По воле Петра Великого: (Былые дни Сибири)
Часть I СИБИРЬ НА ОТКУП
ГЛАВА I В ПАРАДИЗЕ
— Давно вы уж здесь, в России, Минхен?
С этим вопросом плотный, почти багровый лицом, здоровяк, молодой голландец Каниц обнял за талию и привлёк к себе красивую рослую девушку — немку лет семнадцати. Минна была дальняя родственница хозяина и помогала ему, разнося напитки гостям в двух особых комнатках матросской австерии «Четырёх фрегатов», которая помещалась во вновь отстроенной крепости Петра и Павла, очень близко от домика, где жил со своею новобрачной сам державный хозяин и создатель города.
И сейчас грузная, мощная фигура Петра первою бросалась в глаза среди десяти — двенадцати человек, наполнявших заднюю комнату австерии.
Капитан — как его величали собеседники — сидел за столом, в дальнем углу комнатки, где табачный дым так и ходил облаками. При скудном освещении и в этих облаках все сидящие вокруг Петра казались порою одетыми туманом. Очертания лиц и фигур для постороннего наблюдателя сглаживались, почти сливались. Темнели и выдавались только спины, затылки, или белели воротники и жабо на груди. Выделялись руки, когда они поднимались и подносили к усам кружки и стаканы. Поблескивали кое у кого большие, круглые стёкла очков. Затем, когда дым на время рассеивался, поднимался к потолку, рваными, косматыми полосами тянулся и через двери уходил в соседнее помещение, уносился в одно раскрытое окно, выходящее на канал, — тогда вся пирующая компания теряла свои призрачные очертания. Тёмные морские куртки лоцманов или шкиперов, нарядные кафтаны приспешников царя, бритые и бородатые лица — всё это снова выступало из тумана и даже при недостаточном освещении могло поразить взгляд художника смесью тонов, красок и резким различием типов.
На фоне глянцевитой кафельной печи, к которой он прислонился спиной, Пётр темнел, словно изваяние, в своём неизменном коричневом кафтане. Царь что-то толковал по-голландски резиденту Нидерландских штатов и, пользуясь пролитым из кружки элем, даже чертил ему на столе течение какой-то реки, порой обращаясь за справками к другому голландцу, шкиперу, сидевшему тут же, рядом и сосавшему свою пипку, чередуя затяжки табака с глотками крепкого эля.
За плечом шкипера виден был восточный профиль Шафирова.
Маслянистые, красивые глаза вице-канцлера были устремлены на графа Григория Дмитриевича Строганова, с которым он беседовал, но острый слух ловкого карьериста ловил звуки голоса капитана: не услышит ли он чего-нибудь, что может пригодиться ему самому или тем сильным покровителям, которые сумели незначительного служаку, переводчика Посольского приказа, Яшку довести до положения вице-канцлера и любимца московского царя.
Граф Григорий Строганов, несметный богач, видевший многое на своём веку, старым изнеженным лицом напоминающий лица римских императоров или первосвященников, лениво потягивал ароматное и лёгкое кипрское, посасывал полные губы, обрамляющие почти беззубый рот, и, лукаво прищурясь, рассказывал о напрасных попытках одной цыганки пробудить в нём искру страсти, за что ей была обещана крупная награда.
— А что, если бы графиня проведала? — тонко улыбаясь, вставил Шафиров, услужливо оправляя подушку, нарочно для старика-графа брошенную Минной на твёрдую скамью.
— Графиня?.. Ей есть кого ревновать, — открыто кивая на капитана, небрежно ответил Строганов. — Да и не возьмёт она на себя труда греть мои старые кости... Хе-хе... У ней не нужда в деньгах... Она графиня Строганова, а не пройдоха какая, что из грязи в князи попала! — пустил мимоходом стрелу граф и опять стал сообщать подробности своей пикантной истории.
Развалившись и расстегнув дорогой кафтан, убранный тончайшими кружевами, — друг души Петра, Меншиков пил свой рейнвейн, прислушиваясь к циничным рассказам старого развратника и в то же время отвечая короткими, но дельными замечаниями толстому, небольшому ростом, человеку с пушистыми, как у кота усами, князю Матвею Петровичу Гагарину, генерал-президенту Сибирского приказа и губернатору московскому.
— Опять ты с английским табаком, Петрович? Не до него нам... Опасаемся, как бы не приняли нас в прутья над Прутом... Реваншу достичь надо... Довольно, гляди, и без того ты нажил с англичанина твоего, с лорда Перегринуса... Без мала десять лет, как он всю продажу табаку и у нас, и в твоей Сибири залучил в свои руки. На много тысяч рублей этого зелья в бочках через один Архангельск провозят. Были мы тамо с капитаном, так и я осведомлялся... Жаден твой маркиз Фонкар. Мало благодарностей от него и видели. А он уже новых вольгот ищет... Погоди... дай срок...
— Оно мне и не к спеху... Пишет приятель. Вот я и сказал тебе по дружбе... Тоже не даром будем для маркизенка себя трудить! — веско намекнул Гагарин.
— Даром не даром, да не в час, — так ничего не возьму! И дела не выйдет, и лишняя свара с капитаном... А у нас по своим делам немало с ним розни бывает. Сам знаешь: горяч он, мой друг сердечный, и на руку тяжёл...
— Пока знать не доводилось... А слыхать — слыхал...
— Не доводилось, — с кривой усмешкой повторил балованный любимец, часто получавший «собственноручные мемории» от гиганта-царя, — ин ладно... Узнаешь его руку, какова она легка во гневе...
И слегка нахмурясь, временщик полуотвернулся от Гагарина, заинтересовавшись рассказом графа Строганова, который сейчас передавал самые гнусные подробности своего последнего похождения. Но через минуту Меншиков повернул голову к князю и не громко сказал ему через плечо:
— Слышь, князенька... и то на тебя новая реквизация готовится... По военным подрядам проруха...
— Какая ещё проруха? Никоторой и быть не могло... Знаю я: просто главному интенданту военному досадно, что я более его самого поставляю на войска... вот он, прохвост... мошенник...
— Не горячись, князенька... Этим не поможешь... Вспомни, давно ль пеню семьдесят тысяч серебрецом уплатил?.. И ещё уплатишь...
— И уплачу... и уплачу... Мне что? Плевать! — совсем багровея и приходя в раздражение, фыркая в усы, бормотал толстяк-князь. — Эти тысячи мне что? Ничего! От пыли да сору только сундуки свои поочистил... Вот он и весь штраф-то!.. А капитану, вестимо, денег и на удачную войну не хватало... А тут, как прищемил хвост да фалды...
— Ну, ну, потише! — сразу понижая голос и взглядом останавливая приятеля не меньше, чем словами, внушительно шепнул Меншиков. — И то, слышь, звонят, что ты царевичу первый друг стал, на его сторону перемётываешься... От сего всякие и напасти на тебя пошли, коли истину сказать! — почти на ухо уже закончил он, склонясь к Гагарину.
Тот сдвинул брови, дёрнул было плечами, хотел заговорить, но оглянулся кругом и заметил, что кроме Шафирова и Ягужинского, сидевшего напротив, сам Пётр обратил внимание на них.
Сдержавшись, Гагарин только невнятно пробормотал что-то вроде проклятия и поднёс к губам стакан, опорожнённый уже больше чем наполовину.
Рядом с Ягужинским, по другую сторону общего стола, сидел уже полупьяный всешутейший князь-папа Зотов, напоминая своим расплывшимся лицом и непомерно толстой фигурой престарелого Силена.
Кафтан у Зотова был расстегнут, и ожирелая, дряблая грудь старика, принявшая почти женские очертания, лежала чуть ли не на брюхе, которое так и выпирало из-за стола и очень стесняло всешутейшего.
Зотов ни с кем не разговаривал, никого не слушал, никуда не глядел. Сосредоточенно, в молчании, осушал он кружку за кружкой, громко посапывая при этом. Затем ставил пустую кружку и стуком призывал Минну, поспевавшую повсюду с обычной весёлой, вызывающей улыбкой, от которой так и поблескивали её крупные, ровные, белые зубы.
Вице-канцлер Головкин, с бледным одутловатым лицом, важный, сосредоточенный, пучил свои оловянного цвета глаза на всех окружающих, видимо, мало что сознавал и только тянул стакан за стаканом из гранёного графина с тминной настойкой, поставленного перед ним.
Он и в минуты опьянения не терял того внушительного вида, с каким порою составлял важную меморию Петру или дипломатическую ноту какому-нибудь из западных потентатов, как руководитель тогдашнего министерства иностранных дел.
И только когда красивая голландка проходила мимо канцлера, не меняя позы, он щипал её, прибавляя по-немецки:
— У-у!.. Гладкая... Хрустит, небось, всё тело у тебя, где ни тронь?..
— А, вот мы сейчас увидим! — задержав красавицу, подхватил моложавый на вид, с женственным лицом, но с холодными злыми глазами генерал Василий Долгорукий, сидевший тут же. И привычно он расстегнул корсаж девушки, причём несколько крючков с треском отлетело совсем.
С весёлым громким смехом оттолкнула ловеласа Минна, которую в эту минуту позвал сам капитан.
— Ещё кружечку мне и гостям... Ого... да нельзя ли такого яблочка на закуску, — пошутил гигант, протягивая руку с трубкой к раскрытому корсажу.
— Сейчас всё подам! — не переставая смеяться, покорно ответила девушка.
И, переходя от гостя к гостю, от объятия к пьяному поцелую, она не имела даже времени исправить беспорядок туалета.
Августовская звёздная свежая ночь глядела в раскрытое оконце комнатки, где происходила пирушка. Но никому не было дела ни до светлых, трепетно мерцающих звёзд на далёком синевато-изумрудном небе, ни до свежего дыхания ветерка, налетающего с реки и с моря. Все шумели, говорили в одно и то же время, волновались своими мелкими и крупными интересами... И многоголосая, разноязычная беседа далеко уносилась в заснувшую ночную тишину, вырываясь в раскрытое оконце душного, дымного покоя вместе с клубами табачного дыма.
— Как оно ни плохо, а и доброго немало послал нам Господь! — своим хриплым, глуховатым баском говорил капитан князю Куракину, который сейчас беседовал с Петром, заменив вышедшего из-за стола резидента. — Вот Выборг взят нами... Это — крепкая подушка Парадизу моему. Санкт-Питербурх твёрдо упереться на ту крепость может. Далее Финлянды тоже у нас в руках... Сия страна, почитай, нам и не надобна... Да, было бы что уступить после Швеции, когда час мириться приспеет... Вот...
И обыкновенно неразговорчивый, необщительный Пётр сейчас пустился в самые подробные объяснения своих ближайших планов Куракину, которого часто посылал полномочным послом к соседям-государям. Выпитое вино и хорошее настроение духа развязали язык гиганту-правителю, который за последнее время особенно что-то стал задумываться и хмуриться, очевидно утомлённый целым рядом военных неудач и неустройством государства.
— Оно верно, капитан. Да, вот слухи слывут: дорого нам больно и неудачи и удачи наши обходятся.
— Дорого?.. Жеребёнка купить али родить — и то денег да крови стоит. А мы царство куём. Где же дурням понять! — вспыхнув, отрезал Пётр. — Ну, да ладно же. Силой, если не согласием Фортуну-госпожу к нам передком повернём... Уж мы её тогда... удовольствуем!..
И он пристукнул по столу кулаком, словно угрожая этой упрямой кокетке, Фортуне.
— Кабы ещё нам дома не вредили люди... даже самые ближние... Легче бы всё пошло... И слухов слыло бы поменей! — невольно покосясь на соседний покой, пробормотал капитан.
Там, окружённый тоже приближёнными к Петру людьми, сидел царевич Алексей, который на другой же день должен был ехать за границу, чтобы в Торгау встретиться с нелюбимой им Шарлоттой Бланкенбург Брауншвейгской и обвенчаться с этой рябой, сухопарой, некрасивой принцессой, у которой ум и душа были намного прекраснее её телесной оболочки.
Как раз о невесте и толковал сейчас Алексей с юным графом Головкиным, сыном канцлера, отделясь со своим собеседником от остальной компании.
Оба они сидели на подоконнике раскрытого окна, будто желая освежить головы от хмеля, и толковали вполголоса.
Князь Григорий Фёдорович Долгорукий, посол Петра в Варшаве, у посаженного снова на королевский трон Августа Саксонского, нарочно приехал обсудить подробности встречи его с Петром и находился тут же. Князь Волконский, в чине полковника, из денщиков Петра, губернатор Архангельский, ещё два полковника, денщики, Яков Елчин и Юрий Пашков, генерал-майор Лихарёв, посол Пётр Львович Толстой, князь Юрий Трубецкой, почти все, назначенные состоять в свите цесаревича и Петра при будущем торжестве бракосочетания, собраны были в любимой австерии капитана — выпить отвальную. Кроме них было ещё человек десять случайных приглашённых, приятных царю собеседников, или нужных людей, как голландский резидент и австрийский посланник, находившийся в комнате, где сидел сам Пётр.
Алексей всеми силами души восставал против предстоящего брака, но, запуганный отцом, не смел ему сопротивляться даже в таком деле, как собственная женитьба.
Зная характер юноши, Головкин, руководимый какими-то тайными соображениями и планами, не прямо, но окольными путями старался восстановить Алексея и против невесты, и против отца.
— Пропала моя головушка! — хриплым, возбуждённым голосом, напоминающим голос Петра, только ещё более глухим и слабым, негромко жаловался сверстнику-графу Алексей. — Поженят, обвенчают с этим пугалом огородным, сухопарую, жердь долговязую в жёны навяжут. Да лучше бы мне конюхом родиться, чем порфиру надеть да всю жизнь не по своей воле жить... А и то сказать: не порфиру гляди, саван мне приготовят скоро мои друзья-недруги... Теперь особливо... Метресса отцова ныне в матушки законные мои попадёт... Дитё у их, сын тоже свой, гляди, будет... Разве допустят меня до трона? Ни в жисть... Как-никак, да изведут!.. Оттого и венчают, лишь бы с рук меня сбыть!..
— А ты бы всё же потише, ваше высочество. Хотя здесь и вполпьяна все, да не безухие... А затем прими в рассуждение: как брачный договор утверждён? Сказано в пункте первом, что брак сей сочетается к пользе, утверждению и наследству Российской монархии... а также к вящей славе и приращению Брауншвейгского дома...
— Во, во... Им, куцым, и будет прибыль. Видал я: каки у них там палацы да маентки. Конюхи у отца лучше живут, чем тамо вельможи. Теснота, нищета... У нас спеси меньше. Зато простор и благодать! Что нам к чужим ходить? Свои невесты найдутся, не беднее этой выдры... Уж ежели батюшке нужно на мне калым наживать... А помочь какую нам немцы подадут? Враги они нам, предатели. Еретики безбожные. Не похуже тех самых турок, против которых отцу помогу обещают... Так зачем же меня...
Вдруг заметя, что к ним подходит Елчин, давно уж поглядывавший на двух приятелей, о чём-то оживлённо толкующих, Алексей сделал совсем пьяные глаза и слегка заплетающимся языком заговорил:
— И такая это, я скажу тебе, девка... толстая да горячая... как привалился я к ей, ровно на печь попал... Право…
Сначала молодой Головкин раскрыл было на мгновение широко глаза, но, почувствовав за спиной, что кто-то приближается, тоже принял совсем опьянелый вид и громко, горласто захохотал, повторяя при этом:
— Ловко... Любо... Сделай милость, удостой... Позволь хотя взглянуть на девку твою новую, десятипудовую... Ха-ха-ха!..
— Что глядеть?.. Можешь и попотеть... Мне не жалко для друга...
И оба мимо Елчина, проводившего их взглядом, весело смеясь и разговаривая, прошли и заняли места за общим столом.
Ещё порядком даже не усевшись, Алексей своими красивыми, хотя и усталыми, припухшими глазами с нескрываемым презрением и злобой, не поднимая почти постоянно полуопущенной головы, уставился исподлобья на сухого, чистенького старичка в богатом кафтане, князя Бориса Юсупова и крикнул ему:
— Гей, ты... Лукавый татарин! Князь Астраханский!.. Подь-ка сюды?..
— Ахти!.. Никак меня кликать изволишь, ваше высочество? Иду... бегу! Что приказать изволишь, милостивец?
И богач-вельможа на самом деле с холопской замашкой, трусцой, сорвавшись с места, поспешил к царевичу, умильно осклабляясь и щуря косые свои, хитрые глазки.
— Ничего не прикажу... Дельце у нас есть к тебе, Николаич... Ты тароват, сказывают!.. Вот, приятелю моему, сиятельному деньжонок наскорях да ненадолго понадобилось. На метресок да на карты всё просвистал... Изрядный профит обещает. Ты — дай. А я в деньгах тех поруки. Слышь?..
— Как не слышать? Слышу! Твои рабы, твои слуги, государь-милостивец, ваше высочество... А слышь, одна беда! Денег сейчас и в помине живых нет. Что было — всё пороздал приятелям... И безо всякого профиту, так, по доброте сердечной. Чай, знаешь меня, радостный... Всякому бы я угодил... по доброте, по простоте моей сердечной!.. Да нечем... Сам взаймы пошёл... Он в послы посылает, твой яснейший батюшка... Дай Бог ему многолетие и здравия... Все расходы... А откуда их поверстать?..
— Ах, ты тать... Лукавец... Сколько тебе ежеден одни вотчины твои подмосковные дают? Опять же, земли твои на Урале, да... Перечесть разве?.. Для кого копишь? Сын ведь, один... Ему всё... Девкам — дочерям кинешь что-ничто на венец... И всё... Ну да леший бы тебя побрал... Своих нет, кого не знаешь ли?.. Ты и так, слышь, через чужие руки даёшь... А приятелю нужда... Говорю тебе...
— Клевета людская... Ни через чьи я руки не даю ни рублика... А людей знаю, пришлю денежных... Завтра кого ни будет... Авось ты, графчик, с ним сладишься! — обращаясь к самому молодому Головкину, сладко проговорил Юсупов.
— Выходит, своего подручного подошлёшь, ваше сиятельство? — довольно пренебрежительно спросил Головкин, знавший, что князь-ростовщик не обидчив, особенно в виду какого-нибудь барыша. — Ин, ладно! Только поранен, гляди. Нам и в дорогу после обеда пускаться надо. Капитан не любит у нас промедлений, знаешь.
— Когда угодно и придёт мой приятель. Он парень не спесивый... Лишь бы сам встал, голубь мой... Придёт рано...
И потирая худые, холёные руки, Юсупов уже готов был отойти.
Но Алексей решил не расставаться так скоро с князем, которого инстинктивно не любил до отвращения.
— Постой, не спеши... Ещё что спрошу, князь...
— Что повелишь, милостивец? Приказывай, ваше высочество.
— Знать бы я очень хотел... Вон, слывёте вы, Юсуповы, богачами несметными. А всё оттого, что больше одного сына-наследника в каждом колене не выживает... Все мрут, кроме одного... Да и тот остаётся, кто на весь род больше и лицом и душой походит... Кто кремнём больше кажется... Верно ли?..
— И верно, и нет, ваше высочество... Сам рассуди: смерть выбирает ли? Иному — давно пора умереть, либо заживо сгнить, а он живёт, как дуб матерой; старый — молодые побеги глушит... А иной — и молод, да хил, жить не умеет, не смеет... Зелёный, слабый... И чахнет до сроку... Так и у нас в роду... Правда, больше одного сына в колене живым не остаётся... А уж кого смерть убирает — её воля... Смерть — сильней всех владык земных...
— Так ли?.. А не помогают ли ей у вас в роду, корысти да жадности ради? Слышь, толкуют: водица у вас родовая такая водится... Наследничьей зовётся... Как у кого из братьев женатых первый сын родится, он сам или другие кто — остальных братьев и изводят понемногу... Следов нет... и делить ничего ни с кем не надо... Только земель да денег у вас прикопляется... Правда ли?
— Совсем уж клеветы, государь мой, ваше высочество!..
И желая прервать неприятный разговор, Юсупов, низко поклонившись, пошёл на своё место, ничем почти не выдавая глубокого раздражения своего. Только мелкими, ещё острыми и крепкими зубами прикусил он край тонкой, бескровной губы да левой рукой подёргивал на ходу седые, свисающие надо ртом усы.
Алексея так и передёрнуло от приступа непонятной злобы, пьянившей его сейчас сильнее вина. И без того острый подбородок юноши вытянулся, совсем обострился от напряжённых на шее мускулов. Так бывает у волка, когда он оскалится и готов укусить врага. Даже обычное осторожное, трусливое выражение лица царевича заменилось другим, суровым, жестоким, напоминающим выражение, часто мелькающее на лице гиганта-отца, только менее страшным.
— А слышь, правда ли, князь, что некоторые весьма знатные особы для своих удобств обращались к тебе, просили одолжить малую толику той водицы наследничьей?.. А скажи, будь друг! — совсем глухо и хрипло спросил Алексей уходящего князя.
Но Юсупов, делая вид, что не слышит, занял своё место и стал наливать в чарку из сулеи, наполненной дешёвым вином.
— Не желаешь отвечать?.. Твоя воля... Хоть угости нас за будущие профиты! — не оставляя старика, опять заговорил Алексей. — Вели подать чего ни есть хорошенького...
— Пока чего дождёшься милостивец, государь мой... Вот, не побрезгуй, ваше высочество... Сулеечка, почитай, и не почата. Хорошее винцо... Старое, духовитое... Откушай, изволь...
И снова сорвавшись с места со своей сулеёй, он стал наливать из неё в свободные стаканы царевичу и Головкину.
— Пить ли? — всё прежним, глумливым тоном, поднимая к свету стакан, спросил Алексей. — Водицы наследничьей сюда не капнуто? А?..
Ничего не отвечая, Юсупов только с укоризной покачал головой, сам отпил немного вина и, с поклоном подавая чарку царевичу, сказал:
— По старому обычаю... Отведавши, прошу милости испить, государь мой, ваше высочество.
— Не стану я! — совсем резко оттолкнув чарку, грубо бросил Алексей и, отвернувшись к Головкину, что-то стал ему шептать на ухо.
И эту обиду проглотил родовитый вельможа, сильнее только закусил губы и, забрав свою сулею, вернулся с нею на место.
Как раз в это время Минна, неся шесть полных кружек, появилась в этой комнате, шуткой отделалась от молодого князька Юрия Трубецкого, пристававшего к ней, и, вся красная, улыбающаяся, появилась в последней угловой комнате.
Тут-то и позвал её Каниц, давно уже жадными глазами следивший за соблазнительной красоткой.
Четыре кружки она поставила на места и с двумя остановилась около земляка, который показался ей, очевидно, привлекательнее всех остальных.
Когда Каниц привлёк Минну за талию, она, освободи одну руку от кружки, кое-как запахнула корсаж и, глядя прямо в голубые, довольно выразительные глаза молодого офицера, слегка прислонилась к его кудрявой голове своей горячей, трепещущей грудью.
— Давно вы приехали в Московию, Минна? — переспросил её юноша. И голос у него вдруг сорвался и зазвенел, как будто лёгкое прикосновение этого молодого, красивого тела опьянило Каница больше, чем всё вино, выпитое до сих пор.
Волнение Каница мгновенно передалось девушке.
Не отвечая на тот вопрос, который он ей задал словами, а повинуясь немому моленью, беззвучному призыву, Минна нагнулась, крепко прижалась горячими губами к сразу пересохшим губам юноши, затем поднесла последнюю кружку, оставшуюся у ней в руке, ко рту, отпила, молча дала отпить Каницу. А другой рукой, обняв кудрявую голову, сильно прижала её к своей груди и сделала движение, словно желая увести его куда-то за собой.
Каниц мгновенно вскочил и пошёл к дверям.
Двинулась было за ним и девушка.
— Минна! Что же меня ты совсем позабыла, красавица?.. — вдруг прозвучал громкий оклик капитана. — Или к молодым больше тянет? А здесь — стаканы пустые... Похлопочи, девушка. А тогда уж пойдёшь с молодыми фертиками по углам шептаться... Ха-ха...
Девушка невольно слегка вздрогнула, остановилась и, быстро, с тревогой поглядев на Каница, уже готового перешагнуть порог, двинулась в дальний угол комнаты, откуда властно призывал её одиноко теперь сидевший царь.
Почти половина стола в этом углу опустела. Кто за поздним временем отпросился у капитана и совсем ушёл, чтобы завтра встать пораньше и приняться за дела. Другие — сгруппировались за вторым, небольшим столом, где граф Строганов проигрывал огромные ставки в ландскнехт.
Оставшись один, капитан потускнелым взором блуждал от лица к лицу, от фигуры к фигуре и с особенным удовольствием любовался молодой красоткой, без устали продолжавшей услуживать гостям.
Когда же Каниц остановил её и они стали пить из одной кружки, гримаса досады так и передёрнула лицо гиганта.
Когда Минна подошла и хотела взять его пустую кружку, он так же, как за несколько мгновений назад Капиц, обхватил стан девушки, притянул её совсем к себе на колени и, ничуть никого не стесняясь, стал целовать её прямо в губы.
— Не спеши... Я и подождать могу... Вот как ты устала... Лицо красное, глаза горят... Отдохни немного... — на своём смешном, немецко-голландском языке стал ласково уговаривать капитан.
Она сначала осторожно, молча, хотя и настойчиво старалась высвободиться из железных рук великана-гостя. Но видя, что все попытки напрасны, заметив, что брови его уже начали сдвигаться и хмуриться, девушка подчинилась ласке с покорностью овцы и с застывшей, деланной улыбкой ремесленницы.
И только избегая взора Каница, который сейчас же вернулся, сел за дальний стол и теперь горящими глазами смотрел на неё, Минна отвернулась к стене, почти совсем уткнувшись лицом в плечо капитану; из-за высокого стола видны были только по грудь эти оба мощные торса, близко слившиеся друг с другом.
Бледнея и краснея попеременно, юноша глядел на сцену, переходящую за грань самых вольных шуток.
Гиганта раздражал этот немой укор. Но хмель и близость Минны заставляли на время забыть и пренебречь всем остальным...
— Неужели же он так забудется... При всех позволит себе?.. — рвущимся от волнения голосом совсем громко спросил Каниц у Брюсса, следившего за игрой в карты, но не принимающего в ней участия.
Обернувшись на голос офицера, Брюсс окинул изумлённым взглядом смельчака. Но на лице юноши лежала такая смесь негодования и внутреннего страдания, что старик решил успокоить и остановить неосторожного.
— Наконец, так пристыдить девушку! — не выждав и ответа, торопливо продолжал негодующим тоном Каниц. — Какая бы она там ни была... Неужели же он решится?..
— Он?! — спокойно, негромко заговорил Брюсс. — Эхе! Дружище! Бранденбургская София-Шарлотта — не такой девке чета... И целая свита была за дверьми, рядышком... А капитан разве не пошёл на неё в атаку, будучи также сильно под Бахусом... Вот как и теперь... Еле отбоярилась немочка.
— Но это ж неучтиво, наконец! — не вытерпев, совсем громко произнёс возмущённый голландец. — Общую прислугу задерживать у себя одного...
И юноша опять в упор поглядел на парочку, которую в этот миг все присутствующие намеренно не тревожили даже взглядами.
Гигант, весь занятый своей мимолётной подругой, ничего не мог сейчас ответить. Но его небольшие, глубоко сидящие, огненные глаза из-под нависших бровей с такой злобой и негодованием сверкнули на юношу, что тот невольно поёжился от страха.
И тут же, словно устыдясь минутной слабости, Каниц снова, ещё упорнее, вызывающе дерзко стал глядеть на обоих.
Гигант отвёл глаза и, нахмурясь, продолжал ласкать девушку. Прошло около минуты.
Потом, внезапно столкнув её с колен, он откинулся к стене, словно бы желая передохнуть от усталости.
Минна, неловко оправляя корсаж, не поднимая глаз, выскользнула в соседнюю комнату, как будто за вином.
Настала временно сравнительная тишина, нарушаемая только звоном золота, которое перебрасывали на игорном столе.
— А теперь, — неожиданно, громким, хриплым баском обратился гигант к Каницу, — и ты, молодой человек, вон ступай из компании.
— Как?.. Вон?.. Почему?.. За что?.. — невольно подымаясь с табурета и багровея до корней волос, спросил опешивший голландец.
— А за то... не ходи пузато!.. — вставил русскую поговорку в свой голландский говор капитан. — Вести себя не умеешь. Глядишь, куда не надо, когда не следует... Небось, девчонки и на тебя хватило бы! Всю её не зацелуют... А позавистничал не ко времени и некстати — так за хвост да и вон! Таков у нас обычай!
И капитан стал спокойно раскуривать свою погасшую коротенькую трубку.
Широкая, крутая грудь низкорослого, но сильного голландца так и заходила ходуном, кулаки сжались. Он сделал решительный шаг вперёд.
Все присутствующие, побросав игру и разговоры, невольно обратили внимание на сцену, которая так шумно и внезапно стала разыгрываться перед их глазами.
Ментиков, Виниус, артиллерийский надзиратель, хозяин горных дел и Сибирского приказа, сибирский царевич Арслан, Василий Алексеевич Ягужинский и ещё кое-кто помоложе сделали движение, как бы готовясь стать на защиту капитана. Остальные — насторожились и стояли за Каницем, чтобы остановить его, когда понадобится.
Но остаток благоразумия не позволил горячему юноше переступить границу дозволенного.
Похрустывая пальцами, остановился он шагах в четырёх от гиганта и с деланным спокойствием произнёс:
— Не знаю, как у вас, в... Московии... но во всех христианских просвещённых странах так не обходятся с приглашёнными гостями. Я ничего зазорного не делал. Вёл себя, как подобает образованному дворянину. Между тем как вы себе позволяете...
— Молчать!.. И вон пошёл! Без всяких разговоров! — выпрямляясь во весь свой грозный рост, загремел капитан таким голосом, каким, должно быть, в разгар Полтавской баталии отдавал приказ бомбардирам.
Кровь отхлынула у Петра к сердцу и лицо стало иссиня-бледным, страшным, как у мертвеца. Углы рта задёргались, голова тоже стала дёргаться в одну сторону.
Окружающие знали, что означает такое подёргиванье, и у многих руки похолодели от страха.
Кто-то взял за плечи Каница, пытаясь вывести из комнатки. Но силач-голландец встряхнулся, как бульдог, идущий на медведя и почуявший на спине постороннюю тяжесть. Державшие его два человека так и отлетели в сторону. Сделав ещё шаг к столу, Каниц остановился совсем близко напротив гиганта. Голубые спокойные глаза теперь горели бешеным огнём. На губах показались окаины из пенистой слюны. Хрипло, с трудом проговорил он:
— Ннно... Я ещё сношу... Я ещё помню... Ннно... Я могу забыть и тогда...
Он не успел закончить. Сразу понизив свой сильный голос, отчего звуки стали ещё грознее, гигант только сказал:
— Смерд... Раб... Грозишь... мне?.. Да я...
Блеснула сталь обнажённого оружия. Капитан уже занёс его над головой Каница, который даже не успел и тронуться с места. Ещё миг — и удар раскроил бы курчавую широкую голову голландца.
Но Меншиков, стоявший ближе всех к гиганту, так и кинулся к нему, обхватил его за шею, дёрнул за руку, и сталь, просвистав мимо уха Каница, врезалась в толщу дубовой столешницы и разломилась на несколько кусков с протяжным, жалобным звоном.
Человек шесть так же быстро облепили голландца, сразу протрезвевшего в эту минуту смертельной опасности, и почти без всякого сопротивления с его стороны вывели юношу из австерии на улицу, где он остался стоять, тяжело дыша, подставляя пылающую свою голову порывам свежего полночного ветра, налетающего со стороны Невы. На него устремились любопытные взгляды кучки гайдуков и кучеров, которые, в ожидании господ, сбились в кружок, калякали и курили трубки. Заметив это, голландец нервно передёрнул плечами, глухо выругался и быстро зашагал прочь от австерии по глухому пустынному плацу.
Молчание, которое воцарилось на миг в обеих комнатах после ухода Каница, сразу сменилось шумом, говором.
Царевич Алексей, тоже привлечённый шумом и, стоя в дверях, наблюдавший за всей сценой, счёл нужным подойти к отцу.
— Не повредили вы себе чего, батюшка? — спросил он.
— Ничего... Делайте всё своё... Оставьте меня в покое! — ответил Пётр. Огромным усилием воли он уже овладел собою, спокойно опустился на скамью, задымил своей трубкой и только частыми глотками холодного пива пытался утолять жар и сухость, перехватившие ему горло.
Хмель, раньше туманивший сознание, очевидно, прошёл у капитана, и ему стало неловко. Он словно досадовал на себя за всё, что здесь произошло.
Исполняя приказ хозяина, гости опять принялись за вино и карты. Только Меншиков, подсевший теперь к Петру, осторожно проговорил:
— Вздор оно всё, капитан мой любезный!.. Кабы парень не из посольства, и сам бы я ему взбучку задал добрую... А вот...
— Понимаю... понимаю. Не надо и оговаривать. Благодарен тебе, что удержал... Плут ты за последнее время объявился, Алексаша... Из-за мелкой корысти, ваша милость и княжеское сиятельство, вы и себя и маестат наш мараете... А смётки в тебе завсегда больше всех... Так-то, друг ты мой сердечный... Только за то многие грехи твои и спускаю... до поры до времени... Гляди, Алексаша...
И по-дружески погрозив ему, Пётр обратился теперь к Строганову, который, присев за стол, не мог прийти в себя от испуга:
— Будет тебе пыхтеть, Григорий Дмитриевич!.. Подсядь-ка сюды лучше... Поговорим о деле... А там, скоро — и по домам пора... Чу! Да никак петел крепостной наш с заневскими перекликаться стал... Засиделись и то...
— Твой слуга, государь... государь мой, господин капитан! — поправился Строганов, вспомня, что Пётр не терпит величаний, кроме как по чину.
— Не слуги мне — друга, помощника надобно. Знаешь, старик, одна война не кончена, другую, с турками в этом году повести довелось. Тяжело государству, тяжко всей стране. Значит, и мне не легче. Особливо в деньгах сейчас нужда велика. А у вас, сиятельный граф, их куры не клюют. Ссуди малость... Да, впрочем, нет! Куды!.. Ты и себе жалеешь, слышно, передать лишнее. Что уж искушать старика. Дело я тебе предложу. Знаешь, на губернии всё царство поделено... Каждая — свой пай в казну приносит. И самая богатая, самая прибыльная Сибирская. Конца-краю в ней нет... Золото, серебро. Торговля с Хивой... Народ там всё богатый... Бери её на откуп... А нам — в зачёт сотню-другую тысяч отсчитай... А?.. Идёт?..
— Хе-хе... Шутник ты, государь... государь мой. Хе-хе... куры не клюют, а мошну проклевали... Всё и выкатилось... Хе-хе!.. В чужих карманах считать легко, конечно!.. Всё больше завистники благовестят про клады, про мои, про казну несметную... А что и есть, всё в делах тоже, в обороте, как и у тебя, государь мой!.. Это — одно. Другое, стар я в губернаторы да в воеводы садиться. Покой мне надобен. Не слуга уж я тебе! Уволь уж... Силы все — покойному батюшке твоему, царю-государю, Алексею свет Михалычу, и брату ж твоему, и тебе ж, государь... мой, — всё мною отдано, что было дорого... Али и последнее отнять поизволишь? — подчеркнул старик, намекая на то, о чём все говорили не стесняясь, то есть на близость молодой красавицы графини с капитаном.
Недавняя бурная вспышка, очевидно, истощила энергию гиганта, и он только лёгкой, сожалеющей улыбкой ответил на намёк старика, затем, словно не заметив ничего, продолжал:
— Ну как знаешь... А дело — выгодное...
— Ещё ли не выгодное!.. — вмешался в разговор князь Матвей Петрович Гагарин, вместе с Виниусом подсевший поближе, как только речь зашла о Сибири. — Я край знаю... И Андрей Андреевич знает тако же... — указывая на Виниуса, мягко, плавно заговорил князь, искательно поглядывая на капитана. — Золотое дно — Сибирь! — не мимо молвится. Слышь — два ста тысяч за неё да с неё оброку тобой, капитан, положено?
— Двести двадцать и две ровнёхонько! — поправил Пётр.
— Ха!.. Сущая плёвая безделица!.. Втрое взять можно, людей тамошних нимало не обременяя. Мне доподлинно дела сибирские известны и каковы сибиряки в достатках своих. Не один десяток лет и на воеводстве, и в приказе Сибирском сижу. С шестьсот девяносто третьего, — когда в Нерчинск послан был, — по сие время, осемнадесять лет протекло, почитай... Зря не скажу, капитан.
— А почему же ясачный сбор так умалился в краю? Половины не добирает Сибирский приказ, чего раней имел. Что за причина?
— Воруют очень, дело простое, капитан. И главные начальники и меньшие, до приказчиков и служивых людей доходя. Все обирают оброчных кочевников. Те и разбегаются, и бунтуют. Всё от воровства... Да, беда ещё не велика. Поисправить порядки... а лучше скажу: беспорядки повывесть, служилый люд подтянуть... Ковшом тогда золото греби. По курганам, по могильникам — клады Кучума поискать да найти — и того хватит на десятки лет; не двести тыщ — втрое даст Сибирь-матушка!
— Шестьсот тысяч, значит?.. Ну, это уж и много сразу. Край новый, как конь необъезженный. Тамошний народ крови немало своей проливает, за нас — с язычниками, с дикарями неверными и немирными бьётся, Руси дорогу на простор, к морю-океану, к Востоку богатому проторяет... Пусть и живут полегче покудова там мои сибирские ратники. А вот если ты так ручаешься... Не хочешь ли: вноси тысяч сотни четыре в год — и бери её всю на исправление, садись там в Тобольске губернатором... Первым!.. Князеньку Михалку Черкасского не можно никак в счёт вставить. Бабник и бражник, а не краю начальник был... Я ещё с ним сведу счёты... Пусть с дороги отдышется!.. Да и достальные все по России — не лучше... Веришь ли, Петрович, одно горе мне с ними. Доныне, Бог ведает, в какой печали пребываю, ибо губернаторы мои, господа, зело раку последуют в происхождении своих дел. Задом наперёд тянутся. Говорил, писал им всем немало. Пожду ещё. Потом буду не словом, а руками с оными поступать. Ты вот не такой. Ты делец. Я тебя знаю. Бери!.. Что же, идёт? По рукам?..
И широкая рабочая рука капитана протянулась к Гагарину. Тот, словно не решаясь, подал свою пухлую, жирную, небольшую руку с холёными пальцами и сказал:
— Больно скоро ты меня на слове поймал, капитан... И взяться — боязно... Да и отказ дать — неохота... А много ли в зачёт первого году у меня сейчас потребуешь?..
— Много — не много... В Польшу, брату нашему, крулю Августу досылать надо... Да войскам, что на севере... Да полкам, что на юге... Милорадовичу-графу, который поехал за Балканы, братцев славянских наших на османов подымать. Да... Э, и перебирать — так досада... Сколько отсыплешь от бедности своей? Сам назначь.
— Сотни две тысяч наскребу, ежели сроку месяц-другой от государя и капитана моего получу.
— Да что ты?.. Это — можно... Это — я спасибо ещё скажу... Молодец, Петрович! Хоть и ославили тебя добычником, а душа в тебе прямая, русская! — обрадованный похвалил Гагарина Пётр.
— Как не быть душе? Чай, как-никак Рюрикович я, капитан, а не из проходимцев каких али из иноземщины новой, наносной... — с достоинством ответил Гагарин. Но попытка придать себе величавый вид плохо удалась толстенькому, короткому человечку и только вызвала сдержанную улыбку у многих из окружающих.
— Ну, снова — здорово! Пошёл стары хартии разбирать! — совсем уже весело заговорил Пётр. — Кому нужда, какого корня яблочко? Лишь бы само не коряво, да не с червоточинкой... И съедят на здоровье, и спасибо скажут, хоть бы цыган его подал!.. Так я думаю... Так, значит, кончено! Завтра дам мой указ в конзилию министров. Тебе — две недельки для сборов. И с Господом в путь. В Тобольск... А теперь можно и выпить для успеха и общего благоденствия... Минна! Девушка! Куды закатилась? Всем свеженького вина подавай. Да получше! Новый губернатор Сибири угощает нынче. Правда?
— Коли не правда, капитан! Чем прикажешь и сколько повелишь!.. Неси, Миннушка, али как тебя там!.. Неси, девушка... Спрыснем покупочку!.. Хе-хе...
И Минна, призвав на помощь дядю, который проводил всех посторонних гостей и уже подводил за стойкой итоги, стала подавать на столы бутылки и чистые стаканы для вина, пока все гости столпились вокруг Петра и Гагарина, поздравляя обоих с окончанием дела, так же неожиданно завершённого, как и затеянного.
ГЛАВА II У ГАГАРИНА
К рассвету только попал домой князь Матвей Петрович. Но он не лёг спать, а в опочивальне, убранной с восточной роскошью, стал беседовать со своим врачом и личным секретарём, Сигизмундом Келецким, которого приказал разбудить и пригласить вниз из комнатки на антресолях. Там помещались главные лица многочисленной свиты, наполняющей почти весь обширный дом — дворец князя в новом столичном городе, в С.-Петербурге.
Но при всей роскоши отделки и при всём просторе здешний дом мог показаться жалким в сравнении с московским гагаринским дворцом, где стены высоких покоев были выложены янтарём, мрамором, где в зале потолок был из зеркальных стёкол, за которыми плавали дорогие разноцветные рыбки... Там в спальне князя стоял киот с образами, ризы которых были густо украшены жемчугом и драгоценными камнями, ценимыми почти в полтораста тысяч рублей.
Батистовая рубаха на жирной волосатой груди и шлафрок из драгоценной индийской шали были распахнуты. Князь полулежал на пуховике, сбив к ногам шёлковое покрывало. На восточном столике перед ним стоял серебряный, старинной чеканки, небольшой жбан, из которого Гагарин наполнял хрустальный стакан холодным квасом со льдом и утолял жажду и тошноту, вызванную ночной попойкой.
Обсосав влажные усы, на которых остались следы квасной пены, Гагарин поглядел на Келецкого, — вот уж с полминуты сидевшего молча и как бы размышлявшего о том, что сообщил ему князь, — и спросил:
— Ну, как думаешь, Зигмунд?.. Разумно я сделал, что поймал быка за рога или нет?
— А разве ж ясно — вельможный ксенже не хцял того сам? Разве ж из полроку мы о том не хлопотали бардзо усердно? — вопросом на вопрос ответил уклончивый наперсник.
— Так-то оно так. Да не о том я тебя спрашиваю. И ты хорошо разумеешь, о чём я говорю. Всё выходит по-моему, как я задумал, как вёл. И ты не мало помог мне во всех оказиях, какие представляли. А вот ныне, когда игра сыграна... Когда не чужой, недружелюбец нам, хозяином будет в богатой Сибири... Когда моя она... и, может, на долгие годы... Может... может, на очень долго?! Раздумье и берёт... Знаешь меня, Зигмунд. Пожить люблю. И людям не мешаю. А там что? Тобольск хоша бы взять? Столицу тамошнюю. Бывал в ней. Домов и тысячи не начтёшь...
— Теперь — побольше будет...
— Ну, полторы... Народу — тысячи три кроме черни... Дворца нет, даже дома нет для меня сносного. Три каменных домишка на весь город. Кругом — тын деревенский, стены деревянные... Туды же крепость!.. Киргизы ль подбегут, свои ли взметутся — и кинуться, укрыться некуды... Опасное место... Людишки — тёмные, грязные, вечно пьяные, кто побогаче... Бабы — не хуже мужиков пьют... Сорочки по месяцу не меняют... Тьфу! Красятся... Показно, густо так... Лапищи — во какие, словно у медведицы... Что же мне делать там? Ни собраний и ассамблей, ни дам, ни удовольствий никаких... Правда, прибыльное место. Так у меня и своего не мало... Вот и думаю: не отказаться ль?.. За недугом, мол, за негаданным-нежданным... Ты мне его придумаешь... А?.. Как скажешь?..
— Кеды наияснейший пытает, я только скажу цо княж много лет там жили — и плохо не было... Есть там же ж и беленки, румьяненки, черноглазёнки... Бардзо отличны. Ходят они два раз в недзелю до байни. И з собой привесть можно... И вызвать потем можно... Ханы дикие в своих кочёвках мешкают... А сколько у их пенкных тых перепелучков?! Вам ли не достац, чего захцеце?..
— Положим, правда... Да, тоска... С кем мне там время делить?..
— А ну з кем?.. Знакомцув много. А щирых приятелев маш, яснейший ксенже?..
— Правда, нету... Кому нужда или корысть — тот и гнёт тебе спину... Да ведь и там как будет...
— Значит, всё одно... Зато там сам найяснейший ни пред кем уж не загнётся.
— Ты на кого намекаешь?.. На капитана?.. Я и перед ним не гнусь. Он помнит и знает, что я — Рюрикович в два-десять и третьем колене. Начальник роду нашего, Михайло, княж Иванов сын, — Гагара, прапраправнук Ивана Всеволодовича, удельного князя Стародубского... А род капитана тогда только с нашим родом равняться да браниться стал... И то сказать ещё: как сам он навеселе — всё ходит за боярином Тихоном Стрешневым да допытывается: «Старый! Ужель мне тебя батькой звать?..» Что же мне перед ним гнуться так очень?..
— Не пшед ним... А сан его такий... Кеды ж наияснейший будет в Сибиру, то и сами...
— Будем не меньше саном?.. Твоя правда. Вот это одно и манит меня... Что старше, то больше почёт я любить стал... Да и тут надоело... Столько путаницы... И с доброхотами моими, и с ворогами... и с царём, и с царевичем... Хотел бы ему от души помочь... Да чем?..
— Чем?.. Може, там увидице, яснейший ксенже...
— Там?.. Увижу?.. Не пойму... Говори прямо...
— Можно сказаць! — слегка понижая голос и невольно оглядываясь, сказал Келецкий. — И в Сиберии, — как наияснейший сам вешь, — немало доброхотов цезаревичу знайдется... Венц, як тут... Хто по старей вере хочет жиць — туды уходзе. А у цесажа уж давнейше нездровье... и бардзо опасне... Может, и длуго жищь... Может, и помереть одним разем... Хто по нём застемпить на трон? И регентство можно... и... Вшистко можно ждаць...
— Да, всяко может случиться... Не так Катерина Алексеевна, как мой кум и благодетель, пирожник бывый, ныне — друг сердечный государя... с государыней вместе... Алексаша высоко метнул... Хитро петли вьёт... От него — всяко станется. Надо готовым быть, твоя правда, Зигмунд...
— Не моя то правда, а Господа нашего, Иезуса! Hex бедзе похвалене Имя Го!.. Так, я муве...
— Понимаю... Не всероссийским — так хоша Сибирским царём можно будет поставить старшего наследника... Ловкая затея... И не то чтобы уж очень оно хитро было... А, знаешь, умён ты, поляк! Я ещё нынче вот, недавнушка... Поздравляли меня с назначением... Подошёл и царевич наш. Да потихоньку и шепчет: «И ты меня покидаешь, Петрович? Правду молвят: «Кому счастье — доля, с поклоном всё прут. А у бездольного — все други, знай мрут»... Тогда я и шепчу на ответ: «Спокоен бы ты был, царевич. За твоими делами, тебе на помочь еду туды»... Он просиял даже, весёлый отошёл. А по правде сказать, не то было у меня на уме... Нынче же вечером доброхоты шепнули мне было, что гневается капитан на дружбу мою с царевичем... Я, штобы от греха подале, сунулся в Сибирь... Да, видно, сам Бог хочет, чтобы и тут я пригодился бедному царевичу... Поглядим... Умное ты мне слово сказал, Зигмунд... Я тут на досуге подумаю. Можешь идти, ежели сон клонит...
— Не!.. Кеды яснейший позволит, я ещё цос скажу...
— Говори... говори...
— Кроме старинных русских, много шведув и немцув есть в Сиберии. Пленные и торговы людзи... Их надо к себе пшиволаць (призвать)... Они много пользы зробют... И надо всяку христианску веру в Сиберии не заброняць... И католицтво... и...
— Знаю, знаю твои составы... Сам из братьев иезуитов, хоть и отнекиваешься... Да мне всё равно. Человек ты умный, скромный... Мне зело полезен бывал не раз и при телесных недугах, и когда смута душевная приспевала... Я не дикарь... Что ж, могу понять каждого, хотя бы и чужого по вере. Не бойся! Никого не прижму... И вашим миссионерам католическим тоже позволю язычников обращать... А тебе, конечно, твои ксёндзы за то спасибо скажут...
— Не о том я... Не про себе думка... Я за яснейшего папа и за цезаревича думаю... Ежели все западны потентаты будут видець, что вшелька вяра христианска в Сиберии воли ма... Як мыслишь, наияснейший: бендон помогаць вам и цезаревичу во всём чи не?..
— Ну, вестимо, вестимо: скорее помогут, если за нас да за наши затеи с царевичем ваше святое братство иезуитское всё станет... Сила немалая!.. Иные государи на Западе и то жалиться стали, что жмут их ксёндзы да патеры... Ничего. Нас они не прижмут. А помочь могут, твоя правда. Так надо и их раней подмаслить... Не забуду слово твоё!.. Выйдет по-твоему... Пиши генеральс-аббату твоему, что обещаю я в Сибири все вольготы и католикам, и всяким христианским людям. Не стану пытать, вешать али на кострах жечь... как... Ну, сам знаешь, про кого думка...
— Вем, вем, наияснейший ксендже! — совершенно просияв от такой лёгкой победы над упрямым порою, хотя и безвольным Гагариным, с низким поклоном проговорил Келецкий. — Жиче наилепшего, вельможный муй ксендже... Пора и спаць найяснейшему... — И с новым глубоким поклоном Келецкий ловко, бочком вышел из опочивальни.
Гагарин, которому даже жарко стало от вереницы дум, волнующих сейчас его душу, сбросил с себя шлафрок, раскинулся на постели и, устремив глаза в одну точку, видел сны наяву... Новый блестящий двор там, далеко, на Востоке... Безвольный юный властелин, обязанный всем ему, Гагарину... И даже власть такого временщика и любимца, как Меншиков, меркнет перед влиянием и властью его, Матвея Петровича... Одна дочь, княжна, ещё молода, не замужем... Кто знает?.. Она может разделить корону далёкой Сибири с Алексеем... И тогда — благодетель и тесть молодого государя, — не он ли, Гагарин, будет настоящим господином всей необъятной, богатой страны?.. Кто тогда сравнится с ним по могуществу и по силе, как уж сейчас никто не может сравниться по родовитости и чистоте крови!..
Грезил наяву Гагарин. А утро, пробиваясь сквозь опущенные гардины, заставило померкнуть свет восковых свечей, догорающих в золочёном канделябре, и бледнело сияние тяжёлых лампад, трепетно мерцающих в углу, пред образами...
Часть II У ВОРОТ СИБИРИ
ГЛАВА I В ТАЙГЕ
Хмурое, осеннее небо на сотни, на тысячи вёрст раскинулось над Приуральем, над уральскими горными кряжами, и дальше, над дикими утёсами, непролазными лесными урманами и бесплодными тундрами необъятной Сибири.
Октябрь в самом начале. По сю сторону Урала солнце ещё ласкает и греет усталых, заморённых летнею страдою людей золотыми лучами бабьего лета. А там, за Рифеем, или за Каменным поясом, как тогда называли уральский хребет, — там уже зима совсем надвинулась над землёю и готова засыпать всё кругом безотрадной сверкающей снежной пеленою...
Холодный ветер с Ледовитого океана, не задержанный ничем в своём быстром налёте, мчится предвестником буранов и свищет, и воет, и грозит притихшей земле, полуобнажённым лиственным лесам, треплет сухие былинки на обнажённых полях, пашнях и лугах...
Всё дрожит и трепещет под холодным дыханием северного гостя. Всё живое и растущее на корню сжимается, мертвеет или уходит в глубокие норы, в тёплые жилища.
Только хвойные деревья: пихты, кедры сибирские, вековые сосны да ели, которые тесной толпой стройных великанов стоят густыми рядами и кучками на пространстве сотен и тысяч вёрст, — только они, спутавшись корнями и ветвями, — наёжили навстречу вихрю свою иглистую, вечно зелёную одежду, переливающую различными оттенками... Они скипелись в девственную, непроходимую чащу, где и зверю тропы нет, где топору не прорубить себе дороги. И, словно подсмеиваясь над яростью северного вихря, покачивают только своими островерхими куполами. Так важно, степенно раскачивают вершинами... А в самом низу, у корней, и выше, где стройными колоннами темнеют вековые стволы, — там тишина, как во храме, и полумгла, как на глубине моря. Редко-редко пронесётся протяжный треск, словно могучий выстрел. Отжившее дерево, не выдержав напора вихря на опушке бора или не снося собственной тяжести, надломится, навалится на соседей-великанов да так и останется полулежать у них на плечах, пока совсем оно не истлеет и не стряхнёт его вниз новым порывом северной бури...
Если подняться на крыльях ветра и глянуть сверху на весь необозримый простор земель, пролегающих от Урала до Великого океана и от Ледовитых морей до границ многолюдного, загадочного Китая, — с этой высоты глаз различит огромные, светлые пятна, словно моря зеленеющей хвои; тёмные острова лиственных полуобнажённых лесов, изломы и провалы горных отрогов и цепей, круглые и островерхие вершины сопок и отдельных гор... Излучистыми широкими прогалинами между лесов и гор сибирские реки катят свои волны, отливающие под хмурым небом цветом новой стали.
Кое-где по берегам этих мощных, широких и глубоких потоков пятнами плесени, тёмными кучами, словно лишаи на здоровом теле матери-Земли, виднеются посёлки людские, деревеньки, городки, острожки (крепостцы) и целые города, не уступающие по виду и многолюдству любому богатому селу на Волге или на Каме-реке...
А в самом море зелёной хвои, спрятавшись между стволами вековых великанов, укрытые под их раскидистыми вершинами, притаились одинокие скиты, выселки, отдельные заимки, где несколько отважных пахарей-охотников из коренных сибиряков живут на диком приволье, далеко-далеко отбившись от людей.
Ещё дальше, по окраинам вековых лесов, по берегам Ледовитого океана и Белого моря, по извилистым побережьям Камчатского полуострова, на соседних островах, на просторе вечно обнажённых, никогда не оттаивающих тундр, — там изредка пятнами чернеют переносные, лёгкие юрты и вежи кочующих инородцев, вечно угрюмых закалённых детей этого сурового края земли.
Гораздо больше, чем людьми, эти все горы, леса и тундры Сибири заселены разным пушным и диким зверем: соболями, куницами, бобрами, медведем и лисицею... Олени многотысячными, пугливо-чуткими косяками бродят по простору полуоледенелых равнин и гложут серый, любимый свой мох — ягель, обгрызают молодые побеги жалких и чахлых кустарников, прозябающих кое-где на безлюдном просторном побережье Ледовитого океана. Земля гонит из плодоносных недр своих зелёные побеги. Но встреченные леденящим дыханием полярного ветра, они пригинаются к родной земле, у неё ищут и помощи, и защиты.
Зверье в Сибири уходит от людского жилья. Где гуще поселились люди, там меньше звериных и птичьих следов кругом... Но человек — самое хищное существо на земле. Он губит всё живое не только для своего насыщения, для прикрытия себя от холода и непогоды... Он умеет наживаться, богатеть, истребляя без счёту и без конца всех случайных своих, одетых тёплой, пушистою шкуркой, лесных соседей...
Серая белка, рыжая и тёмно-бурая лисица, серебристый лоснящийся бобёр, соболь — все они гибнут сотнями тысяч от стрел и метких пулек сибиряка-промысловика, охотника-зверолова...
Чуя свою гибель, избегая опасности, звери уходят всё дальше и дальше, в глушь, в непроходимую, девственную чащу урманов и болотных порослей... А человек всё дальше и дальше надвигается туда же следом за ними...
— В Сибири — соболя людей ведут... А куды? Бог весть! — толкуют сибиреня, местные старожилы. И тут же добавляют: — У нас, где чёрный лист, там и человеческий свист... А где она хвоя — тамо леший воет.
Правда, в море зелёных хвойных лесов не видно человеческих посёлков. Только извилистая, чуть заметная тропа зверолова бороздит лесной простор. Человеку нет свободного пути в зелёной чаще... И даже северному ветру нет пролёту в заповедную глубину вековечных лесов... Над вершинами да сторонкой проносится он и стонет, свищет над вершинами молодецким протяжным посвистом!..
Из Приуралья, из России сейчас один только путь, словно в сказке, пролегает и ведёт в эту заповедную, богатую и опасную страну, в привольную Сибирь.
Раньше, лет полтораста тому назад, много путей вело в этот благодатный и дикий край. С юга, от Урала-реки, с севера, от Печоры и Двины, от Архангельска и от Вологды, от Вятки и от Камы с Соликамском, — отовсюду был проторён широкий путь на Сибирь. Но теперь подошли другие времена.
Частые заставы поставлены по всей пограничной черте между Россией и Зауральем. Только через Верхотурье с Шуйского яму прямо на Обнорский ям, минуя Вологду, никак не иначе попадают в Сибирь и обратно купцы, служилые люди, частные лица и царские посланцы к разным князькам, ханам и контайшам калмыцким, к киргизам и к другим полусвободным кочевым племенам, чьи землицы тесно граничат с сибирскими землями, подвластными московскому государю, великому князю и сибирскому царю, Петру Алексеевичу.
Строгий таможенный досмотр производится в Верхотурье всему, что из России вывозится через Сибирь в Китай или ввозится из Китая и Сибири в пределы России.
Есть целый ряд заповедных товаров, которыми может торговать только казна или особые от неё поставленные агенты-скупщики.
Лучшие соболиные шкурки, стоящие сто рублей за сорок штук, бобры и лисьи меха, ценой свыше полтины за штуку, рога оленя-марала, корень женьшеня, золото песком и в слитках — самородное, — всё это частные лица не могут покупать или продавать свободно.
Промышленники и купцы, случайно раздобыв или купив что-либо из заповедных товаров, обязаны объявить о них в Приказной избе первого русского поселения, куда попадут. Там сдают они всю добычу по цене, назначенной от казны. За утайку таких заповедных товаров с целью продать их частным лицам или за рубеж по более выгодной и дорогой цене таможенные пристава отбирают у виновных всё их добро, все пожитки; сажают несчастных в тюрьму, бьют батогами...
Да мало ли что можно сделать по закону с людьми, которые смеют думать о собственной выгоде больше, чем о благе и доходах казны государевой?!
Трудна охота за сибирским пушным зверьем, за чуткими маралами, тяжела добыча целебных корней женьшеня, губительны отважные походы для розысков блестящего золотого песку...
Опасен единственный, «тесный путь» через Верхотурье, на котором купцов с их обозами сторожат и пограничные объездчики, и вольные ватаги разбойных людей, мало уступающие по жестокости и жадности служилым людям...
Но жажда наживы велика у торговых московских людей. И всё снося, всё преодолевая, тянутся они непрерывным двойным потоком: в Сибирь и обратно через «узкие врата», через уездный городок, через острог верхотурский.
А северный ветер, проносясь над землёй вслед за караванами, тоже проникает в небольшие ворота с башенкой, прорубленные в высоком деревянном тыну. Тын этот окружает весь острожный городок, крепостцу Верхотурье на берегу холодной шумливой реки, бегущей по каменистому руслу, мимо лесистых, тёмных берегов.
Одиноко стоит Верхотурье, как и все сибирские большие и малые города и остроги. На десятки и сотни вёрст кругом не видно другого людского посёлка. У самого городка ещё разбросано несколько не то пригородов, не то ближних посадов и деревень. А дальше — одни леса и скалы, между которыми змеёю вьётся и блещет холодная речная гладь...
Только вдоль Сибирского Большого тракта прерывистою цепью, — чаще, чем где бы то ни было, — расселились, разбросались одинокие избы с огороженными дворами, где проезжающие находят ночлег и приют в тёмные, ненастные ночи, в осенние и зимние непогодные дни... Кое-где темнеет не один, а сразу два-три таких постоялых, заезжих двора, образуя небольшой, затерянный в лесу, на крутом речном берегу или прямо в степи, торговый выселок.
На один лад, без лишних затей, но прочно построены избы таких дворов. Стены сложены из вековых сосен и лиственниц, обширные дворы с амбарами, кладовыми и кладоушками тоже покрыты и огорожены от налётов стужи, от набега лихих людей, своих, русских и кочевых туземцев. Все они не прочь напасть врасплох и пограбить соседей, особенно осенней порою или в самый разгар летних работ, когда мужики в поле, за работой.
Но и на полевые работы местный народ идёт с опаской: ружья, топоры берёт с собой, забирает рогатины — отбиться от зверя лесного, от рыси наглой, от людоеда-медведя одичалого и от калмыцких или киргизских ватаг, которые в самую страду рыщут вблизи русских посёлков, выглядывая себе добычу полегче.
На крутом повороте реки, вёрстах в полутораста от Верхотурья, у самого летнего перевоза темнеет над проезжей дорогой один из таких постоялых дворов.
Свежие срубы, новые крыши, — всё это недавно создано здесь руками человека.
Воет ветер, проносясь над коньком крыши, заглядывает, забирается в трубу и с протяжным стоном вылетает оттуда, опять уносясь на простор. А вслед за ветром из окон избы, прикрытых ставнями, со двора, с задворков усадьбы несутся на простор разные голоса и звуки... Треньканье двух балалаек, рокот бубна, обрывки весёлой песни, блеяние овец, глухое мычанье коровы, стук лошадиных копыт о переборки конюшни, смежной с самим жильём.
Сквозь прорезы ставень колючие, тонкие лучи света вырываются и пронизывают влажную тяжёлую тьму ранней осенней ночи.
В большой горнице с палатями, где всё неровно и слабо озарено светом лучины, потрескивающей в голбце, шумно и душно.
Обычно с курами ложатся спать не только деревенские люди, но и горожане в этих краях. И просыпаются чуть ли не с первой утренней зарею.
Сейчас же время близко к полуночи. А за длинным столом, словно на свадьбе, сидят мужики и бабы. В переднем углу — не молодой, но крепкий и круглый, как репка, купец в тонкой суконной поддёвке нараспашку, в шитой косоворотке. Его красное, потное лицо лоснится, глаза блестят. Целые ещё зубы, как у волка, поблескивают, когда он смеётся, причём его толстенькое брюшко так и колышется. А смеётся купец почти беспрерывно, по всякому случаю. Он что называется «весел во хмелю».
Рядом с гостем сидит огромный, широкоплечий седой старик в пестрядинной рубахе и домотканых портах, с ключами за поясом, — хозяин постоялого двора, Прокл Савелыч. Ему лет за семьдесят. Но только седина и багровый, почти бурый цвет лица выдают возраст Савелыча. Глаза старика сверкают не менее, чем у его сыновей и внуков, зубы так и белеют сильным двойным рядом, когда старик медленно расправляет свои седые усы, чтобы, не омочив их, пропустить стаканчик пенного.
По другую сторону купца сидит молодая красивая бабёнка в праздничном наряде, Василида, сноха Савелыча, и, жеманясь, взвизгивая, принимает угощения и любезности тароватого гостеньки, своего соседа, то и дело подливающего ей из сулеи мёду в тяжёлую кабацкую чарку. Муж Василиды, молодой, здоровый, но забитый и безличный на вид, белобрысый мужик, прислуживает отцу и гостям.
Кроме краснолицего и тароватого, очевидно, купца, здесь сидит ещё несколько проезжих обозников, возчиков, приказчиков и купцов, едущих в Сибирь или возвращающихся обратно домой, в Россию. Все пьяны и веселы, заигрывают с Василидой, перебрасываются шутками, пьют всё, что ни подадут на стол, и громко, не слушая и перебивая друг друга, рассказывают про свои дела, про различные приключения и страхи, испытанные в пути; они то целуют и обнимают, то ругают друг друга, не придавая никакого значения ни ругани, ни поцелуям.
Двое из приказчиков помоложе, добыв из своих пожитков балалайки, затренькали на них плясовую. Третий помогал им, колотя в небольшой бубен, вроде остяцкого, купленный где-нибудь по дороге.
Девочка лет пятнадцати, Софьица, сестра Василиды, черноглазая, смуглая и темноволосая, вся рдея от радости, от выпитой чарки мёду, от общего внимания, заигрываний и похвал, носится в пляске по свободному пространству избы, поднимая то одного, то другого плясуна из молодёжи. Но парни никак не могут угнаться за сильной, неутомимой плясуньей. Хмель вяжет ноги... И Софьица со смехом, с ужимочками деревенской кокетки, в то же время с чистотой ребёнка, поднимает и тормошит всё новых партнёров. Самой ей, видимо, хотелось бы плясать и смеяться без конца.
— Да будет тебе, Софьица... Присядь, погляди... Заморилась, чать? — обратилась к девушке Василида в то самое время, когда сосед-купец, окончательно размякнув, облапил красивую бабёнку и стал целовать её белую полную шею.
— Заморилась?! Гляди, хто, да не я!.. Э-эх, хто за мной, тот и мой!.. Валяй, Петенька, чаще играй... Степ, ошшо разок, покружим в кружок. Любо... «Ушёл милый за водой... Да кинул девицу с бядой!..» Ходи!..
— Ходи!.. — срываясь с места и начиная обхаживать вприсядку девушку, отозвался Степан, красивый молодой парень.
— Любо! Лихо! Здорово! — дёргая в такт руками и раскачиваясь на месте, подхватил краснощёкий гость-купец. — Вина давай... пенного! Браги... пивка холодного... Все пейте... За всё плачу... У нас ли мошны не хватит? Во какая... Здоровая...
И, бахвалясь, охмелелый старик вытащил с трудом из-за ворота толстый, кожаный кошель, потряс им в воздухе и брякнул о стол, так что лобанчики и серебряные рубли, завязанные в коже, издали резкий, жалобный звон.
Большинство из застольников и внимания не обратило на эту сцену. Но у Савелыча глаза так и заискрились. Насторожились ещё два-три человека: бедно одетый прохожий бобыль-мужичок, сидящий на отлёте, с краю стола; извозчик-сибиряк, из другого обоза, не того, с которым ехал бахвал-купец, да ещё двое проезжих, бедняки, попавшие случайно в компанию кутящих богатых купцов.
— Ты вот што... Ты кису-то попрячь. Сгодится ошшо!.. — наставительно, даже отводя руку купца, произнёс Савелыч и сейчас же крикнул сыну: — Митяй! Что там закочнел? Гоноши воровей... Пивка свеженького господину Петру Матвеичу, купцу именитому енисейскому... А ты, слышь, Василида, с поклоном подавай!..
— Рада радостью! — звонко отозвалась бабёнка, у которой тоже глаза так и разбежались при звуке серебра и золота.
— Не, буде!.. Попито!.. Не стану сам! — вдруг поднимаясь и обхватывая за плечи Василиду, пробурчал купец. — Спать пора. Слышь... петел поёт... Пора... На утре, на зорьке — трогать надоть... Фе-едь! — заорал он на рябоватого малого, одного из тех, кто играл на балалайке. — На зорьке в дорогу готовьсь.
— Готово всё, дяденька... Не сумлевайтесь! — ответил парень и с особенным жаром стал пощипывать певучие струны.
— Ладно!.. Я спать завалюсь... — продолжая опираться на Василиду, сказал купец. — Уж, хозяюшка, не прогневайся... У-у... Пыха, утеха моя... Проводи гостя... уложи старика... Одарю...
— И без подарков — твои слуги! — ответил за сноху Савелыч и подтолкнул её, чтобы она вела гостя на покой.
Видимо застыдясь и оробев, бабёнка как-то искоса поглядела на мужа, который стоял тут же со свежим жбаном пива в руке.
Митяй собрался было что-то сказать. Но его остановил строгий взгляд отца. Ещё раз толкнул Савелыч слегка бабёнку, и она, опустив голову, повела в светёлку раскрасневшегося, опьянелого старика-купца. Навалившись на неё всей тяжестью, пьяный что-то нашёптывал своей проводнице и довольно хихикал, даже захлёбываясь порой от удовольствия.
Муж, поставя жбан, двинулся было за ними.
— Митяй! Ты куды?.. А здеся хто же потчевать станет гостей дорогих? Оставайся... Я сам пойду погляжу, когда надоть буде... — остановил сына Савелыч, внимательным, острым взглядом провожавший купца и сноху.
Митяй поёжился, побледнел ещё больше и остался прислуживать гостям, которые, очевидно, не думали расходиться.
Посидев ещё немного со всеми, Савелыч поднялся во весь свой могучий рост, чуть не задевая за потолок головой, прошёлся по избе, заглянул на полати и, незаметно для остальных, вышел в сени, откуда небольшая лесенка вела в светёлку.
Ступени затрещали, когда на них тяжело ступил старик богатырь. Он остановился и стал прислушиваться. Хмельной купец за дверьми, в светёлке, всё повторял, о чём-то упрашивая бабёнку:
— Ну, постарайся... Ну как же?.. Неужто ж никак?.. И бросить?..
— Пусти... Оставь! — молила в ответ Василида. — Сам видишь: спьянел больно... Впусте всё... Пусти же ты меня... Не замай, не мытарь занапрасно...
— Спьянел?.. Може, правда... Кваску бы... Очухаюсь... Вот тоды... Озолочу... Красуля... Пыха... Утеха моя... Уте...
— Ладно!.. Квасу я тебе... Скорёхонько... Пусти, лих! — обрадовавшись, заговорила торопливо бабёнка. — Да не бойсь... Вернусь... Вот те Бог!
— Гляди... озолочу... — уже совсем заплетающимся языком ещё раз повторил купец.
Дверь раскрылась, и Василида, красная, с растрёпанными, влажными от пота волосами, прилипшими ко лбу и к вискам, оправляя сарафан, показалась на лестнице.
Наткнувшись на свёкра, она так и охнула в испуге:
— Господи... Богородица... Мамонки!.. Хто тут... Вы, батюшка?..
— Я, сношенька... нишкни... Не торопись, ясочка... Подь сюды... Квасу ему неси... Я пожду тебя здеся...
Выскользнув из-под лестницы, Василида в темноте нащупала дверь, взяла жбан из покоя, где сидели все гости, налила квасу из бочонка, стоящего в сенях, и вернулась к свёкру.
— Что льёшь-то, родименький... Жив-то буде аль нет? — шёпотом спросила она, услыхав, что свёкор что-то плеснул в жбан с квасом.
— Кое не жив?.. Один он, што ли? Сколь много народу с им... И чужих не мало... Пои знай, не бойсь... А я посторожу... Пощупаем его мошну-то... А наутро встанет, как встрёпанный... Небось!..
Успокоенная, Василида быстро опять поднялась в светёлку и подошла к постели, на которой уже храпел купец, не дождавшись квасу.
— Спит... Как быть? — спросила она свёкра, голова которого показалась теперь из-за двери.
— Влей в пасть маненько... Ишь, как раскрыл жерло-от!.. Поперхнулся?.. Ладно... Живёт... Проглонул?.. Добро-Слава те Осподу... Теперя можно...
И, смело подойдя к спящему купцу, лицо которого внезапно приняло синевато-багровый оттенок, Савелыч стал шарить у него на груди, доставая мошну на гайтане; а Василида, вся дрожащая, похолоделая, стояла у приоткрытой двери и прислушивалась, не идёт ли кто.
Снизу неясно доносился шум голосов. Внезапно прозвучал громкий крик Софьицы. Должно быть, её обидел кто-нибудь вольной выходкой и девочка испугалась слишком смелой ласки. Но сейчас же послышались другие, успокаивающие голоса.
Петухи завели вторую перекличку.
Савелыч уже развязал тугой узел на мошне пьяного гостя и успокоительно кивнул Василиде, которая при вопле Софьицы кинулась было к свёкру.
— Не съедят девчонку... у всех на очах... Пощупал хто-нихто покрепче, вот и орёт... Митяй тамо... Сторожи, знай...
Мошна была раскрыта, и дрожавшие пальцы старика жадно погрузились в гущу золотых и серебряных монет, которыми кожаный кошель был набит почти до отказа. Две или три щепотки уже были отправлены Савелычем в свой карман. Пальцы, словно непроизвольно, потянулись за новой щепотью, когда сильнейший стук раздался в ворота постоялого двора. Колотили изо всей мочи чем-то тяжёлым так сильно, что даже слегка вздрогнули стены этой отдалённой светёлки.
Свёкор и Василида застыли на минуту от невольного испуга. Савелыч быстро завязал по-старому мошну и сунул её за ворот рубахи спящему.
Ещё через миг Василида уже была внизу, ласково улыбаясь всей пьяной ватаге, тоже потревоженной громким стуком. Митяй, давно стороживший и ожидавший появления жены, так и впился в неё укоризненным взором.
А Савелыч, торопливо пройдя крытым двором к широким воротам, закричал сердитым, угрожающим голосом:
— Ково черти носят в ночь за полночь?! Не пущу, хошь подохните тамо, окаянные... Народ, гостей мне пужаете... Местов нетути... Всё полным-полно...
— Отворяйте, собаки!.. Алеуты!.. Моржи распроклятые!.. Живее, пока и ворота, и вы сами целы ошшо... Отворяйте, сучьи дети... — ответным криком донеслось с улицы. Голоса были хриплые, грубые. Кричали или пьяные, или очень озябшие и усталые люди.
И тут же сильные удары, словно наносимые тараном, стали опять потрясать раствор крепких ворот.
Почти все работники Савелыча, вскочив спросонок, толпились за спиной старика. Их озарял слабый свет зажжённых лучин в руках у двух-трёх пирующих, которые выбежали из горницы, потревоженные таким необычайным шумом.
— Да что же энто за грехи! Тати вы или грабители! што так ломитесь в ворота силом? Так, гляди, и у нас стреча припасена... Гей, Митяй, беги, неси, что у меня в опочивальне стоит, раздам малым... А я свой самопал возьму... Да прихвачу вон энто... Да в светёлку сбегаю, погляжу, хто там за воряги такие спокою добрым людям не дают?.. Слышь, и впрямь тати... Без телег... Без обозу... Одни конные...
С этими словами старик прихватил тяжёлый старинный топор-дроворуб, переделанный из стрелецкой секиры, зажёг толстую смолистую ветвь, приготовленную для освещения двора ночью, воткнул её вместо факела в расщелину между брёвен и пошёл наверх в светёлку, умышленно громко крикнув рабочим:
— Хватайтесь за дубье, робятушки! Разбирайте топорьё, рогатины... Ружьишки вам подаст сынок... Сломят ворота, ворвутся, тут их стреляйте, окаянных. Не задарма же грабителям шкуру отдавать.
И поспешными, широкими шагами он двинулся по лестнице наверх в светёлку.
Когда старик ушёл, за воротами наступила сравнительная тишина. Слышно было, как топтались, переступали и пофыркивали верховые кони, позвякивали уздечки и оружие... Несколько голосов о чём-то негромко толковали, переговаривались.
К рабочим торопливо вернулся Митяй. Он нёс три старинных пищальных ружья, большую роговую пороховницу и небольшой мешок пуль.
Парни живо вооружились. Трое стали заряжать свои самопалы. Остальные стояли наготове с топорами и рогатинами в руках.
Несколько обозных приказчиков достали с возов, стоящих тут же, ружья, кистени, топоры, всё оружие, каким приходилось запасаться, пускаясь в дальний путь по этим диким краям.
Таким образом, человек пятнадцать стояли наготове на крытом дворе осаждённой усадьбы.
— Митянь, аль и впрямь разбойники? — спросила Софьица у свояка. — Василида боится... Попряталась... Сказывала, чтобы я поспрошала у тея...
— Не знаю... Надо быть... Тятька бает... Почитай, што так... Без возов, чуть подъехали... Альбо — тати, альбо — служилый народ... Верхами, слышь... И пужают... грозятся, ругаются. Некому иному быть!.. Да, батько поглядит... Ён в светёлку пошёл...
Софьица, как мышка, движимая любопытством, кинулась по лестнице следом за Савелычем.
Старик успел уже распахнуть небольшое оконце светёлки и, перевесясь почти по пояс, старался разглядеть, кто стоит у ворот. Ветер сразу ударил ему в лицо вместе с редкими, колючими не то снежинками, не то крупицами инея, какие целую ночь носились по всему простору болот, лесов и полей, одевая всё густым белым покровом. Полог кровати, на которой лежал опоенный купец, вздулся, запузырился, как парус, и совсем покрыл спящего.
Когда глаза Савелыча привыкли к темноте и перестали щуриться от ветра и снежинок, старик различил внизу восемь конных фигур, двух спешившихся всадников, и, кроме того, две лошади были под вьюками, как это делают местные инородцы: тубинцы, киргизы...
В мутной предрассветной мгле осенней непогодной ночи рысий взор старика успел заметить, что всадники — не инородцы, одеты почти одинаково, в широких азямах, в островерхих шапках, с пищалями за плечами; у иных были ещё пики в руках. Разбойники, как знал старик, никогда не щеголяли в одинаковой одежде. Среди них всегда находились и простые мужики, и беглые ратники, и туземцы.
Чтобы лучше убедиться в своей догадке, Савелыч громко крикнул вниз:
— Што вы там за люди? Толком бы баяли, ничем ломиться в ворота.
— Вот мы те потолкуем! Сломим запоры... А нет, всю твою нору воровскую, барсучью подпалим с четырёх концов, чхнёшь тады! — крикнул снизу раздражённый, повелительный голос. — Мы — служилые люди ево царской милости, осударя царя Петры Алексеича... А ты нас татями обзываешь?! Добро, пожди!.. Отопри только!.. Будешь знать, собака!..
— Ладно, не лайся... Я сам полаяться могу!.. Служилый народ!.. Ноне што ни воряга, што ни насильник, то и служилым слывёт; так и зовётся... А пусти ево, он те горло перережет... Вон омёт поблизу... Дерни соломки пук, зажги... Погляжу я на вас, каки вы служилые люди? Тады и пушшу, честь честью. А не то...
— Шут с ним! — заговорил другой из всадников. — Кроши огонь, жги солому... Пусть поглядят, бобры трусливые, хто у ворот стоит... Правда, и им за шкуру сала заливают лихие людишки... Вот они с опаскою...
— Ладно! — согласился первый из говоривших.
Блеснули искры на кресале, ударившем звонко о кремень. Вспыхнул пук подожжённой соломы, и Савелыч смог убедиться, что у ворот его избы стоит отряд объездчиков-пограничников, а не разбойничья ватага...
— Вижу, ково Бог послал... Бегу отпирать!.. Пождать малость прошу честных гостей... — торопливо прокричал старик и бросился вниз, чтобы растворить ворота.
Василида, вынырнувшая откуда-то из боковуши и вместе с Софьицей слушавшая все переговоры, метнулась прочь с пути свёкра, но вслед ему успела спросить:
— Впрямь ратники?.. Стречать, што ли?..
— Стречайте обе... Слышала, чай, злыдня... Што пытаешь! — на ходу бранчливо ответил старик и через несколько мгновений сам широко распахнул обе половинки ворот и с поклоном запричитал: — Просим милости гостевать, гости дорогие... Вся изба ваша, кормилицы вы наши!.. Пожалуйте рабов своих великою милостью...
Но прежде чем в тёмном прорезе ворот показался кто-либо из приезжих, порыв ледяного ветра ворвался в загороженное, наполненное людьми пространство, бросил в лица стоящих впереди целые горсти колючего инея, заколыхал длинное, красноватое пламя смолистого факела, затушил пучки лучины в руках у двух рабочих, светивших непрошеным гостям.
Не замеченными среди наступившей темноты двое пеших и один всадник появились на крытом дворе, и один из них, оттолкнув Савелыча, схватился за половинку ворот, как бы опасаясь, чтобы их не захлопнули внезапно.
— Што за темь напустили?! Стой все, не шелохнись! — крикнул один из вошедших.
И все невольно вздрогнули от неожиданного властного и громкого оклика.
— Въезжайте, робя, без опаски! — крикнул тот же голос остальным всадникам, которые тесной кучкой сбились у самых ворот, выжидая, что скажут посланные вперёд товарищи. — Жалуй, Василь Антоныч, беспечно...
— Тут мы, — первым въезжая по бревенчатому насту, отозвался коренастый, сухощавый брюнет, лет сорока. Его чёрная вьющаяся борода и усы теперь казались совершенно седыми он снежного налёта.
— Здорово, мужичье да купцы, господа почтенные. Свету поболе несите... Где изба? Поморозили нас, проклятые... Да убрать всё это дубьё и ружьишки... Ну!..
И всадник, очевидно атаман всей шайки, навёл на кучу работников и приказчиков, стоящих в ожидании, тяжёлый пистолет, который ещё за воротами достал из-за пояса.
С глухим говором стали уходить в глубину двора работники, скрываясь за дверью людской кухни и унося топоры, рогатины и вилы. Вооружённые приказчики двинулись к своим возам, складывая на места припасённое оружие.
Савелыч уже раскрыл дверь, ведущую в сени и в горницу, и с поклонами зазывал непрошеных гостей. А Василида стояла на пороге с подносом в руках, уставленным чарками и сулейками с хлебным вином и мёдом.
— С холоду — обогреться прошу перво-наперво! — пригласил Савелыч. И тут же поспешил к тому всаднику, который разогнал его челядь. Тот собирался сойти с коня и, медленно высвободив из стрёмен свои озябшие, окоченелые ноги, с трудом занёс правую на круп лошади, чтобы лезть с седла.
— Ин, помогу те малость, дай, господине! — услужливо предложил старик, затем, не ожидая ответа, почти снял, как ребёнка, и поставил на землю старый великан своего сердитого и довольно грузного гостя.
— Спаси тя... Не трудись, и сам бы слез... Не на сопку бегчи... А обогреться нам всем надо, это правое твоё слово... Загинь я, Васька Многогрешный, коли мы не промёрзли до самой до печёнки. Всю ночь блукаем... Добро, што навёл нас Господь на твой дворишко... Ну-ка, хозяйка, пригубь сама первая малость... не приворот ли в чарке? Мы люди дорожные, про всё осторожные... Вот и ладно, — сплюнув, продолжал он, видя, как Василида сделала добрый глоток из полной чарки. — Теперя — долей, водолей, а я — одолею!..
Приняв первую чару, он подождал, пока все его товарищи, тоже сошедшие с лошадей, разобрали чарки, и медленно осушил всю довольно объёмистую чарку.
— У-у, сразу огнём по суставам да по жилам водка прошла! — тряхнув головою, сказал Многогрешный. — Ну, братцы, теперь и в избу можно. Ты, Сенька, другую чару пей, всех коней примай, на место поставь... Пусть тебе челядь тут подсобит... А посля — у ворот настороже останься... Да, слышь...
И, пригнувшись к уху Сеньки, Многогрешный внушительно стал ему что-то шептать.
— Слышу... Не прогляжу... Никого не выпущу! — почти громко ответил начальнику высокий, худой, как жердь, казак с красновато-бурым, загорелым лицом и широкой, выпуклой грудью, обличавшей в этом тощем человеке огромную силу.
Схватив поводья коней, оставленных товарищами, он громко заорал:
— Черти, хто тута есть? Убирайте скотину, не то я вас...
Несколько рабочих, которых уже успел кликнуть в это время старик, быстро явились на зов и поставили к яслям прозябших, голодных коней, которые сейчас же принялись за корм, обильно насыпанный им в кормушки.
Чуть позже сторожевой казак выпил подряд ещё целых три чарки, закусил от громадного ломтя хлеба, круто посыпанного солью, который ему принесла Софьица, и с куском в руках, нахлобучив на брови меховую шапку, плотно закутавшись в мохнатую бурку, уселся на пороге закрытых теперь ворот, громко чавкая.
— А народишку у тея, хозяин, не мало гостюет! — заметил Многогрешный, окидывая взглядом большую горницу, довольно хорошо теперь озарённую двумя смоляными факелами и несколькими пучками горящей лучины, куда провёл нежданных гостей Савелыч.
Все девять казаков-объездчиков заняли места за большим столом, посадив в переднем углу Василия Многогрешного. Проезжие гости, купцы и приказчики, уступили им места. Иные разместились на лавках, стоящих вдоль стен, другие полезли на полати, где и раньше виднелось несколько копошащихся фигур. А некоторые и совсем ушли на двор наведаться к своим возам, хорошо ли они увязаны, не подбирается ли к ним кто под шумок. Из морозной ночной темноты сразу попав в тёплое, светлое помещение, подбодрённые водкой, иззябшие казаки оживились, усталь как рукой сняло. Они и забыли, что всего четверть часа тому назад валились с коней от озноба и устали. Теперь им хотелось шуметь, говорить, плясать, как, должно быть, плясали и шумели здесь все эти люди до прихода нежданных гостей, казаков.
— Што ж притих весь народ? Али нас так спужались? — спросил Многогрешный, обращаясь ко всем. — Так мы страшны одним лиходеям, злым людям, ворогам земли и его царского величия, осударя Петры Лексеича... А ины люди — живи себе да здоровей, да мёд-вино пей-попивай... и нам подавай... Ха-ха-ха!..
И черноволосый живой Василий залился довольным смехом.
— Только штой-то у вас парней много, баб мало! — заговорил он снова, охватывая за плечи Василиду, которая наливала ему новую чарку вина и подавала закуску.
— Ничего, гостенька! На што я годна, постою и одна... А чево не могу, на то не погневайся, в ином месте поищи! — увёртываясь, с лёгким смехом ответила бойкая бабёнка. — Вон девонька мне поможет, чево может! А она плясать горазда! — указывая на Софьицу, помогающую ей служить, сказала лукавая бабёнка. И, выходя из горницы, поманила за собой мужа.
— Митька, гляди, больно не хмурь харю-то... Видишь, пьяный, озорной народ. Али жисти твоей и моей тебе не жаль? Потерпи. Авось меня не убудет... Слышь!
— Терплю я... давно... — каким-то глухим, сдавленным голосом отозвался муж. — А, слышь, и на топор у меня руки таково чешутся... Слышь...
— Вот што, Мить... Уйди ты лучше со двора куды, слышь? Христом Богом тея молю. Уйди ты хошь на энту ночь...
— Уйти?.. Уйти тебе... А ты?.. Ишь... Уйти, баешь?..
— Вы тут што? — вдруг послышался за спиной у них голос Савелыча.
Он тоже вышел из горницы в тёмные сени, где его сын и невестка вели беседу, и, двинувшись на голоса, отыскал их.
— Да, вот, слышь, батя! — поспешно отозвалась бабёнка. — Митяю сказываю, по дому помог бы мне што...
— Помог бы тебе? Сама здорова, себе поможешь... К гостям ступай, подавай, чего спросят... А мне с Митькой тута надо...
Василида быстро юркнула в горницу, а старик обратился к сыну:
— Зипун одевай, тулуп возьми, пимы... Доху ли невелику вздень... Коня я тебе за хату через лаз выведу... К куму скачи... К утру поспеешь... Пущай сюды со всеми робятами своими да с припасом воинским поспешает. Чует моё сердце: добром у нас с гостями нашими не кончится... Старшой их почал уже к купцам привязываться... Опросы да расспросы: хто да откедова? Получил бы своё, да и отстань... А он — нет... Авось к обедам кум с подмогой подоспеет. Они теперя с морозу разомлеют, спать завалятся... Авось до полуден заснут. Мы будить не станем... А тут и кум со своими... Быдто ненароком, проездом... Оно неё лучче будет... Скачи... Поспевай...
