного Колонна есть шесть тысяч лучших солдат в Европе.
— Просперо и Колонна принадлежат к числу недовольных и они давно бы предали огню и мечу весь мой лагерь, если бы мне не удалось заручиться союзом с кардиналом Медичи.
Герцог после непродолжительной паузы сказал:
— Наконец я могу прибегнуть к помощи римских граждан, обращусь к ним с воззванием, и у меня мигом образуется сильнейшее войско.
— Совершенно верно, — отвечал, горько улыбаясь, лейтенант, — но если вы обратитесь с воззванием к народу и вооружите его, то, уничтожив римских баронов, народ примется за вас и за вашего дядю. Этого прошу не упускать из вида.
Генерал серьезно задумался. Марио продолжал, все более к более воодушевляясь:
— Нас маленькая горсточка львов среди целой стаи волков. Мы управляем ими только потому, что волки не объединились вместе и нет между ними согласия, единства цели. Если возникнет между ними солидарность, и они попробуют крови благородных, они уничтожат существующие порядки, в один момент их явится по крайней мере сто тысяч. Что же вы будете в состоянии сделать с вашей горстью солдат против такой силы?
Эта беспощадная логика лейтенанта вполне убедила герцога ди Сора, он сказал:
— Ну делайте, как знаете. Конечно, мой кузен Орсини будет не особенно мне благодарен, но я по крайней мере избавлю от величайшего беспокойства моего святейшего дядюшку.
Выслушав это приказание, Марио подозвал к себе палачей и что-то им пошептал. Те подхватили Греко и поволокли его к пасти ужасного колодца, видневшегося в конце пытальни.
— Куда вы меня тащите? — вопил несчастный. — Я вынес пытку и показал всю правду, вы должны отпустить меня на свободу.
— Ну попробуй уйти, — сказал с наглым цинизмом один из палачей, глядя на обугленные кости Греко, оставшиеся вместо ступней.
На улице слышались нетерпеливые крики и шум приближающейся толпы.
— Бросай его проворней! — командовал Марио.
— Никак не поднимешь кверху, такой тяжелый дьявол! — острил один из палачей.
Греко наконец понял, куда его тащат. Страх смерти еще более исказил его лицо.
— Боже! В колодец! Смерть!.. — закричал он с отчаянием, которое тронуло бы камни, но не палачей.
Между тем шум на улице увеличился так, что можно было слышать голоса многих людей.
— Сюда! Ко мне! — кричал герцог Браччиано. — Они заперлись в подземелье, но я разнесу все, и камня на камне не оставлю!
Греко уже подняли вверх, чтобы бросить в колодец, но он, услыхав голос герцога Браччиано, сделал сверхъестественное усилие и освободился от палачей, но стать на свои сожженные ступни не мог, и упал. Палачи его снова подхватили, и в то время, когда разбитая дверь упала, и герцог Браччиано вломится со своими людьми в подземелье, несчастный Греко уже летел на дно глубокого колодца.
Генерал папских войск и его достойный лейтенант совершенно спокойно стояли среди комнаты, будто ничего особенного и не произошло.
— Как это вы, мой уважаемый кузен, — совершенно хладнокровно сказал герцог Сора, — с вооруженной силой вламываетесь во дворец юстиции, ломаете двери? Вот уж никак не ожидал!
Затрагивать папского племянника совсем не входило в намерения Орсини, он хорошо знал, что Григорий XIII несмотря на свою бесхарактерность готов на самые крайние меры, хотя бы для этого пришлось поднять весь Рим на ноги, если осмелится кто-либо тронуть его любимца.
— Я искал моего верного слугу, — отвечал, несколько смутившись Браччиано, — мне сказали, что он здесь, между тем я его здесь не вижу.
— Позвольте, кузен, попросить вас отпустить ваших людей, — сказал герцог Сора, — мне необходимо переговорить с вами.
Браччиано невольно вздрогнул, именно в то время, когда он слушал генерала, взор его упал на орудия пытки, но вскоре он оправился и пробормотал:
— Не осмелятся!.. — И жестом руки приказал своим людям выйти.
— Ну-с теперь, дорогой кузен, я прошу меня выслушать, — сказал спокойным голосом герцог Сора. — Вы ищете здесь Греко, которому обещали свое покровительство за участие его в убийстве в прошедшую ночь…
Герцог Браччиано хотел протестовать.
— Греко был здесь только что, — продолжал генерал, — и показал многое, впрочем, он перенес довольно стойко пытку и сначала не хотел признаться ни в чем, но увидав, что вы его покинули на произвол судьбы, он показал всю истину. И мы имели случай узнать весьма прискорбные обстоятельства о вас и синьоре Виктории…
— Пожалуйста, прошу вас не вмешивать синьору Викторию в это сомнительное дело, — вскричал, побледнев, герцог Орсини.
— Мне и самому кажется так, — прибавил генерал, — и вследствие этого я приказал, чтобы не в меру длинный язык Греко урезали, заставя его замолчать окончательно.
— Каким образом?
— Очень просто. Я велел бросить опасного свидетеля в колодец, и в настоящее время он наглотался так много воды, что уже не будет в состоянии болтать в продолжение целой вечности.
Герцог Браччиано был озадачен и не знал, радоваться ему или печалиться.
— Греко был верный слуга! — пробормотал он.
— Даже чересчур верный. При первом прикосновении железа к его ногам он показал на ваш счет много ужасных вещей, которым я, конечно, не поверил.
Герцог Браччиано значительно взглянул на племянника папы.
— Значит, вы мне друг? — прошептал он.
— Да, в этом случае я поступил как истинный ваш друг, — отвечал начальник папской гвардии и повторил все то, что он только что слышал от своего достойного лейтенанта Марио. — Мы, аристократы, до тех пор сильны, пока держимся друг друга, но если между нами возникнет распря, и плебеи воспользуются ею — мы погибли.
Орсини понял и, крепко пожав руку генерала, сказал:
— Я с вами совершенно согласен и благодарю; с этих пор, герцог, я ваш; услуга, оказанная Орсини, не может пропасть!
Марио Сфорца, бывший немым свидетелем этой сцены, самодовольно улыбнутся, ему было приятно, что столкновение таких важных персон, как герцог Орсини и папский племянник — устранено.
Таким образом, убийство несчастного Перетти, племянника кардинала-монаха, осталось безнаказанным. Оба герцога никак не могли предвидеть, что этот неизвестный бедный старик Монтальто вступит на папский престол под именем Сикста V, и будет избран Провидением карающей десницей.
XII Раскаты грома
Залы Ватикана были полны народа. Посланники иностранных держав, кардиналы, епископы, синьоры наполняли эти залы, еще так недавно при папе Григории XIII пустые. В царствование покойного власть была разделена между кардиналами Сан-Систо, Гуастовиллани и герцогом Сора. Эти три персоны в свою очередь делились с министром кардиналом Комо. Затем и римские аристократы, между которыми, как мы знаем, одну из видных ролей играл герцог Орсини, распоряжались каждый по своему произволу, так что папе Боккампаньи ничего не оставалось; а потому иностранцы и итальянские князья, имевшие надобность в политических делах в римской курии, обращались не к папе Григорию XIII, а к тем лицам, в руках которых была сосредоточена власть.
С вступлением на папский престол Сикста V обстоятельства резко изменились. Он взял в свои железные руки все, что касалось внутренней и внешней политики государства. Окружающие были поражены тактом и энергией, которые проявил Сикст V на первых же порах его вступления на престол, теперь он вовсе не походил на того скромного монаха-отшельника, каким он казался в течение многих лет. Новый папа предстал глазам изумленной публики во всем величии государя и первосвященника; будто он в течение своей долгой жизни, постоянно занимал высокий пост политического деятеля. Прежде всего он пожелал установить равенство перед законом всех подданных — от знатного синьора, до простолюдина. С непреклонной энергией и жестокостью он преследовал и того, и другого, если нарушался закон. Из донесений исповедников ему было известно, как тяжко бедный народ был угнетен богатыми синьорами. Донесения эти вполне подтверждали правдивость истории, рассказанной куртизанкой Диомирой кардиналу-монаху. Изучая общественную жизнь, Сикст V пришел к убеждению, что современное общество совершенно безнаказанно страдает от трех ненавистных бичей: аристократов, бандитов и папских сбиров, прозванных убийцами, от которых народ ищет защиты даже у бандитов. Сикст V в душе поклялся уничтожить, вырвать с корнем это закоренелое зло.
На четвертый день по вступлении на престол новый папа, как мы знаем, показал, что его главная цель будет заключаться в правосудии, приказав, несмотря на просьбы всех кардиналов, повесить четырех бандитов. Распоряжение это напугало знать, и дало надежду бедному народу. Первые притихли, а вторые подняли головы и уже не позволяли себя безнаказанно грабить и насиловать; зная, что им будет оказана законная помощь, они перестали склоняться перед произволом синьоров и их клевретов и без церемонии крутили им руки назад и представляли в суд. Произошло что-то необычайное, для вельмож и кардиналов настал суд праведный, неумолимый, даже жестокий. К этому они не были приучены до сих пор. Племянник именитого кардинала Альтана, князь святой Германской империи, за нарушение закона был послан в крепость святого Ангела и приговорен к смертной казни. Сикст V утвердил приговор. Только вмешательство германского правительства спасло осужденного, и он был освобожден. Сикст V, хотя и был окружен друзьями, занимавшими важные посты при святом престоле, но ни один из них не смел помыслить превысить свою власть, перейти назначенную границу; папа управлял государством вполне самостоятельно, отнюдь не поддаваясь постороннему влиянию.
В утро, о котором идет речь, главный зал Ватикана был переполнен иностранными посланниками и вельможами. Каждый непременно преследовал свою цель. Испанцы интриговали против французского короля Генриха III; сторонники последнего указывали Сиксту V на чрезмерное тщеславие герцога Гиза, стремящегося сделаться сильнее самого папы; великий герцог Тосканский и другие итальянские князья употребляли всевозможные усилия, дабы заручиться расположением папы. Словом, главный зал Ватикана напоминал минувшие времена, когда папа Григорий VII провозгласил с кафедры святого Петра свой страшный катехизис[97], известный под названием «Dictatus рарае»[98], послуживший всемогуществу римской теократии, когда короли и императоры Европы оспаривали друг у друга честь вести за узду белого мула, на котором ехал римский первосвященник. Царствование Сикста V напомнило это минувшее время всемогущества папского престола. Пока посланники терпеливо ждали очереди заявить его святейшеству свои полномочия, Сикст V очень любезно толковал с великим герцогом Тосканским.
— Итак, — говорил папа, — наше избрание доставило удовольствие вашему высочеству? Будьте уверены, что до тех пор, пока царствует Сикст V, Тоскана может рассчитывать на покровительство святого престола.
Одной из замечательных черт характера бывшего кардинала Монтальто была благодарность. Сикст V не забыл услуги, оказанной ему при выборах кардиналом Медичи. Окружающие с завистью видели, как его святейшество любезно разговаривал с герцогом Тосканским, родным братом кардинала Медичи.
Прошли те времена, когда внимание папы не ставилось ни во что.
Между тем в приемной произошло волнение. Церемониймейстер вбежал в зал, запыхавшийся и сконфуженный.
— Что случилось? — спрашивал его государственный секретарь святого престола кардинал Рустикуччи.
— О ваша эминенция, случилось то, чему и верить трудно, — отвечал церемониймейстер.
— А именно?
— Герцог Паоло Орсини желает представиться его святейшеству.
Действительно, все с удивлением увидали входившего герцога Браччиано. Убийца папского племянника Перетти сначала, когда кардинал Монтальто был избран, решил было бежать из Рима, но передумал, уверенный, что новый папа не посмеет тронуть его, и, как будто не имевший никакого отношения к убийству Перетти, совершенно невинный, отправился в Ватикан, желая представиться папе и лично поздравить его с восшествием на престол. Наглость, на которую способен был только такой закоренелый мерзавец, как Паоло Орсини.
Кардиналы и посланники, окружавшие папу, раздвинулись и дали дорогу герцогу.
— Никто из приближенных вашего святейшества, — сказал Орсини, — не осмелился доложить вам о моем приходе, я сам решился преклонить колена пред моим государем и поздравить его…
Все взоры невольно обратились на папу: самые смелые трепетали, предвидя неминуемую бурю. Между тем Сикст V, смерив презрительным взглядом Орсини, не удостоил его ни одним словом и продолжал разговор с герцогом Тосканы.
Орсини вспыхнул от стыда, и вновь обратился к папе:
— Ваше святейшество, быть может, не расслышали слов первого римского герцога.
Сикст V повернул голову и снова презрительно смерил взглядом с головы до ног убийцу своего племянника и опять не сказал ни одного слова. Вероятно, взгляд папы был достаточно красноречив: Орсини не выдержал и невольно, будто под влиянием какой-то сверхъестественной силы, упал на колени. Герцог ди Сора, утвержденный новым папой в его звании командира гвардии, сделал шаг вперед, впрочем, вовсе не с целью защищать герцога Орсини, а для того чтобы по первому знаку его святейшества броситься на дерзкого злодея. Обстоятельства переменились теперь, герцог ди Сора был на службе у Сикста V, и союз, заключенный им в подземелье, был предан забвению.
В числе присутствовавших находилось немало друзей Орсини, но все они со страхом отвернулись от него, лишь один венецианский посланник, помня услуги, оказанные республике покойным отцом Орсини, бросил умоляющий взгляд на Сикста V, как бы прося его пощадить Орсини. Папа любил Венецианскую республику и не хотел отказать в просьбе ее представителю. Он улыбнулся посланнику, сделал общий поклон всем присутствовавшим и, опираясь на руку кардинала Рустикуччи, вышел из зала. Герцог Браччиано наконец пришел в себя и, поняв, что долее оставаться в Ватикане значило бы рисковать своей головой, поспешил убраться. Его никто не задержал, так как приказа о его аресте не было дано папой. Приехав домой, Орсини, запасшись деньгами, бежал из Рима.
Когда папа узнал о побеге Орсини, он, улыбаясь, сказал кардиналу Рустикуччи:
— Видите, друг мой, меня зовут волком, однако достаточно одного моего взгляда для того, чтобы убежал самый кровожадный лев.
— В Писании сказано: «Ты вырвешь зубы у дракона», — отвечал Рустикуччи, — Ваше святейшество предназначено самим Провидением исполнить великие слова пророчества.
— Да, — продолжал задумчиво Сикст V. — Провидение мне вверило стадо, которое я должен охранять от зверей. Но, быть может, народ недоволен, что я его защищаю; его пугают строгие меры.
— Не думаю, ваше святейшество. Достаточно одного имени Сикста V, чтобы успокоить правого и устрашить виновного. Народ понимает это и ценит.
— Во всяком случае я уже не сверну с моего пути и, что бы ни случилось, буду идти по нему прямо. Позови ко мне римского губернатора, — прибавил Сикст V.
Государственный секретарь ушел, и вскоре явился римский губернатор.
ХIII Полбутылки
Площадь «Navona» во времена папы Сикста V походила на узкое поле, посреди которого красовался дворец Орсини, и где теперь расположен дворец Браски. Это место было самое любимое для низшего класса народа, здесь был рынок, тут толпились разные продавцы, в особенности продавцы вареных бараньих голов, столь любимых римлянами; крики продавцов, по преимуществу съедобного товара, сливались в общий нестройный гул. Остерии[99], окружавшие площадь, прекрасно торговали, в особенности в базарные дни. Продавцы и покупатели, напрыгавшись вдоволь на площади, чувствовали потребность промочить горло вином.
Самой любимой являлась остерия Григорио Форконе, старого бандита дома Орсини, не раз исправно исполнявшего темные поручения всемогущего синьора, отправляя на тот свет каждого, кто имел несчастье не понравиться синьору Орсини или кому-нибудь из его приближенных. Говорили, и не без основания, что Григорио был одним из убийц Викентия Вителли, лейтенанта герцога ди Сора, изменнически заколотого по приказанию Орсини. Форконе получил от Орсини в награду за службу небольшой домик, где устроил остерию и торговал на славу.
Хотя бывший разбойник и занялся мирным ремеслом, но народу он продолжал внушать страх. Всем было известно, что Форконе продолжает поддерживать отношения со всемогущим герцогом Браччиано. Супруга знаменитого трактирщика, Гертруда, была как раз под стать ему, высокая толстая брюнетка, обладавшая недюжинной физической силой. Единственный человек, которого боялась трактирщица, был ее муж Григорио. В базарные дни остерия с самого утра была полна народа. Монахи, сбиры, солдаты, студенты, иностранцы со всех концов Европы наполняли остерию и, казалось бы, могли вполне удовлетворить жадность любого трактирщика. Но Форконе не был доволен. Два обстоятельства были причиной дурного расположения духа экс-бандита; одно из них было чисто политического свойства, другое коммерческого, и касалось самой остерии. К первому относилось падение всемогущего дома Орсини, не знавшего границ своему произволу при всех папах, и уничтоженное окончательно Сикстом V. Недавно папские сбиры проникли во дворец Орсини и арестовали бандита. В прежнее время такая дерзость им всем стоила бы жизни, а теперь, напротив, сам Виргинио Орсини и все домочадцы помогали аресту. Глава банды Людовик Орсини, который никогда никого не боялся и делал все, что хотел, принужден был бежать в Венецию. Наконец, сам герцог Браччиано, Паоло Джиордано Орсини, союзник и равный испанскому королю — принужден был также бежать из Рима. Укрываясь в своем укрепленном замке Браччиано, окруженный многочисленным отрядом, герцог тем не менее дрожит и ждет с минуты на минуту, что его потребуют в Рим, в суд, по приказанию папы Сикста V. Григорио Форконе чувствовал себя в полной безопасности под защитой всемогущего Орсини, а теперь все это уничтожил новый папа. Дом Орсини не существует. Другая причина, как замечено выше, чисто коммерческого свойства, также немало беспокоила Григорио. По приказанию римского губернатора, все трактирщики были обязаны продавать бедному народу самую небольшую меру вина, как, например, полбутылки. При папе Григории XIII был тот же закон относительно продажи вина, но на него никто не обращал внимания. Тот же Форконе публично кричал, что если кто-нибудь предъявит ему подобную нелепость, то он, Форконе, убьет его без разговоров. Но Григорий XIII умер; новый римский губернатор подтвердил старый закон, и никто не смел ему противиться. Лишь Форконе, экс-бандит всемогущего Орсини, ворчал, как зверь, и всеми средствами избегал исполнения приказания губернатора.
В то утро, о котором идет речь, остерия была полна народа. Вино лилось рекой, посетители требовали не полбутылки, а целые кувшины. В это самое время в зал вошли новые личности: солдат и монах.
— Ты точно на иголках, — говорил старый монах своему товарищу воину, — кто бы мог подумать, видя тебя в настоящую минуту, что ты один из храбрейших капитанов Европы.
— Я боюсь, не за себя, вы это хорошо знаете, — отвечал воин, — что будет, если нас узнают?
— Ровно ничего. Я убежден, что народ, напротив, станет меня приветствовать, я сделал для него все, что было можно.
— Да, но не забывайте, что здесь мы окружены сторонниками Орсини.
Монах только хотел отвечать, как его внимание было привлечено сильным шумом, раздававшимся в противоположном конце остерии. Произошла самая обыкновенная история. Двое сбиров или бандитов играли в кости и поссорились. Сначала началась брань, потом драка, наконец пошли в ход ножи. Жена Григорио, увидев, что дело может кончиться плохо, выбежала из-за стойки и стала разнимать драчунов.
— Остановитесь, несчастные! — кричала толстая Гертруда. — Если вы и не сделаете вреда друг другу ножами и тогда вы не спасетесь от виселицы. Помните, что на папском престоле Сикст V!
Эти слова были самые страшные в ту эпоху. Бандиты опустили ножи и мигом присмирели. При виде столь быстрой перемены, монах приятно улыбнулся и сказал:
— Ну что, Александр, ты все еще думаешь, что мы были бы в опасности, если бы нас узнали?
— Я думаю только то, что народ вас с триумфом вынес бы отсюда на своих плечах, — отвечать тот, которого монах называл Александром, — но, клянусь короной испанского короля, я бы расхохотался в лицо тому, кто бы сказал мне в прошедшем году, что в Риме я увижу что-либо подобное!
— Да, потому что никто не склонялся перед законом, его попирали; а закон, как ты сам знаешь, есть фундамент власти, ибо он составляет благосостояние народа. Лишь только угнетенные узнали, что закон не только мертвая буква, а строго охраняется властью, они подняли головы; а угнетатели, наоборот, склонили их.
Между тем трактирщик, давно наблюдавший за солдатом и монахом, занявшими лучшее место, наконец не выдержал, подошел к ним и спросил, что им угодно.
— Принеси нам полбутылки вина, — сказал монах.
Форконе с недовольной гримасой сделал вид, будто плохо расслышал. Полбутылки вина для двоих посетителей, занявших лучшее место!
Он повторил свой вопрос.
— Полбутылки вина, я уже говорил вам, — отвечал совершенно спокойно монах.
— Чтобы вы подохли с вашей полбутылкой! — заорал во всю глотку трактирщик. — Здесь не подают полбутылки! Убирайтесь ко всем чертям!
Солдат невольно положил руку на пистолет, монах его удержал и спокойно продолжал:
— Однако, синьор Григорио, римский губернатор приказал всем трактирщикам продавать по полбутылки вина для того, чтобы бедный народ мог также…
— Тысячу чертей и тому, кто отдал такой дурацкий приказ, и тем, кто его исполняет! — вскричал рассвирепевший бандит. — Повторяю, здесь не подают по полбутылки, убирайтесь вон!
— Напрасно вы все это говорите, господин трактирщик, — отвечал монах, вставая, — вы можете горько раскаяться в ваших словах. — Пойдем, брат, — обратился он к товарищу, — здесь нам не место.
Бывший бандит послал вслед уходившим страшное ругательство.
Монах и солдат почти во всех трактирах встречали то же самое. В одном месте на площади они натолкнулись на такую сцену.
Бандит с нашивкой на плече из букв, означавших, что он принадлежит к знаменитому дому всемогущего синьора Колонна, подошел к продавщице яиц и спросил, что стоят лежавшие на тарелке яйца. Получив ответ, он взял яйца, завернул их в платок и сказал с иронией:
— Ладно. Ты получишь за них деньги, если потрудишься прийти во дворец синьора Колонна, где я живу.
— Я на это не согласна, — отвечала продавщица, — или плати деньги, или положи яйца туда, откуда ты их взял.
— Уж не ты ли меня заставишь возвратить яйца? — нагло вскричал бандит.
— Конечно, я и все эти окружающие нас люди, — отвечала женщина. — Слава Богу, прошло то время, когда вы безнаказанно обижали бедный народ. Теперь царствует Сикст.
Монах выразительно посмотрел на товарища, тот улыбнулся и опустил глаза, как бы в знак согласия.
Между тем бандит вовсе не желал возвращать яйца и намеревался уйти.
Тогда торговка стала кричать:
— Помогите, добрые люди, меня грабят!
Толпа мигом окружила продавщицу яиц. Один из простолюдинов, высокий, здоровый малый, с открытой физиономией, смело подошел к бандиту и сказал:
— Вот что, любезный, если ты бережешь свою шкуру, советую положить яйца на место и убираться подобру-поздорову.
Бандит побледнел от злобы и вскричал:
— Помните, что вы делаете, я принадлежу к дому синьора Колонны, вам это даром не пройдет!
— А я принадлежу к дому Сикста, — отвечал со смехом малый, — Сикста, который может велеть повесить твоего Колонна и всех римских баронов!
Взрыв аплодисментов и общий хохот были ответом на эти слова.
— Да, да, господа бандиты, кончилось ваше золотое времечко! — кричал народ.
— Или отдай яйца, или мы тебе кишки выпустим твоей же шпагой!
— Смерть бандиту! Смерть разбойнику!
Один из юношей вскочил на стол и громко крикнул:
— Да здравствует наш святой отец! Да здравствует Сикст!
Вся толпа, как один человек, подхватила это приветствие. Крики: «Да здравствует папа Сикст!» потрясали воздух.
Бандит понял, что тут шутки плохи, возвратил яйца и ретировался, сопровождаемый хохотом и свистом толпы. Народ его не тронул, он сознавал свою силу и не хотел задавить эту гадину.
В тот же день в Ватикане Сикст V вел дружескую беседу с герцогом Пармским Александром Фарнезе, племянником кардинала Фарнезе. Герцог Александр пользовался всеобщим уважением как справедливый, честный человек и как знаменитый в Европе воин. Про Александра Фарнезе говорили, как и про Ледигиера, что победить его нельзя. Он пользовался большой популярностью, достаточно было его одного появления в Бельгии, чтобы народ остался верен католицизму и остался совершенно спокойным, тогда как во Фландрии вспыхнуло всеобще восстание. Все были убеждены, что если бы герцог Александр управлял восставшими провинциями, то порядок не был бы нарушен. Сикст V любил и уважал герцога Пармского. Его дядю, кардинала Фарнезе, новый папа тоже очень уважал. И несмотря на то, что кардинал Фарнезе был серьезным соперником Сикста в конклаве, он был возведен на самую высшую ступень духовной иерархии.
— Ну что, мой милый Александр, — говорил папа, — не показался ли тебе Рим несколько изменившимся?
— Признаюсь вам, святейший отец, — ответил герцог, — я до сих пор не могу опомниться, после того, что видел. Когда лет пять назад я был в Риме, все управляли им, кроме папы: аристократы, бандиты, кардиналы, иностранные посланники. Теперь все изменилось и каким-то чудом отошло в область преданий. Управляет только папа, и никто больше. Право суда прежде было пустым звуком, как ничего не значащее слово; народ покорно склонял голову перед своими тиранами, между тем как теперь…
— Да, теперь дела идут несколько иначе, — перервал его папа, — теперь честные торжествуют, а негодяи трепещут. Мои сбиры проникают во дворцы всемогущих синьоров, арестовывают их наемных бандитов, и ни Орсини, ни Савелли, ни Колонна не смеют противиться правосудию. Виселица работает и видит, как умирают разбойники, еще так недавно безнаказанно грабившие. Теперь в Риме повелевает только Сикст, и никто более. Достаточно его имени, чтобы укротить самых закоренелых злодеев. Как тебе нравится эта перемена?
— Она превосходна, ваше святейшество, и одобряется всеми честными людьми. Не далее как вчера мой дядя кардинал Фарнезе говорил с восторгом обо всех ваших распоряжениях.
— А, твой дядя кардинал одобряет мои действия! — воскликнул, приятно улыбаясь, папа. — Я в восторге, что заслужил похвалу от человека, которого глубоко уважаю.
— Но я не скрою от вашего святейшества, что мой дядя, одобряя ваши распоряжения, опасается лишь одного…
— А именно?
— Что всемогущих синьоров будут преследовать, а простой народ окончательно распустится.
— Совершенно необоснованные опасения, мой милый Александр, — перебил Сикст V герцога, — у меня перед законом все равны — от знатного герцога до простого плебея.
— Простите, ваше святейшество, мою солдатскую откровенность, — продолжал герцог, — но я не далее как сегодня утром видел нарушение закона плебеем…
— Понимаю. Ты говоришь о трактирщике, можешь успокоиться: Сикст V не позволяет нарушать закона ни князю, ни простому трактирщику. Завтра он будет наказан.
И, действительно, на другой день около восьми утра Форконе, выйдя на крыльцо, увидел рабочих, которые строили какие-то подмостки и врывали столбы прямо против его трактира.
— Какого черта вы тут строите? — спросил с неудовольствием Форконе. — Вы заслоняете мое заведение от света.
Один из плотников взглянул, улыбаясь, на трактирщика и сказал:
— Не беспокойтесь, синьор Григорио. Эта постройка только на сегодня, завтра мы ее разберем.
— Это все равно, но по чьему приказанию вы это делаете?
— По приказанию начальства.
— А!.. Но какого же черта начальство приказало построить перед дверьми моей остерии?
— Виселицу.
Этот ответ вполне удовлетворил Форконе и даже развеселил его. Войдя в трактир, он сказал жене, приятно улыбаясь:
— Знаешь, сегодня мы будем торговать превосходно.
— Почему ты думаешь? — спросила жена.
— Ставят виселицу напротив нашей остерии.
В девять часов к виселице пришел отряд солдат, и стала собираться толпа. Всем было странно, что казнь происходит именно здесь, против трактира. Около десяти часов явился еще отряд сбиров и прямо отправился внутрь трактира. Начальник отряда обратится к хозяину с официальным вопросом:
— Вы Григорио Форконе?
— Я! Что вам угодно?
— Следуйте за мной, и позаботьтесь о спасении вашей души, исповедуйте ваши грехи вот этому благочестивому отцу, — сказал начальник, указывая на капуцина[100], стоявшего близ виселицы.
— Как позаботиться о душе? Зачем? — вскричал Форконе, ничего не понимая.
— Вы должны умереть.
— Как, я?! За что?
В эту минуту сбиры бросились на Форконе и скрутили ему руки назад.
— Боже великий, мой муж! — заголосила супруга трактирщика. — За что вы его связали?
— За то, что не исполнил закон, утвержденный папой, не отпустил бедным людям полбутылки вина, — отвечал равнодушно начальник сбиров.
— О я несчастная… Долго вы его продержите в тюрьме?
— Ни одного дня, даже часа, — отвечал начальник, — можете быть уверены.
Несчастная женщина, хотя и не совсем поняла лаконизм слов начальника сбиров, тем не менее смутно стала догадываться, что готовится что-то ужасное.
— О синьоры, умоляю вас, — говорила она, — скажите мне, что вы хотите сделать с моим бедным Григорио. Вы ему не причините никакого зла, не правда ли?
— Конечно, нет, — отвечал один из сбиров, — мы только вздернем его на виселице, которая поставлена против вашей остерии.
Несчастная женщина вскрикнула и упала в обморок. Все это произошло скорее, чем мы рассказали. Форконе до такой степени испугался, что на него нашел столбняк, казалось, он ничего не понимал, что вокруг него делается.
В это время к нему подошел капуцин и стал шептать, чтобы раскаялся в грехах и приготовился к смерти.
Эти слова вывели приговоренного из оцепенения.
— Мне раскаяться? Да в чем, спрашиваю я вас? — вскричал трактирщик не своим голосом, делая усилия, чтобы порвать веревки, которыми был связан. — Раскаяться в том, что я сказал одно неосторожное слово? Будьте же все вы прокляты, с вашим папой и его правосудием!
— Припомни хорошенько все твои дела, — говорил тихим торжественным голосом капуцин, — и ты осознаешь все грехи твои, ты сам увидишь, что приговорен к смерти не за неосторожное слово. Припомни, как ты в замке Браччиано зарезал беззащитного, по приказанию Людовика Орсини…
Экс-бандит затрясся всем телом.
— А Джулио Савелли, — продолжал капуцин, — убитый тобой при выходе из дома своей возлюбленной… А Викентий Вителли, которого твои сообщники смертельно ранили, и ты его добил? Припомни все это и ты убедишься, что тебя отправляют на виселицу не за одно неосторожное слово.
— Боже! Этот голос и эти блестящие глаза! — вскричал Григорио. — Я их узнаю! Ты тот самый монах, который был у меня вчера в остерии и спрашивал полбутылки вина!..
— Но, кроме вчерашнего дня, мы с тобой Форконе встречались и прежде, — говорил капуцин, — припомни того монаха, который на коленях молил тебя помочь ему отыскать убийц Франциско Перетти, его племянника…
Приговоренный отшатнулся назад, вся его фигура изобразила страшный ужас, бледными губами он прошептал:
— Кардинал Монтальто! Сикст V!
— Да, Сикст V, которого Провидение предназначило карать злодеев. Умри же, Форконе; если ты жил, как кровожадный зверь, то сумей хотя бы умереть по-христиански, принеси раскаяние в грехах перед лицом Господа Бога!
Бандит упал на колени и стал молить о пощаде.
— Помилуй меня, святейший отец, ради всего святого, помилуй, — говорил он, — не дай мне умереть, сошли меня на самую ужасную каторгу, но оставь мне жизнь.
— А ты помиловал Джулио Савелли, Викентия Вителли, Франциско Перетти.
— О я раскаиваюсь, я раскаиваюсь, я был злодеем, но простите меня, святейший отец, я умоляю вас, простите. Вы можете это сделать, вы всемогущи, самая страшная каторга пусть станет моим уделом, но оставьте мне жизнь!
— Нет, нет и нет! — возразил Сикст V. — Потому, если ты будешь жить, умрет правосудие, кровь невинно зарезанных тобой вопиет о мщении. Раскайся же в своих грехах, Форконе, и умри. Помни, что в царствование Сикста V, всякий, кто посягнет на жизнь близкого, должен кончить так же, как ты.
Бандит поднял голову, посмотрел на папу, и в его глазах прочел свой приговор.
Между тем приготовления к казни были окончены; толпа, окружавшая виселицу, с нетерпением ждала конца этой страшной драмы. Капуцин, тщательно закрывший лицо, стоял в нескольких шагах от виселицы. Только один приговоренный знал, кто был капуцин. Когда палач надел петлю на шею Григорио, он повернул голову в ту сторону, где был капуцин и вскричал:
— Отпусти же мне грехи по крайней мере, я хочу умереть прощенный!
Капуцин поднял глаза к небу и медленными шагами отошел. Петля перехватила шею бандита, скамья была выбита из-под ног, и он повис.
— Это только еще один, доберемся и до других! — прошептал, удаляясь, капуцин.
Между тем народ был вполне убежден, что причиной казни Форконе стал отказ продать бедным людям полбутылки вина. Это еще более утвердило авторитет правительства нового папы. Народ все более и более убеждался, что малейшее несоблюдение закона неизбежно ведет к строгому наказанию. Все разбойники, до сего времени совершавшие безнаказанно разные преступления, не имея возможности укрываться в княжеских замках, попали в руки полиции или принуждены были оставить Рим и укрыться. Мало-помалу граждане стали свято чтить закон, и даже родственники приговоренных к повешению не осуждали правосудие папы. В разговоре с венецианским посланником Сикст V сказал:
— Кажется, Рим очищен от разбойников, теперь пора приняться за провинцию.
XIV Отшельник
Недалеко от «Porta del Popolo», где в настоящее время настроено столько прекрасных домов, во времена Сикста V простиралось пустынное поле, проезжать по которому представляло некоторую опасность ввиду множества бандитов, промышлявших в этих местах. Папа Сикст V, несмотря на всю его энергию, не мог искоренить бандитизм в провинции и в окрестностях Рима, столетиями протежируемый соседними владетельными князьями. Провинциальные бандиты имели множество союзников. Следующая сцена, как нельзя лучше, дает представление читателю о положении окрестностей Рима в ту печальную эпоху.
Было утро воскресенья. Скит монаха-отшельника Гальдино имел совершенно праздничный вид. В маленьком садике скита около капеллы собралось самое многочисленное и избранное римское общество. Отшельник Гальдино, гигантского роста, с загорелой от солнца физиономией, устроил здесь скит и капеллу, в которой было деревянное распятие Христа Спасителя, производившего небывалое чудо. За несколько сольдо[101] каждый, усердно помолившись, мог видеть кровавую слезу, падающую из глаз Спасителя, и, подставив белый платок, унести эту слезу к себе домой. Отшельник Гальдино уверил всех, что чудотворный крест им похищен из иерусалимского храма, где его ревниво охраняли турки. Распятие было прислонено к стене и, на первый взгляд, не представляло ничего особенного. Когда в капелле собирались молящиеся, Гальдино громко читал молитву, дабы Божественный мученик наглядно показал насколько он скорбит о грехах людей. И тогда из глаз Распятого падала кровавая слеза. Это чудо было утверждено официально, и сомневаться в нем не было никакого основания. Экстаз молящейся публики при виде падающей слезы Спасителя трудно себе представить, все с воплем валились ниц и молили об отпущении их грехов.
Чудо стало настолько популярным, что папа Григорий XIII был вынужден предписать кардиналу Комо проверить его. Министр его святейшества в свою очередь приказал священнику Santa Maria delloc Popolo произвести самое точное исследование упомянутого чуда. Лишь только священник получил министерский приказ, как к нему явился отшельник Гальдино с целым мешком цехинов. Кроме того, отшельник уверил священника, что к нему в скит однажды пришел синьор, усомнившийся в чуде, и тотчас же был убит небесным огнем. Священник тем более убедился в справедливости речей Гальдино, что последний, кроме преподнесенных ему золотых, угостил его прекрасным обедом и презентовал целый ящик старого токайского вина, полученного отшельником от одной венгерской синьоры, которая лично имела случай убедиться в чуде. Таким образом, чудо, совершавшееся в капелле скита Гальдино, ввиду донесения священника государственному секретарю святого престола, было официально утверждено.
Тем временем папа Григорий умер; ему наследовал Сикст V. Началась беспощадная ломка старых порядков; все негодяи притихли, а честные подняли головы. В первое же воскресенье по восшествии на престол нового папы отшельник Гальдино явился к Сиксту V и попросил его санкционировать чудо, совершавшееся в скиту, но его святейшество наотрез отказал Гальдино. Тем не менее последний распустил слух, что из полученного им откровения свыше он узнал о чуде, которое должно совершиться. Дня через два после этого два человека сидели в садике скита, дружески беседовали, потягивая из стаканов живительную влагу и на практике убеждаясь в справедливости Писания, что Vinum laetificat cor homini (вино веселит сердце человеческое). Один из них был знаменитый изобретатель чуда, отшельник Гальдино, а другой — бандит в одежде крестьянина.
— Так как же, Гальдино, ты надеешься на успех? — спрашивал мнимый крестьянин. — А мне кажется, этого старого воина Массими не подденешь на такую грубую штуку.
— Грубую штуку! Пойми, дурачина ты этакий, — вскричал отшельник, — что на эту, как ты ее называешь грубую штуку, попались множество прелатов и важных синьоров.
— Попались! Это другое дело, — сказал, улыбаясь, бандит.
— Ну да, поверили, не все ли это равно?
Собеседники обменялись дружескими улыбками, которые, вне всякого сомнения, привели в восторг их покровителя, дьявола.
— Значит, маркиз Массими обещал приехать в твой скит? — спросил бандит.
— Положительно утверждать не могу, потому что в дом маркиза вошла красавица синьорита, дочь повара, и уже сделалась маркизой, теперь уже не дон Плачидо командует в доме.
— Короче говоря, приедет маркиз или не приедет?
— Я полагаю, что приедет, и предвидится недурной заработок. Кроме золота, бриллиантов и драгоценных камней старый маркиз еще отвалит тебе солидную сумму за красавицу супругу, если ты сумеешь ее заполучить в свои руки. Об этом не будем говорить. В плен жену маркиза можно было бы взять при другом папе, а не при Сиксте, теперь с такими делами надо быть поосторожнее, а то живо вздернут; ну, да и шкатулка с драгоценностями тоже имеет некоторый интерес. Но только смотри, Гальдино, не надуй! — прибавил бандит.
— А разве я тебя когда-нибудь обманывал, неблагодарный? Припомни последнее дело. Кроме денег, к тебе попалась в руки еще красавица Флорентина.
— Флорентина была действительно прехорошенькая, с этим нельзя не согласиться, — отвечал, осклабившись, бандит, — одно жаль, что она ужасно сопротивлялась, так что я принужден был… Но не стоит говорить о грустном, — прибавил бандит. — А помнишь богемского прелата, который совершенно неожиданно переменил дорогу. Я его ждал под мостом Мильвио, а он тем временем…
— Без всякого сомнения, его предупредили, — поспешно воскликнул монах.
— Но кто?
— А я почем знаю?
— Уж не ты ли, Гальдино, предупредил его, предварительно сорвав с него добрую сумму денег?
— Ты сумасшедший, Скампафорне, — вскричал отшельник. — Как же я мог его предупредить? Это значило бы открыть ему мои отношения с тобой, что, конечно, не могло способствовать моей духовной карьере, как ты думаешь?
Бандит засмеялся и сказал:
— Ты, может быть, рассчитываешь сделаться епископом или кардиналом?
— Почему же нет, если простой пастух сделался папой?
— Значит, дело решено? — сказал бандит, вставая.
— Да, да, решено с тем, чтобы синьора стала моей, — вскричал отшельник.
— Ладно, красавица будет твоей, что же касается шкатулки, то по обыкновению поделимся по-братски.
— Но только смотри не надуй, я буду знать все, что положено в шкатулке, до последнего сольдо.
Бандит покраснел от злобы.
— Будь осторожен в словах, поп! — вскричал он. — бандит, но бандит честный, и если ты осмеливаешься усомниться в моей честности…
— Ну, ну, полно, я пошутил; я хорошо знаю, что ты не в состоянии обсчитать приятеля, — поспешил сказать Гальдино.
— То-то же, смотри, впредь не позволяй себе таких глупых шуток. Кстати, что я должен сделать со стариком?
— Да что хочешь, хоть в Тибр его брось, — отвечал Гальдино. — Ну а теперь пока прощай, — прибавил он, — иду приготовлять чудо.
Друзья расстались.
Отшельник поспешил в капеллу, где занялся приготовлением к чуду, и было время: богомольцы начали прибывать целыми толпами. Около десяти часов вокруг капеллы собрался народ. Так как капелла была маленькая, то Гальдино распорядился впустить сначала только избранную публику, а остальным вручил пронумерованные билеты, конечно, за известную плату. Первыми вошли римские аристократы и аристократки, богато разодетые; остальные ожидали своей очереди в саду около капеллы. Гальдино в священнической сутане занял около капеллы место на возвышении и повел такую речь:
— Братья, Господь Бог гневается за прегрешения, совершаемые в Риме. Он в своем божественном откровении поручил мне сказать вам, что если так будет продолжаться, то на ваши головы падет огонь небесный, так же, как он пал на Содом и Гоморру.
Рыдания и громкие вздохи были ответом на эти слова отшельника. Он же продолжал:
— Будьте тверды в добре, мои возлюбленные братья, сопротивляйтесь соблазну и преклонитесь перед этим чудесным распятием, молите его отпустить вам ваши тяжкие грехи.
Началось торжественное шествие в святилище. Каждый опускал монету в кружку, стоящую около дверей. По звуку падающей монеты отшельник узнавал ее достоинство и, если она была мала, он под тем или другим предлогом останавливал жертвователя.
Вслед за другими в капеллу намеревался войти и капуцин, бедно одетый; отшельник, останавливая его, сказал:
— Брат, здесь тебе не место. Разве ты не видишь, что моя капелла маленькая, едва может вместить епископов и князей, куда же ты-то лезешь в своей грязной сутане?
— В этой грязной сутане я каждый день служу обедню, — отвечал капуцин, — и прикасаюсь к телу и крови Христа Спасителя. Не кажется ли тебе, благочестивый отшельник, что тут дело вдет о более священном, чем все твои епископы и князья, взятые вместе?
— Но я тебе опять повторяю…
— Послушай, отшельник, я советую тебе подобру пропустить меня, иначе, вот видишь всю эту толпу — я подыму ее на тебя и прямо укажу, что ты пропускаешь в капеллу только богатых!
— Что же с тобой делать? Входи! — сказал недовольным голосом отшельник, и потом прибавил про себя: «Погоди, дай мне встретиться с тобой где-нибудь в пустынном месте, я покажу тебе, как вламываться туда, куда не следует». Монах смешался с толпой богато разодетых аристократов, которые не удостоили вниманием бедного служителя алтаря.
Между тем отшельник призывал:
— Молитесь братья! Иисус Христос сейчас появится, приходите грешники и неверующие! Священный огонь падет на ваши головы.
Все пали на колени, начали молиться, и спектакль начался.
Римляне во все времена и века были скептики. Открытый разврат Ватикана убил в них всякое религиозное чувство. Макиавелли правду сказал, что вера бежит из Вечного города далеко в провинции, и там распространяется, но то, что видели римляне в маленькой капелле отшельника Гальдино, заставляло трепетать каждого даже и неверующего. Представьте себе распятие из черного дерева с фигурой Христа в рост человеческий. Каждый мускул божественного страдальца, каждый фибр его лица исполнен истинно артистически. Если бы что-нибудь подобное нашлось в наше время, то за такое распятие заплатили бы баснословную сумму; а в эпоху Сикста за работу, перед которой преклонились бы Брунеллески[102] и Донателло, отшельник Гальдино заплатил несколько сольдо какому-то неизвестному художнику.
И вот перед этим-то дивным изображением распростерлась парадная толпа римских аристократов. С рыданием кающиеся стенали: «О Боже великий, прости нам согрешения! Будь посредником между нами и твоим небесным Отцом. Если наши молитвы и наше раскаяние тронули тебя, покажи нам, о Боже, что ты внял нашим молениям!» За этим настала гробовая тишина; присутствующие боялись дышать; по прошествии минуты, которая показалась целым веком, глаза распятого начали увлажняться, и еще через минуту из них упали две кровавые слезы.
— Чудо! Чудо! — кричали все.
Эффект был чрезвычайный. Галантные прелаты, владетельные князья, великосветские грешницы все пали ниц и шептали:
— Прости нас, Иисус Сын Божий!
Один лишь монах оставался на ногах. Все с удивлением глядели на него.
Наконец он опустился на колени и стал молиться.
— Побежден, побежден! Уверовал! — послышались голоса.
Но иллюзия скоро была разрушена. Монах встал, подошел к распятию и вскричал громовым голосом:
— Вы, епископы и синьоры, которые должны бы были преследовать шарлатанство, как вы осмеливаетесь пособничать ему?
Раздался всеобщий крик негодования, казалось, вся толпа бросится на монаха и растерзает его. Но последний, не обратив ни малейшего внимания на общее возбуждение и вынув из под полы секиру, подошел к самому распятию и сказал:
— Как Христа, я тебя обожаю, но как дерево я раскалываю тебя![103]
С этими словами он ударил секирой по голове распятого Христа, и деревянный череп, пустой внутри, упал к его ногам.
Все общество, присутствующее в капелле, дрогнуло от ужаса; послышались крики: «Смерть дерзкому!»
Тогда монах сказал громким голосом:
— Разве вы не узнали своего повелителя?
— Сикст! — прошептали все.
— Теперь же слепые и ипокриты[104], — говорил папа, — смотрите: голова, которую я расколол, как видите, была пустая, в ее середине лежала губка, пропитанная красной жидкостью, к губке был привязан шнурок, посредством которого человек, спрятавшийся в стене позади распятия, сжимал губку, и жидкость падала из отверстий глаз. Надеюсь, вы убедились? — прибавил папа.
Да к трудно было не убедиться. Сикст вынул из головы напитанную жидкостью губку, сжал ее пальцами, и из нее полился целый поток слез.
Все обманутые было бросились на отшельника, имея намерение растерзать его на части, но папа вскричал:
— Остановитесь! Вы не имеете права трогать этого человека, он виновен не более, чем вы. Ваша глупость, как нельзя более способствовала его мошенничеству. Санта Кроче, — обратился папа к стоящему в дверях князю, — позовите моих гвардейцев, они здесь поблизости.
Минуту спустя, солдаты пришли, и с ними был приведен связанный бандит Скампафорне. Папа, узнав последнего, вскричал:
— А, это ты, Скампафорне! Ну друг любезный, в плохую минуту ты явился в скит. Твой приятель по моему приказанию будет сослан на каторгу, что же касается тебя, то ты будешь повешен.
— Напрасно, ваше святейшество, это будет противоречить прозвищу, которое я имею честь носить[105], — спокойно отвечал бандит.
XV Тюрьмы и пытки
Род Савелли принадлежит к ветви древних феодалов. Дворец Савелли, укрепленный, как крепость, в эпоху папы Сикста V стоял близ Foro Romano, недалеко от Тибра. Эта часть Рима долго сопротивлялась всякого рода реконструкциям. Здесь все дворцы и дома были приспособлены более к войне, чем к мирной гражданской жизни. В горах Транстевере жило племя, отличавшееся своей независимостью. Папские сбиры и бандиты феодалов не раз были прогоняемы транстеверцами. Окружив дворец, они заставили конклав избрать в папы Льва X, и они же разбили на куски и втоптали в грязь статую Сикста IV. Вообще горцы Транстевере никогда не были вассалами феодалов. Кроме того, все они, и мужчины, и женщины, отличались физической красотой.
Именно близ гор Орсини, Савелли, Конти и другие синьоры имели свои укрепленные дворцы, полные бандитов-наемников. В этих дворцах скрывались отъявленные злодеи, разыскиваемые папским правительством. И разбойники, более других отличавшиеся своей жестокостью и кровожадностью, в особенности пользовались гостеприимством в укрытых замках. Во дворцы к синьорам папские сбиры не смели проникать, иначе они всегда кончали так, как начальник отряда папских сбиров, арестовавший в доме всемогущего Орсини одного из бандитов шайки Малатесты. Если какой-нибудь синьор совершил много преступлений в Риме и боялся, что его схватят и представят в суд, он тотчас же скрывался в один из укрепленных дворцов, где был в совершенной безопасности. Провинции Сабина, Кампания и Маритима были усеяны такими разбойничьими гнездами, куда ни один папа не осмеливался посылать своих солдат.
