«Морские нищие»

389

Описание

К середине XVI века Нидерланды превратились из захудалой испанской колонии в развитое промышленное государство, имевшее тесные связи с Британским королевством. Молодая и предприимчивая голландская буржуазия не хотела больше терпеть испанское владычество и подняла восстание. Для его подавления Испания послала непобедимого герцога Альбу. Но торжество испанцев было недолгим. 1 апреля 1572 года флот «морских нищих» (гёзов), как называли себя восставшие, штурмом взял город Брил, и началось изгнание захватчиков по всей стране… Автор книги, Людмила Андреевна Ямщикова, еще в начале своей литературной деятельности выбрала псевдонимом имя любимого героя молодежи — Арт. Феличе из книги «Овод» Войнич.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Морские нищие (fb2) - Морские нищие 1548K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Людмила Андреевна Ямщикова (Арт Феличе)

Арт. Феличе МОРСКИЕ НИЩИЕ Роман

ПРЕДИСЛОВИЕ

В центре города на небольшом искусственном холме стоит древняя башня с поросшими мхом зубцами. Могучие дубы разрослись внутри нее и скрывают остатки каменной лестницы. Отсюда открывается вид на удивительный город. Бесчисленные каналы, затененные липами, ивами и тополями, прорезают его во всех направлениях. Через каналы переброшены каменные мостики. Строгие ряды домов с узкими окнами тянутся до самой крепостной стены. А за стеной простор пастбищ кое-где нарушается рощами и деревнями с фруктовыми садами да на горизонте шпили башен соседних городков вычерчены в светло-сером небе.

Обширная низменность окружает город. Только вдали с одной стороны тянутся высокие насыпи плотин. За ними скрывается море.

Город привык к кипучей деятельности. Рано утром по звуку колокола начинается работа в многочисленных мастерских. Монотонно жужжат станки ткачей; проворно двигаются над чанами пропитавшиеся краской руки красильщиков; поднимаются по горбатым каменным мостикам носильщики с огромными тюками привезенной из-за моря шерсти или плотными рулонами изготовленных здесь тонких сукон. Сукнам предстоит далекий путь в чужие страны.

А какое оживление всегда на Площади Ткачей! Бойкие молодые подмастерья, крикливо расхваливающие свою силу и ловкость, робкие мальчики-ученики, которых ждет тяжелая работа в мастерских, пожилые, опытные мастера, мрачные и молчаливые, смущенные тем, что им приходится искать работу, загорелые и запыленные крестьяне, прошедшие долгий путь по проселочным дорогам, чтобы в городе заработать себе кусок хлеба, — все эти люди собираются обычно на Площади Ткачей, чтобы наняться на работу к богатым мастерам и купцам.

По многолюдности с Площадью Ткачей может поспорить только пристань, где нагружают и разгружают речные торговые суда. Там среди груд ящиков, бочек и тюков снуют матросы, грузчики, корабельные плотники, агенты купцов. Ярким пятном выделяется в толпе нарядный костюм богатого купца; он явился лично проследить за погрузкой своего товара. На треугольной площади у церкви толпятся нищие, уныло бормочут молитвы и тянутся за подаянием. Мимо них шествуют благочестивые горожанки, задевая пышными шелковыми юбками лохмотья нищих.

Так обычно выглядит город. Но что-то неузнаваемо изменило сейчас его облик. Закрылись мастерские и опустели склады. Безлюдны площади и улицы. Наглухо закрыты все городские ворота. У редких прохожих измученные, неестественно худые лица. Людно только на крепостных стенах и у сторожевых башен: там собрались вооруженные горожане. Вокруг города цветущие прежде луга сейчас истоптаны и прорезаны мрачными рвами редутов. Так вот в чем разгадка перемен! Город осажден. В лишенном подвоза городе — голод и болезни. Там, в редутах, — враг, многочисленный, сильный и жестокий. За земляными валами укреплений мелькают кованые шлемы с высокими гребнями, сверкает грозное оружие солдат. Враг дерзок. Он уверен в победе. Все знают, что силы мужественных защитников города истощены: ведь осада длится уже многие месяцы. «Эй вы, нищие! — кричат осаждающие горожанам. — Не думаете ли вы, что море придет вам на помощь?»

Но вот на горизонте со стороны плотин появляется цепь парусов. Сначала это белые, едва заметные пятна. Они увеличиваются, и уже можно различить стройные контуры военных кораблей. Но что это? Они двигаются по суше или действительно море решило приблизиться к героическому городу, чтобы потопить его врагов? Огромные валы воды обрушиваются на равнинные пастбища, тщательно осушенные упорным, трудом людей. Вода заливает веселые рощи, старые сады, покинутые жителями деревни. Но она заливает и ненавистные редуты, обращает в бегство врагов, и морские друзья приходят на помощь осажденным. Город спасен. Спасло его не чудо. Хотя то, что произошло, так похоже на сказку! Это сделали люди: чтобы отстоять свою свободу, они разрушили преграды, возведенные на пути у моря трудом их самих и их предков.

Где же он, этот необыкновенный город, и когда происходила эта борьба, полная мужества и сказочных неожиданностей?

События эти происходили четыреста лет назад в маленькой стране, лежащей между Францией, Германией и Северным морем, — в Нидерландах. Это была страна полноводных рек и бескрайних морских заливов, песчаных дюн и просторных лугов, глухих лесов и болотных топей. Во время морских бурь волны беспрепятственно катились по низким прибрежным равнинам, и море заливало огромные пространства плодородной, но беззащитной земли.

К XVI веку Нидерланды прошли уже большой, многовековый путь истории, полный созидательного труда и борьбы. Страна эта стала одной из самых богатых и развитых стран Европы. Но богатства страны не принадлежали ее труженикам. В деревне всем распоряжались помещики-феодалы. Крестьяне часто восставали против несправедливого порядка, но сила была на стороне господ-феодалов. В их руках были войско, суд и вся власть в стране.

В нидерландских городах, вызывавших восхищение иностранцев своим богатством, бедность и нищета были уделом многих тружеников. Нидерландские ткани продавались по высокой цене на рынках многих стран мира, а людям, которые изготовляли их, часто не хватало хлеба. Нидерландские корабли бороздили моря и океаны, причаливали к дальним заморским портам, разгружались и нагружались товарами в Испании и Португалии, в Англии и Франции, в Норвегии и Германии, в России и Прибалтике, а водившие эти суда от-важные моряки едва могли прокормить свою семью. Зато купцы и ростовщики, судовладельцы и разбогатевшие мастера-ремесленники наживали большие капиталы на ремесле, торговле, мореходстве и рыбной ловле.

К XVI веку в Нидерландах производство развивается уже настолько, что старая, феодальная система становится непригодной; возникают новые формы организации производства. Некоторые купцы и богатые мастера-ремесленники начинают нанимать в большом количестве подмастерьев и бедных ремесленников и наживаться на их труде. Появляются предприниматели и наемные рабочие — зарождается капитализм. Богачи нового типа — буржуазия — стремятся уничтожить порядки, установленные феодалами, и взять власть в свои руки.

И крестьяне, и труженики города, и буржуазия — все они недовольны феодальным строем. Но недовольны они по-разному. Крестьяне и городские труженики надеялись, что, поборов феодалов, они освободятся от бедности и угнетения. А буржуазия мечтала создать такой строй, при котором она могла бы беспрепятственно наживаться и заправлять всеми делами в стране. Но богачей нового типа было немного, и они одни не смогли бы сломить мощь феодалов. Буржуазия могла это сделать, только объединившись с народом.

В XVI веке Нидерланды не были самостоятельным государством. Ими управлял испанский король. Испания тогда считалась могущественной державой. Ей принадлежали обширные колонии в Америке, часть Италии и Нидерланды. Но могущественная феодальная Испания была отсталой страной по сравнению с Нидерландами, в которых созревал уже новый строй. Испанские феодалы во главе с королем выкачивали из Нидерландов огромные средства. Боясь потерять доходное владение, они старались укрепить там свою власть. В верховные органы правления Нидерландов король назначал испанцев или безусловно преданных Испании нидерландцев. В Нидерландах постоянно находилось испанское войско. Это особенно возмущало жителей страны. Испанские солдаты грабили население, издевались над трудолюбивыми крестьянами и горожанами, кичились своим бездельем. С каждым годом росла в Нидерландах ненависть к испанцам.

В 1555 году испанским королем стал Филипп II. Это был мрачный и жестокий человек.

Со времени его правления в Испании начался настоящий разгул специального церковного суда — инквизиции. По приговорам инквизиции людей сжигали на кострах по малейшему подозрению в ереси — так называлось всякое отклонение от католической религии. Особенно усердствовала инквизиция в Испании, среди морисков — потомков владевших раньше Испанией мавров. Некоторые из них тайно выполняли обряды мусульманской религии предков.

Филипп II стремился и в Нидерландах сделать опорой своей власти католическую церковь, ввести там инквизицию.

Своей политикой в Нидерландах он вызвал недовольство почти всех слоев населения. Даже знать была недовольна королем. Богатая нидерландская знать стремилась к самостоятельному управлению страной. Она не желала делиться с испанцами ни властью, ни деньгами. Часть дворян была связана экономическими интересами с буржуазией, и потому ей мешали порядки, препятствовавшие развитию ремесла, торговли и по-новому организованного сельского хозяйства. Дворян-офицеров и чиновников раздражало засилье испанцев на королевской службе. Многие бедные дворяне рассчитывали поправить свои дела, отняв землю у католической церкви.

В 1565 году недовольные политикой испанского правительства дворяне организовали «Союз дворянства». Но союз этот не предпринял никаких решительных шагов. Он ограничился подачей прошения наместнице Филиппа II в Нидерландах Маргарите Пармской. В прошении предлагалось правительству провести некоторые реформы, указывалось на нарастающее недовольство народа. Нидерландские феодалы боялись, что гнев народа обрушится прежде всего на них самих. Прошение наместнице подавала большая группа бедно одетых дворян, которых один из придворных назвал гёзами — нищими. Эта кличка была подхвачена. Оппозиционно настроенные дворяне стали называть себя гёзами, а некоторые — даже носить кожаную суму и деревянную чашу.

…Звенят колокола церквей и соборов, призывая верующих в храмы, на молитву. Медленно тянутся вереницы людей, покорно следующих этому зову. Роскошью поражает внутреннее убранство храмов: золото, серебро и драгоценные камни, парча и бархат, дорогостоящие статуи, картины и вычурная резьба — какие здесь собраны богатства! «Сколько голодных можно накормить за одну только раму этой иконы!» — думает бедняк. «Сколько мастерских можно открыть и сколько кораблей снарядить на эти драгоценности!» — думает богатый горожанин. А толстый священник, одетый в блестящую ризу, проповедует покорность, смирение, незыблемость власти церкви и существующего строя.

Но нет ни смирения, ни покорности во взглядах пришедших в церковь людей. В их сердцах — гнев и желание освободиться от векового ига алчных и лицемерных попов. Где-то за стенами города, среди песчаных прибрежных холмов или в лесах, скрывшись от глаз королевских чиновников и ищеек инквизиции, люди слушают совсем другую проповедь. Проповедник такой же простой человек, как и его слушатели, — портной или сапожник, кузнец или плотник. Он не изучал богословия и едва ли умеет писать, но собравшиеся здесь крестьяне и ремесленники, моряки, мелкие торговцы слушают его затаив дыхание. Он гневно обрушивается на мир, в котором одни утопают в роскоши, а другие умирают от голода. Не следует ждать райской жизни на небе — надо бороться за рай на земле, в котором все будут равны и счастливы…

Такие проповеди раздавались по всей стране. Часто собравшихся разгоняли силой, если место их сборищ бывало обнаружено. Проповедников и слушателей бросали в тюрьмы. Но их становилось все больше и больше.

В то время наука была еще очень слабо развита. Смелые открытия отдельных мыслителей оставались достоянием немногих. Представления огромного большинства людей об окружающем их мире были примитивны и невежественны. Поэтому свой протест против общественных порядков они часто выражали в религиозной форме. Бедняки возненавидели священников и монахов, богатевших за счет их труда, и не верили больше лживой религии, которая служила феодалам. Но они еще не осмеливались совсем отвергнуть Бога, а хотели только заменить религию господ своей религией, которая призывала к справедливости и равному распределению всех богатств между людьми.

Не только бедняки в Нидерландах выступали против католической церкви. Богатые горожане создавали новую церковь, которая не требовала больших затрат и защищала интересы не феодалов, а буржуазии. Из новых религиозных учений, которые появились в Европе в XVI веке, нидерландской буржуазии больше всего подходил кальвинизм. Эта новая религия должна была помочь буржуазии свергнуть господство феодалов, установить свою власть и держать в повиновении бедных. Проповедники кальвинизма, так же как и проповедники бедняков, говорили, что у церквей и монастырей надо отнять их несметные богатства; они тоже возмущались лживостью и жадностью католических попов и монахов. Но они не проповедовали, что все имущество нужно разделить между людьми поровну. Тогда богатым горожанам пришлось бы раздать беднякам свои деньги и товары, корабли и мастерские, дома и роскошные одежды. Нет, они не хотели этого! Их религия учила, что каждый должен старательно делать то, что ему предназначено богом: богатый должен приумножать свои богатства, а бедняк — усердно работать.

Кальвинисты создали свои организации — консистории, которые занимались отнюдь не только молитвами. Они готовились к борьбе с ненавистным испанским режимом, собирали деньги у богатых горожан, чтобы нанять войско, которое выгонит испанских солдат из Нидерландов. Кальвинистами становились и многие бедняки, которые ненавидели католических попов и весь феодальный строй, но не понимали, что новая религия не освободит их, а принесет им новые оковы. Кальвинистами становились и некоторые дворяне, недовольные существующими порядками и католической церковью.

Первый удар назревшего в Нидерландах народного гнева обрушился на церковь. В августе 1566 года во многих городах большие толпы народа начали уничтожать дорогостоящее убранство храмов. Сюда пришли кузнецы и плотники, ткачи и шерстобиты, грузчики и крестьяне, труженики различных профессий. Среди них было много молодежи; активнее всех действовали подмастерья. В некоторых городах в этом восстании приняли участие и богатые горожане. Вооружившись палками, камнями, молотами, восставшие разбивали и ломали иконы, статуи, алтари; рвали дорогие ткани; топтали ненавистные фальшивые святыни, которым их так долго заставляли поклоняться. Пол храмов был усыпан драгоценными камнями, золотом, серебром, но бедняки с презрением и ненавистью топтали эти ценности. В некоторых местах, где восстание было более организованно, драгоценную церковную утварь собирали для оказания помощи бедным или для организации защиты города от правительственных войск.

Участников этого восстания прозвали иконоборцами, потому что они уничтожали иконы. Иконоборцы разгромили пять с половиной тысяч церквей и монастырей. Но это было не просто уничтожение икон и всей церковной утвари — это было стихийное восстание народа против феодального строя. Громя церкви и монастыри, народ думал навсегда избавиться от гнета ненавистной католической церкви. Иконоборческим восстанием началась Нидерландская революция. Иконоборцы выступали с кличем: «Да здравствуют гёзы!» — и клич этот становится теперь боевым революционным призывом, который восставшие пронесли через всю революцию. Это означало — да здравствуют те, кто борется с испанским режимом и со всем феодальным строем.

Филипп II решил силой и жестокостью усмирить взбунтовавшиеся Нидерланды. Он послал в Нидерланды новое войско, во главе с герцогом Альбой. Для такой задачи трудно было найти более подходящую фигуру, чем герцог. Это был опытный полководец, прославившийся своей жестокостью. Он добился наград и почета еще при отце Филиппа II — Карле V. Карл V безгранично доверял Альбе, сделал его воспитателем своего наследника и, отрекаясь от престола в 1555 году, рекомендовал его сыну как самого преданного и надежного советчика.

Когда из Нидерландов приходили плохие для испанцев вести, Альба советовал Филиппу дожидаться более подходящего момента, «когда можно будет отрубить головы всем, кто этого заслуживает». И теперь король и герцог сочли момент подходящим.

В августе 1567 года Альба с войском вступил в тогдашнюю столицу Нидерландов — Брюссель.

Ко времени прибытия герцога иконоборческое восстание было уже подавлено местными силами. Чтобы подавить восстание, наместница испанского короля в Нидерландах Маргарита Пармская пошла на хитрость: она обещала запретить инквизицию в Нидерландах, ослабить борьбу с еретиками, простить дворян, которые осмеливались выступать против испанского правительства. Этими обещаниями ей удалось склонить многих дворян на свою сторону, заставить их помочь правительству в подавлении восстания. А когда иконоборцы были разгромлены, Маргарита отказалась от всех своих обещаний. Многие из оппозиционно настроенных дворян, узнав о приближении Альбы, бежали из Нидерландов в соседние страны.

Казалось, подавлять Альбе было уже некого. И все-таки он приступил к исполнению плана короля. Инструкции Филиппа II предписывали герцогу не считаться ни с какими правами жителей Нидерландов, жесточайшим образом карать всех мятежников и подозрительных. «Железный герцог» расставил гарнизоны в крупных городах и приказал строить там крепости; учредил специальный «Совет по делу о мятежах», прозванный народом «Кровавым советом». Достаточно было малейшего подозрения, ложного доноса — и человека приговаривали к смерти, а все его имущество шло в пользу короля. «Кровавый совет» сотнями выносил смертные приговоры. Черная туча нависла над деятельными и жизнерадостными Нидерландами. Дым костров стелился над городами и селами — сжигали еретиков. На зубцах старинных, видавших виды городских стен и на деревьях раскачивались трупы повешенных: Альбе не хватало виселиц. А он все не унимался. Ведь Альба пообещал королю, что с его приходом в Нидерланды из непокорной страны в испанскую казну потечет сплошной поток золота и серебра. Каждый смертный приговор — доход. Особенно если к казни приговаривается дворянин-землевладелец, купец или богатый ремесленник. Многие ремесленники, купцы, предприниматели, исповедовавшие кальвинизм, справедливо опасаясь преследований, тайком уезжали за границу; закрывались их лавки и мастерские. Террор Альбы нанес тяжелый удар всему хозяйству страны.

Но неужели страх так сковал Нидерланды, что они отказались от всякого протеста? Неужели свободолюбивый и трудолюбивый народ безропотно покорился кровавому герцогу? Нет, народ не смирился. Напрасно Альба радуется и шлет самоуверенные донесения в Мадрид. Сопротивление не сломлено. В ответ на террор Альбы в стране началась упорная партизанская борьба. В приморских провинциях она приняла своеобразную форму.

…Людно на пристани маленького голландского портового города. Собравшихся людей не смущает хмурое небо и резкий, пронизывающий ветер с моря. Все возбуждены и громко переговариваются, энергично жестикулируя. Куда девались обычная голландская сдержанность и уравновешенность! Когда морю удается заглушить голоса, выразительный жест в сторону скрытого за высокой дамбой города или взмах кулака завершают начатую фразу. Может быть, здесь ждут прибытия каравана судов с товарами из Португалии или Англии? Или готовится к выходу в море флотилия сельделовных судов? Коренастый загорелый человек, матрос, вскочивший на бочку, привлекает к себе внимание. Он говорит, что выйти в море надо сегодня же. Завтра, может быть, будет поздно: с часу на час ожидается испанский гарнизон. Пусть городские власти колеблются и выжидают: ведь в магистрате заседают богачи, которые дрожат только за свое имущество. Бедным людям нечего терять: в море их ждет свобода. Там они станут гёзами. «Морскими нищими»! Но милостыню они попросят у проклятых испанцев только на языке пушек.

Около матроса формируется экипаж судна. Здесь и не искушенные в битвах, но хорошо знающие море рыбаки, и матросы с торговых судов, и военные моряки. К ним проталкиваются два подмастерья — шерстобиты, которых нетрудно узнать по рабочим фартукам и серым, запыленным лицам. Да, они не умеют управлять парусами, но они могут делать любую тяжелую работу. Пусть их только возьмут, и они покажут, на что способны. Боятся ли они моря и войны? А разве может быть что-нибудь страшнее их жизни здесь, на суше?

На корабли грузят продовольствие, которое удалось тайком собрать у зажиточных горожан. Даже богатые судовладельцы не прочь внести свою лепту в это дело, только бы не узнал об этом королевский чиновник. А сколько желающих участвовать в этой погрузке! Тяжелые бочки с соленой сельдью и ящики с головками сыра кажутся грузчикам легче — ведь это для «морских нищих», для тех, кто уходит бороться за свободу. Они доверят свою судьбу старому другу и врагу нидерландских тружеников — морю. Они будут скитаться по его пустынным просторам, искать и настигать врагов, защищая берега своей родины. Они отплывают сегодня — но они вернутся. Они должны вернуться победителями. Да здравствуют гёзы!..

Такие корабли уходили в море из многих портов северных, приморских провинций Нидерландов. «Морские нищие» начали ожесточенную партизанскую войну против испанского флота. Быстрые и решительные, они повсюду настигали вражеские корабли, атаковывали их и захватывали богатую добычу. Гёзы ответили на террор Альбы: они не брали пленных. Иногда гёзы делали смелые вылазки на сушу. Приморское население поддерживало их, снабжало продовольствием. Одно имя «морские нищие» наводило ужас на испанцев и на тех, кто поддерживал их в Нидерландах. С каждым месяцем силы гёзов росли, действия их становились все более организованными.

Не смирился народ и в удаленных от моря, внутренних районах страны. Здесь убежищем для отважных служили густые леса. Едва заметными тропинками, известными только местным жителям, пробирались через болота в чащу леса сотни обездоленных крестьян и городского рабочего люда. Сюда бежали от костров инквизиции и виселиц Альбы горожане-кальвинисты и разорившиеся дворяне. В дремучих лесах организовывались отряды. Они нападали на небольшие части королевских войск, отбивали арестованных патриотов, убивали католических священников, поддерживавших испанцев, нападали на обозы с продовольствием и оружием. К лесным гёзам возвращались многие эмигрировавшие раньше горожане. Лесные гёзы поддерживали связь с продолжавшими тайно действовать во многих городах кальвинистскими консисториями.

Кроме народного движения морских и лесных гёзов, против испанцев предпринимались еще военные действия наемных войск, организованные нидерландским дворянством. Оппозиционно настроенных нидерландских дворян, бежавших за границу перед прибытием Альбы, возглавил принц Вильгельм Оранский, один из самых богатых и влиятельных представителей знати. Что заставило этого вельможу вступить на путь борьбы с испанским королем? Вильгельм хотел, чтобы в Нидерландах управлял он сам и другие знатные нидерландцы. Но достигнуть освобождения он стремился не силами своего народа, а с помощью нанятого в чужих странах войска. Принц боялся народного движения и не верил в него. Он не прочь был связаться с нидерландской буржуазией, которая могла доставить ему средства, необходимые для содержания наемных войск. К Оранскому в Германию, где он скрывался, потекли деньги, собранные консисториями многих нидерландских городов: Антверпена, Амстердама, Лейдена, и других. Значительные суммы пожертвовали и некоторые представители знати.

Но походы наемных армий были обречены на поражение, потому что это были солдаты, равнодушные к делу борьбы за освобождение Нидерландов. Они сражались и повиновались своим начальникам только до тех пор, пока им хорошо платили. Когда же средств не хватало и случались перебои в выплате жалованья, они переставали повиноваться и начинали грабить население.

Летом 1571 года Альба приказал взимать с населения специальный налог — алькабалу. Введение этого налога означало, что при продаже любого товара в пользу короля будет взиматься десять процентов его стоимости.

В Нидерландах, где огромную роль в хозяйственной жизни играли ремесло и торговля, ежедневно совершалось множество торговых сделок. Часто один и тот же товар несколько раз переходил из рук в руки. И каждый раз надо было платить алькабалу. Такой налог подрывал экономику страны.

Введение алькабалы истощило терпение даже тех, кто до сих пор безропотно переносил гнет. Всюду открыто возмущались Альбой. Купцы и ремесленники решили бойкотировать алькабалу. Купцы прекратили заключение сделок, мелкие торговцы закрывали свои лавки, предприниматели перестали раздавать работу. Закрывались мастерские.

Таково было положение в стране, когда 1 апреля 1572 года «морские нищие» взяли важный стратегический пункт на побережье — город Брилле. Эта смелая и неожиданная для врагов операция сыграла роль переломного момента в развитии революции и послужила толчком к восстанию во многих городах северной части Нидерландов. На смену партизанской борьбе лесных и морских гёзов пришли открытые восстания целых городов и провинций. За Брилле последовали Флиссинген, Энкхёйзен, Дордрехт, Гарлем, Лейден и многие другие северные города Нидерландов. Народ боролся не только с испанцами, но и со своими эксплуататорами. Заново избирались органы управления городов — магистраты. Те из феодалов и богатых горожан, которые не желали изменения существующего строя, бежали из восставших северных провинций на юг страны — туда, где сохранялась власть Альбы. Их земли и имущество были конфискованы революционными властями. Католические священники и сторонники власти испанцев были арестованы. У церквей и монастырей были отняты земли.

Так на севере Нидерландов была заложена основа нового государства — буржуазной республики. Но почему буржуазной? Разве не народ прогнал из приморских провинций вместе с испанцами реакционных помещиков, попов и городских заправил? Да, восстание на севере совершалось народом. Работники мастерских и деревенские батраки, матросы и рыбаки, портовые грузчики и крестьяне, мелкие торговцы — вот кто составлял основную силу в борьбе. Но во главе революционных городов стала буржуазия — богатые купцы, судовладельцы и предприниматели. Они опирались на бедняков, чтобы уничтожить старый строй, но они не допустили бедняков к власти.

Теперь, когда революция в Нидерландах одержала такую большую победу и почти весь север страны избавился от власти Альбы, Вильгельм Оранский понял, что он сможет добиться успеха, только объединив свои усилия с революционным движением. Он послал своего представителя на север для переговоров, и буржуазия освободившихся от испанцев городов провозгласила его правителем — штатгальтером — северных провинций. Но Оранский не отказался еще от попыток бороться с Альбой, привлекая внешние силы. Летом 1572 года его брат, Людовик Нассауский, используя французское войско, взял крупный город в южной части Нидерландов — Монс, а Вильгельм с немецкими наемниками двинулся ему на помощь. Осенью 1572 года эта операция, как и предыдущие действия такого рода, потерпела поражение, и Альба, освободив таким образом основные свои военные силы на юге, решил бросить их против революционных северных провинций.

Северные провинции Нидерландов обладали выгодными природными условиями для обороны. Мелководное у берегов море было недоступно для крупных военных судов. Флот морских гёзов состоял из мелких судов, приспособленных к местным условиям. Поэтому нападения испанцев с моря были обречены на провал. На суше многочисленные реки, озера, каналы и болота затрудняли продвижение пехоты и делали невозможными действия конницы. Но это преимущество исчезало с наступлением зимы, когда все водные пространства замерзали. Решение Альбы двинуть основные испанские силы на север было принято как раз к началу зимы. Над провинциями, которые ожили за несколько месяцев свободы, нависла страшная угроза возвращения испанского режима. Судьба первых же взятых испанцами на севере страны городов показала, чего можно было ждать от этих защитников королевской власти. Население уничтожалось почти поголовно. Расправлялись даже с теми городами, которые сдавались на милость победителя. Так случилось с Нарденом, магистрат которого предложил испанцам ключи от городских ворот. Войско во главе с сыном Альбы, Фредериком де Толедо, и другим прославившимся жестокостью военачальником, Юлианом Ромеро, вошло в город и зверски перебило жителей; затем Нарден был сожжен.

Но жестокость врага не могла сломить волю народа, отстаивавшего свою независимость. После разгрома Нардена Фредерик де Толедо направился в Амстердам, где испанцам удалось удержаться во время восстания. Здесь надменный испанский феодал стал ждать изъявления покорности со стороны остальных северных городов. Униженных просьб о милости не последовало. Города готовились к защите. Только из Гарлема, где в магистрат проникли лица, склонные к соглашению с испанцами, прислали к Фредерику трех депутатов с просьбой дать городу несколько дней на размышление. Но пока депутаты ездили в Амстердам к испанцам, в Гарлеме взяли верх революционные силы, магистрат был переизбран и новый глава его, Риперда, призвал горожан к решительной борьбе. Голландские города Гарлем, Алькмар, Лейден своей героической обороной вписали достойные страницы в историю освободительной борьбы. Потери испанцев при осаде Гарлема были так велики, что даже Фредерик де Толедо просил отца снять осаду с этого города. Но если обессиленный и опустевший Гарлем испанцы взяли ценою огромных потерь, то от Алькмара им пришлось отступить под угрозой взрыва гёзами окружающих плотин, которые удерживали море. Описанный в начале нашего предисловия город — это Лейден 1574 года, осажденный испанцами и спасенный флотом «морских нищих», которые вместе с морем ворвались в долину сквозь взорванные плотины.

Альбы в это время уже не было в Нидерландах. Филипп II отозвал его в декабре 1573 года. Король был раздражен бесконечными неудачами своего верного приспешника. Испания не только не получала дохода от Нидерландов, но затрачивала еще огромные средства на ведение там войны. Вся северная часть страны была фактически потеряна для Испании. Военные неудачи прославленных испанских войск на севере окончательно подорвали престиж Альбы. Жестокая воля «железного герцога» разбилась, столкнувшись с революцией. Последние дни в Нидерландах он доживал в злобе и смятении, ненавидимый всеми, запутавшийся в денежных затруднениях. В Амстердаме Альба наделал массу долгов, личных и государственных. Незадолго до отъезда он приказал обнародовать объявление, чтобы все лица, которым он должен, явились к нему в назначенный день. Накануне этого дня, ночью, он уехал тайком со своей свитой из города. Куда девались величие и блеск, с которыми герцог шесть лет назад явился в Нидерланды!

Присланный на смену Альбе новый наместник вынужден был отказаться от прежней политики. Алькабала не взималась, «Кровавый совет» не выносил смертных приговоров, и было даже заявлено об амнистии мятежников. Но этими жалкими мерами нельзя было остановить революцию. Теперь и в южной части страны разгорается пожар революционной борьбы. Испанский наместник и здесь теряет свою власть. В 1577 году произошли народные восстания в Генте, Брюсселе, Аррасе и многих других городах.

Феодалы южных Нидерландов, напуганные народным движением, решили договориться с Филиппом II и остаться под его властью. Восставший народ был плохо организован и не представлял себе ясно целей своей борьбы, а буржуазия в этой части страны была еще очень малочисленной, поэтому новый строй не смог победить в южных провинциях Нидерландов. Объединенные силы нидерландских и испанских феодалов подавили народное движение и превратили южные Нидерланды в жалкую, покорную, экономически отсталую провинцию Испании. Зато образовавшаяся на севере республика устояла против всех нашествий, хотя ей пришлось еще в течение многих лет отражать многочисленные посягательства на ее свободу.

Северные Нидерланды, сбросившие чужеземное иго и путы отжившего строя, превратились в процветающую страну. Корабли Голландской республики плавали во все страны мира. Она вела повсюду большую торговлю. Флот этой маленькой страны в два раза превосходил флоты Англии и Франции, вместе взятые. В городах изготовляли шерсть и шелк, полотно и плюш; огромные флотилии выходили на рыбный промысел. Но жизнь тружеников не стала легче — все богатства были в руках буржуазии. Революция победила в северных Нидерландах, но это была буржуазная революция — она не избавила народ от эксплуатации.

М. Громыко

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

В широкий мир

Январский день 1556 года. Ветер смёл на края дороги снег, и оголенная земля звенит под копытами лошадей. Мерзлые комья отлетают в стороны, пугая галок. С пронзительными криками птицы поднимаются в тусклую синеву неба.

Три всадника держат путь в столицу Нидерландов — Брюссель, главный город провинции Брабант. Больше недели, как они выехали из родного замка в Гронингене, на севере страны, оставили там близких людей и цветущие по веснам низины.

Младший из них, четырнадцатилетний Генрих, несмотря на усталость, не переставал жадно рассматривать каждое селение, мельницу, мост, каждого встречного… Еще бы — перед ним шаг за шагом открывался новый, незнакомый мир!

И Генрих невольно досадовал на ехавшего рядом дядю Рудольфа ван Гааля. Старый воин всю дорогу был сумрачен. Густая бровь над его единственным глазом беспрерывно хмурилась. Генриха огорчал и слуга Микэль. С самого отъезда старик то и дело смахивал с рыжих ресниц слезы. Шумно вздыхая, он поправлял привязанный к седлу кожаный мешок с багажом Генриха. В мешке находились пара сапог с серебряными шпорами, белье, нарядный камзол с кружевным воротником и шляпа, украшенная страусовым пером, — все, что досталось Генриху от былого богатства рода ван Гаалей. Старый слуга никак не мог примириться с новыми обстоятельствами.

«Зачем увозить мальчика из дома? — думал он. — Подождать бы год, другой, пока он возмужает. Совсем ведь ребенок еще. И круглый сирота вдобавок… Ему нужна забота. Да и война сейчас!..»

— Что ты там все охаешь, старина? — спросил, улыбаясь, Генрих.

Микэль не ответил. Он вспоминал свою жену — кормилицу Генриха. После смерти собственных детей Катерина полюбила мальчика, как сына. Добрая подруга жизни не может, верно, забыть питомца. Тоскует, поди, одна дома, места себе не находит…

Седой, всегда серьезный Рудольф ван Гааль прервал наконец молчание. Он поправил повязку на вытекшем глазу и торжественно начал:

— Вам следует как можно лучше все обдумать и взвесить, юный племянник мой. Я, единственный близкий родственник, обязан предупредить вас. Вы едете ко двору величайшего монарха христианских стран — короля Филиппа Второго. Вы должны забыть, что воспитывались среди просторных лугов, в кругу слуг, пахарей и пастухов. Отныне вы вступаете в иные просторы: служения трону и родине. Ваш долг — поддержать славу древнего рода ван Гаалей, несмотря на его скромные теперь средства и положение. Вы — последний отпрыск этого некогда славного дома.

Микэль заерзал в седле и чуть было не сказал: «А много ли дала эта слава вам самим в войсках императора?..»

Точно угадав мысль Микэля, старый рыцарь продолжал:

— Мое время прошло. Ныне другие требования. Теперь царствует сын Карла Пятого — испанец с головы до ног. Вы должны помнить, племянник, что понравиться королю Филиппу можно, лишь забыв простодушие и веселость, свойственные нам. нидерландцам.

Генрих готов был фыркнуть. Это у дяди-то веселость?.. Всегда такой важный, сосредоточенный, медлительный. А сейчас даже с затаенной тревогой в голосе. Что смущает дядю? Генрих знал, что больше года назад Карл V решил уйти в монастырь. Императорский трон он передал брату Фердинанду, владетелю Германии и Австрии, а все остальные земли испанской короны вместе с семнадцатью нидерландскими провинциями оставил сыну. Что же так тревожит дядю? Новый государь принял всенародную присягу сохранять вольности, оставленные Нидерландам прежними властителями. Чего же бояться? Король станет править согласно священной присяге.

Генрих еще там, в гронингенском замке, дал себе клятву защищать всякое правое дело, бороться с ложью и насилием…

Об этом он давно мечтал, читая изъеденные мышами книги заброшенной библиотеки замка. В книгах рассказывалось о подвигах в защиту слабых, о путешествиях в неведомые страны, о бессмертных героях древности. Так его учил и духовник-наставник патер Иероним, старенький монах из соседнего монастыря, и дядя, суровый только с виду. Дядя показал ему, как надо владеть оружием, ездить верхом. А рыжий толстяк Микэль и его добрая жена — «мама Катерина» — верили клятве Генриха и гордились им заранее. Прощаясь, мама Катерина сказала:

— Поезжай мальчик, и да будут тебе спутниками чистая совесть да смелое сердце!

Милая, справедливая мама Катерина!..

Закинув голову, Генрих смотрел на первую загоревшуюся звезду. А внизу белели рыхлыми холмами сугробы. Скрадывая очертания, по ним ползли уже синие вечерние тени. Было так тихо, что топот лошадей казался звенящей музыкой. Хорошо было думать — убегать назад, к старому Гронингену, и туда — в заманчивое будущее. Звезда трепетала, искрилась, точно подавала Генриху лучистые сигналы. Легкий пар клубился у его губ. Он продолжал улыбаться.

Дорога стала неровной — холмилась и делала резкие повороты.

Поднявшись на пригорок, Генрих увидел вдали ряды строений. Зубчатые линии их четко вырисовывались на фоне слабо алевшего заката.

— Какое-то большое селение, дядя! — радостно крикнул мальчик.

Ван Гааль вытянулся на стременах.

— Это город, — уверенно заявил он и дернул повод.

Под невидимыми лучами зашедшего солнца едва краснели черепицы крыш. Но шпиль церкви пламенел в воздухе большой огненной иглой.

Всадники заторопили коней. Холм скрыл от них приближающийся город. Последняя одинокая галка грузно поднялась с земли и унеслась назад, к черневшим вдали кустарникам.

Неожиданно заскрипели полозья. Послышались приглушенные голоса. Из-за поворота дороги показались крестьянские сани с привязанными к резной спинке коровой и овцами. На санях поверх домашнего скарба сидел мужчина в простонародном кафтане, позади него — пожилая женщина, а рядом — две девочки, похожие друг на друга, как яблоки с одной ветки. Паре лошадей нелегко было тащить тяжелый воз.

Генрих хотел было свернуть в сторону, чтобы пропустить нагруженный воз, но крестьянин сам въехал в сугроб на краю дороги и остановился.

— Добрый вечер, — поклонился он, снимая войлочную шапку.

— Добрый вечер и вам, — отозвался приветливо Микэль.

Оглянувшись вокруг, возница спросил с тревогой:

— Не будут ли ваши милости так добры сказать… все ли там тихо дальше, в пути?

— А что? — Рудольф ван Гааль задержал лошадь и невольно взялся за пистолет. — Разве разбойники стали, как встарь, пошаливать на дорогах?

— Какие уж разбойники, ваша милость!.. — Крестьянин опустил голову. — Разбойники — полбеды: они бедняков мало трогают, все больше купцов… — И замялся.

— Да ты, приятель, не смущайся, — подбодрил крестьянина Микэль. — Их милости — благородные люди: они и помогут и совет дадут, коли надо. Говори, чего опасаешься?

— Королевских солдат…

— Королевских солдат? — переспросил ван Гааль.

Крестьянин снова огляделся и, бросив вожжи на спину лошади, подошел ближе:

— Ну да… И угощай-то их всем самым лучшим и подарки делай. Бывает, последнюю одежду с плеч снимут, и все даром. А откажешь — силком берут. Нас, мужчин, по шеям бьют, грозят тут же прикончить. Женщин еще горше обижают… Вот я и надумал бросить хозяйство и переселиться к морю, подальше от их гарнизонов. Не дают мирно землю пахать, так, может, рыбу ловить не помешают…

За спиной крестьянина послышался плач женщины.

— Полно, полно! — обернувшись к жене, заворчал крестьянин. — Не на нашем селе свет клином сошелся! Живут люди и на других землях.

Женщина громко заголосила:

— Э-эх, и едем-то мы неведомо куда-а!.. Дочки мои бедные, не придется вам схоронить отца с матерью на родном кладбище, у родных моги-ил!.. А схороните вы нас на чужой стороне, в чужих песках морски-их!..

— Ма-а-тушка!.. — затянули в один голос девочки. — Мы боимся… Мы не хотим к морю…

— Не хотите к морю, — вскипел крестьянин, — так хотите, должно быть, чтобы вам животы вспороли, как сделали на соседнем хуторе?

Генрих затаил дыхание.

Ван Гааль поправил на глазу повязку.

— Не к чему было трогаться с места, — сказал он хмуро. — Войне скоро конец. Идут уже разговоры о мире с Францией. Кончится война — солдат распустят, и никто вас обижать не будет.

— Не один месяц слышим мы про эти «разговоры о мире», ваша милость, — потупился крестьянин. — А нам вот… не стало времени ждать…

— Что за спешка такая? — проворчал ван Гааль.

Слова его точно хлестнули крестьянина.

— А та нам спешка, ваша милость, что есть и у нас свое богатство. Может, оно другим только в потеху, а нам милее всего на свете…

Он оборвал речь и отвернулся.

В трехголосый плач женщин вплелся вдруг еще один, жалобный и горький:

— Не… надо… говорить так… батюшка-а!..

Генрих ясно увидел, как огромный тюк на санях зашевелился и чья-то небольшая рука высунулась на мороз, приоткрывая край теплого платка. Два залитых слезами глаза взглянули на проезжих и снова торопливо скрылись за ворохом вещей.

«У них там еще кто-то, — понял Генрих, — самый главный, кого они прячут».

Он подтолкнул Микэля:

— Скажи им, скажи, чтоб они не боялись.

Микэль шепнул:

— Видно, мы с Катериной-то правду говорили: от войны испанцев нам, нидерландцам, одни слезы да убытки… — И, обратившись к проезжим, сочувственно сказал: — Поезжайте смело, добрые люди. Нам не попадались ни солдаты, ни разбойники, ни волки.

— Спасибо на ласковом слове, — поклонился переселенец. — Как бы не застала нас ночь в поле и не замело бураном. Во-он словно бы туча заходит…

Он дернул вожжи, и лошади рванули, вывозя сани снова на дорогу. Испуганно заблеяли овцы, промычала корова.

— По хлеву тоскуют… — вздохнул Микэль и крикнул вслед уезжавшим: — Если поторопитесь, так успеете до темноты на придорожную ферму! Мы проезжали мимо нее часа два назад!

— Спа-си-бо-о!.. — донеслось из надвигавшихся сумерек. Скрип саней стал глуше, голоса замерли в морозном воздухе.

— Трусы и дураки! — отрезал ван Гааль, и бровь его нахмурилась. — На ночь глядя пускаются в путь с двумя детьми! Могли бы хоть переночевать в городе.

Генрих ехал молча. В ушах его все еще звучал полный отчаяния голос: «Не надо так говорить, батюшка!»

Вот, значит, о каком своем «богатстве» говорил проезжий. Ни Микэль, ни дядя как будто даже не заметили, что крестьянин прятал на возу еще и старшую дочь. От кого же он ее прятал?..

Лай собак вывел его из задумчивости. Потянуло дымом из труб первых домов. Конь под Генрихом заржал, почуяв близость стойла. Небо в бледных звездах, казалось, спустилось к самым крышам. Церковный шпиль померк и растаял в тумане. Вместо него на фоне снегового простора выплыли темные крылья двух ветряных мельниц.

Всадники въехали в предместье небольшого городка. На пруду, у проруби, за опушенными инеем лозняками слышался раскатистый мужской смех. Ему отвечали взрывами хохота женщины. Гремели ведра. Плескалась вода. По обледенелой дорожке топотали деревянные башмаки. Звенели веселые голоса и задорный мотив нехитрой песенки. Десятки звуков родились среди недавней тишины и отогнали от Генриха неприятное чувство тревоги.

На вывеске, под не зажженным еще фонарем, деревянный позолоченный вепрь указывал путникам, что они добрались наконец до постоялого двора. Упитанный, как его золоченый вепрь, хозяин стоял на пороге и с поклонами приглашал спешившихся всадников. Из раскрытой сзади него двери соблазнительно тянуло жареной свининой и горячим хлебом.

Микэль, прозябший к вечеру в своей старенькой стеганой куртке, начал расседлывать лошадей. Животные били копытами и нетерпеливо ржали.

Генрих вошел в дом вслед за высокой, тощей фигурой дяди.

Кухня, служившая столовой, была полна света и жара. Ярко пылал очаг. Лица людей, сидевших к нему близко, были покрыты потом. Над очагом шипел и румянился свиной окорок. Толстая стряпуха в красном домотканом платье поворачивала вертел, и сало крупными каплями стекало в подставленное глиняное блюдо.

— Эй, Марта!.. — смеялся, сидя за кружкой пива в кругу товарищей, рослый подмастерье. — Ты как сам сатана в адском пекле!..

— Смотри не поджарь и себя вместе со свининой, — поддержал его сосед.

Отирая лоб передником и отдуваясь, Марта спокойно отозвалась:

— А ты приходи сюда не зубы скалить да дешевенькое пивцо попивать, а доброго жаркого попробовать. Болтливый язык разом прикусишь!..

Проходивший мимо хозяин с гордостью обратился к сидевшим за отдельным столом купцам:

— «Золотой вепрь» недаром по всей округе славится окороками.

— Что верно, то верно! — озорно подтвердил все тот же рослый подмастерье и показал на широкие штаны хозяина: — Сала здесь хоть отбавляй!

Дружный смех товарищей заглушил вольную шутку.

— Лучше всякой вывески!..

Пропустив мимо ушей насмешку, хозяин пригласил ван Гааля с Генрихом за свободный стол.

На широкой скамье с резными крестообразными ножками можно было хорошо отдохнуть. Выстроившиеся на прилавке большие фаянсовые кружки напоминали о знаменитом «Петермане» — особом сорте пива, чудодейственно утолявшем жажду. В парном воздухе плавали возбуждающие аппетит запахи. Генрих набросился на еду. Мальчик-слуга с задорным курносым лицом едва успевал подавать ему. Ван Гааль резал не спеша поданную свинину и держался, как всегда, прямо и важно.

Генрих осмотрелся. Комната была большая, с высоким, уходящим в темноту потолком. С деревянных стропил спускались гирлянды золотистого лука, белых головок чеснока и пучков сухих трав. Над прилавком, поближе к хозяйскому ножу, висели тяжелый копченый окорок и связка колбас. На полу, на обитой кожей подставке, стояла огромная пивная бочка. Из вороха соломы в корзине выглядывали запечатанные цветным воском горлышки винных бутылок. Крутая лестница с перилами вела во второй этаж.

За ближним столом двое монахов в теплых дорожных сутанах, подпоясанных льняными жгутами, попивали из кругленького кувшинчика сладкую мальвазию. Лица их и выбритые на макушках, по уставу католической церкви, кружки тонзур лоснились, точно смазанные жиром.

Рядом сильно подвыпивший человек скинул нарядный когда-то плащ на ценном, но вылезшем уже меху и угощал сухопарого бакалавра[1] в темном кафтане и оловянных очках.

За третьим столом трое купцов, не обращая ни на кого внимания, деловито проверяли какие-то счета, качали сокрушенно головами и почесывали в затылках.

А у самого очага компания веселых ремесленников с расстегнутыми воротами рубах смеялась, не переставая поддразнивать добродушную стряпуху.

Человек, угощавший бакалавра, повернулся с жестом приветствия к ван Гаалям.

— Я в восторге, благородные рыцари, — заговорил он, — что вижу вас здесь, на постоялом дворе, куда судьба, по великой своей несправедливости, закинула и меня, природного дворянина. Общество людей равного происхождения облагораживает и смягчает удары злого рока…

Он с трудом поднялся и неверными шагами подошел к ван Гаалю. Бакалавр, как тень, следовал за ним.

— Вот, рекомендую: ученый муж, продавший душу черту. Но может быть использован и на богоугодное дело.

Ван Гааль нехотя поклонился.

— Вы меня поймете, — продолжал дворянин. — Вы, и никто другой здесь, клянусь гербом и шпагой! — Наклонившись к самому лицу старого воина, он таинственно зашептал: — Видите вы этих двух бездельников, — дворянин показал исподтишка на монахов, — с тугими животами и такими же тугими мешками, где они прячут свои денежки?.. Сей ученый муж напишет по моему указанию докладную бумагу, а я вручу ее милостивому государю нашему. В сей бумаге будет сказано…

Вошел Микэль, потирая озябшие руки, и сел поодаль, на край скамейки. Генрих пододвинул ему стакан с вином:

— Пей, старина, — сразу согреешься.

— Что же будет сказано в бумаге? — спросил мрачно ван Гааль.

Дворянин забыл, о чем вел речь.

— В бумаге?.. В какой? Ах да… Разве я не сказал?.. В бумаге будет написано: «Ваше величество, верное вам по гроб нидерландское дворянство в долгах, как в шелках. А орава монахов и попов между тем купается в золоте и владеет несчетными угодьями. Христос же был беден и заповедал бедность своим служителям. Отберите-ка у монахов не пристойное им богатство и раздайте нам, дворянам. И вы всегда будете иметь под рукой великолепную кавалерию на пользу своей короне».

— Ловко сказано! — выпалил повеселевший Микэль.

— Только слово рыцаря! Я поведал вам одним эту тайну. Святые бестии монахи сожрут меня живьем, если узнают…

Ван Гааль, отодвигаясь, сухо ответил:

— Не бойтесь, сударь. Это даже не ваша выдумка. Среди дворян ходят подобные толки. Надо отдать справедливость, в них есть кое-какой смысл. Но я избегаю обсуждать серьезные вопросы при случайных встречах.

Дворянин приложил палец к губам:

— Тс!.. Только между благородными людьми…

Генрих был удивлен. Как это дядя вдруг выслушал незнакомца, осуждавшего католическое духовенство? Не только выслушал, но почти согласился с ним. Почему же тогда Микэль и мама Катерина боялись, что дядя узнает о тайных ночевках у них прохожих проповедников-протестантов? Проповедники эти в своих речах тоже осуждали богатства монастырей и даже говорили против власти самого папы. Генрих плохо разбирался, кто прав: его ли седенький духовник патер Иероним и дядя или эти новые толкователи Евангелия и «божеских законов». Он любил слушать и неторопливые, знакомые с малых лет слова наставника-католика, и проповеди таинственных гостей мамы Катерины.

Вот и сейчас Генрих с интересом слушает, что говорят кругом.

У купцов все еще не кончены их подсчеты. То и дело они упоминают страны, о которых Генрих только читал, называют имена кораблей, перечисляют какие-то грузы, товары. Старший, загибая пальцы, долго толкует о предполагаемом барыше от кораблей, ушедших еще осенью в далекую Португалию. У другого товары посланы на север, в Балтийское море, а у самого молодого — в английскую гавань Ярмут. Все трое в один голос жалуются на войну — она мешает им спокойно торговать, — вспоминают прошлые войны императора Карла. Те тоже отнимали у страны немало денег.

— Деньги что!.. Деньги полгоря!.. — ворчал старший. — Деньги можно со временем и вернуть, был бы свободный проход для судов. А то закроют Зунд — вот север для нас и пропал. А англичане между тем…

Оставив наконец стряпуху в покое, рослый подмастерье стал тоже прислушиваться краем уха к разговору купцов и подталкивать товарищей:

— У них всегда только деньги на уме!.. Ненасытные утробы!

Генрих недоумевает: обнищавший дворянин говорил почти то же самое о монахах, а теперь эти люди — о купцах… Мир словно разделен на две половины — бедных и богатых. Почему так получается?.. Нельзя ли всех сделать довольными? Как-нибудь поделить все посправедливее, чтобы не было ни этих насмешек, ни злобы, ни вражды… Для этого надо иметь огромную власть, огромную силу, чтобы богатые согласились уделить от себя бедным… Неужели король не может сделать этого? Может быть, там, во дворце, он просто не знает, что творится среди его подданных?..

За входной дверью неожиданно раздались громкие голоса. В кухню, гремя шпорами и алебардами, ввалилось четверо военных.

— Солдаты!.. — взвизгнул мальчишка-слуга и спрятался под лестницу.

Хозяин заметался у прилавка. А пышущая жаром Марта так и замерла с поварешкой в руке. Купцы торопливо спрятали разложенные на столе счета и один за другим стали подниматься.

Рослый подмастерье не преминул ввернуть:

— Смотрите, смотрите, как оберегаются «их степенства»! Вот нам так нечего беречь, кроме разве жизни…

Один из вошедших, в офицерской перевязи, под толстым зимним плащом и в шляпе с пером, внимательно оглядел присутствующих.

— Эй, хозяин! — крикнул он. — Где ты прячешь своих постояльцев?

— Пря-ачу? — переспросил кабатчик. — Я никого не прячу, ваша милость.

— Полно врать, жирный боров! У тебя здесь не все налицо. А где беглянка? Куда ты девал целый выводок из соседней деревни?

— Право, ваша милость, я не пойму, чего вы от меня требуете…

Офицер схватился за эфес шпаги и, повернувшись на каблуках, приказал солдатам:

— Обыскать все закоулки, клетушки, чуланы, а главное — двор для лошадей. Девчонка — не иголка! Ее не спрячешь со всем семейством.

Солдаты бросились в разные стороны исполнять приказание. Заскрипела деревянная лестница, ведущая наверх. Захлопали в сенях двери.

Все ошеломленно молчали.

— Что рот разинул? — ткнул офицер попавшегося ему под руку Микэля и, обратившись к монахам, объяснил: — Сбежала тут одна семья дурня крестьянина. А за ним был не оплаченный должок: дочку его, прехорошенькую девчонку, я выиграл в кости.

— Выиграл?.. — Генрих поднял удивленный взгляд на ван Гааля.

Старик метнул хмурый взгляд на офицера и промолчал.

Купцы, сгрудившись, старались незаметно пробраться во второй этаж, где солдаты могли разворошить взбитые для них Мартой еще с утра постели.

— То есть как это — выиграли, сударь?.. — спросил дворянин.

Ремесленники прислушивались, заинтересованные происшествием.

— Очень просто. Девчонка приглянулась всему гарнизону. Складная, знаете ли, румяная, ну прямо райское яблочко! Глаза, губы, шея!.. — Он подмигнул и прищелкнул языком. — Ну, мы и решили скуки ради сыграть на нее. Выиграл я и пошел к ее отцу требовать, чтобы он прислал девчонку ко мне для услуг. Так нет, заупрямился, скотина! Я его, конечно, припугнул. Сегодня днем, взяв своих солдат, пошел было приструнить нахала, а его и духу не осталось со всей семьей. Сбежали!.. Как вам это понравится? Но их будто бы видели на дороге к городу. Вот мы и ищем птичек по всем трактирам и постоялым дворам.

Микэль шепнул Генриху:

— А ведь это те переселенцы, ей-богу!

— Да… Молчи. Я видел у них спрятанную девушку… — едва выговорил Генрих.

По всему дому разносился стук и грохот.

— Распейте со мной бутылочку, сударь, — предложил офицеру дворянин, — и объясните получше все дело.

— Некогда, сударь. Нам надо вовремя вернуться в казармы.

Генрих увидел, как рослый подмастерье вдруг побледнел и, сжав кулаки, двинулся за вставшим со скамейки офицером. Товарищи схватили его.

— Куда ты, сумасшедший! — зашептали они ему в самое ухо. — С голыми-то руками!.. Невесту твою, что ли, обидели?

Подмастерье скрипнул зубами и разжал кулаки.

— Идемте, — сказал он злобно. — Пиво что-то разом прогоркло, в глотку не лезет. Эй, хозяин, мы расплатились с Мартой, не забудь!

Они шумно вышли, пропустив в дверях солдат. С лестницы сбежали другие. Они стали наперебой докладывать:

— Всё обшарили, нигде нет, капитан. Как в воду канули.

— Зато в кладовой чего-чего только не запасено!

— Богато живет здешний народ!

— Вот бестии! — ругался офицер. — Да меня, клянусь дьяволом, засмеют товарищи!

Он подошел к бочке и нацедил себе и солдатам по полной кружке. Густая золотистая пена залила ему обшлаг. Он снова выругался, выпил до дна и оглядел прилавок. Увидев над головой хозяина окорок, он сорвал его с балки и передал ухмылявшимся подчиненным. Потом, кивнув головой монахам и дворянину, с грохотом вышел. Солдаты последовали за ним.

Хозяин кинулся к двери:

— Э-э-э!.. Ваша милость!.. А как же плата за угощенье? — На пороге он остановился и махнул безнадежно рукой: — Разве с этих получишь?..

Марта причитала:

— Святая Мадонна! Что же это нынче делается? Врываются к честным людям, как в собственный дом! Хорошеньких девушек в кости выигрывают. Гоняются за ними, как за перепелками! И управы на них нет…

Монахи засмеялись.

— Господь, по милости своей, дщерь божья, не наделил тебя соблазнительной наружностью, — сказал один, и живот его заходил, как тесто в опарнице, от беззвучного хохота. — Ты можешь благодарить за это господа и жить в полной безопасности.

Не расслышав, Марта подошла к ним в ожидании приказаний.

— Денно и нощно благодари Творца, — едва выговорил другой, — и угождай по мере сил гостям.

Они поднялись и, захватив недопитый кувшинчик с мальвазией, пошли за приседавшей перед ними стряпухой наверх.

— Пора спать, племянник, — резко бросил ван Гааль и встал.

Слуга-мальчишка, освещая ему лестницу свечой в глиняном подсвечнике, громко зевнул и прошел вперед. Генрих нехотя поплелся за ними. Ему хотелось поговорить с Микэлем.

Окончательно разомлевший дворянин был уведен под руки своим преданным другом. Ученый муж, следуя примеру монахов, запасся полной тарелкой плававшей в жирном соусе свинины и половиной объемистого пирога.

Хозяин кончил уборку прилавка и, пряча денную выручку в карман необъятных штанов, сокрушенно качал головой.

Микэль сказал просительно:

— А я уж здесь, возле очага, прилягу — все поближе к лошадям… На конюшню идти неохота после тепла. Как, хозяин, а?

Микэль домовито набил соломой мешок из-под овса, аккуратно расстелил его на скамейке, пристроил под голову шапку и улегся. Тревожные мысли не сразу дали ему уснуть. Он думал.

Чем дальше ехали они по стране, тем больше видели всяких страхов и несправедливости: крестьяне бежали с насиженных мест; солдаты распоряжались чужой жизнью и вели себя в чужом хозяйстве, как у себя дома; дворянин недоволен монахами; купцы жалуются на войну; городским ремесленникам тоже, видно, несладко живется… Куда еще занесет судьба? А уж в этой проклятой столице придется, верно, жить, как у дьявола в аду!.. Бедняжка Генрих, что-то его ждет в Брюсселе? Недаром и сам ван Гааль все хмурится. Не быть добру у трона испанского короля! Не быть!

Дрова в очаге догорали. Рассыпались, тлея, угли. От кирпичного пола потянуло холодом. Микэль уткнул нос в шапку и старался ни о чем не думать. Трещал сверчок. Монотонно гудело в трубе. Чьи-то руки обняли его. Микэль улыбнулся во сне и блаженно вздохнул.

Катерина?.. Неужели он снова в родном Гронингене?.. Вот и огородные гряды за их сторожкой. А среди сине-зеленых кочнов капусты — «мама Катерина», как зовет ее мальчик… Верная подруга засучила по локоть рукава. Сколько жил на натруженных работой руках!

— Старина! Мне не спится. Я все вспоминаю… Голос взволнованный, дрожащий.

Микэль открыл глаза.

— Генрих? Мальчик мой! Что ты?

— Мне не спится, старина. Не могу забыть тех, что бежали от солдат на ночь глядя… зимой… неведомо куда…

Микэль погладил Генриха по голове. Темные кудри мальчика смешались с рыжеватым пухом его волос. По-стариковски прищуренные голубые глаза ласково заглянули в глубь больших серых глаз. Толстые губы зашептали:

— Полно! Судьба милостива и к воробью зимой. Давай сдвинем скамейки да ляжем рядком. Путь-то еще не короткий до этого… твоего… Брюсселя…

Уже больше полутора лет Генрих ван Гааль жил с дядей и Микэлем в столичном доме своего именитого дальнего родственника — принца Вильгельма Нассау-Оранского. Генрих видел принца всего несколько раз, и то мельком. Дядя не позвал его, даже когда обсуждал с принцем судьбу племянника. Но после того разговора мальчик стал замечать на себе внимательный взгляд Оранского. Принц обещал ван Гаалю при первом же удобном случае лично рекомендовать Генриха королю. Он и сам начинал когда-то жизненный путь доверенным пажом императора Карла V. И Генрих терпеливо ждал решения своей судьбы.

Старый Микэль наперекор опасениям блаженствовал в богатом столичном дворце. Если бы не постоянная мысль о жене, он готов был остаться в Брюсселе навсегда. Старик свел дружбу со всей многочисленной челядью принца и передавал Генриху рассказы о якобы простом обхождении Вильгельма Оранского с людьми и всеобщем уважении к нему с самых юных его лет.

А Генрих тосковал. Не сказавшись дяде, он часто уходил из дому и бродил по городу.

В первые дни приезда Брюссель оглушил его. Шумные улицы сбегали с обрывистой горы среди окружавших ее рощ и садов. Светлые воды реки Сенн плескались в старинные городские стены с семью воротами. В центре верхней части Брюсселя вздымалась великолепная, точно вырезанная из камня громада ратуши. На вершине горы виднелись башни древней резиденции герцогов Брабантских. А за ними — дворцы нидерландской знати. Город с утра до ночи гудел тысячами голосов. Пятьдесят два ремесленных цеха наполняли мастерские непрерывным гулом труда, неутомимой, хлопотливой жизнью человеческого улья.

В один октябрьский день 1557 года над Брюсселем зазвонили колокола всех семи главных церквей. Городские площади украсились триумфальными арками. С окон и балконов свесились ковры и ткани. Всюду перекинулись гирлянды осенних роз, перевитых лентами и парчой. На улицы выкатили бочки с пивом. Перед трактирами и кабачками расставили столы. Соорудили огромные вертела для целых мясных туш. Заготовили факелы, чтобы осветить праздник, когда наступит ночь.

Брюссель готовился к встрече короля и начальника королевской конницы — графа Ламораля Эгмонта, одержавшего победу над французской крепостью Сан-Кантен. Эта победа давала надежду на мир. Столица ликовала со всей страной.

Утром в город прибежали скороходы. К полудню примчались герольды, и на главной площади перед ратушей их трубы возвестили о приближении Филиппа II. Заколыхались ряды городской стражи, строясь в образцовый порядок. Разряженные брюссельцы и съехавшиеся на торжество жители соседних городов и деревень заволновались, стараясь занять более удобные места.

Оба ван Гааля с Микэлем, в лучших своих платьях, протолкались сквозь толпу и взобрались на ступеньки ратуши.

Широкая, устланная коврами аллея между лесом алебард пересекала площадь. Яркими красками переливалось сплошное море нарядных головных уборов. Окна, крыши, балконы, водосточные трубы — все было усеяно народом. Стоял немолчный гул.

Пронзительный крик какого-то мальчишки, забравшегося на конек соседнего с ратушей дома, прозвенел в трепещущем, казалось, воздухе:

— Е-е-ду-ут!..

Площадь разом замерла. Потом послышались звуки труб, отдельные приветствия. Генрих впился глазами туда, где высилась, вся в цветах, главная триумфальная арка.

Ему трудно было потом точно и подробно рассказать о первом моменте этого торжественного въезда. Все смешалось в тысячеголосый, многокрасочный хаос. Под сводами арки появились всадники с развевающимися перьями, с цветными чепраками на лошадях, с сверкающим в лучах солнца оружием. Небо словно потемнело от вскинутых вверх шляп и дождя цветов. Колокольный звон заглушал людские крики.

Вот всадники спешиваются. Оруженосцы берут их коней под уздцы. Мелькают расшитые золотом и серебром колеты, разноцветные плащи, перевязи, кружево воротников, драгоценные камни… Приезжие вельможи медленно приближаются. Генрих смотрит.

Невысокого роста человек с бесцветными волосами и такими же бесцветными, словно пустыми, глазами навыкате, в черном испанском камзоле и коротком плаще, с одной только драгоценной цепью ордена Золотого Руна[2] на груди и в черных перчатках, идет впереди всех. Перед ним, сняв шляпу и склонившись, как простой слуга, пятится спиной сам начальник города. Генрих понимает, что видит короля. Он видит ледяной взгляд, презрительно выпяченную нижнюю губу, и ему делается почему-то страшно.

Филипп подвигается, вскинув надменно голову. Лицо его неподвижно. Толпа таких же холодных, чопорных испанцев следует за ним.

А площадь кричит тысячей глоток:

— Да здравствует его величество король!..

— Да здравствует граф Ламораль Эгмонт!..

Генрих ищет нидерландского полководца. Вот он: высокий, в голубом шелку, с каскадом белых перьев над красивым женственным лицом. Он кланяется. Цветы осыпают ему плечи. Он смеется и что-то говорит идущему с ним бок о бок человеку в более строгом платье и с густой черной бородой.

— Кто это, дядя? — торопится узнать Генрих.

— Адмирал граф Горн, — шепчет ему на ухо ван Гааль.

Но вот губы Генриха расплываются в улыбке. Он видит знакомое лицо двадцатичетырехлетнего человека в оранжевом камзоле и белом плаще — цвета дома Оранских.

Генрих не сводит с Оранского глаз. Их взгляды встречаются, и Генриху кажется, что темные глаза принца на мгновение задерживаются на нем. Он вспыхивает от счастья и гордости, подкидывает вверх шляпу и кричит:

— Да здравствует принц Вильгельм Нассау-Оранский!..

Ван Гааль не успевает одернуть его — мальчик еще незнаком с придворным этикетом.

— Да здравствует его величество король! — пробует он исправить ошибку племянника.

А Генрих видит уже другого вельможу: улыбающееся лицо под большой епископской шляпой, белые, выхоленные руки держат бриллиантовые четки, мягкая походка и волочащийся по ковру, как хвост, лиловый бархат мантии.

— Кто это? Кто это, дядя?..

— Епископ Аррасский Антуан Перрено, — хмурится рыцарь, — родом из Бургундии, бывший советник императора, а ныне — короля. От него многое зависит, предупреждаю…

— Епископ Аррасский… Антуан Перрено… — машинально повторяет Генрих.

Король останавливается у самых дверей ратуши — он кого-то ждет. Толпа придворных расступается, и по ступеням, не сгибаясь, тяжелой походкой поднимается высокий худой старик с пергаментным лицом в глубоких, точно врезанных ножом морщинах над длинной седеющий бородой и усами. Из темных впадин остро, по-ястребиному, смотрят прищуренные недобрые глаза.

— Герцог Фернандо Альба де Толедо… — шепчет ван Гааль. — Лучший полководец и стратег Европы… «Железный Альба», как зовут его в войсках.

Король делает знак рукой, и два знаменитых воина становятся по обе стороны его: молодой, гордый своей победой нидерландец Эгмонт и мрачный, надменный испанский герцог. И так резок контраст между этими двумя людьми, что Генрих оборачивается к дяде, ища в его лице подтверждения своей мысли: «Как день и ночь!.. Как пламя и лед!.. Как Нидерланды и Испания!..»

Черная фигура короля скрывается за дубовым резным входом ратуши. Толпа вельмож следует за ним.

Генрих услышал облегченный вздох Микэля. Отдуваясь и кряхтя, весь потный, он вылезал из-за деревянного желоба водосточный трубы. Рыжий пух на его голове потемнел и торчал мокрыми прядями.

— Ты что, старина? — рассмеялся Генрих.

— Захотелось посмотреть поближе наших теперешних «хозяев» испанцев, — ответил старик охрипшим от напряжения голосом, — да боялся, что меня взашей прогонят со ступеней. Вот я и спрятался за этого дьявола… А он меня чуть не задушил до смерти!

Микэль погрозил резному желобу в виде чудовищной звериной пасти.

Было решено не докучать сегодня принцу своим присутствием и пообедать в одном из городских трактиров.

В квартале ткачей они нашли приятный на взгляд кабачок «Три веселых челнока» и заказали там праздничное угощение.

Кругом за столами только и было разговоров, что о приезде короля Филиппа II и победе Эгмонта, сулящей скорый мир.

Генрих был как на иголках от возбуждения.

Сегодня ему хотелось, чтобы все были счастливы, добры и веселы. Приехал король в сопровождении знаменитого героя, графа Эгмонта — победителя французов. Вернулся принц Оранский. Скоро он исполнит обещание похлопотать за Генриха перед королем. И не сегодня-завтра Генрих сам будет среди этих знатных, могущественных вельмож — «хозяев», как назвал их Микэль. А тогда… тогда начнут сбываться все его мечты…

До него донесся печальный голос:

— Не придется, значит, расширять свою торговлю. А батюшка на смертном одре завещал мне завести дела с одной английской фирмой, закупающей хлеб в прибалтийских портах… Я уж и вывеску было заказал: на голубом, знаете ли, поле семь белых мешков с мукой. Число «семь» в Брюсселе считается счастливым. Вокруг — золотой венок из колосьев и надпись: «Кристоф Ренонкль». Я, видите ли, только что женился на Жанне, — мы с детства помолвлены. Нам как раз было бы кстати бросить булочную и заняться более крупным делом. Пойдут, знаете ли, дети, и вообще…

Молодой брюсселец с круглым, розовым, как у поросенка, лицом, успевший к двадцати годам нарастить жирок, помолчал, ища сочувствия в более солидном соседе, потом принялся снова жаловаться:

— Англичанин, видите ли, еретик, а король еще при своем вступлении на престол обнародовал «Эдикт» императора Карла от 1550 года против всех сект и ересей. Ну, я и боюсь, как бы мне не влопаться с его верой.

— Чего же это вы вдруг испугались старого «Эдикта»? — спросил собеседник, энергично разрезая кусок жаркого.

Генрих вытянул шею, чтобы лучше слышать.

— Ходят слухи, что теперь никому спуска не будет. Чуть что — мужчин на костер, а женщин живыми в землю закопают. Король Филипп — не император. Тому только бы денежки да солдат подавай. А его величество нынешний король, говорят, такой благочестивый, такой благочестивый…

— Ну, положим, денежки и он любит.

— Да еще как! — засмеялся Ренонкль. — А кто их теперь не любит? Уж не мы ли с вами?

Собеседник усмехнулся и мотнул головой в знак согласия. Рот его был набит битком.

— Да, денежки… денежки! — продолжал Кристоф. — Теперь, знаете ли, их царство наступило.

— Ваша правда, — поддакнул, прожевав, сосед. — Без денег и королю не прожить. Теперь кто с деньгами, тот и властвует. Среди нас, например, ткачей, то же самое. Богатеи и с Цеховыми уставами не всегда считаются. Будь ты хоть мастер из мастеров, а денег нет — цена тебе, как простому подмастерью. Одно название «цех», а любой толстый кошель цехового человека разорит, пустит без работы бродяжничать. Да и бродяжничают!.. А разве их в том вина? Нет, теперь одним только толстосумам да духовенству и жизнь!

— Вот я и говорю, что мое дело прахом пошло, — жалобно протянул Ренонкль. — Значит, быть моей Жанне до конца дней простой булочницей.

— Война кончится, дела, может, пойдут лучше, — пробовал успокоить его ткач.

— Какой там лучше!.. Опять, говорят, налоги. Опять, значит, плати, как будто покойный батюшка мало еще выплатил при императоре! Король ведь снова просит у штатов[3] денег…

— Нидерланды у испанцев — вторая Америка, — проговорил ткач и вдруг сердито воткнул вилку в поданный служанкой сладкий пирог. — Из пяти миллионов золота, что получал ежегодно еще император, два миллиона платили мы, нидерландцы, а сама Испания — всего-навсего полмиллиона. Поверьте, я точно знаю… А нам эти два миллиона, ой, каким трудом достались! А им — грабежом. Снарядят военный корабль, пошлют какого-нибудь головореза к диким людям, которые пороха в глаза не видали, и откроют по ним пальбу. А потом вернутся домой, заваленные до парусов награбленным у дикарей золотом. Это они называют «просвещать язычников Христовым словом»… Тьфу! — Он резко отодвинул от себя пирог, и вилка полетела на пол.

Генрих не верил ушам. Перед ним как будто приоткрывалась завеса огромной тайны. Так вот зачем знаменитые испанские завоеватели уезжают за океан!.. Он взглянул на дядю.

Лицо ван Гааля было сумрачно. Он допил кружку с пивом, вытер топорщившиеся усы и поднялся со стула, украшенного резной эмблемой кабачка — тремя ткацкими челноками.

— Идемте, племянник, пора! — сказал он строго. — Мы и так засиделись.

Микэля после стольких впечатлений дня совсем разморило, он клевал носом. Пришлось его растолкать.

— Послушать испанцев, — добавил презрительно ткач, — так Америку завоевали ради одной только веры и просвещения язычников.

Ван Гааль с племянником вышли из «Трех веселых челноков», когда на небе пылал закат. Башни церкви Святой Гудулы казались особенно легкими в порозовевшем воздухе. Расписные стекла окон переливались и горели. Было тепло, как в летний вечер.

Хозяева домов развешивали цветные фонарики и плошки с маслом. Перед ратушей все еще толпился народ, хотя король со всем штатом придворных давно проследовал во дворец герцогов Брабантских.

Большой лист бумаги среди бронзовых скрепов на двери ратуши привлек внимание Генриха.

— «Воспрещается, — услышал он громкое чтение кого-то из толпы, — печатать, писать, иметь, хранить, покупать и продавать, раздавать в церквах, на улицах и в других местах все печатные и рукописные сочинения Мартина Лютера, Ульриха Цвингли, Иоанна Кальвина и других ересиерархов, лжеучителей и основателей еретических бесстыдных сект, порицаемых святою церковью…»

— Дядя, позвольте мне узнать, в чем дело, — попросил Генрих.

— Указ короля, племянник, который мы сможем узнать и не от площадных чтецов.

Но Генрих уже взбежал на ступени ратуши.

— «Воспрещается, — продолжал чтец, — допускать в своем доме беседы или противозаконные сборища, а также присутствовать на таких сходках, где вышеупомянутые еретики и сектанты тайно проповедуют свои лжеучения… Воспрещается также читать, учить и объяснять Святое Писание, за исключением тех, кто изучал богословие и имеет аттестат из университетов».

Генрих оглянулся на Микэля. Тот стоял белее своей праздничной рубашки. Оба разом вспомнили о тайных беседах прохожих протестантов в кухне мамы Катерины.

— «…Такие нарушители, — говорилось дальше, — наказываются: мужчины — мечом, а женщины — зарытием…»

— Пойдем, пойдем… — потащил Микэль за рукав Генриха.

— «…заживо в землю, если не будут упорствовать в своих заблуждениях. Если же упорствуют, то предаются огню.

Собственность их в обоих случаях конфискуется в пользу казны…»[4].

На новом пути

Над Брюсселем нависла гнетущая тайна, несмотря на заключаемый наконец мир. Подписывался он в Париже, и венцом его должна была стать помолвка только что овдовевшего испанского короля с французской принцессой Елизаветой Валуа. Пятнадцатилетняя принцесса недавно еще считалась невестой сына Филиппа II, наследника трона, дона Карлоса, принца Астурийского. Но положение изменило первоначальные планы. Пышное посольство во главе с Эгмонтом, Оранским, архиепископом Аррасским и Альбой направилось в столицу Франции.

Перед отъездом Оранскому без всяких помех удалось устроить Генриха. Юношу зачислили в штат королевских пажей и приказали переехать в общее для них помещение во дворце герцогов Брабантских. В самую последнюю минуту Генриху стало тяжело расставаться с дядей и Микэлем. Старый рыцарь напрасно пытался скрыть волнение. Когда он благословлял племянника на новую жизнь, голос выдал его. Микэль плакал и молил взять его с собою, хотя бы на время. Однако строгие дворцовые правила не допускали, чтобы пажи имели собственную прислугу. Генриху пришлось отказать ему. Обоим старикам давно пора было возвращаться домой, в Гронинген. Прошло уже больше двух лет со времени отъезда их оттуда. Но они решили подождать в Брюсселе, пока мальчик привыкнет к придворным порядкам.

Для Генриха сразу же потянулись однообразные дежурства возле королевских апартаментов: бессонные ночные часы, серые и тусклые — дневные, без всяких событий, без возможности увидеть короля наедине. А это было ему так необходимо, чтобы выполнить задуманное — рассказать Филиппу о бесчинствах солдат! Мир заключат не сразу, а до тех пор беззащитные люди будут вынуждены по-прежнему терпеть грабежи и насилия.

Другие пажи были знатные юноши, приехавшие с королем из Испании. Они казались ему холодными и чваными. Какое им дело до обид нидерландского народа!..

Да и за стенами дворца, казалось, ничего не происходило. Напугавший их с Микэлем приказ на дверях ратуши как будто ничего не изменил в обычной жизни города. Запертый среди дворцовых покоев, Генрих смотрел иногда из окон и ничего не замечал. По двору проходила, сменяясь в определенные часы, стража. Только жители как будто сторонились этой части Брюсселя. Да и вообще на улицах стало менее людно. Из ближних мастерских почти не раздавалось, как обычно, веселых песен.

Во дворце тоже было тихо. Только на лестницах, переходах и галереях круглые сутки виднелись алебарды, кирасы, шлемы, шпаги… Мелькали десятки дежурных офицеров, десятки пажей. Приглушенно звучала команда, звон оружия. За длинной анфиладой залов, в самом отдаленном крыле здания, всегда запертая дверь скрывала от людей человека в неизменном черном камзоле, с бледным неподвижным лицом и бесцветными глазами навыкате. Он сидел за деловыми бумагами, рассылая повеления, эдикты, послания… Скупой на слова, он был щедр на пространные письма. В них витиеватость слога помогала спрятать истинный смысл и давала возможность отречься от любого обещания. Жизнь короля в Брюсселе, как и в Испании, проходила по одному, раз установленному порядку: короткий отдых ночью, с молитвой до и после сна, а потом — долгие часы за письменным столом.

Но в другом крыле дворца имелись покои, совсем не схожие с апартаментами короля. Там, около монарха, находился его первый советник и министр — епископ Аррасский, бургундец Антуан Перрено. Кабинет его преосвященства тонул в коврах. Тканые фландрские обои его комнат отличались изысканным подбором рисунка и красок. А ливреям бесчисленной прислуги завидовала челядь нидерландской знати.

За широким венецианским окном загорались звезды. Брюссель кутался в вечерние сумерки.

Епископ диктовал секретарям на разных языках. Знание семи языков и способность быстро переходить с одного на другой были гордостью высокообразованного прелата[5].

Безукоризненная латынь адресовалась его святейшеству папе в Рим. Каждая строка послания дышала рвением во славу католической церкви. Письмо к испанскому послу в Ватикан диктовалось по-испански. В скрытых, непонятных для секретарей выражениях Антуан Перрено давал понять, что вопрос об обещанной булле против нидерландских еретиков является ныне самым важным.

Епископ вынул из кожаной папки с золотым итальянским тиснением бумагу — письмо от герцога Савойского, правителя Нидерландов до приезда короля, и пробежал его глазами:

«Его величество не доплатил германским наемникам миллиона крон… Если министры не откроют какого-нибудь средства добыть денег, в чем сомневаюсь, его величество будет в таком затруднительном положении, в каком не бывал еще ни один государь…».

Письмо было написано до заключения мира. Но финансовые дела мало чем изменились. Королю нужны деньги. Расстроенное хозяйство Испании приносит одни убытки, а строптивые нидерландцы не желают больше платить. Они ссылаются на свои издавна установленные привилегии.

«Однако, — думал Перрено, — император Карл умел-таки извлекать из этой торгашеской страны порядочные суммы. Но король Филипп не пользуется здесь популярностью. Генеральные штаты обсуждают каждый гульден, каждый дукат, прежде чем отдать их своему государю. Необходимо сломить такое упорство, заставить непокорные головы склониться. И булла папы поможет этому. Вольнолюбивые упрямцы узнают из нее, что страна их покроется сетью новых епархий[6]. В каждой епархии будет по девяти преданных трону и церкви епископов — целый отряд „духовной стражи“. Такое нововведение позволит следить за каждым шагом любого нидерландца. А благодаря исповеди даже помыслы его станут известны властям. Кто посмеет тогда не покориться?.. Но до поры до времени булла должна оставаться строжайшей тайной».

Третье послание было на легком французском языке. В нем меж шутливых строк давались искусно скрытые приказы агенту при парижском дворе. Агент послан в столицу Франции, чтобы сообщать в Брюссель каждую хоть сколько-нибудь подозрительную фразу, услышанную при дворе.

Перрено, как всегда, был доволен собой. Кончив диктовать, он отпустил секретарей и прошелся по кабинету, шелестя шелком сутаны. Скоро епископская сутана, он уверен, сменится кардинальской.

Стук в дверь нарушил сладостную тишину покоя.

— Войдите!

Дверь отворилась. Зашуршала тяжелая парча портьеры. Показалась стройная юношеская фигура в темно-коричневом форменном камзоле.

— А-а… — ласково протянул епископ. — Юный дворянин ван Гааль, новый паж его величества! По своей или монаршей воле, дитя мое?

Остановившийся на пороге Генрих низко поклонился и подошел под благословение.

— Его величество изволил приказать передать лично вашему преосвященству этот пакет.

Давая благословение, мягкая, теплая рука Перрено коснулась лба Генриха. Тот поцеловал ее и снова поклонился, собираясь уйти.

— Куда же так поспешно, сын мой? Быть может, его величество требует немедленного ответа. Подождите здесь. Вот вам румяные, как щечки фламандских девушек, персики. А вот и бокал легкого, здорового вина. Не краснейте, дитя мое. Вино веселит душу, если не злоупотреблять им. Ваши соотечественники хорошо знают и умело пользуются этим его свойством.

Генрих конфузливо сел на край бархатного, затканного серебром кресла.

Епископ вскрыл пакет. Филипп пересылал ему донесения лондонского посланника при дворе вступившей только что на английский престол Елизаветы Тюдор. Донесения были пронумерованы и подшиты самим королем, чтобы ничья посторонняя рука не касалась их.

— Видите, сын мой, — заговорил снова Перрено, — как милостив государь: он доверяет вам важные государственные бумаги.

Генрих посмотрел на любезного прелата и сказал с огорчением:

— Вы ошибаетесь, ваше преосвященство. Я не сумел до сих пор завоевать расположение и даже внимание его величества. Государь смотрит на меня почти как… — Он не договорил фразы и пылко прибавил: — А мне хотелось бы так много высказать!..

— Но его величество, — улыбнулся Перрено, — увозит вас, кажется, вместе с собою в Испанию?

— Да, чтобы определить в свиту его высочества дона Карлоса, принца Астурийского.

— В свиту инфанта? Будущего монарха величайшего в мире королевства! Перед вами карьера, юный друг мой!

— Ваше преосвященство слишком добры. У меня нет таланта делать карьеру. Для этого надо иметь обширный ум и более обширные познания.

Перрено положил руку на плечо Генриха. Холодные бриллиантовые четки задели щеку юноши.

— Ум? — медленно повторил прелат. — Да-а! Ум необходим всегда. Но его можно развить, а познания — приобрести.

Лиловатый отсвет сутаны падал на лицо епископа, и Генриху не было видно, как голубые глаза бургундца внимательно рассматривали его.

— Ум и познания? — еще раз повторил Перрено. — Но главное все же чутье. Чутье, как у охотничьей собаки. Там, в Испании…

Генрих невольно перебил:

— Я мечтал остаться на родине и быть прикомандированным к штату принца Оранского.

Рука епископа соскользнула с плеча Генриха, сверкнув гранями четок. Как будто не расслышав, Перрено вкрадчиво сказал:

— Сейчас вам следует лишь довериться опыту старших, сын мой, и угождать, угождать. Вот, например, — он сел рядом, — его величество недостаточно хорошо знает своих новых подданных… ваших сородичей. Вы могли бы быть полезны его величеству и безусловно заслужить его благоволение сведениями…

Генрих поднял недоумевающий взгляд. Что хочет ему внушить милостивый епископ?

Но Перрено оборвал на полуслове и стал вновь изучать донесение короля. Король сообщал об окончательном выборе своего заместителя в Нидерландах. Всех нидерландских вельмож он решительно отвергал, остановившись на своей сводной сестре Маргарите, герцогине Пармской, ученице знаменитого Лойолы[7]. Дух императора-отца будет ее руководителем в трудном деле управления дерзкой страной, а былые наставления великого иезуита не останутся, конечно, бесплодными.

Итак, герцогиня Пармская… Епископ задумался. Вот, значит, с кем ему придется делить власть. Тем лучше — герцогиня одинока в Нидерландах. Никто еще не успел вкрасться в доверие к этой мужеподобной женщине, лихой охотнице, но смиренной католичке.

Епископ присел к столу и написал почтительный ответ, уведомляя, что явится, как обычно, при первом солнечном луче. В конце записки епископ советовал Филиппу увезти с собою в Испанию «залогом верности» герцогини ее сына, Александра Фарнезе. Кончив писать, Антуан Перрено протянул Генриху бумагу и с подчеркнутой приветливостью произнес:

— Спешите, дитя мое, вручить эту записку до полуночной молитвы его величества. Надо оберегать здоровье и покой великого человека, призванного самим Богом на столь высокий и тягостный пост.

Генрих ушел сбитый с толку. Что-то осталось недоговоренным в дружеских, казалось, советах всесильного епископа. Но что?.. И почему его преосвященство умолчал о принце Оранском?

— Нет, мальчишка не сможет быть полезен! — прошептал Перрено, когда за Генрихом затворилась дверь.

«Три веселых челнока»

Микэль пристрастился к кабачку «Три веселых челнока», где в первый раз, много месяцев назад, он так сытно пообедал в день приезда короля и торжества по случаю победы Эгмонта.

Хозяйка кабачка, Франсуаза, еще не старая, пышущая здоровьем вдова, была расторопная и опрятная фламандка. Молоденькие служанки ее, Роза и Берта, хлопотливо сновали между столами, покрытыми белыми полотняными скатертями. Шутникам-посетителям не надоедало поддразнивать добродушную хозяйку:

— А что, матушка Франсуаза, вы с Розой и Бертой впрямь три веселых челнока: так и бегаете взапуски!

— Матушка Франсуаза — королева всего квартала!..

Франсуаза действительно чувствовала себя владелицей квартала ткачей. Кто только не посещал ее выкрашенных белой краской двух комнат кабачка с белоснежными занавесками, с добела начищенными оловянными кружками! Кто не любовался на передники ее служанок! Кто не восхищался пышным, затейливо наплоенным чепцом самой Франсуазы! Этот чепец, как полотняная корона, возвышался над сверкающей стойкой в резных украшениях в виде деревянных челноков.

Трудолюбивая Франсуаза напоминала Микэлю его Катерину лет двадцать назад. И на правах доброго знакомого старик нередко засиживался в кабачке позже других. Франсуаза ценила внимание слуги из дворца принца Оранского. Набегавшись за день, Роза и Берта видели, бывало, уже сны в своей комнатке на чердаке, а хозяйка все еще разговаривала с гостем у остывающего очага кухни.

В апреле 1559 года «Три веселых челнока» больше, чем обычно, были переполнены посетителями. Служанки не чувствовали под собою ног. Матушке Франсуазе приходилось самой подавать заказанные блюда, спускаться в погреб и щипать птицу.

Обязательный траур по императоре Карле, умершем в испанском монастыре, был наконец снят. Мир сохранялся, казалось, прочно. И веселый нрав нидерландцев дал себя знать — праздники сменялись праздниками. Каждый цех старался перещеголять другой в развлечениях и пирушках. Пили вино и пиво, не считая бочонков и бочек, зажигали потешные огни, танцевали под несмолкаемую музыку. Дома и церкви украсили ветвями и гирляндами. На площадях жарили мясные туши. Молодежь играла в жмурки, лазала на шесты, бегала в завязанных мешках наперегонки. Удальцы-охотники стреляли без промаха в цель. А главное, все, кто был молод, заливались безудержным смехом и песнями.

Более пожилые, опытные люди собирались на беседы. Им было о чем поговорить. Они догадывались, что там, наверху, во дворце, готовится какая-то ловушка. Эдикт и деньги служили главной темой разговоров.

Микэль уговорил ван Гааля пойти пообедать в «Три веселых челнока». Преданному слуге хотелось хоть немного развлечь господина.

— Ваша милость, полноте сиднем сидеть, — говорил он умильно. — Вы — не монах. Да и те, что греха таить, частенько разрешают себе глоток-другой доброго винца и кусочек жирной гусятины. Сами знаете… А кабачок, изволили видеть, самый пристойный. Его посещают хорошие, положительные люди.

На широком лице Микэля сияла торжествующая улыбка, когда он уверенно вел ван Гааля знакомыми переулками на улицу Радостного въезда, где помещался любимый кабачок.

Польщенная Франсуаза присела перед «знаменитым соратником императора» в самом почтительном реверансе. Она усадила почетного гостя за лучший стол, у окна, и захлопотала с угощением.

Белую занавеску парусом надувал весенний ветер. Белоснежные передники Розы и Берты в лучах апрельского солнца слепили глаза. Ван Гааль не раскаивался, что позволил уговорить себя, и похлопал Микэля по коленке:

— Ты был прав, старина! Сия благословенная таверна приятна, как оазис в пустыне для утомленного воина.

Краснея, как юная девушка, Франсуаза предлагала:

— Не откажите попробовать бараний бочок, ваша милость, с подливой, нарочно для вас приготовленной из сливок с имбирем и корицей… А вот яблочный сидр, ваша милость!.. Эти пирожки на гусином жиру с потрохами многим приходятся по вкусу…

— Эти пирожки особенно удаются матушке Франсуазе, — захлебывался от восторга Микэль. — А сидр слаще и крепче иного вина!

Привыкший к скудной пище в своем обедневшем гронингенском замке, ван Гааль скоро отстал от Микэля, приученного уже к разносолам Франсуазы. Медленно смакуя золотистый сидр, старый рыцарь осматривал посетителей.

За отдельными столами, вокруг букетов сирени, сидели люди степенные: местные мастера-ткачи и приезжие купцы. Микэль знал их почти всех наперечет.

— Видите, ваша милость, вон тот худощавый, с унылым лицом… Это ткач, хороший мастер. И вот поди же, скоро по миру, говорят, пойдет… Семья большая, в несколько рук раньше работали… За долги будто бы все у него ушло.

Из соседней комнаты попроще, где собрались молодые подмастерья, студенты и проезжие моряки, донеслись взрывы хохота и шуточная песенка под аккомпанемент флейты:

Тра-та-та-та-та-та, На земле настала тьма! Месяц в реку заглянул, Обомлел и утонул…

Худощавый ткач с унылым лицом раздраженно отозвался на песню:

— Поют, хохочут, празднуют… А скоро настанет время, когда, может, не так вспомянут и императора!

Ван Галль стал прислушиваться.

— А что император? — возразил человек с густыми бровями и острым, похожим на клюв носом, в строгом темном платье.

— А это, ваша милость, — ввернул Микэль, — богатейший купец и промышленник из Антверпена. Вы не смотрите, что он такой тихий, — говорят, тысячами ворочает…

Антверпенец говорил сухо и размеренно:

— Император жил под барабанный бой и пушечную стрельбу. А умер под чтение монастырских молитв. Никто и не заметил.