— Тятенька, да ты бы ково...
— Ну, не шамаркай... Коли тебя шлю, перечить мне не станешь ли? Не знаю я, што делаю?.. Снаряжайся... сторож-то приворотный ихний, кажись, уже свалился... Пойду, погляжу... Снаряжайся да к лазу приходи... И кремневик возьми... Неравно на зверя али на лихова человека в пути набежишь. Всё оборона...
И не слушая никаких возражений, старик двинулся к воротам.
Казак, оставленный там настороже, действительно, сморился и спал, громко похрапывая на весь двор. Но он, как сторожевой пёс, лёг поперёк ворог, и, не сдвинув его, их нельзя было отворить.
— Ладно, сторожи в пусто место! — пробурчал Савелыч и повернулся к стойлам, где десятка четыре крепких мохнатых сибирских лошадок дремали на подстилке или стояли, понуря голову, и жевали, пофыркивая, заданный им корм.
Лошади самого Савелыча стояли за особой загородкой, в углу стойла. Здесь стена лошадиной теплушки выходила прямо в поле. Небольшое оконце, прорезанное в этой стене, теперь было заткнуто пуком соломы.
Лёгким пинком ноги поднял старик буланого конька, мирно дремлюще кормушки, на ощупь нашёл и снял со стены попону и стал прилаживать седло, тут же приготовленное в углу. Кинув затем поводья на шею осёдланной лошади, Савелыч подошёл к стене, выходящей в поле, упёрся ногами покрепче в землю и на высоте своего роста вытащил поперечное бревно, аршина два длиной, из стены, которая казалась такой крепкой и неподатливой на вид.
За первым бревном последовало второе... третье... И скоро нечто вроде калитки зазияло в разобранной стене, дремлющие кони зашевелились, поднялись и стали вздрагивать от внезапно налетевшего холода.
А те, что не спали, бросили еду и стали чутко прислушиваться, словно стараясь разгадать, что творится там, за перегородкой, в углу их, спокойной до этих пор, теплушки.
— Ты, што ли, Митяй? — негромко спросил старик, замети, что из темноты надвигается на него какая-то чёрная фигура.
— Я, тятька! — ответил сын, тепло одетый, туго подпоясанный, с тёплыми рукавицами и тяжёлым кремневиком в руках.
— Ну, с Богом!.. Я выведу коня... Садись и катай... Да сам не мешкай и кума проси поспешить...
— Ладно! — выходя из пролома в поле за стариком, отозвался Митяй.
На воле было гораздо светлее. Парень сел на коня, подобрал поводья и мелкой рысцою двинулся в путь, раскачиваясь в седле.
Проводив сына взглядом, пока можно было видеть за кустами, подбежавшими здесь к самой избе, старик вернулся в теплушку и принялся закладывать лаз.
Вдруг какие-то две фигуры прошмыгнули сюда со двора и направились к выходу в поле.
— Стой... Хто вы?.. Куды вы? — окрикнул старик, загораживая им дорогу.
Но остановить он успел только одного. Другой прошмыгнул мимо Савелыча, грузно перекинулся через брёвна, уже закрывавшие низ потайного выхода, и скрылся в кустарнике, только сучья захрустели под его тяжёлыми шагами.
— И штой ты, пусти, Савелыч. Нешто не опознал? — торопливо, вполголоса заговорил перехваченный мужик. — Али тебе корысть какая, коли мы попадём объездчикам в лапы?.. И то они грозятся, что наутро обыск учнут, у всех листы пропускные есть ли да отписки приказные, подорожные... А у нас, сам ведаешь, каки отписки... Пусти же... Мы последили за твоим Митянькой... Вот и норовим уйти за добра ума... Оставь, слышь...
И второй из оборванцев, который во время пирушки сидел в углу горницы, алчно поглядывая на пирующих, почуяв, наконец, что могучий старик не сжимает ему руки своими железными пальцами, метнулся к выходу и исчез вслед за первым.
В это мгновение ещё два мужика из той же компании появились из-за перегородки, где, притаясь, ожидали, как пойдёт дело. Молча пробежали они мимо старика, нырнули в дыру и, согнувшись, стали убегать между кустами.
— Ну, оно и лучше, што эта рвань сбежала! — подумал вслух Савелыч, спешно закрывая потайной лаз. — Из-за их и сам в ответ пойдёшь... Сыск чинить хотят! Туды ж! Известно, какой сыск у служилого люда! У казаков, у насильников! Содрать, что мога, с торговых людей... Ин, ладно... Поспрятать кой-што надоть-таки...
Заложив последнее бревно так, что и следа не осталось от широкого пролома в стене, Савелыч торопливо перешёл в горницу.
Здесь он застал настоящее сонное царство.
Хмель и тепло взяли своё. И постояльцы, кутившие тут, и нагрянувшие после казаки-объездчики — все спали, пристроясь кто куда, на лавках, на полу, подостлав азямы и полушубки, на полатях и даже под столом. Огни догорающих факелов тускло освещали картину, сливаясь с бледными лучами зимнего рассвета, который глядел в щели ставень.
В одном углу, на нескольких попонах и тулупах, раскинулся Василий Многогрешный, без всякого стеснения принудивший и Василиду улечься с ним рядом. Даже теперь, во сне, он обнимал её одной рукой.
— Проклятые!.. — сквозь зубы прошептал старик. Руки у него сжались и глаза забегали кругом, словно ища, что ухватить. Чем перебить всю казацкую эту ватагу, нагло ворвавшуюся в мирную обывательскую усадьбу?
Но старик быстро овладел собой, только зубы, здоровые ещё и крепкие, заскрипели у него против воли и лицо покрылось багровыми пятнами.
Стараясь не задеть спящих, подобрался он к снохе, осторожно разбудил её и, дав знак идти за ним, вышел из горницы.
Быстро поднялась бабёнка, оправила сарафан, повойник, сбитый в сторону, убрала пряди волос, выбившиеся из-под него, и, с потупленной головой, поспешила вслед за свёкром.
— Ключ бери, открой подвалье, погляди, по пути, не бродит ли хто ненароком поблизу... А я скоро приду, из светёлки туды же кой-што повынести надо... — шепнул снохе старик, едва Василида успела прикрыть за собою двери.
— Неуж купец?.. Неуж купца хоронить хочешь?
— Ду-ура!.. Без меня ево похоронят, когда час придёт... Дрыхнет твой купец, не пужайси... Есть што и получшо ево, старого бражника, у нас в светёлке... Ступай... Ну!.. Рожа бесстыжая… всесветная!..
Ничего не ответив на незаслуженную обиду, Василида прошла крытым двором на второй, открытый, но обнесённый таким высоким, прочным тыном, какие бывают только в небольших сибирских крепостцах.
Среди этого двора насыпной холм, поддерживаемый угольным срубом изнутри, служил входом в подвалы Савелыча.
Едва Василида вошла в первую, незапертую часть подвала, служащую погребницей, к ней навстречу кинулась Софьица.
Девушка до этого времени притаилась за большой пустой бочкой из-под квасу. Одежда на ней была вся изодрана, лицо исцарапано, на оголённых плечах и на груди виднелись красные пятна — следы грубых казачьих пальцев, сжимавших нежное девичье тело без всякой пощады.
— Ты, сестрица?.. Ищут они меня? — со страхом зашептала иззябшая перепуганная девочка.
— Нету... Дрыхнут... А тебе таки удалось урваться, болезная?
— Урвалась-таки, урваласи... ох... Тольки уж как — и сама не помню, сестричка! А што они, аспиды? Всё дрыхнут? Подпалить бы их... Убежать бы мне куды, родимая...
— Куды бежать? Зимно, морозно. Поколеешь. На вот ключ. Отомкни подвалье-то. Свёкор сюды нести штой-то сбирается... Помоги. А я к Мосейке к мому сбегаю. У стряпки он в куфне с Наташкой. С вечера не побывала я у малого. Што с ним — не знаю. Сердечушко щемит, ровно беду чует.
Сунув ключ девушке, Василида быстро пошла к небольшой закопчённой двери в углу двора, где помещалась людская кухня и теперь спал двухгодовалый мальчик, сын её.
Когда бабёнка закрыла за собой скрипучую дверь, с печи стала спускаться стряпка, пожилая грязная баба.
Кое-как плеснув из ковша на лицо водой и осеня лоб крестом, она взяла вёдра и пошла принести воды. Со скамьи в углу поднялась девушка лет семнадцати, некрасивая, рябая и слепая на один глаз. Машинально она протянула было руки, чтобы покачать стоящую рядом люльку ребёнка. Но увидя мать, наклонившуюся над сыном, потянулась, зазевала, прикрывая рот рукой, и сиплым голосом заговорила:
— Ништо. Спал тихо твой Мосейка. Соски, почитай, и не просил. Ты побудь с им. Я скоро!
И, зевая, почёсывая свои взлохмаченные, слипшиеся пряди волос, заплетённых на две тонкие косички, девка вышла из кухни.
Ребёнок спал, раскинувшись от духоты в своей неприхотливой постельке. Одна его полненькая розовая ножка была закинута за борт колыбели.
Внимательно разглядывая спящего мальчика, Василида безотчётно прильнула к этой ножке губами и впилась в неё долгим, нежным, но осторожным в то же время поцелуем.
Грудь у неё заходила ходуном, словно бы давно сдержанные рыдания теперь стремились прорваться на волю.
— Маинька... Сиси... — просыпаясь внезапно, с улыбкой протягивая руки к матери, потребовал ребёнок.
Выхватя его из колыбели, Василида села, прижала мальчика крепко к груди и беззвучно залилась слезами.
Мальчик сперва с удивлением смотрел на светлые капли слёз, которые быстро, одна за другой так и скатывались по щекам на подбородок и на грудь матери.
Потом, как будто почуяв, что его матери тяжело, что это слёзы глубокого горя, слёзы надорванной, измученной души, ребёнок стал закрывать Василиде глаза, мешая плакать, отирал ей слезинки, и кончилось тем, что сам заревел на всю кухню.
— Нишкни, нишкни, родимый... Вот на сиси... Помолчи! Вот попляшу я с тобою! — стала теперь утешать ребёнка мать. — Агу, агунюшки... Смейся, мой душонок... Хохотунчик... Слушай песенку!..
И она принялась напевать, приплясывать с малюткой, стала улыбаться ему, хотя слёзы неудержимо так и катились из воспалённых глаз, окаймлённых чёрными кругами от бессонницы, от устали и от муки душевной и телесной.
В это время Савелыч подошёл к подвалу с тяжёлым мешком на плечах, который вынес из светёлки.
Увидя Софьину, ожидающую его у приоткрытой двери, он весь потемнел, нахмурился.
— Эк, они тея, окаянные... Погибели на них нет, на иродов... Ну, добро... Ты, слышь, подь, одень што иное, поцелее. Я и сам тута справлюсь... Да, углядел я, тамо стряпка по воду пошла. Гляди, не выпустит её идол, што при воротах поставлен настороже... Краше бы она и не тормашила его... Пусть подоле подрых бы... Перейми стряпку-то, коли поспеешь...
Софьица поспешила исполнить приказание старика.
Савелыч, не опуская тяжёлой ноши, сошёл в подвал, прикрыл за собой дверь изнутри на засов, зажёг светец и лопатой, стоящей тут же, словно наготове, стал в одном углу разгребать землю.
Скоро открылась подъёмная дверь в другой, потайной подвал. Вернее, то была большая яма, «похоронка», где на случай грабежа или пожара старик приберёг всё, наиболее ценное из имущества.
Теперь из мешка он вынул несколько шкурок собольих, лисьих и песцовых, всё запретный товар, высокой цены и качества. Потом добыл небольшой, обитый моржевой кожей и окованный ларец, очевидно с деньгами.
Всё это он опустил в «похоронку», закрыл снова дверь, засыпал её землёю, утоптал... И через полчаса — даже следов не осталось того, что тут хранится что-нибудь на глубине двух-трёх аршин под землёю.
Когда старик вернулся в горницу, весь двор был уже на ногах.
Казак, спавший у ворот, разбуженный стряпкой, выпустил её к соседнему ключу набрать воды. Но сам, видя, что день занимается, что рабочие Савелыча уже завозились в конюшне и во дворе, решил разбудить начальника и товарищей.
Хмурые, не выспавшись, не отдохнув порядком, поднялись они вместе со всеми случайными гостями Савелыча.
— Где хозяин? Бабёнка куды сбежала? — крикнул Васька Многогрешный, едва раскрыл глаза и встал со своей походной постели.
Когда прибежала Василида, он потребовал вина опохмелиться, хотя и вчерашний хмель ещё туманил ему сознание и вязал язык.
— Как будет твоя милость? Не позволишь ли нам со двора съезжать? — робко подойдя к столу, где сидел Многогрешный со всеми товарищами, спросил один из приказчиков, которого отрядили остальные постояльцы.
— А вот раней догляжу ваши столпцы да товары... Нет ли самовольных торгашей али товаров запретных?.. Тоды и убирайтесь ко всем чертям на кулички! — угрюмо ответил Многогрешный.
Сейчас же пятеро из стрельцов пошли к возам, где заставили хозяев развязать свои тюки, так старательно и прочно увязанные.
Пока приказчики с помощью работников Савелыча возились у товаров, два пожилых купца показывали все бумаги и документы Многогрешному, а тот сидел и ломался перед ними не хуже Верхотурского воеводы, которого видел на Приказе.
— Писано: «Едет купец Григорий Осколков с троима возами, а при них два приказчика да четыре возчика»... Хто буде из вас Гришка Осколок?
— Я Осколков! — степенно кланяясь, ответил первый, широкоплечий пожилой брюнет, с благообразным лицом и окладистой бородой.
— Ладно. Далей: «Купец вологодской Ванька Савватеев с чотыре воза и один прикащик да двое возчиков при ём». Ты, што ли ча?
— Мы, мы и будем... А приказчики и челядь — при возах... Погляди, коли желаешь... Всё, как прописано...
И рыжебородый юркий купец стал учащённо отвешивать поклоны объездчику. А сам, сунув руку за пазуху, достал оттуда, очевидно, заранее приготовленный свёрточек с рублёвиками и положил его на стол перед Многогрешным.
— Энто што же? За што же? Кажись, пока не за што? — спросил последний, в то же самое время загребая и пряча свёрток в карман.
— А так, значит, как оно водится... Для-ради знакомства. Прими, не потребуй. Выезжать совсем станем — ошшо поклонимся. Лих бы не сильно нам возы растрясали. Увязать апосля — кака работа, сам ведаешь.
— Ладно. Федька, подь, скажи, не очень бо тамо наши... Пусть поглядят товарищи, што надыть. А зря — не ломать тюков. Што получче, чай, при себе купцы-господа берегут. Найдём, коли пошарим.
Пока один из казаков пошёл исполнять приказание начальника, Многогрешный продолжал читать подорожные пропускные столбцы: «Петька Худеков с двома возами, да двое приказчиков, да двое возчиков из Пекингу, из китайсково городу».
— Энто хто же будет? На полатях, тамо, што ли, сидит, к нам сюды не жалует? Ась?
И стрелец кивнул на полати, где темнели две-три фигуры, очевидно не решавшиеся слезть и предстать пред очами объездчиков.
— Не. На полатях — подьячий какой-то... И с двомя полонёнными из Апонии, слышь, из самой... А наш Петра Матвеич спит ошшо в светёлке... Туда ево с вечера хозяюшка моя свела... Больно хмелен был старик. Вот на покой и ушёл, — отозвался Савелыч.
— Ничево. И до светёлки твоей дойдём-доберёмся. Всё в свой черёд. Видно, гусь закормленный, коли при одном при ём, при двух возах четыре души приписано.
Издалека едут... Из самово Китая, слышь, города... Поглядим, пощупаем! Вы вон двое только туды сбираетесь. А он уже оттеда... Вот ево нам и надоть... Поезжайте со двора. Вас отпустят... С Богом...
Пока обрадованные оба купца, отдав поклон, стали натягивать на себя верхнюю одежду и подпоясываться, Многогрешный крикнул людям, сидевшим на полатях:
— Гей, вы тамо!.. Ползи суды, к свету... Што за люди? За какими делами и куды путь держите?.. Каки ваши будут письма, прописки да огписи?
Повинуясь отклику, с полатей слез и приблизился к столу человек лет тридцати пяти на вид, худощавый, светловолосый, с курносым носом и тёмными, бегающими глазами, которые особенно пытливо, почти враждебно вглядывались в каждого, с кем встречался их хозяин. Одет он был чисто, но довольно бедно, так, как одевались в то время приказные попроще.
За ним слезли и стали поодаль ещё два человечка, маленького роста, одетые наполовину по-крестьянски, в лаптях, в простых рубахах и портах, но в потёртых кафтанах с камзолами, которые были им очень велики. Косые, узенькие глазки, смуглые, обветренные лица, чёрные, жёсткие волосы, словно из тонкой проволоки, — всё говорило о монгольском происхождении человечков. Но в то же время они не походили на тунгусов, калмыков или китайцев, которых хорошо знали в Сибири.
— Что за люди?! Откуда? Ты сам хто? Слышь, давай ответ! — прикрикнул Многогрешный на приказного, стоящего впереди.
Тот так и упал на колени, добивая земной поклон.
— Твой раб, государь милостивый! Холоп твой, Ивашка Нестеров, челом тебе бьёт. Вот тута все наши прописки и сказни! — подавая казаку два тёмных свёртка желтоватой бумаги, продолжал он. — А эти двое апонские люди из града Эдо. Больше их было. Всех одиннадцать человек на бусе[1] на ихнем бурею прибило к нашим берегам. Семеро померло с нужды да с хвори, покуль наши их нашли. Четверо осталось... Отписано было про них государю-батюшке. И приказ пришёл: везти их в Питербух-город без мешканья.
— Где же всё время пребывали энти апонцы? Почему не четверо их. Куды теперя едешь с ними? Ась?
— Поизволь поглядеть в столпчик: тамо прописано.
К Верхотурскому воеводе мы из Якутского посыланы. А оттель — куды Бог пошлёт, коли не к самому царю-батюшке... А раней придётся нового нашего воеводу и губернатора всей Сибири повидать, князя Матвей Петровича света Гагаринова.
— Нетто едет новый воевода? — всполошившись, спросил казак.
— Едет, слух слывёт, к Верхотурью подъезжат уже... А двоих апонцев из четверых потому везу, что достальных двое изменник Данилко Анциферов увозом увёл в те поры, как смерти предал отамана Отласова и сам с товарищи мятежом замутился.
— Данилко Анфицеров? Атласова атамана убил? Чево байки плетёшь. Гляди, кабыть тобе языка я к пяткам за то не вытянул.
— Язык мой, воля твоя. А я правду баю... Было дело воровское. Той Данилко со товарищи заводили круги... И знамёна выносили. И спор у них пошёл тута так, што каршами да бердышами били один другого под знамёнами. И назвали Данилку отаманом... И ушли из Нижнего якутского острогу. Только теперя уже тот вор, изменник окоянный, Данилко, пойман и с товарищи. Казна осударская у их отымана... Вот, лих, не доспели разыскать: куды он подевал полонённых двоих апонцев. Розыщут их — за нами следом к царю пошлют, слышь... А над мятежными — суд учинён. Не долго им ещё ходить по белу свету...
— Ну и вести!.. Тута, в тайге живучи, и не спознаешь ничево, пока людей не стретишь... — задумчиво проговорил Многогрешный. — Поймали товарища! А давно ль мы с ним на неверных, на воровских князьков, на тубинцев да иных разбойников хаживали. Ин, добро. Кому повисеть суждено, тот не утонет, не мимо сказано... Вы што же? — обратился он к двум японцам, стоявшим в выжидательной, но бесстрастной позе. — И впрямь по-нашему малость разумеете, по-русскому? Как вас звать? Хто таки будете? Говори.
— Моя — Такаки-сан! — приседая, отозвался первый японец. — Акацуто-сан, — указывая на товарища, прибавил он.
— «Сам», «сам». Ишь, каки ободранцы-бояре... Всё «сам»... Я сам с усам, гляди, нос не порос! А хто же там у вас самый главный в Эдо, в городке? Набольший, господин? Разумеете по-нашему, по-русски?
— Русья знай... знай! — оскаливая белые, мелкие, островатые, как у рыбы, зубы, — залепетал японец. — Иэдо — тако... тако...
И он развёл широко руками, желая показать обширность города.
— Иэдо — а! Кароси се... Ц-ц-ц-ц!.. Оцина кароси... Тамо зиви Даиро-сан... Киото зиви Тайкун-сан...
— Син-му-тепо-сан — дайро... Садаи-сан... Биво-но Садаи-сан. Киото — Яма!
И для большей ясности японец мимикой изобразил кого-то, сидящего важно, с повелительным видом, как будто на троне.
— Киота, значит, ваш государь зовётся. Разумею. Ну, мы с вами апосля ошшо покалякаем. Чай, не спешишь, как вон господа купцы. А мы ранее их пощупаем. Разыщи-ка мне, товарищ, энтого... Худекова, што в светёлке где-то! — обратился Многогрешный к одному из казаков, который возвратился со двора, от возов.
— А покеда, хозяин, вина ошшо давай да борошна каково ни на есть. Вчерась с устатку и поисть-то досыти не привелося.
Савелыч поспешил исполнить приказ казака. Остальные появились со двора, осмотрев наскоро возы, и тоже уселись за стол.
Когда через четверть часа старик купец, спавший в светёлке, ещё полуочумелый от пьянства и снадобья, данного ему ночью Савелычем, появился внизу, там шёл уже пир горой.
— А, вот он, купец почтенный, Петра Матвеич, свет, Худеков по прозванию... И толсты же Худековы живут по вашей стороне! — встретил вошедшего шуткою Многогрешный. — Чарочку с нами для похуданья...
Подвыпившие казаки все рассмеялись.
Непроспавшемуся старику было не до шуток. Поглядев угрюмо на зубоскалов, он проворчал:
— Черти бы с вами пили, оголтелая вольница. Для ча сбудили меня? Я же не приказывал. Федька, племянник, где? Слышь, хозяин? Што за порядки у тебя? Всяка голытьба проезжающим покою не даёт... Пошто так?! А?..
— Не посетуй, господин купец, — с поклоном отозвался Савелыч. — Объездчики. Службу свою правят. Листы досматривают. Што с ними поделаешь?
— Да уж, не погневись, твоё торговое благолепие... Ты — мошну толстишь, а мы царскую службу справляем... Вот и побудили тебя... Уж не серчай на холопишек на своих! — глумливо подхватил Многогрешный, задетый обращением купца. — Волей-неволей, а придётся нам пощупать брюхо твоё толстое, худековское... Не больно ли щекотен только? Не заплачь, гляди.
— Сам не заревел бы. Я тебе не всякий! Ишь, зубоскал, цыган... И ково только берут на службу царскую, прости Осподи... У тебя же все листы мои, хозяин. Казал бы им...
— И то казал, — начал было Савелыч.
— Вот они, вот, листы-то твои... Да не в их дело. Сам ли чист ли? Всё ли тобою объявлено было в Якутском да Тобольском приказах. Знаем и мы вашего брата!.. Половину товара, который похуже, объявите, пошлину платите. А что почище, запретный товар — так пригоните схоронить, што и чёрт не снюхает. Да я — посерей чёрта!.. Знаешь, с кем говоришь? Казацкий есаул я, Василий Многогрешный, вот!.. Не я ли походом в запрошлый год на тубинцов, на воров хаживал?! Сотни со мной не было. А мы их, татей, разбойных людей более полтыщи до смерти побили, вдвое их поранили; самого князца Шандычку прибазарили до смерти. Шесть али седмь сот голов одного бабья и детишек аманатами да в полон взято!.. Добра, скота — не перечесть!.. Вот хто я. А ты со мной так смеешь... Вот, подожди, сыщем на тебе какое воровство против указов государевых, не то запоёшь... Все пожитки твои на казну да на себя отберём. А самого — скорым судом на глаголя алибо просто, на осину... Не дыбься больно, потому... Вот как!
И тяжёлым кулаком Многогрешный пристукнул по столу, как бы желая усилить значение своих слов.
Хмель и раздражение сразу покинули купца. Он почуял, какая опасность грозит ему, и совсем другим тоном, с поклонами заговорил:
— Не гневись, отаман, Василий, свет не ведаю, как по батюшке?.. Спросонку да с похмелья... Старик я... Сам видишь... Дай уж пропущу чарочку, как ты поштовал Освежу малость башку... А во всём — мы твои слуги... Я сам со всея челядью... Вестимо, слуга государев — всему голова и начальник. Дело зазнамое... Не серчай... Прости уж...
— Простить?! То-то... А вот я погляжу, как выйдет дело?.. Не о чарках речь пойдёт. Ну-ка ответ держи: заповедных товаров не везёшь ли? Скрытно чево при себе али на возах не держишь ли?..
— Нет... што ты, милый человек... Не имеется тово... Сдаётся всё, чисто у меня переписано... — как-то нерешительно ответил Худеков и сейчас же быстро добавил: — Дозволь Федьку, племяново, покликать. Ён у меня за всем глядит... Ён всё тобе...
— Я и сам собе догляжусь... Не тревожь себя и Федьки... Вижу уж я, по речам да по увёрткам чую, што ты за птица... Ну-ко, товарищи, пошарьте круг купца... А вы — поспрошайте Федьку: на чём они с дядей ехали?
Весь багровый, дрожа от негодования и злобы, отступил старик купец, когда один из казаков двинулся к нему для обыска.
— Стой! Не смей... не рушь меня... Я... я сам... я самим болярином воеводой Ондрей Ондреичем Виниюсом посылай... Ты в столицы погляди... Тамо прописано... Не дам себя срамить... Вот, сам всё покажу, что есть на мне... Вот... Кошель с деньгами. Серебро и золото. Перечти, запись мне дай, как закон велит... Вот, книжка моя. А в ней — записи долговые... Расчёты все... Дела торговые, кои мне одному ведать надлежит... Вот, туда сбоку кармашек в ей, в книжке... Свёрточек невелик... Жёнке подарок... камушки невелички, самоцветы... Малу толику зенчугу хинекого... Не на продажу вёз, жёнке моей... Всё едино... Перепиши... Боле нету. Ничего нету... Перепиши. Мыто возьми... Пеню бери... Бери, што хочешь. Достальное — мне отдай и отпусти меня... Ехать надо... Я не беглый... Видишь, купец стародавний. Который год езжу. Впервой на таку беду напоролся.
— Што за беда? Ещё полбеды... Гляди, ненаписаны товары сразу нашлись-таки: самоцветы да зенчуг... Всё первосортное... Всё ценное. Где одно было, ещё нет ли? Уж не взыщи: поглядим, пошарим... Гей, што стал? Досмотри, Фомка, купца именитого. Помоги ему ещё хто, коли одному не под силу со стариком справиться.
Второй казак кинулся на помощь. Старик стал бороться. Кафтан не выдержал, затрещал, полетели клочья. Обозлённые пьяные казаки скрутили назад руки старику, связали их туго полотенцем, сдернутым со стола, и стали грубо обшаривать, не обращая внимания на то, что купец, с пеной у рта, топал ногами, кричал, осыпал их угрозами, бранью и проклятиями.
— Глотку, гляди, надорвёшь... Шарь, шарь, робя... В кафтане... Ворот рубахи оглядывай... В подкладке, где чево не зашито ли? На кресте, на шнуре, на гайтане не подвязано ль?.. Ладанка? Пори ладанку... Ничего нет? Трава?.. Добро... Шарь далее... Чулки стащи... Там нету ли?.. Промеж пальцами... Всюды гляди... Так... Не кричи, старичок... Не стыдись, мы — не бабы, не сглазим...
Вдруг зоркий глаз Василия заметил, что одно плечо старика, случайно обнажённое в борьбе, перехвачено крепкой розоватой шелковинкой, почти сливающейся с окраской кожи; он сам встал из-за стола, отвёл левую руку Худекова, которую тот прижимал поплотнее к телу, и вытащил из-под мышки небольшую ладанку, обшитую тёмной замшей.
Хрипло застонал старик, увидя ладанку в руках у грабителя.
— Стой... Сжалься... Отдай... Всё бери... Деньги... товары... всё... Ещё прибавлю... Не раскрывай... Отдай... Не трожь... Царское добро то... Не смей... Самому царю везу, по указу... Вещь заветная... Не смей...
— Ой ли? А я такой уж смелый... Дай погляжу. Авось не ослепну!.. — И быстро, ловко концом небольшого ножа подпорол Василий нежную замшевую оболочку, под которой прощупывался какой-то твёрдый предмет.
Прежде чем добраться до него, пришлось казаку развернуть листа три тончайшей китайской бумаги. И вдруг при лучах солнца, скупо проникающих сейчас в горницу, перед глазами у всех засверкал кровавым блеском огромный рубин, величиною с голубиное яйцо, чудной воды и окраски.
Даже эти полудикари, ничего не смыслящие в самоцветах, поняли, что перед ними лежит камень огромной цены.
— Вот энто так товарец! — после некоторого молчания проговорил наконец Василий.
Нестеров, сидевший всё время в конце стола и как бы безмолвно поощрявший действия казака, сейчас так и пожирал глазами драгоценный камень.
— Цены ему нет! — подтвердил он рвущимся от волнения, скрипучим голосом. — Гляди, да он ещё не простой, а со знаками. Заговорённый, видно... Гляди... Вот, как талисманы бывают...
И прыгающим от нервного напряжения пальцем подьячий указал на одну из граней рубина, где ясно были видны начертанные кем-то два иероглифа[2].
— Заклятый... заклятый камень, — быстро заговорил старик, словно обрадовавшись новой мысли, проскользнувшей в уме. — Не трожьте ево... Хто силом возьмёт — на гибель себе возьмёт... Кровью заплатит за красный камень... Кровью...
— Ничего... Видали мы её, крови, немало. И своей и чужой. Не привыкать стать... Ты, чай, тоже не добром таку вещь у людей отнял... Хто отдаст? И не подумает!.. Царская вещь, подлинно... Царю её и свезём...
И казак завернул камень опять в бумагу, достал свой кошель, висящий на груди, и стал укладывать туда сокровище.
— Эх, один конец! — вдруг визгливо выкрикнул купец, на которого после обыска перестали обращать внимание и даже развязали руки. Быстрым движением схватив нож, брошенный на конец стола Василием, он так и ринулся на грабителя и успел ткнуть его в плечо.
Обессилевший старик только прорезал кафтан Василия и поцарапал слегка кожу. Тот вздрогнул, ухватил руку с ножом и отшвырнул Худекова далеко прочь.
Казаки сначала было опешили, но сейчас же кинулись снова на купца. Он увернулся от них отчаянным порывом, тем же ножом полоснул себя по горлу и повалился на пол, громко хрипя и обливаясь кровью из широкой, хотя неглубокой раны.
Казаки невольно отступили.
Савелыч и Нестеров подняли старика и при общем молчании унесли его вон из горницы, уложили снова в светёлке на той же кровати, где он пролежал всю ночь.
Савелыч, как опытный знахарь, успел скоро остановить кровь и перевязать рану купца, впавшего в беспамятство и от волнения, и от большой потери крови.
Пока они возились с Худековым, внизу шла целая оргия.
Василий Многогрешный, и без того опьянелый от своей сказочной удачи, дал полную волю себе и своим товарищам. Стол уже был заставлен сулеями, жбанами. Притащили и бочонок с вином, который нашёлся на возах у Худекова. Товары старика кучами сбросили с возов и стали делить между собой. Есаулу его часть принесли в горницу, отобрав лучшие меха и куски парчи, шёлку, камки китайской.
Все женщины, какие были в усадьбе, и старая стряпуха, и одноглазая Наташка, и сама Василида с Софьицей, которую таки разыскали казаки, вынуждены были принять участие в разгуле насильников.
— Ау, девица! Ау, красная... Теперя не убежишь от меня! — привлекая на колени плачущую, трепещущую девочку, объявил Василий.
— Как же, красавчик, — заговорила Василида, желая хоть как-нибудь выручить сестру, — а меня уж никуды?.. А улещал, што тебе я больно по сердцу... Так негоже... Пусти её... Я к тебе подсяду лучше, слышь, желанный!
— Вот к им садись, к товарищам... Им тоже баба не помеха... Больно у вас насчёт бабья круто на подворье. Вон у тех, у обеих — всево три глаза. Да твоих два — выйдет пять... Берите, товарищи...
И, толкнув Василиду, он плотнее прижал к себе Софьицу.
— Пусти!.. Христом Богом тебя молю! — замолила девочка.
— Пусти её... Не губи, — стала просить и Василида.
— Пущу, коли пора придёт! — не обращая внимания на вопли баб, отрезал Василий и пьяными грязными губами прильнул к груди девочки, с которой успел сорвать почти всю одежду.
Неистово закричала Софьица и забилась в истерическом вопле.
Крик этот услыхал и Савелыч. Он кинулся вниз, инстинктивно захватив заряженное ружьё, стоящее всегда наготове в светёлке.
Распахнув дверь в горницу, он невольно отшатнулся назад, увидя, как зверски расправляются казаки с Василидой и Софьицей. Беззащитные, обессиленные, те только стонали и плакали.
Василий, возбуждённый, весь пылающий, оторвался от Софьицы и крикнул:
— Чей черёд? — затем отошёл к столу, где стал наливать себе чару мёду.
Глаза Савелычу застлало туманом.
— Што ж энто кум не едет со своими?.. Што Митьки нету? — машинально прошептал он и, словно против воли, навёл ружьё; грянул выстрел, и Василий, вторично раненный, но уж более серьёзно, с проклятием повалился на пол.
Несколько казаков кинулись к окнам. Другие метнулись к дверям, но попасть в них сразу не могли, так как густой дым заволок почти всю горницу.
Савелыч в это время, пользуясь суматохой, успел кинуться прочь и скрылся со двора.
Товарищи, уложившие Василия на лавку, перевязали ему кое-как три раны, нанесённые картечью в голову и в грудь. Остальной заряд, не задев никого, вошёл в стену.
— Сыщите подлого старика! — прохрипел Василий. — Зарубите ево! Да... бабёнку проучить надоть... Она подучила... И с девчонко...
Ещё что-то хотел приказать он, но не успел, потеряв сознание.
— Мы за есаула расплатимся! — грозя обеим перепуганным женщинам, крикнул старый, седой казак с калмыцким лицом, подручный Василия, Феодор Клыч. — На воз несём ево. Надо в город, к лекарям. Пусть отходят. А это чёртово гнездо и со всеми, хто в ем, сожжём дотла!
— Сожжём окаянных! — подхватили остальные.
— Гляди же, ни с места, змея... И ты, — крикнул Клыч Василиде и Софьице, оглушая обеих двумя ударами кулаками.
Затем пинком ноги оттолкнул девочку, которая, падая, почти навалилась на него, и вышел из горницы.
Через четверь часа несколько возов выехало из ворот усадьбы. В крытом возке, в котором ехал прежде Худеков, уложили казаки Василия.
Рядом с ним сел Нестеров, заявивший, что он умеет лечить и кровь заговаривать. Купец и его племянник уместились на простом возу. Едва умолил парень не сжигать старика.
Все тронулись, когда заметили, что нет Клыча.
— Где Федька?.. Федька... Клыч!..
— Подождите. Иду... Тута надо ещё... — отозвался пьяный дикарь из глубины двора.
Быстро пробежал он в горницу, где были заперты обе несчастные женщины.
— Говорите, суки, куды старик ваш убег? Не то, видишь?!
И он поднял высоко над головой Мосейку, которого разыскал на кухне, забытого, покинутого Наташкой, убежавшей в лес от близкой гибели.
Отчаянно вскрикнула Василида, кинулась к ребёнку и вырвала его из рук казака.
— Не дам... Убей, не дам младенчика!
— Не дашь ли?.. Где сила?! — грубо вырывая снова ребёнка, глумился казак.
Напуганный ребёнок залился громким плачем.
— Ослеплю... Удавлю... Не дам! — вне себя кричала Василида и кинулась на палача, стараясь вырвать одной рукой ребёнка, а пальцами вонзаясь ему в глаза.
Софьица, сначала поражённая тем, что перед ней творится, теперь тоже поспешила на помощь сестре, царапала, кусала разбойника, тащила из рук у него малютку...
— А, ведьмы... Вы так-то... Так вот же вам! — с пеной у рта пробормотал обозлённый разбойник, отшвырнул от себя обеих, взметнул над головой ребёнка... Миг, глухой стук, треск... И к ногам матери полетел мёртвый ребёнок с головкой, раздробленной об угол печи.
Не взглянув на обеих замерших от ужаса женщин, палач быстро вышел и закрыл снаружи на засов двери.
Подожжённая ещё раньше казаками часть двора, где стояли стога соломы и помещался сеновал, уже стояла вся в огне.
Вскочив на последнюю телегу, ожидающую его, казак стегнул коней и укатил за всеми остальными.
Софьица, услыхав стук копыт по дороге, пришла в себя, кинулась к оконцу, выбила его и стала звать Василиду.
— Уйдём, сестрица... Сгорим... Слышь, как полыхает.
Но та стояла, подняв с полу ребёнка и прижав его к себе, и тихо баюкала, словно не замечая, что вся одежда на ней уже взмокла от крови, бегущей из раздробленной головки мальчика.
Вдруг дверь раскрылась. Дым ворвался в горницу, и среди дыму вошёл Савелыч.
— Пробегайте скорее, покуль можно. Уехали все изверги...
— Нейдёт она... Словно ополоумела... Мосейку ей убил казак... Она нейдёт! — крикнула старику Софьица на ходу, быстро пробегая в сени, и вышла за ворота.
— Извели... И младенчика убили?.. Ну, ин ладно... Не я, так Господь им пометит... Он видит! — стиснув до боли зубы, пробормотал старик.
Осторожно взяв за руку сноху, он повёл её, повторяя:
— Идём, болезная... Идём... Уйти надоть... Сгорите оба...
И покорно вышла за ним Василида из избы, край которой стал уже загораться снаружи.
Часть III НОВОЕ ПО-СТАРОМУ
ГЛАВА I ПРИЕЗД
Ранние непогоды и вьюги со снегами, бушевавшие надо всем необозримым простором северо-западной Сибири в первых числах октября, так же быстро пронеслись, как и налетели...
— Это — молодик-месяц снегами обмывался! — толковали старики и старухи, видя тонкий серпок новой луны, который вдруг заблестел на небе, то появляясь, то исчезая среди тяжёлых разорванных туч, быстро и грозно бегущих на запад от северного края небес, тёмного и холодного, как угроза смерти.
Ещё на западе горели края этих туч, среди которых садилось за далёкими вершинами лесистых гор усталое солнце, а серп луны уже быстро стал подыматься в небе, словно желая поглядеть, куда уйдёт-закатится багровый, пылающий солнечный диск.
И в эту пору, 6 октября 1711 года, выехал из Верхотурья на большом дощаннике новый хозяин Сибири, губернатор Матвей Петрович Гагарин. Целая флотилия меньших судов и лодок провожала его довольно далеко. Потом часть лодок и баркасов вернулась обратно; остальные, занятые свитой и багажом князя, следовали за передовым неуклюжим, но прочно построенным судном, какое и пригодно для плаванья по быстрой капризной Туре-реке, и дальше, по многоводному Тоболу.
На этой передовой барке, кроме довольно тесного и душного помещения в рубке и под палубой, был устроен на средней палубе большой шатёр, украшенный коврами, дорогими мехами. И вся барка была убрана красным сукном, а на мачте и на корме развевались по ветру расписные флаги с государственным гербом и с собственным, гагаринским, на котором красовались медведь, дуб и гагара.
После ненастья дни настали погожие, ясные; только по ночам мороз затягивал тонким ледком лужицы на берегу, оставшиеся после растаявшего снега... Красивые берега Туры, быстро катящей свои воды мимо скал, поросших лесом, сейчас были особенно живописны, когда листва чернолесья, смешанного с хвойными порослями, приняла всевозможные оттенки, от золотисто-жёлтого до ярко-красного, как кровавая листва на осинах.
Теперь, когда ветер стих и не шумел в прибрежных лесах, не разбивал с рокотом холодные волны реки о крутые, скалистые берега, тишина царила вокруг. Кликали только запоздалые стаи перелётных птиц, быстро проносясь порою к югу высоко в небесах; в прибрежных кустах трещали сороки, посвистывали снегири и клесты... И, разрезая эту тишь и покой, громко неслись порою звуки военных гобоев, целого оркестра, который взял с собой Гагарин на новое место своей службы. Барка, на которой помещался оркестр, шла на некотором расстоянии от передовой, и звуки долетали сюда очень отчётливо, как это всегда бывает на воде, но в то же время иными казались они, словно их извлекали не из грубой груди деревянного гобоя, а из другого, более гибкого музыкального инструмента...
Когда дорога, проложенная по правому, более ровному берегу Туры и ведущая от Верхотурья на Туринск, Тюмень и Тобольск, подходила ближе к реке, на ней видны были небольшие отряды драгун, которые сухим путём сопровождали речной караван для большей безопасности. Лошади Гагарина и его экипажи были тоже отправлены вперёд по берегу вместе с камердинером и несколькими слугами, чтобы приготовить как следует губернаторский дом к приезду князя. На одной из задних барок везли парадную карету Гагарина и его новую заграничную коляску, которые нельзя было пустить по ужасной дороге, соединяющей названные города.
А между тем на всём её протяжении видны были толпы людей из соседних с трактом сел и городов. Ямские работники, посадские и слободские люди, пашенные и оброчные крестьяне, каждая артель на своём участке, — чинили и чистили дорогу, «по указу великого государя и по приказу губернатора Сибири, князя Матвея Петровича Гагарина для проезду его губернаторского». Для чего «довелося по большой летней дороге, по которой ставлены повёрстные столбы по грезям и болотам и баяракам мосты мостить самые добрые, гати чинить, а по рекам и по речкам для переправы сделать плоты»... Так писал из Верхотурья воевода, или комендант, по новому наименованию, Иван Иваныч Траханиотов соседнему, Туринскому воеводе-коменданту, Митрофану Алексеевичу Воронцову-Вельяминову. А тот — дальше переслал указ до самого Тобольска через Тюмень...
В три сажени было наказано расчищать дорогу, но для скорости её пока чистили в две сажени. И вдоль всего пути забелели новые повёрстные столбы, причём прежняя, долгая, «сибирская» верста в тысячу сажень была поделена пополам, и таким образом, вместо прежнего расстояния между Тобольском и Верхотурьем, исчисленного в триста шесть вёрст, получилось новых шестьсот двенадцать вёрст. Вместо арабских цифр, как было раньше, Гагарин, любитель старины, приказал метить вёрсты по-славянски, буквами.
Рабочие, завидя караван, сбегались толпами у самого берега, с поклонами и громкими приветствиями встречали и провожали барки. Гагарин тогда выходил из своего шатра и снисходительно кивал им своей жирной головой. В Туринске, хотя и поздно, проплыли барки мимо городка, всё население высыпало на берег приветствовать нового хозяина Сибири. И даже дремавшие в вечернем сумраке колоколенки местных церквей вдруг заговорили, ожили, залились весёлым, праздничным перезвоном, как бывает при встрече владыки-митрополита или самого государя.
Гагаринская флотилия уже подплывала к небольшой приречной слободе, служащей летом пристанью для Тюмени, которая раскинулась подальше от реки, на сухом и лесистом ровном нагорье. Здесь, отделяясь от каравана, поспешили вперёд две-три лодки, чтобы пополнить запас свежего хлеба для свиты, запастись рыбой и живностью для стола. Быстро по течению неслись лодки, подгоняемые к тому же каждая четырьмя вёслами, не считая кормового гребца-рулевого. И двух вёрст не отъехал караван вниз по реке от слободы, как лодки уже стали нагонять его, нагруженные провиантом, который заранее был там принесён по распоряжению передовых гонцов, едущих по берегу верхом.
Одна из этих лодок, вместо того чтобы пристать с кормы и зачалить себя верёвкой к задней барке, на которой устроена была поварня и кладовые, опередила весь ряд судов и приблизилась к тому, где помещался сам губернатор. Кроме груза и трёх гребцов на ней виден был ещё четвёртый человек, пассажир, который уселся на мешках, сваленных на дно лодки.
Как только лодка настигла дощанник, человек поднялся, замахал рукой и крикнул:
— Слово и дело государево за мной!.. Известить надоть самово государя-боярина, князя-воеводу Матвея Петровича Гагарина.
Келецкий, который вместе с несколькими другими лицами из ближней свиты князя стоял уже на корме, ожидая приближения необычайного пассажира, обратился к прапорщику Нефедьеву, заведующему военным конвоем губернатора:
— А, надо его пусциць!.. Може, цо важно?.. Он нех тут бендзе... А я спрошу у князя...
Пока нежданного гостя подымали на палубу, Келецкий успел вернуться, получив распоряжение Гагарина.
— Hex пождёт тут. И жеб един чловек стоял караулем... А я буду пытать, хто он есть? А потом и допущу его на очи губернатора.
Затем, обратясь к прибывшему, он спросил очень ласково, в то же время стараясь своими сверлящими глазами поймать взгляд юрких, бегающих глазок этого человека:
— А хто ж ты есть, пане?.. И цо маш за дело?..
— Ивашка, Петров сын, Нестеров, приказный от якуцкого воеводы, господина Дорофея Афанасьича Трауернихта, посланный с двомя апонцами в столичный град Санкт-Питербурх к самому царю-государю батюшке! — низко кланяясь, смиренным, сладким голоском доложил спрошенный. — Челом бью пресветлому господину моему... Как звать-величать, не ведаю... не взыщи, батюшко...
— Я есм близки секретариуш вельможного князя-губернатора... Я слышал про тех японцув... Про них же писано было аж до Петербургу... То об них, пан Ян... Неструф, хочешь вельможному господину губернатору слово молвиц?.. Где же ж те самы япанезы? Почему ж ты, пан, без них?..
— А так што, государь мой, милостивец, пан секретарьюш, оставил я тех моих апонцов в городу, в Тоболеске до приезду государя-батюшки, князя Матвея Петровича... Как их милость соизволят... Сейчас в Питер везти али погодить... А слово моё не до них касаемое... а самое великое и тайное!.. И самое поспешное!.. Уж поизволь, сделай милость, сдоложить о том его княжеской милости... Я для скорости да ради тайности и не стал дожидаться в городу приезду ево высокой чести, наустречь поспешил... И уж не погневись, ваша милость секретарская: акромя самого князя-милостивца никому своих речей поведать не могу...
Ещё раз внимательно оглядел Нестерова Келецкий, пожал в раздумье плечами и проронил неохотно:
— Добже... Пожди мало, я пойду доложу...
— Уж не взыщи... уж потрудись ради дела государева, не ради меня, раба твоего, холопишки последнего! — часто кланяясь, причитал приказный вслед Келецкому, пока тот не скрылся за шатром.
Гагарин, захваченный неожиданным появлением приказного и заявлением о тайном деле государственной важности, приказал немедленно привести Нестерова в шатёр.
— Только раньше пошарьте у него, не припрятано ль чего по наущению врагов моих, чтобы повредить мне! — приказал князь. — Небось, и прежний воевода тобольский, и все злодеи государевы, воры и расхитители казны рады много дать, чтобы я не доехал до Тобольска, не обрушил кары и мзды на ихние головы... Знают, что еду «чистить» воровское их гнездо...
Приказ был исполнен точно и усердно; и когда минут через десять Нестерова втолкнули в шатёр, так что он почти кубарем подкатился к месту, где на низенькой тахте, устроенной вместо постели и устланной мягкими собольими и бобровыми мехами огромной цены, как в тёплом гнёздышке полулежал и нежился после завтрака князь, затягиваясь трубкой, на бедном приказном весь наряд был в полном беспорядке. Он одной рукой его одёргивал и оправлял, а другой старался получше натянуть на ноги свои пимы, потому что и за голенища этих мягких, тёплых сапог, заглянули два казака, которые и сейчас стояли у поднятой полы шатра, зорко следя за Нестеровым.
А юркий человечек ухитрялся в это самое время усердно отбивать земные поклоны перед Гагариным и умильно причитал:
— Светлейший, всемилостивейший государь-милостивец, яснейший князь воевода, свет Матвей Петрович, раб твой последний, холоп Ивашка челом бьёт!.. Не вели казнить, вели слово молвить!
— Мне он сказал, — кивнув на Келецкого, стоящего у тахты, лениво заговорил Гагарин. — Ты — японцев провожаешь к царю... Где они теперь... в Тобольске?.. Почему ты их там оставил?.. И что хочешь мне поведать, какое слово государево... Сказывай.
Нестеров, не вставая с колен, ближе придвинулся к князю и, косясь на казаков, стоящих позади, пробормотал еле внятно:
— С глазу бы на глаз надоть... дело великой тайности... Тебе одному да Богу! Вот, видит Господь!..
И он стал часто-часто осенять себя широким крестом.
Переглянувшись с Келецким, Гагарин обратился к нему по-французски:
— Он, сдаётся, совсем не опасен... Пусть люди уйдут. А ты останься.
Казаки скрылись по знаку Келецкого.
— А мой лекарь и секретарь тайный не уйдёт! — решительно обратился к приказчику Гагарин, видя, что тот с тревогой ждёт ухода Келецкого. — Что я могу знать, то и он может. Самое важное дело... Говори!..
— О-ох... изволь... О-ох, лучше бы... Да уж коли твоя милость, господине, так желает... Я уж.
— Ну, не мямли! — нетерпеливо окрикнул князь. — Дело толкуй, зачем пришёл...
— Единым духом, твоё светлое сиятельство. Единым духом. Только духу дай набраться. Впервое пред такой высокой особой привёл Бог предстать, — тараторил Нестеров, а сам словно обыскивал глазами вельможу, соображая, в каком он сейчас настроении и что он вообще за человек, и как лучше приступить к важному делу, которое могло принести и счастие и несчастие приказному, как он это давно смекнул своим сметливым умом. Уловив новую тень неудовольствия на полном, румяном после сытного завтрака с винами лице князя, Нестеров весь так и дёрнулся, словно взлететь хотел с земли, осел снова на пятки подогнутых под себя ног и заговорил.
Он подробно передал свою встречу с есаулом Многогрешным и его шайкой объездчиков, вернее грабителей. Особенно расписал находку камня редкой красоты и несметной цены.
Как только речь зашла о рубине, Гагарин насторожился и даже переменил свою позу, сел по-восточному на тахте, забыв свою трубку с душистым табаком. Заискрились глаза и у Келецкого, нервно заходили ноздри его тонкого, длинного носа.
Но Гагарин прямо загорелся от рассказа приказного-доносчика. Все знали, что наряду с женщинами, чуть ли даже не сильнее, чем их, князь любил драгоценные камни. Начал он их собирать ещё в юности, потом, восемнадцать лет тому назад, в 1693 году, попав воеводой в Нерчинск, близко к заветному Китаю, откуда вывозились самые редкие самоцветы, он пополнил своё собрание и продолжал обогащать его, так что теперь в России не было равного ни у кого, не считая, конечно, царских сокровищниц.
Поэтому, услыхав о рубине сказочной величины, да ещё не простом, а заклятом, то есть талисмане, князь не мог сдержать своего волнения, несмотря на выразительные взгляды и покашливанье сдержанного Келецкого, который следил всё время за доносчиком и чуял, что с ним надо быть очень настороже.
— Так, так. Видимое дело, царский клад. Ты прав, Иван. Иваном тебя звать. Ты прав. Ты приказный? Едешь в Петербурх? Ну, там награду получишь за свою службу, когда отвезёшь этих апонцев. А потом ко мне возвращайся. Я тебе хорошее место дам у себя. Я умных людей люблю. Ты умно сделал, что прямо ко мне, что никому... А где же теперь этот разбойник, Васька-есаул? Он, чай, не подумает везти государю камень. Продаст его за великую цену, кому ни на есть. Ранен он, ты говоришь? А купец этот где, у которого он отобрал? Говори же. Что молчишь? Какой ты нудный!.. Живее!..
— Вот, как есть про то и хочу доложить твоей милости! — чувствуя уже себя совершенно свободно, присев теперь на корточки на ковре у тахты, деловито начал Нестеров, отбросив прежний, умильно-рабский тон. — Купец-то не доехал и до Арамильской слободы... Крови он много потерял от порезу, оттого и помер. Приказчик, племянник евонный, с возами да с товарами еле упросился у Васьки-разбойника... На икону божился, что жалобы не донесёт... И с остатками товару отпустил ево Васька на Верхотурье... «Ежели, — сказывал ему, — ежели ты помянешь про нашу встречу, — быть тебе под кнутом и ноздри рваны, и всё отберётся, потому вы с дядей твоим вместе закон порушили самый строгий, обводные товары, запретные государевы, воровски везли, нигде не объявляя. А за ту вину — смертная казнь, сам знаешь!» Так парню толковал Васька. А парень и сам знает, что всё правда! Рад што сам цел и жив... Тихо до дому доедет... Скажет, што от хвори дядя помер в пути...
— Ну... ну... А этот... Васька где... и камень?..
— И Васька тута... и камень с им! — почти шёпотом заговорил Нестеров. — Меня он с японцами как отпускал к Тобольску, при мне нарошно своему ближнему казаку, Федьке Клычу приказывал... Мол, я недужен, так бери от меня государев клад и свези царю-батюшке... Чем он тебя да меня пожалует, то и ладно!.. Так он молвил... И при мне Клыч этот с тремя товарищами словно бы в путь пустился... А я — на Тобольск... А Васька тут же недалече пристал... в Салдинской слободе... Самая она разбойная слобода тута слывёт...
— Знаю, знаю, ну?..
— И поп тамо, на Салде... Отец Семён — всем ворам и разбойникам потатчик и заводчик. Почитай, толкуют, и притон у него воровской... Слышно, што и прислан он был сюды из-под самого Киева не то на приход, не то в ссылку за дела, за разные нехорошие... И с жёнкой, и с дочкой, лет семнадцать, почитай, уж будет... не то двадцать все...
— Знаю, знаю... слыхал я про этого попа, когда ещё сам в Нерчинске сидел... И в Тобольске проездом бывал... Так, ты говоришь, у него кроется этот Васька?
— Не то штоб у ево самово... А есть на погосте на салдинском... усадебка невелика, вдова тамо проживает, ошшо не старуха... И просвирня она у попа Семёна, а иные бают, што и за жену... Потому овдовел теперь поп-то... А баба нужна... А у той жёнки, у Панфиловны, слышно, и корчма водится, и девки гулящие живут... Даже из Тобольску к ней заезжают люди, до блуду охочие и до вина, особливо из духовенства... Словно бы в гости к попу Семёну... А замест того — дым коромыслом идёт у вдовы... у Панфиловны...
— Ну... ну! — нетерпеливо понукал Гагарин доносчика, вошедшего во вкус со своими разоблачениями.
— Так вот в байне у Панфиловны и притулился тот Васька-вор... И шведа лекаря к нему звали... И тот самый казак, который словно бы в столицу поехал клад государю отвезти, туды же вернулся скорёхонько... и с товарищами... Я всё сведал... Сам, словно нищий пришёл, подвязался, в отребья приоделся... да от других нищих всё узнал. Их за людей не считают, от них ничего не кроют... Нищие-то всё и знают, што где деется, по дворам шатаючись... Да ошшо ребятёнков я выспрашивал, што на дворе у Панфиловны... Дашь им сосулечку альбо паточник... Они тебе всё и несут! — сияя от своей находчивости, докладывал добровольный сыщик. — Вот я и прознал за наверно, што Васька тамо и, стало, камень-самоцвет при ём. Вестимо дело, пока жив, он ево не то Клычу, отцу родному не поверит ни на миг единый!..
— Ну, конечно! Ну, разумеется, — невольно вырвалось сразу у Гагарина и его врача-секретаря.
— Вот я и кинулся к тебе, государь-милостивец!.. Пока не оздоровел да не ушёл Васька-вор, изловить ево надоть и отнять клад-то! Неужели ево неумытому рылу такими миллионами владеть?! — с искренней завистью и злобой вырвалось теперь и у доносчика.
— Нет! И быть тому нельзя! Я не позволю того! — быстро, решительно отозвался Гагарин.
— То ж есть царска регалия... Потребно и сдать ту вещь его царскому величеству! — дополнил умный Келецкий решительное, но двусмысленное заявление князя.
— Да... Конечно, надо государю! — подтвердил тот, поняв поправку секретаря. — Ну, пока ступай, голубчик... Скажи, чтобы тебя там покормили, вина дали... Ты, вижу, устал... Наверное, голоден!..
— Второй день, почитай, маковой росинки во рту не было... Сломя голову гнал, тебя бы на пути перенять пораней, государь мой, милостивец! Ваше княжеское сиятельство!.. Тут только подъезжаю к слободе, а твой караван и вот он... Я в лодку прыг и челом добил тебе, батюшко-кормилец!..
— Ещё раз, спасибо за верную и усердную службу!.. Ступай... А мы тут подумаем, как без шуму да повернее изловить этого разбойника-душегубца Ваську и головорезов его... Ступай...
С земными поклонами, пятясь спиной к выходу, выкатился из шатра Нестеров. Келецкий вышел за ним, дал приказ накормить нового члена свиты и обращаться с ним хорошо.
А Гагарин, усталый от допроса и пережитых волнений, вытянулся на своей тахте, снова раскурил полупотухшую трубку и замечтался о неожиданной находке, о дивном рубине, который посылает ему судьба при самом вступлении в обладание Сибирью. Конечно, он и не подумает отослать камня Петру, если только рубин попадёт в его руки.
«Это — доброе предвещание на пороге новой жизни!» — подумал он, потягиваясь на своём мягком, тёплом ложе, поправил подушки, лежащие под головой, затих и стал прислушиваться к журчанью и плеску быстрых волн, ударяющих о бока барки, к лёгкому свисту и шуму ветра в снастях мачты, на которой был поднят парус, благо ветер попутный, в корму... И прислушиваясь к этим звукам, убаюканный ими, князь заснул. Келецкий, осторожно заглянувший минут через десять в шатёр, увидел сомкнутые глаза, услышал глубокое, ровное дыхание, осторожно опустил полу шатра и приказал окружающим:
— Же б было тихо! Князь почивать изволит!..
И до того полный порядок и спокойствие царили на барке, а теперь совсем замерли, притихли люди. Даже здоровяк-лоцман у рулевого штыря стал осторожнее двигать тяжёлое скрипучее правило... Только шум ветра и плеск воды о борты судна по-прежнему нарушали тишину, баюкая задремавшего вельможу.
А Келецкий, оглянувшись, видя, что всё в порядке, прошёл в жилое помещение барки, защищённое от ветра и непогоды и тоже богато убранное сукном и коврами. Здесь сидели у небольшого окошечка, затянутого слюдою, две женщины, единственные во всей ближней свите Гагарина: его экономка, панна Анельця Ционглинская, стройная, полная женщина среднего роста, лет двадцати двух с белой кожей, с нежным румянцем на щеках. Две тяжёлых косы каштанового цвета спускались по спине. Лицо её нельзя было назвать правильно красивым, черты его были не совсем соразмерны и слишком крупны для женщины. Но общее выражение затаённой страсти, веселья и игривой ласки постоянно лежало на этом лице, крылось в уголках полного, пунцового рта, искрилось в больших, слегка навыкате, тёмно-синих глазах, зрачки которых, расширяясь в минуты оживления или страсти, делали их совсем чёрными... И это выражение, эта затаённая чувственность и женственная покорность, написанная на лице, влекли к панне Анельце мужчин больше, чем влечёт холодная красота других женщин. Сейчас экономка, а вернее, одна из постоянных наложниц князя, что-то плела тонким крючком слоновой кости.
Напротив неё, по другую сторону небольшого столика, покрытого тяжёлой шёлковой скатертью, сидела вторая фаворитка, француженка — лектриса, как она числилась по штату, мадемуазель Алина Дюкло, и, гадая заграничными, красиво разрисованными картами, раскидывала их на всякие лады, складывала из них разные решётки, колёса, подобия ромбов, шестиугольников и других математических фигур, беспрерывно считая, пересчитывая карты и нашёптывая какие-то таинственные слова, похожие на заклинания.
Полька с большим интересом следила за действиями своей подруги, с которой жила очень мирно, как мирно порою уживаются в гареме разные жёны одного паши.
Как и можно было ожидать от избалованного, причудливого во всём, сластолюбивого князя, его лектриса представляла полную противоположность панне Анельце, экономке.
Живая, маленькая, нервная, пухленькая, но казавшаяся неполной, благодаря породистой стройности и гибкости стана, с детскими ручками и ножками, с невинным личиком монастырской пансионерки, с звонкой и быстрой речью, с причудливой волной золотисто-рыжеватых кудрей, — она казалась созданной из огня и блеска рядом с положительной, медлительной немного в движениях и словах, пышной и женственной сарматкой.
Но всё это было только внешностью девушки, которая успела в галантном Париже пройти всю школу страстей и разврата, попав в водоворот любовных приключений ещё девочкой одиннадцати лет, и в течение семи-восьми лет, пока она очутилась в доме Гагарина, вполне завершила своё многостороннее «образование» приличной распутницы, творящей крайние мерзости под маской гувернантки, модистки, лектрисы, а не явно, как это делают менее сообразительные остальные развратницы, уличные проститутки и явные кокотки.
Мечтой мадемуазель Алин было составить себе хорошее состояние, вернуться на родину, выйти замуж за какого-нибудь бравого военного и дожить в почёте и довольстве остаток жизни. Но излишняя нервность порою выбивала из колеи расчётливую содержанку, и она гораздо медленнее приближалась к заветной цели, чем могла бы по своим внешним данным и по тонкому, холодному уму, который светился в её серых, стальным блеском отливающих глазах...
При появлении иезуита обе женщина оживились. На обеих он влиял, как мужчина, но различным образом. У панны Анельци к чувственному вожделению примешивалось полное, благоговейное обожание Келецкого, как наставника. Она одна знала, что Келецкий — лицо духовное, тайно исповедовалась ему, получала отпущение грехов и тут же наново грешила и со своим исповедником, и с Гагариным, и ещё изредка с другими, кто умел повлиять на пылкое и чувствительное сердечко панны. Келецкого она обожала до того, что без раздумья совершила бы по его слову какое угодно преступление, не пощадила бы чужой и своей жизни.
Француженка относилась к нему не так.
Правда, она не знала наверное, кто такой этот всеведущий человек, врач, секретарь, начитанный правовед и богослов, который порою вступал в споры и побеждал самых прославленных, начитанных православных попов и светских любителей Священного Писания, каких много было тогда в русском обществе...
Она не задавалась вопросом, как и чем умеет влиять тихий, незначительный, чужой наёмщик на причудливого, избалованного, самовластного Гагарина, на Анельцю, на неё самое, на всех в доме. Француженка не допытывалась, какие тайные пружины и цели мешают сдержанному, гладко выбритому, услужливому человеку, общему любимцу и поверенному, использовать это огромное влияние для скорейшей наживы... Почему он так скромен в своих аппетитах и желаниях, так нестяжателен, почти бескорыстен?.. Отчего старается всех обязать, всем услужить и сам почти не требует взамен услуг, уступок или выгод, тайных и явных?..
«Наверное, недаром он прикидывается таким святошей!» — решила француженка и успокоилась на этом.
Влекло её другое к иезуиту: общность душ, убеждений, или вернее отсутствие всяких убеждений, презрение ко всему, что считается обычным, обязательным и даже священным для большинства людского стада!
Так и Келецкий и Алина называли окружающих, и на этом они сошлись. Себя они тоже не считали выше окружающих, а только умнее.
Усевшись между обеими, Келецкий обратился к Алине:
— Гадаете, очаровательная... Ну, что же выходит?..
Француженка стала ему толковать расположение карт, хотя он прекрасно знал все способы гаданья и даже учил им обеих женщин.
А экономка в это время не громко, словно про себя, проговорила по-польски:
— И как это скучно, если два человека говорят, а третий не понимает...
— Что же делать! — с ласковой улыбкой обернулся к ней иезуит, услыхав тихий, ласковый упрёк. — К сожалению, Алина по-нашему, по-польски не говорит. А по-русски вы обе плохо изъясняетесь...
— Што... што! — вмешалась Алина, уловив слово «по-русски». — Я панимай па рюсь. Я не кавариль карашо... Толька всо панимай, Мошна кавариль...
— Не, не, не! — заторопилась Анельця, видя признаки неудовольствия на лице своего идола. — Прошу говорить по-французски. Я же тоже понимаю... Это я так!..
И мирно потекла беседа, а барка всё дальше и дальше скользила, уносимая вперёд быстрым течением Туры...
* * *
Прошло уже три дня однообразного, медленного плавания. Караван, наконец, вступил в русло широкого, но тоже быстрого Тобола, и к концу пятого дня забелели вдали зубчатые стены, зазолотились маковки пятнадцати церквей Тобольска, этой тогдашней столицы Сибири, расположенной на правом, высоком берегу Иртыша, где небольшая речка Курдюмка впадает в многоводный Иртыш с востока, почти напротив Тобола, впадающего сюда же с юго-западной стороны.
Чётко обозначился город на высоком мысу, с его валами, темнеющими впереди белых стен, с башнями и бойницами на стенах. Высоко поднялась над другими большая каменная палата, построенная над главными воротами крепости недавно при помощи пленных шведов, мастеров, которых очень много очутилось в Сибири и преимущественно в Тобольске после начала Шведской войны.
Здесь и прокормить дешевле стоит пленников, и бежать им отсюда почти невозможно. Да и много пользы могли они принести своими знаниями в новом, полудиком краю. Это больше всего принял в расчёт Пётр, посылая сотнями и тысячами пленных шведов, эстов, ливонцев, финнов сюда со всеми их чадами и домочадцами. Опустелые мызы и дома заселялись в завоёванном краю русскими поселенцами, а сосланные в Сибирь пленники здесь строились заново, устраиваясь удобно на просторе, находя широкое применение для своих знаний и способностей в окружающей неразвитой среде и невольно прививая свои привычки и способы культурного общежития наивным, но смышлёным и способным сибирякам-старожилам.
Так как здесь было слишком далеко от других государств, не считая степных, буддийских и магометанских поселений, опасаться измены со стороны пленных шведов и немцев нельзя было, и их принимали даже в городовую и военную службу, не говоря о том, что они являлись по преимуществу и лекарями, и рудознатцами, и инженерами-строителями крепостей, и архитекторами...
Кроме крепостных стен и нескольких церквей, в Тобольске пока было немного каменных зданий. В Кремле, ещё не отстроенном, а только намеченном, высился губернаторский дворец, такой же неуклюжий, казармообразный, как и губернская палата, или канцелярия губернатора, как магистрат, частный дом и Гостиный двор, с особой палатой, где взвешивались и учитывались привозные товары, и с длинными амбарами для склада товаров. Всё это выглядело прочно, безвкусно и плоско, так как при постройке думали только о необходимом просторе для помещения, а не о внешнем виде жилища.
Особняком стоял ещё один, последний каменный дом столицы — «архиерейские палаты», помимо главного здания, состоящие из большого количества сараев, кладовых, людских и келий, поварен и амбаров, построенных частью из кирпича, частью из вековых сосен и лиственниц. И потому даже деревянные постройки этого обширного двора казались крепостцами, поставленными здесь и там на пространстве земли около полутора десятин, которое занимала архиерейская усадьба.
Самый же Тобольск со всеми посадами и пригородом был построен из дерева. В эту пору в нём насчитывалось тысячи две дворов, с населением около пяти тысяч, считая русских и туземцев — мусульман, у которых даже было построено своих две деревянных мечети в том краю города, где они селились особым мирком. Больше двух тысяч драгун и солдат также имели квартиры в самом Тобольске и по окрестным посадам, слободам и деревням.
Но это был люд пришлый, не имеющий своего угла. Иные роты уходили на охранную службу в крепостцы и городки по Иртышу, в разные концы огромной губернии, другие — возвращались оттуда на отдых; являлись новые кадры по набору или присланные из разных краёв Сибири. Проезжали ещё через город целые караваны и обозы торгового люда из России, направляясь и в дальний Китай, и в калмыцкие степи, и в Якутск, а также тянулись изо всех этих концов на Туринск и Верхотурье по пути в Россию.
Ещё в 1704 году Пётр прислал строжайший указ, чтобы под страхом смертной казни никто не мог выезжать из Сибири в Россию или из России в Сибирь иначе как через Верхотурье. Здесь была устроена главная таможня и досматривались все товары, с которых полагалось брать пошлины — и довольно высокие — в царскую казну.
И потому, начиная с осени и всю зиму, когда замерзали реки и болота, буераки и овраги заносило твёрдым настом снега и открывался почти прямой, лёгкий путь между городами, — длинные вереницы обозов тянулись со всех концов к Тобольску; а уж ближе к Верхотурью, к этим «узким вратам» Сибири — обозы прямо запружали порою путь, и медленной, широкою волной, потоком лошадей, верблюдов, саней, кибиток и людей всё это катилось через Верхотурье к селу Ростесу в Соликамском уезде; и только в пору большой Ирбитской ярмарки часть общего потока на время вливалась в этот небольшой городок, вернее, в торговую слободу, окружённую высоким, крепким частоколом и заборами, чтобы, как гласил указ, присланный из Сибирского приказа на Москве, «и приезжим торговым и сибирским, всяческих чинов людям, не явясь к таможне и не заплатя пошлин, из той ярмонки уехать было невозможно. А ежели такие люди в поимке будут, тем людям чинить жестокое наказанье, а те их товары брать на нас, великого государя, бесповоротно».
Те же суровые кары применялись и в остальных городах Сибири, через какие приходилось следовать торговым людям. Но строгий закон применялся очень редко, хотя нарушали его почти все. Он служил только средством наживы для бесчисленных начальников, начиная от воевод и кончая или последним приказным, или ратушным писцом, или казаком-объездчиком, который мог оставить каждый воз, осмотреть его и, в случае обнаружения контрабанды, должен был представить товар и хозяина в таможню, или в Комендантский приказ.
Стоило откупиться торговцу, и он привозил сколько угодно товаров, платя за них в таможню для виду едва лишь десятую часть высоких царских пошлин, мог вывозить и привозить запретные товары, которые по закону надо было сдавать в таможенные, царские кладовые, получая за них сравнительно невысокую, ниже продажной, цену. А казна уже от себя вела торг этими лучшими, запретными товарами, получая от такой монополии доход, равный почти тому, какой давал винный и пивной откуп.
С октября обычно начинался большой торговый приезд к Тобольску. И потому, когда на пятый день под вечер разукрашенная барка Гагарина причалила у города, когда разом зазвонили колокола всех церквей и городское духовенство с митрополитом Иоанном во главе, все власти тобольские, все воеводы главнейших сибирских городов, нарочно созванные в Тобольск к этому дню, явились встретить нового губернатора, большие толпы народу темнели по всему берегу, за рядами драгун, солдат и местных казаков, выстроенных шпалерами от берега и почти до самого собора. Громкими криками встретила толпа Гагарина, который, весело улыбаясь, приветливо кланялся во все стороны.
Приложившись ко кресту и почтительно приняв благословение митрополита, Гагарин поцеловал ему руку. Вся свита затем, начиная с Келецкого и обеих женщин, также исполнила этот обряд. Чтобы не оскорбить религиозного чувства окружающих, и иезуит, и неверующая француженка, и ярая католичка Анельця — вынуждены были выполнить чуждые им обычаи.
Приняв доклад коменданта, Гагарин поздоровался с почётным караулом и войсками, стоящими вдоль его пути. Громкий, дружный воинский ответ прорезал нестройные, перекидистые крики народные. В то же время над головами толпы, высоко в воздухе грянул двойной удар:
— У-у-х-пах-пах!..
Это две пушки, стоящие на стенах, над воротами, дали салют. И сейчас же две другие пушки, поменьше, выставленные перед самыми воротами, отозвались более высоким, звонким ударом. Отголоски выстрелов и дымки, клубами выкатившиеся из пушечных зевов, разносились и таяли на просторе речном, тонули в чащах лесных, подбегающих к берегам Иртыша и Тобола.
Кони драгун и казаков, непривычные к пушечным залпам, дёрнулись, заплясали под всадниками, которые их сдерживали твёрдой привычной рукой. Женщины, дети в толпе вскрикнули от неожиданности и испуга. Но сейчас же все успокоились, и дружный залп мушкетов, грянувший за пушечным, ударами тысячи бичей прорезавший холодный, ясный воздух, уже не встревожил никого, только пробудил многоголосое, лесное вечернее эхо.
Дождавшись очереди, выдвинулись вперёд городской и земские головы в сопровождении кучки местных и наезжих торговцев. Отвешивая земные поклоны, приветствовали они князя, поднесли хлеб-соль на тяжёлом серебряном блюде и целый ворох отборных мехов, сибирских и восточных дорогих товаров, изделий, тканей на много тысяч рублей.
Ласково ветре ил выборных Гагарин, поблагодарил за дары и обещал принять самое живое участие в их положении и делах.
— Знаю, очень тут обижали вас злые, жадные людишки. Да мы постараемся всё поналадить!
Обрадованные, сияющие, отошли купцы и только сетовали между собою, что малыми дарами били челом такому милостивому, новому хозяину края и их судьбы.
Наконец, встреча у реки закончилась. Войска свернули свои развёрнутые ряды и поспешили к собору, где должно было совершиться торжественное богослужение. Набатчики ударили в барабаны, и под их мерную дробь быстро и довольно стройно зашагали роты. Конница была уже далеко впереди.
А у реки крестный ход снова построился прежним порядком и торжественно, медленно, с митрополитом и Гагариным во главе, двинулся за войсками, при пении хора, под перезвон колокольный. Сзади духовенства и властей гражданских шёл почётный караул, а затем, теснясь ещё позади и по бокам, тянулись толпы от реки к собору, посмотреть, что будет ещё там.
В ожидании шествия в ограду храма и в самый собор не пускали никого, чтобы не было давки. Казаки цепью стояли у входов и вдоль ограды, чтобы через неё не перелезали смельчаки зеваки.
Только кучка почётных граждан, — стариков и женщин, которые боялись попасть в давку у реки, — стояла у паперти собора, внутри охранной цепи казаков.
Когда духовенство и главное начальство, следующее за Гагариным и Иоанном прошли в храм и заняли там свои места, первыми вошли за ними эти избранницы и избранники, причём женщины, по обычаю, заняли левую сторону и в первые ряды стали те, чьи мужья занимали самое важное положение в городе.
Почти все они одеты были по регламенту Петра, по-немецки, только на старухах темнели прабабушкины кики и повойники и тяжело обвисали широкими складками шубейки, однорядки, телогрейки, под которыми надеты были старинные сарафаны, уродливо опоясанные под мышками.
Церковь сияла огнями, как на Пасху. Были зажжены все толстые, «ослопные» пудовые свечи, все лампады... А когда пустили народ, у каждой иконы засверкали сотни маленьких свечек, вставленных в свещники или просто прилепленные у подножия иконы к бортикам лампад и подсвечников, в которых горели «ослопные» свечи-великаны.
Но постепенно, по мере того, как наполнялось всё помещение собора, от жаркого дыхания пятисот человек, одетых в тёплые одежды, воздух стал густеть и свечи, лампады горели всё тусклее... Языки пламени, раньше золотисто-жёлтые, стали казаться красноватыми. Лица у всех краснели, залитые потом...
Вокруг возвышенного места, приготовленного для Гагарина и покрытого ковром, как и митрополичье, было немного попросторнее.
Во-первых, военное и гражданское начальство, стоящее кругом губернатора, старалось оставить свободным небольшое пространство вокруг этого заветного места и свирепо оглядывалось на тех, кто, стоя позади, решался хотя бы невольно, под общим натиском, продвинуться ближе, чем следует. А кроме этого, и сама толпа всеми силами сдерживала своё общее, ритмическое колыхание, с таким расчётом, чтобы не стеснить группы начальства с «самим» во главе.
И князь стоял на виду у всех, в расшитом, золотом, парчовом кафтане, в шёлковом камзоле и штанах, с орденами, усыпанными бриллиантами, опираясь на трость, тоже сверкающую драгоценными каменьями. Пышные кружевные манжеты и жабо, в которых тонула голова, дополняли наряд нового губернатора.
Сильная жара и духота быстро утомили Гагарина, как человека тучного, со слабым сердцем и с признаками одышки, растущей что ни год. Лицо его, сперва красное, даже побледнело. Он грузно облокотился на аналой, стоящий перед ним.
Торжественное архиерейское богослужение, поражающее своим великолепием и блеском тоболян, не занимало князя, который видел блеск московских и питерских богослужений.
Очень верующий, даже склонный к старинным формам и обрядам церкви, он не придавал в то же время большого значения таким официальным службам и, помолясь про себя сначала и поблагодарив Бога за своё благополучное прибытие, стал разглядывать окружающих, особенно толпу богато разряженных женщин, старых и молодых, пестреющую напротив него.
Ещё раньше, воеводствуя в Нерчинске около семи лет, то есть до 1700 года, Гагарин бывал в Тобольске проездом в Москву, гостил здесь и, как женолюб, особенно приглядывался, изучал тоболянок, имел много приключений и в этом городе, как во всех других, куда ни попадал, хотя бы на короткое время.
И сейчас ему забавно было видеть знакомые лица прежних красавиц — «хорошуний», по-здешнему — постарелыми, увядшими, несмотря на густые белила и румяна, которыми, по обычаю, все женщины покрывали, как маской, лицо, особенно выходя из дому, являясь в люди. А рядом он видел их дочерей, уже замужних и размалёванных или ещё не так сильно накрашенных, по девическому обычаю. Наружностью дочери напоминали своих матерей в их молодую пору, будили колючие воспоминания в усталом сластолюбце, тревожили его воображение позабытыми ощущениями и образами, далёкими картинами, вызывали в нём трепет новых стремлений и желаний: изведать и с дочерьми те радости, которые матери дарили ему десять-двенадцать лет тому назад... Породистые, рослые, грудастые и широкобёдрые, эти девушки и молодые женщины не отличались особой красотою. Черты их лиц грубоватые, выражение тупое, как у коровы, ждущей лакомого корма, не могли удовлетворять такого разборчивого знатока женской красоты, как Гагарин.
Но неожиданно глаза его оживились и с восхищением остановились на личике девушки, которая, стоя за первым рядом важных приказных дьячих, за протопопицей, за попадьями и головихами, тянула кверху головку и тоже, не особенно отдаваясь молитве, не сводила с нового губернатора взгляда своих больших, тёмно-карих глаз, опушённых длинными, густыми ресницами и говорящих скорее о ласковом юге, о знойном Востоке, чем о снегах Сибири, как сонные очи окружающих женщин и девушек Тёмные, бархатные, с поволокою глаза даже немножко косили; но это нисколько не портило общей красоты овального, правильного личика, наоборот, придавало ему манящую прелесть лукавой застенчивости. Девушка совсем не была накрашена. Брови, не подчернённые сурьмой, как и ресницы, тонкой тёмной дугой пролегли над глазами. Смугловато-бледная, свежая кожа даже и в этой духоте была окрашена лишь нежным розовым румянцем на щеках, да алел на лице небольшой рот с яркими губами, как две спелые вишни, оттенённый лёгким тёмным пушком над верхнею, причудливо изогнутой губою.
Заметив, что князь залюбовался ею, девушка опустила глаза и слегка улыбнулась, причём двойным рядом ровных жемчужин блеснули зубы.
Одета была девушка по регламенту, в верхний кунтуш и немецкие сапожки, в саксонский бострок, то есть лиф, и отрезную юбку. На голове темнела шапка, неуклюже, грубо, неумелыми, очевидно, руками сделанная по иноземному образцу; но даже и этот самодельный головной убор, и непривычное, плохо сшитое платье, нескладная верхняя одежда, ничто не могло затенить прелести лица девушки, соразмерности и гибкости её небольшой, но полной, сильной фигуры.
Чтобы лучше видеть через плечи и спины женщин, стоящих впереди, она поднялась на цыпочки и вытянула шею. И Гагарин заметил, как легко держалась девушка в этом неудобном положении, словно парила над землёю, успевая в то же время никого особенно не задеть в общей тесноте.
«Птичка, а не девушка... Да, как хороша!» — чуть не вслух подумал Гагарин и тут же негромко обратился к дьяку Баутину, которого привёз с собою из России:
— Афанасьич, вон, гляди... Вторая с краю в третьем ряду баб девчоночка... Узнай мне у здешних: чья будет?.. Занятная...
Келецкий, который стоял тут, крестясь так же усердно, как окружающие, а про себя творя католические молитвы, насторожился и тоже поглядел на девушку.
Иван Афанасьич Баутин, толстый, осанистый заслуженный дьяк, согнувшись почти пополам, уже готовился обернуться, спросить кого-нибудь о девушке, как неожиданно мимо него скользнула по-ужиному и продвинулась поближе к князю сухощавая, юркая фигурка другого, местного дьяка и заправилы, Ивана Абрютина. Он хотя и чуял, что новый дьяк и другие приказные и служилые люди, приехавшие с Гагариным, должны занять место его самого и прежних хозяев местного приказа, но надежда ещё тлела в сердце крючкодея. Он ловил движения губернатора, ища случая угодить, прислужиться, расслышал приказание, данное другому, и уже тут как тут с ответом.
Почтительно склоняясь к уху князя, но не слишком близко, Абрютин сообщил сладким шепотком:
— Агафией девицу зовут. Дочка отца Семёна, попа Салдинского... Вот ейный родитель-то... В чине сослужения...
И Абрютин очень осторожно, но умело указал на одного из священников, сослужащих Иоанну.
Это был старик лет под шестьдесят, рослый, упитанный, с отвислым брюхом, которое выделялось даже под широкими лубообразными парчовыми ризами. Особенно поражало его лицо. Ярко-красное, багрового цвета, оно было изрыто и бугристо от каких-то наростов, сильно воспалённых, и казалось слепленным из неровных комочков сырого мяса, не покрытого кожей. Особенно выдавался нос, огненная краснота которого на кончике принимала сизо-багровый, фиолетовый оттенок, бывающий только у привычных, застарелых питухов. Маленькие, свинцовые глазки сидели глубоко в мясистых красных веках, лишённых ресниц; брови двумя седыми кустиками свисали с низкого, складчатого, зажирелого лба. Седые, длинные усы и редковатая, раскидистая борода скрывали вздутые, мясистые губы, и только крепкие, совсем молодые зубы уцелели и видны были, когда отец Семён возглашал, что следует по чину службы.
— Этот урод! — не выдержав, проговорил Гагарин, хотя ему не понравилась непрошеная услужливость Абрютина, его излишняя чуткость слуха.
— Конешно, по закону, ваше сиятельство! — торопливо зашептал Абрютин. — А люди говорят, которые знали их давно, что жена покойница не больно была ласкова с отцом Семёном и здесь, а особенно ещё там, в Украйне ихней, откудова они сюда приехали... И што тамо венгерец какой-то важный часто у них гащивал красивой попадьи ради... Хе-хе-хе... Може, и брешут на покойницу, хто знает... — оборвав тихий, беззвучный смешок, совсем иным тоном кончил приказный, видя, что его шутка не очень милостиво принята.
— Конечно, врут много... Вот и про тебя мне даже в Петербург писано, будто грабишь ты не по чину... Тоже врут, должно!.. — оборвал дьяка Гагарин. Но ещё не успел он договорить, как того уже не было за плечом князя, где он прежде тянулся и изгибался вьюном. Словно ветром куда-то унесло дьяка. А Гагарин опять уставился без стеснения на девушку.
«Салдинского попа!.. Вот странность какая...» — подумал Гагарин и невольно перевёл взор, оглядел позади себя свиту и заметил почти в самом дальнем ряду её Нестерова, который усердно крестился, кланяясь иконам, бормотал молитвы, подпевал клиру и в то же время ни на миг не спускал глаз с Гагарина. И этот сторожкий взгляд, который теперь скрестился со взором князя, казалось, всё прочёл, что подумал Гагарин, что ощущал он при виде личика редкой красоты.
Служба не затянулась долго. Гагарин вышел из собора боковым ходом, потому что главный выход слишком был запружен народом, покидающим храм.
Карета, запряжённая цугом шестёркой чудных вороных коней, стояла в ожидании. Лакей в раззолоченной тёплой ливрее, отороченной дорогим мехом, накинул на князя лёгкий меховой плащ, подсадил, захлопнул тяжёлую дверцу, и при новых ружейных залпах, при кликах толпы громоздкий экипаж на могучих кожаных тяжах, заменяющих рессоры, грузно покатил вперёд, оставляя на острых камнях мостовой белые следы серебряными шинами своих колёс. Но скоро последовало ещё более удивительное событие. Одна из серебряных подков, слабо очень прибитая к копытам коня, отлетела, ударила кого-то из зевак и с чистым, протяжным звоном упала на камни.
— Серебряна подкова!.. Отвалилась!.. Гляди... — крикнул удивлённый голос. Две руки схватили находку, но десятки других рук стали отнимать у первого его счастье... Завязалась свалка. И так повторилось около двадцати раз, пока новый губернатор доехал до своего жилища, потому что почти все кони растеряли по пути свои серебряные подковы, умышленно прибитые слишком слабо парою гвоздей. Этим начал Гагарин, решивший сразу ослепить своих новых подданных при первом появлении в столичном городе Сибири, которую недаром зовут золотое дно... Он решил глубоко черпнуть в ней, до самого золотого дна; но раньше счёл нужным показать, что сам может швырять даже не рублями, а целыми слитками серебра в два фунта весу в виде тяжёлых конских подков.
ГЛАВА II АМУЛЕТ
Хотя Гагарин успел немного отдохнуть после утомительного богослужения в душном храме, но всё же к вечернему столу он вышел медлительный, бледный, ещё усталый и от дороги, и от церемоний торжественной встречи. Кутаясь в свой любимый меховой халат, сидел он, почти не говоря ни с кем из застольников, ни с ближайшими лицами своей свиты, ни с воеводами иногородними, приглашёнными запросто поужинать, чем Бог послал, в губернаторский дом.
Окружающие сразу почуяли, что хозяин не в своей тарелке, и молча пили, ели, изредка перекидываясь негромким словцом, торопясь скорее закончить роскошную, обильную трапезу, в которой число и количество блюд спорило с рядами отборных наливок, настоек и вина.
Сам Гагарин больше пил, чем ел, словно желая себя подогреть и разогнать угнетённое состояние духа, взвинтить усталое тело бокалами старых, крепких венгерских и французских вин.
Но на этот раз даже такое испытанное средство мало помогло. Правда, в голове у него забродило, теплота разлилась по всему телу; но даже не было желания слушать шумную болтовню или самому побеседовать с весёлой компанией, как это любил князь. Наоборот, потянуло на полный отдых, в постель... захотелось, чтобы мягкая женская рука нежно помогла раздеться, лечь, баюкая и лаская... Может быть, тогда исчезнет это ощущение колыхания, которое он испытывает даже и теперь, сойдя с барки, на которой до тошноты колыхался пять дней подряд...