С восшествием на престол Сикста V обстоятельства несколько изменились, но только по отношению к Риму, а не к укрепленным дворцам, куда даже Сикст V не мог проникнуть. В самом ближайшем к Риму дворце Савелли были подземные тюрьмы, куда сажали каждого по указанию синьора. В этих тюрьмах пытали или прямо бросали со связанными руками в Тибр. И все это безнаказанно сходило с рук всемогущему синьору Савелли.
Однажды утром около полудня семейство крестьян, состоявшее из пожилого мужчины, молодой женщины и ребенка, шло по направлению дворца Савелли. Женщина несла в руках какую-то корзинку, тщательно закрытую. Недалеко от границы дворцовой земли прохожие встретили нищего старика, высокого ростом, худого, с лицом очень симпатичным.
— Вот беззащитные овечки, которые добровольно идут на бойню, — пробормотал он, — в это страшное место, где безнаказанно совершается столько ужасов. Впрочем, не всегда это будет так.
Проговорив эти слова, нищий спросил женщину:
— Не можешь ли мне сказать, куда ты идешь с ребенком и корзиной? Эти места кишат бандитами, и мирным гражданам здесь находиться небезопасно.
Крестьянка невольно вздрогнула, но, увидав честное лицо старика, успокоилась и отвечала, вздыхая:
— Идем к своему господину, мы крестьяне Савелли.
— Говорят, будто Лукко Савелли, хоть и сумасшедший, но добрый человек, — продолжал нищий, — и не обижает бедных. Не знаю, правда ли это?
Крестьянка хотела что-то ответить, но муж ее прервал.
— Молчи, Мария! — сказал он строго — Ты разве не знаешь, что о господах нельзя говорить ни дурного, ни хорошего? У них всегда найдется дерево, чтобы повесить нашего брата. Вспомни своего брата, бедного Пьетро!
Крестьянка молча опустила глаза.
— Вы не правы, мой милый, — мягко возразил старый нищий, — вы можете бояться синьоров, ого так понятно, но мы, бедные, должны помогать друг другу. И если вы мне откровенно расскажете, зачем идете во дворец, я смогу быть вам полезным. Я не всегда был нищим, каким вы меня теперь видите. Я кое-кого знаю во дворце Савелли.
— Что ты на это скажешь? — спросила крестьянка, подымая свои прекрасные, хотя и утомленные глаза на мужа.
Крестьянин пожал плечами, как бы говоря: делай, как знаешь.
— Ну, хорошо, добрый человек, я тебе все расскажу, — начала Мария. — Мы только раз видели синьора Савелли, когда он приезжал в замок к девочке, которая ему понравилась, и тогда велел раздать крестьянам вино. От него мы не имеем обиды, но нас очень донимают его лейтенант и приближенные.
— Разве лейтенант имеет безграничную власть?
— Во дворце Савелли он командует всем. Его окружает банда из шести разбойников, вооруженных до кончиков зубов. Эти господа рыскают по окрестностям и вымогают подарки; если им их не дают, они тотчас же пускают в ход ножи и палки; режут и бьют без всякого милосердия.
— Но теперь-то зачем же вы идете в римский дворец Савелли? — спросил нищий.
— У нас землю отняли и выгнали вон, мы обречены на голодную смерть.
— За что же с вами так поступили?
— Да вот видишь, добрый человек, — продолжала крестьянка, — к мужу пришел его родной брат монах и умер у нас. Кто-то сказал управляющему, что покойный монах оставил мужу в наследство много денег. Управляющий призвал мужа и прямо потребовал, чтобы муж отдал ему половину наследства. А какое наследство… монах не оставил нам ни единого сольдо, откуда мужу было взять деньги? Управляющий ничего не хотел слушать, стал нам чинить всякие притеснения и наконец выгнал нас вон. Мы теперь идем к самому синьору, бросимся ему в ноги и будем просить, чтобы он смилостивился, не дал нам умереть с голода.
— Войдем вместе во дворец, — сказал нищий, — я предупреждаю вас, что видеть синьора и говорить с ним очень трудно; сам Савелли человек добрый, но его окружающие далеко не отличаются душевными качествами.
Двор плаццо был полон бандитами, по обыкновению скрывающимися от правосудия за многие преступления. Разница в порядках, бывших при папе Григории и Сиксте, заключалась в том, что при покойном папе разбойники, находившиеся на службе у синьоров, днем открыто разгуливали по римским улицам и совершенно безнаказанно творили всякие бесчинства, а при новом папе они решались выходить из плаццо только ночью, и если их узнавали и ловили, то на другой же день всех вешали.
Старый нищий, рассматривавший служащих, разгуливавших по двору, подошел к одному из них, одетому в ливрею лакея, и просил доложить синьору Лукко Савелли, что крестьяне из его поместья желают с ним говорить по делу весьма важному.
— Доложить синьору Савелли, что крестьяне с ним хотят говорить! — вскричал лакей. — Да разве это возможное дело? С тех пор как я на службе, я и не слыхал ничего подобного.
— Но, милый мой, это дело очень важнее, — сказал нищий.
— Какое бы оно важное ни было, а докладывать не пойду, — отвечал лакей, — я вовсе не намерен рисковать своей шкурой.
Крестьянка и ребенок горько заплакали. Лакей посмотрел на них и сказал:
— Но сердце у меня не из камня, попробую одно средство, доложу господину, слово которого имеет такое же значение, как и слова самого синьора Лукко. Подождите меня здесь, — добавил он и поспешно ушел.
Просители остались, с трепетом ожидая решения своей участи. Лакей вскоре возвратился и пригласил их следовать за ним. Все, в том числе и нищий, пошли за лакеем по длинным узким коридорам, устроенным в подземном этаже. Почти в самом конце лакей отворил дверь в длинный зал со сводами и маленькими окнами, выходящими внутрь двора. — «Войдите», — сказал он и скрылся. Просители вошли и с ужасом отступили назад. Перед ними стоял их страшный мучитель управляющий.
— А, мои ангелочки! — вскричал он, злобно улыбаясь. — Как мне приятно видеть вас здесь. Вы пришли жаловаться на меня синьору Савелли, не подозревая, что и в римском его палаццо я имею некоторое значение. Очевидно, вы несколько ошиблись в расчете, ну да это ничего, мне очень приятно здесь вас видеть.
Нищий с любопытством наблюдал всю эту сцену. Он видел, какой ненавистью загорелись глаза крестьянина, как побледнела его жена и заплакал ребенок. Тем не менее крестьянин, почтительно склонив голову, стал просить своего мучителя о помиловании.
— Господин управляющий! — говорил он. — Мы не с жалобой на вас пришли сюда, мы хотели просить синьора оказать нам какую-нибудь помощь в нашем безвыходном положении.
Нищий подумал про себя: «Эти несчастные пришли целовать руку, ограбившую их!»
Управляющий злобно расхохотался и сказал крестьянину:
— Значит, ты обдумал мое предложение и готов мне повиноваться? Прекрасно. Тебе известны мои условия. Половину капиталов, оставленных твоим покойным братом, ты должен предоставить в мое распоряжение.
— Капиталы! — вскричал крестьянин, от страха побледнев. — Но великий Боже, откуда же я их возьму? Еще раз клянусь моим ребенком, я сказал вам сущую правду, синьор. Покойный брат мне гроша медного не оставил.
— О негодный лжец! И ты хочешь, чтобы я тебе поверил? Ты, при твоей бедности и хитрости, мог дать какому-то бродяге-монаху кров и пищу, не рассчитывая получить от него наследства? Рассказывай эти сказки кому-нибудь другому, а не мне. Я тебе советую отдать мне половину полученного капитала, и тогда я оставлю тебя в покое. Ну, так скажи-ка мне, где спрятан твой капитал?
— Но, Боже милосердный, как же я вам могу отдать то, чего не имею? — спросил сквозь слезы крестьянин. — Я умираю с голода, у меня нет и сольдо, чтобы купить кусок хлеба, а вы говорите о каком-то богатом наследстве. Наша бедность ужасна; моя жена и ребенок умирают с голода. Сжальтесь над нами, синьор управляющий.
При этих словах женщина и ребенок стали на колени и кланялись управляющему. Но тот был не из чувствительных. Не обращая внимания на просьбы и слезы женщины и ребенка, он ударил в металлическую доску и заявил:
— Здесь мы имеем кое-какие средства заставить тебя говорить иначе. Позови ко мне Гуерччио, — обратился он к вошедшему слуге, — скажи ему, что тут для него есть работа.
Крестьяне с ужасом видели, что тиран готовит им пытку. Едва дыша, они стояли молча, не смея выговорить ни слова.
Явился Гуерччио с физиономией висельника. Его сопровождали четверо сбиров, которые вошли на двор дворца вместе с крестьянами и нищим.
— Гуерччио, — приказал управляющий, — свяжи мне этого молодца и бей его, пока я тебе не скажу остановиться. Но помни, если ты будешь стегать его не в полную силу, я с тобой разделаюсь по свойски, а это дело поручу другому.
— Не беспокойтесь, синьор, я исполню мою обязанность добросовестно, как всегда.
Гуерччио указал сбирам на крестьянина. Прежде чем связать его, они посмотрели на нищего, но, не получив от него никакого знака, связали крестьянина, и Гуерччио начал его стегать. Зал огласился криками, раздирающими душу. Но управляющего нисколько не трогало это. За стенами палаццо крики не могли быть слышны, а внутри к ним все уже привыкли. Между тем управляющий, рассматривая четырех сбиров, сказал:
— Я вижу новые лица, откуда они взялись?
— Они пришли во дворец только сегодня утром. Это бандиты, которые не хотели познакомиться с виселицей, — отвечал палач, грубо расхохотавшись.
Управляющий вполне удовлетворился этим ответом.
— Если ты не перестанешь кричать, — сказал он, обращаясь к ребенку, — я тебя велю бросить вон в тот колодец, видишь там в углу?
Ребенок со страхом прижался к юбке матери и замолчал.
— Управляющий! — вдруг произнес нищий. — Ты, кажется, не думаешь о том, что делаешь? Ты, кажется, забыл, что правит Сикст, он может найти не совсем законными твои поступки, и тебе может быть неловко!
— Это кто такой?! — заорал во весь голос управляющий. — Как он сюда прошел? С кем, отвечайте!
Крестьянка подошла к рассвирепевшему тирану, склонила голову и тихо проговорила:
— Простите, добрый синьор, мы его встретили возле ворот палаццо, он сжалился над нами и проводил нас сюда.
— И я над ним сжалюсь! Погодите, имейте терпение! — кричал рассвирепевший управляющий. — Как только кончишь с этим мужиком, принимайся за его защитника; скрутите-ка его, как следует.
Четверо сбиров переглянулись между собой. Между тем Гуерччио, подойдя к управляющему, сказал вполголоса:
— Однако смотрите, и эта расправа может так же не понравиться синьору Лукко, как расправа с жидом, умершим под пыткой…
— Ты, верно, не понимаешь, кто тут распоряжается? — отвечал со злобой деспот, не ожидая с этой стороны сопротивления. — Синьор Лукко, римский губернатор, папа могут командовать, где хотят, но здесь распоряжаюсь я. Довольно шутить, Гуерччио, начинай-ка с нищего, отлупцуй его хорошенько, пускай идет, расскажет Сиксту.
— Сикст здесь! — вдруг раздался грозный голос.
В одно мгновение нищий сбросил бороду, парик и рубища, скрывавшие его одежду, и перед изумленными зрителями явилась величественная фигура папы Сикста V. Четыре сбира, мнимые бандиты, тотчас же вынули мечи и подошли к папе, готовые защитить его. Но в этом не было нужды; Гуерччио и управляющий пали ниц перед его святейшеством.
— Встаньте, — сказал папа, — и позовите ко мне синьора Лукко! А вы, бедные, — обратился папа к крестьянам, — успокойтесь, вашим несчастьям пришел конец. Сикст берет вас под свою протекцию, и горе всякому, кто осмелится вас тронуть!
В это время прибежал Лукко Савелли, он даже не успел переодеться. Целуя туфлю папы, он говорил:
— Святейший отец! Какая честь для моего дворца. Простите, я не знал, не приготовился достойно встретить вас.
Сикст поднял его и сказал:
— Оставь твои извинения, Лукко Савелли; я пришел сюда не как папа, чтобы быть встреченным с почетом, но как судья. Савелли, в твоем палаццо происходят страшные вещи, и ты их терпишь. Ты, верно, забыл, что царствует Сикст V.
Римский князь задрожал всем телом.
— Ваше святейшество, я вам клянусь… — бормотал он.
— Не клянись, несчастный! А лучше постарайся исправить зло, которое ты допустил. Видишь этих крестьян; они пришли к тебе просить защиты от злодейства твоего управляющего. И вместо защиты претерпели истязание здесь теми же, на кого пришли жаловаться. А когда я, переодетый нищим, возвысил голос в защиту их, управляющий хотел расправиться и со мной.
— Разбойник! Ты умрешь от моей руки! — вскричал Савелли. бросаюсь на управляющего с обнаженным кинжалом.
Сикст остановил ею.
— Он действительно большой негодяй, — сказал пала, — но его дурные дела касаются и тебя, Савелли. Ты должен был прекратить их, ты не мог не слышать вопли жертв этого злодея, и не унял его. Я бы должен наказать тебя за это, но ты, Савелли, молод, я знаю, что сердце у тебя не дурное. Я готов удовлетвориться тем, что ты сам примешь необходимые меры, дабы я мог забыть все эти беззакония.
— Ваше святейшество, с этих пор я всю мою жизнь посвящу, чтобы сделать вам угодное, — отвечал тронутый Савелли.
— Помни же о своем слове, — сказал папа, — ну а теперь вот моя сентенция, — прибавил он. — Управляющий будет повешен; строгость приговора вполне оправдается его преступлениями. Все его состояние ты, Савелли, должен отдать этим несчастным крестьянам, которых твой негодный управляющий заставил так много страдать. Гуерччио присоединяется к команде, которая, по моему приказанию, ждет здесь, около палаццо. А ты, Савелли, не забудь данное обещание, иначе горе тебе!
Затем, обратившись к крестьянам, папа продолжал кротким голосом:
— Дети мои, вы теперь богаты, старайтесь употребить на добрые дела ваш достаток и, когда увидите бедняка, не забывайте, что и вы еще недавно были такими же.
Сказав это, папа направился к выходу.
Управляющий, находившийся до этого времени в каком-то оцепенении, точно на него столбняк напал, вдруг пришел в себя и бросился в ноги папе.
— Ваше святейшество, помилосердствуйте, — молил он, — оставьте мне жизнь, позвольте искупить раскаянием все мои грехи.
— Помилосердствуйте! — вскричал, останавливаясь, папа. — А ты проявил милосердие к несчастным, которые попали в твои руки? Ты услышал их мольбы, утер их горючие слезы? Ты был глух ко всему. Обратись к твоим жертвам, если они тебя простят, и я наказывать не буду.
Услыхав эти слова папы, крестьянка взяла за руку ребенка, бросилась к ногам его святейшества и вскричала:
— Святой отец, простите этого несчастного, оставьте ему жизнь; он раскается.
Папа был тронут.
— Ты просишь за этого человека, — сказал он взволнованным голосом, — который только что хотел замучить до смерти твоего мужа?
— Но и муж мой ему прощает, — говорила крестьянка, — окажите нам еще и эту милость, святой отец, — простите его.
— Однако, если бы я не подошел, твой муж был бы замучен, а ты и твой ребенок умерли бы с голоду.
— Теперь мы уже не будем нуждаться в куске хлеба. Провидению было угодно послать вас, святой отец, спасти нас, и, если бы управляющий не поступил с нами так жестоко, мы бы не имели того счастья, которым вы нас наградили. Простите его, святой отец, умоляю вас, довершите ваши благодеяния!
Папа с теплым чувством смотрел на женщину, молившую его за своего тирана, как Божественный Страдалец просил Небесного Отца простить его мучителей. Ему вдруг вспомнились его юные годы, бедность, которую он перенес, угнетение важными синьорами простого народа, и его клятва защитить этот простой народ, если Бог приведет его к власти. Сикст V невольно обратил внимание на ребенка, стоявшего около него, погладил его по голове и спросил:
— И ты, дитя, хочешь, чтобы я простил управляющего?
— Мне его жалко, он, должно быть, испугался, — пролепетал ребенок.
— Пусть будет по-вашему! — сказал Сикст. — Я освобождаю управляющего, но с условием. Если до заката солнца он не оставит Рим, то клянусь Богом Всемогущим, что он познакомится с виселицей. Что же касается тебя, Савелли, то помни, у тебя во дворце я застал пытку, беглых бандитов и разные беззакония. Даю тебе три дня сроку для приведения всего в законный порядок.
Савелли молча преклонил голову. Сикст V, окруженный своими телохранителями, величественно вышел из дворца.
XVI Политика
Между тем как Сикст V, осознав все величие своей миссии, старался всеми средствами уничтожить злоупотребления и заставить уважать закон, переодетый, посещал дворцы римских князей, остерии, трущобы и прочие места и повсюду оставлял следы своей страшной руки, а римское население низших классов, находя защиту в законном правительстве, начало открыто сопротивляться произволу синьоров — что делала аристократическая партия, разочарованная неожиданными действиями папы?
Все эти кардиналы, подавшие голос в пользу дряхлого и больного монаха Монтальто в надежде на его скорую кончину, все эти князья церкви, монсеньоры, последовавшие за фамилией Медичи, дабы восторжествовал темный монах над знаменитым и всемогущим кардиналом Фарнезе, сотни римских синьоров времен папы Григория, привыкшие сосредоточивать свою власть в руках первосвященника, — были крайне недовольны существующим порядком вещей и, весьма естественно, придумывали разные средства, чтобы избавиться от ненавистного папы Сикста V. Но в его царствование делать заговоры было крайне опасно.
Лишь в некоторых аристократических домах собирались владетельные синьоры и вполголоса выражали свое недовольство деятельностью папы. Пример сына кардинала Альтана доказал, что Сикст V решился преследовать любого, нарушившего закон, несмотря ни на какие привилегии.
Дворец кардинала Фарнезе папа оставлял без наблюдения. Сикст V хотел показать своему знаменитому сопернику, что он вполне уважает его достоинство, несмотря на то, что в конклаве Фарнезе был одним из самых видных претендентов на папский престол. Этот важный сановник католической церкви пользовался относительной свободой.
Как-то вечером в 1585 году многие синьоры, недовольные Сикстом V, собрались во дворце кардинала Фарнезе и стали обсуждать меры, которые, по их мнению, следовало принять против ненавистного тирана — папы. Во главе заговора стояла знаменитая по красоте интриганка — сестра кардинала Юлия Фарнезе. Несмотря на то, что в то время Юлии было уже более сорока лет, она еще обладала необыкновенной красотой и побеждала сердца синьоров так же легко, как в молодости. В описываемый вечер герцогиня Фарнезе сидела в раззолоченном кресле, окруженная князьями церкви, монсеньорами, известными литераторами и знатными дворянами. Одета Юлия была в темное бархатное платье, расшитое золотом. Баснословной цены бриллиантовое ожерелье украшало ее белую открытую шею; на левой руке красовался массивный браслет с рубином; строчный стан стягивал золотой пояс, усыпанный драгоценными камнями. Каждый из присутствующих ловил благосклонный взор красавицы и ее приветливое слово.
Разговор шел о гугенотах, которых разбил Александр Фарнезе[106], что возродило прежнюю силу католической партии.
— Да, эта победа немного отвлекла нас от внутренних распрей, — с горечью сказал Фарнезе. — Если бы Богу было угодно избрать меня главой его церкви, — и ироническая улыбка скользнула по тонким губам кардинала, точно он не хотел признать воли Божьей в его неудаче, — я бы употребил все средства, дабы соединить все враждующие партии в Италии, создать союз моего брата герцога Ломбардии с герцогом Савойским и с герцогом Тосканским.
— То, что не случилось, может случиться, — заметила герцогиня. — Но я жду одного синьора и пока не вижу его в нашем обществе, — прибавила она.
В это время вошел мажордом и доложил о прибытии кардинала принца Австрийского и синьора кавалера Зильбера.
— Просить! — вскричала герцогиня, и двое новых гостей вошли в салон.
Австрийский принц Андреа был хорошо принят в доме Фарнезе, он очень нравился кардиналу и его сестре. Что же касается до самого принца, то у него другой цели не было, как заслужить внимание красавицы герцогини.
Его приятель, кавалер Зильбер, был молодой человек с красивой и воинственной наружностью, блестящими черными глазами. Стройный высокий кавалер Зильбер сразу понравился герцогине Фарнезе и всем присутствовавшим дамам. Юлия посмотрела на него и улыбнулась. Между тем принц Андреа, почтительно кланяясь, сказал:
— Герцогиня! Кавалер Зильбер привез вам письмо от вашего брата герцога Пармского, а я явился для того чтобы представить вам этого дворянина, в котором вы, без сомнения, найдете все качества, присущие истинным аристократам.
Юлия Фарнезе протянула руку кавалеру Зильберу, который в силу существовавшего обычая поспешил ее поцеловать.
— Кавалер, — сказала герцогиня, — поручение, данное вам моим братом, могло бы стать прекрасной рекомендацией для вас в моих глазах, если бы я не видела лучшего доказательства ваших отменных достоинств: вашей дружбы с уважаемым нами всеми принцем-кардиналом Австрийским, а потому, синьор кавалер, соблаговолите считать дом Фарнезе своим собственным и будьте уверены, что здесь вы встретите всегда самый радушный прием.
— Не нахожу слов выразить вам, герцогиня, моей признательности за ваше внимание ко мне, благодаря которому я в Риме буду, как в родном городе. — Зильбер снова почтительно поклонился. — Благодарю также и принца за его лестный отзыв обо мне. Вот письмо от вашего брата и моего генерала герцога Пармского.
Зильбер вынул из кармана письмо, встал на колени и подал его герцогине. Та посмотрела на печать и прежде чем вскрыть конверт, поцеловала его. Прочтя письмо, красавица сказала:
— Мой брат рекомендует вас, кавалер, с самой лучшей стороны. Я надеюсь, мы будем друзьями: разница наших лет, — прибавила она, улыбаясь, — дает мне право быть самой нежной вашей матерью.
— О синьора! — вскричал принц Андреа, пожиравший глазами роскошные формы красавицы. — Если и вы записываетесь в матери, где же мы найдем молодых; разве что они сойдут к нам с Олимпа?
Герцогиня ответила принцу очаровательной улыбкой и повела речь о делах.
Мало-помалу обширный зал стал пустеть. Последним уходил принц Андреа; прощаясь с Зильбером, он сказал:
— Кавалер, я не хочу лишать вас удовольствия беседовать с герцогиней о ее знаменитом брате. Но прошу вас не забывать, что мой палаццо всегда к вашим услугам.
Зильбер молча поклонился. Принц-кардинал, поцеловав руку герцогини, вышел. Приезжий кавалер и Юлия Фарнезе остались одни.
Свет канделябров начинал бледнеть. Дрова в камине потухли. В салоне распространился аромат, действующий на нервы. Кавалер Зильбер почувствовал нечто вроде головокружения.
— Вам, кажется, дурно, кавалер, — спросила его Юлия, — вероятно, вы устали с дороги и хотите успокоиться?
— О нет, синьора, — отвечал Зильбер, — мне случалось во Франции не спать по пяти суток кряду, и это не действовало на мой железный организм, а сегодня сам не знаю, что со мной делается.
— Быть может, мое общество так дурно действует на вас? — сказала, улыбаясь, герцогиня.
— О нет, синьора, — пробормотал Зильбер, — но я боюсь обеспокоить принца, если возвращусь поздно в его палаццо, а потому бы попросил позволения откланяться.
— Не тревожьтесь, кавалер, — возразила Юлия. — Принц слишком большой сибарит, чтобы обращать внимание на позднее или раннее возвращение своих гостей. Лучше скажите мне откровенно, не имеете ли вы в Риме обязанностей более серьезных, чем те, что связывают вас с кардиналом Андреа?
— Я не знаю, что вы этим хотите сказать, синьора, — отвечал молодой человек. — Кроме обязанностей к моему генералу — герцогу, вашему брату, и к вам, у меня есть признательность, которую я питаю к принцу-кардиналу Андреа за его внимание ко мне, и только. Других обязанностей у меня нет.
— Скажите, кавалер, — продолжала герцогиня, — не помните ли вы, как несколько месяцев тому назад, когда наваррский принц Генрих…
— Простите, синьора, — с наивностью возразил Зильбер, — во Франции его зовут королем Генрихом IV.
— Прекрасно. Когда король Генрих IV осадил Париж, и мой брат так кстати явился, вы должны были получить письмо?
Зильбер побледнел при этих словах.
— Синьора, это письмо… — пролепетал он.
— Это письмо, — продолжала герцогиня, — приблизительно вам сообщало следующее: вы не имеете ни семьи, ни состояния, ни надежды когда-либо восстановить ваше имя. Вы даже не знаете, кто ваша мать…
— Да, я получил такое письмо, — тихо проговорил Зильбер.
— Но, кроме этого, в письме было сказано: поезжайте в Рим, там вы найдете вашу мать, семью, богатство и все прелести жизни, в Риме все ваши мечты осуществятся, там вы получите почести, которые вам не может дать и сам император.
— Синьора, — пробормотал совершенно сконфуженный Зильбер, — вы точно читали это письмо. Я должен откровенно вам сказать, что я с ним никогда не расстаюсь, днем и ночью я ношу это письмо на моей груди, хотя и убежден, что не может совершиться ничего того, что в нем написано. Но как вы могли знать содержание этого письма?
— Ребенок! — вскричала герцогиня. — Две персоны могли знать содержание письма: та, которая писала его, и тот, кто читал.
— Но где же он, где тот, кто свел меня с ума?!
— Глупенький! — вскричала герцогиня, вставая. — Как же ты понять не можешь, что никто, кроме твоей матери, не мог написать это письмо.
— Моя мать!
— Как же иначе я могла тебя заставить приехать в Рим и быть в доме герцогини Фарнезе, неужели ты еще и до сих пор не догадываешься, что я — твоя мать?
Зильбер упал на колени перед Юлией и покрыл ее руки поцелуями. Ему сердце давно подсказывало то, что отвергал разум.
Мать с восторгом обняла голову сына и слеза счастья упала на его черные волосы. От избытка чувств долго они не могли выговорить ни слова, наконец Юлия попросила сына рассказать историю его жизни. Несколько оправившись от волнения, Зильбер поведал матери все свои приключения, все опасности, которым он подвергался на войне, и свою постоянную, заветную мечту о матери. Он рассказал, как в войне Франции и Фландрии герцог Фарнезе приблизил его к себе, как стал давать ему различные важные поручения, которые сразу выдвинули его из ничтожества и поселили в его сердце блестящие надежды. Он не старался узнать, кому обязан вниманием герцога. По своей молодости, он воображал, что всему этому он обязан достоинствам храброго и преданного солдата. Между тем он видел сотни молодых людей вполне достойных, служивших в рядах войск, и не пользовавшихся ни малейшим вниманием знаменитого полководца несмотря на их древнее дворянство; тогда как он, безвестный плебей, был отличен герцогом. Он, Зильбер, ничем не мог объяснить это лестное для него внимание. Одно обстоятельство окончательно сбило его с толку, и он потерял голову. Раз под влиянием винных паров он проиграл одному офицеру под честное слово большую сумму денег.
Проснувшись на другой день, он с ужасом вспомнил о своем проигрыше, который не был бы в состоянии заплатить даже за всю свою жизнь. Он провел страшный день, обдумывая роковой шаг. Вконец измученный нравственно и физически, вечером бросился в постель и заснул тяжелым сном приговоренного к смерти. Наутро, раскрыв глаза, он увидал на столе стопки золота на сумму, необходимую для уплаты долга чести. При деньгах не было записки. «Так я и не узнал моего таинственного благодетеля», — прибавил Зильбер.
Вскоре пришло письмо из Рима, продолжал кавалер, где Провидению было угодно, чтобы я узнал мою чудную, несравненную мать!
Герцогиня слушала рассказ сына с блестящими глазами, выражавшими гордость женщины и нежность матери. Письма от герцога Александра, которому она вверила своего ребенка, были полны самых лестных отзывов о нем с самого детского возраста и до тех пор пока он вырос, стал красивым юношей и храбрым солдатом. Теперь мать убедилась, что герцог нисколько не преувеличивал, восхваляя ее сына. Зильбер действительно обладал той мужественной красотой, которая нравится всем без исключения и мужчинам, и женщинам. Мать видела это, любовалась сыном, и гордая улыбка не сходила с ее красивых губ.
— Ну а теперь ты, конечно, опять возвратишься во Фландрию, — спросила герцогиня, — и опять вместе с моим братом поведешь жизнь, полную опасности и славы?
— Нет, дорогая мама, я не возвращусь во Фландрию, — твердо отвечал молодой человек.
— Что ты говоришь! Почему?
— Я больше не буду сражаться под началом великого полководца нашего времени герцога Пармского, которого я глубоко люблю и уважаю. Я постараюсь присоединиться к войску, назначенному для войны с мусульманами.
— Я не могу понять значения твоих слов, друг мой.
— Все очень просто, матушка. Озаренный истинным лучом света, я уже не могу обнажать меч против гугенотов Франции и Фландрии, защищая права католического идола — папы. Мое место в рядах моих единомышленников.
— Как! Ты еретик!.. Протестант! — с ужасом вскричала герцогиня.
— Да, матушка, я протестант, — серьезно отвечал Зильбер. В голосе молодого человека слышалась решимость фанатика, готового умереть за идею.
— Но разве это возможно? — возразила Юлия Фарнезе. — Потомок пап, сын Фарнезе, воспитанный моим братом…
— Да, Провидению было угодно, чтобы я вступил на путь истинный, и сатана более уже не имеет власти над моей душой, — отвечал Зильбер, и глаза его заблестели.
Герцогиня смотрела на сына со страхом и вместе с тем с удивлением. Хотя подобное открытие и привело ее в ужас, но не вследствие убеждения, что католическая вера есть самая святая; нет, великосветская дама того времени не признавала ничего святого в делах церкви, а ее страшила мысль, что это обстоятельство может стать помехой самой заветной цели Фарнезе — папскому престолу. Подумав некоторое время, она сказала:
— Расскажи мне, как это случилось. Ты ничего не должен скрывать от матери.
Зильбер, несколько удивленный быстрой переменой выражения ее лица, начал свой рассказ:
— Мы стояли во Франции близ Руана. Король Наваррский осаждал город, геройски защищаемый маршалом Виллеруа, предводителем войск католической лиги. Мы, под командой герцога Александра, имели намерение освободить осажденных, но так как отряд короля Наваррского превосходил по качеству и количеству кавалерии, то мы никак не могли перейти в открытое наступление и ограничились тем, что время от времени тревожили неприятеля. Ночь прекратила сражение. В одной из атак я был ранен и упал без чувств на поле сражения среди трупов. Когда я пришел в себя, кругом все было тихо, лишь иногда до слуха моего доходили стоны, точно из-под земли. Луна освещала поле битвы. Я силился приподняться на локоть, но не смог, видимо, потерял очень много крови; я чувствовал нестерпимую боль, голова моя горела.
«Бедное дитя!» — прошептала Юлия, утирая слезы.
— Я отчаялся, и молил Бога послать мне смерть как избавление от невыносимых страданий. В это время я увидал двух людей с фонарем, рассматривавших трупы. Я знал, что за армией всегда идут мародеры, имеющие обыкновение после битвы грабить убитых и добивать раненых. Я решил дать им знать о себе, пусть они меня прикончат, и отчаянно закричал. Они услышали мой крик и тотчас же подошли ко мне. Один из них осветил меня фонарем и сказал: «Он жив», потом вынул из кармана какую-то вещь, которая показалась мне кинжалом, и наклонился надо мной… Я со страхом закрыл глаза и ждал смерти. Представьте же мое удивление, когда я увидал почтенного старика с седой бородой, симпатичной наружности, глядевшего с чувством глубокого участия. Он поднес к моим губам флакон с какой-то жидкостью; я жадно выпил несколько глотков и будто весь ожил, по всем моим членам разлилась приятная истома, и боль в ранах прекратилась. Но едва я проговорил: «Благодарю», как лишился чувств. Не знаю, сколько времени я находился в таком положении, но когда пробудился, то с удивлением увидал, что нахожусь в большей комнате и лежу на белой постели, завешенной толстым пологом. В головах моей кровати произошел следующий разговор:
— Маэстро Амбуаз, если раненый придет в себя, что с ним делать?
— Оставить его в покое, пусть окончательно поправиться, — послышался другой голос. — Когда человек молод, то не нужны никакие лекарства, природа сама сделает свое дело. К тому же его раны не смертельны.
— Послушайте, маэстро, — продолжал голос, казавшийся молодым, — мне брат пастора рассказывал, будто этот католик перебил множество наших, и вот он теперь здесь слабый, почти умирающий; мне кажется, мы бы могли отмстить за наших павших братьев.
— Признаюсь, матушка, я с замиранием сердца ожидал, что ответит старик.
— Несчастный! — послышался строгий голос. — Ты смеешь говорить о битве, о мести, когда перед тобой больной, раненый человек? Стыдись! Знаешь ли ты, что если бы лежащий здесь раненый убил самого дорогого мне человека, то все равно обязанность медика оказать ему помощь, вылечить его, руководила бы всеми моими поступками. Если ты не понимаешь обязанности врача, тебе лучше быть солдатом и стать в ряды тех, которые с таким азартом уничтожают себе подобных.
— Простите, маэстро! Эта мысль невольно пришла мне в голову, — отвечал молодой голос, — конечно, я не должен забывать моих обязанностей врача, потому что я ученик великого Амбуаза Паре.
— Этот подслушанный разговор невольно вполне меня успокоил. Мне приятно было знать, что я нахожусь на излечении у знаменитого хирурга Паре. Хотя он и был протестантом, но никогда в жизни не изменил своим обязанностям ученого и всесторонне развитого гуманиста-мыслителя. Это сознание благодетельно подействовало на меня, и я заснул покойно.
Что еще сказать вам, любимая матушка? Ежедневные свидания со знаменитым хирургом, беседы с ним, его удивительный ум и доброта произвели на меня глубокое впечатление. Я сравнивал поведение католиков с поведением гугенотов. Первые за деньги продавали свою родину, обагрив ее кровью своих братьев; вторые бескорыстно отстаивали свою идею свободы совести. Признаюсь вам, во мне никогда не была сильна вера католика. Безжалостные убийства и беспрерывные войны, которые возбудили в Европе католики, не вязались с моим пониманием евангельского учения, полного милосердия и любви даже к своим врагам. Кроткие и разумные слова великого ученого довершили остальное. Я сделался протестантом, и по выздоровлении, когда явился к герцогу Александру, был уже тем, кого здесь называют гугенотом.
— Но, несчастное мое дитя, — вскричала герцогиня, — здесь, в Риме, при Сиксте V, ты рискуешь жизнью.
— Постараюсь скрывать свою веру, насколько это будет возможно, но убивать моих братьев из-за религиозных убеждений, как это делал до сих пор, я уже не в состоянии.
Юлия Фарнезе промолчала, она о чем-то думала.
— Объясни мне, что думают гугеноты о главе католической церкви папе?
— Что они думают о папе? — воскликнул Зильбер. — Они считают его антихристом, представителем адской Вавилонянки на земле. Папы, при помощи таких же обманщиков, как они сами, и обманутых, торгуют телом и кровью Христа, они возбуждают ненависть между христианами, тогда как их обязанность была бы сеять повсюду мир и милосердие. Матушка! — прибавил молодой гугенот. — Я не жестокий человек, но если бы я мог уничтожить папу, выразить всю глубокую ненависть, которую питаем к нему мы, протестанты, верь мне, я бы не задумался, и никакие пытки не в силах были бы меня остановить!
— Пожалуйста, не забывай, мой милый, — заметила, улыбаясь, Юлия, — что и в нашем роду были папы, и только папскому престолу ты обязан тем, что родные твои богаты.
Молодой человек на минуту задумался, потом сказал:
— Мы не отвечаем за поступки наших предков. Вообще происхождение всех богатств есть вопиющая несправедливость, тем не менее она освящена веками, и мы вынуждены с этим считаться.
Герцогиня с удивлением посмотрела на сына, софизму которого могли позавидовать сами благочестивые отцы иезуиты.
— Что было прежде, это дело не наше, — продолжал молодой человек, — и хорошее, и дурное пусть судит Бог. На нашей обязанности лежит бороться с существующим злом. Папа — бич свободы всей Европы, убийца науки и просвещения. Я с величайшим наслаждением готов всадить кинжал в горло Сикста!
Хотя последние слова были произнесены вполголоса, тем не менее герцогиня вскочила на ноги и со страхом стала осматриваться кругом. В папском Риме, также как в Риме императорском, стены имели уши. Но беспокойство Юлии Фарнезе было напрасно: громадный дворец давно уже был погружен в глубокий сон.
— Возвращайся к кардиналу, сын мой, тебе пора, — сказала, вставая, герцогиня, — и не будем говорить об этих ужасных вещах пока…
— Пока? — спросил молодой гугенот.
Но Юлия Фарнезе вместо ответа положила свою ладонь на губы сына и улыбнулась. Кавалер Зильбер поцеловал руку матери и вышел.
XVII Ростовщик
Еврейский квартал в Риме обыкновенно закрывался, когда в церкви «Пианто» звонили к Ave Maria. Закон против евреев, значительно ослабленный в царствование Григория, при Сиксте V снова стал строго исполняться. Впрочем, несмотря на строгость закона, положение евреев в Риме было недурно. Если еврей заплатил подати, выполнил предписание полиции, он мог быть совершенно спокоен, пользовался одинаковой защитой от властей, как и остальные граждане, ни один аристократ не смел его тронуть. Между тем права евреев были чрезвычайно ограничены. Они не могли занимать никаких гражданских должностей. Так, например, еврей медик имел право лечить только еврея, но не христианина. Они платили громадные подати государству в пользу города и, кроме всего этого, еще и папскому престолу. Однако, несмотря на ограничение прав и громадные подати, евреи в средние века чрезвычайно быстро богатели, и богатели именно там, где права их были особенно ограничены, к примеру, в Риме, Польше и Румынии. В Англии и Франции они пользовались почти одинаковыми правами со всеми гражданами, тем не менее их богатства далеко не были так велики, как в государствах, где их преследовали. Причину этого явления надо искать в самом преследовании, которое побуждало евреев теснее сплотиться, оказывать помощь друг другу и более активно проявлять свои таланты и способности.
Соломон Леви, ливорнезец, проживал в Риме уже около пятидесяти лет. Это был старик, пользовавшийся безграничным уважением кагала[107] и всех своих единоверцев; Соломона считали каким-то оракулом. Среди христианского населения он был известен как ростовщик — профессия до высшей степени выгодная в те времена, когда промышленность и торговля повсюду находились в застое. В средние века профессия ростовщика не внушала отвращения, как в наше время. Напротив, ростовщик пользовался даже некоторым уважением, смешанным с боязнью.
Соломон Леви был верен традиции своих собратьев по ремеслу. Жил очень скромно, и дом его был похож на крепость с толстыми стенами, решетками на окнах, железными дверями и подземными ходами. В услужении Соломона была только одна старая еврейка Барбара. Сам ростовщик был хотя и старик, но сильного сложения, и при случае мог постоять за себя, в особенности, когда вооружался громадным мушкетом, стоявшим в углу. Последнее доказывало, что еврей обладал сокровищами, но где они были скрыты, никто не знал. Во время междуцарствия, когда умер папа Григорий, а новый еще не был избран, некоторые головорезы Марио Сфорца проникли в дом еврея, выломав дверь, но денег не нашли, хозяин и его прислуга также скрылись.
Впоследствии, когда Сикст V приказал повесить главных зачинщиков нападения на дом ростовщика, то один из приговоренных бандитов, входя на эшафот, вскричал: «Черт возьми, какая досада, приходится умирать, даже и не взглянув на сокровища Соломона!» Тем не менее этот факт никого не разубедил в существовании богатства Соломона Леви. Он продолжал заниматься своим выгодным ремеслом, и делал это до такой степени осторожно, что папское правительство не имело ни малейшего основания привлечь его к ответственности за ростовщичество.
В данный момент мы застаем старого еврея сидящим за столом и при помощи его верной Барбары поверяющим различные счета. Толстые свечи, вправленные в массивный серебряный канделябр, освещали характерную фигуру старика. Он был одет в черный шелковый длиннополый кафтан, очень истертый и засаленный от времени, традиционная ермолка покрывала его голову, густая белая борода закрывала грудь, маленькие серые глаза блестели из-под седых бровей. Старая Барбара сидела напротив своего хозяина. Одета она была в платье тосканской крестьянки, ее серая голова ничем не была покрыта. Перед старухой лежал список долгов.
— Скажи, Барбара, — спрашивал Соломон, — как велик долг мореходного подрядчика Исаака Ерка?
— Он должен вашему дому сто тридцать семь тысяч скудо, — отвечала Барбара, глядя в список.
— Хорошо, — сказал Соломон, — его долг тот же, что и прежде, когда мы по его поручению кредитовали короля Наваррского в Венеции. Королева Елизавета поддерживает протестантов Франции, — сказал старик, — я зарабатываю на этой операции 2600 скудо. Отметь на обоих столбцах, что деньги будут посланы.
Барбара исполнила приказание хозяина.
— Посмотрим теперь счет Моисея из Амстердама, — продолжал Соломон.
— 200 тысяч флоринов[108], — отвечала Барбара, — но здесь также сказано, что такая же сумма послана в Брюссель герцогу Александру Фарнезе. Вы утверждаете?
— Конечно. Далее, вероятно, в списке следует король испанский Филипп, вечно нуждающийся в деньгах и солдатах, впрочем, — продолжал ростовщик, — ему помогают голландские евреи. Деньги, посланные Фарнезе, имеют ту же цель: помощь французским католикам. Несчастные безумцы! — вскричал, улыбаясь, Соломон. — Евреи помогают христианам уничтожить друг друга. Эта золотая волна проходит через наши руки и захлестывает наших врагов. Мы мстим нашим угнетателям, способствуя пролитию их крови.
Барбара с сатанинской улыбкой слушала сентенции хозяина, она также глубоко ненавидела своих преследователей и от души радовалась их несчастьям.
— Теперь займемся нашими частными счетами, — сказал Леви.
Барбара встала, положила список в железный шкаф и взяла другой. Сев к столу, она начала читать внятным голосом:
— Барбара Питерно получает два процента годовых: с 1571 по 1579 год это составляет 4800 скудо. С 1579 по 1585 год — по три процента, что составляет 7200 скудо. Проценты со всей этой суммы 6450 скудо. Всего 18450…
— Погоди, Барбара, — прервал ее Соломон, — я слишком доволен твоей службой, а потому решил назначить тебе с нынешнего года пять процентов прибыли со всех моих коммерческих сделок. Довольна?
— Благодарю, хозяин, я не заслужила такой милости, обещаю и впредь до последней капли крови защищать твои интересы.
— Больше мне ничего и не нужно, — и, глядя пристально на Барбару, улыбаясь, продолжал. — Итак, моя милая Барбара, ты капиталистка, у тебя составился капитал почти в 25 тысяч скудо. У тебя нет никаких расходов, квартиру ты имеешь у меня, одеваешься в одно и то же платье вот уже более тридцати лет. Что же ты думаешь делать с твоими капиталами? Ты хочешь все копить? Решила умереть миллионершей?
— Хозяин! Быть может, ты раскаиваешься в своем великодушии и находишь, что я его не заслужила? Скажи мне прямо.
— Какой вздор, я, напротив, сам предложил тебе прибавку, я спрашиваю это так, скорее из любопытства.
— Хорошо, Соломон Леви, мой уважаемый хозяин, — заметила Барбара, — я удовлетворю до некоторой степени твое любопытство. Знай, что я, как и ты, имею секреты, о которых…
— И прекрасно, Барбара, — прервал ее Соломон, — мне и знать не нужно твоих секретов. Оставим этот вопрос и будем довольствоваться нашим союзом против христиан. Вот тебе моя рука!
Барбара крепко сжала руку старика.
— Верь мне, моя дорогая, — продолжал Соломон, — множество людей не стоят волоса с твоей головы.
В это время кто-то тихо постучал в дверь. Барбара пошла в кухню и посмотрела сквозь решетку, кто стучится. Возвратившись, она сказала.
— Княгиня Морани.
— А! Я ее ждал. — Одна?
— Одна; переодетая в платье простой девушки и под густой вуалью.
— Впусти ее и поговори с ней. Я знаю, зачем она пришла. Ее любовник барон Версье, молодой человек, служащий при французском посольстве, вчера проиграл две тысячи скудо, дай ей денег, но заставь ее расписаться вместе с бароном. Боязнь скандала заставит ее заплатить в срок и выполнить все условия.
— Сколько?
— До пяти тысяч, проценты, конечно, вперед. Но прежде всего заручись распиской с двумя подписями, без этого гроша не давай. Берегись, княгиня известная мошенница, она уже надула многих.
— Ну меня не надует, в этом можешь быть уверен, — отвечала Барбара.
Между тем особа, стоящая за дверью, как видно было, теряла терпение, стук в дверь участился. Барбара пошла отворять, а Соломон ушел в свою комнату.
— Княгиня, просим покорно! — говорила старуха, освещая путь вошедшей.
— Меня, простую служанку, вы называете княгиней, это забавно!
— Полно, ваше сиятельстве, мы знали, что вы должны были осчастливить посещением наш дом, — отвечала Барбара. — Поэтому скрываться вам нет резона. Лучше скажите прямо, синьора Морани, что вам угодно?
— Но я желаю сохранить инкогнито, — заметила княгиня и откинула вуаль.
Еврейка некоторое время рассматривала ее с любопытством, наконец сказала:
— Вы и в этом наряде прелестны, княгиня.
Гостья приятно улыбнулась, она была женщина, а женщины любят комплименты.
Княгиня Морани была известна грацией и необыкновенной выразительностью лица. Среднего роста, тоненькая, совершенная брюнетка, со жгучими черными глазами, живая, остроумная, она очаровывала всех, хотя черты ее лица и не совсем были правильны.
— Вы говорите, что знали о моем визите? — спросила княгиня.
— Конечно, синьора. Вы пришли занять деньги.
— Мне кажется, тут не надо быть особенно проницательной, чтобы догадаться о цели моего визита, — отвечала, улыбаясь, княгиня, — синьор Леви вовсе не так молод и красив, чтобы желать видеть его. Если я вошла в его дом, то единственно для того, чтобы занять деньги и заплатить хорошие проценты.
— Да, но мы знаем даже цифру, нам известна сумма проигрыша барона Версье — две тысячи скудо!
— Еврейка! — вся вспыхнув, вскричала Морани. — Будь осторожна!
— О уважаемая княгиня, успокойтесь, мы будем все держать в секрете, — совершенно невозмутимо отвечала Барбара. — Но вернемся к делу. Вы пожаловали сюда с целью взять четыре тысячи скудо, так как барон просит у вас три тысячи, и если вы их не доставите ему завтра утром, то он решится на самоубийство.
Княгиня сделала отрицательный жест и, помолчав немного, сказала:
— Не будем об этом говорить. Я бы хотела знать, можете вы мне ссудить четыре тысячи скудо?
— С величайшим удовольствием, если вы гарантируете заем.
— Я полагаю, вам достаточно будет моей подписи, так как у меня очень большое состояние, что вам, разумеется, хорошо известно. Если бы не крайняя необходимость иметь именно сегодня деньги, я бы свободно могла занять 30–40 тысяч скудо. Теперь скажите мне ваши условия, которые я, вперед вам объявляю, приму без отговорок.
— Почему бы вам, княгиня, не адресоваться за этими деньгами к вашему супругу?
— К князю! — вскричала, покраснев, княгиня. — Это невозможно, он страшно ревнив и способен убить меня.
— Ну так к вашему дяде кардиналу, его капитал находится у Соломона Леви, достаточно одной маленькой записочки его эминенции, и вы получите столько, сколько вам угодно, не заплатив ни одного сольдо процентов.
При этих словах Барбары на лице княгини отразились ужас и вместе с тем глубокое презрение.
— Обратиться с просьбой к кардиналу?! — вскричала она. — Да я лучше позволю себя убить князю; но, мне кажется, все эти разговоры совершенно излишни, я пришла к вам, следовательно, желаю у вас занять деньги. Прошу назвать мне ваши условия?
— Они очень просты и кратки. Через час вы получите четыре тысячи скудо в вашем дворце и дадите Соломону Леви расписочку, подписанную вами и бароном Версье.
— Но вы совсем с ума сошли!
— Нисколько. Нам необходимо обеспечение, расписка за вашими двумя подписями может нас гарантировать вполне. Вы понимаете, княгиня, что держать в секрете это дело побудит нас собственный наш интерес, следовательно, вам беспокоиться не о чем.
— Хорошо, пусть будет так, — согласилась княгиня, — через час я буду иметь подпись барона, и жду вас у себя дома с деньгами. Надеюсь, это все?
— Относительно хозяина да, но я лично от себя предложу вам некоторые условия, — сказала старая еврейка.