— Как он умер, правда, не заметили, — отозвался из-за соседнего стола суконщик из Лейдена, — а вот как станем сами жить, скоро заметим. Мир покажется, пожалуй, не слаще войны.

— Вы уж скажете! — присоединился к разговору торговец рыбой из Амстердама. — Перво-наперво нас освободят от дармоедов и грабителей — наемных солдат…

— Освободят ли? — вспыхнул суконщик. — Освободят ли, говорю!

— Вы что-нибудь знаете, ваша милость? — забеспокоился рыбник.

— Ничего я толком не знаю, а чую. Везде толкаюсь. Изъездил полсвета, кое-чему научился. Главное, научился не верить обещаниям.

— А разве нам что-нибудь обещали? — обернулся к нему коренастый и краснощекий, весь в веснушках сырник-голландец. — О войсках до сих пор и разговору не было. Это мы сами решили: нет войны, не нужны, значит, королю и солдаты.

— Вот то-то и оно! — Суконщик залпом, как воду, выпил стакан вина. — А потом еще… Не всем это, может, интересно. А их милость, — он указал на замолчавшего антверпенца, — небось лучше меня знает про теперешние цены на испанскую шерсть…

Все подвинулись ближе.

— На нее наложили такую пошлину — не знаешь, как и подступиться. С Новой Испанией, за океаном, тоже дела плохи. Мы, нидерландцы, не смеем туда и носа показывать, не то что торговлю вести. Даже в торговле с Англией стали нам преграды чинить. С Ан-гли-ей, поймите! — Он весь побагровел от возмущения. — С Англией, с которой нам надо жить в добром согласии, раз она нас шерстью и оловом питает, хотят нас поссорить!..

— Боятся, — усмехаясь, заметил антверпенец, — что оттуда в товарных тюках «протестантскую заразу» к нам завезут.

— И Англия в отместку начала топить наши суда. А о Дании, Швеции, Ливонии и Пруссии больше думать не смей из-за их Лютера… Покойный император хоть и гнул нас в бараний рог, но все же понимал…

— …где мы ему золотые гульдены ловили! — сострил рыбник.

— Вот именно! — желчно подтвердил суконщик — И что Нидерланды только ремеслом и торговлей богаты. — Он взял поданную Бертой порцию дымящегося на тарелке гуся и принялся мрачно есть.

— Уж вы наговорили тут всяких страхов, — добродушно покачал головой веснушчатый сырник. — По-вашему, выходит, нам и дышать скоро нельзя будет свободно. А я полагаю: уедет король в свою Испанию, и станем мы себе, как прежде, жить-поживать…

— …и сыры катать! — громко фыркнул остановившийся на пороге второй комнаты студент и подмигнул Розе, пробегавшей мимо с полным блюдом сосисок.

— Ну что ж?.. И сыры катать, — невозмутимо подтвердил голландец. — Ничего тут смешного нет. Потому, действительно, ремеслом и торговлей всегда держались и будут держаться Нидерланды. Такая уж страна. Такая уж ее слава. Нам недаром она досталась, слава-то!.. Наши деды и прадеды не один день трудились, чтобы страну такой, какая она сейчас, сделать.

— Ой, знаем, знаем!.. — не унимался веселый студент. — Еще покойница прабабушка рассказывала дедушке, как наши предки с морем воевали, болота осушали, плотины возводили да города строили…

Взгляд студента упал на ван Гааля, сурово сдвинувшего бровь из-под черной повязки на глазу. Студент смутился и прошел к хохочущим в соседней комнате приятелям.

Суконщик неодобрительно посмотрел ему вслед и презрительно бросил:

— Вот посмотрим, что ты-то на своем веку выстроишь, долговязый, и сколько бочек до той поры высушишь! А из карт да пивных кружек с бабьими подолами немало, верно, плотин возведешь. А еще уче-ны-ий!..

— Это он не со зла, — махнул рукой добродушный сырник. — Молод, беззаботен еще. В голове смех, шутки. А сердце, думаю, золотое!

— Резвая молодежь пошла, что и говорить, — робко заметил Микэль и шепнул ван Гаалю: — Но наш мальчик не таков. Он хоть и не уступит иному ученому, а никогда слова дерзкого не скажет. А уж сердце…

Старый рыцарь насупился. Он тосковал по Генриху. Скоро король увезет племянника в Испанию. Придется ли еще увидеться им, последним из рода ван Гаалей?.. Годы дают себя знать, конец жизни близок. А дни бегут. Вот уже не первый год они в Брюсселе…

Ему надоело слушать «охи-ахи» торговцев, и он встал. Его тянуло к любимому занятию — осмотру оружия в подвалах Оранского. Хотелось к приезду принца привести все в образцовый порядок. Он попрощался с хозяйкой и чуть было кровно не обидел ее, предложив за угощение плату.

— Помилуйте, ваша честь, — приседала она на каждом слове, — ваш слуга — как родной мне. Не побрезгуйте, заходите почаще. Это же радость услужить такому доблестному рыцарю…

Почти на пороге его задержал молодой еще человек в темном бархатном кафтане, с густой шапкой волнистых волос.

— Простите, сударь, — сказал он. — Здешняя служанка сказала мне, что вы родственник его светлости принца Вильгельма Нассау-Оранского.

— Да, сударь, — отвечал с достоинством ван Гааль, — я имею счастье состоять в отдаленном родстве с лучшим представителем нидерландского дворянства.

На лице незнакомца появилась приветливая улыбка.

— А я имею честь быть лично известным его светлости, как маэстро — дирижер, музыкант и певец. Мое имя Якоб Бруммель из Гарлема. Его светлость рекомендовал меня королю. И мне предложили почетное место в капелле его величества. Но для этого я должен покинуть Нидерланды. А в Гарлеме у меня жена и две малолетние дочери. Своим отказом от столь лестного предложения, как место главного придворного музыканта, я боюсь оскорбить его светлость принца. К тому же его светлости нет сейчас в Брюсселе. Не дадите ли вы мне добрый совет, как мне поступить? Я слишком люблю родину, чтобы променять ее на деньги и почет.

Ван Гааль оглядел незнакомца с удивлением. Так благородно, по его мнению, мог рассуждать только настоящий рыцарь.

— Сударь, — ответил он торжественно, — его светлость по поручению его величества короля занят делами государственной важности и приедет не так скоро. Но я знаю, он поймет побуждения вашего сердца и не осудит благородный отказ.

Он раскланялся и вышел вместе с Микэлем из комнаты под веселый напев флейты.

— Слышал? — сказал он шагавшему рядом слуге. — Любовь к родине дороже всех земных благ.

— И то правда, ваша милость, — вздохнул Микэль и поднял умоляющий взгляд: — Зачем же отсылать мальчика в Испанию?..

Ван Гааль помрачнел и не ответил.

Суконщик из Лейдена скоро ушел, хмуро попрощавшись с собеседниками. Поднялись и сырник-голландец с рыбником.

Антверпенец заказал новую порцию двойного пива для своего унылого соседа.

— Напрасно, мой друг, сокрушаешься, — заговорил он вполголоса. — У каждого бывают временные затруднения.

— Но у меня семья! — с отчаянием отозвался ткач. — Маленькие дети, жена больная, старуха мать.

— Вот я и предлагаю помощь: ссудить деньгами на переезд в Антверпен. Только там и можно поправить дела. Самый богатый город в христианском мире. Реками и каналами связан с Германией и Францией, а с Англией — морем. На бирже иной раз сходится до пяти тысяч купцов со всего света.

— У меня долги…

Антверпенец усмехнулся:

— Какие уж в теперешние времена долги! Они останутся в Брюсселе.

Ткач посмотрел на него почти строго:

— Я, ваша милость, честный человек.

— Вот оттого я и не беспокоюсь, ссужая тебя деньгами. — Он не спеша поднялся и похлопал ткача по пальцам: — Золотые руки! И такие руки в Антверпене не будут без дела… Так до завтра, приятель. Приходи в мою здешнюю контору, договоримся окончательно.

Он расплатился с хозяйкой, степенно поклонился Якобу Бруммелю и вышел. Ткач остался сидеть с опущенной головой. Маэстро подошел к нему.

— У вас, я случайно слышал, затруднения? — спросил он участливо. — Не знаю, простите, вашего имени.

— Еще недавно меня знал весь город, не то что квартал, — бросил с горечью ткач. — Николь Лиар[8] мое имя. Видно, в насмешку судьба мне его послала.

— В насмешку, говорите? Цыплят по осени считают. Не могу ли я вам быть полезен в чем-нибудь?

— Дайте лиар!

— Извольте! — И Бруммель положил монету на стол.

— Загадайте: орел или решка.

— Ну конечно, орел!

Ткач подбросил лиар, и оба склонились над столом.

— Ваша правда, орел! — почти выкрикнул ткач. — Так и быть по-вашему: еду в Антверпен искать счастья с богачом Снейсом. Прощайте, сударь, дайте руку на удачу. Спасибо: вы меня точно обновили. А лиар сохраните, может, он и впрямь счастливый.

Он залпом допил пиво и ушел бодрой походкой, слегка пошатываясь.

— Если бы вы знали, ваша милость, что это за славный мастер был в цеху! — обратилась хозяйка к Бруммелю. — Дай-то бог ему всякой удачи в Антверпене. Матвей Снейс знает, кого к себе переманить.

Маленький нидерландец

Проводив ван Гааля домой, Микэль отпросился и вернулся на улицу Радостного въезда. Он был охотник до веселья молодежи, любил посмеяться ее шуткам и забавам.

Небо уже потускнело. На улицах стояла предвечерняя тишина, необычная в эти праздничные дни. Люди отдыхали, запасаясь силами для новых удовольствий. Только простенькие домашние оркестры начинали кое-где настраивать инструменты. Подходя к «Трем веселым челнокам», Микэль еще издали услышал смех и все тот же веселый напев флейты.

«У матушки Франсуазы торопятся жить, пляшут, верно, вовсю», — подумал Микэль и взялся было за ручку двери.

У самого порога он наткнулся на худенького мальчика лет десяти.

— Помилуй господи! Что ты тут делаешь, мальчуган?

Ребенок зашевелился.

— Я… хочу… есть…

— Есть? — повторил Микэль. — Создатель, кругом веселятся, пляшут, а он голоден, как бездомный щенок! Пойдем, пойдем скорее, сам Бог привел тебя к матушке Франсуазе. Как тебя зовут?

— Ио-ганн…

— Где ты живешь?

— Нигде…

— Как — нигде? Можно ли не иметь угла такому несмышленышу? Кто твои родители?

— Они… — Мальчик запнулся. Горло его перехватила спазма.

Широкое лицо старика склонилось к самой голове мальчика, и рыжие ресницы часто-часто заморгали.

— Где же они? Говори, не бойся.

— Они… умерли…

Микэль растерялся. Прижимая плачущего мальчика к себе, он открыл дверь.

Первая комната была почти пуста. Все столпились у входа в соседний зал, откуда доносились задорные звуки флейты, смех и топот ног. Один лишь маэстро Якоб Бруммель из Гарлема не торопясь прихлебывал пиво и в такт напеву флейты раскачивался на стуле. Увидев вошедших, он приветливо заметил:

— Поздненько, поздненько! Хозяйка, пожалуй, и не угостит вас больше своими чудесными пирожками. Все простыло. Зато там, — он показал на следующую комнату, — жарко, как в печке.

Микэль подвел к нему мальчика и шепотом объяснил, в чем дело. Ребенок недоверчиво посмотрел на Бруммеля и ухватился за край куртки старого слуги.

— А ты меня не бойся, — сказал маэстро. — Твой новый приятель сейчас же вернется, только принесет тебе чего-нибудь поесть. Не хочешь со мной говорить, давай споем. Не хочешь петь, помолчим. И так и этак я согласен, лишь бы ты скорее отогрелся и успокоился. А вообще такие дети, как ты, меня любят. У меня самого есть две маленькие девочки: Эльфрида и Ирма…

Мальчик внимательно слушал.

Микэль пробрался в соседнюю комнату. Там веселье было в полном разгаре. Белые передники Розы и Берты летали птицами мимо толпившихся любопытных. Молодые люди, притопывая ногами, лихо выделывали замысловатые фигуры танца. Студент за неимением пары плясал в обнимку со стулом. Столы убрали, посуду составили на подоконники. Несмотря на отдернутые занавески и раскрытые рамы, стояла душная жара. Под потолком клубился дым от трубок. Франсуаза, румяная и довольная, смотрела издали на танцующих и улыбалась. Она сразу всполошилась, когда Микэль рассказал ей о том, что нашел мальчика.

— Это в сегодняшний-то день — голодный человек? Ай, стыд какой! Роза, Берта, которая-нибудь! Да нет, нет, пляшите, бог с вами, я сама.

Она подбежала к Иоганну, присела перед ним на корточки и заахала:

— Да как же ты испачкался, голубчик! Иди, иди сюда скорее! — И потащила ребенка на кухню.

Микэль с умилением смотрел, как опытные руки быстро умыли мальчика, пригладили его сбившиеся светлые волосы, сменили грязную рубашонку на чистую женскую кофту, а на ноги надели новенькие деревянные сабо. Не успел мальчик опомниться, как уже сидел на подушке, подложенной на сиденье, и жадно ел горячую кашу с молоком.

— Ешь, ешь! — приговаривала Франсуаза.

— Ешь, сколько живот вмещает, — подхватил Микэль.

Мальчик, как насосавшийся котенок, отвалился наконец от стола и блаженно улыбнулся.

— Спа-си-бо… — прошептал он застенчиво.

Франсуаза погладила его по голове:

— Да какой же ты славный, приветливый!

— Его зовут Иоганн, — подсказал гордый находкой Микэль.

— Иоганн? — Глаза Франсуазы наполнились слезами. — Так звали и моего сыночка. Он умер у меня грудным… Откуда же ты, Иоганн?

— Из Мариембурга, — отвечал мальчик.

— Из Мариембурга? В какой же это стороне? — спросил Микэль.

Мальчик неопределенно показал в окно:

— Там… далеко… в Нидерландах…

Якоб Бруммель подошел ближе.

— А сейчас где ты? — спросил он. — Это же Брюссель, главный город Нидерландов. Столица.

Мальчик оглядел всех с недоумением и твердо сказал:

— Нет, Нидерланды там. А здесь живет чужой король. Мы с дедушкой несли ему бумагу…

Франсуаза, вглядевшись в худенькое лицо ребенка, весело засмеялась:

— Да ты будешь счастливчиком, мой маленький нидерландец! Смотрите-ка: у него один глаз — как утреннее небо, голубой, а другой — как черная ночь. И при свете дня, значит, и во тьме ночи будет он искать свое счастье, пока не найдет. Такова старая примета.

— А что он говорил тут о короле и бумаге? — заинтересовался маэстро. — Ну-ка, братец нидерландец, Иоганн из Мариембурга, какую-такую бумагу несли вы с дедушкой королю?

Мальчик неожиданно весь взъерошился, как затравленный звереныш. Маленькие кулаки его сжались. В глазах сверкнул злобный огонек.

— Прошение… чужому королю, чтобы он увел от нас своих солдат… — Подбородок ребенка задрожал, губы искривились, и слезы ручьем потекли по впалым щекам. — Они… убили… отца… Всех ограбили… Матушка испугалась и умерла… А дедушка… это не мой дедушка… Его послали соседи… к королю… Он взял меня, а потом…

Франсуаза обняла ребенка:

— Довольно! Довольно! Ты надрываешь сердце! Не спрашивайте его ни о чем, ваша милость. Пусть отдохнет сначала, выспится. Пойдем, пойдем, я уложу тебя. Не плачь, все, все миновало…

Мальчик утонул в ее широких объятиях, и Франсуаза унесла его.

Якоб Бруммель подсел к Микэлю.

— Ну и дела!.. — Он тряхнул волнистой шевелюрой. — Это в праздник-то, когда все кругом поют и пляшут! А про какую все же бумагу толковал мальчуган?

Микэль сидел, понурив голову. Ему вспомнилась дорога в Брюссель три года назад и встреча с крестьянами-переселенцами. Сколько терпят они обид и без того! Кого заставляют работать день-деньской на господских полях, а свой клочок без присмотра остается. С кого непосильный оброк тянут. Кого арендой душат, а то и вовсе с земли сгоняют. А уж про монастырские и церковные владения нечего и говорить: поборы, налоги, десятины… Вспомнился и постоялый двор, где хозяйничали солдаты. Вспомнилось расстроенное лицо Генриха в ту ночь, когда он в волнении пробрался к потухавшему очагу, чтобы поведать свои мечты о помощи родному народу. Нет, не так-то легко оказалось всё, как думалось мальчику тогда… Беднягу заперли в королевском дворце, словно в темнице. А скоро и совсем увезут из милых Провинций. Какая ж тут помощь родине, когда Генрих сам подневольный слуга испанского короля!

Франсуаза вернулась, держа сложенную бумагу с изорванными и помятыми краями.

— Вот она, бумага. О ней, верно, и говорил Иоганн. Я нашла у него в куртке. Едва заснул бедняжка: все плакал, рассказывал, как солдаты обижали их. Убили отца, мать от страха умерла. Его взял к себе старик сосед. Старику поручили передать королю прошение от всей округи. Старик дорогой заболел и тоже умер в какой-то корчме. Жена корчмаря собиралась оставить мальчика у себя, но он убежал… Сам, видно, Бог довел ребенка до Брюсселя. Вот она, бумага! Прочтите, ваша милость. — Она протянула бумагу маэстро.

Музыкант сел к окну, расправил смятый лист и с трудом разобрал полустершиеся буквы, написанные неумелой рукой:

«Милостивому нашему и доброму королю, защитнику нашему и отцу. Мы, жители окрестных деревень, не знаем, где нам приклонить ныне голову, ибо войска, что стоят у нас в городе лагерем, грабят наши дома, поля и скот, уводят к себе силой наших жен и дочерей, причиняют нам всякие надругательства и позор, калечат нас побоями и убивают по своей охоте каждого без суда и права. Взываем к тебе, наш милостивый заступник и отец, тот, кого Господь Бог волею своей поставил над нашей жизнью и землею, рассуди и повели…». Прошение было длинное, путаное, со следами многих рук, державших его, как единственную надежду на избавление.

— Ай да маленький нидерландец! — воскликнул Микэль. — Донес-таки до Брюсселя слезы своих земляков!

У Микэля появился основательный повод для желанного свидания с Генрихом. Кто, как не мальчик, передаст королю прошение Иоганна?

Микэль с утра до вечера кружил возле королевской резиденции. Вышколенная стража не отвечала ни на один его вопрос. Не будь у Микэля безобидной, располагающей физиономии, он давно имел бы неприятности.

В «Три веселых челнока» старик наведывался каждый день. Матушка Франсуаза успела уже официально усыновить Иоганна, и Микэль считался после нее самым близким человеком мальчику.

Маэстро Якоб Бруммель, так и не дождавшись Оранского, собрался в родной Гарлем. Перед отъездом он тоже зашел проведать маленького нидерландца. Франсуаза с волнением рассказывала ему, что приходский священник чинил ей всякие препятствия и не давал разрешения усыновить Иоганна:

— Он требовал доказательства крещения Иоганна. Не верил и кресту на его шее. «Это, — сказал, — вы ему, может быть, только теперь повесили». Заставлял ребенка читать молитвы, расспрашивал его, как ученого богослова.

Микэль растерянно разводил руками:

— Пришлось-таки соврать толстопузому, прости мне, Боже, насмешку. И сам-то я ему под пару раскормился у матушки Франсуазы… Взял грех на душу ради доброго дела. Поклялся, что собственными глазами видел, как Иоганна крестили в Мариембурге. А где он, этот его Мариембург, я и сроду не слыхивал.

— Ай-ай-ай! — покачал головой маэстро. — Ложная клятва, да еще католическому священнику, — величайший грех. Только один папа в Риме может отпустить такой грех, и то за большие деньги.

Микэль покосился на него с недоверием. Подобные насмешливые речи он слышал только от прохожих проповедников новой веры в родном Гронингене… Но, увидев веселый блеск в темных красивых глазах Бруммеля, сам хитро подмигнул, и тело его заколыхалось от сдерживаемого смеха:

— Я, ваша милость, когда клялся, закашлялся и вместе с кашлем выговорил шепотом: «Клянусь, что не видел, как крестили…»

— Господь, по милосердию своему, простит это маленькое лукавство, — вздохнула Франсуаза и перекрестилась.

— Господь простит, — уверенно повторил музыкант, — потому что Он хорошо знает, почему приходский священник так забеспокоился при появлении «законного наследника» матушки Франсуазы. «Три веселых челнока» приносят, верно, неплохой доход.

Микэль внимательно посмотрел на музыканта. Что-то опять похожее на былые разговоры в кухне мамы Катерины слышит он из уст этого голландца. Уж не наслушался ли он в своем Гарлеме и впрямь протестантских проповедей и не насмехается ли над служителем католической церкви?..

— А где же сам законный наследник? — спросил Бруммель. — Где счастливчик с разными глазами?

На лице Франсуазы расплылась блаженная улыбка. Пухлые щеки еще ярче зарумянились.

— Иоганн пошел с Бертой к портному. Надо же приодеть ребенка, коли он стал мне настоящим сыном.

— Еще бы! Еще бы! — залился смехом Бруммель. — Наследнику «Трех веселых челноков» не пристало ходить с рваными локтями и протертыми коленками. Ну что ж, почтенный, — обратился он к Микэлю, — выпьем по кружечке пива за здоровье доброй хозяйки и подождем законного наследника. А как с его прошением? Пойдем-ка к молодежи, подсядем к кому-нибудь и составим компанию. Теперь только у молодежи и услышишь прежние шутки.

Они прошли в зал попроще и заняли место за общим столом. Микэль начал жаловаться на свои затруднения с прошением Иоганна.

А Иоганн шагал по улицам рядом с Бертой. На нем была новая, только что сшитая портным синяя курточка с резными пуговицами и штаны, нарядно отделанные коричневыми шнурками. На плечах топорщились не обмятые еще буфы, и плечи от этого были широкими, как у взрослых. А главное — у него появились башмаки с цветными отворотами. Иоганну казалось, что все смотрят на них. Это его и смущало и радовало. Веселая Берта тоже поглядывала в его сторону и болтала:

— Да ты настоящий красавчик, Иоганн! Недаром хозяйка предсказала тебе счастье. Пришел заморыш заморышем, и как тебя в те поры ветром не сдуло, удивительно! А теперь-то! Ай да нидерландец из Мариембурга! Ай да разноглазый счастливчик!

Она подхватила его, подняла и звонко поцеловала. Ленты ее чепца защекотали мальчику шею. Он рассмеялся.

— Ну вот, давно бы так! А то как больной старичок — никогда не улыбнешься. Все о чем-то думаешь, что-то будто вспоминаешь.

Сзади послышался тихий, елейный голос:

— Бедняжке есть что вспоминать. Свою греховную жизнь у еретиков-родителей.

Берта обернулась и увидела экономку приходского священника, караулившую кого-то вблизи городской водокачки. Берта рассердилась:

— Какая греховная жизнь у такого малютки?.. Какие еретики? Что вы плетете, матушка Труда?

Экономка поджала губы и, подражая хозяину-священнику, закатила глаза:

— Ты слышишь, о Господи, как нынешние девушки стали отвечать старшим? Дерзость! Неповиновение! Своеволие! Вольнодумие! Вот и моя Эмилия такова. Пошла будто бы за водой, а на деле, верно, лясы точит, ленивица, ведет самые непозволительные разговоры! Но Господь все видит, все слышит!

— Вы, матушка Труда, хотите строже Господа Бога быть! — огрызнулась Берта. — Вам всюду грех чудится. Мальчику десяти лет, может, не исполнилось, а вы его грехом укоряете. Родителей его в глаза не видали, а еретиками зовете. Эмилия ваша очереди за водой небось дожидается, а вы ее подстерегаете, как вора. Заглянули бы лучше в свою собственную совесть, нет ли там какого изъяна!

— Ай-ай-ай! — заахала экономка, и тугие сборки серой юбки заходили на ее тощих боках. — И такой своевольнице поручают малое дитя! Чего не наглядится оно, чего не наслушается в кабаке, где хозяйка — неразумная вдова, а служанки — дерзкие ветреницы!

Берта вспылила:

— А зачем же вы бегаете к неразумной вдове что ни день то за вином, то за сидром, то за кусочком пожирнее да послаще? Вы всегда клянчите только до завтра, а отдать собираетесь на том свете угольками!.. Вон она, ваша Эмилия! Совсем ее заездили, еле плетется. Идем, Иоганн!

Мальчик, отведя испуганный взгляд от посеревшего лица взбешенной экономки, засеменил за Бертой.

— И такому разноглазому змеенышу достанется все богатство дуры Франсуазы! — прошипела вслед ему экономка.

— Торопись! — крикнула Берта бледной, худенькой девочке лет пятнадцати, согнувшейся под тяжестью полных ведер. — Хозяйка твоя приготовилась грызть тебя. Чего ты у них служишь, не понимаю! Уж лучше в самом бедном доме работать, чем у такой ведьмы! Забеги к нам как-нибудь, потолкуем о твоей судьбе. Может, матушка Франсуаза пожалеет и возьмет тебя к себе.

— Приду… — чуть слышно ответила Эмилия и заторопилась, расплескивая воду и спотыкаясь.

Берта влетела в кухню возмущенная. Но матушка Франсуаза не стала ее слушать. При виде Иоганна она пришла в восторг и тут же, взяв его за руку, потащила показывать гостям.

Мальчик забыл неприятную встречу и весь сиял. Он был счастлив — его любила эта добрая, ласковая женщина. И он любил ее, чувствовал себя спокойно в ее чистом, теплом доме. Страшные дни Мариембурга остались позади и туманились в памяти. Лица отца и матери уже нельзя было отчетливо вспомнить. Долгие блуждания по проезжим дорогам забывались, как тяжелый сон. Измученное тело отдыхало, а сердце отогревалось.

— Ваши милости, посмотрите-ка на этого красавчика! — говорила Франсуаза, поворачивая Иоганна во все стороны. — Кто скажет, что этот малыш едва не умер с голоду на пороге «Веселых челноков»? Не сегодня-завтра весь квартал станет: гордиться им.

Микэль с нежностью погладил светловолосую голову мальчика:

— Здравствуй, Иоганн! Какой ты нарядный!

— Здравствуйте, дедушка Микэль. Мою новую шляпу матушка Франсуаза велела оставить на кухне, а башмаки… — Он выставил ногу и с торжеством показал обновку.

Все засмеялись.

— Не «матушка Франсуаза», а просто «матушка», — поправил Якоб Бруммель. — Теперь она тебе как родная мать.

Иоганн вспыхнул и быстрым движением припал к коленям Франсуазы. Та громко всхлипнула и закрыла лицо руками:

— Благодарю Тебя, Господи! Я жила и сама не знала, для чего и для кого. Ты послал мне сына.

Полные плечи ее вздрагивали. По щекам Микэля текли слезы. Маэстро оглянулся на столпившуюся кругом молодежь и нарочито громко позвал:

— А ну-ка, Роза, красавица, тащите сюда пива на всю компанию! Выпьем за здоровье матушки Франсуазы и ее нарядного сынка! Выпьем за наследника «Трех веселых челноков»!

Черноглазая служанка выросла как из-под земли. Она кокетливо присела перед любезным гостем и вихрем умчалась в погреб.

Скоро они с Бертой внесли целый бочонок лучшего пива и разлили его по кружкам. Все уселись вокруг общего стола. Франсуаза настояла, чтобы первый тост был за благополучную дорогу маэстро в его родной Гарлем и за здоровье всей его семьи. Следующий тост торжественно провозгласили за процветание «Трех веселых челноков», за золотое сердце хозяйки и за нового маленького гражданина Брюсселя. Потом пили за каждого из присутствующих. Особо выпили за Берту и Розу — достойных помощниц матушки Франсуазы. Микэль предложил два тоста: за принца Оранского и за знаменитого рыцаря походов императора Карла — Рудольфа ван Гааля. На языке его вертелось имя Генриха, но один из подвыпивших моряков-зеландцев перебил его:

— А я пью за благополучное возвращение домой…

— За меня уже пили, друг мой, — остановил его Якоб Бруммель.

Моряк озорно расхохотался:

— Нет, сударь, за ваш отъезд не хочется пить. Лучше бы выпить за ваш приезд сюда вновь. Я говорю: за благополучное и скорейшее возвращение домой его королевского величества!

Все остолбенели от неожиданности. Франсуаза, желая замять неловкость, послала Берту за флейтистом. Коли праздник — так праздник, пусть молодежь опять потанцует. Она увела Иоганна и уложила спать. После стольких впечатлений маленький нидерландец совсем засыпал. Вернувшись снова в зал, она услышала:

— Итак, еще раз — за попутный ветер, с которым отплывает от берегов Нидерландов наш милостивый король Филипп Второй!

— Но-но-но!.. — остановил моряка товарищ. — Что-то ты больно часто стал поминать милостивого короля нашего! Не распускай язык, это тебе не парус!

— А я что? — не унимался моряк и скорчил благоговейную рожу. — Я верноподданнически молю Господа…

Студент Альбрехт, завсегдатай «Веселых челноков», лукаво сощурил глаза:

— А ты бы поменьше о Господе, приятель. Знаешь, какое теперь время. Забыл про возобновленный «Эдикт»? О Боге простой смертный ни говорить, ни думать не имеет права. Ему полагается думать…

— …о сатане!.. — подсказал первый моряк.

— Нет, — возразил Бруммель. — За мысли о сатане, как и за рассуждение о Боге, полагается на костер..

Вошел флейтист и с порога уже заиграл мотив старой брабантской песенки. Мужские голоса дружно подхватили было его, но Франсуаза сказала:

— Вы, верно, все забыли, ваши милости, что мы имеем честь провожать настоящего маэстро? Давайте-ка попросим любезного хозяина нежданной пирушки спеть нам, порадовать наши сердца.

Просим! Просим! Про-сим! Порадовать сердца! За-ра-нее при-но-сим…

Подвыпивший моряк проплясал в такт своей импровизации и запнулся.

Восторг наш без конца!.. —

докончил, стуча кружкой, Альбрехт.

Якоб Бруммель не стал отнекиваться. Он наиграл флейтисту напев и, отодвинув стул, приготовился.

— Я спою вам, друзья, про Ламораля Эгмонта, храброго нидерландского полководца.

Лицо его сразу стало вдохновенным и особенно красивым. Внесенные Бертой свечи озарили высокий белый лоб и лучистым отсветом скользнули по волнистым прядям волос. Чистым, задушевным голосом маэстро начал:

Готов к походу конь гнедой, Меча сверкает сталь… Вновь покидает дом родной Граф Ламораль. Уж май с цветами к нам идет, Лазурью блещет даль… Ах, все не кончил свой поход Граф Ламораль. He оборвется ль пряжи нить? Графине графа жаль… Не надо графа хоронить — Вернется Ламораль! Колокола зачем звонят, Согнав с лица печаль? Ах, о победе все твердят, — Вернулся Ламораль!

Загремели кружки, застучали каблуки, все зааплодировали. Восторг был общий.

Из двери выглянуло худенькое лицо Иоганна. Глаза его сверкали. Услышав песню, он соскочил с постели и пробрался в одной рубашонке к порогу. Неужели не во сне слышал он это чудесное пение? Нет, вон он, кто пел, — смеется и пожимает протянутые к нему руки. Вот и мама Франсуаза вытирает передником глаза. Лицо ее стало еще добрее, еще красивее. Она не видит Иоганна. Она оборачивается к дедушке Микэлю и говорит своим ласковым голосом:

— Когда же вы приведете сюда наконец вашего мальчика? Неужели я так и не увижу юного рыцаря Генриха ван Гааля до его отъезда в Испанию?..

Иоганн задумался. Кто он, этот мальчик — рыцарь Генрих, о котором постоянно вспоминает дедушка Микэль?..

Страна поет

Все случилось гораздо проще, чем предполагал Микэль. Король назначил точный день своего отъезда, и Генрих получил в конце концов отпуск. В его распоряжении оставалось всего два дня, чтобы попрощаться с близкими и собраться в морское путешествие.

Лавки брюссельских кружевниц, ювелиров, оружейников, торговцев коврами, ткаными обоями и всем, чем славилась столица Нидерландов, наполнились нарядной толпой придворных. Испанцы возвращались домой, нагруженные художественными ценностями богатых Провинций. Генриху тоже хотелось приобрести что-нибудь на память о родине и в подарок будущим испанским друзьям. Но кошелек его был почти пуст. Он отложил покупки на последний день и поспешил во дворец Оранского.

Там готовились к приему принца. Весь дом был на ногах. Дядю Генрих нашел в одном из подвалов. Старый рыцарь, увидев его, уронил листок со списком оружия и в волнении пошел навстречу племяннику.

Перед ним был уже не прежний восторженный темноволосый мальчик с тревожным, вопрошающим взглядом больших серых глаз, а умеющий владеть собой юноша, немного печальный, как будто затаивший что-то важное, что-то свое, глубокое… Ван Гааль, как равному по возрасту, подал ему руку. Генрих засмеялся и бросился к нему на грудь.

— А где Микэль? — спросил он быстро. — Где наш добрый преданный друг? Затосковал по дому, по маме Катерине и вернулся, не дождавшись вас, в Гронинген?

Ван Гааль рассказал о жизни Микэля, о его дружбе с хозяйкой кабачка и о найденном им мальчике-сироте.

— Он ждет вас, племянник, как узник ждет свободы. Пойдите к гостеприимной Франсуазе в ее «Три веселых челнока» — поистине привлекательное место, — и вас встретят там, как самого папу.

— А принц Вильгельм?

— Он будет сегодня к вечеру… Смотрите, какой сюрприз я приготовил его светлости.

И ван Гааль с гордостью обвел глазами сводчатые низкие залы подвалов и показал на сверкающие алебарды, составленные в пирамиды вдоль каменных стен, показал на ряды тонких отточенных рапир и шпаг, на мечи с гравированными клинками и тяжелыми рукоятями, на развешанные щиты и шлемы, на груды кинжалов, на арбалеты и пищали, сложенные, как дрова, на стальные кольчуги и панцири, таинственно поблескивавшие неподвижной завороженной стражей из темноты углов.

— Здесь найдется чем вооружить целое войско, племянник. Я все привел в порядок. Его светлость и не предполагает, какие богатства ржавели у него без присмотра.

Старик провел Генриха по всем подвалам. Взяв одну из шпаг, положенных на особый кусок сукна, он бережно, как живое существо, поднес ее Генриху:

— Обратите внимание, племянник, на работу наших нидерландских оружейников. Она не уступает ни знаменитым толедским, ни даже прославленным с древности йеменским клинкам. Закалка наших мастеров отличается простотой… Но я вижу, вы плохо меня слушаете. В вас не заметно наследственной страсти ван Гаалей к оружию. Вы горите нетерпением увидеть поскорее рыжего Микэля. Предупреждаю: вы его не узнаете. Он стал толст, как хорошая пивная бочка.

Генрих, не дослушав, обнял дядю еще раз и выбежал на улицу.

Милый, чудесный Брюссель! Как давно Генрих не ступал свободно по его мостовым! Словно в замке злого волшебника жил он возле короля все эти долгие месяцы. Редкие выезды в свите Филиппа, всегда на глазах чопорной испанской знати, в оковах строгого дворцового этикета, были не в счет.

Вот они опять, родные Нидерланды!.. Кузница с широко раскрытыми, будто смеющийся рот, дверями, с веселым пламенем горна. Звонкие удары молота ритмично врываются в напев несложной песенки:

Раз ударь — так-так! Два ударь — так-так! Три — Задержи! Так-так!

На углу плотничьего квартала, где витали ароматы смолы и лака, шелестели и шуршали стружки, визжали пилы, вздыхали рубанки, Генрих остановился. Ветер разметал далеко вокруг песок древесных опилок, и шаги заглушал мягкий душистый ковер. Ноги скользили, как по шелку. Здесь тоже пели:

Жаннетта обещала Прийти со мной плясать, Да злая не пускала Ее из дома мать! Что делать нам с Жаннеттой? Ах, как нам поступить? Что делать нам с Жаннеттой…

— «Ах, как нам поступить?» — подхватил Генрих и приветливо кивнул певцу. — Доброе утро!..

Полнозубая улыбка осветила веснушчатое лицо плотника. Он стоял в дверях, с засученными рукавами и запорошенным мелкой щепой передником.

— Доброе утро, сударь! Правда ли толкуют, что милостивый король наш уезжает? — спросил он, косясь по сторонам.

— Да, — ответил Генрих, — послезавтра король со своим двором переезжает в Гент. Там соберутся депутаты со всех провинций для прощания с государем.

Улыбка плотника делается еще ослепительнее. В глазах мелькает радостный огонек. Он усердно кланяется. А потом, забыв недавние опасения, кричит внутрь мастерской:

— Вот тут знающий человек говорит… — и скрывается за порогом.

До Генриха скоро доносится пение хором:

Жаннетта обещала Прийти со мной плясать, Да злая не пускала…

Генриху становится тоже очень весело. Он перебегает на другую сторону улицы. Всего два дня в его распоряжении, всего два дня, но они такие светлые, такие радостные, как песни нидерландских мастеровых.

Меж раздвинутых занавесок окна мелькает женская рука. Серебряная нитка в ловких пальцах вспыхивает искрами на утреннем солнце. Высокий, чистый голос не поет, а воркует:

Беги по стежечкам, Беги по рубчикам. Моя иголочка!.. Плетись узорами — Цветной дорожкою. Моя ты ниточка!..

Как радостно поют Нидерланды! Как весело торопятся проводить своего короля! Так перед восходом солнца щебечут в лесу птицы, стараясь наверстать темные часы ночи.

Приход Генриха в «Веселые челноки» произвел переполох. С Микэлем чуть не сделался обморок. Роза выронила из рук кувшин с сидром. Берта остолбенела с раскрытым ртом, не успев даже ахнуть. Сама матушка Франсуаза хотела было присесть в церемонном поклоне, но Генрих опередил ее и, по старому обычаю, поцеловал, как хорошо знакомую.

Когда позвали игравшего на дворе Иоганна, Генрих сидел уже окруженный новыми друзьями, а Микэль не сводил с него восторженных глаз. Узнав, кто хочет его видеть, маленький нидерландец вспыхнул и остановился на пороге. Молодому ван Гаалю успели рассказать всю его историю и дали прочесть прошение, бережно спрятанное в футляр с латинской библией. Генрих оторвался от чтения и встретил пытливый взгляд детских глаз: одного — ясного, голубого, другого — темного, настороженного…

— Вот он, мой новый сынок, ваша милость. — подвела мальчика Франсуаза. — Поздоровайся с их милостью, Иоганн… Все еще дичится незнакомых людей. — добавила она извиняясь.

Генрих засмеялся.

— Я и сам недалеко еще ушел от него, — сказал он краснея и дружеским движением посадил мальчика к себе на колени. — Как же нам лучше поступить с твоей бумагой, Иоганн? Отдать королю ее надо как можно скорее — король уезжает…

Иоганн не отвечал. Он как зачарованный смотрел на шпагу Генриха, потом осторожно дотронулся до ее эфеса.

Генрих нагнулся к светлым, взлохмаченным ветром волосам мальчика и серьезно произнес:

— Я попрошу для тебя у дяди маленькую детскую шпагу. Со временем, я уверен, ты будешь смелым воином и заслужишь право носить настоящее оружие.

На лице Иоганна появилась смущенная улыбка. С ним еще никто никогда так не говорил. Шпага! Оружие! Воин!..

Генрих хорошо помнил свое собственное недавнее детство и одной фразой завоевал сердце маленького нидерландца.

Франсуаза настояла на своем и, как ни торопился Генрих, угостила его на славу. Роза и Берта подавали наперебой, позабыв свои обычные обязанности. Кое-кто из посетителей «Веселых челноков» остался в первый раз в жизни даже недоволен служанками матушки Франсуазы.

Возвращаясь домой, Микэль засыпал Генриха вопросами. Узнав, что через два дня им придется распрощаться надолго, он разрыдался. А у Генриха голова шла кругом. Столько мыслей, впечатлений, новых знакомств, разговоров после бесконечных томительных будней дворцовой службы! Хотелось скорее увидеться с Оранским, вдоволь наговориться с дядей, с Микэлем, успеть устроить все дела, а главное — помочь неведомым жителям Мариембурга, помочь маленькому разноглазому нидерландцу, мечтающему о шпаге.

Весело взвился оранжево-белый флаг на вышке дворца Оранского. Принц только что известил, что с минуты на минуту прибудет.

— Нет, друг мой, — говорил поздно ночью в своем кабинете Оранский, — прошение маленького нидерландца не найдет отклика в душе короля. Это частный случай, который он не станет даже разбирать. Мы, представители всех семнадцати провинций, ждем от государя общего приказа…

— Защищающего страну от насилий солдат? — спросил торопливо Генрих.

— Не только защищающего, но и освобождающего… Увода армии из Нидерландов ввиду окончания войны.

Прощание

На улицах, в домах, в мастерских и кабачках весело пели, не предполагая, что прощание Провинций со своим королем будет омрачено и порядок торжественного заседания нарушен. Об этом стало известно только в приемном зале древнего замка в Генте, где собрались все важнейшие чины Нидерландов, все посланники иностранных держав, весь походный двор Филиппа II.

Генрих стоял среди других пажей, выстроившихся по бокам трона. За спиной его застыла почетная стража в панцирях и шлемах с перьями. У входных дверей — еще один отряд стражи и четыре герольда с серебряными трубами. Герольдам предстояло оповестить народ о прощальном соглашении короля с представителями нации.

Филипп сидел на троне под парчовым балдахином. Лицо его было надменно и холодно, как всегда. Лица нидерландцев настороженны. Испанские придворные и посланники сохраняли уместную для торжественного момента сосредоточенность. На губах одного лишь епископа Аррасского Антуана Перрено блуждала обычная благостно-самоуверенная улыбка.

Дворяне стояли с покрытыми головами, а знатные горожане — со шляпами в руках. Все ждали. Ждал, волнуясь, и Генрих. Что же объявит наконец на прощание король? Какая судьба готовится родине?..

Высокие окна в овальных свинцовых переплетах хорошо освещают зал. Генрих видит всю толпу до последнего человека. Он видит, как по рядам пробегает едва уловимое общее движение. Это король сделал знак первому министру начать.

Антуан Перрено спокойно поднимается на одну ступень трона, давая этим понять, что собирается говорить от имени самого монарха. Мягким, вкрадчивым голосом он провозглашает, что одна лишь глубокая привязанность к «любезным сердцу Нидерландам» руководила государем в его теперешних распоряжениях, как, впрочем, и в обычной «неусыпной заботе об их интересах». Примером тому служат деньги, взятые у страны ранее. Они были употреблены исключительно на ее пользу…

Генрих ищет взглядом Оранского. Тот внимательно слушает. Черты лица его непроницаемы. Зато стоящий рядом с ним пожилой бюргер опускает голову и хмурится. Епископ продолжает:

— Его величество, со своей стороны, надеется, что штаты обратят серьезнейшее внимание на представленное им «Прошение о трех миллионах червонцев», тем более что и эти деньги будут употреблены единственно на благо Провинций…

Горожане переглядываются.

— Но, — рокочет голос епископа, — так как ныне многие страны наполнены достойными порицания и осуждения сектами…

«Это — про „Эдикт“!..» — догадывается Генрих.

Действительно, после длинного перечня всех «ужасов и бедствий», которые несет за собою инаковерие, Перрено произносит:

— Принимая во внимание все эти обстоятельства, его величество поручает новой правительнице… неукоснительно и точно… исполнять «Эдикт», изданный еще его императорским величеством к уничтожению всяких сект и ересей…

Дальше шло все одно и то же: искоренение сект, предание смерти, осуждение… А где же долгожданные слова об освобождении страны от гнета наемных солдат?.. Где обещание сократить тяжесть непомерных налогов военного времени?.. Речь была произнесена до конца. Епископ замолчал и вернулся на свое место. Молчали и депутаты.

Граф Эгмонт прервал тишину.

— Согласно древнему обычаю, — сказал он несколько смущенно, — мы просим ваше величество милостиво позволить нам отложить, заседание, дабы мы могли посоветоваться о некоторых крайне важных вопросах…

Герольдам в тот день не пришлось ничего объявлять народу.

По приказанию Филиппа в замок спешно призвали артель каменщиков, чтобы наглухо замуровать одно из окон королевской спальни, выходившее на главную гентскую площадь. Король не желал видеть город, где непокорные подданные нанесли ему неслыханное оскорбление: отказались от беспрекословного повиновения монаршей воле.

В тот же вечер Филипп нашел в своем молитвеннике прошение от жителей Мариембурга. Он был вне себя от новой дерзости. В ненавистной стране монархи не могли быть спокойны даже у себя в молельне! Король приказал расследовать дело и узнать, кто осмелился быть непрошенным ходатаем нидерландских грубиянов. Бумагу со следами слез он с отвращением бросил в огонь камина.

Измятое, выношенное у сердца прошение быстро вспыхнуло на ворохе душистого можжевельника… Простые, неумелые слова на секунду зажглись ярким пламенем и померкли. Обуглившаяся бумага свернулась черным траурным свитком и подернулась пеплом. Надежда мариембургских крестьян сгорела в несколько мгновений.

Генрих напрасно радовался неожиданному случаю, давшему возможность помочь маленькому нидерландцу. В общей суматохе ему удалось положить заветное прошение меж страниц королевского молитвенника.

Депутаты снова собрались в гентском замке. Снова позади трона и у входных дверей выстроилась почетная стража. Четыре герольда в малиновых плащах, с гербами на спине и груди заняли свои места.

Король заставил себя долго ждать. Депутаты перешептывались. Наконец церемониймейстер поднял жезл и возвестил:

— Его католическое величество!..

Все встали. Филипп прошел мимо расступившейся толпы, ни на кого не глядя, и сел на трон. Собравшимся объявили, что король желает сократить церемониал и предлагает высказаться немедля.

Депутаты говорили о своей глубокой привязанности к королевскому дому и о том, как чтут память о покойном императоре. Эту привязанность они давно доказали, перенося с терпением тяготы длительных войн. Они доказывают ее и теперь, соглашаясь принять новый налог. Но они умоляют его величество вознаградить их неизменную преданность приказом наемным войскам оставить пределы Нидерландов.

Филипп закричал:

— Я вижу, чего стоят подобные уверения в верноподданничестве!..

Между депутатами произошло движение — выступила высокая фигура в светло-оранжевом камзоле.

— Ваше величество, — прозвучал неторопливый голос Оранского, — мы говорим от имени всей страны. Таков наш долг перед нидерландским народом, представителями которого мы здесь являемся.

За Оранским по очереди заговорили другие. Все они стояли на одном: война кончена, и иностранные войска — лишняя и непосильная обуза.

Король встал, задыхаясь от бешенства. Быстрыми шагами он направился к дверям, бросая на ходу:

— Я тоже иностранец!.. Не потребуют ли здесь, чтобы и я, будучи испанцем, отказался от всякой власти в этой дерзкой стране?!

Церемониймейстер растерялся — высокое собрание государственной важности срывалось два дня подряд.

Герольдам снова не пришлось ничего объявлять.

Вопрос о войсках остался открытым.

Но в тиши кабинета, на совещании с епископом Аррасским, Филипп поручил ему составить две бумаги. Одну — для депутатов, полную уклончивых обещаний, и другую — верховному трибуналу в Мехельн, назначенный стать церковной столицей Нидерландов, с приказом немедленно и повсеместно казнить без малейшего снисхождения всех без исключения еретиков, а имущество их конфисковать.

Оба хорошо понимали, что под видом религиозного протеста депутаты выступают против королевской власти и всех установлений папского престола.

Последние дни в Нидерландах были полны сутолоки, прощальных приемов, тайных и явных совещаний, шифрованной переписки и открытых посланий. В потоке дел Филипп не поинтересовался результатом расследования о подложенной в его молитвенник бумаге, и Генрих лишь чудом избежал допроса.

В Мидделбурге, на пути к морю, короля порадовало наконец важное известие: Пий IV, святейший папа, прислал долгожданную буллу, разрешающую установить в Нидерландах новые епархии «духовной стражи».

На Генриха повеяло морской прохладой. Пахло водорослями, рыбой и чем-то неуловимым, новым и манящим, как лежащая перед ним зелено-синяя даль. Гавань Флиссингена была похожа на огромную чашу, полную невиданных по величине цветов — кораблей. Девяносто судов королевского флота, тяжело нагруженных продовольствием и драгоценными товарами богатых Провинций, качались на волнах. Ждали только сигнала, чтобы унестись на порозовевших под утренним солнцем парусах. Среди высоких, уходящих ввысь мачт пестрели, развеваясь, флаги. Золотистой паутиной сплетались в воздухе снасти. Меж расписных бортов с резными фигурами наяд, орлов, драконов, птиц суетились матросы. Четкие ряды длинных весел будто сдерживала одна могучая рука. Неподвижно, как струны гигантской лютни, лежали они на воде. Весь берег был усеян толпами провожающих и глазеющих на невиданное зрелище.

У самой пристани колыхалась, вся позолоченная, галера короля. Шелковый пурпурный навес на палубе трепетал, казалось, от нетерпения. Ветер играл его длинными фестонами. Отряд алебардщиков выстроился у спущенной к волнам лестницы. Другой отряд охранял шлюпку. Она должна была доставить короля на галеру. Лодочники, покорно замерев на своих местах, не сводили глаз с капитана.

Король отдавал последние приказания. Его окружала уезжавшая с ним испанская свита. Нидерландцы почтительно прощались, по очереди преклоняя перед монархом колени.

Генрих растерянно оглянулся. Приехавшие проводить его дядя и Микэль стояли в стороне, среди простой толпы. Лицо ван Гааля было бледно как никогда. Рука, дергавшая по привычке в минуты волнения повязку, беспомощно срывалась. Микэль плакал. Генрих снова бросился к ним.

— Я никогда, никогда не забуду вашей заботы и любви, дядя! — говорил он торопливо. — Пора наконец вам домой, в родной Гронинген, на покой… Вы замучились, устали… И ты, старина!.. Друг моего детства!.. Пора, давно пора и тебе к маме Катерине… Скажи ей: я не знал другой матери, кроме нее. Я обязан ей слишком многим…

— Мальчик наш!.. Мальчик наш!.. — рыдал Микэль.

Генрих вдруг вспомнил:

— Не забудь отдать маленькому нидерландцу обещанную детскую шпагу. Дядя отложил ее для него. Пожелай ему вырасти и стать храбрым воином. Поклонись матушке Франсуазе, Розе, Берте…

Ван Гааль взволнованно кашлянул.

— Вам следует поспешить, племянник, — глухо прозвучал его голос. — Его величество направился к спуску.

Генрих в отчаянии заметался:

— А его светлость принц Вильгельм?.. Я не смог до сих пор попрощаться с ним…

— Идите, идите, племянник, вы опоздаете! — Рыцарь почти силой оторвал Микэля от груди Генриха. — Ну полно, полно, будь мужчиной, старик.

Перед глазами Генриха промелькнули два родных, милых лица и скрылись в гуще толпы. Он побежал к пристани, так и не решившись подойти к Оранскому, стоявшему поодаль от провожающих короля вельмож. Генриху хотелось громко крикнуть. Тогда, может быть, принц повернул бы голову и без слов прочел все, что дворцовый этикет помешал Генриху высказать. Он видел, как Оранский подошел к новой правительнице, поцеловал ей руку, потом поклонился ее спутникам и быстрым шагом направился к ожидавшей лошади. Несколько человек тесно окружило его, и небольшая группа всадников ускакала, не дождавшись отплытия флота. Принц, видимо, сознательно нарушил установленную форму проводов. Генрих не знал, что Оранский понял в эти дни: между королем Испании и Нидерландами вспыхнула явная вражда. И Оранский будет первым, на кого готовится удар. Войди он вместе с другими на королевскую галеру для окончательного официального прощания, и кто знает, удалось ли бы ему вернуться домой… Он слишком легко мог стать пленником Филиппа.

Под благочестивой маской на лице епископа Аррасского, сопровождавшего Маргариту Пармскую, прятались те же мысли. Он не упустил бы счастливого случая посоветовать королю обезопасить себя тайным арестом слишком, очевидно, прозорливого нидерландца.

Пользуясь минутами суматохи, Генрих бросил последний взгляд на родные берега и на две сиротливо прижавшиеся друг к другу фигуры. Какие они маленькие издали! Их лица нельзя уже разобрать. Дядя с черной повязкой казался особенно тщедушным и старчески беспомощным. Шляпа в руках Микэля бессильно повисла в воздухе — старик больше не размахивал ею. Должно быть, он опять плакал.

Надув паруса, корабли неслись в открытое море, оставляя Нидерланды все еще во власти наемных войск короля, во власти новой сложной системы духовного надзора, утвержденного специальной буллой папы.

Коллекция Сан-Ильдефонсо

Древний город Алькала в Испании. Осенью 1561 года сюда прибыл инфант дон Карлос принц Астурийский с его юным дядей доном Хуаном Австрийским, двоюродным братом Александром Фарнезе Пармским и прикомандированным к наследнику трона нидерландцем Генрихом ван Гаалем. Знаменитый университет должен был завершить образование всех четверых. Этот переезд вернул Генриху ощущение жизни.

Все два года, с самого отъезда из Флиссингена, его окружала, казалось, одна смерть. Началось с небывалой бури, разметавшей королевский флот в одну ночь и потопившей большую часть кораблей. Для спасения остальных пришлось побросать в разъяренные волны огромные богатства, собранные еще покойным императором. Король Филипп собирался украсить ими испанскую столицу, а главное — задуманный новый дворец в Эскориале, вблизи Мадрида, выбранную им по собственному вкусу постоянную резиденцию. Как врезался в память Генриха ужас той ночи!.. Все стало ненадежным: трещавшие и стонущие снизу доверху под напором водяных круч мачты; трепещущие, как живые, борта галер. Непрерывными пенистыми водопадами их обдавали потоки клокочущего ливня. Соленые брызги хлестали в лицо и слепили глаза. Словно сатанинский скрежет зубов и сотни ревущих глоток заглушали слабые человеческие выкрики команды… А над всем этим — сверкание молний и грохот канонады.

Наконец порывы вихря стали спадать, завывания — слабеть, молнии — вспыхивать реже, и разорванные в клочья тучи показали первые просветы бледного предутреннего неба. Тусклое, точно зимнее, солнце осветило наконец все еще кипящее пеной море. Кое-где виднелись плывущие обломки кораблей. Кружились, поднимаясь и погружаясь, разбитые бочки и ящики. Барахтались в воде сотни откормленных каплунов и, обессилев, шли ко дну. Пестрые перья их мешались с рассыпающимся жемчугом пены.

На галере начались спешные работы: осматривали повреждения корпуса, чинили исковерканные снасти, связывали порванные канаты, зашивали паруса… Бледные, исхудавшие за ночь лица оборачивались вслед уходящим тучам, расправлялись плечи, обсыхала мокрая одежда… Генрих чувствовал себя ослабевшим, будто после длительной, тяжелой болезни. Ноги его подкашивались, пальцы дрожали. Он осматривался и не узнавал нарядной галеры. Резные фигуры наяд и драконов казались истерзанными зверем. Невидимые клыки оставили глубокие шрамы на золотом орнаменте бортов. Великолепный пурпурный навес был сорван, и мокрые обрывки его трепал затихавший ветер. Ни одного флага не осталось на изломанных реях. Стройные ряды весел поредели, будто зубы во рту дряхлого старика. Яркая окраска слиняла, и матросы сметали в воду расщепленные деревянные обломки, как сор…

Генрих слышал осторожную болтовню. Привыкшие к бурям моряки-нидерландцы пробовали даже шутить:

— Король с покойным императором обобрали нашу землю, чтобы обогатить океан!..

— Славно нарядили они волны во фландрскую парчу!.. Не хуже королевских невест…

— А не зря, видно, говорится: «Грабеж не идет впрок»…

— Прикуси язык, не то полетишь за борт вылавливать каплунов!..

Генриху приказали выслушать со всеми благодарственную мессу. На прибранной палубе собрались команда, весь штат слуг и придворных. Отправлял богослужение королевский духовник отец Педро де Суенса, в длинной мантии, и кружевах. Звучали латинские слова молитв, сливаясь в тягучем напеве хора.

Король стоял на коленях, закрыв глаза. Белое, точно гипсовая маска, лицо его походило на лицо трупа. Один лишь пережитый ужас смерти смог изменить вечно холодные, брезгливо-надменные черты.

На закате к галере причалила шлюпка. Сходни были сорваны бурей, и матросы спустили веревочную лестницу. На палубу поднялся высокий, широкоплечий человек с коротко подстриженными седеющими волосами под черным металлическим шлемом. Над все еще темной бородой его воинственно топорщились жесткие короткие усы.

Генриху, как дежурному пажу, пришлось доложить королю о начальнике военного корвета Лазаре Швенди, прибывшем на галеру с докладом о понесенных ночью потерях. Генрих знал, что Швенди — его соотечественник, старый кавалерийский служака. Он возвращался в Мадрид на высокий военный пост. Там его несколько лет ждала жена-испанка.

Когда шлюпка начальника военного корвета отчалила от галеры, Филипп потребовал к себе Педро де Суенса. Генрих поторопился выполнить приказание. Он с надеждой подумал:

«О каких милостях будет советоваться король с духовником? Скольких людей сможет он осчастливить теперь в благодарность за спасение своей жизни!..»

Только в Испании Генрих узнал, какими милостями возблагодарил Филипп II того, кому так страстно молился на палубе галеры. Генриху в первый раз пришлось присутствовать на высшем торжестве «акта веры» — аутодафе. Он кое-что слышал раньше об этом чудовищном зрелище, но все же не представлял и сотой доли того, что увидел.

Это было на площади Вальядолида, вскоре после возвращения Филиппа, в прохладный октябрьский день. Генрих стоял тогда позади инфанта в особой ложе, задрапированной алым бархатом и увенчанной короной. Вся королевская семья собралась там в ожидании начала религиозной церемонии. Напротив находилась такая же ложа, с гербами инквизиционного трибунала на черном бархатном фоне стен. Площадь была оцеплена стражей, не допускавшей никого к двойной деревянной ограде, окружавшей середину. С одной стороны возвышался пятиярусный амфитеатр. Ступени и балюстрада его были украшены фиолетовым бархатом с серебряным позументом и кистями. Напротив находился второй амфитеатр, более узкий и обшитый простой черной материей. Возле него соорудили большую деревянную клетку. Оба амфитеатра и клетка сначала пустовали.

Неожиданным гулом разнесся удар соборного колокола. Ему ответили десятки церквей. Толпа, глазевшая на королевскую ложу, заволновалась. Со стороны дворца инквизиционного трибунала показался отряд «защитников веры» — специальных солдат, вооруженных мушкетами, алебардами и пиками. За ними следовали священники и монахи доминиканского ордена, с длинной двухвостой хоругвью на древке. Следом за доминиканцами в белых сутанах медленно проехали на темных лошадях испанские гранды — высшая испанская знать. Они были в черных бархатных камзолах, затканных серебром и золотом, в черных шляпах, осыпанных драгоценностями. Они ехали молча, сосредоточенно. Только подковы их коней глухо ударялись о камни мостовой…

Шум толпы возвестил о появлении осужденных. Сначала шла группа «раскаявшихся» — измученных пытками и допросами людей с незажженными свечами из желтого воска в руках. Своим «раскаянием» они избавляли себя от костра. Узлы веревок на их шеях указывали на число плетей, к которым их приговаривали. После этого их пожизненно отправят обратно в тюрьму или на галеры.

Взгляд Генриха упал на следующую группу процессии. Не мерещится ли ему? В воздухе, прикрепленные к шестам, которые несли служители трибунала, отвратительно покачивались человеческие фигуры из соломы и мешковины. Неподвижные лица чудовищных кукол с блестящими кусками горной смолы на месте глаз, с намалеванными суриком ртами были бесстрастны, а слишком легкие руки и ноги судорожно дергались, создавая впечатление шутовской пляски. Страшные паяцы смерти должны были заменять тех, кому удалось скрыться от суда инквизиции или умереть раньше срока. Их станут «казнить» наравне с живыми.

В толпе произошло движение. Люди вытягивали шею, поднимались на носки. Сидевшие на крышах домов, балконах и окнах перегибались, чтобы лучше видеть.

— Отпавшие!.. — пронеслось общим шепотом. — Еретики!.. Те, что будут сожжены…

На приговоренных, кроме сан-бенито — желтых балахонов, грубо разрисованных картинами адских мук, — надеты такие же желтые колпаки — карочи, с изображением бесов и огненных языков «адского пламени». Выстроенные еще у дворца трибунала в колонну, осужденные по пути смешались в беспорядочную толпу. От непривычного света и гула колоколов они шатались, как слепые, и путались в своих длинных позорных одеяниях.

Генрих закрыл глаза и покачнулся. Преодолев минутную слабость, он поднял веки.

Процессия продолжала двигаться Прошли монахи различных орденов, служители высокого судилища на лошадях и с черными жезлами, священники на покрытых траурными попонами мулах. Ковчег с приговорами везла особая лошадь — за нею тащилось по земле длинное лиловое покрывало с золотой бахромой. Проплыло алое знамя инквизиции. На одной стороне его сверкал шитый золотом, серебром и шелками государственный герб, на другой — обнаженная шпага в лавровом венке и фигура святого Доминика. А за ним — тот, перед кем дрожала вся Испания: великий инквизитор, знаменитый Фернандо Вальдес. На вороном, отливавшем синевой коне ехал человек в ярко-красном, пламеневшем под полуденным солнцем облачении. Его окружали пажи и отряд алебардщиков.

Вот они оба здесь, рядом, как две руки, стиснувшие душу и тело своего народа: король Филипп и главный инквизитор. Обоих их осеняет благословение папы.

Толпа притихла. Генерал-инквизитор проследовал к ложе трибунала при гробовом молчании. Пажи подставили колени, помогая ему сойти с коня. Мучительно медленно рассаживались главные действующие лица страшного торжества: инквизиторы — против королевской семьи, знать — на ступенях фиолетового амфитеатра.

Начался обряд. Волоча за собой красную мантию, Вальдес подошел к налою. Двенадцать горящих факелов, казалось, вспыхнули еще ярче от приближения этого движущегося пламени. Великий инквизитор поднял руки к кресту. Кадильницы дьяконов закачались в такт первым словам песнопения. Взвились струйки ладана и окутали черный флер креста густым облаком…

И вся эта пышность, торжественный ритуал, — чтобы уничтожить горсть беспомощных людей, вся вина которых — инаковерие! Да сохранит судьба от таких чудовищных преступлений родные Нидерланды!..

На этот раз судьба оказалась милостивой к одному из нидерландцев: болезненному инфанту сделалось неожиданно плохо, и Генриху с придворным врачом пришлось увести принца Астурийского в его дворцовые покои. Таким образом, Генрих избежал самого отвратительного момента — сожжения еретиков.

Второго аутодафе, в честь приезда молодой жены Филиппа, Елизаветы Французской, Генриху удалось избежать. Дон Карлос поручил ему занять для него денег у испанских ростовщиков. Живые факелы религиозного фанатизма, которыми испанский король осветил торжества своего третьего бракосочетания, погасли раньше, чем Генрих вернулся к своим ежедневным служебным обязанностям.

Молодым людям отвели ряд покоев в коллегии Сан-Ильдефонсо, при здании университета, для того чтобы оградить от всякого общения с остальными студентами. Генрих не понимал этого. Зачем наставник инфанта, дон Гарсиа, так тщательно оберегает принца от сверстников, которые учатся тем же наукам, у тех же учителей? Он знал, что дон Карлос, напротив, избегал придворного круга, где не пользовался ни любовью, ни особым вниманием. Генрих знал, что наследник испанского престола частенько убегает переодетым в самые низкопробные испанские кабачки — венты. Никем не узнанный, он позволяет себе там грубые, недостойные забавы и попойки. На них-то и тратит инфант занятые под залог деньги.

Генрих многого ждал от университета для себя и для Карлоса. И сейчас, после конца занятий, он внимательно прислушивался к беседе принцев. Какие они все разные, несмотря на близкое родство! Самый яркий из них, самый шумный и ослепительно красивый, дон Хуан, говорил:

— Я вижу ясно свою звезду. Эта звезда манит меня — обещает битвы, подвиги, блеск, счастье и руку прекрасной далекой принцессы…

Некрасивый Карлос язвительно усмехнулся.

— Однако по желанию покойного императора, — сказал он глухим, каркающим голосом, — твои великолепные мечты должны будут кончиться саном священника. Вместо военных подвигов тебе придется твердить молитву за молитвой. Твои пальцы привыкнут день и ночь перебирать четки. А твоя гордость — золотые кудри украсятся на макушке лоснящейся тонзурой…

Хуан Австрийский вскочил и запальчиво крикнул:

— Ну нет!.. Я безгранично уважаю память моего отца, императора, но, клянусь мадонной, не позволю сделать из себя святошу!.. Я убегу из любого монастыря. Мечом, а не молитвой стану я служить нашей святой католической церкви!

Тысячи неверных положу я к ногам его величества, и он освободит меня от наказа императора…

Его перебил с легкой насмешкой сидевший ступенью ниже Александр Фарнезе:

— Не клянись так легкомысленно, Хуан! И не торопись подсчитывать не совершенные еще подвиги. Мы оба хотим одного и того же — военной славы. Единственного, что достойно мечты. Но между нами есть разница. Я сначала обдумываю, взвешиваю и потом поступаю наверняка… Мы одинаково ненавидим науки. Но, чтобы избавиться от приставаний наставников, я все же кое-как учусь, ты же бездельничаешь и сердишь их. Ты нетерпелив, несдержан. Научись ждать.

— Я не женщина, — вспылил Хуан, — чтобы терпеливо ждать! А насчет ученья… Кому может нравиться вся эта скука? Грамматика — нелепость! Риторику[9] заменит природный дар речи! Логика? Нелогичен только дурак!.. А богословие… Я преклоняюсь перед этой высокой наукой, говорящей с нами устами святых, но… не чувствую к ней никакого призвания… Из нас четверых один только ван Гааль учится до самозабвения. Вот уж кто наверняка готовится в монахи. — Красивый рот Хуана скривился.

Генрих неохотно отозвался:

— Вашему высочеству известно, что я фехтую не хуже, чем учусь. Смею напомнить, что еще вчера я вышиб рапиру у вас, лучшего фехтовальщика Алькалы.

— А о чем мечтаешь ты, Карлос? — спросил Александр.

Карлос передернул плечами и ответил раздраженно:

— Слава придет ко мне сама вместе с короной. Я — наследник престола обширнейших земель, где, как говорится, «никогда не заходит солнце»… Будь я хоть круглым идиотом, придворные льстецы прославят мой ум, гений и военную доблесть. Меня терзает не это…

Он резко встал и, закинув руки за голову, направился к выходу в сад. Генрих последовал за ним.

— Как мне надоедают эти индийские петухи!.. — протянул инфант, едва они прошли широкое крыло лестницы и ступили на песок аллеи. — Они нарочно растравляют мою тайную рану.

Генрих догадывался, о чем думал инфант. Около двух лет назад дон Карлос увидел впервые молоденькую Елизавету Валуа, свою бывшую невесту.

— Король Филипп отнял у меня счастье… — прошептал со стоном Карлос. — А я отдал бы все мое будущее, только бы назвать ее своею! Ничто, кроме любви, не может дать настоящего счастья. А меня никто, никто не любит… И меньше всех… она!

— Стыдись, Карлос, ты говоришь, как малодушная женщина! Что значит любовь одного сердца, когда тебя могут любить целые народы?..

— Ты говоришь о времени, когда я стану королем? Но мой отец будет жить вечно!.. Он-то не отречется ради меня, как это сделал ради него дед.

Чтобы развлечь инфанта, Генрих предложил:

— Сядем где-нибудь и почитаем. Я захватил с собою поэму об Александре Великом, написанную знаменитым испанским писателем Хуаном Лоренсо Сегура, жившим еще в тринадцатом веке. Если хочешь, послушай.

Инфант лениво опустился на ближайшую скамью, откинулся на ее спинку и вытянул тощие, кривые еще с детства ноги. Генрих начал:

— «Я расскажу вам историю о благородном языческом короле, который обладал сильным и мужественным духом (постараюсь исполнить это хорошо, чтобы заслужить имя хорошего писателя), о принце Александре, короле греческом, который был откровенен, смел и исполнен большой мудрости, который победил Пора и Дария, двух могущественных государей. Никогда не было человека, который бы столько вытерпел, сколько он. Инфант Александр с детства являл…»

Громкое рыдание вырвалось из груди Карлоса.

— Перестань!.. Перестань!.. Вы все взялись сегодня мучить меня! Какое мне дело до какого-то Александра!.. Его не презирал собственный отец, как презирает меня Филипп Второй!.. Ты не знаешь — недавно в присутствии мачехи он смертельно оскорбил меня, сказав, что у меня вместо души, вероятно, «сливочное масло»…

— Но это же просто забавно, Карлос!..

— Ах, ты нидерландец, ты не понимаешь!.. В Испании — это высшее оскорбление. Кто обладает такой душой, тот трус и ничтожество, вот что значат у нас такие слова. Он нарочно сказал это именно при ней!..

Карлос вскочил и побежал вперед, больше, чем обычно, хромая на короткую от рождения ногу.

Коллегию окружал большой, хорошо содержавшийся сад с ровными аллеями, прудами, беседками, гротами и цветочными клумбами. По утрам, когда в коллегии еще спали, в саду появлялась высокая фигура старика с длинной седой бородой. Он медленно обходил газоны, клумбы, каскады вьющихся каприфолий, глициний и роз, подстригал, подрезал, подвязывал душистые ветви. Иногда его сопровождал смуглый юноша с восточным разрезом глаз, с характерным изгибом тонких бровей. Они проходили, как тени, неслышно и молча делали свое дело и снова скрывались. Карлос, часто страдавший бессонницей, видел их не раз из окна спальни. Но они не возбуждали в нем интереса — прислуга коллегии и только.

Генрих шел сзади инфанта и наблюдал за ним. Карлос раздраженно грыз какой-то стебель. Его томила всегдашняя тоска. Генрих вспомнил далекую родину. Как не похож этот южный сад на тот, где он играл в детстве! Там, под шумящими липами, он тоже мечтал о будущем. Но мечты его были иные, чем у этих трех принцев. Пышная природа юга располагает, очевидно, к лени, а лень — к себялюбию. Вот отчего его новые товарищи и сверстники грезят о мишурной славе, о власти и внешнем блеске. Почему никто из них не говорит о другой славе — о защите правого дела, защите несправедливо обиженных людей?..

Миновав аллеи, юноши зашли в самую глубь сада. С каждым шагом заросли становились гуще. Здесь руки людей не касались деревьев, и они росли беспорядочно и буйно.

— Вчера, — начал снова инфант, — Хуан отбил три раза подряд мой удар.

Генрих положил руку на его плечо:

— Оставь, Карлос! Нелепо горевать из-за пустой неудачи с рапирой.

— Ты прав. Но почему ко мне так несправедлива судьба? Я карикатура на короля Филиппа — по собственному его определению. По словам родного отца!

— Я плохо разбираюсь в мужской красоте, — в голосе Генриха прозвучали сердечные ноты, — и, когда ты смотришь злобно, ты мне действительно не нравишься. Но, я помню, однажды, когда мы катались верхом, ты говорил о…

— Постой! — вдруг остановил его инфант. — Слышишь? Что это?

Легкий ветер донес нежный, меланхолический напев. Звучал женский голос:

Ты купил дом, о юноша, И думаешь, что богат… Ах, цвети, сладкий миндаль, ах, цвети! Ты купил лошадь и стадо И хвалишься своим счастьем… Ах, цвети, сладкий миндаль, ах, цвети! Как туман при восходе солнца, Растает богатство и счастье… Увянет сладкий миндаль, ах, увянет!

Юноши остановились. Перед ними была стена сада с приземистой круглой башней. Из-под темного каскада плюща выступали лепные украшения — важные, надменные фигуры медведей в шлемах и коронах, со щитами в лапах. Внизу, под одним из них, среди ветвей мелких мавританских роз стояла девушка и срезала распустившиеся за день цветы.

Карлос схватил Генриха за руку:

— Клянусь честью, она настоящая красавица, эта смуглолицая дриада!..[10]

Услышав голоса, девушка уронила цветы и скрылась за низкой, окованной железом дверью башни.

— Пойдем за ней!

— Не надо, Карлос, она испугалась.

Инфант досадливо отмахнулся и направился к башне.

На пороге показался старик садовник.

— Добрый вечер, кабальеро… — сказал он, но, вглядевшись в инфанта, низко поклонился: — Ваше высочество… простите… я не знал…

— Ты не знал, что у тебя скрывается такая красавица? — расхохотался Карлос. — Как ее зовут? Пусть она выйдет и споет нам. У нее чудесный голос.

Взгляд старика с недоверием следил за инфантом.

— Ваше высочество изволит шутить над бедной девушкой! Эй, Родриго, поди сюда!.. Его высочество принц Астурийский соизволил милостиво посетить нас.

В дверях появилась фигура юноши. Из-под жгуче-черных вьющихся волос недобрым огнем горели большие, с влажным блеском глаза. Над алым, красивой формы ртом темной линией намечался пух усов. Низкий, мягкий, как у певшей девушки, голос произнес сдержанно:

— Что угодно будет приказать вашему высочеству?

Под взглядами старика и юноши инфант растерялся. За него ответил Генрих. Подняв упавший ворох роз, он объяснил:

— Мы заслушались песни прекрасной девушки, срезавшей эти цветы, и невольно испугали ее, за что приносим свои искренние извинения.

Глаза юноши погасли. Он улыбнулся, блеснув ослепительной белизной зубов.

— Не окажет ли ваше высочество честь моему бедному жилищу?.. — пригласил садовник. — Родриго, предложи высоким гостям кружку прохладной, как горный снег, бебиды[11].

Инфант чувствовал себя неловко и отказался войти в башню.

— Благодарю, мы зайдем в другой раз…

Почтительно кланяясь, садовник и юноша проводили их до главной аллеи.

— Родриго — твой сын? — спросил, чтобы что-нибудь сказать, Карлос.

— Нет, ваше высочество. Он мой племянник, сирота. Инфант небрежно подал старику дублон и отвернулся. Садовник нехотя положил золотую монету в карман и, позвав Родриго, отправился домой.

— Подозрительный садовник и подозрительный племянник! — подходя к коллегии, бросил Карлос.

— А мне они понравились, — возразил Генрих.

— В них есть что-то не испанское. Вероятно, мориски — крещеные мавры…

Наставник инфанта дон Гарсиа де Толедо встретил их строгим замечанием:

— Ваше высочество изволит, видимо, умышленно запаздывать к вечерней молитве… Я бы советовал дону Генриху больше думать об обязанностях приближенного его высочества.

— Проклятая Гарпиа!..[12] — шепнул инфант другу и передернул плечами, как всегда в минуты раздражения.

Из церкви коллегии неслись уже тягучее пение и глухие раскаты органа.

В далеком Гронингене

Сквозь запорошенное снегом окно голубели сумерки. В камине трещал горящий хворост, и дым тонкой струей уходил под каминный свод.

Старый рыцарь Рудольф ван Гааль машинально передвинул шахматную фигуру. Его партнер по игре патер Иероним, маленький седой монах из ближнего монастыря, сокрушенно покачал головой:

— Ай-я-яй, добрый друг мой!.. Я перестаю узнавать вас с тех пор, как вы вернулись из Брюсселя. Рассеянны, задумчивы… Как можно было открывать ход моей ферзи?..

Ван Гааль смотрел на шахматную доску и недоумевал:

— Удивительно! Я и не заметил! А ведь, бывало, кроме покойного императора, мало кто обыгрывал меня в шахматы. Ну что ж, берите коня.

Он снова задумался.

Как стало уныло в родовом замке! Везде запустение, следы бедности. Все залы и покои закрыты. Там царствуют паутина, пыль и плесень. Выцветшую обивку кресел и остатки тканых обоев изгрызли крысы. Двери рассохлись, осели. В верхнем этаже гуляют сквозняки. В разбитые стекла окон влетают летучие мыши. Зимними ночами в нечищенных, заваленных обломками кирпича трубах воет ветер. Деревянные панели потеряли цвет и осыпались, как кора обветшалых пней. Половицы растрескались. Толстые дубовые балки сгнили и грозят обрушить потолок. Среди мха на крыше растет кустарник. На скотном дворе коров заменили козы. В конюшне, кроме двух лошадей — прощального подарка принца Оранского, — разбитая на ноги кляча и два осла. Одинокий крик петуха будит по утрам поредевший птичник. Вместо прежних свор охотничьих собак бродит только преданный старый волкодав. Ягодник запущен. Яблони, сливы, груши выродились. В их дуплах прячутся совы и тревожат по ночам зловещим воплем.

Жизнь замка сохранилась лишь здесь, в нижней части сторожевой башни, да в домике Микэля с Катериной, возле ворот. Верная служанка до последнего дня поддерживала эти два обитаемых угла. Как истая нидерландка, она умела содержать в порядке и чистоте помещение ван Гааля, придавая уют его двум комнаткам и кухне. А теперь вот неожиданно свалилась и вторую неделю не может встать с постели. Микэль бегает через сугробы из сторожки в башню и обратно.

Бедняге не управиться со всеми делами. А из деревушки по соседству не знаешь, кого и позвать на подмогу. Деревня точно вымерла: добрая половина мужчин ушла в город на заработки и точно пропала, ни одного патара[13] оброка никто не присылает, хоть судись с ними. А с оставшихся женщин что возьмешь? Сами впроголодь живут с детьми. Куда все девалось? Ван Гааль снова сделал неверный ход.

Патер Иероним всплеснул маленькими детскими руками:

— Пресвятая мадонна! Да вы не в себе, друг мой! Что так расстроило вас? Болезнь доброй Катерины или печаль разлуки с племянником? Поведайте мне, вашему духовнику, что вас так тяготит, облегчите душу. Я помолюсь Пречистой Деве, и она ниспошлет вам утешение и былое спокойствие.

Ван Гааль отодвинул доску с шахматами. Действительно, он сегодня особенно рассеян. Но что его так тревожит, он и сам хорошо не понимает. Когда они с Микэлем везли Генриха в Брюссель, думалось, все будет иначе. Пристроив мальчика у самого трона короля, можно будет спокойно вернуться в Гронинген и доживать положенный обоим срок. Ведь у них все уже позади, а перед мальчиком — долгий путь жизни… Пусть свободно и радостно плывет он по широкому житейскому морю, как хорошо оснащенный корабль. Трое любящих стариков стали бы издали радоваться его успехам… Жизнь оказалась сложнее, чем они предполагали. Генрих попал ко двору не в тихую погоду. Его кораблю предстоит выдержать немало, видно, бурь. И не только Генрих вспоминается старому рыцарю. Он покинул Брюссель в тревожное время. Знатнейшие люди родины настороженно следят за событиями, предчувствуя общие беды. В этот далекий, заброшенный край почти не залетают вести. Редко-редко заглянет сюда бродячий ремесленник, монах — сборщик денег для монастыря, прохожий солдат, ищущий, к кому бы наняться на службу, торговец мелким товаром или батрак без работы… Брюссель всколыхнул былые чувства старого воина, пробудил новые мысли. Ван Гаалю стало томительно скучно среди покойных, словно заснувших, низин Гронингена. Где-то там, далеко, кипит жизнь, где-то готовятся к отпору насилию и несправедливым указам… Нехорошо было прощание короля с Провинциями. Подозрительно поведение королевского советника, епископа Аррасского Антуана Перрено. Ныне он уже вознагражден папой званием кардинала. С первого же дня новоиспеченный кардинал Гранвелла оттеснил от герцогини-правительницы всех нидерландских вельмож и стал сам полновластно править страной. Уж не окажется ли в руках всесильного прелата пешкой дочь императора Карла?.. Нет, нет! Не полководец держит бразды правления, а хитроумец, вооруженный крестом и пером. Где теперь поединки, решающие спор по-рыцарски, в честном бою?.. Тайна с закрытым лицом и лукавой продажной улыбкой заняла место рыцарской чести. И трудно разобраться в нынешних делах родины. Его светлость принц Вильгельм, конечно, может все объяснить, научить, посоветовать… Но как далеко он отсюда!..

Обгоревший хворост осыпался с мягким шумом. Пламя вспыхнуло ярче. Седая голова с черной повязкой на глазу склонилась на грудь.

Патер Иероним не на шутку встревожился. Он накинул поверх сутаны теплый плащ и пошел торопливо в сторожку к Микэлю.

Загорались первые звезды. Из-за облака плавно выскользнула луна. И сугробы, крепостными валами окружавшие замок, заискрились синеватыми отсветами. Голые ветви столетних лип бросали четкую тень. Неслышно ступая, подошел лохматый волкодав, деловито обнюхал сутану, плащ, лениво вильнул хвостом и снова исчез.

Патер Иероним волновался. Неблагополучно в доме его старого друга: разорение, болезнь… Словно смерть вдруг повеяла крыльями над древним замком ван Гаалей. И от Генриха давно нет вестей. Мальчик писал, что готовится поступить вместе о инфантом в университет Алькалы. Ну что ж, дело хорошее. Ученье всегда лишь на пользу. Теперь без знаний не проживешь. Вот хоть бы и сам патер Иероним. Знай он побольше, мог бы получить более доходное место. По всей стране его святейшество папа приказал учредить новые епархии. Нашлось бы дело и для него, может быть. Впрочем, куда уж ему!.. Да и в народе говорят между собой потихоньку: «Это нам инквизиторских шпионов насажали». Инквизиция?.. Малопонятное, странное слово: «расследование». Суд. Кто может быть судьей совести другого?.. Веришь, молишься и не делаешь зла — вот и прав перед Богом. Так и Христос поучал. Но закон инквизиции: и молиться, и верить, и думать надо так, как велят в Риме.

В окне сторожки виднелся свет. Мелькала тень Микэля. Бедняга совсем, видно, растерялся — не знает, о ком прежде позаботиться: о своей ли верной подруге или о господине…

Еще в сенях был слышен незнакомый голос. Патер Иероним с удивлением остановился. Какой-то незнакомец тихо, но внятно говорил:

— «Даже настанет время, когда всякий убивающий вас будет думать, что он тем служит богу…»

Патер Иероним узнал текст Евангелия. Кто-то читал перевод шестнадцатой главы от Иоанна. Сердце патера Иеронима испуганно забилось… Кто-то осмелился делать недозволенное: переводить Евангелие. А знаменитый «Эдикт 1550 года» как раз и сулит ослушникам смерть. У патера Иеронима захватило дыхание. Он оказался случайным свидетелем самого страшного преступления — ереси. И где?.. В доме друзей — доброго старика Микэля и его работящей, разумной жены. Патер Иероним, как католический монах, обязан выполнить наказ короля, подтвержденный его святейшеством папой, и немедля донести на преступников. Донести на больную Катерину, на простодушного толстяка Микэля, а может быть, и на благородного рыцаря Рудольфа — на своих духовных детей… Маленькие морщинистые руки поднялись к губам, чтобы сдержать стон. Нет, нет, он не сможет этого сделать. Он забудет, как будто никогда ничего не слыхал в сенях сторожки. Утром он покинет замок и вернется в свой монастырь. Там до конца дней он станет замаливать свой тяжкий грех неповиновения святому римскому престолу…

Дрожащий, разом ослабевший, патер Иероним, шатаясь, вышел из сеней.

Мимо серебристых облаков плыла спокойная, ясная луна. Трепетали, искрились звезды. Потрескивали сучья старых лип.

Из-за сугроба снова показался волкодав, подошел к монаху и, грузно подскочив, лизнул его в щеку. По лицу патера Иеронима текли слезы. Неблагополучно в замке ван Гаалей. Неблагополучно в Нидерландах. Отчего это так?.. Кругом разлита такая тишина, такая благодать. Земля по-хозяйски укрылась от зимних стуж в теплый белый плащ. С высоты на нее льют свет луна и звезды. Собака приветствует человека. А человек человека предает смерти за то, что тот хочет сам вникнуть в слова своего божества…

Он вернулся в башню согнувшись, точно сразу постаревший, и молча примостился у догоравшего камина.

Рудольф ван Гааль сидел за старинным бюро и писал. Скрипело гусиное перо в непривычных руках. Черная повязка оттеняла особенно отчетливо седину коротко остриженных волос. Мохнатая бровь сосредоточенно хмурилась, губы машинально шептали текст послания.

«Ваша светлость… милостивый принц мой…» — выводил старый воин.

…Микэль не сводил заплаканных глаз с лица лежавшей неподвижно Катерины. Неужели никто, кроме него, не видит смертных теней на ее исхудалых щеках? Неужели никто не замечает, как она тяжело дышит?

Нет, нынешняя болезнь не пройдет, как другие. Она унесет его верную подругу, как унесла когда-то одного за другим их детей. Что будет делать Микэль, когда Катерина уйдет от него навсегда?

Светловолосый, светлоглазый, не старый еще человек в кафтане бродячего торговца услышал вздох Микэля, оторвался от чтения и внимательно посмотрел на старика. Он понял, что выражали испуганные глаза. Бродячая жизнь, встречи с различными людьми научили его угадывать мысли других без слов.

В третий раз останавливается он в сторожке обедневшего замка и успел хорошо узнать ее обитателей. В первый свой приход он попробовал заронить в их простые, искренние сердца зерна своего учения, во второй — Микэля не было дома, он сопровождал своих господ в Брюссель; пришлось разговаривать с одной Катериной. Умная, честная женщина всей душой потянулась к его проповедям, осуждавшим католическое духовенство за корыстолюбие, за умышленное искажение евангельских истин. Тогда он открыл ей свое имя и настоящее призвание: патер Габриэль, швейцарский проповедник, переходящий из села в село, из города в город, из страны в страну для распространения настоящей веры Христа и его учеников. Он читал ей перевод Евангелия, сравнивал очищенное от суеверий протестантское учение с учением католических священников, указывал на греховную жизнь пап.

И Катерина слушала его слова, как откровение. Непонятный до сих пор латинский текст приобретал ясный смысл. Каждое доказательство нового учения подтверждалось евангельским примером, показывало всю суетность и лицемерие католической церкви. Катерина запомнила беседы патера Габриэля и пересказала их как сумела вернувшемуся Микэлю.

— Далеки эти духовные пастыри, — говорила она ему, — от заветов Христа. Вместо того чтобы жить в простоте и смирении, они владеют несметными богатствами. «Наместниками Христа на земле» называют себя папы, а ходят осыпанные золотом. Это золото они собирают с верующих как будто на дела церкви. Чтобы еще больше получить, папы придумали продавать отпущение грехов. Даже назначили цены. За деньги каждый может купить прощение не только любого прошлого греха, но и не содеянного еще. Вместо веры и горячего раскаяния католические священники требуют одного лишь соблюдения обрядов да денег… Этому ли учит Евангелие? Патер Габриэль привязался к своей ученице и ее мужу. Он чувствовал себя хорошо в их маленькой уютной сторожке. И вот теперь смерть собиралась заглянуть в этот мирный угол. Швейцарец протянул руку и сочувственно погладил Микэля по плечу. Старик вздрогнул, встал и торопливо вышел в сени, чтобы не растревожить больную хлынувшими опять слезами.

— Вы… замолчали… патер Габриэль… — прошелестел слабый голос Катерины. — Я не сплю… я слушаю… И все понимаю… и горько мне, что с нами нет сейчас мальчика… нашего Генриха… Ах, патер Габриэль! Вам не довелось увидеть его… Он далеко… Может, среди самого зла и неправды… Он бы все понял… все принял к сердцу… потому что… нет сердца светлее, чем у него… Спросите Микэля… Да где же ты, Микэль?.. Микэль!..

Она закашлялась и долго не могла успокоиться. Патер Габриэль позвал старика. Тот вернулся продрогший; трясущимися руками принялся наливать в кружку воды, думая, что жена хочет пить. Вода булькала в высоком глиняном кувшине и проливалась мимо.

— Пойди, Микэль, к его милости в замок… — задыхаясь, снова заговорила Катерина. — Ты не должен забывать про нашего господина… Может, он имеет в тебе надобность… А ты все при мне… все при мне… Нехорошо так. Мне ничего не надо, кроме слова истины. Нам с тобою послана великая милость… Добрый патер Габриэль открыл нам духовное око… Ступай, ступай к господину, Микэль…

— Там патер Иероним, — пробовал возражать старик.

Глаза Катерины стали вдруг лучистыми.

— Ах, если бы все служители католической церкви были похожи на патера Иеронима! — сказала она проникновенно. — Святая душа!.. Неужели он не видит того, что видите вы, патер Габриэль?.. Ступай, ступай в замок, Микэль… И будь повеселее, как бывало… Не расстраивай господина… Он и так все тоскует… Пожалуйста, почитайте еще немного, патер Габриэль.

Микэль нахлобучил меховую шапку и сиротливо побрел в замок.

— Ваша милость, — говорил Микэль, — написали письмо его светлости принцу Вильгельму, а у нас кстати оказия: в сторожке ночует прохожий торговец.

Патер Иероним низко опустил голову.

— Завтра, — продолжал Микэль, — он собирается в путь. Ему придется побывать и в Брюсселе за новой партией товара…

Ван Гааль, посыпавший песком исписанный лист бумаги, обрадовался:

— Вот это вовремя!.. Я пошлю с ним сразу два письма: одно — его светлости в руки, а другое — в Испанию, Генриху. Пусть торговец передаст его там куда следует для пересылки.

Микэль смущенно попросил:

— Не будет ли ваша милость так добры помочь и мне написать доброй Франсуазе, хозяйке «Трех веселых челноков»? Помните небось?.. Я хочу поведать ей о моем горе…

У старого рыцаря вырвалось:

— Разве ей так уж плохо, нашей бедной Катерине?..

Микэль не смог ответить.

Сеют бурю

Граф Ламораль Эгмонт блестящими глазами смотрел на Вильгельма Оранского. Он только что принес с собою ходивший по рукам рисунок, изображавший курицу на яйцах. Из яиц вылупливались цыплята. И у курицы и у цыплят были человеческие лица.