Ужин ещё не кончился, когда он громко заявил:
— Уж прошу почтенное компанство не посетовать! Пейте, ешьте, беседуйте, гости дорогие... а я на опочив пойду. Сморило меня малость с дороги... Года уж такие!.. Не взыщите...
— Помилуйте, ваше сиятельство... Почивать извольте на доброе здоровье!..
— Много и так благодарны, ваше сиятельство... откланяться дозвольте, а мы сами...
С этим говором гости стали подыматься с мест.
— Нет, нет! — настойчиво повторил хозяин. — Если не хотите обидеть меня, сидите и кончайте ужин... я уж по-дружески, просто вам говорю... доброй ночи! Завтра свидимся, тогда я наверстаю своё... Сидите!..
И, оставя всех за столом, он ушёл.
Одна только Анельця, следившая из соседней комнаты, чтобы всё шло своим порядком в столовой за ужином, скользнула вслед за князем, которого камердинер проводил в спальню.
— А, ты тут! — благосклонно уронил Гагарин, услыхав за собой её лёгкие шаги и слегка повернув к ней голову. — Ну, входи... входи... Помоги мне раздеться и уложи...
С этими словами он переступил порог обширного покоя, отведённого под спальню, убранного почти так же, как его обычная опочивальня в роскошном петербургском дворце.
Камердинер, видя, что он лишний, стушевался, только Митька-казачок, шустрый мальчишка лет четырнадцати, красивый и наглый на вид, прошёл тоже в спальню и стал у дверей, ожидая приказаний. Гагарин не стеснялся перед этим балованным и испорченным мальчишкой, как не стеснялся своей любимой борзой Дианки, которой позволял спать в углу опочивальни на особом мягком коврике...
Быстро и ловко помогла Анельця своему господину снять халат, мягкие сапоги, надеть ночную рубаху, уложила, укрыла его и осторожно, но умело погладила ему вытянутые ноги, приговаривая:
— Бедны наши ножки... Они же устали... Пусть спочинут!..
Гагарин даже прищурил от удовольствия и неги свои загоревшиеся, масляные глаза и потянулся на мягкой постели. А экономка уже успела взять с дальнего стола хрустальный кувшин с квасом и бокал, поставила всё на столике у самой постели, подвинула свечи так, чтобы свет не падал на лицо князю, и стояла, глядя ему в глаза, словно ожидая последнего, призывного знака...
Медленно поднял Гагарин свои полные желания глаза на лицо Анельци и уж готов был сделать этот знак... но вдруг до обмана ясно у него в глазах зареяло другое женское лицо, бледно-матовое, с тёмными, жгучими глазами... и грубым, неприятным показалось это крупное пылающее лицо Анельци, так не сходное с личиком красавицы поповны. Исчезло у князя всякое желание приласкать эту женщину, смотрящую на него своими выпуклыми светлыми глазами, в которых столько собачьей преданности и рабской покорности.
— Устал я нынче с чего-то... — притворно зевая, кинул он экономке. — Иди себе почивать с Богом. И я авось засну...
Ещё сильнее вспыхнуло лицо Анельци от неожиданности и обиды.
«Позволил уложить себя и вдруг — отсылает... Никогда ещё так не бывало!.. Неужели совсем надоела раба своему господину и он собирается прогнать её, подыскать себе другую?..»
Эти мысли быстро пронеслись в уме Анельци, но она ни звуком, ни единым движением не посмела обнаружить своей тревоги и, низко поклонившись, сказала только:
— Спочивайте, ваша мосць!.. Добраноць!..
Ещё раз поклонилась, с Почтительной мгновенной лаской коснулась губами одеяла, окутавшего ноги господина, и быстро вышла с негромким вздохом, который словно против воли вырвался из взволнованной груди.
Гагарин, полусидя в постели, налил себе квасу, выпил, лёг и приказал казачку:
— Потуши свечи и ступай...
Митька исполнил приказание и уже направился было в соседнюю комнату, где спал всегда полуодетый, готовый явиться по первому зову, как вдруг его снова окликнул князь:
— Постой... Зажги свечи... Не спится...
Пока мальчик зажигал свечи, Гагарин вызвал в памяти образ своей лектрисы. Эта всё-таки больше напоминает лицом девушку, которая сразу овладела усталым, но вечно жадным воображением князя... И, томимый своими неясными, но тревожащими желаниями, он обратился к Митьке:
— Мамзель позови... Пусть почитает что-нибудь... Не спится мне нынче...
Быстро кинулся мальчишка за лектрисой с хитрой, порочной усмешкой на лице. Он хорошо знал, что значит данное ему распоряжение...
А когда француженка, в ночном пеньюаре, с какой-то книжкой в руке прошла по слабо освещённому коридору и скрылась за дверьми спальни князя, Анельця, сторожившая тут всё время, вышла из-за шкапа, где она стояла, дрожа от волнения и злости, молча погрозила вслед лектрисе и бесшумно двинулась к своей комнатке, расположенной недалеко от двух комнаток, отведённых для второй, более счастливой, фаворитки.
* * *
Освежённый продолжительным, крепким сном, вышел на другое утро Гагарин в большой приёмный зал своего дворца, где уже толпился народ чуть ли не с рассвета. Судейские чины со своим вице-президентом Родионом Ушаковым во главе, обер-комендант, стольник царский Иван Фомич Бибиков, комендант тобольский, стольник и обер-инспектор провинции, Семён Прокофьевич Карпов, воеводы Верхотурья и Туринска, Траханиотов и Воронцов, енисейский комендант, стольник, Александр Семёнович Колтовский и многие другие стояли впереди остальных средних и мелких людей и людишек, пришедших по службе и на поклон новому губернатору. Были тут и городовые приказчики, потом заменённые городничими и исправниками, явились и ясачные сборщики, ямские и земские старосты, городские головы и торговые выборные, толмачи присяжные, городовые и целая кучка новокрещёных бурятских, самоедских, остяцких и других князьков, желающих ударить челом наместнику самого московского царя. Цветистой группой в своих восточных нарядах пестрели наезжие торговцы-бухарцы, калмыки, киргизы, китайцы и другие. Тут же несколько мулл от мусульманского населения Тобольска, несколько седобородых старшин стояли, как живые изваяния, а за ними в причудливых нарядах, в оленьих и лисьих мехах, разрисованные, жались в угол полудикие шаманы и темнолицые представители ясачных, кочевых племён, населяющих простор этого края Сибири. Особняком, подальше видны были пленные шведы, успевшие не только освоиться среди победителей, но и занять хорошее положение в администрации, особенно по горному ведомству. Впереди других находились Фома Блиор, бергмайстер местной коллегии.
Боярские дети, выборные от горожан, казаки, посадские, приказный мелкий люд, которому не пристало стоять впереди с дьяками и подьячими, — все они теснились на заднем плане длинной, невысокой, скудно обставленной приёмной залы.
Капитаны и другие офицеры, начальники рот и военных частей тоже построились блестящим рядом по другой стороне зала, против гражданских высших чинов, одетые в разноцветные мундиры и затянутые в свои лосины. Негромкий говор совершенно стих, едва распахнулась широко дверь и в глубине соседнего покоя показалась тучная фигура Гагарина, застучали по налощённому полу высокие красные каблуки его башмаков, украшенных бриллиантовыми пряжками.
Одет он был так же пышно, как и вчера во время богослужения, только без пудренного парика, как бы следовало по регламенту. Пропитанный многими предрассудками московской старины, Гагарин не любил надевать на голову «мёртвые волосы», считая это делом нечистым и греховным. На глазах Петра, строго требующего исполнения церемониалов, князь вынужден был часто являться в пудренном парике, но дома его не носил, подобно царю. А здесь — за тысячи вёрст от Парадиза и его сурового хозяина — новый повелитель края решил отменить совсем этот, неприятный ему, придворный обычай ношения парика.
Низким поклоном встретили вошедшего все, кто теснился в зале, желая первым попасть на вид князю. Он ответил ласковым, тройным поклоном на все стороны, придав себе настолько важный и величавый вид, насколько это было доступно человеку небольшого роста и тучному чрез меру.
— Здравствую вас всех, государи мои, гражданского и воинского сословия и торговых и прочих чинов люди! — громко заговорил Гагарин. — Благодарствую за добрый и знатный приём, вчера мне учинённый ото всех града сего жителей и властей с духовенством купно. От имени его величества, государя царя и великого князя, Петра Алексеевича, всея России самодержца, милость и привет объявляю верным слугам и подданным его, как православным россиянам, так и многим иным, на землях сибирских проживающим!
— Виват царю и государю нашему! Виват губернатору, князю Матвею Петровичу! — громко прокатилось по залу в ответ.
Инородцы, поняв, что надо принять участие в общем гуле, тоже закричали своими гортанными голосами, кто что умел, по-русски и по-своему.
Довольный дружным приёмом, несколько раз кивал приветливо всем головой Матвей Петрович, а когда шум затих, снова заговорил:
— В тяжкое время поручил мне государь и повелитель наш ведать судьбу столь обширного и отдалённого края. И здесь, как мне то доподлинно ведомо, умалилися достатки и способы к проживанию безбедному и сытому, как то было в прежние годы. Зверя стало меньше, урожаи плохи, а людей прибавляется... Набегают немирные народцы и избивают не только ясачных наших людей, а и самую русскую силу ратную и мирных пашенных крестьян... Торги оттого в умалении и даже опасно ездить по тем богатым путям, по которым раней столько торговых людей в Сибирь и из Сибири езживало... А ко всему тому — и свои лиходеи, мздоимцы-крохоборы, а то и прямые мятежники, разбойные русские люди, и служилые лукавцы, и подьячий народ, и до иных воевод вступительно, — весьма многие утесняют беззащитных тяглых и торговых людей, убытки им чинят и разорение великое!.. За тем я и явился к вам, чтобы то всё поиначить и поисправить, обиженным суд и правду дать, обидчикам — батоги, дыбу, а то — и виселицу!
Снова крик привета и радости пролетел по залу. А Гагарин, выждав тишину, продолжал:
— Прямо говорю: открыта дверь моя для всякой прямой жалобы на обиду, от кого бы та обида ни шла, от низших ли, от самых ли высших здесь людей. Торговым людям свобода в их торговых делах, ежели только оставят они свой лукавый обычай пеню скрадывать, мыта утаивать... Таким по-старому нещадные казни грозят. Ясачному люду от нас защита и помога, ежели верно станут своё дело править. Служилым людям утеснений не будет, да и потачки не дам же! Вперёд ведайте. Вере нашей святой Христовой первый поборник и помощник обещаюсь пребывать. И прошу во всём том кому как по делу али по службе указано помогать мне и всякое содействие чинить. А я благодарен и памятлив буду как на злое, так и на доброе.
Новый рокот приветствия прокатился кругом.
— Ещё сказать повинен нечто! — сильнее прежнего поднял голос Гагарин, как хороший актёр, приберегающий эффекты под конец. — Великие неправды творились доселе в сём краю и безнаказаны оставались злодеи. Но ныне тово не будет боле. По указу его царского величества послана будет от меня персона благонадёжная и полномочная все старые вины служилых людей сыскивать, новым — препону давать и обывателям на местах огласить, что отныне по закону страна управляться будет, а не произволом старших и меньших начальников, а для пользы службы его величеству перемены некоторые произойдут. О таковых приказы мною ныне же по надлежащим местам будут выданы. Теперь же ещё раз благодарю за добрую встречу и изъяснённые пожелания и сам желаю всем успеха в делах и милости от Господа на укрепление сил для верного служения его царскому величеству.
Выждав, когда смолкнет очередной «виват», неизбежный после таких слов, Гагарин продолжал громко и властно:
— Тяжёлое время нынче для нашего любезного отечества приспело. Война со шведом в самом разгаре, а тут Господь другую наслал, с турками... Тяжкое испытание вынес наш державный государь и целое воинство с ним на берегах Прута-реки. Возами везли наше злато в лагерь нечестивых отоманов, царица сняла с себя все свои драгие вещи и положила, как жертву, на алтарь отечества. Не только не удалося освободить братские народы христианские из-под ига нечестивых агарян, но и свои, кровью завоёванные города и крепости, Азов и Таганрог довелося отдавать поганым либо разрушить своими же руками!.. Тяжело пришлося целой Земле... И мы здесь тоже не преминем участие взять в общей печали. Деньги и люди нужны для обороны царства, для защиты веры нашей. Оно, правда, лучше было бы войны не зачинать, к ней раней не изготовясь... Тогда и тягот лишних не возлагалось бы на людей!.. Да теперь уж о том поздно толковать. Голову снявши, не плакать же по волосам... И я без сомнения ожидаю, что и здешние обитатели, православные и иные, охотно лишнюю тяготу понесут, людей на войско выставят и денег дадут, сколько по развёрстке придётся.
— Да уж!.. Вестимо... Землю боронить надо! — раздались далеко не уверенные и не слишком громкие голоса из среды торговых и ремесленных людей, казаков и горожан, потому что на них теперь глядел Гагарин, к ним больше всего обращал свой вопрос, звучащий приказанием.
— Вот и ладно! — приветливо кивая головой, закончил свою «программную речь» новый губернатор-наместник. — Иного я и слышать не ожидал от верных слуг и подданных его царского величества. Оно и то сказать: тяжеленько придётся... Я и сам вижу... Немало уж из Сибири в царскую казну российскую всякого добра увезено, и людей много же ушло... Сколько убито алибо в полону... И сам бы я не рад ещё с вас, люди добрые, лишку теребить... Да не моя воля, царская! Ей покорствовать надо! Теперь я всё сказал. Кланяюсь всем и доброй службы жду его царскому величеству.
Снова поклонился на все стороны и вышел, окружённый свитой.
С говором разошлись и остальные присутствующие. По всему городу сейчас же, а там и по всей Сибири толки двоякие полетели. Очаровать сумел Гагарин всех бывших на приёме.
— Уж такой-то простой да ласковый... И обычаем на других воевод непохожий... Крестится истово, говорит понятно... К попам, слышь, да к церкви больно прилежен.
Так в один голос решили люди, слышавшие князя. И эта молва покатилась по городам, всё шире и шире росла, создавая в народных рядах расположение к новому господину края. А про содержание его речей совсем иначе толковали люди.
— Новые тяготы нам из Расеи, от царя насланы... Набор солдатский сызнова... и денежки теребить станут... Там москвичи с турками да со шведами дерутся, а у нас затылки трещат! Ловко...
Так толковали торговые люди, посадские, казаки и вообще городской и тяглый люд. А приказные и служилый народ уж и не говорили ничего. Мрачные все ходят, только перешёптываются между собою. Плохие новости им объявил в своей речи Гагарин. Ревизия большая и строгая, смена на местах, а то и отставки... Придётся не только покидать насиженные, тёплые местечки, но и давать отчёт во всём содеянном дурно или несодеянном, вопреки закону и регламенту служебному...
— Мягко стелет господин губернатор, дао твёрденько спать нам буде ныне! — шушукаются дельцы приказные и иные. — Послов, слышь, посылать задумал по местам... Старый сор перетряхать хочет! А еоо многонько, поди, всюду набралося. Правда, мы бирывали; так и главным начальникам из тех поборов было же достаточно дадено... А теперя за всё про всё ответ держать придётся! Неладно так!
И стали с места ломать свои хитрые головые крючки приказные, как бы замести следы былых грехов... Как отстоять прежние порядки, при которых прибыльно жилось служилому люду, несмотря на нищенские оклады, полагаемые по штатам.
Обыватели тоже волновались немало. И радовали, и пугали их толки о новых порядках, какие завести задумал Гагарин в Сибири. То, что было, они знали, кое-как научились приспособляться к продажным управителям, откупаться от всяких насильников, но всё-таки вопиющие, неслыханные дела творились в богатом, обширном краю, в Сибирском царстве! Недавно ещё прогремело на всю Сибирь дело бывших красноярских воевод Семёна Дурново, братьев Башковских, Алексея и Мирона, которые вместе с отцом своим, Игнатием, совсем было хотели город целый Красноярск смести с лица земли.
Эти правители так зарвались в своём наглом произволе и хищничестве, что не выдержали даже привычные ко всяким взяткам и поборам сибиряки.
Четыреста лучших горожан Красноярска подали обстоятельную жалобу Петру на лютых воевод. Послан был опытный, надёжный дьяк из Сибирского приказа для разбора дела, слишком вопиющего и явного. Но не растерялись наглые грабители-воеводы. Закупили, задарили они часть ссыльных в городе. Стали наёмные подстрекатели по городу шнырять, слухи сеяли страшные, будто задумали воеводы до приезда следователя все дела в приказе местном сжечь, а заодно и город спалить, а в суматохе захватить главных жалобщиков, в том же огне их спалить, в котором концы дел нечистых хорониться будут... А другие наёмники, словно подтверждая эти наветы, стали избивать людей из числа подавших жалобу, называли их крамольниками, басурманами и жидами треклятыми, которые Господа Иисуса предали, яко иуды... Пожары там и здесь начались... Слуги воевод врывались в дома жалобщиков, уводили в верхний малый город, где были палаты воеводские и острог городской. Там вволю потешались воеводы-звери над своими врагами и умышленно пускали преувеличенные слухи о пытках и муках, каким подвергались захваченные красноярцы.
Не выдержали горожане. От жалоб и криков на базарах и площадях перешли к более решительным действиям, стали собираться с дубинами и пищалями, сговариваться начали, как бы своих отстоять, вырвать их из лап палачей и воевод-лихоимцев. Этого только и надо было Семёну Дурново и троим Башковским. Они собрали толпу своих закупленных сторонников, ссыльных и служилых казаков, больше из гулящей молодёжи, ищущей приключений, и засели в своём верхнем городке, запёрлись, словно в осаде от неприятеля. А в Сибирский приказ помчались на Москву гонцы с донесением, что «бунт учинили люди красноярские супротив ево царсково величества и отложиться задумали от державы, потому-де и на воевод своих неправду клепали, а ныне открыто мятеж повели, осадили начальников, от царя поставленных, и только одно остаётся: прислать с Москвы и из других городов рати военные, жилецких людей местных перестрелять, а город совсем разметать, потому он крамольный весь до последнего человека».
Долго длилась эта внутренняя война, и только через года полтора, когда убедился царь, что дело создано грабителями-воеводами, последовал его грозный указ. «И те воеводы, — стояло в указе, — Семён Дурново да Мирон Башковский с братом Алексеем и отцом ихним, Игнатием, состав злодейский учинили и коварственным умыслом сами в осаду сели, хотя тем на всех жилецких людей того города Красноярска навесть измену и бунт безвинно. А мстили они за то, что от несправедливых окладов и взятков свары и междуусобье пошло лютое. И когда горожане тамошние челобитье подали про все взятки, воровство и раззоренье, от воевод учинённое, то воеводы сказывали: «Весь город ваш за жалобы раззорим!» И после того неправую затейку и воровской поклёп с осадой своей учинили, на помощь себе призвав товарищей вора и изменника, Федьки Шекловитого, кои вместо смертной казни на пашню в тот город были сосланы»... Дальше шло решение: предать суду и казни этих воевод-разбойников, что и было исполнено.
Но мало помог даже и этот суровый пример, данный Петром.
Слишком зарвавшиеся грабители, правда, понесли кару, но другие, более осторожные, продолжали своё дело, только стараясь не зарваться... Не помогала и частая смена воевод. Каждый только спешил скорее нажиться, зная, что через два-три года придётся другому уступить тёплое местечко.
И теперь слова Гагарина о новых порядках заставили, правда, призадуматься многих, но не очень испугали.
— Без людей же не обойтися! — толковали мудрые хапуги. — Менять нас чаще станут, пожалуй... Так и мы поторопимся сорвать, что можно... А там... семь бед — один ответ... Это — речь первая. А вторая, вестимо: новая метла гладко метёт... пока голиком не стала... И самому, гляди, князеньке охота понажиться... Вот и пужает нас... А как понесём ему, што полагается, помягчеет...
И на этом успокоились немного встревоженные заправилы сибирские, разные крысы приказные и городовые...
А между тем на многих сразу же посыпались удары, чистка началась в первый же день вступления Гагарина в должность.
Прежние дьяки губернаторской канцелярии — Парфенов, Абрютин, Маскин — были заменены Шокуровым и Баутиным, которых привёз с собою Гагарин. Кроме Келецкого, негласного «первого министра» без портфеля, большую роль стал играть вновь назначенный комендантом в Якутск полковник Яков Аггеевич Елчин, тоже прибывший в свите князя, как и многие лица, теперь занявшие первые места в суде, в магистрате, всюду, где Гагарину нужно было иметь своих людей.
Старинного приятеля своего, стольника, Александра Семёновича Колтовского Гагарин послал комендантом в Верхотурье. Этот город, как единственный служащий воротами Сибири, был особенно важен для Гагарина. Имея там верного помощника, князь мог быть спокоен, что ни один подозрительный человек с каким-нибудь опасным челобитьем не проскользнёт в Россию без его ведома... А планы, которые роились в голове честолюбца-князя, требовали особенной осторожности и тайны.
Жестокий, жадный, но осторожный Ракитин остался в Иркутске, как помощник мягкого коменданта, стольника Любавского. Не тронут был в Енисейске обер-комендант князь Иван Щербатов. Но отца и сына Трауернихтов Гагарин вызвал из богатого мехами, хотя и холодного Якутска и пока поручил им, как двум надёжным людям, ведение своей канцелярии. Обер-комендантом остался в Тобольске Иван Фомич Бибиков, а комендантом на первое время тот же Семён Прокофьевич Карпов, который был и раньше, но старик, Дорофей Афанасьевич Трауернихт, преданный друг Гагарина, уже был обнадежен, что скоро займёт это место, дающее большой почёт и огромные выгоды.
В надворном суде Гагарин посадил тоже своего человечка, коллежского асессора Ивана Матвеевича Милюкова-Старова; другие лица из приехавшей с ним свиты были назначены мостовыми комиссарами, таможенными целовальниками и оценщиками пушной казны государевой, приносимой ясачными инородцами ежегодно в огромном количестве... Словом, всюду, где только пахло наживой, новый губернатор имел не только свои «глаза и уши», но также и «руки», готовые по первому знаку отобрать всё лучшее и принести хозяину, в надежде и на свой пай получить малую толику расхищенных казённых благ...
А затем — всё пошло по-старому.
Каждое утро принимал доклады и жалобы губернатор, разбирал «столпцы» и листовые бумаги, присланные из Москвы, Петербурга и сибирских городов, надписывал резолюции, диктовал ответы на более важные «номера», пришедшие из Сибирского приказа или от царя. И большая, давно налаженная приказно-канцелярская машина мощно поворачивала свои старые, поржавелые колёса, между которыми вставлены были только кое-где новые цевки и колёсики в виде новых, наезжих из России, людей. Но последние скоро пропитывались тем же старым духом сибирских приказов, каким отличались и старожилы-дельцы.
— Грабь, но осторожно. Наживайся да поживей!
Эту премудрость быстро постигали новенькие и легко сдружались с заматерелыми сибирскими лихоимцами и вымогателями, которые любовно вели новичков по старым, верным путям стяжания и беззакония, доходящего до наглости.
А Гагарин, видя, что сразу почище на вид стало в приказах, что идут исправнее доходы в царскую казну, которую он рискнул взять на откуп дорогой ценою, потирал руки от удовольствия.
«Что там — четыреста тысяч, мною обещанные!.. Вдвое возьму в первый же год, судя по началу! — думал жадный богач. — Только построже надо быть с этими душегубами! Пусть знают, что нельзя себе всё грабить, надо и в казну хоть половину отдать!..»
И сурово, хмуро глядел на окружающих Гагарин, хотя в душе был очень доволен хорошим началом своего правления, своим мудрым поведением с первых шагов в трудной роли почти неограниченного повелителя этой необъятной, богатой и полудикой страны. Со своими, со служилыми и приказными он был донельзя требователен и строг. С военными держался ласково, почти запанибрата. А с торговым людом и простыми горожанами до черни включительно обращался совсем как добрый царёк, повелитель безграничный, но милостивый.
Хлопот и забот немало выпало на долю нового сибирского царька особенно в первые дни, когда надо было оглядеться внимательно и ввести целый ряд перемен в систему управления, хотя бы эти перемены касались только личного состава, оставляя всё прочее в покое ненарушимо.
Но и среди общей сумятицы и лихорадочной деятельности своей в эти дни Гагарин часто вспоминал о доносе Нестерова, об есауле Ваське Многогрешном и таинственном, заклятом рубине сказочной цены...
Нестеров не показывался. Он в первый же день прибытия Гагарина в Тобольске отправился снова на разведку в Салдинскую слободу, чтобы точно вызнать, как лучше захватить Ваську-вора и его клад.
И только вечером, на третьи сутки появился приказный в опочивальне Гагарина, куда велел впустить его князь, как только явился Келецкий и доложил о приходе добровольного сыщика.
— Ну что, Петрович? Как наши дела, сказывай! — ласково обратился князь к нему, едва приказный появился на пороге, следуя за Келецким.
— Слава Господу Богу, всё ладно, милостивец, ваше светлое сиятельство! Зайчик не выскочил из наших рук, живьём возьмём и с потрохами! Только поспешать надоть. Нонче же ночью людей снарядить! Я всё вызнал. Сказать ли?..
— Сказывай, сказывай. Да, присядь сам-то.
Нестеров, словно не заметя скамьи, на которую указал вельможа, по-прежнему опустился на пол у самых ног князя и, искренно волнуясь, негромко заговорил:
— Уж и как-то всё ладно, как лучше быть не надоть! Один-одинёшенек лежит теперя в баньке-то Васька-вор. Приятель-то евонный, башка самая отчаянная, Фомка Клыч сюды приехал, в город. И не один, а с другим разбойником-головорезом, с батраком поповским, Сысойко Задор ево звать. Бают, полюбовник ён поповны-те сам.
— Что!.. Что такое!.. Что ты врёшь! — вырвалось против воли у Гагарина. — Полюбовник поповны!.. Батрак, какой-то разбойник, как ты говоришь?.. Откуда это?
— Ниоткуда, батюшко, князенька милостивый! — залотошил приказный, видя, что слово сказано невпопад. — Люди брехали чужие. Я и доношу тебе, государь ты мой, милостивец, по рабской обыкновенности, по усердию моему. А как я сам поглядел? Занятно было мне выведать. Так и не пахнет тем, чтобы энтот Сысойка спал с нею. Девица по виду и пальцем не тронута, не то што. А уж красовита сколь, и сказать не можно. Ей бы не батрака подложить надоть, а...
— Ну, ладно, не мели. Дело сказывай! — оборвал Гагарин, снова принимая более спокойный вид.
— Дело ж я и сказываю. Фомка да Сысойка, энти оба два сюды прикатили, почитай, со мною вместях. Только меня не видели, как я их следил. А будь они тамо, пришлось бы и в драку пойти, штобы Ваську взять. Они бы ево даром не дали. А тут Васька-вор им сдал те самоцветы невеликие, што у Худекова отнял. Акромя заклятова камня. И есть тута, в бусурманском углу, один торгаш-никанец. Он самые лучшие товары потайно скупает и от купцов от наших, и от наезжих, и ворованное из казны, от казаков либо от приказных и воевод. А сам их отсылает и в Хину, и в иные страны, и много прибыли имеет на том.
— Вот как! Значит, его не трогали прежде воеводы, потому что...
— Сами с им делишки вели.
— Понимаю. Ну, а я порастрясу этого торгаша. Дальше.
— Раней чем к завтрашней к ночи эти разбойники не поворотят домой. А мы нонче же нагрянем в слободу да и заберём Ваську со всеми его потрохами... Людишек надёжных мне бы только хошь пять, хошь шесть... Здоров вор, хоша и недужен ноне лежит...
— Хорошо, я прикажу... И ещё вот мой Келецкий с вами поедет! — проговорил Гагарин, обменявшись взглядом с секретарём.
— Вестимо, надо ево милости с нами! Дело такое, можно сказать, первой важности!.. Да штобы верного человека при том не было! Да я бы сам просил, кабы ты, государь-милостивец, не приказал... Нешто мне можно веру дать в столь важном случае? Клад, там надо говорить, цены несметной! Где ж ево поверить рукам моим рабским! — не то смиренно, не то со скрытой обидой и укором запричитал Нестеров, встав на ноги и учащённо кланяясь.
— Ну, ладно... Сказано и будет. А вот ещё скажи: как тебе повынюхать удалось дельце-то?.. И сам не попался при этом!.. — желая изменить направление мыслей у обиженного недоверием шпиона, спросил Гагарин.
— И оченно просто! Подговорил я тута бухаретина одного, Гирибдоску... Издавна ён в шпынях у нас послуживает. Да и сам — армяшка он, не мусульман алибо хто там иной... И носит нам вести всякие из своей, бухарской земли и от мунгалов. Только на вид торг ведёт, а сам рыщет, для нас вестей ищет... И ловкой собака... Я, ему не сказываючи много, поуговорился на одно: со мною ехать, вора государева вынимать... И за помочь награду обещал...
— Дадим, дадим... Ну?..
— Ну и поехали. Ошшо одного прихватили, конюхом, а я — ровно бы работник евонный, киргиз... Да словно бы глух и нем отроду. Только на пальцах верчу да языком талалакаю, коли што мне надо... А сам ровно и не слышу и говорить никак не могу...
— Умно, Петрович! Ну...
— Ну, проехали мы втроём ночью мимо слободы; а на зорьке и вернулись, словно бы от Каинска едем, от Тары... А тут, у погоста, и на Сысойку наткнулись. Вот мой Гирибдоска и давай лопотить, што на пути запоздал, затомился. Не можно ли где передохнуть?.. А усадебка-то вдовы-просвирни и тута. Батрак-то и говорит: «Тута пристать можно!» А мы и рады. Мой Гирибдоска в горнице спать улёгся. А я уж и не сплю. По двору шнырю, то коням сена дам, то што... И всё слухаю... А тут и поесть собрали. Кличут меня. А я — глухой, вестимо, как пень стою... Подошла вдова, пальцем в рот себе тычет, меня манит: мол, есть иди! Я пошёл. А оба-то разбойника видят, што немой и глухой тута, свою речь смело повели. Не прикончить ли нас всех троих?.. «Купец-де с икрой, поди!» Это Клыч бает. А Сысойка ему на ответ: «Не стоит! Деньги отвозил бусурманин, сам сказывал-де мне. А теперя опять в Тоболеск вертается за новыми рублями, товар скупать. Он сюды и заглянет, гляди. Тогда иное дело. А теперь — скорее надо самим в Тоболеск добываться, самоцветы продать!» Я слушаю, всё смекаю. Они нонче на зорьке верхами сюды покатили. И мы свою снасть наладили, в сани, да почитай следом за ими. Тута я выследил, куды их понесло. Знаю я этого никанца. Там мы, коли што, и сцапаем голубчиков поутру! А теперь — поспешать за главной птахой надоть!.. Пока псы сторожа евонные не повернули к слободе!..
— Разумно всё! Ждать просто не мог я от тебя прыти такой, Петрович. Сказал раз — и снова говорю. Не сиди долго в Питере, как поедешь, ко мне поспешай. А я моё слово тебе говорю: счастье своё найдёшь тута!..
— Батюшка!.. Милостивец! — кувыркнулся тут же лбом в ковёр обрадованный Нестеров. — Да за што милость такая! Я по правде твоему светлому сиятельству служить рад безо всякой корысти алибо што там!.. Одно слово твоё милостивое — и довольно рабу твоему вековечному!..
Снова кувыркнулся приказный, отдавая земной поклон, и ринулся к руке вельможи, но сильно стукнулся обо что-то острое и твёрдое, что было протянуто ему в этой руке.
— Вот, возьми пока! — сказал Гагарин, невольно улыбаясь при виде того, как Нестеров отчаянно потирал себе лоб, разбитый почти до крови. — Это тебе за труды на память! Не взыщи на малости. Много больше получишь, как дело повершишь!
Просияло лицо Нестерова, он и про боль забыл. Глазки загорелись и жадно впились в то, что подавал Гагарин, словно он не решался сразу взять в руки ценный дар.
— Не стою я, милостивец! Да за што так жаловать изволишь раба твоего последнего! — причитал Нестеров, не сводя горящих глаз от большой серебряной табакерки, лежащей на ладони у князя, такой тяжеловесной, что она оттягивала маленькую, холёную руку вельможи. — Не мне такие дары от тебя брать, государь ты мой пресветлый!..
— Но, но, бери, что там! — повторил князь. — Есть же у тебя тавлинка, видел я.
— Есть, есть! Как не быть! — проворно выдернул плут из-за пазухи берестяную тавлинку, грубо украшенную тусклым узором из потёртой фольги. — Грешен, потребляю это зелье чёртово! Уж не взыщи!..
— Чего взыскивать-то? Сам потребляю... Хотя бы и не след, согласно Писанию. Ибо из крови блудницы то зелье выросло... Да, Бог простит и мне, и тебе по немощи нашей человеческой. Ну, давай-ка сюды твою... Так!..
И тавлинка, поданная князю, очутилась у него в двух пальцах. Брезгливо морщась, он швырнул её в пылающую печь, у которой сидел в своём любимом глубоком кресле. Крышка раскрылась, табак просыпался в огонь и ярко вспыхнул, разливая резкий запах, присущий дешёвому сорту. Но скоро этот запах был унесён воздухом в трубу.
— Ну, а теперь бери новую! — улыбаясь, повторил Гагарин. — Только, гляди, табаку не просыпь!..
Дрожащей рукой, краями пальцев взял было Нестеров подарок, но табакерка, слишком тяжёлая почему-то, вырвалась и упала прямо на полу кафтана приказного, лежащую на ковре. Крышка со звоном отскочила, и изнутри, мелодично звуча, просыпались кучей новенькие червонцы, положенные туда вместо табаку.
Онемел совершенно, окаменел от радости и неожиданности приказный; но потом снова получил дар голоса и движения.
— Ми... ми... милостивец! — весь дрожа и кидаясь к ногам вельможи, забормотал осчастливленный бедняк. — Господи!.. Ручку... Нет!.. Ножки дай облобызать!
И, действительно, мокрыми поцелуями осыпал Нестеров бархатные сапоги, надетые на князе.
Тот с трудом, брезгливо вырвал ноги из рук холопа, спрятал их под кресло от липких, противных поцелуев.
— Ну, ну... довольно! Будет! — почти строго остановил он приказного. — Собери-ка лучше свой «табак», чтобы не рассыпался совсем.
— Слушаю, слушаю, отец родной! — собрав и сложив снова в табакерку золотые, отозвался покорно Нестеров. И, против воли, почти по пояс подлез под кресло, желая убедиться, не закатилась ли туда какая-нибудь монетка. Потом, также на четвереньках, вызывая смех у князя, обшарил ковёр кругом себя и, наконец, убедясь, что все червонцы на месте, снова по-собачьи присел у ног Гагарина, который заливался смехом вместе с Келецким, глядя на него.
— И забавный же ты! Моему Оське-горбуну не уступишь! — сквозь смех сказал Гагарин. — Видал шута моего, Оську? Вот я вас спарую когда-нибудь. Он тоже мастак по-собачьи бегать... и лаять...
— Гай-гау-гау! — неожиданно, очень похоже залаял Нестеров, желая вполне угодить щедрому хозяину. — Гау-гау! — залился он злым, собачьим лаем и вдруг кинулся к Келецкому с разинутой пастью, словно желая схватить за ногу.
Келецкий от неожиданности вздрогнул и даже сделал было движение отскочить, но удержался.
А Гагарин прямо побагровел от хохоту.
— Лихо! Добрый пёс!.. Только не надо на своих бросаться! — между смехом кидал он Нестерову.
А тот уже извивался у ног Келецкого и Гагарина, то вытягиваясь, как пёс на солнце, то повизгивая радостно и весело... А одной рукой просунул сзади между фалдами кафтана подхваченный гибкий чубук и ловко повёртывал его во все стороны, как виляют от радости псы своим хвостом.
* * *
С вечера долго не мог уснуть Многогрешный в своей баньке, где провёл уже немало дней.
Полумрак колыхался в небольшом помещении старой бани, теперь обращённой в жильё. Перед маленькой иконой, принесённой просвирней, чуть теплилась зажжённая лампадка, слабо озаряя один уголок на верхнем полке, куда поместила образ хозяйка. Но кроме того, чтобы не оставить недужного в темноте, она ещё засветила ночник-каганец. В продолговатой, неглубокой плошке, наполненной застывшим салом, потрескивая, горела светильня, фитиль, свёрнутый из ниток. Красноватый, дрожащий огонёк не мог совершенно разогнать тьмы, но и тьма не могла заполнить баню такой непроглядной, чёрной стеною, как было бы без этого огонька. Тени бегали по стенам, по углам, особенно сгущаясь там, над полком, у самого потолка, низкого и отсырелого, покрытого плесенью, как и бревенчатые стены.
Сквозь оконце, не закрытое ставнем снаружи, затянутое пузырём вместо слюды, едва пробивалось сиянье луны, выглянувшей к полуночи из-за туч. Серебристые блики легли на прорез окна, на почернелый подоконник, на край широкой скамьи, на которой было устроено ложе больному. Под ним мягкий сенник, в головах — две подушки. Тяжёлая, тёплая доха, в которой привезли сюда есаула, покрывала его теперь, и под нею не так чувствовался довольно сильный холод, царящий здесь, несмотря на то что с вечера топили сильно печь. Щели в полу, в потолке, в старых стенах быстро выпускали тепло. Но тут зато спокойно. Кругом — пустырь, огороды... Река подошла почти к самым стенам баньки. Только просвирня сама да два приятеля — Клыч и Сысойко заглядывают к недужному, знают о его пребывании здесь, конечно не считая самого отца Семёна и дочери его. Но тем нет нужды допытываться, что за человек таится на задах у вдовы. Почему тайно ездит к нему даже лекарь-швед, получающий по целому рублёвику за каждое посещение, плату слишком большую и щедрую по тому времени.
Вглядывается в окружающий полумрак Многогрешный, следит, как он зыблется, то редея, то сгущаясь здесь и там... Вот уж и за полночь время... Почти всё сало растопилось в ночнике, плавает на его поверхности фитиль, и неровно горит огонёк, то замирая, то вспыхивая ярче... Лихорадка, ещё не покинувшая раненого, с вечера жгла его. Теперь стало легче. Чтобы омочить пересохшие губы и гортань, Василий протянул руку, нащупал на табурете туес, налитый квасом, зачерпнул ковшом, жадно осушил его, потом ещё, ещё, — и снова откинулся на постель, вытянулся, лёжа на спине. Тихо кругом. Всё спит. Собаки где-то лают вдалеке. А вот и ближе послышался лай, злой, заливистый лай доносится от поповской соседней усадьбы... И псы, сторожащие двор вдовы, тоже залились, откликаясь тревоге чутких собратьев-сторожей.
«Видно, приехал хто к попу! — в полудрёме подумал есаул. — Только хто бы? Уж близко и к утру... Светать скоро буде... Не мои ли робята?.. Нет! Они бы сюды прямо заглянули... Так, хто ни есть...»
С этой мыслью сон охватил Василия. Сразу, словно утонул, заснул он, потерял сознание. Но слух полудикаря и во сне верен есаулу. Слышит он, словно шаги приближаются к баньке. И не знает, снится ему или наяву там кто-то подходит. Чужому некому. Свои, значит... Успокоенный этой мыслью, ещё крепче смыкает глаза казак, погружается в сладкую дрёму... А между тем вот и дверь отворяется... Струя холода проникает в баньку... Это не сон! Вошёл кто-то.
— Ты, Фомка... али, Сысойко?.. — в полудремоте бормочет есаул и, не ожидая ответа, хочет повернуться на другой бок, лицом к стене.
Но что-то тяжёлое сразу накинулось, навалилось на него, хватает за руки.
«Домовой душит!» — подумал Василий, не сразу придя в себя от кошмарного ощущения неожиданной тяжести, лежащей на груди. Но тут же он очнулся, захотел привстать — и снова повалился на спину. Сомнений не было: не домовой его давит, не кошмар у него...
Два человека, солдаты, не казаки, навалились на есаула, дюжие, тяжёлые... Словно железными клещами сдавили они ему руки, прижали ноги, не дают шевельнуться.
— Полотенца давай! — говорил чей-то знакомый голос.
Нестеров, приказный тут, с этими врагами, напавшими на сонного... Широкими полотенцами, как ребёнка, пеленают силача-есаула, теперь беспомощного, не опасного никому...
— Дохой ево заверните!.. Так. А я все евонные потроха заберу! — распоряжается тот же Нестеров. Но тут выступает другой кто-то, повыше, потоньше станом, одетый в хорошую доху.
— Я сам ве́зьму то вшистко! — не русским говором произносит этот другой. И собирает всё, что разбросано было кругом по скамье и на полу во время короткой, мгновенной борьбы между вошедшими и есаулом. В узел, в какое-то рядно завязаны вещи Василия. Роются под подушками, распороли их, разворошили сенник насильники... Стоя на ногах, поддерживаемый солдатами, извивается от злости есаул. Крикнуть было хотел, но в первую же минуту нападения толстую, мягкую тряпку какую-то плотно забили ему в рот враги. Воздух со свистом проходит сквозь трепещущие ноздри его... Глухие, дикие звуки клокочут в горле, в груди, не имея выхода через уста... Невнятно воет он, как смертельно раненный зверь, испуская задавленные, носовые звуки... Вот на полке, по стенам стали смотреть и ковыряться люди, словно ищут, нет ли где тайной похоронки, не спрятано ли чего.
Догадался есаул, что ищут враги, понял всё и неожиданно, нечеловеческим усилием, рванувшись всем телом, освободился из рук солдат, держащих его, но, спелёнатый по ногам и по рукам, потерял равновесие и грохнулся на грязный холодный пол, теряя сознание.
Обшарив всё кругом, убедясь, что рубин не спрятан в щелях или в какой-нибудь похоронке, Келецкий дал знак выносить Василия.
Широкие пошевни, стоявшие сначала далеко за усадьбой, у реки, теперь подкатили к бане. Нестеров, выйдя первым, стал усмирять и ласкать собак, заранее приученных к его подачкам. Псы затихли. Вынесли Василия, уложили, укутали дохой. Солдаты, Келецкий и Нестеров расселись, заполняя просторные пошевни, и бойко рванула вперёд горячая тройка сильных коней, неслышно погружая копыта в рыхлый, свежий снег широкого пути... А сверху мириадами падали мягкие, пушистые хлопья, словно желая получше замести след этой тройки, колею, проложенную полозьями в рыхлой снежной пелене, одевающей пустынную дорогу вдоль берега реки.
* * *
Утро чуть брезжить стало в небольшое окно, забранное толстой решёткою, когда очнулся Василий и начал оглядываться вокруг себя.
В толстой каменной стене пробито окно и довольно высоко, почти под самым потолком узкой и длинной комнаты, имеющей пустынный и печальный вид.
Есаул сразу догадался, где он. Это — застенок, комната для допроса и пыток при палатах губернатора, при его канцелярии. Не раз приводил сюда Василий на мучения людей... И вот сам очутился в этих стенах и не как судья, а как подсудимый... Понял всё казак. На себя поглядел. Сняты лишние путы с него. Не сдавлена по-прежнему грудь, кляп вынут изо рта. Но кричать бесполезно. Стены толсты, людей близко нет. Окно на пустырь глядит, где тоже не бывает никто... А и услышат его крики, так прочь кинутся... Никому и на мысль не придёт бежать на помощь тому, кто попал в этот страшный покой... Руки по-прежнему крепко связаны у него широкими полотенцами, чтобы не было больно, как от верёвок, врезающихся в тело. И ноги также спутаны.
Неожиданно мелькнула мучительная мысль.
«Да не отобран ли уже у него драгоценный клад?.. Тут ли он?.. Не обронен ли дорогой!..»
Кое-как спустив ноги со скамьи, на которой лежал, Василий изловчился и сел. Поглядел кругом, послушал. Всё тихо. Никого. Только темнеют в углу станки для пыток, блок и верёвки дыбы свешиваются со сводчатого потолка. Поёжился Василий, но сейчас же отвёл взгляд от неприятных предметов и осторожно прислонился затылком к грязной исцарапанной стене, пошевелил головой, не отнимая её от твёрдой стены...
«Здесь!.. Не потеряно, не взято сокровище!» — обрадовался есаул.
Он почувствовал твёрдость рубина, запрятанного под широкой повязкой, которою была обмотана его израненная голова.
Ночью, во время борьбы, повязка эта немного сдвинулась с места, на ней проступили пятна крови. И сейчас жгут все раны, словно раскрылись они там, под повязкой. Но и во время борьбы старался не потревожить повязки Василий, зная, что там хранится, завёрнутое в грязную тряпицу, пропитанную засохшею, почернелой кровью, чтобы никому и в ум не пришло, какой клад таится под этой тряпкой.
Что будет?.. Если ещё не обыскали его почему-то, то это сделают... Найдут...
Сознание снова стало мутиться у Василия при одной мысли, что лишится своего сокровища.
«Умру скорее, а добром не отдам!» — решил он про себя. И, закрыв глаза, затих.
Ожидать пришлось недолго.
Шаги послышались за дверью, в коридоре. Шли пять или шесть человек, как острым своим слухом успел уловить есаул. Тяжёлый ключ повернулся в дверях, звонко щёлкнул тугой замок, дверь распахнулась, но только двое людей переступило порог застенка, остальные темнели неясной кучкой в коридоре, и впереди других Василий успел разглядеть ненавистную фигуру юркого приказного, Нестерова, которого справедливо считал виновником грозной беды, свалившейся, словно снег, на его голову.
Один из вошедших, незнакомый есаулу, Келецкий, задержался у двери, запирая её теперь на ключ изнутри. Второй, толстый, приземистый, важный на вид, — двинулся вперёд, к Василию, словно желая получше разглядеть его среди полумглы, царящей в застенке.
Василий сразу узнал Гагарина, которого видел несколько лет назад, когда тот воеводствовал в Нерчинске и приезжал в Тобольск.
«Новый губернатор... сам пришёл на допрос! — пронеслось в уме есаула. — Плохо дело. Тут не отвертеться щедрым посулом, крупной подачкой, как он надеялся, если бы его пришли допрашивать судьи и приказные, как это бывает обычно. Наёмным, продажным следователям можно было бы, в крайнем случае, отдать все самоцветы, которые он забрал у Худекова и послал продавать сюда же, в Тобольск... Можно было прибавить вороха ценных, отборных мехов, награбленных за много лет и припрятанных в укромных местах... Всё можно было отдать, только бы сберечь главное сокровище, рубин-амулет. А самого князя не купишь ничем...»
Он вдруг, как огромная рыба, хлопнулся со своей скамьи на пол, почти к ногам подошедшего Гагарина и, лёжа ничком, то подымая голову, то снова прижимаясь лбом к полу, завопил:
— Милосердия и суда прошу, государь ты мой, батюшка, ваше светлое сиятельство! Спаси и помилуй от недругов раба своего! Слово и дело государево сказать прикажи!..
— А, старый знакомый! Васька-плут!.. Узнал меня! — с какой-то наигранной миной не то глумливо, не то милостиво произнёс Гагарин. — Послушаем, что нам скажешь?.. Зигмунд, подыми-ка его, если можешь... Да, пожалуй, и развязать можно... Ведь ты захватил?..
Вместо ответа Келецкий молча вынул из кармана и положил на стол перед Гагариным двуствольный пистолет, взведя даже тугие курки на всякий случай.
Гагарин одобрительно кивнул головой, подвинул простой табурет к некрашеному столу, сел, положив руку на оружие, и стал смотреть, как ловко распелёнывал Келецкий есаула, поднятого и усаженного на скамью.
Медленно, с невольным вздохом облегчения вытянул Василий свои затёкшие руки, поднял их над головой, опустил, снова вытянул, желая вызвать к ним прилив крови. Обе кисти и вся правая, глядящая из разорванного рукава, сильная, жилистая рука есаула казались иссиня-бледными, как у трупа. А на раненой левой руке сквозь повязки просочились тонкие струйки крови.
Онемение стало проходить в руках, но они были пока ещё очень слабы. Вот как и ноги, которые, освободясь уже от пут, всё же кажутся налитыми свинцом. Едва может Василий пошевелить ими, не то что встать и пойти... Напрасно было и оружие класть перед собой Гагарину. Обессилен силач-есаул.
Видит это и князь. Уселся удобнее, свободней, руку отнял от пистолета.
Келецкий тоже занял место за столом, с краю, подвинул банку с чернилами, взял перо, достал тетрадку, принесённую с собою для записи показаний, изготовился проделать комедию допроса.
— Так как же нам?.. Ты ли сам всё поведаешь?.. Или отвечать желаешь по чистой правде, по истинной, сказывай, плут? — прежним, и лёгким, и угрожающим в одно и то же время тоном спросил Гагарин. — Чай, сам сдогадался, почему попал сюда, а?..
— Вины за собой не ведаю, государь, вот, как перед Истинным!.. А што поклёп какой ни есть возведён, то разумею... И почему поклёп пошёл, тоже догадка есть у меня... Купца изымал я одного с обводными, воровскими товарами. Как присяга велит, обыск учинил, отобрал, што полагалось... Хотел сюды везти... Да и ево с собою захватил... хоша и порезал он себя малость с досады, што изловили ево, лиходея... И на меня с ножом было кинулся, да отвёл Господь... А путём-дорогой тот купец...
— Знаю... всё знаю... — перебил нетерпеливо Гагарин. — Ты к делу поближе подкатывай... По околицам не броди, в ворота кати!.. Ну!.. И знай, за полное покаяние — полное отпущение даёт Господь! И мы тако с тобою порешили быть же! Всё начисто скажешь — вины избудешь... Словно и не было её... Но... за малую утайку, за самую малейшую — пытки и муки смертные примешь! Вот моё слово! Помни. Теперя — говори. Да поживей и покороче. Нет мне часу тут хороводиться с тобою...
Задумался на мгновение есаул.
А что, если во всём признаться?.. Всё открыть, камень дорогой отдать и тем хотя бы жизнь спасти да всё остальное, что за долгие годы награблено и припрятано?.. Может, не тронут тогда, оставят ему его сбереженья?..
Посмотрел зорко на губернатора Василий. Сидит тот, губами так ласково усмехается... А в глазах... Смертный свой приговор прочитал в этих глазах есаул. И не ошибся. Сейчас же сам он сообразил, разве оставит его в живых Гагарин, такого опасного свидетеля?.. Конечно, не для Петра, для себя хочет захватить князь этот редкий самоцвет... Все в Сибири слыхали о страсти гагаринской: собирать блестящие камни... Рубин он отберёт, всё отберёт! Конечно, донёс Нестеров и об остальной груде более мелких бриллиантов и крупного жемчуга, отнятого Многогрешным у купца... Всё отберёт князь, потом — замучит либо просто голову срубить велит. Кто за есаула вступится!.. Знает Васька, как он сам поступал в подобных случаях, когда допытывался от своих жертв, где лежат их пожитки и добро, обещал им пощаду, а, вызнав всё, немедленно приканчивал своей рукою, чтобы и следов не было... Так и все делают в Сибири. Так и в московских приказах творится порою... Так и Гагарин сделает...
И есаул в сотый раз заключил: «Умру, а добром ничего не отдам!..»
А громко между тем заговорил, с передышками, медленно, будто задыхаясь от прежних повязок, а на деле — желая выиграть время и обдумать каждое своё слово.
— Всю правду-истину поведаю, светлейший князь-государь, ваше пресветлое сиятельство!.. Приказчик худековский, вишь, в меня пальнул скрозь двери, мало не убил! Той причины ради я и не поспел сам к твоей светлой милости достичь... А только вчерась ошшо верного товарища послал: всё бы тебе он сдал по записи, што у купца было вынято... Чай, был у тебя товарищ?..
— Тут твой товарищ, в городе, как мне ведомо, да у меня не бывал! — глумливо отозвался Гагарин. — Видно, в дороге сбился, моего домишки не нашёл, в иное место попал. Мы сперва с тобою разберёмся. А тамо — и за им спосылаем... Так, сказываешь, всё с дружком послал!.. И меха, и шелки никанские, и золотые чарки да другое там, что Худеков вёз?.. И... зёрна бурмицкие, крупные горошины... и алмазы, изумруды... и все иные каменья самоцветные... Да?!
— Точная правда, государь мой милостливый...
— Как же ты это доверил такой клад чужому человеку?.. Дивно мне!..
— Нельзя без веры и на белом свете жить, отец ты мой, милостивец!.. Помирать тогда, одно и остаётся!.. Вижу, сам не скоро одужаю... Вот и послал... Как присяга велит...
— Добро... Добро. Так и запишем!.. Послал!.. И я тебе верю, детинушка. Великое ты слово сказал: без веры людям и жить неможно... Ну а что послал — не скажешь ли по статьям, без утаечки?..
Встретились взорами князь-вельможа и есаул-разбойник. Жадным, злым огоньком сверкают глазки Гагарина, упорным, тёмным блеском непреклонной решимости загорелись глаза Василия, которых не опустил он перед пытливым взором своего судьи и, вероятно, палача через несколько минут... Не дрогнув голосом, произнёс есаул:
— Всё перечислить могу. Вещи знатные, их не запамятуешь, как горшки на полке... Соболей отборных пять сороков, так, чаю, што по сто рублей за вязку, не меней... Да лисиц-сиводушек полтора десятка. Тоже рублёв на семь, на восемь кажная... Да чёрно-бурых десяток, лучших же... Да бобровых шкурок дванадесять, рублёв по десять кажная...
— Ого! — вырвалось у Гагарина.
Судя по оценке, шкурки были редкой доброты, потому что цена лучшего соболя или бобра тогда не превышала трёх — шести рублей. А деньги — по их покупной силе — ценились раз в десять выше, чем теперь.
Есаул продолжал перечислять всё, что послал будто бы с Клычом к Гагарину, а на деле — продавать китайцу-торгашу.
Закончил Василий длинный перечень, не назвав рубина. Замолчал.
— Всё ли, детинушка?! — уже суровей повторил вопрос Гагарин.
Келецкий, подробно записавший товары, помянутые есаулом, тоже теперь глядит на него как-то особенно, с затаённой насмешкой и злобой.
— Всё, што тебе, господине, с Клычом было послано...
— А ещё не было ль чево, то и дружку не поверил, что и мне послать не удосужился?.. Ну-ка, сказывай!
Явной угрозой уже звучит хриповатый голос Гагарина.
Замялся Многогрешный. Видит, запираться дольше нельзя. Хоть наполовину, а правду сказать надобно.
— Уж не взыщи... помилуй, государь!.. Ошшо одна штуковина была... Больно занятная, мудреная... Царёво достояние... Смекал я долго, как быть?.. Тебе ли оказать находку али прямо государю представить?.. Да и...
— И?!
— И не посмел держать при себе. Думаю: хворый, помру... Попадёт вещь заветная, царская, в руки негожие... И на том свету покою мне не будет!.. Я и послал с ею брата двоюродного прямо к государю, к царю-батюшке... Уж дён с десять, как поехал братан. Гляди, Верхотурье миновал, и Ростес, к Соликамску ноне близко... Уж не посетуй, твоё светлое сиятельство, на холопа своего неразумного, коли што не так содеяно! Не казни безвинно... Уж каюсь, уж послал!..
— Ой ли... так ли?..
— Хоть помереть тут на месте!.. Ошшо при том и чужие глаза были... На их сошлюся. Приказный один с апонцами к государю ж едет... При ем и послано! Коли не выехал он из Тоболеска, за им пошли, ево опроси... Послано... да разрази меня гром Господен... Да провалиться мне в преисподню, во бездны адовы! И кости штобы мои и родителев из земли были извержены... и...
— Так ли?.. Ой ли, детинушка! — уж зашипел Гагарин, теряя самообладание. — А при тебе нет ли вещи той?.. Да и что за вещь! И не назвал досель...
— Камешек-самоцвет! — торопливо отозвался Василий, бледнея от опасности, которая подступала всё ближе и ближе, страшная, неотразимая. — Красный кровавик — самоцвет хинский с ихними знаками. Заклятой, сказывали... Казистый такой... будет с орешек с лесной, с хороший... Я и думал: царю прямо пошлю, не пожалует ли милостью?! И вот...
— Отослал?.. С лесной орешек добрый?.. А не поболе ли?.. А?!
— Может, и поболе малость...
— И отослал! Вверил клад цены безмерной братану?.. Одинокого гонца послал с царским достоянием?.. А!..
— Уж лукавый попутал... Виноват! — пробормотал помертвелыми губами есаул. И почувствовал, что от страха, от потери крови, от телесных и душевных мук сознание мутится у него, зелёные и красные огоньки и круги заплясали в глазах.
А Гагарин, словно видя всё, тешился мукой жертвы своей.
— А не облыжно ль толкуешь, парень? Не сохранил ли для себя царёв клад?.. А!.. Молчишь... Ну, отвечай, собака! — вдруг прикрикнул князь, и лицо его побагровело, жилы вздулись на лбу.
Похолодел грабитель и не столько от грозного окрика, сколько от взгляда этих колючих глаз с покрасневшими от сдерживаемой ярости белками.
Теперь — всё равно, правду ли сказать, дальше ли изворачиваться... Только бы отсрочить последнюю страшную минуту обыска, пытки... разлуки с заветным сокровищем и с жизнью, которая ещё так манит сильного, не старого есаула.
— Твоя воля, господине... А я всю правду-истину сказал!.. Твой меч, моя голова с плеч... Весь я тута... Искали, поди, люди твои... Всё моё хоботье забрали...
— Искали... забрали... не нашли! Твоя правда, Васенька! — уже совсем ожесточаясь, проговорил Гагарин. — Тамо нету... А вот мы ещё на тебе пощупаем... А не найдём, так сам, поди, знаешь, для чего тут это всё понавешено да понаставлено? Допрос учиним с пристрастием, как водится... Скажешь, собака, куды царское достояние укрыл, коли и на тебе его не окажется!.. А покуда...
Он дал знак Келецкому. Тот пошёл отворять двери, звать Нестерова и палачей. Гагарин тоже отошёл от стола, стал ходить по узкой комнате, обуреваемый нетерпением и гневом, судорожно сжимая в руке пистолет, взятый безотчётно со стола. Он на мгновение тоже обратился к раскрываемой двери, где первою обозначилась поджарая фигура Нестерова, ещё стоящего за порогом, в коридоре.
Выхода не было. Всюду залезет проныра и отыщет самоцвет. А потом — пытка, мучения!.. И неожиданная мысль пронзила мозг Василия. Он вспомнил, как глотал большие стаканы водки одним залпом либо огромные куски хлеба и мяса под голодную руку... И сразу решился... Если сейчас на нём камня не найдут, ещё есть возможность отстрочить муку и гибель... Он пообещает указать, где спрятано сокровище... Всё потянется... А там, кто знает, товарищи придут на выручку, помогут убежать!..
Самые несбыточные, странные и хаотические мысли молнией пронеслись в смятенном уме... Обдумывать некогда... Быстро достал он из-под повязки тряпицу с рубином, незаметно поднёс ко рту, сделал отчаянное глотательное движение и вдруг, захрипев и посинев, повалился навзничь, царапая скрюченными пальцами своими лицо, губы шею, вздувшуюся и посинелую. Повязка, сорванная с головы судорожными движениями, обнажила ещё не затянувшиеся раны, где новая ткань алела, словно пурпурный студень, источая крупные капли и струйки свежей крови.
Сначала легко скользнул по пищеводу тяжёлый, холодный самоцвет, но он был слишком твёрд и велик. Мгновенная спазма сжала горло... Камень застрял там в глубине, прервав дыхание, и Василий, без того обессиленный ранами и душевной бурей, сразу лишился сознания, багровея и темнея с каждой минутою.
Гагарин и Келецкий кинулись к нему при первом хрипе и сразу поняли, что тут случилось. А Нестеров, оставленный на пороге, вытянул по-щучьи свою голову и впился глазами в то, что происходило перед ним на другом конце мрачного застенка.
— Зигмунд... смотри... умирает... Помоги ему! — крикнул было Гагарин.
Но Келецкий по-французски негромко и решительно проговорил:
— Молчите!.. Слушайте, что я буду говорить...
Затем обратился к Нестерову, вид которого всё объяснил без слов умному ксёндзу. Это был опасный свидетель, и его следовало сбить с толку.
— Ты цо ж там стоишь? Сюды иди. Поможи мне...
Нестеров так и подлетел к скамье, на которой лежал вытянувшись есаул, пока Келецкий потрогал его пульс, слушал затихающие удары сердца. Затем почтительно стал объяснять Гагарину:
— От страху и жаху глова у злодзея не сдержала. Апоплексия, то есть мозговый и в грудях удар!.. Кревь разлилася... Помирать должен тен вор. Надо, жебы споведал его ваш пан поп... Жебы не казали, цо без споведи умар хлоп. Тоже не есть ладно...
— Правда твоя! — сообразив, чего опасается Келецкий, подтвердил Гагарин. — Вот ты, Петрович, сбегай тут рядом к попу... При церкви при ближней... Теперь скоро и заутреню начнут. Пусть идёт с дарами. Я, мол, зову!.. Поживее.
— Летом лечу! — встрепыхнулся сразу Нестеров, но на полуобороте так и застыл; не выдержав напора своих мыслей, и униженно, и с каким-то затаённым вызовом в одно и то же время обратился к Келецкому: — А, слышь, пан секретариуш... Нетто при кондрашке так бывает язык прикушен, вон, как у Васьки?.. Гляди, ровно бы он задавленный...
И приказный даже ткнул пальцем туда, где на скамье синело лицо есаула и темнел наполовину высунутый наружу язык, разбухший и сжатый стиснутыми зубами.
— Так то и есть, ежели в грудях удар кревный... Духу не стает у человека... От, он и делается, як удавленный!..
— А... Глянь, благодетель... Внизу, под кадыком, ровно што выперло у нево... Не глотнул ли часом чево? — не унимался Нестеров, не владея собой, хотя и видел, как не нравится такая назойливость самому Гагарину, как хмурит тот брови и стучит прикладом пистолета по столу. Понял Нестеров, что его провести хотят... Нестерпимо это для злой и жадной души приказного. Так бы он и кинулся на есаула, зубами разгрыз ему горло, вынул то, что там схоронено сейчас, и доказал обоим, что не дурак Нестеров. Но слишком много и так позволил он себе...
— То часто бывает... — спокойно на вид пояснил ему Келецкий, делая знаки Гагарину сдержать свой явный гнев и нетерпение. — Там от сердца жила разорвалась... И крев тут стоит в гардле... Но надо за паном попом, же бы не скончался так чловек... Идзь, идзь, пан Ян...
— Да... Али оглох! Часу терять не можно! — топнув ногой, прикрикнул Гагарин. — Иди, зови...
— Мигом! — уже на бегу отозвался Нестеров, и его не стало.
— Что же будет теперь?.. — негромко по-французски обратился Гагарин к своему секретарю и врачу. — Нельзя ли ещё?..
— Что?.. Достать камень, спасти разбойника, негодяя?.. К чему?.. Бог к тому привёл подлого раба. Идите к себе, отдохните, пока тут его споведывать станут... А там, когда надо будет, всё уладим на ваших очах! Идите!..
Почтительно, но настойчиво проводил Келецкий князя, позвал людей, стоящих за дверьми, и велел перенести ещё не затихшего есаула в людскую комнату на половине самого князя.
Туда же явился священник, причастил умирающего в знак отпущения грехов...
Затем все ушли из покоя, где на конике лежало вытянутое, уже начинающее холодеть тело Василия.
Утро, холодное и бледное, сквозь занесённое снегом окно глядело на это страшное, синее лицо, на распухшую шею трупа... Заперев двери, ведущие в общий коридор, Келецкий вышел через другую дверь в соседнюю комнату, миновал её и ряд других покоев, занятых Гагариным, снова очутился в длинном внутреннем коридоре и стукнул в дверь Анельци, которая ещё крепко спала в такой ранний час.
Обрадовалась экономка, увидя его, но тот сухо приказал:
— Старуху, людскую стряпку побуди. Тёплой воды надо, мертвеца обмыть. Пусть нагреет. А сама принеси мне таз, кувшин с водою и губку в первую людскую; да, тихо чтобы всё делалось... И не слышал бы в доме никто ничего! Ну!..
Не успел он дойти до своей спальни, служившей и кабинетом, как уже преданная Анельця была одета, разбудила старуху, приказала греть воду, а сама побежала с кувшином и тазом куда указал ей Келецкий.
Оба они сошлись в людской, обращённой теперь в покойницкую.
— Тут лежит один казак... Помер скоропостижно! — предупредил женщину иезуит, чтобы та не испугалась от неожиданности. — Вот он...
Ахнула Анельця, и даже вода пролилась из кувшина, который заплясал в трепещущих руках.
— Ах, Матерь Божия! Удавленник!..
— Ну, что тут распускаться!.. Ставь воду, ступай, принеси иголку покрепче и шёлку красного или розового... Какой у тебя найдётся...
Еле нашла дверь испуганная женщина. А Келецкий обратился к Гагарину, который в соседнем покое выжидал, пока уйдёт экономка.
— Входите, ваше сиятельство... Теперь можно...
И, введя Гагарина, продолжал:
— Всё готово, ваше сиятельство... Я прикрою только двери... Пожалуйте поближе...
Повернув ключ, Келецкий вернулся к конику, положил рядом на табурет свою ночную рубаху, принесённую им вместе с поношенным костюмом. Потом раскрыл небольшой футляр, оклеенный кожей, в котором оказался набор хирургических инструментов.
Светлый острый скальпель блеснул в руках Келецкого. Грудь и шея были обнажены у Василия, который, казалось, умер.
Но он ещё был жив. Только летаргическое оцепенение овладело им в тот миг, когда рубин остановился у него в горле, мешая дышать.
Есаул слышал всё, что творилось кругом, сознавал, что говорил священник, чувствовал своим охладелым телом прикосновение рук, когда его понесли из застенка в людскую. Слышал он, как все ушли, как снова появился Келецкий, голос которого он узнал, вместе с какой-то женщиной, вскрикнувшей и назвавшей его удавленником. Сквозь полураскрытые веки даже мог различить очертания людей, вошедших в комнату, Василий. И только двинуться, заговорить или хотя бы простонать он не имел сил, как ни хотелось ему этого.
И вдруг ещё человек вошёл... Тяжёлые шаги и голос Гагарина тоже сразу узнал есаул... К нему близко подошли оба. Стоят над ним. Вот что-то светлое сверкнуло в руке у поляка... Эта рука, такая огромная, заслонила последние проблески света, какие проникали в тусклые очи мнимого мертвеца... Что-то надавило на горло под самым кадыком Василию... Обожгло мучительно... Воздух сразу ворвался в широкий прорез горла, в стеснённые лёгкие... И кровь тёмной струёй хлынула навстречу волне воздуха, обагряя пальцы Келецкого, погруженные в разрез, откуда он вынул роковой рубин...
Вместе с кровью и с остатками жизни невнятный крик вырвался из груди у Василия; захлёбываясь собственной кровью, он пытался что-то выкрикнуть, вздрогнул несколько раз, вытянулся и затих.
— Он ещё жив! — в ужасе прошептал Гагарин, пятясь от Келецкого к дверям.
— Был жив, каналья... Теперь капут!.. А вот — и наша находка! — опуская окровавленные пальцы в кувшин и ополоснув там рубин, спокойно закончил Келецкий и подал камень Гагарину.
Схватив талисман, всё остальное забыл князь. Чудно горели грани огромного самоцвета... А таинственные знаки на одной из них, казалось, дышали тёмным, пурпурным пламенем ещё сильнее, чем весь рубин.
Бледный, охваченный лёгкой дрожью, любовался Гагарин несколько мгновений камнем, потом, словно против воли, кинул взгляд на залитый кровью труп есаула, поморщился и быстро пошёл из людской, на ходу бросив секретарю своему:
— Ну, благодарю за услугу! Не забуду... Устрой тут... А я видеть не могу...
И скрылся за дверьми.
Анельця постучала как раз в это время в другую дверь, куда ушла за иглою и шёлком.
— Подожди минутку! — крикнул Келецкий. Взял губку, лежащую в тазу, обмыл кровь с лица и шеи трупа, снял с него рубаху и полосатые порты, в которых был одет Василий, вытер этим лужу крови на конике, на полу, свернул окровавленные вещи и кинул в угол. Затем пошёл, впустил Анельцю.
— Иди сюда. Видишь, я пробовал: не оживёт ли он... Сделал ему операцию... Ничего не помогло. Зашей рану. А то эти ослы-московиты подумают такое, что и беды не оберёшься... Зашивай!.. Потом зови старуху. Она не разглядит ничего своими бельмами... Обмойте, оденьте мертвеца... Вот, я свою рубаху принёс и платье старое. Рост у нас одинаковый почти... Надо похоронить по-христиански. Хоть и вот был, и схизматик... А всё же мёртвых надо чтить... Ну, не стой деревом... Делай, что сказано... Половчее... Чтобы незаметно было... А я пойду...
И ушёл.
Вечностью показались Анельце те мгновенья, пока она десятком-другим стежков зашила края разреза, зияющего на шее трупа... Шатаясь, отошла она потом от коника, опустилась на табурет, стоящий поодаль, зажмурив глаза, в которых так и стояло лицо мёртвого, эта страшная рана на шее... Явилась старуха стряпка. Быстро омыла она труп, одела и уложила на том же конике, с руками, скрещёнными на груди.
Бескровный, бледный, словно просветлённый, лежал Василий в тонкой рубахе, небольшое жабо которой скрывало шею и зашитый разрез. Поношенное, но господское платье придало совсем иной вид этому разбойнику-головорезу, и он казался воином, павшим на поле чести, а не вором, который случайно только избежал пытки и топора. К вечеру и похоронили его незаметно, тихо.
Но ещё перед обедом призвал к себе снова Нестерова Гагарин.
— Одного Господь покарал!.. — заговорил он строго, важно. — Ещё раз спасибо тебе, что ты старался царское добро разыскать. Не удалось, что поделать? Может, и вправду самоцвет у тех обоих, что сюды приехали. Или у брата, у Васькиного?
— Нету, милостивец, не... — начал было Нестеров, посеревший от неудачи своих блестящих планов.
— Молчи! — сердито крикнул князь. — Бог ты, что ли, на самом деле, что всё ведаешь! Видел, и в бане сам искал, и тут! Не оказалось камня. Будем ещё искать. Пока возьми человека четыре, отыщи тех двоих, как ты звал?..
— Клыча да Сысойку...
— Вот, вот сюда их приведи. Потолкуем с ними.
— Светлейший господине, мало четырёх. Сысойку брать, роту целую надоть!..
— С ума ты спятил!
— И ни нишеньки, государь мой милостивый!.. И здоров сам аспид, за десятерых. Да, акромя тово, он и здеся, в Тобольске, и по всей округе, на сто вёрст, почитай, кругом, у всех бродяг да беглых, у всех воров и вольницы кабацкой, словно ватажка почитается. Он им много помогает и советы даёт, и выручает в беде!.. Не то што он к народу клич кликнет, завидя нас, — сами людишки чёрные отобьют ево. Не дадут взять, ежели не поведу я роту целую алибо и две!.. С им ухо востро держать надобе.
— Вот он какой! — протянул князь, взглянув на Келецкого. — Добро. Роту с тобою пошлю. А ты уж за одно и никанца того захвати, китайца-торгаша, которому сбывать парни хотели воровское добро. И всё, что найдётся у вора в дому, всё обшарь, сюды неси. Только гляди, чего дорогою не обронил бы ты. Понял! — погрозил ищейке Гагарин. — Всё донеси мне целиком. А я уж сам награжу тебя, по делу глядя. Не обижу. Слышал?
— Ни синь пороха не утаю! Да можно ли!.. Никанец, чай, скажет: всё ли я нашарил да принёс, што в дому у нево найдём? Привезу и сдам!.. Разрази меня Господь, коли я!.. Вот, на икону Спаса Милосердного присягу даю.
— Ну, ну ладно, верю. Меня обмануть нельзя. А если увижу, что верный ты слуга, — счастье тебя ждёт большое! — посулил снова милостиво князь и отпустил Нестерова, приказав Келецкому нарядить роту для поимки обоих друзей покойного есаула.
Китайца, пожилого степенного купца, и Фомку Клыча вечером привёл только к Гагарину Нестеров да целые тюки всякого добра привёз на двух подводах, обшарил всё жилище китайца сыщик, ничего не просмотрел, ничего не оставил мало-мальски ценного в опустошённых низеньких покоях. Сысойки не нашли. По словам Клыча, он назад, в Слободу свою укатил рано утром ещё.
Допрос был короткий. Клыч сознался во всём, указал среди общей груды сокровищ те самоцветы, какие утром продал китайцу. И тот отпереться не мог от покупки запретных, заведомо награбленных товаров.
Имущества и жизни лишился торгаш, за лишним барышом, за большой наживой приехавший в холодную Сибирь из своих далёких краёв.
Клыча на другой же день с другими ещё колодниками прогнали на край света, в далёкую Якутскую область, где скоро и след его простыл.
А ларцы Гагарина обогатились грудой чудных самоцветов со сказочным рубином на челе. Любуясь своими богатствами, князь всё-таки не испытывал полного удовлетворения.
Тревожила его мысль о батраке салдинского попа, так удачно избежавшем ареста. И ещё больше волновала мысль о дочке попа Семёна, образ которой не выходил из памяти сластолюбца Гагарина.
ГЛАВА III ОХОТА
Зима быстро установилась на всём просторе Сибири.
Реки стали, окованные морозами; толстый снеговой наст окреп, зимние пути пролегли во все концы, во все углы, куда и заглянуть нельзя летом, не только осенью или весною, в распутицу либо в ростепель.
Снегами, недавними вьюгами наполовину занесены крайние избы богатой Салдинской слободы, по длинной улице наречной сугробы высокие намело. В снегу тонет и усадьба попа Семёна, его показной, на городской лад строенный, домик со светёлкой и кирпичным низком.
Морозная ночь на дворе. Чистое, тёмное небо усеяно яркими звёздами и слабо озаряется тонким серпом убывающей луны.
Всё спит в усадьбе отца Семёна, усталая челядь, сам он, осушивший чуть не полчетверти зелена вина на сон грядущий... Пофыркивая, дремлют сытые кони в тёплых стойлах; коровы в коровнике лёжа пережёвывают свою жвачку во сне... Псы и те забились от холода в снеговые логовища и спят, благо тихо всё кругом, ни чужого человека, ни зверя кругом...
Только через сени от чёрной половины, в небольшой боковуше, в задней комнатке, где зимою живёт Агаша, дочь попа, там не спит сама девушка-красавица и гость её тайный, батрак Сысойка Задор, как его кличут, а по крещёному имени — Сергей Пучин, дальний родич отца Семёна.
Лампада, как обычно здесь, горит неугасимо, красноватым сиянием слабо наполняя горницу, озаряя скамьи у стен, табуреты, столик у окна, другой в углу и постель высокую, белоснежную, на которой раскинулась сама Агаша, дав место с краю и гостю своему.
Чуть все спать залегли, прокрался он к ней, как это делает уж больше году, то чаще, то реже, то раз в два месяца, то каждый день подряд... Теперь первые, пылкие ласки затихли, горячая кровь успокоена. И полулежит красавица на своих белоснежных подушках, прислонясь головкой к стене, слушает, что говорит ей этот, не молодой, не красивый, но такой могучий, огненный, порывистый человек, который чуть ли не в первый день своего появления захватил её каким-то странным обаянием, вселяя и страх, и непонятную, жгучую истому...
Помнит она его приход... Года три назад это было.
Оборвыш какой-то, бродяга появился в осеннюю пору у них во дворе. Отец на крыльце стоял, смотрел, как недавно купленного жеребца в бричку закладывали, в Тобольск собирался ехать.
Как раз на другой день было рождение Агаши, восемнадцать лет ей исполниться должно было, и отец хотел закупить кое-что для предстоящего семейного праздника, тем более что и гостей они ждали на этот день.
А оборвыш прямо подошёл, шапку снял, поклонился, как свой, и по-украински, забытым говором, родной речью попа Семёна заговорил:
— Здоровеньки булы, батько Семёне! Бог на помочь! Чи прiймаете гостей? Tiтка Дарiя кланяться наказывала...
И снова отдал поклон.
Вслушивается, вглядывается отец... глаза выпучил.
— Ты!.. Ты как сюды?.. Да разве?..
Не дал договорить отцу бродяга:
— Я, я самый! Сысойко Задор!.. Из вашего села... Из Украйны... из-под Kieвa... Да, оттуда уж давно... И в Питербурхе побывал, и на Москве... И здесь побродил, пока не сведал, что вас, батько Семёне, тоже Бог в эти края занёс. Вот я и пришёл...
Ничего не сказал отец, увёл в дом бродягу. Сидели долго вдвоём, о чём-то толковали... Потом позвали старого батрака Юхима, который с отцом и матерью из-под Киева сюда приехал лет двадцать тому назад... Потом батрак вышел с бродягой, к себе его повёл, там ему одежду дал получше...
А на другое утро этот бродяга очутился между челядью на поповском дворе. Работает весело, один за пятерых легко справляется, песни такие лихие, чудные поёт... И на баб поглядывает своими зоркими, липкими глазами, от взгляда которых словно жаром в голову ударяет, сердце в груди тише бьётся и замирает, или так колотится, что выскочить готово...
Боялась его сначала красавица. А он словно и не замечал её. Так года два прошло. Узнала она, что это дальний родич отца... Был духовным, расстрижен, в солдатах служил, бежал... Из тюрьмы бежал, чуть ли не клеймо каторжное носит на плечах... И теперь решил искать приюта и отдыха у отца Семёна... Трезвый — неутомим в труде был Сысойко... Но случалось, что запивал он. И тогда распутнее, бесшабашнее человека не было на много вёрст кругом. Драки затевал, один на целую стену парней выходил и разбивал их... Девок силой брал, где ни застанет. Ни одна смазливая баба от него не могла увернуться... И никто по-настоящему не сердился на Сысойку за беспутство и разгул, столько силы и шири, такую незаурядную ясность мыслей даже пьяный проявлял этот загадочный человек...
Года два сторонилась его Агаша, а саму так и тянуло поближе подойти, заглянуть в его глаза, прозрачные и бездонные, в его душу такую извилистую, на другие души непохожую...
Заметил ли он или просто по своей привычке решил сорвать и это запретное яблочко... Но помнит Агаша жаркий, летний день... Она стояла в огороде, у реки, где густо заплетались плети хмеля на тычинах. Обрывая хмель, собирала она лёгкие пахучие шишечки его в решето. Вдруг зашуршали плети, сквозь которые пробирался кто-то быстро и порывисто.
Сысойко встал перед нею, бледный, напряжённый. Ни слова не говоря, обнял её и стал бешено целовать... Выронила девушка решето, крикнуть хотела.
— Попробуй! — зажимая ей рот, шепнул насильник. — Видишь!
Длинный острый нож, вынутый из-за голенища, сверкнул у него в руке.
— Лучше нишкни! Уж коли я не стерпел... Два года маюсь... И не стерпел! Так лучше не кличь никого! Каждого уложу... и тебя... и себя напоследок... Молчи!
Грозит... А сам так её целует, что и без угроз умолкла, сомлела, как обожжённая молнией, девушка...
А когда опомнилась, он ещё в последний раз поцеловал её и шепнул:
— Ужи как же ты люба мне, кралечка... горлинка моя... Ласточка сизокрылая... Жди нынче... приду, как улягутся наши...
Обнял, долгим, жадным поцелуем впился снова в её пылающие губы, в глаза, сразу окружённые тёмными кольцами, и исчез быстро, как пришёл... А она, оправя свой сарафан, волосы, корсаж, разорванный на груди, села на землю и долго сидела так, ошеломлённая, потрясённая, напуганная и счастливая...
Пришёл он в ту ночь, как обещал... И потом приходить стал... И не знала девушка, за что она больше привязалась к этому дикому человеку. За те взрывы чувственных восторгов, какие переживает она с ним, или за его речи смелые, складные, за те необычайные случаи из его бурной жизни, о которых так красиво и красочно говорит он ей в спокойные часы после жгучих ласк...
Одно только тревожило девушку. Живя близко к природе, к домашним животным и к челяди, которая также мало стеснялась во всех своих проявлениях, как коровы и быки отца Семёна, она знала все последствия сближения своего с мужчиной.
— А што, коли я... понесу от тебя, Серёженька! — спросила она однажды друга, вся рдея. — Знаешь, тогда я от стыда руки на себя наложу... В Тобол-реку кинусь! Видит Бог!
— Дура! — спокойно ответил тот. — Разве ж я попущу!
Небось! У меня про вас, девок, снадобье припасено. Всегда при себе есть... Порошочек такой. Видала на ржи таки рожочки черны бывают? Я их сбираю, сушу, натолку и девкам, бабам даю пить, кому нужно... Поняла... Только гляди за собой, не пропусти дней-то... А там без заботы живи!..
Поверила Агаша другу, успокоилась и ещё горячее, беззаветнее стали их ласки...
Сейчас тоже негромко, чтобы не услыхала стряпуха, спящая в кухне, ведёт рассказы свои дружок Агафьи, а она затихла и слушает.
— Н-да... немало пришлось изведать мне... Знаешь... как сказывают: кулику на веку — не привыкать куликать!.. И кнутов, и батогов пробовал... Золото сеял, не потом, кровью его поливал... Все пустое, трын-трава! Одного забыть не могу... За што и в солдаты попал. Жёнка была у нас во дворе... Так себе, не больно пригожа, только тихая... И свалялся я с нею... А отец мой — старик, прокурат, тоже зуб на неё наточил... И застал я их однова!.. Не помню, как и вышло... Ножом по брюху, по белому, по голому полосанул я Марью... Отец и с места двинуться боится: его ли не полосану... А я уж опамятовался, бросил нож, убежал... Ну, стонет баба негромко, жалится: «Ой, матушки мои! За што помираю?..» Попа наутро позвали, пособоровали, причастили... К полудням и отошла. А тут и нагрянули, меня пытать стали: «Как да как бабу зарезал?» Суд был... засудили... Я бежал, в солдаты подался... Много потом всего было... И на войне врагов губил, и так народ хрещёный... А той бабёнки и по сю пору забыть не могу... Вот, равно вижу её брюхо белое, распоротое... слышу, как причитает тихо да жалостно: «Мамоньки, за што погубил он меня? Без времени жисти лишил!» И теперя она мне снится порою. Правда, нешто могла она отцу моему супротивничать, батрачка?.. Не её вина была... А я...
Замолк Задор.
Просто рассказал он этот ужас.
Просто выслушала Агаша. Жаль ей бабу зарезанную. Но не противен, не страшен и тот, кто её зарезал, кто часто людского кровью обагрял свои руки; а теперь этими же руками обнимает её так сильно, гладит её плечи, лицо, упругую, атласную грудь...
И он не виноват, что убивал... Так выходило, так и надо было... по крайней мере, по его словам это видно. А девушка верит словам этого человека, который перед нею ничего не скрывает о себе... Словно бездну чёрную, страшную, распахивает ей душу свою. Многие там гибель нашли... Но не она, Агаша, должна бояться этой бездны. Перед нею смиряется этот неукротимый человек... И ласки его, дикие, жадные, бурные, всё-таки озарены каким-то огнём поклонения и восторга перед красотою тела и души гордой, умной девушки.
Он не скрывает своего поклонения.
— Других я только так... словно петух курочек топчу... А тебя всей душой люблю, моя горлинка! — часто шепчет он ей.
И верит девушка, нельзя не верить ему... И она счастлива... Хотя в то же время чего-то ещё ждёт её душа... Сама не знает чего, но не хватает чего-то в отношениях Задора...
— Скажи, Серёженька, коли любишь по правде меня, как ты можешь ещё и на иных баб да девок зариться?.. Знаю я, слышь... Да и сам ты не таишь...
— А чево мне таить?.. Боюсь я, што ли, тебя ай ково иного? Себя самово — и то не боюся!.. А почему я на девок, на баб такой лютый? Сама суди... Сердечная сухота — одно дело... А телесное озлобление — иное... Ты мне и по сердцу мила... И хочу я быть часто с тобою... Да не во всяку пору оно можно. Я и беру, хто под руки попал... Таков уж норов мой. Себя не перетешешь, как чеку неподхожую. На век такой отёсан, таким и помру... Смолоду у меня на вашу сестру охота неуёмная!.. Да сама видала, каков я?.. Большой да дюжой!.. Работаю за семерых. Тягаться с парнями почну — дюжей меня и нету на полёта вёрст кругом. Впятером одново меня не одолеют. Так и бабу мне не одну, а десяток надобно их! И вина, и елею вволю!.. Сказывал я тебе, каки дела делывали, как из бурсы из киевской утёк. И бродяжил, и воином был, и требы справлял, попил у тутошних у хрестьян, кои священства не приемлют, и... Да што перебирать! И не вспомнишь тово, што творить-то доводилось? Только так скажу: с чёртом не тягался да в петле не висел... Хоша и близко тово было... годков шесть тому назад. Как в Астрахани с казачками с тамошними бунт мы затеяли великой...
— Што за бунт, не сказывал ты мне, миленькой... Ужли и вешать тебя сбиралися?..
— Совсем уж было собрались. Да позамешкались. А я не будь глуп, дожидаться не стал... Придушил двоих сторожей, что меня да товарищев стерегли, да и гайда... Так и пропали два столба с перекладиной, што на нашу долю были налажены!
Смеётся Задор. А девушка слушает, бледная, даже теперь напуганная при мысли о том, что грозило её другу сердца!
— Што ж то за бунт был, миленькой?
— Дурацкой! Начали-то по-хорошему. Письма писали в ближние города, по всей Волге. Мол, «за веру поруганную, за брадобритие, за немецкое платье кургузое да за табак решили встать люди православные! Как пришла ноне пора последняя и на троне не царь хрестианский, а Антихрист ноне, немчинов сын... И удумал он Русь хрещёную на ересь повернуть...» Поднялись казаки и горожане. Старый клич «Сарынь на кичку!» кликнули. Заперлися мы в кремле. Воевод побили, в воде потопили... Да промеж себя разлады пошли. Иных закупили, другие так изменили от страху! И прахом дело пошло... А главно дело: царя у нас не было алибо царька бы хоша какова, самого плохонького. Для закрасу. Тогда бы и другие за нами пошли. Да мы раней не изготовились... Так всё и рухнуло. Старшин наших вешали, четвертовали. Иные, как и я, уйти поспели... А жаль... Затея была баская. По-старому, свои круги завести, без бояр, без воевод, без попов-хапунов. Без даней, без пошлины... Одно слово: мужицкое царство наладить норовили!.. Сохе молитися, своему брюху есак нести. И боле ни-нишеньки!.. Мироедов на кол да в воду. Вот, баско бы! Потолстели б тогда поджары брюха мужицкие, не плоше приказных да боярских, толстенных, уёмистых!.. Эх, не задалось! Я и пошёл по свету блукать... Года три маялся... А вот теперя третий год и у батьки твоего пристал.
— Вот какой ты! — протяжно заметила только Агаша и снова ждёт, что будет ей говорить этот странный человек.