— Я понимаю, вы хотите подарок, можете быть уверены, вы его получите за ваши хлопоты.
Вместо ответа Барбара спросила:
— Вы знаете Карла Гербольта?
Этот странный вопрос удивил княгиню, она с любопытством посмотрела на Барбару, а та продолжала:
— Карла Гербольта, поручика швейцарской гвардии французского короля, прикомандированного к посольству.
— Конечно, я его знаю, он у нас бывает, — отвечала княгиня.
— Как он вам нравится?
Этот вопрос еврейки решительно поставил в тупик княгиню.
— Как он мне нравится? — удивилась она. — Как все, кто у нас бывает. Карл Гербольт вполне приличный молодой человек, красивой наружности и, сколько мне помнится, с недурными глазами.
— Не правда ли, княгиня, он прямо-таки красавец? — с жаром вскричала Барбара.
— Ну этого нельзя сказать; во всяком случае он обладает симпатичной наружностью. Я подозреваю, что он в меня немножко влюблен, оттого и застенчив. Впрочем, как видно, любовь его не особенно беспокоит.
— Вы ошибаетесь, княгиня, — сказала глухим голосом Барбара. — Он до безумия любит вас.
— Откуда вы это знаете? — спросила, улыбаясь, княгиня. — Разве Гербольт поверял вам свои сердечные тайны?
— Я кормилица Гербольта, он иногда посещает меня. По его глазам, по глубоким вздохам и восторженной речи о вас, княгиня, я догадалась, что мой молочный сын влюблен в вас до безумия и тысячу раз готов отдать жизнь за то, чтобы поцеловать вашу руку; обо всем этом я сама догадалась, но Гербольт мне ничего не говорил.
— Что же я для него могу сделать? — холодно спросила княгиня. — И я не могу понять, моя милая, к чему вы мне все это говорите?
— Для того чтобы он не умер, мой милый сын, вот для чего я это говорю, — вскричала Барбара, каким-то замогильным голосом, так что княгиня невольно отшатнулась. — Я благословляю небо, что оно дало мне, бедной еврейке, в руки богатую и именитую княгиню, которой я могу сказать: «Ты должна ответить на любовь моего сына, иначе ты погибла!»
Первое мгновение княгиня Морани не нашлась, что сказать, до такой степени она была поражена словами Барбары, потом, придя в себя, сказала:
— Эта женщина обезумела!
— Да, обезумела… от любви к ребенку, которого я выкормила моей грудью, обезумела при мысли, что он может погибнуть от каприза знатной дамы. О, если это случиться… клянусь Создателем…
Вслед за этим Барбара переменила угрожающий тон на мольбу:
— Но вы, княгиня, не сделаете этого, не правда ли, вы так же добры, как и прекрасны, и мой милый Карл будет утешен… Для первого раза достаточно будет вам сказать ему ласковое слово, улыбнуться. — О сколько женщин позавидовали бы вам, княгиня, если бы они знали, как сильно любит вас Карл!
— Очень может быть, — холодно отвечала княгиня. — Но вы, моя милая, забываете одно, — прибавила она.
— Именно?
— Что все эти прекрасные слова вы говорите княгине Морани.
Барбара мигом сделалась холодна, потух огонь в ее глазах, они стали бесстрастны, и она отвечала.
— Нет, я этого не забыла, но мне казалось, что моя просьба имела некоторое основание.
— В продолжение десяти минут, что я здесь, вы мне говорите только одни дерзости! — вскричала княгиня.
— Прошу извинить меня, — отвечала старая еврейка, — я не светская женщина и не умею выражаться по-аристократически.
— Прекрасно. Но, пожалуйста, окончим эту глупую комедию, — проговорила с нетерпением княгиня, — лучше скажите мне, могу ли я рассчитывать, что вы принесете в течение часа мне деньги.
— Об этом мы поговорим после, сначала ответьте мне, как вы намерены отнестись к Карлу Гербольту?
— Так, как мне понравится, — отвечала княгиня, презрительно улыбаясь, — одно могу вам сказать, что после ваших слов я по всей вероятности велю выгнать вон Гербольта, как только он покажется.
— Как, прогнать моего Карла! — вскричала еврейка. — Он умрет от такого оскорбления, и ты с ним вместе, потому что после Карла ты не проживешь и одного дня, клянусь Создателем! О с этих пор, прелестная дама, я объявляю вам смертельную войну, — прибавила Барбара, — вы не только не получите денег, но еще князю Морани будет послано письмо со всеми подробностями вашей измены.
— Гнусная негодяйка! — вскричала княгиня.
— А вы здесь рассчитывали встретить комплименты, цветы светского красноречия. — продолжала еврейка, — и ошиблись. Но позвольте вам сказать, прелестная дама, что я, хотя и простая женщина, но на этот раз стою выше вас. Я защищаю усыновленное мной дитя, а вы ночью, закутанная в плащ, бегали к закладчику, чтобы платить долги вашего любовника!
— Клянусь, я тебе отомщу, негодная женщина! — сказала княгиня, разрывая кружева своего платка.
— А может, вам это не удастся, а если и удастся, то поздно; после того как барон Версье отдаст душу дьяволу.
Княгиня сделала невольное движение.
— Пожалуйста, не думайте, что эта угроза не имеет основания, — продолжала Барбара, — барон сегодня утром адресовался к одному еврею, известному химику, с просьбой дать ему яд, действующий быстро.
— Несчастный… И химик?..
— Дал барону яд. Велика ли печаль для еврея отправить на тот свет христианина?!
Последовало молчание. Княгиня задумалась, опустив голову на грудь, а Барбара пожирала ее глазами, радуясь эффекту, произведенному ее словами. Княгиня первая нарушила молчание:
— Забудем все, что мы говорили, — сказала она, — я готова заплатить проценты, какие вы захотите.
Вместо ответа Барбара снова спросила:
— Что вы ответите Карлу Гербольту, когда он вам признается в любви?
— Что я люблю другого! — пылко вскричала молодая женщина.
— И тот, кого вы любите умрет, — глухо проговорила еврейка, — я не встретила сожаления к моему ребенку и буду безжалостна к другим!
— Но ты, несчастная, просишь невозможного!
— Не могла же я не испробовать все средства, чтобы спасти моего дорогого Карла, так же как не в моих силах оставить и его смерть неотомщенной!
— Значит, как бы велики ни были проценты, которые я бы тебе предложила…
— Никаких сокровищ мне не надо! Единственно, к чему я стремлюсь, это сделать счастливым моего молочного сына.
Барбаре показалось, что княгиня быта тронута, но вскоре та поднялась с места, опустила вуаль и сказала, приближаясь к двери:
— Прощайте! Благодарю вас, вы убедили меня, что княгиня Морани была бессильна упросить закладчицу. — С этими словами она взялась за ручку двери.
— Княгиня! — живо вскричала еврейка. — Помните: если переступите этот порог, все будет кончено, и я без малейшего колебания исполню все, что обещала! И завтра барон Версье в предсмертной агонии проклянет имя той, которая могла спасти его, какой-нибудь ничего не стоящей для нее улыбкой, поклоном головы…
— Молчи, несчастная! — вскричала княгиня, оборачиваясь к еврейке. — Разве ты не видишь, что каждое твое слово меня выводит из терпения. Быть может, я бы и исполнила твою просьбу, если бы ты не пристала ко мне с ножом к горлу.
— О княгиня, — воскликнула Барбара, падая на колени, — я не угрожаю вам, но молю вас, возьмите все, что у меня есть, но спасите моего ребенка.
Княгиня почувствовала что-то особенное в своей груди, доселе ей не известное. Приподняв рыдающую в ее ногах старуху, она прошептала:
— Встаньте! Вы добрая женщина. Гербольт будет жить.
Барбара радостно вскрикнула и покрыла руки княгини горячими поцелуями.
— Благодарю! Благодарю! — шептала она, задыхаясь от счастья.
XVIII Сокровища
Пока Барбара так горячо отстаивала сердечные интересы своего любимого молочного сына, что делал Соломон Леви? Прежде всего он тщательно запер дверь и попробовал, надежна ли цепь. Снизу время от времени слышались голоса старой еврейки и княгини Морани. Ростовщик, приятно улыбаясь и потирая руки, бормотал:
— Рассуждают, стало быть, дело ладится, что следует, заплатит… Нет хуже, когда сразу соглашаются, подобные дела никогда не бывают прочны.
Рассуждая таким образом, ростовщик взял фонарь и нажал потайную пружину камина; образовалось отверстие, ведущее в длинный узкий коридор. Он вошел в него, несколько пригнувшись; сделав шагов десять, остановился около стены, здесь также при помощи потайной пружины отворил маленькую дверь и очутился в каменном четырехугольном помещении, совершенно защищенном от огня и воды. Около одной из стен стоял железный сундук, полный разных драгоценностей, кругом были расставлены мешки, наполненные золотыми монетами. При виде всего этого богатства глаза старого еврея заблестели, он засунул руку в один из мешков, начал перебирать монеты и радостно шептал:
— Все мое… эти мешки, полные золота, мои!.. Никто из смертных не обладает таким колоссальным богатством!.. Если бы я захотел, я бы мог купить целую провинцию и наслаждаться всеми благами жизни. Но я не хочу: нет, не следует трогать моего кумира.
Соломон перебирал монеты, металлический звук которых наполнял его душу неизъяснимым блаженством. Отворив железный сундук, еврей еще более воодушевился. Сундук был полон драгоценностей самых отдаленных веков, начиная от этрусских художников до Бенвенуто Челлини. Тут были и короны, усыпанные бриллиантами, и колье, и нагрудники из крупного жемчуга, и золотые цепи, и браслеты, и перстни, и чего, чего тут только не было! Казалось, сокровища многих веков собраны в сундуке. Пожирая их глазами, ростовщик задыхался от восторга.
Соломон Леви пользовался громадным доверием в Европе, достаточно было одной его подписи, чтобы получить несколько сот тысяч скудо. В ту эпоху сосредоточение богатств в одних руках, по преимуществу в руках ростовщиков-евреев, было делом самым обыкновенным, вследствие полного отсутствия правильного обращения капиталов. Свои несметные богатства Леви разделил на две части: одна из них вращалась среди коммерческих людей Европы, другая служила для личного его наслаждения. Старый ростовщик ежедневно являлся в подземелье любоваться на свои сокровища, что доставляло ему неизъяснимое наслаждение. Открыв железный сундук, он упивался блеском всех этих бриллиантов, рубинов, жемчугов, когда-то служивших украшением одежд королей, принцев и владетельных князей.
В описываемый нами вечер он стоял на коленях перед открытым сундуком, с восторгом созерцая лежащие в нем сокровища. Неожиданно лицо его побледнело, сердце замерло в груди, он увидал на стене луч света. Значит, в подземелье кто-то проник. «Но кто? Откуда? Каким образом?» — мелькнуло в голове старика. Он только собрался встать и осмотреть подземелье, как перед ним явились, точно выскочили из под земли, двое синьоров, вооруженных с ног до головы и одетых в испанские плащи. Ростовщик замер на месте, не имея сил выговорить ни слова. Между тем один из синьоров сказал:
— Здравствуйте, маэстро Соломон! Или не узнаете старых друзей?
— Ламберто Малатеста! — с ужасом прошептал еврей.
— К вашим услугам! Я также пришел полюбоваться вашими сокровищами, которым позавидовал бы константинопольский султан. Признаюсь, мне за всю мою жизнь не доводилось видеть ничего подобного! — сказал бандит, приближаясь к сундуку.
Старый еврей вдруг вышел из оцепенения. Он быстро вскочил на ноги и захлопнул сундук. Его могут убить, но зато большая часть сокровищ спасена! Двадцать человек тщетно бы старались открыть железный сундук, если бы им был неизвестен его секрет.
— Откуда вы вошли? — задыхаясь, прошептал Соломон.
— Мы путешествовали по подземелью, указанному мне вот этим синьором, — отвечал, смеясь, Малатеста. — Кстати, маэстро Соломон, прошу извинить, я вам не представил моего лучшего друга Альфонсо Пикколомини, герцога Монтемарчиано.
Последний снял маску и обнажил свое страшное лицо. Еврей с ужасом невольно отступил перед этим человеком, имя которого было грозой для всего Рима. Малатеста продолжал:
— Предки моего приятеля когда-то имели на этом месте замок, там наверху есть небольшое отверстие, через которое мы проникли. После нашего визита вы, конечно, замуруете это отверстие, хотя, говоря откровенно, это будет несколько поздновато.
— Что же вы от меня хотите? — спросил дрожащим голосом еврей.
— О, вы это сейчас увидите, любезный маэстро Соломон, — отвечал Малатеста. — В эту минуту мы изображаем собой жандармов его святейшества.
— Вам, маэстро Соломон, конечно, хорошо известно, — прервал своего приятеля Пикколомини, — что его святейшество строго воспрещает скрывать капиталы и не пускать их в обращение.
— Что касается мешков с золотом, — заметил Малатеста, — мы можем их оставить маэстро Соломону.
— Ты с ума сошел, Ламберто! — прошептал герцог Монтемарчиано. — Оставить все это золото… Да ведь тут дело идет о королевском богатстве.
— А ты, Альфонсо, потерял голову, — отвечал Малатеста. — Разве под силу нам двоим унести такую тяжесть? Затем, как же можно сделать это незаметно? Самое лучшее, что мы можем сделать — наполнить карманы драгоценностями из сундука. Их хватит для нас обоих. Ты можешь выкупить свое герцогство, а я мою синьорию.
— Ты прав, — решил Пикколомини. — Итак, маэстро Соломон, — продолжал он громко, — будет шутить. Открой сундук с драгоценностями. Живо!
Между тем еврей уже несколько оправился от страха и сказал:
— Вы можете разделить это золото, потому что оно мое, плод моих пятидесятилетних трудов, хотя и подло грабить беззащитного старика, но, что делать, я уступаю силе; что же касается сокровищ, спрятанных в сундуке, я не могу их отдать, потому что они не мои. Вы можете убить меня, но сундука я не отопру.
— Как, мы не получим сокровищ, скрытых в сундуке? — вскричал Пикколомини, подступая к еврею.
— Нет! — повторил решительно старик.
— А если перережем твою глотку, вот этим кинжалом?
— Можете не только убить меня, но подвергнуть самой жесточайшей пытке, и все-таки не получите ничего из этого сундука.
— Ну, полно, Соломон, — сказал кротко Малатеста. — Твое предложение нам вовсе не подходит. Куда мы денем твое золото? Не слоны же мы, чтобы поднять на своих спинах такую тяжесть. Да если бы и в состоянии были это сделать, то нам не совсем удобно тащить по улице мешки с золотом, ты же сам это хорошо знаешь.
— Я предлагаю вам то, что принадлежит лично мне, — отвечал еврей. — Повторяю, сокровища, скрытые в сундуке, не мои, часть из них мне отдана на хранение, а часть находится в залоге. Не могу же я вам отдать вещи, не принадлежащие мне.
— Хорошо. Но позволь мне сделать тебе еще одно предложение, — продолжал Малатеста. — Сколько золота в этих мешках?
— В каждом мешке двадцать тысяч скудо, — отвечал еврей, — и так как их семнадцать, то все вместе составит триста сорок тысяч скудо.
— Теперь выслушай меня. Мы хорошо понимаем, что ты скорее готов умереть, чем открыть сундук, и не требуем от тебя этого. Мы готовы положиться на твою совесть: выбери сам из этих сокровищ — бриллиантов на сумму двести тысяч скудо, и мы оставим тебя в покое навсегда. Видишь, какие мы честные!
Соломон своим ушам не верил. Ему казалось, что сам Саваоф послал ангелов с небес спасти его. Жертва была велика, но она представлялась ничтожной перед потерей всего богатства.
— И вы говорите правду? — спросил умоляющим голосом еврей. — Получив бриллиантов на двести тысяч скудо, вы оставите меня в покое?
— В этом ты можешь не сомневаться, — сказал Пикколомини.
— А вы, синьор Малатеста, даете мне слово благородного человека, что сдержите обещание? Вам я верю, вы никогда не изменяли своему слову.
— Даю тебе слово, — сказал Малатеста. — Отпирай же скорее, потому что у нас нет времени дожидаться.
Еврей подошел к сундуку, потом обратился к бандитам и сказал:
— Простите, синьоры, но мне хотелось бы скрыть мой секрет. Я бы попросил вас отойти в противоположный угол; через минуту я буду к вашим услугам.
Пикколомини и Малатеста отошли в противоположную сторону подземелья. Соломон смерил расстояние между собой и бандитами и сразу смекнул, что в случае нападения он всегда будет иметь возможность захлопнуть крышку сундука, наклонился и стал растворять его. Но лишь только он поднял крышку, Пикколомини, как тигр, прыгнул на него и вонзил кинжал в бок несчастного ростовщика; тот упал, обливаясь кровью, но, падая, успел захлопнуть крышку сундука.
— Проклятие! — вскричал бандит.
— Да, по милости твоей все потеряно! А я еще дал слово этому несчастному, — с горечью сказал Малатеста.
— Бросим эти сожаления и примемся за работу, — отвечал Пикколомини. — Через несколько часов будет день, а таким воинам, как мы с тобой, неудобно при свете показываться на улице; попробуем оттащить сундук от стены и унесем его.
— Пробуйте! Пробуйте!.. Подлые воры, грабители! — говорил умирающий еврей, плавая в крови. — Но вам не удастся открыть сундук… Будьте вы прокляты! — добавил старик и испустил дух.
С минуту в подземелье царила гробовая тишина. Пикколомини прервал ее.
— Мы у входа оставили лопаты, — сказал он. — Пойдем за ними.
— А если мы лопатами ничего не сделаем?
— Тогда, знаешь что? Я выстрелю из пистолета в замок, — отвечал Пикколомини. — Идем!
Полчаса спустя, бандиты вернулись с лопатами в руках и, сделав несколько шагов, вскрикнули и отступили с ужасом: сундук был открыт, но в нем ничего не было, даже самого маленького колечка; мешки с золотом также исчезли. В подземелье лежал только труп зарезанного еврея с открытыми, остекленевшими глазами, смотревшими на разбойников с какой-то злобной иронией. Злодеи, обезумев от страха, со всех ног кинулись прочь…
XIX Дворянин
— Фронтино!
— Господин кавалер?
— Кажется, уже давно день! Который час?
— Уже за полдень. Синьор так хорошо спал, что я не осмелился беспокоить его.
— Ты, милый Фронтино, мне постоянно говоришь одно и тоже. Помоги мне одеться.
Лакей приступил к одеванию своего господина. В то время это дело было не из легких. Тогда мужчины носили то, что теперь носят дамы: ожерелья, браслеты, ленты, кружева и прочее. Пока будет происходить процедура одевания, познакомимся с кавалером и его жилищем. Комнаты кавалера Гербольта располагались в доме, стоящем на Frinita dei Monti, против дворца тосканского посольства. Они были убраны весьма роскошно. Владелец их принадлежал к разряду тех мужчин, которые до сорокалетнего возраста носят название прекрасных молодых людей, после сорока лет их называют красавчиками, а в старости симпатичными старичками. Черты лица Гербольта были совершенно правильны, у него был орлиный нос, бегающие черные глаза и несколько выдавшийся подбородок, что служило доказательством его еврейского происхождения. Волосы густые черные, лоб хотя и не отличался особенной красотой, но его белый цвет прекрасно оттенял падающие на него мелкие кудри. Зубы кавалера Гербольта были частые, белые, голос приятный, вообще он считался красивым молодым человеком в придворном кружке. Гербольт имел чин лейтенанта гвардии и занимал почетную должность при посольстве. Небезынтересно знать, каким образом этот, как называют французы bellatre[109] добился почестей, которые получали только молодые люди аристократических фамилий. Причин тому было несколько. Прежде всего Гербольт был очень ловок, он не прочь был порой рискнуть и жизнью, но лишь в том случае, когда этот риск мог принести несомненную пользу.
На поле сражения он сумел обратить на себя внимание герцога Депернака и заручиться протекцией этого великодушного вельможи. Затем Гербольт хотя и имел множество доброжелателей, но никак не мог себе объяснить причины этого таинственного явления. Какие-то неизвестные друзья следили за ним и помогали ему во всем. Так, например, один из приближенных к королю дворян как-то проиграл на слово очень большую сумму и был в страшном затруднении, но вдруг в одно прекрасное утро, проснувшись, королевский любимец обнаружил у себя на столе именно столько денег, сколько проиграл, и около денег записку, гласившую «от Гербольта». Само собой разумеется, вырученный придворный горячо благодарил Гербольта за его великодушный поступок, хотя Гербольт утверждал, что он тут ни при чем, и что деньги послал кто-нибудь другой, подписавшись его именем. Это последнее обстоятельство было отнесено к деликатности молодого человека, и Гербольт был поставлен на недосягаемую высоту. Впоследствии Гербольт и сам убедился, что эти деньги были даны его добрым гением, но кто этот добрый гений, молодой человек и сам не знал. Какая-то невидимая рука вовремя помогала ему.
Когда гвардейский лейтенант Крокту был убит на дуэли, Гербольт не смел и помыслить занять его должность, тем не менее король Генрих III произвел его в лейтенанты гвардии и назначил на место убитого Крокту. Не желая подвергать молодого человека нападкам со стороны аристократов-военных, король приказал прикомандировать его к римскому посольству. Все были крайне удивлены быстрым повышением безродного юноши и никак не могли понять, откуда ему приходит такое счастье.
Старый герцог де Руде заметил по этому поводу: «Не удивляйтесь, господа, счастье — женщина!» И, действительно, это была женщина, но не в том смысле, в котором предполагал герцог. Добрым гением для Карла Гербольта была его родная мать Барбара, не желая выдать тайну сына, назвавшая себя княгине Морани кормилицей Карла.
Отец Карла, вельможа христианин, соблазнил красивую еврейку Барбару, когда ей было шестнадцать лет, и потом, разумеется, бросил. Барбара осталась на улице с ребенком на руках. Вскоре умерла ее тетка и оставила ей маленькое наследство в Лионе. Барбара отправилась в Лион. Она выдавала ребенка за сироту, сына одного благородного француза, умершего в Италии. Себя же называла кормилицей маленького Карла. В Лионе она познакомилась с Соломоном Леви, который влюбился в нее и предложил ей выйти за него замуж. Но Барбара, решив исключительно посвятить всю жизнь своему Карлу, — отказала. Тогда Соломон предложил ей войти с ним в компанию и управлять его делами. На это Барбара согласилась, и вскоре ее участие в операциях Соломона Леви принесло блестящие плоды. С последним мы несколько уже знакомы, ибо присутствовали при счетах старого ростовщика с Барбарой. Между тем Карл Гербольт был определен в одну из французских коллегий и отдан на попечение разорившегося аристократа, некого де Куртабе, который имел хорошие связи при дворе. Прекрасно воспитанному молодому Карлу удалось войти в аристократический круг и, наконец, быть представленным ко двору. Мы уже видели, как замечательно устроилась его карьера.
В это время католическая лига во Франции начала творить ужасы, в особенности стали преследовать евреев. Соломон Леви уехал в Рим, хотя и в Риме положение евреев было не лучше, чем и повсюду в Европе, исключая Турцию, которая тогда показывала христианам пример веротерпимости. Однако все же в Риме было лучше, чем во Франции, где евреям и протестантам от католической лиги буквально житья не было.
Барбара последовала в Рим за своим хозяином, но часто ездила во Францию к сыну. При помощи денег Барбаре удалось устроить его при французском посольстве в Риме. Таким образом, она могла постоянно видеть своего ненаглядного Карла и быть для него добрым гением. Здесь, кстати сказать, что эта необыкновенная женщина даже сыну не открыла, что она его родная мать; Гербольт считал ее своей кормилицей. Коммерция, или правильнее ростовщичество, приносила такие громадные доходы дому Соломона, что к моменту прибытия Карла Гербольта в Рим Барбара уже располагала весьма солидными средствами в верных билетах, которые постоянно носила при себе.
Фронтино, помогая барину одеваться, сообщал ему новости.
— Красавица Диомира, — говорил он, — бросила принца-кардинала Андреа, несмотря на все подношения, которые он ей делал.
— Вероятно, перешла к другому?
— Ни к кому.
— Да полно молоть вздор, — возразил Гербольт. — Диомира без любовника! Это все равно, что море без воды или Рим без священников.
— Между тем это так. Говорят, будто куртизанка решила отказаться от греховной жизни и посвятить себя Богу. Мне передавали верные люди, что Диомира спрашивала одно духовное лицо, может ли она основать монастырь на свой капитал, и что духовное лицо дало ей отрицательный ответ, так как деньги, нажитые греховными делами, должны принадлежать дьяволу, а не Богу, что самое лучшее, если она раздаст все свои богатства бедным и поступит сама в монастырь.
— Ну и что же, приняла она этот совет?
— Потом она посоветовалась с иезуитом, и он ей сказал, что поскольку она имеет благие намерения, то Господь благословит ее, несмотря на то, что богатство нажито ею и греховными делами. Следствием этого совета стало окончательное решение Диомиры основать монастырь кающихся девушек, в котором она будет настоятельницей.
— Этот монастырь должен быть очень интересен, — заметил, смеясь, Карл. — Как бы мне попасть туда в качестве исповедника?
— Ну для вас, синьор, это было бы несколько рискованно. В таких случаях Сикст неумолим. Вы, конечно, знали клирошанку[110] Тор ди Спекки?
— Еще бы мне ее не знать! Она была такая хорошенькая.
— Ну вот, изволите ли видеть, папа узнал, что красавица Спекки скоро должна была подарить папское правительство верноподданным или верноподданной и что многие монахини увеличили народонаселение Рима здоровыми младенцами.
— Превосходно! — вскричал, смеясь, Гербольт. — Это натурально!
— Да, но последствия-то оказались самые печальные. Монастырь расформировали полностью: настоятельницу запрятали куда-то в отдаленный монастырь, монашенок тоже, а исповедника заперли в тюрьму, где он и почил в мире.
— Да, дела несколько изменились, — пробормотал лейтенант, — при покойном папе, упокой Бог его душу, за подобные пустяки не наказывали так строго; вообще можно было жить в свое удовольствие, не рискуя попасть на каторгу или оказаться болтающимся между небом и землей. Кстати, за это время были казни?
— Пустячные! Нескольких бандитов повесили на мосту святого Ангела.
На некоторое время разговор прекратился. Фронтино ждал вопроса от своего господина, но тот молчал, погруженный в свои мысли. Лакей, видя, что ни о чем не спрашивают, начал сам рассказывать и другие новости.
— Много толков о двух происшествиях, синьор. Герцогиня Юлия Фарнезе завела себе любовника и очень красивого…
— Принца-кардинала Австрийского, конечно, — прервал его Карл, — так как прелестная Диомира сделала вдовцом его эминенцию?
— О нет! Кардинал должен будет вдовствовать, если не сыщет себе другую красавицу, помимо Юлии Фарнезе. Новый фаворит герцогини — молодой кавалер Зильбер, личный адъютант герцога Александра Фарнезе, который послал его к своей сестре с письмом. По всей вероятности посланец сумел угодить герцогине, потому что он в настоящее время полный хозяин во дворце, все служащие беспрекословно ему повинуются. Говорят, кавалер Зильбер уходит из дворца с утренней зарей.
— Странно! Ну а великий кардинал Фарнезе смотрит на все это сквозь пальцы?
— Рассказывают, что сначала кардинал приходил в ярость, когда говорили ему об этой связи, но после свидания с племянником, совершенно успокоился, и теперь относится также благосклонно к кавалеру Зильберу, как и его сестра.
— Понимаю. Ну а другие новости из аристократического мира?
— Княгиня Морани…
— Смотри, Фронтино, — прервал его Гербольт, — если ты позволишь себе сказать хотя одно непочтительное слово о княгине Морани, я разобью тебе башку вот этим канделябром.
Фронтино сделал такую испуганную физиономию, что Карл не мог удержаться от смеха и сказал:
— Ну продолжай же, только, пожалуйста, не забудь, о чем я тебе сейчас говорил.
— Да я ничего дурного и не намерен сказать, — отвечал лакей, — какая мне надобность, что княгиня вчера вечером не хотела принять барона Версье, несмотря на то, что он три раза приходил во дворец Морани.
— Как, княгиня не приняла барона Версье! — вскричал Карл. — И ты, болван, мне не сказал этой новости прежде всего?
— Я эту новость хранил напоследок, — отвечал, плутовато улыбаясь, Фронтино.
— Рассказывай же, рассказывай! — нетерпеливо воскликнул Карл.
— Дело вот в чем. Барон, как вы знаете, совсем разорился, что нисколько не охладило его страсти к игре. Говорят, ему княгиня помогла. Правда это или нет, я не знаю.
— Ну, ну, говори дальше, без комментариев.
— Дня четыре или пять тому назад, рассказывают, будто бы барон Версье проиграл на слово две тысячи скудо. В продолжение трех дней барон избегал весь Рим, побывал у всех ростовщиков и нигде не мог достать ни сольдо, потому что уже известно каждому, что теперь у барона ровным счетом ничего нет. Княгиня Морани также пыталась достать деньги для барона, но безуспешно. Ей оставалось одно средство: адресоваться к мужу, но этого она не могла сделать, боялась, что муж ее убьет из ревности.
— Неужели же муж не знает того, что известно уже всем?
— Вы ошибаетесь, синьор, далеко не всем. Об этом деле знаем только мы, слуги, и более никто. А мы немы, как могила.
— Могу себе представить! — сказал, улыбаясь, лейтенант.
— Вы не верите потому, что я вам все рассказываю, но вы другое дело. Прежде всего секрет, вверенный вам, так тут и останется, потому что вы вполне благородный господин. Притом же все, что касается княгини Морани, вы принимаете всегда так близко к сердцу…
— Ты мне надоедаешь своей болтовней, продолжай! — вскричал нетерпеливо Гербольт.
— Рассказывают, будто княгиня уже поздно вечером отправилась к одному известному ростовщику еврею, где пробыла более двух часов.
— Боже, так она его любит! — прошептал Карл.
— Таким образом, — продолжал лакей, — благодаря княгине барон заплатил свой долг, что очень подняло его кредит. Но когда он отправился поблагодарить княгиню, его не приняли. Три раза он приходил во дворец князя Морани, и каждый раз ему отказывали.
— Это в ее духе, — прошептал молодой человек. — Спасти ближнего, подать ему руку помощи, и самой остаться в тени. Сердце этой женщины пропасть; счастлив будет смертный, разгадав ее тайны.
— Как прикажете завить вас? — спрашивал Фронтино.
— По-военному, без духов. Сегодня я должен сделать визит кардиналу Медруччио.
— Кто там? — спросил лейтенант, услыхав шум в приемной.
Дверь отворилась, и на пороге показалась Барбара.
— А, это ты, кормилица? — вскричал Гербольт. — Садись ближе ко мне; Фронтино, — обратился он к слуге, — распорядись, чтобы приготовили хороший завтрак для моей дорогой кормилицы, потом возвращайся завить меня.
Лицо и вся фигура Барбары представляли совершенную противоположность тому, что мы видели в конторе Соломона Леви. На ней было надето черное платье и шляпка, шею украшало золотое ожерелье, волосы были тщательно приглажены. Барбару уже нельзя было назвать старухой, она выглядела тридцатилетней женщиной-красавицей. Ее выразительные глаза блестели, улыбка играла на тонких губах. Барбара была счастлива, она видела своего дорогого Карла.
Гербольт в свою очередь был очень привязан к кормилице. От самого раннего детства она выказывала ему самую нежную привязанность. Не подозревая в ней родную мать, он тем не менее ценил любовь Барбары как своей кормилицы. Гербольт в сущности был недурной человек, имел очень доброе сердце, хотя общество и наложило на него печать великосветского фата, но природа его осталась та же. Он искренне был привязан к кормилице и всегда с особенным удовольствием принимал ее.
— Представь себе, Карл, — говорила, усаживаясь, Барбара, — меня к тебе пускать не хотели. Лакей в приемной сказал мне, что ты занят своим туалетом. Будто бы я, вскормившая тебя, не имею права присутствовать при твоем одевании.
— Этот другой мой лакей совершенный осел, — вскричал Гербольт, — его надо прогнать. Как же ты с ним сладила?
— Очень просто, сунула ему в лапу скудо, он меня и пустил к тебе.
— Скудо! — вскричал молодой человек. — Ты, кормилица, должно быть, очень богата.
Еврейка улыбнулась.
— У меня есть более, чем мне необходимо на мои скромные расходы, — сказала она. — Когда я закрою глаза, ты получишь небольшой сюрпризец. Но поговорим о более веселом. Я получила ответ из Ливорно.
— А! — с живостью воскликнул Карл. — Это документы, о которых ты мне говорила?
— Именно. Вот свидетельство о твоем рождении, — продолжала Барбара, вынимая из кармана бумагу, — это выписка из книги церкви святого Лоренцо; эта книга сначала исчезла, думали, что она сгорела, но старый священник сохранил дубликат. Вот подписи четырех нотаблей[111]Ливорно и их заявление, что они знали лично капитана кавалера Гербольта, находившегося на службе Франции, у которого родился сын Карл, вверенный опеке Барбары Перино после смерти капитана Гербольта.
Молодой человек весь просиял от радости, рассматривая документ.
— А вот родословное дерево, — продолжала еврейка, — и копия с духовного завещания, по которому глава дома, твой дядя барон Гербольт, делает тебя наследником своих титулов, замка и всего своего имущества; он умер два месяца тому назад.
— Богатое наследство? — спросил Карл.
— Ну этого нельзя сказать, на замке было много долгов, которые я вынуждена была заплатить, не желая лишить тебя этого родового гнезда твоих предков. Долги заплачены, конечно, от твоего имени.
— Титул! Древний феодальный замок! — вскричал вне себя от радости молодой человек. — Кормилица, ты просто мой добрый гений! Ты устраиваешь мое счастье на земле: деньги, почести, положение в обществе, ты все мне даешь!
— Не надо преувеличивать, дорогой Карл, — отвечала еврейка, целуя белый лоб молодого человека, на котором искусный Фронтино уже изобразил очень красивые кудри. — Я только практична, люблю тебя и желаю, чтобы ты был счастлив.
Гербольт с восторгом глядел на свою кормилицу.
— Знаешь, о чем я думаю? — сказал он после непродолжительного молчания.
— О чем, дитя мое?
— Я думаю, если бы я знал мою родную мать, я не мог бы ее любить более, чем я тебя люблю. Скажу более: мне думается, я ее любил бы даже менее…
Две незаметные слезы, скатившиеся из глаз счастливой матери, были ответом на эти слова сына. Она уже забыла все опасности и унижения, которые вынуждена была перенести, чтобы незаконнорожденному еврейскому мальчику доставить почетное имя древнего дворянина. Она уже не думала о том, что каждая из этих подписей на документах куплена слишком дорогой ценой; старый барон Гербольт, известный мот и развратник, иначе не соглашался признать в своем духовном завещании милого племянника Карла наследником своих титулов, как за громадное вознаграждение и, получив условленную плату, вдруг вознамерился изменить завещание, но тут помог доктор еврей, поспособствовав неожиданной кончине старого барона. Все забыла любящая мать, она была истинно счастлива, видя, как сын ценит ее заботу о нем.
Тем не менее лицо Карла вдруг совершенно неожиданно погрустнело, Барбара не могла не заметить этой перемены и спросила:
— Что с тобой?
— Ах кормилица! — прошептал молодой человек. — Есть в моем сердце горе, которое не в силах ты уничтожить никаким золотом.
— Что же заботит тебя, скажи мне, Карл.
— Хорошо, я тебе признаюсь как самому моему дорогому другу. Я люблю одну женщину, люблю страстно, до безумия, и, на мой взгляд, ни одна женщина в мире не может сравниться с ней. К моему великому несчастью, она не только не отвечает мне взаимностью, но, напротив, презирает меня. Я чувствую, что умру от горя! — прибавил молодой человек.
— Не заблуждаешься ли ты, дитя мое? — сказала, улыбаясь, кормилица. — Если я не ошибаюсь, эту женщину зовут княгиней Морани?
— Да, кормилица.
— Ну так можешь успокоиться, она будет принадлежать тебе, и так скоро, как ты и не ожидаешь.
Молодой человек с удивлением смотрел на свою кормилицу и не верил своим ушам. В это самое время дверь отворилась, вошел лакей и подал ему письмо следующего содержания.
«Княгиня Морани будет ждать кавалера Карла Гербольта у себя во дворце сегодня от двух до четырех часов».
— Ну вот видишь, что я тебе говорила?! — воскликнула еврейка.
Карл с криком радости бросился в объятия своей кормилицы.
XX Сын палача и дочь ведьмы
Место, называемое Foro Romano, где совершались великие дела в древнем Риме, составлявшее гордость римлян, папское правительство отвело для скотного рынка — Campo Vaccino. В эпоху нашего рассказа эта площадь была совершенной пустыней и пользовалась самой дурной репутацией. Невежественная толпа утверждала, что здесь собираются ведьмы и устраивают свой адский шабаш. Папское правительство не уничтожало предрассудков, напротив, поддерживало их, вполне основательно сознавая свою силу в невежестве народа, слепо веровавшего в непогрешимость папы как наместника Христа. В конце Форо, граничившего с Колизеем, находились развалины древнего языческого храма, стены которого довольно хорошо сохранились. Дверей в храме, конечно, не было и следа, свет туда падал сверху. Это место в особенности вызывало страх, ибо в храме, по утверждению «очевидцев», было главное сборище ведьм. Часто в темную, безлунную ночь внутри храма виднелось пламя, что служило несомненным доказательством присутствия адской силы. Папская полиция, поддерживая в гражданах предрассудки, сама была далека от мысли приписывать всем этим явлениям сверхъестественный характер и некоторое время следила за храмом. Убедившись, что в нем не собираются политические заговорщики, а что он служит кровом для самых мирных бродяг, власти оставили храм в покое, не разуверяя граждан в их убеждении.
В одну темную и бурную ночь, два месяца спустя после приезда в Рим кавалера Зильбера, в храме находилась молодая девушка из народа, нисколько не похожая на страшную ведьму. Таинственная обитательница, напротив, была красавица в полном смысле этого слова. Высокая, стройная, с правильными, выразительными чертами лица, черными глазами, блестевшими точно два раскаленные угля, толстой косой до пят и коралловыми губами, сулившими муки ада и блаженство рая. В ночь, о которой идет речь, красавица стояла около котла, висевшего над огнем, мешая деревянной ложкой жидкость, варившуюся там. Была темная ночь, небо заволокло тучами, на всей пустынной площади не было живой души. Пламя, вырывавшееся иногда из-за высоких стен храма, окончательно убеждало суеверных римлян в сборище ведьм, совершавших свой шабаш. Запоздалый путник, видя огонь, выходивший из-за развалин, набожно крестился и спешил миновать это проклятое место. Занятия юной колдуньи были прерваны шумом шагов, вдруг раздавшихся у входа.
Красавица перестала мешать варево, чутко стала прислушиваться и спросила:
— Кто там, это ты, Тито?
— Кто же, кроме меня? — отвечал мужской голос, и к котлу подошел красивый юноша лет двадцати. Это был тип также малосоответствовавший народной фантазии. Высокий ростом, крепкого сложения, с красивым лицом, хотя несколько сурового выражения, Тито представлял собой идеал римского плебея, который изумлял мир своей храбростью и силой во времена древнего Рима.
Девушка повернула свою красивую головку к Тито и, улыбаясь, сказала:
— Ну ты достал, что я просила?
— Да, но с некоторыми хлопотами; мой отец до ночи был занят.
— Устал от работы?
— Да, и, к сожалению, заработал слишком мало. Повесил двух несчастливцев и получил за труд сущие пустяки: по четыре скудо с головы. Когда суд приговаривает к плахе, заработок бывает гораздо лучше. За каждого обезглавленного преступника отец получает по пятидесяти и более скудо. А сегодня были лишь осужденные к повешению. Один из них ни за что не хотел умирать, отец никак не мог с ним справиться; пришлось мне помочь. Вот кровь этого повешенного, я с большим трудом мог ее добыть, — прибавил Тито, подавая пузырек девушке.
Молодая колдунья взяла пузырек с кровью и тотчас же вылила его в кипевший котел, потом из-за своего пояса достала также пузырек с жидкостью и вылила туда же, тщательно размешивая кипяток.
— Кроме этой «медицины», я тебе еще принес кое-что, — говорил Тито, вынимая из кармана хлеб и большой кусок ветчины.
— Какой ты милый, Тито! — вскричала красавица, влюбленно глядя на молодого человека. — Ты заботишься не только о необходимой мне «медицине», но еще и о моем желудке; спасибо тебе!
— Вздор, о котором не стоит и говорить! — отвечал Тито. — Я всегда бываю истинно счастлив, когда мне удается оказать тебе маленькую услугу, потому что я люблю тебя, моя прелестная Роза, люблю всеми силами моей души. И ты меня любишь, я знаю. А нас с тобой никто не любит, толпа с ужасом отворачивается от сына палача и дочери колдуньи, сожженной на площади Campo di Fiori.
— Ты прав, мой милый, — говорила Роза, принимаясь за ветчину. — Нас никто не любит; мы с тобой существа, проклятые людьми, и если мы будем издыхать с голода среди улицы, нам никто не бросит горелой корки, каждый с ужасом отвернется от нас. Мы одни с тобой в целом свете. Для нас одна отрада: любить друг друга.
— И мстить нашим ненавистникам, — глухим голосом сказал сын палача.
— Да, мой хороший Тито, — поддержала его красавица, — мы будем мстить этому обществу, которое нуждается в казнях, выдумало их, и ненавидит тех, кто совершает казни.
— Но какая подлость, ты сама рассуди! — воскликнул Тито, сверкая глазами. — Виноват ли я, что мой дед и отец были палачами? Виноват ли я, что общество приковало меня к ремеслу, ненавидимому всеми? Я не имею права заняться ничем, кроме ремесла моего отца. От колыбели я уже обречен стать исполнителем смертных приговоров. И всего отвратительнее то, что люди не презирают судей, приговоривших преступника к смертной казни, они презирают палача, этого невинного исполнителя их воли! Я и мой отец не смеем днем показаться на улице, мальчишки бросают в нас камнями, женщины с ужасом крестятся, точно повстречали дьявола, и спешат скрыться, мужчины делают то же самое. И место, в котором мы появляемся, мигом пустеет. Купить нам ничего нельзя, на нашем золоте лежит печать проклятия, его никто не хочет брать. Виновата ли ты, что твою несчастную мать считали колдуньей и заживо сожгли на костре по приговору инквизиции? То же самое хотят сделать и с тобой, дочерью колдуньи. И ты вынуждена скрываться от инквизиторских сбиров. Великий Боже, как все это глупо, подло и лицемерно!
— Назло нашим ненавистникам, мы счастливы с тобой, мой ненаглядный Тито, — говорила Роза, лаская своего милого. — Погоди, скоро мы разбогатеем и тогда оставим этот проклятый Рим!
— Значит, тебе известен секрет твоей матери? — спросил, улыбаясь, Тито.
— Да, мне удалось отыскать пергамент, на котором был написан рецепт яда. Долго я не могла ничего разобрать, потому что на пергаменте не было ничего видно, но когда я поднесла его к огню, цифры эти обозначились.
— Да, твоя мать была страшная женщина, — говорил Тито. — Не знаю, правда ли, как утверждали ее судьи, что будто она имела сношение с нечистой силой, но что ей был известен яд, не оставлявший никаких следов, — это не подлежит сомнению. Отец мне рассказывал, что твоя мать была ученицей знаменитой отравительницы, всегда снабжавшей ядом Цезаря Борджиа. И если ты, моя красавица, заручилась рецептом твоей матери, то наука даром не пропала, ты ее наследовала.
— И мы вместе воспользуемся этим наследством, мой милый! Мы будем продавать яд, который не оставляет ни малейших следов и убивает моментально. Таким образом, мы будем иметь двойное наслаждение: обогатимся и заставим трепетать наших злодеев — синьоров, которые наказывают нас не за наши вины. О! Друзья мои! — вскричала Роза, сверкая глазами. — Трепещите, сын палача и дочь ведьмы готовят вам ужасные минуты!
Тито с восторгом глядел на красавицу Розу, он разделял ее энтузиазм. Ему было известно, что папское правительство, не желая компрометировать римскую аристократию, приговорило к сожжению на костре мать Розы не за яд, который она приготовляла и которым снабжала сильных римского двора, а за то, что она будто бы имела сношение с дьяволом. Все это было известно молодому человеку, и его душа возмущалась лицемерием благочестивых отцов католической церкви.
И эти два юные, прекрасные существа, созданные для украшения человечества, были поставлены обществом в такое положение, что все их помыслы были направлены на дурное. Роза была страшная отравительница, а Тито ее сообщник.
Кончив скромный ужин, Роза сказала:
— Теперь мы можем идти, микстура готова.
— Пойдем, — отвечал юноша.
Они отошли в угол здания. Роза отыскала кольцо, ввинченное в камень, подняла его и стала спускаться вниз в подземелье. Тито последовал за ней. Подземелье, в которое спустились молодые отщепенцы, служило им убежищем, оно не имело ни окон, ни дверей и находилось под развалинами храма; в одном углу был устроен камин, дым от которого проходил через пролом стены, в другом лежала куча сухих листьев — это была постель — и висел ночник из бараньего сала, освещая мрачные своды подземелья.
— Лукреция Борджиа, выучившая мою мать приготовлять этот яд, — говорила Роза, садясь на сухие листья, — ставила непременным условием, чтобы эта жидкость была дана в кушанье или в питье тому, кто предназначался быть отравленным, но впоследствии опытным путем установлено, что яд можно употреблять и другим способом. Достаточно положить одну каплю в мыло, духи или цветок, и, если вымыть руки этим мылом, надушить платье, понюхать цветок, человек умрет непременно. Но самая главная особенность этого яда, — продолжала, оживляясь, Роза, — заключается в том, что его действие строго обусловлено дозой. Можно убить человека сразу, как молнией, можно продлить его страдания на месяц, два, три, даже на год, смотря по надобности. О, колдунья, сожженная на Campo di Fiori, не унесла с собой свой секрет!
— Значит, моя прелестная Роза, — сказал Тито, — в этом пузырьке мы носим десятки смертей.
— Нет, не десятки и не сотни, а если понадобится, даже тысячи, мой ненаглядный, — отвечала Роза. — Вскоре Рим будет поражен ужасом, настанет целая серия смертей. Будут умирать князья, негоцианты, дворяне, воины; смерть не пощадит даже дворец Ватикана.
— Страшно подумать, — сказал Тито, обнимая талию красавицы, — ты и твоя бедная мать никогда не слыхали ни от кого ласкового слова!
— Правда, Тито! С тех пор как я себя помню, ни я, ни моя покойная мать не только не получали ни от кого ласки, но даже не видали взгляда, который бы не выражал ненависти и презрения. Между тем было время, когда моя бедная мать могла назваться совершенной красавицей. В моей памяти сохранились воспоминания раннего детства. Двух лет от роду я была невинным, беззащитным ребенком, способным обезоружить даже тигра; но моих преследователей моя невинность и беззащитность не обезоружила. Сколько раз моя несчастная мать, защищая меня своим телом, была ранена камнями, которыми в нас швырял народ, когда мы шли по улице. С тех пор в моей груди умерла жалость к этому подлому народу, и я с наслаждением думаю, что в числе отравленных моим ядом будут и те, которые швыряли камнями и грязью в мою несчастную мать пятнадцать лет назад!
— Неужели никто никогда не оказал тебе милосердия? — спросил Тито.
— Только один раз, когда я была еще совсем маленькая, — продолжала Роза, — какой-то старый капуцин сжалился надо мной. Около Форо на нас с мамой напали мальчишки, в это время проходил старый монах и защитил нас. Несмотря на его дряхлость и немощность, в его голосе было столько силы и величия, что мальчишки тотчас же разбежались. Я помню, монах взял меня на руки, стал ласкать и расспрашивал у мамы о нашей бедности.
— Ну а ты что же?
— Я тогда еще ничего не понимала, мне было всего четыре года, однако тотчас же заметила, что к поясу монаха был привешен большой серебряный крест; ты понимаешь, для нас целый капитал. У меня в кармане всегда были маленькие ножницы, меня мать учила употреблять их в случае надобности, и я часто, пользуясь своим возрастом, воровала. Потихоньку вынув из кармана ножницы, я мигом отрезала крест от пояса монаха и, хотя сделала это очень ловко, однако старик заметил и поймал меня на месте преступления.
— Могу себе представить, как разгневался благочестивый отец! — смеясь, сказал Тито.
— Напротив, на глазах его показались слезы, и я помню он прошептал: «Боже великий, с этих лет! Как велика должна быть их бедность». Потом подал крест матери моей и сказал: «Продай этот крест, потому что я не могу помочь тебе деньгами, у меня их нет, но помни: всякий грех этого ребенка падает на твою голову». Сконфуженная мама бросилась перед монахом на колени, но он не хотел слушать ее благодарности и, уходя, сказал: «Прощай, помолись Господу Богу за грешную душу Феличе». С тех пор я никогда его более не видала.