— Вот в чем тут дело! — вгляделся Оранский в протянутую бумагу и рассмеялся. — Недаром у вас такой лукавый вид, граф. Курица — это его преосвященство Антуан Перрено, бывший епископ Аррасский, ныне кардинал Гранвелла…

— А цыплята, — хохотал Эгмонт, — новые епископы, высиженные сей преподобной курицей!

— Поразительное сходство!.. Кто это рисовал?

— Не знаю. Брюссель полон таких рисунков. Не очень-то почтительно относятся нидерландцы к первому министру короля.

Эгмонт и Оранский в ожидании остальных представителей нидерландской знати стояли в амбразуре окна, у входа в портретную галерею рода Нассау-Оранских. Сквозь круглые переплеты стекол виднелся веселый Брюссель. Зима уходила, стекая с сосулек заборов и крыш звонкими каплями, сверкая в лужах, едва подернутых тонким льдом, чирикая на мокрых плитах у входных дверей хлопотливой стайкой воробьев, лоснилась на спинах лошадей, тащивших воз с мешками зерна. От яркого по-весеннему солнца возница щурил из-под войлочного колпака глаза и, озорно посвистывая, размахивал бичом. Две запоздавшие хозяйки с громкой болтовней торопились на рынок, распустив по ветру завязки чепцов. Брюссель, казалось, жил обычной трудовой, бодрой жизнью.

— Я видел и другие рисунки, — говорил со смехом Эгмонт. — Все до одного они издеваются над зазнавшимся кардиналом!

— И что из этого можно заключить? — спросил Оранский серьезно и показал на окно: — Значит, и там не хуже нас с вами понимают положение дел. Нам следует немедля обсудить его со всех сторон и со всеми возможными последствиями. Идемте, граф… Мажордом докладывал, что большинство уже собралось в охотничьем зале.

Они прошли галерею, мимо портретов предков принца, спустились по широкой лестнице в нижний этаж и застали шумное общество. Здесь тоже говорили о Гранвелле. Громче других раздавался голос успевшего с утра выпить огромного краснолицего весельчака-забияки Бредероде:

— Клянусь головой, они правы, эти писаки и мазилы! Прежде всего надо хорошенько высмеять проклятого выскочку! И я придумал забавную штуку. С завтрашнего дня я срываю с шляпы перо и украшаю ее лисьим хвостом — в честь королевского ставленника с его лисьими замашками и волчьим аппетитом!

Все гурьбой встали из-за стола, здороваясь с хозяином дома и Эгмонтом. Слуги внесли кувшины с вином и легкую закуску. Когда они вышли, Оранский пригласил занять места.

— Друзья и сородичи, — начал он, — пусть назревающие события не погасят свойственной нам жизнерадостности. Но пусть эта жизнерадостность, в свою очередь, не погасит и нашего трезвого разума. Не будем терять время на шутки и шутовские выходки. В стране имеется достаточно людей для самой ядовитой насмешки…

— …над зазнавшимся бургундцем! — стукнул кулаком по столу Бредероде.

Его перебил, сдвинув густые брови, адмирал Горн:

— Нидерландцы с давних пор пользуются конституцией, не менее священной, чем корона любого государства. По этой конституции иностранцы не имеют в стране власти.

— А бургундец ведет себя, как полновластный монарх! — поддержал брата Монтиньи. — Он считает себя вправе вмешиваться даже в личные дела.

— Простите, барон, но мы собрались, я думаю, для весьма важного общего и серьезного разговора, — заметил Оранский.

— Конечно, конечно! Послушаем принца! Мы еще вернемся и к личным обидам, барон!

— Мы слушаем, Вильгельм! — Эгмонт почти насильно усадил Бредероде рядом с собою.

— Друзья и сородичи, — повторил Оранский, — я вижу ясно три зла, обрушившихся на нашу родину. Это, во-первых, самовластие чужеземца Гранвеллы, во-вторых — инквизиция и, в-третьих, — учреждение новых епархий. Недавно еще было и четвертое зло — войска, разорявшие наши города и села. Но с этой язвой нам удалось все же покончить. Провинции единодушно и наотрез отказались внести в королевскую казну хотя бы гульден, пока наемные солдаты не будут удалены из страны. И правительство сумело найти уважительный повод, чтобы не уронить своего достоинства. Войска «понадобились королю для охраны южных границ», и он приказал вывести их. Я твердо верю, мы справимся также и с остальными бедами. Пока дело не зашло далеко, мы станем бороться, опираясь на свои старинные законные права. Сам король при вступлении на престол всенародно подтвердил их собственноручною подписью, печатью и торжественной клятвой. Конституция не допустит, чтобы у власти был иноземец. У Нидерландов найдутся свои собственные государственные люди.

Кругом зашумели:

— И это — принц Вильгельм и граф Ламораль!..

— И правительница — герцогиня Маргарита Пармская, — добавил с жаром Эгмонт.

Оранский поднял руку:

— Дайте мне договорить, друзья! Инквизиция и новые епархии так тесно связаны между собою, что эти два вопроса не стоит и разъединять. Учреждение новых епархий — первый шаг к введению в Нидерландах кровавой испанской инквизиции. Новые епископы — те же инквизиторы.

Высокий, худощавый маркиз Берген дернул в раздражении орденскую цепь Золотого Руна и резко бросил:

— Кто смеет проливать кровь за религиозные убеждения? Духовенство призвано примирять, а не убивать.

— Нас хотят одурачить, изменив лишь название, а не сущность! — снова прогудел бас графа Горна. — Хитрая лисица Гранвелла писал недавно королю: «Нидерландский народ боится и не любит слова „инквизиция“. Так не лучше ли и не упоминать слово, которое не нравится?»

Крики негодования заглушили его голос. Монтиньи шепнул Оранскому:

— Народ волнуется. Мне рассказывали…

— Одну минуту, барон, — перебил его Оранский и, встав, громко произнес: — Друзья мои, о волнении народа вам может рассказать лучше всех человек, только что прошедший пешком всю страну.

Позвав слугу, принц приказал привести торговца, привезшего ему вчера письмо из гронингенского замка.

Войдя в зал, патер Габриэль поклонился. Он был все в том же темном суконном кафтане.

— Садитесь, прошу вас! — Оранский показал вошедшему на стул. — Вы бывали в разных городах страны. Расскажите их милостям, что вы видели и слышали в Нидерландах.

Патер Габриэль сел. Собравшиеся окружили его.

— Видел и слышал я так много, — сказал он просто, — что всего и не перескажешь сразу. Да и не все будет интересно таким знатным господам, каких я вижу перед собою. Скажу одно: Провинции волнуются, как море перед бурей.

— Что же так волнует Провинции? — подсел к нему Эгмонт. — Войска, так долго досаждавшие людям, ушли. Чем же недоволен теперь народ?

— Войска поступали незаконно, и народ надеялся, что закон защитит его. Но теперь народ считает, что сам закон стал незаконным, и потому народ не знает, где искать защиты.

— Закон стал «незаконным»?..

Все переглянулись.

— А как же? — продолжал Габриэль. — Те, кто призван быть пастырями стад людских, кровожадны, как волки, и сеют бурю.

— «Сеют бурю»… — повторил задумчиво Оранский.

— Да, ваша светлость. В Нидерландах исстари были свои гласные суды, где каждый мог открыто оправдаться с помощью защитника. Ныне же судебная власть отдана новым пришлым епископам, не знающим порядков страны. Они судят правого и виноватого по своему усмотрению, без защиты, тайно, по одному лишь подозрению или доносу. Жизнь и собственность людей в их руках. До народа давно уже доходили слухи о страшных казнях в Испании, о пытках, о кострах… А ныне и в Нидерландах стала свирепствовать эта чума. Тюрьмы переполнены, пытки и казни участились, загорелись костры. Инквизитор Петер Тительман переезжает из города в город, и путь его отмечен кровью и дымом. Вся вина казненных — лишь в домашних молитвах, в чтении Библии, Евангелия да в пении священных гимнов. Вот и здесь, в Брюсселе…

— Что в Брюсселе?.. — Маркиз Берген схватил его за руку. — Разве в Брюсселе кого-нибудь казнили?

— Не знаю, ваша милость, — пожал плечами Габриэль, — может, здесь что-нибудь иное… Я лишь вчера добрался сюда и ни в чем пока еще не разобрался. Только мне надо было передать письмо хозяйке одного кабачка, а я не то что хозяйки, а и кабачка не нашел на указанной улице. Кого ни спрашивал, все мнутся, вздыхают, отнекиваются, чего-то словно боятся. Так вот и ношу письмо при себе.

Он вынул из кармана сложенный лист бумаги. Оранский взял его и прочел написанный знакомым почерком адрес:

«В Брабант, в город Брюссель, на улицу Радостного въезда, что в квартале ткачей, в приходе Св. Женевьевы, хозяйке „Трех веселых челноков“, доброй матушке Франсуазе в собственные руки от слуги благородного рыцаря Рудольфа ван Гааля — Микэля сие послание с расположением и любовью».

— Я слышал об этом кабачке, — сказал Оранский. — Что же могло случиться с его хозяйкой?

— Боюсь и думать, ваша светлость… Говорят, это была очень хорошая женщина.

— Я пошлю людей узнать, в чем дело, — произнес Оранский и встал. — Благодарю вас, мой друг. Пройдите к дворецкому. Пусть он позаботится о вашем помещении и столе. Мы еще побеседуем с вами.

Патер Габриэль снова поклонился. Тревожный гул голосов проводил его до дверей.

Когда все ушли, Оранский поднялся снова в галерею.

Оранский любил этот час, когда закат розовил старые, потемневшие полотна и, точно из глубины времен, выступали ожившие лица его предков. Вот умерший в первой половине прошлого века граф Энгельберт I, получивший благодаря своей женитьбе на богатой наследнице рода Полаленов обширные брабантские сеньоральные владения Бреда и Гертрейденберг в Голландии. Вот его сын. Иоанн IV, игравший значительную роль еще при бургундском дворе. Вот Генрих Нассауский, внучатый племянник Иоанна, один из наставников императора Карла и знаменитый его полководец. А вот его сын от второго брака на принцессе Оранской, «кузен Ренэ» — самый крупный нидерландский вельможа. Он был штатгальтером[14] Голландии, Зеландии, Утрехта, Фрисландии и Гельдерна. Смертельно раненный при осаде одной крепости, он успел завещать все свои огромные владения и титул ему, Вильгельму, своему двоюродному брату, единственному родственнику мужского пола. Оранский задумался. Сможет ли он прославить свой род? Или тираническая рука испанского короля сломит его волю и затмит славу? Тогда его сыну, малолетнему Филиппу, получившему от рано умершей матери титул графа Бюрен, достанется лишь увядший венец былого величия…

Оранский прошел в свой кабинет. Там лежало письмо от его брата, Людвига Нассауского. Оно требовало решительного и немедленного ответа. Брат высказывал мысль, которая давно зародилась в голове у самого Оранского: укрепить свое положение новой женитьбой.

Между Нидерландами и испанским престолом началась великая борьба. «Сеют бурю»… Да, король Испании «посеял бурю», и кому-то придется пожать страшную жатву. Надо помешать порабощению страны, а главное — ее знати. Но испанский монарх слишком могуществен. Под его державой — полмира. Полмира может обрушиться на Нидерланды, на этот небольшой клочок земли, отвоеванный у моря сотнями лет упорного труда. Нужны союзники, сильные, верные союзники, которые должны быть прочно связаны с интересами Нидерландов. Кровный союз всегда считался самым надежным. Приобретение родственных связей кем-нибудь из видных нидерландцев с соседним владетельным государем могло бы дать именно таких союзников. Вот об этом-то и писал Людвиг Нассауский. Это-то и обдумывал Вильгельм Оранский.

Оба имели в виду одну и ту же невесту: Анну, племянницу курфюрста Августа и дочь знаменитого Морица Саксонского, заставившего когда-то «непобедимого» императора Карла бежать из-под Инсбрука. Брак с саксонской принцессой даст действительно могучих союзников. У этого брака есть как будто только одно препятствие — религия. Оранский — католик, Анна Саксонская — протестантка. Но и этот вопрос можно будет оговорить в брачном контракте. Сам Оранский мало придает значения богословским спорам.

Принц решительно сел к столу. Медлить больше нельзя. Инквизиция уже свирепствует по городам Нидерландов. Самовластие иноземца Гранвеллы растет. Король ненавидит Провинции и требует от них беспрекословного повиновения. Финансовые дела Испании запутаны, долги непомерны, и Нидерланды кажутся королю Филиппу единственным неисчерпаемым источником, способным покрыть его чудовищные расходы и убытки. Пустая королевская казна — голодный коршун. Она готова с яростью накинуться на свободолюбивый народ.

У городской водокачки

Для женщин водокачка на старой рыночной площади — лучшее место, где можно узнать все новости.

Зная это, патер Габриэль с утра пошел на площадь.

Пенистые потоки с шумом бежали по улицам вниз, к берегу Сенна. Мальчишки, сбросив деревянные башмаки и засучив штанишки, входили по колено в воду. Они изображали из себя мосты и с визгом следили за щепками, плывущими, как корабли, меж их ног. Девочки делали запруды и украшали игрушечные плотины и дамбы камешками и битой черепицей. Во многих колодцах вода стала мутной, и хозяйкам волей-неволей приходилось отправляться к водокачке.

Патер Габриэль пристроился со своим коробом на колоде старого желоба и стал слушать. Сквозь весенний шум, щебет птиц, звонкие крики детей доносилась болтовня женщин.

Подбежала молоденькая круглолицая девушка в топорщившейся накрахмаленной голубой юбке и с начищенными до блеска жестяными ведрами. Она стала в очередь, поклонившись пожилой женщине в теплой, зимней еще кофте:

— Доброе утро, матушка Беткин! Как ваше здоровье?

— Благодарю, милочка. Вот видишь, остерегаюсь простудиться. А сестра так вторую неделю голову с подушки поднять не может.

— А вы бы позвали к ней старуху Ширли, — посоветовала высокая сухая женщина, полоскавшая рядом деревянную шайку. — Хорошо вылечивает травами…

— Что вы! Что вы! Она, говорят, колдунья!

У девушки глаза стали круглыми от ужаса:

— Кол-ду-нья?!

— Вчера ночью ее схватили и потащили в тюрьму. Будут пытать, а потом сожгут или зароют в землю живьем.

— Сохрани и помилуй господи от таких грехов!.. — перекрестилась высокая. — А ведь она много людям добра сделала, хотя и колдунья…

— Да лгут на нее! Не колдовала она! — подскочила сбоку женщина в закопченном чепце и переднике, вероятно жена кузнеца. — Просто позавидовал кто-нибудь ее горшкам да плошкам, вот и донес. А там человека уж легко запутать. Под пыткой он чего хочешь на себя и на других наговорит… Уступите мне очередь, соседка. Видите — стыдно на улицу показаться в таком виде.

— Пропустите, пропустите ее!..

— Ай-ай-ай, какие настали времена! — ужасались кругом. — Ни за что ни про что на смерть пойдешь!

— А слыхали, — вмешалась в разговор еще одна, — к часовщику, что живет на улице Доброго короля, позавчера пришли святые отцы-монахи и тоже арестовали.

— За что же и его, матушка Оммэ?

— Шляпник Кноос доказал, что часовщик вел еретические беседы, ругал папу, осуждал продажу индульгенций и много еще чего говорил недозволенного.

— Ай-яй-яй, что теперь делается!..

— Лучше уж не ругал бы часовщик индульгенции, а накупил бы их себе на сотню лет вперед… — сказала жена кузнеца и подняла полные ведра.

— Вы не то говорите, — оборвала ее Беткин. — Индульгенции спасают от всех грехов, кроме ереси.

— Разве? А я и не знала! — удивилась жена кузнеца и добавила, уходя: — Святой отец прощает иной раз, говорят, и смертные грехи…

— Прощает, да не всегда. Поди-ка доберись до него!

— Кто с деньгами, тот доберется куда захочет! — бросила сердито следующая в очереди. — А вот ты попробуй без денег нынче прожить. Задушили всякими поборами, десятинами, скоро не одна из нас по миру пойдет с детьми! — Злым рывком она вскинула ведра и, ни на кого не глядя, побежала домой.

— Несчастная! — заметила Беткин. — Бьется как рыба на песке с оравой ребят, мал мала меньше.

— Значит, муженек плох, — презрительно усмехнулась дородная женщина. — Детей куча, а чем кормить, не запасено. Запасливых и Бог оберегает.

— Не скажите, не скажите, — заспорила Оммэ. — Арестованному подчас негде гроша взять: не то что деньги, а и весь дом до последнего гвоздика заберут в казну.

— Да ведь то арестованный!

— И доносчику, — не слушала Оммэ, — из его же имущества платят. Кноосу, я слышала, немалый барыш достанется после часовщика.

— Ах, он Иуда проклятый! — сплюнула Беткин. — И как это руки не отсыхают от таких барышей?

Патер Габриэль попробовал ввернуть:

— Какие там руки? У иных людей и совесть давно высохла. Антихристовы времена пришли, вот что!

При слове «антихрист» женщины сразу замолчали. Опасная беседа до добра не доведет. Да еще с незнакомым человеком.

Круглолицая девушка в голубой юбке, жадно слушавшая до тех пор старших, заглянула было в короб с товаром патера Габриэля, но Беткин мигнула ей и увела, бормоча:

— Кто его знает, что он за торговец? Может, подосланный какой! Скоро всюду станут нос совать: кто что ест, у кого кто гостит, сколько поклонов кто кладет на молитве. Сохрани и помилуй перед какой-нибудь статуей святого не перекреститься или в пост скоромного нечаянно попробовать, беда — сейчас в еретички попадешь. Антихристово племя и верно, чтоб им самим…

— Кто это — антихристово племя, дорогая Беткин?.. — услышал патер Габриэль новый голос. — Надеюсь, вы про еретиков, врагов нашей святой католической церкви, говорите? Не так ли?

Беткин чуть не выронила от неожиданности кувшин.

— Про них, конечно, про них, дорогая госпожа Труда, — стала торопливо уверять она. — Про кого еще?.. Что вас так давно не видно? Заходили бы побеседовать. Моя дочка печет превкусные пирожки с имбирной начинкой. Попробовали бы — сделали бы честь девочке. И их преподобию подали бы на завтрак.

— Спаси вас господь, дорогая Беткин. Некогда мне все: то в церковь, то бедным помочь по силам моим…

— Вы праведница, дорогая госпожа Труда, поистине праведница!.. Оно и понятно: чуть ли не всю жизнь состоите экономкой их преподобия… Прошу простить, должна навестить больную сестру. Передайте мои низкие поклоны его преподобию.

Улыбаясь и заискивающе кивая головой, Беткин перешла на противоположную сторону площади. В волнении она расплескивала воду и ступала без разбора прямо в весеннюю грязь.

«Сохрани ее, Господи, от такой „праведницы“, — подумал патер Габриэль. — Сегодня же, верно, пошлет дочку задобрить ханжу пирожками…»

Он встал и обратился к экономке:

— Простите, почтенная госпожа, я новый человек в городе, а вижу, как вас здесь уважают. Вот почти никого и не осталось в очереди. С доброй охотой все уступают вам место.

Экономка подозрительно оглядела его с головы до ног. Заметив на коленях его короб, она подошла ближе. Патер Габриэль услужливо показал товар.

— Сделайте почин, уважаемая госпожа, — протянул он ей вышитую шелками косынку. — Для первого знакомства со столь добродетельной особой я могу и подождать с уплатой.

Тонкие губы экономки растянулись в улыбку:

— Помилуйте, ваша милость, как можно? Вы меня совершенно не знаете!

— Я узнаю людей достойных с первого взгляда. Бродячему человеку волей-неволей приходится уметь распознавать своих ближних. Однако славный город Брюссель, а я в нем уже заметил перемены. Не те, не те богобоязненные времена, что были!..

— Вот-вот! — обрадовалась экономка и доверительно села рядом на желоб. — Всем добрым католикам в глаза бросается. Люди стали мнить о себе невесть что. Берутся обсуждать постановления короля и даже… самого папы. Бывало, каждый за счастье почитал принести духовному лицу посильный дар. А теперь, того и глади, городские власти потребуют и от духовенства платежей на мирские дела. Их преподобие священник прихода Святой Женевьевы, у которого я служу, приносит домой тревожные вести…

— Приход Святой Женевьевы?.. — воскликнул патер Габриэль. — Как же, слышал, слышал. Достойнейшее, говорят, духовное лицо. Вот поистине особая удача для нового в городе человека! Я ищу какое-нибудь общественное место, где можно было бы без лишних хлопот распродать остаток моего товара за один день. Мне указали как раз на какой-то кабачок в приходе Святой Женевьевы…

— Какой кабачок? — насторожилась экономка.

— Под названием «Три веселых челнока». Очень, знаете ли, подозрительное название… Боюсь, не попаду ли я там в слишком «веселое» общество, где меня обманут. Не скажете ли вы, что это за кабачок и кто его хозяин? Вам я верю с первого слова.

Экономка разом поджала губы и прошипела:

— Ах, не упоминайте этого грех-ховного места! Сам Господь сох-хранил вас от гнезда ех-хидны!

— Вы меня пугаете, уважаемая госпожа. Чего же я избежал там?

Несколько секунд в тощей шее экономки что-то будто клокотало. Узенькие серые глазки метали молнии. Патер Габриэль понял, что попал в самую цель. Отдышавшись и осенив себя крестным знамением, старуха начала:

— Я всегда замечала, что в этом кабачке творится что-то неладное. Словно мух на патоку, тянуло всех туда. Хозяйка еще молодая, с виду тоже ничего — и в церковь ходила, и на исповеди бывала, все как верная католичка делала… А на самом деле колдовала.

Патер Габриэль подсел ближе.

— Придет к ней девушка — в чем душа держится, как есть кожа да кости и с лица некрасива, пробудет у нее день-другой — розой расцветет. Была у нее одна служанка, так Розой и звали. Вышла от нее замуж за цирюльника, пышная, румяная, а перестала хозяйка над ней колдовать, словно и увяла. Вот на место этой самой Розы и сманила колдунья от меня девчонку Эмилию — ну просто заморыша, урода… И что же вы скажете? Не прошло двух недель, как Эмилия под пару Розе стала. А уж на язык бойка! У меня только шепотом говорила и все кашляла, так, можно сказать, иной раз даже кровью харкала… Попала к проклятой Франсуазе в лапы, ну, и расцвела: песни поет, смеется. Ну разве же это не колдовство?

Патер Габриэль опустил глаза и еле выговорил:

— Без колдовства такие перемены, конечно, не бывают.

— Вот-вот! Я и говорю. Своему сатанинскому делу, — продолжала экономка, — хозяйка научила другую служанку, Берту. Так у той совсем голова кругом пошла: такая сделалась дерзкая. Хохотала рта не закрывая и в праздник и в будень.

— Вот вы говорите, почтенная госпожа: «хохотала», — перебил патер Габриэль. — Разве она больше не хохочет?

Лицо экономки стало таинственным.

— Нет, больше не хохочет. Нашлись достойные люди, которые шепнули кому следует…

— Их арестовали? — Патер Габриэль чуть не выдал себя.

Экономка подняла брови и закатила глаза:

— Ах, ваша милость, не так-то легко бороться с сатаной! Он и его приспешники очень хитры. Я не все еще рассказала. Мало что хозяйка проклятых «Трех веселых челноков» была колдунья — она взяла еще на воспитание мальчишку, сущего бесенка, меченного от рождения разными глазами, прости господи, отродье каких-то еретиков, и записала на его имя все свое имущество. А вы знаете, дьявол помогает своим слугам всеми мирскими благами… Колдунья была богата и вдова, к тому же бездетная. Другая богобоязненная католичка все свое имение давно записала бы на приходскую церковь, чтобы добрые христиане молились о ниспослании душе вкладчицы всякого блаженства, а она…

— Где же они все теперь? — Патеру Габриэлю стало невыносимо притворяться.

— Не знаю. Уехали в другой город. Впрочем, есть слушок, что они все в руках святых отцов-инквизиторов.

Патер Габриэль воскликнул:

— Все? И хозяйка, и приемный сын, и все три служанки?

— Да нет же, ваша милость! Ведь третья, Роза, я говорила, вышла замуж за цирюльника, живет здесь, в Брюсселе, и, верно, радуется, что вырвалась из сетей дьявола. Впрочем, она тоже на подозрении…

Патер Габриэль понял, что вряд ли добьется чего-нибудь большего, и взглянул на башенные часы. Солнце слепило глаза. Стая голубей, точно вскинутые в синеву неба белые платочки, реяли вокруг циферблата.

— Ах, почтенная госпожа, — заторопился Габриэль, — за интересной беседой с вами я и не заметил, что могу опоздать во дворец его светлости принца Оранского! Слуги его светлости заказали мне кое-какой товар.

Экономка опять поджала губы:

— Не советую вам иметь дело с Оранским. Он хоть и большой вельможа, а не в почете у нашего милостивого короля.

— Почему же?

— Придете к его преподобию, поднесете ему что-нибудь в знак уважения, и его преподобие все вам объяснит как по писанному… Так это моя косынка?

— Пожалуйста, пожалуйста, рад услужить и вам и его преподобию. Обязательно навещу. Да хранит вас обоих Святая Дева!

Они расстались. Экономка засеменила бегом к водокачке, а патер Габриэль, стерев с лица пот, взвалил на плечо короб и пошел искать бывшую служанку Розу, жену цирюльника.

После долгих розысков он нашел ее на противоположном конце города, в чистой, уютной квартирке при цирюльне. Огромный выкрашенный в золотую краску таз и сверкающая на весеннем солнце бритва украшали всю улицу.

К нему вышла высокая темноволосая женщина с выражением испуга в красивых черных глазах. Когда она узнала, зачем он пришел, и увидела в руках у него письмо для хозяйки «Трех веселых челноков», она залилась слезами и побежала за мужем, молодым статным фламандцем. Оба наперебой стали расспрашивать о Микэле, а потом рассказали печальную историю обитателей кабачка.

Оказалось, со времени усыновления Иоганна Франсуаза почувствовала, что приходский священник и его экономка следят за каждым ее шагом и наговаривают на нее всякие небылицы. Тогда она решила оставить насиженное место и перебраться в какой-нибудь другой город. Франсуазе хотелось в тишине и покое вырастить посланного ей судьбой сына.

— Вот она и списалась с гарлемским музыкантом Якобом Бруммелем, — рассказывал цирюльник. — Он, пока был в Брюсселе, привязался к ее мальчугану и даже хотел учить его пению. Якоб Бруммель уговорил Франсуазу переехать в его тихий Гарлем. Ну, она подумала, подумала и начала сборы. Распродала лишние вещи, дом, все строения, скотину, оставила только две пары лошадей, и отправилась в путь с Иоганном и двумя служанками. Мы их и провожали до самого Лувена…

— Там, — всхлипнула Роза, — на постоялом дворе я в последний раз обняла хозяйку. Она поцеловала меня и сказала: «Ну, Роза, красавица… простите, ваша милость, это она меня так по доброте сердца называла… я непременно приеду крестить твоего первенца». И вот… не пришлось… А я-то…

Она не договорила. Из черных, как терн, глаз ее снова хлынули слезы.

— Ну вот!.. Ну вот! — развел руками цирюльник. — Всегда так — только вспомнит свою хозяйку.

— Ах, Роберт, — плакала уже громко Роза, — ты не знал ее так, как я! Это была настоящая святая, ваша милость!

Последнюю бездомную кошку готова была пригреть. Служанок жалела, что родная мать. Меня вот выдала замуж за хорошего человека и по любви. Сделала приданое, будто дочери. А уж в Иоганне своем души не чаяла. Весь квартал плакал, когда она уезжала. — Роза опомнилась и потерла передником глаза. — Что же это мы стоим чуть ли не на пороге?.. Рассказывай, Роберт, а я мигом накрою на стол.

Проворная, как бывало, она захлопотала по хозяйству, и стук посуды смешался с ее громкими вздохами.

Цирюльник усадил гостя в почетное кресло возле окна и продолжал:

— Уехали они, а мы вот с нею вернулись домой и стали ждать вестей, как они добрались до Гарлема. Прошло немалое время, вдруг к нам стучится однажды незнакомый человек и приносит письмо. Вот оно здесь, ваша милость, прочтите сами.

Он вынул запрятанный на дно сундука клочок бумаги, где детским почерком было написано:

«Нас всех схватили в Роттердаме, повели в тюрьму, спрашивали деньги — отняли, били очень. Спрашивали про колдовство, про дьявола, мучили. Потом выгнали меня за городскую заставу. Матушку, Берту, Эмилию увели. Я дошел до Гарлема. Где матушка, не знаю…»

Внизу была приписка рукой взрослого:

«Мальчик рассказал страшные вести. Он долго болел. Я старался узнать, что сталось с доброй Франсуазой и ее двумя служанками. Нигде ничего не знают. На постоялом дворе в Роттердаме люди молчат — боятся рот раскрыть. Не слышно ли чего у вас? Иоганн поправился и остался у меня. Все плачет. Пойдите к его светлости принцу Вильгельму — попросите его помочь. Если надо, я приеду сам. Якоб Бруммель». Патер Габриэль отложил письмо и взглянул на цирюльника:

— Что же вам удалось узнать?

— Ничего, ваша милость, как в воду канули все три женщины. Принца Оранского в ту пору не было в Брюсселе. Якоб Бруммель приезжал — туда-сюда, тоже ничего. А потом прошел слух, что матушку Франсуазу обвинили в служении дьяволу и что ее уже нет давно в живых… и обеих служанок.

Роза, вносившая шипящую на сковородке яичницу, не выдержала и громко разрыдалась.

Патер Габриэль отодвинулся от стола. Кусок не лез ему в горло.

Запретная книга

Генрих с Карлосом стали часто бывать у садовника. С каждым разом их встречали там все приветливее.

Генриха заинтересовала работа смуглолицего Родриго — майоликовая посуда, раскрашенная тончайшим замысловатым рисунком. В Валенсии, где Родриго вырос, его научили гончарному искусству по заветам старых мавританских мастеров. Генриху нравилось любовное отношение юноши к своему труду. С пылкой страстью настоящего художника Родриго садился за гончарный станок и разрисовывал посуду прозрачными красками. Генрих старался угадать, что хотел тот вложить в свой рисунок, и это ему часто удавалось. Все очертания растений и цветов, заботливо выращенных садовником-дядей, юноша наносил на золотистую, словно металлическую, глину.

Карлос относился к Родриго свысока, никогда не забывая разницы между положением инфанта и почти нищего горшечника. Его притягивала в башню дочь садовника. Девушка не сознавала своей красоты, и это делало ее совсем не похожей на кокетливых, самонадеянных испанок… Когда Карлос узнал, что ее имя Изабелла, так же, как называли в Испании его мачеху, Елизавету Валуа, он вспыхнул и сказал неожиданно печально:

— Так звали и мою невесту, но ее у меня отняли…

С того раза Изабелла перестала избегать его. Напротив, она старалась чем-нибудь утешить: то принесет ему самых свежих цветов, то предложит выпить вкусного прохладного напитка, то споет одну из своих песен. И инфант слушал ее, любовался ее большими кроткими глазами и точно успокаивался. А голос девушки проникал ему в душу.

Возьми, дитя, апельсин, Золотой возьми апельсин. Только ножом не касайся, Нет, не касайся ножом… В нем материнское сердце Соком гранатным прольется, Соком кровавым прольется Тот золотой апельсин…

Генрих радовался знакомству с семьей садовника. Ему казалось, что общение с простыми, честными людьми может хорошо повлиять на необузданную натуру Карлоса. В последнее время ему бывало трудно справляться с болезненными вспышками инфанта. Карлос метался, проклиная судьбу, тосковал по мачехе, мечтал о мести отцу, о своем будущем торжестве.

— Я молод, — говорил он возбужденно, — но мне уже надоела жизнь… Изо дня в день терпеть и ждать…

— Чего?

— Ждать, когда трон освободится. Когда я смогу наконец стать тем, кем рожден быть.

Генрих возмутился:

— Мечтая о власти, ты не должен забывать, что тебе придется быть королем не только в одной Испании с ее американскими и другими владениями, но и в просвещеннейшей стране Европы.

— Ах, ты вечно толкуешь о своих Нидерландах!

— Да. Нидерландцы — просвещенный народ. Они могут управляться только такими же просвещенными людьми.

Карлос оживился:

— Ну что ж, я готов. Я так много слышу от тебя о твоей стране, что, право, иногда ловлю себя на мыслях о ней. Мой дед, император, говорят, ценил и любил Нидерланды. Я готов последовать его примеру. Ведь я тоже Карлос…

Он помолчал, а потом добавил с прежней тоской:

— Если бы я был постарше, отец послал бы меня туда сейчас, как наследного принца. И я был бы уже правителем твоей родины. Своими советниками я сделал бы твоего любимого Оранского, Эгмонта, Горна и, конечно, тебя…

Генрих порывисто обнял его:

— Ты был бы разумным, справедливым правителем доброго, веселого, трудолюбивого народа! И народ этот заплатил бы тебе горячей любовью. Все твои теперешние печали покинули бы тебя, и ты был бы счастлив!

— Как счастлив, например, сейчас мой отец! — расхохотался инфант.

Генрих уставал от таких бесконечных вспышек. Он тосковал по здоровой дружбе, тосковал по родине. Такую же тоску он замечал иногда в черных глазах Родриго. И это сближало его с юношей.

А с родины давно не было никаких вестей. Что делает дядя? Как Микэль, мама Катерина? Опустел ли без него старый гронингенский замок? Но главное — что в Нидерландах? Довольны ли Провинции правлением Маргариты Пармской и кардинала Гранвеллы? Генрих снова как в тюрьме. Только эта тюрьма отгорожена не стенами дворца герцогов Брабантских, как в Брюсселе, а бурным морем.

Но он сразу же устыдился своего малодушия. Ведь и он готовится здесь к служению просвещенной родине…

В этот день они с Карлосом, как и в первый раз, пошли к башне садовника на закате. Цветники пылали под лучами уходящего солнца. Розовели аллеи олеандров, сменяясь потемневшими уже зарослями граната и барбариса. Черные контуры кипарисов оттеняли знакомые дорожки и поднимались ввысь завороженными неподвижными конусами… Мелькнули очертания стены с фигурами медведей и маленькая калитка, ведущая на проезжую дорогу, под аркой, увитой розами. До них долетел взволнованный разговор, чей-то незнакомый голос. В просвете ветвей, на лужайке возле башни, они увидели навьюченного осла. Животное тянулось к охапке травы в руках Изабеллы. Рядом человек в дорожном плаще, сняв шляпу, что-то объяснял старому садовнику и Родриго.

— Да сохранит вас Святая Мадонна, сеньор арьерос[15], — отвечал ему старик, — я не привык отказывать в гостеприимстве и считаю это грехом. Но нам строго-настрого запрещено давать приют в саду Сан-Ильдефонсо. Их милость сеньор ректор…

Выходя из-за кустов, инфант крикнул:

— Пустяки! Ректор и не узнает, а мы не выдадим.

Старик оглянулся и начал усиленно кланяться:

— Да будет благословение господне на вашем высочестве! Вы заступник бедняков…

— А кто же станет помогать бедным, если не принцы? — вскинул голову инфант.

Арьерос низко склонился перед Карлосом, потом внимательно посмотрел на Генриха.

Садовник подошел к инфанту и прошептал:

— Пусть ваше высочество не сомневается, этот человек — христианин. Соблаговолите заметить: ни у мавров, ни у евреев не бывает таких светлых волос и голубых глаз.

Инфант расхохотался:

— Зато как черны твои глаза, старик! А белая борода настоящего патриарха еще более подчеркивает это.

Садовник метнул быстрый взгляд на Родриго. Тот взял осла под уздцы и отвел к стене, где стояли бочка с водой и гончарный станок с глиной. Осел нетерпеливо затряс ушами, на вспотевшей шее зазвенели бубенчики, и мягкие серебристо-серые губы жадно прильнули к воде.

— Ave Maria[16], — громко произнес погонщик, пропуская перед собой инфанта с Генрихом и переступая через порог башни.

Когда знатные гости сели, он тоже опустился на подставленный ему табурет. Изабелла подала олью[17]. Он поблагодарил, перекрестился и принялся за еду.

Генрих спросил:

— Судя по вашему выговору, вы не испанец?

— Нет. — Арьерос слегка помедлил. — Я из Нидерландов.

— Из южных Провинций? — вспыхнув от неожиданности, пробовал догадаться Генрих.

— Да… из южных.

— Генрих сам из Нидерландов, — вмешался инфант. — Он очень хвалит эту страну. А испанцы почему-то считают ее страной неотесанных мужиков.

Арьерос нехотя пожал плечами:

— Испанцы, думаю, плохо знают Провинции. Или забывают, сколько они получают оттуда всякого товара: сукно, полотно, бархат, обои, кружева, ковры, мебель, краски, рыбу… Всего и не перечесть. «Неотесанным мужикам», пожалуй, не хватило бы смекалки стать первыми кораблестроителями, лучшими промышленниками и богатейшими торговцами… Вот только налоги губят страну.

Генрих подсел к нему ближе:

— Я слышал, в Нидерландах все больше и больше распространяется учение Кальвина?

— Говорят. Кое-кто даже уезжает за границу из страха перед наказанием. А страна от этого разоряется… Ведь прежде о кострах и пытках только слышали, а теперь… — Кончив есть, погонщик задумчиво перебирал ремни дорожной сумки. — А впрочем, я ничего толком не знаю… В Нидерландах не научились еще держать язык за зубами. А я — бродячая душа, мне приходится немало слышать лишнего… Люди новой веры говорят, будто их вера истинная — по заветам Христа. Говорят, что Евангелие следует читать на родном языке, чтобы понимать его. Говорят, что священники такие же, как все, люди, да и самого папу не выше других ставят. Они считают большим грехом и корыстолюбием продажу индульгенций… Мало ли, что еще говорят, — всего не упомнишь, когда больше чем на два-три дня нигде не останавливаешься.

Глаза Генриха горели.

Арьерос поднялся:

— Пойду отдохну возле своего Серого, простите. Завтра мне надо рано тащиться в горы — купцы ждут товара. Я перевожу его из одного края в другой, нелегкая работа. Спокойной ночи, благородные кабальеро. Спокойной ночи, сеньорита.

Он вежливо поклонился и вышел. Генрих выбежал за ним и заговорил на родном языке:

— Вам не хотелось говорить о страданиях родины при чужих людях, я понимаю. Но мне необходимо знать правду. Я уехал из Нидерландов в тревожное время. Мое имя ван Гааль.

Погонщик посмотрел на него улыбаясь.

— Я знаю о вас больше, чем вы думаете. — Он оглянулся на дверь башни. — Приходите сюда сегодня ночью, если хотите знать правду. А пока возьмите эту книгу, но никому ее не показывайте.

Он сунул Генриху вынутую из-за пазухи книгу, кивнул головой и пошел под навес к ослу, мирно жевавшему траву.

Краска волнения залила щеки Генриха. Он торопливо осмотрел книгу. Под простым кожаным переплетом небольшого формата было напечатано Евангелие на голландском языке. Генрих разом вспомнил далекий Брюссель, площадь перед ратушей и большой лист бумаги, прибитый к дверям:

«Воспрещается печатать, писать, иметь, хранить, передавать… сочинения Мартина Лютера, Ульриха Цвингли, Иоганна Кальвина…».

— «Эдикт 1550 года»! — прошептал он и, быстро спрятав книгу под камзол, вернулся в башню.

В этот вечер инфант рано лег спать.

— Ступай и ты, Генрих, — сказал он капризно. — Я тебя мучаю своим дурацким характером. Иногда я сам себя не понимаю… Ну зачем я таскаюсь к этой красивой девчонке? Что у меня, принца королевской крови, общего с дочерью садовника? Неужели только ее имя? Изабелла!.. Изабелла — «Оливковая ветвь»… А для меня эта ветка мира полна жгучих шипов.

Он махнул рукой и задернул полог кровати с королевским гербом — золотыми башнями Кастилии и львом Леона.

Генрих обрадовался возможности побыть наконец одному. Он был полон мыслями о родине, взволнован неожиданной встречей с таинственным арьеросом, передавшим ему запрещенную книгу. Притворив раму высокого готического окна, чтобы томящий аромат магнолий не побеспокоил сна инфанта, и проверив, на месте ли дежурный мальчик-паж, он побежал к себе, в верхний этаж коллегии.

Его маленькая голая комната, скудно обставленная самой необходимой мебелью, была единственным углом, где он чувствовал себя более или менее свободным. Слуга уже зажег канделябр, и пламя свечи, как оранжевая бабочка, трепетало на столе у открытого окна. Генрих запер дверь на ключ и вытащил из-под камзола книгу.

«Да будет благословен тот, — прочел Генрих рукописную латинскую надпись на первой странице, — кто, взглянув на эти строки, сам увидит, есть ли в них хоть капля неправды и ереси, за которую нас жгут, гноят в тюрьмах и разоряют. Патер Габриэль, швейцарец».

Генрих с жадностью принялся за чтение. Он перелистывал страницу за страницей, торопясь до ночи все просмотреть.

Где же здесь ересь?.. Где преступление против христианской церкви?

Он схватил лист бумаги и приготовился писать. Кому? Дяде? Микэлю? Оранскому? Да, да, каждому из них все, что накопилось за последние годы в мыслях, в памяти. Этот неведомый ему «патер Габриэль», переходящий со своим Серым из местности в местность, вернется, конечно, в Нидерланды и передаст письма по назначению. Какое счастье, что судьба послала такого человека! Кому придет в голову, что в дорожном мешке простого погонщика лежат письма Генриха?.. Он написал дяде, написал Микэлю — вылил в ласковых словах всю тоску по ним, по свободе, по любимой родине. Расспрашивал о друзьях, беспокоился об их здоровье, жизни. Он старался уверить, что сам легко переносит разлуку, надеется на свои успехи в будущем и на возможное возвращение.

Над письмом к Оранскому Генрих задумался. Ему хотелось написать разумное, деловое письмо, без лишних слов, но полное уважения и любви. И он написал, что принц Оранский всегда казался ему человеком, который стоит выше многих людей, наделенных властью. Генрих просил верить ему, что он готов отдать все силы и даже жизнь на благо родины. Он спрашивал, не мог бы он быть полезным уже и теперь, пока ему не удалось еще вернуться на родину. Приехать в Нидерланды было его мечтой. Он рассчитывает приехать не один, а дождаться отъезда из Испании лица, могущего иметь громадное значение для хода дел в Провинциях. Генрих осторожно намекал, что это лицо — не кто иной, как будущий монарх, дон Карлос.

Кончив писать, Генрих спрятал запрещенную книгу и письма под камзол, загасил свечу и, крадучись, спустился по карнизу окна на ближнее дерево. Оттуда он спрыгнул прямо на цветущую клумбу и, прячась в тени кустов, побежал в башню.

Мавританская беседка

Старый садовник был рад, что утром не застал уже погонщика под навесом. Арьерос ушел еще до восхода солнца, оставив на гончарном станке несколько монет в благодарность за приют.

— Хорошо, что он не задержался, — говорил старик племяннику. — Добр, добр его высочество принц дон Карлос, а все-таки… христианин.

— Что касается инфанта, не знаю, — возразил Родриго, — но ван Гааль, по-моему, и под пыткой не выдаст друзей.

— Выдаст, не выдаст, а все же мы и ему не открыли своей тайны. Ведь тебя он зовет «Родриго», как и все гяуры[18], а не святым именем Рустам. Гюлизар они оба считают Изабеллой, а моего имени и вовсе не знают. Будь проклята отныне и до века моя шакалья кличка «Педро», и да будет благословенно в садах Аллаха светлое мослемское[19] имя Мустафа!

Гюлизар испуганно оглянулась на дверь. Отец редко осмеливался говорить громко о вере их предков. Она проверила щеколду входа и плотнее задернула занавеску окна. Наступил час молитвы. С осторожностью вора старый Мустафа вынул из-под половицы мусульманские четки со священным узлом на конце, высокую чалму и ковер. Тайная вера приказывала ему пять раз в день совершать священный намаз — молитву. Пять раз в день он и его семья рисковали быть накрытыми страшной испанской инквизицией.

— Велик Аллах, — прошептал старик, — но тяжела жизнь, дети, ох, как тяжела! Нам, маврам, на земле Испании хуже, чем пасынкам у злой мачехи.

Он благоговейно поцеловал чалму, потом надел ее, опустился на ковер и начал молиться. Рустам и Гюлизар стали рядом на колени. Сквозь занавеску просвечивало утреннее солнце и освещало печальное лицо девушки. Рустам заметил на ее ресницах слезы. Оба они, видно, думали, об одном и том же: неужели всю жизнь придется лгать и таиться?..

После молитвы они тщательно уложили на место половицы и сели за еду. Старик, как обычно, молчал, но потом вдруг заговорил с болью и тоскою:

— Когда этим ныне проклятым полуостровом владели мавры, он цвел, как истинный рай на земле. Где она, утраченная нами слава?.. Знаете ли вы, дети, живущие под сенью Сан-Ильдефонсо теперь, что семьдесят хранилищ книг были гордостью нашей родины! Каждый мог прийти туда и черпать мудрость и знания. От наших предков Испании достались многие науки: наука лечить людей и животных, наука о небесных светилах, наука о растениях, счет, музыка и сладчайший дар, ниспосланный людям, — умение слагать стихи. Руки мавров строили прекрасные дворцы — украшение городов и поныне. Мавры провели каналы и трубы, оживляющие бесплодные пески и каменистые равнины. Мавры научили испанцев выращивать полновесное зерно и сочные плоды. Виноградники и стада мавров славились на весь мир. Посуда и шелковые ткани ценились наравне с золотом… А что получили мы взамен? Разорение, надругательство, смерть…

Он опустил голову. Длинная борода серебристым потоком покрыла его грудь.

Гюлизар обняла старика и прижалась щекой к его темной, сухой руке.

— Нет, — вздохнул Мустафа, — мавры не так обращались с испанцами, когда были хозяевами «Садов пророка» — Андалузии. Мы позволяли людям жить и радоваться жизни. Преследовали лишь убийц и грабителей. А ныне? Мавр и еврей — хуже разбойника для испанцев. Мавр и еврей — хуже змеи для христианина. Их топчут в грязь, на них плюют, ими брезгают, как зараженными проказой. Насильно заставляют верить в то, что противно их сердцам. Если бы хватило рук у палачей, испанцы стерли бы с лица земли всех до единого мослемов и иудеев…

— А теперь, — сверкнул глазами Рустам, — они принялись и за нидерландцев, за своих же христиан. Слышали, что рассказывал арьерос?

Гюлизар насторожилась:

— Кто-то идет!

— Это инфант и Генрих, — отдернул занавеску Рустам. — Что-то рано сегодня.

— Да хранит Аллах их обоих, если они поистине таковы, какими кажутся! — проговорил Мустафа и пошел навстречу гостям.

— Доброе утро! — сказал инфант входя. — А где вчерашний арьерос?

— Да сохранит вас Мадонна, ваше высочество, и вас, сеньор кабальеро! Арьерос ушел еще до восхода…

— Досадно! — капризно бросил Карлос. — Я хотел расспросить его побольше о Нидерландах.

Инфант лукавил. Ночью у него была бессонница, и он посылал пажа за Генрихом. Но паж доложил, что дверь в комнату сеньора ван Гааля оказалась запертой изнутри и на его стук никто не ответил. Утром Карлос сразу же заметил, что с Генрихом что-то случилось. Тот был необычно бледен, молчалив, а в ясных глазах инфант прочел затаенную боль и тревогу. Карлос стал расспрашивать, но не добился объяснения. Тогда он начал следить за Генрихом. А когда увидел под окном его комнаты смятую клумбу, он понял, что Генрих ночью куда-то уходил. Но куда?.. Конечно, в башню садовника, на свидание к Изабелле. Любовь к наукам и мечты о родине ничуть, видимо, не мешают Генриху влюбляться. Какой, однако, хитрец! Выслушивает ежедневные излияния, а про себя молчит, святоша! Его постигла явная неудача, вот отчего он так грустен. Изабелла, конечно, предпочитает наследника трона бедному дворянину. И наследник трона сегодня же добьется ее признания. Разговором с арьеросом Карлос воспользовался, только чтобы иметь повод поскорее пойти в башню. Бессонная ночь, к счастью, освобождала его от ненавистных уроков.

Рустам тоже сразу же заметил в Генрихе перемену. Что могло случиться с ним за эти короткие часы ночи?..

Мавр позвал Генриха под навес, чтобы показать начатое еще вчера блюдо с лепными виноградными листьями.

Вынув блюдо из покрывавших его влажных тряпок, Рустам осторожно обвел тонкими, длинными пальцами резные края. Лицо его утратило обычную суровость и сразу напомнило лицо сестры. В глазах засветилось ее задумчивое, немного печальное выражение.

— Это будет лучшая твоя работа, Родриго, — сказал Генрих. — Листья как живые, каждая жилка точно просвечивает на солнце.

— Да… Блюдо может удаться, когда я его раскрашу. — Он помолчал, внимательно глядя на Генриха: — Ваша милость узнали от арьероса что-нибудь нехорошее о своей родине?

— Откуда ты знаешь? — вскинул голову Генрих.

— Мне так думается.

— Ты видел меня ночью?

— Нет. А разве ваша милость приходили сюда ночью?

Генриху вдруг страстно захотелось поделиться с этим простым, серьезным юношей самыми задушевными своими мыслями и чувствами.

— Я был сегодня ночью здесь и разговаривал с арьеросом.

— Значит, я все-таки догадался. Почему ж ваша милость не разбудили меня? Я бы вынес скамью, а если надо, и посторожил, чтобы вашей милости не помешали.

— Родриго, не говори мне «ваша милость»! Я хочу, чтобы ты был мне другом.

Рустам доверчиво улыбнулся. Генрих взял его руку и крепко пожал. Они сели на ворох сена, и Генрих начал торопливо рассказывать о своем одиночестве последних лет, о жгучей тоске по родине, о страхе за нее. Рассказал и о таинственном арьеросе, давшем ему книгу, за которую инквизиция казнит людей мучительной смертью. Рустам слушал его с горящими глазами. Ему были понятны и близки слова Генриха. Ведь и их с дядей и Гюлизар тоже могли каждый день схватить и казнить за Коран — мослемскую священную книгу, спрятанную под половицей вместе с чалмой и четками.

Генрих повторил Рустаму многое из сообщенного патером Габриэлем. Показал переданное ночью письмо дяди с припиской от Микэля. Оба старика писали о серьезной болезни «мамы Катерины». А когда передавал рассказ арьероса о гибели Франсуазы и ее двух служанок, пальцы Рустама сжались в кулак, а из груди гневно вырвалось:

— Вот так же они охотятся и за маврами!

— У Франсуазы, — с тоской говорил Генрих, — был приемный сын, мальчик-сирота. Родителей его убили наемные королевские солдаты. Что с ним сталось теперь? Ему уже лет тринадцать. Я хорошо помню его недоверчивый взгляд. Совсем один, чуть живой и голодный, он добрался до Брюсселя, чтобы передать королю прошение своих земляков… Вот тогда-то его и подобрала несчастная Франсуаза.

Генрих опустил голову и замолчал. Молчал и Рустам. Ему хотелось тоже открыться новому другу — сказать, что судьбы их народов во многом схожи. Но он не решился прервать горькие мысли Генриха.

— Пора!.. — прошептал Генрих. — Надо возвращаться в коллегию. Дон Гарсиа, наставник инфанта, будет недоволен нашей долгой отлучкой.

Оба поднялись и вернулись в башню. Еще у порога они услышали пение Гюлизар. Мустафа сосредоточенно связывал у окна букеты для церкви Сан-Ильдефонсо. А Гюлизар, перебирая струны рабеля[20], пела. Инфант слушал ее. снисходительно улыбаясь.

Если б тысячу жизней имела, Я бы все отдала за любовь! Но одною, одной лишь владею, И тысячу раз отдам ее вновь…

Рустам нахмурился. Ему не понравилось выражение лица инфанта. Как смеет он смотреть так на их Гюлизар, на их соловья Гюлизар!

— Глупая песня, — сказал он резко и положил руку на струны рабеля.

Струны задрожали и оборвались жалобным аккордом. Девушка подняла на брата удивленный взгляд. Неужели Рустам не понимает, что сын короля страдает? У него отняли невесту, отняли любовь… Не иметь любви и здоровья, как у него, значит быть беднее нищего. Почему Рустам не хочет, чтобы она утешила инфанта нежными песнями? Песни — радость жизни. Они залечивают раны сердца. Рустам сам говорил это не раз, слушая ее пение.

А инфант торжествовал: ну можно ли теперь сомневаться, что эта девчонка влюблена в него по уши?

— Какая скука! — произнес лениво инфант и потянулся за шляпой, брошенной на стол. — Проводи меня, Изабелла. Я предпочитаю твое общество всем Оливаресам и Гарсиа, вместе взятым… Прощай, старик!

Мустафа почтительно поклонился. Гюлизар послушно повесила на стену рабель, накинула на плечи косынку и, захватив охапку цветов, вышла вместе с инфантом. Генрих и Рустам последовали за ними.

Карлос увлек Гюлизар далеко вперед — пусть «святоша» помучается ревностью. Чего стоят стройная фигура нидерландца, его серые глаза и густые темные кудри в сравнении с правом на корону Испании? И он начал:

— Когда я буду королем, моя Изабелла, я сделаю тебя придворной дамой, и ты затмишь красотой всех!

— Вы слишком добры, ваше высочество, — смутилась девушка. — Я ведь не сумею там сказать ни слова.

— Тебе не надо будет говорить, — смеялся инфант. — Ты станешь только петь.

Шагая рядом с Генрихом, Рустам не выдержал и рассказал наконец другу про тайну своей семьи. Генрих поклялся, что никому никогда не откроет ее.

Инфант и Гюлизар в это время подходили к мавританской беседке, выстроенной на вершине искусственного холма. Ослепительно сверкали белые мраморные колонны, соединенные воздушными подковообразными арками. Легким венком они окружали холм и словно взбегали на него в радостной игре света и тени. Широкие каменные ступени вели в грот. Из темнеющей глубины его доносился плеск фонтана.

— Я хочу пить, — хрипло сказал Карлос и, свернув резко в сторону, начал подниматься.

Гюлизар остановилась как завороженная. Перед нею было чудо человеческих рук. Тонкие колонны были напоены сейчас солнцем, точно горячей розовой влагой. А сверху, из мрака таинственного входа в грот, струясь и переливаясь, сбегала прозрачная вода…

Гюлизар не заметила, как Карлос неожиданно поскользнулся и упал. Гюлизар подбежала к нему, но в испуге отшатнулась. По смертельно побледневшему лицу принца текла темно-красная струйка крови.

— Ваше высочество!.. — заметалась Гюлизар и с криком о помощи побежала назад. Она не заметила, как с плеч ее сползла косынка.

Генрих еще издали увидел испуганную девушку. Он бросился к ней.

— Что случилось? — спросил в тревоге Генрих.

Девушка припала к груди Рустама, плача и бормоча:

— Его высочество… там… на лестнице… в крови…

Генрих понял, что произошло несчастье, и торопливо крикнул:

— Ступайте оба домой!.. Вам не следует быть замешанными в дела инфанта. Я справлюсь один.

Он нашел Карлоса без сознания. Приподняв его и прислонив к балюстраде, он кинулся в коллегию. Дон Гарсиа приказал слугам перенести бесчувственное тело инфанта в спальню. Доктор Оливарес определил опасное повреждение черепа.

Лекции прервались. Студентов перевели в противоположное крыло здания и приказали никуда не выходить. Хуану Австрийскому и Александру Фарнезе запретили посещение больного. Вся коллегия была на ногах. Гонец помчался в Вальядолид, где находилась королевская семья.

Дон Гарсиа допрашивал Генриха в его комнате:

— Сеньор ван Гааль, вы должны знать, что случилось с инфантом. Вы друг и доверенный его. Но, вместо того чтобы удерживать его от неосторожных выходок, вы, очевидно, потворствуете им. Мальчишка, который поступает так…

— Я не мальчишка! — вспыхнул Генрих. — И, если бы дон Гарсиа де Толедо пожелал сразиться, я бы показал, что неплохо владею шпагой!

— Ах, вот как! — закричал наставник. — Быть может, молодая особа тоже нуждалась в вашей шпаге? Не отпирайтесь, кабальеро. Или вы посмеете отрицать, что в моих руках женская косынка?

Генрих опустил глаза.

— Ну, — настаивал дон Гарсиа, — я надеюсь, что вы, «правдивый из правдивых», соблаговолите все же открыть истину. Чья это косынка? Не старайтесь увильнуть — в Испании умеют допрашивать. Это любовная история?

Генрих решил солгать, чтобы выгородить Гюлизар:

— Да. Я полюбил девушку.

— А инфант?

— Его высочество хотел прийти в сад раньше меня, чтобы помешать свиданию… и оступился…

— Соблаговолите отдать вашу шпагу, сеньор, — произнес холодно дон Гарсиа. — Вы арестованы до приезда его величества.

Он взял у Генриха шпагу и быстро вышел, заперев дверь, комнаты на ключ.

Генрих был в отчаянии. Такой нелепый трагический случай! Косынка Гюлизар — живая улика. Как только приедет король, начнется форменный допрос всей коллегии. В Испании люди сознаются даже в том, в чем они неповинны. Грубые, беспощадные руки схватят Гюлизар, схватят Мустафу, Рустама, перероют всю башню, найдут роковую чалму, четки, Коран… И уже не любовной историей заинтересуются судьи, а тайным исповеданием мусульманства. Гюлизар обвинят в умышленном покушении на жизнь инфанта. Раздуют дело до государственного преступления. Вмешается инквизиция. Семью садовника осудят…

Забыв все, кроме желания спасти друзей. Генрих, как прошлой ночью, спустился вниз и со всех ног побежал к башне. Он старался не думать, что сад залит солнечным светом, что из окон коллегии его можно увидеть. Он бежал, задыхаясь, сдерживая биение сердца.

— Немедленно бегите из Алькалы, — крикнул Генрих с порога. — В коллегии скоро будет известно, что мы с инфантом бывали здесь. Вас ждут допрос и обыск.

Жизнь инфанта целый месяц была в опасности. Но наконец принц Астурийский перестал бредить. Опухоль, закрывавшая долгое время глаза, спала, и рожистое воспаление пошло на убыль.

Генриха не допрашивали и по приезде короля вернули шпагу. Он бродил во время болезни инфанта по саду, заходил и в башню садовника. Видел брошенные в спешке бегства вещи: рабель, под звуки которого пела Гюлизар, увядшие букеты старого Мустафы, засыхающую глину на гончарном станке Рустама. Неоконченное блюдо в венке из виноградных листьев Генрих взял на память о людях, к которым успел привязаться и среди которых нашел настоящего друга. И вот дружба оборвалась на полуслове, как недочитанная книга… Осмотрев пол, Генрих нашел и тайник. Под торопливо сдвинутой половицей было пусто. Мустафа унес в неведомый путь святыню своего народа.

Часами сидел Генрих под навесом, где разговаривал ночью с арьеросом, где открыл Рустаму сердце. Тихо, пустынно и мертво стало под стеной с фигурами лепных медведей. Только по-прежнему в кустах мавританских роз гудели пчелы, по-прежнему солнце лилось горячим потоком на листья, траву, цветы… Но из открытой двери башни уже не доносился задушевный голос:

Если б тысячу жизней имела, Я бы все отдала за любовь! Но одною, одной лишь владею…

Генрих до боли чувствовал глубину своего одиночества.

А на Родине…

Вместе с Катериной умер, казалось, и гронингенский замок. Рудольф ван Гааль решил начать жизнь сызнова, посвятить остаток ее родине. Что, кроме нее, осталось у него действительно? Имущество? Честь рода? Привязанность сердца? Ничего. Он нищ и слаб, чтобы нести высоко над головой воинственный герб предков. А родина тут, рядом. Она страдает, она гибнет, и каждый честный человек должен отдать для ее спасения все, что еще имеет. А у старого воина хоть и один, но зоркий глаз, у него уши, которые слышат, у него руки, которые могут на что-нибудь пригодиться. Ведь сумели эти руки четыре года назад собрать для принца Вильгельма целый арсенал оружия.

Получив от Оранского ласковый ответ с приглашением переехать к нему и помочь в общем весьма важном деле, ван Гааль недолго колебался. Он собрался в Бреду, куда принц недавно перевез новую жену, Анну Саксонскую, и девятилетнего сына — Филиппа Бюрен. Его задерживал только Микэль, потерявший, казалось, со смертью жены голову. Старому слуге не так-то легко было оставить маленький холм на кладбище ближнего монастыря, где лежала теперь его подруга жизни. И ван Гаалю пришлось применить давно забытую власть господина, чтобы уговорить старика.

— Здесь каждый шаг будет напоминать тебе Катерину и терзать твое сердце. Мы вернемся еще сюда, когда над родиной снова засияет солнце… Патер Иероним клятвенно обещает до конца жизни ходить за могилой.

Ни один из них не догадывался, каких душевных мук стоило патеру Иерониму давать клятву ухаживать за могилой «еретички» и молиться за упокоение ее души. Новое тяжкое ослушание велениям католической церкви еще больше согнуло в те дни его плечи.

Ван Гааль был поражен переменой, происшедшей в Оранском. Принцу едва минуло тридцать лет, а исхудалое лицо уже бороздили морщины. Микэль узнал от знакомого еще по Брюсселю слуги, что принц страдает бессонницей.

— Его светлости есть о чем думать, — подтвердил старый воин. — Вместе с другими нидерландскими вельможами он надеялся, что желанный отъезд Гранвеллы улучшит положение в стране. Но случилось иначе. Зло, исходившее как будто лишь от этого человека, превратилось в многоголовую гидру, по меткому выражению его светлости, и еще свирепее терзает Провинции. Да и в семье принца не все благополучно…

Он не стал продолжать — личные дела Оранского не должны быть темой для пустых пересудов. А сам невольно думал, что брак с саксонской принцессой не принес пока ожидаемых выгод, но породил уже много тяжелого в доме Оранского. Некрасивая, взбалмошная женщина ненавидела всех и всё, к чему ее муж относился с любовью и вниманием. Она успела добиться того, что маленький пасынок попросил передать его на попечение тетки со стороны матери — настоятельницы одного из женских монастырей. Анна Саксонская возненавидела и ван Гааля. Не решаясь прогнать былого соратника императора, так позорно бежавшего когда-то от ее прославленного отца, она поместила обоих гронингенцев в сырой, заброшенный угол замка и постаралась скорее забыть об их присутствии.

Но в этот день ее против воли заставили вспомнить о дальней каморке, где ютился ван Гааль. Ей донесли, что гонец из Брюсселя, привезший ей, жене, всего короткий вежливый привет, передал старому «бездомному» рыцарю длинное послание принца и терпеливо ждет незамедлительного ответа. Что за дела у ее мужа с этим нищим? Как смеет это ничтожество, как с равным, переписываться с принцем крови? Чего бы она не дала, чтоб только проникнуть в их тайны!

Рудольф ван Гааль сидел возле узкого, как бойница, окна и разбирал послание принца. У его ног примостился Микэль. Водрузив на широкий, бесформенный нос оловянные очки, старик сосредоточенно вдевал нитку в иголку. С тех пор как умерла его Катерина, он выполнял при своем господине все ее обязанности: чинил и штопал платье, стирал белье, готовил на крохотной жаровне нехитрые кушанья, с грустью вспоминая столичные разносолы бедной матушки Франсуазы. И как ни уговаривал его ван Гааль «быть мужчиной», Микэль упорно отвечал:

— Катерина, ваша милость, завещала мне заботу о вас Мне ведь незачем станет и жить, коли я не буду выполнять ее наказ. Я начну роптать на судьбу, а это великий грех. Патер Габриэль учил…

Тут он спохватывался и долго тихо вздыхал, смотря полными слез глазами на господина. Потом обдумывал, как бы ему все-таки «спасти душу» обоих ван Гаалей — и дяди и племянника — от «скверны католического заблуждения».

Ван Гааль читал, глухо бормоча про себя, текст письма. Вытягивая нитку, Микэль болтал:

— Не пойму я никак, ваша милость, как это их светлость, такой, можно сказать, приумноженный всяческой мудростью человек, и вдруг женился на, прости господи, кривобокой драной кошке?

Рудольф не слышал. Он весь был погружен в чтение. Оранский опять обращался к нему с поручением объехать еще ряд городов и собрать подробные сведения о злоупотреблениях власти над мирными нидерландскими жителями. Высшее дворянство готовилось послать в Мадрид ходатая перед королем с просьбой пересмотреть систему управления страной, которая грозит серьезными последствиями. Послом был выбран граф Эгмонт, столько уже сделавший для славы испанской короны в минувшую войну. Оранский писал:

«Пусть его величество узнает из уст нидерландского героя истину. Пусть поймет наконец, что система эшафотов, новых епископств и старых палачей, декретов, инквизиции, шпионов должна быть навсегда отменена…»

Принц писал, что зараза корыстолюбия и насилия охватила всю страну. Закон стал самым ходовым товаром. Его продают тому, кто даст большую цену. Бедняк может добиться только плетей и тюрьмы, а если его заподозрят в ереси, — костра и топора. Прощение самых низких преступлений, охранные грамоты, почетные и выгодные должности продаются, как на аукционе. Оранский просил отметить особо случаи, рисующие беспримерную по жестокости деятельность инквизитора Петера Тительмана, этого зверя-фанатика, разъезжающего по Нидерландам не один уже год и косящего ни в чем неповинных людей.

Рыцарь понимал важность нового поручения и брался за него с волнением. Такое величайшее доверие!.. Дело было для него не ново. Недавно он ездил по такому же поводу и так же секретно: в Уденарде, где Тительман удавил и сжег на костре школьного учителя Гелейна Мюллера за чтение Библии; в Турнэ, где ткача Томаса Бальберга сожгли живьем за списывание гимнов из книги, изданной в городе Кальвина — Женеве; в Дикемуйде — там сожгли за ересь Вальтера Капеля, которого оплакивал весь город. Когда подручные инквизитора привязывали его к столбу на костре, какой-то бедняк закричал: «Разбойники! Кровопийцы!.. Этот человек не сделал ничего дурного, — не раз он кормил меня…» — и бросился в пламя, чтобы спасти осужденного. Его с трудом оттащили. На другое утро он вернулся к остывшему костру, взял обгорелые останки казненного и пронес по улицам к дому бургомистра. Здесь шло в это время новое заседание инквизиторских судей. Как обезумевший, ворвался он в здание и положил свою ношу перед судейскими. «Вот вам, убийцы! Вы съели его тело, съешьте теперь его кости. И будьте прокляты на веки веков!..» И, конечно, жители Дикемуйде никогда больше не увидели смельчака.

В следующем году Тительман арестовал в Росселе Робера Ожие с женою и двумя сыновьями. Они не ходили к обедне, а молились у себя дома. Их спросили, какие же обряды совершают они дома, и один из мальчиков ответил:

— Мы становимся на колени и просим Бога, чтобы он просветил сердца наши и отпустил нам наши грехи. Мы молим его за государя, чтобы он послал ему мирное и благополучное царствование, молимся за всех наших судей и начальников, чтобы Бог сохранил и защитил их всех…

Наивные слова ребенка поколебали даже судей — инквизитор отдал это дело на рассмотрение гражданского суда. Но тем не менее отец и старший сын были приговорены к сожжению. Спустя неделю за несчастными последовали жена Ожие и второй сын.

В другой раз изувер и фанатик Тительман ворвался в один дом и схватил там Иоанна Сварта с женою и четырьмя детьми. Тут же были арестованы две новобрачные четы и еще двор. Все были обличены в домашних молитвах и чтении Библии. Всех немедленно, без суда, следствия и законной защиты, присудили к сожжению.

Но чем больше свирепствовала инквизиция, тем громче поднимался ропот народа. Нередко происходили открытые возмущения, и горожане громко выражали свое сочувствие казнимым, пели в их честь запрещенные гимны и проклинали палачей.

Три года назад в Валансьене были арестованы и осуждены два человека, Фаво и Маллар, за то, что, не будучи докторами богословия, они читали проповеди. Это были настолько известные и уважаемые люди в городе, что местные судьи в продолжение полугода не решались привести приговор в исполнение. Бывший тогда еще у дел кардинал Гранвелла настаивал на их немедленной казни и списывался по этому вопросу с Мадридом. Каждый день и каждую ночь люди толпились у окон тюрьмы, обещая заключенным свою помощь в случае покушения на их жизнь. В светлый апрельский день после грозного приказа свыше судьи вывели наконец осужденных на площадь, где их ожидали приготовленные костры. Толпа с глухим ропотом следовала за инквизиторской процессией. Симон Фаво громко молился. Маллар пел, подняв глаза к сияющему весеннему небу. Когда палач стал привязывать Фаво к столбу, какая-то женщина сняла с ноги башмак и швырнула его в середину только что подожженных дров. Это был заранее условленный знак. Толпа хлынула на место казни, сбила ограду и растащила разгоравшиеся поленья. Казнь не совершилась, но вооруженной страже удалось все же увести осужденных обратно в тюрьму. Местные власти растерялись. Инквизиторы настаивали, чтобы проповедников немедленно казнили в камере. Совещание шло до самого вечера. А взволнованные толпы ходили по городу с недозволенным пением псалмов. Когда наступила темнота, народ окружил тюрьму сплошной лавиной и после настоящей схватки вырвал любимых проповедников из рук тюремщиков. Пользуясь ночным мраком, обоим удалось скрыться из города.

Дерзость упрямых валансьенцев не прошла им даром. Недавний страх сменился трусливой яростью. Из Мадрида и Брюсселя посыпался поток гневных приказов. Были присланы отряды полков. Тюрьмы переполнились мужчинами и женщинами. А к середине следующего месяца началась бойня: жгли, обезглавливали. И под похоронный звон Валансьен замер в полном отчаянии.

Рудольф ван Гааль распрямил занывшую спину и встал. Да, да, он поедет теперь в Антверпен. Там народ, пишет его светлость, негодует после казни протестанта Христофа Фабриция, умершего, как истинный мученик. Он поедет и в Брюгге, где тюрьмы давно переполнены уважаемыми гражданами. Ван Гааль не забудет снова побывать в Роттердаме — попытается еще раз узнать подробности гибели несчастной хозяйки «Трех веселых челноков».

— Завтра я уезжаю, — заявил он торжественно и опять сел, чтобы написать ответ на послание Оранского.

Микэль уронил иголку с ниткой. Очки съехали у него на кончик носа.

— Слава Тебе, Создатель, мы уезжаем от этой кривобокой ведьмы!.. — прошептал он, просияв.

Прощальные Святки

У Якоба Бруммеля, знаменитого маэстро из Гарлема, праздновали наступавшее Рождество. Кроме его семьи и прислуги, приглашенной, по дедовскому обычаю, в сочельник к ужину, за столом сидел еще приехавший из Нардена брат госпожи Бруммель, ректор латинской академии Ламберт Гортензиус, с женой, дочерью и сыном. Позвали также и мастера-столяра Питера Мейя, закончившего к сроку починку большого органа в гарлемском соборе. Маэстро предстояло все Святки играть на этом органе во время месс. Проверив еще утром работу Мейя, Бруммель не мог нахвалиться зазвучавшим по-новому инструментом. Органные мастера были редкостью, их выписывали часто издалека. И Гортензиус посоветовал вызвать из Алькмаара знакомого ему Питера Мейя — опытного мастера по всевозможным тонким поделкам.

В светлой, просторной столовой были накрыты два стола: один — для взрослых, другой — для детей, «кошачий стол», как в шутку называли его. За детским столом роль хозяйки исполняла одиннадцатилетняя Эльфрида Бруммель. Она посматривала, как угощала взрослых мать, и подражала ей со свойственной своему характеру серьезностью. Зато общая любимица семилетняя Ирма нарушала чинный порядок, установленный сестрой, и без умолку болтала.

— Смотри, смотри, Иоганн, — хохоча, толкала она мальчика, сидевшего рядом с ней, — Гена не любит мускатную подливку, а Фрида, как нарочно, облила ею всю рыбу!

Иоганну было пятнадцать лет, и он чувствовал себя настоящим мужчиной. По-взрослому заботливо он переменил Гене тарелку и погладил ее по мягким пепельным волосам. Гена благодарно посмотрела на него и улыбнулась. Она знала, что Иоганн не был ей родственником, как все Бруммели, но стеснялась его почему-то меньше других. Этот мальчик с такими необыкновенными глазами — одним черным, другим голубым — был ее всегдашним защитником. Она слышала, что Иоганн — круглый сирота, и догадывалась о несчастиях, пережитых Иоганном. Она его жалела и, в свою очередь, искала в нем защиты от бойкой, озорной Ирмы. А та продолжала болтать:

— Фрида, разве так делают хозяйки? Смотри, мама сама не ест, а только подкладывает всем. А у Мартина на тарелке пусто.

Мартин, брат Гены, добродушный толстый мальчик, был сластена. Он предпочитал ждать сладких блюд.

— Правда, — спросил он у Иоганна, — что сразу же после праздников ты уедешь в Брюссель?

— Да, это решено. Маэстро перестал меня уж и отговаривать… — отвечал Иоганн.

— Он глупый, — вмешалась Ирма. — Он хочет быть простым ткачом, а мог бы стать знаменитым музыкантом и певцом, как папа. Папа говорит, что у него очень красивый голос, а слух…

— Иоганн еще одумается, — заметила рассудительная Эльфрида, подкладывая приемному брату лишний кусок. — Куда он поедет в такое тревожное время?

— Папа говорит…

— Маэстро понял меня, — не дал Ирме досказать Иоганн. — Я хочу быть ткачом потому, что меня приютили когда-то в квартале ткачей…

— Тебя приютили и в доме музыканта! — выпалила Ирма и сразу же прикусила язык под укоризненным взглядом сестры.

Лицо Иоганна стало серьезным:

— Вот потому-то мне и надо поскорее стать самостоятельным, чтобы не быть в тягость людям. Я поступлю к кому-нибудь из знакомых ткачей в подмастерья.

Ирма выскочила из-за стола и, обняв Иоганна, вдруг заплакала:

— Я не так хотела сказать. Разноглазый! Я оговорилась. Не сердись на меня. Я нечаянно. Я не хочу, чтобы ты уезжал.

Я люблю тебя!.. Мы все так любим тебя! Ведь ты наш брат, Разноглазый. Совсем-совсем как родной.

Когда Ирма чувствовала себя виноватой и хотела быть особенно ласковой, она всех называла не по именам, а по прозвищам. «Разноглазым» назвал Иоганна сам маэстро, когда впервые рассказывал семье о случае в кабачке «Три веселых челнока».

— Останься с нами, Разноглазый! — ластилась Ирма. — Не уезжай в противный Брюссель. Нам с Фридой будет скучно без тебя.

Взрослые заметили, что за «кошачьим столом» не все ладно, и госпожа Бруммель подошла узнать, в чем дело. Иоганн, смеясь, объяснил:

— Ирма не хочет, чтобы я уезжал. Она не понимает главного…

А в это время Якоб Бруммель говорил шурину:

— Мальчик затаил в сердце горькую обиду. С малых лет на плечи его один за другим падали удары судьбы. Сначала погубили его родителей, потом приемную мать… Теперь Иоганн решил отомстить обидчикам. Пусть идет. Это научит его жизни. А впереди у всех нас — бурная жизнь. Собираются грозовые тучи…

Ректор Гортензиус задумчиво сказал:

— Они давно собираются. Пожалуй, мы успеем все состариться, прежде чем разразится гроза.

Сидевший против него Питер Мей усмехнулся:

— У нас в Алькмааре, ваша милость, говорят: «Чем дольше затишье, тем сильнее гроза». И еще говорят: «И дойная корова начнет брыкаться, коли доить ее не переставая».

До слуха Иоганна долетели обрывки разговора. Он попросил у госпожи Бруммель разрешения встать и подойти к взрослым.

— Нидерландами распоряжаются, как своею собственностью, — сказал возмущенно маэстро. — Сначала, как цепного пса, сажают рядом с правительницей иноземца Гранвеллу, а теперь, отправив его для вида в Бургундию, продолжают советоваться с ним, не считаясь с мнением нидерландцев. Видные люди страны пишут королю о беззакониях управления, посылают в Мадрид выборных… Даже сама герцогиня Пармская начинает понимать справедливость негодования Провинций. Но Филипп не слушает никого, кроме Гранвеллы. Он хитрит, изворачивается — делает вид, что, разгневанный поведением своего любимца, отослал его, обещает лично приехать в Нидерланды и пересмотреть все указы… А этой осенью велит обнародовать новый страшный эдикт — «Постановление Тридентского собора»[21], по которому право на существование имеют только одни католики. Остальные нидерландцы предаются в руки палачей.

Голос Иоганна прерывается, когда он чуть слышно шепчет Бруммелю:

— Матушка Франсуаза была верной католичкой…

— Да… Но у нее были деньги, мой мальчик… — печально возражает маэстро и привлекает его к себе. — А королю Филиппу давно не хватает денег.

Иоганн сжимает руку Бруммеля. За эти годы они так сдружились с маэстро, что понимают друг друга с полуслова. Иоганн смотрит в его глаза, смотрит на пышные вьющиеся волосы и впервые замечает в них тонкие серебристые пряди. Иоганн знает — Бруммель горячо любит родину, гордится ею и страдает за нее.

Полная, румяная жена ректора скучает. Она не любит умных «мужских» разговоров. Ну можно ли так портить сочельник? Вон все и приумолкли, сидят, как на похоронах. Даже за «кошачьим столом» необычная тишина. То ли дело в прежние времена! Святки проходили как один долгий радостный день. Где же теперь былые шутки, смех, танцы, игры? Разве вино, сидр, сладкие настойки и пиво перестали веселить сердца? Разве у детей отняли их детство?

Ее выручает госпожа Бруммель. Она возвращается к взрослым и приветливо говорит:

— Прошу дорогих гостей не забывать про свои тарелки. Ступай за стол, Иоганн. Сейчас Ирма, как самая младшая, будет обносить всех подарками.

Снова загремели ножи, зазвенели стаканы, заискрилось, запенилось пиво. Молоденькая служанка Таннекен, приехавшая вместе с Гортензиусами, густо покраснела, когда Питер Мей налил ей вино, и от смущения сразу же поперхнулась под дружный смех мужчин.

— Тише!.. Тише!.. — крикнула Ирма. — Закройте все глаза. Папа с Иоганном будут сейчас петь, а каждому на тарелку посыплются подарки…

Бруммель начал детскую рождественскую песенку чистым, глубоким голосом. Иоганн подхватил мотив:

Бом-бом-бом! Дили-бом! Дили-бом! Мы пришли в светлый дом! Бом-бом! Нас звезда привела…

— «Нас звезда привела! Дили-бом! Дили-бом!..» — запела Ирма и подбежала к окну, подле которого на старинном дубовом сундуке лежали прикрытые скатертью подарки.

Госпожа Бруммель шептала дочери имена и вынимала один за другим пакеты, украшенные остролистом и омелой — растениями веселых рождественских праздников. Девочка на цыпочках подходила к каждому прибору. Стараясь не шуметь, она раскладывала на тарелки предназначенные подарки и почти верила, что пакеты занесли в их дом белые сверкающие звездочки снежинок, плясавшие в этот торжественный час за стеклами…

Подойдя к Иоганну, она задержалась, прикрыла ему глаза ладонями и прошептала в самое ухо:

— Не уезжай, Разноглазый! У нас в Гарлеме так хорошо!

Орган гудел бархатным многоголосым хором, а сверху на головы молящихся разноцветными потоками лились лучи солнца. Витражи[22] в сложной сетке свинцовых переплетов пламенели.

Иоганн сосредоточенно слушал. На этот раз маэстро превзошел себя. Никогда еще не создавал он такого мощного, точно сверкающего гимна. Под его руками орган сначала как будто громко вздыхал. Долгие скорбные стоны поднимались под самый купол и реяли там, как птицы, рвались к потокам света и звали их на помощь. Но вот они уже слились в громкий победный аккорд. Потом орган опять зазвучал глуше. Казалось, он кому-то грозил. Это сам маэстро негодовал, требовал. А солнечные лучи всё лились и лились на плечи и праздничные головные уборы. Лампады и свечи теплились ровным, неподвижным пламенем.

Как любил Иоганн такие часы, когда можно было думать не о мелких повседневных делах, а о больших, как мир! Его переставали тогда мучить воспоминания. Давнишние обиды утихали. В душе росло светлое чувство, которому он не знал названия. Радость?.. Нет. Предчувствие радости?.. Может быть. Вот с этим-то ощущением он и должен уйти из милого Гарлема.

«Ты будешь счастливчиком, мой маленький нидерландец! — говорила когда-то матушка Франсуаза. — При свете дня и во тьме ночи ты будешь искать счастье, пока не найдешь…» Да, да, он будет искать счастье — и свое и утраченное счастье родины. Вот сейчас, под эти могучие звуки органа, под сверкающий гимн маэстро, он обещает, что найдет счастье.

Стоящая в кругу семьи Ирма не сводила удивленного взгляда с Иоганна. Что с ним? Почему он так бледен, а глаза у него горят, как две лампады? Он откинул голову, смотрит в вышину купола, и светлые волосы его и лоб охвачены пламенем солнечных лучей… Девочка подтолкнула сестру:

— Смотри, Фрида, наш Иоганн совсем как проповедник на кафедре.

Ресницы Эльфриды испуганно задрожали. Она наклонилась и, уткнувшись носом в молитвенник, шепнула:

— Что ты! Разве можно говорить о проповедниках при чужих?

Ирма оглянулась кругом. Слава богу, никто ее не слышал. Она забыла, что о протестантских проповедниках надо молчать. Их следует принимать только тайком, иначе могут схватить, как приемную мать Иоганна, и увести в тюрьму, откуда никто не возвращается.

Орган затих. По собору словно плавал в облаках ладана знакомый милый голос. Это пел отец. По рядам гарлемцев проносится шепот восторга. Да, отец давно не пел так, как сегодня. Чужая латынь, правда, портила немного. Дома отец поет только голландские песни. В них он воспевает солнце, землю и все, что человек видит вокруг себя. Хорошие, понятные, радостные песни!.. Часто вместе с ним поет и Иоганн. Тогда все начинают невольно подпевать им. У Иоганна звонкий, раскатистый голос, он так и зовет за собой.

И вот Разноглазый уезжает… Ирма поднимается на цыпочки и шепчет на ухо госпоже Бруммель.

— Не отпускай Иоганна в Брюссель, мама! — настойчиво просит она.

Госпожа Бруммель качает укоризненно головой, и Ирма знает, что она думает: «Веди себя прилично в соборе…» И еще: «Разве можно удержать соколенка, когда у него отросли крылья?» Так она отвечала уже не раз.

В последний вечер Святок госпожа Бруммель поднялась в комнату Иоганна. При свете мигающей свечи она еще раз пересмотрела стопку белья, приготовленного ему на дорогу, развернула аккуратно сложенную на стуле теплую куртку, шерстяную рубашку и длинные дорожные чулки. А когда Иоганн лег, она присела рядом с ним на край постели и положила руку к нему на грудь.

Он с удивлением взглянул ей в лицо. Госпожа Бруммель целыми днями была занята по хозяйству или с дочерьми. Иоганну редко приходилось оставаться с ней наедине. Из всей семьи он, пожалуй, меньше всех знал эту тихую, спокойную женщину с немного печальными и мечтательными глазами. Она заговорила:

— Вот я слышу, как бьется твое сердце, Иоганн. За все годы, что ты жил с нами, оно билось всегда ровно и четко, как и должно биться сердце здорового мальчика. Но ты уходишь из дома перед самой бурей. Я буду не переставая молиться, чтобы грядущие непогоды пощадили твое юное сердце. И где бы ты ни был, мои мысли о тебе, мой страх за тебя, как за сына, будут сопровождать тебя до конца моих дней…

Иоганн, дрожа от волнения, взял ее руку и припал к ней горячей щекой.

— А я… боюсь… назвать вас матерью… Одной я уже принес гибель…

Она засмеялась и повернула к себе его лицо:

— Суеверие — большой грех, мой мальчик. При чем тут ты? А я твердо верю: что не удалось испытать тем двум — погибшим бедняжкам, то суждено мне, третьей…

— О чем вы говорите?

Она снова засмеялась и поцеловала его в высокий чистый лоб.

— Мне суждено будет гордиться выросшим в моем гнезде соколенком, который расправил крылья и готов улететь на простор.

Ему стало вдруг особенно светло и радостно от ее слов.

— Благословите меня, матушка, — сказал он, улыбаясь сквозь слезы, — благословите на жизнь, на борьбу, на смерть, если она нужна будет родине.

— Только на жизнь! Только на победу, мой мальчик!

Утром, одеваясь, Иоганн нашел в кармане дорожной куртки туго набитый кошелек. Кто положил его — госпожа ли Бруммель накануне вечером или маэстро, обнимая его в сотый раз, — он так и не узнал в суматохе прощания. Между прочим, маэстро сказал еще, что в Брюсселе ему как-то пришлось познакомиться с мастером-ткачом. Его очень хвалила покойная матушка Франсуаза. Мастера звали Николь Лиар. Но он, вероятно, уехал в Антверпен к богатому купцу-промышленнику Матвею Снейсу. Бруммель рассказал, как стал случайным вершителем судьбы Лиара, сыграв с ним в орел и решку.

— Суеверие — грех, — улыбнулся маэстро, взглянув на жену, — но вот возьми эту монету, — может быть, она и счастливая. Я сохранил ее с тех пор. Покажешь монету ткачу, если придется как-нибудь встретиться. Он меня вспомнит и, наверно, поможет тебе устроиться. Не забудь и Розу с ее цирюльником. А то останешься, как и в первый раз, совсем один в Брюсселе.

Лазарь Швенди

В Испанию прибыл от Нидерландов посол, чьим военным победам монархия была обязана миром с Францией. Блистательный граф Ламораль Эгмонт очаровал, казалось, весь Мадрид, начиная с самого короля. Филипп II, как всегда, последовал совету бывшего министра сеять соперничество и раздор среди нидерландской знати, лаская и поощряя одних и преследуя других. «Разделяй и властвуй» — древняя истина всех монархов. Граф попал на этот раз в число поощряемых. Доверчивый и легкомысленный, он был в восторге от оказанного ему приема. Как ошибались друзья, думал герой народных нидерландских песен, когда, провожая его сюда, вручали графине Эгмонт акт, подписанный собственной кровью. В этом пылком документе высшее дворянство клялось рыцарской честью отомстить всякому, кто посягнет на жизнь или свободу ее прославленного мужа.

Между другими письмами Эгмонт привез и Генриху ван Гаалю долгожданный ответ Оранского. Принц благодарил от лица родины «юного патриота, в котором не умерло чувство долга и любви к правде». Он рекомендовал не пренебрегать знакомством с такими благородными людьми, как, например. Лазарь Швенди — начальник испанской кавалерии, приехавший вместе с королем из Провинций. Умный и храбрый, он имеет, к сожалению, слишком мало единомышленников при дворе. В конце письма Оранский намекал, что человек, желающий помочь великому делу, может всегда сам найти способ для этой помощи. Об инфанте он даже не упоминал.

Лазарь Швенди?.. Генрих знает, кто это. Помнит еще со дня бури, чуть не погубившей весь королевский флот. В качестве начальника военного корвета Лазарь Швенди первый прибыл на галеру Филиппа с докладом о нанесенных штормом убытках. Потом Генрих изредка видел его на приемах во дворце. Так-почему же Генриху ни разу не пришло в голову подойти ближе к своему соотечественнику?..

Нелегко будет улучить время для свидания с Лазарем Швенди. Инфант капризничал и хандрил больше, чем обычно. Недавняя болезнь сделала характер Карлоса еще более трудным.

Сначала его занял приезд знаменитого полководца. Он с интересом расспрашивал Эгмонта о Провинциях, хохотал, слушая рассказы о выходках Бредероде.

— Боже, чего бы я не дал, чтобы попасть на твою родину! — говорил он Генриху. — Там действительно умеют жить и веселиться.

— В Нидерландах умеют не только веселиться, но и трудиться, Карлос, — уверял ван Гааль.

— Глупости! Труд — дело мужиков и ремесленников! Ты становишься скучен, как назидательная проповедь монаха. Бери пример с Эгмонта — вот истинный рыцарь: смел, как лев, весел, как… — Не подобрав сравнения, Карлос неожиданно застонал: — И подумать только, что счастливчик Александр Фарнезе уедет с ним в Провинции, чтобы отпраздновать при дворе матери свадьбу с португальской принцессой! Как им обоим везет, этим баловням фортуны: моему дядюшке Хуану Австрийскому и Александру! Один красив, как Аполлон, другой… Давай убежим, Генрих! Давай соберем побольше денег и убежим к твоим сородичам. Ведь, в конце концов, я же их будущий король!

Генрих оставался холоден к этим постоянно меняющимся планам скучающего от безделья принца. Он стал сомневаться в нем. Зачем, в сущности, Нидерландам король? Провинции прекрасно могут управляться своими выборными. Немало найдется для этого достойных людей. Перед его глазами один за другим проходили самые видные из нидерландцев, и впереди всех — его кумир, Вильгельм Оранский.

Он пришел в маленький домик Швенди с патио[23] и садом уже поздно вечером, когда луна заливала улицу потоком голубых лучей. Дверь открыла старая служанка. Она пошла было доложить о нем, когда из комнаты выбежала молоденькая девушка. Каштановые волосы длинными локонами свободно сбегали ей на плечи. Карие глаза под крутым изгибом бровей быстро оглядели его, и ясный голос спросил:

— У вас спешное дело, сеньор кабальеро?

— Да, сеньорита. Я желал бы видеть сеньора начальника кавалерии. Я получил письмо…

— С вашей чудесной родины? — Карие глаза осветились ярче. — Из Нидерландов?

— Как вы догадались, сеньорита? — удивился Генрих.

— Не знаю. Так подумалось. Я сейчас скажу. Марикитта, прими у кабальеро плащ! — И она вихрем умчалась в глубь дома.

Передавая служанке плащ и отстегивая шпагу, Генрих спросил:

— Значит, у сеньора Швенди есть дочь?

— О нет, сеньор кабальеро, это племянница сеньоры, круглая сирота. Она с малых лет живет здесь, как родное дитя.

— Дядя! Дядя! — раздавалось по всему дому. — Где вы? К вам пришли! Сеньор кабальеро из Нидерландов спрашивает вас!