А он привстал, сидит на постели, с косматой грудью, с руками сильными и волосатыми, словно в шкуре звериной одет. А сам подмигивает ей и весело говорит:
— Дак, што же мне баба! Сама посуди! Я их вот словно орехи кедровые щёлкать навык. Щёлк да щёлк, пока охота. А там — шелуху и выбросил. Не хмурься. С тобою я по-иному, по душе. И баба ты, и сестра мне, и друг! Товарищу ни одному я тово не сказывал, што ты сейчас от меня слышала, да и в иные часы... Так ты и не завидуй, не ревнуй, девушка. Понимай меня. А я от тебя не отлипну! Приворожила, што говорить, красуля ты моя, чернобровенькая!..
Притянул к себе на колени девушку, как дитя, её баюкает и песню запел тихо, заунывно:
В Астраханском городке,
Да на Волге, на реке
Удалой казак погуливал,
Семён Тимофеич хаживал,
За собой ватаги важивал.
Разбивал суда купецкие,
Шутил шутки молодецкие.
Воевод топил, бояр губил,
Круг казацкий всей землёй водил.
Хороша была головушка,
Да сгубила, слышь, зазнобушка.
Опоила и глаза отвела,
Лютым ворогам на глум отдала!..
Тихо, протяжно закончил свою песню Задор и смолк. Продолжает качать красавицу, а та лежит, закрыв глаза, довольная, замирая от тихого восторга и блаженства.
И вдруг поднялась, сорвалась с его колен, отодвинулась с нахмуренными бровями, бледная, словно боль нестерпимая пронизала её всю.
— Ты тоже ловок глаза отводить! С чево начал, куды привёл! О бабах речь шла. Как это можешь ты? Таковы слова улестивые мне говоришь... а сам же не отпираешься, што на всяку понёву готов накинуться, коли под руку попала. И меня так же, словно шелуху орехову, метнёшь, коли надоем... Дьявол ты лукавый, нечистый сам, а не человек! Вот ты хто! Меня, девушку, смутил! Стыд позабыть заставил. Жалеть меня станешь ли?! Иная подвернётся — и плюнешь! А я... Нет! Не бывать тому. Лучше ж сама я от тебя отстану! И уйди, слышь... И не ходи, не мути души... Слышь? Не то... сама не знаю, што над собою поделаю. Вот, поешь ты... Я бы, кажись, и померла тут, у тебя на руках... А как подумаю, скольким ты свои песни напевал колдовские. А потом покидал... И што меня покинешь! Так вот и удушила бы тебя... алибо ножом... сюда, по горлу по твоему, по языку лукавому... по лицу поганому!.. А глаза бы... их бы так и вырвала, собакам бросила. Штобы не глядели, души не холодили, сердца бы не колдовали девичья!.. Уйди, ненавистный... постылый... Кобель ты, не парень! Вот!..
— Ишь, расходилась! — с доброй полуулыбкой словно ребёнку заговорил Задор, когда смолкла, тяжело дыша, девушка. — Убить меня охота?.. Изрезать, глаза изодрать? Ин, добро! Бери, режь!
Нож, лежащий постоянно в голенище у Задора, сверкнул в полутьме.
Боязливо попятилась к стене девушка, упала в подушку лицом и не то зарыдала, не то завыла от злобы и страсти, от налёта безотчётной ревности.
— То-то! На словах вы, бабы да девки, куды ретивы! А к делу взять — и реветь только можете!.. Ну, нишкни. Батько услышит, придёт. Не ладно выйдет... Э-эх, девонька! Жалкая ваша доля. Што вам Бог даёт, то вам мало. Чево сами хотите, взять — руки у вас коротки. Кабы я Богом был, не создал бы я вас на такую маету... Да гляди, и много бы иначе сделал!.. Ну, буде! Слушай... Скажу тебе ошшо словечко. Какова никому не сказывал... Жалеешь ты меня, вижу, так, што себя не помнишь... Мил я тебе, пуще всего на свете! Ровно Бог для тебя. А так не надо! Слышь! Ты оглянися: как кругом-то всё хорошо!.. Вот ночь, зима. А выйдем со мною, пойдём туды, за реку. Небо горит звёздами. От месяца снег загорается. Даль словно зовёт тебя. Вой волчий слышен, псы лают, словно о чём тебе сказать хотят, да не могут!.. И в душе так станет сладко, легко на сердце. Тут и меня, и всё забудешь. Алибо в лес пойдём... Там сосны, ровно столпы в соборе московском в Успенском стоят... И сами ангелы службу служат в том храме Творцу земли и неба. И самой молиться захочется. А уж по весне либо летом пойдём в степь да в горы высокие. Либо по реке по быстрой в душегубке поплывём. Небо над головою светлое, солнышко светит да греет, птицы поют, звери на водопой сбегаются. Травы пахнут, слаще ладану. Цветы лазоревы в траве раскинуты. Господи! Неужто и тут о парне каком либо парню о девке вспоминать захочется!.. Дышишь да полететь готов от веселья, от шири земной, от красы той несказанной... Я, девушка, ежли и помню часочки отрадные, так провёл их в пустыне-матушке, на лоне сырой земли-кормилицы... И ты попытай... Может, и твоя душа того просит, што моя всегда просила... Воли да красы земной... А ласки наши?.. И они хороши ко времени. Ты молода ещё. Тебе в новинку. Вот и яришься, и ремствуешь! А потом всё надоест, примелькается. Может, тогда и вспомянешь слова мои.
— Мели, мели... с пути сбил меня... А теперя про пустыню заводишь речи! Шайтан!
— С пути сбил? Врёшь, девка! Нетто я бы тронул тебя, кабы не подглядел, как очи твои загораются, чуть я в их гляну? Душегуб я, бродяга, вольная душа... Да не зверь! Не чуял бы я, што саму тебя несёт ко мне навстречу, как пичужку малую во родное гнёздышко...
— Молчи, молчи, лукавый...
— Ну ин ладно... Помолись, окстись, лукавый то и отстанет...
— Молилась, не помогает! Обошёл ты меня, дьявол. Погибла душа моя!..
— Врёшь, девка!.. Душа не гибнет людская от того, что любит она... Ну, добро... Давай разом помолимся... в таку пору ночную, тихую, я, хоша и душегуб, и дьяволу слуга, а охоч молиться. Ежели душу перед Богом раскрыть — не хуже станет, чем на раздолье степном. Ровно годы и беды с себя стряхнёшь, малым пареньком сызнова станешь... Молитва — велико дело, коли с верою. А я верю! И ты веришь, Гашенька. Давай же молиться!..
Первый скользнул он к образам в углу, осенил истовым, широким крестом свою грудь обнажённую и зашептал какие-то слова, не то молитву заученную, не то слагал сам жаркие призывы, обращённые к Богу.
Потом рухнул ниц, головой ударил об доски пола... ещё... ещё... Стих невнятный шёпот. Словно увидал он что-то дивное перед собой. Поднял голову к образу Богоматери, озарённому лампадой, бледный, неподвижный, с руками, крепко стиснутыми на груди, да так и застыл...
С удивлением глядит девушка. Эта восторженная, безмолвная молитва, этот полубезумный, неподвижный взгляд, словно устремлённый на что-то нездешнее — всё это и пугает, и влечёт её. И тихо соскользнув с постели, она стала рядом с ним, перекрестилась, робко озираясь на Задора, и зашептала обычные молитвы. А потом, подобно ему, пала на колени, отбивая земные поклоны, зашептала от себя, не по требнику:
— Господи! Прости и помилуй меня, грешную... Да што бы он не покинул меня, бесталанную... Господи... Мой бы он был навеки!
Долго молились оба. Потом словно водой холодной обдало первую девушку. Она встала с колен, ещё торопливо совершая знамение креста, а сама подумала:
«Ох, грех-то какой! С полюбовником тута перед иконами стала, молитву творю! Всё он! Прямо обошёл меня...»
И быстро кинулась на постель, укуталась в одеяло до подбородка, глаза закрыла, словно внезапный сон свалил её.
Медленно поднялся и Задор. Молитвенный восторг в нём остыл. Он огляделся, словно проснулся, кинул взгляд на девушку, усмехнулся, всё понимая, что творится в ней.
Потом сел на край кровати, оделся неторопливо и вышел из горницы, ничего не сказав девушке.
Слабое предрассветное сияние одевало восток и пробивалось в щели ставень на окнах домика отца Семёна.
* * *
Не совсем и рассвело ещё, как сразу проснулся, ожил поповский двор. Раньше обычного закипела работа кругом, потому что воскресенье нынче и гостей ждут в усадьбу.
Девка-чернавка первая с вёдрами по воду к речной проруби спустилась, постукивая по обледенелому, водою политому с вечера снегу своими тяжёлыми сапожками. Скотница с подойником в коровник побежала, поёживаясь от холода, ещё не остывшая после сладкого, крепкого сна. Старый Юхим к лошадям прошёл.
Первый дымок над людского избой беловато-молочным винтом поднялся прямо к небу в ясном морозном воздухе. А там и ещё дымки из труб повалили...
Словно улей пробудившийся, усадьба полна движения, говора, мычанья коров, овечьего блеянья... А тут скоро прокатился в воздухе первый удар колокола, зовущего к ранней службе и самого отца Семёна, и его прихожан...
Весело, дружно день начался, шумно катился, и только к сумеркам стало потише, поспокойнее в усадьбе поповской. Гости, какие были, разошлись и разъехались. Только остались человека четыре из соседнего посёлка, давние приятели отца Семёна. В чистой горнице за столом сидят, остатки допивают изо всех сулей, четвертей и ендов, какие за весь день наливались да подавались на стол и во время трапезы, и до, и после неё...
Красны лица у всех, хриплы голоса. Поют нескладно, бранятся неистово, похабные сказки говорят или грязные свои похождения описывают. Вышла из горницы Агаша, оставила отца с гостями. Девка, которая услуживать осталась, тоже бы рада уйти, но расходившиеся гости не отпускают её.
В сенях Агафья остановилась, услышав знакомые шаги. Задор вошёл со двора, хотел в кухню пройти, увидел девушку, остановился.
— Ай меня поджидаешь... Што надоть?
— Так, ничего... Ты у коней был? Снаряжался?
— У коней... Всё снарядил... А сам не снаряжался... Нынче не еду я с ими...
— Вот, вот... И я просить сбиралась: не езжай, миленький... Штой-то у меня на сердце тяжело, неспокойно... Ровно беда грозит...
И вдруг оборвала речь, подозрительно, почти враждебно поглядела на друга.
— А, скажи? Што за помеха тебе, што сам ехать не схотел?.. Бабы сызнова! — не выдержав, спросила она, пронизывая его словами.
— Ополоумела ты, пра! Стал бы я из-за баб от дела отлынивать... А иное дело, тово поважнее, подоспело. В городу побывать надоть нынче, в Тоболеске... повидать дружков... Ду-у-рочка ты! Всё тебе бабы мерещатся...
— Не мерещится мне. Знаю я тебя... И сам не кроешься... Да пропади ты совсем! Што бы не сохнуть мне... А, слышь, какая у тебя там затея новая?.. Скажи... Больно знать охота... Миленький... Скажи...
— «Миленький, пригожий, обшит рогожей!» Ишь, Евье отродье. Всё знать хотят. Да тебе скажу... Задумал я тут дело знатное!.. Вольницы много кругом, люду гулящего... А и те, хто побогаче, тоже печалуются: поборы московские да воеводы лихие доняли всех! Ловко бы тут, как в Астрахани, кашу заварить покруче. Тута от Москвы далеко от Питербурха, от гнезда Антихристова... Може... Хто знает!.. Може, наша и выгорит!.. Вон, слышно и помер уже государь в чужих землях... Не то ево янычары зарубили под Прутом, не то сам помер... Царевич-то Алексей молод, несмышлён... Он бояр своих не любит, которые сенаторы да начальники первые у отца... И они его не жалуют... Там своя каша на Москве может завариться... А мы тут и угораздимся... Може, своего осётра в чужой верше изловим... Не поняла?! Волю сыщем! Помнишь, как ночью я сказывал... Царство мужицкое... Вот и сбираю я дружков, булгачу народ по малости... А ноне и надоть повидать иных... Оттого не поеду в наезд. Поняла? Заспокоилось твоё сердечушко несытое, ревнивое? Эх ты, краля!..
Он хотел обнять её, но, услыхав шаги на крыльце, быстро распахнул ближнюю дверь и переступил порог кухни, куда шёл раньше.
Агафья медленно, в раздумье поднялась по скрипучей лестнице в светёлку свою, где работала целыми днями.
А в большой горнице попойка, наконец, кончилась. Две сальные свечи вместе с большой лампадой у киота слабо озаряют покой. Гости стали собираться. Тут же и Юхим, старый батрак отца Семёна, появился тоже одетый в дорогу.
Несмотря на свои шестьдесят с лишком лет, он был крепок, хотя и держался сутуло; широкие плечи, высокая грудь и больше руки говорили о незаурядной силе старика. Щетинистая борода, усы и волосы, стриженные по-украински, в кружок, — совсем седые, — странно сочетались с густыми, клочковатыми, совершенно чёрными бровями, из-под которых угрюмо глядели небольшие, ещё ясные глаза былого запорожца.
— Ну, сядем перед путём-дорогой! — пригласил отец Семён, стараясь держаться твёрдо на своих отяжелелых ногах.
Первым подошёл он к скамье и грузно опустился на место в переднем углу под иконами, как хозяин и лицо духовное. Гости тоже уселись. Юхим приткнулся у дверей, посапывая по своей стариковской привычке.
Через несколько минут хозяин встал и обратил лицо к киоту. Все тоже повернулись туда и начали молиться, осеняя грудь крестом, творя поклоны.
— В добрый час! Пошли Господь удачи, дружки мои! — кончив тихую молитву, пожелал гостям хозяин. — Только и вы уж тово... Не как прошлый раз... Не пригоже так!.. Своих не обижайте... хрещёный люд православный не замай, слышь!.. Мало нехристей, бусурман, што ли?! Теперя самая пора! Ясачные ясак отовсюду везут. Вот вам и охота знатная... А своих ни-ни!.. Не то анафему скажу, а не то што бы тут с вами!..
— Ну, уж ладно! Вестимо! Расталалакался... Однова промашку дали. Боле тово не будет! Чай, и самим не охота своих резать... Души хрестьянские губить...
— Глядите же, кум Савелий, вы все!.. А с тебя, Юшка, и пуще других взыщу! Ты, старый, гляди да их остерегай... Не то и удачи вам не будет! В яму попадёте!.. Слышали, какой лютой новый губернатор наехал?.. Уж его шпыни и тут побывали, у просвирни у моей... У Перфильевны... Вынули есаула Васку...
— Слыхали... знаем! Да мы, почитай, вёрст за триста на работу ездим! Аж под Тюмень!.. Оттоле как сыпанём сюды — чёрт сам следов не сыщет, не то новый губернатор да шпыни евонные!.. Не ему одному разбойничать да воеводам его наезжим!.. Им бы хотелось всё себе загрести! Они и десятой доли в казну не довозят, што тута грабят... Так ужли же нам не вольно и малость пощупать бока у окаянных бусурман, у самоеди, али у остяцких собак там да у купцов бухарских?! Буде толковать! Благослови, батько. Вечереет, ехать пора!..
— Ну, Бог вас благослови!.. Езжайте, в добрый час!..
Подошли к Семёну под руку гости, поцеловали благословляющую десницу и вывалили шумной, галдящей гурьбой на крыльцо.
Там уже стоят широкие, прочно сбитые пошевни, запряжённые тройкой на подбор. А две запасные лошади сзади привязаны. И вид они создают, словно на ярмарку на конскую едет народ, коней продавать...
Уселись, в ногах, в сене уложили пищали, топоры, кистени и пороху со свинцом добрый запас. Тут и мясо мороженое под облучком лежит. А за спинкой пошевней, на задке туесы крепко привязаны с пельменями морожеными, с молоком, обращённым в лёд, и с квасом таким же. Случается, что без дороги надо двое-трое суток ехать «охотникам», чтобы свои следы получше замести... Нарочно приходится попутные деревеньки, села и города объезжать стороной... Так вся эта провизия и нужна бывает. Костёр стоит разложить, котелок на рогульке подвесить — и мигом пища готова. А фляги с хлебным вином у каждого при себе на перевязи болтаются, и бочонок полный ещё про запас у возницы в ногах лежит, лучше шубы ноги греет...
Сел на козлы дед Юхим, натянул вожжи... Все умостились в санях, укрылись потеплее. Ворота настежь стоят распахнуты. Два человека, которые держали под уздцы пристяжных, пустили повода, отскочили. Гикнул могучий старик... с места кони рванули, как бешеные, только мелькнули в воротах, гремя бубенцами, и вихрем уже мчатся по дороге, круто сбегающей к реке, по которой уноситься стали вдаль, звонко и часто выбивая подковами по ледяному покрову, одевшему широкий речной простор...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Только спустились сани к реке, а отец Семён вернулся в горницу, собираясь прилечь на отдых после тревожного, шумного дня, как Задор тоже выехал из усадьбы верхом, направляясь к Тобольску.
Стоя у окна в светлице, Агаша видела, как он стал подыматься на холм, за которым тянулась зимняя ближайшая дорога, ведущая в город из слободы.
Вот он уж и на вершине холма. Сечайс начнёт спускаться и скроется из глаз.
Но этого не случилось.
Видит девушка, остановился её милый на самом гребне, вырисовываясь так чётко на светлой глади порозовелых закатных небес. Руку поднял к глазам, словно приглядеться хочет к чему-то вдали... И вдруг поворотил коня, назад скачет что есть духу, к усадьбе.
Не помня себя, чуя что-то зловещее, неодетая, кинулась на крыльцо Агаша и через несколько минут увидела, как подъехал сюда встревоженный, хмурый Задор.
— Батьку буди! — кинул он ей. — Скажи: едут сюды сызнова... Целый поезд... По возку сказать, чуть не сам Гагарин!.. Видно, с выемкой... Искать будут... Я побегу припрячу кой-чево получче... А ты живей отца упреди...
— К нам, думаешь?.. Може, сызнова к Перфильевне? — кивая на недалёкую хатку просвирни, говорит девушка, словно желая обмануть себя самое и свои дурные предчувствия.
— Э!.. Што мне с тобой?.. К нам, говорю... Беги!..
А сам уже кинулся прямо к одному из погребов, где обычно стояли скопы молочные...
— К нам?.. С выемкой! — испуганно забормотал отец Семён, которого подняла дочь этой тревожной вестью с постели. — Господи, помилуй! Помяни царя Давида и всю кротость ево!.. Добро, што я раней сдогадался... Поубрал малость кругом себя, што надо было... Да, може... и не к нам, мимо проедут?! Господи!..
И, бормоча что-то под нос, то за одно, то за другое хватался напуганный отец Семён.
Четверти часа не прошло, как верховой драгун подъехал ко крыльцу и громко позвал:
— Гей, хто тут!.. Свету давайте! Ево милость, князь Матфей Петрович Гагарин жаловать сюды изволит... На охоту мы собрались, да опознились. Здеся желает ево милость опочив держать...
— Сам!.. — только и мог выговорить отец Семён и даже протрезвел окончательно при такой ошеломляющей вести.
Весь двор на ноги поставлен был мгновенно. Стол в горнице накрыли лучшей скатертью, уставили всем, что было в запасе у домовитого попа. Кто уже снял праздничное платье, в обыденное нарядился, ко сну готовясь, те снова, как по щучьему веленью, обрядились во всё лучшее и, стоя гурьбой у ворот, готовились встречать нежданного высокого гостя.
Отец Семён на крыльцо вышел с хлебом-солью, дочь — рядом стоит и держит наготове поднос, сулею и чарку серебряную, золочёную, старинную.
И холода не чует никто от волнения. Очевидно, не беда грозит, если сказано, что мимоездом заглянет гость высокий, что на охоту он собрался, а не с грозой и карой судебной...
Вот за холмом уже и бубенцы, колокольчики серебристые заливаются... На бугор вынеслась тройка редкой красоты, мчащая тяжёлый возок на полозьях по накатанному пути снежному...
Опустились с бугра тройка и вершники, человек шесть, провожающие возок. Нырнул поезд весь в улицу слободскую и быстро показался снова перед воротами усадьбы, стоящими настежь. Вот и у крыльца возок. Распахнулась дверка и, поддерживаемый ездовым слугою, вышел князь из возка, на крыльцо идёт, ласково кивая по сторонам людям, которые в снег повалились, отдавая земные поклоны своему повелителю, выкликая ему многая лета двумя десятками сильных голосов.
Держа хлеб-соль перед собою, низко кланяется отец Семён, бормочет что-то невнятно... А тут и звон колокольный грянул. Это Задор догадался, побежал к звоннице, раскачал колокола, чтобы с честью встретить «бога земного»...
Агафья тоже низкий поклон отдала, стоит с чаркой на подносе, просит милости в дом войти, осчастливить их хату бедную...
— Войду, войду, красавица!.. И заночую, ежели не погоните незваных гостей!.. На морозе оставаться не заставите... За хлеб, за соль — спасибо! А ты, отец Семён, яко пастырь, благословение мне преподай своё на пороге дома сего, чтобы мне и тебе благодать была под кровлею сею! — обратился ласково Гагарин к опешившему попу.
Благословил он гостя, сам кланяется низко, войти в дом просит.
Вошли все. Знакомить стал гость хозяев со свитой своей небольшой, которую захватил с собою.
Келецкий, неизменный с ним, и офицерик драгунский молодой, женоподобный на вид, а на деле — отчаянный головорез, беззаветный храбрец, первый телохранитель князя, Фёдор Трубников. Затем камердинер Захар и повар Алёшка сопровождают губернатора. Очевидно, и на охоте он надеется иметь все удобства, к которым дома привык.
Слуги князя ушли, один — готовить что-то на кухне, другой — доставать из возка вещи, необходимые на ночь господину. Конвойные всадники поехали по приказу Келецкого искать ночлега себе у слобожан, чтобы не слишком обременить хозяина своим наездом неожиданным, хотя и желанным, как явно видно было по лицам попа с его дочерью и даже всей челяди ихней.
Усадив гостя под образа, отец Семён наконец, после решительного приглашения Гагарина, и сам занял место по правую сторону стола. Оба спутника уселись напротив, а Агафья стала угощать гостей.
Теперь покой был ярко озарён не только сальными свечами в медных шандалах, как всегда, но и церковными, восковыми, вставленными в семисвечники, которые были внесены и зажжены тем же догадливым Задором.
Только сам он, исподтишка наблюдая за гостями, особенно за Гагариным, старался почему-то, чтобы его лицо не было слишком выставлено напоказ; он больше оставался в тени, а позже и вовсе перестал входить в горницу, очевидно выглядев то, что ему было нужно.
Беседа сначала шла туго, хотя гость и старался сразу придать ей простой, живой оттенок, чуждый натяжек и церемонии. И только после нескольких глубоких чарок, опорожнённых отцом Семёном, тот немного стал посмелее... А вскоре его громкий, раскатистый смех стал часто потрясать стены просторной, ярко освещённой горницы.
Услуживая почётным гостям, наблюдая за общим порядком и за людьми, которые приносили и уносили еду и питьё, Агафья улучила всё-таки минуту и прошла в людскую, куда ушёл Задор.
— Подь-ка ко мне, Сысойко! — позвала она его тем именем, как звали все кругом, кому не открывал своего настоящего имени Задор. — Помоги мне достать из укладки большой простыни новые. Крышка больно тяжела... А девки заняты...
Он, почему-то насупленный, молча встал и пошёл за девушкой в кладовую, где у стены темнел огромный старинный сундук из кедрового дерева, окованный узорными железными скобами и полосами.
— Ты чево ж ушёл из покоев? — и не думая трогать сундука, спросила девушка Задора, едва они очутились в тёмной душной кладовой, озарённой только тоненькой свечкой, которую она держала в руке. — Чего насупился? Аль ещё ждёшь беды от этих гостей? Не видел, какой сам-то добрый да ласковый!
— Ласков не в меру!.. — криво улыбаясь, ответил Задор. — Беды тебе с отцом от нево ждать нечево, вижу... Прямо сказать надо: счастье в дом привалило в поповский... «На охоту!» — слышь, собрался князенька... Да ещё супротин ночи! Чёрт усатый, старый! Жирный боров, вонючий!.. Знаю я охоту евонную! Он и в Питере так «охотился», што слава про него по всем концам пошла! И на Москве, сказывают, целую уйму бабья держал при себе... Сюды с двумя приехал... Да, видно, мало. Увидал где-то тебя... Вот и прикатил...
Слушает девушка, и кажется ей, что не Задор говорит, а она сама думы свои слышит, которые кружились в уме, едва увидела она Гагарина, его жадный масляный взгляд уловила, которым он словно ощупал её там, на крыльце, при встрече. И первую встречу вспомнила, в соборе городском...
А тут умный, всезнающий Задор прямо выложил, зачем приехал князь, удостоил попа слободского своим посещением под таким прозрачным предлогом.
И просто, доверчиво девушка шепнула другу:
— Што ж теперь будем делать мы, миленький? Как мне быть?..
Самый вопрос показал, что девушка и не думает о сопротивлении такому поклоннику, понимает, что опасно для неё и для отца, если она обозлит князя, особенно после этой истории с раненым есаулом, который исчез так странно... Много грехов знает за собою поп Семён и, пожалуй, даже рад будет, хотя бы и с левой стороны «породниться» со всемогущим губернатором... А девушка?.. Она и сама не посмеет противиться, а ради отца придётся стерпеть самое худшее... Но ждёт она всё-таки, что скажет ей сердечный друг.
А тот молчит, только в глаза ей смотрит, словно в душе читает у неё. А рука невольно за голенище тянется.
— Миленький! — только и вырвалось у испуганной, побледневшей девушки и даже за руку схватила она его. Вся дрожит, как в лихорадке, губы пересохли, слова больше сказать не может.
А он вдруг расхохотался громко, хрипло так:
— Глупая! Чево испужалася?.. Што в башку тебе пришло? Стану я из-за бабы руки марать... Да ошшо такую персону великую задевать! Уж тогда прямо надо говорить: висеть мне на виселице выше Амана... Ха-ха-ха!.. А я ошшо пожить хочу. Плохо жил, авось кончу ладно... Мне ли дело, с кем ты путаться будешь?! Покуль свежа, потуль и мне хороша... Спокойна будь... Иди, угощай князеньку... Да получше... Целуй послаще... слышь! Я велю! Сам приказываю... Закружи его башку толстую, глупую... Штобы он, ровно пёс, за тобой бегал... Слышь? Мне так надо!.. Он пригодится мне для моих затей... для дела великого... Сейчас одна затея такая на ум мне пришла, в душу запала, што ежели!..
Он вдруг оборвал сам себя и строго заговорил:
— Слышала? Сам тебе велю, делай всё, что он от тебя захочет... Ничево! Я же знаю, што не по своей то воле... Душа чиста была бы... А тело обмоешь — и грязь отошла! Знай это, девонька. И не смущай себя... Весела будь, пой, пляши ему... Говорю, надоть, чтобы он аки пьяный от тебя стал... Тогда ты мне ево предашь... И мне он послужит за то, што ты... Ну, слышала?.. Ступай...
Быстро, потупив голову, почти убежала девушка.
А Задор, до крови зажав зубами пальцы собственной руки, вдруг изо всей силы головой ударился в бревенчатую стену кладовой, и заходила ходуном высокая, сильная грудь от сдавленных, сухих рыданий.
Но быстро овладел он собой, почесал ушибленное место и „вышел из кладовой, у дверей горницы приник, слушает, что там творится...
А там уже все четверо пьяны сидят. Агашу отец послал в украинский наряд принарядиться да гостю показаться. Сам сходил в свою боковушу, вынес целую охабку старинного восточного оружия с рукоятками из серебра и золота, усаженными бирюзой и другими самоцветами. Вынес и шлемы индийского образца, древние, поржавелые, как будто веками пролежали они в земле. Но насечки золотые на них и самоцветы, в железо вставленные, ещё как и встарь горят... И кольчуги лёгкие, для копья, для стрелы, для кинжала неодолимые, вынес отец Семён. Потом запястья янтарные и золотые, подвески витые вроде серёг, кувшинчики литые из серебра и золота, пояс из золотых блях. Всё кажет гостю вельможному. Тот только ахает и дивится...
— Из могил, поди, всё из языческих набугровано?! Скажи где, поп? Може, там ещё осталось? Дай и мне счастья попытать! Больно я такие вещи жалую... — говорит Гагарин.
— Ох, милостивец, государь ты мой, князь пресветлый! И рад бы сказать, сам не знаю, откуда это добыто. Есть у меня батрак старый, Юшка... Он у нас в дому, как родной... Он и нашёл клад, и мне отдал, говорит: дочке, Агаше, в приданое... Она и то серёжки носит из тово клада... И перстень невелик один ей же носить я дал. Больно чудной он, ровно жук живой сделан... А это у себя берегу... Тебе лишь и показал, потому что ты да Бог у меня! Вот видит Христос!
Крестится, кланяется гостю хозяин. Рад, что не за сыском приехал тот, а за иным делом...
Улыбается Гагарин.
— А где же твой батрак? Позови. Может, мне он скажет, где клад нашёл...
— Нету ево в дому! Поехал на ярманку, коней продавать повёл. Коньки у меня объявились продажные, своего разводу... Вернётся, я тебе ево предоставлю, кормилец, благодетель!..
— Ну, добро! Не кланяйся! Я же гость у тебя в дому! Так хозяину почёт, равный, как и гостю. Не властью, дружбой наехал, видишь сам. Так оставь поклоны...
— Слушаю, батюшко! — отвечает поп, а сам снова поясной поклон отдал.
Но Гагарин уж и не видит, оружие разглядывает и другие вещи диковинные. Келецкий тоже в восторге любуется тонкой работой вещей, очевидно привезённых с берегов Инда и зарытых потом в этой холодной стране вместе с телами знатных владельцев клада...
Не успели налюбоваться вещами редкими, как снова появилась Агафья в горнице. Венок цветочный у неё на тёмных волосах, отчего ещё прекраснее стало лицо девушки. Плахта, корсетка украинская и свитка тонкого сукна, яркого кармазинового цвета, ловко облегает стройный стан девушки, её округлые, точёные бёдра и высокую, нежную грудь...
Сказочно хороша поповна в этом наряде... Пожирают её глазами все три гостя, а Гагарин — больше всех...
Пьян отец, но видит и смекает всё. И доволен.
— А ну-ка, дочка, покажи, как пляшут у нас на Украйне!.. Ну-ка, утни гостям горлинку!.. А я тебе потренькаю на бандуре...
Пошёл, бандуру дедовскую принёс, настроил, ударил по струнам и припевает тут же...
Гой, дивчина горлица
До казака горнется...
А вiн обернётся,
До другой смiется.
Гопа, гопа, гопа-па!..
Играет, сам плечами шевелит, ногами притоптывает. И все гости за ним, даже Келецкий...
А глаза их так и прикованы к девушке, которая под звуки струн то павой плывёт по горнице, то кружится вихрем, постукивая красными каблучками своих сафьяновых сапожек, медными подковками...
Привстал, не вытерпел Гагарин, платочком помахивает, вот-вот вприсядку, по-русски, по-московски пустится, хотя бандура совсем другое выводит... Трубников тоже вскочил — красный, возбуждённый... Ногами притопывает, гикает... Не будь здесь князя, уж он бы знал, что делать... Но неудержимый порыв страсти, овладевший юношей, не смеет прорваться при Гагарине, который неспроста, конечно, заехал в усадьбу к попу салдинскому...
— А где Сысойко? — вдруг вспомнил хозяин. — Вот он утнет так утнет гопака! Зови его! — крикнул в дверь отец Семён девке, которая как раз выходила из покоя, унося лишнее со стола.
— Сысойко? — спросил Гагарин, что-то припоминая при этом имени. — Это кто же?
— Батрак мой. Из наших краёв. Земляки мы... Плясать больно горазд... Вот увидишь, благодетель!.. Вот он! — указывая на входящего Задора, сказал поп. — Ну-ка, хлопче, потешь гостя дорогого... Спляши с дочкой... Пусть знают, как на Украйне люди веселятся. Ну!
И ещё круче, задорнее затренькал на бандуре.
А Задор, спокойный, невозмутимый на вид, низко поклонился Гагарину, изготовился, плечами повёл, дал выступить вперёд девушке, которая сразу оживилась при появлении друга, и вдруг, как орёл на добычу, кинулся за пляшущей девушкой, то вихрем проносясь вокруг, то обвивая её тонкий, сильный стан своей сильной рукой.
Лицо его, — безбородое, как у скопца, только с редкими усами, — обычно кажущееся немолодым, загорелось, помолодело. Глаза засверкали особой удалью и затаённой злобой. Если бы тигра можно было заставить плясать, он имел бы такой вид.
Но гости мало обращали внимания на танцора. Девушка сводила их с ума, тоже преображённая, трепещущая от страсти! Как птица, легко носилась она в танце, неутомимая, знойная, словно одержимая демоном сладострастия и пляски... Её возбуждение заражало гостей, и без того полных желаний.
Пляшет и видит всё это Задор. Вдруг остановился он в самом разгаре танца, поклонился ещё раз князю и быстро вышел.
Оборвал игру отец Семён. Остановилась Агафья.
Но гости и не возражали против такой неожиданной остановки. Слишком устали они глядеть и переживать то, что огнём наполняло им голову и грудь...
И словно рады были передышке. Даже хмель от вина ослабел, испарился у них из головы после этой опьяняющей, волнующей пляски.
* * *
Далеко за полночь окончилась пирушка, и на отдых разошлись хозяева и гости. Отец Семён под конец уже совсем опьянел, и его пришлось унести в чулан, где постлано было для него на этот раз. В боковушке, где спал обычно хозяин, Келецкого уложили. Трубникову постель устроили в той же горнице, где ужинали, составя рядом две широкие скамьи, покрыв их сенниками и периной.
— А тебя, князь милостивый, уж не погневайся, прошу в моём покое почивать. Так батюшко мне наказывал. Тамо постеля получше и прибрано попригляднее... Уж не взыщи. Люди мы простые!.. Чем богаты, тем и рады! — говорила Агаша.
— На твоей постели?! Да я вот уж, почитай, сорок дён, как приехал, тебя увидал, о том и мыслил: на твоей бы постели... — почти задыхаясь, негромко произнёс Гагарин, следуя за девушкой, которая сама со свечой в руке показывала ему дорогу в тёмных сенях.
— Ступай! — вдруг обратился он к камердинеру, который до сих пор вёл осторожно под руку захмелевшего князя. — Иди себе, Иваныч! Я сам... Меня, коли что, хозяюшка поддержит... доведёт... А?.. Доведёшь? — кладя горячую, влажную руку на плечо девушки, спросил князь.
— Доведу! — прошептала она, потупясь, косясь глазами на камердинера.
Но того вдруг и видно не стало, словно исчез, провалился он, так быстро юркнул верный, сметливый слуга в ближайшую дверь.
Вдвоём очутилась она с Гагариным в своей спаленке. Высоко постлана постель её девичья, белая, такая свежая, целомудренная на вид... Две перины положены одна на другую, подушек груда, как любит князь. И поверх всех — его две думки в чудесных шёлковых чехлах... И одеяло его собственное, на гагачьему пуху, шёлковое, стёганое. Туфли стоят, кувшин с квасом на столике у постели... Золотой подсвечник с прозрачной, витой свечою из воска крашеного... Ещё меньше кажется теперь самой девушке её спаленка. Тесно, душно ей здесь. Довела она гостя, уйти бы. Да он не пускает...
— Пожди, не беги так скоро... Что скажу, послушай!.. Я спать ещё не сбираюсь. Уж и ты побудь со мною... Часочек... Слушай...
— Слушаю... — невнятно проговорила девушка. Поникла головой, ловит чутким ухом не речи важного гостя, а иное... Не бродит ли под дверьми дружок её, не хочет ли и он подслушать и узнать, что здесь творится...
Но тихо кругом. Ни шороха, ни звука... И уже смелее произнесла она:
— Слушаю, князь-воевода! Сказывай, што изволишь...
— «Князь-воевода»!.. Как это ты приговариваешь?.. И глядишь так строго... Зачем? Боишься, што ли, меня? Не бойся! Я добрый... Ково полюблю, рай тому устрою... Слышь? Да, постой... Сама же ты где ляжешь, коли меня на свою постель уложить собралась?.. Где же ты?..
— Я... я в светёлке, наверху... Тамо мне постлано...
— Одна туды собираешься?! Хе, хе, хе!.. И не боишься!.. Или ждёшь, что придёт дружок ночку коротать?.. А?.. Не стыдись, не гляди так в землю... Ишь, вся огнём вспыхнула от стыда! Не надо! Я уж не молодой парень!.. Меня не стыдись. И ты, гляди, какая! Не девочка... Чай, знаешь, что на свете за любовь живёт?.. А?.. Есть дружок, а?..
Молчит, рдеет Агаша, слёзы брызнули даже из глаз.
— Ну, ну... Ладно, верю, што нету никого... Умница... Хорошая девушка... Береги себя до замужества... На шею парням не кидайся... И счастье найдёшь... — неожиданно меняя тон, уже не так цинично и сластолюбиво, с оттенком отеческой ласки заговорил Гагарин. Слёзы девушки убедили его в невинности её. И он решил иначе пойти к цели.
— Ну, милая, коли проводила, так и уложи, помоги старику... Хе, хе, хе... Вот, шлафрок мой одеть помоги... А я пока разоболокусь... Отвернися...
Быстро разделся Гагарин; при помощи девушки надел свой шлафрок, сел на край кровати и поманил к себе девушку:
— Ну, умница, спасибо, что помогла. Поди, поцелую тебя и спать отпущу... Иди, не бойся...
Как осуждённая, подошла Агаша. Князь сперва нежно, по-отечески коснулся её лба губами и вдруг неожиданно обхватил за талию, привлёк, усадил рядом с собой, трепещущую, бессильную. Прижался к её груди плечом и зашептал, словно тайну великую сказать хочет:
— Слушай, девушка... Чего дрожишь?.. Зачем боишься?.. Не бойся! Счастье твоё пришло к тебе... Слушай... Как увидал тебя, по тебе тоскую, словно мне двадцать, а не сорок лет, словно я и девок не видал!.. Слушай... Успокойся... Ты же, поди, знаешь, што на свете творится?.. Вот, и пойми, не могу без тебя! Приласкай малость... Саму малость... А я за то...
Задыхается на самом деле от волнения, договорить не может князь.
— Боюсь... пусти!.. — залепетала пересохшими губами Агаша.
— Не бойся... погоди... Слушай... Не противься... Не хочу я силой... Сама ты... поняла?.. Чтобы обиды тебе не было... Чтобы вольной волей всё, а не силком! Тогда мне радость будет полная... Не хочу насильно... Так, не противься... Мила ты мне... Больше всех на свете!.. По-моему сделаешь, так я... Золотом осыплю... Слышишь? Выше всех поставлю во всей земле!.. Царицей сделаю, слышишь? Я же Гагарин-князь! Повелитель всей Сибири... А может, и взаправду царём тут стану... Особливо если ты захочешь... Слышишь?.. Да не молчи... не сиди так... не трясись, как у волка в пасти... Не волк я...
Сидит, дрожит девушка, ни да ни нет не отвечает на шёпот лихорадочный и знойный. Только слёзы катятся по бледным щекам.
Остановился князь, только жмёт в объятиях девушку и снова шепчет:
— Чего боишься?.. Чего стыдишься? Знаешь сама: нет той женщины в краю, которая не захотела бы на твоём месте побыть!.. Знаешь сама, красавица моя!.. Ну, так не упрямься... Ну... ну!.. Сбрось, сбрось это... Своими руками... Хочу, что бы сама ты... Ну!..
С трудом разжала губы девушка и сквозь зубы, как будто сведённые судорогой, проронила глухо:
— Стыд... грех... Кто меня потом замуж возьмёт!..
— Вот оно что! — радостно подхватил Гагарин, услыхав наконец, что причиной этого пассивного сопротивления, неожиданно выказанного со стороны девушки. — Какой же стыд алибо грех? Пустое... И замуж тебя выдам так, как и самой не снилось! Вот, хоть за этого красавчика, который со мной приехал, за Федьку Трубникова. Приметил я, как ты на него поглядывала, плутовочка... А ты и пожилыми не брезгуй... Такие, как я, тебе больше не попадутся... Ну, брось... Сними это скорее...
И сам стал срывать с неё досадные покровы.
Не противится больше девушка, но и на ласку не склоняется, сидит, как кукла живая, шепчет:
— Стыд... грех!..
— Пустое!.. Ты читала... слыхала, поди, не раз... У Соломона тысяча жён было, а не сочлося за грех! И у Давида тоже не мало начтёшь... А праведен он пребывал до конца жизни своей!.. Не в этом грех, красавица... Эсфирь припомни! Я и тебя также возвеличу... Ну, брось шептать своё... Ну, приласкай...
Теперь уж полную волю дал себе вельможа...
* * *
Утро настало. Все поднялись в усадьбе. Только тихо в покое, где спит Гагарин. Не смеет никто и мимо пройти на той половине дома. И Агафьи не видно. Должно быть, тоже не решается по скрипучей лестнице сойти, чтобы не нарушить сон дорогого, высокого гостя.
Так отец Семён и оба гостя говорят, так вслух и челядь толкует. А все между тем совсем иное думают...
Но вот наконец звонок раздался из опочивальни князя. Камердинер, давно сидящий наготове, туда бросился. А ему навстречу по лестнице стала и поповна спускаться. Бледная, усталая, круги под глазами, словно и не спала всю ночь до позднего утра... Не глядит на встречных, в шубейке, в платке на голове, мимо спаленки своей шмыгнула, где теперь Захар князю мыться подаёт, одевает его...
Вот и на крыльце девушка. Огляделась, увидала на дальнем конце двора своего милого и помертвела, потом пурпуром лицо ей залило... Еле сошла она с крылечка.
Связка ключей позвякивает в руке, которая ходенём ходит... В дальний угол двора прошла она мимо Задора, амбар раскрыла, туда вошла, будто корму для птицы набрать... Но слышит, что дружок идёт за ней, как игла за магнитом тянется... Она и оглянуться боится... Подошла к мешкам с мукой и зерном... И не видит, что сзади делается... Хорошо, что не видит... Бледный прокрался за ней в амбар Задор, а сам уж нож наготове держит, на груди, под кафтаном... Уж ударить готов... Но вдруг чётко так перед ним другое женское лицо пронеслось, лицо бабы, которую зарезал он безвинно... И эта же не виновата... Сам же он вчера чуть не приказал ей... Мгновенье, другое... Зазвенел нож, падая между мешками на землю...
А он, охваченный внезапным порывом ярости, смешанной с дикой, необузданной страстью, накинулся на девушку, даже не дав ей времени обернуть к нему лицо, и стал осыпать её бурными ласками, грубо, порывисто и молча, без единого звука... Кофта не выдержала, лопнула на груди... И он так сильно сжал пальцами эту нежную, трепетную грудь, что багровые следы его пальцев сразу проступили на атласной коже...
Девушка всё терпела и тоже молчала, как немая... Вот он с последним поцелуем зубами впился ей в плечо у самой груди... И тут, несмотря на острую боль, не вскрикнула Агаша, только в самозабвенье, словно потеряв сознание, порывисто отвечала на его дикие ласки. И вдруг изогнулась змеёю, одним сильным, порывистым движением оторвала его губы от своего плеча и прижалась к ним своими жадными пересохшими губами... Так они и замерли на миг...
Затем его не стало.
Когда он ушёл, девушка огляделась, вся растрёпанная, оправила волосы, запахнула полуизорванную кофту, в платок завернулась, вышла, шатаясь, словно пьяная. Но ей было легко и хорошо, как бывает в знойный летний день после нежданно налетевшей бури и грозы...
Забыла она все, муки стыда и эту мучительную ночь, долгие часы душевной и телесной пытки с Гагариным... С поднятой смело головой, с порозовевшим лицом поднялась на крыльцо своего дома девушка...
А ей во след понеслись звуки лихой, разухабистой песни, которую пел дорогой для неё голос...
Коней повёл поить Задор, а сам так и заливается на всю слободу:
Сидел я с поповною раз на печи.
Совал я поповне в карман кирпичи!
Поповна, поповна, поповна моя,
Попомни, попомни: любил я тебя!
------------------------------------
Сидел я с поповной под лестницею,
Кормил я поповну яичницею,
Поповна, поповна...
Льётся глумливая песня... Но не обидна она для Агафьи. Пусть поёт, что хочет, лишь бы пел... Да не смотрел так на неё, как вечером вчера во время пляски... как нынче поглядел, уходя сейчас из амбара...
* * *
И этот день минул, и ночь прошла. Никак на охоту не может выбраться Гагарин. Что-то недужится ему. Днём спит либо выпивает слегка со своими спутниками и хозяином. А ночью?..
Он один да Агаша знают, что происходит в эти долгие, зимние ночи...
И Сысойко догадывается, да молчит... в руки себя взял, решил к делу приступить...
Вечереть стало. Лежит в спаленке своей тесной Гагарин. Агаша тут же, слушает, что говорит ей князь, какие сулит награды да радости за каждую искру нежности, за призрак ласки с её стороны.
И в Москву, и в Питер её повезёт, и чужие края покажет, где круглый год лето и розы цветут, и птицы райские поют, зреют плоды, словно литые из золота.
И нарядов нашьёт, и самоцветов, и золота надарит... Уж и теперь полный ларец у неё всяких чудесных, дорогих подарков. Запаслив князь, с собой немало захватил женских украшений, на «охоту» сбираясь в слободу Салдинскую.
Но не тешат эти подарки и посулы князя девушку. Об ином она думает. Скорее бы надоесть вельможному любовнику... Бросил бы её!.. Тогда она и счастлива будет. А тот с каждым часом разгорается больше, совсем обезумел на Старостина короткое время затих, замолчал Гагарин, ни с ласками не пристаёт, Ни речь его не тянется докучная...
Пользуясь минутой, нерешительно заговорила девушка:
— Князенька... свет, Матвей Петрович... Слышь, што скажу...
— Говори, кралечка... Курочка моя... Давно я жду, ты бы заговорила, пожелала чего, мне бы словечко ласковое шепнула...
— Стыжусь я! — прошептала девушка. Потом громче своё повела: — Слышь, тамо Сысойко... хотел тебе челом бить... Про твою милость подарочек, сказывал... А што — не говорит... Войти ему позволишь ли?
— Сысойко... Это он в пору пришёл. Я и сам думал позвать парня. Ещё за пляс не наградил его. Да и потолковать надо. Зови, пусть идёт, несёт, что там есть у него. Ежели занятное, в долгу не останусь... Зови...
Агаша вышла и через несколько минут вернулась с Задором, которого пропустила вперёд.
Отдав низкий поклон, батрак остановился почти у самой двери, а девушка тоже задержалась, замерла рядом с ним. Её тревожила, даже пугала первая встреча наедине Гагарина с сердечным дружком, тем более что от Задора сильно несло сивухою, хотя шёл он твёрдо, держался прямо.
Побледнелая, скользила взором девушка от одного к другому, не зная, добра или зла надо ожидать от этой встречи. И стыдно было ей, так стыдно, что убежала бы далеко... Но оставить их совсем вдвоём было выше её сил. Клялся, правда, дружок, что дурного не сделает гостю, что мог бы и без её посредства посчитаться с ним тут же, в доме, на каждом шагу... Уверял, что особые замыслы явились в его голове и для них нужна дружба Гагарина, а не смерть этого вельможи... И верит и не верит Агаша словам Задора. По её мнению, и сам плохо знает парень, чего он хочет, что может сделать неожиданно для самого себя? И потому стоит, как на горячих углях, девушка и ждёт...
Милостиво свысока кивнул Гагарин на поклон Задора:
— Здорово, парень! Что нам скажешь?
— Челом бью его превосходительной милости, стольнику государеву, боярину-князю пресветлому, Матвею свет Петровичу, велемочному губернатору всея Сибири Северные, Восточные и Западные! Да живёт он многая лета!.. — с новым поясным поклоном гулко отчеканил Задор, совсем на манер царского многолетия в храме. — Здравия и радости, удачи и счастья желаю вашему превосходительству! — неожиданно совсем по-военному закончил своё приветствие странный парень. А глаза его, светлые и блестящие, смело выдержали пытливый взор нахмуренных очей вельможи.
— Начал, словно бы от крылоса, а кончил по-иному! — покачивая головою, медленно заговорил Гагарин. — Мудреный ты. В монахах не бывал ли, а?.. Ишь, грива какая у тебя долгая...
— Сподобил Господь, удостоен был служити у алтаря святого... — совсем по-иночески прозвучал ответ батрака.
— А в солдатах?.. Служивал, а?..
— Так есть, ваше превосходительство! — внезапно вытягиваясь, отрезал Задор, как на плац-параде.
— Может, и разбойничал ненароком, парень?.. Кайся уж заодно! Колесовать стану, было бы за што!.. Хе-хе-хе... Не трусь, неси правду... Знаешь, правда из огня выводит, из воды вызволяет... Хе-хе-хе... Ну... был грех?..
— Как перед Господом, так и пред тобою, князь-воевода, не потаюся!.. Давно, правда... а бывало дело... Да ноне — быльём поросло... Опамятовался. Черту послужил, теперя надо душу спасать. Тебе да Богу послужу, коли не побрезгуешь рабским усердием моим. Авось и я, смерд последний, милости твоей на што пригожуся... Как в побасёнке говорится, што и мравий ничтожный может льва из беды выручить, коли Божья воля на то...
— Вижу, бойкий ты, парень... Намётанный, начётчик... И недаром мне про тебя толковали... Да ладно! Поглядим... А там что у тебя, а? Подарок — не отдарок, как в сказке, а?.. Сказывай, бахарь.
И князь, усмехаясь, кивнул головой на кошёлку, которую держал Задор.
— Угадал, вельможный боярин! Тебе ли не угадать, светлый князь-воевода? Ничем ты раба своего не жалуй, не отдаривай, только милостью высокой порадуй, не оставь!.. А я князю-воеводе Гагарину — птицею редкостной, гагаркой-краснопёркой индийскою челом бью!..
Вынув из кошёлки птицу, величиною с молодого гуся, Задор поставил на скамью свою кошёлку, где что-то мелодично звякнуло, а сам приблизился к губернатору, осторожно держа в руках птицу, которая трепыхалась от испуга, сразу из тёмной, закрытой кошёлки очутясь на свету, среди людей, которые говорят, двигаются, тормошат её дикую, пугливую.
Залюбовался Гагарин невиданной птицей. Шея и голова её горели от сверкающего красного оперения. Сверкали также красновато-золотистые, круглые глаза птицы, блестящие, как два южных топаза, когда гагара, подняв голову, окидывала покой своим быстрым, встревоженным взглядом. А на голове рдел небольшой хохолок, словно корона, данная самой природой своему созданию.
— Хороша!.. Впервые и видеть довелось, хотя немало лет прожил сам в Сибири тута! — осторожно поглаживая птицу по блестящим, мягким перьям, сказал Гагарин. — Слышь, гагарой индийской её зва гь?.. И откуда ты всё знаешь!.. И где ты взял эту диковину?.. Да ещё середь зимы. Не чудодей ли ты, кудесник?.. А?..
— Для твоей милости на все руки от скуки готов! Што повелишь, то и буду.
— Это значит: «как ни зови, только в куль не вали». Разумею. Так где же ты выловил «тёзку» мою, а?.. И когда?..
— Недалече, князь пресветлый. Есть озёра лесные до Верхотурья не доезжаючи. Я больно охоту люблю, часто на них бывал, зверя, птицу бивал разную и силками лавливал. А энтих гагар-красношеек все ищут... Их, слышь, у нас царь-птицей прозвали. Потому, пока гагара не прилетит — и весна не придёт, пока не улетят их стаи последние — и зима не станет... Так старики сказывают.
— Так по осени, значит, поймал ты ещё птицу и выдержал?
— Не! Недавнушка совсем. Как слух прошёл, што жаловать твоя милость изволит к нам в государево место... Вышел я с ружьишком, сам и помыслил: «Дай-ко на счастье на воеводское поохочусь!..» И под самым под Туринском попал на озеро на одно. Всё заледенелое, а посередь него — полынья и пар валит, ровно дым из трубы. Энто — тёплый ключ изо дна бьёт. Туды остяки летом собираются да иные народцы; в том озере посерёдке окунаются. Сказывают, ломота ли али на теле вереды какие бывают — всё тою водою горячею смоет и унесёт... А зимой, как всё кругом замерзает, на той полынье, на воде на тёплой видимо-невидимо всякой птицы остаётся зимовать, котора улететь не поспела со стаями...
— Вот как... Недалеко от Туринска?.. Добро. Запомню... Ну, далей!
— И вижу я: пуста полынья заветная. Одна только плавает царь-птица моя, гагарушка запоздалая, от своей стаи отсталая... Ровно осенило меня: на то и набрёл-де, о чём думал... Надо живьём, смекаю, взять! А птица куды чутка! На триста шагов не подпущает. Я на хитрость и пошёл. Взял жилу тонкую, крепкую, что на лески берут; в воде и не видать её. Изловил рыбку невелику, продел ей в жабры струну мою, к струне бечёвку привязал. Рыбку в воду пустил, другой конец бечёвки за колышек привязал и замотал некрепко, чтобы размотаться малость он мог, когда потянет птица... А колышек глыбоко в лёд забил. Сам далеко отошёл, на берегу, за кустами притаился. Почитай, часа три дожидался, пока гагарка моя успокоилась, вернулась на полынью, на воду села... А тута приманка моя в глаза ей бросилась... Рыбка-то поверху плавает, не может глыбоко нырнуть!.. Гагарка-то и заглонула её... Сразу, как они любят... Я тута и кинулся к полынье... Взлетела птаха, да нет! Леска-то не пущает... Опять на воду гагара пала... Уже ей был и выбросить из зобу рыбку заглоченную, да силы-возможности нету! Жадна, заглонула сильно... Я в ту пору за бечёвочку, потихонечку... помаленечку и потянул к себе красавушку, и в мешочек, и до дому её... А теперя тебе челом ударил удачей моей! В добрый час, коли примета добрая! Господину всея Сибири царь-птица и подобает... Такой, гляди, и в Питербурхе, у самово царя в евонной кунсткамере нету, хоша и охочь государь на диковины на всяческие.
— А... ты, видно, и тамошни порядки знаешь, парень? снова вглядываясь в Задора, спросил Гагарин. — Слышь... и сам ты мне штой-то приметен, равно бы я где видал тебя... а?
— И, князь-милостивец! Мало ли нас таких, корявых, по свету шатается?.. Все лапти на одну колодку ковыряны...
— Может, и так. Ну, за птицу спасибо, парень... Сысой-ко ты?.. Удружил. Я её, уж как хочешь, царю отошлю... Он, правда, любит такие диковины. Ты недаром помянул... И тебя не за...
— Ошшо пожалуй, дозволь слово молвить! — смело перебил Гагарина батрак, так что тот даже опешил и только молча кивнул головой.
— Ошшо есть штуковина... Слышь, вельможный князь, уж прямо для твоей чести! Уж ты её никому, ни царю, ни царице, ни красной девице не давай, не дари, себе одному бери! Вещь заветная... хоша и не от дедов-прадедов мне досталася... А получче тово, как я смекаю... Слышь, государь-милостивец, всё в ту же пору было, как я на счастье на твоё вышел в лес да в поле на добычу... И набрёл на курган на одинокий... Сразу признал, вижу: могильник стародавний... Копну, думаю... Заступ, как на счастье, со мною. Я к ему живо древо приладил, обошёл курган, снег сгребаю, примет ищу... И, гляжу, с одного боку уж рыли ево... Не то люди, не то звери лесные логово себе пробивали... Я тут и стал далей вкапываться... На вторы сутки до сердца дорылся. Камни открылись могильные. Отворил я дверной камень, а там костяк лежит... весь разбитый. И, окромя черепков да уздечек, окромя железа ржавого кругом, и не видать ничего. Думаю, побывали уже тута добытчики раней меня!.. Копаю себе, ворошу в мусоре заступом... Глянь, блеснуло чтой-то! Нагнулся, поднял, к свету поднёс... И вот гляди, што в руки тем, иным не попало... Што на твою долю в могильнике осталося, князенька.
Из своей кошёлки Задор быстро извлёк и подал с поклоном Гагарину что-то сверкнувшее прямо в глаза князю блеском старинного червонного золота.
Это была широкая головная повязка, вроде тиары, какую в древние века носили цари восточные, жрецы великие и верховные сановники персидские, мидийские и индийские раджи, надевая поверх тюрбанов или обвязывая вокруг шлемов в бою.
Овальные золотые пластины были связаны между собою золотыми кольцами, украшены тонкой резьбою, изображающей богов и сказочных животных.
Средняя бляха была украшена одной большою бирюзой, потемнелой, позеленелой от времени, носящей на себе два каких-то загадочных начертания, глубоко врезанных в камень, так что даже века не могли изгладить этих знаков.
Вся повязка наложена была на кожу, узкие концы которой когда-то могли завязываться узлом. Но теперь одного конца вовсе не было, а вся кожа полуистлела, заскорузла и только клочки её болтались, крепко соединённые с короной золотыми же гвоздями.
Даже привстал с постели Гагарин, потянувшись за диковиной, которую подал ему Задор, и стал разглядывать при свете свечи, взвешивать на руке, вглядывался в письмена на старом, потускнелом камне, на огромной, но теперь утратившей свою цену бирюзе. Чем больше вглядывался, тем больше убеждался князь, что эти знаки совершенно сходны с теми, какие начертаны на его рубине-амулете.
— Что бы это было?.. — словно про себя стал соображать он. — Пояс... Так мал, короток... Наручник?.. Так не похоже!.. Великану бы впору такой... На ногах тоже не носили... На голове, видно?..
— Вот, вот, милостивец! Верное твоё слово... Череп и лежал поверх этой штуковины... Кто там раней был, видно, обробел, когда кости мёртвые увидел, схватил, што поближе лежало, да и наутёк!.. А эта самая... корона царская и осталась. Не приметил он её под черепом... лежала до тебя, князь-воевода! Великое место твоё у нас, так и корона тебе! Исполати, господине!
И почти до земли снова поклонился Гагарину Задор, выпрямился, смотрит, словно хочет прочесть сейчас мысли князя.
А тот затих, задумался... То на корону поглядит, то на Задора, а про девушку, которая стоит недалече, и забыл на это время.
Потом, словно желая отогнать от себя какие-то заманчивые, но опасные мечты, даже плечами встряхнул. Обернулся к Задору и совсем ласково заговорил:
— Ну, парень... Ты мне по совести ответы давал, не крылся... И я тебе скажу, что было у меня на уме, что теперь стало... Разбойника Сысойку чаял видеть, про дела которого много слышать привелось... и всё — плохое... А ноне вижу, не таков ты, как мне наносили на тебя... Умён, вижу... Плут тоже не малый... И грехов, поди, на душе твоей не один короб, хотя и старых, да не малых!.. Но за исповедь твою, за смелую... за уменье, за удачу охотничью — всё прощается тебе, так и знай! До новой вины... Ежели ты и вправду решил честно послужить — не пожалеешь... А покуда... вот возьми от меня...
Тяжёлый вязаный кошель с рублёвиками, лежащий на ближнем столе, взял он и швырнул батраку, который на лету подхватил подачку и за пазуху спрятал её, твердя с поклонами слова благодарности.
— Не стоит, не стоит, Сысоюшко... Я у тебя больше ещё в долгу! Так и знай... Ну, а теперь, ступай с Богом... Я малость вздремну перед ужином... Ночь плохо спалося что-то... Досада, что моего горбуна-шута не взял я с собою. Как не спится мне, он сказки говорит... Я заслушаюсь — и сам не слышу, как усну... А теперь...
— Князенька светлый! А я на што? — неожиданно подхватил Задор и снова приблизился к постели от дверей, куда отступал с поклонами. — Спроси людей, все скажут: нет другова бахаря, как Сысойка Задор. Ложись, изволь, да прикажи только!.. Какую тебе... весёлую алибо страховитую? Быль стародавнюю али из Писания... Всё могу...
— Ну?! Да, ты клад сам по себе, парень!.. Давай, давай... Я вот прилягу... Гашенька, ты что стоишь всё! — вспомнил наконец и о девушке Гагарин. — Присядь с нами, послушай, что он тут станет...
— Я ево байки знаю, слышала! — с затаённой досадой, которая против воли овладела ею, проговорила девушка. — Он — мастак... Хоть ково заговорит... Уж послушаю и то! — присаживаясь на скамью у стены, словно нехотя согласилась она.
Ей показалось, что Задор решил сразу завертеть, забрать в свои руки князя. Она была уверена, что это ему удастся. И не знала: радоваться ли ей такому повороту дела, или грозит ей самой что-нибудь плохое со стороны мстительного, беспощадного человека, каким знала девушка своего друга.
А в это время Задор уже окутал заботливо ноги лежащему Гагарину одеялом, сам опустился тут же на пол, уселся по-восточному, откашлялся и спросил снова:
— Так, какую зачинать?..
— Какую сам хочешь... только бы позанятнее... Чтобы заснул я под твоё сказанье... Мне всё любо.
— Добро. Есть у меня сказочка... И не сказывал я её никому... Тебе скажу, князенька мой пресветлый... Слышь, давно дело было... в некотором царстве, в некотором государстве народился и проживал злой, великий чародей. Народился он от немца — знахаря, лекаря, пройдохи-аптекаря да от ведьмы бесстыжей дщери Вельзевуловой. Только немец хитёр был, выждал пору, как царица тово краю хрещёного брюхата была, рожать собралася, скрал у ней дитё рожоное, царевну-красавицу, а свово черномазаво детёныша и подложил на царское место... И росло исчадие Антихристово не по дням, не по часам, а по минуточкам... Месяц минул, вся пасть у нево зубаста стала, ровно у щуки, да говорить уже стал, да все словеса таковы нехорошие... И жрать мяса запросил, у кормилки груди прокусил, живой крови испил, только не померла бедная, еле отходили. А у тово зверёныша-дьяволёныша силы прибыло столько, што и сказать неможно! Трёх лет он, как парень большой, выровнялеи, шутки стал шутить негожие. Хватит ково за руку, рука вон, повернёт за голову — голова напрочь летит... А он присосётся губами, кровь живую пьёт, гогочет от радости. И запечалились родители, царь с царицею, как им быть с таким нещечком?.. Судили-рядили да и порешили. Построили терем крепкий, башню белокаменну, с подвалами глыбокими, туды засадили на цепях на тяжких чадушко нероженое. А он с тово ещё лютее стал, крови живой просит! И пускали к нему злодеев-душегубцев, кои на смерть были засужены. С ними тот царевич, Антихристов сын, и расправлялся... Да недолго так было. В едину ночь прилетел Змей огненный, полстолицы спалил, вдарил крылом, снёс полбашни, вызволил свово сынка-царевича наречённого. На трон ево посадил, а старого царя и царицы следов не стало нигде... И ни роду, ни племени их державного стародавнего. Все сгинули. Стал править новый царь в те поры. По виду ровно бы и человек. Только попов хрестианских не терпел, виду ихняво не сносил. Самово святейшаво вовсе убрал, других менять стал, насажал на приходах и повсюду слуг своих, тех же бесов, людьми переряженных... Стали те бесы народ мутить, от веры отбивать от стародавней... Святые книги стали портить... И обличье приказано было людям хрещёным менять... Помаленьку народ стали готовить, Бога бы он забыл, Антихристу поклонился, душу продал бы диаволу...
Говорит сказку Задор, а сам исподтишка на Гагарина поглядывает.
— А што, князенька, не скушна моя сказочка... Може, кинуть? — спросил он вдруг, остановив свой плавный, звучный рассказ.
— Ну, нет. Завёл, так уж досказывай... Послушаем! — отозвался тот, пытливо вглядываясь в неподвижное, загадочно-бесстрастное лицо Задора, на котором только глаза искрились зеленоватым светом.
— Доскажу уж... твой слуга. И, слышь, немало годов минуло... Забываться стала вера старая, было благочестие. Брат на брата пошёл в земле той хрещёной, усобица почалася... Иноземные цари было тоже на тово чародея пошли, почуяв, что за чёрные дела он затеял! Да тот и сам не промах. Станет по книгам своим по чародейным, по бесовским диаволу акафисты петь со всеми своими бесами, кои для глумленья ризы напяливали — и развеет вихрем рати вражеркие... Ни звон церковный, ни молитва, ни хрест — ништо помочь не могло супротив тово чародея. А питался он не только кровью живою по-старому. Сам суд чинит, сам к пыткам да казням присуживает, сам и казни вершит своими руками... А чуть голова у казнённого прочь отлетит, он тут и всосётся, пьёт кровушку во своё удовольствие... И полцарства, почитай, так извёл, тех людей, што за старую святую старину стояли... А вторая половина, слышь, сбиралась уже поклониться Антихристу, клеймо ево принять и поругаться над Господом Распятым, как оно в Писании есть сказано... Да не попустил Господь... Укрылся в некоторых дальних областях тово царства благочестивый некий человек, Орелко Будимирович по имени. И родом был он от тех старых государей земли, которых корень самый пытался Змий проклятый и чадо ево извести да выжечь... Вот, так пришло, што ослепил Господь очи зверю-владыке, сыну диаволю. Он того Будимирыча к себе приблизил, возвеличил, послал ево править в некую область — вотчину дальнюю, што за горами лежала высокими, за лесами тёмными, за песками горючими... А в той дале-дальней области немало собралося людей, кои не хотели старины решиться, зверю кланяться, душу загубить... По борам, по оврагам, по пещерам глыбоким крылися те люди. И в единой пещере сидел старец святой, што видел дваста и двадесять и два раза, как зима уходила, как весна налетала раскрасавица со своими пташками да зверюшками, с горячим, ярким солнышком да с привольицем степным, со зелёным!.. И была у тово старца книга великая, святая, стародавняя, а в той книге огнистыми азами начертано было заклятье тяжкое!.. И ежели то заклятье перед самим Антихристом прочесть — тот сгинет, не устоит, провалится в преисподню, в тартарары-тараринские, ко Вельзевулу, отцу своему, к Луциперу, деду окаянному... Давно бы хотел тот старец заклятье объявить, да, слышь, с зароком оно было дадено. Не всяк ево без вреда и говорить может... А должен найтись муж добрый, роду древнего, царского... Штобы все ево чтили... Штобы он веру древнюю почитал да боронил, новых затей диавольских сторонился... Тот и может заклятье прочесть, антихристова сына прогнать; сам может на ево место, на трон прадедов и пращуров своих воссесть людям на радость, вере на укрепление, себе на вечное прославление... А не спишь ли уж ты, князенька, от байки от моей не занятной? — вдруг снова задал вопрос лукавый бахарь.
— Дальше! — только и крикнул Гагарин. Он уже не лежал, а, приподнявшись, сидел на постели и слушал, словно боясь пропустить малейший звук, не отрывая глаз от лица, от губ рассказчика, как будто одного слуха недостаточно было для восприятия мудрёной сказки хитрого батрака.
— А дальше — всё ладно стало, князенька. Дошёл до тово старца мой Орелко Будимирович. Книгу ему старец дал, благословил на подвиг. И говорит: «Перва сила у чародея тово в очах. Помни то! Глянет он кому в очи, всё знает, што на уме у человека, и может мысли тех как хочет сам повернуть... Либо так заворожит, што и с места двинутся нихто, рукой не может шевельнуть — не то меча поднять!.. Так, перво дело, не гляди в очи огневые ты чародею тому, когда пойдёшь на нево! А второе дело — не думай ни о чём, коли станет тебя смущать он чудесами диавольскими. И баб нашлёт, и золота насыплет, и власть сулить станет. Скажет, што полцарство твоё будет... Не верь. Он улестит тебя, а потом и загубит, как других губил. Читай молитву, пока не обессилит чародей... И хто с тобою будут, пусть молются... А ослабеет окаянный — рази ево насмерть, тело сожги, пепел развей, только тогда и чиста будет земля святая от чар евонных!» Так учил старец тот Будимировича...
— Скажи, видал ты когда-нибудь... государя, Петра Алексеевича? — неожиданно прозвучал негромкий вопрос Гагарина. — А?.. Видывал?..
— Однова привелось! — быстро кинул ответ Задор и снова нараспев повёл свою сказку. — Вот, слышь, благословился Орелко мой, книгу взял старую-то, заветную, шелом-броню одел дедовску, заговорённую, меч-кдаденец при бедре. В путь тронулся на коне, на своём, на богатырском... А изо всех пещер, из лесов и оврагов тут и вышла рать-сила несметная, в одной руке крест, в другой топор, либо копьё там, али рогатина, и с пищалями, и с самопалами... Видимо-невидимо людей! А над тем воинством — силы небесны, ангелы белокрылы веют-реют, боронят рать Христову от злой нечистой силы, котору наслал чародей на Орелку с ево воинами с Божьими!.. Из песков пустыни ключи забили, поят путников. Из лесов звери выходят, сами в руки даются на ихнее пропитание. Пески зыбучие по озёрам золотыми песками рассыпаются, вот как близ озера Мунгальского, што Кху-Кху-Нор зовётся...
— Что, что!.. Какое ещё озеро с золотым песком ты помянул?.. Мунгальское?.. Где оно?..
— Пожди, дай одно кончу — другое довершу! — проговорил Задор и быстрее теперь рассказ повёл.
— Вот долго ли, коротко ли, добегли рати Орелковы с им самим и до столицы старой тово краю, где чародей государствовал... Всех слуг диаволих перебили. А чародей заклятья тяжкого не выдержал, сам скрозь землю провалился, сгинул. И стал мой Орелко царём. Славу прежнюю пращуров наново помянул да прославил. И доселе про нево песни поются и байки баются, што больно добёр был к люду хрещёному, спас веру старую от нашествия Антихристова! Сказки моей конец, мне пива корец! Пир задал царь новобранный, Господом избранный. Я там был, мёд-пиво пил. По усам текло, в кадыке сухо было! Не пожалуешь ли чево за сказочку, князь-воевода милостивый?
Этим обычным присловьем закончил Задор и умолк.
Молчал и Гагарин. Агаша, как во сне, не знала, что кругом творится... как ей понять и сказку дружка своего, и глубокое раздумье, граничащее с растерянностью, которое явно овладело вельможным гостем. Что-то произошло сейчас, чует она. А что, не может уяснить себе хорошо.
Задор меж тем тихо выпрямился, подошёл к дверям и вдруг приоткрыл их, хотя за ними раньше не слышно было никакого шума.
Только тонкий, звериный слух Задора мог уловить, что стоит и подслушивает кто-то за дверьми. И чуть не опрокинула раскрытая дверь этого любопытного, очертания которого темнели за дверью в полосе света, льющегося из опочивальни в неосвещённые сени.
— Хто тут? Што надоть? — сурово, хотя и негромко окликнул Задор.
Встревожился и Гагарин.
— Кто там?.. Кто смеет?.. — крикнул он.
— Я ж то есть... Я самый! — послышался голос Келецкого. — Тилько стал к порогу подходить, а тен хлоп и раскрыл... Я же ж мыслил залытать, мосце-ксенжа, може, час вечерю готоваць?.. И там чловек из Тобольску з пакетом... От царя же цидула есть... Я и мыслил...
— Пакет от ево царского величества?.. Сюда пусть несёт... И вечерю пускай там накрывают. Я уж спать не стану. Разбил мой сон вот этот балагур... На всё горазд... И плясать, и байки баять... И... Гляди, што мне добыл из могильника?..
Келецкий по знаку Гагарина взял и стал разглядывать корону, видимо восхищаясь её красотой и работой.
— Иезус Мария! — по-польски стал он восторгаться. — То ж есть цудо! Як дзивне!
Потом обратился к Сысою, словно хотел что-то спросить, но только окинул его взглядом и снова стал любоваться короной.
А. Задор сам подошёл близко к секретарю, неожиданно сложил руки, как делают католические монахи, и на чистом польском языке проговорил:
— Благослови, святой отец, чтобы Иисус Пресветлый ещё мне удачу послал. Хочу и на твоё счастье пойти, могильники искать — раскапывать. Много их в нашем краю.
Не сразу ответил Келецкий. Насторожился, даже зубы слегка оскалил, как крупный хищник, чующий опасность. Передохнул, овладел собою и особенно ласково ответил той же польской речью:
— Бог пусть благословит. Я не ксёндз, как почему-то подумал ты, брат. А ты католик разве, что так хорошо владеешь нашей речью?..
— Родился в Московии, от схизматиков... А бывал в Киеве, в Вильне... И, сдаётся мне, что там я видел твою милость... И не в кафтане мирском, а в сутане служителя Господня, у алтаря в коллегии отцов иезуитов... Ошибся, видно. Сходных людей много на свете. Прошу простить!..
И отступил к дверям, словно уйти собирается.
— Стой, стой! — приказал Гагарин. — Али забыл, про озеро ты помянул тут, про золотое... Хотел сказать мне... Я сейчас. Только вот бумагу посмотрю.
И князь обратился к Келецкому:
— Где же гонец? Зови. Тут он?
— В ближней горнице. Я в сей час!..
Вышел и сейчас же вернулся с драгуном, который подал Гагарину большой пакет с печатью Сибирского приказа на Москве. Кроме адреса, наверху была помета, гласящая, что в пакет вложено послание, писанное лично царём. По знаку губернатора, гонец вышел, а Келецкий взял у князя пакет, осторожно вскрыл, между бумагами нашёл небольшой, сложенный письмом лист, на котором темнели строки, писанные твёрдой рукой Петра.
Гагарин внимательно стал проглядывать это послание, а Келецкий, читающий по-русски легче и лучше, чем он говорил, в это время стал знакомиться с остальными бумагами, которые лежали в общем пакете.
Задор, пользуясь тем, что на них не обращают внимания, перекинулся взглядом с Агашей. И столько сложных чувств — глумления, гордости, ненависти и страсти слилось в этом взгляде, что девушка невольно подумала:
«Господи! Да сам-то он человек ли простой, каким кажется?! Не лукавый ли, на себя личину людскую принявший, вот, как в ево сказке сказано?..»
И, смущённая, незаметно выкралась из покоя, тем более что ей тоже надо было приглядеть за людьми, которые там, в большой горнице, накрывали стол для ужина.
— Особого ничего! — по-французски сказал Келецкому Гагарин, закончив чтение. — Денег надо... Мир с турками стоил много уже, и ещё вдвое-дать придётся... А тут сынка женить надо было... Недавно и свадьба пировалась, в Торгау. У тестя венчали Алексея с Шарлоттой, принцессой Вольфенбютельской — уродиной, с немкой кривобокой, рябою. Сам, пожалуй, не знает, зачем эта невестка ему понадобилась! За год вперёд я ему все четыреста тысяч почти отсыпал. А теперь ещё теребит! Не дал мне даже и оглядеться на новом месте!.. Я должен здесь у людей требовать, не зная, могут ли они дать! И на меня покоры падут... Не рад я уж, что и взял это место!
Так ворчал Гагарин.
Келецкий выслушал молча, потом, словно нечаянно вспомнил, спросил:
— А... что это за озеро... золотое... о котором ваше сиятельство вот этому человеку сказать изволили, когда он уйти хотел?.. Не имеет ли он связи с тем золотым песком, какой доставили вашему сиятельству здешние купцы с другими дарами, объясняя, что монгольские торговцы привозят его сюда и бухарские купцы и отдают, как плату, за ваши меха за сибирские?.. Этот песок они называли тоже озёрным золотом и речным. Недурно бы узнать, где эти реки с озёрами, и порыться в них.
— Сам знаю, что недурно. Вот и потолкую сейчас с этим балагуром. Он мудреный, хотя и выглядит простым слугой. Послушай, присмотрись. Мне хочется знать, что ты о нём мне скажешь.
И снова к Задору обратился Гагарин:
— Ну, детинушка, теперь твоя речь. Удачливый ты, скажу тебе. Про золото помянул, а тут царь из чужих краёв мне пишет, ему очень деньги нужны... И у нас их пока немного... Может, дашь нить, доберёмся до клубочка. Царя порадуем, он нас пожалует, и твоя тут доля будет... Говори... как называл ты озеро золотое-то?..
— Кху-Кху-Нор, князь воевода. Так ево звать...
— Слыхал и я что-то, как в Нерчинске сиживал. Да далеко то было. А где оно, знаешь ли?.. Повести людей туды можешь ли?..
— Куды путь держать — слыхал, знаю. Сам вести не беруся. А людей найти можно.
— Ну-ну, говори, что да как?..
— Пришлося мне, милостивец, по степям тута по окружным поколесить. Живал я и с мунгалами, и с каменными казаками, как их у нас прозывают... Ихней речи и по-навык. И от ихних слуг от пленных, от баранты, как зовётся по-тамошнему, услыхал я, што есть земля заповедная... Про тое землю иноверным и говорить не смеют бусурмане, чтобы не ведали чужие народы. И первый край такой — круг озера горного, што за Богдольским хребтом высоким лежит, среди степи безводной, Шаминской. И надо всё вверх по Тоболу плыть, до Зайсан-озера, и дале, пока река поведёт. А как река у источника кончится, горы переваливши, надоть степью день пятнадцать алибо и все двадцать идти... Тут и придёшь к Кху-Кху-Нору... И речки при ём, и берег евонный — сплошь золотым песком усеяны. Только отмывай да в мешки складывай... Так люди мне сказывали... И на наше, на сибирское, либо на хинское золото тот песок не походит. Светлее он зраком...
— И... много его там?..
— И-и!.. Берут уже века ево там, а всё не выберут!.. Да это што! Подалей — ошшо есть побогаче размывы...
— Ещё? — сразу отозвались оба, и Гагарин и Келецкий.
— Ошшо! Ежели от Кху-Кху-Нора на заход солнца поворотить, тут буде другое озеро великое, Лоб-Нор. А от того Лоб-Нору две недели ходу скорого до гор высоченных, Болордайских... Кажись, так их называли мне... Тут третье озеро, Иркеть, и город такой же, Иркеть-городок при озере... А из тово озера великая река Амун-Дарья выходит. Раней она в наше море, в Хвалынское лилася. А мунгалы да бухары взяли и переняли воду, пустили реку тое в своё море, в Мёртвое, алибо иначе в Аральское... Оттого степь стала, где раней было место Божие, не хуже, чем и рай земной, первым людям от Бога уготованный...
— Как ты это знаешь всё, парень?
— Люди ложь, и я — тож... За што купил, за то и продал... А про золото — верно знаю... Весною, как та Амун-Дарья из берегов выливается, широко разбегается, бухары и всякие иные люди тамошние воду ловят, коврами, сукнами её перенимают с илом и песком, мутную, тяжкую... А среди той мути — и песок золотой наваливается, горит на солнышке, ровно снег под лучами вешними... А как вода спадёт, по берегам роются, со дна песок да ил добывают, промывают, золото берут... Богатая река... И озеро всё златородное. Песок по берегам ево чуть не наполовину золотой. Оттого так богато и люди в тех краях живут, ни сеять, ни жать им ненадобно. Есть на што и хлеба купить, и людей кабалить! Нечистый недаром кровь свою пролил на землю, чтобы золото зародить!..
Умолк. И оба слушателя его молчат. Сказочные картины зареяли перед ними в воображении, особенно у алчного Гагарина...
— Добро... Разведаем понемногу... Благодарствую, Сысоюшко, што поделился со мною своими сказками и былями... Уж ты, гляди, и не оставляй меня... Что тебе тута, на слободе торчать? И то мне дивно! Ко мне в дворню не хочешь ли, а?..
— Челом бью твоей милости!.. Не ждал, не чаял такова... Да, слышь, государь ты мой, благодетель: толку тебе мало от меня, в дворне коли я буду. Так, на воле, я и на промысла пойду, и по людям потолкаюсь... И, глядишь, тобе же што ни есть занятное принесу да вызнаю... А во дворе сидючи в твоём, где и так челяди немало, чем тебе угожу?.. Не взыщи, што неладно, может, молвил... Там, как твоя воля.
— Вижу, понимаю — вольный ты сокол... Ну, добро и так... Летай, где хочешь! Меня не забывай... И я не забуду тебя... Авось и приладимся один к другому, а?.. А ты куда ходила, красавица? — обратился он к вернувшейся Агаше. — Что гостей кинула?
— Милости просим, князь-воевода! Столы готовы. Вечерять не изволишь ли?..
— A-а!.. Ладно. Поесть и то надо... А то на ночь и сна не будет, коли не поешь. Идём, идём...
Не узнать теперь просторную, но простую горницу в доме попа Семёна. На другой же день, следом за князем, чуть не целый обоз явился в слободу Салдинскую. Посуду привезли, бельё тонкое столовое и постельное, ковры, бочонки вин и квасу, любимого князем.
Стены бревенчатые и не видны сейчас под коврами. Скамьи, как в царских теремах, сукном устланы, на полу — ковры. Стол покрыт камчатной скатертью, тканной лучшими мастерицами в Голландии, с вензелями князя. Для него самого — обычный, золотой прибор, тарелки, кубки, ножи с вилками поставлены и положены, а для попа с дочкой и для Келецкого с Трубниковым — попроще, серебряное всё, чеканное, тонкой работы приготовлено.
Людская изба в поварню обращена, челядь поповская разбрелась куда попало. И целый ад на этой поварне. Повар князя с поварятами там чуть не с рассвету до поздней ночи что-то стряпают, варят, жарят, как будто надо не пятерых людей прокормить, а целую роту голодных ратников... Широко все привыкли делать вельможи в эту пору, для них благодатную, когда со всей земли что есть лучшего, чуть не даром доставалось им, владыкам над тысячами и десятками тысяч покорных, безответных рабов...
Бесконечный, обильный ужин, сдобренный дорогими, сладкими и крепкими винами, подходил уже к концу. Поп Семён, совсем опьянелый, восхвалял Келецкому прелести вдовы-просвирни, заявил, что сбирается после трапезы навестить её, и звал с собою нового приятеля, успевшего расположить к себе и отца девушки, и её самое.
Трубников, тоже под хмельком, молчал, ел всё, что подавали, пил много и не сводил глаз с красавицы, так что Гагарин даже стал подтрунивать над своим телохранителем, не то шутя, не то ужаленный настоящей ревностью.
Сам князь, насытясь вдоволь и подогрев себя не одним кубком вина, стал весел, разговорчив, рисовал Агаше блестящие приёмы у царя в его новом Парадизе и в Москве, вышучивая знатнейших сановников, имена которых были известны даже и в этой сибирской глуши, трунил над прекрасными и непрекрасными дамами и девицами, которые бывают на ассамблеях. Самые откровенные истории о любовных приключениях Петра, Екатерины и всех придворных кавалеров и дам сыпались, как из мешка. Этими историями, картинами распущенности и разврата Гагарин словно хотел и в девушке воспитать навык к этому да и себя подогреть посильнее, чувствуя, что слишком велика разница лет и сил у него самого и у его новой, юной и прекрасной возлюбленной.
За каких-нибудь два дня князь успел убедиться, что девушка сильно захватила его, как уже давно не увлекала ни одна женщина, ни из числа опытных, искусных прелестниц, ни из «честных» наложниц, каких он находил среди московской и питерской знати или брал среди своей бесчисленной женской дворни.
«Эх, кабы эту Агашу мне да лет на десяток раней Бог послал!» — невольно думалось Гагарину.
И он всё тревожнее стал ловить безмолвные взоры восторга и страсти, которые посылал Трубников девушке, получая в ответ сдержанные полуулыбки и быстрые, огненные взгляды.
Описывая сказочное богатство своего московского дворца, где стены и полы зеркальные, а под прозрачными полами плавают в воде золотые рыбки, где позолота горит на каждой вещи, стоящей в покоях, где мрамор, яшма и янтарь врезаны узорами в колонны и стены снаружи и внутри, где зимой и летом цветут в оранжереях редкие растения и цветы, наполняя ароматом воздух, где виноград, персики, лимоны и апельсины зреют в фарфоровых кадках, привезённых из дальних восточных краёв, Гагарин вдруг остановился, поймав слишком выразительный взор, который метнула Агаша красивому офицеру-юноше, и обратился с показным дружелюбием к Трубникову:
— А, слышь, Феденька, забыл я спросить, как поживает твоя метресска, капитана твоево супружница, с которою ты так скоро спутался? И молодец ты, Федя! Зря не тратишь часу! Сколько уж их у тебя на моих глазах перебывало!.. Али мыслишь: «Бей сороку-ворону, нацелись и в белу лебёдку!» Хе-хе!.. Ну, не соромься, ровно девица красная... Ты же воин. Такая у тебя и повадка. Где присел, там и ночь провёл! А, гляди, баба-то пришилась к тебе? Парень ты пригожий... Теперь заплачет, как тебе придётся в поход идти...
— В поход? Какой такой поход, ваше сиятельство? Не слышно пока о походе... Разве ваше сиятельство желаете меня от себя отослать в армию, которая с государем против шведов сражается?.. Тогда, конечно...
— Нет! От себя зачем мне отсылать! Для меня и в поход тебе придётся снаряжаться... Не бойся, ненадолго. Кто тут останется, не умрёт!.. И дело поручить тебе хочу прибыльное, знатное. На золотое озеро, на разведки пошлю. Тут ко мне вести пришли, что можно на том озере руками золото загребать. Вот и поглядишь-поразведаешь, где то озеро?.. И правда ли всё, что толкуют про него. Может, себе мешок-другой нагребёшь песку золотого... И на мою долю горсточку припасёшь. За всё спасибо скажу...
Говорит князь, а сам то на Трубникова, то на Агашу поглядывает.
Трубников и рад блестящему поручению, и словно не хочется ему собираться никуда. А девушка?.. Даже жаль стало пожившему сластолюбцу своей подруги, почти подневольной, такая печаль вдруг выявилась на её нежном подвижном лице.
Ухмыляется про себя Гагарин, сам думает:
«Ничего! Потерпи! Сперва я сам вволю понатешусь с тобою, красавица... А там уж, как поостыну... Пожалуй, хоть и с Федькой, взаправду обвенчаю вас. От ожиданья ещё горячей охота разгорится в тебе да и в нём, в хорошуне этаком!»
Не знает Агаша мыслей нового господина своего. И печально кончается для неё ужин и вечер, начатый было так хорошо и весело...
* * *
— Что печальна так, ясочка? — спрашивает девушку Гагарин, уже готовясь на заре отпустить её в светёлку, куда для соблюдения приличий уходит всё-таки Агаша перед появлением камердинера.
— Так, ничего, князенька. Не печальна я...
— Может, устала? Не по себе, может? Недужится, а?
— Нет... так... не знаю! — звучит негромкий, безучастный ответ.
— А сдаётся, я знаю, что за причина печали девичьей. Весела была, покуль не услыхала, что отсылаю за делом я Феденьку... Верно, а? Признавайся, красавица, приглянулся парень?.. Кудрявый, краснощекой... Не мне, старику, чета... а?
— Помилуй, государь! И ни в жисть! Да нетто...
Бормочет отговорки, а сама вся алеет девушка.