— Хороший монах! — вскричал Тито. — Как бы я был счастлив услужить ему за то, что он помог моей милой Розе!
— О это невозможно, — с грустью отвечала молодая девушка, — по всей вероятности старого монаха давно и на свете нет, он и в то время был такой дряхлый; мне нигде не удавалось его встретить.
— Значит, теперь мы одни с тобой, моя прелестная Роза, — продолжал Тито. — И нас никто не любит, и мы никого не любим.
— Нет, — живо возразила Роза, — со мной еще был один случай, который я никогда не забуду.
— Опять монах тебя спас?
— Нет, на этот раз бандит. На площади Покте напали на меня мальчишки, я отчаянно защищалась, публики прибавлялось все более и более, наконец собралась целая толпа; произошел беспорядок, явились полицейские, мне скрутили руки назад и повели в тюрьму, откуда я, конечно, могла выйти только на виселицу; с нашим братом плебеем, как тебе известно, не церемонятся. Когда меня вели в тюрьму, нам встретился всадник, вооруженный с головы до ног, с двумя телохранителями, также вооруженными, он живо растолкал народ, ударил своей длинной шпагой сбира, который меня держал, толпа, разумеется, мигом разбежалась во все стороны. «Беги, — сказал мне мой избавитель, — и благодари Бога, что ты встретила меня, иначе быть бы тебе на виселице. Вспоминай иногда Ламберто Малатесту».
Сказав это, он дал шпоры лошади и ускакал так, что я не успела его поблагодарить.
— Итак, из всех этих синьоров, величающих себя честными, над тобой, бедным, беззащитным ребенком, сжалились только двое: нищий монах и бандит, живущий вне закона. Боже великий! — говорил Тито, сжимая кулаки. — Если бы я мог отравить весь воздух, которым дышат эти мнимые христиане!
Наступило молчание. Каждый из юных собеседников погрузился в свои мысли. Тито строил планы, как бы отомстить обществу за все его несправедливости; а Роза придумывала средства пустить в ход свой смертоносный яд среди синьоров Рима. В это время наверху послышались чьи-то шаги. Тито услыхал их первым.
— Посмотри, кто там ходит, — сказал он своей возлюбленной.
Роза с ловкостью кошки вскарабкалась на стену, отвалила камень и вышла наверх. Перед ней стоял молодой человек, и хотя он был тщательно закутан в широкий плащ, но кардинал австрийский Андреа в нем тотчас же узнал бы кавалера Зильбера. Молча он подал Розе маленький пузыречек, куда она налила ему несколько капель яда. Спустившись снова в грот, Роза, подавая Тито кошелек с золотом, сказала:
— Видишь? Начинают приходить, за несколько капель моей драгоценной жидкости я получила целый кошель золота.
— Столько денег! — вскричал с удивлением юноша. — Должно быть, хотят спровадить на тот свет какую-нибудь важную персону!
— А мне какая разница, кто бы ни умер от моего яда, мне все равно. Я очень счастлива, что буду наконец в состоянии выкупить крест, данный мне стариком-монахом, — отвечала Роза.
— И ты совершенно права, моя несравненная, — сказал Тито, лаская молодую девушку. — Для нас решительно все равно, кого бы ни отравили покупатели твоего яда.
— Да, мы будем богаты, и я отомщу за мою бедную мать, — говорила Роза. — По всей вероятности и меня ожидают пытка и костер, — прибавила она, — но, черт меня возьми, пока это случится, многих синьоров и князей я отправлю в ад.
— Да, да, моя прелестная Роза, — говорил Тито, целуя девушку. — Смерть нашим мучителям, а мы будем наслаждаться нашей любовью.
XXI Монастырь святой Доротеи
Женский монастырь святой Доротеи был из числа тех немногих монастырей, которые не подвергались каре папы Сикста V. Монашенки этого монастыря отличались строгой жизнью. В то время, когда почти все римские монастыри подверглись строгим взысканиям и реформам или совсем были закрыты, монастырь святой Доротеи продолжал жить своей тихой, покойной жизнью. Два обстоятельства были причиной тому, что этот монастырь стал примерным местом монашеского подвижничества — бедность и постоянный труд.
Монахини принуждены были работать, чтобы обеспечить себе насущный хлеб, так как монастырские доходы были крайне скудны. Затем Сикст V возложил на монахинь монастыря святой Доротеи великую миссию обращать на праведный путь заблудших. Все девушки, уличенные полицией в дурной жизни, отправлялись в монастырь святой Доротеи, где благочестивые сестры старались обратить их на путь истинный. До Сикста V подобные уличные бродяги женского пола ссылались на галеры, но умный и гуманный Сикст понимал, что падение бедняжек часто обусловливалось их бедностью, голодом, холодом, бесприютностью и феодальным произволом. В монастыре святой Доротеи кающиеся грешницы, хотя и не пользовались роскошью, но имели вполне обеспеченное положение: кров, пищу и одежду. Монахини были одеты в темные платья, непременно шерстяные, на головах носили черные клобуки; а кающиеся грешницы облачались в серые платья с белыми передниками.
Одна из кающихся девушек особенно пользовалась расположением настоятельницы и всех сестер монастыря. Это была девица лет семнадцати, в полном смысле слова красавица. Своей набожностью, кротостью и послушанием она снискала себе любовь всех монастырок от настоятельницы до последней сестры. Кардиналу-викарию, посетившему монастырь, настоятельница горячо рекомендовала с самой лучшей стороны юную грешницу, причем выразила убеждение, что кающаяся уже на пути к полному исправлению и без ужаса не может вспомнить о своей прежней греховной жизни. Кардинал-викарий искренне порадовался за девушку и обещал позаботиться о ее дальнейшей судьбе. Добрая и благочестивая настоятельница никак не могла подозревать, что под этой невинной оболочкой кающейся грешницы скрывается опытная отравительница Роза, уже распространившая в римском обществе свой смертоносный яд. Пойманная полицией на улице, она в числе многих падших женщин была препровождена в монастырь святой Доротеи, где, как мы знаем, своей необыкновенной набожностью и послушанием сумела приобрести любовь настоятельницы и монахинь. В монастыре она была под именем Терезы. Первое время Роза, привыкшая к свободе, сильно возмущалась, несколько раз хотела поджечь монастырь и, пользуясь всеобщей суматохой, бежать, но потом переменила намерение. Последнему отчасти способствовало следующее обстоятельство. В монастыре умер садовник, и на место его был рекомендован епископом Аквапендент старичок Захарий. Очень старый, сгорбившийся, он постоянно работал в цветнике и саду. Настоятельница была очень довольна новым садовником и от души благодарила епископа за хорошую рекомендацию. Старый Захарий всегда что-нибудь делал и в скором времени привел монастырский сад в образцовый порядок, а так как продажа фруктов и овощей составляла главную отрасль дохода бедной обители, то и было весьма естественно, что настоятельница и монахини очень ценили старого Захария.
Однажды перед Ave Maria мнимая Тереза шила в саду под развесистым деревом, а невдалеке около нее у дверей кельи сидела настоятельница и читала житие святых отцов. Старый Захарий, по обыкновению сгорбившись, пропалывал растительность у корней дерева. Вскоре толстая книга, которую читала благочестивая мать-настоятельница, упала к ней на колени, и старушка крепко заснула. Садовник, не спускавший с нее глаз, зорко осмотрелся вокруг, подполз на четвереньках к ногам молодой девушки и тихо прошептал:
— Роза!
— Тито! — отвечала, вздрогнув, девушка, узнав в старом садовнике своего возлюбленного.
— Не узнала ли ты чего-нибудь новенького? — продолжал мнимый Захарий. — Что они с тобой хотят делать?
— Я боюсь, не намереваются ли они постричь меня в монахини, — тихо отвечала Роза.
— Тебя в монахини!? Да разве такое возможно? — вскричал, едва не изменив себе, Тито. — Клянусь всеми чертями ада, в тот день, когда они это учинят, монастырь святой Доротеи превратится в кучу пепла! Но с чего ты это взяла?..
— Сама настоятельница объявила мне вчера в виде большой милости, что она хочет предложить это в первом собрании капитула. Я не посмела возражать… Однако осторожно, старуха просыпается.
Захарий быстро задвигал своим скребком, а Роза продолжала усердно шить. Но тревога оказалась ложной, настоятельница продолжала спать, вытянув руки.
— Я должен тебе сообщить одну новость, узнанную мной совершенно случайно, — сказал сын палача, снова подползая к Розе. — Завтра сюда приедет папа.
— Вот как! — протянула Роза. — Но мне-то от этого какая польза?
— Очень большая. Для нашего бегства нельзя найти более удобного случая. Когда приедет папа, весь монастырь перевернется вверх дном, в нем начнется такая суматоха! К тому же к воротам нахлынет огромная толпа любопытных зевак, нам будет очень легко вмешаться в толпу и скрыться.
— А что, если бы прежде, чем попробовать бежать, что во всяком случае очень опасно, я брошусь в ноги папе и буду просить избавить меня от пострига? — в раздумье шептала Роза. — Говорят, Сикст, хотя и строг, но очень добр, в особенности к нам, беднякам. Кто знает, может, моя смелость понравится ему, и он исполнит мою просьбу. План бегства всегда можно привести в исполнение, это от нас не уйдет.
— Что же, попробуй, — согласился Тито. — Хотя сказать тебе откровенно, лично я предпочитаю требовать, а не просить у сильных мира, ну а если ты думаешь иначе, попробуй.
— Будь осторожен! Настоятельница окончательно просыпается, — отрывисто прошептала Роза, нагибаясь над шитьем.
Тито, будто вырывая маленькие корешки, припал к земле, и его страстный поцелуй обжег маленькую ножку мнимой сестры Терезы. Щеки красавицы загорелись густым румянцем, она вся задрожала, точно электрический ток пробежал по ее нервам.
В это время послышался голос настоятельницы:
— Тереза, дочь моя, — говорила старушка, — уже поздно, довольно тебе работать, вернемся в комнаты, скоро позовут на молитву.
— Я готова, матушка, — отвечала молодая девушка и, подойдя к настоятельнице, предложила опереться на ее руку.
— Да, моя милая дочь, я опять повторяю, такое кроткое и невинное дитя, как ты, не рождена для борьбы с житейскими бурями, — говорила добрая старушка, идя под руку с Розой. — Твоя доброта и полная беззащитность нуждаются в покровительстве. Несмотря на постигшее тебя несчастье, ты в моих глазах так же невинна теперь, как и тогда, когда явилась на свет по воле Творца небесного. Ты должна вступить в нашу общину, постричься в монахини; стены нашего монастыря — самая лучшая защита от мирского соблазна. Неужели тебе не улыбается мысль уйти от всех опасностей света и посвятить себя Богу?
— Как вам будет угодно, матушка, — отвечала Роза, скромно опуская глаза.
— Да, дитя мое, ты достойна этой благодати, Господь тебя благословит! Я тебе сообщу по секрету одно очень важное дело, — продолжала настоятельница. — Я получила конфиденциальное известие, что завтра нас посетят святейший отец папа, австрийский кардинал Андреа и наша покровительница, герцогиня Юлия Фарнезе; я тебя ей представлю.
— О как вы добры! — сказала взволнованным голосом Роза. В душе ее невольно шевельнулось хорошее чувство. В эту минуту отравительница была близка к полному раскаянию. Если бы она не любила Тито, то более чем вероятно, неизменная доброта и кротость настоятельницы в конце концов очистили бы душу юной злодейки.
— Я могу стать тебе матерью, дитя мое, — говорила настоятельница. — Ты ведь будешь любить меня, не правда ли, Тереза? Дочь должна любить свою мать.
— Без сомнения, — пробормотала Роза глухим голосом.
Слово мать вмиг уничтожило все добрые семена в душе молодой девушки. Она вспомнила костер на площади Campo di Fiori, свою мать, корчившуюся в предсмертных муках, и клятву, данную ей в тот день — отомстить за смерть матери. Роза вспомнила все это, и в ней опять пробудился инстинкт отравительницы.
XXII Договор
Положение молодого красивого кавалера Зильбера во дворце Фарнезе было более чем странно. Несмотря на форму материнской любви, какую приняла привязанность герцогини, и на сыновнее почтение, выказываемое ей молодым человеком, домашние герцогини иронически улыбались, глядя на юного кавалера с огненными глазами. Никто не хотел верить, что Юлия Фарнезе, известная своими романтическими похождениями, питала лишь материнские чувства к такому красавцу, как Зильбер; притом же никто не знал, что кавалер был сыном герцогини. Хотя в ту эпоху Юлии Фарнезе было за уже сорок лет, но она замечательно сохранилась. Идя под руку с Зильбером в столовую, она подходила к нему, как нельзя лучше, и все в один голос говорили: «Какая прекрасная пара!» Из многочисленных романов красавицы Фарнезе этот последний ее роман с кавалером Зильбером общество находило весьма естественным и нисколько не осуждало герцогиню. Юлии были известны все эти толки, она презрительно улыбалась, когда они доходили до ее ушей, и не брала на себя труда опровергать их.
В то время в Риме да и вообще во всей Европе женские любовные приключения, облеченные в приличную форму, были делом самым обыкновенным и не считались предосудительными, хотя измена женой мужу всегда вела за собой кровавые последствия. Однако женщины привыкли к этим вендеттам, страх наказания их нисколько не останавливал, а делал только осторожнее. Красавица Фарнезе была известна как самая утонченная кокетка, и ее романтические похождения нисколько не роняли высокого престижа, которым она пользовалась в римском великосветском обществе. Но, кроме кокетства, герцогиня Юлия была еще замечательная интриганка, она никак не желала примириться с тем, что ее дядя кардинал Фарнезе не был избран папой. Юлия решила не пренебрегать никакими средствами, дабы получить папскую тиару для дяди кардинала. Для этой цели она создала заговор, в котором самую видную роль играл ее сын, кавалер Зильбер.
Как-то вечером во дворце Фарнезе собрались заговорщики, но кардинал отсутствовал, ибо по своему благородству не сочувствовал гнусным делам племянницы, замыслившей при помощи яда сделать папский престол вакантным. Один раз в разговоре с дядей кардиналом герцогиня было намекнула на свой проект, но встретила такой энергичный протест со стороны благородного Фарнезе, что тотчас же принуждена была обратить в шутку свои слова. И хорошо сделала, ибо кардинал прямо объявил, что если бы ему стал известен заговор против Сикста V, он, Фарнезе, тотчас же предупредил бы папу. С этих пор коварная герцогиня Юлия решила действовать помимо дяди. Вот почему на совещании заговорщиков не присутствовал кардинал Фарнезе. Мы уже говорили, что во главе заговора встал сын герцогини. Кроме привязанности к матери и желания угодить ей, молодой человек как протестант, естественно, ненавидел главу католицизма. Зильбер вскоре нашел себе единомышленников в лице Ламберто Малатеста, Альфонсо Пикколомини, герцога де Монтемарчиано, недовольных папой Сикстом V. В тот вечер все заговорщики сидели в боковой комнате дворца. Герцогиня Юлия с увлечением говорила, какой тон она будет задавать в политике, когда после смерти Сикста V изберут на папский престол ее дядю. Зильбер с юношеским увлечением говорил о веротерпимости, Малатеста об амнистии, Пикколомини все время молчал. Наконец, когда спросили его мнения, он просил присутствующих обратить внимание на главную проблему.
— По моему мнению, — говорил герцог со свойственной ему резкостью, — вы щиплете птицу, не поймав ее, прежде всего необходимо решить вопрос: как осуществить то, чего мы так пламенно желаем?
— Подробно сказать вам я не могу, — отвечал кавалер Зильбер. — Потому что это тайна, но, я полагаю, для вас будет достаточно знать, что через три месяца, считая от завтрашнего дня, папский престол будет вакантным.
— Через три месяца! Не очень-то скоро!
— Этот срок необходим. Поймите, нам нужно приготовиться, предупредить наших друзей во Франции, а главное, отвести подозрение от нас и наших сторонников. Не забудьте, дорогой Пикколомини, что этот строгий и фанатичный первосвященник чрезвычайно любим народом, который видит в нем олицетворение справедливости; а потому всем, заподозренным в его смерти, конечно же, не поздоровится. Если же папа при его дряхлости будет болеть несколько месяцев, то смерть его найдут совершенно нормальным явлением.
— Что касается меня, — сказал бандит, — то я не намерен дожидаться смерти папы. Ограблю несколько дворцов богатых синьоров, выпущу из тюрьмы пятнадцать моих товарищей, и марш в горы; а там делайте, что хотите.
— Да, но мы-то останемся в Риме, и, согласитесь, что если народ растерзает нас на куски, то для нас будет не слишком большим утешением знать, что один из наших друзей находится в безопасности среди своих гор!
— Да, конечно, об этом следует серьезно подумать, — заметил Малатеста. — Но прежде всего необходимо обсудить главную цель нашего предприятия. Герцогиня желает возвести на папский престол своего дядю, а кавалер Зильбер ставит условием, дабы король Франции Генрих IV был признан королем де-факто[112], и чтобы дана была свобода исповедовать реформатскую религию в папских владениях, герцог Пикколомини и я добиваемся возвращения наших поместий, титулов и почестей и, конечно, забвения маленьких грешков, которые, по мнению некоторых особ, могут повести к виселице. Вот о чем теперь надо говорить.
— И я с вами совершенно согласна, — сказала герцогиня. — Вы прекрасно выразили цель каждого из нас. Несомненно, она будет достигнута, но, кроме всего этого, я обещаю вам, Малатеста, — если дядя мой будет избран на папский престол, что вы займете место его представителя при одном из северных дворов.
Малатеста низко поклонился и почтительно поцеловал руку той, которая когда-то быта предметом его страстных мечтаний.
— Благодарю вас, прелестная герцогиня, — сказал он, — но я должен признаться, что весьма малосведущ в делах конклава, и никак не могу понять, каким образом Святой Дух сходит на одну голову, а не на другую.
— О зато я это отлично знаю! — тихо отвечала герцогиня.
Малатеста еще раз поклонился и весьма многозначительной улыбкой выразил свое убеждение, что Юлии Фарнезе действительно известны все тайны конклава.
— Моя свободная, хотя и не совсем легальная профессия, — продолжал Малатеста, — оставляет мне много времени, и я, пользуясь этим, часто занимаюсь чтением. Меня очень интересует история пап. Факт избрания маленького Медичи в особенности любопытен. Тогда конклав собрался в Перуджио. Благочестивые кардиналы сидели ровно три месяца, постоянно играя вничью. Гражданам Перуджио наконец это надоело, они сняли крышу с дома, в котором заседал конклав, а один из перуджинцев, некий Альфонсо Петруччи — сторонник фамилии Медичи, привел толпу своих друзей, которые начали кричать около дома: «Да здравствуют младшие!»… Несколько минут спустя, малолетний кардинал Медичи преобразился в папу Льва X.
Из всего этого явствует, — продолжал Малатеста, — что партии стремятся обделывать свои делишки при избрании нового папы. Средства для этого бывают разные. Вот, например, если его святейшество, ныне царствующий папа Сикст V сойдет в могилу, то около здания, где соберется конклав, тысячи голосов могут кричать: «Да здравствует Александр Фарнезе!» И так как он любимый и самый популярный кардинал, то, несомненно, и будет избран в папы.
— Да, но откуда же взять эту тысячу голосов? — заметила герцогиня.
— Об этом предоставьте позаботиться мне и моему другу Пикколомини. Мы имеем честь заниматься бандитизмом, а эта профессия заставляет нас постоянно сталкиваться с разным римским отребьем: прогнанными сбирами, княжескими слугами и прочими отщепенцами. Все это народ крайне озлобленный и решительный, каждый из них охотно пожертвует своим собственным глазом для того, чтобы его святейшество навеки закрыл оба. Лишь бы мы знали точно время, когда соберется конклав.
— Да будет так угодно Господу! — вскричал молодой Зильбер, в качестве пуританина часто призывавший имя Божие даже и в таких мерзких делах, как заговор против жизни папы.
— Ну а теперь перейдем к главному, — сказала герцогиня. — Что же вы требуете, господа, в награду за ваш опасный труд, в том случае, если предприятие наше удастся?
— Я требую легального возвращения мне моего Монтемарчианского герцогства, прощения долгов, возвращения всех доходов с моего герцогства с тех пор как папское правительство конфисковало мои феодальные владения. Требую также, чтобы нам была дана полная индульгенция. Папа мне ее предлагал с тем, чтобы я предал в руки правительства всех моих людей, но я отказался, и хочу индульгенций всей моей банде.
— Все это вы получите, — отвечала, любезно улыбаясь, герцогиня. — Но, кроме высказанного вами, не желаете ли еще чего-нибудь?
— Еще бы хотелось получить должность начальника папских войск, недавно отнятую папой у Джиакомо Боккампаньи, герцога ди Сора.
Герцогиня Юлия с удивлением взглянула на Пикколомини и сказала:
— Вы знаете, дон Альфонсо, что должность начальника папских войск весьма почетна, и, хотя лично я и считаю вас вполне достойным занять ее, но будет ли это удобно ввиду вашей репутации бандита…
Альфонсо Пикколомини нахмурил брови.
— Знайте, герцогиня, — сказал он резко, — если Альфонсо Пикколомини просит чего-либо, то не иначе как будучи уверен в том, что его просьба будет исполнена. Вы можете быть уверены, герцогиня, что имя Пикколомини как по благородству происхождения, так и по многому другому звучало бы гораздо лучше, нежели имена Джиакомо Боккампаньи или Марио Сфорца.
Герцогиня поспешила исправить свою невольную бестактность и, сладко улыбаясь, сказала:
— О вашей репутации бандита я заметила между прочим, совсем не для того, чтобы вам отказать. Конечно, вы получите все, чего желаете. Ну а вы, синьор Малатеста, что хотите? — обратилась она к другому бандиту.
— О я для себя ничего не прошу, — отвечал Ламберто. — Тот, кто принимает участие в революции, сам сумеет взять себе все, что ему нужно.
— Да, но могут случиться непредвиденные обстоятельства, — проговорила герцогиня.
— Впрочем, я прошу одной милости, — продолжал Малатеста, насмешливо улыбаясь, — чтобы на то время, когда папский престол будет вакантным, мне был бы поручен надзор за инквизиционными тюрьмами, и я буду крайне благодарен синьору Зильберу, если он в качестве помощника пожелает разделить со мной эту обязанность, — добавил бандит, обращаясь к молодому кавалеру.
— С величайшим удовольствием, — отвечал Зильбер, в свою очередь многозначительно улыбаясь.
Хотя герцогиня Юлия и не поняла, к чему клонится подобная просьба, тем не менее изъявила согласие ее исполнить.
— Итак, синьоры, — продолжал Зильбер, — кажется, мы все обсудили. Взяли на себя труд позаботиться сделать вакантным папский престол мы, а синьоры Малатеста и Пикколомини устроят так, чтобы выбор святой коллегии пал на ту особу, которую все мы желаем видеть папой.
— Что же касается вознаграждения за труды, то и на это мы изъявили полное согласие сообразно желаниям синьоров Малатеста и Пикколомини.
Оба бандита почтительно поклонились.
— А как предупредить нас, — сказал Ламберто, — то вы об этом не беспокойтесь. Я всегда найду способ прислать к вам какого-нибудь из моих молодцов, и вы смело можете вручить ему ваши инструкции.
— А если вашего посланца арестуют?
— Невелика беда, пошлем другого. У меня уже трех повесили. Главное, ни в коем случае не давать письменных инструкций, а только устные. Весь вопрос в том, чтобы быть готовыми к определенному времени. Можете не сомневаться, что мы готовы хоть сейчас, — сказал, откланиваясь, Малатеста. Его товарищ сделал то же самое, и оба приятеля вышли из зала.
Свободно прогуливаться по улицам столицы таким бандитам, как Ламберто Малатеста и Пикколомини, головы которых давно были оценены, казалось бы несколько рискованным, так как лица их хорошо были известны гражданам Рима, но тут было много обстоятельств, которые способствовали безопасному появлению в столице обоих бандитов. Прежде всего они оба пользовались славой самых искусных и неустрашимых воинов, папские сбиры их боялись, притом же многие из сбиров первоначально служили в их бандах и в душе оставались верны своим прежним начальникам. Затем весь пролетариат Рима был на их стороне. Выйдя из дворца Фарнезе, оба бандита сели на лошадей и отправились по Аппиевой дороге, их сопровождал десяток самых отчаянных головорезов, внезапно появившихся из-за развалин. Выехав за город, Ламберто спросил:
— Ты к нам?
— Нет, мне необходимо поговорить с одной особой, — отвечал с некоторым замешательством Пикколомини. — Мне обещали сообщить кое-что об одном очень выгодном деле…
— Прекрасно, я очень рад, пожалуйста, меня не забудь.
— Еще бы!
— А мне также надо побывать тут недалеко в одном домике.
— Какая-нибудь любовная интрижка? — сказал, подмигивая, Пикколомини. — Узнаю, ты тот же Ламберто; счастливец, пользуешься жизнью.
— Еще будет время сделаться монахом. Я намерен до тех пор наслаждаться, пока окончательно не разрушится мой организм, — отвечал Малатеста.
— Желаю, друг мой, полного успеха!
И бандиты, пожав друг другу руки, расстались. Провожавшие их телохранители, выехав за город, оставили своих предводителей и поскакали в свою трущобу. Когда они скрылись из глаз, Малатеста сошел с лошади и спрятался в развалинах. Непривязанная лошадь, почувствовав себя свободной, во весь карьер понеслась по дороге. Прислушиваясь к ее галопу, Ламберто, улыбаясь, подумал: «Они уверены, что я поехал на свидание, тем лучше. Кажется, мой уважаемый друг Монтемарчиано готовит мне какое-то угощение собственной стряпни. Но, к счастью, пока еще служат мне мои глаза, клянусь небом, я скорее помирюсь с Сикстом V, чем позволю провести себя этой кровожадной и невежественной скотине!»
Вокруг развалин некоторое время царила гробовая тишина, на дороге также не было никого видно; бывший феодальный владетель уже стал было терять терпение, как невдалеке увидал две приближающиеся тени и различил голоса; в одном из них он узнал голос своего приятеля Пикколомини в костюме деревенского факторума[113]; другой был пастух с овечьей шкурой на плечах.
— Сядем здесь, — сказал факторум, указывая на груду камней, находящуюся как раз возле того места, где спрятался Малатеста, — здесь нам некого опасаться, мы свободно можем говорить о наших делах.
«Вот мошенник! — невольно прошептал Малатеста, узнавший в факторуме герцога Монтемарчиано. — Он так хорошо переоделся, что если бы я не узнал его голоса, то никак бы не мог подумать, что это он… Но кто же это другой-то?»
Пастух держал голову повернутой к факторуму, и Малатеста никак не мог рассмотреть его лица. Собеседники говорили очень тихо, так что до слуха Ламберто долетали лишь отрывочные фразы. Однако и то, что он слышал, было для него весьма интересно.
— Нам нужно приготовиться ко всяким случайностям, — говорил Альфонсо, — здоровье папы так слабо, притом же у него много врагов.
Ответ другого достиг ушей Малатеста, как неясный шепот, из которого он мог расслышать только несколько слов: «Мой дядя отлично знал»…
«Какого дьявола его дядя отлично знал? — спрашивал сам себя Малатеста. — И где я слышал этот голос? Он точно отдаленное эхо отзывается в моих ушах!»
Между тем герцог Монтемарчиано продолжал:
— Союзники… Да, у меня есть очень могущественные союзники… И одним из них, право, нельзя пренебрегать, хотя на его обещания и нельзя положиться. Впрочем, у меня есть средство заставить его делать, что нужно. Это бандит Ламберто Малатеста.
Ответа нельзя было расслышать. Пикколомини продолжал:
— Если вы питаете к нему такое сильное отвращение, то не будем говорить о нем. Сказать по правде, и я сильно побаиваюсь его безграничного честолюбия и рано или поздно постараюсь избавиться от него.
«Да, если я тебе дам время на это! — прошептал Малатеста, нимало не удивленный коварством Пикколомини. — Мне бы только узнать, кто этот пастух, — размышлял Ламберто. — Пока я видел только его затылок».
Судьба как будто захотела удовлетворить любопытство бандита. Именно в это самое время пастух повернул голову, и Ламберто узнал в нем Джиакомо Боккампаньи, герцога ди Сора.
«Ну, довольно, больше мне ничего не нужно знать», — решил Малатеста и поспешил выбраться из своей засады.
Спустя некоторое время, факторум и пастух входили в Ансельские ворота, несколько поодаль от них шел монах-капуцин, тщательно закутанный в плащ с капюшоном. На него, конечно, не обратили внимания, в столице католицизма во все времена и века монахи встречались на каждом шагу. Деревенский факторум и пастух направили свои шаги к мосту святого Ангела и вошли в дом синьора Боккампаньи. Незаметно следивший за ними монах это видел. В скромном капуцине читатель, конечно, узнал Ламберто Малатесту.
XXIII Старый друг
Увидав все, что было ему нужно, Малатеста повернул назад и, склонив голову на грудь, глубоко задумался, да и было отчего. Союз таких двух личностей, как герцог ди Сора и Пикколомини, мог повести к весьма серьезным последствиям. Очевидно, тут дело идет о сильной, могущественной партии. Положим, он, Малатеста, мог бы избавиться от Монтемарчиано ловким ударом кинжала, но останутся преданные ему друзья, которые будут действовать; при том же явная поддержка герцога ди Сора придавала вражде Пикколомини большой вес. Хотя Джиакомо Боккампаньи уже и не являлся главнокомандующим папских войск и не имел под своей командой вооруженной силы, тем не менее герцог все еще пользовался большим влиянием в столице; влияние это было столь велико, что сам Сикст V, заклятый враг своего предшественника, счел благоразумным не трогать его племянника, так как тот принадлежал к сильной партии, и, пока правление Сикста окончательно не окрепнет, задевать эту партию опасно. Между сторонниками герцога ди Сора как племянника покойного папы Григория были члены святой коллегии, многие из них занимали важные правительственные посты и все принадлежали к богатой римской аристократии. Покойный папа Григорий, хотя и был одним из самых неспособных и глупых пап, но был крайне предусмотрителен относительно судьбы своих племянников; он позаботился связать их узами брака с богатой римской аристократией, дабы на случай своей смерти и коренных преобразований они имели поддержку. «Следовательно, — рассуждал Малатеста, — если такой человек, как Джиакомо Боккампаньи отрешился от политики благоразумия и вступил в заговоры, осмелев настолько, что ходит по римским окрестностям переодетый в крестьянское платье, и вошел в союз с подобной личностью, как герцог Монтемарчиано, то, значит, дело задумано серьезное, и успех его более чем вероятен».
Все это, конечно, не было в духе Малатеста, тем более что Пикколомини желает от него отделаться. Необходимо было избежать опасности и, кроме того, отомстить негодяю Пикколомини, вовлекшему его в заговор и всегда отговаривавшего его, Малатесту, от всяких попыток примирения с папским правительством. Сам же Пикколомини, напротив, как видно, стремился получить амнистию, и, не подлежит ни малейшему сомнению, при первом же удобном случае выдаст папской полиции своего сподвижника.
Рассуждая таким образом, бандит был весь погружен в свои мысли, не замечая никого и ничего. В это время какой-то человек, тщательно закутанный в плащ, поспешно проходя мимо, грубо толкнул его и не извинился. Малатеста опомнился. Забыв, что на нем одежда священника, который обязан прощать обиды ближнему, он громко крикнул незнакомцу:
— Эй, милейший! Нельзя ли остановиться, мне хочется посчитаться с вами за ваше невежество!
Грозного возгласа было достаточно, для того чтобы узнать под священнической сутаной дворянина, умеющего владеть шпагой. Этот вызов был не более как невольный порыв со стороны бандита, и он тотчас же раскаялся в нем, но было уже поздно. Прохожий повернул назад и подошел к мнимому монаху. Оба противника быстро осмотрели друг друга при свете фонаря, повешенного на мосту святого Ангела по приказанию папы Сикста.
— Благочестивый отец Малатеста! — вскричал незнакомец. — Как мне приятно вас видеть, давно ли вы сделались священнослужителем?
Малатеста, видя, что его узнали, отскочил назад и схватился за кинжал, спрятанный в его рукаве.
Движение это не укрылось от незнакомца.
— Бросьте дурачиться, любезный Ламберто, — сказал он. — Оставьте ваш кинжал, мы старые приятели, к чему нам прибегать к оружию. Я очень рад, что вас встретил.
— Великий Бог! Неужели это вы, синьор Ледигиер? — вскричал бандит.
— К вашим услугам, — отвечал Ледигиер. — Но тише, мой дорогой друг, в Риме не очень гостеприимно меня могут принять, если узнают, что я приехал не для того чтобы целовать туфлю его святейшества, и могут предложить помещение в тюрьме святой инквизиции, чего я, сказать откровенно, вовсе не желаю.
— Но как вы попали в Рим?
— Я приехал к вам, а вы, неблагодарный, собираетесь встретить меня ударом кинжала. Правда, и я вас не узнал, эта сутана так вас преобразила. Впрочем, одежда священника вам идет.
— Ах синьор Ледигиер, как я рад вас видеть, — говорил бандит. — Вы приехали, как нельзя более кстати. Вы можете воспрепятствовать страшной измене и вполне обеспечить успех справедливого дела. Пойдемте! Сам Бог вас мне послал.
— Гм! Я несколько сомневаюсь, чтобы Господу Богу было угодно взять на себя подобную ответственность, — отвечал знаменитый военачальник и коннетабль Франции. — Во всяком случае я к вашим услугам, пойдемте.
И они повернули в одну из темных улиц.
XXIV Воспитание
Старинный палаццо графа Просседи стоял в нескольких шагах от места, где строился мост Сикста V через Тибр. Владелец древнего замка пользовался весьма устойчивой репутацией верного католика, преданного церкви. Такое лестное мнение граф Просседи заслужил не потому, что писал книги духовного содержания в защиту католицизма, нет, граф, как истинный патриций, не знал грамоты. Крови своей в защиту догматов веры он также не проливал, даже и тогда, когда был молод и полон сил, а теперь, состарившись, тем более. Граф страдал от подагры и ревматизма и ездил только в церковь. Он был до фанатизма набожен и для всех служил примером, никогда не пропуская церковной службы, и, кроме этого, всегда принимал участие в религиозных процессиях. Монахи и священники были обычными посетителями его обширного дворца. Благочестивый служитель алтаря, патер церкви святой Марии утверждал, что ему ни разу не довелось видеть пустым кресло графа Просседи, поставленное в церкви. Граф часто заказывал обедни, жертвовал деньги на постройку храмов Божиих, на монастыри и помогал девицам, изъявлявшим желание постричься. Римские монахи с восторгом передавали один эпизод, доказывающий христианское благочестие графа.
В одном из многочисленных домов графа проживало семейство бедного мастерового, состоящее из трех членов: самого мастерового, его жены и маленького ребенка. В одну темную морозную ночь по распоряжению графа вся семья была выгнана на улицу, так как неаккуратно платила за квартиру. Отец и сынишка умерли от холода, а жена опасно заболела. Узнав об этом, благочестивый граф тотчас же приказал служить обедню за упокой душ усопших. Граф имел единственного сына Луиджи, которому дал воспитание сообразно своим убеждениям. Юношу Просседи очень любили римские дамы, в особенности настоятельницы женских монастырей, величая уменьшительным именем Джиджетто. Хроника того времени утверждает, что граф Просседи был сыном одного из пап, называясь по обыкновению племянником. К слову сказать, это общий прием многих римских первосвященников, что дало повод историкам распространиться о папском нипотизме, дорого стоившем верным католикам.
Богатство, а равно и титул графа, Просседи наследовал от своего всемогущего дядюшки.
Та же хроника говорит, что в молодости граф Просседи вовсе не был таким нравственным и религиозным, как в старости. Напротив, он отличался своим свободомыслием, доходившим до кощунства, и самым необузданным развратом. Получив большие капиталы и недвижимое имущество, граф Просседи значительно их увеличил, занявшись крайне выгодным ремеслом — ростовщичеством, ссужал деньгами владетельных особ и именитых синьоров, не стесняясь брать с них чудовищные проценты. Рассказывали, будто герцог Тосканский, занявший деньги у Просседи, получил конфиденциальный совет от его дядюшки наградить племянника за услугу титулом графа. Таким образом, просто Просседи стал графом Просседи. Донжуанство молодому ростовщику не стоило ровно ничего. В то время подобные дела устраивались очень просто. Понравилась какая-нибудь синьора или синьорина, на нее указывали молодцам, служащим в замке, и намеченная особа являлась в замок связанная по рукам и ногам, с завязанным ртом. Так как подобные жертвы большей частью были из простого народа, то с ними мало церемонились: живых выбрасывали за ворота замка, а мертвых бросали в Тибр. Старая римская аристократия не чуждалась вновь испеченного графа, прежде всего потому, что он был богат, и потому что каждое аристократическое семейство получило титулы и богатства от предков, занимавшихся разбоями, грабежами и убийствами, что еще хуже ростовщичества.
Сын этого знаменитого графа-ростовщика был в большой моде. Миллионы, которые он должен был наследовать, делали его крайне интересным в глазах общества. Затем, воспитанный благочестивым отцом иезуитом в страхе Божием, юноша обещал быть оплотом католицизма.
Молодой Просседи был юноша лет восемнадцати, высокий, худой, с длинной изогнутой шеей, мутными, всегда опущенными глазами и чертами лица неправильными и несимпатичными. Бледный, истощенный вид молодого человека производил чрезвычайный эффект на всех религиозных процессиях, монахи, указывая на него, говорили: это будущий святой, он изнуряет себя постом и молитвой. Аскетизм молодого графа стал серьезно беспокоить его отца, и он было попробовал ему посоветовать не истощать себя до такой степени постом и молитвой, но получил самый энергичный отказ сына. Юноша отвечал, что в дела его совести не позволит вмешиваться даже и родному отцу.
Старик уступил, утешая себя мыслью, что в семействе Просседи будет святой, что еще более повысит их фамильный престиж и окончательно уравняет их со всеми древними аристократическими фамилиями Рима.
Молодого графа воспитывал иезуит по имени Игнатий Гуерра. Это был мужчина лет сорока, почтенного вида, с кроткими, вкрадчивыми манерами и набожными речами. Именно отец Игнатий и развил в сердце молодого графа зародыши аскетизма. Некоторые находили учителя-иезуита лицемерным, но большинство преклонялось перед его системой, основанной на строгом исполнении догматов святой католической церкви. Для отца Игнатия была отведена прекрасная комната, она же служила и классной. Главным предметом преподавания была, разумеется, теология; по крайней мере так говорил старый граф а за ним повторяли то же самое и все его знакомые, но на деле благочестивый последователь Лойолы занимался со своим учеником вовсе не теологией.
В данный момент мы застаем иезуита и его воспитанника в классной комнате, сидящими на широком кожаном диване. Они оба были погружены в рассматривание открытой книги, лежавшей на столе. Пылающее лицо молодого графа и глаза, полные огня, доказывали, что книга была далеко не божественного содержания. И действительно, в книге были воспроизведены картины Юлия Романо, бесстыдство которых превосходит все, что было писано порнографического до сего времени.
— Бессмертное творение! — вскричал юноша, глядя на картины. — Надо показать их Анжелике, пусть и она знает, какую высокую поэзию можно внести в любовные наслаждения!
— Имейте в виду, сын мой, — сказал иезуит, — что это редкая книга, я ее имею в моем распоряжении как советник святой официи для просмотра, и вынужден был приговорить ее к сожжению на костре.
— Каким же образом она очутилась в ваших руках?
— О невинность! Конечно, я бросил в костер не эту книгу, а другую. Как же вы могли подумать, что я расстанусь с таким сокровищем?
Юноша хотел что-то сказать, но в это время послышались шаги в соседней комнате. Рассматриваемая книга мгновенно исчезла в потайной ящик стола, и ее место заняла другая: «Духовные упражнения» Игнатия Лойолы. В комнату вошел старый граф. Сын его, достойный ученик иезуита Гуерры, тотчас же начал ломать комедию. Он откинулся на спинку дивана, поднял руки кверху и закатил под лоб глаза. Родитель с умилением смотрел на священный экстаз сына.
— Давно он в таком положении? — тихо спросил граф учителя.
— Около получаса… О господин граф, — говорил иезуит, — я с некоторых пор начинаю бояться, что небо призовет к себе этого святого!
Старый граф горестно вздохнул.
— Нельзя ли ему посоветовать не предаваться духовным экстазам, столь изнуряющим его, — продолжал старик.
— Это немыслимо, граф, — серьезно отвечал лицемер. — Потому что его экстазы происходят по наитию свыше.
Отец смотрел на сына с каким-то благоговением. Между тем комедианту надоело сидеть в неподвижной позе, с глазами, закатившимися под лоб, он опустил руки и, робко осматриваясь кругом, вскричал:
— Боже великий, где я?
— В объятиях твоего отца, дитя мое! — сказал граф, обнимая юношу. — Что с тобой?
— О я витал далеко, далеко, там в поднебесье, я слышал хоры ангелов и голос Творца.
— Расскажи нам, дорогой мой, в чем заключалась эта благодать? — спросил Просседи.
— Мне запрещено передавать, что я вижу в моем экстазе, — отвечал иезуитский ученик. — Знайте одно, отец мой, что ваши милостыни угодны Богу.
— Мои? Скорее твои, сын мой.
— То, что вы отдаете через мои руки, записано на страницах райской книги, и послужит во спасение вашей души. Сегодня я должен подать милостыню бедным острова святого Бартоломео, так указал мне Господь Бог.
Бывший ростовщик сделал невольную гримасу, он уже знал, к чему клонятся эти речи сына.
— Но, друг мой, — сказал старик, — если я буду постоянно раздавать деньги, то ты после моей смерти будешь беден, как Иов.
— Несчастные! — вскричал благочестивый юноша. — Они заботятся о деньгах, забывая великие слова Евангелия, где сказано, что скорее верблюд пройдет сквозь игольное ушко, чем богатый войдет в царствие небесное.
— Но я только так заметил, — сконфуженно прошептал старый граф, — я сейчас пришлю тебе двадцать золотых, — прибавил он, вставая.
— Нет… чтобы наказать тебя за твое сомнение, ты должен прислать двойную сумму, — вскричал юноша. — Пусть бедные поусерднее помолятся за твою грешную душу.
Старый граф поспешил выйти, боясь, как бы сумма приношения бедным еще не утроилась.
Минут десять спустя, слуга подал молодому графу на подносе кошелек с сорока цехинами и, почтительно поклонившись, вышел.
— Вот они, вот они, милые денежки, — обрадовался юноша, пряча кошелек в карман. — Вечером поедем к Анжелике. Так, маэстро?
— Но ты позавчера был у нее, — заметил иезуит. — Тебе вредны эти ночные оргии, ты так слаб; подумай о своем здоровье.
— Кто, я слаб?! — расхохотался молодой граф, оскалив свои белые зубы. — Я сильнее тебя, мне необходимо разыгрывать из себя слабого, истощенного постом, иначе как же могли бы поверить в мою святость, откуда бы мы взяли деньги? Вот тебе доказательство, какой я слабый, — продолжал юноша и, схватив одно из толстых поленьев, лежащих около камина, без особых усилий разломил его пополам.
— Ты самый большой плут, каких я когда-либо знал в моей жизни, — сказал, улыбаясь, иезуит. — Хорошо, будь по-твоему, поедем вечером к Анжелике.
Юноша радостно подпрыгнул, потом, сделав серьезную физиономию, сказал:
— Однако, маэстро, эти деньги принадлежат бедным, мы очень грешим, употребляя их на свои удовольствия.
— Нимало! Если бы мы употребили эти деньги на облегчение участи, назначенной бедным свыше, мы поступили бы против воли Провидения, и это был бы грех, но мы ничего подобного не делаем, следовательно, деньги, полученные нами, можем употребить, на что хотим.
— Но все удовольствия, которые нам предстоят, разве не грех?
— Нисколько. Если бы наш визит к Анжелике имел целью насилие над кем-нибудь из Божьих созданий, это был бы грех; но мы не имеем в виду ничего подобного. Мы желаем развлечься потому, что подобные развлечения приятны для жизни, данной нам Господом Богом, и полезны для здоровья. Если на наши души падет греховное пятнышко, то достаточно будет одной капли святой воды для того, чтобы смыть его.
Руководствуясь подобной софистикой, благочестивые последователи Игнатия Лойолы допускали всевозможные преступления, не считая их греховным деянием.
Юноша смотрел на учителя с каким-то обожанием, потом вдруг стал прыгать и кружиться по комнате, напевая песенку, которая несомненно могла оскорбить слух старого графа. Переодевшись в лучшее платье и тщательно завернувшись в широкие плащи, иезуит и его ученик вышли из дворца.
XXV Вино и женщины
В эпоху, когда знаменитая Диомира блистала среди римских красавиц полусвета, Анжелика занимала второе место, но с тех пор как Диомира, обращенная на путь истинный исповедью кардиналу Перетти, впоследствии папе Сиксту V, сошла со сцены, Анжелика заняла первое место. Скандальная хроника того времени утверждала что красавица пользовалась особым вниманием французского кардинала де Осса; впрочем, куртизанка и другим не отказывала в своем расположении. В ее салоне собирались все именитые князья католической церкви и богатые иностранцы. Каждый из посещавших гостиную львицы полусвета непременно должен был жертвовать известную сумму, независимо от самых тонких дорогих вин и провизии, для устройства веселых ужинов. В царствование сурового папы Сикста подобные ночные оргии, казалось бы, не должны быть допускаемы. Но Сикст V в своем преследовании порока прежде всего был государственным мужем. На некоторые вещи папа вынужден был смотреть сквозь пальцы во избежание большего зла. За несколько лет он не в силах был уничтожить порок, созданный рядом веков.
Так, например, Сикст V приказал бы разогнать собиравшихся у Анжелики, и ее бросили бы в тюрьму, все это не подлежит ни малейшему сомнению, но при дворе этого строгого первосвященника продолжались бы совершаться злодейства и самый чудовищный разврат, перед которыми оргии в доме Анжелики выглядели невинными забавами. Сикст V обладал умом великого государственного мужа и был глубоко убежден в том, что порок прежде всего должен быть уничтожен в самом Ватикане, а потому запрещение сборищ в частных домах есть паллиативная[114] мера, но не радикальная. Преемники Сикста V, за весьма малым исключением, держались совершенно иной системы. Они восставали против зла, совершавшегося явно, и допускали зло скрытое. Такой способ управления оказывал растлевающее влияние на римских граждан; они сделались лицемерными и стремились не к уничтожению порока, а к тому, чтобы скрыть его. Результаты такого анормального положения общества мы знаем из истории.
Ум человеческий содрогается, читая страницу, где описывается, в каком состоянии была римская церковь в прошедшем столетии, когда наказывался не порок, а неумение скрыть его. Именитые синьоры, кардиналы и прелаты тайно предавались чудовищному разврату, соблюдая показное благочестие. Это, по выражению историка, «отвратительное лицемерие» принесло свои плоды. Духовные пастыри-священники путем исповеди, вместо того чтобы обращать на путь истинный заблудших, вносили разврат в семьи граждан. Иезуиты, господство которых было мировым, хотя официально и были уничтожены папой Климентом XIV, заплатившим жизнью за свой геройский подвиг, были рассеяны повсюду и по преимуществу в Ватикане. Последователи сумасшедшего испанского капитана[115] дошли до того, что оправдывали все преступления. Эта теория проводилась устно и печатно. На кафедрах, на исповеди, в школах иезуиты неустанно доказывали, что цель оправдывает средства. Иезуит Мариано в своей знаменитой книге говорил, что каждый верный католик обязан убить своего короля, если король совратился в ересь. Невежественная толпа верила этим бессовестным софистам, и короли французские Генрих III и Генрих IV были убиты. Папа Сикст V не любил иезуитов и должен был терпеть их, как неизбежное зло. Когда ему указывали на оргии, совершавшиеся в доме Анжелики, папа говорил: «Пусть лучше молодежь открыто кутит, чем тайно похищает крестьянских девушек и безнаказанно убивает их мужей и родителей». Вот почему ко всеобщему соблазну всех лицемеров дом куртизанки Анжелики, стоявший в двух шагах от Ватикана и тюрьмы святого Ангела, время от времени служил сборищем для римской аристократии и богатых иностранцев.
Древней архитектуры, мрачный, с толстыми серыми стенами, палаццо Анжелики в этот вечер был ярко освещен. Часу в одиннадцатом ночи стали съезжаться гости. Прежде чем пройти на лестницу, каждый из вновь прибывших предъявлял привратнице письменное приглашение синьоры Анжелики. Около двух часов ночи к дверям палаццо подошли двое синьоров, один лет сорока, с черной вьющейся шевелюрой и подстриженной бородкой, другой юноша лет восемнадцати, оба были роскошно одеты, как богатые дворяне. При виде вошедших синьоров привратница приятно осклабилась и сказала:
— Добро пожаловать, благородные синьоры! Дамы давно ждут вас с нетерпением.
— Также, как и ты, старая ведьма, — рассмеялся юноша, опуская в руку старухи золотую монету.