Генрих переступил через порог и остановился. Комната напомнила ему родину. Да, да, вот такие же большие сундуки с горбатыми крышками были и у них в Гронингене. Такой же коренастый стол на толстых дубовых колонках и плетенные из ивы четырехугольные стулья с широкими сиденьями. И даже бронзовый канделябр посреди полотняной скатерти тоже как будто он где-то уже видел. Иллюзия была поразительна. Генрих на мгновение даже забыл, что находится в Испании, и ясно, до боли в сердце, ощутил родину, милую, веселую, уютную землю предков. Он закрыл глаза, чтобы подольше удержать сладкое, щемящее чувство… И очнулся от шелеста платья.

Девушка с карими глазами улыбалась, глядя на него.

— Ну вот, я привела дядю. Он думал, что я шучу.

Вошел Лазарь Швенди. Дома он не казался таким высоким и серьезным. Расстегнутый ворот рубашки под безрукавкой из буйволовой кожи делал его открытое, мужественное лицо проще. Синие глаза смотрели приветливо. Только голос все так же гудел органным басом:

— Имею удовольствие и честь видеть своего соотечественника?

— Да, сеньор начальник кавалерии, я нидерландец, — поклонился Генрих.

— Камер-паж принца Астурийского ван Гааль?

— Да. Прошу простить неурочный час посещения. Но я получил письмо.

— От того же человека, вероятно, что и я, — широко улыбнулся Швенди и показал на стул: — Прошу садиться.

В комнату вошла молодая еще на вид женщина. Ее большие кроткие глаза напомнили Генриху глаза мадонн итальянских мастеров. Вся закутанная в белую теплую шаль, она подошла к девушке и обняла ее.

— Позволь представить тебе, Мария, — прогудел Швенди, — моего земляка, благородного нидерландского юношу, дальнего родственника принца Оранского.

Генрих снова поклонился. Жена Швенди протянула ему руку. Он почтительно поцеловал ее.

— А вы уже, кажется, знакомы? — спросил Швенди у девушки.

— Нет, сеньор кабальеро меня не знает. Я Инесса де ла Седра, племянница сеньоры Марии, — объяснила она Генриху.

Он опять поклонился.

Швенди вдруг расхохотался:

— Ну нет! Наше знакомство совсем не похоже на знакомство нидерландцев! Вот что значит жить на земле церемонной Испании! Итак, — продолжал Швенди, — вы получили от принца Вильгельма письмо, направляющее вас к людям, душевно настроенным к каждому, кто считает своей родиной Нидерланды…

Сеньора Мария встала, чтобы не мешать разговору, и вышла в патио, уведя с собою Инессу.

Генрих, сбиваясь и торопясь, изложил свое дело. Он просил научить его быть полезным отчизне еще здесь, в Испании. Швенди, внимательно глядя на него, сказал:

— Принц писал мне о вас. Он помнит вас мальчиком. Ваш дядя, доблестный старый воин, оставив свой замок, присоединился к преданным принцу людям и готов, подобно вам, отдать остаток жизни несчастной родине.

— Вы знаете и о моем дяде?.. — встрепенулся Генрих. — Я опять не получаю из дому вестей. Там, кроме дяди, у меня остались друзья. Их судьба волнует меня.

— Письма из Нидерландов перехватываются по приказу короля, — пожал плечами Швенди, — так же как и письма, адресованные в Нидерланды. Я имею возможность впредь оказывать вам услуги, отправляя и получая вашу корреспонденцию.

— Благодарю вас! — Генрих с жаром схватил руку Швенди. — Полное отсутствие сведений о близких терзает меня, но что вы мне посоветуете?

Швенди помедлил.

— До принца Оранского, — начал он серьезно, — доходят часто извращенные корыстными людьми сведения. Он нуждается в правде и больше пока ни в чем. Хорошенько подумайте над моими словами.

Генрих стал прощаться.

— Оставайтесь с нами ужинать, — пригласил хозяин просто. — Мои дамы ведут слишком замкнутый образ жизни и будут рады дружеской беседе с новым человеком.

Генрих отказался. Он не принадлежал себе — инфант мог потребовать его.

— Ну, как знаете, — сказал Швенди, — но не забывайте нашей тихой улицы.

В комнату вбежала Инесса:

— Вы уже уходите?.. Нет, прошу вас только одну минуту — взгляните на сад, на патио, на сегодняшнее небо!

Она стояла на пороге и показывала на яркий диск луны, плывущий над вершинами деревьев. Потом повернулась к Швенди:

— А все же, дядя, в Испании особенная луна и особенные ночи, даже зимой… Посмотрите на кипарис — он как монах в черной сутане и будто молится перед большой серебряной лампадой.

Швенди засмеялся:

— Простите ее, ван Гааль. Они обе у меня фантазерки и начитались всякой всячины у древних поэтов Греции. Не задерживай, Инесса, кабальеро — он на службе, на тяжелой службе придворного.

Генриху не хотелось уходить. Он залюбовался светлой ночью, которая казалась теплой, как летом.

— Мария! — крикнул Швенди в глубину патио. — Не ты ли предостерегала меня, что ночи в Мадриде коварны? Твоя шаль не спасет тебя от дыхания Сьерры-Гвадарамы[24].

— Иду-у!.. — донесся до них разочарованный голос сеньоры Марии, и белая фигура вошла в полосу лунного света. — Жаль расставаться с такой ночью…

Генрих дождался сеньоры Марии и стал прощаться. Инесса кивнула ему головой и попросила:

— Пожалуйста, приходите к нам почаще.

Все трое вышли вместе с ним в прихожую. Старая Марикитта, с его плащом в руках, принесла свечу. Генрих оглядел семью радостно смеющимися глазами. Значит, и в Испании есть простые, ясные люди, которые могут согреть душу! Он надел шпагу, закинул на плечо полу плаща и взял шляпу.

— Непременно приходите! — повторила Инесса.

— Приходите, — улыбнулась сеньора Мария. — Мы ждем вас, ван Гааль.

Генрих шел, и ему хотелось петь. Рука опиралась на эфес шпаги, а в ушах все еще раздавалось: «Непременно приходите!» Конечно, он придет в этот чудесный дом, где Испания так гармонично сплелась с Нидерландами, где воин сбрасывает с себя военную суровость, где живет прекрасная женщина, где раздается девичий смех и ясный голос доверчиво просит. «Пожалуйста, приходите к нам почаще!»

Генрих вернулся домой окрыленный. Он знал, что надо делать. Он должен посылать Оранскому сведения о мадридских делах. Только теперь он понял свой давний разговор с епископом Аррасским — Гранвеллой. Какие противоположные цели преследовали эти люди: первый министр короля и Швенди — нидерландский воин. Служить правде, помогать бедным братьям — вот для чего не жаль и жизни!

Старые места — новые песни

Иоганн снова шагал по улицам Брюсселя. Как давно он не был здесь! Когда старый Микэль ввел его в «Три веселых челнока», стоял апрельский день. В то утро так же пахло зацветающей сиренью в садах, так же голубело весеннее небо. Только город был шумнее, многоголосее, слышались шутки, смех. Правда, ему было тогда не до смеха. Но ничего не пожалел бы он сейчас, чтобы вернуть то время.

На колокольне церкви Святой Гудулы громко зазвонил колокол. Ему ответил жиденький колокол прихода Святой Женевьевы, в квартале ткачей. Улица Радостного въезда. Но почему так необычно тихо в этот хоть и ранний еще час? Как мало прохожих! Иоганн подходит к бывшим строениям «Трех веселых челноков». Вот и ступени входа, где он упал в изнеможении десятилетним мальчиком. Знакомая скоба двери… Но над входом вместо резных челноков вывески матушки Франсуазы висит огромный золотой крендель.

— «Булочная Кристофа и Жанны Ренонкль», — читает машинально Иоганн.

Дверь приоткрыта. Он переступает порог. Неузнаваемо переменилась белая комната кабачка. Столов нет. Вдоль стен — длинные полки, а на них — рядами хлебы и булки. Но чистота и аппетитный запах почти прежние. За прилавком, спиной к входу, стоит женщина — Иоганн замер — в пышном плоеном чепце, с широкими завязками туго накрахмаленного передника. Полные белые руки протянулись к одной из верхних полок. Иоганн стоял затаив дыхание и не двигался. Неужели сон наяву? Сама матушка Франсуаза… Женщина повернулась на скрип двери — сон кончился. Чужое краснощекое курносое лицо приветливо улыбалось:

— Доброе утро, ваша милость!

— Доброе утро… — Иоганн с трудом поборол волнение. — Простите… мне следовало постучать…

— Что вы, что вы, ваша милость! Лавка открыта — пора начинать торговать. Что прикажете?

— Я приезжий, — объяснил Иоганн. — Мои родители послали меня сюда… Здесь жила их знакомая трактирщица… матушка Франсуаза…

Булочница сокрушенно покачала головой:

— Ах, ваша милость, давненько это было! И трактира и трактирщицы давно нет. Печальная, говорят, история. Нас с мужем даже уговаривали продать этот дом — несчастливое будто бы место. Но, слава богу, место оказалось в те годы прямо клад. Одной было не управиться сначала. Вот и теперь парень, помощник, ушел по моему приказу на рынок. А муж ни свет ни заря собрался на биржу — какие-то там будто новости узнать… Тревожные нынче времена, сами небось знаете. Вот я одна с сынишкой и тороплюсь все прибрать до покупателей. Вы первый — ваш почин. А за почин деньги брать — плохая примета… Милости просим, выбирайте, что вам по сердцу, и угощайтесь.

Иоганн покачал головой:

— Спасибо, я не голоден. Да… те времена прошли…

— Что? — не поняла булочница. — Тревожные времена, что и говорить! Народ бежит из городов. Покупателей заметно меньше стало. Цены на муку и на все растут и растут… А вы про что, ваша милость?

— Нет, я про свое… — Иоганн осмотрелся кругом. — Если позволите, я бы очень хотел взглянуть на дом, на двор, на постройки.

Глаза булочницы стали круглыми от удивления. Что за диковинный приезжий! Хочет взглянуть на двор, на постройки, а на ее булки, на ее прославленные в квартале булки и не смотрит!

— Мои родители очень любили матушку Франсуазу, — спохватился Иоганн, — привозили и меня к ней не раз. Мне бы хотелось вспомнить детство…

Лицо булочницы расплылось в умильную улыбку:

— Ах, ваша милость, детство — золотая пора, сладко его вспоминать… Георг! — позвала она.

Из внутренней, такой знакомой Иоганну двери выбежал вприпрыжку мальчик лет шести и прижался к юбке матери. Иоганн почувствовал, как что-то сжало ему грудь. Вот так же и он прижимался когда-то к коленям матушки Франсуазы.

— Георг, сыночек, — чмокнула ребенка в голову булочница, — покажи их милости наш дом.

«Наш дом»!.. Иоганн готов был крикнуть от жгучей обиды.

Умное остроглазое личико мальчика повернулось к Иоганну. Маленькая рука потянула его за рукав:

— Пойдем, я покажу тебе наш дом.

— И дом, — пересилив себя, улыбнулся Иоганн, — и двор, и огород, и погреб…

— …и чердак! — восторженно подхватил Георг.

— Ну конечно, прежде всего чердак.

Булочница добродушно смеялась. Дверь снова заскрипела — вошла покупательница. Георг с важным видом пропустил Иоганна вперед:

— Не упади — здесь ступенька!..

— Знаю, знаю, мой маленький законный наследник, — говорил Иоганн и вспомнил, как сам смущался, сидя однажды на коленях тоже чужого ему юноши из дворца… Что-то сталось теперь с этим Генрихом ван Гаалем?

Иоганн бесцельно бродил по Брюсселю. С большим трудом ему удалось узнать про Розу, бывшую служанку «Трех веселых челноков». Оказалось, она с мужем, цирюльником Робертом, последовала примеру многих брюссельцев и уехала из Нидерландов не то в Англию, не то в какое-то другое протестантское государство. Город стал совсем чужим Иоганну. Ему не хотелось даже искать знакомых ткачей. Верно, и из них тоже мало кто остался в столице. Люди бегут с родины. Прежняя жизнь миновала бесследно. Надо начинать новую, на новом месте, с новыми людьми.

Роттердам, где он задержался почти на полтора года, тоже не дал ему никаких новых сведений о судьбе матушки Франсуазы. Иоганн и не очень надеялся на это. Он оставался в городе, чтобы вернуть деньги, которые положили ему в карман Бруммели. Ему хотелось быть теперь обязанным только самому себе. Люди и так более чем достаточно помогали ему столько лет!.. Давно пора платить старые долги.

Он поступил сначала простым грузчиком на верфь. Но соревноваться в этом тяжелом труде с опытными, взрослыми мужчинами оказалось скоро не под силу пятнадцатилетнему мальчишке. Он заболел и провалялся без настоящего ухода и помощи в какой-то лачуге на берегу Ротты. Малознакомая старуха, вдова рыбака, пожалела «тощего голландца» и выходила кое-как своими снадобьями. Иоганн попал в канатную мастерскую, где ему едва удавалось заработать на нищенское пропитание и ничтожную плату за угол в лачуге сердобольной рыбачки. Однажды он понял, что не сможет больше сохранять нетронутыми деньги Бруммелей. Голод слишком часто терзал его. Он решил отослать деньги в Гарлем, чтобы лишить себя соблазна истратить их. Но как отправить?.. Кому доверить?.. Судьба снова помогла ему.

Проходя как-то нарядной улицей Гоогстрат, он услышал разговор о находившейся поблизости конторе антверпенца Снейса. Снейс?.. Матвей Снейс?.. Где он слышал это имя?.. Ах да, ведь это маэстро, прощаясь, назвал богача-промышленника, к которому уехал ткач Лиар. Богатая контора имеет, конечно, постоянные сношения с торговым Амстердамом, а может быть, и с соседним с ним Гарлемом. Иоганн быстро нашел контору. И ему, правда не без труда, удалось повидать самого Снейса, к счастью только что приехавшего по делам в Роттердам. Крючковатый нос богача мало располагал к откровенности. Но делать было нечего. Иоганн объяснил, что ему нужно. Снейс хоть и насупил черные густые брови, однако обещал отослать деньги и письмо по назначению вместе со своими конторскими бумагами.

— Чем же ты будешь жить дальше? — спросил он хмуро.

Иоганн набрался храбрости и неожиданно для себя выпалил:

— Может быть, вы поможете мне заработать?

Так начались их отношения: богача и бездомного, в сущности, мальчишки. Снейс оценил, как товар, честность и молодой задор Иоганна и дал ему работу у себя в конторе.

Скоро из Гарлема пришло письмо с благословениями госпожи Бруммель, укорами маэстро за возвращение денег и продиктованная Эльфриде записка от Ирмы:

«Разноглазый, вернись. Нам скучно без тебя. А шпага висит над моей кроватью. Смотрю и плачу даже. А папа смеется и Фрида. Я рада, что ты не прислал лиара. Он счастливый. Пишет Фрида, а я еще плохо. Твоя сестра Ирма. Вернись».

Девочка напомнила Иоганну о монете, давно зашитой в подкладку куртки. Он почти забыл о ней. Может быть, она действительно поможет ему научиться ткацкому делу, если он отыщет знакомого маэстро ткача? Но неразговорчивый Снейс так и не ответил на вопрос, знает ли он мастера ткацкого ремесла Николя Лиара.

Время шло. Иоганну надоело сидеть в пыли конторских книг, счетов, накладных. Ему хотелось живой работы, хотелось видеть творения своих рук. В Роттердаме ему уже нечего было ждать — о судьбе матушки Франсуазы он ничего узнать не мог.

И вот Иоганн — чужой и в Брюсселе. В городе ощущалось глухое волнение. Тишина была полна чего-то настороженного. На бирже, куда с самого утра побежал булочник Ренонкль, чувствовалась непонятная суета. Никто ничего толком не знал. Все о чем-то друг друга спрашивали. Еще на заре, при входе в город, Иоганн был удивлен усиленными отрадами стражи. После полудня улицы начали быстро наполняться народом. Люди таинственно шептались, подвигаясь в сторону главных городских ворот. Кого-то, очевидно, ждали. На перекрестках замелькала стража. К шести часам волнение захлестнуло все кварталы. Иоганн еле протискивался сквозь густые толпы. Не успели луга Сенна закуриться вечерним туманом, как ожидание стало невыносимым. Люди, почти не слыша призывов к «Ave Maria», машинально снимали шляпы и крестились.

Перед самым заходом солнца напряжение наконец разрешилось — в городских воротах показалась длинная, стройная процессия богато одетых всадников. Они медленно въезжали в город. При виде их толпа разразилась рукоплесканиями.

Иоганну удалось наконец узнать в чем дело. Ему торопливо рассказали, что триста представителей дворян, войдя в тесный союз между собой, приехали в Брюссель подать герцогине-правительнице прошение об отправке в Мадрид нового посла. До получения королевского ответа они собирались настойчиво просить герцогиню приостановить действия инквизиции. По их подсчетам за время последних декретов в Провинциях казнено уже до пятидесяти тысяч человек. Посольство графа Эгмонта оказалось «увеселительной прогулкой», не принесшей никакого облегчения Нидерландам.

«Союзники» торжественно продвигались между горожанами, теснившимися по обеим сторонам улиц. Громкими криками брюссельцы приветствовали людей, решившихся открыто противоречить постановлениям короля. У дворца Нассау-Оранских процессия задержалась. От нее отделились два всадника и стали спешиваться.

— Да здравствует граф Бредеррде!.. — раскатилось в толпе. — Да здравствует наш весельчак!.. Буйная голова Бреде-роде!.. Да здравствует Людвиг Нассауский!..

Иоганн с интересом вглядывался во второго всадника, невысокого человека с живыми темными глазами и маленькой остроконечной бородой. Так вот он какой, этот знаменитый протестант, один из братьев Вильгельма Оранского!

Оба дворянина отдали лошадей слугам и двинулись во дворец. Огромного роста, широкоплечий, с рыжеватыми кудрями, небрежно рассыпавшимися по плечам, с красивым, но красным, возбужденным лицом, Бредероде громко хохотал, показывая в сторону дворца правительницы:

— Они там не очень верили, что мы явимся!.. И вот мы явились все как один, и я надеюсь — уедем с лучшими вестями, чем приехали!

Повернув голову, Людвиг Нассауский смотрел, как остальные прибывшие разъезжались по кварталам города.

— Неужели Марникс не остановится вместе с нами? — спросил Бредероде. — Кому-кому, а уж Сент-Альдегонду, составителю наших бумаг, приличествует быть в первых рядах.

— Марникс не по заслугам скромен, — бросил деловито Людвиг. — За это его и ценит брат.

Они вошли во дворец. Слуги увели лошадей.

Через два дня брюссельцы снова сбежались поглазеть на приехавших дворян. «Союзники» собрались на площади, откуда широкая, прямая улица вела ко дворцу герцогов Брабантских, где со времени отъезда короля жила Маргарита Пармская.

В десятом часу утра дворяне выстроились попарно и в стройном порядке проследовали через главный вход в зал совета. Там, в кругу государственных лиц, их уже ждала правительница. Ходили слухи, что герцогиня два дня трепетала от страха, прежде чем решилась выслушать столь внушительное число знати, недовольной правлением.

Иоганн не стал дожидаться возвращения депутации. Вероятнее всего, они опять вернутся с пустыми обещаниями. Потом на радостях начнут бражничать, забавляться, а дело народа не сдвинется с места… Нет, у насилия немногого добьешься прошениями, — так говорил всегда маэстро Бруммель. Прошения показывают слабость просителя. На силу надо отвечать силой. Иоганн усмехнулся, вспомнив, как сам несколько лет назад семенил детскими ногами к дворцу испанского короля, неся залитое слезами земляков прошение. Бумага была передана Филиппу в руки. И что же? Внял ли «чужой король» стонам ограбленных мариембургских крестьян?.. Иоганн пошел прочь, насвистывая невеселую песенку.

На задворках Старого рынка, в заброшенном сарае, происходило под шумок другое собрание. На кое-как сколоченных подмостках несколько молодых подмастерьев и студентов торопились срепетировать смешное представление под названием «Два куманька». Репетицией распоряжался бывший студент Альбрехт, променявший славу будущего ученого на более ощутимую в настоящем известность члена риторического общества «Весенняя фиалка». Девизом общества было: «Весенняя фиалка обновляет убор земли и славит свободное произрастание».

Еще в бытность свою студентом Альбрехт подобрал дружную компанию из посетителей кабачка «Три веселых челнока» и разыгрывал с ними немудреные пьесы на злободневные темы собственного сочинения. Занятие это было когда-то любимо не только народом, но и нидерландскими правителями. С вступлением на престол Филиппа II на эти представления стали смотреть подозрительно. В их забавах видели прямое оскорбление властей и духовенства. Гранвелла решительно запретил их. Но с отъездом кардинала представления возобновились. Не решаясь, однако, делать широкую огласку этим спектаклям, их показывали в укромных местах, на радость любителям недорогих развлечений.

Толстый, рыхлый, как хлебная опара, старик с прицепным красным носом и подушкой под необъятной монашеской сутаной растерянно разводил руками с зажатыми в них бутылками от бургундского и говорил Альбрехту:

— Я, ваша милость, человек не ученый. Я и рад запомнить роль слово в слово, да иной раз подумаю про свои горести и забуду, что надо говорить. А вместо смеха у меня получается невесть что.

— Полно, полно, друг Микэль! — одобрительно хлопал его по фальшивому животу бывший студент. — Тебе самому смеяться и не надо. Ты только выйди и говори — народ и так надорвется, глядя на тебя в таком виде. — Он осмотрелся. — Ну вот, «монах-пьяница» на месте, а теперь «черт» куда-то девался!

Вертлявый подмастерье Антуан Саж высунул украшенную картонными рогами голову из стоящей в углу бочки и выкрикнул пронзительной фистулой:

— «Вот он — я! Сам черт, сатана, дьявол, люцифер, нечистый, демон и прочая, прочая, прочая! Ты ли, монах толстопузый, зовешь меня к себе в куманьки?»

— «Я, ваша милость, я самый»… — совсем просто ответил ряженый монах.

Присутствующие фыркнули.

— И дал же Господь талант старику! — шепнул Альбрехт одному из сидевших рядом с ним подмастерьев. — Ну, дальше, дальше!

— «Зачем ты потревожил такую важную особу, как я, глупый монах?»

— «У меня, ваша милость, нынче крестины по наилучшему католическому способу, с латинской кухней, нечестивыми идолами, приправленными наставлениями, печатанными в самом Риме и купленными в рассрочку, с платежом на том свете…» — Старик запнулся. — Вот и позабыл… На том свете в «чистилище» или в «аду»?..

— «В чистилище», — подсказал Альбрехт.

— «В чистилище…» — повторил старик.

— «А кого ты крестишь, толстопузый?» — спрашивал «черт».

— «Свою любимую дочку, по имени Индульгенция, ходовую девицу на все цены — каждому под пару»…

Старик сунул бутылки в карманы и хитро прищелкнул пальцами. Все так и покатились со смеху. «Черт» вылез из бочки и взмолился:

— Да нет, пусть он таких рож не строит, а то я, ей-ей, не смогу вести разговор дальше…

Альбрехт грозно топнул ногой:

— Перестань дурить, Антуан!.. Надо кончать подготовку «Двух куманьков» и скорее показывать, пока дворяне не разъехались по домам.

Когда после репетиции они все выходили из сарая, Альбрехт заметил шмыгнувшую от забора тень.

— Что за бестия подглядывает за нами? — выругался он.

Проходя мимо Старого рынка, Иоганн столкнулся с экономкой приходского священника. Он хорошо помнил ее. Когда-то он смертельно боялся и старался избегать встреч с ней.

Оторвав от щели в заборе острый нос, экономка закатила, как встарь, глаза и прошипела:

— Смеяться над духовным саном! Наряжаться во врага рода человеческого! Помилуй, Святая Дева, этих безумствующих!

— А вы, я вижу, все еще не бросили своих подлых привычек! — сказал громко Иоганн.

От неожиданности старуха отскочила в сторону и в испуге присела.

— Шли бы лучше домой, а шпионов и доносчиков и без вас довольно у бедных нидерландцев.

Серая фигура выпрямилась и пристально вгляделась в Иоганна.

— Ай-ай-ай!.. Какая нынче молодежь дерзкая стала! — запела она знакомую песню. — И где это я вас будто бы уже встречала, юноша?

— В ваших райских снах, госпожа Труда! — усмехнулся Иоганн.

— Вы меня знаете?

Иоганн насмешливо снял перед ней шляпу и, не сказав ни слова, пошел своей дорогой. Экономка застыла на месте.

— И где я видела его глаза — один темный, другой светлый? Ох, видно, память начала изменять… Один темный, как ночь, другой светлый, как день… — бормотала она себе под нос. — Святая мадонна! Да не мальчишка ли это той Франсуазы? Неужели остался в живых?

Она хотела было побежать скорее домой, чтобы рассказать священнику прихода Святой Женевьевы эту новость, но, вспомнив о еще более важном открытии, припала снова к щели забора.

Иоганн решил уйти из Брюсселя. Город стал раздражать его. Наводненный эти дни подававшими прошение «союзниками»-дворянами, он ликовал и праздновал победу, как будто во всей стране разом прекратились уже суды инквизиции, казни, пытки, конфискации. Как будто цены на самые необходимые товары не поднялись и вздорожавшие булки Жанны Ренонкль не остаются черстветь на полках… В городе он так и не нашел никого из знакомых. Все лучшее, казалось, умерло, ушло, исчезло, — осталось только крысиное лицо старой шпионки. К тому же она, видимо, узнала его. К чему подвергать себя лишней опасности?

Сначала он решил пробраться на юг, в давно забытый Мариембург, потом раздумал. Зачем? Что его связывает с разоренным еще в детстве гнездом? Кто его там помнит?

Да, ведь он совсем позабыл о Николе Лиаре, ткаче!.. Он пойдет теперь, конечно, в Антверпен, найдет его, научится у него мастерству, встанет на ноги, а потом вместе с новыми друзьями и товарищами посвятит себя заветной мечте — борьбе с королем, инквизицией, несправедливостью…

Иоганн не стал больше медлить. Забежав попрощаться с семьей булочника Ренонкля, с их приглянувшимся ему сынишкой, с милым домом матушки Франсуазы, он направился к северной заставе.

В Антверпене

Иоганн подходил к Антверпену, весело напевая. Он пел, не чувствуя тяжести дорожного мешка за плечами:

Колокола зачем звенят, Согнав с лица печаль? Ах, о победе все твердят — Вернулся Ламораль!..

И, словно послушные его песне, со стороны города зазвучали один за другим колокола.

«Сегодня воскресенье», — подумал Иоганн.

Он ускорил шаги. Захотелось отдохнуть среди праздничной толпы, зайти в церковь, послушать орган.

Колокола зачем звенят…

Нет, это уже не колокола… Это хор людских голосов. Какой, однако, могучий хор! Как будто поет тысяча людей. Что это?.. Любимый мотив. Иоганн вслушался. Конечно, тот самый гимн, что сочинил на последних Святках в Гарлеме маэстро Бруммель. Как попало сюда сочинение маэстро?

Иоганн побежал вперед. Звуки крепли, наполняли, казалось, и землю и воздух. Стали слышны слова.

В груди Иоганна забилось сердце, его точно призывали к себе родные люди. Он понял: народ вышел из города, где не разрешали молиться так, как им хотелось. И, не страшась казней инквизиции, они сделали своей церковью поле… Им вторили земля и небо — где-то в невидимой вышине заливался вместе с ними жаворонок.

Из-за деревьев рощи Иоганн увидел огромную толпу ремесленников, торговцев, крестьян, вооруженных пищалями, пиками, дротиками. Отгородившись сцепленными телегами, с дозорными вокруг, толпа готовилась, видимо, слушать какого-то человека в темной дорожной одежде. Он стоял немного поодаль, окруженный женщинами и детьми. Трое дозорных остановили Иоганна шагов за сорок от толпы:

— Кто такой? Откуда?

— Такой же, как и вы, нидерландец. Иду из Брюсселя в Антверпен искать работы.

— В Брюсселе не нашел — думаешь, здесь посчастливится? Да тут добрая половина таких, как ты. Ступай своей дорогой.

— Ступай в монахи! — грубо бросил один из дозорных. — И работать не надо будет. Сбрей макушку, возьми в руки четки да накинь на тощее брюхо сутану — сразу оладьи с маслом в рот посыплются…

Другие озорно захохотали.

— Люблю веселых! — улыбнулся в ответ Иоганн. — В монахи я не гожусь, а вот спеть с вами могу. — И звонким, раскатистым голосом он пропел давно знакомый мотив.

В толпе стали оглядываться. Несколько человек подошло узнать, в чем дело. Дозорные похлопали Иоганна по спине и пропустили вперед. Недоверие и злобный смех сменились добродушной шуткой:

— Откуда такой жаворонок явился?..

— Продвигайся ближе, брат, — пробасил рослый кузнец с молотом на плече, — если хочешь послушать проповедника. Сегодня его последняя проповедь здесь. Он уходит дальше сеять слово истины.

— Ты, приятель, не обижайся, — шепнул Иоганну сердитый дозорный. — Сам понимаешь, проклятые шпионы какие только личины не принимают! А голова нашего проповедника уже оценена в семьсот крон.

Кузнец грозно потряс молотом:

— Разве мы допустим, чтобы какой-нибудь продажный негодяй…

— Тише, братья! — остановила обоих седая женщина. — Слушайте. Он собирается говорить…

Окруженный женщинами и детьми человек в дорожной одежде подошел к примитивно сооруженной кафедре из досок меж четырех пик и стал подниматься по приставной лестнице. По толпе, точно ветер по полю, прошелестело волнами:

— Ти-ше, братья!.. Слу-шай-те-е!..

Неторопливый мягкий голос начал проповедь с молитвы на фламандском языке.

Люди возвращались по домам. Иоганн шел рядом с кузнецом.

Кузнец возмущенно говорил:

— Противно не только бывать, а и проходить мимо их проклятых капищ!.. Кому не понятно, что дом божий не следует разукрашивать подобно языческим храмам! Вместо тихих песнопений и молитв в их нечестивых церквах — сатанинский гул и звон. Служители церкви ходят у них в шелку и кружевах. Одни тщеславные гордецы, погрязшие в суете и разврате, не видят зла и позора в этой роскоши. Самый образ Господа искажают они на своих богохульных иконах и статуях!.. Вот оно, их главное капище. Отсюда и то видно, как они его разукрасили, — кузнец показал в сторону города.

Точно корабль из-за рифов, выплывал из-за массы домов знаменитый антверпенский собор Богоматери. Солнце обливало каменное кружево его стремящейся ввысь стрельчатой башни, и она искрилась в голубизне воздуха.

Иоганн не мог не залюбоваться красотой здания.

— Разве такие стены годятся для святой молитвы и покаяния? — говорил кузнец. — Это вертеп роскоши и бесчинства. Золото, серебро, драгоценная парча и алмазы внутри него слепят лишь глаза и отвращают от чистой простоты заветов Христовых. Гул и звон оглушают верующих подобно адскому скрежету, и голоса их тонут в нем, не долетая до ушей всевышнего. Смотри, вон их сатанинские идолы из-за каждого кирпича, из каждого расцвеченного окна на посмеяние истинной веры и на утеху греха…

Кузнец не докончил — они уже подходили к воротам города. Пропуская каждого поодиночке, стража подозрительно осмотрела могучую фигуру кузнеца, только что грозившего кому-то своим молотом.

— Проходи! Проходи!.. — грубо окликнули Иоганна, когда он замешкался, не зная, в какую сторону направиться. — Повадились невесть куда шататься целыми толпами!

Прощаясь с кузнецом, Иоганн спросил, не знает ли он, где живет антверпенец Матвей Снейс. Кузнец с удивлением оглядел его и усмехнулся.

— Так вот в какие верха ты метишь, парень? Ну, нам с тобой, пожалуй, не по пути. Снейс?.. Это голова! Только не всегда поймешь, куда эта голова поглядывает… Да вот он тебя до самого его дома проводит. Эй, приятель, покажи брюссельцу дом Снейса. Ну, прощай, брюсселец!.. Ты мне показался славным парнем.

Пожимая огромную руку кузнеца, Иоганн ответил с веселым задором:

— У меня от высоты хоть голова и не кружится, но с такими приятелями, как ты, думаю, и пониже неплохо живется. А у Снейса я работал в Роттердаме. И твоя правда — что-то высоковато тогда показалось. А я ищу места по вкусу.

— Ну, дай тебе бог удачи!

Они распрощались. К Иоганну подошел тощий, как скелет, изнуренный пожилой человек и молча повел в глубь города.

Антверпен поразил Иоганна даже после Брюсселя. Вся съехавшаяся в столицу знать не могла затмить разнообразия красок, какие Иоганн увидел здесь. А сколько незнакомых языков услышал он среди многоголосого шума! Поистине этот город был воротами для Европы, через которые вливался поток иноземных товаров. Да, правящему страной Брюсселю, видно, далеко до торгового Антверпена!..

Генрих и пожилой человек проходили красивой, чистой улицей с высокими, схожими между собой, точно возведенными одной и той же рукой домами. Ступенчатые черепичные крыши четкой зубчатой линией подводили к четырехсторонней крытой галерее с двумя резными арками входа. Мраморные ступени во всю ширь улицы вели во двор, почти равный по величине главной брюссельской площади. Две башни с флюгерами на тонких шпилях, одна — у ступеней входа, другая — у ступеней выхода, словно сторожили это необычное сооружение. Люди сновали взад и вперед по обеим лестницам и мощеному двору.

— Что это? — спросил Иоганн.

— Биржа, — сумрачно ответил провожатый.

A-а!.. Так вот она, прославленная на всю Европу антверпенская биржа!..

Иоганн остановился, рассматривая это чудо архитектурного искусства. Огромный четырехугольный двор был окаймлен изнутри чередой аркад и колонн, украшенных художественным резным орнаментом.

«Что же делается здесь по будням, — подумал Иоганн, — если и в праздник, когда биржа, вероятно, закрыта для торговых сделок, она полна прохожих? Как богат должен быть город, сумевший соорудить такое здание!..»

Теперь Иоганн стоял возле серого, мрачного дома с высоко прорезанными окнами и тяжелыми, скрепленными железными болтами дубовыми ставнями в подвальные погреба. Его провожатый, не говоря ни слова, указал на дом и ушел не оборачиваясь.

— Да это настоящая крепость! — удивился Иоганн и начал обходить неприступные, казалось, стены. — С какой же стороны входят в нее?

Он оглянулся вокруг, чтобы спросить кого-нибудь из прохожих.

Но над самой головой у него скрипнула оконница, и старческий голос остановил:

— Ваша милость кого-то ищет?..

Иоганн поднял глаза. От неожиданности он приоткрыл даже рот. Из темной рамы окна, точно со старой картины, рядом со старухой в чепце на него смотрела молоденькая девушка и улыбалась. Закинув голову, Иоганн остановился как вкопанный. Никогда еще не встречал он такого золота волос, таких лучистых глаз, такой ослепительной улыбки.

— Ваша милость не из Гарлема ли? — снова спросила старуха.

— Да… — еле выговорил Иоганн. — Как вы узнали?

Старуха наклонилась и еще тише сказала:

— Мы ждем вас уже несколько дней. Из Гарлема пришло письмо.

— От маэстро?

— Не знаю. Письмо о молодом человеке, что, наверно, придет в Антверпен. Должно быть, это вы. Мы же видели: вас привел как раз этот несчастный Лиар.

— Кто?!

— Ткач Николь Лиар из Брюсселя. О нем тоже говорилось в письме.

— Так это был ткач! — спохватился Иоганн. — Простите, может быть, я еще догоню его!

И он рванулся было вперед. Но девушка рассмеялась и громко спросила:

— Неужели в Гарлеме все такие невежи?

— Почему невежи? — смутился Иоганн.

Старуха обиженно заворчала:

— И то невежа! Стоит на улице, разговаривает — сам не знает с кем. А прохожие вон уже посматривают… Того и гляди осудят.

И обе так же неожиданно скрылись, захлопнув раму. Иоганн остался стоять перед закрытым окном, красный от смущения. Какие-то две женщины, проходя мимо, хихикнули и показали на него пальцем:

— Смотрите, кумушка, какой выискался! Загляделся на самую красивую девушку во всей Фландрии!..

Иоганн смутился. Наталкиваясь на встречных, он побежал догонять Николя Лиара.

Догнать ткача ему так и не удалось. Пришлось волей-неволей возвращаться в дом Снейса, чтобы узнать наконец, где живет Николь Лиар. Снейс оказался дома и встретил Иоганна, как родственника. Куда девались его всегда нахмуренные брови, суровые морщины на переносье, у рта? Он был даже разговорчивее, чем обычно:

— Поджидал тебя — не верил, что устроишься в Брюсселе. Там теперь не до ткачей. Это ныне дворянский город. А от дворян больше шума, чем дела. Хорошо, что ушел оттуда.

Иоганн рассказал по его просьбе все, что успел узнать о знаменитом прошении, смертельно испугавшем правительницу Маргариту. Рассказал и о насмешливой кличке, данной кем-то из ее приближенных дворянской депутации.

Снейс усмехнулся:

— Ну что ж, это правда! «Гёзы» — нищие, рвань… Такое название как нельзя лучше подходит к брюссельским индийским петухам, подобным головорезу Бредероде. Он давно потерял счет своим долгам, и не только мне. У них одно богатство — родовая спесь.

Иоганн на минуту задумался. Снейс прав: что общего у нидерландского народа с горсткой высшей знати, живущей словно трутни в пчельнике?

— Было время, — говорил Снейс, — дворянство враждовало с королями всерьез. А помани король теперь почетной службой да хорошим жалованьем — ползком поползут к трону. Эта рвань нам не нужна. Не они защитят страну от Мадрида и Рима. А пока пусть шумят, пусть пугают правительницу…

Иоганн прислушивался. Ему чудилась в отрывочных словах Снейса какая-то определенная твердая мысль. «Эта рвань нам не нужна. Не они защитят страну от Мадрида и Рима»… Значит, от короля и папы?.. Ведь это то самое, о чем грезил и маэстро, что врезалось в сердце самого Иоганна единственной страстной мечтой: защитить родину от насилия и произвола, от креста и меча. Неужели судьба привела его именно в тот дом, где хотят помочь общему делу? Ведь ради этого дела он и ушел от мирного семейного очага Бруммелей. И Иоганн уже не торопился узнавать о ткаче Лиаре. В конце концов, не ткачество цель его жизни!

Снейс настоял на том, чтобы Иоганн остановился пока у него.

— Дальше видно будет, — сказал он приветливо. — Маэстро Бруммель просил не оставлять тебя в нынешнее трудное время без поддержки. Жизнь, правда, не в пример прежнему, и здесь вздорожала…

Он провел Иоганна через узкий мощеный двор в отдельное небольшое здание, где, по старому фламандскому обычаю, и протекала семейная жизнь хозяев. Иоганна удивила чрезвычайная скромность жилища такого богача, как Снейс. Нигде ничего лишнего, ни одной картины, ни одного украшения. В Гарлеме, у тех же Бруммелей, было куда наряднее, чем у человека, с именем которого связывалась иноземная торговля, обширные денежные дела. Мрачно, сурово и мертвенно тихо было в этом гнезде денег и торговых расчетов. Даже роттердамская контора Снейса показалась Иоганну веселее и солнечнее, чем в сегодняшний майский день эта серая крепость.

Они сели за стол. Старик слуга, тощий и сморщенный, как лист высохшего пергамента, внес несколько простых рыбных и овощных блюд. Иоганна начинали уже давить эта тишина и мрак. Он шел в Антверпен, полный светлых надежд, был дружелюбно встречен толпой протестантов, молившихся под открытым небом, и вдруг попал в какой-то погреб. Но вот Снейс обратился к слуге:

— Брат, скажи моей дочери, чтобы она спустилась сюда разделить с нами трапезу.

Иоганн вспыхнул. Наверно, та золотоволосая красавица и есть дочь Снейса. А почему он называет слугу «братом»? Уж не исповедуют ли и здесь протестантскую веру? Как же Снейс не боится, что на него донесут инквизиции?..

В комнату степенно вошла та самая девушка, что назвала его утром невежей. Она вошла в сопровождении той же старухи. Темная комната с низким сводчатым потолком сразу точно озарилась.

Снейс прочел скороговоркой молитву, и все, кроме слуги, заняли места за столом, покрытым грубоватой скатертью. Девушка сидела, не поднимая глаз, и казалась Иоганну завороженной сказочной принцессой, потерявшей дар речи. Старуха заботливо оправляла на ней домашнее канифасовое платье без единого украшения, застегнутое до самого ворота. Только золото волос, заплетенных в косы, венчало ее голову светлой короной.

— Барбара, — обратился Снейс к дочери, — это тот молодой голландец, которого рекомендовал музыкальный мастер из Гарлема. Он может научить тебя пению гимнов и псалмов, сочиненных маэстро во славу истинной веры и благочестия.

Барбара подняла наконец глаза, и на строгом лице ее Иоганн заметил едва уловимую улыбку.

— Как желаете, дорогой отец…

«Да, она хитрит с ним!» — подумал Иоганн и решил отомстить девушке за утреннюю издевку:

— Я уже имел честь видеть вашу дочь…

Глаза Барбары разом потемнели, и она в упор посмотрела на него, точно приказывая молчать.

— Мельком… — поправился Иоганн. — В окне. Когда проходил мимо дома в первый раз.

Иоганн ел, а краем глаза наблюдал за Барбарой. Девушка чинно подносила ко рту маленькие кусочки, а золотистые ресницы ее трепетали от какой-то затаенной мысли. Старуха тоже одобрительно поджимала губы. Видимо, Иоганн сумел угодить той и другой.

Старуха провела Иоганна в его комнату.

Приготовляя для него постель в проходной комнате, на одном из огромных кованых сундуков, возле лестницы на чердачный этаж, старуха не то ворчала себе под нос, не то сообщала:

— Девица на выданье… скучает… Красота истинно небесная. Молокососу и не снилось такое счастье… На такие деньги можно и высокородного барона…

Иоганн лег на сундук и сейчас же уснул. Долгий путь и столько впечатлений последнего дня утомили его. Ему снился темный погреб, без окон и дверей, освещенный лишь золотыми волосами сказочной красавицы, ее насмешливый взгляд из-под опущенных ресниц и чей-то шепот: «Такие деньги… можно самого высокородного гёза…»

Среди ночи он на минуту проснулся с мыслью, что попал в дом, где все в мире считают покупным. Потом сон поглотил его снова.

«Головорезы… вроде Бредероде… Они не нужны… Мы их купим… купим… купим…» — монотонно долбил крючковатым носом Снейс.

Скамья под кипарисом

Патио Лазаря Швенди было пронизано солнечными лучами. Дорожки вокруг грядок с гвоздиками и левкоями искрились, как золотая и серебряная россыпь. Густая тень кипариса и фонтан, бьющий из раковины в руках купидона на дельфине, умеряли зной даже в часы сиесты — полуденного отдыха.

Скамья и стол под старым кипарисом были любимым уголком Инессы, и девушка приучила Генриха тоже любить это тенистое место. Здесь они провели немало времени со дня знакомства, разговаривая, читая вслух или рисуя.

Инесса нагнула ветку ближнего куста, за которую цеплялся вьюнок, и заглянула в глубину большого голубого колокольчика.

— Если представить себя совсем крохотной букашкой, то лепестки его покажутся стенами шелкового сказочного дворца. Откуда берется это яркое сияние внутри цветка?.. Видите? Словно там горят множество ламп. Пестик похож на зеленый трон, а тычинки — на маленькие золотые короны принцесс. О, сколько их здесь, волшебных, невидимых принцесс! Посмотрите же, Генрих!

А он смотрит не на цветок, а на нее — такую радостную и юную.

— Вы сегодня рассеянны, Генрих, — сказала она. — Давайте тогда почитаем. Прочтите мне вот эту смешную книгу, дядя только вчера достал ее у самого сеньора Диего Уртадо де Мендоса, хотя тот и не признается, что написал «Лассарильо с Тормеса».

— Еще бы!.. — засмеялся Генрих. — Ведь главу этой книги, где осмеивается продажа индульгенций, инквизиция строго-настрого запретила печатать.

— А вы уже читали «Лассарильо»?

— Да, в антверпенском издании. Но я готов читать его без конца.

— Тогда я вам прочту то, чего вы, наверно, еще не знаете: наши чудесные старинные романсы. А вы возьмите лист бумаги и нарисуйте этот цветок, похожий на голубой дворец. Нарисуйте непременно и королеву на зеленом троне, и всех ее маленьких принцесс…

Она пододвинула к нему бумагу и очинённые рисовальные угли, потом взяла любовно переплетенную в парчу книгу и стала читать:

Свежий источник, источник любви, Куда все птицы летят Искать утешенья в печали… Но не голубка, нет, не голубка. Она овдовела, тоскует, рыдает…

Ее чтение звучало по-детски просто. Рука Генриха не двигалась — он смотрел на Инессу.

— Но вы не рисуете, Генрих… — огорчилась девушка.

— Рисую, рисую!.. — И он стал быстро набрасывать на бумагу ее лицо, в котором сочетались черты гордой испанской красоты с детской доверчивостью.

Инесса опустила книгу и рассмеялась:

— Оглянитесь, Генрих, — Марикитта подглядывает за нами. Она считает, что молодым людям нельзя так долго быть наедине. Не прячься, иди сюда, Марикитта!.. А вы еще не знаете, что Марикитта — дочь мавра, погибшего во время восстания ее братьев в 1501 году… Сядь, моя старушка, рядом с нами и слушай или принеси ковер и расстели его под кипарисом…

Темное, морщинистое лицо служанки скрылось за захлопнувшейся ставней. Дом снова погрузился в тишину.

Вдруг ставня снова раскрылась, и голова Марикитты показалась опять.

— Ах, сеньорита! Ах, сеньор кабальеро! Где у меня память? Господин, уходя утром, приказал отдать сеньору кабальеро письмо с родины.

В смуглой старческой руке белел конверт. Генрих вскочил. Но Инесса быстрее ветра подбежала к окну, схватила письмо и передала ему.

— Наконец-то! — Генрих дрожащими пальцами разорвал конверт.

— Я пойду приготовить вам шоколадный спумас[25], — сказала Инесса сочувственно. — Вы так волнуетесь!

— О нет, останьтесь! У меня не может быть от вас тайн. Я прочту письмо вслух.

Она сейчас же послушно села, сложив на коленях руки. В конверте было два письма: одно от Рудольфа ван Гааля, другое — от Микэля. Старый воин писал:

— «Благодарите фортуну, племянник, что вы не являетесь свидетелем страданий вашей родины. Некогда обильные земными благами Провинции оскудевают. Ныне мы богаты лишь эшафотами, кострами, судами инквизиции, палачами и доносчиками. Вот что взращивается по городам и селам Нидерландов… — Генрих перевел дыхание. — Но да будет благословенно провидение — оно ниспослало в своем милосердии к несчастной родине дальновиднейшего и умнейшего человека. Все взоры с упованием обращены на него. Без уверток, умалчиваний и робости сей доблестный принц (вы знаете, племянник, того, чье имя я не называю, но кто запечатлен в моем сердце) высказывает мнение всей страны в речах, достойных быть занесенными в анналы[26] истории. Моя жизнь отныне принадлежит сему человеку, дабы он употребил ее на благо моему народу».

Генрих не верил глазам. Неужели это пишет Рудольф ван Гааль?

Генрих с нежностью взял пространное послание Микэля. Неумелая рука тщательно выводила без знаков препинания.

— «Благородный господин мой. Захотите ли вспомнить своего верного слугу Микэля? А моя Катерина приказала долго жить, не захотела…» — Генрих остановился, письмо задрожало у него в пальцах.

Инесса быстрым движением положила руку на его плечо и заглянула в глаза:

— Она все-таки умерла, ваша добрая мама Катерина?.. Какое горе для бедного старика!

— «…не захотела, — продолжал читать Генрих, — побыть еще на земле. Оставила меня сиротой, без детей и внуков. Она умерла истинной христианкой. И завещала нам то же…»

«О чем говорит Микэль?.. — пронеслось в голове у Генриха. — „Умерла истинной христианкой“. Не католичкой, а христианкой. Так называют себя протестанты…»

— «Со слезами просила она передать вам, благородный господин, последние слова свои. Нет приказов для совести. Совесть свободна, и владыка ей один Бог. И вероучители должны быть избираемы совестью, а не назначаемы земными владыками. От греха же и неправды не откупиться никакими деньгами. Написал вашей милости как сумел. А дом и замок брошены, как гнездо в бурю. Есть и еще одна новость. Я частенько в шутовском монашеском наряде представляю всякие соблазны дьявола. Я было стыдился этого шутовства, да умные люди сказали, будто и я помогаю тем родине. На людях мне все-таки легче в моем сиротстве. Только подушка да темная ночь знают про все. Благородный господин мой, не побрезгайте моими глупыми словами и низким поклоном, по гроб жизни и навеки вашей милости старый слуга Микэль».

Генрих опустил письмо и задумался. Его дядя посвятил остаток дней делу родины. Микэль, смешной, добрый, одинокий Микэль, высмеивает на подмостках католическое духовенство. И только он, Генрих, мечтавший о подвигах, почти бездействует. Два-три письма, освещающие настроение в Мадриде и посланные через Швенди Оранскому, — не великий подвиг. «Следовать велениям совести», — завещала «мама Катерина». Совесть давно зовет его на родину, а он все еще здесь, в свите будущего испанского монарха. Неужели его надежды на Карлоса напрасны и годы возмужалости не сделают из принца Астурийского защитника Нидерландов?

— Вы хотите уехать? — тихо спросила Инесса.

— Да.

— Я вас понимаю… Когда вы уедете, патио наше померкнет для меня. В самый жаркий полдень мне будет холодно в нем. А эта бедная скамья под кипарисом… Но я вас понимаю.

Он взял ее руку, маленькую, сильную, как у мальчика, и прижался к ней лбом.

— Инесса, ведь я оставлю здесь половину души…

Она отняла руку и, не то смеясь, не то плача, сказала:

— Вашей родине мало будет половины — отдайте ей всю. А мне… мне останется воспоминание и вот это…

Она встала и раздвинула побеги плюща на кипарисе. Тогда Генрих увидел два вырезанных на стволе вензеля. Один, уже разросшийся и покрытый узловатой корой, утратил четкость, другой был совсем свежий и еще сочился прозрачными каплями. Генрих прочел:

— «М. Л.», «Г. И.».

— «Мария и Лазарь», — объяснила девушка. — «Генрих и Инесса».

Ван Гааль закрыл лицо руками:

— Что вы со мною делаете?

А она, смеясь, потащила его в дом:

— Слышите голоса, милый Генрих? Вернулся дядя и привел гостей. Верно, это новые послы с вашей родины, Берген и Монтиньи. Дядя был уверен, что они посетят нас. Идемте! Все будет хорошо. Ведь вы не завтра уедете? А когда уедете, я буду ждать вас на скамье под кипарисом всю жизнь… Идемте же, а то я заплачу.

Генрих встал с тяжелой головой. Половину ночи он разыскивал Карлоса по вентам Мадрида. Последние недели инфант особенно тосковал и метался. Близкое присутствие мачехи всколыхнуло в нем улегшиеся было чувства. Полное бездействие сводило с ума.

— Отец нарочно не дает мне никакого дела, чтобы унизить перед нею, — говорил он. — В ее глазах я ничтожество, не способное ни на что, кроме праздности… Ну так и воспользуюсь столь лестным мнением и буду проводить время по крайней мере весело.

И он стал чаще отлучаться из дворца.

Вчера вечером падре де Суенса, королевский духовник, долго расспрашивал Генриха о «мыслях и желаниях наследника трона».

В конце беседы де Суенса сказал:

— Передайте его высочеству, сын мой, чтобы он не забывал и о духовном враче. Я охотно выслушаю его чистосердечную исповедь и сверх положенных для этого часов. Ничто не способствует так оздоровлению бренного тела, как своевременное очищение души…

Он ушел. А Генрих вспомнил о многочисленных отрядах отцов-инквизиторов, поставляющих секретарю великого инквизитора Вальдеса сведения, которые они черпают у паствы на тайных исповедях. Как легко может запутаться Карлос в сетях королевского духовника и погубить не только себя, но и все планы и надежды на помощь Нидерландам! Ходили слухи о тщательно зашифрованных специальных тетрадях, отсылаемых по мере заполнения в Бургос. Там находилось в то время все инквизиционное судопроизводство.

И, полный тревоги, Генрих ван Гааль вошел в спальню инфанта.

Карлос не спал. Увидев Генриха, он вдруг расхохотался.

— Что с тобой? — спросил холодно Генрих, садясь на ступеньку возле пышной постели.

— Сон! Понимаешь — сон! Как будто я присутствовал на знаменитом банкете твоего нидерландца Бредероде. Я так же, как и они все, нарядился в серый камзол, короткий плащ из грубой шерсти и войлочную шляпу. Повесил на себя суму с чашкой нищих и в этом костюме гёза пошел шляться по городу. Вдруг у меня явилась блестящая мысль предстать в таком наряде перед отцом. И я пришел прямо в кабинет его католического величества, стал перед ним и сказал: «Взгляните, любезный отец, на последнюю моду, привезенную мне портным в честь вашей безграничной любви к Провинциям…» — Инфант захлебнулся от смеха. — Тогда его величество заскрежетал зубами и загородил от меня королеву, спасая ее от столь грубого и непристойного зрелища. А королева не рассердилась, представь, — она смеялась вместе со мной, как маленькая веселая девочка…

Генрих был серьезен.

— Ты видел во сне шутовскую выдумку Бредероде в ответ на брошенное дворянам оскорбительное слово «гёзы». Я знаю, об этом тебе рассказал Монтиньи или Берген. Своим неразумным маскарадом дворяне хотели закрепить за собой кличку, сделав ее почетной. Оранский, Эгмонт и Горн осудили такое шутовство и ушли с банкета.

— Однако, — капризно возразил Карлос, — «шутовское», как ты говоришь, поведение весельчака Бредероде принесло уже недурные плоды.

— Какие?

— Как же! В Нидерландах разнесся слух, что прошение дворян возымело действие. Все ждут смягчения эдиктов, — герцогиня открыто обещала это подателям.

— Неужели можно было поверить такому обещанию?.. И оно оказалось, конечно, новой ложью. Костер заменили веревкой и чаном с водой.

— Не верь всем россказням!.. — отмахнулся инфант. — Люди так много лгут…

— Карлос, я не могу больше ждать! — пылко заговорил Генрих. — В Нидерландах не сегодня-завтра вспыхнет настоящее восстание. Вопрос об эдиктах и инквизиции занимает все умы. В стране шепчутся, что лучше пасть с оружием в руках, чем безропотно отдавать себя в руки палачей. Даже инквизиторы жалуются, что они подвергаются опасности во время исполнения своих страшных обязанностей. Богатые еретики пользуются будто бы растущей безработицей и принуждают простолюдинов переходить в их веру, давая работу только кальвинистам. Простолюдины, в свою очередь, надеются улучшить свое положение и становятся протестантами десятками и сотнями… Промышленность и торговля падают, а цены на хлеб поднимаются с каждым днем. Это грозит голодом…

— В Нидерландах голод?.. — пожал плечами инфант. — Не может быть!.. И откуда ты все это знаешь?

Генрих смутился. Он не открывал Карлосу своего знакомства с семьей Швенди. Но инфант не стал и допытываться — ему было скучно.

— Когда король назначит меня правителем Фландрии, — начал он, — все в корне изменится. Я слышал, он недоволен Пармской…

Генрих покачал головой:

— Теперь я почти уверен, что выбор короля падет не на тебя.

— А на кого же? Александр Фарнезе давно уехал вместе с первым нидерландским послом без всякого назначения. Хуан Австрийский теперь не в милости. Его бегство в Барселону, чтобы избежать духовной карьеры, разгневало короля.

И даже покорное возвращение в Мадрид не помогло смягчить королевское сердце. Хуану долго придется заглаживать вину. Кто же остался еще из принцев крови, помимо меня?

— Король может выбрать кого-нибудь и не из принцев крови…

Взгляд инфанта стал растерянным.

— Что же тогда делать, Генрих?

— Как ты мне предлагал сам — бежать.

— Бежать?.. — Инфант весь загорелся. — Чудесно!.. Я же давно мечтал об этом. Вот будет настоящая жизнь, а не томительное прозябание в здешней тюрьме-дворце! Открой скорее ящик письменного стола — там карта Савойи. Она была заказана королем для каких-то тайных целей, — мне удалось достать ее… Наш путь во Фландрию будет лежать как раз через Савойю…

Генрих нашел карту и разложил поверх одеяла. Карлос вскочил на колени и стал водить по ней пальцем.

— Следи за мной!.. Вот здесь — наша первая остановка. Кстати, я должен побывать при венском дворе. Я убежден, что отец обещанной мне невесты, Анны Австрийской, не откажет в помощи. В Вене, говорят, хорошо, весело и… свободно…

— А как весело и свободно жилось бы в Нидерландах!.. — воскликнул с горечью Генрих.

В дверь постучали. Инфант испуганно спрятал карту под подушку.

Счастливый Лиар

Снейс точно задался целью не отпускать от себя Иоганна. Немалую часть своей повседневной работы он переложил на него. Неизменно утром и вечером, уходя на биржу, он поручал Иоганну то пересмотреть записи счетов и фрахтовых договоров, то принять партию товара в гавани, то написать в какой-нибудь отдаленный город или за границу напоминание о подошедшем сроке платежа по векселям, подсчитать наросшие проценты. Однажды он попросил съездить в недавно купленные им под Антверпеном владения разорившегося дворянина и «навести там порядок». Порядок Иоганн наводил, правда, по-своему. И хотя Снейс, узнав об этом, недовольно хмурил густые брови, но ни разу не сделал серьезного выговора. А Иоганн самовольно снял с крестьян всю старую задолженность за аренду земли и обещал от лица их нового господина помочь построить в округе ветряную мельницу. Прежняя, по уверениям арендаторов, грозила вот-вот рухнуть. Кроме того, красавица Барбара увлеклась уроками пения. Эти минуты доставляли ему настоящее наслаждение. Иной раз казалось, что он находится не в Антверпене, а в милом тихом Гарлеме. Гимны и псалмы маэстро Бруммеля звучали под низкими потолками дома-крепости, делая его не таким мрачным и душным. У девушки оказался красивый, сильный голос. Она быстро схватывала и запоминала мелодию. Да и золотые косы Барбары, изменчивое выражение ее лица и глаз нравились Иоганну все больше и больше. Одного только он не мог добиться от Барбары — задушевности в пении. Прекрасно Барбара пела и точно все время кому-то приказывала.

Однажды, воспользовавшись свободным днем, Иоганн решил разыскать наконец Николя Лиара. Он расспросил старого слугу, и тот сказал, где можно найти ткача.

— Только он совсем впал теперь в бедность, этот несчастный человек, — прошамкал старик. — Живет из милости у хозяина на его складах возле канала с дочкой-дурочкой…

— Дурочкой? — удивился Иоганн.

— Уж это точно. Рассказывают, будто она нашла в соборе Богоматери в каком-то углу старый платок либо покрывало, — рваный весь, но расшитый шелками. Ну, и нарядила в него чурбашек вроде, значит, куклы. А кто-то из священников или монахов увидел наряженный чурбашек, почел за богохульство и отвел девочку на суд отцов-инквизиторов. Ну, ее там немного попутали, посекли, но ничего, отпустили к отцу. А после этого она и стала глупенькой. Видно, от страха.

Длинные деревянные строения на кирпичном основании унылым рядом тянулись вдоль задней стены мастерских Снейса. Бахрома пыльного чертополоха среди битого камня и осколков черепицы наводила тоску вблизи чистых, нарядных улиц богатого города. Из-за стен мастерских назойливо и однотонно жужжали десятки веретен. Но оттуда не слышалось обычных бодрых песен, наполнявших, бывало, эти ульи человеческого труда. Один только стук ткацких станков по соседству стоном откликался в тишине. Когда-то в Брюсселе, в квартале ткачей, громко раздавались веселые напевы, похожие на щебет весенних птиц.

Иоганн остановился и оглянулся, почувствовав на себе чей-то взгляд. Из узкого, как в норе, входа на него испуганно смотрели детские глаза. Бледное лицо девочки походило на мордочку зверька.

«Это дочь ткача», — сообразил Иоганн. И он приветливо кивнул ей:

— Здравствуй! Отец еще на работе?

— Да…

— Скоро придет? Или только вечером?

— Да…

В темноте за дверью зашевелились. Показалась пожилая женщина и тревожно спросила:

— Что угодно вашей милости от больного ребенка?

Иоганн объяснил причину своего прихода.

— Приходите, ваша милость, после захода солнца. Николь не смеет наведаться к дочери раньше конца работы. А я живу по соседству. Жаль ребенка — столько часов все одна, одна. Вот накормила ее и пойду к себе.

Подняв глаза на женщину, девочка неожиданно улыбнулась и обхватила ее за шею.

— Тихий ребенок, ваша милость… Тихий… напуганный людьми… на всю жизнь…

Иоганн подошел ближе.

— Я бы посидел с нею, пока не придет отец, — сказал он смущенно. — Я знаю много сказок. Могу и спеть…

— Да хранит вас Господь, сударь! Вы поступаете, как истинный христианин.

Иоганн посмотрел на женщину. «Истинный христианин» — так говорят обычно о своих единоверцах протестанты.

Опять он сталкивается с приверженцами новой веры!..

— Хочешь, Луиза, добрый человек споет тебе песенку? — спросила женщина.

— Да… — Девочка уселась, подперев лицо кулаками.

Иоганн запел:

Летом в поле мы пойдем, мы пойдем, Мы травы-цветов нарвем, мы нарвем. Нам цветы расскажут сказки Про твои, Луиза, глазки.

— Да… — мечтательно протянула девочка.

Они сидели в каморке без огня. Луиза уснула на коленях у отца.

— Будь проклят этот злосчастный лиар! — говорил ткач. — Останься я в Брюсселе, может быть, сохранил бы ее. Проклятые попы, не пощадили ребенка!.. Грабят отцов, грабят матерей на украшение своих идолов, а ребенка обвинили в кощунстве за клок старого тряпья! Будь проклят этот лиар!

— Лиар ни при чем тут, — пробовал возразить Иоганн. — Да вы и не взяли его тогда от маэстро. Оба вы, я знаю, не суеверны. А попадает иной раз человек в такие обстоятельства… не по своей даже воле. И верьте мне, Николь, я сам уже успел два раза испытать это.

— Вы — юноша, а я — старик. Вы одиноки, а у меня была семья.

— Расскажите мне все.

— Как я верил, что вырвусь из нищеты! Осуждал старые цеховые порядки — не давали они ходу ничему новому. А я выдумщик был, все что-нибудь свое придумаю на общую пользу. Да и верил в справедливость и в честность Снейса. А на деле — прибавил к прежним долгам другие…

— Значит, Снейс обманул вас?

— Не знаю, как и сказать. Он охотно ссужал деньгами, не торопил с отдачей… А тут переезд семьи в такое трудное для всех время. Мать-старуха узнала, что придется оставить дом, где выросли еще и бабка с дедом, затосковала… Так и похоронили на брюссельском кладбище возле родных могил. Жена тоже болела в ту пору. Грудной ребенок… Эта вот несмышленыш тогда. А старший сын — подросток. Ничего с собою не привезли, продали все за бесценок, чтоб как-нибудь с долгами расплатиться. Трудовой человек свою честь бережет — нельзя, чтобы люди тебя за обманщика считали… Начали заново обзаводиться. А все стало вдвое, втрое дороже по нынешним временам. Жена болеет. Умирает грудной. А долг Снейсу растет и растет. Сколько ни работаю, едва на еду хватает… Предложил Снейс и сына на работу пристроить…

Припав к лицу спящей дочери, ткач пытался спрятать повлажневшие глаза.

— А какой мальчик был! Сильный, стройный, красивый, добрый, — весь в мать… Сам ведь и придумал к Снейсу пойти. Определили его в трепальщики. Работа, может, и не трудная с виду, а не по детским силам. Сам заболел… Умерла жена. Похороны — снова долг Снейсу. Он, спасибо ему, не отказал и на тот раз… Добрый паук! Чтобы сократить расходы, — а ведь жизнь все дороже и дороже становилась, — перебрались вот сюда. Снейс — дай бог ему и в царстве небесном таких же работников, каких я ему обучил за эти годы, — все будто лаской, все добром. Ни патара до сих пор не берет за эту яму. Живи, мол, Лиар, пользуйся моей милостью да сторожи заодно мои склады от воров. А сын между тем…

Голос ткача прервался.

— А сын… целый день до заката… больной… среди пыли… незаметных глазу этаких ворсинок… А ночью — здесь, в темноте, холоде… Стал кашлять. Потом и кровью харкать… Взял его с работы. Снейс молчит, но вижу — недоволен. Стал списывать с получек больше чем следовало бы. Я — к нему. Мол, платить лекарю нужно. Не глядя швырнул две монеты, как нищему. Верите ли, чуть не ударил его! Видит бог, едва сдержался. А потом схоронил сына… И вот с дочкой беда стряслась. Сами видите, что осталось от Николя, славного когда-то брюссельского ткача.

Иоганн молчал. Впервые перед ним прошла чужая жизнь, с которой, как осенью с дерева, слетал один лист за другим, оставляя голый, истерзанный непогодами ствол. Иоганн чувствовал непонятные угрызения совести: точно он в чем-то виноват перед этим человеком. А кто действительно в этом виноват? Снейс? Королевская власть? Инквизиция? Положение всей страны?.. Иоганн не мог ответить. Он выложил принесенные деньги на колени ткача.

— Вот, — сказал он тихо, — отдайте в счет долга Снейсу. И подумаем вместе, как нам помочь друг другу по-братски.

Николь отодвинул деньги и заглянул в глаза юноше:

— А разве мне есть на что надеяться?..

Иоганн пожал плечами и встал, чтобы попрощаться.

— Не знаю пока, — ответил он откровенно. — Но верю твердо, что лишь смерть может отнять у человека все надежды. А ведь мы с вами живы!.. Я хочу уйти от Снейса. Что-то не по душе мне этот «добрый паук», как вы точно окрестили его. Да и не в Антверпене, видно, моя судьба.

У Снейса сидели знатные гости. Иоганн отложил разговор с ним и поднялся к себе.

Как нужен был ему сейчас маэстро Бруммель и его советы! Нет, добрая госпожа Бруммель, напрасно вы говорили о соколенке, выросшем в вашем доме. У вас выросла глупая, нерешительная курица, которая не знает, куда ей сунуться!

Нянька Барбары заглянула к нему, по обыкновению ворча:

— Все справляется: «Где он? Где он?»… А он сычом сидит, глаз не кажет…

— Кто справляется? — нехотя отозвался Иоганн.

— Кто? Разумеется, она. И чего ты, парень, тянешь, не пойму… Такие деньги! Такие деньги!

Как ему надоели эти постоянные охи и вздохи старухи о деньгах! Какое он имеет к ним отношение, он, неимущий, без всякого ремесла?

— Кто сидит у хозяина? — спросил Иоганн сухо. — Приезжие?

— Кто сидит? Почище тебя… Дворянин приезжий и наш ван Страален, бургомистр[27]. Зеваешь! И тут зеваешь. Не будет с тебя толку, я ей твержу… Так нет, все свое: «Будет по-моему!..» И отец, вижу, за то же стоит.

— Вот черт! — обозлился Иоганн. — Сколько туману напускает ворчунья! Говори толком наконец! Кто — она? Барбара, что ли? Какие деньги? Сегодня мне не до твоей воркотни.

— «Воркотни»! Паршивого юнца пригрели, всё ему доверяют, как своему. Деньги сами в руки плывут. Такая красавица! Не графу впору, а самому бы императору или наследному принцу. А он, дурак, впрямь, кажется, не понимает счастья. «Воркотня!..» Постыдился бы старуху обижать! Еще не хозяин пока!

Так вот в чем дело! Перед Иоганном точно приоткрылось тайное оконце в этот дом-крепость. Уж не подыскивают ли красавице Барбаре подходящего мужа? В деньгах она не нуждается — самая, говорят, богатая невеста в городе. Над знатностью рода отец ее только посмеивается. Ему нужен смекалистый помощник для будущих торговых дел. Да и красавице он, кажется, тоже по душе. Недаром она поджидала его, глядя на улицу в первый же день его прихода в Антверпен. Иоганн схватил старуху за руку:

— Слушай, скажи своей раскрасавице, что мне рановато распевать с ней любовные песни! Да и время теперь не такое…

Он не успел договорить. В комнату вошел старик слуга.

— Хозяин просит вашу милость пожаловать вниз, — сказал он и повернулся к няньке: — Хозяйская дочка зовет.

Иоганн, не раздумывая, сбежал по лестнице.

За столом сидел человек гигантского роста, в сером платье гёза, какие теперь носили дворяне-«союзники». Короткий плащ из грубой шерсти был брошен на спинку стула. А знаменитая нищенская сума с деревянной чашей лежала возле, на скатерти. Огромная ладонь знатного гёза подкидывала ремни сумы подобно игральным костям. Иоганн старался припомнить, где не так давно он видел этого великана. Но тогда тот был на богато убранном коне, в нарядном платье и перьях, сверкал камнями и золотом. Да это граф Генрих Бредероде!.. Опять, значит, за деньгами к Снейсу. Но зачем тут же сидит бургомистр Антверпена в своем черном бархатном кафтане с меховой опушкой и степенно поглаживает знакомую всему городу холеную волнистую бороду?

Снейс представил Иоганна гостям:

— Этот юноша, несмотря на молодость, обладает редкими качествами ума, уж поверьте мне, ваши милости. Я разбираюсь в людях.

Бредероде шумно встал и хлопнул Иоганна по плечу:

— Нидерландец?

— Нидерландец, — ответил Иоганн.

— И любишь родину?

— Если бы не любил, не назвался бы нидерландцем.

— А знаешь, в чем ее беды и несчастья?

— Знаю: в нищете одних и богатстве других.

Снейс нахмурил брови. Ван Страален предостерегающе кашлянул. Бредероде расхохотался:

— Молодец! Ясно и просто. — Он схватил со стола суму и потряс ею. — Но скоро мы все будем равны. А кто наши грабители, знаешь?

Иоганн медлил с ответом.

— Король — раз! — загибал пальцы Бредероде. — Католическая церковь — два!

Иоганн пристально посмотрел в лицо Снейсу, и тот нахмурился еще больше.

— Хочешь послужить родине? — спрашивал между тем граф.

— Только родине и собираюсь служить. — Иоганну становился неприятен этот бесцеремонный разговор.

— Молодец! Ай да молодец! Так и должен отвечать истинный сын нашей родины! — снова хлопнул его по плечу Бредероде. — В чем будет состоять твоя служба, скажет тебе хозяин.

— У меня пока нет хозяина, — вспыхнул Иоганн.

Вмешался Снейс:

— Мы все по мере сил и умения служим единому общему хозяину — Господу Богу.

Иоганн не понимал, куда гнет «добрый паук». Ван Страален молчал. Бредероде досадливо отмахнулся:

— Бог слишком высоко обитает. А у нас дела земные. И не Богу, а нам самим придется накинуть узду на его нечестивых служителей — попов, монахов, инквизиторов-епископов и на всю эту саранчу, наводнившую Провинции. Ты, я вижу, юноша неглупый, смелый. А чернь глупа. Ей надо хорошенько растолковать, кто ее грабит и куда идут богатства страны. В королевскую ненасытную казну — раз! В папскую, не менее ненасытную, — два! Да еще в небольшие, но многочисленные и чересчур жадные карманы католического духовенства — три! А своим, нидерландцам, не сегодня-завтра останется только это — нищенская сума! Да здравствуют гёзы!..

Он вскинул ремень с сумою на богатырское плечо и обошел вокруг стола, заполняя своим телом чуть ли не всю комнату.

Вошла приодевшаяся Барбара. Опустив ресницы, она присела перед гостями в низком поклоне. Бредероде так и остался на месте с торжественно поднятой рукой.

— Дорогой Снейс, — выговорил он задохнувшись, — да у вас в доме клад! Клянусь этой почетной сумой, вот кому должно поклоняться, как совершенству! Скорее позовите сюда прославленных художников Фландрии. Да все католические святые, с самой Мадонной во главе, померкнут перед такой красотой!

Чувствуя, что на него больше не обращают внимания, Иоганн вышел и, миновав двор, очутился на улице. Три с половиной месяца назад бродил он вокруг этой денежной крепости, не зная ни красавицы Барбары, ни ее надежд на него, ни расчетов ее отца. Его собираются теперь впутать в какое-то новое, непонятное дело. Что-то здесь не так.

Через два дня Антверпен празднует древний католический праздник. Город уже неделю готовится к нему. Хозяйки чистят, скребут и моют стены домов, красят двери и наличники окон. Блестящие от свежих красок коньки и петушки флюгеров на крышах сохнут под августовским солнцем, и черепица под ними пестрит разноцветными каплями. А как разукрасят, должно быть, собор Богоматери!.. Сколько времени и денег пойдет на обновление нарядов сотен статуй святых, мадонн, иисусов, распятий и главной, самой чтимой католиками статуи — Богоматери… И все это через два дня увидят полуголодный Николь Лиар и его погубленная инквизиторами Луиза.

Иоганн повернул за угол и нос к носу столкнулся с ткачом.

— Николь?.. Не на работе в такой час?..

Впалые глаза Лиара лихорадочно блеснули:

— Снейс только что прислал за мною. Я зачем-то понадобился ему срочно.

Иоганн не вернулся в дом Снейса. Он дождался Лиара и остался в его темной норе до утра. Николь пришел возбужденный и не переставая говорил:

— Снейс — это голова! Вот кому бы править всеми делами в Брюсселе… А уж как знает евангельские заветы — лучше проповедника! Я заслушался, честное слово! Вел беседу с таким уважением, будто я прежний мастер, а не нищий должник. Оказывается, и его дела не те, что раньше. Горевал, что скоро может окончательно разориться, как многие уже разорились из их брата купцов. Хоть закрывай, говорит, все мастерские… Да куда вы-то, рабочий люд, пойдете?.. Чуть ли не со слезами рассказал мне обо всем, как равному. Говорил: не поддержат нас, хозяев, простые люди — уедем все до одного в другие государства. Не гибнуть же, сказал, и взаправду из-за католической чумы и испанца-короля!

— Складно он тебе пел, — хмуро отозвался Иоганн.

— Вот я и думаю: чего же мы-то, простой люд, ждем? Не одна тысяча собирается нас на проповедях, ты сам видел. У многих и оружие кое-какое есть. Нас ведь, если всех собрать, много — целое войско! А мы позволяем стричь себя, как овец.

Мало гнули мы спину? Довольно наконец! Нам это ничего не дало, кроме нищеты. Мы мрем с голоду, а католики украшают города в честь какого-то праздника, о котором и не слыхивали во времена Христа. Нас чуть не силком принуждают любоваться, как они носят свою раззолоченную статую по улицам, под грохот барабанов и труб… — И, повернувшись к дочери, которая лежала на соломенном тюфяке, сказал: — И ты увидишь, увидишь, дочка, как они нарядят в парчу, шелк и кружево своего идола! Они пронесут его мимо тебя, которую погубили за изношенную, никому не нужную тряпку!

Он прислонился к стене.

— Николь, — сказал Иоганн тихо, — по всему видно, что не для мирного труда настало время. И, если бы не твоя Луиза, мы могли бы уйти с теми, кто бежал уже из городов и сел в леса или к морю… Ветер собирает тучи, ты сам говоришь. С моря и из-за леса приплывают грозовые тучи. И не одни дворяне стали называть себя с гордостью гёзами… А мы с тобой — настоящие гёзы!..

С тоскою, точно раненный насмерть, Лиар простонал:

— Мне не на кого ее оставить… Я связан по рукам и ногам. А ты — вольная птица, лети!.. И да поможет Бог настоящим гёзам!..

Что все-таки собирались поручить ему эти «господа жизни», раздумывал Иоганн, возвращаясь утром в дом Снейса.

Там были люди. Снова раздавался оглушительный голос Бредероде, мягкий тенор ван Страалена и сухая, размеренная речь хозяина… Да, он, пожалуй, у них голова всего дела, этот богач, решил Иоганн. Недаром они все сходятся у него и слушают его «проповеди».

Когда гости разошлись, Снейс в первый раз сам поднялся к Иоганну и сразу же заговорил:

— Вчера ты будто сквозь землю провалился, а зря. Ты всем понравился: и бургомистру, и тому индийскому петуху, что, напялив сверх брабантских кружев серую хламиду, зовет себя «великим гёзом»… Ты должен гордиться, что «Виноградник» доверяет тебе.

Иоганн в недоумении поднял брови.

— «Виноградником» мы зовем тайную кальвинистскую консисторию[28] Антверпена, — объяснил купец. — Не будь же глуп. Ты уже не юнец, а мужчина. Цени доверие в величайшем деле, начатом во спасение истины. В Армантере только что произошли некие серьезные события. Они надвигаются и на Антверпен. Следует быть наготове. «Бутон», «Роза», «Орел», «Меч», здешний «Виноградник» — это всё звенья единой цепи, связаны нитями не только между собой, но и с Женевой, Францией, Англией… Не трудись пока разбираться в этом, а выполняй возложенное на тебя аккуратно. Я за тебя лично поручился, помни…

Иоганн старался не проронить ни слова.

— Завтра с утра отправишься в Мидделбург. Тамошняя консистория… Постой, кто-то поднимается по лестнице. Сойдешь после вниз — я дам тебе все адреса, письма.

Снейс столкнулся на пороге с нянькой Барбары. Та молитвенно сложила перед ним руки, и Иоганну показалось, что Снейс сделал благословляющий ее жест.

«Черт!.. — подумал Иоганн с неудовольствием. — Судьба занесла меня в дом секретных сговоров, тайн».

Барбара посылала няньку узнать, «намерен ли великий маэстро Иоганн из Гарлема заняться сегодня, как обычно, пением».

— Мне некогда, — резко ответил Иоганн. — Завтра я уезжаю… Погоди! Передашь своей красавице записку.

Старуха с обиженным видом остановилась в ожидании. Иоганн за неимением стола в своей каморке сел к подоконнику и написал несколько строчек на обрывке старых счетов Снейса:

«Барбара! Неужели вы ничего, кроме своей красоты, не видите и не слышите вокруг? Уезжая по поручению вашего отца, прошу, как об особой милости вашего женского сердца: не оставьте умирать голодной смертью малолетнюю дочь ткача Лиара, если с ним случится что-нибудь недоброе».

Он отдал старухе записку и поспешил вниз.

Говорили, что статуя Богородицы, которую в праздник носили по улицам под парчовым балдахином самые знатные горожане, подверглась неожиданным оскорблениям со стороны толпы. По Антверпену поползли тревожные слухи. Шепотом передавали друг другу о страхе, якобы обуявшем городские власти и духовенство.

Город переполнен бездомными и нищими, а знаменитый праздник Богоматери, как нарочно, дразнил их убранством церквей, пышностью процессий и нарядами богачей. Эту роскошь беспощадно осуждали и высмеивали на публичных проповедях бродячие протестанты. Положение в городе стало напряженным. В ратуше одно заседание сменяло другое. Мнения членов магистрата[29] расходились.

На следующее утро вокруг собора с ночи начала собираться огромная толпа. Сюда пришли и просто любопытные посмотреть, не повторятся ли вчерашние выходки, о которых шептались накануне. Были и глубоко взволнованные люди, предугадывавшие нечто до сих пор небывалое. Собрались и такие, кто с сосредоточенными лицами о чем-то сговаривались, за кем-то посылали, что-то передавали друг другу тайком. Позже, чем всегда, открылись тяжелые решетчатые двери собора. И никто не увидел празднично одетой статуи Богородицы на ее обычном месте — на возвышении посреди храма. Люди в недоумении оглядывались.

— Во-о-он она! — прозвучал чей-то голос. — Ее спрятали от нас за железную решетку на хорах!

Стоявший в укромном уголке Николь Лиар издали заметил могучую фигуру кузнеца, который еще весной, после проповеди за городом, попросил его показать Иоганну дом Снейса. Тот расталкивал теснившихся около широкой винтовой лестницы прихожан. На голову выше других, со своей открытой, добродушной улыбкой, кузнец привлекал общее внимание.

— Нет, — прозвучал на весь собор его густой бас, — это она сама убежала со страха перед нами и спряталась!

Кругом засмеялись. Кое-кто из ретивых католиков вслух возмутился. В ответ посыпались новые насмешки. Над статуей издевались уже открыто. Католики затыкали в негодовании уши и стыдили богохульников. Это вызвало буйный восторг со стороны молодых подмастерьев. Один из них вскочил на кафедру и принялся, кривляясь и гримасничая, представлять проповедующего монаха. Остальные запели гнусавыми голосами латинские молитвы. Степенные горожане потребовали прекратить паясничанье. В ответ молодежь стала рукоплескать и, желая заглушить негодующие голоса, закричала:

— Да здравствуют гёзы!..

У Лиара захватило дыхание.

— Да здравствуют гёзы!..

Подмастерье на кафедре повторил этот возглас. Несколько человек бросились на подмастерья. Завязалась ожесточенная драка. Толпа шарахнулась к выходам.

Ночь прошла в еще большей тревоге. Николь Лиар, не смыкая глаз, ждал рассвета. Зрачки его горели в темноте, когда он шептал воображаемому Иоганну, стараясь не разбудить вздрагивавшую во сне Луизу:

— Вот увидишь, это неспроста! Снейс знал, что говорил. Надо и нам поддержать его. Они там, в ратуше, давно бы разогнали крикунов, если бы смели… Значит, не смеют, боятся. Нас ведь сила. Да здравствуют гёзы!

И ему чудился голос Иоганна, повторявшего где-то в темноте лачуги: «Да здравствуют гёзы!..»

Кузнец рушил все подряд: алтари с церковной утварью, лампады, подсвечники, паникадила, серебряные купели, образа прославленных живописцев, мраморные статуи, деревянную художественную резьбу, бронзовые решетки, разноцветные витражи… Вчерашние подмастерья, приведя с собой товарищей, карабкались по стенам, перескакивали, как белки, с колонны на колонну и срывали с них знамена, хоругви и гербы кавалеров Золотого Руна, знаменитых дворянских фамилий, городских обществ, монашеских орденов… Молоты, топоры и ножи полосовали, рубили, ломали и разбивали всё. Звон бьющегося вдребезги стекла, грохот и скрежет металла, людские вопли наполняли сумрак храма, освещенного лишь неверным дымящимся пламенем факелов. Служители, духовенство и члены городского совета давно покинули церковь из страха перед напором возбужденной толпы. Ссыпались найденные в кладовых и ризницах драгоценные камни, жемчуг. Топтались запасы благовонных курений — мирры и ладана. Осажденный наподобие деревянной крепости орган глухо стонал, вздыхал и кряхтел под ударами топоров, точно умирающее гигантское животное.

С Луизой на руках пронесся Николь Лиар. За ним, задыхаясь, бежала соседка Снейса. По лицу женщины текли слезы.

— Куда ты? Безумный человек, остановись! Куда ты тащишь ребенка?

Блуждающие глаза ткача были устремлены вперед. Он никого не слушал. Луиза в ужасе кричала и вырывалась. Женщине удалось отнять ее и спрятать с головой под свой платок. Лиар не помнил себя, не слышал уговоров. Он точно бредил:

— Смотри, смотри, дочка, как расправляются братья с твоей обидчицей!

На его губах выступила пена. Испачканное копотью лицо было иссиня-бледно. Седые волосы прилипли к влажному лбу. Разорванная рубаха висела клочьями.

Он вырвал ребенка у женщины и понес по лестнице наверх, на хоры, где люди раскачивали с помощью веревок и досок огромное изваяние Богоматери. Но оглушительный треск остановил его на полдороге. Деревянные перила впереди подались, надломились под тяжестью пошатнувшейся статуи, и она рухнула с грохотом вниз, на каменный пол.

— Она повержена!.. — кричал Лиар. — Она повержена, ненавистная идолица!.. Смотри, смотри на нее, дочка, — она лежит у твоих маленьких ног!

Луиза ничего уже не видела. Голова ее свесилась, девочка была без чувств.

— Да здравствуют гёзы!.. — гремел голос кузнеца. — Да сгинет проклятое капище идолопоклонников!.. Ломай, топчи этот прах!.. Он не нужен нам! Да здравствуют гёзы!..

Ветер с моря

Мидделбург, овеянный морским дыханием, сразу понравился Иоганну. Ему захотелось остаться здесь, наняться на какую-нибудь торговую шхуну, а еще лучше — попасть на один из кораблей «морских нищих», этих вольных бунтарей… Но надо было сначала выполнить поручение «Виноградника» — передать мидделбургской консистории секретные денежные бумаги и письма. Снейс кое-что открыл Иоганну, и он знал, что собранные с такой неохотой для королевской казны значительные суммы отдавались теперь для найма солдат против Филиппа И. В стране готовились к серьезному отпору.

Адрес привел его к богатому дому с золотым львом на фасаде, принадлежащему Якобу Янсзону, зятю первого богача Мидделбурга, Питера Гака.

«Везет мне, однако, на первых богачей!» — подумал со смехом Иоганн, входя в дом.

Молодой хозяин и хозяйка встретили его сердечно, как давнего знакомого, и поместили в чистую, веселую горницу с видом на морскую даль. Дом оказался, точно гостиница, битком набитым приезжими. Было тут и целое семейство столяра-проповедника Гелейна с женой и детьми. Был и другой проповедник, по ремеслу сапожник, не бросивший ради «слова истины» ни шила, ни дратвы. Вечерние собрания последователей новой веры происходили ежедневно. Проповеди Гелейна сменялись наставлениями трудолюбивого сапожника. Среди кальвинистских старшин, кроме видных членов мидделбургского магистрата, был также старик аптекарь в больших оловянных очках, искусный слесарь, и еще два-три ремесленника… Такое общество радовало Иоганна. О возвращении в Антверпен не думалось.

Неожиданно оттуда дошли вести о «бунте» и разгроме собора Богоматери. Известие взволновало весь дом. Проповеди уже не прекращались. Их сменяли настойчивые призывы немедленно последовать примеру Антверпена, Армантьера, Касселя, Гондсхота, Турнэ, Валансьена и других городов на юге страны. Для Иоганна эти известия были ошеломляющей новостью. Как мог он не узнать о таких необычайных событиях раньше?.. Или антверпенский дом Снейса действительно неприступная крепость, где вести из широкого мира прячутся хозяином в один из его огромных кованых сундуков? Что с Лиаром? Он не мог остаться вдали от общих событий. Конечно, одним из первых он пошел громить ненавистный ему храм — этот несокрушимый, казалось, оплот папских постановлений, это «капище идолопоклонников», как назвал антверпенский собор кузнец, случайный знакомый Иоганна. А что с кузнецом?.. Католические власти не простят ни ему, ни Лиару разгрома собора. Что же станется тогда с несчастной Луизой? Выполнит ли Барбара просьбу позаботиться о больной девочке?.. Тревожные мысли охватили Иоганна.

Тревога была во всем городе. Рассказывали о настоящих народных восстаниях, о толпах вооруженных ремесленников и окрестных крестьян, которые разрушали внутреннее убранство католических церквей и монастырей, разбивали иконы и статуи «святых», а в монастырских канцеляриях уничтожали долговые записи, освобождали из тюрем должников и арестованных по делам веры. Захваченные драгоценности аккуратно собирали и сдавали под ответственность городских магистратов для раздачи неимущим. Создавались специальные отряды народной стражи, чтобы поддерживать общий порядок и в случае надобности дать отпор королевским властям, если те двинут на них военную силу.

Консисторские старшины Мидделбурга сошлись на чрезвычайное заседание.

He теряя времени, были образованы небольшие отряды из доверенных людей и поставлены часовые у всех городских ворот.

Видя такие приготовления, члены городского совета потребовали снятия самовольного караула. Но их не только не послушались, но даже принудили вместе со всеми кричать: «Да здравствуют гёзы!» — и продолжали действовать по-своему. Вечером в ратушу донесли, что какие-то люди собираются в вооруженные группы и с фонарями в руках направляются к аббатству. По дороге они стучатся в некоторые дома, очевидно, своих единомышленников, и призывают их следовать за собой. В аббатстве уже поднялась суматоха. Главные ворота завалили строительным деревом и камнями, к остальным — приставили надежную охрану.

Снаружи главных ворот аббатства завязались переговоры. Королевский бальи[30] настаивал, чтобы «незаконные толпы» немедленно разошлись и оставили монастырь в покое. Но ни уговоры, ни угрозы не подействовали.

Рано утром другое сборище реформаторов наполнило огромный сарай на складах Питера Гака. Бальи поспешил туда.

Он застал конец пылкой проповеди Гелейна и был возмущен, что тысячная толпа, сгрудившись вокруг бочки, заменявшей кафедру, с благоговением слушает воинственные призывы простого неученого столяра. Растолкав людей, бальи решительно подошел к нему.

— Как ты смеешь, — обратился он к проповеднику, — призывать честных людей к бунту и неповиновению их законным правителям? Сию же минуту уходи отсюда, пока я не применил против тебя законную силу!..

Гелейн спокойно отвел руку, схватившую его за куртку, и громко сказал собравшимся:

— Братья и сестры, я не знаю иного закона, кроме закона Господа Бога нашего, переданного вам, его верным детям, ищущим истины лишь в труде и благочестии. Если я ошибаюсь и здесь есть иная, более законная и истинная сила, я смиренно покорюсь и уйду из города. Но решить это должны вы сами. Скажите, как мне поступить: беспрекословно уйти, а ему, погрязшему в суете неправды, как в болоте, остаться, или остаться мне и продолжать делиться с вами внушенным мне свыше словом истины?.. Единое ваше право — распоряжаться нами, ибо мы оба — ваши слуги, слуги народа…

Бальи с трудом удерживался, чтобы не ударить столяра. Но сзади него уже слышались возгласы тысячной толпы:

— Ему уйти, ему!.. И не мешать нам внимать истине!..

— Пусть убирается подобру-поздорову, пока цел!..

— Свернуть ему шею, чтобы впредь не гнул ее перед испанцами и папой!..

— Ступай в Антверпен, королевский прислужник, там тебе расскажут и про другие города Фландрии!..