И стыдно ей, что подглядели её тайну, и чует грозу близкую в ласковых выпытываньях князя. И для себя беду и, главное, для него, для офицера-красавчика, который сразу вытеснил из дум и сердца Агаши даже образ бесшабашного и властного Задора. Торопливо, словно желая отогнать ревнивые подозрения всемогущего начальника, Агаша решительно заговорила:
— Уж коли заприметил... уж я не потаю... Сосёт моё сердечушко печаль-тоска тяжёлая! А той тоски причина в тебе, князенька. Вот, меня ты корил, не ласкова я, как ты хочешь, с тобою застенчива... А у меня одно на уме: недолго потешишься с девушкой... Погостишь ещё денёк-другой, к себе вернёшься. Меня и не помянешь! Я со стыдом своим тута остануся... А ты там... у тебя тамо, видела я... Есть сударушка... Издалека привёз... Две, бают. Да одна, белёса така!.. Та... неказиста... не боюся её... А вот другая... Не наша, не русская. Французинка, слышь... Я уж вызнала... Шельма, потаскушка... А обвертела тебя, сказывают, ровно зельем опоила!.. Уж коли прознает она про меня, и не пустит тебя к нам, в слободу... Вот в чём печаль моя... а не то...
Слушает, верит и не верит князь.
Неужели и в самом деле он успел чем-нибудь внушить такое чувство этой молодой красавице? Правда, могуч и знатен он, и ласков очень был к девушке... Конечно, если не её невинность, — так думает Гагарин, — она бы поняла, как слабы и недостаточны его ласки...
Эти мысли сразу отогнали ревнивую тоску и раздражение, которое целый вечер сверлило душу князю. Улыбаясь самодовольно, он совсем уж весело и ласково обратился к девушке:
— Милуша ты моя... Дитя моё любимое! Совсем ты дитятко неразумное!.. А ещё я думал, что ты девица дошлая... Ничево оно и лучше так... Слушай, верь мне: уж много лет никого я так не любил, как ты мне мила стала... И ублажать тебя буду, и никого не пожелаю другой... Лишь бы ты мне верна была, молодых не подманивала... Слышишь? А эту... французинку мою... Уж коли так, я её и домой послать могу... Пожди только. Она — девица хорошая. Мне была покорна во всём, честно в моём дому жила... Так и обижать её не за что. Я помаленьку... стану ей поговаривать... А там... и с Богом! Но верить мне должна, девушка: одна ты у меня теперь, одна и будешь... Хочешь отсюда ко мне повезу?.. Живи со мною полной хозяйкою...
— Што ты, князенька! — с неподдельным ужасом вырвалось у Агаши. — Штобы я, отца покинувши, как девка гулящая в чужом дому?! Да и батюшка убьёт меня скорее... Тут у нас... уж ничего не поделаешь!.. Вышел грех, да в своих стенах!.. А тамо?! Я захирею от стыдобушки. Нет, и не говори тово!..
— Мда... ты права. Туда тебе не за чем... У отца оставайся! — в раздумье согласился Гагарин. — А я частенько наезжать-гостить стану. Не далече оно... Увидишь, как я беречь да холить буду тебя, касаточка.
И разнеженный, растроганный искрой неподдельного чувства, которое прозвучало в голосе Агаши, он осыпал её без конца ласками, где нежность отца смешалась с запоздалым пылом немолодого любовника...
Часть IV КАРТЫ СПУТАЛИСЬ
ГЛАВА I ДВОЙНАЯ ИГРА
Только на пятый день, под вечер, возок Гагарина подан был к крылечку поповского домика и князь решился проститься с Салдинской слободою, с отцом Семёном и его красавицей дочкой. Да и то против воли уезжал губернатор, которого срочные дела призывали в Тобольск. Надо было написать и послать поскорее ответ Петру, который не любит ни малейших проволочек, особенно если лично запросил о чём-нибудь. Затем огромные транспорты ясаку, то есть пушной казны, шкурок звериных, которыми уплачивали свой оброк покорённые племена, готовы были к отправке, как и тюки драгоценного корня женьшеня, маральих рогов, чаю, пряностей, и, наконец, караван «золотого песку», собранного за целый год, добытого из недр земных и полученного в обмен на товары, отпущенные из царских амбаров. Всё это надо было отправить через Верхотурье на Москву, в Сибирский приказ, где двоюродный брат Матвея Петровича, Василий Иванович Гагарин, всё примет, часть запишет в счёт откупной суммы этого года, часть — зачтёт на будущий год в уплату, а многое и просто должен пустить в продажу, послать на рынки Гамбурга и другие. Вырученные деньги затем хранились на личном счету губернатора и откупщика Сибири, пока тот не пришлёт распоряжения, что делать с этими крупными, особенно по тому времени, суммами денег.
Больше недели отняли эти неотложные дела. Тут же обсудил губернатор все подробности снаряжения небольшого отряда с Трубниковым во главе, с таким расчётом, чтобы ранней весной можно было пуститься в путь, к середине лета добраться к заветному Кху-Кху-Нору, к Золотому озеру, разведать дело хорошенько и по быстрому Иртышу, плывя уже по течению его, а не против, как придётся весною, поспеть обратно в Тобольск до первых заморозков, пока не затянет льдом реку.
До будущей осени Гагарин решил только в общих чертах сообщить Петру о задуманной разведке и о надеждах, какие сам князь на неё возлагал.
Кроме того, ещё одно важное дело, задуманное Гагариным по пути в Сибирь, подсказанное ему и собственным опытом, и незаметными внушениями Келецкого, требовало много внимания и работы со стороны самого князя и тех четырёх-пяти человек, которые являлись его ближайшими сотрудниками по управлению огромной страной, хотя и малолюдной, но пространством во много раз превосходящей Россию, лежащую по ту сторону Рифейского хребта, как звались ещё горы Урала.
С собою привёз Гагарин целые сундуки указов и наказов, отписок и записей, касающихся управления Сибирью, данных прежними губернаторами, исходивших и от него самого, как от главного судьи Сибирского приказа, то есть фактического наместника, хотя и проживающего на Москве, далеко от края, вверенного ему царём.
Здесь, в Тобольске, тоже были перерыты все архивы, разворачивались старые свёртки бумаг, целые «столицы», составленные из подклеенных один к другому листов, часто доходящие до сотни аршин длины при необъятной толщине. Сырость, крысы, плесень портили эти свитки, многие бумаги были наполовину уничтожены, изгрызаны, чернила совершенно выцвели... И потому недавно даже последовал приказ: «Не писать приказов и ведомостей на «столпчиках», не склеивать их потом в гигантские «столпцы», а вести всё делопроизводство, вписывая его в тетради или употребляя отдельные листы бумаги, которые потом могли быть сшиты в тетради же». Этим предполагалось сохранить архивы в исправности и ввести больше порядка в запутанное делопроизводство, отчего особенно страдала Сибирь.
Гагарин из всего огромного материала приказал выбрать наиболее важные приказы и наказы, данные до этого времени различным сибирским воеводам по городам. Якову Аггеевичу Елчину поручено было ознакомиться с этими указами и с основными законами, касающимися Сибири и её управления. Затем с открытым листом, дающим ему самые широкие полномочия, должен он был объехать не только главные города края, но и самые отдалённые закоулки, острожки и городки, куда обычно осенью съезжались оброчные инородцы с ясаком.
Всюду Елчину предстояло производить поверку дел, выяснить, исполнялись ли приказы, данные в разное время, не творилось ли каких беззаконий воеводами-комендантами, приказчиками городовыми, целовальниками, старостами — словом, тою бесчисленной армией военных и гражданских представителей власти, которые на деле правили и владели Сибирью от имени царя и «по указу ево царского величества», как писалось везде на бумаге с «орлами» и без «орлов», не гербовой...
Это была показная сторона ревизии. Конечно, заранее можно было сказать, что не найдётся такого города, где не накопился бы ряд самых вопиющих нарушений закона, явных небрежений к приказам, идущим от центральной власти. Понимал это хорошо и Елчин. Беседуя с глазу на глаз с Гагариным, он прямо сказал ему:
— Ваше превосходительство, сиятельный князь! Отсюда глядя, поведать можно наперёд: ни единого праведника, но тысячи грешных, великих и малых сыщу! Что же мне делать с ими? По закону ли творя, в кандалы и в темницу ввергать таковых?.. Вам ли доносить, ожидая резолюции?.. Либо иначе как?! Сдаётся мне, это есть труднейшая и главнейшая часть дела, на меня ныне доверием вашего превосходительства, государь мой, возлагаемого.
— Истинно так. Умно сказано! Тоже не зря же выбрал и посылаю я тебя, Аггеич... Первее, чем прямой ответ на твой спрос дать, послушай басенку, какую мой Зигмунд мне изложил, когда я с им толковал про дела сибирские, про богатства здешние, про то, как трудно всё собрать, что должно бы в казну попасть, да пропадает по дороге... И неведомо — как и где?
— Занятно послушать! Сказывать прошу, ваше сиятельство. Охоч я сам до побасёнок. Што тебе полячок твой поведал?..
— Простую вещь самую. Будто приключилось так, что царь всей звериной породы, лев, занемог. И лекаря сказали, надо-де пользовать царя мёдом самым свежим. Брюхо, перси ему мазать и в нутро давать, сколько надобно. Вот и клич по лесам был кликнут: «Должны-де пчёлы все борти свои раскрыть, льву мёд нести!» Волей-неволей послушали пчёлки... Раскрыли соты. А со всех сторон и набежало зверье лесное, жадное, горластое. Впереди всех — медведи, на мёд больно лакомые.
Они и стали первые из ульев мёд драть, в один ком валять... А остальных — цепью нескончаемой поставили от лесов пчелиных до самой берлоги львиной... И такой-то ком мёду сваляли, что и поглядеть страшно! С дом величиною...
И передали волкам ево: «Дальше, мол, катите, с лап на лапы передавайте до царя до батюшки!» А сами стоят на задних лапах, передни облизывают... И шею, и грудь.
Домой пришли, медвежата отцов да матерей лизать стали... На всех хватило!.. То же и с волками было... И с лисицами, и с рысями... Да и с баранами, с овцами скудоумными, кои у самой берлоги уж стали и льву мёд подавали... А тому из огромного кома такой комочек достался, что и хвоста не помазать!
— Занятно! Похоже до капли, ваше превосходительство... Чья басенка-то, не знаешь ли, государь мой?..
— Знаю. Француза, Лафонтеня... Да, слышь, ещё не конец... Озлился лев. Все сыты и пьяны, а ему не стало... И совета просил у мыши у одной у старой... Она и научила его. Приказал лев снова мёд ему собирать. Да прибавил: «После сбору пускай немедля за наградой к берлоге все бегут. И кто первый придёт, тому больше награда». А сам котлы изготовил, воды накипятил, в бочки кипятку наливать приказал. Вот надрали сызнова мёду медведи, больше прежнего... С них самих мёд так и течёт!.. Кинули ком волкам, а сами ко льву за наградой... Волки — лисам, лисы — рысям, те — куницам... Один одному кидает по-старому да на месте не стоит алибо домой не бежит: все ко льву наперегонки кинулися, за наградою. А к ему сызнова комочек медку невелик дошёл. Да он уж не горюет. Первые лисы прибежали. Он и говорит: «Ну-ка, суньте лапы в ту кадку... Там награда ваша!» Сунули, лапы поошпарили, мёд весь смыли с них, отошли лисы и молчат, думают: «Мы маху дали, так и над иными потешимся!..» Так оно и было... Барсуки, росомахи, кошки и белки — все лапы жгли в кипятке, мёд там оставляли, тишком отходили, штобы и других залучить в ту же дыру, где сами застряли!..
— И это верно, государь мой, ваше превосходительство. Што у людей, што у зверей — всё одна повадка! — смеясь подтвердил Елчин.
— Ладно. Последними медведи подошли. Пыхтят, переваливаются... Мёд с их тёком течёт. Зарычали: «А где наша награда!..» Лев на самый большой чан и показывает: «Прыгайте туды! Што найдёте, всё ваше!» Прыгнули мишки, еле не сварилися, вылезли облезлые, без меху... Домой драть... А в том чану, где они шпарилися, — на четверть мёду сверху плавает... Как собрал лев всё, что от воров отлипло, ему на год, почитай, запасу хватило... Теперь понял ли, Аггеич, чево жду от тебя, как тебе дело делать надобно?..
— Понял!.. Попросту говоря — воров ограбить... Они все по малости казну растаскивали... Теперя, ежели с них хотя и понемногу назад собрать, так...
— И на наш век с тобою хватит!.. И в Питербурх пошлём такие вороха всево, каких там и не видывали! Чай, за это, окромя спасиба, ждать нечего! А грабители наши... ежели их и против шерсти придётся погладить... они не станут караулов звать!.. Поймут, что молчать лучче...
— Понял! Теперь я всё понял! Хоть и бумаг не пиши мне, ваше превосходительство! Есть указ полномочный — и вся недолга! А ежели и станет на меня иной кляузы наносить, жалобы разводить... так уж я на тебя в надежде!.. Чай, не выдашь, государь мой!.. А?..
— Вестимо, не выдам! Ха-ха-ха!..
И оба раскатились довольным смехом, словно видели отсюда, какие рожи будут строить разные крупные и мелкие казнокрады сибирские, у которых на законном основании при свете дня будет ограблено всё, что успели они сами награбить до этих пор, сидя на местах...
Выехал Елчин на ревизию... Трубникову пришлось собирать людей для весенней разведки, готовить провиант, запасы свинцу и пороху, амуницию и оружие... И уж не мог он сопровождать Гагарина, который, несмотря ни на какие занятия и дела, не пропускал случая провести ночку-другую в гостях у попа на Салде...
Так вся зима прошла. Миновали снежные вьюги и морозы трескучие. Солнце стало всё раньше выглядывать из-за вершины лесов на востоке, всё позднее садилось оно за дальними холмами и лесами на западном берегу Тобола...
Великий пост настал... Реки вздулись, снега посинели... Ростепель началась, дружно весна настала, распутица отрезала Тобольск от целого мира. Даже в Салдинскую слободу не то что возком, а и верхом на коне трудно добраться...
Злой, угрюмый бродит Гагарин по своим покоям. Посылает вместо себя гонцов к попу Семёну, вернее, к дочке его, которая с каждым днём всё больше и больше овладевать стала думами и желаниями князя...
Поклоны привозят гонцы Гагарину, записочки ласковые... Туда они скачут с целыми тюками подарков за седлом...
Но всего этого мало для влюблённого князя. Как в юности, желаниями переполнена его грудь, горит голова, тело в истоме жгучей и днём, и ночью.
Чаще стал теперь он призывать экономку свою, чтобы раздевала и укладывала его. Но очень уж не похожа Анельця на ту, о которой только и думает Гагарин. Нет ему забвения с этой пышной сарматкой... И охотнее призывает он свою лектрису по вечерам, чтобы читала ему...
А та, как нарочно, всё хворает... А может быть, и ревнует? Потому что ни для кого больше не тайна в целом городе, какую «охоту» полюбил Гагарин с осени минувшей, какую лебедь белую подстрелил он в домике попа, в слободе богатой Салдинской, в приюте конокрадов, воров и разбойников...
Если бы не сердечная тревога, новый губернатор мог быть вполне доволен первыми месяцами своего царения в богатой Сибири, потому что иначе нельзя было и назвать полную власть, какою облечён этот новый губернатор.
Новые люди, поставленные от Гагарина в городах, старались хотя бы первое время отличаться усиленной деятельностью, полезной если не для самих сибиряков, то для них и для князя. Не только текущие оброки, но и старые, годами запущенные налоги и недоимки сбирались усердно, и, против обыкновения, большая доля из них отсылалась в Тобольск, в распоряжение князя, а меньшая оставлялась для дележа на местах, тогда как раньше это делалось наоборот. Но Гагарин ожидал очень больших и желательных последствий, огромных прибылей от предстоящей ревизии Елчина, для которой усиленно набирался штат служащих, человек двадцать, затем были назначены четыре дьяка с подьячими и даже мастер заплечный, палач... Елчину, кроме поверки казны и дел на местах, поручалось большое, сложное дело, которое могло принести огромные выгоды столько же и послу, сколько пославшему его.
Ещё десять лет тому назад была введена во всей Сибири винная и пивная монополия. Под страхом кнута, а то и виселицы никто не смел варить пиво и гнать вино на дому, «самосидкой», как это было искони. Устроены были казённые заводы винные и пивоваренные, скупалось и со стороны вино, пиво и продавалось по двойной цене из царёвых кабаков, которые, согласно указу Петра, надлежало устроить на каждой улице... Из кружечных дворов простое вино, то есть водка, отпускалось по одному рублю двадцать алтын ведро, а двойное, или спирт, по два рубля сорок алтын. И бойко шла торговля, несмотря на такую высокую цену. Но ей всё-таки мешали тайные винокурни, а сбыту пива — домашние пивоварни. Да и в казённых кружечных дворах творились большие хищения. Целовальники, войдя в стачку с продавцами, наживались на всём. Покупая зерно для перегонки, ставили двойные цены, утаивали готовое вино и продавали в свою пользу; сдавая на откуп эти доходные статьи, получали крупные взятки от арендаторов и писали потом договоры, явно убыточные для казны.
Это должен был проверить Елчин на местах и сам затем мог сдавать на откуп кружечные дворы, писать договоры на поставку вина и пива с кем выгоднее будет для казны.
Этим распоряжением в руки Гагарина направлялись сразу изо всех углов Сибири крупные барыши, какие раньше расплывались по рукам местных городовых воевод, целовальников и приказчиков винных. В первый же год эти барыши должны были дойти до полусотни тысяч рублей. А с уничтожением тайного курения вина и варки пива — сумма могла утроиться, потому что сибиряки привыкли сами много пить, а ещё больше вина и пива шло в кочевья инородцев, которые жадно пристрастились к московской огневой водице, к вкусному пиву и отдавали за отраву лучшие свои меха, добычу тяжёлой охоты, что только им удавалось промыслить за целый год...
Заранее подсчитывая новые, крупные доходы, Гагарин, опытный сибирский правитель, знал, что громкие вопли и тайное недовольство вызовут среди служивых людей его новизны, и для противовеса старался заручиться любовью и расположением у всех без различия: сектантов и церковников, у кочевых инородцев, у наезжих купцов бухарских, китайских, особенно богатых, влиятельных в этом краю.
Да ещё с духовенством сразу сумел поладить Гагарин, зная, что стадо мирское всегда бредёт слепо за пастухами, как бы те плохи ни были.
Несговорчив оказался только сам митрополит Иоанн. Желчный, ограниченный, он захотел по-старому быть если не выше нового наместника царского, как князь церкви и наместник самого Господа, то хотя бы стоять наравне с Гагариным и в глазах обывателей, и по влиянию на ход управления в обширном, богатом краю.
Стремительный апостол новых порядков в московской церковной жизни, владыка сразу стал шпорить Гагарина, требуя от него строжайших мер по отношению к детям дьявола, раскольникам, еретикам-староверам. Властный поп и знать не хотел, и замечать не старался, как терпимо отнёсся Гагарин к этим староверам, гонимым в зауральской части царства и нашедшим первое время для себя более спокойный приют на сибирском приволье. Упрямый инок, даже заметив явную склонность князя к церковной старине, умышленно не пожелал считаться с этим и ещё яростнее стал нападать на еретиков больших и малых, по старой поговорке: кошку бьют, а невестке намётку дают!..
Гагарин понял приёмы Иоанна. Сейчас же полетели письма в Питер и на Москву. Тобольский митрополит, честолюбивый, но преданный своему делу и Петру, выставлен был чуть ли не как самый опасный человек и совратитель душ христианских и быстро, через три года, был замещён Филофеем Лещинским, или схимником Феодором, как в эту пору уже назывался этот прежний архипастырь Тобольский, потом — строгий подвижник, задолго до смерти принявший схиму.
С Лещинским у Гагарина нашлось много общего по взглядам на «истое церковное богослужение». Старец сильно тяготел к старине, к старопечатным книгам, по которым спасались великие сподвижники, святители московские. Затем особенное внимание обращал Феодор на озарение инородцев светом веры истинной и, занятый этим подвигом, не мог мешать ни в чём Гагарину. А последний, увеличив оклады попам, построив до сорока церквей в русских посёлках и в улусах новокрещёных инородцев, сразу завоевал себе глубокое расположение нового иерарха. Что же касается рядовых церковников, городского и деревенского причта, о нём и говорить нечего.
— Наш благодетель! Церкви защитник, веры поборник! — только так и говорилось о Гагарине. Целые проповеди произносились в прославление нового повелителя северных, сибирских стран, бывшего царства Кучумова. Многолетие князю-губернатору возглашалось с большим подъёмом, громче и внушительнее, чем даже многолетие архипастырю Сибирскому и самому Петру, далёкому и суровому, который то и знай слал новые грозные указы, требовал денег, людей для пополнения войск, тающих как снег, в упорной войне со шведами. От Петра приходили эти ненавистные указы, прибитые на городских воротах, требующие бритья бороды, ношения иноземного, кургузого платья и многого, ещё более нестерпимого для старожилов-сибиряков, привыкших к вольной жизни вдали от центральной, грозной власти царей московских...
Гагарин, с одной стороны, старался по возможности точнее выполнять наказы Петра, чтобы не разгневать повелителя, тяжёлую длань которого слишком хорошо знал...
Но, с другой стороны, Гагарин первый осуждал многие распоряжения, приходящие из-за гор Рифея, и громко заявлял:
— Кабы моя воля — рай бы настал в Сибири, в краю нашем благодатном! Не отсылали бы люди животы свои последние на затеи ненужные... Не проливалась бы кровь христианская в дикой бойне с задорными шведами. Для Сибири мало пользы, ежели и победит Карла царь Пётр. А тяготу Сибирь несёт великую... Да ничего не поделаешь! Шлёт царь указы, их нельзя ослушаться...
Таким образом снимал с себя хитрый воевода все нарекания, а сам под прикрытием царских указов творил, что только ему на ум приходило. И первым делом старался побольше собрать денег, пушной и всякой другой казны, чтобы было чем помянуть свою службу, когда его, как и прежних воевод-губернаторов, уберёт с места царь и нового наместника пошлёт на смену князю.
А пока Гагарин вёл свою новую линию и по необходимости в то же время тянул прежнюю канитель, его внутренний мир был заполнен сильной, неожиданной страстью, любовью к поповне салдинской. Бурный прилёт второй юности порядком мешал Гагарину окунуться с головой в дела и в наживу, но зато многим скрашивал тягучую, однообразную жизнь в грязном Тобольске, в этой жалкой столице богатого и полудикого края.
Тем более негодовал Гагарин на весеннюю непогоду и распутицу, на ливни, метели и невылазную грязь, мешающую еженедельно день-другой провести в опочивальне бедного домика попа Семёна.
Подобно Ксерксу, бичевавшему море, князь готов был выпустить град ядер в хмурое, дождливое небо, пушечными залпами хотел бы разогнать тяжёлые, бесконечные полчища туч, закрывающих солнце, которое могло в три-четыре дня своими лучами высушить землю и открыть желанный путь к Салдинской слободе.
Весна особенно располагала Гагарина к ласкам и неге, как чарует она всё живое, призывая любить и творить!.. Кровь тяжело и знойно ударяла в седеющие виски, в лысеющий лоб князя, заставляла его грудь вздыматься часто и высоко, особенно по ночам. Весна не только в юношах будит бурные вспышки желаний. Даже глубокие старики весною почему-то вспоминают те годы, те милые дни и часы, когда они ласкали и любили своих прежних подруг. А Гагарин был ещё далеко не так стар...
И места себе порою не находил он ни днём, ни по ночам в особенности; ворочался на постели, а затем приказывал казачку звать одну из своих домашних бессменных фавориток.
Чаще это приходилось на долю Анельци. Так случилось и на Страстной неделе, когда солнце стало уже чаще выглядывать из-за туч, ливни ослабели, подсыхать стали размывы и зажоры по дорогам...
Злая, возбуждённая, с красным, заплаканным лицом, экономка только что закончила обычную молитву, расчёсывала себе волосы, немилосердно трепля и вырывая их клоками от затаённой ярости, и собиралась лечь спать, когда явился посланный от князя.
Стиснув зубы так, что они скрипнули, тут же, при казачке набросила она лёгкий капотик на сорочку, в которой сидела перед зеркалом, и пошла по тёмным комнатам и переходам за мальчиком...
Вот уж третий день, как на себя стала не похожа эта спокойная, кроткая обычно Анельця, с той самой минуты, как она вечерком стукнула в дверь Келецкого, скромно заявила ему, что ей очень надо исповедаться перед святым наставником... А наставник резко, почти грубо дал ей понять, что ему не до исповедей Анельци, потому что он занят спешными делами... Выследила затем обиженная женщина, что прямо в спальню лектрисы проскользнул заниматься спешными делами её кумир. Затрепетала от гнева полька, едва устояла на ногах, ощупью уже стала пробираться по тёмному коридору в свою комнатку, но неожиданно, словно против воли, повернула в другой, боковой ход, ведущий к тёмному чулану, заваленному коврами, заставленному лишней мебелью, коробами и сундуками со всякою рухлядью, как это бывает в больших домах, наполненных прислугой и всяким наёмным людом.
Днём случайное открытие сделала Анельця в этом чулане. Дом, строенный безо всякого определённого плана, разбитый на множество комнат самым странным, причудливым образом, вмещал немало таких тёмных чуланов-комнаток, смежных со светлыми, удобными, отведёнными для жилья, покоями. И Анельця, не думавшая даже раньше о том, с чьею комнатой смежен этот чулан, зашла в него с свечою, желая достать платье из короба, поставленного здесь у стены.
Свеча случайно потухла. Экономка уже собиралась выйти, чтобы зажечь её, как вдруг её внимание привлекла тонкая полоска дневного света, стрелою прорезающая тьму, царящую кругом. Освоясь в темноте, Анельця различила что-то вроде оконной рамы без стёкол в стене, против дверей чулана. И стрелка света падала именно оттуда. Захват ченная любопытством, подошла она к стене, влезла на ковры, сложенные здесь целою грудой, и прильнула глазами к маленькому отверстию, пробитому когда-то гвоздём в досках, которыми забрано было всё окно, прежде служившее для освещения тёмного чулана. Анельця увидала, что именно спальня не любимой ею лектрисы находится за стеною чулана. Замаскированное досками, заклеенное потом обоями, окно ничем не выдавалось в покое Алины, и та не знала, конечно, что случай дал сопернице возможность следить за каждым её шагом.
Сюда и кинулась теперь экономка, в этот чулан, вместо того, чтобы уйти в свою комнатку и проплакать до утра, как бывало не раз.
Бесшумно раскрыла она дверь, скользнула в чёрную, непроглядную темноту, очутилась мгновенно на груде ковров, но не решилась сразу заглянуть в глазок, откуда слабо пробивалась тонкая-тонкая ниточка света от свечи, зажжённой в спальне француженки.
Негромкий смех, подавленные, прерывистые голоса услыхала сейчас же Анельця. Вот прозвучали долгие, бесконечные поцелуи... Опять смех и говор...
Анельця порывисто прильнула глазом к предательскому отверстию в стене...
Как раз напротив стены увидала она обоих. На низеньком, восточном диванчике сидит Келецкий и держит на коленях девушку, прекрасную в своей бесстыдной наготе. Вот они целуют друг друга... ещё... ещё!.. То, что произошло потом, совсем ошеломило, довело чуть не до безумия и обморока незримую свидетельницу бесшабашной, дикой оргии...
Шатаясь, пылая, как в горячечном бреду, решилась, наконец, Анельця сойти с своих ковров, но у неё подкосились ноги, она беззвучно, мягко скользнула вниз и долго пролежала без памяти.
Несмотря на поздний час, Гагарин, полуодетый, сидел в кресле у постели и ласково встретил Анельцю.
— Спала, курочка? Уж извини... Так мне тошно одному... такая истома... Пальцем бы не двинул... Помоги раздеться... посиди... поразвлеки меня... Ну... живее... Ну... не дуйся... Не люблю я, знаешь... А я за это, гляди... приготовил и подарочек... Ну, живей... раздевай... укладывай... знаешь, как я люблю...
— Я вем, як вельможны кнезь люби! Та она не люби кнезя... не хце тешиць кнезя. От, вольможный и шлёт за бедной слугой... за дурой, уродой Анельцей... И подарунек не мне был зготован... А ей!.. А она не йдёт! Ей там добже... без его мосци!
Зло глядит, криво улыбается Анельця. И не видал Гагарин её такою никогда.
— Что ты вздор болтаешь! Ну, правда, я бы, может, и не стал тревожить тебя... Да Алина больна... Ещё утром я видел! Сам видел! Понимаешь, сам...
— О! Белька штука! Не можно менгцизну обмануц, чи цо?.. Ха-ха!.. Я буду пенць раз на месяц нездрова, ежели не схочу прийти к мосци-ксенжу... Але ж я пришла! Хоц и вем, цо не про Анельцю думал мой пан яснейший... А я таки кохаю пана и не здрадзам пана, як та потаскуха!..
— Здрада?! Это — измена значит по-вашему?.. — насторожившись, переспросил Гагарин.
Никогда раньше полька не говорила ничего подобного; очевидно, что-нибудь особенное заставило её решиться на резкую, отчаянную выходку. И он, глядя в глаза экономке, продолжал:
— Что случилось? Вы раньше душа в душу жили... Или спустя три года ревновать меня к ней вздумала? Так, знаешь сама...
— Вем! Вем!.. У яснейшего пана есть юж нова коханка... Поповна-красуля! То не моё дело!.. Алеж не можно, же бы стерва Алинка пана кнезя дурила... Я любу ясного пана и чту пана кнезя... А та дрань!.. У, подлюга! — совсем визгливо вырвалось у Анельци. — Идзь, пан! Подивись, пан, цо та фря робить може!
И, взяв за рукав Гагарина, она почти насильно подняла его с кресла и повела к дверям.
Сначала он думал прикрикнуть на обезумевшую женщину, но потом неясное подозрение, предчувствие чего-то необычайного, хотя и неприятного для него лично, заставило Гагарина послушно следовать за Анельцей...
Войдя в чулан, он с помощью Анельци взобрался на груду ковров, прильнул глазом к щёлочке и стал глядеть в спальню Алины, где слышалась глухая возня...
Крепко сжались кулаки князя, что-то заклокотало в груди. Гагарин читал и слыхал о всяких мерзостях в области чувственных ласк. Но то, что он здесь увидал, поразило его до глубины души.
Наутро князь, призвав дворецкого, приказал немедленно найти в городе помещение для Алины и поселить её там, а как только установится путь — отправить в Россию, в Москву, где она могла уж устроиться сама.
Вещи, дорогие подарки Гагарин оставил своей бывшей лектрисе. А в Салдинскую слободу в тот же день поскакал гонец с небольшой запиской. Ввиду улучшения дороги обещал скоро заглянуть туда князь и извещал, что лектрисы больше нет у него в доме.
Отослав гонца, губернатор хотел было заняться ворохом бумаги и писем, лежащих перед ним, когда ему доложил Келецкий, что явился келейник митрополита Иоанна с письмом от последнего и желает лично вручить Гагарину послание.
— Келейник... цидула митрополичья!.. Самово я звал ево! Есть указ государев, каковой надлежало владыке выслушать от меня и со мною обсудить! — недовольный, пробормотал Гагарин. — Ну, зови!
На куске бумаги, небрежно оторванном от листа, кое-как свёрнутом в виде письма, стояло несколько строк. «Молитвенник и раб Божий, смиренный митрополит Иоанн Тоболесский и всеа Сибири» извещал милостивца, его превосходительство губернатора, что болен он и не может явиться на зов. А если есть что-либо «неотложное и особливо-важное» — просит пожаловать к нему нынче же, в часы, когда службы нет в домовой церкви митрополичьей.
— Поп надутый!.. Не желает даже ради высочайшего указа потревожить себя! К себе зовёт! Козёл упрямый!.. А я Ступина с караулом пошлю за ним, коли так! — багровея от гнева, заворчал князь. — В карете под конвоем пожалует сюда прослушать волю царскую... Всё тягается со мною, хочет выше меня быть! Так я же ему покажу!.. Я же этому гордецу!.. Он узнает, кто из нас главнее в Сибири...
— Конечно... Так и надо! — поддакнул Келецкий, зная, что не следует спорить с этим человеком. — Проучить надо монаха... Осторожно, разумеется... чтобы из-за всякого там... самому не было неприятности от государя... Да и здесь много дураков есть, которые себя не пожалеют, если обиженный арцибискуп им слово скажет... Надо его так унизить, чтобы он и не мог придраться ни к кому... Чтобы и не знал, против кого выступать...
Яркая картина, нарисованная секретарём, захватила Гагарина, сразу изменила и его настроение и всё направление мыслей.
— Хорошо бы! Но... как?..
— Об этом думать сейчас не стоит! Упрямый, заносчивый монах сам даст себя в руки, сам на себя верёвку сплетёт своими делами... И чем ему больше воли дать, чем чаще его поддразнивать словами, а на деле не задевать, тем он больше осмелеет и такое тут натворит, что уберут если не с епархии, так прямо в ссылку гордеца... Я головой ручаюсь!..
— Правда... Правда... Теперь и я вижу, что твоя правда!.. А всё-таки с указом как же быть?.. Надо же...
— Так и сделать надо, как он хочет... Пусть вельможный князь потрудится, поедет, прочтёт да... посильнее подвинтит монаха!.. А там... увидим...
— Увидим уж там! Ха-ха-ха! — довольным смехом раскатился Гагарин, поняв, как умно советует ему Келецкий, и приказал заложить карету.
* * *
— О-ох, болен весь! — притворно охая и стеня, говорил Иоанн Гагарину, которого принял, выйдя прямо из домовой своей церковки, где только что окончилась служба. — Больно немощен с годами стал! Ошшо Господу, Царю Небесному хватает сил послужить. А уж земному... пущай не взыщет! И рад бы приехал, указа послушал!.. Да не моя сила! И што там ошшо за указы? Словно бы и не порядок. Синод святейший, правительствующий в Имя Господне, волен нам, архипастырям, указывать в делах церковных... А светские власти, хоша бы и какие наивысшие... Погодить бы им надоть... Так мне по простоте моей иноческой сдаётся... Не мирской я человек... Уж не взыщи, не посетуй, чадо моё, ваше превосходительное вельможество!.. Охо-хо-хо!..
Закипал снова злобой и негодованием Гагарин, слушая лукавые речи монаха, но и сам решил не уступать ему в этой игре. Разводя руками, склоняя голову, дружелюбно глядя и улыбаясь владыке, поддакивает он хозяину и, дождавшись, когда тот умолкнет, со вздохом сожаления заговорил:
— Да-а!.. Многое попеременилось ноне и на всём свете... и в нашей державе благочестивой... Приходится земных властей более ничем небесных слушать да опасаться. Нынче ты — владыко, князь церкви Христовой... А наутро, глядишь, коли не в Суздаль-монастырь угодил на хлеб да на воду алибо на Соловки, на смирение, в ризах рогожных, так и вовсе на колесе твоё тело, а голова, елеем помазанная священническим, на колу, на шпиле торчит... Как уже то неоднократно мы видели...
Искоса поглядел на гостя хозяин. Что значат его слова? Искренне сочувствие выражают или это угроза прикрытая, тайная?..
Князь спокойно глядит в испытующие глаза монаха, дружелюбно снова улыбается. И кругло, плавно катится, рокочет его речь, звучит сиповатый басок.
— Взять хоша бы Сибирь нашу... И твоего преосвященства труды и заботы в ней!.. Слова нет: крутенек ты, владыко... От разу всё наново повернуть хотел бы... Дак ведь и сам он, государь наш, Пётр Алексеевич, не больно чего ждать любит... Оно, скажем, раскол велик, силён тута... Отпадших куды больше, чем истинных чад церкви главенствующей, себя православною рекомой... И богаче энти... еретики, как ты их звать изволишь, святой отец... Мажут они жирно руки властям в Питере... Вот, оттуда и бегут сюда гонцы с указами строгими... И к нам, слугам царя нашего... И к архиереям, кои себя болей признают слугами Небесного Владыки, не земного...
Опять насторожился монах, так остро прозвучали последние слова в его ушах. А Гагарин, словно и не замечает, своё ведёт.
— И волей-неволей нам, слугам царёвым, приходится накучать вам, слугам Божиим... Оно и то сказать... Не будь твоего рвения пастырского... дай ты воли больше людишкам здешним, и тебя бы не шпыняли... Ну да, знать, ты творишь, как тебе твой разум и долг велит... По-евангельски: «Пастырь добрый душу свою даёт за овцы своя!..» А о том, как тебя жигануть могут, не помышляешь! Исполати! Коли дух такой отважный у тебя — крепись до конца, нас поучай, слабодухов, грешников окаянных... А указец-то, владыко, как выслушать изволишь, стоя ли, как оно водится, али...
— Сказано: недужен я! — угрюмо буркнул Иоанн. — И так, сидя разберу. Акромя нас двоих — и нету никого... Царь — не Бог! А я и в храме могу ино посидеть, коли устал... Читай, што там!..
— Добро... А я уж потружуся, постою... Слушай, отче!..
Прочёл обычный заголовок Гагарин, где перечислен полный титул царский и обращение к митрополиту. А дальше шло перечисление жалоб, обоснованных и многочисленных, которые, конечно, не без ведома и содействия Гагарина, дошли и до Синода, и до Петра, собранные изо всех концов Сибири.
«А челом били нам многие люди приходов губернии Тобольской и иных, куды митрополичьи слуги и посыльщики и десятильники за сбором десятинным, церковным наезживали, — читает губернатор, стоя у своего кресла, на ручку которого присел тучным, тяжёлым телом. — И жалобу принесли на многие обиды и кривды великие, каковые теми слугами митрополичьими были содеяны. Тако десятильники, посланные по городам от митрополита, явно бесчинствуют, поборы лишние вымогают против законной десятины церковной; а ещё того хуже, девок и вдовых баб и мужних жёнок подговаривают указывать на блудодеев, кои будто бы с теми жёнками грех творили, дабы с тех людей поборы брать во искупление греха. А когда те бабы и девки противятся и ложно оговаривать не хотят добрых людей, те десятильники митрополичьи девок и баб пытают, груди давят им до крови и срамом срамят великим, даже нагих стегая при всём народе. А по монастырям тоже чинится неправда великая. И многие монастыри, землёю и людьми оскуделые, самовольные захваты чинят, землю силой у пашенных наших хрестьян отбирают, и худобу, и животы последние. А управы на то насилие хрестьяне у светских властей и найти не могут. Да те же десятильники и монастырские старцы безмужних монастырских баб продают в брак за суседних мужиков, пьяниц и уродов, лишь бы те в казну монастырскую выкуп брачный внесли...»
Дальше читает Гагарин целую программу, посланную из Питера местному духовному главе и консистории его; а в конце и угрозы следуют, если не будет исполнено всё по указу...
Хмуро слушает Иоанн, сжимая своими сильными, поросшими волосами пальцами поручни кресла, в которое ушёл глубоко... Порою только нервно погладит свою бороду, поправит панагию и снова сидит, как живое изваяние. Только по шумному дыханию, которое вырывается почти со свистом сквозь крепко сжатые губы и раздутые ноздри владыки, можно угадать, какие мысли обуревают его.
Закончил Гагарин. Оба молчат. Сел губернатор, глядит на монаха, ждёт, что тот скажет. А Иоанн не решается сейчас заговорить, чуя, что может много лишнего и вредного для себя высказать сгоряча...
— Слышал, владыко! Повторить не изволишь ли чего, что не внятно было али запамятовалось? — наконец прозвучал ехидный, хотя и дружелюбный по тону вопрос князя.
— Слышал! Помню! — кинул отрывисто тот и снова сжал губы ещё плотнее.
— Так... руку приложить изволь, как полагается... Уж потрудись, ваше высокопреосвященство! — служебным, сухим тоном предложил Гагарин, видя, что Иоанн решил сдержать своё раздражение и ничего не скажет сейчас такого, что ожидает от него гость.
Взял перо монах, придвинул к себе указ, положенный на стол Гагариным, и вверху над самым титлом государевым, словно на консисторской бумаге, вывел своим крупным почерком: «Читал и руку приложил, смиренный богомолец Иоанн, митрополит Тоболесский и всеа Сибири».
Посыпав песком чёрные жирные буквы, выведенные им, подал он князю большой исписанный лист указа с яркой, красной печатью на конце, где темнел краткий гриф, подпись Петра, похожая на извив молнии, вычерченный пером.
Почтительно принял бумагу Гагарин, довольный тем, что позволил себе монах поставить свою подпись, где не следовало, и, спрятав лист в грудной карман парчового, богатого камзола, стал прощаться.
— Што так скоро! Али не потрапезуешь со мною, ваше превосходительство?.. Оно, хоша и постные дни, а найдётся чем угостить дорогого гостя! Милости прошу!
— Рад бы радостью, отче-владыко! Да никак не можно! Сам ныне к себе людей звал! Обидеть нельзя, сам понимаешь! Ко мне милости прошу!.. Уж не посетуй! Докажи, что не осерчал за нынешний указ на меня!.. Я — слуга царёв... Как приказано, так и творю! Уж пожалуй! Посети домишко мой убогой!
— Шутишь, ваше вельможное превосходительство! Видели мы «бедность» твою! У людей пост, а у тебя — по полсотни смен рыбных да иных блюд на стол подают!.. Этакой пост не хуже и мясоедения... Прокурат ты, князь!.. А што про указ толкуешь?.. Што мне на тебя злобиться!.. Бог простит, ежели ты и причастен к тем... наветам вражеским, коими сей указ вызван... И я, вящий иерей, к ответу призван за ревность к вере православной... Угрозой угрожаем, аки смердь последний, раб нерадивый, своему приставнику непокорный... Воля Божья на всё! — вздохнул с деланным смирением монах, но вдруг, запылав глазами и лицом, отрывисто выкрикнул почти:
— А и ошшо помню я присловку: «Бог не выдал, свинья не съест!» Знаешь ли, ваше превосходительство, господин мой губернатор и раскольному люду первый потатчик! Не взыщи, язык мой — враг мой! Правду не потаю; сказать смею, што думаю!.. Не в суд либо в осуждение... А штобы и ты знал: сумею царю отписаться, коли уж такое дело! Страха ли ради иудейска али иные есть помыслы у твоего сиятельства, а вижу я, как ты беспоповщину по вые гладишь, маслом их мажешь, по ихней воле многое творишь... Благо, мошна у их широка да толста; твоя правда, князенька!.. А я чужд стяжания злаго... Одно и скажу: «Иди за мною, сатано!» А Господь и ангелы Ево да осенят служителя Божия, меня, многогрешного, от козней людских и замеров диавольских!..
Стоит теперь монах, выпрямился, коренастый, грузный, узловатый в костях, и даже жезлом своим при каждом громком, веском слове пристукивает.
— Н-ну! — только и вырвалось у Гагарина, когда, наконец, возбуждённый, красный, умолк Иоанн. — Благодарен на слове ласковом! Прощенья прошу! Ко мне жалуй! Тоже принять да угостить сумею!
Повернулся, не подойдя даже под благословение, плюнул громко у самого порога и вышел Гагарин, взбешённый, но и довольный.
Теперь князь видел, знал, что неукротимый, упрямый монах станет ломить напролом; убедился, что скоро свернёт себе шею Иоанн на этом пути.
А уж потом Гагарину легко будет посадить более подходящего владыку на сибирской епархии, хотя бы того же кроткого, чистого душой, схимника-старца Феодора, бывшего Филофея-митрополита. Этот иерарх, не от мира сего, не сумеет мешать новым планам и широким замыслам князя, если бы даже они оба не были так согласны в делах веры, как это есть на самом деле.
В тот же день был составлен подробный доклад о посещении Иоанна Гагариным и, переписанный тщательно, пошёл к Петру. А две обширные цидулы, Меншикову и Василию Гагарину, в Сибирский приказ, отправлены были той же почтой.
ГЛАВА II ПЕРВЫЙ ГРОМ
После ранней, уже миновавшей зимы и весна настала рано в этом, 1712 году, но причудливо проходила она, не в пример другим годам. Ясные тёплые дни сменялись ливнями, холодной погодой, ночными заморозками. Скоро после Пасхи нежданно прогремела первая вешняя гроза, а затем снова повеяло холодом от северных просторов Ледовитого океана, и пришлось тобольцам хоть снова дохи и полушубки свои надевать.
Но тоболяне словно и не замечали капризов природы. Небывалой доселе, кипучею жизнью зажили они с приездом нового губернатора.
Разъехались давно коменданты и всякие чины, прибывшие осенью для встречи князя; им на смену явились торговые обозы... А весною, как только стали спадать разливы речек и ручьёв, затопляющих часто проезжие пути, как только дороги стали снова удобопроходимы, появились в Тобольске важные гости, послы китайские, которые посланы, правда, к калмыцкому хану, контайше Аюке, но и для Гагарина привезли грамоты от богдыхана и от его министров, или вай-вубу, как зовут их в стране Дракона, в великой Поднебесной империи за неприступной каменной стеной. Хотят эти старинные соседи упорядочить весь торг, какой Китай с Русью ведёт.
Ласково, широко принял послов новый наместник Сибири, кормил-поил на золоте, лучшими яствами и напитками угощал, укладывал спать на перинах, набитых лебяжьим пухом, богато одарил и дал им кареты, возки, стражу надёжную под начальством полуполковника Прокопия Ступина. И послал с ним указы во все попутные места и города, чтобы также щедро, с полным почётом принимали гостей, провожали дальше до границы, давали коней и корм, и вино хлебное, простое и лучшее, смотря по чинам.
И другая забота немалая была у князя — Трубникова наконец снарядил он и отпустил в поиски за золотом к Кху-Кху-Нору, даже не дождавшись от Петра ответа на свой доклад о посылке небольшого отряда в двести человек, который был дан в распоряжение подпоручика.
Тут же и за постройками лично наблюдал Гагарин, следил за возведением нового кремля тобольского из тяжёлых кирпичей, в пятнадцать фунтов весом каждый. Осенью поздней и зимою казённые пахари почти даром работали, сушили и обжигали этот кирпич, свозили его в город. Теперь частью они же, частью арестанты, которыми полны тюрьмы Тобольска и ближних городов, работают на ветру, на холоде, под дождём, возводят новые зубчатые, толстые стены, строят каменные ряды нового Гостиного двора, амбары для складов казённых, новый дворец возводить начали и собор большой заложить собираются... Много погибнет людей на этой стройке. Уж и в первые недели слегло и умерло немало от простуды, от горячки гнилой, от тифа и от житья впроголодь, от труда непосильного, какой несут эти подневольные колодники-творцы, созидающие новый, неприступный и красивый Тобольск.
Не думает о таких пустяках Гагарин. Только торопит лихорадочно людей, сам следит за работами и высчитывает дни, когда его широкие начертания, его замыслы примут осязательную, прекрасную форму, подобную той, как выведено на ворохах чертежей, составленных учёными шведами-пленниками, первыми теперь пособниками губернатора в его зодческих затеях.
Разборы дел торговых, розыски по делам о наглых, жестоких разбоях и грабежах, чинимых чуть ли не открыто, среди бела дня, приём даней, оброков, мехов, проверка и разборка их, вороха бумаг, получаемых отовсюду и рассылаемых из губернаторской канцелярии, — всё это, если даже и слегка тревожило Гагарина, однако отнимало у него почти весь день. И только тогда он чувствовал себя спокойным и довольным, когда возок быстро уносил его в заветную слободу, где отдыхал от забот и хлопот хозяин Сибири.
Но и здесь порою принимал по делам своих помощников губернатор, если случай был очень важный, ожидающий неотложного решения, если бумага, полученная в тобольской канцелярии, была с подписью Петра и требовала немедленного обсуждения и скорейшего ответа.
Незаметно во всех этих хлопотах и в сладком отдыхе прошло лето, осень, снова подбежала зима...
Обрадовался ей Гагарин. Уставать уж он начал, более продолжительного покоя запросило немододое тело князя. Да и кроме телесной устали, духом стал неспокоен губернатор. На вид всё хорошо шло кругом, но словно затемнело что-то вдали, слухи недобрые стали приходить с разных сторон, как будто удача и лад, какие встретили его на новом месте службы, готовились уйти, давая место неурядицам и урону всякому.
Первым ушатом ледяной воды было довольно обширное послание, писанное под диктовку Петра и его рукой подписанное. Царь, очевидно, принял к сердцу вести Гагарина о богатых золотых россыпях в степях, которыми, конечно, нетрудно будет овладеть впоследствии, пользуясь внутренними раздорами между кочевниками.
Но намерений князя теперь же послать на разведки из Тобольска небольшой отряд Пётр не одобрял. Царь решил, выбрав удобную минуту, послать от себя надёжного человека, дать ему сильный конвой, чтобы можно было оружием очистить себе путь к золотым пескам, если бухарцы или мунгалы решились бы преградить путь смелым разведчикам, послам великого московского царя.
И про разлад между владыкой и губернатором было помянуто в этом письме. Пётр давал полную веру сообщениям Гагарина о «мятежном духе» монаха, обещал убрать его, но не сейчас. Теперь и царю не время заняться вплотную этим вопросом; шведская война слишком много отнимает сил и времени. Да и нет пока серьёзных оснований, мало высказано недовольства со стороны тоболян, иных сибирских обывателей, чтобы убрать архипастыря, чем можно только раздражить остальных священников и членов Синода особенно.
По привычке то вытягивая, то втягивая свои толстые губы, прочёл письмо Гагарин и грубо, злостно выругался:
— Жди да пожди! Видно, уж я не хозяин в этом вонючем, диком углу, за который столько тысяч отвалил нашему капитану!.. Добро! А второе дело и того лучше! Я ему золото открыл, путь указал... А он не хочет, чтобы я и нос совал в дело. Сам от себя и людей пришлёт, и снарядит отряды... А я — ни при чём! Ну уж, дудки! Коли не мне, так и другому не будет! Как Бог свят! Уж там хоть целый поход Снаряди, а этого золота не видать тебе без моей помощи, как затылка своего не видать человеку! Только бы Федька с добрыми вестями вернулся... Я уж по-своему тут разберуся. А как золота нагребу и ему пошлю для расходов военных, авось тогда капитан и не подумает других ещё сюда помощников посылать либо на своеволье моё гневаться...
Так решил Гагарин. Келецкий, с которым он советовался, согласился с князем, но тут же прибавил:
— Делать, конечно, надо так, как вельможному князю тут, на месте, виднее и лучше кажется... А одного упускать не надо. Хороший случай припадает. Задумал царь сильный отряд за золотом отрядить. Чего лучше! Для этого прежде всего надо много припасу запасти, и ружей, и пушек, и амуниции, и продовольствия, а главное, пороху и свинцу. Раньше до остатку почти это увозилось отсюда. И на войну надо было, и, просто сказать, не любит, опасается царь в далёкой Сибири оставлять много военного припасу... Теперь иначе должно выйти. Наберём вороха разного добра, и боевых снарядов, и оружия... Людей, когда надо, тоже собрать недолго... Для себя, конечно, не для тех франтов, что сюда явиться могут против воли вельможного князя... А там? Кто знает?.. И для походу за песком золотым пригодится оружие, свинец да порох... И для других причин! Война — дело тёмное! Вон, под Полтавой сам шведский король был ранен! От этого не застрахованы владыки земные, как и от самой смерти! А если что случится?.. Тут далеко от Москвы, от всей России... Мало ли тут что произойти может! Хорошо наготове запасы военные иметь... Да побольше преданных людей... Как скажешь, вельможный князь?
— Скажу... Дьявол ты! Змий-искуситель! — глядя в умные, словно смеющиеся сейчас глаза советника, ответил Гагарин и задумался глубоко.
Оставя князя с его думами, тихо выскользнул из покоя Келецкий. А Гагарин, через несколько минут подняв голову, словно очнувшись, вскрыл ещё два письма, пришедшие с той же эстафетой, которая принесла меморию, памятку государя.
Одно письмо было от близкого родича и друга, стольника Василия Ивановича Гагарина, который, сидя на важном посту в Сибирском приказе, оберегал Матвея Петровича от нападок и подкопов со стороны различных завистников и врагов.
Сейчас Василий Иваныч сообщал князю, что приходят разными окольными путями доносы и жалобы на губернатора со стороны приказных дьяков, воевод и иных служилых людей, которым не по нутру пришлись новшества Гагарина. Митрополит и лично, и чрез преданных ему попов и обывателей тоже старается насколько возможно очернить Гагарина в глазах Петра.
«Всё бы то ничего! — писал стольник. — Царь цену наветам завистников добре знает и мало верит таковым. Но одна беда. Сведал я от наших доброхотов, денщиков царских, да и от других, Апраксина, Головина и самого Данилыча, что объявился на очах царёвых некий злодей, смерд последний, строчило, приказный подьячишко никчёмный, кой двоих апонских людей государю привёз напоказ. И той смерд, именем Ивашка Нестеров, многие вести наносные и клеветы чёрные на тебя, брат и благодетель, хитро нанёс. Особливо о самоцвете диковинном многие сказки поведал государю и того в интерес привёл и в сумнение. И даже сверх меры подлые слова о тебе говорил той Ивашка, ловко одно к одному прибирая, так што веру ять можно было бы, ежели бы не он, смерд, холоп последний, и не на тебя те вины и клеветы возводил. Друг и заступник наш неизменный, Данилыч, государю говорил против тех речей облыжных и успел, кажись. Но ежели хотя што мало и похоже есть, сам о том понимай и поисправить не замедли, врагов своих упредя».
Так из Москвы писал родич Гагарина. Во втором послании старик Апраксин из Питера почти то же сообщал, осторожно намекая между строк, что одна надежда и защита Гагарину от Меншикова. Но и тот, конечно, в свою очередь, в «сухую» помогать не станет и надо хорошенько поблагодарить сильного заступника за помощь. А ещё лучше, если Гагарин под каким-нибудь предлогом поскорее приедет в столицу и уладит эти запутанные вопросы, устроит лично свои дела.
— Вот оно, што значит: тринадцатый годок, чёртова дюжина подбегает! И никому, и мне, видно, покою не знать в нём, в треклятом! — пробормотал Гагарин, отбросив в сторону листок. — Придётся снова ломаться, скакать за тысячи вёрст, а пошто?.. Леший знает, да...
Остановился князь, огляделся, не слушает ли кто... Снова в думы погрузился. Наконец решительно тряхнул головой, позвал слугу, приказал заложить лёгкий возок, чтобы ехать на постройки.
* * *
Несмотря на наступление холодов, работа там ещё кипела. Крыли крышу на возведённых, законченных корпусах; складывали деревянные стены и переборки, строгали, отделывали полы, штукатурили стены и прилаживали окна, двери.
Крестьяне — чернорабочие, землекопы, землевозы с лошадьми и каменщики, кроме печников, почти все были отпущены. Остались только наёмные плотники, штукатуры, кровельщики да помогали им арестанты, ежедневно приводимые на работу под надзором тюремных сторожей и военной стражи.
Кроме шведов, зодчих и десятников, кроме русских приказчиков, подрядчиков и мастеровых, ещё одна необычная фигура дьяка из канцелярии губернаторской появилась в это утро на постройках, словно ожидая приезда Гагарина.
Он слонялся среди общего развала и рабочей сутолоки, входил в полуотстроенные корпуса, слонялся по дворам, загруженным материалами и мусором, обращался с расспросами к рабочим и урядникам, а сам всё поглядывал туда, откуда должна появиться колымага князя.
Вот и затемнел возок, показался из-за угла, направляясь к постройкам.
Дьяк быстро подошёл к одному из арестантов, кудлатому, сильному, не молодому уже мужику, убирающему мусор и отвозящему его на тачке подальше от почти законченного здания новой «важни», где взвешиваются товары для оплаты пошлиною.
— Так, слышь, Сёмка, не забудь, как я учил тебя вечор при допросе... Не проворонь дела! Волю и рубленики получишь, ежели всё ладно будет... А нет — не взыщи! Шкуру спущу последнюю и головы тебе не сносить! Гляди!
Шепнул и отошёл дьяк, встречать князя кинулся вместе со всеми начальными лицами, которые были на постройке.
Внимательно, как всегда, осматривал работы Гагарин, обходя все уголки, слушая объяснения и доклады начальников, отдавая распоряжения, подписывая требования на материалы, рабочих подбодряя ласковым словцом или крепкой русской бранью, смотря, кто заслужил чего...
Вот и туда дошёл Гагарин, где кудлатый арестант с тачкой мусор возил от готового здания к общей куче в самой глубине двора. Вдруг тачку покинул свою мужик, на землю ничком упал, закричал:
— Милости пожалуй, князь-государь! Слово молвить вели великое, дело государево.
Вздрогнул от неожиданности Гагарин, испугался даже сначала, но сейчас же овладел собою, видя, что никакой опасности не грозит со стороны кудлатого арестанта, смиренно лежащего ничком на грязной, холодной земле.
— Что за дело? Сказывай! — подойдя ближе, спросил отрывисто Гагарин. — Кто ты? За что взят?
— Посадский я, холопишко твой, Сенька, Вавилов сын... А по кличке — Шкура. А взят за подпал... По осени пожаром пол-угла, почитай, на речном посаде слизнуло. А на меня речи, я, стало быть, подпалил... И с товарищи, кабыть, для грабежу на пожаре... И за тот подпал изловлен, бит до полусмерти... И в тюрьму до суда и сыску взят под приставы... А на сыске и повинился, на дыбе да под кнутом...
— Ну?!
— А теперя, как уж дело до конца приходит, хочу тебе, государь-воевода, всю правду открыть! — стоя уже на коленях, негромко, таинственно заговорил мужик. — Палил я, што греха таить!.. Да, слышь, не по своей воле... По чужому наущению... от богатея от нашево, от Сидора Калиныча Хони подучен был... Ворог ему был Микитка Семёнов, так Хоня и подучи меня евонное жильё попалить... И за работу три рублёвика сулил... И задатку полтину дал... А других недодал, как изловили меня... Вот теперя я и каюсь тебе! Суди меня, воевода-князь государь!..
Опять бухнулся в землю лбом мужик.
— Вот как! — в раздумье проговорил Гагарин и повернулся к дьяку. — А ты кстати тута, Мосеич!.. У тебя, кажись, дела о пожогах... Ты знаешь ли этого Хоню?
— Как не знать! Первый богач и скряга по всему Тоболеску! — значительно заговорил дьяк. — И лихоимец нещадный! Много народу разорил, большие тысячи и сотни тыщ, сказывают, словно домовой, в сундуках бережёт... Ан, и ево Господь попутал ноне, коли правду мужик-то бает! — закончил ещё значительнее свой доклад дьяк.
Быстрым взглядом обменялся Гагарин с дьяком, как будто сейчас только понял всю важность неожиданного признания кудлатого арестанта-мужика.
— Угу!.. Ин, ладно! Так, вели мужика отсюда в приказ вести... Допрос ему учини наново... попристальней... Да... и за этим... за богатеем-скрягой... За Хоней спосылай... Я сам скоро тоже к вам буду. Надо дело вывести...
Повернулся, дальше по стройке пошёл.
А дьяк, потирая руки, поспешил в канцелярию, куда и арестанта за ним повели. А там и старика-богача Хоню доставили.
Жалел скупой старик от сотен тысяч поделиться кой-чем с новыми хозяевами города, хотя те и подсылали к нему своих людей... Теперь узнал, что ни года, ни положение, ни богатство не спасают от лап приказных пиявок того, на кого глядит их жадное око.
Почти полгода протомился в темнице грязной старик... Поджигатель, указавший на него, уже и бежать успел... А Хоню на допросы тягают, голодом морят, всё новые вины на нём отыскивают, так что уж и сам верить стал несчастный, что казни и пытки заслуживает он... Только когда сын скряги по приказанию отца раскрыл похоронки заветные и чуть не половину состояния принёс и сдал кому следует, дело вдруг получило новый оборот, домой вернулся старик, потеряв не только деньги, но и остаток сил, здоровья. Скоро умер он.
А у Мойсеича с товарищами почти удвоились их сбережения, лежащие на дне старинных дедовских укладок. Да и губернатору «челом ударили» его помощники, в белом убрусе дар принесли, мешок золота, тысяч на пятнадцать рублей торговой ценой.
Но пока тянулось это дело и другие, ему подобные, пока удачи и неудачи переплетались, творя причудливый узор жизни, Гагарин только об одном и думал: поскорее бы выбраться к своей любимой подруге, к поповне ненаглядной и бесценной для князя по-прежнему.
* * *
Снова декабрь на исходе. Роковой, 1713 год близок к концу. Опять Гагарин второй день гостит у попа Семёна в слободе, справляет весёлое Рождество.
Не узнать теперь скромного поповского дома. Тёсом он обшит, изукрашен, размалёван, словно игрушечка. А внутри и прямо рай земной. Нет того дорогого и отборного из тканей, мебели, утвари и мехов или ковров, чего бы ни наслал Гагарин в избытке попу с дочерью для убранства гнёздышка, где живёт его сладкая.
Всё, что любит Гагарин в своём обиходе, здесь постоянно находится или привозится за ним, когда князь собирается в Салду на погост.
Но не только любви отдаётся здесь губернатор. Долгие разговоры с глазу на глаз с Сысойкою ведёт он часто или третьим Келецкого приглашает... Батрак даёт отчёт князю обо всём, что слышит в народе... Говорит о ропоте и недовольстве против Петра, растущем в целом крае, что ни день, что ни час.
— Только бы весть подать... Клич бы только кликнуть! Полёта тыщ робят и мужиков набежит... И не с пустыми руками... А дать им ошшо пищалей, мушкетов, да с казаками, с драгунами спаровать... Так в те поры... Приди кто ни есть, сунься! Вот чего выкусит!
И огромный увесистый кулак Задора, сложенный особенным образом, мелькнул в воздухе.
Несмотря на серьёзность минуты, усмехнулся Гагарин и Келецкий.
— Не бахвалься, парень! — заметил князь. — Знаешь, не хвалися, идучи на рать!.. А и шкуры не дели, бирюка не изымавши!.. Подождём, поглядим ещё... Ежели нельзя будет полой воды удержать, так хотя пустим её на наши колёса...
И после этих таинственных, неясных разговоров долгое время какой-то странный бывает Гагарин, даже на Агафью почти не глядит, а перед собою смотрит, словно видит вдали что-то большое, яркое, отчего даже жмурит свои заплывшие, небольшие глаза.
Всё Рождество собрался провести у подруги своей Гагарин. Здесь надеялся отвести сердце, найти забвение, избавиться хоть на время от забот, которые теперь всё чаще и тяжелей ложатся на душу новому хозяину Сибири.
Письма тревожные то и дело приходят из Питера и Москвы. После Нового года решил князь пуститься в путь, побывать у царя; всё исправить, что ещё поправимо, и снова, вернувшись, спокойно зажить со своей Агашей... Очень ещё беспокоит князя, что давно от Трубникова нет вестей. Последний гонец явился около месяца назад. А послан он был и того раньше, ещё в июле, когда Трубников со своим отрядом стоял у самого истока Иртыша и готовился вступить в безбрежную, морю подобную, жгучую пустыню песчаную, в Шаминскую степь, за которой лежит заветное озеро золотоносное Кху-Кху-Нор.
Ещё в августе должен был явиться к князю гонец; но попал в плен, три месяца томился в неволе и только кое-как убедил своих киргиз-кайсацких узденей, чтобы повезли его к Зайсан-озеру, к русскому населению, где им выкуп дадут хороший за него.
А после этого гонца словно сгинул Трубников и весь отряд его с лица земли, ни слуху ни духу нет о них... В самый сочельник, в сумерки, после богослужения, в ожидании первой звезды, чтобы сесть за трапезу, беседовал Гагарин с Агашей и Келецким, поминая своего посланца, пропавшего без вести.
— Жаль парня, коли что приключилось с ним! — искренно вырвалось у князя. — Вижу, курочка, горюешь и ты по нём! Не стыдися. Я не ревную! Славный парень Федя был! Не таясь скажу, Бог знает, чего бы не пожалел, только бы знать, что жив он, не убит, хотя бы и не вышло проку никакого из его похода...
— Дай Господи, жив был бы! — усердно крестясь, прошептала Агаша.
Келецкий с явным сомнением молча качал головой.
Вдруг какое-то особое движение послышалось во дворе, за окном; конский топот прозвучал, смолк у крыльца. Кто-то стал быстро подниматься по ступеням, тяжело стуча сапогами, как это обычно делали гонцы драгуны и казаки, присылаемые сюда с поручениями и бумагами из Тобольска.
— Сызнова гонец! И праздника великого спокойно провести не дают, окаянные! — заворчал Гагарин, глядя на дверь, откуда должен был появиться посланный.
Раздался стук, послышался знакомый голос, и в проёме распахнутой двери, озарённая светом зажжённых на столе канделябров, показалась знакомая фигура Фёдора Трубникова, красивое лицо которого было сейчас измученным, потемневшем от непогод, от зноя и холода.
— Федя! — в один голос крикнули Гагарин и Агаша.
— Пан Трубников з мёртвых ест встал! — в то же время возгласил Келецкий.
— С праздником с великим, с Рождеством Христа, Бога нашего! — весело, громко проговорил вошедший, обрадованный тёплой встречей, которая выпала на его долю.
Гагарин первый, потом Келецкий и даже Агаша по приказу князя, трижды расцеловались все с нежданным гостем. Поп, пьяный спозаранку, спал в светёлке, но и его послали разбудить. Вся челядь здешняя и слуги гагаринские набились в горницу, желая видеть и приветствовать подпоручика, о судьбе которого немало сокрушались наравне с господами...
После первых шумных приветствий и вопросов, на которые не успевал и отвечать Трубников, его отправили в баню отмываться. Туда же Келецкий послал юноше один из своих костюмов, и посвежевший, красивый больше прежнего, воротился офицер, сел за ужин, поданный в это время, и стал утолять голод, успев только сообщить, что отряд почти в полном составе он привёл обратно, оставил его теперь в Таре, а сам скакал без отдыху день и ночь, поспешая в Тобольск. Там ему сказали, где гостит князь, и он немедленно пустился в слободу, не передохнув ни минутки!
Говорит и почти не сводит глаз от Агаши подпоручик. А та и поглядеть не решается на него, опустила глаза и всё-таки чувствует его жадный взор на своём пылающем лице...
Гагарин и видит и видеть не хочет ничего. Дав юноше утолить первый голод, о походе стал расспрашивать его.
— Ну, сказывай, что же было после, как в степь ты пошёл со своими людьми?.. Почему вестей оттоле не слал?.. Всё говори, без утайки, я знаю, ты прямой парень, воин смелый... А неудача со всяким приключиться может... Ну, сказывай...
Оставя початой кусок, заговорил Трубников.
Просто льётся речь его, но умеет как-то юноша двумя-тремя словами передать всё, что видел, что было с ним самим и с его людьми, что пережить им всем пришлось в раскалённых песках пустыни Шамо...
Слушают все внимательно рассказчика. За открытыми дверьми челядь притаила дыхание, тоже ловит каждое его слово. Но Агаша глядит и слушает напряжённее всех!
Видит ясно девушка всё, о чём поминает юноша. Вот раскинулась бесконечная степь, желтеет, пылает, слепит глаза зыблющимся отовсюду сиянием и зноем... Верблюды ступают, глубоко увязая ногами в песке, несут тяжёлые вьюки, тащат за собою лодки, которые нужны будут впереди путникам... Конные тянутся длинной чередой; пешие устало шагают по раскалённому песку. Солнце висит высоко над головами, обдавая зноем и жаром всё живое. Сдаётся порою, что сама кожа горит и коробится на теле, проливая жар во внутренности, пробуждая неутолимую жажду в пересохшем горле, в сдавленной груди, откуда хриплое дыхание вырывается только с трудом...
Вот видит девушка, как убегают ночью предатели-проводники... Теряется путь в пустыне, нет воды... Падают люди, кони, верблюды... Только холодные ночи дают небольшую отраду и отдых замученному отряду... А днём снова усталь, зной и мука без конца.
А тут ещё вражеские отряды замелькали на горизонте то здесь, то там... Сначала небольшие, редкие, несмелые, только поглядывают издали они... Но вот их всё больше прибывает... Налетают, мечут стрелы с гиком, с воем и исчезают под залпами отряда, словно тени или призраки, рассыпаясь в степи. По ночам тоже эти шакалы покою не дают. И чем люднее становятся летучие отряды, тем больше наглеют дикари, надеясь числом подавить кучку хорошо вооружённых московов.
Впроголодь, томимые часто жаждой, если долго не попадается колодца или источника на пути, отбиваясь от быстро растущих шаек, идут, идут люди! Наконец — показалась растительность... Заблестело озеро небольшое... Из него река протянулась змейкою, вьётся среди песков, горит под солнцем. Воскресли люди, кинулись, как безумные, вперёд!..
И если есть рай, не большее наслаждение испытают они там, чем изведали в тот миг, когда все окунулись в прохладные волны, смыли с себя песок, проникший, казалось, во все поры, под самую кожу... И все пили, пили без конца... даже опились три человека тогда...
А затем, спустив лодки на воду, дальше пустились в путь... на островке небольшом попутном расположились на ночлег. Сюда же с берега верблюдов оставшихся и коней своих вплавь перевели... А когда проснулись на рассвете, увидали, что попали в западню.
Говор, движение, ржание конское слышно по обеим берегам реки в густых камышах и зелёных зарослях... Окружили дикари непрошеных гостей, тучами со всех сторон собрались. Всех не перестрелять. И пороху, и свинцу не хватит... На это, видно, и понадеялись хитрые монголы...
Стало светлее; глядят люди из-за густых кустов, растущих на островке, и видят: куда глаз хватит — враги залегли. И вдруг тучи стрел понеслись, запели, стали падать в густую зелень, где залёг осаждённый отряд.
Но опытные люди спрятались под днищами лодок своих, на берег вытащенных, и безвредны для них тучи стрел. Разве иная на излёте падёт, оцарапает шею или руку кому... Не отравлены стрелы, на счастье... Идти врукопашную, переплыть на островок не решаются нападающие. Знают они, как метко и насмерть бьют огненным боем московы... Ночь снова упала. Там, по обоим берегам реки, подальше костры засверкали. Здесь, на островке, тишина, в полной темноте роют себе землянки осаждённые, завалы насыпают, временный укреплённый лагерь устраивают.
Теперь, за возведёнными валами и насыпями, безопасно чувствуют себя люди, даже решились огонь развести, кашицу сварить, солонину попарить, кулеш с салом иные стряпают...
Не тревожат осаждённых ночью дикари, только сторожей поставили: не ушли бы из западни птицы среди мрака безлунных ночей.
Так больше трёх недель протянулось. Народилась луна и снова на убыль пошла. Пошли на убыль и запасы у отряда, а охотой, как прежде, пополнять их нельзя. Только крупа да мука остались ещё, да сала немного. Верблюдов последних зарезали и съели. Соли и той нет. Плохо впереди, голодом, видно, думают взять, измором извести надеются кочевники осаждённых.
А тут новая гроза приспела.
Крещёный киргиз Зейналка ночью подобраться сумел раза два к кострам осаждающих и услышал, что ждут сильную помощь дикари. Пушку со всеми снарядами скоро подвезут сюда из дальнего кочевья калмыцкого...
— Пушка, зелье боевое у калмыков? — удивился Гагарин, слушая рассказ Трубникова. — Быть того не может! Зря болтали неверные собаки...
— Гляди, што и не зря! — неожиданно раздался голос Задора, который стоял тут же, в горнице. — Я, как бывал в степях, уж не однова слыхивал... Есть у калмыцкого журухты одного зелейных дел мастер... Уж не в обиду тебе, пан, будь сказано: полячек забеглый... Пан Зелиньский, как его прозывают... Откуле он, и не знать!.. А дело понимает, зелье мелет, сушит, в зёрна катает... И пушечное, и мелкое, ружейное изготовляет, и мушкеты направлять может... И пушечку им добыл... Энто всё правда, как есть...
— Вот как... Ну, ладно... Дальше, Федя... досказывай...
— Да, почитай, уж и всё, ваше превосходительство... Надоело нам в полону, в осаде сидеть... Выбрали мы ночку потемнее... Коней на обе стороны развели, им под хвосты репьёв навязали, узды сняли да как стегнули, как гикнули!.. Кони вихрем прянули, воду переплыли, не задержались и на тех берегах... По сонным по недругам поскакали... ихних коней потревожили... Те тоже в коновязях бьются, вырываются, за нашими следом понеслися... Бусурмане треклятые перепужалися, спросонку не знают, што и творится. Во все концы за нашими и за своими конями кинулися... А мы ждать не стали. Лодки потихоньку на воду... Сели, ударили вёслами подружнее и к свету далече-далече были от тово острова окаянного, ото всей орды вонючей!.. Где лучше показалось, на берег вышли, крюк дали здоровый, домой поворотя, да по старым следам и добралися, наконец, пешие, заморённые до истока Иртыша, до озера Зайсана... Тута уж как дома себя почуяли, хоша и холода осенние нас встретили вместо зноя лютого. Да мы холодам рады были... Больных да слабых оставить много пришлося по пути... А так сотню людей привёл я в Тару. Маленько пообтрёпаны, зато сами молодцы... Через день десяток и сюды придут. Пешие тоже, все без коней осталися... А я уж у знакомца маштака взял, вперёд с докладом поспешил... Суди меня, князь-государь, как воля твоя!..
Встал Гагарин, привлёк к себе офицера, который с последними словами низкий поклон отдал князю, и крепко расцеловал храбреца.
— Вот тебе мой суд и правда! Дело своё ты по чести исправил... А что удачи не было... Господня воля на то... Уж не одна эта заварушка на мой пай заворошилася... Сладкого попил, и к горькому, видно, теперь привыкать надо!
Не совсем понятны окружающим слова Гагарина, его грустное выражение лица. Но долго не задумался над этим никто.
По примеру князя поп Семён, Келецкий и даже люди попа и князя окружили молодого смельчака-героя, поздравляют с чудесным спасением.
Агаша молчит, глазами сулит что-то юноше, затаёнными в груди вздохами переговаривается с ним...
А когда закончился бесконечный ужин и пресыщенные, пьяные, заснули все, кроме Трубникова, которого, по старой памяти, в большой горнице уложить распорядилась Агаша, когда мёртвая тишина в доме нарушалась только тяжёлым дыханием и храпом спящих повсюду людей, какая-то белая тень прокралась неслышно в горницу, скользнула к ложу Феди, склонилась над ним... Жаркие чьи-то уста слились с его устами... И не знал юноша, спит он или наяву раскрылось перед ним далёкое небо, полное восторгов и чудес...
Накануне самого Крещенья объявил Гагарин Агафье Семёновне, что дня через четыре, через неделю, не больше, надо ему по важным делам в Россию ехать...
— С полгодика в отъезде пробыть придётся, коли не больше! Гляди, смирненько живи без меня... Не оставлю я тебя без присмотру, знай... Федю просил приглядывать, да ещё... Что с тобою?.. Девушка, что ты?! Чего напужалась?.. Вернусь я... по-прежнему зажи...
Не договорил Гагарин, глядит, что с подругой сделалось.
Упала она перед иконами, вся трепеща мелкой, частой дрожью, и громко, вне себя выкрикивает:
— Господи! Помилуй, Заступница!.. Господи...
А сама в землю лбом с размаху ударяется часто и гулко... На расширенных, неподвижных глазах две слезы застыли под густыми тёмными ресницами.
И слушая эти молитвенные слова, видя это не то восторженное, не то скорбное, полное муки лицо, не только Гагарин, но и более тонкий знаток души человеческой, особенно женской, не понял бы, напугана ли девушка отъездом всемогущего покровителя, дающего столько радостей и благ земных? Тоскует ли она о чём или радуется затаённо от предвкушения новых радостей и полной свободы?..
Свобода тем более может быть полная, что вот уже дня три как Задор из дому исчез. Перед этим он подолгу толковал наедине с Келецким или втроём с Гагариным сидели.
Бледный, взволнованный, но суровый на вид батрак, прощаясь, сказал девушке:
— Ну, либо пан, либо пропал! Иду неведомо на што! Либо рыбку съесть, либо на кол сесть!.. Не жди скоро, да встречай апосля хорошенько. В долгу не остануся... Осударыней, гляди, не то султаншей тебя сделаю!..
Поцеловал так, что кровь у неё проступила на губах, и ушёл...
А теперь и старик немилый уезжает... Сам говорит, не меньше чем на полгода. А Федя тут... Ему поручено «смотреть» за нею... Уж они насмотрятся друг на друга и днями, и ночами долгими... Всё ясно видит девушка... И боится, что сон это... Что испытывает любовницу колдун-людоед, каким ей порою князь представляется... Что подслушал он думы её затаённые, шёпот сонный, вызнал чарами тайну заветную и теперь глумится над беззащитной, прежде чем замучить, истомить, в прах истоптать за измену...
Вот почему громко, отчаянно выкрикивает девушка призывы к Богу. А в душе тихо молит:
— Защити, спаси, порадуй Богородица-Троеручица!.. Дай сбыться счастью великому, Господи!
* * *
Огромным, пышным поездом, долгим обозом тянется по зимним сверкающим снежным путям и просторам Сибири вереница саней, возков, кибиток и пошевней с огромным возком, целым домиком на полозьях, позади.
В этом возке-жилище передвижном, которое резво тянут шесть пар сильных, горячих коней, едет губернатор Сибири к царю.
Челядь на полдня раньше едет перед возком. Где остановки намечены — там люди разгружают сани, с верхом нагруженные, быстро принимаются за дело, и князь, прибыв к обеду или к ужину с ночлегом, чувствует себя словно дома, ест, пьёт, как любит; спит и живёт, как привык...
Чем ближе к границе, к предгорьям Урала, отделяющим Россию от Сибири, тем спокойнее становится на душе у князя.
Вспоминает он всех сильных друзей своих, которым немало подарков и денег не один десяток тысяч переносил... Шафиров, Головины, Апраксины и сам Данилыч, наконец камрат любимый, друг царя... Не дадут они в обиду Гагарина, если бы и было что тяжкое за ним... А пока и нет ещё ничего. Мысли... мечты?.. Но за них не судят на Руси, никто не казнит за них. А Пётр, умный, широкий, всё понять умеющий, со многими ладить готовый... Он за мысли карать не станет, если бы даже каким-нибудь волшебным путём и раскрыл их в смятенной, тёмной душе своего вельможи, сибирского губернатора...
Совсем повеселел князь Матвей Петрович. Шутит с Келецким, с Федей Трубниковым, которого взял с собою до Верхотурья, со Стефаном Ранчковским, капитаном драгунской роты, охраняющей поезд губернатора...
Только не доезжая Верхотурья нежеланная встреча случилась одна, которая сразу испортила настроение Гагарину.
Небольшая кибитка, вроде купеческой, очевидно поджидая губернаторский возок, стояла при дороге, и бойкая, лохматая тройка сибирских коньков позвякивала бубенцами, роясь мордами в рыхлом снегу.
Подскочили Трубников и Ранчковский к трём тёмным фигурам, закутанным в длинные дохи с меховыми башлыками на головах, потолковали о чём-то и вернулись быстро к возку.
— Что... что там?.. — приоткрыв дверцу, спросил обеспокоенный Гагарин. — Кто это там ещё?.. Что за люди? Зачем меня им надо?.. Отчего не едут своим путём, благо есть где разминуться на просторе...
— Глазам не поверишь, гляди, ваше превосходительство! — улыбаясь удивлённо, заговорил Трубников. — Ведаешь ли, твою милость встречает, желает челом бить? Нестеров Ивашка, шпынь подлый, доноситель и пролаза... Сказывает, к тебе послан от государя и с указом особливым...
— Он... гад ядовитый... ко мне... от государя? Кто пьян из вас?.. Ты ли ослышался, его ли вязать надо да ослопьями полечить?..
— Верно сказываю, государь мой!
— Вельможный князь, трудно ли дело узнать? — вмешался Келецкий. — Пусть подойдёт шпион, подаст, что там есть у него... от государя или от приказа Сибирского.
— И увидишь... и беспокоить себя не стоит, ясновельможный господин мой.
— Добро. Зови! — приказал Гагарин.
За десять шагов от возка в снег ничком пал Нестеров, его два товарища, которые, словно поросята за маткой, тянутся за ним. Ползёт по снегу шпынь, а над головой какую-то бумагу, пакет с печатью большою держит.
Подполз, запричитал пожеланья и приветы, изъявления рабской покорности, и остальные двое вторят ему.
Но почти и не слышит их Гагарин. Взломана печать, развернут пакет, бумага вздрагивает в руках князя. Немного там писано. Уведомляется только губернатор Сибири, что назначен фискалом-доносителем в тобольской губернии и во всей Сибири подьячий Ивашка, Петров сын, Нестеров, а в помощь ему два меньших подьячих: Бзыров Илюшка да Цыкин Макарка. А до кого сие надлежит, те бы по сему повелению поступали и всякое вспоможение тем фискалам оказывали, как закон гласит...
В России уж несколько лет, как завелись такие царские фискалы. И в Сибири, конечно, без них не обойтись. Имел уже своих частных призорщиков Гагарин, вроде того же Задора. Они вызнавали общие слухи и толки, заменявшие в эту пору общественное мнение. Им же поручалось выслеживать воровские дела, заговоры против власти и многое другое. Конечно, мог Пётр послать в Сибирь своих фискалов, но должен был, по крайней мере, заранее предупредить...
А тут вдруг послан именно тот, кто целый ворох клеветы и яду, смешав были с небылицами, обрушил на Гагарина.
Недобрым знаком показался этот посыл князю. Но молчит он, только рука дрогнула, когда передал он бумагу Келецкому, да посерело его полное, от холода рдевшее раньше лицо, выдавая высшую степень волнения.
Видит это Келецкий, готов уже заговорить с новым фискалом, вызнать, что надо, чтобы неизвестность не мучала князя. Но Нестеров, не дожидаясь вопроса, словно угадывая чувства и мысли вельможи, смиренно запричитал:
— Уж помилуй раба свово, Ивашку, князь-воевода! Не вели казнить, дозволь слово молвить... Как сам свет государь, наш батюшка, Пётр Лексеич мне приказывал... На Воронеже допущен был я на очи царские, светлые... В Питербурх государь поспешал... Наспех и указ мне выдан... С той самой притчины и не поспели упредить тебя, милостивца, што посылаюсь я, холопишко твой последний, на службишку царскую под твой начал, на твою милость. А сказано мне: «Сам челом добей, всё объяви светлому губернатору, князю Матвею Петровичу!» Так я чиню по приказу! Не погуби, помилуй!
Вслушался в торопливую, подхалимскую речь Гагарин и успокоился сразу.
Значит, случайно так вышло... Не хотел никто обидеть князя обходом его власти, уроном его чести и прав...
Холодно, но без гнева обернулся он и взглянул на троих людей, лежащих в снегу ничком.
— Добро... так, энти двое?..
— Илюшка Бзыров! Макарка Цыкин! — сразу выпалили оба младших фискала, добивая снова в снег челом.
— Добро! Поезжайте, делайте, что вам приказано... А ты, Федя, — обратился он к Трубникову, — всё едино тебе ворочаться надо... Проводи их, там справь всё, как надлежит... Да и сам за ими поглядывай! — понижая голос, добавил Гагарин. — Либо людей верных припусти... Чтобы ни единый шаг энтих... фискалов приказных без ведома не остался без твоего... А ты мне будешь отписывать... Цифирью, как я оставил тебе памятку... Ну, Христос с тобою, сынок! Послужи мне верой-правдой. А я уж в долгу не пребуду. Знаешь Гагарина!..
Поцеловал офицера князь, дверцы возка захлопнулись, готовится князь своим путём покатить, а Нестеров с товарищами и Трубников — своим...
Но неожиданно снова распахнулась дверца, рука князя поманила Нестерова, который стоит у возка, ждёт, пока тронется тот, чтобы ещё раз вслед поклониться вельможе.
— Поди-ко сюды, Петрович... Скажи мне: што ты тамо... в Питере и всюду про самоцвет цены безмерной, про рубиновый камень толковал, а?..
Смутился приказный, но сейчас же овладел собой, прямо глядит в глаза князю.
— А ничего плохово, милостивец! Был-де камень заклятой, с яйцо величины...
— Куриное, ты сказывал?.. Хе-хе...
— Ку-уриное? — нерешительно протянул фискал. — Не! Сдаётся, сказывал про... голубиное... И про знаки... и про то, што сгинул той самоцвет, ровно леший ево взял... И как ты искал ево, милостивец... и... не нашёл как... и...
— Д-да... да! Слыхали мы, что ты тамо плёл! Да, слышь, прошибся малость! Не захвачен никем самоцвет заклятой, клад великий... И богдыхану не продан, ни послам ево, которые мимоездом гостили в Тоболеске... Одно и было... Списал Зигмунд точнёхонько знаки те, что на камне врезаны... И распознали их послы богдыхановы. На ихнем, на древнем никанском наречии то писано. И означает: «Земля ждёт». И сказывали хинцы-послы, что знаки такие писались на тиарах и на коронах царских, на жуковинах, на перстнях. Чтобы владыки, Богу уподобясь, о смертном часе памятовали... Людей своих бы не обижали... И тот самоцвет найден... У меня он, да, Иванушка!.. И везу я его, — словно неожиданно для самого себя проговорил Гагарин, — везу с собою и передам, кому следует.
Широко раскрыл глаза фискал. Поражён и Келецкий, которого мало что удивить может. Не ожидал он того, что услышал. Правда, взял с собою Гагарин дорогой рубин, но и не думал раньше отдавать кому-либо этого сокровища.
Только сейчас, при встрече с Нестеровым, пришло на ум хитрому вельможе пожертвовать камнем, чтобы этой ценой на долгое время обезопасить себя от преследований со стороны Петербурга.
Правда, жертва велика, но за один год Гагарин так много успел скопить, управляя краем, а впереди сверкали такие груды золота и всякого добра, что можно было расстаться даже с заветным рубином...
Оцепенел и Нестеров, его совсем сбил с толку этот умный шахматный ход. Появлением камня будут рассеяны многие обвинения, которые ловко возвёл на Гагарина приказный, когда счастливый случай доставил ему возможность «по душе» побеседовать с самим Петром.
Тот, как и Гагарин, как и многие другие, сразу оценил смётку и природное дарование сыщика, таящееся в безобразном, невзрачном человечке, в жалком подьячем. Но почти всё, сказанное и открытое царю Нестеровым, висело ещё в воздухе, требовало доказательств, их обязался прислать фискал, как только вступит в свою должность.
Самым главным было обвинение Гагарина чуть ли не в убийстве есаула Васьки из-за рубина сказочной цены и красоты. И неожиданно это хитросплетение рухнуло...
Настал черёд Нестерову поникнуть головою... Он, позеленелый от внутренней досады, часто и низко кланяется только вслед возку, который тронулся и покатил себе вперёд.
А Гагарин, после первой минуты внутреннего удовлетворения от такой удачной выдумки, от смелого хода, снова затих, словно дремлет, смежив усталые от снегового блеска глаза, и думает, думает...
Молчит и Келецкий, глядя по сторонам сквозь окна возка, затянутые прозрачной, переливчатой слюдою.
Одна мысль особенно не даёт покою князю. Тревожит его участь тех богатств, которые остались там, в губернаторском доме, в сундуках и укладках, за крепкими дверьми подвалов и кладовых.