Привратница приятно улыбнулась и подняла портьеры.
Оба дворянина вошли в узкий коридор, устланный толстым ковром. В конце коридора находилась дверь, в которую старший постучался.
— Войдите! — послышался изнутри женский голос.
Гости отворили дверь и вошли в салон Анжелики. В те годы знаменитая куртизанка имела лет двадцать от роду. Если верить современным поэтам, Анжелика была красавица в полном смысле этого слова. Высокая, стройная, с вьющимися золотистыми кудрями и с ангельской улыбкой на коралловых устах. Впрочем, кроме поэтов, вечно увлекающихся, все современники в один голос утверждают, что куртизанка Анжелика была истинным чудом красоты. По их описанию, ее наружность выражала полную детскую невинность, что именно и привлекало к ней всю знать того времени. Кто мало знал ее, готов быть прозакладывать свою душу, что красавица была олицетворением невинности. Знавшие Анжелику ближе придерживались иного мнения. Вновь явившиеся дворяне, по-видимому, пользовались особым расположением прелестной хозяйки. Она любезно пожала им руки и пригласила сесть недалеко от себя.
— Дорогой граф, — сказала она, обращаясь к старшему, — приглашаю вас быть судьей: ваш племянник, несмотря на то, что я имею честь его знать более двух месяцев, продолжает смущаться и ведет себя, точно он вчера был мне представлен.
— Потому что я каждый раз нахожу вас прелестнее и прелестнее, — отвечал, весь покраснев, юноша, — если бы я мог, я бы постоянно у ваших ног созерцал вашу божественную красоту.
— История кончилась бы тем, что мы оба надоели друг другу до тошноты, — сказала, смеясь, куртизанка. — Вы, граф, конечно, доставите удовольствие поужинать с нами? — прибавила она.
— Разумеется, если вы позволите, — отвечал старший. — Только мне бы хотелось знать, кто еще вами приглашен; знаете, синьора, в моем положении эмигранта необходимо быть осторожным; мой повелитель, польский король, очень богат и всемогущ.
— О, что касается этого, граф Подлевский, то можете быть совершенно покойны, — отвечала, улыбаясь, Анжелика, — лишнего у меня или вообще подозрительного никого не будет. Я пригласила немногих, вы их сейчас увидите, они в других апартаментах.
— Кто же именно, позвольте узнать?
— Синьор Маскари из Лукки, его кузен, лейтенант гвардии тосканского герцога; синьор Карл Гербольт, лейтенант французской гвардии и еще две-три дамы — только и всего.
Вскоре любезная хозяйка пригласила всех пройти в другой салон к ужину.
Мнимый граф Подлевский и его племянник были наши старые знакомые: иезуит Гуерра и его ученик граф Луиджи. Первый особенно хорошо разыгрывал свою роль.
Ужинный стол был великолепно сервирован в громадном салоне. Свет от свечей в бронзовых канделябрах играл в хрустале, серебре, золоте, освещая фрукты, цветы и кувшины с самыми дорогими греческими и испанскими винами.
По правую сторону Анжелики сидел молодой граф Просседи, известный под именем Владислава, племянника графа Подлевского. Анжелика несколько интересовалась юношей; ей нравился цинизм иезуитского воспитанника. Отец Гуерра сидел рядом с синьорой Жеронимой, особой лет сорока, приглашенной, очевидно, чтобы придать некоторую представительность собранию. Синьора Жеронима была вдовой одного важного чиновника при святом престоле; ее гордый вид и черный туалет внушали невольное уважение. Мнимый граф как нельзя более соответствовал серьезной соседке. Он говорил мало и с большим апломбом, лишь только иезуит замечал, что кто-нибудь из присутствующих увлекался, мнимый поляк тотчас же бросал на него холодно гордый взгляд, как бы напоминая о приличии.
Затем далее сидели: знаменитый кавалер Марио Сфорца, бывший гонфалоньер[116] и генерал папских войск, монсеньор де Марти, Карл Гербольт и пять молоденьких красивых подруг Анжелики.
Сначала ужин был весьма скромен. Все держали себя чрезвычайно прилично. Лакеи, одетые в парадные ливрейные фраки, беззвучно, точно тени, переменяли блюда и наливали в бокалы вина; ничто не нарушало общего порядка; но мало-помалу глаза загорались, щеки розовели и голоса делались все громче и громче. Знаменитые в то время вина Греции и Испании начинали разогревать кровь присутствующих. Но несмотря на все это, гости не выходили из границ приличия, хотя речи их по отношению внутренней политики были весьма либеральными. Разговор, конечно, затронул и реформы Сикста.
— Что касается меня, — говорил монсеньор де Марти, — я нахожу, что некоторые распоряжения Сикста вполне основательны. Действительно, необходимо было положить предел своевольству бандитов. Представьте себе, что эти негодяи дошли до неслыханной дерзости: они ограбили моего повара, возвращавшегося с двумя жирными каплунами!
Все расхохотались, услыхав об этом несчастье монсеньора.
— Затем, — сказал Карл Гербольт, — я не понимаю причин недовольства против Сикста. Все его распоряжения вполне законны; конечно, полиция порой чересчур усердствует.
— О молодой человек, сразу видно, что вы иностранец и незнакомы с Римом, — вскричал Марио Сфорца. — Вы не знаете, какова была жизнь синьоров в Риме при покойном папе. Все мы пользовались абсолютной свободой. Понравилась ли хорошенькая крестьянка кому-нибудь из нас, двоих сбиров достаточно было, чтобы доставить ее к нам во дворец. Какой-нибудь синьор нам наскучил, вовсе не требовалось приказывать убивать его, довольно было сказать при любом из слуг: «Ах как мне надоел этот господин!» И на следующий день он был уже мертв. Если нам понадобилось украсть какую-нибудь монашенку, это было делом самым легким: наши люди врывались в монастырь, похищали ту, которая нам нравилась, ну конечно, молодцам за их подвиг предоставлялась некоторая свобода действий в монастыре… Мы же были вполне удовлетворены.
Все присутствующие дружно зааплодировали.
— Синьор Марио вполне прав, — отозвалась одна из молоденьких дам, — при покойном папе все синьоры совершенно свободно веселились, и никто им в этом не мешал. Вот, например, я четыре года тому назад была честная и бедная швея в Борго; к величайшему моему несчастью, Альфонсо Орсини, граф Питильяно, обратил на меня внимание.
— Но граф Альфонсо по всей вероятности наградил тебя, если ты ему понравилась, — перебила рассказчицу Анжелика.
— Да, наградил. — отвечала молодая женщина, — но мне бы не хотелось пoлучaть его наград. Я помню, как однажды, возвращаясь домой, я встретила двух подозрительных личностей… В эту ночь мать долго ожидала моего возвращения…
Сказав это, молодая женщина опустила голову на грудь и задумалась под влиянием горьких воспоминаний прошлого.
— Однако, моя прелестная синьорина, — возразил монсеньор де Марти, — твое теперешнее положение вовсе не печально. Из бедной швеи ты преобразилась в синьору, жизнь которой полна удовольствий… Все за тобой ухаживают, твои поцелуи оплачиваются чертовски дорого… Теперь ты богата, живешь в роскоши, в удовольствиях и, надеюсь, вполне счастлива?
Куртизанка подняла глаза, полные невыразимой тоски, на князя церкви и сказала:
— Да… я счастлива… очень счастлива…
Проговорив эти слова, она одним духом выпила стакан испанского вина.
Иезуит беседовал с синьорой Жеронимой.
— Вы, кажется, обладаете прекрасным здоровьем, — говорил иезуит, — судя по вашей свежести, красоте и зажигательному блеску выразительных глаз.
— О господин, — отвечала вдова, скромно потупясь, — вы чересчур добры ко мне, но в моем положении я не должна поддаваться иллюзии, я уже стара; комплименты мужчин должны относиться к молоденьким.
— Но если они вполне справедливы… Неужели вы думаете, синьора Жеронима, что все имеют склонность к бабочкам? Верьте мне, человек в моем положении и в моих летах всегда предпочтет спелый осенний фрукт весенней зелени!
Жеронима скромно опустила глаза.
— Скорее я могу сомневаться в ваших чувствах, — продолжал иезуит. — Моя молодость прошла, и ничего нет удивительного, если вы не ответите мне взаимностью.
— О господин граф, — прошептала вдова, — да разве найдется хоть одна женщина на белом свете, которая могла бы вам отказать?
— О благодарю, благодарю вас, мой ангел! — томно отвечал иезуит.
Молодой граф Просседи также нашептывал сладкие речи красавице Анжелике.
— Вот уже две недели, — говорил он, — я умоляю вас позволить мне остаться после ужина, и вы мне неизменно отказываете!
— Браво! Мой милый юноша, вы меня уже начинаете упрекать, — отвечала, смеясь, куртизанка.
— О нет, Анжелика, я не упрекаю вас, — страстно шептал Луиджи, — но я страдаю. Я безгранично вас люблю!
Куртизанка с участием посмотрела на этого страждущего падшего ангела и сказала:
— Бедный мальчик! Я очень люблю тебя, но не могу согласиться на твои требования. Ты слишком беден для меня, ты не в состоянии дать мне всей той роскоши, которая меня окружает. Ты беден, мой дорогой друг, и не можешь сравниться с богатыми синьорами, бросающими свои сокровища к моим ногам.
— Значит, вопрос только в деньгах?
— Конечно! А тебе кажется это мало? Вот видишь, я бедна, но для удовлетворения моих прихотей требуется много денег; богатство других совершает это чудо, что все мои прихоти исполняются моментально. Обрати внимание, хотя бы, например, на Марио Сфорца; этот подлый и грязный злодей не мог бы заслужить внимания даже простой кухарки, а между тем этого человека носят на руках все женщины Рима! А почему? По той простой причине, что он богат, и я сама должна с ним нежничать.
— Анжелика! Вы хотите, чтобы я убил этого негодяя на ваших глазах? — прошипел юноша.
— Ну и что бы из этого вышло? — отвечала, улыбаясь, куртизанка. — От этого ты бы не сделался богаче, и твои сердечные дела не подвинулись бы вперед ни на шаг, а потому я советую не говорить вздора и успокоиться.
— Но ведь его деньги — плод целого ряда преступлений!
— Очень может быть, но мне-то, что за дело? Это вино греческого архипелага, которое ты пьешь с наслаждением, не может быть противным, потому что оно куплено на золото Марио Сфорца. Главное деньги, вот в чем секрет; все остальное пустяки!
В этот момент послышался голос монсеньора де Марти:
— Я вам говорю, Марио, папа приказал образовать специальный трибунал из священников, чтобы судить отравителей, смелость которых поистине невероятна.
— Разве еще открыто что-нибудь новое? — спросил Сфорца.
— Нет, но и старого вполне достаточно, — отвечал де Марти. — Множество фамилий Рима в трауре, так как их родные умерли от отравления.
— Может ли это быть! — вскричала Анжелика. — В Риме, при папе Сиксте V, существуют отравители! Это нечто невероятное! Наконец, какова же их цель?
— Цель очень просто объяснима, — отвечал будущий кардинал. — Предположите, например, что один из ваших страстных обожателей хотел бы поднести вам мешки с золотом, но этому желанию противятся отец, мать или дядя. Что делать в таком случае влюбленному? Понятно, надо прибегнуть к радикальным мерам, то есть к яду, для того чтобы заполучить в свои руки богатстве.
Молодой граф Просседи слушал с особенным вниманием речь будущего кардинала; глаза юноши блестели и руки дрожали до такой степени, что он пролил из кубка вино, поднося его к губам. На волнение юноши никто не обратил внимания, все были заинтересованы обсуждением затронутого вопроса.
— Однако, милый мой синьор, — возразила куртизанка, — все эти господа отравители, вероятно, забывают, что царствует Сикст, и что обычно яд оставляет следы, которые медики легко обнаруживают.
— В том то и дело, что современные отравители употребляют яд, не оставляющий никаких следов. Последний случай — князь Челяроза умер скоропостижно; его сын, обремененный массой долгов, был больше всех заинтересован в смерти отца, понятно, подозрения тотчас пали на молодого князя. По приказанию римского губернатора было назначено строгое следствие и судебно-медицинское вскрытие трупа. И что же нашли самые знаменитые медики? По их общему приговору, смерть князя произошла от болезни сердца, и в результате такого заключения медиков молодой князь был отпущен на свободу. Затем по приказанию папы были произведены самые тщательные исследования шести трупов людей скоропостижно умерших. Многих из обвиняемых подвергли пытке, и все эти меры не привели ровно ни к чему.
— Таким образом, — сказал молодой граф, — все подозреваемые в преступлении избегли наказания?
— До сих пор так, — отвечал де Марти.
— Остается суд Бога и адские муки на том свете! — заметил Карл Гербольт, находивший случай блеснуть своими религиозными убеждениями, как подобало истинному дворянину.
— Адские мучения! — усмехнулся молодой граф. — Они приходят слишком поздно! Страх адских мук никогда и никого не удерживал от преступления. Мне кажется гораздо более существенным страх перед палачом.
Монсеньор де Марти обратил внимание на выражение лица молодого графа.
— Посмотрите, — прошептал прелат на ухо Марио, — как блестят глаза этого юноши, какое дьявольское в них выражение. Уж не задумал ли и он последовать примеру князя Челярозы?
— О это невозможно, — отвечал Марио Сфорца. — Его дядя, единственный родственник, польский граф, ни в чем ему не отказывает.
— Не знаю, быть может, я и ошибаюсь, — отвечал прелат. — Но выражение глаз этого юноши какое-то особенное; нет ли у него другого родственника, которого он хочет спровадить на тот свет?
— Едва ли!
Между тем разговор принял общий характер; приводили разные примеры из истории отравлений высокопоставленных лиц. Карл Гербольт рассказывал трагические подробности отравления брата Генриха III.
— Красавица Диана де Монсоро, — передавал молодой лейтенант, — преследовала принца повсюду, кокетничала с ним и наконец, когда молодой человек, без ума в нее влюбленный, кинулся к ее ногам, — отравила его.
— Рим в этом случае имеет преимущество перед всей Европой, — заметил де Марти. — У нас практиковалась чрезвычайно разнородная система отравы: посредством надушенного платка, пожатия руки, цветка и даже святого причастия. В особенности яд был в большой моде во времена папы Александра VI, как известно, погибшего от яда, приготовленного им для других.
— Признаться, я этого не понимаю, — вскричал Марио Сфорца. — С какой стати отравлять врага и рисковать своей особой? Самое лучшее приказать кому-нибудь из своих молодцов подкараулить ненавистную личность ночью, где-нибудь в темном месте, и делу конец.
— Браво, браво! — вскричал кавалер Гербольт.
— Впрочем, не всегда подобные крайние меры имеют личный характер, — сказал де Марти, рассматривая свои выхоленные пальцы, унизанные бриллиантовыми перстнями. — Иногда эти меры необходимы для блага государства. Неужели вы думаете, что папа Александр VI питал личную ненависть к кардиналам, которых он отравлял? Ни в коем случае; необходимость того требовала. Война с Романьей[117]поглощала уйму средств, а государственное казначейство было пусто. Александр VI продавал за деньги вакантные места умерших кардиналов, и эти деньги употреблял на усиление своего государства.
— Значит, вы, монсеньор, — вскричала Анжелика, пораженная цинизмом прелата, — защищаете отравителей?
— Боже меня сохрани! — отвечал де Марти. — Но устранение препятствий могуществу государства не есть отравление простого частного человека, напротив, здесь преследуются не эгоистические цели, а возвеличивание государства.
— Монсеньор совершенно прав! — сказал иезуит, величавший себя польским графом. — При любом действии необходимо принимать во внимание последствия. Александр VI, приговоривший шесть кардиналов к смерти, имел в виду не свои личные цели, а благо государства; следовательно, за этот поступок он не заслуживает осуждения. Святая католическая церковь и государство нуждались в жертве, и Александр VI решился на нее!
Общие аплодисменты были наградой иезуиту за его сентенцию.
— Ну а вы, Владислав, что думаете обо всем этом? — спросил де Марти. — Были бы также способны приготовить питье вашему любезнейшему дядюшке, не для того, чтобы сделать ему дурное — Боже сохрани, — а для того, чтобы поскорее завладеть его капиталами?
— Мне нет надобности прибегать к подобным способам, — резко отвечал молодой граф. — Мой дядя ни в чем мне не отказывает.
— Но если бы это было иначе, — продолжал, иронически улыбаясь, прелат, — вы, конечно, прибегли бы к некоторым испытанным средствам? Прекрасно, мой юный друг, вы обещаете много!
Молодой человек что-то хотел сказать монсеньору, но тот уже вступил в беседу с одной сидевшей за столом куртизанкой.
— Господа! — закричал Гербольт. — Кажется, мы все с ума сошли, мы сидим за столом более двух часов и ведем речь только о мертвых и об отраве. Неужели тонкие вина Испании и Греции направили наши умы на такие грустные темы? Если это так, то пусть черт меня возьмет!
— Француз прав, — сказала Анжелика, вставая и поднимая свой бокал, — будем веселиться, к дьяволу все печальные истории. Да здравствует свободная любовь!
Все поспешили чокнуться с хорошенькой куртизанкой.
Началась оргия. Анжелика не принимала в ней участия, она сидела равнодушная, задумчивая; около нее, или правильнее, в ногах, на ковре помещался молодой граф Просседи.
— Анжелика! — шептал он, задыхаясь. — Сжалься надо мной!
— Я уже тебе сказала, что невозможно, — отвечала, невинно улыбаясь, куртизанка. — Для меня ты, мой милый, чересчур беден!
— Но если бы я был богат, — лепетал юноша.
— О тогда другое дело, я бы предпочла тебя всем.
— Я постараюсь разбогатеть, — отвечал молодой граф и вышел из комнаты, не дождавшись появления своего любезнейшего дядюшки, который в это время был занят приятными разговорами с вдовушкой Жеронимой в других апартаментах палаццо.
XXVI Отцеубийца
Дворец князя Челярозы, построенный самыми богатыми синьорами Арагона в правление папы Александра VI, находился на берегу Тибра, между мостами святого Ангела и Сикста V. Благородный испанский синьор Челяроза сопровождал в Италию Родевиго, и когда последний вступил на папский престол под именем Александра VI, испанец был осыпан милостями нового папы. Король испанский вполне разделял симпатии его святейшества. Таким образом, бедный и ничтожный арагонский идальго сделался именит и богат, получив титул князя Челяроза и множество феодальных замков. Затем, желая возвысить его сына Валентина, папа женил его на одной из своих родственниц из дома Кандия. Вскоре после кончины папы Александра VI умерла медленной смертью княгиня Челяроза, оставив трехлетнего сына. Говорили, будто княгиня была отравлена, и что, умирая, она прошептала на ухо ребенку следующие страшные слова: «Сумеешь ли ты, сын мой, в будущем отомстить отцу за смерть твоей матери? Если ты отомстишь, то благословляю тебя», — прибавила княгиня и скончалась.
Впоследствии, когда князь возмужал, он убил из ружья на охоте своего родного отца. Так гласила молва. Затем, когда князь женился на одной бедной вдове, последствием этого брака было рождение ребенка. Князь не наслаждался отцовским чувством, ему все казалось, что сын впоследствии убьет его также, как он убил своего отца.
Предчувствие князя не обмануло, он был отравлен сыном.
Хотя подозрения против последнего были весьма основательны, но ввиду показаний медиков, исследовавших труп покойного и давших заключение, что старый князь умер естественной смертью, заподозренный вначале молодой человек не подвергся никакому взысканию, тем не менее отцеубийцу неотступно мучили угрызения совести, ему постоянно представлялись видения, он ночью почти не спал и постоянно менял комнаты в своем обширном дворце.
«Как страшен мрак ночи», — всегда шептал молодой человек, подойдя к окну и приветствуя утреннюю зарю.
Князю Челяроза было двадцать четыре года от роду, был он высок ростом, прекрасно сложен, с правильными чертами лица и обладал приятными манерами. Деньги, получаемые им от ныне покойного его родителя, не могли покрывать всех расходов, которые делал молодой человек, ведя чрезмерно рассеянную жизнь, что в конце концов и было причиной его преступления — отцеубийства. Мы уже говорили о душевных мучениях, испытываемых молодым князем; он употреблял все зависящие от него меры, дабы заслужить прощение от Господа Бога своего страшного греха: был очень набожен, помогал бедным, вообще старался делать добро, но все было тщетно, он жестоко мучился угрызениями совести. Раз рано утром, выйдя по обыкновению в самую светлую комнату, окна которой пропускали много света и открывали прекрасный вид на Тибр и его берега, молодой князь с тоской воскликнул:
— Боже, какая ужасная ночь! Жертва моего преступления опять являлась; этот немой укор мертвеца не дает мне покоя. К моей постели приближался также мой сын с чашей в руках и предлагал мне выпить яд. Но разве у меня есть дети? Я не женат и не думаю никогда жениться. Все эти видения терзают мою душу, так жить нельзя, нет, невозможно! — говорил князь, глядя в окно на мутные волны Тибра.
В это время тихо постучали в дверь, и в комнату вошел слуга.
— Что тебе, Сципион? — спросил князь. — Разве уже пришли мои бедные?
— Никак нет, ваше сиятельство, никто из них еще не приходил; но какой-то молодой синьор настоятельно требует свидания с вами.
— Молодой синьор! Он сказал тебе свое имя?
— Да, это граф Просседи.
— Граф Просседи! — повторил князь, делая усилие, чтобы припомнить эту фамилию. — Не тот ли это юноша, о котором все говорят, что он святой?
— Тот самый, ваше сиятельство, — сын знаменитого закладчика, — сказал слуга, хитро улыбаясь.
— Да, да, теперь припоминаю, Просседи действительно сын закладчика, но своими постоянными молитвами и постом он замолил грехи отца и по своей необыкновенной святости уже не принадлежит к нашему тленному миру. Проси его, — прибавил князь.
Вскоре молодой граф вошел в комнату.
В появившемся юноше очень трудно было узнать племянника польского маркиза, так страстно ухаживавшего за куртизанкой Анжеликой. Просседи в данный момент имел вид крайне истощенный, глаза опущенные, волосы в беспорядке растрепанные, вообще он выглядел действительно существом не от мира сего. Князь Челяроза хотя и много раз слышал об этом святом юноше, тем не менее был поражен его видом, доказывающим, что молодой человек окончательно отрешился от всего материального и готов улететь на небо. Впечатление было сильное; отравитель невольно вздохнул и сконфузился, глядя на этого праведника.
— Мы одни здесь? — спросил глухим голосом граф Просседи.
— Совершенно одни, любезный граф! Можете говорить все, что вам заблагорассудится.
— Господь меня послал, князь, сделать вам одно предложение, — начал Просседи. — Горе вам, если вы мне в нем откажете!
Такое странное вступление, конечно, для любого другого имело бы весьма печальные последствия, невежливому гостю показали бы двери. Но для святого все возможно. Князь молча поклонился.
— Исполняя внушение самого Господа Бога, — продолжал граф, — я приступаю к поручению, данному мне свыше, но снова спрашиваю вас, мы здесь одни?
— Повторяю вам, граф, мы здесь совершенно одни, нас никто не может слышать, кроме Бога, — снова отвечал князь.
Лицо молодого Просседи приняло вдохновенное выражение, и он вскричал, точно беседуя сам с собой:
— Господь Бог видит все наши деяния, все грехи, все преступления! От Него ничего нельзя скрыть.
Князь Челяроза невольно задрожал, слушая почти святого юношу.
— Да, — продолжал Просседи, — Господь Бог иногда своим избранным показывает картину темной осенней ночи, старика, лежащего на кровати, и его молодого сына с ядом в руках…
Раздирающий душу крик вырвался из груди князя, он весь задрожал и, сжимая руки, задыхающимся голосом говорил:
— Довольно! Довольно! Умоляю вас, ни слова больше!
— Значит, вы сознаетесь?
Эти слова возвратили князю рассудок.
— Сознаюсь… В чем? Мне не в чем сознаваться! — вскричал, опомнившись, князь.
Сын знаменитого закладчика стоял неподвижно, как статуя, на его бледном, истощенном лице не дрогнул ни один мускул. Просседи в эту минуту был скорее похож на громадную змею, которая готовится задушить свою жертву, но никак не на святого.
— Не отталкивайте посланника небес, брат мой! — продолжал лицемер. — Я не от юстиции или какого-нибудь трибунала пришел к вам, я послан самим Богом, и смело говорю: брат, я знаю причину твоих душевных мучений, будем плакать вместе.
Князь Челяроза закрыл лицо руками и сквозь слезы прошептал:
— Пусть будет так, если мое признание приведет меня к виселице, что же из этого? Настал момент, когда я не могу уже держать в тайне мое преступление, пусть другой человек узнает о нем, иначе я от отчаяния умру.
— Рассказывай, брат, — тихо прошептал Просседи.
Князь Челяроза начал свое грустное повествование, из которого следовало, что совершенное им преступление являлось как бы наследственной болезнью, которой он невольно покорился. Граф Просседи, конечно, не поверил тому, что говорит князь-отравитель; воспитанник иезуита был убежден, что не наследственность сыграла здесь роль, а простое желание воспользоваться богатством покойного князя, что, конечно, мнимый святой не высказал, а прямо приступил к цели своего визита.
— Чем вы отравили вашего родителя? — спросил он.
— Жидкостью, которую я нашел в его шкафу, — отвечал князь.
— Покажите мне эту жидкость, она у вас цела?
— К несчастью, я сохранил этот пузырек, каждый день я порываюсь выбросить яд в Тибр, но у меня духа не хватает.
— Покажите мне этот пузырек! — настаивал Просседи.
— Но, брат мой…
— Повторяю, я должен видеть, дайте мне его! — настаивал граф.
Князь недолго противился; шатаясь, подошел он к шкафу, достал оттуда пузырек с жидкостью, бесцветной, как вода, и подал его Просседи.
— Так вот этот знаменитый яд! — вскричал воспитанник иезуита, рассматривая на свет жидкость.
— Да, это именно тот самый яд, действие которого неотвратимо, а главное, он не оставляет ни малейших следов, — прошептал князь.
Просседи спрятал пузырек в боковой карман.
— Что вы делаете? — испугано вскричал князь.
— Что я делаю? Я вас избавляю от этой дьявольской жидкости. Сам Господь Бог внушает мне избавить дом князя Челяроза от новых преступлений.
— В таком случае, благодарю вас, мой брат, — отвечал трепещущий князь. — Хвала Богу, что он послал ко мне одного из своих ангелов…
Воспитанник иезуита поспешил выйти, придерживая драгоценный пузырек.
Князь Челяроза вздохнул полной грудью, точно с плеч его упала страшная тяжесть.
— Благодарю тебя, Создатель, что Ты послал мне ангела утешителя! — вскричал он, падая перед распятием.
Тем временем Просседи, названный ангелом, имел вовсе не ангельское выражение лица. Его глаза горели каким-то адским огнем, беспрестанно прижимая к груди драгоценный пузырек, он шептал:
— Наконец-то я заполучил это сокровище… Неоднократно испытанное, не оставляющее ни малейших следов. Впрочем, последнее для меня является как бы излишеством, разве могут подозревать в преступлении святого?!
И страшная улыбка появилась на тонких губах иезуитского ученика. Драгоценный пузырек был спрятан в шкаф, в один из секретных ящичков, до которого никто не смел касаться.
— Завтрашний день мы займемся этим интересным делом, — говорил молодой граф, приятно потирая руки. — Можно бы посоветоваться с иезуитом… Но он ведь страшный подлец, а главное, трус, пожалуй, еще выдаст меня. Когда я наследую после моего отца поместья, замки и сундуки, наполненные золотом, посмотрим, Анжелика, будешь ли ты считать меня чересчур бедным, чтобы платить за твою любовь!
XXVII «Намочите веревки водок!»
В правление Сикста V был воздвигнут монумент на площади святого Петра, обессмертивший архитектора Доминико Фонтана[118]. Монумент, по свидетельству историков, весил миллион фунтов. В продолжение нескольких веков, и даже в наше время, монумент, воздвигнутый на площади святого Петра, служил и до сих пор служит гордостью римских первосвященников. Не следует забывать, что при Сиксте V, то есть более четырехсот лет тому назад, архитектура и механика были еще в младенчестве. Громадной тяжести обелиск надо было поставить на фундамент руками рабочих. Когда обелиск был готов, Доминико Фонтана выписал большое число рабочих из Ломбардии, к ним еще понадобилось прибавить народ, нанятый в папских владениях. Мы, конечно, не будем утомлять читателя подробным описанием работ по установке обелиска на фундамент. Это было бы чересчур специально, а следовательно, скучно. Когда работы все были окончены, архитектор Фонтана отправился в Ватикан, дабы получить благословение его святейшества. Сикст V принял его очень благосклонно; старый папа был в большом волнении. При всех своих несомненных достоинствах, Сикст отличался непомерной гордостью. Мысль, что работа, затеянная им, на которую обращено внимание всего мира, не удастся — приводила его в отчаяние.
— Знайте, Фонтана, — сказал он архитектору, — все ученые единогласно находят, что наша затея неосуществима.
— Для Доминико Фонтана, которому протежирует Сикст V, ничего нет невозможного! — вскричал архитектор.
На бледных губах папы появилась приятная улыбка и он сказал:
— Мне все советовали нанять архитектора Джакомо делла Порта[119].
— Знаю, ваше святейшество, и не имею слов выразить вам мою признательность.
— Вы, Фонтана, должны знать мои дальнейшие распоряжения, — продолжал папа. — Вот этим декретом я вас награждаю дипломом римского патриция, а вот этим, — указал папа на лежащую перед ним другую бумагу, — произвожу в кавалеры ордена Золотой Шпоры, что даст вам пять тысяч золотых. Все это, конечно, вы получите только в том случае, если дело наше удастся.
— Я глубоко признателен вашему святейшеству, — сказал растроганный архитектор, — но осмелюсь просить вас еще об одной милости, если Господь Бог благословит мое дело.
— Какое, Фонтана?
— Когда водрузится обелиск на пьедестале, пусть внизу будет вырезана следующая надпись: «В правление папы Сикста V поставлен архитектором Доминико Фонтана из Комо».
— С величайшим удовольствием, — отвечал папа. — Ну… а если дело не удастся?
— О святой отец, я уверен, что удастся!
— Однако еще раз повторяю: если не удастся, не скрою от тебя, друг мой Фонтана, моему гневу не будет границ, — сказал папа. — Виселица, поставленная на площади для всех, кто осмелится производить беспорядки и мешать работам, будет наградой и тебе, мой бедный Фонтана.
— О святой отец! — вскричал архитектор. — Если, сохрани Бог, мое дело не удастся, стыд меня убьет скорее виселицы.
Папа ничего не отвечал, он был взволнован.
— Итак, ваше святейшество, — сказал торжественно Фонтана, — мной сделано все, что в силах человеческих, в остальном я должен положиться на Господа Бога; благословите меня!
Сказав это, Фонтана упал на колени перед папой и склонил голову.
— Да будет над тобой благословение Божие, сын мой! — сказал папа взволнованным голосом.
Фонтана встал и, поцеловав туфлю святого отца, вышел. Сикст V проводил его глазами.
— Теперь, — прошептал старик, — следует принять необходимые меры. Если я увижу собственными своими глазами неудачу, моему гневу, я знаю, не будет границ, и бедный Фонтана поплатится своей головой. Надо сделать так, чтобы этого не было.
Прошептав эти слова, папа приказал позвать Бернарда Аквапендента, офицера испытанной верности, и что-то шепнул ему на ухо.
— Слушаю, ваше святейшество, — отвечал офицер и поспешно вышел.
Между тем на площади святого Петра собралось множество народа; все с нетерпением ожидали начала работ, громадная толпа рабочих окружала обелиск, кругом опутанный цепями и канатами, привязанными к лесам; каждый рабочий имел в руках конец цепи или каната. Представители всех дворов Европы, в том числе и герцог Люксембургский, приехавший из Франции специально, чтобы присутствовать при работах, размещались кругом в ложах, обитых бархатом; на балконе Ватикана стоял папа Сикст V.
— Я вижу чудесно возрожденный Рим в царствование гениального Сикста! — воскликнул герцог Люксембургский.
Слова эти переданы были папе и, конечно, произвели на него приятное впечатление.
Недалеко от главной машины стояли два столба с перекладиной, на которой висела веревочная петля. То была виселица. Палач и его двое помощников беспечно поглядывали кругом в ожидании работы. Виселица была поставлена по приказанию Сикста V для устрашения народа. За несколько дней до церемонии папским декретом было объявлено, что каждый, кто осмелится произнести хотя бы громкое слово во время работ, будет тотчас же повешен. Но эти предостережения были совершенно лишними, толпа до такой степени сосредоточила свое внимание на главной машине, что, вероятно, никто не глядел на виселицу; всем было не до разговоров, каждый ждал результата этого грандиозного предприятия. Около десяти часов был подан сигнал начинать работы, на подмостках появился архитектор Фонтана бледный, но с выражением энергии на лице. Как главнокомандующий войском на поле сражения, он отдавал приказания громким голосом; рабочие, как видно, прекрасно дисциплинированные, умело делали свое дело. Цепи и канаты натягивались все сильнее и сильнее, обелиск сначала заколебался, потом медленно стал отделяться от земли, именно в этот самый момент цепи вытянулись и порвались, вся тяжесть обелиска пала на канаты, которые начали трещать, архитектор Фонтана побледнел, как смерть, и прошептал: «Боже великий, я погиб!» И, действительно, если бы еще несколько минут канаты были натянуты, то они порвались бы, как вдруг из толпы раздался громкий голос:
— Намочите канаты водой!
То кричал некто Реймондт Бреска, моряк. Страх смерти не заглушил в нем желания помочь архитектору, принадлежавшему, также, как и Бреска, к ордену масонов.
— Полить канаты водой! — крикнул Фонтана.
Все канаты мигом были политы водой и, конечно, произошел весьма натуральный феномен, который невежественной толпе показался чудом. Влажные веревки окрепли, вытянулись, толпа рабочих сделала усилие, обелиск зашатался, повис в воздухе и тихо опустился на пьедестал.
В это самое время с крепости святого Ангела раздались пушечные выстрелы. Восторженная толпа рабочих подхватила архитектора Фонтана и понесла его на своих плечах в Ватикан.
Папа, бледный, взволнованный, мог проговорить только слова:
— Сын мой!
Фонтана также не мог выговорить ни слова и молча, обливаясь холодным потом, упал к ногам Сикста. После нескольких минут молчания Сикст, глубоко вздохнув, сказал:
— Поздравляю тебя, друг мой Фонтана, дворянином и кавалером ордена Золотой Шпоры.
— Но, ваше святейшество, — вскричал сконфуженно архитектор, — столько милостей, я их не заслужил.
— Напротив, я еще у тебя в долгу, — сказал папа.
— О ваше святейшество! — кланялся Фонтана.
— Да, да, — продолжал папа, — я ничем не могу возблагодарить тебя за тот страх, который внушало тебе мое суровое распоряжение.
— Вы изволите говорить о виселице, святой отец?
— Именно о ней.
— Но ваше святейшество, — продолжал Фонтана, — я не думал о виселице. Если бы предприятие не удалось, все равно я бы не жил на белом свете.
— Тем не менее, друг мой, ты вышел из моего дворца с убеждением, что тебя ожидает в случае неудачи виселица. Позволь же мне тебе показать, что и в этом случае мной были приняты меры против меня самого. Бернард! — крикнул папа, подойдя к двери.
Тотчас же явился офицер, получивший несколько часов тому назад секретные инструкции папы.
— Говори, что я тебе недавно приказывал на ухо, говори все откровенно, — сказал Сикст.
— Ваше святейшество, — отвечал офицер, — изволили приказать иметь наготове три верховые лошади и сопровождать господина Фонтана до границы.
Архитектор Фонтана упал в ноги великодушному папе.
— Встань и садись, вот твое место, — велел папа, указывая архитектору на кресло.
В это время на площади раздались крики народа:
— Милосердие!.. Милосердие!.. Да здравствует Сикст V! Он справедлив, он помилует! — кричала толпа.
— Что там за шум? — спросил папа.
— Святой отец, — сказал вошедший прелат, — сбиры поймали одного нарушителя ваших приказаний, который кричал во время работы, его ведут к виселице, а народ протестует.
— Как! — воскликнул Сикст, нахмурив брови. — В Риме оказываются смельчаки, не исполняющие моих декретов?!
В это время архитектор Фонтана снова опустился на колени перед Сикстом и сказал:
— Святой отец! Этот человек заслуживает награды, а не смерти.
— Что ты говоришь, сын мой!
— Я говорю, ваше святейшество, что именно этому человеку я обязан всем великим милостям, которыми вы меня изволили удостоить. В то самое время, когда лопнули цепи, сознаюсь, святой отец, я потерял голову, видя ясно, что предприятие не удалось; канаты не могли выдержать тяжести обелиска; в это самое время я услышал голос, точно раздавшийся с небес: «Намочите канаты водой!..» И вмиг голова моя опять стала работать; результат работы вашему святейшеству известен.
Сикст V был поражен этим рассказом. Геройское самоотвержение не побоявшегося виселицы, лишь бы спасти великое дело, понравилось папе, он приказал привести к себе арестованного. Несколько минут спустя, под конвоем солдат был введен человек средних лет, с физиономией очень симпатичной. Казалось, что он вовсе и не думал о том, что его приговорили к смертной казни. На губах арестованного играла улыбка, глаза восторженно светились. Папа с удивлением смотрел на смельчака.
— Как тебя зовут?
— Бреска, моряк, хороший католик и верный слуга вашего святейшества.
— А! Ты, значит, из Лигурии? Где занимаются пиратством!
— Ваше святейшество, я из страны, в которой родился папа Юлий II, — смело отвечал моряк.
— Ну расскажи мне, — обратился к пленнику папа, благосклонно улыбаясь, — каким образом ты осмелился нарушить мой приказ?
— Безусловно, я виноват, ваше святейшество! Увлекся, не выдержал. Я видел, что великое предприятие должно погибнуть, канаты не могли выдержать тяжести обелиска, но, смоченные водой, они делаются значительно крепче и упруже, я это знаю из практики как моряк.
— Значит, успех дела надо приписать, безусловно, тебе?! — вскричал папа.
— Боже избави, ваше святейшество, — отвечал скромно моряк, — я только предугадал мысль архитектора Фонтана.
Папа Сикст V благосклонно улыбнулся и сказал:
— Пусть будет так, но ты действительно заслуживаешь награды, а не наказания. С этих пор я считаю тебя, так же, как и Фонтана, в числе моих друзей; иди с Богом, сын мой, ты скоро узнаешь, как папа Сикст V награждает заслуги.
Получив благословение его святейшества, все присутствующие разошлись. Аудиенция кончилась; папа остался один. Опустившись в кресло, он глубоко задумался. Сикст V напрягал все усилия, дабы обнаружить отравителей, которые в ту эпоху начинали беспокоить весь Рим, по преимуществу аристократию. Но сделать это было нелегко, ибо, как нам известно, самые лучшие медики столицы не могли найти в трупах умерших следов яда.
XXVIII Агония
При всей гениальности и энергии папы Сикста V, обнаружить отравителей не было никакой возможности. Неизвестно, где они скрывались, как употребляли свое смертоносное орудие. Эти годы правления Сикста V можно назвать годами отравы, как в эпоху Александра VI Борджиа. Произвол синьоров, вроде Массакратии, Марио Сфорца, Джиакомо Боккампаньи и им подобным, благодаря суровым законам Сикста прекратился. Рим и его окрестности уже не оглашались воплями женщин и криками ограбленных; зло как бы переместилось с улиц внутрь дворцов богатых вельмож, там ежедневно происходили драмы, кончавшиеся смертью самых именитых синьоров. Кроме отсутствия улик при судебно-медицинском вскрытии трупов скоропостижно умерших, о чем было говорено выше, была еще другая причина. Судьи, производившие следствия по отравам, не смели проникать внутрь дворцов именитых синьоров и делать более подробные исследования уголовных преступлений, боясь мести этих важных вельмож. В правление Сикста V, конечно, не было ничего подобного; но папа был стар, дряхл, ежедневно мог умереть, а при его преемнике дела, несомненно, примут другой оборот. Опять начнутся те же беззакония, которые были при всех папах, и с которыми так энергично боролся справедливый Сикст. Тогда-то месть богатых синьоров разразится над всеми, кто осмелился их затронуть. Вот чего боялись судьи и следователи. А потому все следствия уголовных преступлений, совершавшихся среди римской аристократии, производились крайне поверхностно. Воспитанник иезуита молодой граф Просседи, запасшись ядом, конечно же, употребил его для своих преступных целей.
Его старый отец умирал. На высокой кровати, у которой день и ночь находился сын-злодей, медленно, в страшных мучениях умирал старик.
— Пить! — прошептал умирающий.
Юноша приблизился к столу, налил в чашку какую-то жидкость и подал ее больному. Иезуит, бывший тут же в спальне, побледнел, как смерть: он предчувствовал что-то недоброе. Но молодой граф Просседи, обращаясь к нему, совершенно равнодушно сказал:
— Возьмите эту чашку и помогите отцу напиться, а я немного приподниму его.
Иезуит повиновался, и больной жадно выпил всю жидкость, бывшую в чашке.
— Боже великий! Как мне жжет всю внутренность! Я умираю! — проговорил больной, опускаясь на подушки.
— Отец мой, — гнусавил отравитель, — обратись с верой к Господу Богу. Мирская жизнь ничто, жизнь вечная все.
Старик метался в агонии и шептал:
— Ты прав, дитя мое, но я грешил… Много, много грешил… Впрочем, исповедовался и построил две церкви… Духовное завещание… Там в шкафу… Там! — несчастный указывал на шкаф, стоявший в углу комнаты. — Великий Боже! Прости меня грешного… Прости!.. О!
Отравленный тяжело свалился с подушек на матрац, вытянул ноги и испустил дух.
— Граф умер! — вскричал громким голосом иезуит.
Бывшие в соседней комнате слуги окружили кровать, на которой лежал умерший. Молодой граф, закрыв лицо руками, с рыданием упал на диван.
Похороны были торжественны; весь Рим явился отдать последний долг человеку, сын которого по своей благочестивой жизни считался святым. Возвратившись с кладбища, молодой граф поспешил открыть шкаф, где хранилось завещание покойного. Развернув бумагу, на которой было написано: «Мое завещание», наследник прочел следующие строки: «Большая часть моего состояния заключается в золотых монетах и драгоценных камнях, хранящихся в мраморном сундуке, стоящем под моей кроватью. Золота и драгоценностей должно быть на восемьсот тысяч скудо».
«Восемьсот тысяч скудо! — прошептал отцеубийца, адски улыбаясь. — Теперь мы посмотрим, отринет ли меня Анжелика за бедность!»
В это самое время вошел иезуит. Вид он имел угрожающий.
— Вы, кажется, очень мало огорчены смертью вашего батюшки, — сказал он, иронически улыбаясь.
Молодой человек с удивлением посмотрел на учителя.
— Что вы здесь за чертовщину городите, мой милый наставник! — вскричал, захохотав, достойный ученик иезуита. — Вам, кажется, хорошо известно, что я вовсе не пылал сыновними чувствами к моему покойному родителю, и если, по вашему же наущению, разыгрывал святого, то единственно с целью выманить у моего отца деньги.
— А, вот уже каким языком вы со мной заговорили, — сказал иезуит. — Сразу видно, что вы мой хозяин, и я завишу от вас.
— Конечно, я ваш хозяин, — продолжал, улыбаясь, молодой граф. — Прежде вы были моим наставником, а теперь будете застольным товарищем. Пирушка у прелестной Анжелики без вашего присутствия не может быть приятной.
Иезуит невольно содрогнулся. Его сомнения перешли в уверенность: старый граф был отравлен своим сыном; иначе как же мог юноша, только что возвратившись с похорон, думать об удовольствиях?
— Кажется, вы с большим нетерпением дожидались этих богатств, — говорил, иронически улыбаясь, иезуит. — Одно жаль, что эти богатства заставляют забывать вас самые священные обязанности.
Молодой граф, презрительно улыбаясь, сказал:
— Почтенный наставник, к чему нам играть комедию, я вижу, что вам все известно!
— Мне все известно?.. Что же именно?
— Дело старика… По вашим глазам я вижу, что вы не совсем довольны результатом дела.
Иезуит хотел улыбнуться, но вместо улыбки вышла гримаса. Молодой человек продолжал:
— Относительно правосудия можете совершенно успокоиться: если бы даже и вырыли труп отца, ничего не найдут, средство, употребленное мной, не оставляет ни малейших следов. Что же касается свидетелей, то их, кроме вас, нет. Вы же на меня не донесете ради своих собственных интересов как мой сообщник.
— Как сообщник! — вскричал иезуит, вскочив, точно ужаленный, с кресла.
— Конечно, сообщник, — отвечал, презрительно улыбаясь, юноша. — Разве вы забыли? Когда я приподнимал старика, вы давали ему пить из чашки жидкость, заключавшую в себе отраву.
— Чашка? — всплеснул руками иезуит. — Разве в ней была отрава?
— Конечно, в ней был самый тончайший яд. Вы им и напотчевали моего почтенного родителя. Теперь не угодно ли вам донести на меня?
— Я пропал! — прошептал иезуит.
— Напротив, ты стал богачом, мой достойнейший наставник, потому что я имею намерение поделиться с тобой многим.
Иезуит повесил голову. Общность интересов с таким страшным злодеем, как граф Просседи, ему вовсе не нравилась.
— И для начала, — прибавил молодой человек, — ты и я наполним карманы червонцами, которых нам всегда недоставало, из-за которых я, по твоему совету, должен был разыгрывать роль святого; в последнем, как видишь, уже не предвидится надобности, повторяю, мы сами наполним наши карманы червонцами и вечером отправимся к прелестнейшей девочке Анжелике.
— Как, только что похоронив отца?
— О я совершенно другим способом буду проявлять мое горе о потере дражайшего родителя! — отвечал Луиджи, нагло улыбаясь.
— Но ведь это вызовет скандал! Что скажут люди?
— Ничего они не скажут, потому что не будут знать. Для разбогатевшего графа Просседи отворятся двери прелестной Анжелики, и уже никто не посмеет нарушить удовольствия нашего интимного кружка. Даже сам герцог… И тому будет отказано: да что там толковать, идем к этой милой малютке.
Но иезуит не отважился сопутствовать отравителю и, как сумасшедший, выбежал на улицу.
XXIX Смерть приближается
Карл Гербольт и кавалер Зильбер сделались первыми фаворитами Юлии Фарнезе. Вместе с тем молодые люди продолжали заниматься политикой Европы и громко критиковали правительство Сикста V. Если бы кто-либо из римских граждан позволил себе хоть половину того, что говорили эти молодые люди, он непременно оказался бы в тюрьме святого Ангела, а пожалуй, и на виселице. Но к иностранцам папское правительство всегда относилось чрезвычайно снисходительно. Историк Габелли много говорит об этой снисходительности ко всем иностранцам. Один раз в полдень друзья прогуливались по улице Корсо.
— Помнишь, — сказал Гербольт, — ужин у куртизанки Анжелики?
— Еще бы, конечно, помню.
— Между гостями Анжелики, — продолжал Гербольт, — были польский граф и его племянник… Но ты меня не слушаешь?
— Слушаю, слушаю! — отвечал сын герцогини Фарнезе.
— Прекрасно; этот милый племянничек, без ума, без памяти влюбленный в Анжелику, своими пороками превосходит всех известных злодеев, не исключая Марио Сфорца и монсеньора де Марти. Замечательнее всего то, что прелестный юноша благодаря невиннейшему выражению его лица пользуется большим расположением женщин именно за то, что он самый отъявленный негодяй.
— Неужели все это тебя интересует? — прервал своего друга молодой гугенот.
— Погоди немного, имей терпение. Ты, конечно, слышал о молодом графе Просседи, которого все римское общество признало чуть ли не святым?
— Да, слышал, кажется; герцогиня Фарнезе рассказывала, что молодой Просседи истинно святой и творит чудеса. Я помню еще по этому случаю возник жаркий спор между герцогиней и австрийским кардиналом Андреа, который утверждал, что молодой Просседи под маской благочестия скрывает страшные пороки.
— Австрийский кардинал был совершенно прав; мнимо святой Просседи замечательный негодяй.
— А ты как это знаешь?
— Самым простейшим образом. Всему Риму известно, что старый граф Просседи умер восемь дней назад, его сын на похоронах поразил всех своим отчаянием, однако горе сироты не помешало ему в тот же день отправиться ужинать к куртизанке Анжелике.
— Неужели?
— Анжелика, которая не особенно благосклонно относилась к эмигрантам полякам, так как кошельки их недостаточно наполнены золотом, весьма сердечно стала относиться к племяннику польского графа, преобразившегося в единственного наследника миллионера Просседи.
— Вот как!
— Да, и сегодня граф Просседи послал ей пятьдесят цехинов на банкет.
— Такая щедрость молодого миллионера, я полагаю, сильно возвысила его в глазах нашей аристократии.