— Да здравствуют гёзы!..

А в церкви Святого Петра заварилось другое дело. Бальи ринулся в храм. Он застал толпу, которая с одобрением смотрела, как какой-то ремесленник, сосредоточенно работая колом, разбивал алтарь. Возгласы общего поощрения привели королевского вельможу в еще больший ужас. В страхе и полном отчаянии он покинул церковь.

Иоганн видел это все, проходя мимо с новым своим знакомым — стариком, бывшим матросом.

— Видишь, что творится?.. — сказал тот, усмехаясь. — И ничего они таким способом не добьются, помяни мое слово!.. Если простой народ уж очень разойдется, все Снейсы и Гаки отрекутся от него. Верь бывалому человеку!

— Мне и самому интересно, — в раздумье проговорил Иоганн, — как поведут себя купцы дальше. Ну, скажем, когда добьются свободы от испанского короля и от папы…

— Так же хитро, как и до сих пор жили. Ты вот рассказал, что с детства помнишь обиды от королевских солдат и папской инквизиции. А видал ли ты обиды от своих же кровных нидерландцев?..

Иоганн промолчал.

— Ты, я вижу, парень с головой и сердцем, а настоящего места себе не найдешь. Я старик, много видал на своем веку, но и мне тоже вроде нет больше места на родной земле. А ты поищи, хорошенько поищи — ты молодой!.. Ведь находили же смелые люди новые страны за морями… Я тебя, как добрый корабль, оснастил бы в дальнее плавание. Нет у меня сына. Был — утонул далеко от родины. Нет у меня семьи, нет и дома. Лачуга есть в дюнах, недалеко от города. Пойдем туда. Я выпотрошу для тебя всю свою память, где найдется немало собранного за долгий путь… Некому мне оставить эту память в наследство… Вот я и обрадовался знакомству с тобой. Пойдем!.. Не то здесь происходит, не то… Иначе надо как-то… иначе…

Врытая, как землянка, среди серо-желтых песков лачуга старика сливалась с дюнами и была мало заметна даже в нескольких шагах.

— Вот здесь и доживаю век… — сказал старый матрос, пропуская Иоганна вперед. — Тут две ступеньки вниз, не споткнись. А впрочем, это не жизнь: оступишься — поднимешься…

«Пожалуй, бедняга Лиар жил не лучше!» — оглядывая земляные стены, подумал Иоганн.

— А чем же ты питаешься?..

— Рыбой. И воды — сколько хочешь.

— Одно другого стоит!..

— Что? — не понял старик.

Иоганн объяснил, что знает мастера-ткача «Золотые руки» в Брюсселе.

— У него, говоришь, руки золотые? Да и у меня, думаю, были не деревянные, — тряхнул седыми прядями старик. — Был я сначала простым рыбаком, но никто не нагружал так своего невода. Мальчишкой еще один, без отца, уходил далеко в море. Ни летних бурь, ни осенних штормов, ни черта с дьяволом не боялся. Женился. Захотелось получше зарабатывать. Нанялся сперва на один рейс. Помню, в Данциг за хлебом, а туда сельдь везли из Амстердама… Домой вернулся с грошами в кармане. Закабалился уже на непрерывный…[31] Несколько месяцев без молодой жены, без первенца-сына протосковал в чужих землях. Поначалу, впрочем, любопытно было. Чего только не повидал! А пригляделся — одна и та же неправда всюду: грабеж, обман, насилия, несправедливость. Вернулся наконец домой, и опять — не богачом, а с такими же грошами. Опять нанялся… А знаешь ли, какие матросские гроши? За один рейс пятимесячного плавания — каких-нибудь восемь гульденов. Это ведь меньше, чем на сукновальне простой валяльщик вырабатывал. А семья что есть будет? Подумай, мало ли времени суда во льдах простоят. Значит, и там жизнь дрянь и тут дрянь!..

Иоганн слушал, как слушал когда-то уроки в гаарлемской школе. Но учили его теперь не книги, а сама жизнь устами старого человека, потерявшего все и не приобретшего ничего, кроме горьких воспоминаний о беспрерывном труде, опасностях, недоедании, потерях… Каким глупым казался себе Иоганн со своими неопределенными мечтами о помощи родине! Кому собирался он помогать? Снейсам, Гакам, Янсзонам с их консисториями? Или вот таким, как матрос или брюссельский ткач и антверпенский кузнец? И как помогать?.. Этому не научит и сидящий рядом старик. Надо самому искать. «Ведь находили же смелые люди новые страны за морями!» Но сначала они многому, верно, учились, многое узнавали. И Иоганн жадно слушал, стараясь впитать в себя каждую мелочь из долгой жизни мидделбургского моряка.

А старик продолжал рассказывать о тяжелых условиях работы на море. Иоганн узнал о шкиперах, которые, нанявшись на судно какого-нибудь судовладельца, старались выжать из матросов последние силы, хотя и получали в восемь раз больше любого, самого опытного из них.

Иоганн узнал о жестоких законах, которые держат матросов в полной зависимости от шкипера, нанимающего их на определенные сроки. Зависимость эта давала себя знать особенно сильно во время плавания и на стоянках в иностранных портах. За побег с судна, например, матроса могли легко приговорить к повешению, стоило только шкиперу представить двух свидетелей, что матрос убежал, получив хотя бы часть причитающегося ему жалованья. А что стоило богатому человеку подкупить таких свидетелей? Мало ли подлецов на свете!.. Кроме шкипера и самого владельца судна, гроза могла прийти и от фрахтмана — купеческого уполномоченного. За нечаянно разбитый при переноске, подмоченный непогодой или утопленный товар у матроса без разбора дела вычитали что хотели из его и без того ничтожного заработка…

Они проговорили так до самого заката, когда солнце огненным шаром начало медленно падать в синеву горизонта, а с моря резче повеяло соленым вольным ветром.

— Эх, и хорош этот час! — сказал задумчиво старик. — А ведь день все-таки, как вся жизнь, уходит. Смыкается над головой, как волна…

— Да… час хорош, — отозвался бодро Иоганн, — но завтра, с утра, будет лучший!..

— Еще бы!.. — Голос старого матроса прозвучал особенно проникновенно. — И час тот нельзя пропускать. В тот час, еще мальчишкой, я садился под парус или за весла. И ветер с моря вливал тогда в молодую грудь богатырские силы!

— Ветер с моря… — повторил Иоганн, прищурив глаза и всматриваясь в пламенеющую полосу заката. — Ветер с моря…

Иоганн не вернулся в дом «Золотого льва». Он махнул рукой и на отчет антверпенскому «Винограднику». Все письма и бумаги доставлены в целости, а остальное — не его дело!..

Ветер с моря страстно звал его на простор. И скоро он натолкнулся на тех, о ком мечтал.

В небольшом рыбачьем поселке, в стороне от Мидделбурга, собралась ватага молодых, бесстрашных людей, не связанных ничем с родиной, кроме беззаветной любви к ней. Какой-то дворянин-кальвинист, убежавший из-под ареста, грозившего неминуемой казнью, возглавил эту кучку смельчаков. Легкий баркас стал их пристанищем среди морского приволья. Но они твердо надеялись на лучшие времена.

В светлое, радостное утро баркас отчалил от Зеландии, направляясь к берегам Англии. Бежавшие туда год назад реформаты обещали поддержать родичей.

Иоганна мучило только беспокойство о Лиаре с Луизой. Исполнит ли Барбара в случае чего его просьбу?..

Ему так и не пришлось узнать тогда, что дворяне и богатое купечество, испугавшись последствий, отреклись от простого народа и быстро пошли на уступки правительству. Со своей стороны Маргарита Пармская, чтобы отколоть дворян и консистории от восставших, обещала смягчить эдикты, простить дворян-«союзников» прекратить деятельность инквизиции и разрешить кальвинистское богослужение.

Тогда большинство высшего дворянства принялось помогать ей очищать страну от «мятежников». Среди них был схвачен и брошен в темницу антверпенский ткач Лиар.

Барбара с разрешения отца послала старого слугу за оставшейся без приюта Луизой.

Выбор короля

О событиях в Нидерландах Генрих узнал у Швенди. Там собрались и оба знатных посла из Фландрии — Берген и Монтиньи. Швенди рассказывал:

— Не оставив в соборе камня на камне, иконоборцы бросились по улицам с криками в честь гёзов и продолжали громить другие церкви. К утру насчитали до тридцати разрушенных церквей. В монастырях были сожжены древние библиотеки, всевозможные архивы, разбиты винные и пивные погреба. Монахи и монахини спрятались по родным и знакомым. Но, заметьте, ни один из них не был ни оскорблен, ни побит. Из Антверпена мятеж разлился по всей Фландрии, захватив и северные провинции. И нигде он не сопровождался грабежом или убийством. Из четырехсот опустошенных храмов не было похищено ни одной драгоценности, ни в одном городе не было пролито и капли крови…

— Но зато потоками крови заплатит за это бедная Фландрия, — сказал глухо Берген и в волнении встал. — И если все эти годы народ жгли и вешали только за инаковерие, то с августа 1566 года будут казнить, как мятежников и грабителей.

— Однако бескорыстие иконоборцев, — снова заговорил Швенди, — подтверждают все честные люди. В Турнэ собор был усеян жемчугом, драгоценными камнями, золотом. Правительственные лица подобрали все и спрятали под замок. Были случаи, когда иконоборцы сами сдавали ценности своим старшинам для оказания помощи бедным.

— Как отнеслась ко всему правительница? — спросил Монтиньи. — Мы с Бергеном ничего не знаем, что делается в Провинциях. Его величество, видимо, отдал приказ не допускать к нам никого, кто бы мог сообщить какие-нибудь вести. То, что пишем мы, также задерживается…

— Правительница сначала собралась бежать из страны, но Оранский, Эгмонт и Горн убедили ее отказаться от недостойного шага. Скрепя сердце она осталась. И двадцать пятого августа подписала с Людвигом Нассауским и другими дворянами-«союзниками» договор, по которому исповедание новой религии допускалось в местах, где оно успело уже установиться к этому времени.

Генрих вскочил:

— Что?.. Герцогиня Пармская подписала такой договор?..

— Да. Кроме нового богослужения, в договоре подтверждалась отмена инквизиции и обещалось, что не будет никаких преследований дворян за прошлое и что они будут допущены к государственной службе.

— Ведь это чудесно! — воскликнул Генрих. — Провинции могут теперь ликовать!..

Швенди покачал головой:

— Провинциям рано ликовать. Оранский не так доверчив. И он прав. Договор подписала правительница, а не король Филипп. Подписала, вынужденная страхом. Когда в руках ее будет сила, договор сумеют обойти, как обошли нидерландские привилегии. Вы, ван Гааль, лучше всех нас знаете, что уже вчера король отправил курьера в Рим. А кому неизвестно. что вновь избранный папа Пий Пятый живет и дышит инквизицией?.. Из Рима не замедлит прийти благословение жесточайшему мщению «осквернителям католических святынь»…

Вошла сеньора Мария с Инессой. Марикитта накрыла на стол. Обед прошел вяло.

После ухода послов Швенди подсел к Генриху:

— Я не рассказал главного, ван Гааль. Оранский пишет, что среди дворян нет единодушия. Многие испугались последствий мятежа и отступились от общего дела. Принц не без основания опасается, что это может привести более слабых на путь предательства в самую решительную для родины минуту… Оранский больше чем когда-либо нуждается в точных сведениях о намерениях Филиппа. Мы с вами, как два дозорных, должны быть на страже. Принц ждет наших донесений.

Генрих крепко пожал руку Швенди.

— Я счастлив, что его светлость направил меня к такому учителю жизни, как вы! — сказал он проникновенно и оглянулся.

Швенди засмеялся:

— Я уверен, что она ждет вас под кипарисом.

— Кто?.. — Генрих покраснел до корней волос.

— Ну конечно, старая Марикитта!.. Кто же еще? — смеялся Швенди.

Генрих поспешил в патио. Он застал Инессу на заветной скамье. Лицо у нее было растерянное.

— Хорошо, что пришли, Генрих. Я кое-что поняла из общего разговора. Не объясняйте мне. Я спрошу у дяди — он мне расскажет… Но мне бы хотелось сказать вам о том, что я думаю.

Она секунду помолчала и сказала:

— Человек, как и всё в природе, рождается, чтобы что-нибудь свершить — большое или маленькое, все равно… Вам, Генрих, назначено послужить вашей родине. И никто не должен удерживать вас от этого… Даже самое прекрасное в жизни — любовь…

Он слушал ее как зачарованный.

— А мне… — она вдруг виновато опустила глаза, — мне тоже всегда хотелось быть полезной родине… то есть тем, кто несчастен в Испании. Но теперь я испугалась…

— Чего? Чего, Инесса? — Он взял ее обе руки в свои и прижал их к груди. — Чего же вы испугались теперь?

— Мы можем стать… врагами… — Она смотрела на него с испугом. — Оказаться в разных лагерях.

— Врагами? Что вы говорите?.. Инесса, да ведь все, кто несчастен, угнетен, порабощен, все между собою братья. И мы с вами всегда будем среди них!..

Высокая мрачная фигура в черном колете, с орденом Золотого Руна медленно проследовала ранним утром мимо стражи и дежурных пажей в кабинет Филиппа. По дворцу пополз слух: король спешно вызвал к себе «Железного Альбу», испытанного полководца. Неужели готовится снова война? С кем?.. Кто осмелился напасть на владения испанской короны? Ведь восьмилетний мир с давнишним врагом, Францией, цветет и крепнет. Венец этого мира — королева Изабелла, «Оливковая ветвь», — подарила родственным теперь державам новые побеги: двух прелестных девочек — инфант. Кто же враждует с Испанией? Кто-нибудь из итальянских государей?.. Англия?.. Нет, их посланники мирно пребывают в Мадриде, аккуратно посещая королевские приемы.

В то же утро в дворцовой капелле Педро де Суенса произнес торжественную проповедь о грехе неповиновения «божьим помазанникам» и о неминуемой каре за это. Кто-то из придворных заметил, что лица обоих нидерландских послов стали при этом белыми.

К полдню всем было уже известно, что король отдал приказ немедленно начать набирать полки для похода на Нидерланды и что герцогу Альбе поручено фактически заменить собой не справившуюся с правлением Маргариту Пармскую.

После службы в дворцовой капелле с инфантом стало плохо. Он бился в руках у Генриха и кричал:

— Альба не поедет в Нидерланды! Я убью его прежде, чем он двинет полки! Я сам поеду! Я водворю там порядок! Я загашу все костры инквизиции! Открою двери темниц! И нидерландцы сами призовут меня в правители… Ах, мне душно в Мадриде! Что мне делать? Что мне делать, Генрих?..

Тогда Генрих шепнул ему:

— Ты пробовал говорить с королевой?

Карлос разом затих.

Усадив его, как ребенка, Генрих продолжал:

— Она была когда-то твоим добрым ходатаем. Помнишь?.. Только благодаря ее просьбе назначили день официального признания тебя наследником. Она хотела, вероятно, утешить тебя, когда у нее родился сын, чтобы ты не думал, что он займет твое место на троне Испании. Может быть, ей снова удастся помочь тебе и мы уедем. И уже в Нидерландах начнем действовать самостоятельно.

Карлос сидел с закрытыми глазами.

— Да… королева… «Изабелла мира»… «Оливковая ветвь».

Когда Карлос окончательно пришел в себя, они серьезно обсудили весь план. Решено было дождаться скорого переезда Филиппа в Аранхуэс. Этот «уголок рая», как прозвала королева летнюю резиденцию испанских монархов, находился в нескольких часах езды от Мадрида. Он нравился Елизавете больше, чем все еще строившийся Эскориал, напоминавший скорее огромную тюрьму, чем дворец. Аранхуэс издревле хранил завет, запрещавший убивать все, что жило в его пределах. Оттого сады его были полны всякой дичи и птицы не боялись людей. Говорили, что даже Филипп не подписал там ни одного смертного приговора, хотя и отрицал смягчающее влияние старой резиденции.

Но «Изабелла мира» — «Оливковая ветвь» обманула их ожидания. Карлос не решился даже высказать свою просьбу. Королева сидела среди своих придворных дам в Розовой беседке, похожей на большую золоченую корзину цветов, и вышивала.

— Взгляните, ваше высочество, — сказала она, сияя любезной улыбкой, — какой чудесный рисунок. Его составил наш знаменитый художник Хуан де Хуанес, очень благочестивый человек… Его величество доверил ему даже роспись Эскориала. Он приступает к работе всегда не иначе, как приготовившись к ней исповедью и причастием…

— Смею спросить, ваше величество, — обратился Карлос благоговейно, — эта драгоценная вышивка, которой касались ваши руки, будет украшать какой-нибудь алтарь? Здесь или на вашей прекрасной родине — Франции?

— О нет, — с оттенком самодовольства ответила королева, — я кончаю священное знамя для армии герцога.

— Альбы?! — невольно отступил Карлос.

— Да… Я шью и молюсь Мадонне о ниспослании герцогу победы.

— Победы над кем? — вырвалось у стоявшего рядом Генриха.

Королева удивленно подняла на него глаза:

— Над богоотступниками, конечно. На днях нам всем предстоит поехать в Мадрид на торжественную процессию в монастырь к образу Аточской Божьей Матери. Его величество готовится к всенародной молитве за благополучное доведение святого дела до конца.

Генрих сдержал крик негодования. Карлос, опустив голову, молча рассматривал будущее знамя Альбы. Белый шелк, переливаясь в складках и изгибах, казался огромной змеей с вышитой золотом и серебром чешуей.

— Прошу меня простить, ваше величество, — сказал он угрюмо, — но я должен идти…

И оба они с церемонным поклоном, предписанным этикетом, вышли из «Рая королевы».

Генрих во весь опор мчался верхом в Мадрид. Карлос наотрез отказался просить о чем-нибудь мачеху.

— Двор короля Филиппа Второго, — сказал он с ненавистью, — сумел переродить даже ангела!..

И они принялись с Генрихом за подготовку к бегству. Необходимо было собрать как можно больше денег. Генрих поскакал в столицу.

«Какая была нелепость, — думал он дорогой, — тратить столько сумасшедших денег на попойки среди завсегдатаев вент и уличных цыганок! Карлос слишком поздно спохватился. Вряд ли кто-нибудь из мадридских ростовщиков даст сейчас хоть горсть мараведи[32] взбалмошному нелюбимому сыну короля. У Карлоса и без того накопилась уйма неоплаченных долгов. Какая непростительная беспечность!»

Генрих примчался в город вечером. До утра не имело смысла начинать дела. Он направил коня к дому Швенди. Со дня отъезда королевской семьи в Аранхуэс он еще не был здесь. Соскочив с седла, он привязал лошадь к железному кольцу в стене, у входа, и схватился за молоток. Дверь открылась как будто сама собой. На пороге стояла Инесса. В полумраке передней на него смотрели ее сияющие счастьем глаза.

— Я знала, знала, что вы сегодня непременно приедете! — звонко говорила она, хватая его за руку. — Я ждала вас весь день!

— Как могли вы догадаться?

— Наш кипарис шепнул мне про это. Дядя!.. Тетя!.. Марикитта!.. Генрих приехал!..

Тихий домик наполнился звуками: задвигались стулья, загудел бас Швенди, донесся неторопливый возглас сеньоры Марии, завозилась на кухне Марикитта, оглушительно залаял щенок.

— Что это?.. У моей Инессы новость? — спросил Генрих. — Я слышу — собака…

— Да. Я завела чудесное маленькое существо, чтобы было кому рассказывать о вас. Людям я уже надоела. Посмотрите, вот мой Лассарильо.

Черный мохнатый щенок шерстяным клубком подкатился к Генриху и стал обнюхивать его шпоры.

— Лассарильо, это Генрих!.. Это наш Генрих!..

Она кружилась по комнате, а собака бегала за нею и заливалась пронзительным лаем.

Вошел Швенди. За ним показалась сеньора Мария. Они были рады приезду гостя и принимали его, как родственника.

— Сначала дела, — усаживая Генриха, объявил Швенди.

Генрих торопливо рассказал о последних событиях при дворе.

— Да, нелегко будет отговориться и не пойти на эту процессию в монастырь, о которой упоминала королева, — вздохнул начальник кавалерии. — Женщины в этом отношении счастливее нас, воинов, — они скрываются под масками и мантильями. Трудно узнать, кто из них остался дома.

— А я непременно пойду в монастырь, — отозвалась вдруг из своего угла Инесса. — Я должна видеть врагов.

Все оглянулись на девушку и не узнали ее лица со строго нахмуренными бровями и потемневшим взглядом. Генрих рассказывал:

— Оказывается, войска набирались втайне уже давно. Повсюду идут хвастливые разговоры. Молодые офицеры, мои недавние товарищи по коллегии, ходят, гордо выпятив грудь. Они уже успели нацепить на себя новое оружие…

— А на днях, — вставил Швенди, — им выдадут из арсенала мушкеты, неизвестные еще в Нидерландах. Я знаю также и о вызове четырех полков из Ломбардии, Сардинии, Сицилии и Неаполя. Они составят около девяти тысяч лучших пехотинцев.

— А двухтысячной кавалерией, — вскочил Генрих, — будет командовать сын Альбы — дон Фернандо де Толедо!..

Он прошелся по комнате.

— Спокойствие, ван Гааль, — остановил его Швенди. — побольше спокойствия, как учит Оранский.

— Разве можно быть спокойным, когда об ограблении родины говорят совершенно открыто! Альба обещал королю, по собственному его выражению, что, «как только еретикам воздастся должное, сокровища польются из Нидерландов потоком, и поток этот будет обильнее, чем все золотые россыпи Мексики и Перу»… А королева, эта кроткая «Изабелла мира», со взглядом и голосом ангела, вышивает знамя для этого чудовищного похода!..

— Будьте мужчиной, ван Гааль, — подошел к нему Швенди. — Действуйте, а не предавайтесь отчаянию.

— Да, я решил, — поднял Генрих голову. — Я приехал в Мадрид по поручению инфанта собрать деньги на его бегство в Нидерланды. Если план этот рухнет, я уеду один. Здесь мне уже нечего делать…

Он почти до боли сжал руку Инессы. Она ответила ему крепким пожатием.

Лицо Швенди было строго.

— План инфанта рухнет, — сказал он убежденно, — принц Астурийский — больной сумасброд. Вы напрасно столько времени надеялись на него.

— Я сделаю последнюю попытку. Все взвешу, все учту и приду к вам за советом. Не так легко расставаться с мечтой. Завтра, если мои хлопоты в Мадриде не увенчаются успехом, я поеду в Толедо, Барселону, Саламанку, Бургос, Сарагоссу… всюду, где будет хоть какая-нибудь надежда достать необходимую сумму.

Прощаясь с Генрихом, сеньора Мария поцеловала его в голову, как сына. Швенди долго тряс ему руку и ободряюще хлопал по плечу. Инесса молчала. Только в самую последнюю минуту она вышла за дверь и, когда Генрих отвязывал повод лошади, сказала:

— Настает суровое время. Я знаю, надо будет забыть о многом… Надо твердо верить в победу правды и терпеливо ждать праздника встречи. Но прошу вас, будьте осторожны. Испания, моя бедная родина, умеет жестоко наказывать таких, как вы. Мы с тетей ежечасно будем думать о вас и желать вам удачи. Да хранит вас знамя, которого не касались руки королевы.

Генрих опустился на колени и поцеловал край ее платья.

Сын народа

Генрих быстро шел по улицам Бургоса — столицы Старой Кастилии. Он приехал сюда, исколесив половину Испании. Намеченный срок бегства инфанта приближался, а ему удалось раздобыть еще слишком мало денег. На душе у Генриха было неспокойно. Он не любил оставлять Карлоса надолго. Неуравновешенный, больной — мало ли что мог натворить он один, без дружеской поддержки?..

Природа Старой Кастилии тоже не веселила Генриха. Унылая, однообразная пустыня, почти без дорог, без леса, с жидкими кустарниками розмарина, с редкими селениями. А между тем земля казалась плодородной, на пути встречалось много рек. Когда он спросил случайного проезжего, отчего страна как будто заброшена и забыта, медлительный кастилец только пожал плечами, церемонно раскланялся и дернул повод своего тощего осла.

— Так угодно Господу Богу, сеньор кабальеро, да хранит вас Мадонна, — сказал он неопределенно и двинулся не спеша дальше по обожженной зноем дороге.

Генрих сравнивал два народа: испанцев и своих родичей. Что бы сделали трудолюбивые нидерландцы на этом огромном полуострове? Они покрыли бы его богатым зеленым плащом. Какие селения украсили бы эту печальную, иссохшую, неезженую дорогу! Так и было, рассказывала Инесса, при маврах. Испанская земля цвела, как сад. «Сады пророка», — вспомнил Генрих древнее мавританское прозвище Андалузии.

Он все же так и не узнал страну, в которой прожил столько лет. Да можно ли узнать настоящую Испанию, бывая лишь при дворе? Правда, он давно успел заметить, что многие из испанцев, как, вероятно, и этот встречный кастилец, гордятся чистотой своей крови. Гордость не позволяла им, подобно маврам, работать. Лучше благородная бедность, чем «унижающий» труд.

Но нельзя судить обо всем народе только по обленившимся дворянам и придворным. Он ведь слышал что-то о прошлых волнениях среди этих же кастильских крестьян.

Генрих шел, опустив голову. Навстречу ему так же быстро шел смуглый человек в поношенной куртке ремесленника. Они нечаянно столкнулись, и оба извинились с испанской вежливостью.

— Родриго?.. — Не веря глазам, Генрих остановился. — Рустам? Неужели Рустам?..

Человек оглянулся:

— Генрих!..

— Значит, ты в Бургосе?.. — Ван Гааль засыпал гончара вопросами: — А твой дядя? А Гюлизар? Я думал, вы направились на юг. Что вы тут делаете?..

Брови Рустама сдвинулись, и он коротко ответил:

— Я здесь один.

— А где же твои?

— Умерли… — едва расслышал Генрих.

— Оба? — Ван Гааль схватил его за руку. — Оба? И Гюлизар? Лучшая роза из цветника твоего дяди? Что случилось? Отчего?

Рустам молчал, стиснув зубы. Генрих заглянул ему в глаза и прошептал в ужасе:

— Инквизиция?..

Мавр кивнул головой. Оглянувшись на прохожих, ван Гааль отвел его к соседнему пустырю и заставил сесть рядом с собою на груду обломков какого-то здания.

— Их арестовали? Казнили? Расскажи… Ведь я так любил их обоих… Как это случилось?

Похудевшее лицо Рустама было измученно.

— Тебе, — сказал он глухо, — я расскажу. Тебе одному из всех гяуров. Ты — человек. Один ты… А твои братья мушрикины[33] хуже диких зверей. — Он перевел дыхание. — Слушай же. Мы бежали из Алькалы не все вместе. Дядя с Гюлизар — в Сарагоссу. Я — в родную Валенсию. Так было лучше — не так опасно… По пути Гюлизар заболела. Страх, тяжелая дорога пешком, голод и, наконец, ветер с гор Сьерры-Гвадарамы. Она стала, говорят, похожа не на розу, а на тростинку, на тоненькую тростинку. А как она, рассказывают, пела, пока еще могла петь! Как соловей… Нет, лучше соловья! У соловья нет слов, а у нее были нежные слова, слова великой жалобы…

Он остановился. Спазма сжала ему горло. Справившись с собой, он продолжал:

— В Сарагоссе жил наш родственник. Он приютил их на время, а потом дал денег и отправил ко мне в Валенсию. Там солнце и морской воздух вернули бы сестре здоровье… Но мне не пришлось увидеть их обоих. В одной придорожной венте, в бреду, Гюлизар стала петь про «Сады Пророка» — песню тоски по свободе. Хозяин венты думал, что у дяди много денег, и захотел поживиться. Он выдал их монахам… Те схватили обоих и бросили в тюрьму.

Голос Рустама снова оборвался. Генрих слушал, закрыв лицо руками.

— Их бросили в тюрьму, — повторил хрипло Рустам, — и стали пытать. Дядя держался долго — не хотел губить дочь. Но, когда узнал, что Гюлизар от первой же пытки умерла, начал громко проклинать палачей и признался, что всегда исповедовал ислам, а христианство ненавидел… И его сожгли вместе с мертвым телом Гюлизар. Проклятые, они сожгли старика, который за всю жизнь не сделал ни одного злого дела! Они сожгли тело замученной Гюлизар. Они сожгли и мое сердце, — добавил он почти спокойно. — И теперь на месте сердца у меня огонь их костра…

— Зачем ты в Бургосе? — тихо спросил Генрих.

— А не выдашь? — засмеялся зло Рустам. — Знаю, что не выдашь. Так слушай еще… Я узнал, что здесь живет великий инквизитор, и вот я пришел сюда.

— Зачем?

— Ты думаешь — просить вернуть жизнь сожженным или подарить ему красивое фаянсовое блюдо?.. Нет. Я хочу попросить «святого судью» гяуров погасить пламя в моем сердце…

Генрих не сводил с него глаз.

— Я шел сюда издалека, чтобы убить святого судью мушрикинов и его кровью смыть свою скорбь, свою ненависть, свою муку.

— Постой! — Генрих сжал Рустаму плечо. — Ты хочешь мести? Ты выбрал неверный путь. Ты убьешь одного инквизитора, а их десятки, сотни, и великих и малых… Ты погубишь себя напрасно.

Рустам молчал.

— Нет, здесь, в Испании, борьба пока невозможна. Испанская инквизиция, как змея, обвила весь полуостров. Что сделаешь ты один? А у меня на родине, в Нидерландах, таких, как ты, много. Там все сердца горят твоим пламенем. Поедем со мной в Нидерланды. Моя родина нуждается в таких, как ты.

Рустам продолжал молчать…

— Едем, Рустам! Едем! Там ты нужен. Там — твои новые братья…

— Сейчас? — страстным шепотом спросил мавр.

Генрих покачал головой:

— Нет… Как только инфант накопит достаточно денег, мы составим окончательный план.

Рустам сразу точно погас.

— А ты все еще не перестал возиться с королевским сынком? — спросил он холодно.

— Рустам, — сказал Генрих, — инфант — мой друг.

— Друг?.. — Мавр пожал плечами. — С ненадежным же другом ты задумал освобождение родины. — Он резко встал и протянул руку: — Хорошо, я помедлю со своей местью. Ты прав: убрать одного инквизитора слишком мало. Это плохая помощь моему народу. Я подожду, но только немного. Завтра же я буду в Мадриде. Ты найдешь меня в любое утро на ступенях Почтового дома.

Он ушел, не оглядываясь. Генрих следил за удаляющейся высокой, крепкой фигурой. Он думал о разнице между этим простым сыном затравленного народа и капризным, нерешительным и болезненным Карлосом.

Капкан

Оранский отдавал последние распоряжения. Спешно вы званный из-за границы Рудольф ван Гааль уже дал ему полный отчет в делах. Старый воин объехал вместе с Людвигом Нассауским не один двор курфюрстов, ландграфов, побывал и у императора Максимилиана в Австрии. Всюду они с жаром описывали события в Нидерландах, призывали владетельных особ к оказанию помощи стране.

Никогда еще жизнь не казалась ван Гаалю такой полной. Он впервые научился читать мысли людей: понимать преследуемые цели, угадывать личные расчеты. Да здравствует старость!.. Еще недавно она тяготила его, а теперь принесла счастье, которое он не испытывал даже в годы лихих битв императора.

Обходя с ван Гаалем подвалы своего брюссельского дворца, Оранский впервые по-настоящему оценил труд старика. Он оглядывал сверкающие груды мечей, развешанные по стенам латы, панцири, нагрудники, щиты, шлемы, осматривал прочные копья, арбалеты и грозное огнестрельное оружие. И в десятый раз жал старику руку.

Старый рыцарь в смущении сказал:

— Вы не по заслугам благодарите меня, ваша светлость. Должен признаться со всею честностью, что мною руководила тогда единственно врожденная любовь ван Гаалей к оружию…

Оранский обнял его:

— Вы скромны, как девушка, мой дорогой потомок славных ван Гаалей!.. Кстати, я давно не получал писем от вашего племянника. Швенди намекает, что его нет в Мадриде, что он деятельно подготовляет приезд в Нидерланды очень высокого лица. Думаю, что речь идет об инфанте. Напрасно Генрих тратит столько сил на это. Инфанта не знают в Нидерландах, да и сам он, мне кажется, не создан для роли вождя народа, борющегося за свою жизнь.

Возле кабинета Оранского ждал молодой еще человек в бархатном коричневом камзоле, с маленькой светлой бородой и длинными волосами, рассыпавшимися по белому воротнику.

— Познакомьтесь, — сказал Оранский, — и будьте друзьями, как сыны одной родины. Рыцарь Рудольф ван Гааль из Гронингена, пример доблестного мужества, и мастер Антоний Оливер из Монса, живописец-патриот.

Новые знакомые пожали друг другу руки.

— Друзья, — сказал принц, усаживая их в кабинете рядом с собой, — в недалеком будущем ожидаются большие события, и мы должны принять в них участие. А пока вам, друг мой, — обратился он к старому воину, — предстоит нелегкая работа: переправить в полной тайне и, по возможности, спешно все приведенное в порядок оружие в мой замок Дилленбург. Мои конюшие — верные люди, они предоставят вам лошадей. Торопитесь, дорог не день, а час.

Гааль сейчас же встал, раскланялся и быстро вышел.

Живое, открытое лицо художника выражало нетерпеливое ожидание. Оранский подсел к нему:

— Я вам уже сообщал о планах короля. Альба готов в путь. Войска под его знаменами собраны. Время летит неудержимо, и скоро тяжелый сапог испанского полководца коснется нашей земли. Вам предстоит более трудная задача, чем перевозка оружия, вы знаете — какая. Завтра я еду на свидание с графом Эгмонтом. На последнее свидание, — повторил он почти пророчески и, резко встав, подошел к окну. — Все-таки жаль покидать Брюссель!.. Я всегда был неравнодушен к этому веселому городу.

Свидание состоялось в доме деревенского мэра, на пути между Брюсселем и Бредой. Вильгельм Оранский и Эгмонт съехались туда теплым апрельским вечером. Бледный месяц чуть заметным светлым пятном плыл по погасшему небу. Только ало-золотая полоса все еще горела на западе. В маленькой комнате второго этажа было тихо. В открытое окно лилась душистая свежесть ранней весны. Белела скатерть накрытого для ужина стола.

Оранский сидел, подперев подбородок руками, и слушал. Все еще стройный, моложавый Эгмонт верхом на стуле, точно на боевом седле, держал полученное им на днях письмо из Мадрида.

— Государь собственноручно ответил мне, — говорил он. — И ты сам увидишь, Вильгельм, что твои опасения напрасны. Слушай!.. — И он начал читать: — «Mon cousin[34], мне было очень приятно узнать из ваших писем, что вы согласились на присягу, следуя приказаниям, которые я отдал моей сестре. Я ценю это как добрый пример, который вы подали другим и которому, надеюсь, последуют. Я узнал с не меньшим удовольствием о содействии, оказанном вами моей сестре, и о ваших предложениях, за которые я вас благодарю».

Эгмонт с торжеством посмотрел на Оранского. Тот продолжал сидеть в прежней позе.

— Ну, что ты теперь скажешь?.. — спросил нетерпеливо Эгмонт. — Разве государь — не самый благородный и снисходительный из христианских монархов? Во всем виноваты его министры.

Оранский молчал. Эгмонт вскочил и запальчиво крикнул:

— Ты не имеешь права не верить столь милостивому письму!..

— Я верю делам, — отозвался принц, — а не словам, начертанным на бумаге, которую можно разорвать, сжечь, выкрасть, от которой можно отказаться. Я верю только делам. А дела… Не стоит говорить о них. Их знает и видит любой нидерландский мальчишка, но не граф Эгмонт. — Он схватил друга за руки, притянул к себе и страстно заговорил: — Зачем было соглашаться на требование вновь присягать, Ламораль?.. Разве мы нарушили хоть раз прежнюю присягу в отношении короля, а главное, в отношении родины? И эта присяга должна быть единственной и нерушимой. Кто, как не король, показал пример нарушения всех клятв, не соблюдая законов и вольностей страны?

Оранский крепче сжал его руки.

— Разве ты не видишь сам — ты, любимый герой родины, тот, в чью честь народ слагал еще недавно песни, чье имя вдохновляло воина, чье имя произносила мать, мечтая о будущем своего сына, разве ты не видишь, что страна замерла от ужаса перед Альбой? Что будет с ней, когда нагрянут его наемные войска? Полное уничтожение?.. Так ли клялся править Нидерландами король Филипп, когда принимал из рук своего отца власть? Об этой ли «милости и благородстве» говоришь теперь ты?

Эгмонт отошел от Оранского и сел на подоконник.

— Будь осторожнее, Вильгельм, — сказал он нерешительно: — я обязан, согласно присяге, считать каждого, кто пойдет против воли короля, личным врагом…

Оранский подошел к нему вплотную:

— Мне тяжело потерять твою дружбу, но во сто крат тяжелее сознавать, что ты стоишь над пропастью.

Эгмонт расхохотался:

— Эта пропасть не так уж опасна, Вильгельм! Бывало, мы кидались в нее ради праздничного развлечения. Менее ловкие из нас отделывались только синяками.

Оранский воскликнул:

— Перестань смеяться, Ламораль! Ты неудержимо летишь с высоты! Вспомни свою жену, детей! Слепец, я клянусь, что наши головы оценены уже!

В глазах Эгмонта промелькнула легкая тень, словно от крыла пролетевшей ночницы.

— Неправда! — сказал он, помолчав, и упрямо тряхнул головой. — Смотри, как ярка еще заря. Она сулит на завтрашний день хорошую погоду.

— Она сулит лишь погоду, Ламораль, такова примета, — с тоской проговорил Оранский. — Но она же говорит о смерти дня… Я предвижу — ты будешь тем мостом, который Альба уничтожит, как только перейдет по нему для завоевания Нидерландов.

Наступила тишина. Оба молчали. Однотонно кричал в лугах коростель. Спускались теплые сумерки. Напоенная весенней влагой земля будто дышала под пеленой тумана. Снизу донеслось мерное кукование — затейные часы мэра пробили девять. Заскрипели ступени деревянной лестницы.

Вошел дородный, румяный хозяин. Он был горд, что его дом посетили высокие гости. Все трое сели за ужин. Рой ночных бабочек закружился вокруг огней. Отогнав их, Оранский неожиданно проговорил:

— Значит, я один. Горн не пожелал даже приехать сюда.

Наливая вино, Эгмонт весело сказал:

— Старый медведь! Он удалился в «пустыню», как называет свой замок, и ворчит там на герцогиню, на весь свет и поджидает возвращения брата и маркиза Бергена из Мадрида.

— Берген умер, — глухо произнес Оранский. — Монтаньи — в темнице.

Эгмонт не допил бокала, рука его замерла в воздухе. Оранский продолжал:

— В Мадриде нарушено международное право неприкосновенности послов.

— Вы шутите, ваша светлость? — вырвалось у хозяина.

— Я разучился шутить, мой добрый друг, даже во время такого славного ужина… — усмехнулся принц и выпил налитое ему вино. Потом еще раз внимательно посмотрел на Эгмонта и спросил: — Может быть, теперь последуешь совету, Ламораль?

Эгмонт не ответил.

В сентябре, будучи уже давно в Дилленбурге, Вильгельм Оранский узнал: Филипп приказал Альбе арестовать Эгмонта и Горна.

Бегство

Оставшись один, Карлос мучительно скучал. Целыми днями он не вставал с постели, никого к себе не впуская, кроме нидерландских послов. Но и те скоро перестали его посещать.

В огромной, почти пустой комнате было тихо и жутко. Инфант сидел полураздетый на краю постели. Бронзовая башня часов на камине резко пробила четыре раза. Карлос вздрогнул, почувствовав, как у него окоченели ноги, и зарылся в одеяло. Снова предстоят томительный вечер и бессонная ночь. Он никого не ждал и не позволил беспокоить себя обедом.

Где сейчас Генрих? Почему так долго не едет назад? Много ли достанет денег? Не проследили ли за ним? Не арестовали ли?.. Испания кишит шпионами. Недавно даже на исповеди Педро де Суенса так подозрительно расспрашивал Карлоса, когда он только заикнулся о желании получить индульгенцию на совершение греха в будущем.

— Какого греха, возлюбленный сын мой? — спросил его иезуит, пронзая жгучим испытующим взглядом. — Есть грехи, отпущение коих требует особого разрешения самого папы. Какой же грех предполагает совершить ваше высочество?

Карлос сам не заметил, как у него вдруг вырвалось:

— Грех убийства…

Суенса помолчал, потом сказал тихо и вкрадчиво:

— Чистосердечное признание в задуманном может помочь получить разрешение и на этот столь тяжкий грех. Но только полное признание, сын мой, с именами жертвы и сообщников.

Карлос спохватился:

— Вопрос идет о ничтожном сопернике, ваше преподобие… Жизнь его, право, не стоит драгоценного времени его святейшества папы. Забудьте о моих словах!..

Карлос знал, что Суенса вряд ли забудет. Но тайна исповеди? Сказанное должно умереть в сердце исповедующего — таков божественный закон церкви.

Генрих вернулся в Мадрид и привез наличными всего полтораста тысяч дукатов, предполагая дополнить необходимую сумму векселями. Он привез золото спрятанным в тюках с шелковой обивкой, в ящиках с позументами, в штабелях ценного дерева для поделки мебели. На всех заставах он показывал бумагу с подписью инфанта и объяснял, что его высочество принц Астурийский задумал обновить убранство своих покоев.

Карлос встретил друга возбужденный.

Он протянул ему листок:

— Прочти список моих врагов.

Генрих бросил взгляд на бумагу и увидел только одно имя: «Филипп II».

— Что это значит, Карлос?

— Это значит, — быстро говорил инфант, — что я все хорошо обдумал. Бегство сопряжено с большими трудностями, с бесконечными хлопотами, а я хочу разом покончить со всем.

Тогда не надо будет отсюда уезжать, прятаться, искать еще денег… Все совершится само собой. Надо сделать один только шаг… одно короткое движение… и получить сразу все: свободу, трон…

Генрих стоял не шевелясь. Карлос подошел к нему вплотную и прошептал:

— Я ведь давно обдумал это. Но прежде я не решался. А теперь… теперь я другой… Во мне заговорила кровь моего деда — императора. Я сам убью Филиппа. — Он вынул из-за пояса кинжал. — Один удар — и власть в моих руках!

Генрих посмотрел в глаза инфанту — они горели необычайно.

— Власть!.. Власть!.. — шептал Карлос. — Власть, величие, слава и возможность делать все, что придет в голову… О, ты увидишь, на что способен твой «больной инфант»!.. Первое — месть. Месть всем, кто хоть раз осмелился косо посмотреть в мою сторону…

— Постой! — Генрих отвел поднятую руку инфанта. — Все, что ты говоришь сейчас, — бред. Вспомни: мы думали с тобой не о личной мести. Вот уже от второго человека за последнее время я слышу о мести. Я встретил Родриго, гончара из Алькалы. Но он мстит за целый народ, а ты…

Инфант болезненно поморщился.

— Эти люди, — медленно произнес он, — были достойны самого строгого наказания. Из-за их смазливой девчонки чуть не погиб будущий король… Но слава святому Диего — он спас венценосца.

— Что ты говоришь, Карлос, опомнись!..

— Итак, решено, — продолжал инфант, не слушая, — я делаю одно лишь движение — и Филипп перестает существовать…

— А Нидерланды?.. Поход Альбы?..

— О Нидерландах можно будет тоже впоследствии подумать. Прежде всего — корона!

Генрих побледнел.

— Корона!.. Власть!.. Я ненавижу такую власть! Она создает тиранов. И если бы ты, получив ее, стал так же слеп и жесток, как твой отец, я бы пошел и против тебя…

— Что? — Карлос отступил. — Это говоришь мне ты? Ты, кого я удостоил своей дружбой? Так вот в чем твоя помощь!.. Ты думаешь только о Нидерландах! А я для тебя — ничто?.. Изменник! Мне не надо такой лживой любви! Уходи. Ты… ты… Ступай прочь!

Генрих снова посмотрел Карлосу в глаза, потом резко повернулся и, не говоря ни слова, вышел. Карлос зашатался и выронил кинжал. Острый клинок скользнул в раскрытый ящик стола и прорезал мешок с дукатами. Золото потекло из разрезанного мешка, как густая кровь из раны.

— Генрих!.. Я пошутил!.. Вернись, Генрих!..

Генрих не вернулся.

Но он не вернулся и к себе. Выйдя из дворца, он взглянул на соборные часы. В это раннее еще время можно было надеяться найти Рустама на ступеньках Почтового дома, как тот обещал. Чего медлить?.. Все необходимые бумаги — в кармане камзола. С Испанией ничто больше не связывает. А Инесса?.. Сердце Генриха заныло. Но ведь он ее увидит еще раз, пробудет с ней весь этот день и вечер, а ночью уйдет, чтобы с рассветом быть уже за заставой. Надо спешить. Безумный инфант может каждую минуту выдать их планы, и тогда всему конец: и светлым мечтам о помощи родине, и светлым надеждам на счастье, — конец самой жизни… Погибнуть так было бы слишком нелепо.

Он проходил улицу за улицей. Мадрид казался ему большой деревней. То тут, то там мелькали фигуры монахов различных орденов. Белые и черные мантильи женщин прятали быстрые обжигающие взгляды. Широкополые шляпы мужчин бросали тень на серьезные бритые лица. Окруженный свитой, изредка проходил, медленно и важно знатный господин, — для него час был еще неурочный. Легким шагом пробегали рослые негры, неся разукрашенные носилки. На углу, под навесом венты, как райская птица, с тугою косичкой и в короткой, шитой золотом куртке под красным плащом сидел среди своих почитателей матадор[35]. Несколько всадников на кровных арабских лошадях проскакало мимо, чуть не раздавив полуголых загорелых мальчишек, игравших посреди улицы. Дети с визгом разлетелись во все стороны. Вереница тяжело нагруженных мулов и ослов оставила после себя пыльное облако.

Генрих держался ближе к порталам недавно выстроенных дворцов и в тени редких деревьев. Он шел и думал опять о том, что, в сущности, за эти годы так и не увидел всей Испании. Весь юг, всю цветущую прелесть мавританской Испании он знает лишь по рассказам Рустама.

Генрих заметил друга издали. Стройный, высокий, закутанный в испанскую капу — плащ, защищающий и от холода и от зноя, — он был готов в путь хоть сейчас. Молча пожали они друг другу руки и молча пошли вместе, как будто только вчера сговорились встретиться.

Девушка молчала, но глаза ее говорили больше, чем решилась бы сказать она сама. Марикитта вытирала слезы и бормотала:

— Рустам… Рустам… Святая Мадонна! Я, будто путник в безводной пустыне, услышала голос ручья… Думала, позабылось детство, а ты всколыхнул вновь… Рустам… Я имела бы такого внука, как ты!

Рустам улыбался.

— Пойдем, пойдем, Рустам, ко мне… Да благословит тебя Святая Дева, — ты расскажешь мне о моем народе…

Они ушли. Генрих привлек Инессу к себе.

— Уезжаешь? Совсем? — прошептала Инесса.

— Сегодня ночью.

— Ничего… ничего… Так надо. Я понимаю… — Она спрятала голову у него на груди. — Я все понимаю, но мне трудно.

Помолчав некоторое время, она уже спокойно продолжала:

— Дядя с тетей в саду. Мы окапывали кусты жасмина. Будущей весной они зацветут еще пышнее. Может быть, к тому времени мы снова увидимся?.. Правда?

Он не мог говорить, только кивнул ей в ответ и крепче сжал руки. Инесса засмеялась:

— А я забыла, что я вся в земле и могу тебя испачкать. — Она показала свои руки, чуть не по локоть измазанные землей. — Я сейчас вернусь. Иди к нашему кипарису. Я скажу дяде и тете.

Инесса убежала, а Генрих прошел в патио, к скамье под кипарисом.

Переодетый в платье ремесленника, с кожаным дорожным мешком за спиной, Генрих прощался с семьей Швенди:

— Благодарю вас за все. За себя, за родину… За счастье, которое я нашел под вашей кровлей… Мы с Рустамом готовы в путь.

Марикитта заплакала. Мохнатый Лассарильо, вертевшийся под ногами, жалобно заскулил.

— Полно, старушка, — обняла служанку Инесса. — Молчи, мой глупый Лассарильо! Они вернутся весной, или мы сами поедем к ним.

Швенди стоял, положив руки на плечи Генриха.

— Мы приедем раньше весны. Мне уже тоже невмоготу дышать воздухом Сьерры-Гвадарамы. Но я здесь еще нужен. Без вас, ван Гааль, и без меня прервется связь Мадрида с Оранским. А теперь она необходима больше чем когда-либо. Послы не вернутся на родину и не расскажут истины. Уста Бергена засыпаны землей Испании. А стены темницы Монтаньи крепки. Вам вручается ныне их скорбная обязанность уведомить защитников Нидерландов об истинных намерениях короля.

Генрих скинул мешок и в последний раз проверил его содержимое. Под едой, заботливо собранной Марикиттой, лежали бумаги, письма и деньги. В отдельном кошельке были дублоны Монтиньи, которые он успел отдать Швенди для передачи жене.

Лицо сеньоры Марии было залито слезами. Взяв мужа за руку, она прошептала:

— А что они будут делать, если не застанут знакомого тебе шкипера-фрисландца?.. Он может быть в отъезде. Кто переправит их тогда морем?

— Тот, кто всегда помогает правому делу, тетя, — произнесла своим ясным голосом Инесса. — Не смущай их в минуту прощания.

Генрих взял ее руку. Как он был благодарен ей за мужество, которое она вливала в его душу, за уверенность в удаче! Свободной рукой девушка откинула локоны и сняла с шеи тоненькую цепочку:

— Наденьте ее, Генрих, как память обо мне. Когда вы уезжали в первый раз, я срезала ветку старого кипариса и отдала выточить из нее крест. От него долго еще будет исходить благоухание милого дерева…

Она надела на Генриха цепочку и спрятала крест за ворот его холщовой рубашки. Марикитта всплеснула руками и бросилась в кухню.

Вернулась Марикитта, бережно неся на ладони маленькую коралловую ручку с двумя вытянутыми, как рожки, пальцами — старый мавританский амулет от всех несчастий. Она передала Рустаму свой подарок. Рустам был смущен. Черные пламенные глаза его под тонкими дугами бровей были влажны.

— Пора, — сказал наконец Швенди.

— Пора… — как эхо, повторил Генрих.

— Пора… — прошептала Инесса.

Сеньора Мария отворила дверь.

— Уже ночь, — сказала она. — И какая луна! Совсем как в тот день, когда вы, Генрих, посетили нас впервые… — Голос ее оборвался и замер в наступившей тишине.

Откуда-то издалека раздались звуки гитары. Кто-то пел серенаду.

«Счастливец!.. — пронеслось в голове у Генриха. — Он останется подле своей возлюбленной. Ему не придется рвать сердце на части…»

Тень от высокого забора поглотила его и Рустама. Дверь захлопнулась.

Луна все еще обливала дом Швенди голубым сиянием. Было тихо. Только черный мохнатый Лассарильо жалобно повизгивал, лежа на ковре около постели Инессы. Он один знал — люди ошибались, думая, что Инесса спит. Назойливая серенада за окном давно замолкла, а Инесса все еще плакала беззвучными слезами.

Старая Марикитта совсем не ложилась. Скорчившись на камышовой циновке у потухающих углей очага, она молилась, путая давно забытые мусульманские молитвы с католическими…

Беглецам не повезло с первых же шагов. Они не застали шкипера-фрисландца, к которому их направил Швенди. Сеньора Мария угадала — он уехал с торговым судном в Португалию.

Рустам предлагал пройти весь путь пешком по берегу Франции под видом пилигримов. Но Генрих не доверял французским властям, а главное — торопился как можно скорее оставить Испанию. До Бискайи дошел слух, что король арестовал сына. Особая комиссия во главе с великим инквизитором начала строгое дознание…

— Бежать… Бежать во что бы то ни стало!.. — твердил он.

Им удалось наконец сговориться с одним незнакомым купцом, ехавшим в родной Брабант. Но в назначенный для отъезда день перепуганный купец объявил, что ни за что на свете не вернется теперь домой. Там виселица, топор и конфискация имущества ждут всякого, кто владеет хоть сотней гульденов.

— Я только что получил письмо, где мне сообщают, что после учреждения герцогом Альбой «Совета по поводу беспорядков»[36] за три месяца казнено тысяча восемьсот человек. И правый и виноватый, и папист и кальвинист — каждый чувствует, что голова непрочно сидит у него на плечах. А все дело в деньгах!

Купец зашептал еще тише:

— Говорят, герцог поклялся доставлять из Провинций ежегодно пятьсот тысяч дукатов. Зачем же, ваши милости, я поеду теперь на родину, когда все, кто только может, бегут оттуда, как из зачумленного места?.. Кто бежит, как и раньше, за границу, а кто совсем отчаялся — в леса или на суда к «морским нищим». И убежать-то, как пишут, не так легко: всем носильщикам, судовщикам, извозчикам под страхом самых тяжелых взысканий запрещено помогать беглецам…

— Надо бороться против произвола, а не прятаться, — попробовал было уговорить его Генрих.

— Что вы, что вы, ваша милость! Я — истинный католик, а церковь велит подчиняться властям, ибо власти — наши земные боги, подобно Богу небесному, который…

Беглецы поспешили уйти подальше от «истинного католика», который мог, пожалуй, выдать их.

Они решили пуститься в путь на простом рыбачьем баркасе, чтобы ни одна душа не знала об их настоящих намерениях.

Опытные моряки говорили, что погода в час их отъезда не сулила ничего хорошего. Выходить в открытое море было, по их мнению, чистым безумием.

— Но оставаться хоть день еще на земле короля Филиппа — двойное безумие, — говорил Генрих Рустаму. — Тебе ли, валенсийцу, привыкшему с детства к морю, бояться опасности?..

— Я не боюсь бури, — ответил спокойно мавр, — но ты плохо знаешь море, если думаешь, что по морю — самый ближний и скорый путь. У нас с тобой только четыре руки, а у моря — миллионы могучих, цепких рук… Но я не боюсь его, ибо иду на борьбу с более диким зверем — инквизицией.

— Так в добрый час, Рустам!..

— В добрый час!

И они отплыли под хмурящимся небом от песчаной отмели Бискайи, с сетями на дне баркаса. Там же, рядом с кожаным мешком Генриха, они спрятали запас провианта и пресной воды.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

У «Морских нищих»

Было темно и таинственно. В вышине среди призрачных очертаний мачт дрожали звезды. Пушки казались огромными приземистыми животными, вытянувшими во мрак ночи длинные гладкие шеи. На марсе[37] блуждающим огнем колыхался фонарь в руках исправлявшего снасти матроса. Спардек[38] был ярко освещен — там шел совет. Лица моряков то выплывали, то снова скрывались в тени.

Генрих с трудом открыл веки и застонал.

Знакомый взволнованный голос произнес:

— Слава Аллаху, ты наконец очнулся!..

Генрих смотрел на склонившееся над ним лицо, видел радостные глаза и сверкающую белизной зубов улыбку. Спутанные кольца иссиня-черных волос сливались с темной бездной неба. И Генрих долго не мог понять, почему в этих густых прядях, словно искорки светящейся по ночам морской воды, запутались звезды.

— Что ты так смотришь, Генрих? Или все еще не узнаешь своего Рустама?

Генрих облегченно вздохнул:

— A-а!.. Это Рустам… А звезды?..

— Ты бредишь?

— Нет. Где мы?

— У берегов Англии. Нас подобрали «морские нищие».

— Нидерландцы?

По исхудалому лицу Генриха скользнула слабая улыбка, и он снова впал в забытье. Рустам заботливо отер с лица больного пот и натянул плотнее на него плащ.

Вставало солнце. Ветер с океана засвистел в парусах. На баке[39] шумно перебранивались. Доносились слова грубоватой песни:

Эй, вперед, всегда вперед, Свободного моря народ!.. Да сгинет герцог-урод! Все вперед и прямей, Глаз и ухо острей! Не соберет герцог Альба костей!

Генрих пришел в себя.

— Позови ко мне этих людей, Рустам… — сказал он вполне сознательно и добавил: — Я обязан им и тебе жизнью… И хочу сказать… что свой долг я заплачу… тою же ценой…

Рустам просветлел. Генрих много дней был на границе смерти. И теперь Рустам понимал чувства друга. Когда их лодку, отнесенную бурей к берегам Англии, и их самих подобрали, он готов был плакать от счастья и благодарности. Грубое обращение гёзов показалось ему дружеским приветом. А придя окончательно в себя, он вдруг увидел на вымпеле подобравшего их корабля вышитый полумесяц и какую-то надпись. Потом Рустам догадался, что это те самые люди, к которым они рвались с Генрихом на жалком баркасе сквозь бурю.

Он пошел на бак. Не научившийся еще в течение этих нескольких дней понимать чужую речь, он размахивал руками и звал кого-нибудь к Генриху.

Гёзы толкали Рустама в бок и гоготали:

— Ну, черномазый, привыкаешь? Что у тебя там?.. А-а, твой товарищ!

Они окружили лежащего Генриха.

— Клянусь дьяволом, это первый испанец, которому мы не свернули сразу шеи.

Генрих с трудом сел и протянул к ним ослабевшие руки.

— Хорошо сделали, — сказал он раздельно, — потому что я не испанец. Я поклялся Вильгельму Оранскому отдать всего себя за дело свободы Нидерландов.

Гёзы переглянулись:

— Вот это ловко! Он не испанец!..

— Он говорит по-нашему!..

— Ты слышишь, Иоганн? Он знает принца!..

— Эй, друзья, идите сюда! Незнакомец знает Молчаливого!

Над Генрихом склонилась светловолосая голова юноши. До странности знакомые глаза пытливо заглянули ему в лицо. Кто это?.. Где Генрих видел эти разноцветные глаза — один голубой, другой черный? Генрих приподнялся:

— Постой… я знаю тебя…

Юноша усмехнулся:

— Вот и мне все сдается, что мы знаем друг друга, только никак не могу вспомнить. Давно, верно, когда-то… Может быть, в детстве…

— Да-а!.. — Генрих радостно вскрикнул. — Сирота Иоганн… В Брюсселе… у матушки Франсуазы в «Трех веселых челноках»… Ты был ребенком…

Юноша хлопнул себя по коленям и заразительно рассмеялся:

— Верно! Как это я забыл?

— Прошение из Мариембурга… — говорил взволнованно Генрих, — о бесчинстве солдат… Король не стал его даже читать… бросил в огонь… Оно сгорело…

— Ну и черт с ним, что сгорело! Мы были дураками, когда ждали от короля защиты.

Лицо его стало серьезным. Повернувшись к матросам, он крикнул:

— Братья, я знаю этого человека! Он добрый малый, хоть и служил королю Филиппу.

Среди гёзов послышался ропот:

— Служил королю? Нам не нужны прислужники короля!

— А кто это с ним, черномазый?

— Ну-ка, растолкуй, как вас занесло в море?

— Доложите адмиралу Долену, пусть и он послушает.

Один из гёзов побежал в каюту начальника флота. Остальные сгрудились над лежащим. Генрих приготовился рассказывать, но Рустам перебил его.

— Сначала скажи, что у них там написано, под полумесяцем? — спросил он.

Генрих не понял.

— На вымпеле их корабля, — мавр нетерпеливо показал наверх.

Генрих поднял взгляд на трепещущий высоко в воздухе флаг, медленно прочел, потом перевел Рустаму:

— «Лучше… служить… султану… чем папе»! Рустам крепко пожал руку стоящему рядом Иоганну. Гёзы раскатились громким, добродушным смехом:

— Он напрашивается к тебе в приятели, Иоганн!..

— Ай да Черномазый!..

— Рустам… — поправил Генрих. — Сын затравленного испанскими королями и инквизицией народа… Верный друг и надежный товарищ. Он бежал со мною из Испании к своим новым братьям — нидерландцам… чтобы помочь им вернуть украденную у них Филиппом Вторым свободу…

— Да здравствует Рустам! — Веселые крики заглушили слабый еще голос Генриха. — Будешь делить с нами набеги и походы!..

Красный от смущения и радостного волнения. Рустам прижимал руки к груди, пытаясь что-то объяснить этим простым, грубоватым людям, принимавшим его, видимо, в свою семью.

— Молчи уж! — смеялись матросы. — Все равно ничего не понимаем! — И стали шутливо подталкивать его со всех сторон. — До чего, видно, горяч этот черномазый парень! Побольше бы таких!

Иоганн снова обратился к Генриху:

— Ну, начинай рассказывать. Идет наш адмирал.

Генрих увидел широкоплечего человека с багровым шрамом через все лицо и мрачно нахмуренными бровями. Гёзы расступились перед ним.

— Что тут такое? — резко спросил Долен.

— Да вот, подобранный во время бури наконец очнулся, — объяснил Иоганн. — Он обещал все рассказать о себе и об этом мавре.

Долен сел на подставленный ему ящик. Генрих начал свой рассказ.

Королевский подарок

Вечерняя заря давно погасла. Брюссель молчал. Но никто не ложился спать — все прислушивались. Тишину июньской ночи прерывали удары молотков на Большой площади перед ратушей.

В квартале ткачей, на чердаке булочной Кристофа Ренонкля, тоже не спали. В прежней спальне служанок матушки Франсуазы горела на столе свеча. Окно было плотно задернуто занавеской.

Бывший студент Альбрехт, глава риторического общества «Весенняя фиалка», дописывал последние строки своего нового произведения — «Королевский подарок за верную долгую службу». Работа была трудная. Давно прошли времена, когда можно было писать открыто и от души посмеяться, изображая правду как она есть. Теперь приходилось читать пьесы тайком, при закрытых дверях. Слушателей становилось все меньше и меньше: кто бежал из Брюсселя, кто сидел в тюрьме, кто был казнен… Да и в «Весенней фиалке» из дружной, веселой компании осталось трое: сам глава общества Альбрехт, Антуан Саж, подмастерье-ткач, да первый комический актер Микэль, слуга из дворца Оранских, выгнанный оттуда после конфискации всего имущества покинувшего Нидерланды принца. Антуан ютился где попало, а Альбрехт с Микэлем снимали каморку вдвоем на чердаке у Ренонклей.

Сегодня Микэль отказался работать. Он всю ночь провел у слухового окна, из которого были видны ратуша и часть Большой площади. Теперь он тщательно одевался, чтобы с первым лучом солнца выйти из дому.

Альбрехт досадовал:

— Ну куда ты пойдешь, старина? Ведь тебя едва ноги держат! Чем ты там поможешь?

— Не могу… — по-детски всхлипывал старик. — Я же их помню… веселых, богатых… сильных… первых из первых… Я помню, — продолжал Микэль, — как они приезжали после победы над Францией. Они улыбались, и все кричали им: «Да здравствует граф Ламораль Эгмонт! Да здравствует граф Горн!» Король стоял рядом с ними и милостиво разговаривал со своими прославленными полководцами.

Альбрехт сказал:

— Нет хуже, когда человек в решительную минуту колеблется, как это было с Эгмонтом. Оранский поступил куда умнее. Схвати-ка его теперь в Дилленбурге! А эти оба… — Он сердито обмакнул перо.

— Уж не светопреставление ли началось в Нидерландах? — опять начал Микэль. — Слышишь, друг мой, — показал он на окно, — стучат… все еще стучат… Я смотрел на площадь. Как раз на том самом месте, где тогда стояла триумфальная арка, они строят помост…

Студент бросил перо, зашагал по комнате.

Микэль подошел к нему:

— Альбрехт, а может, это все проклятая собака герцог Альба делает по своей воле? Я ведь помню, как он хмурился от злобы, когда народ, кричал: «Да здравствует Эгмонт!» Он всегда ненавидел нашего Ламораля за то, что тот отличился в войне с Францией. Может, король тут ни при чем? Может, перед самой казнью придет милостивое королевское прощение, а?

— Поди ты к черту с твоим «милостивым прощением»! Альба привез в Брюссель подписанный королем еще год назад приговор не только Эгмонту и Горну, а и многим другим нидерландским дворянам. И первому из них — Оранскому!

По лестнице затопали быстрые детские шаги.

— Постреленок Георг тоже не спит, — заметил Альбрехт и повернулся к двери.

Вошел восьмилетний сын хозяина-булочника Георг в длинной ночной рубашке. Он был очень взволнован.

— Дядя Альбрехт. — заговорил мальчик, подходя ближе, — что же это у нас делается? Папа не спит. Мама не спит, плачет… Папа велит ей идти утром на площадь… говорит, что будет плохо тому, кто не пойдет… А мама боится… А чего мама боится, я не знаю. Дедушка Микэль, ты тоже боишься? Чего же бояться? Казнь? Ну и что же?.. Теперь все время казнят.

Микэль схватился руками за голову и застонал:

— Боже милостивый! Устами младенца глаголет истина. Ныне всем — казнь.

Солнце встало. Из слухового окна видны сотни черепичных крыш, вышек Брюсселя, как будто залитых в этот час горячей кровью. Микэлю страшно. Медленно спускается он по лестнице и, ни с кем не разговаривая, бредет на Большую площадь.

Слова?.. Сколько их было сказано за его долгий век! Что они дали? Чему помогли? Слова — ветер, веющий в поле, ему не разогнать нагрянувшей бури… Микэль идет по знакомым улицам. Он охотно остался здесь, в городе, когда все уехали — и его господин Рудольф, и принц Вильгельм… Вдруг чудом может приехать мальчик из проклятого Мадрида. Ведь вот Жанна Ренонкль говорила же о заходившем будто бы к ним Иоганне — приемном сыне бедной Франсуазы… Он стал, по словам Жанны, совсем взрослым юношей. Не найдя никого из знакомых, он ушел неведомо куда. Так ведь может случиться, не дай бог, и с Генрихом… Нет, надо, надо кому-то, как старому псу, ждать у ворот разрушенных стен…

Три тысячи испанских солдат в боевом порядке окружают эшафот, обтянутый черным сукном. На эшафоте — две бархатные подушки, два железных кола и маленький стол с серебряным распятием.

Главный судья с красным жезлом в руках сдерживает свою лошадь. Животное косится тревожным глазом на тяжелую драпировку эшафота, которая таинственно шевелится. Животное не привыкло к казням подобно людям и не знает, что за черным сукном прячется палач.

Площадь полна народа. Перед Микэлем — высокое, длинное здание ратуши.

Против ратуши — огромное здание хлебных складов, последнее жилище тех, кого поведут сейчас к черному помосту. А кругом великолепные старые дворцы — стрелковый, морской и другие — с украшенными резьбой и статуями стенами. Сколько праздников видели эти здания! Сколько раз, проходя мимо них, счастливо улыбались двое осужденных, ожидающих теперь роковой минуты. Стрелки часов на угловой башне ратуши неуклонно приближают ее.

Июньское солнце не греет — оно жжет. Микэль задыхается. Голова его кружится, как на высокой колокольне, а ноги словно вросли в землю. Кругом тишина. Только рядом раздается детский шепот:

— Дедушка Микэль… ведут…

A-а! Это маленький Георг. Как он нашел его в толпе?

Из дверей временной тюрьмы в сопровождении епископа твердыми шагами, с поднятой поседевшей головой вышел человек. Красное парчовое платье под коротким черным плащом, шитым золотом, черная шелковая шляпа с черными и белыми перьями. Воротники рубашки и камзола обрезаны. Обнаженная шея резко белеет под маленькой бородой.

— Эгмонт!.. — рыданьем проносится по толпе.

За приговоренным шаг в шаг идет отряд стражи во главе с испанским генералом Юлианом Ромеро. Расстояние между тюрьмой и эшафотом так коротко — Эгмонт едва успевает громко прочесть до конца псалом.

Уже на эшафоте он что-то спрашивает у Ромеро. Испанец, не поднимая глаз, отрицательно качает головой.

Эгмонт сбрасывает плащ и красный камзол, снимает орденскую звезду и становится на колени.

— «Отче наш…» — начинает он молиться. Епископ, как эхо, повторяет за ним молитву.

Эгмонт целует распятие, аккуратно кладет на стол шляпу и платок, натягивает на лицо специальную маленькую шапочку и, сложив руки, отчетливо произносит:

— Господи!.. В руки твои предаю дух мой!..

Детские пальцы Георга впиваются в куртку Микэля.

На эшафоте вырастает фигура палача. Сверкает топор… Мертвая тишина… И общий долгий вздох-стон.

Микэль открыл глаза. На эшафоте пусто. Кусок черного сукна скрывает неподвижное тело. Микэль, шатаясь, прислоняется к подоконнику какого-то окна. За занавеской тихий голос:

— Сейчас упала голова, перед которой дрожала Франция…

Микэль не знает, что случайно услышал слова французского посланника Мондусе.

— Ведут… еще ведут… — шепчет Георг.

Придя домой, Микэль повалился на постель.

Альбрехт так и не пошел на площадь. Разорванная рукопись валялась на полу. Основатель «Весенней фиалки» решил менять профессию. Довольно забав! Довольно бумажных стрел! Пора взять в руки оружие.

— Прощай, старина! — говорил он. — Мне стало невмоготу. Ухожу из Брюсселя в леса, к гёзам… Был бы ты помоложе, я бы увел и тебя с собою, дружище!

Обняв Микэля, он вскинул на плечи мешок с собранными наспех вещами и сбежал вниз.

В булочной было тихо. Жанна сиротливо сидела за стойкой и плакала. Георг дергал ее за рукав и монотонно тянул:

— Ма-ма… не на-до… Отец не велел нам плакать… Он говорил: кто заплачет сегодня, тому будет плохо… У герцога много глаз и ушей, говорил отец…

— А где твой отец, Георг? — спросил, проходя, Альбрехт.

— На бирже.

— Даже сегодня?..

Жанна подняла опухшие от слез глаза:

— Ах, господин Альбрехт, по приказанию герцога и сегодня всё должно идти своим порядком.

Всегда веселое лицо Альбрехта теперь было строго. Голос звучал негодованием:

— «Всё должно идти своим порядком» — таков приказ герцога?.. Хорошо, ваша светлость! Нидерландцам действительно пора навести у себя порядок!

— Куда вы, ваша милость? — спросила Жанна, заметив за спиной у него дорожный мешок. — Далеко ли?

Высоко подняв притихшего Георга, Альбрехт расцеловал его в обе щеки и бодро крикнул:

— Расти скорее и становись большим, сильным и смелым, Георг, сын Христофа Ренонкля, брюссельского булочника. Не плачьте, матушка Жаннетта, не всегда на небе грозовые тучи. Придут и веселые, солнечные дни! Прощайте, не поминайте лихом «Весеннюю фиалку». Нынче она приказала долго жить… Я оставил свой должок за квартиру и стол на окне. Поберегите старика Микэля — он ведь очень стар…

В распахнутую входную дверь брызнуло июньское солнце. Высокая фигура Альбрехта заслонила на минуту залитую лучами улицу Радостного въезда. Выйдя на улицу, он запел:

Не оборвется ль пряжи нить? Графине графа жаль… Не надо графа хоронить — Вернется Ламораль!

Альбрехт оставил Брюссель не один. С ним вместе отправился и всегдашний участник представлений «Весенней фиалки» — ткач-подмастерье Антуан Саж.

— Какое уж теперь ткачество! — мрачно сказал забияка-шутник Антуан. — Да и мастер мой сбежал неведомо куда, как только услышал про Альбу. Своего же собственного станка у меня никогда и не было.

И они направились к берегам Шельды, где, по их сведениям, бродили в чаще лесов, около Оденарде, отряды лесных гёзов. Страна была наводнена не только беженцами, но и шпионами. Не так давно слесарь Пьер Корнайль собрал где-то южнее трехтысячный отряд из крестьян, бывших студентов и безработных солдат, вооружил их вилами, мушкетами и алебардами. Другой знаменитый проповедник, Датен из Антверпена, также возглавил немало вооруженных людей в западной Фландрии.

И чем же все это кончилось?.. После отчаянных схваток с испанскими наемниками их разгромили, а шпионы, выследив многих, выдали испанцам.

Пьер Корнайль, однако, каким-то чудом, говорили, избежал этой участи и продолжает где-то проповедовать и призывать к сопротивлению. Отряды снова вооружаются и стягиваются в тайных лесных убежищах.

Беглецы проходили мимо вытоптанных конницей полей и вымершего селения. Половина домов еще чернела недавними пожарищами. Дождь, точно нарочно, не смыл следов зверских расправ.

— Это уж в четвертый раз… — едва слышно объяснял им тощий старик в лохмотьях, гревшийся на солнце возле сожженной колокольни. — Первый раз, помню, два года назад, когда верующие очищали церкви от идолов. Но, видит бог, ничего не сожгли тогда и никого не убили. А потом… — Он безнадежно махнул иссохшей рукой. — Нуаркарм какой-то или еще кто-то из этих… королевских… спалил вот колокольню с живыми людьми. Завалили вход, а кругом стен — хворостом, сеном забросали… и зажгли… А люди внутри кричали… Пламя — до самого шпиля… Кто выбрасывался, — подхватывали на пики. А остальные так и сгорели все до одного…

Старик замолчал.

Альбрехт протянул старику кусок хлеба. Тот сначала точно не понял, что ему дали, потом благодарно закивал головой.

— А третий… — начал он и оглянулся вокруг, — недавно…

С трудом поднявшись, старик зашел за колокольню и поманил обоих. Он подвел их к нескольким обуглившимся деревьям и показал на остов небольшого дома с остатками черепичной крыши и разбитыми, сорванными с петель когда-то зелеными ставнями.

— А это уж наши — в отместку за сожженных на колокольне. Пришли ночью вон из-за тех лесов с топорами, баграми, вилами, побили окна, двери, стены, полы, — все подряд… и нашли…

— Кого нашли?.. — Альбрехт и Антуан ближе подошли к старику.

— Кого? Аббата нашего. Он ведь и донес на тех, кто был в колокольне… Пришли и свершили… божий суд над служителем сатаны. Вон и веревка еще болтается…

Альбрехт и Антуан разом подняли головы. Над ними слегка раскачивались обрывки веревок.

— Да ведь тут их двадцать, не меньше, — попробовал сосчитать Антуан.

— Вон та, самая верхняя, — там аббат… — пояснил старик. — А пониже — лесные братья. Другие разбежались…

Путники разобрались наконец в недавней трагедии. Лесные гёзы пришли в местечко, чтобы наказать предателя — католического священника, выдавшего местных крестьян-иконоборцев, и сами на обратном пути из Валансьена стали жертвой королевской карательной экспедиции Нуаркарма.

— Да сохранит вас обоих Господь на пользу правого дела! — сказал на прощанье старик. — Мне уж не увидеть светлых дней, а вы — люди молодые, может, и доживете до них.

Они добрались до отряда лесных гёзов в жаркий полдень на третий день после встречи со стариком. Их неожиданно схватили выскочившие из придорожного кустарника дозорные, скрутили обоим за спиной руки и отвели по извилистым лесным тропинкам в глубокий мрачный овраг-тайник, к своему начальнику. Там им учинили допрос: кто такие, зачем и куда шли в такое тревожное для страны время?

Оба не ожидали такого враждебного приема и не на шутку обозлились.

— А где у вас тут плаха и дыба? — спросил, стиснув зубы, Альбрехт.

— Ды-ыба?.. — грубо переспросил, подняв щетинистые брови, рыжебородый командир отряда. — Зачем тебе понадобилась дыба?

— А у нас в Брюсселе теперь испанская мода: на дыбу и плаху, — дерзко ответил студент. — Как же без них я докажу, что мы шли к вам доброй волей, чтобы делить с вами и удачу и беды, пищу, кров и бои?..

— Бои? — презрительно повторил рыжебородый. — О каких это ты боях говоришь, храбрец?

Альбрехт рванул было руки, но веревка только крепче затянулась у него за спиной. Он готов был закричать от бешенства.

— Скажи им ты. Антуан, — мне здесь не верят.

Красный от негодования и обиды, Антуан подскочил к начальнику отряда вплотную:

— А с кем же нам, прирожденным нидерландцам, прикажешь биться, как не с королевским псом Альбой и его испанскими собаками, присланными нам в подарок за верность присяге всемилостивым королем Филиппом?.. Думаешь, мало мы нагляделись на их злодейства у себя в Брюсселе или сейчас, по дороге сюда?..

— Не надрывай зря глотку, лопнешь, — с усмешкой сказал рыжебородый. — Развяжите этих чумовых. Пусть толком расскажут.

Их развязали. В коротких словах Альбрехт рассказал им о себе и о том, как они решили искать лесных гёзов. В конце концов он предложил им прослушать небольшую пьеску, которой они охотно помянут добрые старые времена, когда на уста, как и на сердца, не вешали еще тяжелых испанских замков.

— Я сочинитель этих забав, а Антуан Саж — лучший брюссельский актер, — добавил Альбрехт. — А ну-ка, Антуан, — про «Куманька»!

Антуан замотал головой, тряхнул курчавыми волосами и, вскочив на ближайший пень, выкрикнул фистулой:

— «Вот он — я!.. Сам черт, сатана, дьявол, люцифер, нечистый, демон и прочая, прочая, прочая! Ты ли, монах толстопузый, зовешь меня к себе в куманьки?»

Альбрехт, стараясь подражать Микэлю, отвечал положенными по пьесе словами.

Хмурые лица лесных гёзов заулыбались, языки развязались. И смех, здоровый, оглушительный смех раздавался в тот день до самого вечера.

Казалось, «Весенняя фиалка» возродилась к жизни под сенью орешника, кустов барбариса, шиповника, боярышника, терновника и зарослей папоротника.

Приказ Оранского

Прошел не один месяц. Генрих давно поправился. Он и Рустам жили среди «морских нищих», участвуя в нападениях на встречные суда и установленных негласным законом дележах.

Но Генрих рвался к принцу Оранскому, к родным. Рустаму удалось спасти во время бури некоторые бумаги и письма, адресованные на материк, — их необходимо было передать по назначению.

Когда однажды к адмиральскому кораблю пришвартовалось судно уполномоченного принца — Лембра, Генрих был счастлив. Но гёзы отнеслись к этому иначе.

Выслушав приказ Оранского, адмирал Долен весь побагровел. Шрам на обветренном лице его выступил еще резче.

— К дьяволу благородство!.. К дьяволу любезное обращение с иностранными судами!.. — захлебываясь от бешенства, выкрикнул он и отшвырнул поданную ему бумагу. — Чем я буду кормить своих людей, если мне хотят запретить «враждебные действия против всех судов, кроме испанских», а?.. Им хорошо там сидеть, на земле, среди пастбищ и нив! А я с экипажем должен питаться одной рыбой?.. Да? Не желаю я давать отчет в своих экспедициях, вот и все. Так и передайте принцу!

Он сердито зашагал к каюте.

Лембр, посланный Оранского, поднял брошенный приказ и взглянул вопросительно на собравшихся на палубе гёзов.

— Я не думаю, чтобы только что сказанное было общим мнением, — сказал он спокойно. — Адмирал — благороднейший рыцарь древней дворянской фамилии и храбрейший человек. Несчастная родина смотрит на него, как на одного из своих первых защитников. Но не лучше ли подчинить действия всех ее защитников единому порядку? Зверь уйдет от охотников, если они не будут преследовать его сообща. Охотиться вразброд — плохая помощь общему делу. Вам это должно быть понятно.

— Плохая помощь?.. — перебил его один из гёзов. — А кто, как не мы, не дает проходу испанским купеческим судам?

Посчитайте-ка, сколько их судов осталось стоять у причалов вдоль каналов и в гаванях! Они точно птицы с обрезанными крыльями. Кто, как не мы, сторожит соленую воду от флота короля Филиппа? Ведь и Альбе пришлось сушей добираться до Провинций, а не морем. Кто посмеет упрекнуть нас…

— Помолчи, — остановил его Иоганн. — Дай сначала выслушать.

— Да, сначала выслушайте, потом возражайте, — спокойно заметил Лембр.

Гёзы обрушились на него потоком выкриков:

— Разговорами не проймешь испанских волков!..

— Эгмонт с Горном много разговаривали, а теперь, ходит слух, их головы посланы королю в Мадрид! О чем они говорят с ним теперь?

— Довольно разговоров! Десять лет разговаривали и выговорили на место Гранвеллы и Пармской — Альбу!..

— Да замолчите же вы сами, если надоели разговоры! — прозвенел голос Иоганна.

Наступила тишина.

— И все-таки мы должны понять друг друга, — начал снова Лембр. Он обвел взглядом обветренные, загорелые лица. — Вся страна, — продолжал Лембр, — объята страхом. Те, кто успел, бежали в Англию, в прибалтийские города, к «лесным нищим», на ваши корабли. Города стали мертвы, словно знамя чумы развевается над каждым домом. Похоронный звон стоит над лугами и нивами деревень. «Кровавый совет» Альбы присуждает людей к казням десятками и сотнями. Словно вязанки дров, бросают их на костры…

— Собака!.. Дьявол!.. Слуга сатаны!.. — ревом прокатилось по палубе.

— Слушайте! Слушайте!

— Страна гибнет, вымирает, — продолжал Лембр. — Вы, славные «морские нищие», и армия Оранского — вот единая и главная надежда родины.

«Оранский — во главе освободительной армии!» — восторженно пронеслось в мозгу у Генриха.

— Оранский ищет помощи у соседних стран. И вы, его лучшие помощники, не станете вредить этому. Ваш единый враг — Испания!

— И Рим! — крикнул Рустам.

Мавр сумел многое понять из речи на недавно еще чужом языке. Лембр с удивлением оглянулся на смуглого юношу с горящими ненавистью глазами и восточным овалом лица.

— И Рим, — повторил он серьезно. — Папа прислал недавно Альбе освященную шляпу и шпагу, как знак особого благоволения к «воину римского престола». Он торжественно благодарил и благословлял кровавый труд Альбы. Этим и знаками отличия Альба кичится. Тщеславие и дьявольская гордость вскружили ему голову. В выстроенной в Антверпене крепости он поставил сам себе еще при жизни памятник, подобный сатанинскому истукану. Он считает себя полубогом, затмившим славу всех смертных…

— Палач он, а не полубог!

— Цепная собака короля Филиппа!.. И антихриста-папы!..

Лембр, подождав, пока наступит тишина, продолжал:

— Верные сыны родины, Вильгельм Оранский обращается к вам с приказом, запрещающим всякие враждебные действия против всех владетельных государей, которые покровительствуют реформатскому учению. Герцог Альба и его приверженцы — вот ваши единственные противники.

Рустам тихо пробурчал:

— Принц всегда будет поддерживать принцев!..

Генрих строго взглянул на него:

— Ты сам не знаешь, что говоришь! Оранский действует, как государственный человек.

— Я знаю только, — упрямо бросил мавр, — что все беды простого народа идут всегда от этих самых принцев, королей, императоров, и светских и духовных!

За время пребывания среди «морских нищих» между Генрихом и Рустамом часто поднимались споры. Всякий раз оба оставались при своем мнении. Друзья перестали находить общий язык в общем деле. Рустам считал Генриха недостаточно решительным, а Генриха огорчала в Рустаме суровая ожесточенность.

Рустам был счастлив среди привычных с детства просторов моря. В нем воскресла воинственность предков — завоевателей Пиренейского полуострова. От прежнего мечтателя-художника, вкладывавшего в свою работу тоску и страсть к красоте, не осталось и следа. Глаза потеряли выражение былой печали и глубины. Они стали острыми и колючими, как у ястреба, стерегущего добычу.

А Лембр продолжал взволнованно:

— Где благосостояние нашей родины? Где ее веселая трудовая жизнь? Родная земля стала нашей виселицей, костром… Слышите ли вы, смелые сыны своего народа: ваши жены, дети, сестры, братья, отцы, матери одним росчерком пера Альбы стали жертвами палача. Слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы вся страна была судима только за то, что хочет жить, как велит ей совесть?

Гёзы молчали. Лица их были мрачны.

Лембр говорил:

— Но истинная причина этой злобы — жажда богатства. В казну короля Филиппа и святейшего Пия Пятого льются реки нидерландских денег. Альба каждый день придумывает всё новые и новые налоги. Ему уже мало конфискаций. Он потребовал налог на все наследственные имущества и вообще на собственность. Но и этого ему показалось мало. Последний его указ требует десятипроцентного налога на всякий предмет торговли. И вот ради этого-то и гибнет наша страна, нидерландцы!..

Дальнейшие слова утонули в яростном реве негодования. Собрание приняло приказ Оранского без всяких ограничений. Адмиралу Долену пришлось покориться общему решению. Лембр отвел Генриха в сторону:

— Вы хотели переговорить со мной?

Генрих рассказал о своем желании оставить флот и присоединиться к Оранскому:

— Мне необходимо, кроме того, повидать некоторых лиц, к которым у меня сохранились письма.

Лембр обещал помочь ему попасть на материк.

Генрих подошел к Иоганну и протянул ему руку:

— Прощай, друг, до лучших времен. Не давай Рустаму безумствовать. У него в сердце не кровь, а лава…

Иоганн горячо обнял его.

— Значит, все-таки решил? Уходишь? — сказал Иоганн задумчиво. — Ну что ж, у каждого своя дорога. Тебе, видно, не пристала бродячая жизнь… У меня к тебе просьба, — продолжал он тихо: — если случайно тебе придется попасть в Гарлем, найди там семью музыканта Якоба Бруммеля и передай, что Разноглазый ищет отнятое королем Филиппом счастье…

В тот же вечер Иоганн, Генрих и Рустам собрались на прощальную пирушку на носу корабля, над пенящейся, убегающей назад волной.

Положив руки на плечи Рустама, Генрих долго смотрел в его строгое лицо. И Рустам не выдержал пристального взгляда друга. В черных глазах его затеплились искорки былой ласки. Генриху сразу вспомнился куст мавританских роз под стеной коллегии, гончарный станок возле бочки с водой, поток солнечных лучей среди листвы, жужжание пчел и бархатный женский голос, певший: «Цвети, сладкий миндаль, ах, цвети!..»

Мысли Генриха потекли дальше. Замерла песня, затих навсегда соловей — Гюлизар… Сердце Генриха, как клещами, сжала тоска. Еще один голос, самый близкий, самый любимый, говорил нараспев: «Свежий источник… источник любви…»

Высокий, густой кипарис над скамьей — сторож сказочного счастья… И два вензеля на нем. Один совсем еще свежий: «Г. И.».

— Давайте поклянемся, — сказал Генрих задушевно и серьезно, — хранить нашу дружбу и верность до последнего вздоха.

Все трое крепко взялись за руки.

Через несколько дней Лембр, посланный принца Оранского, увез Генриха на материк кружным путем на английском торговом судне.

Благословение святых отцов

Генрих не узнал Нидерландов, не нашел следов ни дяди, ни Микэля, не нашел никого из знакомых. Кто бежал за границу, кто был казнен, кто, потеряв имущество и кров, скитался без пристанища и работы по разоренной вконец стране или ушел в море и леса… Многолюдные города замерли. Не раздавалось больше веселых окриков и песен голландских и зеландских матросов. Всюду горланили лишь наемные войска Альбы. Его гарнизоны занимали все главные города.

Лембр сказал правду: по стране раздавался сплошной похоронный звон. Не было почти ни одного дома, где не оплакивали бы чью-нибудь насильственную смерть. Нидерланды находились на военном положении; все население жило под страхом смерти.

Генрих серьезно рисковал, задерживаясь в Провинциях. Страна кишела испанскими лазутчиками. Его могли выдать каждый день. Для безопасности он надел крестьянскую куртку и надвинул на глаза старую, порыжелую шляпу.

В богатом, шумном когда-то Мидделбурге стояла тишина, точно в глухой деревушке. На окраине города, где жил трудовой, хлопотливый народ, было пусто. Осенний дождь стекал по доскам забитых окон в покинутых хозяевами домах, по обрушившимся заборам, хлестал по разбитой черепице крыш, заливал заброшенные гряды огородов. Из развалившегося сарая угрюмо выползала порой тощая собака, но, поджав хвост, снова испуганно пряталась в груду обломков и тряпья. Редко-редко можно было встретить нахохлившегося под ливнем петуха. В центре города было не веселее. Нижний этаж нарядной ратуши с высокими стрельчатыми дверьми служил конюшней для испанской кавалерии.

Зато на паперти соседнего собора было людно. Под особым навесом, возле жаровни с горячими углями, неплохо устроилось трое монахов, продававших индульгенции. Прихожане покорно мокли под дождем, не осмеливаясь миновать их палатку.

Грузный монах в подбитой мехом сутане гнусаво тянул:

Придите, грешные, придите, Себе прощение купите! Кто нам заплатит малый грош, Тот в рай Господень будет вхож.

Второй монах подхватывал октавой выше:

К вам папа длани простирает, И слезы скорби утирает. Придите, смертные, придите. Блаженство райское купите.

Генрих пробрался ближе.

Тому, кто здесь не поскупится, У Бога всякий грех простится. Спешите, грешные, спешите, Нам лепту с верою вручите!

Покупатели спрашивали робко цену, отсчитывали деньги, советовались друг с другом.

Один из монахов, расхваливая свой товар, объявлял во всеуслышание:

— Дети мои, вы можете спасти от вечных загробных мук не только себя, детей, родителей, сестер, братьев, жен, мужей, но даже и умерших много лет назад… По милости святейшего отца во Христе и Господе, божьим промыслом папы Пия Пятого, скорбящего ныне о грехах ваших, у нас имеются разрешительные грамоты.

Генрих задержался и стал слушать.

— «Отпущение греха и освобождение от какого бы то ни было преследования за кражу, за грабеж или поджог, — читал по бумаге монах, — стоит сто тридцать один ливр семь су. Отпущение простого убийства, учиненного над мирянином, стоит пятнадцать ливров четыре су и три денье. Если убийца убил нескольких человек в один день, пеня не повышается. Муж, который жестоко изобьет жену, вносит три ливра четыре су; если он жену убьет, он заплатит восемнадцать ливров пятнадцать су. Те, кто задушит ребенка своего, платят семнадцать ливров четырнадцать су».

Список был подробный, предусматривающий всякого рода преступления.

Листки с отпечатанным текстом индульгенций продавались и за крузаты и за дукатоны, за английские соверены и за половину парижского ливра, за семь флоринов, за дукат и дороже, смотря по величине греха и по количеству лет прощения. Индульгенции были единственным товаром, не обложенным Альбой налогом.