«Мало что может случиться без меня! — думает он. — И пожар, и воры!.. А то и прислать может царь приказ: собрать мои пожитки и ему на просмотр везти... Лучше бы с собой было взять... либо припрятать понадёжнее»...
Эта тревога, эта мысль почти всю остальную дорогу не оставляла князя.
* * *
Жарко, душно в небольшой горенке постоялого двора, где второй день проживает первый фискал сибирский Нестеров со своими двумя сотрудниками Бзыровым и Цыкиным.
Один только вчерашний день и передохнули все трое после долгого, быстрого и утомительного пути из Воронежа через Казань и Пермь прямо в Тобольск. А нынче уже с самого утра принялись за дело. В три разные стороны разошлись они из ворот и стали обходить каждый свой «участок», как поделили заранее город, хорошо знакомый Нестерову. До полной темноты бродили они, шныряли по рынкам, тёрлись в толпе, заходили в храмы, в приказы, в избу земскую, являлись повсюду, где только собиралось хотя бы несколько беседующих между собою обывателей... Забегали в харчевни и кружала, не столько для утоления голода, не за тем лишь, чтобы отогреть немного озябшее тело, глотнуть стакан-другой водки, а больше со своими служебными целями. За щами любит покалякать русский человек. А уж про пьяненьких и толковать нечего: что на уме, то на устах. Порою даже такое вывезет, чего и в уме не было раньше, что неожиданно пришло в угарную, охмелелую башку.
А троим дружкам — всё хлеб. Они даже из шалых, пьяных речей умеют при случае выудить кое-что для себя не бесполезное...
Не долог январский день, да и город не очень велик, хотя Нестеров заходил и в концы, заселённые туземным, не русским людом, благо и по-остяцки, и по мунгальски, и даже по-бухарски понимает слегка многоопытный фискал. И когда ночная темнота загнала всех по своим углам, когда опустели улицы и площади городские и рогатки выдвинуты были на въездах и выездах, а сторожа забили в свои тяжёлые трещотки, особенно у Гостиного двора и близ казённых амбаров, тогда лишь все три ловца с новостями, какие успели «наловить» за день, сошлись в дальней, особливой горенке своей на постоялом дворе.
Печка топилась ярко, стол был накрыт, штоф вина отсвечивал своим зеленоватым стеклом при мерцании двух сальных свечей, воткнутых в пустые полуштофчики за неимением шандалов. Поросёнок внушительных размеров, поданный целиком, служил лучшим украшением стола. Нестеров, живя долгое время в полунищете, подобно другим собратьям-приказным мелкого разряда, уж много лет таил мечту поесть молочного, откормленного поросёнка, каких, он видел, часто уплетают дьяки, старшие подьячие и зажиточные обыватели, особенно по праздничным дням...
Теперь, поднявшись так быстро на неожиданную высоту, обладая довольно значительным состоянием, которое составилось из подачек Гагарина и награды, полученной от Петра, фискал решил, что будет каждый день есть молочного поросёнка, пока не надоест...
«Где наше не пропадало! — думал про себя подьячий. — Однова жить на белом свету. Пока бобылём живу, ково и тешить, как не себя?.. А тамо — бабу возьму, своим домком заживу, свои поросята будут... И вовсе задарма, почитай, придутся... И уж коли захотеть... здесь шепну хозяину: ково ему Бог в постояльцы послал?.. Какая высокая персона аз есмь!.. Он, поди, ошшо приплату даст, скорее бы я съехал, не то с меня станет за харчи и постой теребить, как с других грабит, рожа этакая холопская, корявая!..»
Совершенно успокоенный подобными соображениями, Нестеров заказывал для себя и товарищей всё лучшее, что только могло найтись зимой в обиходе тоболян.
* * *
Босые, в портах и в рубашках нараспашку, красные от жары, от еды и от четырёх штофов вина, уже опорожнённых за обильной и лакомой трапезой, сидят за столом три приятеля. Их тулупы и валенки, портянки и верхние штаны, пропитанные влагой от талого снега, висят на кухне, сушатся к завтрашнему дню.
Сначала молча, жадно ели все трое, отрывали большие куски от целой тушки, чавкали, глотая торопливо почти непережёванные куски, запивали часто еду полными чарками пеннику. Пробовали и других блюд, какие стояли на столе или вносились стряпухою, здоровою, дебелой бабой. Но под конец даже ненасытные утробы приказных, живших много лет впроголодь, стали чувствовать переполнение. Куски еле лезли в рог, движения становились всё медленнее, ленивее... Осовели все и от еды и, главное, от вина. И только жадные глаза обжор скользили по недоеденным кускам, по плошкам и блюдам, не опорожнённым подчистую, как надеялись было сделать они, заказывая ужин. Изредка поднималась медленно рука, засаленные пальцы отщипывали, захватывали самый лакомый кусочек, подносили к жирным, лоснящимся губам, и долго, медленно жевался этот кусок, пока наконец, смоченный очередным стаканчиком вина, не исчезал в отяжелелом желудке.
Наконец, и эта охота за кусочками прекратилась. Больше не лезло в горло ничего. Стряпуха, невольно покачивая от удивления головою, убрала посуду, и только остался на столе жбан квасу с ковшом и штоф со стаканчиками, уже в пятый раз наполненный из полувёдерной бутылки, которую припас ещё вчера Нестеров.
Сидя близко к лежанке, Нестеров прислонился к ней спиной, совсем осоловевший. Его товарищи завели ленивый разговор, стали делиться впечатлениями минувшего дня, к чему прислушивался и молчащий Нестеров, несмотря на то что глаза у него были полузакрыты и он словно дремал.
Так прошло около часу. Печка догорела, пришла баба, чтобы «закутать» её, загрести жар, прикрыть трубу.
Цыкин, как самый молодой, стал заигрывать с мускулистой, весёлой бабёнкой, та притворно взвизгнула, когда, схваченная за плечи, повалилась навзничь, но быстро справилась с приказным, подмяв его в свою очередь под себя... Грубый смех, нецензурные шутки, хлопанье по спине и бокам сменили прежнюю тишину.
— Ну, буде! — неожиданно строго заговорил Нестеров. — О делишках потолковать надоть...
Собираясь повести деловой разговор, Нестеров принял соответствующий вид, постарался и усесться поважнее. Из всех виденных им вельмож больше всего Гагарин произвёл впечатления на фискала, и теперь он пытался походить на князя, который, развалясь в покойном кресле, беседует с подчинёнными.
Табурет, на котором торчала щуплая фигурка фискала, не мог заменить кресла, но приказный, сидя между лежанкой и столом, повернулся так, что одну руку опустил на эту лежанку, а другую на край стола. Босые ноги вытянул и положил одну на другую, также по примеру вельможи, жалея только, что нет мягкой скамеечки, которая служила при этом губернатору.
Состроив глубокомысленное, важное лицо, вытянув трубочкой губы, Нестеров медленно, против обыкновения, значительно и членораздельно заговорил, то подымая, то опуская свои жиденькие, рыжеватые брови, он видел, как шевелились густые брови Матвея Петровича во время его речей.
— Вот, стало быть... Осподи благослови... За дело пора прийматься... Boot! Што вы делали, я слышал тута... Да-а!.. Ништо. Дела не сделали, да и от дела не бегали... Да-а. А я вам про себя скажу, ни для чево инова, а для-ради науки и поучения... Да-а! Вот, значится, вышел. Вот — храм Божий. Я туды. Молитву сказал, Бога просил, послал бы Осподь мне в делах успеха и всяческого успеяния... штобы ни один от меня человек уйти алибо укрыться не мог... Да-а... И штобы я первым человеком по сыскному делу по всей Сибири, по всему царству стал... И сам молил Оспода и к попу пришёл, дал ему семишник, он мне напутственный молебен отслужил... Да-а. А не то што!.. А уж апосля я и на дело пошёл...
После этого вступления глава компании поделился с двумя товарищами своими открытиями и наблюдениями, сделанными в течение дня. Он был очень доволен. Вольные доселе тоболяне, как и все остальные сибиряки, не опасаясь особых выслеживаний и надзора, жили бесшабашно от первого до последнего. Земля и торг, пушной промысел особенно давали всё, что нужно было с избытком; конечно, не считая таких глухих углов, как вечно не отмерзающие тундры Якутской области, Камчатки и Чукотской земли, куда хлеб привозился гужом зимою на целый год, равно как вино и другие припасы.
Но и в этих мёртвых тундрах люди жили, ни себя, ни других не жалея, проводя время в пьянстве и азартной игре в карты, в кости. Грабежи, убийства при игре, а то и так просто под пьяную или сердитую руку, творились без числа, и только тогда власти вмешивались в эти дела, если происходило что-нибудь уж слишком вопиющее. Но и тогда попытки восстановить справедливость, выполнить требования закона редко доводились до конца. Стоило виновному не пожалеть своих рублей, и дело прекращалось, начатые процессы глохли, а обелённый за мзду преступник свободно гулял по свету до нового неприятного столкновения с блюстителями закона.
Нестеров знал это и случайные источники доходов решил обратить в постоянные, памятуя, что ежедневно, ежечасно можно открыть в окружающей жизни целый ряд мелких и больших преступлений, закононарушений и всяческих, кары достойных, проступков и грехов.
В этом направлении он дал разъяснение и своим менее опытным товарищам.
— Вот, сказываете, особливого не выслушали вы двое, не выглядели обое за целый денёк нонешний... Потому — молодо, зелено, пороть вас велено, тоды поумней станете! Нешто есть такой человек, нешто место найдётся в целом городу... не, в целой Сибири либо и на всей Земле-матушке, где бы грешников не было, где бы злое дело не творилося. Носом поострее нюхать надоть — сразу и разнюхаешь! Первое дело, скажем, торговый люд. Куды ни кинь — всё один клин: все заодно воры и мошейники! И вес, и мера у их воровские... Вот, первый хлеб для нас... Обойти ряды, заглянуть в любой лабаз без выбору... Скажем, по съестной части... Тута и порчи, и гнили, и всево вдоволь... И, коли неохота на съезжу, плати, голубок!.. Хе-хе-хе!.. А корчма тайная?.. Сам же я, да и вы, поди, ведаете: кабаков меней начтёшь в городу, чем тайных кабачар, где и вино, и пиво — свои, не государевой варки... А за такую поруху не то что батоги, и петля обозначена... Так, смекайте: сколько нам те места злачные дани дать должны!.. А игорны дома! С откупу их пять либо шесть на весь Тобольск. А как я вызнал ноне, в одном мунгальском углу для бусурман и для бухаров с китайцами наезжими боле десяти ханов потаённых улажено, заведено, где девки весёлые, игры всякие на большие сотни и тыщи идут!.. Ужли тамо и для нас хоша десяточки ежемесяц не набегит? Быть тово не может!.. От одново десяток рубликов, от другого... Глянь, много их соберётся... Тысяча... да не одна, ха-ха-ха! — уж совсем довольный, громко расхохотался Нестеров, забыл и важность свою напускную, живот руками держит... И оба подручных вторят ему.
— Да-а! — успокоясь немного, заговорил он снова. — Да это ошшо всё ли?! Убьёт ли хто ково, поворует ли али товары утаивать станут по-старому купцы, а либо целовальники присяжные с ими стакнутся, пошлины утаят, либо судья с богатого возьмёт жирно, бедного осудит и нас не вспомянет при дележе?.. Ну, там, скажем, и повыше начальники станут людей за мзду окладами верстать, чины выводить не по чину... Да в ясачном сборе неправды всякие и воровство великое... И в хлебных амбарах запасных лукавство да утайка, да продажа незаконная... Взять потом чехаузы воински да зелейные склады, да запасы свинцовые... Да рудяное дело, земель отводка, руды добыча, людей закупка... А солдатчина... некрутчина да казацки дела!.. А наёмные люди, што иные за себя в солдаты ставят, закупя воевод да капитанов-приёмщиков... Да... Тьфу, прости Осподи! И язык заплёлся, примололся... А я всево начесть не успел, от чево закону ущерб... а нам — припёк буде!..
Все трое смехом залились весёлым, заливчатым.
— Ин, добро! — нерешительно заговорил Бзыров, степенный, даже благообразный на вид, человек лет сорока пяти, выждав, когда общий смех понемногу затих. — Слышь, Иван Петрович, про то всё, что ты сказывал, я и сам же слыхал либо видал да ведал... И не мы первые... Вся братия наша служилая, поди, не от бедных крох питается, которы казна даёт. Всё от них же, от обывателей, от правых и от грешных, цедим помаленьку бражку и живём... И будут всё также чинить, как чинили... А мы же? Мы, словно бы для иного... для надзору за всякими лиходеями постановлены... И за служилыми и за рядовыми людишками... А ежели мы да станем?.. Коли ничем от прочих не различно линию поведём?.. Гляди, и нас недолго подержут, по шапке и нас!.. Алибо и над нами надзор поставят... Вот, как же тута?.. А?..
— Ворона — кума! Спросил хорошо, рассудил плохо! Э-эх ты, Илюшка, чёртова понюшка! Дак рази говорится всё, что и творится?.. Мы кому отчёт давать повинны, помнишь ли?.. Самому царю-батюшке. Так с пустяковиной туды и лезти не придётся... А энти делишки пустяковые мно-о-ого нам вина и елея дадут! У воеводских людей, у приказных канцелярских да у присяжных чинов мы отобьём доходов малу толику. О том ли нам печаловаться? А вот коли дело большое... либо люди в том деле важные запутались, тута рассудить надо: што да как... К примеру, прийти да спросить надо, разведать толком: много ли от дела от онного прибыли нам может быть? И потом сами мозговать станем. Коли рука — возьмём халтуру, доносить не будем царю. А коли такое дело, што на нево, от батюшки, можно великих милостей да наград ожидать, либо и скрыть чево невозможно?.. Ну, вестимо, о таких делах придётся отписывать ему самому да приказов ждать немилосердных... И ежели мы за год хоша два-три дельца таких... поветвистей ему объявим... С нас и будет! И награды придут, и веры не утратит в нас осударь... Я уж распознал ево, как меня он на допрос призывал... Кому уж он верит, так крепко... А уж ежели...
Поёжился даже против воли фискал, припомнив что-то или представив себе неприятную будущность, если Пётр проведает, что он обманут. Но сейчас же снова бойко продолжал своё поучение подручным:
— Да што и толковать! Вы меня слушайте, мне помогайте. А я себе добра желаю, стало, и вам за мною плохо не буде...
— Ну, вестимо! — успокоенный подхватил Бзыров. — Я там, вообче... А уж мы на тебя в надежде, Петрович!.. Мы тебе рады служить верою-правдою! Никого для тебя не пожалеем! Самого чёрта разыщем да предадим! Только уж и ты нас не оставляй советом и научением! Ишь, дал тебе Господь талан какой... и в речах, и в делах! Недаром такой великой чести так прытко достукался!..
— Вестимо, недаром! — снова принимая важный вид, довольный такой откровенной и заслуженной, как ему думалось, похвалой, отозвался Нестеров. — А я уж и тута успел такое нанюхать... што, гляди, и сам ево превосходительство, губернатор вельможный, князь Матвей Петрович у меня, словно вьюн, завьётся, юлою заюлит, ежели... Ну, да про такие дела и не тута сказывать надо, — исподлобья обводя взором тонкие стены покоя и плохо притворенную дверь, оборвал речь фискал. Затем громко, широко зевнув, осенил рот крестом и пробормотал: — О-аа-а!.. Уж не рано, поди... На покой пора... Вон, и свечки догорели... Один ошшо огарочек чадит... Лечь надоть, пока не погас!..
Перекрестясь на иконы, выпив на ночь ковш кваску, он устроился на лежанке, где была приготовлена постель, и скоро его звонкий храп раздался среди наступившей в горенке тишины. А немного спустя захрапели и помощники фискала, лежащие на двух концах широкой, длинной лавки. Огарок, чадя и треща, провалился в горлышко штофа на самое дно и там погас. Темнота воцарилась в горенке, где так шумно и весело было весь этот вечер...
Часть V НАД КРУЧЕЙ
ГЛАВА I ФОРТУНА УЛЫБНУЛАСЬ!..
За все два с лишним года, прожитых в Тобольске, не приходилось так много и так напряжённо думать Гагарину, как за эти три-четыре недели, проведённые в удобном возке, который, перевалив хребты Рифея, быстро заскользил по его западным склонам до Перми, а потом понёсся по неоглядным снежным равнинам Европейской России на Казань, на Нижний, на Москву.
Сидя на своём посту, в столице Сибири, в самой кипени новых начинаний и прежних старых неурядиц и дел, которые требовали упорядочения или завершения, князь многое задумывал; немало отважных планов вынашивал в мечтах, тысячи соображений о тонких, неотразимых ходах, связанных с его широкими замыслами, проносились в мозгу, ярко так, отчётливо, оставляя неизгладимые следы в памяти и в душе честолюбивого и корыстного вельможи. Но всё это не было связано в одну стройную картину, не носило печати завершения, не подчинялось твёрдо намеченному, объединяющему замыслу. А текущие дела и ближайшие задачи управления огромным, богатым краем не давали достаточно времени заняться, как следует, этими личными замыслами, связанными с тою же Сибирью, которая в мыслях Гагарина теперь представлялась поистине сказочным, молочным морем с кисельными берегами, где вместо песка рассыпано чистое золото, где на вековых деревьях вместо листвы пушистыми ворохами повисли редкие, дорогие меха, где на проезжих торговых путях из Азии в Европу не голыши и хрящ похрустывают под колёсами тяжёлых возов, а самоцветы и жемчуг отборный...
И вот теперь, особенно после встречи с первым сибирским фискалом, в тиши снеговой пустыни, по которой только шесть пар коней выбивали мягкую, чёткую дробь своими сильными ногами, многое мог обдумать Гагарин, в мыслях доведя до конца и связав нити разных смелых и красивых начинаний...
Первая дума, первое стремление его было — не уйти из Сибири, остаться в ней как можно дольше, если даже не навсегда... И, конечно, один только Пётр мог помешать своей властной волей этому решению. Со всеми другими Гагарин сумел бы справиться и поладить, где — подкупом, где — личным влиянием или с помощью всесильной родни и друзей.
Только Гагарин, прослуживший полжизни в самой Сибири и в Сибирском приказе, знал, какими богатствами может одарить край смелого и умного хозяина, который знает, где лучше черпать из этого бездонного моря благ.
Гагарин знал, какие амбары необъятные завалены тюками, ворохами разных дорогих мехов, доставляемых ясачными инородцами в Сибирский приказ, где и лежат сокровища десятками лет, порою гниют и портятся; но их не пускают на свои и зарубежные, европейские или восточные рынки, чтобы не сбить цены пушному товару. По торговому расчёту предпочитается продать мало да дорого, чем очень много по дешёвой цене. Старая московская государственная сноровка — копить добро, благо, оно места не пролежит — ещё крепка и в самом Петре, создателе новой России, и в его окружении.
Гагарин в этом отношении не одержим манией государственного строительства. Есть товар, дают за него золото, то есть высшую ценность на земле, так и надо сбывать, а не выжидать Бог знает чего! Знает Гагарин и то, что сибирская пушная казна, даже в той малой доле, какая доходит до амбаров московских, составляет чуть ли не большую половину всех доходов государства, наравне с откупными доходами от винной, пивной и карточной монополии.
И если устроить даже так, чтобы остаться пожизненным штатгальтером Сибири, а не временным губернатором, которого через пару лет сменит другой ставленник, если иметь в своём распоряжении эту силу, сколько тогда можно сделать и для себя, и для своих близких, начиная от сына и дочери и кончая всеми отдалёнными, многочисленными родичами и свойственниками вельможного рода Рюриковичей-Гагариных!
Помехи не страшны... Зависть, конечно, явится... Она уже есть... Но стоит поделиться крохами от богатой сибирской жатвы, и все россияне будут ослеплены щедростью дарителя... Они там и думать не смеют о том, что заурядно в Сибири... Редкие, дорогие товары, корень женьшеня, идущий на вес золота, рога маралов, ткани восточные, драгоценные камни и жемчуг, прянности и чай, шёлк, серебро и даже золото, не говоря о свинце, меди и железе лучшего качества доброты, — всё найдётся в Сибири с избытком, и почти за бесценок можно собирать груды отборных товаров, за которые потом на рынках Европы отсыплют груды полновесных, звонких червонцев...
Ясно видит неглупый вельможа и ту первопричину, от которой зависят все блестящие возможности, мелькающие в его воображении. Люди, труд человеческий, самая их жизнь неизмеримо дешевле в тайге и в горах Сибири, чем в России, не говоря уж об европейских, западных государствах, где нет почти крепостного труда и рабства в той грубой форме, какая сохранилась у народа российского, ещё недавно носившего имя московитов-дикарей...
Словно перед глазами у князя вся Сибирь, от берегов Ледовитого моря до реки Амур и до верховьев Лены, Енисея, Иртыша, где зной и вечное лето, где тигры-людоеды змеями скользят в высоких тростниках, прижавшись к влажной, нагретой, чёрной земле... И несколько миллионов беззащитных инородцев, полуодетых порою, вооружённых только стрелами и луком, кочуют по этому простору, охотятся круглый год и собирают богатые запасы мехов, рогов, моют золото, роют руду... А затем является казак-сборщик с десятком товарищей, с полусотней таких же дикарей, только порабощённых и крещёных, и вольные охотники несут половину добычи на ясак, как дань сильнейшему... А остальное — сами отдают за штоф-другой плохого, неочищенного пенника, за дурманящую сивуху и за свёртки самого дешёвого табаку, к которому их тянет не меньше, чем к водке...
А не захотят добровольно менять, так не стесняются хозяева Сибири с этими дикарями, на которых глядят, как на рабочий скот... Снимается с плечи ружьё, сверкнёт выстрел, и падают непокорные в крови... А их добро попадает и совершенно задаром в руки победителей...
На самом юге, где калмыки, каменные казаки и киргизы с мунгалами получше вооружены и умеют собираться для защиты и нападения большою ордой, — там подороже жизнь людей и всё, что добывается их трудом... Но и там можно устроиться.
Гагарин умеет подкупать ханов, узденей, всяких князьков инородческих; а уж те в благодарность позволяют новому хозяину Сибири «доить» и те орды, которые на словах считаются подвластными только своим независимым князькам.
Всё это видит Гагарин сейчас перед собою... Стоит лишь заручиться преданными слугами, решительными и деятельными агентами власти, и пускай кто хочет носит титул царя Сибири, а настоящим владетелем и господином её будет он, Гагарин!..
Фискалы, доносчики?.. Их тоже можно купить... Они такие же люди, как и все... А если заупрямится какой-нибудь Нестеров или потребует больше, чем бы ему полагалось по чину и званию, если слишком заартачится и станет чересчур мешать?.. Так хорошо знает князь, как дешева жизнь в этом краю, населённом больше чем на три четверти беглыми преступниками или озлобленными, загнанными людьми, которые за стакан водки и за медный пятак уберут не одного, троих Нестеровых...
И так можно продолжать, пока не придёт свой человечек, который поймёт, что Бог высоко, царь далеко, а Гагарин — тут и что он настоящий хозяин, с которым надо ладить...
Гагарин словно оглянулся мысленно и поёжился.
Одна мощная, тяжёлая постать обрисовалась чёрной тенью на светлом просторе, какой уж видел вокруг себя Гагарин.
Пётр!..
Его — не купишь... Его — никуда не уберёшь... Пока он жив, все зависит от него, от его расчётов, планов, даже просто от блажи, от пьяной прихоти, какая может прийти в эту большую, темноволосую голову.
Только два человека умеют ещё справляться с этим неукротимым, своевольным, не понятным ни для кого человеком. Это Екатерина, бывшая пленница, много лет простая сожительница Петра и только ко времени Прутского похода — венчанная жена, признанная царица. Да второй — Алексаша Меншиков, прежде солдат-преображенец, а до того чуть ли не бродячий пирожник-торгаш... А теперь — граф, князь Римской империи, генералиссимус, кавалер всех высших орденов российских и иностранных, владеющий целыми областями в новозавоёванном прибалтийском краю. Меншиков, он по-старому оставался ближайшим другом Петра, которому отдал свою бывшую пленницу и сожительницу в подруги и царицы...
Если эти двое помогут хорошо, тогда и Пётр не страшен... Выждать бы только!.. Правда, князь старше Петра и не так мощен на вид... Но Гагарин знает, что опасная болезнь подтачивает силы этого гиганта. Ещё в юности захватил он этот «афродитов» недуг, благодаря своему неразборчивому сближению с красавицами-прелестницами придворными и даже из простонародья... Лечили плохо либо и совсем не лечили незначительную сперва хворь, очень обычную тогда среди мужчин... А теперь она отзывается мучительными страданиями, коликами в области живота, от которых лежит без памяти по часам Пётр и всё чаще испытывает приступы «чёрной немочи»... Только непомерная телесная мощь этого человека помогает ему перемогаться... Но и он стал подумывать о конце, часто исповедовается, причащается в те времена, когда, обессиленный, лежит, едва оправясь от одного припадка и ожидая следующего, мучительного, затяжного приступа колик и беспамятства...
Надеется пережить Петра Гагарин... А тогда?!
Даже глаза жмурит князь от блеска, какой уже видит перед собою честолюбивый хитрец. И в эту минуту, — с усами, которые топорщатся и торчат вперёд, с круглым, полным своим лицом — совершенно напоминает сытого кота, мечтающего о жирной, лакомой мыши, проглоченной перед этим...
Алексей-царевич не страшен никому, тем менее ему, Гагарину. Тёзка царевича, сын князя, Алексей перед самым отъездом говорил отцу:
— И што это за царевич, даже понять не могу! Толкую я ему, что надо к батюшке подладиться... Уж толки идут, будто иноземного принца желает государь принять в наследники... А царевичу и горя мало! Я сказываю: «Хоть для виду займись поприлежней делами, ваше высочество! Батюшка, мол, сказывал, не по имени желаю наследника иметь, а по трудам его и дарованиям!..» И што бы вы думали, батюшка, отвечал мне царевич?.. Так и отпечатал: «Пускай! Я и сам рад от царства отойти, коли такую муку принимать царю надо!.. Не гожусь я царить по-новому... Вот кабы по старине... И я был бы хорош! А этак — пусть берёт власть, кому охота!..»
Улыбнулся тогда же Гагарин, выслушав сына. И теперь улыбается.
Конечно, при Алексее Петровиче легко будет делать, что в ум придёт, сильным людям. При Алексее Петровиче Гагарин не только будет пожизненным хозяином Сибири, но, пожалуй, сумеет оторвать её вовсе от остального царства, сделать отдельным государством в единении с Россией Европейской и в лице своего сына Алексея возродить с новым блеском царский род Рюриков на троне Кучума...
Не удержался, тогда же сыну кое-что в этом смысле высказал князь... Потом спохватился, что молод, слаб князёк, проболтаться может, если не трезвый, так в пьяном виде, или метресскам своим, на которых большие тысячи тратил, следуя примеру отца... Взял клятву с Алексея отец, что будет юноша держать язык за зубами...
Но теперь не о том забота! Дожить бы только до счастливого дня, когда темноволосый гигант-царь смежит свои упорные, серые глаза, сверлящие душу каждому...
Тогда всё хорошо будет! А как вот теперь?.. Что делать, как поступать?..
Общую линию хорошо знает и ведёт всё время неуклонно Гагарин.
Малейшая неурядица в стране, вспышки недовольства среди ясачных инородцев, набег десятка-другого кочевников, убийство нескольких мужиков и баб не то при набеге врага, не то по пьяному делу в общей ссоре и свалке, какие часты во время проведения праздников и ярмарок, — всё это в донесениях губернатора принимало огромные, опасные размеры неприятельского нашествия или бунта целых племён... Затем описывались меры, принятые мудрою властью для успокоения мятежных, и вывод был ясен: только Гагарин один в силах справиться со всеми невзгодами местной жизни и без него будет плохо. При открытии каких-нибудь злоупотреблений применялись те же приёмы. А всякое улучшение, находка руды, введение мер, способствующих процветанию края или обогащению казны, — всё это расцвечивалось и преувеличивалось, как трудная, неоценимая услуга и заслуга перед родиной и царём...
Но этого всего мало! Пётр тоже знает приказную систему, знает и многое иное, что уловил своим мощным умом и во время долгих странствий в чужих землях, что вынес из глубины народного моря, куда окунался поневоле ребёнком, сосланный с матерью подальше от трона, куда и потом погружался с головой сознательно, по доброй воле, будучи уже царём, когда жил среди простого люда, желая слышать и знать, что думает и как живёт настоящая Русь, чернозёмная, а не приказные крысы и вельможные грызуны-захватчики!..
И, покачиваясь на мягком сиденье возка, строит Гагарин тысячи предположений и планов, которые могли бы привести его к великой, затаённой цели...
Ближайшие события перестали беспокоить князя. Взбудораженный вестями о доносах, встречей с фискалом, дух его успокоился. Гагарин понимает, что нетрудно будет пока снять с себя наговоры, найти извинение и за содеянные проступки... Их ещё мало, и они слишком незначительны... Даже хорошо, что он поторопился явиться на свою защиту именно теперь, когда защита ещё слишком легка. Это обеспечит ему доверие и покой на долгое время... А вот как дальше?..
И, напряжённо ломая голову над дальнейшими планами, находя несвоевременным обратиться за советами к Келецкому, пока нет достаточно веских данных для обсуждения вопроса, Гагарин вдруг погружался в глубокий сон, словно не головою он работал долгие часы, а был охвачен усталью после тяжкого телесного труда...
А возок мчался всё дальше и дальше от Сибири, всё ближе и ближе к Питеру и Москве.
* * *
Не сразу явился Гагарин к царю.
По примеру удачного прошлого года Пётр собирался летом снова снарядить огромную флотилию и разбить на море шведов, поэтому почти и не сидел ни в Москве, ни в Санкт-Питербурхе, как он называл свою новую столицу. Котлин с его Кроншлотом видели чаще государя, чем стены городских и загородных дворцов, прежде таких весёлых, оживлённых, шумных...
Свои сановники и иноземные послы с неотложными делами вынуждены были узнавать, где находится царь. Первейшие вельможи ныряли в ухабы избитого зимнего пути, пробирались среди брёвен и мусора, подымались на деки новых и старых, подправляемых кораблей, где заставали порою Петра не только в виде главного инспектора, но с рубанком или с лекалом в руке, с отвесом или долотом, когда царь, по обычной своей стремительности и нетерпению, старался быстро и наглядно показать неумелому работнику, как лучше и скорее можно выполнить заданную работу...
Надолго задержался Гагарин в Москве, где его сказочно богатый дворец в полной готовности и в образцовом порядке давно поджидал хозяина; казалось, что Гагарин только вчера вышел из дому и, вернувшись, нашёл всё, как было.
Дочь князя, девушка-невеста, которую отец по многим основаниям не взял с собою в Тобольск, жила у дяди, Василия Иваныча, выезжая в свет с его взрослыми дочерьми. Но она всё же порою заглядывала в родной дом с теми же подругами, двоюродными сёстрами, и небольшой штат прислуги, с пожилым, опытным дворецким Минычем во главе, старался поддерживать полный порядок в доме. Да и стольник, князь Василий Иваныч, изредка заглядывал, так что волей-неволей слишком распускаться дворня не смела, несмотря на долгое отсутствие Гагарина, живущего за тридевять земель...
Радостно, шумно был встречен вельможа теми осколками старого боярства, которые доживали свой век в Москве, сторонясь, явно чуждаясь новой столицы, этого Парадиза, как называл своё создание Пётр.
Не стоя близко к настоящему правительству, эти недовольные старики пользовались всё же большим влиянием и по своему происхождению, и по богатству, накопленному дедами и прадедами. Десятки тысяч душ и бесконечные земельные угодья составляли, главным образом, достояние москвичей из неслужилой знати в отличие от аренд и жалованья, достигающего десятков тысяч рублей в год, каким награждались питерские служаки из старого барства и из новых, свежеиспечённых дворян и вельмож, вроде того же Меншикова, или иностранных любимцев, одаряемых землями, титулами и орденами за усердную и умелую службу государю и государству...
Объездив друзей, разведав поподробнее всё, о чём неудобно было сообщать письменно, отпировав почти везде на радостях о его прибытии, Гагарин и сам должен был раза два устроить ответный приём, так как в один раз не вместили бы даже его палаты всех желающих и имеющих право побывать на празднике, устроенном наместником Сибири, её некоронованным царём, как толковали многие, кто получше знал тамошние порядки и течение служебной жизни в Российском государстве.
А пока князь тут отдыхал, посещал московских друзей и принимал их у себя, в невский Парадиз поскакали нарочные с письмами к нужным людям. Выяснилось, что раньше начала мая и не сможет царь хорошенько потолковать со своим губернатором о делах Сибири вообще и о возведённых на Гагарина наветах в частности.
Пока предложено было князю составить подробный отчёт об этих двух истекших годах управления краем и особенно поставлен был на вид вопрос о богатых россыпях в Бухарской земле на Амун-Дарье, как её называли тогда.
Сын Гагарина нарочно явился в Москву из Парадиза, чтобы поделиться с отцом самыми свежими вестями дворцовыми и новостями государственной важности. От него узнал Гагарин, что врачи открыли у царевича Алексея признаки злейшей чахотки и настаивают на отъезде его в Карлсбад, для леченья.
Кутежи, распутство и сильное пьянство, которому он предавался по примеру отца, подорвали слабое здоровье юноши-царевича. Но он и не думал остановиться, поберечь себя. Безвольный во всём, здесь Алексей проявлял несокрушимое упорство и настойчивость, достойные лучшей цели. Сам царь собирался сперва выступить со всей своей новой армадой к Ревелю и затем искать сражений с шведскими эскадрами, где бы те ни показались. Не придётся ему даже быть при давно и с нетерпением ожидаемом событии, разрешении от бремени кронпринцессы Шарлотты, предстоящем очень скоро, согласно заявлениям придворных акушеров и бабушек-повитух.
О растущей силе и влиянии Меншикова, о новых связях и увлечениях Петра и всех его собутыльников и сотрудников подробно рассказал сын отцу, пропустил через своё сито и Екатерину, эту чародейку, которая, вечно смеясь и веселясь, лаская всех взглядами своих тёмных очей, успевает держать в руках мужа и в то же время поддерживает прежнюю, более чем тёплую, чересчур нежную дружбу с бывшим её покровителем, Меншиковым.
Смеётся громко, заливается Гагарин, слушая смелые описания сына, его циничные, но меткие шуточки и остроты, французские каламбуры, пересыпаемые чисто русской крупной солью метких словечек и прозвищ нецензурного свойства...
О своих похождениях просто и откровенно сообщает сын отцу, зная, как тот любит сочные описания заманчивых картин на мифологические сюжеты, хотя бы и в переложении на современные нравы.
Отец, в свой черёд, также без стеснений делится с сыном не только своими административными впечатлениями, вынесенными после двухлетнего пребывания в дикой Сибири. Он посвящает юношу во все свои минутные увлечения, каких немало начтётся за такой долгий срок, говорит о разрыве с Алиной, об охлаждении к польке, занимающей отныне только место экономки в дому. И о поповне узнал юный князь, заинтересовался её наружностью, просил написать и прислать портрет и только остерёг отца:
— Глядите, батюшка, не женила бы вас на себе сия салдинская чародейка... Не пристало бы это ни вам, ни всему нашему роду!.. Даже иму я веру, что целомудренна оная особа, как Сусанна... но тем опаснее она людям вашего возраста... Не взыщите, как сын любящий и почтительный решаюсь говорить вам, батюшка...
— Хе-хе-хе... Глупенький... Говори, ничего!.. Обиды нет в твоих словах!.. А непонятие явное! Я сам лучше тебя вижу, что можно, а чего нельзя. Будь помоложе я... и при той пылкости чувств, какую внушила Агаша к себе... пожалуй, тогда я бы ещё рискнул жениться и дать тебе сонаследника... Ха-ха-ха!.. А теперь не бойся! Сестре, Наташе, придётся выдать её приданое, как уж мною решено. А всё, что после меня останется — всё тебе!.. Только умей поддержать род наш высокий... Да внучков мне парочку заготовь, чтобы не пресеклась линия наша, как самая старшая в роду... А эту курочку... поповну?.. Мила она мне, но и я её понимаю!.. Ласкова, словно кошечка... А нет-нет, и от моих седых усов на иные, на чёрные, на завитые глянет и заалеет вся, зардеется... Хе-хе-хе!.. Я и сейчас её, куропаточку, с парой таких усиков оставил, с верным моим подручным, с бравым офицериком. Пусть забавляется, пока меня нет... Хе-хе-хе!.. Её не убудет... А приеду, девчонка вину за собою знать будет, стыд почувствует... Постарается... заслужить!.. Хе-хе-хе!.. Вот ей было хорошо... и мне будет не плохо!.. Годы молодые минули, когда девушки меня за ласку любили, за поцелуи мои горячие, а не за подарочки... Вот как и тебя ещё, поди, любят глупые девчонки, благо ты такой щёголь да хорошун... В меня пошёл, каналья... Ха-ха-ха!.. А я?.. В мои годы надо даже при любви и то немного политики подпущать, чтобы жилось помилее... Так ты не бойся... и меня не остерегай, поповну в мачехи тебе не дам!..
* * *
Май настал. Гагарин появился в новой столице, но Петра здесь не застал и, ожидая его, объездил своих влиятельных друзей: Долгоруких, Головкиных, Шафирова, погоревал о смерти Апраксина и наконец побывал у Меншикова, заранее подготовив себе добрый приём у всесильного временщика при помощи тех же друзей и свояков, Шафирова и Головкина с присными их.
Меншиков давно ждал этого посещения и в чаянии собственной выгоды, и для выполнения воли Петра, который поручил ему прежде принять, выслушать Гагарина, всё доложить после толком, чтобы царь заранее мог решить, чего достоин вельможа, как надо принять этого влиятельного человека. Обойтись ли с ним по-старому, дружески и с уважением, или сокрушить громами негодования и гнева?
Но прямо пригласить к себе губернатора Сибири не хотел фаворит, чтобы это не имело вида искательства, не служило намёком на приношение хорошей взятки, какую, конечно, и без того неизбежно принесёт Гагарин. Оба знали, что они нужны друг другу, но хотели соблюсти известные церемонии, оберегающие самолюбие каждого из них, если только чванство, жадность и хитрость, сплетённые в затаённой борьбе, можно назвать самолюбием.
После первого обмена приветствиями и обычных расспросов о здоровье, о впечатлениях, испытанных в пути и по приезде, Гагарин, в богатейшем камзоле, с лентой и орденами, в облаке кружев, сидя перед таким же, даже ещё более нарядным и пышным хозяином, обратился к Меншикову, умильно склоня набок голову и мягко потирая свои пухлые, розовые ладони:
— А не позволишь ли, светлейший князь, милостивец и государь мой... Тамо сибирские поминочки по старине я захватил с собою... Чемоданишко невеликонький... Только тяжёленек он... Сам внести за собою не одолел... Уж прикажи своему камардину... пускай внесёт, коли обидеть не хочешь старого приятеля и любителя своего! Кланяюсь и прошу усердно! Не откажи, не обессудь и прими подарочек...
— Зачем обижать, сиятельный князь, друг и благоприятель!.. Да, слышь, боюся, не слишком ли поминочки твои велики! Знаем мы все тута подарки гагаринские... И царь так не часто даривал, разве уж за какие заслуги превеликие, из казны государственной, не из персональной... Так уж...
— Так уж о чём и толковать, светлейший князь и благодетель! Сколько бы и ни дарил нашему милостивцу, — наперёд знаю: в долгу у него останусь... О чём же и сумлеваться изволишь! Чемоданчик нести прикажи!.. Вперёд объявлю, коли уж знать желаешь, что тамо... Песочек сибирской... Али, вернее, бухарской да индийской, золотой...
Невольной краской удовольствия вспыхнуло лицо фаворита, жадного и теперь, на вершине почестей и богатства, как и во дни своего солдатства, когда Алексашка-плут всякими правдами и неправдами копил полтины и рубли, понимая, что нет силы, равной деньгам для тех людей, в среду которых закинула его судьба.
И сейчас, важный, величавый, облечённый властью, почти равной могуществу венчанного повелителя огромной страны, светлейший князь Ижорский и прочая и прочая порозовел и оживился, услыхав, что лишняя горсть-другая золотого песку прибавится ко всем сокровищам и богатствам, собранным в его подвалах, к тем, которые на всякий случай помещены и в заграничных банках...
Но сегодня ещё немало других приятных неожиданностей ждало баловня фортуны, по слову Благовестника: «Получит имеющий много, и то, что принадлежало беднейшему». А по русской народной мудрости это же выражено поговоркой: «Деньги к деньгам, а короста к лишаям липнет!..»
Больше прежнего вспыхнул Меншиков, увидав, что слуга с натугой внёс действительно кожаный чемоданчик средней величины и с глухим стуком опустил его, по указанию Гагарина, на пол у ног светлейшего.
Слуга вышел. Гость, позабыв свою обычную важность, быстро наклонился, маленьким изящным ключом раскрыл чемодан, который внутри был подбит панцирной стальною сеткой, откинул крышку, развернул второй, из мягкой кожи, покров в виде двух лопастей, покрывающий содержимое чемодана. Под лопастями, заполняя всё пространство, стояли тесными рядами небольшие китайские коробочки чёрного, красного цветов, а также золотистые или серебристые с яркими разводами.
Один за другим раскрыл гость эти ящички, и они оказались доверху наполнены золотым, крупным и мелким песком разных оттенков, начиная от соломенно-жёлтого до червонно-красного.
Ресницы задрожали, руки слегка заходили даже у хозяина, видавшего на своём веку много сокровищ, мешки жемчугу в ризницах патриарших, груды самоцветов и ящики, мешки, наполненные червонцами и таким же золотым песком в сокровищницах царских и на монетном дворе.
Те сокровища только ласкали восхищенный глаз, как что-то прекрасное, но далёкое и чужое.
Не мало своего золота имел светлейший. Но оно собиралось, самое большее, тысячами монет, или лотами, унцами золотого песку. Самородки-слитки золотые тоже попадались, но не выше полуфунта... А тут? По самой меньшей мере опытный глаз корыстолюбца-вельможи определил вес чемодана с его начинкой много выше полутора пудов. И он не ошибся. И восхитился, ценя не только величину приношения, но подумав и о том, сколько затрачено труда человеческого, а сколько жизней загублено раньше, чем у земли было вырвано и собрано столько её лучшей жёлтой руды, или, иначе называя, крови земной, потому что руда и кровь — синонимы в русском и малорусском языке.
А гость, довольный впечатлением от дара своего, так просто и кротко, почти смиренно заговорил:
— Уж не взыщи, светлейший! Всего полтора пудика и набралось песочку этого... двух не вытянуло... чистого весу, без коробов, — счёл нужным вскользь отметить даритель и, не давая даже времени хозяину рассыпаться в искренних выражениях благодарности и восхищения, поспешно продолжал тем же умышленно скромным тоном человека, не придающего цены земным сокровищам. — Уж не обессудь! Не осуди малого дара моего! Верь, любовь и почитание моё к персоне твоей светлейшей много значнее сего приношения тленного! А при всём том... дозволь ещё, светлейший, челом тебе ударить... Набралося залишних самоцветиков в ларцах у меня да жемчугов поизрядней, на какие ты, подобно мне самому, не малый оценщик и любитель!.. Так уж, благо рука размахалась, дозволь презентовать...
— Да, што ты... да николи... да ни за што! — начал было Меншиков, ненасытная жадность которого на этот раз была утолена первым же, поистине царским даром.
Но Гагарин знал, к чему идёт, и перебил его:
— Нет уж... потерпи уж... Погляди, а потом и осуди!.. Может, и не откажешь своему верному слуге и почитателю... соизволишь принять дар не цены его ради, а за красу да за отбор диковинный, чудесный... Вот, взглянуть поизволь... глазком хоша единым...
И на тёмном бархате скатерти, покрывающей стол, у которого сидели оба, засверкали чудные самоцветы, высыпанные гостем из объёмистого, мягкой кожи, бумажника, который он достал из внутреннего кармана своего камзола.
Сам страстный любитель, Гагарин знал, чем взять Меншикова, тоже питающего большую слабость к этим твёрдым кусочкам радуги, извлекаемым из тёмных недр молчаливой земли... Красными, зелёными искрами, казалось, загорелись и глаза светлейшего, когда лучи солнца заиграли разными огоньками на отборных бриллиантах, рубинах, изумрудах, сапфирах и топазах, не слишком крупных, но чистой воды и превосходной грани. Крупный жемчуг, лежащий между ними, своей глубокой, матовой белизною, нежным блеском ещё больше оттенял игру и сверкание самоцветов.
Невольно, прежде даже чем сказать что-нибудь, рука Меншикова протянулась к чудесным камням и безотчётно стала передвигать их, соединять в красивые фигуры, при этом потревоженные самоцветы заиграли новым, живым блеском.
— Н-ну... знаешь, князенька... Слышь, у меня и слов не стает! — вырвалось наконец у хозяина, действительно почуявшего, что дух перехвачен у него от неожиданного и сильного восторга. — Слышь, одно скажу: твой слуга и раней, и теперь... и на веки вечные! Чем бы лишь отслужить, поведай, прикажи! Ничего не пожалею!..
— И, государь мой, милостивец! О чём говорить?.. По усердию я по своему и по приятельству старинному, не для чего иного ради!.. Уж поверь! И за старое много тебе благодарен. Выручал не раз. Поди, и ещё повыручишь при случае из беды... Времена-то ноне у нас не прежние. Царь своих старых слуг не больно жалеет да жалует... Новые наперёд тискаются, на глазах у царя... А хто подале — тому одни наносы вражеские да наветы... Первых вельмож царства из славнейших родов и древнейших гербов вот... как и гербы твоей же милости литовские, фамильные... таких людей отдают чуть не под надзор ярышкам приказным, фискалам-доносителям! — не выдержав, начал было Гагарин, но сейчас же сдержался и снова прежним, беззаботным, приятельским тоном доброго малого заговорил: — Да что я!.. Ввалиться не поспел в покои твои, государь мой, и уж о делах волынку скушную завёл... О безделице об единой раньше речь ещё хочу повести...
— Что такое? — насторожась немного, спросил Меншиков. Напоминание Гагарина, Рюриковича, о гербах литовских Меншикова, придуманных им самим и Петром для более полного возвеличения фаворита, эта грубая лесть, пущенная гостем, показалась подозрительному, самолюбивому выскочке схожей с затаённой насмешкой. И не будь тут же на глазах его этих самоцветов и чемодана с золотом, он даже раздумывать бы не стал, показал бы немедленно Рюриковичу, что время старых, бесполезных князей, вельмож и бояр миновало, что сила и власть за ним, безродным, несмотря на простое происхождение и сочинённый герб...
Но камни ярко горели... Чемодан стоял, раскрытый, сияя толщей дорогого песку, и Меншиков ласково, с милой улыбкой продолжал слушать, что говорит ему гость.
А тот совсем неожиданно начал:
— Слушок тута был один... писали мне приятели и родичи мои... О самоцвете красном, о рубине индийском, чуть не в кулак величиною, байки баялись. И словно бы я тот рубин у купца ли хинского, у казака ли разбойника силой отнял, а раней по кускам тело из него резал, добивался, где драгоценный камень тот укрыт... Так ли, милостивец? — глядя своими глазками в упор на хозяина, спросил Гагарин.
— Штой-то было, — неохотно, вынужденно ответил тот. — Да мало ли врут! Нихто и веры не ял тем толкам сумасбродным... Пьянчушка-приказный...
— Который ныне первым сибирским фискалом на Тоболеск послан! — влился не без яду в речь хозяина Гагарин. — Да не о нём речь покуда... О самоцвете потолкуем. Греха не потаю, кой-что и правда в байках тех чудачных. Купец-плут вёз товары явленные, а промежду тем и обводных, запретных много затаил, хотел провести их безданно-беспошлинно! А одной пошлины с тех товаров тысяч пять, коли не весь десяток причиталося!..
— Ого! — вырвалось у Меншикова.
— Да! Есть такие плуты-воры торгаши... И объездчик-казак то воровство сметил, товары отобрал, словно бы в казну их, как надо, сдать обещал... И сдал кой-что, да лучшее утаил, и рубин в том числе. Купец с досады руки на себя наложил, только раней есаула изранил порядком... Тот слег даже... Я про воровское дело сведал, казака под арест взял, допросить сбирался только... Не потаю, с пристрастием хотел правды искать, всё было готово для пытки судебной... А есаул мой с перепугу али от прежних ран и помер, допроса не дождавшись... Свидетели тому есть! Попа звали, пока он отходил... Весь целёхонек лежал разбойник, не считая ран своих старых. Ни косточки ещё не пощупали мои палачи у него... Ну, что делать! Обмывать, хоронить надо, честь честью... Медикус мой, Зигмунт, известен который и твоей светлости, стал осмотр чинить: с чего помер парень? Щупает, слушает... Глянь, жолв под мышкой твёрдый такой... Он надавил, а на том желве и рубец свежий ещё не зажил, почитай... Кожа словно разрезана была да потом зашита! Глазам не поверил медикус... Нажал сильнее — прямо камень под кожей... и шов раскрываться сам стал... Нити-то стоило чикнуть ножом, а под кожей и камень искомый лежит! Вот куды от обыску схоронил его разбойник!..
— Ну и народ! — протянул только Меншиков.
— Сибирь, одно слово! Недаром люди так боятся имени того... А вот мне пришлося там и век коротать для-ради выгоды его величества и прибыли государственной... Но кончу дай... Взял я самоцвет. Сам не знаю: посылать ли такое сокровище сюды? И кому его? Царю словно бы и не годится вещь, кровью залитая... Я сам такие редкие штуки люблю... да для меня больно лаком кус!.. И решил: никому иному тою вещью не владеть, как князю Александру Даниловичу! Вот, получай!..
Камень, давно зажатый в руке, сразу блеснул в лучах солнца, освобождённый от мягкой замшевой оболочки, в которой лежал раньше в бумажнике Гагарина.
Побледнел даже Меншиков при виде сокровища сказочной цены и красоты.
— Брось... не шути, Матвей Петрович! — проговорил было он, но сразу замолчал, осторожно взял рубин двумя пальцами и, крутя его на солнечном свету, стал наблюдать за чудной игрой нежно-пурпурных лучей, исходящих из камня.
— Што за чудо!.. Клад бесценный! Батюшки мои... вот так самоцвет! — полушёпотом срывалось у Меншикова. — А... энто што же... знаки нарезные?.. Печать, што ли? В перстень царский, видно, был вставлен дивный камешек, а?.. Не знаешь ли, князенька?..
— Не знал и сам я, да люди научили... По-хински, по древней ихней речи тут написано. По-нашему будет: «Земля зовёт»!.. Заклятье, видно. Штобы камень, если и уйдёт из рук, назад бы скорее вертался. Да, ау!.. Поди, и косточки того истлели, хто перстнем и рубином сим владел! Куды уж ему вертаться! Пусть он у тебя и остаётся, благодетедель, тебе на радость да на утеху... Нашей старой дружбы и приязни на вечное закрепление!..
Даже поклоном с места, сидя в своём кресле, подтвердил Гагарин свою просьбу и щедрый, беспримерный дар.
Меншиков понимал, что князь мог продать камень за огромную цену и в Китай, богдыхану, который тоже собирал редкие самоцветы, и какому-нибудь из богатых западных государей, поручив сыну эту щекотливую операцию. Наконец, сложив талисман в груду семейных сокровищ, Гагарин тоже не рисковал ничем... И светлейший, оценивая достойно великодушие и щедрость дарителя, выражая ему торопливо и горячо самую искреннюю благодарность, в то же время соображал: «А што же старый лукавец и хапун всесветный потребует от меня взамен столь щедрых даров?.. Уж не меньше, чем душу мою грешную... либо — равное тому!..»
Но и тут Меншикова ждало приятное разочарование.
Когда иссяк поток благодарностей, которыми хозяин осыпал гостя, когда речь перешла на текущие новости и дела, Гагарин стал расспрашивать фаворита: в каком настроении Пётр, гневается ли он на него, Гагарина?.. За что гневается и сильно ли?.. Чего ждёт от него?.. Не думает ли сместить с губернаторства?.. Есть ли претенденты и насколько они сильны?.. Но и только.
Не выдавая Петра с его секретными поручениями, данными фавориту, Меншиков успел сразу успокоить гостя, который, конечно, заслужил полного внимания и поддержки. И оказать таковую Меншиков искренно обещал Гагарину с первых слов.
— Есть жалобы, чай, и сам ведаешь какие... Больше, вижу, брехня, чем правда! — сказал Меншиков между прочим. — Но серьёзного пока ничего! Что послали приказного фискалить к тебе в Сибирь, так о том не думай! Знаешь, и тут они, фискалы многие, водятся. И надо мною надзирают, не то што... А коли знаешь, где змея залегла, — туды лишь голой рукой не всунься... Разумеешь, князенька?.. И невредим проживёшь!.. А вот настоящая забота у царя о том самом золоте, какого ты груду целую навёз мне, дружок мой сердечный!.. Война, сам знаешь, до того нас довела, што царица свои последние ожерелья, серьги да запястья отдала... Царь велит себе не то сапоги и кафтаны чинить, а носки да рубахи носит штопаные да чинёные... Вот и пойми, как нам этот песочек надобен, коего в таком избытке мне ты навёз! И то, гляди, половину сам от себя я государю принесу... как хочет там: взаймы либо без отдачи пускай берёт на свои корабли да на амуницию... Ежели ему Бог удачу пошлёт, и нам перепадут крохи какие ни есть... как думаешь?..
— Золота царю надо?.. Знаю, сам знаю... Подумал и я о том ещё раней твоих слов. Что же! Привёз я тута кое-какие залишки с собою... Можно дать в счёт будущих годов держанья Сибири... ежели меня убирать не собирается государь с места моего...
— И-и! Зачем убирать! — совсем успокоительно и твёрдо отозвался Меншиков, услыхав главное, что денег Гагарин даст и немало, судя по его дарам самому фавориту. — Управляйся себе тамо на здоровье, Петрович, коли не наскучило. Оно, што говорить! Князь Черкасских Алёшенька больно на старое место зарится, душой бы готов, рад бы радостью. Да царь не станет кукушку на ястреба менять! И я постараюсь, прямо как перед Истинным говорю!.. Не даров твоих ради, а по чистой совести. Вижу, лучшего правителя краю и не найти нам с государем, чем ты, князь! И породой взял, и не вор, не казнокрад. На што тебе чужое, коли от своего сундуки ломятся... И умом Господь не обидел. Много тише да лучше, как сам знаю, стало в краю с того часу, как тебе он отдан на полную власть и волю... Так и дальше володей, ежели не наскучило сидеть в лесах тобольских с тамошними лапушками толстоногими! Знаем! И мне знать давали, как ты тамошних баб срамишь!..
Смехом довольным и громким раскатились оба. Довольны друг другом и гость, и хозяин, понимают друг друга... И сочный смех наполняет высокие покои дворца светлейшего.
Успокоясь, серьёзнее заговорил Меншиков:
— Ещё есть одна зацепка, друг Петрович... Сам виноват, наманил царя богатыми россыпями бухарскими да тургустанскими... И верит и не верит твоим доношениям мой высокий камрат... И надо то дело твёрдо постановить! Коли так, веди смело линию свою... А не так? Ну, што делать... потерпи!.. Може, и дубинушки вкусить доведётся за бахвальство... за то, что разлакомил, слюну вызвал, а вкусить не дал куска, столь лакомого и желанного... Только спина и пострадает, больше ничего!
Вспыхнул Гагарин. Проходимец-фаворит явно забылся. По своей холопской мерке меряет честь и амбицию Рюриковича. Ещё не ходила по его спинке царская дубинка и не пройдётся никогда! Лучше жалкое рубище и самая смерть, чем облитый бриллиантами и золотом кафтан светлейшего, надетый на спину, избитую пресловутой дубинкой.
Едва удержался Гость, чтобы вслух не высказать свои мысли хозяину, но тог смеётся так весело, безобидно, не сознавая, конечно, всю бестактность простых солдатских речей...
И Гагарин сдержанно, деловито повёл далее разговор:
— Какие тут речи могут быть! Нешто и я не знаю малость нашего государя, что шутки с ним плохие, ежели о деле речь пойдёт... Всё верно, как я и писал... Больше половины золотого этого песку — оттуда... Видишь, который посветлее видом... Какой тебе присяги надо ещё! А у меня и свидетели есть верные в том деле... Как прослышал я про эти пески, послал купить их по городу, у кого сколько ни найдётся... Да и не поверил самим продавцам... А тут, как на счастье, приехал в Тоболеск один бухаретин знатный, Абуль-Сеид-Магома. По взятии Эркеть-города у бухаров калмыками он ушёл оттоль, убивства опасаясь и крайнего разорения. Старый, почтенный человек. Я его призвал, спрашиваю, что он про золото знает?
И тот боярин мне сам сказал, что это золото под ихним градом Эркетем в реке перенимают в пору половодья... А потом из берегов песок берут и вымывают его же. И пониже немало золота на той же Амун-Дарье-реке... Да, слышь, пусть государь сам тута хивинского посланника спросит... Хивинец должен о том деле правду знать и всё скажет!.. И у меня свидетели есть же, обер-комендант мой, Карпов Семён был при расспросе, да толмач пересказывал речи бухаретина, мурза заможный, тобольский житель, Сабанак Азбакеев его звать. Оба живы, вызвать их можно, ежели уж государь мне ни мало веры не имет!.. Ежели...
— Не тревожь себя так, государь мой милостивый!.. Вижу теперь, што окромя хорошего нечего тебе и ждать от государя... Смело приёму проси у царя. Он теперь в Котлине на острову... Я же сам раней свижусь с ним и о твоей милости словечко закину от души! Будь в надежде! Знаем мы не первый год друг друга... Как себя бы думал отстоять, так за тебя встану перед капитаном нашим, ежели што!.. Ежели и нанесено ему в уши... Развеем небось! А, скажи, любезный князь, как, по-твоему, лучше б до тово золота добраться, штобы скорее кладом завладеть? — словно случайно мимоходом задал вопрос с равнодушным видом лукавый временщик, решивший до конца использовать своего гостя.
Не чуя поставленной ловушки, Гагарин живо отозвался на заданный вопрос. Уже немало дней в уме строил князь всевозможные планы, которые дали бы возможность овладеть золотоносной рекой и окрестными местами. И с Келецким обсуждался этот вопрос, и на бумаге излагались наиболее удачные предположения в расчёте, что царь потребует от губернатора подробных его указаний и полного, ясного изложения замыслов о захвате города Эркетя с Амун-Дарьей-рекой, пожелает заранее видеть смету предполагаемых расходов и ведомость о числе людей, необходимых для выполнения смелой задачи, сулящей огромные выгоды впереди.
И теперь уверенно, плавно, словно читая с листа, заговорил Гагарин, стал сыпать цифрами и мудреными именами, всем, что обычно не удерживалось надолго и прочно в усталой, обленившейся от лет и бездействия памяти.
— Как до золота добраться да кладом овладеть? — повторил вопрос Меншикова Гагарин, словно желая сосредоточиться на предмете. — И очень просто. Совсем то не мудреная вещь. Время нужно, людей, как водится... Да денег малую толику... Слушать изволь, милостивейший государь, князь мой и благожелатель. Калмыцкий город тот Эркет либо Иркет называемый, под которым на Амун-Дарье золото перенимают, стоит от Тары неблизко. Не скорою ездою, сказывают, двенадцать недель алибо полтретьи месяца. Да ещё от Тары до Тобольска пять ден. И кочуют там калмыки, которы прямо не пустят наших походом подойти к месту к самому. А надо городами туды помаленьку подселяться, вверх по Иртышу до озера идя, до Ямышева. А калмыков тамо с ихним контайшею тысяч с тридцать будет! Того ради надо от Ямыш-озера степью и каменем города строить и в них гварнизоном казаков сажать, пока до Иркетя не досягнём. Чтобы город от города не боле как на шесть-семь ден пути лежал, и там запасать надо провиант и корм лошадям и людям. Чтобы строить те крепостцы и содержать их, офицеров с инженерами я и в Сибири сыщу. А против калмык надо регулярных два либо три полка держать, тыщи три людей, да уральских башкир к делу призвать. Они конные и воевать охочи... Но самим задирать калмыков не надобно. Опасность и трудность оттого может выйти великая. А по мирному делу, не военным промыслом, — где подкупом, где посулами одурив бусурманов, — можно куды скорее и дешевле до дела дойти... А уж как станем твёрдой ногою при Эркет-городе, при тех песках золотых, тогда — ау! Будут калмыки локти грызть, да поздно!.. Так-то, светлейший князь мой!..
Снова самодовольным, громким смехом Гагарина огласились покои Меншикова. И хозяин вторит гостю так свободно и весело. А сам думает о том, что сейчас выслушал от него. Запомнил дословно, словно врубил в свою огромную память весь план, перед ним развёрнутый, князь Ижорский. Всё теперь в порядке, и может хороший доклад сделать он Петру о делах Гагарина вообще, о золоте бухарском в особенности.
И потому совсем весело и искренно вторит радушный хозяин смеху дорогого гостя своего, и жданного, и желанного, и прибыльного к тому же.
— Чудесно! Уж так умно, быть лучше не может! Ты, князь, всё это на листе изложи, капитану нашему и подашь, как он призовёт... Он и резолюцию даст хорошую уж, не я буду!.. Готовься к аудиенции, слышь!.. Умно... ловко ты сбираешься калмыков-то одурачить!..
И снова смеются, заливаются оба, довольные в душе, что удалось провести другого и добиться своего, чего хотелось перед этим свиданием каждому из них.
ГЛАВА II У ЦАРЯ
— Ко щам попал! В самый раз! Добрый день, майн фринд! — громко, радостно встретил Пётр своего любимца, когда Меншиков, дня три спустя после посещения Гагарина, появился в Кроншлоте, в новом небольшом домике, занимаемом временно царём и его женой.
На столе, по обыкновению, стояло всё, что было приготовлено к обеду, и Пётр пробовал то одно, то другое блюдо, не соблюдая никакого порядка, обильно запивая куски своей любимой анисовкой или стопками крепкой мадеры, которую за последние годы особенно облюбовал из привозных вин.
Царица также радушно, тепло встретила своего прежнего покровителя и сердечного друга, сама подала для него прибор и стала угощать любимыми блюдами, по старой памяти зная вкусы светлейшего.
У шведов нашёл царь обычай: обильную закуску ставить сразу на стол, и этот порядок он распространил на весь свой обед, если находился в тесном, домашнем кругу. Парадные трапезы, конечно, протекали обычным порядком с длинной сменой бесконечного числа блюд, с участием полчища прислуги и придворных, с огромной потерей времени, чего особенно не любил Пётр. Мысли, планы, огромные затеи теснились в голове великана-царя, и духом, как и телом, большого и мощного. Теперь особенно, на склоне лет, жаль было Петру каждой минуты, потраченной не на дело, не на завершение начинаний, которые уже начинали давать плоды, выявляясь в законченном, стройном виде.
Война со шведами, начатая почти без средств и людей, приносившая раньше только урон и стыд, сейчас приняла совсем иной оборот... Явились флот, войско, по своей численности большее, чем отважные, вымуштрованные, но малолюдные когорты даровитого Карла XII. Ещё два-три последних усилия — и осуществятся мечты Петра о морском могуществе России среди других сильнейших морских держав Европы. Открытое море и обеспеченное сообщение страны с другими народами на обоих полушариях земли сулили России быстрое развитие внутренней жизни, хозяйственное обогащение и просветление умственное. А Пётр не отделял себя от родной, вручённой ему судьбою страны и тёмного, но полного богатых сил народа.
Склонный к крайним проявлениям во всём, Пётр довёл до крайности и свою бережливость относительно праздного времени. Только вечерами, а то и целыми ночами, по-старому, несмотря на запреты Блументроста и других медикусов, любил он просиживать в шумной, бесшабашной компании своих сотрудников и собутыльников, отдавая обильную дань «Ивашке Хмельницкому»... Зотов, князь-папа, Гедеон Шаховской, исподиакон, и сам Пётр, именующий себя протодиаконом, шумели, пили, пели, своими хриплыми, громовыми голосами стихари и гимны, сменяя эти тягучие, важные напевы светскими, залихватскими и совершенно непристойными песнями, какие поют матросы и солдаты, да и то уже под хмельком.
Сейчас Пётр выглядел очень неважно после такой вчерашней пирушки, сидел хмурый, с пожелтелым лицом, а мешки под глазами особенно вздулись и отвисли. Но приход Меншикова его оживил. Покончив с едой, дымя трубкой, потягивая вино, торопливо начал царь делиться со своим умным и чутким любимцем успехами по снаряжению флота, новыми соображениями и планами, пришедшими в голову за время их разлуки, помянул, как «усердно было пито вчерась» во здравие светлейшего князя Ижоры и как сожалели все об отсутствии Данилыча...
Данилыч в свою очередь, также с трубкою в зубах, сжато, но подробно доложил царю обо всём, что делается в сухопутной армии, вверенной ему; что слышно по царству из донесений, пришедших в Сенат; как и чем волнуется любимый Парадиз царя, новая столица. Были переданы поклоны от жены Меншикова царице и царю, помянули и сестёр её, весёлых девиц Арсеньевых.
— Да, а что Гагарин-плут? — внезапно вспомнил царь. — Видел ты его? Был он у тебя? Или прячется, каналья...
— Был, был, как же! — поспешно отозвался Меншиков, только и ожидавший этого вопроса, чтобы не первому завести речь о сибирском губернаторе и не пробудить подозрений в царе такой поспешностью. — Долгонько сидел, докладывал всё обстоятельно... И дары принёс изрядные!..
— Да!.. Ха-ха-ха!.. Тебе первому уж попало от этого вора, казны народной расхитителя. Значит, верно, грабит он там в свою волю, тянет не хуже иных, на кого ополчался в прежние годы передо мной?.. А?.. Наживается по малости!
— Ну, нет, господин мой полковник! Далеко не по малости! Так цапает, как, поди, и не снилося ни тебе, ни мне, хотя знаем мы обычаи правителей наших российских самые беспардонные, когда они к денежному ларю припущены бывают!.. Так думается, что всех их князенька наш перетакал!..
— Ну!.. Быть ли может, майн херценкинд! Слышь, и для большого грабежу большой ум надобен, а, сдаётся, у нашего Матюши только и были, что длинные уши...
— Да руки загребущие, да глаза завидущие... И того довольно, особливо в Сибири, где от очей твоих далеко, господин полковник. Он тамо, слышь, сим про себя так выражает, коли хто ему перечить пытается: «Слова пикнуть не сметь! Коли я приказал, так и быть должно! Я вам царь и Бог!»
— Ого-го! Вон уж куды полез князенька... Значит, всё правду донёс рябой каналья, которого я фискалить в Сибирь послал. Тогда остаётся...
— Ещё много остаётся чево, господин полковник! Дай досказать. Я и сам не думал, не больно верил шпыню Нестерову. Да как пришёл ко мне князенька, да высыпал мне на стол чуть не с полпуда песку золотого... да ещё там камней самоцветных штук несколько... А взамен и просить, почитай, ничего не стал, только бы я у тебя постарался, чтобы с места ево не ворошили... Тут я и понял, сколько сам он загребает, ежели мне мог такую прорву уделить!.. Да мне ли одному? Слышно, и на Москве, и здесь всех уже дружков объездил, как и меня, тоже не с пустыми руками... И Шафирова, и Долгорукова, и Головкина, и... Да сам знаешь... Имена их, Господи, Ты же веси... Вот и раскинь умом своим, государь мой: откуда всё это хапнуто?..
— Да-а!.. Ну, ну, продолжай... А как насчёт того самого песку золотого, которым он тебя посыпал?.. Что сказывал мой «честный» губернатор, а?
— А это он не соврал. Дело хорошее, верное. И путь нам даже указал, как ты можешь его доношения тут, в Питербурхе, проверить. Сказывает, у хивинского посла можешь в полной мере о том золоте об эркетском доведаться. И как взять его, тоже указал.
Подробно, почти слово в слово повторил фаворит царю всё, что говорил ему Гагарин.
— Гм... а дело-то не так просто выходит, как я полагал! — после некоторого раздумья проговорил царь, окружённый облаками табачного дыма. — Сразу судить и убрать его теперь как бы и не к руке... Пока он службы не сослужил начатой, этих россыпей касаемой...
— И мне так мыслится! — осторожно подал голос любимец, умеющий не только читать в мыслях друга и повелителя своего, но и направлять их незаметно, как ему это требуется. — Да ещё иные есть причины, коли сказать дозволишь, господин полковник.
— Ну, ну...
— Первое дело, стоило мне заикнуться о взносе откупном за будущий год, а уж сам князь не то согласился, он и от себя пожелал сумму изрядную внести на расходы твои, на военные... По доброй воле, без моего настояния...
— Да-а? Оно, положим, Гагарин — не то што наёмный австрияк, вон, как маршал Огильви, голоштанный и знающий, что денежки тянут!.. Своих много капиталов у князя. Кабы не жадность его, мог бы и без греха прожить... Ну, да это неважно... Дальше говори, что хотел. Вижу, не кончил ещё.
— Не кончил, да немного осталось. Как я его пощупал — грехи за ним ещё не больно велики числятся... И даже ежели раскопать их, не великой кары он достоин; конечно, по-божески судя, коли помнить, что один человек только не ворует у нас на Руси — ты, мой господин полковник... Да и то по причине хорошей: можешь рукою властной брать открыто, сколько есть в казне...
— Счастье твоё, Алексашка, что ты и себя не обошёл, и себя выключил из моей компании на сей раз, о бескорыстии говоря. Люблю молодца за обычай: правду умеет сказать, хотя бы и себе несладкую. Так, ты думаешь, что рано князя потрошить?
— Совсем не пора! Он, видимое дело, сильнее черпнул, чем иные, Сибирь свою зная. Так и делиться награбленным не прочь. Другого посадишь, он меньше воровать сам станет, а по рукам мелких казнокрадов будет расплываться добро народное, как и доныне было... Так я полагаю. Было одно дело тёмное с камнем дорогим, самоцветом редким. Так и то он раскрыл мне.
— Раскрыл! Что же ты не начал с этого? Я столько слыхал об амулете диковинном... Что с ним, где он?!
— Здесь! Вот он!
Достав из камзола шёлковый платочек, Меншиков развернул его и, осторожно опустив на стол рубин, лежащий в гнезде мягкой ткани, обратился к Екатерине, которая, убирая в шкап лишнюю посуду, издали внимательно прислушивалась к беседе.
— Приглядись и ты, царица-матушка. Вещь редкая.
Та подошла, взглянула и, всплеснув руками, замерла от восторга, только вскрикнуть успела негромко:
— Матерь Божия, да это же...
Залюбовался и Пётр чудным камнем.
— Вещь редкая! Меньше куды, чем этот приказный врал... Но и таких рубинов ни у себя в сокровищах, ни у чужих потентатов я не видывал... И этот камень Гагарин?..
— Мне подарил. Тебе не решился, потому... кровью, будто бы он был замаран. А мне — и так сойдёт! — со смехом заявил Меншиков.
— Счастлив ты, Алексашка!.. Мы искали, а ты нашёл!.. Добро... Да ещё принёс похвастать ворованным добром... Да, ты что нынче?.. Сдаётся, и не пьян, а сердить меня хо...
— Помилосердуй, господин полковник! Что так скоро. Вымолвить дай! Дурак ли я, чтобы принести тебе такую вещь напоказ? Хотел бы себе оставить, никому бы тогда ни слова! И тебе бы не сказал. А принёс я амулет сей... уж, не посетуй, не тебе. Царице нашей матушке хочу челом ударить этой диковиной! Прими, госпожа полковница! Носи да красуйся нашему хозяину на радость, всему царству на утешение!..
Встал, с поклоном подал рубин Екатерине находчивый фаворит.
Та зарделась вся от радости, но стоит в нерешимости: брать или не брать? То на Петра, то на дивный самоцвет поглядывает, грудь высокая сильно, порывисто вздымается, глаза горят. Прекрасна стала в этот миг женщина, обычно очень привлекательная, но далеко не красавица.
— Бери, бери, что уж! — довольным, ласковым тоном отозвался муж на безмолвный вопрос жены. — Видишь, Бог не оставляет людских дел без оплаты, ни дурных, ни хороших. Не пожалела ты, в осаде Прутской сидючи, для моего для выкупа своих белендрясов и цац, которые для вас, для баб, всего дороже. А тут тебе из Сибири, вернее, из царства Индийского, вот какой камешек Фортуна посылает, что ни у одной монархини такого нет и в короне, не то на ожерельях!.. Бери да благодарность сказывай камрату. Поцеловать даже следует за такой дар...
Растерянно лепеча благодарность, низко поклонилась Екатерина фавориту, три громких, сочных поцелуя прозвучали в столовой, и бывшая мариенбургская пленница, зажав рубин в руке, быстро вышла, словно опасаясь, чтобы не передумали, не отняли у неё это сказочное сокровище.
Громкий, весёлый хохот обоих друзей проводил осчастливленную женщину.
— Ин, добро! Так и будет! — решил Пётр. — Погодим с нашим губернатором. Ты верно говорил. А я и ещё вижу помехи этому делу. Теперь, когда руки у меня войною связаны, тронешь одного из вельможных казнокрадов, все другие всполошатся, за себя опасаясь. Бучу подымут... Гляди, придётся и отступать, пока не свободен я... А там, как полегче станет, тогда поглядим. Пусть пока владеет Сибирью да нам больше денег несёт, хоть прямых, хоть ворованных, леший его возьми!..
— Верное слово, господин полковник. А к тому часу, гляди, и новые вины, грехи потяжеле этого камня накопятся у князеньки. Того камня не свалит он с души своей, как этот свалил через мои руки в руки царицы-матушки! — довольный своей шуткой, снова рассмеялся Меншиков. — Уж тогда ничья заступка ему не поможет. Стоит щуку в воду пустить, да волю дать... а жалоб потом на неё не оберёшься... Тут её и ловить, откормленную, жирную, да на стол!..
— Жирную, на стол!.. Ловко!.. Ну, пускай пока «кормится»! Ха-ха-ха! — поддержал любимца Пётр. — Всему, значит, своя пора! Тетеревов бьют по осени; а сибирских губернаторов судят, прежде им время накуролесить дав! Умно... Только как же с золотом с песочным? Не ему же всё дело на волю сдать, не пустить же мышь в закрома!.. Вот я как мыслю: пускай он явится, доложит мне... и письменную реляцию сделает... Я ему пока ничего не скажу... Пускай старается, дело налаживает, как он там лучше думает... А мы тут подыщем доброго служаку, официра верного, и пошлём дело вершить... Так и будет! — сам одобрив себя, закончил Пётр, тряхнув своей тяжёлой, большой головой.
И снова беседа пошла задушевная, дружеская между царём и любимцем о разных больших и малых делах. Особенно жаловался Пётр на единственного сына и наследника престола. Слишком не пригоден он для той важной роли, какую готовит ему судьба.
— Умру я — заплачет земля! Может, хуже старого будет при сынке при моём, при любезном! — тоскливо вырвалось у огорчённого царя и отца. — Что и поделать, не знаю! И хворый он телом... И умом плох... А воли на доброе вовсе нету, только на плохое! Хоть и взаправду чужого призвать наследника, австрийского, что ли, принца приходится... Лучше чужой да хороший, чем свой да плохой!..
Закончил и ждёт, что скажет на это любимец, чутью которого во многих важнейших делах доверяет Пётр.
Меншиков уже не раз слышал подобный вопрос. И никогда откровенного ответа не давал на него. Совсем безнадёжен, по его мнению, Алексей-царевич. Но умный царедворец знает своего повелителя, знает, как сильно, хотя и затаённо любит отец беспутного, неудачного сына своего, хотя и суров с ним по виду.
И живо отозвался теперь, как и всегда, осторожный фаворит:
— Э-эх, господин, друг мой, полковник! Зачем так поспешно столь важное, неизмеримо-великое дело решать хочешь! Подумай, может, ежели бы у тебя был такой прославленный, мудрый и могучий отец, как у нашего царевича... Может, и ты бы до своего совершенного возраста одно и делал, что баклуши бил бы, ведая, что и без тебя всё ладно будет в царстве, што отец тебе изрядное наследье оставит: державу мировую и казну, и славу, и слуг надёжных, кои помогут юному государю первое время нести бремя правления... А как рос ты сиротою, сам должен был чуть не хлеб свой снискивать алибо жизнь свою боронить от злодеев, вот и вырос до сроку готовым мужем, когда иные принцы со своими фрейлинами в щупаки играют... Вина ли то царевича, что послал ему Бог отца великого, а силы малые!.. Побереги свою кровь, гей, господин полковник! Как перед Богом тебе истинным говорю, что душа мне велит... Жалей его и жди!.. Ещё и ты поживёшь, и он подрастёт, поумнеет... Времени много впереди... А оно, время, и тебя самого умнее, государь мой! Уж не взыщи за правду-матку.
Ничего не ответил отец, глубоко порадованный всем, что услышал от своего умного наперсника, встал, притянул к себе голову Меншикова, крепко поцеловал и спокойно проговорил:
— Добро потолковали! Ступай, погляди, что у меня тут творится... А я сосну с полчасика. Работы ещё много нынче предстоит...
* * *
22 мая, чуть не на рассвете, высадился Гагарин на острове Котлине, куда царь назначил ему явиться на приём.
Пробираясь между свёртками смоляных канатов, между бочками, тюками, остатками лесу и балок, ещё не убранными с набережной куда следует после ремонта и погрузки кораблей, очутился наконец князь у цели и вошёл в горницу, где Пётр сидел за морскими картами, в сотый раз обдумывая свои предстоящие планы и пути. Он был один. Царица, и здесь неразлучная с мужем, ещё спала.
Ласково принял губернатора-наместника Пётр, по-старому, дружески, стал беседовать, внимательно выслушал доклад, задал несколько вопросов, прямо задевающих самую суть дела, быстро прочёл письменный доклад о золоте, подумал немного и тут же своим крупным, тяжёлым почерком набросал несколько строк резолюции.
Насторожившийся Гагарин из-под руки, твёрдо выводящей черту за чертой, читал слово за словом эту резолюцию, гласившую так:
«Построить город у Ямыш-озера, а буде мочно — и выше. А построй ту крепость, искать далее по той реке вверх, пока лодки пройти могут, и оттого идти далее до города Эркета и оным искать одного дела...»
По мере чтения прояснялось лицо князя, явно озабоченное до того времени.
— Бери, подай в Сенат твой доклад, и пусть учинят посему! — подвигая Гагарину лист, проговорил Пётр, невольно улыбаясь тому, как прояснилось лицо Гагарина, который благоговейно посыпал песком желанную резолюцию, тщательно сложил бумагу и спрятал её бережно в боковой карман камзола.
И князь, видя, что вся гроза минула и дело идёт как нельзя лучше, совсем просиял лицом и душою, свободнее заговорил с государем.
Плата откупная за год вперёд, вносимая губернатором, и личный дар его, тоже довольно значительный, были приняты самым милостивым образом, даже поцеловал его Пётр и назвал добрым другом и верным слугою царя и отечества. Царица встала между тем, и Гагарин был приглашён разделить раннюю трапезу царя и царицы.
Обласканный, осчастливленный, он уехал, с облегчённым сердцем и не менее лёгким, крепким дубовым сундуком, который из Сибири ехал битком набитый золотом...
Весёлый, возбуждённый, развернув перед Келецким резолюцию, князь ему в десятый раз повторял:
— Твоя правда была!.. Бояться ещё нечего! Меншиков хорошо помог! Вишь, резолюция какая! Всё по-моему! Мне даётся воля афицеров брать, своих и шведов, и полки сбирать... И, видишь, на три года шведов тех подряжать надо! Понимает государь, что затея эта не малая, не быстротечная! И уж коли пленным шведам термин на три года положен и упрочен, ужели я на этот же срок полагаться не могу, что не тронут меня!.. Ха-ха-ха!.. А за эти три года... мало ли что!.. И я могу помереть, и...
Остановился, не договорил Гагарин. Понимает его секретарь и без лишних слов. И, тоже довольный, потирая свои тонкие пальцы, смеётся негромко:
— Хе-хе-хе!.. Да, вельможный пане ксенже!.. Заставил-таки мой пан эту распутницу Фортуну пану яснейшему глазками щурить да улыбнуться помилее!..
— Заставил, да!.. — Но внезапно отуманясь, с глубоким вздохом совсем иначе проговорил скупой князь. — Но сколько это стоило! За такую уйму золота и любая честная богиня либо земная женщина и больше бы дала, чем одну улыбку. Поглядим, что ещё будет. А пока радоваться надо, твоя правда, Зигмунд!..
И ликовал Гагарин, несмотря на досадные мысли о том, какой дорогою ценою досталась новая удача.
Он не знал, что в тот же день подписал Пётр и отдал своему ординарцу, подполковнику Ивану Дмитриевичу Бухгольцу, другую бумагу, заранее приготовленную. Вот её текст:
«...Понеже доносил нам сибирский губернатор, князь Гагарин, что в Сибири, близ калмыцкого города Эркета, на реке Дарье, промышляют песочное золото.
— Для того ехать тебе в Тобольск и взять там у помянутого господина губернатора 1500 человек воинских людей и с ними итить на Ямыш-озеро, где велено делать город. И, пришед к тому месту, помянутых людей в той новостроенной крепости и около неё, где возможно, росставить на зимовье, для того, чтоб на будущую весну паки возможно было, скорее с теми людьми собравшись, итить далее к помянутому городку Эркетю.
— И как на будущую весну, собравшись с теми людьми, пойдёте от Ямыша к Эркетю, то накрепко смотрите того, чтоб дорогою итить такою, где б была для людей выгода. Также в некоторых удобных местах, а именно при реках и при лесах, делать редуты, для складки провианту и для коммуникаций и чтоб редут от редута расстоянием больше не был, как дней по шести или по недели времени от одного к другому было на проход, и в тех редутах оставлять по несколько людей по своему усмотрению.
— А когда Бог поможет до Эркетя дойтить, тогда трудиться тот городок достать. И как оным, с помощию Божиею, овладеете, то оный укрепить. И проведайте подлинно, каким образом и в которых местах по Дарье-реке тамошние жители золото промышляли.
— Потом такоже стараться проведать об устье помянутой Дарьи-реки, куды оная устьем своим вышла.
— Сыскать несколько человек из шведов, которые искусные инженерству, артиллерии и которые в минералах разумеют, которых с воли губернаторской взять. Также и в протчем во всём делать с воли и совету губернаторского.
— Протчее поступать, как доброму и честному человеку надлежит во исполнение сего интересу по месту и конъюнктурам.
У сего — приписано собственною царского величества рукою:
На галере святыя Наталии, в день 22 маиа, 1714. Пётр».
Дней через пять явился к Гагарину первый обер-полицеймейстер новой столицы, Девиер, сын португальского еврея, поселившегося в России, где он и его потомки нашли своё счастие.
Сверкая своими красивыми, восточными глазами, приятно улыбаясь и изгибаясь полным, но стройным станом, затянутым в военный мундир, посланник Петра поздравил Гагарина с благополучным прибытием в Парадиз и сообщил, что царь на несколько часов приехал сюда, желая проводить домой Екатерину и здесь проститься с нею перед отплытием в море. Гагарина же немедленно приглашает к себе поговорить о делах, губернатору известных.
Всполошился опять, встревожился Гагарин, и сильно билось у него сердце всю дорогу до маленького дворца в Летнем саду, где находилась царская чета.
Здесь Пётр показал князю копию с указа, данного Бухгольцу, и объяснил, что посылает особого человека, для выполнения важного дела, только желая облегчить жизнь самого наместника Сибири, у которого и так дел немало... Но Бухгольцу приказано подчиняться Гагарину, ничего не делать без его советов, а князя просит царь помогать подполковнику не только по букве указа, писанного наскоро, но во всей полноте собственного разумения и доброжелательства к самому Петру и к родине, которой многие выгоды предстоят от удачного исхода этой экспедиции.
Подполковнику велено ехать немедленно, но он раньше должен явиться к Гагарину, получить подробные наставления и необходимые полномочия, чтобы в Тобольске в отсутствие Гагарина не затормозилось это важное и срочное дело.
Гагарин рассыпался в обещаниях и клятвах душу положить, только было бы всё сделано по мысли государя! А в душе твёрдо и бесповоротно решил, во что бы то ни стало помешать Бухгольцу успешно выполнить данное ему поручение.
Улыбка преданности и умиления, с которою слушал Гагарин Петра, с которою вышел от него, сразу сменилась гримасой бешеной ярости, едва князь очутился один в своей карете.
Он открыл россыпи, задумал дело, составил подробный, прекрасный план... А этот план у него украли, посылают другого человека, независимо от князя, выполнить блестящую затею. Гагарин будет лишён и славы, и выгод, какие уже улыбались ему, если бы так грубо не вырвали у него из рук дела, созданного им же!..
И Меншиков хорош! Вызнал план — и Бухгольцу в указе буквально поручено всё, что наметил сделать сам Гагарин!
От злости багровел толстяк, колотил кулаками по упругим подушкам сиденья кареты, царапал ногтями плотную, шёлковую обивку, топал ногами так, что едва не выбил дна в экипаже. Но все эти порывы дали выход ярости, наполняющей грудь князя, и домой он прибыл значительно успокоенный, был даже в состоянии обсуждать вместе с Келецким новый порядок вещей.
Умный советник постарался успокоить князя, примирить его с совершившимся событием, указав на выгодные стороны этого неожиданного вмешательства в золотые планы Гагарина.
— Ясновельможный князь прав, вещь неслыханная! Предательство низкое! — вторил сначала ему Келецкий, а после в ином совершенно направлении повёл свою журчащую, баюкающую речь.
— А ежели подумать, — по-французски продолжал секретарь, — из этой неприятности можно тоже извлечь немало утешения и добра! Первое: теперь и Меншиков, и сам царь должен чувствовать себя немного виноватым перед вашим сиятельством. Это далеко не бесполезно. Второе, Бухгольцу для виду, конечно, придётся помогать... но...
Эта остановка сказала Гагарину, что и секретарь отлично понимает, как легко будет помешать неприятному человеку в его работе...
— Ну, хорошо! — почти успокоясь, заговорил князь. — Этого сплавим, а нам другого пришлют...
— Не поспеют... Постараемся, ваше сиятельство — и дело будет сделано без чужих рук... И все выгоды будут-таки у вас, ни у кого более... А между тем под знаком этой экспедиции многое возможно осуществить в смысле вербовки полков, сбора провианта и фуража, запасов амуниции и боевых снарядов... Словом, всего, что так необходимо иметь на всякий случай. Царь не молод и здоровьем плох... Сам князь говорил, что в последнее свидание на Котлине он выглядел очень плохо... Кто знает?..
— Ничего никто не знает! — перебил Гагарин. — Его и сам... Бог не разберёт. Сегодня бы ты его видел! Глаза сверкают, лицо загорелое... говорит, как топором рубит, по горнице шагает — пол дрожит! Он и меня, и тебя, и всех переживёт ещё!.. И ждать этого нечего нам, пожалуй...