— Еще бы! Монсеньор Демарти даже советует графу Просседи сделаться священником и уверяет его, что он, Просседи, далеко пойдет и в конце концов непременно будет избран папой.
— Боже великий, до чего дошел современный Рим, — сказал, вздыхая, кавалер Зильбер. — Теперь уже не требуется красноречия Цицерона, добродетели Катона[120] или меча Цезаря, достаточно иметь мешки золота для того, чтобы сделать карьеру.
— Впрочем, Сикст V своими суровыми законами кое-что уже сделал, — заметил француз.
— Сказать откровенно, — ответил Зильбер, — я мало надеюсь на благодетельные действия этих законов; декретами нельзя поднять добродетель или уничтожить порок. Для этого требуется нечто совсем иное; притом же Сикст уже стар, и, конечно, скоро умрет, а новый папа не будет руководствоваться его законами, он издаст свои собственные.
Гербольт ничего не отвечал. Пройдя несколько шагов, он сказал:
— К черту политику, займемся чем-нибудь веселым.
Зильбер положил руку на плечо друга и ответил, что он старше всякого старика, и о веселье думать не может.
— Это отчего же? — спросил, останавливаясь, Гербольт. — Извини, я тебя не понимаю, тебе улыбается будущность: ты фаворит австрийского кардинала и всемогущего дома Фарнезе, и вдруг задумал записать себя в старики и заниматься только печальным, что за чепуха?
— Нет, друг мой, не чепуха, — грустно отвечал Зильбер, — в настоящее время я стою ближе к смерти, чем самый дряхлый старик, такова моя судьба!
Лицо Карла Гербольта сделалось серьезно.
— Ты, значит, задумал какое-нибудь рискованное предприятие? — сказал он, понизив голос.
— Да, друг мой, мое положение похоже на разбитый корабль, который носится без парусов по волнам во время бури. Едва ли мне удастся избежать опасности.
— Друг мой, в таком случае почему же ты не хочешь прибегнуть к моей защите, моя жизнь и шпага принадлежат тебе!
— Спасибо, милый Карл! — воскликнул Зильбер. — Я могу пригласить друга разделить со мной удовольствия, но ни в каком случае не позволил бы себе вести его в тюрьму или на виселицу.
— Ты ошибаешься, Зильбер, — отвечал серьезно француз, — я с большим удовольствием разделю с тобой опасности, нежели развлечения. Ты мне должен сказать, что задумал, и мы вместе, рука об руку, пойдем к намеченной цели.
— А если бы я тебе в этом отказал?
— Не скрою, это мне было бы очень, очень неприятно.
— Хорошо, я обо всем расскажу и предоставлю тебе самому судить, насколько для тебя удобно принять участие в деле, которое я задумал. Прежде всего, скажи, ты любишь Сикста?
— Какого Сикста, папу? — спросил удивленный молодой человек.
— Ну конечно, папу, этого страшного льва, наследовавшего кроткой козочке.
— Я не могу любить человека, который не ставит ни во что жизнь своих подданных, и в его правление палач гораздо более работает в течение нескольких месяцев, чем работал в продолжение двадцати предшествующих лет. Такой правитель не в моем вкусе.
— Вот именно ему-то мы и объявили войну.
— Войну папе! — сказал, понижая голос, Гербольт. — Да еще такому папе, как Сикст V, любимцу римского плебса! Вы все сумасшедшие. Подумай только об одном: папа имеет войско, да, кроме того, весь римский народ за него. При первом восстании народ разорвет в клочки всякого, кто пойдет против Сикста. Извини меня, но, по-моему, это просто сумасшествие.
— Если ты находишь это сумасшествием, в таком случае не будем говорить, — холодно сказал Зильбер.
— Напротив, будем говорить, обсудим хладнокровно все! — отвечал, воодушевляясь, Карл. — Вы восстаете против человека, к ногам которого склоняются все сильные мира: короли, императоры, а потому стоит обсудить ваше предприятие.
— Зачем, если оно тебе кажется авантюрным?
— Таким языком не говорят с друзьями, — возмутился Карл. — Прежде всего ты мне должен сказать, кто у вас стоит во главе заговора?
— Женщина.
— Женщина?! — переспросил Гербольт, расхохотавшись. — Ну, это сила, против которой ничто не устоит! Для того чтобы воевать с попом, нужна женщина. Ну, скажи же мне, эта синьора молода, красива? И, если не секрет, было бы интересно знать, кто она такая?
— Нет, не секрет, — отвечал серьезно Зильбер. — Это моя мать.
— Твоя мать? Извини, я не знал… — смутился Гербольт.
— Да, моя мать, герцогиня Юлия Фарнезе. У нас план уже готов. Лишь только подадут знак к восстанию, все тюрьмы будут открыты, бандиты и гугеноты получат свободу, пристанут к нашим соучастникам, и будет провозглашена республика.
— Все это прекрасно, но вы забываете одну маленькую деталь.
— А именно?
— Черт возьми! Сикст будет защищаться и не отдастся вам в руки, повторяю, в его распоряжении войско, швейцарцы и все плебеи Рима.
— Сигнал будет подан большим колоколом Капитолия, — сказал холодно Зильбер.
— Тем самым колоколом, который извещает о смерти папы?
Зильбер кивнул в знак согласия.
— Значит, вы предполагаете, что его святейшество в назначенный день должен отправиться к праотцам?
— Да, предполагаем.
— Но помните, для этого важного предприятия необходимо иметь много сильных, а главное, преданных людей.
— Успокойся, Гербольт, мы их имеем.
— Но, кроме людей, надо еще иметь много денег.
— У моей матери они есть. Что бы ты сказал, — продолжал Зильбер, — если бы я движением ноги вызвал из-под земли весьма сильных моих помощников?
— Я бы сказал, что ты, мой друг, с ума сошел.
— В таком случае, смотри, — отвечал Зильбер, топнув несколько раз. Вскоре после этого близ Колизея из развалин показалась фигура.
— К вашим услугам, синьор кавалер, что прикажете?
Гербольт не мог прийти в себя от изумления.
— Кто этот господин, точно выросший из земли?
— Ламберто Малатеста, — отвечал Зильбер.
— Мне очень приятно вас видеть, — сказал Гербольт бандиту, — я много слышал о вас.
— Вы здесь видите одного из наших предводителей, — продолжал Зильбер, — я полагаю, имя знаменитого Ламберто Малатеста может несколько гарантировать успех дела, не правда ли?
— Вне всякого сомнения, — отвечал Карл. — Синьор Ламберто один стоит целого войска, с таким героем, как он, я готов напасть на самого испанского короля в его эскуриальском дворце.
— Вы слишком добры, синьор, — отвечал, улыбаясь, Ламберто, — но вы скоро увидите человека, перед которым мы все ничто.
— Едва ли мне придется увидать кого-либо, кто бы сравнился с отвагой знаменитого Малатеста.
Бандит снова поклонился и, повернув голову к колонне, тихо сказал:
— Пожалуйте, монсеньор!
Из-за колонны вышел кто-то закутанный в плащ.
— Монсеньор Ледигиер, — обратился к нему Ламберто, — с вами хотят познакомиться.
Услыхав имя знаменитого защитника Реформации, героя Франции, заставившего трепетать римскую курию, Карл Гербольт буквально не смог выговорить ни слова от удивления. Между тем Зильбер, сняв шляпу, почтительно склонился перед Ледигиером и поцеловал его руку.
— Черт возьми, синьор кавалер, — вскричал, улыбаясь, знаменитый гугенот, — римские попы сделали из меня дьявола, а вы произвели меня в святые.
— Вы для нас более, чем святой, герцог, — отвечал Зильбер, — вы несокрушимая власть, восставшая против современного Вавилона.
— Но что же мы стоим? — сказал Ледигиер. — Садитесь, господа, на эти камушки, поговорим.
Все уселись.
— Мне известно, что в доме герцогини состоялось совещание, — начал Ледигиер, — не правда ли?
Малатеста и Зильбер утвердительно кивнули. Ледигиер продолжал:
— Кажется, был намечен и преемник Сикста V?
— Да, — отвечал Малатеста, — но это была идея герцогини Фарнезе, а не наша.
— Что касается меня, — сказал Зильбер, — то выбор папы не представляет для меня ни малейшего интереса.
— Почему же? Вы забываете, что римский первосвященник — глава католицизма.
— Я — гугенот.
— А Ламберто Малатеста также гугенот?
— Я — итальянец и очень люблю свою родину, — сказал бандит. — Лично мне бы хотелось, чтобы папы совсем не было.
— А вы, синьор Гербольт, — обратился французский генерал к своему новому знакомому, — кажется, не участвовали в совещании?
— Нет, монсеньор, не участвовал, — отвечал Гербольт. — Должен сознаться, что я не силен в политике и религии. Меня пригласил сюда мой хороший друг, кавалер Зильбер, и когда я собственными глазами убедился, кто принимает участие в затеянном предприятии, то и я считаю за великую честь для себя присоединиться к вам, благородные синьоры.
— Браво, молодой человек! — воскликнул гугенот. — Нам очень лестно иметь своим товарищем друга Зильбера.
— Итак, господа, — продолжал Ледигиер, — между нами, кажется, все решено, — мы уничтожим современный Вавилон. Первым делом мы, конечно, отворим темницы инквизиции, затем призовем всех еретиков Италии, гонимых благочестивыми католиками. Несомненно, на наш призыв откликнутся все гонимые в Испании и Голландии; в Риме, конечно, провозгласится республика. Какими силами вы располагаете? — обратился генерал к Зильберу.
— В моем распоряжении, — отвечал Зильбер, — около четырехсот человек, уволенных папским правительством, кроме того, я, как адъютант Александра Фарнезе, получил от папы позволение сформировать отряд для борьбы с протестантами Фландрии.
Ледигиер улыбнулся.
— Ну а вы, синьор? — спросил он Ламберто.
— Прежде всего, конечно, сила моя заключается в собственной шпаге, — отвечал, беспечно улыбаясь, Малатеста. — Потом в моем распоряжении более тысячи бандитов, рассыпанных по римским деревням. При первой надобности они явятся в Рим.
— Я, — сказал Гербольт, — не имею в своем распоряжении людей, все знакомые мне синьоры чересчур легкомысленны для того, чтобы я мог сообщить им о нашем заговоре, я только могу предложить мою шпагу и мой кошелек.
Ледигиер жестом поблагодарил молодого человека.
— Я, со своей стороны, — сказал гугенот, — имею фелуку в море, недалеко от Фьюмичино; в самое непродолжительное время это судно сможет высадить некоторое количество французских гугенотов. Кроме того, моими друзьями сформирован отряд волонтеров из Арецци и Лукка, наконец я сам буду к вашим услугам.
— Но, мне кажется, — заметил Малатеста, — следовало бы подумать о самом главном.
— Вы хотите сказать, что необходимо сделать папский престол вакантным? — спросил Зильбер. — Вы совершенно правы, и я беру на себя обязанность позаботиться об этом.
— Когда же мы будем извещены о результате ваших действий? — спросил Малатеста.
— Послезавтра праздник святой Доротеи, — продолжал Зильбер. — Будьте с вашими людьми около стен монастыря, и когда услышите звон большого колокола, это будет означать, что папа Сикст V перестал существовать.
— Аминь! — воскликнули заговорщики.
XXX «Не пейте!»
Монахини монастыря святой Доротеи с раннего утра в хлопотах, им предстоял прием весьма почетных гостей.
Его святейшество папа Сикст V и герцогиня Юлия Фарнезе обещали пожаловать в монастырь на праздник. Обитель была чрезвычайно бедна, почти не располагала никакими средствами. Что касается Сикста V, то его простота, известная всем, могла служить снисхождением, если бы папе предложили кусок черного хлеба и стакан воды, он бы не взыскал; Сикст V терпеть не мог роскоши, в особенности в монастырях.
Но герцогиня Фарнезе совсем иное дело. Великосветская львица, всегда утопающая в роскоши, не могла понять трудностей святой обители и снисходительно отнестись к оказанному ей скромному приему. Монахини хорошо знали все это и страшно волновались. В саду был накрыт стол, на котором расставляли фрукты и прохладительные напитки, но все это было далеко не роскошно, каждая мелочь носила на себе печать бедности. Новоявленный садовник хлопотал о приведении сада и цветника в порядок, расчищал дорожки, подвязывал кусты и срывал желтые листики с растений. Роза также была взволнована, приезд папы как-то странно на нее действовал, она сама не знала, почему ее ледяное сердце прыгало в груди. Старушка настоятельница бродила туда и сюда, указывая каждой монахине ее место и внимательно рассматривая все расставленное на столе. Часу в одиннадцатом дано было знать, что кортеж приближается к монастырю; все встали по своим местам в ожидании приезда почетных гостей; вскоре зазвонили колокола, растворились ворота монастыря, и папа Сикст V, опираясь на руку своего друга кардинала, вышел из кареты, окруженный телохранителями. Вслед за ним шла герцогиня Юлия Фарнезе со своей блестящей свитой, в которой находился и наш знакомый кавалер Зильбер. Лишь только папа появился в саду обители, как Роза, всплеснув руками, прошептала: «Боже великий! Это тот самый монах, который спас мою покойную маму от злобной толпы и подарил нам крест».
Но этот порыв не был замечен, внимание монахинь сосредоточилось на почетных гостях. Папа, благословив настоятельницу и всех присутствовавших, сел в кресло и стал расспрашивать весьма подробно о нуждах монастыря. Сикст любил эту обитель за ее бедность, простоту и строгое соблюдение устава, к величайшему смущению всех. В то время когда папа сидел в кресле около стола, старый садовник, уставив на него свои пылающие глаза, не снял шапку.
Это обстоятельство привело в ужас настоятельницу, она подбежала к нему и тихо сказала:
— Вы совсем сумасшедший, о чем вы думаете? Перед его святейшеством вы стоите в шапке!
Садовник поспешил обнажить голову. В это время папа, вытирая лицо платком, спросил настоятельницу, не может ли она ему дать напиться лимонада.
— Сию минуту, ваше святейшество, сию минуту! — заторопилась старушка.
— Зильбер, принесите стакан лимонада святому отцу! — поспешно сказала Юлия Фарнезе.
Что-то в голосе светской львицы показалось странным послушнице Розе. Она вздрогнула и стала наблюдать за всеми движениями Зильбера. Роза мгновенно поняла, что хотят отравить Сикста. Кавалер Зильбер налил из кувшина в чашу лимонад и, вынув из бокового кармана пузыречек, быстро накапал в лимонад какой-то жидкости.
Сикст и вся окружающая свита не обратили ни малейшего внимания на действия молодого кавалера. Но Роза видела все. Теперь исчезло всякое сомнение: Сикста хотят отравить ее страшным ядом. Эта мысль привела в ужас Розу. Как! На ее глазах должен погибнуть тот добрый монах, который спас ее маму и отдал все, что у него было — серебряный крест. Подобные минуты не забываются. Роза задыхалась, сердце ее замерло, глаза горели, как две свечки. Чувство беспредельной благодарности к тому, кто отнесся к ее маме и к ней по-человечески, взяло верх, закоренелая преступница в эту минуту внезапно обрела истинное величие. Когда кавалер Зильбер подал Сиксту отраву, и папа, принимая чашу стал подносить ее к губам, собираясь выпить, Роза стремительно вырвалась из ряда монахинь, подбежала к Сиксту и, ударив по чаше, крикнула:
— Ваше святейшество, не пейте!
Чаша вывалилась из рук папы. Все оцепенели от ужаса. Первой опомнилась настоятельница.
— Святейший отец, помилосердствуйте, простите! Она сумасшедшая, — молила старушка, упав к ногам папы.
Но Сикст придерживался иного мнения, поступок молоденькой монахини он совсем не отнес к сумасшествию.
Умный папа понял все, для него было ясно, что герцогиня Фарнезе и кавалер Зильбер хотели его отравить.
— Позвать доктора Григорио! — крикнул он, подымая чашу, в которой еще осталось немного жидкости.
Юлия Фарнезе побледнела, как смерть, и чтобы не упасть, схватилась за стол.
Вскоре явился знаменитый медик Григорио Амендоли.
— Маэстро Григорио, — сказал папа, — возьмите чашу, тщательно исследуйте ее содержимое и скажите нам ваше мнение.
Доктор взял чашу, рассмотрел жидкость и, почтительно кланяясь, сказал:
— Ваше святейшество, в настоящую минуту я ничего не могу доложить вам, по виду здесь лимонад, он даже не потерял своего цвета, и я не вижу ни малейшего следа отстоя.
— А, понимаю, яд Борджиа! — вскричал Сикст. — То, что мы так давно ищем, ну, на этот раз я клянусь Создателем обнажить корень зла и вырвать его, если бы мне для этого пришлось подвергнуть пытке целый Рим.
— Позвольте, ваше святейшество, мне попробовать действие жидкости на собаке, — сказал доктор.
— Пожалуйста, прошу вас.
Медик сделал знак одному из своих приближенных, тот, выслушав на ухо полученное приказание, вышел за ворота. Вскоре он явился с маленькой собачкой на руках. Между тем доктор приказал подать молока и вылил в него оставшуюся часть жидкости. Эту смесь поднесли собачке, она тотчас стала лакать, но, едва сделав несколько глотков, вдруг упала в страшных конвульсиях на землю и тотчас же издохла. Не оставалось ни малейшего сомнения, что лимонад был отравлен.
— Что вы скажете, маэстро Григорио? — спросил папа.
— Я нахожу, ваше святейшество, что в этой жидкости был самый страшный и тонкий яд, не имеющий ни запаха, ни вкуса. Вашему святейшеству, конечно, известно, что природа наградила всех животных, а в особенности собак, необыкновенным обонянием, то, что принято называть чутьем. В данном случае собачка, понюхав молоко, тотчас же вылакала его — это служит ясным доказательством, что яд был в высшей степени тонкий.
— Да, я с вами согласен, — отвечал папа, указывая рукой на кавалера Зильбера, который был тотчас же арестован. Герцогиня Юлия не могла выдержать долее; опустившись на колени перед папой, она прошептала:
— Ваше святейшество, увольте меня, вся эта сцена потрясла меня до глубины души… Ради Христа!
— В самом деле, прелестная герцогиня, как вы бледны, — сказал, улыбаясь, папа, — ваши губы совсем побелели, лицо выражает испуг…
— Феличе! — прошептала несчастная женщина. — Умоляю тебя, помилуй!
Папа вздрогнул, его мраморное сердце затрепетало, когда-то в молодости этот гармоничный голос составлял счастье всей его жизни. Он глубоко вздохнул и, делая над собой усилие, прошептал:
— Вы, герцогиня, виновнее всех, но я все еще помню прошлое. Уезжайте из Рима и помните, если восход солнца застанет вас здесь, вы погибли.
Не желая больше слышать никаких оправданий герцогини Фарнезе, папа встал и, сделав знак своей свите, направился к выходу.
XXXI Следствие
За заставой святого Себастьяна, в пустынной окрестности Рима, есть ход в катакомбы. Эти подземелья служат и в наше время одним из любопытных объектов осмотра для всех туристов. В древние времена рабы, гладиаторы и все угнетенные находили убежище в подземельях, разветвления которых бесчисленны, они идут под всем Римом. В царствование императора Клавдия, по свидетельству историка, считалось более полумиллиона рабов, не имевших никаких гражданских прав. Каждый господин имел полное право по своему произволу наказывать раба: бичевать его или прямо отдать в распоряжение палача для распятия на кресте. Впоследствии гонимые христиане также находили убежище в катакомбах, там они совершали религиозные обряды и поучали друг друга.
Полиции проникать в катакомбы было чрезвычайно рискованно; войти туда было легко, но выйти очень трудно. В новейшие времена находили много костей и оружия, принадлежавших по всей вероятности полицейским отрядам. После христиан в катакомбах скрывались еретики, преследуемые инквизицией, и политические заговорщики. История сохранила чрезвычайно любопытные факты о римских катакомбах. Так, например, один из преследуемых еретиков во времена папы Урбана скрылся в подземелье, был избран товарищами главой заговора и назван старшим папой; таких примеров множество. Правление Сикста V, как мы знаем, началось рядом самых суровых реформ в пользу народа, бессовестно угнетаемого синьорами. Первые годы правления этого папы можно назвать поистине блестящими. Но один человек, как бы он гениален и всемогущ ни был, не в состоянии бороться со всем обществом. Недовольство синьоров, привыкших не уважать законы, росло и, спустя некоторое время, число врагов папы Сикста V увеличилось в громадных размерах. Кроме римских синьоров, великий герцог Тосканский, доселе охранявший границы владений святого престола, окончательно отшатнулся от папы и стал смотреть сквозь пальцы на формирование банд против Рима. Таким образом, благодетельные реформы Сикста V не имели будущего; все с нетерпением ждали смерти старого папы, совершенно основательно рассчитывая, что с восшествием на престол нового первосвященника все реформы Сикста будут уничтожены, и дела пойдут по-старому.
Сикст V не мог не замечать, что вокруг него творилось; лицемерие святой коллегии не могло обмануть проницательного Сикста, сознание, что он одинок, что никто не сочувствует его великим целям, глубоко печалило честного старика, и он, хотя и шел своей дорогой, но его энергия была уже не та, как прежде. Действительно, история папского владычества нам ничего не представляет подобного, как, например, процесс племянника всемогущего кардинала Альтана, приговоренного к смерти за нарушение закона. Тщетно кардинал Альтан умолял Сикста помиловать осужденного, папа был непреклонен; мало того, святая коллегия в целом ее составе ходатайствовала за племянника кардинала Альтана, и ей было отказано. К счастью осужденного, в нем принял участие граф Гогенеш, посланник Германии, он просил помиловать племянника кардинала Альтана, и только благодаря этому ходатайству всемогущего представителя Германии осужденный был помилован. Этот процесс в особенности произвел глубокое впечатление на святую коллегию и всю римскую аристократию. Кардиналы, князья и синьоры затаили свою ненависть к суровому Сиксту и употребили все зависящие от них меры, дабы свести на нет реформы тирана, как они называли Сикста. Покушение на жизнь папы в монастыре святой Доротеи повлекло за собой весьма серьезные преследования. Кавалер Зильбер, Карл Гербольт, Роза, а также мнимый садовник Тито были немедленно арестованы. Открылось, что самое деятельное участие в заговоре принимали известный французский гугенот генерал Ледигиер и глава римских бандитов Ламберто Малатеста. Но поймать этих двух главных заговорщиков не было никакой возможности. В особенности Сиксту хотелось заполучить в свои руки Ледигиера, самого опасного агитатора из всех гугенотов; его прибытие в Рим поразило папу. При следствии Карл Гербольт был подвергнут пытке, не выдержал мучений и отрыл весь план заговора. По этим сведениям папа легко мог заключить, что все арестованные были лишь орудием широкого плана гугенота Ледигиера, и суровый Сикст поставил на ноги всю свою полицию для того, чтобы поймать французского гугенота. Из показаний обвиняемых, в особенности Карла Гербольта, выяснилось, что Ледигиер хотел провозгласить республику, и Рим, столицу католицизма, сделать главным сборным пунктом всех гугенотов. Это последнее обстоятельство до крайности возмущало главу католиков, римского первосвященника, но, как мы знаем, поделать ничего нельзя было; Ледигиер исчез неизвестно куда.
Барон Карл Гербольт хотя и был менее других виновен, не по убеждению пристал к заговору, а лишь из дружбы к Зильберу, несмотря на все это не мог рассчитывать на помилование. Сначала Гербольт надеялся, что посланник Франции за него заступится, но эта надежда оказалась тщетной. При святом престоле в то время было два посланника французских: от католической лиги и от короля Генриха; каждый из этих представителей преследовал свои цели и употреблял все зависящие меры, дабы мешать коллеге. При таких условиях заступничество одного из представителей Франции в глазах папы не имело никакого значения. Единственный человек, принимавший горячее участие в судьбе бедного Карла, была его мать, еврейка Барбара. Она ходатайствовала за сына везде, где было можно; у следователей, кардиналов и вообще у всех важных синьоров. Но что же они могли сделать, когда за ходом следствия наблюдал сам Сикст V. Освободить Карла из тюрьмы при помощи золота также было невозможно. Все караулившие арестанта, в случае его бегства, были бы повешены; жизнь дороже золота, а потому никто и не соглашался на подкуп, хотя каждый из тюремщиков был способен соблазниться золотом. Барбара в отчаянии прибегла к другим мерам. Надо знать, что эта женщина имела чрезвычайное влияние на всех евреев, проживавших в Риме. Она задумала поставить на ноги самых решительных из них. Для этой цели Барбара назначила им свидание в катакомбах, куда и мы последуем.
XXXII Мстительница
На одной из площадок бесчисленных лабиринтов подземелья собралась группа замаскированных, человек двадцать. По виду это были рабочие каменщики, но при тщательном осмотре можно было заметить под их одеждой оружие. В полумраке подземелья молча стояли эти люди, очевидно, кого-то поджидая. Вскоре из-за угла площадки показалась женщина в маске, закутанная в плащ.
— Рубек! — сказала она резким голосом.
Высокий и широкоплечий рабочий с длинной черной бородой сделал шаг вперед.
— Здесь, — отрывисто отвечал он.
— Подойди!
И Рубек получил из рук замаскированной женщины кошелек с золотом.
— Иуда Макавей! Исаак! Давид! — перекликала таинственная женщина всех присутствовавших и вручала каждому кошелек золота.
Кончив эту процедуру, она воскликнула:
— Мстители Израиля! Я должна сообщить вам цель, для которой к вас сюда пригласила. Но прежде всего скажите мне, готовы ли вы исполнить клятву, данную вами на святой Библии?
— Мы те же слуги великого Израиля, какими ты нас знала. Приказывай! — отвечали замаскированные.
— Вы не должны забывать, — продолжала странная женщина, — что я всех вас вывела из пучины нищеты, я дала вам золото, и вы получили возможность существования. Что дали вам христиане? Постоянные преследования и всеобщее презрение. Вот, например, ты, Рубек, — обратилась она к первому рабочему, — к чему послужили твои храбрость и знание военного дела, что дали тебе христиане?
— Мне? — откликнулся глухим голосом Рубек. — А вот что они мне дали. Поверив, что протестанты ратуют за права человека и восстают против тирании пап, я отправился к гугеноту Ледигиеру в отряд и просил его принять меня в кавалерию Дельфинато. Начальник гугенотов мне объявил, что он не может этого сделать, потому что я еврей, и что мне необходимо переменить религию.
— Ну а твои познания в медицине, Макавей, оценены ли нашими господами христианами? Я знаю, — говорила женщина, — что, кроме твоих научных знаний, ты отдаешь последний свой грош каждому нуждающемуся, не обращая внимания на религию, к которой он принадлежит. Оценен ли ты, как ученый и как человек?
— Даже чересчур оценен, — с горькой иронией отвечал медик. — Я помню, как однажды, проходя по одной из пустынных улиц Рима, наткнулся на лежавшего среди дороги человека. Я тотчас же нагнулся, осмотрел его и увидал, что у несчастного апоплексический удар, я поспешил пустить ему кровь и тем спас ему жизнь. Вдруг откуда-то взялся хирург-цирюльник и стал кричать, что проклятый некрещеный еврей отбивает практику у христианина; собралась толпа, меня начали бить и решили бросить в Тибр; к счастью, подоспели сбиры, вырвали меня из рук разъяренной толпы и отвели в тюрьму. Суд меня приговорил к большому штрафу, и так как я его не мог заплатить, то меня и посадили вместе с ворами и разбойниками. Спасибо, друзья выручили, и мне удалось убежать из тюрьмы.
— Но ты, быть может, по своей доброте простил христианам обиды, нанесенные тебе?
— Кто, я? Я?! — вскричал Макавей, сжимая кулаки. — О нет! Если бы я мог по капле выпустить всю их кровь, я бы не задумался.
Каждый и свою очередь рассказал о своем столкновении с христианами и о несправедливости, последних.
— Значит вы все решились мстить христианам? — обратилась женщина к собранию.
— Мстить! Мстить! Смерть христианам! — вскричали все в один голос.
— Если это так, то прежде всего долой маски, здесь они лишние; мы хорошо знаем друг друга, — сказала женщина, снимая маску. И перед мнимыми рабочими предстала Барбара, наследовавшая несметные богатства зверски убитого банкира Соломона.
Все последовали ее примеру.
— Теперь, — продолжала Барбара, — я должна открыть вам цель, ради которой и просила вас собраться здесь. Этот зверь, царствующий в Риме, приказал арестовать в числе многих молодого француза барона Гербольта, обвиняемого в отравлении. Гербольт — мой молочный сын, он невиновен, и тем не менее брошен в тюрьму Ватикана. В эту минуту, быть может, палач…
Здесь бедная мать остановилась, она была не в силах докончить. Мысль, что ее Карл, может быть, замучен до смерти, приводила ее в ужас, лишала способности говорить.
— Позвольте, синьора, — сказал, выходя вперед, Рубек, — объясните нам, с какой стати христианин может интересовать нас, евреев?
— Он только по наружности христианин, но в душе еврей и происходит от колена Давида — это будущий наш глава.
Все слушали с напряженным вниманием и в один голос спросили:
— Значит, это Мессия, которого ждет народ Израиля?..
Барбара боялась обманывать. Если истина откроется, месть этих людей будет жестокой. Все это она мигом сообразила и поспешила прибавить:
— Нет, он не Мессия, его назначение командовать войском для освобождения Израиля, вот почему необходимо его вырвать из когтей христиан. Деньги, которые я вам раздавала, — продолжала Барбара, — лишь самая незначительная часть капитала, которым владеет барон.
— Значит, он очень богат?
— Да, ангел Господень указал ему место, где были скрыты несметные сокровища, предназначенные на великое дело избавления Израиля.
— О в таком случае его необходимо освободить! — раздались со всех сторон голоса.
— Теперь, когда я вам все открыла, — сказала Барбара, — могу ли я рассчитывать на вас?
— Да, да, конечно, мы все готовы пожертвовать жизнью для великого дела, — вскричали евреи.
Барбара сделала одобрительный жест, отступила в тень и незаметно исчезла. Как ни старались заговорщики отыскать скрытый проход — не могли, стена была совершенно гладкая, и все камни лежали на месте. Они вышла из подземелья и отправились в церковь святой Агапии. Там им представилось поистине кошмарное зрелище. Едва сторож отворил двери, чтобы впустить священника дона Серафима, как тот наткнулся почти на пороге на крест, на котором был распят какой-то молодой человек. Несчастный истекал кровью и был в глубоком обмороке. Священник в ужасе отступил назад и тотчас же послал за полицией. Явились сбиры и доктор; все усилия привести в чувство распятого не привели ни к чему.
— Тот, кто совершил это злодейство, — сказал доктор, — позаботился прежде всего лишить свою жертву способности говорить.
— Неужели нет надежды услышать хоть одно слово от распятого, слово, которое могло бы нам указать на преступника? — спросил священник.
— Ни малейшей надежды, святой отец, — отвечал врач. — Несчастный умрет, не произнеся ни звука.
— Если здесь между нами есть преступник, — сказал один из толпы, — его тотчас можно узнать.
— Это каким образом?
— Пусть каждый из присутствующих посмотрит в лицо умирающего, на того, кто совершил преступление, непременно брызнет кровь. Таким способом правосудию не раз доводилось открывать убийства.
Все поспешили исполнить предложенное. Каждый нагибался к лицу умирающего. В числе зрителей находился и наш знакомый еврей Рубек. По странной случайности, в то самое время, когда Рубек смотрел в лицо распятому, вдруг брызнула кровь из его рта. Толпа в один голос крикнула:
— Вот убийца, вяжите его!
Но Рубек отскочил назад, выхватил из-под плаща длинный кинжал, угрожая, что каждому, кто подступится, выпустит внутренности. К Рубеку присоединились его товарищи, и вся толпа со страхом отступила. Евреи, не спеша, удалились. Отойдя на некоторое расстояние от церкви, один из них спросил Рубека:
— Ты его распял?
— Не все ли равно, я или кто другой? — хладнокровно отвечал еврей. — Довольно того, что она так решила в пример всем, кто бы посмел изменить нашему делу. Теперь, — продолжал Рубек, — следует заняться порученным нам делом!
И толпа мнимых рабочих скрылась в узких переулках города.
XXXIII Юрисконсульт святой коллегии
Загородная вилла кардинала из Болоньи Палеотто располагалась в живописной окрестности Рима, куда его эминенция приезжал для отдыха от государственных дел и эпикурейских наслаждений. Кардинал Палеотто — мужчина средних лет, высокий, с весьма симпатичной наружностью, щедрый, был известен как выдающийся оратор. Он пользовался расположением римлян, а также и Сикста V.
Несмотря на свои несметные богатства, долгов он имел множество, потому что отличался щедростью, широким гостеприимством, держал знаменитого повара и делал богатые подарки аристократкам Рима. Кардинал Палеотто справедливо назывался вельможей в широком значении этого слова. Его дворцы и виллы представляли собой редкостные коллекции произведений древнего и современного искусства. Работы великих художников из золота, серебра и мрамора, само собой разумеется, недешево обошлись щедрому кардиналу, но главный расход его заключался, как мы уже заметили, в подарках красавицам, и не одним аристократкам, но и всем вообще имевшим счастье обратить на себя внимание юрисконсульта святой коллегии. В момент нашего повествования кардинал Палеотто сидел в кресле в одной из комнат своей богатой виллы Джианиколо, держа в руках чашку шоколада, в то время напитка весьма редкого и дорогого, который иногда привозили в Европу голландцы и генуэзцы; стройная фигура кардинала была облачена в пурпурную мантию, шитую золотом, из-под широкого рукава виднелась кисть белой, выхоленной руки с бриллиантовым перстнем на указательном пальце, так как его эминенция состоял в сане архиепископа Малой Азии.
Напротив кардинала, около маленького столика сидела также с чашкой шоколада в руках знаменитая красавица французского двора Генриха III молоденькая графиня Шарлотта, муж которой принужден был покинуть Францию, так как все его владения были заняты католическими войсками, воюющими с гугенотами под предводительством Генриха Наваррского. Кроме владений во Франции, супруг Шарлотты имел поместья близ Неаполя, куда в данный момент и отправился. Скучавшую в отсутствии мужа графиню Шарлотту поспешил утешить галантный юрисконсульт святой коллегии. Графиня Шарлотта находила большое удовольствие в его обществе и часто посещала виллу Джианиколо запросто. Молодая красавица была чем-то озабочена, в ее карих глазах сквозило беспокойство. Кардинал это заметил и поспешил осведомиться, чем озабочена графиня.
— Я не могу поверить вам тайну моей души, — отвечала, плутовато улыбаясь, красавица, помешивая золотой ложечкой шоколад.
— Как, от меня у вас могут быть секреты? — воскликнул в том же тоне кардинал. — Согласитесь, что это непростительный грех.
— Конечно, скрывать что-либо от своего духовника грешно, но…
— Это, разумеется, прежде всего, но мне кажется, — прервал ее кардинал, — между нами до сих пор существовало некоторое доверие…
— Тем не менее я не должна говорить вам, что меня заботит, — грустно отвечала графиня. — В особенности после того, как мне вчера удалось услышать ваше мнение.
— А, понимаю! — прервал ее Палеотто. — Дело идет о деньгах. Вы по вашей безграничной деликатности не хотите попросить у меня некоторую сумму, в которой по всей вероятности имеете надобность, так как мои финансы расстроены. Но, верьте, прелестная графиня, если бы мне пришлось продать даже это сокровище, — продолжал кардинал, указывая на висевшее изображение Мадонны работы Рафаэля, — я бы не задумался.
Графиня очень мило улыбнулась.
— Вы полагаете, Себастьян, — сказала она, — что мне легко делать вам неприятное?
— Но, милая графиня, вы ошибаетесь, — продолжал кардинал, — служить вам, чем бы то ни было, для меня большое удовольствие.
— Друг мой, мне не надо денег, — отвечала графиня.
— Что же вы хотите?
— Только одного вашего слова.
— Именно?
— Дело идет об одном молодом человеке, привлеченном по процессу отравителей.
Кардинал поставил чашку с шоколадом на стол и встал.
— По процессу отравителей? Но, графиня, что побуждает вас принимать участие в этих несчастных?
— Уверяю вас, Себастьян, — отвечала, несколько смутившись, графиня, — что между этими несчастными много невинно привлеченных, и они вполне достойны сожаления.
— Однако, как же вам может быть это известно? — спросил, иронически улыбаясь, кардинал. — Мне кажется, вопрос о виновности привлеченных может быть разрешен судьями, но уж никак не вами.
Графиня невольно побледнела, суровый тон кардинала ее смущал.
— Но еще раз повторяю, — прошептала она, — что между ними есть такие жалкие…
— Да, но на совести каждого из этих, как вы говорите жалких, есть по крайней мере десяток отравленных, — сурово заметил прелат.
— Вы ошибаетесь, друг мой, — отвечала, несколько оправившись, графиня. — Тот, за которого я вас прошу, абсолютно невинен и попал в это несчастное дело совершенно случайно.
— Молодой человек и, вероятно, очень красивый? — спросил, иронически улыбаясь, кардинал.
— Себастьян! Мне за вас совестно! Как вы могли приписать мне такую грязь? — возразила, вся вспыхнув, молодая женщина.
— Простите графиня, но это так естественно, — в свою очередь заторопился кардинал.
— Совсем неестественно. Прежде всего я и в глаза не видела этого молодого человека. Ко мне приходила одна женщина просить за него.
— Женщина! Вероятно, его любовница?
— Опять вы ошибаетесь, Себастьян, не любовница, а его мать, — отвечала графиня, и ее прелестные глаза затуманились слезой.
После некоторого молчания кардинал спросил:
— Как зовут юношу, за которого вы просите?
— Карл Гербольт, военный атташе при французском посольстве.
— Я что-то слышал о нем, — отвечал задумчиво кардинал. — Прямых улик против него нет, но существует сильное подозрение, и судьи, кажется, решили подвергнуть его пытке.
— Пытке! — ужаснулась графиня — И вы, Себастьян, говорите так хладнокровно об этом? Ну а если Гербольт невинен? За что он пострадает? И подобное варварство вы называете правосудием Божиим?!
— Вы правы, графиня, пытка ужасная вещь. Но что же прикажете делать, она существует у нас по закону, мы ее наследовали от древнего Рима и канонических традиций первых столетий христианской церкви. Пытка считается необходимой для познания истины. Но теперь не время останавливаться на этих аргументах, пройдет много веков, пока человечество будет избавлено от этого варварства. Вы говорите, что мать Гербольта…
— Пришла просить меня. На коленях рыдала у моих ног.
— Гербольт самые древние дворяне Пуату, — сказал кардинал, — следовательно, просительница должна быть аристократкой.
— Напротив, она из народа: простая еврейка.
— Еврейка! В таком случае, ее сын незаконнорожденный?
— О тут целая история. Что Карл действительно сын барона Гербольта, в этом не может быть ни малейшего сомнения. Кто была его мать, неизвестно, но та женщина, которая была у меня, любит молодого человека, как родного сына, она была его кормилицей и, как кажется, устроила его карьеру, купив на имя молодого человека замок и поместье после смерти барона Гербольта, у которого было множество долгов.
— Вот как? Да это целый роман, — воскликнул кардинал. — Конечно, ему надо постараться выйти чистым из этого дела, — прибавил прелат.
— Это будет зависеть от вас, Себастьян.
— Каким образом?
— Вы президент палаты инквизиционного трибунала, вы всемогущий; можете сделать все, что захотите!
— О как вы ошибаетесь, друг мой! Я терпим только как декорум, но власти никакой не имею.
— Кто же имеет власть в суде?
— Конечно, папа Сикст. Если ему покажется, что суд решил не по закону, он все перевертывает вверх дном.
— Однако вы, кажется, пользуетесь его расположением?
— Да, пока я им не злоупотребляю.
— Значит, вы ничего не можете сделать для несчастного барона? — грустно спросила красавица.
— Сначала объясните мне, друг мой, по какому случаю вы вмешиваетесь в эту историю? Будьте откровенны, вам обещали за ваше ходатайство деньги?
— Да, обещали, и большие деньги.
— Химера! Мечта! — вскричал кардинал. — Эти люди великие мастера на обещания, но никогда их не исполняют.
— Нет, еврейка мне на деле доказала, что не пожалеет ничего, чтобы спасти своего молочного сына.
— Признайтесь, графиня, вы действовали моим именем?
— Уверяю вас, нет. Как же я бы могла это сделать, не посоветовавшись с вами?
— Ну-с, какое еще доказательство вам дала еврейка?
— А вот какое, — отвечала графиня, вынимая из кармана перстень с громадным бриллиантом необыкновенно чистой воды.
Невольный возглас удивления вырвался из груди кардинала Палеотто. Он в жизни своей никогда не видал ничего подобного.
— Какая прелесть! Какая необыкновенная игра! — шептал он, повертывая в разные стороны перстень. — Но ради Бога, графиня, — продолжал прелат, — скажите мне, откуда простая еврейка могла достать подобное сокровище, достойное украсить королевскую корону? Этот камень должен стоить бешеных денег.
— Я ее спрашивала, но она мне ничего не сказала о его происхождении.
— Да, среди евреев есть ювелиры-художники, обладающие секретами, неизвестными нам, христианам, — говорил кардинал, любуясь бриллиантом.
— Вам нравится эта вещь, Себастьян? — спросила графиня, нежно лаская своими выразительными глазами кардинала. — Возьмите его, носите перстень на вашей белой изящной руке.
— Вы, друг мой, сами не знаете, что говорите, — сказал серьезно кардинал. — Как я могу позволить себе принять этот ценный подарок, не будучи уверенным, что отблагодарю за него достойным образом?
— Значит, вы не надеетесь?
— Какая вы странная! — нетерпеливо вскричал кардинал. — Что толку из того, что я надеюсь? Представьте себе: я все устроил для спасения молочного барона, вдруг Сикст своим приказом уничтожает мои хлопоты, и, вместо спасения, юноша гибнет! Что тогда? Я принял редкостный подарок, громадной стоимости, и ровно ничего не сделал!
— Барбара, отдавая этот перстень, не ставит непременным условием спасение ее сына, еврейка знает, что все зависит от Сикста, но, верьте мне, если несчастная мать будет уверена в вашем участии к ее сыну, она будет достаточно вознаграждена. Возьмите, милый Себастьян, прошу вас, — говорила красавица.
— Но почему же вы непременно желаете, чтобы я взял этот перстень?
— Ах он так украшает вашу прекрасную руку!
Кардинал колебался.
— Это ваше непременное желание, графиня?
— Да, Себастьян, мое непременное желание.
— Хорошо, пусть будет по-вашему, — сдался прелат, — но сначала выслушайте меня внимательно. Я сделаю все, что от меня зависит, но за верный успех не отвечаю.
— Это все, что нужно! — вскричала графиня.
— Прекрасно, — продолжал кардинал, — я принимаю перстень и в свою очередь прошу вас, графиня, украсить им руку более изящную, чем моя.
Сказав это, прелат надел кольцо на указательный палец красавицы.
Хитрая кокетка достигла своей цели.
Остальная часть дня прошла весьма приятно. Красавица графиня была любезна с кардиналом, как никогда. Получив в подарок ценный бриллиант, она была истинно счастлива. Влюбленный кардинал блаженствовал. После обеда графиня пожелала остаться на вилле своего друга. Палеотто отправился в Рим. Графиня с нетерпением ждала его возвращения. Спустя несколько часов, он приехал.
— Ну что, удалось вам устроить дело? — спросила она еще издали, завидев подъезжавшего кардинала.
— Хотя и не совсем, но пока отчаиваться не следует, — отвечал прелат. — Трудно было подступаться к папе с такой просьбой, но мне удалось кругом и около провести ту мысль, что на совести наместника Христа Спасителя не должно быть осуждение невинного, что очень часто бывает, несмотря на все беспристрастие судей; и что прямых улик против барона Гербольта нет, а лишь косвенные. Кажется, этот маневр удастся, и честный Сикст обещал обратить особое внимание на дело. Судьи, конечно, будут на нашей стороне.
— О милый, несравненный Себастьян, как мне благодарить вас! — воскликнула графиня, обнимая кардинала.
— В ваших силах отблагодарить меня, — отвечал кардинал.
— Скажите как? Я на все готова!
— Оставайтесь у меня ужинать.
— Конечно, останусь, об отказе не может быть и речи, — говорила графиня, открывая окно и высоко приподнимая тяжелый канделябр.
— Что вы делаете, графиня? — вскричал кардинал. — Этот канделябр так тяжел!
— Ах мне очень весело, — отвечала красавица. — Я и сама не знаю, что делаю, мне хочется прыгать, бегать, переставлять вещи с одного места на другое, кружиться!
— Ребенок, — сказал влюбленный прелат.
«Дай, Господи, ей здоровья, пусть вся ее жизнь украсится цветами счастья», — прошептала Барбара, стоявшая в глубине парка, видя, как графиня подняла кверху канделябр.
XXXIV Нищета
В одной из отдаленных окрестностей Рима на берегу Тибра стоял полу развалившийся дом, в котором жило семейство тюремного сторожа Фортунато. Оно состояло из шести человек: самого Фортунато, его старухи матери, жены, двух молодых девушек и подростка, юноши лет тринадцати. Старуха страдала неизлечимым помешательством, потеряла человеческий облик и скорее походила на животное, чем на человека; жена Фортунато, особа лет под сорок, несмотря на ее худое, истощенное лицо, сохранила следы замечательной красоты; ее дочери Розетта, лет восемнадцати и Сесилия, пятнадцати лет, очень на нее походили, такие же высокие, стройные, как и мать, с густыми черными волосами и с типичными лицами чистокровных римлянок. Юноша также обещал сделаться красивым. Содержать пятерых домочадцев на скудное жалованье тюремного сторожа не было никакой возможности. Вся семья постоянно нуждалась, и если бы не помощь, оказываемая благочестивым Гауденцио, монахом соседнего монастыря, всегда после Ave Maria раздававшего хлеб и суп бедному народу, многие из семейства Фортунато давно бы умерли с голоду. Вся семья жила в одной сырой комнате, почти пустой, посредине стоял большой деревянный стол, около него три табурета, — вот и вся мебель. Около стен, покрытых плесенью, были разостланы матрацы из грубой парусины, набитой осокой, они служили ложем для семьи. Вообще вся обстановка этого убогого обиталища была крайне бедна. В данный момент семья не ела уже второй день, все с нетерпением ждали Фортунато, но он почему-то не приходил.
— Хлеба! Есть хочу! — выла безумная старуха.
— Боже мой, Боже, — стенала мать, с отчаянием ломая себе руки. — Фортунато не идет, а мы со вчерашнего дня ничего не ели!
— Мы-то еще можем терпеть, — сказала младшая, Сесилия, — вот только бы для бабушки хоть кусочек хлебца…
Мать подняла глаза, полные слез, на дочь и подумала: «Боже великий, этот ангел, созданный Тобой для утешения человечества, принужден голодать! Она не заботится о себе, ей главное, чтобы накормить больную бабушку!..»
— Я есть хочу! — снова вскричала старуха и бросилась к двери, но внучка ее удержала. В это время вошел Фортунато. Сбросив мокрый плащ, он бессильно опустился на табурет и склонил голову на грудь. Несчастному отцу семейства тяжело было видеть страдание близких.
— Мы тебя с таким нетерпением ждали, Фортунато, — нежно говорила жена. — Несчастная больная все просит есть.
— А я-то, что могу сделать? — возразил тюремный сторож. — За общим столом все пристально за мной наблюдают, чтобы я не брал с собой хлеба, и, если заметят что-либо подобное, меня прогонят, а ты сама знаешь, для нас это равносильно гибели; поневоле приходится сдерживаться, — добавил он со вздохом.
— Вот все, что я сумел добыть, — продолжал Фортунато, вынимая из кармана несколько корок хлеба и бумагу, в которой были завернуты почти обглоданные кости.
— Господи Боже мой! — с отчаянием вскричала жена. — Нас пятеро, а хлеба, который ты принес, мало для одной старухи!
— Уверяю тебя, дорогая Вероника, — оправдывался сторож, — я не мог более достать. Ты говоришь, что мать особенно голодна, разве она не съела сегодня свою порцию монастырского супа?
— О дорогой Фортунато! — вскричала Вероника, закрывая лицо руками.
— В чем дело? — спрашивал удивленный сторож. — Разве вы сегодня не получили вашу обычную порцию из монастыря?
— Отец Гауденцио хотел дать нам и супу, и хлеба, но с одним условием, — тихо отвечала Вероника, покраснела и опять закрыла лицо руками.
— Ну говори же, какие это условия?
Вероника молчала.
— Я тебя спрашиваю, какие монах предлагал условия?
— Чтобы Сесилия пришла получить свою порцию хлеба и супа не к воротам монастыря, а в его келью.
— Тысячу чертей! — вскричал Фортунато так громко, что стены задрожали, и безумная выронила из рук кость, которую глодала. — Этот негодный поп непременно хочет околеть от моей руки! Ему мало Розетты, он вознамерился еще погубить и другую дочь. Но этому не бывать!