— «За контрабанду и обман государственной казны платят восемьдесят семь ливров три денье. За измену клятве…»

Генрих быстро зашагал дальше. Он вошел в первый попавшийся за углом кабачок, спросил поесть и сел у самого входа.

Он не узнавал веселых кабачков родины. Столы были свободны. Только за одним вместо обычного смеха матросов и рыбаков слышались гогот и брань группы испанских солдат. Бледный, испуганный хозяин, точно из-под палки, подавал им кружки с пивом. А ведь раньше, румяный, с хитроватой широкой улыбкой, он, наверно, приветливо угощал завсегдатаев своего кабачка прославленным исстари фламандским напитком. И пиво показалось Генриху не прежним. Где его аппетитная искрящаяся пена?..

В кабачке все было тускло, будто увяло. И скрипка с флейтой доморощенного оркестра уныло висели, забытые на закопченной стене.

Солдаты бесцеремонно стучали по скамейке кулаками и ругали кабатчика на непонятном ему языке:

— Эй ты, фламандская свиная рожа!.. Чего подаешь кружки — выкатывай бочонок!

Кабатчик виновато кланялся и просил перевести фразу. Солдаты гоготали ему в лицо и осыпали насмешками.

— Смотрите, смотрите, — указал один из них на Генриха, — вон еще одна голландская сельдь! Сидит, как угорь в уксусе, и молчит будто убитый.

— Эй ты, свиное рыло, — обратились они снова к хозяину, — жареная камбала, фламандский осел, нам говорили, что нидерландцы — самый веселый народ на свете. Но, если таково ваше знаменитое веселье, клянусь мушкетом, в аду веселее!

— Скучища здесь, в Мидделбурге, — зевнул сидевший до сих пор молча сонный косматый сардинец. — И зачем нас загнали в эту дыру?.. Что за радость стеречь город да стоять у эшафотов? Палач режет их, как кур, а ты любуйся… А были горячие дела еще недавно! Ловко шельмы нищие нагрели нам загривки при Гейлигер-Лее!..

Генрих насторожился. Он уже слышал о победе Людвига Нассауского в Фрисландии в мае 1568 года, но не знал подробностей кампании.

— Нагрели?.. — недовольно фыркнул испанский мушкетер. — Еще бы, когда ваш генерал дал стрекача раньше времени.

— Да и ты бы дал стрекача, если бы тебя сунули носом в болото, а сверху обсыпали свинцовым перцем. Наш генерал — боевой генерал и не уступит любому испанскому.

— Испанцы еще ни разу не показывали врагам спину! — вспылил мушкетер.

— Так покажут когда-нибудь зад, — спокойно отозвался сардинец. — Да полно кипятиться. Уж эта испанская спесь!.. Покойный император был непобедим, а и он в свое время бежал от Морица Саксонского. Нет на свете воина, который бы хоть раз не сдал позиций.

— Полно вам спорить, — остановил их седой ломбардец. — Пусть лучше расскажет, как на самом деле было. Эй, фламандский боров, давай еще пива и жарь гентскую колбасу в придачу!

Кабатчик засуетился у очага, а солдаты придвинулись ближе к сардинцу.

— Шельма Оранский — ловкий парень, надо признаться. Он задумал складно, да все разладилось не по его даже вине.

При имени Оранского голова хозяина ниже склонилась над огнем.

— Да, — продолжал сардинец, — хорош был план. Оранский собирался напасть на герцога разом с четырех сторон. Армия из нидерландских изгнанников и французских гугенотов, вы знаете, подошла со стороны Франции, но ее сразу же оттеснили назад и разбили в пух и прах.

— Это значит — первая армия, — загнул палец ломбардский стрелок.

— А вторая перешла границу близ Маастрихта и атаковала Рурмонд. Да не тут-то было… Ей не удалось взять город ни силой, ни храбростью…

— Клянусь мадонной Аточской, — воскликнул мушкетер, — эти собаки горожане Рурмонда открыли бы ему ворота с радостью, если бы не боялись Альбы! Здесь в каждом городе — еретик на еретике… Эй, козлиная рожа, признавайся: ты еретик или нет?

Кабатчик испуганно прижал руки к груди и замотал отрицательно головой. Слово «еретик» было слишком хорошо знакомо всем нидерландцам, чтобы его не понять.

— Ганс!.. Ганс!.. — крикнул он в дверь, ведущую в жилое помещение. — Принеси, сынок, их милостям, что мы сегодня купили у святых отцов.

Через минуту дверь скрипнула, и в комнату вошел мальчик. На его веснушчатом лице сверкали голубые серьезные глаза. Пухлый рот был крепко сжат. Мальчик держал большой лист бумаги с отпечатанным текстом.

— Прочти, сынок, их милостям.

Мальчик деловито развернул бумагу и прочел по складам латинскую надпись:

— «Да умилосердится и да простит тебе Господь наш Иисус Христос по святому и благому милосердию своему. В силу его всемогущества и всемогущества блаженных его апостолов Петра и Павла, а также ввиду апостолического всемогущества, на меня перенесенного и к тебе примененного, я освобождаю тебя от всех грехов твоих, в которых ты покаялся, исповедался и которые забыты тобою, и с тем снова приобщаю тебя к обществу верующих и святым таинствам церкви. Освобождаю тебя от наказаний чистилища, в которое ты попал по вине и по поступкам твоим, и даю тебе полное отпущение грехов твоих, доколе простирается власть ключей святой матери — церкви. Во имя отца и сына и святого духа. Аминь».

Мушкетер хлопнул мальчика по затылку и сказал по-фламандски:

— Эх ты, ослиная голова!.. Да ведь тебе продали не ту индульгенцию. Эта — «на случай смерти», а ты еще жив.

Мальчик не спеша сложил бумагу и ответил:

— Нет, ваша милость, нам, нидерландцам, нужна чаще такая бумага — «на случай смерти».

Ответ был спокойный и рассудительный. Солдаты разинули рты от неожиданности.

— Вот это здорово!.. Сопляк не пропадет и на том свете!

— Не пропаду! — уверенно отрезал мальчик. — Там ведь нас не будут убивать ни за что ни про что…

Хозяин дернул его за ухо:

— Молчи, негодный! Вот что значит расти без матери! Ступай во двор, и чтоб духу твоего здесь не было!..

Он вытолкал сына за дверь.

Солдаты, по-видимому, не поняли, что сказал мальчик. В кабачок ввалилась новая компания. Генриха бесцеремонно обдали брызгами с мокрых плащей и шляп.

— Сюда, сюда, пожалуйте сюда!.. — позвал пришедших мушкетер. — Послушайте, что рассказывают здесь о «нищих» Оранского.

Задвигались скамейки, загремело оружие, и солдаты расположились вокруг сардинца.

— Так не дался им город Рурмонд?.. — напомнил испанец рассказчику.

Генрих старался не проронить ни слова.

— Да, — начал снова сардинец, — Рурмонд не дался. А тут как раз их настигли дон Санхо де Лодроньо и дон Санxo де Авила, ваши испанские генералы, и в один миг перерезали, как цыплят… Так кончилась, значит, вторая армия Оранского.

— Ну а с третьей как было дело?.. — спросили вновь прибывшие. — Мы стояли в те дни в Лувене на случай подмоги.

— Третьей командовал брат Оранского, Людвиг, вместе с другим Нассауским — Адольфом.

— Откуда появилось столько этого протестантского отродья, прости мне, Святая Дева!..

— Молчи ты, не мешай слушать!

— В этой кампании участвовал я сам. Вот это было дело, так дело! «Нищие» повели наступление с севера — с западной Фрисландии. Не успели мы прийти туда, как ими уже были заняты три деревни, а на знаменах красовались слова: «Свобода родины и совести»…

— Вот сволочи! Дай им свободу поклоняться дьяволу!

— Пока мы подходили, к ним уже стеклось немало всякого сброда, вооруженного чем попало. Разведчики что ни день доносили, будто силы их растут и растут. Да мы только смеялись: какие там силы у мужичья без сноровки и выправки?… Стадо баранов, больше ничего! А на деле-то они оказались лисицами, а не баранами…

— А кто же оказался баранами? — вспыхнул испанец. — Уж не наши ли генералы? Ты болтай, приятель, да не забалтывайся!

Миролюбивый ломбардец удержал его:

— Да замолчи ты, индийский петух!.. Он ведь не кончил еще рассказывать. Эй, сальный окорок, давай еще в счет будущего жалованья!.. А ты валяй дальше, дружище.

Сардинец допил пиво, вытер ладонью пышные усы и откашлялся:

— Так вот, значит, как было… Шельма Людвиг нарядил свой сброд в красные шарфы испанской пехоты, чтоб сбить нас с толку. Да не в этом главное, а в позиции…

— Что за позиция? — спросил один из испанцев.

— Людвиг Нассауский засел в Гейлигер-Лее — монастыре на искусственном холме среди болот. Болото у них, как море, — глазом не охватишь. И разделено на квадраты, а между ними — рвы, вязкие и глубокие, черт ногу сломит… Смотришь: луг как луг, зеленый да ровный, хоть в кегли играй… А на самом деле — бездонная лужа, а по ней тина плавает…

Генрих хорошо знал такие болота. В низинах родного Гронингена они встречались на каждом шагу.

— Проклятая страна!.. — сплюнул испанец.

Сардинец расставил на столе кружки, наглядно показывая расположение полков.

— Свой сброд Нассауский разместил так, чтобы его со стороны вдвое меньше казалось… Мы двинулись по шоссе, что проложено этими бобрами через болото. Не успела наша артиллерия дать несколько выстрелов, как «нищие» бросились врассыпную…

— Чего же вы зевали? Вот тут бы им и всыпать!

— Жаль, тебя там не было, ты бы всыпал… только себе в штаны.

— Это ты про кого?.. — вскипел мушкетер. — Про природного кастильца так говоришь? Еще не было случая, чтобы кастильцы…

— Ладно, ладно, ты на деле покажи, каков ты воин, а на словах и воробей заклевал сокола.

Мушкетер с шумом отодвинул скамейку и выхватил кинжал. Драка готова была уже завязаться, как в кабачок, пыхтя и отдуваясь, вошли двое монахов. Они скинули с себя промокшие капюшоны, привычным жестом благословили подбежавшего к ним хозяина и всех присутствующих и заняли соседний с Генрихом стол. Солдаты сочли неудобным драться в присутствии духовных особ и угомонились.

— Ну вот, — принялся снова рассказывать сардинец, — они кинулись врассыпную, а мы сдуру — за ними. Кровь ударила нам в голову… Мы не слушали ни команды, ни друг друга. «Испания и Сант-Яго!» — орали испанцы. «Слава святому престолу!» — кричали мы, сардинцы. В одну минуту наш авангард увяз в болоте, а эти собаки «нищие» еретики покрыли его мушкетным огнем, не замочив даже подошв. Кое-кто из наших выбрался было на сушу, но копейщики Нассауского сбрасывали их обратно в болото, и те тонули. А за холмом у «нищих» были спрятаны еще части… Они обошли наш арьергард…

Испанский мушкетер ударил по столу кулаком.

— А и задаст же теперь герцог всем нидерландцам жару за проклятое болото Гейлигер-Лее! — фыркнул он злобно.

— Еще как задаст-то! — уверенно поддакнул ломбардец. — А правда, что какой-то Нассауский, говорят, убит? Сам Людвиг или Адольф?..

Генрих замер.

— Адольф, — равнодушно протянул сардинец.

Монахи, отставив свои кружки, истово перекрестились:

— Слава Иисусу — одним бунтовщиком и еретиком стало меньше!..

— Истинно так, отцы мои, — подхватил сардинец. — Вот сижу сейчас и думаю: неужели мне не придется отомстить «нищим» за болото Гейлигер-Лее?..

— Да будет благословенна твоя жажда мщения, сын мой, ибо месть сия — во славу престола и нашей матери, единой апостольской римско-католической церкви. Да распалятся подобно тебе все сыны Господа, и да пребудет на них вечно благословение святого отца папы, и да воссияет на их главах венец славы…

Генрих резким движением отодвинул тарелку, положил на стол деньги и вышел.

Обрубленные крылья

Генрих кружил по Нидерландам, обходя отряды знакомых испанских генералов. Скоро он был принужден убедиться, что победа при Гейлигер-Лее не помогла делу освобождения. В войсках Людвига Нассауского начались бунты. Наемные солдаты не интересовались судьбами Провинций, они рвались только к богатой добыче. Между тем касса Людвига была уже пуста, не хватало даже на уплату причитающегося войскам жалованья. В отчаянии Нассауский выпустил было воззвание к жителям Фрисландии, прося у них денег. Но вскоре, все еще без средств, без помощи, с бунтующими войсками, он оказался окруженным Альбой около городка Жеммингена, на левом берегу Эмса. Отряды его были уничтожены и рассеяны, слава испанского оружия снова восторжествовала. Когда Людвиг понял, что все потеряно, он бросился вплавь через Эмс и с остатками войска переправился через границу.

Вслед за новой победой Альбы потянулись дни жестокой расправы. Небо было красно от пожаров, земля — от крови. Воды Эмса долго несли на себе следы побоища. По дорогам, где проходили победители, оставались сожженные дотла деревни, полные трупов замученных женщин, искалеченных детей и стариков. Таков был результат похода Людовика Нассауского, правой руки Оранского, — короткий успех при Гейлигер-Лее сменился потоками крови при Жеммингене.

Уже в Брюгге Генрих услышал хвастливые рассказы испанских солдат об окончательной гибели планов Оранского. Сначала Альбу поразил неожиданный мастерский переход принца со своей четвертой армией через многоводный Маас, по горло в холодной осенней воде. Герцог не предполагал встретить в лице нидерландского политика искусного полководца. Когда ему донесли о приближении принца, он насмешливо спросил:

— Разве армия Оранского может перелетать через такие реки, как Маас? — и тут же велел выпороть «болтуна».

Но вскоре Оранский прислал к нему герольда с предложением обменяться в предстоящей кампании пленными. Тогда Альба, не говоря больше ни слова, приказал посланца повесить и сам начал торопливо изучать создавшееся положение.

Он знал, что армия принца в данный момент превышает численностью его собственные силы. Рисковать вблизи самого центра Нидерландов — Брабанта — было нельзя. Оранский стоял уже под Маастрихтом. И герцог решил, избегая генерального сражения, взять принца «измором». Надвигавшаяся зима должна была помочь в этом.

Генрих проходил по местам, где совсем еще недавно было сражение. Широкие равнины казались пустыней. Попадались неубранные, разложившиеся тела убитых в случайных мелких стычках. Не видно было жителей деревень и хуторов. Тишину неприятно нарушало унылое карканье птиц.

Проходя мимо одной из мельниц, Генрих услышал человеческий голос. И мельница была не похожа на другие. Крылья у нее не сняли, а обрубили, и ветер бессильно разбивался об эти исковерканные обрубки. Генрих подошел ближе.

На сваленных в кучу деревянных обломках сидела женщина с грудным ребенком на руках. Девочка лет трех, свернувшись комочком, спала у ног матери на груде щепок… Какой-то человек в одежде богомольца-пилигрима, с посохом в руке и сумой за плечами сидел рядом.

Генрих попросил позволения отдохнуть около них.

Услышав его голос, пилигрим быстро оглянулся. Широкие поля шляпы скрывали лицо богомольца. Генрих заметил только, что волосы его были очень светлые. Все внимание Генриха поглощала женщина. Она сидела, казалось, в оцепенении. Лицо ее на фоне разрушенной мельницы представилось Генриху обликом измученной родины.

Неужели Нидерланды, веселые, полнокровные Нидерланды, стали похожи на эту несчастную среди развалин былой жизни, с двумя крошечными, беспомощными детьми?..

Скорбный голос женщины вернул Генриха к действительности.

— Герцог приказал снять жернова и крылья со всех мельниц, чтобы принцу Вильгельму негде было смолоть и меры ржи для его солдат. Муж не послушался. Тайком, по ночам, ему подвозили зерно, и он молол. Тогда герцог велел его повесить, а крылья мельницы обрубить… Вот там, на косяке двери, он и висел три дня, пока испанцы не ушли отсюда. Тогда я вернулась с детьми из оврага, где пряталась… и похоронила мужа… У самого вон порога… Не было сил снести его куда-нибудь… подальше от дома…

Пилигрим слушал, не прерывая.

— Что же вы думаете делать теперь? — спросил Генрих с тоской.

— Не знаю… — прошептала женщина. — Может быть, двинусь в Маастрихт. Там у меня сестра. Да только и ей, верно, трудно. Везде разорение.

Генрих торопливо вынул свой кошелек и протянул женщине. Рука пилигрима удержала его. Генрих оглянулся. Паломник, развязав суму, отсчитывал золотые монеты. Женщина заплакала и спрятала лицо в одеяло прижатого к груди ребенка.

— Думал ли… муж… — говорила она, рыдая, — что детям его… как нищим… станут подавать на пропитание?

Пилигрим молча положил ей на колени деньги и встал.

— Пойдемте, — сказал он Генриху, не поднимая головы, — здесь небезопасно оставаться.

Генрих растерянно вертел в руках кошелек — его помощь была бы слишком ничтожна.

— Пойдемте! — настойчиво повторил пилигрим. — Поторопитесь и вы, добрая женщина. Детям нужен кров. А мужу вашему уже ничего не надо.

Когда они отошли от мельницы, пилигрим остановился и сказал, смеясь:

— Вы вот идете и все думаете: где я видел этого человека?

Генрих невольно покраснел:

— Вы угадали, как астролог. Так разрешите загадку.

— Вам — охотно! — ответил пилигрим и снял широкополую шляпу. — Куда не заносит судьба бедного «арьероса»…

— Патер Габриэль! — вскрикнул Генрих.

— Забудьте на время это имя, как я забыл ваше. Поборникам правды приходится теперь изменять имена и облик. — Он показал на свою паломническую одежду: — Перед вами «грешный католик», спешащий в Рим к престолу святейшего отца, чтобы принять его благословение…

Благословение?.. Генрих с отвращением вспомнил благословение «святых отцов» в кабачке.

— Где сейчас принц Оранский? — спросил он.

— У себя в дилленбургском замке… — низко надвигая, по привычке, шляпу, ответил патер Габриэль, — без войска, без средств, пока одинокий, но не утративший веры в правое дело. Альба — не простой враг. Он лучший стратег Европы. Но и он боялся открытой борьбы с принцем. Как лукавая змея, уползал он всякий раз, когда Оранский настигал его. Двадцать девять раз принц менял позицию. Но он не мог вложить в наемных солдат свое мужественное, упорное сердце. Их дразнила, доводила до безумия тактика Альбы. Герцог стал казаться им неуловимой, заколдованной тенью. К тому же надвигалась зима. Надвигался голод. Французские офицеры мечтали вернуться во Францию на помощь братьям гугенотам, сражающимся там против своего короля. Немцы, обманутые надеждой поживиться в Нидерландах, требовали роспуска. Мудрость подсказывала Оранскому не дать полкам бесславно рассеяться. Он увел их в Страсбург и, уплатив жалованье, отпустил.

Они долго шли молча.

Вдруг патер Габриэль остановился и стал выкапывать что-то посохом из земли. Тускло блеснул металл — показался поломанный, вдавленный шлем. Патер Габриэль поднял его и стал рассматривать.

— Как страшен был нанесенный удар!.. — проговорил он тихо. — Смотрите, вот французская надпись, залитая, видимо, кровью. Начальные слова молитвы. Этот шлем принадлежал, по-видимому, гугеноту, сражавшемуся за свободу Нидерландов… Да будет благословенно братство народов!..

Патер Габриэль осторожно прислонил шлем к придорожному камню, и тот остался лежать, как беспомощная отрубленная голова на чужой земле.

Они пошли дальше.

— Я хочу вас спросить, — начал Генрих, — не знаете ли вы, где мой дядя Рудольф ван Гааль и его слуга — знакомый вам Микэль? Я не знаю о них ничего.

Патер Габриэль очнулся от задумчивости и сочувственно посмотрел на Генриха.

— Судьба проповедника гоняла меня эти годы из страны в страну. Я видел много новых людей, встречался со старыми друзьями, но ни разу не столкнулся ни с вашим дядей ван Гаалем, ни со стариком Микэлем. Вы уже второй спрашиваете меня о них.

— Кто же еще говорил о них?..

— В Гарлеме. Член тамошней кальвинистской консистории Якоб.

— Бруммель, музыкант!

И Генрих рассказал всю историю своего бегства с Рустамом из Испании, встречу с Иоганном и его просьбу повидать семью гарлемского маэстро.

— Но Гарлем не лежал у меня на пути. А заходить в него отняло бы слишком много лишних дней.

— Так вот как оборвалась жизнь в приветливом домике садовника Алькалы! — вздохнул патер. — Я хорошо помню их всех.

Генрих опустил голову и промолчал.

Вечерело. Тучи спустились к самой земле. Стал накрапывать мелкий, холодный дождь. Куртка Генриха была плохой защитой от сырости. Патер Габриэль начал искать подходящего ночлега.

— Вон что-то чернеет там, вправо… — вгляделся он в туманную сетку дождя. — Как будто шалаш пастуха. Пойдемте, попробуем дождаться в нем утра.

Это оказался действительно полуразвалившийся шалаш, давно брошенный пастухами, как все в этой когда-то оживленной человеческим трудом равнине.

Темная, холодная ночь камнем лежала над Брабантом. В щели шалаша дуло. Сучья разведенного костра едва тлели. Неясные тени скользили по стенам, по соломе, устилавшей земляной пол. Генриху не спалось. Мысли сковывала тоска, тело — холод. Будущее было туманно, как ночь. Прошлое медленно всплывало год за годом…

Голос патера Габриэля нарушил тишину:

— До вас не дошла еще весть о судьбе наследника испанского престола доне Карлосе?

— Его арестовали… — печально отозвался Генрих.

— Да, и он умер.

Генрих приподнялся на соломе.

— Король отдал его в руки инквизиции, — добавил патер Габриэль.

— Он умер… своею смертью? — спросил Генрих шепотом.

— Не знаю. Эта тайна погребена в стенах Ватикана, в бумагах Пия Пятого. Говорят, король Филипп пишет правду только папам. Во всяком случае, смерть была неожиданная и быстрая.

Порыв ветра рванул верхушку шалаша и с унылым свистом понесся дальше. Патер Габриэль подбросил в костер остаток хвороста и снова лег. Генрих молчал, охватив колени.

— Не жалейте инфанта, — услышал он из темноты. — Печальный конец прекратил его страдания и избавил владения испанской короны еще от одного тирана.

Утро настало туманное, влажное, но на востоке бледнозолотистая полоса зари сулила погожий день.

Генрих, забывшийся наконец сном, не заметил, как патер Габриэль вскипятил воду в своем дорожном котелке и приготовил еду. Увидев его бодрое, обветренное непогодой лицо, ясные, умные глаза в ореоле светлых волос и спокойную улыбку, Генрих вскочил и начал торопливо стряхивать с себя солому, приставшую к высохшей за ночь одежде.

— Так вот и вся жизнь, мой друг, — говорил почти весело патер: — заря сменяет мрак. И мы еще увидим ее — зарю правды на земле!..

Генрих пожал ему с благодарностью руку.

— И вот что я надумал, пока вы спали, — продолжал патер. — Наши пути должны сейчас разойтись. Каждый пойдет своей дорогой к прекрасной заре освобождения. Вы — в Дилленбург, к Оранскому. Я — во Францию. Но у меня есть к вам просьба. — Он вынул из сумы туго набитый кошелек и протянул Генриху. — Передайте принцу. Это от братьев-протестантов на защиту правого дела. Они рассеяны бурей человеческой злобы, но крепко спаяны верой в победу.

Генрих спрятал дар протестантов поглубже в дорожный мешок.

Солнце еще не вставало, когда они распрощались на перекрестке дорог.

Голубой пеликан

В богатом дилленбургском замке было холодно и неуютно. Единственная отапливаемая комната на половине Вильгельма Оранского служила ему и спальней и приемной. Принц сидел, погруженный в чтение последних писем из Провинций.

Павел Буис из Лейдена посылал ему очередное сообщение о положении Нидерландов. Через него была организована условная переписка со всеми районами страны. Оранский назывался в этих письмах «Мартином Виллензооном», Альба — «мастером Паульсом ван Альбласом», английская королева — «Генрихом Филипзооном».

Буис писал, что суда, имевшие каперские свидетельства[40] (от принца Конде)[41], загнали в английские порты несколько купеческих судов, шедших из Испании с деньгами для армии Альбы. Командиры судов попросили защиты у английской королевы. Но Елизавета Тюдор защитила их по-своему: она просто взяла деньги себе. Альба пришел в ярость. Он послал в Англию чрезвычайных послов. Но королева не приняла их. Она заявила, что герцог слишком самонадеян, если посылает к коронованной особе своих представителей, как будто он — сам государь.

«Можете себе представить бешенство мастера Паульса, когда его щелкнули так по носу? — писал Буис. — Теперь, конечно, не может быть и речи о дружбе с Генрихом Филипзооном. Нам это было бы только на руку, если бы не дальнейшие события…»

Буис сообщал дальше, что Альба издал приказ, предписывающий арестовывать всех англичан на нидерландской территории с конфискацией имущества. Елизавета ответила такими же мерами против нидерландцев в Англии.

«Пока Генрих Филипзоон и мастер Паульс, — читал Оранский, — обмениваются пощечинами, истыми страдальцами остаются наши друзья. Между жерновом алчности и жерновом спеси размалываются их последние зерна».

Оранский спешно набросал письмо в Англию к одному из своих людей. Он надеялся, что сможет использовать благоприятный момент вражды правителей, чтобы уговорить протестантку Елизавету помочь делу Нидерландов.

Из Утрехта сообщали подробности казни богатой старухи ван Димен. Ее обвиняли в том, что полтора года назад в ее доме, хотя и без ведома хозяйки, провел ночь реформатский проповедник.

Имущество казненной было конфисковано, как обычно, в пользу короля.

И, наконец, последний удар по благосостоянию страны — десятинный налог. Брюссельские друзья писали, что эта новая мера коснулась каждого очага. В собрании штатов, лицемерно созванных Альбой, все как один человек утверждали, что десятинный налог уничтожит совершенно торговлю и мануфактуру в стране. Один и тот же предмет, говорили штаты, может быть перепродан в неделю десять раз. Таким образом, с этого предмета будет взиматься налог сто на сто в одну неделю. Многие товары, кроме того, состоят из нескольких различных предметов торговли, — соразмерно с этим увеличится и сумма платежа за такой товар.

— Чем хуже, тем лучше… — шептал Оранский. — Человеческая природа нередко уступает в делах совести, но в делах материальных возмущение станет решительным и общим.

Оранскому описывали также праздник, устроенный Альбой по возвращении его в Брюссель. По приказанию победителя весь город должен был ликовать. Народ заставили веселиться, петь хвалебные песни и бросать цветы по дороге того, кто вернулся покрытый кровью его защитников. Дома, где не высохли еще слезы по казненным, должны были украситься гирляндами и коврами. Погребальный звон, оглашавший ежедневно улицы, приказано было заменить праздничным перезвоном. На площади, где беспрерывно работали палачи, состоялся пышный турнир.

Описали ему и воздвигнутую Альбой бронзовую статую из пушек, отнятых при Жеммингене у Людвига Нассауского. Надпись на ней гласила: «Фердинанду Альваресу де Толедо, герцогу Альбе, правителю в Нидерландах в царствование Филиппа II, за погашение мятежа, наказание бунта, восстановление религии, утверждение правосудия, основание мира, самому верному посланному короля, воздвигнут этот памятник».

Оранский усмехнулся:

— Нет, герцог, вы поторопились с наградой самому себе — «бунт» еще не подавлен. Борьба продолжается!..

Утро было тусклое, зимнее. В заиндевевшее окно слабо пробивался свет. Груды бумаг, чертежей, карт белели на столе со сдвинутым на край оловянным подносом. Остатки еды говорили о скудости пищи хозяина этой большой пустой комнаты с отсыревшими стенами. Но Генриху казалось, что светит яркое солнце, — он смотрел на Оранского и не находил слов.

Но перед ним был уже не прежний блестящий владетельный принц, каким он видел Оранского в день своего отъезда с родины на пристани Флиссингена. Он смотрел на человека в старом, заштопанном платье, на сосредоточенное, изрытое морщинами лицо.

— Я рад вас видеть, ван Гааль, — обнял его принц. — Люди нужны Нидерландам не меньше, чем средства. Мне придется побывать во Франции, и я буду счастлив поблагодарить патера Габриэля за дар, присланный с вами и собранный им с такой заботой… Да будет ему всегда легок и светел путь!

— К сожалению, ваша светлость, я сам не имею ни одного золотого и располагаю только собой. Все погибло во время бури. Сохранилось всего несколько писем, адресованных вашей светлости, семье барона Монтиньи и другим.

— Многие из писем, вероятно, уже запоздали, — сказал Оранский, положив поданный Генрихом пакет рядом с кошельком патера Габриэля. — Но ваша личная помощь пришла вовремя. Вы и благороднейший из людей Лазарь Швенди долго были моими помощниками в общем деле. Сейчас я перестал вдруг получать от него извещения. Молчание это и пугает и наводит на мысль, что доблестный патриот решил осуществить свою давнишнюю мечту — вернуться в Нидерланды.

Оранский внимательно взглянул на Генриха — краска медленно заливала щеки юноши. Принц понял, что коснулся чего-то сокровенного, и перевел разговор.

— Что вы мне расскажете о Нидерландах? — спросил он. — Как принял народ эту комедию с амнистией? Мне писали, что из Мадрида были присланы четыре различные формы «Прощения», и Альба, разумеется, выбрал самую лживую.

— Я могу передать события лишь со слов других, ваша светлость. Сам я избегал заходить в Антверпен. Празднество, говорят, прошло с царской роскошью. Перед проповедью у епископа начались судороги…

— Дурное предзнаменование! — засмеялся Оранский.

— После полудня, — продолжал Генрих, — Альба появился на площади перед ратушей в своей знаменитой шляпе, присланной папой. Он сел, как настоящий монарх, на золоченый трон среди свиты и высшего духовенства.

— Король, я думаю, не очень-то будет доволен такой чрезмерной спесью, — снова улыбнулся Оранский.

— После торжественных церемоний один из помощников герцога прочел наконец текст амнистии. «Прощались» только невинные. Но и они не могли быть уверены в помиловании, если не получат полного отпущения грехов у папы. Вместо утешения амнистия вызвала в стране новое возмущение и ропот. Народ с горькой насмешкой называет ее «ловушкой для зябликов».

— Тем лучше, тем лучше! — прошептал Оранский. — Петля, стягивающая горло, заставляет и онемевшие руки подняться… А Гранвелла верен себе. Он продолжает свои нашептывания королю. Теперь он утверждает, что еще император не признавал никаких прав за нидерландцами. Но тем лучше, тем лучше!

— Ваша светлость, только здесь, перейдя границу, я узнал о новом страшном бедствии, постигшем весь берег Нидерландов, от Фландрии до Фрисландии.

— Да, наводнение. Это несчастье… Суеверные люди могут увидеть в этом перст Бога, обрекающего страну на гибель. Духовенство постарается воспользоваться моментом. А делу освобождения нужны вера и твердость.

Генрих вспомнил Рустама, который так враждебно относился к Оранскому, видя в нем лишь принца. Оранский сказал вдруг особенно задушевно:

— Мы говорим только о делах родины, ван Гааль, и я до сих пор не спросил вас, знаете ли вы о судьбе своих близких…

Генрих с тревогой взглянул на принца:

— Я беспокоюсь о них, ваша светлость. Но нигде не смог ничего узнать.

Рука Оранского легла на его руку.

— Вы должны гордиться памятью о вашем дяде.

— Памятью?..

— Да. Старый прославленный воин пал в первой же схватке с врагом. Его похоронили с почестями.

Генрих опустил глаза. Рука его в руке принца дрожала.

— А… Микэль… слуга? Что с ним?.. — спросил он медленно.

— Его арестовали, как бывшего участника сатирических комедий, направленных к осмеянию католического духовенства. Кто-то выдал его. Бедняга погиб смертью мученика, сохранив до конца свою детскую душу чистой и благородной.

— На костре?.. — еле выговорил Генрих.

— Утоплен…

На мгновение у Генриха закружилась голова, и спазма сдавила горло. Оранский пожал ему руку:

— Мужайтесь, ван Гааль. Мы все теряем кого-нибудь. А родина теряет все. Нам надо разучиться плакать, чтобы сохранить силы. Борьба в самом разгаре.

Вошел единственный слуга Оранского и шепнул принцу что-то на ухо. Оранский встал и быстро вышел вместе со слугой.

Генрих оглянулся вокруг. Комната была обставлена скромнее комнаты любого горожанина. Кроме стола, простой кровати и нескольких стульев, в углу стояло запыленное, изодранное знамя. Генрих развернул истрепанный шелк цвета дома Оранских. На оранжевом поле голубой пеликан терзал свою грудь, чтобы накормить птенцов кровью сердца. Генрих знал эту эмблему. Вот именно — Нидерланды должны питать надежду на освобождение только своею собственной кровью…

Оранский вернулся.

— Простите, — сказал он глухо. — Я только что получил известие о моем старшем сыне… Король Филипп отомстил мне. Еще в феврале прошлого года он хитростью увез в Испанию тринадцатилетнего графа Бюрена. Ребенка сумели обольстить обещаниями, и он дал увезти себя…

В чужой столице

Оранскому казалось, что нет пока надежды на возможность продолжать борьбу. Но во Франции в это время опять поднялись гугеноты. И принц во главе полутора тысяч всадников, имея в свите двух своих братьев и Генриха ван Гааля, отправился под знамена Колиньи — предводителя французских протестантов.

Генрих всей душой приветствовал решение снова заручиться поддержкой соседей, помогая их правому делу. Было ясно, что в настоящую минуту все открытые действия будут бесплодны. Приходилось ждать, а ждать и бездействовать было слишком мучительно. И он почти обрадовался междоусобной войне во Франции.

В октябре 1569 года в Монконтурской битве Генрих в первый раз дрался с войсками Альбы, посланными на подмогу французскому королю. Кампания была короткой. Карл IX заключил с гугенотами мир. По договору он также давал тайное обязательство послать адмирала Колиньи с французскими войсками в Нидерланды на помощь Оранскому.

Генрих ликовал. Дела Провинций хоть медленно, но улучшались. Оранский, переодетый крестьянином, вместе с младшим братом и патером Габриэлем поспешил пробраться сквозь неприятельские линии в Германию, чтобы попытаться вновь собрать необходимые средства. Генрих ван Гааль остался в Париже с Людвигом Нассауским, который, в свою очередь, старался приобрести надежных друзей. Он уже успел получить несколько аудиенций у короля и подолгу беседовал с посланником Елизаветы Английской Вольсингамом.

В доме адмирала Колиньи каждый день происходили совещания. Генрих ван Гааль, как доверенный Оранского, присутствовал на них. На собраниях обсуждалась двойственная политика императора Максимилиана. А между тем союз с ним был почти решающим для Нидерландов.

Людвиг ходил в волнении по кабинету главы гугенотов и с возмущением говорил:

— Император требует, чтобы брат «сидел смирно», пока он не договорится с Филиппом Вторым. Под влиянием дружественно расположенных к Нидерландам курфюрстов он посылал к Альбе даже специальных послов, стараясь убедить герцога сложить оружие, покуда испанский король не даст ответа. Император назначил ходатаем в Мадрид своего родного брата. Но мы-то хорошо знаем, можно ли верить словам испанского короля.

Колиньи старался успокоить Людвига:

— Император искренне желал быть полезным Нидерландам. Но этому помешали чрезвычайные обстоятельства. Король Филипп снова овдовел, император мечтает выдать за него замуж одну из своих дочерей. Согласитесь: испанский король — неплохая партия?

Людвиг круто остановился:

— Ходят слухи, что Филипп Второй убил жену. Говорят о каких-то тайных отношениях ее с покойным инфантом.

Генрих хотел возразить, но Колиньи сказал:

— Это ложные слухи. Королева умерла от родов через три месяца после смерти дона Карлоса… — Колиньи, с минуту помолчав, продолжал: — Нам следует окончательно обсудить план вооруженного вторжения в Нидерланды. Сеньор де Плесси, — обратился Колиньи к стоявшему поблизости молодому человеку, — не будете ли вы любезны хотя бы в общих чертах познакомить нас с порученным вам докладом его величеству королю французов?

Молодой человек развернул черновик доклада и торжественно начал читать. Записка была составлена в духе времени. Она звала монарха отомстить за старые оскорбления, нанесенные Франции Испанией, вызывала призрак Елизаветы Валуа, будто бы убитой Филиппом. В ней говорилось также о возможном присоединении богатых нидерландских провинций, некогда отнятых у Франции испанскими государями.

Генрих слушал, широко раскрыв глаза. Здесь, в чужой стране, так недвусмысленно решают судьбу его родины, не считаясь с ее собственным желанием! Целый народ собираются просто вырвать из рук одного тирана, чтобы передать его в руки другого. Но может ли допустить это Оранский? И почему ни словом не возражает Людвиг Нассауский?.. Но надо выслушать все же до конца.

Де Плесси указывал на удачное для Франции положение Филиппа:

— «Восстание мавров грызет внутренности его королевства; турецкая война терзает конечности[42], а мятеж в Нидерландах разъедает самое сердце…»

Сеньор де Плесси упивался своим произведением, и это, видимо, раздражало Людвига. Но он только хмурился. А Генрих с тоской думал о Рустаме. Как тот относится к восстанию братьев, отрезанный от них морем и горами? Раскаивается, что поехал защищать свободу другого народа? Или весть о восстании мавров не дошла еще до кораблей гёзов, затерянных среди водного простора?..

Уходя с совещания вместе с Людвигом, он сказал ему:

— Вы, вероятно, не удовлетворены докладом?

Людвиг ответил не сразу.

— Не все ли равно сейчас, какими словами нам удастся заполучить помощь одной из сильнейших держав?

— Но в записке говорится о присоединении Провинции к владениям французской короны. Разве этого хочет наша замученная родина?

— Вы не военный человек, ван Гааль, — ответил резко Нассауский. — Сейчас все эти слова и обещания — пустой звук. Нам нужны войска, войска и войска, а остальное пока неважно.

Они жили тайно в маленьком доме на простенькой улице, недалеко от заставы, под видом братьев, приехавших в Париж хлопотать о наследстве. Столица Франции не спасала от шпионов.

Утром чей-то разговор в саду под окном разбудил Генриха. Он распахнул ставни. Свежесть раннего часа обдала его открытую грудь. Ветер колыхнул цепочку с кипарисовым крестиком Инессы. В незатейливом палисаднике цвели незабудки. Генрих перегнулся через подоконник.

Хозяин, старый аптекарь, в очках на толстом добродушном лице и в переднике, закапанном настойками, разговаривал с человеком в дорожном плаще. Генрих прислушался.

— Нет, сударь, — говорил убежденно старик, — дружба между католиками и гугенотами — ненадежная дружба. Они, как вода и масло, никогда не сольются.

— А кто же из них масло, по-вашему, и кто вода? — шутливо спросил приезжий. — Каждый хочет, верно, быть «маслом», чтобы всплыть.

Генрих узнал голос патера Габриэля. Он наскоро оделся, выбежал в сад и потащил гостя к себе.

— Вы прямо из Дилленбурга?.. Как принц? Как наши надежды? Здесь уже делят несчастную родину без ее ведома. А что слышно о Нидерландах? — засыпал он его вопросами.

Патер Габриэль неторопливо снял плащ, шляпу и сел.

— В Нидерландах все та же, но уже открытая ненависть к Альбе, — говорил патер. — Десятинный налог оказался последней каплей, переполнившей чашу терпения народа, Я приехал сюда поторопить друзей-гугенотов. Минута слишком удачна, чтобы ею не воспользоваться. В Мадриде тоже недовольны Альбой… Кстати, я привез вам письмо от почтенного Лазаря Швенди.

— Он… — Генрих не договорил, весь охваченный смятением.

— Он был уже в Дилленбурге, когда я уезжал оттуда.

Генрих молчал, сердце его бешено колотилось.

— Возьмите письмо. — Патер вынул клочок бумаги из своей неизменной сумы.

Генрих схватил записку.

— «Мой дорогой друг, — прочел он, — вот и сбылись наши заветные чаяния — мы вырвались из мадридского плена и оба готовы служить родине на ее благословенной земле. Его светлость много рассказывал мне о вас. Он ценит вашу верность и мужество. Будьте счастливы».

И все?.. Генрих перевернул листок — больше ни слова. Что это значит?.. Растерянными глазами он смотрел на патера Габриэля. Тот встал, подошел ближе и положил руки ему на плечи.

— Вас удивляет краткость письма?

— Да… после… стольких лет разлуки… — вырвалось у Генриха..

— Это понятно. На Швенди обрушилось огромное горе.

Генрих затаил дыхание.

— У него умерла жена.

Из тумана прошлых дней солнечным лучом мелькнула перед Генрихом пленительная улыбка прекрасной женщины.

— О да! Тогда все понятно… Потерять подругу жизни… — Генрих опустился на постель. — В последнее время я так много слышу о смертях… Все мое прошлое скоро будет в могилах, как старое кладбище…

Патер Габриэль отвернулся.

— Какое, однако, свежее утро, несмотря на солнце, — сказал он, откашлявшись.

Генрих печально улыбнулся:

— Солнце обмануло меня сегодня. Я увидел его и чему-то вдруг обрадовался. И вот… — Он беспомощно повертел письмо. — А больше… вы ничего не знаете… о Лазаре Швенди?

Зябко поеживаясь, патер Габриэль отрицательно покачал головой и добавил:

— Я привез несколько очень важных бумаг для адмирала Колиньи и словесное сообщение брату его светлости.

Генрих почувствовал необычную слабость. Он с трудом поднялся и провел патера Габриэля в комнату Людвига Нассауского.

Генрих не знал, что письмо Швенди продиктовано Оранским. Он не знал, что принц хотел пощадить его в эти решительные для Нидерландов дни. И до Парижа не дошла вся правда о семье Лазаря Швенди.

Весной 1569 года Хуан Австрийский во главе сильного испанского войска начал разгром горсти восставших мавров. Защитники свободы родного народа два года старались удержаться на высотах андалузских гор. Они надеялись на обещанную помощь султана Селима. Но турецкий владыка заключил с Испанией мир, оставив единоверцев без поддержки. И горы Андалузии окрасились кровью братьев и сыновей старой служанки Марикитты. Мавританка дни и ночи молилась у себя на камышовой циновке Аллаху и всем христианским святым. Инесса часто заставала старуху на коленях и слышала ее бессвязное бормотанье мусульманских и католических молитв. Работа валилась из рук Инессы.

Одним зимним утром она долго разговаривала наедине со' Швенди. Оба вышли в столовую бледные, но спокойные. Инесса, обняв сеньору Марию, прильнула к ней лицом и попросила исполнить ее «великую просьбу»: отпустить ее вместе с Марикиттой в Андалузию и передать оставленные ей в наследство деньги. Сеньора Мария пришла в ужас. Швенди поддержал племянницу.

— Ты знаешь, Мария, — сказал он глухо, — Инесса — дитя моего сердца. Но я не смею подрезать ей крылья…

— Куда же она поедет?.. Где станет жить?..

— В монастыре.

— В монастыре?.. С каких пор ты стала так богомольна, моя бедняжка?.. — Из прекрасных испуганных глаз сеньоры Марии текли слезы.

— Боюсь, что на молитву у меня будет мало оставаться времени, тетя.

— Мы скоро все поедем в Нидерланды…

Девушка покачала головой:

— Нет! В Нидерланды нам всем не попасть. Каждый человек будет лишней помехой дяде. Дай бог, чтобы ему удалось переправить туда одну тебя.

Она уехала, так и не дождавшись разрешения сеньоры Марии. Та лежала больная и металась в бреду. Швенди проводил Инессу и Марикитту до заставы южных ворот Мадрида. Он не мог провезти их дальше — больная осталась дома почти одна.

От Инессы долго не было вестей. Потом пришла коротенькая записка, что они с Марикиттой благополучно добрались до Мурсии, но собираются проехать ближе к месту военных действий. Потом наступили дни томительного ожидания нового письма. Сеньора Мария ходила как тень в своей белой длинной шали. На лице ее остались, казалось, только глаза, полные постоянной тоски и страха.

Швенди начал торопиться с тайным отъездом из Испании. Он был уверен, что хлопоты по отъезду, перемена места отвлекут жену от мыслей о племяннице. Молчание Инессы становилось подозрительно долгим.

Однажды знакомый нидерландский купец, бывший по делам в Мадриде, посетил домик с кипарисом. Купец возвращался из Малаги на север. Между другими рассказами о беспощадном подавлении гренадского восстания он сообщил печальную историю какой-то девушки. Молоденькая, никому не ведомая испанка попросила приюта в одном из южных женских монастырей. Ее приняли охотно, так как она привезла с собой порядочную сумму денег. Но скоро монахини стали замечать, что девушка ежедневно уходит в ближайший городок. Ее проследили. Оказалось, на окраине городка она сняла дом с большим садом и поселила там какую-то старую женщину с темным лицом. Обе они устроили в доме с садом прибежище для маленьких детей. Дети все, как выяснилось, были сиротами погибших на войне мавров. Монахини сочли великим грехом помощь «нехристям» и доложили обо всем местным властям. Дело дошло до принца Хуанэ Австрийского. Узнав, что «преступница» — испанка, принц пришел в негодование и не пожелал даже узнать ее «презренного имени». Честь рыцаря не позволила бы ему покарать одинокую девушку, у которой не было защитника. Он передал дело «неизвестной испанки» в руки инквизиции.

Швенди слишком поздно удержал рассказчика — сеньора Мария, потеряв сознание, упала на пол. Перепуганный купец помог Швенди перенести ее на постель.

Сеньора Мария так и не пришла в себя. Она умерла, пылая в лихорадочном бреду, плача и ломая в отчаянии руки.

— Они сожгут ее!.. — кричала она. — Они истерзают ее на пытке!.. Они задушат ее дымом костра!.. Инесса!.. Инесса!.. Что ты наделала?..

Высокий старый кипарис остался сторожем над могилой сеньоры Марии.

Что стало с Марикиттой, Швенди так и не удалось узнать. Судьбу же Инессы Мария предсказала чутким сердцем. Девушку сожгли на торжественном аутодафе в Гренаде на праздниках в честь побед Хуана Австрийского над маврами.

Генриха оставили в уверенности, что Инесса тихо ждет его в монастыре на юге Испании.

Назад, к берегам Родины!

Бас Люмей де ла Марка, нового адмирала морских гёзов, гремел над водой:

— Будь прокляты все короли и королевы!

— И все принцы, — мрачно добавил Рустам, натягивая с Иоганном брас[43], — хоть они иной раз и борются за общее дело.

— Ну, сел на своего конька! — усмехнулся Иоганн.

— Ты славный малый, Черномазый! — остановил Рустама широкоплечий голландец, бывший амстердамский грузчик. — Не побоишься самого дьявола схватить за рога. А все же о принцах говори с разбором. Принц принцу рознь. Оранского, к слову, у нас чтит каждый.

Рустам презрительно пожал плечами:

— Бывают, говорят, и белые ласточки, да я таких не видал. Может, есть и честные принцы, только те, которых мне довелось встречать, дрянь… Один был выродком, а другой…

Губы Рустама дернулись, и он замолчал.

— Первый — мы поняли: инфант Карлос, а второй кто?.. — спросил рыжий, как огонь, матрос-зеландец.

— Хуан Австрийский, — объяснил Иоганн. — Самый Рустаму ненавистный.

На лбу у Рустама налились жилы. Он рванул канат, и тот лопнул, как гнилая веревка.

— Тише ты, рею своротишь! Ишь, не знает, куда силу девать! — ухмыльнулся матрос.

— А другой — убийца, — прошептал Рустам хрипло. — Пока я сидел здесь с вами и щипал, как гусей, испанские суда, он травил моих братьев. Он гонялся за ними, как за стадом горных козлов. Он окружил их своими собаками солдатами. Он засыпал их ядрами пушек, морил голодом, избивал вместе с женщинами и детьми. Он загнал их в непроходимые ущелья и оставшихся в живых продал… в рабство… А я в это время был здесь, вдали от братьев, и подстерегал суда…

В голосе мавра звучала мука. Он до крови закусил губы, чтобы совладать с собой, и докончил едва слышно:

— И вот я жив и здоров. Я не боролся вместе с братьями… А теперь все уже кончено. Братья стали рабами испанской собаки. Другие пали в горах… И я не был с ними в их смертный час!

Он отвернулся и отошел к борту судна. Иоганн сочувственно похлопал его по спине.

— Не то говоришь, — сказал он ему серьезно и строго. — Зачем братьям твоя смерть? Им и теперь нужнее твоя сила, твоя отвага. А умереть ты успеешь и здесь.

— С голоду!.. — бросил сердито голландец-грузчик. — Говорят, теперь будут выдавать только половину хлеба и мяса.

С адмиральского корабля снова донесся рев де ла Марка:

— Чтоб дьявол задушил чертову королеву с ее приказами!..

— Чего это он там бушует? — спросил пробегавший мимо матрос.

— Да королева Елизавета Английская, — ответил Иоганн, — запретила своим морским портам снабжать нас провиантом. Альбе удалось-таки уломать ее величество протестантку закрыть для нас все гавани. Филипп не на шутку пригрозил ей войной. Ну а королева расчетлива, как купец. Она знает, что война часто разоряет, а не обогащает. Что ей за дело до нас всех? Прощай, значит, английская баранина и эль…[44]

Он присвистнул и состроил гримасу.

— Тебе все смех, — проворчал матрос-зеландец. — А у нас, как назло, все бочки пусты.

— А у меня, как назло, кишки пусты и одолевает жажда, — не удержался, чтобы не поддразнить, Иоганн.

Раздалась команда командира де Трелона.

Все бросились к корме. Трелон объявлял на своем корабле приказ адмирала держать курс к берегам Нидерландов.

— Чего не бывает?.. — переговаривались между собой гёзы. — Подойдем нежданными гостями и накроем какой-нибудь испанский гарнизон с налету.

— Клянусь попутным ветром, надоело шататься без толку по чужим краям!

— Дома всегда лучше.

— А начать бы, черт возьми, настоящее дело!.. Война так война.

Голос Иоганна прорезал влажный воздух:

Всё вперед и прямей! Глаз и ухо острей, — Не сберешь ты, Альба, костей!..

Ветер надувал паруса. Скрипели натянутые снасти. Флот гёзов оставлял позади берега негостеприимной Англии.

— Берегитесь, испанские волки!.. — сжав зубы, шептал Рустам.

Глаза Иоганна горели. По выражению Рустама, «в одном из них сверкали звезды, в другом — солнце». Он стоял перед командиром де Трелоном и слушал последние приказания.

— Город должен помнить меня. Мой отец в свое время был бургомистром города, — говорил командир. — А ждать нам больше нечего. Высадка необходима, как жизнь. На всех двадцати четырех кораблях сейчас не найти и круга сыра. Ты смышленый парень, сумеешь, верно, провести даже Альбу, не то что городские власти Брилле. Сам адмирал выбрал тебя для разведки. Ну, ступай, и да поможет тебе Бог!..

Рустам с завистью смотрел, как товарищ соскочил в качающуюся на воде лодку. Ему, мавру, не могли поручить такое опасное дело — наружность и акцент могли бы выдать его.

Флот гёзов шел сначала в сторону северной Голландии, к богатой морской гавани Энкхёйзен. Там, они слышали, собралось немало сторонников Оранского. Но ветер, обманув их надежды, заставил повернуть паруса к Зеландии и войти в устье Мааса.

Иоганн плыл среди широкого речного простора, минуя бесчисленные островки, и всматривался в даль. Там, на южной губе лимана, чуть темнели очертания Брилле. Оглянувшись назад, он различил на носу корабля фигуру Рустама. Мавр стоял, весь залитый апрельским солнцем. Над его головой трепетало полотнище флага, потерявшего цвет от бурь и непогод. Все небо пестрело обветшалыми флагами. Только на адмиральском корабле переливалось золотом и свежими красками обновленное полотнище. Адмирал де ла Марк приказал изобразить на нем десять золотых пфеннигов.

Иоганн улыбнулся:

«Десять золотых монет — неплохой намёк на ненавистный десятипроцентный налог Альбы».

Он приналег на весла. Весеннее солнце слепило глаза — приходилось отрываться от уключин, чтобы лучше рассмотреть далекий берег.

«Что это за предмет маячит там, на волнах?.. Рыбачья лодка, наверно. Ну, Иоганн, „глаз и ухо острей“»!

Предмет рос, приближался. Уже ясно были видны небольшой парус и синяя обшивка бортов. Так и есть: рыбак-зеландец. Но откуда?.. Из Брилле или какого-нибудь соседнего с ним поселка? Друг?.. Враг?.. И Иоганн громко затянул шутливую песенку:

Эй, красавица, постой, Отвори скорей запор. К тебе прислан на постой Целый полк усов и шпор!..

— Э-эй!.. — услышал он. — Куда путь держишь, приятель?

Иоганн не торопился с ответом.

— Слышишь, что ли? — снова раздалось из синей лодки. — Куда гребешь?

— Святая мадонна, — всплеснул руками Иоганн, — уж не сторож ли ты здешних вод, что окликаешь всякого, кто сядет на весла? Ну что тебе надо от мирного человека, прости и помилуй святая Женевьева Брабантская!

Лодки поравнялись.

— Да кто ты будешь? — не унимался рыбак. — Откуда? Зачем? Гляжу — с моря корабли подходят. Думал, купеческие, да больно их что-то многовато. И на испанские к тому же мало похожи…

— Купеческие и есть, — перебил Иоганн. — А я ткач, родом из Мариембурга. Ищу работы. Добрые купцы, дай бог им удачи, подвезли.

— Ищешь работы? — недоверчиво покачал головой рыбак. — Ну, брат, теперь ищут работы не здесь.

— А где же? — Иоганн сделал простодушное лицо. — Дай совет, сделай доброе дело. Где?..

— Где-нибудь подальше, где «к красавицам не ставят на постой усов и шпор».

Иоганн рассмеялся и рискнул закинуть удочку:

— Там, значит, где нет испанских солдат?

— Угу!.. — кивнул головой рыбак.

— А ты сам-то откуда? — спросил Иоганн.

— Из Брилле.

Приблизив свой челн вплотную к синей лодке, Иоганн протянул незнакомцу кисет с табаком и предложил закурить. Потом, как бы мимоходом, спросил:

— А у вас там, в Брилле, испанских солдат небось видимо-невидимо?

Зеландец усмехнулся:

— Нет, у нас нет гарнизона.

Иоганн насторожился и нарочито небрежно заметил:

— Где это видано, чтобы такая хорошая гавань не имела гарнизона?..

— Ой, ткач, ткач! — засмеялся рыбак, раскуривая трубку. — Нос у тебя — что челнок, только суется он не в свою, а чужую пряжу.

Иоганн пожал плечами и равнодушно сплюнул в воду.

— А мне и ни к чему это! Пускай прядет кто хочет и где хочет… Была бы работа, хоть в казарме, лишь бы есть давали.

— Голодаешь?

— Голодаю.

— А песни поешь?

— Веселым родился — веселым помру.

Оба помолчали, внимательно разглядывая друг друга.

— Так как же посоветуешь, — спросил наконец Иоганн, — причалить или к купцам возвращаться?

Заслонив рукою глаза, рыбак смотрел в сторону флота.

— Во всю жизнь не видал таких купцов, — медленно произнес он. — Куда же они путь держат?

— Из Англии в Энкхёйзен. Да ветра попутного нет.

— И ради тебя одного якоря бросили? Ловко!

Иоганн быстро оценил положение и перескочил в лодку рыбака.

— Ну, приятель, — сказал он решительно, — мы сейчас один на один. Враги — так померяемся силами, а друзья — так пожмем руки.

— Ой, ткач, ткач, — подтолкнул его рыбак, — что-то ты больно прыткий! Говори начистоту: чьи это корабли?

Иоганн молчал.

— Гёзов?.. — не сводил с него глаз зеландец. — «Морских нищих»? Так, что ли? Вот тоже еще — молчаливый!.. Я так и думал, что ты наводишь мне тень на солнце. Неспроста, вижу, тебя отправили одного на веслах. Разведчик?.. Да?.. Ну, не ломайся!..

Иоганн все еще не доверял рыбаку.

— Что ты на людей словно с сетью набрасываешься?.. Запутываешь, как на допросе! Готовь лучше кулаки.

— Знаешь что, — предложил вдруг рыбак, — вези меня к своим. А там видно будет, что нам друг с другом делать.

Иоганн привязал свой челн к синей корме парусника, и легкая зеландская лодка полетела в сторону кораблей.

Де Трелон сразу узнал рыбака.

— А, Копельсток, дружище!.. — приветствовал он его. — Давненько мы с тобой не видались. С тех пор много ушло воды и многих мы потеряли. Помнишь моего брата, славного друга наших юных лет? И он не избежал общей участи.

— Умер?.. — спросил сокрушенно зеландец.

— Казнен четыре года назад кровавым псом Альбой. И мне не привелось еще по-настоящему отомстить за него, как и за казненного отца. Долг вырос выше головы.

— А в Брилле поговаривали, что ваша милость дрались в рядах Людвига Нассауского.

— При Жеммингене?.. Да.

Воспоминание о страшном поражении еще больше омрачило лицо де Трелона. Он резко перевел разговор:

— Ну, Иоганн, молодец! Неплохая рыба попалась тебе на крючок. Я знаю Копельстока с детства. Он честный, боевой малый.

Иоганн обнял зеландца:

— Уж и не знаю, кто кого поймал на удочку, командир. Судьба!..

— Судьба! — весело подтвердил Копельсток.

Де Трелон отвез обоих на адмиральский корабль. Он уверил де ла Марка, что само провидение послало им таких ловких молодцов и что они лучше кого бы то ни было доведут дело до конца.

И вот, повернув парус, они поплыли обратно с приказом передать магистрату Брилле требование сдать город.

— Смелое требование! — усмехнулся Копельсток. — Вас, я думаю, несколько сотен, не больше?

— Зато каждый из нас голоден, как семь тигров, — возразил Иоганн. — Вот и сосчитай.

Они плыли против течения. День угасал. Зеленые островки постепенно меркли. По воде потянулись алые отсветы заходящего солнца, и приближавшийся Брилле засверкал золотым шпилем собора.

— Адмирал ваш что-то уж очень с виду грозен, — сказал рыбак.

— Грозен и есть. А в битвах — зверь. Он дал обет не стричь ни бороды, ни волос, пока не отомстит за смерть Эгмонта. Тот приходился ему родней.

Город показался перед ними разом, окруженный стенами, с башнями и укрепленными воротами. Возле дубовых причалов плескалось на привязях несколько разноцветных лодок. Иоганн соскочил на мостки пристани. Что с ним?.. Не страх же? Он давно забыл это чувство. Так что?.. Почему сердце так бешено бьется в груди?..

И он понял. После стольких лет скитаний по морю, как бездомный бродяга, среди вечных схваток и преследований вражеских кораблей, он впервые ступил на родную землю…

Они поднялись по деревянным ступенькам берегового откоса, сделали несколько шагов по набережной и свернули в узкую улочку, которая привела их на площадь, где толпился народ. Люди останавливали Копельстока и задавали тревожные вопросы. Оказалось, весь город уже знал о прибытии таинственных кораблей. Копельсток проталкивался с Иоганном дальше и отмахивался:

— Узнаете, узнаете всё в свое время!..

Тон рыбака был такой уверенный и веселый, что прохожие успокаивались и расходились.

Они вошли в ратушу. Весь магистрат был уже в сборе. Здесь тревога и недоумение чувствовались сильнее. Рыбак не торопясь сообщил, что адмирал граф Люмей де ла Марк уполномочил их передать членам магистрата, что они должны отправить двух уполномоченных для переговоров с истинными патриотами, сынами родины — «морскими нищими».

— Им приказано, — говорил он, — передать также, что с уполномоченными обойдутся вежливо. Единственная цель тех, кто их послал, — освободить страну от десятинного налога и уничтожить тиранию Альбы.

Члены магистрата стояли не шелохнувшись. Лица у всех были бледные.

Чей-то взволнованный голос спросил:

— А велики ли у них силы, добрый наш Копельсток?..

Рыбак оглянулся на Иоганна.

— Да всего наберется тысяч пять, ваши милости, — не задумываясь, ответил гёз.

Копельсток даже поперхнулся.

Брюссельский булочник

Булочник Кристоф Ренонкль вернулся домой мрачнее тучи. Жена посмотрела на него испуганными глазами, не смея ни о чем расспрашивать.

— Дождались, — коротко отрезал Ренонкль: — налог будет все-таки взиматься. Казначею Шетцу отдан приказ принять надлежащие меры.

— Что же теперь будет, Кристоф?..

— Что будет? — закричал вдруг Ренонкль. — Что будет, спрашиваешь ты, несчастная женщина? Вот что будет!..

Он бросился к печке, возле которой стояла огромная кадка с опарой для завтрашних булок, и изо всей силы толкнул ее плечом. Кадка покачнулась и с грохотом опрокинулась. Тесто потекло на пол.

— Кристо-оф!.. — взвизгнула Жанна. — Что же мы будем утром печь?..

— Чертовы оладьи мы будем с тобой печь, вот что!.. Чертовы оладьи, приправленные каленым железом мастера Карла.

Жанна заплакала:

— Что ты еще такое говоришь, Кристоф? Какие оладьи? Какое железо?.. Какой мастер Карл?.. Не пугай меня… Мастером Карлом у нас в Брюсселе зовут палача. За что же нас отдадут мастеру Карлу? Мы верные католики. Я вчера еще была на исповеди у отца Августина, и он дал мне свидетельство об отпущении грехов.

Ренонкль зашагал по кухне, не обращая внимания на разлитую опару.

— Этим свидетельством ты сможешь вытереть нос нашему Георгу, когда меня в один прекрасный день поволокут на конный рынок!

Его ноги скользили в жидком тесте и разъезжались. Он проклинал всё и всех. Жанна, плача и причитая, начала подтирать пол.

— Господи боже мой!.. Пресвятая Мадонна!.. Что же это за жизнь такая? Уже нельзя стало мирно жить и трудиться…

Ренонкль остановился, подозвал к себе жену и таинственно зашептал:

— Мы все думали, что проклятый десятинный налог останется только на бумаге. Герцог был это время занят другим. Какой-то итальянец всем уши прожужжал на антверпенской бирже, что его посылают в Англию, чтобы он убил там ихнюю королеву. В Англии, видишь ли ты, царит протестантка, а будто бы законную католическую королеву[45] она держит в темнице. Итальянец хвалился, что сам папа благословил его на это богоугодное дело, а наш милостивый король обещал великую награду… Ну, вот мы и думали: пусть они там убивают друг друга, только бы про нас забыли. А оказалось не так. Заговор против англичанки — сам собой, а десятинный налог — сам собой…

— А при чем же тут наша опара, Кристоф?.. — ввернула слезливо Жанна.

— Опара при том, глупая ты женщина, что нам, жителям Нидерландов, остается одно: не покупать и не продавать ничего. Не то мы пойдем все с сумой на старости лет. — И торжественно заявил: — Завтра ни один булочник, ни один мясник не откроет своих лавок в Брюсселе. Так мы все порешили на бирже.

Жанна всплеснула руками:

— Ни один булочник? Ни один мясник? А что же будут есть горожане?

— Будут сосать кулаки, пока мы все не подохнем с голоду или пока герцог не отменит проклятый налог.

В дом вбежал Георг:

— Батюшка!.. Батюшка!.. Я встретил сейчас дядю Жозефа. Он велел тебе сказать, чтобы ты не вздумал завтра держать булочную закрытой. Его знакомый из ратуши передал, что всякий, кто не откроет завтра лавку, будет повешен на двери собственного дома.

— Кристоф!.. — побелела от ужаса Жанна. — А наша опара?

Ренонкль растерянно покосился на опрокинутую кадку.

— Дядя Жозеф, — продолжал рассказывать Георг, — сам видел, как мастер Карл входил в дом госпожи Жасс, где живет герцог Альба, и вышел оттуда посмеиваясь. Дядя Жозеф велел мне сходить еще к старому Орну, к Якобу Роозебеке, к тетушке Берте.

Он не докончил и убежал со всех ног.

— Господи Боже! Иисус сладчайший! Святой Мартин! Святой Николай и все святые, какие только есть на свете, что же теперь делать?..

Ренонкль, бледный и взволнованный, начал неуклюже поднимать кадку.

— Меси тесто, жена… — прошептал он виновато.

— Да ведь грязь одна с пола, Кристоф!..

— Меси тесто, говорю тебе!.. — неожиданно грозно заорал Ренонкль. — Ты хочешь овдоветь завтра, куриная голова?

— Ведь ты же сам, Кристоф…

— Меси тесто, убийца своего мужа!.. — не своим голосом гаркнул Ренонкль и, хлопнув дверью, бросился на улицу узнавать подробности страшного сообщения.

— Блаженный Франциск!.. Пресвятая Дева Непорочная!.. Спасите и помилуйте!.. — роняя слезы, прошептала Жанна и засунула руки по локоть в кадку с грязной, осевшей опарой.

Ренонкли давно уже из экономии принуждены были рассчитать пекаря, и Жанне приходилось одной справляться со всей булочной.

Кристоф вернулся только поздно ночью совершенно убитый. Слова дядюшки Жозефа подтверждал весь город. Герцогом был отдан приказ вешать каждого, кто не откроет на следующее утро своей лавки.

Ночь прошла тревожно. Жанна выбилась из сил, стараясь придать булкам их обычный пышный вид. Печка накалилась докрасна, а у Ренонкля не попадал зуб на зуб. Утром чуть свет он надел свой лучший белый колпак и с шумом распахнул дверь булочной.

Из соседних лавок выглядывали испуганные лица плохо спавших людей. Все напряженно ждали обхода патруля.

Первым покупателем оказался духовник Жанны — приходский священник отец Августин. Он еще в дверях окинул взглядом полки, и в зрачках его сверкнул насмешливый огонек. Жанна, красная от волнения, подставила ему стул.

— Сами потрудились пожаловать сегодня, святой отец? — с особым смирением приняла она благословение священника. — Здорова ли добрая госпожа Труда?

Ренонкль чуть не сплюнул от возмущения, вспомнив, что «добрая госпожа» и донесла на несчастного старого Микэля.

— Вышел погулять, дочь моя, — ответил аббат равнодушно. — День, видно, будет жаркий. А у Труды хлопот полон рот, сами знаете…

— Ну еще бы!.. Еще бы!.. — поддакивала Жанна. «Жаркий день… — подумал Ренонкль в ужасе. — Уж не знает ли святая бестия со своей шпионкой чего нового?..» И не менее смиренно он поцеловал благословляющую его руку.

— Ну, торгуйте, торгуйте, дети мои. Ибо сказал Господь: «И воздастся всякому по делам его…»

Покупателей было мало.

Прошло утро. Прошел день. Наступил вечер, и ничего не случилось. Сморщенные серые булки Жанны по-прежнему лежали на полках.

Вдруг в лавку вошел сам дядюшка Жозеф. Ренонкль с женой бросились к нему.

— Друзья мои, — выпалил старик с порога, — необыкновенное происшествие!..

— Что?.. Что такое?..

— Вы знаете, почему мастер Карл не пришел сегодня ни за кем из нас? Герцог еще ночью получил известие, что «морские нищие» взяли город Брилле.

— Брилле? «Морские нищие»?..

— Герцогу теперь не до нас. Он рвет и мечет. Собирает войска, чтобы отобрать город у мятежников.

— Да будут они благословенны, мятежники!.. — прошептала молитвенно Жанна.

В лавку бомбой влетел Георг. Лицо его сияло. Он встал посреди комнаты, засунул руки в карманы штанишек и во весь голос запел:

С первого апреля — Вот уже неделя — Герцог Альба злится: Очкам не возвратиться![46]

Кристоф всплеснул в восторге руками, хлопнул себя по бедрам и, подхватив сына, закружил его по комнате.

— Ну и каналья этот мальчишка! Где он только успел подцепить эту песенку?

С первого апреля — Вот уже неделя — Герцог Альба злится: Очкам не возвратиться!

Герцог

Дом госпожи Жасс был окружен мрачной тайной. Голоса прохожих невольно замирали возле его высоких сумрачных стен с всегда завешенными стрельчатыми окнами. За этими окнами таилась судьба страны: жил неумолимый исполнитель воли Филиппа II — герцог Фернандо Альба де Толедо, маркиз де Сориа.

Была глубокая ночь, но Альба все еще не ложился. Он сидел в резном, крытом фландрским бархатом кресле из дворца казненного Эгмонта. Герцог упорно смотрел на список городов, одним общим порывом сбросивших с себя в последние дни его власть. Герцог снова и снова перечитывал:

— Оудеватер, Дордрехт, Гарлем, Лейден, Горкум, Левенштейн, Гоуда, Меденблик, Горн, Алкмар, Эдам, Монникендам, Пурмеренде, Флиссинген, Веер, Энкхёйзен… Шестнадцать важных городов! — прошептал он. — Шестнадцать в Голландии и Зеландии и столько же в Гельдерне, Оверисселе и в епископстве Утрехтском… Одни раньше, другие позже. Одни без боя, другие — после короткой осады… И все это началось с проклятого Брилле. Шальная кучка «морских нищих» заразила почти все побережье, заразила, как чумой, пять северных провинций… О, этот злосчастный Брилле! Эти бездомные бродяги и роковое первое апреля!..

Ему донесли уже о насмешливой песенке про «очки». Проклятое нидерландское мужичье, несмотря на казни и конфискации, осмеливается еще петь… проклятье!.. петь издевательские куплеты:

С первого апреля — Вот уже неделя…

Герцог задохнулся от бешенства и в изнеможении откинулся на спинку кресла. Золоченый гвоздик как оса впился в коротко остриженную седую голову. Альба почти не заметил этого.

— Самая тяжелая потеря — гавань Энкхёйзен, ключ в воды Зюйдерзее, с главным арсеналом Провинций. Город вывесил знамя Оранского. Трижды проклятие!.. Где найти столько войск, чтобы усмирить всех этих моряков, бюргеров, купцов, ремесленников, рыбаков, пахарей?.. Всех этих… — В припадке ненависти он не нашел достаточно меткого бранного слова, — которые смеют не только сопротивляться, но и проповедовать ересь и богохульство, беспощадно осужденные короной и церковью. И где изыскать средства для войск, чтобы в корне пресечь столько…

Альба положил костлявую руку на развернутую на столе карту Нидерландов. Меж пальцев его выступали четкие надписи дерзких северных городов и примкнувших к ним деревушек. Правда, юг он усмирил надежно. Пришлось-таки и немало повозиться с Людвигом на северо-востоке Фрисландии и Гронингена. Небо и земля стали там красны после этого. Кровь и огонь оставлял за собой победитель в каждой ферме и лачуге, в каждом городке и деревушке… И что же?.. Ничтожные бродяги — «морские нищие» берут Брилле! За ним поднимаются другие важнейшие пункты на западе, по всему побережью Северного моря и Зюйдерзее…

Альба задумался. Ему уже больше шестидесяти лет. Он устал… Скорее бы приезжал тот, кого его величество соизволит наконец назначить на его место! Пора дать отпуск правителю ненавистной страны! Пора… Дерзкий народ перестал даже кланяться наместнику, когда он проходит по улицам. Инженера Пачеко, строившего замечательную, уже прославленную на всю Европу антверпенскую цитадель, он послал во Флиссинген доканчивать начатую и там крепость, не зная еще о событиях в Брилле… Эти негодяи осмелились повесить его любимца. А на пьедестале памятника из бронзы пушек, взятых при Жеммингене, что ни день находят издевательские рисунки и стихи…

С первого апреля — Вот уже неделя…

Проклятая песенка точно прилипла к языку!.. А из Испании не приходит ни денег, ни одобрения, ни наград. Враги пользуются его отсутствием и нашептывают королю всякие небылицы. Надо ехать в Мадрид и разбить там козни врагов. Его величество слишком прислушивается к советам коварного Гранвеллы, этого лучшего в Европе дипломата, но не воина. Не воина… Маргарита Пармская, вернувшись к себе в герцогство, полна бешенства и не перестает поносить своего преемника, рассылая письма чуть ли не по всему свету… Кругом враги — и здесь и там.

Взгляд правителя упал на лежащие на почетном месте шляпу и шпагу, присланные папой.

Вот его награда. Наместник Христа все же оценил рвение и труды лучшего христианского паладина[47] и прислал свое благословение. Но паладин устал и хочет наконец отдохнуть. — «Же-лез-ный Аль-ба»!.. — произнес герцог громко и раздельно. — Же-лез-ный?.. Но у железного Альбы — не железные силы. Он тоже человек.

Разве не к «человеку» обращалась с мольбой о помиловании мужа эта красивая Сабина, мать одиннадцати сирот Эгмонта?.. И разве он не исполнил в отношении ее своего христианского долга?.. Он лично написал в Мадрид, прося короля предоставить семье обезглавленного место в каком-нибудь захолустном монастыре Испании. «В память кое-каких старых заслуг казненного», — добавил он великодушно в конце записки.

Разве не к «человеку» взывала мать Горна и Монтиньи, а также эта безумная протестантка Анна Саксонская, умолявшая правителя спасти ее от неминуемого нищенства в дилленбургском замке бунтовщика-мужа. Послание протестантки осталось, правда, без ответа…

Да, «Железный Альба» устал. Ему нужен законный отдых. А отдыхать сейчас нельзя. Вокруг — буря, во сто крат большая, нежели раньше. Он прибыл в Провинции и усмирил их скорее, чем можно было ожидать. И вот все его труды, вся пролитая кровь, все конфискованное золото — все пошло прахом. Сегодня утром он узнал, что Мидделбург окружен гёзами и падение его неминуемо. С ним уйдет остров Вальхерн — ворота в море. Вот и сейчас кто-то стучится в дверь.

— Войдите!

— Письмо из Парижа.

— А-а!..

Альба оживился. Отпустив слугу, он торопливо начал читать. Ему писал Антоний Оливер, художник из Монса, которого он послал тайно во Францию следить за действиями Людвига Нассауского.

«Ваша светлость, — писал Оливер, — Людвига видели вчера беззаботно играющим в мяч в Париже. Он не предпринимает, очевидно, пока ничего серьезного против его величества и вашей светлости…»

— Отлично!.. Отлично!.. — шептал он. — Пусть Нассауский играет в Париже — тем легче мне будет сыграть с ним здесь. Молодец Оливер… Хорошо иметь таких преданных и догадливых доверенных.

Герцог ненавидел Нидерланды больше чем когда-либо. А в его казне между тем пусто. Ему пришлось отменить десятинный налог с ржи, мяса, вина, пива и сырья, чтобы только заставить этот упрямый народ раскрыть кошельки.

Снова стук в дверь.

Нет, довольно!.. Герцогу пора лечь наконец в постель — близится утро…

Стук торопливый, тревожный.

— Что там еще?..

Вбежал испуганный офицер:

— Ваша светлость, Людвиг Нассауский взял Монс!..

Кровь отлила от смуглых щек Альбы.

— Что?..

— Людвиг Нассауский во главе французского отряда взял Монс, ваша светлость. Сейчас получено достоверное известие.

Альба вскочил.

— Ваше «достоверное известие» вздорно, сударь!.. Художник Оливер только что прислал мне донесение, что Людвиг Нассауский в Париже.

— Оливер обманул вашу светлость. Он один из первых вошел в Монс.

— Вы лжете!..

— Ваша светлость, я испанский офицер!

— Ступайте!

Офицер ушел, и герцог тяжело опустился в кресло. Оно показалось ему вдруг зыбким, как болото Гейлигер-Лее, где утонуло столько испанских солдат. Что это?.. Он ослышался?.. Монс взят… Антоний Оливер обманул его, как мальчишку… Людвиг в Нидерландах… Проклятие! Он во главе французских еретиков-гугенотов!.. Что же смотрит эта двуличная Екатерина Медичи с ее выродком Карлом IX?..

Герцог в бешенстве стукнул кулаком по столу:

— Монс вернуть! Оливера четвертовать! А вам, ваше величество вдовствующая королева Франции, клянусь святым престолом, я пошлю в свое время взамен ваших лилий[48] достаточное количество испанских шипов!..

Альба зазвонил в золотой колокольчик — герцог требовал к себе без промедления сына.

Удар молотом

Не было ни одного города в Голландии, где бы открыто или тайно не смеялись:

— Герцогу пришлось-таки поубавить спеси!

— Еще бы, когда у него нет ни реала![49]

— Дороговато стоит ему «управлять» нами!..

Альба действительно принужден был обратиться к Голландским штатам за денежной помощью. Обеспечив себе охрану морского побережья судами гёзов, голландцы быстро сумели восстановить свое расшатанное испанцами хозяйство и международную торговлю. Альба пошел даже на то, чтобы снять официально весь налог, лишь бы Нидерландские Генеральные штаты стали выдавать ему ежегодно по два миллиона флоринов.

Голландцы осмелились также высказать дерзкое своеволие. Они собрались не в Гааге, как назначил герцог, а в Дорт-рехте, намеченном принцем Оранским. Первое заседание происходило в яркий солнечный день 15 июля 1572 года. Лица у дортрехтцев были торжественные, праздничные…

Павла Буиса, старого доверенного Оранского, выбрали синдиком[50] Голландии. Он прочел на собрании в ратуше обращение принца к голландским городам.

«Неужели золото так дорого вам, — писал Оранский, — что ради него вы пожертвуете вашей жизнью, вашими женами, вашими детьми и всем вашим потомством, примете на себя стыд и навлечете гибель на меня, кто всем сердцем старался помочь вам? И, с другой стороны, какие неисчислимые выгоды вы доставите своему отечеству, если поможете мне избавить его от власти испанских волков и коршунов!»

Собрание зашумело. Десятки голосов подхватили последнюю фразу обращения и понесли ее по рядам, через весь зал, на улицу. Там с утра теснилась толпа простого народа, стараясь уловить хоть слово из-за закрытых дверей.

Солнце сверкало в стеклах окон, румянило черепицы крыш, обжигало островерхие башенки городских стен. Со стороны залива не долетало ни единого порыва влажного ветра. Пот лился с возбужденных лиц ручьями. Нарядные, как в праздник, чепцы и наколки дортрехтских горожанок съезжали набок. Широкие платья мялись в давке. Люди взволнованно переговаривались:

— Правда, что Амстердам так и не прислал своих уполномоченных?

— Может, он и рад бы прислать, да ведь он все еще под пятой кровавого пса.

— А много ли принцу удалось снова набрать войска, не знаете?..

— Будто бы пятнадцать тысяч пехоты и семь — конницы. Да еще наших валлонцев[51] не меньше трех.

— Небось и валлонцы теперь поняли, кто им враг, а кто друг!..

— Эх, кабы всем семнадцати провинциям разом подняться! А то нагонят опять чужих войск… Что им до нас? Плати только жалованье, а они, того и гляди, взбунтуются и уйдут восвояси.

— И уходили. Не раз предавали наше кровное дело. И чего Оранский путается с иностранцами? Им только плати да плати, а толку до сих пор мало было.

— В ратуше как раз и толкуют об оплате новой армии Оранского.

— Купцы, верно, как всегда, скупятся. Без «залога» они не любят раскошеливаться!..

— А по мне, лучше отдать последний грош и остаться нищим, чем терпеть испанское ярмо!

Пожилая нарядная горожанка невольно рассмеялась. Последнее замечание сделал совсем молоденький крестьянин с горящими глазами, одетый в какие-то лохмотья.

— Тебе, дружок, — сказала она покровительственно, — нечего и терять, кроме этого «гроша».

Юноша, казалось, не слышал насмешки и, прижав руки к расстегнутому вороту холщовой рубашки, прошептал:

— А молодцы «морские нищие»! Захватили, говорят, целый флот с золотом и дорогим грузом, плывший из Португалии!..

— Правильно, парень! Золото было для Альбы из Мадрида. Пряности — из Лиссабона, а главное — тысяча испанских солдат с немалым количеством снарядов — нам вместо «амнистии»!..

Кругом зло рассмеялись.

— Да здравствуют гёзы! — выкрикнул на всю площадь молоденький парень.

— Да здравствует свободная Голландия!.. — подхватили за ним другие.

— Эй, помолчите, не даете слушать!

Несколько человек из учащейся молодежи устроили целое сооружение из ящиков, бочек, досок и влезли под самые широко распахнутые окна ратуши. Сторожа напрасно старались отогнать любопытных. Парень полез следом.

— Молчите!.. Молчите!.. Сейчас будет говорить представитель принца — Сент-Альдегонд.

— Какой это?

— Марникс! Тот, что писал еще при Пармской «Прошение дворян», — ученая голова!..

— Первый помощник принца по «бумажным» делам. Такого второго, пожалуй, и не сыщешь. Самого Гранвеллу за пояс заткнет!

— Давно бы пора принцу с нами поговорить!

— «Морские нищие» показали, на что мы способны!

— Тише! Тише же!

Из окна глухо доносился голос Сент-Альдегонда. Он напоминал собравшимся депутатам о жертвах Оранского в течение последних лет. Он рассказывал о бедственном походе 1568 года. Принц начал его полный надежд, но скоро вынужден был кончить отступлением, потому что ни один город тогда не открыл ему ворот. Тем не менее принц не потерял мужества.

— Мужества он не терял, верно!.. А вот сердце-то для нас «отомкнул», кажется, только после Брилле.

Кто это сказал так тихо и явственно?.. Люди начали оглядываться. Другой голос подхватил:

— Поверил наконец и в простых нидерландцев.

Кругом зашикали. А из окна продолжало доноситься:

— И вот теперь, когда глаза многих прозрели и столько городов восстало против тирана, принц снова обратился к своим родственникам и могущественным друзьям и собрал новую сильную армию. День расплаты пришел. Отечеству грозят вечный стыд и горе, если собрание откажет в необходимой помощи.

Стоявшие под окнами напрягали слух, чувствуя, что речь подходит к концу.

— Восстаньте же, пробудите ваше рвение и рвение других городов. Схватите за волосы случай, который никогда не был благоприятнее, чем теперь…

Сосед молодого крестьянина, адвокатский ученик, не сдержался и заметил вслух:

— Вот это здорово! Альба ждет не дождется от штатов денег взамен налогов. А наши толстосумы соберут их под залог церковных земель и отдадут на войска против того же герцога!

Речь Сент-Альдегонда зажгла всех, не только в ратуше. Люди, упорно отказавшиеся исполнять требования Альбы, единодушно решили отдать свои деньги Оранскому.

— Несите, несите в общую казну все, что имеете! — говорили возбужденно. — Все может пригодиться!.. Не жалейте ничего на общее великое дело!

— «Морские нищие» ни жизни, ни крови своей не жалели!..

— Да здравствуют гёзы!

— Да здравствуют штаты свободной Голландии!

— Да здравствует законный штатгальтер Голландии, Зеландии, Фрисландии и Утрехта — принц Вильгельм Оранский! — докатилось до шумевшей толпы из окон ратуши.

— Да здравствуют Голландские штаты!.. — подхватила молодежь. — Да здравствуют «нищие»!

Заседание кончилось только поздно ночью. Съехавшиеся в Дортрехт депутаты разошлись по отведенным им квартирам. А утром весь город уже знал их постановление.

Было решено, что необходимая для армии сумма будет собрана правильными налогами, реквизициями земель католического духовенства, займами у богатых граждан, у гильдий[52] и братств, а также с продажи лишних церковных украшений и предметов роскоши. Постановили открыть подписку и принимать добровольные пожертвования в виде золотой и серебряной посуды, домашней утвари, драгоценностей, церковных колоколов и других имеющих цену вещей. Принц Оранский был признан единственным законным правителем всего края. Особым распоряжением он уполномачивал недавнего адмирала морских гёзов де ла Марка набирать войска, принимать присягу, снабжать города и крепости гарнизонами, восстанавливать муниципалитеты, права и привилегии, которые были уничтожены испанским правительством.

Кроме того, было решено охранять свободу вероисповедания. Католическая «обедня» и протестантская «проповедь» уравнивались. Духовенство обеих церквей вверялось защите де ла Марка.

Последнее решение вызвало у некоторых недовольство. Костры инквизиции не переставали еще дымиться под небом Нидерландов, а Генеральные штаты требовали пощады для служителей римско-католической церкви. Находилось немало последователей нового вероисповедания, которые кричали:

— Долой обедню сатаны! Нам не нужен итальянский поп! Смерть папистам!

Но Оранский писал: «Сейчас не время затевать религиозные споры. Наша сила — в единении против общего врага».

В день набора войск первым явился все тот же молоденький крестьянин. Он раздобыл себе где-то менее потрепанную одежду и ходил вокруг ратуши, ожидая в трепетном волнении начала записи. Юноша оказался невольным свидетелем разговора двух городских ремесленников:

— А король Филипп так и остался нашим королем? Все свалили, значит, на одного Альбу?

— Не так бы мы порешили, если б наша воля!..

— Вот в том-то и суть, что воля не наша, а богачей с Оранским.

В августе того же года в Париже праздновали свадьбу короля Наварры с Маргаритой Валуа, второй дочерью Екатерины Медичи. Предстоящий брак никого так не радовал, как гугенотов. Союз французской принцессы с Генрихом Наваррским[53], недавним защитником гугенотского движения, давал большие надежды реформатам Франции. Патриоты Нидерландов радовались вместе с ними.

Людвиг Нассауский, так удачно заняв Монс, спокойно ждал обещанного ему Карлом IX подкрепления. Художник Антоний Оливер ликовал — он помог родному городу сбросить ненавистные цепи Альбы. Даже осторожный, недоверчивый Оранский, вновь двинувший набранную им армию через Рейн и Маас, уверенно вел ее мимо Диета, Тирлемонта, Сихема, Лувена, Мехельна, Термонда, Ауденарде, Нивеля… Принц был окрылен удачей брата и восстанием в Провинциях. Он чувствовал за собой силу войск и с полным убеждением полагался на поручительство Голландских штатов оплатить новые войска. Гугенотский адмирал Колиньи доносил ему, что не сегодня-завтра, согласно обещанию Карла IX, он соединится с принцем во главе тысячи двухсот французских аркебузьеров[54] и трехтысячной конницы. Оранский уже считал себя победителем после стольких лет поражений…

И в ночь на 24 августа, в праздник Святого Варфоломея, все эти надежды разбились. Под звон колоколов в честь августейшего бракосочетания слабовольный, истеричный король Франции крикнул своим ближайшим католическим советникам, уговаривавшим его дать согласие на массовое истребление гугенотов:

— Я согласен!.. Но только чтобы ни одного из них не осталось в живых, кто смог бы упрекнуть меня за это!..

Точно забыв, что всего несколько дней назад он в собственноручном письме Людвигу Нассаускому обещал поддержать протестантов и во Франции и в Нидерландах, забыв, что уже выслал ему свои войска под начальством де ла Ну и Жанлиса, Карл подал знак к избиению. Началась поголовная резня. За три дня в Париже было убито свыше пяти тысяч человек. Бойня перекинулась и в другие города. Число жертв во Франции дошло до ста тысяч. Адмирала Колиньи закололи одним из первых.

Еще не успели улицы Парижа впитать всю кровь, еще волны Сены не унесли кровавых потоков в океан, как весть о Варфоломеевской ночи разлетелась по всем странам.

Английская королева, как протестантка, демонстративно оделась в траур.

В Риме только что избранный папа Григорий VIII, окруженный толпой кардиналов, отправился в праздничном шествии в церковь Святого Марка и лично отслужил благодарственную обедню.

Но нигде весть не была принята с большим восторгом, чем при дворе Филиппа И. Французский посол в Испании писал Карлу IX в Париж:

«Новости о событиях в день Святого Варфоломея пришли в Мадрид 7 сентября. Король, получив это известие, был очень веселым. Он созвал приближенных, чтобы уверить их, что ваше величество — его добрый брат и что никто больше не заслуживает названия „христианнейшего“… Я поблагодарил его и прибавил, что он должен признаться, что обязан сохранением Нидерландов только вашему величеству».

Оранский узнал о парижских событиях еще в пути. Он протянул злополучную бумагу с донесением сопровождавшему его Генриху ван Гаалю и глухо проговорил:

— Это удар кузнечного молота по нашему делу. Судьба похода решена. Предательство короля Франции обезоружит брата, и Монс должен будет сдаться. Несчастные Нидерланды!..

Генрих не мог найти слов утешения. Он не верил больше в помощь извне.

Палатка принца Оранского в лагере близ Герминьи тонула в ночном мраке. Было тихо. Не слышалось даже переклички часовых со сторожевых линий. Падал, шелестя, редкий осенний лист.

Внутри палатки был свет. Пламя свечи, вздрагивая и мигая, освещало узкую походную постель, на которой лежал Оранский, колебало тени на его исхудалом лице, переливалось в волнистой шерсти маленькой собаки, дремавшей в ногах хозяина. Принц спал, как всегда, одетый, готовый каждую минуту к бою. В двух шагах от него спали Генрих ван Гааль, два секретаря и конюший. За пологом палатки громко жевала сено оседланная на всякий случай лошадь. Изредка раздавался хрип и сонное бормотанье смертельно уставших людей.

Принц был осведомлен о положении дел. Вездесущий художник Оливер сумел проскользнуть к нему через заставы врагов, обложившие Монс. Он донес, что гугенотские солдаты в осажденном городе пришли в отчаяние, услышав о вероломстве своего короля, что Людвиг Нассауский так и не дождался помощи от взятого в плен Жанлиса и лежит опасно больной, а смерть Колиньи окончательно парализовала всю протестантскую Францию.

На Оливера возложили новое нелегкое поручение. Он должен был пробраться на север и известить о бедственном положении Монса адмирала де ла Марка и Лазаря Швенди, собравшего вокруг себя сильную конницу «черных гусар».

Мрак и тишина тяжело нависли над спящим лагерем принца. Свернувшаяся в клубок собака неожиданно подняла голову, уши ее насторожились, а темные, навыкате глаза тревожно сверкнули в полусвете. Животное прислушивалось… Свеча, догорая, трещала. Собака завозилась, чтобы удобнее лечь, протяжно зевнула, но вдруг резко вскочила. Шерсть ее поднялась дыбом, и животное сердито заворчало. Тонкий слух не обманывал — откуда-то со стороны доносился звон оружия, приглушённые крики, стоны, беготня… Собака пронзительно залаяла и начала тащить Оранского за платье.