— А этого не дождёмся, может, что иное подойдёт! Неспокойно и здесь... А там, в вашей Сибири, князь... такое может подняться, что он и сам будет рад отказаться от диких краёв, где только мятежи и резня...
— Не откажется. Он тоже знает, какие богатства даёт этот край...
— Ну, так не будем и гадать... Надо делать, как для себя лучше... А там — судьба даст последний приказ!.. Пока же нет ничего тревожного на горизонте. Приняли вас хорошо, угроз никаких... Вы по-старому — хозяин у себя на губернаторстве... А этот подполковник?.. Вы, конечно, и сами знаете, как надо быть с ним...
— Ну, ещё бы! Не учить ли меня хочешь! — с неожиданным жестом высокомерия кинул своему советнику Гагарин. — Я уж не ребёнок...
И, действительно, когда Бухгольц в тот же день явился к Гагарину просить указаний по делу и верительных грамот к тобольским властям, князь принял его очень любезно, ласково, надавал кучу советов, написал указ новому коменданту Тобольска, Трауернихту, который сменил больного Карпова, чтобы тот исполнял всё по указу, данному Бухгольцу. Дал приказ в Москву, чтобы из сибирской казны выплатили прогоны на дорогу ему и его спутникам...
Подполковник ушёл очарованный и в ту же ночь поскакал в Москву и дальше, спеша в далёкую, незнакомую ему Сибирь за новым золотым руном и славой. И не знал он, что вместе с ним, даже опередя его, понеслись частные письма и приказы Гагарина: как можно меньше спешить с делом снаряжения отряда и ждать приезда Гагарина, в то же время не открывая Бухгольцу сути дела.
Следом за подполковником выехал и сам Гагарин в Москву, где у него были ещё служебные дела и хлопоты по сбыту собственных товаров, привезённых целым обозом и назначенных для отправки в Гамбург и на другие рынки Европы.
ГЛАВА III ПОХОД БУХГОЛЬЦА
Взяв назначенных ему от Петра восемь человек сержантов и солдат-преображенцев, в самом конце июня выехал Бухгольц в Москву, где задержался довольно долго, пока из военной канцелярии прикомандировали к нему необходимый штат офицеров: одного майора, двух капитанов, двух поручиков и двух прапорщиков. Гагарин, в Парадизе уже сделавший распоряжение о выдаче ему прогонов до Москвы на двадцать лошадей, в Москве, по своём приезде, принял Бухгольца и дал ордера на получение дальнейших подъёмных денег из доходов Сибирского приказа всего пятьсот рублей на весь путь до Тобольска и на первое время жизни в этом городе. Было ещё выдано ему с офицерами двести вёдер простого вина, которое они тут же, конечно, продали с уступкой, за двести, вместо двухсот сорока рублей, считая казённую цену в 1 рубль 20 копеек.
В августе лишь водным путём тронулся из Москвы со своим штабом Бухгольц, добрался так до Чусовой, а оттуда уже лошадьми поехал и прибыл в Тобольск только 13 ноября того же 1714 года. Здесь, в ожидании Гагарина, он и его спутники прожили до 10 января 1715 года «без команды», как потом писал он царю. Наконец, явился губернатор.
успевший в Петербурге и особенно в Москве закончить все свои служебные и личные дела. Тогда только поход за золотым песком стал как будто налаживаться понемногу.
По крайней мере, Гагарин и все окружающие его чиновники, приказные, военные власти Тобольска и других городов выражали в бумагах и лично полную готовность выполнять волю Петра и сделать всё, чего хотел Бухгольц. Но, непонятным образом, самые удачно начатые шаги, самые решительные и обдуманные меры оканчивались неудачей и развалом. Полк казачьих детей, сформированный с целью пополнять из него гарнизоны в новосооружённых крепостях, правда, был собран быстро и легко, всем назначили оклады, поверстали людей на службу царскую... Но недели не прошло, как ряды новобранцев поредели больше чем наполовину. Кто сказался больным, кто прямо пустился наутёк, едва пошли по городу неизвестно откуда возникшие слухи, что предстоит не поход, а бойня, что русских уже поджидает целое войско в тридцать тысяч человек, хорошо вооружённых наездников, калмыков и киргизов, которые на этот раз соединились со своими вечными врагами, каменными кайсаками, только бы не пустить московов к заветному золотому озеру...
Разбегаться стали и солдаты-пехотинцы, и драгуны, даже из старожитных, давнишних служак...
— Умирать-то зря кому охота! — говорили они...
А бежать было нетрудно. Сибирь велика, пути открыты на все четыре стороны! Повсюду принимают без дальних спросов гулящих людей, бродячую вольницу, благо, рабочие умелые руки дороги в обиходе сибирском, промышленном и городском... Даже официально на договорах эти буйные головы — бродяги и вольница — подписывались своим, новоявленным на Руси званием: «гулящий человек руку приложил»...
Много хлопот было, пока нашлось достаточное число «артиллеристов», людей, которые хотя немного были знакомы с орудийной пальбою, умели зарядить и разрядить пушку. А уж с заготовлением инвентаря, амуниции, пороху, ядер, свинцу и остальных военных припасов, с подвозом муки, зерна, солонины, круп и всяких других запасов такая путаница и затяжка пошла, что Бухгольц много раз готов был бросить всё и скакать в Россию, вынести гнев царя, что угодно, только бы избежать этой приказной волокиты, упорной, жестокой и холодной, сплошь и рядом переходящей в явное издевательство...
Как нарочно, на беду Бухгольца, дошли в Тобольск вести о повсеместных и сильных волнениях, охвативших ясачные племена Сибири: остяков, тунгусов, якутов, коряков и юкагир. Зашевелились сильнее обычного и вольные, кочевые народы, живущие в соседстве с бывшим царством Кучума. Шиши, или шпионы-перебежчики, стали доносить, что готовятся к большим походам и нападениям на россиян и у киргизов, и у каменных казаков, и в калмыцкой стороне.
Среди инородцев появился даже русский монах, Игнатий Козыревский по имени, уже и раньше известный как смутьян и поджигатель бунтов в среде казаков, недовольных своею службой и произволом начальства. Убийство Атласова, Петра Чирикова, Оськи Липина и многих других смотрельщиков ясака, всегда сопровождавшееся грабежом, связывали с происками и поджигательствами этого монаха. А теперь он стал мутить инородцев, собирал в большие орды их разбросанные малолюдные зимовки и юрты...
Видя свою численность и силу, осмелели инородцы, обычно покорные и робкие, стали, по примеру казаков, нападать и на своих же земляков, только принявших христианство, убивали, грабили меха, котлы, оружие, рыболовные и звериные снасти, всё, что могло найтись в бедном обиходе дикаря-охотника. А потом стали нападать и на уединённые, слабые по численности острожки, держали их в осаде подолгу, пока русские, проев свои запасы, расстреляв почти весь порох, снимались и уходили к своим городам, оставляя передовые посты, острожки и крепостцы во власти ликующих победителей, хотя бы потом дорого пришлось заплатить за временную победу безрассудным, почти безоружным кочевникам, посмевшим затеять борьбу с русской властью, имеющей в своём распоряжении тысячи обученных людей, идущих с огневым боем на лучников-дикарей...
— И как можно допустить даже до начала таковых беспорядков! — возмущался Бухгольц, услыхав, что часть отряда, уже сформированная для него, послана на усмирение таких бунтов. — Есть же и люди на местах. Могут сами собираться в отряды посильнее, чтобы разгонять шайки мятежные...
— Нельзя тем отрядам из своих острогов выходить. Каждый, где посажен, должен сидеть, охранять пост! Иначе снова зальют окраины пашенные эти дикари буйные и назад попятят наших хрестьян! — возразил подполковнику Трауернихт, хорошо знакомый с давнишим строем местной жизни.
К нему, как к коменданту Тобольска, чаще всего приходилось обращаться начальнику экспедиции. И теперь он всё-таки не успокоился ответом спокойного, рассудительного немца, обруселого по виду, но сохранившего многие прирождённые черты тевтонского племени.
— А на што же аманаты у вас, господин комендант, спросить ещё дозвольте! Полон двор здешний аманатский всякими косорылыми да косоглазыми... И поить их, и кормить, и одёжу им давать надо от казны ево царского величества... за то, што родичи ихние бунтуют и россиян вырезывают!.. Взять, перевешать всех разом, да перед тем на хорошем огоньке поджарить, шкуры две спустить с каждого... Штобы страх и грозу навести на родичей тех аманатов!.. Вот и не посмеют бунтовать!
— Хуже будет! Первое дело, аманатов эти собаки не истинных дают, не самых лучших своих людей, как при договоре с тайшами, с ханами да с ихними старшинами постановлено бывает. По их словам — это все дети самих ханов либо братья, дяди и родичи ихние и самые первые люди из племени... А потом и узнается, что наберут из подлых людей кого попало и выдают за бояр за своих, везут нам в аманаты. Ежели мы тех заложников и прикончим, им горя мало! А по всему краю крик пойдёт, што мы уговор нарушили, заложников беззащитных и безвинных губим!.. Тогда и вовсе можно общего мятежу ожидать! А ты не кипятись, господин подполковник. Всё сделаем... Путь тебе предстоит тяжёлый, опасный... Передохни у нас. Или невесело живётся? И вина, и баб вдоволь... Князь-губернатор с тобою как приветлив да ласков! Чего торопиться? Есть поговорка: поспешишь, мир насмешишь... Помаленьку-полегоньку оно лучше гораздо!..
Скрепя сердце, против воли пришлось Бухгольцу следовать доброму приятельскому совету... Время шло, попойки и картёжная игра сменялась оргиями с тобольскими хорошуньями. Губернатор сам часто устраивал шумные сборища, которые оканчивались райскими ночами... А между тем неизвестно откуда зарождённое и наплывающее, росло и зрело общее недовольство, охватившее и в самом Тобольске почти всех, начиная с первых чинов управления, у которых вырваны были из лап многие жирные куски, и до последнего ярышки приказного или новобранца-воина, взятого из хаты, от сохи и снаряжаемого в какой-то, никому не нужный, непонятный поход, сулящий, по общему говору, одни муки и полную погибель...
Гагарин не только знал о всеобщем ропоте, но словно доволен был его нарастанием, не принимал на деле никаких мер для улаживания многих, ежедневно возникающих острых вопросов, столкновений, трений между отдельными лицами и целыми отраслями внутреннего управления краем. Только на словах он успокаивал тех, кто решался прийти к нему самому со своими жалобами, тревогами и опасениями...
Но слова мало помогали, потому что был нарушен целый ряд существенных и крупных интересов у множества лиц... А Задор и его приятели, которых батрак-коновод настраивал по-своему, шныряли в низах народных, там тоже готовя что-то неожиданное, грозное... Гагарину Задор докладывал о всех своих успехах и здесь, и в тундрах, где монах Игнатий работал с ним заодно. Но освещал он эти все «успехи» по-своему, уверяя, что низы, как один человек, встанут за князя, защитника своего, за охранителя старой веры и обычаев стародавних, прародительских... Двуличный смутьян убедил наместника, что движение назревает против Антихриста-табачника, против подменённого царя, который, по всей видимости, и Русь православную, и богатую Сибирь решил обратить в бусурманство и привести к поклонению дьяволу...
Так тянулись недели и месяцы...
Наконец, 20 июля наступил желанный для Бухгольца миг, настал день отъезда его с отрядом из Тобольска, день, наступавший и отменяемый уже так много раз!
Целую ночь не спал Бухгольц, ворочался на узкой койке в своей каюте на самом большом из дощаников флотилии, отведённом для него и для остальных офицеров. Задолго до свету вышел он наверх, стал смотреть, как закопошились люди, готовясь к общему отплытию.
Первыми — водоливы и матросы показались на палубах дощаников, затемнели в лодках, на всех судах, стоящих у берега широким, длинным караваном, состоящим из тридцати трёх больших барок и двадцати семи ладей поменьше.
Флажки и флаги трепались по воздуху, колеблемые рассветным ветерком. Восток алел и золотился... На берегу показались первые группы солдат, драгун и артиллеристов, ночевавших в отведённых им городских и пригородных квартирах. Быстро подходили люди к сборному пункту с разных сторон.
Офицеров не было видно. Прощальную пирушку устроил для них вчера вечером Гагарин. Сам Бухгольц едва успел уйти оттуда около полуночи, сославшись на нездоровье. А остальные продолжали пировать... Но к отвалу, конечно, они не опоздают. Тем более что торжественный молебен назначен перед отплытием. И для него здесь, на берегу, на месте поровнее, раскинута просторная походная церковь, идущая тоже в далёкие степи с отрядом...
Из плотной крашенины устроен длинный, широкий шатёр, поддерживаемый особыми стойками. Крест над входом и над местом, где стоит алтарь, говорит всем о назначении этого шатра.
Взошло солнце, подёрнув полосами живого, текучего блеска и пламени реку, пронизав леса золотыми, тёплыми лучами, обливая светом и сверканием белые стены Тобольска, золотые главы его церквей.
В ожидании полного сбора команды и прибытия своих офицеров, градских и военных властей с Гагариным во главе, как это было назначено накануне, Бухгольц сошёл на берег и остановился напротив крайних барок, на которые ещё подвозили и догружали последние бочки, ящики и тюки.
Окидывая взором огромный караван, эти барки и лодки, нагруженные доверху оружием, порохом и всяким добром, видя, что три тысячи людей строятся на берегу, готовясь перейти на дощаники и плыть по его приказу за тысячи вёрст в неведомые пустыни, в неприятельский край, Бухгольц позабыл испытанные им до сей поры обиды, огорчения и неприятности, почувствовал, как радость, светлая и горделивая, переполняет ему грудь, вызывая даже слёзы на глазах.
Действительно, богато снаряжен и снабжён был отряд.
Две тысячи фузей со штыками и мушкетонов, столько же палашей, тысяча бердышей для артиллеристов, пики рогаточные и копья капральские, затем тринадцать мортир и сорок пушек медных и чугунных разной величины составляли арсенал отряда.
К этому было запасено железа полторы тысячи пудов, две тысячи пудов дроби и свинцу, семьсот пудов пушечного и ружейного пороху, полторы тысячи бомб и тридцать две тысячи гранат и ядер разного калибра.
Огромным табуном шли к Таре по берегу, под наблюдением достаточного количества конюхов и казаков, полторы тысячи коней, закупленных по довольно высокой для того времени цене, по 3 рубля 50 копеек за голову. И собственные кони казаков, едущих в отряде, тоже шли с драгунским обозом.
Помимо этих главнейших статей, ничего не было забыто, что могло оказаться нужным или пригодным в походе. Были запасы продовольствия, амуниции, кроме той, которая выдана людям вместе с обмундированием, захватили воск для церковных свечей, сальных свечей, взяли ниток, иголок и кож сыромятных, верёвок и тесьмы, олова, стали и меди красной, тысячу листов белого железа для покрытия жилищ в новых крепостях, селитры и серы про запас, гвоздей и пакли, бумаги писчей и для пыжей, кузнечные инструменты, кирки и ломы плотничьи, целую лабораторию для нужд артиллерии, для горных разведок.
В сотый раз проверял в памяти Бухгольц все запасы, вспоминал, не позабыто ли ещё чего-нибудь необходимого, важного... Но, кажется, всё в порядке...
На огромную сумму в семьдесят пять тысяч рублей сложено разного добра на судах флотилии, готовой к отходу, а на наши цены это равняется целому полумиллиону рублей, потому что деньги в те годы ценились в шесть раз дороже, чем теперь.
Но до конца похода, конечно, не хватило запасов, и ещё сорок тысяч рублей было истрачено из казны, роздано в виде жалованья людям, пошло на покупку провианта. Всего в сто пятнадцать тысяч рублей обошлась эта экспедиция казне.
Солнце быстро поднялось над дальними лесами, над вершинами гор и стало довольно сильно пригревать многолюдный отряд, развернувшийся тесными цветистыми рядами перед походною церковью и вокруг неё, на зеленеющих откосах речного берега, когда Бухгольц тоже подошёл сюда от барок, убедясь, что там всё в полном порядке.
Несколько офицеров, преимущественно шведов, здоровяков, крепких ногами и головой, уже были на местах при своих взводах. Только красные их лица, хриплые голоса и мутные глаза говорили о бессонной ночи и жестокой попойке, в которой они принимали участие. Стали подъезжать верхом и на линейках русские господа начальники. Этих нужно было поддерживать, пока они слезали с седла или выходили из долгуши, а затем неверными шагами направлялись к своим ротам и батальонам. Бухгольц поморщился, но решил сдержаться в последнюю минуту.
Наконец, собрались все. Полковой священник, тоже не отстававший от своих сослуживцев-офицеров во время отвальной, устроенной губернатором, был на месте, бодрился, старался твёрдо держаться на ногах и только порою потряхивал головой, на которой длинные волосы мокрыми, длинными прядями липли к затылку и к плечам. Это холодной водой приказал себя окатить раза два отец Кирилл, чтобы освежиться перед службой...
Не хватало только властей и города и поручика Трубникова, которого особенно рекомендовал Гагарин Бухгольцу, как опытного офицера, особенно пригодного для неизбежных впереди сношений с князьками и ханами кочевых враждебных племён, по владениям которых придётся проходить отряду.
— Он уж, Федя мой, побывал в их лапах, — заявил Бухгольцу Гагарин, — знает все их обычаи, сноровки и уловки... Вот пусть сам тебе скажет, как уходил от азиатов!
Трубников описал Бухгольцу свой неудачный поход к озеру Кху-Кху-Нор, захватив слушателя простым, но ярким описанием испытанных приключений и бед, и был назначен адъютантом при отряде.
Подполковник уже начинал терять терпение, когда вдали показался целый поезд, впереди — конвой Гагарина, потом он сам в коляске, митрополит, схимонах Феодор в карете, недавно заменивший Иоанна, под которого успел-таки подвести подкоп Гагарин, находясь в Петербурге и в Москве. Обер-комендант, комендант, советники и дьяки губернской канцелярии, офицеры полка, остающегося в Тобольске, капитаны пригородных рот, попы соборные и городские выборные следовали за первыми двумя в экипажах, на дрожках и верхом. И Нестеров тут же со своими подручными.
Гагарин, тоже освежённый поутру холодной ванной и снадобьями, которые припасал для него в подобных случаях Келецкий, ехал молча, недовольный, хмурый, с жёлтым, помятым лицом, с дремотным взглядом, не подымая всю дорогу глаз на своих двух спутников: Келецкого и Трубникова, занимающих переднее сиденье.
Только когда коляска, вынырнув из лощины, поднялась на перевал и готовилась спуститься к берегу, где пестрели ряды войск у храма-шатра, князь лениво, словно нехотя, процедил Трубникову:
— Так, гляди, Федя... сослужи службу! Я в долгу не останусь! Помни всё, что я тебе толковал нынче... Ежели Бог даст, утрём нос этому навозному франту Бухалту... Придётся уж самим нам за дело браться. Сам понимаешь: тебе всё поручу... И выгоды, и похвала царская, и слава от людей — всё твоё!.. Мне золота только навезёшь поболе, вот мы и сквитаемся... Умненько дело стряпай... Гляди...
— Да уж... Коли дал пароль, так держать буду! — решительно отозвался Трубников, совершенно трезвый на вид, несмотря на то что и он не отставал от товарищей во время ночных возлияний. — Не ради своей одной выгоды, а из преданности вашему превосходительству!.. Как благодетелю моему постоянному и...
— Ну, ладно! Знаю, верю... Приехали... вылазь и мне подсоби. Чтой-то ноги у меня нынче. Стар, видно, становлюся...
Выйдя с помощью Трубникова из экипажа, Гагарин принял рапорт Бухгольца, первый двинулся к походной церкви, где уже митрополит с попами облекались в привезённые с собою ризы. Свита двинулась за Гагариным. Солдаты, драгуны в своих красных и васильковых кафтанах с камзолами того же цвета, в лазоревых и красных штанах, в гренадерских шапках, расцвеченных синими, зелёными и красными сукнами, протянулись живым, стройным частоколом перед шатром, полы которого спереди и с боков были откинуты, позволяя видеть в нём алтарь, совершаемое богослужение и блестящую свиту офицеров и приказных чинов, окружающую губернатора.
Дальше толпились почётные обыватели, принимающие участие в проводах. Казаки в своих тёмных кафтанах и красноверхих папахах развернулись позади регулярных войск, как живая однотонная рамка и фон для колоритных рядов, стоящих впереди. Толпы народу, успевшие сбежаться из окрестных посадов, из города, отовсюду, темнели на фоне зелени отлогих берегов Иртыша.
Кончилась недолгая служба. Феодор сказал отряду тёплое, напутственное слово, окропив раньше ряды святой водой. По чарке вина взяли в руки начальники. Сотни добровольных маркитантов и дежурные по ротам стали обносить чаркою ряды. Грянули залпы ружейные, грохнули пушки со стен Тобольска. Завеяли, заколыхались новые знамёна. Гобои военного оркестра резко подали свои гортанные, беззастенчивые голоса, напоминающие не то однотонный, протяжный крик нетрезвой бабы, обиженной кем-то в поле, не то вой похотливой волчицы, звучащий на опушках лесных по ночам раннею весной...
Каждый батальон двинулся к той барке, которая ему была раньше назначена, и сходни прогнулись под мерными шагами сотен и тысяч ног...
Две тысячи семьсот человек, не считая тех, кто пошёл с лошадьми, разместились на семнадцати дощаниках и в десяти ладьях, которые побольше. Сначала всё было сгрудились на левом борту, глядящем к берегу, но суда сильно накренились, и окрики старших заставили солдат рассыпаться по всей палубе на каждом судне. На передовой барке взвился государственный штандарт, грохнула пушечка, поставленная здесь на носу, ей ответила другая, с кормы... Десятью выстрелами салютовала отходящая флотилия городу и тем, кто остался на берегу, махая руками, шапками, платками, посылая пожелания и благословения отъезжающим...
Особенно выделялись из общего гула и шума плач, вой и голоса баб и девок, провожающих своих мужей, женихов и возлюбленных в дальний, долгий и опасный путь!..
Медленно, на вёслах движется караван вверх по Иртышу, против быстрой речной струи... И далеко провожают его по берегу толпы людей, больше женщины и девушки, желая издали, в последний раз перед разлукой наглядеться на своих желанных, ненаглядных кормильцев-поильцев или сердечных дружков.
Долго шла в этой толпе и салдинская поповна, Агаша, тоже попавшая на проводы. В толпе офицеров, мелькающих на передовой барке, силится она различить знакомую стать, милые черты Феди... А он, в свою очередь, прислонясь к борту, ищет глазами любимую девушку в той веренице женских фигур, которая вьётся по берегу, то появляясь на солнце среди чистых полян, то исчезая среди прибрежных частых зарослей и лозняка...
Но река широка, воздух пронизан светом. Больно глядеть на сверкающую под лучами реку... Спотыкается девушка... Она, как и другие, начинает отставать от каравана. Как нарочно, попутный ветерок повеял с северо-востока; разом голый лес мачт речного каравана забелел парусами-крыльями... Надулись легонько паруса, словно груди лебедей, и быстро стали резать носы ладей и барок резвую, пенистую встречную струю речную... Уходит, убегает, тает караван в просторе сияющей реки... Остановилась Агаша, машет в последний раз рукой, шепчет последний привет:
— Миленькой, дружочек мой!.. Храни тебя Господь!..
Гагарин приметил, как побежала поповна за караваном, дождался, пока вернулась она, чтобы отвезти её в слободу, куда и сам собирался в гости отдохнуть после сутолоки и угара последних дней.
Наблюдая во время пути за своей возлюбленной, которая даже не могла притворяться и сидела печальная, молчаливая, с заплаканными глазами, с побледнелым, прекрасным лицом, князь, улыбаясь в душе, подумал: «А в пору я паренька услал... При нём, поди, и делу моему с Агашей был бы конец. Выходит, я двух зайцев одним пыжом шибанул. Дружку Бухалту помощничка такого дал, который ему поможет шею свернуть... А тут — свободнее стало вокруг моей лебёдушки, не придётся мне на край постели тесниться, третьему место давать...»
И, довольный, посапывает Гагарин, пригретый, разморённый утренним теплом; наконец и совсем задремал, склонясь головою на плечо своей спутнице.
А та сидит, не шевелясь, заплакать хочет и не смеет, вздыхает только часто, протяжно и глубоко...
* * *
Обыкновенно в месяц и пять дней совершается путь от Тобольска до Ямыш-озера; а отряд Бухгольца затратил на этот переход вместе с частыми остановками и роздыхами ровно вдвое больше и только 1 октября прибыл на место, когда уже начались холода и могли ударить внезапно морозы.
Пока люди валили лес для стен и построек, пока шведы инженеры и зодчие выбирали удобное место, разбивали землю по планам под городок-крепость, до 29 октября всем пришлось жить на барках, хотя река могла стать каждую минуту. Жили и на берегу, в наскоро сложенных бараках, шалашах и землянках, вырытых в сухом грунте, в прибрежных холмах.
29 ноября дружно принялись за установку стен, за постройку жилых помещений казарм, амбаров, конюшен и мастерских, а через двенадцать дней упорного, но весёлого труда, в котором принимали участие все люди отряда, даже кашевары и конюхи в свободные от прямого своего дела часы, работа была кончена. Всем приятно было быстро согреть озябшее тело, постукивая топором, подкатывая и складывая одно на другое готовые, притёсанные брёвна, завершая венцы срубов; да и сама по себе притягивала всех спорая, дружная работа, плоды которой тут же выявлялись, росли не по дням, а буквально по часам в виде городских стен и прочных зданий, покрытых свежим тёсом, так вкусно пахнущим и блещущим под лучами осеннего дня, или одетых щеголеватыми листами белого железа, которыми крылись склады пороху, ядер, картечи и башни приворотные, высоко поднятые над раскатами и стенами крепостцы.
Здесь перезимовал отряд среди почти полного безделья, поправляя кое-что, готовя вьюки для долгих сухопутных переходов. Даже маленькие пушки должны были вьючиться на лошадей по две на каждую, словно сумы перемётные в старину.
Охотой занимались много и с увлечением. Свежая дичь всегда была в лагере для целого отряда. Кроме казённой чарки водки, солдаты ухитрялись ещё добывать вино у разъезжих торговцев, которые часто заглядывали в новый, многолюдный военный городок. А уж про офицеров и говорить нечего. Пьянство, азартные игры, ссоры и связи с калмычками соседних улусов заполняли у них все долгие, сумрачные зимние дни.
Но вот потянуло теплом с юго-востока, от озера Чан, из-за высоких предгорий Змеиных гор... Повеяло весною, которая дружно и быстро наступает в этих местах. Закипела опять работа, позабылась зимняя скука и отупение, стали готовиться в дальнейший путь.
На средину апреля назначили выступление; в начале марта уже послал Бухгольц Трубникова к Эрден-Журыхте, калмыцкому контайше, и к другим владетельным ханам и князькам с письмами и для устного успокоения этих сторожких дикарей. Надо было уверить, что не против этих ханов с их племенами идёт большой русский отряд, а с мирными целями: произвести разведки в местах нахождения золотого песка у верховьев Иртыша.
Такое предупреждение особенно было необходимо в настоящую минуту, потому что ещё весною прошлого года, задолго до выступления отряда Бухгольца во все концы и края сибирских степей, через реки и горы, в самые дальние кочёвки и улусы по обеим сторонам Иртыша до самого истока за озером Зайсан и выше прокатилась одна тревожная весть: десять тысяч московов с Темир-башем, «железным генералом», посланным от самого царя, идут разорять калмыцкие и киргизские улусы. Стариков будут жечь, мужчин-батырей, удалых наездников, перестреляют, перережут. Девок и баб возьмут себе в добычу, как баранту, вместе со всем скотом, верблюдами и лошадьми. А детей и юношей силой заставят есть свинину, принять крещение и осквернять мечети и прах отцов своих, правоверных мусульман, или наивных, но искренних буддистов.
Как будто в кварталах Тобольска, населённых инородцами, впервые народился этот слух, пущенный своими же, русскими людьми, вроде Задора и его приятелей, сознательно или слепо оказавших услугу планам Гагарина относительно помехи походу Бухгольца. Месяца не прошло, как волнующие слухи разнеслись на сотни, на тысячи вёрст кругом, потому что как раз весною разъезжались из Тобольска кочевые улусники-торговцы, и бухарские, и китайские купцы, особенно склонные разносить всякие слухи и вести по белому свету...
И вести эти скоро вернулись в Тобольск в виде сообщений о скоплениях кочевых шаек у верховьев Иртыша и по обеим сторонам, от Зайсана до Семиполатинской, недавно отстроенной ещё небольшой крепостцы... До Бухгольца, наконец, с разных сторон стали доходить эти же тревожные слухи. И ещё в Тобольске решил он послать вестника к кочевым ханам. Для этих поручений особенно рекомендовал Гагарин того же Трубникова. Теперь, когда дурные вести дошли до Бухгольца, он едва дождался первых дней потеплее, и в начале марта поскакал Трубников с верительными письмами по широкой степи, направляясь к дальним улусам, где, как было известно, находился сейчас контайша Эрдени.
Конечно, ехал посол Бухгольца не один. С ним был послан писарь полковой, Кононов, Чжан-Шал, крещёный калмык, вместо толмача, и три казака: Алёшка Жданов, Филька Мухоплев и Силантий Пиленко, трубач.
Странным показалось этим спутникам, что офицер направил путь не прямо на восток, через холмы в открытую степь, а стал подниматься по берегу Иртыша к его истокам и озеру Зайсан, вокруг которого разбросано немало калмыцких кочёвок.
Но здесь же, как знал каждый сибиряк, часто бродят шайки воинственных киргизов Каменной орды. Почти вечно воюют между собою эти два племени, родные по крови, но различные по вере и обычаям, одни буддисты, другие мусульмане. И даже во время перемирия, какое теперь настало между двумя народами, не могут удержаться удальцы киргизы, разбойники и воры по природе; переплыв на своих горбоносых, неутомимых конях Иртыш, покидая его левый берег, где владения повелителя Каменной орды, появляются барантачи обычно по ночам на правом берегу, во владениях калмыков, нападают на одинокие юрты, на небольшие улусы, угоняют скот, прихватывают и пленников и снова исчезают за рекою. А там, в горах и в степях родных, легче найти червонец, затерянный в песке, чем этих удальцов, которым не страшен даже гнев их собственного повелителя-хана...
На вторую же ночь наехала такая шайка на Трубникова и его людей, отдыхавших вокруг большого костра. Человек двадцать всадников стали со всех сторон приближаться к костру, оцепив его широким кольцом, чтобы оставаться вне выстрела.
Вот один всадник, припав к гриве лошади, вырвался из кольца.
— Гей! Что за люди? — крикнул он, приблизившись так, что можно было переговариваться свободно. — Зачем вы здесь? Откуда?.. Сейчас давайте ответ.
Толмач не успел ещё перевести Трубникову вопроса, который и без того понятен был офицеру и трём его конвойным, как заговорил один из них, Пиленко, держа на прицеле свою фузею, как и все остальные.
— Отвечать ему, что ли, господин подпоручик?.. Разом сыму с коня разбойничью башку эту бритую!.. Прикажите «огонь», пра! Што с ими калякать... Пра!
— Молчи! Видишь, ещё подъезжают собаки... их уже с полсотни наберётся, а нас шестеро... да и то на этого плоха надежда! — поведя глазами в сторону Чжан-Шала, толмача, негромко отозвался Трубников. — Темно в степи; нам от огня плохо во тьму стрелять... А им хорошо... Если начнём костёр гасить, они тут и налетят!.. Надо потолковать с ними... Так, смирно сидите, пока они неблизко подбежали... Я сам спрошу!..
И громко по-калмыцки крикнул Трубников передовому всаднику:
— Гей!.. А вы что за ночные люди? Барантачи-разбойники?..
— Нет! Мы посланы разъездом от нашего хана пресветлого, от Хаип-Магома. Посланцев Эрдени-контайши калмыцкого провожали на этот берег, теперь возвращаемся к нашему хану. Давайте же ответ: вы кто такие?..
— А мы посланы к вашему хану и к Эрдени-Журыхте от светлейшего князя, губернатора Сибири и наместника его царского величества с большими вестями. Так вы берегитесь трогать нас! — пригрозил Трубников. — Лучше примите вести, передайте их вашему хану, а нас пустите нашим путём.
Всадник молча стоял на месте несколько мгновений и вдруг, выпрямись на седле, повернул к кучке своих, которая темнела на вершине ближнего холма, за цепью всадников, окруживших костёр. Очевидно, там были начальники шайки.
Через две-три минуты снова подъехал всадник.
— Мой господин, Таанат-бай, сказать изволил: если правдивы слова ваши и нет грязи на языке у вас, он желает сам проводить послов сибирского большого начальника, наместника белого царя, к своему повелителю, Мамай-салтану, сыну Абулхаир-хана, брата Хаип-Магома-хана. По воле Аллаха, недалеко за рекой стоит Мамай-салтанэ со своими воинами, которых многие тысячи. Желаешь ли, посол, сделать так, как говорит мой господин, Таанат-бай?..
Переглянулся со своими Трубников, выслушав киргиза.
— Вот оно што! Уже и тут у нас под боком племянник ханский с целой ордою... У этих вон и фузеи видны за плечами... Ничего не поделаешь. Надо на мир идти... Поедем к Хаипу сперва, потом и до контайши доберёмся, коли Бог даст! — решительно проговорил Трубников и крикнул: — Ладно! Присылайте сюда одного из ваших, как аманата, что не тронете нас, если мы выйдем к вам с миром... Тогда и мы оружие спрячем, ружья повесим за спину, к вам подъедем для разговора дружеского.
Опять скрылся всадник, а через несколько минут явился он же и прямо въехал в группу московов, которые ожидали, сидя на конях. Он был без копья, старинный мушкет торчал в чехле за плечами; не было видно за поясом ни пистолей, ни кинжала.
Двинулись теперь все семеро к той группе всадников, которая маячила вдали, на холме среди сумрака ночного. Киргиз был в середине. Кольцо всадников уже разомкнулось во многих местах, и они тоже потянулись гуськом к вершине холма.
Быстро закончились переговоры. Седой Таанат-бай, с широким, скуластым лицом и глазами, сверлящими, казалось, самую душу, поприветствовал московов и предложил отдохнуть до утра в одной из войлочных палаток, которые быстро стали разбивать его уздени. А на рассвете, сказал он, придётся переправляться через реку и ехать к Мамай-салтану, стоящему в пяти-шести переходах от берега со своими улусниками и другими батырями, снарядившимися на войну, когда прошла весть, что ведёт на них своё войско русский начальник.
Спокойно проспали в шатре русские, не то почётные гости, не то пленники, потому что стража всю ночь охраняла их сон. На заре тронулись в путь, а через неделю Трубников очутился в большом лагере Мамай-султана. Поздно было, когда достигли они киргизского кочевья, но Трубникову не дали даже передохнуть и часа через два, среди глубокой ночи, ввели в обширную, убранную коврами юрту племянника ханского, который сидел на кошмах в своей высокой шапке, обвёрнутой белой чалмой с драгоценной пряжкой посередине.
— Кто ты и что скажешь, посланец? — задал вопрос через толмача Мамай-салтанэ.
Трубников объявил ему своё звание, сказал о поручении, данном Бухгольцем, показал письмо к контайше и добавил, что может его отдать только самому Эрдени, но и для Хаип-хана имеется поручение тайное и важное от губернатора Сибири.
— Могу и тебе сказать об этом поручении... Но сам я плохо владею вашей речью, боюсь не напутать бы. Есть ли при тебе надёжный толмач, который не выдаст того, что я скажу, никому на свете, кроме тебя и хана Хаипа-Магомы?
Задумался немного тяжеловатый на вид и небыстро соображающий, тучный киргиз с крохотными, заплывшими жиром глазами. Потом крикнул что-то в соседнее отделение палатки, а толмачу, бывшему тут раньше, дал знак уйти.
Пятясь, с низкими поклонами, скрылся толмач, а из-за войлока, делящего юрту пополам, выскользнул худенький, седой мулла в зелёной чалме, означающей, что он хаджа[3]. Маленькое, сморщенное личико уже приняло пергаментный вид, беззубый рот провалился, ушёл глубоко внутрь, придавая бабье выражение этому лицу, с редкими волосками, торчащими вместо усов и бороды. Но глаза, живые, быстрые, были ещё ясны, полны ума и блеска.
Очевидно, он должен был подслушивать за прикрытием, что здесь будет происходить, а теперь вошёл, ласково улыбаясь, приветливо кивая Трубникову, в то же время продолжая худыми пальцами безостановочно перебирать бусинки янтарных чёток, висящих у него на руке, беззубым ртом шепча беззвучные молитвы.
— Здоров, бачка! — наконец, перестав кивать, обратился он к Трубникову. — Добрый час, добрый урус, приходи! Храни тебя Аллах и ваш Исса!.. Сказывай свой дела... Я шалтай-балтай могу по ваш, по москов. Панимай яхши...
Сказал, затих, слушает, чётки перебирает, губами шевелит, ровно не живой, а искусно сделанный истуканчик.
Трубников негромко заговорил:
— Письма везу я хорошие от моего начальника, подполковника Бухгольца. Да сам он не совсем правдивый и добрый человек... Пишет он контайше о мире. Просит пропуска до Зайсан-озера и далей. А у него в руках запечатанный пакет от самого царя. И раскрыть тот пакет он должен только на месте, когда придёт в Эркет-город... А как там он укрепится — ещё к нему будут на помощь люди посланы. И тогда с двух концов пойдут наши на ваших людей. А губернатор, князь Гагарин, ещё недавно вам о мире писал, и вы ему писали, и на том шерть[4] давали, как и наши посланные вам ручались верой нашей, что мир будет между улусами вашей орды и калмыцкими и между войсками да людьми сибирской стороны, которые под начальством губернатора князя Матвея Петровича. Того ради и сказал мне князь: ехать сперва к контайше, письма ему Бухгольцевы отдать, да и своё слово сказать, остеречь!.. А тут меня твои люди перехватили. Не хотелось мне спора и драки затевать. Думаю: пускай раньше ты, все улусники и хан Хаип-Магома узнают неверность Бухгольцева и остерегутся... Вот что я должен был открыть самому хану. Ты теперь ему всё передай, а меня отпусти к контайше. Надо, чтобы его люди тоже готовы были. Один ты не сладишь с нашими, больно много нас, почитай, тысяч шесть! — удвоил умышленно цифру Трубников и замолчал, ждёт ответа.
Передал старый мулла Мамай-султану слова уруса, и стали оба тихо совещаться между собой. Наконец пришли к решению. Старик, ещё ласковее улыбаясь Трубникову, ещё чаще закивал головой, которая, в зелёном тюрбане, казалась слишком тяжёлой и большой для тонкой высохшей шейки муллы.
— Яхши!.. Харшо, бачка! Аллах много добра даст, што правду любишь... И для губернатора вашего тоже много богатства и здоровья даст!.. И тебе дары будут... А к контайше пока тебя пускать нельзя... Надо, чтобы ты ехал к самому Хаип-Магома-хану. Ему все говори. А к контайше мы можем другого человека посылать... Тоже ваш, урус. Он давно, раньше тебя пришла... Твоё слово сказала, а мы не верила... Теперь верила. Эта улан ваш, урус была прежде, теперь — наш стала... А мы с эта улан ещё будем свой уздень посылать, хорош человек... ему будет верил контайша. Вместе будем поход делать, не будем твой Темир-баш, Букголт до Эркет-Нор допущать... Воевать ево будем!..
— Да неможно этого никак. Где ещё там ваш Тургустан-городок, в котором проживает хан Хаип?! Пока вы меня доведёте, пока што!.. А подполковник уже будет у своего места!..
— Нет, не бойся!.. Мы и то поход делали, ещё ничего верно не слыхамши... И Хаип-Магома, хан наш светлый, не в Тургустане... Поближе гораздо... Тоже с войском наготове... Туда мы тебя в неделю довезём. А человек ваш, который к нам перешёл, он тут... Я его позову! — через муллу объявил Мамай-султан офицеру.
— Што делать! Видно, так и надо! — с досадой пожал плечами тот и по знаку Мамая занял место на кошме, поодаль, закурил поданную ему трубку, чтобы сократить время ожидания.
Через несколько минут высокий, стройный человек, одетый по-киргизски, вошёл в юрту и, низко поклонясь Мамай-султану, обернулся с поклоном к Трубникову, которому сразу показалось знакомо густо загорелое, но не калмыцкое лицо вошедшего.
— Челом бью господину подпоручику, Феодору Максимычу! — громко, весело прозвучал знакомый голос.
— Сысойко!
— Он самый и есть!
— Да как ты попал сюды?..
— Так же само, как и ваша милость, с вестями важными от господина губернатора. Да мне, слышь, не больно поверовали эти... люди добрые! — кинув взгляд на муллу, который насторожил уши, слушая быструю беседу урусов, сказал Задор. — А вот ты — счастливее. Я знаю, тебе тута придётся оставаться, а меня — хотят к контайше слать. А я уж и прежде побывал у нево... И там народ взбулгачил... Такое же войско наготове стоит. Поди, и без упрежденья нашего теперь навалятся на господина Бухгольца... Не дадут ему дальше продираться. Повернёт в Питер не солоно хлебавши, коли только жив ошшо будет!.. Давай всё-таки письмо к Эрденю. Велят мне ехать поутру, не одному, с большою ордой, с их дворянами важными, чтобы крепче мир замирить с контайшею на эту пору, пока нашего Бухгольца не выпрут из Ямыш-городка...
— Ну, нечего делать, бери, вези! — отдавая Задору письмо, хмуро проговорил Трубников. — Што говорить там надо — не учу тебя. Сам знаешь, не хуже меня...
— Сдаётся... А што прикажешь, господин подпоручик, дома сказать, друзьям и знакомым, когда я поверну в Тоболеск? Как видно, раньше тебя там буду, — не то дружески, не то с затаённой насмешкой спросил Задор.
— Што? Кланяйся всем, хто обо мне спросит... Чево же боле?..
Ещё суровей стало лицо офицера, скорбь и досада пролегла в складках между бровей, в углах плотно сжатого рта.
Хочется ему передать особый, горячий привет Агаше, тем более что близок бывший батрак к поповскому дому. Но что-то, словно против воли, помешало Трубникову.
— Скажи там, штобы старались выручать меня поскорее, ежели эти... приятели задержут тута надолго... От них всево станется...
— Скажу, скажу! Ужли приятеля в неволе оставлю... Да и сам господин князь-губернатор так милостив к твоему благородию... Недаром такое важное поручение поручил... Вызволит, коли што...
И, обернувшись к Мамай-султану, бойко по-киргизски заговорил Задор:
— Вот, письмо я получил, как видишь, господин! Когда угодно могу в путь сбираться.
— Хорошо. А теперь иди к себе и твоего приятеля возьми с собою, пусть он отдохнёт с пути... Завтра ещё потолкуем все вместе перед твоим отъездом.
Поклонился по-восточному Задор и вышел с Трубниковым, тоже отдавшим почтительный поклон племяннику ханскому.
А тот ещё долго толковал со своим советником-муллой о неожиданном госте и мудреных делах, совершающихся в этом обширном мире по воле Аллаха.
* * *
После пасхальной заутрени, отслуженной попом Кириллом в походной церкви-шатре, весело разговелся отряд, почти все хватили лишнее ради великого Светлого праздника. Даже часовые, расставленные на постах, и те полупьяные. Остерегаться-то особенно нечего, думают они. Правда, пока ехали по Иртышу караваном, часто виднелись вдали — и на правом, и на левом берегах — кучки всадников, которые время от времени появлялись на горизонте, словно желая проверить путь каравана, затем исчезали в просторе степей или в лесных зарослях, подбегающих к берегам реки. Не раз и осенью появлялись эти разведчики, когда шла стройка городка. Свои конные патрули, разосланные по обоим берегам Иртыша, доносили о больших отрядах кочевников, которые виднелись порой, или натыкались они на признаки ночёвок, на остатки лагерных стоянок, покинутых уже довольно многочисленными отрядами, судя по конским следам.
Но зимние холода загнали по домам, по дальним улусам кочевников, тихо было всю зиму. Охотники, заходившие порою очень далеко, не видели больше вражеских следов. И весною всё было покойно кругом.
Прежние опасения неожиданного нападения ослабели, разъезды посылались всё реже, не охватывали широкого круга, как раньше. Кочевники успели усыпить недоверие московов, и те довольно беспечно встретили вешнее солнце и тепло, готовясь к дальнейшему походу. В крепостце должен был остаться небольшой гарнизон из казаков, который теперь и нёс сторожевую службу, а остальные казаки охраняли весь косяк лошадей отряда, пущенных в степь, у стен городка, на первую, вешнюю траву... Больше полутора тысяч коней рассыпалось по степи и, под охраной сотни верховых, днём паслось, а по ночам загонялось в несколько огромных загонов, устроенных под самыми городскими стенами. И до утра, сидя у костров, сторожили их люди, пустив в ночное на пастбище своих верховиков, занятых целыми днями.
Разговевшись тут же, у костров, всем, что принесли из города товарищи, сидели очередные сторожа в пасхальную ночь и мирно толковали о предстоящем походе, вспоминали дом, семью, а то и сказки слушали, страшные, увлекательные вымыслы, которые так хорошо умеют рассказывать иные из них.
Костры ярко пылали, кидая в чёрное ночное небо мириады искр вместе с клубами дыма и пламени от горящего сухого валежника. Свет заставлял жмуриться, слепил глаза, и ещё чернее и непрогляднее казалась степная даль, одетая ночным туманом и мглою.
Вдруг какой-то гул послышался со стороны степи. Казалось, не то поток воды катится и падает с высоты на валуны, перекатывая их, не то земля гудит, прерывисто и тяжко дыша... Всё ближе рокот неясный, всё твёрже и отчётливее мерные удары чего-то тяжкого, твёрдого о грудь земли... И быстро вдали стали обозначаться очертания большого табуна неосёдланных коней. Неизвестно почему, неведомо откуда неслись кони. Может быть, мирно паслись за сотню вёрст, но что-то грозное всполошило, напугало их... Нападение барсов, волков или пожар степной?.. Кто знает! Но сюда скачет табун; видно, как веются конские гривы по ветру среди неясного, предрассветного сумрака.
Уже совсем близко табун... Крепко сидят всадники, сжав искривлёнными ногами голые бока неосёдланных лошадей. Гикнули все разом! Стрелы посыпались в казаков, грянули выстрелы, засвистали копья, пущенные метко сильной, привычной рукой... Едва успели схватиться за свои ружья казаки. Но пока они наставили их на рогатки, пока выбили огонь, стреляя наудачу, несколько из сторожей уже полегло, а нападающие, разделясь на три части, делают своё дело. Одни — со сторожами перестреливаются; другие залегли у ворот крепостцы, в которой уже слышны рокот барабанов и звуки голосов... Эти должны задержать выход людей из крепости, пока третий, самый многочисленный отряд ломает загоны, выгоняет в степь лошадей... Вот уж все полторы тысячи коней на свободе. Прирождённые коноводы-пастухи, калмыки и киргизы, окружили сбитый в кучу табун, гикнули и погнали его вперёд, в необъятную степь, которая уже светлеть начинает, ожидая солнечный восход.
От выстрелов, от гика и крика ошалели кони, мчатся вперёд, подняв хвосты, распустя гривы... А за ними демонами мчатся погонщики...
Сообразили в крепостце наконец, что случилось... Выстрелы ружейные со стен и из башен грянули вслед убегающим врагам. Потом и пушечный удар прокатился в тихом предрассветном воздухе. Но от этих залпов и пушечной стрельбы ещё больше обезумели и без того напуганные кони... Правда, пули и картечь уложили несколько врагов, упало и лошадей около десятка. Зато остальные ещё быстрее ринулись вперёд.
Не отважился Бухгольц сейчас же выслать из крепостцы людей, не зная, есть ли засада кругом. Ждать решил до утра, тем более что без коней и не догонят его люди уносящихся всадников... А нападающие, пользуясь этим, почти без потерь, скрылись из виду также быстро, как и появились...
Дождался утра Бухгольц. Выслал людей на разведки. Неутешительные вести принесли люди.
Куда ни глянуть глазом — на этом и на другом берегу — дымятся костры, видны отряды вражеские, которые ещё держатся поодаль из-за орудий, стоящих на стенах Ямыш-городка... Но ночью они ближе подберутся, правильную осаду поведут, все выходы и пути отрежут русским из городка. Только к реке, к воде и останется один свободный путь. Нет у степных кочевников подходящих суден, чтобы и тут поставить сильную заставу...
— В отоку попали мы, господин подполковник! — доносит пятидесятник, старый сибиряк, сам производивший разведку. — Одно и есть — по реке скорее назад уходить!..
Ничего не ответил Бухгольц, отпустил разведчиков.
— Трубу мне долговидную! — приказал он своему денщику, взял подзорную трубу, пригласил двух-трёх офицеров-шведов, знакомых с инженерным делом, с правилами фортификации, стратегии, и вышел на башню.
Не солгали разведчики. При свете дня видно, что осаждён городок отрядом, по крайней мере, тысяч в десять.
Нападать на городок, отлично укреплённый, они, конечно, не решатся. Но и на них нельзя пойти без лошадей. Надо сидеть за стенами, пока есть боевые и съестные запасы. А потом?!
Думать не хочется сейчас Бухгольцу об этом «потом»...
Однако пришлось подумать, и очень скоро... Ночью ушли из городка, очевидно спустись по стенам, несколько инородцев, которых немало в отряде и крещёных, и некрещёных в качестве конюхов, слуг, кашеваров, шорников и всякого рода мастеровых. Есть и среди ратников десятка два крещёных, но не совсем ещё обрусевших туземцев.
Можно ли положиться на них! И предать они могут, и запасы пороховые взорвать способны, или подмочить, попортить оружие... Мало ли что! Одинокий враг, да ещё затаённый, лукавый, беспощадный, опаснее тех тысяч врагов, которые темнеют за стенами, порою подскакивают близко, джигитуют у самых стен, вызывая на единоборство батырей-урусов, увёртываясь от пуль, посылаемых в этих головорезов, как в жаркий полдень увёртывается от оводов лёгкий степной конь...
И пришлось уступить общим настояниям, сделать так, как подсказывало и собственное благоразумие. Ночью бесшумно спустились к реке люди, что могли, погрузили на суда, остальное подожгли вместе с городком, с его стенами и зданиями...
Сами уселись, и быстро, вниз по течению, подгоняемые сильными ударами весел, поскользили дощаники и ладьи, пущенные по самой середине реки, чтобы больше обезопасить людей от выстрелов из ружей и тучи стрел, какую пустили в уходящих враги, метко целя в барки, ярко озарённые среди ночной тьмы заревом огромного пожара, охватившего Ямыш-городок.
Задолго до возвращения всего отряда весть о неудаче Бухгольца дошла до Тобольска. Принёс её первый Задор, уже очутившийся здесь в своём обычном виде и доложивший подробно Гагарину как о своих приключениях, так и о том, что Трубникова задержали в Дикой орде.
— Ничего, вернём малого! — улыбнулся Гагарин как-то странно, загадочно. — Не оставим его тамо долго, чтобы тут кто не скучал... А тебе за службу спасибо! И награда вот!
Принял тугой кошель, кланяется, благодарит Задор, а сам глядит на князя, переминается.
— Что ещё надо? Говори, Сысоюшко.
— Слышал я, пока не было меня тута, приезжал из Расеи полковник, князь Долгоруков, словно бы с розыском каким... Не против твоей ли милости новые наветы?..
— А тебе што? — вопросом на вопрос откликнулся князь.
— Да, сдаётся, знаю я, откеда ветер дует, противный твоему вельможному сиятельству. Фискалишка этот, шиш проклятый, Ивашка Нестеров... Он мутит!.. А я... Случается, встречаемся с ним. Он по ночам часто бродит, где и я бываю... И ежели твоей милости на пользу было бы, так я его, как курчонка...
Не договорил один, не отзывается другой, думая о чём-то. Потом Гагарин негромко заговорил:
— Благодарствуй за верность и охоту добрую. Сысоюшко... Нет, леший с ним! Князя, што приезжал, я не боюся! Свой брат! Хотя и Долгорукий поистине, да и у меня сундуки не пусты... Как приехал, так и уехал. Мне зла не будет от него. Он царю скажет за меня, а не против. А что тут Ивашкины слёзы есть, и это ты верно угадал. Да трогать не стоит гадину, руки марать!.. Его не будет, другого пришлют. А он пока не страшен... По службе доносит, что слышит... Чёрт с ним! Будем знать да остерегаться... Да так делать надо, чтобы страху не иметь перед царём и Богом.
Говорит, а у самого губы дрогнули, словно от кривой усмешки.
— Што толковать! Твоя правда, светлейший князь! А всё же поопасайся ты гада! Я слышал, он такое на тебя взвести думает... И сказать боязно...
— Что?.. Говори. Лучше знать заранее... и меры взять.
— Изволь. Первое, будто ты от себя теперь с Хиной и с западными государствами больший торг повёл, чем сама казна торгует... И будто бы деньги те, прибытки всякие тебе надобны на великое дело... Вот, ты шведов наймал, давал им оклады... А этот гад сказывает, готовишь в них себе верных людей, как война начнётся у тебя...
— У меня, с кем... ещё война?.. — нахмурясь, быстро спросил Гагарин.
— С Расеей, с царём самим, у коего ты задумал Сибирь отнять...
— Ха-ха-ха!
Смеётся губернатор, но смех его звучит как-то странно, деланно.
— Дальше.
— Хочешь будто старину здесь водворить... и тем людей закупаешь... И кочевых ханов задариваешь... И оклады верстаешь зря, сыплешь золото, чего-то ожидаючи...
Выждав, видя, что Гагарин молчит, Задор совсем тихо продолжал:
— Оно, верно... слово тебе стоит сказать... и...
— Молчи! Не болтай попусту!.. И хотел бы я чего такого... так ещё не пора! — значительно проговорил Гагарин. — А тем болей что я и не хочу, не думаю. Пусть болтает шпынь, языком треплет. Видимое дело, подачки новой хочет! Шут с ним, кину горсть-другую в его пасть несытую, вот и примолкнет!..
— Добро бы... А мне сдаётся, он и рубли возьмёт, и своё вести будет, по-старому... У Иуды свой расчёт... Право, лучше бы...
— Нет, нет!.. Вижу, преданный ты человек... И можешь знать, что я тебя никогда не оставлю... А пока иди!.. Ты куды, в слободу теперь?
— Куды же инако... Домой, к попу Семёну. Не поизволишь ли сказать там чего?
— Кланяйся. Скажи, буду дней через пять. Всё недосуг.
— А зайдёт речь о... о Феде... Любит его поп, и Агаша дружила с ним. Успокой, скажи: вернём его скоро обратно...
— Добро!
Поклонился при этом Задор, чтобы не видел Гагарин невольной глумливой насмешки, прозмеившейся по лицу батрака.
— Челом тебе бью, князь-боярин милостивый!..
Ещё раз поклонился и вышел Задор.
* * *
Исхудалая, измученная сидит на своей постели Агаша, озарённая только светом лампады у киота в углу. Слушает рассказ Задора, который сидит тут же, на краю, не то довольный, не то озлобленный.
— Вот, слышь, каковы дела у меня... Бросил я нашу веру хрестьянекую... Буданцем стал! Буддой Бога звать у калмыков-то... И дали мне много всякого добра у хана, и в жёны он мне свою, неблизкую родню пожаловал, и слуг, и коней, всякой всячины... А я и ошшо могу брать жён, хоть пять, хоть десять! Да сам не хочу... Одну только ещё возьму... Тебя!.. Пойдёшь ли со мною? Ханшей тамо станешь, княгиней ихней, калмыцкою... Не один там я такой... Есть и Зеленовский, поляк, и немцы, и шведы. На ихних девках поженились, калым большой взяли, ныне господами живут... Пойдём, люба!..
— Нет, не пойду... Отца не кину, веры не сменю... Грех!..
— Грех! Вера? Ха!.. И никакой тута смены нет! Ихний Бог, что и наш. На небесах сидит, правду любит... Ни бурханов у них, ни идолов. Только одно обличье Будды. Так они Бога своего зовут... Какая же измена веры?.. Бог у всех один... А зато не подвластной девчонкой проживёшь, а сама приказывать людям станешь... Едем, слышь!
— Нет... Может, ты и прав... Да я не могу... Вон, второю женою быть зовёшь, а тамо и ещё наберёшь... Куды я тогда, как постарею?.. Знаю обычаи ихние... Пока жёнка молода, потоль и в ласке... Нет... Не хочу!
— Ишь, какая умная. А не слыхала, што у нас тута хрещеные по много баб держут?.. И дома, и на стороне... И девки наши, не то бабы, тоже двоих-троих мужей знают, да не явно, а потайно, крадучись... Так лучше ж прямо, а?..
Не отвечает девушка, только крупные слёзы градом падают из глаз, окружённых тёмными кольцами.
— Да што с тобою?.. Али и впрямь больна была без меня... скажи...
— Была... и теперь недужится... — торопливо отозвалась девушка. — Я... слышь... — совсем тихо заговорила она, покраснев до корней волос, — я... тута порошки твои пила, што ты давал про всяк случай... помнишь? Недели нет, как приймала... Ещё не в себе после них. Много крови ушло.
— Во-от што!.. Ну, так я и тревожить тебя не стану! — протяжно отозвался Задор. — Ишь, какое дело!.. Неуж князенька так сумел?.. Чудно! Меня, чу, не было... А может, и ты по-будански жить тута стала без меня? — не то шутливо, не то с угрозой вырвалось у Задора.
Задрожала, помертвела девушка так, что стало жалко её и загрубелому батраку.
— Ну, ну! Не трепыхайся, кралечка моя! Шутки шучу я... А, слышь, порошечки-то каковы! Как рукой сняло... хворь-то твою, которая девкам словно бы и не подобает. Ха-ха-ха!.. Ничего! Один Бог без греха... Я сам в грехах по уши завяз и вылазить не сбираюсь! Што уж мне тебя судить?.. Ну, прости, Христа ра... Не! По-новому сказать надо. Ом-мани пад-ме хум!.. Так буданцы сказывают свою мольбу... Спи, отдыхай... Я ужо приласкаю тебя, как совсем оздоровеешь... Тогда сызнова и потолкуем, хочешь ли в степь со мною?.. Али будешь тут сидеть, ждать... у моря погоды!.. Прости!..
Ушёл Задор. Агаша сошла с постели, кинулась перед иконами на колени и до утра молилась о далёком друге, просила Бога, скорее бы освободил он из неволи раба своего, Феодора...
ГЛАВА IV ПОСЛЕДНЯЯ СТАВКА
Прошло ещё два года.
Много событий, крупных и мелких, пронеслось за этот срок и в Сибири, и на Руси.
Убитый, подавленный неудачей, вернулся Бухгольц, прожил до зимы в Тобольске, бродил повсюду, словно ещё надеясь, ожидая чего-то, пока не вернулся из морского похода Пётр и не вызвал к себе, в Петербург, неудачника.
Всё по чистой правде рассказал он царю, не скрыл, что считает одного Гагарина виновником такой ужасной неудачи, но не имеет тому прямых доказательств в руках. Разве может указать, что ещё при нём губернатор Сибири стал продолжать дело, начатое подполковником, только немного иначе. Послал раньше послов и к каменным казакам, и к калмыцким тайшам, заверяя их в дружбе, объясняя случай с Бухгольцем каким-то недоразумением... В то же время от себя послал с людьми подполковника Ступина, который настроил ряд маленьких острогов, подобрался к тому же Ямыш-озеру и двинулся к Зайсану, откуда прямой путь за золотом.
Слушает, соображает Пётр, сопоставляет доклады Бухгольца с доносами Нестерова, который прямо передаёт слухи, будто от Гагарина пошли злые внушения, поднявшие кочевников против подполковника с его отрядом...
Совсем иное доложил Долгорукий, посланный царём на ревизию Сибири. По его словам, на местах там всё идёт хорошо. Гагарина любят, боятся, а новый губернатор старается укреплять власть царя в полудиком краю, изыскивает средства пополнить казну без особого обременения обывателей, именно так, как любит это Пётр. И если нашёл там ревизор некоторые непорядки и злоупотребления, то они исходят не от Гагарина, напротив, тот борется с ними с первых дней приезда своего в Тобольск.
— А полк лишний драгунский, в тысячу человек почти, зачем завёл князь?.. С кем воевать собирается? — вдруг задал вопрос царь.
— И ничего не завёл лишнего! — быстро отвечает Долгорукий, у которого на всякий спрос своё слово заранее приготовлено, по общему совету с Гагариным. — Просто гарнизон тобольский был, почитай целиком взят Бухгольцем в поход. А тут непокойно стало кругом. Надо было людей верстать, для городской обороны и для рассылок. А когда в скорости и те люди вернулись, которые шли с Бухгольцем на два, на три года, оказалось, что много их стало с прежними... Помаленьку князь распускает лишних.
— А зачем ссорит князь Журухту с Хаип-ханом? К войне обоих подбивает, когда раней мирить их пытался да в согласие приводить... Не знаешь ли?
— И то слышал! — живо подхватил князь, язык которому густо позолотил Гагарин. — Как вышла беда с Бухгольцем, и стал думать губернатор, што лучше этим двоим между собою резаться, чем в дружбе жить, крепнуть силами да на нас, на русских, зубы оскаливать, ножи точить... Пусть двое дерутся, а он радоваться будет, на их рознь глядя... Вот как говорил мне князь Матвей Петрович.
— Слышу... вижу... хорошо ты запомнил речи его умные. Ну, добро! Спасибо за службу...
Отпустил царь продажного слугу, но не успокоился.
Однако и заняться вплотную делом Гагарина не было времени. Война со шведами стояла на самом переломе, на крутом резу...
Только складывал Пётр в своей памяти всё, что касалось Гагарина и великой, богатой Сибири, чтобы в более удобное время заняться обоими.
Видя, что от Петра нет особенно грозных вестей, смелее стал Гагарин проявлять полноту и силу власти своей в Сибири, стараясь пустить здесь поглубже корни.
Даже с Нестеровым завязал дружбу, стал задаривать фискала, полагая, что молчание, царящее со стороны Парадиза, обусловлено, в известной мере, и хорошими отзывами продажного ревизора, не подозревая, что Нестеров отписывал подробно Петру обо всех дарах и закупах губернатора, подобно Меншикову желая этим приобрести большее доверие государя. А в своих доношениях по-прежнему сообщал всё, правдивое и ложное, что только мог услышать и вызнать о губернаторе.
Настал 1718 год. Ещё раньше дошли до Тобольска дивные вести: исчез было бесследно царевич Алексей со своей любовницей, просто дворовой девкой Афроськой, которую подсватал ему его бывший учитель, потом приспешник, Никифор Вяземский.
Сын из-за границы писал Гагарину осторожно, условными знаками, что родился у молодой царицы сын, а это дало мысль Петру окончательно отстранить от престола первенца, как слабосильного и слабоумного, и заточить его навеки в монастырь. Желая избегнуть такой участи, царевич Алексей скрылся у австрийского императора, но был найден и сейчас возвращается домой.
Друзья из Москвы и Петербурга в то же время сообщили Гагарину, что на него надвигается большая гроза. Близким людям Пётр очень резко отзывался о князе и говорил, что ждёт лишь удобного времени, дабы рассчитаться с хитрым «сибирским царьком», как он выразился, за все лукавства, хищения и неправды великие против сибирских людей и самого царя.
Гагарин понял, что близкие люди — это Меншиков и Екатерина, которых князь при каждом удобном случае буквально осыпал подарками огромной цены. И если они решились таким кружным путём предупредить Гагарина о грозящей опасности, значит, последняя велика и отвратить её не могут даже оба близких царю человека...
Днями и ночами голову ломал Гагарин, отыскивая способ уладить дело, одолеть тайных и явных врагов, которые, очевидно, взяли большую силу у Петра... Призывал он на совет Келецкого, толковал и с Нестеровым, который часто заглядывал к «благодетелю», изъявляя самую рабскую покорность и собачью преданность. Даже с задором заводил речи о неожиданной опале, которая, весьма возможно, ожидает князя со стороны Петра, потому что окружающие завидуют положению Сибирского губернатора, имеющего возможность «золото лопатами грести»...
Келецкий советовал на время переменить всю систему управления, снова дать больше воли подчинённым, вернуть им возможность наживаться по-старому и тем создать себе естественных защитников вместо врагов, какими были почти все сибирские чины и служилый люд по отношению к «жадному губернатору», желающему всё захватить в свои лапы... Затем надо ехать в Петербург, просить об отпуске из-за расстроенного здоровья или хотя бы о замене другим лицом на время. Этот другой сразу очутится в худших условиях. Давать царю того, что давал Гагарин, он не сможет, и князя неизбежно призовут снова править краем, который только в его руках даёт необычайные до этого времени доходы.
— Умно, да канительно!.. Позовут назад либо нет — ещё бабушка наворожила да надвое положила. Научат тут люди и нового, как ему быть, по моим следам как идти, деньги грести... Нет, подумаем ещё!.. Да и в Питербурх без зову ехать боязно... а с зовом — и вовсе страшно... Посидим лучше здесь тихим манером...
Нестеров уверял, что тревожные слухи — вздор. Он, фискал, хорошо пишет про благодетеля... А ему царь верит больше, чем всем вельможам своим...
— И не думай ни о чём, благодетель! Живи, как жил, в своё удовольствие, тешь свою душеньку, радуй нас, смердов последних, рабов твоих! Раз жить на свете! Так что там печалить себя задарма, ещё ничего не видя...
Хотел бы верить Нестерову Гагарин, и сам был он склонен легко смотреть на жизнь, избалованный вечной удачей. Но смущали князя глаза фискала, которые или по сторонам предательски бегали, или если уж глядели в глаза князю, так загорались какими-то искорками не то собачьего страха, не то дьявольской глумливости...
А Задор, выслушав князя, прямо отрубил:
— Последние, видно, приходят светлые деньки твои, князь-государь, коли сам не спохватишься... Не езди туда сам, а и позовут, тоже уприся... Хвор, мол, либо што! Да надо поспешить, на здешнем ружейном заводе пусть поболе ружей делают... В год их и то не боле тысячи стряпают эти копуны твои, мастера ружейные... А надо больше!.. Купить бы где за рубежами али из Москвь; под какой-либо отговоркою вытребовать... Да у Демидовых свинцу, железа взять, да зелья больше наготовить... да пушек... И ждать потом дурных вестей не с пустыми руками... Разумеешь, благодетель?.. А людей?.. Их найдём!.. Я со дружками со своими в месяц целу Сибирь подниму, лишь бы знали люди: за кем идут... Всё едино помирать! Так, хоша не в казематах царских, там, в Питере, в болоте вонючем, чухонском... А сюды царь и послать-то не сможет силы ратной... На шведа ему людишек не хватает... под боком трудно воевать... Где же здесь што сделать, когда и город-то от города на многие сотни вёрст! Вон тута люди в гости на праздники за триста вёрст катят, на тройках, мчатся так, что дух замирает!.. А уж военную команду не погонишь на тройках... Пешком-то они не скоро к нам дойдут, а по пути и леса, и горы, и болота есть!.. Найдём место — спать уложить незваных гостей!..
Развивает Задор широкий план междоусобной войны, большого народного раскола, разрухи государственной; а у самого лицо покраснело, глаза засверкали, как у кошки в ночной темноте, ноздри вздрагивают, раздуваются.
Даже страшен показался Гагарину этот бродяга, постоянно весёлый, услужливый, балагур и певун залихватский.
— Добро... я ещё помыслю!.. — медленно проговорил Гагарин совсем не то, что думал. Но он боится сразу оборвать смельчака, отвергнуть его планы, чтобы тот на князя не повёл нападения, как дерзает повести на кой-кого повыше. И совсем ласково продолжает хитрый уклончивый вельможа:
— Ты, Сысоюшко, ещё походи, повызнай: так ли всё оно, как сам думаешь?.. Сколь много народу готово против новизны всякой встать, за старину, за веру древнюю?.. Шепни там одному, другому, что надо... Только с разбором, клятву взяв, что не выдаст тот человек ни тебя... ни... других... Понял?.. А тамо и придёшь, мне скажешь... Ужо и поглядим...
Ушёл Задор, чтобы исполнить желание Гагарина; снова пустился колесить по городам и посёлкам сибирским, по скитам потаённым раскольничьим, много добрых вестей припас; но уж не суждено ему было передать те вести князю, свидеться хотя бы разок ещё с ласковым губернатором Сибири.
В апреле того же 1718 года явился в Тобольск гонец от самого Петра, денщик его, полковник, князь Волконский, грозную весть сообщил, от которой затрясся Гагарин, хотя не его лично касалась она.
— Цесаревича и Апроську посланные от государя, граф Пётр Толстой да капитан Александр Румянцев, выманули из крепости неапольской Сент-Эльмы, в которой они укрывались вместе, сидючи под опекой тестя цесаревича — австрийского цесаря, и привезли обоих в Москву. Здесь спервоначала обошлось дело. Только подстрекателям к побегу плохо пришлося. Розыск в Суздаль перекинулся, где в монастыре бывшая царица Евдокия, теперь инока Елена проживала. Невзначай туды прискакал Преображенский бомбардир, капитан-поручик, Скорняков-Писарев.
— Гришка-запивоха?..
— Он самый... В люди вышел! Разыскал столько, что и саму царицу-иноку под арест взял, и епископа Досифея, и ключаря тамошнего монастырского, Пустынина Феодора, да певчего же, Федьку Журавского... Да под конец притянули и любовника ейного, Степана Глебова, с которым снюхалась царица-инока через попов тамошних... Погодя и епископа Ростовского, Досифея загребли... Кончилось тем, что сана ево лишили и колесовали, вместе с Кикиным, Глебовым, с попом Пустыниным и с Федькой Журавским, который Глебова к царице водил да письма переносил злодейские... И ещё многих казнили, либо ноздри рвали и сослали в разные места... Скоро и к тебе их повезут... А, слышь, Авраама Лопухина, родного брата же разведённой царицы, также клеймили и в ссылку ево; и Собакина Григорья не пощадил. А княгиню Настасью Голицыну да Варвару Головину при целом полку обнажить да батогами бить велел, а потом в монастыри сослал. И царицу иноку Елену в монастырь же в строгий, в Старую Ладогу вывез... Там она под стражей сидит... Долгорукие, оба брата, особливо Василий, тоже врюхались. Василья и теперь томят под замком, слышно, сюда пришлют в ссылку ево, к тебе же... И Семёна Щербатовых, князька... И... э! Всех не перечтёшь!..
— Господи! — только и вырвалось у Гагарина.
— Пожди, не вздыхай. Не всё ещё... Теперь и сестру, царевну Марью Алексеевну, на допросы позвал... Чуть не дыбой стращал!.. А под конец сызнова за сына взялся. Отлучение царевича от наследья и трона давно оглашено было... А теперь полный суд по форме пойдёт... Больше ста тридцати человек одних судей назначено. Вот список их, я захватил для тебя... Гляди, тут и твоя фамилия... И тебя зовёт. Должен ты царя с его сыном непокорным рассудить... Читай, гляди!..
Взял лист Гагарин, руки у него дрожат, в глазах помутилось. Но, пересиля себя, начал он проглядывать имена. Действительно, все первые люди в государстве собраны тут; начиная с Александра Меншикова, светлейшего князя, «сердечного друга», затем шли имена графа Апраксина, старика генерал-адмирала и второго, Петра, канцлера Головкина, сенаторов, князя Якова Долгорукого, графа Мусина-Пушкина, барона Шафирова, графа Ушакова, князей Петра и Дмитрия Голицыных, Петра Толстого, ближнего стольника, Ромодановского, Репнина, Чернышева, Головина, маршала Адама Вейде, Бутурлина, губернатора Москвы Кирилла Нарышкина, губернатора Сибири, Гагарина, генерал-полицеймейстера Антона Девьера, вице-губернаторов Архангельска, Азова, полковников, майоров и многих других людей, всех званий и состояний, из лучшего дворянства империи.
Опустил лист Гагарин, рта раскрыть нет силы. Да и в голове пусто, словно водою налили ему череп и потонули в ней все мысли и воспоминания...
Молчит и Волконский. А потом совсем тихо заговорил:
— Надо ехать! Видишь, дело неотложное... Да, это ещё не беда... А, слышь, и тебя есть касаемое... Как уж собрался я с приказом царским к тебе, позвал меня государь и говорит: «Ты — побудь до самого отъезда князя... Хоть болен скажись... А там покажешь вот этот мой приказ и все его бумаги, всё, что есть в дому, соберёшь, опечатаешь и следом за ним сюда вези поскорее... Есть у меня большие жалобы на губернатора... Так нужно улики иметь!» Я ордер принял, абшид взял, откланялся... А меня по пути и перенимает... сам понимай кто?! И так ласково говорит: «Слышь, князенька! За кем вина не живёт! А Гагарин добрый человек, и подводить его грешно! Как приедешь, прошу тебя: не таись от него, скажи твоё посольство тайное. Он сам тебе отдаст, што надо... А ты уж не забирай огулом... Понял?» Я подумал, да и согласился! Руку мне целовать дали! Совсем уж тут я спасовал... Ну вот, по приказу той высокой персоны и делаю... Открываю тебе тайну свою, поручение царское строгое. Может, мне за это смерть будет, а отказать не мог ей!..
Теперь оба замолкли. Только часы громко тикают, большие, английской работы, стоящие на особой подставке у стены.
Наконец тяжело поднялся с места Гагарин, в пояс поклонился Волконскому, обнял его, поцеловал крепко.
— Спасибо, старый друг! Вижу, есть добрые люди на свете и приятели нелицемерные... Сам я выдам тебе бумаги, это верно... Ну и там, остальное... Вези, передавай, чтобы, значит, приказ исполнить царский... Не утаю ничего... А пока я собираться стану в путь, уж не откажи, у меня поживи... Последи за «преступником»! — горько улыбаясь, сказал он. И, взявшись за голову, продолжал: — А теперя... не взыщи! От добрых вестей от питерских вовсе голова раскололась моя!.. Виски завинтило, просто смерть!.. Пойду прилягу, может, пройдёт. Да и тебе с дороги поотдохнуть не мешает!.. Я велю тебя проводить...
Важный дворецкий по целому ряду покоев провёл гостя на половину, назначенную для особенно важных гостей.
Волконский быстро заснул.
А Гагарин до утра совещался с Келецким, делал распоряжения. Слуги в доме тоже не спали, из кабинета, из опочивальни князя, из кладовых, из подвалов выносились какие-то сундуки, укладки, ящики и складывались на повозки, в экипажи, в дрожки. Целый обоз скоро выстроился на заднем дворе губернаторского дворца. Лошади быстро и бесшумно были выведены, запряжены; десятка два верховых окружили обоз, когда он выехал из задних ворот и в темноте ночной быстро направился к Салдинской слободе, к дому попа Семёна.
Келецкий и Фёдор Трубников, всего неделю назад вернувшийся из почётного своего плена, провожали обоз, как доверенные люди Гагарина...
И только на другое утро, почти к полудню, когда прискакал из Слободы усталый, измученный, не спавший всю ночь Трубников и рассказал Гагарину, как доехал обоз до цели, как разместили там все сундуки и тюки, тогда лишь вздохнул посвободнее князь и с улыбкой, с громкими шутками стал водить денщика царского, гонца нежданного, по своему наполовину опустелому дворцу, раскрывая все двери, показывая все похоронки и углы.
Не осталось здесь уже ничего такого, чего не желал бы или опасался Гагарин показать посланному Петра.
Из этих остатков Волконский отобрал и запечатал очень немногое, что ему показалось подороже или поинтереснее для царя. Остального не тронул.
— Сам уж припрячь, Матвей Петрович, что подороже у тебя! — сказал Волконский. — Не грабить же тебя хочет царь... Ему, видно, бумаги какие-либо нужны... Так я и взял, что мне сдаётся поважнее...
Говорит, сам улыбается лукаво.
За это, вернувшись к себе вечером в спальню, нашёл на столе Волконский большую шкатулку, тюленьей кожей обитую, ключ в замке торчит и надписано на бумажке рукой Гагарина:
«На поминки от друга благодарного».
Раскрыв шкатулку, Волконский увидел ряды червонцев, стопки целые, на десять тысяч рублей ровно. Запер он шкатулку и под кровать её поставил, улыбается лукаво и весело. Хорошо спалось ему в эту ночь на мягкой постели, под стёганым атласным покрывалом, которое оказалось не лишним, несмотря на то что май близко.
А Гагарин в ту же ночь сам отправился в гости к попу Семёну.
Позвали деда Юхима, и Агаша тут же, Келецкий, Трубников.
Рассказал Гагарин о своём вынужденном отъезде в Россию, о своих опасениях.
— Если тут, как я жду, без меня приедут рыться в моём дому, хочу от чужих рук уберечь понадёжнее кое-что... Может, и сюда пожалуют разведчики... Следят за мною, поди, в десять глаз... Тот же Ивашка Нестеров пронюхает, что сюды я возы посылал! Так нельзя ли повернее похоронку найти?.. Вот, помню, говорили вы про тайник могильный, откуда ты, дед, вещи редкие вынес, их Агаше подарил... Не скажешь ли мне, где та похоронка?.. Туды хочу я спрятать, что подороже для меня...
— Можно сказать! — отвечал угрюмый старик. — Благо, Сысойки нету в дому... При ём бы, всё одно, хошь и не прячь! Всё вызнает и унесёт, ворюга... А теперя схороним, и чёрт не найдёт!.. Недалеко и тайник тот... На берегу, слева от дороги на Арамильскую слободу... хошь сейчас можно ехать туды... к свету всё обладим...
— Ладно!.. Так снаряжай повозки две... А я скажу Зигмунду, что взять надо.
Вышел Юхим. Молчит Агаша. Поп Семён мрачнее тучи сидит.
Заговорил Трубников.
— Неужели, ваше превосходительство, никак остаться нельзя? Ну, хворью отговориться либо как, чем на явную опасность ехать... А там, спустя время.
— Ох, невозможное дело, Феденька! Не знаешь ты государя. С ним упрямиться начать — хуже будет! Слышал, никого он не жалеет, ни жены бывшей, ни сестры родной, ни сына-первенца... Так уж со мною?! Целый полк пришлёт, понесут меня, хотя бы и на смертном одре... Покорностью да кротостью лучше с ним... Да и на друзей ещё я надеюсь. Видно, не миновать ехать! И то скажу: много раз голова на ставке моя бывала, да вывозила кривая. Авось и теперь последнюю ставку не проиграю фортуне-причуднице, а что-либо ещё от неё возьму!
— Дай Бог! — отозвался Трубников.
— Аминь! — пробасил обычно молчаливый при Гагарине отец Семён.
Только Агаша сидела молча, пригорюнившись, словно не замечала окружающих, а видела что-то вдали, за стенами этой горницы...
— Всё готово, ехать можно! — объявил Юхим, появляясь в горнице.
— А! Хорошо. Пойдём, Зигмунд... Ты говорил, что сундучки и укладки, помеченные мною, стоят в моей горнице?.. Идём, старик, с нами, и двоих парней позови посильней... Сундучки небольшие, да тяжёлые... Пускай поосторожней сносят с телеги...
Ушли втроём они. Поп Семён к шкапчику прошёл в своей горенке, достал штоф, налил стакан, выпил, крякнул:
— Ух! Кхе-кхе! Сон было морил... а вот теперь легше стало... Надо значит, и мне собираться в путь... Юхим сказывал, что придётся там подсобить... А людей брать нельзя.
— Да... едем, отец Семён... Веселее будет! — отозвался Трубников.
— И я с вами! — решительно заявила Агаша. Здесь одна не останусь... Страшно мне што-то!.. Да и поглядеть охота... как это всё там?..
— Ну, изестно, девки народ цикавый! — отозвался отец. — Да, поди, князь дозволит... Поезжай, по мне... Только вот, как дом-то?..
— Надолго ль? Дом запрём до утра...
— И то... Иди, просить у князя... Ужли не возьмёт!..
Быстро выбежала из горницы девушка, обдав горячим взглядом Трубникова, словно поманив за собою.
Тот, как бы против воли, так и потянул следом за Агашей. Девушка поджидала в сенях, обняла, крепко прижалась, поцеловала дружка беззвучно, но горячо и зашептала:
— Уезжает старый... Волюшка нам... То-то!.. Уж никуды не отпущу я тебя!..
ГЛАВА V САЛДИНСКИЕ КЛАДЫ
Небеса светлеют на востоке.
Чуть окрасились края облаков, медленно скользящих в бездонной синеве. Ветер предрассветный зашевелил неподвижные до этих пор листья деревьев и кустов на берегу Курдюмки-реки.
Две крепких, укладистых телеги стояли у невысокого, с округлою вершиной, холма, который подымается почти у самой воды среди лесных зарослей.
Кони, не выпряженные из телег, пощипывали сочную траву, вздрагивая порой всею кожей, встряхивая головами, словно желая услышать серебристые трели своих бубенцов и колокольцов. Но их нет. Тихо подъехали к холму по лесной дороге люди.
Юхим правил передовыми лошадьми. Во второй телеге кучером сел Трубников. Здесь же, на куче сена, покрытого коврами и мехами, сидел Гагарин с Агашею рядом. А перед ними, вздымаясь грудой, лежали сваленные укладки и сундучки. Вторая телега была нагружена ещё больше, и поп Семён с Келецким еле примостились там среди клади.
Все сошли у холма и быстро поднялись на его вершину. Здесь лежало много каменных плит. Нельзя было понять: занесло ли их сюда в незапамятные времена или уж гораздо позже рука человека притащила издалека и уложила рядами огромные глыбы на вершине одинокого холма?
Чуть пониже самой маковки холма виднелось целое сооружение из тёмных плит. Четыре из них лежали, полуушедшие в землю, образуя как бы люк, ведущий куда-то вниз. А пятая покоилась сверху на этих четырёх.
— Вот и могильник... и похоронка моя! — ткнув носком тяжёлого, подкованного сапога в верхнюю плиту, сказал Юхим. — Под этим камнем.
— Под камнем? — недоверчиво отозвался Гагарин. — Но его и всем нам не поднять. Как же ты один мог?..
— Всем! — протянул насмешливо дед. — Если ещё и коней припряжёте, всё равно не поднимется плита. А вот как я проберусь в нутро да открою «замок», так и вчетвером её сдвинем, куды надо!..
— В середину холма?.. Что же ты сквозь землю пройдёшь, что ли?..
— Может, и скрозь землю... Ось, дивитесь!..
И старик спустился до половины холма, где росла могучая, вековая лиственница, словно боком прислонённая к холму. Под нижними ветвями её в тёмном, бугристом стволе чернел большой провал.
Опустив в него четырёхаршинный шест, ушедший туда целиком, старик с силой и ловкостью, каких и ожидать нельзя было от него, вскарабкался на дерево, спустил сперва ноги в отверстие и скоро весь скрылся, спускаясь вниз по своему шесту, как по лестнице.
Скоро оставшиеся на холме услыхали какую-то возню под тою плитой, которая лежала поверх остальных четырёх. Словно железом ударили снизу по ней три-четыре раза. Все вздрогнули, застыли, не сводя глаз с плиты, ожидая, что вот-вот она откроет могильные тайны.
Но плита лежала неподвижно. А за плечами у них снова забасил дед Юхим.
— Ну, стоять нечего... Я «замок» снял, надо двери отчинять!.. Верить ломы, хлопцы!..
Густо помазав для чего-то салом камни, лежащие выше плиты, взяв один из четырёх ломов, тоже захваченных им, старик первым упёрся снизу в плиту. Она словно зашевелилась легонько...
Трубников, Келецкий и отец Семён последовали примеру деда. Плита действительно довольно легко заскользила по нижним камням, благодаря обильной смазке салом. Под нею затемнело большое отверстие — ход, прорытый в холме, ведущий в какое-то подземелье.
Когда дверь-камень была отодвинута совершенно, показался довольно отлогий скат, ведущий в глубину. Там было темно, будто бы сама ночь притаилась на дне провала. А тени деревьев, стоящих кругом, словно тоже скользили беспрерывно туда одна за другою, сильнее сгущаясь на глубине.
Юхим зажёг восковую свечу, припасённую за пазухой, дал и другим по свече. Молчаливой процессией, словно в катакомбы древнего храма, сошли все по тропинке на дно провала. Там было довольно просторно; вырытая в основании холма пещера выложена была по бокам почернелыми от лет, тяжёлыми брусьями. На каменном полу чернел пепел от истлевшей, старой хвои, попавшей сюда, очевидно, из бокового хода, узкого и низкого, где с трудом, согнувшись, мог пройти человек. Ход вёл между корнями лиственницы в дупло дерева. А эти толстые, мощные корни выглядывали здесь из-под земли, как чёрные змеи, склубившиеся в смертельной борьбе.
Всем стало жутко в огромной могиле: особенно когда в углу пришедшие разглядели груду костей и даже целый остов небольшого животного, побелелый от времени.
— Как же ты открыл плиту, дед? — против воли не громко спросил Гагарин, словно он был не в пустом подземелье, а в храме во время торжественного служения.
— А вот гляньте... Эти длинные, тяжёлые два камня, што похожи на засовы... А вот в верхнем камне, что лежит под плитою, в ём — две пазухи... И в плите есть две пазухи, против этих... Когда плиту сдвинешь с места, да эти два камня вставишь в четыре пазухи концами — так засовы и не дают двинуться плите... А снизу можно вытащить оба запора. Тогда и плита скользит кверху по нижнему, гладкому камню... вот, как вы видели. Да теперь не время толковать... Будем сносить вещи...
Старик первый вернулся к телегам вместе с Трубниковым, взялся за железные скобы тяжёлой укладки, и они осторожно стали спускаться с нею в тайник.
Поп Семён с Келецким тоже принялись за дело, выбирая ношу по силам.
Гагарин и Агаша остались внизу; князь указывал, как ставить ящики и сундуки, наполненные золотой, серебряной посудой, золотым песком и просто червонцами и рублёвиками. Он говорил, как складывать тюки с редкими мехами, упакованными в сухие кожи. Тайник был совершенно сухой, сырость не грозила попортить дорогих шкурок.
Агаша оглядывалась с любопытством и вдруг различила в дальнем углу тайника что-то похожее на дверь. Вернее, это был тяжёлый щит, сколоченный из толстых, широких брусьев и вставленный в каменную нишу.
— Глянь, князенька, што тута? — позвала она Гагарина.
Гагарин поглядел и с тем же вопросом обратился к Юхиму.
— Так... склеп там невеликий... с костяками с людскими... Могилы. Лучше не рушить! — неохотно отозвался старик.
— Ничего... Ты знаешь, как открыть эту дверь?.. Так раскрой... Я не могу! — дёргая за тяжёлое, железное, изъеденное ржавчиной кольцо, приказал Гагарин.
— Сколько ни тянуть за кольцо, а её нихто не отворит, ежели не знать сноровки, — также понуро отозвался Юхим. — Гей, паничу, тяните за кольцо посильнее... А ты, батько Семёне, дай мне, вон лежит ломик, да помогай...