— Успокойся, милый папа, — сказала Сесилия, подходя к отцу и нежно обняв его, — зачем ты так тревожишься?
Нежный голос любимого ребенка заставил прийти в себя несчастного отца, чуть не потерявшего рассудок от горя и оскорбления. Он глубоко вздохнул и на минуту замолк.
— Однако, что же мы будем делать, если монастырь прекратит нам выдачу хлеба, — продолжал он в раздумьи. — Мы все умрем с голода!
— Но я не понимаю, к чему вся эта комедия? — вдруг отозвалась старшая дочь Розетта. — Меня, кажется, без всех этих церемоний послали к монаху в келью за хлебом. Почему же сестра не может туда идти? Кажется, пора понять, что бедная девушка неизбежно должна так кончить.
— Я пойду к монаху в келью, пойду и принесу вам всем много, много хлеба, — шептала Сесилия, продолжая обнимать отца, не подозревая, что каждое ее слово, как нож, вонзается в его сердце.
— О как тяжело! Как невыносимо тяжело сознавать, что нет другого выхода, кроме голодной смерти или позора! — шептала в отчаянии несчастная Вероника.
— Вы ошибаетесь, милая, средство есть, — вдруг раздался голос на пороге.
Все посмотрели на входную дверь. На пороге стояла высокая, вся одетая в черное, женщина.
— Кто вы такая, синьора? — спросил Фортунато. — И с какой стати явились издеваться над нашей нищетой?
— Напротив, я пришла помочь вам избавить от голода всю вашу семью и от когтей попа вашу дочь. Войди, Вениамин, — прибавила она, несколько приотворив дверь.
Вошел лакей с большой корзиной в руках, он подошел к столу и начал методически вынимать из корзины: два больших хлеба, две жареные курицы, кусок ростбифа, две бутылки вина и множество других вещей, тщательно завернутых в белую бумагу.
— Неужели все это для нас? — спросила с удивлением Вероника.
— Конечно, кушайте на доброе здоровье, а потом поговорим о деле, — мягко отвечала гостья.
— Но вы просто Мадонна! — вскричала Вероника, принимаясь за жареных кур.
— Я — Мадонна? — отвечала гостья. — Ошибаетесь, вы перед собой видите простую еврейку.
— Еврейку! — вскричала с ужасом Вероника, отскакивая от стола. — Дети, не прикасайтесь ни к чему этому, если вам дорого спасение души!
Эта просьба уже несколько запоздала, потому что каждый из членов семьи распоряжался своей порцией. Фортунато, взяв за руку свою жену, сказал:
— Полно вздор молоть, милая, ешь и благодари эту великодушную синьору.
— Но, милый мой, — возразила Вероника, — мне запретил брать что-либо у евреев мой духовник…
— Какой это духовник? Уж не благочестивый ли отец Гауденцио?
— Да, отец Гауденцио.
Фортунато злобно рассмеялся:
— Хорош духовник, нечего сказать! Пользуется нищетой бедных людей, ценой куска хлеба хочет купить невинность молодой девушки и запрещает прикасаться ко всему еврейскому! Выброси эту чушь из головы и ешь.
Во всякое другое время Вероника с ужасом отвергла бы слова мужа, с детства она привыкла безусловно повиноваться духовнику, но теперь, когда этот духовник осмелился посягнуть на честь любимой дочери, она не усомнилась в истине слов мужа и принялась за провизию, принесенную еврейкой. Фортунато, хотя и закусывал в Ватикане, тем не менее присоединился ко всем. Удовлетворив голод, он пригласил еврейку следовать за собой в конец комнаты, где было нечто вроде ниши и, усадив ее на скамье, спросил:
— В чем дело, синьора?
— Надо рискнуть своей шкурой и заработать двести золотых, — отвечала еврейка.
— Двести золотых, конечно, сумма соблазнительная для нас бедняков, — тихо произнес Фортунато, — но и шкура моя нужна семье, впрочем, посмотрим, говорите, в чем дело?
— Ты, кажется, сторож в тюрьме Ватикана?
— А, теперь я догадываюсь! — вскричал Фортунато. — Речь идет об освобождении кого-нибудь из заключенных?
— Ты угадал.
— Вещь не совсем-то легкая, — возразил Фортунато. — Каждый из нас, сторожей, хорошо знает, что с Сикстом шутить нельзя.
— Однако несколько недель тому назад ты уже способствовал бегству одного осужденного.
— Положим, это произошло, но мы все остались в стороне; следствие не открыло нашего участия в бегстве преступника.
— Ну вот видишь, все зависит от того, как поставить дело.
— Хорошо, если у судей не возникнет подозрения, а если оно возникнет? Восемью днями епитимьи не отделаешься, могут и вздернуть.
— Зато много получишь, если не ты, то твоя семья, — сказала еврейка.
— Кого же вы хотите освободить? — продолжал Фортунато, вынимая бумагу из бокового кармана. — Вот список моих арестованных.
— Читай! — сказала еврейка.
— Вот двое молодых людей из Велетри, осужденных на смерть за покушение на жизнь губернатора, соблазнившего их сестру. Против этих молодых людей собственно папа ничего не имеет, напротив, его святейшество сказал, что они поступили благородно, хотя закон и против них.
— Нет, не они мне нужны, — отвечала еврейка.
— В таком случае, я не могу служить вам, все остальные заключенные находятся под наблюдением других сторожей.
— Нет, Фортунато, есть преступники, за которыми специально смотришь ты.
— А, заключенные по приговору инквизиции! — вскричал он. — Но их освободить немыслимо.
— Ну а если бы тебе предложить вместо двухсот золотых тысячу, что бы ты сказал?
— Что бы я сказал? — отвечал, видимо, колеблясь, Фортунато. — Я бы сказал, что тысяча золотых цехинов для меня, бедного человека, такой капитал, о котором я и помыслить не смею, но к этому я бы прибавил, что Сикст велел бы на площади изломать все мои кости.
— Я надеюсь, ты избегнешь этой опасности, по крайней мере я, со своей стороны, употреблю все зависящие от меня меры, чтобы с тобой ничего подобного не случилось, — сказала еврейка. — И во всяком случае, — прибавила она, — твоя семья будет вполне обеспечена, я ей дам две тысячи цехинов.
— Две тысячи! — прошептал Фортунато, вытирая со лба холодный пот. — Капитал громадный, но он — цена моей крови.
— По крайней мере твоя прелестная Сесилия не достанется развратному попу, — тихо прибавила еврейка.
— Правда! Когда же я получу деньги?
— Сто цехинов получишь сейчас; остальная сумма тебе будет выдана в тот день, когда барон Гербольт выйдет из тюрьмы.
— А, дело идет о бароне Гербольте; что же, он симпатичный юноша, впрочем, раз я решил пожертвовать жизнью, для меня безразлично, кого бы я ни освободил.
— Напрасно ты думаешь, что я подвергну опасности твою жизнь, — говорила еврейка. — Я тебе устрою бегство в Голландию, где когти Сикста тебя не достанут.
— Хорошо, — прошептал тюремный сторож, — если мне не удастся убежать, палач не заставит меня долго страдать, он мой приятель… Решенное дело, синьора, я согласен и буду ждать ваших приказаний.
— Ну вот тебе пока, — сказала еврейка, вручая Фортунато сверток золота. — По окончании дела ты будешь награжден так, как и не ожидаешь.
Сказав это, еврейка вышла.
— Фортунато! — вскричала его жена. — Попробуй этого прекрасного вина, давай чокнемся!
Фортунато налил в стакан вина, чокнулся с женой и подумал: «Несчастная! Она не догадывается, что это вино — цена моей крови!..»
XXXV Замысел Иуды
Кардинал Рустикуччи по поручению Сикста V вошел в переговоры с Альфонсо Пикколомини, герцогом Монтемарчиано, дабы поймать Малатесту, с которым Монтемарчиано был очень дружен; за что было решено его святейшеством забыть все старые грехи последнего, занимавшегося, как известно, ремеслом бандита. Пикколомини как друг и товарищ Малатеста назначил ему свидание в остерии, где укрылись заранее сообщники предателя. Остерия «Три короля» находилась около Колизея, и содержал ее некто Григорио. В назначенный час вечером первый явился Пикколомини и, проходя в отдельный кабинет, сказал хозяину:
— Григорио, я несколько раз слышал от тебя уверения в преданности.
— Я, кажется, ее вам доказывал, — отвечал хозяин.
— Да, но до сих пор та служил двоим: мне и Малатесте.
— Я потому служил Ламберто Малатесте, что он был ваш приятель.
— Ну а теперь я хочу, чтобы та служил исключительно мне.
— Я сделаю так, как вы прикажете.
— Надо тебе знать, что мы уже более не друзья с Малатестой.
— О, я теперь догадываюсь, — вскричал хозяин. — Вы, кажется, хотите сыграть какую-то злую штуку с синьором Малатестой. В этом деле, извините, я участвовать не буду.
— Значит, я не могу на тебя рассчитывать? — спросил с угрозой Пикколомини.
— Я прошу вас оставить меня в стороне, вы займете отдельный кабинет и делайте, что вам угодно; я вмешиваться не намерен.
— А, ты, кажется, сомневаешься, что тебе хорошо заплатят, — продолжал Пикколомини, — но ты ошибаешься, друг мой: со мной пятьдесят цехинов, и они твои, если дело удастся.
— Ни за сто, ни за тысячу, — решительно возразил хозяин. — Я очень люблю золото и готов сделаться убийцей во всякое время, когда мне прикажете, но Иудой не стану никогда!
— Напрасно, Григорио, — продолжал Пикколомини. — Я к тебе пришел не с одними предложениями, но и с угрозой в случае, если бы ты отказался участвовать в моем деле.
— О, мне вы грозить не можете, — отвечал, иронически улыбаясь, хозяин. — Наши с вами дела чересчур крепко связаны.
— Что было, то прошло, мой милый, — отвечал Пикколомини, — а теперь в моем кармане лежат некоторые инструкции римского губернатора.
— Как, герцог Монтемарчиано заодно с полицией? Такого быть не может!
— Не удивляйся, Григорио, — отвечал Пикколомини, — на моем месте ты сделал бы то же самое. Я попался в руки к папским сбирам, римский губернатор поставил меня перед выбором: или быть повешенным, предварительно отведав пытки, или же предать в руки полиции моего приятеля и напарника Ламберто Малатесту. Сначала я было отверг всякого рода миролюбивые соглашения, и меня отправили в тюрьму; но когда привели в зал, где пытают, и палач на моих глазах стал раскладывать свои жуткие инструменты, признаюсь откровенно, слабость человеческая взяла свое, и я послал сказать кардиналу, что согласен на все.
— Положим, вы имели некоторые основания согласиться на предложения папского правительства, — сказал Григорио. — Конечно, всякий бережет свою шкуру, но что же вы от меня хотите? Помогать вам я ни в каком случае не намерен.
— Я не прошу тебя об этом, ты должен сидеть там, у себя внизу, и что бы ни произошло здесь, в отдельном кабинете, не вмешиваться и даже не удивляться.
— Ну на это я. пожалуй, согласен, — отвечал Григорио.
— Постой, еще не все, — приказал Пикколомини, — сюда придут четыре человека и будут спрашивать меня, ты должен провести их в кабинет, который я занял.
— Хорошо.
— Потом, разумеется, ты ничего не должен говорить Малатесте, и за это вот — получай от меня маленькую безделицу, — присовокупил Пикколомини, подавая хозяину кошелек с золотом.
— Нет, денег я от вас не возьму, — сказал Григорио. — Повторяю, я никогда не был Иудой-предателем, делайте, что хотите, но меня избавьте от этого, — прибавил он и вышел.
Герцог Монтемарчиано остался один.
«А ведь действительно предательство, — рассуждал он сам с собой, — я должен отдать г руки полиции лучшего моего друга!»
Справедливости ради, нужно сказать, что в черствой душе Пикколомини зашевелилось нечто вроде угрызений совести, он даже был готов отказаться от своего плана, но было поздно, на лестнице послышались шаги папских сбиров, которых следовало спрятать в укромном месте.
XXXVI Ловушка для льва
Вскоре внизу раздалась песенка беспечного Ламберто Малатеста.
— Есть кто-нибудь в отдельном кабинете? — спросил он хозяина.
— Ваш приятель Пикколомини, — отвечал Григорио.
— Давно он меня ожидает?
— Несколько минут, не более, — отвечал хозяин, расширив выразительно глаза и показывая пять пальцев.
Ламберто понял знак и сказал:
— Кстати, Григорио, если ты услышишь несколько громкий разговор, не удивляйся, ты знаешь, какой резкий голос у моего друга Пикколомини. Ну а теперь посвети мне на лестнице.
Хозяин взял со стола фонарь и, подойдя ближе к Ламберто, прошептал:
— Их пятеро, они хотят убить вас.
Малатеста невольно остановился, услыхав эту страшную новость, но гордый и безумно храбрый, он и не помышлял об отступлении.
Смело вошел он в отдельный кабинет, где его ожидал Пикколомини, и, поздоровавшись, беспечно сказал:
— Ты, Альфонсо, хотел меня видеть, я к твоим услугам.
— Очень благодарен, Ламберто, мне хотелось поговорить об известном тебе деле.
— О каком деле? Пожалуйста, объясни; я вообще не умею отгадывать загадок.
— Да разве ты забыл, что между нами было условлено способствовать бегству из инквизиционной тюрьмы всех обвиняемых в отравлениях.
Ламберто Малатеста мигом понял, что негодяй скрыл четырех свидетелей, которые в случае его признания явятся перед трибуналом. Тогда Ламберто решил искусно маневрировать.
— Об этом деле, милый Альфонсо, — сказал он, — я еще ничего не могу сообщить положительного, так как герцогиня Юлия до сих пор не вручила мне 30 тысяч скудо.
— Зачем же эти деньги?
— Но, Бог мой, разве ты не знаешь? Для того чтобы подкупить тюремных сторожей.
— Ах тюремных сторожей…
— Да, они не хотят уступить из этой суммы ни одного сольдо, что и весьма понятно, кому же охота рисковать собой из-за пустяков.
— Но ты забываешь, дорогой Ламберто, что, кроме тюремных сторожей, в Ватикане есть солдаты и сбиры.
— Все это я объясню с величайшим удовольствием, но с условием.
— Именно?
— Прикажи подать вина, — беспечно сказал Малатеста. — Я не привык вести разговоры с сухим горлом!
— Ты прав, Малатеста, прошу простить мне мою недогадливость. Эй, Григорио! — вскричал Пикколомини.
Явился хозяин.
— Принеси нам четыре бутылки самого лучшего вина, — приказал Малатеста, — да смотри, чтобы оно было отменным, иначе я отрежу тебе твой длинный нос.
— А я сделаю очки на твоем брюхе, — говорил, смеясь, Пикколомини.
Вскоре вино было принесено, бутылки откупорены и стаканы наполнены. Несколько минут друзья только чокались и пили вино.
— Право, это вино совсем не дурно, — говорил Малатеста.
— Да, оно, кажется, старое, — соглашался его собеседник.
— Однако вернемся к главной теме нашей беседы, — сказал Ламберто. — Знаешь, друг мой, я в настоящее время нахожусь в самых лучших отношениях с папской полицией.
— Ты шутишь?
— Ничуть.
— Объясни, каким образом тебе удалось примириться со злейшим врагом?
— А помнишь, когда я стоял во главе банды? Мне иногда удавалось с начальником папской полиции Фабрицио устраивать некоторые делишки. Признаюсь откровенно, я, со своей стороны, предпочитаю слабость покойного папы Григория суровой энергии Сикста.
На эту речь Пикколомини ничего не отвечал. Малатеста продолжал:
— Понимаешь, друг мой, что при помощи полиции мне удавалось устраивать выгодные делишки. Для примера расскажу об одном из них. Если не ошибаюсь, весной, за несколько месяцев до смерти папы Григория, отправлялся из Рима в Варшаву один чертовски богатый епископ. Нам, то есть мне и полиции, было хорошо известно, что поляк вез с собой несколько мешков золота и большое количество драгоценных камней. Ввиду последнего благочестивый иностранец, приезжавший издалека лобызать туфлю папы Григория, просит дать ему надежный конвой для безопасного путешествия. Начальник полиции, конечно, исполнил просьбу епископа и назначил ему в сопровождение восемь вооруженных сбиров. Казалось бы, с таким надежным эскортом можно было вполне безопасно путешествовать, но на деле вышло иначе. Среди пути сбиры отобрали у епископа мешки с золотом и драгоценные камни, и благочестивый иностранец до такой степени перепугался, что и не подумал возвратиться обратно в Рим, а бежал без оглядки до самой Польши. Вы, конечно, понимаете, мой уважаемый друг, что все якобы папские сбиры были мои переодетые бандиты.
— Это превосходно, клянусь честью, превосходно! — вскричал с истинным восторгом Пикколомини, в котором преобладал дух бандита.
— Но имей в виду, — продолжал Малатеста, — полицейский все свалил на мою шею, а сам остался чист.
— Теперь я понимаю, — вскричал Пикколомини, — почему ты так свободно разгуливаешь по Риму; синьор Фабрицио до сих пор занимает важный полицейский пост.
— Отчасти он и теперь иногда мне бывает полезен.
— Значит, вы также рассчитываете и на помощь синьора Фабрицио?
— Немножко.
— Что же думают делать освобожденные впоследствии?
— Быть может, мы приведем в исполнение наш заговор, в котором и ты, милый Альфонсо, принимаешь некоторое участие, или дадим возможность освободившимся пленникам добраться до Франции, где Ледигиер пристроит их среди своих единомышленников. Но прежде всего, конечно, надо подумать об освобождении арестантов.
— Теперь я вижу, милый Ламберто, — говорил Пикколомини, — что наше свидание было необходимо для устранения многих недоразумений. Знаешь, друг мой Малатеста, этот план диаметрально противоположен всем моим намерениям.
— Очень жаль, — отвечал Малатеста, видя, что дело приближается к развязке. — Мы всегда действовали с тобой заодно и, надо правду сказать, с большим успехом. Однако позволь спросить, почему тебе не нравится мой план?
— О, я объясню это в двух словах. Я заключил мир с правительством его святейшества.
— Поздравляю! — сказал Ламберто, усаживаясь спиной к стене, так, чтобы между ним и его другом находился стол. — Конечно, для его святейшества, — продолжал Малатеста, — должно быть очень приятно обратить на путь истины такую персону, как ты, по этому поводу есть что-то в Евангелии, но я теперь не припомню. Могу я знать, на каких условиях состоялся этот мир?
— Мне предлагают полнейшую амнистию и полную свободу ехать, куда вздумается, с теми небольшими сбережениями, которые мне удалось сделать отчасти и при твоей помощи, Ламберто, взамен чего я должен…
— Этот обмен чертовски интересен! Послушаем.
— Я должен оказать какую-нибудь важную услугу святому престолу. Теперь ты меня поймешь, любезный Ламберто: ты хочешь освободить арестованных, все знают, что я твой друг и товарищ, и меня, несомненно, заподозрят в соучастии в этом деле — тогда прощай амнистия и все папские милости. Римский губернатор может мне сделать единственное снисхождение как дворянину: вместо виселицы прикажет отрубить голову. Сказать откровенно, и эта привилегия мне не особенно нравится.
— Очень жаль, — произнес, вставая, Малатеста, — что наши планы совершенно различны, с этих пор мне приходится действовать одному.
— Успокойся, друг мой, пожалуйста, успокойся и садись, — сказал герцог Монтемарчиано, делая знак приготовиться к борьбе укрывшимся неподалеку сбирам. — Мне кажется, ты меня не совсем понял, дорогой друг.
— Напротив, я прекрасно понял. Ты заботишься о себе самом, а я думаю о наших друзьях; я просил помочь в этом святом деле, ты мне отказал. Мне ничего не остается, как удалиться, и прибегнуть к помощи других лиц.
— А ты думаешь, я тебя выпущу отсюда? — вскричал Монтемарчиано, вскакивая с места. — Ты думаешь, что я позволю собрать вашу банду и скомпрометировать меня перед папским правительством?
— Думаю, — отвечал, улыбаясь, Ламберто, — и даже силой едва ли удастся тебе меня удержать.
— Ошибаешься! — Альфонсо Пикколомини побледнел, как полотно. — Ты, верно, забыл, что я обещал святому престолу оказать ему важную услугу?
— Я нисколько этого не забыл, потому что предо мной сидит не герцог Монтемарчиано, мой друг и товарищ, а Иуда-предатель и папский шпион.
— Как, негодяй, ты смеешь меня еще оскорблять! — кричал Пикколомини. — Сюда, сбиры, взять его!
Дверь в соседнюю комнату распахнулась, и четыре сбира с обнаженными кинжалами бросились на Малатесту. Завязалась кровавая борьба не жизнь, а на смерть; длинная острая шпага Ламберто сверкала, как молния. Вскоре трое сбиров упали раненые. К счастью Малатеста, сбиры чересчур понадеялись на свое численное превосходство и не захватили с собой огнестрельного оружия. Вскоре борьба кончилась победой Малатеста. Раненые, которые были в состоянии двигаться, в том числе и Пикколомини, бежали. Малатеста сошел вниз и увидал в самом плачевном состоянии хозяина.
— Ради Бога, синьор Ламберто, — молил Григорио, — не уходите так, не ранив меня.
— Ты с ума сошел, с какой стати я тебя должен ранить? — останавливаясь среди комнаты, сказал Малатеста.
— Однако вы подумайте, что со мной будет, — молил Григорио. — Через полчаса сюда явятся папские сбиры, и меня завтра же повесят — подумают, что я был с вами заодно.
— Ну хорошо, расстегивайся, — сказал, смеясь, Малатеста и, нанеся Григорио легкую рану в боку, велел выпачкать кровью рубашку и упасть на пол; затем он вышел, напевая свою любимую песенку.
Предосторожности, которые принял хозяин остерии, были необходимы. Через четверть часа Пикколомини окружил заведение целым отрядом папских сбиров и все перерыл в доме, разыскивая Малатесту, но тот в эту минуту был уже далеко; в общей комнате стонал раненый Григорио, а наверху, в отдельном кабинете лежали два трупа сбиров. Вот все, что нашел герцог Монтемарчиано в остерии. С проклятиями он удалился, обещая отомстить ненавистному Ламберто Малатесте.
XXXVII Заключенные
Подземные тюрьмы Ватикана во время Сикста V были кошмарны; их уничтожили в XVII веке. Но, по преданию, эти клоаки, без воздуха и света, приводили в трепет самых закоренелых преступников, и этому легко поверить, если взять в соображение, что эти тюрьмы нашли нужным уничтожить даже правители XVII столетия, не отличавшиеся гуманизмом. В этих клоаках томились наши старые знакомые; молодой граф Просседи, Карл Гербольт и кавалер Зильбер, обвиняемые в отравлениях и попытке ниспровергнуть существующий государственный порядок. Молодой Просседи, слывший в Риме за святого, возбудил подозрение инквизиции, шпионы которой проследили его поведение в салонах кокотки Анжелики. Он был арестован и привлечен к следствию в качестве обвиняемого в отравлении престарелого отца. По обыкновению его подвергли пытке, и тут-то произошло странное, ничем не объяснимое явление. Тщедушный и слабый Просседи вытерпел все ужасы пытки с необыкновенной выдержкой, и судьи не могли добиться от него ни одного слова признания; даже палачи были поражены стойкостью обвиняемого, им казалось, что они ломают кости и жгут тело бездыханного трупа, но не живого человека. Так как все общество в то время было склонно к предрассудкам, то и стойкость молодого человека была отнесена к его святости. Судьи были поражены поразительным терпением графа Просседи и не замедлили донести об этом Сиксту. Его святейшество, хотя и не верил в сверхъестественные явления, но ввиду разговоров в обществе о святости молодого графа Просседи, отдал приказание, чтобы его перевели из темной и вонючей клоаки в более приличное помещение, поручив заботам доктора.
Кавалер Зильбер и Карл Гербольт также были подвергнуты пыткам. Первый терпеливо перенес все мучения и ничего не открыл; что же касается второго, он оказался совсем слабым и признался в том, в чем даже не был виноват. Так как эти молодые люди обвинялись в самом тяжелом преступлении, в желании ниспровергнуть папскую власть и отравить Сикста V, то участь их была решена: они должны были умереть на эшафоте. Сначала их содержали по отдельности, но после пытки посадили вместе, в один каземат.
— Карл! — сказал однажды кавалер Зильбер, приподымаясь с трудом со своих нар. — Слышал ты шум в эту ночь?
— Слышал, — отвечал Гербольт, — но что тут удивительного, здесь каждую ночь раздается подобная музыка; этот вечный шум и писк крыс, и завывание арестованных соседей, ко всему этому пора уже привыкнуть. Первое время они тревожили мой сон, а теперь мне все равно!
— Но ты меня не хочешь понять, — продолжал Зильбер, — этот шум, который я слышал ночью, имеет совершенно иной характер, мне показалось, что кто-то подкапывает стену.
— Ничего не может быть проще, — отвечал Гербольт, — по всей вероятности каменщики поправляют какой-нибудь из казематов.
— А мне кажется совершенно иное.
— Что же именно?
— Делают подкоп под наш каземат.
— Полноте, ради Христа, кому нужны заживо похороненные?
— Нет, барон. У нас еще много друзей осталось на свободе: Ламберто Малатеста, Ледигиер, они по всей вероятности позаботятся о нашем освобождении.
— Немножко поздно, им следовало подумать об этом ранее, — горько улыбаясь, отвечал Гербольт. — Теперь, когда пыткой переломаны наши кости и вытянуты жилы, нам уже не нужна свобода.
— Ты несправедлив, Карл, — вскричал Зильбер. — Не забудь, что и их обвиняют также, как нас, и преследуют, словно диких зверей. Первое время им необходимо было подумать о собственном спасении, а вот теперь, когда полиция несколько умерила свое рвение, они по всей вероятности стали заботиться и о нашем освобождении.
— Едва ли, — отвечал Карл, — я думаю, наши друзья теперь уже далеко.
Некоторое время молодые люди молчали. Потом Зильбер снова обратился к барону:
— Гербольт, я давно собирался сказать тебе одну вещь, но не имел храбрости.
— У тебя не хватило храбрости? — грустно переспросил, улыбаясь, Гербольт. — Это должно быть нечто ужасное.
— Ужасное? Нет, но очень грустное. Знаешь, день и ночь меня мучает мысль, что я стал причиной всех твоих страданий; у меня были цели религиозные, политические, а у тебя ровно никаких. Ты пристал к заговору только из дружбы ко мне.
— Напрасно ты так думаешь, напротив, мне приятно было выйти из того ничтожества, в котором я прозябал.
— О мой благородный друг! — вскричал Зильбер.
В это самое время щелкнул наружный замок, железная дверь завизжала на петлях, и в каземат вошел тюремщик Фортунато, держа в руках что-то завязанное в салфетку.
— Вот я вам принес обед, господа, — сказал сторож, раскрывая сверток.
По подземелью быстро распространился приятный запах кушаний.
— Смотрите-ка, нас хотят на славу накормить перед смертью, — воскликнул Зильбер, взглянув на принесенный обед. — Барон, здесь есть и жареный каплун, и овощи, и фрукты. Право, любезность со стороны папских сбиров меня просто трогает.
— Но это еще не все, — добавил, улыбаясь, Фортунато, — вот вам бутылка старого вина.
Последнее обстоятельство окончательно привело в недоумение заключенных.
— Однако скажите, — серьезно спросил сторожа Зильбер, — откуда в самом деле нам все это?
— Вы должны подкрепить свои силы, — вполголоса сказал Фортунато. — Вам предстоит длинное путешествие.
— Как! Мы будем свободны?! — вскричали оба разом.
— Непременно. Вы слышали нынешней ночью подземный стук? — продолжал Фортунато. — Это работают для вашего освобождения, подкапывают под ваш каземат от клоаки, которая идет от Тибра.
— Я так и знал, это храбрый Ламберто хлопочет о нашем освобождении!
— Я не знаю никакого Ламберто, — возразил Фортунато. — Ко мне пришла женщина, величественная, как королева, дала мне денег, много денег и поручила освободить вас.
«Это моя милая мама», — подумал Гербольт со слезами на глазах.
— Вы, значит, бежите с нами вместе? — спросил Зильбер.
— Нет, вы будете свободны, а меня отправят на виселицу.
— Как на виселицу?!
— Да, я должен умереть, — грустно отвечал тюремный сторож. — Но зато мое семейство будет навсегда избавлено от нищеты.
XXXVIII Признание иезуита
С переводом в лучшее помещение тюрьмы, молодому графу Просседи было дозволено иметь своего слугу. Он выбрал самого преданного и самого глупого из всей дворни. Однажды после вечернего обхода сторожа молодой граф лежал на кровати и, зажмурив глаза, что-то соображал, а слуга его сидел в углу комнаты на табурете и время от времени, как говорится, клевал носом.
— Батисто! — окликнул его молодой человек.
— Что изволите приказать, ваше сиятельство, — спросил слуга, быстро вскакивая с табурета.
— Мне нужна твоя помощь, — продолжал граф. — Не откажи мне в ней.
— Приказывайте; я здесь для того, чтобы повиноваться вам.
— Прекрасно, ты должен уступить мне твое платье, переодеться в мой серый костюм, лечь на кровать и дожидаться моего возвращения.
— Значит, господин граф надумал бежать из тюрьмы?
— Совсем нет, я тебе повторяю, что возвращусь, — отвечал молодой человек.
— Как же это так, я не понимаю, — пролепетал слуга.
— Не понимаешь потому, что ты глуп. Какая мне надобность убегать теперь, когда доказана моя невиновность, и меня не сегодня-завтра освободят. Мне просто необходимо повидать одного из заключенных.
— Да, действительно, вам теперь не расчет убегать, — согласился Батисто. — Приказывайте, я повинуюсь.
Вскоре произошло переодевание. Молодой граф Просседи надел платье своего слуги, а последний, облачившись в серый костюм своего синьора, лег на кровать. Выйдя в коридор, Просседи пытался отыскать каземат иезуита, и стал прислушиваться около каждой двери. Вдруг его слух уловил знакомый гнусавый голос, раздававшийся из одного каземата.
«Бог мой, — услышал граф, — тебе известна моя невинность, помилосердуй своего верного слугу! Тебе известно, Господи, что я не совершал преступления; внуши же о моей невинности судьям!»
Граф улыбнулся и прошептал: «Узнаю тебя, лицемер!»
Сказав это, он быстро повернул ключ, отворил каземат и, войдя в него, снова запер дверь. Иезуит лежал на постели с полузакрытыми глазами, и начал читать молитву, услыхав в коридоре шаги. Железный шандал с сальной свечой слабо освещал мрачное помещение. Это была единственная привилегия, которой пользовались арестованные духовные лица, остальные заключенные не имели права освещать своих казематов. Увидя вошедшего, иезуит спросил:
— Что тебе нужно, добрый человек?
Граф не отвечал, повернув ключ, спрятал его в карман и подошел к постели иезуита. Слабые лучи сального огарка освещали лицо молодого человека, и иезуит с ужасом вскричал:
— Боже великий, граф Просседи!
— Да, граф Просседи пришел поблагодарить ваше преподобие, — отвечал молодой человек. — Ваши показания следователям вели меня прямиком на виселицу.
— Простите! Простите! — пролепетал иезуит, склонив голову. — Я перенес нестерпимую пытку и говорил то, чего не следует.
Просседи презрительно пожал плечами.
— А я разве не перенес пытки? Разве не ломали мои кости, не рвали и не жгли моего тела? Однако же, несмотря на все это, от меня не могли добиться ни одного лишнего слова, пойми ты, ни одного?
— О вы гораздо крепче меня, ваше тело так же несокрушимо, как и ваша душа, но я слабый смертный…
— А, на пытке у тебя слабая душа, а для совершения преступления, когда ты шаг за шагом вел меня к отцеубийству, душа у тебя была твердая?
— Я вас вел к отцеубийству!?.. — в ужасе повторил иезуит. — Да можете ли вы говорить что-либо подобное! Вспомните, я всеми мерами старался помешать преступлению, но, к несчастью, ничего не мог сделать, было уже поздно.
— Полно вздор болтать, не ты ли воспитал меня для преступления? Кто внушал мне презрение и даже ненависть к семейству, ко всем почтенным людям, к закону, к религии? Не ты ли мне постоянно говорил, что добро надо делать только тогда, когда знаешь наверное, что это принесет тебе пользу?
— Правда, — прошептал иезуит, — но ваш отец…
— Мой отец не был исключением из всех людей. Он умер благодаря твоей теории воспитания, и ты ни на минуту не задумался воспользоваться плодами его смерти! Теперь, изменник, скажи мне, что ты думаешь делать?
— Все, что вы прикажете, господин граф, — пролепетал трепещущий иезуит.
— А вот что я тебе прикажу, — продолжал граф, придвигая к бывшему своему воспитателю бумагу, перо и чернильницу. — Пиши! Иначе вот видишь? — прибавил молодой человек, вынимая из рукава острый стилет и поднимая его над головой иезуита.
Последний беспрекословно повиновался и нависал под диктовку:
«Тюрьма Ватикана, 15 марта 1588 года. Чувствуя приближение смерти и суда Божия, я желаю очистить мою совесть полным, откровенным признанием. Мой оговор молодого графа Просседи в отравлении его отца несправедлив и был вынужден страшными пытками, которым меня подвергли. Объявляю, что старый граф Просседи умер естественной смертью, и что сын нисколько не причастен в его кончине. Прошу у Господа Бога и праведных судей земных прощения за то, что оклеветал ничем не повинного молодого графа Просседи».
— Подписывай! — приказал граф.
Иезуит повиновался. Лишь только бумага была подписана, Просседи взял ее со стола, бережно сложил и спрятал в карман.
— Ну, мой достойный воспитатель, — сказал, иронически улыбаясь, граф, — вас не беспокоит этот документ?
— Нисколько, — отвечал иезуит. — Конечно, я объявляю мои показания ложными, но не надо забывать, что они были вынуждены пыткой.
— Да, конечно, но что вы скажете о вашем выражении, благочестивый отец: чувствуя приближение смерти и суда Божия?
— Бог мой, да это форма всякого духовного завещания.
— Значит, ваше преподобие решились умереть и вверили мне свое духовное завещание? — продолжал граф Просседи.
Иезуит с ужасом откинулся назад.
— Видишь, друг мой, — сказал граф, снова вынимая стилет, — мы с тобой были друзья, водили компанию и устраивали свои делишки, значит, ты мне близкий человек, но для моей собственной безопасности необходимо, чтобы твой рот закрылся навеки. Эта драгоценная бумажка, подписанная тобой, ни в каком случае не может повести к подозрению в убийстве: все скажут, что ты сам себя убил. Не правда ли, как мило сыграна эта комедия?
— Прости! Ради неба, прости! — лепетал трепещущий иезуит.
— Тебя простить, лживая скотина! — вскричал молодой человек. — Это значило бы мне самому отправиться на виселицу… О нет, зачем же, лучше приготовься умереть.
Едва иезуит, приподнявшись с места, хотел вымолвить слово, как молодой отравитель с необыкновенной ловкостью и быстротой поразил его стилетом в самое сердце. Смерть хотя и последовала моментально, но в предсмертной агонии иезуит успел сильно укусить руку убийцы. Последнему обстоятельству возбужденный до предела Просседи не придал никакого значения. Положив около трупа стилет, как бы выпавший из мертвой руки, он развернул записку покойного и вышел из каземата.
Возвратившись к себе, граф застал Батисто спящим. Верный слуга, растянувшись на кровати, спал крепким сном; Просседи едва смог его растолкать. Опять произошло переодевание, и молодой убийца лег на свою постель, как ни в чем не бывало.
Утром тюремный сторож, обходя казематы, увидел мертвого иезуита и поспешил донести о происшествии в трибунал. В каземат явились судебный следователь, прокурор и двое врачей. Последние констатировали акт самоубийства. Судьи в этом нимало не усомнились ввиду предсмертной записки, оставленной покойным на столе. Вслед за этим была издана булла Сикста V, в которой объявлялась свобода невиновному графу Просседи и ему возвращались все привилегии.
Выход молодого Просседи из ватиканской тюрьмы стал для него совершенным триумфом. Все друзья графа, старые вассалы, религиозные общества, которые поддерживал молодой граф Просседи, устроили ему пышную встречу. Даже те синьоры, которые присутствовали на оргиях Анжелики, присоединились к толпе. Восторженность встречающих поразила своей неожиданностью самого графа Просседи: он не на шутку смутился. Но это последнее обстоятельство послужило ему в пользу.
— Посмотрите! — кричали фанатики. — Это истинно святой юноша! После того как им перенесены все ужасы пытки с христианским смирением и кротостью, его конфузят приветствия народа, смотрите, как он скромно опускает глаза.
Долго на улице слышались крики: «Да здравствует святой граф Просседи!»
XXXIX Уплата по старым счетам
Когда граф Просседи уходил из тюрьмы, в уголовной палате шла юридическая драма. До сих пор сохранилось предание, что папа Сикст V был неимоверно жесток, лишен милосердия, кровожаден, как бывший инквизитор, но это не совсем справедливо. Мы не знаем деятельности Сикста в Венеции как инквизитора; что же касается его управления во времена папства, не подлежит сомнению, что он был суровый поклонник законности и неумолимо преследовал произвол. Читатель, конечно, не забыл эпизод с куртизанкой Диомирой, помещенный в начале этого повествования: Атилло Браччи убил из ревности своего родного отца. В настоящую минуту, несмотря на давность преступления, убийца был вызван дать перед трибуналом отчет в своем преступлении.
Другое дело, которое слушалось в тот же день, заключалось в следующем: некто Сильвио Кастелани, незаконнорожденный сын каноника собора святого Петра, пользовался большим расположением своего отца, называвшего его племянником. Юноша был крайне испорченный; я говорю юноша, потому что обвиняемому едва минуло восемнадцать лет. Каноник очень любил сына и делал для него все, что был в состоянии. Конечно, отец употреблял все свои усилия для того, чтоб исправить сына, но ничего не помогало. Каноник хотя и был еще достаточно молод и здоров, но решил духовным завещанием обеспечить будущее юноши. Это и погубило несчастного отца. Сильвио Кастелани, узнав, что «дядя» в своем завещании сделал его единственным наследником, решился на отцеубийство, и с поразительной жестокостью и хладнокровием привел эту мысль в исполнение.
Скажем несколько слов о помещении и судьях. Уголовный трибунал во времена Сикста находился в подземелье Ватикана в длинной, мрачной комнате со сводами. Судьи, которых с председателем было четыре, и защитник помещались на полукруглой кафедре у стола, покрытого черным сукном; на стене висело распятие Христа Спасителя во весь рост; никогда слово помилования не оглашало эти мрачные своды, вероятно, потому, что святое изображение Того, Кто завещал людям милосердие, было за спинами судей.
Первым судили Атилло Браччи.
Кардинал Палеотто, исполнявший должность председателя, начал допрос обвиняемого.
— Атилло Браччи, — сказал он торжественно, — встаньте и отвечайте мне.
Обвиняемый повиновался.
— Сколько вам лет? — продолжал допрашивать Палеотто.
— Сорок семь.
— Чем вы занимаетесь?
— Я феодал, свободный владелец замка святого Принца.
— Знаете ли вы, по какому случаю сюда призваны?
Обвиняемый не отвечал.
— Вы обвиняетесь в том, что убили вашего отца в ночь с 11 на 12 февраля 1565 года. Признаете ли себя виновным?
Браччи продолжал хранить молчание.
— Значит, вы не хотите сознаться в совершенном вами преступлении? — настаивал Палеотто.
— В чем же я должен сознаваться? — воскликнул обвиняемый, пожимая плечами. — Мой отец меня ударил; я отвечал ему кинжалом. Если старик умер, то тем хуже для него. Впрочем, меня об этом никто не спрашивал в продолжении двадцати пяти лет.
— А вы думали, что правосудия не существует? Ошибаетесь, Браччи; вы скоро разочаруетесь в вашем ложном убеждении.
— Как, вы осмелитесь меня осудить? — закричал на все подземелье феодал.
— А почему же нет? — хладнокровно продолжал кардинал председатель. — Вы рассчитываете, что уже не существуют свидетели вашего преступления, а если они появятся?
— А если появятся и будут показывать, то все их показания будут самой возмутительной ложью! — выкрикнул Браччи.
— Однако несколько часов назад в камере пыток вы говорили совсем другое.
— Мало ли что я мог говорить, когда ломали мне кости и жгли тело. Но теперь, слава Тебе Господи, палачи далеко, я нахожусь перед судьями и могу сказать слово в свое оправдание.
— Прекрасно! Теперь послушаем свидетелей.
Сказав это, Палеотто сделал знак приставу.
Эти слова председательствующего заставили задрожать сурового феодала. «Какие же свидетели могут явиться? — думал он. — Разве та девочка, но она давно умерла!»
В камеру вошла свидетельница, высокая, тщательно закутанная в мантилью. Смело подойдя к обвиняемому, подняла с лица вуаль и спросила:
— Узнаешь ли меня, Атилло Браччи?
Обвиняемый взглянул на свидетельницу, затрясся, как в лихорадке, и прошептал:
— Нет, я тебя не знаю.
— Ты прав, Атилло, — произнесла с иронией свидетельница, — ничего нет общего между крестьянской девочкой и знаменитой римской куртизанкой Диомирой, к ногам которой несут свои богатства князья и знатные синьоры Вечного города. Но я тебя узнала, мы старые знакомые.
Обвиняемый ничего не отвечал и со стоном опустился на скамью.
— Ты не хочешь признавать своих старых друзей, уважаемый синьор? — продолжала Диомира. — Тебе, как видно, изменяет на этот раз память? Ты забыл, как ночью 11 февраля зарезал своего отца, появившись неожиданно в комнате, где я также имела несчастье находиться.
— Кто ты такая? — пролепетал обвиняемый. — Я тебя не знаю.
— Несчастный! — говорила свидетельница. — Лучше покайся в своем преступлении перед смертью.
Последовало тяжелое молчание, которое прервал председательствующий кардинал Палеотто.
— Атилло Браччи, — обратился он к обвиняемому, — что вы скажете в свое оправдание, выслушав показания свидетельницы?
Обвиняемый ничего не отвечал. Он, как видно, был поражен неожиданным появлением Диомиры, которую считал давным-давно умершей. Следует заметить, что при начале судебного разбирательства в камеру из боковой двери тихо вошел какой-то монах, тщательно прикрывающий лицо капюшоном, и сел в углу.
Началось разбирательство другого дела.
— Сильвио Кастелани! — сказал председательствующий. — Подойдите.
Юноша приблизился к кафедре.
— Знаете ли вы в чем обвиняетесь? — спрашивал Палеотто.
— Как не знать! — отвечал, презрительно улыбаясь, молодой человек. — Мне это втолковали, когда ломали кости и жгли мою плоть!
— Да, но вы признались в вашем преступлении, вы показали, что убили вашего благодетеля каноника Фаби в то время, когда он спал.
— Да, я это показал, — отвечал Кастелани.
— Но показания данного в зале пыток недостаточно. Необходимо, чтобы вы здесь, свободный от страха, подтвердили свои показания.
— А если б я вам сказал здесь, что не совершал никакого преступления, что бы из этого вышло? — нагло спросил юноша.
— Мы бы ответили вам, что следствием вполне установлен факт совершенного вами преступления.
— И опять отдали меня в руки палачей? Нет, покорно благодарю!
— Это все, что вы можете сказать? — продолжал Палеотто.
— Все! Пишите, что я убил каноника.
— Своего родного отца, несчастный! — прошептал кардинал Палеотто.
— Моего отца, — кивнул, цинично улыбаясь, юноша, — он, конечно, был очень щедрый господин, оттого-то моя мать ему и отдалась; она имела некоторые странные привычки, моя мать…
— Нечестивый присоединяет к отцеубийству еще оскорбления против родной матери!
— Но мне кажется…
— Молчать! — вскричал громовым голосом монах, сидевший в углу камеры. Обвиняемый не докончил своей фразы.
Председательствующий продолжал:
— Обвиняемые сознались в своих преступлениях, — сказал он судьям, — остается применить к ним наказание, но прежде чем это сделать, послушаем защиту. Господин Кассио, не угодно ли вам высказать ваше мнение?
Юрист Кассио встал. Это был старик лет шестидесяти с честной, открытой физиономией, смелым блеском серых глаз, смотревших прямо в упор.
— Господин кардинал, господа судьи, — начал Кассио, — если вы у меня спросите, достойны ли смерти эти злодеи, которые призваны сюда дать отчет в своих преступлениях, я отвечу вам: да, достойны, но вы, судьи, не имеете права отдавать их в руки палачей.
— Поменьше слов! — раздался угрожающий голос из угла.
— Нельзя стеснять защиту, — отвечал Кассио, — в противном случае я сниму эту тогу, которую с честью носил сорок лет.
— Хорошо сказано! — прошептал монах, сидевший в углу.
— Говорите свободно, синьор Кассио, — сказал кардинал Палеотто, — здесь никто не думает ущемлять ваши права.
— В таком случае, — отвечал защитник, — я буду продолжать. Атилло Браччи — отцеубийца; земля и небо ужасаются его злодейству; демон грызет его совесть, и постоянно будет грызть как на этом, так и на том свете; но мы, земные судьи, прежде всего должны руководствоваться законами, признанными нами самими. Прошло двадцать пять лет с тех пор, как совершено преступление. Римское право также, как и законы, установленные папами, не допускает наказания за давностью времени, а потому Атилло Браччи должен выйти отсюда свободным!
Глаза обвиняемого сверкнули надеждой. Судьи переглянулись; защитник юридически был прав. Из угла, где сидел монах, послышался шепот протеста.
— Что касается Сильвио Кастелани, — продолжал Кассио, — его дело совершенно иное. Прежде всего мы не имеем никакого основания судить его за отцеубийство, у нас нет доказательств, что обвиняемый был сыном каноника; тем не менее его преступление ужасно, закон неумолим к тем, кто осмеливается поднять руку на духовную особу, но тот же закон не допускает осуждения несовершеннолетнего, не забывайте, господа судьи, что Кастелани только восемнадцать лет. Закон не позволяет палачам прикасаться к детям, а потому, — закончил Кассио, — обвиняемый Кастелани должен быть освобожден.
Речь защитника произвела необыкновенное впечатление как на судей, так и на обвиняемых. Палеотто, обращаясь к последним, сказал:
— Прежде чем огласят приговор, не желаете ли прибавить еще что-нибудь в свою защиту?
— Мне ничего не остается прибавить к защите, которая сослалась на истечение срока давности, — отвечал Браччи и снова сел на скамью.
— Я в свою очередь также попрошу господ судей иметь в виду мое несовершеннолетие, — сказал другой подсудимый.
Здесь произошла необыкновенная сцена. Монах, сидевший в углу, сбросил с головы капюшон, и перед судьями и обвиняемыми предстал Сикст V.
— Закон! — вскричал папа. — Вы говорите о законе в то время, когда эти негодяи так нагло нарушили его! На виселицу отцеубийц, на виселицу!
Судьи, опустив головы, молчали. Один только Кассио осмелился возразить:
— Но, святейший отец, — закон должен быть неколебим, неужели справедливый Сикст его нарушит? Это было бы слишком грустно.
— Молчите, Кассио! — сказал папа. — Я хвалю вашу смелость; вы до конца исполнили святую миссию, возложенную на вас. Но, помните, оправдание виновного, хотя бы и на основании закона, еще плачевнее, чем осуждение невинного. Ты, Атилло Браччи, — продолжал папа, обращаясь к феодалу, — три года тому назад, без всякого милосердия, велел прогнать семейство, предки которого жили сто лет на твоей земле, тебя не тронули ни рыдания женщины, ни просьбы ребенка, ни немощность старика…
— Земля — моя собственность, — отвечал феодал, — я имею право прогнать любого из арендаторов.
— С чем тебя и поздравляю, друг мой, — отвечал, иронически улыбаясь, папа, — земля пусть будет твоей собственностью; а мне позволь распорядиться головой отцеубийцы. Жандармы, увести его! — прибавил папа, обращаясь к страже.
— Что же касается тебя, Сильвио Кастелани, — прибавил папа, обращаясь к юноше, — ты, как ядовитая змея, укусил руку, благодетельствовавшую тебя, и за это ты умрешь. Злодеи твоего сорта чересчур опасны; я решил всех их уничтожить, было бы непростительным грехом оставить тебя в живых. Ты молод, можешь убежать с каторги и много ли что еще можешь натворить, а потому ты умрешь! Жандармы, уберите и этого!
— Я не хочу умирать! — вскричал с пеной у рта обвиняемый. — Мне недостает еще три года до совершеннолетия.
— Господа судьи, — обратился папа к Палеотто, — кончайте ваше дело.
— Это совершенно лишнее, святой отец, — с горечью отвечал Палеотто, — если ваше святейшество взяли на себя эту обязанность.
Сикст V понял иронию кардинала Палеотто и ничего не сказал. Вскоре камера уголовного трибунала опустела.
XL Проблеск света сменяется мраком
Стояла темная, безлунная ночь; по Тибру тихо скользила лодка с четырьмя сильными гребцами, лодка держала курс по направлению к тюрьме Ватикана. Гребцы были одеты в мундиры полицейских. Подъехав к берегу, трое из них вылезли, а четвертый остался караулить лодку. Сделав несколько шагов, они встретились с ночным патрулем.
— Кто идет? — раздался голос начальника.
— Англия! — последовал ответ.
— Доброго пути, товарищи! — пожелал начальник патруля. — Гуляйте в свое удовольствие. Берег тих, как монастырь.
— Посмотрим, что ты запоешь завтра утром, — пробормотал один из троих.
Мнимые полицейские были Малатеста и двое евреев, присланных Барбарой. Все трое отправились к тюрьме, где содержались Зильбер и Гербольт; там они встретили тюремщика Фортунато, который вылез из густой травы, точно из-под земли. От этого места до тюрьмы было еще далеко, но сюда выходило отверстие подкопа к каземату заговорщиков. Ламберто стал прислушиваться.
— Кажется, дело принимает серьезный оборот, — прошептал он.
Едва бандит произнес эту фразу, как послышался крик филина.
— Напротив, все идет хорошо, — отвечал наш старый знакомый Рубек. — За работу!
Они отвалили большой кусок дерна, прикрывавшего отверстие, в которое мог на четвереньках пролезть человек.
— Когда это все вы успели сделать? — удивился Ламберто.
— Мы работали давно, — отвечал Рубек. — Мне посчастливилось найти древнюю пещеру, от которой мы и сделали подкоп под каземат арестованных.
С противоположной стороны подземелья слышались глухие удары. Некоторое время все шло, как нельзя лучше, как вдруг совершенно неожиданно вдали послышались шаги.
— Патруль! — сказал Рубек. — Мы пропали.
— Тише, — отвечал Ламберто, — пойдем прямо по дороге, а потом, когда пройдет патруль, опять вернемся сюда.
— А если они пожелают узнать, что мы здесь делали?
— Ну в таком случае будем работать кинжалами… Но тише; вот и полицейские.
Действительно, это был отряд полицейских, совершавших ночной обход в окружности Ватикана.
— Стой! Кто идет? — вскричал начальник патруля.
— Англия! — с уверенностью отвечал Малатеста.
— Ну а дальше? — спросил полицейский.
Этот вопрос озадачил бандита. Он не предвидел, что пароль мог заключаться в двух словах. Ламберто быстрым взглядом оценил силы противника. Их было десять, из коих девять имели ружья, у десятого, командовавшего отрядом, кроме шпаги, за поясом торчали два пистолета. Если завяжется борьба, противники, несомненно, будут стрелять, в Ватикане поднимется тревога, прибежит целый полк солдат, с которым, разумеется, четверым не справиться. Все это Малатеста мигом сообразил. Между тем начальник патруля требовал объявить другое слово пароля.
— Вот тебе пароль! — вскричал бандит, погружая в горло полицейского свой длинный кинжал. Смертельно раненый повалился на землю. Трое товарищей Ламберто сделали то же самое с тремя полицейскими, которые также были убиты или смертельно ранены. С остальными еще представлялась небольшая надежда справиться, но они уже начали готовить ружья к стрельбе. К счастью, в те времена эти приготовления были весьма долгие; между тем из подземелья вышли Гербольт, Зильбер. Все бросились к берегу Тибра, но с ужасом увидели, что их лодка исчезла. Действительно, ее захватили полицейские.
— Пойдем через мост, — сказал Зильбер.
— Это невозможно!.. Мост охраняет чуть не целый полк… Проклятие… Мы попали в мышеловку!
— Ну я предпочитаю смерть в волнах Тибра! — вскричал Фортунато и бросился в реку.
Остальные остановились в нерешительности. Освобожденные арестанты, изувеченные пыткой, не могли оказать им никакой помощи.
— Нам остается только умереть! — вскричал Малатеста, бросаясь с поднятым кинжалом на полицейских.
Завязалась отчаянная схватка не на жизнь, а на смерть, но, увы, силы были слишком неравны. Вскоре Ламберто и его товарищи были перебиты, а Зильбер и Гербольт связаны и доставлены обратно в тюрьму. Час спустя, римский губернатор отправился к папе с рапортом. Сиксту V уже донесли о происшествии.
— Ну что? — встретил папа вопросом губернатора.
— Святейший отец! — доложил губернатор. — Арестанты пойманы и отведены обратно в тюрьму, но это дело стоило жизни многим нашим солдатам.
— А тюремщик?..
— Убежал… Приняты меры к его розыску.
— Прекрасно. Как только поймают тюремщика, прикажите его повесить, а семейства убитых солдат щедро наградите.
— Слушаю, ваше святейшество! — отвечал римский губернатор.
— Да, кстати, — сказал папа, — прикажите поставить виселицу на Восса della verita, и с первыми лучами утренней зари оба негодяя должны быть повешены.
— Осмелюсь заметить вашему святейшеству, — сказал, кланяясь, губернатор, — что заря давно уже занялась.
— Правда, — отвечал папа, подходя к окну, — ну в таком случае завтра. Но помните, что лучи завтрашнего солнца должны осветить трупы повешенных!
— Приказание вашего святейшества будет исполнено, — отвечал губернатор, почтительно кланяясь, и вышел из дворца.
XLI Цена крови
В тот же день ночью Сикст V сидел в своем кабинете, и в его голове роились мысли, относящиеся к внутренней и внешней политике государства. Кругом царила полная тишина, время от времени прерываемая однообразным звуком шагов часового, двигавшегося туда и сюда по коридору. Перебирая в памяти все события, совершавшиеся в Риме, папа был доволен порядком, водворенным им в Вечном городе. Сикст сумел заставить уважать святость законов, бандиты уже не осмеливались грабить беззащитный народ, отчасти они разбежались, а многие были казнены.
«Благодарю Тебя Искупитель, что Ты помог мне защитить бедный, угнетенный народ, — шептал старик, глядя с благоговением на распятие, висевшее в углу. — Но политика внешняя? Как мало сделано для святой католической церкви, — продолжал рассуждать Сикст V, — я мечтал возвратить в лоно церкви английский народ, но, увы, встретил несокрушимое препятствие в лице королевы Елизаветы!
Если бы мне прожить еще десять лет, я бы возвратил престиж святому престолу, но я чувствую, что силы мои иссякают, я уже стою одной ногой в могиле. А как много предстоит еще сделать! Франция осмелилась взять короля без благословения святого престола; по милости упрямства Филиппа Испанского еретик Наварры поднял голову! А английская королева! С этой железной женщиной труднее бороться, чем со всей Европой. Италия также возмущается, в ней нет согласия, многие не хотят понять моих планов: совокупить весь католический мир в христианской лиге, общими силами броситься на турок, задавить их, занять Египет, водворив там католицизм, и соединить Красное море со Средиземным. Католицизм в Египте! Какое приобретение — Африка! Но для всего этого необходимы деньги, а у меня их нет, — прибавил Сикст, грустно склоняя голову на грудь. — Я не могу идти по дороге Цезаря и Александра, потому что у меня нет золота».
— Тебе нужно золото, глава церкви? — раздался голос из дальнего угла комнаты. — Скажи одно слово, и к твоим ногам посыпятся миллионы!
Папа содрогнулся. Как все великие авантюристы, он был суеверен, тем более что его судьба сложилась как-то необычно и странно. В юности ему были предсказаны почести и власть, и это предсказание колдуньи исполнилось. Он, простой пастушок, сделался главой католического мира. Сикст набожно перекрестился и прошептал:
— Если это голос свыше, говори, я буду повиноваться и сделаю все достойное святого Искупителя, если же сатана явился соблазнять меня на что-нибудь греховное, то исчезни, провались в преисподнюю, — бормотал папа, продолжая истово креститься.
— Я не святой дух, посланный с неба, не житель ада, я простая слабая смертная, и пришла к тебе, великий Сикст, предложить свои услуги, — говорила женщина, тихо подойдя к папе и снимая с себя вуаль.
— Женщина, — прошептал Сикст, — у меня в кабинете, каким образом ты сюда вошла без доклада.
Женщина, в которой мы узнаем Барбару, упала на колени и вскричала:
— Простите, святой отец, умоляю вас, простите и выслушайте меня!
Сикст V был поражен величественной фигурой старой еврейки и сказал:
— Встаньте синьора и садитесь. Скажите, что вам нужно?
— Я — мать Карла Гербольта, — отвечала, вставая, Барбара.
— Как, вы — мать отравителя, и осмелились прийти ко мне?
— О святой отец, выслушайте меня, умоляю вас, — вскричала Барбара, — он никогда не был отравителем, он слишком благороден для таких поступков, товарищи вовлекли его в заговор против вашего правительства, но с отравителями он ничего не имеет общего, клянусь вам!
— Тем не менее, — сказал строго папа, — этот молодой человек осмелился войти в заговор против государя, оказавшего ему гостеприимство.
— Да, ваше святейшество, — отвечала Барбара, грустно склонив голову, — мой сын заслуживает казни, против нельзя ничего возразить, но великий Сикст помилует его, видя горячие слезы матери, — прибавила она и зарыдала.
— Но, синьора, вы ошибаетесь, утверждая, что Гербольт не принимал участия в отравлениях; он сам в этом сознался.
— Да, под пыткой!
— Но это единственное средство, которым мы обладаем для того, чтобы открыть истину. Наконец, — прибавил папа, — это дело уже меня не касается. Уголовная палата, которая занимается этим делом, несомненно, будет руководствоваться существующими законами; я тут ни при чем.
— Но, святейший отец, одно ваше слово…
— Я не скажу его, синьора! — вскричал Сикст. — Я не нарушу святости закона.
— А если бы я, взамен жизни Карла Гербольта, предложила вам господство над целым миром, что бы вы сказали, ваше святейшество?
— Я бы сказал, что вы сумасшедшая, синьора.
— Нет, святой отец, я не сумасшедшая, я имею возможность предложить Сиксту средства для приведения в исполнение его великих планов. Вы хотите возобновить крестовый поход, вы хотите занять Египет и при помощи Евангелия просветить дикую Африку; но для всего этого вам недостает денег. Прекрасно! Если сын мой будет спасен, я дам вам деньги.
— Вы идеалистка, синьора, — отвечал папа, — предположим, что вы очень богаты, и, если бы вы ваше богатство отдали мне, то все вместе оно бы составило лишь каплю в море…
— А сколько вам требуется для выполнения вашей цели? — спросила Барбара.
— Много, синьора, очень много!
— Например, двух миллионов скудо было бы довольно?
— Конечно, но кто же может располагать таким богатством?
— Я, — отвечала Барбара, — как только сын мой будет свободен, я тотчас же вручаю вашему святейшеству аккредитивы в два миллиона золотых скудо на банки Рима, Мона и Амстердама.
Сикст не верил своим ушам. Барбара продолжала:
— Скажите только одно слово, и аккредитивы будут в ваших руках, я верю благородству Сикста.
Папа удивлялся все более и более.
— Опомнитесь, добрая госпожа, вы говорите несбыточные вещи, быть может, горе пошатнуло ваш рассудок?
— Напрасно вы так думаете, святой отец, — отвечала Барбара, — скажите слово, и я дам вам это богатство.
Папа начал колебаться. Немного подумав, он спросил:
— Синьора, вы христианка?
— Нет, я еврейка, — отвечала Барбара.
— Это все равно, христиане и евреи имеют одного Бога, Авраама и Исаака. Поклянитесь мне этим Богом, что сын ваш не был отравителем.
— Мой сын был в числе заговорщиков против папы и его правительства, но никогда не принимал никакого участия в отравлениях.
— И вы можете поклясться мне головой вашего сына?
— Клянусь его головой, и собственной моей настоящей и будущей жизнью!
— Хорошо, — отвечал, глубоко вздохнув, папа, — если сын ваш участвовал в заговоре только против меня, я имею право его помиловать. Где ваше золото?
— Вот, ваше святейшество, — отвечала Барбара, доставая с груди аккредитивы и подавая их папе.
Сикст взял векселя и стал внимательно рассматривать подписи первых банкиров той эпохи.
— Просто, как сновидение! — прошептал папа. — Эти евреи просто короли всего мира, потому что в их руках сосредоточено все золото.
Рассмотрев внимательно подписи банкиров, папа обратился снова к еврейке:
— Вы мне дали такое колоссальное богатство, прежде чем я освободил вашего сына, подумали ли вы о риске, которому подвергаетесь? Я могу присвоить это богатство и ничего для вас не сделать.
— Я хорошо подумала, — отвечала Барбара, — никому в мире, кроме великого Сикста, конечно, нельзя в таком договоре верить на слово, но вам, ваше святейшество, я верю безусловно, да и не одна я, а все ваши подданные без исключения.
Этот ответ вызвал довольную улыбку на губах папы. Он взял листок бумаги, написал на нем несколько слов, и, отдавая Барбаре, сказал:
— Заберите ваши деньги, я бы их принял, если бы сомневался в невиновности Гербольта как отравителя, но вы меня уверили, что он не принимал никакого участия в этом гнусном преступлении. Вот вам бумага, освобождающая вашего сына. Будьте счастливы!
— Вы настоящий представитель истинного Бога, — вскричала еврейка, падая на колени перед папой, — возьмите это не для себя, но для государства, для осуществления великих ваших идей! Я богата и без этих денег, позвольте мне, ваше святейшество, вдали от вас пользоваться счастьем от сознания того, что и я хоть чуть-чуть, но способствовала осуществлению планов великого и благородного Сикста!
Со слезами на глазах, поцеловав руку папы, еврейка исчезла. Сикст V не мог опомниться от изумления, все это ему казалось каким-то сном, но лежащие на столе аккредитивы убеждали его в действительности. Папа вздохнул полной грудью, вскинул глаза на распятие и сказал:
— Провидение послало это золото, которое даст мне возможность прославить Твое имя, святой Искупитель; будем же милосердны во имя Твое. Завтра прикажу завершить процесс над отравителями; Роза пойдет в монастырь, ее любовник Тито на галеры, Гербольт получит свободу. Но Зильбер? Он не должен жить — потому что он еретик. Смерть еретика не может быть неприятна никому, разве что Юлии Фарнезе, да и то едва ли…
XLII Римляне развлекаются
На площади Восса della verita против Ватиканского дворца был выстроен эшафот, нечто вроде круглого возвышения с плахой и крестом посередине. Здесь должна была состояться казнь над еретиком, и казнь лютая, не употреблявшаяся долгое время даже при жестоком Сиксте V. Это страшное истязание заключалось в следующем. Приговоренного привязывали к большому деревянному кресту, палач сначала разбивал ему громадной дубиной по очереди руки, потом ноги и затем отрубал голову; члены казненного разбрасывались на все четыре стороны города. В этот день была назначена казнь Зильбера; как нарочно погода выдалась великолепная. Небо светло-голубое, тихий юго-западный ветерок приятно освежал лицо, лучи восходящего солнца начали золотить купол храма святого Петра. В толпе, собравшейся вокруг эшафота, шли разные разговоры по поводу казни одного преступника, а не двух. Говорили, что должны были казнить и барона Гербольта, но по просьбе короля Франции он освобожден. Лучи солнца осветили фигуры четырех палачей, занявших свои места на эшафоте. Старший из них со свирепой физиономией бросал взгляды на праздную толпу, опираясь на огромную дубину, которой он должен размозжить кости осужденного; в ногах палача лежала секира; помощники, засучив свои рукава, также дожидались торжественного момента.
Неподалеку от эшафота стояла Вероника — жена скрывшегося тюремщика Фортунато, с двумя дочерьми; все трое были весьма прилично, если не роскошно, то нарядно одеты.
— Что ни говорите, кумушка Вероника, — обратилась одна женщина средних лет к жене Фортунато, — эти люди родятся в рубашке; делают заговоры, убивают, отравляют, а когда настает час поплатиться за их преступление, вдруг является ходатаем какая-нибудь красивая синьора, и преступник получает свободу.
Вероника, желая быть предметом общего внимания, было собралась рассказать кумушке, как к ним неожиданно явилась неизвестная синьора, но в это самое время она почувствовала угрожающий взгляд одного из стоящих рядом рабочих, прикусила язык и поперхнулась на полуслове.
— Извините, я забыла, — лепетала она, — в другой раз расскажу подробности.
Проговорив все это, она взяла дочерей за руки и поспешно пошла домой. Когда толпа осталась далеко позади, перед женой тюремщика предстал, точно вырос из земли, тот самый рабочий, который так напугал ее своим свирепым взглядом около эшафота.
— Вероника, — спросил ее рабочий, — ты получаешь аккуратно каждый месяц двадцать золотых?
— Да, получаю, — побледнев, отвечала Вероника. — Не понимаю, к чему этот вопрос?
— А как ты думаешь, эти деньги валятся с неба? Тебе их назначила твоя благодетельница за молчание, — продолжал рабочий, — а ты болтаешь о том, чего не следовало бы иметь даже в мыслях.
— Простите, синьор! — пролепетала смутившаяся женщина.
— Хорошо, первую ошибку я тебе прощу, но помни, Вероника, если ты не укоротишь свой язык, тебе будет плохо, — сказав это, рабочий скрылся за углом соседнего дома.
Тем временем на площадь прибывали толпы народа, наконец не осталось ни одного дюйма свободного пространства: площадь, балконы, крыши, даже деревья были заполнены, до такой степени казалось интересным предстоящее зрелище. Наконец раздались возгласы: «Ведут! Ведут!» И, действительно, из-за угла соседней улицы сначала показался отряд солдат, потом телега, на которой сидел связанный преступник, телегу окружали конные жандармы, в арьергарде которых опять шли солдаты. Зильбер, презрительно улыбаясь, глядел на бесчувственную толпу, лицо его выражало полную решимость умереть, но не боязнь смерти.
— Это он, это он, отравитель!
— Хотел убить святого отца, нашего защитника!
— Да здравствует Сикст! Смерть его врагам! — ревела толпа, напирая на позорную колесницу; но солдаты без церемонии пустили в ход приклады, и толпа отхлынула. Сторонники Зильбера видели, с каким остервенением народ хотел разорвать в клочья того, кто посягал на их благодетеля Сикста, и невольно упали духом. Между тем печальный кортеж остановился около эшафота, палачи развязали преступника и повели его к плахе.
— Пора кончать, я голоден, — сказал один из палачей. — Ложись, приятель! — обратился он к приговоренному.
Зильбер повиновался; его прикрутили к кресту, и старший палач взял уже в руки свою страшную дубину. В это время к осужденному подошел капуцин, наклонился к нему и сказал:
— Сейчас ты должен умереть, не желаешь ли примириться с Богом?
— Не с твоей ли помощью, католический поп? — громко спросил Зильбер.
— Да, мы посредники между небом и землей, — отвечал монах.
— Вы посредники, именующие себя министрами Господа Бога, предаете меня самой страшной, мучительной казни и хотите, чтобы я верил вашим словам?
— Брат, — сказал кротко капуцин, — что значат земные страдания в сравнении с вечными муками в аду?
— Убирайся к дьяволу, лицемер! — вскричал Зильбер и, обращаясь к палачу, просил поскорее кончить казнь.
Толпа была поражена, многие осеняли себя крестным знамением, шептали:
— Несчастный хочет умереть, не раскаявшись!
Между тем главный палач обратился к стоявшему около эшафота чиновнику с вопросом:
— Могу я начинать? Бедный молодой человек сгорает от нетерпения.
— Погоди немного, — отвечал чиновник, вперив глаза в одно из окон близ стоящего здания.
В этом окне во время казней всегда появлялась фигура папы Сикста V. Спустя несколько минут, окно отворилось, и чиновник отдал приказание палачу начинать.
— Вы меня извините, если я причиню вам маленькую неприятность? — спросил, цинично усмехаясь, палач, обращаясь к приговоренному.
— Только ради Бога поскорее, кончай разом, — прошептал Зильбер.
Палач сделал шаг назад, поднял свою тяжелую дубину и опустил ее на правую руку приговоренного. Послышался треск раздробленных костей, и по всей платформе потекли ручьи крови; из груди несчастного вырвался раздирающий душу крик. Толпа дрогнула от ужаса и страха, крик мученика разом заглушил в ней дикие инстинкты и пробудил сожаление. Палач таким же способом размозжил левую руку осужденного.
XLIII Неожиданная смерть
Папа Сикст V имел чрезвычайно болезненный и истощенный вид; его физические силы быстро таяли. Энергия, с которой он принялся следить за процессом отравителей, в конце концов подточила его здоровье. Железный характер его ослабел; он с ужасом видел, что дни его сочтены, а между тем предстояло так много сделать.
Войдя в кабинет дворца Восса della Verita, папа опустился перед святым распятием и начал молиться. Он верил, что Господь внушит ему быть справедливым. Его мучила мысль, что барон Гербольт, также виновный, прощен потому, что его мать внесла за него богатейшую мзду. «Значит, — думал Сикст, — Зильбер погибает вследствие неимения капиталов, разве это справедливо?» И Сикст продолжал горячо молиться, по его морщинистым щекам струились слезы, папа шептал: «Вразуми меня, Божественный Искупитель, скажи мне Господи, что человек, осужденный мной на смерть, должен умереть! Кроме преступления, задуманного им, он еще еретик, худая, сорная трава, которую надо вырвать с корнем и сжечь в огне». Папа долго и горячо молился, наконец встал на ноги, вытер холодный пот с лица и вскричал:
— Нет, Гербольт не так виновен, он сам не был еретиком и никого не совращал с пути истинного, а Зильбер вреден, как зараза, и должен умереть!
Сказав это, папа подошел к окну и отворил его. Почти в то же время палач размозжил правую руку осужденного, и воздух огласился страшными криками страдальца. Сикст V невольно отшатнулся от окна и прошептал:
— Боже Великий! Дай мне силу убеждения, что этот несчастный страдалец заслуживает казни!
В это время почти вбежал придворный лакей.
— Как ты смел войти, когда я строго запретил это? — спросил папа.
— Святейший отец, какая-то монахиня настаивает на том, чтобы поговорить с вами, хочет заявить вашему святейшеству что-то, не терпящее отлагательства.
— Хорошо, после! Теперь нельзя! — отвечал папа.
Но дверь уже отворилась, и в комнату вбежала босая монахиня, вся покрытая грязью; она бросилась к ногам папы и вскричала задыхающимся голосом:
— Помилосердствуй Сикст, помилосердствуй!
Лакей, видя, что сцена принимает драматический характер, поспешно вышел. Сикст посмотрел на монахиню и злобно вскричал:
— Как! Вы, синьора, руководительница этого страшного заговора, осмеливаетесь просить меня помиловать ваших сообщников! Вы сами должны были кончить жизнь на эшафоте вместе с ними!
— О Сикст! — молила монахиня, ломая руки. — Накажите меня, но простите Зильбера! Я убежала из моей ссылки, два дня ничего не пила, не ела; одна мысль поддерживала меня: молить ваше святейшество простить Зильбера и предать меня вместо него самой страшной смерти.
— Но почему же, синьора, вы принимаете такое близкое участие в этом молодом человеке? — спросил, злобно улыбаясь, Сикст. — Нельзя ли заменить его кем-либо другим?
— Подлец! — Юлия Фарнезе металась, точно раненая львица. — Он мне хочет заменить Зильбера! Но пойми, Феличе Перетти, Зильбер наш сын!
Сикст вскричал не своим голосом:
— Ты врешь, несчастная! Этого быть не может!
— Нет, не вру! Зильбер наш сын, я его воспитывала во Фландрии… Он приехал в Рим по моему приказанию… и попал в этот ужасный заговор… Прости же его, Сикст, прости! Можешь ли ты приговорить к смерти своего родного сына!
Папа ничего не отвечал. Бледный, с потухающими глазами, он трясся, как в лихорадке.
— Боже великий! — кричала несчастная мать. — Что же ты молчишь; поспеши отдать приказание о помиловании своего сына, иначе будет поздно!
В это время из отворенного окна донеслись слова:
— По повелению нашего святого отца Сикста V, решением святого трибунала совершена казнь кавалера Альберто Зильбера, обвиненного в отравлении.
— Аминь! — отвечали тысячи голосов.
Юлия Фарнезе также услышала эту страшную весть. Обезумев от горя, она было бросилась на папу, но Сикст V, также слышавший о совершившейся казни, вдруг побледнел и упал. Великий Сикст испустил дух. Спустя несколько минут констатировали его смерть и официально объявили о ней народу. Так завершил земной путь папа Сикст V, защитник всех угнетенных, один из самых гениальных первосвященников после Григория VII.
Эпилог Suum cuique[121]
He стало великого Сикста, этого колосса, который железной рукой восстановил законный порядок в Италии. Святая католическая церковь под управлением слабых и развратных пап была близка к падению; Сикст V могучей рукой поддержал церковь и государство; он стремился возвратить папству тот престиж, которым оно пользовалось несколько столетий тому назад. И если бы Провидению было угодно призвать к власти Феличе Перетти ранее, когда он не был так стар, не подлежит ни малейшему сомнению, что его цель была бы достигнута. Самой пламенной мечтой Сикста V было: прогнать турок из Европы, занять все берега Дуная христианами и образовать конфедерацию из европейских государств под главенством римского первосвященника. В этом роде он уже начал действовать, но неожиданная смерть его остановила заведенную машину в самом начале. Со смертью Сикста процесс отравителей был окончательно прекращен. Обвиняемые за несколько сольдо, данных тюремщику, получали свободу.
Знаменитый преступник Тито, которого ждали галеры, без особых хлопот вышел из тюрьмы, его любовница Роза покинула место ссылки, молодые люди совершенно свободно отправились в Голландию, где поженились и обосновались как мирные граждане. Впоследствии Тито стал бургомистром и пользовался большим почетом.
Куртизанка Диомира немногим пережила Сикста V. Умирая, она завещала все свое имущество бедным.
Альфонсо Пикколомини, герцог Монтемарчиано, друг и товарищ покойного Малатесты, некоторое время мирно пользовался дарованной ему амнистией, не вскоре натура взяла свое. Пикколомини опять начал разбойничать. До тех пор пока он производил набеги в папских владениях, ему сходили с рук многие злодейства, но лишь только разбойник перешел тосканскую границу, дела для него приняли неожиданный и самый неблагоприятный оборот. На флорентийском престоле в это время сидел великий герцог Фердинанд, бывший кардинал Медичи. Он замечателен в истории как покровитель наук и искусства и как мудрый правитель. В его царствование пограничная стража была в особенности бдительна. Лишь только Альфонсо Пикколомини со своей бандой перешел границы Тосканы, как тотчас же был окружен сильным отрядом солдат, разбит наголову и взят в плен. Фердинанд без церемоний отдал бандита в руки палача, и Альфонсо Пикколомини был казнен во Флоренции.
Карл Гербольт при помощи капиталов матери достиг высоких почестей в Париже, он сделался любимцем короля Генриха IV и другом генерала Ледигиера, получил титул маркиза. Таким образом, фамилия маркизов Гербольтов получила во Франции законную санкцию, которой беспрепятственно пользовалась до революции 1793 года, когда последний из маркизов Гербольтов, по приговору революционного трибунала, сложил голову на гильотине.
Граф Просседи вполне наслаждался плодами своих деяний. Он был несметно богат, молод и пользовался всеобщим уважением как святой. Лишь одно обстоятельство иногда беспокоило молодого графа. Время от времени он чувствовал жгучую боль в руке, укушенной зарезанным им иезуитом. Сначала молодой человек не придавал значения этому обстоятельству, но боль усиливалась и наконец сделалась нестерпимой. Граф Просседи принужден был обратиться за помощью к врачу. Тот тщательно осмотрел его, покачал головой и сказал:
— Есть одно средство, граф, в настоящее время с пользой практикуемое во Франции знаменитым хирургом Амбуазом Паре, не я не смею предложить вам его — оно ужасно.
— Пожалуйста, не стесняйтесь, доктор, — отвечал Просседи, — говорите смело.
— По всей вероятности, — сказал доктор, рассматривая рану, — вас укусила бешеная собака; кем она убита: вами или посторонними людьми?
— Я ее убил собственными своими руками.
Затем была произведена мучительная операция, во время которой не дрогнул ни один мускул на лице Просседи. Рана и ее окружные покровы были сожжены раскаленным железом. Сначала все шло, как нельзя лучше, рана начала заживать, лихорадка у Просседи прекратилась, восстановился сон и аппетит, молодой больной начал самодовольно улыбаться и уже намеревался было устроить ночную оргию, как вдруг в одно недоброе утро он опять почувствовал жгучую боль в руке. Призванный доктор, осмотрев рану, побледнел и хранил молчание.
— Ну, доктор, что же вы скажете? — спрашивал больной.
Доктор ничего не отвечал. Просседи повторил вопрос.
— Я тут ничего не могу сделать, — тихо проговорил доктор, — господину графу остается только прибегнуть к помощи…
— Кого?!!
— Господа Бога! Необходимо позвать священника.
— Как священника! — закричал на весь дом Просседи, начинавший уже чувствовать приступы водобоязни. — На что он мне нужен, ваш священник? Я вышел из ада, туда и возвращусь!
С этими словами бешеный бросился в двери и выбежал на улицу.
— Задержите его! Задержите! — кричал медик. — Зовите скорее священника!
Но никто из слуг не решался остановить Просседи. Каждый боялся быть укушенным бешеным. Между тем несчастный больной, с пеной у рта, бежал по направлению к Тибру.
— Да… Да… Арестуйте меня, свяжите, бросьте в тюрьму, — вопил не своим голосом Просседи, — я отравил моего отца… Я убил иезуита, он меня укусил… О проклятие! Я владею десятками миллионов, и должен умереть от бешенства!
Мало-помалу толпа прибывала. Просседи продолжал кричать на всю улицу:
— Вы меня считали за святого, идиоты! А я был дьяволом из дьяволов, и теперь вижу, как сатана мне улыбается, а Вельзевул простирает объятия.
В это время один из сбиров незаметно подошел к больному сзади, схватил за руки, опрокинул на землю и закричал:
— Веревку! Веревку! Скорее вяжите его!
Но было уже поздно. Из груди несчастного вырвался какой-то нечеловеческий вопль, тело конвульсивно дернулось, и граф Просседи испустил дух.
Примечания
1
Франциск I (1494–1547), французский король с 1515 года — из династии Валуа: проводил политику превращения Франции в абсолютную монархию. В Итальянских войнах 1497–1559 годов одержал победу при Мариньяно 13–14 сентября 1515 года и захватил Ломбардию. В битве при Павии — 24 февраля 1525 года — разбит войсками Карла V и взят в плен. Возвратил Италии все завоеванные территории. Вернувшись из плена в 1527 году, возобновил военные действия.
(обратно)2
Карл V (1500–1558), император «Священной Римской империи» в 1519–1556 годах и испанский король (Карлос I) в 1516–1556 годах. Воевал с Францией и с Османской империей. Потерпел поражение в борьбе с немецкими протестантскими князьями и после заключения с ними Аугсбургского религиозного мира 1555 года отрекся от престола.
(обратно)3
Сулейман I Кануни (в европейской литературе Сулейман Великолепный) (1495–1566), турецкий султан в 1520–1566 годы. При нем Османская империя достигла высшего политического могущества. Завоевал часть Венгерского королевства, Закавказья, Месопотамию, Аравию, территории Триполи и Алжира.
(обратно)4
Лев X (1475–1521), римский папа с 1513 года. При нем процветала спекуляция индульгенциями и непотизм (раздача доходных должностей, земель, церковных званий родственникам римских пап).
(обратно)5
Лютер Мартин (1483–1546), деятель Реформации в Германии, начало которой положило его выступление в Вюртенберге (Виттенберге) с 95 тезисами против индульгенций. Идеолог консервативной части бюргерства. Перевел Библию на немецкий язык, утвердив нормы общенемецкого литературного языка.
(обратно)6
Макиавелли Никколо (1469–1527), итальянский политический мыслитель, писатель, драматург. Ради упрочения государственной власти считал допустимыми любые средства. Отсюда — термин «макиавеллизм» для определения политики, пренебрегающей нормами морали.
(обратно)7
Александр VI (1431–1503), римский папа с 1492 года. Из рода Борджиа; политических противников устранял с помощью яда и кинжала.
(обратно)8
Юлий II, Джулиано делла Ровере (1441–1513), римский папа с 1503 года. Взял себе имя Юлий, поскольку стремился подражать великому Цезарю и в политической, и в военной деятельности.
(обратно)9
Карл IX (1550–1574), король Франции с 1560 года. Под влиянием своей матери Екатерины Медичи санкционировал Варфоломеевскую ночь 24 августа 1572 года — массовую резню гугенотов.
(обратно)10
Генрих VIII (1491–1547), английский король — с 1509 года — из династии Тюдоров; провел Реформацию, в 1534 году провозглашен главой англиканской церкви.
(обратно)11
Визиготы — вестготы, германское племя, западная ветвь готов. Вторгшись в Италию в 410 году, разграбили Рим; в 418 году основали раннефеодальное Тулузское государство (на юге современной Франции). В V веке захватили большую часть Пиренейского полуострова, здесь их государство в начале VIII века было завоевано арабами.
(обратно)12
Храмовые рыцари — тамплиеры (от фр. temple — храм), члены ордена, основанного в Иерусалиме около 1118 или 1119 года. Занимались торговлей и ростовщичеством (в XIII веке крупнейшие в Западной Европе банкиры). В конце XIII века обосновались в основном во Франции. Под давлением французского короля Филиппа IV против тамплиеров был начат инквизиционный процесс, а в 1312 году папа Климент V упразднил орден.
(обратно)13
Филипп IV Красивый (1268–1314), французский король с 1285 года. Поставил папство в зависимость от французских королей, перенеся их резиденцию в Авиньон, где она находилась с 1309 по 1377 годы.
(обратно)14
Климент V (?—1314), римский папа с 1305 года.
(обратно)15
Жак де Молэ (1243?—1314), великий магистр ордена тамплиеров. По приговору французского суда (процесс над орденом тамплиеров длился 7 лет) заживо сожжен 18 марта 1314 года.
(обратно)16
Филипп IV скончался от кровоизлияния в мозг, которое действительно произошло на охоте 4 ноября 1314 года.
(обратно)17
Лойола Игнатий (1491 (?)—1556), основатель и первый генерал ордена иезуитов. Выработал организационные и моральные принципы ордена.
(обратно)18
То есть авторитет церкви и монархии.
(обратно)19
Эти слова заключают в себе принцип иезуитов: «Perinde ае cadaver».
(обратно)20
Преторианцы — в Древнем Риме первоначально — личная охрана полководца, позднее — императорская гвардия.
(обратно)21
Генрих II (1519–1559), король Франции с 1547 года. В 1559 году был убит на Турнире графом Монтгомери.
(обратно)22
Бенвенуто Челлини (1500–1571), итальянский скульптор, ювелир, писатель.
(обратно)23
Диана де Пуатье (1499–1566), любовница Франциска I, затем Генриха II, от которого у нее была дочь Диана Французская. Современники утверждали, что Диана де Пуатье поражала всех своей неувядающей красотой до самой смерти.
(обратно)24
Тициан (Тициано Вечеллио) (1489–1576), итальянский живописец, наравне с великолепными полотнами создал несколько портретов современников, изобразив их с беспощадной правдивостью.
(обратно)25
Коннетабль (фр. connetable — первоначально «великий конюший»). Во Франции до XVII века — главнокомандующий армией.
(обратно)26
Орден иезуитов («Общество Иисуса») учрежден Игнатием Лойолой в Париже в 1534 году. Орден сделался главным орудием Контрреформации.
(обратно)27
Донатисты (от имени епископа Доната) — участники религиозного движения в римской Северной Африке в IV–V веках, направленного против официальной христианской церкви и римского господства.
(обратно)28
Ариане (от имени священника Ария) — участники течения в христианстве IV–VI веков, не принимавшие один из основных догматов — о единосущности Бога-отца и Бога-сына По учению Ария, Христос как творение Бога-отца — существо, ниже его стоящее.
(обратно)29
Альбигойцы, участники еретического движения в Южной Франции в XII–XIII веках. Выступали против догматов церкви, церковного землевладения и десятины.
(обратно)30
Анн де Монморанси (1493–1567), коннетабль, маршал и пэр Франции.
(обратно)31
Род Монморанси получил баронство в XI веке, то есть ко времени описываемых событий насчитывал тысячу лет.
(обратно)32
Карл VII (1403–1461), французский король с 1422 года.
(обратно)33
Людовик XI (1423–1483), французский король с 1461 года.
(обратно)34
Приматиччио Франческо (1490–1570), итальянский живописец и лепщик-декоратор.
(обратно)35
Прево (фр. prevot) — здесь лицо, исполняющее судейские обязанности в феодальном владении. Великий прево — главный судья французского королевства.
(обратно)36
Кальвин Жан (1509–1564), деятель Реформации, основатель кальвинизма. В 1541 году превратил г. Женеву в оплот Реформации. Из Женевы кальвинизм проник во Францию (гугеноты), Англию, Шотландию и Нидерланды (пуритане).
(обратно)37
Амбуаз Паре (1509–1590), знаменитый врач, хирург. Один из основоположников современных принципов хирургического лечения.
(обратно)38
Пий IV — римский папа с 1559 по 1666 год
(обратно)39
Донателло (наст. имя Донато ди Никколо ди Бетто Барди) (около 1386–1466), великий итальянский скульптор Раннего Возрождения.
(обратно)40
Перуджино Пьетро (между 1445 и 1452–1523), итальянский живописец-пейзажист
(обратно)41
Рафаэль Санти (1483–1520), итальянский живописец и архитектор, автор «Сикстинской мадонны», в 1509–1517 годы расписал комнаты Ватикана, проектировал собор святого Петра.
(обратно)42
Аполлоний — греческий скульптор, жил приблизительно в первой половине I века до н. э.
(обратно)43
Филипп II (1527–1598), испанский король с 1556 года; укреплял испанский абсолютизм, усилил гнет в захваченных Нидерландах, вел войны с Англией и Францией. В 1581 году присоединил к Испании Португалию.
(обратно)44
Цехин (ит. zecchino) — старинная золотая венецианская монета.
(обратно)45
Первый придворный папского двора. Заведывал папской казной и временно правил папским престолом до избрания нового папы.
(обратно)46
Янсенизм — религиозно-философское течение в католицизме, начало которому положил в середине XVII века голландский богослов Янсений. Основное положение — отрицание свободной воли человека, а также то, что Христос умер не за всех людей, а за избранных Янсенисты боролись преимущественно с иезуитами, резко выступая против них В XVIII веке утратил свое значение Осужден папством Ныне сохранился лишь в Голландии под названием утрехтской церкви.
(обратно)47
Филигранный — выполненный в виде филиграни из крученых металлических нитей, сплетенных в сложный кружевной узор.
(обратно)48
Бенефиция (от лат. beneficium — благодеяние) — церковная доходная должность в католической церкви, в более широком смысле — какая-либо льгота (например, должнику), пожалование монархов или крупных феодалов своим вассалам и т. д.
(обратно)49
Лев XIII (1810–1903), римский папа с 1878 года.
(обратно)50
Мессалина — синоним распутной женщины. По имени третьей жены римского императора Клавдия Мессалины (25–48 г н. э.), снискавшей репутацию распутной, властной, жестокой и коварной женщины. Казнена за организацию заговора с целью свержения Клавдия.
(обратно)51
Ганимед — синоним прекрасного мужчины По имени Ганимеда, сына царя Троса, похищенного Зевсом за красоту и вознесенного на Олимп, где он стал виночерпием.
(обратно)52
Браво — наемный убийца в Италии.
(обратно)53
Сарданапал — последний ассирийский царь. Имя его стало нарицательным, символизируя роскошь и изнеженность.
(обратно)54
Лукулл Луций Лициний (ок. 117—56 г. до н. э.), римский полководец. Считался одним из самых богатых людей своего времени (библиотека греческих книг, виллы с саунами, коллекция произведений искусства). После отставки с поста главнокомандующего в 67-м году жил в Риме и устраивал пышные пиры (отсюда выражение «лукуллов пир»).
(обратно)55
Синедрион — древнееврейское высшее государственное учреждение и судилище в Иерусалиме.
(обратно)56
«Во славу Божию» («К вящей славе Господней») — девиз иезуитов.
(обратно)57
Вероятно, имеется в виду Вильгельм I Оранский (1533–1584), принц, деятель Нидерландской буржуазной революции; убит испанским агентом.
(обратно)58
Тиберий (42 г. до н. э. — 37 г. н. э.), римский император с 14 года н. э. Отличался крайней подозрительностью.
(обратно)59
Эшевен — в феодальных городах должностное лицо с административными и судейскими функциями; эшевены избирались горожанами или назначались синьором.
(обратно)60
Провинциал — в некоторых религиозных орденах средневековой Европы — духовное лицо, заведовавшее монастырскими обитателями целой провинции.
(обратно)61
Аутодафе (порт. auto-de-fe — акт веры) — публичное сожжение еретиков на костре по приговору инквизиции.
(обратно)62
Григорий XIII, римский папа с 1572 по 1585 год.
(обратно)63
Климент XIV, римский папа с 1769 по 1774 год.
(обратно)64
Инсуррекция (латин. insurrecto — восстание) — вооруженное восстание против государственной власти, считаемой восставшими незаконной.
(обратно)65
«Пусть будет так, как есть, или пусть совсем не будет» (лат.). Это изречение приписывают генералу ордена иезуитов Лоренцо Риччи. В действительности это выражение принадлежит папе Клименту XIII, и сказано им в 1761 году французскому посланнику на требование об изменении устава ордена иезуитов.
(обратно)66
Синдик — в данном случае представитель интересов индейской общины.
(обратно)67
Ферула (лат. ferula — хлыст, розга) — линейка, которой в старину били по ладоням нерадивых или провинившихся школьников
(обратно)68
Фуше Жозеф (1759–1820), министр полиции Франции. Создал разветвленную систему сыска, разведки и шпионажа. Беспринципный карьерист, служил то Республике, то Наполеону, то Бурбонам, предавая всех поочередно.
(обратно)69
Имеется в виду изначальное понятие этого слова, происходящего от латинского militia — войско. С XV по XIX век милиция — городские и земские ополчения во время войны, в данном контексте — защитники.
(обратно)70
Павел III, Александр Фарнезе (1468–1549), римский папа с 1534 года.
(обратно)71
Климент VII, римский папа с 1523 по 1534 год.
(обратно)72
Ариосто Лудовико (1474–1533), великий итальянский поэт, автор героической рыцарской поэмы «Неистовый Роланд» (1516). Проникнутое тонкой иронией, это произведение воплощает гуманистические идеи эпохи Возрождения.
(обратно)73
Незаконнорожденные дети пап назывались племянниками. Эта язва святого престола известна в истории под названием nipotismo (nipote — племянник).
(обратно)74
Полуденный дух (демон сна).
(обратно)75
Доминик, испанский монах-фанатик, в 1215 году основал нищенствующий орден доминиканцев. В 1232 году папство передало в ведение доминиканцев инквизицию.
(обратно)76
Франциск Ассизский (1182–1226), итальянский проповедник, автор религиозных произведений. В 1207–1209 годах основал нищенствующий орден францисканцев.
(обратно)77
Альбигойцы — участники еретического движения в Южной Франции, преимущественно ремесленники, частично — крестьяне. Осуждены Вселенским собором в 1215 году. Разгромлены в Альбигойских войнах 1209–1229 годов французскими рыцарями.
(обратно)78
Бенедиктинцы — члены католического монашеского ордена, основанного около 530 года Бенедиктом Нурсийским в Италии. Были особенно влиятельны в X–XI веках Являются опорой и современного Ватикана.
(обратно)79
Пий V, римский папа с 1566 по 1572 год.
(обратно)80
Римская (папская) курия — совокупность центральных учреждений, осуществляющих управление католической церковью.
(обратно)81
Лукреция Борджиа (1480–1519), дочь папы Александра VI и сестра Чезаре Борджиа, была послушным орудием в их политической игре Одна из красивейших женщин своего времени В третьем замужестве — герцогиня Феррары, привлекала ко двору поэтов, живописцев, музыкантов
(обратно)82
Сикст IV, Франческо делла Ровера (1414–1484), римский папа с 1471 года.
(обратно)83
Платина Бартоломео де Сакки (1421–1481), итальянский гуманист, при Сиксте IV заведовал ватиканской библиотекой. Автор биографий римских пап, философских трактатов, истории города Мантуи.
(обратно)84
Иннокентий XI, римский папа с 1676 по 1689 год.
(обратно)85
Рудольф II (1552–1612), император «Священной Римской империи» в 1576–1612 годах, поддерживал католическую реакцию.
(обратно)86
Торквемада Томас (1420–1498), глава испанской инквизиции (великий инквизитор). По его инициативе в 1492 году из Испании изгнаны 170 тысяч еврейских семейств — около миллиона человек.
(обратно)87
Сакристия — ризница в католической и лютеранской церкви (помещение для хранения риз и церковной утвари).
(обратно)88
Кондотьер (итал. condottiere — наемник) — предводитель наемного военного отряда в XIV–XVI веках в Италии, находившегося на службе у какого-либо государя или римского папы.
(обратно)89
Генрих III (1551–1589), французский король с 1574 года, последний король из династии Валуа.
(обратно)90
Конклав (лат. conclave — запретная комната), совет кардиналов, собирающийся для избрания папы, а также название самого зала, где происходит избрание.
(обратно)91
Сбир (фр. sbire, ит. sbirro), низший служитель инквизиции; позже — полицейский агент в папской области.
(обратно)92
Храм-крепость, сооруженная на Капитолийском холме в Риме.
(обратно)93
Фонтана Доминико (1543–1607), знаменитый итальянский архитектор, представитель раннего барокко.
(обратно)94
Консистория — собрание кардиналов в присутствии папы.
(обратно)95
Латинское изречение: Да совершится правосудие, хотя бы мир рухнул.
(обратно)96
Алкивиад (450–404 годы до н. э.), великий афинский полководец и государственный деятель.
(обратно)97
Катехизис (греч. Katechesis — наставление, поучение) — краткое изложение христианского вероучения в форме вопросов и ответов.
(обратно)98
«Власть папы».
(обратно)99
Остерия (ит. osteria) — трактир, кабачок.
(обратно)100
Капуцин (ит. cappuccino — капюшон), член католического монашеского ордена, основанного в 1525 году, как ответвление ордена францисканцев, и получившего самостоятельность с 1619 года.
(обратно)101
Сольдо (soldo) — мелкая итальянская монета.
(обратно)102
Брунеллески Филиппо (1377–1446), итальянский архитектор, скульптор, ученый; его произведения отличаются гармоничностью, ясностью и строгостью пропорций.
(обратно)103
Come Cristo t’adoro, come legno ti spacco, — слова, записанные в истории царствования папы Сикста V.
(обратно)104
Ипокрит (греч. hypokntes — лицемер), человек, притворяющийся добродетельным или набожным, ханжа.
(обратно)105
Скампафорне — означает «сбежавший с виселицы» (Прим. перев.).
(обратно)106
Фарнезе Александр (1545–1592), испанский полководец, наместник испанского короля в Нидерландах, где вел борьбу с Нидерландской буржуазной революцией.
(обратно)107
Кагал (древнееврейск.) — еврейская община и система ее управления в странах Европы, существовала с XIII по XIX век.
(обратно)108
Флорин — флорентийская золотая монета XIII–XVI веков, по образцу которой многие европейские страны стали чеканить монеты из золота, а позже из серебра.
(обратно)109
Bellatre — фат; самодовольный щеголь.
(обратно)110
Клирошанка — женщина поющая в церковном хоре во время богослужения. Хоры обычно располагаются на клиросе.
(обратно)111
Нотабли (фр. notable) — во Франции в XIV–XVIII веках представители высшего духовенства, придворного дворянства и городских верхов — члены созываемого королем собрания — собрания нотаблей.
(обратно)112
Генрих IV (1553–1610). Считался французским королем с 1589 года; фактически же был признан Парижем в 1594 году только после того, как официально принял католичество.
(обратно)113
Факторум (лат. fac torum — делай все), доверенное лицо, беспрекословно исполняющее поручения доверителя.
(обратно)114
Паллиативный (лат. palliare — прикрывать) — имеющий характер полумеры, приносящий лишь временное облегчение.
(обратно)115
Имеется в виду Игнатий Лойола, в молодости служивший в армии императора Карла V.
(обратно)116
Гонфалоньер — начальник вооруженных сил во многих средневековых итальянских республиках, а также высший полицейский чин в папской области.
(обратно)117
Романья — историческая область на северо-западе Италии; в XVI–XVIII веках в основном входила в Папскую область. В настоящее время — часть административной области Эмилия-Романья.
(обратно)118
Установка обелиска на площади святого Петра осуществлена Фонтана в 1586 году.
(обратно)119
Джакомо делла Порта (1540–1602) — итальянский архитектор, представитель раннего барокко.
(обратно)120
Имеется в виду Катон Младший (95–46 годы до н. э.) — республиканец, противник Цезаря, отличался честностью и прямотой.
(обратно)121
Каждому свое.
(обратно)
Комментарии к книге «Иезуит. Сикст V», Эрнест Медзаботт
Всего 0 комментариев