Принц поднялся, не соображая, в чем дело. Собака продолжала злобно лаять. Оранский понял: испанцы напали на лагерь врасплох. Надо было спасаться. Он подбежал к спящим товарищам, но они уже проснулись от бешеного лая.

— За мной, на лошадей!.. — коротко приказал Оранский, вскакивая в седло.

Гнедая кобылица, почувствовав удар шпор, взвилась и вынесла принца в поле. Кругом раздавались крики, топот копыт, лязг стали… Принц задержал лошадь, дожидаясь товарищей. У ног лошади визжала, прыгая, собака. Оранский притянул ее за шиворот к себе. Животное лизнуло ему руку и притихло под плащом.

В нескольких местах вспыхнуло пламя. Яркие языки метнулись вверх и погасили звезды. Широкое зарево залило весь лагерь. Испанцы подожгли палатки, и они запылали…

Принц был один среди сгустившегося снова мрака. Он вглядывался в двигавшиеся среди пламени и гари фигуры — он все еще ждал, что его догонят друзья.

Оранский не знал, что оба секретаря, конюший и Генрих, вскочившие на лошадей минутой позже, были задержаны отрядом испанца Юлиано Ромеро. Генрих, давая ему время бежать, надел его шлем и спустил забрало. Испанские офицеры набросились на Генриха, как свора охотничьих собак на оленя, и удары мечей и шпаг градом посыпались на мнимого вождя патриотов.

Генрих отражал удары, стоя на кровати принца. Он видел озверелые глаза, видел сверкавшую в пламени пожара сталь и край стоящего в углу оранжевого знамени с голубым пеликаном, терзающим грудь. Он слышал крики ненависти, тяжелое, прерывистое дыхание врагов… Расколотый надвое шлем свалился с плеч Генриха, и Ромеро узнал бывшего друга инфанта.

Испанец закричал:

— Проклятие, это не тот! Двадцать тысяч реалов за голову Оранского! В погоню!..

Багровый туман заволакивал Генриху глаза. Он лежал на пороге пылавшей палатки принца. Последняя мысль, которая промелькнула в его сознании, — что он умирает, не сделав почти ничего для освобождения родины…

Потом наступила тишина — ни криков, ни стонов, ни звона. И никакой боли. Мерцали звезды, плыла луна… Темнел высокий кипарис.

«Свежий источник, источник любви…» Ясный голос… Ясный смех…

Залаяла собака… Лассарильо? И опять любимый голос:

«Все хорошо… Видишь, все хорошо…»

Теплые маленькие, крепкие руки обняли его голову, и он увидел глаза, в которых отразились небо и солнце. Генрих умер.

Опустив поводья, Оранский ехал в сторону Перрона, где надеялся найти спасшихся солдат.

Через несколько дней до него дошла весть о капитуляции Монса. Город был слишком необходим испанцам, а времени для продолжения осады не хватало. Альба согласился на легкие условия сдачи. Людвиг Нассауский во главе своих войск был выпущен вместе с оружием. Горожанам обещали неприкосновенность. Но представитель короля Филиппа — Нуаркарм нарушил условия и предал город грабежу.

Рыцарское слово

В кухне Ламберта Гортензиуса, ректора Латинской академии в Нардене, с утра пылала печь. Воздух был так раскален и пропитан всякими запахами, что пришлось, несмотря на зимнее время, открыть окно.

Жена ректора и служанка Таннекен старались угостить нежданных гостей на славу.

— Ну, что же ты, Гена?.. — торопила дочь госпожа Гортензиус. — Мы из сил выбились, а ты еле двигаешь руками. Разотри скорее мускатные орехи для рыбного паштета. Ах, боже мой, боже мой, подлива-то, кажется, подгорела! Живее, Таннекен, живее добавь в нее самого свежего масла. Да прикрой колбасу крышкой, чтобы она лучше тушилась. Пошлите Пьеркина на улицу — пусть посмотрит, который час на башенных часах… Куда убежал этот постреленок?.. Верно, к городским воротам с уличными мальчишками?.. Хорош слуга!.. А где Мартин?.. У меня сердце лопнет от страха, если мы опоздаем!..

В кухню вошел сам ректор:

— Все ли у тебя готово, жена?

— Сейчас!.. Сейчас!.. Не торопи меня, Ламберт… Смотри, все уже кипит и шипит…

— Брызгается салом, — подхватила бойкая Таннекен, — обливается сахарным сиропом, истекает имбирной подливой!.. Так и скачет со сковородок и из кастрюль. Только ртов для всего этого и не хватает!..

— Рты уже вошли в город и сейчас будут под нашей крышей.

— Уже?.. — Гена подняла на отца испуганные глаза, и рука ее замерла над ступкой с мускатным орехом. — Мне страшно…

— Не говори глупости! — оборвал ее Гортензиус и расправил дрожащими пальцами широкую с проседью бороду. — Их начальник Юлиан Ромеро дал всей нашей депутации честное слово, что не причинит городу никакого вреда. Ромеро — настоящий рыцарь. Он только отдохнет со своим войском в Нардене и пойдет дальше.

— Постарайтесь ему понравиться, барышня, — снова вставила Таннекен, — если он сам пожалует к нам. А все-таки и он «испанский волк», как назвал их всех штатгальтер!

— Молчи, пустомеля! — замахнулась на нее шумовкой госпожа Гортензиус. — Теперь не время вспоминать об Оранском!.. Я не знаю, понравится ли моя дочь, а уж эти пирожки с дроздовыми потрохами и корицей должны понравиться непременно.

— А я боюсь… — прошептала опять Гена.

Стук пестика, шипение поросят на вертеле, звон ложек, мисок и плошек заглушали шум с улицы. Вбежал сын Гортензиуса, толстый Мартин:

— Отец, они уже у наших дверей!.. Пьеркин принимает у них лошадей!

Госпожа Гортензиус наскоро освежила пылающее лицо холодной водой, отряхнула складки платья на дородной фигуре и, сменив передник и чепчик на брюссельское кружево, степенно выплыла вместе с мужем встречать испанских мушкетеров.

Юлиан Ромеро командовал одной из частей войск, посланных Альбой под начальством своего сына, дона Фернандо де Толедо, усмирять восставшую Голландию. Нарден был на пути испанцев. Сначала горожане решили не сдавать город. Они надеялись на помощь войск Оранского, но, так и не дождавшись, были принуждены капитулировать. Ламберта Гортензиуса выбрали в числе депутатов для сдачи испанцам городских ключей.

— Смотрите!.. Смотрите, барышня, что за собачьи морды! — тараторила, высунувшись из окна, Таннекен. — Клянусь спасением души, я не видывала противнее!..

Гена сидела как окаменевшая. До этого дня она слышала столько рассказов о грабежах, резне и насилиях, сопровождавших повсюду походы испанских войск, что и теперь ей чудились крики и стоны вместо приветливых возгласов матери. Гена не вышла и к обеду, которым Гортензиусы угощали постояльцев. Она забилась в дальний угол спальни и сидела, боясь шелохнуться. Ни уговоры отца, ни увещания брата, ни приказания матери не заставили ее выйти к пировавшим испанцам.

— Я боюсь их… — шептала она, дрожа, как в лихорадке — у них недоброе на уме. Слышите, как мяучит Тирль?..

Только старый кот Тирль и Гена не доверяли пришельцам. Кот, испуганно взъерошив шерсть, поминутно отскакивал и фыркал, слыша тяжелые шаги, звон шпор и грохот копыт… Вскоре Тирля нашли полуживым в петле, на перилах лестницы, ведшей на чердак. Закрыв лицо руками, Гена шептала, как обезумевшая:

— Это они… Это они задушили бедное животное…

— Полноте, барышня, — успокаивала ее Таннекен, успевшая забыть свое первое впечатление о пришельцах. — Тирль очухался, не плачьте. Ваш брат вовремя вынул его из петли. Смотрите, кот облизывает себе лапы. А что касается испанцев, то, если бы они все были такие же бравые и нарядные, право не стоило бы их так ненавидеть. Весь город сегодня угощает их. Вино льется рекой. Молоденькие барышни вроде вас сами прислуживают за столом. А вы сидите, как в тюрьме!..

Гена молчала, не отрывая рук от лица.

«Что случилось?» — думала Гена. Откуда налетел весь этот ужас?.. Куда девался мирный покой их маленького тихого Нардена?.. Как чудесны бывали эти зимние месяцы прежде… Днем, в лучах красного от мороза солнца, как радостно было нестись в санях мимо белых, сверкающих сугробов или, надев коньки на высокие меховые сапожки, бегать по синему прозрачному льду наперегонки с хохотушкой Таннекен.

Щеки Таннекен румянились от холода. И толстый увалень Мартин, любивший сладко поесть, смешно умолял ее спрятать лицо под платок, чтобы он «не спутал ее щек с яблоками»… Приближалось время Святок. Из года в год любимый праздник они проводили в Гарлеме, у Бруммелей, или семья тети Бруммель сама приезжала к ним в Нарден. Вот когда действительно бывало радостно жить! Дядя, маэстро, всякий раз сочинял новые святочные песни. Двоюродные сестры Эльфрида и Ирма, обе такие разные, и ласковая тетя Бруммель вносили в дом особый уют и оживление. Гена знала даже семейную тайну: Мартин влюбился в старшую Бруммель. А Эльфрида, не замечая того, все уши прожужжала бедняге о своем женихе, милом, добром юноше Кюрее, тоже из Гарлема. Мартина спасло его благодушие и природная вялость — он готов был примириться с неудачей и стать «рыцарем» младшей Бруммель, Ирмы. Но та частенько отпугивала его своими мальчишескими выходками…

Где это все?.. Из Гарлема давно нет вестей. Да и вести приходят теперь только страшные. Так, до Нардена долетели рассказы о разгроме Монса, потом о разграблении Мехельна. Недавно шепотом передавали о страшной судьбе Зютфена.

Ведь он так далеко от моря, — морские гёзы не могли его выручить… А вся страна, за исключением Голландской и Зеландской провинций, снова в руках испанских солдат. Они ненавидят Нидерланды… За что? За что можно ненавидеть веселые, трудолюбивые Нидерланды?.. Гена стала совсем глупой последнее время и ничего не понимает. Она стала понимать меньше, чем понимала в детстве, когда обижалась на озорную Ирму, а Иоганн, приемный сын маэстро Бруммеля, заступался за нее, как брат. Где он теперь, разноглазый Иоганн?.. Ирма говорила, что он пошел искать «счастье Нидерландов». Верно, бедный Иоганн давно умер, потому что у Нидерландов не осталось и крупинки счастья…

Серый Тирль вспрыгнул на колени к девушке. Гена спрятала лицо в пушистую теплую шерсть и заплакала.

Вечером большой городской колокол стал созывать горожан. Не прошло и получаса, как пятьсот человек собралось в церкви. Все с волнением ждали представителей испанского командования.

Нарденцы были счастливы, что отделались от опасности так дешево. Они хорошо знали об ужасах, перенесенных Монсом, Мехельном, осмелившимися встретить испанцев выстрелами, и Зютфеном, сожженным, говорят, дотла…

Общее молчание в церкви нарушал один лишь Адриан Кранкгофт, учитель. Его горящие лихорадочным блеском глаза наводили на всех невольный страх. Разве не он чуть не погубил город, когда влез на вал и выстрелил из кулеврины[55] во время переговоров с Ромеро?.. Он кричал, чтобы не верили ни одному обещанию, а защищались до последнего вздоха. Слава богу, что выстрел не ранил никого из испанцев и дерзость безумца забылась, залитая добрым пивом и сладкими винами.

Кранкгофт бродил с места на место и что-то бормотал про себя. Его шаги гулко раздавались под сводами, несмотря на переполнявшую церковь толпу.

Бургомистр Ламберзоон остановил его и сочувственно пожал руку:

— Полно, мой друг, волноваться и только зря тревожить других. Ступайте лучше домой и ложитесь. Мы вам сообщим все новости завтра.

— У нас уже нет «дома»!.. — прошептал Кранкгофт. — У нас уже нет «завтра»!..

— Полноте, полноте, добрый друг мой!..

— У нас уже нет ни «дома», ни «семьи», — повторил упрямо Кранкгофт. — Или вы все забыли Роттердам?..

— Что — Роттердам?

Горящие глаза на бледном лице, растрепанные волосы, зловещий шепот помимо воли заставляли слушать. Кранкгофт торопливо говорил:

— Испанский адмирал Боссю после взятия гёзами Брилле схитрил. Он боялся потерять Роттердам. Он, как и Ромеро теперь, попросил у роттердамского магистрата права только провести свое войско…

— Опять завел свою волынку безумный!.. Душу всем надрывает… Когда уж это было с Роттердамом?..

Лицо Ламберзоона стало серьезным. Он обнял учителя и усадил в уголок под хорами. Но Кранкгофт продолжал:

— Магистрат Роттердама согласился, как и мы, как и мы теперь… но с условием, что в городские ворота будет впущено не больше одного отряда. Боссю собственной рукой подписал это условие и приложил к нему королевскую печать… — Кранкгофт с трудом перевел хриплое дыхание. — Но едва впустили первый отряд, в ворота ворвались остальные. Роттердамцы не ждали обмана и не приготовились. Давя и топча мирных людей, испанская конница ворвалась в город и… Дальше вы знаете сами, что было… Мало осталось в живых, чтобы рассказать о «честности испанского адмирала»…

Кранкгофт откинулся, веки его устало опустились.

Бургомистр добродушно улыбнулся:

— Бедняга был бы прав, да у Нардена, не в пример несчастному Роттердаму, заботливые жены. Они на славу накормили пришельцев. И, как говорится: «Сытый желудок — доброе сердце!..» Кому охота вредить рукам, жарившим такие вкусные куропатки и варившим такое пенистое пиво?..

Крутом заулыбались.

— Ромеро остался очень доволен обедом, которым его угостила жена сенатора Геррита… — добавил бургомистр.

— Я их видел сейчас, — объявил регент Вульфсхаген. — Они ходят чуть ли не в обнимку по площади и беседуют, как давнишние приятели.

— Не знаю, понравилась бы эта дружба штатгальтеру… — не открывая глаз, произнес Кранкгофт.

— Тс!.. Тс!.. Молчите!.. Разве можно сейчас вспоминать об Оранском? — возмутился регент. — Это имя — масло на огонь испанцев!..

— Дайте им уйти с миром, и мы объясним, почему впустили Ромеро, — сказал со вздохом Ламберзоон.

— Голыми руками не очень-то защитишь город!.. — не унимался регент. — А Сонуа, ставленник принца в северной Голландии, прислал нам слишком мало пороха, — больше обещаний. Хоть бы одного лишнего солдата, хоть бы один червонец или старое, поломанное орудие!.. Наши посланные вернулись от него ни с чем.

— Стыдно упрекать Сонуа! — остановил его строго Ламберзоон. — Где он мог взять солдат и оружие, когда вся страна опять порабощена?

— Неправда!.. — вскочил Кранкгофт. — Северная Голландия и Зеландия все еще твердо держатся!..

— Тише!.. Тише!.. Пастор что-то говорит.

Все обернулись, ища знакомое лицо реформатского священника Матейса Коорна. Он стоял в дверях в своей темной суконной одежде, белый как мел.

— Что случилось?

— Граждане… — прозвучал среди наступившей тишины голос Коорна, — нас обманули… Нас собрала под эти своды сама смерть… Испанцы изменили своему слову. Наши дома грабят, наших жен и дочерей позорят…

Из груди бургомистра вырвался стон. Он бросился, расталкивая всех, к выходу.

Море голов колыхнулось, и люди с воплями негодования двинулись за ним. Дальше ряды смешались, навалились на передние и смяли их.

Бургомистр один из первых увидел, как руки Матейса Коорна взметнулись в воздухе, а по лицу разлилась широкая струя крови. Ламберзоон понял, что попал со всеми в западню.

Испанцы с грохотом вломились в церковь. Они дали залп по безоружной толпе и бросились на нее с кинжалами. Резня в тесном пространстве была короткой. Через несколько минут мозаичный пол стал липким от крови. Груда тел завалила всю церковь. Здание подожгли, оставив гореть мертвых и умирающих…

Испанцы гонялись за горожанами, как охотники за дичью. Пойманных после долгих издевательств убивали.

Город подожгли со всех концов. Спасшихся от огня и дыма закалывали шпагами, других рубили топорами.

Бургомистра Ламберзоона до утра пытали, чтобы добиться выдачи несуществующих сокровищ.

Гортензиуса почему-то пощадили. Его оставили на пороге сгоревшего дома, шепчущего бессвязно и глухо:

— Они дали рыцарское слово, Гена… Рыцарское слово… А ты не поверила, глупая, и повесилась на чердаке… Рыцарское слово не помогло и Мартину… Он был такой большой и полный, наш добряк Мартин… Да… Они оставили мне на память сердце сына… А где она, наша мать?.. Где Таннекен?.. Где постреленок Пьеркин?.. Эй, Таннекен, готовы ли твои пирожки с дроздами?..

Старый кот Тирль с подпаленной шерстью боязливо шмыгнул мимо хозяина и спрятался за черными, обуглившимися бревнами дома. Обезображенный, истерзанный труп хохотушки Таннекен лежал головой вниз в колодце.

Снег шел и таял на горячей от пожарища земле.

Ледяная крепость

Иоганн вышел на палубу своего корвета и оглянулся.

Белесоватая мгла, густая, точно войлок, окутывала небо и лиман. Туманными тенями казались соседние корабли. Солнце, повисшее над мачтами, напоминало яичный желток в молоке. Оно одно и указывало на время дня. Звуки, едва успев родиться, сразу же глохли в снежных сугробах. Плотный пар от дыхания вился у губ. Белыми фестонами спускалось с рей кружево инея. Небывалый завороженный призрачный час!..

Бездействие угнетало. Небольшая эскадра гёзов замерзла вблизи Амстердама, где, как стервятник, притаился герцог Альба. Остаток жизни отдал бы Иоганн, если бы смог захватить, подобно Брилле, этот важнейший оплот врагов в Голландии. Но неожиданный мороз разом сковал воды лимана, и эскадра, сжатая льдами, неподвижно лежала в снегах, словно разбитая параличом.

Иоганн бродил по палубе, осматривал пушки, проверял вахту, спускался в каюту, расталкивал угрюмо сидевшего там Рустама и снова шел наверх. Томительное бездействие!.. Оторванность от всего мира!.. Что там происходит, на родных берегах?.. Уже много дней на кораблях ничего не слышали о движении врага. От Оранского тоже не было известий. Иоганн знал, что южные провинции все в руках испанцев. Он знал, что после падения Монса и бегства в Перонн Оранский больше не надеялся на помощь владетельных друзей. Распустив остаток армии, принц отправился в Голландию, в верный его делу Энкхёйзен. От двадцатитысячного войска при нем осталось всего семьдесят всадников. Он приехал в Голландию и, посещая город за городом, совещался с магистратами и горожанами. Тонкий, изощренный ум этого политика искал новых путей борьбы. Одно из таких совещаний происходило в Гарлеме.

У Иоганна сжималось сердце, когда он думал о Гарлеме — своей второй родине. Там была его семья. Живы ли они все?.. Сочиняет ли маэстро по-прежнему вдохновенные гимны?.. Не забыла ли его госпожа Бруммель?.. Сам он вспоминал их последний разговор слово в слова. Воспоминание согревало его, как ласка. Не вышла ли замуж рассудительная Эльфрида?.. И стала ли степеннее с годами пылкая девочка Ирма?.. Как забавно просила она его не уходить в те последние милые Святки, когда у них гостили Гортензиусы! А как они?.. Какой стала застенчивая Гена?.. Что добродушный сластена Мартин?.. Чудесные, памятные дни!

Иоганн снова спустился в каюту и решительно сказал Рустаму:

— Полно хмуриться, словно филин в дупле! Растолкай всех этих сурков, что залезли на койки, как в норы. — Он показал на спящих товарищей. — Буди их всех до одного!.. Мой приказ на сегодняшний день: всем на лед размять кости, расправить плечи, надышаться морозного ветра, чтобы дух захватило…

Рустам не понял приятеля. После взятия Брилле сам адмирал де ла Марк повысил Иоганна в чине, и Рустам обязан был его слушаться, по строгому корабельному уставу. Он неохотно поднялся с привинченного к полу табурета и принялся молча стаскивать с гёзов плащи и одеяла.

Матросы бранились, потягивались и вразвалку шли к трапу.

Иоганн придумал небывалую забаву. Он приказал выстроить ледяную крепость и украсить ее, на манер антверпенской, статуей Альбы.

— Чем мы хуже южных провинций? — говорил он. — Пусть и у нас будет такое же чудо искусства!

Голубая прозрачная крепость выросла, как в сказке, — с башнями, зубчатыми стенами, бойницами, подъемным мостом. В воротах на ледяном возвышении установили огромную фигуру сатаны с хвостом и рогами, с высунутым языком из обрывка красной тряпки, с углями на месте глаз, с мочальными усами и бородой.

Рустам старался больше всех. Казалось, он забыл свои тяжелые думы и весь загорелся, украшая мантию сатаны снеговым орнаментом. Снова, как в былые годы, он отдался работе со страстью художника. Как странно было ему лепить из этого податливого жгучего материала! Как он не похож на привычную глину! Как стынут и синеют пальцы — они перестают слушаться. А Рустам упрям и настойчив — он должен быть доволен сам и пока не верить похвалам товарищей.

Но мороз все же сильнее его, рожденного в солнечной Валенсии. Рустам расправляет спину и, прищурившись, смотрит на чудовищную фигуру в белой роскошной мантии. Его хлопают по плечам, толкают, валят в снег, стараясь согреть.

— Замерзнешь, Черномазый!..

— Ишь, разукрасил дьявола, что родного брата!..

— Дорого бы дал тебе Альба за такую отделку!..

Рустам уже не смотрит на ледяную статую. Он заметил вдали темное пятно… Оно медленно приближается, то скрываясь за сугробами, то снова появляясь… Черные глаза зорки и внимательны. Гёзы заметили тоже. Иоганн взбегает на вал крепости и, заслонившись от солнца, тоже всматривается в непонятное пятно.

— Человек! Клянусь корветом, это человек! И он пробирается сюда!

Все уже ясно видели мужчину, шагавшего среди сугробов прямо к эскадре.

— Клянусь теплым попутным ветром, это не шпион! Он не прячется, а смело топает к нам. Э-эй! Эй!.. Ни шагу ближе, не то будем стреля-ать!..

Шумной толпой гёзы сбежали с вала и бросились навстречу к незнакомцу.

Покрасневшее от мороза лицо, чуть тронутое оспой. Немного лукавые, умные глаза под тенью меховой шапки. Белые крепкие зубы, открытые в широкой улыбке. Где и когда Иоганн видел этого человека?..

— Ну-ка, — говорит незнакомец окружившим его гёзам, — покажитесь. Нет ли тут, в вашем ледяном замке, одного разноглазого?..

Иоганн спрятался за спину Рустама.

— Есть у нас и разноглазые, есть и черномазые, — смеясь, отвечали гёзы.

— Бросьте шутки шутить! — нахмурился пришедший. — Я к вам не в гости шел через полыньи и заторы. Коли разноглазого нет среди вас, может найдется на другом корабле…

— Зачем он тебе?..

— Это я ему самому скажу.

— Ну, есть у нас один разноглазый, да, может, не тот?

— Может, не тот, — согласился незнакомец и засмеялся.

Где Иоганн слышал этот голос?.. Неужели снова неожиданная встреча, как с Генрихом ван Гаалем?.. Улыбка, улыбка!.. И этот смех, полнозвучный, густой, как органный аккорд… Органный аккорд?.. Да!.. Да!.. Гарлемский собор!.. Маэстро!.. Его святочный гимн… Починка органа…

— Как ваше имя? — шагнул Иоганн к пришельцу.

— Больно скор, приятель, — остановил его тот. — Теперь имя говорят не с первого спроса.

— Так скажите со второго, — отвел его в сторону Иоганн. — А впрочем, я знаю: Питер… Питер… Питер Мей!.. — разом выплыло в его памяти. — Столярный мастер из Алькмаара, знакомый Ламберта Гортензиуса, ректора Латинской академии в Нардене!.. Так?

Улыбка сбежала с лица пришедшего. В глазах вспыхнула бешеная ненависть. Потом глаза померкли, и он сказал глухо и печально:

— Сними шапку перед мучениками Нардена.

Иоганн отступил:

— Му-че-ни-ками?.. Что… случилось… с Нарденом?..

— От Нардена остались одни стены. На месте Зютфена — пустырь.

Иоганн сорвал шапку, не говоря ни слова, взял Мея за руку и повел к себе в каюту. Там он сказал:

— Рассказывай все по-порядку. Я Разноглазый.

Питер Мей рассказал Иоганну о создавшемся положении.

Оно было хуже, чем когда-либо.

— Нидерландам, — говорил Мей, — грозит или паление в бездну рабства, или смертельная схватка с врагом.

Иоганн сидел, охватив руками колени, и думал. Что делать им, связанным по ногам и рукам ледяными оковами?.. Бросить корабли и двинуться в Лейден, где, по словам Мея, начали собираться добровольческие войска патриотов?.. Но ведь с кораблями они сила. Недаром взятие Брилле было поворотным днем в борьбе. И, если бы не ночь Варфоломея, не предательство вероломного союзника — французского короля, может быть, теперь родина праздновала бы уже полную победу. Зачем принц Оранский надеется всегда главным образом на иностранные войска?.. Могут ли иноземцы вложить в дело освобождения чужой им страны весь жар своего сердца?.. Нет, только сами нидерландцы, эти мужественные, упорные в труде люди, столько вытерпевшие за долгие мучительные годы, найдут в себе неисчерпаемые силы для окончательной борьбы со злом, неправдой и насилием. Видно, все же в чем-то прав и Рустам, когда говорит: «Принц всегда останется принцем, и его больше потянет к своим, чем к простому народу». Но время не терпит, надо спасти хотя бы север. Питер Мей глядел на Иоганна, куря трубку. Какой, однако, вышел ладный боец из этого белоголового, звонкоголосого парня, которого он видел семь лет назад на Святках в Гарлеме!..

— Что же не спросишь, почему я искал именно тебя? — сказал он помолчав. — Я был в Сассенгейме, в теперешней главной квартире принца, что на южном конце Гарлемского озера. Знаешь?

Иоганн кивнул головой.

— Там я встретил лучших наших людей. Они все съезжаются к принцу. Ну так вот, там с ним и старый вояка Швенди, и твой маэстро Бруммель.

— Маэстро?.. — Иоганн схватил Мея за отворот куртки. — Все ли у него живы, здоровы в семье?

— Он дал мне на всякий случай записку к тебе — а вдруг и впрямь отыщу Разноглазого.

— Чего же вы не дали ее сразу?.. — спросил Иоганн.

Он нетерпеливо ждал, пока Мей, отложив трубку, подпарывал подкладку шапки и вытаскивал свернутый лист бумаги. На пол упала еще какая-то крохотная записка.

— А это что?..

Мей засмеялся:

— Эта бумажка не один уже год ищет вашу милость по белу свету.

Иоганн поднял истрепанный клочок и прочел:

«Разноглазый, где ты? Без тебя стало скучнее в Гарлеме даже в праздники. Когда я вырасту большая, я пойду тебя искать. Я сразу узнаю тебя по глазам, а ты меня ни за что не узнаешь. Пройдешь, как чужой, мимо. Мама тебя очень любит. А Эльфрида смотрит на одного только Кюрея. Ты его, кажется, не знал еще? Очень он хороший, — может быть, даже лучше тебя. Но тебя я люблю все-таки больше. Папа…»

Дальше крупные, неровные буквы детского почерка наезжали одна на другую, не умещаясь на бумажке, и Иоганну не удалось разобрать даже подпись. Он с нежностью улыбнулся, потом принялся за чтение письма Бруммеля.

Якоб Бруммель сообщал почти все, что уже рассказал Мей. Он советовал неусыпно быть настороже, так как настало время или окончательно погибнуть, или сбросить королевское ярмо. В конце письма он с шутливым укором говорил, что богач Снейс, видимо, остался не слишком доволен тем, что Иоганн не вернулся к ним в дом. «Купец всегда останется купцом, — добавлял маэстро. — Он на тебя сильно рассчитывал. Ну что ж, неплохая для тебя рекомендация, мой мальчик…» А еще ниже с мягким участием и обычной чуткостью упоминал о конце жизни старого Микэля и о смерти Генриха ван Гааля в лагере близ Герминьи.

Иоганн перечел последнее сообщение, не сразу осознав его. Он медленно сложил оба письма, спрятал их в карман и, подойдя к трапу, позвал:

— Рустам!..

Высокая фигура мавра сейчас же показалась в люке.

— Рустам, — сказал тихо Иоганн, — из нас троих, давших клятву еще возле берегов Англии защищать Нидерланды, осталось двое: Генрих ван Гааль умер.

Рустам сбежал со ступеней трапа.

— Ты думаешь, я не помню нашей с ним клятвы? Его… убили испанцы?

Иоганн кивнул головой.

Дон Фернандо де Толедо, сын Альбы, улыбался. Ему положительно везло. После разгрома Нардена он собрался двинуться из Амстердама в Гарлем. Захват этого города разделит Голландию пополам, отрежет вновь набранные войска еретика Оранского от войск его сподручного на севере — Дидриха Сонуа. Гарлем — связующее их звено. Он должен пасть, как пали Монс, Мехельн, Зютфен, как пал глупый гостеприимный Нарден.

Но, кроме Гарлема, ему представлялась возможность мимоходом, почти шутя, захватить замерзшую эскадру гёзов. Как кстати подул восточный ветер, этот резкий зимний ветер, сковавший в одну ночь весь Зюйдер-Зее! Проклятые «нищие» попали в ледяной капкан, и дон Фернандо не упустит случая воспользоваться их несчастьем.

«„Нищие“ называют нас испанскими волками. Так пусть они испытают на деле нашу хватку в волчий месяц декабрь!»

И дон Фернандо отдал спешный приказ исследовать толщину льда, чтобы двинуть на замерзшую эскадру своих испытанных солдат.

«„Нищие“ хвалятся, что на воде они как у себя дома. Но мороз сделал воду крепче земли. Посмотрим, что они запоют теперь…»

Дон Фернандо смеялся. Офицеры, собравшиеся в ставке начальника, угодливо вторили ему.

— Отец не велит мне оставлять в живых ни одного из этих негодяев, и я заслужу не только его похвалу.

— Да здравствует его католическое величество король Филипп!.. — подхватил офицер. — Да здравствует святой отец папа и наша единая святая римская церковь!..

— Да сгинут гёзы!..

— Да сгинут все нидерландцы вообще!.. — выкрикнул злобно Санхо де Авила.

Рассудительный немец граф Оверштейн покачал головой:

— Кто же будет тогда работать?.. Нет, эта нация — полезная нация. Его величество покойный император Карл ценил нидерландцев за их труд.

— К черту труд!.. — перебил Алонсо де Варгас. — Единственный почетный труд — это война!.. Только воин достоин уважения и никто больше!.. Император прежде всего был великий воин.

— Но он в самом деле очень любил нидерландские гульдены, добытые нидерландским трудом, — многозначительно подчеркнул Юлиан Ромеро.

Все засмеялись, поняв циничный намек. Испанцы тоже любили золото нидерландцев.

Специальная комиссия, посланная на разведку, принесла благоприятные вести. Лед в лимане был настолько толст, что мог свободно выдержать пешее войско.

— Итак, друзья, ночь наша!.. С наступлением темноты мы двинем на них своих мушкетеров.

— Сант-Яго и Испания, — с нами Бог!..

Амстердам, казалось, притаился в ожидании близкой и легкой победы. В сумерки к берегу начали стягиваться отряды. Белая ровная поверхность лимана уходила в туманную даль. Только одни далекие силуэты замерзших кораблей едва намечались среди призрачной завесы.

— Сколько их?

— Девять, ваше сиятельство: «Иоганн», «Лебедь», «Анна-Мария», «Гёз», «Компромисс», «Эгмонт», «Горн», «Вильгельм Молчаливый» и корвет «Брил».

— Недурные названия, черт возьми! И если до сих пор нам не удается свернуть голову самому Молчаливому, то судно с его проклятым именем к утру будет нашим.

При свете факелов дыхание разгоряченных воинов клубилось паром.

— Сант-Яго и Испания, — вперед!.. Не возитесь с ними слишком долго.

— До утра, ваше сиятельство!..

Первый отряд ступил на лед. Ожерелье факелов на берегу вокруг дона Фернандо стало постепенно отодвигаться и меркнуть. Мушкетеры подвигались по лиману в полном мраке.

— Сант-Яго и Испания!.. — Голоса замирали, тонули в морозном тумане.

Обледенелая дорога звенела, как железо, под копытами коня. Сын Альбы возвращался в город, во дворец своего отца, чтобы дать отчет о ночном выступлении.

Утро вставало такое же туманное и морозное, как и прошлая ночь. Дона Фернандо разбудил тревожный стук в дверь.

— Ваше сиятельство!.. Ваше сиятельство!..

Сын Альбы раскрыл глаза.

— Сколько пленных и орудий?..

— Наши бежали, ваше сиятельство!..

— Что?.. Они бежали?

— Наши бежали…

Дон Фернандо соскочил с постели:

— Ты пьян?!

— Нет, ваше сиятельство. Оказывается, «нищие» узнали о нашем плане нападения. Они прорубили вокруг кораблей широкую траншею, и флот их стал настоящей крепостью. Едва мы подошли к ним на сто шагов, как их пушки дали залп. Ни один из наших не слышал у них перед этим никакого движения или тревоги. Думалось, даже вахтенные заснули…

— Хитрые собаки, они притаились!.. — Лицо дона Фернандо перекосилось бешенством. — Рассказывай!

— Наши двинулись вперед. Тогда с кораблей по мосткам выбежал их отряд…

— Ну?..

Солдат замялся.

— Почему мушкетеры не раздавили их тут же, на месте? Чего они ждали?.. — Дон Фернандо схватил солдата за обшлаг мундира. — Говори, что было дальше.

— Они были все на коньках, ваше сиятельство. Они летали вокруг нас, как осы, и жгли огнем, и кололи пиками. Наши скользили, спотыкались и падали, а эти черти вертелись на своих дьявольских коньках, как волчки… Нам было не угнаться за ними…

— Клянусь святым престолом, им помогал сам сатана!..

— Это верно, ваше сиятельство. Я своими глазами видел их ледяного идола, похожего на сатану, как две капли воды. А под идолом стоял высоченный черный, будто смоляной, из ада только что вышедший дьявол и стрелял без промаха. Каждый его выстрел валил с ног кого-нибудь из наших, словно кеглю…

— Говори о деле, болван!..

— Да ведь никто, ваше сиятельство, до этого дня и не слыхивал, чтобы сражались так на льду… Это было настоящее чудо!

— Колдовство еретиков, а не чудо!..

— Колдовство, ваше сиятельство, истинное колдовство!.. Один из них был как есть заколдованный — ни одна пуля не брала его. Как пес, бросался он нам под ноги, скаля зубы, и будто бы даже пел что-то…

— Довольно! Ступай за мной. Ты доложишь все это слово в слово его светлости герцогу.

Альба приказал немедленно изготовить семь тысяч пар коньков и обучить испанские войска пользоваться ими.

— Ваше сиятельство, — сказал он холодно сыну, — я надеюсь, вы в самом ближайшем будущем исправите ошибку и отомстите за позор поражения.

Но дону Фернандо не пришлось в этот раз отомстить. Через сутки неожиданно подул западный ветер, настала оттепель. Лед в лимане осел, растаял. И флот гёзов ушел с первым приливом в Энкхёйзен.

Словно по заказу, погода снова изменилась. Мороз закрыл за ушедшими ледяные ворота, лиман замерз во второй раз. Преследование стало невозможным и на кораблях.

— За них мне ответит Гарлем!.. — стискивая зубы, твердил дон Фернандо.

Гарлемские женщины

— Голубь, тетя Кеннау, я вам говорю — это голубь!..

Ветер трепал белокурые волосы девушки. Светлые глаза напряженно вглядывались в туманную даль.

Кеннау Гасселер, начальница отряда волонтерок, покачала головой:

— Тебе все мерещится, Эльфрида. Голубя перехватили испанцы. Третий день мы ждем ответа из-за озера, а его нет и нет… Ступай вниз, тебя сменит здесь Анна Дирк. Она заболела и не может сегодня работать на укреплениях.

Гасселер скорой, деловой походкой сошла со стены вала. Ей было уже под пятьдесят. Быстрая и решительная, она появлялась всюду.

Когда испанцы обложили Гарлем кольцом тридцатитысячной армии, Кеннау поняла, что местный гарнизон слишком ничтожен рядом с таким могучим противником. Она с утра до вечера ходила по домам, вербуя женщин в помощь мужскому населению. Кеннау умела найти простые, всем понятные слова, которые убеждали и молоденьких девушек и зрелых женщин бросать домашние заботы ради защиты города.

Эльфриду Бруммель она убедила не сразу.

— Я боюсь крови, тетя Кеннау… — говорила девушка со слезами. — Я не могу убить и цыпленка…

— А твой отец? Где он?

— Ах, я знаю!.. Знаю!.. — рыдала девушка. — И это терзает мне сердце. Отец такой добрый!.. Такой ласковый!.. И вдруг теперь… Нет, нет, он не сможет поднять руку на ближнего… Убийство — грех!

— Но разве убивать невинных не больший грех, Эльфрида? — спрашивала Гасселер. — Каждый из нас должен помогать защите города как сумеет: ходить за ранеными, носить камни и землю для починки поврежденных стен, готовить пищу солдатам, выдавать провиант, варить лекарства, подавать воду сражающимся, ободрять потерявших мужество… Посмотри на Кюрея. Нет юноши с более мягким и благородным сердцем, однако он уже записался в волонтеры.

Кеннау знала слабое место Эльфриды. Девушка вспыхнула и опустила глаза.

— Побольше бы таких, как он, и родина вздохнет свободно!.. Видала ты его эти дни?.. Лицо его стало еще прекраснее, ибо самоотверженность есть высшая добродетель и красота.

— Вы правы, тетя Кеннау… Но я его почти не вижу теперь… — прошептала Эльфрида печально. — Он совсем перестал бывать у нас…

— Тебе уже семнадцать лет, — продолжала Кеннау. — Скоро придет пора, и ты полюбишь человека… А что дашь ты ему в приданое?.. Трусливое сердце, умеющее только плакать?.. «Где ты была, подруга моя, — скажет он, — в дни общих бедствий?.. Ты сидела за прялкой и проливала бесполезные слезы. А я в это время истекал кровью на стенах родного города. Я защищал тебя от убийц и разбойников, а ты не подала мне тогда руки помощи. Так зачем ты зовешь меня теперь, когда жизнь снова стала цветущим садом?.. Ступай к такому же малодушному бездельнику, как ты сама, а мне нужна настоящая подруга, которая и в дни бедствий и в дни веселья одинаково верна мне!..»

— Я приду, тетя Кеннау, я приду… — шептала Эльфрида. — Я приду с сестрой Ирмой — она все время просится в волонтерки. Ей уже пятнадцать лет. Она говорит, что хочет отомстить за несчастных нарденцев.

Кеннау собрала отряд из нескольких сот женщин и привела их к начальнику гарнизона, командиру стоявшего в Гарлеме отряда гёзов Вигбольду ван Рипперда. Женщинам сразу нашлась работа. Испанцы начали бомбардировку в середине декабря. Крестовые ворота и ворота Святого Иоанна едва выдержали шестьсот восемьдесят выстрелов, направленных на них в первый же день канонады. Мужчины, женщины, дети — все работали день и ночь, исправляя повреждения.

Пятнадцатилетняя Ирма носилась как ураган, таская мешки песка, глыбы камня, впрягаясь в телеги с землей и церковными статуями, которыми заваливали проломы.

После трехдневной канонады испанцы пошли на приступ. Церковный набат гулко разнесся по городу, сзывая население на защиту городских стен.

Эльфрида, замирая от ужаса, бежала рядом с Ирмой.

Во главе отряда волонтеров они увидели капитана Кюрея. Он даже не взглянул в сторону девушки, торопливо пересекая соборную площадь. Эльфрида успела заметить только, что он остриг свои чудесные шелковистые кудри, которыми она всегда так любовалась. И от этого юноша показался ей старше, мужественнее… У нее защемило сердце от страха за него. Вспомнились страшные рассказы о Нардене.

Осаждающих встретили не только оружием. Женщины передавали из рук в руки камни, сосуды с кипящим маслом, с горячими углями, обмазанные смолой и зажженные обручи, и всё бросали вниз на головы испанцев.

Приступ был отбит. Дон Фернандо понял, что и впредь Гарлем не упадет к его ногам при первом звуке штурмовой трубы.

Ночью в городе стреляли из пушек, звонили в колокола, зажигали на валах сигнальные огни. Голубь принес наконец письмо с известием, что Оранский выслал Гарлему две тысячи человек с семью пушками и несколькими фургонами снарядов. Густой морозный туман стоял над местностью, и вспомогательные отряды могли заблудиться.

Кеннау не спала всю ночь. Ее мучило предчувствие беды. Она не сходила с колокольни церкви Святого Бавона, где поддерживала все время пламя. Высокий свинцовый шпиль, освещенный снизу, прорезывал ночное небо огненной стрелой, — солдаты Оранского должны были его увидеть, несмотря на туман.

Ночь прошла. Настал мутный рассвет. Смоляные бочки на валах, шипя, догорали, — помощь не появлялась…

К полудню разнеслась весть: стража южных ворот нашла переброшенную через стену отрубленную голову с надписью: «Это голова капитана де Коннинга, который уже в дороге с подкреплением доброму городу Гарлему». Разбитая, окровавленная голова смотрела на гарлемцев тусклым, мертвым взглядом… Надежда на отряд Оранского потеряна…

Эльфрида, уткнувшись лицом в подушку, проплакала весь день.

Ирма сидела подле сестры и с горящими от гнева глазами говорила:

— Ты глупая, Фрида, ты страшно глупая!.. Это же война!.. Ах, если бы у меня были такие кулаки, как у мясника Нальзоона, я показала бы этим подлым испанцам!.. Но ничего, ничего, я учусь стрелять… Скоро я буду попадать без промаха. Я отплачу за Гену, за Мартина, за всех…

Испанцы начали подводить к равелину[56] перед Крестовыми воротами минные подкопы. Подземная атака велась правильными подступами. Рипперда немедленно отдал приказ строить новую стену.

В конце января 1573 года Оранскому удалось наконец прислать гарлемцам порох и хлеб. Четыреста старых, опытных солдат пробрались со ста семьюдесятью санями в густом тумане через озеро и вошли в город перед самым носом осаждающих. Гарлемцы воспрянули духом.

31 января, после двухдневной канонады, испанцы ринулись снова на приступ. Стены были почти уже разбиты. Часть ворот Святого Иоанна разрушена. Испанцы вошли в пролом.

Их встретили, как и раньше, мушкетным огнем, шпагами, расплавленной смолой, камнями, горящими головнями…

Эльфрида увидела, как над сражающимися показалась растрепанная темноволосая голова Ирмы, как взметнулся ее арбалет, услышала среди грохота, лязга и рева звонкий победный голос:

— Попала!.. Наконец-то попала!..

Эльфрида в ужасе закрыла ладонями лицо. Что Ирма делает?.. Безумная!.. Она стоит на виду у всех, ее пристрелят, как птицу…

Как бы гордилась Ирма, если бы знала, что ее детская рука отомстила не кому иному, как знаменитому «победителю Нардена» — Юлиано Ромеро. Ее первый удачный выстрел лишил испанца глаза.

— Оттащи сестру, ее ранили, — услышала Эльфрида окрик соседки.

Ирма лежала на груде щебня. Кровь сбегала по ее рукаву на платье.

Эльфрида вынесла сестру почти на руках.

— Назад!.. Отступайте!.. Назад!.. — донеслась до них команда Рипперды.

Люди побежали, отдавая равелин врагу. Испанцы волной залили форт, но сразу же остановились. Каменная неприступная стена, о существовании которой они не подозревали, встала перед ними, щетинясь пушками. И они поняли причину сдачи равелина.

Ирма очнулась.

— Постой!.. Сейчас должно случиться это…

Эльфрида испуганно заглянула ей в лицо:

— Ты бредишь?.. Тебе плохо?

— Да нет же! — отмахнулась досадливо девочка. — Сейчас наши взорвут старую стену.

Оглушительный грохот потряс город. Черные столбы земли, щебня, камней взметнулись под самое небо и грузно рухнули вниз. Продолжительный дикий рев прокатился по улицам и замер…

— Готово! — сказала Ирма со вздохом облегчения. — Они взлетели в воздух!

После неудачи второго приступа испанский лагерь затих. Проходили дни, недели. Гарлемцы поняли, что враги решили взять их измором.

— Поцелуйте за меня маму, тетя Кеннау… Я знаю, она очень испугается, когда узнает… Я понимаю ее молчание без слов. Она не может забыть Нарден… А теперь ее сердце рвется на части: за Гарлем, за отца, за нас с Эльфридой… за Иоганна… Жив ли он еще, мы так до сих пор и не узнали…

Руки Гасселер тряслись, обнимая девочку в последний раз. Только Кеннау и командир гарнизона Рипперда знали о том, что Ирма вызвалась пробраться через озеро в Сассенгейм, чтобы рассказать Оранскому об истинном положении Гарлема.

— Вот уже которую неделю мы не получаем оттуда вестей, — говорила Ирма, — наших голубей перехватывают испанцы или они сбиваются с дороги в тумане. Не сегодня завтра тронется лед, и тогда мы будем совсем отрезаны от своих…

Кеннау проводила девочку до самого берега.

— Поклонись отцу, Ирма. Скажи ему… — Она не договорила и вдруг заплакала.

— Тетя Кеннау, не надо!.. Идите к маме… Объясните ей… Я не боюсь… Я тоже не должна плакать… Я буду лучше петь, как отец… как Иоганн… Я ведь тоже иду за счастьем… Прощайте!..

С коньками на ногах, легкая и быстрая, она скользнула вниз, и мрак сразу же поглотил ее. Кеннау с тяжелым сердцем пошла в дом Бруммелей. Что можно сказать матери Ирмы? Какими словами утешить? И там и здесь девочку подстерегает смерть…

Город голодал. Испанцы не подавали признаков жизни.

Осажденные пробовали делать вылазки. Однажды сотня отважных добралась под покровом тумана до главной неприятельской батареи. Они попытались было заклепать пушки врага, но были убиты все до одного у самых пушек. После этой попытки снова потянулись долгие дни бездействия и голода.

Лед тронулся в конце февраля, и на озере появились суда. Измученные гарлемцы смотрели в подзорные трубы и видели в полулье[57] от города испанские вымпелы графа Боссю. Вдали, на юге, им мерещились суда Оранского.

Прилетел наконец долгожданный голубь. Рипперда прочел короткую записку:

«Девочка добралась. Будьте мужественны. Друзья делают все, чтобы выслать помощь и припасы. Мы атакуем Димердик и отрежем Амстердам».

Рипперда понял: Оранский собирался оттянуть испанские силы на защиту Амстердама. Как Гарлем зависел всецело от озера, так и Амстердам зависел от своей Димерской плотины. Если бы большая искусственная дорога, которая вела в Мюйден и Утрехт, была отрезана, Амстердам подвергся бы участи Гарлема. А там находилась главная квартира врага.

— Хороший, мудрый план, — говорил Рипперда, сообщая гарнизону о записке Оранского.

Через несколько дней гарлемцы заметили в лагере неприятеля необычное оживление. Все, кто мог, взобрались на вал, чтобы узнать, в чем дело. Испанцы толпились вокруг высокой насыпи с рядом виселиц. Гарлемцы увидели, как туда подвели группу связанных людей и под торжествующий звук барабана повесили.

Ночью стража подобрала переброшенную в город корзину. В ней снова оказалась отрезанная голова, тщательно завернутая в холщовую тряпку. К тряпке была привязана дощечка с надписью, как это делалось с ценным товаром. Рипперда прочел:

«Ключ, открывавший город Монс, стоимостью в две тысячи флоринов, полученных от его милости герцога сполна, возвращается за ненадобностью гарлемским слесарям, — к замку Димерской плотины он не подошел».

Рипперда не сразу понял смысл написанного. Он рассматривал голову, видел скорбные складки лица, застывшие в синеве мертвых пятен, видел маленькую бороду, смерзшуюся в сплошной бурый комок, видел прилипшие к вискам длинные пряди когда-то волнистых волос и щеки, издевательски проткнутые насквозь рисовальной кистью. И эта кисть объяснила все.

Кто был «ключом», открывшим патриотам Монс?.. Художник Антоний Оливер. Его голову, оцененную Альбой в две тысячи флоринов, испанцы отсылали в Гарлем потому, что этот «ключ» не подходил к замку Димерской плотины. Рипперда понял, что попытка отрезать Амстердам не удалась, что шедшее на помощь войско разбито и отважный сын родины Оливер погиб в битве за плотину. Неприятель хвастал победой и показывал свои трофеи.

Той же ночью у Рипперды с капитаном Кюреем было совещание.

— Город гибнет, — говорил Кюрей, — люди падают от истощения. Вы отдали приказ оставить десять коров… Десять коров для детей Гарлема!.. Мы окружены плотным кольцом. Никакая человеческая сила, никакая хитрость не могут доставить сейчас в город провиант. А он нужен нам, как сама жизнь… Разрешите сделать серьезную вылазку, и кто знает, быть может, храбрость отчаяния поможет нам.

Рипперда ответил не сразу.

— Я знаю, с вами готовы пойти не только мужчины, но и женщины. А я помню, чем кончилась одна из таких вылазок-Мы лишились целого отряда лучших воинов.

— Если мы будем бездействовать, смерть придет к нам раньше, чем мы ее ждем.

Рипперда махнул рукой:

— Ступайте, капитан, и постарайтесь выполнить задуманное.

Вылазка была назначена на 25 марта. Тысяча человек из осажденного гарнизона под предводительством Кюрея вышла подземным ходом из города. Испанцы, занятые допросами и казнями пленных, ослабили защиту передовых линий. Гарлемцы появились неожиданно, сбили неприятельские аванпосты, сожгли триста палаток, захватили семь пушек, девять знамен и несколько фургонов провианта. Они благополучно вернулись в город, потеряв только четырех человек. Но среди этих четырех был и Кюрей, смертельно раненный в шею. Он умер через два дня, не приходя в сознание…

А испанцы подводили новые полки и увеличивали с каждым днем число судов на озере. Начались каждодневные схватки на воде.

Время от времени отдельные люди под прикрытием ночи пробирались к городу и передавали осажденным муку и порох. Одна из таких лодок привезла письмо от Ирмы. Девочка писала:

«Я служу у самого принца. Не сегодня завтра произойдет решительное сражение между нашим и их флотом. Не падайте духом. К нам идут люди из Дельфта, Роттердама и Гоуды. Мама и Эльфрида, не плачьте. Мы с отцом спасем вас. Иоганн жив — он бьет испанцев, не пропуская их суда в лиман. Привет тете Кеннау, господину Рипперде и всем, всем в Гарлеме… А у папы нет времени, чтобы написать».

Госпожа Бруммель впервые улыбнулась, целуя неровные, торопливые строчки.

— Девочка не забыла никого… Да хранит Господь ее ласковое, верное сердце!.. — произнесла она шепотом.

— Девочка — настоящий львенок, — улыбалась Кеннау. — Она вернется с отцом в войсках Оранского.

Записка Ирмы зажгла надежду во многих.

В конце мая началось обещанное сражение. Суда подходили вплотную друг к другу — испанцы дрались с солдатами Оранского в рукопашную. Боссю командовал сотней испанских кораблей. Мартин Бранд, адмирал нидерландского флота, имел около полутораста, но меньших размеров.

Гарлемцы не сводили глаз с озера. Пушечные выстрелы с грохотом раскатывались по воде и глухими громовыми вздохами отдавались в городе. Шум далекой схватки долетал до крепостного вала, сплошь усеянного осажденными. Гарлемцы с трепетом ждали результата боя, который должен был решить их участь. Если испанцы осилят флот принца, город неминуемо погибнет.

В конце дня гарлемцы должны были признать, что победа досталась врагу. Часть судов принца была взята в плен, остальные потоплены. Боссю переплыл озеро и захватил принадлежащие голландцам форты. Патриоты были окончательно вытеснены с озера. Городом овладело отчаяние.

— Это начало конца, — сказал почти спокойно Рипперда. — С потерей озера к нам постучалась голодная смерть. Мы продержимся еще недели три, не больше.

Город голодал.

Шатаясь, с лихорадочно горящими глазами, проходила по улицам Эльфрида, подбирая упавших от истощения. В опустевшем доме ей нечего было делать — госпожа Бруммель умерла два дня назад.

Эльфрида зашла навестить близкую ей Кеннау Гасселер. Девушка смотрела и не узнавала прежней Гасселер. Перед нею лежала маленькая, сморщенная старуха.

— Что делается в городе?.. — спросила та едва слышно.

— Люди давно уже не видят хлеба, — отвечала девушка. — Все едят льняное семя и дикую репу. Но и это на исходе.

Через четыре дня Гасселер задала тот же вопрос.

— В госпиталях варят собак, кошек и крыс, тетя Кеннау, — отвечала Эльфрида. — Дети собирают крапиву на кладбищах.

Гасселер закрыла глаза.

— Ирма писала, что к нам придет помощь, не отчаивайтесь.

— А если их опять разобьют?..

— Тогда мы умрем, тетя Кеннау, и наши муки прекратятся.

Кеннау затихла на руках у девушки, как внезапно уснувший ребенок.

Настал день, когда в городе не осталось ни собак, ни крыс, ни мышей. Люди варили лошадиные и бычьи кожи, собирали траву.

1 июля Рипперда, с согласия города, вступил с испанцами в переговоры. Было послано двое горожан. Дон Фернандо приказал их повесить и ответил гарлемцам неожиданной канонадой. Тысяча восемьдесят ядер перелетело через городские стены, разрушая дома, пробивая крыши, осыпая улицы осколками камней.

Последний, хранившийся как ценнейшее сокровище, голубь был выпущен с запиской Оранскому, написанной кровью. На церкви Святого Бавона выкинули черный флаг — сигнал отчаяния, поданный друзьям.

А друзья в это время подвигались к Гарлему. Это была смешанная пятитысячная армия из бюргеров и крестьян. Они везли с собою четыреста фургонов с припасами и семь полевых орудий. В радах волонтеров, с мушкетом на плече, рядом с отцом шла Ирма.

«Скорее, скорее! — торопила ее одна-единственная мысль. — Только бы поспеть вовремя, пока они еще не сдались!»

Армия дошла до привала в Нордвигских лесах, к югу от Гарлема, и остановилась на отдых. В неприятельском лагере было тихо. В полночь командующий отдал приказ идти дальше. Он надеялся провести бойцов мимо спящего противника и освободить город, напав на испанцев врасплох.

Дул ветер с озера. Ирма, дрожа от волнения и холода, старалась идти в ногу с отцом. Тяжелый мушкет оттягивал и натирал ей плечо. Ни Ирму, ни Бруммеля не удивило яркое зарево со стороны Гарлема. Они решили, что это осажденные приветствуют их сигнальными кострами. Армия шла вперед в полной тишине, радуясь удаче.

Утром у ворот города заметили одинокую фигуру мальчика. Он держал в руках белый платок — знак парламентера. Стража опустила мост, и мальчик вошел в город. Лицо его было залито кровью. Его привели к Рипперде.

Мальчик молчал, низко опустив голову.

— Ты от них? Что тебе приказано сказать?.. Что же ты молчишь?

Рипперда приподнял его подбородок и, отбросив со лба волосы, отшатнулся:

— Ирма?!

Из глаз девочки неудержимо текли слезы.

— Они отрезали ей уши и нос!.. — пронеслось по рядам солдат.

— Нас разбили под самым городом… — раздался хриплый стон девочки.

Дорожный посох

В октябрьский вечер того же 1573 года Питер Мей остановился в нерешительности перед одиноким крестьянским домом. Он устал и был голоден. Близилась ночь. По небу ползла огромная черная туча. Ветер гнал с дюн песок. За изгородью сердито лаяла собака.

Мей тревожно взглянул на свой дорожный посох и, решившись наконец, постучал в дверь.

Послышался старческий кашель, стук деревянных башмаков, и на пороге показалась старуха крестьянка.

— Ох!.. А я думала… — отступила она, увидев незнакомого человека.

— Впустите переночевать.

Кряхтя и охая, старуха пропустила Мея в дом. В очаге жарко пылал хворост. Клокотала вода в глиняном котелке. Двое детей возились в углу возле корзинки с котятами. Рядом, развалившись на полу, рыжая кошка грела у огня спину.

— У вас хорошо! — сказал Мей, заботливо ставя свой посох в угол. — Давно уж я не видал такого мира и тишины…

— Ох, не греши, добрый человек! — всхлипнула старуха. — Прошли мирные времена…

— Что так?

Старуха недоверчиво покосилась на него и спросила в свою очередь:

— А кто ты такой будешь?..

— Я столяр из Алькмаара.

Старуха всплеснула руками:

— Господи боже мой, он из Алькмаара!.. Тория!.. Тория!.. Он из Алькмаара.

Дети, с любопытством поглядывавшие на пришедшего, подбежали ближе.

Сверху послышались торопливые шаги. Появилась высокая молодая женщина.

— Кто из Алькмаара, матушка?

— Вот он.

Все окружили Мея.

— Ну, что… как там… у вас?.. — осторожно спросила старуха.

— А вы за кого? — Мей снова оглядел очаг, стол, скамейку у окна, полку с простой глиняной посудой, бедную, невзрачную одежду хозяев и вдруг улыбнулся: — Боитесь?

— Боимся… Всего боимся, добрый человек, а пуще всего… солдат.

— А разве вы здесь одни женщины?

— Одни с детьми да старик, мой муж…

— А где же твой муж? — кивнул Мей в сторону молодой. Лицо Тории сразу точно осунулось.

— На войне.

— У испанцев или у гёзов?

Женщина замялась.

— Не спрашивай, добрый человек… — вмешалась старуха. — Теперь такое время — не знаешь, что кому ответить. Но думается мне, коли ты из Алькмаара, значит, не сделаешь нам зла… У гёзов ее муж. У гёзов, вот уже второй год пошел… А другой мой сын, младший, ушел в войсках принца на защиту Алькмаара… Вот мы и всполошились, когда узнали, что ты оттуда.

— Дайте поесть — все расскажу по порядку. Устал и голоден, как кошелек монаха: сколько ни клади — все мало!..

Женщины засуетились у очага.

— Мы, алькмаарцы, хорошо знали, что сделали с несчастным Гарлемом, — рассказывал Мей печально. — Испанцы не пощадили в нем ни женщин, ни детей, ни стариков. Никого не оставили в живых… ни одного человека…

Нарезая гостю сыр, старуха вздохнула:

— Ох, господи, господи!.. Слыхали и мы, как гарлемцы собирались выйти все вместе из города и пробиться сквозь вражеские войска. Сколько крови, говорят, было пролито там!

— Крови-то в них, думаю, маловато было после стольких месяцев голодовки, — возразил Мей. — Пять палачей с помощниками работали бессменно, пока не упали от усталости… Тогда оставшихся триста гарлемцев связали по двое, спина к спине, и утопили в озере.

— Расскажите об Алькмааре, — попросила Тория тихо.

Мей протянул руку и бережно дотронулся до своего посоха.

— Алькмаару было бы тоже плохо, если бы не придумали одно дело. Только дело это больно серьезное: город спасет, а кое-кого разорит.

— Да что такое, скажи на милость?.. — заволновалась старуха.

Тория вся превратилась в слух. Дети прижались к коленям матери.

— А вы ничего не замечаете на своих лугах?

— Вода прибавилась в канавах! — ввернул мальчик.

— Молчи, Гансли! Молчи и слушай, — остановила его мать.

— Мальчуган прав — вода прибавилась в болотах и канавах.

— Да неужели опять наводнение, как четыре года назад?

Мей внимательно посмотрел на женщин:

— А если это наводнение прогонит из страны испанцев?..

Старуха растерянно развела руками.

— Уж и не знаю, что сказать… И там смерть и тут. Ведь хлеб еще не весь убран с полей. Одним нам, без настоящих работников, разве управиться было?..

— Хлеб вырастет снова, матушка, — резко перебила ее Тория, — а сыновей твоих не воскресишь, если их убьют проклятые волки!..

— Верно! Верно! — подхватил быстро Мей. — Без моря нам не справиться с испанскими дьяволами. Без моря мы останемся с голыми руками и нас перевешают, как гарлемцев. Нет, лучше открыть все шлюзы в Голландии, чем умереть от испанских волков!

Старуха заплакала:

— Когда это все кончится, господи!.. Трудились, трудились, дожили честно до старости, и вся-то жизнь насмарку пошла… Сыновья на войне, малые дети сиротами растут… А тут еще вода затопит все поля. Что будем есть?

— А что ели гарлемцы, матушка? — Лицо Тории пылало. — Стыдно нам жаловаться, когда люди кровью своей добывают нам свободу! Никлас, уходя к гёзам, сказал: «Помни, жена, что я пошел защищать тебя и таких, как ты». И я помню. Последнюю рубаху надо отдать, чтобы потом можно было свободно вздохнуть.

— Верно! Верно! Ай да жена гёза! Побольше бы таких! — На лице Мея появилась радостная улыбка.

Она стояла, высокая, молодая, с пылающим лицом, и прижимала к груди плачущую от страха дочь.

— Молчи, молчи, глупая, все минует… И вода уйдет обратно в море, и отец твой вернется, и земля опять даст колос…

Мей смотрел на нее с восхищением.

— Послушали бы тебя те, кто по ночам тайком от стражи, охраняющей плотины и шлюзы, пытаются их починить и закрыть. Дидрих Сонуа, наместник принца Оранского в северной Голландии, старается вразумить безумцев, жалеющих свою жатву больше жизни алькмаарцев. За сытое брюхо они готовы продать совесть, честь, свободу — всё!.. Они проклинают Алькмаар, из-за которого может погибнуть их урожай.

— Так пусть Дидрих Сонуа, — сказала твердо Тория, — будет строгим начальником для слепых безумцев. Среди нас, крестьян, все же больше таких, как мой Никлас. Скажи это Дидриху Сонуа.

Она деловито вытерла заплаканное личико дочери, оправила на сыне рубашонку и послала их играть с котятами. А старуха, подняв на Мея полные слез глаза, спросила с тоской:

— Скажи хоть ты, добрый человек, скоро ли конец такой жизни или уж так и умру, не увидав сыновей?..

— Скоро ли конец войне, спрашиваешь? — Мей задумался, глядя на потухающий очаг. — Скоро, если все вот так, как твоя невестка, думать будем. А если станем только плакать да пощады просить, навеки детей своих рабами сделаем…

Мей до рассвета проговорил с семьей крестьян. Он не рассказал только одного: в дорожном посохе у него был спрятан тайный приказ Оранского и план разрушения плотин, сдерживающих воды моря.

Сбежавшаяся толпа алькмаарцев взволнованно слушала рассказ Питера Мея:

— Мне не посчастливилось на обратном пути. Вражеский патруль заметил меня. Еще минута — и я попался бы, как рыба в сети… Чудом спасся. Испанцы погнались за мной, но увязли в болоте и потеряли след в тумане. Я же знал местность не хуже собственной ладони. Все это было бы ничего, кабы не посох…

— Что — посох? — спросил взволнованно Якоб Кабельо, назначенный Оранским военным комендантом города.

— Посох… с приказом…

— Ну?

Мей вытащил из-за пазухи небольшой обломок палки и показал его.

— Вот все, что осталось у меня в руках… Посох во время погони ударился о ствол дерева и переломился. Здесь, в этом куске, приказа нет.

— Значит, он остался в потерянной части? Что же теперь делать?.. — взволнованно проговорил бургомистр Флорис ван Тейлинген.

Мей отер влажный лоб и, переведя дыхание, продолжал:

— Делать, конечно, теперь нечего, ваши милости… Приказ пропал. Придется Алькмаару поверить мне на слово… Я слышал все, что Сонуа читал своим солдатам…

— Говори, — бросил коротко Якоб Кабёльо.

Толпа сдвинулась теснее.

— Принц Оранский, — начал он через силу, — дал… твердый приказ: если понадобится, сейчас же… немедля… затопить страну, несмотря ни на что… Пусть лучше, писал принц, погибнут все нивы, чем допустить, чтобы славный город Алькмаар попал в руки врага и разделил участь Гарлема… Но пусть алькмаарцы, советовал принц дальше, хорошенько обдумают это дело, прежде чем дать знать Сонуа, который ждет в нескольких милях от города… Он уже открыл главные шлюзы, осталось пробить только две большие плотины, и море хлынет на страну, затопляя вместе с полями армию испанцев…

— А как же мы дадим знать Сонуа, что минута настала?.. — спросил кто-то из толпы.

— Принц… условился… Сигналом к наводнению будут… четыре костра: два — по сторонам Фрисландских ворот… два — по сторонам Красной башни. Вот главное, что было в приказе… ваши милости… Больше говорить не могу.

— Смотрите, он падает!.. — крикнули в толпе.

Мея подхватили и унесли. Он не переставал твердить в бреду:

— Пусть только хорошенько обдумают… Ведь нас горсть, мирных жителей… против шестнадцати тысяч… хорошо вооруженной… опытной армии. Шестнадцать тысяч… А нас всего… две… Не надо скупиться и жалеть урожай… Только бы выгнать. Слушайтесь Тории, жены гёза!.. Четыре костра — сигнал для Сонуа… Какое несчастье… я потерял… приказ…

Дон Фернандо в бешенстве ходил в своей походной палатке.

Мало того, что сторожевой патруль упустил подозрительного голландца, пробиравшегося болотными тропинками к Алькмаару, — принесли еще обломок дорожного посоха, потерянного этим голландцем. В посохе оказалась выдолбленной середина. Его расщепили и, конечно, нашли спрятанную бумагу, подписанную проклятым еретиком Оранским.

— Нет, это не люди! А их главный еретик — сам сатана!.. — кричал в бешенстве дон Фернандо. — Он приказывает своим «нищим» открыть все шлюзы, пробить все плотины! А мы не птицы, чтобы летать по воздуху, и не рыбы, чтобы плавать в воде… Как я смогу воевать, если море затопит здесь всю землю?.. У меня нет судов, чтобы посадить на них пешее войско. Тут не поможет и моя прославленная конница!.. Проклятый Алькмаар!

Дон Фернандо откинул край палатки. Далеко на горизонте тянулись серо-желтые пески дюн. За ними лежало море, воды которого готовы двинуться на испанский лагерь и смести его, как щепку. Дону Фернанду казалось, что он уже слышит зловещий рокот, настороженное ворчание седых от пены волн.

В стороне хмурые башни эгмонтовского замка напоминали о победных днях испанцев. Семь недель назад испанские солдаты, проходя, сожгли дотла деревню Эгмонт и плотно окружили Алькмаар. Дон Фернандо сообщал тогда отцу:

«Мы обложили город так искусно, что воробей не сможет влететь и вылететь оттуда».

И, однако, какой-то алькмаарец сумел-таки пробраться мимо дозорных и сговориться с Оранским об адском плане затопления страны. Проклятые еретики!..

Призрачный замок напоминает и о казненном нидерландском полководце Ламорале Эгмонте… Темные башни его на фоне унылых северных песков похожи на чудовищные руки, грозящие мщением. Кажется, что ветер, овевающий древние камни, немолчно доносит нидерландскую песню, сочиненную каким-то гарлемским музыкантом:

Не надо графа хоронить — Вернется Ламораль!

Проклятие!.. Это какое-то наваждение!..

Вернется Ламораль!

Нет, нет, казненные не возвращаются!.. Это бред. В тот же день, 8 октября 1573 года, осада Алькмаара была снята, и дон Фернандо спешно вернулся к отцу в Амстердам.

По дороге нидерландцы нанесли ему новое «оскорбление». Его знаменитую конницу обходным маневром атаковали «черные гусары» Швенди и долго гнали перед собой, как вспугнутое стадо.

Две битвы

Труба гремит, барабан грохочет, Гордый испанец идет — хохочет: Берегись ты, город Алькмаар — Мы несем тебе смерть и пожар!

Иоганн пел, пристально смотря в сторону Гонда. Оттуда должен был показаться вражеский флот, спешивший на подмогу запертому гёзами в Мидделбурге испанскому гарнизону.

Не страшен Алькмаару испанский меч…

Рустам подхватил тягуче и печально:

Дали плотины уж первую течь. Море, беги на помощь скорей — Злое племя испанцев залей. Смерть вам, испанские волки!

— Якорную цепь тебе в глотку! Чего воешь, точно хоронишь кого?..

Рустам кивнул головой:

— Угадал, зеландец, — я хороню корону испанцев.

Матросы фыркнули:

— Рано еще, брат, хоронишь — как бы голову не оторвали с похоронной песней.

— Ничего, — сказал спокойно и уверенно Иоганн, — оторвут его — наши останутся.

Товарищи обернулись к нему. Их давно уже удивляла резкая перемена, происшедшая в нем.

Гибель Гарлема поразила Иоганна в самое сердце. Несколько дней после сдачи города он ходил, шатаясь, как тяжело больной. В те дни никто не видел, чтобы он прилег хотя бы на минуту. Он кружил по палубе, молчаливый, сосредоточенный.

Что надумал Иоганн за эти несколько дней? Рустам знал, что у Иоганна не осталось теперь никого из близких. Всех до одного смела буря чудовищной многолетней войны. Их судьбы с Рустамом стали одинаковыми.

У гёзов истощалось терпение ждать. Их адмирал Буазо знал, что неприятель вышел двумя разными проходами: Юлиан Ромеро с семьюдесятью пятью судами — через Гонд, а Санхо де Авила с тридцатью — через восточную Шельду.

Принц Оранский лично приезжал на корабли. Ему снова пришлось убедиться в их всегдашней готовности к бою. Как один человек гёзы поклялись не подпустить врага к осажденному ими Мидделбургу. Это было несколько дней назад.

Гёзы теряли последнее терпение.

— Чего они копаются там, дьяволы? — ворчали матросы.

— Слыхали? — спросил один из них. — Альба-то фьюить — улетел домой общипанным петухом, без гроша в кармане.

— И кружным путем — сушей! — добавил, смеясь, Иоганн. — Видно, мы отшибли у него желание ездить по морю.

Матросы захохотали.

— А на его место посадили какого-то Рекезенса.

— Другого волка! Зубы те же, только шерсть чуть помягче!.. — бросил презрительно мавр. И вдруг весь насторожился. — Стойте! На переднем судне заметили неприятеля.

— Гото-овься!.. — пронеслась команда.

Матросы разбежались по местам.

На флагманском корабле[58] в это время шел спор. Адмирал Буазо назначил на место заболевшего капитана Шота флиссингенца Клаафа Клаафзона. Но при приближении врагов Шот не захотел уступить чести победить испанский флот. Он вышел из каюты, едва держась на ногах, чтобы принять командование. Клаафзон наконец уступил, посоветовав спустить большую часть людей под палубу после первого же вражеского выстрела. Шот настаивал, чтобы все, напротив, оставались на деке[59] для немедленного абордажа.

Гёзы кричали:

— Кой черт нам прятаться, как крысам в норы? Слушай Шота!..

— Оставаться на деке! Да здравствует Шот!..

— Да здравствуют «морские нищие»!..

— Свобода родине!..

— Готовь абордаж!..

Мнение Шота восторжествовало. Люди взялись за абордажные крюки и пики.

Суда Ромеро приближались. Распустив паруса, они шли навстречу гёзам, как огромные хищные птицы.

Рустам стоял со всеми наготове. Взгляд его был мрачен. Черные волосы трепал ветер.

— Смерть вам, испанские волки! — бормотал он. Загрохотал залп испанских пушек, и судно дрогнуло от киля до мачт. Послышался стон. Рустам оглянулся. Сосед-зеландец, только что так весело шутивший, упал на борт.

— Проклятие!

Гёзы обходили флот Ромеро. В узком лимане тяжелые испанские корабли двигались с трудом. Суда патриотов, легкие и проворные, кружили вокруг них, как рой пчел. Завязалась абордажная схватка. Люди дрались врукопашную. Прикладами аркебузов, топорами, пиками, пистолетами, кинжалами гёзы отбивали удары.

На глаза Рустама словно наплывали огненные круги. Он колол, рубил, сбрасывал за борт, рыча, как зверь, и скрежеща зубами.

— Смерть вам… испанские волки!..

Острая боль пронзила ему грудь. Он поднял руку… и упал навзничь.

Победа осталась за гёзами. Пятнадцать неприятельских судов были взяты в плен, тысяча двести испанцев убито. Остатки испанского флота отступили в Берген. Сам Ромеро, корабль которого сел на мель, бросился в воду и поплыл К берегу. Санхо де Авила, узнав о поражении, повернул свою эскадру назад, в Антверпен. И Мидделбург — ворота в Зеландию — должен был сдаться патриотам в этот январский день 1574 года.

Ночью Рустам с трудом открыл глаза. Иоганн сидел рядом.

— Я ранен?

— Да, брат, поцарапали изрядно.

— За кем победа?

— За нами, конечно!

— Расскажи… всё… по порядку…

— Что рассказывать? Испанские волки удрали, поджав хвост. Мидделбург — наш и должен присягнуть принцу, как законному штатгальтеру. Теперь вся Зеландия будет наша.

— А… Лейден?.. — Губы Рустама едва шевелились.

Иоганн нахмурился:

— Лейден обложен. Голландии снова приходится туго. Сообщение между городами прервано. Мы надеемся на Людвига Нассауского. Он собрал уже наемное войско. Французские принцы помогают ему деньгами.

— Забыли… ночь Варфоломея?.. — Рустам заметался. — Французские принцы!.. Испанские, принцы!.. Австрийские…

«Нет, не рана терзает могучее тело Рустама, — думал Иоганн, — а пламя, бушующее в нем, как неугасимый пожар»..

Отирая пот с лица друга, Иоганн невольно улыбался. Ему грезилось отдаленное будущее. Война уляжется подобно разбитому пушечным ядром морскому смерчу, подобно буре в груди Рустама. Израненная родина встанет, как должен встать Рустам. Ненависть сохранится лишь грозным напоминанием побежденному врагу. И Нидерланды зацветут новой жизнью, новым счастьем…

Иоганн не понимал. Что с ним?.. Откуда эта твердая вера в победу теперь, в самый разгар борьбы? Теперь, когда Голландия, точно перерубленный ствол дерева, разделена гибелью Гарлема на две части? Когда Лейден, обложенный врагами с октября прошлого года, голодает? Когда Людвиг Нассаускии до сих пор не успел оттянуть от него испанские войска и так далек еще от соединения с армией Оранского?.. И что это за голос твердит невнятно, но упорно: «Нидерланды должны победить»? Пусть враг могуч и огромен, как сказочный зверь, — самоотверженная, беззаветно преданная свободе, труду и радости жизни страна рано или поздно все равно победит. И, чтобы не потревожить притихшего наконец Рустама, он запел вполголоса:

Колокола зачем звенят, Согнав с лица печаль? Ах, о победе все твердят, — Вернулся Ламораль!..

Едва светлая полоса вспыхнула на небе в это апрельское утро, как обе армии увидели друг друга на расстоянии пушечного выстрела.

Людвиг Нассаускии немедленно укрепил позицию глубокой траншеей, расположив главные силы своей пехоты одним каре. Узкая равнина стесняла его движения, не позволяя развернуть во всю мощь конницу. Часть кавалерии пришлось оставить на склоне ближнего холма.

Санхо де Авила, главнокомандующий испанских войск, успел еще накануне навести понтонный мост и перейти Маас, чтобы помешать Нассаускому соединиться с братом.

Между обеими армиями лежала маленькая деревня Моок, брошенная жителями на произвол судьбы при первых звуках военных труб.

К десяти часам Людвиг стал усиленно вызывать противника к настоящим действиям. Ему нельзя было мешкать. Наемные, плохо дисциплинированные войска волновались, требуя уплаты жалованья раньше срока.

Объезжая полки, Людвиг говорил сопровождавшему его брату Генриху:

— Сражение необходимо! Сейчас, несмотря ни на что, наши силы превышают силы испанцев. У них всего несколько эскадронов кавалерии. Авила не рискнул собрать и достаточно пехоты, чтобы не лишать города гарнизонов. Он знал, что нидерландские города немедленно восстанут, уведи он солдат. Полки Браккамонте…

— Полки Браккамонте — наша первая победа!.. — взволнованно сказал младший Нассауский. — Своим походом мы сняли-таки осаду с Лейдена!..

— Да… — почти машинально подтвердил Людвиг, — Браккамонте было приказано перебросить осаждавшие войска сюда. Это все, что мы пока выполнили из задуманного. Этого слишком мало. Вильгельм ждет от нас большего.

Заметив движение со стороны неприятеля, он поскакал по направлению к деревне, к специальным пехотным отрядам, охраняющим траншею.

Солнце пламенеющей звездой горело на его стальном шлеме без единого украшения, золотило круп гнедого жеребца. Генрих Нассаускии придержал повод, смотря вслед Людвигу восторженным взглядом.

Звук трубы прорезал воздух. Генрих очнулся, дал шпоры коню и помчался за братом.

Испанцы готовы были ринуться в бой, когда новое известие остановило их. Главнокомандующему донесли, что на следующий день должно подойти сильное подкрепление. Генералы сошлись на короткое совещание. Мнения разделились. Более рассудительные советовали подождать еще сутки, чтобы иметь перевес в численности войск.

Начальник конных аркебузьеров говорил:

— Вспомните Гейлигер-Лее!.. Чем кончилось тогда необдуманное выступление против лукавого еретика — Нассауского?..

— Гейлигер-Лее не пример! — горячился Авила. — «Лукавый еретик» втиснут сейчас клином в узкую равнину. Если мы будем медлить, он ускользнет от нас, как угорь, и соединится с Оранским!

— Клянусь мадонной, — возражал Бернандино де Мендоса, — Нассауский сам рвется в бой. Это неспроста! Не следует поддаваться на его удочку. Так учит и тактика Альбы. Завтра мы будем вдвое сильнее.

— К черту тактику Альбы! — Лицо Санхо де Авилы перекосилось от злобы. — Мы носились с нею достаточно в прошлом. Будь я проклят, если не вгоню еретика в Маас! Разве вы не видите, что Нассаускому негде развернуть кавалерию?

Сеньор де ла Гиерж пресек споры:

— О чем тут думать? Само небо покровительствует нам. Если бы не воля всевышнего, разве такой опытный полководец, как Нассауский, смог бы попасть впросак с переходом через Маас? Он стоял со своими наемниками на берегу против Маастрихта, готового принять его, а река не предоставила ему той возможности. Эти несколько дней оказались решающими. Маастрихт он не взял и принужден был спуститься тем же правым берегом до теперешней своей позиции. Прочтем «Ave Maria», и с нами Бог!..

— С нами Бог!..

— Испания и Сант-Яго!..

Было решено начать бой.

Конные аркебузьеры испанцев в панике неслись к реке. Людвиг Нассауский гнал их стремительным натиском. Обезумевшие кони и люди с грохотом срывались с песчаного откоса в волны. Окрашивая воду кровью, они старались переплыть на левый берег. Раненые с криками тонули. Лошади взбивали вокруг себя порозовевшую пену, топтали повисших на гривах всадников… Лучи заходящего солнца скользили по красному, как кардинальская мантия, Маасу…

Но бешеная ненависть Санхо де Авила удвоила его силы. Он продержался до прихода подкрепления. Короткая весенняя ночь лишь затянула развязку.

Конные копейщики и испытанные ветераны подошедшего Вальдеса решили исход сражения. Едва мушкетеры Нассауского сделали вольт и отступили, чтобы перезарядить ружья, как свежие войска врагов лавиной ринулись на них с фланга. Измученные тяжелым днем беспрерывного боя, полки Нассауского нарушили строй.

Людвиг понял, что проигрывает битву. Собрав вокруг себя отряд верных воинов, он пошел в отчаянную атаку.

В последний раз его увидели вместе с братом Генрихом, мчащимся в самую гущу сражения. Шлемы их мелькнули среди дыма и пыли. Обагренные кровью мечи взметнулись в воздухе, и все потонуло в бешеной, беспорядочной свалке.

Оранский так и не узнал подробностей гибели братьев. Одни говорили, что оба Нассауские были утоплены по приказу Авилы. Другие — что их сожгли в одном из домов деревни. Вероятнее всего, оба умерли там же, на поле последней схватки.

После победы под Мооком испанцы снова обложили Лейден.

Плотины

Морские волны медленно надвигались на сушу в сторону осажденного Лейдена. Когда-то голландцы положили немало сил, чтобы возвести одну за другой огромные плотины и отвоевать у моря узкое побережье. Теперь эти плотины безжалостно разрушались гёзами.

Лейден держался-несколько месяцев. За стенами его давно свирепствовал голод. И повальные болезни унесли уже не одну жертву.

Гёзы упорно продвигались вперед. Они подошли на своих судах по залитой наводнением земле до главной плотины — Ланд-Шейдин, в пяти милях от города. Плотина длинной темной грядой выступала над водной поверхностью. Суда остановились в отдалении.

Ночью с 10 на 11 сентября гёзы прокрались к испанской страже, охранявшей плотину, и напали на нее врасплох. Испанцы в страхе побросали свои посты, оставляя Ланд-Шейдин в руках патриотов. Утром они попробовали было вернуть потерянное, но гёзы дали им такой отпор, что испанцы бежали.

Иоганн вместе с другими командирами судов приказал пробивать плотину. По высокой земляной насыпи, скрепленной железом и просмоленным деревом, рассыпались люди с едва зажившими ранами, в изодранных куртках, в шапках, на которых пестрел вышитый полумесяц с надписью: «Лучше султану, чем папе!»

Впереди всех с багром в руках работал похудевший, ставший как будто еще выше Рустам. Его смуглое лицо с обострившимися чертами напоминало Иоганну голову подстреленного сокола, которого они нашли с Ирмой в окрестностях Гарлема и, выходив, отпустили на волю. Мавр работал по-прежнему за двоих, настойчиво, молча. После долгих дней, прошедших в бреду, он замкнулся в себе. Казалось, он не хотел растрачивать силы впустую — берег их, как осажденные берегут порох.

Ланд-Шейдин удалось пробить. Флот прошел в широкие проломы на глазах у неприятеля. Перед гёзами встала новая преграда — «Зеленая дорога», вторая длинная плотина, заросшая лозняком и густыми травами.

Еще одна свирепая схватка, еще один натиск, и «Зеленая дорога» тоже досталась патриотам. К утру волны прилива перекатились через ее развалины, пропуская флот дальше.

Но к полудню адмирал Буазо заметался на своем судне:

— Проклятие! Ветер гонит воду назад…

Гёзы столпились на палубах.

— Мы могли бы за один час пройти в озеро «Свежей воды» и были бы теперь уже на полдороге от Лейдена, если бы не ветер!..

Буазо не знал, что предпринять.

…В Лейдене умирали целые семьи.

— Испанцы что ни день шлют нам предложения сдаться, — твердили малодушные, — они обещают полное прощение…

— Прощение?.. — кричали им злобно в ответ. — Кто предлагает прощение? Те, что пришли в нашу страну, как грабители? Те, что залили нашей кровью всю землю? Те, что хотят с корнем вырвать нашу свободу, отнять самую жизнь?

Кто кого будет прощать: они нас или мы их?.. Мы уже ответили раз на их медовые речи: «Сладок флейты напев, когда птицелов манит пташку»!.. Мы не дадим обмануть себя!..

— Пожалейте детей!.. Пожалейте детей!.. — рыдала какая-то женщина, прижимая к себе грудного ребенка.

Бургомистр ван дер Верф, проходя мимо, остановился. Перед ним была толпа призраков, а не людей: серые, поблекшие щеки, ввалившиеся рты, прозрачные, бескровные руки, отечные, распухшие ноги, тусклые или лихорадочно горящие глаза… Особенно мучительно было смотреть на детей, на их маленькие сморщенные, как у стариков, лица.

Бургомистр ван дер Верф махнул шляпой, требуя внимания.

— Чего вы хотите? — заговорил он, и люди не узнали его голоса. — Почему вы ропщете на то, что мы не нарушаем своих клятв и не сдаем город? Неужели вы не понимаете, что это было бы более горькой участью, чем то, что мы терпим сейчас?.. Я знаю, мы все умрем с голоду, если нас скоро не освободят. Но голодная смерть почетнее позорной смерти, которая нам предстоит в случае сдачи.

— Не сдавать город дьяволам! — подхватила толпа. — Помощь идет к нам, она уже близка!..

— Да здравствуют защитники Лейдена — «морские нищие»!..

— Да здравствует свободная Голландия!

— Пожалейте детей!.. — стонала в бреду женщина. — Пожалейте детей!..

Ночью ее унесли со ступеней церкви — она умерла, держа мертвого ребенка у иссохшей груди.

Прошла неделя с того дня, как плотина «Зеленая дорога» была пробита. Флотилия патриотов все еще находилась в мелкой воде, пройдя меньше двух миль. Гёзы попытались пройти к озеру «Свежей воды», но им пришлось вернуться — канал и мост через него оказались неприступными. Испанцы стянули туда главные силы.

Ветер по-прежнему был восточный.

Иоганн не сводил глаз с гюйса[60]. Ожидание было мучительнее битв. Сидеть на мели у самой цели и знать, что испанцы злорадно хохочут: «Оранскому легче сорвать звезду с неба, чем подвезти своих „нищих“ к стенам крысоедов-лейденцев!»

18 сентября Иоганн первый заметил, что гюйс затрепетал и повернул к юго-востоку. На кораблях задвигались люди. Мрачные, в шрамах лица просветлели. Все с надеждой стали наблюдать, как ветер крепчал, покрывая рябью неподвижную до сих пор воду, как начали набегать волны и пениться у бортов кораблей.

В конце следующего дня флот наконец всплыл. По совету крестьян, бежавших из деревни, занятой испанцами, Буазо сделал обход. Он миновал мост, озеро и прошел через низкую плотину дальше. Но там был остановлен еще одной большой преградой — Кириквее.

У испанцев остались теперь только соседние с Лейденом пункты, но они кишели солдатами Вальдеса.

При имени Вальдеса Рустама охватило бешенство. Когда-то в Испании он приходил в Бургос, чтобы убить великого инквизитора Вальдеса. И вот судьба сталкивает его с другим Вальдесом. Неужели и этот ускользнет от его мести, как ускользнул тот?.. Проклятый ветер! Он снова держит флот на привязи!.. Рустам смотрел на оранжевые, белые, голубые флаги с надписью: «Лучше султану, чем папе!» Они беспомощно свисали с носов кораблей. Вода понизилась до девяти дюймов. День за днем суда неподвижно стояли на мели…

Старая башня высоко вздымалась над улицами, каналами и мостами Лейдена. На ней с утра до утра дежурили люди, следя по зареву сигнальных огней за движением кораблей гёзов.

Бургомистр ван дер Верф, поднявшись на верхнюю площадку башни, вглядывался в даль и говорил:

— Там, за испанскими крепостями, — хлеб, мясо, тысячи братьев…

— Голубь! Голубь! — прозвенел вдруг возле него радостный крик.

Зоркие глаза четырнадцатилетнего сына оружейника Германа разглядели в синеве неба светлую точку. Точка приближалась, росла и белым комком опустилась к зубцам башни… Прошелестели крылья, и руки ван дер Верфа, дрожа от волнения, нащупали среди белоснежных перьев птицы маленькую, чуть заметную записку.

— Слушайте! Слушайте!

Писал Оранский:

«Флот подходит. Начали пробивать последнюю плотину. Держитесь, помощь близка».

— Помощь близка!.. Помощь близка!.. — прокатилась от башни до последнего закоулка города.

— Помощь близка!.. — визжал в восторге Герман. — Клерхен, помощь близка!..

Тощий, как скелет, с пожелтевшей от ежедневного недоедания кожей, мальчик находил еще силы, чтобы прыгать и кувыркаться.

— Клерхен, — кричал он сестре, — мы будем скоро есть мясо, сладкие пироги, масло, яйца. Мы будем есть, пока не лопнем! Да здравствуют «морские нищие»!..

Голос мальчика утонул в радостном гуле колоколов.

Лейденцы побежали на вал. Они высовывались из-за стен и кричали в сторону соседней Ламменской крепости, занятой испанцами:

— Вы зовете нас крысоедами и собакоедами! Вы не солгали, как лжете обычно! Пока вы будете слышать у нас лай собак и мяуканье кошек, знайте — город крепко держится! А когда не останется и этой пищи, каждый из нас съест свою левую руку, чтобы правой защищаться! А если все же придет наш смертный час, мы зажжем Лейден, чтобы вам достался только горький пепел наших сердец!..

— Помощь близка!.. — захлебывался Герман. — Клерхен, ты слышала, гёзы пробивают уже Кириквее!..

Девушка молчала. Она верила и ждала.

«Гёзы придут. Они заставят ветер гнать море в нашу сторону», — проносилось в ее голове.

Наутро колокола Лейдена умолкли. Флюгера на крышах показывали восточный ветер — ветер с суши, а не с моря.

В Ламмене насмехались:

— Ступайте на башню, «нищие», ступайте на башню — посмотрите, не идет ли вода к вам на помощь!..

В ночь на 2 октября над стенами Лейдена пронесся первый порыв шторма. Ветер с северо-запада повернул в течение нескольких часов на целых восемь румбов[61] и еще сильнее задул с юго-запада. Волны Северного моря высокими валами поднялись на берег Голландии и хлынули на сушу. Вода неудержимо полилась через разрушенные плотины в глубь страны.

В полной темноте гёзы подняли паруса и двинулись по направлению к Лейдену. Несколько неприятельских сторожевых судов окликнули их. Им ответил огонь из пушек Буазо. Пламя залпа осветило черную пустыню сплошной воды. Кое-где выглянули купы затопленных садов, трубы ферм, ветряные мельницы. Ненадолго темноту огласили крики короткой схватки. Гёзы проплыли дальше. И все снова погрузилось в сплошной мрак.