Взяв небольшой лом, Юхим упёрся острым концом в среднее, узкое бревно, которое выдавалось между двух остальных, составляющих дверь. На этом среднем бревне, словно для украшения, были грубо вырезаны шишки хвойного дерева. В одну из них упёрся ломиком могучий старик и стал нажимать на бревно снизу вверх. Оно, не связанное с двумя остальными, словно ушло на два-три вершка в верхнюю обвязку двери, где была выдолблена пустота, невидная снаружи. Дверь стала медленно поворачиваться на своих деревянных пятах, потому что с одной стороны обвязка оканчивалась двумя выступами, заострёнными и входящими в два гнезда, выдолбленных вверху и внизу в каменной нише, которую и закрывала эта древняя дверь.
Когда она раскрылась, оказалось, что щиты, составляющие дверь, достигают полуаршина толщины и пробить такую преграду можно было бы только хорошим пушечным выстрелом, да ещё и не одним. Открылся и секрет механизма этой двери, которая имела почти одинаково в высоту и в ширину около трёх аршин. Среднее бревно выступало снизу сквозь толстую обшивку. Стоило дверь прикрыть, бревно опускалось в своё сквозное гнездо и попадало в довольно глубокий выем, выдолбленный в каменном полу. Тогда, не подняв среднего бревна на должную высоту, невозможно было раскрыть и двери.
Пещера, немного поменьше первой, была за этой дверью; в ней царила полная тьма. Юхим обратился к Трубникову:
— Панычу, подержи дверь... А я свету дам...
— Зачем держать?.. Она и так может, — заметил Гагарин.
— Не! Ось, подивитесь!..
Старик отпустил край двери, и она, очевидно повешенная с уклоном, медленно стала захлопываться, причём среднее узкое бревно, служащее мощным засовом, с лёгким шумом заскользило по гладкому каменному полу пещеры, увлекаемое общей тяжестью двадцатипудовой двери.
— Вот как тут всё прилажено... с виду просто... а хитро! — покачивая головой, заметил Гагарин.
Трубников в это время уже взялся за край и придержал дверь. Юхим первый вступил во второй склеп, озаряя его двумя свечами, которые поднял высоко над головою. За ним вошли Гагарин и Келецкий. Поп Семён издали боязливо заглядывал в отверстие двери. Агаша, словно нечаянно прижавшись плечом к Трубникову, осталась около него.
Понемногу глаза освоились с полумраком, и вошедшие смогли различить у стены два каменных гроба, крышки с которых были сняты.
Подойдя ближе, Гагарин и его спутники увидели в этих гробах два человеческих скелета, из которых один был значительно больше другого. Они были покрыты золотыми украшениями дивной работы, усаженными крупными самоцветами. На черепах тёмным блеском старого золота сверкали высокие, восточного образца, тиары; ниже, где раньше была шея и грудь, протянулись звенья ожерелий и золотых лат, или блях, служащих для украшения царской одежды. Широкие золотые пояса с драгоценными камнями, потемнелыми за долгие века пребывания под землёю, тяжёлые браслеты ручные и ножные, перстни с бриллиантами и рубинами, сияющими даже и при слабом свете восковых двух свечей, цепочки, унизанные камнями, — всё это лежало нетронутым.
Гагарин онемел от восторга. Первым его движением было собрать всю эту груду сказочных богатств и взять с собою... Но мысль, что его могут арестовать на пути, отнять всё, что при нём, это соображение образумило князя. Отогнав искушение, он только осторожно коснулся всех вещей, приподнял их, чтобы камни заиграли при огне, но раньше приказал зажечь побольше свечей.
Вглядываясь в тонкий чекан и резьбу поясов, тиар, князь вдруг вздрогнул.
На розовом крупном бриллианте, украшающем тиару на скелете, который поменьше, находились те же загадочные два знака, как и на рубине, теперь уже попавшем в пухлые, белые руки Екатерины...
Молча показал Гагарин Келецкому на бриллиант. Тот взглянул, кивнул головою и протянул руку ко второй тиаре, украшающей череп более крупных размеров.
— И там тоже... Пусть вельможный князь приглядится...
Действительно, на сапфире, ещё большем, чем рубин, попавший к Гагарину от Васьки Многогрешного, синели те же два знака: «Земля ждёт»!..
Решив не трогать пока сокровищ до своего возвращения, Гагарин взял только из меньшего гроба большой перстень с изумрудом чудного блеска, который по своей величине должен был некогда покрывать полпальца неведомой царице, кости которой лежали рядом с останками её супруга-царя...
На изумруде те же два знака бросились в глаза князю, когда он дрожащей рукою надевал кольцо на мизинец другой руки.
— Сюда и мои ларцы поставим. Мёртвые пускай берегут их! — овладев собою, распорядился Гагарин.
* * *
Солнце уже поднялось над синей полоской дальних лесов, когда была закончена вся работа. Сама тяжело захлопнулась дверь, отпущенная Агашей, которой пришлось держать её край, пока сносились сверху и устанавливались на местах сундучки, тюки и ларцы. Потом все, кроме Юхима, через первое подземелье гуськом вышли на вершину холма, с наслаждением вдохнули в себя прохладный, ароматный лесной воздух.
Медленно сдвинули тяжёлую плиту на прежнее место, затем слышно было, как дед возился, вставляя снизу свои каменные замки в гнёзда плиты... Наконец, и он появился из отверстия дупла, сел на телегу; Гагарин с Агашей снова оказались вместе, позади старика. Они тронулись вперёд; вторая телега с попом, иезуитом и Трубниковым покатила за ними.
— А скажи, дед, как ты напал на эту могилу? — спросил Гагарин, молчавший до сих пор.
И бессонная ночь утомила его, и в первый раз пришлось ехать в таком неудобном экипаже. Но лесная дорога была мягка, тряски почти не ощущалось, а живительный утренний воздух, пропитанный ароматами трав, цветов и нагретой солнцем хвои, вливал бодрость в грудь. И князь встряхнулся, дрёма рассеялась, захотелось самому говорить и слышать людскую речь.
— Як я на её напал?.. А рысь меня навела! — полуобернувшись заговорил дед. — Бачили, костяк там лежит. То рысь була... Я вышел её искать, бо вона стала ягнят у нас резать... Вже лет десять будет назад... а то и больше... Гонялся за нею, пока в это дупло не загнал. Ну, думаю, ты не уйдёшь теперь... Обошёл дерево с холма, влез на сучья, сунул дуло в дупло, да как тарарахну картечью!.. Думаю: конец!.. Пождал немного... хотел уже лезть за рысью, а из дупла дым повалил. Это листья загорелися от выстрелу... Ну, думаю, сгорела, голубушка!.. Жду ещё, пока дым пройдёт... Гляжу, а он уж из-под этих камней повалил, потянулся струйками... Эге, думаю себе, из дупла под деревом, под кореньями, ход в эту могилу либо в холм пробит... Туды, значит, и рысь ушла... Может, она между корнями и вырыла себе ходы... Как дым прошёл, я сунул ружьё в дупло, не достал дна. Сломил тогда деревцо подлиннее... Ковыряю по дну — не слышно, чтобы рысь там мёртвая лежала... Я ещё хвои, листьев приволок, в дупло набил их и подпалил... Долго горело. Дым стал из-под камней клубами валить... Слышу, под середним камнем что-то возится... царапает камень... Рысь, значит... А там и затихло... От дыма ошалела... Я и ушёл... Вернулся на другой день, полез в дупло, перед собою рогатину держу с пикой... Вижу — дыра... Я пошёл по ней... Вдруг провал... Еле удержался на краю... Выкресал огонь, свечку зажёг, гляжу — моя рысь лежит клубком, подохла от дыму. А мураши по ней уже ползают... Аж черно! Я огляделся... кости увидал... Это рысь добычу таскала для своих котят, когда те были у неё... А потом... и другое увидел... Вещи всякие... и двери... Понемногу всё и разыскал, что да как...
Умолк старик. Трусят лошади лёгкой рысцой, чтобы на кореньях не сильно встряхивало телегу. Вот и дорога большая, что мимо слободы пролегла.
Вышел из телеги Гагарин, пешком пошёл со своими, как будто на утреннюю прогулку выходили они, подышать чудным воздухом в прохладном, тёмном бору, а не ездили нарушать молчание и покой позабытой могилы...
Часть VI РАСПЛАТА
ГЛАВА I СТРОГИЙ СУДИЯ
Третьего мая выехал из Тобольска Гагарин с Волконским и Келецким, шумно, пышно, как всегда, только поезд прислуги и вещей, посланный вперёд, был не так велик. Самое дорогое и ценное лежало, сокрытое кладом в древнем могильнике у Салдинской слободы, или припрятано было в усадьбе попа Семёна в надёжных похоронках и подвалах, которые обычно засыпались землёю. Только изредка двери их откапывались и раскрывались для принятия нового добра, пришедшего, по большей части, дурными путями; а потом снова засыпались и прикрывались дёрном, раскрытые среди ночи, узкие входы в обширные подземные срубы.
Только часть тюков и сундуков гагаринских осталась наверху, в амбарах и кладовых.
— Если придут без меня иуды, будут спрашивать тебя, поп: «Что укрыл здесь господин губернатор, отъезжая из Тобольска?», ты им и покажешь этот хлам... Они возьмут и оставят тебя в покое с дочкой!
Так учил попа перед отъездом своим Гагарин, хорошо знающий обычаи сыска и характер Петра.
Часть бумаг и вещей, опечатанная Волконским, шла с вещами полковника и с багажом самого князя. Но на этот раз и князь взял с собою немного мехов, серебра, посуды средней ценности, такое, чего не жаль было бы потерять, если бы на пути или в Петербурге вздумают рыться среди вещей губернатора. Наконец, довольно всякой рухляди оставалось в доме, на виду, для ожидаемых ревизоров, в амбарах и в сараях; посуда, утварь, тюки мехов, ковров, товары шёлковые, рога маральи, пряности — всего понемногу. Ключи были оставлены у дворецкого, вместе с описью вещей. Только особенно важные бумаги, письма китайских министров, калмыцких ханов и других князей, тайные отчёты, которые вёл сам князь по своим огромным операциям разного свойства, письма от друзей и единомышленников своих, вплоть до коротеньких посланий Меншикова, — чего Гагарин не мог положить в подземелья, не решался брать с собою или доверить кому-нибудь, — всё это он спрятал в небольшом потаённом шкапу, о котором знал только захожий мастеровой, работавший в кабинете под личным надзором Гагарина. Но и мастерок не знал, для чего он рубит нишу, обшивает её досками и ладит шкапчик с плотными дверьми. Потом князь при помощи Келецкого оклеил дверцу теми же обоями, какими был оклеен и весь покой. И самый зоркий глаз не мог бы угадать, что за тяжёлым диваном, стоящим у стены, есть надёжная, скрытая похоронка, наполненная важными документами.
Устроив так дела, успокоенный немного, пустился в путь Гагарин. Почти под самой Тюменью его смутила странная встреча. Под вечер, на широком тракту, недавно поправленном для губернаторского проезда, показалась встречная почтовая телега, тарахтящая и громыхающая на быстром ходу. Ямщик погонял коней, а те неслись, как только умеют мчаться сибирские кони.
В телеге, как можно было разглядеть из окна кареты, сидел одинокий проезжий в картузе и армяке, какие обычно надевают в дорогу купцы, но держался он на сиденье совсем не по-купечески, прямо, как привычно военным, особенно курьерам и фельдъегерям, постоянно висящим над спиной и загривком ямщиков, чтобы тяжёлыми кулаками побуждать их к быстрой езде.
Поравнявшись с каретой, проезжий снял быстро свой картуз, как и всё это делают при встрече с хозяином Сибири. Но также быстро покрыл он голову, а лицо его ещё глубже ушло в поднятый воротник армяка, и тройка быстро скрылась из глаз позади кареты в неверном полусвете, полусумраке наплывающей белой ночи...
— Што за дьявол! — вырвалось у Волконского, смотревшего на дорогу из окошка с левой стороны кареты. — Купец, а безбородый! И вот хоть побожиться — как две капли воды похож на нашего Пашкова, на Егора...
— На денщика государева? — тревожно спросил Гагарин, выйдя из своего дремотного раздумья, обычно овладевающего князем в пути.
— Вот, вот. Да нет... быть не может! Показалось мне!..
И, успокоясь, Волконский снова откинулся на мягкие подушки широкого сиденья, способного заменить постель, притих, задремал.
Но Гагарин не успокоился, наклонясь к Келецкому, он тихо шепнул по-французски:
— Вот оно... чего я боялся!.. Второй посол, да ещё так его послали, чтобы без меня он нагрянул... Как ты думаешь, Зигмунд?
— Должно быть, так, мой князь... Да мы ведь тоже приняли свои меры. И не следует беспокоить себя лишними думами...
— Положим... А всё-таки думается!.. Знаешь, коли неудача, от родной сестры можно хворь захватить нехорошую... Ну, да будь они все трижды прокляты!
С этим полувосклицанием снова откинулся назад Гагарин и погрузился в свои думы.
* * *
Ни он, ни Волконский не ошиблись. Это действительно скакал в Тобольск второй денщик Петра, лейб-гвардии капитан-поручик Егор Пашков, тайно ото всех посланный следом за Волконским с поручением: проверить, как исполнит тот своё дело. И с приказом забрать все до последней бумажки, до самой малоценной вещи, что только найдёт в доме Гагарина после него. Также велено было Пашкову разыскать и взять всё, что мог бы губернатор перед отъездом передать в чужие руки или спрятать вне своего жилища.
Пашков, свободный от воздействия Гагарина, бывшего теперь далеко, точно исполнил приказ Петра. Много помог ему Нестеров, которого должен был призвать Пашков, знающий о фискале от самого царя.
Шпион, словно чутьём проведав о прибытии тайного ревизора, без зову явился к царскому посланцу, едва тот въехал в дом губернатора. С Нестеровым вместе обшарил приезжий целый дом, оставил только ненужный хлам, а всё остальное приказал нагрузить на барки, везти водою до Верхотурья, потом — дальше в Петербург.
Разнюхал фискал и о заветном шкапчике в стене, потому что дня два ходил по дому, выглядывал, постукивал, выспрашивал осторожно прислугу. Особенное внимание обратил шпион на кабинет Гагарина. Здесь у стены, где диван, увидел остатки мусора, оставленные сначала мастером, а потом Келецким... Диван был мгновенно отодвинут, стена выстукана... И с торжеством, своими руками раскрыл нишу фискал при удивлённом Пашкове, подал ему связки бумаг, значение которых было ясно при первом взгляде...
И на Салдинскую слободу указал Пашкову шпынь; гам тоже побывали они. Но, благодаря хитрости Гагарина, взяли только то, что и было раньше обречено на жертву князем. Попа Семёна и Агаши Пашков не тронул, не имея на то приказаний.
Нестеров же указал приезжему: у кого из служащих и начальников можно найти точные сведения о проступках Гагарина по управлению краем.
Больше трёх дней собирал и записывал показания Пашков. И, наконец, в конце недели помчался обратно, довольный удачным исполнением важного поручения, данного Петром. Хотя прямых улик не было в руках у Пашкова, но косвенных и очень сильных — без числа!.. А большого и не нужно, если Пётр предрешил, что следует почему-нибудь построже расправиться с сибирским губернатором, который, по общему отзыву, больше имеет доходов от этой губернии, чем Пётр от целого царства. К тому же Русь до Урала и территорией гораздо меньше, чем богатая, необъятная Сибирь.
14 июня, прямо к заседанию суда, к допросу царевича попал в Петербург Гагарин. 19-го числа он вынужден был видеть второй допрос Алексея, пытку измученного, худого юноши, которому было дано двадцать пять ударов «на виске». Больным вернулся князь домой.
А ещё 5 дней спустя прибыл в столицу Пашков, никому не показываясь, явился прямо к царю и дал подробный отчёт о своём розыске.
Это случилось 24 июня, в тот самый день, когда в Сенате должен был состояться приговор Верховного суда по делу царевича.
Пашков увидел Петра после бессонной, мучительной ночи, с воспалёнными глазами, с жёлтым, обрюзглым лицом. Царь тупо поглядел на него и хрипло пробормотал:
— Гагарин?.. Да, да... знаю!.. Хорошо... После... повечеру... Теперь мне нет часу... Ступай!
Сам вскочил, велел подать одноколку, быстро покатил к Сенату, где с семи часов утра стали съезжаться члены Верховного суда, учреждённого Петром для разбора этого тяжкого, неслыханного процесса, где царь-отец, во имя прав народа на лучшую участь, боролся насмерть с собственным сыном, правление которого грозило уроном, новой смутой обширному царству, едва начавшему оправляться после долгого ряда печальных, бесславных лет внутренней междоусобицы, разорения и поношения от внешних врагов.
Почти все сто двадцать девять человек, составляющих Верховное судилище, были налицо в большом, длинном зале заседаний. Ждали только Меншикова, которому дано было знать, что суд в сборе. Не хватало ещё нескольких запоздалых сочленов.
Незаметно со двора прошёл Пётр в проходную комнатку, где в другие дни, рядом с присутственным залом, дежурили курьеры. Теперь они были удалены и под страхом грозной кары не смели даже близко подойти, чтобы не слышать, о чём будет говориться в высоком собрании.
Осторожно, чуть приоткрыв дверь, Пётр заглянул в зал, имеющий обычный, строго величавый, угрюмый и простой вид.
Зеркало, портреты, место государя, сейчас пустующее, столы секретарей, длинный стол, за которым темнеют кресла сенаторов... Всё, как и раньше, такое давно знакомое царю.
Только необычен состав присутствующих здесь лиц.
Десятки лет знает их царь, видел каждого на своём месте, в военных советах, в Адмиралтейской коллегии, на палубах кораблей под ядрами врагов, перед рядами полков, идущих на врага; у себя в кабинете с докладами о порядках и беспорядках в царстве и столицах его... Вместе со многими проводил он ночи, весело, шумно беседуя на пьяных пирушках или на затейных ассамблеях; играл с ними в карты или толковал о науках, о текущих событиях русской и европейской жизни. Большинство из них — высшие офицеры его гвардии, славные, довольно честные люди, но далёкие от знания законов и вопросов права. Каждого царь знал хорошо и умел поставить на такое дело, где этот человек мог быть пригоден лучше всего...
Среди большой, блестящей толпы, наполняющей зал, очень немного сенаторов, всего человек пятнадцать — двадцать. Они знакомы с законами, опытны в решении самых запутанных тяжб... Но их голоса, естественно, могут потонуть среди сильного гула остальных ста человек, «случайных судей», как это хорошо понимает сам царь.
И странно ему видеть пожилых, давно знакомых людей в несвойственной им роли, от которой даже переменились их движения, манера говорить, самая наружность...
Пётр словно их не узнает или видит в первый раз... Шумный, смелый, даже юркий обычно, Антон Девиер, его генерал-адъютант, хозяин и полицеймейстер Парадиза, жмётся здесь к стенке, словно хочется ему уйти от сотен глаз, даже и не глядящих на него. Шереметев, не унывающий ни при каких обстоятельствах, явно подавлен происходящим. И, напротив, ласковый на вид, мягкий в движениях, медлительный всегда Гагарин теперь так и снуёт по залу с холодным, злым блеском в заплывших глазках, словно желает всех заразить своей сдержанной яростью и злобой, под которыми, в самой глубине души, таится животный страх за себя самого, за своё благосостояние и жизнь...
Здесь же и Яков Долгорукий, Стрешнев, маршал Адам Вейде да ещё Данилыч, который только что появился в зале. Эти четверо, кажется, и остались сами собою, ходят, сидят, говорят и смотрят, как всегда. Только вполне понятная тревога и смущение видны на их лицах, которые давно и хорошо так изучил царь.
Прикрыв плотнее дверь, в ожидании, пока усядутся судьи, задумался Пётр.
Правильно ли он сделал, что этим судьям поручил решать свою роковую тяжбу с первенцем сыном?.. Не лучше ли отменить затею, выйти, распустить собрание?.. Пётр уверен, почти все будут рады такой развязке.
Он уже сделал шаг — и остановился.
Новая мысль пронеслась в напряжённом мозгу.
Разве личная или правовая волокита идёт между ним и сыном?.. Нет! Важно сейчас не близкое знакомство и знание законов, не опыт судьи... Отец тягается с сыном, оказавшим дерзкое непослушание, противное небесным и земным законам, которые признаны всеми живущими на земле! Сын возмутился против верховной воли государя и родителя своего.
И там сидят такие же, как и Пётр, отцы или, подобные Алексею, сыновья. Не напрасно царь и юных сравнительно людей призвал в судилище. Пусть они подадут свой голос, пусть вступятся за царевича, если считают его правым... Если ошибается государь и отец, если деяния сына не грозят бедою царству и народу, сорока миллионам живых существ!..
Ведь и Пётр созвал судей не с тем только, чтобы они обязательно судили Алексея, а чтобы рассудили тяжбу, судили виновного по совести, всё равно, если даже, по их мнению, сам Пётр окажется виновным перед сыном...
Поэтому чем больше людей будет судить и разбирать тяжбу Алексея и Петра, тем больше надежды получить настоящее, продуманное, всестороннее и верное решение, непреложное, как приговор небес...
Успокоясь на этом выводе, слыша, что за дверью наступила тишина, означающая начало заседания, Пётр снова чуть приоткрыл дверь и стал слушать чутко-чутко, словно хотел уловить не только звуки и сказанные слова, а самые затаённые мысли, скрытые соображения, тончайшие побуждения, руководящие каждым из тех, кто подымает голос в этом судилище, какого ещё не знала история до сих пор и вряд ли будет знать в веках грядущих.
Как первоприсутствующий, Меншиков заговорил раньше других.
Ещё когда собрание рассаживалось по местам, старейшие — вокруг стола, сколько хватило мест, остальные — широким полукругом на приготовленных стульях и креслах, Меншиков умными, лукавыми глазами своими несколько раз обежал ряды, вглядываясь в каждое лицо, словно желая угадать, для чего пришёл сюда этот человек. Осудить или оправдать собирается несчастного, неразумного царевича, посмевшего сначала так безрассудно восстать против гнёта родителя и царя, перед которым теперь начинала склоняться целая Европа, которого опасались монархи сильных народов... А затем сам же Алексей окончательно погубил себя ещё более безумным шагом, когда, в порыве нелепого доверия или неудержимого страха, решился покинуть своё каменное гнездо в далёком Неаполе, крепость Сент-Эльмо, сменив добровольное уединение в ней на подневольное заточение в казематах Петропавловской крепости, неразлучное с допросами, пытками и дыбой...
Сам Меншиков не знал, как решить задачу, поставленную грозным роком и ожесточённым Петром.
Пощипывая свои тонкие, ровно подстриженные усики, чернеющие под навесом пышного, высокого парика, падающего длинными локонами на плечи, князь Ижорский, опершись локтем на стол, подперев голову рукою, попытался заглянуть в самого себя.
Жаль ему Алексея. Он знает лучше всех, как мало виноват безвольный, вечно отуманенный алкоголем юноша в своих преступлениях и грехах, свершённых им вольно и невольно. Но есть за Алексеем одна тяжкая, непоправимая, непростительная вина: он — сильнейший претендент, законный, прямой наследник Петра, его трона, царства, созданного, увеличенного, укреплённого ценою тяжких усилий и людской крови!
И для этой роли непригоден Алексей. Меншиков понимает это даже яснее, лучше, чем Пётр.
Что же делать? Как надо поступить? Особенно теперь, когда у Петра есть и трёхлетний внук от того же царевича, стоивший жизни своей матери, принцессе Шарлотте; когда растёт и второй малютка-сын, рождённый от Екатерины, которая до сих пор предана и покорна светлейшему князю не меньше, чем своему державному мужу.
И, конечно, регентом при будущем царе-ребёнке, сыне, внуке ли Петра, безразлично, при его вдове-царице первым будет он, Меншиков, ещё не старый, полный сил и широких, честолюбивых замыслов...
В силу таких соображений ум внятно и властно подсказывал светлейшему, что Алексей должен быть осуждён людьми, как осудила его сама природа, создав таким искалеченным, неприспособленным, непригодным к царствованию.
Грязное распутство, дикое, непробудное пьянство, злобное раздражение против тех, кто не изъявляет рабской покорности перед самодурным Алексеем, — эти свойства не помогли бы ему устроиться хорошо и в частной жизни. А взойди на трон — он неизбежно явится тираном, пожалуй, ещё похуже, чем недоброй памяти сам Иван IV!
В этом убеждён и царь наравне с Меншиковым.
Значит?!
Тут князь постарался скорее отвлечь своё внимание в сторону от неизбежного вывода и подумал про себя:
«Что мне голову ломать... решать?! Как все скажут, так и я... Благо, голос мой придётся подавать последним!»
Так порешив, видя, что высокое собрание разместилось, расселось и всё налицо, он поднялся и заговорил сначала вычурно, звонко и нараспев своим слегка гнусоватым голосом. Но потом стал оживляться всё больше и больше, и с середины речь его полилась, сильная, выразительная, захватывая, увлекая всех, как сам был захвачен своими ощущениями и словами князь Ижорский, бывший челядинец и рядовой, а теперь главный верховный судья, решающий не только вопрос о жизни и смерти царевича всероссийского, но и судьбу целой монархии, одной из сильнейших на земле. В этой игре слепого, злого случая честолюбивец видит действие Высших, Божественных Сил. В своём ложном убеждении он черпает вдохновение и отвагу, находит источник для мыслей и силу для слов.
Сначала сжато и кратко изложил светлейший историю побега царевича, коснувшись даже смерти принцессы Шарлотты, словно бы эту гибель молодой женщины считал отчасти делом рук Алексея, слишком дурно обращавшегося со своею женой.
Напоминая судьям последний указ, изданный в Москве 3 февраля того же, 1718 года, этот грозный обвинительный акт Алексею, оглашённый Петром перед своим народом и целым миром как бы для его собственного оправдания, Меншиков нарисовал картину воспитания царевича, в котором и сам князь принимал немалое участие. Затем перечислил заботы отца о сыне, старание Петра просветить его «многими политическими науками, обучить военному делу и чужим языкам», чтобы приготовить из него «достойного наследника Российского престола»...
— Но тщетны были старания любящего отца и государя! — продолжал князь, поднимая голос, увлекаясь своей ролью обвинителя, прокурора, ради которой покинул, забыл спокойный, бесстрастный тон президента-докладчика. — Напрасно отец и царь увещевал сына и наследника, приводил его к исправлению и ласкою, и сердцем гневным, а иногда и наказанием отеческим!.. Напрасно брал с собою во многие воинские кампании, где всё же охранял жизнь царевича от опасностей боя, проча себе в наследство, сам в тех же боях своей царской жизни не щадя! И в Москве не раз оставлял государь сына, вручая ему правление некоторыми государственными отраслями для научения в будущем деле царском. И в чужие края посылал наследника, чая, что там, среди просвещённых порядков и людей приучится к добрым нравам и регулярному государственному управлению, склонится к трудолюбию и добру царевич. Увы! Всё доброе ненавидел сын государев и наследник, ничему не внимал, не обучался, но непрестанно имел обхождение с людьми непотребными и подлыми, кои закоснели в мерзейших обыкностях своих и царевича к тому же приучили!
Благоразумно умолчал обвинитель о том, что заброшен оставался Алексей и мальчиком, когда Пётр веселился, кутил; и потом, юношей был одинок царевич, жил без призора в Москве, не видя отца по годам, предоставленный самому себе или учителям вроде Вяземского, которого ученик колотил, получая взамен от наставника грязные послуги в виде дворовой девки Евфросиньи, с которою юноша так сблизился потом. Не говорил Меншиков, что он, назначенный «блюсти за воспитанием царевича», прекрасно знал, какие люди окружают юношу; видел, как свита постепенно втягивает его в пьянство и разврат, подстрекает против отца, надеясь по смерти Петра получать влияние и силу при будущем царе Алексее.
Меншиков не только не принял мер, чтобы пресечь дурную жизнь юноши, он словно незаметно и сам потакал этому... А затем и пример Петра тоже мало мог исправить Алексея, который, придя в возраст, очутился в числе застольников и собутыльников на шумных пирушках, устраиваемых державным хозяином невского Парадиза.
Обо всём этом молчит светлейший, а сразу переходит к женитьбе Алексея, явно для всех присутствующих искажая истину.
Он говорит, что Пётр, «желая сына от помянутых непотребств отклонить», убедил Алексея избрать себе супругу из семьи какого-либо чужестранного государя, по его собственной воле, где он полюбит.
— И царевич, улюбя внуку герцога Волфенбительского, свояченицу цесаря римского, а племянницу короля английского, просил отца, дабы позволил на оной жениться, что и было учинено, невзирая на многие траты и иждивения!
Несмотря на важность роковой минуты, невольная улыбка пробежала по губам у многих, когда было помянуто о любви Алексея к невесте.
— Сухопарая немка — ведьма! Уродина! Жердь сухая... Чертовка рябая!
Так, не стесняясь, своим приближённым, даже слугам аттестовал двадцатилетний молодожён свою семнадцатилетнюю, действительно некрасивую супругу. А Трубецкого, Гюйсена и других посредников, устроивших этот брак, обещал колесовать и посадить на кол, как только примет власть по смерти отца.
Вот почему улыбка, как бледная, дальняя зарница среди тёмной, воробьиной ночи, промелькнула на устах у тех, чьи сердца сейчас мучительно сжимались от страха, жалости и тревоги.
Но Меншиков, если и уловил эту улыбку, сделал вид, что не заметил ничего, дальше повёл свою звучную речь.
— И хотя супруга оная была ума довольно изрядного, обхождения честного и любезного, хотя по своему избранию взял её царевич, — ещё раз подчеркнул беззастенчивый оратор, — но жил он с принцессою в крайнем несогласии, умножив обхождение своё с непотребными людьми, на стыд имени и дому царскому, и при той жене своей взял бездельную девку-работницу, жил блудно с оною, явно беззаконно поступая, оставя жену, которая вскоре и жизнь свою окончила, хотя и от болезни, однако думать можно, что и сокрушение от непорядочного жития супруга-цесаревича много тому вспомогло!..
Актёр по природе, умеющий прекрасно играть разные роли даже перед таким взыскательным и опасным «зрителем», как Пётр, здесь Меншиков дал волю своим способностям — горестные ноты зазвучали в голосе, лицо, негодующее и скорбное, слегка побледнело.
Даже слушатели почувствовали стеснение в груди, припомнив тихую, ласковую, хотя и некрасивую Шарлотту-Софию, её печальное житьё в России и мучительную смерть.
Заметив перемену настроения, Меншиков с новым жаром, подъёмом, почти возвышаясь до трагизма, продолжал:
— И што же государь отец?! И тут не иссякла, не истощилась мера долготерпения родительского. Только с великой угрозой, в самый печальный час погребения невинной страдалицы объявил первенцу своему: лишить-де царевича наследства, ежели он не оставит худых нравов, не будет покорен воле отца и не примется усердно за изучение того, что наследнику государства знать пристойно. И не поглядит на то, што один у него сын, ибо тогда ещё не было другого царевича рождена от матушки-царицы нашей. И подтвердил, што лучше чужого достойного учинить наследником, нежели своего непотребного, который растеряет все стяжания царские, добытые с помощью Божьей; опорочить славу и честь народа Российского, для которых сам государь и здоровья не щадил, и живота своего, во многих баталиях участвуя своей высокою персоной. И не желает государь по смерти принять кару на Суде Божием за то, што вручил правление народом сыну, зная верно о непотребности его к делу!
Пётр слушает речь Меншикова и словно себя слышит самого, даже беззвучно, одними губами повторяет каждое слово. Желая дать свободу судьям, он не явился на это судилище, чтобы из страха перед царём не покривили душою судьи. Но всё-таки хорошо, что Меншиков так умеет выразить мысли и чувства царя-отца, вынужденного судиться перед Богом и людьми со своим первенцем сыном.
А Меншиков, словно угадывая, что не одно только высокое собрание ловит каждое слово его умной речи, ещё больше вдохновляется, ещё твёрже и внушительней звучат его слова.
— В ответ на милость, не имеющую примера, на любовь отцовскую и терпение неистощимое царевич ответил неправдивым, притворным писанием, выразив желание отречься от престола и принять иноческий обет. А сам, выждав, когда государь для дел военных, себя и жизни своей не жалея, отбыл в Дацкую землю, в тот час и скрылся, добрался до австрийских земель, во владения цесаря римского, коему при личном разговоре многие жестокие клеветы возвёл и на отца-государя, и на царицу, как и на слуг их верных!..
— О себе смекает Данилыч! — негромко шепнул соседу, боярину Стрешневу, князь Ромодановский.
— Жалобы принёс свояку-цесарю царевич, будто извести его готовы и родитель его, и царица-матушка!.. — возмущённым, негодующим голосом продолжал Меншиков, как будто невыносима его сердцу такая клевета, такой лживый навет, как будто не собраны здесь сейчас судьи, чтобы при свете дня, на основании холодной, бездушной буквы закона лишить жизни того, кто убежал на чужбину именно из желания спасти себя от смерти.
Это соображение мгновенно зашевелилось в мозгу у каждого из здесь сидящих, но некогда им остановиться, вдуматься в него; надо следить за порывистой, быстро и бурно текущей теперь речью «ревнителя закона», добровольного обвинителя.
А тот совсем увлёкся. Покраснело лицо, глаза мечут искры, голос наполняет весь обширный зал присутствия.
— Не помышляя о возможности толикого проступка и бесстыдства беспримерного, государь потревожился родительским сердцем, узнав об исчезновении с пути сына, приказал искать следов его, опасаясь свершённого над царевичем злодеяния. И узнал весть невероятную, што сам царевич бежал, взяв с собою и девку свою непотребную, и, после свидания с цесарем, укрыт последним в Тироле, в крепости Эренбер. А когда прислал государь в Вену нарочитых послов, требуя выдачи сына, тот и дальше последовал, поселился в неапольской крепости, в полной тайне. И лишь по многим трудам и проискам, употребя ласку и угрозы, удалось выманить царевича из этого убежища. Да и то по пути он думал бежать далее и укрыться у папы римского, чем ещё больше мог бы расплодить смятение и опозорить отца-государя.
Но Бог к тому не допустил. Получив от государя обещание полного прощения за побег свой, вернулся в отечество царевич. И получил оное прощение, но с уговором, чтобы открыл в полной мере своих подстрекателей, сообщников и всех тех, кто способствовал бегству или к оному побуждал.
При этих словах светлейший быстрым, словно случайным взглядом скользнул по лицам нескольких важнейших вельмож, сидящих, как нарочно, один подле другого. Это были: князь Яков Долгорукий, князь Димитрий Голицын, граф Мусин-Пушкин, Тихон Стрешнев, барон Пётр Шафиров, боярин Пётр Бутурлин и, наконец, князь Матвей Гагарин, все те, кого сильно скомпрометировал Алексей в последних своих показаниях, данных уже под ударами кнута...
И вздрогнули они все, невольно потупились, словно принялись разглядывать свои отметки на листках бумаги, положенных перед каждым судьёю.
А Меншиков, довольный действием своей мимолётной стрелы, принял ещё более сокрушённый, скорбный вид и негодующе бросил вопрос:
— И што же было потом, господа высокие судьи? Вы сами ведаете хорошо. Невзирая на милосердие отцовское, которое ограничилось только публичным оглашением о лишении наследья строптивого сына, царевич продолжал упорствовать, скрыл главнейших пособников своих, как мать родную, царицу-иноку Елену, как тётку, царевну Марию Алексеевну, как многих других, кои всё же раскрыты были и кару достойную, даже до смерти понесли!.. А в ту же пору открылись и новые вины самого царевича, его тайные замысли на овладение престолом хотя бы силою и при жизни отца, на каковую злодейски помышлял царевич, как сам сознал при допросе и пытке... И мера терпения отца и государя преисполнилась!..
Глухо, зловеще прозвучали последние слова. Вздрогнули многие, словно уже услыхали похоронный звон, возвещающий о смерти Алексея, услышали стук падения камней и земли на крышку гроба юного царевича...
Меншиков, выдержав паузу, тем же зловещим, ровным и глухим голосом продолжал:
— Все вы свидетели того, что правду сказал я в сей миг, хотя и горькую, самую страшную. Зная, что за единый побег, за измену отечеству, за поругание отца и государя царевич по российским законам достоин смерти, простил его государь, суду не подверг за первую вину, только лишил престола и царского наследия. Теперь же, узнав новые вины, много более тяжкие, чем прежняя, поборол государь чувства отеческие к сыну, помня долг и обязанность повелителя многих народов и земель. Подобно Аврааму, не дрогнувшему принести едиственного сына на алтаре Господу, решил и государь лучше принести жертву крайнюю, нестерпимую, чем погубить всё царство. И положил в мыслях: судить сына-царевича, сообразно законам Божеским и установлениям государственных законов, принятых в царстве.
Высоким судьям сего Верховного судилища известно, что сперва государь просил совета у духовных властей царства, высших и меньших. Вот это «рассуждение» духовного чина, поданное царю по вине царевича, подписано осмью епископами, четырьмя архимандритами, святой жизни мужами, высоко почтенными, и двумя учёными священноиноками. Его оглашу вам теперь.
Внятно прочёл Меншиков «рассуждение» епископов, которые тоже хорошо поняли, чего ждёт от них царь, начиная своё писание, помянули о «тяжкой вине сыновней, равной греху Авессалома», наказанного смертью по воле самого Бога; затем смиренно указали, что судить дела гражданские им не подобает вообще, а тем более касаться таких высоких особ. Но, исполняя волю царя, они всё-таки решаются привести подходящие примеры из Ветхого и Нового Завета, говорящие как о строгой каре, так и о безмерном милосердии родителей к детям, даже и преступным.
Дальше приведено было девять мест из Ветхого Завета и столько же из Нового. Сперва поминался грех Хама, поругавшегося над отцом и проклятого, история Авессалома, грозные заветы книги Исхода и Второзакония, присуждающие смерть непокорным детям; потом в Евангелии и Апостолах было выбрано всё, что можно было истолковать в том же смысле... Но здесь небольшую подтасовку допустили смиренные отцы, приписав Учителю жестокую заповедь, несущую смерть непочтительным детям, когда Он только помянул древний закон, им часто отвергавшийся, только для уличения фарисеев, не соблюдающих самых строгих заповедей, где им это было выгодно.
Снова после этого лицемерно повторили иноки и епископы, что не смеют и думать о том, чтобы «явиться судьями над теми, кто поставлен над ними от Бога». Затем осторожно перечислили, уже без пунктов, места из Священного Писания и Евангелия, где говорится о прощении и милосердии к нераскаявшимся грешникам, помянули тексты о «блудном сыне», приводя и слова того же Давида, который простил Авессалома и просил щадить бунтовщика-сына. Не забыта здесь и прелюбодейка-жена, прощённая Назарянином, возгласившим: «Милости хощу, а не жертвы!» И многое ещё другое...
«Кратко рёкше: сердце царёво в руце Божией есть! Да изберёт сам тую часть, куды рука Божия его преклоняет» — так кончили своё «рассуждение» осторожные отцы святители, не решаясь прямо подтолкнуть поднятой руки Петра, не имея мужества и задержать эту разящую руку...
Небольшое молчание настало после чтения бумаги, где первою стояла подпись смиренного Стефана, митрополита Рязанского, того самого, который всего семь лет назад в Успенском соборе сказал такую проповедь, так разгромил новые порядки Петра, такую горячую молитву прочёл «Алексию, Человеку Божьему» поминая и отсутствующего царевича, что вся Москва и Петербург всколыхнулись, а сам царевич добыл список с проповеди и хранил его много лет, как святыню...
Но это было семь лет назад!.. Теперь же хитрый украинец, Стефан, стараясь услужить Петру и омыть свой старый грех, особенно подробно изложил «карающие» тексты в епископском отзыве, поданном по делу того же несчастного Алексея...
Выждав немного, Меншиков снова заговорил, как бы желая подвести итог всему оглашённому:
— Теперь — и слово и решение за вами, государи мои, господа верховные судьи. Вы, господа министры, сенаторы, чины военные и гражданские, сюда призванные волею самодержавного государя нашего, многократно собирались в этой палате, слушали выписки из дела и подлинные письма от его царского величества к царевичу, равно и ответы последнего; слышали устное признание виновного сына, и читалась вам собственноручная запись его, гласящая, что желал он смерти отцу своему и государю; даже на духу попу о том каялся и бунт хотел учинить, сам собрался при жизни отца во главе мятежных стать. И многое иное, не менее тяжкое! И ныне, хотя не надлежит нам, подданным его величества, судить такие дела, но исполняя указ государя, по чистой совести, никому не похлебствуя и без всякого страха внимая поучениям и заповедям Закона Божия, а равно помня Уложение и Воинский артикул, не забывая уставы иных христианских государств, равно как древних, особливо римских и греческих цесарей, должны мы согласиться и приговорить: чего достоин царевич Алексей за всё выше речённые вины свои? Особливо за то, что повинную свою царю писал неправдиво, что с давних лет искал получить от отца при жизни его престол через бунт, надеясь на чернь, что скорой кончины желал отцу и государю — за всё сие какая кара ему подлежит? С сокрушением сердечным, со слезами на очах, яко рабы и подданные, но должны мы сие обсудить и своё истинное мнение, как повелел самодержавный наш повелитель, постановить должны, не в виде приговора, но как велит то изложить чистая христианская совесть. Прошу вникнуть, господа верховные судьи, обсудить в себе и между собою, а затем поимённым, открытым голосованием мнение подать!..
Последние слова страшнее всего поразили сидящих. Никто не ожидал, что открыто придётся подавать свой голос в таком тяжком деле, в этой, запутанной самим Роком, нечеловеческой тяжбе...
И долго ещё сидели все, подавленные, растерянные, когда Меншиков уже замолк, отирая с лица и со лба крупные капли пота, проступившие после утомительной долгой речи, которая и его самого взволновала не меньше, чем слушателей.
Закрыв свои сверкающие глаза, прислонясь плечом к двери, за которой он сидел, затих и Пётр, замер, словно повис на высоте и сейчас должен рухнуть вниз с головокружительной быстротою, не зная, спасён он будет или разобьётся насмерть...
Вдруг дрогнуло мёртвое молчание, которое наполняло зал несколько мгновений, и несколько голосов, словно против воли, вырвалось, переплелось, снова смолкло и опять зазвучало.
Полуслова, полувздохи, не то вопросы, не то оправдания перекинулись от одного к другому... Больше молодёжь подавала голос, ещё о чём-то желая спросить, что-то выяснить, нащупывая какую-то надежду... Хотя пришли все сюда, чувствуя, что придётся произнести одно страшное слово. А после речи Меншикова ещё больше убедились, что только одно это слово смеют и должны они сказать, если не хотят сами очутиться на одной доске с царевичем, которого так тяжко допрашивал отец, подвергая кнуту и дыбе наравне с последними из преступников, своих рабов и подданных...
И это слово, которое придётся сказать — смерть!
Но первый никто не решается сказать его...
Отсрочить бы, заменить бы другим, тоже страшным, только другим, если уж нельзя ждать чуда, не придётся услышать слова: «Прощение, пощада, жизнь!..»
Из общего гула, неясного и печального, как дальний похоронный перезвон, долетающий в подземную тюрьму, вырываются отдельные слова, вопросы, обращённые друг к другу и к президенту Меншикову.
— Ужли сейчас надо и решать?..
— Может, ещё дело не совсем кончено?.. Мысли свои преступные, правда, выявил царевич. Но не видно из дела и допросов, што приступил и к свершению бунтовского замысла... А за мысли полагается ли по закону смертная кара?..
— Да и можно ли нам царевича прирождённого судить, как обычайных злодеев? Особливо ежели помнить, что и теперь у англичан право есть святое: «Судить каждого должны равные его!» А мы же где равны царевичу, хотя бы и преступил он законы.
— Да может ещё и так быть: мы осудим... А царю — отцу жаль станет! — говорил какой-то пожилой, седой сенатор, негромко, словно опасаясь, что Меншиков или другие из усердных прислужников донесут его слова царю...
И вообще каждый здесь боится сказать слово по душе, опасаясь предательства. Ещё оно и хуже, что Пётр приказал судить без своего участия. Ему могут на каждого наговорить таких ужасов, что потом не оберёшься беды...
И стихли понемногу вопросы, угасли голоса. Но решения общего ещё нет.
— А ежели ещё просить государя, пусть бы сам решал, как ему Бог положит на душу. Дело очевидное, что вина велика... Но и кары той, какую закон велит, мы назвать, поди, не сможем! — говорит негромко Нарышкин соседям своим Димитрию Голицыну и Якову Долгорукому.
Те молчат. Понурился прямой, честный князь Яков. Брат его, Василий, уже сослан. Надо себя поберечь хоть немного. То же думает и Голицын, и другие, оговорённые царевичем, самые влиятельные вельможи, которых обжёг глазами Меншиков во время своей речи.
Они и сейчас чуют на себе острый взгляд фаворита, который, несомненно, заменяет и здесь особу царя, как это бывает очень часто в других важных государственных делах.
Молчат все. Один лишь человек подхватил вопрос Нарышкина и решился заговорить.
Это — князь Гагарин, губернатор Сибири.
Что-то необычайное, странное владеет им сегодня. Нет особо дурных вестей по его личным делам. Царя он видел, тот говорил с ним довольно дружелюбно, хотя не так, как раньше бывало, до отъезда в Тобольск. Но словно бык, которого выводят из хлева и собираются вести под топор, затосковал вдруг без причины князь, готов бы наброситься на каждого... Хотел бы и Меншикову крикнуть, что он лжец и лицемер, и упрекнуть этих вельмож, раньше подстрекавших Алексея, а теперь затихших, безмолвных, оробелых, подобно лакеям, укравшим господское добро и готовых свалить на другого свой грех... А больше всего бесит Гагарина сам Алексей! Глупец! Начал смело, умно, кончил так глупо и теперь из-за него все первые люди земли вынуждены подличать, говорить не то, чего бы хотели, спасая собственную жизнь, или должны пожертвовать всем и бесполезно, потому что Гагарину ясно: царевич заранее осуждён царём!..
Кроме того, князю показалось, когда он садился, что за дверью, там, в углу залы, мелькнуло в узком просвете страшное, бледное лицо, такое знакомое ему, как и всем здесь сидящим... Конечно, Пётр способен явиться незамеченным, выслушать прения судей, чтобы убедиться в преданности или в крамоле каждого из них...
И, словно не владея собою, желая только излить трепетное нетерпение и злость, сдавившую грудь, стремясь положить конец своему и общему напряжению, ускорить развязку подлой трагикомедии, князь резко, громко заговорил:
— Помилуй Бог! Мало наслушались мы, господа министры и сенаторы и прочие господа присутствующие? Ещё ли не ясно дело? О чём и кого ещё просить сбираемся, когда прямая воля государева нам сказала: судить и мнение наше положить. А там — его воля, конечно! Мы должны так решать, чтобы не страшно было явиться перед Вечным Судиёю нам, судиям земным... А перед законом все равны, и царь, и нищий! Давно и сам его величество о том постановить изволил! Так и я скажу открыто. Ежели бы мой родной сын такое содеял?.. Один приговор ему бы я дал: смерть! И то самое, чаю, должны мы по закону объявить за проступки нестерпимые царевича Алексея... А подтвердить наше мнение либо отринуть волен уж сам государь отец, как Бог ему внушит. Я сказал. Кто за меня либо против — его дело. Решайте, государи мои!
Ещё последние звуки голоса Гагарина дрожали в воздухе, но и другие, и сам он ощутили такой холод в груди, что дух перехватило у многих. Побледнели самые румяные лица, потухли, опустились книзу самые смелые и яркие, самые лукавые и беззастенчивые глаза.
В эту минуту гулко стали вызванивать часы в соседнем покое. Девять ударов должно прозвучать. Все, как один, считают про себя эти звонкие, протяжные удары, хотели бы удесятерить их, чтобы бой длился часы, дни, без конца... Потому что с окончанием боя зазвучит один роковой вопрос, на который, против воли, придётся дать единственный, возможный ответ...
И часы, пробив, умолкли...
Вопрос прозвучал.
— Господа министры, сенаторы и прочие, присутствующие здесь! Вы слышали сказанное его превосходительством, князем Гагариным. Мнение оглашено. И я по долгу своему сейчас опрашивать начну, от самых младших и до старейших, по списку сему о согласии либо о несогласии с оным мнением. Так угодно ли вам будет?
— Угодно! — не дружно, не сразу прозвучало несколько подавленных голосов.
— Повинуюсь закону, указу его царского величества и вашему желанию. И приступаю с помощью Всеблагого Господа!
Взяв лист с именами судей, он развернул его и остановился глазами на самом крайнем имени, стоящем в конце длинного списка, занимающего три страницы большого листа плотной синеватой бумаги.
Настало мгновенное молчание. Среди трепетной, напряжённой тишины, когда, казалось, слышно было шуршание камзолов на груди у всех там, где порывисто билось сердце, прозвучал голос Меншикова, внятный, но прерывистый, как будто готовый сорваться на каждом звуке:
— Согласие либо несогласие своё благоволит каждый из вопрошаемых изъявить на мнение господина губернатора Сибири. Господин обер-секретарь! — обратился светлейший к Анисиму Щукину, сидящему за своим столом с двумя дьяками. — Второй список для отметок у тебя готов ли?
— Готов, ваша светлость!
— Отмечай.
И, обратясь к младшему из дьяков, Меншиков только спросил:
— Какое мнение?
Вскочил, пробормотал что-то невнятно жалкий, растерянный служака и снова сел, будто надеясь укрыться на своём стуле от тяжёлой необходимости подать первый голос.
— Громче! Не слышали мы... — поднял голос Ментиков.
— Со... согла... согласен! — наконец выдавил из горла более внятно тот и снова сел.
За ним — второй голос, такой же жалкий и ничтожный, проговорил это слово... Третий, четвёртый, десятый, сотый... Все повторяют его, это небольшое, гибельное слово... И каждый раз оно звучит, словно удары заступа по сырой земле, где начинает раскрывать и зиять чёрным провалом могила юного царевича Алексея...
Никто не посмел прибавить крохотной частички «не» к трёхзвучному, несущему смерть, слову «согласен»!..
Последним поднялся Меншиков. Он стоит, опираясь рукой на стол, как будто раздавлен горем. Говорит тихо, но внятно:
— Мой черёд сказать слово... Ежели бы я знал, што моей жизнью вместе с моим решением изменю волю судьбы... Ежели бы моё одно «нет!» перевесило все подтверждения, единодушные, какие мы сейчас слышали, я бы сказал это «нет»!.. Но... сдаётся, только сам Господь и его величество могут теперь изменить решение общее... А я против сердца моего... терзаясь жалостью, но по чистой совести обязан также сказать: согласен, что за вины свои смерти достоин царевич Алексей!.. И посему... Господин обер-секретарь, прочти изготовленный проект приговора. А вас прошу каждого, ежели не будет замечаний либо изменений оного, подписать своеручно для немедленного подания его величеству.
Меншиков сел.
Обер-секретарь стал читать заранее приготовленный приговор. А Пётр, не ожидая больше ничего, едва поднялся со стула, грузно, пошатываясь словно от вина, даже не заглушая своих гулких, тяжёлых шагов, вышел из покоя, пошёл по коридорам к выходу, твердя про себя:
— Осудили... ну что же!.. А этот вор!.. Гагарин первый посмел!.. Он, немало сам виновный... сына мне часто с пути сбивавший, он первый же на него посмел... Добро! Пожди, судия праведный! Буду я судить и тебя... Предатель!..
ГЛАВА II БИБЛЕЙСКАЯ ЖЕРТВА
Словно лавина катилась с огромной крутизны и несла самого Петра, Алексея, судей верховных, всех, кого впутала судьба в тяжбу царя-отца с сыном-царевичем. Будто у всех была отнята их воля и, в глубине души желая одного, они делали совершенно другое, ужасное, отвратительное для них самих и для целого мира.
Утром 25 июня Пётр распорядился, чтобы Алексея привели и поставили перед его судьями, измождённого и своей чахоткой, и пыткой, дыбою, плетями, вынесенными уже четыре раза. В последний раз — вчера ещё — худые плечи его вытерпели пятнадцать ударов, от которых кровавые полосы остались на теле...
Вчера же, прямо из Сената, где прозвучало осуждение Алексею, Пётр кинулся в Петропавловскую крепость, где в Трубецком раскате помещён был царственный узник, и там допытывался целых два часа: верно ли показал на разных лиц царевич, не поклепал ли на кого, не укрыл ли ещё виновных?..
Но Алексей, словно потерявший способность ощущать боль, под ударами кнута и после них упорно, угрюмо повторял:
— Поведал я всю правду, писал, что вспомнить мог! Не скрыл никого и не поклепал ни на единого человека...
Безумным кажется порою царевич, особенно когда подымают его на виске и кнут, просвистав, падает на нежное, малокровное тело страдальца... Глаза тускнеют, устремлённые постоянно на лицо отца; пена проступает на побелелых губах; а нижняя челюсть так часто-часто дрожит и зубы выстукивают мелкую, внятную дробь... Но не плачет теперь, не синеет от воплей и мольбы царевич, как в первые разы... Ужас у него в глазах и ненависть безмерная, но молчаливая, пугливая, как у дикого зверя, попавшего в западню, откуда нельзя выдернуть раздробленной лапы, потому что малейшая попытка рвануться причиняет смертельную муку... И стоит изловленный зверь, видя приближение врагов, чуя смерть, ещё более мучительную, чем это ожидание её...
Пётр всё понимает, всё чувствует!.. Но вместо того чтобы разорвать на руках сына верёвки, разогнать палачей, крикнуть юноше:
— Прощаю! Ко мне! На грудь! Забудем всё...
Вместо этого — он ещё удваивает его телесную муку нравственной пыткой допросов, очных ставок и видом людей, которых неизменно приводит с собою...
Это все те же, бывшие «друзья», приверженцы тайные Алексея, о которых он поминал в своих показаниях, теперь ставшие его судьями и палачами.
Но им тоже достаётся каждый раз хорошая пытка, когда они смотрят на истязание юноши, которого толкнули на безумный шаг, а теперь покинули, как низкие холопы и предатели...
И Алексей старается даже не поглядеть в их сторону, а при случайной встрече глазами такое презрение выявляется на измученном, потемнелом лице его, что судьи готовы были бы очутиться на месте истязуемого, не встречать бы только этих глаз, этой гримасы отвращения, вызванного их видом!..
Пытая Алексея в самый день приговора, при тех же неизменных спутниках своих: при Шафирове, Стрешневе, Бутурлине, Голицыне, при князе Якове и Гагарине — Пётр всё ждёт, что царевич выйдет из своей странной закостенелости, из угрюмой подавленности и бросит новые тяжкие обвинения в лицо этим прежним друзьям и многим иным! Тогда с настоящим наслаждением станет пытать и терзать их Пётр, а не с болью в сердце, как делает это с сыном...
Но Алексей уже покончил все счёты с людьми и миром... Он хочет покоя... Пусть это — прощение, пусть — смерть... лишь бы покой!
И хотя целый ураган мог бы он поднять парой-другой слов, но не делает этого... Пойдут новые сыски, допросы... Опять лишних несколько раз станут больно вязать тонкие, бледные руки Алексею, подымут на виску, кнут, глухо шлёпнув, врежется в плечи, в бока... Или снова приведут бедную девушку, его любовницу, робкую, простую, которая боится всего, не знает, что надо говорить, о чём следует молчать. Она-то своими необдуманными показаниями совершенно и потопила Алексея...
Нет, слишком всё это нестерпимо!..
И, снеся последние пятнадцать ударов, лишаясь сил и сознания, Алексей так и не сказал больше ничего. Только ещё более страшным, печальным взглядом окинул отца, когда глаза его уже туманились от беспамятства...
А свидетели допроса и пытки, особенно Гагарин, стараются владеть собой, не выдать стыда и жалости, от которых клубок стоит у каждого в горле.
Поймав на себе испытующий взгляд Петра, нагибается к нему Гагарин и негромко замечает:
— Теперя бы, когда поослаб духом царевич, хорошо бы привести его в сознание и... снова поспросить... Пожалуй, и выдал бы кое-что поважнее...
Взгляд, которым Пётр ответил советчику, оледенил князя. Но ничего не сказал царь врачу, стоящему тут же, всегда наготове, дал знак войти к сомлевшему Алексею, а сам быстро вышел из застенка.
Еле поплёлся за другими Гагарин. Взгляд царя повлиял на него не лучше, чем плети на царевича...
А тут вечером узнал князь ещё одну грозную весть.
Вернулся из Тобольска Пашков, сменивший там слишком мягкого Волконского, привёз какие-то тяжкие улики против губернатора Сибири... И Волконский арестован, скоро будет судим, как только кончится дело царевича.
Перед самым обедом узнал эти новости князь. И обедать не смог, и не спал всю ночь... Думал всё одно и то же:
«Неужели решимость в осуждении Алексея ему не помогла, а только повредила?
Екатерина и Меншиков неужели не выручат его из ямы, как бы глубока ни была она?..»
— Сам полез... сунулся сам в силок, старый дурень! — бранил себя вслух в сотый раз Гагарин. — Надо было в Тобольске отсидеться, не лезть сюда в эту кашу, где многие увязнут, как вижу теперь... И первый — я!..
* * *
Настал день 26 июня, ясный, солнечный, с тихим ветром.
От восьми до одиннадцати утра, долгих три часа длился последний допрос Алексея при тех же свидетелях-судьях, скорее соучастников его, и при Меншикове...
Пётр сам при этом походил больше на безумного, чем на человека, вполне владеющего сознанием и волей...
А в четыре часа дня, выйдя из Троицкой церкви, где совершалось служение накануне полтавской годовщины, Пётр с неизменной свитой снова появился в тюремной келье, где на своём узком ложе, замученный, лежал узник.
Увидя отца, он вдруг приподнялся на локте... Что-то заклокотало у него в груди... Отхаркнув кровью прямо к ногам Петра, одно только слово прохрипел Алексей:
— Детоубийца...
И снова повалился навзничь, тяжело, порывисто дыша...
И отец сжалился наконец над сыном, решил сократить его долгое, мучительное умирание, прервал тяжёлые муки, которые могли затянуться на недели, на месяцы...
Привести в исполнение приговор теперь — это значило облегчить агонию осуждённому... И Пётр шепнул несколько слов маршалу Адаму Вейде.
Тот отшатнулся сразу, но, сделав усилие, даже стиснув зубы и сжав кулаки, овладел собою, вышел... А через четверть часа из соседней крепостной аптеки принёс небольшую серебряную чарку с последним лекарством для истерзанного телом и душою царевича.
Бескровная казнь совершилась... Смерть Сократа, добровольная и потому прекрасная, насильственно постигла Алексея...
Твёрдою рукою ему влит был в рот его последний кубок... После этого все быстро ушли, кроме караульного офицера и двух врачей...
В седьмом часу вечера, после сильнейших мучений и судорог, Алексея не стало...
На другой день его тело, анатомированное сначала, в простом гробу из тюремной кельи было вынесено в дом губернатора... Там под глазетовым покровом стоял простой, дощатый гроб в ожидании последних обрядов...
Горели свечи... Монах читал печальные псалмы...
А в раскрытое окно веял летний, нежный ветерок... Пальба, звуки музыки доносились от нового Почтового двора, где царь, с царицей, со всеми вельможами весело, шумно справлял годовщину полтавской славной победы и вино лилось ручьями... Сверкали потешные огни, снова и снова гремели залпы... Грохотали орудия салютами с верков крепости...
Но ничего не слышал больше царевич Алексей. Он наконец, как сам того желал, обрёл покой.
* * *
В глубокой тайне свершилось это мрачное дело, гибель сына, казнённого руками родного отца.
Молчат участники казни не только из страха перед Петром, но не желая также подвергнуться всеобщему презрению людскому и вселить окружающим ужас...
Объявлено простому народу и министрам иностранным, то есть послам, что от апоплексии умер царевич, напуганный смертным приговором, прочтённым ему накануне...
Ни о пытках, ни о последнем допросе в утро смерти, ни о самых подробностях её — ни звука!.. Но стены заговорили, когда люди не посмели...
Самые неясные, противоречивые толки пошли в народе, здесь, в Петербурге, в Москве, повсюду. И как ни различны эти толки, но в них одна правда повторяется на разные лады: пытали, почти до смерти замучили Алексея, а потом рука отца покончила с его страданиями.
Иностранные резиденты, обычно посылающие самые подробные доклады своим государям обо всём, что они видят и слышат, сперва ограничились, конечно, передачей официального извещения о смерти Алексея. Но немедленно же пошли дополнительные рапорты, писанные шифром, где каждый передавал то, что ему удалось вызнать у близких к делу лиц, что он считал за самое верное.
И по рукам стали ходить какие-то списки с описанием «злого деяния в Трубецком раскате, убиения царевича Алексия, от руки родителя приявшего мученическую кончину». Только различные причины смерти описывались в них. По одним — Пётр собственноручно обезглавил сына, по другим — ему были вскрыты жилы. Говорилось и об яде, и об удушении подушками...
Письма резидентов, перехваченные на почте «чёрным кабинетом» Петра, доставили много неприятных минут их авторам, особенно голландскому министру де Би и австрийскому посланнику Плейеру. А своих «подыскателей» просто выслеживали, колесовали, рвали ноздри и ссылали в Сибирь, изрядно наказав плетьми...
И всё же не унимались люди, особенно раскольники, как стали теперь звать людей, придерживающихся старого толка...
Но, наконец, время взяло своё... Толки стали смолкать... Кончилась шведская, долголетняя война... Всё царство обрадовалось этой счастливой минуте... В Парадизе стены дрожали от салютов пушечных, от грохота потешных огней и весёлых, пьяных кликов... Никого не тревожила больше бледная тень несчастного царевича...
А он сам, вернее, его тело, тихо истлевало там, в земле, в склепах крепостного собора Троицкого, где положили его рядом с телом его жёны, тоже несчастной принцессы, Шарлотты-Софии.
ГЛАВА III СУД НАД СУДИЕЮ
Прошло семь месяцев со дня казни Алексея.
Гагарин, первый из его судей-обвинителей, сам теперь под судом.
29 января 1719 года он давал Сенату первое своё объяснение по пунктам обвинения, предъявленного ему, как губернатору Сибири, по нерадению которого неудача постигла поход Бухгольца за песочным золотом, поход, стоивший так много денег и человеческих жизней... Помимо того был предъявлен ещё бесконечный список его провинностей, больших и мелких грехов и преступлений, начертанных на нескольких листах...
Был вызван фискал Нестеров, его главный обвинитель, и Бухгольц выступил со своими разоблачениями, и многие другие, знакомые с делами Сибири, как тот же бывший её губернатор князь Черкасский, которого сменил Гагарин семь лет назад.
Кроме того, послан был гвардии майор Лихарёв в Тобольск, чтобы ещё подробней разыскать все улики, вызнать преступления Гагарина и обиды, нанесённые им кому-нибудь...
Этот ревизор приказал с барабанным боем объявлять по городам, что «бывший губернатор князь Гагарин — вор, весьма худой и недобрый человек. И все, кто знает его злые дела и казнокрадство, должны о том доносить без страха и стеснения».
Обвинители, конечно, явились со всех концов, жалоб справедливых и вздорных посыпалось без числа...
Все собрал Лихарёв и представил Петру; а тот весь тяжкий этот груз швырнул в лицо, обрушил на голову Гагарину, ставшему ненавистным для него со времени суда над Алексеем...
Допросы шли без конца, все два с половиной года, которые провёл в своей тюремной келье Гагарин, в той самой, где он был у заточенного Алексея, где видел допросы и пытку царевича.
Теперь его самого пытают, и «часто, жестоко», как отмечает летопись тюремная...
Исхудал, осунулся князь-губернатор, наместник и царь Сибири... Но упорно защищается против всех обвинений. Он знает, что в главном преступлении явных улик нет против него, а то, что открыто бумагами и несомненными показаниями свидетелей, слишком незначительно, чтобы привести за собою смертную казнь... И бодрится кряжистый князь.
Лишь бы оставлена была жизнь! Всё он готов отдать за эту жизнь; что ни собрано в его дворцах здесь и в Москве, и в губернаторском тобольском доме... То, что припрятано в Салде, даст ему возможность, уйдя за границу, по-царски кончить дни!.. А земли, дома перейдут пускай теперь же сыну и дочери...
И, рассчитывая на такой исход, посылает тайных пособников Гагарин ко всем, кто ещё имеет влияние и силу при Петре... Но нет почти таких людей.
Даже Меншиков попал в опалу за «многие дары», принятые в виде мзды за попустительство ворам и казнокрадам: Гагарину и другим, ему подобным...
Екатерина боится вмешаться в дело, если бы и желала помочь кому-нибудь... Главное сделано: царевича Алексея нет. Сын его — малютка, Пётр Алексеевич, растёт в доме у Меншикова... И какая-то затаённая надежда на огромное счастие и власть впереди всё чаще и чаще светится в тёмных, бархатных глазах бывшей ливонской пленницы, Марты Скавронек, теперь — императрицы Екатерины, вместе с мужем принявшей такой высокий титул, как воздаяние за счастливо оконченную борьбу со шведами...
Одинок остался в своём каземате Гагарин... Не берут даже его сказочно-щедрых даров, огромных взяток, которые он предлагает через разных людей.
— Денег не берут! Конец мне, значит! — бледнея и холодея, прошептал Гагарин, услышав, что отказываются все от посулов князя.
Но ещё надеется упорный старик. Терпит допросы, виску и плети... Ничего не открывает такого, что бы дало судьям известное право подписать приговор, давно составленный и внушённый Петром...
Вдруг новая пытка придумана была мучителями.
Вызвали из-за границы Алексея Гагарина, хотя отец и дал знать сыну, чтобы он скрылся в Англии, не возвращался теперь домой.
Обошли юношу подложным письмом отца — заманили его на родину. Здесь — поставили к допросу... И под пытками, под кнутом изнеженный, слабый барич предал родного отца... Вспомнил о «речах воровских» относительно престола Сибири, указал на письма, полученные от отца, тёмный смысл которых был им истолкован таким же обратом...
Он готов был и себя обвинить в чём угодно, пойти под топор немедленно, только бы избавиться от пытки!
И затем, на очной ставке, понуря голову, едва выжимая слова из стеснённой груди, сын вынужден был уличать родного отца!
Юношу сослали в матросы. Сестру постригли в монастырь. Все имения, дворцы, несметные богатства Гагарина взяты были в казну.
В том же, знакомом хорошо, зале Сената, перед его товарищами былыми прочли князю приговор, в котором двадцать пунктов перечисляли главнейшие вины и злодеяния его, не считая многих иных.
С поднятой головой слушал этот перечень Гагарин. Жизнь, проведённая в лени, в распутстве, в обжорстве, пьянстве и стяжании, посвящённая всем грехам, не вытравила в этой душе наследственной искры доблести старых викингов, разбойников по крови, но отважных, гордых, честолюбивых людей... Недаром из Скандинавии явился на Русь предок рода Гагариных.
Читает секретарь обвинения.
Тут собрано всё, содеянное и несодеянное, что таилось в замысле на дне души или нагло проявлялось при свете дня на глазах рабской, приниженной толпы прислужников, челяди, целого народа, ещё слишком задавленного и тёмного после веков татарщины, после кровавой поры собственных тиранов: Ивана IV и иных...
«И доказано есть, — читает монотонно секретарь, — что оный сибирский бывший губернатор, князь Матвей Петрович Гагарин, угнетал крестьян податями в свою пользу, обременяя и раззоряя людей непомерно!»
Умный Пётр это тяжкое обвинение приказал поставить прежде всех...
Потом идут остальные.
«И питал намерение поднять бунт в Сибири, отложиться от государства Российского, для чего даже объявил себя Сибирским царём; притеснял купцов, торг ведущих с Китаем, накладывал излишние пошлины: наилучшие товары от них силою и беззаконием отбирал».
Словно какой-то красный огонёк сверкнул в глаза Гагарину... Он припомнил огромный рубин, первое сокровище, захваченное в Сибири, с таинственными знаками на нём... Но ведь этот рубин перешёл теперь в иные руки... Он уже у Екатерины, как узнал недавно князь...
И, словно в ответ на эти мысли, звучит новый пункт обвинения, оглашаемого секретарём.
«Пытался подкупать не только министров и сенаторов, но и лиц, близких к самой особе его императорского величества. На жалобы сибиряков по поводу тяжёлых податей и поборов, вызванных не столько войною, сколько корыстолюбием самого губернатора, неизменно отвечал: «Не я повинен! Творю волю царскую. Будь я хозяином здесь — Сибирь зажила бы припеваючи!..» Потакал и подстрекал недовольство в среде раскольников, сеял слухи, что их силою будут перекрещивать, мучить и живыми сожигать в случае сопротивления, чтобы больше сеять смуту в краю и тем подготовлять восстание. Не носил парика, как по регламенту установлено, одевался по-русски, в боярские одежды, чтобы угодить черни, соблюдал строго посты и обряды, похвалял старинные книги и обычаи, чтобы подкупить народ. Позволял сибирякам для того же совращения и ради корысти своей нанимать за себя рекрутов из простых, чёрных людей и брал за то большие выкупы. Вошёл в заговор и с митрополитом Сибири, Филофеем Лещинским, а ныне — схимником-старцем Феодором и когда тому было приказано уйти в изгнание в Киевскую лавру, губернатор, князь Гагарин удержал его в Тюмени, где будто бы тот трудится, обращая в христианство язычников остяков и иных. Закрыл все пути из Сибири в Россию, за исключением Верхотурья, где его друг, воевода-комендант, Траханиотов мужчин и женщин проезжающих подвергал подробному, позорному весьма, обыску, разведывая, нет ли при людях писем и вестей о том, что творится в Сибири».
Кривая улыбка исказила на миг застывшее, словно окаменелое лицо князя.
Эта застава, единственная для Сибири, эти обыски введены были самим Петром за много лет до управления Гагарина... Но теперь это ставят в вину ему, ничего и никого не стесняясь, разыгрывая совсем неряшливо комедию суда. Да, что и думать! Разве полгода назад сам Гагарин не принимал участия в подобном же, трагикомическом, ещё более ужасном зрелище?..
И по-прежнему, с лицом, напоминающим восковую маску, слушает преступник, виноватый не более, чем все те, кто сейчас сидит за судейским столом, избегая встретиться взорами со своим вчерашним товарищем, другом-благодетелем, а нынче — подсудимым, казнокрадом и бунтовщиком...
«Непокорных ему ссылал без суда в дальние места губернатор Сибирский, князь Гагарин, а многих и след простыл ныне, — читает вязким, скрипучим голосом обер-секретарь Сената. — Без нужды увеличил милицию, собрал второй драгунский полк, когда и одного было достаточно для того краю. Увеличил пехоту, артиллерию, поручил начальство над таковыми пленным шведским офицерам, раздав им многие суммы, десятки тысяч рублей. Лил пушки на сибирских заводах и строил ружья. Чтобы добыть излишние снаряды, обманул его царское величество, уверя, что потребен поход в Бухару за золотом, и тем путём добыл много снарядов; а также на десять тысяч человек амуницию и оружие, всё полное снаряжение. Допускал в обиходе своём непомерную и преступную роскошь, какой и при царском дворе не слыхано, уставляя столы золотыми и серебряными приборами, куя лошадей также золотыми и серебряными подковами слабо, чтобы те отлетали, переходя в руки черни и тем обольщая её...»
Много ещё читает обер-секретарь. И в конце — короткий приговор: «А за все сии вины ему присуждена... смерть через повешение»...
Но и при этом слове не дрогнул Гагарин.
Низкий, истовый поклон отдал Петру, судьям своим и вышел под конвоем четырёх преображенцев...
В тот же день, вечером, 16 июля явился Пётр без спутников, один к заключённому.
— Слушай, Матвей! — опустясь на табурет перед стоящим князем, заговорил он. — Всё кончено. Вина твоя доказана. Ты приговорён. Но не хочу так предать тебя смерти, пока не услышу твоего признания. Чтобы потом твоя душа не пострадала за ложь крайнюю и перед кончиною самой... И сам покойнее быть хочу. Понимаю, что многое и не так, как решили судьи о твоей виновности... Но главное-то справедливо! Ты помышлял о сепаратном владении в Сибири, о царстве Кучумовом под твоим жезлом. Сознайся! И слово моё тебе порукой — всё прощено тебе будет! — неожиданно прозвучало обещание, от которого кровь кинулась в бледное, пожелтелое лицо осуждённому.
— Да, да! Что глядишь так испуганно... словно безумный?.. Или не понял... или не веришь словам моим?.. Открой всё по совести... Как думал... что замышлял?.. Кто были помощники и пособники тебе здесь, при мне, и там, у тебя, в Сибири?.. Всё без утайки изложи мне одному здесь... Я давно чую, что есть заговор на меня... Силы слабеют, так надеются многие захватить власть мою... Открой их... и будешь спасён! Главная твоя вина забудется... А прочие?.. Хоть и доказаны они, да я же сам знаю: все кругом виновны в твоих грехах... Всех же надо казнить или тебя простить следует. Слышишь, что я сказал? Так главное мне открой! И всё будет забыто. Волю тебе верну... Сына верну... дочь возвращу, добро, имения, богатства все твои получишь обратно... Слышишь!.. Надо всеми врагами своими посмеёшься, как они теперь издеваются над тобою... Слышишь?.. Говори же... Всё открой...
Горят глаза у Петра, он — бледнее узника теперь, подёргивается сильно, порывисто лицо, голова клонится к плечу в обычном тике... Даже тонкая полоска беловатой пены появилась и быстро сохнет в уголках губ у Петра.
Молчит Гагарин. Сначала рванулась было истерзанная душа его, надежда сверкнула в очах радужными крыльями и взмыла на этих крыльях мысль Гагарина, вырвалась на простор, на свет, на волю из мрачной тюрьмы, где пол обрызган его кровью, стекавшей по плечам, исхлёстанным плетьми...
Но сразу потускнел загоревшийся надеждою взор, застыло лицо, ожившее на мгновение.
Бледный призрак истощённого, чахоточного юноши скользнул лёгким светлым облачком во мраке полуосвещённого каземата. И тому, родному сыну, обещано было полное помилование за чистосердечное признание и раскаяние. Сын принёс это раскаяние, признался даже в своих самых затаённых мыслях, против воли, быть может, назревших в глубине души под влиянием сурового обращения отца... И за эти именно помыслы, не приведённые даже в дело, не получившие осуществления, погиб Алексей...
Что же может ждать теперь он, Гагарин, если даже откроет свою душу перед инквизитором, который не только казнит по произволу, но желает ещё успокоить собственную совесть сознанием своей полной правоты, убеждением в виновности казнимого...
Сразу поняв всё это, опять замкнулся в себе Гагарин.
И только надменно, с застывшим лицом, как жгучую обиду, бросил один ответ:
— Пускай умру, но не виновен ни в чём. И сознаваться мне нет нужды... и не желаю...
Медленно поднялся с места Пётр, впился взором в Гагарина, сжав кулаки, нагнувшись вперёд, словно готов был тут же кинуться на упрямого вельможу и своими руками привести в исполнение смертный приговор... Но потом, овладев собою, глухо проговорил:
— Ин, ладно! До завтра, князь!
И вышел из каземата.
* * *
Чудный летний день выдался 18 июля 1721 года, когда перед окнами юстиц-коллегии была устроена невысокая виселица; развернулись шпалерами войска, загремели барабаны, и князь Гагарин стал на позорном помосте, и над головой его закачалась, как змея, верёвка с петлёй на конце...
В одной батистовой рубахе, в коричневом камзоле и таких же коротких бархатных штанах стоит он, тупо озираясь вокруг. На ногах у осуждённого шёлковые тонкие чулки, но мягких сапог бархатных не дали ему, и простые, просторные лапти надел он, потому что отекли, распухли его больные ноги...
Пышный, кружевной ворот рубахи раскрыт, видна ещё довольно тучная, но сильно одряблелая, складками нависающая книзу грудь, волосатая, широкая.
Много народу сбежалось посмотреть на казнь... Но не различает никого Гагарин. Даже ближние ряды солдат, шпалерами окружающих виселицу, кажутся ему каким-то цветным частоколом... Но вот ожили глаза князя. Среди кучи солдат-конвойных он увидел юношу в простом матросском платье и девушку в чёрном иноческом одеянии...
Его дети!.. Алексей... Наташа... Их сюда привели... Их заставляют перенести эту пытку... Ему тоже приготовили последнее, самое тяжкое испытание.
Закрыл глаза старик, и впервые после двухлетней муки и пыток две слезы вытекли из-под крепко сжатых, пожелтелых век...
Но он снова раскрыл глаза и стал глядеть в распахнутые настежь окна юстиц-коллегии, за которыми, по приказанию Петра, теснились все сенаторы, чтобы видеть позорную казнь и муку их недавнего товарища...
И, выделяясь среди всех, темнеет там фигура самого Петра...
Скрестились снова взгляды осуждённого и судьи...
Вихрем заклубились мысли в голове князя, тысячи чувств, воспоминаний столкнулись в стеснённой груди...
Солнце так ласково, ярко светит... Так хочется жить...
Спасти себя, этих бедных детей, страдающих за чужую вину... Что, если поднять руки, крикнуть?.. Исполнить то, что требовал вчера от него Пётр... Если молить о прощении?..
Может быть, насытится сатанинская гордость... Дрогнет это каменное сердце и уста, точно вырезанные из дерева, произнесут слово прощения...
Уже готов был сломиться Гагарин. Но взгляд Петра, который поймал князь, был так беспощаден, что Гагарин только выпрямился гордо и отвернулся от окон...
Принесли длинную рубаху-саван, накинули на князя, пролепетавшего последнюю молитву, принявшего отпущение грехов от духовника, стоящего тут же, на позорном помосте. Шёлковым большим платком покрыли лицо казнимому...
Миг... Петля обвилась вокруг шеи, врезалась верёвка в жирные её покровы, сдавила сосуды, нажала на гортань...
Вытянулось, потом изгибаться, корчиться стало короткое, грузное тело, словно большую рыбу на крюке вытащили из воды... Ноги задёргались, заплясали в последнем отчаянном танце смерти!..
И через десять минут врач, присутствующий при казни, смог заявить, что преступник мёртв.
Но и после смерти не оставлено было в покое тело Гагарина.
Когда уж начало разлагаться оно и отвратительный запах стал душить сенаторов, заседающих за своим судейским столом, едва упросили они Петра убрать труп Гагарина.
Но недалеко был убран труп. Высокую виселицу поставили на ближней площади, и туда подвесили снова полусгнившие останки бывшего всемогущего царя Сибири... Народ с ужасом и отвращением глядел на это варварское зрелище...
В Сибирь хотел послать останки Пётр, чтобы там, в Тобольске, повисели они до окончательного распада на устрашение тамошним ворам и казнокрадам.
Но уж коснуться нельзя было трупа, не только везти за тысячу вёрст.
И тогда на рогожах перенесли эту груду гнили и костей, поместили на том же каменном столбе, где ещё раньше водружены были на спицах и дотлевали теперь головы преступников, казнённых по делу царевича Алексея...
ЭПИЛ0Г ЖИВОЙ В МОГИЛЕ
Испуганная, вскинулась среди ночи Агаша, почувствовав во сне, что кто-то стоит у её постели.
— Хто тут?! — громко крикнула она, различив в полумгле чёрную, высокую постать, склонённую над ней.
— Тише, я... Аль не узнала? — прозвучал знакомый голос.
— Серёжа!.. Откуда? Жив... Господи!.. Два года не было... Я уж думала...
— Радовалась, што не вернусь, как и твой князь-старичина... А ты тут?.. Я, слышь, всё знаю... И нынче шёл, думал, застану с тобою энтого... красавчика Феденьку, офицерика щёголя пригожего... Ну уж тогда бы...
Не договорил Задор. Но вся задрожала девушка.
— Убить его хочешь! За што?.. Господи!..
— За то, не ходи пузато, не сиди на лавке, не гляди в оконце... в чужое ошшо! Да и не убил бы я ево, нет... А помаленечку, по кусочкам бы тельце белое, дворянское, холёное строгать бы стал тупыми ножами... Деревянной пилою распилил бы после пополам... А тебя заставил глядеть на забаву... Да и попу-батьке от меня не поздоровится, што дочку-шлюху унять не умеет...
— Што ты!.. Как смеешь?..
— Как смею?.. Дура! Не смел бы, не сказал бы... Я не зря два года пропадал! За мною такая сила стоит... Свисну — и не то ваш дом, Тобольск целый по брёвнушкам разнесут, подпалят мои люди со всех четырёх концов и выйти никому из пожарища не дадут!.. Не только свои, и калмыцкие народцы, и киргизы меня слушать станут, ежели я их на доброе дело, на разграбление города поведу... На Томский городок и то уже пять тысяч косорылых войной идти изготовилось. От меня знаку ждут. Да я их попридержу пока... Иное я решил теперь повершить... Старое, большое дело доделать хочу...
— Старое дело?..
— Али забыла! Какая ты ныне стала беспамятная!.. Ласки барича ум отшибли, зацеловал девку навовсе!.. Ха-ха-ха...
— Оставь, Серёжа... Не кори! Ежели и было што... сам подумай... Тебя нету... Слышно, убили тебя коряки, когда бунт у них был... А тут я одна... Знаешь, наше дело женское, девичье... Могла ли я противиться?.. Есть ли сила?.. Ну и...
Слезами залилась она. Не то от мысли о том, как её взяли силой, не то от страха перед этим человеком, который Бог знает чего может потребовать теперь...
— Вот как! Не мил тебе энтот... Феденька-хват... Так, значит... полусилом, полуохотой побаловалась, покуль меня не было! Верить будем, девушка, што правда, коли не врёшь. Да энто скоро объявится... Слушай, за каким я делом к тебе! Для подъёму людей, для того, чтобы волю хрестьянскую сделать, штобы не крепи да цепи, а раздолье привольное узнали души хрещёные... На всё на это денег много надо, кого задарить, чего закупить... Потому, ежели и отымем мы склады ружейные и зелейные тут и в иных городах, всё мало нам будет! А я уж и пути наладил, как получить оружие и припасы воинские из чужих краёв. Только денег надо... А я прослышал, клад великий положил князенька смышлёный перед отбытием своим на муку и на смерть... И про те клады ты знаешь, батько твой и Юхимко-дед... Да я уж был у него.
— У деда?.. Болен он, недужен давно... помирает...
— Помер уж!.. Я было его спрашивать стал... Пригрозил... А он... старый сыч, возьми и помри... тут же, в одночасье... Я тогда к тебе и пробрался... Слушай! Знаешь меня! Не откроешь клада мне — созову своих дружков, вольницу удалую... Всю Салду спалим... Попа запытаю, ежели не скажет... Дружка твово вытяну из пасти у чёрта, не то из его жилья в Тобольске... При тебе замучаю... Ежели ты сейчас не скажешь, как взять добро гагаринское?..
Громкий весёлый смех, которым разразилась девушка, поразил даже Задора.
«С ума сошла от страху!» — мелькнуло у него в уме.
Но Агаша, весело смеясь, вдруг притянула его к себе, крепко обняла, жарко зашептала:
— Глупый... милый!.. Столько не видались... а он пугает раней всего... О кладах выпытывает... Да... ты обойми лучше... Приласкай... Ждала ведь как... истомилась вся!.. Ночей не спала... Вот и в сей час... Тебя во сне видела... а ты и разбудил... Брось... целуй! Обнимай! Тебе ли не скажу?.. Всё укажу, нынче же... Особливо для дела для такого. А ты меня не покинешь после?..
— Кралюшка! — искренно обрадованный, полный страсти и восторга, зашептал Задор, сжимая крепко до боли в объятиях девушку. — Тебя ли кину! Сказывал и опять говорю: первою жёнок» будешь... Царицей сделаю... Кралюшка...
Стиснув чубы, крепкими поцелуями отвечает девушка на бешеные ласки друга...
* * *
Со свечами в руках стоят Задор и Агаша в недрах могильного холма, в первом подземелье.
Озирается Задор: пусто кругом.
— А где же клады?..
— Здесь, здеся, миленькой... Вот, я свечу подержу, а ты маленьким ломом нажми, посунь кверху энту, середнюю доску в той двери тяжёлой... Потом я подержу ломик, а ты и потяни посильнее за кольцо... Дверь раскроется... А та мо...
Не слушает Задор. Охваченный лихорадкой ожидания, чуя, что ещё миг — и огромные богатства станут его добычей, вонзил он острый конец лома в указанное место, при поднял бревно — запор. Всею силой помогать стала ему теперь Агаша, придерживает на весу тяжёлое бревно, ушедшее немного кверху...
Потянул, раскрыл дверь Задор. Пахнуло тлением из второго подземелья. Но он ничего не слышит, выхватил одну свечу из рук Агаши, зажёг ещё пару, чтобы осветить всю пещеру, заставленную сундуками с золотом и серебром... И вдруг блеск золота из двух каменных гробов ударил ему в глаза.
Кинулся туда хищник и даже замер от восторга. Ему хорошо известна цена этих редкостных вещей, огромных самоцветов... Схватил он в охапку всё, что лежало в первом гробу, и кинул за дверь... к ногам девушки, которая следила за каждым его движением... То же самое он повторил и с сокровищами, лежащими в другом гробу. Потом потянул один небольшой ящик, с огромной натугой поднял его на грудь и кинул у самой двери, только поправее, чтобы не стоял помехой, когда потащит он другие ящики и сундуки...
Но, взявшись за второй ящик, Задор понял, что не справится с этим грузом. Тогда, схватив свой ломик, он с сокрушающей силой обрушил удар на крышку тяжёлого ящика. За ним второй удар прогрохотал по сундуку... И, словно отзываясь ему, грохнула тяжёлая дверь, отпущенная Агашей, захлопнулась, заключив в древней, ограбленной, поруганной могиле оскорбителя мертвецов...
Спокойно, словно не слыша криков и стуков там, за толстой, крепкой дверью, куда безнадёжно ударял заключённый своим жалким ломиком, Агаша собрала все украшения, лежащие грудой, сложила их в мешок, потом сгребла в одну кучу к дверям толстый слой хвои, который за три года снова набрался здесь, насыпался через широкое отверстие дупла.
По верёвке с узлами, привязанной снаружи к ветвям, выбралась она из дупла на холм. Ещё сгребла несколько охапок хвои, бросила в дупло, наполнив его почти на аршин, затем свечой, которую осторожно несла перед собою, подожгла несколько сухих ветвей, бросила их в дупло, на хвою и скоро увидала, как густой, удушливый чёрный дым повалил оттуда...
Тогда только разжались побледнелые, стиснутые крепко губы девушки.
Она облегчённо и громко вздохнула, словно собралась запеть, затем проговорила вслух:
— А теперь к Феденьке!..
Примечания
1
Большой бот.
(обратно)2
Судьба этого рубина довольно необычайна. Он попал в руки князя Гагарина, потом перешел к Меншикову, от него к Екатерине I.
(обратно)3
Мусульманин, совершивший религиозное паломничество в Мекку.
(обратно)4
Присяга.
(обратно)
Комментарии к книге «По воле Петра Великого», Лев Григорьевич Жданов
Всего 0 комментариев