Испанские разведчики донесли в Зотервудскую крепость Вальдесу:

— «Нищие» топят наши суда, а свои продвигают через мели на плечах. Сам дьявол гонит перед ними воду!..

Утром даже самые стойкие из зотервудского гарнизона не выдержали и побежали по дороге в Гаагу.

— Мы не колдуны, чтобы воевать с морем! — кричали они своим офицерам.

Плотина, по которой шла дорога, начала погружаться в воду. Сотни бегущих стали тонуть в поднимавшейся с каждой минутой воде. Гёзы подплывали к быстро разваливающейся плотине, стаскивали врагов гарпунами в море, потом бросались за ними следом и убивали кинжалами в воде… До Гааги добрались ничтожные остатки зотервудских солдат.

Перед гёзами встал последний грозный оплот испанцев — крепость Ламмен, ощетинившаяся всеми своими пушками.

Герман сидел на крепостной стене Бургундской башни Лейдена. Внизу, у Коровьих ворот, Нордвик, военный начальник города, готовил людей к ночной вылазке, чтобы помочь гёзам взять неприступный Ламмен.

Герман сидел и слушал. Тишина и мрак. Только в ушах свистит ветер.

Но что это?.. Какие-то звуки со стороны Ламмена, как будто говор тысячной толпы. Потом опять тишина… Вот вспыхнула далекая светящаяся точка, другая, третья. Длинная процессия огней во вражеской крепости осветила темную поверхность сплошной воды.

Герман тер глаза, чтобы лучше разглядеть. Огни постепенно померкли и исчезли влево от Ламмена…

«Что это было? — соображал Герман. — Зачем этим чертям понадобилось столько факелов?»

Вдруг с одного конца города до другого прокатился оглушительный грохот и гул. Герман удержался на высоте каким-то чудом. Он вцепился в каменный уступ башни. Сердце его похолодело… Это, наверно, испанцы ворвались в Лейден и будут сейчас убивать, как в Гарлеме… Мальчик сидел, прижавшись к стене башни, и плакал:

— Клерхен!.. Сестренка!.. Они убьют Клерхен!.. Они убьют отца!..

Мрак и тишина снова окутали все непроницаемой пеленой. Зубы Германа громко стучали. Он совсем окоченел на резком ночном ветру. Руки и ноги затекли. Не решаясь спуститься, он прислушивался к тревожным голосам стражи под собой.

На востоке чуть заметно посветлело. Мальчик перегнулся всем телом вниз и вгляделся в темноту. У него захватило дыхание. Вся стена между Коровьими воротами и башней, на которой он сидел, рухнула. Если испанцы еще не вошли в город, то они войдут, как только увидят обвал.

«Господи, что же теперь будет?.. А как же вылазка? А как же суда гёзов?»

Восток медленно светлел. Герман не сводил глаз с Ламмена. Но что это? Он не верил себе. Бледный рассвет озарил грозную крепость, и мальчик не увидел на ней обычных жерл пушек. Он вгляделся пристальнее и вдруг расхохотался:

— Черт возьми, да они удрали!.. Он сразу все разгадал: услышав грохот от падения стены, испанцы решили, что это гремит залп пушек гёзов, и спешно оставили Ламмен.

— Так вот какие огни я видел всю ночь!.. Они удирали в темноте, как зайцы!

Он торопливо спустился по откосу разрушенной стены и побежал со всех ног к опустевшей крепости, чтобы первому из всего Лейдена «занять» ее.

А гёзы в это время готовились к штурму. Ламмен не подавал признаков жизни, и это было особенно подозрительно. Что, если Лейден уже взят ночью? Недаром они слышали такой оглушительный грохот со стороны города.

Иоганн и Рустам смотрели в сторону испанской крепости.

— Что там такое?

По крепостному валу бегала крохотная человеческая фигурка и с ожесточением размахивала руками.

— Что бы это могло значить?.. — не понимал Иоганн.

— Смотри, смотри! — вскрикнул взволнованно Рустам. — Еще кто-то!.. Он идет сюда!

Иоганн увидел, как в их сторону, по грудь в воде, продвигается какой-то человек.

Буазо выслал шлюпку, и загадка разъяснилась. Гонец от лейденцев шел сообщить адмиралу радостную весть: испанцы во главе с Вальдесом бросили Ламмен, испугавшись грохота ночного обвала.

На бруствере[62] крепости, крича и визжа от восторга, размахивал руками четырнадцатилетний лейденец — первый из всего города заметивший бегство врагов.

В памятное для Голландии утро 3 октября 1574 года на набережных лейденских каналов под оглушительный звон колоколов толпились голодные люди. С судов им перебрасывали хлеб, муку, сыр, мясо.

Рустам широко шагал, огладывая улицы незнакомого города. Он старался представить Лейден в дни мира. Сколько в нем красивых мостов, площадей, высоких зданий, сколько садов!

Многоводный Рейн, о котором он слышал от Иоганна немало древних сказаний, разделялся в городе на широкие протоки и переплетал Лейден причудливой водной сетью.

На углу одной из опустевших площадей мавр натолкнулся на лежавшую на земле девушку.

Маленькая, бледная, она, как уставший ребенок, спала, подложив исхудалую руку под голову.

Рустам наклонился. Лицо девушки не казалось красивым. Но длинные темные ресницы чем-то напомнили ему Гюлизар. В них была щемящая сердце беспомощность и кротость «соловья мавров».

Девушка с усилием приподняла веки. Бахрома ресниц открыла большие голубые глаза. Нет, это не были черные звезды Гюлизар. Это были два светлых озера северных равнин Голландии. С удивлением, как на сонную грезу, смотрела девушка на Рустама. И он улыбнулся. Из-под усов его сверкнули белые ровные зубы. Смуглое лицо со строго сдвинутыми бровями, с темными жгучими глазами стало разом мягким и красивым.

— Кто… ты?.. — прошептала девушка, смотря на мавра, как на видение.

— Гёз! — засмеялся он.

— Гё-ёз!.. — повторила она медленно, и губы ее ответно улыбнулись.

Извещение о конце осады с утра еще летело к Оранскому в Дельфт. Только теперь защитникам Лейдена сообщили, что все свои распоряжения принц отдавал лежа, тяжело больной. Едва встав с постели, он поспешил к освобожденным лейденцам. С ним вместе должны были приехать его старые соратники: Лазарь Швенди и Павел Буис, уроженец Лейдена, руководивший первоначальными работами по открытию шлюзов и плотин.

Саранча

Было уже лето 1576 года.

Жанна, вдова брюссельского булочника Ренонкля, прибежала домой белее своего чепчика. Она услышала на рынке страшную новость: на город шли взбунтовавшиеся испанские войска.

Святая Дева Мария, блаженные Августин и Франциск, вы избавили несчастный Брюссель от двух наместников. Альба уехал по доброй воле, а Рекезенс, слава Христу, помер… Избавьте же столицу и от новой напасти!

Жанна с нетерпением ждала возвращения сына. С мальчишкой тоже беда!.. Становится все непослушнее и непослушнее. И в кого он уродился таким бунтарем? Отец хоть и был вольнолюбив, а все-таки покорялся властям. У Георга же в мыслях только и есть, что Голландия с Зеландией да гёзы с Оранским. От уговоров матери он отмахивается: «Иди ты со своими святыми и попами в Рим целовать папе туфлю!..» Такая у него появилась непочтительная поговорка. Хорошо, что, кроме матери, никто не слышит. Ведь он повторяет самые еретические речи. За них при Альбе вешали, жгли и живыми в землю закапывали, а теперь… Ох, и теперь, видно, будет не лучше, если все эти убийцы и грабители войдут к нам в город…

Она неистово закрестилась:

— Святая Женевьева, сохрани и помилуй!.. Страшно подумать, что о них говорят. Они идут тучей, как саранча, и всё сметают на своем пути, всё съедают, всё отнимают у беззащитных жителей. Кто им сопротивляется, тех они мучают и убивают… А с женщинами что делают!.. Святые Петр и Павел, покровители нашей матери-церкви, я всегда была верной католичкой, — не отвратите взора от несчастной вдовы!..

Дверь с шумом распахнулась.

— Наконец-то, беспутный!.. — Жанна кинулась было к входившему Георгу, но остановилась. — Кто это с тобой?

Перед нею стоял лысоватый человек с добродушной улыбкой на немолодом уже лице. Веселые глаза смотрели на нее знакомым лукавым взглядом.

— Здравствуйте, тетушка Ренонкль!

— Никак, простите, не узнаю, ваша милость…

Георг в восторге хохотал:

— У матери от страха совсем память отшибло!.. Я и то сразу узнал.

— «Весеннюю фиалку» помните, тетушка Ренонкль? — смеялся лысоватый человек.

— Святая Мадонна! — даже присела от удивления Жанна. — Вас ли я вижу, господин Альбрехт? Так вы живы-здоровы? А я уж думала… Теперь только и слышишь о смертях. Вот и мой Кристоф оставил нас с Георгом сиротами… И бедняга Микэль, прости ему, Господи, все его малые прегрешения за великие страдания и мученическую кончину… Слыхали небось?

— Я все, все рассказал, как только узнал дядю Альбрехта, — говорил Георг возбужденно. — Сейчас, мать, не до воспоминаний!.. Сейчас…

— Как вы постарели, ваша милость, за эти восемь лет, что мы не видали вас, ай-ай-ай! — ахала Жанна, забывая на минуту все страхи. — Где ваши пышные волосы? Где ваш румянец?

— Все растерял по дорогам и бездорожью, по лесным засадам, в боях. А главное, друга своего оставил в безвестной могиле, под дикой яблоней, на распутье двух дорог…

— Кого это, не пойму.

— Помните веселого ткача-шутника Антуана Сажа?.. Долго мы с ним спали на одной травяной подушке, из одного черепка пили родниковую воду и бились с врагами родины плечо к плечу, пока испанская пуля не пробила его верное сердце… С того раза и у меня памятка…

Жанна вгляделась пристальнее и заметила у него длинный узкий шрам от виска до самого уха.

— Чтобы я не забывал ни верности друзей, ни ласки врагов до самой смерти, — добавил серьезно Альбрехт.

Жанна разом вспомнила про напугавшую ее весть и, пододвинув ему табурет, тревожно заговорила:

— Садитесь, господин Альбрехт. Будьте по-старому как дома и расскажите, не слыхали ли вы чего нового о солдатах.

— Слыхали! Многое слыхали, матушка! — затараторил Георг. — Войска испанцев взбунтовались из-за неуплаты жалованья и бросились грабить мирных жителей. Потом они перешли в Брабант, чуть было не взяли Мехельн, да город здорово был защищен. Пошатались, пошатались, разоряя села и фермы, и вломились во Фландрию и захватили там Алост… В Алосте теперь их главная квартира. Но они, дьяволы, мечтают о городе покрупнее…

— Только бы не в Брюссель!.. — прошептала Жанна.

— «Только бы не в Брюссель»! — передразнил ее сын. — Слышите, дядя Альбрехт? Вот оттого-то юг Нидерландов и не может сбросить с себя испанское ярмо, что каждый город, каждая провинция думают только о себе. Взяли бы пример с Голландии. Все города там объединились, и теперь ни один испанский черт им не страшен.

— Отец Августин говорит, что они все там еретиками стали…

— Уж молчал бы твой Августин, пока цел! А кстати, матушка, его экономка-то, «крыса», отдала сегодня богу душу. Честное слово!.. Как услыхала про испанских солдат, только ногами дрыгнула и померла. Твой Августин, верно, тоже со страху помрет…

Жанна перекрестилась:

— Царство небесное ей!.. Зловредная была старуха, прости меня, господи. Многих погубила она. Отец Августин — другое дело. Он божий служитель.

— Иди ты со своим толстопузым служителем к папе в Рим туфлю целовать!.. — рассердился Георг. — Давай лучше есть. А после дядя Альбрехт расскажет про себя…

Он не договорил и прислушался. С улицы несся гул толпы.

— Что там случилось? — У Жанны затряслись колени. — Иисус. Пресвятая Дева! Уж не испанцы ли?

Альбрехт и Георг не стали ждать еды и выбежали из булочной.

На первой же площади они попали в людской водоворот. Их окружили возбужденные, гневные лица. В руках у многих было оружие. Раздавались выкрики:

— Пусть Государственный совет объявит их вне закона!.. Чего он сидит и не шелохнется?..

— Какое нам дело, что король не платит своим войскам жалованья?..

— Не нам нужны эти убийцы и грабители!.. Не мы их звали!.. Кто их привел, тот пусть и расплачивается!..

— Долой испанских волков!.. Смерть испанцам!.. Какой-то человек в черном, тонкого сукна платье взобрался на ступени церкви и протянул руку, требуя внимания.

— Это адвокат Лауренс, дядя Альбрехт, — шепнул Георг. — Вы его знали?.. Вот мастер говорить!..

— Братья! — пронесся по площади звучный голос. — Испанские солдаты правы и требуют себе должное…

— Как — должное? Нет права у разбойников!..

— Дайте же их милости сказать!

— Слушайте! Слушайте!

— Солдаты говорят правду, — повторил Лауренс. — Кто, как не они, заслужил свою плату? Разве мог король Филипп найти людей, которые исполняли бы так хорошо его приказания?.. Разве не дрались они в недрах земли при Гарлеме, в глубине морей в Зеландии, в пылающем Нардене, в ледяных полях Зюйдер-Зее?.. Разве они не резали по приказанию короля безоружных людей тысячами?.. Неужели король думает, что несколько тысяч солдат, исполнив его смертный приговор над тремя миллионами нидерландцев, позволят украсть у себя заслуженное жалованье?.. Их уже пробовали уговорить. Им напоминали о славе, которую они завоевали своей верной службой палачей, о славе, которая тешит кого-то в Риме и кого-то в Мадриде… Но они отвечали на это: «Славой не набьешь ни карманов, ни желудка! Нам нужны деньги или город. Король — наш должник, Нидерланды принадлежат королю — значит мы и возьмем долг короля с Нидерландов!..»

Толпа поняла горькую иронию Лауренса и бешено зааплодировала.

— Объявить грабителей вне закона!

— А. что скажет милостивый король?.. — возразил на это адвокат. — Объявить вне закона его верных помощников — это значит оскорбить самого короля!.. Вот приедет новый наместник, дон Хуан Австрийский…

— Тут никакой Хуан Австрийский не поможет! — загудела площадь. — Смерть грабителям и убийцам!

— Бей испанцев, где ни встретишь!

— Бе-ей испа-анце-ев!

Тюрьма аббатства Святого Норберта в Антверпене была переполнена заключенными еще со времен «Кровавого совета» Альбы.

Корнелиус Мальдегейм, ученый люксембуржец, давно потерял счет месяцам, которые он провел в стенах аббатства. Его борода стала белой и длинной за эти долгие дни и ночи, а глаза перестали различать темные, сырые углы камеры. Сосед по заключению, рябой фальшивомонетчик Иост Керке, если не слышал всегдашнего бормотанья старика, окликал его, думая, что тот умер. Да и немудрено было бы умереть такому хилому человеку. Монахи аббатства не заботились о сохранении жизни своих заключенных и не баловали их едой. Вода и хлеб были их единственной пищей в продолжение многих лет.

— «Finis coronat opus…»[63] — говорил, как всегда, Мальдегейм. — А я не вижу до сих пор конца в моем процессе… Они просто забыли про меня в этом каменном мешке.

— Радуйся, что ты не один, — ворчал ему в ответ Керке, — а то разговаривал бы с мокрицами.

— Друг и брат мой по общей участи, я рад, я счастлив, что имею возможность упражнять столь великий дар, ниспосланный природой человеку, как речь… Но я все же должен признать, что тебя приговорили к пожизненному заключению, я же остался… как бы это сказать точнее… вне системы… Меня, повторяю, забыли.

— Ну и хорошо, что забыли, а то вздернули бы на веревку!

В конце октября к ним втолкнули еще одного арестанта — «подозрительного» бродячего торговца, у которого среди мелкого разносного товара нашли какие-то будто шифрованные бумаги. Время было тревожнее, с арестантом не стали возиться и отложили допрос на неопределенное время.

Новый заключенный не мог подняться: тело его было избито.

На другой день заключенный проснулся, услышав, что вошел тюремный сторож. Камера осветилась фонарем. Арестованный увидел своих соседей: седого старика и рябого человека с клеймом на лбу.

Сторож подошел к новому заключенному и ткнул его ногой.

— Помер, что ли?.. — буркнул он под нос и, звеня ключами, вышел.

Дверь снова завизжала, засов задвинулся. Заключенный лежал неподвижно. Он обдумывал свое положение. Товарищи по камере были ненадежны: чем могли помочь ему дряхлый старик и клейменый преступник?.. Мало надежды и на мрачного сторожа. Как выйти из этой каменной ямы со щелью вместо окна, на высоте трех человеческих ростов?..

— О невежды! — бормотал между тем старик. — Они сочли мои искания истины за колдовство!

Рябой громко чавкал.

— А ведь все же колдовал? — посмеивался он. — Скажи хоть мне-то. А?.. Колдовал? Признавайся, уже все равно теперь.

— Невежды! — бормотал свое Корнелиус. — Ученика великого Парацельса[64] они лишили возможности добывать свет истины! Они забили себе головы сухими догмами, а всякое искание истины считают ересью и заблуждением. Ересь?.. Истина — ересь! Свет знания — ересь! Хотя бы клочок бумаги, перо и немного больше света… Я мог бы оставить человечеству свои выводы — результат многих лет упорного труда. Я много думал насчет некоторых утверждений Ибн-Сины[65]и мог бы опровергнуть их на опыте, ибо опыт есть лучший учитель, как говорили философы древности. Но какие опыты я могу делать здесь?

Керке неожиданно вскочил:

— Клянусь дьяволом, они забыли дать нам есть!

— «Vita brevis, ars longa est»[66].

— А ну тебя с твоим собачьим языком!.. Жрать хочется! — Рябой подполз к низкой окованной двери и ударил в нее кулаком. — Эй, чертовы монахи, пора жрать!..

Керке мутило от голода, и он злился. Судьи приговорили его к тюрьме, а не к голодной смерти!.. Дьявол возьми этих проклятых монахов! Разве это закон — не давать заключенным есть?

Корнелиус усмехнулся в седую бороду:

— «Еггаге humanum est»…[67]

— Я тебе покажу «ераре», проклятый колдун!.. — Рябой поднял было кулак, чтобы ударить Корнелиуса, но остановился, привлеченный глухим далеким грохотом. — Клянусь сатаной, у них что-то там сегодня неладно!

Он притих в тревожном ожидании, забившись в угол. За долгие, похожие один на другой дни в камере никогда ничего не изменялось. Менялись только лица приносивших еду. Приходили и уходили, скупые на слова, глухие на просьбы… Да вот подкинули им какого-то «молчальника», который лежит как мертвый и с которого нечего взять, как с ограбленного трупа.

А новый заключенный чутко прислушивался. Что это действительно за гул там, где-то далеко-далеко, за многими стенами?..

Рябой больше не ругался. Он молча ждал. Молчал и ученый.

Крохотный клочок неба над головами заключенных померк. Вспыхнула золотая точка звезды — наступила ночь. Еды не принесли.

Керке лежал в холодном поту от ужаса. Монахи бросили их умирать, это ясно…

— Клянусь дьяволом, прежде чем умереть, я сожру «молчальника»!.. — прохрипел он.

Клочок неба стал сереть. Звезда погасла, занялось утро. Никто не шел. Керке сидел в углу, и рябое лицо его кривилось от страха. Клеймо багровело на бледном, влажном лбу.

— Что, если они… и вправду… не принесут… есть?.. — спросил он чуть слышно.

Корнелиус ответил, не поднимая головы:

— Тогда мы умрем — это самый естественный вывод.

Керке завыл протяжно, без слов, как подшибленная собака. Он зарылся лицом в солому, и вой его потревожил крысу, мирно чистившую морду лапой.

Пришла снова ночь, потом утро.

Опять далекий гул, словно большой медный колокол разбился где-то в куски.

— Что это, Пресвятая Дева Мария?.. — Керке, дрожа и путаясь в своих лохмотьях, подполз к двери и приник к ней ухом. — Идут!.. Идут!.. — взвизгнул он и забарабанил в дверь кулаками, головой, коленями. — Святой Николай, покровитель всех воров, смилуйся над рабом твоим!..

За стеной загрохотало оружие, раздались голоса, и дверь повернулась на ржавых петлях. В камеру ввалилось трое солдат.

— Есть тут кто-нибудь? — вглядываясь, спросил один.

— Есть, есть, ваши милости! — целуя сапоги и ловя руки, захлебывался Керке. — Есть невинный человек, которого двое суток не кормили…

— Ах, чертовы монахи! Сами сало наращивают, а своих заключенных не кормят. Вылезай!

Что это, сон или явь?.. Старый Корнелиус хочет подняться и не может.

— Добрые люди!.. — пробует позвать он.

Но солдаты не слышат и уходят, уводя с собой Керке. Дверь открыта. За ней — свобода, а Корнелиус не может даже подползти к выходу.

— Конец! — шепчут его губы.

Над ним склоняется чье-то лицо, ясные глаза с участием всматриваются в него, руки помогают подняться.

— Кто ты… в ком еще… не отвердело… сердце?.. — спрашивает срывающимся голосом старик.

— Встаньте, ваша милость, — говорит новый заключенный. — Свершилось чудо: темница раскрылась перед нами.

— Чудо?.. Такие явления… действительно… имели место… в истории… Но наука… не имеет опыта… в них…

— Оставьте сейчас науку, ваша милость, — следуйте за мной.

Корнелиус силится встать на колени и падает снова.

— Я… разучился… ходить…

— Обопритесь на меня Не бойтесь. Провидение, раскрывшее перед вами дверь, не допустит, чтобы вы не увидели его солнца.

— О, вы… поистине… добры… Как ваше имя? Я должен знать… кого мне… благодарить…

— Габриэль.

Керке — среди испанских солдат, грабящих Антверпен.

— Святой Иаков!.. Испания!.. Кровь!.. Огонь!.. — прорезают дымный воздух крики.

Антверпен горит. Ратуша, церкви, частные дома, целые кварталы объяты пламенем. Высокий шпиль главного собора, пощаженный огнем, отбрасывает гигантскую тень на Шельду. По ней плывут изуродованные трупы людей и лошадей. На мозаичной мраморной мостовой перед биржей стоят лужи крови после вчерашней битвы. Здесь жители Антверпена с местным гарнизоном пробовали удержать поток разъяренных солдат.

Антверпен горит. Осыпаются, рушатся его богато разукрашенные дворцы гильдий со стройными резными вышками и легкими аркадами. Тысячи людей, мертвых и раненых, навалены грудами на местах недавних побоищ. Запах горелого мяса, дерева, материй, костей, масла, красок разносится по почерневшим от сажи и запекшейся крови улицам.

— Святой Иаков!.. Испания!.. Кровь!.. Огонь!.. — кричит вместе с солдатами Керке.

Третья ночь спустилась над разграбленным, сожженным Антверпеном[68].

Патер Габриэль прятался в стенах разгромленного аббатства. Старый Корнелиус Мальдегейм успел написать на подобранном клочке бумаги несколько научных формул — плод размышлений всей его жизни. Он просил передать листок Филиппу Марниксу де Сент-Альдегонду.

— Самому просвещенному человеку в Нидерландах, — добавил он торжественно.

Старик умер с последними лучами солнца, которых не видел много лет.

В апреле 1577 года по дорогам Брабанта двигались колонны испанских войск.

Сверкали на солнце стальные панцири и копья тяжелой конницы; вспыхивали отсветами алебарды пехотинцев; слепили глаза металлические, украшенные разноцветными перьями шлемы рыцарей. Под копытами легкой кавалерии, везущей знамена и полковые значки, клубилась пыль. Яркие чепраки пестрели на лоснящихся крупах лошадей. Плотными рядами двигались мушкетеры, аркебузьеры, арбалетчики, пикейщики, стрелки… С грохотом катились пушки: неуклюжие бомбарды, широкомордые мортиры, кулеврины, фальконеты. Скрипели обозные телеги. С высоты нагруженных доверху повозок слышались визгливые голоса женщин и плач детей.

Войска короля Филиппа покидали Нидерланды. Этого потребовали Генеральные штаты. Их уже не решались теперь не послушаться — они оплачивали огромный долг короля. Войскам предстояло миновать границу Франции и идти до самой Ломбардии. Таково было условие, на котором страна соглашалась признать власть королевского брата — дона Хуана Австрийского.

В придорожной корчме «Счастливый путник» уходящие войска уничтожили все запасы. Вошедшему туда патеру Габриэлю пришлось отдыхать за пустым столом вместе с другими прохожими.

Севший рядом с ним молодой парень, странствующий бочар, весело выкрикнул:

— Я готов поститься целый год, только бы эта проклятая саранча к нам больше не вернулась!

— А почему бы ей не вернуться? — спросил недоверчиво пожилой крестьянин. — Ведь в крепостях королевские гарнизоны остались.

— Ну и что из того? А «Гентское примирение»?[69] Оно не допустит прежнего. Вся беда наша в том, что провинции не стояли друг за друга. От укуса одной пчелы — только шишка, а от роя — смерть! Одна капля на ветру сохнет, а море корабли топит!

Довольный своими сравнениями, бочар засмеялся. Патер Габриэль тоже улыбнулся:

— Верно, приятель, верно! Где люди заодно, там и жизнь полнее, а где врозь, там и жизнь врозь.

— Еще бы! Возьмите, к примеру, Голландию, — продолжал бочар. — Уж как ее потрепала война. Чуть ли не все плотины были разрушены, скот весь перебит, передох, перерезан, сколько городов, деревень сожжено… А глядите, как теперь: и плотины на месте, и города в порядке, и скот подрастает… А в Лейдене даже университет открыли. Со всего света к ним будут ездить учиться!

— Опять же насчет Голландии… — вставил снова крестьянин. — Здешние священники толкуют, что они все там, на севере, еретики, поклоняющиеся сатане. А сами тоже часто не по-христиански поступают. Вот и разберись!

— А нет хуже дворян, — проворчал из-за стойки корчмарь. — За душой ни гроша, а форсу — что у твоего герцога! Многие из них и реформатами небось сделались, чтоб захватить церковные богатства. А народной власти они больше всего боятся!.. «Чернь», говорят! Чернь?.. А помани-ка их король денежками или доходной службой, так живо назад переметнутся…

— Да полно пугать! — одернул его бочар. — Не сразу, видно, ума все набираются. Наладится и у нас порядок понемножку.

— Ох, милый человек, ждали мы этого самого «порядка», — твердил свое крестьянин, — ждали… И чего только за эти годы не вытерпели!.. Поля наши топтали войска, деревни жгли, грабили, народ вешали, топили, обирали… А все еще настоящего порядка не дождались и по сей день. Да и внуки наши, верно, не дождутся.

— Нет, дождутся! — хлопнул себя по коленке бочар. — Уж хоть не внуки, так пра-пра-пра-а-а… — Он поперхнулся и закашлялся.

Крестьянин засмеялся, махнул рукой и встал.

— Вот видишь, твое «пра» не скоро, видно, будет… Ну, прощай, хозяин! Поплетусь дальше на голодное брюхо. Саранча эта до самого Лимбурга небось все пожрала…

— Идемте вместе, — предложил патер Габриэль. — Вдвоем шагать веселее. А голову, друг, выше надо держать да к северу повнимательнее приглядываться. Там, брат, народ строит жизнь заново.

Тень «Железного Альбы»

Дон Хуан Австрийский, четвертый нидерландский наместник, приехал в Нидерланды еще в ноябре 1576 года и постарался очаровать Провинции. Это удалось дону Хуану довольно быстро. Веселый, он напоминал императора Карла.

На празднике в Лувене в честь своего приезда дон Хуан вел себя безукоризненно. В стрелковых состязаниях он так ловко поразил птицу, что был всенародно объявлен «королем стрелков». А простота обращения, ловкость и приветливость не могли не покорить сердца миролюбивых людей. Хуану рукоплескала толпа, улыбались женщины, его окружали восхищенные вельможи. Он обещал всем награды, повышения по службе, ордена…

Но никто не догадывался о тайной его мечте. А мечтал он только об одном: быстрым натиском сломить непокорные Нидерланды, а потом с помощью оставшихся в крепостях немецких наемников и обещанной ему итальянской армии двинуться на Англию. Там он рассчитывал свергнуть протестантку Елизавету, жениться на ее прекрасной пленнице Марии Стюарт и короноваться в Лондоне.

Корона!.. Корона!.. Вот о чем тайно днем и ночью грезил сын Карла V еще со времен Алькалы. Нетерпеливый и капризный, он недолго носил маску. Правда, Хуан подписал с Генеральными штатами «Вечный эдикт», которым подтверждал «Гентское примирение». Но вскоре же хитростью завладел Намюрской цитаделью — «ключом к южным воротам страны», как называл Оранский важную в стратегическом отношении крепость города Намюра. Обнадеженный удачей, дон Хуан пошел дальше. Он попробовал захватить и второй оплот Нидерландов — Антверпенскую цитадель, выстроенную Альбой. В качестве коменданта он послал туда своего доверенного. Но антверпенцы успели заранее подкупить главное начальство гарнизона и отстояли знаменитый замок.

Антверпенский бургграф, ставленник Оранского, спешно собрал в крепость совет членов магистрата, дворян и важнейших купцов. Он объявил им, что в замке найдена тайная переписка Хуана Австрийского. В ней новый наместник уговаривает солдат принять «серьезные меры» против города.

— «Жребий брошен, и от вас самих зависит выигрыш», — прочел бургграф выдержку из письма дона Хуана.

— Двуличная лисица, — возмутились дворяне, — а не рыцарь!..

— Нам надо избавиться раз и навсегда от испанских солдат и в крепостях, — сказал бургграф, — чтоб и следа не оставалось от губительной саранчи. А для этого существует одно действительное средство — деньги. До сих пор только «золотая метла» выметала от нас ядовитый сор.

— Опять деньги!.. — заволновались купцы. — Из нас выжали уже все соки. Откуда нам взять столько?..

— Ведь не существует былая торговля Антверпена!

— Еще недавно это был самый богатый город в Европе, а теперь почти нищ.

— Амстердам перегоняет нас!..

— Да уж и перегнал!.. Там торговый оборот…

— Какой же может быть оборот, когда гёзы блокируют устье Шельды и тем губят нашу морскую торговлю!

— Теперь север богатеет, а мы окончательно разоряемся.

— А почему богатеет север? — прервал их бургграф. — Почему Голландия и Зеландия давно подняли голову? Почему их торговая столица, как конь на состязании, обгоняет наш Антверпен? Потому что голландцы и зеландцы не жалели ни денег, ни крови, ни самой жизни.

Собравшиеся хмуро молчали.

— Голландцы затопляли свои нивы. Они рисковали всем имуществом, закладывали и продавали свои угодья, не боялись налогов и займов. Они вносили в общее дело домашнюю утварь, украшения жен. Они несли на алтарь свободы все, начиная с денег и кончая своей кровью. Неужели мы отстанем от них? Неужели пример их гражданской доблести не поднимет наш дух, не откроет наши кошельки?

— Тощие кошельки… — ввернул один из купцов.

— «Тощие кошельки»! — повторил бургграф. — Я знаю, дни изобилия давно прошли, настал пост. Но для великого праздника освобождения можно не только поститься, можно и голодать!..

Речь задела за живое. Быстрый подъем благосостояния северных провинций был слишком очевиден. Опасность пережить новый солдатский грабеж слишком близка.

— Ваше решение?.. Ваше решение?.. — торопил собравшихся бургграф. — Солдаты, по-видимому, принимают «действительные меры», о которых им писал правитель. Они собрались сначала на Мейерской площади, а теперь мне только что донесли — офицеры отвели их в Новый Город. Там они устроили из телег, тюков и товарных ящиков с бочками настоящие укрепления. Пора и нам вынести окончательное решение.

День клонился уже к вечеру, когда из крепостного замка с распушенным знаменем, торжественно вышла депутация антверпенских властей и вступила в переговоры с войском, окружившим свою наспех укрепленную позицию.

Купцы отправились по домам и конторам за деньгами. А их уполномоченные пока что старались как можно больше урезать «выкуп». Солдатам надоело ждать, и они ворчали:

— Чего тянуть волынку?..

— Брали бы, что дают! А то и этого не получим.

— Все равно начальники зажмут у себя в кулаке не один лишний флорин, а нам и половины не достанется…

— А и сволочь же пошла нынче среди начальников!

— Рыцари с большой дороги!

— Кончай, что ли!.. Надоела вся канитель. Пора и восвояси.

— Смотри, смотри, вернулись купцы! Вон стали на мосту и протягивают мешки с деньгами.

Громкий встревоженный окрик заставил солдат замолчать и повернуть головы:

— Гля-ди-те-е!..

Вдали, в пламени заката, вырисовывались на реке паруса большого флота, шедшего вверх по Шельде под крепким попутным ветром.

— Что это?.. Кто такие?..

— Военный флот?.. Чей?..

— Ловушка!.. Ловушка!.. — пронеслось по радам солдат.

Оглушительный грохот покрыл испуганные голоса. Дым пушек на мгновение окутал подходившие корабли. Сооружение из ящиков, бочек и телег рассыпалось в облаках пыли.

— «Нищие» идут!.. Это флот Оранского!.. Гёзы!.. — в ужасе кричали солдаты, толкая друг друга и перескакивая через остатки своих укреплений.

Купцы все еще продолжали держать мешки с деньгами. А гроза Антверпена — наемное королевское войско беспорядочной толпой кинулось в разные стороны: кто вплавь через Шельду, кто к плотинам, кто прямо в поле… Недавний страх перед солдатами сменился неожиданным взрывом хохота. Хохотали ремесленники. Хохотали степенные купцы на мосту. Хохотали нарядные дворяне, женщины, дети — весь народ.

Молоденькая дочь башмачника Клодина смеялась заразительнее всех. Она вытирала передником слезы и еле выговаривала:

— Как же… это?.. Они… такие грозные… такие злые… страшные… и… вдруг… как козы!.. Ну право… как козы!..

— Молчи, хохотушка! Вон наши спасители — «морские нищие» сходят на берег.

Клодина перестала смеяться и, протиснувшись вперед, поднялась на цыпочки, чтобы лучше видеть.

Гёзы сбегали по мосткам, шумные, загорелые, огрубевшие в многолетних походах, здоровые, крепкие. Антверпенцы жали им руки, хлопали по мускулистым плечам и обнимали, приветствуя, как братьев.

— Вот это поистине «Гентское примирение»! — крикнул Иоганн, сходя со всеми на набережную. — Север протягивает руку помощи югу!..

Кругом заулыбались.

Иоганн ступил на мостовую Антверпена. Одиннадцать лет назад он бродил здесь совсем мальчишкой.

Иоганн осматривал былую торговую столицу с особым любопытством. Следов разрушения после «Испанского бешенства» оставалось, на первый взгляд, не так уж много. Антверпенцы постарались привести любимый город в порядок. Перед Иоганном высился возведенный заново Ганзейский дворец. Над позлащенными закатом крышами по-прежнему, точно в стремительном полете, вздымался шпиль собора Богоматери. Красивые улицы взбегали по отлогому берегу Шельды к центру. В окнах вспыхивали пылающие отблески вечерней зари. Багрянцем отливали черепицы вышек и башен. Розовели восстановленные деревянные перекрытия домов и навесных балконов.

Взгляд Иоганна случайно упал на смеющееся девичье лицо.

Кто эта веселая девушка, словно сотканная из лучей солнца?.. Она стояла, поднявшись на носки, и закат обливал ее с головы до ног потоками горячего света. Пламенели золотистые прядки кудрей, румянец смуглых щек, яркие губы. И карие, полные тепла и радости глаза отражали солнечный блеск. Она напомнила ему кого-то. Барбару Снейс, переселившуюся с отцом, кажется, в Амстердам?.. Нет, та была ослепительна в своей холодной красоте. Незнакомая девушка напомнила ему о чем-то бесконечно близком и милом из ушедшего времени. Погибшую Ирму?.. Нет, это не она, темноволосая бойкая шалунья-девочка!.. Не она выросла и вернулась из прекрасного прошлого. Не она стоит теперь, вытянувшись, как струна, вся — радость, вся — трепет, вся — солнечное сияние.

В первый раз за много лет Антверпен был совершенно очищен от королевских войск. «Испанское бешенство» и попытка дона Хуана овладеть цитаделью заставили наконец сделать то, что давно уже советовал Оранский: срыть крепость со стороны города до основания. Пусть она будет только защитницей, а не угрозой Антверпену, чего хотел ее создатель Альба.

Известковая пыль облаком стояла над местом разрушения. Грохот рассыпающихся камней мешался с радостными голосами антверпенцев. Еще жаркое августовское солнце жгло натруженные спины, вспотевшие лица. Но усталости никто не чувствовал. Гёзы, молодые подмастерья, малоизвестные бедняки, бюргеры со своими женами и детьми, знатные господа и их нарядные дамы, важные сановники — все трудились.

«Увидел бы я здесь Снейса с его чаровницей-дочкой, будь они в Антверпене?.. — подумал Иоганн с сомнением, оглядывая всю эту массу разнообразного народа с чуждыми друг другу мыслями, желаниями и привычками. — Вряд ли… Ловкий Снейс увез дочь вовремя, избавив от возможных испытаний… Но где несчастная Луиза Лиар?..»

Отбросив бесплодные мысли, Иоганн весь отдался работе. Флот гёзов задержался в Антверпене, и лихие моряки помогали общему делу. Громкая, задорная песня, покрывала смех и шутки разгоряченной толпы. Голос Иоганна был сегодня особенно звонок и чист:

Эй, друзья! Да ну, друзья! Торопись всяк— веселись! Расступись скорей, земля, — Крепость Альбы, провались!

— Тебе бы в капелле короля Филиппа служить, — поддразнил его сосед-каменщик, — а не крепости его разрушать. Ведь наградил же Господь таким луженым горлом!

— И пыль его не берет, — отозвался седой горожанин, плотнее натягивая на лоб побелевшую от извести шляпу.

Иоганн заливался:

Эй, друзья! Да ну, друзья! Торопись всяк — веселись! Улыбнись, любовь моя, — Сердце рвется прямо ввысь!

— Ой, Клодина, я замечаю, и у тебя «сердце рвется прямо ввысь», — поддразнил дочь башмачник и ухмыльнулся, вытирая с добродушного лица пот.

— Что вы это только выдумываете, батюшка! — опустила сияющие глаза Клодина.

«А они уже успели-таки познакомиться с этим гёзом, — размышлял башмачник. — Я замечаю, он ходит вокруг нашего дома, как добрый птицелов за перепелкой. Того и гляди, моя перепелка упорхнет за ним».

Эй, друзья! Да ну, друзья! Торопись всяк — веселись! Скоро ль, милая моя, Скажешь мне: «Женись»?

Клодина выронила от смущения камень, который силилась перенести, и тот с грохотом покатился под ноги Иоганну.

— Ай-ай, красавица! — с хохотом отскочил в сторону Иоганн. — Как же я тебя к венцу поведу, если ты отдавишь мне ноги?

Клодина покраснела до слез и, закрыв лицо передником, убежала за угол крепости. Иоганн догнал ее и схватил за руку:

— Клодина!

Она уткнулась кудрявой головой в стену.

— Клодина, я обидел тебя? Прости!.. Ну, что же ты молчишь? Красавица моя, не отворачивайся! Я люблю тебя. Я в самом деле хочу жениться на тебе.

Карий с золотистым отливом глаз Клодины, еще залитый слезами смущения, взглянул из-под локтя на Иоганна.

— Ну же! Ну! Клодина, скажи хоть слово. Да?.. Согласна?.. Ну?..

Ее загоревшее, запыленное лицо в сетке растрепавшихся рыжеватых волос показалось ему розовым цветком на фоне мрачных камней.

— Да не смотри же на меня так сердито, Клодина!..

Девушка слегка толкнула его в грудь и ласково буркнула:

— У-у!.. Разноглазый!..

Иоганн оторвал ее от стены, смеясь от счастья.

— Значит, да?.. Да, моя радость?.. Да?..

— Пусти! Увидят — будут дразнить…

— Клодина!

— Глупый..

— Э-эй, дочка, где ты там? — долетел до них голос башмачника. — Иди сюда! Нашли статую проклятого зверя Альбы!

— Альбы?..

Иоганн схватил Клодину под руку, и они побежали назад.

Статуя Альбы?.. Иоганн вспомнил ледяную крепость и Рустама, украшавшего мантию ледяного герцога. Рустам отпросился и куда-то ушел, не сказав другу ни слова. Где он сейчас? Почему не празднует вместе со всеми победу?

Гигантская тень основателя цитадели тяжело легла на развалины. Бронзовая фигура бывшего наместника, пролежавшая, по приказу еще Рекезенса, несколько лет в подвале крепости и покрывшаяся местами изумрудной зеленью, в последний раз поднялась над Антверпеном. Оглядев мрачным взглядом толпу нидерландцев, она рухнула под откос.

Яростные крики покрыли гул падения. Люди бросились за ней с молотами, топорами, ломами. Тысячи рук наносили ей удары. Тысячи ртов плевали в лицо «Железного Альбы». Потом ее потащили с хохотом и бранью по улицам. Вокруг толпы, тащившей статую, прыгали мальчишки, зараженные общей ненавистью, они улюлюкали, свистели и визжали как обезумевшие.

— Перелить ее снова в пушки! — предложил кто-то.

— Перелить ее, как и была, в пушки гёзов! — подхватили крутом. — Перелить ее в пушки для войск Оранского!

— Да здравствует Оранский!

— Да здравствуют гёзы!

— Да здравствуют свободные Нидерланды!

Антверпен ликовал.

Месть

Рустам спешил в Намюр, в крепость, где засел принц дон Хуан Австрийский.

«Времена меняются… — думал мавр. — Были дни, когда кровавая собака Альба въезжал в Нидерланды гордым победителем. Копыта его коня топтали лежащий во прахе народ. А покинул страну гордый испанец тайком, чтобы народ не разорвал его в клочья… Другой, Рекезенс, бесславно правил, бесславно умер и давно забыт. А этот императорский сынок, имя которого проклятием впилось в сердце каждого мусульманина, ищет себе защиты, воруя у нидерландцев крепости».

Осенний ветер кружил по дорогам желтеющие листья. Пахло увядающими цветами, зрелой лозой. В виноградниках люди кончали уборку тяжелых душистых гроздьев. В синей вышине пролетали с курлыканьем стаи журавлей. Рустам провожал их долгим, пристальным взглядом. Они летели в сторону юга, к берегам Африки, где жили родственные ему племена.

Рустам шел в Намюр, чтобы убить Хуана Австрийского — победителя восставших мавров Гренады. Убить того, кто, прикинувшись миротворцем, плел сети против Нидерландов, против Оранского, кто вновь призвал испанские войска в долину Мааса и разбил армию Провинций при Жанлу[70].

Рустам никому не сказал о задуманном, даже Иоганну. Он хотел один выполнить свою месть. Только Генриху ван Гаалю, пожалуй, открыл бы он тайну. Но Генрих остался лежать на полях Герминьи… Рустам с жгучей тоской вспоминал друга.

Но тоску, как волной, смывала ненависть. Он думал о доне Хуане. Он помнил его со времен Алькалы. Этот человек казался ему золотым истуканом, залитым кровью своих жертв. Что перед ним прямой враг Альба, еле унесший старые кости, седой, высохший, точно осенний лист? Нет, принц Австрийский сверкает молодостью, прославлен красотой, гордится «рыцарской честью»… Лукавый золотой идол!.. Рустам сжимал спрятанный за поясом кинжал. Как огнем растравлял он ненависть, вспоминая облик королевского брата. Он видел его когда-то не раз на аллеях коллегии Сан-Ильдефонсо, стройного, молодого, нарядного, с открытым насмешливым взглядом и золотистой кудрявой головой.

Рустам пронзит его лживое, жестокое сердце. Он отучит короля Филиппа посылать против новых братьев Рустама наместников-палачей.

Недалеко от Намюра ему сказали, что дон Хуан находится в своем лагере в Бухе, в одной миле от города.

— Правитель болен… — говорили крестьяне. — Он не встает с постели.

«Мои братья, — думал Рустам, — тоже лежали без сил у его ног. Но он поднимал меч на лежащих. В сердце мавра не может быть жалости».

Он пришел в Намюр в первых числах октября, когда осень украсила багрянцем сады и леса, когда воды Мааса и Сомбры стали глубоки и холодны. Перейдя мост и миновав город с крепостью, он попал на дорогу, ведущую в лагерь. Там его неожиданно задержала огромная толпа. Нельзя было пробраться сквозь плотный строй охранявших путь солдат. Стража была в трауре. Черные шарфы украшали кирасы, черные перья спускались со шлемов.

Рустам остановился. Сердце его сжалось предчувствием: он опоздал. Убийца гренадских мавров, сын императора и брат короля, четвертый нидерландский наместник умер. Рустам зашатался.

Какая-то женщина участливо спросила его:

— Уж не слуга ли ты покойного, что так убиваешься?

Рустам резко отвернулся от нее.

Забил тревожно и гулко барабан. Стража подняла алебарды. Траурные знамена медленно склонились к самой земле. Приближалась процессия.

Впереди шли трубачи с черными лентами на медных трубах. За ними — вереницей католическое духовенство с хоругвями, крестами и священными символами. Дальше ехал отряд конницы с траурными значками на пиках и в черных плащах; потом выступали пехотинцы со спущенными забралами. И, наконец, в середине шествия четверо знатнейших рыцарей в темных одеждах несли под горностаевым балдахином на черном бархатном катафалке гроб. Трубы грянули похоронный гимн, и священники подхватили тягучий напев.

Рустам жадными глазами впился в того, кто не дождался его мести. Он увидел знакомые золотистые кудри. На них сверкала драгоценными камнями корона, о которой всю жизнь мечтал дон Хуан и которая досталась ему только теперь. Бриллиантовая цепь с орденом Золотого Руна украшала грудь, закованную в золоченые латы. На руках, по испанскому обычаю, были надеты перчатки. В ногах лежали шлем, железные боевые рукавицы и меч покойного. Солнце ярким пламенем горело на этом мече. И Рустаму чудились на нем следы запекшейся крови. И все померкло вокруг, кроме этой пылающей на солнце крови. Рустам рванулся вперед, пробился сквозь стражу и бросился к катафалку.

«Ты поднимал меч на лежащих!..» — пронеслось в его голове. И с помутившимся от ненависти взглядом он поднял руку, чтобы ударить мертвого в лицо.

Глаза Рустама встретились с холодными, как черненая сталь, глазами одного из четырех рыцарей, несших гроб. Рустам узнал эту круглую голову с коротко остриженными волосами и быстрым, словно разящим взором. Его надменную фигуру он встречал рядом с принцем Австрийским в саду Ильдефонсо.

Александр Фарнезе, сын Маргариты Пармской, пятый правитель Нидерландов, тоже старался припомнить смуглого человека с восточным изгибом тонких бровей.

— Арестовать этого оборванца! — приказал он ближнему офицеру.

Алебарды преградили Рустаму дорогу. Он оглянулся и увидел замкнувшийся за собой круг вооруженных людей.

— Твое имя?

— Рустам, сын Гафара из Валенсии.

Судьи перегнулись через стол, чтобы лучше разглядеть допрашиваемого.

— Мавр?..

— Мавр.

— Секретарь, записывайте: «Рустам… сын Гафара… мавр из Валенсии».

Рустам метнул взгляд на согнувшуюся над бумагами спину и усмехнулся. Судьи пошептались между собой, и старший из них спросил:

— Нас удивляет, зачем мавру понадобилось приехать в чужие для него Нидерланды.

Рустам перевел глаза на говорившего:

— Вас удивляет, что мавр приехал защищать чужой ему нидерландский народ? А вас не удивляет, что король Филипп пригнал испанцев, сардинцев, ломбардцев и немцев грабить чужой им нидерландский народ?

Судья быстро склонился к секретарю:

— Эти дерзостные слова записывать не следует!

Рустам засмеялся.

— Тебя арестовали, — грозно начал второй судья, — на похоронах его высочества принца Австрийского в октябре прошлого года. Зачем ты пришел в Намюр?

— Чтобы отомстить убийце моих братьев — злой собаке Хуану Австрийскому. Но я опоздал. Он умер не от моей руки.

Судьи не верили ушам. В первый раз встречали они такого дерзкого мятежника. Но этот мятежник, пожалуй, поможет им раскрыть целый заговор. Старший из них снова привстал, и голос его прозвучал вкрадчиво:

— Это хорошо! Это очень хорошо, что ты чистосердечно каешься в своем преступном намерении. Это послужит тебе во благо. Но ты мог бы облегчить свою участь еще больше, если бы назвал сообщников в этом заговоре на жизнь покойного принца.

— Никакого заговора не было. Я один задумал убийство и один хотел его выполнить.

— Не упорствуй, ибо этим ты только повредишь себе.

— Я сказал правду.

Судья сел.

— Разденьте подсудимого.

Рустам обернулся. Человек в черном капюшоне с прорезями на месте глаз привычным движением засучил рукава. Рустам быстро сорвал с себя рубаху. На смуглой коже яркими рубцами пылало несколько багрово-синих шрамов.

— Знаки дьявола!.. Знаки дьявола!.. — раздались возгласы.

Рустам покачал головой:

— Нет. Это священные знаки, полученные за правое дело на кораблях гёзов.

— Молчать!.. — как ужаленный, взвизгнул старший судья. — Назови своих сообщников.

— У меня их не было.

— Испробуйте тело, — приказал судья.

Длинная железная игла впилась в предплечье Рустама.

— Показалась кровь, ваши милости, — доложил палач.

— Это поистине шрамы, — осмотрев Рустама, добавил подошедший лекарь.

— Назови своих сообщников, собака! — брызгая слюной, прошипел судья.

Глаза Рустама сверкнули, но он промолчал.

— Дыбу!

Огромные жилистые руки палача ловким ударом сшибли Рустама с ног. Помощники подхватили его и укрепили на дыбе.

— Имена твоих сообщников?.. Ну!

Рустаму стало вдруг смешно. Жирное красное лицо старшего судьи готово было лопнуть с натуги и напоминало жабу.

— Ты у меня посмеешься, сын сатаны!.. Прикрутите веревку.

Руки Рустама с хрустом взвились над головой.

— Кто тебя подослал?.. Оранский?

Рустам покачал головой.

— Прикрутите веревку.

Руки хрустнули во второй раз и вышли из суставов. На коленных чашках лопнула кожа.

— Следует ослабить, — проговорил лекарь вполголоса.

— Спустите.

Рустам, всей тяжестью рухнув на пол, хотел подняться, но не смог.

— Со-ба-ки!.. — сквозь зубы прохрипел он.

— Ну, говори: Оранский тебя подослал к принцу?

Рустам молчал.

— Огня!..

На глаза Рустама набежала темная пелена, словно сразу настала ночь. Усилием воли он сбросил с себя оцепенение и прислушался. Кнехты, подручные палача, громко дыша, раздували мехами жаровню.

— Ты заговоришь у меня, проклятый «нищий»!.. — грозил старший судья.

Рустам приподнял голову.

— Чего вы хотите? — проговорил он спокойно. — Чтобы я сказал то, чего не было? Оранский не знает моих счетов с Хуаном Австрийским.

Судьи переговаривались, не слушая его. Рустама снова схватили и поволокли к пылавшей жаровне.

— Приподнимите его.

Рустама приподняли.

— Видишь это пламя и эти раскаленные железные брусья? Они заставят тебя сказать правду.

— Я ее уже сказал.

Судья повернулся к палачу:

— Делай свое дело!

Жгучая боль от подошв до самого мозга пронзила Рустама. На лбу выступил пот. Но он промолчал.

— Продолжай! — приказал судья. — Кто, кроме Оранского, участвовал в заговоре?

Рустам молчал, стиснув зубы.

— Мы сожжем тебя, проклятый гёз, но добьемся, чего нам надо! Кроме Оранского, кто еще подсылал тебя?

— Никто…

Судья торжествовал:

— Секретарь, запишите: «Допрашиваемый сознался, что, кроме Оранского, никто не подсылал его».

— Неправда!.. — Рустам метнулся из рук кнехтов. — Я не говорил этого, подлая лисица!

— Палач, делай свое дело! — упорствовал судья. — Так был Оранский в заговоре или нет?

— Оранский… ни при чем… тут… — с трудом поворачивая язык, простонал Рустам, и черная пелена снова заволокла ему глаза.

Его привели в чувство и оставили лежать на полу.

Тошнотворно пахло горелым мясом.

Над Рустамом склонилось бритое упитанное лицо. Среди лоснящихся волос ярким пятном выделялась тонзура католического священника. Мягкий, словно тоже смазанный маслом, голос прозвучал над самым ухом:

— Сын мой — ибо всякий, кто крещен, есть уже сын нашей единой святой матери-церкви, — скажи мне, пришедшему не с мечом, а с крестом, во имя милосердия, завещанного нам спасителем, скажи мне всю правду. Зачем тебе таиться теперь, когда сам еретик сознался в преступлении, на которое толкал тебя? Ты терпишь муки за того, кто предал тебя…

Рустам посмотрел на священника:

— Кто… предает?..

— Тот, кто есть единый виновник твоих мук ныне и мук последующих, если ты не откроешь истины. Еретик, изменник, мятежник и лицемер Вильгельм Оранский, прозванный Молчаливым.

— Он предал меня?..

— Да, сын мой. Получено известие, что Оранский схвачен, заключен в темницу и допрошен. Он сознался, что подсылал тебя тайно убить его высочество — королевского брата.

Рустам засмеялся.

— Иисус-Мария, он сошел с ума!

— Нет, это вы сошли с ума! — выкрикнул мавр. — Захлебнулись в крови и бредите наяву. Принц Оранский цел и невредим. Он только что подписал Утрехтский договор, и королю Филиппу нелегко будет теперь достать свои северные провинции… Пройдет год-другой, и Гельдерн, Голландия, Зеландия, Утрехт и Фрисландия отрекутся навсегда от своей присяги кровавому… коро… лю…

Он в изнеможении упал головой на каменный пол и затих. Священник вышел. Пожимая плечами, он объявил судьям:

— Этот мавр — сущий колдун. Откуда он мог узнать про Утрехтскую унию?..[71]

— Зараза, видимо, пустила корни даже среди тюремной стражи, — проворчал злобно старший судья. — Завтра мы возобновим пытку, святой отец.

Верховная власть

Летом 1584 года Лейден готовился к празднику десятилетия со дня своего освобождения «морскими нищими». Художники-архитекторы составили сметы и планы украшения города к этому памятному для всей Голландии дню. Цехи каменщиков, резчиков по дереву, маляров, обойщиков приступили к работе. «Риторические» и музыкальные общества сочиняли пантомимы, аллегорические представления и торжественные гимны. Портные, шляпники, башмачники выбирали материалы для шитья костюмов в процессиях. Магистрат отделывал помещение принцу Оранскому, которого лейденцы ждали у себя к великой годовщине.

Герман, сын оружейника, успел уже получить ученую степень бакалавра в Лейденском университете. Он был одним из главных участников торжества. Многие хорошо помнили смелую вылазку четырнадцатилетнего мальчика на рассвете роковой ночи, когда никто в городе еще не знал о бегстве врага. Герман должен был публично прочитать свои стихи о тех временах.

Уже не первый месяц молодой бакалавр трудился над своим произведением. Некоторыми местами многословной поэмы он остался положительно доволен и читал их друзьям. Самыми верными слушателями были его сестра Клерхен, Альбрехт, глава бывшего риторического общества «Весенняя фиалка», и товарищ по университету Георг Ренонкль, сын брюссельского булочника.

Своевольный Георг настоял-таки на своем и перевез мать в Голландию. Его не вразумили ни материнские уговоры, ни ее слезы, ни необходимость покинуть беспризорной могилу отца. Он твердил свое:

«В Голландии — свобода! В Голландии правит Оранский! Будь отец жив, он бы давно переехал к северянам».

Бывший организатор «Весенней фиалки» — дядя Альбрехт присоединился к ним в день отъезда. Он всю дорогу развлекал вздыхающую вдову разговорами и шутками. Жанна почти и не заметила, как водворилась со своим имуществом в новом приветливом домике в тени высоких тополей Лейдена.

«В конце концов, мальчик прав, — говорила себе Жанна. — Ему жить, ему и строить жизнь по-своему. А эти голландцы — добрый, аккуратный и трудолюбивый народ… Иного и не отличишь от брабантца. Чего бы им и вправду не быть одним общим народом?..»

Георг поступил в университет и скоро подружился со «знаменитым» Германом. А местное риторическое общество нашло неоценимого товарища в лице бывшего руководителя брюссельской «Весенней фиалки».

Собрав друзей, Герман читал свои стихи:

Арей[72] летал над осажденным градом — И ночь казалась всем нам адом. Вдали неслась волна прибоя, А мертвецы взывали к бою!

— Здорово!.. — восхищался Георг. — Не правда ли, дядя Альбрехт?

— О Герман, — шептала благоговейно Клерхен, — ты настоящий Гораций!..[73]

Одна часть поэмы оказалась особенно трудной. Герману хотелось сочетать в ней и победный восход солнца, и позорное бегство неприятеля, и приближающийся флот гёзов, и свой восторг при виде опустевшей крепости. Рифма, как нарочно, ускользала от него. Он бился над поэмой с упорством, почти не уступавшим упорству гёзов, преодолевавших десять лет назад одну плотину за другой. Самолюбие не позволяло ему обратиться к опыту Альбрехта. Наконец настал день, когда Герман прочел свою поэму.

Слушая брата, Клерхен всплескивала в восхищении руками.

Но, когда Герман дошел до того места, где флот гёзов при звоне колоколов входил на веслах в каналы Лейдена, как «морские нищие» бросали облепившему все набережные голодному населению хлеб, Клерхен не выдержала и расплакалась.

И дети простирали руки Спасителям от страшной муки… —

читал Герман.

Осуществили наши грезы Отважные морские гёзы. И улыбались матерям зеландцы С высокой палубы и шканцев![74]

Клерхен рыдала. Она уже не слышала брата. Перед глазами ее ярко вставало то памятное утро, когда, истощенная голодом, она упала без сил на землю. Какой-то гёз подошел к ней. Она помнила его смуглое лицо, тонкие изогнутые брови, ослепительную улыбку и черные глаза, в которых были и ласка, и жалость, и радость победы. На шапке его сиял серебряный полумесяц и надпись: «Лучше султану, чем папе». Клерхен не смогла дослушать поэму и убежала в сад.

Клерхен забралась в глубь цветника, чтобы выплакать вдали от всех одной ей понятное горе. Клерхен уже двадцать шесть лет. Молодые лейденские ремесленники не раз предлагали ей руку. Но она хранила верность тому, чьего имени даже не знала. Спрятав лицо в сочные стебли Тюльпанов, Клерхен плакала…

«А вдруг он все же придет в радостный день годовщины?.. Приедет в свите Оранского?..» — всплыла из глубины ее сердца робкая надежда.

И Клерхен вся просияла. Ей так хотелось верить, как в страшные месяцы осады! Она твердо верила тогда, что гёзы совершат чудо и заставят море воевать вместе с ними. Да, «он» вернется…

11 июня раздался долгий, заунывный звон колокола. Лейденцы в недоумении и страхе спешили к ратуше узнать, в чем дело.

На ступенях ратуши стоял бургомистр ван дер Верф с непокрытой седой головой. Его лицо было бледно. Руки, державшие шляпу, заметно дрожали. Рядом с ним в скромной дорожной одежде стоял невысокий человек, которого многие сразу узнали.

— Патер Габриэль!.. Друг патриотов!.. Что с ним? Почему он плачет?..

Наступила тишина. Люди замерли в предчувствии недоброго.

— Граждане! — проговорил раздельно ван дер Верф, и тихий голос его услышали в самых дальних рядах. — Вы видите перед собой верного друга свободной Голландии. Ему выпала на долю тяжелая обязанность передать вам, что вчера в два часа пополудни в Дельфте по приказанию испанского короля убили… принца Оранского…

Толпа ахнула и вновь замерла.

— Мы потеряли того, — снова заговорил он, — кому хотели вручить верховную власть, отнятую нами еще три года назад у испанского тирана. Ибо монарх, угнетающий, а не защищающий своих подданных, не исполняющий долга перед вверенной ему страной, — тиран, а не государь. Освободиться же от тирана — естественное право любой страны, любой нации. Но освободиться удалось только нам, северным провинциям. Союз всех семнадцати нидерландских провинций распадается навсегда. А принц Вильгельм Оранский стремился стать связующим звеном всей страны. Он обладал высоким разумом и опытом государственного мужа. Но и ему не удалось задуманное. Южные провинции давно уже снова в руках врагов. Измена продавшихся королю и папе священников и дворян докончит распад «Гентского примирения»… Мы, подписавшие Утрехтскую унию, останемся одни среди бурь войны. Но мы не сдадимся, как не сдались десять лет назад.

— Не сдадимся! — хором, как клятву, произнесла толпа.

Иоганн поселился с Клодиной после свадьбы в Дельфте. В те печальные дни, когда северные провинции оплакивали принца Оранского, он пошел проведать старого воина Швенди. Попрощавшись с пятилетним сыном Якобом, он вышел на улицу.

Иоганн старался отбросить тяжелые воспоминания. Земля обновляется ежегодно. Самые прекрасные цветы увядают. Самая роскошная листва блекнет и облетает. И на месте обветшалого, умершего расцветают другие цветы, начинают зеленеть другие листья.

Встречались прохожие. Все были в темных траурных платьях, даже дети. Зараженные печалью взрослых, они проходили мелкими шажками, почти не смеялись, не бегали, как обычно, взапуски, не играли. Да, Оранского любили в Голландии!

Но кто это спускается с освещенного солнцем горбатого моста на набережную, занимая почти всю ширину деревянного настила?.. Какая, однако, дородная женщина в богатом, хотя и темном наряде. Рядом с нею, держа мать за руку, выступает так же степенно и важно девочка лет двенадцати. Что-то давно знакомое поразило Иоганна в лице этой грузной бюргерши. До слуха долетел ее спокойный, уверенный голос:

— Иоганна, сегодня же напиши дедушке в Амстердам поздравление с днем его рождения, иначе опоздаешь. Нарочный не может тебя ждать.

Чей это голос, все еще звучный, сильный, но такой холоднопустой? Силы небесные, да это Барбара Снейс!.. Вот она какая стала! Красивая до сих пор, но тяжеловесная, грубоватая, какая-то топорная. Иоганн перебежал на ту сторону набережной и остановился перед дочерью бывшего антверпенского богача. Длинные ресницы удивленно вскинулись на человека, посмевшего так решительно нарушить ее утреннюю прогулку. В глубине синих глаз сначала не отразилось ничего, кроме надменного раздражения. Потом в них что-то дрогнуло и разом зажглось злым огоньком.

— Вот, Иоганна, — произнесла Барбара, отчеканивая слова, — ты всегда хотела посмотреть на настоящего гёза. Вот мы его и увидели.

У девочки испуганно раскрылись глаза, и она с тревогой прижалась к матери.

— Не бойся, Иоганна. Твой дедушка когда-то покровительствовал ему, но он не сумел оценить этого. И, слава богу, все устроилось к лучшему.

Иоганн расхохотался:

— А дочку все-таки зовут Иоганной?

Лицо Барбары залилось краской; ресницы прикрыли, как и прежде в минуты волнения, глаза. Но она быстро справилась с собой и холодно отрезала:

— Чистая случайность. Имя выбирал муж — член Амстердамского магистрата, приехавший сюда лишь на похороны. Идем, дочь моя!..

Она резко двинулась вперед, но Иоганн удержал ее:

— Скажите, что сталось с Луизой Лиар?

Барбара слегка помедлила с ответом.

— Девочка после казни отца убежала к нашим бывшим складам, где раньше жила с ним, и… каким-то образом… утонула в канале. Впрочем, тела не нашли.

Не прибавив больше ни слова, важная дама из торговой столицы Голландии пошла дальше.

Скрип тележки заставил Иоганна, сидевшего в ожидании, встать. Слуга вкатил больного на вид старика. Иоганн подошел к нему и крепко пожал здоровую левую руку.

— Я вас потревожил, — простите!

— Что вы! Что вы, Иоганн! Я так рад каждому в моем уединении! А вам — больше многих.

Голос Швенди звучал печально.

— Как здоровье вашей милости? — спросил участливо Иоганн, когда слуга вышел.

— Мое здоровье? — пожал плечом Швенди. — Кому оно теперь нужно, кроме этого славного малого, которому я, вероятно, смертельно надоел?

— Он, я знаю, служил под вашим началом в коннице…

— Тем более, тем более, мой друг. Но не во мне дело. Не стало «Его»! Не думайте, что я всегда бывал согласен с его политикой. Нет, я открыто высказывался, например, против переговоров с Францией. Я спрашивал: чем Генрих Валуа достойнее своего брата-предателя?.. Разве можно было, забывая Варфоломеевскую ночь, приглашать в Нидерланды третьего брата — герцога Анжуйского?

— Да! — страстно подхватил Иоганн. — Почему он не был только с нами, простым народом? Ведь он знал, что простой народ отдавал за счастье родины всё без остатка! Почему же он полагался не на нас, подлинных защитников родины, а на иноземцев, на дворян, на купцов и важных господ из магистратов? Кто из них платил своей кровью, своей жизнью? Они жертвовали только нажитыми богатствами, которые быстро потом возместили. Почему вместе с ними он отстранил нас от всех завоеванных нами прав?

— Каких прав, мой друг?

— Прав самим решать и строить свою судьбу дальше.

Швенди молчал.

— Я давно хотел, — заговорил Иоганн тихо и серьезно, — спросить у человека высокой чести и доблести… А вашу милость я считаю именно таким…

Швенди отрицательно покачал головой:

— Теперь я только инвалид и не способен, вероятно, справедливо судить о жизни. Я выброшен из нее, как негодный поломанный и заржавленный меч. Вам следует побеседовать лучше всего с Марниксом Сент-Альдегондом. Покойный принц высоко ценил его. Сколько исторически важных бумаг — различных соглашений, уставов, условий — написано пером Марникса! Немало стран посетил он в качестве уполномоченного посла Генеральных штатов.

— Вот-вот! — перебил его Иоганн. — Они посещали чужие страны!.. Они предлагали заплатить Нидерландами за военную помощь! И это в то время, как горел Зютфен, горел Нарден, умирал с голоду Гарлем, изнемогал Лейден, а мы прорывались к ним сквозь огонь, воду и кровь… Не говорите мне о «государственных людях»! Я пришел не к ним, а к вам — бойцу, чья неподвижная теперь рука не в силах поднять знамя своей боевой славы, но чья слава — отвоеванная свобода родины!

В охватившем его порыве Иоганн быстро склонился к парализованной руке и припал к ней губами.

У Швенди перехватило дыхание, и он откинулся на спинку своей тележки:

— Не я!.. Не я!.. Мы все… все заслужили эту славу…

Несколько минут Иоганн взволнованно ходил по комнате.

Потом снова подсел к больному.

— Ваша милость напомнили мне о государственных бумагах, — начал он опять, — соглашениях, условиях… Когда-то мне было не до них. Наши корабли диктовали свои особые условия. Но с тех пор у меня появилось время прислушиваться к «соглашениям» Генеральных штатов. Когда на собрании штатов Голландии здесь, в Дельфте, еще восемь лет назад, представитель простого народа требовал — а он имел право требовать — народного суверенитета, что ответили ему господа из магистратов и «государственные люди»?.. А ведь простой народ устами своего представителя сказал тогда святую истину: законным государем свободной страны должен быть сам народ, а господа из магистратов и «государственные мужи» являются только должностными лицами и выборными этого народа.

Швенди молчал. Иоганн напомнил ему еще, как особым указом Голландских штатов три года назад все народные ополчения и союзы были лишены права участвовать в решениях городских и государственных дел.

— Им уже мешали те, кто добывал свободу. Им мешали и знаменитые консистории, когда-то немало потрудившиеся с их тайного тогда согласия и поддержки. Они захватили в свои цепкие руки..

— Кто именно, мой друг?..

— Снейсы!

Швенди в недоумении посмотрел на разгоряченное лицо Иоганна:

— Я как будто слышал эту фамилию не раз… Но почему вы говорите во множественном числе?

— Их больше, чем можно предположить. И они сильнее, чем я предполагал когда-то. Они оттеснили «хозяина» в его же доме.

Иоганн так и не дождался от старого воина ответа на свои сомнения и вопросы. Но на прощание Швенди притянул его и, как сына, благословил на дальнейший жизненный путь.

— Вы еще не стары, Иоганн, и у вас сын. Может быть, вы или он… сумеете сами решить то, что терзает вас теперь. «Хозяин», как вы сказали, конечно, должен быть главой своего дома. Но я — человек уходящий. Я не осмеливаюсь казнить память того, кому служил как вождю столько лет. Я не могу не оплакивать его преждевременной гибели…

Опять «Морские нищие»!

Весной 1588 года в тихом Дельфте, на набережной одного из каналов, усаженных липами, в залитом солнце доме родилась новая жизнь.

Хозяин дома, бывший гёз Иоганн, прошел в спальню и заботливо склонился к жене:

— Как ты себя чувствуешь, моя радость?..

Клодина подняла отяжелевшие веки, улыбнулась и снова впала в дремоту.

Иоганн пригладил ее разметавшиеся на подушке золотистые пряди волос и осторожно пожал руку.

— Да оставь ты ее в покое! — заворчала старуха, повивальная бабка. — Дай женщине отдышаться. Думаешь, родить ребят так же легко, как печь воскресные оладьи с медом?

— Но ведь у нее это четвертый! — отошел с виноватым видом от постели Иоганн. — Я думал…

— Он «думал»!.. — передразнила старуха. — Ты бы вот лучше не думал, а посмотрел, что за красавца она тебе подарила. А то — «четвертый»!..

Старуха вынула из люльки закутанного в полотно ребенка и поднесла его ближе.

— Ну ей-ей, этот красивее всех!

Иоганн чуть отвернул край пеленки. Маленькое красное личико сморщилось в гримасу, и из влажного беззубого рта раздался пронзительный крик.

— Тише ты, непутевый! Мать разбудишь! — поспешила уложить ребенка бабка.

Из дверей высунулись три беловолосые детские головки. Иоганн поторопился увести детей.

— Это Генрих так кричит? — шепотом спросил старший мальчик.

— А почему ты знаешь, что «Генрих»? — спросил другой, лет четырех.

— Отец говорил, что следующего из нас назовут непременно Генрихом. Правда, отец?

Иоганн обнял всех троих и сел у окна. Дети взобрались к нему на колени: девятилетний Якоб — на одно колено, четырехлетний Лазарь — верхом на другое, а трехлетняя Ирма свернулась котенком под рукой отца.

— Расскажи нам о тех, чьи имена мы носим, — попросил Якоб, сдвигая по-взрослому брови.

— Хорошо, — улыбнулся Иоганн, — я всегда готов рассказывать о благородных, смелых людях, отдавших здоровье, силы и самую жизнь за счастье моей и вашей родины, дети. Итак, жил-был когда-то в Гарлеме музыкант…

— Нет, — перебил Якоб, — так не надо. Так ты рассказываешь сказки, а ведь это не сказка?

Иоганн посмотрел долгим, серьезным взглядом на первенца:

— Да, это не сказка, мой мальчик!

И он начал издалека. Одна за другой вставали в памяти картины: сначала детство в бедном доме родителей; потом сиротство и далекий путь в Брюссель со стариком крестьянином; полное одиночество после его смерти; счастливая встреча с другим стариком — слугой Микэлем; светлый «рай» у матушки Франсуазы, знакомство с Генрихом ван Гаалем, подарившим ему, десятилетнему ребенку, маленькую шпагу в залог будущих побед.

— А где эта шпага? — спросил Лазарь, пришпоривая колено отца.

Иоганн склонился к молча слушавшей Ирме и поцеловал ее в светлый затылок.

— Эту шпагу я отдал одной очень храброй девочке.

— А что она с ней сделала? — не унимался Лазарь.

— Она… — Иоганн вдруг опустил голову, пряча лицо в кудряшках дочери. — Я расскажу вам о ней потом…

И он продолжал описывать страницу за страницей свою разнообразную, полную тяжелых событий, счастливых встреч, потерь, лишений, достижений, радостей и побед жизнь. Свет и тень, — вспомнилось ему собственное сравнение. Свет и мрак… Мрака было много: измены союзников, разочарования в недостойных людях, смерти… Сколько их, этих ушедших из жизни друзей! Ушедших слишком рано. Они так и не успели увидеть расцвета свободных северных провинций. Если бы можно было вернуть их хоть на мгновение и показать, что сталось с Голландией и Зеландией, выгнавшими всех до одного испанских наемников! Что сказали бы они, глядя на богатые урожаи в местах, истоптанных когда-то вражескими войсками? Что сказали бы они, увидев вместо развалин Гарлема и Лейдена выросшие, как в сказке, торговые и промышленные города? Но никого из них не воротить к жизни Им не дано счастья пожинать плоды своего мужества, верности, долга…

Он задумался. А разве пришлось бы им всем «пожинать» это счастье? Ведь и Николь, и Лиар с несчастной Луизой, и антверпенский кузнец, и мидделбургский матрос, и Рустам, и тысячи простых людей, беззаветно отдавших все силы и самую жизнь, остались бы по-прежнему за бортом…

Маленькая Ирма прижалась щекой к груди отца. Она бессознательно почувствовала, как сердце отца болезненно забилось. Ребенок поднял голову, заглянул Иоганну в глубину глаз и вдруг заплакал.

— Не плачь, глупая! — подтолкнул ее старший брат, и кулаки его гневно сжались. — Мы отомстим за всех, кого убили!

Из спальни послышался жадный, требовательный крик. Повивальная бабка позвала:

— Иди к жене, Иоганн, она хочет сама показать тебе Генриха.

— Я же говорил — Генрих! — торжествовал Якоб.

Спальня была вся розовая от предвечернего солнца. На белой постели, среди взбитых подушек, сидела умытая, причесанная Клодина и кормила новорожденного.

— Подойди ближе, Разноглазый, — улыбнулась она. — Смотри, какой он у нас сильный, здоровый.

Крохотный рот жадно причмокивал у груди матери. Иоганн присел на кровать.

— Спой ему что-нибудь… — попросила Клодина. — Пусть привыкает к песням отца.

Иоганн на минуту задумался, потом начал вполголоса:

Были бури, непогоды, Кровь лилась рекой, Но промчались злые годы — Солнце над тобой. Твой отец и мать знавали Цепи и позор…

Клодина погладила Иоганна по начавшим седеть волосам.

— А где же твой веселый голос, Разноглазый?.. — спросила она тихо, боясь разбудить засыпающего ребенка. — Поёшь ведь о солнце, о будущей жизни…

Иоганн тряхнул головой и запел иначе:

Ты права, моя подруга, — Тот, кто умер, тот не жив. Мы, на зависть штатам юга, Веселей споем мотив!

— Жена!.. Жена!.. — звал Иоганн.

Клодина оторвалась от корыта.

— Чего тебе, Разноглазый?.. Пришел домой чуть ли не ночью и кричишь, словно на пожар зовешь. Детей разбудишь.

Она вытерла вспотевшее лицо и плотнее спрятала под чепец выбившиеся золотистые завитки.

— А ты что не вовремя занялась стиркой? — обнял ее Иоганн.

Клодина сделала грозное лицо:

— На этом корабле я командир!.. Но что случилось? — встревожилась молодая женщина.

— Я уезжаю в Дюнкирхен.

Клодина побледнела:

— Зачем?.. Когда?.. Надолго?..

Иоганн сел.

— Ты ведь знаешь, мы уже три года в союзе с Англией. Королева Елизавета, правда, недолюбливает «их степенств», как она называет голландских купцов. Но «нашим степенствам» с ее «степенствами» выгоднее жить в мире, чем во вражде. Вот она скрепя сердце и послала нам еще три года назад свои войска на подмогу. Теперь пришла наша очередь помогать ей. Мориц Оранский[75] зовет нас помочь Англии.

— А что там приключилось?.. Какая еще беда?..

— Да король Филипп задумал завоевать Англию и завладеть Северным морем. Прощай тогда английская и голландская торговля!.. Захватив море, Испания перережет глотки английским и голландским купцам. Без моря Англии и Голландии не прожить. Значит, помогать общей беде надо. Опять, значит, «морские нищие»!

— Но при чем тут Дюнкирхен?.. — спросила Клодина.

— А видишь ли, в Мадриде ловко придумали. Король Филипп снарядил такой флот, какого и свет не видывал. Казна его за время войны с Нидерландами здорово поредела. Двадцать лет воевали!..

— Двадцать лет, о Господи!.. — впервые, казалось, услышала Клодина. — Двадцать лет!..

— Вот он и задумал одним махом покрыть все убытки.

— И все-то ему мало! — покачала головой Клодина. — Недавно только получил Португалию с колониями[76].

— Да, верный пес его Альба не осрамился в Португалии… Так вот, — продолжал Иоганн, — флот отправится из Испании. И наместник южных провинций Александр Пармский должен будет, по их плану, присоединиться к испанцам со своей армией. Тут-то мы во главе с Морицем Оранским и не допустим его сесть на корабли. Вспомнят еще «морских нищих»!..

Взгляд Клодины померк. По лицу пробежала тень.

— Ешь, — подвинула она тарелку. — Ешь, пока голова цела. Всю-то жизнь воюете, воюете…

Иоганн сидел задумавшись. Снова память унесла его в далекие годы. Снова одна за другой пронеслись картины морских сражений, упорной борьбы, неослабного напряжения…

— Знаешь, — сказал он каким-то новым, незнакомым жене голосом, — не скоро еще, видно, перестанем воевать. Мы отдали за освобождение от испанских войск, королевского гнета и покорности римскому престолу все: имущество, силы, молодость, жизнь… А полного счастья все еще не добились. Разве в Голландии и Зеландии не льется больше слез? Разве каждый имеет кусок хлеба на завтрашний день? Разве богатые купцы и промышленники не заставляют штаты плясать под свою дудку?.. Вместо короля и дворян-рыцарей народились новые хозяева страны — богачи.

Клодина с тревогой взглянула на него.

Он опустил голову, потом встал и подошел к постели.

— Я лягу. Завтра мне надо до солнца поспеть на общий сбор. — Но снова заговорил: — О наших былых походах и битвах много сложено песен. Любой мальчик знает о них, как будто сам побывал на полях сражений или на кораблях и на стенах крепостей. О «морских нищих» испанцы до сих пор вспоминают со страхом. Каждая семья наша хранит у себя осколок снаряда, пулю или обрывок знамени, окрашенный кровью… Все вынесла родина: «Кровавый совет» Альбы, разгромы нескольких армий, междоусобицу, долгие осады, голод, грабежи, наводнения, костры инквизиции, пытки, конфискации, изгнания… Да что говорить!

Он закрыл глаза и уснул сразу, как после тяжелого трудового дня.

Клодина до самого утра хлопотала по дому, стараясь не потревожить мужа. Часто она бросала работу, подходила к постели и долго рассматривала его лицо, испещренное сетью ранних морщин, с плотно сжатыми губами, обвеянными морскими ветрами, с седыми уже нитями в светлых волосах. Она осторожно натягивала одеяло на его плечи с багровыми рубцами старых ран.

— Иоганн!.. — По щекам ее стекали слезы, и она смахивала их передником. — Пора тебе в самом деле на покой… к детям… Нехорошо им расти без отца… У тебя большая семья, Иоганн…

А когда за бальзаминами и фуксией заалело на Востоке небо, Клодина разбудила старшего сына. Но проснулись и младшие. Они все окружили постель отца и подняли шум и возню.

Иоганн проснулся бодрый, веселый, как всегда. Наскоро поев, он собрался в путь. Голос его раскатился по всему дому:

Колокола зачем звонят, Согнав с лица печаль? Ах, о победе все твердят…

— Возвращайся скорее, — прижавшись к нему, говорила тихо Клодина. — Пора сменить войну на мирный труд.

— Возвращайся скорее, отец! — кружились вокруг него дети.

— Пусть маленький голландец Генрих встретит меня своим первым словом! — сказал Иоганн тоном приказа и обнял жену еще раз.

Плачущая Клодина с младшим сыном на руках и три детские фигурки долго еще стояли в тени лип, пока Иоганн не скрылся из виду.

А он шел и думал:

«Пусть безвестные могилы любимых покрываются каждую весну новой травой, пусть зацветают вновь и вновь свежими цветами. В залитом солнцем доме на зеленом от лип канале Дельфта тоже растет, поднимается свежая поросль маленьких голландцев».

Примечания

1

Бакалавр — звание студента, достигшего первой ученой степени.

(обратно)

2

Орден Золотого Руна — общество нидерландских аристократов. Отличительным знаком ордена была золотая цепь с фигурой ягненка — символ смирения и национального богатства Нидерландов (шерсть).

(обратно)

3

В Нидерландах каждая область и город имели свои политические права и привилегии. Духовенство, дворянство и города каждой провинции имели самостоятельный представительный орган — штаты. Из представителей провинциальных штатов созывались Генеральные штаты.

(обратно)

4

Знаменитый «Кровавый указ» Карла V от 1550 года против еретиков — протестантов.

(обратно)

5

Прелат — в католической церкви высший духовный сановник.

(обратно)

6

Епархия — административно-церковная территориальная единица.

(обратно)

7

Лойола Игнатий (1491–1556) — испанский дворянин, основатель ордена иезуитов — могущественной духовной организации, служившей для римских пап и феодальной знати сильнейшим оружием в борьбе с реформационно-политическим движением нарождавшейся буржуазии.

(обратно)

8

Лиар — мелкая монета.

(обратно)

9

Риторика — наука об ораторском искусстве.

(обратно)

10

Дриада — по верованиям древних греков, лесная богиня.

(обратно)

11

Бебида — прохладительный напиток.

(обратно)

12

Игра слов: «Гарема» — «Гарпиа» — кровожадное чудовище в сказаниях древних греков. Символ злобы.

(обратно)

13

Патар — старинная мелкая монета.

(обратно)

14

Штатгальтер — правитель провинции в Нидерландах.

(обратно)

15

Арьерос (исп.) — погонщик ослов и мулов.

(обратно)

16

Ave Maria (лат.) — начало молитвы Богородице.

(обратно)

17

Олья — горячий винегрет.

(обратно)

18

Гяур — презрительное название всех иноверцев, особенно христиан, у мусульман.

(обратно)

19

Мослемское — мусульманское.

(обратно)

20

Рабель — испанский народный инструмент типа лютни, в три струны.

(обратно)

21

Тридентский собор окончательно отделил католическую церковь от протестантской, предав последнюю проклятию.

(обратно)

22

Витраж — цветные стекла в окнах.

(обратно)

23

Патио — внутренний дворик.

(обратно)

24

Сьерра-Гвадарама — горный хребет, ветер с которого в определенные месяцы веет над Мадридом и считается коварным, так как губительно влияет на здоровье.

(обратно)

25

Спумас — взбитая и замороженная пена некоторых сладких напитков.

(обратно)

26

Анналы — летописи у древних римлян.

(обратно)

27

Бургомистр — выборное лицо, стоящее во главе городского самоуправления.

(обратно)

28

Кальвинистская консистория — организация кальвинистских старшин и проповедников. Кальвинизм — одно из возникших в XVI веке протестантских учений.

(обратно)

29

Магистрат — орган городского самоуправления.

(обратно)

30

Бальи — королевский судья.

(обратно)

31

Непрерывный рейс состоял из нескольких рейсов дальнего плавания, без захода в отечественные порты.

(обратно)

32

Мараведи — мелкая медная монета в Испании.

(обратно)

33

Мушрикины — поклоняющиеся многим богам. Так мусульмане называют христиан, признающих Троицу.

(обратно)

34

Mon cousin — мой двоюродный брат; в данном случае — любезное обращение высокопоставленного лица.

(обратно)

35

Матадор — главный боец в бое быков, любимом зрелище испанцев, наносящий быку смертельный удар шпагой или кинжалом.

(обратно)

36

«Совет по поводу беспорядков», или «Кровавый совет», как прозвал его нидерландский народ, — чрезвычайный суд по делам ереси и государственной измены. Он карал немедленной смертью и конфискацией имущества всех обвиненных в мятеже, иконоборстве, подписании любого прошения против новых епископов, инквизиции и т. д. Под статью 18 «Кровавого совета» можно было подвести каждого нидерландца.

(обратно)

37

Марс — площадка на верху мачты.

(обратно)

38

Спардек — надстройка на верхней палубе.

(обратно)

39

Бак — носовая часть верхней палубы.

(обратно)

40

Каперские свидетельства — свидетельства, дающие право на преследование неприятельских судов.

(обратно)

41

Конде Луи де Бурбон (1530–1569) — вождь гугенотов.

(обратно)

42

В период с 1569 по 1571 год Испания была занята, кроме Нидерландов, еще войной с Турцией и подавлением восстания мавров внутри страны.

(обратно)

43

Брас — веревка для поворачивания реи в горизонтальном направлении.

(обратно)

44

Эль — английское пиво со спиртом.

(обратно)

45

Мария Стюарт (1542–1587), королева Шотландии, католичка; была заключена Елизаветой Тюдор в тюрьму и как претендентка на английский престол впоследствии обезглавлена.

(обратно)

46

Слово «брил» — по-фламандски «очки». 1 апреля 1572 года гёзами был взят город Брилле (Брил).

(обратно)

47

Паладин — борец, поборник идеи.

(обратно)

48

Лилии — герб французских королей.

(обратно)

49

Реал — старинная испанская серебряная монета.

(обратно)

50

Синдик — должностное лицо, ведающее всеми юридическими делами.

(обратно)

51

Валлонцы — население южной части Нидерландов.

(обратно)

52

Гильдия — в средние века союз купцов и мастеров-ремесленников для защиты своих интересов.

(обратно)

53

Генрих Наваррский — гугенот, ярый защитник гугенотского движения. По политическим соображениям не раз переходил в католичество. Впоследствии король Франции Генрих IV.

(обратно)

54

Аркебузьер — воин, вооруженный аркебузой, старинным фитильным ружьем.

(обратно)

55

Кулеврина — полевая пушка.

(обратно)

56

Равелин — в старинной крепости вспомогательная укрепленная постройка за рвом главного вала.

(обратно)

57

Полулье — половина лье (старинная французская мера длины равная 4,5 километра).

(обратно)

58

Флагманский корабль — корабль начальника соединения военных кораблей.

(обратно)

59

Дек — палуба.

(обратно)

60

Гюйс — флаг на носу корабля при стоянке.

(обратно)

61

Румб — одно из делений компаса.

(обратно)

62

Бруствер — земляная насыпь, вал.

(обратно)

63

«Finis coronat opus» — «Конец венчает дело» (латинская поговорка).

(обратно)

64

Парацельс Филипп (1493–1541) — немецкий врач и естествоиспытатель.

(обратно)

65

Ибн-Сина (ок. 980—1037) — знаменитый таджикский врач и философ.

(обратно)

66

«Vita brevis, ars longaest» — «Жизнь коротка, наука вечна» (латинская поговорка).

(обратно)

67

«Еггаге humanum est» — «Человеку свойственно ошибаться» (латинская поговорка).

(обратно)

68

Разгром Антверпена в ноябре 1576 года взбунтовавшимися испанскими войсками, во время которого погибло людей больше, чем даже в Варфоломеевскую ночь в Париже, вошел в историю под названием «Испанское бешенство».

(обратно)

69

«Гентское примирение» — договор, подписанный 8 ноября 1576 года между Голландией и Зеландией с одной стороны и южными провинциями — с другой, для противодействия общими силами испанскому владычеству.

(обратно)

70

31 января 1578 года дон Хуан, получив от Филиппа II двадцатитысячное войско, разбил нидерландскую армию недалеко от Намюра, у городка Жанлу. Инициатором удачной для испанцев военной операции был прибывший с отборными испанскими и итальянскими отрядами принц Александр Пармский (Фарнезе).

(обратно)

71

Утрехтская уния — обнародованный в городе Утрехте 29 января 1579 года договор между северными провинциями Нидерландов для самозащиты. На известных условиях он признавал еще власть испанского короля. Но 21 июля 1581 года в Гааге произошло отложение этих провинций от Испании, низложение Филиппа II и провозглашение самостоятельной Нидерландской республики.

(обратно)

72

Арей — бог бури и войны у древних греков.

(обратно)

73

Гораций Флакк Квинт (65—8 годы до н. э.) — знаменитый поэт Древнего Рима.

(обратно)

74

Шканцы — часть верхней судовой палубы.

(обратно)

75

Оранский Мориц — сын Вильгельма Оранского от второй жены, избранный в 1585 году штатгальтером Голландии и Зеландии; талантливый полководец и организатор.

(обратно)

76

Филипп II, как сын португальской принцессы Изабеллы, заявил свои притязания на освободившийся в то время португальский престол. С помощью посланного с войсками Альбы он завоевал Португалию, объявив ее испанской провинцией.

(обратно)

Оглавление

  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   В широкий мир
  •   На новом пути
  •   «Три веселых челнока»
  •   Маленький нидерландец
  •   Страна поет
  •   Прощание
  •   Коллекция Сан-Ильдефонсо
  •   В далеком Гронингене
  •   Сеют бурю
  •   У городской водокачки
  •   Запретная книга
  •   Мавританская беседка
  •   А на Родине…
  •   Прощальные Святки
  •   Лазарь Швенди
  •   Старые места — новые песни
  •   В Антверпене
  •   Скамья под кипарисом
  •   Счастливый Лиар
  •   Ветер с моря
  •   Выбор короля
  •   Сын народа
  •   Капкан
  •   Бегство
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   У «Морских нищих»
  •   Королевский подарок
  •   Приказ Оранского
  •   Благословение святых отцов
  •   Обрубленные крылья
  •   Голубой пеликан
  •   В чужой столице
  •   Назад, к берегам Родины!
  •   Брюссельский булочник
  •   Герцог
  •   Удар молотом
  •   Рыцарское слово
  •   Ледяная крепость
  •   Гарлемские женщины
  •   Дорожный посох
  •   Две битвы
  •   Плотины
  •   Саранча
  •   Тень «Железного Альбы»
  •   Месть
  •   Верховная власть
  •   Опять «Морские нищие»! Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Морские нищие», Людмила Андреевна Ямщикова

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства